/
Author: Дефоре Л.-Р.
Tags: французская литература художественная литература стихи стихотворения
ISBN: 978-5-89059-196-8
Year: 2013
Text
Рго^штпе
Издание осуществлено в рамках
Программ содействия издательскому делу
при поддержке Французского института
Cet ouvrage a beneficie du soutien
des Programmes d’aide a la publication
de I’lnstitut frangais
LOUIS-RENfi DES FORfiTS
OSTINATO
POfiMES
DE SAMUEL WOOD
Луи-Рене Дефоре
OSTINATO
СТИХОТВОРЕНИЯ
САМЮЭЛЯ ВУДА
Перевод с французского Марка Гринберга
Издательство Ивана Лимбаха
Санкт-Петербург
2013
УДК 821.133.1-31 «19» 161.1=03.133.1
ББК 84 (4 Фр) 6-44-02 Г83-3
Д39
Дефоре Луи-Рене. Ostinato; Стихотворения Самюэля
Д 39 Вуда / Пер. с фр. М. Гринберга. — СПб.: Изд-во Ивана Лим-
баха, 2013 —336 с.
ISBN 978-5-89059-196-8
Этот том избранных произведений французского пи-
сателя Луи-Рене Дефоре (1918-2000) дополняет книгу
2007 года, также опубликованную Издательством Ивана
Лимбаха. «Ostinato» — итоговое прозаическое сочине-
ние писателя, — сочетает жанровые черты автобиогра-
фической повести, лирического фрагмента и эссе о язы-
ке, памяти, писательском труде, старости и смерти; этим
же темам посвящены включенные в том «Стихотворения
Самюэля Вуда».
© Mercure de France, 1997 (Ostinato)
© Fata Morgana, 1988 (Poemes de Samuel Wood)
© M. Гринберг, перевод, составление,
послесловие, 2013
© Н. А. Теплов, дизайн обложки, 2013
© Издательство Ивана Лимбаха, 2013
OSTINATO
...как язык, с трудом начинающий
говорить, он исторг звук своего голоса.
Данте. Ад, песнь XXVI
Серебристо-серый утренний свет, бесчисленные
листья, за которыми едва угадываются стволы и сучья
деревьев.
Дневное шествие солнца, его восхождение к зе-
ниту, его триумфальный закат.
Неистовство бурь, теплый дождь, скачущий с кам-
ня на камень и наполняющий благоуханием луга.
Смех детей, когда они скатываются со стога или
вечером, обступив свечу, играют: кто дольше продер-
жит руку над огнем.
Страшные ночные шорохи.
Вкус ежевики, сорванной в кустах во время игры
в прятки и медленно тающей во рту, черные потеки
в уголках губ.
Резкий голос океана, приглушенный высокими
каменными стенами.
9
Глубоко волнующие ласки: они льстят ребенку, но
не убавляют его простодушия.
Суровые монастырские правила, изнурительный
обряд, который уста, приученные к латинским вока-
булам, сопровождают радостными песнопениями,
славя грозное отсутствие верховного владыки.
Игры, обычно называемые невинными, — когда,
барахтаясь в пыли, тела борющихся сплетаются и
один из них с чувством смутного наслаждения осед-
лывает другого. Испытание для юного гордеца: от
любого оскорбления или насмешки его бросает в
дрожь.
Чудесное лето, насылающее столбняк на домаш-
ний скот и усыпляющее подростка, который задре-
мывает, как бродяга, на голом камне.
Благая сыновняя ложь, сочиненная для той, чье
сердце не знает покоя.
Густое вино печали, первая жгучая боль, заноза
раскаяния.
Тайные празднества дружбы, вдохновляемой об-
щим языком, прогулки по вьющейся над прудами до-
рожке, где время от времени они разом останавлива-
ются, прислушиваясь к любовному щебетанью птиц.
Фальшивая война в пещерах и снегах Лотарингии.
Общественная катастрофа — закономерное следст-
10
вие невежества, пресмыкательства, скудоумия, внут-
ренних распрей; череда декретов и грабежей, гото-
вящих почву для масштабных работ смерти.
Ожидание рассвета, пьянящее чувство страха; опас-
ные поляны, которые нужно перебегать большими
скачками, задыхаясь.
Повисшая на колокольном канате девушка в мер-
цающем, как куст шиповника, свадебном платье, пла-
мя ее лилово-синих зрачков.
Крик восторга, сопровождающий любое рожде-
ние. Веселая возня птенцов: проснувшись, они упи-
ваются еще непривычным хмелем языка.
Смертельный удар.
Прекрасная девочка, совсем ребенок, лежит в на-
каленных добела солнечных лучах.
Время, беспощадно ее от них отдаляя, не утишает
боли.
Полубессонные ночи, утраченный дар речи, горь-
кий вкус ничего не значащих слов. Страницы, кипами
летящие в печку, — так сбрасывают грязную одежду.
Ни на шаг не отходя друг от друга, оба они погру-
жены в мечты о каком-то возрождении, способном
преодолеть любую отдаленность.
11
Все, что можно высказать только с помощью мол-
чания, и музыка, музыка скрипок и голосов, донося-
щихся с такой высоты, что забываешь об их бренной
природе.
Есть то, о чем никто не знает и не ведает, кроме че-
ловека, мучительно ищущего слова для выражения тай-
ны, к которой его не подпускает собственная память.
Вот только стоит ли, когда все кончено, еще раз
обращаться к ушедшей жизни, воссоздавать заново
ее поразительный театр, с выкриками, сердечными
ранами, безумствами и слезами, если это делается
лишь затем, чтобы вывести на сцену одну-единствен-
ную тень, одержимую сознанием близкой смерти и
силящуюся начертать свое имя над грудой никому
не нужного мусора? Хлам, хлам! Подожги декора-
ции, спали их дотла, попирай золу ногами не менее
равнодушно, чем ступаешь по земле — скудельнице,
поглощающей наши шаги с таким же глухим звуком,
как и останки умерших.
— Такчтоже, все это — пустая фантасмагория?
Нужно все сжечь?
—Не трать сил попусту. Об этом позаботится
время.
12
Здесь сохранены лишь случайно проступившие кон-
туры, бледные следы, тающие линии жизненной пер-
спективы, неверные отражения и сомнительные зна-
ки, которые язык в поисках родного очага запечатлел,
можно сказать, подложным, чисто внешним образом,
не предъявляя доказательств и ни во что не вдаваясь
толком, вырубая из потемнелого пласта памяти самую
элементарную составную часть: краски, запахи, шумы—
все то, что, включенное в истину некоей легенды, ды-
шит на поверхности и боится приоткрыть глубину.
13
Сидящий на железном стуле малыш в сорочке, хны-
ча, сопя, глотая через силу, пачкает губы белой раз-
мазней, а старший брат, поддразнивая его, жадно
впивается в ломоть хлеба с маслом.
Отцовская шуба, ее колючий мех, прижатый к
вздернутому носу, тонкий звериный запах, ржаво-
красный цвет, куда более яркий, чем вытертая плю-
шевая одежка друга, с которым он играет и спит.
Отданный во власть служанок, которые склони-
лись над поставленным среди лужайки корытом, он
оскорбительно и грубо раздет догола, вознесен над
землей и, несмотря на гневное сопротивление, уло-
жен на спину, — голова тонет в едкой мыльной пене,
щиплющей глаза, руки прижаты к щекам, ноги вски-
14
нуты к небесам, где, пробиваясь сквозь пар, пламе-
неет солнце, похожее на розу.
Ужас перед собственной тенью, прорисовавшей-
ся на стенном коврике, гонит его к кроватке: не раз-
деваясь, он торопливо перелезает через сетчатую
стенку, трижды осеняет себя крестом и, укрывшись
простыней, застывает с широко открытыми глазами,
как мертвец.
Уши покраснели, из-под бархатных штанишек
выглядывают бледные коленки. Его вводят за руку в
гостиную, где расфранченные дамы давятся смехом
и чаем, — а он, не смея увернуться от их нежных ще-
кочущих пальцев, извивается и по-дурацки мотает
головой.
Чопорная старая дева, закаменевшая в своей блу-
зе и юбках: пшеничные волосы, лицо как будто по-
крыто книжной пылью, суровый взгляд уставлен на
него сквозь фиолетовые стекла пенсне. В путь они
отправляются со словарем в руках. Два шага вперед,
шаг назад. Нужно ценой великих усилий прокла-
дывать дорогу через дебри первых знаний, чтобы,
пролив немало слез, наконец оказаться в парке, раз-
битом столь искусно, что любой вступающий в него
15
исполняется благоговения перед этим вековечным
порядком.
Маленький воришка, пойманный за кражей груш,
хочет поскорее забыть о позорном наказании, играя
в сарайчике с собакой, отвернув ей ухо, как перчат-
ку, и что-то туда шепча.
Кавалькада полуголых мальчишек с корзинами на
спине и в засученных штанах, открывающих грязно-
ватые ноги, — все они готовы заниматься поденной
работой бесплатно или за сущие гроши, все держат-
ся гордо, словно принцы крови, сопровождающие
королевский экипаж Глухой стук бочек, которые ве-
зут на тележках через поле к распахнутым воротам
винохранилища, вырубленного в пологом скальном
склоне, — изнутри оно напоминает трюм корабля,
где под шлепающими босыми ступнями курится
хмельная жижа. Самые ловкие, примостясь на дере-
вянном бортике, наслаждаются зрелищем, которое
открывается в глубине гигантского круглого колод-
ца, освещенного неярким оранжевым огоньком вет-
роупорной лампы: там, плечо к плечу, оскальзываясь,
возятся рабочие.
К вечеру сильный и сладкий аромат подкрашива-
ет лица божественной веселостью. Под сводами раз-
носятся непристойные куплеты. Пора отправлять
16
домой клюющих носом детей: те артачатся, но не
всерьез, для виду.
Ветер над кромкой прибоя, там, куда дохлесты-
вают самые высокие волны, где перекатываются се-
рые, в лиловых крапинах, кругляши гальки, всемо-
гущий ветер, его ледяной вкус, его ярое дыхание:
пробирая до костей черепа, до коленных чашечек,
оно вливает животворную силу в ребенка, который
отошел в сторону и стоит неподвижно, зачарован-
ный морем.
Влезть на усыпанное плодами дерево, переползти
с ветки на ветку, добраться до птичьего гнезда, гордо
вскинуть руки — и упасть, как червивое яблоко, к но-
гам хохочущей сельской девчонки.
Мама сидит на верхней ступеньке крыльца, у нее
на коленях, пахнущих шипром, свернулся клубком
котенок. Всегда веселая, всегда занятая чем-нибудь
полезным: собирает сморчки на дорожных обочинах,
спугивает гадюк в лесу, куда детям настрого запре-
щено ходить, умеет развеять грусть веселой песен-
кой и, приласкав, обезоружить тех, кто капризнича-
ет. Любящая хлопоты по хозяйству, меховые шубки
и праздники, она вся открыта жизни, но внутренне
остается строгой к самой себе, сосредоточенной и
17
предусмотрительной, по-птичьи чуткой, — и бывают
вечера, когда, укрывая малыша одеялом, она кажется
до того прекрасной, что у него просто не получает-
ся сомкнуть глаза.
Пока остальные, громко смеясь и выплескивая воз-
буждение, овладевшее всеми после ужина, играют в
ночных потемках, он, уединившись, сидит на корточ-
ках и, согретый тайным теплом еще не остывшего
леса, вслушивается в речь птицы с серебристыми пе-
рышками, в ее звонкую шифрованную весть, в этот
странный зов, обращенный к безотзывной глубине.
Прикованный к постели, с влажным лбом и тяже-
ло бухающими висками, он время от времени про-
сыпается, различая желтоватый свет лампы, и пы-
тается зарыть испуг в простынях, но те вздуваются,
вздуваются неудержимо, как будто вырываясь из су-
дорожно стиснутых пальцев. Мраморный камин над-
вигается, волоча тяжелое зияющее чрево по дощатому
полу, шаги домашних громыхают, словно солдатские
сапоги, кресла тянут к нему мохнатые лапы, потолок
подпрыгивает, отделяется от стен, на приспущенных
кумачовых шторах змеятся ядовитые узоры и по-
зументы. В иллюминаторе зеркала — лысый старик
с меловым лицом, он смотрит на него исподлобья,
насквозь просверливая взглядом, скверно ухмыляясь.
18
Громадный паук качается на длинной нити в такт
прерывистому, больному дыханию. Всюду подво-
хи, угрозы, кошмары: горячечное наваждение длит-
ся долго, пока его не развеют пилюли и настои це-
лебных трав.
Он стоит на цыпочках за густым лавровым кустом
и, раздвинув ветви, корчит мерзкие рожи соседской
девочке: та, повиснув на руке матери, нервно по-
кусывает кончики кос, но, как подобает благовос-
питанной гостье, притворяется, будто не сводит
взгляда с роз, восхищаясь их алым цветом и несрав-
ненным запахом.
Все эти взрослые говорят без умолку и слишком
громко: он старается держаться подальше от их го-
лосов, скрыться в своем внутреннем мифе.
Когда постель нежно обнимает изнемогающее
тело, а знакомая ладонь гладит щеку, помогая уснуть,
в этих прикосновениях тоже ощутима чистая благо-
дать детства, — его мирное небо лишь на несколько
мгновений мутнеет от бурных слез, но их превраща-
ет в улыбку хранительная рука, оставляющая под за-
крытыми веками розовое пятно, которое не сразу
гаснет, светясь, точно драгоценный клад.
19
Заточенный в четырех стенах школьного устава, он
отворачивается и прислушивается к ветру с моря,
которое, сверкая над крышами, ослепляет сильней,
чем стальная лопата под лучом солнца.
В вихрях водорослей и гальки воинственные под-
ростки, толкаясь, спотыкаясь, кубарем слетая вниз,
рубятся мечами, чтобы завладеть склоном прибреж-
ного утеса, и с преувеличенной серьезностью валят-
ся наземь, соревнуясь, кто лучше сумеет притворить-
ся мертвым.
Скрестив ноги, он прислонился к стене и отчаян-
но старается удержаться на расстоянии от приглу-
шенных выкриков, к которым страстно желает и за-
20
прещает себе присоединиться его напряженное тело,
целиком превратившееся в слух.
Отгоняя мысль о том, что заставило его распла-
каться, — потому что иначе не получается, сколько
ни сжимай кулаки и ни напруживайся до боли в под-
коленных ямках, противостоять издевательству, —
слишком слабый, чтобы заткнуть глотку насмешни-
кам, он смотрит на них с такой мрачной злобой, что
те пугаются и отступают, теряясь при виде этого не-
узнаваемого лица, которое, с тех пор как дело пошло
не на шутку, излучает убийственный блеск ничем не
сдерживаемого бешенства.
В черно-белой матроске, воротник которой по-
лощется над его шевелюрой, окаймленной солнеч-
ным светом, он стоит по щиколотку в луже, где тре-
пыхаются креветки, и морской простор дышит ему
в лицо соленой пылью, окрашивая щеки розовым
персиковым румянцем.
Над рваной дырой заката, далеко за волнолома-
ми, исхлестанными пеной, — облака, их великолеп-
ный полыхающий пух.
С гордостью встав перед раскрытой псалтырью,
облеченный до лодыжек в торжественную белизну
21
стихаря, он сливает со сдержанным органным гулом
глубинную вибрацию своего голоса, его искусные
модуляции на подъеме, рискованные колебания при
нисхождении, наконец, финальное разрешение, это
обжигающее пламя в горле, — так он наделяет себя
достоинством, которое за ним отказываются при-
знавать.
И сегодня он еще слышит этот голос, пронзитель-
ный и надломленный, — зачаток комедии, которую
ему не всегда хватало сил разыгрывать тихо, для себя
одного.
Посреди стаи мальчишек в майках с гербами и
обтрепанных коротких штанах, драчунов, в чьих
жилах ярость и грязь разожгли неукротимый жар,
бесстрашных бойцов, которые с удовольствием ме-
ряются силами, барахтаясь в лужах, задыхаясь, оти-
рая забрызганные лица, наскакивая друг на друга, как
языки буйного пламени, он один, жалкий трусишка,
сидит на земле и, закрыв голову руками, постыдно
зовет маму.
Широко расставив ноги, чувствуя коленями снеж-
ную прохладу плотно прилегающего льняного по-
22
лотна, грациозно раскачивать в полувенце дыма се-
ребряный шар, набитый ладаном и углями, искусно
управлять его мерным, как у метронома, движением,
пронося впритирку к полу, — все это наполняет его
чувством завоевателя и отдается в запястье дрожью
музыкального наслаждения.
То, что его мучит, оказывается все же слабее смеха,
которым он неожиданно разражается, хотя слезы
еще заливают лицо.
Веселые, как вольный воздух, дети, боясь согре-
шить, привыкают вести себя тише воды и ниже травы
под взглядом бога, который совсем не весел, посто-
янно взывает к благоразумию и запрещает смеяться.
Солнечный свет здесь блекнет, обязанности кажутся
особенно суровыми, да и свободное от занятий вре-
мя угнетает: за этими высокими стенами даже игра
теряет свой дикий вкус.
Зерна пороха, вспыхнувшие от первого удара мол-
нии. Картины, достойные припоминания или вовсе
незваные, — налетая, словно ураган, они осаждают
место, где звучит голосуй бесполезно было бы сопро-
тивляться неудержимому напору, которому они под-
23
властны, не принимать их как то, что существует сей-
час и будет существовать вечно — и существовало
всегда.
Маленький гордец лежит ничком на скамейке в
глубине высокого зала капитула, штаны спущены, в
замирающую от стыда и ужаса плоть впивается све-
жая розга. Закусив руку, он не дает рыданиям вырвать-
ся наружу.
Не имея ни личных вещей, ни места, чтобы укрыть-
ся от чужих взглядов, он с безрассудством звереныша,
которого держат в неволе, включается в любую игру.
Единственное, на что у него есть право, — это желез-
ная кровать: там можно спрятаться по-настоящему,
но лишь до той минуты, когда его безжалостно вы-
рвут из сна при первых лучах зари.
Преклонив колени на ворсистом ковре, он с си-
лой трясет колокольчиком за спиной у священни-
ка, возносящего над лысым черепом чашу для при-
частия и небесный хлеб, а большим и указательным
пальцами другой руки оттягивает, расправляя склад-
ки, изукрашенную тяжелым шитьем ризу, для этого
приходится сгибаться в три погибели, почти уты-
24
каясь головой в скрипучие ботинки и не слишком
пристойно подрагивающее кружево.
Страдание, отчаяние, ярость — от них он избав-
ляется с помощью смеха, потому и слывет веселым
малым.
Как обычно по четвергам*, он чувствует раздра-
жение и безысходную скуку. Моросит дождь, мель-
кают голые ноги, развеваются шарфы, на лужайке
цвета биллиардного сукна слышны хриплые крики,
удары по летающему туда-сюда мячу. Черный па-
стырь, стоящий на посту в зарослях дрока, берет на
карандаш нарушителя, который самовольно вышел
из игры и застыл в дальнем конце поля; при любом
прегрешении он извлекает из кармана список уче-
ников, делая очередную помету, с тем чтобы позже
подвести итог и в удобное время по всей строгости
наказать виновных.
Несмотря на показную беззаботность, он крайне
раним, но настолько стыдится своей слабости, что
* День отдыха в закрытых католических интернатах. Здесь
и далее примечания переводчика.
25
видит один выход бодро себя закалять, облегчать гнет
ограничений, покоряясь их гипнотической силе, —
вплоть до пагубного наслаждения каким-то детским
раболепием. Частые отказы повиноваться, нарушения
школьного устава, демонстративная нерадивость —
все это лишь провоцирует учителей и становится тай-
ными знаками согласия с карающей рукой: при каждом
проступке в его плоть еще глубже врезаются следы
ярма, против которого притворно, вроде бы из про-
теста или ради сохранения лица, восставал дух.
Иногда он чувствует себя здесь до того чужим, что
и глядит на всех отчужденно, будто видит в первый
раз, хотя узнает в любом из однокашников такое же,
как в нем самом, намерение держаться мужественно,
смотреть опасности в лицо и не отступать ни на шаг,
решительно пресекая посягательства тех, кого пре-
восходство в росте или возрасте наделяет деспоти-
ческой властью, ибо ей можно противопоставить
только твердое самообладание, — единственный спо-
соб показать характер, внушить другим тайное ува-
жение и сократить время испытаний.
Прижавшись лбом к решетчатому окошку, он уны-
ло перечисляет глупые оплошности, которые счита-
ются простительными или, напротив, смертными
26
грехами, и ожидает той минуты, когда наспех про-
бормотанное заклинание омоет душу еще на одну
неделю.
Вопросы, прикрытые иносказаниями, малопонят-
ные околичности, не совсем прозрачные намеки ис-
поведника, тщетно ожидающего, что подросток даст
пищу его нездоровому любопытству и поведает о
мерзостях, каковые обозначает слишком общо не по
причине скрытности, а из-за неумения выразиться
точнее, и не столько от стыдливости, сколько из-за
того, что затрудняется выделить из множества по-
ступков, совершенных безотчетно, по-настоящему
важные. Ничего не поделаешь, приходится слово в
слово следовать сводному перечню исповедального
чина, как он дан в рекомендованном требнике, —
держаться грубой схемы, которая предусмотритель-
но не вдается в рискованные подробности и пред-
назначена лишь для того, чтобы освежать память.
Преувеличенно искренний взгляд, придающий
лжи, которую цедит бесцветный голос, правдопо-
добие и необходимую закругленность.
Страх, животный ужас перед поркой, тяжелый
стыд, наливающий щеки румянцем, но в глубине
души — тайное желание кары, подкрепляемое гор-
27
достью избранника, сознанием, что именно ты удов-
летворишь вожделение учителя, который произно-
сит приговор слащавым тоном, словно объявляет о
какой-то милости, и не спешит приводить его в ис-
полнение, как будто, обуздывая страсть, хочет еще
больше себя распалить.
Лихорадочным движением руки он вытаскивает
из кармана грошовое зеркальце и, постаравшись
придать лицу спокойное выражение, возвращается
в класс, где его ждет еще одно унижение: сочувствие
одних, злорадство других.
Во главе процессии мальчишек, чьи тени, про-
чертившиеся на гранитных стенах, тоже движутся
гуськом, маленький воин Божий в длинном, стес-
няющем шаг стихаре, прижимая древко хоругви к
груди, ступает коваными ботинками по жухлым ле-
песткам, усеявшим булыжник улиц и переулков, над
которыми качаются праздничные гирлянды, и его
неимоверно серьезное лицо, обрамленное белым
капюшоном, выглядит так, будто плывет в открытом
гробу. При каждой остановке возле утыканных све-
чами временных алтарей епископ в сверкающей
мантии, застывая под балдахином с золотой бахро-
мой, начинает петь гимн надежды, и старческому
28
голосу дружно вторят сорок два рта малолетних
певчих. За стенами монастыря колышутся в ночных
полях и в цветущей кладбищенской траве блуждаю-
щие огоньки — они мерцают везде, окружая и стены
усыпальницы на морском берегу, где, схожие с ку-
риными косточками, покоятся в раке, почерневшей
от ладанного дыма, чудотворные мощи Преблажен-
ного*, коему ежегодно празднуют в этот день, на ко-
ленях моля оградить от мирской суеты и всевозмож-
ных бедствий.
Распрямившись во весь рост, он прислоняется
спиной к проржавевшему, словно старые доспехи,
склепу, и чувствует, как в его жилах клокочет неукро-
тимая, ликующая сила, которая восстает против всех
этих обветшалых обрядов, идолослужительных ко-
ленопреклонений, пышной демонстрации мнимого
человеколюбия — и на один вечер рассеивает свои-
ми лучами тьму священной свалки, куда заботливо
препровождают детей и простаков, чтобы те в знак
покорности осеняли себя знаком креста.
Непрестанно переносясь оттуда сюда, где «я» уже
не «я», а какой-то «он», мучительно близкий, мучительно
* Возможно, имеется в виду святой Бриак (saint Brieuc) — один
из семи святых основателей Бретани.
29
чужой, то пришедший издалека или вовсе ниотку-
да, то родившийся прямо на месте и как будто осво-
божденный словами от бремени воспоминаний, ко-
торые подчиняют истину прожитой жизни истине
фактов.
Учитель приобнял его и ласкает, а он вырывает-
ся с глупым смехом и как-то по-детски гримасни-
чает, не понимая, что этим еще больше разжигает
желание.
Он совсем не скучает во время коллективных
прогулок по городу, напротив — испытывает на-
слаждение, ведь запрет разговаривать побуждает
не столько замыкаться в себе, сколько жадно созер-
цать внешний мир, придвинувшийся теперь на рас-
стояние вытянутой руки. Он и впрямь вытягива-
ет руку: проводит пальцами по стенам, по заборам,
дотрагивается до плащей прохожих. Наверное,
достаточно будет какого-нибудь пустячного повода,
чтобы, не думая о последствиях, рывком отделить-
ся от колонны, проскользнуть между горожанами,
гуляющими в воскресных нарядах, и шмыгнуть в
ближайшую подворотню. Мысленно воображая
бегство, он то отставляет ногу, чтобы подвернуть
штаны, то надвигает на глаза фуражку, но заранее
30
знает, что дальше этих приготовлений дело не
пойдет.
Не вступая в конфликт с тем прошлым, в котором
можно видеть прообраз будущего, но возвращаясь к
неведению о самом себе в слепительном свете на-
стоящего.
Над иными он чувствует превосходство по един-
ственной причине — как раз той, по которой они
считают его неполноценным.
Я не из вашей породы, нет! Гневный вопль, зати-
хающий в пустыне, — он как будто оглушает себя
собственным пафосом.
Первый день каникул: он бежит под огромными
летними облаками к морю и с разбега бросается в
кипящий соленый спирт, взрывает склоны волн, ра-
достно смеется, качаясь на гребнях, которые плавно
поднимаются, а потом рассыпаются с тяжелым гро-
хотом; наконец, вынесенный к берегу, катается в ла-
сковой прохладной пене, и все его тело, как сталь в
огне, раскалено добела.
Король прерий в матроске и сандалиях сидит вер-
хом на стене, которой обнесен огород, и, придержи-
31
вая обеими руками книгу, лежащую между ног, чего
только не воображает: страшные истории, громкие
подвиги, приключения в пампе; он с головой ушел в
чтение и обворожен до такой степени, что чувствует,
как его приоткрытый рот наполняется ветром с за-
пада, а поясница прогибается, словно под ним не-
сущаяся галопом лошадь.
Бабушка, добродушная старая дама в высокой
шляпке кофейного цвета, сидит в беседке из сплетен-
ных розовых кустов, осыпая детей, которых не слы-
шит, сластями и ласками. Уже давно в ее саду не поют
весенние птицы. Ее щеки просвечивают, как соль, а
крохотные глаза под морщинистыми веками лучат-
ся пугливой добротой брошенного животного.
Условный словарь, придуманный детьми для обо-
значения заветных мест, необычных запахов, хоро-
шо знакомых предметов, похож на варварскую сагу,
в которой строят козни и бранятся на тарабарском
наречии вымышленные персонажи — надменные
господа в пышных костюмах, наделенные высоки-
ми чинами и звучными дворянскими титулами. Игра
захватывает ее изобретателей: каждый старается пере-
щеголять в непристойности остальных, и все корчат-
ся от смеха под недоуменными взглядами родителей,
32
которых делает посторонними в этом дурацком ба-
лагане благоразумное забвение собственного про-
шлого; они понимают только, что пора опустить за-
навес и велеть ангелоподобным принцам, усвоившим
жаргон шпаны, отправляться в постель.
Проснуться рано и выбежать из дома, тревожно
искать улетевшего ткачика, который, как показалось
сквозь сон, щебечет где-то рядом, перелетает с де-
рева на дерево, посвистывает, запрокинув головку;
ступать босыми ногами по мяте, влажной от росы,
всматриваться в колыхание листьев, стараться раз-
глядеть за ними изящный ускользающий силуэт;
затаиться в кустах, оставаясь глухим, как птичка, к
грозным призывам, несущимся из окна; наконец, опу-
стившись на колено, утереть пот и слезы, в крайнем
раздражении вернуться домой, а там — с яростью
отодвинуть в сторону гренки и тарелку с кашей, ко-
торые перед ним поставят, сочувственно улыбаясь
его огорчению.
Странная способность: различать фальшивые
ноты в словах и смехе сидящих за столом гостей, ко-
торых он наблюдает снизу, изучая пристальным
взглядом, внешне равнодушным, а на деле вершащим,
как бы сквозь окно, молчаливый суд над миром. Не
33
по годам проницательный мальчик, гордящийся сво-
им новым знанием, застенчивый, но и божествен-
но-высокомерный, прячет под спокойным выраже-
нием детского лица всепоглощающее презрение.
Каждый вечер, сжимая в кулаках простыню и
засыпая с таким чувством, будто это его послед-
няя ночь, он плачет от ребяческого негодования, но
эти слезы напрочь забываются при утреннем про-
буждении.
Очень тоненько и не совсем стройно запевает,
пробуя голос, юный соловей... На первой, с оторван-
ным уголком, страничке его блокнота в молескино-
вом переплете — смазанный чьими-то пальцами по-
желтелый рисунок театр в языках пламени и летящий
над ним крылатый конь. Загадочная картинка, по-
хожая на геральдический ребус...
Что, собственно, его подгоняет? Ничто, да, но это
ничто всесильно.
Замедленное падение вдоль стенок колодца: свер-
ху дышит тепло, а снизу — могильный холод. Плот-
ной кладке из тесаного, как в римских постройках,
34
камня здесь придана форма вогнанного в землю по-
лого конуса, на чье основание опирается десяток
мощных наклонных столбов, обрамляющих проемы
со слепыми окнами.
Жадно заглотанный, неостановимо летящий вниз,
он тщетно пытается крикнуть, он не может даже ше-
вельнуть руками, словно прикрученными к тулови-
щу веревкой. Воронка гибельная, хищная, всасываю-
щая в смерть. Все кончено, все позади, нет времени
подводить итоги, — но уже и не нужно, потому что
тело, внезапно утратившее вес, вовлекается в неспеш-
ное вращательное движение, переворачивается на-
взничь, и теперь, широко раскинув ноги и руки, он
парит, играет с несущими его потоками, словно бы
навеки зависнув над каким-то водоворотом, поне-
воле развернутый лицом к жерлу цистерны, в кото-
ром виднеется усеянная блестками черная небесная
твердь.
Скорбный лебедь, упавший с небес, — взмываю-
щий, спускающийся, кружащийся посреди замшелой
каменной ямы; погруженная в транс марионетка, на
которую сверху, притормаживая ее низвержение,
взирает око мрака, так не похожее на солнце живых.
Пещера бытия; воздушный танец желания, превра-
щающий обморочное замирание в неодолимую тягу,
35
а бегущее время — в экстатическую неподвижность;
полость то ли могилы, то ли материнской утробы;
преисполненность, на которую наложила заклятие
пустота или что-то в этом же роде, сработанное в
сумрачных мастерских сновидения.
Не то чтобы он преследовал определенную цель,
блуждал, топтался в растерянности; нельзя сказать
даже, что он жаждет вернуться в сердцевину детства
и вырвать из забвения то, что давно утрачено, или,
посмотрев на себя со стороны, вновь обрести соб-
ственное лицо и собственный смысл, или сделаться
другим, не таким, каким был, — нет, он сорван с ме-
ста, захвачен, втянут в движение, сравнимое с бес-
прекословным приказом, и доверчиво ему отдается,
как герой легенды, избегающий благодаря своему
простодушию ловушек, расставленных на его пути
злыми ангелами сомнения, сколько бы те ни стара-
лись ему помешать. Его привязанность к делу, которое
он все время ставит под вопрос, слишком глубока,
чтобы поставить свое занятие под вопрос по-настоя-
щему, — вероятно, в самой немыслимости такого ис-
пытания он черпает силы для того, чтобы с чистым
сердцем пересекать столь обширное и темное про-
странство, хотя при этом и пропускает какие-то эта-
36
пы, а порой рискует свалиться с высоты и переломать
все кости, так и не утолив яростного желания разру-
шить власть слов.
Хмурый сырой пейзаж, увиденный как будто
сквозь старое оконное стекло. Выстрелы охотников,
прячущихся за высокими деревьями, ругань, которой
они сопровождают промахи, резкий лай собаки. Уны-
лые фортепьянные пассажи. Острые перья тополей
в огороженном дворе, где блестит сохнущее на ветру
белье. Отпечаток ботинка на гравии.
Все эти мелочи интересны лишь ребенку, кото-
рый одиноко сидит на ступеньке крыльца и с необы-
чайной серьезностью всматривается в бездонный
внешний мир, вслушивается в его знакомый шум.
Лежа на спине у края обрыва, он смотрит, как меж-
ду его раздвинутыми коленями тает, растворяется в
синем воздухе арьергард облаков, поглощаемых,
словно птицы, ясным небесным простором.
Поистине волшебным блеском обладает внеш-
ний мир в глазах юного человека, чей опыт и знания
крайне ограничены, — преимущество, которого он
лишится очень быстро, так что в дальнейшем любой
37
свежий взгляд на вещи станет для него возвращени-
ем к утраченной целомудренности восприятия.
В тот момент, когда подают сигнал и нужно вместе
со всеми бежать по лесу, он остается на месте — не
из-за недостатка решимости, а оттого, что пригвож-
ден к земле неожиданностью своего решения.
Вместо наглых и бесстыжих выходок, которыми
обманываешь самого себя, пытаясь прошибить лбом
стену, лучше употребить лень, ее неукротимую мощь.
Строптивца можно вразумить частыми наказаниями,
но бороться с обезоруживающей апатией бездель-
ника не под силу никому: подросток, умеющий играть
эту роль так, чтобы на него в конце концов махнули
рукой, гарантирует себе победу и оставляет настав-
ников с носом, обращая долгую учебу в школе лице-
мерия против них самих.
Маленький дикарь с молочными зубами, с обгры-
зенными ногтями, погребенный под грудой зали-
станных в лоск учебников и словарей, которые за-
громождают, одурманивают, парализуют его мозг.
Он встает коленями на жесткую солому молит-
венной скамьи и старается придать лицу набожное
38
выражение, но при этом зажимает обеими руками
нос, душа идиотский смех, почему-то его разобрав-
ший, — так накипают слезы у ребенка, не знающего,
чего он хочет и с какой стати плачет.
Слишком незрелый, чтобы заглядывать во мрак
смерти, он изо всех сил старается не споткнуться,
как человек, который идет в темноте и, перед тем как
ступить, пробует ногой землю.
Умение беззаботно рассмеяться в лицо тем, кто
серьезен, благоразумная сдержанность, вежливое
поддакивание, упрямое молчание, аффектированное
раскаяние, мнимая искренность во взгляде, как бы
выражающем согласие втайне поступиться невин-
ностью, порывистость и животная грация жестов,
смягчающих самое безжалостное сердце, — словом,
все характерные уловки, все хитроумные, изощрен-
ные приемы, к которым прибегает ребенок и кото-
рые навсегда вытравляют в нем неспособность что-
либо скрывать. Неисцелимое, но зато и спасительное
двуличие: вскоре оно становится его естественной
стихией, вне которой жизнь была бы просто невоз-
можна, и единственным козырем в неравной игре,
где перестать мошенничать значило бы поставить
себя под удар, преждевременно бросившись на до-
39
бычу с угрюмой нетерпеливостью хищного птенца,
чей клюв еще толком не вырос.
Привязанный к дереву, как преступник, с кляпом
из шейной косынки во рту, он радостно предает себя
испытаниям, которые предусмотрены законами при-
ключенческого жанра.
Он стоит не шевелясь, с раскинутыми в стороны
руками, под липой, желтоватые листья которой ше-
лестят над головой, как страницы школьной тетради,
и старается расслышать сквозь гул мелкого дождич-
ка крадущиеся шаги учителя: тот, готовый в любую
минуту подлететь и влепить затрещину, с нетерпе-
нием выжидает, когда его затекшие мышцы наконец
дрогнут.
Наказание отложили с жестоким умыслом, что-
бы страх терзал виновного как можно дольше, — но
наставник и не думает сжалиться над ним в послед-
нюю минуту, ведь это значило бы сделать неоправ-
данной долгую муку ожидания, подменить неумоли-
мый устав перепадами собственного настроения,
снисходительной мягкотелостью, стереть беспри-
чинным помилованием то прекрасное, что содержал
в себе преступный замысел, и — так же, как проис-
40
ходит с избалованным ребенком, которого внезапно
лишают привычного ласкового обращения, — вко-
нец обездолить провинившегося, отнять у него даже
право заплатить сполна за свою вину, бездарно спи-
сать ее на детскую слабость.
I
Взъерошенный барчук — ноги запачканы песком,
пылающие щеки залиты слезами — отбивается от
грубых парней, поваливших его наземь и раздевших
догола, как уличную девку; дыхание перехватило от
первого болезненного выброса семени, исторгнуто-
го из его члена рукой главаря, который накрепко зажал
свою жертву между колен, — правда, взгляд голубых
глаз, просвечивающий, как василек, сквозь спутанные
пряди, отчасти смягчает надругательство.
Закрыв восхищенное и бешеное лицо локтем, ша-
таясь как безумный в центре расступающегося, рас-
сыпающегося круга, скрючившись от стыда, придер-
живая одной рукой штаны, волоча ногу, он кое-как
добредает до кустов и забивается в самую гущину,
туда, где его никто не увидит.
Торжественно препровожденный в судилище, где
четыре высокомерных обвинителя в священниче-
ских биреттах начинают с пристрастием его допра-
шивать, отчитывать, угрожать поркой, он не говорит
41
ни слова, кутаясь в свою гордость так, как если бы
оправлял треснувшую на плечах блузу. Молчит, слов-
но издает долгий крик, словно держит перед собой
меч, твердо противостоя беззаконию и следуя очи-
стительному обету немоты, от которого его не заста-
вят отступить ни брань, ни запугивание, ни искусный
шантаж, ни телесное наказание.
Этот упрямый отказ доносить на других продикто-
ван кодексом чести, но еще в большей мере — гадли-
востью; противно слушать, как учителя, вырядившие-
ся инквизиторами, втаптывают в грязь и опошляют
то, что, даже смешанное с чувством ужаса и крайне-
го позора, стало для него поразительным открове-
нием. Склонить голову, попытаться солгать, принять
протестующий или виноватый вид — все это также
было бы равнозначно признанию постыдной исти-
ны, которую они, используя все способы устрашения
и принуждения, стараются из него вытянуть, хотя его
невозмутимое лицо не дает им ни единой зацепки,
сводит все ухищрения на нет, больше того — выстав-
ляет на смех суровость церемониала, умышлен-
но приданную этому закрытому дознанию. Только
при условии, что из него вырвутся предательские
слова, удостоверяющие его личную причастность к
происшествию, судьи смогут полностью оценить вы-
42
текающие отсюда следствия и тотчас же назначить
искупительную кару, каковая и станет ритуальным
завершением слушаний: пятно греха будет стерто
обжигающими ударами розги.
Он больше не может протягивать другим свою
руку, но иногда смотрит на руку соседа, ища в ней
опору.
Над берегом, где на сухом месте лежат лодки, вы-
крашенные в сиреневый и ярко-желтый цвет, стре-
мительно, как паруса, скользят в разные стороны об-
лака, наполняя пространство роскошным сиянием
белизны — вспученной, перистой, слегка шелуша-
щейся возле нежных голубино-сизых краев. Огром-
ная прачечная, продуваемая ветром. Широко развер-
нутая карта, меняющаяся на глазах. Накопленный жар
меркнущего дня придает небесному спектаклю осо-
бый драматизм, усиливаемый тревожным бесстра-
стием моря, которое неожиданно приобретает то
серо-стальной, то исчерна-зеленый оттенок, еле ко-
лыхаясь возле утесов, как будто обведенных корич-
невой тушью, так что все их зубцы и уступы можно
видеть невооруженным глазом не хуже, чем в теат-
ральный бинокль. Вдали, среди облачного развала,
43
полосуют небо первые молнии, вздымаются сумрач-
ные волны, и за спиной у того, кто стоит на берегу,
начинают трепетать деревья, еще залитые белым сол-
нечным светом.
То, что приближается издалека, нарастая, как шум
прилива, обрушивающегося на песчаный берег, —
зло, прекрасное запретное зло. От его питательного
молока тело избавляется во время сна, но оставлен-
ный им глубокий след еще долго смущает душу, ис-
полненную страха перед проклятием, которое воз-
вели в доктрину и нарочно размалевали сернистыми
красками, чтобы внушить подросткам отвращение
к жизни.
Он научился видеть учителей насквозь, и они, зная
об этом, порой теряют терпение. Самый искушен-
ный, стараясь притупить острие его взгляда, нароч-
но не отводит глаз.
Юный каннибал, преклонивший колени на щерба-
тых, расползшихся плитах, тянется открытым ртом
к священной пище, которую ему надлежит благо-
говейно, не касаясь зубами, направить в свое узкое
горло. Маленький агнец Божий с лицемерно опущен-
44
ними веками, как будто заколдованный и окаменев-
ший от поразительного тайного наслаждения.
Он крайне удивлен тем, что живет, и, напрягая па-
мять, ищет в ней смутные следы своей первой смер-
ти, но не может найти нить, ведущую назад, туда, где
все завязалось. Как ни силься, нечего и мечтать о
том, чтобы пробурить этот слишком твердый ка-
менный пласт: он не поддается разрушению, пере-
крывая доступ к бесхитростной пустоте незапамят-
ного мрака.
Гордое безмолвие, в котором он замыкается, от-
части выражает то, что можно было бы сказать в от-
вет, не прими он решения молчать.
Хитрец, умеющий придать своей покорности
столь преувеличенный характер, столь пародийный
оборот, что сами учителя, желающие и требующие
повиновения, чувствуют беспокойство и даже хотят,
чтобы он перестал унижаться; на их взгляд, такое из-
вращение не вяжется с несдержанной натурой детей,
которых они без конца призывают соблюдать пра-
вила лишь для того, чтобы держать в подчиненном
состоянии, — но при этом сознают, что любое на-
45
рушение школьного устава служит гарантией его не-
зыблемости, а слепое послушание, напротив, — его
смертельный враг.
Резкие смены настроения, пустые страхи и терза-
ния, постыдные образы, зарождающиеся в самом
низу живота и проникающие оттуда в душу подобно
черному огню, который пожирает ее устои, окружа-
ет ее ореолом смерти — и которому она поначалу
противится, но затем, когда благодать окончательно
иссякает, отдается, не чувствуя раскаяния и наслаж-
даясь своей погибелью.
Счастливая подмена: то, чего не было, издали ви-
дится невинным плодом воспоминания.
Как дневное небо, где нет ни солнца, ни облаков,
вырождается в скучную голубую поверхность, ничем
не привлекательную для взгляда, а ночное небо без
звезд — в лишенную всякого значения черноту, пре-
вращающую нас в слепцов, — примерно также можно
судить о занятии, которому безоглядно и безудержно
предается человек, желающий воздать должное дав-
но уснувшему миру, где свет излучают только собы-
тия, пережитые когда-то во всей полноте.
46
Все остальное — груды развалин, затерянных во
мраке.
В определенный момент, ближе к вечеру, на детей
накатывает осатанелое буйство и, мигом разгоняя
скуку, сопутствующую выполнению домашних зада-
ний, сзывает под свои знамена всех сорвиголов, всех
отъявленных озорников с бесстыжими, как бранные
слова, глазами. Иные подстрекательски хихикают,
освежая смешками затхлый воздух, которым их при-
нуждают дышать; иные с невинным видом мелют
вполголоса всякий забавный вздор. Между тем учи-
тель, только притворившийся спящим, слегка раз-
лепляет веки, незаметно управляя острым, как на-
точенная бритва, взглядом, который перелетает со
скамьи на скамью над спешащими пригнуться голо-
вами и наконец выхватывает завравшегося балабола:
тому придется искупать провинность у подножия
кафедры, давясь слезами, подставляя молочно-белые
икры под свистящие укусы измочаленного кожано-
го ремня.
