Text
                    
Библиотека
/Л' <1»И
к*»..’"
ШЯШШ
русской
фантастики



XV ----------------------------------------- Библиотека русской фантастики
- - -------------ZIV----------- Библиотека русской фантастики w Ж
9 том Заколдованная жизнь >»✓ Z*\ Русская фантастическая проза второй половины XIX века Москва “Русская книга” 1997
УДК 882 ББК 84Р1 3-19 Составление, послесловие, примечания и подбор иллюстраций Ю. М. Медведева Художник Г. И. Метченко Редакционная коллегия: В. М. ГУМИНСКИЙ А П. КАЗАНЦЕВ Ю. М. МЕДВЕДЕВ (отв. секретарь) М. Ф. НЕНАШЕВ С. И. ПАВЛОВ М. С. ПОТАПОВА В. И. СЕВАСТЬЯНОВ С. Г. СЕМЕНОВА В. И. ЩЕРБАКОВ Заколдованная жизнь: Т. 9: Русская фантасти- 3.19 ческая проза второй половины XIX века/Сост., послесл., примеч. и подбор иллюстраций Ю. М. Медведева. — М.: Русская книга, 1997. — 544 с., 8 л. ил. — (Б-ка русской фантастики). В том вошли, помимо сочинений классиков — Л. Толстого, А. Чехова, Н. Лескова, М. Горького, М. Салтыкова-Щедрина, фантастические произведения А. Амфитеатрова, А. Апухтина, Т. Бондарева, В. Гаршина, С. Сафонова. В «Приложении» представлена фантастическая проза Е. П. Блаватской, одной из самых загадочных личностей XIX века, наделенных даром провидения, и эссе о Блаватской современного писателя и философа В. М Сидорова. На вклейке воспроизведены картины выдающегося худож- ника Виктора Тихоновича Черноволенко (1900 — 1972), участ- ника группы «Амаравелла», долгие годы бывшей под запретом. 4702010101 -006 удК 882 М- 105 (03) 97 ББК 84Р1 ISBN5 - 268 - 01070 - 0 - общ. ISBN5 - 268 - 01349 - 1(т.9) © Медведев Ю. М., 1997 г., составле- ние, послесловие, примечания.
м/ /Cl Михаил САЛТЫКОВ-ЩЕДРИН & Дикий помещик SE ИЗ \JZ

В некотором царстве, в некотором государстве жил- был помещик, жил и на свет глядючи радовался. Всего у него было довольно: и крестьян, и хлеба, и скота, и земли, и садов. И был тот помещик глупый, читал газету «Весть» и тело имел мягкое, белое и рассыпчатое. Только и взмолился однажды Богу этот помещик: — Господи! Всем я от тебя доволен, всем награжден! Одно только сердцу моему непереносно: очень уж много развелось в нашем царстве мужика! Но Бог знал, что помещик тот глупый, и прошению его не внял. Видит помещик, что мужика с каждым днем не убывает, а все прибывает, — видит и опасается: «А ну, как он у меня все добро приест?» Заглянет помещик в газету «Весть», как в сем случае поступать должно, и прочитает: «Старайся!» — Одно только слово написано, — молвит глупый помещик, — а золотое это слово! И начал он стараться, и не то чтоб как-нибудь, а все по правилу. Курица ли крестьянская в господские овсы забредет — сейчас ее, по правилу, в сущ дровец ли крестьянин нарубить по секрету в господском лесу соберется — сейчас эти самые дрова на господский двор, а с порубщика, по правилу, штраф. — Больше я нынче этими штрафами на них дейст- вую! — говорит помещик соседям своим, — потому что для них это понятнее. Видят мужики: хоть и глупый у них помещик, а разум ему дан большой. Сократил он их так, что некуда носа высунуть: куда ни глянут — всё нельзя, да не позволено, да не ваше! Скотинка на водопой выйдет — помещик кричит: «Моя вода!» Курица за околицу вы- 7
бредет — помещик кричит: «Моя земля!» И земля, и вода, и воздух — все его стало! Лучины не стало мужику в светец зажечь, прута не стало, чем избу вымести. Вот и взмолились крестьяне всем миром к Господу Богу: — Господи! Легче нам пропасть и с детьми с малы- ми, нежели всю жизнь так маяться! Услышал милостивый Бог слезную молитву сирот- скую, и не стало мужика на всем пространстве владе- ний глупого помещика. Куда девался мужик — никто того не заметил, а только видели люди, как вдруг поднялся мякинный вихрь и, словно туча черная, про- неслись в воздухе посконные мужицкие портки. Вышел помещик на балкон, потянул носом и чует: чистый-пре- чистый во всех его владениях воздух сделался. Нату- рально, остался доволен. Думает: «Теперь-то я понежу свое тело белое, тело белое, рыхлое, рассыпчатое!» И начал он жить да поживать и стал думать, чем бы ему свою душу утешить. «Заведу, думает, театр у себя! Напишу к актеру Садовскому: приезжай, мол, любезный друг! И актерок с собой привози!» Послушался его актер Садовский: сам приехал и актерок привез. Только видит, что в доме у помещика пусто и ставить театр и занавес поднимать некому. — Куда же ты крестьян своих девал? — спрашивает Садовский у помещика. — А вот Бог, по молитве моей, все мои владения от мужика очистил! — Однако, брат, глупый ты помещик! Кто же тебе, глупому, умываться подает? — Да я уж и то сколько дней немытый хожу! — Стало быть, шампиньоны на лице ростить собрал- ся? — сказал Садовский, и с этим словом и сам уехал, и актерок увез. Вспомнил помещик, что есть у него поблизости четыре генерала знакомых; думает: «Что это я все гранпасьянс да гранпасьянс раскладываю! Попробую-ко я с генералами впятером пульку-другую сыграть!» Сказано — сделано: написал приглашения, назначил день и отправил письма по адресу. Генералы были хоть и настоящие, но голодные, а потому очень скоро при- ехали. Приехали — и не могут надивиться, отчего такой у помещика чистый воздух стал. — А оттого это, — хвастается помещик, — что Бог, по молитве моей, все владения мои от мужика очистил! 8
— Ах, как это хорошо! — хвалят помещика генера- лы, — стало быть, теперь у вас этого холопьего запаху нисколько не будет? — Нисколько, — отвечает помещик. Сыграли пульку, сыграли другую; чувствуют генера- лы, что пришел их час водку пить, приходят в беспо- койство, озираются. — Должно быть, вам, господа генералы, закусить захотелось? — спрашивает помещик. — Не худо бы, господин помещик! Встал он из-за стола, подошел к шкапу и вынимает оттуда по леденцу да по печатному прянику на каждого человека. — Что ж это такое? — спрашивают генералы, вытаращив на него глаза. — А вот, закусите, чем Бог послал! — Да нам бы говядинки! говядинки бы нам! — Ну, говядинки у меня про вас нет, господа гене- ралы, потому что с тех пор, как меня Бог от мужика избавил, и печка на кухне стоит нетоплена! Рассердились на него генералы, так что даже зубы у них застучали. — Да ведь жрешь же ты что-нибудь сам-то? — накинулись они на него. — Сырьем кой-каким питаюсь, да вот пряники еще покуда есть... — Однако, брат, глупый же ты помещик! — сказали генералы и, не докончив пульки, разбрелись по домам. Видит помещик, что его уж в другой раз дураком чествуют, и хотел было уж задуматься, но так как в это время на глаза попалась колода карт, то махнул на все рукою и начал раскладывать гранпасьянс. — Посмотрим, — говорит, — господа либералы, кто кого одолеет! Докажу я вам, что может сделать истин- ная твердость души! Раскладывает он «дамский каприз» и думает: «Ежели сряду три раза выйдет, стало быть, надо не взирать». И как назло, сколько раз ни разложит — все у него выходит, все выходит! Не осталось в нем даже сомне- ния никакого. — Уж если, — говорит, — сама фортуна указывает, стало быть, надо оставаться твердым до конца. А теперь, покуда, довольно гранпасьянс раскладывать, пойду, по- займусь! И вот ходит он, ходит по комнатам, потом сядет и посидит. И все думает. Думает, какие он машины из Англии выпишет, чтоб все паром да паром, а холопского духу чтоб нисколько не было. Думает, какой он плодо- 9
вый сад разведет: «Вот тут будут груши, сливы; вот тут — персики, тут — грецкий орех!» Посмотрит в окошко — ан там все, как он задумал, все точно так уж и есть! Ломятся, по щучьему велению, под грузом плодов деревья грушевые, персиковые, абрикосовые, а он только знай фрукты машинами собирает да в рот кладет! Думает, каких он коров разведет, что ни кожи, ни мяса, а все одно молоко, все молоко! Думает, какой он клубники насадит, все двойной да тройной, по пяти ягод на фунт, и сколько он этой клубники в Москве продаст. Наконец устанет думать, пойдет к зеркалу посмотреться — ан там уж пыли на вершок насело... — Сенька! — крикнет он вдруг, забывшись, но потом спохватится и скажет, — ну, пускай себе до поры до времени так постоит! А уж докажу же я этим либералам, что может сделать твердость души! Промаячит таким манером, покуда стемнеет, — и спать! А во сне сны еще веселее, нежели наяву, снятся. Снится ему, что сам губернатор о такой его поме- щичьей непреклонности узнал и спрашивает у исправ- ника: «Какой такой твердый курицын сын у вас в уезде завелся?» Потом снится, что его за эту самую непрек- лонность министром сделали, и ходит он в лентах, и пишет циркуляры: «Быть твердым и не взирать!» Потом снится, что он ходит по берегам Евфрата и Тигра... — Ева, мой друг! — говорит он. Но вот и сны все пересмотрел: надо вставать. — Сенька! — опять кричит он, забывшись, но вдруг вспомнит... и поникнет головою. — Чем бы, однако, заняться? — спрашивает он себя, — хоть бы лешего какого-нибудь нелегкая при- несла! И вот по этому его слову вдруг приезжает сам капитан-исправник. Обрадовался ему глупый помещик несказанно; побежал в шкап, вынул два печатных пря- ника и думает: «Ну, этот, кажется, останется доволен!» — Скажите, пожалуйста, господин помещик, каким это чудом все ваши временнообязанные вдруг исчез- ли? — спрашивает исправник. — А вот так и так, Бог, пр молитве моей, все владения мои от мужика совершенно очистил! — Так-с; а не известно ли вам, господин помещик, кто подати за них платить будет? — Подати?.. Это они! Это они сами! Это их свя- щеннейший долг и обязанность! 10
— Так-с; а каким манером эту подать с них взыскать можно, коли они, по вашей молитве, по лицу земли рассеяны? — Уж это... не знаю... я, с своей стороны, платить не согласен! — А известно ли вам, господин помещик, что казначейство без податей и повинностей, а тем па- че без винной и соляной регалий, существовать не может? — Я что ж... я готов! рюмку водки... я заплачу! — Да вы знаете ли, что, по милости вашей, у нас на базаре ни куска мяса, ни фунта хлеба купить нельзя? Знаете ли вы, чем это пахнет? — Помилуйте! Я, с своей стороны, готов пожертво- вать! Вот целых два пряника! — Глупый же вы, господин помещик! — молвил исправник, повернулся и уехал, не взглянув даже на печатные пряники. Задумался на этот раз помещик не на шутку. Вот уж третий человек его дураком чествует, третий чело- век посмотрит-посмотрит на него, плюнет и отойдет. Неужто он в самом деле дурак? Неужто та непреклон- ность, которую он так лелеял в душе своей, в переводе на обыкновенный язык означает только глупость и безумие? И неужто, вследствие одной его непреклон- ности, остановились и подати, и регалии и не стало возможности достать на базаре ни фунта муки, ни куска мяса? И как был он помещик глупый, то сначала даже фыркнул от удовольствия при мысли, какую он шту- ку сыграл, но потом вспомнил слова исправника: «А знаете ли, чем это пахнет?» — и струсил не на шут- ку. Стал он, по обыкновению, ходить взад да вперед по комнатам и всё думает: «Чем же это пахнет? Уж не пахнет ли водворением каким? Например, Чебоксара- ми? Или, быть может, Варнавиным?» — Хоть бы в Чебоксары, что ли! По крайней мере, убедился бы мир, что значит твердость души! — гово- рит помещик, а сам по секрету от себя уж думает: «В Чебоксарах-то я, может быть, мужика бы моего милого увидал!» Походит помещик, и посидит, и опять походит. К чему ни подойдет, все, кажется, так и говорит: «А глупый ты, господин помещик!» Видит он, бежит чрез комнату мышонок и крадется к картам, которыми он гранпасьянс делал и достаточно уже замаслил, чтоб возбудить ими мышиный аппетит. 11
— Кшш... — бросился он на мышонка. Но мышонок был умный и понимал, что помещик без Сеньки никакого вреда ему сделать не может. Он только хвостом вильнул в ответ на грозное вос- клицание помещика и чрез мгновение уже выгляды- вал на него из-под дивана, как будто говоря: «Пого- ди, глупый помещик! То ли еще будет! Я не только карты, а и халат твой съем, как ты его позамаслишь как следует!» Много ли, мало ли времени прошло, только видит помещик, что в саду у него дорожки репейником поросли, в кустах змеи да гады всякие кишмя кишат, а в парке звери дикие воют. Однажды к самой усадьбе подошел медведь, сел на корточках, поглядывает в окошки на помещика и облизывается. — Сенька! — вскрикнул помещик, но вдруг спохва- тился... и заплакал. Однако твердость души все еще не покидала его. Несколько раз он ослабевал, но как только почувст- вует, что сердце у него начнет растворяться, сейчас бросится к газете «Весть» и в одну минуту ожесто- чится опять. — Нет, лучше совсем одичаю, лучше пусть буду с дикими зверьми по лесам скитаться, но да не скажет никто, что российский дворянин, князь Урус-Кучум- Кильдибаев, от принципов отступил! И вот он одичал. Хоть в это время наступила уже осень, и морозцы стояли порядочные, но он не чувст- вовал даже холода. Весь он, с головы до ног, оброс волосами, словно древний Исав, а ногти у него сдела- лись, как железные. Сморкаться уж он давно перестал, ходил же все больше на четвереньках и даже удивлялся, как он прежде не замечал, что такой способ прогулки есть самый приличный и самый удобный. Утратил даже способность произносить членораздельные звуки и ус- воил себе какой-то особенный победный клик, среднее между свистом, шипеньем и рявканьем. Но хвоста еще не приобрел. Выйдет он в свой парк, в котором он когда-то нежил свое тело рыхлое, белое, рассыпчатое, как кошка, в один миг, взлезет на самую вершину дерева и стережет оттуда. Прибежит, это, заяц, встанет на задние лапки и прислушивается, нет ли откуда опас- ности, — а он уж тут как тут. Словно стрела со- скочит с дерева, вцепится в свою добычу, разорвет ее ногтями, да так со всеми внутренностями, даже со шкурой, и съест. 12
И сделался он силен ужасно, до того силен, что даже счел себя вправе войти в дружеские сношения с тем самым медведем, который некогда посматривал на него в окошко. — Хочешь, Михайло Иваныч, походы вместе на зайцев будем делать? — сказал он медведю. — Хотеть — отчего не хотеть! — отвечал медведь, — только, брат, ты напрасно мужика этого уничтожил! — А почему так? — А потому, что мужика этого есть не в пример способнее было, нежели вашего брата дворянина. И потому скажу тебе прямо: глупый ты помещик, хоть мне и друг! Между тем капитан-исправник хоть и покровитель- ствовал помещикам, но в виду такого факта, как ис- чезновение с лица земли мужика, смолчать не посмел. Встревожилось его донесением и губернское начальст- во, пишет к нему: «А как вы думаете, кто теперь подати будет вносить? Кто будет вино по кабакам пить? Кто будет невинными занятиями заниматься?» Отвечает ка- питан-исправник: казначейство-де теперь упразднить следует, а невинные-де занятия и сами собой упразд- нились, вместо же них распространились в уезде гра- бежи, разбой и убийства. На днях-де и его, исправника, какой-то медведь не медведь, человек не человек едва не задрал, в каковом человеко-медведе и подозревает он того самого глупого помещика, который всей смуте зачинщик. Обеспокоились начальники и собрали совет. Реши- ли: мужика изловить и водворить, а глупому поме- щику, который всей смуте зачинщик, наиделикатней- ше внушить, дабы он фанфаронства свои прекратил и поступлению в казначейство податей препятствия не чинил. Как нарочно, в это время чрез губернский город летел отроившийся рой мужиков и осыпал всю базар- ную площадь. Сейчас эту благодать обрали, посадили в плетушку и послали в уезд. И вдруг опять запахло в том уезде мякиной и овчинами; но в то же время на базаре появились и мука, и мясо, и живность всякая, а податей в один день поступило столько, что казначей, увидав такую груду денег, только всплеснул руками от удивления и вскрик- нул: — И откуда вы, шельмы, берете!! «Что же сделалось, однако, с помещиком?» — спро- сят меня читатели. На это я могу сказать, что хотя и с большим трудом, но и его изловили. Изловивши, 13
сейчас же высморкали, вымыли и обстригли ногти. Затем капитан-исправник сделал ему надлежащее вну- шение, отобрал газету «Весть» и, поручив его надзору Сеньки, уехал. Он жив и доныне. Раскладывает гранпасьянс, тоску- ет по прежней своей жизни в лесах, умывается лишь по принуждению и по временам мычит. 1869
\<7 Николай ЛЕСКОВ хи Ж Белый орел Маланья - голова баранья

Белый орел Фантастический рассказ Собаке снится хлеб, а рыба — рыбаку. Феокрит (Идиллия) ГЛАВА ПЕРВАЯ «Есть вещи на свете». С этого обыкновенно у нас принято начинать подобные рассказы, чтобы прикрыть- ся Шекспиром от стрел остроумия, которому нет ничего неизвестного. Я, впрочем, все-таки думаю, что «есть вещи» очень странные и непонятные, которые иногда называют сверхъестественными, и потому я охотно слушаю такие рассказы. По этому же самому, два-три года тому назад, когда мы, умаляясь до детства, начали играть в духовидство, я охотно присоседился к одному из таких кружков, уставом которого требовалось, чтобы в наших собраниях по вечерам не произносить ни одного слова ни о властях, ни о началах мира земного, а говорить единственно о бесплотных духах — об их появлении и участии в судьбах людей живущих. Даже «консервировать и спасать Россию» не дозволялось, потому что и в этом случае многие «начиная за здравие, все сводили за упокой». На этом же основании строго преследовалось всякое упоминовение всуе каких бы то ни было «больших имен», кроме единственного имени Божия, которое, как известно, наичаще употребляется для красоты слога. Бывали, конечно, нарушения, но и то с большою осто- рожкой. Разве какие-нибудь два нетерпеливейшие из политиков отобьются к окну или к камину и что-то пошепчут, но и то один другого предостерегает: «pas si haut!»1 А хозяин их уже назирает и шутя грозит им штрафом. 1 Не так громко! (фр.) 17
Каждый должен был по очереди рассказывать что- нибудь фантастическое из своей жизни, а как уменье рассказывать дается не всякому, то к рассказам с художественной стороны не придирались. Не требовали также и доказательств. Если рассказчик говорил, что рассказываемое им событие действительно происходило с ним, ему верили или по крайней мере притворялись, будто верят. Такой был этикет. Меня это больше всего занимало со стороны субъ- ективности. В том, что «есть вещи, которые не снились мудрецам», я не сомневаюсь, но как такие вещи кому представляются — это меня чрезвычайно занимало. И в самом деле, субъективность тут достойна большого внимания. Как, бывало, ни старается рассказчик, чтобы стать в высшую сферу бесплотного мира, а все непре- менно заметишь, как замогильный гость приходит на землю, окрашиваясь, точно световой луч, проходящий через цветное стекло. И тут уже не разберешь, что ложь, что истина, а между тем следить за этим инте- ресно, и я хочу рассказать такой случай. ГЛАВА ВТОРАЯ «Дежурным мучеником», то есть очередным рассказ- чиком, было довольно высокопоставленное и притом очень оригинальное лицо, Галактион Ильич, которого в шутку звали «худородный вельможа». В кличке этой скрывался каламбур: он действительно был немножко вельможа и притом был страшно худ, а вдобавок имел очень незнатное происхождение. Отец Галактиона Иль- ича был крепостным буфетчиком в именитом доме, потом откупщиком и, наконец, благотворителем и хра- моздателем, за что получил в сей бренной жизни орден, а в будущей место в царстве небесном. Сына он обучал в университете и вывел в люди, но «вечная память», которую пели ему над могилой в Невской лавре, со- хранилась и тяготела над его наследником. Сын «чело- века» достиг известных степеней и допускался в обще- ство, но шутка все-таки волокла за ним титул «худо- родного». Об уме и способностях Галактиона Ильича едва ли у кого-нибудь были ясные представления. Что он мог сделать и чего не мог, — этого тоже наверно никто не знал. Кондуит его был короток и прост: он в начале службы, по заботам отца, попал к графу Виктору Никитичу Панину, который любил старика за какие-то известные ему достоинства и, приняв сына под свое 18
крыло, довольно скоро выдвинул его за тот предел, с которого начинаются «ходы». Во всяком случае, надо думать, что он имел ка- кие-нибудь достоинства, за которые Виктор Никитич мог его повышать. Но в свете, в обществе Галактион Ильич успеха не имел и вообще не был избалован насчет житейских радостей. Он имел самое плохое, хлипкое здоровье и фатальную наружность. Такой же долгий, как его усопший патрон, граф Виктор Ники- тич, — он не имел, однако, внешнего величия графа. Напротив, Галактион Ильич внушал ужас, смешанный с некоторым отвращением. Он в одно и то же время был типический деревенский лакей и типический жи- вой мертвец. Длинный, худой его остов был едва об- тянут сероватой кожей, непомерно высокий лоб был сух и желт, а на висках отливала бледная трупная зелень, нос широкий и короткий, как у черепа; бро- вей ни признака, всегда полуоткрытый рот с сверка- ющими длинными зубами, а глаза темные, мутные, совершенно бесцветные и в совершенно черных глу- боких яминах. Встретить его — значило испугаться. Особенностью наружности Галактиона Ильича было то, что в молодости он был гораздо страшнее, а к старости становился лучше, так что его можно было переносить без ужаса. Характера он был мягкого и имел доброе, чувстви- тельное и даже, как сейчас увидим, — сентиментальное сердце. Он любил мечтать и, как большинство дурно- рожих людей, глубоко таил свои мечтания. В душе он был поэт больше чем чиновник и очень жадно любил жизнь, которою никогда во все удовольствие не поль- зовался. Несчастие свое он нес на себе и знал, что оно вечно и неотступно с ним до гроба. В самом его возвышении по службе для него была глубокая чаша горечи: он подозревал, что граф Виктор Никитич держал его при себе докладчиком больше всего в тех соображениях, что он производил на людей подавляющее впечатление. Галактион Ильич видел, что когда люди, ожидающие у графа приема, должны были изложить ему цель своего прихода, — у них мерк взор и подгибались колена... Этим Галактион Ильич много содействовал тому, что после него личная беседа с самим графом каждому была уже легка и отрадна. С годами Галактион Ильич из чиновника докладыва- ющего стал сам лицом, которому докладывают, и ему дано было очень серьезное и щекотливое поручение в 19
отдаленной местности, где с ним и случилось сверхъ- естественное событие, о котором ниже следует его собственный рассказ. ГЛАВА ТРЕТЬЯ — Не с большим двадцать пять лет тому назад, — начал худородный сановник, — до Петербурга стали доходить слухи о многих злоупотреблениях власти гу- бернатора П-ва. Злоупотребления эти были обширны и касались почти всех частей управления. Писали, будто губернатор собственноручно бил и сек людей; забирал вместе с предводителем для своих заводов всю местную поставку вина; брал произвольные ссуды из приказа; требовал к себе для пересмотра всю почтовую коррес- понденцию — подходящее отправлял, а неподходящее рвал и метал в огонь, а потом мстил тем, кто писал; томил людей в неволе. А при этом он был, однако, артист; содержал большой, очень хороший оркестр, любил классическую музыку и сам превосходно играл на виолончели. Долго о его бесчинствах доносились только слухи, но потом взялся там один маленький чиновник, кото- рый притащился сюда в Петербург, очень обстоятельно и в подробности описал всю эпопею и подал ее сам в надлежащие руки. История выходила такая, что хоть сейчас сенатор- скую ревизию назначать. По-настоящему оно так бы и следовало, но и губернатор и предводитель были на лучшем счете у покойного государя, а потому взяться за них было не совсем просто. Виктор Никитич хотел прежде обо всем удостовериться поточнее через своего человека, и выбор его пал на меня. Призывает он меня и говорит: «Так и так, доходят вот такие и такие печальные вести, и, к сожалению, кажется, в них как будто есть статочность; но прежде чем дать делу какое-нибудь движение, я желаю в этом поближе удостовериться и решил употребить на это вас». Я кланяюсь и говорю: «Если могу, буду очень счастлив». «Я уверен, — отвечает граф, — что вы можете, и я на вас полагаюсь. У вас есть такой талант, что вам вздоров говорить не станут, а всю правду вы- ложат». — Талант этот, — пояснил, тихо улыбнувшись, рассказчик, — это моя печальная фигура, наводящая 20
уныние на фронт; но кому что дано, тот с тем и мыкайся. «Бумаги все для вас уже готовы, — продолжал граф, — и деньги тоже. Но вы едете только по одному нашему ведомству... Понимаете, только!» «Понимаю», — говорю. «Ни до каких злоупотреблений по другим ведомст- вам вам как будто дела нет. Но это только так должно казаться, что нет, а на самом деле вы должны узнать все. С вами поедут два способных к делу чиновника. Приезжайте, засядьте за дело и вникайте будто всего внимательнее в канцелярский порядок и формы судо- производства, а сами смотрите во всё... Призывайте местных чиновников для объяснений и... смотрите по- строже. А назад не торопитесь. Я вам дам знать, когда вернуться. Какая у вас последняя награда?» Я отвечаю: «Владимир второй степени с короной». Граф снял своей огромной рукою его известный тяжелый бронзовый пресс-папье «убитую птичку», до- стал из-под него столовую памятную тетрадь, а пра- вою рукою всеми пятью пальцами взял толстый ис- полин-карандаш черного дерева и, нимало от меня не скрывая, написал мою фамилию и против нее «бе- лый орел». Таким образом я знал даже награду, которая ожи- дала меня за исполнение возложенного на меня пору- чения, и с тем совершенно спокойный уехал на другой же день из Петербурга. Со мною был мой слуга Егор и два чиновника из сената — оба люди ловкие и светские. ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ Доехали мы, разумеется, благополучно; прибыв в город, наняли квартиру и расположились все: я, мои два чиновника и слуга. Помещение было такое удобное, что я вполне мог отказаться от удобнейшего, которое мне предупреди- тельно предлагал губернатор. Я, разумеется, не хотел быть ему обязан ни малей- шей услугой, хотя мы с ним, конечно, не только разменялись визитами, но даже я раз или два был у него на его гайденовских квартетах. Но, впрочем, я до музыки не большой охотник и не знаток, да и вообще, понятно, старался не сближаться более, чем мне нужно, а нужно мне было видеть не его галантность, а его темные деяния. 21
Впрочем, губернатор был человек умный и ловкий и своим вниманием мне не докучал. Он как будто оставил меня в покое возиться с входящими и исходя- щими регистрами и протоколами, но тем не менее я все-таки чувствовал, что вокруг меня что-то копошится, что люди выщупывают, с какой бы стороны меня уловить и потом, вероятно, запутать. К стыду рода человеческого должен упомянуть, что не считаю в этом совсем безучастными даже и пре- красный пол. Ко мне стали являться дамы то с жало- бами, то с просьбами, но при всем этом всегда еще с такими планами, которым я мог только подивиться. Однако я вспомнил совет Виктора Никитича, — «посмотрел построже», и грациозные видения сникли с моего, неподходящего для них, горизонта. Но мои чиновники имели в этом роде успехи. Я это знал и не препятствовал им ни волочиться, ни выдавать себя за очень больших людей, за каких их охотно принимали. Мне было даже полезно, что они там кое-где вращаются и преуспевают в сердцах. Я требовал только, чтобы не случилось никакого скандала и чтобы мне было изве- стно, на какие пункты их общительности сильнее на- легает провинциальная политика. Они были ребята добросовестные и всё мне откры- вали. От них всё хотели узнать мою слабость и что я особенно люблю. Им бы поистине этого никогда не добраться, потому что, благодаря Бога, особенных слабостей у меня нет, да и самые вкусы мои, с коих пор себя помню, всегда были весьма простые. Ем я всю жизнь стол простой, пью обыкновенно одну рюмку простого хересу, даже и в лакомствах, до которых смолоду был охотник, — всяким тонким желе и ананасам предпочитаю астрахан- ский арбуз, курскую грушу или, по детской привычке, медовый папошник. Не завидовал я никогда ничьему богатству, ни знаменитости, ни красоте, ни счастью, а если чему завидовал, то, можно сказать, разве одному здоровью. Но и то слово зависть не идет к определению моего чувства. Вид цветущего здоровьем человека не возбуждал во мне досадливой мысли: зачем он таков, а я не таков. Напротив, я глядел на него только радуясь, какое море счастия и благ для него доступно, и тут, бывало, разве иногда помечтаю на разные лады о невозможном для меня счастии пользоваться здоровьем, которого мне не дано. Приятность, которую доставлял мне вид здорового человека, развила во мне такую же странность в эсте- тическом моем вкусе: я не гонялся ни за Тальони, ни 22
за Бозио и вообще был равнодушен как к опере, так и к балету, где все такое искусственное, а больше любил послушать цыган на Крестовском. Их этот огонь и пыл, эта их страстная сила движений мне лучше всего нравились. Иной даже не красив, корявый какой-ни- будь, а пойдет — точно сам сатана его дергает, ногами пляшет, руками машет, головой вертит, талией кру- тит — весь и колотит и молотит. А тут в себе знаешь только одни немощи, и поневоле заглядишься и замеч- таешься. Что с этим можно вкусить на пиру жизни? Вот я и сказал моему чиновнику: «Если вас, друг мой, будут еще расспрашивать: что мне более всего нравится, скажите, что здоровье, что я больше всего люблю людей бодрых, счастливых и веселых». — Кажется, тут нет большой неосторожности? — приостановись, вопросил рассказчик. Слушатели подумали, и несколько голосов отвечали: — Конечно, нет. — Ну и прекрасно, и я тоже думал, что нет, а теперь вы извольте дальше слушать. ГЛАВА ПЯТАЯ Ко мне из палаты присылали в мое распоряжение на дежурство чиновника. Так, он докладывал мне о приходящих, отмечал кое-что и, в случае надобности, сообщал адресы, за кем надо было послать или о чем-нибудь сходить справиться. Чиновник дан был под стать мне — пожилой, сухой и печальный. Впечатление производил нехорошее, но я мало обращал на него внимания, а звали его, как я помню, Орнатский. Фа- милия прекрасная, точно герой из старинного романа. Но вдруг в один день говорят: Орнатский занемог, и вместо его экзекутор прислал другого чиновника. — Какой такой? — спрашиваю. — Может быть, я лучше бы подождал, пока Орнатский выздоровеет. — Нет-с, — отвечает экзекутор, — Орнатский теперь не скоро, — он запил-с, и запой у него продолжится, пока Ивана Петровича мать его выпользует, а о новом чиновнике не извольте беспокоиться: вам вместо Ор- натского самого Ивана Петровича назначили. Я на него смотрю и немножечко не понимаю: про какого это он мне про самого Ивана Петровича говорит, и в двух строках два раза его проименовал. — Что это, — говорю, — за Иван Петрович? 23
— Иван Петрович!.. Это который у регистратуры сидит — помощник. Я думал, что вы его изволили заметить: самый красивый, его все замечают. — Нет, — говорю, — я не заметил, а как его зовут? — Иван Петрович. — А фамилия? — Фамилия... Экзекутор сконфузился, взялся тремя пальцами за лоб и силился припомнить, но вместо того, почтительно улыбаясь, добавил: — Простите, ваше превосходительство, вдруг как столбняк нашел и не могу вспомнить. Фамилия его Аквиляльбов, но мы все его называем просто Иван Петрович или иногда в шутку «Белый орел» за его красоту. Человек прекрасный, на счету у начальства, жалованья по должности помощника получает четыр- надцать рублей пятнадцать копеек, живет с матушкой, которая некоторым гадает и пользует. Позвольте пред- ставить: Иван Петрович дожидается. — Да, уж если так нужно, то попросите, пожалуйста, сюда этого Ивана Петровича. «Белый орел! — думаю себе, — что это за стран- ность. Мне орден следует белый орел, а не Иван Петрович». А экзекутор приотворил дверь и крикнул: — Иван Петрович, пожалуйте. Я не могу вам его описывать без того, чтобы не впадать в некоторый шарж и не делать сравнений, которые вы можете счесть за преувеличения, но я вам ручаюсь, что как бы я ни старался расписать вам Ивана Петровича — живопись моя не может передать и половину красот оригинала. Передо мною стоял настоящий «Белый орел», фор- менный Aquila alba1, как его изображают на полных парадных приемах у Зевса. Высокий, крупный, но чрез- вычайно пропорциональный мужчина, и такого здоро- вого вида, будто он никогда не горел и не болел, и не знал ни скуки, ни усталости. От него пышило здоровь- ем, но не грубо, а как-то гармонично и привлекательно. Цвет лица у Ивана Петровича был весь нежно-розовый с широким румянцем, щеки обрамлены светло-русым пушком, который, однако, уже переходил в зрелую растительность. Лет ему было как раз двадцать пять; волосы светлые, слегка волнистые, blonde, и такая же 1 Белый орел {лат.}. 24
бородка с нежной подпалиной и синие глаза под тем- ными бровями и в темных ресницах. Словом, сказочный богатырь Чурило Апленкович не мог быть лучше. Но прибавьте к этому смелый, очень осмысленный и весе- ло-открытый взгляд, и вы имеете перед собою настоящего красавца. Одет он в вицмундир, который сидел отлично, и темно-гранатного цвета шарф с пышным бантом. Тогда носили шарфы. Я и залюбовался Иваном Петровичем и, зная, что произвожу на людей, первый раз меня видящих, впе- чатление не легкое, сказал запросто: — Здравствуйте, Иван Петрович! — Здравия желаю, ваше превосходительство, — от- вечал он очень задушевным голосом, который тоже показался мне чрезвычайно симпатичным. Говоря ответную фразу в солдатской редакции, он, однако, мастерски умел дать своему тону оттенок про- стой и вполне позволительной шутливости, и в то же время один этот ответ устанавливал для всей беседы характер своего рода семейной простоты. Мне становилось понятным, почему этого человека «все любят». Не видя никакой причины мешать Ивану Петровичу держать его тон, я сказал ему, что я рад с ним познакомиться. — И я с своей стороны тоже считаю это для себя за честь и за удовольствие, — отвечал он стоя, но выступив шаг вперед своего экзекутора. Мы раскланялись, — экзекутор ушел на службу, а Иван Петрович остался у меня в приемной. Через час я попросил его к себе и спросил: — У вас хороший почерк? — У меня характер письма твердый, — отвечал он и сейчас же добавил: — Вам угодно, чтобы я что-нибудь написал? — Да, потрудитесь. Он сел за мой рабочий стол и через минуту подал мне лист, посередине которого четкою скорописью «твердого характера» было написано: «Жизнь на ра- дость нам дана. — Иван Петров Аквиляльбов». Я прочел и неудержимо рассмеялся: лучше того, что он написал, не могло к нему идти никакое выражение. «Жизнь на радость»; вся жизнь для него сплошная радость! Совсем в моем вкусе человек!.. Я дал ему переписать на моем же столе малозначи- тельную бумагу, и он сделал это очень скоро и без малейшей ошибки. 25
Потом мы расстались. Иван Петрович ушел, а я остался один дома и предался своей болезненной хан- дре, и признаюсь — черт знает почему несколько раз переносился мыслию к нему, то есть к Ивану Петрови- чу. Ведь вот он небось не охает и не хандрит. Ему жизнь на радость дана. И где это он проживает ее с такой радостью на свои четырнадцать рублей... Поди, пожалуй, в карты счастливо играет, или тоже взяточки перепадают... А может быть, купчихи... Недаром у него этот такой свежий гранатный галстух... Сижу за раскрытыми передо мною во множестве делами и протоколами, а думаю о таких бесцельных, вовсе до меня не относящихся пустяках, а в это са- мое время человек докладывает, что приехал губер- натор. Прошу. ГЛАВА ШЕСТАЯ Губернатор говорит: — У меня послезавтра квинтет, — надеюсь, будет недурно сыграно, и дамы будут, а вы, я слышал, захандрили у нас в глуши, и приехал вас навестить и просить на чашку чаю — может быть, не лишнее будет немножко развлечься. — Покорно вас благодарю, но отчего вам кажется, что я хандрю? — По Ивана Петровича замечанию. — Ах, Иван Петрович! Это который у меня дежу- рит? И вы его знаете? — Как же, как же. Это наш студент, артист, хорист, но только не аферист. — Не аферист? — Нет, он так счастлив, как Поликрат, ему не надо быть аферистом. Он всеобщий любимец в городе — и непременный член по части всяких веселостей. — Он музыкант? — Мастер на все руки: спеть, сыграть, протанцевать, веселые фанты устроить — все Иван Петрович. Где пир, там и Иван Петрович: затевается аллегри или спектакль с благотворительной целью — опять Иван Петрович. Он и выигрыши распределит и вещицы всех красивее расставит; сам декорации нарисует, а потом сейчас из маляра в актера на любую роль готов. Как он играет королей, дядюшек, пылких любовников — это загляденье, но особенно хорошо он старух пред- ставляет. — Будто и старух! 26
— Да удивительно! Вот я к послезавтрашнему ве- черу, признаться, и готовлю с помощью Ивана Пет- ровича маленький сюрприз. Будут живые картины. — Иван Петрович их поставит. Разумеется, будут и та- кие, что ставятся для дам, желающих себя показать, но три будут иметь кое-что и для настоящего худож- ника. — Это сделает Иван Петрович? — Да, Иван Петрович. Картины представляют «Са- ула у волшебницы андорской». Сюжет, как известно, библейский, а расположение фигур несколько дутое, что называется «академическое», но тут все дело в Иване Петровиче. На одного его все и будут смот- реть — особенно когда при втором открытии карти- ны обнаружится наш сюрприз. Вам я могу сказать этот секрет. Картина открывается, и вы увидите Са- ула: это царь, царь с головы до ног! Он будет одет, как все. Ни малейшего отличия, потому что по сю- жету Саул приходил к волшебнице переодетым, так чтобы она его не узнала, но его нельзя не узнать. Он царь, и притом настоящий библейский царь-пас- тух. Но занавес упадет, фигура быстро изменяет свое положение: Саул лежит ниц перед явившейся тенью Самуила. — Саула теперь все равно что нет, но зато какого видите Самуила в саване!.. Это вдохновенней- ший пророк, на раменах которого почиет сила в ли- це, величие и мудрость. Этот мог «повелеть царю явиться и в Вефиле и в Галгалах». — И это будет опять Иван Петрович? — Иван Петрович! Но ведь это не конец. Если попросят повторения, — в чем я уверен и сам о том позабочусь, — то мы вас не станем томить задами, а вы увидите продолжение эпопеи. Новая сцена из жизни Саула будет совсем без Саула. Тень исчезла, царь и сопровождавшие его вышли; в двери можно заметить только кусок плаща на спине последней удаляющейся фигуры, а на сцене одна вол- шебница... — И это опять Иван Петрович! — Разумеется! Но ведь вы перед собою увидите не то, как изображают ведьм в «Макбете»... Никакого столбнякового ужаса, ни ломки, ни кривляний, но вы увидите лицо, которое знает то, что не снилось мудре- цам. Вы увидите, как страшно говорить с выходцем из могилы. — Воображаю, — отвечал я, будучи всемерно далек от мысли, что не пройдет трех дней, как мне приведется 27
не воображать, а на самом себе испытывать такую пытку. Но это пришло после, а теперь все было полно одним Иваном Петровичем — этим веселым, живым человеком, который вдруг, как боровичок после гриб- ного дождичка, из муравы выскочил, не велик еще, а отовсюду его видно, — все на него поглядывают и улыбаются: «Вот-де какой крепенький да хорошень- кий». ГЛАВА СЕДЬМАЯ Я вам передавал, что говорил о нем его экзекутор и губернатор, а когда я полюбопытствовал, не слыхал ли чего-нибудь о нем один из моих чиновников свет- ского направления, так они оба враз заговорили, что встречали его и что он в самом деле очень мил и хорошо поет с гитарой и с фортепиано. И им он тоже нравился. На другой день заходит протопоп. Он, как я побывал у него в церкви, всякий праздник приносил мне просфору и на всех священноябедни- чал. Он ни о ком хорошо не говорил и в этом от- ношении не делал исключения и для Ивана Петро- вича, но зато священноябедник знал не только при- роду всякой вещи, но и ее происхождение. Про Ива- на Петровича он сам начал: — Вам чинца обменили. Это все с умыслью... — Да, — говорю, — какого-то Ивана Петровича дали. — Ведом нам, как же, довольно ведом. Мой свояк, на которого место я сюда переведен с обязательством воспитать сирот, он его и крестил... Отец-то тоже был из колокольных дворян... в приказные вышел, а мать... Кира Ипполитовна... Такое у нее имечко, — она по страстной любви к его родителю уходом за него ушла... Скоро, однако, вкусила и горечи любовного зелья, а потом и овдовела. — Она сама сына воспитывала? — Да какое его воспитание: в гимназии классов пять проучился, да и пошел в писатели в уголовную палату... со временем помощником сделали... А счастлив очень: в прошлом году коня с седлом в лотерею выиграл и с губернатором на охоту нынче за зайцами ездил... Фор- тепиан, полковые выходили, так разыгрывали, — опять тоже ему достался. Я пять билетов взял и не выиграл, а он всего один, да и на тот получил. Сам музычит и Татьяну учит. — Это кто же — Татьяна? 28
— Сиротку они взяли — ничего себе... черномазень- кая. Он ее обучает. Весь день проговорили об Иване Петровиче, а вече- ром слышу, у моего Егора в комнатке что-то жужжит. Зову его и спрашиваю, что это у тебя такое? — Это, — отвечает, — я пропилеи делаю. — Что еще за пропилеи? Иван Петрович, обратив внимание, что Егор скучает от бездействия, принес ему пилок и дощечек от сигар- ных ящиков с наклеенными узорами и научил его подставочки выпиливать. — Заказ дал к лотерее. ГЛАВА ВОСЬМАЯ Утром в тот день, когда Иван Петрович вечером должен был и играть и всех удивлять в картинах на пиру у губернатора, я не хотел его задерживать, но он оставался при мне до обеда и даже очень насмешил меня. Я пошутил, что ему надо бы жениться, а он отвечал, что предпочитает остаться «в девушках». В Петербург его звал. — Нет, — говорит, — ваше превосходительство, меня здесь все любят, да и мать, и сиротка Таня у нас есть, я их люблю, а они для Петербурга не годятся. Удивительно какой гармоничный молодой человек! Я его даже обнял за эту любовь к матери и сиротке, и мы расстались за три часа до картин. На прощанье я сказал: — Нетерпеливо жду вас видеть в разных видах. — Надоем, — отвечал Иван Петрович. Он ушел, а я пообедал один и прикорнул в кресле, чтобы быть бодрее, но Иван Петрович не дал мне заснуть: он меня скоро и немножко странно потрево- жил. Вдруг вошел очень спешной походкой, шумно оттолкнул ногою стоявшие посередине комнаты стулья и говорит: — Вот можете меня видеть; но только покорно вас благодарю — вы меня сглазили. Я вам за это отомщу. Я проснулся, позвонил человека и велел подавать одеваться, и сам себе подивился: как ясно привиделся мне во сне Иван Петрович! Приезжаю к губернатору — все освещено, и го- стей уже много, но сам губернатор, встречая меня, шепчет: — Расстроилась самая лучшая часть программы: картины не могут состояться. — А что случилось? 29
— Тссс.. я не хочу говорит! громко, чтобы не портить общего впечатления. Иван Петрович умер. — Как!.. Иван Петрович!., умер?! — Да, да, да, — умер. — Помилуйте, — он три часа тому назад был у меня, здоров-здоровешенек. — Ну и вот, придя от вас, прилег на диван да и умер... И вы знаете... я должен вам сказать на тот случай, чтобы его мать... она в таком безумии, что может прибежать к вам... Она, несчастная, убеждена, что вы и есть виновник смерти сына. — Каким образом? Отравили его у меня, что ли? — Этого она не говорит. — Что же она говорит? — Что вы Ивана Петровича сглазили] — Позвольте... — говорю, — что за пустяки! — Да, да, да, — отвечает губернатор, — все это, разумеется, глупости, но ведь здесь провинция — здесь глупостям охотнее верят, чем умностям. Разумеется, не стоит обращать внимания. В это время губернаторша предложила мне карту. Я сел, но что я только выносил за этою мучи- тельною игрою — и сказать вам не могу. Во-первых, мучит сознание, что этот милый молодой человек, ко- торым я так любовался, лежит теперь на столе, а во-вторых, мне беспрестанно кажется, что все о нем шепчут и на меня указывают: «сглазил», даже слышу это глупое слово «сглазил, сглазил», а в-третьих, по- звольте вам за истину сказать, — я вижу везде са- мого Ивана Петровича!.. Так глаз, что ли, наметал- ся — куда ни взгляну — все Иван Петрович... То он ходит, прогуливается по пустой зале, в которую открыты двери; то стоят двое разговаривают — и он возле них, слушает. Потом вдруг около самого меня является и в карты смотрит... Тут я, разумеется, и понес с рук что попало, а мой vis-a-vis обижается. Наконец даже другие стали это замечать, и губерна- тор шепнул мне на ухо: — Это вам Иван Петрович портит: он вам мстит за себя. — Да, — говорю, — я действительно расстроен, и мне очень нездоровится. Я прошу позволения расписать игру и меня уволить. Это одолжение мне сделали, и я сейчас же поехал домой. Но я еду на санях, и Иван Петрович со мною — то рядом сидит, то на облучке с кучером явится, а лицом ко мне. Думаю: не горячка ли у меня начинается? 30
Приехал домой — еще хуже. Чуть лег в постель и погасил огонь, — Иван Петрович сидит на краю кро- вати и даже говорит: — Вы, — говорит, — меня ведь в самом деле сглазили, я и умер, а мне никакой надобности не было так рано умирать. В том-то и дело!.. Меня все так любили, и тоже матушка, и Танюша — она еще недо- учена. Какое им от этого ужасное горе! Я позвал человека и, как это ни было неловко, велел ему лечь у себя на ковре, но Иван Петрович не боится: куда ни оборочусь — он торчит передо мною, да и баста. Насилу я утра дождался и первым делом послал одного из своих чиновников к матери покойного, чтобы отвез и как можно деликатнее передал ей триста рублей на похороны. Тот возвращается и привозит деньги назад; гово- рит — не приняли. — Что же, — спрашиваю, — сказали? — Сказали, что «не надо: его добрые люди похоро- нят». Я, значит, был на счету злых. А Иван-то Петрович, как только я про него вспомню, сейчас тут и есть. В сумерки не мог оставаться спокойно: взял из- возчика и сам поехал, чтобы взглянуть на Ивана Пет- ровича и поклониться. Это ведь в обычае, и я думал, что никого не обеспокою. А в карман взял все, что мог, — семьсот рублей, чтобы упросить их принять хоть для Тани. ГЛАВА ДЕВЯТАЯ Видел Ивана Петровича: лежит «Белый орел» как подстреленный. Таня тут же ходит. Такая, действительно, чернома- зенькая, лет пятнадцати, в коленкоровом трауре и все покойника оправляет. По голове его поправит и поце- лует. Какое терзание это видеть! Попросил ее: нельзя ли мне поговорить с матерью Ивана Петровича. Девушка отвечала: «хорошо» и пошла в другую комнату, а через минуту отворяет дверь и приглашает взойти, но только что я вошел в комнату, где сидела старушка, та сейчас встала и извиняется: — Нет, простите меня, — я напрасно на себя понадеялась, я не могу вас видеть, — и с этим ушла. 31
Я был не обижен и не сконфужен, а просто подав- лен, и обратился к Тане: — Ну, хоть вы, молодое существо, может быть, вы можете быть ко мне добрее. Ведь я же, поверьте, не желал и не имел причины желать Ивану Петровичу какого-нибудь несчастия, а тем меньше смерти. — Верю, — уронила она. — Ему никто не мог желать ничего дурного — его все любили. — Поверьте, что в два-три дня, которые я его видел, и я полюбил его. — Да, да, — сказала она. — О, эти ужасные «два-три дня» — зачем они были? Но тетя это в горе так обошлась с вами; а мне вас жалко. И она протянула мне обе ручки. Я взял их и сказал: — Благодарю вас, милое дитя, за эти чувства; они делают честь и вашему сердцу и благоразумию. Нельзя же, в самом деле, верить такому вздору, будто я его сглазил! — Знаю, — отвечала она. — Так явите же мне ласку... сделайте мне одолжение во имя его! — Какое одолжение? — Возьмите вот этот конверт... тут немножко денег... это на домашние надобности... для тети. — Она не примет. — Ну, для вас... для вашего образования, о котором заботился Иван Петрович. Я глубоко уверен, что он бы это оправдал. — Нет; благодарю вас, я не возьму. Он никогда ни у кого ничего не брал даром. Он был очень, очень благородный. — Но вы меня этим огорчаете... вы, значит, на меня сердитесь. — Нет, не сержусь. Я вам дам доказательство. Она раскрыла лежавший на столе французский учебник Олендорфа, торопливо достала лежавшую там между страниц фотографическую карточку Ивана Пет- ровича и, подавая ее мне, сказала: — Вот это он положил. До сих пор мы вчера доучились. Возьмите это от меня на память. Тем свидание и кончилось. На другой день Ивана Петровича хоронили, а потом я еще дней восемь оста- вался в городе, и все в той же мучительности. Ночью нет сна; прислушиваюсь к каждому шороху; открываю фортки в окнах, чтобы хоть с улицы долетал какой-ни- будь свежий человеческий голос. Но мало пользы: идут 32
два человека, разговаривают, — прислушиваюсь, — про Ивана Петровича и про меня. — Вот здесь, — говорят, — живет этот черт, что Ивана Петровича сглазил. Поет кто-то, возвращаясь в тишине ночи домой: слышу, как у него снег под ногами хрустит, разбираю слова: «Ах, бывал я удал», — жду, когда певец порав- няется с моим окном, — гляжу — это сам Иван Петрович. А тут еще и отец протоиерей жалует и шепчет: — Сглаз и приурок есть, да ведь это цыплят глазят, а Ивана Петровича отравили... Мучительно! — Для чего и кто мог его отравить? — Опасались, чтобы он вам всего не рассказал... Его бы непременно надо было распотрошить. Жаль, что не распотрошили. Яд бы нашли. Господи! Избавь меня хоть от этой подозрительно- сти! Наконец вдруг совершенно неожиданно получаю конфиденциальное письмо от директора канцелярии, что граф предписывает мне ограничиться тем, что я успел сделать, и нимало не медля вернуться в Петер- бург. Я был очень этому рад, в два дня собрался и уехал. Дорогою Иван Петрович не отставал — нет-нет да и покажется, но теперь, от перемены ли места, или от того, что человек ко всему привыкает, я осмелел и даже привык к нему. Мотается он у меня в глазах, а я уже ничего; даже иногда в дремоте как будто друг с другом шутим. Он грозится: — Пробрал я тебя! А я отвечаю: — А ты все-таки по-французски не выучился! А он отвечает: — На что мне учиться: я теперь отлично самоучкой жарю. ГЛАВА ДЕСЯТАЯ В Петербурге я почувствовал, что мною не то что недовольны, а хуже, как-то сожалительно, как-то стран- но на меня смотрят. Сам Виктор Никитич видел меня всего одну минуту и не сказал ни слова, но директору, который был женат на моей родственнице, он говорил, что ему кажется, будто я нездоров... 2 Заколдованная жизнь 33
Разъяснений не было. Через неделю подошло Рож- дество, а потом Новый год. Разумеется, праздничная сутолока — ожидание наград. Меня это не сильно озабочивало, тем более что я знал мою награду — «Белый орел». Родственница моя, что за директором, еще накануне мне и орден с лентой в подарок прислала, и я положил в бюро и орден и конверт с ста рублями для курьеров, которые принесут приказ. Но ночью вдруг толк меня в бок Иван Петрович и под самый под нос мне шиш. При жизни он был гораздо деликатнее, и это совсем не отвечало его гармонической натуре, а теперь, как сорванец, ткнул шиш и говорит: — С тебя пока вот этого довольно. Мне надо к бедной Тане, — и сник. Встаю утром. — Курьеров с приказом нет. Спешу к зятю узнать: что это значит? — Ума, — говорит, — не приложу. Было, стояло, и вдруг точно в печати выпало. Граф вычеркнул и сказал, что это он лично доложит... Тебе, знаешь, вредит ка- кая-то история... Какой-то чиновник, выйдя от тебя, как-то подозрительно умер... Что это такое было? — Оставь, — говорю, — сделай милость. — Нет, в самом деле... граф даже не раз спрашивал: как ты в своем здоровье... Оттуда разные лица писали, и в том числе общий духовник, протопоп... Как ты мог позволить вмешать себя в такое странное дело! Я слушаю, а сам, — как Иван Петрович из-за могилы стал делать, — чувствую одно желание ему язык или шиш показать. А Иван Петрович, по награждении меня шишом вместо «Белого орла», исчез и не показывался ровно три года, когда сделал мне заключительный и притом всех более осязательный визит. ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ Было опять Рождество и Новый год и также ожи- дались награды. Меня уже давно обходили, и я об этом не заботился. Не дают, и не надо. Встречали Новый год у сестры, — очень весело, — гостей много. Здоро- вые люди ужинали, а я перед ужином посматриваю, как бы улизнуть, и подвигаюсь к двери, но вдруг слышу в общем говоре такие слова: — Теперь мои скитальчества кончены: мама со мною. Танюша устроена за хорошего человека; послед- 34
нюю шутку сделаю — и же ман вэ! — И потом вдруг протяжно запел: Прощай, моя родная, Прощай, моя земля» «Эге, — думаю, — опять показался, да еще и фран- цузить начал... Ну, я лучше кого-нибудь подожду, один по лестнице не пойду». А он мимо меня изволит проходить, все в том же вицмундире с пышным, гранатного цвета галстухом, и только минул, вдруг парадная дверь так хлопнула, что весь дом затрясся. Хозяин и люди бросились посмотреть, не добрался ли кто до гостиных шуб, но все было на месте, и дверь на ключе... Я молчал, чтобы опять не сказали «галюци- нат» и не стали осведомляться о здоровье. Хлопнуло, и шабаш, — мало ли что может хлопать... Я досидел случая, чтобы не одному идти, и благопо- лучно возвращаюсь домой. Человек у меня уже не тот, который со мною ездил и которому Иван Петрович пропилейные уроки давал, а другой; встречает он меня немножко заспан и светит. Проходим мимо конторки, и я вижу, что-то лежит белой бумагой прикрыто... Смотрю, мой орден «Белого орла», который тогда, по- мните, сестра подарила... Он всегда заперт был. Как он мог взяться! Конечно скажут: «Сам, верно, в забывчи- вости вынул». Так не стану об этом спорить, но а вот это что такое: на столике у моего изголовья небольшой конвертик на мое имя, и рука как будто знакомая... Та самая рука, которою было написано «жизнь на радость нам дана». — Кто принес? — спрашиваю. А человек прямо показывает мне на фотографию Ивана Петровича, которую я берегу, память от Танюши, и говорит: — Вот этот господин. — Ты, верно, ошибся. — Никак нет, — говорит, — я его с первого взгляда узнал. В конверте оказался на почтовой бумажке экземпляр приказа: мне дали «Белого орла». И что еще лучше, всю остальную ночь я спал, хотя слышал, как что-то где-то пело самые глупые слова: «До свиданс, до сви- данс, — же але о контраданс». По преподанной мне Иван Петровичем опытности в жизни духов я понимал, что это Иван Петрович «по-французски жарит самоучкою», отлетая, и что он больше меня уже никогда не побеспокоит. Так и вы- 35
шло: он мне отмстил и помиловал. Это понятно. А вот почему у них в мире духов все так спутано и смешано, что жизнь человеческая, которая всего до- роже стоит, отомщевается пустым пуганьем да орде- ном, а прилет из высших сфер сопровождается глу- пейшим пением «до свиданс, же але о контраданс», этого я не понимаю. 1881
Маланья — голова баранья Сказка В одном глухом и отдаленном от городов месте была большая гора, поросшая дремучим лесом. У подошвы этой горы текла река, где жили зажиточные рыболовы и хлебопашцы. От этого селенья шла через лес дорожка в другую деревню, а на этой дорожке в стороне на полянке стояла избушка, в которой жила бедная жен- щина по имени Маланья, а по прозванию «Голова баранья». Так прозвали ее потому, что считали ее глупою, а глупою ее почитали за то, что она о других больше, чем о себе, думала. Если, бквало, кто-нибудь попросит о таком, что нельзя сделать без того, чтобы лишить себя каких-нибудь выгод, то такому человеку говорили: — Оставь меня в покое; мне это невыгодно — вон там на пригорке живет Маланья — голова баранья: она не разбирает, что ей выгодно и что невыгодно, — ее и попроси, — она, небось, сделает. И человек шел на пригорок и просил у Маланьи, и если она могла ему сделать, о чем он просил, то она делала, а если не могла, то приветит, да приласкает и добрым словом утешит, — скажет: — Потерпи, — Христос терпел и нам велел. У Маланьи избушка была крошечная, так что только можно было повернуться около печечки, а жили здесь с нею сухорукий мальчик Ерашка, да безногая девочка Живулечка сидела на хромом стуличке. Оба они были не родня Маланье — голове бараньей, а чужие, — родных их разбойники в лесу закололи, а их бросили; поселяне их нашли и стали судить — кому бы их взять? Никому не хотелось брать безрукого да 37
безногую — никогда от них никакой пользы не до- ждешься, а Маланья услыхала и говорит: — Это вы правду, добрые мужички, говорите: без рук, без ног ничего не обработаешь, а пить-есть надоб- но: давайте мне Ерашку с Живулечкой. Случается, что мне одной есть нечего — тогда нам втроем веселей терпеть будет. Мужички захохотали. — Беззаботная, — говорят, — Маланья, прямая ты голова баранья, — и отдали ей и Ерашку, и девочку Живулечку. А Маланья их привела и оставила у себя жить. Живут часом с квасом, а порою с водою, Маланья ночь не спит: то богатым бабам пряжу прядет, то мужикам вязенки из шерсти вяжет, и мучицы и соль заработает, и хворосту по лесу наберет — печку зато- пит и хлеба спечет, и сама поест, и Ерашку с Живу- лечкой покормит. Сошлись перед вечером у колодца домовитые бабы и спрашивают Маланью: — Как ты, Маланья — голова баранья, с ребятиш- ками прокуратничаешь? — А все хорошо, слава Богу, — отвечает Маланья. — Чем же хорошо? Ведь они у тебя бессчастные! — А тем, бабоньки, и хорошо, что они бессчаст- ные, — что на их долю немного нужно. Если бы они были посчастливее да позадачливей, — мне бы не послужить ими Господу Богу, а как они плохие да бездомные, то что я им ни доспею — все это для них лучше того, как если бы я их не приняла, да об них не подумала. Покивали бабы головами и говорят: — А ты еще вперед-то подумала ли: что с ними будет? — Нет, — говорит Маланья, — я об этом не думала. — Да как же так можно? Надо всегда о переду думать! А Маланья отвечает: — Что пользы думать о том, чего знать невозможно, даст Бог день — даст и пищу на день, а ночью нам всем есть покой на печечке. — И то правда, — сказали бабы, — они — плохие, может быть, и умрут скоро на твое счастье! А Маланья руками замотала. — Что вы! что вы! — говорит, — зачем смерть звать: я ее к себе на порог не хочу — пусть она за дверьми присохнет. Домовитые бабы распотешились и рассмеялись: 38
— Ну, Маланья, — говорят, — голова баранья, да какая же ты удалая да смешная: саму смерть у порога засушить хочет. Пошла Маланья к Ерашке с Живулечкой — понесла им водицы напиться дать и ее согреть в горшке, да головенки вымыть у припечка, а бабы стоят у колодца, вслед ей смотрят и пересмеиваются. А к ним из лесу выходит старый старичок, на две клюки опирается. — Бабоньки, — говорит, — кто у вас тут есть на селе жив человек, что пущает к себе неимущего пут- ника? А бабы ему отвечают: — А ты чей человек и как тебя звать по имени и по отчеству? Старик отвечает: — Странник я света Божьего, и имя мне Живая Душа на костыльках; приустал в пути да уснуть хочу. — Мы не знаем тебя, — отвечали бабы, — и пустить к себе без мужиков не смеем, а мужики у нас строгие да грозные — придут, заругают нас. — Что же, вы, видно, своих мужиков больше Бога боитесь. Бог-то ведь велел принять и покормить не- имущего. Бабы отвечают: — И то правда твоя, странничек: Божье слово по- мним, а человеческого боимся. Живая Душа покачал головой и говорит: — А ведь это, бабоньки, по худу быть — так бы ведь вовсе не надобно. Пойду к самим мужикам: у них попрошусь. Пошел к мужикам, и мужики его не пустили. — Кто тебя знает, — сказали, — может быть, ты слабым прикинулся и сам разузнать хочешь, где у нас дорогое добро лежит, да ворам открыть, а может быть, у тебя на теле прыщи да вереды, а у нас избы чистые и полы стланые — иди-ка по тропиночке в гору, там есть бедная избушка — в ней живет Маланья — голова баранья, она всех пущает и тебя пустит. — Спасибо вам, добрые хозяева, — отвечал старичок Живая Душа и пошел к Маланье. А Маланья увидела его из окна и послала безрукого Ерашку, чтобы звать его ужинать. Ерашка добежал к старику и кричит: — Иди-кось, дедко: тетушка Маланья наварила гор- шок снытки, сольцой посолила, зовет тебя ужинать. Старик Живая Душа погладил Ерашку по голове. &
— И то, — говорит, — к вам иду. Другие-то не пускают. И только влез в избу, — тесно стало и сесть не на чем, а Маланья говорит: — Садись, дедушка, со ребятками ешь, а я постою. Сел дедко и поужинал, и заговорил по-учтивому и по-ласковому. — Спасибо, — говорит, — тебе, что не спросила, откуда я и как меня звать по имени, а посадила хлеба есть. Я теперь пойду в лес — у тебя тесно — всем нам лечь негде. — Что ты! что ты! Живая Душа Божия! В лесу медведи и волки ходят — разве я тебя ночью туда выпущу! Здесь нам всем место будет. Вот Ерашка на печку, а Живулька за печку, а ты тут протянись, где простор опростается, а мне мое место найдется. — Ну, будь по-твоему, — сказал старик, а сам думает: «где же ей-то самой место будет?» Лег, покрылся своей ветошью, да и уснул с одного вздоха от усталости, а после третьих петухов проснул- ся — и видит: Маланья стоит на ногах и прядет кудель, которая у нее на колочек под потолком приткнута. Посмотрел на нее старик одним глазком и говорит: — А ведь это ты, тетка, должно быть, и не ложилась. А Маланья отвечает: — Да мне, Живая Душа, и не хотелося. Старик покачал головой и говорит: — Ну-ну-ну! Водил, водил меня Господь долго по свету; думал я, что позабыл Он меня и покинул, а Он привел меня в отрадное место и сподобил узреть лю- бовь чистую. Скажи теперь мне за то в одно слово: что у тебя есть в желании — я тебе то у Бога и выпрошу. А Маланья говорит: — Что мне не достает? Я и так всегда радостна, а желаю только, чтобы смерть моего порога не пересту- пала, а если придет, так чтобы за дверью присохла. Старик отвечает: — Что ж — так и будет. Ушел старик, а смерть вот же тут и жалует; наря- жена богатой казачкой в парчовом шугае с золотой пикою, юбка штофная, на боку стальная коса на золо- той цепочке, чеканной на манер мертвых костей чело- веческих, вся рожа накрашена, черные зубы во рту белым платочком в руке заслоняет и в избу просится. 40
— Покажи, — говорит, — мне детушек-голубятушек, я им принесла по медовому груздочку и по точеному яблочку. А Маланья как взглянула на нее, так и признала ее, что это смерть, — вскричала ей: — Хорошо им со мной и без яблочек, а тебя бы лучше не было и присохни ты на одном месте. Та и присохла и не может оторвать ног от того места, где пристала, а Маланья ее сухим хворостом заслонила, чтобы не видать ее было. И славно бы дело сделалось, да пошли от селения ужасные стоны и слезы: сильный слабого теснит и бьет без 'милости, и нет на злодея в жестоком сердце его никакой угрозы, и как были люди жестоки, то стали еще жесточе того, и приходят к Маланье всякий день столько несчастных, сколько она во всю свою жизнь не видала, и она уже не может помогать им, и слышит, как они плачут и смерть кличут: «Смертушка-матушка, где ты завеялась! Зачем мир покинула! Приди, укрой нас от злодеев наших немилостивых — без тебя они зазнались без памяти!» Тут Маланья ума хватилась. — Это я, — говорит, — дура, все лихо наделала, захотела поправлять дела Божии — чему быть, а чему не быть сотворенному. И завяла смерть, а заслонена у меня кучкой хвороста. — Ах, спусти ее, матушка, умилосердися! Ведь вот уже сто лет у нас ни одних похорон не было, и обессердечили люди жестокие, а мы состарились, из- маялись. Спусти ее и их убрать от больших грехов, и нас — от страдания. И пошла Маланья, развалила хворост, а смерть-то так уж не румяною казачкой глядит, а как паутиночка, и коса у ней вся заржавела. — Иди, куда тебя Бог послал! — сказала Маланья смерти: и та колыхнулась и поплыла к селу паутинкою по сжатому полю, и послышался вскоре погребальный звон, и перекрестились бедняки и встрепенулись бога- тые мужики. — Мы, было, думали, — она навсегда кончилась, а вот она, как змея, из хворосту выскочила. Нельзя век лютовать и властвовать. А убогие крестились и сами в гробы ложились. — Устали, — говорят, — наши косточки — насилу дождались земли горсточки. И обошла смерть все село за лесом и убрала все, что было нужно убрать, а с другими вместе и Ерашку, и Живулечку, потому что было уже и безрукому, и 41
безногой более, чем по сту лет, а Маланья осталась жить и все живет, как прежде жила, и все то же делает, что и прежде делала, и все те умерли, кто звал ее «Маланьей — головой бараньей», и сама она это имя позабыла. И как смерть обойдет весь свет да придет к ней и спросит: — Как тебя звать? Она старается вспомнить, никак не может и говорит: — Не знаю — верно, мое имя переменилося. Смерть стала вопрошать: «как имя этой женщины?» А ей в ответ и упал с неба белый, как снег, чистый камень, как сердце обточенный, и на нем огнистым золотом горит имя: «Любовь». Увидела это смерть и сказала: — Ты не моя — нет твоего имени в моем приказе: любовь не умирает: ты доживешь до тех пор, когда правда и милосердие встретятся, и волк ляжет с ягнен- ком и не обидит его.
\JZ ж Всеволод ГАРШИН >!✓ Красный цветок SJ7 — Ж1

Памяти Ивана Сергеевича Тургенева I — Именем его императорского величества, государя императора Петра Первого, объявляю ревизию сему сумасшедшему дому! Эти слова были сказаны громким, резким, звенящим голосом. Писарь больницы, записывавший больного в большую истрепанную книгу на залитом чернилами столе, не удержался от улыбки. Но двое молодых людей, сопровождавшие больного, не смеялись: они едва дер- жались на ногах после двух суток, проведенных без сна, наедине с безумным, которого они только что привезли по железной дороге. На предпоследней стан- ции припадок бешенства усилился; где-то достали су- масшедшую рубаху и, позвав кондукторов и жандарма, надели на больного. Так привезли его в город, так доставили и в больницу. Он был страшен. Сверх изорванного во время при- падка в клочья серого платья куртка из грубой пару- сины с широким вырезом обтягивала его стан; длинные рукава прижимали его руки к груди накрест и были завязаны сзади. Воспаленные, широко раскрытые глаза (он не спал десять суток) горели неподвижным горячим блеском; нервная судорога подергивала край нижней губы; спутанные курчавые волосы падали гривой на лоб; он быстрыми тяжелыми шагами ходил из угла в угол конторы, пытливо осматривая старые шкапы с бумагами и клеенчатые стулья и изредка взглядывая на своих спутников. — Сведите его в отделение. Направо. — Я знаю, знаю. Я был уже здесь с вами в прошлом году. Мы осматривали больницу. Я все знаю, и меня будет трудно обмануть, — сказал больной. Он повернулся к двери. Сторож растворил ее перед ним; тою же быстрою, тяжелою и решительною поход- 45
кою, высоко подняв безумную голову, он вышел из конторы и почти бегом пошел направо, в отделение душевнобольных. Провожавшие едва успевали идти за ним. — Позвони. Я не могу. Вы связали мне руки. Швейцар отворил двери, и путники вступили в боль- ницу. Это было большое каменное здание старинной ка- зенной постройки. Два больших зала, один — столовая, другой — общее помещение для спокойных больных, широкий коридор со стеклянною дверью, выходившей в сад с цветником, и десятка два отдельных комнат, где жили больные, занимали нижний этаж; тут же были устроены две темные комнаты, одна обитая тюфяками, другая досками, в которые сажали буйных, и огромная мрачная комната со сводами — ванная. Верхний этаж занимали женщины. Нестройный шум, прерываемый завываниями и воплями, несся оттуда. Больница была устроена на восемьдесят человек, но так как она одна служила на несколько губерний, то в ней помещалось до трехсот. В небольших каморках было по четыре и по пяти кроватей; зимой, когда больных не выпускали в сад и все окна за железными решетками бывали наглухо заперты, в больнице становилось невыносимо душно. Нового больного отвели в комнату, где помещались ванны. И на здорового человека она могла произвести тяжелое впечатление, а на расстроенное, возбужденное воображение действовала тем более тяжело. Это была большая комната со сводами, с липким каменным по- лом, освещенная одним, сделанным в углу, окном; стены и своды были выкрашены темно-красною масляною краскою; в почерневшем от грязи полу, в уровень с ним, были вделаны две каменные ванны, как две оваль- ные, наполненные водою ямы. Огромная медная печь с цилиндрическим котлом для нагревания воды и целой системой медных трубок и кранов занимала угол про- тив окна; все носило необыкновенно мрачный и фан- тастический для расстроенной головы характер, и за- ведовавший ванными сторож, толстый, вечно молчав- ший хохол, своею мрачною физиономиею увеличивал впечатление. И когда больного привели в эту страшную комнату, чтобы сделать ему ванну и, согласно с системой лечения главного доктора больницы, наложить ему на затылок большую мушку, он пришел в ужас и ярость. Нелепые мысли, одна чудовищнее другой, завертелись в его голове. Что это? Инквизиция? Место тайной казни, где 46
враги его решили покончить с ним? Может быть, самый ад? Ему пришло наконец в голову, что это какое-то испытание. Его раздели, несмотря на отчаянное сопро- тивление. С удвоенною от болезни силою он легко вырывался из рук нескольких сторожей, так что они падали на пол; наконец четверо повалили его и, схватив за руки и за ноги, опустили в теплую воду. Она показалась ему кипятком, и в безумной голове мельк- нула бессвязная отрывочная мысль об испытании ки- пятком и каленым железом. Захлебываясь водою и судорожно барахтаясь руками и ногами, за которые его крепко держали сторожа, он, задыхаясь, выкрикивал бессвязную речь, о которой невозможно иметь пред- ставления, не слышав ее на самом деле. Тут были и молитвы и проклятия. Он кричал, пока не выбился из сил, и наконец тихо, с горячими слезами, проговорил фразу, совершенно не вязавшуюся с предыдущей речью: — Святой великомученик Георгий! В руки твои предаю тело мое. А дух — нет, о нет!.. Сторожа все еще держали его, хотя он и успокоился. Теплая ванна и пузырь со льдом, положенный на голову, произвели свое действие. Но когда его, почти бесчувственного, вынули из воды и посадили на табу- рет, чтобы поставить мушку, остаток сил и безумные мысли снова точно взорвало. — За что? За что? — кричал он. — Я никому не хотел зла. За что убивать меня? О-о-о! О Господи! О вы, мучимые раньше меня! Вас молю, избавьте... Жгучее прикосновение к затылку заставило его от- чаянно биться. Прислуга не могла с ним справиться и не знала, что делать. — Ничего не поделаешь, — сказал производивший операцию солдат. — Нужно стереть. Эти простые слова привели больного в содрогание. «Стереть!.. Что стереть? Кого стереть? Меня!» — по- думал он и в смертельном ужасе закрыл глаза. Солдат взял за два конца грубое полотенце и, сильно нажимая, быстро провел им по затылку, сорвав с него и мушку и верхний слой кожи и оставив обнаженную красную ссадину. Боль от этой операции, невыносимая и для спокойного и здорового человека, показалась больному концом всего. Он отчаянно рванулся всем телом, вы- рвался из рук сторожей, и его нагое тело покатилось по каменным плитам. Он думал, что ему отрубили голову. Он хотел крикнуть и не мог. Его отнесли на койку в беспамятстве, которое перешло в глубокий, мертвый и долгий сон. 47
II Он очнулся ночью. Все было тихо; из соседней большой комнаты слышалось дыхание спящих больных. Где-то далеко монотонным, странным голосом разгова- ривал сам с собою больной, посаженный на ночь в темную комнату, да сверху, из женского отделения, хриплый контральто пел какую-то дикую песню. Боль- ной прислушивался к этим звукам. Он чувствовал страшную слабость и разбитость во всех членах; шея его сильно болела. — Где я? Что со мной? — пришло ему в голову. И вдруг с необыкновенною яркостью ему представился последний месяц его жизни, и он понял, что он болен и чем болен. Ряд нелепых мыслей, слов и поступков вспомнился ему, заставляя содрогаться всем существом. — Но это кончено, слава Богу, это кончено! — прошептал он и снова уснул. Открытое окно с железными решетками выходило в маленький закоулок между большими зданиями и каменной оградой; в этот закоулок никто никогда не заходил, и он весь густо зарос каким-то диким кустар- ником и сиренью, пышно цветшею в то время года... За кустами, прямо против окна, темнела высокая огра- да, высокие верхушки деревьев большого сада, облитые и проникнутые лунным светом, глядели из-за нее. Спра- ва подымалось белое здание больницы с освещенными изнутри окнами с железными решетками; слева — белая, яркая от луны, глухая стена мертвецкой. Лунный свет падал сквозь решетку окна вовнутрь комнаты, на пол, и освещал часть постели и измученное, бледное лицо больного с закрытыми глазами; теперь в нем не было ничего безумного. Это был глубокий, тяжелый сон измученного человека, без сновидений, без малей- шего движения и почти без дыхания. На несколько мгновений он проснулся в полной памяти, как будто бы здоровым, затем чтобы утром встать с постели прежним безумцем. III — Как вы себя чувствуете? — спросил его на другой день доктор. Больной, только что проснувшись, еще лежал под одеялом. — Отлично! — отвечал он, вскакивая, надевая туфли и хватаясь за халат. — Прекрасно! только одно: вот! Он показал себе на затылок. 48
— Я не могу повернуть шеи без боли. Но это ничего. Все хорошо, если его понимаешь; а я понимаю. — Вы знаете, где вы? — Конечно, доктор! Я в сумасшедшем доме. Но ведь, если понимаешь, это решительно все равно. Решительно все равно. Доктор пристально смотрел ему в глаза. Его краси- вое холеное лицо с превосходно расчесанной золоти- стой бородой и спокойными голубыми глазами, смот- ревшими сквозь золотые очки, было неподвижно и непроницаемо. Он наблюдал. — Что вы так пристально смотрите на меня? Вы не прочтете того, что у меня в душе, — продолжал боль- ной, — а я ясно читаю в вашей! Зачем вы делаете зло? Зачем вы собрали эту толпу несчастных и держите ее здесь? Мне все равно: я все понимаю и спокоен; но они? К чему эти мученья? Человеку, который достиг того, что в душе его есть великая мысль, общая мысль, ему все равно, где жить, что чувствовать. Даже жить и не жить... Ведь так? — Может быть, — отвечал доктор, садясь на стул в углу комнаты так, чтобы видеть больного, который быстро ходил из угла в угол, шлепая огромными туф- лями конской кожи и размахивая полами халата из бумажной материи с широкими красными полосами и крупными цветами. Сопровождавшие доктора фельдшер и надзиратель продолжали стоять навытяжку у дверей. — И у меня она есть! — воскликнул больной. — И когда я нашел ее, я почувствовал себя переродившимся. Чувства стали острее, мозг работает, как никогда. Что прежде достигалось длинным путем умозаключений и догадок, теперь я познаю интуитивно. Я достиг реально того, что выработано философией. Я переживаю самим собою великие идеи о том, что пространство и время — суть фикции. Я живу во всех веках. Я живу без пространства, везде или нигде, как хотите. И поэтому мне все равно, держите ли вы меня здесь или отпустите на волю, свободен я или связан. Я заметил, что тут есть еще несколько таких же. Но для остальной толпы такое положение ужасно. Зачем вы не освободите их? Кому нужно... — Вы сказали, — перебил его доктор, — что вы живете вне времени и пространства. Однако нельзя не согласиться, что мы с вами в этой комнате и что теперь, — доктор вынул часы, — половина одиннадца- того, 6-го мая 18“ года. Что вы думаете об этом? 49
— Ничего. Мне все равно, где ни быть и когда ни жить. Если мне все равно, не значит ли это, что я везде и всегда? Доктор усмехнулся. — Редкая логика, — сказал он, вставая. — Пожалуй, вы правы. До свидания. Не хотите ли вы сигарку? — Благодарю вас. — Он остановился, взял сигару и нервно откусил ее кончик. — Это помогает думать, — сказал он. — Это мир, микрокосм. На одном конце щелочи, на другом — кислоты... Таково равновесие и мира, в котором нейтрализуются противоположные на- чала. Прощайте, доктор! Доктор отправился дальше. Большая часть больных ожидала его, вытянувшись у своих коек. Никакое на- чальство не пользуется таким почетом от своих подчи- ненных, каким доктор-психиатр от своих помешанных. А больной, оставшись один, продолжал порывисто ходить из угла в угол камеры. Ему принесли чай; он, не присаживаясь, в два приема опорожнил большую кружку и почти в одно мгновение съел большой кусок белого хлеба. Потом он вышел из комнаты и несколько часов, не останавливаясь, ходил своею быстрою и тя- желой походкой из конца в конец всего здания. День был дождливый, и больных не выпускали в сад. Когда фельдшер стал искать нового больного, ему указали на конец коридора; он стоял здесь, прильнувши лицом к стеклу стеклянной садовой двери, и пристально смотрел на цветник. Его внимание привлек необыкновенно яр- кий алый цветок, один из видов мака. — Пожалуйте взвеситься, — сказал фельдшер, тро- гая его за плечо. И когда тот повернулся к нему лицом, он чуть не отшатнулся в испуге: столько дикой злобы и ненависти горело в безумных глазах. Но увидав фельдшера, он тотчас же переменил выражение лица и послушно пошел за ним, не сказав ни одного слова, как будто погруженный в глубокую думу. Они прошли в доктор- ский кабинет; больной сам встал на платформу неболь- ших десятичных весов: фелцлдпер, свесив его, отметил в книге против его имени 109 фунтов. На другой день было 107, на третий 106. — Если так пойдет дальше, он не выживет, — сказал доктор и приказал кормить его как можно лучше. Но, несмотря на это и на необыкновенный аппетит больного, он худел с каждым днем, и фельдшер каждый день записывал в книгу все меньшее и меньшее число фунтов. Больной почти не спал и целые дни проводил в непрерывном движении. 50
IV Он сознавал, что он в сумасшедшем доме; он созна- вал даже, что он болен. Иногда, как в первую ночь, он просыпался среди тишины после целого дня буйного движения, чувствуя ломоту во всех членах и страшную тяжесть в голове, но в полном сознании. Может быть, отсутствие впечатлений в ночной тишине и полусвете, может быть, слабая работа мозга только что проснув- шегося человека делали то, что в такие минуты он ясно понимал свое положение и был как будто бы здоров. Но наступал день; вместе со светом и пробуждением жизни в больнице его снова волною охватывали впе- чатления; больной мозг не мог справиться с ними, и он снова был безумным. Его состояние было странною смесью правильных суждений и нелепостей. Он пони- мал, что вокруг него все больные, но в то же время в каждом из них видел какое-нибудь тайно скрывающе- еся или скрытое лицо, которое он знал прежде или о котором читал или слыхал. Больница была населена людьми всех времен и всех стран. Тут были и живые и мертвые. Тут были знаменитые и сильные мира и солдаты, убитые в последнюю войну и воскресшие. Он видел себя в каком-то волшебном, заколдованном круге, собравшем в себя всю силу земли, и в горделивом исступлении считал себя за центр этого круга. Все они, его товарищи по больнице, собрались сюда затем, чтобы исполнить дело, смутно представлявшееся ему гигант- ским предприятием, направленным к уничтожению зла на земле. Он не знал, в чем оно будет состоять, но чувствовал в себе достаточно сил для его исполнения. Он мог читать мысли других людей; видел в вещах всю их историю; большие вязы в больничном саду расска- зывали ему целые легенды из пережитого; здание, действительно построенное довольно давно, он считал постройкой Петра Великого и был уверен, что царь жил в нем в эпоху Полтавской битвы. Он прочел это на стенах, на обвалившейся штукатурке, на кусках кирпи- ча и изразцов, находимых им в саду; вся история дома и сада была написана на них Он населил маленькое здание мертвецкой десятками и сотнями давно умерших людей и пристально вглядывался в оконце, выходившее из ее подвала в уголок сада, видя в неровном отраже- нии света в старом радужном и грязном стекле знако- мые черты, виденные им когда-то в жизни или на портретах Между тем наступила ясная, хорошая погода; боль- ные целые дни проводили на воздухе в саду. Их 51
отделение сада, небольшое, но густо заросшее деревь- ями, было везде, где только можно, засажено цветами. Надзиратель заставлял работать в нем всех сколько-ни- будь способных к труду; целые дни они мели и посы- пали песком дорожки, пололи и поливали грядки цве- тов, огурцов, арбузов и дынь, вскопанные их же рука- ми. Угол сада зарос густым вишняком; вдоль него тянулись аллеи из вязов; посредине, на небольшой искусственной горке, был разведен самый красивый цветник во всем саду; яркие цветы росли по краям верхней площадки, а в центре ее красовалась большая, крупная и редкая, желтая с красными крапинками далия. Она составляла центр и всего сада, возвышаясь над ним, и можно было заметить, что многие больные придавали ей какое-то таинственное значение. Новому больному она казалась тоже чем-то не совсем обыкно- венным, каким-то палладиумом сада и здания. Все до- рожки были также обсажены руками больных. Тут были всевозможные цветы, встречающиеся в малорос- сийских садиках: высокие розы, яркие петунии, кусты высокого табаку с небольшими розовыми цветами, мя- та, бархатцы, настурции и мак. Тут же, недалеко от крыльца, росли три кустика мака какой-то особенной породы; он был гораздо меньше обыкновенного и от- личался от него необыкновенною яркостью алого цвета. Этот цветок и поразил больного, когда он в первый день после поступления в больницу смотрел в сад сквозь стеклянную дверь. Выйдя в первый раз в сад, он прежде всего, не сходя со ступень крыльца, посмотрел на эти яркие цветы. Их было всего только два; случайно они росли отдельно от других и на невыполотом месте, так что густая лебеда и какой-то бурьян окружали их. Больные один за другим выходили из дверей, у которых стоял сторож и давал каждому из них толстый белый, вязанный из бумаги колпак с красным крестом на лбу. Колпаки эти побывали на войне и были куплены на аукционе. Но больной, само собою разумеется, при- давал этому красному кресту особое, таинственное зна- чение. Он снял с себя колпак и посмотрел на крест, потом на цветы мака. Цветы были ярче. — Он побеждает, — сказал больной, — но мы посмотрим. И он сошел с крыльца. Осмотревшись и не заметив сторожа, стоявшего сзади него, он перешагнул грядку и протянул руку к цветку, но не решился сорвать его. Он почувствовал жар и колотье в протянутой руке, а потом и во всем теле, как будто бы какой-то сильный 52
ток неизвестной ему силы исходил от красных лепест- ков и пронизывал все его тело. Он придвинулся ближе и протянул руку к самому цветку, но цветок, как ему казалось, защищался, испуская ядовитое, смертельное дыхание. Голова его закружилась; он сделал последнее отчаянное усилие и уже схватился за стебелек, как вдруг тяжелая рука легла ему на плечо. Это сторож схватил его. — Нельзя рвать, — сказал старик-хохол. — И на грядку не ходи. Тут много вас, сумасшедших, найдется: каждый по цветку, весь сад разнесут, — убедительно сказал он, все держа его за плечо. Больной посмотрел ему в лицо, молча освободился от его руки и в волнении пошел по дорожке. «О несчастные! — думал он. — Вы не видите, вы ослепли до такой степени, что защищаете его. Но во что бы то ни стало я покончу с ним. Не сегодня, так завтра мы померяемся силами. И если я погибну, не все ли равно...» Он гулял по саду до самого вечера, заводя знаком- ства и ведя странные разговоры, в которых каждый из собеседников слышал только ответы на свои безумные мысли, выражавшиеся нелепо-таинственными словами. Больной ходил то с одним товарищем, то с другим и к концу дня еще более убедился, что «все готово», как он сказал сам себе. Скоро, скоро распадутся железные решетки, все эти заточенные выйдут отсюда и помчатся во все концы земли, и весь мир содрогнется, сбросит с себя ветхую оболочку и явится в новой, чудной красоте. Он почти забыл о цветке, но, уходя из сада и поднимаясь на крыльцо, снова увидел в густой потем- невшей и уже начинавшей роситься траве точно два красных уголька. Тогда больной отстал от толпы и, став позади сторожа, выждал удобного мгновения. Никто не видел, как он перескочил через грядку, схватил цветок и торопливо спрятал его на своей груди под рубашкой. Когда свежие, росистые листья коснулись его тела, он побледнел как смерть и в ужасе широко раскрыл глаза. Холодный пот выступил у него на лбу. В больнице зажгли лампы; в ожидании ужина боль- шая часть больных улеглась на постели, кроме несколь- ких беспокойных, торопливо ходивших по коридору и залам. Больной с цветком был между ними. Он ходил, судорожно сжав руки у себя на груди крестом: каза- лось, он хотел раздавить, размозжить спрятанное на ней растение. При встрече с другими он далеко обходил их, боясь прикоснуться к ним краем одежды. «Не подходите, не подходите!» — кричал он. Но в больнице 53
на такие возгласы мало кто обращал внимание. И он ходил все скорее и скорее, делал шаги все больше и больше, ходил час, два с каким-то остервенением. — Я утомлю тебя. Я задушу тебя! — глухо и злобно говорил он. Иногда он скрежетал зубами. В столовую подали ужинать. На большие столы без скатертей поставили по нескольку деревянных краше- ных и золоченых мисок с жидкою пшенною кашицею; больные уселись на лавки; им роздали по ломтю чер- ного хлеба. Ели деревянными ложками человек по восьми из одной миски. Некоторым, пользовавшимся улучшенной пищей, подали отдельно. Наш больной, быстро проглотив свою порцию, принесенную сторо- жем, который позвал его в его комнату, не удовольст- вовался этим и пошел в общую столовую. — Позвольте мне сесть здесь, — сказал он надзи- рателю. — Разве вы не ужинали?— спросил надзиратель, разливая добавочные порции каши в миски. — Я очень голоден. И мне нужно сильно подкре- питься. Вся моя поддержка в пище; вы знаете, что я совсем не сплю. — Кушайте, милый, на здоровье. Тарас, дай им ложку и хлеба. Он подсел к одной из чашек и съел еще огромное количество каши. — Ну, довольно, довольно, — сказал наконец над- зиратель, когда все кончили ужинать, а наш больной еще продолжал сидеть над чашкой, черпая из нее одной рукой кашу, а другой крепко держась за грудь. — Объедитесь. — Эх, если бы вы знали, сколько сил мне нужно, сколько сил! Прощайте, Николай Николаич, — сказал больной, вставая из-за стола и крепко сжимая руку надзирателя. — Прощайте. — Куда же вы? — спросил с улыбкой надзиратель. — Я? Никуда. Я остаюсь. Но, может быть, завтра мы не увидимся. Благодарю вас за вашу доброту. И он еще раз крепко пожал руку надзирателю. Голос его дрожал, на глазах выступили слезы. — Успокойтесь, милый, успокойтесь, — отвечал над- зиратель. — К чему такие мрачные мысли? Подите, лягте да засните хорошенько. Вам больше спать следует; если будете спать хорошо, скоро и поправитесь. Больной рыдал. Надзиратель отвернулся, чтобы при- казать сторожам поскорее убирать остатки ужина. Че- рез полчаса в больнице все уже спало, кроме одного 54
человека, лежавшего нераздетым на своей постели в угловой комнате. Он дрожал как в лихорадке и судо- рожно стискивал себе грудь, всю пропитанную, как ему казалось, неслыханно смертельным ядом. V Он не спал всю ночь. Он сорвал этот цветок, потому что видел в таком поступке подвиг, который он был обязан сделать. При первом взгляде сквозь стеклянную дверь алые лепестки привлекли его внимание, и ему показалось, что он с этой минуты вполне постиг, что именно должен он совершить на земле. В этот яркий красный цветок собралось все зло мира. Он знал, что из мака делается опиум; может быть, эта мысль, раз- растаясь и принимая чудовищные формы, заставила его создать страшный фантастический призрак. Цветок в его глазах осуществлял собою все зло; он впитал в себя всю невинно пролитую кровь (оттого он и был так красен), все слезы, всю желчь человечества. Это было таинственное, страшное существо, противоположность Богу, Ариман, принявший скромный и невинный вид. Нужно было сорвать его и убить. Но это мало, — нужно было не дать ему при издыхании излить все свое зло в мир. Потому-то он и спрятал его у себя на груди. Он надеялся, что к утру цветок потеряет всю свою силу. Его зло перейдет в его грудь, его душу, и там будет побеждено или победит — тогда сам он погибнет, умрет, но умрет как честный боец и как первый боец человечества, потому что до сих пор никто не осмели- вался бороться разом со всем злом мира. — Они не видели его. Я увидел. Могу ли я оставить его жить? Лучше смерть. И он лежал, изнемогая в призрачной, несуществую- щей борьбе, но все-таки изнемогая. Утром фельдшер застал его чуть живым. Но, несмотря на это, через несколько времени возбуждение взяло верх, он вскочил с постели и по-прежнему забегал по больнице, разго- варивая с больными и сам с собою громче и несвязнее, чем когда-нибудь. Его не пустили в сад; доктор, видя, что вес его уменьшается, а он все не спит и все ходит и ходит, приказал впрыснуть ему под кожу большую дозу морфия. Он не сопротивлялся: к счастью, в это время его безумные мысли как-то совпали с этой операцией. Он скоро заснул; бешеное движение пре- кратилось, и постоянно сопутствовавший ему, создав- шийся из такта его порывистых шагов, громкий мотив 55
исчез из ушей. Он забылся и перестал думать обо всем, и даже о втором цветке, который нужно было сорвать. Однако он сорвал его через три дня, на глазах у старика, не успевшего предупредить его. Сторож по- гнался за ним. С громким торжествующим воплем больной вбежал в больницу и, кинувшись в свою комнату, спрятал растение на груди. — Ты зачем цветы рвешь? — спросил прибежавший за ним сторож. Но больной, уже лежавший на постели в привычной позе со скрещенными руками, начал говорить такую чепуху, что сторож только молча снял с него забытый им в поспешном бегстве колпак с красным крестом и ушел. И призрачная борьба нача- лась снова. Больной чувствовал, что из цветка длинны- ми, похожими на змей, ползучими потоками извивается зло; они опутывали его, сжимали и сдавливали члены и пропитывали все тело своим ужасным содержанием. Он пласал ц молился Богу в промежутках между про- клятиями, обращенными к своему врагу. К вечеру цветок завял. Больной растоптал почерневшее растение, подобрал остатки с пола и понес в ванную. Бросив бесформенный комочек зелени в раскаленную камен- ным углем печь, он долго смотрел, как его враг шипел, съеживался и наконец превратился в нежный снежно- белый комочек золы. Он дунул, и все исчезло. На другой день больному стало хуже. Страшно блед- ный, с ввалившимися щеками, с глубоко ушедшими внутрь глазных впадин горящими глазами, он, уже шатающеюся походкой и часто спотыкаясь, продолжал свою бешеную ходьбу и говорил, говорил без конца. — Мне не хотелось бы прибегать к насилию, — сказал своему помощнику старший доктор. — Но ведь необходимо остановить эту работу. Се- годня в нем 93 фунта веса. Если так пойдет дальше, он умрет через два дня. Старший доктор задумался. — Морфий? Хлорал? — сказал он полувопросительно. — Вчера морфий уже не действовал. — Прикажите связать его. Впрочем, я сомневаюсь, чтобы он уцелел. VI И больного связали. Он лежал, одетый в сумасшед- шую рубаху, на своей постели, крепко привязанный широкими полосами холста к железным перекладинам кровати. Но бешенство движений не уменьшилось, а скорее возросло. В течение многих часов он упорно 56
силился освободиться от своих пут. Наконец однажды, сильно рванувшись, он разорвал одну из повязок, ос- вободил ноги и, выскользнув из-под других, начал со связанными руками расхаживать по комнате, выкрики- вая дикие, непонятные речи. — О, щоб тоби!.. — закричал вошедший сторож. — Який тоби бис помогае! Грицко! Иван! Идите швидче, бо вин развязавсь. Они втроем накинулись на больного, и началась долгая борьба, утомительная для нападавших и мучи- тельная для защищавшегося человека, тратившего оста- ток истощенных сил. Наконец его повалили на постель и скрутили крепче прежнего. — Вы не понимаете, что вы делаете! — кричал больной, задыхаясь. — Вы погибаете! Я видел третий, едва распустившийся. Теперь он уже готов. Дайте мне кончить дело! Нужно убить его, убить! убить! Тогда все будет кончено, все спасено. Я послал бы вас, но это могу сделать только один я. Вы умерли бы от одного прикосновения. — Молчите, паныч, молчите! — сказал старик-сто- рож, оставшийся дежурить около постели. Больной вдруг замолчал. Он решился обмануть сто- рожей. Его продержали связанным целый день и оста- вили в таком положении на ночь. Накормив его ужи- ном, сторож постлал что-то около постели и улегся. Через минуту он спал крепким сном, а больной при- нялся за работу. Он изогнулся всем телом, чтобы коснуться железной продольной перекладины постели, и, нащупав ее спря- танной в длинном рукаве сумасшедшей рубахи кистью руки, начал быстро и сильно тереть рукав об железо. Через несколько времени толстая парусина подалась, и он высвободил указательный палец. Тогда дело пошло скорее. С совершенно невероятной для здорового че- ловека ловкостью и гибкостью, он развязал сзади себя узел, стягивавший рукава, расшнуровал рубаху и после этого долго прислушивался к храпению сторожа. Но старик спал крепко. Больной снял рубаху и отвязался от кровати. Он был свободен. Он попробовал дверь: она была заперта изнутри, и ключ, вероятно, лежал в кармане у сторожа. Боясь разбудить его, он не посмел обыскивать карманы и решился уйти из комнаты через окно. Была тихая, теплая и темная ночь; окно было откры- то; звезды блестели на черном небе. Он смотрел на них, отличая знакомые созвездия и радуясь тому, что они, как ему казалось, понимают его и сочувствуют 57
ему. Мигая, он видел бесконечные лучи, которые они посылали ему, и безумная решимость увеличивалась. Нужно было отогнуть толстый прут железной решетки, пролезть сквозь узкое отверстие в закоулок, заросший кустами, перебраться через высокую каменную ограду. Там будет последняя борьба, а после — хоть смерть. Он попробовал согнуть толстый прут голыми руками, но железо не поддавалось. Тогда, скрутив из крепких рукавов сумасшедшей рубахи веревку, он зацепил ею за выкованное на конце прута копье и повис на нем всем телом. После отчаянных усилий, почти истощив- ших остаток его сил, копье согнулось; узкий проход был открыт. Он протискался сквозь него, ссадив себе плечи, локти и обнаженные колени, пробрался сквозь кусты и остановился перед стеной. Все было тихо; огни ночников слабо освещали изнутри окна огромного зда- ния; в них не было видно никого. Никто не заметит его; старик, дежуривший у его постели, вероятно, спит крепким сном. Звезды ласково мигали лучами, прони- кавшими до самого его сердца. — Я иду к вам, — прошептал он, глядя на небо. Оборвавшись после первой попытки, с оборванными ногтями, окровавленными руками и коленями, он стал искать удобного места. Там, где ограда сходилась со стеной мертвецкой, из нее и из стены выпало несколько кирпичей. Больной нащупал эти впадины и воспользо- вался ими. Он влез на ограду, ухватился за ветки вяза, росшего по ту сторону, и тихо спустился по дереву на землю. Он кинулся к знакомому месту около крыльца. Цве- ток темнел своей головкой, свернув лепестки и ясно выделяясь на росистой траве. — Последний! — прошептал больной. — Последний! Сегодня победа или смерть. Hd это для меня уже все равно. Погодите, — сказал он, глядя на небо, — я скоро буду с вами. Он вырвал растение, истерзал его, смял и, держа его в руке, вернулся прежним путем в свою комнату. Старик спал. Больной, едва дойдя до постели, рухнул на нее без чувств. Утром его нашли мертвым. Лицо его было спокойно и светло; истощенные черты с тонкими губами и глу- боко впавшими закрытыми глазами выражали какое-то горделивое счастье. Когда его клали на носилки, попро- бовали разжать руку и вынуть красный цветок. Но рука закоченела, и он унес свой трофей в могилу. 1883
- 3S Лев ТОЛСТОЙ ж Три старца Много ли человеку зеллли нужно Записки сумасшедшего Сон молодого царя \tz из

Три старца А молясь, не говорите лишнего, как язычники: ибо они думают, что в мно- гословии своем будут услышаны. Не уподобляйтесь им: ибо знает отец ваш, в чем вы имеете нужду, прежде ва- шего прошения у него. (Матф. VI, 7, 5) Плыл на корабле архиерей из Архангельска-города в Соловецкие. На том же корабле плыли богомольцы к угодникам. Ветер был попутный, погода ясная, не качало. Богомольцы — которые лежали, которые заку- сывали, которые сидели кучками — беседовали друг с дружкой. Вышел и архиерей на палубу, стал ходить взад и вперед по мосту. Подошел архиерей к носу, видит, собралась кучка народа. Мужичок показывает что-то рукой в море и говорит, а народ слушает. Остановился архиерей, посмотрел, куда показывал му- жичок: ничего не видно, только море на солнце блестит. Подошел поближе архиерей, стал прислушиваться. Уви- дал архиерея мужичок, снял шапку и замолчал. Увидал и народ архиерея, тоже сняли шапки, почтенье сделали. — Не стесняйтесь, братцы, — сказал архиерей. — Я тоже послушать подошел, что ты, добрый человек, рассказываешь. — Да вот про старцев нам рыбачок рассказывал, — сказал один купец посмелее. — Что про старцев? — спросил архиерей, подошел к борту и присел на ящик. — Расскажи и мне, я послушаю. Что ты показывал? — Да вот островок маячит, — сказал мужичок и показал вперед в правую сторону. — На этом самом островке и старцы живут, спасаются. — Где же островок? — спросил архиерей. — Вот по руке-то моей извольте смотреть. Вон облачко, так полевее его вниз, как полоска, виднеется. Смотрел, смотрел архиерей, рябит вода на солнце, и не видать ему ничего без привычки. — Не вижу, — говорит. — Так какие же тут старцы на острове живут? 61
— Божьи люди, — ответил крестьянин. — Давно уж я слыхал про них, да не доводилось видеть, а вот запрошлым летом сам видел. И стал опять рассказывать рыбак, как ездил он за рыбой, и как прибило его к острову к этому, и сам не знал, где он. Поутру пошел ходить и набрел на земля- ночку и увидал у земляночки одного старца, а потом вышли и еще два; покормили и обсушили его и помогли лодку починить. — Какие же они из себя? — спросил архиерей. — Один махонький, сгорбленный, совсем древний, в ряске старенькой, должно, годов больше ста, седина в бороде уж зеленеть стала, а сам все улыбается и светлый, как ангел небесный. Другой ростом повыше, тоже стар, в кафтане рваном, борода широкая, седая с желтизной, а человек сильный: лодку мою перевернул, как ушат, не успел я и подсобить ему, — тоже радо- стный. А третий высокий, борода длинная до колен и белая как лунь, а сам сумрачный, брови на глаза висят, и нагой весь, только рогожкой опоясан. — Что ж они говорили с тобой? — спросил архи- ерей. — Все больше молча делали, и друг с дружкой мало говорят. А взглянет один, а другой уж понимает. Стал я высокого спрашивать, давно ли они живут тут. На- хмурился он, что-то заговорил, рассердился точно, да древний маленький сейчас его за руку взял, улыбнул- ся, — и затих большой. Только сказал древний «поми- луй нас» и улыбнулся. Пока говорил крестьянин, корабль еще ближе по- дошел к островам. — Вот теперь вовсе видно стало, — сказал купец. — Вот извольте посмотреть, ваше преосвященство, — ска- зал он, показывая. Архиерей стал смотреть. И точно, увидал черную полоску — островок. Посмотрел, посмотрел архиерей и пошел прочь, от носу к корме, подошел к кормчему. — Какой это островок, — говорит, — тут виднеется? — А так, безыменный. Их много тут. — Что, правда, — говорят, — тут старцы спасаются? — Говорят, ваше преосвященство, да не знаю, прав- да ли. Рыбаки, — говорят, — видали. Да тоже, бывает, и зря болтают. — Я желаю пристать к острову — повидать стар- цев, — сказал архиерей. — Как это сделать? — Кораблем подойти нельзя, — сказал кормчий. — На лодке можно, да надо старшого спросить. Вызвали старшого. 62
— Хотелось бы мне посмотреть этих старцев, — сказал архиерей. — Нельзя ли свезти меня? Стал старшой отговаривать. — Можно-то можно, да много времени проведем, и, осмелюсь доложить вашему преосвященству, не стоит смотреть на них. Слыхал я от людей, что совсем глупые старики эти живут, ничего не понимают и ничего и говорить не могут, как рыбы какие морские. — Я желаю, — сказал архиерей. — Я заплачу за труды, свезите меня. Нечего делать, распорядились корабельщики, пере- ладили паруса. Повернул кормчий корабль, поплыли к острову. Вынесли архиерею стул на нос. Сел он и смотрит. И народ весь собрался к носу, все на островок глядят. И у кого глаза повострее, уж видят камни на острове и землянку показывают. А один уж и трех старцев разглядел. Вынес старшой трубу, посмотрел в нее, подал архиерею. «Точно, — говорит, — вот на берегу, поправей камня большого, три человека стоят». Посмотрел архиерей в трубу, навел куда надо; точно, стоят трое: один высокий, другой пониже, а третий вовсе маленький; стоят на берегу, за руки держатся. Подошел старшой к архиерею. — Здесь, ваше пре- освященство, остановиться кораблю надо. Если уж угод- но, так отсюда на лодке вы извольте съездить, а мы тут на якорях постоим. Сейчас распустили тросо, кинули якорь, спустили парус — дернуло, зашаталось судно. Спустили лодку, соскочили гребцы, и стал спускаться архиерей по ле- сенке. Спустился архиерей, сел на лавочку в лодке, ударили гребцы в весла, поплыли к острову. Подплыли как камень кинуть; видят — стоят три старца: высо- кий — нагой, рогожкой опоясан, пониже — в кафтане рваном, и древненький сгорбленный — в ряске ста- ренькой; стоят все трое, за руки держатся. Причалили гребцы к берегу, зацепились багром. Вышел архиерей. Поклонились ему старцы, благословил он их, покло- нились они ему еще ниже. И начал им говорить архиерей. — Слышал я, — говорит, — что вы здесь, старцы Божии, спасаетесь, за людей Христу-Богу молитесь, а я здесь, по милости Божьей, недостойный раб Христов, его паству пасти призван; так хотел и вас, рабов Божиих, повидать и вам, если могу, поучение подать. Молчат старцы, улыбаются, друг на дружку погля- дывают. 63
— Скажите мне, как вы спасаетесь и как Богу служите, — сказал архиерей. Воздохнул средний старец и посмотрел на старшего, на древнего; нахмурился высокий старец и посмотрел на старшего, на древнего. И улыбнулся старший, древ- ний старец и сказал: «Не умеем мы, раб Божий, служить Богу, только себе служим, себя кормим». — Как же вы Богу молитесь? — спросил архиерей. И древний старец сказал: «Молимся мы так: трое вас, трое нас, помилуй нас». И как только сказал это древний старец, подняли все три старца глаза к небу и все трое сказали: «Трое вас, трое нас, помилуй нас!» Усмехнулся архиерей и сказал: — Это вы про святую троицу слышали, да не так вы молитесь. Полюбил я вас, старцы Божии, вижу, что хотите вы угодить Богу, да не знаете, как служить ему. Не так надо молиться, а слушайте меня, я научу. Не от себя буду учить вас, а из Божьего писания научу тому, как Бог повелел всем людям молиться ему. И начал архиерей толковать старцам, как Бог открыл себя людям: растолковал им про Бога Отца, Бога Сына и Бога Духа Святого и сказал: — Бог сын сошел на землю людей спасти и так научил всех молиться. Слушайте и повторяйте за мной. И стал архиерей говорить: «Отче наш». И повторил один старец: «Отче наш», повторил и другой: «Отче наш», повторил и третий: «Отче наш». — «Иже еси на небесех». Повторили и старцы: «Иже еси на небесех». Да запутался в словах средний старец, не так сказал; не выговорил и высокий, нагой старец: ему усы рот заросли — не мог чисто выговорить; невнятно прошам- кал и древний беззубый старец. Повторил еще раз архиерей, повторили еще раз старцы. И присел на камушек архиерей, и стали около него старцы, и смотрели ему в рот, и твердили за ним, пока он говорил им. И весь день до вечера протрудился с ними архиерей; и десять, и двадцать, и сто раз повторял одно слово, и старцы твердили за ним. И путались они, и поправлял он их, и заставлял повторять сначала. И не оставил архиерей старцев, пока не научил их всей молитве Господней. Прочли они ее за ним и прочли сами. Прежде всех понял средний старец и сам повторил ее всю. И велел ему архиерей еще и еще раз сказать ее, и еще повторить, и другие прочли всю молитву. 64
Уж смеркаться стало, и месяц из моря всходить стал, когда поднялся архиерей ехать на корабль. Простился архиерей с старцами, поклонились они ему все в ноги. Поднял он их и облобызал каждого, велел им молиться, как он научил их, и сел в лодку и поплыл к кораблю. И плыл к кораблю архиерей, и все слышал, как старцы в три голоса громко твердили молитву Господ- ню. Стали подплывать к кораблю, не слышно уж стало голоса старцев, но только видно было при месяце: стоят на берегу, на том же месте, три старца — один поменьше всех посередине, а высокий с правой, а средний с левой стороны. Подъехал архиерей к кораб- лю, взошел на палубу, вынули якорь, подняли паруса, надуло их ветром, сдвинуло корабль, и поплыли дальше. Прошел архиерей на корму и сел там и все смотрел на островок. Сначала видны были старцы, потом скры- лись из вида, виднелся только островок, потом и ост- ровок скрылся, одно море играло на месячном свете. Улеглись богомольцы спать, и затихло все на палубе. Но не хотелось спать архиерею, сидел он один на корме, глядел на море, туда, где скрылся островок, и думал о добрых старцах. Думал о том, как радовались они тому, что научились молитве, и благодарил Бога за то, что привел он его помочь Божьим старцам, научить их слову Божию. Сидит так архиерей, думает, глядит в море, в ту сторону, где островок скрылся. И рябит у него в глазах — то тут, то там свет по волнам заиграет. Вдруг видит, блестит и белеется что-то в столбе месячном: птица ли, чайка или парусок на лодке белеется. При- гляделся архиерей. «Лодка, — думает, — на парусе за нами бежит. Да скоро уж очень нас догоняет. То далеко, далеко было, а вот уж и вовсе виднеется близко. И лодка не лодка, на парус не похоже. А бежит что-то за нами и нас догоняет». И не может разобрать архи- ерей, что такое: лодка не лодка, птица не птица, рыба не рыба. На человека похоже, да велико очень, да нельзя человеку середь моря быть. Поднялся архиерей, подошел к кормчему. — Погляди, — говорит, — что это? — Что это, братец? Что это? — спрашивает архи- ерей, а уж сам видит — бегут по морю старцы, белеют и блестят их седые бороды, и, как к стоячему, к кораблю приближаются. Оглянулся кормчий, ужаснулся, бросил руль и за- кричал громким голосом: — Господи! Старцы за нами по морю, как по суху, бегут! — Услыхал народ, поднялся, бросились все к 3 Заколдованная жизнь 65
корме. Все видят: бегут старцы, рука с рукой держат- ся — крайние руками машут, остановиться велят. Все три по воде, как по суку, бегут и ног не передвигают. Не успели судна остановить, как поравнялись старцы с кораблем, подошли под самый борт, подняли головы и заговорили в один голос — Забыли, раб Божий, забыли твое ученье! Пока твердили — помнили, перестали на час твердить, одно слово выскочило — забыли, все рассыпалось. Ничего не помним, научи опять. Перекрестился архиерей, перегнулся к старцам и сказал: — Доходна до Бога и ваша молитва, старцы Божии. Не мне вас учить. Молитесь за нас, грешных! И поклонился архиерей в ноги старцам. И остано- вились старцы, повернулись и пошли назад по морю. И до утра видно было сиянье с той стороны, куда ушли старцы. 1886
Много ли человеку земли нужно I Приехала из города старшая сестра к меньшей в деревню. Старшая за купцом была в городе, а меньшая за мужиком в деревне. Пьют чай сестры, разговарива- ют. Стала старшая сестра чваниться — свою жизнь в городе выхвалять: как она в городе просторно и чисто живет и ходит, как она детей наряжает, как она сладко ест и пьет и как на катанья, гулянья и в театры ездит. Обидно стало метшей сестре, и стала она купече- скую жизнь унижать, а свою крестьянскую возвышать. — Не променяю я, — говорит, — своего житья на твое. Даром что серо живем, да страху не знаем. Вы и почище живете, да либо много наторгуете, либо вовсе проторгуетесь. И пословица живет: барышу наклад — большой брат. Бывает и то: нынче богат, а завтра под окнами находишься. А наше мужицкое дело вернее: у мужика живот тонок, да долог, богаты не будем, да сыты будем. Стала старшая сестра говорить: — Сытость-то какая — со свиньями да с телятами! Ни убранства, ни обращенья! Как ни трудись твой хозяин, как живете в навозе, так и помрете, и детям то же будет. — А что ж, — говорит меньшая, — наше дело такое. Зато твердо живем, никому не кланяемся, никого не боимся. А вы в городу все в соблазнах живете; нынче хорошо, а завтра подвернется нечистый — глядь, и соблазнит хозяина твоего либо на карты, либо на вино, либо на кралю какую. И пойдет все прахом. Разве не бывает? Слушал Пахом — хозяин — на печи, что бабы балакают. 67
— Правда это, — говорит, — истинная. Как наш брат сызмальства ее, землю-матушку, переворачивает, так дурь-то в голову и не пойдет. Одно горе — земли мало! А будь земли вволю, так я никого, и самого черта, не боюсь! Отпили бабы чай, побалакали еще об нарядах, уб- рали посуду, полегли спать. А черт за печкой сидел, все слышал. Обрадовался он, что крестьянская жена на похвальбу мужа навела: похваляется, что, была б у него земля, его и черт не возьмет. «Ладно, думает, поспорим мы с тобой; я тебе земли много дам. Землей тебя и возьму». II Жила рядом с мужиками барынька небольшая. Было у ней сто двадцать десятин земли. И жила прежде с мужиками смирно — не обижала. Да нанялся к ней солдат отставной в приказчики и стал донимать мужи- ков штрафами. Как ни бережется Пахом, а либо лошадь в овсы забежит, либо корова в сад забредет, либо телята в луга уйдут — за все штраф. Расплачивается Пахом и домашних ругает и бьет. И много греха от этого приказчика принял за лето Пахом. Уж и рад был, что скотина на двор стала, — хоть и жалко корму, да страху нет. Прошел зимой слух, что продает барыня землю и что ладит купить ее дворник с большой дороги. Услы- хали мужики, ахнули. «Ну, думают, достанется земля дворнику, замучает штрафами хуже барыни. Нам без этой земли жить нельзя, мы все у ней в кругу». Пришли мужики к барыне миром, стали просить, чтоб не про- давала дворнику, а им отдала. Обещали дороже запла- тить. Согласилась барыня. Стали мужики ладить миром всю землю купить; сбирались и раз и два на сходки — не сошлось дело. Разбивает их нечистый, никак не могут согласиться. И порешили мужики порознь поку- пать, сколько кто осилит. Согласилась и на это барыня. Услыхал Пахом, что купил у барыни двадцать десятин сосед и она ему половину денег на года рассрочила. Завидно стало Пахому: «Раскупят, думает, всю землю, останусь я ни при чем». Стал с женой советовать. — Люди покупают, надо, — говорит, — и нам купить десятин десяток. А то жить нельзя: одолел приказчик штрафами. Обдумали, как купить. Было у них отложено сто рублей, да жеребенка продали, да пчел половину, да 68
сына заложили в работники, да еще у свояка занял, и набралась половина денег. Собрал Пахом деньги, облюбовал землю, пятнадцать десятин с лесочком, и пошел к барыне торговаться. Выторговал пятнадцать десятин, ударил по рукам и задаток дал. Поехали в город, купчую закрепили, деньги половину отдал, остальные в два года обязался выпла- тить. И стал Пахом с землей. Занял Пахом семян, посеял покупную землю; родилось хорошо. В один год выпла- тил долг и барыне и свояку. И стал Пахом помещиком: свою землю пахал и сеял, на своей земле сено косил, со своей земли колья рубил и на своей земле скотину кормил. Выедет Пахом на свою вечную землю пахать или придет всходы и луга посмотреть — не нарадуется. И трава-то, ему кажется, растет, и цветы-то цветут на ней совсем иные. Бывало, проезжал по этой земле — земля как земля, а теперь совсем земля особенная стала. III Живет так Пахом, радуется. Все бы хорошо, только стали мужики у Пахома хлеб и луга травить. Честью просил, все не унимаются: то пастухи упустят коров в луга, то лошади из ночного на хлеба зайдут. И сгонял Пахом и прощал, все не судился, потом наскучило, стал в волостное жаловаться. И знает, что от тесноты, а не с умыслом делают мужики, а думает: «Нельзя же и спускать, этак они все вытравят. Надо поучить». Поучил так судом раз, поучил другой, оштрафовали одного, другого. Стали мужики-соседи на Пахома сер- дце держать; стали другой раз и нарочно травить. Забрался какой-то ночью в лесок, десяток липок на лыки срезал. Проехал по лесу Пахом — глядь, белеется. Подъехал — лутошки брошены лежат, и пенушки тор- чат. Хоть бы из куста крайние срезал, одну оставил, а то подряд, злодей, все счистил. Обозлился Пахом: «Ах, думает, вызнать бы, кто это сделал; уж я бы ему выместил». Думал, думал, кто: «Больше некому, думает, как Семке». Пошел к Семке на двор искать, ничего не нашел, только поругались. И еще больше уверился Пахом, что Семен сделал. Подал прошение. Вызвали на суд. Судили, судили — оправдали мужика: улик нет. Еще пуще обиделся Пахом; с старшиной и с судьями разругался. — Вы, — говорит, — воров руку тянете. Кабы сами по правде жили, не оправляли бы воров. 69
Поссорился Пахом и с судьями и с соседями. Стали ему и красным петухом грозиться. Стало Пахому в земле жить просторней, а в миру теснее. И прошел в то время слух, что идет народ на новые места. И думает Пахом: «Самому мне от своей земли идти незачем, а вот кабы из наших кто пошли, у нас бы просторнее стало. Я бы их землю на себя взял, себе в круг пригнал; житье бы лучше стало. А то все теснота». Сидит раз Пахом дома, заходит мужик прохожий. Пустили ночевать мужика, покормили, разговори- лись — откуда, мол, Бог несет? Говорит мужик, что идет снизу, из-за Волги, там в работе был. Слово за слово, рассказывает мужик, как туда народ селиться идет. Рассказывает, поселились там ихние, приписались в общество, и нарезали им по десять десятин на душу. — А земля такая, — говорит, — что посеяли ржи, так солома — лошади не видать, а густая, что горстей пять — и сноп. Один мужик, — говорит, — совсем бедный, с одними руками пришел, а теперь шесть лошадей, две коровы. Разгорелось у Пахома сердце. Думает: «Что ж тут в тесноте бедствовать, коли можно хорошо жить. Продам здесь и землю и двор; там я на эти деньги выстроюсь и заведенье все заведу. А здесь в этой тесноте — грех один. Только самому все путем вызнать надо». Собрался на лето, пошел. До Самары плыл по Волге вниз на пароходе, потом пеший верст четыреста про- шел. Дошел до места. Все так точно. Живут мужики просторно, по десять десятин земли на душу нарезано, и принимают в общество с охотой. А коли кто с денежками, покупай, кроме надельной, в вечную, сколь- ко хочешь, по три рубля самой первой земли; сколько хочешь, купить можно! Разузнал все Пахом, вернулся к осени домой, стал все распродавать. Продал землю с барышом, продал двор свой, продал скотину всю, выписался из общества, дождался весны и поехал с семьей на новые места. IV Приехал Пахом на новые места с семейством, при- писался в большое село в общество. Попоил стариков, бумаги все выправил. Приняли Пахома, нарезали ему на пять душ надельной земли пятьдесят десятин в разных полях, кроме выгона. Построился Пахом, ско- тину завел. Земли у него одной душевой против преж- него втрое стало. И земля хлебородная. Житье против 70
того, что на старине было, вдесятеро лучше. И пахотной земли и кормов вволю» Скотины сколько хочешь держи. Сначала, покуда строился да заводился, хорошо по- казалось Пахому, да обжился — и на этой земле тесно показалось. Посеял первый год Пахом пшеницу на душевой — хороша уродилась. Разохотился он пшеницу сеять, а душевой земли мало. И какая есть — не годится. Пшеницу там на ковыльной или залежной земле сеют. Посеют год, два и запускают, пока опять ковылем прорастет. А на такую землю охотников много, на всех и не хватает. Тоже из-за нее споры; побогаче кто — хотят сами сеять, а бедняки отдают купцам за подати. Захотел Пахом побольше посеять. Поехал на другой год к купцу, купил земли на год. Посеял по- больше — родилось хорошо; да далеко от села — верст за пятнадцать возить надо. Видит — в округе купцы- мужики хуторами живут, богатеют. «То ли дело, — думает Пахом, — коли бы тоже в вечность землицы купить да построить хутор. Все бы в кругу было». И стал подумывать Пахом, как бы земли в вечность купить. Прожил так Пахом три года. Снимал землю, пшени- цу сеял. Года вышли хорошие, и пшеница хороша рожалась, и деньги залежные завелись. Жить бы да жить, да скучно показалось Пахому каждый год в людях землю покупать, из-за земли воловодиться: где хоро- шенькая землица есть, сейчас налетят мужики, всю разберут; не поспел укупить, и не на чем сеять. А то купил на третий год с купцом пополам выгон у мужи- ков; и вспахали уж, да засудились мужики, так и пропала работа. «Кабы своя земля была, думает, никому бы не кланялся, и греха бы не было». И стал Пахом разузнавать, где купить земли в веч- ность. И попал на мужика. Были куплены у мужика пятьсот десятин, да разорился он и продает задешево. Стал Пахом ладить с ним. Толковал, толковал — сла- дился за тысячу пятьсот рублей, половину денег обож- дать. Совсем уж было поладили, да заезжает раз к Пахому купец проезжий на двор покормить. Попили чайку, поговорили. Рассказывает купец, что едет он из дальних башкир. Там, рассказывает, купил у башкирцев земли тысяч пять десятин. И стало всего тысяча рублей. Стал расспрашивать Пахом. Рассказал купец. — Только, — говорит, — стариков ублаготворил. Халатов, ковров раздарил рублей на сто, да цибик чаю, да попоил винцом, кто пьет. И по двадцать копеек за десятину взял. — Показывает купчую. — Земля, — говорит, — по речке, и степь вся ковыльная. 71
Стал расспрашивать Пахом, как и что. — Земли, — говорит купец, — там не обойдешь и в год: все башкирская. А народ несмышленый, как бараны. Можно почти даром взять. «Ну, — думает Пахом, — что ж мне за мои тысячу рублей пятьсот десятин купить да еще долг на шею забрать. А тут я за тысячу рублей чем завладаю!» V Расспросил Пахом, как проехать, и только проводил купца, собрался сам ехать. Оставил дом на жену, сам собрался с работником, поехал. Заехали в город, купили чаю цибик, подарков, вина — все, как купец сказал. Ехали, ехали, верст пятьсот отъехали. На седьмые сутки приехали на башкирскую кочевку. Все так, как купец говорил. Живут все в степи, над речкой, в кибитках войлочных. Сами не пашут и хлеба не едят. А в степи скотина ходит и лошади косяками. За кибитками же- ребята привязаны, и к ним два раза в день маток пригоняют; кобылье молоко доят и из него кумыс делают. Бабы кумыс болтают и сыр делают, а мужики только и знают — кумыс и чай пьют, баранину едят да на дудках играют. Гладкие все, веселые, все лето празднуют. Народ совсем темный, и по-русски не зна- ют, а ласковый. Только увидали Пахома, повышли из кибиток баш- кирцы, обступили гостя. Нашелся переводчик. Сказал ему Пахом, что он об землю приехал. Обрадовались башкирцы, подхватили Пахома, свели его в кибитку хорошую, посадили на ковры, подложили под него подушек пуховых, сели кругом, стали угощать чаем, кумысом. Барана зарезали и бараниной накормили. Достал Пахом из тарантаса подарки, стал башкирцам раздавать. Одарил Пахом башкирцев подарками и чай разделил. Обрадовались башкирцы. Лопотали, лопотали промеж себя, потом велели переводчику говорить. — Велят тебе сказать, — говорит переводчик, — что они полюбили тебя и что у нас обычай такой — гостю всякое удовольствие делать и за подарки отдаривать. Ты нас одарил; теперь скажи, что тебе из нашего полюбится, чтоб тебя отдарить? — Полюбилась мне, — говорит Пахом, — больше всего у вас земля. У нас, — говорит, — в земле теснота, да и земля выпаханная, а у вас земли много и земля хороша. Я такой и не видывал. Передал переводчик. Поговорили, поговорили баш- кирцы. Не понимает Пахом, что они говорят, а видит, 72
что веселы, кричат что-то, смеются. Затихли потом, смотрят на Пахома, а переводчик говорит: — Велят, — говорит, — они тебе сказать, что за твое добро рады тебе сколько хочешь земли отдать. Только рукой покажи какую — твоя будет. Поговорили они еще и что-то спорить стали. И спросил Пахом, о чем спорят. И сказал переводчик: — Говорят одни, что надо об земле старшину спро- сить, а без него нельзя. А другие говорят, и без него можно. VI Спорят башкирцы, вдруг идет человек в шапке лисьей. Замолчали все и встали. И говорит переводчик: — Это старшина самый. Сейчас достал Пахом лучший халат и поднес стар- шине и еще чаю пять фунтов. Принял старшина и сел на первое место. И сейчас стали говорить ему что-то башкирцы. Слушал, слушал старшина, кивнул головой, чтоб они замолчали, и стал говорить Пахому по-русски. — Что ж, — говорит, — можно. Бери, где полюбится. Земли много. «Как же я возьму, сколько хочу, — думает Пахом. — Надо же как ни есть закрепить. А то скажут твоя, а потом отнимут». — Благодарим вас, — говорит, — на добром слове. Земли ведь у вас много, а мне немножко надо. Только бы мне знать, какая моя будет. Уж как-нибудь все-таки отмерять да закрепить за мной надо. А то в смерти- животе Бог волен. Вы, добрые люди, даете, а придет- ся — дети ваши отнимут. — Правда твоя, — говорит старшина, — закрепить можно. Стал Пахом говорить: — Я вот слышал, у вас купец был. Вы ему тоже землицы подарили и купчую сделали; так и мне бы тоже. Все понял старшина. — Это все можно, — говорит. — У нас и писарь есть, и в город поедем, и все печати приложим. — А цена какая будет? — говорит Пахом. — Цена у нас одна: тысяча рублей за день. Не понял Пахом. — Какая же это мера — день? Сколько в ней десятин будет? 73
— Мы этого, — говорит, — не умеем считать. А мы за день продаем; сколько обойдешь в день, то и твое, а цена дню тысяча рублей. Удивился Пахом. — Да ведь это, — говорит, — в день обойти, земли много будет. Засмеялся старшина. — Вся твоя! — говорит. — Только один уговор: если назад не придешь в день к тому месту, с какого возьмешься, пропали твои деньги. — А как же, — говорит Пахом, — отметить, где я пройду? — А мы станем на место, где ты облюбуешь, мы стоять будем, а ты иди, делай круг; а с собой скребку возьми и, где надобно, замечай, на углах ямки рой, дернички клади, потом с ямки на ямку плугом проедем. Какой хочешь круг забирай, только до захода солнца приходи к тому месту, с какого взялся. Что обойдешь, все твое. Обрадовался Пахом. Порешили наране выезжать. Потолковали, попили еще кумысу, баранины поели, еще чаю напились; стало дело к ночи. Уложили Пахома спать на пуховике, и разошлись башкирцы. Обещались завтра на зорьке собраться, до солнца на место выехать. VII Лег Пахом на пуховики, и не спится ему, все про землю думает. «Отхвачу, думает, палестину большую. Верст пятьдесят обойду в день-то. День-то нынче что год; в пятидесяти верстах земли-то что будет. Какую похуже — продам или мужиков пущу, а любенькую отберу, сам на ней сяду. Плуга два быков заведу, человека два работников принайму; десятинок полсотни пахать буду, а на остальной скотину нагуливать стану». Не заснул всю ночь Пахом. Перед зарей только забылся. Только забылся — и видит он сон. Видит он, что лежит будто он в этой самой кибитке и слышит — наружу гогочет кто-то. И будто захотелось ему посмот- реть, кто такой смеется, и встал он, вышел из кибитки и видит — сидит тот самый старшина перед кибиткой, за живот ухватился обеими руками, закатывается, го- гочет на что-то. Подошел он и спросил: «Чему смеешь- ся?» И видит он, будто это не старшина башкирский, а купец намеднишний, что к ним заезжал, об земле рассказывал. И только спросил у купца: «Ты давно ли тут?» — а это уж и не купец, а тот самый мужик, что на старине снизу заходил. И видит Пахом, что будто и 74
нс мужик это, а сам дьявол, с рогами и с копытами, сидит, хохочет, а перед ним лежит человек босиком, в рубахе и портках. И будто поглядел Пахом пристальней, что за человек такой? И видит, что человек мертвый и что это — он сам. Ужаснулся Пахом и проснулся. Проснулся. «Чего не приснится», — думает. Огляделся; видит в открытую дверь — уж бело становится, светать начинает. «Надо, думает, будить народ, пора ехать». Поднялся Пахом, разбудил работника в тарантасе, велел запрягать и пошел башкирцев будить. — Пора, — говорит, — на степь ехать, отмерять. Повставали башкирцы, собрались все, и старшина пришел. Зачали башкирцы опять кумыс пить, хотели Пахома угостить чаем, да не стал он дожидаться. — Коли ехать, так ехать, — говорит, — пора. VIII Собрались башкирцы, сели — кто верхами, кто в тарантасы, поехали. А Пахом с работником на своем тарантасике поехали и с собой скребку взяли. Приехали в степь, заря занимается. Въехали на бугорок, по-баш- кирски — на шихан. Вылезли из тарантасов, послезали с лошадей, сошлись в кучку. Подошел старшина к Пахому, показал рукой. — Вот, — говорит, — вся наша, что глазом окинешь. Выбирай любую. Разгорелись глаза у Пахома: земля вся ковыльная, ровная как ладонь, черная как мак, а где лощинка — так разнотравье, трава по груди. Снял старшина шапку лисью, поставил на землю. — Вот, — говорит, — метка будет. Отсюда пойди, сюда приходи. Что обойдешь, все твое будет. Вынул Пахом деньги, положил на шапку, снял каф- тан, в одной поддевке остался, перепоясался потуже под брюхо кушаком, подтянулся, сумочку с хлебом за пазуху положил, баклажку с водой к кушаку привязал, подтянул голенища, взял скребку у работника, собрался идти. Думал, думал, в какую сторону взять, — везде хорошо. Думает: «Все одно: пойду на восход солнца». Стал лицом к солнцу, размялся, ждет, чтобы показалось оно из-за края. Думает: «Ничего времени пропускать не стану. Холодком и идти легче». Только брызнуло из-за края солнце, вскинул Пахом скребку на плечо и пошел в степь. Пошел Пахом ни тихо, ни скоро. Отошел с версту; остановился, вырыл ямку и дернички друг на дружку положил, чтоб приметней было. Пошел дальше. Стал 75
разминаться, стал и шагу прибавлять. Отошел еще, вырыл еще другую ямку. Оглянулся Пахом. На солнце хорошо видно шихан, и народ стоит, и у тарантасов на колесах шины блестят. Угадывает Пахом, что верст пять прошел. Согреваться стал, снял поддевку, вскинул на плечо, пошел дальше. Отошел еще верст пять. Тепло стало. Взглянул на солнышко — уж время об завтраке. «Одна упряжка прошла, — думает Пахом. — А их четыре в дню, рано еще заворачивать. Дай только разуюсь». Присел, разулся, сапоги за пояс, пошел даль- ше. Легко идти стало. Думает: «Дай пройду еще верст пяток, тогда влево загибать стану. Место-то хорошо очень, кидать жалко. Что дальше, то лучше». Пошел еще напрямик. Оглянулся — шихан уж чуть видно, и народ, как мураши, на нем чернеется, и чуть блестит что-то. «Ну, — думает Пахом, — в эту сторону довольно забрал; надо загибать. Да и разопрел — пить хочется». Остановился, вырыл ямку побольше, положил дернички, отвязал баклажку, напился и загнул круто влево. Шел он, шел, трава пришла высокая, и жарко стало. Стал Пахом уставать; поглядел он на солнышко, видит — самый обед. «Ну, думает, отдохнуть надо». Остановился Пахом, присел. Поел хлебца с водой, а ложиться не стал: думает — ляжешь, да и заснешь. Посидел немного, пошел дальше. Сначала легко пошел. От еды силы прибавилось. Да уж жарко очень стало, да и сон клонить стал; однако все идет, думает — час терпеть, а век жить. Прошел еще и по этой стороне много, хотел уж загибать влево, да глядь — лощинка подошла сырая; жаль бросать. Думает: «Лен тут хорош уродится». Опять пошел прямо. Захватил лощинку, выкопал ямку за лощиной, загнул второй угол. Оглянулся Пахом на шихан: от тепла затуманилось, качается что-то в воз- духе и сквозь мару чуть виднеются люди на шиха- не — верст пятнадцать до них будет. «Ну, — думает Пахом, — длинны стороны взял, надо эту покороче взять». Пошел третью сторону, стал шагу прибавлять. Посмотрел на солнце — уж оно к полднику подхо- дит, а по третьей стороне всего версты две прошел. И до места все те же верст пятнадцать. «Нет, думает, хоть кривая дача будет, а надо прямиком поспевать. Не забрать бы лишнего. А земли и так уж много». Вырыл Пахом поскорее ямку и повернул прямиком к шихану. 76
IX Идет Пахом прямо на шихан, и тяжело уж ему стало. Разопрел и ноги босиком изрезал и отбил, да и подка- шиваться стали. Отдохнуть хочется, а нельзя, — не поспеешь дойти до заката. Солнце не ждет, все спуска- ется да спускается. «Ах, думает, не ошибся ли, не много ли забрал? Что, как не поспеешь?» Взглянет вперед на шихан, взглянет на солнце: до места далеко, а солнце уж недалеко от края. Идет так Пахом, трудно ему, а все прибавляет да прибавляет шагу. Шел, шел — все еще далеко; побежал рысью. Бросил поддевку, сапоги, баклажку, шапку бро- сил, только скребку держит, ей попирается. «Ах, думает, позарился я, все дело погубил, не добегу до заката». И еще хуже ему от страха дух захватывает. Бежит Пахом, рубаха и портки от пота к телу липнут, во рту пере- сохло. В груди как мехи кузнечные раздуваются, а в сердце молотком бьет, и ноги как не свои — подламы- ваются. Жутко стало Пахому, думает: «Как бы не помереть с натуги». Помереть боится, а остановиться не может. «Столь- ко, думает, пробежал, а теперь остановиться — дураком назовут». Бежал, бежал, подбегает уж близко и слышит: визжат, гайкают на него башкирцы, и от крика ихнего у него еще пуще сердце разгорается. Бежит Пахом из последних сил, а солнце уж к краю подходит, в туман зашло; большое, красное, кровяное стало. Вот-вот зака- тываться станет. Солнце близко, да и до места уж вовсе не далеко. Видит уж Пахом, и народ на шихане на него руками махает, его подгоняют. Видит шапку лисью на земле и деньги на ней видит; видит и старшину, как он на земле сидит, руками за пузо держится. И вспом- нился Пахому сон. «Земли, думает, много, да приведет ли Бог на ней жить. Ох, погубил я себя, думает, не добегу». Взглянул Пахом на солнце, а оно до земли дошло, уж краюшком заходить стало и дугой к краю выреза- лось. Наддал из последних сил Пахом, навалился напе- ред телом, насилу ноги поспевают подставляться, чтоб не упасть. Подбежал Пахом к шихану, вдруг темно стало. Оглянулся — уж зашло солнце. Ахнул Пахом. «Пропали, думает, мои труды». Хотел уж остановиться, да слышит, гайкают все башкирцы, и вспомнил он, что снизу ему кажет, что зашло, а с шихана не зашло еще солнце. Надулся Пахом, взбежал на шихан. На шихане еще светло. Взбежал Пахом, видит — шапка. Перед шапкой сидит старшина, гогочет, руками за пузо дер- 77
жится. Вспомнил Пахом сон, ахнул, подкосились ноги, и упал он наперед, руками до шапки достал. — Ай, молодец! — закричал старшина. — Много земли завладел! Подбежал работник Пахомов, хотел поднять его, а у него изо рта кровь течет, и он мертвый лежит. Пощелкали языками башкирцы, пожалели. Поднял работник скребку, выкопал Пахому могилу, ровно насколько он от ног до головы захватил — три аршина, и закопал его. 1886
Записки сумасшедшего 1883. 20 октября. Сегодня возили меня свидетельст- вовать в губернское правление, и мнения разделились. Они спорили и решили, что я не сумасшедший. Но они решили так потому, что я всеми силами держался во время свидетельствования, чтобы не высказаться. Я не высказался, потому что боюсь сумасшедшего дома; бо- юсь, что там мне помешают делать мое сумасшедшее дело. Они признали меня подверженным аффектам, и еще что-то такое, но — в здравом уме; они признали, но я-то знаю, что я сумасшедший. Доктор предписал мне лечение, уверяя меня, что если я буду строго следовать его предписаниям, то это пройдет. Все, что беспокоит меня, пройдет. О, что бы я дал, чтобы это прошло. Слишком мучительно. Расскажу по порядку, как и отчего оно взялось, это освидетельствование, как я сошел с ума и как выдал свое сумасшествие. До тридцати пяти лет я жил как все, и ничего за мной заметно не было. Нешто только в первом детстве, до десяти лет, было со мной что-то похожее на теперешнее состояние, но и то только припадками, а не так, как теперь, постоянно. В детстве находило оно на меня немножко иначе. А именно вот так. Помню, раз я ложился спать, мне было пять или шесть лет. Няня Евпраксия — высокая, худая, в корич- невом платье, с чаплыжкой на голове и с отвисшей кожей под бородой, раздела меня и посадила в кровать. — Я сам, я сам, — заговорил я и перешагнул через перильца. — Ну ложитесь, ложитесь, Феденька, — вон Митя, умник, уже легли, — сказала она, показывая головой на брата. 79
Я прыгнул в кровать, все держа ее руку. Потом выпустил, поболтал ногами под одеялом и закутался. И так мне хорошо. Я затих и думал: «Я люблю няню, няня любит меня и Митеньку, а я люблю Митеньку, а Митенька любит меня и няню. А няню любит Тарас, а я люблю Тараса, и Митенька любит. А Тарас любит меня и няню. А мама любит меня и няню, а няня любит маму, и меня, и папу, и все любят, и всем хорошо». И вдруг я слышу, вбегает экономка и с сердцем кричит что-то об сахарнице, и няня с сердцем говорит, она не брала ее. И мне становится больно, и страшно, и непонятно, и ужас, холодный ужас находит на меня, и я прячусь с головой под одеяло. Но и в темноте одеяла мне не легчает. Я вспоминаю, как при мне раз били мальчика, как он кричал и какое страшное лицо было у Фоки, когда он его бил. — А не будешь, не будешь, — приговаривал он и все бил. Мальчик сказал: «Не буду». А тот приговаривал «не будешь» и все бил. И тут на меня нашло. Я стал рыдать, рыдать. И долго никто не мог меня успокоить. Вот эти-то рыдания, это отчаяние были первыми при- падками моего теперешнего сумасшествия. Помню, дру- гой раз это нашло на меня, когда тетя рассказала про Христа. Она рассказала и хотела уйти, но мы сказали: — Расскажи еще про Иисуса Христа. — Нет, теперь некогда. — Нет, расскажи, — и Митенька просил рассказать. И тетя начинала опять то же, что она рассказала нам прежде. Она рассказала, что его распяли, били, мучили, а он все молился и не осудил их. — Тетя, за что же его мучили? — Злые люди были. — Да ведь он был добрый. — Ну будет, уже девятый час. Слышите? — За что они его били? Он простил, да за что они били. Больно было. Тетя, больно ему было? — Ну будет, я пойду чай пить. — А может быть, это неправда, его не били. — Ну будет. — Нет, нет, не уходи. И на меня опять нашло, рыдал, рыдал, потом стал биться головой об стену. Так это находило на меня в детстве. Но с четырна- дцати лет, с тех пор как проснулась во мне половая страсть и я отдался пороку, все это прошло, и я был мальчик, как все мальчики. Как все мы, воспитанные на жирной излишней пище, изнеженные, без физиче- ского труда и со всеми возможными соблазнами для 80
воспаления чувственности, и в среде таких же испор- ченных детей, мальчики моего возраста научили меня пороку, и я отдался ему. Потом этот порок заменился другим. Я стал знать женщин, и так, ища наслаждений и находя их, я жил до тридцати пяти лет. Я был совершенно здоров, и не было никаких признаков моего сумасшествия. Эти двадцать лет моей здоровой жизни прошли для меня так, что я теперь ничего из них почти не помню и вспоминаю теперь с трудом и омерзением. Как все мальчики моего круга умственно здоровые, я поступил в гимназию, потом в университет, где и кончил курс по юридическому факультету. Потом я служил немного, потом сошелся с моей теперешней женой и женился и жил в деревне, как говорится, воспитывал детей, хозяйничал и был мировым судьей. На десятом году моей женитьбы случился со мной первый припадок после моего детства. Мы скопили с женой деньги от ее наследства и моих свидетельств за выкуп и решили купить именье. Меня очень занимало, как и должно быть, увеличение нашего состояния и желание увеличить его самым умным спо- собом, лучше, чем другие. Я узнавал тогда везде, где продаются имения, и читал все объявления в газетах. Мне хотелось купить так, чтобы доход или лес с именья покрыл бы покупку, и я бы получил именье даром. Я искал такого дурака, который бы не знал толку, и раз мне показалось, что я нашел такого. Именье с больши- ми лесами продавалось в Пензенской губернии. По всему, что я разузнал, выходило, что продавец именно такой дурак и леса окупят ценность имения. Я собрался и поехал. Ехали мы сначала по железной дороге (я ехал с слугою), потом поехали на почтовых перекладных. Поездка была для меня очень веселая. Слуга, молодой, добродушный человек, был так же весел, как и я. Новые места, новые люди. Мы ехали, веселились. До места нам было двести с чем-то верст. Мы решили ехать не останавливаясь, только переменяя лошадей. Наступила ночь, мы всё ехали. Стали дремать. Я задремал, но вдруг проснулся. Мне стало чего-то страшно. И как это часто бывает, проснулся испуганный, оживленный, — кажет- ся, никогда не заснешь. «Зачем я еду? Куда я еду?» — пришло мне вдруг в голову. Не то чтобы не нравилась мысль купить дешево имение, но вдруг представилось, что мне не нужно ни за чем в эту даль ехать, что я умру тут в чужом месте. И мне стало жутко. Сергей, слуга, проснулся, я воспользовался этим, чтоб погово- рить с ним. Я заговорил о здешнем крае, он отвечал, 81
шутил, но мне было скучно. Заговорили о домашних, о том, как мы купим. И мне удивительно было, как он весело отвечал. Все ему было хорошо и весело, а мне все было постыло. Но все-таки, пока я говорил с ним, мне было легче. Но кроме того, что мне скучно, жутко было, я стал чувствовать усталость, желание остановить- ся. Мне казалось, что войти в дом, увидать людей, напиться чаю, а главное, заснуть легче будет. Мы подъезжали к городу Арзамасу. — А что, не переждать ли нам здесь? Отдохнем немножко? — Что ж, отлично. — Что, далеко еще до города? — От той версты семь. Ямщик был степенный, аккуратный и молчаливый. Он и ехал не скоро и скучно. Мы поехали. Я замолчал, мне стало легче, потому что я ждал впереди отдыха и надеялся, что там все пройдет. Ехали, ехали в темноте, ужасно мне казалось долго. Подъехали к городу. Народ весь уж спал. Показались в темноте домишки, зазвучал колокольчик и лошадиный топот, особенно отражаясь, как это бывает, около домов. Дома пошли кое-где большие белые. И все это невесело было. Я ждал станции, самовара и отдыха — лечь. Вот подъехали, наконец, к какому-то домику с столбом. Домик был белый, но ужасно мне показался грустный. Так что жутко даже стало. Я вылез потихоньку. Сергей бойко, живо вытаскивал что нужно, бегая и стуча по крыльцу. И звуки его ног наводили на меня тоску. Я вошел, был коридорчик, заспанный человек с пятном на щеке, пятно это мне показалось ужасным, показал комнату. Мрачная была комната. Я вошел, еще жутче мне стало. — Нет ли комнатки, отдохнуть бы? — Есть нумерок. Он самый. Чисто выбеленная квадратная комнатка. Как, я по- мню, мучительно мне было, что комнатка эта была именно квадратная. Окно было одно, с гардинкой, — красной. Стол карельской березы и диван с изогнутыми сторонами. Мы вошли. Сергей устроил самовар, залил чай. А я взял подушку и лег на диван. Я не спал, но слушал, как Сергей пил чай и меня звал. Мне страшно было встать, разгулять сон и сидеть в этой комнате страшно. Я не встал и стал задремывать. Верно, и задремал, потому что когда я очнулся, никого в комнате не было и было темно. Я был опять так же пробужден, как на телеге. Заснуть, я чувствовал, не было никакой возможности. Зачем я сюда заехал. Куда я везу себя. От чего, куда я убегаю? — Я убегаю от чего-то 82
страшного и не могу убежать. Я всегда с собою, и я-то и мучителен себе. Я, вот он, я весь тут. Ни пензенское, пи какое именье ничего не прибавит и не убавит мне. Л я-то, я-то надоел себе, несносен, мучителен себе. Я хочу заснуть, забыться и не могу. Не могу уйти от себя. Я вышел в коридор. Сергей спал на узенькой скамье, скинув руку, но спал сладко, и сторож с пятном спал. Я вышел в коридор, думая уйти от того, что мучило меня. Но оно вышло за мной и омрачало все. Мне так же, еще больше страшно было. «Да что это за глу- пость, — сказал я себе. — Чего я тоскую, чего бо- юсь». — «Меня, — неслышно отвечал голос смерти. — Я тут». Мороз подрал меня по коже. Да, смерти. Она придет, она вот она, а ее не должно быть. Если бы мне предстояла действительно смерть, я не мог испытывать того, что испытывал, тогда бы я боялся. А теперь и не боялся, а видел, чувствовал, что смерть наступает, и вместе с тем чувствовал, что ее не должно быть. Все существо мое чувствовало потребность, право на жизнь и вместе с тем совершающуюся смерть. И это внутрен- нее раздирание было ужасно. Я попытался стряхнуть этот ужас. Я нашел подсвечник медный с свечой обго- ревшей и зажег ее. Красный огонь свечи и размер ее, немного меньше подсвечника, все говорило то же. Ничего нет в жизни, а есть смерть, а ее не должно быть. Я пробовал думать о том, что занимало меня: о покупке, об жене — ничего не только веселого не было, но все это стало ничто. Все заслонял ужас за свою погибающую жизнь. Надо заснуть. Я лег было. Но только что улегся, вдруг вскочил от ужаса. И тоска, и тоска, такая же духовная тоска, какая бывает перед рвотой, только духовная. Жутко, страшно, кажется, что смерти страшно, а вспомнишь, подумаешь о жизни, то умирающей жизни страшно. Как-то жизнь и смерть сливались в одно. Что-то раздирало мою душу на части и не могло разодрать. Еще раз прошел посмотрел на спящих, еще раз попытался заснуть, все тот же ужас красный, белый, квадратный. Рвется что-то, а не раз- рывается. Мучительно, и мучительно сухо и злобно, ни капли доброты я в себе не чувствовал, а только ровную, спокойную злобу на себя и на то, что меня сделало. Что меня сделало? Бог, говорят, Бог. Молиться, вспом- нил я. Я давно, лет двадцать, не молился и не верил ни во что, несмотря на то, что для приличия говел каждый год. Я стал молиться. Господи, помилуй, Отче наш, Богородицу. Я стал сочинять молитвы. Я стал креститься и кланяться в землю, оглядываясь и боясь, что меня увидят. Как будто это развлекло меня, развлек 83
страх, что меня увидят. И я лег. Но стоило мне лечь и закрыть глаза, как опять то же чувство ужаса толкнуло, подняло меня. Я не мог больше терпеть, разбудил сторожа, разбудил Сергея, велел закладывать, и мы поехали. На воздухе и в движении стало лучше. Но я чувствовал, что что-то новое осело мне на душу и отравило всю прежнюю жизнь. К ночи мы приехали на место. Весь день я боролся с своей тоской и поборол ее; но в душе был страшный осадок: точно случилось со мной какое-то несчастие, и я только мог на время забывать его; но оно было там на дне души и владело мной. Мы приехали вечером. Старичок-управляющий хотя не радостно (ему досадно было, что продается именье), но хорошо принял меня. Чистые комнатки с мягкой мебелью. Новый блестящий самовар. Крупная чайная посуда, мед к чаю. Все было хорошо. Но я, как старый забытый урок, неохотно спрашивал его об именье. Все невесело было. Ночь, однако, я заснул без тоски. Я приписал это тому, что опять на ночь молился. И потом начал жить по-прежнему; но страх этой тоски висел надо мной с тех пор всегда. Я должен был не останав- ливаясь и, главное, в привычных условиях жить, как ученик по привычке не думая сказывает выученный наизусть урок, так я должен был жить, чтобы не попасть опять во власть этой ужасной, появившейся в первый раз в Арзамасе тоски. Домой я вернулся бла- гополучно, именья не купил, денег недостало, и начал жить по-прежнему, с одной только разницей, что я стал молиться и ходить в церковь. По-прежнему мне каза- лось, но уже не по-прежнему, как я теперь вспоминаю. Я жил прежде начатым, продолжал катиться по проло- женным прежде рельсам прежней силой, но нового ничего уже не предпринимал. И в прежде начатом было уже у меня меньше участия. Мне все было скучно. И я стал набожен. И жена замечала это и бранила и пилила меня за это. Тоски не повторялось дома. Но раз я поехал неожиданно в Москву. Днем собрался, вече- ром поехал. Было дело о процессе. Я приехал в Москву весело. Дорогой разговорились с харьковским помещи- ком о хозяйстве, о банках, о том, где остановиться, о театрах. Решили остановиться вместе на Московском подворье, на Мясницкой, и нынче же поехать в «Фа- уста». Приехали, я вошел в маленький номер. Тяжелый запах коридора был у меня в ноздрях. Дворник внес чемодан. Девушка-коридорная зажгла свечу. Свеча за- 84
жглась, потом огонь поник, как всегда бывает. В сосед- нем номере кашлянул кто-то — верно, старик. Девушка вышла, дворник стоял, спрашивая, не развязать ли. Огонь ожил и осветил синие с желтыми полосками обои, перегородку, облезший стол, диванчик, зеркало, окно и узкий размер всего номера. И вдруг арзамасский ужас шевельнулся во мне. «Боже мой, как я буду ночевать здесь», — подумал я. — Развяжи, пожалуйста, голубчик, — сказал я двор- нику, чтоб задержать его. «Оденусь поскорей, и в театр». Дворник развязал. — Пожалуйста, голубчик, зайди к барину в восьмой номер, со мной приехал, скажи, что я сейчас готов и приду к нему. Дворник вышел, я стал торопиться одеваться, боясь взглянуть на стены. «Что за вздор, — подумал я, — чего я боюсь, точно дитя. Привидений я не боюсь. Да, привидений... лучше бы бояться привидений, чем того, чего я боюсь. — Чего? — Ничего... Себя... Ну вздор». Я, однако, надел жесткую, холодную крахмальную ру- башку, засунул запонки, надел сертук, новые ботинки и пошел к харьковскому помещику. Он был готов. Мы поехали в «Фауста». Он еще заехал завиться. Я обстриг- ся у француза, поболтал с французом, купил перчатки, все было хорошо. Я забыл совсем номер продолговатый и перегородку. В театре было тоже приятно. После театра харьковский помещик предложил заехать по- ужинать. Это было вне моих привычек, но когда мы вышли из театра и он предложил мне это, я вспомнил о перегородке и согласился. Во втором часу мы вернулись домой. Я выпил не- привычные два стакана вина; но был весел. Но только что мы вошли в коридор с завернутой лампой и меня охватил запах гостиницы, холод ужаса пробежал мне по спине. Но делать было нечего. Я пожал руку това- рищу и вошел в номер. Я провел ужасную ночь, хуже арзамасской, только утром, когда уже за дверью стал кашлять старик, я заснул, и не в постели, в которую я ложился несколько раз, а на диване. Всю ночь я страдал невыносимо, опять мучительно разрывалась душа с телом. «Я живу, жил, я должен жить, и вдруг смерть, уничтожение всего. Зачем же жизнь? Умереть? Убить себя сейчас же? Боюсь. Дожидаться смерти, когда придет? Боюсь еще хуже. Жить, стало быть? Зачем? Чтоб умереть?» Я не выходил из этого круга. Я брал книгу, читал. На минуту забывался, и опять тот же вопрос и ужас. Я ложился 85
в постель, закрывал глаза. Еще хуже. Бог сделал это. Зачем? Говорят: не спрашивай, а молись. Хорошо, я молился. Я и теперь молился, опять как в Арзамасе; но там и после я просто молился по-детски. Теперь же молитва имела смысл. «Если ты есть, открой мне: зачем, что я такое?» Я кланялся, читал все молитвы, которые знал, сочинял свои и прибавлял: «Так открой же». И я затихал и ждал ответа. Но ответа не было, как будто и не было никого, кто бы мог отвечать. И я оставался один, сам с собой. И я давал себе ответы заместо того, кто не хотел отвечать. Затем, чтобы жить в будущей жизни, отвечал я себе. Так зачем же эта неясность, это мученье? Не могу верить в будущую жизнь. Я верил, когда не всей душой спрашивал, а теперь не могу, не могу. Если бы ты был, ты бы сказал мне, людям. А пет тебя, есть одно отчаяние. А я не хочу, не хочу его. Я возмутился. Я просил его открыть мне истину, открыть мне себя. Я делал всё, что все делают, но он не открывался. Просите, и дастся вам, вспомнилось мне, и я просил. И в этом прошении я находил не утешение, а отдохновение. Может быть, я не просил, я отказался от него. «Ты на пядень, а он от тебя на сажень». Я не верил в него, но просил, и он все-таки не открыл мне ничего. Я считался с ним и осуждал его, просто не верил. На другой день я все силы употребил, чтобы покон- чить обыденкой все дела и избавиться от ночи и в номере. Я не кончил всего и вернулся домой в ночь. Тоски не было. Эта московская ночь изменила еще больше мою жизнь, начавшую изменяться с Арзамаса. Я еще меньше стал заниматься делами, и на меня находила апатия. Я стал слабеть и здоровьем. Жена требовала, чтоб я лечился. Она говорила, что мои толки о вере, о Боге происходили от болезни. Я же знал, что моя слабость и болезнь происходили от неразрешенного вопроса во мне. Я старался не давать ходу этому вопросу и в привычных условиях старался наполнять жизнь. Я ходил в церковь по воскресеньям и праздни- кам, я говел, постился даже, как я это завел с поездки в Пензу, и молился, но больше как обычай. Я не ждал ничего от этого, как бы не разрывал векселя и проте- стовал его в сроки, несмотря на то, что знал невозмож- ность получить по векселю. Делал это только на всякий случай. Жизнь же свою я наполнял не хозяйством, оно отталкивало меня своей борьбой — энергии не было, — а чтением журналов, газет, романов, картами по ма- В6
лсиъкой, и единственное проявление моей энергии была охота по старой привычке. Я всю жизнь был охотник. Раз приехал зимой сосед-охотник с гончими на волков. Я поехал с ним. На месте мы стали на лыжи и пошли па места. Охота была неудачна, волки прорвались сквозь облаву. Я услыхал эта издалека и пошел по лесу следить свежий заячий след. Следы увели меня далеко на поляну. На поляне я нашел его. Он вскочил так, что я не видал. Я пошел назад. Пошел назад крупным лесом. Снег был глубок, лыжи вязли, сучки путались. Все глуше и глуше стало. Я стал спрашивать, где я, снег изменял все. И я вдруг почувствовал, что я потерялся. До дома, до охотников далеко, ничего не слыхать. Я устал, весь в поту. Остановиться — замерзнешь. Ид- ти — силы слабеют. Я покричал, все тихо. Никто не откликнулся. Я пошел назад. Опять не то. Я поглядел. Кругом лес, не разберешь, где восток, где запад. Я опять пошел назад. Ноги устали. Я испугался, остановился, и на меня нашел весь арзамасский и московский ужас, но в сто раз больше. Сердце колотилось, руки, ноги дрожали. Смерть здесь? Не хочу. Зачем смерть? Что смерть? Я хотел по-прежнему допрашивать, упрекать Бога, но тут я вдруг почувствовал, что я не смею, не должен, что считаться с Ним нельзя, что Он сказал, что нужно, что я один виноват. И я стал молить Его прощенья и сам себе стал гадок. Ужас продолжался недолго. Я постоял, очнулся и пошел в одну сторону и скоро вышел. Я был недалеко от края. Я вышел на край, на дорогу. Руки и ноги все так же дрожали и сердце билось. Но мне радостно было. Я дошел до охотников, мы вернулись домой. Я был весел, но знал, что у меня есть что-то радостное, что я разберу, когда останусь один. Так и случилось. Я остался один в своем кабинетце и стал молиться, прося прощенья и вспоми- ная свои грехи. Их мне казалось мало. Но я вспомнил их, и они мне гадки стали. С тех пор я начал читать Священное писание. Библия была мне непонятна, соблазнительна, Евангелие умиляло меня. Но больше всего я читал жития святых. И это чтение утешало меня, представляя примеры, которые все возможнее и возможнее казались для подражания. С этого времени еще меньше и меньше меня занимали дела и хозяйственные и семейные. Они даже отталкивали меня. Все не то казалось мне. Как, что было то, я не знал, но то, что было моей жизнью, переставало быть ею. Опять на покупке имения я узнал 87
это. Продавалось недалеко от нас очень выгодно именье. Я поехал, все было прекрасно, выгодно. Осо- бенно выгодно было то, что у крестьян земли было только огороды. Я понял, что они должны были задаром за пастьбу убирать поля помещика, так оно и было. Я все это оценил, все это мне понравилось по старой привычке. Но я поехал домой, встретил старуху, спра- шивал о дороге, поговорил с ней. Она рассказала о своей нужде. Я приехал домой и, когда стал рассказы- вать жене о выгодах именья, вдруг устыдился. Мне мерзко стало. Я сказал, что не могу купить этого именья, потому что выгода наша будет основана на нищете и горе людей. Я сказал это, и вдруг меня просветила истина того, что я сказал. Главное, истина того, что мужики так же хотят жить, как мы, что они люди — братья, сыны Отца, как сказано в Евангелии. Вдруг как что-то давно щемившее меня оторвалось у меня, точно родилось. Жена сердилась, ругала меня. А мне стало радостно. Это было начало моего сумасше- ствия. Но полное сумасшествие мое началось еще позд- нее, через месяц после этого. Оно началось с того, что я поехал в церковь, стоял обедню и хорошо молился и слушал, и был умилен. И вдруг мне принесли просвиру, потом пошли к кресту, стали толкаться, потом на выходе нищие были. И мне вдруг ясно стало, что этого всего не должно быть. Мало того, что этого не должно быть, что этого нет, а нет этого, то нет и смерти и страха, и нет во мне больше прежнего раздирания, и я не боюсь уже ничего. Тут уже совсем свет осветил меня, и я стал тем, что есть. Если нет этого ничего, то нет прежде всего во мне. Тут же на паперти я роздал, что у меня было, тридцать шесть рублей, нищим и пошел домой пешком, разговаривая с народом. 1884
Сон молодого царя Молодой царь только что вступил на царство. Пять недель он не переставая работал так, как работают цари, выслушивая доклады, подписывая бумаги, прини- мая послов и представляющихся сановников и делая смотры войскам. И он устал и, как измученный в жару путешественник жаждет воды и отдохновения, жаждал хоть одного дня без представлений, речей, смотров, хоть нескольких часов свободы и простой человеческой жиз- ни, которые он мог бы прожить для себя с молодой красавицей, умной женой, с которой он обвенчался только месяц тому назад. Был рождественский сочельник. Молодой царь к этому вечеру устроил себе полный отдых. Накануне этого дня он до поздней ночи работал над бумагами, оставленными ему министрами, утром присутствовал на молебствии и военном празднике, до обеда принимал являвшихся к нему и потом еще слушал доклады ми- нистров и утвердил много важных дел. С министром финансов он утвердил изменение пошлины на загра- ничные товары, которое должно было дать прибавление многих миллионов дохода, утвердил продажу от казны вина в нескольких частях государства и постановление о праве продажи вина в больших базарных селах, что тоже должно увеличить главный доход государства — с вина, утвердил и новый золотой заем, нужный для конверсии. С министром юстиции он утвердил докла- дывавшееся ему сложное дело о наследстве баронов Шатен-Шнидеров и правила о применении 1836-й статьи уголовного закона, о наказании бродяг. С мини- стром внутренних дел утвердил циркуляр о взыскании недоимок, подписал указ о мерах пресечения сектант- 89
ства и о продолжении охраны в тех губерниях, в которых она была введена. С военным министром решил назначение нового корпусного командира и о призыве новобранцев, о взыскании за нарушение дис- циплины. И только к обеду освободился. Но свобода не была полная, потому что обедало несколько санов- ников, с которыми надо было говорить не то, что хотелось, а то, что требовалось. Наконец скучный обед кончился, все разъехались. Молодая царица пошла в свои комнаты снять то платье, в котором она обедала, и хотела тотчас же прийти к нему. Пройдя мимо вытянувшихся камер-лакеев в свою комнату, сбросив тяжелый мундир и надев куртку, молодой царь почувствовал не только радость освобож- дения, но какое-то особенное умиление от сознания свободы и жизни, счастливой, здоровой, молодой жизни и молодой любви. Он вскочил с ногами на оттоманку, оперся головой на руку и стал смотреть на матовое стекло лампы, и вдруг он почувствовал то, что не испытывал с детства, — радость засыпанья и непрео- долимую сонливость. «Сейчас придет жена, а я засну. Не надо спать», — подумал он и вместе опустил руку с локтя, подставил ладонь под щеку, голова улеглась в теплую ладонь, поправился, и стало так хорошо, хоро- шо, что только одного он желал: чтобы что-нибудь не нарушило его состояния. И с ним случилось то, что случается каждый день со всеми нами, — то, что он заснул, сам не зная, как и когда, то есть независимо от свой воли перешел от одного сознания в другое, не желая его и не жалея того, из которого он вышел. Он заснул крепким — мертвым сном. Долго ли он спал, он не помнит, но вдруг тихое покачивание руки, державшей его за плечо, разбудило его. «Она — милая, — подумал он. — Как стыдно, что я заснул». Но это была не она. Перед открытыми его и щуря- щимися от света глазами стояла не она, та милая красавица, которую он ждал увидать, а он. Кто был этот он, он не знал, но его не удивило нисколько присутствие этого никогда не виданного им лица. Ему казалось, что он давно знает его, и мало того, что знает, — любит его, верит ему так же, как самому себе. Он ждал любимую жену, и вместо нее пришел к нему никогда не виденный человек, и молодой царь не только не испугался, не огорчился, но принял это как что-то естественное и должное. 90
— Пойдем, — шепотом, без всякого звука голоса сказал пришедший. — Да, да, пойдем, — сказал молодой царь, не зная куда, но зная, что он должен, не может не покоряться требованию пришедшего. — Как же мы пойдем? — спросил молодой царь. — А вот так. И пришедший наложил свою руку на голову царя, и царь почувствовал, что он мгновенно потерял созна- ние. Долго ли, коротко ли он был в этом положении, царь не мог сообразить, но когда он очнулся, он увидал себя в открытом поле на широком рубеже. С одной стороны, с правой, тянулись картофельные поля с выбранной и сложенной в кучи, почерневшей от морозов ботвой вперемежку с озимой зеленью пшеницы, вдали видне- лась деревенька, покрытая черепицами, налево были озимые поля и жнивье. Все было пусто, только по черте виднелась далеко впереди черная фигура человека с винтовкой за спиной и собачкой у ног. Там же, где увидал себя молодой царь, рядом с ним, сидел, у его ног почти, молодой русский солдат с зеленым околы- шем и тоже с винтовкой за плечами и загибал бумаж- ный крючок, готовясь сыпать в него табак. Солдат, очевидно, не видал ни царя, ни его спутника и не слыхал их. Когда царь над самым солдатом спросил: «Где мы?» — и спутник ответил: «На прусской грани- це», — солдат даже не оглянулся. Но вдруг раздался выстрел далеко впереди, солдат вскочил и, увидав двух бегущих согнувшихся человек, поспешно засунул свой табак в карман и побежал за беглецами. «Стой, убью», — закричал солдат. Бегущие оглянулись на бегу и что-то крикнули — очевидно, ругательство или насмешку. «А, проклятый», — крик- нул солдат, остановился, выставил немного ногу вперед, приложился, поднял правую руку, что-то быстро сделал с прицелом, опять приложился, повел по бегущему и, очевидно, выстрелил, хотя и не слышно было звука. «Верно, бездымный порох», — подумал царь и, взглянув на бегущего, увидал, что он быстрее засеменил ногами, больше и больше стал нагибаться, совсем упал на четвереньки, пополз и остановился. Бежавший товарищ и бывший впереди его вернулся назад, подбежал к упавшему, что-то сделал над ним и побежал дальше. — Что это? — спросил царь. 91
— Это пограничная стража соблюдает закон о по- шлинах. Человек этот убит для того, чтобы не было ущерба доходу государства. — Разве он убит? Спутник опять прикоснулся к голове царя, опять он потерял сознание и когда очнулся, то увидал себя в небольшой комнате — это был пост, — где на полу лежал труп человека с седеющей редкой боро- дой, горбатым носом и очень выпуклыми, закрытыми веками глазами, руки у него были раскинуты, ноги босые, с толстым, грязным большим пальцем, ступни под прямым углом торчали кверху. В боку человека была рана, и вся суконная рваная куртка и синяя рубаха были залиты засохшей, почерневшей, только кое-где краснеющей кровью. Женщина, увязанная платком так, что почти не видно было ее лица, сто- яла у стены, неподвижно смотрела на горбатый нос, на торчащие ступни и выпуклые яблоки глаз и раз- номерно после довольно долгих промежутков втяги- вала в себя воздух, сопли и слезы и опять замирала. Девочка тринадцати лет, красоточка, стояла, открыв ротик и выпучив глаза, рядом с матерью. Мальчишка лет шести, держась за юбку матери, не спуская глаз, смотрел на мертвого отца. Из соседней двери вышли чиновник, офицер, док- тор и писец с бумагами. За ними шел солдат, тот, который убил. Он вошел бойко вслед за начальством, но как только он увидал мертвеца, он вдруг поблед- нел, щеки его задергались и он опустил голову и замер. Когда же чиновник спросил его, тот ли это человек, который бежал через границу и в которого он стрелял, он не мог ответить. Его зубы зашлепали, подбородок запрыгал. «Так то-то-чно», — проговорил он и так и не мог сказать, как хотел: так точно, ваше высокоблагородие. Чиновники переглянулись между собою и стали что- то записывать. — А вот благодетельные действия того же положе- ния: В нелепо-роскошной комнате сидели за вином два человека: один старый, седой, другой молодой еврей. Молодой держал пачку денег и торговался. Он покупал контрабандный товар. — Ведь вам недорого стало, — сказал он, улыба- ясь. — Да, а риск... 92
— Да, это ужасно, — сказал молодой царь, — но что же делать? Ведь это необходимо. Спутник ничего не ответил и опять только сказал: «Пойдем», — и опять наложил руку. Когда он очнулся, он был в каком-то доме в неболь- шой комнатке, освещенной лампой с абажуром. За столом сидела женщина и шила, мальчик лет восьми, с ногами на кресле, повалившись на стол, рисовал, сту- дент читал вслух. В комнату шумно вошли отец и дочь. — Вот ты подписал указ о продаже вина, — сказал спутник. — Ну что? — спросила жена. — Едва ли он останется жив. — Да что же? — Опоили вином. — Да не может быть! — вскрикнул сын. — Ваньку Морошкина, да ведь ему девять лет. — Что же ты сделал? — спросила жена мужа. — Сделал, что можно было: дал рвотное, поставил горчичники. Все признаки белой горячки. — Да в доме-то все, все пьяные, одна Анисья еще кое-как держится, тоже пьяна, но не совсем, — сказала дочь. — Что же твое общество трезвости? — сказал студент сестре. — Да что же можно сделать, когда их со всех сторон спаивают. Папа хотел закрыть кабак, — оказывается, что нельзя по закону. Но мало того, когда я убеждала Василья Ермилина, что стыдно держать кабак, спаивать народ, он мне отвечал, и, очевидно, с гордостью, что срезал меня при народе: «А как же патент дается с орлом от государя императора. Коли бы плохое дело было, не было бы на то царского указа». — Ужасно. Вся деревня третий день пьяна. И это праздник. Страшно подумать. Доказано, что вино ни- когда не полезно, всегда вредно, доказано, что это яд, доказано, что 0,99 преступлений совершаются от пьян- ства, доказано, что в странах, где прекращено пьянство, как в Швеции, у нас в Финляндии, тотчас поднялась и нравственность и благосостояние и что все это можно сделать нравственным влиянием. И у нас та сила, которая имеет высшее влияние, правительство, царь, чиновники, распространяют пьянство, главный доход получают с пьянства народа, сами пьют. Пьют тосты за здоровье. «Пью за здоровье полка!» и тому подобное. Попы, архиереи пьют. Спутник опять притронулся рукой до молодого царя, и опять он забылся и, когда проснулся, увидал себя в 93
избе. С красным лицом и налитыми кровью глазами с опущенными зрачками сорокалетний мужик бешено молотил руками по лицу старика. Старик закрывался одной рукой, другой же, вцепившись в бороду, не выпускал ее. — Ты отца бить. — А мне все одно в Сибирь, убью. Женщины выли. В избу вломилось пьяное начальст- во и разняло отца с сыном. У сына была вырвана борода, у отца сломана рука. В сенях пьяная девка отдавалась пьяному старому мужику. — Это звери, — сказал молодой царь. — Нет, это дети. Опять прикосновение руки, и опять молодой царь очнулся еще в новом месте. Место это была камера мирового судьи. Мировой судья — жирный, плешивый человек, с висящим двойным подбородком, в цепи, только что встал и читал громким голосом свое реше- ние. Толпа мужиков стояла за решеткой. Оборванная женщина сидела на лавочке и не встала. Сторож тол- кнул ее. — Заснула. Встань. Женщина встала. — По указу его императорского величества, — читал мировой свое решение. Дело было в том, что эта самая женщина, проходя мимо гумна помещика, унесла пол- снопа овса. Мировой судья приговорил ее к двум месяцам тюрьмы. Тут же сидел тот самый помещик, у которого был украден овес. Когда судья объявил пере- рыв, помещик подошел к судье и пожал ему руку. Судья что-то поговорил с ним. Следующее дело было дело о самоваре... Потом о порубке. В окружном суде шло дело о крестьянах, отогнавших станового. Опять забвение и пробуждение в деревне, голодные, холодные ребята корчемщицы и любовник, у порубщи- ка, и надрывная работа жены мужика, отпихнувшего станового. Опять новая картина: в Сибири в остроге секут плетьми бродягу. Вот следствие прямое распоряжений по министерст- ву юстиции. Опять забвение, и новая картина. Еврейская семья часовщика за то, что он беден, выгоняется. Жиденята ревут. Исаак не может переварить, что рядом оставля- ют. Полицеймейстер берет взятку, берет и губернатор тонкую взятку. 94
Вот собирают подати. Продажа в деревне коровы. Взятки эти же исправника с фабриканта, который не платит. А вот волостной суд и исполнение суда — розги. — Илья Васильевич, нельзя ли избавить? — Нет. Заплакал. — Христос терпел и нам велел. Штундистов разгоняют. Не венчают и не хоронят лютеранина. А вот распоряжение проезда царского. На грязи, холоду, без пищи сидят и ругаются. А вот распоряжение по учреждениям императрицы Марии: разврат воспитательных домов. А вот памятник церков- ного воровства. А вот усиленная охрана. Обыск, жен- щины. Высылка, пересыльный замок. А вот виселица за убийство приказчика. А вот следствия военных рас- поряжений. Несут мундир и смеются. Набор. Берут последних кормильцев и оставляют миллионерам для прокормления родителей их сыновей. Университетских, учителей, музыкантов освобождают, а даровитых, поэ- тичных берут. А вот солдатки с их распутством, а вот солдаты с их распутством и разносом сифилиса. И вот он бежит. И вот его судят. Судят за то, что ударил офицера, оскорбившего его мать. Казнят. А этих судят за то, что не стреляли. А бежавшего — в дис- циплинарный, и там секут насмерть. А вот этого за ничто секут и сыпят солью — и он умирает. А вот деньги солдатские, — пить, распутничать, карты и гордость... А вот общий уровень благосостояния народа: замо- рыши дети, вырождающиеся племена, жилье с живот- ными, непрестанная тупая работа, покорность и уны- ние. И вот они, министры, губернаторы, — только коры- столюбие, честолюбие, тщеславие и желание приобре- сти важность и запугать. — Да где ж люда? — А вот они где. Вот в ссылках одинокие, замершие или озлоблен- ные. Вот на каторге, где секут женщин. Келья оди- ночная, — заключенная в Шлиссельбурге, сходящая с ума. Вот другая женщина, девушка с регулами, во власти солдат. — И их много? — Десятки тысяч лучших людей. Один здесь, другие загублены ложным, убийственным воспитанием, жела- ние сделать из них таких людей, каких нам надо. Тех 95
не делают, а какие бы они были — портят. Как если бы из ростков ржи мы бы хотели сделать ростки гречихи, мы разрывали бы перо и губили бы рожь, и не получали бы гречихи. И так гибнет вся надежда мира, все молодое подрастающее поколение. Но горе тому, кто соблазнит единого из малых сих, горе за одного, и на твоей совести, твоим именем соблазняют миллионы их, соблазняют всех тех, над которыми ты имеешь власть. — Но что же мне делать? — с отчаянием вскрик- нул царь. — Ведь я не хочу никого мучать, сечь, развращать, убивать, — я хочу добра всем людям; если я себе хочу счастья, то я не меньше счастья желаю всем людям. И неужели я ответствен за все то, что делается моим именем. Что же мне делать? Как мне избавиться от этой ответственности? Что мне делать? Не может быть, чтобы я был ответствен за все это. Если бы я чувствовал себя ответственным за */ioo, я сейчас же застрелился [бы], потому что так жить нельзя. Чем я могу прекратить все это зло? Оно связано с существованием государства. А я стою во главе его. Как мне быть? Убить себя? Или уйти? Но тогда я не исполню своей обязанности. Боже мой, Боже мой, помоги мне. И он заплакал и проснулся в слезах. «Как хорошо, что это было во сне», — было первою его мыслью. Но когда он стал вспоминать все, что он видел, и стал проверять это с действительностью, он увидал, что вопрос, возникший в нем во сне, оставался наяву тем же важным и столь же неразрешенным вопросом. В первый раз молодой царь почувствовал всю ответственность, которая лежала на нем, и ужаснулся перед нею. И он перестал уже думать о молодой царице и о радости предстоящего вечера, а весь был поглощен неразрешимым представившимся ему вопросом: как быть? В беспокойстве он встал и вышел в соседнюю комнату. Там старый придворный, сотрудник и друг его покойного отца, стоял посредине комнаты, разговаривая с молодой царицей, шедшей к своему мужу. Молодой царь остановился с ними и рассказал, обращаясь пре- имущественно к старому придворному, то, что он видел во сне, и свои сомнения. — Все это очень хорошо и доказывает только не- сравненную высоту вашей души, — сказал старый придворный. — Простите меня, я буду говорить прямо: вы слишком хороши, чтобы быть царем, и вы преуве- 96
личиваете свою ответственность. Во-первых, все не совсем так, как вы себе представляете, народ не беден, а благоденствует, а кто беден, тот сам виноват. Нака- заны виновные, а если есть неизбежные ошибки, то это, как удар грома, — случай или воля Бога. И ответственность на вас только одна та, чтобы исполнять мужественно свое дело и держать ту власть, которая дана вам. Вы хотите добра вашим подданным, и Бог видит это, а то, что есть невольные ошибки, на это есть молитва, и Бог будет руководить и простит вас. А главное то, что и прощать нечего, потому что людей с такими необычайными достоинствами, как вы и ваш родитель, не было и не будет. И потому от вас мы просим одного: живите и отвечайте на нашу беспре- дельную преданность и любовь своими милостями, и все, кроме негодяев, не заслуживающих счастья, будут счастливы. — А ты как думаешь? — спросил молодой царь жену. — Я думаю не так, — сказала молодая умная жен- щина, воспитанная в свободной стране. — Я рада этому твоему сну, я думаю так же, как и ты, что ответствен- ность, лежащая на тебе, ужасна. Я часто мучалась этим. И мне кажется, что средство снять с себя хотя не всю, но ту, которая непосильна тебе, ответственность есть очень легкое. Надо передать большую часть власти, которую ты не в силах прилагать, народу, его предста- вителям, и оставить себе только ту высшую власть, которая дает общее направление делам. Не успела договорить своей речи царица, как старый придворный поторопился горячо возражать ей, и начал- ся учтивый, но горячий спор. Молодой царь сначала слушал их, но потом перестал слышать то, что они говорили, и внимал только одному голосу того самого спутника, в его сне, который внятно заговорил теперь в его сердце. — Ты не только царь, — говорил этот голос, — ты гораздо больше царя, ты человек, то есть существо, нынче пришедшее в этот мир и завтра могущее исчез- нуть. Кроме тех обязанностей твоих царских, о которых вот они говорят теперь, у тебя есть более прямые и ничем не могущие быть отмененными обязанности че- ловеческие, обязанности не царя перед подданными (это случайная обязанность), а обязанности вечные, обязанность человека перед Богом, обязанность перед своей душой, спасением ее и служением Богу, установ- лением в мире его царства... Ты не можешь действовать 4 Заколдованная жиэнь 97
по тому, что было и что будет, а только по тому, что ты должен делать. И он проснулся. Жена будила его. Какой из тех трех путей избрал молодой царь, будет рассказано через пятьдесят лет.
\»z 2K Антон ЧЕХОВ W Черный монах l?|\ ZAVl

I Андрей Васильич Коврин, магистр, утомился и рас- строил себе нервы. Он не лечился, но как-то вскользь, за бутылкой вина, поговорил с приятелем- доктором, и тот посоветовал ему провести весну и лето в деревне. Кстати же пришло длинное письмо от Тани Песоцкой, которая просила его приехать в Борисовку и погостить. И он решил, что ему в самом деле нужно проехаться. Сначала — это было в апреле — он поехал к себе, в свою родовую Ковринку, и здесь прожил в уединении три недели; потом, дождавшись хорошей дороги, отпра- вился на лошадях к своему бывшему опекуну и воспи- тателю Песоцкому, известному в России садоводу. От Ковринки до Борисовки, где жили Песоцкие, считалось не больше семидесяти верст, и ехать по мягкой весен- ней дороге в покойной рессорной коляске было истин- ным наслаждением. Дом у Песоцкого был громадный, с колоннами, со львами, на которых облупилась штукатурка, и с фрач- ным лакеем у подъезда. Старинный парк, угрюмый и строгий, разбитый на английский манер, тянулся чуть ли не на целую версту от дома до реки и здесь оканчивался обрывистым, крутым глинистым берегом, на котором росли сосны с обнажившимися корнями, похожими на мохнатые лапы; внизу нелюдимо бле- стела вода, носились с жалобным писком кулики, и всегда тут было такое настроение, что хоть садись и балладу пиши. Зато около самого дома, во дворе и в фруктовом саду, который вместе с питомниками занимал десятин тридцать, было весело и жизнерадо- стно даже в дурную погоду. Таких удивительных роз, лилий, камелий, таких тюльпанов всевозможных цве- тов, начиная с ярко-белого и кончая черным, как 10’.