Между пальцами, прижатыми ко лбу во время по-
каянной молитвы, он видит узенький солнечный луч,
высветляющий огненной полоской темную клетку
47
хоров, — так зажженный канделябр бросает свет в
торжественную пустоту ночного мрака.
Не только, и не всегда, события, пережитые во всей
полноте, — ибо среди них есть такие, чей блеск уже
потускнел, в то время как другие, до этих пор неви-
димые или, казалось, не заслуживавшие внимания,
с неожиданной яркостью вспыхивают в темноте, вы-
ходят на первый план и, спутывая прежние точки
отсчета, оттесняют их, хотя и не закрепляются в но-
вом качестве, — безостановочно возникающие па-
разитные сигналы, которые все время оживают, сме-
няют друг друга и так перегружают пространство,
что взгляд, увлекаемый в разные стороны, дезориен-
тированный этим кипением знаков, уже не пони-
мает, что именно он ищет, но все-таки не может от
них оторваться.
Чего только не намарало на полях рабочей тетра-
ди беспутное перо: гербы со стременами и седлами,
сердца, пронзенные стрелой, подписи с горделивы-
ми росчерками, шаровидные головы с ввинченными
в затылок громадными шурупами, усатые профили,
подпертые твердыми как жесть воротничками, парус-
ные суда, скользящие по волнистой горизонтальной
черте или прорывающие носом бурные арабески,
48
римские колесницы, набросанные тонкими штри-
хами, чтобы подчеркнуть скорость бега впряжен-
ных в них скакунов с мускулистой грудью и длинной
шеей, вавилоны башен с зубчатыми венцами и подъ-
емными мостами, откинутыми вверх, точно крыш-
ка рояля. Нет числа фантастическим картинкам,
которые рисует задумчивый школьник, на первый
взгляд — если судить по высунутому кончику языка
и энергично движущейся руке, — поглощенный ра-
ботой над своим сочинением.
Даже сидящему в дальнем конце класса кажется,
что эта сентенция, начертанная средневековыми
письменами над учительской кафедрой, находится
совсем близко, на расстоянии вытянутой руки: HIC
PVERI STVDIERE, OBEDIERE ЕТ ORARE DOCENTUR!*
Обведенный черной чертой, восклицательный знак
выглядит грозно, как висящая на стене плеть, — а
впрочем, со временем предостережение теряет силу
и по-настоящему действует только на новичков.
Со скрещенными на груди руками он стоит на ко-
ленях на холодном кафельном полу школьной сто-
* Здесь мальчиков приучают учиться, повиноваться и молить-
ся! (лат.)
49
ловой, изо всех сил держась прямо, не разрешая себе
опустить ягодицы на перекрученные носки и стоп-
танные подошвы, и, чтобы не думать о своем позоре,
вновь и вновь считает про себя лилии в ряду плиток,
уходящем к стене, на которой распласталась его ги-
гантская тень, похожая на ночную птицу с пригвож-
денными крыльями. Трудно не поворачивать голо-
вы в ту сторону, откуда на него направлен злорадный
взгляд, ждущий, когда он дрогнет, — после чего, за-
творив двери, наставник упьется всласть зрелищем
покрасневшего от унижения юного грешника, ко-
торый с каждым ударом дергается, болезненно кри-
вится и, подавляя гордость, еще до конца порки на-
чинает молить о пощаде.
Может быть, это только сонные грезы, которым
деятельная беспечность дремлющего сознания при-
дала более яркие, более волнующие цвета — и не та-
кие нестойкие, как у померкнувшей реальности, чью
золу было бы незачем ворошить, если бы она остыла
до конца? Из всей этой обесцвеченной материи со-
храняется, проходя сквозь сито какого-то наречия,
стремящегося прояснять себя и собой управлять, ни-
чтожно малая часть, которую оно формует, лепит по
правилам, продиктованным чистой случайностью,
а порой и вовсе творит из ничего: ведь его задача,
50
равно как честолюбивое желание, — либо вернуть
жизнь тому, в чем ее больше нет, либо наделить жиз-
нью то, в чем ее никогда без него не было бы. Это раз
за разом повторяющееся сновидение, лишенное, как
и порядок составляющих его эпизодов, всяких ра-
зумных оснований, приобретает осязаемость лишь
постольку, поскольку созидает и утверждает себя
вне педантичной заботы о достоверности: если бы
он ей подчинился, то, как ни парадоксально, надел
бы маску, а ему нужно обнаружить себя, причем в
обоих смыслах этого слова, — пусть он и покажет-
ся только затем, чтобы тут же исчезнуть, подобно
актеру, которому до тошноты приелось слишком
долгое исполнение роли и которому лучи рампы
представляются гибельными, минуты, когда чело-
век раскрывает свою суть, — столь же редкими,
сколь и быстротечными, а полумрак, в отличие от
сверкающей сцены, где он безрассудно выставил-
ся на общее обозрение, — глубоко родным и ма-
нящим.
Презрительные клички, которые ему дают, больше
не могут оскорбить, — правда, он не умеет отвечать
тем, кто над ним издевается, схожими насмешками;
он научился лишь молчать, молчать до того упорно,
что даже губы пересыхают. Он убежден: и у него есть
51
оружие, хотя, так сказать, невидимое — улыбка, взгляд,
только и всего.
Этим детям-узникам, с телами, иссушенными воз-
держанием, перепадает так мало живящего боже-
ственного света, что они гротескно кривляются на
сцене, стараясь заглушить привычный душевный го-
лод и слиться с прекрасными персонажами своих
грез. Слегка оскалившись — что придает им сходство
с преступниками, идущими на дело в ночной темно-
те, — они воображают себе добычу, не имеющую с
ними ничего общего, разве только нежную плоть и
равнодушие к греху, — ибо каждый ищет в этих жал-
ких забавах неведомую форму совершенной любви:
не безлюдный рай, но жгучую близость между людь-
ми, о какой они составили представление по теат-
ральным принцам, в чьих высокопарных фразах
иногда глухо рокочет огонь гибельной страсти;
именно этот огонь и согревает голоса робких школь-
ных актеров, которые обливаются потом в своих
пышных костюмах и под слоем грима.
Он бежит во весь дух по тенистым лесным тропам
следом за мальчишкой-батраком, изучившим эти ме-
ста вдоль и поперек; нехотя опускается на четверень-
ки перед непролазными кустами и проползает под
52
ними, как дикий зверь; скатывается к выгону, пере-
лезает, зацепив воскресные штаны, через ограду, се-
менит, тяжело дыша, в венчике пота на лбу, за своим
вожатым и, наконец доковыляв до ручья, валится на
широкое травяное ложе. Там оба они долго нежатся,
лежа рядом, посасывая зеленые стебельки, запроки-
нув лица к лазурному небу, где, словно большая юла,
кружится стая скворцов. Затем вскакивают и, взяв-
шись за руки, направляются дальше: на ходу срубают
головы высоким кустикам крапивы, пронзительны-
ми воплями спугивают куликов, все время ищут не-
лепых подвигов, которые позже, при воспоминании
о каникулах, еще не раз будут приходить ему на ум.
Нужно внезапное вскипание крови, острая дрожь
в бедрах, чудесный транс, чтобы в сознании детей
прояснился темный смысл того прегрешения, кото-
рое льющийся сверху напыщенный голос бичует и
называет пагубной страстью, — и чтобы они, испол-
няясь гордостью, постигли его прельстительную кра-
соту.
Это дикое, непроницаемое лицо, эти глаза, впе-
ренные в запретную глубину, эти губы, накрепко
сжатые, чтобы удержаться от богохульства, это тело,
вырванное из долгого сна детства, терзаемое греш-
53
ным желанием, — тело, которому не вернут былого
покоя ни жаркая радость игры, ни благочестивые
старания сохранять веру в просветленность, даруе-
мую свыше.
Во время вечерней службы в июне, когда громо-
звучный латинский гимн, запеваемый с ненужным
пылом, окрашивает багрянцем щеки и, как труба, зве-
нит под сводами омытой солнцем церкви, подчас
наполняя мятежное сердце ледяной иронией; когда
раскачанный колокол заливает трезвоном окрестные
дворы; когда в глубине душной комнаты потупляет
глаза ребенок, которого учителя тщатся уловить в
свои сети ласками и задушевными речами, прежде
чем перейти к самой жестокой форме убеждения,
заставляющей присмиреть даже тех, на кого не дей-
ствуют ни мягкие увещания, ни грозные призывы
образумиться; когда среди занятий через настежь
открытые окна проникает скрежет смычка начинаю-
щего скрипача, а тело, склоненное над повторяемым
уроком, чувствует, как созревающий плод, распирая
летние штаны, притягивает руку под парту; когда
пальцы, выпачканные мелом, беспомощно блуждают
по доске, пока их возню не пресекает грубое вмеша-
тельство преподавателя, исправляющего подсчет;
когда приходится покидать свою скамью, чтобы, дер-
54
жа руки за спиной, переминаться с ноги на ногу перед
кафедрой и, разом позабыв все слова, подвергаться
общему осмеянию, — в эту самую минуту мир про-
должает свое далекое шествие по дороге истории, с
которым не хотят считаться здесь, в неприступных
стенах, где время, подчиненное железному распоряд-
ку, всегда переживается как некое прошлое.
Крайнее отчаяние встало преградой между ним и
всеми остальными: он больше не разговаривает ни
с кем, кроме самого себя, да и то не без отвращения,
как будто внешний и внутренний мир вступили в
союз, чтобы заставить его поплатиться за надменный
вызов, брошенный другим.
Он чинно сидит по-турецки в первом ряду ватаги
школьников с задиристыми или хмурыми лицами,
остриженный коротко, как солдат, задумчиво накло-
нив голову и подпирая щеку ладонью в чернильных
пятнах. Учитель в центре группы, со стальным взгля-
дом и твердой осанкой человека, правильно ходяще-
го перед Богом, позволяет змеиться на своих тонких
губах преувеличенно благодушной улыбке; в склад-
ках потертой сутаны мирно покоятся его руки — хо-
лодные, изящно-удлиненные кисти наставника, соз-
данные для того, чтобы соблазнять, укрощать, сгибать
55
в бараний рог ослушников, умеющие и ласково по-
гладить, и обжечь тяжелым шлепком.
Слишком мало вещественных доказательств: он
не ждет от них ни точного подтверждения, ни даже
простого подкрепления своих слов и почти всегда
отстраняет, так как они лишь сбивают с толку, меша-
ют, — в этих знаках, лишенных значения, и уликах,
лишенных правдоподобия, нет ничего, что могло бы
подпитывать необычное движение ума, при котором
реальность и вымысел, включаясь в общее простран-
ство, созданное языком, скрывают свою природу,
ускользают из-под контроля, противопоставляют
рабским привычкам воспоминания изобретатель-
ную игру особой материи, которая оживает только
тогда, когда является абсолютно неожиданно, зали-
тая светом вечного настоящего, равно далекая и от
тоски по минувшим дням, и от желания добавить еще
одну драгоценность в сокровищницу памяти.
На пожелтелом снимке, приблизительно датиру-
емом по старомодной одежде — рубашкам с широ-
ким отложным воротником, холщовым блузам, под-
поясанным ремнем с металлической бляхой, как у
русских мужиков или сыновей полка, коротким ти-
ковым штанам, снабженным внизу, на отворотах, дву-
56
мя, одна над другой, пуговицами, белым носкам до
середины икры, где их удерживают круглые резинки,
кое у кого сползшие вниз, полусапожкам, тщательно
наваксенным по случаю торжества, — юные стати-
сты, распределенные по рядам сообразно росту, на-
пряженно смотрят в объектив и стараются сохранять
хладнокровие, хотя и выдают, каждый на свой лад —
опасливой гримасой, которую старается прикрыть
поднесенная к губам рука, насупленными бровями,
затылком, втянутым в плечи, — тревожную озабочен-
ность, вызванную присутствием среди них мрачно-
го призрака, проникнутого сознанием своей руко-
водящей роли. При первом же взгляде на эту фигуру
возникает впечатление, что она не просто занимает
здесь почетное место по праву должности, но являет
собой средоточие, в котором сходятся все взгляды,
оторвавшиеся от нее на мгновение только из-за того,
что вот-вот щелкнет затвор камеры.
Не столько оптическая иллюзия, сколько эффект
временной дистанции. Общее замешательство до-
мыслено, по-видимому, задним числом, — следствие
тех, почти не ослабленных фотографией, колдов-
ских, соединявших в себе притягательность и ужас,
чар, какими этот священник, извращенно понимав-
ший свое педагогическое призвание, изо дня в день
воздействовал на ребенка, которому — ни в чем, од-
57
нако, не потакая, — выказывал явное предпочтение
и который, подчинившись телом и душой авторитету
своего наставника, на протяжении двух-трех лет был
жертвой его душемутительных методов: карать, что-
бы соблазнять; ловить, чтобы отпускать на волю.
Защищенный старинным дисциплинарным уста-
вом, да еще и добавивший к нему предписания соб-
ственной выделки, которые имели целью возвести
послушание в ранг какой-то недостижимой добро-
детели, он, твердо следуя своему воспитательному
принципу, поддерживал в каждом ученике ощуще-
ние постоянной неуверенности и настороженности,
сохранял в сообществе, целиком подчиненном мо-
литве и учебе, атмосферу неопределенности, взвин-
ченности и бурных конфликтов, не позволяя ничье-
му внешнему влиянию ее разряжать, часто прибегал
к эксцентричным выходкам, возбуждавшим любопыт-
ство и укреплявшим его власть, — но в то же время
вливал в умы, по природе расположенные к спячке,
бунтарскую закваску, способствуя высвобождению
скрытых в них здоровых сил; а наиболее неустраши-
мых то строжайше наказывал за ничтожные отступ-
ления от правил, то беспричинно награждал лаской
или лестным эпитетом, побуждая сопротивляться
или по меньшей мере защищать себя с помощью
хитрости, — чтобы не оказаться в числе угодливых
58
слабаков, из-за недостатка храбрости чахнувших в
тени его презрения.
Вездесущий, всеслышащий и всевидящий, как сам
Бог, соглядатай и ловец юных душ, порабощенных
его установлениями, он при этом не был склонен
стричь их под одну гребенку, — так что снискать его
благоволение удавалось лишь неуемным натурам,
открыто выказывавшим стремление к самостоятель-
ности, которое он притворно осуждал и беспощадно
подавлял только затем, чтобы как следует укрепить.
«Ты здесь главный смутьян!» Подросток, удосто-
енный этого комплимента, знает, что возведен в осо-
бое звание, которое другим кажется опасным и вы-
зывает зависть; инстинкт, однако, говорит ему, что
при первых же признаках слабости он этого звания
лишится, что утвердить свое положение сможет лишь
в том случае, если будет действовать крайне осмот-
рительно, с ловкостью канатоходца, ибо малейшее
неверное движение может оказаться роковым, как
случилось, по слухам, с его предшественниками, сгу-
бившими себя из-за неумения остаться в границах
роли, требующей от исполнителя правильной оцен-
ки ситуации, безукоризненно точного дозирования
сдержанности и буйства, а сверх того — способнос-
59
ти подыгрывать минутным настроениям учителя,
причудам, которым, соглашаясь страдать от них,
но не забывая о собственной игре, нужно противо-
поставлять гордое своеволие, причем восприни-
мать любой нагоняй или осуществленную угрозу как
милость, даруемую с тем, чтобы внушить ему лишь
большую привязанность. Если же избранником всерь-
ез начинает овладевать чувство опасности, подчас
граничащее с дурнотой, то следует спохватиться и
не перебарщивать, — ведь слишком частые акты не-
повиновения могут вызвать в наставнике подозре-
ние, что ученик хочет подсказывать ему роль и сде-
латься истинным хозяином положения.
Эта круглая мальчишеская голова, над которой
стоит фиолетовый чернильный крестик, принадлежит
тому, кто умер для остальных детей. Их горящие гла-
за безжалостно провозглашают: ты теперь не наш!
То, что он позабыл, не забывает о нем.
То, что он отчетливо видит лишь потому, что дав-
но потерял из виду, и есть то, что он хочет пережить
вновь, потому что, переживая когда-то, был недовер-
чив и слеп.
Лицо постарело сильней, чем сердце, еще сохра-
няющее что-то от детской гордости, хотя в нем и нет
60
прежнего бунтарства, взрывного отчаяния, волчьей
дикости — всей той молчаливой силы, которая два-
жды, принимая обличие вызова, брошенного окру-
жающим, подвергала себя суровому испытанию.
Его во всем ограничивали и принуждали к послу-
шанию так долго, что любое дуновение воздуха, про-
никшего снаружи, тут же бьет в нос, свежее и резкое,
как ветер, встречающий на пороге в тот момент, ко-
гда затворяешь за собой дверь.
Сколько лет понадобилось, чтобы отделаться от
въевшейся привычки, избавиться от химер, очистить-
ся от вздора, разомкнуть удушливый круг греха и ис-
купления, выбраться на простор, отдалиться от этой
прилипчивой, хотя и умилительной лжи, стеснявшей
яростные порывы ребенка, которого упорно приуча-
ли к суровому целомудрию и приторной почтитель-
ности — и которому приходилось держать язык за
зубами в ожидании часа, когда мятеж, словно росток
после долгой зимы, вырвется на свет.
61
В любое мгновение может угаснуть, но раз за разом
повторяется импульс, сравнимый скорее с телесным,
чем с природным ритмом, — не волны, беспрерывно
набегающие на берег и отбегающие вспять, а дыха-
ние, вдох и выдох, вплоть до последнего вздоха, ко-
торый для последнего человека и означит скончание
веков, между тем как море будет продолжать свое
неустанное возвратно-поступательное движение во
времени, вновь свободном от истории.
62
Все, что можно выразить только с помощью бесчис-
ленного множества слов, лихорадочно бросаемых
на страницу, — так после неудачного броска костей
всякий раз делают новую ставку, пока не проигрыва-
ются в пух и не выходят из игры, в которую вроде бы
ввязались смеха ради, вовсе не желая выиграть, не
опьяняясь ее угаром... Но притворяться, будто речь
идет лишь об игре — где, кстати, проигрываешь са-
мого себя, — значит не понимать, насколько неодо-
лимо побуждение говорить, слишком могучее, чтобы
можно было доверять непринужденности, которую
демонстрирует опытный игрок, привыкший встре-
чать проигрыш с холодной элегантностью и не пока-
зывать, как он раздражен тем, что рисковал напрас-
но и упустил свой шанс.
Оторопелый мальчик с бледными щеками, гряз-
ными от размазанных слез, коротко остриженный в
63
знак траура по умершей матери. Напрасно к нему
ластятся, виснут на первом его взрослом костюме
две собаки: шлепнув по носу той и другой, он охлаж-
дает их бурное ликование, в этот момент неумест-
ное. Впрочем, любовь к подобным играм не угаснет
в нем вместе с детством, как не потускнеет с возрас-
том и воспоминание об этой летней ночи, когда,
вглядываясь в самое дорогое лицо, он понял, как
безмерно сильна смерть и как бессильны любые мо-
литвы.
Долго пребывавший в заточении вдали от нее, он
вспоминает те немногие, как будто наполненные ве-
селым светом, дни, когда они были вместе. Возле ее
ног он узнал счастье радостного смеха и, бывало, при-
жимаясь затылком к маминым коленям, заслушивался
старинными песенками, которые, как чудилось сон-
ным детским глазам, порхали в воздухе и даже прика-
сались к резным деревянным панелям под высоким
потолком той комнаты, куда он, врываясь вихрем, при-
бегал по вечерам, чтобы попросить ее спеть самую
последнюю, а потом еще одну, — она же всегда охотно
соглашалась, правда, мягко укоряя малыша за то, что он
вылез из кровати, хотя его уже поцеловали на ночь.
Когда она почувствовала, что смерть близка и что
она осталась наедине со своим страхом, ее взгляд
64
тихо сказал: прощай, прощай, больше ты меня не уви-
дишь.
Только чудовищная правда, открывшаяся наутро,
прояснила смысл этого взгляда, и он осознал, какую
непоправимую ошибку совершил, не сумев ответить
на него даже слабым жестом, который, пусть и не
обнадеживая, дал бы ей понять, что он всем жаром
своего сердца отвергает мысль о разлуке. Мгновение
безумной рассеянности, преступная оплошность:
за нее впоследствии ему придется жестоко, и очень
долго, платить, хотя этот последний взгляд, пора-
зительно нежный, ни на что не жаловался и ничего
не просил взамен — ни поддержки, ни сострадания;
в нем лишь сквозила тревога из-за того, что она
видела в сыне совсем еще дикого, неотесанного
мальчишку, слишком рано теряющего главную свою
опору.
Освещаемая четырьмя погребальными свечами,
окутанная белым тюлем, похожая на девушку в под-
венечном платье, — не для того ли она, переставшая
существовать, стала такой, какой была задолго до его
рождения, чтобы в ответ на рыдания живых явить
хрупкое чудо своей вернувшейся юности? Ребенок,
стоящий в темном углу, узнает ее с трудом и, едва вый-
дя из комнаты, в слезах бежит прочь, к заброшенной
клумбе — скрыть свое горе среди розовых кустов,
65
которые она еще недавно с безупречной точностью
подрезала по вечерам.
Во сне он никогда не будет вспоминать о ее смер-
ти, как если бы сон был единственной стихией, где
она могла сохранять жизнь — правда, обедненную,
сотканную из пробелов и повторений, лишенную
самостоятельности и цельности и вдобавок тут же
отрицаемую тоскливым пробуждением, тут же по-
глощенную забвением, которое приходит вместе с
исполнением повседневных обязанностей.
Толкнуть калитку печального парка, где, как гово-
рят, она покоится теперь, — нет, этого он не сделает.
Он не верит, что этот парк обитаем, и не станет туда
входить, чтобы притворно поклоняться ее праху.
Ее нет ни здесь, ни там. Нигде — вот истинное место
умерших.
Но все же, стиснув зубы, он мерит шагами красную
комнату с затворенными ставнями, откуда среди ночи
выбежала служанка, чтобы известить его о случившем-
ся, — испуг, возмущение, нежелание верить, что она
умерла, да еще в одиночестве, без единой живой души
рядом: может быть, потому, что сама так решила.
И видит, как она, в меховой шубке, радостно спе-
шит навстречу по заснеженному перрону: единст-
66
венный эпизод повторяющегося почти без измене-
ний сновидения, которое каждый раз обрывается в
самый прекрасный момент.
Он кружит вокруг ее отсутствия, словно ищет про-
ход туда, где встретит ее, — но для того, чтобы ощу-
тить желание перейти грань, из-за которой нет воз-
врата, он еще слишком юн. Нет, пусть она вернется
к нему, пусть снова будет здесь, рядом, и, невидимая,
поможет сживаться с тем абсолютным отсутствием,
каким стала ее смерть, но уже не через отторжение,
а через близость, даже если боль, притупленная в нем
странной душевной сухостью, от этого усилится.
Иногда ночью, выпростав правую руку из-под
одеяла, он протягивает ее в воздух и крестит лицо,
которое, как показалось, ему улыбается и которого,
открыв глаза, он больше не видит.
Природа вокруг погружена в траур, словно сама
себе наказала везде, вплоть до самых отдаленных сво-
их уголков, хранить молчание, — и это, в сущности,
молчание убитого животного.
67
Смущенный утратой прежнего облика, стесняю-
щийся своего нового, совсем чужого голоса, еще не
вросший в слишком просторную оболочку, кото-
рая заставляет его принимать глупые, неестествен-
ные позы, он старается не смотреть людям в глаза,
держится неприступно, как если бы не понимал их
языка, и думает, что надежно укрыт от них своей гор-
достью, велящей ему не говорить ни слова.
Подросток, не помнящий о своем теле, увлечен
обманчивой любовью к своей душе и хочет доко-
паться до ее глубин, — так выламывают дверь, кото-
рая никуда не ведет.
Еще нежное, почти девичье лицо ищет в зеркале
разгадку своей тайны и скрытые признаки будущей
зрелости, — созерцание, становящееся нестерпимым,
68
когда в отражении проступают пугающие черты не-
знакомого человека.
В книжной лавке, где священнодействует жен-
щина в платье из серого мышиного сукна — то ли
монахиня, то ли крестьянка, — высокий господин с
большим выпуклым лбом берет давно желанный до-
рогой том и заворачивает его, как окорок, бережным
движением руки, на которой красуется перстень.
Спокойные, холодные, чистые пальцы: неужели они
никогда не грешили? — Стивен собственной персо-
ной, герой Стивен в расшитом жилете... Позже он не
раз увидит этого господина из окна родительской
квартиры — царя Эдипа в теннисных туфлях и с вы-
ставленной вперед белой тростью, шагающего по
противоположному тротуару*.
Нарядный ragazzo в крахмальном воротничке и
косо надетой панаме из рисовой соломки, с сигарой
* В одном из интервью Дефоре рассказал, как пришел в «Дом
друзей книги» Адриенны Монье, чтобы купить «Улисса», и
хозяйка попросила какого-то господина его обслужить, а
спустя несколько дней, когда он вновь зашел в магазин, со-
общила, что в роли продавца выступил сам Джойс. Цитата,
приведенная в этом фрагменте, взята из рассказа «Джакомо
Джойс», входящего в сборник «Дублинцы».
69
в зубах, по-мальчишески корчит из себя богатого
любителя искусств. В приглушенном солнечном све-
те, наполняющем Галерею, — болтливый ритуал же-
стикулирующих рук*.
Высокие паруса ломбардских тополей, зажжен-
ные на верхушках последними лучами солнца: ночь
уже спускается, рассыпая по равнине легкие фиоле-
товые тени, а по реке, колышущей у берегов илистую
жижу, — серые стальные колечки.
Под рыжеватым небом Кортоны, которое опуты-
вает сеткой молний близящаяся гроза, кое-как та-
щатся через поле подгулявшие участники свадебно-
го пира. Невеста, чью фату треплет ветер, держит в
руке две увядшие лилии; у нее за спиной, скуля, вьется-
прыгает маленькая желтая собачка.
Молчаливый студент, перекормленный лженаука-
ми, ненавидящий академические титулы и дух кон-
куренции, всегда забирается в самые дальние, самые
высокие ряды аудиторий и наблюдает оттуда, как раз-
* Ragazzo — юноша (wm. ); Галерея — знаменитый торговый
пассаж в Милане, где среди прочего торговали книгами и
картинами.
70
ливаются соловьем ученые мужи, с упоением вни-
мающие себе, — хотя, казалось бы, должны говорить
для слушателей, чьи глаза временами стекленеют или
блуждают по потолку, изучая изображение нагих
мифологических персонажей. Лишь позже, когда
душа окрепнет, он задумается над собственной тай-
ной, приступит к решению подлинной задачи, не
боясь опрометчивых суждений и мирясь с необходи-
мостью пересматривать свои выводы.
Из Дьеппа в Нью-Хэвен и обратно; воздушная хо-
реография чаек, донимающих горе-путешествен-
ника пронзительными криками. С лицом, позеленев-
шим от бортовой качки и тошнотворного запаха
машинного масла, он до самого прибытия судна в
порт сидит на чемодане, вконец разбитый, сознаю-
щий, что его гордость славными предками и фамиль-
ным призванием, от которого пришлось отказаться
из-за неумения усвоить морскую науку, уязвлена
дважды. Сегодняшний жестокий приговор, вынесен-
ный телом, свидетельствует о еще более постыдной
непригодности.
Лондон, его свежая элегантность.
Возле галереи Тейт солнце уставилось тусклым
желтым оком на ползущие по реке корабли. Платаны
71
и сосны, замкнутые в голубом кольце холмов, рас-
кинули геометрически правильные ветви.
Он прогуливается туда-сюда в громадном туман-
ном улье, подражая степенной походке банковских
служащих с чисто выбритыми лицами, спокойными,
незлобивыми взглядами, — среди этих господ, оде-
тых в строгие, идеально скроенные, прекрасно си-
дящие костюмы, несущих зонты так, как носят буке-
ты, он, в поношенном пальто и слишком коротких,
как у деревенского юнца, брюках, выглядит доволь-
но жалко. Долго не может он отвязаться от продав-
ца библий в старомодном цилиндре и крылатке,
фальцетом кричащего вслед что-то грозное; быст-
рым шагом, огибая кучи мусора и шлака, пересекает
строительные площадки, опустевшие на время обе-
денного перерыва; проходит мимо забегаловок, отку-
да тянет неприятным запахом выдохшегося пива и
жаркого; минует огороженные высокими решетками,
окруженные виселицами кранов портовые пакгаузы,
где, словно катафалки, высятся штабели ящиков с
колониальными товарами, на которые наброшен —
сплошь заляпанный пометом чаек, прорванный их
клювами — брезент с названиями фирм-поставщи-
ков, выведенными по трафарету киноварными за-
главными буквами. Усевшись на бухту пенькового
каната и подтянув колени к подбородку, он не сводит
72
глаз с могучего потока, подкрашенного там и тут
струями сточных вод, дышащего шумом и дегтем,
несущего на себе тяжело груженные торговые суда,
которые с мягкой и горделивой грацией перевали-
ваются через волны, при встрече терзают слух взвиз-
гами сирен и, как большие рыбы, равнодушно плывут
дальше. Переулки, тупики, задние дворы, щербатые
кирпичные стены фабрик — темно-красные, но на-
чинающие отливать оранжевым, едва лишь зажига-
ются выстроенные ровными рядами, точно банки на
аптечных полках, городские фонари. Изящные пло-
щади Кенсингтона, театральные фасады зданий с
лакированными дверями и сверкающими на них
медными молотками. Холодная дождевая роса на
свежеподстриженных газонах; взрывы смеха в ту-
мане: там, переругиваясь, лупцуют друг друга фу-
ражками задержавшиеся на улице школьники, спе-
шат вдоволь набеситься, прежде чем вернуться в
тепло на зимний файф-о-клок. Бисерные капельки
на узорчатых бочках чайника, над которым курится
горячий парок, вблизи отдающий каким-то винным
ароматом.
Англия, большой эксцентричный остров, оплот
правопорядка, защита от недобрых континенталь-
ных ветров, неколебимая целительная земля, сразу
ставшая ему родной и более близкой, чем латинское
73
отечество, где самодовольно хорохорится старый
когтистый петух.
В пронизанных светом клубах пыли, взметенной
шквалистым ветром, прыгают, едва не кусая ноздри
дрожащих от ярости лошадей, гладкошерстные му-
скулистые собаки; конюх, с бичом в руке, бросается
то в одну сторону, то в другую, швыряет в обозленных
догов пригоршни мелких камешков, — но внезапно
и животные, и ветер успокаиваются, солнце снова
блестит на яркой зелени загона, и лишь слегка тре-
пыхается на вершине высокого шеста флажок, сши-
тый из красных и белых ромбов.
Лица детей, которые свесились изо всех окон и,
голова к голове, с блаженным выражением взирают
оттуда на прекрасное зрелище: внизу выстроились
полукругом всадники с факелами и стягами в руках;
любовники, очищенные трагическими испытания-
ми, под звуки фанфар опускаются на колени и за-
ключают друг друга в объятья; туманные лучи пово-
ротных прожекторов пробегают по стенам замка
тюдоровской эпохи и оборудованному под ними
амфитеатру, где, бушуя, как запертый огонь, со всех
сторон свищет ветер.
В финале звучит вирджинальная мелодия, ее от-
звуки какое-то время гуляют между контрфорсами;
74
потом, когда фонари начинают один за другим гас-
нуть, некоторые зрители, не аплодируя, сразу поки-
дают свои места, а другие медлят, подняв глаза к верх-
ним этажам, откуда почти также быстро, как актеры
и конные статисты, освободившие сцену, скрылись
маленькие призраки.
Последние зеваки спешат присоединиться к тол-
пе, исчезающей в мглистом сумраке ланд*. Лежа по-
перек дощатой ступени и закрыв глаза руками, он
упорно хочет продлить это видение: волшебные фи-
гуры, движущиеся в раме из камня. Ветер слабеет.
Нехотя, трижды оглянувшись, уходит и он.
Третье лицо, чтобы удержаться там, где бессильно
первое. Он то, чем я был, а не то, чем я стал теперь —
и что в действительности здесь не присутствует. Если
только не видеть в этой замене единственное и ра-
дикальное средство для того, чтобы вообще отде-
латься от собственной персоны.
Нет, не он и не я, — мир, вот кто здесь говорит. Его
леденящая красота.
Гордость — его единственная сила, но меньше всех
на свете он озабочен самоутверждением, безрассудно
* Ланды — песчаные или заболоченные пустоши на океани-
ческом побережье Франции.
75
пренебрегая любыми благоприятными обстоятель-
ствами.
Пряча робость под горделивой осанкой, невесе-
лый гость глазеет на чужой мир, не имеющий ниче-
го общего с миром обычным: здесь, пройдя следом
за своим братом, он вынужден жаться в углу, как на-
дувшийся ребенок, которого оставили за дверью.
Тоненькие фигурки, окутанные просвечивающим
шафранным или чайно-розовым органди*, кружатся
под двойным венцом зажженных свечей вокруг оде-
ревенелых кавалеров с кукольными лицами. Хор пе-
вучих голосов, светский щебет, неуклюжие поклоны,
преувеличенно любезное целование рук и вычурные
комплименты, юношеская возбужденность, кокет-
ливые ужимки, драгоценные украшения, рассыпав-
шиеся блестящими капельками по атласным корса-
жам и округлым плечам.
Дурнушки с безвольно повисшими руками хму-
ро ждут полуночи.
Бдительные матери с хищным оскалом и мутно-
ватым взором — элегантные, до кончиков ногтей хо-
леные, сидящие рядком на диванах, влюбленные в
себя и в свои звонкие имена, они пристально следят
* Органди — тонкая, легкая и жесткая ткань, разновидность
кисеи.
76
за этим цветом молодежи и готовы пресечь любые
неприличные поползновения.
Слуги в белых перчатках разносят по залам сласти
и лакомства, в хрустальных и серебряных приборах
отражается пышное убранство особняка. Мрамор-
ные стенные панели, зеркала, мебель из розового
дерева, комнатные растения, китайские ширмы, рас-
пахнутые окна, за которыми синеют самшитовые
кусты.
Мир волшебной чистоты, мир нечистого волшеб-
ства — он его отвергает, он уходит не прощаясь, на
цыпочках, как можно тише ступает скрипучими ла-
ковыми туфлями, проскальзывает между дверными
створками и, словно выбрался из какого-то скверно-
го места, бежит прочь, побледнев от подступившей
тошноты.
Кристально прозрачен воздух над облаками, спол-
зающими еще ниже по стенкам перевернутой чаши
небес. Не вынимая изо рта трубки с фарфоровой
головкой, он карабкается по склону, испятнанному
снегом, и его лицо обжигает уксусно-едкий холод.
Дорогу к горному приюту указывает негромкое жур-
чанье ручья, бегущего по камням где-то в стороне,
слева от него.
Земля, меняя облик под полуденным солнцем,
медленно являет свои перламутровые вершины,
77
свои голубые ступени, свою ничем не нарушаемую
тишину.
У самого края старого кладбища в Линце стоят
встык друг с другом четыре замшелые плиты; на
них — четыре имени, четыре фамилии, четыре одно-
типные надгробные надписи и восемь стертых дат,
повергающих в еще большую растерянность моло-
дого иностранца с длинной палкой в руке, который,
надвинув капюшон, как рыцарь перед турниром, раз-
гадывает эту неразрешимую загадку под железным
небом, чернеющим в просветах между снежными
облаками.
Старый ребенок продолжает свой путь с холодной
медлительностью, держась в тени, поближе к стенам,
что-то бормочет, заговаривается, вполголоса про-
рочествует, встряхивая седыми космами и щуря на-
литые кровью глаза. Мысли о будущем терзают его
так сильно, что он не помнит себя и не обращает
внимания на своих ближних, — а те даже не догады-
ваются, что с ним происходит.
В угаре хвалебных криков тысячи рук раболепно,
как одна-единственная, вскинуты к балкону на фаса-
де здания в стиле рококо, завешанном кровавыми
78
полотнищами с уродливым крестом, туда, где исхо-
дит воплями омерзительный вождь — хищный дема-
гог в плоской фуражке, вульгарный прохвост, вест-
ник смерти, обутый в мягкие сапоги*.
Девица, которая давно ему нравилась и которую
он, обмирая, каждый полдень видел сидящей на по-
доконнике, дышала свежим воздухом, демонстри-
руя ждавшему этой минуты юному дуралею свою ро-
скошную бесстыжую красоту: синие веки шлюхи,
ярко-красные губы сердечком, глаза, изнывшие от
скуки, косо постреливающие сквозь водопад волос,
дерзко оголенную грудь, различимую во всех под-
робностях на фоне черных обоев алькова, откуда
по ночам доносился смех вперемежку с восхи-
тительными стонами, заставляя его, истерзанно-
го вожделением, раздавленного собственным убо-
жеством, скатываться с кровати на пол и биться в
корчах, — так голодный зверь грызет прутья своей
клетки.
Все, что возвращается к нему, высвеченное резким
светом, отчетливое, как бывает только при взгляде с
близкого расстояния, ни к чему не прикрепленное,
* Во время аншлюса 1938 г. Дефоре находился в Австрии.
79
не имеющее точного происхождения, открытое слу-
чайности и как будто обретающее внутри простран-
ства, созданного словами, свою первоначальную
силу, — хотя не существует плана, который управлял
бы этим возвращением и определял его порядок
Сознание, что вокруг бесконечно много другого,
от него отличного, внезапно наполняет его какой-
то детской радостью.
Ему хорошо только там, снаружи, он видит ясно
лишь тогда, когда теряет из виду себя.
Недостаточно одаренный для словесного труда,
который, вопреки данному обету, возобновил с уче-
нической робостью, не вполне понимая, что именно
делает — исследует распавшееся вещество времени,
чтобы отыскать все, даже самые незначительные сле-
ды пройденного пути, или просто хочет сохранить
необходимый остаток разумения, или, наоборот, от-
дается своему занятию ради окончательного помра-
чения ума, — он подчинен прихотливому, беспо-
рядочному движению, которое побуждает его смело
выходить за собственные пределы, разрушая дву-
смысленную игру, порождаемую возвращением к
особенно ярким моментам прошлого, — и вместе с
тем как будто снова ввергнут живительным натис-
80
ком слов в глубокое страдание, наполняющее всю
его жизнь.
Далеко-далеко вспыхивают и в то же мгновение
гаснут большие огни.
Затворившись в комнате, которую любит не мень-
ше, чем крестьянин — свой земельный надел, не
думая и глядеть туда, где, принося мнимую присягу
знанию, оттачивают оружие власти, он вовлечен бес-
численным племенем писателей в мечтание и со-
блазн, рождаемые словесными знаками.
Он с любопытством кружит вокруг себя самого,
не осмеливаясь прикоснуться к себе даже кончиками
пальцев. Да, дело обстоит именно так, — но в дейст-
вительности он видит только декорации, в которых
некогда играл, и от этого испытывает колоссальное
облегчение.
Он не находит в себе почти ничего, что не хоте-
лось бы поставить под вопрос, но ведет себя так, буд-
то положил за правило впредь не поддаваться этой
естественной склонности, — то ли не желая при-
влекать внимание к собственной персоне, то ли из
убеждения, что правду о себе он сможет постигнуть,
81
только доверяясь языку, хотя, как и раньше, считает
нужным относиться к нему с подозрением, иначе
говоря — обманывать себя: сознательное лукавст-
во, без которого он снова впал бы в молчание, при-
чем вдвойне недопустимое, так как, симулируя без-
участность, оно обернулось бы еще одной формой
лицемерия, лишь усугубляемого нежеланием в нем
признаваться.
Его форсированный марш отличается тем, что
заставляет отдаляться от любого конечного пункта
и в то же время не дает идти просто так, куда глаза
глядят. Величину срока, который ему отпущен, нельзя
предвидеть, но в этом, может быть, кроется причина
его упорства. Мало того: он, может быть, и не хочет
ничего иного, как все больше сбиваться с пути, — и
кто знает, не служит ли это равнодушие к цели луч-
шей гарантией на тот случай, если его вдруг оставят
силы? Может быть. А может быть, он уже безнадежно
заблудился. Так много шагов еще нужно сделать, так
медленно ступать, прежде чем упадешь лицом в до-
рожную пыль.
82
В серно-желтом небе сгущаются грозовые облака:
атмосфера неотвратимо надвигающейся войны. Кто-
то бросается затворять ставни, иные остаются на ули-
це, запрокинув головы и готовясь услышать первые
залпы, после чего в свой черед укрываются в прихо-
жей и смотрят оттуда на далекие белые всполохи,
раздвигающие темный оконный проем. Сведущие
люди, не слишком веря собственным словам, руча-
ются, что ураган не продлится долго, но как раз тут
он налетает со страшной силой, срывает с дома кры-
шу, и стены рушатся вместе с благоприятными про-
гнозами.
Позже уцелевшие, которых окажется не так уж
и мало, выползут из развалин, встанут на ноги, от-
ряхнут пыль и вернутся к мирной жизни, — ведь
здравый смысл, чуть только ненастье миновало,
83
велит всем успокоиться, будто ничего и не случи-
лось.
Новичок, оглушенный гомоном казармы, еще не
усвоил общепринятый язык и не решается открыть
рот: он глубоко поражен ущербностью своей речи,
тем, насколько ее пресная риторика проигрывает в
сравнении с этой грубоватой развязностью, дыша-
щей избытком жизненных сил, с этими бунтарскими
интонациями, по которым можно отличить людей,
рано созревших и с юных лет привыкших самостоя-
тельно зарабатывать на хлеб. Чтобы заполнить лакуны
в своем убогом словаре, ему нужно будет день за днем
практиковать языковую мимикрию, приучать себя к
пряной брани и соленым шуткам — только тогда он
сумеет растопить недоверие и, купаясь в солнечных
лучах армейского товарищества, родится заново.
Он не чувствует себя униженным, когда офицер
примерно одних с ним лет тыкает ему, как двенадца-
тилетнему мальчишке, — это доказывает, что, остав-
шись на нижней ступени воинской иерархии, он до-
бился того, чего желал.
Если в монастырских стенах нарушение устава
было скрытой формой его признания, то здесь оно —
84
не более чем следствие слабости, минутной размаг-
ниченности или, у тех, кто грешит без конца, врож-
денной неспособности приноровиться к правилам:
ведь, помимо наслаждения риском, нет и не может
быть ничего вдохновительного в попрании такого
закона, который, служа строго утилитарной цели —
поддержанию порядка, — в глубине души не почи-
тается никем из тех, кого угнетает своим бездушием.
Такой закон гипнотически действует разве что на
фанатиков, считающих своим долгом следить за его
соблюдением, хотя и они действуют вяло, по боль-
шей части не разбирая лиц и даже не особенно воз-
мущаясь, — так ставят на место звенышко, выпавшее
из цепи. В их глазах не имеет никакого веса вся эта
масса безымянных солдат, привыкших к угрюмому
подчинению и озабоченных прежде всего тем, сколь-
ко еще осталось до конца службы, — срок, который
с каждым днем становится все более неопределен-
ным, потому что в мире слишком многое внушает
тревогу.
Он притворяется, будто растерял все знания, по-
лученные в школе, потому что хочет ладить с этими
капралами, превыше всего ценящими невежество,
если, конечно, речь идет не о практическом умении
или рабочей сноровке. Понять их нетрудно: тупиц
85
удобнее держать в руках, а на умельцев приятно по-
лагаться в сложных ситуациях, когда в отсутствие
собственного навыка можно брать на себя ответст-
венность за решение, которое и вправду, тут не по-
споришь, принадлежит начальнику, но которое впо-
следствии он упомянет только при условии, что дело
увенчается успехом.