сажа, вообще такого богатства цветов, как у Песоц- кого, Коврину не случалось видеть нигде в другом месте. Весна была еще только в начале, и самая на- стоящая роскошь цветников пряталась еще в тепли- цах, но уж и того, что цвело вдоль аллей и там и сям на клумбах, было достаточно, чтобы, гуляя по саду, почувствовать себя в царстве нежных красок, особенно в ранние часы, когда на каждом лепестке сверкала роса. То, что было декоративною частью сада и что сам Песоцкий презрительно обзывал пустяками, производи- ло на Коврина когда-то в детстве сказочное впечатле- ние. Каких только тут не было причуд, изысканных уродств и издевательств над природой! Тут были шпа- леры из фруктовых деревьев, груша, имевшая форму пирамидального тополя, шаровидные дубы и липы, зонт из яблони, арки, вензеля, канделябры и даже 1862 из слив — цифра, означавшая год, когда Песоцкий впер- вые занялся садоводством. Попадались тут и красивые стройные деревца с прямыми и крепкими, как у пальм, стволами, и, только пристально всмотревшись, можно было узнать в этих деревцах крыжовник или смороди- ну. Но что больше всего веселило в саду и придавало ему оживленный вид, так это постоянное движение. От раннего утра до вечера около деревьев, кустов, на аллеях и клумбах, как муравьи, копошились люди с тачками, мотыгами, лейками... Коврин приехал к Песоцким вечером, в десятом часу. Таню и ее отца, Егора Семеныча, он застал в большой тревоге. Ясное, звездное небо и термометр пророчили мороз к утру, а между тем садовник Иван Карлыч уехал в город, и положиться было не на кого. За ужином говорили только об утреннике, и было решено, что Таня не ляжет спать и в первом часу пройдется по саду и посмотрит, все ли в по- рядке, а Егор Семеныч встанет в три часа и даже раньше. Коврин просидел с Таней весь вечер и после по- луночи отправился с ней в сад. Было холодно. Во дворе уже сильно пахло гарью. В большом фруктовом саду, который назывался коммерческим и приносил Егору Семенычу ежегодно несколько тысяч чистого дохода, стлался по земле черный, густой, едкий дым и, обволакивая деревья, спасал от мороза эти тысячи. Деревья тут стояли в шашечном порядке, ряды их были прямы и правильны, точно шеренги солдат, и эта строгая педантическая правильность и то, что все деревья были одного роста и имели совершенно оди- 102
паковые кроны и стволы, делали картину однообраз- ной и даже скучной. Коврин и Таня прошли по ря- дам, где тлели костры из навоза, соломы и всяких отбросов, и изредка им встречались работники, кото- рые бродили в дыму, как тени. Цвели только вишни, сливы и некоторые сорта яблонь, но весь сад утопал в дыму, и только около питомников Коврин вздохнул полной грудью. — Я еще в детстве чихал здесь от дыма, — сказал он, пожимая плечами, — но до сих пор не понимаю, как это дым может спасти от мороза. — Дым заменяет облака, когда их нет... — ответила Таня. — А для чего нужны облака? — В пасмурную и облачную погоду не бывает ут- ренников! — Вот как! Он засмеялся и взял ее за руку. Ее широкое, очень серьезное, озябшее лицо с тонкими черными бровями, поднятый воротник пальто, мешавший ей свободно дви- гать головой, и вся она, худощавая, стройная, в подо- бранном от росы платье, умиляла его. — Господи, она уже взрослая! — сказал он. — Когда я уезжал отсюда в последний раз, пять лет назад, вы были еще совсем дитя. Вы были такая тощая, длинно- ногая, простоволосая, носили короткое платьице, и я дразнил вас цаплей... Что делает время! — Да, пять лет! — вздохнула Таня. — Много воды утекло с тех пор. Скажите, Андрюша, по совести, — живо заговорила она, глядя ему в лицо, — вы отвыкли от нас? Впрочем, что же я спрашиваю? Вы мужчина, живете уже своею, интересною жизнью, вы величина... Отчуждение так естественно! Но как бы ни было, Андрюша, мне хочется, чтобы вы считали нас своими. Мы имеем на это право. — Я считаю, Таня. — Честное слово? — Да, честное слово. — Вы сегодня уд ивлялись, что у нас так много ваших фотографий. Ведь вы знаете, мой отец обожает вас. Иногда мне кажется, что вас он любит больше, чем меня. Он гордится вами. Вы ученый, необыкновенный человек, вы сделали себе блестящую карьеру, и он уверен, что вы вышли такой оттого, что он воспитал вас. Я не мешаю ему так думать. Пусть. Уже начинался рассвет, и это особенно было заметно по той отчетливости, с какою стали выделяться в воз- 103
духе клубы дыма и кроны деревьев. Пели соловьи, и с полей доносился крик перепелов. — Однако пора спать, — сказала Таня. — Да и холодно. — Она взяла его под руку. — Спасибо, Андрюша, что приехали. У нас неинтересные знакомые, да и тех мало. У нас только сад, сад, сад — и больше ничего. Штамб, полуштамб, — засмеялась она, — апорт, ранет, боровинка, окулировка, копулировка... Вся, вся наша жизнь ушла в сад, мне даже ничего никогда не снится, кроме яблонь и груш. Конечно, это хорошо, полезно, но иногда хочется и еще чего-нибудь для разнообразия. Я помню, когда вы, бывало, приезжали к нам на каникулы или просто так, то в доме стано- вилось как-то свежее и светлее, точно с люстры и с мебели чехлы снимали. Я была тогда девочкой и все- таки понимала. Она говорила долго и с большим чувством. Ему почему-то вдруг пришло в голову, что в течение лета он может привязаться к этому маленькому, слабому, многоречивому существу, увлечься и влюбиться, — в положении их обоих это так возможно и естественно! Эта мысль умилила и насмешила его; он нагнулся к милому, озабоченному лицу и запел тихо: Онегин, я скрывать не стану, Безумно я люблю Татьяну... Когда пришли домой, Егор Семеныч уже встал. Коврину не хотелось спать, он разговорился со стари- ком и вернулся с ним в сад. Егор Семеныч был высокого роста, широк в плечах, с большим животом и страдал одышкой, но всегда ходил так быстро, что за ним трудно было поспеть. Вид он имел крайне озабо- ченный, все куда-то торопился и с таким выражением, как будто опоздай он хоть на одну минуту, то все погибло! — Вот, брат, история... — начал он, останавливаясь, чтобы перевести дух. — На поверхности земли, как видишь, мороз, а подними на палке термометр сажени на две повыше земли, там тепло... Отчего это так? — Право, не знаю, — сказал Коврин и засмеялся. — Гм... Всего знать нельзя, конечно... Как бы обши- рен ум ни был, всего туда не поместишь. Ты ведь все больше насчет философии? — Да. Читаю психологию, занимаюсь же вообще философией. — И не прискучает? — Напротив, этим только я и живу. 104
— Ну, дай Бог... — проговорил Егор Семеныч, в раздумье поглаживая свои седые бакены. — Дай Бог... Я за тебя очень рад... рад, братец... Но вдруг он прислушался и, сделавши страшное лицо, побежал в сторону и скоро исчез за деревьями, в облаках дыма. — Кто это привязал лошадь к яблоне? — послышал- ся его отчаянный, душу раздирающий крик. — Какой это мерзавец и каналья осмелился привязать лошадь к яблоне? Боже мой, Боже мой! Перепортили, перемер- зили, пересквернили, перепакостили! Пропал сад! По- гиб сад! Боже мой! Когда он вернулся к Коврину, лицо у него было изнеможенное, оскорбленное. — Ну что ты поделаешь с этим анафемским наро- дом? — сказал он плачущим голосом, разводя рука- ми. — Степка возил ночью навоз и привязал лошадь к яблоне! Замотал, подлец, вожжищи туго-натуго, так что кора в трех местах потерлась. Каково! Говорю ему, а он — толкач толкачом и только глазами хлопает! По- весить мало! Успокоившись, он обнял Коврина и поцеловал в щеку. — Ну, дай Бог... дай Бог... — забормотал он. — Я очень рад, что ты приехал. Несказанно рад... Спа- сибо. Потом он все тою же быстрою походкой и с озабо- ченным лицом обошел весь сад и показал своему бывшему воспитаннику все оранжереи, теплицы, грун- товые сараи и свои две пасеки, которые называл чудом нашего столетия. Пока они ходили, взошло солнце и ярко осветило сад. Стало тепло. Предчувствуя ясный, веселый, длин- ный день, Коврин вспомнил, что ведь это еще только начало мая и что еще впереди целое лето, такое же ясное, веселое, длинное, и вдруг в груди его шевельну- лось радостное, молодое чувство, какое он испытывал в детстве, когда бегал по этому саду. И он сам обнял старика и нежно поцеловал его. Оба растроганные пошли в дом и стали пить чай из старинных фарфо- ровых чашек, со сливками, с сытными, сдобными крен- делями — и эти мелочи опять напомнили Коврину его детство и юность. Прекрасное настоящее и просыпав- шиеся в нем впечатления прошлого сливались вместе; от них в душе было тесно, но хорошо. Он дождался, когда проснулась Таня, и вместе с нею напился кофе, погулял, потом пошел к себе в комнату и сел за работу. Он внимательно читал, делал заметки 105
и изредка поднимал глаза, чтобы взглянуть на открытые окна или на свежие, еще мокрые от росы цветы, стоявшие в ваЗах на столе, и опять опускал глаза в книгу, и ему казалось, что в нем каждая жилочка дрожит и играет от удовольствия. II В деревне он продолжал вести такую же нервную и беспокойную жизнь, как в городе. Он много читал и писал, учился итальянскому языку и, когда гулял, с удовольствием думал о том, что скоро опять сядет за работу. Он спал так мало, что все удивлялись; если нечаянно уснет днем на полчаса, то уже потом не спит всю ночь и после бессонной ночи, как ни в чем не бывало, чувствует себя бодро и весело. Он много говорил, пил вино и курил дорогие сигары. К Песоцким часто, чуть ли не каждый день, приезжали барышни-соседки, которые вместе с Таней играли на рояле и пели; иногда приезжал молодой человек, сосед, хорошо игравший на скрипке. Коврин слушал музыку и пение с жадностью и изнемогал от них, и последнее выражалось физически тем, что у него слипались глаза и клонило голову набок. Однажды после вечернего чая он сидел на балконе и читал. В гостиной в это время Таня — сопрано, одна из барышень — контральто и молодой человек на скрипке разучивали известную серенаду Брага. Коврин вслушивался в слова — они были русские — и никак не мог понять их смысла. Наконец, оставив книгу и вслушавшись внимательно, он понял: девуш- ка, больная воображением, слышала ночью в саду ка- кие-то таинственные звуки, до такой степени пре- красные и странные, что должна была признать их гармонией священной, которая нам, смертным, непо- нятна и потому обратно улетает в небеса. У Коврина стали слипаться глаза. Он встал и в изнеможении прошелся по гостиной, потом по зале. Когда пение прекратилось, он взял Таню под руку и вышел с нею на балкон. — Меня сегодня с самого утра занимает одна ле- генда, — сказал он. — Не помню, вычитал ли я ее откуда, или слышал, но легенда какая-то странная, ни с чем не сообразная. Начать с того, что она не отли- чается ясностью. Тысячу лет тому назад какой-то монах, одетый в черное, шел по пустыне, где-то в Сирии или Аравии... За несколько миль от того места, где он шел, 106
рыбаки видели другого черного монаха, который мед- ленно двигался по поверхности озера. Этот второй монах был мираж. Теперь забудьте все законы оптики, которых легенда, кажется, не признает, и слушайте дальше. От миража получился другой мираж, потом от другого третий, так что образ черного монаха стал без конца передаваться из одного слоя атмосферы в другой. Его видели то в Африке, то в Испании, то в Индии, то на Дальнем Севере... Наконец, он вышел из пределов земной атмосферы и теперь блуждает по всей вселен* ной, все никак не попадая в те условия, при которых он мог бы померкнуть. Быть может, его видят теперь где-нибудь на Марсе или на какой-нибудь звезде Юж- ного Креста. Но, милая моя, самая суть, самый гвоздь легенды заключается в том, что ровно через тысячу лет после того, как монах шел по пустыне, мираж опять попадет в земную атмосферу и покажется людям. И будто бы эта тысяча лет уже на исходе... По смыслу легенды, черного монаха мы должны ждать не сегод- ня-завтра. — Странный мираж, — сказала Таня, которой не понравилась легенда. — Но удивительнее всего, — засмеялся Коврин, — что я никак не могу вспомнить, откуда попала мне в голову эта легенда. Читал где? Слышал? Или, быть может, черный монах снился мне? Клянусь Богом, не помню. Но легенда меня занимает. Я сегодня о ней целый день думаю. Отпустив Таню к гостям, он вышел из дому и в раздумье прошелся около клумб. Уже садилось солнце. Цветы, оттого что их только полили, издавали влажный, раздражающий запах. В доме опять запели, и издали скрипка производила впечатление человеческого голоса. Коврин, напрягая мысль, чтобы вспомнить, где он слы- шал или читал легенду, направился не спеша в парк и незаметно дошел до реки. По тропинке, бежавшей по крутому берегу мимо обнаженных корней, он спустился вниз к воде, обес- покоил тут куликов, спугнул двух уток. На угрюмых соснах кое-где еще отсвечивали последние лучи захо- дящего солнца, но на поверхности реки был уже на- стоящий вечер. Коврин по лавам перешел на другую сторону. Перед ним теперь лежало широкое поле, по- крытое молодою, еще не цветущею рожью. Ни челове- ческого жилья, ни живой души вдали, и кажется, что тропинка, если пойти по ней, приведет в то самое неизвестное загадочное место, куда только что опусти- 107
лось солнце и где так широко и величаво пламенеет вечерняя заря. «Как здесь просторно, свободно, тихо! — думал Коврин, идя по тропинке. — И кажется, весь мир смотрит на меня, притаился и ждет, чтобы я понял его...» Но вот по ржи пробежали волны, и легкий вечерний ветерок нежно коснулся его непокрытой головы. Через минуту опять порыв ветра, но уже сильнее, — зашумела рожь, и послышался сзади глухой ропот сосен. Коврин остановился в изумлении. На горизонте, точно вихрь или смерч, поднимался от земли до неба высокий черный столб. Контуры у него были неясны, но в первое же мгновение можно было понять, что он не стоял на месте, а двигался с страшною быстротой, двигался именно сюда, прямо на Коврина, и чем ближе он подвигался, тем становился все меньше и яснее. Коврин бросился в сторону, в рожь, чтобы дать ему дорогу, и едва успел это сделать... Монах в черной одежде, с седою головой и черными бровями, скрестив на груди руки, пронесся мимо... Босые ноги его не касались земли. Уже пронесясь сажени на три, он оглянулся на Коврина, кивнул голо- вой и улыбнулся ему ласково и в то же время лукаво. Но какое бледное, страшно бледное худое лицо! Опять начиная расти, он пролетел через реку, неслышно ударился о глинистый берег и сосны и, пройдя сквозь них, исчез как дым. — Ну, вот видите ли... — пробормотал Коврин. — Значит, в легенде правда. Не стараясь объяснить себе странное явление, до- вольный одним тем, что ему удалось так близко и так ясно видеть не только черную одежду, но даже лицо и глаза монаха, приятно взволнованный, он вернулся домой. В парке и в саду покойно ходили люди, в доме играли, — значит, только он один видел монаха. Ему сильно хотелось рассказать обо всем Тане и Егору Семенычу, но он сообразил, что они наверное сочтут его слова за бред, и это испугает их; лучше промолчать. Он громко смеялся, пел, танцевал мазурку, ему было весело, и все, гости и Таня, находили, что сегодня у него лицо какое-то особенное, лучезарное, вдохновен- ное и что он очень интересен. 108
Ill После ужина, когда уехали гости, он пошел к себе в комнату и лег на диван: ему хотелось думать о монахе. Но через минуту вошла Таня. — Вот, Андрюша, почитайте статьи отца, — сказала она, подавая ему пачку брошюр и оттисков. — Пре- красные статьи. Он отлично пишет. — Ну, уж и отлично! — говорил Егор Семеныч, входя за ней и принужденно смеясь; ему было совест- но. — Не слушай, пожалуйста, не читай! Впрочем, если хочешь уснуть, то, пожалуй, читай: прекрасное сно- творное средство. — По-моему, великолепные статьи, — сказала Таня с глубоким убеждением. — Вы прочтите, Андрюша, и убедите папу писать почаще. Он мог бы написать полный курс садоводства. Егор Семеныч напряженно захохотал, покраснел и стал говорить фразы, какие обыкновенно говорят кон- фузящиеся авторы. Наконец, он стал сдаваться. — В таком случае прочти сначала статью Гоше и вот эти русские статейки, — забормотал он, перебирая дрожащими руками брошюры, — а то тебе будет непонятно. Прежде чем читать мои возражения, надо знать, на что я возражаю. Впрочем, ерунда... скучища. Да и спать пора, кажется. Таня вышла. Егор Семеныч подсел к Коврину на диван и глубоко вздохнул. — Да, братец ты мой... — начал он после неко- торого молчания. — Так-то, любезнейший мой ма- гистр. Вот я и статьи пишу, и на выставках участ- вую, и медали получаю... У Песоцкого, говорят, яб- локи с голову, и Песоцкий, говорят, садом себе со- стояние нажил. Одним словом, богат и славен Кочу- бей. Но спрашивается: к чему все это? Сад дейст- вительно прекрасный, образцовый... Это не сад, а це- лое учреждение, имеющее высокую государственную важность, потому что это, так сказать, ступень в но- вую эру русского хозяйства и русской промышлен- ности. Но к чему? Какая цель? — Дело говорит само за себя. — Я не в том смысле. Я хочу спросить: что будет с садом, когда я помру? В том виде, в каком ты видишь его теперь, он без меня не продержится и одного месяца. Весь секрет успеха не в том, что сад велик и рабочих много, а в том, что я люблю дело — понимаешь? — люблю, быть может, больше, чем са- мого себя. Ты посмотри на меня: я все сам делаю. 109
Я работаю от утра до ночи. Все прививки я делаю сам, обрезку — сам, посадки — сам, все — сам. Когда мне помогают, я ревную и раздражаюсь до грубости. Весь секрет в любви, то есть в зорком хозяйском глазе, да в хозяйских руках, да в том чув- стве, когда поедешь куда-нибудь в гости на часок, сидишь, а у самого сердце не на месте, сам не свой: боишься, как бы в саду чего не случилось. А когда я умру, кто будет смотреть? Кто будет работать? Са- довник? Работники? Да? Так вот что я тебе скажу, друг любезный: первый враг в нашем деле не заяц, не хрущ и не мороз, а чужой человек. — А Таня? — спросил Коврин смеясь. — Нельзя, чтобы она была вреднее, чем заяц. Она любит и понимает дело. — Да, она любит и понимает. Если после моей смерти ей достанется сад и она будет хозяйкой, то, конечно, лучшего и желать нельзя. Ну, а если, не дай Бог, она выйдет замуж? — зашептал Егор Семеныч и испуганно посмотрел на Коврина. — То-то вот и есть! Выйдет замуж, пойдут дети, тут уже о саде некогда думать. Я чего боюсь главным образом: выйдет за какого-нибудь молодца, а тот сжадничает и сдаст сад в аренду торговкам, и все пойдет к черту в первый же год! В нашем деле бабы — бич Божий! Егор Семеныч вздохнул и помолчал немного. — Может, это и эгоизм, но откровенно говорю: не хочу, чтобы Таня шла замуж. Боюсь! Тут к нам ездит один ферт со скрипкой и пиликает; знаю, что Таня не пойдет за него, хорошо знаю, но видеть его не могу! Вообще, брат, я болыпой-таки чудак. Сознаюсь. Егор Семеныч встал и в волнении прошелся по комнате, и видно было, что он хочет сказать что-то очень важное, но не решается. — Я тебя горячо люблю и буду говорить с тобой откровенно, — решился он, наконец, засовывая руки в карманы. — К некоторым щекотливым вопросам я отношусь просто и говорю прямо то, что думаю, и терпеть не могу так называемых сокровенных мыслей. Говорю прямо: ты единственный человек, за которого я не побоялся бы выдать дочь. Ты человек умный, с сердцем и не дал бы погибнуть моему любимому делу. А главная причина — я тебя люблю как сына... и горжусь тобой. Если бы у вас с Таней наладился как-нибудь роман, то — что ж? Я был бы очень рад и даже счастлив. Говорю это прямо, без жеманства, как честный человек. 110
Коврин засмеялся. Егор Семеныч открыл дверь, что- бы выйти, и остановился на пороге. — Если бы у тебя с Таней сын родился, то я бы из него садовода сделал, — сказал он подумав. — Впрочем, сие есть мечтание пустое... Спокойной ночи. Оставшись один, Коврин лег поудобнее и принял- ся за статьи. У одной было такое заглавие: «О про- межуточной культуре», у другой: «Несколько слов по поводу заметки г. Z. о перештыковке почвы под но- вый сад», у третьей: «Еще об окулировке спящим глазком» — и все в таком роде. Но какой непокой- ный, неровный тон, какой нервный, почти болезнен- ный задор! Вот статья, кажется, с самым мирным заглавием и безразличным содержанием: говорится в ней о русской антоновской яблоне. Но начинает ее Егор Семеныч с «audiatur altera pars»1 и кончает — «sapient! sat»* 2, а между этими изречениями целый фонтан разных ядовитых слов по адресу «ученого не- вежества наших патентованных гг. садоводов, наблю- дающих природу с высоты своих кафедр», или г. Го- ше, «успех которого создан профанами и дилетанта- ми», и тут же некстати натянутое и неискреннее со- жаление, что мужиков, ворующих фрукты и ломаю- щих при этом деревья, уже нельзя драть розгами. «Дело красивое, милое, здоровое, но и тут страсти и война, — подумал Коврин. — Должно быть, везде и на всех поприщах идейные люди нервны и отличаются повышенной чувствительностью. Вероятно, это так нуж- но». Он вспомнил про Таню, которой так нравятся статьи Егора Семеныча. Небольшого роста, бледная, тощая, так что ключицы видно; глаза широко раскрытые, темные, умные, все куда-то вглядываются и чего-то ищут; по- ходка, как у отца, мелкая, торопливая. Она много говорит, любит поспорить и при этом всякую даже незначительную фразу сопровождает выразительною мимикой и жестикуляцией. Должно быть, нервна в высшей степени. Коврин стал читать дальше, но ничего не понял и бросил. Приятное возбуждение, то самое, с каким он давеча танцевал мазурку и слушал музыку, теперь томило его и вызывало в нем множество мыслей. Он поднялся и стал ходить по комнате, думая о черном * пусть выслушают и другую сторону (лат.). 2 умному достаточно (лат.). Ш
монахе. Ему пришло в голову, что если этого стран- ного, сверхъестественного монаха видел только он один, то, значит, он болен и дошел уже до галлюци- наций. Это соображение испугало его, но ненадолго. «Но ведь мне хорошо, и я никому не делаю зла; значит, в моих галлюцинациях нет ничего дурного», — подумал он, и ему опять стало хорошо. Он сел на диван и обнял голову руками, сдерживая непонятную радость, наполнявшую все его существо, потом опять прошелся и сел за работу. Но мысли, которые он вычитывал из книги, не удовлетворяли его. Ему хотелось чего-то гигантского, необъятного, поража- ющего. Под утро он разделся и нехотя лег в постель: надо же было спать! Когда послышались шаги Егора Семеныча, уходив- шего в сад, Коврин позвонил и приказал лакею прине- сти вина. Он с наслаждением выпил несколько рюмок лафита, потом укрылся с головой; сознание его затума- нилось, и он уснул. IV Егор Семеныч и Таня часто ссорились и говорили друг другу неприятности. Как-то утром они о чем-то повздорили. Таня за- плакала и ушла к себе в комнату. Она не выходила ни обедать, ни чай пить. Егор Семеныч сначала хо- дил важный, надутый, как бы желая дать понять, что для него интересы справедливости и порядка выше всего на свете, но скоро не выдержал характера и пал духом. Он печально бродил по парку и все взды- хал: «Ах, Боже мой, Боже мой!» — и за обедом не съел ни одной крошки. Наконец, виноватый, заму- ченный совестью, он постучал в запертую дверь и позвал робко: — Таня! Таня? И в ответ ему из-за двери послышался слабый, изнемогший от слез и в то же время решительный голос: — Оставьте меня, прошу вас Томление хозяев отражалось на всем доме, даже на людях, которые работали в саду. Коврин был погружен в свою интересную работу, но под конец и ому стало скучно и неловко. Чтобы как-нибудь развеять общее дурное настроение, он решил вмешаться и перед вече- ром постучал к Тане. Его впустили. 112
— Ай-ай, как стыдно! — начал он шутливо, с удивлением глядя на заплаканное, покрытое красными пятнами, скорбное лицо Тани. — Неужели так серьез- но? Ай-ай! — Но если бы вы знали, как он меня мучит! — сказала она, и слезы, горючие, обильные слезы брыз- нули из ее больших глаз. — Он замучил меня! — продолжала она, ломая руки. — Я ему ничего не говорила... ничего... Я только сказала, что нет надоб- ности держать... лишних работников, если... если можно, когда угодно, иметь поденщиков. Ведь... ведь работники уже целую неделю ничего не делают... Я... я только это сказала, а он раскричался и наговорил мне... много обидного, глубоко оскорбительного. За что? — Полно, полно, — проговорил Коврин, поправляя ей прическу. — Побранились, поплакали и будет. Нель- зя долго сердиться, это нехорошо... тем более что он вас бесконечно любит. — Он мне... мне испортил всю жизнь, — продолжала Таня всхлипывая. — Только и слышу одни оскорбления и... и обиды. Он считает меня лишней в его доме. Что же? Он прав. Я завтра уеду отсюда, поступлю в теле- графистки... Пусть... — Ну, ну, ну... Не надо плакать, Таня. Не надо, милая... Вы оба вспыльчивы, раздражительны, и оба виноваты. Пойдемте, я вас помирю. Коврин говорил ласково и убедительно, а она про- должала плакать, вздрагивая плечами и сжимая руки, как будто ее в самом деле постигло страшное несча- стье. Ему было жаль тем сильнее, что горе у нее было не серьезное, а страдала она глубоко. Каких пустяков было достаточно, чтобы сделать это созда- ние несчастным на целый день, да и, пожалуй, на всю жизнь! Утешая Таню, Коврин думал о том, что, кроме этой девушки и ее отца, во всем свете днем с огнем не сыщешь людей, которые любили бы его как своего, как родного; если бы не эти два чело- века, то, пожалуй, он, потерявший отца и мать в раннем детстве, до самой смерти не узнал бы, что такое искренняя ласка и та наивная, не рассуждаю- щая любовь, какую питают только к очень близким, кровным людям. И он чувствовал, что его полуболь- ным, издерганным нервам, как железо магниту, отве- чают нервы этой плачущей, вздрагивающей девушки. Он никогда бы уж не мог полюбить здоровую, креп- кую, краснощекую женщину, но бледная, слабая, не- счастная Таня ему нравилась. ИЗ
И он охотно гладил ее по волосам и плечам, по- жимал ей руки и утирал слезы... Наконец, она пе- рестала плакать. Она еще долго жаловалась на отца и на свою тяжелую, невыносимую жизнь в этом до- ме, умоляя Коврина войти в ее положение; потом стала мало-помалу улыбаться и вздыхать, что Бог по- слал ей такой дурной характер, в конце концов, громко рассмеявшись, назвала себя дурой и выбежала из комнаты. Когда немного погодя Коврин вышел в сад, Егор Семеныч и Таня уже как ни в чем не бывало гуляли рядышком по аллее и оба ели ржаной хлеб с солью, так как оба были голодны. V Довольный, что ему так удалась роль миротворца, Коврин пошел в парк. Сидя на скамье и размышляя, он слышал стук экипажей и женский смех — это приехали гости. Когда вечерние тени стали ложиться в саду, неясно послышались звуки скрипки, поющие го- лоса, и это напомнило ему про черного монаха. Где-то, в какой стране или на какой планете носится теперь эта оптическая несообразность? Едва он вспомнил легенду и нарисовал в своем воображении то темное привидение, которое видел на ржаном поле, как из-за сосны, как раз напротив, вышел неслышно, без малейшего шороха, человек среднего роста с непокрытою седою головой, весь в темном и босой, похожий на нищего, и на его блед- ном, точно мертвом лице резко выделялись черные брови. Приветливо кивая головой, этот нищий или странник бесшумно подошел к скамье и сел, и Ков- рин узнал в нем черного монаха. Минуту оба смот- рели друг на друга — Коврин с изумлением, а монах ласково и, как и тогда, немножко лукаво, с выраже- нием себе на уме. — Но ведь ты мираж, — проговорил Коврин. — Зачем же ты здесь и сидишь на одном месте? Это не вяжется с легендой. — Это все равно, — ответил монах не сразу, тихим голосом, обращаясь к нему лицом. — Легенда, мираж и я — все это продукт твоего возбужденного вообра- жения. Я — призрак. — Значит, ты не существуешь? — спросил Ков- рин. 114
— Думай, как хочешь, — сказал монах и слабо улыбнулся. — Я существую в твоем воображении, а воображение твое есть часть природы, значит, я суще* ствую и в природе. —* У тебя очень старое, умное и в высшей степени выразительное лицо, точно ты в самом деле прожил больше тысячи лет, — сказал Коврин. — Я не знал, что мое воображение способно создавать такие фено- мены. Но что ты смотришь на меня с таким восторгом? Я тебе нравлюсь? — Да. Ты один из тех немногих, которые по спра- ведливости называются избранниками Божиими. Ты служишь вечной правде. Твои мысли, намерения, твоя удивительная наука и вся твоя жизнь носят на себе божественную, небесную печать, так как посвящены они разумному и прекрасному, то есть тому, что веч- но. — Ты сказал: вечной правде... Но разве людям доступна и нужна вечная правда, если нет вечной жизни? — Вечная жизнь есть, — сказал монах. — Ты веришь в бессмертие людей? — Да, конечно. Вас, людей, ожидает великая, бле- стящая будущность. И чем больше на земле таких, как ты, тем скорее осуществится это будущее. Без вас, служителей высшему началу, живущих сознатель- но и свободно, человечество было бы ничтожно; раз- виваясь естественным порядком, оно долго бы еще ждало конца своей земной истории. Вы же на не- сколько тысяч лет раньше введете его в царство веч- ной правды — ив этом ваша высокая заслуга. Вы воплощаете собой благословение Божие, которое по- чило на люд ях. — А какая цель вечной жизни? — спросил Ков- рин. — Как и всякой жизни — наслаждение. Истинное наслаждение в познании, а вечная жизнь представит бесчисленные и неисчерпаемые источники для позна- ния, и в этом смысле сказано: в дому Отца Моего обители многи суть. — Если бы ты знал, как приятно слушать тебя! — сказал Коврин, потирая от удовольствия руки. — Очень рад. — Но я знаю: когда ты уйдешь, меня будет беспо- коить вопрос о твоей сущности. Ты призрак, галлюци- нация. Значит, я психически болен, ненормален? — Хотя бы и так. Что смущаться? Ты болен, потому что работал через силу и утомился, а это значит, что 115
свое здоровье ты принес в жертву идее, и близко время, когда ты отдашь ей и самую жизнь. Чего лучше? Это — то, к чему стремятся все вообще одаренные свыше благородные натуры. — Если я знаю, что я психически болен, то могу ли я верить себе? — А почему ты знаешь, что гениальные люди, которым верит весь свет, тоже не видели призраков? Говорят же теперь ученые, что гений сродни умопоме- шательству. Друг мой, здоровы и нормальны только заурядные, стадные люди. Соображения насчет нервно- го века, переутомления, вырождения и тому подобное могут серьезно волновать только тех, кто цель жизни видит в настоящем, то есть стадных людей. — Римляне говорили: mens Sana in corpore sano1. — He все то правда, что говорили римляне или греки. Повышенное настроение, возбуждение, экстаз — все то, что отличает пророков, поэтов, мучеников за идею от обыкновенных людей, противно животной стороне человека, то есть его физическому здоровью. Повторяю: если хочешь быть здоров и нормален, иди в стадо. — Странно, ты повторяешь то, что часто мне самому приходит в голову, — сказал Коврин. — Ты как будто подсмотрел и подслушал мои сокровенные мысли. Но давай говорить не обо мне. Что ты разумеешь под вечною правдой? Монах не ответил. Коврин взглянул на него и не разглядел лица: черты его туманились и расплывались. Затем у монаха стали исчезать голова, руки; туловище его смешалось со скамьей и с вечерними сумерками, и он исчез совсем. — Галлюцинация кончилась! — сказал Коврин и засмеялся. — А жаль. Он пошел назад к дому веселый и счастливый. То немногое, что сказал ему черный монах, льстило не самолюбию, а всей душе, всему существу его. Быть избранником, служить вечной правде, стоять в ряду тех, которые на несколько тысяч лет раньше сделают чело- вечество достойным царствия Божия, то есть избавят людей от нескольких лишних тысяч лет борьбы, греха и страданий, отдать идее все — молодость, силы, здо- ровье, быть готовым умереть для общего блага, — какой высокий, какой счастливый удел! У него пронеслось в в здоровом теле — здоровый дух (лат.). 116
памяти его прошлое, чистое, целомудренное, полное труда, он вспомнил то, чему учился и чему сам учил других, и решил, что в словах монаха не было преуве- личения. Навстречу по парку шла Таня. На ней было уже другое платье. — Вы здесь? — сказала она. — А мы вас ищем, ищем... Но что с вами? — удивилась она, взглянув на его восторженное, сияющее лицо и на глаза, полные слез. — Какой вы странный, Андрюша. — Я доволен, Таня, — сказал Коврин, кладя ей руки на плечи. — Я больше чем доволен, я счастлив! Таня, милая Таня, вы чрезвычайно симпатичное существо. Милая Таня, я так рад, так рад! Он горячо поцеловал ей обе руки и продолжал: — Я только что пережил светлые, чудные, неземные минуты. Но я не могу рассказать вам всего, потому что вы назовете меня сумасшедшим или не поверите мне. Будем говорить о вас. Милая, славная Таня! Я вас люблю и уже привык любить. Ваша близость, встречи наши по десяти раз на день стали потребностью моей души. Не знаю, как я буду обходиться без вас, когда уеду к себе. — Ну, — засмеялась Таня. — Вы забудете про нас через два дня. Мы люди маленькие, а вы великий человек. — Нет, будем говорить серьезно! — сказал он. — Я возьму вас с собой, Таня. Да? Вы поедете со мной? Вы хотите быть моей? — Ну! — сказала Таня и хотела опять засмеяться, но смеха не вышло, и красные пятна выступили у нее на лице. Она стала часто дышать и быстро-быстро пошла, но не к дому, а дальше в парк. — Я не думала об этом... не думала! — говорила она, как бы в отчаянии сжимая руки. А Коврин шел за ней и говорил все с тем же сияющим, восторженным лицом: — Я хочу любви, которая захватила бы меня всего, и эту любовь только вы, Таня, можете дать мне. Я счастлив! Счастлив! Она была ошеломлена, согнулась, съежилась и точно состарилась сразу на десять лет, а он находил ее прекрасной и громко выражал свой восторг: — Как она хороша! 117
VI Узнав от Коврина, что не только роман наладился, но что даже будет свадьба, Егор Семеныч долго ходил из угла в угол, стараясь скрыть волнение. Руки у него стали трястись, шея надулась и побагровела, он велел заложить беговые дрожки и уехал куда-то. Таня, видев- шая, как он хлестнул по лошади и как глубоко, почти на уши, надвинул фуражку, поняла его настроение, заперлась у себя и проплакала весь день. В оранжереях уже поспели персики и сливы; упа- ковка и отправка в Москву этого нежного и прихот- ливого груза требовала много внимания, труда и хлопот. Благодаря тому что лето было очень жаркое и сухое, понадобилось поливать каждое дерево, на что ушло много времени и рабочей силы, и появилась во мно- жестве гусеница, которую работники и даже Егор Семеныч и Таня, к великому омерзению Коврина, давили прямо пальцами. При всем том нужно уже было принимать заказы к осени на фрукты и деревья и вести большую переписку. И в самое горячее время, когда, казалось, ни у кого не было свободцой минуты, насту- пили полевые работы, которые отняли у сада больше половины рабочих; Егор Семеныч, сильно загоревший, замученный, злой, скакал то в сад, то в поле и кричал, что его разрывают на части и что он пустит себе пулю в лоб. А тут еще возня с приданым, которому Песоцкие придавали немалое значение; от звяканья ножниц, стука швейных машин, угара утюгов и от капризов модистки, нервной, обидчивой дамы, у всех в доме кружились головы. И как нарочно, каждый день при- езжали гости, которых надо было забавлять, кормить и даже оставлять ночевать. Но вся эта каторга про- шла незаметно, как в тумане. Таня чувствовала себя так, как будто любовь и счастье захватили ее врас- плох, хотя с четырнадцати лет была уверена почему- то, что Коврин женится именно на ней. Она изум- лялась, недоумевала, не верила себе... То вдруг на- хлынет такая радость, что хочется улететь под облака и там молиться Богу, а то вдруг вспомнится, что в августе придется расставаться с родным гнездом и оставлять отца, или Бог весть откуда придет мысль, что она ничтожна, мелка и недостойна такого вели- кого человека, как Коврин, — и она уходит к себе, запирается на ключ и горько плачет в продолжение нескольких часов. Когда бывают гости, вдруг ей по- кажется, что Коврин необыкновенно красив и что в 118
него влюблены все женщины и завидуют ей, и душа со наполняется восторгом и гордостью, как будто она победила весь свет, но стоит ему приветливо улыб- нуться какой-нибудь барышне, как она уж дрожит от ревности, уходит к себе — и опять слезы. Эти но- вые ощущенйя завладели ею совершенно, она по- могала отцу машинально и не замечала ни перси- ков, ни гусениц, ни рабочих, ни того, как быстро бежало время. С Егором Семенычем происходило почти то же самое. Он работал с утра до ночи, все спешил куда-то, выходил из себя, раздражался, но все это в каком-то волшебном полусне. В нем уже сидело как будто бы два человека: один был настоящий Егор Семеныч, ко- торый, слушая садовника Ивана Карлыча, докладывав- шего ему о беспорядках, возмущался и в отчаянии хватал себя за голову, и другой не настоящий, точно полупьяный, который вдруг на полуслове прерывал деловой разговор, трогал садовника за плечо и начинал бормотать: — Что ни говори, а кровь много значит. Его мать была удивительная, благороднейшая, умнейшая женщи- на. Было наслаждением смотреть на ее доброе, ясное, чистое лицо, как у ангела. Она прекрасно рисовала, писала стихи, говорила на пяти иностранных языках, пела... Бедняжка, царство ей небесное, скончалась от чахотки. Не настоящий Егор Семеныч вздыхал и, помолчав, продолжал: — Когда он был мальчиком и рос у меня, то у него было такое же ангельское лицо, ясное и доброе. У него и взгляд, и движения, и разговор нежны и изящны, как у матери. А ум? Он всегда поражал нас своим умом. Да и то сказать, недаром он магистр! Недаром! А погоди, Иван Карлыч, каков он будет лет через десять! Рукой не достанешь! Но тут настоящий Егор Семеныч, спохватившись, делал страшное лицо, хватал себя за голову и кричал: — Черти! Пересквернили, перепоганили, перемерзи- ли! Пропал сад! Погиб сад! А Коврин работал с прежним усердием и не за- мечал сутолоки. Любовь только подлила масла в огонь. После каждого свидания с Таней он, счастли- вый, восторженный, шел к себе и с тою же страст- ностью, с какою он только что целовал Таню и объ- яснялся ей в любви, брался за книгу или за свою рукопись. То, что говорил черный монах об избран- никах Божиих, вечной правде, о блестящей будущно- 119
сти человечества и прочее, придавало его работе осо- бенное, необыкновенное значение и наполняло его душу гордостью, сознанием собственной высоты. Раз или два в неделю, в парке или в доме, он встречался с черным монахом и подолгу беседовал с ним, но это не пугало, а, напротив, восхищало его, так как он был уже крепко убежден, что подобные видения посещают только избранных, выдающихся людей, по- святивших себя служению идее. Однажды монах явился во время обеда и сел в столовой у окна. Коврин обрадовался и очень ловко завел разговор с Егором Семенычем и с Таней о том, что могло быть интересно для монаха; черный гость слушал и приветливо кивал головой, а Егор Семеныч и Таня тоже слушали и весело улыбались, не подозре- вая, что Коврин говорит не с ними, а со своей галлю- цинацией. Незаметно подошел успенский пост, а за ним ско- ро и день свадьбы, которую, по настойчивому жела- нию Егора Семеныча, отпраздновали «с треском», то есть с бестолковою гульбой, продолжавшеюся двое суток. Съели и выпили тысячи на три, но от плохой наемной музыки, крикливых тостов и лакейской бе- готни, от шума и тесноты не поняли вкуса ни в дорогих винах, ни в удивительных закусках, выпи- санных из Москвы. VII Как-то в одну из длинных зимних ночей Коврин лежал в постели и читал французский роман. Бед- няжка Таня, у которой по вечерам болела голова от непривычки жить в городе, давно уже спала и из- редка в бреду произносила какие-то бессвязные фра- зы. Пробило три часа. Коврин потушил свечу и лег; долго лежал с закрытыми глазами, но уснуть не мог оттого, как казалось ему, что в спальне было очень жарко и бредила Таня. В половине пятого он опять зажег свечу и в это время увидел черного монаха, который сидел в кресле около постели. — Здравствуй, — сказал монах и, помолчав немного, спросил: — О чем ты теперь думаешь? — О славе, — ответил Коврин. — Во французском романе, который я сейчас читал, изображен человек, молодой ученый, который делает глупости и чахнет от тоски по славе. Мне эта тоска непонятна. 120
— Потому что ты умен. Ты к славе относишься баэразлично, как к игрушке, которая тебя не зани* мпот. — Да, это правда. — Известность не улыбается тебе. Что лестного, или забавного, или поучительного в том, что твое имя вырежут на могильном памятнике и потом время сотрет эту надпись вместе с позолотой? Да и, к счастью, вас слишком много, чтобы слабая человеческая память мог- ла удержать ваши имена. — Понятно, — согласился Коврин. — Да и зачем их помнить? Но давай поговорим о -чем-нибудь другом. Например, о счастье. Что такое счастье? Когда часы били пять, он сидел на кровати, свесив ноги на ковер, и говорил, обращаясь к монаху: — В древности один счастливый человек в конце концов испугался своего счастья — так оно было велико! — и, чтобы умилостивить богов, принес им в жертву свой любимый перстень. Знаешь? И меня, как Поликрата, начинает немножко беспокоить мое счастье. Мне кажется странным, что от утра до ночи я испы- тываю одну только радость, она наполняет всего меня и заглушает все остальные чувства. Я не знаю, что такое грусть, печаль или скука. Вот я не сплю, у меня бессонница, но мне не скучно. Серьезно говорю: я начинаю недоумевать. — Но почему? — изумился монах. — Разве радость сверхъестественное чувство? Разве она не должна быть нормальным состоянием человека? Чем выше человек по умственному и нравственному развитию, чем он свободнее, тем большее удовольствие доставляет ему жизнь. Сократ, Диоген и Марк Аврелий испытывали радость, а не печаль. А апостол говорит: постоянно радуйтеся. Радуйся же и будь счастлив. — А вдруг прогневаются боги? — пошутил Коврин и засмеялся. — Если они отнимут у меня комфорт и заставят меня зябнуть и голодать, то это едва ли придется мне по вкусу. Таня между тем проснулась и с изумлением и ужа- сом смотрела на мужа. Он говорил, обращаясь к креслу, жестикулировал и смеялся: глаза его блестели, и в смехе было что-то странное. — Андрюша, с кем ты говоришь? — спросила она, хватая его за руку, которую он протянул к монаху. — Андрюша! С кем? — А? С кем? — смутился Коврин. — Вот с ним... Вот он сидит, — сказал он, указывая на черного монаха. 121
— Никого здесь нет... никого! Андрюша, ты болен! Таня обняла мужа и прижалась к нему, как бы защищая его от видений, и закрыла ему глаза рукой. — Ты болен! — зарыдала она, дрожа всем телом. — Прости меня, милый, дорогой, но я давно уже заметила, что душа у тебя расстроена чем-то... Ты психически болен, Андрюша... Дрожь ее сообщилась и ему. Он взглянул еще раз на кресло, которое уже было пусто, почувствовал вдруг слабость в руках и ногах, испугался и стал одеваться. — Это ничего, Таня, ничего... — бормотал он дро- жа. — В самом деле я немножко нездоров... пора уже сознаться в этом. — Я уже давно замечала... и папа заметил, — говорила она, стараясь сдержать рыдания. — Ты сам с собой говоришь, как-то странно улыбаешься... не спишь. О, Боже мой, Боже мой, спаси нас! — прого- ворила она в ужасе. — Но ты не бойся, Андрюша, не бойся, Бога ради не бойся... Она тоже стала одеваться. Только теперь, глядя на нее, Коврин понял всю опасность своего положения, понял, что значит черный монах и беседы с ним. Для него теперь было ясно, что он сумасшедший. Оба, сами не зная зачем, оделись и пошли в залу: она впереди, он за ней. Тут уж, разбуженный рыдани- ями, в халате и со свечой в руках стоял Егор Семеныч, который гостил у них. — Ты не бойся, Андрюша, — говорила Таня, дрожа как в лихорадке, — не бойся... Папа, это все пройдет... все пройдет... Коврин от волнения не мог говорить. Он хотел сказать тестю шутливым тоном: «Поздравьте, я, кажет- ся, сошел с ума», — но пошевелил только губами и горько улыбнулся. В девять часов утра на него надели пальто и шубу, окутали его шалью и повезли в карете к доктору. Он стал лечиться. VIII Опять наступило лето, и доктор приказал ехать в деревню. Коврин уже выздоровел, перестал видеть чер- ного монаха, и ему оставалось только подкрепить свои физические силы. Живя у тестя в деревне, он пил много молока, работал только два часа в сутки, не пил вина и не курил. 122
Под Ильин день вечером в доме служили всенощ- ную. Когда дьячок подал священнику кадило, то в старом громадном зале запахло точно кладбищем, и Коврину стало скучно. Он вышел в сад. Не замечая роскошных цветов, он погулял по саду, посидел на скамье, потом прошелся по парку; дойдя до реки, он спустился вниз и тут постоял в раздумье, глядя на воду. Угрюмые сосны с мохнатыми корнями, которые в про- шлом году видели его здесь таким молодым, радостным и бодрым, теперь не шептались, а стояли неподвижные и немые, точно не узнавали его. И в самом деле, голова у него острижена, длинных красивых волос уже нет, походка вялая, лицо, сравнительно с прошлым летом; пополнело и побледнело. По лавам он перешел на тот берег. Там, где в прошлом году была рожь, теперь лежал в рядах ско- шенный овес. Солнце уже зашло, и на горизонте пылало широкое красное зарево, предвещавшее на за- втра ветреную погоду. Было тихо. Всматриваясь по тому направлению, где в прошлом году показался впервые черный монах, Коврин постоял минут двадцать, пока не начала тускнеть вечерняя заря... Когда он, вялый, неудовлетворенный, вернулся до- мой, всенощная уже кончилась. Егор Семеныч и Таня сидели на ступенях террасы и пили чай. Они о чем- то говорили, но, увидев Коврина, вдруг замолчали, и он заключил по их лицам, что разговор у них шел о нем. — Тебе, кажется, пора уже молоко пить, — сказала Таня мужу. — Нет, не пора... — ответил он, садясь на самую нижнюю ступень. — Пей сама. Я не хочу. Таня тревожно переглянулась с отцом и сказала виноватым голосом: — Ты сам замечаешь, что молоко тебе полезно. — Да, очень полезно! — усмехнулся Коврин. — Поздравляю вас после пятницы во мне прибавился еще один фунт весу. — Он крепко сжал руками голову и проговорил с тоской: — Зачем, зачем вы меня лечили? Бромистые препараты, праздность, теплые ванны, над- зор, малодушный страх за каждый глоток, за каждый шаг — все это в конце концов доведет меня до идиотизма. Я сходил с ума, у меня была мания величия, по зато я был весел, бодр и даже счастлив, я был интересен и оригинален. Теперь я стал рассудительнее и солиднее, но зато я такой, как все: я — посредствен- ность, мне скучно жить... О, как вы жестоко поступили 123
со мной! Я видел галлюцинации, но кому это мешало? Я спрашиваю: кому это мешало? — Бог знает, что ты говоришь! — вздохнул Егор Семеныч. — Даже слушать скучно. — А вы не слушайте. Присутствие людей, особенно Егора Семеныча, те- перь уж раздражало Коврина, он отвечал ему сухо, холодно и даже грубо и иначе не смотрел на него, как насмешливо и с ненавистью, а Егор Семеныч смущался и виновато покашливал, хотя вины за собой никакой не чувствовал. Не понимая, отчего так резко измени- лись их милые, благодушные отношения, Таня жалась к отцу и с тревогой заглядывала ему в глаза; она хотела понять и не могла, и для нее ясно было только, что отношения с каждым днем становятся все хуже и хуже, что отец в последнее время сильно постарел, а муж стал раздражителен, капризен, придирчив и неинтере- сен. Она уже не могла смеяться и петь, за обедом ничего не ела, не спала по целым ночам* ожидая чего-то ужасного, и так измучилась, что однажды пролежала в обмороке от обеда до вечера. Во время всенощной ей показалось, что отец плакал, и теперь, когда они втроем сидели на террасе, она делала над собой усилия, чтобы не думать об этом. — Как счастливы Будда и Магомет или Шекспир, что добрые родственники и доктора не лечили их от экстаза и вдохновения! — сказал Коврин. — Если бы Магомет принимал от нервов бромистый калий, работал только два часа в сутки и пил молоко, то после этого замечательного человека осталось бы так же мало, как после его собаки. Доктора и добрые родственники в конце концов сделают то, что чело- вечество отупеет, посредственность будет считаться гением и цивилизация погибнет. Если бы вы зна- ли, — сказал Коврин с досадой, — как я вам бла- годарен! Он почувствовал сильное раздражение и, чтобы не сказать лишнего, быстро встал и пошел в дом. Было тихо, и в открытые окна несся из сада аромат табака и ялаппы. В громадном темном зале на полу и на рояле зелеными пятнами лежал лунный свет. Коврину при- помнились восторги прошлого лета, когда так же пахло ялаппой и в окнах светилась луна. Чтобы вернуть прошлогоднее настроение, он быстро пошел к себе в кабинет, закурил крепкую сигару и приказал лакею принести вина. Но от сигары во рту стало горько и противно, а вино оказалось не такого вкуса, как в прошлом году. И что значит отвыкнуть! От сигары и 124
дп ух глотков вина у него закружилась голова и началось сердцебиение, так что понадобилось принимать броми- стый калий. Перед тем как ложиться спать, Таня говорила ему: — Отец обожает тебя. Ты на него сердишься за что-то, и это убивает его. Посмотри: он стареет не по дням, а по часам. Умоляю тебя, Андрюша, Бога ради, ради своего покойного отца, ради моего покоя, будь с ним ласков! — Не могу и не хочу. — Но почему? — спросила Таня, начиная дрожать всем телом. — Объясни мне, почему? — Потому, что он мне не симпатичен, вот и все, — небрежно сказал Коврин и пожал плечами, — но не будем говорить о нем: он твой отец. — Не могу, не могу понять! — проговорила Таня, сжимая себе виски и глядя в одну точку. — Что-то непостижимое, ужасное происходит у нас в доме. Ты изменился, стал на себя не похож... Ты, умный, не- обыкновенный человек, раздражаешься из-за пустяков, вмешиваешься в дрязги... Такие мелочи волнуют тебя, что иной раз просто удивляешься и не веришь: ты ли это? Ну, ну, не сердись, не сердись, — продолжала она, пугаясь своих слов и целуя ему руки. — Ты умный, добрый, благородный. Ты будешь справедлив к отцу. Он такой добрый! — Он не добрый, а добродушный. Водевильные дядюшки, вроде твоего отца, с сытыми добродушными физиономиями, необыкновенно хлебосольные « чудако- ватые, когда-то умиляли меня и смешили и в повестях, и в водевилях, и в жизни, теперь же они мне противны. Это эгоисты до мозга костей. Противнее всего мне их сытость и этот желудочный, чисто бычий или кабаний оптимизм. Таня села на постель и положила голову на подушку. — Это пытка, — проговорила она, и по ее голосу видно было, что она уже крайне утомлена и что ей тяжело говорить. — С самой зимы ни одной покой- ной минуты... Ведь это ужасно, Боже мой! Я стра- даю... — Да, конечно, я — Ирод, а ты и твой папенька — египетские младенцы. Конечно! Его лицо показалось Тане некрасивым и неприят- ным. Ненависть и насмешливое выражение не шли к нему. Да и раньше она замечала, что на его лице уже чего-то недостает, как будто с тех пор, как он остригся, изменилось и лицо. Ей захотелось сказать ему что-нибудь обидное, но тотчас же она поймала 125
себя на неприязненном чувстве, испугалась и пошла из спальни. IX Коврин получил самостоятельную кафедру. Вступи- тельная лекция была назначена на второе декабря, и об этом было вывешено объявление в университетском коридоре. Но в назначенный день он известил инспек- тора студентов телеграммой, что читать лекции не будет по болезни. У него шла горлом кровь. Он плевал кровью, но случалось раза два в месяц, что она текла обильно, и тогда он чрезвычайно слабел и впадал в сонливое состояние. Эта болезнь не особенно пугала его, так как ему было известно, что его покойная мать жила точно с такою же болезнью десять лет, даже больше; и доктора уверяли, что это не опасно, и советовали только не волноваться, вести правильную жизнь и поменьше говорить. В январе лекция опять не состоялась по той же причине, а в феврале было уже поздно начинать курс. Пришлось отложить до будущего года. Жил он уже не с Таней, а с другой женщиной, которая была на два года старше его и ухаживала за ним, как за ребенком. Настроение у него было мирное, покорное: он охотно подчинялся, и когда Варвара Ни- колаевна — так звали его подругу — собралась везти его в Крым, то он согласился, хотя предчувствовал, что из этой поездки не выйдет ничего хорошего. Они приехали в Севастополь вечером и останови- лись в гостинице, чтобы отдохнуть и завтра ехать в Ялту. Обоих утомила дорога. Варвара Николаевна на- пилась чаю, легла спать и скоро уснула. Но Коврин не ложился. Еще дома, за час до отъезда на вокзал, он получил от Тани письмо и не решился его рас- печатать, и теперь оно лежало у него в боковом кар- мане, и мысль о нем неприятно волновала его. Ис- кренно, в глубине души, свою женитьбу на Тане он считал теперь ошибкой, был доволен, что окончатель- но разошелся с ней, и воспоминание об этой жен- щине, которая в конце концов обратилась в ходячие живые мощи и в которой, как кажется, все уже умерло, кроме больших, пристально вглядывающихся умных глаз, воспоминание о ней возбуждало в нем одну только жалость и досаду на себя. Почерк на конверте напомнил ему, как он года два назад был несправедлив и жесток, как вымещал на ни в чем 126
но повинных людях свою душевную пустоту, скуку, одиночество и недовольство жизнью. Кстати же он пспомнил, как однажды он рвал на мелкие клочки спою диссертацию и все статьи, написанные за время болезни, и как бросал в окно, и клочки, летая по Петру, цеплялись за деревья и цветы; в каждой строч- ке видел он странные, ни на чем не основанные претензии, легкомысленный задор, дерзость, манию поличия, и это производило на него такое впечатле- ние, как будто он читал описание своих пороков; но когда последняя тетрадка была разорвана и полетела в окно, ему почему-то вдруг стало досадно и горько, он пошел к жене и наговорил ей много неприятного. Ноже мой, как он изводил eel Однажды, желая при- чинить ей боль, он сказал ей, что ее отец играл в их романе непривлекательную роль, так как просил ого жениться на ней; Егор Семеныч нечаянно под- слушал это, вбежал в комнату и с отчаяния не мог выговорить ни одного слова и только топтался на одном месте и как-то странно мычал, точно у него отнялся язык, а Таня, глядя на отца, вскрикнула раз- дирающим голосом и упала в обморок. Это было бе- зобразно. Все это приходило на память при взгляде на знако- мый почерк. Коврин вышел на балкон; была тихая теплая погода, и пахло морем. Чудесная бухта отражала в себе луну и огни и имела цвет, которому трудно подобрать название. Это было нежное и мягкое соче- тание синего с зеленым; местами вода походила цветом на синий купорос, а местами, казалось, лунный свет сгустился и вместо воды наполнял бухту, а в общем какое согласие цветов, какое мирное, покойное и вы- сокое настроение! В нижнем этаже, под балконом, окна, вероятно, были открыты, потому что отчетливо слышались женские голоса и смех. По-видимому, там была вечеринка. Коврин сделал над собой усилие, распечатал письмо и, войдя к себе в номер, прочел: «Сейчас умер мой отец. Этим я обязана тебе, так как ты убил его. Наш сад погибает, в нем хозяйничают уже чужие, то есть происходит то самое, чего так боялся бедный отец. Этим я обязана тоже тебе. Я ненавижу тебя всею моею душой и желаю, чтобы ты скорее погиб. О, как я страдаю! Мою душу жжет невыносимая боль... Будь ты проклят. Я приняла тебя за необыкновенного человека, за гения, я полюбила тебя, но ты оказался сумасшедшим...» 127
Коврин не мог дальше читать, изорвал письмо и бросил. Им овладело беспокойство, похожее на страх. За ширмами спала Варвара Николаевна, и слышно было, как она дышала; из нижнего этажа доносились женские голоса и смех, но у него было такое чув- ство, как будто во всей гостинице, кроме него, не было ни одной живой души. Оттого, что несчастная, убитая горем Таня в своем письме проклинала его и желала его погибели, ему было жутко, и он мель- ком взглядывал на дверь, как бы боясь, чтобы не вошла в номер и не распорядилась им опять та не- ведомая сила, которая в какие-нибудь два года про- извела столько разрушений в его жизни и в жизни близких. Он уже по опыту знал, что когда разгуляются нер- вы, то лучшее средство от них — это работа. Надо сесть за стол и заставить себя во что бы то ни стало сосредоточиться на одной какой-нибудь мысли. Он достал из своего красного портфеля тетрадку, на которой был набросан конспект небольшой компиля- тивной работы, придуманной им на случай, если в Крыму покажется скучно без дела. Он сел за стол и занялся этим конспектом, и ему казалось, что к нему возвращается его мирное, покорное, безразлич- ное настроение. Тетрадка с конспектом навела даже на размышление о суете мирской. Он думал о том, как много берет жизнь за те ничтожные или весьма обыкновенные блага, какие она может дать человеку. Например, чтобы получить под сорок лет кафедру, быть обыкновенным профессором, излагать вялым, скучным, тяжелым языком обыкновенные и притом чужие мысли, — одним словом, для того, чтобы до- стигнуть положения посредственного ученого, ему, Коврину, нужно было учиться пятнадцать лет, рабо- тать дни и ночи, перенести тяжелую психическую болезнь, пережить неудачный брак и проделать много всяких глупостей и несправедливостей, о которых приятно было бы не помнить. Коврин теперь ясно сознавал, что он — посредственность, и охотно ми- рился с этим, так как, по его мнению, каждый че- ловек должен быть доволен тем, что он есть. Конспект совсем было успокоил его, но разорван- ное письмо белело на полу и мешало ему сосредо- точиться. Он встал из-за стола, подобрал клочки письма и бросил в окно, но подул с моря легкий ветер, и клочки рассыпались по подоконнику. Опять им овладело беспокойство, похожее на страх, и стало казаться, что во всей гостинице, кроме него, нет ни 128
одной души... Он вышел на балкон. Бухта, как живая, глядела на него множеством голубых, синих, бирю- зовых и огненных глаз и манила к себе. В самом доле было жарко и душно и не мешало бы выку- паться. Вдруг в нижнем этаже под балконом заиграла скрипка и запели два нежных женских голоса. Это было что-то знакомое. В романсе, который пели вни- зу, говорилось о какой-то девушке, больной вообра- жением, которая слышала ночью в саду таинственные звуки и решила, что это гармония священная, нам, смертным, непонятная.... У Коврина захватило дыха- ние, и сердце сжалось от грусти, и чудесная, сладкая радость, о которой он давно уже забыл, задрожала в его груди. Черный высокий столб, похожий на вихрь или смерч, показался на том берегу бухты. Он с страшною быстротой двигался через бухту по направлению к гостинице, становясь все меньше и темнее, и Коврин едва успел посторониться, чтобы дать дорогу... Монах с непокрытою седою головой и с черными бровями, босой, скрестивши на груди руки, пронесся мимо и остановился среди комнаты. — Отчего ты не поверил мне? — спросил он с укоризной, глядя ласково на Коврина. — Если бы ты поверил мне тогда, что ты гений, то эти два года ты провел бы не так печально и скудно. Коврин уже верил тому, что он избранник Божий и гений, он живо припомнил все свои прежние разго- воры с черным монахом и хотел говорить, но кровь текла у него из горла прямо на грудь, и он, не зная, что делать, водил руками по груди, и манжетки стали мокрыми от крови. Он хотел позвать Варвару Никола- евну, которая спала за ширмами, сделал усилие и проговорил: — Таня! Он упал на пол и, поднимаясь на руки, опять позвал: — Таня! Он звал Таню, звал большой сад с роскошными цветами, обрызганными росой, звал парк, сосны с мохнатыми корнями, ржаное поле, свою чудесную на- уку, свою молодость, смелость, радость, звал жизнь, которая была так прекрасна. Он видел на полу около своего лица большую лужу крови и не мог уже от слабости выговорить ни одного слова, но невыразимое, безграничное счастье наполняло все его существо. Вни- зу под балконом играли серенаду, а черный монах 3 Заколдованная жизнь 129
шептал ему, что он гений и что он умирает потому только, что его слабое человеческое тело уже утеряло равновесие и не может больше служить оболочкой для гения. Когда Варвара Николаевна проснулась и вышла из-за ширм, Коврин был уже мертв, и на лице его застыла блаженная улыбка.
Алексей АПУХТИН Между жизнью и смертью

Скончался я в субботу, в 6 часов утра. Эмиль Золя I Был восьмой час вечера, когда доктор приложил ухо к моему сердцу, поднес мне к губам маленькое зеркало и, обратясь к моей жене, сказал торжественно и тихо: — Все кончено. По этим словам я догадался, что я умер. Собственно говоря, я умер гораздо раньше. Более тысячи часов я лежал без движения и не мог произ- нести ни слова, но изредка продолжал еще дышать. В продолжение всей моей болезни мне казалось, что я прикован бесчисленными цепями к какой-то глухой стене, которая меня мучила. Мало-помалу стена меня отпускала, страдания уменьшались, цепи ослабевали и распадались. В течение двух последних дней меня дер- жала какая-то узенькая тесемка; теперь она оборвалась, и я почувствовал такую легкость, какой никогда не испытывал в жизни. Вокруг меня началась невообразимая суматоха. Мой большой кабинет, в который меня перенесли с начала болезни, наполнился людьми, которые все сразу зашеп- тали, заговорили, зарыдали. Старая ключница Юдишна даже заголосила каким-то не своим голосом. Жена моя с громким воплем упала мне на грудь: она столько плакала во время моей болезни, что я удивлялся, откуда у нее еще берутся слезы. Из всех голосов выделялся старческий дребезжащий голос моего камердинера Са- велия. Еще в детстве моем был он приставлен ко мне дядькой и не покидал меня всю жизнь, но теперь был уже так стар, что жил почти без занятий. Утром он подавал мне халат и туфли, а затем целый день попивал «для здоровья» березовку и ссорился с остальной при- слугой. Смерть моя не столько его огорчила, сколько ожесточила, а вместе с тем придала ему небывалую 133
важность. Я слышал, как он кому-то приказывал съез- дить за моим братом, кого-то упрекал и чем-то распо- ряжался. Глаза мои были закрыты, но я все видел и слышал, что происходило вокруг меня. Вошел мой брат — сосредоточенный и надменный, как всегда. Жена моя терпеть его не могла, однако бросилась к нему на шею, и рыдания ее удвоились. — Полно, Зоя, перестань, ведь слезами ты не помо- жешь, — говорил брат бесстрастным и словно заучен- ным тоном, — побереги себя для детей, поверь, что ему лучше там. Он с трудом высвободил себя от ее объятий и усадил ее на диван. — Надо сейчас же сделать кое-какие распоряжения... Ты мне позволишь помочь тебе, Зоя? — Ах, Andre, ради Бога, распоряжайтесь всем... Разве я могу о чем-нибудь думать? Она опять заплакала, а брат уселся за письменный стол и подозвал к себе молодого расторопного буфет- чика Семена. — Это объявление ты отправишь в «Новое время», а затем пошлешь за гробовщиком; да надо спросить у него, не знает ли он хорошего псаломщика? — Ваше сиятельство, — отвечал, нагибаясь, Се- мен, — за гробовщиком посылать нечего, их тут чет- веро с утра толкутся у подъезда. Уж мы их гнали, гнали, — нейдут да и только. Прикажете их сюда позвать? — Нет, я выйду на лестницу. И брат громко прочел написанное им объявление: «Княгиня Зоя Борисовна Трубчевская с душевным при- скорбием извещает о кончине своего мужа, князя Дмит- рия Александровича Трубчевского, последовавшей 20-го февраля, в 8 часов вечера, после тяжкой и продолжи- тельной болезни. Панихиды в 2 часа дня и в 9 часов вечера». — Больше ничего не надо, Зоя? — Да, конечно, ничего. Только зачем вы написали это ужасное слово: «прискорбие»? Я не переношу этого слова. Поставьте: с глубокой скорбью. Брат поправил. — Я посылаю в «Новое время». Этого довольно. — Да, конечно, довольно. Можно еще в «Санкт-Пе- тербургские ведомости». — Хорошо, я напишу по-французски. — Все равно, там переведут. 134
Брат вышел. Жена подошла ко мне, опустилась на кресло, стоявшее возле кровати, и долго смотрела на меня каким-то молящим, вопрошающим взглядом. В этом молчаливом взгляде я прочел гораздо больше любви и горя, чем в рыданиях и воплях. Она вспоми- нала нашу общую жизнь, в которой немало было всяких треволнений и бурь. Теперь она во всем винила себя и думала о том, как ей следовало поступать тогда. Она так задумалась, что не заметила моего брата, который вернулся с гробовщиком и уже несколько минут стоял возле нее, не желая нарушать ее раздумья. Увидев гробовщика, она дико вскрикнула и лишилась чувств. Ее унесли в спальню. — Будьте спокойны, ваше сиятельство, — говорил гробовщик, снимая с меня мерку так же бесцеремонно, как некогда делали это портные, — у нас все припа- сено: и покров, и паникадилы. Через час их можно переносить в залу. И насчет гроба не извольте сомне- ваться: такой будет покойный гроб, что хоть живому в него ложиться. Кабинет опять начал наполняться. Гувернантка при- вела детей. Соня бросалась на меня и рыдала совер- шенно как мать, но маленький Коля уперся, ни за что не хотел подойти ко мне и ревел от страха. Приплелась Настасья — любимая горничная жены, вышедшая за- муж в прошлом году за буфетчика Семена и находив- шаяся в последнем периоде беременности. Она разма- шисто крестилась, все хотела стать на колени, но живот ей мешал, и она лениво всхлипывала. — Слушай, Настя, — сказал ей тихо Семен, — не нагибайся, как бы чего не случилось. Шла бы лучше к себе; помолилась — и довольно. — Да как же мне за него не молиться? — отвечала Настасья слегка нараспев и нарочно громко, чтоб все ее слышали. — Это не человек был, а ангел Божий. Еще нынче перед самой смертью обо мне вспомнил и приказал, чтобы Софья Францевна неотлучно при мне находилась. Настасья говорила правду. Произошло это так. Всю последнюю ночь жена провела у моей постели и, почти не переставая, плакала. Это меня истомило вконец. Рано утром, чтобы дать другое направление ее мыслям, а главное, чтобы попробовать, могу ли я явственно говорить, я сделал первый пришедший мне в голову вопрос: родила ли Настасья? Жена страшно обрадова- лась тому, что я могу говорить, и спросила, не послать ли за знакомой акушеркой Софьей Францевной. Я отвечал: «Да, пошли». После этого я, кажется, действи- 135
тельно уже ничего не говорил, и Настасья наивно думала, что мои последние мысли были о ней. Ключница Юдишна перестала, наконец, голосить и начала что-то рассматривать на моем письменном столе. Савелий набросился на нее с ожесточением. — J-ieT, уж вы, Прасковья Юдишна, княжеский стол оставьте, — сказал он раздраженным шепотом, — здесь вам не место. — Да что с вами, Савелий Петрович! — прошипела обиженная Юдишна. — Я ведь не красть собираюсь. — Что вы там собираетесь делать, про то я не знаю, но только пока печати не приложены, — як столу никого не допущу. Я недаром сорок лет князю-покой- нику служил. — Да что вы мне вашими сорока годами в глаза тычете? Я сама больше сорока лет в этом доме живу, а теперь выходит, что я и помолиться за княжескую душу не могу... — Молиться можете, а до стола не прикасайтесь... Люди эти, из уважения ко мне, ругались шепотом, а между тем я явственно слышал каждое их слово. Это меня страшно удивило. «Неужели я в летаргии?» — подумал я с ужасом. Года два тому назад я прочитал какую-то французскую повесть, в которой подробно описывались впечатления заживо погребенного челове- ка. И я усиливался восстановить в памяти этот рассказ, но никак не мог вспомнить главного, то есть что именно он сделал, чтобы выйти из гроба. В столовой начали бить стенные часы; я сосчитал одиннадцать. Васютка, девочка, жившая в доме «на побегушках», вбежала с известием, что пришел священ- ник и что в зале все готово. Принесли большой таз с водой, меня раздели и начали тереть мокрой губкой, но я не почувствовал ее прикосновения: мне казалось, что моют чью-то чужую грудь, чьи-то чужие ноги. «Ну, значит, это не летаргия, — соображал я, пока меня облекали в чистое белье, — но что же это такое?» Доктор сказал: «все кончено», обо мне плачут, сей- час меня положат в гроб и дня через два похоронят. Тело, повиновавшееся мне столько лет, теперь не мое, я несомненно умер, а между тем я продолжаю видеть, слышать и понимать. Может быть, в мозгу жизнь продолжается дольше, но ведь мозг тоже тело. Это тело было похоже на квартиру, в которой я долго жил и с которой решился съехать. Все окна и двери открыты настежь, все вещи вывезены, все домашние вышли, и только хозяин застоялся перед выходом и бросает про- щальный взгляд на ряд комнат, в которых прежде 136
кипела жизнь и которые теперь давят его своей пус- тотой. И тут в первый раз, в окружавших меня потемках блеснул какой-то маленький, слабый огонек, — не то ощущение, не то воспоминание. Мне показалось, что то, что происходит со мной теперь, что это состояние мио знакомо, что я его уже переживал когда-то, но только давно, очень давно... II Наступила ночь. Я лежал в большой зале на столе, обитом черным сукном. Мебель была вынесена, шторы спущены, картины завешены черной тафтой. Покров из золотой парчи закрывал мои ноги, в высоких сереб- ряных паникадилах ярко горели восковые свечи. На- право от меня, прислонясь к стене, недвижно стоял Савелий с желтыми, резко выдававшимися скулами, с голым черепом, с беззубым ртом и с пучками морщин вокруг полузакрытых глаз; он более, чем я, напоминал скелет мертвеца. Налево от меня стоял перед налоем высокий бледный человек в длиннополом сюртуке и монотонным, грудным голосом, гулко раздававшимся в пустой зале, читал: «Онемех и не отверзох уст моих, яко Ты сотворил оси». «Отстави от мене раны Твоя, от крепости бо руки Твоея аз исчезох». Ровно два месяца тому назад в этой зале гремела музыка, кружились веселые пары, и разные люди, молодые и старые, то радостно приветствовали, то злословили друг друга. Я всегда ненавидел балы и, сверх того, с середины ноября чувствовал себя нехорошо, а потому всеми силами протестовал против этого бала, но жена непременно хотела дать его, потому что имела основание надеяться, что нас посетят весьма высокопо- ставленные лица. Мы чуть не поссорились, но она настояла. Бал вышел блестящий и невыносимый для меня. В этот вечер я впервые почувствовал утомление жизнью и ясно сознал, что жить мне осталось недолго. Вся моя жизнь была целым рядом балов, и в этом заключается трагизм моего существования. Я любил деревню, чтение, охоту, любил тихую семейную жизнь, а между тем весь свой век провел в свете, сначала в угоду своим родителям, потом в угоду жене. Я всегда думал, что человек родится с весьма определенными вкусами и со всеми задатками своего будущего харак- тера. Задача его заключается именно в том, чтобы 137
осуществить этот характер; все зло происходит оттого, что обстоятельства ставят иногда преграды для такого существования. И я начал припоминать все мои дурные поступки, все те поступки, которые некогда тревожили мою совесть. Оказалось, что все они произошли от несогласия моего характера с той жизнью, которую я вел. Воспоминания мои были прерваны легким шумом справа. Савелий, который давно начинал дремать, вдруг зашатался и едва не грохнулся на пол. Он перекрестил- ся, вышел в переднюю и, принеся оттуда стул, откро- венно заснул в дальнем углу залы. Псаломщик читал все ленивее и тише, потом умолк совсем и последовал примеру Савелия. Настала мертвая тишина. Среди этой глубокой тишины вся моя жизнь раз- вернулась предо мной, как одно неизбежное целое, страшное по своей строгой логичности. Я видел уже не отрывочные факты, а одну прямую линию, которая начиналась со дня моего рождения и кончалась нынеш- ним вечером. Дальше она идти не могла, мне это было ясно как день. Впрочем, я уже сказал, что близость смерти я сознал два месяца тому назад. Да и все люди сознают это непременно. Предчувст- вие — одно из тех таинственных мировых явлений, которые доступны человеку и которыми человек не умеет пользоваться. Великий поэт удивительно метко изобразил это явление, сказав, что «грядущие события бросают перед собой тень». Если же люди иногда жалуются, что предчувствие их обмануло, это происхо- дит оттого, что они не умеют разобраться в своих ощущениях. Они всегда чего-нибудь сильно желают или чего-нибудь сильно боятся и принимают за предчувст- вие свой страх или свои надежды. Я, конечно, не мог определить точно день и час своей смерти, но знал их приблизительно. Я всю жизнь пользовался очень хорошим здоровьем и вдруг с начала ноября без всякой причины начал недомогать. Никакой болезни еще не было, но я чувствовал, что меня «клонит к смерти», так же ясно, как чувствовал, бывало, что меня клонит ко сну. Обыкновенно с начала зимы мы с женой составляли план того, как мы будем проводить лето. На этот раз я ничего не мог придумать, картины лета не складывались: казалось, что вообще никакого лета не будет. Болезнь между тем не прихо- дила: ей, как церемонной гостье, нужен был какой-ни- будь предлог. И вот со всех сторон стали подкрады- ваться предлоги. В конце декабря я должен был ехать на медвежью охоту. Время стояло очень холодное, и 138
жена моя, которая без всякой причины начала беспо- коиться о моем здоровье (вероятно, и ее посетило предчувствие), умоляла меня не ездить. Я был страст- ный охотник и потому решил все-таки ехать, но почти в минуту отъезда получил депешу, что медведи ушли и что охота отменяется. На этот раз церемонная гостья по вошла в мой дом. Через неделю одна дама, за которой я слегка ухаживал, устроила пикник-monstre1 с тройками, цыганами и катаньем с гор. Простуда была неизбежна, но жена моя вдруг заболела очень серьезно и упросила меня провести вечер дома. Может быть, она даже притворилась больной, потому что на следу- ющий день уже была в театре. Как бы то ни было, но церемонная гостья опять прошла мимо. Через два дня после этого умер мой дядя Василий Иванович. Это был старейший из князей Трубчевских; мой брат, очень гордящийся своим происхождением, иногда говорил о пом: «ведь это наш граф Щамбор». Независимо от этого я очень любил дядю: не поехать на похороны было немыслимо. Я шел за гробом пешком, была страшная вьюга, я продрог до костей. Церемонная гостья не стала медлить и так обрадовалась предлогу, что ворвалась ко мне в тот же вечер. На третий день доктора нашли у меня воспаление в легких со всевозможными осложне- ниями и объявили, что больше двух дней я не проживу. Но до 28-го февраля было еще далеко, а раньше я умереть не мог. И вот началась та утомительная агония, которая сбила с толку стольких ученых мужей. Я то поправлялся, то заболевал с новой силой, то мучился, то переставал вовсе страдать, пока, наконец, не умер сегодня по всем правилам науки в тот самый день и час, которые мне были назначены для смерти с минуты рождения. Как добросовестный актер, я доиграл свою роль, не прибавив, не убавив ни одного слова из того, что мне было предписано автором пьесы. Это более чем избитое сравнение жизни с ролью актера приоб- ретало для меня глубокий смысл. Ведь если я исполнил, как добросовестный актер, свою роль, то, вероятно, я играл и другие роли, участвовал и в других пьесах. Ведь если я не умер после своей видимой смерти, то, вероятно, я никогда не умирал и жил столько же времени, сколько существует мир. То, что вчера явля- лось мне, как смутное ощущение, превращалось теперь Невообразимый, потрясающий (фр.). 139
в уверенность. Но какие же это были роли, какие пьесы? Я начал искать в моей протекшей жизни какого-ни- будь ключа к этой загадке. Я стал припоминать пора- жавшие меня в свое время сны, полные неведомых мне стран и лиц, вспоминал разные встречи, производившие на меня непонятное, почти мистическое впечатление. И вдруг я вспомнил про замок Ларош-Моден. III Это был один из самых интересных и загадочных эпизодов моей жизни. Несколько лет тому назад мы, ради здоровья моей жены, провели почти полгода на юге Франции. Там мы, между прочим, познакомились с очень симпатичным семейством графа Ларош-Модена, который однажды пригласил нас в свой замок. Помню, что в тот день и жена, и я были как-то особенно веселы. Мы ехали в открытой коляске; был один из тех теплых октябрьских дней, которые особен- но очаровательны в том краю. Опустелые поля, разо- ренные виноградники, разноцветные листья дерев — все это под ласковыми лучами еще горячего солнца приобретало какой-то праздничный вид. Свежий бод- рящий воздух располагал невольно к веселью, и мы болтали без умолку всю дорогу. Но вот мы въехали во владения графа Модена, и веселость моя мгновенно исчезла. Мне вдруг показалось, что это место мне знакомо, даже близко, что я когда-то жил здесь... Это ощущение, какое-то странное, ощущение неприятное и щемящее душу, росло с каждой минутой. Наконец, когда мы въехали в широкую аллею, которая вела к воротам замка, я сказал об этом жене. — Какой вздор! — воскликнула жена. — Еще вчера ты говорил, что даже в детстве, когда ты с покойной матушкой жил в Париже, вы никогда сюда не заезжали. Я не возражал, мне было не до возражений. Вооб- ражение, словно курьер, скакавший впереди, доклады- вало мне обо всем, что я увижу. Вот широкий двор, посыпанный красным гербом графов Ларош-Моденов; вот зала в два света, вот большая гостиная, увешанная семейными портретами. Даже особенный» специфиче- ский запах этой гостиной — какой-то смешанный запах мускуса, плесени и розового дерева — поразил меня, как что-то слишком знакомое. Я впал в глубокую задумчивость, которая еще более усилилась, когда граф Ларош-Моден предложил мне сделать прогулку по парку. Здесь со всех сторон на- 140
хлынули на меня такие живучие, хотя и смутные вос- поминания, что я едва слушал хозяина дома, который расточал весь запас своей любезности, чтобы заставить меня разговориться. Наконец, когда я на какой-то его вопрос ответил уже слишком невпопад, он посмотрел па меня сбоку с выражением удивленного сострадания. — Не удивляйтесь моей рассеянности, граф, — сказал я, поймав этот взгляд, — я переживаю очень странное ощущение. Я, без сомнения, в первый раз в пашем замке, а между тем мне кажется, что я здесь прожил целые года. — Тут нет ничего удивительного: все наши старые замки похожи один на другой. — Да, но я именно жил в этом замке... Цы верите в переселение душ? — Как вам сказать... Жена моя верит, а я не очень... Л, впрочем, все возможно. — Вот вы сами говорите, что это возможно, а я каждую минуту убеждаюсь в этом более и более. Граф ответил мне какой-то шутливо-любезной фра- зой, выражая сожаление, что он не жил здесь сто лет тому назад, потому что и тогда он принимал бы меня в этом замке с таким же удовольствием, с каким принимает теперь. — Может быть, вы перестанете смеяться, — сказал я, делая неимоверные усилия памяти, — если я скажу вам, что сейчас мы пойдем к широкой каштановой аллее. — Вы совершенно правы, вот она, налево. — А пройдя эту аллею, мы увидим озеро. — Вы слишком любезны, называя эту массу воды (cette piece d'eau) озером. Мы просто увидим пруд. — Хорошо, я сделаю вам уступку, но это будет очень большой пруд. — В таком случае, позвольте и мне быть уступчивым. Это маленькое озеро. Я не шел, а бежал по каштановой аллее. Когда она кончилась, я увидел во всех подробностях картину, которая уже несколько минут рисовалась в моем вооб- ражении. Какие-то красивые цветы причудливой фор- мы окаймляли довольно широкий пруд, у плота была привязана лодка, на противоположном берегу пруда виднелись группы старых плакучих ив... Боже мой! Да, конечно, я здесь жил когда-то, катался в такой же лодке, я сидел под теми плакучими ивами, я рвал эти красные цветы... Мы молча шли по берегу. 141
— Но позвольте, — сказал я, с недоумением смотря направо, — тут должен быть еще второй пруд, потом третий. — Нет, дорогой князь, на этот раз память или воображение вам изменяют. Другого пруда нет. — Но он был наверное. Посмотрите на эти красные цветы! Они так же окаймляют эту лужайку, как и первый пруд. Второй пруд был, и его засыпали, это очевидно. — При всем желании моем согласиться с вами, дорогой князь, я не могу этого сделать. Мне скоро пятьдесят лет, я родился в этом замке и уверяю вас, что здесь никогда не было второго пруда. — Но, может быть, у вас живет кто-нибудь из старожилов? — Управляющий мой, Жозеф, гораздо старше меня... мы спросим его, вернувшись домой. В словах графа Модена, сквозь его изысканную вежливость, уже ясно проглядывало опасение, что он имеет дело с каким-то маньяком, которому не следует перечить. Когда мы перед обедом вошли в его уборную, чтобы привести себя в порядок, я напомнил о Жозефе. Граф сейчас же велел позвать его. Вошел бодрый семидесятилетний старик и на все мои расспросы отвечал положительно, что в парке никогда второго пруда не было. — Впрочем, у меня сохраняются все старые планы, и если граф позволит их принести... — О да, принесите их — и поскорее. Надо, чтобы этот вопрос был исчерпан теперь, а то наш дорогой гость ничего не будет есть за обедом. Жозеф принес планы, граф начал их лениво рас- сматривать и вдруг вскрикнул от удивления. На одном ветхом плане неизвестных годов были ясно обозначены три пруда, и даже вся часть этого парка носила назва- ние: пруды. — Я опускаю знамя перед победителем, — произнес граф с напускной веселостью и слегка бледнея. Но я далеко не смотрел победителем. Я был как-то подавлен этим открытием, — словно случилось несча- стье, которого я давно боялся. Сходя в столовую, граф Моден просил меня ничего не говорить по этому поводу его жене, говоря, что она женщина очень нервная и наклонная к мистицизму. К обеду съехалось много гостей, но хозяин дома и я — мы оба были так молчаливы за обедом, что 142
I юлу1 гили от наших жен коллективный выговор за нелюбезность. После этого жена моя часто бывала в замке Ларош- Модсн, но я никогда не мог решиться туда поехать. Я очень близко сошелся с графом, он часто посещал меня, но не настаивал на своих приглашениях, потому что понимал меня хорошо. Время понемногу изгладило впечатление, произве- денное на меня этим странным эпизодом моей жизни; и даже старался не думать о нем, как о чем-то очень тяжелом. Теперь, лежа в гробу, я старался припомнить его со всеми подробностями и беспристрастно обсудить. Так как теперь я знал наверное, что жил на свете раньше, чем назывался князем Дмитрием Трубчевским, то для меня не было сомнения и в том, что я когда- нибудь был в замке Ларош-Моден. Но в качестве кого? Жил ли я там постоянно или попал туда случайно, был ли я хозяином, гостем, конюхом или крестьянином? На эти вопросы я не мог дать ответа, одно казалось мне несомненным; я был там очень несчастлив; иначе я не мог бы объяснить себе того щемящего чувства тоски, которое охватило меня при въезде в замок, которое томит меня и теперь, когда я вспоминаю о нем. Иногда эти воспоминания делались несколько опре- деленнее, что-то вроде общей нити начинало связывать отрывочные образы и звуки, но дружное храпение Савелия и псаломщика развлекало меня, нить обрыва- лась, и мысль не могла сосредоточиться снова. Савелий и псаломщик спали долго. Ярко горевшие в паникадилах восковые свечи уже потускнели, и пер- вые лучи ясного морозного дня давно смотрели на меня сквозь опущенные шторы больших окон. IV Савелий вскочил со стула, перекрестился, протер глаза и, увидя спавшего псаломщика, разбудил его, причем не упустил случая осыпать его самыми горьки- ми упреками. Потом он ушел, вымылся, приоделся, вероятно, выпил здоровую порцию «березовки» и вер- нулся окончательно ожесточенный. «Кая польза в крови моей, внегда сходити ми во истление», — начал заунывным голосом псаломщик. Дом проснулся. В разных углах его послышалась суетливая возня. Опять гувернантка привела детей. Соня на этот раз была спокойнее, а Коле очень понра- вился парчовый покров, и он уже без всякого страха начал играть кистями. Потом пришла акушерка Софья 143
Францевна и сделала какое-то замечание Савелию, при- чем высказала такие тонкие познания в погребальном деле, каких никак нельзя было ожидать от ее специ- альности. Пришли прощаться со мной дворовые, кучера, кухонные мужики, дворники и даже совсем незнакомые люди: какие-то неведомые старухи, швейцары и двор- ники соседних домов. Все они очень усердно молились; старухи горько плакали. При этом я сделал замечание, что все прощавшиеся со мной, если это были люди простые, из народа, не только целовали меня в губы, но даже делали это с каким-то удовольствием: лица же моего круга — даже самые близкие мне люди — относились ко мне с брезгливостью, которая очень бы меня обидела, если б я мог смотреть на нее прежними земными глазами. Приплелась опять Настасья в широ- ком голубом капоте с розовыми цветочками. Костюм этот не понравился Савелью, и он сделал ей строгое замечание. — Да что же мне делать, Савелий Петрович? — оправдывалась Настасья. — Уж я пробовала темное платье надеть, ни одно не сходится. — Ну, а не сходится, так и лежала бы у себя на кровати. Другая на твоем месте постыдилась бы и к княжескому гробу подходить с таким брюхом. — За что же вы ее обижаете, Савелий Петрович? — вступился Семен. — Ведь она мне законная жена, тут греха никакого нет. — Знаю я этих шлюх законных, — проворчал Са- велий и отошел в свой угол. Настасья страшно смутилась и хотела ответить ка- кой-нибудь уничтожающей колкостью, но не находила слов; только губы ее перекосились от гнева и в глазах показались слезы. «На аспида и василиска наступиши, — читал пса- ломщик, — и попереши льва и змия». Настасья подошла совсем вплотную к Савелию и сказала ему тихо: — Вот вы этот аспид и есть. — Кто это аспид? Ах, ты... Савелий не окончил фразы, потому что на лестнице раздался сильный звонок, и Васютка вбежала с изве- стием, что приехала графиня Марья Михайловна. Зала мгновенно опустела. Марья Михайловна — тетка жены, очень важная старуха. Она медленными шагами подошла ко мне, величественно помолилась и хотела приложиться ко мне, но передумала и несколько минут трясла надо мной своей седой головой, покрытой черным убором 144
наподобие монашеского, после чего, почтительно под- держиваемая компаньонкой, направилась в комнату же- ны. Через четверть часа она воротилась, ведя, в свою очередь, мою жену. Жена была в белом ночном капоте, волосы у нее были распущены, а веки так распухли от слез, что она едва могла открывать глаза. — Ну же, Зоя, дитя мое, — уговаривала ее графи- ня, — будьте стойкой. Вспомни, сколько я перенесла горя, возьми на себя. — Хорошо, тетя, я буду стойкой, — ответила жена и решительными шагами подошла ко мне, но, вероятно, я сильно изменился за ночь, потому что она отшатну- лась, вскрикнула и упала на руки окружавших ее женщин. Ее увели. Жена моя, несомненно, была очень огорчена моей смертью, но при всяком публичном выражении печали есть непременно известная доля театральности, которой редко кто может избежать. Самый искренно огорчен- ный человек не может отогнать от себя мысль, что другие на него смотрят. Во втором часу стали съезжаться гости. Первым вошел высокий еще не старый генерал, с седыми закрученными усами и множеством орденов на груди. Он подошел ко мне и тоже хотел приложиться, но раздумал и долго крестился, не прикладывая пальцев ко лбу и груди, а размахивая ими по воздуху. Потом он обратился к Савелию: — Ну, что, брат Савелий, потеряли мы нашего князя? — Да-с, ваше превосходительство, сорок лет служил князю и мог ли я думать... — Ничего, ничего, княгиня тебя не оставит. И, потрепав по плечу Савелия, генерал пошел на- встречу маленькому желтому сенатору, который, не подходя ко мне, прямо опустился на тот стул, на котором ночью спал Савелий. Кашель душил его. — Ну вот, Иван Ефимыч, — сказал генерал, — еще у нас одним членом стало меньше. — Да, с Нового года это уже четвертый. — Как четвертый? Не может быть! — Как же «не может быть»? В самый день Нового года умер Ползиков, потом Борис Антоныч, потом князь Василий Иваныч... — Ну, князя Василия Иваныча считать нечего, он два года не ездил в клуб. — Однако он все-таки возобновлял билет. 145
— Ползиков тоже был стар, но князь Дмитрий Александрия. Помилуйте, в цвете лет и сил, человек здоровый, полный жизни... — Что делать! «Не весте бо ни дне, ни часа...» — Да, это все отлично! Но весте, не весте, — это так, а все-таки обидно уезжать вечером из клуба и не быть уверенным, что на другой день опять там будешь! А еще обиднее то, что никак не угадаете, где тебя эта шельма подстережет. Ведь вот князь Дмитрий Алексан- дрия поехал на похороны Василия Иваныча и просту- дился на похоронах, а мы с вами тоже были и не простудились. Сенатора опять схватил припадок кашля, после чего он обыкновенно делался еще злее. — Да-с, удивительная судьба была этого князя Ва- силия Иваныча. Всю жизнь он делал всякие гадости, так ему и подобало. Но вот он умирет; казалось бы, что всем этим гадостям конец. Так вот нет же, на своих собственных похоронах сумел-таки уморить родного племянника. — Ну и язычок же у вас, Иван Ефимыч! Ругали бы живых, а то от вас и покойникам достается. Есть такая пословица: de mortis, de mortibus... — Вы хотите сказать: «De mortuis aut bene, aut nihil»1? Но эта пословица нелепая, я ее несколько поправлю; я говорю: de mortuis aut bene, aut male2. Иначе ведь исчезла бы история, ни об одном истори- ческом злодее нельзя было бы произнести справедли- вого приговора, потому что все они перемерли. А князь Василий был в своем роде лицо историческое, недаром у него было столько скверных историй... — Перестаньте, перестаньте, Иван Ефимыч, будет вам на том свете за язычок ваш... По крайней мере о нашем дорогом Дмитрии Александровиче вы не можете сказать ничего худого и должны сознаться, что это был прекрасный человек... — К чему преувеличивать, генерал? Если мы скажем, что он был любезный и обходительный человек, этого будет совершенно достаточно. Да поверьте, что и это со стороны князя Трубчевского большая заслуга, пото- му что вообще князья Трубчевские любезностью не отличаются. Возьмем, чтобы недалеко ходить, его брата Андрея... 10 мертвых или хорошо, или ничего (лат.). 2 О мертвых или хорошо, или плохо (лшп.). 146
— Ну, об этом я с вами спорить не буду: Андрей мне совсем не симпатичен. И чем он так важничает? — Важничать ему решительно нечем, но не в этом доло-с. Если такой человек, как князь Андрей Алексан- дрыч, терпится в обществе, это доказывает только нашу необыкновенную снисходительность. По-настоящему та- кому человеку не следует и руки подавать. Вот что я узнал о нем недавно из самых достоверных источни- ков... В эту минуту появился мой брат, и оба собеседника бросились к нему с выражением живейшего сочувст- вия. Затем робкими шагами вошел мой старый товарищ Миша Звягин. Это был очень добрый и очень замотав- шийся человек. В начале октября он приехал ко мне, объяснил свое безвыходное положение и попросил у меня на два месяца пять тысяч, которые могли его спасти. После некоторой борьбы я написал ему чек; он предложил мне вексель, но я отвечал, что этого не нужно. Через два месяца он, конечно, уплатить не мог и начал от меня скрываться. Во время моей болезни он несколько раз присылал узнавать о здоровье, но сам не заходил ни разу. Когда он подошел к моему гробу, я прочел в его глазах самые разнообразные чувства: и сожаление, и стыд, и страх, и даже где-то там, в глубине зрачков, — маленькую радость при мысли, что у него одним кредитором стало меньше. Впрочем, поймав себя па этой мысли, он очень ее устыдился и начал усердно молиться. В его сердце происходила борьба. Ему сле- довало заявить сейчас же о долге, но, с другой стороны, зачем же заявлять, если он не может заплатить! Долг этот он отдаст со временем, а теперь... известно ли кому-нибудь об этом долге, записан ли он мною в какую- нибудь книжку? Нет, необходимо заявить сейчас же. Миша Звягин с решительным видом подошел к брату и начал расспрашивать его о моей болезни. Брат отвечал неохотно и смотрел в другую сторону: моя смерть давала ему законное право быть невниматель- ным и надменным. — Видите ли, князь, — начал, запинаясь, Звягин, — я был должен покойнику... Брат начал прислушиваться и вопросительно посмот- рел на него. — Я хотел сказать, что я слишком обязан покойному Дмитрию Александровичу. Наша долголетняя служба... Брат опять отвернулся, и бедный Миша Звягин отошел на прежнее место. Его красные щеки прыгали, глаза беспокойно бегали по зале. Тут в первый раз 147
после смерти я пожалел о том, что не могу говорить. Мне так хотелось сказать ему: «Да оставь себе эти пять тысяч, у детей моих и без этого денег довольно». Зала быстро наполнялась. Дамы входили большей частью попарно и становились вдоль стены. Ко мне почти никто не подходил, меня как-то стыдились. Более близкие к нам дамы спрашивали у брата, могут ли они видеть жену; брат с молчаливым поклоном указывал им на двери гостиной. Дамы в минутном раздумье оста- навливались в дверях, после чего, опустив головы, как-то ныряли в гостиную, словно купальщики, которые после маленького колебания решительно бросаются го- ловой вниз в холодную воду. К двум часам собрался весь знатный Петербург, так что, будь я тщеславен, вид залы доставил бы мне большое удовольствие. Появились даже такие лица, о приезде которых тихонько докладывали брату, и он ходил встречать их на лестницу. Я всегда с особенным умилением слушал панихиду, хотя многое в ней казалось мне непонятным. Особенно всегда смущала меня «жизнь бесконечная»; выражение это на панихиде казалось мне горькой иронией. Теперь все эти слова получали для меня глубокий смысл. Я сам жил этой «бесконечной жизнью», я именно нахо- дился в том месте, «иде же несть болезни, печали и воздыхания». Напротив того, земные, доходившие до меня возды- хания казались мне чем-то чуждым и непонятным. Когда певчие запели о надгробном рыдании, словно в ответ им раздались сдержанные всхлипывания в разных углах залы. С женой моей сделалось дурно, ее опять увели. Панихида кончилась. Дьякон густым басом произнес: «Во блаженном упоении...», но в это время произошло нечто странное. В зале вдруг потемнело, точно сумерки сразу опустились на землю. Я перестал различать лица, а видел одни черные фигуры. Голос дьякона ослабел и постепенно отдалялся куда-то. Наконец, он замолк со- всем, свечи потухли, все для меня исчезло. Я сразу перестал видеть и слышать. V Я очутился в каком-то темном, непонятном для ме- ня месте. Впрочем, я упомянул о месте только по старой привычке: никакого понятия о пространстве для меня не существовало. Времени также не было, так что я не могу определить, сколько длилось то 148
состояние, в котором я находился. Я ничего не видел, ничего не слышал, я только думал — настойчиво, усиленно думал. Главная загадка, мучившая меня всю жизнь, была разрешена. Смерти нет, есть одна жизнь бесконечная. >1 всегда был убежден в этом и прежде, но только не мог ясно формулировать своего убеждения. Основыва- лось это убеждение на том, что в противном случае вся жизнь была бы вопиющей нелепостью. Человек мыслит, чувствует, сознает все окружающее, наслаждается и страдает — и он исчезает. Его тело разлагается и служит к образованию новых тел, — это все могут видеть ежедневно. Но куда же девается то, что созна- вало и себя и весь окружающий мир? Если материя бессмертна, отчего сознанию суждено исчезать бесслед- но? Если же оно исчезает, откуда оно появляется, и какая цель такого эфемерного появления? Я считал это нелепостью и потому допустить не мог. Теперь я на собственном опыте видел, что созна- ние не умирает, что я никогда не переставал и, ве- роятно, никогда не перестану жить. Но в то же вре- мя назойливо восставали передо мной новые «про- клятые вопросы». Если я никогда не умирал и всегда буду вновь воплощаться на земле, то какая цель этих последовательных существований? По какому закону они происходят и к чему в конце концов приведут меня? Вероятно, я бы мог уловить этот закон и по- нять его, если бы вспомнил все или хоть некоторые минувшие существования, но отчего же именно этого воспоминания лишен человек? За что он осужден быть вечным невеждой, что даже понятие о бессмер- тии является ему только в виде догадки? А если ка- кой-нибудь неизвестный закон требует забвения и мрака, зачем в этом мраке являются странные про- светы, как это случилось, например, со мной, когда я приехал в замок Ларош-Моден? И я всей душой схватился за это воспоминание, как утопающий хва- тается за соломинку. Мне казалось, что если я вспом- ню ясно и точно свою жизнь в этом замке, это прольет свет на все остальное. Никакое внешнее впе- чатление меня не развлекало, я мог беспрепятственно вспоминать и старался не думать и не размышлять. И вот с какого-то глубокого душевного дна, точно туман со дна реки, начали подниматься неясные, бледные образы. Замелькали фигуры людей, зазвучали какие-то странные, едва понятные слова, но во вся- ком воспоминании были пробелы, которых я не мог наполнить: лица людей были окутаны туманом, в сло- 149