Нижний чин считает полученное задание унизи-
тельным-. оказывается, до призыва в армию он был
конторским служащим и ему противно пачкать руки.
Этот протест, облеченный в столь смешную словес-
ную форму, объясняется нежеланием признать но-
вый статус, на время уравнявший его с такими же
молодыми людьми в солдатских мундирах — разно-
рабочими и сельскими батраками, от которых он
отличается ворчливым педантизмом бледнокожего
бумажного червя, привычкой изъясняться напыщен-
ным слогом и уже сейчас проглядывающим в любом
его жесте скаредным самоограничением бедняка-
пенсионера.
Вытянувшись по стойке «смирно», стиснув зубы и
устремив перед собой невидящий взгляд, он застыл
в пяти шагах от подбоченившегося унтер-офицера,
бросающего ему в лицо обвинение за обвинением,
86
и, как в детстве, криво ухмыляется про себя — на-
слаждение, подпорченное, однако, обязанностью
стоять не шелохнувшись, руки по швам, так что при-
ходится с великим усилием превозмогать свою дур-
ную привычку, когда-то бывшую и вовсе неодолимой;
недаром школьные учителя, видя, как он теребит
нижнюю губу, зажатую между указательным и боль-
шим пальцем, всегда одергивали его: «Пожалуйста,
оставь в покое свой рот!» — однако ничего не меня-
лось, мгновением позже пальцы, как будто переставая
его слушаться, сами собой тянулись вверх и снова
начинали мять губу.
Трудно сказать, объясняется ли эта выволочка, не-
соизмеримая с ничтожным масштабом его проступ-
ка, личной враждебностью или, по армейскому обы-
чаю, рассчитана лишь на то, чтобы запугать молодых
новобранцев и внушить им должное уважение к чи-
нам, — так или иначе, ему, как он ни старается со-
блюдать устав, требующий стоять перед старшим по
званию навытяжку и с каменным лицом, не удается
поправить ситуацию; напротив, он ее только ухуд-
шает, судя по багровым щекам, взвизгиванью и беше-
ной жестикуляции казарменного тирана, которо-
му безупречное поведение подчиненного кажется
вдвойне подозрительным, ибо в нем угадывается
скрытая насмешка над его, начальника, сумбурной
87
агрессивностью, выливающейся то в одни, то в дру-
гие грубые приемы устрашения.
Чтобы выпутаться из переделки, ему бы лучше не
упираться, тупо пялясь унтеру в лицо, — да еще и с
невольным выражением саркастической бравады,
как у героя, который забавляется тем, что разжигает
гнев богов, — а прикинуться смущенным, подобно
школьнику, получающему заслуженный нагоняй,
жалобно склонить голову или даже, как в те давние
годы, — почему нет? — пустить притворную слезу.
Болваны в лампасах так долго держали этих мо-
лодых парней на привязи, так долго унижали, словно
жалких подонков, что те с радостью рассыпаются в
цепи, оживляя леса и поля, куда в прошлом во имя
победы над врагом приводили других рабочих и дру-
гих крестьян, погибших там безвестной смертью.
Иных можно видеть по воскресеньям на Маасе,
где они колют лед; иные тащатся из борделя в пив-
ную, оглашая улицы грубым гоготом солдатни, ша-
леющей от скуки.
Еще стоят снежные дни, но сердце пылает давним
жаром. Не сегодня-завтра все зазеленеет, заблещет
солнце, и он страстно хочет, чтобы с приходом вес-
ны разразилась война, — мечта, внушенная юноше-
88
ским протестом против отупения, в какое он впал
из-за этой скученной жизни в казармах и кретинской
муштры, из-за невозможности приложить силы к
чему-то путному, отвычки шевелить мозгами, коми-
ческих лишений, тупого цинизма начальников, дол-
гого бездельничанья во всем разуверившегося и на
все плюющего люда, который киснет на границе в
боязливом ожидании своей участи. Так пусть же при-
дут дни испытаний, целебного бешенства, опусто-
шения и разора, пусть реальность станет наконец
живой и колючей, даже если за это придется запла-
тить полным отказом от рациональных соображений,
нужных только затем, чтобы прикрывать корыстную
расчетливость, глубокое одряхление крови.
Не находя в безнадежно сонном мире ничего, что
отвечало бы его стремлению к бурной жизни, он меч-
тает о мире клокочущем, рвущемся в клочья от избыт-
ка энергии, — но так как эта мечта о тотальном раз-
рушении не исключает и трезвого взгляда на вещи,
от него не укрывается, что его сомнительная — впро-
чем, и не слишком стойкая — восторженность есть
не что иное, как признание собственного бессилия,
заведомое согласие с худшим исходом, который она
призывает и возвещает. Наконец, отказываясь изну-
рять себя жалкими метаниями, он решает просто
89
ждать над этими дремлющими водами того момен-
та — момента истины, — когда разыграется буря и
унесет его отсюда: куда? может быть, в смерть, хотя
в таком случае все его страдания окажутся напрас-
ными, — или куда-то еще, где, вцепясь в обломок за-
тонувшего судна, он будет созерцать чудовищный
катаклизм, до того непохожий на его грезы о помо-
лодевшей и очищенной от шлака вселенной, что это
зрелище сможет лишь повергнуть его в безысходное
уныние.
До поздней ночи стаптывая сапоги, он понуро ша-
гает взад-вперед под деревьями бульвара, чтобы фи-
зической усталостью положить конец дурному на-
важдению, прогнать тоску, рассеять подозрения и,
может быть, все-таки вернуть себе внутренний по-
кой и утраченное чувство гордости.
Тревожное спокойствие высокого леса, тягостной,
призрачной, слегка зыблющейся синевы, в которую
сквозь щель, пробитую на уровне глаз, напряженно
вглядывается часовой, надеясь увидеть вышедшую
на опушку стаю волков, — их незримое соседство
вызывает у артиллеристов, разместившихся на скло-
не горы, жгучее любопытство, еще ни разу не утолен-
ное в полной мере. Вокруг все тихо, иные даже не
90
считают нужным прятаться в доте. Ждать, однако,
осталось недолго; если же пребывание в этом глухом
углу, где обе стороны медлят, предоставляя начать
игру противнику, затянется, то, наверное, когда их
смену снимут с дежурства, можно будет прогуляться
и дойти до места, откуда видно, как поднимается за-
навес над обещанным зрелищем.
В эту минуту лесные ели дремлют на солнышке,
не выдавая своей тайны.
В глубине леса, где возле колышков с указателями
спят солдаты и пушки, туман редеет: там, пробираясь
между деревьями, скользит девушка в наброшенном
на голову капюшоне и с жестяным ведром в руке, едва
не задевающим землю. Лишь только ее лица касается
первый утренний луч, она, низко пригнув голову,
ускоряет шаг; светло-голубое ведро болтается на
уровне лодыжек и еще поблескивает в густой траве,
тогда как сама девушка, удаляясь, превратилась в
смутную тень, еле заметный след видения, пригре-
зившегося в рассветном полусне.
Чаще всего — состояние самого обычного, само-
го простого ожидания, в котором нет ни надежды,
ни отчаяния, состояние, кажущееся таким же естест-
венным, как любая полезная деятельность; но време-
91
нами — желание бежать отсюда прочь со всех ног,
сломя голову, чтобы глотнуть животворного воздуха,
посмотреть на мир другими глазами. Ведь до самого
последнего мгновения еще ничего не потеряно, не
застыло раз и навсегда — разве лишь для того, кто,
пассивно замкнувшись в своих границах, считает,
что вызволить из них может только смерть.
Невеселый Папагено, завешанный зелеными вет-
вями, в полном снаряжении и с винтовкой напере-
вес, стоит как вкопанный на килевидной оконеч-
ности отвесной скалы, осматривая сверху залитую
солнечным светом равнину и оценивая медленный
ход времени по приросту лесной тени, косо ложа-
щейся на склон горы, где проходит государственная
граница.
С наступлением ночи он, гоня от себя страх — на-
верняка в этой чаще полно диких зверей, — запевает
какую-то песенку, хотя и не надеется запугать фау-
ну Арденнских гор своими военными хитростями.
Он выбрал этот путь по собственной воле и сой-
дет с него только тогда, когда свалится без сил в при-
дорожную канаву. Но что он выигрывает, никуда не
сворачивая? Пожалуй, лишь то, что в противном слу-
чае пришлось бы углубиться в еще более густой мрак,
92
где он и сгинет, сам того не заметив. К этой темноте
он, по крайней мере, уже приучил глаза, он вгляды-
вается в нее с надеждой куда-то выйти. Правда, на-
дежда очень слабая: сомнения, как стая псов, окру-
жили его, взяли в кольцо — неотвязные спутники,
бдительные стражи. Временами он прибавляет шагу,
чтобы увеличить дистанцию, и ненадолго оставляет
их позади, но вскоре они настигают его снова. Же-
стокое состязание на измор завершится тем, что они
все-таки прыгнут на него и вцепятся в горло.
Когда же кончится эта война? — спрашивает в раз-
гар грозы, бушующей снаружи, старый крестьянин,
неподвижно, как будто он уже умер, лежащий в по-
стели; потом еще раз повторяет вопрос раздражен-
ным голосом глухого, который требует ответа. Но
слышит лишь невнятное ворчание грома и звон ча-
сов, отбивающих четверть, — в тот самый момент,
как за окнами возникают фигуры в касках, начинаю-
щие барабанить в стекла. Женщины впускают гостей,
и лежачий больной пользуется случаем, чтобы об-
ратиться со своим вопросом к новым слушателям,
которые сопят и откашливаются, рассаживаясь во-
круг стола с намерением пропустить стаканчик;
никто не собирается выступать в роли авгура. Когда
старик снова выныривает из дремоты, в пустой ком-
93
нате, освещенной бледным солнечным лучом, еще
плавает запах кожи и мокрых шинелей.
Тайный наблюдатель некоторое время слушает,
как маятник отсчитывает секунды в своей стеклян-
ной клетке — возможно, последние из тех, что дарит
ему жизнь, — затем на цыпочках отходит назад и бе-
гом догоняет товарищей по оружию: их взвод, заблу-
дившийся в незнакомой местности, оторванный от
основных сил корпуса, не получающий указаний и
боеприпасов, готов, несмотря ни на что, затеять
арьергардный бой с врагом, который в сто раз опас-
нее самой страшной грозы. К счастью, бывалый ве-
теран, знающий, что война — недетские игрушки, в
два счета образумливает зеленых юнцов. Выслушав
его, те спешат унести ноги; с тревожным сердцем
они шагают, не останавливаясь, вплоть до прихода
ночи, когда по цепочке шепотом передается приказ
составить винтовки в козлы: можно вздремнуть или
наскоро заморить червячка при свете звезд.
— Какая-то говенная война, ни хрена в ней не пой-
мешь, — бурчит, подходя одним из последних, взбе-
шенный отступлением капрал. Он с горечью указы-
вает рукой на север, где лежат прекрасные поля и
луга, холмы и реки — бескрайние пространства, в
непостижимо краткий срок отданные врагу. — А во-
обще-то, полный каюк еще впереди, — предрекает
он и приваливается к дереву со срезанной верхуш-
94
кой, обрушивая на его ствол весь груз своей устало-
сти. Каску он сдвинул на нос, рубашку распахнул, под-
ставил грудь ласковому, словно свежая вода, ночно-
му ветерку — и, забыв мрачные предчувствия, погру-
жается в невинное, младенческое наслаждение.
Но тут же лязг смертоносного железа на дороге
внизу, под горой, вырывает его, только что захрапев-
шего, из сна. Взводом овладевает панический страх.
Капрал приказывает уходить поодиночке, все жела-
ют друг другу удачи и разбегаются кто куда, навстре-
чу собственной судьбе. Большим искусником ока-
жется тот, кто в этот раз сумеет проскользнуть сквозь
ячейки невода.
Как судно со сломанными мачтами, он прыгает из
стороны в сторону под трещащим в ушах ружейным
огнем, валится наземь и скатывается в какую-то рыт-
вину, где и пристраивается, внезапно затрясшись от
мрачного смеха: ни дать ни взять рыба на сковороде.
Чувствуя, однако, что эта передышка губительна, —
ведь чтобы задушить в себе страх, приходится тра-
тить вдвое больше сил, — он рискует высунуться из
своей норы, потом поднимает голову, вылезает на-
ружу и бежит через поле, усеянное меловыми бугор-
ками, по направлению к замеченному слева густому
перелеску, выбирая кратчайший путь и понимая, что
там — его последний шанс на спасение. С выставлен-
95
ными вперед локтями он влетает в кусты, и папо-
ротники хлещут его по лицу, на котором застыл от-
чаянный, усталый оскал победителя, пересекающего
линию финиша.
Он лежит в кустах и, упершись подбородком в зем-
лю, осматривает местность: ее, сколько хватает глаз,
заволокло красным туманом, подрагивающим от
яростной перестрелки. Он сливается с землей, он
стал землей — и не снимет палец с курка вплоть до
наступления сумерек, когда на безлесом склоне хлоп-
нет последний выстрел.
Надвинув каску, замаскированную зелеными вет-
вями, он засыпает как убитый рядом с переставшей
стрелять пушкой. Тянется долгая ночь, война вяло
поигрывает мускулами на равнине, ветер пригибает
к земле белесые травы. Временное затишье, глоток
прохлады. На рассвете предстоит отступать еще даль-
ше, отходить к югу, слушая скрежет колесных осей;
то сбрасывать вещмешок наземь, то снова, едва над
колонной гулким эхом раскатится приказ, хмуро со-
бирать свою кладь.
Посреди разоренной комнаты мертвым сном, за-
рывшись лицом в шинель, спит артиллерист; на све-
96
жие простыни брошены крест-накрест обмотки, ря-
дом со свесившейся рукой — пустая бутылка. Очень
скромный, но все же исторический персонаж, ду-
мает еще один незваный гость, застывший перед
этим жанровым полотном.
Похожие на паломников солдаты, без гимнасте-
рок, в одних нательных рубахах, припахивающих
порохом, еле плетутся, спотыкаясь; портупеи и ру-
жейные лямки стесняют их шаг. Следом за ними стре-
мительно, как огонь в сухой мякине, катятся танки.
По стволу пушки, который полуденная жара от-
тенила синим штрихом, понятно, что все уже при-
ведено в порядок, вычищено и надраено. Осталось
только развернуть карты под ветвями раскидистого
орехового дерева и, с бокалом шампанского в руке,
набросать план атаки во вкусе Клаузевица.
И часа не прошло, как двинулись вперед с ящи-
ками охлажденного шампанского. Его разопьют на
следующей стоянке, во время изучения других карт
в тени высокого платана, ибо Франция огромна, ее
растительность разнообразна, и только-только на-
чинается странствие неудачников, которому пред-
стоит завершиться в менее приветливом краю, где
97
они еще много дней будут мусолить карты, доволь-
ствуясь простой водой.
На железной кровати, брошенной в зарослях ма-
ков, пляшут несколько детей, чья животная радость
резко контрастирует с животным страхом ковыляю-
щих по дороге беженцев. Дети провожают их рав-
нодушными взглядами: бездумной забаве ничуть не
мешает жуткое, несмотря на его комизм, шествие
запорошенных пылью старичков, которые тащат
тюки и баулы, из последних сил толкают груженые
тележки, шагают и шагают, без отдыха и без цели, с
пустыми желудками и пустыми головами, захвачен-
ные движением гигантской сети, перемещающей че-
ловеческую массу, — кошмарное видение под весе-
лыми, не знающими жалости небесами.
Горло сдавил ужас, но от этого смех разбирает
еще сильней. Два низко летящих самолета поливают
дорогу пулеметным огнем, молодой крестьянин,
раненный в руку, скатывается по насыпи, крича: «Уби-
ли!», потом отворачивает дрожащими пальцами
обшлаг, из-под которого бежит струйка крови, и,
словно превратившись в собственного отца, урезо-
нивает себя ворчливым голосом: «Ничего, мой маль-
чик, ничего-ничего!» — а у него за спиной, среди
98
поля, трещит стог в огненном венце, расстилая по
жнивью мигающий шелковисто-алый свет, похожий
на отблеск заката.
Растерянные артиллеристы молча возвращаются
на свои места: кроме него, никто из их расчета не
успел и не ощутил желания посмеяться над случив-
шимся. Впрочем, и у него смех вызвал только он сам,
пластавшийся за пригорком, когда над головой, рыча,
проносилась смерть.
С севера на юг, следом за целой страной, бредущей
по нескончаемым сельским дорогам. Вой бомбарди-
ровщиков на бреющем полете, раздолбанные колеи,
где впору переломать ноги, в кармане четыре сухаря,
в душе — яростная злоба при мысли о размерах бед-
ствия.
С наступлением темноты приходится брести от
одного дорожного столба к другому, натыкаясь на
брошенные тачки и мечущихся домашних живот-
ных, пока наконец не удается найти прохладную
ригу, где он сразу же, раздавленный всей тяжестью
беспорядочного отступления, валится на сено.
Ранним утром, еще засветло — дальше, наудачу
выбирая дорогу среди скошенных полей люцерны
и уснувших высоких хлебов. Краткая передышка в
разгар жаркого июньского дня: сдвинув каску на за-
99
тылок, он окунает грязное лицо в смеющийся, весело
журчащий ручей, а потом, как лошадь после водопоя,
с наслаждением катается по траве.
Необозримые зелено-золотые пшеничные поля,
безлюдные просторы, где все говорит о повальном
бегстве и дезертирстве. Во дворах не слыхать при-
вычного сельского гомона. Ошалелая собака не-
сется по солнцепеку. Природа как будто знает, что
произошло. За спиной гремит скатывающаяся из
далекой выси гроза, вот-вот сожжет своим пожаром
всю местность, вплоть до побережья.
Измученный голодом, до крови ободравшийся в
колючих кустах, ослепленный пылью, которая за-
тмила синее небо, он бредет, хромая, вдоль опушек,
но, словно при последнем издыхании, почти не чув-
ствует запаха листвы. Он старается не отдаляться от
рек, то и дело задремывает на ходу и сомневается
даже, что продвигается вперед среди этих сменяю-
щих друг друга холмов, рощ и лугов, которые, выйдя
из-за поворота, подолгу сопровождают его, убегая
прямиком в никуда, чтобы не попасть в плен.
Идти просто так, ради того, чтобы идти, с упорст-
вом, которого не ослабит ничто, даже сбившееся ды-
100
хание, даже сознание бесцельности этих шагов, —
как плетется бродяга, не задумываясь над тем, куда
может прийти.
Оборванцы-часовые, застывшие под приспущен-
ным знаменем сельской мэрии в ту минуту, когда на
страну со всей силой накатываются волны железно-
го прибоя, а из темной глубины пивной дрожащий
голос возвещает о полном крахе, — в ту самую мину-
ту, когда говорят «все пропало», но подразумевают,
что еще ничто не потеряно.
Жутковатая веселость: стаканом-другим дешевого
вина и скабрезными песнями хотят скрасить пора-
жение оскандалившихся стратегов, которым, как
утверждается, просто не хватило времени, чтобы
обернуть кровопролитие к общей чести и выгоде.
Траурному выражению лиц, которым заражают
друг друга прохожие, сочтено необходимым проти-
вопоставить бурную радость, превратить бедствие
в непристойный праздник, ответить на похабщи-
ну бегства, на нестерпимую истину катастрофы —
вызывающей, бесстыжей распущенностью, как
если бы пьяница, сраженный молнией, давился, ка-
101
таясь в предсмертных корчах по земле, громким хо-
хотом.
Ущербный рассудок не только не старается возоб-
ладать над своей пораженной частью, — нет, он по-
корно уступает безумию, словно ослепленный его
ярким блеском.
Шабаши, сопровождаемые ритуальным громыха-
нием грозной духовой музыки; властолюбивые лже-
пастыри, захлебывающиеся бахвальством и пышны-
ми речами; народ, одурманенный звериным запахом
ненависти и в экстатическом порыве дружно при-
падающий к стопам своих вождей; государства, рас-
члененные маршевым шагом победителя, заживо
распятые на кресте; ужас массового исхода из род-
ных мест; деловитые палачи, боящиеся дневного све-
та; ренегаты, чьи языки заплетаются от вранья; зем-
ная геенна среди ледяных равнин, где миллионы
людей, измученных голодом и страхом, не чающих
вырваться из этого ада, возводят беспомощный взгляд
к равнодушным небесам; солдаты в изодранных ши-
нелях, тонущие в красном снегу, надутые военачаль-
ники, обреченные на бесславную гибель, и, в довер-
шение всего, — пресловутый отец нации, прохиндей,
которого превратили в божка и со слезами счастья
102
умастили благовониями, чтобы позже, не думая от-
казываться от его духовного наследия и гнилой ка-
зуистики, наплевать ему в лицо.
Мир-душегуб, который, мешая кровь с чернилами,
всегда творит свои дела во лжи, настолько бесстыден,
что сам себя обличает, исчисляя своих мертвецов,
чьи следы затерялись в пустынных краях — там, где
были оборваны пулями над расстрельным рвом или
обращены в черный печной дым неисчислимые
пронзительные крики. Где не осталось могил, где
следы преступлений замазали свежей краской — в
проклятых краях, которые некому будет внести в кро-
вавый кадастр истории, потому что никто не выбрал-
ся оттуда живым.
Не будем закрывать лица руками. На земле боль-
ше нет места, заслуживающего поклонения, и ника-
кой доблестный поступок или взлет мысли уже не
сможет омыть грехи этого мира, который был со-
вращен силой, расплывшейся грязными потеками
везде и всюду, но преспокойно вновь отстроит раз-
рушенное, — так видавший виды делец, улыбаясь,
отпирается от неоспоримой вины.
103
Горькая встреча у дверей дома, заросшего плющом.
На фоне темного руна, покрывшего стены, бледнеет
изможденное лицо отца, который видел, как сын
подрастает, но с ним почти незнаком.
Еще один лист догорает, паря и переворачиваясь
в октябрьском небе с величественной небрежностью,
как паутинка бабьего лета, — долгое нисхождение,
замедляющее переход к окончательному покою, не-
избежному истлению на земле.
Этот бесконечно одинокий взгляд, словно пресы-
щенный зрелищем нашего мира и уже не приобрета-
ющий большей остроты от созерцания его страшной
участи, внимательный только к личному времени,
отмеряемому каждым биением сердца, терпеливо и
безбоязненно ждущий минуты, когда смерть вырвет
104
его из среды живых, которые и после этого не пере-
станут оглашать своими криками страны изгнания
и поля ожесточенных сражений.
Дежуря у постели днем и ночью, все время ожи-
дая последнего вздоха, он сжимает его руку, чтобы
совместными усилиями отсрочить конец.
В неверном свете, наполняющем спальню, где, мож-
но сказать, слышно брожение смерти, — старое тело
во власти страдания. Настороженный взгляд из-под
спутанных седых бровей, как если бы больной, напря-
гая все силы, всматривался в свое расставание с жиз-
нью; душераздирающе робкая детская улыбка, чуть раз-
двинувшая губы; ладонь, прижатая к сердцу, которое
перестает сопротивляться страшному ознобу; лицо,
внезапно замурованное непостижимым отсутствием.
Рука благоговейно задергивает занавески, скры-
вая небо, где медленно скользит облако, все в крас-
ных переливах.
Солнце с незапамятных времен остается одним и
тем же, каждый день перед погружением в землю,
устраивая на западе блистательное кровопролитие.
Пусть небеса грозно нахмурились и под ними не
осталось места, где можно чувствовать себя в безо-
105
пасности; пусть отовсюду, завывая, с тревожным
упорством дуют ветры, — он закрыл глаза и не раз-
жимает веки, как ребенок, улегшийся на бок и при-
творяющийся спящим; но все же каждый день ждет,
что из темноты протянется рука, по-братски ляжет
ему на плечо и укажет, что делать, даст задание,
которое он исполнит без лишнего шума, отступив,
словно младший партнер, на второй план. Так он и
будет действовать до тех пор, пока не начнется со-
мнительное очищение, чем тут же, похваляясь мни-
мыми подвигами и узурпированными званиями, вос-
пользуются самые нечистоплотные, чтобы навязать
остальным ветхозаветный закон возмездия.
С того дня, как его покинула вера в этот мир, он
решил, что все равно не будет с ним порывать, — так
сын верен опустившейся матери.
В эту третью весну, когда все, изъясняясь полу-
намеками, гадают о желанном дне и месте, в самый
напряженный момент ожидания ему снится захва-
тывающий сон: на больших кораблях приплывает
спасительная конница, всадники выносятся прямо
из волн, пересекают береговую полосу и яростно
штурмуют укрепленные рубежи, в два счета ими за-
владевают, а потом мчатся по стране из края в край,
через границы, на скаку разя врагов, — точно так, как
106
в учебниках истории описываются скороговоркой
неспешные и многотрудные военные экспедиции
прошлого.
Наиболее стойких бойцов укрепляет качество,
выработанное в детстве: перед лицом опасности им
удается, как во время мальчишеских игр, соединять
с дрожью страха трепет наслаждения.
В камере, выбеленной морозом, Анна Ливия Плю-
рабель*. Он заучил наизусть страницы, вырванные
из книги, скомканные и всунутые в носки.
Упражнение памяти, играющей с водами языка, —
свободно вскипая, они населяют образами время за-
ключения, где праздность разрешается медленным,
незаметным угасанием, почти блаженным равно-
душием к превратностям судьбы.
Одно лишнее слово может погубить все.
С бидонами молока в руках и кольтом в кармане,
он, ступая как можно тише, пробирается по лесным
* После разгрома французской армии в 1940 г. Дефоре неко-
торое время провел в тюремном заключении; Анна Ливия
Плюрабель — символическая фигура, центральный персо-
наж книги Джойса «Поминки по Финнегану».
107
тропам в глубокие недра ночного мрака, где дико-
винные перелетные птицы нарочно свили гнездо в
двух шагах от охотников, чтобы обмануть их бди-
тельность.
Погасив все огни, завернувшись в парашютный
шелк, улегшись спиной к спине и ежась от холода,
они засыпают: товарищи по оружию, сплоченные
скорее страхом, чем смелостью, которую любой из
них, чтобы отвести глаза самому себе, подкрепляет
внешней бравадой — вне зависимости от того, ста-
рается ли он избегать опасности или с замирающим
сердцем бросается ей навстречу.
Едва лишь в густую древесную тень проникают
первые теплые лучи, жаворонок, запевая во весь го-
лос, тормошит сонные тела, гонит из шалаша наружу,
и в этот миг он чувствует внезапную растерянность
от того, что вынужден жить без надежного крова над
головой, в лесном плену, среди чудаковатых заокеан-
ских бродяг, которых общая судьба забросила в да-
лекую французскую глухомань, где их, как зверей,
потревоженных в логове, пугает любая неожидан-
ность: зашуршавшая листва, покатившийся камень,
молния, блеснувшая между стволами дубов. Изо дня
в день здесь нужно не только заниматься поисками
108
пропитания, но и подбадривать друг друга, жестко
приструнивать тех, кто не может совладать с нерва-
ми, — и все-таки каждое утро напоминает снова, что
в этом зеленом лагере разыгрывается какая-то уди-
вительная авантюра.
С началом операции исчезает страх, который так
громко колотился в его груди, двойной страх: что их
обнаружат и что сам он даст слабину.
А если безжалостные враги захватят его живым?
Как разрешится в нем тогда борьба отваги и мало-
душия? Что предпочтительней: отдать на муки тело
или дух, стиснуть зубы или сдаться? Вопрос, на ко-
торый никто не может ответить по совести, убий-
ственный вопрос: задавая его себе напрямую, без
обиняков, с ужасом понимаешь, как невелики шан-
сы соблюсти до конца договор, предусматривающий
телесные страдания, пусть нарушение этого договора
и горше самой смерти. Разве что испытание удушаю-
щей физической болью — когда горло сдавливает
страх, когда рассудок мутится, — удержит от скатыва-
ния по наклонной и в тот самый миг, как губы уже
начнут разжиматься, поразит его немотой, даруя не-
жданную победу, которой он будет обязан лишь тупой
жестокости своих палачей... Но больше или меньше
109
ему повезет — не меняет дела. Сможет ли он вновь
обрести в целости и сохранности высшее, что в нем
было, если, желая спасти низшее, трусливо смирился
со своей погибелью?
Лучше не задумываться и оставить этот вопрос
открытым, хотя вовсе забыть о нем, оттягивая ответ,
едва ли удастся.
От этих дней народного веселья, не раз описан-
ных, воссозданных в художественных образах, у него
осталось одно неотступное, болезненно-четкое вос-
поминание: о теле, скатившемся вниз по крыше, и
совсем юном голосе, который где-то среди домов,
завешанных флагами, бесконечно долго, смешиваясь
с уличными криками, изливал муку агонии. Кем был
разбившийся насмерть юноша, не имело значения, —
сострадание тут ничего не могло изменить, зато и
ощущалось намного острее, потому что больше не
существовало примитивных различий, обусловлен-
ных состоянием войны, когда в другом человеке ви-
дели либо героя, сражающегося за правое дело, либо
вредную тварь, которую нужно раздавить, чтобы от-
стоять собственную свободу.
Слабейшим настал черед быть сильнейшими, те-
перь им разрешено судить других — нелицеприятно,
ПО
по всей строгости закона. И что же? Стоит выветрить-
ся первому хмелю, как верх берут злобные и грязные
расчеты, честолюбивые планы, партийные пристра-
стия; все нравственные принципы бесстыдно отбра-
сываются, в ход идут любые средства, помогающие
удержать завоеванные позиции и выкроить для себя
местечко получше. Так маски, сброшенные в конце
праздника, открывают мерзостную наготу таивших-
ся под ними лиц.
Раздраженные зловонием этого мира, они спрыс-
кивают его своими благоуханными речами, забрав-
шись как можно выше и создав там для себя непри-
ступное пространство, — оттуда, с высоты, удобнее
не столько высматривать все дурное, сколько выстав-
лять на обозрение собственный лик. Но разве эти
вожди спасения, учащие нас добру и справедливости,
эти блюстители морали, за которую они судорожно
держатся, чтобы стяжать почести и благополучие,
достойны уважения больше, чем воспитанные в лож-
ных представлениях, гонимые, обездоленные, бес-
правные отщепенцы, даже не пытающиеся приукра-
сить свой позор?
Таков, однако, театр истории, где каждый должен
сыграть свою роль, появляясь по команде и по ко-
манде же удаляясь, провожаемый воплями разъярен-
111
ной страны, как слуга, предавший своего хозяина.
Затем ту же пьесу играют опять, но в обновленном
составе.
Тот, кто хорошо изучил подмостки, отыщет воз-
можность подняться на них еще раз, чтобы сорвать
аплодисменты в роли исстрадавшегося паяца, кото-
рый превращает свои обвинительные выкрики, свое
горькое торжество при виде улиц, охваченных пла-
менем, в некий музыкальный номер и, пожалуй, мог
бы ввести в заблуждение публику, если бы слишком
громкие звуки не оскорбляли молчание рвов, напол-
ненных трупами. Но есть и такие, кому не дает жить
сознание причастности к преступной партии: не
зная, куда деться от этой мысли, они сами выно-
сят себе приговор и кончают самоубийством. Кто-то
спешит разорвать еще не перевернутую страницу;
кто-то, скрываясь в тени, ждет, когда ее перевернут
за него.
Не успев толком попрятаться, вылезают на свет
все детища минувшей эпохи, с которой тут же, без
промедления, прощаются, даже не думая оглянуть-
ся назад, после чего бодро устремляются навстре-
чу грядущим дням — когда все забудется, когда не
потребуется ни платить по старым счетам, ни обза-
водиться новой личиной, чтобы сладкими речами
112
привлекать на свою сторону всех, кому не дает по-
коя ностальгическая мечта о возвращении в лагерь
слепых сил, оборачивать культ проигранного дела к
своей выгоде и наслаждаться наконец неприкосно-
венностью, даруемой снисходительным обществом,
которое, ничуть не меньше жаждая укрепить свою
власть, без зазрения совести использует средства,
решительно осуждаемые на словах.
Отстраняться от себя, чтобы видеть только внеш-
нюю действительность, но вдруг понять, что она про-
изводит не менее гнетущее впечатление.
Лишая всякой надежды на лучшее, вселяя в каж-
дого отвращение к собратьям по роду человечес-
кому, являет себя изъеденное проказой лицо этого
мира, и без того насквозь черного, больного. Един-
ственное, что делает существование выносимым, —
это целительная сила сна, приносящего забвение;
отказываться хотя бы время от времени смежать
веки — то же самое, что отказаться любить, согла-
ситься жить в аду безутешности. Не заслуживают про-
щения лишь мнимые слепцы — чтобы стерпеть не-
стерпимое, они закрывают глаза на то, чего нельзя
не видеть: кровь, невинную кровь целого беззащит-
113
ного народа, несмываемое пятно, оставленное убе-
жавшим зверьем.
На той же земле, где орудовал ужас, когда-то ро-
дилась и самая святая музыка, которая сегодня не в
силах искупить это предельное грехопадение. И все
же пусть она, сохранившая свою чистоту, снова ра-
дует сердце, пусть вернет растерянным умам хоть
какую-то веру. Пусть Шютц и Бах, не хотевшие, что-
бы любовь покинула этот мир, вновь низойдут в
него, царственной рукой возложат здесь свои луче-
зарные дары и примирят нас с нашей испорченной
природой.
Pax Mundi*. Спускающийся занавес открывает
глаза на циничный раздел добычи тремя главными
игроками. Судя по всему, обещанная свобода будет
потяжелей любых кандалов.
Те слова, которые он произносит с крайне зна-
чительным выражением лица, порой вызывают у
него смех, впрочем, какой-то поверхностный, не
приносящий подлинного освобождения, потому
что в смехе этом нет прежнего счастливого, безза-
ботного легкомыслия, нет очистительной самоиро-
* Мир во всем мире (лат.).
114
нии; можно даже подумать, что необычное движе-
ние, в которое он вовлекся почти против воли,
навсегда лишило его способности смеяться над со-
бой, и вдобавок тогда, когда ничто не располагает к
веселью, — иначе говоря, способности к здоровому
сомнению, напоминающему своим дерзким харак-
тером ребяческое удовольствие от нарушения при-
личий.
Намерение оставаться серьезным, слепое доверие
к могуществу языка, движение, которое держит его
в своей власти и наполняет упрямым желанием идти
до конца, — все это исключает раскованность, а в ее
отсутствие можно лишь отрывисто усмехаться, но
не заливаться тем смехом, что лучше любого дру-
гого, менее непосредственного проявления чувств
раскрывает суть ситуации, превращает драму чело-
века, переживающего внутренний разлад, в предмет
осмеяния, хотя, в силу странного парадокса, не смяг-
чает последствий этой драмы и даже сообщает ей
еще больший трагизм; ведь дело в том, что веселость
не предлагает решения, — она только подрывает наив-
ные притязания серьезности, показывая, что скры-
вает под своей шутливой оболочкой иное, глубокое
стремление к истине.
Бывает и так, что слова, которые он ищет и нахо-
дит, вызывают у него тоскливую зевоту — веская при-
115
чина оборвать речь, если бы от этого не удерживало
нечто более сильное, чем доводы рассудка.
Море, так долго бывшее для него недоступным,
море, наконец увиденное вновь, с его леностью
огромного хищного зверя; пение пасхального солн-
ца над мерцающей зыбью. Вдали, наполовину скры-
тые под водой, дремлют четыре ржавых корабельных
остова: последнее, что еще напоминает о крупней-
шей операции десантников, пядь за пядью продви-
гавшихся по гибельному бетону пирса. Сорная трава
опутала брошенные на берегу уродливые танки —
пристанище маленьких викингов, чьи шайки после
очередной вылазки возвращаются сюда глухой но-
чью, в самый темный час, чтобы спрятать добычу.
Как будто повторяются, хотя и в несколько ином
виде, давние детские приключения в других, более
опасных пещерах, которые лежали еще глубже под
землей и, как все запретное, неодолимо притягивали
к себе, тем более что проникнуть в них можно было
только во время отлива. Подростки ускользали от
бдительного надзора и скрывались в темноте, дер-
жа друг друга за руки, — свободную руку они вытя-
гивали перед собой или опирались ею на запотелую
стену. Даже еле слышный шепот отдавался здесь
громким, раскатистым гулом. Сняв обувь и опустив-
116
шись на колени, беглецы совещались в узком, как мо-
гила, проходе. Отмеренное время кончалось очень
быстро, приходилось спешить обратно. С великой
изобретательностью и осторожностью они рассре-
доточивались вдоль берега, чтобы незаметно про-
скользнуть в пределы той зоны, где разрешалось на-
ходиться, и, поскольку надо было принимать участие
в игре, сразу же, очертя голову, бросались в общую
свалку. К сигналу сбора все до единого были на мес-
те, улик преступного бегства не оставалось, если не
считать вьющейся линии следов на песке, которую
вскоре должны были зализать крепнущий ветер и
морской прибой. Твердо решив продолжить свою
тайную операцию и продвинуться еще дальше, они
сговаривались улизнуть и во время следующего вы-
хода на берег.
Ночное шествие юных флибустьеров, карабкаю-
щихся, точно козы, на военные укрепления и смею-
щихся где-то во мраке, водяная пыль, оседающая на
лице, миндальная белизна чаек, косо линующих про-
странство, натиск волн, увенчанных пенными плю-
мажами, перекатывающих гальку на берегу, бег под
облаками навстречу ветру, купание в полночном
море и вся эта свежая соль на губах — да, с ним сно-
ва радость жизни, неудержимость, ненасытность, не-
покорная сила детства — и та могучая мелодия воз-
117
духа и воды, которой он внимал в своем заточении
вдали от моря, когда, еле слышный, ее ритм оду-
шевлял сагу для одиннадцати голосов*, эту кипя-
щую смесь мяты и молока, воспламенявшую его
кровь, этот эолийский рокот, глохнущий здесь, на
бумажном листе...
* В первой книге Дефоре — романе «Попрошайки», написан-
ном в 1939-1943 гг., — повествование ведут, сменяя друг дру-
га, одиннадцать персонажей.
118
Теперь — идти прямиком к цели. Но где эта цель, что
она собой представляет и, если удастся ее достигнуть,
какие надежды с нею связывать? На последний во-
прос он, не боясь ошибиться, может хмуро ответить:
никаких. Что касается двух первых, то ему до них нет
дела: он не остановится из-за таких пустяков.
Где все же найти ключ, который оправдает прой-
денный путь в целом, из каких бы частей тот ни скла-
дывался? Не потому ли этот ключ остается неви-
димым, что его назначение — не открыть какой-то
выход, но держать все выходы закрытыми, чтобы
продвигаться можно было только вслепую, — и так
до самого конца, который станет и концом жизни?
Если, однако, нужно идти наугад, ничего перед собой
не видя, руководствуясь, как звери, чистым инстин-
119
ктом, то почему бы не капитулировать, раз и навсе-
гда отказавшись заниматься тем, что изо дня в день
подводит лишь к ясному сознанию непреодолимо-
сти границ, в которых задыхаешься? Эти постоянно
возобновляемые попытки только укрепляют в нем
сомнение, а их безуспешность указывает на то, как
ограничены человеческие возможности, — хотя, од-
новременно, и на колоссальные запасы скрытой в
нас энергии, откуда мы черпаем без меры, исходя из
глубоко ложного представления, будто в один пре-
красный день все-таки добьемся своего.
Так сомнение и уверенность загадочным образом
сливаются друг с другом и в итоге взаимно нейтра-
лизуются, побуждая его ум как бы на мгновение за-
стывать в ожидании решения, которое он более не
считает себя в состоянии принять, тогда как в дей-
ствительности это решение может исходить лишь
от него — коль скоро подобная дилемма изначально
не является иллюзией, предлогом подольше не воз-
обновлять движение, отнявшее слишком уж много
сил, чтобы он счел за благо или, волей-неволей, со-
гласился из него выключиться, если, конечно, к тому
не принудит угасание способностей, вызванное ста-
ростью или болезнью. Нет, для него не существует
выбора: он отклонился от верного направления так
далеко, что, повернув назад, заплутал бы еще больше
120
и не может даже в изнеможении рухнуть наземь, по-
тому что странная энергия отчаяния поддерживает
его и несет к неведомой цели, о которой он знает
только, что никогда ее не достигнет, хотя бы в рас-
поряжении была целая вечность.
Вот откуда этот тревожный поиск ключа, который,
давая обзор всего пути, позволил бы, самое меньшее,
оценить размеры пересеченного пространства, очер-
тить его контуры и — вероятно, отчасти, так как цели-
ком ее нельзя представить, — уяснить направляющую
линию движения; ведь до сих пор он ею не интере-
совался, предаваясь жадному созерцанию неисчис-
лимых образов, время от времени извлекаемых из
воспоминания или из сна, а стало быть, не имеющих
иной опоры, нежели их выпуклая явственность и сло-
ва, поручившиеся за их достоверность. Как знать, воз-
никнет ли на основе этого всеобъемлющего и упо-
рядочивающего видения, в сущности призрачного,
впечатление гармонической взаимосвязи частей, ко-
торое смогло бы удовлетворить требования ума,
оправдать то, чем он занят? Ключ, как прежде, не да-
ется в руки, цель — настолько туманна, что ее, мож-
но сказать, просто не существует.
И вот парадокс: движение, согласно поговорке,
доказывается ходьбой, но с этим движением все об-
стоит так, как если бы двигаться можно было толь-
121
ко при незнании управляющего им принципа и ко-
нечной точки, которая, даже будь она известной, все
равно оставалась бы недостижимой или по мень-
шей мере — ошибочно или нет — казалась таковой.
С важным уточнением: знанию цели может сопут-
ствовать убежденность в ее недостижимости, тогда
как обратная ситуация — когда о цели не имеешь
представления, но при этом знаешь, что она нахо-
дится вне досягаемости, — являет собой откровенное
противоречие, правда, неизбежное и, в силу прямой
связи с живой жизнью, не позволяющее себя опро-
вергнуть посредством какого-либо логического рас-
суждения или быть разрешенным с помощью извест-
ного кунштюка, сводящегося к тому, чтобы обойти
трудность стороной, притворившись, будто она ни-
чуть не мешает, — как, покривив душой, предлагают
для задачи ложный ответ, не вяжущийся с исходными
данными, и объявляют, что она решена. Это посто-
янное участие неведомого, эта неутоленная жажда
обладания — движущие пружины деятельности, ко-
торая без них, по-видимому, не могла бы ни продол-
жаться, ни устремляться в сферы достаточно высокие
и отдаленные — такие, чтобы человек, рискнувший
этой деятельности отдаться, видел в ней опасное, но
увлекательное приключение, вдохновляющее как раз
тем, что ему не дано знать, куда она заведет. И он
122
спрашивает себя, не заключается ли ее смысл в том,
чтобы вообще никуда не вести и находить разреше-
ние только в смерти — чудовищной фигуре, чья тень
уже ложится на дорогу, отнимая у него даже слабую
надежду отыскать выход из положения. Единствен-
ное средство преодолеть отвращение, внушаемое
этой фигурой, и страх перед будущим столкнове-
нием — слепо двигаться вперед.
Неустанный труд подступов и отступлений, схо-
жий с циклическими движениями моря, которые
так завораживают нас лишь оттого, что из всех явле-
ний природы производят особенно сильное впечат-
ление нескончаемости без перемен, пребывания на
одном и том же месте, отсутствия всякой цели, по-
мимо невозмутимого повторения, совершающегося,
кажется, от начала времен и обещающего быть веч-
ным, — хотя наука убедительно доказала, что это не
отвечает действительности. Тяготясь собственными
границами, теряясь в созерцании мира, наш ум про-
ецирует мечту о бесконечности на любой процесс,
чья длительность — оглядываемся ли мы назад или
заглядываем вперед — выходит за пределы истори-
ческого времени, которое только в сравнении со сро-
ком жизни отдельного человека кажется нам неопре-
деленно долгим, — ибо мы забываем или не хотим
123
помнить, что стихийные силы, безучастные к судь-
бам людей и ободряющие нас своим постоянством,
рано или поздно тоже исчезнут: в тот день, который
за неимением свидетелей не получит названия и не
будет оценен хотя бы где-нибудь на земле, в самый
последний из вереницы дней, разлаженной угасани-
ем рода человеческого и, вместе с ним, языка, — и эта
грандиозная катастрофа, совершаясь в непрогляд-
ной тьме, привлечет к себе меньше внимания, чем в
иные времена привлекла бы смерть какой-нибудь
мухи.