вах не было связи, все состояло из каких-то обрыв- ков. Вот семейное кладбище графов Ларош-Моденов. На белой мраморной плите я явственно читаю чер- ные буквы: Здесь покоится высокородная дама... Дальше идет имя, но я разобрать его не могу. Рядом саркофаг с мраморной урной, на которой я читаю: Здесь покоится сердце маркиза... Вот раздается в мо- их ушах крикливый, нетерпеливый голос, зовущий кого-то: Zo... Zo... Я напрягаю память и к великой радости явственно слышу имя: Zorobabel! Zorobabel!.. Это имя, столь мне знакомое, внезапно вызывает це- лый ряд картин. Я — на дворе замка, в большой толпе народа. «В комнате короля! В комнате коро- ля!» — повелительно кричит тот же резкий, нетер- пеливый голос. В каждом старинном французском замке была комната короля, то есть комната, которую занимал бы король, если бы он когда-нибудь посетил замок. И вот я до мельчайших подробностей вижу эту комнату в замке Ларош-Моден. Потолок разри- сован розовыми амурами с гирляндами в руках, сте- ны покрыты гобеленами, изображающими охотничьи сцены. Я ясно вижу большого длиннорогого оленя, в отчаянной позе остановившегося над ручьем, и трех настигающих его охотников. В глубине комнаты — альков, увенчанный золотой короной; по синему штофному балдахину вышиты белые лилии. На про- тивоположной стороне большой портрет короля во весь рост. Я вижу грудь в латах, вижу длинные, не- много кривые ноги в лосинах и ботфортах, но лица никак разглядеть не могу. Если бы я разглядел лицо, я бы узнал, может быть, в какое время я жил в этом замке, но именно этого я не вижу, какой-то тугой, упрямый клапан в моей памяти не хочет от- крыться. «Zorobabel! Zorobabel!» — кричит повелитель- ный голос. Я напрягаю все силы, и вдруг в капризной памяти открывается совсем другой клапан. Замок Ла- рош-Моден исчезает, и новая, неожиданная картина развертывается предо мною! VI Я увидел большое русское село. Бревенчатые избы, крытые соломой, тянулись под гору по обеим сторо- нам широкой улицы. Был серый осенний день, а мо- жет быть, и вечер. Холодный дождь падал мелкими и частыми каплями с одноцветного неба, ветер гудел и свистал по широкой улице, и, поднимая солому с полуразобранных крыш, крутил ее в воздухе. Внизу 150
маленькая речонка быстро катила свои свинцовые вздувшиеся волны. Я перешел на ту сторону реки, горбатый мост без перил задрожал под моими нога- ми. С моста были две дороги: налево, в гору, про- должалось село, направо, словно нагнувшись над ов- рагом, стояла старая деревянная церковь с зеленым куполом. Я пошел направо. За церковью виднелось несколько насыпей с почерневшими от времени кре- стами, между могилами качались по ветру мокрые, почти обнаженные ветви молодых берез; вся земля, словно ковром, была покрыта желто-бурыми листья- ми. Дальше шло черное, совсем голое поле. И, не- смотря на эту безотрадную картину, чем-то родным и хорошим повеяло на меня из далекой протекшей там жизни. Но отчего же такой мрак и такое без- людье кругом? Отчего не видно ни одного живого лица? Отчего все избы растворены настежь? В какое время жил я в этом селе? Было ли это во времена нашествий татарских или позже? Иноземный ли ра- зорил это гнездо, или свои внутренние воры выгнали жителей в леса и степи? Я вернулся к мостику и пошел налево в гору. И там то же безлюдье, те же следы разрушения. Около обвалившегося колодца я увидел, наконец, живое су- щество. Это была старая, страшно исхудалая собака, вероятно, умиравшая от голода. Вся шерсть ее вы- лезла, спина и бока представляли почти обнаженные кости. Увидев меня, она с невероятными усилиями поднялась на ноги, но двинуться не могла и, упав в грязь, жалобно завыла. Всеми силами души своей я старался представить себе это родное село при какой-нибудь другой обста- новке. Ведь и здесь вставали румяные зори, и солнце пышно закатывалось за горой, и поле колосилось рожью, и речка замерзала, и вся гора искрилась сереб- ром в морозные лунные ночи... Но как ни напрягал я свою память, не мог вспомнить ничего подобного. Слов- но круглый год серое небо поливало несчастное село мелким дождем, да ветер свободно входил в раскрытые избы и вырывался на простор через праздные, никому не нужные трубы. <...> VII Рамки моей памяти раздвигались все шире и шире. Предо мной проходили далекие, давно забытые и, как мне казалось, никогда не виданные страны, дикие леса, какие-то гигантские бои, в которых к людям примеши- 151
вались и звери. Но это были туманные очертания, из которых еще не складывалась никакого определенного образа. Среди этих картин промелькнула девочка в голубом платье. Эта девочка была мне давно знакома; во время моего последнего существования она изредка являлась мне во сне, и я всегда считал такой сон дурным предзнаменованием. Это была девочка лет де- сяти, худая, бледная и некрасивая, только глаза у нее были чудесные: черные, глубокие, с серьезным, совсем не детским выражением. Иногда эти глаза выражали такое страдание и такой испуг, что, встретившись с ее взглядом, я немедленно просыпался с биением сердца и с каплями холодного пота на лбу. После этого я бывал уже не в силах заснуть и несколько дней находился в раздраженном, нервном состоянии. Теперь я убедился в том, что девочка эта действительно существовала и что я ее знал когда-то... Но кто была она? Была ли она мне дочь, или сестра, или совсем посторонняя? И отчего в ее испуганных глазах выражалось такое нече- ловеческое страдание? Какой изверг мучил этого ре- бенка? А может быть, я сам мучил ее когда-то, и она являлась мне во сне, как наказание и упрек. Странно, что среди моих воспоминаний не было вовсе веселых, радостных, что мои внутренние очи читали только страницы зла и горя. Конечно, бывали в моих существованиях и радостные дни, но, вероятно, их было немного, потому что они забылись и потонули в море всяких страданий. А если это так, то к чему же самая жизнь? Нельзя же предположить, что жизнь устроена для одного страдания. Есть ли у нее какая- нибудь другая конечная цель? Вероятно, есть, но узнаю ли я ее когда-нибудь? Ввиду этого незнания мое теперешнее положение, то есть состояние безусловной неподвижности и покоя, должно бы было мне казаться верхом блаженства. А между тем из всего этого хаоса неясных воспоминаний и отрывочных мыслей начало у меня выделяться одно странное чувство: меня потянуло опять в ту юдоль мрака и скорби, из которой я только что вышел. Я старался заглушить в себе это ощущение, но оно росло, крепло, побеждало все доводы, — и, наконец, перешло в страстную, неудержимую жажду жизни. VIII О, только бы жить! Я вовсе не прошу продолже- ния моего прежнего существования, мне все равно, чем родиться: князем или мужиком, богачом или ни- 152
щим. Люди говорят: «Не в деньгах счастье» — и, однако, считают счастьем именно те блага жизни, ко- торые приобретаются за деньги. Между тем счастье но в этих благах, а во внутреннем довольстве чело- века. Где начинается и где кончается это довольство? Все сравнительно, все зависит от горизонта и от мас- штаба. Нищий, протягивающий руку за грошом и получающий от неизвестного благодетеля рубль, ис- пытывает, быть может, большее удовольствие, нежели банкир, выигрывающий неожиданно двести тысяч. Я и прежде так думал, но утвердиться в этих мыслях мешали мне предрассудки, внушенные с детства и признававшиеся мной за аксиомы. Теперь эти мира- жи рассеялись, и я вижу все гораздо яснее. Я, на- пример, страстно любил искусство и думал, что чув- ство красоты доступно только людям культурным, бо- гатым, а без этого элемента вся жизнь казалась мне слишком скудной. Но что такое искусство? Понятия об искусстве так же условны, как понятия о добре и зле. Каждый век, каждая страна смотрят на добро и зло различно; что считается доблестью в одной стране, то в другой признается преступлением. К вопросу об искусстве, кроме этих различий времени и места, примешивается еще бесконечное разнообра- зие индивидуальных вкусов. Во Франции, считающей себя самой культурной страной мира, до нынешнего столетия не понимали и не признавали Шекспира: таких примеров можно вспомнить много. И мне ка- жется, что нет такого бедняка, такого дикаря, в ко- торых не вспыхивало бы подчас чувство красоты, только их художественное понимание иное. Весьма вероятно, что деревенские мужики, усевшиеся в теп- лый весенний вечер на траве вокруг доморощенного балалаечника или гитариста, наслаждаются не менее профессоров консерватории, слушающих в душной зале фуги Баха. О, только бы жить! Только бы видеть человече- ские лица, слышать звуки человеческого голоса, вой- ти опять в общение с людьми... со всякими людьми: хорошими и дурными! Да и есть ли на свете безус- ловно дурные люди? И если вспомнить те ужасные условия бессилия й неведения, среди которых осуж- ден жить и вращаться человек, то скорей можно удивляться тому, что есть на свете безусловно хоро- шие люди. Человек не знает ничего из того, что ему больше всего нужно знать. Он не знает, зачем он родился, для чего живет, почему умирает. Он забы- вает все свои прежние существования и не может 153
даже догадываться о будущих. Он не понимает цели всех этих последовательных существований и совер- шает непонятный для него обряд жизни среди мрака и разнородных страданий. А как ему хочется вы- рваться из этого мрака, как он силится понять, как хлопочет устроить и улучшить свой быт, как напря- гает он свой бедный ограниченный разум. И все его усилия пропадают даром, все изобретения — часто гениальные — не разрешают ни одного из волную- щих его вопросов. Во всех своих стремлениях он встречает предел, дальше которого идти не может. Он, например, знает, что, кроме Земли, существуют другие миры, другие планеты; с помощью математи- ческих выкладок он знает, как эти планеты движутся, когда они приближаются к Земле и когда от нее удаляются; но что происходит на этих планетах и есть ли там подобные ему существа, — об этом он может догадываться, но наверное не узнает никогда. А он все-таки надеется и ищет. В Америке, на одной из самых высоких гор, собираются зажечь электри- ческий костер, чтобы подать сигнал обитателям Мар- са. Разве не трогателен этот костер по своей детской наивности? О, я хочу вернуться к этим несчастным, жалким, терпеливым и дорогим существам! Я хочу жить общей с ними жизнью, хочу опять вмешаться в их мелкие интересы и дрязги, которым они придают такое важное значение. Многих из них я буду любить, с другими бороться, третьих ненавидеть, — но я хочу этой любви, этой ненависти, этой борьбы! О, только бы жить! Я хочу видеть, как солнце опускается за горой, и синее небо покрывается яр- кими звездами, как на зеркальной поверхности моря появляются белые барашки, и целые скалы волн раз- биваются друг о друга под голос неожиданной бури. Я хочу броситься в челнок навстречу этой буре, хочу скакать на бешеной тройке по снежной степи, хочу идти с кинжалами на разъяренного медведя, хочу ис- пытать все тревоги и все мелочи жизни. Я хочу ви- деть, как молния разрезает небо и как зеленый жук переползает с одной ветки на другую. Я хочу обонять запах скошенного сена и запах дегтя, хочу слышать пение соловья в кустах сирени и кваканье лягушек у пруда, звон колокола в деревенской церкви и стук дрожек по мостовой, хочу слышать торжественные аккорды героической симфонии и лихие звуки хоро- вой цыганской песни. 154
О, только бы жить! Только бы иметь возможность дохнуть земным воздухом и произнести одно человече- ское слово, только бы крикнуть, крикнуть!.. IX И вдруг я вскрикнул, всей грудью, изо всей силы вскрикнул. Безумная радость охватила меня при этом крике, но звук моего голоса поразил меня. Это не был мой обыкновенный голос: это был какой-то слабый, тщедушный крик. Я раскрыл глаза; яркий свет мороз- ного ясного утра едва не ослепил меня. Я находился в комнате Настасьи. Софья Францевна держала меня на руках. Настасья лежала на кровати, вся красная, обло- женная подушками, и тяжело дышала. — Слушай, Васютка, — раздался голос Софьи Фран- цевны, — продерись как-нибудь в залу и вызови Се- мена на минутку. — Да как же я туда продерусь, тетенька? — отвечала Васютка. — Сейчас князя выносить будут, гостей со- бралось там видимо-невидимо. — Ну, как-нибудь продерись, на минутку всего вызови, ведь все-таки отец. Васютка исчезла и через минуту воротилась с Се- меном. Он был в черном фраке, обшитом плерезами, и держал в руке какое-то огромное полотенце. — Ну, что* — спросил он, вбегая. — Все благополучно, поздравляю, — произнесла тор- жественно Софья Францевна. — Ну, слава тебе, Господи, — сказал Семен и, даже не посмотрев на меня, побежал обратно. — Мальчик или девочка? — спросил он уже из коридора. — Мальчик, мальчик! — Ну, слава тебе, Господи, — повторил Семен и скрылся. В это время Юдишна оканчивала свой туалет перед комодом, на котором стояло старое кривое зеркало в медной оправе. Повязав голову черным шерстяным платком, чтобы идти на вынос, она обратила негодую- щий взгляд на Настасью. — Нашла тоже время, — нечего сказать. Князя выносят, а она в это время рожать вздумала. О, чтоб тебя!.. Юдишна с ожесточением плюнула и, набожно кре- стясь, поплыла по коридору. Настасья ничего ей не ответила, только улыбнулась ей вслед какой-то блажен- ной улыбкой. 155
Л меня выкупали в корыте, спеленали и уложили в люльку. Я немедленно заснул, как странник, уставший после долгого утомительного пути, и во время этого глубокого сна забыл все, что происходило со мной до этой минуты. Чрез несколько часов я проснулся существом бес- помощным, бессмысленным и хилым, обреченным на непрерывное страдание. Я вступал в новую жизнь... [1892]
1 X»/ ZA 1 Сергей САФОНОВ Конец Эласлюса [>1<| Ж

I — Нет, вы рассказываете положительно невероятные вещи! — вскричал доктор М. — Мыслимо ли, чтоб человеческий дух, даже под влиянием вашего таинст- венного наркотика, получил сверхъестественную спо- собность отделяться от земли и читать, как в книге, тайны мироздания, сокрытые от нас, бедных смерт- ных?! Если бы это было возможно, ваши восточные мудрецы должны были бы опередить европейскую на- уку на неизмеримое расстояние! Аль-Шерази хитро улыбнулся и ответил: — Разве европейцам известно, богата или бедна сокровищница восточной мудрости? До последнего вре- мени мы остаемся загадкой для вас. Отрицая нашу культуру, нашу науку, вы упускаете из виду, что и то и другое считает за собой если не сотни, то десятки тысяч лет. Когда на месте ваших теперешних универ- ситетов и академий росли еще непроходимые леса, а родоначальники ваших философов и натуралистов пи- тались сырым мясом и делали с дикими зверями их логовища, на Востоке уже сияла в полном блеске та культура, которая создала Вавилон, таинственные паго- ды Индии и величавые пирамиды Египта. Но и Вавилон, и Египет — младшие братья той великой семьи, которая владела некогда древним миром и которая теперь сошла с лица земли, унеся с собой загадку своей культуры. За много веков до вашего первого астронома мудрецы этих таинственных рассчитали в небе, как в книге, и это небо открывало им гораздо больше, чем теперь вам. — Астрология! — воскликнул доктор, презрительно пожимая плечами. — Вы верите в эти глупости? — Отчего же и нет? — возразил Аль-Шерази. — Не подумайте, будто это потому, что я по рождению араб, — нет. Я, как вам известно, достаточно ознако- мился с вашей наукой: я учился в Париже. Но мое 159
рождение, мои связи на родине — все это дало мне возможность заглянуть и в другой мир, недоступный вам, но открытый нам, людям Востока, — преемникам опыта и знаний отошедших в вечность народов. Не судите об астрологах по тем шарлатанам, которые были у вас в Европе в прошлом веке. Астрологи Востока — это действительные мудрецы. Правда, они не подходили к небу с вашими чудовищными телескопами и мало занимались звездами двадцатой величины. Они искали у этого бессмертного неба кое-чего другого, чем цифры и выкладки: они старались угадать его душу, осмысли- вающую жизнь мириад светил. И небо открывало им тайну за тайной. — Нам трудно спорить с вами об этом, — сказал доктор. — Я привык к фактам и только на них строю свои взгляды; а что можете дать вы мне в этом смысле? Я, разумеется, глубоко уважаю вас и поверил бы вам на слово, но то, что вы рассказываете, почти ниспровергает все, о чем я привык слышать от авторитетов нашей науки. Я же, как и все, считаю науку непогрешимою в тех истинах, которые она уже успела нам открыть. — У меня есть и факты, — возразил Аль-Шерази. — Способность человеческого духа отделяться от оболоч- ки, выходить из обыденных условий и получать так называемое второе зрение почти признается теперь вашею наукой: вспомните сомнамбулизм и ясновиде- ние. Наконец, разве вы не можете во всякое время испробовать на себе действие моих пилюль? Сделайте опыт... — В самом деле, — подхватил один из нашей компании. — Отчего бы вам и не попробовать? Риск- ните, доктор, во славу науки! — Уверяю вас, что здесь и риска даже нет: мои пилюли не ядовиты. Доктор видимо был смущен. — Знаете, уважаемый друг мой, я принял бы ваше любезное предложение, если бы хоть отчасти знал, что именно мне придется глотать. Я не из трусливых и перепробовал на себе почти все раритеты латинской кухни. Но ваши пилюли с таинственного Востока... — Увы! — воскликнул Аль-Шерази. — Я сам не знаю состава чудесных пилюль. Их приготовляют в Индии руки посвященных жрецов, под сенью пагод, недоступных для обыкновенных смертных. Да и при- нимать их нельзя так, просто. Для этого требуется соответствующая обстановка. — Ну, вот видите! — вскричал доктор. — А где мы найдем ее? Не в Индию же ехать для этого! 160
— Не беспокойтесь, — возразил Аль-Шерази, стран- но сверкнув глазами. — Обстановка найдется, нужно только доброе желание и известная доля мужества. Советую вам испробовать: подобный случай вам, евро- пейцам, может представиться только раз в жизни. Но доктор, сконфуженно улыбаясь, должен был со- знаться, что нужным мужеством не обладает. Аль-Шерази покачал головой и, расправляя картин- ным жестом свою роскошную бороду магометанского пророка, обвел нас блестящим, проницательным взгля- дом. Я смотрел на его величавую фигуру, облеченную в широкий восточный костюм, богато изукрашенный вы- шивками и позументом, — и мне казалось, что передо мной один из загадочных магов, хранитель мистических тайн древнего мира. Его рассказы овладели моим во- ображением, которое с детства было склонно ко всему чудесному. У меня мелькнула мысль воспользоваться вместо скептика доктора возможностью если не узнать несколько загадок мироздания, то хоть увидеть дивный сон. Но я не вступил в разговор, боясь, что мое геройство будет принято обществом с шутками: мне почему-то очень не хотелось теперь шутить. Я предпо- чел дождаться, когда стали расходиться, и, отведя ра- душного хозяина в сторону, сказал ему: — Мне хотелось бы наедине побеседовать с вами. Не подарите ли мне несколько минут? Аль-Шерази посмотрел мне прямо в глаза и молча кивнул головой. Я отошел к стороне и стал выжидать, чтоб последний гость простился и вышел. Когда комната опустела, Аль-Шерази жестом пригласил меня следовать за ним. II Араб, в доме которого происходило все рассказанное выше, принадлежал к числу тех странных людей, кото- рые иногда точно каким-нибудь чудом появляются и исчезают на столичном горизонте. Кто они, откуда — этого с точностью не мог бы сказать никто. Обыкновенно приходится довольство- ваться теми сведениями, которые им заблагорассудится дать о себе. Аль-Шерази принадлежал к числу таких «человече- ских метеоров». Несколько месяцев назад он приехал в Петербург с целым транспортом восточных товаров, начиная от мелких безделушек и кончая драгоценными маслами и материями. Он не открыл официального 6 Заколдованная жизнь 161
магазина с вывеской, а разместился в большой частной квартире, где в особо отведенных комнатах производи- лась им торговля, преимущественно оптом. Как-то случилось так, что у этого восточного купца мало-помалу составился кружок своих знакомых, кото- рых он принимал у себя с самым широким радушием. Общительный нрав хозяина, его оригинальная восточ- ная внешность, рассказы о далекой родине, полные блеска южной фантазии, развившейся пышно и свобод- но под знойным небом Аравии и Индии, огромный опыт человека, изъездившего на своем веку вдоль и поперек почти все известные страны мира, — все это было для нас, петербуржцев, измученных будничною прозой, и ново, и завлекательно. Аль-Шерази принимал нас обыкновенно в двух ком- натах, смежных с его складом и убранных по европей- скому образцу, если не считать нескольких персидских ковров, да двух-трех азиатских редких вещиц. Теперь, когда все разошлись, он повел меня в другую часть своей квартиры, отделявшуюся, как я теперь увидел, от показных комнат длинным и полутемным коридором. Я был у Аль-Шерази несколько раз, но ни мне, ни другим моим знакомым он никогда не показывал того, что предстояло мне теперь увидеть. Пройдя коридор, мы подошли к маленькой дверке, плотно завешанной с противоположной от нас стороны какой-то тяжелою тканью, очевидно, не пропускавшею во внутренние покои извне ни одного звука. Аль-Шерази приподнял эту портьеру, зашуршавшую под его руками, как шелк, и переступил порог; я прошел вслед за ним. Мы очутились в довольно высокой и обширной комнате, которая сразу поразила меня своею необык- новенною пестротой: масса резких цветов были пере- мешаны между собой в странных сочетаниях, действу- ющих на непривычный глаз европейца поражающим образом. В довершение всего с потолка спускался боль- шой фонарь, весь составленный из разноцветных хру- сталиков, бросавших вокруг целые снопы радужного блеска, что усиливало световые эффекты комнаты в высшей степени. Когда я немного оправился от первого ошеломляю- щего впечатления и мог разглядеть подробности, я заметил, что стены, потолок и пол представляли сплош- ную массу ковров и материй. Вокруг комнаты были размещены очень широкие и низкие диваны со мно- 162
жсством подушек, украшенных богатым шитьем, бахро- мой и золотом. Было жарко, почти душно, а в комнате носился какой-то очень тонкий аромат, который я почувствовал по вдруг, а постепенно; но раз мне удалось уловить его, я не мог уже отделаться от странного влияния этого аромата, влияния, напоминающего род опьянения. В этой обстановке можно было начать грезить и без таинственных индийских пилюль. Я взглянул на лицо Аль-Шерази — оно было серь- езнее, чем обыкновенно; на нем лежала печать сосре- доточенности. — Итак, — сказал он, — вы совершенно решились? — Да, разумеется. — И вы не боитесь? — Чего? — Моих пилюль? Вы мне верите на слово? — Разумеется. — Смотрите, это слишком смело. Я обязан напом- нить вам, что состав пилюль мне самому совершенно неизвестен, и я ручаюсь вам за безопасность только потому, что в этом убеждал меня до сих пор опыт. Притом я буду испытывать их действие на европейцев в первый раз... Организмы бывают различные... То, что легко переносится человеком Востока, с детства при- выкшим к всевозможным наркозам, то может быть гибельно для вас. — Повторяю вам, — сказал я, — что мое решение неизменно. Мне кажется теперь, что вы сами хотите отказаться от предложения, высказанного доктору в пылу спора... Аль-Шерази покачал головой и ответил: — Я — нет! Но предупредить вас в последнюю минуту — моя обязанность. Я хочу, чтоб вы вступили в область чудес совершенно свободно. Я не отвечаю ни за что. Мне не следовало бы вообще заикаться о моих пилюлях, в этом я согласен. Но я не мог отказать себе в наслаждении присутствовать при единственном в своем роде зрелище — встрече европейской культуры с нашею восточною и при полной победе последней. Пусть это будет случайным эпизодом: ведь одна моя пилюля не передаст вам в руки всех тайн древнего мира... Еще раз подумайте, пока не поздно. Предупреж- даю вас, что с той минуты, как вы примете мое средство, — возврат станет для вас уже невозможным: мне останется только предоставить вас вашей судьбе. — Довольно, — прервал я его. — Я обдумал все... Где ваши пилюли? Я готов. 163
— В таком случае — да будет! Аль-Шерази ударил в ладоши. Один из ковров на стене зашевелился и, отпахнувшись, обнаружил дверь, очень искусно замаскированную. На пороге стоял вы- сокий араб, одетый в белую широкую одежду. Аль-Шерази сказал ему несколько слов на непонят- ном мне гортанном наречии — и араб скрылся. Через минуту он явился снова и, преклонив перед хозяином одно колено, подал ему небольшой резной ящик из слоновой кости, украшенный золотом. Аль-Шерази взял его и жестом выслал слугу из комнаты. — Вот здесь, — сказал он мне, указывая на ящик, — квинтэссенция нашей мудрости, которую доктор назы- вает фантазией. Здесь крылья человеческого духа, за- ключенного в телесную оболочку, как в темницу; теперь остается решить вопрос: куда захотите вы направить ваш дух и что пожелаете увидеть? Приступать к опыту без определенных желаний почти бесполезно: вы по- грузитесь в мир хаоса, перед вами пройдут образы и картины с чудовищною быстротой и без всякого по- рядка. Проснувшись, вы сохраните только воспомина- ние о диком шабаше. Итак, решите прежде всего ваш маршрут. Я задумался. Аль-Шерази давал мне мудреную зада- чу. Что, в самом деле, стоит посмотреть там, где, по словам араба, почти нет загадок? Сделать ли экскурсию в минувшие века или совершить путешествие по не- обозримым полям небесных сфер? Или постараться заглянуть в будущее? Последняя мысль понравилась мне больше всего. Я только что накануне прочел статью Фламариона, в которой этот фантазер-астроном рассказывал, как по писаному, последние страницы из жизни нашей плане- ты. Это были, конечно, только гипотезы и парадоксы, но они необыкновенно заняли меня. Почти всю ночь я не смыкал глаз, озабоченный судьбой последних обитателей земного шара. Будущее так и оставалось задачей, которую пытаются разрешить на основании теории вероятностей. Теперь, если верить Аль-Шерази, я могу узнать то, что порабощало мои мысли. Я сообщил арабу свое желание. Он пожал плечами и ответил: — Попытайтесь, успех должен быть... — Еще одно слово, — сказал я. — Если я правильно понял вас, мой дух должен отделиться на время от тела. Значит, я, некоторым образом, буду видеть себя и вас издали, со стороны? Аль-Шерази утвердительно кивнул головой. 164
— Не сделать ли нам, — продолжал я, — следующего опыта: когда я впаду в сон (будемте называть сном состояние моего тела после приема пилюль), то вы возьмите карандаш и бумагу и, отойдя подальше от меня, напишите несколько слов. Если мой дух в самом деле получит способность отделяться от меня, то он прочтет написанное вами, что невозможно в противном случае, так как мои глаза не будут видеть ни вас, ни вашего письма. Когда я приду в себя, то скажу вам, что прочел. Это будет прямым доказательством того, что я не был погружен в состояние галлюцинаций, а действительно жил самостоятельною духовною жизнью. — Согласен, — ответил Аль-Шерази. — Приступим. III По его знаку в комнате опять очутился слуга, кото- рый потушил разноцветный фонарь и взамен зажег принесенную с собой маленькую лампу, распространив- шую вокруг синий фантастический свет, похожий на лунное сияние. И лица, и предметы вокруг мгновенно приняли суровый мертвенный оттенок. Аль-Шерази усадил меня на один из диванов и подал на подносе блюдечко, на котором лежала небольшая пилюля. Рядом с блюдечком стоял металлический кубок. — Примите, — сказал он, — а потом запейте из кубка. Не бойтесь, это настоящее виноградное вино, — то самое, которое вы пили у меня час назад. Я повиновался. — Теперь сидите спокойно, смотрите и слушайте, но не выпускайте из головы вашего желания видеть кончину мира. Он отошел в глубину комнаты и тоже сел на диван, но так, что густые тени скрыли его от моих глаз. Несколько минут в комнате царствовало полное мол- чание. Я не ощущал ничего, кроме странного аромата, носившегося в воздухе. Да еще мои нервы, под влия- нием окружающего, были немного возбуждены. Вдруг резкий звук какого-то металлического инстру- мента, напоминающего гонг, пронизал воздух — и замер. Я невольно вздрогнул. Через несколько секунд звук повторился, потом еще раз, еще, — и, наконец, стал повторяться периодически, через известный промежуток времени. Мое возбуждение росло. Мысли были ясны, но воображение бессознательно настраивалось к восприя- тию чего-то необычайного. 165
Я стал бесцельно смотреть перед собой — и вдруг увидел в противоположном конце комнаты, там, где тени особенно сгустились, — очертания какой-то фи- гуры, делавшиеся все яснее и яснее. Чем пристальнее я вглядывался, тем больше узнавал слугу араба. Теперь он сбросил свою широкую одежду и был облечен только в ярко-красную перевязь, оставлявшую свободными его атлетические члены, упругие и блестя- щие, точно вылитые из бронзы. Араб делал какие-то ритмические движения под такт ударов невидимого инструмента и все больше и больше выступал вперед. Очутившись посреди комнаты, он остановил посту- пательное движение, продолжая свою жестикуляцию, которая незаметно для глаза превращалась в дикий, фантастический танец. Араб сначала тихо поворачивал- ся кругом, не сходя с одного места, потом стал ускорять это движение, превратившееся под конец в какой-то вихрь, в котором лицо, туловище, руки и ноги танцора слились в одну линию. Мои глаза, невольно следившие за арабом, теперь устали. Мне захотелось отделаться от этого неприятного чувства, и я попробовал закрыть лицо руками, но, к моему удивлению и даже ужасу, мои руки меня не слушались... Я попробовал пошевелить головой, но и это мне не удалось. Я был парализован. Вместе с этим мне нельзя было отвести взгляда от танцующего араба. Я был уже в чужой власти. Звуки гонга мгновенно прекратились — и с послед- ним ударом араб остановился как вкопанный. Синий свет вспыхнул ярче (вероятно, Аль-Шерази подбросил в него что-нибудь), и я увидел ясно и отчетливо лицо слуги-араба. Мое сердце содрогнулось от ужаса: я никогда не видал подобного лица; оно было бело, как полотно и искажено какой-то конвульсивною усмешкой. Налившиеся кровью глаза с расширенными зрачками, в которых сверкал фосфорический пламень, так и впивались в меня. Араб не стоял на месте, а медленно, неуловимыми движениями приближался ко мне. Я скорее чувствовал, чем видел, как расстояние между нами все уменьшалось и уменьшалось... Наступила минута, когда мои мысли, чувства, самое биение жизни, — все слилось в томительное, напря- женное ожидание чего-то неотвратимого и страшного. Вместе с этим я сознавал, что был совершенно беззащитен, скованный неведомою для меня силой, — 166
и это доводило мой ужас до такого напряжения, что казалось, сердце готово было разорваться. Вдруг араб издал дикий, оглушительный крик — и ринулся на меня с распростертыми руками. Этот момент, отмеченный сверхчеловеческим ужа- сом, не изгладится из моей памяти никогда! Мне показалось, что араб, как будто державший в руках нити моей жизни, внезапно порвал их. В моих глазах мелькнула в последний раз его фигу- ра, показавшаяся при вспышке огня исполинской, мель- кнули его руки, а дальше... дальше мое сознание мгно- венно пресеклось. Я знаю, что в эту минуту я не только видел смерть, но и узнал ее. Я изведал тайну небытия, мрака, который окутывает загробное будущее... На некоторое время я перестал существовать, и все, что происходило со мной в этот период, осталось для меня неведомым. IV Мало-помалу мрак, окутывавший мое сознание, стал проясняться. Я не могу утверждать, что начал приходить в себя: то, что люди разумеют под этими словами, было совер- шенно неприменимо в данном случае. Скорее — какое- то подобие света постепенно пронизывало мрак, вело с ним борьбу, — ия чувствовал малейшее колебание этой борьбы, каждый трепет и порыв ярких, животвор- ных лучей, всякое вздрагивание тьмы. Я не знал, где оканчивается мое личное «я» и как именно оно связано с миром, окружавшим меня извне. Я уже сказал, что определенная мысль отсутствовала, но взамен ее начи- налась жизнь неуловимых, тончайших ощущений. Первое, что я почувствовал, — было сознание, что мрак бесконечно тяжел, мучителен и враждебен мне. Вместе с этим явилось страстное влечение к нарождав- шемуся свету и стихийный страх за то, что он слишком слаб, чтобы выдержать ужасную борьбу с мраком. Казалось, в этой борьбе таился для меня вопрос жизни и смерти, причем смерть уже душила меня в образе тьмы, а жизнь была там, откуда струился чудесный свет, несущий с собою мир надежд и блаженства. Едва все это случилось и вылилось в определенную форму, я начал всем своим существом помогать моему избавителю и стал рваться из тисков тьмы. Это была лихорадочная, почти безумная работа, во время которой я с необыкновенною, мучительною ясностью понял, как 167
хочу быть. Да, это было именно стремление быть, быть во что бы то ни стало, ценой каких бы то ни было усилий. Я, — вернее, не я, а все мое существо — отстаивало право являться самостоятельным, индивиду- альным нечто; оно не хотело слиться с общим бытием, навеки погрузиться в него и, таким образом, исчез- нуть... Вообще почти немыслимо передать того, что пере- живал я в эту первую стадию моего нового состояния. Точно так же трудно объяснить то, что последовало затем, когда сознание, вернее, самочувствие вернулось ко мне. Свет горел все ярче и ярче. Теперь уже я видел его, несмотря на то, что глаза мои по-прежнему оставались закрытыми. Передо мной начинал подниматься какой-то сияющий вихрь, в котором я различал лишь волны более или менее ярких световых полос и целые мири- ады необыкновенно блестящих искр, кружившихся в море сияния со стремительною быстротой. Вместе с этим я начинал слышать какой-то ритми- ческий шум, похожий на гул близкого прибоя. Посте- пенно удары невидимых волн учащались, потом я уже потерял возможность следить за ними и вдруг почув- ствовал, что могу располагать собой, двигаться, отде- ляться от того места, к которому был прикован до сих пор. Но я боялся воспользоваться возникшею во мне силой, потому что не знал: кто я теперь и где нахожусь. У меня мелькнуло воспоминание о прошлом, которое показалось мне давно миновавшим сном, потерявшим теперь всякий смысл и интерес. Одно лишь желание, получившее начало в этом прошлом, уцелело, воскрес- шее сейчас с новой, удесятеренною силою: желание присутствовать при кончине мира, из которого, как мне казалось, я еще не ушел. Этот великий акт мировой жизни приобрел для меня особое значение, стал мне необыкновенно близким, как будто бы от жизни или смерти мира зависела моя жизнь или смерть. Я стал в моем новом фазисе бытия настолько близко к природе, что не мог отделить своих интересов от ее; этим, может быть, объяснилась удивительная напряженность моих чувств и желаний и та страстность, с которою я относился к вопросам мировой жизни. Мое перерождение шло замечательно быстро. От огненного вихря я перешел в спокойную, не возмущен- ную ничем сферу, в которой я впервые осмыслил самого себя и понял, что борьба кончена, что я вер- нулся к бытию, но не к прежнему, мрачному и тяже- 168
лому, а к новому. Я как будто бы вырос и окреп. Мне било легко и светло, незнакомая доселе сила наполняла мое существо. Теперь я мог бы, если бы захотел, открыть глаза. Но мое новое, просветлевшее сознание сейчас же сказало мне, что об этом не надо было заботиться: для того, чтобы видеть все — мне следовало только пожелать видеть. Я пожелал — и стал видеть. V Я увидел комнату, в которой находился, но увидел по постепенно, а как-то сразу: понял и узнал ее во всем объеме, мгновенно ознакомился с малейшими ее деталями. Она вся была полна чем-то живым; в ней все именно жило полною и широкою жизнью. Эту жизнь я тоже понял и осмыслил внезапно, но вполне ясно. Общая жизнь, имевшая свои цели, законы, стремления и свое назначение, создавалась из бесконечного множества разнообразнейших жизней-особняков. Слово жизнь не выражает, впрочем, вполне того состояния, в котором все находилось; вернее, следовало бы назвать его бы- тием, выразившимся в бесконечных, порой самых не- ожиданных формах, не имеющих между собою ничего общего, никакой осязаемой связи и вместе с тем со- ставляющих одно безусловно гармоническое целое. Вглядываясь и вдумываясь во все это, я как бы начинал понимать загадку строения мира, ту тайную, недоступную мне идею, которая объединяла на самом деле элементы космоса, казавшиеся некогда моему зем- ному разуму бессмысленным хаосом. Да и сам мой разум как бы переживал метаморфозу: он стал способнее приближаться к пониманию дейст- вительной природы вещей, освободившись от каких-то тисков. Эти тиски мешали, например, ему мириться с понятиями о безграничности и безначальности. Теперь я видел, что понятия эти были чужды существу, которое само получило начало и неизбежно должно было прий- ти к концу; что они не соответствовали другим поня- тиям, слагавшимся в моем сознании благодаря тому, что оно видело вокруг себя все заключенным в строгие очертания (границы) и имеющим конец и начало... Я как будто вернулся к действительности и стал знать, что, наоборот, начало и конец — вздор, что на самом деле и то и другое чуждо и противно вселенной, которая была всегда, потому что не могла не быть, и которая остается вечно, ибо ей некуда исчезнуть. 169
И сейчас же у меня возникла мысль: как я буду в таком случае присутствовать при кончине мира? Поня- тие об этом представилось мне смешным. Очевидно, я мог бы видеть лишь один из феноменов вечного бытия, переход из одной формы в другую — перемену миро- вой декорации, не больше. Но можно ли видеть это? Можно ли заглянуть в будущее, опередить время, миллионы лет — и посмот- реть на то, что еще не совершалось, несмотря на то что это должно совершиться? И кто-то сказал около меня: — Да, можно. Эти слова не прозвучали в воздухе, но как бы разда- лись внутри меня. Я не слышал голоса; я не могу даже сказать, что отличил слова и что они были произнесены на том или другом языке; я просто узнал, и это знание было вызвано во мне чужою, постороннею волею. Чья же была эта воля? Я напрягал все силы, чтобы увидеть присутствующее со мною новое существо, но не видел никого. Между тем с каждою секундой я все яснее, осязательнее чувствовал его. И снова раздалось около меня: — Ты напрасно тратишь жизненную энергию: меня нельзя видеть потому, что я — дух, такой же дух, как и ты сам в настоящую минуту. Чтобы стать видимым, мне необходимо взять себе материальную оболочку. Путем известного процесса, теперь недоступного тебе, я могу собрать воедино рассеянные в атмосфере атомы и облечься в них. — Так дай же мне видеть себя... — сказал или, точнее, подумал я, ибо знал, что мои мысли понятны неизвестному существу. И я увидел, как передо мною в воздухе мало-помалу начинал образовываться как бы туман. Постепенно сгу- щаясь, он принимал форму длинного тела, закутанного во что-то белое. Потом я стал различать очертания голо- вы, плеч, обнаженных рук и, наконец, ясно увидел лицо. Теперь передо мною была женщина. Бледные, тон- кие черты ее носили на себе отпечаток того бесстра- стного, величавого благородства, которое налагает одна только смерть. И вместе с тем это мертвенное лицо было прекрасно; оно сияло истинно духовною, внутрен- нею красотой, недоступною страстям и тлению. Я всматривался в чудные глаза незнакомки, из которых струился тихий, мерцающий свет, похожий на тот, каким мы любуемся у далеких звезд, — и мир, которым эти глаза были исполнены, невольно наполнял и мое существо. 170
— Кто ты? — Зови меня — Фосфорос... — прозвучал тихий голос, похожий на мелодичное дрожание струны. — На сегодня я твой спутник, руководитель. Так хочет Эн- гоэ... Энгоэ... Энгоэ... Я припоминал, кому принадлежит это имя, казавше- ося мне чересчур знакомым. Энгоэ... Да, я его не только слышал, это странное имя, я знал того, кому оно принадлежит... я даже знаю его и теперь... И в моем сознании смутно мелькнули величавые черты... Лицо какого-то старца виделось мне, складки широкого одеяния... Могучий и прекрасный образ воз- никал передо мной. И чем яснее выходил он из мрака, тем больше мое сердце влекло к нему... Но Фосфорос коснулась моего лба своею холодною и нежною, как ткань из паутины, рукой — и я вновь забыл все. — Тебе не дано еще вспомнить былого... — прозву- чал ее голос — Ты еще не освободился навсегда от земной оболочки. Придет время, и твой дух, свободный и очищенный, вернется вновь в тот мир, куда вторга- ешься ты сейчас искусственно, и тогда все вновь ожи- вет для тебя. Теперь же ты только гость у нас. Времени не много. Смотри то, что дано тебе видеть сегодня... Она указала мне на оттоманку. Я взглянул и увидел себя. Да, это я лежал бледный, с закрытыми глазами и стиснутыми губами. Я невольно содрогнулся: так лицо мое было похоже на лицо мертвеца. Неужели этот жалкий, беспомощно распростертый человек с бескров- ным лицом и остановившимся дыханием — я?.. Да, это — темница моего тела, живая тюрьма, которую я осужден до срока таскать с собою». Только в эту минуту, сознавая себя на свободе, я понял, какой ужас, какая тяжесть это тело, слабое, больное, сотканное из нерв, рабски покоряющееся животным инстинктам». Я невольно отвел глаза и увидел Аль-Шерази. Он наклонился над листом бумаги и писал что-то. «Это для меня...» — подумал я и, вглядевшись, прочел: «Я исполняю ваше желание. Видите — я пишу. Значит, вы не спите». VI — Скорее, скорее... — торопила Фосфорос. Мы стали под ниматься. Я не заметил, как комната, а за нею и дом ос- тались внизу. Над нами было небо, усеянное звезда- 171
ми, которые, как мне казалось, горели как-то лихо- радочно ярко. Я бессознательно напрягал волю и поднимался все выше и выше. В этом напряжении воли и состояло все: это был могучий, великий двигатель, с которым можно было творить чудеса. Чем дальше мы уходили от земли, тем легче мне становилось. Казалось, что я вырвался из какого-то смрадного, тяжелого тумана. Туман этот был даже виден: он поднимался над землей в виде отвратитель- ных, удушливых паров, застилающих плотною пеленою этот кусок материи, вращающийся в пространстве. Сначала снизу слышался гул, похожий на отголосок какого-то злобного и отвратительного вопля. Потом он затих и на смену ему зазвучал откуда-то сверху гармо- ничный аккорд. — Это миры... — шепнула Фосфорос. — Каждая из бесчисленных планет, вращающихся в пространстве, приходит в соприкосновение с волнами тонкой косми- ческой пыли, способной также вибрировать, как земная атмосфера. Отсюда звуковые волны. Но они так тонки, что неуловимы для земного слуха. Мы, духи, одни только слышим божественную музыку неба. — А поэты? — сказал я... — В минуты вдохновения, в минуты наивысшего подъема творческих сил дух их как бы пробуждается от дремоты и вспоминает былое... Да, и они когда-то слышали музыку неба... Непостижимо странное чувство охватывало меня по мере того, как мы уходили дальше и дальше от земной атмосферы. Я сравнил бы его с волнением человека, возвращающегося после долгих лет странствования по чужим краям к себе домой на родину. Ряд годов, чудовищная масса новых впечатлений, все это подави- ло, изгладило из памяти черты былого. Но изгнало ли оно их из сердца? О нет. Первое дуновение минувшего, которое снова воскресло — и мертвые доселе струны опять звучат мучительно-сладостным, рыдающим аккор- дом... И поднимается в груди живая, светозарная лю- бовь, и оживает уставшее сердце, и где-то в темной глубине, на самом дне души закипают жгучие слезы... Мир вам, привет вам, родные, милые тени!.. — Если бы люди, томящиеся там, в душном чаду Земли, вспомнили бы вдруг о той нетленной красоте, о той истине, которые они так безумно забыли!.. — воскликнула Фосфорос, отвечая на мои мысли. — Если бы знали они, как доступен и теперь для них потерян- ный рай!.. Ведь они — у порога его, у того порога, за 172
которым сияет вечный, немеркнущий свет... И только одно мешает им — их злая воля... Для того чтоб одолеть этого врага, человечеству приходится пройти тяжкую, мучительную школу. Но избранные знают, что каждое страдание, каждая пролитая слеза — шаг вперед к желанному царству света. И они бестрепетно идут вперед, все выше и выше. Жизнь — мгновение... Как легко пережить его тому, кто верит, что во вселенной ничто не идет назад, от низшего к высшему, а всегда наоборот. Поэтому всякий рано или поздно пройдет все ступени совершенствования: в этом закон абсолютной справедливости Великого Зодчего миров. И от каждого, от его воли зависит идти прямо или выбирать окольные дороги; двигаться быстро — или тратить века, миллионы веков на остановки... Долго еще говорила Фосфорос, стараясь объяснить мне основной закон, которому подчинена жизнь духа, но имеющего ничего общего с материей. Но я, имея в виду передать в этом очерке, главным образом, эпизо- дическую сторону моего приключения, не стану пере- сказывать слов моей спутницы по небесным простран- ствам. VII Едва ли быстрота нашего поступательного движения могла бы быть определена цифрами. Луч света, напри- мер, проходит, как известно, 300 000 километров в секунду. Мы неслись неизмеримо скорее. Это было постепенное, правильное движение мысли; расстояния, пройденные ею, совершенно не поддаются принятым у людей системам измерения. Мы, например, не удаля- лись от Земли, а просто она становилась нам все более и более чуждою, на смену же ей вступали более близкие для нас планеты. Это не было движением по известному направлению, перемещением с одного места па другое, а являлось работой духа во всем его объеме. Вдумываясь в это, я ближе постигал разницу между самим духом, совершенно бесплотным, недосягаемым и потому не во всем понятным для земного ума — и материей, с ее законами, не приложимыми для духа. — Вот Марс, который так занимает теперь ваших астрономов, — сказала Фосфорос. И мы попали в сферу Марса. Он стал доступен нам и потому — виден. Какая-то колоссальная масса с глухим зловещим ревом неслась в пространстве вместе с двумя спутни- ками (Деймосом и Фабосом). Мы приближались к юж- 173
ному полушарию планеты, которое, как известно, на- ходится в ледниковом периоде. Гигантская белая поверх- ность отражала с удивительною силой лучи солнца. Для земного глаза это был бы невыносимый блеск. Мы тихо скользили мимо причудливых гор, ледников, расселин... Здесь жизнь уже умерла. Но планета, в пространствах, свободных от объятий «холодной смерти», еще жила широкою жизнью. Мы видели обширные водные про- странства, сушу с ее загадочными двойными каналами, тайну которых так хотят открыть астрономы Земли, не сводящие глаз с этого старшего брата нашей планеты... Дальше, мимо... Вот Венера, вся окутанная облаками. Расцвет ее жизни впереди. Теперь чудовищная масса пока форми- руется и переживает период, приблизительно похожий на ту эпоху в истории Земли, когда на месте нашей суши метались гробоподобные водяные массы. А вот и гигант — Юпитер, еще более юный сын нашего солнца, не успевший даже уплотниться настоль- ко, чтобы вылиться в определенные очертания. Это — расплавленная масса, начинающая остывать. Пройдет огромный ряд тысячелетий, прежде чем на его поверх- ности зародится первая органическая клеточка, из ко- торой разовьются потом будущие «цари вселенной» — Ньютоны, Шекспиры и Шопенгауэры Юпитера. А где они теперь? Где след их в этой раскаленной массе, малейший пузырь которой, вздувшийся на поверхности, лопается с таким грохотом, что ни одно земное суще- ство не могло бы выдержать? Это — бродящие, сти- хийные силы природы, первообразы того врага, с ко- торым придется через миллиарды веков бороться чело- вечеству Юпитера... Дальше, мимо... И вновь миры... им конца нет... ...Мы направились к созвездию Ориона, кажущемуся с земли расположенным над ярким Сириусом. В этой семье звезд лежит туманное пятно, которое занимает наших астрономов не менее Марса. — Смотри, — сказала Фосфорос, — вот зрелище, созерцая которое ты устыдишься, что считал несколько атомов космической пыли, называемых Землей, за что- то... С непонятною, сверхъестественною быстротой наше Солнце с его системой, а также множество еще таких же солнц с новыми системами остались за нами. А впереди все шире, непостижимее, чудовищнее росло намеченное нами туманное пятнышко, расширялось .и развертывалось в спиральные туманности, захватываю- 174
щио столько пространства, что даже просветленный, очищенный от всего земного ум отказывался отдавать отчет в том, что видит. Откуда-то из тьмы бесконечного выходила эта све- тящаяся звездная ткань, состоящая из стольких миро- пых систем, что выразить их количество числом — немыслимо. — Перед линией протяжения этой спирали, — ска- зала Фосфорос, — ничто диаметр всей орбиты Нептуна, имеющий около 2000 миллионов миль. Посмотри на одну из звезд этой семьи, называющуюся у вас звездою 0 Ориона, или Ригелем. Луч света, проходя в секунду по 300 000 километров, не достигнет от этой звезды до Земли и в 600 лет. Ригель отстоит от Земли в 30 000 000 Еаз дальше, чем ваше солнце1. Яркость его сильнее в 40 00 миллионов раз яркости вашего солнца, а сила его света в 20 миллионов раз сильнее силы света вашего солнца. Этот сказочный Ригель сам является солнцем для своей системы, но семья его планет — семья небесных богатырей, среди которых не нашлось бы моста вашим Марсам, Венерам и Юпитерам, а тем более — Земле, потому что стань Ригель на место вашего солнца — и планеты земной системы расплави- лись бы и испарились в пространстве... А между тем эта могучая, исполинская лаборатория солнц, эти спи- рали из небесных факелов кажутся с Земли даже в сильнейшие телескопы лишь туманным пятнышком... Правда, недалеко то время, когда фотография, эта блестящая помощница астрономии, покажет людям часть чудес звездного неба. И человек, поймав на лету одну черточку из необъятной книги мироздания, еще больше возомнит о себе... Если бы можно было всякой моли, дерзающей вступать в спор с Творцом, показать вблизи малейший из пылающих очагов небесных!.. — Я показала тебе туманное пятно Ориона для того, — продолжала Фосфорос, увлекая меня все дальше и дальше, — чтобы знал ты, как велик объем мироздания, в котором виденная тобою цепь миров действительно не более чем туманное пятнышко. Оно представится тебе еще ничтожнее, если ты подума- ешь, что исполинские потоки планет, показанных те- бе, доступны твоему разумению только потому, что Если считать, что солнце отстоит от земли на 20 000 000 геогр. миль, то расстояние от земли Ригеля выразится в приблизительной цифре 600 000 000 000 000 геогр. миль. Как эти. так и остальные приводимые здесь цифры приняты наукой. 175
имеют формы, знакомые твоему глазу, и состоят из тех же элементов, из которых создана и ваша сол- нечная система. Все они вышли из одного централь- ного очага, к которому тяготеют и до сих пор; по- нять тебе объем и мощь этого очага нельзя уже по- тому, что ты не можешь постигнуть величины ни- чтожнейшей из его частиц. Во вселенной много таких очагов, но другие подчинены формам, которые нам не могут быть доступны. Помирится ли твое созна- ние, например, с мыслью о том, что для того, чтобы переместиться вперед — нужно двигаться назад; что жидкое тело нужно резать, а твердое — переливать, что чем сильнее мы ударим, тем слабее получится удар? Но все эти примеры взяты все-таки из обра- зов, присущих нашей материи. Там же — и формы, и законы, и даже, может быть, логика и цели бы- тия — другие... Очаг нашей части вселенной работа- ет уже бесчисленное количество миллиардов тысяче- летий, и его работа не ослабела. Он выполняет свои творческие задачи по предначертанным от века фор- мулам. Каждый предмет, вышедший из этой лабора- тории, имел уже, так сказать, готовую модель, фор- му — не вещественную, конечно, но придуманную Творцом Всяческих. Все эти формы, — и те, которые были уже, и те, которые есть, и те, наконец, которые будут, — все они, созданные духом в области духа же, уже есть как бы на самом деле, потому что они должны быть... Их можно видеть духовно, запечат- ленными в астральном свете. Чем выше дух, тем большее он видит. В этом одно из преимуществ вы- сокого духа над грубою и подначальною материей. — Не этим ли объясняется, — спросил я, — то, что некоторые люди с просветленным духом еще на земле могут видеть будущее? — Да, — ответила Фосфорос, — их дух читает в астральном свете... VIII — Все это говорила я тебе для того, чтобы ты понял, как покажу я тебе кончину мира, которая так занимает тебя, — продолжала Фосфорос. — Но для того, чтобы видеть будущее, нам не надо на этот раз читать в астральном свете; да это бы и не было доступно не только для тебя, но и для меня, а я — дух, несравненно более очищенный и просветленный, чем ты. Нет, есть еще один выход. Ты знаешь уже, что каждый момент 176
бытия заранее назначен. Но зачем думать, что повто- ряется он только однажды? Нет, вся материя, а с ней и дух бесконечным потоком проходят через раз навсег- да установленные формы, ведущие к целям, известным лишь Творцу и Зиждителю их. Представь же себе, что струя расплавленного металла льется по желобам куда- то, в какую-то конечную форму; но прежде чем достиг- нуть до нее, она должна пройти от горна по ложу бесконечную стадию изгибов и углублений. В любой точке побывает каждая капля. Так и миры. Если хочешь, мы найдем в этом пространстве много двойников Зем- ли, находящихся в разных периодах бытия. Вот один из них. Но на этот ты едва ли будешь долго смотреть — он очень печален. И я увидел холодный, мертвый шар, застывший как труп, окованный ледяною корой... Кора давно остыла, отдала пространству все свое тепло и большую часть пропитывавшего ее некогда электричества. Ось этого небесного мертвеца давно изменилась, да и полет его был неровен. Я заметил, что он совершает движение наподобие спирали и все суживает и суживает свои круги... — Он несется к солнцу, — сказала Фосфорос. — О» станет лишнею вязанкой дров для того костра, который когда-то согревал его... — А что же сам костер? — На мгновение он вспыхнет ярче, но потом вновь отдаст свое тепло. Так будет идти до тех пор, пока солнце, поглотив всю свою систему, само не застынет. — И это будет конец? — Почему? —- воскликнула Фосфорос. — Разве холод — смерть? Нет, это один из видов бытия, не менее важный, чем дар. А энергия, которая вооду- шевляла эти будто бы умершие миры, — разве она могла исчезнуть? Нет, мир этот умер только для до- ступных тебе органических форм, но живет, как и умершие уже формы, новою жизнью. Но по твоим понятиям он, разумеется, мертв. А между тем, если бы ты знал, какие сокровища человеческого гения таятся под ледяною корой Эласмоса. — Эласмоса?! — Да, этот холодный шар назывался так некогда... Бедный Эласмос! Великая могила одного из моментов бессмертного бытия!.. Мы приближались к Эласмосу все больше и больше. Вот причудливые глыбы льда — это горы. Вот ровные 177
долины — плоские, как доски гроба, прикрывшего чудеса некогда цветущей культуры. И какая тишина стояла в этом полярном царстве, тишина, нарушаемая только зловещим гулом треска- ющейся, готовой развалиться в пространстве коры. Эласмос, как на ладони, был перед нами. Мы сколь- зили над его поверхностью. Но напрасно вглядывался я в фантастические очертания заледеневшей почвы: казалось невозможным открыть малейшие признаки расцветавшей здесь некогда жизни... Фосфорос остановилась вдруг над одним ледяным холмом, занимавшим огромное пространство. — Вот, — сказала она, — последний пункт, на котором процесс органической жизни совершался еще недавно, безумно отстаивая свое право на су- ществование. Здесь, под этой насыпью, покоится сто- лица объединенного Эласмоса. Планета эта давно уже пришла к тому, о чем едва смеют мечтать лучшие, передовые умы вашей земли. После долгого ряда сто- летий, отмеченных племенною враждой, социальными и политическими кризисами, население Эласмоса на- шло, наконец, наилучшую формулу общего блага. Раз- личные племена слились в одну семью, ассимилиро- вались и создали могучую расу; получился один, об- щий для всех язык, в который вошло все лучшее, чем богато было каждое наречие; после тяжкого ис- торического опыта объединенное человечество поня- ло, что для наиболее успешной борьбы с природой необходимо овладеть всеми своими наличными сила- ми; на первый план явилась строгая гигиена; все вредное для развития и жизни организма было из- гнано; наука указала путь, идя по которому челове- ческое существо приближалось не к вырождению, а, наоборот, к возможнейшему физическому совершен- ству; последние люди Эласмоса были поэтому не пиг- меями, а олицетворением красоты и силы; правда, им много пришлось поработать для того, чтоб обезвре- дить ужасный закон наследственности, столь гибель- ный для их предков, но раз идеал был найден, на- шлись и средства приближаться к нему; были изданы законы о воспитании, о браках, каждый земной шаг явившегося или имеющего явиться на свет существа был предусмотрен. Да, люди Эласмоса сделали все, чтобы не отдать добровольно природе ни пяди орга- нической жизни. И если смерть все-таки настигла их, то только потому, что люди, собственно, не боролись с природой, а лишь помогали ей идти правильно и логически. Люди земли, расходуя свою жизнь при 178
условиях, напоминающих самоубийство, скорее бо- рются с природой... Ты спросишь, что же выиграл Эласмос от своей системы? О, бесконечно много. По- следние из его людей прошли необходимую для всех дорогу естественного развития до конца и перешли легко, логически в высшие сферы бытия. В этой же системе есть еще планета, население которой, наобо- рот, выродилось и измельчало. Последние остатки его переживают теперь агонию насильственной смерти и находятся накануне гибели среди своих затей утон- ченного комфорта. Материя не теряет от этого ни- чего, потому что планета, на которой живут эти са- моубийцы, все равно будет существовать до срока. Но кто знает, насколько дух, заключавшийся в этой материи, отдалил от себя переход к новой ступени совершенствования?.. Да, — продолжала Фосфо- рос, — мой чудный Эласмос умер прекрасною, ве- личественною смертью... — Твой Эласмос? — Да, потому, что некогда и я жила в числе гордых, могущественных граждан его столицы. Сюда же пере- шла я с Земли, где путем сложной работы над собою достигла права на это... Фосфорос задумалась на мгновение, словно вспоми- ная свое прошлое... Потом она заговорила вновь: — Если б ты видел этих людей, спокойных, урав- новесивших дух и тело, выполнявших чудесную ра- боту прогресса, каждый шаг которого был действи- тельной победой разума... Мы стоим сейчас как раз над тем местом, где еще и теперь возвышается; око- ванная ледяным сном, первая Академия Эласмоса, действительная сокровищница наивысшего знания, до которого может достигнуть органическое существо этой мировой системы. В этой Академии есть зал, а в нем хранится чудная книга, начертанная на листах из металла, который люди Эласмоса считали первич- ным, основным. О, если б ты мог взять эту книгу и отнести ее людям Земли! Прочтя ее, ваше челове- чество узнало бы те тайны, которые теперь и не снятся им. Они начали бы вновь здание прогресса, переделали бы науку; вся мировая жизнь пошла бы иным путем!.. — Так дай же, дай мне эту божественную книгу! — стал молить я Фосфорос. Но лицо ее оставалось неподвижно и бесстрастно. Тогда я, со всею волей, со всем могучим желанием, на которое только было способно мое существо, устре- 179
милея вниз, — туда, где, по указанию моего руководи- теля, хранилась великая тайна. Но мой порыв пропал даром: Эласмос с его столицей ни на йоту не приблизился ко мне, несмотря на то, что я, по-видимому, пронесся гигантское расстояние. — Безумец! — сказала Фосфорос, очутившись возле меня. — Зачем ты загубил напрасно столько жизненной силы? Разве не понял ты, что расстояние, отделяющее тебя от Эласмоса, не есть пространство, которое можно пройти? Эласмос на самом деле бесконечно далек от тебя; ты лишь признаешь его настолько, насколько дух твой теперь способен на это. От тебя зависит прибли- зиться к Эласмосу еще больше, но это задача твоего духа; он неустанною заботой над собою должен купить каждый шаг вперед в этой области. В этом лежит тайна постепенного развития и перехода от одной стадии к другой. Пойми, как неразумно было бы, если б человек мог искусственным путем отделяться от земли, к кото- рой прикован, и, действительно, перемещаясь в про- странстве, видеть и брать все, что захочет?.. Твоя воля ничтожна; она не поднимет тебя и на волос от земли. Если хочешь видеть до конца — не выходи из сферы влияния моей воли... Сделанное мною усилие не прошло, по-видимому, для меня даром. Я вдруг почувствовал страшную тя- гость, мучительную тоску и страх, ощущения, похожие на те, что испытывает иногда человек на земле перед каким-нибудь несчастием; только теперь эти душевные страдания были несравненно ярче, напряженнее. Вме- сте с этим все мое существо пронизала чисто физиче- ская боль, но она была не во мне, а точно передавалась мне откуда-то издали, где на самом деле находилось страдающее существо. Я в испуге взглянул на Фосфо- рос: она стала как будто еще бледнее, сосредоточеннее, ее взгляд померк... — Что ты сделал!.. — с невыразимою тоской шеп- нула она. — Ты сам отнял у себя целый новый мир! Что-то дрогнуло во мне. Ужас наполнил меня. Вместе с этим явилась какая-то слабость, изнеможение... Эласмос стал отдаляться от нас... — Смотри... в последний раз... — шепнула Фосфо- рос. Я с отчаянным усилием напряг свою волю — и сфера Эласмоса стала вновь доступной мне. Я увидел, как мертвая планета, все быстрее и быс- трее сокращая круги, понеслась вдруг по направлению к своему солнцу. Мгновение — и кусок льда был поглощен раскаленною атмосферой небесного хищника. 180
Солнце вспыхнуло ярче и засияло победоносно, могу* щсственно... Может быть, в этот момент родилась новая жизнь, ожили дряхлеющие миры, согретые подновлен* ним пламенем... Но я думал только о том, что в этот миг сгорела чудная книга, содержащая квинтэссенцию человеческой мудрости. На какую миллиардную часть градуса увеличила эта книга жар поглотившего ее солнца?!. IX Как передать то, что было со мною потом?.. Я внезапно очутился один. Да, именно, ужасное, гнетущее одиночество охватило меня. Фосфорос уже не было около меня. Я почувствовал, что она неизме- римо далеко — и не может помочь мне. А помощь была необходима сейчас же, сию минуту, иначе... иначе могло произойти нечто чудовищное... Последние вспышки воли собирал я в себе, проти- вясь чему-то, и в этой как бы предсмертной борьбе я потерял остатки сил и сознания. Время, образы, чувства, идеи — все перестало су- ществовать для меня, ибо и сам я, по-видимому, пере- стал существовать... Потом я расслышал, что кто-то стонет, но мне это было решительно все равно. Даже впоследствии, когда я смутно начал сознавать, возвращаясь снова к жизни, что стон этот исходит из меня же самого, — я не пошевелился, оставаясь в состоянии странного оцепе- нения. — Откройте глаза! — загремел вдруг властный, могучий голос, от которого все мое существо, напол- нявшееся им, вздрогнуло и затрепетало. Я открыл глаза и мгновенно пришел в себя. Я лежал по-прежнему на оттоманке. Голова моя была обложена холодными компрессами, ворот рубашки рас- стегнут, мне захотелось дышать, дышать как можно больше, впивая в себя жизнь, которая чуть было не оставила меня. Наклонившись надо мною стоял Аль-Шерази. Лицо его было встревожено. — Жив! — воскликнул он... — Слава тебе, Пред- вечный Дух! Я хотел улыбнуться, встать, ответить и не мог: голос еще не слушался меня, а тело было как бы разбито. 181
— Не шевелитесь, не шевелитесь, — сказал Аль-Ше- рази, — лучше выпейте вот этого... Он подал мне кубок, из которого я пил перед началом опыта. Я сделал из него несколько глотков и почти сейчас же заснул крепким сном без снови- дений... Когда я проснулся, изнурения не осталось и следа. Я был бодр и свеж. Только душа, при воспоминании о прошлом, еще содрогалась, словно она пережила что-то ужасное... Аль-Шерази весело приветствовал меня, выражая радость по поводу моего «воскресения». — Серьезно, была минута, когда я думал, что вы умерли. До этого вы бредили, метались, но вдруг тело ваше вытянулось, пульс и сердце остановились... Тогда- то я известным мне способом призвал вас к жизни. Но признаюсь, что у меня шевелилось в душе опасение за то: удастся ли мне воскресить вас? Нет, я никогда не позволю себе делать вновь опытов с европейцами: их натура не выносит индийского наркотика... — Сколько же времени я был в забытьи? — О, всего двадцать минут. Ваша мнимая смерть пришлась как раз на середине: десять минут вы боро- лись с действием наркотика и поддавались ему, а девять — я приводил вас в себя. Когда вы заснули, я, исполняя ваше желание, написал на бумаге несколько слов... — Я прочел их! — воскликнул я и повторил слово в слово прочитанное мною. — Странно... — сказал Аль-Шерази. — Когда же вы успели? Я полагал, что наркотик не вызвал в вашем существе феномена, который ваши друзья назвали бы галлюцинацией: едва я написал желанное вами и огля- нулся, то заметил, что вы близки к смерти. Я сейчас же стал будить вас. — Значит, я странствовал по небесному простран- ству с Фосфорос около минуты только? — О, гораздо меньше! — воскликнул Аль-Шерази, и лицо его вдруг стало бледно и необычайно серь- езно. — С Фосфорос, говорите вы? — переспросил он глухо. — Да, так звали моего руководителя. Фосфорос ведь значит — Свет? Но Аль-Шерази не ответил мне, погруженный в свои мысли. — Так она здесь... — шептал он. — Фосфорос здесь... 182
Потом он порывисто встал и, выйдя на минуту из комнаты, вернулся с портретом в руках. — Не это ли ваш руководитель? — спросил он. Я невольно вскрикнул. С полотна словно живая глядела на меня Фосфорос. Она была изображена в каком-то странном одеянии, с тюрбаном на голове. Лицо ее было так же строго, только в нем виднелось больше жизни, крови, больше материального... — Вы знаете ее! — в свою очередь вскричал я... — Мы многое и многих знаем... — тихо, как бы про себя промолвил Аль-Шерази. — Только люди одно сами забыли, а другое им велено забыть... Примите мой добрый совет: встречаясь с кем-нибудь, не думайте, на всякий случай, что вы никогда не знали его и не имеете с ним счетов... А теперь, — прибавил он, — простите: скоро настанет утро... и вам, и мне пора на покой. Мы пожали друг другу руки и расстались. На другой день, странное дело, я забыл, совершенно забыл об Аль-Шерази, несмотря на то, что до рассвета продумал о нем и о Фосфорос. Моя непостижимая забывчивость продолжалась и на следующий день. Когда на третий я внезапно вспомнил все и бросился к старику, на его квартире мне сказали, что он еще вчера уехал, а куда — неизвестно. Мой рассказ по многим причинам должен пока оборваться на этом. Разумеется, всякому бросится в глаза его фантастичность. Мне скажут, что эпизод, описанный здесь, — если даже допустить, что он ког- да-нибудь имел место, — не что иное, как галлюци- нация. Это суждение, по-моему, даже милостиво; большинство будет убеждено, что Аль-Шерази — миф, рыдумка праздной фантазии. Я отвечу на это следую- щее: Мы живем в эпоху могучей работы пробужденного человеческого духа. То, что вчера еще было сказкой, — сегодня быль; что нынче считается фантазией, — станет завтра действительностью. Кроме официальной науки существует еще одна, таящаяся пока в тиши кабинетов, за запертыми наглухо дверями которых работают бес- покойные умы, странные люди, мистики и фантазеры... Это — новейшие алхимики, производящие свои экспе- рименты в области духа. Кто знает, что удастся открыть им? Может быть, они и положат основу новой науке, как алхимики средних веков положили основы химии... Когда настанет это время, для человечества пройдет, 183
конечно, надобность в индийских пилюлях Аль-Шерази: ведь ясновидящим и сомнамбулам, показывающим чу- деса в парижском Сальпетриере, не дают никаких индийских пилюль... Во всяком случае, тем мечтателям и фантазерам, которых я назвал сейчас новейшими алхимиками, мно- гое в моем рассказе покажется похожим на правду... 1892
— ж MaKciiAt ГОРЬКИЙ Старуха Изерггиъ SJz [zK - ?к1

Я слышал эти рассказы под Аккерманом, в Бессара- бии, на морском берегу. Однажды вечером, кончив дневной сбор винограда, партия молдаван, с которой я работал, ушла на берег моря, а я и старуха Изергиль остались под густой тенью виноградных лоз и, лежа на земле, молчали, глядя, как тают в голубой мгле ночи силуэты тех людей, что пошли к морю. Они шли, пели и смеялись; мужчины — бронзовые, с пышными, черными усами и густыми кудрями до плеч, в коротких куртках и широких шароварах; жен- щины и девушки — веселые, гибкие, с темно-синими глазами, тоже бронзовые. Их волосы, шелковые и чер- ные, были распущены, ветер, теплый и легкий, играя ими, звякал монетами, вплетенными в них. Ветер тек широкой, ровной волной, но иногда он точно прыгал через что-то невидимое и, рождая сильный порыв, развевал волосы женщин в фантастические гривы, вздымавшиеся вокруг их голов. Это делало женщин странными и сказочными. Они уходили все дальше от пас, а ночь и фантазия одевали их все прекраснее. Кто-то играл на скрипке... девушка пела мягким контральто, слышался смех... Воздух был пропитан острым запахом моря и жир- ными испарениями земли, незадолго до вечера обильно смоченной дождем. Еще и теперь по небу бродили обрывки туч, пышные, странных очертаний и красок, тут — мягкие, как клубы дыма, сизые и пепельно-го- лубые, там — резкие, как обломки скал, матово-черные или коричневые. Между ними ласково блестели темно- голубые клочки неба, украшенные золотыми крапинка- ми звезд. Все это — звуки и запахи, тучи и люди — было странно красиво и грустно, казалось началом 187
чудной сказки. И все как бы остановилось в своем росте, умирало; шум голосов гас, удаляясь, перерождал- ся в печальные вздохи. — Что ты не пошел с ними? — кивнув головой, спросила старуха Изергиль. Время согнуло ее пополам, черные когда-то глаза были тусклы и слезились. Ее сухой голос звучал стран- но, он хрустел, точно старуха говорила костями. — Не хочу, — ответил я ей. — У!., стариками родитесь вы, русские. Мрачные все, как демоны... Боятся тебя наши девушки... А ведь ты молодой и сильный... Луна взошла. Ее диск был велик, кроваво-красен, она казалась вышедшей из недр этой степи, которая на своем веку так много поглотила человеческого мяса и выпила крови, отчего, наверное, и стала такой жир- ной и щедрой. На нас упали кружевные тени от листвы, я и старуха покрылись ими, как сетью. По степи, влево от нас, поплыли тени облаков, пропитанные голубым сиянием луны, они стали прозрачней и светлей. — Смотри, вон идет Ларра! Я смотрел, куда старуха указывала своей дрожащей рукой с кривыми пальцами, и видел: там плыли тени, их было много, и одна из них, темней и гуще, чем другие, плыла быстрей и ниже сестер, — она падала от клочка облака, которое плыло ближе к земле, чем другие, и скорее, чем они. — Ничего нет там! — сказал я. — Ты слеп больше меня, старухи. Смотри — вон, темный, бежит степью! Я посмотрел еще и снова не видел ничего, кроме тени. — Это тень! Почему ты зовешь ее Ларра? — Потому что это — он. Он уже стал теперь как тень, — пора! Он живет тысячи лет, солнце высушило его тело, кровь и кости, и ветер распылил их. Вот что может сделать Бог с человеком за гордость!.. — Расскажи мне, как это было! — попросил я старуху, чувствуя впереди одну из славных сказок, сложенных в степях. И она рассказала мне эту сказку. «Многие тысячи лет прошли с той поры, когда случилось это. Далеко за морем, на восход солнца, есть страна большой реки, в той стране каждый древесный лист и стебель травы дает столько тени, сколько нужно человеку, чтобы укрыться в ней от солнца, жестоко жаркого там. Вот какая щедрая земля в той стране! 188
Там жило могучее племя людей, они пасли стада и на охоту за зверями тратили свою силу и мужество, пировали после охоты, пели песни и играли с девуш- ками. Однажды, во время пира, одну из них, черноволосую и нежную, как ночь, унес орел, спустившись с неба. Стрелы, пущенные в него мужчинами, упали, жалкие, обратно на землю. Тогда пошли искать девушку, но — по нашли ее. И забыли о ней, как забывают обо всем па земле». Старуха вздохнула и замолчала. Ее скрипучий голос звучал так, как будто это роптали все забытые века, воплотившись в ее труди тенями воспоминаний. Море тихо вторило началу одной из древних легенд, которые, может быть, создались на его берегах. «Но через двадцать лет она сама пришла, измучен- ная, иссохшая, а с нею был юноша, красивый и силь- ный, как сама она двадцать лет назад. И, когда ее спросили, где была она, она рассказала, что орел унес со в горы и жил с нею там, как с женой. Вот его сын, а отца нет уже, когда он стал слабеть, то поднялся, в последний раз, высоко в небо и, сложив крылья, тяжело упал оттуда на острые уступы горы, насмерть разбился о них... Все смотрели с удивлением на сына орла и видели, что он ничем не лучше их, только глаза его были холодны и горды, как у царя птиц. И разговаривали с ним, а он отвечал, если хотел, или молчал, а когда пришли старейшины племени, он говорил с ними, как с равными себе. Это оскорбило их, и они, назвав его псоперенной стрелой с неотточенным наконечником, сказали ему, что их чтут, им повинуются тысячи таких, как он, и тысячи вдвое старше его. А он, смело глядя па них, отвечал, что таких, как он, нет больше; и если псе чтут их — он не хочет делать этого. О!., тогда уж совсем рассердились они. Рассердились и сказали: — Ему нет места среди нас! Пусть идет, куда хочет. Он засмеялся и пошел, куда захотелось ему, — к одной красивой девушке, которая пристально смотрела па него; пошел к ней и, подойдя, обнял ее. А она была дочь одного из старшин, осудивших его. И, хотя он был красив, она оттолкнула его, потому что боялась отца. Опа оттолкнула его, да и пошла прочь, а он ударил ее и, когда она упала, встал ногой на ее грудь, так, что из ее уст кровь брызнула к небу, девушка, вздохнув, извилась змеей и умерла. Всех, кто видел это, оковал страх, — впервые при них так убивали женщину. И долго все молчали, глядя 189
на нее, лежавшую с открытыми глазами и окровавлен- ным ртом, и на него, который стоял один против всех, рядом с ней, и был горд, — не опустил своей головы, как бы вызывая на нее кару. Потом, когда одумались, то схватили его, связали и так оставили, находя, что убить сейчас же — слишком просто и не удовлетворит их». Ночь росла и крепла, наполняясь странными, тихими звуками. В степи печально посвистывали суслики, в листве винограда дрожал стеклянный стрекот кузнечи- ков, листва вздыхала и шепталась, полный диск луны, раньше кроваво-красный, бледнел, удаляясь от земли, бледнел и все обильнее лил на степь голубоватую мглу... И вот они собрались, чтобы придумать казнь, до- стойную преступления... Хотели разорвать его лошадь- ми — и это казалось мало им; думали пустить в него всем по стреле, но отвергли и это; предлагали сжечь его, но дым костра не позволил бы видеть его мучений; предлагали много — и не находили ничего настолько хорошего, чтобы понравилось всем. А его мать стояла перед ними на коленях и молчала, не находя ни слез, ни слов, чтобы умолять о пощаде. Долго говорили они, и вот один мудрец сказал, подумав долго: — Спросите его, почему он сделал это? Спросили его об этом. Он сказал: — Развяжите меня! Я не буду говорить связанный! А когда развязали его, он спросил: — Что вам нужно? — спросил так, точно они были рабы... — Ты слышал... — сказал мудрец. — Зачем я буду объяснять вам мои поступки? — Чтобы быть понятым нами. Ты, гордый, слушай! Все равно, ты умрешь ведь... Дай же нам понять то, что ты сделал. Мы остаемся жить, и нам полезно знать больше, чем мы знаем... — Хорошо, я скажу, хотя я, может быть, сам неверно понимаю то, что случилось. Я убил ее потому, мне кажется, — что меня оттолкнула она... А мне было нужно ее. — Но она не твоя! — сказали ему. — Разве вы пользуетесь только своим? Я вижу, что каждый человек имеет только речь, руки и ноги... а владеет он животными, женщинами, землей... и многим еще... Ему сказали на это, что за все, что человек берет, он платит собой: своим умом и силой, иногда — жизнью. А он отвечал, что он хочет сохранить себя целым. 190
Долго говорили с ним и, наконец, увидели, что он считает себя первым на земле и, кроме себя, не видит ничего. Всем даже страшно стало, когда поняли, на какое одиночество он обрекал себя. У него не было ни племени, ни матери, ни скота, ни жены, и он не хотел ничего этого. Когда люди увидали это, они снова принялись судить о том, как наказать его. Но теперь недолго они гово- рили, — тот, мудрый, не мешавший им судить, загово- рил сам: — Стойте! Наказание есть. Это страшное наказание; вы не выдумаете такого в тысячу лет! Наказание — в нем самом! Пустите его, пусть он будет свободен. Вот его наказание! И тут произошло великое. Грянул гром с небес, — хотя на них не было туч. Это силы небесные подтвер- ждали речь мудрого. Все поклонились и разошлись. А этот юноша, который теперь получил имя Ларра, что значит: отверженный, выкинутый вон, — юноша громко смеялся вслед людям, которые бросили его, смеялся, оставаясь один, свободный, как отец его. Но отец его — но был человеком... А этот — был человек. И вот он стал жить, вольный, как птица. Он приходил в племя и похищал скот, девушек — все, что хотел. В него стреляли, но стрелы не могли пронзить его тела, за- крытого невидимым покровом высшей кары. Он был ловок, хищен, силен, жесток и не встречался с людьми лицом к лицу. Только издали видели его. И долго он, одинокий, так вился около людей, долго — не один десяток годов. Но вот однажды он подошел близко к людям и, когда они бросились на него, не тронулся с места и ничем не показал, что будет защищаться. Тогда один из людей догадался и крикнул громко: — Не троньте его! Он хочет умереть! И все остановились, не желая облегчить участь того, кто делал им зло, не желая убивать его. Остановились и смеялись над ним. А он дрожал, слыша этот смех, и все искал чего-то на своей груди, хватаясь за нее пуками. И вдруг он бросился на людей, подняв камень. Но они, уклоняясь от его ударов, не нанесли ему ни одного, и когда он, утомленный, с тоскливым криком упал на землю, то отошли в сторону и наблюдали за ним. Вот он встал и, подняв потерянный кем-то в борьбе с ним нож, ударил им себя в трудь. Но сломался нож — точно в камень ударили им. И снова он упал на землю и долго бился головой об нее. Но земля отстранялась от него, углубляясь от ударов его головы. — Он не может умереть! — с радостью сказали люди. 191
И ушли, оставив его. Он лежал кверху лицом и видел — высоко в небе черными точками плавали могучие орлы. В его глазах было столько тоски, что можно было бы отравить ею всех людей мира. Так, с той поры остался он один, свободный, ожидая смерти. И вот он ходит, ходит повсюду... Видишь, он стал уже как тень и таким будет вечно! Он не понимает ни речи людей, ни их поступков — ничего. И все ищет, ходит, ходит... Ему нет жизни, и смерть не улыбается ему. И нет ему места среди людей... Вот как был поражен человек за гордость!» Старуха вздохнула, замолчала, и ее голова, опустив- шись на грудь, несколько раз странно качнулась. Я посмотрел на нее. Старуху одолевал сон, показа- лось мне. И стало, почему-то, страшно жалко ее. Конец рассказа она вела таким возвышенным, угрожающим тоном, а все-таки в этом тоне звучала боязливая, раб- ская нота. На берегу запели, — странно запели. Сначала раз- дался контральто, — он пропел две-три ноты, и раздался другой голос, начавший песню сначала, а первый все лился впереди его... — третий, четвертый, пятый всту- пили в песню в том же порядке. И вдруг ту же песню, опять-таки сначала, запел хор мужских голосов. Каждый голос женщин звучал совершенно отдельно, все они казались разноцветными ручьями и, точно скатываясь откуда-то сверху по уступам, прыгая и звеня, вливаясь в густую волну мужских голосов, плав- но лившуюся кверху, тонули в ней, вырывались из нее, заглушали ее и снова один за другим взвивались, чистые и сильные, высоко вверх. Шума волн не слышно было за голосами... II — Слышал ли ты, чтоб где-нибудь еще так пели? — спросила Изергиль, поднимая голову и улыбаясь беззу- бым ртом. — Не слыхал. Никогда не слыхал... — И не услышишь. Мы любим петь. Только красав- цы могут хорошо петь, — красавцы, которые любят жить. Мы любим жить. Смотри-ка, разве не устали за день те, которые поют там? С восхода по закат рабо- тали, взошла луна, и уже — поют! Те, которые не умеют жить, легли бы спать. Те, которым жизнь мила, вот — поют. — Но здоровье... — начал было я. 192
— Здоровья всегда хватит на жизнь. Здоровье! Разве ты, имея деньги, не тратил бы их? Здоровье — то же золото. Знаешь ты, что я делала, когда была молодой? Я ткала ковры с восхода по закат, не вставая почти. Я, как солнечный луч, живая была и вот должна была сидеть неподвижно, точно камень. И сидела до того, что, бывало, все кости у меня трещат. А как придет ночь, я бежала к тому, кого любила, целоваться с ним. И так я бегала три месяца, пока была любовь; все ночи этого времени бывала у него. И вот до какой поры дожила — хватило крови! А сколько любила! Сколько поцелуев взяла и дала!.. Я посмотрел ей в лицо. Ее черные глаза были все-таки тусклы, их не оживило воспоминание. Луна освещала ее сухие, потрескавшиеся губы, заостренный подбородок с седыми волосами на нем и сморщенный нос, загнутый, словно клюв совы. На месте щек были черные ямы, и в одной из них лежала прядь пепельно- седых волос, выбившихся из-под красной тряпки, кото- рою была обмотана ее голова. Кожа на лице, шее и руках вся изрезана морщинами, и при каждом движе- нии старой Изергиль можно было ждать, что сухая эта кожа разорвется вся, развалится кусками и предо мной встанет голый скелет с тусклыми черными глазами. Она снова начала рассказывать своим хрустящим голосом: — Я жила с матерью под Фальми, на самом берегу Бырлата; и мне было пятнадцать лет, когда он явился к нашему хутору. Был он такой высокий, гибкий, черноусый, веселый. Сидит в лодке и так звонко кричит он нам в окна: «Эй, нет ли у вас вина... и поесть мне?» Я посмотрела в окно сквозь ветви ясеней и вижу: река вся голубая от луны, а он, в белой рубахе и в широком кушаке с распущенными на боку концами, стоит одной ногой в лодке, а другой на берегу. И покачивается, и что-то поет. Увидал меня, говорит: «Вот какая красавица живет тут!.. А я и не знал про это!» Точно он уж знал всех красавиц до меня! Я дала ему вина и вареной свинины... А через четыре дня дала уже и всю себя... Мы все катались с ним в лодке по ночам. Он приедет и посвистит тихо, как суслик, а я выпрыгну, как рыба, в окно на реку. И едем... Он был рыбаком с Прута, и потом, когда мать узнала про все и побила меня, уговаривал все меня уйти с ним в Добруджу и дальше, в дунайские гирла. Но мне уж не нравился он тогда — только поет да целуется, ничего больше! Скучно это было уже. В то время гуцулы шайкой ходили по тем местам, и у них были любезные тут... Так вот тем — 7 Заколдованная жизнь 193
весело было. Иная ждет, ждет своего карпатского мо- лодца, думает, что он уже в тюрьме или убит где-нибудь в драке, — и вдруг он один, а то с двумя-тремя товарищами, как с неба, упадет к ней. Подарки подно- сил богатые — легко же ведь доставалось все им! И пирует у нее, и хвалится ею перед своими товарищами. А ей любо это. Я и попросила одну подругу, у которой был гуцул, показать мне их... Как ее звали? Забыла как... Все стала забывать теперь. Много времени про- шло с той поры, все забудешь! Она меня познакомила с молодцом... Был хорош... Рыжий был, весь рыжий — и усы, и кудри! Огненная голова. И был он такой печальный, иногда ласковый, а иногда, как зверь, ревел и дрался. Раз ударил меня в лицо... А я, как кошка, вскочила ему на грудь, да и впилась зубами в щеку... С той поры у него на щеке стала ямка, и он любил, когда я целовала ее... — А рыбак куда девался? — спросил я. — Рыбак? А он... тут... Он пристал к ним, к гуцулам. Сначала все уговаривал меня и грозил бросить в воду, а потом — ничего, пристал к ним и другую завел... Их обоих и повесили вместе — и рыбака, и этого гуцула. Я ходила смотреть, как их вешали. В Добрудже это было. Рыбак шел на казнь бледный и плакал, а гуцул трубку курил. Идет себе и курит, руки в карманах, один ус на плече лежит, а другой на грудь свесился. Увидал меня, вынул трубку и кричит: «Прощай!..» Я целый год жалела его. Эх!.. Это уж Тогда с ними было, как они хотели уйти в Карпаты к себе. На прощанье пошли к одному румыну в гости, там их и поймали. Двоих только, а нескольких убили, а остальные ушли... Все-таки румыну заплатили после... Хутор сожгли и мельницу, и хлеб весь. Нищим стал. — Это ты сделала? — наудачу спросил я. — Много было друзей у гуцулов, не одна я... Кто был их лучшим другом, тот и справил им поминки... Песня на берегу моря уже умолкла, и старухе вторил теперь только шум морских волн, — задумчивый, мя- тежный шум был славной второй рассказу о мятежной жизни. Все мягче становилась ночь, и все больше разрождалось в ней голубого сияния луны, а неопреде- ленные звуки хлопотливой жизни ее невидимых обита- телей становились тише, заглушаемые возраставшим шорохом волн... Ибо усиливался ветер. — А то еще турка любила я. В гареме у него была, в Скутари. Целую неделю жила, — ничего... Но скучно стало... — все женщины, женщины... Восемь было их у него... Целый день едят, спят и болтают глупые речи... 194
Или ругаются, квохчут, как курицы... Он был уж не- молодой, этот турок. Седой почти и такой важный, богатый. Говорил — как владыка... Глаза были черные... Прямые глаза... Смотрят прямо в душу. Очень он любил молиться. Я его в Букурешти увидала... Ходит по рынку, как царь, и смотрит так важно, важно. Я ему улыбну- лась. В тот же вечер меня схватили на улице и привезли к нему. Он сандал и пальму продавал, а. в. Букурешти приехал купить что-то. «Едешь ко мне?» — говорит. «О да, поеду!» — «Хорошо!» И я поехала. Богатый он был, этот турок. И сын у него уже был — черненький мальчик, гибкий такой-. Ему лет шестнадцать было. С ним я и убежала от турка.- Убежала в Болгарию, в Лом-Паланку... Там меня одна болгарка ножом ударила в грудь за жениха или за мужа своего — уже не помню. Хворала я долго в монастыре одном. Женский мо- настырь. Ухаживала за мной одна девушка, полька- и к ней из монастыря другого — около Арцер-Паланки, помню, — ходил брат, тоже монашек... Такой... как червяк, все извивался предо мной... И когда я выздо- ровела, то ушла с ним... в Польшу его. — Погоди!.. А где маленький турок? — Мальчик? Он умер, мальчик. От тоски по дому или от любви... но стал сохнуть он, так, как неокрепшее деревцо, которому слишком много перепало солнца... так и сох все-, помню, лежит, весь уже прозрачный и голубоватый, как льдинка, а все еще в нем горит любовь... И все просит наклониться и поцеловать его... Я любила его и, помню, много целовала... Потом уж он совсем стал плох — не двигался почти. Лежит и так жалобно, как нищий милостыни, просит меня лечь с ним рядом и греть его. Я ложилась. Ляжешь с ним-, он сразу загорится весь. Однажды я проснулась, а он уж холодный... мертвый... Я плакала над ним. Кто скажет? Может, ведь это я и убила его. Вдвое старше его я была тогда уж. И была такая сильная, сочная... а он — что же?- Мальчик!.. Она вздохнула и — первый, раз я видел это у нее — перекрестилась трижды, шепча что-то сухими губами. — Ну, отправилась ты в Польшу-. — подсказал я ей. — Да... с тем, маленьким полячком. Он был смешной и подлый. Когда ему нужна была женщина, он ластился ко мне котом, и с его языка горячий мед тек, а когда он меня не хотел, то щелкал меня словами, как кнутом. Раз как-то шли мы по берегу реки, и вот он сказал мне гордое, обидное слово. О! О!.. Я рассердилась! Я закипела, как смола! Я взяла его на руки и, как ребенка, — он был маленький, — подняла вверх, сдавив 195
ему бока так, что он посинел весь. И вот я размахнулась и бросила его с берега в реку. Он кричал. Смешно так кричал. Я смотрела на него сверху, а он барахтался там, в воде. Я ушла тогда. И больше не встречалась с ним. Я была счастлива на это: никогда не встречалась после с теми, которых когда-то любила. Это нехорошие встречи, все равно как бы с покойниками. Старуха замолчала, вздыхая. Я представлял себе вос- крешаемых ею людей. Вот огненно-рыжий, усатый гу- цул идет умирать, спокойно покуривая трубку. У него, наверное, были холодные, голубые глаза, которые на все смотрели сосредоточенно и твердо. Вот рядом с ним черноусый рыбак с Прута; плачет, не желая уми- рать, и на его лице, бледном от предсмертной тоски, потускнели веселые глаза, и усы, смоченные слезами, печально обвисли по углам искривленного рта. Вот он, старый, важный турок, наверное, фаталист и деспот, и рядом с ним его сын, бледный и хрупкий цветок востока, отравленный поцелуями. А вот тщеславный поляк, галантный и жестокий, красноречивый и холод- ный... И все они — только бледные тени, а та, которую они целовали, сидит рядом со мной живая, но иссу- шенная временем, без тела, без крови, с сердцем без желаний, с глазами без огня, — тоже почти тень. Она продолжала: — В Польше стало трудно мне. Там живут холодные и лживые люди. Я не знала их змеиного языка. Все шипят... Что шипят? Это Бог дал им такой змеиный язык за то, что они лживы. Шла я тогда, не зная куда, и видела, как они собирались бунтовать с вами, рус- скими. Дошла до города Бохнии. Жид один купил меня; не для себя купил, а чтобы торговать мною. Я согла- силась на это. Чтобы жить — надо уметь что-нибудь делать. Я ничего не умела и за это платила собой. Но я подумала тогда, что ведь, если я достану немного денег, чтобы воротиться к себе на Бырлат, я порву цепи, как бы они крепки ни были. И жила я там. Ходили ко мне богатые паны и пировали у меня. Это им дорого стоило. Дрались из-за меня, разорялись. Один добивался меня долго и раз вот что сделал: пришел, а слуга за ним идет с мешком. Вот пан взял в руки тот мешок и опрокинул его над моей головой. Золотые монеты стукали меня по голове, и мне весело было слушать их звон, когда они падали на пол. Но я все-таки выгнала пана. У него было такое толстое, сырое лицо, и живот — как большая подушка. Он смотрел, как сытая свинья. Да, выгнала я его, хотя он и говорил, что продал все земли свои, и дома, и коней, чтобы 196
осыпать меня золотом. Я тогда любила одного достой- ного пана с изрубленным лицом. Все лицо было у него изрублено крест-накрест саблями турок, с которыми он незадолго перед тем воевал за греков. Вот человек!.. Что ему греки, если он поляк? А он пошел, бился с ними против их врагов. Изрубили его, у него вытек один глаз от ударов, и два пальца на левой руке были тоже отрублены... Что ему греки, если он поляк? А вот что: он любил подвиги. А когда человек любит подвиги, он всегда умеет их сделать и найдет, где это можно. В жизни, знаешь ли ты, всегда есть место подвигам. И те, которые не находят их для себя, — те просто лентяи или трусы, или не понимают жизни, потому что, кабы люди понимали жизнь, каждый захотел бы оставить после себя свою тень в ней. И тогда жизнь не пожирала бы людей бесследно... О, этот, рубленый, был хороший человек! Он готов был идти на край света, чтобы делать что-нибудь. Наверное, ваши убили его во время бунта. А зачем вы ходили бить мадьяр? Ну-ну, молчи!.. И, приказывая мне молчать, старая Изергиль вдруг замолчала сама, задумалась. — Знала также я и мадьяра одного. Он однажды ушел от меня, — зимой это было, — и только весной, когда стаял снег, нашли его в поле с простреленной головой. Вот как! Видишь — не меньше чумы губит любовь людей; коли посчитать — не меньше... Что я говорила? О Польше... Да, там я сыграла свою послед- нюю игру. Встретила одного шляхтича... Вот был кра- сив! Как черт. Я же стара уж была, эх, стара! Было ли мне четыре десятка лет? Пожалуй, что и было... А он был еще и горд, и избалован нами, женщинами. Дорого он мне стал... да. Он хотел сразу так себе взять меня, но я не далась. Я не была никогда рабой, ничьей. А с жидом я уже кончила, много денег дала ему... И уже в Кракове жила. Тогда у меня все было: и лошади, и золото, и слуги... Он ходил ко мне, гордый демон, и все хотел, чтобы я сама кинулась ему в руки. Мы поспорили с ним... Я даже, — помню, — дурнела от этого. Долго это тянулось... Я взяла свое: он на коленях упрашивал меня... Но только взял, как уж и бросил. Тогда поняла я, что стала стара... Ох, это было мне не сладко! Вот уж не сладко!.. Я ведь любила его, этого черта... а он, встречаясь со мной, смеялся... подлый он был! И другим он смеялся надо мной, а я это знала. Ну, уж горько было мне, скажу! Но он был тут, близко, и я все-таки любовалась им. А как вот ушел он биться с вами, русскими, тошно стало мне. Ломала я себя, но 197
не могла сломать... И решила поехать за ним. Он около Варшавы был, в лесу. Но когда я приехала, то узнала, что уж побили их ваши... и что он в плену, недалеко в деревне. «Значит, — подумала я, — не увижу уже его боль- ше!» А видеть хотелось. Ну, стала стараться увидать... Нищей оделась, хромой, и пошла, завязав лицо, в ту деревню, где был он. Везде казаки и солдаты... дорого мне стоило быть там! Узнала я, где поляки сидят, и вижу, что трудно попасть туда. А нужно мне это было. И вот ночью подползла я к тому месту, где они были. Ползу по огороду между гряд и вижу: часовой стоит на моей дороге... А уж слышно мне — поют поляки и говорят громко. Поют песню одну... к матери Бога... И тот там же поет... Аркадэк мой. Мне горько стало, как подумала я, что раньше за мной ползали... а вот оно, пришло время — и я за человеком поползла змеей по земле и, может, на смерть свою ползу. А этот часовой уже слушает, выгнулся вперед. Ну, что же мне? Встала я с земли и пошла на него. Ни ножа у меня нет, ничего, кроме рук да языка. Жалею, что не взяла ножа. Шепчу: «Погоди!..» А он, солдат этот, уже приставил к горлу мне штык. Я говорю ему шепотом: «Не коли, погоди, послушай, коли у тебя душа есть! Не могу тебе ничего дать, а прошу тебя...» Он опустил ружье и также шепотом говорит мне: «Пошла прочь, баба! пошла! Чего тебе?» Я сказала ему, что сын у меня тут заперт... «Ты понимаешь, солдат, — сын! Ты ведь тоже чей-нибудь сын, да? Так вот посмотри на меня — у меня есть такой же, как ты, и вон он где! Дай мне посмотреть на него, может, он умрет скоро... и, может, тебя завтра убьют... будет плакать твоя мать о тебе? И водь тяжко будет тебе умереть, не взглянув на нее, твою мать? И моему сыну тяжко же. Пожалей же и его, и меня — мать!..» Ох, как долго говорила я ему! Шел дождь и мочил нас. Ветер выл и ревел, и толкал меня то в спину, то в грудь. Я стояла и качалась перед этим каменным солдатом... А он все говорил: «Нет!» И каждый раз, как я слышала его холодное слово, еще жарче во мне вспыхивало желание видеть того, Аркадэка... Я говорила и мерила глазами солдата — он был маленький, сухой и все кашлял. И вот я упала на землю перед ним и, охватив его колени, все упрашивала его горячими сло- вами, свалила солдата на землю. Он упал в грязь. Тогда я быстро повернула его лицом к земле и придавила его голову в лужу, чтоб он не кричал. Он не кричал, а только все барахтался, стараясь сбросить меня с своей спины. Я же обеими руками втискивала его голову 198
глубже в грязь. Он и задохнулся. Тогда я бросилась к амбару, где пели поляки. «Аркадэк!..» — шептала я в щели стен. Они догадливые, эти поляки, — и, услыхав меня, не перестали петь! Вот его глаза против моих. «Можешь ты выйти отсюда?» — «Да, через пол!» — сказал он. «Ну, иди же». И вот четверо их вылезло из-под этого амбара: трое и Аркадэк мой. «Где часо- вые?» — спросил Аркадэк. «Вон лежит!..» И они пошли тихо-тихо, согнувшись к земле. Дождь шел, ветер выл громко. Мы ушли из деревни и долго молча шли лесом. Быстро так шли. Аркадэк держал меня за руку, и его рука была горяча и дрожала. О!.. Мне так хорошо было с ним, пока он молчал. Последние это были минуты — хорошие минуты моей жад ной жизни. Но вот мы вышли па луг и остановились. Они благодарили меня все четверо. Ох, как они долго и много говорили мне что-то! Я все слушала и смотрела на своего пана. Что же он сделает мне? И вот он обнял меня и сказал: так важно... Не помню, что он сказал, но так выходило, что теперь он в благодарность за то, что я увела его, будет любить меня... И стал он на колени предо мной, улыбаясь, и сказал мне: «Моя королева!» Вот какая лживая собака была это!.. Ну, тогда я дала ему пинка ногой и ударила бы его в лицо, да он отшатнулся и вскочил. Грозный и бледный стоит он предо мной... Стоят и те трое, хмурые все. И все молчат. Я посмотрела на них... Мне тогда стало — помню — только скучно очень, и такая лень напала на меня... Я сказала им: «Идите!» Они, псы, спросили меня: «Ты воротишься туда, указать наш путь?» Вот какие подлые! Ну, все-таки ушли они. Тогда и я пошла... А на другой день взяли меня ваши, но скоро отпустили. Тогда увидела я, что пора мне завести гнездо, будет жить кукушкой! Уж тяжела стала я, и ослабели крылья, и перья потускнели... Пора, пора! Тогда я уехала в Галицию, а оттуда в Добруджу. И вот уже около трех десятков лет живу здесь. Был у меня муж, молдаванин; умер с год тому времени. И живу я вот! Одна живу... Нет, не одна, а вон с теми. Старуха махнула рукой к морю. Там все было тихо. Иногда рождался какой-то краткий, обманчивый звук и умирал тотчас же. — Любят они меня. Много я рассказываю им раз- ного. Им это надо. Еще молодые все... И мне хорошо с ними. Смотрю и думаю: «Вот и я, было время, такая же была... Только тогда, в мое время, больше было в человеке силы и огня, и оттого жилось веселее и лучше... Да!..» 199