124
Молчание, тираническое молчание, плод гордости
и боязни. Все мешает теплой доверительности, ко-
гда недостает сил даже на то, чтобы встретить при-
ветливый взгляд синих глаз. Отыскать слабое место
в этой броне помогут ласковые ухищрения их обще-
го друга — того, кто исчез вдали, но оставил неизгла-
димый след, скрепив страшным даром своей смерти
два сердца, согретых любовью, которой он помогает
длиться и после своего ухода.
Здесь, в этой темной комнате, каждый раз, когда
друг, так долго отстраняемый, еще внушающий не-
доверие, но уже горячо любимый, со спокойной на-
стойчивостью забрасывал его вопросами, он, словно
перед лицом жестокой угрозы, сидел, съежившись,
в тени, готовый решительно отразить атаку, — хотя
125
замыкался в себе не потому, что решил держать его
на расстоянии, а лишь с целью скрыть свое желание
включиться следом за ним в поиск согласия, которо-
му и противопоставлял холодную ярость молчания.
Впрочем, с самого начала поединка он чувствовал,
что этот ум, более светлый, более проницательный
и действовавший тем тоньше, чем очевиднее стано-
вилась сложность задачи, набирает очко за очком;
чувствовал, что с каждым днем придется все больше
уступать, а потом окончательно сдать партию, — так
покоряется могучему притяжению сокол, который,
прочертив в воздухе несколько замысловатых петель
и медленно сужающихся кругов, камнем падает вниз
и садится на перчатку, обтянувшую кулак охотника.
Никогда, однако, гость не выглядел таким безоруж-
ным, как в день свершившегося наконец переворота,
да и сам он никогда не ощущал себя более защищен-
ным, более подготовленным к удержанию позиций;
все произошло неожиданно, без каких-либо пред-
знаменований, как будто, застигнув обоих врасплох,
чья-то таинственная воля — может быть, сила взаим-
ной нежности — ускорила развязку, которую один
так же не мог поставить себе в заслугу, как другой —
обвинить себя в том, что оплошал из-за недостатка
бдительности или переоценки своих оборонитель-
126
ных талантов; правда, нельзя было и сказать, что они
оба тут ни при чем: эта перемена стала для них об-
щей наградой за стойкость, и они приняли случив-
шееся с радостным удивлением, неотделимым от чув-
ства совместно одержанной победы.
Он сумел прорвать кору, которой обросло это над-
менное сердце, склонное мгновенно замыкаться в
себе, но так похожее на его собственное упрямым
нежеланием отбросить детскую застенчивость. Он
сумел настоять на своем, принеся ему дар высокой
дружбы, поднявшей из глубин скрытной души все,
что недоверчивость держала под спудом и обрекала
на умирание. Этот взрыв искусственно стесняемых
сил освободил гордеца от уз, им же и наложенных,
и, помогая ему заново овладеть речью, восстановил
давно утраченную связь между ним и миром — под-
линную, сравнимую с физическим прикосновением.
Теперь говорить нужно было ему, но уже не для
того, чтобы уклоняться от вопросов или маскировать
опустошительный страх: с тех пор как молчание пе-
рестало быть для него укрытием, он замолкал лишь
изредка, чтобы подавить волнение, мешавшее вести
речь, и не нарушать тихого течения беседы, в кото-
рой все можно было выразить и помимо слов, — как
127
будто сдержанность обоих участников не только не
затемняла смысл всего, что говорилось, но делала их
чудесно прозрачными друг для друга. Соединенные
тем, что не произносилось вслух, понимавшие, что
между ними уже все безмолвно сказано, они могли
быть до конца откровенными, ведь на деле еще не
было сказано ничего, да и не могло быть сказано
когда-либо в будущем. Неистощимый диалог про-
должался и позже, на расстоянии, во взыскательных
письмах, пока под ним не подвел черту зверский
указ*, — нет, не подвел черту, а грубо оборвал, лишив
его мысль главной опоры, наполнив его сердце пу-
стотой.
Эти ярчайшие мгновения жизни навсегда вошли
в состав его плоти и уничтожатся только вместе с
нею. Чем же тогда объяснить столь странный способ
припоминания, как будто речь идет о давно минув-
шей эпохе? Возможно, дело в том, что для человека,
изо дня в день переживающего их заново, они при-
обретают такой же вневременный смысл, как иные
исторические события, влияние которых на судьбы
* Друг писателя Жан Дефроте (Jean de Frotte), участвовавший,
как и сам Дефоре, в Сопротивлении, был арестован нациста-
ми, депортирован и в 1945 г. расстрелян в концлагере.
128
мира, поначалу признанное не слишком важным,
выглядит решающим позже, когда эти события окра-
шиваются в памяти народов легендарным колори-
том прошлого.
Покинув людей, которые выдавали себя за бунтов-
щиков, но оказались прирожденными рабами, он с
тяжелым сердцем возвращается домой, откуда спеш-
но ушел, чтобы к ним присоединиться. У него больше
нет надежды помочь другу, который глубокой ночью
угодил в сети, расставленные судьбой, и в дальней-
шем пришлет лишь одно письмо, обращенное к ним
обоим, призыв, дышавший редкой нежностью, как
будто его смерть — смерть в полном одиночестве и
в безвестном месте — означала не разлуку, а начало
неусыпной заботы о тех двоих, что впредь будут су-
ществовать только благодаря умершему и соединят
свои жизни, озаряемые светом его любви.
Девушка с ярко-синими глазами, которые поют,
встречая его взгляд, и прожигают насквозь. Не так
легко понять, печальна она или просто молчит, но
можно догадаться, какую тайну теперь носит в душе:
в каждом несказанном слове дает знать о своем при-
сутствии человек, владеющий ее памятью. Когда им
все же случается обменяться скупыми репликами,
129
оживает нежное звучание его голоса,— оба они, слов-
но заместив погибшего, любят в другом то, что лю-
бил он, и через него доносят до другого все, что хотят
донести, как будто он и в этой страшной отдаленно-
сти сохранил свой поразительный дар сближения и
стал единственным поручителем, подтверждающим
любые слова, которые им отныне предстоит сказать
друг другу.
Мягкое вмешательство: в нем нет навязчивости,
нет беспрекословности; еле слышный призыв, спо-
койный, но вместе с тем столь радостный, что в них
просыпается небывалое чувство счастья.
Это бесконечно далекое, но хорошо различимое
и внимательное лицо: то и дело обращаясь к нему с
вопросами, они, кажется, всегда получают точный
ответ. Странное движение туда-обратно, делающее
каждого из них выразителем воли любимого друга,
которого больше нет на свете.
Рука, посылавшая знаки, на которые он так долго
не хотел откликаться, дружеская рука, властно и бе-
режно извлекшая его из затворничества, где он рас-
трачивал свой яростный пыл в гибельном обществе
книг, эта рука, что увела далеко-далеко и была грубо
130
вырвана из его руки смертью, — кажется, она ведет
и дальше, не ослабляя хватки, помогает ему идти та-
ким же твердым шагом.
Теряя лицо и голос днем, он возвращается ночью,
узнаваемый в каждой черточке, но взбудораженный,
встревоженный, как будто перед расставанием забыл
спросить о чем-то важном, а теперь, в новом состоя-
нии, не может этого сделать, потому что язык, на ко-
тором он тогда говорил, выветрился из его памяти
или не используется мертвыми.
Вдали от него, совсем далеко, но все же достаточно
близко, чтобы чувствовать, как жар, излучаемый этой
тенью, овевает его с прежней терпеливой настойчи-
востью, разъедая толщу молчания, отвечая глухим
толчкам бурлящей в нем лихорадки, — так на реке
при первом дыхании весны начинает трещать лед.
Живая близость, совсем не бесплотная, но не до
конца принадлежащая жизни и при всей своей на-
пряженности исключающая возможность напол-
ниться ею по-настоящему, — как если бы выражение
«обрести плоть» получило новый смысл, которому
любая попытка определения придала бы лишь
большую загадочность. К тому же близость преры-
131
вистая: друг то спешил навстречу, чтобы вывести на
потерянный путь и предостеречь от ложных шагов,
то, снова отступая в иной, темный мир, оказывался
вне досягаемости и заставлял позабыть о его крот-
кой власти.
Лица умерших, неподвластные разрушительному
действию времени, струят ровный блеск, словно звез-
ды, стоящие в небе на одних и тех же местах, — еле
различимые светлые пятна, замутненные и почти
стертые бесконечным отдалением.
Жгучее пламя боли, не дающей уснуть, слезы,
льющиеся из глубин души, которая рассечена до
самого дна.
Стойкое наваждение — этот неубывающий раз-
рыв между близким присутствием и далекой отст-
раненностью, поддерживаемый сомнительными
усилиями памяти, которая, сколько ни старается,
не может подменить собой живую жизнь и воскре-
шает ушедший мир только для того, чтобы его ис-
чезновение ощущалось еще болезненней. Самооб-
ман ума: потеря так тяжела, что мысль отказывается
выйти с открытым забралом навстречу непости-
жимой реальности, соглашаясь переживать ее толь-
132
ко как мучительное событие своей собственной
жизни.
Не вполне отсутствуя и не вполне присутствуя, он
безвозвратно застыл в прошлом, у которого нет бу-
дущего, и время от времени еще просвечивает его
оттуда своим сиянием, но все больше удаляется в по-
исках недоступного места, где мог бы исчезнуть.
Похоже, он никогда не приближался к нему так,
как с помощью этого ухода, отрицаемого тем более
ожесточенно, что его вообще нельзя отрицать.
Ненавистная, но благотворная иллюзия, — и чем
она благотворней, тем ненавистней.
Постоянная, недремлющая боль, безразличная к
тому, что может принести время, — нет, далеко не
слепая, нестерпимая как раз из-за своей прозорли-
вости.
Исчезнувший вместе с именем, под которым он
покоится, и все-таки принуждаемый не исчезать до
конца тем, кто, изнывая от безумной печали, стара-
ется вновь связать разрубленный узел дружбы, окли-
кающей его только в снах, — как будто там, где боль-
133
ше нет тела, еще живет голос и, заменяя погибшего,
зовет все громче, все чаще; умиротворяющий голос,
который не дает покоя оставшемуся в живых и чей
источник тот не хочет узнавать, хотя догадывается,
что слышит всего лишь жалобный отзвук собствен-
ного помешательства, обреченный потонуть в столь
же умиротворяющей пустоте забвения.
134
Стараться видеть в мире только прекрасное — оболь-
щение, в которое впадают даже наиболее трезвые
умы, и никто не повинен в этом так, как сам мир: иду-
щее к концу столетие, нагромоздив немыслимые зло-
деяния, ясно показало, что в дальнейшем — если, ко-
нечно, не зажмуривать глаза, — уживаться с таким
миром мы сможем, лишь жертвуя прямотой сужде-
ний, а смотреть ему в лицо — лишь до предела сужая
угол зрения. Это и понятно: там, где творится столь-
ко изуверств, где на всем лежит клеймо абсолютного
зла, уже простая принадлежность к сообществу жи-
вых наделяет каждого из нас почти безграничным
умением приспосабливаться, обретающим достоин-
ство какой-то религиозной веры, и не обязательно
фальшивой, — если только не забывать, что на этой
земле испокон веков любое здание строилось на раз-
135
валинах другого, что, восхваляя красоту ее природ-
ных форм, нельзя ни стереть мерзость преступлений,
ни доказать, что они были искуплены.
В то же время, не изменяй нам внезапно дар речи,
мы все должны были бы криком кричать от ужаса
перед кровавым спектаклем, где людская алчность
заваливает подмостки трупами, проклясть его или
по меньшей мере отказаться в нем играть — не про-
сто запретить себе всяческое словоблудие, с неот-
делимыми от него слепотой и пресмыкательством,
а вообще не открывать рта, нигде и никогда. Куда там,
молчание нам тоже не по силам, ибо жизнь настойчи-
во требует выплескивать преизбыток слов наружу, —
но почему бы им не изливаться в торжественной хва-
ле, как ликующее пение птиц весной, оборачиваться
не идиотской комедией преувеличений, а хмельным
восторгом сердца, блаженным воспарением, унося-
щим голос ввысь... Что можно было бы возразить про-
тив этого?
Благодаря незаслуженному везению, обостряю-
щему угрызения совести, большинству из нас не до-
велось стать прямыми свидетелями или жертвами
немыслимых событий, о которых, ничуть не смягчая
убийственной правды дистанцией ретроспективно-
го, опосредованного знания, рассказывают докумен-
136
тальные фильмы, — но разве можно понять то, что
эти события происходили без нашего ведома? По-
чему, живя под тем же небом и дыша тем же воздухом,
мы пренебрегали тревожными сигналами, относи-
лись к ним беспечно, как если бы жизнь шла обыч-
ным чередом? Неведение, в котором мы предпочи-
тали пребывать не столько для того, чтобы прогнать
страх, сколько по недостатку воображения — дара,
посылаемого лишь благородным умам, — и которое
мы никогда не будем вправе назвать истинно просто-
душным.
Ничем не искупить безответственности неве-
дения.
137
Вдали от хаоса человеческих страстей, гордо и не-
доверчиво следуя по пути абсолютного одиночества,
делясь мыслями только с самим собой, он медленно
чахнет, скованный лютой внутренней стужей, — как
вдруг нечто нежданное, сравнимое с ударом грома,
ввинчивается буром в глубину его сердца, и хлынув-
ший оттуда источник превращает зиму в сказочную
весну, рассыпающую вокруг свои бесчисленные
чудеса. Вскоре после тайно заключенного союза
объявляют о помолвке, устраивают пирушку в де-
ревне, а чуть позже в замке, насквозь просвеченном
лучами, которые бросает в окна вода из защитного
рва, празднуется свадьба, и тут же, весело попро-
щавшись с гостями, они отправляются в путеше-
ствие, долгое путешествие влюбленных, ставших
мужем и женой навсегда, до смерти, — если, конеч-
138
но, им предстоит уйти из жизни вместе, как они ее
и прожили.
Они сбрасывают с плеч вещевые мешки, ложат-
ся обнявшись и, согретые мягким теплом горного паст-
бища, засыпают под бренчанье коровьих колокольцев,
которое несется со всех сторон, сливаясь с пением
синей ледяной воды, бегущей из трещины в скале.
Снег лег на деревья пушистой ношей, превратил
все ветви, от ствола до кончиков, в изящные извая-
ния; дети на обратном пути из школы прикасаются
к ним пальцами в шерстяных перчатках, и тонкие
фигурки, хрустя, крошатся, как леденцы. С ангельской
легкостью малыши носятся по лужайке и, сияя от на-
слаждения, вычерчивают на льдистом насте кубы,
круги, свои имена — самые разные узоры, которым
предстоит красоваться на солнце еще несколько
дней, пока оттепель, чье дыхание уже чувствуется в воз-
духе, не разрушит эту выставку зимнего искусства.
По незабудковому огню взгляда, по царственной
прямоте, посрамляющей всех, кто склонен изъяс-
няться туманными аллегориями, по какой-то стран-
ной — пугливой, но и грациозной — резкости, по
нежно светящемуся лицу, по природной молчаливо-
139
сти, которая, не выдавая чувств, иногда кажется без-
мерно печальной, он узнает — так, словно речь идет
о воспоминании, наполнившемся жизнью, — малень-
кую девочку, виденную только на снимке в семейном
альбоме, загадочного ребенка, чья челка перерезает
лоб прямой чертой, подчеркивая округлость щек, а
глаза напоены знакомой молочной синевой, изли-
вающей из-под густых бровей свои волшебные лучи.
Настоящее чудо: родившая двух детей и подарившая
им столько тревожной материнской заботы, она со-
храняет почти нетронутой юную красоту, по кото-
рой время, миновавшее со дня их свадьбы, скольз-
нуло едва касаясь, не оставляя заметных следов, — так
и в его сердце не ослабевает жар любви.
Теплой августовской ночью брат и сестра, лежащие
валетом в траве, без конца играют в одну и ту же игру:
кто сумеет насчитать больше небесных светил, вклю-
чая падучие звезды, луну и другие планеты. Состязание
завершается дискуссией астрономов о подлинности
счета, которую ничем нельзя подтвердить. Снисхо-
дительно следящие за ними взрослые не считают нуж-
ным вмешиваться, пока принцип «без обмана не про-
живешь» торжествует лишь в детской забаве.
Дам тебе столько золота, сколько пожелаешь, го-
ворит один. Мне нечего тебе предложить, говорит
140
другой. Из двух соблазнителей более изощрен и, ко-
нечно же, более опасен тот, кто притворяется бед-
ным, — не потому, что сильнее привлекает к себе, а
по прямо противоположной причине: демонстрируя
пустые руки, он внушает ложное представление, буд-
то в чистоте его помыслов нельзя усомниться. На
деле оба действуют сообща, так, чтобы никто не по-
лучал перевеса. Соблазн крайней роскоши и соблазн
крайней скудости, которым мы попеременно усту-
паем в какой-то безостановочной круговерти, со-
ставляют, видимо, единое целое; сдается также, что
для втянутого в нее ума не существует середины, где
можно было бы найти покой: в этом и заключается
его беда. Беда? Не только: порой он извлекает из сво-
его состояния удовольствие — так во время пере-
мены иные мальчишки, лишенные возможности
помчаться куда душе угодно, без отдыха бегают в
школьном дворе от одной стены к другой, чтобы за-
глушить в себе жажду простора.
В глубине сада, под лучистым июньским солнцем,
двое детей влезли на черешневое дерево и раскачи-
вают верхние ветви, усыпанные ягодами; затем спры-
гивают на траву и собирают обильный урожай. Стар-
ший поднимает над головой сверкающую корзинку
и потрясает ею, как дароносицей; туда немедленно,
плеща крыльями, пикирует, торопливо склевывает
141
черешенку и тотчас улетает прочь жуликоватый во-
робей. А дети уже бегут по садовой дорожке: волосы
растрепались, щеки алеют, как сочная пожива, за об-
ладание которой они в шутку спорят, прежде чем
усесться рядом на каменной скамье и начать дружно
лакомиться, перешептываясь о каких-то секретах и
прыская со смеху.
Видеть их — полезнее любого духовного оза-
рения. Так мало нужно — всего лишь беглый взгляд
за окно, — чтобы расчистить сумрачный горизонт,
ободрить грустное сердце, снова прикоснуться к
счастью растворения в жизни, глубоко детскому по
своей природе.
Раскаленный добела солнечный шар придает
пустыне, открывшейся за последними отрогами
Атласских гор, вид громадного водоема: вся ее по-
верхность, от края до края, играет яркими бликами.
Слева видны два уходящих вдаль верблюда, которых
ведет в поводу подросток в чалме, одетый в простор-
ную фиолетовую джелабу; ветер приподнимает ее и
развертывает, как знамя, у него за спиной. Справа,
много дальше, прорисовались зубчатые охристые
стены цитадели, — отсюда она выглядит более чем
внушительно, но позже, когда путники добредают до
142
ее ворот и попадают внутрь, оказывается заурядной
деревушкой, лабиринтом узеньких улочек, где на
каждом шагу встречаются черные козы с длинной
шерстью и тощие запыленные ослики, которых по-
торапливает, с епископской важностью помавая по-
сохом, степенный пастух.
На пороге бедной хибарки взахлеб переругива-
ются сидящие на корточках ребятишки, но их гал-
деж не нарушает патриархального покоя, царящего
в этом месте ne varietur*, где прошлое сливается с
настоящим. Гости, прибывшие издалека, ложатся пря-
мо на убитую землю в тени инжирной опунции и,
словно вернувшись в первобытное состояние, на-
слаждаются отдыхом: незачем спешить к следующе-
му пункту маршрута, снова лезть в жестокое пекло.
Пораженные тем, как стремительно, против всяко-
го ожидания, сгустились сумерки, они с удовольстви-
ем засыпают под открытым небом, и ночной вете-
рок наполняет их сны тонким благоуханием.
Жизнь требует, чтобы все в нас умирало и возрож-
далось, бурно, непрерывно меняясь. Утверждение,
что время-де в любом случае возьмет свое, — аргу-
* Не подверженном изменениям (лат?).
143
мент в пользу бездействия, к которому прибега-
ют скаредные умы, слишком высоко ценящие свои
ветхие отрепья, чтобы с ними расстаться. Неже-
лание обновляться они выдают за мудрость, но в
действительности это не что иное, как духовный
конформизм, а у иных и того хуже: неизлечимый
склероз.
Его натуре настолько претит отыскивать тихую
гавань, вставать на якорь и наслаждаться заслужен-
ным покоем, что, оказавшись в таком месте, он тут
же спешит отдать швартовы, хотя не знает в точно-
сти, куда поплывет. Теряя из виду берег, он смело до-
веряется течению.
Среди зимы, в старом доме, где стенает так много
призраков, слышны новые голоса, крадущиеся шаж-
ки, перешептывания, с трудом сдерживаемый смех,
приглушенное фырканье за дверью его комнаты, —
и эта заговорщическая возня напоминает ему поза-
бытый мир детских дурачеств, давнее время, когда за
той же запретной дверью сидел его отец, а другая
парочка комедиантов — он сам во фраке и слишком
широком, наползающем на лоб шапокляке, с посе-
ребренной тросточкой в руке, а сестра с приколотой
к волосам вуалеткой и в шевровых перчатках до лок-
144
тя — изображала, ступая аффектированным балет-
ным шагом, респектабельную супружескую чету
Он называет истиной то, до чего не может дотя-
нуться, — так древние обожествляли созвездия, по-
тому что не знали их настоящей природы.
Встретив ранним утром на одной из пустынных
улочек Лиможа взъерошенного мальчугана в матрос-
ском костюме из шотландки, который, шаркая, тя-
жело волоча ноги, даже прихрамывая из-за скосо-
боченного ранца, проходит рядом, так что хорошо
видны слезы, блестящие на детских щеках, он узна-
ет в этом жалком школьнике самого себя, каким он
был когда-то, каким остается и сейчас, если не обра-
щать внимания на рост и морщины, покрывшие лицо.
В порыве сострадания он останавливается и, повер-
нувшись, провожает призрачное видение взглядом:
в эту минуту подросток переходит почти на бег, бо-
ясь опоздать туда, куда его каждый день призывает
какой-то жестокий долг, корежащий юную жизнь.
Удовольствие от прогулки по незнакомому горо-
ду сменяется таким черным отчаянием, что он опу-
скается на первую попавшуюся скамью, решив под-
няться с нее лишь затем, чтобы кратчайшим путем
направиться к вокзалу, — хотя скорый и даже немед-
145
ленный отъезд уже не изгладит из его памяти это
жалобное выражение лица, эту понурую мальчишес-
кую фигурку, изо всех сил спешащую на занятия...
Нет, он не забудет своего брата, своего двойника, к
которому, едва поезд трогается с места, обращается
так, словно тот сидит перед ним и может слышать
его слова: прощайте, улицы, наполнившие мое серд-
це тоской, прощай и ты, кому я не сумел помочь!
Как ни радуется порой душа, ему трудно освобо-
диться от глухого беспокойства, мало-помалу при-
нимающего характер радикальной переоценки,
которая наконец выливается в решительный и бес-
поворотный приговор. Теперь он зарубит на носу:
творческая продуктивность — иллюзия, притом опас-
ная; ничего путного не получается, если не противо-
действовать исходному импульсу, которому лени-
вый ум склонен сразу же подчиняться, сводя его к
бессмысленным упражнениям в письме, только при-
тупляющим способность открывать что-то новое и,
так как в них все спланировано и рассчитано зара-
нее, вполне предсказуемо уводящим на путь, чуждый
риску, а потому заведомо неинтересный, непри-
влекательный до такой степени, что теперь он удив-
ляется и корит себя за слишком позднее решение с
этого пути сойти: столько сил растрачено и все по-
146
напрасну. Впредь нужно будет руководствоваться
иным, более строгим честолюбием, но сначала, пря-
мо сейчас, — расплатиться за свое заблуждение, осо-
знанное слишком поздно, чтобы поправлять дело
вымарываниями, исправлениями и дополнениями.
Итак, в печку всю эту дребедень. Когда бумага сго-
рит, он без малейшего сожаления попытает счастья
там, где почва выглядит более плодородной, поста-
рается пролить свет на то, чего сам не знает, да и не
будет знать лучше к тому моменту, как кончит свой
труд; затем направится в иные места, где вновь будет
искать неведомо что, — и дальше в том же духе, вплоть
до самого конца этого странствия, когда, оставив по
себе крайне скудную добычу, возвратится в царство
мрака, как уходит из-за стола незадачливый игрок,
горько досадующий, что ему не удалось отыграть
хотя бы начальную ставку. Впору спросить — и этот
вопрос послужит моралью всей истории, — стоило
ли выходить из темноты, чтобы вернуться туда с пус-
тыми руками, так и не проявив себя, не совершив ни
одного примечательного поступка, каким был бы
оправдан его приход в этот мир.
Несомненный провал, но было бы ошибкой за-
стрять на этом выводе навсегда, а другой, еще более
серьезной — патетически сетовать на неудачу, без
147
всяких оснований приписывая случившемуся значе-
ние какой-то трагедии и представляя себя несчаст-
ным героем, чье дело потерпело крах. Не говоря уже
о том, что видеть будущее в мрачном свете означало
бы сложить оружие до завершения битвы, исход ко-
торой еще не решен, — нужно понимать, что пере-
житая катастрофа при всей ее тяжести имела для него
и счастливое следствие, ибо побудила избрать новую
стратегию: теперь он нападет на врага врасплох. Но
кто этот заклятый враг, над которым нужно взять ре-
ванш, если не он сам? Он всегда враждовал с собой
и останется таким до гробовой доски, обрушивая
на себя непримиримую ярость.
Жить в ладу со своим сомнением, но все-таки сра-
жаться оружием надежды.
Недавнее прошлое похоже на пустую сцену: из
действия, которое там разыгрывалось, в памяти не
сохранилось ничего, разве лишь то, что оно тянулось
очень долго, — и в этом причина, что его так быстро
поглощает забвение.
Как правило, открытия совершаются непредви-
денно, но все же, если перефразировать известную
поговорку, без долгого труда ничего из пруда не вы-
148
нешь. Усилия, потраченные впустую, оказываются
в итоге небесполезными, так как не дают мысли
впасть в спячку; а вот сидеть сложа руки — значит
уподобиться человеку, который, ожидая высокого
гостя, забыл расчистить дорожку перед дверью и соб-
ственной халатностью лишил ожидание всякого
смысла.
Он переходит, как лунатик, от одного следа к дру-
гому и нигде не задерживается, — не потому, что спе-
шит к намеченной цели, а, напротив, из-за желания
потеряться. Чем меньше следишь за тем, чтобы не
сбиться с пути, считает он, тем больше шансов остать-
ся верным правде прожитой жизни, которая при рет-
роспективном взгляде обнаруживает все признаки
длительного заблуждения.
В здании бывшей конюшни на одной из улочек
городка, затерянного в горах, — бурлескное пред-
ставление, которое могло бы наскучить, не окажись
развязка такой быстрой и такой непредсказуемой.
На сцене единственный персонаж, нечто среднее
между паяцем и матадором, в камзоле с серебряным
шитьем и высокой остроконечной шапке. С помо-
щью разболтанных мускульных движений, все за-
метнее выходящих из-под контроля, он изображает
149
усталого путника, чьи акцентированные шаги под-
черкивает еще и барабанный бой, в свою очередь все
более замедленный — вплоть до финала, когда ак-
компанемент внезапно стихает, а герой, выбивший-
ся из сил, распрямляется, точно проглотил аршин, и
неподвижно застревает на полушаге. Как бы удивлен-
ный тем, что после столь долгого странствия обста-
новка ничуть не изменилась, он обозначает внезапное
возвращение к реальности горькой гримасой, затем
поворачивается лицом к публике и досадливо взма-
хивает рукой, давая понять, как низко ценит свой ар-
тистический талант: дешевое шутовство, дамы и го-
спода, ничего интересного, уж поверьте!
После чего стаскивает с головы колпак, вытира-
ет им лоб, набрасывает на плечи халат, как боксер,
уходящий с ринга, однако не спешит удалиться и
кланяется с улыбкой, которую, как и его игру, можно
за неимением другого слова назвать волшебной, —
ведь каждый из зрителей, зачарованных одной и той
же иллюзией, чувствует, что эта улыбка адресована
ему лично.
«Браво! Вот это артист! Все как в жизни!» — кричит
какой-то весельчак из верхнего ряда: ему, видимо,
поручено заводить публику, хотя сегодня вечером в
этом явно нет нужды. Так или иначе, следом немед-
ленно раздаются другие голоса, вновь и вновь вызы-
150
вающие актера на сцену, хотя освещение уже выклю-
чили.
Оказывается, странствие, увиденное нами — и
здесь уместно сравнение с ситуацией, когда, пере-
сматривая с начала и до конца наш жизненный путь,
мы позволяем себя дурачить оптическому обману
воспоминаний или еще более правдоподобному на-
важдению, которое создает их словесная транскрип-
ция, — так вот, эта маршировка задышливого гаера,
подчинявшего свой шаг ритму невидимой груп-
пы ударных, и даже его расстроенное лицо в конце
спектакля были всего лишь фикцией, но до того бе-
зупречной, что он таки заставил нас, едва миновала
начальная растерянность, разразиться аплодисмен-
тами, — нас, искушенных знатоков притворства, вне-
запно обнаруживших свою подлинную детскую суть
и с наслаждением втянувшихся в его игру
Из-под кованых подошв выскальзывают камни и,
прыгая наподобие кроликов, уносятся вниз по кру-
тому склону. Лучше не оборачиваться, не смотреть
туда: слишком сильно притягивает бездна. Связанные
одной веревкой, с ледорубами в руках, оглушенные
кровью, бухающей в ушах, они медленно, выверяя
каждый шаг, преодолевают последние, самые труд-
ные метры на пути к вершине.
151
Поднялись наконец. Здесь можно всласть нады-
шаться кислородом, вдоволь налюбоваться горными
далями — а затем начать спускаться по другому скло-
ну, где, как награда за испытания, ждет более пологая,
удобная тропа. По пути нарвать эдельвейсов: букеты
в руках — зримое доказательство восхождения, ко-
торое было для них не первым и даже не слишком
трудным, однако имело значение инициации.
Но вот земля становится плоской, мускулы рас-
слабляются, глаз радуется появившейся снова густой
зелени, а слух — веселой болтовне ручья, обсажен-
ного ольхами. Они не сбавляют шагу и успевают за-
светло дойти по берегу до сельской гостиницы, где
с удовольствием съедают ужин, после чего засыпают,
прижавшись друг к другу и накрывшись почти с
головой теплым одеялом, в потоке лунного света,
льющегося на постель из окна.
Тот, кто уверен в конечной победе, прямиком идет
к поражению: ничто не таит в себе большего подво-
ха, чем несомненная удача.
Уставший от заточения в камере собственного
мозга, от одного и того же языка, беспрерывно в ней
звучащего, он иногда видит во сне, что говорит на
совсем ином, который, однако, нельзя не только за-
152
помнить, но и просто описать, так как пространство,
где этот язык свободно обнаруживает свои качества,
само по себе является лишь выражением желания
освободиться, принявшего форму сновидения. Про-
сыпаясь, он вновь чувствует себя узником, прикован-
ным к немолчному, изнурительному внутреннему
говорению, от которого могло бы избавить разве что
полное онемение ума, — но это, без сомненья, чистая
утопия, в чем и убеждаются на опыте самые разные
монашеские общины, принявшие решение затво-
риться вдали от мирского шума: мысли, как выясня-
ется, производят еще более адский грохот. Правда,
отшельникам, давшим обет вечной глухоты и вечной
немоты, в этом наваждении чудится рука дьявола, но
отвести ее неустанными молитвами, пусть и еще
больше укрепляясь в вере, им не под силу. Как нико-
му из нас не дано сделаться невидимым, так никто
не властен и прервать рев бурлящего мысленного
потока; можно только умерять его напор, развлекая
себя какой-нибудь забавой или совершая ритуал все-
поглощающей деятельности, вплоть до того мгнове-
ния, когда смерть разом осушит эту реку.
Надгробие посреди кладбища в Драмклиффе
уставлено закусками и пивными бутылками, усыпано
клочками промасленной бумаги: три пожилые пары,
153
одетые в черное, молча, не говоря ни слова, подкреп-
ляются прямо на могиле. Может быть, странная тра-
пеза является частью какого-то местного погребаль-
ного обряда; а может, они решили использовать этот
каменный стол по простоте душевной, думая только
о собственном удобстве, — в любом случае лучше
проявлять сдержанность и держаться на расстоянии,
благоговейно приветствуя издали усопшего барда,
чей голос плывет над этим местом так же, как сире-
ны пароходов — над побережьем Ирландии:
Cast a cold eye
On life, on death,
Horseman, pass by!*
Как и на любом другом погосте, не нужно вооб-
ражать, будто мертвые здесь спят или наблюдают за
нами. Не останавливайся, глубоко набожный гость,
ступай дальше, если ты пришел сюда затем, чтобы в
этой ограде, где столпились кельтские кресты, при-
нести дань почтения незримой тени, предаться со-
зерцанию надписи на безмолвной плите, говорящей,
* Автоэпитафия Йейтса, воспроизведенная на его могиле:
«Брось холодный взгляд / На жизнь, на смерть, / Всадник,
проезжай!» (англ.).
154
что великого поэта больше нет. Прислушайся лучше
вот к чему:
...Out of cavern comes a voice
And all it knows is that one word: «Rejoice!»*
Отныне для него единственным и нетленным жи-
лищем стал язык, под чей кров приглашены и мы,
чтобы радостно внимать песням, славящим жизнь,
а порой вовсе забывать о нашей общей участи.
Зима, как и череда обычных детских болезней,
кажется вечной, все дни похожи друг на друга. Но
вот, пусть с опозданием, приходит весна, торжествен-
но встреченная золотом нарциссов и веселым ще-
бетом птиц. Почти сразу же клематисы оплетают дом
пахучими звездчатыми цветами, и начинается лето.
Послеобеденный сон рядом, нагишом, в полуден-
ной духоте. Жужжание мошкары под лампой, усили-
вающееся с приближением грозы. День рождения,
взрывы смеха, на столе — украшенный свечами пи-
рог. Прогулки вдоль недавно сжатых полей. Ежегод-
* Из стихотворения Йейтса «Круги» (The Gyres): ...Из пеще-
ры доносится голос, / Повторяющий одно слово: «Возра-
дуйся!» (<янгл.).
155
ная августовская поездка с детьми к морю. Медно-
красные стволы сосен в корабельной роще, мимо
которой с легкой грустью проезжаешь на обратном
пути. Вскоре после приезда: в окуляре подзорной тру-
бы плывет клин журавлей, возвещая хриплыми кри-
ками близость заморозков. Первые языки огня лижут
потрескивающий на чугунной подставке хворост,
бросают зыбкий отблеск на задумчивые, чуть сонные
лица домашних, рассевшихся полукругом возле ка-
мина. Много простых воспоминаний надо удержи-
вать в памяти, благодаря жизнь за счастье, отцветаю-
щее быстро, как роза.
Время, когда все внове и все начинается заново,
восхищая взгляд, который в своем ослеплении не за-
мечает коварных маневров смерти, усыпившей бди-
тельность только затем, чтобы вернее нанести
удар.
С этой минуты дом, где царила гармония, разла-
жен, разорен, в семейном очаге пылает только общая
болы ей не дает угаснуть мысль, восстающая против
страшного нарушения законов природы. Велико ис-
кушение последовать за ребенком, который теперь
является им обоим очень ненадолго, во сне, — но исце-
лить себя забвением, так щедро даруемым смертью,
означало бы перейти на ее, смерти, сторону и пре-
156
дать его память: этому, вливая в них какой-то стран-
ный покой, препятствует убежденность, что, пока они
живы, ничему, даже и бальзаму времени, не суждено
смягчить страдания; что сердце, утратившее свою
главную драгоценность, будет искать утешения лишь
в бесконечном продлении муки.
...Слова, срывающиеся с губ слишком преждевре-
менно, как последние листья с дерева, которое еще
уходит корнями в землю, но больше никогда не за-
зеленеет.
Воскрешая эти мгновения прошлого, можно пре-
вратить настоящее в ад. Стоит, однако, уступить за-
щитной реакции и попытаться выбросить их из го-
ловы, как они властно возвращаются и, вплетаясь в
ткань памяти, насквозь прокрашивают ее своим тра-
урным цветом.
157
Воспоминание, неутомимое воспоминание, затей-
ливо множащее свои иллюзии, воспоминание, по-
хожее на шалого ребенка, который перебегает из
комнаты в комнату, — и нет руки, способной его за-
держать.
Он уверенно шагает лишь тогда, когда внутренне
освобождается от самого себя, — хотя и не знает, куда
ведет эта дорога, которую порой с удивлением раз-
личает по следам, ему не принадлежащим; еще мень-
ше он знает, отчего так самонадеянно ее выбрал,
понимая, что при всем своем упрямстве не имеет
малейших шансов дойти до конечного пункта, по-
прежнему остающегося неизвестным.
Слепое движение вперед оно и вдохновляет, и по-
вергает в отчаяние, как чтение повести, в которой
158
автор вынужден все время оттягивать развязку. Если
цель неведома и достигнуть ее нельзя, какая таинст-
венная сила мешает ему остановиться? Род смелос-
ти или род трусости? Соблазнительное могущество
языка, с которым он, казалось бы, навеки распрощал-
ся, — или, может быть, наоборот, слабость этого язы-
ка, его подкупающая немощность? Мрачное удоволь-
ствие от измены обету молчания, от бесполезного
служения, состоящего в том, чтобы, не веря самому
себе, вдыхать жизнь в фигуры, которые являются бес-
порядочно, самопроизвольно, не подчиняясь рабо-
те мысли? Упадок сил, обычный для его возраста, и
неспособность держать язык за зубами, так часто
сопровождающая старение? (Оперный герой смер-
тельно ранен, но продолжает петь полной грудью,
насыщает голос мужественной энергией; кажется,
вся кровь, текущая в его жилах, хлещет наружу и
будет изливаться в этом пении, пока оно не смол-
кнет навсегда.) Что за дьявол вывел его из равнове-
сия, давшегося с таким трудом? Откуда эта запозда-
лая, но упорная и потому вдвойне сомнительная
горячность, откуда все эти пламенеющие образы,
хлынувшие, словно расплавленная лава, из какого-
то подземного очага и распространяющиеся со ско-
ростью эпидемии, которую не смогло бы, даже если
бы время еще оставалось, остановить и самое дей-
159
ственное лекарство, — недаром любая пауза, предна-
значенная для ее замедления, лишь усиливает напасть
и вызывает всё новые образы, чей поток неудержим,
как течение жизни, и на этот раз будет пресечен
только естественным угасанием, резким обрывом,
молчаливым сном смерти, в котором нет снови-
дений?
Закрыть лицо руками и утратить всякий интерес
к миру, поглядывая все же краем глаза сквозь паль-
цы, чтобы при случае защититься от его подлых уда-
ров, — впрочем, напрасные старания, последнее
слово все равно останется за ним, за его тяжелой
истребительной силой.
Изгой, который бежит от ярмарочного шума, про-
изводимого мастерами тщеты, мечется, гонясь за сво-
ей тенью, порывает с былыми спутниками, учуивает
и разоблачает любой обман, не умея до конца разо-
браться в собственном, с жаром старается что-то свя-
зать или развязать, все время принимая одно за дру-
гое на этой ложной дороге и сходя с нее только для
того, чтобы заблудиться еще больше.
Это было? Нет, это есть — то, что потребовало от
него небольших затрат времени и безоглядного по-
160
гружения в поток языка, чтобы вновь быть поднятым
на поверхность.
Испорченное зрение открывает ему правду и
о нем самом, и о его отношениях с миром: это из-
бавляет его от суетного стремления к точности, от
заверений, поправок, недобросовестных подтасо-
вок — от всего, о чем не нужно заботиться человеку,
страдающему неисцелимой слабостью глаз.
Мир, его окружающий, медленно умирает перед
лицом другого мира, который воскресает, сказочно
расцвеченный, потом меркнет и, как ему подобает,
возвращается в небытие.
От любого из этих роскошных образов он хочет
тут же освободиться, но безуспешно: не столько он
владеет ими, сколько они им, — и в их преизбытке
он видит доказательство своей неспособности обуз-
дать порыв, увлекающий его далеко за пределы той
части его самого, которая слишком тускла, чтобы
служить предметом мистифицирующего возвеличи-
вания. Бесплодными зонами своей жизни, где обна-
ружилась его несостоятельность, он пренебрегает не
потому, что принял решение считать себя — или себя
представлять — человеком, который дышит исклю-
161
чительно воздухом горних высот, а потому, что им
движет ненасытное желание идти дальше, как можно
дальше, отметая все иллюзии о целенаправленном
изменении маршрута, не совместимые с его природой,
ибо по природе он склонен не ставить перед собой
никакой цели и продолжать движение бесконечно.
Дело еще и в том, что скрупулезный поиск истины,
абсурдное намерение рассказать обо всем без изъя-
тия — это принципы, соблюдаемые только при усло-
вии, что остаешься в границах определенного плана,
а значит, добросовестно ему следуя, упускаешь самое
главное: скрытое средоточие твоего существа, ис-
точник, который его подспудно питает и который
могут выявить лишь силы случая, непрестанно воз-
вращаемые в игру благодаря языку и языком обуслов-
ленные. Понятно, что приблизительное изображение
неизбежно теряет в интенсивности, — ведь челове-
ческая жизнь изменчива, и оно каждый раз вынуж-
дено варьировать свой подход, доверяться случай-
ным возможностям, не считая нужным подчинять
себя заранее намеченному порядку или почтительно
прилаживаться к реальности фактов, за которой, как
пылающие уголья под золой, таится то, что призваны
воскрешать слова.
Намечая для себя дорогу или следуя дорогой, ука-
занной другими, он равным образом подвергается
162
опасности заблудиться: нельзя забывать, что в том и
другом случае его не предостережет какой-либо пу-
тевой знак или хотя бы гнусная ухмылка сомнения,
которое, навязавшись ему в спутники, не только не
направляет, но и всячески замедляет движение. Тем
не менее он будет шагать так же упрямо, как и безре-
зультатно, ослепленный еще не совсем умершей ве-
рой в свою давно погасшую звезду, будет продолжать
начатый поиск — иногда с жаром, будто дело идет о
его жизни, иногда хладнокровно, будто хочет снова
убедиться, что ничего не найдет.
Может быть, использование глагола в настоящем
времени, как и повествование от третьего лица, вы-
звано самой обычной трусостью: желанием порвать
с подлинным настоящим, укрыться за спасительной
неоднозначностью художественного вымысла? Едва
вопрос задан, сразу же, пусть и не находя решитель-
ных доводов, начинает звучать голос, яростно вос-
стающий против столь грубых психологических
упрощений.
Ум призывает образы, в которых, как ему кажется,
узнает себя, и образы эти, если он не следует обду-
манному плану, а выбирает направление и путь, от-
вечающие их тайной потребности, наполняются
жизнью в той мере, в какой он придает им ощути-
мость, сравнимую с наиболее выпуклыми чертами
163
текущего момента, — а то обстоятельство, что ми-
нувшее, как правило, отчетливо проступает лишь в
ярком свете сегодняшнего дня, служит ему под-
спорьем. В таких образах нет ничего заранее рас-
численного, они целиком отвечают естественной и
непререкаемой убежденности: «все так, потому что
иначе и быть не может».