Она замолчала. Мне грустно было рядом с ней. Она же дремала, качая головой, и тихо шептала что-то... может быть, молилась. С моря поднималась туча — черная, тяжелая, суро- вых очертаний, похожая на горный хребет. Она ползла в степь. С ее вершины срывались клочья облаков, неслись вперед ее и гасили звезды одну за другой. Море шумело. Недалеко от нас, в лозах винограда, целовались, шептали и вздыхали. Глубоко в степи выла собака... Воздух раздражал нервы странным запахом, щекотавшим ноздри. От облаков падали на землю гус- тые стаи теней и ползли по ней, ползли, исчезали, являлись снова... На месте луны осталось только мутное опалое пятно, иногда его совсем закрывал сизый клочок облака. И в степной дали, теперь уже черной и страш- ной, как бы притаившейся, скрывшей в себе что-то, вспыхивали маленькие голубые огоньки. То там, тот тут они на миг являлись и гасли, точно несколько людей, рассыпавшихся по степи далеко друг от друга, искали в ней что-то, зажигая спички, которые ветер тотчас же гасил. Это были очень странные голубые языки огня, намекавшие на что-то сказочное. — Видишь ты искры? — спросила меня Изергиль. — Вон те, голубые? — указывая ей на степь, сказал я. — Голубые? Да, это они... Значит, летают все-таки! Ну~ну... Я уж вот не вижу их больше. Не могу я теперь многого видеть. — Откуда эти искры? — спросил я старуху. Я слышал кое-что раньше о происхождении этих искр, но мне хотелось послушать, как расскажет о том же старая Изергиль. — Эти искры от горящего сердца Данко. Было на свете сердце, которое, однажды, вспыхнуло огнем... И вот от него эти искры. Я расскажу тебе про это... Тоже старая сказка, о о Старое, все старое! Видишь ты, сколько в старине всего?.. А теперь вот нет ничего такого — ни дел, ни людей, ни сказок таких, как в старину... Почему? . Ну-ка, скажи! Не скажешь... Что ты знаешь? Что все вы знаете, молодые? Эхе хе!.. Смотрели бы в старину зорко — там все отгадки найдутся... А вот вы не смотрите и не умеете жить оттого... Я не вижу разве жизнь? Ох, все вижу, хоть и плохи мои глаза! И вижу я, что не живут люди, а все примеряются, примеряются и кладут на это всю жизнь. И когда обворуют сами себя, истратив время, то начнут плакаться на судьбу. Что же тут — судьба? Каждый сам себе судьба! Всяких людей я нынче вижу, а вот сильных нет! Где же они?.. И красавцев становится все меньше. 200
Старуха задумалась о том, куда девались из жизни сильные и красивые люди, и, думая, осматривала тем* ную степь, как бы ища в ней ответа. Я ждал ее рассказа и молчал, боясь, что, если спрошу со о чем-либо, она опять отвлечется в сторону. И вот она начала рассказ. III «Жили в старину одни люди, непроходимые леса окружали с трех сторон таборы этих людей, а с чет- вертой — была степь. Были это веселые, сильные и смелые люди. И вот пришла однажды тяжелая пора: явились откуда-то иные племена и прогнали прежних в глубь леса. Там были болота и тьма, потому что лес был старый, и так густо переплелись его ветви, что сквозь них не видать было неба, и лучи солнца едва могли пробить себе дорогу до болот сквозь густую листву. Но когда его лучи падали на воду болот, то подымался смрад, и от него люди гибли один за другим. Тогда стали плакать жены и дети этого племени, а отцы задумались и впали в тоску. Нужно было уйти из этого леса, и для того были две дороги: одна — назад, — там были сильные и злые враги, другая — вперед, — там стояли великаны-деревья, плотно обняв друг друга мо- гучими ветвями, опустив узловатые корни глубоко в цепкий ил болота. Эти каменные деревья стояли молча и неподвижно днем в сером сумраке и еще плотнее сдвигались вокруг людей по вечерам, когда загорались костры. И всегда, днем и ночью, вокруг тех людей было кольцо крепкой тьмы, оно точно собиралось раздавить их, а они привыкли к степному простору. А еще страшней было, когда ветер бил по вершинам деревьев и весь лес глухо гудел, точно грозил и пел похоронную песню тем людям. Это были все-таки сильные люди, и могли бы они пойти биться насмерть с теми, что однажды победили их, но они не могли умереть в боях, потому что у них были заветы, и коли б умерли они, то пропали б с ними из жизни и заветы. И потому они сидели и думали длинные ночи, под глухой шум леса, в ядовитом смраде болота. Они сидели, а тени от костров прыгали вокруг них в безмолвной пляске, и всем казалось, что это не тени пляшут, а торжествуют злые духи леса и болота... Люди все сидели и думали. Но ничего — ни работа, ни женщины не изнуряют тела и души людей так, как изнуряют тоскливые думы. И ослабли люди от дум... Страх родился среди них, сковал им крепкие руки, ужас родили женщины плачем над 201
трупами умерших от смрада и над судьбой скованных страхом живых, — и трусливые слова стали слышны в лесу, сначала робкие и тихие, а потом все громче и громче... Уже хотели идти к врагу и принести ему в дар волю свою, и никто уже, испуганный смертью, не боялся рабской жизни... Но тут явился Данко и спас всех один». Старуха, очевидно, часто рассказывала о горящем сердце Данко. Она говорила певуче, и голос ее, скри- пучий и глухой, ясно рисовал предо мной шум леса, среди которого умирали от ядовитого дыхания болота несчастные, загнанные люди... «Данко — один из тех людей, молодой красавец. Красивые — всегда смелы. И вот он говорит им, своим товарищам: — Не своротить камня с пути думою. Кто ничего не делает, с тем ничего не станется. Что мы тратим силы на думу да тоску? Вставайте, пойдем в лес и пройдем его сквозь, ведь имеет же он конец — все на свете имеет конец! Идемте! Ну! Гей!.. Посмотрели на него и увидели, что он лучший из всех, потому что в очах его светилось много силы и живого огня. — Веди ты нас! — сказали они. Тогда он повел...» Старуха помолчала и посмотрела в степь, где все густела тьма. Искорки горящего сердца Данко вспыхи- вали где-то далеко и казались голубыми воздушными цветами, расцветая только на миг. «Повел их Данко. Дружно все пошли за ним — верили в него. Трудный путь это был! Темно было, и на каждом шагу болото разевало свою жадную гнилую пасть, глотая людей, и деревья заступали дорогу могучей стеной. Пе- реплелись их ветки между собой; как змеи, протянулись всюду корни, и каждый шаг много стоил пота и крови тем людям. Долго шли они... Все гуще становился лес, все меньше было сил! И вот стали роптать на Данко, говоря, что напрасно он, молодой и неопытный, повел их куда-то. А он шел впереди их и был бодр и ясен. Но однажды гроза грянула над лесом, зашептали деревья глухо, грозно. И стало тогда в лесу так темно, точно в нем собрались сразу все ночи, сколько их было на свете с той поры, как он родился. Шли маленькие люди между больших деревьев и в грозном шуме молний, шли они, и, качаясь, великаны-деревья скрипе- ли и гудели сердитые песни, а молнии, летая над вершинами леса, освещали его на минутку синим, хо- лодным огнем и исчезали так же быстро, как являлись, 202
пугая людей. И деревья, освещенные холодным огнем молний, казались живыми, простирающими вокруг лю- дей, уходивших из плена тьмы, корявые, длинные руки, сплетая их в густую сеть, пытаясь остановить людей. А из тьмы ветвей смотрело на идущих что-то страшное, темное и холодное. Это был трудный путь, и люди, утомленные им, пали духом. Но им стыдно было сознать- ся в бессилии, и вот они в злобе и гневе обрушились на Данко, человека, который шел впереди их. И стали они упрекать его в неумении управлять ими, — вот как! Остановились они и под торжествующий шум леса, среди дрожащей тьмы, усталые и злые, стали судить Данко. — Ты, — сказали они, — ничтожный и вредный человек для нас! Ты повел нас и утомил, а за это ты погибнешь! — Вы сказали: «Веди!» — и я повел! — крикнул Данко, становясь против них грудью. — Во мне есть мужество вести, вот потому я повел вас! А вы? Что сделали вы в помощь себе? Вы только шли и не умели сохранить силы на путь более долгий! Вы только шли, шли, как стадо овец! Но эти слова разъярили их еще более. — Ты умрешь! Ты умрешь! — ревели они. А лес все гудел, вторя их крикам, и молнии разры- вали тьму в клочья. Данко смотрел на тех, ради которых он понес труд, и видел, что они — как звери. Много людей стояло вокруг него, но не было на лицах их благородства, и нельзя было ему ждать пощады от них. Тогда и в его сердце вскипело негодование, но от жалости к людям оно погасло. Он любил людей и думал, что, может быть, без него они погибнут. И вот его сердце вспыхнуло огнем желания спасти их, вывести па легкий путь, и тогда в его очах засверкали лучи того могучего огня... А они, увидав это, подумали, что он рассвирепел, отчего так ярко и разгорелись очи, и они насторожились, как волки, ожидая, что он будет бо- роться с ними, и стали плотнее окружать его, чтобы легче им было схватить и убить Данко. А он уже понял их думу, оттого еще ярче загорелось в нем сердце, ибо эта их дума родила в нем тоску. А лес все пел свою мрачную песню, и гром гремел, и лил дождь... — Что сделаю я для людей?!— сильнее грома крик- нул Данко. И вдруг он разорвал руками себе грудь и вырвал из нее свое сердце и высоко поднял его над головой. Оно пылало так ярко, как солнце, и ярче солнца, и весь лес замолчал, освещенный этим факелом великой 203
любви к людям, а тьма разлетелась от света его и там, глубоко в лесу, дрожащая, пала в гнилой зев болота. Люди же, изумленные, стали как камни. — Идем! — крикнул Данко и бросился вперед на свое место, высоко держа горящее сердце и освещая им путь людям. Они бросились за ним, очарованные. Тогда лес снова зашумел, удивленно качая вершинами, но его шум был заглушен топотом бегущих людей. Все бежали быстро и смело, увлекаемые чудесным зрелищем горящего сердца. И теперь гибли, но гибли без жалоб и слез. А Данко все был впереди, и сердце его все пылало, пылало! И вот вдруг лес расступился перед ним, расступился и остался сзади, плотный и немой, а Данко и все те люди сразу окунулись в море солнечного света и чистого воздуха, промытого дождем. Гроза была — там, сзади них, над лесом, а тут сияло солнце, вздыхала степь, блестела трава в брильянтах дождя, и золотом сверкала река... Был вечер, и от лучей заката река казалась красной, как та кровь, что била горячей струей из разорванной груди Данко. Кинул взор вперед себя на ширь степи гордый смель- чак Данко, — кинул он радостный взор на свободную землю и засмеялся гордо. А потом упал и — умер. Люди же, радостные и полные надежд, не заметили смерти его и не видели, что еще пылает рядом с трупом Данко его смелое сердце. Только один осторожный человек заметил это и, боясь чего-то, наступил на гордое сердце ногой... И вот оно, рассыпавшись в искры, угасло...» — Вот откуда они, голубые искры степи, что явля- ются перед грозой! Теперь, когда старуха кончила свою красивую сказ- ку, в степи стало страшно тихо, точно и она была поражена силой смельчака Данко, который сжег для людей свое сердце и умер, не прося у них ничего в награду себе. Старуха дремала. Я смотрел на нее и думал: «Сколько еще сказок и воспоминаний осталось в ее памяти?» И думал о великом горящем сердце Данко и о человеческой фантазии, создавшей столько красивых и сильных легенд. Дунул ветер и обнажил из-под лохмотьев сухую грудь старухи Изергиль, засыпавшей все крепче. Я прикрыл ее старое тело и сам лег на землю около нее. В степи было тихо и темно. По небу все ползли тучи, медленно, скучно... Море шумело глухо и печально. 1895
\Jz Ж1 Александр АМФИТЕАТРОВ Жар-цвет

Дорогому товарищу Василию Ивановичу Немировичу-Данченко посвящаю этот роман в ознаменование нашей никогда не омраченной дружбы. Александр Амфитеатров Cavi di Lavagna. 1910.Ш.27 Часть первая КИММЕРИЙСКАЯ БОЛЕЗНЬ I Несмотря на жаркое утро, на эспланаде островного города Корфу было людно: с почтовыми пароходами пришли новые газеты с обоих берегов — из Италии и из Греции, и корфиоты поспешили в кафе: узнавать на полударовщинку, что случилось за прошедшие три дня по ту сторону лазурного моря, отрезавшего от осталь- ного мира их красивый островок. В Cafe d'Esplanade, под портиками, затененными парусиновым навесом, сидели за разными столиками, но оба с газетами в руках и оба пили пресловутую местную «зензибирру» (имбирное пиво) два господина, не знакомые между собою. Оба были иностранцы. Обоих проходящие корфиоты осматривали с немалым любопытством. В особенности привлекал внимание младший из двух — огромный, широкоплечий блондин, с пышными волнами волос, зачесанных назад, без про- бора, над красивым открытым лицом, с которого не- сколько застенчиво смотрели добрые, иссера-голубые глаза. Несмотря на длинную золотистую бороду англий- ской стрижки, молодца этого даже по первому взгляду нельзя было принять ни за англичанина, ни за немца; сразу бросался в глаза мягкий и расплывчатый славян- ский тип. И действительно, гигант был русский, из Москвы, по имени, отчеству и фамилии — Алексей Леонидович Дебрянский. Другой иностранец, темно-ру- сый, почти брюнет, в одних усах, без бороды, был пониже ростом и жиже сложением, зато брал верх смелою свободою и изяществом осанки, чего москвичу недоставало. Загорелое, значительно помятое жизнью и уже не очень молодое лицо — скорее эффектное, чем красивое — оживлялось быстрыми карими глазами, 207
умными и проницательными на редкость; видно было, что обладатель их — тертый калач, бывалый и на возу, и под возом, и мало чем на белом свете можно его смутить и удивить, а испугать — лучше и не берись. Дебрянский вычитывал «Figaro». Другой иностранец, изредка вскидывая на него глазами, пробегал «Le Temps»... — Простите... кажется, мы соотечественники? — обратился он к Дебрянскому по-русски, когда тот ос- тавил газету, и сам тоже отложил в сторону свой журнал. — Да, я русский... — сказал Алексей Леонидович, застигнутый врасплох русскою речью, которой он не слыхал уже около месяца. — Но почему же вы дога- дались? — А вы с таким вниманием вчитывались в коррес- понденцию из России... Дебрянский прикинул на глазомер расстояние до незнакомца: — Однако, у вас замечательное зрение. — Да, недурное... А потом, вы сняли шляпу, чего европеец в кафе не сделает. А в шляпе я прочел: «Лемерсье» — следовательно, вы из Москвы. Да и во всей вашей фигуре есть что-то московское, и путеше- ствуете вы, надо полагать, недавно... Вероятно, вы здесь в научной командировке? Дебрянский засмеялся: — Вы очень наблюдательны, однако ошиблись: я не ученый... — Гм, кто же вы в таком случае? На газетного корреспондента не похожи, да и зачем русскому кор- респонденту сидеть в Корфу... по крайней мере, уже недели две, судя по фамильярности, с которой здесь, в кафе, вам служат? Больным вы не смотрите. В легких у вас, надо полагать, все благополучно: быка сломаете; следовательно, климатическая станция Корфу вам не нужна. Если вы коммивояжер, зачем же вы не носите зеленого галстуха, красно-желтых перчаток, булавки с брильянтом в ноготь величиною и трости с набалдаш- ником из слоновой кости, выточенной в Амура и Психею, Венеру и Марса или просто в голую женщину? Остается предположить, что вы — так себе — скита- ющийся богатый форестьер, principe russo1, как говорят в Неаполе... Но таким и место в Неаполе, в Риме, 1 Русский князь (шп.). 208
в Венеции, на Ривьере: эта публика путешествует по Бедекеру. А на Корфу... что тут делать prindpe russo? Ни достопримечательностей, ни гидов, ни нищих... одна природа... — Зато она-то уж как хороша! — заметил Дебрян- ский; небрежная и веселая речь незнакомца начинала его интересовать. — Хороша-с... Но вы ведь не художник? — Нет. — Я и не сомневался: у художников взгляд иной... вы не умеете сразу осмотреть человека... Это только трем профессиям дано: художникам, портным и гробов- щикам... пожалуй, прибавлю сюда еще английских спортсменов-боксеров, гребцов... впрочем, я их тоже включаю в разряд художников. А из художников... знаете ли: о нас, русских, пущена по свету молва, будто мы как-то особенно любим и необыкновенно тонко понимаем природу, — только это неправда. Я никогда не видал, чтобы русский турист самостоятельно искал природу: он довольствуется тою, которою, по казенному расписанию, угощают его путеводители. А кто не ищет, тот и не любит. Помилуйте! хороша наша любовь к природе, когда у нас никак не могут привиться обще- ства путешественников, альпинистов, парусного, греб- ного, лыжного спорта... Только картами и живут. Нет карт — и клуб умирает. И описывают у нас природу скверно... вычурно, облизанно... сразу видно, что доро- жат не тем, что описывают, а сами собою в природе: вот, мол, какой я наблюдательный, как глубоко и тонко я проникаю, и какой у меня блестящий слог... И врут много: у Алексея Толстого зелень рощ сквозила, а труба пастушья поутру еще не пела, трава едва всходила, а папоротник уже в завитках... Выдуманные, кабинетные описания... Купер когда-то природу хорошо описывал, ну, и у нас с тех пор народились и не переводятся Куперы... Русская природа оригинальна, но когда и кто ее оригинально выразил? Остатки сентиментализма, обломки от Руссо. Подражатели все... Пушкин умел — так это когда было! Да и короток он, скуп словами был, Пушкин. Я из русских описателей природы одного Сергея Аксакова люблю. Так ведь опять-таки — дья- вольски давняя штука его природа. Теперь уже лет пятьдесят нет такой и в помине. А после — все больше хороший слог. Я и Тургенева не исключаю. Вы вот изволили сделать протестующий жест — ведь вы про Тургенева хотели мне напомнить, не правда ли? — Да. 209
— Человек никогда не любит и не изображает хорошо того, чего у него много. Самый русский писа- тель, Достоевский, мимо русской природы, будто мимо пустого места, прошел. Природой мы сыты по горло — ergo1, до нее не жадны. А насчет культуры у нас слабо — мы к ней и присасываемся за границей. Париж, Лондон, Вена — это так, там русские муравей- ником кишат. Но встретить русского в горах, на пустын- ном берегу, в трущобе — чудо. Англичанин сперва излазит собственными ногами всю Швейцарию, все Апен- нины, а потом уже попадет в Монте-Карло. А россиянин — чуть перевалил за рубеж — у него уже и застучало в виски: Монте-Карло, Монте-Карло, Монте-Карло... — Ну какая же культура в Монте-Карло? — Да та самая, единственно к которой россиянин питает доверие и благоговение: квинтэссенция буржу- азной религии — золото, кровь, девки... Читали, может быть, был такой старинный роман Арсена Гуссе? «Пол- ны руки золота, роз и крови»... Вот вам Монте-Карло. Пускай — земной рай, да ангелы там с рожками и хвостиками... Одни англичане умеют там хоть сколько- нибудь прилично себя держать и характер сохранять, не слишком легко рядятся в дураки. На остальных жаль смотреть. — Вы, кажется, очень любите англичан? — Люблю: солидная нация, единственная разумная: есть умнее, но разумнее — ни одной; англичанин — настоящий — homo sapiens2, понявший свое зоологиче- ское значение на земле... Однако — кстати об англи- чанах: мы с вами ведем себя как настоящие русские. И о природе поговорили, и Тургенева успели обругать, и некоторые избранные черты национального характера в два слова обсудили, а — кто мы такие, оба друг про друга не знаем. Позвольте кончить тем, чем англичанин начал бы, то есть — представиться... Граф Валерий Гичовский... Дебрянский назвал себя и с большим любопытством уставил на графа большие глаза свои. Оказывалось, что эффектная наружность интересного господина не об- манывала ожиданий, которые невольно подавала, но вполне соответствовала громкой и странной репутации, широко окружавшей его имя. Так вот каков был он, граф Валерий Гичовский, знаменитый путешественник 1 Следовательно (лат.). 2 Человек разумный (лат.). 210
и светский человек, искатель приключений, полууче- пый, полумистик, для одних — мудрец, для других — опасный фантазер, сомнительный авантюрист-бродяга?! Дебрянский — хоть и не крупный, но все-таки московский финансист и делец банковский — помнил имя Гичовского не только по молве и газетам. Лет пятнадцать тому назад братья Гичовские выиграли у казны процесс о миллионном наследстве, по боковой линии, чуть еще не от Понятовских, — процесс, тянув- шийся через несколько поколений. Одного из Гичов- ских — Викентия — Дебрянский даже лично знал немножко, по Москве: он стоял во главе нескольких промышленных предприятий, затеянных на широкую ногу, при участии преимущественно иностранных ка- питалов; слыл большим дельцом и крупным биржевым игроком — холодным, выдержанным, с твердым расче- том на небольшую, но верную прибыль, с капиталом, который прибывал, как вешняя вода, и обещал вырасти в большие миллионы. О графе Валерии — том, который сейчас сидел с Дебрянским, — держалась твердая мол- ва, что он свою долю наследства давно уже спустил во всевозможных фантастических предприятиях и авантю- рах и теперь гол как сокол, живет на средства неоп- ределенные и в способах добывания их не весьма разборчив. — А вы, граф, ведь это вы, если не ошибаюсь, несколько лет тому назад предпринимали путешествие в Судан?.. — Да. Я не знаю, чего ради так шумно огласили это путешествие. Оно было ничуть не замечательно. Я сделал таких десятки. Нет страны, доступной европей- цу, где бы не побывала моя нога. Земля ужасно мала. Пора выдумать какие-нибудь дополнения к ней — иначе очень скоро людям станет тесно и мрачно, как в тюрьме. Гамлет прав! Весь мир тюрьма, и родина — самое скучное в ней отделение. Дебрянский засмеялся: — Дополнение к земле?.. Однако! Гичовский устремил прямо в лицо ему пристальный взгляд проницательных коричневых глаз: — Почему нет? Делают же пристройки к тесным домам, и у растущих городов развиваются предместья и пригороды. — А вы — что же? предпланетье, что ли, желаете учредить? — Назвать успеем, лишь бы было, что назвать... Места в небе много., вон какой простор™ — Ага, вы говорите о воздухоплавании! 211
— Да, человеку пора иметь крылья. — Может быть, и сами занимаетесь этим вопросом? — Занимаюсь, да. Но не делайте беспокойных глаз. Воздухоплавательной машины я не изобретаю. Следо- вательно, не полезу тотчас в свой карман за планами и чертежами, а потом в ваш за пособием. — Помилуйте, граф, я и не думал... — сконфузился Дебрянский, потому что у него действительно мелькну- ла было мысль в этом роде. Гичовский засмеялся: — Не думали — тем лучше... Я, батюшка, сам стреляный воробей, — сказал он серьезно. — Сколько денег я передавал на аэропланы, дирижабли и баллоны с рулем разным господам, заявлявшим свою кандида- туру в птицы небесные, это и сосчитать страшно. Теперь — баста. Впрочем, нечего больше и давать... Вы — москвич. Значит, от вас излишне скрывать, что денежно я — человек конченый... — Я не совсем понимаю ваш скептицизм к совре- менным изобретениям воздухоплавания, — сказал Деб- рянский, заминая веселое признание графа. — Кажется, оно делает такие быстрые успехи... — О, да! Только условны они ужасно, успехи эти. Законов нет. Голая эмпирика. Все случай и забегание вперед. И аэропланы, и баллоны, покорные рулю, и лодки-птицы — все это будет со временем играть роль в воздухоплавании... вот как теперь в морском деле играют роль разные системы пароходов. Но — чтобы проплыть по воде в снаряде, надо было человеку убе- диться, что он сам может держаться на воде телом. Я уверен, что от появления человека на земле до постро- ения первой байдары прошло гораздо больше веков, чем от спуска этой байдары — до наших мониторов. Даже церковная хронология и та считает от начала человечества до постройки первого корабля две с по- ловиною тысячи лет. Во всех мифологиях первое по- строение, то есть открытие корабля, связано с потопа- ми, великими наводнениями. Следовательно, чтобы че- ловек выучился плавать, не он в воду пошел, а вода за ним пришла. Но мы избаловались успехами культуры — и с воздухоплаванием слишком нервничаем и спешим. Мы очень самоуверенны. Наша наука так огромна и сильна, что это понятно и извинительно. Однако она не всемогуща — уже потому, что она, так сказать, ретроспективна. Для того, чтобы лететь, мы плохо знаем и самих себя и среду, которая манит нас в нее под- няться. Воздух не идет за нами, как когда-то пришла вода. Физические законы до сих пор устанавливались с преобладающим расчетом на применение их к земле 212
и, естественно, к земле нас и тянут, а не в высь воздушную. Все еще ньютоново яблоко жуем. А оно не вверх, а вниз упало. А теперь падать-то надо уже не вниз, а вверх. — Видите ли, — продолжал он, помолчав, — закон можно установить только анализом проявляющих его фактов. Это — азбучное правило, которое, однако, часто забывается. В науке еще много бюрократизма: все норовят факты подгонять под априорные законы, благо их много, а фактов мало... Знаете, как Крукс, когда совсем ошалел от спиритических фокусов, в которых погубил он свой научный талант и огромную европейскую репутацию? Ему говорят: доказанных фак- тов нет. А он твердит: тем хуже для фактов. Да, законов много, а фактов мало. — Мало? — изумился Дебрянский. — Разумеется, мало. Возьмите тот же воздухоплава- тельный вопрос. Его решают совершенно априорною логикою: человеку хочется полететь; так как птицы, летучие мыщи и насекомые летают при помощи крыль- ев, а у человека крыльев нет, то надо выдумать для него снаряд, заменяющий крылья... Или: человеку хо- чется полететь; так как держаться на воздухе могут только те тела, которые легче воздуха, то надо привя- зать человека к подобному легковесному телу столь большого объема, чтобы в его громаде потерялась тя- жесть малообъемного человеческого тела. Все это и верно, и неверно. Верно потому, что и снаряд такой возможен, и воздушные шары летают, то есть держатся в небесах с грехом пополам, уже сто с лишком лет. А неверно потому, что полет снаряда или воздушного шара есть только полет снаряда или воздушного шара, но совсем не полет человека. Если человеку суждено полететь, он полетит сам, без всякого снаряда. Сам полетит, как сам плавает. — Вот тебе раз! Как же .это? — расхохотался Дебрянский. Граф задумчиво смотрел вдаль. — Я представлю вам доисторическую картину. Ди- карь видит в первый раз большую реку. Раньше он видал только лесные ручьи, которые легко переходил, не замочив ног выше колена. Он видит: пред ним вода, но не может дать себе отчета ни в ее силе, ни в ее глубине. Предполагая, что это ручей, только более широкий, он входит в воду. Она покрывает постепенно его колена, бедра, грудь, шею, подбородок... Если по- гружение идет последовательно, то есть — уж позвольте злоупотребить термином — научно, то очень может 213
быть, дикарь струсит, решит, что дальнейшая глубина «не подведомственна законам здравого смысла», и вер- нется на берег. Тогда он будет только знать, что вода глубока, что входить в нее человек может, но лишь до тех пор, пока она не заливает ему рот, нос, уши. Словом, будет знать закон о зловредности воды: она — враг, с нею надо обходиться очень осторожно, иначе — гибель. Ну, и конечно, primus deos fecit timor1: обоже- ствить ее при этом удобном случае как грозного и непреодолимого бога. Реки не одних первобытных ди- карей смущали. Римляне культурным народом были, когда, двинувшись к северу Италии, наткнулись на По — и страшно им озадачились: что за речища такая? А велика ли штука По?.. Но вот дикарь погружался-по- гружался последовательно, научно — и вдруг совсем непоследовательно и ненаучно сорвался в глубокую колдобину. Дна под ногами нет, над головою этот ужасный враг — вода. Нахлебался ее и ртом и носом. Однако вместо того, чтобы потонуть, дикарь взял да и выплыл. Как? Он, разумеется, сам не понял: чудо. Но он начинает припоминать: позвольте, что я тогда делал? Я болтал руками и ногами — и вода стала меня держать. Стало быть, если болтать руками и ногами, вода чело- века держит. Вот — дикарь опытом достигает возмож- ности плавания, а в будущем — и его законов. Алексей Леонидович от души расхохотался. — По вашей теории, — сказал он, — выходит так: для открытия законов воздухоплаванья надо, чтобы кто-нибудь свалился с колокольни и вместо того, чтобы разбиться вдребезги, — полететь... — Да... в этом роде... чтобы это случилось ненаме- ренно, а исследовано было внимательно и беспристра- стно, — уже совсем серьезно сказал граф. — Ну, знаете, это, извините меня, из анекдота о скептическом семинаристе, который чуда не признавал. — Я не знаю, не помню. — Спрашивает его архиерей на экзамене: вообрази мне из жизни пример чуда. Задумался, молчит. — Ну, если бы, скажем, ты свалился с соборной колокольни и остался цел, это что будет? — Случай, ваше преос- вященство. — Гм... случай... Ну, а если бы и во второй раз? — Счастье, ваше преосвященство. — Гм... счастье... экой ты, братец... Ну, вообрази совершенно невообра- зимое: вдруг бы повезло тебе этак же благополучно 1 Первых богов создал страх (лат.). 214
свалиться и в третий раз? Как бы ты сие понял? — Привычка, ваше преосвященство!.. — Что же? Ответ в своем роде философский, — улыбнулся 1раф. — Чудо, обращаемое в прикладную привычку, — в этом вся суть и цель естественных наук. Дебрянский продолжал хохотать. — Вряд ли вы найдете много охотников на подобные опыты... Граф пожал плечами. — Я видел летающих людей, — возразил он. — Вот как... Где же вам так повезло? Впрочем, что же я спрашиваю? Разумеется, в Индии? — Почему? — Да как-то всегда и все подобные чудеса совер- шаются в Индии... это принято... это хороший тон сверхъестественного... — Нет, — сказал граф, — это было не в Индии, а на одном из маленьких островов вот этого самого Ионического моря, которое нас окружает. Я видел, как один матрос, грек, поругавшись с товарищем-рыбаком, в слепом озлоблении прыгнул с ножом в руках к нему в лодку с борта парохода — и не разбился и не упал в море, а спустился плавно, точно на парашюте. Этого матроса убили бы, если бы я не заступился, потому что его приняли за колдуна. Потом видел я немца-гимнаста: он прыгал необычайно высоко и на большие простран- ства и при этом как бы немножко парил в воздухе. Я расспрашивал его: как он это делает? Он не умел объяснить. Я расспрашивал его: что он при этом чув- ствует? Сильное нервное возбуждение, чрезвычайно приятное, доходящее до самозабвенного экстаза... Я очень жалею, что недостаточно знаю, чтобы в объяс- нение этим фактам построить научную гипотезу. Но я видел и твердо уверился в одном: бессознательно, экс- татически некоторые люди если не летают, то подле- тывают, парят — следовательно, вопрос о воздухопла- вании без снаряда сводится лишь к тому, чтобы бес- сознательное превратить в сознательное, экстаз превра- тить в управляемый феномен воли, открыть его законы и, овладев ими, подчинить себе, обратить производство феноменов в теоретическое постоянство и прикладную силу, работающую по востребованию. — Если вы обратите ваше внимание на легенды о воздухоплавании, — продолжал он с задумчивостью,— то вы увидите, что все их историческое и доисториче- ское накопление сводится к четырем категориям. Пер- вая — полет при помощи снаряда: золотая стрела скифа Лбариса, крылья Дедала, Фаэтон в колеснице Солнца, 213
Симон-Маг, русские и восточные сказки о коврах-са- молетах, заводных конях и т. п. Вторая — волшебный полет при помощи злых духов или добрых: быстрые перемещения гомеровских героев дружественными им богами, Фауст и Мефистофель на бочке ауэрбахова погреба, новгородский угодник Иоанн, которого черт, запертый в рукомойнике, вынужден был возить к обед- не в Иерусалим, кузнец Вакула, полеты на шабаш и так далее. Сюда же относятся рассказы XVII века о бесноватых и порченых, которые летали против своей воли, по приказам колдунов или самого сатаны; того же характера современные медиумические легенды и чудотворные россказни теософов, хотя бы, скажем, Блаватской о разных там магатмах индийских. Эта категория нашему обсуждению не подлежит, так как она наголо спиритуалистическая и нам не может ска- зать ничего. Говоря языком материалистическим, мы здесь всецело в области раздвоения личности экстазами воображения. Тут речь идет не о физическом передви- жении, но о множественности сознаний, таящихся в человеке, не о механике перемещения, но о двойном видении и обостренном чувствовании, об извращении психической энергии, об анормальной способности мысли торжествовать над пространством, доходя даже до физических самообманов «второго зрения». Третью категорию мы тоже отставим в сторону, так как она, наоборот, чисто натуралистическая: заключает в себе памятки о вымерших чудовищных птицах и ящерах: драконы, птица Рок, грифы, орлы и прочие благодетели сказочных героев, по существу лишенные непосредст- венного демонического оттенка и зараженные им толь- ко по соседству с предыдущею категорией. И, наконец, последняя, четвертая категория — самая для меня ин- тересная: полет силою экстаза. Вы отчасти правы, что давеча помянули Индию. Чудо поднятия и парения в воздухе усилием восторженного экстаза — udwega priti — считается там вполне возможным, а древняя литература Индии даже предполагает степень аскетиче- ского совершенства — indhi — когда такое чудо ста- новится для человека хроническим. Аскет, находящийся в состоянии indhi, поднимается на воздух с такою же простотою и с таким же малым усилием воли, как обыкновенный человек прыгает. Буддийские летописи присваивают эту способность не только самому Гаута- ме, но и некоторым предкам его, например Магу Сам- мате. Это — третье искушение Христа дьяволом в пустыне: «И поставил Его на крыле храма и сказал Ему: если Ты сын Божий, бросься отсюда вниз: Ангелам 216
Споим заповедает сохранить Тебя; и на руках понесут Тебя, да не преткнешься о камень ногою Твоею». Аполлоний Тианский в романе Филострата видел, как индийские брахманы поднимались в воздух на два и на три локтя, чтобы вознести молитву к Солнцу. То же самое чудо рассказывает Лукиан о каком-то фокусни- ке-гиперборейце, который для того, чтобы летать по воздуху, даже и сапог не снимал. Приписывают спо- собность парения и неоплатонику Ямвлиху, хотя сам он ее в себе отрицал. В христианстве — католический мир полон подобными сказаниями на всем своем пят- падцативековом протяжении. Св. Эдмунд Кентерберий- ский, Св. Дунстан, Св. Филипп Нери, Св. Игнатий Лойола, Св. Доминик, Св. Тереза и множество других святых отмечены в житиях своих редкостным даром отрываться от земли силою молитвенного экстаза. Дом Кальмет — уже в XVII веке — знал монаха и мона- хиню, подверженных парению в воздухе даже против своей воли, как скоро они вдохновлялись молитвою или видом священного изображения. У нас в России то же самое рассказывают о Серафиме Саровском... — Да, — возразил Дебрянский, — но заметьте, граф: все это — в монастырях, между монахами и монахи- нями... Все — религиозная легенда... Где же научное наблюдение? Гичовский пожал плечами: — Кто же дерзнет говорить о наблюдении? Конечно, никакого... «Я видел» — не наблюдение. Любопытна древность и общность этих анекдотов. А то условие, что в монастырях, между монахами и монахинями, я принимаю не во вражду, но скорее как благоприятное. Канаты делаются на канатных фабриках. Экстазы — па фабриках экстаза. Тот результат, что хронический экстаз одинаково настроенного коллектива должен вре- мя от времени вырабатывать острую единицу личности, необычайно сильной и чуткой в экстатических прояв- лениях, кажется мне не только возможным и вероят- ным, но — логически — даже необходимым: это — местный и быстрый лизис общего и длящегося кризи- са... только и всего!.. Он задумался. — Вы, конечно, имеете понятие о графе де Местре, авторе «Петербургских вечеров»? Он сообщает об од- ном молодом человеке, что тому так часто казалось, будто он летает или готов, способен лететь, что он даже начал сомневаться в законе тяготения — действительно ли так строго подчинен ему человеческий организм?.. Самый экстатический художник Возрождения Бенвену- 217
то Челлини, когда губернатор цитадели Сан-Анджело спросил его, может ли он летать, ответил с совершенно твердым убеждением: — Дай мне пару крыльев из вощеной холстины, и я, подобно летучей мыши, пролечу до Праги. Религиозный экстаз заметнее всех других потому, что он еще разрабатывается и покровительст- венно культивируется, тогда как другие виды экстаза проявляются лишь короткими вспышками, а если затя- гиваются, то мы уже пугаемся их, считаем их анома- лиями, недугами. Некоторые экстазы в Европе до того вылиняли, что могут считаться вымершими. Например, боевой экстаз, которым дышат герои «Илиады», а еще больше саги о скандинавских берсеркерах. Или твор- ческий художнический экстаз, как описывают его Ва- зари и Бенвенуто Челлини. Экстаз вина сейчас ведет человека в полицейский участок или в лечебницу для алкоголиков, а половой экстаз называется сатириазисом и нимфоманией и разрешается либо на скамье подсу- димых, либо в сумасшедшем доме. Великая сила циви- лизации возвышает разум. Но за большое удовольствие надо платить маленькою неприятностью: она принижает инстинкт. Мы развиваем сознательность за счет своей «животной души»: ум растет, экстатический материал гаснет. Чтобы современный человек чувствовал в себе работу инстинкта, даже точнее будет сказать, чтобы можно было изучать его вне разума, как существо только инстинктивное, приходится наблюдать его в состояниях искусственно ослабленной и затемненной воли: в острой болезни, в гипнозе. Гомеопат Боянус делал прелюбопытные опыты над тифозными. В пери- оды бреда его больная чувствовала вкус иода в три- дцатом делении и бессознательно жаловалась, что ее поят такою дрянью. Придя в себя, она не узнавала иода даже в третьем делении... Цивилизация повсеместно знаменуется убылью экстаза и ограничением его общ- ности. Для явлений экстаза любому чукче или негруо- бисту легко найти медиума в собственной своей семье, тогда как человеку европейской цивилизации приходит- ся гоняться за «сензитивами», как их Рейхенбах опре- деляет, будто за птицею-фениксом, по всем пяти мате- рикам — да и то из обретенных сензитивов верная половина — мошенники просто, четверть — полумо- шенники, полубольные, а остальная четверть — больные просто, сами не знающие, где в них кончается симуля- ция, где начинается истерия... Гичовский воодушевился. — Вы употребили слово «сверхъестественное»... По- звольте вам сказать, что это совершенно ложный тер- 218
мин,.. Естество наполняет весь мир, и сверх него нет ничего в мире... Я не мистик, я материалист и твердо убежден, что нет явлений, которые не были бы объяс- нимы логическим и естественно-законным путем. Но мы знаем мало, чрезвычайно мало... может быть, ты- сячную, миллионную долю того, что надо знать и будут знать наши потомки — люди двадцать первого, двадцать второго века. За нашим веком останется одна великая заслуга: мы не только накопили в пользу потомков огромнейший материал для познания, исследования и разработки — это сделали все века для своих преем- ников — но и великолепнейше подготовили его к разработке и исследованию, чего еще ни один век не делал. Все, что для нас еще сверхъестественное, через два века будет, вероятно, совершенно точно уяснено, введено в строгие рамки механической науки. Сверхъ- естественного не будет. Алексей Леонидович остановил Гичовского: — Простите, граф, но вы слишком увлечены верою в цивилизацию. Тяготение к сверхъестественному в человеке происходит не от борьбы с природою за роль свою в ней, но от стремления к высшему идеалу, закрытому от нас смертью, стремления, неразрывного с самым бытием человеческим, покуда существует смерть. Ее-то ведь вы не рассчитываете уничтожить? — Нет. Но ей пора быть управляемой. Приходить, когда сам человек ее захочет. Мир должен найти и уготовить себе эвфаназию древних, остатки которой история еще успела застать. Чтобы смерть была не мукою и ужасом, но лишь удовлетворяющим фазисом великого естественного физиологического процесса. Чтобы запрос на нее предъявлял сам организм наш, и умирать было бы так же необходимо просто, как есть, пить, рожать детей. Вспомните Литтре: смерть не боль- ше как отправление организма, последнее и наиболее покойное из всех отправлений. Все это весьма возмож- но, заметьте, и к такой победе над смертью наука уже движется довольно уверенными шагами. — Я знаю. Но организм-то изнашиваться все-таки будет? Смерть по естественному-то хотению вы все-та- ки оставляете? — Конечно. — А если будет такое хотение, то будет и такой порог, за которым начинается для человека сверхъесте- ственное, и останется любовь и пытливость к нему... Как бы громадны ни оказались успехи науки, как бы много она ни осветила, человек всегда сохранит для себя в природе множество темных уголков, к которым 219
будет относиться с суеверным страхом и с фантасти- ческим уважением... Граф снисходительно кивнул головою. — Ну, да, да... connu1!.. Еще Альберт Великий отлич- но установил это положение, что, собственно говоря, нет, не было и вряд ли будет кто в человечестве, имеющий право чистосердечно сказать, что он недосту- пен чувству сверхъестественного... Словом, «есть много, друг Горацио», и так далее, и так далее... Дебрянский говорил: — Это не роскошь духа, а потребность его, спрос первой необходимости. Потребности же не умирают и не замолкают. Вот вы изволите говорить, что в мире нет ничего сверхъестественного. А я твердо уверен, что вы преувеличиваете свой материалистический энтузи- азм... Возьмем для примера хоть так называемые меди- умические явления. Вы присутствовали при них? — Разумеется, десятки раз, — сказал Гичовский. — И что же? — Очень много шарлатанства и пошлости: все эти летающие гитары, стуки в указанных местах, светящи- еся мизинцы. Я это все сам умею делать не хуже мисс Фай и Евсебии Палладино. Но, в общем, я принимаю возможность материальных проявлений мертвого, то есть, точнее будет сказать, в мертвых живущего, мира. Мне жаль, что я не имел случая наблюдать удачной материализации. Все нарывался на мошенников, рабо- тавших кантоновым фосфором и парафином. Алексей Леонидович неприятно поморщился; ему показалось, что блестящий день как будто посерел, и в жар солнечных лучей, опалявших Корфу, прокралась тонкая струйка холодной северной сырости... — А что бы вы сказали, — спросил он после долгого молчания и понизив голос, — если бы вам случилось видеть призрак?., настоящий призрак... совершенно та- кого же человека, как мы с вами, но он мертвый и, однако, ходит и говорит, как живой? Граф зорко посмотрел на Дебрянского. — С вами было что-нибудь подобное? — быстро спросил он. Дебрянский промолчал. — Не люблю я говорить об этом, — сказал он после долгого колебания, видя, что настойчивый взгляд Гичов- ского не хочет от него оторваться. — Это, извините 1 Известно (фр.). 220
меня, довольно свежая моя рана, и, вспоминая о ней, и дурно себя чувствую. Когда-нибудь при случае, если встретимся и буду я настроен лучше и спокойнее, попробую рассказать... — Как я вам завидую! — сказал граф. — Мне никогда не удавалось проникнуть в мертвый мир, хотя я гонялся за необыкновенным и фантастическим по псом странам земного шара. Подобно Фламмариону, я самый тупой антимедиум, совершенно неспособный воспринимать телепатические явления. Мозг мой, оче- видно, отталкивает этот род эфирных волн. Что бы я сказал, спрашиваете вы. Прежде всего, уверился бы, что я не обманут и не галлюцинирую, и если бы научно доказал себе, что так, то поспешил бы признать реаль- ность явления и начал бы исследовать и изучать суть его всеми данными и средствами естественных наук. — Значит, a priori вы согласны с его законно- стью? — глухо спросил Алексей Леонидович. — Видите ли. Весьма умный человек, великолепней- ший астроном Франсуа Араго, тот самый, который на вопрос о Боге отвечал, что в этой гипотезе он никогда по встречал надобности, сказал однажды: нерассуди- тельно поступает тот, кто употребляет слово «невозмож- но» вне области чисто математической. Как я уже сказал вам, я материалист. Но именно как материалист рассуждая, а стукаюсь я вот о какое возражение. Не может же человек — такой огромный и отборный кусок материи, выработанный в то нервное совершенство механизма, которое спиритуалисты называют духом, — уничтожиться смертью так-таки вот весь, в совершен- ный нуль. Мы вот теперь обстоятельно, научно знаем, что в одном миллиграмме воды таится, в потенциальном состоянии, столько электрической энергии, что, освобо- дившись вдруг, она превзошла бы силою движения самые сильные действия динамитных зарядов. В одном миллиграмме воды! А ведь человеческое тело по весу содержит воды от 70 до 80% веса. Од Рейхенбаха — осмеянное, темное место, возможный самообман. Но опыты Рейхенбаха, засвидетельствованные Фехнером и Эрдманном, показали несомненное действие человече- ского организма на такую стихийную силу, как магнит- ная стрелка. Знаете ли вы, что, по вычислению Рише, в организм внука переходит примерно лишь одна три- сташестидесятитысячная триллионной части того веще- ства, которое находилось в организме деда? И, однако, этой доли, умом едва вообразимой, оказывается доста- точно для того, чтобы ее энергией устанавливалось разительное фамильное сходство. Куда же разряжается 221
энергия такой могучей и сложной машины? Где-нибудь и как-нибудь она прилагается и живет. А вот где и как — это-то и есть секрет будущего, это ждет иссле- дования. — И вы полагаете его возможным и вероятным? — Если его полагали достойным своего внимания такие люди, как Уоллес, Рише, Остроградский, Морган, Эдуард Гартман, почему буду относиться к нему с высокомерием я? Почему же оно менее вероятно, чем возможность упорядочить воздухоплавание, о чем мы сейчас только говорили? — Да я и в это не верю. — Напрасно. Галилею не верила инквизиция, что земля вертится, Соломона Ко посадили в сумасшедший дом за идею о двигательной силе пара, над Фультоном смеялся его родной брат... А если бы Галилею, Соло- мону Ко, Фультону показать в будущем Эдисона — телефон, фонограф, электрическое освещение они при- няли бы за бред и насмешку. Да зачем в поисках неверия уходить так далеко? В 1878 году член Инсти- тута Бульо, присутствуя при демонстрации Демонселем фонографа Эдисона пред заседанием парижской Ака- демии наук, торжественно заявил, что все это штуки и плутни чревовещателей, и полгода спустя сделал весьма обстоятельный доклад, предостерегавший ученое собра- ние не поддаваться мороке американского шарлатана. Доклады ученых, твердо ушедших в футляр системы, — штука броненосная. Еще Галилей плакался Кеплеру, что падуанские профессора не хотят видеть ни планет, ни луны, ни самой зрительной трубы, ищут истину не в мире или природе, а в сравнении текстов, и стараются лишить небо планет логическими доводами, точно ма- гическими заклинаниями. Двести лет спустя Гегель, основываясь на философских началах, старался дока- зать a priori невозможность существования планет меж- ду Юпитером и Марсом. Увы! в тот же самый год I января 1801 года, Пьяцци открывает первую из малых планет! А Хладни, который едва сам себе верил, когда напал на теорию метеорных масс, потому что имел против себя такие авторитеты, как Гассенди и Лавуазье в прошлом, Лаплас и Лихтенберг в современности, — и, однако, заставил «просвещение, отрицавшее падение метеоритов, уступить место большему просвещению, допускающему это падение»? Опост Конт отрицал воз- можность изучить химический состав звезд за пять лет до того, как спектральный анализ установил классифи- кацию светил именно по химическому их составу. Араго, Тьер, Прудон не понимали будущности желез- 222
пых дорог. Майера, творца термодинамики, насмешки ученых критиков довели до покушения на самоубийст- во. Томас Ионг и Френель за световые волны подверг- лись публичному поруганию со стороны лорда Брума. Близко ли, далеко ли смотреть назад — все равно: ученый с новой идеей для собратьев своих — всегда «циркулятор», как Гарвей, или «лягушечий танцмей- стер», как издевались над Гальвани за первые опыты его тоже весьма, по своему времени, ученые и неглупые люди... А мы уже и Эдисонами недовольны. Мы нака- нуне открытия телефоноскопа. Телеграф не сегодня завтра отвяжется от своей проволоки. Мы найдем тайну древних магиков, умевших смотреть и видеть сквозь непроницаемые темные предметы*. Электричество — сто лет тому назад орудие игрушечных опытов — в настоящее время закономерная и всеобъясняющая сила. С каждым днем выступают в ученых исследованиях все новые и новые стороны деятельности этой силы, на- полняющей собою природу, — деятельности творче- ской, сохраняющей, деятельности разрушающей. Не- сомненно, электричество откроет нам когда-нибудь и ту еще загадочную, не имеющую ни имени, ни места, ни даже намеченного бытия область, изучение законов которой подарит нас воздухоплаванием. — Какая же это область? — спросил Дебрянский. Гичовский помолчал. — Я считаю, — медленно начал он, — совершенно доказанным — и каждая птица мне это подтвержда- ет, — что по законам, действующим в рамке наших трех измерений, человек никогда не полетит. Стало быть, чтобы полететь, он сперва должен открыть, изу- чить и принять в свое сознание то неведомое четвертое измерение, которое он сейчас только смутно предчув- ствует. Открыть, изучить и принять в сознание — не как мистическую формулу шарлатанской науки спири- тов, теософов и tutti guanti* 2. Мы обязаны превратить его в физический закон, пока еще тайный, но должный обнаружиться пытливою силою человеческого ума — подобно тому, как обнаружился ею закон земного притяжения, загадочного для людей до Ньютона и его современников не менее, чем для нас загадочно чет- вертое измерение. — Ну, знаете ли, есть разница. Написано в 1896 году. {Примеч. автора.) 2 Все прочие <шп.). 223
— Вы думаете? — Одно дело — стройная теория, ясная как день, в броне неопровержимых доказательств, другое — фан- тастическая гипотеза, которую кто-то назвал романти- кою математики... — Не знаю, не помню. В математике очень можно быть романтиком, и бывали удивительные романтики даже и помимо гипотезы четвертого измерения. Лоба- чевский, Остроградский, Гаусс, Риман — конечно, в высшей степени романтические головы... Может быть, именно потому они и были великими математиками. А что касается теории, ясной как день, хорошо нам с вами разговаривать так-то, двести с лишком лет спустя после того, как она завоевала себе мир и подчинила науку. А прочитайте-ка, что в свое время писал Лейб- ницу об идеях Ньютона Гюйгенс. «Мысль Ньютона о взаимном притяжении, — громил он, — я считаю нелепою и удивляюсь, как человек, подобный Ньютону, мог сделать столько трудных исследований и вычисле- ний, не имеющих в основании ничего лучшего, как подобную мысль». Сейчас эти слова звучали бы бес- смысленно и дико для слуха даже в устах невежды, едва тронутого элементарною школою. А в XVII веке они гремели авторитетом из уст самостоятельного уче- ного, который соорудил удивительнейшие объективы, открыл при помощи их туманность Ориона, одного из спутников, и кольцо Сатурна, изобрел часы с маятни- ком и спиральною пружиною, оставил блестящий след в геометрии, физике, механике, астрономии... У нас в России о «воображаемой геометрии» Лобачевского де- сятки лет говорилось с улыбкою снисходительного со- жаления: дескать, пунктик гениального человека, у ко- торого ум за разум зашел от полетов в наиотвлечен- нейшие сферы в наиотвлеченнейшей из наук. Между тем другие труды Лобачевского отошли ныне на второй план, а «воображаемая геометрия» заняла прочное и почетное место в истории науки. Нашел ли он новую идею? Нет. Потому что его «воображаемая геометрия» имела предшественницу в астральной геометрии Швейг- гарда, Гаусс проповедовал те же убеждения еще в конце XVIII века, понятие «абсолютного пространства» принимал Иммануил Кант и соприкасался в нем с Берклеем... Вся заслуга гениального Лобачевского — Колумбова: открытие самостоятельного входа в новую область — нового плана причинной схемы, снова ото- двинувшей от познавательной энергии человеческой ту роковую, зловещую границу, которая возвещает капи- туляцию пред априорностью, на которую рано или 224
поздно натыкаются в поиске причинностей даже самые могучие и неистощимые умы человеческие, фатум, ко- торый обязателен даже для Кантов, Шопенгауэров, Гельмгольцев... Четвертое измерение опошлено обыва- тельскою болтовнею, чудес ищущей... Что оно? Какая- то встреча времени с пространством, какое-то превра- щение материи в энергию... Математики этих загадок по боятся. Риман рассматривал каждый материальный атом как вступление четвертого измерения в простран- ство трех измерений. Мир для него был океаном ве- щества, которое постоянно течет в весомые атомы, и то место, где мир умственный вступает в мир телесный, определяет собою вещественные тела... Сейчас это ме- сто постигается умозрительно. Надо сделать его пости- жимым, чувственным. Вот и все. — Не мало! — Да, много, но не безнадежно. Наука трудно на- ходит тропы свои, а раз нашла, шагает по ним быстро. Ей понадобилось две тысячи лет, чтобы выбиться из повелительных оков спиритуализма, но едва она выби- лась, и — уже четверть века спустя — показывала «душу» под микроскопом! II Новый знакомый очень понравился Дебрянскому. Он чувствовал, что сдружится с Гичовским, и был очень доволен, что судьба послала ему навстречу такого опыт- ного и бывалого путешественника. Но странный разго- вор несколько расстроил его и, когда граф откланялся и ушел в свой отель, Дебрянский долго еще сидел в кафе, погруженный в довольно мрачные мысли. Вопре- ки своей богатырской внешности, Алексей Леонидович странствовал не совсем по доброй воле: врачи предпи- сали ему провести, по крайней мере, год под южным солнцем, не смея даже думать о возвращении в север- ные туманы. И вот теперь он приискивал себе уголок, где бы зазимовать удобно, весело и недорого. Человек он был не бедный, но сорить деньгами, в качестве знатного иностранца, и не хотел, и не мог. Неожиданно свалившись с серой московской Плю- щихи на сверкающий Корфу, где вечно синее небо, как опрокинутая чаша, переливается в вечно синее море, Алексей Леонидович, сказать правду, изрядно-таки ску- чал. Человек он был — Гичовский верно его угадал — самый московский: сытый, облененный легкою служ- бою и холостым комфортом, сидячий, постоянный и не мечтающий. И смолоду пылок не был, а к тридцати Н Заколдованная жизнь 225
пяти годам вовсе разучился понимать беспокойных шатунов по белому свету, охотников до сильных ощу- щений, новостей природы и экзотических необыкно- венностей. Взамен бушующих морей, горных вершин, классических развалин и мраморных богов такому, как он, русскому интеллигенту отпущены: мягкая кушетка, пылающий камин, интересная книга и восприимчивое воображение. — Совсем нет надобности переживать сильные ощу- щения лично, — говорил он, — если можно их вооб- ражать, не выходя ни из душевного равновесия, ни из комнаты и притом вчуже... ну, хоть по Пьеру Лоти или Гюи де Мопассану. Подставлять же под всякие страхи и неудобства свою собственную шкуру — страсть для меня совершенно непонятная. Отсутствие душевного равновесия и комфорта не в состоянии вознаградить никакая красота. Он не переменил своих взглядов теперь пред дивным величием Ионического моря. — Красиво, — думал он, — но воображение создает красоту... не то чтобы лучше, а — как бы сказать — уютнее, что ли... И глубоко сожалел о своем московском кабинете, камине, кушетке, о службе, о своих книгах и друзьях, обо всем, во что сливался для него север. — В гостях хорошо, — втайне признавался он, — а дома лучше, и если бы я мог, то сейчас бы вернулся. Совсем не к лицу мне Корфу это... Все праздник да праздник в природе — будней хочется... Но я не могу и, должно быть, мне никогда уже не быть дома... Никогда, никогда! Он уехал из Москвы, ни с кем не простясь, безрас- четно порвав с выгодною службой, бросив оплаченную за год вперед квартиру, не устроив своих дел... Словом, это было не путешествие, но бегство. Не от врагов и не от самого себя: первых у него не было, совесть же его была — как у всякого среднего человека — обы- вательская: нечем ни особенно похвалиться, ни особен- но мучиться. Что он болен, Дебрянский по выезде из Москвы никому не признавался и сам желал о том позабыть, выдавая себя просто за туриста и ведя соответственно праздный образ жизни. Нервная болезнь, выгнавшая его с родины, была очень странного характера и раз- вилась на весьма необыкновенной почве. Незадолго перед тем, как Добрянскому заболеть, сошел с ума короткий приятель его, присяжный пове- ренный Петров, веселый малый, один из самых беспар- 226
донных прожигателей жизни, какими столь бесконечно богата наша Первопрестольная. Психоз Петрова, воз- никнув на люэтической почве, вырастал медленно и незаметно. Решительным толчком к сумасшествию явился трагический случай, страшно потрясший рас- шатанные нервы больного. Незадолго пред тем у него завязался роман с одною опереточною певицею, настолько серьезный, что в Мо- скве стали говорить о близкой женитьбе Петрова. Раз- веселый адвокат не опровергал слухов... Однажды, возвратясь домой из суда, он не мог дозвониться у своего подъезда, чтобы ему отворили. Черный ход оказался тоже заперт, а покуда встрево- женный Петров напрасно стучал и ломился — подоспе- ли с улицы кухарка и лакей его. Они тоже очень изумились, что квартира закупорена наглухо, и расска- зали, что уже с час тому назад молоденькая домопра- вительница Петрова, Анна Перфильевна, услала их из дому за разными покупками по хозяйству, а сама осталась одна в квартире. Тогда сломали дверь и в рабочем кабинете Петрова на ковре нашли Анну мер- твою, с раздробленным черепом; она застрелилась из револьвера, который выкрала из письменного стола своего хозяина, сломав для того замок. Найдена была обычная записка: «Прошу в моей смерти никого не винить, умираю по своим неприятностям». Петров был поражен страшно. Еще года не прошло, как во время одной блестящей своей защиты в провинции он сманил эту несчастную — простую перемышльскую мещанку. Что самоубийство Анны было вызвано слухами о его женитьбе, Петров не мог сомневаться. В корзине для бумаг под письменным столом, у которого подняли мертвую Анну, он нашел скомканную записку ее к ному, начатую было — как видно — перед смертью, но не конченную. «Что ж? женитесь, женитесь... а я вас не оставлю, не оставлю...» — писала покойная и — больше ничего, только перо, споткнувшись, разбросало кляксы. Петрову не хотелось расставаться с квартирою, хотя и омраченною страшным происшествием: его связывал долгосрочный контракт с крупною неустойкою. Однако он выдержал характер лишь две недели, а затем все- таки бросил деньги и переехал: жутко стало в комнатах, и прислуга не хотела жить. В день, как похоронили Липу, Петров, измученный впечатлениями и сильно выпив на помин грешной души покойной, задремал у себя в кабинете. И вот видит он во сне: вошла Анна, живая и здоровая, только бледная очень и холодная как 227
лед, села к нему на колени, как, бывало, при жизни, и говорит своим тихим, спокойным голосом: — Вы, Василий Яковлевич, женитесь, женитесь... только я вас не оставлю, не оставлю... И стала его целовать так, что у него дух занялся. Петров с удовольствием отвечал на ее бешеные ласки, как вдруг его ударила страшная мысль: — Что ж я делаю? Как же это может быть? Ведь она мертвая. И тут он, охваченный неописуемым ужасом, заорал благим матом и проснулся — весь в поту, с головою тяжелою, как свинец, от трудного похмелья и в отвра- тительнейшем настроении духа. На новой квартире он закутил так, что по всей Москве молва пошла. Потом вдруг заперся, стал пить в одиночку, никого не принимая, даже свою предпола- гаемую невесту, опереточную певицу. Потом так же неожиданно явился к ней позднею ночью — дикий, безобразный, но не пьяный — и стал умолять, чтобы поторопиться свадьбою, которою сам же до сих пор оттягивал. Певица, конечно, согласилась, но поутру — суеверная, как большинство актрис, — поехала в Гру- зины к знаменитой цыганке-гадалке спросить насчет своей судьбы в будущем браке... Вернулась в слезах... — В чем дело? Что она вам сказала? — спрашивал невесту встревоженный жених. Та долго отнекивалась, говорила, что «глупости». Наконец призналась, что га- далка напрямик ей отрезала: — Свадьбы не бывать. А если и станется — на горе твое. Он не твой. Между вас мертвым духом тянет. Петров выслушал и не возразил ни слова. Он стоял страшно бледный, низко опустив голову. Потом поднял на невесту глаза, полные холодной, язвительной нена- висти, дико улыбнулся и тихим шипящим голосом произнес; — Пронюхали... Он прибавил непечатную фразу. Певица так от него и шарахнулась. Он взял шляпу, засмеялся и вышел. Больше невеста его никогда не видела. В Дворянском собрании был студенческий вечер. Битком полный зал благоговейно безмолвствовал: на эстраде стояла Мария Николаевна Ермолова — эта величайшая трагическая актриса русской сцены — и со свойственною ей могучей экспрессией читала «Ко- ринфскую невесту» Гете в переводе Алексея Толстого... Когда, величественно повысив свой мрачный голос, 228
артистка медленно и значительно отчеканила роковое завещание мертвой невесты-вампира: И покончив с ним, Я пойду к другим, Я должна идти за жизнью вновь! — за колоннами раздался захлебывающийся вопль ужаса, и здоровенный мужчина, шатаясь, как пьяный, сбивая с ног встречных, бросился бежать из зала среди общих криков и смятения. У выхода полицейский остановил его. Он ударил полицейского и впал в бешеное буйство. Его связали и отправили в участок, а поутру безумие его выразилось настолько ясно, что оставалось лишь сдать его в лечебницу для душевнобольных. Врачи определили прогрессивный паралич в опасном периоде бреда преследования. Ему чудилось, что покойная Анна, его любовница-самоубийца, навещает его из-за гроба, и между ними продолжаются те же ласки, те же отношения, что при жизни, и он не в силах сбросить с себя иго страшной, посмертной любви, а чувствует, что она его убивает. Вскоре буйство с Петрова сошло — и он стал умирать медленно и животно, как большин- ство прогрессивных паралитиков. Галлюцинации его не прекращались, но он стал принимать их совершенно спокойно, как нечто должное, такое, что в порядке вещей. Дебрянский, старый университетский товарищ Пет- рова, был свидетелем всего процесса его помешатель- ства. В полную противоположность Петрову он был человеком редкого равновесия физического и нравст- венного, отличного здоровья, безупречной наследствен- ности. Звезд с неба не хватал, но и в недалеких умом не числился, в образцы добродетели не стремился, но и в пороки не вдавался — словом, являлся примерным типом образованного московского буржуа на холостом положении, завидного жениха и впоследствии, конечно, прекрасного отца семейства. Когда Петров начал чуда- чить чересчур уж дико, большинство приятелей и со- бутыльников стали избегать его: что за охота сохранять близость с человеком, который вот-вот разразится скан- далом? Наоборот, Дебрянский — вовсе не бывший с ним близок до того времени — теперь, чувствуя, что с этим одиноким нелепым существом творится что-то неладное, стал чаще навещать его. Продолжал свои посещения и впоследствии, в лечебнице. Петров его любил, легко узнавал и охотно с ним разговаривал. Дебрянский был человек любопытный и любознатель- 229
ный. «Настоящего сумасшедшего» он видел вблизи в первый раз и наблюдал с глубоким интересом. — А не боитесь вы расстроить этими посещениями свои собственные нервы? — спросил его ординатор лечебницы Степан Кузьмич Прядильников, на попече- нии которого находился Петров. Дебрянский только рассмеялся в ответ: — Ну вот еще! Я — как себя помню — даже не чувствовал ни разу, что у меня есть нервы; хоть бы узнать, что за нервы такие бывают. В дополнение к своим визитам в лечебницу Добрян- ского угораздило еще попасть в кружок оккультистов, который, следуя парижской моде, учредила в Москве хорошенькая барынька-декадентка, жена Радолина, ком- паньона Дебрякского по торговому товариществу «Деб- рянского сыновья, Радолин и К0». Над оккультизмом Алексей Леонидович смеялся, да и весь кружок был затеян для смеха, и приключалось в нем больше флирта, чем таинственностей. Но Дебрянского как неофита для первого же появления в кружке нагрузили сочинения- ми Элифаса Леви и прочих мистагогов XIX века, кото- рые он, по добросовестной привычке к внимательному чтению, аккуратнейшим образом изучил от доски до доски, изрядно одурманив ими свою память и расстроив воображение. Однажды он рассказал своим коллегам- оккультистам про сумасшествие Петрова. — О! — возразил ему старик, важный сановник, считавший себя адептом тайных наук, убежденный в их действительности несколько более, чем другие. — О! Почему же сумасшедший? Сумасшествие? Хе-хе! Разве это новый случай? Он стар, как мир! Ваш друг не безумнее нас с вами, но он действительно болен ужасно, смертельно, безнадежно. Эта Анна — просто ламия, эмпуза, говоря языком древней демонологии... Вот и все! Прочтите Филострата: он описал, как Апол- лоний Тианский, присутствуя на одной свадьбе, вдруг признал в невесте ламию, заклял ее, заставил исчезнуть и тем спас жениха от верной гибели... Вот! Ваш Петров во власти ламии, поверьте мне, а не безумный, нисколь- ко не безумный... Дебрянский слушал шамканье старика, смотрел на его дряблое, бабье лицо с бесцветными глазами и думал: — Посадить твое превосходительство с другом моим Васильем Яковлевичем в одну камеру — то-то вышли бы два сапога — пара! — Смотрите, Алексей Леонидович! — со смехом вмешалась хозяйка дома, — берегитесь, чтобы эта ла- 230
мия, или как там ее зовут, не набросилась на вас. Они ведь ненасытные! — Если бы я была ламией, — перебила другая бойкая барынька, — я бы ни за что не стала ходить к Петрову: он такой скверный, грубый, пьяный, уродли- вый!.. Нет, я полюбила бы какого-нибудь красивого-кра- сивого! — Да уж, разумеется, вести загробный роман с Петровым, когда тут же налицо le beau Debriansky1, — это непростительно! У этой глупой ламии нет никакого вкуса! Алексей Леонидович улыбался, но шутки эти поче- му-то не доставляли ему ни малейшего удовольствия, а напротив, шевелили где-то в глубоком уголке души — новое для него — жуткое суеверное чувство. Когда Петров принимался бесконечно повествовать о своей неразлучной мучительнице Анне, было и жаль, и тяжко, и смешно его слушать. Жаль и тяжко, потому что говорил он о галлюцинации ужасного, сверхъесте- ственного характера, которую никто не в силах был представить себе без содрогания. А смешно — до опереточного смешно, — потому что тон его при этом был самый будничный, повседневный тон стареющего фата, которому до смерти надоела капризная содержан- ка, и он рад бы с нею разделаться, да не смеет или не может. — Я поссорился вчера с Анною, начисто поссорил- ся, — хвастовски рассказывал он, расхаживая по своей камере и стараясь заложить руки в халат без карманов тем же фатовским движением, каким когда-то клал их в карманы брюк, при открытой визитке. — За что же, Василий Яковлевич? — спросил орди- натор, подмигивая Дебрянскому. — За то, что неряха! Знаете, эти русские наши Церлины — сколько ни дрессируй, все от них деревен- щиной отдает.,, Хоть в семи водах мой! Приходит вчера, сняла шляпу, проводим время честь-честью, целуемся. Глядь, а у нее тут вот, за ухом, все красное-красное... — Матушка! Что это у тебя? — Кровь... — Какая кровь? — Разве ты позабыл? Ведь я же застрелилась... Ну, тут я вышел из себя, и — ну ее отчитывать!.. — Всему, говорю, есть границы: какое мне дело, что ты застрелилась? Ты на свидание идешь, так можешь, кажется, и прибраться немножко! Я крови видеть не 1 Красавец Дебрянский (фр.). 231
могу, а ты мне ее в глаза тычешь! Хорошо, что я нервами крепок, а другой бы ведь... Словом, жучил, жучил ее — часа полтора! ну, она молчит, знает, что виновата... Она ведь и живая-то была мо-ол-ча-ли- вая, — протянул он с внезапною тоскою. — Крикнешь на нее, бывало, — молчит... все молчит... всегда молчит... — Вот тоже, — оживляясь, продолжал он, — сыро- стью от нее пахнет ужасно, холодом несет, плесенью какою-то... Каждый день говорю ей: — Что за безоб- разие? Извиняется: — Это от земли, от могилы. Опять я скажу; какое мне дело до твоей могилы? В могиле можешь чем угодно пахнуть, но раз ты живешь с порядочным человеком, разве так можно? Вытирайся одеколоном, духов возьми... опопонакс, корилопсис, есть хорошие запахи... поди в магазин, к Брокару там или Сиу какому-нибудь, и купи. А она мне на это, дура этакая, представьте себе: — Да ведь меня, Василий Яковлевич, в магазин-то не пустят, мертвенькая ведь я... Вот и толкуй с нею! В другой раз Петров, когда Алексей Леонидович долго у него засиделся, бесцеремонно выгнал его от себя вместе с ординатором. — Ну все, господа, к черту! Посидели и будет! — суетливо говорил он, кокетливо охорашиваясь пред воображаемым зеркалом, — она сейчас придет... не до вас нам теперь. Я уже чувствую: вот она... на крыльцо теперь вошла... ступайте, ступайте, милые гости! Хозя- ева вас не задерживают! — Ну, bonne chance en tout1! — засмеялся ордина- тор. — Вы хоть когда-нибудь показали бы нам ее, Василий Яковлевич? А? — Да, дурака нашли, — серьезно отозвался Пет- ров. — Нет, батюшка, я рогов носить не желаю. А впрочем, — переменил он тон, — вы, наверное, встре- тите ее в коридоре... Ха-ха-ха! Только не отбивать! Только не отбивать! И он залился хохотом, грозя пальцем то тому, то другому. На Дебрянского эта сцена произвела удручающее впечатление. В коридоре он шел за Прядильниковым, потупив голову, в глубоком раздумье... А ординатор ворчал, озабоченно нюхая воздух. — Опять эти идолы, сторожа, открыли форточку во двор. Черт знает что за двор! Малярийная отрава 1 Удачи во всем (фр.). 232
какая-то — и холод ее не берет... Чувствуете, какая миазматическая сырость? В самом деле, Дебрянского пронизало до костей холодною, влажною струею затхлого воздуха, летевшего им навстречу. Степан Кузьмич с ловкостью кошки вскочил на высокий подоконник и собственноручно захлопнул форточку, с сердцем проклиная домохозяев вообще, а своего в особенности. — Нечего сказать, в славном месте держим лечеб- ницу. Он крепко соскочил на пол и зашагал далее. В темном конце коридора, близко к выходу, он столкнул- ся лицом к лицу с дамою в черном платье. Она показалась Дебрянскому небольшого роста, худенькою, бледною, глаз ее было не видать под вуалем. Ординатор поменялся с нею поклоном, сказал: «Здравствуйте, го- лубушка!» — и прошел. Вдруг он перестал слышать позади себя шаги Дебрянского... Обернулся и увидел, что тот стоит — белый, как мел, бессильно прислонясь к стене, и держится рукою за сердце, глядя в спину только что прошедшей дамы. — Вам дурно? Припадок? — бросился к нему врач. — Э... э... это что же? — пролепетал Дебрянский, отделяясь от стены и тыча пальцем вслед незнакомке. — Как что? Наша кастелянша Софья Ивановна Круг. Дебрянский сразу покраснел, как вареный рак, и даже плюнул от злости. — Нет, доктор, вы правы: надо мне перестать бывать у вас в лечебнице. Тут, нехотя, с ума сойдешь... Этот Петров так меня настроил... Да нет! Я даже говорить не хочу, что мне вообразилось. Оберегая свои нервы, Дебрянский перестал бывать у Петрова и вернул Радолиной Элифаса Леви, Сера Пеладана и весь мистический бред, которым было отравился. — Ну их! От них голова кругом идет. — Ах, изменник! — засмеялась Радолина. — Ну а что ваш интересный друг и его прекрасная ламия? Влюблена она уже в вас или нет? — Типун бы вам на язык! — с неожиданно искрен- ней досадою возразил Алексей Леонидович. Недели две спустя докладывают ему в конторе, что его спрашивает солдат из лечебницы с запискою от главного врача. Последний настойчиво приглашал его к Петрову, так как у больного выпал светлый промежу- ток, которым он сам желал воспользоваться, чтобы дать Дебрянскому кое-какие распоряжения по делам. «Торо- 233
питесь, — писал врач, — это последняя вспышка, затем наступит полное отупение, он накануне смерти». Дебрянский отправился в лечебницу пешком — она отстояла недалеко, захватив с собой посланного солдата. Это был человек пожилой, угрюмого вида, но разговор- чивый. По дороге он посвятил Дебрянского во все хозяйственные тайны странного, замкнутого мира ле- чебницы, настоящею королевою которой — по интим- ным отношениям к попечителю учреждения — оказы- валась кастелянша, та самая Софья Ивановна Круг, что встретилась недавно Дебрянскому с ординатором в коридоре, у камеры Петрова. По словам солдата, весь медицинский персонал был в открытой войне с этою особой. «Только супротив нее и сам господин главный врач ничего не могут поделать, потому что десять лет у его сиятельства в экономках прожила и до сих пор от них подарки получает». Солдат защищал врачей, ругал Софью Ивановну ругательски и сожалел князя- попечителя. — И что он в ней, в немке, лестного для себя нашел? Никакой барственной деликатности! Рыжая, толстая — одно слово: слон персидский! Алексея Леонидовича словно ударили. — Что-о-о? — протянул он, приостанавливаясь на ходу. — Ты говоришь: она рыжая, толстая? — Так точно-с. Гнедой масти — сущая кобыла нагайская. У Дебрянского сердце замерло и холод по спине побежал: значит, они встретили тогда не Софью Ива- новну Круг, а кого-то другого, совсем на нее не похо- жую, и ординатор солгал... Но зачем он солгал? Что за смысл был ему лгать? Страшно смущенный и растерянный, он собрался с духом и спросил у солдата: — Скажи, брат, пожалуйста, как у вас в лечебнице думают о болезни моего приятеля Петрова? Солдат сконфузился: — Что же нам думать? Мы не доктора. — Да что доктора-то говорят, я знаю. А вот вы, служители, не приметили ли чего-нибудь особенного? Солдат помолчал немного и потом залпом решитель- но выпалил: — Я, ваше высокоблагородие, так полагаю, что им бы не доктора надо, а старца хорошего, чтобы по требнику отчитал. И, почтительно приклони рот свой к уху Дебрянско- го, зашептал: 234
— Доктора им, по учености своей, не верят, говорят «воображение», а только они, при всей болезни своей, правы: ходит-с она к ним. — Кто ходит? — болезненно спросил Дебрянский, чувствуя, как сердце его теснее и теснее жмут чьи-то ледяные пальцы. — Анна эта... ихняя, застреленная-с... — Бог знает что! Дебрянский зашагал быстрее. — Ты видел? — отрывисто спросил он на ходу после короткого молчания. — Никак нет-с. Так — чтобы фигурою, не случалось, а только имеем замечание, что ходит. — Какое же замечание? — Да вот хоть бы намедни, Карпов, товарищ мой, был дежурный по коридору. Дело к вечеру. Видит: лампы тускло горят. Стал заправлять — одну, другую... только вот откуда-то его так и пробирает холодом, сыростью так и обдает — ровно из погреба. — Ну-ну... — лихорадочно торопил его Дебрянский. — Пошел Карпов по коридору смотреть, где фор- точка открыта. Нет, все заперты. Только обернулся он — и видит: у Петрова господина дверь в номер приотворилась и затворилась... и опять мимо Карпова холодом понесло... Карпову и взбрело на мысль: а ведь не иначе это, что бальной стекло высадил и бежать хочет... Пошел к господину Петрову, а тот — без чувств, еле живой лежит... Окно и все прочее цело... Ну, тут Карпов догадался, что это у них Анна ихняя в гостях была, и обуял его такой страх, такой страх... От службы пошел было отказываться, да господин главный врач на него как крикнет! Что, говорит, ты, мерзавец, бредни врешь? Вот я самого тебя упрячу, чтобы тебе в глазах не мерещилось... — Ему не мерещилось, — с внезапным убеждением сказал Дебрянский. — Так точно, ваше высокоблагородие, человек трез- вый, своими глазами видел. Да разве с господином главным врачом станешь спорить? Петрова Алексей Леонидович застал крайне слабым, но вполне разумным. Камера Петрова, высокая, узкая и длинная, с стенами, крашенными в голубой цвет над коричневою панелью, была как рама к огромному, почти во всю вышину комнаты от пола до потолка, окну; на подоконник были вдвинуты старинные крес- ла-розвальни, а в креслах лежал неподвижный узел коричневого тряпья. Этот узел был Петров. Дебрянский приблизился к нему, превозмогая робкое замирание 23$
сердца. Петров медленно повернул желтое лицо — точно слепленное из целой системы отечных мешков: под глазами, на скулах, на висках и выпуклостях лба — всюду обрюзглости, тем более неприятные на вид, что там, где мешков не было, лицо казалось очень худым, кожа липла к костям. Говорил Петров тихим, упавшим голосом. — Вот что, брат Алексей Леонидович, — шептал он, — чувствую, что капут, разделка... ну, и того... хотел проститься, сказать нечто... — Э! Поживем еще! — бодро стал было утешать его Дебрянский, но больной покачал головою. — Нет, кончено, умираю. Съела она меня, съела. Вы не гримасничайте, Степан Кузьмич, — улыбнулся он в сторону ординатора, — это я про болезнь говорю: съела, а не про другое что... Тот замахал руками. — Да Бог с вами! Я и не думал! — Так вот, любезный друг, Алексей Леонидович, — продолжал Петров, — во-первых, позволь тебя побла- годарить за участие, которое ты мне оказал в недуге моем... Один ведь не бросил меня околевать, как собаку. — Ну, что там... стоит ли? — пробормотал Дебрян- ский. — Затем — уж будь благодетелем до конца. Болезнь эта так внезапно нахлынула, дела остались неразобран- ными, в хаосе... Ну, клиентурою-то совет распорядится, а вот по части личного моего благосостояния просто уж и ума не приложу, что делать. Прямых наследников у меня, как ты знаешь, нету. Завещания не могу уже сделать: родственники оспаривать будут правоспособ- ность и, конечно, выиграют... Между тем хотелось бы, чтобы деньги пошли на что-нибудь путное... Да... о чем бишь я? Глаза его помутились было и утратили разумное выражение, но он справился с собою и продолжал: — Так вот, завещания-то я не могу сделать, а между тем мне хотелось бы и тебе что-нибудь оставить на память... на память, чтобы не забыл... Дрянь у меня родня, ничего не дадут... на память, чтобы не забыл... Анне, бедняжке, памятник следовало бы... Мертвенькай она у меня... памятник, чтобы не забыл... Он страшно слабел и путал слова. Ординатор загля- нул ему в лицо и махнул рукою. — Защелкнуло! — сказал он с досадою. — Теперь вы больше толку от него не добьетесь! Он уже опять бредит. Больной тупо посмотрел на него. 236
— Ан не брежу! — хитро и глупо сказал он. — Завещание! Вот что!.. Дебрянскому — чтобы не забыл! Что? Брежу? Только завещать — тю-тю. Нечего! Вот тебе и — чтобы не забыл. А вы — брежу! Как можно? Завещание Анна съела... хе-хе! глупа — ну, и съела! Ну, и шиш тебе, Алексей Леонидович! Шиш с маслом! И он стал смеяться тихим, бессмысленным смехом. Потом, как бы пораженный внезапною мыслью, уста- вился на Дебрянского и долго рассматривал его при- стально и серьезно. Потом сказал медленно и важно: — А знаешь что, Алексей Леонидович? Завещаю-ка я тебе свою Анну? — Угостил! — улыбнулся ординатор, а Дебрянский так и встрепенулся, как подстреленная птица. — Господи! Василий Яковлевич! Что ты только го- воришь? Больной снисходительно замахал руками: — Не благодари, не благодари... не стоит! Анну — тебе, твоя Анна... ни-ни! Кончено! Бери, не отнекивай- ся!.. Твоя! Уступаю!.. Только ты с нею строго, строго, а то она — у-у-у какая! Меня съела и тебя съест. Злая, что жила мало, голодная! Бедовая! Чувства гасит, сердце высушивает, мозги помрачает, вытягивает кровь из жил. Когда я умру, вели меня анатомировать. Уви- дишь, что у меня вместо крови — одна вода и белые шарики... как бишь их там?.. Хоть под микроскоп!.. Ха-ха-ха! И с тобою то же будет, друг Алексей Леони- дович, и с тобой! Она, брат, молода! голодна! жить хочет, любить. Ей нужна жизнь многих, многих... И расхохотался так, что запрыгали все комки и шишки его обезображенного лица. Ординатор подмигнул Дебрянскому: теперь-то, мол, будет потеха. — Вот этого пунктика, Василий Яковлевич, — сказал он с серьезным видом, — мы у вас не понимаем. Как: «хочет жить и любить»? Она мертвая... — Мертвая, а ходит. Что она разбила себе пулей висок, да закопали ее в яму, да в яме сгнила она — так и нет ее? Ан вот и врешь: есть! На миллиарды частиц распалась и, как распалась, тут-то и ожила. Они, брат, все живут, мертвые-то. Мы с тобой говорим, а между нами вон в этом луче колеблется, быть может, целый вымерший народ. Из каждой горсточки воздуха можно вылепить сотню таких, как Анна. Он сжал кулак и, медленно разжав его, тряхнул пальцы. Дебрянский с содроганием проследил его жест. Сумасшедшая болтовня Петрова начала его подавлять. 237
— Ты думаешь, воздух пустой? — бормотал он, — нет, брат, он лепкий, он живой; в нем материя блуж- дает... понимаешь? Послушная материя, которую вели- кая творческая сила облекает в формы, какие захочет... Дифтерит, холеры, тифы... Это ведь они, мертвые, входят в живых и уводят их за собою. Им нужны жизни чужие в отплату за свою жизнь. Ха-ха-ха! в бациллу, чай, веришь, — а что мертвые живут и мстят, не веришь. Вот я бросил карандаш. Он упал на пол. Почему? — Силою земного тяготения. — А видишь ты эту силу? — Разумеется, не вижу. — Вот и знай, что самое сильное на свете — это невидимое. И если оно вооружилось против тебя, ты его не своротишь! Не борись, а покорно погибай. Ты, Дебрянский, Анны испугался. Анна — что? Анна — вздор: форма, слепок, пузырь земли! Анна — сама раба. Но власть, но сила, которая оживляет материю этими формами и посылает уничтожать нас — that is the question1! Ужасно и непостижимо! И они — пузыри-то земли — не отвечают о ней. Узнаем, лишь когда сами помрем. Я, брат, скоро, скоро, скоро... И из меня тоже слепится пузырь земли, и из меня! Он таращил глаза, хватал руками воздух, мял его между ладоней, как глину. Людей он перестал замечать, весь поглощенный созерцанием незримого мира, кото- рый копошился вокруг него... Дебрянский слушал этот хаос слов с каким-то глухим отчаянием. — Да что вы! — шептал ему ординатор. — На вас лица нету... Опомнитесь! Ведь это же бред сумасшед- шего... А Петров лепетал: — Я давно ее умоляю, чтобы она перестала меня истязать. Что, мол, тебе во мне? Ты меня всего иссушила. Я — выеденное яйцо, скорлупа без ореха. Дай мне хоть умереть спокойно, уйди. Она говорит: уйду, но дай мне взамен себя другого. Сказываю тебе: молода, не дожила свое, не долюбила. Ну что ж? Ты приятель мой, друг, я тебе благодарен... вот ты ее и возьми, приюти, пусть тебя любит... ты стоишь... возьми, возьми! — Уйдем! Это слишком тяжело! — пробормотал Дебрянский, потянув ординатора за рукав. * Вот в чем вопрос (англ.). 238
— Да, не весело! — согласился тот. Они вышли. И покончив с ним, Я пойду к другим. Я должна, должна идти за жизнью вновь... — летела им вслед безумная декламация и хохот Пет- рова. Очутясь в коридоре, Дебрянский огляделся, как по- сле тяжелого сна, и, вспомнив нечто, взял ординатора за руку. — Степан Кузьмич! — сказал он дружеским и печальным голосом, — зачем вы мне тогда солгали? Прядильников вытаращил глаза: — Когда?! — А помните, вот на этом самом месте мы встре- тили... — Софью Ивановну Круг. Помню, потому что вам тогда что-то почудилось и вы чуть не упали в обморок. — Это не Софья Ивановна была, Степан Кузьмич. Ординатор пристально взглянул ему в лицо. — Извините меня, голубчик, но вам нервочки под- тянуть надобно! — мягко сказал он. — Как не Софья Ивановна? Да хотите, мы позовем ее сейчас, самое спросим? И он толкнул Дебрянского в боковую дверь, за которою помещалась амбулаторная приемная. — Софья Ивановна! — крикнул он, отворяя еще какую-то дверь. — Благоволите пожаловать сюда. — Gleich1. Выплыла огромная, казенного образца немка aus Riga* 2, с молочно-голубыми глазами и двойным подбо- родком. — Вот-с... — показал в ее сторону всей рукою ординатор. — Софья Ивановна! Голубушка! Вы помни- те, как с неделю тому назад встретили меня вот с этим господином возле номера господина Петрова? — Oh, ja! — протянула немка голосом сырым и сдобным. — Я ошень помнил. Потому что каспадин был ошень bleich3, и я ошень себе много удивлений давал, зашем такой braver Herr4 есть так много ошень bleich. *Одну минуту (нем.). 2 Из Риги (нем.), з Испуганный (нем.). 4 Бравый мужчина (нем.). 239
— Ну-с? Вы слышали? — засмеялся ординатор. Дебрянский был поражен до исступления. Свиде- тельство немки непременно доказывало, что Степан Кузьмич его не морочил, а между тем он присягнуть был готов, что у встреченной тогда дамы был другой овал лица, другие стан, рост... — Да не столковались же они, наконец, нарочно мистифицировать меня! — подумал он с тоскою, — когда им было и зачем? Й, вежливо улыбнувшись, он обратился к Софье Ивановне: — Извините, пожалуйста. Я вот спорил со Степаном Кузьмичом... Мне тогда вы показались совсем не та- кою... — О! Я из бань шел, — получил он прозаический и добродушный ответ. — Из бань человек hat immer1 разный лизо, и я имел лизо весьма ошень разный... Глупая немка «с весьма очень разным лицом» своим комическим вмешательством в фантастическую траге- дию жизни Петрова так ошеломцла и успокоила Деб- рянского, что он вышел из лечебницы с легким серд- цем, хохоча над своим суеверием, как ребенок. По пути из лечебницы он, пересекая Пречистенский бульвар, встретил сановника-оккультиста. Старичок совершал предобеденную прогулку и заглядывал под шляпки гу- вернанток и платочки молоденьких нянь, вечно гуляю- щих с детьми по этому бульвару, решительно без всякого опасения нарваться на какую-нибудь эмпузу или ламию. Дебрянский прошел вместе с ним всю бульварную линию. — О! — сказал старый чудак, когда Дебрянский, смеясь, рассказал, какую шутку сыграли с ним расстро- енные нервы. — О! Вы совершенно напрасно так легко разуверились. Меня эта история только убеждает в моем первом предположении — что вы имеете дело с ламией. Они ужасные бестии, эти ламии, — могут принимать какой угодно вид и форму, когда на них смотрят живые люди... Да! Так что вы, молодой друг мой, несомненно, видели не эту толстомясую немку, которая, впрочем, столь аппетитна, что, я надеюсь, вы не откажете сообщить мне ее адрес! — но ламию, самую настоящую ламию, в настоящем ее виде. А господину ординатору она представилась немкою... еще раз очень прошу вас: дайте мне ее адрес. 1 Всегда имеет (нем.). 240
На мгновение Дебрянского как бы ожгло. «Лепкий воздух, живой», — с отвращением вспом- нил он и задрожал, поймав себя на том, что, повторяя жест Петрова, сам мнет воображаемую глину... — Глупости, — с досадою сказал он про себя, — довольно дурить! Пора взять себя в руки! Что я — семидесятилетний рамолик1, что ли, выживший из ума? Л к Петрову ходить — баста. Это в самом деле зара- жает... И, овладев собою, он завел с генералом фривольный разговор о ламиях, немках и встречаемых гуляющих дамах. В контору свою Дебрянский уже не пошел. Он очень весело провел день, был в театре, потом поужинал со знакомым в «Эрмитаже» и вернулся домой часу в третьем утра. Уютная холостая квартира встретила его теплом и комфортом. В спальне, ласково грея, тлел камин. У Дебрянского была привычка: перед сном выкуривать папиросу около огонька. Он разделся и в одном белье сел в кресло у камина, подбросив в него еще два полена дров. Огонь вспыхнул, ярко озарив всю комнату красным шатающимся светом. Алексей Леони- дович сидел, курил и чувствовал себя очень в духе... Он вспоминал только что виденную веселую оперетку, с примадонною, такою же толстою, как утром немка в лечебнице, с ее очень разным лицом, вспомнил, как глупо мешала она немецкие слова с русскими... — Уж не умеешь говорить по-русски, — качаясь в кресле, рассуждал он незаметно засыпающим умом, — так говори по-иностранному... иностранные слова... Тьфу! Что это я?! — опамятовался он и, встрепенув- шись от дремы, подобрал выпавшую было изо рта на колени папиросу, но сейчас же уронил ее снова и заклевал носом. — А многие есть и образованные, — продолжало качать его, — не знают говорить иностранные слова, да... цивилизация, Стэнли, апельсин... иностранные... А поэзия — это особо... Вавилов, музыкант, «дуэт» не может выговорить, все на первый слог ударяет... Обра- зованный, иностранный, а не может... дует Глинки, дует Стэнли, апельсинизация... Дует, дует, откуда, зачем ду- ст?.. В коридоре дует... ужасно скверно, когда дует... 1 От фр. ramolli — старчески расслабленный, слабоумный от старости. 241
Дебрянский недовольно повернулся в кресле, потому что на него в самом деле потянуло холодком, и слева, откуда дуло, он услыхал над самым своим ухом, будто кто-то греет руки: ладонь зашуршала о ладонь... Он лениво взглянул в ту сторону. На ручке ближайшего кресла — чуть видная в багряном отблеске затухающего камина — сидела маленькая, худенькая женщина в черном и, покачиваясь, терла, будто с холоду, рука об руку. — Это... та! Немка из лечебницы! — спокойно подумал Дебрянский. — Ишь, как иззябла... да, дует, дует... иностранная немка, с весьма очень разным ли- цом... Черненькая женщина все грелась и мыла руки, не обращая на Алексея Леонидовича никакого внимания... Наконец, она повернула к нему лицо — бледное лицо с огромными глазами, бездонными, как омут, темными, как ночь... И бледные губки ее дрогнули, и странно сверкнули в полумраке ровные, белые, как кипень, зубы... и раздался голос, тихий, ровный и низкий, точно из-за глухой стены: — Анною звать-то меня... Аннушка я... мы перемышль- ские... Поутру слуга Сергей, войдя в кабинет со щеткою, попятился в страхе: барин, которого он вчера вечером оставил живым, бодрым и веселым, лежал на ковре навзничь, бесчувственный, в глубоком обмороке... Слуга бросился за врачом... Долго приводили в чувство Алек- сея Леонидовича, и когда он открыл глаза, стоял в них невыразимый, недоверчивый ужас... Первым его вопро- сом было: — Она ушла? — Кто-с? — удивился Сергей. Дебрянский не отвечал. Врач напоил его бромом, предписал спокойствие и удалился. Но Алексей Леони- дович чувствовал себя уже совершенно здоровым и даже поехал в контору. — Барин, — доложил Сергей, одевая его, — я не смел вам сказать, потому что доктор запретил вас беспокоить, но, как скоро вы выезжаете... Сейчас из лечебницы солдат приходил. Господин Петров в ночь скончался... Дебрянский страшно побледнел. — Я знаю, — глухо сказал он и очень удивил тем Сергея: откуда мог узнать барин, со вчерашнего вечера из кабинета не выходивший и ночь без чувств проле- жавший, новость, которую он-то — первый узнав- ший — так тщательно берег? 242
Днем Алексей Леонидович возвратился домой только на несколько минут, чтобы взять деньги из несгорае- мого шкапа, и затем пропал до следующего утра... Сергей услышал его звонок уже в девятом часу утра, когда ноябрьский день стал светел и солнечен, и отво- рил ему, красному, опухшему, видимо, не спавшему всю ночь, но мирному и спокойному. Он лег спать и спал до сумерек. Проснулся, увидал, что темнеет, пришел в великий испуг, почти в отчаяние и так торопился вон из дома, что Сергей невольно подумал: — Надо быть, на свидание поспешает... Мамзельку завел! Так прошло с неделю. Петрова давно похоронили. Дебрянского не видать было ни на отпевании, ни на кладбище. Дома жить он почти совершенно перестал. Изумленный Сергей ума не мог приложить, что сталось с его приличнейшим и аккуратнейшим барином-домо- седом. Побежали о Добрянском по Москве странные и нехорошие слухи, что он кутит и ведет самую рассе- янную жизнь. Прямо из должности теперь он ехал в какой-нибудь самый людный и светлый ресторан, отту- да перекочевывал в театр, по окончании спектакля спешил в клуб или кафешантан, стал завсегдатаем «Яра» и «Стрельни» и, наконец, если всюду огни потушены и зевающие люди расходились по домам, а ночи оставался еще кусок длинный, то Алексей Леони- дович, сгорая от стыда, что — не ровен час — какой- нибудь юноша его заметит и узнает, стучался в пуб- личные дома. Здесь он удивлял тем, что нанимал трех, четырех и больше женщин, никогда не пользуясь ни одной: они должны были только сидеть с ним и гово- рить, по возможности, без умолку, а он поил их вином, портером, шампанским и ни одну не отпускал от себя, покуда день не белил занавесей на окнах и не стано- вилось совершенно светло. Тогда вставал, приводил себя в порядок для города, расплачивался и уезжал. Это был как раз тот образ жизни, который в предсмертные годы свои вел покойный Петров, и Алексей Леонидович с холодным ужасом сознавал, что встал на ту же дорогу: превращался в «человека толпы», как угадал его когда- то Эдгар По — в существо, обреченное на людность, потому что одиночество для него — пытка безумия или даже смертный приговор. Единственный раз, что Дебрянски остался перено- чевать дома, обморок повторился. К счастью, Сергей был недалеко и при помощи нашатырного спирта и коньяку оживил больного довольно быстро. И опять первым вопросом Дебрянского было: 243
— Она ушла? — Кто, барин? Алексей Леонидович покачал головою. — Я знаю, кто она была, а кто она теперь, это, брат, мудрее нас с тобою. — Вы, барин, должно быть, дурной сон видели? — Нет, братец, какой там сон! Но потом подумал и головою затряс. — А, впрочем, кто ее знает: может быть, и сон... Назавтра он сидел на приеме у знаменитого психи- атра: старого седобородого профессора, с голым чере- пом, крутою шишкою выдвинутым вперед, с целым кустарником седых бровей над голубыми глазами. — Поймите, профессор, — шептал он, — я потерял себя, я потерял жизнь. Из нее удалились факты, а вместо них воцарились призраки. Если я не вижу их, то все равно предчувствую. Между моим глазом и светом как будто легла тюлевая сетка, самый ясный из московских дней кажется мне серым. В самом прозрач- ном воздухе, мерещится мне, качается мутная мгла, тонкая, как эфир, и такая же зыбкая... влажная и осклизлая. Я ощущаю ее ползучее прикосновение на своем лице. И я чувствую всем существом своим, чувствую, профессор, всем инстинктивным испугом жи- вого перед мертвым, что эта серая муть и есть именно та таинственная материя, сложенная из отжитых жиз- ней, о которой говорил мне в своей безумной мудрости несчастный Петров. И он был прав. Она, эта лепкая, зыбкая материя, течет в непрерывном движении и готова рождать «пузыри земли» в любой форме, в каждом образе, покорная повелительной силе, чтобы понять которую — говорил Петров — надо сперва умереть... Выслушав Дебрянского, психиатр долго думал. — Туман, — сказал он наконец. И в ответ на вопросительный взгляд клиента приба- вил: — Это все — вот это. Он указал на окно, седое от разлитой за ним молочно-белой мглы холодных паров: уличные фонари мигали сквозь нее красноватыми тусклыми огоньками, будто из-под матовых колпаков. — Англичане в такие туманы стреляются, а русские сходят с ума. Вы русский, следовательно... Лечиться надо, сударь мой! Звуковые галлюцинации — еще по- ловина горя, а уж если пошли зрительные... Что? Вам не понравилось слово «галлюцинации»? То-то вот и есть. Оккультизмом баловаться безнаказанно нельзя-с. 244
Огонь жжется. Привидений вы боитесь» а за галлюци- нации уже обижаетесь. Ну-с, я не буду диспутировать, насколько реальны ваши представления. Как вы ни страдаете от них, но вам — не правда ли? — в то же время хочется, чтобы они были настоящие, а не вооб- ражаемые. Бывает-с, бывает-с. Не думайте, что вы одиноки. Ко мне и сейчас является дважды в неделю один кандидат на судебные должности, которого покой- ная супруга навещать изволит и чай с ним пьет. Хлеб мне показывать приносил, ею будто бы не доеденный, со следами зубов-с. Тоже на оккультизме свихнулся, после Гюисмансова «La-Bas»1. Много эта книга мозгов испортила. Так вот и давайте не диспутировать, но лечиться. И я вас вылечу. Бегите отсюда. Бегите туда, где нет этого... — он снова указал на окно, — и, если можно, навсегда. Бегите под яркое небо, под палящее солнце, к ласковым морям, к пальмам и газелям. Там вы забудете своих призраков. А север — родина ду- шевных болезней — для вас более не годится. Ваш Петров сказал правду. Воздух у нас живой и лепкий: он населен сплином, неврастенией, удрученными и Баздражительными настроениями. Мы ведь киммеряне. ы читали Гомера? — Давно. Доктор закрыл глаза и прочитал наизусть: — «Бледная страна мертвых, без солнца, одетая мрачными туманами, где, подобно летучим мышам, ры- щут с пронзительными криками стаи жалких привиде- ний, наполняющих и согревающих свои жилы алой кровью, которую высасывают они на могилах своих жертв». И когда эта цитата заставила Алексея Леонидовича вздрогнуть, профессор засмеялся и ударил его по плечу. — У вас киммерийская болезнь... Бегите на юг! Недуг, порожденный туманом и мраком, излечивается только солнцем... И вот он здесь... III Вечером Алексей Леонидович Дебрянский и граф Валерий Гичовский снова свиделись в оперном театре в антракте спектакля. Ставили «Лоэнгрина». Опера в Корфу не первоклассная, но и не слабая: труппы 1 «Там, внизу» (фр.). 245