Довод, который был бы убедительным, если бы
эта потребность несла в себе и свое оправдание.
Под всем, что ему стараются привести на память
и что его больше не интересует, он подписывается
с закрытыми глазами: так он отстраняет от себя ма-
ловажные детали, незначительность которых под-
тверждена забвением.
Это молчание, затянувшееся сверх всякого при-
личия, не углубляет, а скорее нарушает тишину. Пора
выпроводить тех, с кем не столько говоришь, сколь-
ко молчишь.
Миражи — не что иное, как миражи, созданные сло-
вами для того, чтобы населить пустыню забвения.
Недоверчивость столь глубокая, что ей удается
пошатнуть собственные основания. Но если он по-
164
зволяет мнительности проникнуть в самую сердце-
вину сомнения — ставит под сомнение его, сомне-
ния, правомерность, — можно ли сказать, что он
все еще сомневается?
В качестве средства против путаницы он распола-
гает лишь своей правой рукой, хотя та повинуется
неохотно, а часто и совсем не слушается, без толку
мечется взад-вперед, наталкиваясь на препятствия,
выпуская то, что надо бы удержать, — как будто ее
охватило чрезмерное возбуждение, вовсе не бла-
готворное и даже вносящее в работу еще больший
беспорядок, которому она, впрочем, придает мни-
мую стройность. Стоит ей провести без дела хотя
бы день, начинается мука мученская: чего-то явно
недостает.
Понадобилось бы не так уж много старания и са-
моотдачи, чтобы снова привести в движение ум, по-
груженный в созерцание своего бессилия, руку, за-
коченевшую от враждебного холода бумаги. Да вот
не получается, осталось только ждать — как ждут оди-
нокие бедняки, — возвращения благодати, ее пред-
вестья, знака, который нарушит тишину, царящую в
этих стенах; ждать молнии внезапно блеснувшего
слова, спасительной формулы, открывающей путь в
область тем более недоступную, что желание в нее
165
проникнуть парализует любые усилия и, за невоз-
можностью овладеть отсутствующим предметом, вы-
дыхается и сходит на нет.
Такое ожидание, как правило, прямо противо-
положно пассивности, ибо это болезненно-напря-
женное желание нельзя осуществить без помощи
случайных сил, и, готовясь поставить их себе на служ-
бу, нужно все время бороться с искушением рассла-
биться.
Он ждет, он сосредоточен на ожидании, и, кажет-
ся, все вокруг тоже ждет этого счастливого мгнове-
ния. То, что желание, отчаявшись его уловить, нако-
нец иссякает, всегда будет означать лишь отсрочку:
разочарование, как это ни абсурдно, снова пробуж-
дает в нем волю к действию, — и ему случается, не
отказываясь, впрочем, от самой игры, смеяться над
собой, когда он не дотягивается буквально на воло-
сок до того, чего не знает и никогда не узнает, — по-
видимому, до какого-то пустяка. Еще одна причина
посмеяться, но уже деланым смехом, ведь пустяк и
значение должен иметь пустячное, несоизмеримое
с заносчивым мечтанием ума.
Эти образы встают перед ним, чтобы построить
нечто целое, и снова гаснут, так и не сложившись в
связную картину времени, кажущегося не менее ту-
166
манным, чем самые отдаленные области детства. Еще
немного терпения. Но ради чего? И он засыпает над
своим трудом, как когда-то клевал носом беспомощ-
ный школьник, с трудом вникая в условия задачи,
написанной на доске, и чувствуя растерянность, из
которой его вырывала лишь боязнь опозориться,
сдать вместо контрольной пустой лист, — хотя не-
способность разгадать эти тошнотворные загадки
не оставляла ни одного шанса избежать насмешек
учителя, обычно смаковавшего посрамление неуча
с великим упоением, как если бы тот дергался и кор-
чился от ударов розги.
Он не спешит прибыть в конечный пункт, как буд-
то располагает неограниченным запасом времени
или уже потерял всякую надежду на удачный исход.
В последнем случае его беспечность следовало бы
счесть признаком близкой и неизбежной капитуля-
ции — но почему капитулировать именно здесь, а не
вон там? Он никогда не задавался определенной це-
лью, не пробовал поднять глаза от земли под своими
ногами и посмотреть вдаль, — точно так же и точку
ставить не будет, пока ему самому не пришел конец.
Сколько незабываемых мгновений и лиц не хотят
вновь наполняться жизнью, можно сказать, из недо-
167
верил к языку, словно предпочитая резкому освеще-
нию укромный полумрак личной памяти, обречен-
ной исчезнуть вместе с ними: ничто не защитит их
так надежно, как смерть и забвение.
Отчаяние, как и любое другое чувство, выражает
себя с помощью характерной, присущей ему рито-
рики, каковой и злоупотребляют люди, утратившие
всякую надежду на лучшее; сопротивляться пытают-
ся лишь те, кто, заменив штампы какими-нибудь не-
обычными выразительными средствами, хотя бы
на время находят покой и, может быть, берут свое-
образный реванш над грызущим их горем, о котором,
однако, никогда не смогут рассказать, поскольку за-
ставляют его служить эстетическим целям и науча-
ются извлекать из него красивые эффекты; посколь-
ку беда перестает отвечать живому опыту; поскольку
она делается лишь пружиной фикции, служащей
тому, чтобы с помощью тонких приемов создавать,
как на сцене, иллюзию жизни, проникнутой страда-
нием. Неважно, какими именно средствами дости-
гается это воздействие: тот, кто использует их мас-
терски — последнее определение следует понимать
как негативную оценку, — ничуть не менее подвла-
стен отчаянию, ибо, как и любой другой, остается
168
беззащитным перед его натиском, который невоз-
можно отразить даже самым изысканным, самым
отточенным словесным оружием.
Вновь он начинает двигаться в ложном направле-
нии и вновь бесповоротно отвергает избранный
путь: в этом его тайная, его единственная доблесть.
Пусть дорога кажется нескончаемой и его время
сочтено — он, как и раньше, идет не спеша. Да и куда
торопиться: появись в поле зрения цель, она все рав-
но представится ему бесконечно далекой, недости-
жимой, а может быть, и нежеланной, ведь дойти до нее
означало бы прервать вдохновляющий его поиск,
впасть в мертвую пассивность — словом, начать вести
себя так, будто с этих пор, коль скоро вопрос решен,
остается расслабленно скользить навстречу собст-
венному концу, проводить последние дни в тупом до-
вольстве благополучно прожитой жизнью, увенчан-
ной воспоминаниями и старческой мудростью, вести
борьбу лишь с телесными немощами и уже ничего не
ждать, кроме холода, который его вскоре спеленает.
Шагом лунатика бредет он теперь по истощенной
земле, не ощущая ничего, только едкий запах своего
169
несжатого урожая — кипы мятых листов, которые он
равнодушно сжег.
Если бы у него и было время наверстать упущен-
ное, он вряд ли стал бы что-нибудь затевать, потому
что больше не знает, как взяться за дело. Старый ма-
стеровой без места, растерявший сноровку.
Ему надоело ждать на берегу, он бросается в воду.
А сейчас где он? На другом берегу, переводит дух.
И так без конца, снова и снова, пока последние силы
не оставят его на середине реки.
Держаться за путеводную нить времени, да, но
как быть, если эта нить теряется, а время стало без-
видной материей, аморфной массой, неразборчивым
гулом, похожим на чью-то речь, в которой ничто, от
первого и до последнего слова, не привлекает вни-
мания?
Позволять мыслям вращаться вокруг смерти —
смехотворное, в сущности, упражнение, которому
рано или поздно положит конец реальное страдание
агонизирующего тела.
Все же трудно к ней не возвращаться и, больше
того, не размышлять о ней подолгу — не ради аске-
тической медитации по примеру монаха на душепо-
170
лезных картинах, сидящего перед черепом и заду-
мавшегося о собственной бренности, но с тем, чтобы
утолить какое-то тревожное желание и, конечно же,
чтобы над этим желанием посмеяться, заглушить его
смехом, который отгоняет страх и в котором страх,
пусть под видом беззаботности, все равно находит
выражение, — смехом, слишком уж похожим на шут-
ки висельника и особенно неудержимым как раз
потому, что он резко контрастирует с серьезно-
стью ситуации, а сами смеющиеся находят его без-
вкусным.
Хохочи не хохочи, а перехитрить это желание и
этот страх, соединенные с уверенностью в будущем
полном уничтожении, мы не можем: потешаться над
смертью, отталкиваясь от ее внешних признаков или
ритуалов, которыми ее обставляют, — значит под-
тверждать, что она сохраняет свою тягостную власть.
И так как любой из нас, если не лжет себе, должен
признать, что делать смерть предметом насмешки —
прямое притворство, комедия, которую он, не веря
в ее подлинность, разыгрывает перед самим собой
для того, чтобы прикрыть смехом ужас перед исчез-
новением, и которая все равно ничего не меняет в
его положении, так как любой из нас согласен с тем,
что не думать о смерти выше человеческих сил, под-
чиненных неумолимому закону нашего рода, — по
этой причине все мы, не смиряясь мысленно с воз-
171
можностью поражения, инстинктивно защищаем себя:
либо, в юные годы, бездумной жаждой жизни, в ко-
торой слышится веселый вызов, либо, клонясь к за-
кату, жалкими шуточками и, нередко, самым грубым
цинизмом, никого не могущим ни обмануть, ни шо-
кировать, как не вводят в заблуждение эффектные де-
кларации труса, силящегося спасти свою репутацию.
(Прибавить бы всем нам хоть немного легкости, ко-
торой нашему брату так сильно недостает, — потому
что мы не бестелесные духи, а существа, пораженные
тяжелым проклятием: над нашей хрупкой жизнью —
в этом мы не отличаемся от животных, — всегда и вез-
де нависает угроза.)
Чем дольше он сражается, тем больше сдает по-
зиции. То, что ожесточенная схватка рано или позд-
но кончится гибелью, не подлежит сомнению, но
эта уверенность как раз и мешает прекратить борь-
бу. Правда, он не меньше уверен в том, что для по-
беды ему недостает сущей малости, но, пока сраже-
ние продолжается, этой малости будет недоставать
всегда.
Поскольку он лишен возможности отдышаться,
как и вернуться назад, эти безостановочные блужда-
172
ния создают ложное впечатление, будто он покры-
вает большие расстояния и продвигается вперед так
же быстро, как страсть, влекущая туда, где он, может
быть, найдет то, чего долго ждал, оставаясь без дви-
жения и не предпринимая поисков; но что именно —
по правде сказать, он понятия не имеет. Из незнания
преследуемой цели он и черпает силы, помогающие
не сходить с дороги, которая не уступит любой дру-
гой, хотя кажется, что она предназначена не столько
для продвижения вперед, сколько для того, чтобы
сбивать с шагу. Но существует ли дорога, которую
можно выбрать, ничем не рискуя, дорога, наверняка
ведущая в нужном направлении? Тот, кто исследует
неведомую местность, вынужден не просто расши-
рять уже знакомые пределы, но и бороться с опас-
ностями; отсутствие ориентиров, враждебность сти-
хий и дикой природы не останавливают его, а скорее
придают бодрости.
Все, однако, побуждало бы спасовать перед этим
безнадежным хаосом, — но тем самым он обессмыс-
лил бы движение, которое привело его сюда, распи-
сался в поражении еще до того, как действительно
потерпит неудачу. А значит, нужно шагать, нужно тер-
петь из последних сил, даже если на этом тернистом
пути предстоит ободраться в кровь, пройти, задыха-
173
ясь, сквозь все пламя ада, — чтобы сдаться в шаге от
цели, где он умрет так же, как любой другой, ничем
себя не проявив.
Считать себя способным опрокинуть любые пре-
грады, но, увидев последнюю, понять, что преодоле-
ние всех остальных ничего не значило.
Тем временем он забыл, куда ведет дорога, на ко-
торой в нерешительности замер, отрезав для себя
возможность возвращения, — и все выглядит так, буд-
то он уже достиг своей цели.
Его безумное отчаяние, его готовность сражаться,
его неутихающая боль... Но под самый конец он обна-
руживает, что приблизился всего лишь к молчанию.
Между взлетом и падением: все эти обширные
тихие пространства, куда воспоминание уже вове-
ки не заглянет.
Не умея создать хоть что-нибудь из обрывков, со-
храненных памятью, отказываясь прилежно следовать
правилам гармонии, решив больше ничего не слы-
шать и не видеть, он диким прыжком перемахивает
174
через провал, который вернется засыпать на следую-
щий день, если у него будут желание, силы и время.
Он не ставит под сомнение принцип, требующий
славить жизнь, но, как бы промеряя с высоты дно
своего несчастья, ходит вокруг этой пропасти и по-
степенно к ней приближается, с риском потерять
равновесие при виде зияющей глубины, которая все
сильнее кружит голову и не дает подступиться к са-
мому краю.
Два десятилетия весят меньше, чем эта молние-
носная секунда, которая сразила наповал, выворо-
тила с корнем, рассекла живую плоть, все искром-
сала...
Быстро миновала весна сказок и легенд, померкли
ее слепящие огни, ослабел ее стремительный на-
пор, — на всем теперь лежит лишь еле заметная пе-
чать утраченной веселости. Слишком умудренный,
слишком трезвый разум охлаждает последние поры-
вы чувств, бесследно исчезают обольщения сердца,
магия праздников, восторг, внушаемый языком, — но
еще хуже, много хуже, это внезапное, как сухо щелк-
нувший выстрел, похищение, разладившее то, что
175
было так чудесно слажено, нестерпимое уничтоже-
ние воплощенной прелести и гордой красоты, без-
мерная боль, обжигающая каждое утро при мысли о
нежном образе, увиденном во сне, нарушенный за-
творнический обет, от которого почти сразу осво-
бодила приливная волна жизни, неизменно берущая
верх, но оставляющая, как схлынет, только груды раз-
валин.
176
Как ее расслышать — ее, говорящую с ними из такой
страшной дали и такую скупую на слова, которые с
каждым днем доносятся сюда все реже и, с тех пор
как жизнь стала к ним возвращаться, улавливаются
все трудней?
177
Устоять перед зрелищем, пробирающим, как штор-
мовой ветер, до мозга костей: холодная неподвиж-
ность детского тела, распятого на каменном утесе, и
рядом с ним — три призрака, опустившиеся на ко-
лени.
После этого смертельного удара, нанесенного в
самую сердцевину бытия, не происходит ничего, —
только длится крик ужаса и еще дрожит рука.
Среди руин, откуда его зовет голос, вызывает, при-
зывает обратно. Зовет, зовет, раздирая душу. Не при-
вязывай меня к себе так, не надо.
Ты ничего не знаешь о событии, которым стала
твоя смерть, мы же, единственные, кого она сло-
178
мила, вынуждены теперь жить без тебя — так,
будто сами уже лежим бок о бок в могиле.
Зачем обращаться к ней: она больше не слышит
и у нее нет голоса, чтобы ответить. Зачем с таким
простодушием бросать вызов чудовищному молча-
нию мертвых, из которого их никогда не мог вырвать
ни один живой человек?
Лишь только перед ним возникает гордое и лука-
вое лицо, омытое свежим светом ее смеха, кровь сты-
нет в жилах от муки, сурово напоминающей сердцу о
его упущении, — как будто на рану насыпали соли.
Судебная проверка, непрерывное искупление
вины — вот чем стала для него все еще длящаяся, но
разрушенная жизнь.
В самые беспросветные дни, когда все огни угасли,
к этому взгляду, такому робкому и такому синему, об-
ращен подавленный крик его сострадания, бессиль-
ного озарить мглу, в которой они смешивают свои
слезы, молча прижимаясь лбом ко лбу и держа друг
друга за руки.
Боль терзает так жестоко, что голос им отказыва-
ет, не давая произнести хотя бы слово, — но она
слишком разрушительна, чтобы каждый из них мог
с ней бороться в отсутствие другого.
179
Как будто они оба наблюдают что-то, о чем могут
рассказать друг другу лишь тогда, когда согласуют
этот предмет с беззвучием своих голосов.
Он ворочается в постели с чувством тоски, похо-
жим на тяжелый, неподъемный камень, и ждет, когда
же наконец начнется день. Но зачем ждать? Разве этот
первый слабый блеск в окнах принесет спасение?
Ночи, долгие ночи, сквозь которые нужно идти с от-
крытыми глазами, пристально глядя на то, что ве-
ликодушный дневной свет скрывает, растворяет в
своих лучах, и чем они, ночи, каждый раз окружают
заново, чтобы снова, не давая сделать ни шагу в сто-
рону, прогнать его по тому же гибельному замкнуто-
му кругу, пока не наступит еще одно утро.
Ночные звери возвращаются в свои норы и, вы-
сунув морды наружу, сидят, готовые броситься на до-
бычу, которая где-то здесь, рядом, — невидимая, но
близкая.
Все, чего они мысленно стыдятся, но с чем не могут
совладать: стыдливость была бы слишком роскошной
одеждой для несчастных, которых доканывает боль.
Они не живут, а только существуют, тщетно умоляя,
чтобы их добили последним ударом, — хотя уже слиш-
180
ком мертвы для того, чтобы умереть; переполнены
молчанием, которое отделяет их от языка живых.
Кроме музыки — ее он слушает, чтобы защитить
себя в этом соседстве со смертью, — он отвергает
как непригодные средства всё, с чем можно связы-
вать даже слабую надежду, и твердо отстраняет руку
помощи, хотя так сильно стыдится своего жеста, что
рад был бы пересилить себя и, не сопротивляясь,
удержать ее в своей.
Он не знает, с чего начать очередной день и на
какой кривой объехать нескончаемые часы без-
делья, — так, завернувшись в простыни, следит за мед-
ленным иссяканием своей жизни парализованный
больной.
Кладбище на склоне холма, куда каждый из них
приходит украдкой от другого, чтобы снова и снова
всматриваться в могильную плиту, стараясь разгля-
деть в ней черты стершегося лица.
Только тень дерева подрагивает на бесчувствен-
ном камне, вянущий на солнце букет белых роз тро-
нут зеленью, — но где же хоть какой-нибудь знак
ее присутствия, где ее красота, хрупкая грация, та-
кой детский, такой заливистый смех, где вся эта
таинственная прелесть, за один день обратившаяся
181
в жалкий прах, который они были вынуждены пре-
дать земле?
И желание, и умение говорить пропали из-за того,
что он лишился самого главного.
Жестокое милосердие образов, в которые вдыха-
ет жизнь еще не остывшее воспоминание.
Слова, смех, отголоски былой радости звучат во
вневременной отдаленности, потом стихают, но не
дают себя забыть.
Его каждый раз возвращает к подлинному месту
несчастья отсутствующий взгляд той, кто всегда ря-
дом, взгляд бесконечно печальный, но более отваж-
ный, чем его собственный, — ведь она, в отличие от
него, не боится измерять всю глубину горя.
Убийственное состояние: не дает памяти замол-
чать, но жестко сдерживает ее речь.
Сумрачная настойчивость мертвых, удушливая
нежность смертной тени, окутавшей сердце, кото-
рое питается тенями безрассудных надежд.
Он больше ничего не видит, перед ним пустое ме-
сто, но там все еще различим щемящий, прекрасно-
целомудренный образ, который по ночам, приходя
182
легкими шажками как будто из другого пространства,
лишает сна.
Кто его зовет? Никто. Кто зовет снова? Его собст-
венный голос, которого он не узнает и принимает за
тот, что навсегда смолк
Зов все более далекий, почти без участия голоса,
и он откликается, переходя на шепот, — как давным-
давно, еще набожным ребенком, произносил про
себя молитву, веря, что рядом стоит чуткий ангел,
слышащий его беззвучную речь и отгоняющий всех
ночных бесов незримым мечом.
Как долго сердце будет упорствовать в своем
бреду? Может быть, лучше зажмурить глаза, чтобы раз-
веять дурные чары смерти, которая не мешает видеть,
но запрещает приблизиться и заключить в объятия?
Надо быть врагом самому себе, чтобы отрицать
свершившийся факт: такой человек, постоянно тер-
заясь сознанием своей беды, перебирая все ее след-
ствия, никогда не найдет покоя. Он, конечно, может
трусливо рассчитывать на целительное действие вре-
мени, чтобы не дать этому сознанию управлять им и
сживать его со свету, но даже если предположить, что
его потребность вновь задышать полной грудью бу-
183
дет однажды удовлетворена, — как желать успокое-
ния, равнозначного предательству?
Нет, лучше не выздоравливать, коль скоро здоро-
вье будет выражаться в благоразумном возвращении
к жизни и к привычным обязанностям, когда виде-
ния прекратятся и единственной связью между ним
и ею останется разделившее их непреодолимое рас-
стояние, а единственным средством, помогающим
не разрыдаться, — желание охладеть, хмурое отрече-
ние от прошлого, подчинение гнетущей реальности,
от которой раненый ум еще недавно отстранялся,
противопоставляя тесному мирку здравого смысла
свою безграничную боль.
Какое заблуждение, однако, посвятить остаток дней
мысленному сохранению живого присутствия исчез-
нувшего человека, во всем его очаровании. Даже самое
преданное сердце порывает с умершими, которые были
ему дороги, — и сразу же, подступая со всех сторон,
начинает свою неприметную работу забвение.
Окаменелый двойник в зеркале, седой призрак с
взглядом душевнобольного, сомкнув неподвижные
губы, твердит: нет, и снова: нет, нет.
О несчастье можно рассказать лишь в том случае,
если успокоиться и снова обрести дар речи, но тогда
184
забудется, чем в действительности было это несча-
стье — чистое насилие, которое черпало смысл толь-
ко в себе самом и говорило только на своем языке,
заведомо обрекая на неудачу любую попытку вос-
создания происшедшего, требуя вечной тишины. Ти-
шину между тем нарушает какой-то отдаленный го-
лос, слабый, задыхающийся оттого, что ему страшно
слышать себя, — но не менее страшно, что он, всего
лишь нижущий слова, не будет понят правильно и
через них сделает возможным внезапное вторжение
непостижимой реальности, которую те — несмотря
на их извороты, подчиняющие всё законам ритори-
ки, и вопреки их неспособности воспроизвести раз-
рушительную мощь этой реальности, — не в состоя-
нии полностью нейтрализовать: ужасное событие
снова окажется здесь, воскрешенное теми самыми
словами, от которых уклоняется, не переставая, од-
нако, сквозь них просвечивать, ибо они, отказываясь
смягчить этот ужас, сообщают о его несомненном
наличии, обнаруживают его жестокую силу.
Если бы несчастье не обладало для человека, ко-
торый носит его в душе, темным обаянием трагедии...
Утверждение, едва наметившись, застревает в горле:
его можно было бы развернуть во всей полноте толь-
ко на трезвую голову, с той шутливой непринужден-
ностью, какую сообщает напускное спокойствие, —
185
благо что и переживание несчастья со временем
суживается, превращаясь в ограниченный предмет
размышления, уже не имеющий связи с тем, что в
момент испытания разворотило внутреннюю жизнь
сверху донизу, после чего ее пришлось медленно под-
нимать из руин.
Даже в самое тяжелое горе вкрадывается ложь. Ко-
медия, которую она разыгрывает, выглядит нелепо
и постыдно.
Всякий раз мы начинаем говорить о своей беде
только затем, чтобы отрицать самую возможность о
ней рассказать или чтобы скрыть под нагроможде-
нием слов ту ее составляющую, что не поддается вы-
ражению; к схожей лжи, которая обходит стороной
главное, мы прибегаем и тогда, когда делаем вид, что
в нашу жизнь не вмешаются раньше или позже ко-
щунственные силы забвения.
И все же молчать о несчастье — еще более тяжелый
грех против его несказуемой и неуничтожимой части.
Нет, нужно пропустить горе сквозь наши убогие слова,
пусть и ценой искажения того, что, всецело от них
ускользая, сводится к наготе крика, к глухому стону
зверя, чью лапу прихватил капкан, — даже не так к не-
возможности дышать, к бесконечному поруганию.
(Эти выражения тоже бессильны, ибо несчастье
навсегда остается там, где исключена самая возмож-
186
ность сообщения с другими, как отчаянно мы ни ста-
раемся впоследствии донести до их понимания то,
на что можно лишь намекать при помощи словесных
мнимостей, которые даже отдаленно не передают
силы переживания. Так или иначе, необходимость
вывести несчастье из тьмы молчания снимает с нас
обвинение в том, что мы искажаем его суть: язык пы-
тается сопротивляться разрыву в говорящем челове-
ке, но, связанный с бедой, на которую указывает, сам
становится этим разорванным человеком, противо-
реча себе и проигрывая при любой игре.)
187
Никто здесь не может проводить его к выходу, а ко-
гда он доберется туда сам, без посторонней помо-
щи, никто не поспешит его встретить.
Беззвучный разлом, ничего не устраняющий, но
с той оговоркой, что теперь все как будто выпало из
времени: и прошлое, которое некуда поместить, и на-
стоящее, с которым нечего делать, и будущее, которое
ему не нужно, от которого он наотрез отказывается.
Изможденный, жалкий, стонущий от сознания
своей раздавленности — куда исчезла его жизненная
сила, помогавшая не уступать жизненной инерции?
Желание что-то предпринять и желание отказать-
ся от этого предприятия кажутся ему одинаково по-
188
дозрительными, и его воспаленный ум день за днем
избывает свою горячку в яростном бездействии, как
будто стремится достигнуть мертвой точки, где ис-
чезнет даже чувство этого саморазрушения, которое
в действительности является наиболее плачевной
формой еще одного лицемерия: все время думать
о собственной смерти, видя в ней единственный
выход.
Но такое состояние ничем не отличается от бес-
цельных грез ребенка, мечтающего убежать далеко
в лес, чтобы родители о нем горько плакали...
Тот, кому хватает сил молчать, воображает, что
уподобился мертвецу и справился со своими труд-
ностями, тогда как на деле смог лишь сохранять рав-
новесие на грани уничтожения, за которую ему не
дал шагнуть разум или какое-то другое, менее благо-
родное начало.
Об испытании, не пройденном до конца, он едва
ли сумеет рассказать без подтасовок: можно только
обозначить его смысл, заключавшийся — при усло-
вии, что оно достигло бы цели, — в том, чтобы на-
сильственно расторгнуть неудачное соглашение с
самим собой, служащее продлению жизни, букваль-
но задушить свои телесные и духовные способности,
для чего в первую очередь надо было взять под при-
189
цел дар речи, парализовав его — и, если вдуматься,
только его, — на долгое время, а то и навсегда; но на-
всегда наши уста может сомкнуть лишь смерть, ко-
торую он не станет себе даровать точно так же, как
не даровал себе жизнь.
Он мрачно смотрит на собственную руку — как
долго еще она сможет функционировать? — и с от-
вращением вновь принимается за свой труд.
Страстно желая восстановить связь с внешним
миром, он, как умалишенный, каждый день ждет от-
вета на вести, которых больше туда не шлет.
Он переходит от одного зеркала к другому, ста-
раясь не видеть своего лица. Уже недалеко глубокая
старость, когда, утратив мужество, необходимое для
поддержания причастности к миру, к тому, что ко-
гда-то было исполнено движения и жизни, он с го-
речью ощутит, что к телесной слабости примеши-
вается холод, исходящий от вещей, — и каким бы
ни оказалось место его одинокого угасания, оно
будет похоже на угол в зале ожидания, где он про-
говорил до ночи и продолжает говорить, обращаясь
к стенам. Затвориться там пораньше, чтобы слы-
190
шать, как его голос умирает вместе с ним, было бы
единственно правильной развязкой: с самого нача-
ла здесь все было обречено на то, чтобы кончиться
крахом.
А этот храм, посвящаемый мгновению, — что же,
пусть он будет осквернен, пусть обрушится еще до
того, как последнее мгновение положит свой камень
в его стены.
Всегда ожидаемая, всегда нежданная гостья, ко-
гда бы ни пришла: слишком рано, вовремя или с опо-
зданием. Постоянно думать о ней — не что иное, как
иллюзорный способ останавливать работу мысли;
такая пустота недостижима, ибо она сама себя мо-
ментально заполняет смыслом, снова отсылающим
к жизни, даже если живешь только затем, чтобы то-
ропить желанный приход.
Искусно перевирать свои смутные воспоминания,
составлять омерзительно красивые фразы, полагать-
ся на заемный вокабуляр, прикрывая собственную
беспомощность...
Как если бы, соединяя несвязные отрывки про-
житой жизни путеводной нитью, он помогал этим
191
отрывкам разрешиться в некое целое, а пытаясь вер-
нуть им с помощью слов первоначальный блеск, угас-
ший очень быстро, как прогорает солома, — спасал
прошлое от губительного действия времени.
Иллюзия, последняя иллюзия закоренелого меч-
тателя, который разрывается между стремлением
применить свои способности и искушением согла-
шаться со всем, что может способствовать их отми-
ранию: запутавшись в этих силках, он обречен кон-
чить унизительной внутренней сумятицей, видя, как
его шансы на успех тают один за другим.
Доживать жизнь, от начала и до конца поставлен-
ную под сомнение, в каменном бесчувствии. Направ-
лять шаги в сторону беспросветной тьмы. Быть не-
колебимым в своем суровом отречении от начатого
труда, похоронить ложные замыслы и все их фальши-
вые порождения, захлопнуть ящик с инструмента-
ми раз и навсегда, как накрывают покрывалом лицо
умершего. Много решений он принимал и всем пло-
хо следовал: вот, кстати, лишнее подтверждение. И все
же, сколь ни велик соблазн саморазрушения, долго
ли могут плоть и дух сопротивляться естественным
законам — так, словно у него в жилах течет не кровь,
а вода?
192
Могучие силы жизни неожиданно завели его в эту
местность: здесь он в шестой и последний раз* сло-
жит оружие, прежде чем вернуться с пустыми рука-
ми — ad plures ire sine ultima verba** — в исходную
точку, в никуда, в абсолютное ничто, где, после бла-
женного упразднения всех слов, само молчание утра-
чивает свою природу и свое название.
* Подразумеваются, видимо, произведения автора, хотя их точ-
ный счет и порядок можно установить лишь гипотетически.
** Уйти в иной мир, не сказав последних слов (лат).
193
Здесь, в самом низу нетронутого холста, мож-
но видеть обломки крушения
194
ПОЗЖЕ
195
Перечитывая большинство этих разрозненных за-
меток, он не мог понять, по какой причине — возмож-
но, ее и не было, — решил изложить их на бумаге. То,
что он все же их написал и сохранил, позволяет пред-
полагать, что в свое время эти заметки отвечали
какой-то реальной потребности, пусть сегодня ее и
трудно определить, — а то, что он больше не пони-
мает, о чем именно хотел рассказать, может означать,
что мысль была существенной, но он не сумел ясно
ее выразить.
196
В МЕРТВОЙ ТОЧКЕ
Что делать со всем этим временем, которое он про-
жил в молчаливом и праздном уединении, не думая
о том, чтобы ускорить пробуждение своих дремлю-
щих сил? Ничего. Даже равнодушно вымерять его
протяженность — бессмысленное занятие.
Как, глядя на карту Африки, видят разрезающий
ее посредине коричневатый клин — огромную Са-
хару, чьи топографические границы нельзя устано-
вить точно, потому что она непрестанно завоевыва-
ет новые пространства, съедая, подобно язве, зеленые
области на юге, — так же обстоит с долгой жизнью,
где неурожайные зоны описать тем труднее, чем
больше они ширятся; прикидывать их размер мож-
но только на глазок, ведь в тот момент, когда выстав-
197
ляешь колышки, намеченная линия уже не соот-
ветствует действительности. Давать здесь оконча-
тельную оценку — такая же безнадежная затея, как
пытаться в одночасье остановить наступление пу-
стыни.
Эти бесплодные области с неопределенными кон-
турами занимают на карте памяти столько места и
так быстро разрастаются, что, говоря по совести, их
значение нельзя считать второстепенным, тем бо-
лее — совсем не брать их в расчет как что-то постыд-
ное, о чем лучше не вспоминать.
Время мертвого затишья. Не уметь рассказать о
нем — значит снова, хотя на иной лад, подпасть под
цепенящее воздействие пустоты, от которого могли
бы избавить только слова; но как сообщить осязае-
мость тому, что ее по определению лишено? Неося-
заемость эта согласуется, однако, с тем безликим, что
есть в любой судьбе. Стоит исключить отсутствую-
щие части из рассмотрения, как они позволят тем,
чьим дополнением должны были бы служить, погло-
тить все поле ретроспективного обзора или по мень-
шей мере занять в нем, вопреки небольшой хро-
нологической протяженности, привилегированное
положение, а следовательно, исказить вид целого, —
198
если, конечно, заботиться о равновесии и держаться
общепринятого кодекса искусственной гармониза-
ции, который наиболее живые силы в нем отвергают
как посягательство на их самостоятельность, как не-
стерпимое рабство.
То, что слова здесь перестают откликаться на зов
воспоминания, убедительно свидетельствует о тщет-
ности любых попыток воссоздать прошлое в его пол-
ноте, но отсюда еще не следует, будто все, чему не
дано при помощи языка вернуться в настоящее, умер-
ло: такое прошлое всего лишь не поддается изобра-
жению; впрочем, этого достаточно, чтобы делать пре-
рывистым движение, которому он хотел придать
воссоединяющий характер и которое теряет ско-
рость только потому, что не смогло избежать этих
многочисленных перебоев, — так колебания атмос-
ферного давления осложняют полет на средней вы-
соте, все больше отдавая процесс пилотирования —
поддержание курса, манипуляцию рычагами — на
волю случая.
Дымом развеялась мечта о высокой независимо-
сти, которую он мог бы обрести, взбунтовавшись
против слов: его протест всегда оставался лишь выра-
жением бессильной ярости и не приводил к решитель-
ному разрыву вплоть до момента, когда обстоятель-
199
ства, возникшие очень поздно и далеко не случайно,
позволили на такой разрыв пойти, — но поступок,
обусловленный ситуацией, был лишен в его глазах
волшебного блеска непредсказуемости.
От этого периода искореженной жизни, когда у
него было жестоко сужено поле зрения и он дни на-
пролет испытывал раздражение, попусту злясь на
самого себя, вспоминаются, едва отделяясь от уны-
лого фона, лишь несколько образов, по большей ча-
сти — ничем не наполненная скорлупа, годная лишь
на то, чтобы отправиться в печку. Сегодня мысленно
возвращаться к той поре стоит разве лишь для очист-
ки совести, не вдаваясь в детали самого предмета, до
того неблагодарного, что он не чувствует в себе же-
лания — как, впрочем, и способностей — облечь его
в словесную форму: предмет этот по сути своей не
может быть описан.
Но все-таки: как, не находя в себе сил устранить
это препятствие, защититься от недовольства собой
и, пусть в меньшей мере, чувства вины? Дело факти-
чески идет о лжи посредством умолчания, вольной
или невольной. Или, точнее, о том, что следовало бы
считать ложью, не будь все остальное, что воскреша-
ют с помощью языка, такой же бренной материей, —
даже если она, и это еще в лучшем случае, ненадолго
200
переживает рассказчика, который извлек ее из заб-
вения.
Сегодня от его мечты о непредсказуемом, радост-
ном приключении осталась только досада, что он
ничего не добился и создал какую-то убогую фаль-
шивку, — то ли взявшись за работу слишком поздно,
толи чересчур медленно осуществляя свой замысел,
состоявший — если о нем можно говорить с опреде-
ленностью, — в том, чтобы дать ясный обзор жизнен-
ного пути, где в серии последовательных приближе-
ний были бы изображены, пусть беспорядочно, но
зато без риторических прикрас и как бы возрожден-
ные в первоначальном порыве, все телесные и духов-
ные силы, которые вступают в противоречие друг с
другом при выходе из детства и редко разрешают
свой конфликт в гармоническом слиянии.
На деле, однако, для такой работы пригоден любой
момент жизни. Можно ли утверждать о каком-либо
из них, что именно он соединял в себе условия, кото-
рые обеспечили бы полный или хотя бы частичный
успех его предприятию, требовавшему, перво-напер-
во, исключительной настойчивости? Ни пыл моло-
дости, ни искушенность зрелого возраста, ни, равным
201
образом, холодная отстраненность преклонных лет
сами по себе не являются решающими факторами,
так что списывать неудачу на слишком позднее осу-
ществление замысла — не более чем уловка, с помо-
щью которой он маскирует причину поражения,
оскорбительную для его гордого ума, и цепляется за
слабую надежду отыскать обходной путь, дающий воз-
можность начать сначала.
Что касается независимости, то ее, однажды утра-
тив, больше не вернешь до конца дней, как ни старай-
ся, — в этом и заключено главное противоречие, с ко-
торым сталкивается наша слепая вера в человеческие
способности, называемая самонадеянностью или гор-
дыней. После множества разочарований мы объявляем
независимость пустой абстракцией, в дальнейшем упо-
требляя это слово с большим сомнением и лишь пото-
му, что не существует другого обозначения для того,
что, парадоксальным образом, нельзя добыть как раз
из-за упорства, с которым этот предмет, вопреки здра-
вому смыслу и самой его сути, хотят сделать предметом
завоевания. Независимый поступок всегда выходит
за пределы наших намерений, превышает их в любом
отношении, поскольку является следствием не какого-
то предварительного расчета, а благодати, посетив-
шей человека; никто не имеет права таким поступком
хвастаться, видеть в нем свой личный триумф.
202
По той же причине нельзя смешивать независи-
мость с осуществлением властных полномочий, ко-
торые ее прямо отрицают. Чтобы вновь, как в неза-
бываемые дни детства, получить ее в дар, мы должны,
не прибегая к собственным средствам, уповать толь-
ко на счастливую случайность, но в то же время со-
знавать, что долгожданное возвращение, если ему
суждено свершиться, будет подобно вспышке мол-
нии, что в этом заключается вся его ценность и что
речь здесь идет о наслаждении крайне скоротечном,
о внезапном просветлении ума, из-за чего можно
опасаться — так как эти мгновения отмерены слиш-
ком скудно — потерять ее след и самое желание об-
рести ее вновь: утрата, равнозначная преждевремен-
ному переходу к нескончаемой агонии.
Как осенний лист покидает ветвь, из которой
схлынул сок, так иногда в поздние годы отделяются
от последней иллюзии, пережившей остальные толь-
ко потому, что она еще питала ум, придавала мысли
порывистость, живость. Оторвавшись от своей не-
сущей опоры, человек становится тогда каким-то
изувеченным обломком, сухим листом, вьющимся
над пропастью, которая, все больше углубляясь по
мере этого спуска, втягивает его, а затем бесследно
поглощает.
203
ДОБРЫЕ ГОЛОСА, ХУДЫЕ СОВЕТЧИКИ
О недостижимом нечего толковать, по крайней мере
тому, кто никуда не желает попасть, — и это, видимо,
твой случай, иначе трудно понять, почему ты оста-
ешься глухим к нашим голосам, нашептывающим в
ухо: «Вот она, удача, лови ее на лету!» Боишься не
справиться и, хочешь не хочешь, признать свое по-
ражение? Нет, возможный неуспех тебя не отталки-
вает, напротив — манит, словно бездна, разверзаю-
щаяся под ногами человека, у которого закружилась
голова; тогда как горные выси, куда, затратив совсем
немного усилий, может подняться каждый, ничуть
не привлекают; ты, в сущности, туда не стремишься
и предпочитаешь созерцать эти вершины издали, не
заботясь о том, чтобы предъявить другим зримое до-
204
казательство твоей способности на них взобраться.
Конечно, ты мог бы, при условии немедленного воз-
вращения, это сделать, но подобная комедия проти-
воречила бы твоему намерению ничего не предпри-
нимать, да еще и лишала само это намерение вся-
кого оправдания... а впрочем, в чьих глазах?
Как бы то ни было, ты занимаешь межеумочную
позицию: желание сдерживаться борется в тебе с же-
ланием нарушить собственные правила, и в первую
очередь самое важное, самое суровое — правило мол-
чания, которому ты смог подчиниться лишь на огра-
ниченный срок Стоит, однако, открыть рот, как, до-
пуская уступку за уступкой, начнешь делать то, что
нужно для сохранения лица, и глядь — усвоишь все
те формы приспособленчества, какие, не осуждая их
открыто в других, считал неприемлемыми для себя,
не совместимыми с твоими исходными установками.
Что, если в юности ты грешил заносчивостью и не-
опытностью, а теперь девиз non serviam*, с которым
ты тогда жил, стал попросту неуместен? Но может
быть, лишь смягчился задиристый характер этого
девиза, со временем обнаружившего свою непригод-
ность для мира взрослых, где отрицаемые тобой цен-
* Не буду служить (лат.у
205
ности взяты под надежную защиту? В этом случае ты
едва ли сочтешь возможным от него отступить. Если
же твои силы все-таки слишком ослабеют и к уста-
лости, сверх того, добавится чувство вины — как
знать, не перейдешь ли ты тогда на сторону тех ре-
негатов, которым не может быть прощения и сре-
ди которых ты рискуешь однажды занять видное
место?
В твоей власти опровергнуть эти мрачные пред-
сказания, звучащие сегодня единственно с тем, что-
бы застраховать тебя от падения. Не надо со смехом
возражать, что они лишены оснований: один не-
верный шаг — и все пропало. Только в самом конце
схватки ты сможешь объявить себя победителем или,
наоборот, признать, что проиграл. А до тех пор со-
храняй настороженную скромность человека, ко-
торый боится в любую минуту поскользнуться и
упасть, — но все же не до такой степени, чтобы от
страха подкашивались ноги...
Не забывай, что прозорливость, которой тебе слу-
чается гордиться, — это прозорливость слепого, жи-
вущего среди слепых. В любом случае не нужно при-
писывать ей чрезмерное значение, иначе она тебя
непременно подведет. С виду такая проницатель-
ность кажется неумолимо строгим взглядом на вещи,
206
но за ней обычно кроется всего-навсего послуш-
ная готовность принять худшее, которой упивают-
ся так, как хлебнувший лишнего — своим дурным
хмелем.
Раз уж душа к тому лежит, задавай себе вопросы,
но по возможности не давай ответов: они по приро-
де своей ничего не решают, если, конечно, себя не
обманывать. Зато услышать вопросы, заданные соб-
ственным голосом, иногда бывает небесполезно —
только бы хватало благоразумия на них не отвечать.
То, что трудность предприятия, — правда, не его
принципиальная неосуществимость, открывшаяся
лишь впоследствии, — была очевидна почти с само-
го начала игры, хорошо объясняет, почему ты не-
сколько поспешно счел, что в нем есть воодушевляю-
щая сила: так порой бывает и на деле, при условии
что под рукой исправные инструменты, а сама рука
набита и умеет с ними обращаться.
Зачем без конца топтаться на перекрестке? Любая
дорога, выбранная наудачу, становится единственно
верной в ту минуту, когда, шагая без цели, подчиня-
ешься безотчетной потребности затеряться в окру-
жающем пространстве. Коль скоро двинул вперед
207
одну ногу, переставь и другую: все попытки выбрать
точное направление приведут лишь к тому, что ты
застынешь на месте.
Отложи на потом все, что сегодня представляется
слишком расплывчатым или, еще хуже, до того без-
жизненным, что никакими словесными приемами
дела не поправишь. Не в нашей власти превратить
труп в живую плоть.
Можно и отложить, но до каких пор? Время не
терпит. Ничего не предпринимать из-за того, что не
видишь возможности пройти путь до конца, — по
существу значит капитулировать, забывая о том, что
иные задачи только выглядят неразрешимыми, а в
действительности могут быть решены: если не шутя-
играючи, то ценой некоторых усилий. К тому же едва
подумаешь: вот он, конец, как снова подступает со-
мнение, еще более жестокое и выливающееся на этот
раз в беспощадно низкую оценку, — но сокрушаться
поздно, теперь никоим образом не сделаешь так, что-
бы то, что следовало сказать — хорошо, плохо ли, —
было сказано в благоприятный момент. Вернуться к
208
предмету высказывания невозможно: так, если пуля,
вылетевшая из ружейного ствола, не поражает дви-
жущейся цели, корректировать стрельбу нет смысла,
потому что цель уже исчезла.