обыкновенно набираются молодые, однако не из совсем новичков, а таких, которые уже выдержали где-нибудь в Италии сезон-другой на второстепенных сценах и прошли с успехом, метят в многообещающие. Дебрянский был изумлен обилием знакомых у Ги- човского. Ему приходилось кланяться на каждом шагу. Почти все дамы в ложах кивали ему. — Когда это вы успели приобрести такую популяр- ность? — спросил Алексей Леонидович. — О, Боже мой... Да ведь я же здесь, по крайней мере, в пятнадцатый раз... Иногда живал по месяцу, по два... Вот поедемте когда-нибудь в глубь острова, на гору Пакратора... Я вас познакомлю с пастухами коз. Горы здешние я излазил. Видите ли, один старожил уверял меня, будто на Панкраторе есть пещера или, вернее сказать, расщелина — это ведь погасший вул- кан, — в которой люди пьянеют от особых, наполня- ющих ее, газов и приходят в восторженное состояние. Знаете — вроде того, как в Дельфах, с пифией... Я стал искать эту расщелину. Однако либо не нашел ее, либо она выветрилась и потеряла свои прежние качества... Весьма возможно. Ведь вот и знаменитая Собачья пе- щера близ Неаполя в последние годы уже перестала привлекать иностранцев, потому что в нее ворвался поток кислорода и разредил вековые слои угольной кислоты. Собаки больше не дохнут в Собачьей пещере, а любоваться тем, как на полу ее, прижавшись к земле, тлеет синеньким огоньком восковой огарок, не любо- пытно для милосердных туристов. И действительно, такое чудо можно время от времени с удобством на- блюдать в любой чадной кухне, а у нас в России — постоянно — в каждой черной избе. — Разве вы предполагаете, что опьянение дельфий- ской пифии было того же происхождения — от угле- кислых газов? — Нет, на этом настаивать не берусь. Известно только, что от газов, но — каких именно, это остается загадкою. Этих античных пророческих оракулов — Plutonia, Charonia1 и др. — было ведь множество, и Дельфам только посчастливилось больше других во всемирной репутации. Мори прав: /февнему миру, как и новому, нужен был свой повелевающий Ватикан, и центральность положения сделала им Дельфы. Во всех этих хтонических святилищах любопытны некоторые 1 Плутония, Харония (лат.). 246
общие черты, которые я надеялся проверить по таин- ственной пещере корфиотов. — Например? — Все они — после экстатического опыта и как бы в наследство его — отравляли людей, которые им вверялись, как некоторою ненавистью к жизни и стремлением к самоубийству. «Печален, как будто по- бывал в пещере Трофония» — было пословицей в древнем эллинском мире. Дельфийский храм возник вокруг кратера, который, по легенде, открыли козы, опьяненные его испарениями. Людям газы кратера да- рили экстазы пророчества, но вместе — и восторги са- моубийства. До тех пор покуда кратер оставался свобод- ным, в бездне его погибло множество из тех, кто искал в нем вдохновений и вдыхал его pneuma enthusiasticuni1. Восторженное одурение самоубийства сказывается в подобных местах даже на животных. Элиан, описывая один индийский харониум, говорит, что жертвенные животные, приведенные к его пещере, устремлялись в нее без всякого принуждения, но как бы притянутые незримою силою. В Гиерополисе в Храме Сирийской богини наблюдалось нечто в том же роде. Жертвенного быка не приходилось закалывать — он сам падал, как пораженный молнией, удушаемый отравленным возду- хом святилища, который, по свидетельству Страбона и Диона Кассия, могли терпеть только жрецы храма, а они спасали себя тем, что, по возможности, задержи- вали дыхание. В неаполитанской Собачьей пещере мно- жество путешественников отметили поразительное рав- нодушие, с каким животные, предназначенные для опы- та, шли на готовую смерть. Решительно все плутониче- ские дыры, когда-либо глядевшие изнутри на белый свет, связаны с мифами или действительными случаями экстатического самоубийства. Последний вулканиче- ский провал античного Рима сохранился в летописях благодаря чудесной истории Марка Курция, самопожер- твование которого, как неоднократно выяснялось исто- риками, мифологами и исследователями религиозных культов, представляла собою не что иное, как ритуаль- ное самоубийство в честь хтонических божеств. Под- нимались вы когда-нибудь на Этну или Везувий? Нет? Я очень жизнерадостный человек и жесточайший враг самоубийства. Нов когда я стою у кратера, хотя бы даже незначительного, вроде Стромболи или поццуоланской 1 Воздух вдохновения (лшп.). 247
Зольфатары, это у меня постоянное чувство: тянет туда. Жутко и весело, энтузиастически отважно тянет. На- чинаешь понимать Эмпедокла, радостно прыгнувшего в Этну, а миру назад, вверх презрительно выбросившего подметки своих сандалий. В Трофониев грот, говорят, было жутко вползать только до половины тела, а по- том — как вихрем подхватывало и волокло вниз. Все тот же экстаз нарождался! Демонологи на этом соеди- нении жажды смерти с пифическим экстазом постро- или множество суеверных теорий и нагородили всякой дьявольщины, а в диком быту кое-где до сих пор еще ходят за пророчествами и знамениями на вершины вулканов и кормят кратеры человеческими телами, обыкновенно мертвыми, но под шумок, если европей- ский надзор прозевает, то и живыми. В Никарагуа есть вулкан Масайя, или Попогатепеку, что значит Дымяща- яся Гора. Она искони и кормится таким образом и прорицает. Страна обратилась в христианство, но ка- толические миссионеры воспользовались вулканом: за- ставляют новообращенных восходить на гору, смотреть в кратер на раскаленную лаву — вот, мол, ад, который тебе уготован, если будешь злым... В Аляске, Камчатке, в Африке я знавал индийцев и негров, одурявшихся угарами в вулканических расщелинах и переживавших плутонические обмороки. Это были люди печальные, неразговорчивые, что-то потерявшие в жизни, подобно Данту, оставившему свою улыбку на дне девятиярусно- го своего ада. Те, кто погружался в пещеру Трофония, извлекались оттуда в обмороке и беспамятстве, а придя в себя, надолго теряли способность смеяться и отрав- лялись на всю жизнь тоскою по неведомому. «Вот ты излечился!» — поздравляли их. И слышали ответ: «Луч- ше бы мне век оставаться больным!..» Знаете, у кого в современности наблюдал я подобную тоску по смер- ти? У нескольких неудачных самоубийц в Париже, которых вовремя спасли от смертельного угара. Вы, конечно, слыхали о роковой жаровне, которою обычно кончают расчеты с жизнью разочарованные в ней обитатели мансард... Я слышал от них совершенно те же многозначительные трофониевы признания... Это сравнительно легкое и в известном периоде, несомнен- но, экстатическое, бредовое умирание, должно быть, говорит им очень много. Жизнь после него отравлена какою-то пустотою, и я много раз сталкивался с такою же тоскою по жаровне, как тоскуют опиофаги по опиуму и гашишу. 248
— Однако, граф, — заметил Дебрянский, — я вижу, что вы действительно наполнили всю свою жизнь по- гонею за необыкновенным. — Погонею за знанием, — поправил граф. В разговоре проскользнуло имя покойной Блават- ской. Зашла речь о разоблачении ее тайн Всеволодом Соловьевым. Гичовский знал Блаватскую лично. — Она была великою фокусницею, — сказал он, — по весьма приятною женщиной. — Но шарлатанка же? — Ну, это — как сказать? И да, и нет... Во всяком случае не такая, как этот господин Всеволод Соловьев ее описал... Другого, гораздо более серьезного и возвы- шенного типа. И к тому же талант огромный, обаятель- ность совершенно исключительная, страшная способ- ность влиять на людей... Для меня главный недостаток был не в том, что она людей морочила, но — зачем она шарлатанила сама с собою... — Вы полагаете? — Не полагаю, но уверен. Эта Елена Петровна не кого-то, а что-то обмануть желала. Вся ее деятель- ность — какая-то кокетливая проба, танец на канате, натянутом над пропастью. Кокетка с тайною, кокетка с знанием — со всем секретом жизни и смерти. Весь век свой женщина играла всем нутром своим роль исследовательницы и изыскателышцы и людям клялась и самое себя, заигрываясь, уверяла, будто ищет знания, естественных психологических сил, присущих человеку, чтобы осуществлять чудесное, но не изученных им до степени разумного волевого владения. А в действитель- ности-то, втайне, про себя ненавидела она такое есте- ственное знание всею душою, жаждала только веры и только чуда — откровений сверхъестества, феноменов мистической силы. Когда обнаруживались пред нею пути естественных объяснений сверхъестественным фе- номенам, она брезгливо жмурила глаза и отмахивалась от подобных возможностей обеими руками. Если вы настаивали, то раздражалась, сердилась и прямо-таки по-дамски, теряя всякую логику, перебегала к рассказам и доказательствам, которые во что бы то ни стало Оставляли чудо чудесным — значит, шли вразрез со всею ее собственною quasi-научною теорией. Сама того не замечая, она теряла лицо и обнаруживала свою изнанку и подкладку: оказывалась и наивною спирит- кою, и демономанкою, даже просто суеверною русскою бабою с напуганным, темным, деревенским умом... Между тем нельзя было уязвить ее обиднее, чем зачис- лив ее, теософку, по которой-нибудь из иных спириту- 249
алистических категорий — унижением и клеветою по- читала... Знаете ее знаменитое: «ну, ты верь, а я подожду!»... Все толковала об естественных путях и силах, а в то же время в естественных науках была круглая невежда, да и вряд ли хотела их знать — некогда было, и дисциплины ума оно требует, а на этот счет Елена Петровна была страх как ленива. Барыня и старой, крепостной еще, закваски дама! Фактов она никогда не наблюдала, а брала их, как ей нравилось, и понимала, как хотела... Вообразила же она — и совер- шенно искренно вообразила — своим единомышленни- ком такого заклятого врага спиритуалистов, как физио- лог Карпентер. И как ни в чем не бывало терминоло- гией его пользовалась и ссылки на него делала — и, я уверен, вполне по доброй совести, bona fide1, нисколько не сознавая, что тем разрушает собственные доказа- тельства и совершает, в некотором роде, самоубийство. Она сама говорила, что все неизвестное, таинственное привлекает ее, как пустое пространство, и, производя головокружение, притягивает к себе, подобно бездне. Каждой разоблаченной, упрощенной, закономерно разъясненной тайны ей жаль было, как куска, оторван- ного от ее сердца: Quod erat demonstrandum2 — для нее не существовало. Ее вера была: credo quia absurdum3. Во всяком случае, она была в десять раз умнее и симпатичнее своего обличителя и обладала тем, что ему и во сне никогда не снилось — мутным и дурно выраженным, зачаточным и хаотическим, запутанным по логическому невежеству, по произвольности опор- ных фактов и исходных посылок, но все-таки в корне- то не случайным, а способным и сложиться в систему, и выделить себя из системы — философским мировоз- зрением. А красноречива-то как была, когда в ударе!.. Я знал ее уже старою и довольно безобразною — однако в нее еще влюблялись... Если она бывала в духе, то я предпочитал ее общество всякому другому. Зная мое отвращение к игре в сверхъестественное, она — для меня — снимала свою жреческую оболочку и являлась такою, как была в действительности: живою, начитанной, много видевшей на своем веку собеседни- цей, с острым и весьма наблюдательным умом. 1 Вполне искренно (лат.). 2 Что и требовалось доказать (лат.). 3 Верю, потому что абсурдно (лап?.). 250
— Неужели, граф, она так-таки ни разу и не пока- зала вам черта в баночке? — Нет. То есть сперва-то она, конечно, пробовала морочить меня своими феноменами: ну, знаете, незри- мые звоны эти, таинственное перемещение вещиц из комнаты в комнату, кисейные рукава, на которых пой- мал ее Соловьев... Но я сам бывал в переделках у индийских факиров и хороших престидижитаторов, приятель с Казенэвом, так что, имея в распоряжении известные аппараты, берусь проделывать фокусы ни- чуть не хуже, а, может быть, и лучше почтенной Елены Петровны. Все это я ей высказал — для большей убедительности — на мнимотаинственном условном жаргоне, которому обучили меня в Александрии цыга- не, выдававшие себя за цейлонских буддистов. Блават- ская рассердилась, но с тех пор между нами и помину не было о чудесах. Да... Так-то вот и всегда на этой стезе. Живешь — всю жизнь ищешь факты и всю жизнь раздеваешь факты в мираж. — И никогда ничто не заставляло вас сомневаться в действительности, трепетать, бояться? — Напротив, очень часто и очень многое. Вот, например, когда в верховьях Нила раненый бегемот опрокинул нашу лодку... Я нырнул и соображал под водою: вот уже у меня не хватает дыхания... пора вынырнуть... и — ну как я вынырну прямо под эту безобразную тушу?! — Еще бы! Это страх понятный, физический... Я вас совсем о другом спрашиваю... — Нет, я материалист. Чудес не бывает. Граф немного задумался и потом продолжал с преж- ней живостью. — Ведь все зависит от настроения. Черти, призраки, таинственные звуки — не вне нас; они сидят в самом человеке, в его гордой охоте считать себя выше при- роды, своей матери, как дети вообще любят воображать себя умнее родителей. Это одинаково у всех народов, во все века. Для меня невелика моральная разница между Аполлонием Тианским и Блаватскою — с одной стороны, и между ними обоими и каким-нибудь сибир- ским шаманом или индийским колдуном — с другой... — Вот еще! Аполлоний Тианский верил в свое сверхъестественное могущество, а колдуны — заведо- мые плуты, сознательные обманщики. — Этого я не скажу. Хороший колдун — непремен- но человек убеждения, самообмана, но убеждения. Это такое же правило, как и то, что бесхарактерный чело- век не может быть гипнотизером, зато сам легко под- 251
дается гипнозу... Я очень плохой гипнотизер, но чужой гипноз меня не берет. Фельдман раз десять принимался за меня и отходил, посрамлен быв. Однако он несом- ненно обладает яркою гипнотическою силою. Я видел, как разные развинченные субъекты под его влиянием проделывали удивительнейшие штуки. Одному, напри- мер, Фельдман внушил, что в комнате нет никого, кроме него, — один он. И загипнотизированный субъ- ект бродил по зале, между доброй дюжиной свидете- лей, не видя их, не слыша, и, когда наталкивался на которого-нибудь, становился опасен, потому что не замечал препятствия и ломил себе, шел на живое тело, как на пустое место... Гипнотизеру нужен характер, а колдуну вера. Потому что колдовство — палка о двух концах: оно и внушение и самовнушение. Я видел заклинателя-негра; он из черного делался пепельным перед водяными дьяволами, которых он вызывал из ниагарских пучин. Аэндорская волшебница обезумела от страха, когда на зов ее тень Самуила поднялась из земли, чтобы осудить заклинающего Саула. О! самовну- шение — великое счастье и несчастье человеческого ума. В нем, собственно говоря, весь секрет поэтических сторон наших. Ну, а в ком же нет поэтических сторон? Чьей прозаической рассудочности не хочется иногда перерядиться в поэтический костюм: пережить трепеты фантазии, миражи, обманы, обольщения, любопытство и даже самый страх небывалого? И — в этом смысле — если хотите, я, конечно, тоже переживал интересней- шие иллюзии: бывал и испуган, и растроган тем, чего не было, но... хотелось, чтобы было. Один случай я, пожалуй вам расскажу. — Пожалуйста, граф! Жду с живейшим интересом. — Он не без длиннот, но не лишен настроения и красоты. — Всем городам северной Италии я предпочитаю нелюбимую туристами Геную, может быть, потому, что она — немножко мне родная: я имею в Генуе множе- ство друзей и знакомых, кузенов и кузин. Если вы читали о Генуе, то, я полагаю, знаете и о Стальено — этом кладбище-музее, где каждые новые похороны — предлог для сооружения статуй и саркофагов, в боль- шинстве довольно пошлых, так что мрамора жалко, но иногда замечательной красоты. Когда я бываю в Генуе, то гуляю в Стальено каждый день. Это, кстати, и для здоровья очень полезно. Ведь Стальено — земной рай. 252
Вообразите холм, оплетенный мраморным кружевом и огороженный зелеными горами, курчавыми снизу до верха, от седой ленты шумного Бизаньо до синих, полных тихого света небес... На Стальено сложено в землю много славных итальянских костей, и я люблю иногда пофилософствовать, вроде Гамлета, над их сар- кофагами. Вот, в один прекрасный вечер я уселся под кипарисами у египетского храма, где спит apostolo1 итальянской свободы — великий Джузеппе Мадзини, да и замечтался, а замечтавшись, заснул. Просыпаюсь: темно. Где я? что я? Вижу кипарисы, вижу силуэты монументов — постичь не могу: как это случилось, что я заснул на стальенском холме?.. Стальено запирается в шесть часов вечера. Я зажег спичку, взглянул на часы: четверть девятого... Следова- тельно, я проспал часа три, не меньше. Тишь была, в полном смысле слова, мертвая. Только Бизаньо издалека громыхает весенними волнами, и скрежещут увлекаемые течением камни: в то время было половодье... Внизу, как блуждающий огонек, дви- галась тускло светящаяся точка: дежурный сторож об- ходил нижние галереи кладбища. Пока я раздумывал: позвать его к себе на помощь или нет, — тусклая точка исчезла, дозорный отбыл свой срок и пошел на покой... Я был отчасти рад этому: спуститься с вышки, когда взойдет луна — а в это время наступило уже полнолу- ние — я и сам сумею; а все-таки будет меньше одним свидетелем, что граф Гичовский неизвестно как, зачем и почему бродит по кладбищу в неурочное время... Генуэзцы самые болтливые сплетники в Италии, и я вполне основательно полагал, что мне достаточно уже одного неизбежного разговора с главным привратни- ком, чтобы назавтра стать сказкою всего города. Я сидел и ждал. Край западной горы осеребрился; сумрак ночи как будто затрепетал. Все силуэты стали чернее на просветлевшем фоне; кипарисы обрисовались прямыми и резкими линиями — такие острые и строй- ные, что казались копьями, вонзенными землею в не- бо... Белая щебневая дорожка ярко определилась у моих ног; пора было идти... Я повернул налево от гробницы Мадзини, сделал несколько шагов вниз и невольно вздрогнул и даже попятился от неожиданности: из-за обрыва верхней террасы глядел на меня негр — черный 1 Апостол (ит.). 253
исполин, который как бы притаился за скалой, высмат- ривая запоздалого путника. Что это призрак или злой дух — мне и в мысль не пришло; но я подумал о возможной встрече с каким- нибудь разбойником-матросом (африканцев в Генуе много и по большей части они отчаянные мошенники), я схватился за револьвер... да тут же и расхохотался. Как было по первому взгляду не сообразить, что у негра голова раз в пять или шесть больше обыкновенной человеческой?! Я принял за ночного грабителя бюст аббата Пиаджио — суровую ограду грубо вылитого чу- гуна, эффектно брошенную без пьедестала в чаще колю- чих растений, на самом краю дикой природной скалы. Этот памятник и днем производит большое впечат- ление; вам кажется, что аббат снова лезет на белый свет из наскучившей ему могилы и вот-вот выпрыгнет и станет над Стальено, огромный и страшный в своем длинном и черном одеянии. Ночью же он меня, как видите, совсем заколдовал, тем более что я совершенно позабыл о его существовании... Я спокойно сошел в среднюю галерею усыпальницы Стальено; лунные лучи сюда еще не достигали; статуи чуть виднелись в своих нишах, полных синего сумрака. Но когда, быстро пробежав эту галерею, я остановился на широкой лестнице, чуть ли не сотнею ступеней сбегающей от порога стальенской капеллы к подошве холма, я замер от изумления и восторга. Нижний ярус был залит лунным светом — это царство мертвых мраморов ожило под лучами светила, не греющего живых... Мне вспомнилась поэтическая фраза Альфонса Карра из его «Клотильды»: «Мертвые только днем мертвы, а ночи им принад- лежат, и эта луна, восходящая по небу, — их солнце». Я стоял, смотрел, и в душу мою понемногу кралось таинственное волнение, и жуткое, и приятное. Не хо- телось уйти с кладбища. Тянуло вниз — бродить под портиками дворца покойников, приглядываться к блед- но-зеленым фигурам, в которых предал их памяти потомства резец художника; верить, что в этих немых каменных людях бьются слабые пульсы жизни, подоб- ной нашей; благоговеть перед их непостижимой тайной и любопытно слушать невнятное трепетание спящей жизни спящих людей. Я тихо спустился по лестнице, внутренно смеясь над собою и своим фантастическим настроением, а глав- ное — над тем, что это настроение мне очень нрави- лось. Нижний ярус усыпальницы охватил меня холодом и сыростью: ведь Бизаньо здесь уже совсем под боком. 254
«Поэзия поэзией, а лихорадка — лихорадкой», — подумал я и направился к выходу, проклиная предсто- явшее мне удовольствие идти пешком несколько кило- метров, отделявших меня от моей квартиры: я жил на береговой части Генуи, совсем в другую сторону от Стальено. Я решился уйти с кладбища, но от мистиче- ского настроения мне уйти не удавалось. Когда я пробирался между монументами в неосвещенной части галереи, мне чудился шелест, точно шепот, точно шар- кали по полу старческие ноги, точно шуршали полы и шлейфы каменных одежд, приобретших в ту таинствен- ную ночь мягкость и гибкость шелка. Признаюсь вам откровенно: проходя мимо знамени- того белого капуцина, читающего вечную молитву над прахом маркизов Серра, я старался смотреть в другую сторону. Реалистическое жизнеподобие этой работы Рота поражает новичков до такой степени, что не один близорукий посетитель окликал старика, как живого монаха, и только подойдя ближе, убеждался в своей ошибке. Я знал, что теперь он покажется мне совсем живым. При солнце он только что не говорит, а ну как луна развязывает ему язык и он громко повторяет в ее часы то, что читает про себя в дневной суете?! Мне оставалось только повернуть направо — к клад- бищу евреев, чтобы постучаться в контору привратни- ков и добиться пропуска из cimitero1, как вдруг, уже на повороте из портика, я застыл на месте, потрясен- ный, взволнованный и, может быть, даже влюбленный... Вы не слыхали о скульпторе Саккомано? Это лев стальенского ваяния. Лучшие статуи кладбища — его работа. Теперь я стоял перед лучшею из лучших: перед спящею девою над склепом фамилии Эрба... Надо вам сказать, я не большой охотник до нежностей в искус- стве. Я люблю сюжеты сильные, мужественные, с не- много байронической окраской... Действие и мысль интересуют меня больше, чем настроения; драматиче- ский момент, на мой вкус, всегда выше лирического. Поэтому я всегда предпочитал девушке Саккомано его же Время — могучего, задумчивого старика, воплощен- ное «vanitas vanitatum et omnia vanitas»* 2... Я и сейчас его видел: он сидел невдалеке, скрестив руки на груди, и, казалось, покачивал бородатой головой в раздумье еще более тяжелом, чем всегда. Меня приковала к себе Кладбище (шп.) 2 Суета сует и всяческая суета (лат.). 25S
эта не любимая мною мраморная девушка, опрокинутая вечною дремотой в глубь черной ниши. Бледно-зеленые блики играли на ее снеговом лице, придавая ему бо- лезненное изящество, хрупкую фарфоровую тонкость. Я как будто только впервые разглядел ее и признал в лицо. И мне чудилось, что я лишь позабыл, не узнавал ее прежде, а на самом деле давным-давно ее знаю; она мне своя, родная, друг, понятый мною, быть может больше, чем я сам себя понимаю. «Ты заснула, страдая, — думал я. — Горе томило тебя не день, не год, а всю жизнь, оно с тобою родилось; горе души, явившейся в мире чужою, неу- держимым полетом стремившейся от земли к небу... А подрезанные крылья не пускали тебя в эту чистую лазурь, где так ласково мерцают твои сестры — звезды; и томилась ты, полная смутных желаний, в неясных мечтах, которые чаровали тебя, как музыка без слов: ни о чем не говорили, но обо всем заставляли догады- ваться... Жизнь тебе выпала на долю, как нарочно, суровая и беспощадная. Ты боролась с нуждою, судьба хлестала тебя потерями, разочарованиями, обманами. Ты задыхалась в ее когтях, как покорное дитя, без споров; но велика была твоя нравственная сила, и житейская грязь отскакивала, бессильная и презренная, от святой поэзии твоего сердца. И сны твои были прекрасными снами. Они открывали тебе твой родной мир чистых грез и надежд. И вот ты сидишь успоко- енная; ты забылась, цветы твои — этот мак, эмблема забвения — рассыпались из ослабевшей руки по коле- нам... Ты уже вне мира... Хор планет поет тебе свои таинственные гимны. Ты хороша, как лучшая надежда человека — мечта о любящем и всепрощающем забве- нии и покое! Я поклоняюсь тебе, я тебя люблю». Во «Флорентийских ночах» Гейне рассказывает, как он в своем детстве влюбился в разбитую статую и бегал по ночам в сад целовать ее холодные губы. Не знаю, с какими чувствами он это делал... Но меня, взрослого, сильного, прошедшего огонь и воду мужчину, одолевало желание — склониться к ногам этой мраморной полу- богини, припасть губами к ее прекрасной девственной руке и согреть ее ледяной холод тихими умиленными слезами. Н-ну... это, конечно, крайне дико... только я так и сделал. Мне было очень хорошо; право, ни одно из моих — каюсь, весьма многочисленных — действитель- ных увлечений не давало мне большего наслаждения, чем несколько часов, проведенных мною в благоговей- ном восторге у ног моей стыдливой, безмолвной воз- 256
любленной. Я чувствовал себя, как, вероятно, те идеали- сты-рыцари, которые весь свой век носили в голове образ дамы сердца, воображенный вразрез с грубою правдою жизни..,. Как Дон-Кихот, влюбленный в свой самообман, умевший создать из невежественной коровницы красави- цу из красавиц, несравненную Дульцинею Тобосскую. Мрамор холодил мне лицо, но мне чудилось, что этот холод уменьшается, что рука девушки делается мягче и нежнее, что это уже не камень, но тело, медленно наполняемое возвращающейся жизнью... Я знал, что этого быть не может, но — ах, если бы так было в эту минуту! Я поднял взор на лицо статуи и вскочил на ноги, не веря своим глазам. Ее ресницы трепетали; губы вздрагивали в неясной улыбке, а по целомудренному лицу все гуще и гуще разливался румянец радостного смущения... Я видел, что еще мгновение — и она проснется... Я думал, что схожу с ума, и стоял перед зрелищем этого чуда, как загипнотизированный... Да, разумеется, так оно и было. Но она не проснулась. А меня вежливо тронул за плечо неслышно подошедший кладбищенский сторож: — Eccelenza1! Как это вы попали сюда в такую раннюю пору? И в ответ на мой бессмысленный взгляд продолжал: — Я уже три раза окликал вас, да вы не слышите: очень уж засмотрелись. Я оглянулся... на дворе был белый день. Я провел в Стальено целую ночь и в своем влюбленном забытьи не заметил рассвета... Не понял даже зари, когда она заиграла на лице мраморной красавицы... Теперь розо- вые краски уже сбежали с камня, и моя возлюбленная спала беспробудным сном, сияя ровными белыми тона- ми своих ослепительно сверкающих одежд. Всплывшее над горами солнце разрушило очарование зари... Неделю спустя, на обеде у маркиза Серлупи, я заметил, что на меня как-то странно смотрят. Наконец, хорошенькая жена французского консула не выдержала и сконфузила меня неожиданным вопросом: — Правда ли, граф, что вы сделались вампиром, блуждаете по ночам в Стальено и стали на «ты» со всеми призраками cimitero? Насмешница убила меня. Я покраснел как рак, проклял лукавую консулыпу, проклял себя, Стальено, Саккомано, статую сна, свое Ваше сиятельство (шп.). Околдованная жизнь 257
безумие и... в тот же вечер уехал из Генуи с твердым намерением не возвращаться в нее как можно дольше. * « * Так разговаривая, Дебрянский и граф Валерий про- сидели в театральном ресторане не только антракт, но и целый акт оперы... Граф вошел в ложу к знакомым, а Алексей Леони- дович, сидя на своем узком кресле партера, не столько смотрел на сцену и слушал музыку, сколько оглядывал публику. Дебрянский был небольшой охотник до Ваг- нера. Туманный, мрачный, разбросанный, он пугал Алексея Леонидовича... отзывался севером, мистициз- мом, фантастикой... Его хроматическая мелодия даже в любовь, даже в лучшие восторги человеческой души вносит начало болезненности и разрушения. Пусть эта музыка божественна, но она посвящена мрачным и скорбью удрученным богам. Это — «Сумерки богов»... И как всегда при слове «сумерки» Алексей Леонидович почувствовал неприятное сжатие сердца... Пришел Гичовский и, заметив около Дебрянского свободное место, сел рядом. — Хотите сделать приятное знакомство? — шепнул он. — Кто же от этого отказывается? — В таком случае, я представлю вас Вучичам... Смотрите: первая ложа бенуара, направо... Дебрянский взглянул — прежде всего ему бросился в глаза резкий профиль лысого старика с огромными седыми усами: настоящий славянский тип. Две дамы с незначительными лицами и очень красивая девушка сидели далее по барьеру ложи. В глубине виднелась еще какая-то женская фигура... — Это здешние? — Нет, далматинцы из Триеста. Но у них здесь своя вилла. Богатые люди. Предки Степана Вучича были пиратами, а сам он торгует пшеницею и оливковым маслом и покровительствует искусствам. У него преле- стная галерея картин славянских художников: Чермак, Семирадский, Матейко, Хельминский, — и еще более прелестная дочь, которую, как я замечаю, вы не удо- стаиваете должного внимания. А напрасно: особенно, если вы холосты... ведь холосты?.. Она и не глупа, и образование имеет, и много денег. Вучич очень обра- довался случаю повидать русского. Он любит Россию, долго жил в Одессе и даже говорит по-русски... Он просит вас непременно ужинать у него после спектакля. 258
— Разве здесь ужинают? — удивился Дебрянский, — это что-то не по-гречески... — Вучичи живут по-триестински... А там — только вечером и начинается жизнь в свое удовольствие. День посвящен делам. В третьем антракте граф ввел Алексея Леонидовича в ложу Вучичей. Огромного роста, с красноватым, рябым вблизи лицом, толстоносый и черноглазый, старик Вучич напомнил Дебрянскому морского орла, который вот-вот сорвется со скалы и с клектом полетит на добычу. Он дружески приветствовал нового знакомого. — Дочь моя Зоица, — отрекомендовал он. Зоица — похожая на отца чертами лица — была тем не менее совершенно лишена того гордого и открытого выражения, каким отличался острый, внимательный взгляд орлиных очей и повелительный склад мясистых губ старика. Наоборот, в ней было что-то робкое, подозрительное. Точно на душе у нее лежала опасная или постыдная тайна, и она постоянно испытывала окружающих взглядом исподлобья: не узнали ли, не догадываются ли? Девушка показалась Алексею Леони- довичу жалкою и — так как при всем том она дейст- вительно была очень хороша собою — симпатичною. Дебрянский ей, кажется, тоже понравился; по крайней мере, взгляд ее прояснился, стал мягче, и на губах задрожала слабая улыбка, сделавшая красивое, бледное лицо Зоицы совсем очаровательным. Гичовский с ус- мешкой наблюдал эти живые проявления таинственного электрического тока, который внезапно установился между Зоицею и Дебрянским — как всегда это бывает при встречах женщины и мужчины, если им суждено не пройти бесследно в жизни друг друга. Две бесцвет- ные дамы, сидевшие вместе с Вучичами, оказались их дальними родственницами, занимавшими в доме поло- жение не то компаньонок, не то просто приживалок. Пятой фигуры, которую Дебрянский видел в глубине ложи, сейчас в ней не было... Не зная сам почему, он очень любопытствовал знать, кто это была, — и поче- му-то не особенно приятным любопытством... Спектакль шел к концу. Вучичи заторопились уез- жать, прося Гичовского и Дебрянского следовать за ними на их виллу. «Пятая фигура» появилась в ложе, чтобы подать Зоице чесучовый cache-poussiere1. 1 Пыльник (фр.). 259
Она оказалась женщиною, на восточный взгляд, уже не молодою: лет двадцати пяти — большого роста и очень тучною. Смуглое лицо ее — еще недавно, должно быть, на редкость красивое, но теперь испорченное ожирением, которое придало коже болезненно-желто- ватый оттенок, — носило отпечаток дикого величия. Она сверкнула на Дебрянского черными глазами из-под густых, почти сросшихся бровей, и взгляд ее показался Алексею Леонидовичу мрачным, почти свирепым. — Танька Ростокинская, разбойница какая-то, — подумал русский, оглядывая странный наряд женщины: к обыкновенной европейской юбке она надела прямо на рубаху расшитую далматскую курточку, шею обвила ожерельем в виде золотой змеи с рубиновыми глазами и всю грудь завесила монистом из червонцев; такие же змеевидные красноглазые браслеты бросились в глаза Дебрянскому на обеих руках ее; талию тоже сжимал чешуйчатый пояс восточного низкопробного серебра, замкнутый пряжкою двух впившихся друг в друга змеиных голов — только у этих змей глаза были у одной зеленые, изумрудные, у другой — желтый топаз; с левого плеча висела длинная, красная в клетках шаль, в которую женщина сердито закуталась, заметив при- стальный взгляд Дебрянского. Она отрывисто сказала что-то Зоице по-хорватски, та зарумянилась, и глаза ее снова стали полны смущения и испуга... — Это наша Лала, — представила она, наконец, Дебрянскому; он начал было уже недоумевать: за кого он должен считать красивую дикарку. По манерам и виду — это прислуга, по обращению с Вучичами — равная им. В ответ на вежливый поклон Дебрянского Лала быстро кивнула головой и хмуро буркнула два слова сквозь зубы... Вучич расхохотался. — Вот вы и окрещены боевым огнем, — дружески сказал он Алексею Леонидовичу. — Не обращайте внимания на сердитые глаза Лалы. Это — в правилах дома. Лалица безумно ревнива, боится и ненавидит новых знакомых и, пока не привыкнет, всегда бывает не в духе. Не старайтесь подружиться с ней; если вы ей понравитесь, она сама сегодня же вечером подойдет к вам с протянутой рукой. — И наклонясь к уху Дебрянского, он шепнул по-русски: — У нее мозги немножко не в порядке... что поде- лаешь? Она — неизбежное зло нашего дома... Правду сказать, она постоянно ставит нас в самые неловкие положения перед чужими. Но она добрая и хорошая подруга Зоицы: привязанность с детских лет! Притом, 260
хоть и простая, едва грамотная девушка, а все-таки одной с нами крови, одного рода... Последняя в знаме- нитой древней ветви! Надо беречь. Фаэтон быстро мчал Гичовского и Дебрянского по бульвару императрицы Елизаветы — по этой царице набережных: равной ей по красоте вряд ли найдется другая в Европе. Климат и море Корфу, его ласкающее уединение излечили нервное расстройство и меланхолический пси- хоз императрицы Елизаветы Австрийской. Здесь все дышит памятью ее пребывания, как в Сорренто и Сан-Ремо — памятью императрицы Марии Александ- ровны, супруги императора Александра II. Великолеп- ная Strada Marina1 — лучшая из прогулок в городе Корфу — переименована в бульвар императрицы Ели- заветы. Да! Эта Strada Marina, в самом деле, лекарство от психических недомоганий. Она успокаивает и возвыша- ет душу. Придешь вечером на бесконечную щеголева- тую набережную, прильнешь к перилам да уж и отры- ваться не хочется. До самого горизонта — гладкое яхонтовое море; чуть морщит его, чуть всплескивает у берега. Из-за дальнего острова медленно ползет огром- ный красный шар луны, точно только что выкупанный в крови. И чем выше ползет он в темно-синий хрусталь неба, тем нежнее и яснее становятся и сам он, и озаренная им ночь; кровавые оттенки переходят в золотые, золото — в серебро; даль мерцает фосфори- ческим туманом; просветляется высь, просветляется мо- ре... Золотой столб убегает по водам в голубой про- стор — чем дальше, тем шире и ярче — и выцветает из пламени золота в чешуйчатую дрожь серебра, пока не исчезнет где-то на границе моря и воздуха в раз- долье широкого блеска. Барки, парусные лодки застыли на блестящих волнах черными пятнами. Их даже не качает: теплое безветрие, песни с них слышатся... дро- жат, трепещут в воздухе... «О, Эллада, Эллада!..» Трещат цикады. Уныло дудит удод. Протяжно кричат какие-то особенные лягушки — странный звук, схожий с полицейским свистком» только pianissimo...2 Заведет 1 Морская улица (шп.). 2 Очень тихо (ит.). 261
подводный городовой свою тихую минорную трель и дрожит на ней добрую четверть часа, не переставая. Песен много — только не таких бы песен сюда надо. Греки слишком немузыкально гнусят; итальянцы здесь — все из интеллигенции, тянут, следовательно, «образован- ную» музыку: «Cavalleria Rusticana», «Rescatori di perle»1... Хотелось бы — как на юге в Италии: в воздухе колеб- лется, как стрекотанье кузнечика, тремоло мандолины, ему глухо поддакивают баски гитары, льется широкая народная кантилена тенора с звучною и низкою второю баритона... Stanotte е bello lu mare, Cantando e bel a vocare, Vocando e bel a cantar...2 Застылое в безветрии, синее до черноты море пере- мигивается с таким же глубоким и темным небом тысячами звезд. Сверкает маяк, краснеют фонарики на барках, дрожит искра зеленого сигнала на пробегаю- щем через залив пароходе... Теплая ночь дышала аро- матом цветов, похожих на дурман, — их огромные белые чаши были так велики, что Дебрянский видел их из коляски даже сквозь синий сумрак ночи. Они пле- лись и вились по каменным изгородям. Даже во рту становилось сладко — столько давали они запаха, не- отвязного, мучительно томящего и возбуждающего. — Если мы еще десять минут будем ехать между этими цветами, — сказал Алексей Леонидович, — вы можете поздравить меня с головною болью... Я просто задыхаюсь... кровь приливает к вискам... сердце бьется... — Аромат любви, — со смехом возразил Гичов- ский. — Хорошо еще, что эти белые отравители цветут не одновременно с акациями. Иначе — хоть сходи с ума от любовной лихорадки... И какой только Мефи- стофель так старается об амурном благополучии кор- фиотов и корфиоток? И он замурлыкал себе в усы знаменитое заклинание цветов из «Фауста»: «Notte, stendi su lor 1'ombra tua...»3 1 «Сельская честь», «Ловцы жемчуга» (ши.). Названия опер П. Ма- сканьи и Ж. Бизе. 2 и «Ночью сегодня прекрасное море, красиво мелодия льется, от- зывается песней красивой...» (ит.) з «Ночь, пусть падет на них твоя тень...»(шп.) 262
— Чудный остров! — вздохнул Алексей Леонидович. Гичовский согласно пыхнул сигарою. — Недаром Гомер поместил на нем блаженных фсаков и — на передышку от вселенского горемы- канья — загнал сюда Одиссея сидеть у очага царя Алкиноя, слушать песни вещего Демодока и целоваться по углам с прекрасною Навзикаей. Вам, конечно, уже показывали островок этот — якобы окаменелый ко- рабль феаков? Любопытная штучка, не правда ли? Беклин из его очертаний, смешав их с рисунком Капри, вообразил свой «Остров Мертвых». В старину, когда я был еще туристом, мне показывали и место, где Одис- сей был выкинут волнами на берег, в речку, в которой царевна Навзикая мыла белье. Я уважаю эту гомериче- скую девицу. Она была прекрасная царевна и хорошая прачка — два качества, вряд ли соединимые в наш век. Дебрянский усмехнулся: — Преемницы Навзикаи в современном потомстве, к сожалению, сохранили больше признаков второго ее качества, чем первого. Уж куда неизящны. — Вы находите? — Некрасивы: короткие, как обрубки, с квадратны- ми талиями и вульгарными лицами. Должно быть, весь- ма верные супруги, хорошие матери и образцовые хозяйки, но Бог с ними как любовницами! Если таковы были и древние феакийки, я Одиссею не завидую, а Гомеру удивляюсь. Видно, правда, что «и великий Гомер ошибался». Впрочем, неудивительно: он был слепой. — Вряд ли. Есть прямое доказательство, что у ста- рого поэта был тонко развит вкус на женскую красоту. Он провозгласил смирнянок самыми прекрасными жен- щинами в мире, и до сих пор, бродя по набережной Смирны, только ахаешь: такие великолепные женские лица встречаются на каждом шагу. Очевидно, Гомер и без глаз видел. — Значит, не Гомер лжет, а корфиотки выродились. — Это только в городе. Маленькое торговое мещан- ство. Надо вам сделать экскурсию внутрь острова. Я изъездил его вдоль и поперек: мужское и женское население корфиотской деревни прекрасно. То и дело попадаются божественные типы античных статуй... Впрочем, здесь ли точно жили феакийки и феаки — это еще подлежит сомнению. Риман в своих изыскани- ях об Ионических островах доказывает, что никаких феакийцев на Корфу не было, а были... вероятно, англичане — с лордом Алкиноем в качестве губернато- ра. Я нахожу против этой теории лишь одно возраже- ние: на острове имеются какие-то воображаемые «сады 263
Алкиноя», но нет ему памятника. Будь Алкиной англи- чанином, уж торчал бы в честь его какой-нибудь обе- лиск. Черт знает, сколько они тут глупейших монумен- тов нагородили. «Notte, stendi su lor ГошЪга tua. .» — А ведь Зоица-то недурна, — перебил он вдруг свое пение и поймал на этой же мысли Алексея Лео- нидовича. В голосе графа слышался смех. Алексею Леонидовичу это не понравилось. «Что-то уж слишком много фамильярности для пер- вого знакомства», — с неудовольствием подумал он. — Или, быть может, вы мечтаете о свирепой, но очаровательной Лале? — так же лукаво продолжал граф. — Ни о ком я не мечтаю, — сухо возразил Дебрян- ский. — Скажите, кстати: что это за Лала такая? — Да ведь вы же видели: горничная на положении подруги или подруга на положении горничной. Дикое существо с гор, лишенное всякого образования, что не мешает ей быть очень уважаемою в доме. — Да, старик Вучич уже успел похвалиться мне, что она из каких-то знатных... — О да! Захудалая, но из знатных и древних, даже с мифологическим корнем — далеко и глубоко в сред- них веках... — Как же это: и знатная, и древняя, а необразован- ная и в доме родственников, говорите вы, чуть ли не на положении горничной? — Балканские нравы. В южном славянстве даже неграмотные мужики свою родословную лет за триста помнят. Здесь аристократии нет, а есть именно знать: роды, которые давно известны, которые искони знают. Сербы, хорваты, болгары — самые демократические народы в Европе, но культ предков у них свят. Эта Лала — нищая и едва грамотна, однако бедность и невежество не препятствуют ей быть и держать себя весьма гордою деревенскою принцессою и на того же самого, например, Вучича, который ее хлебом кормит, смотреть положительно свысока. Для меня она клад, потому что фантастка, суеверка и знает удивительней- шие сказки, которых я от других не слыхал. — У нее дерзкий взгляд и надменные губы. Должно быть, сварливая ужасно... — Нет, только вспыльчивая. В сущности, весьма милое и кроткое создание — хотя и с огромным недостатком: ненавидит наш пол до исступления. Мы-то 264
с нею друзья, а вот когда мой приятель Делианович, друг и кредитор Вучича, вздумал за нею ухаживать, Лала проткнула ему живот шпилькою... — Как шпилькою? — А видели: у нее в косе торчит золотой шар. Под этим шаром — золотая шпилька, так, дюйма четыре длиною. Это обычай: в Истрии все так. Такая штучка в умелых руках стоит доброго ножа. По крайней мере, Делианович после этой шпильки болел, болел, киснул, чах и, наконец, совершив в пределе земном все «земное, самым добросовестным образом умер. — Какая дикость! — Да... странная девка. В ней много чего-то... <Je ne sais quoi, je ne sais quoi, mais poetique1», — запел он из «Маскотты». — Впрочем, вероятно, Вучич пока- жет вам ее в полном блеске: она отлично поет и мне еще больше нравится, как она декламирует. — Декламирует? Но вы же говорите, она полугра- мотная... — Ну да, конечно. От этого-то она и оригинальна. Она все импровизирует... Начало иной раз выходит плохо — путает, сбивается, не находит размера, а потом разойдется до экстаза — и чудо что такое... Я слышал итальянских и испанских импровизаторов — куда им! Далеко! Там нет-нет да и почувствуешь симуляцию, словоизвитие, голый поток привычного метра и подго- товленных рифм, а эта — вся натура. — Зачем же она такой дурацкий костюм носит? — Почему же дурацкий? Ведь красиво? — Мало ли что красиво... Цыганка не цыганка, жрица не жрица... — Идет к ней — вот и носит... А вы заметили, сколько она на себя змей навертела? И в серебре, и в золоте... — Да, и нахожу это довольно отвратительным. Не охотник я до пресмыкающихся... особенно змей. — Ах вы неблагодарный! — Почему? — Да кто же все мы были бы теперь, если бы не усердие змия райского к почтенной нашей праматери Еве? Сидели бы гориллы гориллами и дураки-дураками под древом жизни да яблоки жевали бы... — Зато не знали бы смерти. — И мысли. Ну-ка на выбор: что дороже?.. 1 «Не знаю чего, не знаю чего, но поэтична» (фр.). 265
— «Не дай мне Бог сойти с ума!» — невесело улыбнулся Алексей Леонидович. — То-то вот и есть... А если вы боитесь змей, то предупреждаю вас заранее, не испугайтесь у Вучичей, буде приползет к вам некоторая гадина... Ручной уж скользит у них по всему дому. Большой любимец Зоицы и Лалы. Громаднейшая тварь, красавец в своем роде, пестрый, как мрамор, редкостный экземпляр... — Вот гадость! Спасибо, что сказали... А то я с перепуга способен был бы треснуть его — чем ни попадя... — Да сохранят вас от такой беды молитвы предков ваших! Сразу врагов бы нажили. Вучичи ужа своего обожают... Это, знаете, типическое, славянское. У всех южных славян считается большой честью и счастьем, если в доме заведется уж. Почитают его чем-то вроде домашнего гения-хранителя... — Да, это я и у нас в России в хохлацких деревнях видал, как дети в хатках, на полу, хлебали молоко из одной чашки с ужом... — Лала со своим Цмоком тоже каждым куском делится и в собственной постели спать ему позволяет. Страстно его любит. Прямо змеепоклонница какая-то. У нас с нею, кажется, и дружба-то с того началась, что я рассказал ей однажды про малайских «нага» и зме- иные культы в экваториальной Африке. Слушала, как роман. С тех пор я — ее фаворит, и нас, что называ- ется, водой не разольешь. — С змей дружба началась, а чем упрочилась? — Тем, что я никогда не ухаживал за ее обожаемой Зоицей... A bon entendeur salut!1 Вучич жил принцем, а скромный стакан вина, на который приглашал он гостей, оказался ужином на широкую ногу. Стол был накрыт на террасе, повисшей над морем. Луна висела в небе — круглая и желтая, и золотой столб дрожал по заливу... Лала не ужинала и вышла на террасу, только когда на столе оставались вино и фрукты, а мужчины взялись за сигары. К столу она не села, а прислонилась к мраморным перилам террасы и, сложа на груди тол- стые, выше локтя голые руки, глядела в морскую даль. 1 Имеющий уши да услышит (фр.). 266
Общий разговор — о Корфу и корфиотах — вел старик Вучич, а поддерживали Зоица и Дебрянский. Гичовскому все, что они говорили, было известно и скучно. Он подошел к Лале. — Куда вы загляделись, Лалица? — спросил он, любуясь на ее хмурый профиль, позолоченный отбле- ском от свечей на столе. Лала медленно указала паль- цем на светлое пятно над горизонтом, где золотой столб лунного отражения разливался в целое серебряное мо- ре... — Смотрите, — сказала она, — знаете, что это? — Знаю: луна играет... и очень красиво. Лала вздохнула. — А вы знаете, куда ведет эта дорога? — Очень знаю: прямехонько к албанскому берегу. — Нет, мой друг, это — дорога к мертвым, в рай. — Вот как? — глазом не моргнув, искусственно удивился Гичовский. — До сих пор я считал дорогою мертвых Млечный Путь. — Когда я была маленькая, — не слушая, возразила Лала, — то, бывало, стану у берега и смотрю, пока у меня все мысли не уйдут в одну цель — вот сейчас увижу отца... мать... тетку Диву... И тогда они показы- вались — кто-нибудь из них, по одному — вон там, где серебро, и шли ко мне по заливу... шли, шли близко... вот на столько не дойдут — растают в воздухе, исчез- нут... А я потом целый час — как сумасшедшая... — А теперь вы умеете приводить себя в такое состояние? — серьезно спросил Гичовский. — Труднее. Реже. Прежде легче было. Стоило по- желать — и оно начинается. Только большого напря- жения требует. Столько, что боюсь иногда — сердце разорвется. Страшно устаю тогда. Но с усилием — могу. — Например — даже и сейчас бы? Лала покачала головой. — Нет. Сейчас я не в состоянии отвлечься, — отрывисто сказала она. — Я слишком зла. Сердитое сердце мешает мне сосредоточиться. Лала бросила на Гичовского косой взгляд, и на низком лбу ее под крутящимися, жесткими волосами обозначилась резкая морщинка, а верхняя губа нервно задрожала под черными усиками. — Этот тоже будет к ней свататься? — полуспросила она. — Кто? к кому? — изумился граф. — Не смейтесь надо мною! — гневно прикрикнула Лала. — Я говорю о вашем приятеле, русском... 267
— О, Лала, вы неподражаемы: да ведь он видит Зоицу в первый раз... — Так что же? Разве надо много времени, чтобы влюбиться и влюбить в себя эту дурочку? Посмотрите, какие теплые глаза у них обоих... Зачем вы привели его? — Потому что ваш старик заинтересовался им в театре и просил познакомить. Да вам-то что, Лала? За что вы его невзлюбили? Я, конечно, мало его знаю, но, кажется, добрый малый... — Добрый? — презрительно отвечала Лала. — Разве это достоинство? Все добры, покуда не умеют или не имеют характера делать зло... Не симпатичен он мне. И знаете, почему? Я не успела еще вглядеться в него, почувствовать его, но — сдается мне — какой-то он не свой... чем-то чужим веет от него на меня... точно он — в оболочке какой-то... он — сам по себе, а вокруг него, как белок в яйце вокруг желтка, сгустилась сила некая. Люди ее не видят, и сам он ее, может быть, не чувствует, а между тем она им владеет, и движет, и управляет, и он ею дышит, мыслит, чувствует, он весь невольник ее, поглощен и уничтожается ею... Если бы я не боялась, что мои слова будут подслушаны в недобрый час злым ветром, я сказала бы вам, что я читаю в глубине его голубых глаз. — В Шотландии, — с усмешкою возразил Гичов- ский, — я видал, что в таких случаях, когда боятся словами нанести вред и беду, берут в руки ключ, а в губы листок трилистника и тогда говорят смело... — Я не знала этого, — с любопытством сказала Лала. — Когда-нибудь, при случае, попробую. — Отчего же не сейчас? — Оттого, что я не вижу вблизи трилистника... Как жаль, что я не умею писать! — Разве слова на бумаге менее опасны, чем в устах человека? — О нет, даже более, но их можно сжечь, тогда как у ветра хороший слух и вечная память: он слышит и помнит, помнит и знает... Смотрите, смотрите, пожа- луйста, как пристально глядит на вашего приятеля мой Цмок. Уж — видите — тоже изумлен им... разве не удивительно это, что в такое позднее время и прохлад- ную ночь Цмок остался у моря на террасе и не зарылся нежиться в теплые одеяла?.. Гичовский обратил глаза свои, куда показывала Лала. Один из столбов террасы был обвит блестящим узор- чатым шнуром пальца в два толщиною, резко рельеф- ным на белом мраморе. От шнура отделялась в воздух 268
на длинной шее золотистая змеиная голова, в искрах- глазках которой графу в самом деле почудилось какое- то необычайное выражение, почти человеческое и, бес- спорно, возбужденное. — Вот гигантом становится ваш Цмок! — заметил Гичовский. — Какой это уж!.. Скоро будет целый удав!=, — Посмотрите, как у него горло вздувается! — перебила Лала. — Он ужасно волнуется сегодня... — Летучие мышь вьются — он слышит их и воз- бужден. — Летучие мыши вьются каждый вечер, но Цмока таким я давно не видала... Знаете, когда он такой бывает? — Скажите — буду знать. Лала осторожно огляделась и нагнулась к уху Гичов- ского. — Когда он видит мертвое... — шепнула она с значительною расстановкою. Граф засмеялся. — Надеюсь, что вы не предполагаете в этом милом Дебрянском выходца с того света или вампира какого- нибудь? К его удивлению, Лала ответила не сразу. — Нет, — сказала она наконец, после долгой и важной задумчивости, — нет, это не то... Цмок волно- вался бы иначе... — А у вас были опыты? — усмехнулся граф. Лала обвела его холодным взглядом. — Какое вам дело? — резко спросила она. — Как какое дело? — пробовал отшутиться граф. — Мне с этим москвичом предстоит возвращаться вместе домой, в город. Вдруг он по дороге набросится на меня и кровь мою выпьет... Лала с укором покачала тяжелою головою своею. — Слушайте, граф, вы хороший человек, но зачем смеяться над чужою верою? Вы образованный, знаете науки — поздравляю вас с этим и не насилую ваших взглядов и убеждений. Я дикая, глупая девушка из горной деревни. Не обижайте же и вы моей маленькой мысли. Она мне столь же дорога, как вам — ваша большая. Оставьте меня поверьям и тайнам моих род- ных гор. Я вас люблю и уважаю, но есть вещи, в которых нам с вами не спеться... Вы много стран объехали и чудес видели, но того, что я в горах видала, вы не видали. — Так расскажите, поделитесь, и я буду знать... — Нет. У вас прекрасные темные волосы. Я не хочу, чтобы они побелели. 269
— О? Так страшно? — Как все — по ту сторону жизни. — Однако ваши собственные волосы, Лала, черны как смоль. — О! Что пугает и заставляет трепетать чужих, то своих едва волнует. — Вы знаете, что любопытство мое — враг мой. Уж так и быть: пусть я поседею, но вы расскажите. В крайнем случае — можно выкраситься. Вымою голову перекисью водорода и стану огненный блондин. Лала упрямо трясла головою. — Нет, нет, мертвые не понимают шуток... Не сердите их... Они слышат больше, чем то думают жи- вые... Они любят, чтобы их уважали и боялись... Смот- рите, смотрите: Цмок пляшет на хвосте! В самом деле, уж почти отцепился от столба своего и престранно мотался пестрою гибкою палкою, ритми- чески подскакивая, по крайней мере, тремя четвертями длинного тела своего, будто и впрямь танцуя. — Это его луна чарует, — сказал Гичовский. — От луны волнуется... Лала свистнула, как собаке, — Цмок клубком пере- катился через террасу, — она протянула руку, и уж обмотался частыми мраморными кольцами вверх до плеча девушки и спрятал свою золотистую голову ей под мышку. — Фу ты! как молния! — отшатнулся не ожидавший граф. — Прелюбопытный у вас друг, Лала. — И друг, и сторож, и предсказатель... — Даже? — Еще бы! Он отлично предсказывает мне хорошую и дурную погоду, друзей и врагов... Он предан и строг, ревнив и мстителен. Смотрите, как он грозно клубится по руке... — Вы, должно быть, очень сильны физически, Лала. Я смотрю, как свободно вы держите руку. Судя по величине, тяжесть ужа не малая, да еще если принять в соображение давление его колец... — Да! был в моей жизни случай, что я несла Зоицу на руках семь километров. Ей было тогда двенадцать, а мне двадцать лет... Меня обидеть трудно. Когда я сплю, то под подушкою держу отточенный нож, малей- ший укол которого смертелен, потому что в Бруссе, где выкован его клинок, его напоили ядом. А Цмок чуток, как собака. Он никому не позволяет приблизиться ко мне во сне. — Если вы выйдете замуж, Лала, то муж ваш должен будет размозжить голову вашему Цмоку. 270
Лала презрительно пожала плечами. — С какой стати выходить мне замуж? Я уже старая девка. Эти глупости остались позади меня... там... в горах. На что мне муж? Моя жизнь полна. Мне до- вольно моей Зоицы и Цмока... — Да, но Зоицу могут отнять у вас. Выйдет же она когда-нибудь замуж... — Зоица? — переспросила Лала с тревогою и со- мнением. — Нет. — А мне кажется, что очень скоро. Да и присмот- ритесь к ней: прелестная, спелая ягодка... пора! самое время! ей-Богу, пора! — Зоица? Лала вдруг захохотала громко и зло. — О Господи! Лалица? — вздрогнув от неожидан- ности, откликнулся Вучич. — Можно ли так пугать людей? — Простите, господин... граф говорит смешное... Я не смогла удержаться... В голосе ее запела фальшивая, недобрая нотка, ноз- дри раздувались, глаза сверкали... — На тебя, я вижу, опять находит, — проворчал Вучич, — чем блажить, ты лучше спела бы нам или сказала стихи... — Не хочу, — резко оборвала Лала и вышла, тяжело ступая на всю ногу и звеня своими дукатами. Вучич тихо смеялся ей вслед. — Шутки! — не утерпит... сейчас запоет. Она се- годня зла — будет вымещать горе на гитаре... Что вы, поссорились, что ли, с нею? — обратился он к дочери. Зоица, с тех пор как раздался смех Лалы, утратила все свое оживление и теперь сидела точно в воду опущенная... — Нет, до театра она была хорошая, как всегда... — тихо отозвалась Зоица, не поднимая глаз. — Тсс... слушайте... — шепнул граф. В воздухе прогудел и оборвался короткий звук ги- тарного баска. Совсем — будто шмель прожужжал коротко и гневно. Сердитая рука продолжала щипать все ту же струну, и она звучала все жалобнее и протяжнее, плача и негодуя. Заплакал в ответ струне и голос — такой голос, что Алексей Леонидович широко открыл глаза от изумления: ничего подобного он не слыхал еще... Сперва ему почудилось было, что это запел мужчина: настолько низким звуком начала Лала свою тягучую песню. Но мелодия росла, развивалась, залетела с контральтовых глубин на предельные высоты сопрано, всюду этот бархатный голос звучал одинаково 271
красиво и полно, с одинаковою страстною силою, с одинаковым тембром — звенящим, точно трепещущим. Лала пела по-хорватски. Алексей Леонидович не пони- мал ни слова из ее песни, но в глазах его стояли слезы: его захватила сама мелодия. Это было что-то тоскливо- грустное и в то же время широкое, размашистое. Клект орлицы, потерявшей птенцов, слышался в песне, все крепчавшей, все грозневшей. Дебрянский закрыл ув- лажненные глаза. Ему вспомнились те широкие, буй- ным ковылем поросшие степи, по еще бесснежному пространству которых промчал его два месяца тому назад с Руси на чужбину юго-западный поезд... камен- ные бабы на курганах и задумчивые аисты на головках каменных баб... Ветер мчался быстрее поезда и гнул к земле ковыль... «Се ветры, Стрибожьи внуци», — вспомнилось давно забытое степное «Слово о полку Игореве», и эпическая седая старина заглянула ему в глаза своими спокойными мертвыми глазами, и мирно, и просторно стало на душе... Песня тянулась. Алексей Леонидович освоился с первыми впечатлениями, и теперь в душе его вставало смутное воспоминание о чем-то похожем, однородном с тем, что пела Лала... Да! конечно, это было так — там, в Москве. Давали юбилейный обед знаменитому актеру. Потом — пьянство, «Яр», «Стрельна», глупые и пошлые песни современных цыган, потом — уже под утро — чаепитие в каком-то плохоньком цыганском трактирчике в Грузинах. Все злы с похмелья; раскаяние и стыд... дурно... противно... И вдруг — стон, другой... и целое море звуков, плачущих так же, как плачет теперь Лала. Все встрепенулись. Кто был пьян, вытрез- вился. Кому хотелось спать, потерял сон. — Что это?! — Это — «Участь»-с, — с растроганной почтитель- ной улыбкой доложил буфетчик. — Какая «Участь»? — Кочевая цыганская песня. Она нигде не поется, никем не записана. Только у нас и хранится ее старый вал: еще с сороковых годов. Бережем его пуще глаза, чтобы не стерся: всего раз в сутки и ставим, в семь часов утра — да и то, коли есть хорошие господа, которые в состоянии понимать... Лишь слушая эту «Участь», Дебрянский впервые понял, что прав был Алексей Толстой, когда слышал в цыганских песнях Бенгальские розы, Свет южных лучей, 272
Степные обозы, Полет журавлей, И грозный шум сечи, И говор струи, И тихие речи, Маруся, твои... И сейчас — в ответ на песню Лалы — стихи просились снова на память. Лала оборвала песню на высокой ноте, которую сперва тянула долго-долго, и вслед за нею протянуло ее эхо в прибрежных скалах. Дебрянский открыл глаза. Ему на минуту было незна- комо и странно, что вокруг море и лунное небо — и все это блестит. Все были растроганы. Зоица — сама не своя — подбежала к перилам, перегнулась за них и закричала голосом, полным счастливого волнения: — Лалица, да иди же к нам, дорогая, радость моя! Ты уже давно не пела так хорошо!.. И когда Лала показалась в дверях, Зоица бросилась к ней и припала на грудь ее прекрасною своею голо- вою. — Выплакалась? — с доброю усмешкою встретил Лалу Вучич. Лала тоже улыбнулась. Лицо ее было светло и важно, глаза полны вдохновения. Она, должно быть, уже готовилась лечь в постель, потому что сняла свои дукаты и распустила волосы, закрыв ими, как черною тальмою, всю спину. В этом наряде, с блестящими змеями вокруг горла, пояса и голых рук, она показалась Дебрянскому почти прекрасною. — Петь вам или говорить? — мягко спросила она, торжественно поднимая гитару. — Как хочешь... тебя неволить нельзя... — тихо отозвался Вучич. Лала села, задумалась — напряжение мысли отрази- лось морщинками, побежавшими по лбу... Она тронула струны. Она заговорила тихо и таинственно, не глядя ни на кого, кроме Зоицы. Вучич шепотом переводил Алексею Леонидовичу ее слова. «Мы были вдвоем на пустынной скале, оторванной подземным огнем от острова чудной и дикой красоты и одиноко брошенной в глубокое море. «Солнце тонуло в западных водах, а нарастающий полумесяц уже стоял в небе белым пятном, готовый загореться, едва последний красный луч сбежит с лы- 273
сых вершин за приливом, едва померкнет морская даль, окрашенная золотом и кровью. «И солнце утонуло, и синяя ночь вышла на смену ему из прохладного водного царства. Мертвый месяц ожил и длинный золотой столб закачался в спокойных водах; дрожа и сверкая, тянулся он от нашей скалы. .. Казалось — то был таинственный путь, по которому мертвые идут с земли в обитель блаженства. Я смотрела в далекий бледный туман и искала вереницу белых теней — как неверно ступают они, слепые, по огненной влаге, робко держась друг за друга, покорные зову путеводителя душ. И парус, застывший черным пятном на золоте моря, не служил ли ладье, где спокойно дремлет старый Харон, ожидая, пока до бортов уйдет в воду ветшающий челн под грузом незримых седоков, пока голос тени водящего Бога не прикажет ему налечь мозолистою рукою на тяжесть кормчего весла? «Мы были вдвоем: я и Он... Как всегда, я не видела Его; как всегда, Он только дышал прохладой над моими плечами. Но я знала, что Он со мною — светлый, как белое облако, прозрачный, как пламя, зыбкий, как туман. И был Он, как всегда, задумчив и тих, могуч и велик, и я, как всегда, не знала, кто Он: демон* ли, раскаявшийся в своем падении? ангел ли, усомнившийся в своем совершенстве? Его узкая рука холодным мрамором лежала на моем плече, и — пока шептало засыпавшее море — шептал над моим ухом и Его грустный, размеренный голос. «Смотри в небеса — найди, где трепещет зеленою искрою меч Ориона. Там в этот час проплывала когда- то планета; она отгорела, и осколки ее, расточенные в мире, время давно уже перемололо в незримую пыль. «Как прекрасна была она! Люди были на ней — как те светлые боги, которых воплощать в белом мраморе научили вас творческие сны. «О, как мудры, как кротки были они! Там, да, там был светлый Эдем, возвещенный вам, людям, вдохно- венными учителями правды. «Они были вечны. Не знали они ни смерти, ни злобы, ни горя, ни стыда. Там не было жен и мужей — были только братья и сестры. «Дух гнева и мести на черных крылах поднялся к блаженной золотой планете. Вражда и зависть к добру увлекали его. Он летел, чтобы воевать и разрушать. Но ни меча, ни копья, ни громов, ни огненной лавы не нес он с собою. Его оружие было в нем самом — в 274
одном коротком слове, сильном, как смерть, коварном, как змей-искуситель... «Это слово было — любовь. «Он подкрался к спящему юноше и шепнул ему на ухо роковое слово и послал ему сны, полные сладкой отравы. Он подкрался к спящей красавице и отравил ее грезы словами и видениями любви. «Когда назавтра пробудились оба, новыми глазами взглянули они на мир — и новые мысли, новые чувства охватили обоих. «Они полюбили друг друга... «С хохотом улетел черный дух с блаженной плане- ты — и тысячи лет кружилась она, нося в себе яд любви... «И снова посетил сатана отравленный мир. Как вор, крался он в первый раз по блаженной планете. Как царь, он вошел в нее теперь и сел на троне могил и надгробных памятников. Потому что любовь — сильная, как смерть, — и привела с собою смерть. «Люди планеты лишились блага вечной любви. Они стали рождать — и умирать. Срок их жизни сокращался из века в век. Они мельчали ростом и силою. Они узнали золото, роскошь, войны, хитрые измены — все зло, каким впоследствии проклял Господь и вашу зем- лю, когда осудил Адама и Еву. «Людей стало много — так много, что природа планеты, которая была им матерью и кормилицей, уже не могла поддерживать их своими простыми средства- ми. Люди стали насиловать природу, придумывали спо- собы истощать ее, сделались ее врагами, воевали с нею всю жизнь — и сами истощались в этой борьбе, жизнь их сгорала, как свеча, зажженная с двух концов. Дол- голетие стало чудом. Шестидесятилетний старец был предметом зависти и удивления. «Чем больше сокращались срок жизни и силы лю- дей, тем больше одолевал их враг — природа. И она становилась все грознее и грознее, потому что планета старела, охлаждался согревший ее огонь, и путь ее отклонился от солнца. «От полюсов поползли туманы, снега и льды, они ползли неудержимо, и люди бежали от них, сталкива- лись, воевали за лучшие места... Лилась кровь; все было полно ненавистью, родившейся из любви. «Прошли тысячелетия. Сатана снова посетил отрав- ленный мир. Там, где раньше росли пальмы, он увидел чахлый можжевельник. «Он искал людей — и нашел кучку большеголовых карликов, зашитых в заячьи шкуры, которые старались 275
развести костер, чтобы согреть своих карлиц, похожих на обезьян. Но отрава любви жила и в этом жалком племени — они влюблялись, терзались, сходили с ума, ловили миг обладания, ревновали, дрались, умирали за любовь... все, все, как и в те дни, когда люди были прекрасны и сильны, а небо сине, а солнце светло и жарко! «А льды все ползли и ползли с севера и с юга по застылой планете. И вот они встретились, и на планете не стало ничего, кроме льда. «Планета умерла. «Долго, долго носилась она, как огромный алмаз, в немом пространстве, пока не тронулась на нее заблу- дившаяся комета и не разбила ее в бриллиантовый град... Куски ее брызнули во все концы Вселенной. Нет планеты, которая бы не приняла хоть частицу погиб- шего мира. «Но больше всех, дитя мое, приняла их земля. «Ты слышишь ли эти песни? чувствуешь ли этот воздух, напоенный любовью? О, дитя мое! Этот остров, это море, берега, что виднеются за морем, — все это упало с неба ледяным куском в тот день, когда разру- шилась отравленная любовью планета. Лед растаял — и кусок, полный яда, разлил всю отраву по земле... «Дитя мое! Мы — в родине любви... Беги же от нее! Спасайся! Потому что нет в мире зла и несчастья, большего любви! «Я спросила: — Учитель, кто ты, знающий такие тайны?., почему я должна верить тебе? Он отвечал: — Я тот, кто первый услыхал слово любви на умершей планете, я тот, кто первый на ней полюбил и стал любимым, первый, кто отравился сам любовью и отравил ею свой народ... «И он плакал, и ломал руки, и стонал: — Не люби! Не люби! «А ночь уже белела, и розовые пятна блуждали на восточных водах...»1 Обработка легенды моя, но основу ее сообщил мне один англи- чанин-корфиот, врач по профессии. Он лечил когда-то покойную императрицу Елизавету Австрийскую. По уверению англичанина, он слышал легенду о Золотой Планете от императрицы в виде стихотво- рения в прозе, а Елизавета говорила, что записала легенду со слов туземной девушки. (Примеч. автора.) 276
Гитара вывалилась из рук Лалицы. Сама она была в обмороке. Импровизация стоила ей страшного нерв- ного подъема, и теперь наступила реакция. Зоица скры- ла лицо на ее коленях. Гичовский наблюдал за нею с обычным ему интересом естествоиспытателя. Вучич спешно налил стакан вина, чтобы освежить им силы импровизаторши... Алексей Леонидович хмурился. Ему не нравились интонация и выражение глаз Лалы, когда она говорила «Не люби!» — точно она предостерегала Зоицу против него. Сама Лала, такая прекрасная перед декламацией, теперь возбуждала в нем отвращение: она была — мало сказать — утомлена, — измучена, как загнанная лошадь. Желтоватое лицо ее блестело от пота, будто покрытое лаком, белая сорочка посерела, волосы смокли, развились и повисли прямыми косица- ми. Вдохновенная Пифия исчезла — осталась немоло- дая, жирная, раскисшая баба... — Спать!., скорей сдать!.. — пробормотала Лала, стуча зубами о стекло стакана, который поднес к ее губам Вучич. Зоица и Гичовский подхватили ее под руки и увели в комнаты. Граф Валерий уехал со случайным пароходом на Занте к приятелю-археологу, который жил там, изучая венецианские постройки этого маленького острова-го- рода. Дебрянский за несколько дней знакомства так свыкся с этим веселым, причудливым человеком, что теперь очень замечал его отсутствие. Граф звал его с собою, и Алексей Леонидович поехал бы, да жаль было расстаться и с Вучичами. Дебрянский бывал у них каждый день, и только слепой не заметил бы, что между ним и Зоицей растет и развивается симпатия, не дале- кая уже от любви. Замечал это, конечно, и старый Вучич, но молчал. Алексей Леонидович ему нравился, и он не прочь был породниться с русским — тем более, что, по наведенным через одесских приятелей справкам, Дебрянский оказался человеком не бедным, не безыз- вестным и хорошего происхождения. Когда получились эти сведения, Вучич стал смотреть на Алексея Леони- довича еще ласковее, чем раньше, и даже несколько выжидательно: что же, мол, ты? делай предложение — примем тебя с отверстыми объятиями! Все на вилле видели в Алексее Леонидовиче жениха, и всем жених был по вкусу, кроме Лалы. Если приезжал Дебрянский, она старалась не показываться ему на глаза — запира- 277
лась в своей комнате или уходила из дома в горы... И часто Зоицу и Алексея Леонидовича среди их влюблен- ных разговоров внезапно смущали слабые отголоски ее мрачных песен. Антипатия была обоюдною. Враждебное чувство к Лале, зародившееся в душе Алексея Леони- довича в первый вечер знакомства после декламации, не только не угасло, но усилилось — особенно потому, что он убедился в огромном, почти повелительном влиянии Лалы на Зоицу. Подруги девушек, которых мы любим, приятны нам, лишь пока они благоволят к нашему чувству и отдают на жертву и в помощь ему собственную свою дружбу. Но если эти подруги начи- нают предъявлять свои права на личность приятельни- цы, если они ставят обязанности дружбы не ниже обязанностей любви, в таком случае они весьма скоро превращаются в наших врагов, и ненавидящих, и не- навистных. Алексей Леонидович чувствовал к Лалице странное физическое отвращение. Он ненавидел ее грубую, уже разрушающуюся красоту, ее дикий наряд, ее Цмока, даже ее гитару и прекрасный голос. В ней чудилось ему что-то преступное и порочное. Близость Лалы к Зоице оскорбляла его. Ему казалось, что эта дружба или, вернее сказать, это подчинение пачкает его будущую невесту — такую наивную, чистую, крот- кую и, как действительно убедился Дебрянский, воспи- танную, с образованием, редким для югославянской девушки, как будто даже умненькую. — Какой труп они зарыли вместе, что она боится этой гадины? — думал он порою, чуть не кусая себе пальцы от злости. Временами ему самому даже становилась странна тайная ненависть к женщине, которая до сих пор, собственно, не сделала ему ничего дурного, никаким поступком не обнаружила своей к нему вражды, а между тем, стоило ей показаться, стоило раздаться ее голосу, чтобы в груди Дебрянского все всколыхнулось гневною судорожною дрожью и холод пробежал по спине. Он чувствовал с немалым смущением и страхом, что его ощущения при виде Лалицы очень близки к тем, которые переживал он в Москве в первые дни после видения Анны и свидания с Петровым: угнетаю- щее впечатление чего-то непонятного, чуждого челове- ческой природе и в то же время сильного, властного, с чем бороться мудрено. Впечатление это усиливалось еще отчужденностью Дебрянского от Лалы по языку: Дебрянский по-хорватски и итальянски не знал вовсе, немецкий язык был ему труден, а Лала, наоборот, едва лепетала несколько французских слов. Эта немая враж- 278
да была бы смешна, если бы обе стороны не чувство- вали, что им не до шуток. Обоих прямо-таки заедала безмолвная злоба — сверхъестественная или инстинк- тивная, как взаимная ненависть непонимающих друг друга животных... Таким образом, Дебрянский и Зоица чувствовали себя хорошо только тогда, когда — по выражению Алексея Леонидовича — «поблизости не пахло Лалою». Старик Вучич пришел в негодование, узнав, что Дебрянский, две недели прожив на Корфу, не посетил еще ни Монрепо, ни Ахилейона, и прямо-таки приказал Зоице: — Бери завтра экипаж, сажай в него приличия ради которую-нибудь из тетушек или, чтобы им веселее было, обеих вместе, арестуй этого молодого варвара в его сквернейшем Saint Georg’e — и марш показывать ему Ахилловы сады. Стыдно, господин: простительнее быть в Риме — и не видать папы. Ахилейлон некогда принадлежал императрице Ели- завете, прекрасной безумной сестре коронованного ро- мантика — прекрасного, безумного Людвига II Бавар- ского. В чудных и таинственных садах Корфу она искала излечения от наследственной меланхолии Виттельсба- хов. Мрачное искание забвения, потребность воды из Леты было характерным двигателем жизни этой жен- щины, с сердцем чувствительным, как Эолова арфа, полным глубоко поэтических и по большей части стра- дательных настроений. Их подсказывали императрице и природный характер ее, и жизнь — на редкость неудачно сложившаяся жизнь, с вечными грозовыми тучами на горизонте. Если трагическая поэзия вернется к идее рока, уп- равлявшей вдохновениями древних драматургов, то вряд ли будущий Эсхил или Софокл найдут для такой трагедии сюжет более подходящий, героя более достой- ного, чем жизнь императора Франца-Иосифа и семьи его. Вот могучий и счастливый монарх — в семейном быту своем, бесспорно, несчастнейший из смертных. Меч насильственной смерти простерт над его домом — ужас за ужасом сменяется в его стенах. В истории Габсбургов было много кровавых, грозных страниц насилия над подданными и над народами, которые не хотели быть их подданными. Можно подумать, что слепая судьба, вспомнив страницы эти, стала по закону возмездия вымещать на императоре-потомке грехи им- ператоров-предков. 279
Убийство, самоубийство, безумие, неврастения, фи- зическая чахлость, все бедствия вырождения окружили императора Франца-Иосифа в частном быту его злорад- ною, насмешливою толпою с тех самых пор, как нога его коснулась ступеней трона. Судьба послала ему долгую жизнь и царствование — и отравила каждую минуту их! Ни одной розы без шипов, ни одного венка без колючего терна. В самую светлую минуту жизни этот нравственный мученик не мог радоваться иначе, как сквозь слезы, потому что предшествующая минута, наверное, несла ему какое-нибудь тяжкое горе, а по- следующая грозила новым разочарованием. Пятьдесят лет «благополучного», как принято выражаться, царст- вования!.. Бросить взгляд в глубину этого огромного срока — что за тяжкий крестный путь представляется глазам! У католиков есть обряд особых пилигримств по «кальвариям», когда богомольцы ходят от часовни к часовне, от креста к кресту, сопровождая эти переходы воспоминаниями о страстях Христовых: вот гора моле- ния о чаше, вот римская претория, где бичуют Христа, вот Голгофа... В прежние времена богомольцы в соот- ветствии с указаниями евангельских событий жестоко истязали плоть свою. Такою же нравственной кальва- рией, переходом от горя к горю, воистину «хождением по мукам» должна быть память злополучного монарха, когда он углубляется в картины своего прошлого. Че- ловек спокойствия и мира, он окружен потоками кро- ви... и чьей крови! — самых близких, самых дорогих ему людей. Расстрелянный Максимилиан, без вести пропавший эрцгерцог Иоанн, самоубийца Рудольф, за- резанная анархистом Елизавета... Какие страшные жи- тейские этапы!.. Без семьи, без прямого наследника, под градом бедствий престарелый император доживает свой век одиноким сиротою... «О, если бы верно взве- шены были вопли мои, и вместе с ними положили на весы страдание мое! Оно, верно, перетянуло бы песок морей!» Бывают семьи, приближаясь к которым человек вдруг чувствует нечто вроде как бы нравственного удушья. Отчего? — необъяснимо. Люди, казалось бы, прекрасные, честные, добрые, ласковые, но — тяжело с ними. И им самим тяжело друг с другом. Чувствуется влияние чего-то зловещего, запах какого-то тления. Оно незримо висит над семьею, будто какая-то злая, непреодолимая сила — мойра древних, и вот-вот рухнет всею тяжестью и раздавит. От таких семей часто сторонятся даже несуеверные люди, как бы опасаясь заразиться от них несчастьем... 280
«Бегу, беда над этим домом! Бегу, да не погибну с ним!» Подобное настроение — частое, историческое повто- рение в доме Габсбургов, начиная еще с Карла V. Но никогда не сказывалось оно в таком ярком напряжении, с такою мучительною наглядностью, как при императо- ре Франце-Иосифе. Удрученность эту сознает одинако- во сам он, народ его, иностранцы, под нею изнывают ближайшие члены его семьи. Все они стараются по возможности уклоняться от близости к великой власти, которой невольными участниками сделало их право рождения. Отвращение к высокому сану — характерная семейная черта дома Франца-Иосифа. Ею болел престо- лонаследник Рудольф, много было ее в императрице Елизавете, всего же ярче выразилась она в эрцгерцоге Иоанне, который отказался от рода и племени со всеми правами, им принадлежащими, и превратился в просто- го моряка Иоганна Орта. Другой брат — эрцгерцог Сальватор — живет на острове Майорке простым по- мещиком, ведет жизнь богатого крестьянина, обедает па кухне со своими работниками и принимает как оскорбление, если его зовут «ваше высочество» и во- обще напоминают ему покинутый сан. Сам Франц- Иосиф — скорее невольник престола, чем его облада- тель; в течение пятидесяти лет его царствования слухи о возможном его отречении возникали множество раз и держались всегда с упорством, ясно доказательным, что они возникали не без оснований. Император оста- вался у власти, очевидно, не по собственному пристра- стию к ней, но по необходимости, не по воле, но против воли, по чувству долга общественного. В бегстве от тяжелых снов венского дворца Иоганн Орт уплыл неведомо куда в далекое море, Рудольф ползал по альпийским скалам, стреляя орлов и соколов для своей орнитологической коллекции, а Елизавета заключилась в чудеса Ахилейона. Его сады, скалы, воды и небо спасли императрицу. Она уехала отсюда здоро- вою, но признаки ее болезни еще блуждают по аллеям в лунные ночи, мучатся на скалах, облитых красным заревом заката, рыдают в песнях соловьев над цветни- ками, опьяняющими воздух благоуханием влюбленных роз. Лишь розы отцветают, Амврозией дыша, В Элизии улетает Их легкая душа. 281
И там, где волны сонны Забвение несут, Их тени благовонны Над Летою цветут... Эти грациозные стихи великого русского поэта сами собою зазвенели в памяти Дебрянского, когда он очу- тился в парке Ахилейона. Нигде никогда не слыхал он более глубокой и прекрасной, мудрой и благоуханной тишины. Поэт Щербина в чудесном стихотворении опи- сал Элладу мертвою красавицею, вроде спящей царев- ны в гробу роскошной природы, под кровом вечно синего неба. Представление о чудной, могучей и кра- сивой жизни, обмершей в ожидании, скоро ли сказоч- ный царевич придет нарушить оковы смертного сна и воскресит красавицу на новое веселие и счастие, раз- лито по всей вилле. Именно — Элизий, населенный снами, грезами, тенями и сказками. Как будто царство идей, а не предметов: тени отцветших роз над сонными ручьями, несущими забвение. Над этим миром грез господствует храм, посвящен- ный императрицею полубогу поэзии XIX века — тому, кто всех ярче передал в своих «отравленных» песнях тайны любовного безумия — Генриху Гейне... Императ- рица Елизавета обожала Гейне. На Корфу, в уединении своем, она окружила память любимого поэта почти религиозным культом. «Пред ним курились фимиамы и воздвигались алтари». Мраморный поэт спит между «кипарисами, резедою и лилиями», с «одинокою слез- кою» на щеке и ждет, онемелый, но все еще любящий и грезящий, когда рука любимой женщины «постучит в крышку его гроба и возвестит ему вечный день». Монумент купался в розовых отблесках вечерней зари, когда Дебрянский и Зоица прощались с его грустным вдохновением и больной красотою. — Здесь хорошо, должно быть, при луне, — заметила Зоица. — На одной выставке в Вене я видела картину, где этот памятник изображен при лунном свете: очень красиво. Рядом была огромная картина: «Последняя мысль Гейне»... Он, истомленный, умирающий, вытянул вперед руки в последней агонии, а к нему со всех сторон летят женщины, которым он посвятил свою любовь и свои песни... Эту картину художник написал под впечатлением здешнего памятника и этой природы. А между тем — разве это правда? Разве последние мысли Гейне были о любви? 282
Алексей Леонидович невольно улыбнулся. Ему при- шло на память знаменитое «Завещание немецкого по- эта»: Ну, конец существованью! Приступаю к завещанью И с любовию готов Наделить моих врагов. Этим людям, честным, твердым, Добродетельным и гордым, Я навеки отдаю Немощь страшную мою: И слюну, что давит глотку, И в спинном мозгу сухотку, И конвульсии, и злой Чисто прусский геморрой!.. Но вслух он, разумеется, этих стихов не напомнил, а, напротив, рассердился на самого себя за свою со- вершенно русскую способность ввести комическую нот- ку в самый патетический концерт. Русские как-то не умеют отдаваться красивым впечатлениям цельно. У славян — из интеллигенции — располовиненная душа. Если одна половина в восторге, другая скептически наблюдает, критикует и подтрунивает. Если одна поло- вина души негодует, другая — уже в сомнении: а, может быть, негодовать не из-за чего? и игра не стоит свеч? Вечное раздвоение, из которого, как прямой потомок, родится и славянское принципиальное к боль- шинству «вопросов» равнодушие... — Как вам сказать? — возразил Дебрянский. — Гейне так часто и охотно умирал в своих стихах, что догадаться, когда он в этих разнообразных смертях был правдив, довольно мудрено... Но здесь так хорошо, что хочется верить вашему художнику и вместе с ним идеализировать поэта... Здесь все дышит любовью, вся жизнь проходит в любви, и самая смерть должна по- глощаться любовью... Это — как в рыцарских поэмах: человек любил до самой смерти и не замечал, когда кончалась любовь и начиналась смерть. — Как вы сказали? Зоица побледнела и отодвинулась от Алексея Лео- нидовича. Он повторил. — Любовь... смерть... это ужасно, — пробормотала она в сторону, ежась плечами, точно от холода. Деб- рянский с недоумением смотрел на нее. Глаза Зоицы — за мгновение перед тем ясные и откровенные — опять были полны выражением того нечистого страха, жела- ния уйти бы от людей, спрятаться бы далеко-далеко 283
наедине со своим тайным несчастьем, — выражением, которое так не нравилось Алексею Леонидовичу. — Здесь нельзя больше быть, — отрывисто сказала Зоица, прикладывая руки к вискам, — уйдем. Здесь воздух отравлен... цветы ядом дышат. Дебрянский молча подал ей руку. — И никогда — слышите ли? никогда не говорите мне больше о любви, — продолжала Зоица, когда они прошли уже несколько шагов, — ио смерти тоже... мне нельзя этого слушать... Любовь в самом деле сме- шана со смертью... Если я полюблю, то умру, умру... А жизнь так хороша! Цветы эти, горы, море, отец мой, хорошие люди... Я так люблю жизнь!.. — Что с вами, Зоица? — удивился Алексей Леони- дович, заметив, что девушка вся дрожит и готова разрыдаться. Но — с пылающими щеками, со слезами на глазах — она глядела в землю и упорно молчала. — Зоица, — начал Алексей Леонидович дрожащим голосом, — хотя вы и запрещаете мне говорить о любви, а говорить я должен... Ведь мне незачем объяс- няться — вы сами знаете, что я люблю вас? — Знаю, — чуть слышно сказала она. — Так как же теперь быть, Зоица? Она молчала. — Да или нет? — Ах, если бы!.. — вырвалось у нее таким мучи- тельным звуком, что Алексею Леонидовичу незачем было больше спрашивать: его любили и боялись лю- бить — значит, любили сильно. — Зоица, — заговорил он серьезно, — я должен вам объяснить, что я за человек — как я себя понимаю. Основная черта моего характера — спокойствие. Я люблю мир, тишину, скромные рамки, в которых бы я мог спокойно и довольно жить человеком, честным пред собою и обществом. Я не герой вообще и, в особенно- сти, не герой романа. Страстные выходки, сильные страдания, резкие восторги — на все это я не способен. Я страдаю, когда попадаю в такую обстановку... Но душа у меня, кажется, все-таки не мелкая. Я ни разу в жизни не изменил тому, кого однажды назвал своим другом. Я привязчив. Так будет и с любовью. Мне тридцать пять лет, а я еще не любил. Теперь вот люблю. И люблю вас очень хорошо — прочно: вас одну, на всю жизнь. Я не богат и не беден. До ваших денег мне нет никакого дела. Будете вы богаты — хорошо, не будете — пожалуй, еще лучше. Достанет прожить вдво- ем, конечно, без роскоши, но в полном комфорте. Устроил бы я вас хорошо. Обстоятельства... какие — 284
это, покуда, пусть будет вам все равно, в них нет ни политических, ни уголовных условий, — обрекают меня провести если не всю жизнь, то, во всяком случае, многие годы вдали от моей родины. Когда-нибудь я расскажу вам этот секрет мой подробно, сейчас не спрашивайте. Я слишком взволнован и слишком дорожу настоящею минутою, чтобы омрачать ее своим расска- зом. А чтобы вы не предположили чего-нибудь нехоро- шего или ужасного, признаюсь коротко: дело идет об остром нервном расстройстве, которое я пережил в Москве и от которого я должен оправиться здесь, на Корфу. Юг мне очень помогает, и я не стремлюсь на север, хотя люблю его всем сердцем. Если он грозит мне повторением болезни, то уж лучше я останусь навсегда добровольным изгнанником. Вне России где жить — мне все равно. Значит, я не разлучу вас ни с вашими родными, ни с привычным вам бытом. В про- шлом у меня нет ничего дурного, позорящего. Я прожил молодость беспечно и не монахом, но никаких нехоро- ших фактов или компрометирующих отношений у меня не осталось. Ваш отец — человек деловой, я тоже. Мы можем быть полезными друг другу. Мы одного вероис- поведания, значит, и тут нет никаких препятствий. Если вы согласны выйти за меня замуж, я буду считать, что жизнь моя полна и мне не к чему стремиться в ней к новому, а надо только сохранить свое законченное счастье. Если откажете — мне будет очень горько. Я, конечно, не застрелюсь и не утоплюсь, но... вряд ли я женюсь когда-нибудь. Потому что нравиться могут мно- гие женщины, но жениться можно только на той, к которой чувствуешь, что я к вам чувствую: мое сердце приросло к вам, и когда вам больно, мне больно, вам радостно — и мне радостно. Словом, Зоица, я чувствую себя вправе громко и торжественно присягнуть на обычную брачную формулу, как установили ее англи- чане: «с сего дня на будущее время в радости и горе, в богатстве и бедности, в болезни и здоровье обещаем неизменно любить друг друга, пока смерть не разлучит нас». И если вы позволите мне произнести такое обе- щание сейчас, вы сделаете меня счастливейшим чело- веком. Нежно-шутливая речь Алексея Леонидовича кончи- лась. Он ждал. Зоица молчала, все тяжелее и тяжелее опираясь на его руку. — Я бы рада... — шепнула она наконец. — Тогда в чем же дело* Он сжал ее ручки и заглянул в лицо... Оно было грустно: губы плотно сжаты, тонкие брови нахмурены. 285
— Мне не позволят, — сказала она, отворачиваясь, чтобы уклониться от его испытующего взгляда. — Кто не позволит? — изумился Алексей Леонидо- вич. — Ваш отец? Зоица отрицательно качнула головой. — Он нет... он вас любит... — В таком случае... Зоица прервала его: — Нет, дорогой мой, милый, то, что вы хотите, немыслимо, невозможно... Я не принадлежу себе. Не своя. Забудьте наш нынешний разговор, его не надо было начинать, а я не имела права вас слушать. Я не своя. — Вы любите кого-нибудь? — растерянно спросил Алексей Леонидович. Зоица ласково взглянула на него. — Если бы я могла любить, то никого не любила бы, кроме вас... — Уже обещали другому руку свою и не можете нарушить слово? — О нет. Они прошли несколько шагов. Дебрянский был очень огорчен и смущен. — Я хотел бы, Зоица, все-таки знать причину вашего отказа, — сдержанно сказал он. Она пожала плечами. — Зачем вам. Вы не поймете. Он вспыхнул. Глаза его засверкали. — Тогда я сам знаю, в чем дело, чье здесь влияние. Это ваша Лала, ненавистная, грязная Лала. — Алексей! ради Бога! — воскликнула Зоица, дела- ясь белее полотна, между тем как глаза ее расширились и обессмыслились от внезапно нахлынувшего страха. Но он не слушал. — Да, я чувствую здесь ее вражду. За что? Что я ей сделал? Вы любите меня — я это вижу. Между тем гоните меня — в угоду этой... Она пыталась закрыть ему рот своей маленькой ручкой, но он освободился. — Откуда у нее такая власть над вами? Какие между вами отношения, что вы подчинились ей?.. Что ей надо жертвовать всем — даже счастьем всей жизни? — Молчите же, молчите, безумный вы, — бормотала она, ломая руки и боязливо оглядываясь, — если она узнает... — Пускай знает. Я буду очень рад... Но... — он опомнился и пристально взглянул на Зоицу, — откуда же ойа может узнать? Ее здесь нет, она осталась дома. 286
— Ах, почем я знаю? — отчаянно воскликнула Зоица и тотчас же спохватилась; взгляд ее — трусливый и подозрительный: дескать, не догадался ли ты, что я, врасплох, проговорилась лишним словом? — взбесил Дебрянского. — Успокойтесь! Я решительно не понял, что вы желали сказать мне этою новою загадкою, — резко упрекнул он. — Тайны ваши остаются при вас. Зоица ахнула от стыда и закрыла лицо руками. — Но, — продолжал Дебрянский, — я думаю, что я вправе знать, по крайней мере, из-за чего именно вы разбиваете мое счастье? Я не желаю жертвовать собою прихоти какого-то неизвестного идола. Я требую — простите, даже не прошу, но требую — чтобы вы объяснили мне, наконец, кто такая она — ваша про- тивная... — Ради всего святого, не браните ее... — отозвалась Зоица, не отнимая рук от лица. — Она услышит вас и отомстит вам... А я вас люблю, мне вас жаль. Дебрянский во все глаза смотрел на нее — с глу- боким изумлением, как на сумасшедшую. — Хорошо... — медленно произнес он, — если это вам так неприятно, я перестану, хотя и продолжаю недоумевать, как может слышать и разуметь мои слова особа, находящаяся за пять верст от нас и не знающая языка, на котором мы говорим? Что за телепатия такая? Но на своем праве получить от вас ответ — что связывает вас с этой удивительной особой — я наста- иваю. Зоица открыла лицо. Оно было печально, но реши- тельно. — Я не могу дать вам ответа, — холодно и твердо возразила она. — Думайте, что хотите. Вы вправе думать о нас обеих очень дурно. Быть может, я не так виновата и лучше, чем даю вам основание подозревать меня, но я не смею ни оправдываться, ни объясняться, ни сказать вам правду, ни бросить вам хотя бы намек. Видимость против меня. Вы никогда не узнаете нашего общего с Лалою секрета. И не советую вам искать его. Потому что, если даже какой-нибудь... сверхъестествен- ный, разве... случай поможет вам найти разгадку, то с вами случится великое несчастье... как случилось бы и со мною, если бы я нарушила обет: пошла за вас замуж или рассказала бы вам нашу тайну. Потому что вы правы: между мною и Лалицею есть обет и есть тайна. Умоляю вас: откажитесь от меня, позабудьте предложе- ние, которое вы мне сделали, и оставьте намерение 287
проникнуть в наши отношения... Они темны — и пусть будут темны! — Ни за что! — резко отозвался Дебрянский. Зоица опустила голову с видом покорного отчаяния. — В таком случае, — коротко сказала она, — и мне, и вам... обоим надо готовиться.,. — К чему? — К скорой смерти.„ — Зоица?! — Я больше не скажу вам ни слова... Не могу, не имею права сказать... И без того уже вы знаете слиш- ком много... больше, чем кто-либо другой о нас знает.., и не должен — никто не должен знать! — Зоица! Да поймите же, что этою загадкою.,, — Я не хочу больше слушать! — Вы взводите какую-то таинственную клевету на самое себя, заставляете меня Бог знает какие страсти предполагать, ужасы воображать и дикие разгадки стро- ить... — Тссс... тише... мы подходим к площадке, где ждут нас тетушки... Умоляю вас: молчите! ни слова! V Дебрянский чувствовал себя очень нехорошо. И не только потому, что Зоица отказала ему в своей руке. Это его огорчало, но не тревожило. Во-первых, он видел, что Зоица его любит и, стало быть, отказ ее — плод какого-то недоразумения, дело условное и прехо- дящее. Он знал, что со свадьбою как-нибудь «образу- ется». Во-вторых, если бы даже и впрямь между ним и Зоицею стояли какие-либо непреоборимые препятст- вия, то хотя девушка ему и очень нравилась, однако не настолько, чтобы он не мог отказаться от нее без трагедии. Его расстраивали, таким образом, не самые препятствия, но их странный характер: суеверный страх Зоицы перед Лалою, которую она, видимо, считала существом почти сверхъестественным... Дебрянский не- годовал: — Какою дурочкою надо быть, чтобы так прочно отдаться в руки хитрой и грубой проходимке! Загип- нотизировала ее, что ли, ведьма эта, с ее поганым ужом? Не угодно ли? Верит, что Лала может слышать ее на расстоянии и понимать по-французски, не зная французского языка. Он вспомнил случаи завладевания чужою волею через гипноз, о которых приходилось ему читать в книгах в период своих оккультических увлечений. 288
— Что же? — думал он. — Бродяга Кастеллан, осужденный в 1865 году, «сын бога», о котором рас- сказывает Дэпин, был вряд ли высшего уровня, чем эта Лала, — извращенный двадцатилетний мальчишка, чу- довище физическое и нравственное. Однако он с пер- вого же свидания околдовал двадцатишестилетнюю де- вушку, усыпив ее какими-то жестами, изнасиловал, увез из родительского дома, таскал за собой, как собаку, несмотря на ее отвращение к нему, и всячески надру- гался, чтобы показать посторонним людям степень своей власти над нею. Михайловский — из позитйви- стов позитивист, однако нисколько не отрицает воз- можности «злого влияния», которого примеры расска- зывала Блаватская в своих повестях об индийских «загадочных племенах» — о тоддах и курумбах. Свире- пым чудесам последних он дает совершенно естествен- ное логическое объяснение гипнотического фокуса — того же самого, который отдает птицу или кролика во власть смотрящей на них змеи, которым венгерец Ба- ласса укрощал диких лошадей, которым парижский баритон Массоль создал себе репутацию «дурного гла- за», убийственного для людей, имевших несчастие по- пасть в поле его зрения. «Моноидеизм» Брэда — не фантастика какая-нибудь, но блестящая научная теория, ему нельзя не верить. Человек легковерный, слишком богатый фантазией, замкнутый в узком кругу интере- сов, поддается гипнозу не только через усыпление, но очень часто и в бодрственном состоянии. Психическое наваждение до такой степени помрачает разум и волю некоторых людей, что они отдаются в безусловное управление другим человеком, действуют в его распо- ряжении как марионетки и только по его воле и под его руководством видят, слышат, ощущают, чувствуют, ходят. Брэд считал повелительное наклонение пережит- ком гипнотической формулы, призывающей к «моно- идеизму»... Жаль, нет дома графа Гичовского — посо- ветоваться бы с ним, поговорить... Он, наверное, знаток по этой части и в загадках гипнотического обаяния чувствует себя, как рыба в воде. «Це дило треба розжуваты», как говорят хохлы. Надо изучить и — где известен яд, там, обыкновенно, находят и противоядие. Но, раздумывая и рассуждая, Дебрянский время от времени чувствовал, как по телу его пробегает та самая странная мистическая дрожь, что в Москве предсказы- вала ему галлюцинации и обморок, выгоняла его из дома и заставляла обращать ночь в день, скитаться Бог весть где «человеком толпы», прося у столицы общества и шумов жизни, как милостыни. Он невольно заражал- 10 Заколдованная жизнь 289
ся чувствами Зоицы, переполнялся знакомою тоскою и предчувствием панического ужаса. — Неужели я опять запутан во что-нибудь эта- кое? — думал он. — Значит, опять придется бежать... Да куда бежать? И так уже бросил дом, все, забрел на край света, сижу на этом проклятом острове, чтоб ему пусто было, вот уж, именно, как старик Горбунов говаривал, ни земли, ни воды, одна зыбь поднебесная... Нет же! дудки! ребячество! Будь что будет, а никуда я не поеду и от Зоицы не откажусь! Если я в самом деле склонен к сумасшествию, как намекал московский док- тор, то от сумасшествия не отбегаешься, от навязчивых идей надо не убегать, а бороться с ними. В Алексее Леонидовиче проснулось то грозное и гордое чувство самообороны, с каким, прижатый в безвыходном овраге, волк внезапно оборачивается к гончим и, ляскнув зубами, садится на задние лапы. И храбрые псы, что до сих пор, не жалея ни ног, ни шкуры, налегали на бегущего зверя — только бы скорее и первому доспеть его, вдруг смущенно оседают вокруг утомленного, запыхавшегося врага, который и дышит тяжело, и язык высунул, и только стеклянный взгляд его красноречиво говорит: — Здесь я буду околевать... Ну-ка, суньтесь! кто первый? К Вучичам он заходил несколько раз, но Зоицу ему удалось видеть только при других и то мельком — очевидно, она его избегала. А вид имела тоже печаль- ный и неспокойный. Однажды Алексей Леонидович расхрабрился. — А что, — подумал он, сидя у Вучичей за обе- дом, — если я сейчас встану и торжественно попрошу у старика руку Зоицы? Он согласится, будет рад, Зоица меня любит, а тут подоспеет родительское благослове- ние... растеряется и не посмеет покривить душой — не откажет мне: а тогда, разумеется, и этой толстой него- дяйке останется только поздравить нас скрепя сердце... Махну-ка, право, махну!.. Смелым, сказывают, Бог вла- деет... Ему так хотелось это сделать, что казалось, будто в уши ему кто-то нашептывает веселый совет: — Валяй, брат, право, валяй... Внятно, бойко — и голос словно бы знакомый. В ту сторону стола, где сидела Лала, Дебрянский не решался взглянуть прямо и только косился. Он поче- му-то боялся, что она угадывает его намерения и вся насторожилась. 290
— Черт ее знает, — соображал он, — ишь как хмурится и глаза, точно у тигрицы: сейчас прыгнет. Ну как вместо того, чтобы поздравить — она выпалит в меня из револьвера или хватит меня, как Делиановича, этой шпилькой своей? Но голос все подталкивал и подзуживал... и... Деб- рянский даже не столько в задоре страсти, сколько в задоре неодолимого любопытства, что из этого выйдет, сделал, как хотел. С огромным усилием над собой он встал и произнес коротенькую речь, в которой благодарил Вучича за оказанное ему гостеприимство. — Я человек одинокий, — говорил он, — и привык жить одиноко, по-холостому. От близости родных я отвык, обаяние семейной жизни мне совсем незнакомо. Благодаря вашей доброте я теперь, на чужой стороне, узнал, насколько мне недоставало до сих пор света и тепла домашнего очага и как печальна жизнь без них. Я искренно привязался к вашей семье и желал бы никогда не расставаться с нею. — Да и я, господин Дебрянский, не радостно закурю сигару в тот день, когда вы нас покинете, — отозвался старик, надвигая кустистые брови на увлажненные глаза. — Так не лучше ли, господин Вучич, — продолжал Дебрянский, — сделать так, чтобы не расставаться нам вовсе? Я люблю вашу дочь и смею надеяться, — сам ей не противен. Отдайте Зоицу за меня замуж, возь- мите меня вместе с моим маленьким капиталом в компаньоны или приказчиком по вашему делу — и я ваш до конца дней моих. Зоица вскрикнула, закрыла лицо руками и убежала из столовой, а Вучич приподнялся и развел руками, да так и остался статуей седого изумления — очень при- ятного, однако, судя по улыбке, медленно разливавшей- ся по его широкому лицу. Дебрянский начинал речь, весь похолодев, а теперь ему было жарко — точно его окунули в кипяток. В конце речи он торопился и летел вперед карьером наездника, задавшегося мыслью во что бы то ни стало перескочить барьер, — и перескочил- таки, и тотчас же почувствовал себя лучше: отлегло! Даже голос, который раньше советовал и подгонял — не робей, брат, валяй, право, валяй! — теперь твердил другое: ай, молодец! право, молодец, хоть куда! Однако голос оказался не внутри Дебрянского, как казалось ему, а живой и из внешнего мира: это просто хохотал опамятовавшийся старик Вучич и, хлопая по плечу желанного зятя, без перерыва частил: 291
— Молодец: настоящий юнак! Против всех правил, не по обычаю, а молодец! люблю! Так их и надо, девок — врасплох, как громом, чтобы и жеманиться не успела! Обними меня, милый: я очень рад, очень! И девка радас уж я знаю, что рада! Огромные глаза морского орла замигали, и на усах заблестела совсем не привычная им роса. Взор старика упал на посинелое лицо Лалы, с по- меркшими глазами, она машинально водила ножом по скатерти и пропорола в ней уже немалую дырку. Старик рассердился. — Лала! что это значит? — прикрикнул он на своем родном языке. — Нельзя ли хоть сегодня обойтись без фокусов? У нас такая радость, а ты — словно тебя сейчас кладут в гроб. Поздравь жениха и поди отыщи и приведи к нам Зоицу... А впрочем, нет! Я сам пойду. У тебя такие унылые глаза, что ты еще расстроишь ее своим юродством! Вучич похлопал Дебрянского по плечу и погладил по голове, погрозил пальцем Лале и вышел. Два врага обменялись взглядами смертельной ненависти. В глазах Лалы Дебрянский прочел еще и насмешку: — Ты думаешь, что сделал очень удачный шаг? что уже победил меня и Зоицу завоевал, как отца ее? Ладно! Еще померяемся! — Ну, и померяемся! — стучал голос в уме Дебрян- ского ответным вызовом, удалым и тоже непримиримо злобным. — И померяемся. Только не поддаваться, не раскисать духом, а то — не больно и ты страшна мне с ужом своим!.. Эта гневная переглядка не повела бы ни к чему доброму, если бы враги были одни, но присутствие двух линялых дальних родственниц послужило спасительным громоотводом. Одна из этих родственниц, которая вы- глядела более линялою, обратилась к Лале с жеманным выговором. Лала сперва не поняла ее, потом презри- тельно захохотала и встала из-за стола. Цмок, который клубился у ног ее, взвился по ней и повис через плечо, точно понимал бурю, вскипевшую в сердце своей хо- зяйки. Глаза его стали как рубины, и жало черною вилкою шевелилось в воздухе. В дверях Лала столкну- лась с Вучичем и Зоицею и молча, не глядя, дала им дорогу. Зоица была очень взволнованна... — Ну, скажи же ему ответ сама, ну, скажи, — торопил счастливый старик. Зоица искала Лалу глазами... Лалы уже не было... Смущение девушки дошло до крайних пределов: она дышала трудно, щеки пошли красными пятнами. Вучич 292
дал Дебрянскому знак приблизиться, а сам отошел в сторону, покручивая длинный сивый ус. — Все-таки настояли на своем, — сказала Зоица жениху с тоскливым упреком. — Я не люблю отказываться от задуманной цели, не испытав всех средств достигнуть ее. — Ведь я же говорила вам, что это невозможно... что из этого выйдут одни ужасы... За что вы не поверили мне? — За то, — улыбнулся Алексей Леонидович,— что я вас люблю, и у вас фантастическая головка; а ужасов я не боюсь. И себя, и вас уберегу я от ужасов вашего воображения. Вы видели: я не из робких. Зоица смотрела ему в глаза. — Все, что я говорила вам, правда: я не имею права выходить замуж, и предложение ваше грозит большою бедою и мне, и вам! Быть может, даже смертью. Дебрянский сказал: — Ну и пускай грозит... А мы не испугаемся. — Вы все думаете, что я брежу! Зоица со скорбью покачала головой. — Объясните, в чем дело, — не буду думать. — Не могу. — И я не могу. Но — бредите ли вы, нет ли — я не хочу знать и буду защищать наше счастье от ваших страшных фантазий своею грудью... больше: буду за- щищать вас даже от вас самой, потому что, чем больше думаю, тем больше убеждаюсь, что настоящий-то ваш враг не... ну, вы запретили мне называть ее имя, — но вы сами... Вы отравили себя ею, загипнотизировали. А я вас от нее спасу и гипноз этот разрушу. Зоица покраснела, уронила голову на грудь Дебрян- скому и пролепетала: — Хорошо же... пусть исполнится судьба... А если мы погибнем, то умереть с тобой вместе теперь легче, чем жить без тебя одной... Если бы ты знал... если бы мог подозревать... Я так несчастна! так!.. — Я сделаю тебя счастливою... Вучич, аплодируя, прибежал из своего угла и сразу обнял жениха и невесту своими могучими узловатыми руками. Поздно вечером, уже к полуночи, расстался Алексей Леонидович с невестою и, отказавшись от экипажа, лениво побрел пешком по набережной. Ему надо было освежить голову, полную впечатлений, и успокоить нервы, слишком приподнятые волнениями дня. — Вот я и жених! — думал он, щелкая каблуками по плитам. — И как все легко и просто делается... 293
При мыслях этих он не испытал особенно сильной, захватывающей радости, но ему было спокойно и хо- рошо. Неприятно было только, что немножко кружи- лась голова и как будто знобило. — Должно быть, в дополнение к законному браку схватил маленькую лихорадку. А вернее — нервная реакция после возбуждения. Напряжение было сильное. Чувствую себя совсем разбитым. Огоньки Эспланады мерцали еще далеко-далеко впе- реди, а между тем Алексей Леонидович успел уже устать — мочи нет... Долго двигался он, лениво пере- ставляя ноги и как-то не имея ни одной мысли в голове, будто ее вдруг ветром выдуло, — споткнулся о камень, вздрогнул, опамятовался. — Кой черт? Неужели я уснул на ходу? Фу ты! Хорош жених! Рот разодрало зевотой! Он присел на стенку набережной, и его сей же час согнуло и потянуло ко сну. Но едва дремота качнула его, как он почувствовал острый удар в сердце — такой внезапный и сильный, что он подпрыгнул и очнулся. Сердце уже не болело, зато неприятно ныла правая сторона груди, теснило под ребрами и откликалось колотьем в спину. — Эге! Печень шалит! — подумал Дебрянский. — Что мудреного? Переволновался же я! Ночь была свежая, и холодный, сырой камень набе- режной награждал его вместо отдыха неприятными мурашками по телу. Поднявшись на Эспланаду, к па- мятнику Капо д’Истрия, он зашел в придорожный кабачок и спросил себе стакан крепкой мастики. — Здравствуйте! — окликнул его знакомый голос. Он поднял голову: пред ним стоял и скалил лоша- диные зубы, весь рыжий под цилиндром, знакомый англичанин, бывший лейб-медик императрицы Елизаве- ты доктор Моллок. — Ах, доктор! Врач смотрел на него со странным выражением лица. — Вы не болны? — Нет... а что? — У вас было лицо человека, теряющего сознание... Я дважды звал вас. — Я слышал только один раз. — Крепко задумались. — Да... но... Алексей Леонидович проверил себя и обратился к врачу с большим недоумением, почти испугом: 294
— Представьте, доктор: я решительно не помню теперь, о чем я думал... — Забыли, о чем думали? — Да... Только чувствую, что моя дума страшно меня утомила. Взор Моллока обратился было на стакан с мастикою, но Дебрянский даже обиделся. — Помилуйте! Я еще не пил. — Вы лунатизмом не страдали? — В детстве, говорят, вскакивал с постели по ночам... Взрослым — нет. — Ага! А то у лунатиков часты подобная забывчи- вость и рассеянность мысли... Мое почтение. — Покойной ночи. Выпитая мастика подбодрила Дебрянского. — Мосье не желает закусить? — почтительно кла- няясь, спросил швейцар отеля Saint Georges, где Деб- рянский занимал две комнаты. Но мосье чувствовал такую усталость, его так тянуло ко сну, что даже не ответил. Пройдя к себе, Дебрянский опустился в кресло, чтобы перевести дух, и начал медленно раздеваться, борясь со сном, который то откидывал его голову назад, то свешивал ее на грудь... В это время дверь скрипнула, в комнату вошел и сел за стол прямо против Дебрян- ского мужчина; улыбающееся лицо его показалось Алексею Леонидовичу знакомым. Ну, конечно, он! Шишки и комья отечной кожи, бессмысленный, раз- бросанный взгляд. — Петров! Откуда ты взялся? Алексей Леонидович открыл глаза, разбуженный зву- ком своего голоса, и понял, что он бредил: в комнате не было никакого Петрова, а на столе смердела, догорая в медном шандале, свеча, которой, когда Алексей Лео- нидович взял ее у portier1, оставалась еще добрая половина. — Вот ясно привиделся, — подумал Дебрянский. — Фу, однако, как кружится голова... и глаза режет, будто кто под веки песку насыпал... Напрасно я пил эту мастику! Но едва Алексей Леонидович погасил огонь и ныр- нул под одеяло, едва он стал забываться в том состоя- нии, что Мори так остроумно называл вожатаем сна — гипнагогическим, Петров снова выплыл из тьмы и снова 1 Портье (фр.). 295
сел пред Алексеем Леонидовичем, полуосвещенный желто-красным мутным огнем — как почти всегда озаряет кровь кошмарного видения. Он сидел, молчал и кивал, и раздражал Дебрянского своим киванием. — Что тебе надо? зачем пришел? — сердито спросил Алексей Леонидович, — ты, пожалуйста, не мечтай, что я тебя боюсь; я отлично сознаю, что вижу тебя во сне и что ты совсем не сам Петров, но моя ложная идея... — Это хорошо, что ты сознаешь, брат, хорошо, — отозвался Петров. — То-то... ты, брат, не лицо... ты — мастика! — Превосходно! Не поддавайся! не поддавайся! Воюй! крепись! Черты Петрова расплылись в воздухе. Заходили зе- леные круги, а из них стали прыгать друг через друга необыкновенно прыткие козы, но вместо рогов у них росли растрепанные большие банные веники, а вместо хвостов вились и кружились длинные, пестро-мрамор- ные, с черными вилкообразными жалами, Цмоки. — Алексей Леонидович! — шептал голос Петрова над левым ухом Дебрянского. — Ты меня слышишь, понимаешь? — Ну... что ж? Понимаю... — снисходительно отзы- вался Алексей Леонидович. — Вот только козы зачем?.. Эх, напрасно я пил эту мастику! А Петров шептал: — Это не козы, а Лалы, они шпионят за нами, но ты их не бойся; граф Гичовский выучит их воздухо- плаванию, и они улетят... Лихорадочный кошмар мучил Дебрянского целую ночь, и целую ночь Петров нашептывал ему странные и глупые слова. К утру он представился Алексею Лео- нидовичу всего живее. — Прощай, брат, — говорил он, надевая шляпу Дебрянского. — Мне пора. Тра-ра-ра! Мне пора! Со двора — Все гусары со двора! Ура! — Ты, стало быть, из больницы-то вышел? — спра- шивал Алексей Леонидович. — Вышел, брат. Я теперь совсем здоров и свободен. — Анна больше тебя не мучит? — Анна тлен. Я сам Анна. Тра-ра-ра! Вот так дыра! Тля тлит тлен. Дотлею дотла и буду Анна. 296
— Да, бишь... позволь... я и забыл: ведь ты умер. — Умер, голубчик. А ты ко мне на похороны не пришел? Свинство, брат. — Откуда же ты, мертвый, узнал, что я здесь? — Тра-ра-ра! Я теперь знаю все, что меня интересует. — А почему я тебя интересую? — Я тебя полюбил. Ты парень хороший. Я тебя стану беречь. Ах, Алексей Леонидович! ты молодец, ты так себя показал, что молодец, я тебе и вчера за обедом, когда ты сделал предложение Зоице, шептал, что ты молодец... — Так это ты меня хвалил и подбодрял? — Тур-тур-тур... Тра-ра-ра... За здоровье жениха и невесты! Мое вам почтение! Ура! — Ну, спасибо тебе, Петров, право, спасибо, това- рищ... — Но остерегайся, брат! Рискуешь ты, ох как рис- куешь! Не тлит ли тлен сребра и злата? Против тебя, брат, сила собрана... большая... все гусары... тра-ра-ра... со двора. В замок... Рэтлер со двора. — Стой! Вот ты узнал, где я, пришел... — Ну? — Да ведь ты — мертвый? — Ну, мертвый. — Значит, мертвый всегда может проследить и по- стигнуть живого? — Ну, может. — Если так, то Анна... значит, тоже знает, где я... куда сбежал от нее?.. — Надо полагать, что знает. — Отчего же она не преследует меня? — Преследовала бы, кабы могла. Значит, не может. — Как же ты-то можешь? — Чудак ты! Да ведь я же не существо, а твое сновидение. А как существо я спокойненько лежу в Москве на Ваганьковском кладбище и разлагаюсь. Вот как совсем разложусь, перестану быть сном и опять стану существо! — Врешь, лопух из тебя вырастет! — Сам врешь! лопух, по-твоему, не существо? — Если ты не существо, как же я с тобою говорю? — Да ты совсем не со мною, а с самим собою... сам же давеча сказал... Лопоухий! — За что же ты ругаешься? Но Петров вместо ответа сделал страшную гримасу, отрастил по обеим сторонам длинные ослиные уши и забормотал: 297
— Лопать... лопасть... лопата... Лопе де Вега... Клоп... салоп... остолоп... Не иде в холопе... берегись! не попа- дись! холоп! хлоп! хлоп! хлоп! — Отвяжись! — Князь Вяземский дрался саблею, а Митька осло- пом... — Да мне-то что? — Берегись: тебя слопать хотят... Лопари у финнов и шведов имеют славу самых злобных колдунов... — Ну, это, брат, из географии. Залопотал! — Я лопочу, я хлопочу... Лопни глаза, вывернись лопатка!.. Злые люди — злые силы... Злые силы — злые люди... Не зевать, хлопотать... хлопок скупать... галоп танцевать... А то рекрут будешь! Лоб! Хлоп! Хлоп! Иеронимус Амалия фон Курцгалоп! Ночной бред свалил вместе с лихорадкой уже за- светло, и Алексей Леонидович заснул было наконец крепко и сладко, но ненадолго. Кто-то забарабанил в дверь его номера. Дебрянский открыл глаза, удивлен- ный яркостью белого дня, смотревшего в окна синими очами своими, и еще имея в голове остатнюю бредовую мысль: — Евдокия Лопухина была первая жена Петра Ве- ликого, а невесту Михаила Федоровича звали Марьей Хлоповой... — Тук! тук! тук! — звала дверь. — Что это? все еще во сне или наяву? «Oh, ma charmante, Ecoute, ecoute ainsi L'a ma nt, qui chante, Et plcure auss!»1 — запел за дверью хорошо знакомый голос. — Граф Валерий!.. VI Граф Валерий Гичовский, обменявшись с Дебрян- ским новостями и принеся ему свои поздравления, поспешил с визитом к Вучичам. Старика он встретил на дороге, но Вучич настоял, чтобы Гичовский ехал на виллу, к Зоице, обещая вернуться очень скоро. Графу было нечего делать, он продолжал свой путь. Случилось «О, моя очаровательная, слушай, слушай любовника, который поет и плачет» (фр.). 298
так, что, кроме грума, отвесившего ему низкий поклон на крыльце, он никого не встретил в первых комнатах виллы. Хорошо знакомый с расположением дома, граф направился искать Зоицу на морской террасе. Но и здесь никого не было, кроме солнца, несносно палящего даже сквозь узор густо повисших виноградных лоз. Граф опустился в качалку — ожидать, пока явится какая-нибудь живая душа и доложит о нем хозяйке. Где-то вблизи он услышал гул разговора: спорили два женских голоса. Один как будто плакал, другой был резок и гневен. Гичовский вспомнил, что как раз у террасы, сбоку, в нижнем этаже находится комната Лалы. Он кашлянул раз, другой, но его не слыхали, разговор не прекращался, а, наоборот, все крепчал, становился все громче и резче. Гичовский невольно уловил несколько фраз, после которых он вдруг пере- менил свое первое намерение скромно удалиться, чтобы не стать непрошеным свидетелем чужих тайн, положил шляпу под качалку, притаился и насторожил уши... — Нет, нет, нет! — говорил резкий голос. Гичовский едва признал его за голос Лалы. — Этого не будет никогда! Не валяйся у моих ног: это напрасно. Я не могу тебя простить, если бы и хотела; ты это знаешь. Зачем же эти просьбы и слезы? Все на ветер! все на ветер! Слов Зоицы Гичовский не расслышал. Злой хохот Лалы был на них ответом. — Любишь! — вскричала она. — Ты его любишь! Какое мне дело до твоей любви? как ты смеешь любить? как ты смеешь говорить мне о твоей дрянной любви? Опять невнятно пробормотала Зоица. — Ты сошла с ума! — с холодным, презрительным гневом оборвала ее Лала. — Жених? Как достает у тебя дерзости произносить такие слова? Скажи еще: семья, муж, дети... Ты — обреченная девственница! В твоем уме подобная мечта, в твоих устах подобные слова — преступление... — Да что я — не человек, что ли? — вскрикнула Зоица, поднимая голос. — Мне восемнадцать лет. Еще немного, и по здешним понятиям я буду уже старая дева. Мои подруги давно замужем. — Они не давали обетов, — сдержанно возразила Лала. — Они не посвящали себя тайнам. Земные твари достанутся земным тварям, но твоим женихом и суп- ругом будет только тот, кому ты клялась и присягнула... Он от своих прав никогда не отказывается, Зоица. Он испепелит тебя, но не отдаст... 299
Зоица молчала. Затем раздался ее голос, в котором звучали недоверие, нетерпение, почти насмешка: — Если я так нужна Ему, таинственному жениху моему, если Он такой безотказный и могучий, зачем же Он попустил меня в ту беду, что теперь нас окружила? Зачем Он так долго ждет и не приходит? До каких пор мне увядать — невестою без жениха или женою без мужа? Когда же будет конец — этот наш удивительный, чудесный брак? — Никогда, если ты посмеешь продолжать таким тоном. Зоица воркнула что-то, понятое Гичовским как: — Очень рада. — Как смеешь ты предписывать законы и сроки стихии? Твое дело — молчать, терпеть и ждать. Его воля — высшая... что могу знать о ней я? Да, да! Даже я, потому что ия — раба, заключенная в темнице глухого и слепого человеческого тела. Быть может, это случится сейчас, сегодня в ночь, завтра, послезавтра... Быть может, когда Он удостоит тебя ложа своего, ты будешь уже дряхлою восьмидесятилетнею старухою, но в огненных кольцах объятий Его ты возродишься и станешь — как женщина в расцвете юности и зачнешь чудо, и принесешь обетованный плод — великое боже- ственное Яйцо, через которое возродится Он — новый Змей, надежда, опора и спаситель мира. Я открыла тебе возможность быть царицей вселенной, некогда всякая тварь назовет тебя своею госпожою и матерью, а ты... Опомнись! береги себя, зорко блюди честь свою во всемирную славу ее, храни свое святое будущее, Зои- ца!.. — Я не могу и не хочу жить неведомым, будущим, Лала, — я молодая, меня настоящее зовет, я не спо- собна состариться в упованиях и мечтах, похожих на бреды. — Ты нетерпелива? Молись Ему, свершай священ- ные обрады, зови Его, думай о Нем, тяни Его к себе мыслью сердца и желанием тела своего... Ты ленивая и небрежная. Я ли не молила, я ли не просила, чтобы ты разрешила мне украсить тебя священными начерта- ниями? — Не начинай об этом. Ни за что! Ты дала мне слово оставить это до моего совершеннолетия. — Не я дала слово, а ты вынудила его у меня. — Все равно. Вопрос покончен, и я не желаю к нему возвращаться. — Как же ты хочешь, чтобы Он ускорил свои пути к тебе, если ты сама засорила дорогу Его? Начертаний 300
ты не хочешь, вещих слов не произносишь, обрядов не исполняешь, ни одного заклинания не умеешь повто- рить правильно, сколько я тебя ни учу, ни единой жертвы ты ему не заколола, а теперь даже Цмока, Его живой образ, разлюбила и перестала ласкать... — Что же мне делать? Я не могу выносить, когда его холодные кольца вьются по моему телу... — Ага! А прежде могла? — Я была девочка, и ручной уж забавлял меня, как всякая живая тварь в доме, как игрушка. С тех пор я выросла, узнала многих людей, получила образование, читала много книг... Лала перебила: — Очень нужны все они той, которая со временем будет знать все прошедшее, настоящее и будущее без учения и трудов, одним откровением супруга своего Великого Змея! Зоица продолжала, не отвлекаясь на ее замечания: — И теперь, конечно, я не в состоянии относиться к Цмоку с тем суеверным баловством, как ты его ласкаешь, как ты от меня требовала и меня выучила. Ласки, которыми ты его осыпаешь, кажутся мне про- тивными и стыдными... Боюсь я, Лалица, что ты вов- лекла меня в нехорошие подражания и выучила гряз- ным делам. Тяжелою злобною скорбью прозвучал ответ Лалы: — И это говорит — так осмеливается говорить — будущая возрожденная Эвга, супруга Великого Змея, та, в которую должно войти вдохновение праматери чело- вечества!.. Быть может, Зоица, и я уже противна тебе? — Обидно так упрекать, Лала, — отозвался нереши- тельно возмущенный голос Зоицы, — ты сама столько же, как я, знаешь, что ты мой лучший друг, самое дорогое для меня существо на свете... — Была — да... Но теперь? Не лги, Зоица, нельзя лгать перед тою, которая читает мысли, как писанные слова. Ты изменила мне, Зоица. — Это неправда. — Не телом, нет. Твоя мысль ушла от меня, твое нежное желание отвернулось от меня... С того вечера, как мы были в театре, погасли между нами священные ласки, которыми я сохранила тебя — чистую — от мужских соблазнов для грядущего супруга твоего, что- бы повторилось от века бывшее и через века реченное: чтобы непорочную и девственную — не тронутую нечистыми устами грешного раба Адама — принял в свои объятья свободную новую Эвгу Великий Змей 301
Саммаэль... Может быть, и я уже не нужна тебе? Может быть, и мои ласки стали тебе в тягость? Зоица долго молчала. Потом затаивший дыхание Гичовский едва расслышал ее лепет: — Да, Лалица... Не сердись на меня... Я люблю тебя нисколько не меньше прежнего, но обряды эти... Ты взрослая женщина, и я уже не ребенок... Я устала насиловать свой стыд и краснеть за себя... Времена языческой совести давно минули... Я не хочу больше быть игрушкой прошлых веков — не надо мне, прости, не буду я больше участвовать в обрядах... Глухой крик, стону подобный, вырвался из груди Лалы: — Предательница! Неблагодарная! Так всему конец? Все — долой? Вся жизнь забыта? Несчастная! Вспомни ночи в горах Дубровника, вспомни ущелье, где ты над священным костром клялась мне, живой, и тетке Диве, мертвой, не знать земной любви? где я представила тебя великим силам воздуха как мою наследницу и преемницу, которая станет их жрицею, когда придет мое время окончить жизнь в земной оболочке и сое- диниться со стихией? И рады были тебе великие силы воздуха, и нарекли тебя достойною, чтобы воплотилась в тебе неумирающая могучая Эвга и была бы, чрез тело твое, вновь супругою Великого Змея и возродила бы омраченную жизнь тварей в плоде Яйца, в котором будет новый Змей, борец и спаситель природы. Ага! Посмеешь ты снова сказать мне, что любишь земного червя, северного чужеземца? Берегись, Зоица! силы грозны и могущественны. Кто идет против них, поги- бает беспощадно. Твой посягатель обречен нами, он умрет, но тебя спасти еще можно. Мне жаль тебя. Откажись от него, чтобы он не увлек тебя в пропасть вместе с собою! Зоица молчала. Потом раздался ее голос: — Лалица, прости меня, я больше не верю во все это... Лала вскрикнула, точно раненая: — Не веришь? Но разве мало я показала тебе могучих тайн и грозных знамений? Чем же мне тебя уверить? чудес тебе надо? новых чудес? — Лала, я не сомневаюсь, что ты можешь творить чудеса, на которые не способны другие люди... — Слушай! Хочешь, я не скажу тебе больше ни слова — буду молчать, но с тобою заговорит человече- ским голосом Цмок? Он повторит тебе все мои слова, увещания и угрозы... 302
— Это лишнее, Лала. Граф Гичовский не имеет твоих сверхъестественных даров, однако еще недавно заставлял говорить бутылку на столе и ножку стула, и ручку у двери, и часы на стене... — Жалкое существо! Ты уже подозреваешь меня, что я фокусница, что мне равен может быть какой-ни- будь чревовещатель!.. Хочешь, я обращу Цмока в палку, как когда-то еврей Моисей? Хочешь, день померкнет в твоих глазах, море взбесится и польется на террасу? Хочешь, вот эти столы и стулья будут плясать и кру- житься пред твоими глазами? Хочешь, я буду говорить на языках, которых не знаю, и отвечать на вопросы, которых не слышу ушами и не вижу глазами? — Лалица, это излишне. Я знаю силу твоего наваж- дения. Я испытывала его десятки раз. — Все знаешь, все помнишь, со всеми согласна и — ничему не веришь? — Лалица, порою мне кажется, что все, что было между нами, осталось во сне... — Это он тебя уверил! это его влияние! — с ненавистью прервала Лала. — Так знай же: лжет он — и сама себя не обманывай! Да, ты во сне, потому что вся земная жизнь — сон! Но этот сон и сейчас окружает тебя, и ты принадлежишь ему, и ты сама — сновидение для других, и вся явь, длящаяся для нас, долгая таинственная греза! Умри! разрушь сон жиз- ни — тогда ты будешь права. А до тех пор — не заблуждайся: не во сне, а наяву ты отдала мне во власть свою волю, чтобы я сделала тебя жрицею таинственной пятой стихии, разлитой между всеми стихиями, в ко- торую со временем уйдем все мы. Зоица остановила ее. — А если не во сне, то страшно мне твоих тайн. Ты неудачно сделала свой выбор: я плохая ученица и не гожусь тебе в преемницы. Я слишком робка и слаба. Я не хочу их знать... я жить хочу, наслаждаться. Меня к земле тянет, к людям. — Есть пути, с которых не бывает поворота, — сурово отозвалась Лала. — Кто взвалил себе на плечи непосильную ношу — тот надрывается под нею. Это закон. Ты, самоуверенная девчонка, просила у меня великой ноши. Я тебе ее дала. Неси же и умри под нею, если она тебя гнет к земле, но сбросить ее нельзя! Я предупреждала тебя в свое время. — Что я могла понимать! — в свою очередь раздра- женно воскликнула Зоица. — Мне не было и двена- дцати лет... ты увлекла меня своими сказками о звездах, об огненных и воздушных людях, змеях, дивах воды и 303
пламени. Разве я владела своим умом, когда бросилась за тобой в эту демонскую пучину? А с тех пор как отдаю сама себе отчет в своих поступках, верь мне: наш договор ничего не дал мне, кроме страха и стыда... Отпусти меня. Я хочу быть обыкновенною, мирною женщиною, я не гожусь в вещие и не буду больше ни участницей, ни орудием твоего колдовства. Лала холодно возразила: — Если ты называешь колдовством желание, право и возможность смотреть в тайны природы глубже и более сознательно, чем в состоянии другие люди, пусть это будет колдовство, и я, конечно, колдунья. В таком случае и наш друг граф Гичовский, которого ты только что помянула, тоже колдун, только неудачный, потому что он все ищет, но не находит, а я нашла. Пускай колдунья! Слово не меняет дела и не мешает ему. Жрица Великого Змея выше оскорблений бедного че- ловеческого языка. До сих пор ты не видела, чтобы мое колдовство принесло кому-нибудь зло или вред. — Но теперь ты хочешь сделать зло ужасное! И кому же? Человеку, которого я люблю! — Я уже сказала тебе, чтобы ты не смела произно- сить этого слова. Оно для тебя запретное. Берегись, Зоица! Я не одна тебя слышу... Смотри, как гневно поднял голову чуткий Цмок, как грозно устремлены на тебя его вещие глаза, как заклубились его сверкающие кольца. — Если я не боюсь тебя, то тем более не испугаюсь бессмысленной и бессловесной твари... Лала! Оставь! Перестань! Не трави меня, уйми Цмока! Я не люблю, когда он бросается, злой, — я буду защищаться и могу его убить... — Глупая девчонка! Ты кощунствуешь, угрожая по- сланнику Великого Змея... — Этих посланников — сколько угодно под любым придорожным камнем. — Да? Вот как? Вот уж до чего дошло дело? Так-то развратили тебя? И ты еще смеешь просить, чтобы я пощадила Дебрянского? Не я хочу сделать ему зло. Он сам идет к тому и вынуждает меня истребить его. Есть обстоятельства, при которых я теряю волю и обраща- юсь в слепое орудие силы, живущей вокруг меня и мною повелевающей. — Пожалей его, Лала! нашею вечною дружбой заклинаю тебя, прости! — Откажись от него, — глухо сказала Лала после долгого молчания, — может быть, тогда я сумею как- 304
нибудь успокоить оскорбленную стихию и отведу от чужеземца охватившую его беду.., — А он? — горько засмеялась Зоица. — Разве он откажется? — Заставь его! — Чем? Он знает, что я его люблю. — Скажи, что разлюбила. — Он не поверит и будет прав. — Зоица! — Что же ты кричишь? Вот ты сейчас предлагала мне испытать тебя чудесами... Ну, сделай так, чтобы я ненавидела и презирала его? чтобы он ко мне сделался враждебен или равнодушен? Вот то-то и есть! Есть в человеке область, над которою твоя мудрость не власт- на... Убить ты можешь, но отнять любовь никогда. Лала мрачно молчала. Зоица продолжала: — Если бы я могла объяснить ему, кто ты, кто мы обе... — Да. Недоставало только того, чтобы ты оконча- тельно погубила себя — открыла ему таинства! — А теперь он смеется над моими суеверными страхами. Он ненавидит тебя, он так озлоблен, что способен добиваться меня только затем, чтобы удалить меня от твоей власти. А власть твою надо мною он чувствует, хоть и не понимает, откуда она. — Земной червяк! Прах двуногий! — еще глуше и ниже произнесла гневная Лала. — Когда он появился у нас в доме, меня душил запах трупа... За ним следят чьи-то мертвые глаза, его ждут чьи-то мертвые объя- тия... но не твои!.. Нет, не твои!.. Погоди! Дай созреть новому месяцу: в полнолуние я совершу вещий обряд и буду знать о нем все... Молчание было ответом. VII — Вот вы где! — весело заговорил, входя на террасу, Вучич и заставил вздрогнуть задумавшегося Гичовско- го. — И почему-то в одиночестве! Где же Зоица? — Этого не могу вам сказать, — равнодушно ответил граф. — Знаю только, что добрых пять минут брожу по вилле, как по заколдованному замку, и не встречаю ни души. — Как — только пять минут? Неужели вы ходите так медленно? Я думал, что вы давным-давно меня ждете?.. — Я застоялся у моря, — спокойно солгал граф, — смотрел, как рыбаки вытягивали сеть. 305
— В такое жаркое время?! Вот странно... Разумеется, ничего не взяли? — Ни даже малого краба, — невозмутимо продолжал граф, не унывая, что в первый раз он соврал не очень удачно. Вучич, извинившись, вышел позвать дочь, а Гичов- ский прошелся раза два по террасе, с волнением поти- рая руки. Коричневые глаза его горели любопытством. — Это надо расследовать, и мы расследуем. Дело, конечно, шло о нашем женихе... А я — «наш друг». Вот как? Великий Змей — в Европе? Праматерь Эвга — в Средиземном бассейне? Змеиный культ Оби — у двух славянок на греческом Корфу? Странно, чрезвычайно странно! — думал он. Вучич вернулся и сконфуженно развел руками. — Простите, мой друг, приходится принимать вас без женского элемента. Зоица лежит в постели: миг- рень; тетки с утра в городе, а эта сумасшедшая Лала дьявольски не в духе и на моих глазах уплыла в море... Вон... поблескивает веслами... Чем вас угощать? — Кроме содовой воды — ни на что не согласен. Я знаю вашу манеру заливать людей шампанским с ран- него утра. — Ошибаетесь: эта мода уже брошена. От шампан- ского слишком жарко. Теперь у нас в ходу крюшоны из Vino Capri1, и вы сейчас попробуете. Оно легкое, кисленькое, унимает жар и не тяготит голову... Вот, кстати, Ламбро и несет уже... За ваше здоровье, граф! Осушили по стакану, поговорили о делах, о хлопке, об опере... Граф понемногу навел Вучича на разговор о Лале. — Скажите, пожалуйста, что она, собственно, за существо и как она — кроме наглядных отношений к вашей семье, всем понятных, — вам приходится? Вучич вытер усы. — Лала, то есть Евлалия Дубович, — моя двоюродная племянница. Ведь наша фамилия двойная: Вучич-Дубо- вич... — Вот как! Я не знал. — Я-то пишу себя только Вучичем, потому что к Дубовичам я принадлежу по женской линии, «по прял- ке», как говорят поляки. А Лала — самая чистая Дубовичка, так прямо — по поколениям — и упирается в первого Дубовича, который звался Само и жил в 1 Каприиское вино (ит.). 306
Галиции в баснословные времена, когда грибы воевали и текли молочные реки в кисельных берегах. Вы ни- когда не слыхали легенду о происхождении этого рода? — Нет, не случалось. — О? Надо вас познакомить с нею. Стоит: она оригинальна. Если хотите, я прочту вам ее. У меня есть тетрадка. Как-то, давно уже, Лала импровизировала нам — и Зоица имела терпение записать. Угодно? — Пожалуйста. — Ламбро! принеси мне из кабинета, с письменного стола красную тетрадь, что в сафьяне... — Смешнее всего, — продолжал Вучич, — что сама Лала дословно верит всему, что говорится в легенде... Фантастическая девка. — Да, — протяжно сказал граф, — в ней есть что-то дикое, таинственное... что, признаюсь вам, сильно меня интересует... Она — как ребус без ключа. Вучич махнул рукой. — Таинственное! Разве вы один это находите? Здесь, слава Богу, ничего, но когда мы два года тому назад жили в Амальфи, то у нас из-за нее не уживалась больше недели ни одна прислуга. — Что так? — Суеверны они там. Лала казалась им чем-то вроде ведьмы, что ли, или одержимой. Если бы мы не уехали, ее, пожалуй, еще убили бы. Особенно после того, как одна из моих домашних дур, тетушек Зоицы, разболтала эту нелепую историю с проткнутым животом Делиано- вича. Вообще, для Лалы большое счастие, что она живет в конце XIX, а не XVII века... Иначе не миновать бы ей костра. Знаете, толпа — что море, топит и убивает молвой, как волной. — На чем же строилась эта антипатия? — А решительно на всем: на наружности, напоми- нающей Сивиллу, на сросшихся бровях, на ее уже, который всюду следует за нею, как собака, на ее чудном голосе, на импровизациях, обмороках, эпилеп- тических припадках, одиноких ночных поездках далеко в море или прогулках в самые глухие и дикие пустыри гор... Амальфитанцы уверены были, что она по ночам, при луне, заклинает Гекату и других злых духов. Ведь там все языческие суеверия Великой Греции держатся еще крепко и даже не всегда в новых формах. Тем более что по церквам Лала ходить не охотница, а неаполитанцы — ярые католики, ханжи. Для врача Лала просто стареющая без замужества, ожирелая и истери- ческая женщина; мужик же думает, что тут дело нечи- сто. Один парень, который к ней целоваться было 307
полез, вроде Делиановича, клялся мне, что видел, как из-под бровей разгневанной Лалы вылетела огромная черная бабочка — та самая, говорит, бабочка, которая убивает людей, выпивая из них кровь... «Да разве есть такая бабочка? — А то нет? Как же! — Кто же ее, кроме тебя, видел? — Никто не видал. — Почему же ты знаешь, что она именно такая, а не другая? — Ну вот! Да уж знаю! — Да почему? — Потому, что другой такой нет». Так меня заинтересовал, что я даже выписал из Неаполя атлас бабочек: пусть покажет, какую имен- но разводить под бровями оказывается способна наша милейшая Лала... — Что же? Показал? — Представьте: показал. Так и ткнул пальцем в Acherontia Medor1. — Позвольте! Откуда же могла взяться в Амальфи Acherontia Medor. Вы, вероятно, ошиблись: Acherontia Atropos2. Acherontia Medor водится только в Централь- ной Америке, мексиканский тип. — Ну, а вот представьте. Всего же курьезнее, что парень-то оказался прав. — То есть? — Из бровей Лалы Acherontia Medor, конечно, не вылетела, но парень ее действительно видел. На другой день прислуга нашла мертвую Acherontia Medor в на- шем саду... огромнейшая бабочка... сперва, по виду, ее за дохлую летучую мышь приняли... — Вы, наверное, смешали. Не Medor, a Atropos. Все эти «мертвые головы» схожи. — Помилуйте! Я ее в Неаполь на зоологическую станцию посылал, чтобы проверить свое определение. Там тоже признали за Медора. — Курьезно! — Очевидно, какой-то шальной экземпляр-одиночка умудрился как-то перебраться чрез океан, чтобы на Са- лернском берегу погибнуть в холостом отшельничестве. — Моряки могли завезти с пароходами. Между Неаполем и Мексикою постоянные рейсы, а с Неапо- литанского залива на Салернский — путь недалек. — То есть вы думаете, что какой-нибудь моряк привез да упустил? — Нет, просто когда освещенный- пароход стоял в мексиканском порту, сумеречная бабочка влетела в какую-либо каюту или трюм, покружилась до света, Крупные бабочки вида «мертвая голова». 308
обессилела, прицепилась где-нибудь незаметно... знаете, как они инстинктивно приспособляются днем к темным углам, которые не выдают их цвета?.. Пароход двинулся и увез ее с собою... Так и добралась... Тем легче, что улететь от парохода она уже не могла: его ночные огни должны были удерживать ее без всякого соперничества, покуда не зажглись другие, более яркие, на твердой земле... Но все-таки странно и — совпадение вышло эффектное. Впрочем, бабочкам удаются иногда путеше- ствия удивительные. Наш русский писатель Сергей Аксаков поймал однажды близ Казани бабочку, которая водится только в Южной Америке... А затем — я жду легенды. — А вот и Ламбро с тетрадью. Слушайте. Жил-был в Карпатах граф. Жил он в круглой серой башне, на крутом обрыве каменной скалы. Под обры- вом спало озеро, тихое и прозрачное, точно голубой глазок. Рыбаки с озера, когда привозили рыбу к граф- скому столу, легко различали из своих челнов, какого цвета пояса и шаровары у часовых, стоящих на сторо- жевой вышке башни. Но без подъемной лестницы, которую спускали графские люди, рыбакам, чтобы по- пасть в башню, пришлось бы взять на три дня околь- ного пути по дремучим лесам, узкою, сбивчивою тро- пою в однокон: так уединенно поселился граф, отрезав себя лесами и озером от враждебных соседей. В графских лесах росли многие тысячи матерых и кудрявых дубов, но всех краше был старый дуб, воз- вышавшийся на кустистой поляне пред воротами баш- ни; лесная тропа к башне бежала под тенью дуба, и он был первым деревом дремучей чащи для всадников, ехавших от графа, и последним — для всадников, ехавших к графу. Разлапистый, толстый и дуплистый, он стоял под зеленым шатром своим, словно вождь всего леса. Аист свил гнездо на макушке дуба. Гуцулы, крепостные графа, думали, что в старом дереве живет тайная благодетельная сила. В Радуницу и Семик они вешали на ветви дуба венки и полотенца — в жертву родителям. Потому что в те времена еще верили, будто души предков летают по лесам, отдыхают на сучьях тенистых деревьев и любят, когда внуки приносят им дары и поклон от живых. Граф был суровый дикарь-охотник, бражник-насиль- ник, но христианин. Он жестоко гнал последних языч- ников, еще гнездившихся в карпатских трущобах, и 309
беспощадно истреблял остатки и памятники старинных суеверий: разметывал жертвенники, отнимал амулеты, рубил и жег священные деревья, казнил волхвов и знахарок. Но на свой старый дуб он только косился, а тронуть его не смел. Дуб значился в гербовом щите графа, и ему было совестно посягать на ветхое дерево, словно на родного. Никто из жителей башни не любил тень старого дуба больше, чем графская дочь, — восемнадцатилетняя красавица, белая, как молоко, румяная, как заря; ее черные косы падали до пят, а васильки, когда графиня рвала их себе на венок, улыбались ее глазам, как родным братьям. Графская дочь была весела и кротка. Она никого не любила и покорно ждала, когда отец прикажет ей идти замуж за жениха, с которым ее помолвили заочно, по седьмому году, и которого она никогда не видала, хотя и носила на мизинце золотое обручальное кольцо: оно было сделано про запас, на большой палец, но пока девочка росла, пропутешествовало через указательный, средний, четвертый до мизинца, а теперь было уже тесно и мизинцу. Поэтому девушка часто снимала неудобное кольцо с руки — ив конце концов его потеряла. Графские латники исползали на животах всю поляну вокруг старого дуба, потому что, сидя под дубом, гра- финя потеряла кольцо, — но кольца не нашли. Они перерыли мох, облегавший дубовые корни, лазили с фонарем в дупло, но кольца не нашли. А когда латники с неудачею вернулись в замок, граф раздел их всех донага и обшарил собственноручно их тела и одежду, так как был уверен, что кольцо найдено, но утаено кем-либо из его верных слуг, которых он всех почи- тал — и небезосновательно — за разбойников и мо- шенников. Однако и он ничего не нашел. Обругавшись, как прилично доброму католику, граф дал дочери не- сколько пощечин и ускакал на охоту. Потеря кольца была тем неприятнее, что вскоре пришли известия о женихе графини. Он уже пять лет пропадал в Святой Земле, рубясь с сарацинами, и теперь ехал из Палестины в Карпаты, чтобы жениться на скорую руку и на другое утро после свадьбы опять уехать в Палестину, ибо он был очень храбрый и знаменитый рыцарь. Его собственный меч принес ему много добычи и славы, но сарацинский отрубил ему левое ухо и выколол правый глаз, что, впрочем, по тому времени считалось очень к лицу мужчине. 310
Рыцаря ждали к осени. Граф все время травил зверье, дочка вышивала шелками попону для своего жениха, а в свободное время — его у нее было двадцать четыре часа в сутки — раздумывала, какова будет ее замужняя жизнь за человеком, у которого очень много славы и денег, но только один глаз и одно ухо, и которого она вдобавок знает не больше, чем индейского попа Ивана. Смущало графиню также малоутешитель- ное намерение жениха оставить ее соломенною вдовою на другой день после свадьбы. Однажды около полудня в таких грустных мыслях она оглядела родную башню, лес, озеро, любимый старый дуб, и ей стало так жаль своей девичьей свободы, так досадно на будущее раб- ство, что слезы росою выступили на ее васильковых глазах. — Будь моя воля, — сказала она, — никогда бы ни для какого рыцаря я не рассталась с тобою, мой милый старый дуб! Ветер ходил в старой листве старого дуба, и она, величаво шатаясь, прошумела: — Так и оставайся с нами, графская дочка! Белые цветы на тоненьких ножках, топорщившие свои головки-звездочки из мохнатого дерна, поцеловали красные башмачки графини и зазвенели: — Оставайся с нами! Через поляну к лесу проскакал заяц и, став столби- ком на пенек, подмигивал: — Оставайся-ка, друг-графиня, с нами! — Ох, кажется, я задремала, — подумала графская дочь, качаясь, потому что ветер, пропитанный запахом болиголова и дикой мяты, баюкал ее, как в колыбели... И вот ей стало сладко, сладко... И в дремотной истоме ей чудилось, будто старый дуб наклоняет к ней свою шумную голову, тянется к ней узловатыми ветвями и на одном, самом крошечном сучке блестит ее потерян- ное кольцо. Графская дочь хотела его схватить, но ветви обняли ее крепко... только это уже не ветви, а руки — бурые, в зеленых рукавах, и кольцо блестит на мизин- це... Величавый старик в венке из дубовых листьев и желудей, с серебряной бородой по колена склонился с поцелуем к алым устам графской дочери... и вокруг стало темнеть, и ей показалось, будто она медленно- медленно погружается в недра земли. — Кто ты? И она услышала ответ, подобный шелесту листьев. — Я тот, с кем решилась ты никогда не расставаться. Я дух, оживляющий твой любимый дуб, а ты моя жена. Четыреста лет прожил я одиноким, но, когда ты стала 311
приходить ко мне со своими девичьими мечтами, я так же полюбил тебя, как ты меня полюбила, я обручился с тобою и взял тебя женой... — Где мы? — Под моими корнями... Граф, вернувшись с охоты, искал дочь так же долго и напрасно, как раньше пропавшее кольцо. Сперва он предположил, что она убежала с любовником, приказал латникам расстрелять из луков старую няньку 1рафини и перепорол в конюшне всех горничных. Потом, наду- мав, что дочь украдена кем-то из недругов соседей, стал ходить на них, по очереди, войною и вешать их на воротах их собственных замков, пока не нашелся уда- лец, который сам пошел войною на графа и, взяв башню, самого графа повесил на ее воротах. Удалец этот был не кто иной, как вернувшийся из Святой Земли жених пропавшей графини. Он страшно обидел- ся, что понапрасну приехал из такого далека, не пове- рил, что его невесту украли, ни что ее съели волки, и почел свою честь восстановленной, только увидев на- реченного тестя в петле. Башня ему понравилась, и он стал в ней жить, наняв себе латников покойного графа. А графская дочка, довольная и спокойная, покоилась на ложе из мха и прошлогодних листьев, оцепенелая в долгом сне любви, потому что в это время над землею трещали морозы, а зимою деревья, вместе с духами, дающими им жизнь, спят, как сурки и медведи... Пришла весна, и с первым криком грачей стал оживать старый дуб; медленно-медленно просыпался он; отшумели снежные ручьи, сошли подснежники, соловей защелкал в листьях березы, уже с зеленый грош вели- чиною, — тогда прокатился первый гром. Заквакали над озером первые лягушки, и старый дуб развернул первый новый лист... И в тот же миг оцепенелый дух приподнялся на своей подземной постели — и радост- ными помолодевшими глазами переглянулся с проснув- шейся женою. В синие майские ночи графская дочь поднималась на поверхность земли и, как русалка, качалась на ветвях своего дуба, играя туманом и лунным лучом. Она чуяла, как листья наливаются соками, как корни, подобно насосам, тянут влагу из земли, как медленно всасыва- ется она в старые жесткие поры ствола и сучьев. Черемуха, рябина и дикая яблоня дышали навстречу ее радостному, свободному дыханию. Соловей на березе свистал, урчал и злился, что, как ни старается, не может перепеть соседа в ближайшем ореховом кусте. Бывало иной раз так тихо, что графская дочь слышала плеск 312
весел внизу на озере и с дальнего берега тягучие песни рыбаков, чьи костры дрожали двойными красными звездочками — в ночи и в озере. Гудели хрущи, гремел лягушачий хор; рогач летел высоко и стоймя, как маленький дьявол. Все шумело и пело о новой жизни, и новой жизни улыбались сверху помолодевшие звез- ды... Белая женщина в ветвях дуба слушала, смотрела, обоняла, и ей было хорошо и полно, — и она чувст- вовала себя одною душою с весенней природой, потому что и внутри себя она чувствовала трепет нарождаю- щейся, новой жизни... Два всадника мчались лесною тропою. Один был новый владелец башни. Другой — его капеллан, угрю- мый босой монах в коричневой рясе. Он презрительно смотрел на расцветшую природу. Ее радость казалась ему грехом и соблазном. Он не понимал хвалы Богу в цветении трав, в пении птиц, в солнечном луче, в голубой синеве неба — он умел славить его только сталью, красною от крови еретиков, и смрадом костров, на которых жарились живые язычники. Взгляд капел- лана скользнул по кудрявой шапке старого дуба и омрачился. Монах сказал: — Вот еще один из кумиров невежества. Господин! давно пора положить конец суеверному почтению, ка- кое оказывают этому языческому дереву твои поддан- ные, оскорбляя тем церковь и добрые нравы. Подари мне этот дуб — я его уничтожу! — Возьми, — сказал рыцарь, — мой предшествен- ник, граф, повешенный мною на воротах башни, доро- жил этим дубом, потому что дуб значился у него на гербовом щите. Но у меня нет дуба на гербе и мне столько же дела до этого дерева, как до прошлогоднего снега. И, привстав на стременах, он хватил боевою секи- рою по суку, растопырившему над дорогой лапы-листья. В этот вечер муж явился к графине без кисти на обрубленной левой руке. Он сказал: — Судьба велит нам расстаться. Мы — духи лесов — живем, пока живут наши деревья. Деревья живут, пока мы живем. Сегодня меня тяжело ранил твой бывший жених. Завтра меня вовсе срубят, распилят и сожгут. Я умру. Но ты не должна погибнуть. Вместе с утреннею зарею оставь меня и иди в лес навстречу солнцу. Ничего не бойся. Я буду смотреть на тебя через де- ревья, потому что я выше всего леса. Но когда ты оглянешься и не увидишь меня — значит, меня уже не будет на свете. На опушке леса ты найдешь хату угольщика, его семья чтит меня и приносит мне дары. 313
Скажи этим людям, что уходят из мира древние боги, умер старый дуб и завещает им хранить свою жену и своего ребенка... Напрасно графская дочь плакала, умоляла мужа, чтобы он позволил ей остаться и разделить его судьбу. С утреннею зарею он указал ей звериную тропку, по которой ей надо было пробираться. Она шла и все оборачивалась, и все видела над лесом могучий лист- венный купол старого дуба. Видела его в розовых заревых красках, в золотом блеске полдня... он стоял круглый, неподвижный... Потом он вдруг как будто скривился набок... Графиня прошла еще несколько са- жен — сердце ее крепко билось — оглянулась: нет, это только так странно видно — дуб живет!.. Оглянулась еще раз, лиственного купола уже не было над лесом — а дубрава глухо ахнула в ответ падению векового богатыря... Угольщик подобрал в лесу бесчувственную женщину и с удивлением узнал в ней без вести пропавшую графскую дочь. В его хижине она разрешилась от бремени мальчиком и умерла. На груди ребенка было странное родимое пятно — в виде дубовой ветки с гроздью желудей. По этому знаку и по предсмертным признаниям его матери мальчика прозвали Дубовичем. Это и был Само Дубович, первый из рода Дубовичей, до сих пор могучих, богатых и славных — одни живут в Галиции, другие на далеком Далматском побережье. — Вот вам и легенда, — сказал Вучич, откладывая тетрадь в сторону. — А по истории, скажу вам, что Дубовичи действительно выходцы с Карпат и что у моря появились они то ли в XIV веке, то ли в XV веке, как эмигранты, после вековой борьбы за свою само- бытность, так как они очутились в тисках между наро- дами: с одной стороны подобрались к ним поляки, а с другой — мадьяры, и оставалось им на выбор — либо быть расплющенными между молотом и наковальней, либо выселиться и бежать. Любопытно, что странный знак дубовой ветки носили на теле многие из их рода, между прочим и Лала Я помню, как ее девочкой купали в корыте. На левой лопатке — три листа и желудь бледно-бронзового цвета... Чистая, родовитая Дубович- ка. Вучич глотнул вина. — Вучичи породнились с Дубовичами в XVII веке — в самый разгар ускочества, которое для Адриатики было 314
такою же грозою, как ваше Запорожье для Анатолий- ского берега. Это были бравые и смелые морские разбойники. Они били одинаково турок и христиан и умирали то на колу в Стамбуле, то под секирою палача на Пьяцетте в Венеции. Один из Дубовичей — Янко — лет двести тому назад слыл и был самым опасным морским пиратом на всем Средиземном море. Хотя официально он, как Отелло, числился на службе Вене- цианской республики, но в действительности был сам себе господин, некоронованный морской царь, и если грабил по преимуществу мусульман, то только потому, что те были богаче. На самом же деле были ему безразличны и Христос, и Магомет, да, я думаю, и Бог, и дьявол. Грабил он сирийские берега, Алжир, забирал- ся в Нильскую дельту... и даже, говорят, ходил за Гибралтар, в Атлантический океан, к островам Азор- ским, к Тенерифу, к Зеленому мысу... Оттуда ли, из Египта ли он вывез себе жену — негритянку? мулатку? цыганку? феллашку? коптку? — кто ее знает, только оставила память, что была темнолицая. Красивая Лала прапра и еще столько-то раз правнучка этой четы. С феллашкой приехала в Венецию ее сестра, еще более красивая, хотя и была она цвета чуть ли не эбенового дерева. Несмотря на то, в нее влюблялись принцы, кардиналы, к ней сватались нобили. Но она пожелала остаться старою девою. Замужнюю сестру звали Дивою, эту Лалою — так два имени эти потом и повторялись бесконечно у рода Дубовичей. Одну из Лал вы сами знаете, а последняя Дива умерла семь лет тому назад. Она была тетка нашей Лалице, сестра ее матери. С легкой руки древней Лалы старые девы, почти небыва- лые в роду Вучичей, почти не переводятся в роду Дубовичей. Лала — с ее курьезною ненавистью к мужчинам и замужеству — тоже поддерживает эту фамильную традицию. Семейные предания гласят, буд- то черные женщины, привезенные Янком, и потомство их — старые-то девы, весталки-то черномазые — оста- лись некрещеными, и хотя соблюдали для видимости церковные обряды, но держались втайне особой темной веры, которую привезли с далекой родины их родона- чальницы, жена могучего Янка и ее сестра, и передали в следующие женские поколения рода-. И потому будто бы в семье Дубовичей никогда не умирает какой-то грозный и значительный ведовский секрет. Легенд и сказок вокруг разных Дубовичек, бабок и прабабок, наплетено множество. Даже эту последнюю Диву, тет- ку-то Лалицы, — она умерла в деревне близ Дубров- ника — крестьяне совершенно откровенно считали 315
ведьмою, и когда она умерла, мне стоило большого труда отстоять ее могилу, потому что горцы желали непременно отрубить покойнице голову, пробить ей сердце осиновым колом и затем сжечь ее на костре. — А то, — говорят, — мы знаем, какая она: повам- пирится и пойдет шастать по деревне, покуда всех нас не уморит... Дикий бред — однако он чрезвычайно много повре- дил бедной Лале. Из Дубровника ее пришлось убрать именно из-за этой чуши. Все население ее ненавидело, потому что воображало, будто покойная Дива, умирая, передала ей свои чары, и теперь из девочки должна, дескать, вырасти ведьма еще страшнее той. А девочка была, как нарочно, угрюмая, странная, припадочная, лунатичка... Хорошо еще, что неробкого характера и силы богатырской, а то заклевали бы ее суеверы глу- пые. Поговорите с моими родственницами по душе: они не смеют говорить, я выучил их держать язык за зубами, но тоже уверены втайне, что в Лале живет-таки наследственное языческое знахарство. Когда я взял ее в дом — вы даже представить себе не можете, с каким негодованием взглянули на это все бабы в нашем роде. А она еще вдобавок — неуступчивая, спорщица, власт- ная, супротивница... черт не черт, а есть-таки полчер- тенка во плоти! Надо быть таким свободомыслящим человеком, как ваш покорный слуга, чтобы выдержать поднятую против нее бурю бабьих наговоров и пред- рассудков. Даже покойная жена, кротчайшая женщина в свете и послушная мне, как овца, и та попробовала было ворчать, и та была недовольна. Однако, как ви- дите, живем и уживаемся. И вообще, — Вучич засме- ялся, — если до сих пор в Дубовичах сидел какой-ни- будь бес, то ему пора бы подумать о новой квартире. Лала — последняя в роде Дубовичей по мужской линии, а забираться в линию женскую, к нам, окупеченным Вучичам-Дубовичам, пожалуй, такому старинному и аристократическому бесу даже унизительно... все равно, что из дворца — в магазин! VIII Дебрянский болел уже неделю, с той ночи, как привязалась к нему лихорадка. Он каждый день пока- зывался на даче у Вучичей, но все на короткие сроки. После получасового разговора он ослабевал, мысли становились тяжелые, начинался шум в ушах, тело будто облегал каучуковый панцирь или корсет, появля- лось ощущение давящего обруча вокруг головы... В 316
воскресенье он вовсе не пришел к Вучичам, а вместо него приехал с извинением Гичовский — смущенный, расстроенный, заметно с заднею мыслью на уме и во взгляде, скользящем, беспокойном и ищущем. — Мой друг совсем расхворался... Я пригласил к нему мистера Моллока, — сказал он. — Что с ним? — встревожился Вучич. — Да преудивительная вещь: Моллок определил, во-первых, острое неврастеническое состояние — ну, в этом ничего особенного нет, и раньше бывало, — но причиною-то тому, представьте, он полагает — ну, как бы вы думали, что?! Нашел у Дебрянского все признаки жесточайшей малярии... — Малярия на острове Корфу? Полно, граф, вы шутите! Откуда здесь быть малярии: камень и вода — вот и весь Корфу. Малярия бывает только там, где почва отравлена болотом, гнилою водою. — А вот подите же... Моллок руками развел: первый случай за всю его корфиотскую практику. — Что же он рекомендует? — Сесть на пароход и ехать в Монако. — Это зачем? — Современная медицина знает только два места во всей Европе, где малярия проходит без лечения, сама собой: Ханге в Финляндии и Монако. О Финляндии Алексей Леонидович не хочет и слышать: у него без- отчетное отвращение к северу. Значит, надо ехать в Монако. — Боже мой! Вот уж истина, что радость не бывает без печалей... Как же быть теперь со свадьбой? — Дебрянский думает, что если вы и Зоица соглас- ны, то лучше всего будет обвенчаться немедленно, затем соединить полезное с приятным: и свадебную поездку совершить, и малярию путешествием уничто- жить... — Что же? Я нахожу это решение благоразумным. К свадьбе мы готовы. Не знаю, что скажет Зоица. Позвали Зоицу. Узнав о болезни жениха, она пере- пугалась еще больше, чем можно было ожидать. — Малярия? Но ее никогда здесь не бывало! — вскричала она вопросительно, устремляя сверкающий взгляд на Лалу, которая ее сопровождала; Лала спокой- но выдержала этот взгляд и пожала плечами. Лицо у нее было угрюмое, постаревшее, между бровями лежала тяжелая жирная складка... Когда Лала услыхала о не- пременном намерении Дебрянского немедленно вен- чаться, по хмурым чертам ее скользнула презрительная улыбка, никем не замеченная, кроме графа Валерия. 317
Он, как только Лала вошла, впился в нее любопытными глазами и следил за нею, как сыщик... Она заметила это внимание, взмахнула на графа тяжелыми ресницами и несколько секунд держала его под суровым взором. — Тебе-то чего еще надо? ты-то куда лезешь? — безмолвно спрашивала она. Гичовский улучил минуту, чтобы подойти к ней. — Лала, я хотел бы поговорить с вами... Лала кивнула головой и вышла. Гичовский последо- вал за нею. — Хотите в сад или пойдем ко мне? — предложила Лала. — Нет, уж лучше в сад, — сказал Гичовский, — у меня к вам есть секрет, а из вашей комнаты все слышно на террасу. Лала быстро взглянула ему в глаза и нахмурилась еще больше. — Вот как! Я не замечала. — А я замечал, — значительно повторил Гичовский. Лала побледнела. Верхняя губа ее задрожала под усиками. — Что прикажете? — спросила она, усаживаясь в олеандровой тени. — Говорите смело. Здесь нас никто не услышит, кроме синего моря. Глаза ее были теперь спокойны, а голос звучал ровно и почти небрежно. Гичовский взял ее за руку и прямо в глаза ей устремил пристальный взгляд своих ярких коричневых глаз. Лала улыбнулась с шутливым превосходством. — Если вы намерены меня магнетизировать — не советую, — сказала она, — я сильнее вас, и вы заснете первый... Но граф на шутку ее даже не улыбнулся. — Лала, — серьезно сказал он, — Дебрянский очень трудно болен. — Да, я слышала: малярия, — равнодушно возразила она. — Лала, — голос графа звучал еще строже, — малярии на Корфу не бывает. — Что же с ним в таком случае? — Я предполагаю, что он отравлен. Лала отшатнулась. — Позвольте, граф... вы шутите... — Мне, право, не до шуток, Лала. Я не хотел говорить старику. Моллок объявил Дебрянского почти безнадежным. Если болезнь пойдет тем же быстрым маршем, он дает больному две недели срока покончить свои жизненные расчеты: его съест последовательное 31Я
истощение. И такой исход Моллок считает еще счаст- ливым, потому что он боится, что перед смертью Деб- рянскому суждено испытать ужасное бедствие... На своей родине он страдал нервною болезнью.. Ну, теперь она, по-видимому, возвратилась... Моллок опасается за его рассудок... Лала сказала: — Так. Но откуда же вы взяли, что он отравлен? — Прежде всего из слов Моллока: это либо маля- рийное помешательство, либо действие какого-нибудь яда. — Так и Моллок думает? — Нет, он покуда держится за малярию и только изумляется, откуда она могла взяться, да еще в такой жестокой форме. — По-моему, он совершенно прав. — Нет, Лала. Я молчу — никому еще не намекнул ни словом — но видал я на своем веку малярийных-то больных. Это то, да не то. Да и Моллок-то, кажется мне, схватился за малярию только потому, что эта болезнь так широка и разнообразна в своих проявле- ниях, что под нее можно подогнать все, чего при диагнозе не понимаешь. Тот тип изнурительной лихо- радки, как болеет Дебрянский, я наблюдал только од- нажды, в Африке, на болотах Гвинеи, о которых я когда-то вам рассказывал, и вам нравилось... помните, Лала? — Да, помню, — сдержанно сказала она. — Так в болотах же. Где же и быть малярии, если не в болотах? — Да, но, видите ли, эта форма и там казалась исключительною и неестественною. Негр, которого уби- вала эта странная малярия, оскорбил местное божество и был проклят его жрицами... Так что цветные в один голос говорили, что никогда не видали ничего подобно- го, и считали болезнь своего товарища божественным насылом; ну, а мы, белые, предполагали более вероят- ное: что жрицы несчастного кощунника не только прокляли, но и успели отравить. Лала слушала графа, не меняясь ни в цвете, ни в выражении лица, и только сросшиеся брови ее, сжав- шись к переносице, расположились на бледно-желтом лбу как-то так, что Гичовский невольно подумал: — И впрямь, точно крылья раскинула. Не диво, если бедному амальфитанскому парню почудилось, будто Ла- ла спустила на него грозную «мертвую голову» из-под этаких черных бровей. — Странное, знаете ли, местечко этот уголок Гвинеи, о котором я вам говорю, — продолжал он с видом 319
равнодушным и голосом беззаботным. Населен он пле- менем, называемым Уйдахи. Не слыхали? Они вам очень понравились бы, потому что у вас с ними есть общее пристрастие» Они страстные любители змей и держат их в домах своих ручными, совершенно так же, как вы своего Цмока... Лала быстро взглянула на Гичовского, хотела что-то сказать, но удержалась, закусив губу. — По словам Уйдахов, — ровно говорил граф, делая вид, будто не замечает ее движения, — все эти ручные змеи — потомки или родственники одного Великого Змея, живущего в храме близ города Шаби. Не знаю, существует ли он действительно, но, по рассказам туземцев, он — величины невероятной, чудовищной, исполинской, «с верблюда», и живет при храме уже несколько сот лет: с тех пор как вверился Уйдахам, покинув для них племя Арда, и стал их единым и всемогущим божеством. Впрочем, негры говорят, что божество-то, собственно, не сам он, змей, но некий дух, в нем живущий, и змей храма Шаби только излюбленное из тел, в которые вселяется истинный Великий Змей, поклоняемый ими, мудрый друг людей И будущий хозяин мира. Сам же он — дух великой тайны и не может быть виден никем, за исключением жрецов и жриц своих, кроме немногих избранниц, которым является он видением при особых обстоятель- ствах — я объясню вам потом... Вы не устали слушать меня? — Говорите, — отвечала Лала, — отчего же не послушать человека, который знает так много? В двусмысленной фразе Лалы прозвучала насмешка. Граф проглотил пилюлю. — Змея я не видал, зато был свидетелем, как жрицы его — их зовут «бетами», — старые, по большей части, и пречудовищные, надо им отдать справедливость, ба- бищи, вербовали на службу ему будущих новых «бет». Вооруженные дубинами и факелами, черные вакханки, как шайка демонов каких-нибудь, метались по деревне, где мы стояли ночлегом, врывались в хижины, хватали и уводили всех девочек в возрасте от десяти до две- надцати лет. Никто им не сопротивлялся, напротив, все родители падали перед ними ниц, как пред богинями, с выражениями высшей признательности и счастья. Уводя избранниц, во все горло вопили какую-нибудь победную песнь, в которой часто и явственно повторя- лись слова: «Ева», «Эваа», «Эвга», «Эва». Это меня заинтересовало, потому что напомнило мне вопли ан- тичных вакханок, и, кроме того, я читал, что такие 320
крики раздаются на молитвенных собраниях о щой русской религиозной секты, называемой хлыстами. Я спросил у своих приятелей-негров, что значит это сло- во. Они очень охотно отвечали мне, что Евга, Евве, Еваа или Евге значит на их древнем языке «Самка Змея». — Вот странно, — сказал я, — а у нас Ева — имя первой женщины, праматери человечества! Но негры одобрительно защелкали языками и за- явили мне, что и по-ихнему оно точно так же выходит: Эвга, «самка змея», есть в то же время Ева, праматерь рода человеческого. Ибо прежде чем стать женою пер- вого человека, по-нашему Адама, она любила Великого Змея. И он из любви к ней намеревался чрез нее открыть будущим людям мудрость мира, сделать всех их прекрасными, мудрыми, счастливыми и подобными богам. Но грозный Дух, вечный и непримиримый враг Великого Змея и соперник его за обладание землею и человечеством, победил Змея в жестокой борьбе, отнял у него Еву и покорил ее рабу своему, первому человеку, за то, что он изменил Змею и признал власть Духа. Поэтому женщины на земле, как побежденный пол, стоят ниже мужчин и должны творить их волю. Но будет некогда день, в который среди девственниц земли Великий Змей изберет новую Еву, и она зачнет от него и родит чудо: великое священное Яйцо, из которого выйдет новый, юный Змей. Он объявит войну старому Духу, владеющему миром, и победит его, и заточит в темницу, и тогда для людей снова настанет счастливый и беззаботный век, который знали они в предвечные времена Великого Змея... И так как неизвестно, ни когда, ни какую девственницу удостоит Великий Змей взять как новую Еву, то существует у них, Уйдахов, обычай посвящать ему возможно большее количество девочек, входящих в брачный возраст, — обряд этого девичьего набора мы и застали в деревне. Жрицы уводят девочек в храм, вокруг которого разбросан целый монастырь хижин, и дают им воспи- тание, необходимое для культа Великого Змея. Обраща- ются с ними очень хорошо, учат их пению, танцам, священным обрядам, но налагают на них «знак Змея», то есть подвергают их очень сложной татуировке, изо- бражающей змей, символических животных, таинствен- ные цветы. Кроме того, совершаются в монастыре этом какие-то особые женские таинства. Говорить о них воспрещается строжайше — под страхом, что виновную Великий Змей сожжет своим огненным дыханием. Уг- роза, к удивлению, оказывается настолько действенною, 12 Заколдованная жизнь 321
что никогда ни одна из кандидаток в Евы не пробол- талась о секретах жизни своей у жриц — дальше дозволенных пределов. Однажды ночью старухи неожи- данно возвращают девочек в свои семьи, откуда их взяли. Родители должны щедро заплатить за их пребы- вание в монастыре и принести Змею богатые дары и жертвы в благодарность за честь, которую он оказал их роду, а «невеста Змея» остается в доме почетным лицом на положении как бы святой. Года два-три спустя, между 13 и 15 годами, «невесты Змея» возвра- щаются в храм для того, чтобы превратиться в «жен Змея»... Как и что при этом происходит, уж не могу вам изъяснить, но обряд великолепен и пышен, в городе бывает тогда великий и радостный праздник. Назавтра после «свадьбы» со Змеем мнимую молодую возвраща- ют в дом родительский, где ее принимают с таким почетом, как будто бы она была живая богиня. Когда приносят общественные жертвы, то часть их поступает в пользу этих змеиных супруг. Большинство из них остается безмужними всю жизнь, но некоторые с раз- решения жриц выходят замуж. Супругам их нельзя позавидовать: муж обязан быть безусловным рабом своей освященной «знаком Змеи» жены и даже не смеет говорить с нею иначе, как стоя на коленях... Тот больной негр, о котором я начал вам говорить по поводу Дебрянского, имел несчастье обладать такою священною супругою. Так как он много водился с арабами-мусульманами и европейцами, то оказался не- сколько вольнодумцем и оказывал жене меньше почте- ния, чем она требовала. Она пожаловалась старостам — и черного вольтерианца жесточайше выдрали на дере- венской сходке. Он обозлился и в отместку однажды вымазал божественную супругу свою, сонною, зловон- нейшей грязью без всякой пощады к сокровенным святыням ее таинственной татуировки и потом, зная, что за это его живым сожгут, убежал в колонию к немецким миссионерам. Здесь его очень берегли, боясь, чтобы черные не отомстили ему, тем более что все они смотрели на него с ужасом и отвращением, и он сам денно и нощно ждал, что его зарежут или отравят. Очевидно, последнее и удалось какому-нибудь фанати- ку, потому что в скором времени бедняга заболел злокачественною лихорадкою самого подозрительного свойства и умер в страшнейших галлюцинациях, при- чем тело его еще заживо стало разлагаться и падать лоскутами, будто труп умершего от укушения ядовитой змеи. Там, конечно, никто не говорил о малярии, но все славили гнев и мщение Великого Змея. У Дебрян- 322
ского за неимением другой гипотезы определяют маля- рию, но я говорю вам: это заблуждение, ошибка, ложь. Он на моих глазах проходит те же фазисы умирания, что тот гвинейский негр. О малярии тут и речи быть не может. Следовательно, остается предположить яд. — Какой именно? — спросила Лала, оживляясь мрачным любопытством. Всю повесть Гичовского она прослушала с каменным недвижным лицом, с бесстра- стными, лишенными всякого выражения глазами. — То-то вот, что не знаю. Лала презрительно усмехнулась. — Разве ваша наука не располагает средствами узнавать яды? Граф покачал головой. — Располагает, но не для всех видов ядов... Слыхали вы об aqua tofana1, Лала? Девушка равнодушно возразила: — Нет... откуда мне слышать? — Так уж не поскучайте, позвольте вас просветить. Этот яд носит название по имени своей предполагаемой изобретательницы Тофании, которая жила, по одним преданиям, в XV, по другим — в XVII веке, а итальян- ский историк Венерати утверждает, будто эта великая отравительница казнена только в 1730 году. Равным образом честь быть ее родиною оспаривают Рим, Неа- поль и Палермо. Нам все это безразлично. Главное же в том, что aqua tofana, или aquetta, или «манна святого Николая» являет собою яд, не уловимый ни на вкус, ни на запах: тот и другой присущи ему не в большей мере, чем хорошей ключевой воде, — он так же чист и прозрачен. Таким образом, о приемах аквы тофаны может знать только тот, кто отравляет, а никак не тот, кого отравляют, — его дело умирать и ничего не понимать, потому что память решительно ничего не подсказывает ему, чтобы он съел или выпил что-либо зловредное. Вторая важная особенность аквы тофаны, что яд действовал одинаково убийственно, каким бы способом ни вводили его в организм: через пищу — в желудок, через порез или царапину — в кровь, через дыхание — в легкие. Его можно было дать отравляе- мому каплями в воде, вине или супе, порошком в соде или макаронах, в нюхательном табаке, в аромате цве- тов, в соке яблока, в горении свечи, через укол отрав- ленным кольцом или ключом, а об одной французской 1 Букв.: туфовая вода (л<ип.). 323
принцессе существует легенда, будто ее отравили аквою тофаною в мощах, к которым она прикладывалась с надеждою исцелиться от старческих своих недугов» Третья особенность — что по смерти отравленного яд не оставляет обличающих признаков, за исключением, как говорят некоторые, чересчур быстрого разложения трупа, которое иногда будто бы начиналось даже еще заживо. Это любопытная подробность. Вспомните моего негра. Поэтому полагают, что аквою тофаною усиленно пользовались для политических и корыстных целей своих разные злодеи в коронах и тиарах, которыми так богаты XV, XVI и XVII века. Думают, что аква тофана был ядом домов Борджиа и Медичей. Вместе с Екате- риною Медичи она перебралась во Францию и здесь усердно служила злодействам и интригам последних Валуа, покуда не обратилась на них самих. Большинство из них умерло при подозрительных обстоятельствах, в которых отравление чувствовалось всеобщим убежде- нием, но не могло быть доказано. Король Карл IX, говорят, был отравлен листами книги, которую он читал и послюнивал пальцы, чтобы переворачивать страницы. Способ, известный еще из сказок «Тысяча и одной ночи». Франсуа Алансонский умер от румяного яблока, в сочном золоте которого даже такой прожженный политический жулик, как этот принц, не мог заподоз- рить отравы, а по другим рассказам, он вдохнул яд в боевой своей палатке из масла в ночнике. Любопытно, что люди, прибегавшие к аква тофана, в конце концов непременно сами от нее погибали. Так было с несколь- кими Валуа, так было с папою Александром VI Борд- жиа, который, думая отравить сына, отравился сам. Об этом Александре VI есть легенда, будто он, желая воспользоваться богатствами кого-либо из своих карди- налов, посылал обреченного отпирать дверь с очень тугим замком. Когда кардинал нажимал ключ, кольцо его чуть-чуть кололо ему пальцы, аква тофана поступала из кольца в укол, и кардиналу будто бы оставалось времени жить на земле ровно столько, сколько надо, чтобы написать завещание в пользу папы и принять от него отпущение грехов. Поэт и художник Джулио Мости подарил своей неверной любовнице перстень, она надела кольцо на палец — и умерла в тот же час... — Зачем вы рассказываете мне все это? — прервала Лала. — Позвольте мне докончить... — Я хотела бы знать, какое отношение... Гичовский перебил: 324
— Четвертая способность яда аква тофана была та, что им можно было убивать и на скорую руку, как в приведенных мною случаях с Борджиа и Джулио Мо- сти, и можно было рассчитать и регулировать прием так, что он, начав действовать дня через четыре, даже больше, затем растягивал действие свое, по востребо- ванию, на недели, месяцы, даже будто бы годы. Фран- цузский король Карл IX, о котором я упоминал, про- глотил умертвивший его яд Рене Флорентинца за два месяца перед тем, как слег в смертную постель... Этот второй вид отравления, с ядом, действующим, так ска- зать, на расстоянии, интересовал меня в особенности. Изучив десятки подозрительных смертей, описанных в истории, где можно предполагать отравление через аква тофана, я открыл в них известное единство признаков и пришел к такому заключению: что бы ни представлял собой этот таинственный яд и из каких бы составных частей он ни соединялся, действие аквы тофаны, когда ее давали не в моментально убивающих дозах, состояло в том, что она развивала в отравленном организме с невероятною быстротою и силою припадки малярийно- го типа. Выражались они, как всегда в малярии, тем, что болезнь, работая по линии наименьшего сопротив- ления, жестоко обрушивалась на слабые, худо защи- щенные, так сказать, предрасположенные к ней органы и именно их разрушала с ужасающей быстротой. Из- вестно, что малярия, помимо своих чисто лихорадочных проявлений, способна скрываться с одинаковым удоб- ством в форме страданий желудка, кишок, печени, сердца, нервных и мозговых. И в последних двух случаях малярия — естественного ли, отравного ли происхождения — весьма обычно завершается безуми- ем и смертью... Лала сказала, закусив губу: — Сколько я понимаю, вы ведете речь к тому, что раз на Корфу нет малярийной лихорадки, то, следова- тельно, есть аква тофана, о которой, должна сознаться в своем невежестве, я впервые слышу. — Это неудивительно. Секрет ее считается потерян- ным уже более ста лет. Лала искусственно засмеялась. — И вы предполагаете, что Дебрянский отравлен потерянным ядом? Это смешно! — Я не сказал, что яд потерян; я только сказал, что он считается потерянным. Яд был известен слишком многим, чтобы он исчез из мира бесследно, тем более что в таком яде, снимающем с убийцы всякую ответ- ственность, людская злоба постоянно нуждается. Есть 325
подозрение, что еще сто лет тому назад секрет аква тофана был хорошо знаком некоторым коронованным особам, прибегавшим к старой и, быть может, усовер- шенствованной в новых веках благодаря химии отраве Медичей и Борджиа для своих государственных целей. Католические авторы, наоборот, утверждают, будто аква тофана искони была в ходу у тайных религиозных обществ — у тамплиеров, розенкрейцеров, потому что некоторые жертвы, ими обреченные на смерть, умирали с признаками отравления, однородного с теми, когда в XV и XVI веке работала несомненная и откровенная аква тофана. Признаки эти: лихорадка того же типа, как при туберкулезе легких, с высокими градусами температуры, сопровождаемая неутолимою жаждою, не- победимое отвращение ко всякой пище, упадок духа и глубокое равнодушие, даже ненависть к жизни. Все это, к слову сказать, у нашего бедного Дебрянского налицо. Тайные религиозные общества никогда не умирали, следовательно, нет данных особенно настаивать на том, чтобы умирали и их секреты. Тем более что секрет аква тофана, быть может, и не так уж мудрен, как обещает историческая таинственность. Некоторые ис- следователи, в том числе венский ученый-медик Иосиф Франк, имевший возможность лично наблюдать случаи очень подозрительных отравлений, полагают, что основ- ным элементом аквы тофаны был мышьяк. Дерптский профессор Драгендорф думает, что она извлекалась из шпанских мушек. Затем существуют мнения, представ- ляющие ее соединением кантаридина с опиумом или, точнее, с каким-либо из алкалоидов, входящих в состав опиума, — кодеином или наркотином. Наконец, воз- можно, что аква тофана была происхождения животно- го: какая-нибудь обработка змеиного яда. Этой гипотезе соответствует время, когда в Европе возникла легенда об аква тофана: эпоха великих морских путешествий в змеиные царства — в Индию и на Дальний Восток, первые исследования Америки, появление европейцев в Мексике, Перу, на Амазонке, во Флориде... — Я не знаю, где это, и мне все равно, — холодно остановила его Лала. — Это все пустые для меня имена. Я не училась географии. — Виноват, увлекся, — извинился граф. — Впрочем, довольно... Мой анекдот кончен. — Итак, Дебрянский отравлен, — сказала Лала с недоверчивою улыбкою. — Кого же вы подозреваете в этом странном отравлении? — Вас, /кала, — просто и спокойно возразил Гичов- ский. 326
— Меня? Лала вскочила со скалы и смотрела на графа широко раскрытыми глазами... — Вас, — продолжал граф. — Неделю тому назад, сидя вон там на террасе, я слышал ваш разговор с Зоицей. Вы грозили Дебрянскому смертью. И вот он, здоровый человек, почти богатырь, вдруг, ни с того ни с сего начинает умирать, с очевидными признаками медленного отравления. Естественное первое предполо- жение, что отравили его вы. Тем более что вы принад- лежите к тайной и грозной секте, которая владеет ядами богато и, во враждах своих, пускает их в ход артистически. Страшный крик вырвался из груди Лалы. Она схва- тилась за голову. — Ты сам умрешь, если посмеешь разгласить это! — взвизгнула она, краснея от гнева. — Лала! Граф встал и принял оборонительное положение, потому что Лала инстинктивным движением взялась за шпильку, торчавшую в ее косе, и ему вспомнилась смерть Делиановича. — Я ничего не намерен разглашать, Лала; я только предупреждаю вас, что вы легко можете подвергнуться подозрению в отравлении... — Я ничего не давала вашему Дебрянскому! — Однако — если бы вы слышали его бред... — А он уже бредит? — быстро спросила Лала. — Уже, — подчеркнул Гичовский. — И не только бредит — галлюцинирует. Он все видит одного своего московского приятеля... недавно умершего. И со слов этого мертвого приятеля уверяет, что он испорчен и испорчен вами. Лала молчала. — Ну, а если бы и так? — сказала она, наконец, поднимая голову с гордым вызовом, и продолжала: — Вы слышали наш разговор с Зоицей и знаете, что Дебрянский осужден на погибель не мною, а силами высшими, чем я... — Эта проповедь будет не по адресу, Лала, — сухо возразил граф. — Я не верю в существование сил, высших человеческого разума и воли. А если вы в них верите, то поступок ваш с Дебрянским — плохое доказательство их могущества. Если сила — высшая, то она не должна, постыдно ей нуждаться в яде. Это преступное шарлатанство, Лала! Лала протянула вперед обе руки с видом торжест- венным и вдохновенным. 327
— Будь они — эти силы, убивающие вашего дру- га, — свидетелями, что я не отравляла Дебрянского... До настоящего дня я даже не знала, что такое аква тофана, о которой вы говорили. Я не нуждаюсь в ней, чтобы его наказать. Он приехал сюда, уже осужденный ими... Они искали его, но были безвластны его схва- тить... Но я позвала их, и они приблизились к нему... Позову еще, и он будет весь в их власти... Моллок лжет, что он безнадежен. Пусть откажется от Зоицы, пусть бежит отсюда — я пощажу его. Мне будет очень трудно сделать это. Я сама рискую собой, но я сделаю так. Не для него — он ничтожество, — но для Зоицы, которая имела безумие его полюбить, и я не хочу, чтобы она отравила свою жизнь слезами о его погибе- ли... — Скажите, Лала, — я имею право это спросить — вы против брака Зоицы только с Дебрянским или против всякого? — Всякий брак — могила для Зоицы и ее избран- ника, — мрачно отвечала Лала. — Она не имеет права выйти замуж. Она рождена для другой цели, высшей, чем обнимать мужа и родить детей. Лала опомнилась от первого смущения и вызывающе глядела на графа. — Да! Я — жрица Великого Змея, Арве Мирде, ибо таково имя его в народе его, тайна которого коснулась вас на гвинейском берегу. Жрица Великого Змея и царства мертвых, которыми повелевает он, изгнанный от живых не называемым Духом-Победителем. Я ношу знаки его на теле своем. Вы узнали в Шаби живой символ моего бога. Но есть другой символ его на земле — излюбленная им великая северная водная змея, могучая мать — Обь, родина вдохновенных ша- манов, святая река, от которой мы, поклонники Змея, берем название своей веры, той веры, которую вы, русские, называете черною. Есть Змей — земной образ Змея, и есть Великий Змей, познаваемый духом. Есть образ Оби в Сибири и есть незримая Обь — эфирный океан смерти, разлитой между землею и звездами. Да! Я верую в великую Обь и в силы, ей покорные. Верует в нее и Зоица. Когда я умру, она похоронит меня по обряду сибирских жрецов, мой дух войдет в нее, и я буду жить в ней, как во мне живет дух покойной моей тетки Дивы, которая спит в ущелье близ Дубровника. Ее могилою Зоица присягнула остаться девственной служительницей таинственного слияния любви и смер- ти, обожаемого нами в слове «Обь»... Теперь вы, граф Валерий, знаете, с кем имеете дело. Триста лет живет 328
тайна Матори-Оби в недрах великого рода Дубовичой. Триста лет обрекают женщины нашего рода одну из среды своей девственному жречеству пред алтарем Великого Змея. Триста лет — от древней черной Лалы, которую некогда вывез Янко Дубович с тех самых африканских берегов, где были вы, и до меня, послед- ней Лалы,— ждем мы исполнения обетований: нисше- ствия Великого Змея в возрожденной Еве... Черная Лала никогда не умирала: она здесь, в груди моей, она была — она, потом она была — другие, потом — тетка Дива, и теперь она — я. Мы ждали и ждем, но не могли и не можем дождаться, потому что есть откро- вение, и раз вы знаете так много об Арва Мирде, то должны знать и его обетование: возрожденною Евою будет белая девушка без капли черной крови. Та оче- видность, что я оставалась последняя в роде Дубовичей и некому — не то что в родне, но даже в свойстве — передать мне силы свои ближе, чем Зоице, это — не простой случай, но указание святой Оби. Мы, отслу- жившие срок свой черные жрицы, не нужны более Великому Змею. Времена исполняются. Он нашел свою избранницу. Вещие сны и гадания открыли мне его нареченную — эту белую девушку без капли черной крови, возрожденную Эвгу, радостную отречься от Ада- ма для Самаэля — будущую мать нового Змея-Победи- теля, который победит зависть Духа, и станет счастьем земли, и сделает людей — как боги. — Особа, которой вы предсказываете столь блестя- щую карьеру, сколько я могу понять, Зоица Вучич? — Да, Зоица Вучич. — Я знаю это уже целую неделю, но, признаюсь, худо сам себе верил. Встретить культ Оби в Европе, среди цивилизованного общества — неожиданный и маловероятный сюрприз. — Слуги Оби разбросаны всюду. Во льдах Азии, под пальмами Африки, в Америке за синим океаном. Всюду слышит детей своих могучая Обь и, покорная их зову, помогает им в беде. И теперь, когда ее будущая жрица, невеста Великого Змея, забыла свое призвание и со- бралась совершить великое преступление, Мать-Обь спасает свое заблудшее дитя и устраняет причину ее греха... — Если Мать-Обь так сильна, — возразил граф, — зачем она допустила их встречу? Она могла бы пора- зить Дебрянского заранее, по предвидению, на севере... — Она и поразила его, — гордо сказала Лала. — Обь — царица мертвых. Она послала к Дебрянскому прекрасную мертвую женщину, которая полюбила его 329
и залюбила бы до смерти, если бы он не бежал... Но он не уйдет от нее, не уйдет... Она — здесь; я чую ее, разлитую в воздухе над Корфу; и это она — малярия, убивающая вашего друга! А вы говорите об аква тофана! Она приблизилась к графу и положила руку на его плечо. — И ты погибнешь, если не сойдешь с нашей дороги... Берегись! Мне было бы жаль тебя... Не отни- май у Оби ее добычу; оставь мертвое мертвым: иначе они возьмут тебя самого... Прощай! Я извиняю тебе угрозы, которыми ты начал, потому что ты не знал силы той, с кем говоришь. Но искренно говорю тебе: отойди, не надо больше. Потому что слова, летая в воздухе, образуют формы, и силы, зрящие формы, не забывают слов. И оскорбляясь словами, мстят за них. Не накликай на себя мести сил. Они слепые и неудерж- ные: только движут и не рассуждают. Свершиться долж- но — свершится! Прощай! Она исчезла, как призрак. Гичовский рассердился, покраснел и топнул ногою. — К черту все! — проворчал он. — С ума можно сойти! Далматские плутни и негритянские бредни. Гно- стическая отрыжка и путаница из Кабалы. Однако и соперника же удостоился бедный мой Алексей Леони- дович. Есди ему удастся выпутаться из когтей малярии, то посмеемся мы со временем... В самом деле, mesalliance1 невообразимый, и я отчасти понимаю ари- стократическое негодование Лалицы Дубович. Девушке предстоит получить в мужья райского Змея-искусителя, то есть самого Сатану, и подарить миру что-то вроде Антихриста, а она упирается и желает замуж за моск- вича из какого-то Купеческого, что ли, или Волжско- Камского банка... Он вошел в виллу с твердым намерением рассказать все Вучичу, но уже не нашел старика: во время разго- вора графа с Лалою Вучич, обеспокоенный болезнью нареченного зятя, укатил со свойственной ему подвиж- ностью проведать больного в отель. Гичовский подумал и нашел, что оно, пожалуй, к лучшему: — Ну как этот пират в отставке, узнав, в какую игру затянула Лала его любимую дочку, возьмет да и расшибет злополучной Лале череп? Я не согласен. 1 Мезальянс, неравный брак (фр.). 330
Девка любопытная, фантастическая. Я должен ее изу- чить. Это клад мне в руки дается. Он тоже направился в город. Пешая дорога дала ему время раздуматься и рядом одиноких мыслей разожгла в нем обычное любопытство к неизведанному. Он рассуждал: — Лала говорила сейчас совершенно искренно. Если она обистка, то клятва Обью — для нее великая сила: под Обью слуги Оби не лгут. Поэтому словам ее, что она ничего не давала Дебрянскому, можно верить. В возможность погубить человека внушением «дурного глаза» я вполне верю, и если бы Дебрянский, подго- товленный и предрасположенный к нервной болезни еще с Москвы, заболел или даже умер от злобного гипноза Лалы, как умирали суеверные люди от взгляда певца Массоля, я нисколько не удивился бы. Внушение смерти не раз приводило смерть. Человеку объявляют, что он будет обезглавлен. Завязывают ему глаза, застав- ляют его положить голову на плаху и — с размаха бьют по шее мокрым полотенцем. — Вставай!.. Но обезглав- ленный не шевелится: он покойник. В 1750 году в Копенгагене врачи уверили одного приговоренного к смерти, что он будет казнен через выпускание крови из артерии. Ему завязали глаза, прикрепили его к оперативному столу, сделали ему незначительный укол на шее, а затем поставили у головы его сифон с водою так, чтобы ему на шею непрерывно лилась струйка воды и с легким журчанием стекала в таз на полу. Осужденный слабел по мере того, как вытекала мнимая кровь и наконец лишился чувств, и — убежденный, что из него выпустили, по крайней мере, восемь фунтов крови, — умер от страха. Рише сообщает о больном, которому отец его должен был сделать операцию кам- несечения, и больной на оперативном столе умер от страха в тот самый момент, когда хирург еще намечал ногтем на коже линию будущего разреза. Наконец, вот случай ложного яда, оглашенный в «Lancet». Молодая девушка, желая покончить с жизнью, съедает некоторое количество безвредного порошка в уверенности, что это стрихнин, ложится в постель, и несколько минут спустя ее находят мертвою. Но никаким внушением нельзя вызвать симптомов совершенно определенного и точ- ного отравления в человеке, который не знает, каким именно ядом считать себя отравленным ему внушено. Разве что поверить Жюлю Буа, который уверяет, будто «злой маг» Станислав Гюайта, живя в Париже, отравил «доброго мага» аббата Иоанна Буллана, жившего в Лионе, через расстояние, «приведя яд в летучее состоя- 331
ние и направив его в пространство». Но ведь это же — магия из парижского кабаре, шарлатанство в маске угрюмого шутовства, наследие жулика Вентра. С другой стороны, если возможно перенести на расстояние мысль и электрическое действие, почему нельзя сделать того же с любою атомистическою силою? Я не верю тому, чтобы Гюайта и Пеладан колотили Гюисманса флюидическими кулаками и чтобы черные маги нано- сили Иоанну Буллану удары в сердце и печень из-за трехсот верст, потому что вся эта компания друзей-вра- гов — наполовину полоумные, наполовину плуты, за- давшиеся целью переврать правды, которые они слы- шали одним краем уха, притом не весьма умного. Но принципиально я не решусь отказаться от возможности удара на расстоянии уже потому, что это значило бы отказаться от принципиальной возможности телеграфа без проволоки, который мы не сегодня завтра иметь будем. Врач Рекамье, близ Бордо, видел кузнеца, уми- равшего от бессонницы, потому что котельник, живший в полуверсте и за которого он отказался выдать свою дочь, из мести мешал ему спать, колотя всю ночь по своим котлам. — Зачем ты колотишь ночью в котел? — спрашивает Рекамье. — Чтобы не давать спать Нико- лаю. — Как может слышать тебя Николай на таком дальнем расстоянии? — Однако вы же знаете, что он слышит. — Почему? — Потому, что я хочу, чтобы он слышал. Доктор Макарио лечил крестьянина, каждую ночь видевшего привидение, напущенное на него, по его убеждению, соседом по усадьбе, в километре рас- стояния. На допросе сосед сознался, что каждую ночь он у себя в доме одевается в белую простыню и ходит по комнате, говоря те самые страшные слова и делая движения, которые — у себя в доме — видит и слышит его гонимый враг. Видит и слышит тоже потому, что сосед хочет, чтобы он видел и слышал. Легенды об ударе на расстоянии были во все века и крепко живут и держатся у всех народов. Это — головня Мелеагра, это — магическое зеркало и выстрел в портрет, кото- рым будто бы масоны убивали своих изменников, во- сковые фигурки Екатерины Медичи... Он застал Вучича у постели Дебрянского. Последний прилег было, одетый, отдохнуть и тотчас забылся, стал бредить и с совершенно как будто разумным взглядом говорил непонятные фразы о Петрове, об Анне, о Зоице и Лале... Моллок — рыжий, длинный, зубастый Джон Буль — с холодным любопытством наблюдал больного. 332
— Его нельзя оставить одного, без присмотра, — Волновался Вучич. — Какой здесь уход? Надо перевести его к нам... Не правда ли, мистер Моллок? Англичанин кивнул головой: — Отлично. У вас много моря. Если это малярия, он будет чувствовать себя легче. Когда пароксизм кончился, Алексею Леонидовичу предложили перебраться на виллу. К удивлению докто- ра и Вучича, он заупрямился. Вучич даже рассердился. — Почему же нет? Почему? — почти кричал он. — Чужой вы мне, что ли? Боитесь компрометировать Зоицу? Так ведь вы же жених ее. Сыграем свадьбу, как только поправитесь. — Любезный тесть, — возразил Алексей Леонидович с тревожным блеском в глазах, — я знаю, что не могу противопоставить вашему желанию ни одной разумной причины. Но у меня есть свои доводы, нелепые, может быть, но очень сильные... Выйдите на минуту в коридор. Я посоветуюсь с графом Валерием: как он скажет, так тому и быть... Моллок и Вучич вышли. — Вы знаете, о чем я хочу говорить? — спросил Дебрянский. Граф на его внимательный взгляд ответил таким же внимательным. — Кажется, догадываюсь. — Граф, меня никто не разуверит в том, что я гибну жертвою Лалы. — Гибну — сильное слово, — возразил граф, — но госпожи этой, я не стану разуверять вас, вам действи- тельно надо опасаться, так как — черт ее возьми совсем! — она бешено зла на вас и, по дикому неве- жеству и суеверию своему, в самом деле вполне спо- собна устроить вам какую-нибудь большую гнусность. — Вы говорили с»ней? узнали что-нибудь? — быстро прервал его больной. — Да... как вам сказать... Говорил, да. Она странная особа, очень опасная и вредная во всяком случае... Или фантастка дикая, фанатическая, или отчаянная и мрач- ная шарлатанка... Каюсь, я было заподозрил даже, что она подсыпала вам чего-нибудь в вино или воду. Дебрянский качал головой: — Нет, нет, нет... я испорчен, а не отравлен... я чувствую себя снова, как в Москве, под влиянием... Он остановился, бросив на Гичовского подозритель- ный взгляд. — Будьте откровенны, Дебрянский, — сказал Гичов- ский, — это очень важно. 333
Алексей Леонидович молчал и только смотрел жал- ко-жалко... — Эта ведьма... Лала... — сказал он, наконец, — я боюсь ее, Гичовский, до ужаса боюсь. Из-за нее не хочу переезжать на виллу. Пусть вся ее власть надо мною — один бред расстроенного воображения, пусть она такая же, как все мы, может быть, даже лучше нас. Но раз я уверен, что она приносит мне вред, неужели вы думаете, что вблизи ее я буду чувствовать себя спокойно и могу поправиться? — О нет. Конечно, вы правы. Но какую же прилич- ную причину отказа мы скажем Вучичу? — Ах, да скажите прямо настоящую! Что тут цере- мониться? У меня смерть в груди! — с досадою утом- ления, задыхаясь, произнес больной и закрыл глаза. Но Вучича было трудно переупрямить. Узнав, что вся остановка из-за Лалы, он только нахмурился кос- матыми бровями и головою кивнул: — Ну, мы все это оборудуем. И не заходя обратно в номер к Дебрянскому, сел в свою коляску — и умчался. Гичовский сел возле дремлющего больного, вынул из кармана газету и с полчаса читал о выборах во Франции. — Граф, — услыхал он голос Дебрянского, — по- мните ли вы: при первой нашей встрече я обещал вам рассказать странную галлюцинацию, жертвою которой я был в Москве. Гичовский кивнул головою. — Если вы расположены слушать, я хотел бы ис- полнить свое обещание. — Я-то, конечно, расположен, Алексей Леонидович, но вас-то, я боюсь, эти воспоминания утомят и взвол- нуют, не повредили бы вы себе... — Нет, ничего. Да если бы и так, должен же я посоветоваться и разрешить свои сомнения... Наедине с ними в тоске болезни этой я хуже себя убиваю... Я очень боюсь сойти с ума, дорогой друг мой, а иногда мне кажется, что я уже сошел. Выслушайте меня, проверьте болезнь моего мозга — я доверяюсь вам, потому что вы можете тонко чувствовать и разберете в бреде моем, что было внутри меня, что — извне... Этот рыжий доктор туп и прямолинеен, он ничего не смыслит, кроме своей латинской кухни. Рассказать Ву- чичу я не решаюсь, потому что Зоица суеверна и я боюсь ее перепугать... Хотя... быть может... вот, выслу- шайте и дайте мне совет: возможно, что мозг мой уже в таком плачевном состоянии, что мне следует лучше 334