Что же, тогда надо честно признать: тебя подво-
дит нетерпеливость.
Медлительность, только медлительность: не по-
лучается взять точный прицел навскидку, с первого
взгляда. Отсюда эти вечные откладывания на по-
том — а что еще делать, если в девяти случаях из де-
сяти нас принуждает к тому врожденная непово-
ротливость? Но все же надежда на лучшее, пусть и
несбыточная, помогает смиряться с постоянными
промахами, не опускать рук, по крайней мере до сле-
дующей попытки.
Тот, кто способен совершать над собой такое на-
силие — питаться надеждами, понимая всю их при-
зрачность, — чего он только не в состоянии сде-
лать!
Сам по себе — почти ничего. Хотя он старается
выжать из своей беспомощности максимум, — не для
того, чтобы ее компенсировать, но из чувства долга,
209
которому не изменит до смертного часа, — его спо-
собности к действию, и без того очень скромные,
тают изо дня в день, и, сознавая, что в стремлении
разорвать тесный круг, откуда ему не удается выйти,
нельзя рассчитывать только на них, он тупо полага-
ется на счастливую случайность, непредвиденное
стечение обстоятельств, твердо убежденный, что до
тех пор, пока определенные силы, дремлющие в нем,
нуждаются лишь в пробуждении, еще ничто не по-
теряно; что ради этого надо сохранять для себя воз-
можность пресловутой удачи, не пытаясь, однако,
приманивать ее специально, ибо тут-то и спугнешь;
что, напротив, отказаться доигрывать партию из-за
уверенности в конечном поражении — значит по-
казать себя плохим игроком и уж точно проиграть.
Бессвязность твоего комментария, в котором па-
родийно отражаются тайные противоречия, побуж-
дающие тебя сражаться с самим собой, докажет в слу-
чае надобности, что, желая разрешить неразрешимое
и примирить непримиримое, ты всегда останешься
в проигрыше, вне зависимости от того, улыбнется
тебе удача или нет.
В конечном счете не так важно, выигрываешь или
проигрываешь, однако заблуждается тот, кто сми-
210
рился с поражением заранее, ничего не ждет от игры
еще до ее начала и, упрямствуя, считает делом чести
не пытать удачи вообще, ни при каких условиях.
Такому человеку можно поставить в заслугу, самое
меньшее, последовательность, — чего не скажешь о
том, кто, взмолившись об этой удаче всем сердцем,
тут же отказывается ее ловить.
Непоследовательность — наша общая болезнь, но
она же защищает нас от умственной дремоты. Вечно
борющиеся друг с другом живые силы, из которых
ни одна, чтобы оставаться плодотворной, не должна
брать верх над остальными, иначе они снова впадут
в сон, — силы деятельные, использующие в этой
борьбе равноценное оружие, питают своим всегдаш-
ним раздором нечто вроде мерцающего очага,
какого-то брожения, способствующего работе ума,
хотя тот и не может подчинить их логическому кон-
тролю; иными словами, доставляют ему необходи-
мые ресурсы, и ничего не поделаешь с тем, что связ-
ность нашей мысли при этом страдает: так бывает,
когда эти силы удовлетворяют потребность, воз-
никающую, может быть, на краткое время; ведь по-
рой мы нуждаемся и в отдыхе — отдыхе подкрепля-
ющем, как ночной сон, а не той замаскированной
211
разновидности резиньяции, в которую мы все слиш-
ком склонны погружаться, — впрочем, в последнем
случае они тут же вмешиваются и выводят нас из оце-
пенения.
Разве не спасительно в конечном счете действие,
которое оказывают на наш ум эти сеятельницы сму-
ты, эти повелительницы бессвязицы?
В той мере, в какой он стремится к нерушимому
покою, а они стараются ему в этом помешать. Как
будто роль этих сил и заключается в том, чтобы без
конца возобновлять игру, — вдруг удача все-таки вы-
падет и он сумеет воспользоваться случаем. На самом
деле они не дают ему отдышаться только потому, что
пекутся о его благе: неотступно за ним следят, хотя
он, ничуть этому не радуясь, с удовольствием послал
бы их к черту!
И это далеко не самое легкое из владеющих им
противоречий.
Нет ничего нелогичного в том, чтобы ополчаться,
по меньшей мере мысленно, на причину наших стра-
даний, даже если мы самым абсурдным образом ждем
спасения именно от них, в то же время, однако, — вот
212
оно, противоречие, — мечтая найти утешение в бла-
женной гармонии, — но только мечтая, не более, так
как ум, постоянно готовящийся к обороне, не спосо-
бен удовлетвориться каким-либо одним предметом
и найти в нем покой: исключение составляет, пожалуй,
мысль о смерти, порой приносящая умиротворение.
При этом положении вещей ум вообще не может
впадать в заблуждение так, чтобы оно не находило
оправдания и соответствующего словесного выра-
жения, — верх абсурда состоит скорее в том, чтобы
делать ставку на счастливую возможность, но отка-
зываться от нее в тот самый момент, как она пред-
ставится.
А разве она хотя бы раз представлялась? И разве
представится когда-нибудь?
Но как же тогда жить в этом ожидании? В ожида-
нии, которое все время не оправдывается?
Ответить на этот вопрос значило бы получить от-
вет на все вопросы разом, — иначе говоря, полностью
упразднить жизнь нашего ума вместе с ее болезнен-
ными противоречиями, познать счастье возвраще-
ния к животной радости раннего детства, избавить-
213
ся от любых размышлений и гаданий о будущем,
становящихся в таком случае беспредметными. По-
скольку это для нас недостижимо, мы пользуемся
естественной привилегией, дарованной челове-
ческому роду, и начинаем смеяться — не в качест-
ве ответа, но для нейтрализации вопроса, который
служит преградой, мешающей улетучиться нашим
мыслям.
Весьма сомнительно, что, оказавшись в безвыход-
ном положении, куда тебя ведут твои прорицания,
ты выберешься из него легко и просто, — в лучшем
случае с невеселым смешком, похожим на рычание
затравленного зверя.
Разбирать подобные вопросы, хватаясь то за одно,
то за другое и заговариваясь до полной невнятицы, —
всего лишь один из способов посмеяться над коме-
дией, какую ты разыгрываешь перед самим собой. Не
стоит понимать буквально сбивчивое рассуждение,
которое не предлагает решений, ничем не заверша-
ется и не дает оснований для каких-либо выводов:
весь его смысл состоит в том, чтобы длиться без кон-
ца, в стороне от прямого пути, начертанного разумом,
и уходить по извилистой тропе как можно дальше от
возможного ответа. Разве не смешную стратегию из-
бирает человек, подающий голос только затем, что-
214
бы нарушать ход игры и уклоняться от атакующих
его вопросов?
Конечно, смешную, ведь с равным успехом мож-
но носить воду решетом, — потому что испытание
лишь откладывается, а не отменяется окончатель-
но, как бы ты ни варьировал систему защиты.
Еще раз: поскольку здесь, как всюду, любая оза-
боченность выигрышем или проигрышем — дело
второстепенное, достаточно продолжать игру, при-
чем играть всерьез, чтобы находить причину над ней
посмеяться.
Смех этот, однако, со временем звучит все более
искусственно, ведь время тоже играет, и не на твоей
стороне. Лучше бы приостановить спор, идущий
вразрез со здравым смыслом, а не решать заранее,
когда и как именно ты его продолжишь, — но в лю-
бом случае не надейся избежать столкновения толь-
ко потому, что несешь чушь и ухмыляешься, словно
выживший из ума старик.
Надо бы замолчать, если ничто, кроме молчания,
не может послужить убежищем для человека, на-
рушившего обет и почти забывшего, что значит не
открывать рта, — но, даже пройдя через слова, мол-
215
чания больше не удается достигнуть. Потому-то, от-
чаявшись в своем предприятии, он и сделал диалог
двух голосов, исходящих из него самого, пародий-
ным изображением умственного расстройства, в ко-
торое впал оттого, что неумение здраво рассуждать
сочетается в нем с неумением держать язык за зуба-
ми. Эту жажду молчания теперь нельзя утолить, и она
не оставляет его, видимо, лишь затем, чтобы он ис-
купал ошибку, совершенную в тот момент, когда от-
ступил от обета, да еще и усугубленную ложным пред-
ставлением, будто он сможет безнаказанно к нему
вернуться по собственному произволению. Обре-
ченный нанизывать фразы, он все же посмеивается
над ними, желая показать, что не дает себя одурачить
бездарной риторике, которая не может повлиять на
дальнейший ход его жизни.
Если так, будем играть спокойно, притворяясь, что
тот, кого изводят эти насквозь вымышленные голоса,
и сам не более чем вымысел, призрак без характер-
ных черт, спорящий с незримыми собеседниками.
Как объяснить, что цель, которую, ничего о ней
не зная, ты не преследуешь, на каждом шагу кажется
216
уже достигнутой? Не в том ли дело, что любой новый
шаг может стать последним?
Самым последним, решающим шагом, — но когда
ты этот шаг сделаешь, уже не в твоей власти будет
сказать: вот он, ибо цель, к которой тебя прибли-
жает каждый шаг, ни при каких условиях не может —
хотя ты и притворяешься, что о том не ведаешь, —
иметь точное название, заостренное, как лезвие
гильотины.
Действуй так, будто находишься в стране, где пол-
новластно царит случай, — что вовсе не предпола-
гает недостаточной строгости в применении ее за-
конодательства, которое, напротив, должно обладать
алмазной твердостью, хотя и содержать в любом
своем установлении что-то не совсем нормальное,
похожее на крупицу безумия. Не позволяй твоему
движению быть слишком ровным, даже и вредя его
непрерывности, обнаруживай непредвиденное и
делай так, чтобы оно вспыхивало как можно ярче, —
в этом нет ничего общего с какими-либо предписа-
ниями «искусства поэзии», над которыми, как из-
вестно, поэзия смеется: речь идет только о том,
217
чтобы расположить мысль к благосклонному вос-
приятию всех вещей без разбора, позволить ей
использовать их и для начального разгона, и для
успешного продолжения ее мифического при-
ключения, в ходе которого они с помощью языка
вернут себе первозданную свежесть, иначе гово-
ря — способность поражать. Любое из наших при-
ключений, каким бы оно ни было, требует, чтобы
мы не знали ставки, стоящей на кону, и радостно
полагались на случай: только он обеспечивает по-
стоянное присутствие неожиданного, а воля наша
здесь ничего не значит, разве что позже, когда само
приключение кончилось, вмешивается, чтобы за-
конным образом придать единство всему, что мы
узнали.
Обременять себя богатствами и не знать, к чему
их приложить, — значит еще глубже погружаться в
нищету, в которой давно и с удовольствием погряз
твой надменный ум. Сужай круг своих знаний все
тесней — но все-таки не настолько, чтобы в нем за-
дохнуться или отказываться выходить наружу, когда
представляется случай.
218
Тому, кто свыкся с сознанием неудачи, еще долго
придется ждать дня, когда он сможет с оправданной
гордостью сказать себе, что выстоял.
А что, если подобная перспектива ничуть его не
привлекает и даже внушает отвращение?
Разве можно считать эту перспективу отталкиваю-
щей, если он ею заворожен и направляется прямиком
в ловушку, которую ставит успех, пусть и решивший
принять, в качестве крайнего средства, обманчивый
вид неудачи? Впрочем, от промахов не защищен ни-
кто, и еще меньше человек отвечает — нет, не за то,
что преуспел в неудачливое™, а за то, что без всяко-
го помышления об успехе извлек из самой неудачи
предпосылки, способные этот успех обеспечить.
Что опять-таки было бы своего рода неудачей, по-
тому что он решил оставаться вне этих ложных ка-
тегорий.
Не таких уж и ложных, раз он старается нацели-
вать свою жизнь на одну из них, а не на другую.
Твердой рукой отстраняй то, что слишком хоро-
шо знаешь, и не жалей для своего труда времени, слов-
но в твоем распоряжении вечность, — даже если с
219
полным основанием считаешь слова скоропортящим-
ся товаром, а эти обличения, записанные под мою дик-
товку, — топорным трюком. Питать иллюзию, будто
времени у нас в избытке, — несомненное безрассуд-
ство, но лучше обманывать себя, чем растрачивать
энергию впустую и бросать на карту все разом, — хотя,
по правде говоря, следует опасаться не беспорядка,
рождаемого несдержанностью, а состояния эйфории,
в котором застывает и коснеет ум. Сохраняй доста-
точный запас сил, чтобы не поддаваться ни тому ни
другому; не бойся выглядеть скупцом.
Эти разобщенные элементы ансамбля, который
по природе своей обречен остаться незавершенным,
все равно, как подумаешь, не могли бы составить еди-
ного целого в подлинном смысле слова, — и тут кро-
ется неразрешимая проблема.
Если ты ясно сознаешь тщетность своих попыток
ее решить, оставь их без сожаления, даже с радостью:
ведь ты избавишься от необходимости искать то, что
не просто не дается в руки, но и ускользает из наше-
го ограниченного поля зрения; но в то же время ни-
что не помешает тебе надеяться, что предмет поисков
220
будет дарован в качестве бесплатной премии и, мож-
но сказать, без твоего ведома. Иди вперед и не думай
о завтрашнем дне, как бредет кочевник, не поднимая
глаз, глядя только на свои ноги. Что ты приобрел бы,
узнав, куда тебя несут твои?
Хоть какую-то методичность в дальнейшем про-
движении, возможность оценивать пройденную
часть пути и предвидеть его конец.
Исключено. Мечтать об этом — пустая трата вре-
мени.
Как будто употреблять время на то, чтобы себя
одурманивать, не значит тратить его впустую!
То, что ты не перестаешь восставать против собст-
венного сочинения, обличать его ненужность и, еще
с большей яростью, проклинать, а между тем продол-
жаешь им заниматься, — не доказывает ли это, что ты
надеешься обнаружить в нем какой-то смысл уже пос-
ле того, как оно будет должным образом завершено?
А если так и останется в неоконченном состоянии?
Кроме случая откровенной враждебности к лю-
бому его завершению, оно приобрело бы тогда не в
221
меру патетичный смысл, оказавшись начинанием,
которое помешали довести до конца только болезнь
или смерть.
Ничего другого и не будет, но все же — еще одна
причина для сожаления — самый важный вопрос,
возникающий на каждом этапе твоего пути, так и
останется нерешенным.
Будь у тебя впереди вся жизнь, ты и тогда не смог
бы его решить. Питая столь утопическую надежду, ты
упускаешь из виду подлинную природу движения,
чей исток слишком неясен, а цель слишком расплыв-
чата — настолько, что, пока оно продолжается, не-
зачем стеснять себя заботой о его оправдании.
А следовательно, и ни одним из тех суровых огра-
ничений, которые налагает желание показать себя
мастером.
Признайся честно: это желание в тебе есть и ты
охотно бы его подавил, освободившись от всех форм
рабской зависимости, которая тебя угнетает и которой,
кстати, недостаточно, чтобы утолить само желание, —
ведь тот, кто пытается достигнуть невозможного и, под
влиянием какой-то странной страсти, осуществить
неосуществимое, всегда остро чувствует свою огра-
222
ниченность, а значит, и недовольство собой, становя-
щееся для него естественным и как бы привычным
состоянием. Потому-то вопрос о смысле предприятия
остается открытым: в твоем случае он, может быть,
так и не получит ответа, если только вдруг, в самый
непредсказуемый момент, не сложатся условия, бла-
гоприятствующие развязке, которая в силу своего
безусловного и непреложного характера принесет
с собой долгожданный ответ, и тебе не нужно будет
прибегать для этого к искусственным приемам.
Момент непредсказуемый, но еще в большей
мере — невероятный!
И то и другое разом. Так как ты, вопреки всему, не
перестаешь надеяться, что развязка все-таки насту-
пит, пойми наконец: это зависит не от твоих личных
стараний, но от того дара, которым порой оделяет нас
великодушный случай и который принято называть
удачей, — пусть она и заставляет себя долго ждать.
Или, как ты вынужден опасаться, не выпадает ни-
когда.
223
Разноголосица, обретающая стройность только
затем, чтобы вводить в соблазн, сеять смятение, на-
громождать как можно больше препятствий; со вре-
менем она начинает раздражать, как спор, затянув-
шийся до бесконечности и уходящий в песок.
Уловки, хитрости, шитые белыми нитками, лов-
кие пассы ума — с их помощью затворник коротает
время, хотя, отрезанный от внешнего мира, ощуща-
ет его ход крайне смутно. Да что там: самое представ-
ление о времени им почти утрачено.
Призывы к осторожности, благоразумные уве-
щания, с которыми лицемерно обращаешься к себе,
доказывая, что сохранил холодную голову, тогда как
на деле в мыслях царят возбуждение, беспорядок и
разброд.
224
Пусть в нем никогда не смолкнет голос ребенка, пусть
струится как дар небес, освежая зачерствелые слова
сверканием его смеха, солью его слез, его безудерж-
ностью, перед которой ничто не может устоять.
225
ПОДАЛЬШЕ ОТ ВОПРОСОВ
Замолчать: нет, не удалось, хотя он ощутил дрожь не-
нависти и страха, слыша свой голос, который подни-
мался из бездны, где, казалось, сгинул навеки. Нет, он
больше не находил в себе сил, чтобы ему сопротив-
ляться: всего лишь ослабевший, может быть, чуть по-
блекший, но по-прежнему живой, настойчивый, невоз-
мутимый, этот голос как будто хотел подловить его на
утрате бдительности и снова ввергнуть в страдания.
Терпеть голод и холод, запретив себе доступ к сво-
им запасам, — обычное средство самоограничения,
не уступающее любому другому, не такое уж и суро-
вое; едва ли следует гордиться этим добровольным
лишением, которое по существу представляет собой
жалкий компромисс.
226
Иное дело изоляция игрока, вышедшего из игры.
Отказываясь играть, все равно в ней участвуешь: игра-
ешь в то, что больше не играешь, да еще и делаешь сам
отказ правилом новой игры, в которой может вы-
играть лишь тот, кто расстался с надеждой на успех.
Наступают долгожданные часы покоя, но пере-
носить их тяжелей, чем страдание, которому они слу-
жат тайными пособниками.
Как бы там ни было, а желание выйти из игры, ис-
ключающее всякую возможность к ней вернуться,
соединяется в нем с тайной надеждой спасти ставку.
Потратив на самоистязание так много сил, он уже не
может впасть в тупое безразличие — подобно тому,
как от нестерпимого отчаяния переходят к успокои-
тельной мечте о безвременной смерти, — и откры-
вает для себя лазейку, откладывает решительный шаг
на потом, питая тем самым свое неисправимое кри-
водушие, без которого просто не мог бы жить.
У него был единственный выход из положения:
попытаться сделать этот невозможный шаг, пусть и
ценой полного краха; но поскольку теперь для него
невозможным стало все, даже и возможное, он обна-
ружил себя как бы в исходной точке, — с тем отли-
чием, что на этот раз он уже не тронется с места, со-
227
знавая, по-видимому, и не без насмешки над самим
собой, что исчезновение возможного является целью
и венцом его безуспешных усилий прийти другими
путями к абсолютному нестяжанию.
Если исключить светлые области детства, он нигде
не находит взаимопонимания с тем человеком, кото-
рым когда-то был. Теперь для него возвращаться в про-
шлое — все равно что спускаться в слепую тьму подзе-
мелья, направляясь туда, куда идут все: к своей могиле.
Не оставить по себе на земле ничего, самое боль-
шее — несколько следов, о которых не будут знать,
чьи они. Обет, произнесенный под влиянием край-
ней гордыни, не имеющий ничего общего с мудро-
стью. К нему примешивается задняя мысль: что из
этих следов один все-таки уцелеет, а именно след их
исчезновения; что зияние так же доступно для изуче-
ния и так же красноречиво, как останки разрушив-
шегося памятника. Обет, исходящий из непреложно-
го закона, согласно которому все рожденное должно
умереть, но на деле оказывающийся пустой деклара-
цией о намерениях.
Было бы ошибкой помнить только пагубные след-
ствия заблуждений, через которые уму пришлось
пройти на пути к истине: несправедливо вписывать
228
их ему в счет, как будто он уже не заплатил, и очень
высокую цену, за то, что слишком положился на свою
способность различать хорошее и дурное. Теперь, не
зная, какой путь выбрать, он колеблется, он ожидает
просветления, чтобы двинуться дальше, и рискует не
заметить его вплоть до последней минуты, когда уже
не будет ни времени, ни сил, чтобы им воспользо-
ваться. Но кто знает: может быть, истинный путь —
это как раз путь неведения, тонущий в глухой тьме,
путь, по которому можно лишь ощупью пробирать-
ся ко входу — судя по всему, запертому — в ту несрав-
ненную землю, что одним своим видом утешает серд-
це, ободряет ум, жаждущий в нее проникнуть и там
поселиться, упорно стучащийся в эти ворота, — так
малый ребенок добивается милости, в которой ему
отказывают. Если желание становится лишь острее
из-за того, что не может быть утолено, как не сказать,
что в самом этом бессилии оно и черпает свою стой-
кость?
Теперь, когда близкие друзья ушли, когда жизнь
клонится к концу и он готовится последовать за
ними, мир стал для него театром теней, где и сам он
выступает в роли призрака, словно торопясь до сро-
ка занять место среди тех, кого упоминают исклю-
чительно в прошедшем времени, — да и то недолго,
пока растущие поколения не добивают их последним
229
ударом, отправляя к безымянным предкам, в непро-
будную тишину забвения.
Вероятно, и для тех, кто делает вид, будто идет по
жизни твердым шагом, она тоже представляет собой
лабиринт, где все кружат в поисках выхода, который
никак не удается отыскать. Выход несомненно суще-
ствует, но там-то, как муха, запутавшаяся в паутине,
мы и попадем в объятия смерти.
Неколебимое упорство: маска бесстрашия, скры-
вающая судороги ума, который не может найти путь
наружу.
Любое утверждение влечет за собой и свое опро-
вержение. Как только утверждение прозвучало, его
перестают считать неоспоримой истиной, — не то
чтобы считают нужным отречься от собственных
слов, но находят естественным поставить сказанное
под вопрос. Хорошо ли так поступать? У того, кто
стал бы это утверждать, тоже сыщется не одна при-
чина, чтобы усомниться в своей правоте.
Если бы наш мысленный ландшафт всегда пред-
ставлял собой гладкую, без бугров и впадин, поверх-
ность, он был бы менее интересен, хотя и более
приятен, чем пересеченная местность, где мы пе-
230
ремещаемся лишь с великим трудом, порой упо-
добляясь запыхавшемуся беглецу, который очуме-
ло мечется и наталкивается то на одно, то на другое
препятствие.
По равнине мерно, гармонируя с зеленью плоских
прибрежных лугов, катит свои тихие воды река: от-
дохновение для глаз и, может быть, наглядный урок
сдержанности. Нетерпеливый ум, однако, этому на-
зиданию не внемлет, единственное зрелище, способ-
ное его вдохновить, — вид моря или леса во власти
бушующих стихий, с армадой свинцовых облаков,
мчащихся низко над горизонтом, и, время от време-
ни, грохотом небесных разрядов, которые, заливая
окрестности белым светом, на мгновение придают
им сходство с полем боя... Пожалуй, слишком алле-
горичная картина тех сердечных бурь, какие мы про-
тивопоставляем и предпочитаем ровному течению
дней, спокойным советам рассудка.
На протяжении всей нашей жизни продолжается
борьба между светом и тьмой, но ни та ни другая сто-
рона не одерживает победы и не терпит поражения,
а кончается схватка тем, что «больше не будет ниче-
го», — приговором, которого мы так сильно боялись.
Надгробная надпись. — Не словами, а отказом от
них хотел тот, кто, как принято говорить, лежит под
231
этой плитой, поддерживать себя в ожидании роко-
вого часа. Но любому из нас научиться умирать не
менее трудно, чем жить в спокойствии, и вплоть до
последнего вздоха его каждодневной участью были
жалобы, приступы гнева, крики ужаса.
Ссутулившийся, положивший обе руки на набал-
дашник трости, лишь из вежливости слушающий тех,
кто его окружает,—таким, незаметно для себя, он пой-
ман и запечатлен объективом фотоаппарата: копия
отца, когда тому оставалось жить меньше года. Почти
нестерпимый феномен самоидентификации, убий-
ственный снимок; нужно поскорее убрать его с глаз.
Поставить точку в конце труда, который по сути
не может быть завершен, он доверяет не собствен-
ной воле, а смерти, и не так уж важно, когда именно
та исполнит свою обязанность, — хотя все мы пере-
оцениваем свои силы и не готовы ее встретить.
В основе упорства лежит неопределенность: тому,
кто, не давая себе передышки, ищет точку равнове-
сия, все представляется и невозможным, и возмож-
ным. Правда, в момент приближения к этой точке он
видит в ней свой смертный приговор и, охваченный
ужасом, отступает, но лишь затем, чтобы продолжать
поиск еще яростней, с непреклонностью начинаю-
232
щего канатоходца, который прилежно тренируется
и, несмотря на скромные достижения, твердо верит,
что балансирование на грани срыва поможет ему
обрести устойчивость или даже прочное мастерство.
Никто ведь не вправе объявить себя мастером на
основании единственного успеха, не получившего
развития; мы можем только мечтать, что благодаря
длительным тренировкам — и не считаясь с тем, что
всем нам отпущено лишь краткое время, — когда-ни-
будь овладеем желанным искусством.
Утверждающий, что для решения задачи доста-
точно понять ее формулировку, грешит такой же не-
основательностью, как тот, кто объявляет условием,
необходимым для осуществления какого-либо дейст-
вия, его предварительное изучение, между тем как
смысл этого действия зачастую проясняется не рань-
ше, чем его доведут до конца, да и оценить, пользу оно
принесло или вред, можно только со временем.
Ребенок, которым он когда-то был, и та, чей взгляд
он чувствует на себе постоянно, советуют одно и то
же: «Отказывайся от всего, что идет тебе во вред, по-
ступай так, как подсказывает инстинкт, даже не за-
думывайся!»
И все-таки искушение согласиться, пусть без осо-
бой охоты, побуждает отложить принятое было ре-
233
шение, не дает отказаться в первую же минуту. Для
согласия немало причин: отсутствие интереса к соб-
ственной персоне, усталость, безразличие к утрате
репутации, как если бы ее незапятнанность была
только фасадом; а еще — удовольствие от нарушения
зарока, от желания допустить то, что считал недопу-
стимым. Удовольствие невинное, какое можно по-
зволить себе на склоне дней, — в чем сказывается не
столько одряхление, сколько насмешливое равно-
душие к правилу поведения, до сих пор тщательно
соблюдавшемуся, но все же небезупречному, ведь под
строгими одеждами моральной взыскательности
нередко скрывается забота о том, чтобы получше вы-
глядеть в глазах окружающих, демонстрируя благо-
родство, добропорядочность, скромность — все сом-
нительные плоды гордыни.
«Откажись, откажись!» — шепчут ему оба голоса с
одинаковой настойчивостью, которая не имеет ни-
чего общего с грубым одергиванием, глубоко его тро-
гает и побуждает отбросить колебания. Не так важно,
хорошо ли он взвесил решение: поступить иначе не-
возможно.
Думать, что цель в двух шагах, и тут же обнару-
жить — не то, что она еще бесконечно далека или
вовеки недостижима, нет, — что вообще не существу-
234
ет ничего, что можно в строгом смысле слова при-
знать целью. Тем не менее он, как и раньше, исполь-
зует для движения вперед все доступные средства,
питая иллюзию, что каждый пройденный этап — бес-
спорный успех.
Исполнять договор во что бы то ни стало — спра-
ведливое наказание для того, кто не сумел вовремя
его разорвать.
То, что он не отдается ходу своих дел, а погружа-
ется в мечтания о форме, которую должен им при-
дать, — тревожный признак неумения преодолеть
оторванность от жизни. Чтобы расчистить путь, ве-
дущий к какому-то выходу, нужно, видимо, продви-
гаться в его сторону; не грезить, застыв на месте, а
прилежно устранять препятствия. Занятие не из при-
ятных: стоит вообразить, что дело сделано, опять
встречаешь сопротивление и начинаешь сначала;
уставая от того, что старания не вознаграждаются,
все время хочешь бросить эту затею, однако с таким
же постоянством откладываешь решение и как будто
умышленно выжидаешь, чтобы оправдать свою не-
способность подступиться к подлинной проблеме, —
а она могла бы разрешиться лишь в том случае, если
бы удалось не в мечтах, а в действительности сооб-
235
щить всему этому наплыву разнородных и распреде-
ленных во времени элементов структуру, сравнимую
со строением живого организма, и без ненужного
нажима передать чувства, которыми он дышит.
Стараться, чтобы голос звучал весело, даже если
речь превратилась в жалобное сетование резонер-
ствующего старика, который движется навстречу
своему концу.
Иногда ночью слышится поющий голос: при про-
буждении он умолкает, но сохраняется и воспоми-
нание о его властной красоте, и желание сделать этот
голос своим, чтобы услышать по-новому, уже не во
сне, и, если получится, прояснить то, что он выражал,
донести до других содержавшуюся в нем весть, —
хотя понятно, что заточить этот голос в тесном про-
странстве слов — значит ослабить, если не вовсе по-
губить его волшебную силу.
Чрезмерное притязание: поймать и присвоить то,
что неуловимо. Такова, однако, миссия, возложенная
на бесстрашных рыцарей языка: она их не отпугива-
ет, напротив — побуждает острее чувствовать огра-
ниченность и даже несовершенства, до того выпукло
оттеняющие его, языка, внутреннюю природу, что
ни один человек, если он не слеп и не притворяется
слепым, не вправе надеяться, будто прилежное упо-
236
требление слов защитит от смерти. И все-таки даже
в самом зорком из нас сохраняется неутолимое же-
лание какой-то трансцендентности — еще одна хи-
мера, внушенная гордыней.
Порвать с самим собой так же немыслимо, как от-
вязаться от занудливого собеседника, следующего за
вами по пятам. Его болтовню сносишь пассивно —
не без раздражения, конечно, но раздражения скры-
того, ибо разрыв, который может принести свободу,
настолько превышает наши силы, что мы — и в том
и в другом случае — вынуждены довольствоваться
лишь размышлениями о его потенциальной возмож-
ности.
Безумное желание: как можно скорее, не задержи-
ваясь, миновать эти неприветливые края, где все реже
встречаются источники, утоляющие жажду, а мгно-
вения былой дружеской близости, разрушенной
охлаждением, предательством или смертью, кажут-
ся уже очень далекими.
Путник, преследующий химеры, но все же верный
своему обязательству, — от него он отречется не рань-
ше, чем рухнет под ударами старости.
Цель лежит далеко от здешних мест, где его видят
блуждающим, очень далеко, в таком бесконечном
237
отдалении, что все средства, к которым можно при-
бегнуть для ее достижения, кажутся негодными, —
путь тонет в тумане сомнений, каждый следующий
шаг представляется еще более неверным, а расстоя-
ние до самой цели — непреодолимым. Нет, слово
«расстояние» тут не подходит, ведь он не имеет о ней
мало-мальски точного представления, не знает, где
она находится и даже как называется. Может быть,
дело в самом обычном разочаровании, постигающем
любого, когда вожделенная добыча ускользает у него
прямо из рук? Скорее в ощущении пустоты, голово-
кружительной пропасти — такой, что нельзя ни спу-
ститься на ее дно, ни, тем более, ее засыпать. То, что
он с диким упрямством старается это сделать, лишь
обнажает комическую тщетность его усилий, ко-
торую, впрочем, он и сам сознает, при случае отзы-
ваясь о них с иронией, — прямое доказательство, что
его ум не введен в заблуждение желанием довести
дело до конца и стоит на своем только потому, что
считает долгом не бросать заведомо проигранную
партию.
Первый проблеск понимания: пронзительный
крик любого новорождённого, который исторгнут
из небытия для того, чтобы жить в неведении и в стра-
хе перед этим небытием, куда его рано или позд-
238
но, ни на что более не годного, беспощадно бросят
вновь.
Совместная работа, которую осуществляют в нем
память и язык, превращает каждое мгновение, даже
если оно переживается заново с максимальным по-
вышающим коэффициентом, в мгновение прощания
с жизнью: поэтому впредь он и не хотел бы ничего
вспоминать. Желание ложное, ведь полная амнезия,
по существу, и есть смерть; хотя, с другой стороны, и
галопирующая гипермнезия считается предвестьем
близкого конца.
Для того, кому нравится внимательное слушание
и созерцание, эти занятия значат ничуть не меньше,
чем любая продуктивная деятельность. Почему же
тогда он не хочет сделать краткой передышки в сво-
ей горячечной погоне и лишает себя даже минутно-
го счастья? Почему, выбиваясь из сил, преследует то,
что находится за пределами настоящей минуты, ко-
торая, пусть и не удовлетворяя его вполне, все же, по
крайней мере, предстоит в своей живой реальности
и принадлежит ему целиком, без изъятия? Почему на-
конец — и это, бесспорно, самое неразумное в его по-
ведении, — он с маниакальным упрямством все время
делает ставку на одну и ту же цифру, хотя та по какой-
239
то роковой закономерности, иначе называемой не-
везением, каждый раз оказывается проигравшей?
С таким же успехом можно говорить о любой игре,
разгадывая тайну ее магнетического воздействия на
человека, которого она влечет к погибели и застав-
ляет жертвовать всем остальным. Слепая страсть, как
и все страсти, она прогорит дотла не раньше, чем
достигнет своей цели, состоящей в том, чтобы не за-
владевать ничем: гореть бесконечно и в некотором
роде бесцельно.
Задать себе вопрос, но сформулировать его не-
правильно: хитрость, нужная для того, чтобы ока-
заться не в силах на него ответить.
Если однажды он будет вынужден оставить здание,
которое мечтал возвести с помощью языка, так и не
достроенным, — как знать, не ощутит ли он то, что
можно назвать — и здесь не будет ни игры слов, ни
серьезного преувеличения, — отрадным чувством
неисполненного долга?
...так одинокий зверь отчаянно завывает в глухой
чаще и вслушивается в отголоски собственного воя,
тешась ложным представлением о перекличке с да-
леким сородичем.
240
Смысл этой несколько натянутой метафоры: мы
не впадаем в состояние полной оставленное™ и не
даем себя поглотить бездне смерти только потому,
что принимаем собственный голос за голос другого.
Тернии заблуждения, до крови изранившие ум,
который ищет дорогу в кромешной тьме.
Порвать с болтливым миром, твердо держаться от
него на расстоянии, не произносить ни единого сло-
ва, даже формул благодарности или прощания, —
чтобы при жизни подражать этой, вообще-то при-
влекательной, стороне смерти, нужно пренебрегать
правилами приличия, требующими поддерживать
словесное общение даже тогда, когда в его основе
нет подлинного взаимопонимания. Еще хуже то, что,
прежде времени замыкаясь в немоте, мы обманыва-
ем себя, причем не брезгуем самой грубой подтасов-
кой: из нежелания допустить, что просто лишились
дара речи, думаем, будто воздерживаемся от его ис-
пользования по какой-то другой, более возвышенной
причине, и это в конечном счете означает, что мы
угодили в западню собственной лжи. Молчим ли мы
оттого, что нам нечего сказать, или берем слово от-
того, что не можем молчать, разницы нет: языковая
анорексия и языковая булимия — два симптома
241
одной болезни, которую вызывает слепая вера в свои
силы. Кичась отказом от постыдных фраз, мы наи-
вно полагаем, что освободились от их власти и де-
монстрируем свою исключительность, между тем
как в этом отказе нужно видеть лишь неутоленную
потребность самовыражения и доказательство того,
что, даже запретив себе говорить, мы все равно под-
лежим юрисдикции языка.
В любом возрасте самым подвижным нашим ор-
ганом остается сердце. Пусть оно, как в юные годы,
воспламеняется гордостью, яростью или любовью,
пока не перестанет биться.
Принуждая себя молчать из чувства благоговения
перед языком, мы косвенно признаем, что слова мо-
гут вводить в заблуждение.
Идолослужение и неверие, эти два непримиримых
врага, действуют сообща, внося в нас разлад, от ко-
торого человек, не решающийся сделать выбор в
пользу чего-то одного, избавляется лишь в редкие
моменты, когда ничему не позволяет себя отвлечь и
собирается со всеми своими силами, чтобы достиг-
нуть единственной и неизменной цели, хотя бы и
воображаемой. Увлеченность иллюзией в этом слу-
чае скорее похвальна, чем предосудительна, потому
242
что позволяет всем нам снова обрести внутреннее
равновесие, — если только в минуту, когда доверие
к языку достигает высшего предела, нас грубо не
сбрасывает вниз мрачное желание подорвать его
власть.
Два состояния — когда хочешь сказать многое и
когда сказать ровным счетом нечего, — неотделимы
друг от друга: в этом наша природная особенность,
которую слишком поспешно, и без достаточных
оснований, объявили противоречивой. Но если она
и такова, как от нее избавиться? Чем мы были бы без
этой особенности, понуждающей нас к выбору одно-
го из двух зол, худшим из которых, как ни парадок-
сально, всегда оказывается выбранное, — и тогда,
когда, понимая, что говорить не о чем, мы громоздим
все больше и больше слов, и тогда, когда с неохотой
умолкаем, чувствуя между тем — может быть, оши-
бочно, — что желали бы говорить долго и обо всем
на свете. В обоих случаях, поступая наперекор соб-
ственной воле, мы испытываем болезненную неудов-
летворенность. Подобный выбор настолько далек
от твердости окончательного решения, что попере-
менно склоняется то к одной, то к другой из двух
крайностей, составляющих, видимо, единое целое,
поскольку и в доверии к словам, и в воздержании от
243
них обнаруживается одинаковое неумение с ними
совладать, — не говоря уже о том, что жизнь учит нас
ждать от них скорее дурного, чем хорошего. Трещать
без умолку, придавая своим словам комический от-
тенок, или, не доверяя им, хранить молчание — раз-
ница невелика, в обоих случаях мы похожи на оди-
нокого путника, умирающего от жажды в пустыне.
Вот почему нам хочется уклониться от этой дилеммы
и найти третий путь, где — если он, конечно, откро-
ется, — мы чудесным образом сможем совершить
самое трудное из наших дел, — ибо для него не су-
ществует инструкций и руководств, — напоить сло-
ва плодотворящим соком, без которого они остают-
ся мертвым сухостоем.
244
Радость, охватывающая в тот миг, когда в одиночест-
ве переплываешь прибрежный канал, над которым,
являясь вместе с морем из светлого утреннего ту-
мана, пролетают чайки; радость от бега босиком по
прохладному песку вдоль береговой кромки, осы-
пающейся под тяжкими ударами волн; сладостный
восторг, рожденный идеальным совпадением ритма
собственного дыхания и ритма природы в ту минуту,
как бросаешься в воду головой вперед, широко рас-
кинув руки, и растворяешься в этом плотском объятии.
Животное счастье детства, его порывистость, вновь
обретенная на рассвете летнего дня, целебная соль на
коже, покрасневшей от шлепков прибоя. Укрепляющее
водолечение, молодильная баня для старого краба: раз
за разом отбрасываемый на галечный берег, он все же
старается косо, бочком, на каждом шагу прихрамывая
и морщась, продвигаться еще дальше.
245
ПО ВОЛЕ ТЕЧЕНИЯ
Там, где вымысел заместил реальность, атмосфера
больше не гнетет, поле зрения расширяется, там мы
дышим наконец нашей природной стихией, с легко-
стью возвращаем себе свободу перемещения и, одоле-
вая любые преграды, возносимся на вершину наших
творческих способностей, — а они уже сами по себе,
если нам удается превратить мир воображения в
наши неотчуждаемые владения, становятся источ-
ником истины.
Пусть та или иная формулировка мысли, при-
шедшей на ум, представляет собой всего лишь игру
слов, — разве можно на этом основании называть ее
плоской? Обращение с языком, раскрывающее нашу
внутреннюю природу, в доброй половине случаев
246
отвечает той потребности в игре, которую мы со-
храняем с детства.
А вот этот, ничем не замечательный оборот? Если
он помогает нам одолевать внутреннее смятение, —
хотя бы на то время, пока звучит, — не будем слиш-
ком строги и примем его с благодарностью.
Тот, кто делает вид, будто его ничем не проведешь,
вовсе не порывает связи, соединяющей нас с ложью;
разыгрывая крапленую карту проницательности, он
совершает двойной обман: не просто выдает свой
ход за разоблачительную операцию, но и сам счита-
ет его таковой. Теряя благотворные иллюзии, он ни-
чего не приобретает взамен.
Изо дня в день жить в ожидании чего-то, что так
и не происходит, да еще трубить об этом во всеуслы-
шание — то же самое, что вручить оружие своему
злейшему врагу и смотреть, как он немедленно об-
ращает его против тебя.
Там, где недостает выразительных средств, обес-
силевшая память бьет лишь одним крылом.
Так как он ни в чем не находит точки опоры, оста-
ется искать путь в тумане приблизительных решений,
расплачиваясь за это известной бессвязицей, отсутст-
247
вием последовательности — прямыми следствиями
спешки, а также сознательной формальной неряшли-
вости. Дело тут не только в отказе рассуждать логиче-
ски, но и в самой природе его задачи: очень трудно
облекать в слова и расставлять по местам то, что возвра-
щается к жизни в крайне беспорядочном состоянии.
Пусть под неудержимым напором слов снова вспых-
нет яркий свет настоящего и былого — свет, похожий
на зреющую жатву, которая с приходом лета расстила-
ет в поле свой роскошный золотой плащ, блистатель-
но соперничая с льющимися на нее лучами солнца.
Положение ухудшается в тот момент, когда времен-
ные на первый взгляд помехи не исчезают, приоб-
ретают постоянный характер. Уже не бывает взлетов,
свойственных юности, нет и надежд на возрождение.
Кругу, вроде бы, несмотря ни на что, близившемуся
к завершению, все время будет недоставать конечной
точки, — но это не та последняя точка, которую все
мы ставим, прощаясь с жизнью, и против которой
восстает ум, хотя понимает, что его протест бессилен
и смешон.
Лица друзей озаряют память, но в то же время не
дают себя описать средствами языка, тем самым ста-
вя под вопрос законность предприятия, которое и
248
без того сомнительно, так как в основном состоит
из неудач.
На вопрос, куда путь держишь, он может ответить
только: «Подальше от ваших вопросов», — и слова
эти, на первый взгляд подменяющие ответ по сущест-
ву, нужно воспринимать не как шутливую отговорку,
а вполне серьезно. Ускорять движение, чтобы отда-
ляться от проблем, которые оно рождает, — вот что,
рассуждая стратегически, он должен был бы сделать
своей главной целью, если бы ему хватало сил не сби-
ваться с пути под натиском жестоких сомнений, так
часто стесняющих его порыв. Чем иным от них защи-
щаться, как не опережающим наращиванием скорос-
ти? Но для столь сумасшедшей гонки потребовался
бы дополнительный и не вполне обычный источник
энергии, — откуда он мог бы взяться? Еще один во-
прос, не менее трудный. А коли так, не был ли ответ
на предыдущий чистым бахвальством? Видимо, сле-
довало ответить иначе, много скромней: «Тот, кто
возьмется сказать, знает об этом больше моего».
Лучше сто раз повторять одно и то же, чем снова
набрать в рот воды, — такой девиз могли бы избрать
все, обуянные говорением, для которых умолкнуть —
то же самое, что перестать дышать, все убежденные
или желающие доказать себе, что остаются в живых
249
только потому, что употребляют слова и, не в мень-
шей мере, злоупотребляют словами.
Мысль, что лишь смерть может прервать словоиз-
лияние, которое, точно кровь, идущая горлом, ей не-
долгое время предшествует, способна сделать уход
в каком-то смысле желанным и, не облегчая и не ото-
двигая самого испытания, помогает преодолеть вну-
шаемое им отвращение.
Помня, что наше поле зрения сужено и замутнено
неотвязной мыслью о близком конце, остережемся
выступать в роли Кассандры, однако не будем увле-
каться и верой в будущее, накануне расставания с
миром отыскивая в нем то, что пока еще остается за-
щищенным от бедствий. Главное свойство непозна-
ваемого — и его достоинство — ускользать от га-
даний и предвосхищений, обессмысливать их все
до единого, включая и те, что опираются на горький
опыт прошлого, не выходящий у нас из памяти. Нет
оснований думать, что подобные события повторят-
ся в дальнейшем, но нельзя быть уверенным и в обрат-
ном — что поколениям, идущим на смену, не дове-
дется пережить нечто в этом же роде, а то и худшее.
В нас нет ни особой дальновидности, ни бли-
зорукости — так не будем сетовать на плачевное
состояние мира или, напротив, приписывать ему не-
250
иссякаемую способность к обновлению. Единствен-
ное, что все мы, и с незапамятных времен, знаем до-
подлинно, — это то, что любой из нас не избежит
самого страшного и в конце концов подвергнется
жестокой казни: с повязкой на глазах, связанными
руками, кляпом во рту, спиной, прижатой к стенке, и
без малейшего шанса вывернуться, так что последние
мгновения будут наполнены кошмарным ожидани-
ем: когда же смерть сделает свое дело. (Возможно, в
эту минуту мысль «все что угодно, только бы не уси-
ливалась боль» изгоняет ужас перед неминуемой кон-
чиной или по меньшей мере смягчает его, — не сто-
ит, однако, уточнять, что о своем тоскливом желании
как можно скорее расстаться с жизнью мы вспоми-
наем лишь в том случае, если благодаря нежданному
везению все-таки остаемся в живых, чтобы посмея-
ться над удачной шуткой судьбы.)
«Ах как жизнь прекрасна, как она прекрасна!» —
звонкий припев, сопровождающий песенку, мрачней
которой и вообразить трудно.
Понимание, что работу не удастся довести до кон-
ца, побуждает вопреки всякой логике браться за нее
вновь с еще большим усердием. Впору задуматься,
почему тот, кого она поглощает и держит в напря-
жении, называет свою задачу невыполнимой, — не
251
так ли при заключении пари из суеверия ставят на
худший исход, чтобы приманить лучший?
Единство в разнообразии, счастливый плод бес-
печности, даруемый при единственном условии: если
хватает ума к этому единству не стремиться, забыть,
что оно возможно.
Прошлое становится источником жизни только
для тех, кто переживает его как свет, внезапно про-
лившийся в настоящее, как молниеподобную эпифа-
нию; в противном случае оно — груда мусора, кото-
рый нужно свалить в яму забвения.
Где взять сил для продолжения поисков, если их
предмет существует лишь постольку, поскольку от-
сутствует, и так мощно воздействует на него лишь
потому, что он не в состоянии им завладеть и, боль-
ше того, хотя бы дать ему определение? Поиски, не
вдохновляемые даже слабой надеждой, без точного
представления о том, что именно надо искать, — к
ним, сдается, неприменимо само слово «поиски».
Когда под рукой только язык — старое, все в зазуб-
ринах, оружие, явно недостаточное для обороны, —
252
позиции беззащитны перед любым вражеским уда-
ром. Не исчислить слов, которые он пускает в ход, не
столько желая уцелеть, сколько из последних сил со-
противляясь доводам рассудка, его настойчивым
призывам вернуться к молчанию.
Нет, возражает упрямец, нет, пусть сначала выне-
сут приговор, — однако, не успев договорить, чувст-
вует слабость и отступает к рубежу, за которым на-
чинается скверная спячка бездействия. Все же он
твердо намерен перейти в наступление и, несмотря
на то что конец близок, а телесные немощи и холод-
ное оцепенение ума берут свое, погружая его в дол-
гую монотонную зиму, ждет изо дня в день какого-
то невероятного весеннего пробуждения.
Желание отстраниться от себя грешит такой же
самонадеянностью, как попытка составить о себе
ясное представление с помощью слов. Удалить себя
из собственного поля зрения, просветить себя до
дна — два равно неосуществимых намерения, пустые
мечтания ума, стремящегося к абсолюту; жизненный
инстинкт оказывается сильнее, разоблачая их несбы-
точность, заставляя отвергнуть сначала одно, а потом
и другое. Да и много ли толку было бы в самопознании
странного «я», которому, пусть ненадолго, хватило
253
безумия вообразить, будто оно по своему хотению
себя изничтожит, полностью отделившись от физи-
ческого организма, а тот как ни в чем не бывало будет
функционировать и дальше? Ясно, что такой акт стал
бы насилием над человеческой природой, и вдобавок
бесплодным, поскольку она не дает себя изувечить
подобным образом, — но точно также, защищенная
своей таинственной непрозрачностью, она сопротив-
ляется любым попыткам ее досконально исследо-
вать. И там и тут бессильны даже самые изощренные
средства: субъект не поддается ни упразднению, ни
разбору по косточкам; в первом случае он обнару-
живает такую же цепкость, как сорная трава, во вто-
ром — такую же непролазность, как лесные дебри.
Оба этих разнонаправленных устремления — до кон-
ца с собою разлучиться, до конца себя познать — об-
речены на крах: нельзя освободиться от себя через
самоопустошение, нельзя и достигнуть согласия с
собой через расширение знаний, которые в данном
случае не столько обогащают, сколько загромождают
ум, не помогают ему искать свое единство, а сбивают
с пути.
Глубоко заблуждается всякий, кто приносит обет
молчания в надежде обрести внутреннее спокойст-
вие. Не открывая рта на протяжении многих дней,
254
он не избавляется от проклятия слов, напротив —
переносит его еще болезненней.
Этот голос, фальшивящий от постоянного гово-
рения, этот чертов голос, с которым нет сладу, — хва-
тит уже, надоело! Когда ты замолчишь наконец!
Раздражение, но в то же время и потворство: надо
бы вот еще о чем сказать! За этим стоит простая
мысль: чем мы были бы без наших фраз, что приоб-
рели бы, накинув на язык узду?
Чтобы сохранять в себе остатки веселости, лучше,
без сомненья, не видеть и не слышать того, что про-
исходит на самом сумрачном склоне этого мира, на-
слаждаться только сияющими проблесками на его
вершине, только музыкой, которая порой бывает не-
выразимо прекрасна, — но это означало бы грезить
наяву, ведь едва мы подумаем, что оттеснили мерзость
прочь, как она тут же выпрыгивает из темноты, пугая
так сильно, что смех застревает у нас в горле.
С приближением конца все чаще снятся эти дур-
ные сны, когда страх парализует тело, а пробужде-
ние — в поту, с колотящимся сердцем — уже не при-
носит, как в детстве, мгновенного и полного облег-
чения. Конечно, и такое пробуждение можно назвать
255
возвращением к жизни, но его осложняет слишком
медленное действие восстановительных способно-
стей организма — симптом непоправимого угасания.
Выпади удача теперь, когда он ее больше не ждет,
и все снова станет возможным. В его возрасте, одна-
ко, на такую случайность — если, конечно, не пере-
оценивать свои физические силы, — ставят только
по привычке, помня, что впереди не так много дней
и что воспользоваться ею сполна не получится; но
даже если бы их было бесконечно много, думать, что
накопленный опыт поможет лучше распорядиться
этим шансом, может лишь тот, кто не учитывает преж-
них осечек или, еще хуже, лукавит, заранее списывая
очередной провал на непредвиденный удар судьбы.
Старик как будто заточен в четырех стенах. Пры-
гающему от избытка сил ребенку, которого он видит
перед собой, это же пространство кажется распах-
нутым во все стороны, необозримым.
Достаточно посмотреть на мир широко откры-
тыми глазами, и ты сразу же покоришься магии об-
разов, начнешь обогащать свои скудные знания с
жадностью пчелы, перелетающей с цветка на цветок,
или с деловитой и бережной точностью бабочки,
256
которая, кажется, их почти не касается, — ибо как
иначе мы, бескрылые существа, можем преодолеть
нашу природную тяжесть?
...прячется от дождя в реку как помешанный. По-
мешанный? Не нужно спешить с выводами. Упре-
ждать худшее, полагаясь на собственное решение,
вместо того чтобы пассивно дожидаться беды, — да-
леко не безрассудный поступок, хотя чудаков, бро-
сающихся из огня в полымя, обычно поднимают на
смех. Да и причина этих метаний чаще всего в том,
что он, как ребенок, которому захотелось испытать
свою смелость или бросить вызов опасности, сам
нагоняет на себя страх.
Какой бы целью ни задавался искатель приключе-
ний, он сгорает от желания продвинуться еще дальше.
Многие, одержимые этой безмерной жаждой при-
своения, спешат навстречу гибели; впрочем, такова
же участь осторожных, с тем отличием, что они пле-
тутся повесив голову и, словно не желая дразнить судь-
бу, запрещают себе любое бурное проявление чувств.
В детстве дружба обычно начинается с клятвы вер-
ности, но потом очень быстро, как гнилая нить, рвет-
ся из-за молчаливого охлаждения, — то же проис-
257
ходит с планами на будущее, не осуществленными
вовремя, к тому возрасту, когда нас перестает нести
ветер завоеваний.
Сомнение не отстает, как птичка-пересмешник,
насвистывает над ухом. Потешается над любой мыс-
лью, обличает ее неосновательность, встречает лю-
бое наше желание презрительной издевкой, имею-
щей, однако, и положительную сторону: в ней есть
милосердное предостережение.
Для того, кто погружен в созерцание предельной
освобожденное™ от самого себя, слова становятся
источником смятения: некстати возвращаясь, они
заставляют по достоинству оценить и вместе с тем
утратить то состояние безучастности, когда, избав-
ленный от их бремени, он наслаждался чувством бла-
женной жизненной полноты, сознавая себя никем,
самое большее — дурачком, которого умственная
слабость наделила чем-то вроде детского целомуд-
рия. Так случается всякий раз: не успевает он обра-
доваться, достигнув этого состояния, слова уже тут
как тут и силой навязывают свои законы, возвращая
его против воли к обманчивому блеску рассуждений,
в которых он, простец, — при допущении, что на этот
258
уровень можно было бы спускаться по собственному
желанию, — совершенно не нуждается.
Как много патронов расстреляно без толку в этом
сумбурном, плохо подготовленном бою! Пора чест-
но сказать себе, что заблуждался, признать свое по-
ражение, — мудрый человек, видимо, поступил бы
так. Но поскольку ничто ему столь не чуждо, как бла-
горазумие, а мысль, что времени отпущено слишком
мало, не дает покоя, он мелет и мелет невесть что,
торопясь наверстать упущенное за годы молчания,
словно эта спешка помогает выплатить самому себе
старый долг. А что, если он свой долг, наоборот, уве-
личивает? Ведь нести чушь, пренебрегая главным
ради второстепенного, — то же самое, что не гово-
рить вообще ничего, хотя это ничто, которое он без-
удержно плодит и которое принимает столь пышные
формы, порой и дышит сладостью освобождения.
Впрочем, кто знает: может быть, именно там, на мел-
ководном разливе многоглаголания, там, где не нуж-
но следить за строгостью выражений, где позволи-
тельно лопотать всякий вздор, внезапно забьет
донный ключ нового слова? Еще одна мечта, но меч-
та эта побуждает не бросать начатый труд и не бо-
яться пойти ложным путем: в конечном счете он ока-
259
жется полезным хотя бы тем, что из движения по
нему можно будет извлечь урок.
Все, что хотело быть спасенным от забвения и ни-
когда не будет спасено. Многое он обошел молча-
нием, избегая вспоминать давние унижения, при-
знаваться в собственном ничтожестве, а еще — из
нежелания лицемерно использовать такое призна-
ние, чтобы укрепить доверие к своим словам.
Весной растения и животные преподают нам не-
сравненный урок жизни, но тот же урок — правда,
много реже — мы получаем и от чьего-то взгляда,
увиденного мельком в толпе безымянных прохожих:
при всей своей мимолетности он цногда бывает так
же прекрасен, как начинающаяся любовь.
Пусть здесь слышат прежде всего, как гремит и,
словно природные стихии, бушует могучая мелодия
непрестанно обновляющегося бытия, чей наступа-
тельный натиск поддерживается тем, что, несмотря
на внутренние диссонансы, она всегда сохраняет
способность к совершенствованию, подобно хору,
который хотя и принужден то и дело начинать пение
заново, устраняя изъяны в ходе исполнения, но не-
отступно направляется столь искусной рукой, что из
соединения голосов, поначалу далеких от согласия,
260
возникает и, на самом верху ликования, утверждает
себя победительная гармония.
Если мы и впрямь продолжаем ладить с жизнью
только благодаря инстинкту, лучше предоставить ему
полную свободу и, не тревожась о последствиях, пре-
даваться всевозможным излишествам на манер Дон
Жуана, этого повелителя мгновения, жуира высшей
пробы. До самого смертного часа бросать вызов бла-
горазумию и даже не помышлять об исправлении —
такой стиль поведения ничем не xy»te величествен-
ной старости, слишком образцовой, чтобы не внушать
подозрений, или, как в настоящем случае, состояния
человека, принужденного топтаться на месте, хотя
ему нужно пройти еще немалую часть пути, который
вначале был ясно различим, но теперь из-за этого
несдержанного пустословия исчез в густом тумане.
Пропускать мимо ушей доводы рассудка, который
в своем самодовольстве зашел так далеко, что из
одного духа противоречия хочется отвечать ему бес-
смысленным лепетаньем, судорожным бредом.
Чтобы добиваться своего, нужно сохранять извест-
ную непредумышленность, раскованность, безразли-
чие к вопросам «почему» и «как». А значит, в первую
очередь исключить вопрос, возможна такая раскован-
261
ность или нет; да вот незадача: исключаешь этот во-
прос только потому, что сначала его себе задаешь.
Похоже, некоторые слова и фонемы знают о том,
что они обозначают, больше нашего: к таким относит-
ся, например, слово «смерть», которого никто, читая
про себя или произнося вслух, по-настоящему не пони-
мает, хотя соответствующее наименование, какой язык
ни взять, само по себе служит нам всем, в зависимости
от обстоятельств, либо пугалом, либо панацеей.
Объявить проблему несуществующей — не слиш-
ком изящный, но ловкий способ ее решения, в нем
есть некоторая изворотливость. С другой стороны,
можно допустить, что эта проблема неразрешима в
принципе, и тем самым словно бы перевести ее в
разряд решенных, — вот только как при этом добить-
ся, чтобы она не возникала вновь?
Если бы он и другой человек, существующий в нем,
согласились шагать в ногу и рука об руку, да еще и
мыслить одинаково... Нет, это всегда оставалось лишь
благим пожеланием.
262
Жажда исчезновения наталкивается на непрехо-
димые границы, при виде которых ты ужасаешься и
сразу же идешь на попятный. Такую позицию крайне
трудно удерживать: она несовместима с говорением,
а ты продолжаешь говорить по любому поводу и во-
преки любым обстоятельствам, — в этом камень
преткновения. Не открывай рта, и твое желание во
многом исполнится. Что же касается нас, нестрой-
ных, но далеко не разобщенных голосов, то нашему
хору нужно будет, как и раньше, но с еще более близ-
кого расстояния присматривать за тобой, пока тебя
не поглотит неизбежное, подлинное небытие, от-
личное от небытия воображаемого, в котором ты
наивно рассчитывал скрыться при жизни. Вера ни-
когда не двигала горами.
А вот сомнение, подводящее снизу свой подкоп,
иной раз обрушивает постройку.
В этом отчасти состоит наша задача, и мы ее уже
на три четверти выполнили.
Голоса, принадлежащие мне самому и желающие
меня одурачить, ваши ловушки расставлены так ис-
кусно, что я не в силах обойти их стороной. И все же
вера — та вера, над которой вы труните и которую
263
подрываете, еще не совсем во мне оскудела; думаю,
вы не так скоро возьмете верх.
Попробуй доказать: тогда мы будем вынуждены
снять осаду, и ты, несмотря на готовность узнавать от
нас правду о себе, испытаешь великое облегчение.
Правду не менее пагубную, чем нежелание ее ви-
деть. Сколько бы ни тщился любой из нас отстранять
иллюзии, которыми он питается, ни льстил себе, с
мнимым бесстрашием ставя под вопрос собственную
персону и демонстрируя едкую самоиронию, сколь-
ко бы ни ломал комедию трезвомыслия, — все это не
снимает шоры с наших глаз, не рассеивает мрака за-
блуждений.
То, что субъект воспринимает, ему не принадле-
жит, он присваивает воспринимаемое лишь благо-
даря злоупотреблению языком и, как хищная птица,
впустую щелкает клювом, пытаясь ухватить добычу,
существующую только в его воображении.
264
Научимся различать за слишком прекрасными
словами то, что не позволяет себя выразить, да и не
может быть выражено.
Подлинным присутствием вселенная облада-
ет лишь для того, кто смиренно откликается ей
эхом.
Не поздно ли он надумал вернуть своему пред-
приятию действенную силу, которую слишком дол-
гие размышления о его природе и целях свели на нет,
не принеся взамен ничего, что его проясняет или
оправдывает? Можно ли вновь сообщить ему ту спо-
собность потрясать, что когда-то, благодаря особой
алхимической трансмутации, порождала на основе
любого словесного образа другой, отвечавший какой-
то внутренней необходимости, но ни в коем случае не
подчинявшийся направлению, заданному мысленным
расчетом? Движение, которым он был приведен в эти
пределы и оставлен здесь, вдали от источников жиз-
ни, в тоскливой местности, похожей на пески пусты-
ни; движение, которым, видимо, завершается его жиз-
ненный путь и которое в то же время обнаруживает
неудачу или практическую безрезультатность его че-
столюбивого замысла, — это движение, судя по все-
265
му, необратимо. Но все же: не рисует ли он свое по-
ложение слишком уж черными красками, трусливо
пасуя в тот момент, когда еще существует возмож-
ность из него выйти, — если, конечно, этого хотеть
и отыскать средства, чтобы ею воспользоваться?
В детстве бежишь вместе с ветром. В старости, вор-
ча, поворачиваешься к нему спиной.
Дай забвению разрастаться за твоими плечами,
подобно большому облаку.
Нет.
В чем причина твоей внезапной твердости?
В страхе. В безвольном страхе: так человек, пони-
мающий, что над ним нависла смертельная опас-
ность, взывал бы к небесам, не шевеля даже мизин-
цем. Отделить себя от жизнетворной субстанции,
которая привела нас в мир и сделала тем, чем мы ста-
266
ли, отстраниться от минувшего — все равно что за-
живо погубить свое тело и свою душу, распасться в
прах.
Разве ты не этого хочешь?
Нет. Совсем другого: чтобы запруда поддалась под
напором живых вод языка, чтобы они мощно хлыну-
ли, разливаясь по этой бесплодной земле, чтобы про-
рыли в ней глубокое русло, которое может их сдержать
и, сверх того, удесятерить их силу. Все остальное не
в счет: только это могучее движение, способное со-
крушить преграду, возведенную рассудком.
Так пусть же свершится невозможное, и ты будешь
спасен.
Спасен? Много ли значит спасение, существует ли
оно для того, кто так быстро направляется к послед-
ней грани, за которой это чисто человеческое поня-
тие исчезает вместе со всем остальным? О спасении
пекутся лишь отсталые умы, даже в наши дни бес-
покойно размышляющие о продолжении жизни за
гробом. Впрочем, эпоха, когда поведение любого
человека определялось надеждой на искупление и
страхом перед вечным пламенем, была, видимо,
счастливой, не то что наше время, которое, сбросив
267
эту ребяческую мифологию за борт, порой дышит
каким-то ледяным бесчувствием, словно приют, где
старики с пустыми глазами мирно дожидаются смер-
ти, не ожидая от нее ничего, кроме прекращения сво-
их болезней.
Второе дыхание обманчиво: новый прилив сил
всегда оказывается последним. Многое из того,
что охладил возраст, воспламеняется заново лишь
потому, что скорость деградации резко возрас-
тает.
Порой он ощущает свою крайнюю физическую
слабость как пугающую силу, ибо через нее проявля-
ет себя во всей неотвратимости угроза окончатель-
ного уничтожения, — и перспектива эта тем более
тягостна, что выходит за пределы понимания, пара-
лизует воображение, которому не удается придать
ей конкретный облик. Отсюда инстинктивное об-
ращение к усвоенным в детстве суеверным обыча-
ям — теперь они становятся попросту выражением
страха, чем-то вроде последних хрипов умирающе-
го, а призываемый всевышний персонаж — лишь ант-
268
ропоморфной фигурой, растворенной в блеске сво-
его отсутствия: если и случается в помраченном
состоянии выкрикнуть его имя, это еще не значит,
что сам персонаж сохраняет власть над сердцем и
умом. Ошибкой было бы усматривать в этих криках
неопровержимое доказательство возвращения в лоно
религии, желания примкнуть к тому или иному веро-
учению, давно отвергнутому. Также нет оснований
говорить о сознательной инфантильной регрессии
или об искупительной мольбе, в последнюю минуту
обращенной к небу: дело скорее идет о чисто языковой
привычке, и в минуты неосторожности, когда теряет-
ся контроль над языком, все мы можем стать жертвой
этой привычки, внезапно себя обнаружившей, — так
кричит тонущий, которого уносит течение.
Можно быть пораженным в сердце сразу, напо-
вал, но бывает и так, что изгнивают постепенно, как
чахнущее дерево — от верхушки по всей длине ство-
ла, — существуя уже бессознательно, предаваясь мед-
ленному незаметному умиранию, в котором раство-
ряется все, даже мгновение конца, слишком надолго
отсроченное этой полусмертью.
269
Пусть все, кому доведется видеть такой уход, по-
тупят глаза с чувством сострадания и тоски.
Нельзя и дальше каждый день, с утра до вечера, уми-
рать, не погружаясь, однако, в благодетельный покой
смерти, — пора вернуться в ряды живых и сражаться,
пока не будут израсходованы боеприпасы, пусть даже
вся эта возня, эти без конца возобновляемые атаки
не помогут завоевать и пяди территории.
А теперь куда? Он понятия не имеет: в этом и его
мука, и его сила. Неведение удручающее, но полезное,
ведь иначе он не был бы открыт для того, чего нельзя
предвидеть, — а скоро ли это непредвиденное встре-
тится или не встретится вовсе, не так важно; глав-
ное — сохранять состояние радостной готовности,
безоглядно доверяться прихотливому движению слу-
чая и не падать духом при первом разочаровании.
270
Не медлить на месте, но двинуться дальше, даже
если он идет в ложном направлении, ибо ничто не
говорит, что прямая дорога — это дорога истины;
впрочем, ничто и не указывает, что сошедший с нее
еще раз познает благодать той минуты, когда все воз-
можно, и что над ним снова просияет давно затмив-
шаяся звезда удачи.
Пусть уляжется это опустошительное волнение,
как покидает разграбленную страну беспорядочно
отступающая орда.
271
Ум тихо впадает в сон, воспоминаниям предает-
ся только сердце.
Стихотворения
Самюэля Вуда
Слушайте, как он что-то тихо грызет,
восхищайтесь его упорством:
Он ищет, ищет ощупью, но все-таки ищет, ищет.
Если бы он сумел навести хоть какой-то порядок,
Освободить, расчистить углы-закоулки
Загроможденного мозга, где ходит по кругу,
Но не может найти потерянный голос,
Кроме редких минут, когда ветер свищет в лесу,
Море, вскипая, грохочет, обливает дамбы пеной,
Когда природа берет язык в свою суровую школу
И там его обучает диким созвучьям,
Впрочем, порой и нежным, как флейтовый
птичий щебет, —
Сама ли птица поет или плещет вода в ручье...
Так что же, выходит, наш голос должен вторить
Голосам стихий? Должен, не должен —
В том и другом утверждении нет никакого смысла.
Видано ль, чтобы слова, которые каждый из нас
Твердит и мусолит до самого смертного часа,
Колыхали ветви и листья, по небу облако мчали?
Бесплодный вопрос, бесплодны попытки поймать
275
То, что, едва настигнув, мы сами из рук выпускаем,
Боясь в нем разрушить суть. Слишком прекрасны
Образы, закоченевшие в безукоризненных позах,
Хочется их раздеть и высечь до крови.
Потому и склонился он, горбясь,
над узким своим наделом:
Как зверь нору, он себе там роет могилу.
276
Как понять этот скверный сон, где мать
обернулась шлюхой,
Отец — столетним старцем, брат — дезертиром,
Где каждый из них одинок и горько тоскует
Над безответными письмами или над кипой квитанций?
Не иначе как знак тройной вины: сам-то еще живешь,
Достояние мертвых воруя, и, чтоб узаконить наследство,
Оскверняешь в снах даже ту, что была
всех на свете дороже.
Пусть так. А синяя лодка, тонущая в снегу,
Нестройный дребезг пяти надтреснутых колоколов,
Поезд, мчащий на всех парах по стальному мосту,
Цитадель, стены которой объяты огнем?
Этих ночных видений, болезненно четких,
Найти исток и разгадку тебе вовек не удастся.
Впрочем, и так понятно, о чем они говорят:
О том, что наш страх не спит, что любая дорога
Нас увлекает к худому концу, туда, где трещит
Свирепое пламя, где слышен звон погребальный, —
Или, быть может, они, как камень, лежащий в поле,
Не имеют смысла вообще или значат совсем другое:
277
Что нужно зорко смотреть, настораживать чуткое ухо,
А не жить от всех в стороне, замкнувшись
в своей боязни.
И все-таки: женщина, что сидит на окне,
В разных снах одна и та же, — кто она? Что означает
Знак, который она подает рукой в красной перчатке?
Не зная, как отвечать на этот смутный призыв,
Резким усильем себя заставляешь проснуться,
Но лишь затем, чтобы ночь за ночью снова
Ее видеть в других окнах, сидящую в той же позе.
Позже являются тени без облика. Спящий,
По невесомому шагу в них узнавая детей,
Радостно благословляет это мгновенье.
278
Давно пора выйти на солнце,
Очищающее воздух жгучим спиртом,
Пить его большими глотками
И стараться забыть ночную гостью,
Приходившую вновь, чтобы, сердце разрывая,
Махнуть детской рукой на прощанье.
Иногда она держит свечу, потом
Задувает, — кажется, против воли,
Но медлить не хочет и в тот же миг
Незаметно пропадает из виду
Вот она вновь стоит, улыбаясь,
Среди цветущих астр и роз,
Залитая светом своей красоты,
Такая же гордая, как прежде.
Она появляется только во сне,
Слишком прекрасная, чтобы нашу боль
Унять очередным ложным возвращеньем,
Подтверждающим, что ее не стало.
279
Нет, она здесь, она с нами, здесь,
Пусть сон опять лжет, что нам в том?
Нужно выжечь себе глаза,
Претерпеть эту сладкую муку,
Пошатнуть, нет, уничтожить разум,
Разрушить то, что может разрушить
Чудесные грезы, пронзающие нас
Такой же дрожью, какую внушает
Лицо, где разливается смерть,
Гася последние отблески жизни.
Она с нами, засыпающими лишь для того,
Чтобы увидеть ее, она
Не оставляет нас даже днем,
Когда, стыдясь, боясь разрыдаться,
Мы мечтаем убежать из этих стен,
Хотя и вне дома ждем ее прихода,
В поисках мнимого убежища тупо
Цепенея под палящим солнцем.
Сердце узнаёт, а разум отрицает.
Да, сон, но есть ли что-нибудь реальнее сна?
Должны ли мы свыкнуться с жизнью
Без этих видений, в которых ребенок,
Подчиняясь притяжению знакомых мест,
Приходит в сад, где цветут розы,
280
И каждую ночь озаряет нашу спальню
Пламенем своей чистой души,
Принося его нам как дар и как мольбу?
Все эти сны были ошибкой
Памяти, борющейся с забвеньем,
Их чары рушатся, и мы понимаем:
Просить — еще не значит получить.
Развеян мираж, ее больше нет
Ни там, где, казалось, она стояла,
Ни здесь, где, впрочем, уже нет и нас.
Мы онемели, мы лежим в земле.
Кто, не обманывая себя,
Отныне сможет нас услышать,
Как слышал в счастливые дни любви,
Когда, еще входя в число живых,
Мы не только внимали тихим признаньям,
Но были вольны говорить или молчать?
Притворяться, что не знаешь законов природы,
Мечтой воскрешать растаявший облик,
В том, что лишь почудилось, видеть чудо, —
Всем этим не пересилишь смерть,
Разве лишь усомнишься, что она
Нас действительно разделила,
Что можно и вправду не быть нигде.
281
Неустранимый разрыв. Смиримся.
Мы будем несчастны до конца наших дней.
В памяти, не заживающей, как рана,
Она еще будет нам являться,
Но скованная своим образом, навеки
Заточенная в ненасытной тьме,
Где и мы, чтобы скрепить ее несчастье с нашим,
Хотели бы без промедленья исчезнуть,
Порвав со всем, что нас держит здесь,
И, вероятно, как ни страшен этот шаг,
Радуясь, что с ней сливаемся в смерти:
Желанной, совершенной форме молчанья.
Ничто, соединяясь с ничем, ничего
Не рождает. Если нужно жить наяву,
Среди живых, нам скорее пристало
Бояться, что наша тоска заглохнет
Так же, как тускнеют воспоминанья:
Больше не страдая, перестав ее видеть
Ночами, прежде благосклонными к встречам,
Мы позволим обнищать нашим сердцам,
Дважды попранным, дважды опустошенным.
282
Все это — то, что было и остается
мгновенной вспышкой,
Странной, наверное, словно метафоры снов, —
Проясняет картину времени, хоть и не в силах
Язык, как ни тщится, как ни свивает петли,
Улавливать эти строптивые образы. Впрочем,
Они, ускользая от слов, не хотят отдаляться от нас,
Ярко сияют, нашим умом владея,
Обостряя мысленный взор, если, конечно,
Мы не даем себя обморочить фразе
С чрезмерным ее благозвучьем, со лживым ее ритуалом,
Со всем, от чего так отлично безмолвное приобщенье,
Тайный, не оскверненный нечистым посредством
огонь.
Самой их природе противна словесная форма:
Не поддаваясь ее насилью, они
Вольно дышат лишь в нас, в нашем сознанье,
Мы их защищаем извне, хотя
Призваны вместе с ними рано иль поздно исчезнуть.
Все же, пока живешь, нелегко сохранять молчанье, —
Как если б, в плену привычной вражды к словам,
283
Мы память сердца утратили, все позабыли,
Даже и то, что называют забвеньем и в чем
Каждый из нас нуждается, чтоб выживать.
Нет, за такой немотой скрывается нечто иное:
Нежность, которая перехватила горло,
Долг неустанной, недремлющей дружбы.
284
Приговор, который гнетет, но и дарует свободу,
Который выносится лучшим так же, как худшим,
Даже если от уз разрешает не вдруг, постепенно,
Должен склонять к спокойствию наши умы,
Одержимые мыслью: как бы уйти отсюда,
Не впадая в ничтожество, не опускаясь до жалоб.
В жалобе есть всегда покаянное что-то, она
Ласкает слух корыстных торговцев страхом,
Ниспосланным, если им верить, милостью неба.
О ложь прохвостов, нас тиранивших в детстве!
Не будем взрываться гневом: в час высшего испытанья
С гордым достоинством все их уловки расстроим,
Не позволяя прибрать нашу кончину к рукам.
Уйди спокойно, как сходит с подмостков старый
Актер, теряющий силы. Таков непреложный закон.
Со всем, что оставишь здесь, расстанься без сожалений,
Твердым шагом войди в темную чащу,
Как ни странно туда возвращаться.
Не возмущайся, не сетуй на злую судьбу,
Не трепещи перед страшным порогом, хотя не готов
285
За него шагнуть: смело иди
Навстречу небытию без состраданья к себе,
С легким сердцем воздай прощальные почести жизни,
Вместе с которой исчезнет бремя скорбей и желаний,
Простись с прекрасным убранством сцены, где
Так недолго играл, суетясь, слова расточая без толку,
Занавес падает, гаер: пора прикусить язык.
Воин повержен наземь, срок договора истек,
И вся его плата за службу — смертная мука.
Скажи себе: в том и другом конце земного пути
Нас терзает лютая боль, боль рожденья,
Она никогда не стихает, в отличье от страха смерти.
Скажи себе: мы никогда не перестанем рождаться,
А мертвые, наоборот, перестают умирать.
Вернись же оттуда, куда пришел лишь затем,
Чтобы настигнуть всех, чьи молчащие имена
Нам, увлеченным мечтой о продлении нашего века,
С каменных плит напоминают, что
Не быть и больше не быть — значит одно и то же.
Не думай о том, какое из этих значений припишут
Твоему отсутствию, и не надейся, что тени,
Как порой утверждают те, в ком потеря
сломила рассудок,
Возвращаются в мир, чтоб спасти себя от забвенья.
Только живых на земле сопровождает тень,
Двигаясь вместе с телом и вместе с ним умирая.
286
Боязнь и влеченье здесь нераздельны,
Их силы всегда равны,
И, хотя сама развязка
Вполне ясна, — как знать, за кем
В итоге будет победа?
Не поддавайся ропоту сердца, его отчаянным крикам,
Себя отдели от себя: вас связал
лишь несчастный случай,
Не сокрушайся о том, что сражался
столь жалким оружьем,
Не соглашайся сложить его раньше, чем смерть
подступит вплотную,
И в беспорядке оставь листы на столе, за которым
Столько часов потерял, без конца созидая и вновь
Разрушая. Мужества нужно не так уж много,
Чтобы их отодвинуть и, распрощавшись с миром,
Положить конец нескончаемой этой затее,
Столь же пустой, как любая комедия славы,
Столь же бесплодной, как если бы, в путь выступая,
Верный обету детства, ты задушил свой голос.
Оставь же родимый край: этот ад, где правит язык,
Где нужно платить за все фальшивой монетой слов,
Перестань их ворочать в уме, как тот,
кто не может уснуть
И ночь напролет, стеная, свои исчисляет беды.
В произнесении слов всегда слишком много смысла
Иль слишком мало. Их время уже завершилось
287
Вместе с тем, что ты понапрасну извел,
Перерывая минувшие долгие годы
И безуспешно ища утраченную драгоценность —
Свою независимость, бывшую подлинным благом,
А не мечтаньем ума. Не испытывай страх перед страхом
Вернуться назад, в простейшую пустоту
Подлинный грех — верить фальшивым посулам
Врага, что, взявшись лечить, нас убивает.
Волк, припавший к земле у входа в свою нору,
Старый, матерый волк, способный еще защищаться,
То подается вперед, то пятится, щеря зубы.
Найдется ли худший способ умерить свою печаль,
Чем потерять желанье желать, стать безучастным
К бренным благам? Нужно ли их отвергать,
Закрывать глаза на дары, предстающие взгляду,
Не видеть веселого блеска, разлитого солнцем
По морю, листве, незнакомому прежде лицу,
От которого счастьем и юной свежестью веет?
Признать себя побежденным еще до игры,
Хоть можно сражаться, выкладывать карты на стол
Вплоть до последней — а проигрыш встретить смехом,
Себе отдавая отчет, что смерть поражений не знает,
На всякий наш ход найдет достойный ответ
И твердой рукой укротит нас, как только захочет.
Оглохнув, не слышать чудесных мелодий земли,
288
Став ничем, ни о чем не помнить, даже о смерти?
При жизни войти в леденящий мрак, почему-то
Называемый тихой обителью мертвых, как если б
В них оставалось нечто живое, нечто
Иное, чем груда костей, горсточка праха?
Когда за плечами всего лишь две трети пути,
Позволить себя столкнуть в могильную яму,
И, с кровью горячей в жилах, заживо гнить?
Кто, кроме приверженцев древних учений,
Изберет подобную участь по собственной воле
Или сам приведет в исполнение свой приговор,
Устремившись туда, где он свершится мгновенно,
Так же, как вечером нас побеждает сон,
Неодолимо смыкая отяжелевшие веки?
Пусть мы и знаем, что бодрствовать нам не дано
Сколько хотим, что жить не дано сверх срока,
Отмеренного судьбой, пусть само это знанье
смертельно, —
Есть ли смысл спешить на призывы загробной тьмы
И, доверяясь им, торопливо ломать оружье,
Почти не успевшее нам послужить? Нелепость!
Этот клинок блещет скорбной гордостью павших,
Накрепко закаленной в огне языка,
Мы вправе бросить его, когда потеряно все,
А не в минуту постыдной слабости духа.
Нет, еще теплится жизнь в сердце, не склонном
Внимать голосам, призывающим к сдаче.
289
Правда, совсем износилась плоть, трудно дышать...
Уже одна за другой затворяются двери,
Кровь, грохоча в висках, приглушает внешние звуки.
Он не знает, где оказался, он разлучен с собою,
В руки смерти предался, застыл и не может даже
Шевельнуть головой, коченея, как птица в снегу.
Животворный поток, доверенный чистой странице, —
Быть может, мертвая буква, как всё, что мы произносим,
Но чуждый покоя, исполненный яростной МОЩИ:
Даже предвидя, что он в свой час пересохнет,
Не ослабишь его напора, ибо, хоть смысла и нет
Рисовать свою смерть в уме слишком уж часто,
Представляя ее, учишься жить напряженней,
Все, что сделал, судишь намного точней,
Не гордишься чрез меру, видишь, как мало значат
Любые свершенья, которые так неразумно
Считал надежным залогом продления жизни,
Если ж они, как здесь, сводятся к фразам, и вовсе
Их ценишь не выше камешков, брошенных в реку.
Впрочем, от слов отказавшись, себя подчиняешь иной,
Но столь же обманной власти — косному безразличью,
Когда уже не открыто ведет гордыня
Свой роковой подкоп, а исподволь, словно крот.
Не всякий, кто захотел пользу извлечь из молчанья,
290
Способен и в самом деле молчать с умом.
Видимо, лучше, пока нам язык еще служит,
Громоздить ненужные речи, судить-рядить обо всем
И прежде всего о смерти: лишенную содержанья,
Ее тем легче облечь в сумрачный риторский пафос,
Чем сильнее страх перед ней, более древний,
Нежели пышные эти слова, схожие с теми
Лежащими на могилах искусственными цветами,
Чьи осыпанные росой лепестки,
Пусть и темнея со временем, блекнут
Не так скоротечно, как наша память о мертвых.
291
Хуже ночи без снов ночь без сна,
Когда расколотый ум сам с собой
До утра ведет беспощадную борьбу,
Ничего не добиваясь, ибо день
Своим слепящим светом затмевает
Слишком суровые истины, в нас
Оживляя животное желание жить.
Не бьет ли крылами, чтоб разжечь эту рознь,
Повелитель бессонницы, архангел Люцифер,
Как думал школьник в спальне общежитья,
Рыдавший по ночам из-за своих грехов?
Время святой невинности ушло,
Требует рука у руки, чего та
Никогда не даст, и обе — мои,
Обе во сне бросают друг другу
Яростный вызов, — нет, не во сне,
Мои глаза широко открыты,
Я вижу наяву эту тяжбу, в которой
292
Можно стоять за себя против себя же,
Не выиграть процесса и не проиграть.
Знаю, примирение враждующих сил
Было и будет иллюзорной передышкой,
Но к чему это гибельное знание? Лучше
Влиться в беззаботную толпу слепцов,
Притворясь, словно переодевшийся ребенок,
Что ты — кто-то другой, такой,
Каким не можешь быть по природе.
Нет, сколько ни хитри, себя не обманешь.
Что толку в этих мнимых превращеньях?
Вновь нарастает болезненный жар
И, обличая ложь, нас возвращает
В глубину нашей раздвоенной души,
Туда, где мы упрямо точим
И скрещиваем мечи внутренней распри.
Как, не веря себе, себя уверить, что мы
Существуем вне нашего черепа, в котором
Замурованы наглухо? Ночная тишь
Так много спорящих голосов
Пробудила в нас, что они не дают
Слышать призывы наружного мира
И любую уверенность ставят под сомненье.
293
Выйдя из этих подземелий ночи,
Подчинимся ли мы правилам игры
На знакомой дневной сцене,
Да и найдется ли в пьесе роль,
Облегчающая бремя наших кандалов?
Никто не знает, как их сбросить, как
Вырваться из привычной неволи
Прежде смерти, когда они сами падут.
Жалобы, замкнутые в тесном уме,
Как муха, жужжащая в стеклянном стакане,
Удары сердца, вихрь воспоминаний,
Гордость, спорящая с самоосужденьем, —
Этого довольно, чтобы ночь превратить
В долгий день, прожитый у края бездны
С предчувствием скорого паденья,
Черный, опустошающий день.
Но нельзя забывать: солнце вернется.
Солнце, чьи лучи будут и тогда
Славить жизнь на земле и саму землю,
Когда мы окажемся вместе с мертвыми в ней,
Там, где уже нет слов, которым
Мы, говоря, даруем воплощенье
И которые, как мышцы наших языков,
Завтра сгложет червь, ржавчиной изъест
Время, берущее смерть в подмогу,
Чтобы та довершила его труды,
294
Торопливо разрушая наши,
Обреченные исчезнуть, как надпись на плите,
Буквы, стертые дождем и ветром.
Так значит, замолчать? Или попытаться
Вымолвить нечто, что, быть может, уцелеет?
Нечем защититься: само молчанье
О том свидетельствует лучше слов,
И любые слова, как мы сами, бренны.
Лучше поговорим о безумии стариков:
Они по-детски боятся смерти,
Теряют голову от нелепого страха,
Не внимают разуму, цепляются за фразы,
Надеясь почерпнуть в них новые силы
И тем продлить свою жизнь. Но что же?
Не успеем оглянуться, как исчезают,
Оставляя в наследство никчемные заветы,
Хотя и платят полновесную цену
В этой погоне за призраком спасенья,
До седых волос не набравшись ума.
У нас, еще живущих здесь, на земле,
Есть спаситель — небесное солнце,
Друг, нас поднимающий утром с постели,
Манящий блеском прекрасных обещаний,
Золотой бог, который повсюду
Рассыпает свою обманчивую пыль
И предстает громадным красным оком
295
На закате, когда мы снова воедино
Сводим подробности нескончаемой тяжбы,
Где приходится держать ответ перед собой,
Повинуясь обряду, навязанному нам
Бессонницей, быть в одном лице
Судьей и подсудимым, — хотя
Кто, в плену этого раздвоения, может
Произнести или услышать приговор?
Да и в чем мы виноваты, кроме гордыни?
Едва ее уймешь, она вновь восстает,
Скрывая до времени, как она сильна,
Своей дальновидностью наслаждаясь.
Она безраздельно владела нами в детстве,
Жгучим пламенем очищая
Сердца смутную глубину,
И власть ее не ослабела с годами.
296
Сколько раз нужно повторять
То, что уже сказано столько раз?
Сколько еще можно мечтать о языке,
Не порабощенном словами, как в те дни,
Когда, дрожа от робкого желанья,
Мы томились жаждой по немым объятьям,
Восхищающим больше, чем любая близость?
Нужно ли вновь и вновь начинать
Погоню за тем, что не дается в руки?
Разумнее, пожалуй, ее прервать,
Но силы рассудка и безрассудства равны,
В их борьбе никто не может взять верх.
Неужели ум так не любит покоя,
Что эту бесплодную схватку превращает
В игру, где противники одновременно
И побеждают, и терпят пораженье?
Что им движет и что его держит на месте
В тот миг, как он хочет ринуться вперед?
Он одержим одной мечтой:
Отвергнув бесконечные окольные пути,
Выплыть к давно желанному причалу,
297
Но не редеет слепящий туман
И не видно в нем путеводных знаков,
Кроме тех, чей смысл нельзя разгадать.
Если, брошенные как бы неверной рукой,
Не достигнув того, кому предназначались,
Они исчезают в пустоте, то, быть может,
Отклика вовсе не подразумевают?
Чтобы спастись, мы должны сейчас же
Отыскать какое-то заклинанье, —
Нет, с равным успехом можно ждать, что тьма
Осветит узкий путь, ведущий в гавань.
298
Кто хочет из свежих слов соткать для себя весну,
Часто не помнит: им суждено отцвести
Так же, как этим девушкам с лицами ангелов, чей
Блеск постепенно тускнеет. Тем, что придут на смену,
Суждено со временем тоже поблекнуть. Во всем
Рано иль поздно скудеют живые силы.
Общей подвластны судьбе человек и язык,
Но есть обаянье возраста: наши слова, как и нас,
Оно спасает, лишь только сотрется,
Бесследно исчезнув, юная красота.
Этой же тайной повиты развалины старых домов
Или былая любовь, что тлеет еще под золой,
В сердце вливая печаль, схожую с той, какую
Навевают последние теплые дни, когда
Вот-вот потянутся к Африке птицы, а листья
Начнут слетать с ветвей, тихо ложиться на землю
И там, в убранстве инея, медленно умирать.
299
Чувствуя слабость и слабея все больше,
Он уже не бросается смело в атаку,
Потому что в успех, как прежде, не верит.
Лишь ярость теперь его побуждает
Наносить удары дрожащей рукой,
После каждого на шаг отступая.
Он не теряет дыханья, не опускает оружья,
И, помня, что обречен, не хочет смириться
С неизбежной гибелью. Может быть,
Замертво рухнув, он все же одержит победу.
300
Если стыд заставляет метаться в постели ночами,
Стараться уснуть, хоть куда-то спрятав лицо,
Причина одна: с него не спускает взгляда
Непреклонный подросток, вернувшийся,
чтобы вершить
Беспощадный суд над предателем-взрослым.
Лучше на этом суде сразу признать вину,
Чем в нажитой мудрости тщетно искать защиту.
Дорога, ведущая из вчерашнего дня
В сегодняшний, тонет во мгле, часто петляет.
Здесь нелегко понять, куда ты идешь,
И еще тяжелее — пройденный путь оправдать
Перед ребенком, стоящим в начале пути.
Каждую ночь все сильнее колотит дрожь,
Но в сердце еще жива юная гордость.
Не поминай его промахи, не осуждай, прости.
Ему было трудно биться: слишком уж страшен враг,
Всегда готовый напасть и разить без пощады.
301
Пусть придет спасительный день, пусть смягчит
наконец
Правосудного ангела взор, в котором пылает
Священный гнев былых времен, обращенный
Против того, кто детству давно изменил
И, не сдавшись открыто, в душе признал пораженье.
302
Сладостен щебет птицы, поющей среди ветвей,
Но и пронзительный вой хора несытых волков
Слушать куда приятней, чем голосить самому:
Пустопорожней глотке вовек не излить
Природной музыки — той, что внушают животным
Радость иль голод. И все-таки, не притязая
Достичь высоты их искусства, в котором нет
Пагубной жажды снискать признанье других,
Превращающей нас в рабов тщеславья,
Можно ль для пения выбрать не столь
обедненный регистр?
Нам не дано иных инструментов, чем наши слова,
А из слов, как ни силься, извлечь нельзя
Большего, чем они в себе заключают.
Мы им, однако, во всем подчиняемся, ибо,
Даже чтобы умолкнуть, нужно пройти сквозь них,
Нельзя их привлечь к суду, самому не попав под суд,
И ненависть к ним обычно слита с поклоненьем.
Самюэль, Самюэль, — хоть нет доказательств, что скрыт
Живой человек под этим именем, — твой ли
303
Я слышу голос, что, словно со дна могилы,
Моему приходит на помощь в борьбе со словами,
Откликается эхом его ничтожным усильям?
Добрый гений ты или, быть можег, демон,
О тебе я знаю так мало — я, пораженный болезнью,
Называемой языком! Знаю одно лишь: тот,
На котором ты говоришь, меня никогда не излечит,
Но страх, но самую черную правду все же умеешь
Выразить ты, в ком ничего, кроме имени, нет.
304
Мореходы, чья смелость граничит со слепотою,
Не следят за точностью курса, презирают
штормы и рифы,
Устремляя судно вперед, пока не найдут свой предел.
Такова наша общая участь. Они в награду за доблесть
Срывают всего лишь отравленный плод темноты,
Но его предстоит вкусить и любому из нас, даже
Тому, кто, в надежде эту минуту отсрочить,
Бредет по жизни с оглядкой, крохотными шажками,
Или убежища ищет в будничных, скромных трудах.
Мало на свете людей, которым он вовсе не горек,
Готовых к нему припасть, словно к целебному зелью,
От себя избавляясь, впадая в желанный сон, —
Буйных голов, сгубленных злою судьбою,
Без вести сгинувших в страшной пучине морей.
Пусть нам, кому это питье не случилось
отведать до срока,
Когда пробьет наш час, мужества хватит
Его к губам поднести без недостойных гримас,
Как ни горько думать, что годы тебя победили,
305
Что не по собственной воле прощаешься с миром
И не в разгаре схватки, сулившей добычу.
А недостанет духу — лучше бледнеть, завидев
Чашу с желчью, чем покраснеть при мысли,
Что все-таки хочешь жить,
пусть и с единственной целью:
Загладить свои упущения и грехи,
Погасить мучительный долг, тяготящий память.
Молчи. Не дремли, но молчи. Зачем упрямо
Рассуждать про смерть, о ней ничего не зная?
Само это слово струит слишком темную силу:
Думаешь, можно ее укротить, множа другие слова,
Придать какой-то смысл загадке, лишенной смысла?
Лучше смотри, как мелькают птицы в ярких лучах,
Или внимай их песням в ночном лесу, откуда
Трели стольких любовных дуэтов несутся ввысь,
Хрустально звеня, как реки на горных склонах.
Ты чувствуешь близость конца, он уже к тебе
подступил, —
Так выбрось из головы скорбные мысли,
Ликуй вместе с хором небесных созданий:
Жизнь и пение неразличимы там, в вышине!
ЗОб
Тень, быть может, — всего лишь тень, которую он
Придумал и наделил именем для удобства,
Ничем на него не похожая. Пусть, стараясь
Сделать внятным голос, донесшийся издалека,
Неуязвимый для времени и распада,
Сознаешь, что твое занятье обманчиво, как сновиденье,
Все ж в этом голосе есть кое-что, что длится
Даже после того, как он потеряет смысл, —
Его гул еще бродит вдали, словно гроза,
И трудно сказать: приближается или уходит.
Марк Гринберг
Упорство Луи-Рене Дефоре
Фрагменты «Ostinato» начали появляться в периоди-
ческой печати в 1980-е годы, а отдельной книгой
автобиографическое сочинение Дефоре было опуб-
ликовано в 1997 году. Этот том сопровождался сле-
дующим «предуведомлением от издателя»:
Собранные здесь отрывки большей частью уже
печатались в различных журналах. Автор добавил
к ним некоторые из тех, что прежде не издава-
лись, но не стремился придать равновесие целому.
Единственная цель настоящей публикации — дать
представление о разрозненных элементах неокон-
ченного произведения, которое полностью исклю-
чает возможность строгой организации и по при-
роде своей не может быть завершено.
Трудно сомневаться, что предуведомление было
написано самим Дефоре и потому заслуживает безу-
словного внимания; однако читатели, знакомые с
творчеством писателя и его художественными прин-
308
ципами, опирающимися на проблематизацию лю-
бого высказывания, когда «подлинность всего, что
говорится, постоянно ставится под вопрос самим
рассказчиком»*, должны, по-видимому, принять и
эту декларацию с некоторыми оговорками. Несмот-
ря на внешнее отсутствие «строгой организации», в
«Ostinato» — хотя это произведение действительно
нельзя отнести к традиционному жанру автобио-
графии, где текст, как правило, упорядочен хроно-
логией и событийной фабулой, — просматривается
довольно стройная композиция, и ее свободный ха-
рактер не противоречит впечатлению целенаправ-
ленного художественного жеста, которое остается
после чтения.
Книга Дефоре представляет собой собрание более
или менее коротких — от одной-двух фраз до одной-
двух страничек — фрагментов, в которых автор либо
воссоздает наиболее яркие моменты своего прошло-
го, либо осмысляет процесс этого воссоздания, не-
полноту, избирательность, неточность человеческой
* Из издательской аннотации к сборнику рассказов Дефоре
«Детская комната». См. общий очерк поэтики Дефоре в моем
послесловии к книге: Луи -РенеДефоре. Болтун. Детская ком-
ната. Морские мегеры. СПб.: Издательство Ивана Димбаха,
2007; там же приведена подробная биографическая справка
о писателе. См. также: Сергей Зенкин. Парадоксы лжеца //
Иностранная литература. 2008. № 5.
309
памяти и ее попыток фиксировать результаты своей
работы в словах; иногда оба эти начала синтезиру-
ются в одном фрагменте. Текст разделен на две не-
равные части, между которыми лежит биографиче-
ский рубеж — гибель четырнадцатилетней дочери
автора; известно, что это несчастье переломило
жизнь Дефоре и заставило его на долгие годы пре-
кратить литературную деятельность или, во всяком
случае, ничего не печатать*. В первой части, состав-
ляющей примерно две трети общего объема, преоб-
ладают фрагменты, имеющие прямое или косвенное
отношение к воспоминаниям; разделы, из которых
состоит эта часть, — за исключением начальных
страниц, образующих своего рода увертюру, — пря-
мо соотносятся с основными периодами и важнейши-
ми событиями жизни писателя: здесь так или иначе
отражены его раннее детство, несколько лет уче-
* Если исключить из рассмотрения журнальные публикации
и говорить только о книгах, то «Морские мегеры» (1967) и
«Стихотворения Самюэля Вуда» (1988) разделяет более два-
дцати лет; первые части «Ostinato» появляются в журналах
начиная с 1984 г. Даже Марк Комина, автор монографии,
опровергающей миф о многочисленных и длительных пау-
зах в работе Дефоре, признает, что в 1965 г, после заверше-
ния «Мегер», тот действительно перестал писать и вернулся
к литературной деятельности лишь в 1975 г. См.: Marc Comina.
^impossible silence. 1998.
ЗЮ
бы в закрытом католическом коллеже, смерть мате-
ри, юность, служба в артиллерии, насгуплнеи вермахта
в мае 1940 года и беспорядочное бегство француз-
ской армии после «странного поражения», смерть
отца, участие в Сопротивлении, когда начинающий
писатель помогал американским парашютистам де-
сантироваться на территорию Франции и скрывать-
ся в лесном лагере, смерть любимого друга, депорти-
рованного и убитого нацистами, семейное счастье и
внезапная беда... Во второй части повествовательные
фрагменты практически отсутствуют, уступая место
авторской рефлексии. Таким образом, при внима-
тельном взгляде можно различить достаточно четкие
композиционные очертания «Ostinato», в котором с
нисходящей ремеморативной линией соединяется
восходящая рефлексивная. Подобное строение тек-
ста, постепенно, «на ходу», меняющего и уточняю-
щего собственную природу, отвечает истинному
предмету книги, лишь косвенно связанному с вехами
жизненного пути Дефоре: она выглядит не столько
рассказом о прожитой жизни, близящейся к концу,
сколько детальным рассуждением о возможности до-
стижения некоей цели, на первый взгляд — чисто
литературной, а при более внимательном рассмотре-
нии — экзистенциальной; цель эта, впрочем, нигде
не названа и не определена точно; больше того, ав-
тор не раз подчеркивает, что она непознаваема и не-
311
достижима, что ее вообще не существует, — можно
подумать даже, что он намеренно смущает себя и
читателей вопросом: не является ли его сочинение
произвольным, лишь поверхностно структурирован-
ным собранием мемуарных заметок, размышлений о
писательском труде и сентенций общего характера?
Как свидетельствует Доминик Рабате, один из наибо-
лее проницательных исследователей творчества Де-
форе, тот признался ему в частной беседе, что, рабо-
тая над «Ostinato», всегда держал в уме опасность,
которая исходит от жанра афоризма, тяготеющего к
выражению обобщенных, авторитарных истин, и сле-
дил за тем, чтобы не свернуть на слишком легкий путь
аккумуляции подобных максим, хотя к этому естествен-
но располагал избранный им фрагментарный тип по-
вествования*.
По мнению Рабате, «Ostinato» представляет собой
книгу, во многом посвященную обсуждению вопро-
са о своем возможном завершении, «делающую за-
вершение своей главной проблемой, своим двига-
телем». Писатель создает здесь не совсем обычную
форму, отрицающую формальную завершенность,
или, точнее, форму, которая, в соответствии с опре-
делением музыкального термина ostinato («упорно,
настойчиво»), многократно воспроизводит одну и
* См.: Dominique Rabate. Poetiques de la voix. 1999, P. 29.
312
ту же смысловую фигуру*, но неизменно возвраща-
ется к доминирующему ощущению разомкнутости
текста, причем это ощущение лишь усиливается по
мере продвижения к его видимому концу. Такая фор-
ма сопротивляется любому подведению итога, лю-
бой редукции содержания к однозначным выво-
дам. Постепенное, но очевидное уже в первой части
ослабление фабульной компоненты, связанной с
биографической, событийной канвой, которую Де-
форе, с характерным для него антинарциссизмом,
не считал по-настоящему интересной для читателя
(недаром он уже на первых страницах говорит о
«бремени воспоминаний», подчиняющих «истину
прожитой жизни истине фактов»), последовательное
перемещение акцента на ключевые антиномии, обу-
словленные взаимодействием пишущего со временем,
памятью и языком, — все это делает «Ostinato» свое-
го рода интертекстом по отношению к более ранним
произведениям Дефоре, где такие антиномии были
обозначены и подвергнуты пристальному изуче-
нию, — в частности, по отношению к повести «Бол-
тун», рассказам из сборника «Детская комната» и по-
* См.: Dominique Rabate. Ostinato et la question de I’achevement //
Revue des sciences humaines, № 249,1998, P. 87,90-91; он же,
Louis-Rene des Forets. La voix et le volume, 2002; он же, Portrait
de I’ecrivain en troisieme personne // Critique, № 668-669,2003,
P. 70-82.
313
эме «Морские мегеры», опубликованным в русском
переводе несколько лет назад Издательством Ивана
Лимбаха. Те, кто читал этот том избранных произ-
ведений Дефоре, обнаружат не только содержатель-
ную близость «Ostinato» к его прозе и стихам, но и
лежащие на поверхности текстуальные параллели.
Назовем лишь самые заметные: встреча с матерью
на станционном перроне; тягостная немота, от ко-
торой освобождает близкий друг; обет молчания,
данный в детстве; раскрепощающее пение как путь
к обретению внутренней независимости и ее неопро-
вержимый знак.. Верно и обратное: «Ostinato», как и
«Стихотворения Самюэля Вуда», может прочитывать-
ся сквозь призму других сочинений Дефоре, неред-
ко включающих автобиографические элементы, — в
высшей степени показательно, что издательская ан-
нотация к «Детской комнате», также написанная са-
мим писателем, предлагает видеть в рассказах, со-
ставивших этот сборник, «последовательные версии
внутренней биографии».
Итак, автобиографичность не противопоставляет
«Ostinato» другим произведениям Дефоре, она скорее
становится естественным продолжением и, как ни
странно, завершением всего их корпуса, необходи-
мым ключом к его интерпретации, вопрос о котором
прямо поставлен в книге: «...он отклонился от вер-
ного направления так далеко, что, повернув назад,
314
заплутал бы еще больше, и не может даже в изнемо-
жении рухнуть наземь, потому что странная энергия
отчаяния поддерживает его и несет к неведомой
цели, о которой он знает только, что никогда ее не
достигнет, хотя бы в распоряжении была целая веч-
ность. Вот откуда этот тревожный поиск ключа, ко-
торый, давая обзор всего пути, позволил бы, самое
меньшее, оценить размеры пересеченного пространст-
ва, очертить его контуры и — вероятно, отчасти, так как
целиком ее нельзя представить, — уяснить направляю-
щую линию движения». Нарушив обет молчания, дан-
ный после смерти дочери, и приступив к написанию
«Ostinato», Дефоре вовлек в экспериментальное поле,
созданное его предыдущими сочинениями, мате-
риал собственной жизни и, что не менее важно, соб-
ственного творчества. Его новое сочинение, как и
продолжавшаяся жизнь писателя, было обречено
пребывать во всегдашнем статусе work in progress, —
больше того, эта неразделимость жизни и писатель-
ской работы составляла самую суть замысла.
Тем более значимым стало решение Дефоре все же
оформить результаты своего труда в виде книги, слов-
но подводящей черту под всеми его сочинениями и
демонстрирующей на новом материале противоре-
чия, которые в любом речевом акте порождаются
отношениями сказанного, сознательно опущенно-
го и принципиально несказуемого. «Недописанная»
315
автобиография напомнила о предмете неизменного
интереса писателя: зыблющейся границе между вы-
раженным в словах и невыразимым, — или, если ис-
пользовать метафору Мориса Бланшо, посвятивше-
го этому произведению несколько эссе, между немой
«белизной» и омываемой ею «чернотой» письменно-
го текста, без которого, однако, эти пробелы были
бы невозможны. «Что вновь вызвало в нем потреб-
ность писать, которую не смогли пересилить стра-
дание, тайная клятва, вовеки незаполнимая пустота?
Может быть, то, что он понял: чтобы избавиться от
писания, нужно снова писать, писать без конца — до
самого конца жизни и помня о ее конце. Белые места
существуют лишь там, где есть черные, молчание —
лишь тогда, когда ему предшествуют речь и звуки,
которые прерываются»*. Обсуждаемое в книге «за-
вершение» осталось проблематичным, излюбленные
автором антиномии немоты и речи, истины и лжи,
единства и множественности — неснятыми, но дви-
жение к цели, о котором он так часто говорит и ко-
торое, казалось бы, могло кончиться только вместе
с его жизнью, получило — несмотря на недости-
жимость самой цели, — адекватное разрешение.
Неоконченная версия стала окончательной: показа-
* Maurice Blanchot. Le blanc Le noir // Louis-Rene des Forets. Le
temps qu’il fait. Cahier VI-VII. 1991. P. 231.
316
тельно, что следующее сочинение Дефоре, рукопись
которого он передал в Mercure de France в декабре
2000 года, за считание дни до своей смерти, — «Шаг
за шагом, вплоть до последнего», — несмотря на ти-
пологическое сходство с «Ostinato», не было инте-
грировано в его состав; точно так же остались вне
его рамок и те опубликованные в журналах фрагмен-
ты, которые не вошли в издание 1997 года.
О том, что за свободной композицией «Ostinato»
стоит вполне последовательная писательская стра-
тегия, свидетельствуют и основные дискурсивные
особенности этого произведения. Мало того, что в
новой прозе, с первых строк помещаемой в рамки
биографического жанра, автор берет на себя роль
персонажа (в более ранних сочинениях Дефоре его
полупризрачные герои могли, напротив, получать
роль автора, «литератора»*), — обычное в таких слу-
чаях дистанцирование от самого себя здесь усили-
* Напомню финальные строки «Обезумевшей памяти», фик-
сирующие тождество и, вместе с тем, непреодолимый разрыв
между подростком, чьи школьные годы описываются в этой
новелле, и внезапно всплывающим «я» рассказчика, тщетно
пытающегося припомнить и реконструировать прошлое,
которое обречено остаться непознанным, искаженным:
«Я этот литератор. Я этот маньяк Но я, возможно, был этим
ребенком».
317
вается тем, что элементы жизнеописания встраива-
ются в специфический повествовательный план,
соединяющий три особенности: рассказ в настоящем
времени, благодаря чему «поднятое на поверхность»
прошлое как будто застывает вне всякого времени;
третье лицо, противопоставленное привычному пер-
вому лицу автобиографии и ослабляющее привязку
к конкретному и целостному субъекту; фрагментар-
ность текста, намеренное его насыщение разрывами
и умолчаниями, в свою очередь размывающее субъ-
ектность речи. Сочетание этих черт, по отдельности
встречающихся и в более традиционных мемуарах, су-
щественно повышает интенсивность воссоздаваемых
образов и в то же время становится фактором стран-
ного торможения повествования, своего рода «рапи-
дом», фиксирующим приближение рассказчика к
смерти, которое образует не всегда заметный, но не-
сомненно ощутимый фон «Ostinato», — примерно
так, как во сне, описанном в одном из начальных
фрагментов, приостанавливается падение в камен-
ном колодце, «где сверху дышит тепло, а снизу — мо-
гильный холод». Однако такое грамматико-синтак-
сическое оконтуривание, поддержанное к тому же
«паузами» увеличенных типографских пробелов,
имеет и оборотную сторону: принципиально отлич-
ное от прустовской ретроспекции-реапроприации,
оно резко отделяет и отдаляет субъекта высказыва-
318
ния от самого себя, возвращает его «к неведению о
самом себе в слепительном свете настоящего»*.
Повышенное дискурсивное напряжение находит-
ся здесь в прямом соответствии со смысловой кол-
лизией, присутствующей в большинстве произведе-
ний Дефоре и заданной противопоставлением двух
фигур: это, с одной стороны, ребенок, который во-
площает доязыковое и внеязыковое состояние со-
знания, способное проявляться в освобождающем
акте пения или столь же гордом молчании, и, с дру-
гой, взрослый, который предал и не может не преда-
вать живущего в нем ребенка, хотя и пытается дотя-
нуться до утраченного рая детства с помощью слов.
Если взрослый в его предельной несостоятельности
репрезентирован упомянутым выше литератором,
громоздящим пустые фразы, то с ребенком ассоци-
ируется голос — сила, превосходящая любые слова,
стержень человеческого существа, обеспечивающий
его полноту, целостность и независимость. Попытки
соединиться с собственным голосом — доминан-
та «Ostinato», обозначенная уже в эпиграфе: «...как
язык, с трудом начинающий говорить, он исторг звук
* Эту черту «Ostinato» обсуждают большинство комментато-
ров, включая Мориса Бланшо (в уже цитированном эссе) и
Ива Бонфуа. См.: Yves Bonnefoy. Une ecriture de notre temps //
La Verite de parole. 1988. P. 273-275.
319
своего голоса». О важности этой цитаты из XXVI пес-
ни «Ада», где Улисс, заключенный в язык пламени,
описывает обстоятельства своей гибели, свидетель-
ствует, в частности, то, что писатель предпочел не
использовать существующие переводы Данте на
французский язык и дал свой, намеренно утяжелен-
ный, плеонастичный перевод, как бы имитирующий
затрудненность самого акта речи, изведения голоса
наружу*. Чуть далее, в одном из начальных разделов
книги, где описывается противостояние ребенка уни-
жениям, которым его подвергают жестокие порядки
закрытого учебного заведения, голос предстает зна-
ком высшей личной автономии и самоутверждения:
«С гордостью встав перед раскрытой псалтырью, об-
леченный до лодыжек в торжественную белизну сти-
харя, он сливает со сдержанным органным гулом
глубинную вибрацию своего голоса, его искусные
модуляции на подъеме, рискованные колебания при
нисхождении, наконец, финальное разрешение, это
* ...comme une langue en peine de parole jeta la bruit de sa voix
au-dehors. Ср. у Данте: ...come fosse la lingua che parlasse, gitto
voce di fuori. Ср. также это место и его контекст в переводе
М. Лозинского: «...вы поведать мне повинны, / Где, заблудясь,
погиб один из вас. / С протяжным ропотом огонь старин-
ный / Качнул свой больший рог, так иногда / Томится на вет-
ру костер пустынный, / Туда клоня вершину и сюда, /Как если
б это был язык вещавший, / Он издал голос и сказал...».
320
обжигающее пламя в горле, — так он наделяет себя
достоинством, которое за ним отказываются призна-
вать»*. Наконец, в последней части, в обособленном
фрагменте, специально вынесенном на отдельную
страницу, тема получает свое обобщение и разрешение:
«Пусть в нем никогда не смолкнет голос ребенка, пусть
струится как дар небес, освежая зачерствелые слова
сверканием его смеха, солью его слез, его безудерж-
ностью, перед которой ничто не может устоять».
Именно этим противопоставлением ребенка, за-
терянного, но всегда присутствующего во взрослом,
и взрослого, безуспешно пытающегося с ним соеди-
ниться, объясняется постоянно возобновляемый в
стихах и прозе Дефоре, при всем различии вариаций,
поиск внутреннего суверенитета и самотождествен-
ности, присущих только детству, — поиск, который
продолжается и в «Ostinato», но переживается еще
острее на фоне постоянных мыслей о его безнадеж-
ности, о том, что его нельзя и прервать волевым уси-
лием, и довести до конца. Отсюда же амбивалентная
роль, которую в этом поиске играет язык, двойствен-
* Дефоре внимателен и к внутренней противоречивости та-
кого самоутверждения, всегда граничащего с гордыней. Эта
вспомогательная тема, звучащая и в «Стихотворениях Са-
мюэля Вуда», более подробно обсуждается в послесловии к
указанному выше русскому изданию избранных произведе-
ний писателя.
321
ная природа слов, так часто обсуждаемая на страни-
цах книги. Недоверие к словам, трезвое сознание их
неспособности восстанавливать утраченную бытий-
ную полноту, соединяется с убежденностью писате-
ля в том, что через его противоречивое взаимодей-
ствие с языком в создаваемый текст входит случайное,
непредсказуемое, неожиданное, только и позволяю-
щее вещам вновь обретать «первозданную свежесть».
И когда это происходит, прошлое возвращается, «вы-
свеченное резким светом, отчетливое, как бывает
только при взгляде с близкого расстояния, ни к чему
не прикрепленное, не имеющее точного происхож-
дения, открытое случайности и как будто обретаю-
щее внутри пространства, созданного словами, свою
первоначальную силу, — хотя не существует плана,
который управлял бы этим возвращением и опре-
делял его порядок».
Действительно, было бы неверным утверждать,
что в «Ostinato» Дефоре занят лишь обычным для
него критическим испытанием языковых и ритори-
ческих средств, что экзистенциальное начало зату-
шевано созданным здесь калейдоскопом размышле-
ний и выводов, которые всякий раз ставятся под
вопрос, сопровождаются жестокой борьбой с тер-
зающими автора «насквозь вымышленными голоса-
ми», так что он и сам подчас готов видеть в себе «не
более чем вымысел, призрак без характерных черт,
322
спорящий с незримыми собеседниками»*. В непре-
станных, мучительных колебаниях между отчужден-
ным, как бы внеличным прошлым и личным пере-
живанием этого прошлого ясно ощутим этический
императив, возникший как раз из собственного, био-
графического опыта Дефоре, — необходимость най-
ти, вопреки бессилию языка, точные слова для вы-
ражения скорби по дорогим для него умершим, —
матери, отцу, другу молодости, который решительно
изменил его жизнь, а перед гибелью от рук нацистов
успел соединить его с будущей женой, и, наконец, по
безвременно ушедшей дочери, чья фигура наделяет-
ся в «Ostinato» исключительным значением еще и
потому, что воплощает в себе качества, присущие
ребенку: гордость, независимость, способность к са-
мозабвенному очистительному смеху... Сознавая без-
надежность своего предприятия, Дефоре упорно со-
оружает над пустотой, которую оставили в его жизни
эти утраты, подобие надгробного памятника. Лич-
ное, подвергаемое в книге самому жестокому подо-
зрению и самому суровому испытанию, проникает
в нее не столько через фактоописание, сколько там,
где он исполняет долг перед другими людьми, перед
любовью, живущей в нем вопреки давней разлуке.
* См.: Patricia Martinez. Poetique de I’enigme // Critique, № 668-
669.2003. P. 42.
323
Можно предположить, что недостижимая, не-
определимая и несуществующая цель, о которой часто
пишет Дефоре, все же существовала и в самом общем
приближении может быть определена. Она, как и в
других его произведениях, состояла — воспользуем-
ся здесь высказыванием самого писателя в интервью,
данном в 1962 году журналу «Tel Quel», — в том, что-
бы с помощью лжи, неотделимой от художественно-
го вымысла, «создать мир истины». Такая истина дей-
ствительно не может быть предъявлена в качестве
однозначных и застывших словесных формул: она
возникает из взаимодействия слов с «истиной жиз-
ни» самого Дефоре, истиной его писательского дела,
оплодотворившего эти слова «соком, без которого
они остаются мертвым сухостоем». Сделав себя пер-
сонажем «Ostinato», Дефоре превратил свой голос,
упрямо возобновляющий попытки обрести свободу
и единство, в таран, который обрушивается на не-
пробиваемую стену словесной фикции. Он заранее
отверг мифологизирующий тип связного и непроти-
воречиво-закругленного воспоминания с его мнимой
способностью оправдания и утверждения реально-
сти прожитой жизни, заранее согласился с незавер-
шимостью своего предприятия ради того, чтобы про-
должить и довести до разрешения многолетний опыт
осмысления раскола, присущего самому акту письма,
который всегда обессиливает и расщепляет искомый
324
голос, всегда балансирует на грани между поэтиче-
ским и критическим началом*. С помощью избранной
им экспериментальной формы Дефоре сумел достиг-
нуть того, к чему стремится любой настоящий писа-
тель, — соединить свою речь со своей жизнью. Неда-
ром таран «ostinato», совместной работы памяти и
языка, косвенно сопоставлен здесь с дыханием, основ-
ным ритмом человеческого тела: «В любое мгновение
может угаснуть, но раз за разом повторяется импульс,
сравнимый скорее с телесным, чем с природным рит-
мом, — не волны, беспрерывно набегающие на берег
и отбегающие вспять, а дыхание, вдох и выдох...»
* * *
«Стихотворения Самюэля Вуда», помещенные в на-
стоящей книге после «Ostinato», увидели свет почти на
десять лет раньше, в 1988 году, однако хронологиче-
ский порядок нарушен нами лишь формально: Дефоре
начал писать новую прозу еще в середине 1970-х годов,
* Как заметил он сам в упомянутом интервью, «всякому писа-
телю... знакома эта двойственность: порыв вдохновения, с
одной стороны, критический взгляд, с другой. Я бы сказал,
что писание — это действие, совершаемое во мне кем-то, кто
говорит в расчете на того, кто, находясь внутри меня же, слу-
шает» (Louis-Rene des Forets. Voies et detours de la fiction, Fata
Morgana. 1985. P. 13-14. См. также: Bernard Pingaud. La bonne
aventure. 2007. P. 91).
325
более чем за двадцать лет до издания окончательной
версии, а первые журнальные публикации ее отрыв-
ков относятся к 1984 году; к тому же содержание «Сти-
хотворений» не оставляет сомнений в том, что они
выросли непосредственно из его автобиографичес-
кого замысла. Это подтверждается и свидетельством
Ж.-Б. Пюэша, который в годы молодости не раз встре-
чался с Дефоре и фиксировал беседы с ним в дневни-
ке. Согласно записи от 21-22 сентября 1985 году,Де-
форе, работавший в то время над «Ostinato», сказал,
что его произведение неожиданно для него стало
принимать форму поэмы и что ему сразу же пришла
мысль приписать авторство вымышленному лицу*.
Имя Самюэля Вуда впервые появилось под эпи-
графом, добавленным к переизданию уже цитирован-
ного нами интервью 1962 года, в котором писатель
отвечал на вопросы о своих творческих принципах
и предпочтениях. Эта небольшая книжка, опубликован-
ная в том же 1985 году, когда автор начал писать свою
поэму, получила название «Прямые и окольные пути
вымысла», а эпиграф, словно резюмируя поэтику Де-
форе, опирающуюся на умолчание и намек, гласил: На
подобные вопросыможно отвечать не иначе как оби-
няками, демонстрируя, так сказать, лишь изнанку
ковра. Сэр Самюэль Вуд. Предваряя этой иронической
* Jean-Benoit Puech. Louis-Rene des Forets, roman. 2000. P. 39.
326
ремаркой свой в сущности единственный теоретиче-
ский текст, Дефоре показывал, что включает создан-
ного им двойника в изначально присущую литературе
игру жизненной правды и неизбежной лжи, которая,
однако, как он утверждал в самом интервью, откры-
вает путь к постижению этой правды. Такой же функ-
цией Самюэль Вуд наделен и в «Стихотворениях»*.
Сначала поэма была опубликована частично (пер-
вые пять стихотворений) в журнале «Ire des vents»
(1986), а затем и полностью, отдельной книгой, в из-
дательстве Fata Morgana (1988). В обоих случаях над
текстом стояло имя самого Луи-Рене Дефоре — тем
самым сразу акцентировалось, что чужое имя в на-
звании предназначено не для маскировки авторства,
а для того, чтобы обнажить и оттенить раздвоенность
пишущего. Недаром в этом гетерониме так прозрач-
на фамилия: английское wood, «лес», прямо отсылает
к фамилии самого писателя, des Forets. Что касается
имени «Самюэль», то комментаторы усматривают в
нем разные коннотации. Прежде всего это имя биб-
лейского пророка, которое в данном контексте мо-
* В названии оригинала, «Poemes de Samuel Wood» можно, во-
обще говоря, видеть и другой смысл, понимая его как «Сти-
хотворения о Самюэле Вуде»; в этом случае мнимый автор
поэмы сразу предстает ее персонажем. См.: Christine Andreucci.
Vivre et chanter la-haut, c’est tout un! // Critique, № 668-669.
2003. P. 64.
327
жет намекать на высокий статус и потенциал поэти-
ческого слова; более того, это имя теофорное, со
значением «услышанный Богом». С другой стороны,
схожее имя носит дьявол Самиель из «Вольного
стрелка» Вебера, оперы, служащей фоном действия
в рассказе «Звездные часы одного певца», одном из
важнейших произведений Дефоре, и эту аллюзию
также нельзя не учитывать, поскольку Самюэль Вуд
предстает в поэме не только «добрым гением», но и
«демоном», — неоднозначность, отвечающая пред-
ставлению писателя о спасительной и вместе с тем
гибельной роли языка. В числе «Самюэлей», которые
могли повлиять на выбор Дефоре, критики упоми-
нают и особенно любимых им писателей, носивших
то же имя, — Кольриджа и Беккета.
«Стихотворения Самюэля Вуда» нередко называют
сборником или циклом, но есть все основания считать
эту книгу целостной и связной поэмой. Правда, текст
типографски разделен на обособленные части — три-
надцать разновеликих стихотворений, каждое из ко-
торых начинается с новой страницы (два из них име-
ют внутренние подразделы, и в нашем издании мы
воспроизводим разбивку оригинала), — однако тема-
тическое и смысловое единство произведения, несмо-
тря на варьируемый размер, не вызывает сомнений;
нельзя не заметить также, что «Стихотворения» отли-
чаются от «Морских мегер», первой поэтической кни-
328
ги Дефоре, сравнительно узким, очищенным и од-
нородным, — можно сказать, классицизирующим, —
словарем и по большей части сдержанной, даже
суховатой интонацией, временами напоминающей,
как и некоторые страницы прозы Дефоре, судебную
казуистику. Перед нами композиционно выверенное
произведение, в котором обнаруживается обычный
для этого писателя набор или, лучше сказать, перепле-
тение мотивов, имеющих, как правило, параллели в
тех или иных фрагментах «Ostinato».
Важнейший из них обозначен уже в прологе (сти-
хотворение I): это попытка найти «потерянный голос»
в условиях, когда самотождественность говорящего
стоит под вопросом, а опора для ее восстановления
в поэтической речи безвозвратно утрачена; наме-
ченное здесь неявное сопоставление поэта с Орфе-
ем, отсылающее к традиционным представлениям о
могуществе поэзии, тут же опровергается пассажем
о безбытийности слов, их неспособности соприкос-
нуться с живой реальностью: «Видано ль, чтобы сло-
ва... колыхали ветви и листья, по небу облако мчали?»
Далее (II, III) речь идет о неразрешимой загадке, ка-
кую представляет для сознания утрата близких, воз-
вращающихся в снах и воспоминаниях; затем (IV)
вновь возникает тема бессилия языка, которому не
дано уловить образы прошлого в свои силки. Скорбь
по умершим перерастает в общее размышление о
329
смерти, о необходимости с достоинством встретить
конец собственной жизни и о тщетности попыток
продлить существование с помощью слов: они так
же бренны, как и всё, что имеет отношение к че-
ловеку; мечте о идеальном «языке, не порабощен-
ном словами», не суждено сбыться (V, VI, VII, VIII).
С самого начала бросается в глаза, что от стихотво-
рения к стихотворению, как и в рамках отдельно взя-
тых стихотворений, смысловая перспектива может
модифицироваться, а иногда и радикально перестраи-
ваться: например, в первой части самого длинного
стихотворения (V) призыв к бестрепетному приятию
смерти сменяется призывом не отрешаться до конца
дней от земной жизни, наслаждаться ее очарованием,
а во второй части негативная оценка словесной дея-
тельности («фразы» здесь сравниваются с «камушками,
брошенными в реку») переходит в рассуждение о пред-
почтительности речи перед молчанием, не свободное,
впрочем, от горькой иронии. Смену угла зрения дает
и краткая интерлюдия (IX), где неожиданно выплес-
кивается «энергия отчаяния», помогающая поэту, не-
смотря на физический упадок, до смертного часа не
выпускать из рук оружие слов. В следующем стихо-
творении тональность снова меняется: отчаяние здесь
выглядит беспросветным, а пропасть, отделившая
«взрослого» от «подростка», который вершит над ним
свой суд, — непреодолимой (X).
330
Как видим, поэма, укорененная в тех же обстоя-
тельствах личной и творческой судьбы автора, ко-
торые лежат в основе «Ostinato», дает еще одну ва-
риацию знакомого нам дискурса: колеблясь между
безличными, неопределенно-личными конструк-
циями и отчуждающим третьим лицом, между не-
схожими точками зрения и разноречивыми оценка-
ми, лирический монолог размывает идентичность
говорящего, а под конец (XI) и опрокидывает ее, ко-
гда неожиданно возникающее «я» прямо обращается
к Самюэлю, с которым читатель до сих пор мог отож-
дествлять того, кто этот монолог произносит: «Са-
мюэль, Самюэль, — хоть нет доказательств, что скрыт /
Живой человек под этим именем, — твой ли / Я слы-
шу голос...» Здесь особенно ясно, что голося живо-
го, реального Дефоре и фиктивного Вуда, в котором
«нет ничего, кроме имени», не совпадают, хотя и тя-
готеют к слиянию. Как в «Ostinato», автор отстраня-
ется от себя самого, но не порывает и не может по-
рвать связи, обусловленной рамками вымысла. Функ-
ция гетеронима при этом проступает еще отчет-
ливей: он присутствует в тексте лишь для того, чтобы
указывать на подлинную природу поэзии, которая
пытается вырваться из оков бренности, но хранит ей
верность*, для того чтобы помогать автору «в борьбе
* См.: Christine Andreucci. Vivre et chanter la-haut... P. 62,64.
331
со словами». В то же время поэтический двойник оста-
ется ненадежным помощником: язык, на котором го-
ворит Самюэль, «никогда не излечит» то «я», которое к
нему обращается. В предпоследнем стихотворении
(XII) вернувшаяся тема стоического примирения со
смертью сменяется краткой кодой, где неожиданно зву-
чит призыв ликовать «вместе с хором небесных созда-
ний», а в последнем стихе утверждается, что «жизнь и
пение неразличимы там, в вышине». С помощью тра-
диционных образов, предполагающих выход «в не-
кую потусторонность, где продолжение жизни, пусть
оно и отрицается всем творчеством писателя, все же
возможно»*, здесь намечено виртуальное снятие про-
тиворечий жизни и языка, — можно сказать, что по-
иск утраченного голоса, начатый в прологе, в этом
финальном аккорде находит условное завершение.
Недаром искавший его Самюэль — тень, которую
автор «придумал и наделил именем» только для суще-
ствования внутри текста, — тут же становится ненуж-
ным и в эпилоге (XIII) исчезает. Однако Дефоре и в
этом случае размыкает структуру, выглядящую — в от-
личие от «Ostinato» — абсолютно замкнутой: оконча-
тельно овнешненный и немедленно растаявший Са-
мюэль Вуд оставляет неуничтожимый след. Правда,
этот остаточный гул, как и обычно бывает у Дефоре
* ibid. R 61.
332
в финале, помещен под знак зыблющегося исчезания/
появления, так как сравнивается с грозой, которая то
ли приближается, то ли уходит, — но, в любом случае,
именно он не дает забыть, что, перед тем как умол-
кнуть, искомый голос, возможно, был найден, на
мгновение обрел единство и свободу. Иначе говоря,
в эпилоге литература окончательно раскрывает свою
фикциональную природу, но за голосом поэзии все
же признается способность преодолевать ограни-
ченность художественного вымысла.
* * *
«Ostinato» и «Стихотворения Самюэля Вуда» за-
вершают более чем полувековой творческий путь
Луи-Рене Дефоре, начавшего писать в 1940-х годах,
в преддверии новой культурной эпохи, которая со-
средоточила внимание на законах функционирова-
ния текста, заслонивших и поставивших под сомне-
ние реальность говорящего человека, подлинность
и устойчивость его «я». Жизнь писателя во многом
совпала с этой эпохой, и его сочинения занимают в
ней особое, ни с чем не сравнимое место. Своеобра-
зие Дефоре в том, что он не только предчувство-
вал кризис, обусловленный «поворотом к языку»,
«смертью автора» и подобными концепциями, — эта
интуиция отчетливо выражена уже в повести «Бол-
тун» (1946), написанной до того, как они оформи-
333
лись, — но попытался нащупать путь к его преодо-
лению. Путь рискованный и в то же время глубоко
честный: писатель отказался от упрощающего отри-
цания новых концепций и уподобился врачу, при-
вившему себе болезнь; он сумел вживить крити-
ческую рефлексию в самую ткань своих стихов и
прозы, — но не ради того, чтобы продемонстриро-
вать с помощью слов «невозможность нашего лич-
ного присутствия на той сцене, где мы их произ-
носим», а в надежде опровергнуть эти концепции
изнутри, отыскать «в крошащемся и рассыпающемся
я упрямое, таинственное нежелание сдаться, сохра-
няемое другим^, которое все же — хотя сам он под-
час этого опасался — не разрушилось от сознания,
что ныне ему дано улавливать только смутные, неод-
нозначные образы самого себя»*. Сознательно избрав
эту двойственную роль ниспровергателя и парадок-
сального защитника иллюзий, присущих литерату-
ре, Дефоре придал неповторимое звучание своему
«пронзительному и надломленному» голосу, который
с редким упорством продолжает утверждать себя в его
поздних стихах и прозе.
Yves Bonnefoy. Une ecriture de notre temps // La Verite de paro-
le. 1988. P. 278.
Содержание
Ostinato.................................... 5
Стихотворения Самюэля Вуда................ 273
Марк Гринберг
Упорство Луи-Рене Дефоре.................. 308
Луи-Рене Дефоре
OSTINATO
СТИХОТВОРЕНИЯ САМЮЭЛЯ ВУДА
16+
Редактор И. Г. Кравцова
Корректор Л. А Самойлова
Компьютерная верстка Н. Ю. Травкин
Подписано к печати 18.07.2013 г. Формат 70 х 108 7^.
Гарнитура GaramondC. Печать офсетная.
Бумага офсетная. Тираж 1500 экз. Заказ №4357
Издательство Ивана Лимбаха.
197342, Санкт-Петербург, ул. Белоостровская, 28А.
E-mail: limbakh@limbakh.ru
www.limbakh.ru
Отпечатано с готовых файлов заказчика
в ОАО «Первая Образцовая типография»,
филиал «УЛЬЯНОВСКИЙ ДОМ ПЕЧАТИ»
432980, г. Ульяновск, ул. Гончарова, 14
ISBN 978-5-89059-196-8