отказаться от Зоицы? Не погублю ли я девушку за собою? Гожусь ли я для брака и потомства? Не создам ли я какую-либо чудовищную наследственность? Обре- кать девушку быть женою сумасшедшего — преступле- ние, плодить психических выродков — тоже... Помогите мне. Я постараюсь быть как можно спокойнее. Слушай- те. Вот — тот секрет, который загнал меня на Корфу... Долог был рассказ больного, и, когда он кончил, Гичовский долго сидел смущенный, молча. В уме в ста- ли — вызывающим совпадением — недавние слова Лалы о мертвой женщине, которой силы Оби будто бы отдали Дебрянского в жертву. — Почему вы молчите? — задыхаясь спросил боль- ной. — Потому что я должен обмыслить фантастику вашего рассказа в естественную систему и найти к нему логический ключ. Я не принадлежу к числу тех, кто отделывается от подобных историй легким словом « галлюцинация ». Больной со страхом уставился на него. — Вы верите в реальность этой... Анны? — Нисколько. — Этого не могло быть? — Никак. — Тогда — почему же вас смущает, зачем не хотите вы определить ее появление моею галлюцинацией? — Напротив. Я именно так ее определяю, но ложные представления имеют свою логику: это те же сновиде- ния, только наяву. Приблизительные сновидения можно фабриковать по заказу. Альфред Мори делал по этой части опыты изумительные. Логика сновидения идет кривыми или даже зигзагами извращения мысли, но все-таки остается логикою, и если ее не всегда удается проследить, то лишь по лени нашей слишком внима- тельно и пристально рыться в бесчисленных мелочах нашей дробной бодрственной жизни, дающей нашим снам наводящие отражения. Что человек смутно чувст- вует в снах присутствие логической основы, тому до- казательство — извечное существование сонников. Все они — не что иное, как попытки своего рода научной классификации, желание найти в зыбкости грез зако- номерность, устойчивость и предсказательное постоян- ство. Всякий сонник, начиная с Oneirokritikon1 Артеми- дора Эфесского, делившего вещие сны на теоремати- 1 «Толкование снов» (др.-греч.}. 335
ческие и аллегорические, даже, пожалуй, начиная с Гомера, в стихах которого о белых воротах слоновой кости для снов, не имеющих значения, и о других, роговых, для вещих сновидений, Шопенгауэр усматри- вал намек на белое и серое вещество мозга, — так всякий сонник, говорю я, есть изыскание бредовой причинности, только обращенное вперед, а не назад, от себя, а не к себе. Причинная связь вашей московской галлюцинации обнаруживается легко. Этот врач Пря- дильников был совершенно прав, предостерегая вас от визитов к Петрову. Его бред упал на подготовленную почву нервного расстройства, в вас назревавшего, и которому навстречу вы сами шли с тем легким кокет- ством, что свойственно почти всем неврастеникам: пока нет невроза — почти обидно, зачем его нет, что, мол, я за грубая натура такая, чо лишен его интересной чуткости? А нажил невроз — ан, и не знаешь, куда его деть, только дрожишь, как бы он не перешел в психоз. Не правда ли? Дебрянский согласно склонил голову. Гичовский продолжал: — Вы занимались оккультизмом. Скверно занима- лись. Любительски, дилетантски, в полувере, поисками «интересного», способного жутко пощекотать нервы и смутить чувства, такого, чтобы получить сильное ощу- щение и чтобы мороз подрал по коже. Это опять-таки кокетство с собственною нервною системою. Кто под- ходит к оккультическому ведению не во всеоружии «ума холодных наблюдений», кто не прочь соприкос- нуться с ним чувством и полуверою фантазии и любо- пытства, тот никогда не будет господином оккультизма, но непременно станет его рабом или, по крайней мере, временно обязанным. Ваше мистическое чтение, ваши сеансы подготовили, так сказать, воздух для материа- лизации бреда, который вы усвоили себе от Петрова, и достаточно было вам получить толчок от его безум- ного завещания, чтобы — на почве нервного расстрой- ства и в воздухе поверхностной мистики — заразная галлюцинация вылепилась в самом деле, как какой-то «пузырь земли»... Знаете, о «лепком воздухе» — это у него, вашего Петрова, вышло выразительно. Это мне напоминает немца, который высчитал, что в простран- ство одной кубической мили может войти до ста тысяч миллионов умерших душ. Дебрянский остановил его. — Я нисколько не сомневаюсь, что вы правы в объяснении происхождения моей первой галлюцина- 336
ции. Но не забудьте, что она была не минутная, но длящаяся, и повторилась несколько раз. Гичовский пожал плечами. — Относительно длительности галлюцинации ни вы, ни я — не судьи. Знаете, почему бессмысленны на сцене и никогда не осмыслятся, как бы красиво их ни ставили и хорошо ни играли, явления Духа в «Гамлете»? Потому что надо пересказать «мгновение» — даже не столько, сколько надо, чтобы сосчитать до ста, как уверяет Марцелло, а именно-таки мгновение. Мгнове- ние во сне может быть полно действия на часы и даже на дни, но рассказать и показать действие мгновения в течение часа — скука, неестественность, чепуха страшная. Поэтому-то рассказывать сны справедливо почитается занятием довольно праздным, потерею вре- мени. Сон очень слабо считается с идеей пространства и вовсе не считается с идеей времени, которое он заставляет работать в истинно бешеном темпе, с быс- тротою молнии. Мори однажды, в лихорадке, как вы, видел во сне Великую французскую революцию: тер- рор, уличные убийства, Конвент, революционный три- бунал, Робеспьера, Марата, Фукье Тенвиля, вел с ними дебаты, был арестован, схвачен, судим, приговорен к смерти; вот его везут на колеснице при огромном стечении народа на площадь Революции, вот он входит на эшафот, палач привязывает его к роковой доске, раскачивает ее, и топор падает. Мори чувствует, что его голова отделилась от туловища, просыпается в страшной тоске и видит, что у него на шее стрелка от кровати, которая неожиданно оторвалась и упала ему на шейные позвонки, как нож гильотины. По словам его матери, это случилось в ту же минуту, как Мори проснулся, а между тем это внешнее впечатление по- служило исходною точкою для сложнейшего сновиде- ния, успевшего охватить целую историческую эпоху. Так точно один больной доктора Реха, приняв гашиш, прожил в течение одного часа три тысячи лет. Я наблюдал в России читальщиков псалтыря над покой- никами. Эти усталые люди иногда охватываются быстро преходящим сном — на точке, на красной строке, на повороте страницы, причем засыпание и пробуждение так быстро следуют одно за другим, что, слушая их чтение, посторонний человек не замечает этих сонных интервалов. Между тем сам спящий чувствует их от- лично — вдруг ни с того ни с сего обращается к вам со сконфуженным вопросом: я, кажется, вздремнул? — и если вы начнете его расспрашивать, то окажется, что он успел видеть длинный и интересный сон. Сновиде- 337
ние — это вечность в мгновении. То же самое и с галлюцинациями. Вы не убедите меня, что видели эту Анну часами. Страшная галлюцинация Лаваллета, когда мимо него прошла армия мертвецов, для него длилась пять часов, а для мира, по его же, Лаваллета, потом счету, десять минут, в действительности же ровно столько секунд, сколько скрипели, выпуская мнимых мертвецов, разбудившие Лаваллета крепостные ворота. Это вы переживали мгновение Анны часами, а самая галлюцинация длилась не долее, чем удар стрелки по шее Мори, чем сонный интервал на повороте страницы у читальщика псалтыря. Да, я докажу вам это. О первом вашем обмороке вы полагаете, что он длился часами. О втором — вам достоверно известно, что ваш человек стал приводить вас в чувство немедленно после того, как вы упали в обморок. Между тем ваши впечатле- ния — видение и переживания — в обоих обмороках совершенно тождественны, одинаково подробны и, зна- чит, одинаково длительны. Значит, часов обморока для галлюцинации вашей совсем не надо — она превосход- но укладывется в минуты, а всего вероятнее, что ми- нуты сводятся к секундам, и разница была не в дли- тельности обмороков, а в глубине их: первый был глубже второго, почему и показался вам дольше. Со- гласны помириться на этом компромиссе? Ну вот! — обрадовался он, видя, что лицо больного как будто проясняется. — Что касается повторности, то, к сожалению, ми- лый мой Дебрянский, у галлюцинаций, вследствие силь- ного впечатления, которым они поражают наши чувст- ва, есть способность развивать в нас чрез эмоцию страха самовнушение движений невольных и противо- положных. Вы, конечно, наблюдали, что люди, страда- ющие tic douloureux1, тем более кривляются лицом, чем сильнее стараются не выказывать своей болезни? До- статочно мысли о зевоте и даже именно о том, как бы не зевнуть, чтобы захотелось зевать. Истерические жен- щины сплошь и рядом в припадках своих говорят и делают именно то, чего не хотят говорить и делать. Дама идет со свечою по длинному, темному коридору. Ей приходит в голову: вот было бы страшно здесь, если бы свеча погасла и я осталась в темноте. И едва эта мысль пришла ей в голову, как она задула свечу! Вот этакое-то противовольпое самовнушение испуганного 1 Нервное подергивание мышц {фр., мед.). 338
воображения и становится в нас орудием повторных галлюцинаций. Вальтер Скотт в своей «Демонологии» рассказывает со слов знаменитого доктора Грегори об одном больном, которого изо дня в день, аккуратно через час после обеда, посещал призрак старой кол- дуньи в красном платье и колотил его палкою так, что бедняга лишался чувств. Грегори предложил больному провести это опасное время вместе с ним. Они отлично пообедали вместе, и больной прозевал точный срок своего видения, но несколько минут спустя спохватился, противовольное внушение вошло в силу, и призрак оказался тут как тут: с криком — «вот она, ведьма!» — больной упал в обморок. Это галлюцинация человека, расположенного к апоплексическому удару, который вскорости его и поразил. Ваше привидение, навеянное любовным бредом Петрова, «Коринфскою невестою», болтовнею о ламиях, было эротического характера: поделом вам, не сидите чуть не до сорока лет в старых холостяках. Памятуйте, мой друг, великого плута Пара- цельса, который иногда, шарлатаня, говорил преумные обиняки: «магнит здоровых привлекается испорченным магнитом или хаосом больных; магнетическая сила жен- щин вся в матке, а мужчин — в семени». Половые аномалии и галлюцинаторное состояние — теснейшие соседи. Ваш психиатр поступил очень умно, что отпра- вил вас путешествовать. История привидений доказы- вает, что они более всего ненавидят расставаться с местом и обстановкою, среди которых однажды появи- лись. Это такие лежебоки и увальни, что иногда им лень перейти даже в одном доме из комнаты в комнату. Доктор Лелю в Бисетре достигал прекращения галлю- цинаций у своих больных уже только тем, что перево- дил их из одной палаты в другую, в общество все новых и новых товарищей. Наоборот, если галлюцинат оста- ется все в той же обстановке и среде, где началась его галлюцинация, где все наводит его на воспоминание о ней и на ожидание ее, она укрепляется, приходит и ярче, чище, становится, так сказать, фамильярнее и, наконец, может сделаться для больного более властною и действительною, чем явления реальной жизни. Тот же Вальтер Скотт рассказывает о больном, который все видел скелет в ногах своей постели. Медик, желавший убедить его в ошибке, стал между больным и тем местом, где было видение. Больной тогда начал утвер- ждать, что, правда, скелета он более не видит, но череп еще торчит из-за плеча медика. Бывали примеры, что люди сживались со своими галлюцинациями именно фамильярно. Знаменитые духовидцы-спиритуалисты 339
XVIII века, как Николаи либо Сведенборг, принимали ложные представления совершенно спокойно, как гос- тей из другого мира. Конечно, в спокойствии этом играло важную роль их мистическое миросозерцание, но если вы видали, как пьяница, не заботясь решитель- но ни о каком миросозерцании, гонит щелчком черта с рюмки, то вот вам пример, как галлюцинация, при- вычкою, может перейти из ужасного в обычное и даже комическое.... Если бы вы остались в Москве, я ни- сколько не удивился бы, услыхав, что ваша прекрасная покойница принялась посещать вас каждую ночь. Но здесь, что хотите, надо вам о ней совершенно позабыть. И неоткуда ей взяться, и если бы что-нибудь даже померещилось, то владейте собою, черт возьми, не забывайте, что пред вами не существо, но ваша же ложная идея... Дебрянский слушал его бодрую речь и все светлел лицом и глазами. — И Лалицы не бойтесь. Признаюсь вам, сегодня утром я сам было струхнул за вас. Но с тех пор как она поклялась мне, что вы не отравлены, я спокоен. От малярии вас спасет путешествие, а в то, чтобы человек вашего сложения, образованный, с воспитан- ной волею, не устоял против самовнушения «дурного глаза» и был тяжко болен чрез воображение, в это я не верю, хотя вы и плачете, что испорчены. По крайней мере, такие болезни в России определяются как «не к смерти, но к славе Божией». Когда Флобер описывал отравление Эммы Бовари, он имел во рту такой ясный вкус мышьяка, он сам был так отравлен, что выдержал одно за другим два жестоких несварения желудка, со рвотою и прочими выразительными симптомами, одна- ко в конце концов воображаемый мышьяк убил только действующее лицо, но автор остался цел, здоров и невредим... Воле враждебного влияния противопостав- ляется воля сознательной самообороны, и рассудок должен поправить здоровье, расшатанное чрезмерною чуткостью или самообманом инстинкта. — Ну, а вопрос о моей женитьбе... вы его замолчали, граф. — С точки зрения наследственности я не могу вам ответить и не считаю себя вправе быть судьею, потому что родословия вашего не знаю и болезни вашей не изучал... Думаю, однако, что если бы все, кто имел в жизни своей несчастье стать жертвою ложных пред- ставлений, перестали жениться и рожать детей, то род человеческий значительно сократился бы. 340
— Притом, — раздумчиво произнес больной, — если бы я сейчас отказался от Зоицы, то, не говоря уже о мучительности этого переворота для меня, об оскорб- лении, которое я наношу Зоице и Вучичу, негодяйка Лала могла бы вообразить, что я ее струсил... Ну, нет. Этого торжества я ей не доставлю. Назло всем ее суеверным гадостям мы с Зоицей обвенчаемся в первый же день, когда я буду уверен, что смогу выстоять полчаса под венцом и ходить твердыми шагами вокруг аналоя... И вы будете моим шафером. — Ия буду вашим шафером. В дверь постучали. Это вернулся Вучич — доволь- ный, сияющий. — Все устроено! — объявил он, потирая руки. — Я нанял для Лалы отдельную хижинку по другую сторону нашего залива, и она туда уже перебралась со своим Цмоком. А мы едем к нам, едем без разговоров и немедленно!.. Э, голубчик! Да вы молодцом смотрите. Гораздо лучше, чем когда я вас оставил... Дебрянского уложили в коляску — и увезли. Граф Гичовский под предлогом, что должен написать несколь- ко важных и спешных писем, остался в городе. — Все это, чем я утешил его, весьма прекрасно и справедливо, — размышлял он, бродя по Эспланаде, — и я очень рад, что мог его подбодрить и успокоить. Но в успокоение самому себе желал бы я понять и объяс- нить: каким же все-таки образом Лала узнала об этой его галлюцинации, если он никому здесь о ней не рассказывал раньше меня? Выходит ведь так, будто некто видит сон, а третье лицо этот сон со стороны наблюдает. Положим, что Фламмарион — любовник мечты, и казусам его грош цена. Это логическая бес- смыслица. Чужое ложное представление можно усвоить себе от субъекта под его влиянием и тогда разделить его с ним, что бывает при массовых галлюцинациях, но почувствовать ложное представление, которое субъ- ект скрывает, угадать чужую галлюцинацию без наве- дения — такое чтение мыслей было бы, в самом деле, сверхъестественным. Уж скорее я допущу, что Лала — через расстояние — слышала те же бреды Дебрянского, которые слышал я, сидя у его постели. Эта женщина сама живет в хроническом бредовом состоянии, кото- рое весьма часто связывается с обострениями слуха, почти чудотворными, почти похожими на то, что рас- сказывают о втором зрении. О слухе золотушных детей, когда им угрожают мозговые болезни, о слухе будущих паралитиков и некоторых сумасшедших накануне пол- ного открытого помешательства я читал, помнится, ве- 341
щи удивительнейшие. Один слышит, из верхнего этажа в нижний, тиканье карманных часов. Другой дословно слышит разговор шепотом, происходящий за несколько комнат, в отдаленной части большого дома. Доктор Руш знал двух слепых братьев в Филадельфии, которые, переходя улицу, слышали, что они приближаются к столбу вследствие того, что в соседстве столба для их слуха заметно менялся звук шага. Они называли по именам ручных голубей, с которыми играли в саду, узнавая их по звуку полета. Сензитивы Брэда под гипнозом слышали на 50 и даже 90 шагов дыхание человеческое, движение руки или веера... Больной док- тора Шейна, будучи подвержен умственному помеша- тельству в результате отравления, различал голоса на расстоянии километра. IX Окруженный заботливыми попечениями Вучичей, Алексей Леонидович как будто начал поправляться. Моллок торжествовал: — Теперь ясное дело, что вы малярик. Вас удалили с почвы, переселили на камень, в соседство моря — и вы уже почти не лихорадите, совершенно не бредите и галлюцинации от вас отступились. Убежденный этими благоприятными переменами, Ги- човский радовался про себя, что может окончательно отказаться от своих подозрений на Лалу. Выбрав удобную минуту, он откровенно высказал это Зоице. Болезнь Дебрянского и постоянные совме- стные дежурства у его постели сблизили графа с де- вушкою. Он почел и неприличным, и неудобным, почти нечестным скрывать от Зоицы, что проник в ее секрет и знает о ее недавней принадлежности к культу Мате- ри-Оби. Разговор вышел не из приятных, но после него как-то расчистилась атмосфера: обоим стало легче и смелее смотреть друг другу в глаза. А то девушка страшно изменилась в последние дни. Лицо ее стало нехорошо и дико. То выражение робкой и нечистой тайны, которое было и раньше ей присуще и так портило ее красивые черты, теперь еще осложнялось застылым ужасом. — Вам, Зоица, надо взять себя в руки и смотреть веселее, — убеждал граф. — С такими фатальными глазами нельзя ухаживать за нервным больным. В каж- дом вашем взгляде даже не изрекает свой приговор, а кричит его самая безнадежная обреченность. Зоица отвечала: 342
— Мой взгляд отражает то, что чувствует моя душа. Разве я не знаю, что все напрасно? Алексей не встанет. — Однако ему лучше. — Да, можно тянуть время: сегодня лучше, завтра хуже, но ведь я знаю: Лала непримирима, силы ее могущественны, мы виноваты пред нею... Алексей ум- рет, и я последую за ним. — Я нимало тому не удивлюсь, если вы будете систематически настраивать себя на подобные мысли. Слушайте, Зоица, стыдно. Образованная вы девушка, в Вене учились, Гейне читали, а... Зоица остановила его: — Чему все это мешает? Вы думаете, в Вене Лала не нашла себе подруг? О! И еще таких, которые верили в нее гораздо более, чем я. Я ее любимица из всех, но далеко не единственная и не лучшая ученица. И при чем тут Гейне? Что же в том, что он скептик? Однако он так написал «Стихийных духов», что и не разобрать: смеется он или верует, — и я читала их Лале вслух, и Лале нравилось... Вы, может быть, правы, убеждая меня выбросить бредни Лалы из головы, но я впитывала их восемь лет, с младенчества, и ум совершенно отравлен ими, отравлен навсегда. В меня вошло суеверие, силь- нейшее рассудка. Я не верю больше в эту Обь, которую исповедует Лала, но боюсь ее. Ореол, которым была окружена в моих глазах Лала, погас, но я была свиде- тельницею грозных чудес ее психической силы, и когда я думаю, что теперь эта сила обращена против меня, сознание беззащитности гнет меня, как былинку. — Что же именно показывала вам Лала? Скажите, Зоица, если можно знать. Зоица задумалась. — Знаете ли? Это — разно... Иногда, когда я вспо- минаю, мне кажется, что было страшно много, а иног- да — вот сейчас, например, — совсем пустая память, будто не было ничего... Когда Лала втянула меня в свои обряды, мне еще не исполнилось двенадцати лет, а ей тогда было уже близко двадцати, пожалуй, что и все двадцать. Она казалась мне самым совершенным суще- ством на свете, да и в самом деле была она прекрасна: сильная, красивая, вдохновенная, с тысячами таинствен- ных песен и дивных рассказов на языке — никто не умел сказать слова нежнее, никто не мог приласкать теплее. Я была совершенно порабощена ее влиянием, я следовала за нею — вот как теперь ее Цмок — всюду, куда она приказывала и хотела. И повторяю вам: я была не одна такая. Ее всегда почему-то ненавидели мужчи- ны и замужние дамы, но обожали девицы, и так как 343
она всем своим подругам и поклонницам предпочитала меня, то я была необыкновенно горда тем и готова за Лалицу и для Лалицы — хоть в огонь и воду. Когда я спрашивала ее: — Чем объяснить, кто дал тебе это, что ты такая прекрасная, умная и очаровательная? — она отвечала: — Всем, что во мне есть, я обязана той силе, которой служу. Ей служили в каждом поколении Ду- бовичей бабки и матери наши, и все они были — как я. Если ты хочешь быть, как я, посвяти себя той же силе, и ты будешь не только такою, как я, но в тысячу раз прекраснее, сильнее меня, я буду пред тобою, как навозная муха пред белой лебедью... И она слегка приоткрыла передо мною секрет Матери-Оби... Сперва я испугалась. Тайна показалась мне кощунством, а сама Лала переодетою стригою. Вы знаете моего отца: он, как все образованные южные славяне, на словах боль- шой вольнодумец, да и в самом деле, в конце концов, веротерпим и считает религиозные убеждения делом совести каждого. Но в глубине души он — такой же прочный и воинствующий христианин, как старинные крестовые рыцари. Неверный для него — собака, и самая большая гордость его родословной, что флаг Вучичей носил крест к Триполийским берегам и предки наши рубились там с мусульманами уже в такие дале- кие времена, когда ни один католический миссионер еще и носа туда не показывал. Но Лалица успокоила меня, будто необъятное могущество Матери-Оби не может быть оскорблено такою мелочью, что я наружно буду исполнять христианские обряды. Это даже хорошо и нужно, так как отвлекает подозрение и способствует тому, чтобы тайна Матери-Оби жила в обществе свя- тою, нерушимою, под покрывалом безмолвия жриц. Тому, кто принял крещение Великого Змея, — говорила она, — все позволено: весь мир для него становится лишь представлением внешности, которую он меняет, как хочет, потому что совсем не в ней существо жизни. Все государства, общества, идеи, религии, церкви, на- ходимые тобою в этой внешности, не более как сколь- зящий сон, исчезающий в недрах Матери-Оби быстрее и с меньшим влиянием, чем песчинка, брошенная в океан. Потому что песчинка падает ко дну и увеличи- вает собою твердую землю, в недрах же Матери-Оби нет дна. Она — вечный поток вещества, в непрерывном стремлении, без начала и конца, сам из себя изливаю- щийся, в самого себя впадающий. Ты можешь чтить крест или полумесяц, целовать туфлю папы или руку цареградского патриарха, посещать храмы латинов или греков, мечеть или синагогу — Мать-Обь такая великая 344
сила, что в конце концов, как бы ты ни молилась, ты — сама того не сознавая — все равно молишься ей. Этими словами она убедила меня. И вот в одну ночь, в августовское полнолуние, свершилось мое посвящение в жрицы Оби. Мы жили тогда в Дубровнике. Ночью Лала позвала меня, мы вылезли в окно и убежали садами в горы. Там, в неглубоком ущелье, Лала показала мне холм, над которым возвышался шест, обвитый сорочкою змеи, а на шесте — белый лошадиный череп. — Это могила моей тетки Дивы, — сказала Лала. — Она была последнею жрицею Оби. Ею была я посвя- щена в познание истины, как теперь я посвящу тебя. Люди думают, что она умерла. Это неправда. Мы, верные Матери-Оби, не знаем смерти. Дух Дивы вошел в меня, и теперь, когда я стою пред Матерью-Обью, я не Лала, но Дива. Некогда и я отдам свое тело земле, но дух мой войдет в тебя, и тогда, становясь пред Матерью-Обью, ты тоже почувствуешь, что ты не Зо- ица, но Лала, и в Лале — Дива, и в Диве — все твои бабки и прабабки, святые девственницы Матери-Оби. Она выбрала большой плоский камень, очертила его широким кругом, в который вписала пятиугольник, и разожгла на камне костер, распространявший прекрас- ный запах кипарисных дров. Пламя взвилось. Лалица время от времени то бросала в него порошок, то лила что-то из склянки — огонь странно менял свой цвет, был то голубой, то розовый, то красный, то желтый, и дышал то цветами, то ладаном, то серою. Простирая руки к костру, Лала говорила и пела что-то на непо- нятном языке, грубом, с гортанными взвизгиваниями, в горле у нее что-то щелкало, точно кость о кость или игрушка кри-кри. Отдыхая, в перерывах, она спраши- вала меня — дрожащую, изумленную, смятенную: — Чувствуешь ли веяние? Вихри слышат меня, сила слышит меня, сила идет. Видишь ли деву, качаемую на языках вещего пламени? То тень Дивы — дрожит в огне, приветствуя тебя, видишь: она зовет, она благо- словляет... Поклонись ей! Скажи ей: — Радуйся, избранная из всех женщин земли, дев- ственная мать моя! Я не видала никакой Дивы, не чувствовала никакого веяния, но ущелье было так таинственно, ночь так мрачна и холодна, седые туманы надвигались такими мрачными клубами, пламя мигало по скалам такими причудливыми пятнами, что мало-помалу настроение Лалы покорило меня себе и совершенно захватило. Мне стали чудиться дальние голоса, за чертою круга сколь- зили смутные видения, в холоде ветра как будто веяло 345
и скользило что-то живое. Я взглянула на Лалу: мне показалось, что она уже не Лала, у нее другое лицо, много старше, прекрасное, мудрое и жестокое, я взгля- нула на могилу Дивы: мне показалось, что лошадиный череп скалит зубы и двигает челюстями, а змеиная кожа налилась телом, лоснится, вьется, отрастила голову и светит изумрудными глазами. Лала выла, кричала совой, каркала вороною, мяукала кошкою, лаяла соба- кою — ужас объял меня, ночь ожила, толпы диких фигур, кривоносых уродов заструились пред глазами моими, куда бы я ни отвернулась — на восток, на север, на запад, на юг — всюду вставали черные великаны, порывающиеся войти в круг... Я закричала не своим голосом и потеряла чувства... Очнулась я уже в своей постели. Сильная Лала на руках принесла меня домой... Вот, собственно говоря, и все чудеса, которые я видела. И — что тут было, чего не было — мне ли, двенадцатилетнему ребенку, было разбирать? Все дети любят тайну, все дети любят игру. Фанта- стические рассказы Лалы, ее галлюцинации, ее талант к поэтической импровизации переплелись с моими соб- ственными мечтами — я чувствовала себя гордо, что я не как все смертные, но совсем особенная девочка, знакомая с существами нездешнего мира. Было зани- мательно, жутко и весело участвовать в обрядах Мате- ри-Оби, творя их, как таинственную игру, известную только нам с Лалою, было увлекательно воспринимать учение и легенды Матери-Оби, слушая их, как таинст- венную сказку, которой Лала никому, кроме меня, не может рассказать. Когда игра утомила меня и стала мне надоедать, Лала снова подогрела меня откровением обо мне, будто бы ей бывшим, что я — избранница Вели- кого Змея, будущая возрожденная Ева и мать таинст- венного нового бога из бездны, который возвратит блаженство земле и спасет вселенную. Мне в это время шел пятнадцатый год, я чувствовала себя взрослою, за мною уже начинали ухаживать, и я сама не без удо- вольствия мечтала, что вот еще года два-три — и я буду замужем, хозяйка дома, самостоятельная дама. Лала, поймав мечты мои, пришла в бешенство и в очень горячей сцене напомнила мне, что я дала обет остаться девицею до самой смерти и никогда не думать о супружестве. Я ей отвечала со смехом, что мало ли какие важные обязанности призывают на себя в играх своих дети, это была игра! Она страшно побледнела. — Как игра? И вот тут-то она и пустила в ход свое откровение... Ну, и вы же знаете ее способность к импровизации и 346
поэтическому захвату... Признаюсь, потрясла она меня страшно — и опять перед глазами моими как бы открылся новый какой-то, глубокий, бездонный мир. Я спросила ее: — Чем можешь ты уверить меня, что ты не ошиба- ешься, что Мать-Обь действительно удостоила тебя откровения ия — истинная избранница Великого Змея, возрожденная Ева, надежда людей? Она решительно отвечала: — Проси у меня знамения какого хочешь! Я не знала, что спросить. Тогда она сама предложила: — Выбери любого из мертвых, кого хотела бы видеть живым: в знамение моей правды и твоей будущей великой власти он сейчас явится и пройдет пред тобою. Мне было любопытно. Я согласилась. Тогда Лалица устремила мне в глаза свой блестящий взгляд, и мне, как тогда в ущелье, лицо ее показалось чужим и старым. — Зови же, кого ты избираешь! — сказала она, и голос ее — хриплый и далекий — был не ее голос. В трепете я не могла остановить мысли своей ни на одном из близких мертвецов. Между тем блестящие глаза Лалы как будто все расширялись, сделались, как звезды, как солнца, и вместе с тем сама Лала будто ушла от меня вдаль, и голос ее, который я услышала, прозвучал будто из-за многих стен, из глухого погреба: — Зови же... Тою зимою мы только что перебрались на постоян- ное жительство в Триест и несколько раз посещали соседний замок Мирамаре, сказочный дворец импера- тора Максимилиана, расстрелянного в Мексике... Его имя всплыло в моей памяти, и я прошептала: — Максимилиан Габсбургский, император Мекси- канский... Лицо Лалы подалось ко мне, и голос стал ближе. — Еще! — Максимилиан Габсбургский, император Мекси- канский... Еще ближе лицо Лалы, и в глазах уже человеческий свет. — Еще! — Максимилиан Габсбургский, император Мекси- канский... Лала была теперь совсем со мною и такая же, как всегда, только утомленная до того, что на нее было страшно смотреть. Я тоже чувствовала себя разбитою. 347
— Теперь ты поверишь, — сказала она свистящим голосом, обливаясь потом по лицу. — Он уже здесь. Я огляделась и пожала плечами. — Комната пуста, — возразила я, — ты ошибаешься: я не вижу никакого Максимилиана... — А это — кто? — вдруг спросила она спокойно, тихо, почти шепотом, но опять с тем страшным, нече- ловеческим звездным взором, показывая рукою на две- ри через террасу, в цветник... Я взглянула, буквально чувствуя, что она ведет пальцем своим глаза мои, будто привязанные на веревке. В аллее сада, между двух деревьев стоял, как в раме, высокий австрийский офицер, в белом мундире, с большим блестящим палашом... Сердце мое закружи- лось и упало... в ушах загудело... Я узнала пристальный утомленный взгляд, рыжую бороду, нос и сутуловатую фигуру Габсбурга. Император Максимилиан был предо мною такой, как я только что видела его на портрете в фамильной галерее в Мирамаре... И в тот же миг ужасный крик человека, которого душат, погасил виде- ние, и точно туман сплыл с меня, а на полу предо мною бесчувственная Лала билась и исходила пеною изо рта в жестоком припадке падучей. Зоица умолкла, взволнованная, и бросала на Гичов- ского испытующие взгляды исподлобья. Он молчал. — Что скажете вы, граф, об этом случае? Клянусь вам: я не преувеличила ни одного штриха, не прикра- сила ни одной тени... Все было так, точно так... Я видела императора Максимилиана так же ясно, как теперь вас вижу. — Охотно верю, — произнес граф. — Значит... Но Гичовский не дал ей продолжить. — Вас не удивляет, однако, что император Макси- милиан успел на том свете переодеться и приобрести скромность, которой ему несколько недоставало на этом? — То есть? — То, что он расстрелян и похоронен был в черном гражданском сюртуке, а к вам явился в австрийском белом мундире, как вы видели его на портрете в Мирамаре? То, что вы звали мексиканского императо- ра, а к вам, собственно говоря, явился лишь австрий- ский эрцгерцог и генерал, каким вы видели Максими- лиана на портрете в Мирамаре? — Что же из этого следует?.. Если духи могут являться вообще, то, мне кажется, они достаточно силь- ны, чтобы избрать тот вид, который им угоден. 348
Гичовский покачал головою, — Не знаю, как духи, но картины действительно имеют способность оставаться в зрительной памяти такими, как вы их видели, и если Максимилиан явился к вам таким, как вы его видели, то видели вы, конечно, не тень Максимилиана, а тень его портрета, который произвел на вас впечатление в Мирамаре — и даже в тех же цветах. Могли бы увидать и наоборот — в дополнительных. Это, милая Зоица, пустяки, и реши- тельно ничего сверхъестественного в себе не заключает. Один из друзей Дарвина — из имени этого можете заключить, что не святоша какой-нибудь, — однажды очень внимательно рассматривал маленькую гравюру Святой Девы и Младенца Иисуса. Подняв голову, он, к удивлению своему, заметил в глубине комнаты фигу- ру женщины в натуральную величину с ребенком на руках и, только вглядевшись, понял источник иллюзии: фигура точно соответствовала той, которую он видел на гравюре. Тут если что и замечательно, то только нервная сила Лалы, оказавшаяся достаточною, чтобы заставить вашу зрительную память выделить из себя портрет Максимилиана и фиксировать в видении, хотя, по-видимому, бедной Лале это напряжение обошлось весьма недешево. Видите ли, с адептами Великой Оби я встречался в своих скитаниях немало. И на Конго, и в Ямайке, и у Ниагары, и у чукчей, и даже в таборах европейских кочевых цыган. Это — в диком ее состоя- нии — воистину «черная вера», как зовут ее сибиряки: шаманство, колдовская религия, сплетенная из экстати- ческих самообманов, поддерживаемых и как бы оправ- дываемых истерическими эпидемиями, необычайно ча- стыми и сильными среди племен, у которых она в силе. Чисто спиритических явлений, хотя они ими очень хвастают, я у обистов не видал вовсе; материализация, например, при мне решительно не удавалась, а вертеть бубен и заставлять стол прыгать — и европейские медиумы немалые мастера. Магнетические опыты были не сильнее, чем среди обыкновенных смертных, прак- тикующих фокусы чтения мыслей, разыскивания спря- танных вещей, передачи воли на расстояние. Зато спо- собность к гипнозу в широтах полярных и экватори- альных гораздо сильнее, чем в поясе умеренном, сен- зитивы встречаются чаще — и вот гипнотическими-то внушениями особенно щеголяют служители Оби, выда- вая их за медиумические. Они усыпляли предо мною своих пациентов с невероятною быстротою и переда- вали им свою волю с неодолимою силою и настойчи- востью. Но я замечал, что обисты-гипнотизеры работа- 349
ют так успешно только над своими собратьями, суевер- ными, невежественными неграми, которые и на сеанс- то приходят полуживые от страха перед жрецом и живущим в нем божеством мертвых — Великою Обью. Против европейцев — в том числе и против меня самого — колдуны Оби оказывались бессильными, по- тому что встречали отпор своему влиянию в твердом и сознательном намерении ему не поддаваться и внима- тельно наблюдать за обрядами шаманской мороки. Зна- ете ли, ведь если человек с крепкою волею хорошенько упрется на своем, то его не так-то легко обратить в куклу. Буиссон исследовал молодого солдата, притво- рявшегося больным, чтобы увернуться от военной служ- бы. Чтобы обнаружить симуляцию, его хлороформиро- вали, но и под хлороформом он настолько владел собою, что ничего не высказал, способного его комп- рометировать. Если бы чудо Лалы застало вас не в новом скептическом настроении противодействия, а наоборот, в прежней готовности ей помочь, то, поверь- те, ей не пришлось бы напрягаться до такого страшного потрясения. Гете было достаточно наклонить голову, чтобы вызвать видение идеального цвета или спектра. Многие умеют вызывать свой двойник. Бриер де Буа- мон сообщает о живописце, который, окончив сеанс с натуры, продолжал видеть призрак модели с такою ясностью, что часто принимал воображаемую фигуру за действительную. Шахматные игроки a Taveugle1 та- ким образом видят пред собою невидимую доску, про- тив которой ведут партию. Словом, примеров я вам приведу сколько угодно. Вообще, что касается сверхъ- естественных способностей Лалицы, они не возбуждают во мне никакого чувства, кроме глубочайшей к ней жалости как к трудной и опасной истеричке. А что я так опасался мести средствами естественными, скрыты- ми non in verbis sed in herbis et lapidibus2, то объясню вам почему. Обизм — культ мрачный, жестокий. Его божество — совокупность мертвецов, эфирный океан, Великая Обь. Его символ — Великий Змей, низвержен- ный черный бог, Сатана, Дьявол, Царь мертвых. Жизнь человеческая для обиста значит не много, потому что обист, считая себя трехсоставным, — тело, дух и то, что в новейшем оккультизме называется астральным телом, какой-то звездный, что ли, близнец души, — 1 Вслепую (фр.). 2 Т f /V Не в словах, но в травах и камнях (лат.). 350
верует в свое и всеобщее, если не совсем физическое, то полуфизическое, бессмертие. Таким образом, убий- ство для обиста является лишь насильственным пере- мещением человека как бы с одной квартиры, осязае- мой, в другую, неосязаемую, но полную жизни столько же, как и первая. Обисты думают, что мертвый ест, пьет, даже женится и рождает детей, охотится, как живой, и может пребывать в обществе живых, сколько ему угодно, являясь им по первому властному и уме- лому зову. Мертвый может поселиться в доме, в теле домашнего животного, перейти из своего тела в тело живого человека и распоряжаться им, как своим соб- ственным. Смерти нет, а следовательно, нет и преступ- ления в причинении смерти. Поэтому убийство и са- моубийство — самые обычные явления в среде обистов. В особенности — именно посредством отравления. Они обладают множеством ядов, тонких, верных, еще не изученных, а потому не знающих противоядия. Обистка Лала могла отравить Дебрянского без всякого угрызе- ния совести, даже с гордым сознанием выполненного долга и притом ядом, против которого в наших аптеках нет лекарств, как не было их против аква тофана, которая, должно быть, тоже была экзотического проис- хождения: не из Америки, так из Индии, не из Индии, так из Египта. Теперь, когда наш больной стал поправ- ляться, я искренно доволен, что ошибся в своих пред- положениях. Я даже думаю посетить Лалу, извиниться пред нею за недавний неприятный разговор. Зоица молчала. — История вашего романа не кончена, — напомнил ей граф. — Что же? — очнулась она. — Да... Вы хорошо понимаете, как должно было подействовать на меня видение Максимилиана. А Лала воспользовалась впечат- лением и, подогревая его, довела меня самое до такой экзальтации, что я стала грезить наяву, воображая великие перспективы, которые она мне сулила... Года полтора потом, лет до шестнадцати, я была самою надменною и властною девчонкою, какую только можно себе вообразить, — и если бы кто мог угадать причину! Отец отправил меня учиться в Вену. Лала сопровождала меня и зорко следила, чтобы я не выбивалась из-под ее власти, не впала бы в ересь и бунт против Великой Оби. Но она не могла помешать мне читать и думать, и мало-помалу я, еще не теряя веры в культ, стала приходить в сомнения пред ним и в ужас... Притом... Вы мужчина и много не можете понять даже догадкою... Когда знакомство с культурною жизнью подняло во мне 351
чувство стыда, я стала краснеть за многие стороны нашего культа, обрядности, символы, слова... Поняла, что иметь их не только в действии или речи, но даже в голове — значит, в условиях цивилизованной жизни быть испорченною, грязною девчонкою... Лала чувство- вала, что я опять заколебалась, и всячески старалась закрепить мои цепи, чтобы не было поворота. Послед- няя наша ссора вышла из-за того, что я наотрез отка- залась принять на свое тело священную татуировку. Всякая татуировка делает тело стыдным в странах и народах, носящих платье. Но если бы вы знали рисунки, которые мне предстояли, вы бы пришли в ужас. Даже намекнуть на их содержание пред мужчиною у меня не поворотится язык. — Вполне вас понимаю, — протяжно сказал граф. — Если те же штучки, что я видал на жрицах Шаби, то украшения — среднего достоинства и сомнительной добродетели. — Вот видите, — говорила пылающая лицом Зои- ца. — Я оттягивала эту операцию, как могла, а она нарочно спешила, потому что хорошо рассчитала, что, приняв татуировку, я тем самым закреплю свой обет остаться в девицах, так как стыд за свое позорно разрисованное тело никогда не позволит мне выйти замуж... Всего за месяц до знакомства с Дебрянским между мною и Лалою вышла страшная ссора из-за этого... Я едва выпросила отсрочку на три года, до моего гражданского совершеннолетия. Но она продолжает дуться и делать сцены... Слишком много сцен! Утомила меня она ими! Пророчит, что я должна быть госпожою мира, а обратила меня в какую-то рабу. Чем больше я отдаляюсь от Лалы и ее культа, тем Лала делается ревнивее, подозрительнее и требовательнее. Она отчуж- дает меня даже от отца, оттолкнула от меня теток, лишила меня подруг, становится между мною и каждым новым явлением в нашей жизни, она окружила меня собою со всех сторон; сделалось так, что у меня не осталось ни мыслей, ни поступков, ни желаний, не известных Лале и ей не подчиненных. Пока встречные желания и стремления мои шли не слишком вразрез с волею Лалы, это нравственное рабство было иногда неприятно, но все же терпимо. Но пришла любовь и взбунтовала меня. Зоица умолкла в волнении. — Вы не видитесь больше? — спросил Гичовский. — Нет. Она с тех пор, как выселилась, не показы- вается на вилле. Отец был в ее хижине, но не застал ее. Слуги, которые возят ей обед, редко ее видят и на 352
самое короткое время: выглянет из-за дверей циновки, примет судок и скроется, а то и вовсе не выглянет — только высунет руку. — Сами к ней вы не собираетесь? — Нет... Еще, если бы знать, как она меня примет... Зачем? Не надо... Наша дружба умерла. — Вам тяжело это? Зоица замялась. — Не знаю, как вам сказать... Конечно, я очень ее люблю... детская привычка... Но с другой стороны, она стала такая страшная и жестокая... В последнее время она внушала мне ужас. Гичовский возразил: — А я так часто наблюдаю за нею в бинокль, через залив, как она в своем красном платке бродит под жарким солнцем по раскаленным горам и, карабкаясь все выше и выше, наконец исчезает за желтым лысым гребнем... Да и теперь вон — смотрите — красный платок качается в челноке едва заметною точкою на далеких волнах. — Горы и море — это две ее страсти, — тихо сказала Зоица. Солнце кровавило залив трепетно-умирающими лу- чами. Потянуло прохладою с моря, и воздушным тече- нием донесло до террасы пение Лалы, протяжное, за- унывное... — Что это она затянула? — спросил вполголоса граф. Зоица и бледнела и краснела. — Это ее обрядовая песнь, — молвила она, нервно вздрагивая плечами. — Известно вам ее значение? — Можно узнать? Зоица колебалась, потом кивнула головой. — Все равно теперь! Можно. Она зовет к себе силы, которым повинуется ее душа, чтобы они помогли ей победить усилившихся врагов... Оба замолкли. Солнце окунулось в воду... — Какой удушливый вечер! — тихо заметила Зои- ца, — дышать нечем. — Сирокко в воздухе, — подтвердил граф. — Се- годня удушье, завтра — задует этот бич Божий. Да еще эта тоскливая песня уныние наводит на душу. Так что и удушье-то — словно от песни. — От песни! — задумчиво повторила Зоица, устрем- ляя взор на горы: оранжевый свет уже боролся на них с лиловыми тенями... 13 Заколдованная жизнь 353
— Слышали вы это вытье когда-нибудь раньше? — спросил Гичовский. — Да... при невеселых обстоятельствах... Когда Лалу оскорбил Делианович. — И она проткнула ему бок своей проклятой шпиль- кой? — Вот. Тогда она все пела совершенно так же, как сейчас. — Что это за шпилька у нее? — Из поколения в поколение в роде Дубовичей: восточная вещица. — Вы не думаете, что она, может быть, отравлена? На Востоке — особенно в старину — это зауряд... — Нет ничего невероятного... Стало тихо и туманно, и замолчала задумавшаяся даль. Ночь ждала месяца. А Лала все пела. X Больной проснулся и позвал к себе Зоицу. Осведо- мившись, что он чувствует себя не хуже, Гичовский простился с ним и с Вучичами, вышел из виллы и нанял лодочника переправить его через залив. Он приказал лодочнику причалить много выше хижины Лалицы, в тени старых платанов, и здесь ждать его возвращения. — Buona fortuna, signore!1 — сказал лодочник, весело оскалив зубы, — он вообразил, что граф идет на любовное свидание. А ночь падала — как раз подходя- щая... румяные тени поблекли, море задумалось, точно девушка с голубыми глазами, небо медленно темнело и углублялось по мере того, как загорались в его вышине золотые звезды... — Вот скоро выглянет месяц, и все станет серебря- ным, — подумал граф, оглядываясь. В памяти его зазвучали старые стихи Щербины о греческой ночи — как «дикой воли полна, заходила волна, жемчугом уби- рая залив»... А она в самом деле заходила — еще не высоко и слабо, но все нарастая. Хижина Лалицы висела на подмытом берегу, над самым морем. Волна мерно шлепала под нею, точно вальком по белью, и шурша убегала назад, сопровож- даемая скрежетом увлеченных в море камешков намы- ва... 1 Удачи, синьор! (ши.) 354
В хижине было темно. Граф постучал: Лала не отозвалась. Он толкнул дверь, вошел — нет никого. — Куда бы она могла деваться? Гичовский хотел было возвратиться к своей лодке, но потом подумал, что не целую же ночь будет ски- таться Лала, и решил подождать ее. Челнок Лалы лежал, опрокинутый, на берегу. Значит, Лала в горах, а не в море. Граф сел на камень у порога хижины и слушал море. Когда встала луна, она осветила ему узкую ло- щинку, убегавшую в горы. По стене лощинки вилась серебряною ниткою тропа. Так как тропа была одна, ведущая к хижинке, то Гичовский сообразил, что иначе, как ею, Лале прийти неоткуда, и если он сам пойдет по ней, то непременно Лалу встретит; разминуться негде. Он встал и пошел. Но тропа, удобная в начале, вскоре запрыгала по головоломным крутизнам. Гичов- скому пришлось перебраться, зашибая ноги о валуны, через русла нескольких ручьев, продираться сквозь вереск и шиповник, не раз обрываясь ногою со скольз- кой тропы. Так, уже порядком утомленный, добрался он до гребня, где тропа круто переламывалась вниз. Теперь Гичовский стоял на вершине невысокого, но крутого мыска, свиною мордою врезавшегося в море, которое, шумя все больше и больше под наплывом первых дуновений сирокко, налетало на гору, как на волнорез, высокою седою пеною. Глубоко внизу, у самого прибоя, Гичовский заметил яркую огненную точку... в то же время слуха его коснулось отдаленное пение: очевидно, Лала была там, у костра... Гичовский стал осторожно спускаться, трепеща, чтобы девушка не заметила его приближения, так как в уме его сверкнула надежда увидать какой-нибудь таинственный и, быть может, еще не знакомый ему обряд. Когда огненная точка выросла в пылающий костер и стало возможным различить с горы черную, блуждающую около него тень, граф свернул в густую чащу кустарников, приле- пившихся к последнему скату тропы, и пополз сквозь них бесшумно, как ящерица, пока не очутился на краю обрыва, повисшего прямо над костром. Когда граф осторожно выставил голову из стенки кустарников, он увидел Лалу, как зритель райка видит актрису на сцене: саженях в десяти ниже себя по отвесу и саженях в пяти от себя хордою по воздуху. И то, как он ее увидел, онемило его изумлением. Костер Лалы был разведен на широком плоском камне, возвышенном над белым прибоем, который кло- котал, меняя свой цвет соответственно цвету пламени, высоко извивавшегося острым и белым языком. Лала 355
стояла на берегу совершенно нагая, если не считать ожерелий, браслетов, талисманов, обильно навешанных на тучную грудь — граф узнал в них гри-гри и ю-ю Антильских островов — и Цмока, перевивавшегося с плеча на плечо вокруг ее шеи свободным пестрым кольцом, с блестящею головкою под вспышками костра, будто золотым топазом в огромном перстне. Графу показалось было, что вокруг бедер жрицы обвилась другая змея — темнее, больше и толще Цмока. Но достав свой неразлучный маленький бинокль и вглядевшись, граф заметил, что эта змея не отражает света и недвижна на теле Лалы, между тем как Цмок волнуется, надувается, устремляет голову в воздух, ше- велит и дрожит вилкообразным жалом. Он понял, что это — священная татуировка Лалы. Рисунок змеи, наколотый на коже ее, начинался с тонкого хвоста между лопатками, дважды обвивал тело и опускался головою с длинным жалом к низу живота. Рассматривая татуировку, Гичовский скоро заметил и другие симво- лические изображения, виданные им у обистов Конго и Гаити. Особенно ярко бросались в глаза треугольник под правою грудью и круг под левою, а между грудями тот же треугольник был вписан в такой же круг таинственным знаком соединения двух творческих на- чал человеческого рода... Гичовский вспомнил рассказ Зоицы о ссорах ее с Лалицею из-за отказов от татуи- ровки и невольно улыбнулся: — В самом деле, воображаю изумление супруга, получившего в брачную ночь молодую с такою зооло- гией и геометрией на теле! Лала, свершая обряд свой, все время ходила по круговой линии — между костром и месяцем, остере- гаясь стать спиною к которому-либо из них и потому держась и двигаясь, как скачет сорока, — боком; поэтому половина ее тела казалась, купаясь в лунных лучах, зеленовато-белою, а другая, под колеблющимся светом пламени, дрожала медно-красными, коричневы- ми тенями, будто тело индианки. В этом причудливом мерцании Лала стала как будто и выше ростом и еще массивнее, чем обыкновенно. Она с силою простирала мускулистые руки то к месяцу, то к огню, и волосы ее черною гривою трепались в две космы по спине ниже поясницы и через левое плечо до живота. Что она пела, Гичовский понять не мог: слова долетали обрывками слогов, и язык ему был неизвестен. Но выражение звуков было сурово и грозно... Сурово и грозно было лицо жрицы. 356
Придавленный тяжелым веянием наплывавшего си- рокко, дым от костра стлался по ветру туманною пе- леною, затягивая черным флером пространство между глазами Гичовского и морем, которое мало-помалу за- кипало между серебра чернью, обещавшею волнение. Дым был пахуч и едок. Граф должен был часто проти- рать глаза, чтобы не слезились, и с трудом удерживался, как бы не чихнуть. Впрочем, если бы и случился такой грех, вряд ли бы Лала услыхала. Она представлялась Гичовскому в состоянии экстаза, близкого к каталепсии. Гимн ее становился, чем больше она пела, все более хриплым, обрывистым и бессмысленным. Руки напря- гались все с большею энергией, точно хотели сокру- шить свои собственные мышцы, разорвать свои собст- венные жилы — уже инстинктивно, а не произвольно. Было что-то во всей ее фигуре, точно отрывавшее ее от земли. Глядя на Лалу, Гичовский понял, что значит в полной силе своего смысла выражение «выйти из себя». Тело Лалы было здесь, пред глазами графа, но энергия тела напрягалась, чтобы вырваться из физиче- ских оков и улететь куда-то в неведомую даль... Горное эхо глухо повторяло вопли Лалы; чудилось, будто кто-то перекликается с нею загадочным и диким разговором сквозь дважды шумящий прибой. Огонь краснел, а дымная пелена становилась все гуще. Казалось, она создает над морем тучу — в ответ небу, которое между тем седело от облаков, нагоняемых сирокко, чтобы вместе с ними нагнать и погасить ныряющий месяц. Вдруг Лала упала навзничь — так неожиданно и быстро, с таким острым и мучительным криком, что Гичовский невольно вскочил на ноги, го- товый, позабыв про обрыв, броситься ей на помощь. Лала лежала, широко разбросав крестом руки и ноги; она не была в обмороке, как предположил было Гичов- ский: из губ ее вырывались свистящие стоны впере- мешку с глухим бормотанием, истерическим смехом и взвизгиванием. Грудь и живот поднимало тяжелым ды- ханием — словно у лошади, проскакавшей без отдыха многоверстную дистанцию. Ее подкидывало частой и дробной эпилептическою тряскою снизу вверх, как трясет сильно лихорадочных. Цмок, крутясь, вился, скользил и блестел по телу Лалы, как пестрая молния, и хвост его бил ее по бедрам, как плеть, между тем как голова была у рта, будто целуя отверстые губы. Ритуальную эпилепсию граф Гичовский видал не раз и в разных культах, но в припадке Лалы было что-то ему еще не знакомое: обрядовая симуляция на глазах его переходила в настоящий припадок, но «черная болезнь» 357
еще не накатила всем своим ужасом, и несчастное тело корчилось еще в фазисе эротической бессознательно- сти — и страшное, и противное; в самом деле, души вовсе уже не осталось в этом живом мясе: на земле бился дикий зверь в бессмысленном трепете инстинк- тивного, немого и глухого экстаза. Ветер всколыхнул дымный полог и разорвал его надвое, показав в просветах длинный столб яркого месячного блеска. Лала, лежавшая, как труп, приподня- лась со стоном, глубоким, как вздох Лазаря, когда он вышел из гробовой пещеры. Графа смущало то стран- ное обстоятельство, что сейчас она как будто прибли- зилась к нему. Он видел ее гораздо яснее и подробнее, чем раньше, мог даже ясно различить глаза ее: ужас- ные, остекленевшие, не Лалицы, мертвые и в то же время ярко блестящие глаза. Они казались больше лица, па котором помещались. Она уставила их в лунный просвет, и Гичовский тоже невольно повел глазами по направлению ее взора. Она простерла руки, и он вдруг поймал себя на том, что и он тянет руки к лунному столбу. — Нет! стой! врешь! — спохватился он, — это уже начинается гипноз... морока... подражательные движе- ния... я уже мерячу, как якутская истеричка... не под- дамся! ни за что!.. Месяц то исчезал, затемняемый проходящими обла- ками, то разгорался новым золотом, вдвое ярче после контраста недавнего сумрака. Лунный столб угасал и вновь светился чешуйчатым качанием вдаль к горизон- ту. Лала впилась в даль его глазами, потянула ее к себе руками и бормотала, бормотала... Граф смотрел неот- рывно, как она, и туда же, куда она. Ему замерещилась на светящемся горизонте темная точка, которая сколь- зила по столбу и медленно росла по мере своего приближения. — Лодка, что ли? — подумал он со странным содроганием где-то внутри мозга — и в ту же минуту сам себе суеверно возразил: — Нет, брат, это не лодка! И опять, спохватившись, рассердился на себя и даже топнул ногою. — Как заразительно безумие!.. Вот оно, наваждение- то: вспомнилось-таки, как Лала внушала, что столб месяца на воде — это дорога в царство мертвых... А точка все росла. Гичовский видел ее уже крупным темным облаком в промежутке земли и неба, причем к ней тянулись, как будто лапами, и облака, и волны. Граф впился глазами в ее неясные очертания: в них 358
чудилось что-то живое, почти человеческое... Замерло сердце... Черное пятно коснулось облака и волн, сое- динилось с ними, будто обнялось, и летело к берегу, гигантское, длинное, извилистое, крутящееся исполин- скою спиралью темного змея... Радостный крик бешеного торжества вырвался из груди Лалы, а Гичовский зажмурил глаза, охваченный паническим страхом. Нервы его не выдержали... он не решился взглянуть на встречу облачного змея с землею и, упав в кустарнике, долго лежал, как слепой, между тем как на обрыв быстро оседал странный не то туман, не то дождь, промчавшийся так же стремительно, как налетел, будто он разбился о скалу... Дыхание ночи сразу захолодало... Почувствовав влагу на руках и на лице, Гичовский понял, в чем дело, и ему стало стыдно за свою минутную слабость. Он открыл глаза: на берегу не было никого, песня Лалы слышна была снова и очень близко, но уже на горной тропинке... и только угли костра еще шипели, дотлевая. Гичовскому было и до- садно, и смешно, что, заразившись галлюцинацией по- лоумной обистки, он пропустил редкую возможность наблюсти так близко и до конца одно из самых краси- вых и внушительных чудес моря. — Ну как было не сообразить, что в Средиземном море редкий сирокко обходится без меленьких безвред- ных смерчей, которые, где возникли, тут же и рассы- паются пылью?.. Вот смотрим свысока на суеверия дикарей, а пришлось самому оказаться ничуть не умнее Синдбада Морехода, который искренно принимал смер- чи за джиннов, морских дьяволов с змеиными хвостами и прочими адскими атрибутами! Граф сидел у себя в номере и заносил свое приклю- чение в записную книжку, когда к нему вошел доктор Моллок. — Простите, что так поздно. — Прошу вас, пожалуйста. — Дело очень важное. Я сейчас от вашего приятеля, моего больного. Меня внезапно вызвали к нему. В здоровье его произошла самая ужасная перемена. — Боже мой! Но ведь с вечера я оставил его в наилучшем состоянии?.. Моллок развел руками. — Теперь я с уверенностью могу сказать: все на- дежды напрасны, он умрет. 359
— Да откуда же это ухудшение, доктор? Что случи- лось? — Буквально ничего, граф... Расставшись с вами, больной опять прекрасно уснул. Вы понимаете, какое это счастье для него. Ни в каком состоянии организма не проявляет себя целительная сила природы, vis medicatrix naturae, действительнее, чем во сне. Я подал надежду. Вучичи в восторге были уверены, что сломан кризис болезни и с утра можно будет считать мистера Дебрянского в фазисе выздоровления. Вдруг среди ночи он начинает хрипеть, метаться, задыхаться, стонет раз- дирающим душу голосом, просыпается, вернее, прихо- дит в чувство со страшным трудом, будто гору сбросил или из-под гробовой плиты вылез, никого не узнает: мисс Зою отталкивает от себя, кричит, что она хочет кровь его выпить... Старик Вучич сам прискакал ко мне верхом... Я застал больного уже несколько успокоив- шимся, но достаточно мне было взглянуть ему в глаза, чтобы понять, что дело кончено: болезнь вступила в мозг — он уже сумасшедший... — Что вы говорите, мистер Моллок?! — Он все жалуется мне, что внутри у него все ледяное, а кожу будто поливают кипятком. Я дал ему согревающее питье — он стал уверять, что оно замер- зло у него в желудке... А потом вдруг вопит: «Ах, из меня выходит облако, и я обращаюсь в пар!..» И вот тут вскоре и началось это... — Что это? Вы еще ничего не говорили мне, мистер Моллок! Врач недоуменно пожимал плечами. — Очень интересный и редкий больной ваш при- ятель, дорогой граф. Он продолжает озадачивать меня чудесами. Когда я оставил его, у него началось кровяное выпотение: одно из самых редких явлений, какие слу- чается наблюдать врачу... — Что же это значит? — Значит-то понятно что! Вследствие бурного тече- ния разрушительной болезни клетки эпидермы слиш- ком раздрябли, потеряли свою сдерживающую энергию, и открылось кровотечение через поры. Остановить его — вне средств медицины. Если оно не прекратится само собою, больной медленно, капля по капле, поте- ряет всю свою кровь и умрет... Надо благодарить Бога за одно: это не слишком мучительная смерть, как раз та самая, что избирали стоики — Сенека, Тразея и другие, открывавшие себе жилы в ваннах. Граф поспешил послать за фаэтоном и вместе с Моллоком помчался к Вучичам. 360
— Нехорошо, совсем нехорошо... — встретил их осунувшийся старый Вучич. — Послать бы за священником? — предложил Мол- лок. Больной услыхал. — Разве я умираю? — тихо спросил он. — Нет, но... — В таком случае — оставьте меня в покое... — Многие чувствуют себя легче, исполнив христи- анские обязанности. Алексей Леонидович долго молчал. Потом сказал: — Нет. Ей все равно — кто верит в крест или полумесяц, целует туфлю папы или руку цареградского патриарха, ходит в костел или церковь, в мечеть или в синагогу... Мне это не поможет. Не хочу. — Бредит, — шепнул Моллок. Старый Вучич согласно кивнул глазами, но граф Гичовский переглянулся с Зоицей, и она, страшно бледная, вышла из комнаты, пошатнувшись в дверях... Моллок приподнял одеяло и жестом пригласил графа Валерия взглянуть на постель больного. Гичовский едва стерпел, чтобы не ахнуть громко; на совершенно розо- вой простыне бессильно лежали исхудалые ноги Деб- рянского, покрытые ярко-красными пятнами крови, не- устанно выступавшими из тела, подобно росе... — Это уже четвертую простыню мы меняем! — тихо сказал Вучич, с глазами, полными слез. Зоица возврати- лась и стояла на коленях у кровати умирающего жениха, бессильно припав головою к железной перекладине... — Все это ничего, — лепетал Алексей Леонидо- вич, — но вот зачем она... она... — Кто? — спрашивал, склоняясь к больному, Гичов- ский. — Она... Анна... — Вы видите? — хмуро спрашивал Гичовский. — Нет, я чувствую в воздухе... Мне душно от нее... Разве вы не слышите запаха трупа?.. Гичовский! Не позволяйте ей! Зачем она? Петров... Петров... где ты? Ведь ты мне обещал... — Плохо дело, — безнадежно отнесся граф к Мол- локу. — Хоть бы поддержать его настолько, чтобы умер-то не в безумии. — Я выписал мускус и послал своего ассистента за кислородом... Если в доме есть шампанское, будем поить его шампанским... Необходимо спасти деятель- ность сердца... Зоица бросилась к жениху — он отвел ее руки и в то же время, безнадежно глядя в пространство, твердил: 361
— Петров!.. Петров!.. Петров!.. Его нет, а она здесь... разве вы не слышите запаха трупа?.. — Неудивительно, если мы его и почувствуем, — сказал Моллок Гичовскому. — Нагнитесь к нему, по- нюхайте его дыхание: конечно, он уже слышит внутри себя какой-то гангренозный процесс... Простыню под больным опять переменили. Напив- шись шампанского, Дебрянский задремал. Полчаса спу- стя Моллок снова заглянул под одеяло и подошел к Вучичу с несколько более светлым лицом. — Как будто, наконец, хороший признак, — сказал он, — хотя я ни капли не надеюсь и ни за что не ручаюсь... Простыни чисты. Кровавое выпотение оста- новилось. Может быть, укрепляющие средства подей- ствуют и он еще выдержит чудом каким-нибудь эту страшную слабость... Богатый, сильный организм. Дру- гой на его месте давно был бы покойник. Дебрянский заснул. Моллок потребовал, чтобы от больного удалились все, оставив при нем лишь одного человека сиделкою и стражем. Первую очередь взял на себя Гичовский. Моллок на всякий случай оставил в доме своего ассистента и уехал. Когда он сходил с крыльца виллы к своему экипажу, навстречу ему вверх по крыльцу быстро поднималась дама, одетая в черное, маленького роста, с наклоненною головою под траур- ным вуалем. Моллок вежливо дотронулся до своего цилиндра, но дама не обратила на поклон никакого внимания и прошла своей дорогой. Ее невежливость удивила доктора, но еще больше походка: она шла странными, шаткими, точно у нее были ватные ноги, и уверенными в то же время, будто механическими, шагами, точно она не видела, где и куда шагает, но не могла бы ошибиться ни одним шагом, ни короче, ни шире, как живая машина, заведенная на определенное движение с рассчитанным расстоянием и ритмом. — Любопытный образец ataxia locomotoris1, — поду- мал врач. Выехав на марину, он спросил своего кучера: — Спиро, не знаете ли вы, кто была эта незнакомая дама, которую мы встретили, отъезжая от Вучичей? — Я не заметил никакой дамы, господин. — Ну вот — я раскланялся с нею на крыльце... В черном, под вуалем? 1 Атаксия моторная (лат., мед.). — нарушение двигательных функ- ции. 362
— Ах, в черном? Тогда это, наверное, монахиня из монастыря св. Константина. Они, как вороны, летят к постели каждого больного... — На нее нельзя не обратить внимания. Она идет — будто у нее согнуты колени и колесики вместо ступни. — Приседает? Ага! В таком случае, это сестра Августа из евангелической общины. Она волочит ногу и вечно жалуется на ревматизм... Гичовский, по уговору с Вучичами, должен был дежурить у постели Дебрянского два часа. Потом его сменяла Зоица. Мерное шлепанье морского прибоя незаметно баю- кало Гичовского: он устал, гоняясь за Лалою по горам, гораздо больше, чем думал сначала. Он долго боролся со сном и все-таки не одолел: его шатнуло раза два на стуле... перед глазами поплыла розовая мгла... мысли запрыгали в голове, не теряя еще связи с действитель- ностью, но утратив всякую последовательность... всплы- ло два-три далеких воспоминания — настолько неожи- данных, что Гичовский очень удивился, откуда они взялись, потому что он думал, что еще бодрствует, а на самом деле уже давно дремал... Из дремотного тумана вышел и сел перед Гичовским незнакомый человек странной и печальной наружности: желтое комковатое лицо его было угрюмо, глаза — две блестящие коричневые точки — смотрели пристально и тревожно... Он качал головою и жалобно лепетал. Гичовский не слышал звуков голоса и тем не менее разбирал слова: — Я предупреждал... я говорил... ах как дурно! как дурно! И графу Валерию было почему-то и досадно, и страшно слушать, хотя он не понимал, о чем лепечет незнакомый господин, когда и кого он предупреждал, что дурно. — Какой тяжелый и проклятый сон! — думал Ги- човский, придя, наконец, к убеждению, что он спит, а сон между тем бормотал: — Я предупреждал, что я мог... а многого я не могу... тень против явлений... — Ага! — с удовольствием соображал сонный граф, — я тебя поймал: ты дезертир, ты Петров, ты забежал в мою голову из головы Дебрянского... — Я дезертир! Я «Троватор»! Vive le desert!1 Фелись- ен Давид работы Микеланджело! *Да здравствует пустыня (фр.). 363
И вдруг он вытянулся и закружился дымною спи- ралью, на вершине которой беспорядочно шаталась его голова с испуганными глазами. — Проснитесь, граф Манрико! — болтал он, шевеля далеко перед собою в воздухе необычайно длинным и тонким языком. — Я сон... только сон... сон пустыни... le desert, le desert1... Филистимляне близко... Вставай, Давид! Но граф спал и думал: — Вот чудак дезертир... завел себе винт вместо тела? — Близко... близко... здесь! — взвизгнул сон, шата- ясь, точно маятник, саженными размахами. Спираль переломилась, лицо неизвестного, сверзившись с высо- ты, очутилось у сапога Гичовского и быстро поползло в сторону глазастою сороконожкою... — Она здесь, она здесь... а я — что же?.. Deserto sulla terra2... я сон, только сон, — слышалось Гичовско- му, между тем как сороконожка медленно, лапка по лапке, превращалась в клубы дымчатых паров. И все потемнело — и не стало больше никаких видений. Сон тяжелым свинцовым грузом навалился на грудь графа. Его разбудил неистовый вопль... Оглядевшись мут- ными глазами, граф не сразу сообразил, где он и зачем... Вид постели с распростертым на ней больным возвратил Гичовского к действительности. — Боже мой! — зашептал он в стыде и смущении, между тем как его еще шатало сном и глаза его слипались, и предметы в зрении его смешивались и сливались очертаниями и красками. — Я проспал... Зоица! вы уже здесь... извините, ради Бога... зачем вы меня не разбудили? Зоица, в платке с черною косынкою на голове, стояла на коленях у постели, как давеча, опустив низко голову к лицу больного, и не шевельнулась, не отозва- лась, когда Гичовский ее окликнул. А Дебрянский кри- чал, без слов, дикими короткими взвываниями, громо- вою икотою, будто ревом ягуара из огромной, пещерно пустой груди... — Это — агония! последний смертный вопль! — как молния озарило графа и стряхнуло с него шатающее опьянение сна. Обойдя Зоицу, он стал на колени с 1 Пустыня, пустыня (фр.). 2 Вся земля — пустыня (ит.). 364
другой стороны кровати и нагнулся к Алексею Леони- довичу: теперь больной только хрипел и вздрагивал, глаза его, мутные и ясные в то же время, как буты- лочное стекло, были ужасны... они смотрели и не видели... Кровь лила ручьями... он тонул в крови. — Но он кончается! Зоица! будьте здесь! Я побегу за Моллоком! — закричал Гичовский. Ответа не было, а Гичовский, оглядевшись, увидел, что он ошибся: то, что со сна он принял за колено- преклоненную Зоицу, было тенью от вешалки с хала- том, за которую поставлен был ночник, чтобы свет не беспокоил больного. В комнате, кроме него, никого не было, только хрипел, вздрагивал, как рыба на песке, и истекал кровью несчастный Дебрянский. Трупный за- пах внутренней гангрены невыносимо вырывался те- перь с каждым его вздохом. Граф взял Алексея Леони- довича за руку и с ужасом увидал, что его пальцы оставили на вялой коже больного вдавленный зелено- ватый след. — Но это именно то, что было у того негра в Гвинее! — вспомнил он. — Тело, умирающее заживо... оно распадется хлопьями, едва он испустит дух... На крик графа Валерия сбежались все Вучичи и доктор. Алексей Леонидович никого не узнал и умер на их глазах. Назавтра к вечеру его похоронили. XI Возвратясь с похорон, — тяжелых и жалких, потому что старый богатырь Вучич, не стыдясь, быком ревел, а Зоица, в пришибленном состоянии полуобморока, была страшнее самого покойника, мертво прекрасного и как-то особенно, гордо и грозно, хмурого в своем дорогом парчовом гробу, — граф Валерий медленно шел с кладбища домой в гостиницу с твердым намере- нием немедленно уложить свои вещи и с первым пароходом уплыть куда глаза глядят от этих опечален- ных мест, где судьба бросила его свидетелем в такую тяжелую трагедию. Он шел вдоль околицы королевской образцовой фер- мы — к громадной дикой маслине, которая, зелено возвышаясь над седыми головами культивированных маслин, указывала ему поворот к дому. Когда граф поравнялся с дикою маслиною, от корявого ствола ее 365
отделилась темная фигура, покрытая с головою крас- ным платком, и тихий голос произнес: — Не удивляйтесь... это я... — Лала?! — Да... что вы так смотрите на меня? Живая Лала, не тень... Граф махнул рукою. — А! я столько бредил и грезил в эти дни па Корфу, что тени вашей удивился бы, кажется, даже меньше, чем вам самой... Я чувствую себя в Петрониевых вре- менах, когда на дороге легче было встретить Бога, чем порядочного человека. — Мне надо говорить с вами, — тихо сказала Лала, оставляя без внимания его сердитые, насмешливые слова. — К вашим услугам, — очень сухо ответил Гичов- ский, опускаясь на придорожный столбик. — Вы видели сегодня Зоицу, — сказала Лалица после долгого молчания, в трудных усилиях спросить, так что кровавыми пятнами пошло ее лицо. — Какова она? — Если ваша великая Мать-Обь добивалась непре- менно убить два невинных существа, то она может быть спокойна: месть ее удовлетворена. Зоица еще жива, но так же хорошо убита вами, как и похороненный Деб- рянский. Лала выслушала упрек Гичовского, не дрогнув ни одним мускулом бесстрастного, широкого, каменного лица — тяжелого, зловещего лица скифской богини на степном кургане или архаической жрицы тех веков, когда боги пили еще человеческую кровь и на алтарях их сжигались закланные пленники. — Девичьи слезы — роса, — сказала она. — Взойдет новое солнце и высушит росу. Вы не знаете Зоицу, а я знаю давно. Всегда знала — теперь совсем узнала... Горькая улыбка осветила ее суровые черты. — Я не могу увидаться с Зоицей. Старик Вучич свирепствует против меня... — Да, он страшно возбужден, и я не советую вам, Лала, попадаться ему на глаза. Он нравом бешен и на руку тяжел... Лала отвечала с презрением: — Я нисколько не боюсь его. Что он может мне сделать? Я дуну на его руку, и она упадет свинцом. Я не хочу встречаться с ним из страха не за себя, но за 366
него. Он хороший человек, я его люблю и не хотела бы заплатить злом за его хлеб-соль и все добро ко мне. Если он меня увидит, то оскорбит, а оскорбить жрицу Оби — значит написать себе смертный приговор... — Для нас, трехсоставных, — гордо говорила она, — не существует замков и запоров. Если бы я хотела, то послала бы к Зоице душу мою, и душа моя говорила бы с нею за меня. Если бы я хотела, то послала бы к Зоице звездного близнеца моего, и звездный близнец говорил бы за меня. Но Зоица сейчас вне себя. Если я или нечто мое заговорим с нею, она не выслушает, потому что огорчена, зачем я умертвила ее жениха. Что же? Пускай так. Вы знаете, я не отрицаю. Убила. Вызывающе глядя на Гичовского, она смачивала языком пересохшие губы. Гичовский молчал. — Но ее... ее, хотя она изменила мне и столько же достойна казни, как тот, ее сообщник, — ее я убить не могу... Я слишком ее любила и люблю... я вымолила ей пощаду у таинственных сил Матери-Оби. Пусть она живет. И пусть не заботится больше об истине, которую она должна была познать, но отвергла, о величии, которое должна была стяжать, но для которого оказа- лась слишком ничтожна, о любви и подвиге, который должна была свершить во спасение всех людей, но который променяла на взгляды и нравы белых дураков, живущих в проклятых городах, проклятою, не знающею радостных правд жизнью. Пусть забудет она все, что было между нами. Ей от этого не станет ни лучше, ни хуже. Мне... Да ей все равно, каково мне, и, стало быть, что же обо мне говорить? Не стоит. Не для нее, но для вас скажу я только одно: не дешево и тяжко досталось мне выкупить ее от мести мертвых богов... Смотрите. Она сдернула красный платок с головы своей, и Гичовский с изумлением увидал, что волосы ее, еще три дня тому назад черные как смоль, стали совершен- но седы. — Это — печать горя и ужаса, которыми я наказана за ошибку свою в Зоице. Целые столетия дух девст- венниц рода Дубовичей повелевал силами стихий. Те- перь, чрез меня, он порабощен им, как недостойный. Я — униженная жрица, разжалованный воин, вещая, с которой снято ее достоинство. Отныне я должна пови- новаться тем, кому повелевала. Я поклялась, что больше никогда не увижу Зоицу. Силы посылают меня в долгое 367
и страшное путешествие, в далекие, безвестные страны. Я обречена блуждать, пока я не найду другую белую девушку без капли черной крови, подобную Зоице, но мужественную, достойную и способную осениться во- сторгом и увенчаться подвигом возрожденной Евы... Я найду ее, и тогда вина моя отпустится мне. А Зоице скажите, что она свободна. Пусть выкинет память обо мне из жизни своей и забудет меня, как ночной бред. Прощайте. Она встала. — Зачем же не освободили вы ее раньше? — горько упрекнул Гичовский. — Зачем надо было умереть Деб- рянскому? Она холодно улыбнулась. — Зачем сожигает огонь? Зачем разложение трупов отравляет людей заразою смерти? Зачем из отравлен- ной людьми земли поднимаются ядовитые газы? Зачем тайна дышит смертью, и стремиться в тайну значит спешить к смерти? Зачем человек отверг древо жизни, лишь бы отведать плодов древа познания добра и зла? Зачем Дух унизил Материю и заключил ее в темницу? Зачем мир так оскорблен и мрачен, и царь его — побежденный раб? Зачем на главе Великого Змея пятно от пяты, ее поправшей? Зачем мертвое и живое стало враждебно и розно? Чтобы соединить их, нужно новое творение; чтобы было новое творение, нужен новый бог-победитель; чтобы был новый бог-победитель, дол- жна возродиться Ева, какова была она, когда ее, не оскверненную человеком, обнял кольцами добра и зла Великий Змей Саммаэль... — Это и не ответ, и старые сказки, Лала. — Думайте, как знаете, — мне все равно. Если вас не убедило все происшедшее, то не убедят и никакие чудеса. Вас мне жаль, граф, очень жаль. Вы нечаянно замешались в тайны Оби и враждовали против нее. Я не сержусь на вас, потому что вы не понимали, что делаете, но придет и ваш черед поплатиться за неосто- рожность. Когда, как — не знаю и не могу предсказать. Я предвижу только тучу, но грома предсказать не могу. Остерегайтесь встреч с мертвым миром: он ловит вас. Берегитесь и — до свидания... хотела бы сказать: про- щайте! — потому что свидание наше не может быть радостным. А между тем... Я вас очень люблю — вашу беспокойную душу, вашу пытливую голову, ваш силь- ный и холодный характер, ваши неугомонные поиски 368
новизны, знания, истины. Вы нашли многое и дастся вам еще больше, но — никогда все. Никогда — хотя вы могли бы и достойны найти и взять все. Но вы на ложной дороге, потому что сами положили себе предел в слабых силах человеческого ума, хотите работать только ими и без ключей от знания не приемлете ключей вдохновения и веры... — Полно, Лала! — перебил граф. — Мы не поймем друг друга. Я убежден в вашей искренности, но убеж- ден и в том, что вы несчастнейшая в мире женщина, погубившая фантастическою морокою, обращенною в хроническое, почти постоянное состояние организма, не только нескольких других горемычных, но и прежде всего самое себя. Я действительно человек пытливый, но, проверяя всю историю смерти Дебрянского, не вижу в ней теперь никакого намека на сверхъестест- венные тайны, знание которых и могущество вы себе приписываете. Болезнь моего друга записана Моллоком и мною с начала до конца. Ни один момент ее не нуждается в ином объяснении, кроме причин совер- шенно осязательных и физических. Сперва, как вы знаете, я думал, что Дебрянский был отравлен, — раскаиваюсь в этом и извиняюсь пред вами. Теперь я полагаю, что к нам в Корфу он приехал, уже нося в себе злокачественную лихорадку, при помощи которой развились в нем задатки скрытого безумия. Ему здесь под влиянием морского климата стало как будто лучше и легче; обманутый ложным улучшением здоровья, он расхрабрился, стал небрежничать собою — и при пер- вой же простуде болезнь схватила его в свои когти с утроенною силою. Ваше фантастическое поведение и вражда к нему повлияли на его расстроенное вообра- жение, испорченное бреднями оккультистов, возбудили суеверную подозрительность, которой начало положила еще московская галлюцинация и тяжкая смерть Петро- ва. Согласитесь, Лала, что о Петрове, например, вы в первый раз слышите? Ну, вот то-то! А он сыграл здесь роль гораздо большую, чем мертвая любовница, кото- рую вы так ловко отгадали вашим вторым зрением или вторым слухом. Сплелся узел гипнотизирующих совпа- дений. И все это отразилось в больном мозгу новыми галлюцинациями, настолько резкими и выразительны- ми, что сила их отчасти заразила и нас самих, свиде- телей его страданий... меня, Зоицу, даже Моллок сму- тился было... Вот и все. 369
Лала пожала плечами. — Думайте, как хотите, — повторила она, — я пришла не убеждать вас, а проститься с вами и через вас с теми, кого я любила до сих пор больше, чем остальных людей мира. До свиданья. Будьте счастливы, если сможете. А я — ваш друг.
>** Тгиюфей БОНДАРЕВ УЛ Л\ Небесный посланник In

Говорят астрономы, что есть бесчисленное множест- во таких же темных планет, как наша Земля, носятся выше нас по воздуху, которых, кроме презрительных труб, простыми глазами видать не можно, и на них есть жители, а какие, неизвестно. Конечно, можно оставаться в той уверенности, что подобные нам люди. Теперь представим пример. Вот сошел с одной из тех планет один человек к нам на Землю, имевший неограниченную власть, и, во-первых, спрашивает у меня, Бондарева: — Как у вас делается на Земле, все ли хорошо? Богу угодно и людям полезно? Говори истину. — У нас на Земле, — отвечаю я ему, — у нас глупые люди умных людей хлебом кормят и от голодной смер- ти, как маленьких детей, спасают. Он и вытаращил на меня пытливые глаза. — Ты чего это говоришь, — переспросил он, — может ли статься, чтобы умный человек без крайне уважительных и неизбежных причин согласился бы чужих трудов хлеб есть?.. Поэтому, — говорит небес- ный посланник, — вы крайне ошибаетесь в расчетах названья. Нужно тех признавать умными, которые кор- мят, а тех глупыми и даже умалишенными, которых кормят. Ну, да впрочем, потом со временем узнаю. А еще что, нет ли еще подобного этому беззаконию беззакония? — спрашивает он же. — А еще вот что, — отвечаю я ему. — Близ двухсот годов горше самой смерти эти умные люди своих кормильцев 24 миллиона мучили в крепостном рабстве. — Как это в крепостном рабстве? Как это в крепо- стном рабстве? — спрашивает он. 373
Тут я разъяснил ему всю лютость ту, потому что я не чрез людей об ней слыхал и не чрез догадку узнал, а на самом себе и на самом деле испытал. И чем дальше, тем больше блещут глаза его огнем злобы мщения. Потом спрашивает: — Нет ли еще подобного этому злодеяния? — Еще вот что, — отвечаю я ему. — Всю плодо- родную при водах землю, сенокосные луга, леса, рыб- ные реки у этих своих кормильцев отобрали и в свою вечную собственность присвоили, и такие законы под- вели, что иначе быть не может, а этих своих кормиль- цев подарили в жертву голодной и холодной смерти. А куда пойдем, кому скажем, где покровительство и за- щиту найдем? Некуда и некому. Еще недостаточно всей сказанной обиды, господин небесный посланник. У нас на Земле есть называемый первородный закон, при создании неба и земли самим Богом данный: это «В поте лица твоего снеси хлеб твой дондеже возвратишься в землю», — то есть чтобы всякий человек, кроме уважительных причин собствен- ных своих трудов, ел хлеб. Разъяснения же этому закону ни в каких писаниях ни слова не было, нашелся один, один человек со всего мира (это я, Бондарев), который по силе своего разума сделал этому закону разъяснение, представил его правительству для напеча- тания и обнародования, и оно, это правительство, при- дало все то ко уничтожению. — Все это я говорю небесному посланнику. Тогда он говорит сам с собою, едва слышно: — О! Да как же это не поразит Господь неиспове- димым карающим мечом правосудия своего этих злых людей на Земле этой, да можно ли, да позволительно ли, от того человека, который, как алчущий хлеба, и как жаждущий к воде, неудержимо стремится к трудам, от него землю отобрать, а тому человеку, который, как от смертоносного яда и как от ядовитого змия бегает и за разные углы хоронится, от трудов тому человеку многие тысячи десятин в свете лучшей земли отдать — позволительно ли это? Я, — говорит небесный посланник сам с собою, — я, поданной мне от Бога возможностью обошел весь круг небесный и бывал на бесчисленном множестве таких же земель и в таких же людях, а такого, как на этой земле делается, нигде не видал и не слыхал. О, да как же это не поразит Господь карающим мечом правосудия своего этих злых людей на Земле этой? Теперь, — говорит небесный посланник сам с 374
собою, — теперь возвращусь я в свое место и разошлю письменные сведения о таком во всей поднебесной неслыханном злодеянии по всему кругу небесному, где будут с ужасом и исплесканием рук прочитывать, и будет весь круг небесный умолять Бога, чтобы он послал на эту Землю законом определенную меру на- казания. Узнавши от меня небесный посланник не одно толь- ко то, что здесь писано, а все наглости по выше сказанной обиде, теперь спрашивает у меня: — Нет ли за вашим правительством каких-либо добродетелей, могущих покрыть и уничтожить сказан- ные неправды ли? — Есть, — отвечаю я, — много есть с его стороны добродетелей, а тем более сделанных в этих последних тридцати годах. — Какие же их добродетели? — Вот такие и такие, — сказал ему все то, чего мог сказать. — Да, — отвечает он, — эти их добродетели велики, но в сравнении с выше сказанными обидами они маловажны: ни покрыть, ни смягчить не в силах зако- ном определенной за это кары. Добро делать людям — это их обязанности, они за то получают многие тысячи жалованья, а обиду делать, землю у людей отбирать — это обязанность ли? За всем этим этот страшный величеством своим небесный посланник, по неограниченной своей власти, собирает к себе главнейшее русское правительство, которое со страхом и трепетом стоит пред ним у порога, и спрашивает у них: — Вы знаете ли, кто я? — Нет, не знаем... — Но было бы вам известно, что я вот кто и вот кто. — И притом рассказал причину пришествия своего на Землю, и данную ему от Бога возможность в корот- кое время переходить с планеты на планету и там же данную власть за добродетель награждать, а за порок наказывать. Дальнейшие последствия об этом я оставлю, потому что не время и не место здесь распространяться об этом. Начиная от Рюрика, первого князя российского, роды и роды наши, без всякого набора войск, добро- вольно выходили против врагов на защиту своего Оте- чества, где кровь человеческая реками лилась. Попав- шимся в плен гвозди под ногти забивали, на горячие сковороды ставили, с живых кожи драли, и в разных 375
муках умирали предки наши — за что? За землю, с целью чтобы будущим их родам было на чем жить. На конце же концов тебе, помянутый страдалец, земли и одной десятины нету. Где же та земля моя, столь, как выше сказано, дорого купленная? Да тот помещик, на которого ты не одно столетие втуне работал, он твою землю забрал. По каким правам и по каким законам забрал? По правам и законам Крыловой басни, как говорит Крылов в одной своей басне. Все те звери, которые коггьми или зубами были богаты, все они вышли правы, чуть не святы, а на смиренного вола подняли толки, кричали тигры и волки, и они его задушили и на костер свалили. В этой басне — алфа и омега, первое и последнее, начало и конец всем помещицким правам на землю. Эту басню только под видом Крылов сказал, а на самом деле Бог его языком говорил. Так же и прикрытие от людей сказанного закона первородного и права бывше- го крепостного рабства, под этою же баснею скрыты. Крепостное рабство хотя и прошло, но оскомина та, которую набили помещики, будет переходить с зубей на зуб в роды и роды... На два круга разделяю я мир весь: один из них возвышенный и почтенный, а другой униженный и отверженный. Первой светло облаченный и за сластьми чужих трудов наполненным столом в почтенном месте сидящий, — это привилегированное сословие. А второй круг — в рубище, и изнуренный сухоядением и тяжкими трудами, с унижением и с плачевным видом, с поникшею головою и с бледностью покрытым лицом перед ним у порога стоящий — это бедные земледельцы. Истину моего слова подтверждает евангельская притча о злом богаче и нищем брате его Лазаре. Теперь обращаю я слово мое к своим товарищам, у порога стоящим земледельцам, и говорю им так: — Мы все веки и вечности стоим пред ними и с молчанием, как животные, четвероногие. Конечно, нуж- но унижаться и молчать пред человеком выше нас достоинством, но при этом нужно знать, когда, почему и сколько унижаться и молчать, но не унижаться до подлого ласкательства и не притворяться истуканом... 1897
ж ПРИЛОЖЕНИЕ ух Елена БЛАВАТСКАЯ Мистическая история Неразгаданная тайна Сияющий щит Пещера Эхо Молчаливый Брат Из полярного края Ожившая скрипка Заколдованная жизнь ж

Мистическая история Одним роковым утром 1867 года Восточная Европа была потрясена ужасной новостью. Михаил Обрено- вич, правящий князь Сербии, его тетя, княгиня Ека- терина, или Катинка, и ее дочь были убиты среди бела дня неподалеку от Белграда, в своем собствен- ном саду, причем убийца или убийцы остались неиз- вестны. Князь получил несколько пулевых ранений и ударов ножом, так что его тело было фактически искромсано; княгиня была убита на месте, голова ее разбита; а дочь, все еще живая, имела мало шансов выжить. Обстоятельства слипГком шокирующие, чтобы быть забытыми, а в той части света сей случай вызвал невероятное возбуждение. В австрийских владениях и на территориях под условным протекторатом Турции ни одно благородное семейство не чувствовало себя в безопасности. В этих полувосточных странах каждый Монтекки имеет своего Капулетти, и ходили слухи, что крова- вое деяние было совершено князем Карагеоргиеви- чем, или Черногеоргиевичем, как его называют в тех краях. Несколько лиц, не замешанных в деле, как водится в таких случаях, были брошены за решетку, а истинные убийцы избежали правосудия. Юного родственника жертвы, горячо любимой своим наро- дом, сущего ребенка, забрали в связи с этим из шко- лы в Париже, со всеми церемониями привезли в Бел- град и провозгласили господарем Сербии. В суматохе политической лихорадки трагедия Белграда была за- быта всеми, кроме одной старой сербской дамы, преданной семье Обреновичей и неспособной уте- шиться, подобно Рахили, после смерти своих детей. 379
После провозглашения господарем юного Обреновича, племянника убитого, она распродала свое имущество и исчезла, но перед этим на могилах жертв принесла торжественную клятву отомстить за их смерть. Пишущая сию подлинную историю месяца за три до совершения этого злодеяния провела в Белграде несколько дней и знала княгиню Катанку. Дома это было милое, деликатное и праздное создание, за гра- ницей же по манерам и образованности ее прини- мали за парижанку. Поскольку почта все действую- щие лица настоящей истории еще живы, будет уме- стно не оглашать их действительные имена и приве- сти только инициалы. Пожилая дама из Сербии редко покидала свой дом, и лишь для того, чтобы время от времени встречаться с княгиней. Откинувшаяся на груду подушек и ковров, облаченная в живописное национальное платье, она выглядела Кумской Сивиллой во дни ее покойного отдохновения. О ее оккультном знании шепотом рас- сказывали странные истории, и время от времени среди постояльцев, собиравшихся вокруг камина скромной гостиницы, распространялись захватывающие предполо- жения. Кузину незамужней тети тучного хозяина нашей гостиницы одно время мучил блуждающий вампир. Ночной посетитель обескровил ее почти до смерти, в то время как старания и экзорцизм приходского свя- щенника не увенчались успехом, но жертву с легкостью освободила госпожа П., заставившая докучливого гостя улететь, всего-навсего пригрозив ему пальчиком и при- стыдив на его собственном языке. Именно в Белграде я впервые узнала этот интерес- нейший филологический факт, а именно, что привиде- ния имеют свой собственный язык. За пожилой дамой, которую я буду называть госпожой П., обычно ухажи- вал другой персонаж, которому суждено было сыграть в нашей ужасной истории главную роль. Это была юная цыганская девочка из какой-то области Румынии, лет примерно четырнадцати. Где она родилась, какого про- исхождения была, она знала не лучше, чем кто-либо другой. Мне сказали, что однажды группа кочующих цыган принесла ее и оставила во дворе старой дамы, и с того момента она стала обитательницей дома. У нее было прозвище «спящая девочка», ибо говорили, что ей свойственна способность, где бы она ни была, явно погружаться в забытье и вслух проговаривать свои сны. Языческое имя девочки было Фрося. Примерно через восемнадцать месяцев после того, как известие об убийстве достигло меня в Италии, я 380
путешествовала в своем маленьком фургончике по Ва- нату, беря в наем лошадей по мере надобности. В пути я повстречала пожилого француза, ученого, путешест- вовавшего, как и я, в одиночку, с той лишь разницей, что в то время как он шел пешком, я озирала дорогу со своего трона из сухой соломы в тряском фургоне. Одним чудесным утром я обнаружила его в дикой местности, заросшей кустарником и цветами, и чуть было не наехала на него, поглощенного, как и я, созерцанием великолепия окружающего пейзажа. Зна- комство вскоре состоялось, причем нам не потребова- лось сложной церемонии взаимных представлений. Я слышала упоминание его имени от интересующихся месмеризмом и знала его как выдающегося адепта школы Дюпоте. — Я нашел, — заметил он в ходе разговора, после того как я упросила его разделить со мной сиденье из соломы, — одну из самых удивительных личностей в этой прелестной Тебейде. Сегодня вечером я встре- чаюсь с неким семейством. Они пытаются разгадать тайну убийства, используя ясновидение девочки... Она удивительна. — Кто же она? — спросила я. — Румынская цыганка. Оказывается, она выросла в семье правящего князя, который больше не правит, ибо был убит при весьма таинственных обстояте... О, осто- рожно! Черт возьми, вы опрокинете нас в пропасть! — торопливо воскликнул он, бесцеремонно выхватывая у меня поводья и натягивая их. — Вы имеете в виду князя Обреновича? — спросила я ошеломленно. — Да, именно его. Сегодня вечером я буду там, чтобы завершить серию сеансов благодаря полному развитию самого удивительного проявления скрытой силы человеческого духа, и вы можете пойти со мной. Я представлю вас, и кроме того, вы можете помочь мне как переводчик, поскольку они не гово- рят по-французски. Поскольку я была совершенно уверена, что если сомнамбулой являлась Фрося, то остальной частью се- мейства должна была стать госпожа П., я охотно при- няла приглашение. На закате мы достигли подножия гор, направляясь к старому замку, как француз назвал это место. Оно бесспорно заслужило это романтическое название. В глубине одного из тенистых уголков стояла грубая скамья, и когда мы остановились у входа в это поэтическое место, а француз галантно занялся лошадь- ми на весьма подозрительно выглядевшем мостике, 381
ведущем через водоем к входным воротам, я увидела высокую фигуру, медленно поднимающуюся со скамьи и направляющуюся к нам. Это была моя старая знакомая госпожа П., выгля- девшая еще более бледно и таинственно, чем обычно. Увидев меня, она не выразила удивления, а просто поприветствовала по-сербски, трижды расцеловав в обе щеки, взяла за руку и провела прямо к увитому плю- щом гнезду. В прислонившейся спиной к стене женщи- не, полулежавшей на маленьком коврике, разостланном на высокой траве, я узнала нашу Фросю. Она была одета в национальный костюм валахских женщин с чем-то вроде газового тюрбана на голове, унизанного разными позолоченными медальонами и лентами, белую рубашку с открытыми рукавами и пеструю юбку. Она казалась мертвенно бледной, глаза ее были закрыты, а лицо имело то каменное, сфинксо- подобное выражение, которое служит специфическим, характерным признаком находящейся в трансе яснови- дящей сомнамбулы. Если бы не дыхание ее груди, украшенной рядами медалек и бисерных бус, слабо позвякивавших при движении, можно было бы поду- мать, что она мертва, — столь безжизненным и маско- подобным казалось ее лицо. Француз сообщил мне, что погрузил ее в сон еще тогда, когда мы только приближались к дому, и что сейчас она в том же состоянии, в каком он оставил ее прошлой ночью. Затем он начал заниматься «объектом», как он назвал Фросю. Больше не обращая внимания на нас, он потряс ее руку, а потом, произведя несколько быстрых пассов, вытянул ее и сделал негнущейся. Рука, твердая как железо, осталась в этом положении. Затем он согнул все ее пальцы, кроме одного — среднего, который направил на вечернюю звезду, мерцавшую на темно-синем небе. Затем он повернулся и стал переме- щаться справа налево, посылая свои флюиды в одно место и разряжая их в другом, работая своими неви- димыми, но сильными эманациями, как художник кис- тью, когда он делает последние штрихи на картине. Старая дама, все это время безмолвно следившая за ним, подпирая рукой подбородок, положила свои худые костлявые ладони на его руку и удержала ее, когда он готовился начать регулярные месмерические пассы. — Подождите, — прошептала она, — пока не взой- дет звезда и не сровняется девять часов. Вокруг вер- тятся вурдалаки, они могут испортить воздействие- — Что она сказала? — переспросил месмеризатор, раздосадованный ее вмешательством. 382
Я объяснила ему, что пожилая дама опасалась па- губного влияния вурдалаков. — Вурдалаки! Что за вурдалаки? — воскликнул француз. — Давайте довольствоваться христианскими духами, если сегодня ночью они удостоят нас визитом, и не будем терять времени на вурдалаков. Я бросила взгляд на госпожу, она стала мертвенно бледной, и брови ее сурово сдвинулись над сверкаю- щими глазами. — Скажите ему, что нельзя шутить в этот час ночи, — вскричала она, — он не знает этой местности. Даже святая церковь не сможет защитить нас, если будут разбужены вурдалаки. Что это? — подвинула она ногой пучок трав, который ботанизирующий месмери- затор положил на траву рядом. Она наклонилась над коллекцией и с тревогой стала рассматривать содержи- мое пучка, после чего целиком швырнула его в воду. — Его нельзя оставлять здесь, — твердо добавила она, — это растения Святого Иоанна, и они могут привлечь привидения. Между тем опустилась ночь, и луна осветила ланд- шафт бледным, призрачным светом. Ночи в Банате почти так же прекрасны, как и на Востоке, и француз вынужден был продолжать свои эксперименты на от- крытом воздухе, поскольку священник церкви запретил их в башне, использовавшейся как дом приходского священника, из боязни наполнить территорию вокруг здания еретическими дьяволами месмеризатора, кото- рых, заметил священник, он был бы не в состоянии изгнать из-за того, что они были бы иностранцами. Пожилой джентльмен сбросил свою походную блузу, закатал рукава рубахи и, наконец, замечательно теат- рально начал размеренный процесс месмеризации. Действительно казалось, под его подрагивающими пальцами, что в сумерках вспыхивают флюиды. Фрося была посажена лицом к луне, и каждое движение вошедшей в транс девочки было видно как днем. Через несколько минут крупные капли пота показались на ее лбу и медленно покатились по бледному лицу, побле- скивая в лунных лучах. Затем она скованно пошевели- лась и начала медленно напевать тихую мелодию, в слова которой госпожа жадно вслушивалась, с тревогой склонившись над бессознательной девушкой, стараясь уловить каждый звук. С тонким пальцем, прижатым к губам, глазами, готовыми выскочить из орбит, и непод- вижным телом, почтенная дама, казалось, сама превра- тилась в статую внимания. Группа была замечательна, и я пожалела о том, что не являюсь художником. То, 383
что последовало за этим, было сценой, достойной быть разыгранной в «Макбете». С одной стороны — она, худенькая девочка, бледная и будто неживая, корчаща- яся под невидимым флюидом того, кто в этот час был ее всемогущим господином; с другой стороны — пожи- лая матрона, снедаемая неутолимой жаждой мести, стояла, ожидая, что вожделенное имя убийцы князя будет наконец произнесено. Сам француз выглядел преобразившимся, его серые волосы стояли дыбом, а грузное неуклюжее тело, казалось, выросло за несколь- ко минут. Вся его театральность теперь исчезла, и остался только месмеризатор, сознающий свою ответ- ственность, сам не знающий возможных результатов, изучающий и тревожно выжидающий. Будто поднятая сверхъестественной силой из своего полулежачего по- ложения, Фрося внезапно встала прямо перед нами, вновь неподвижная и безмолвная, ожидающая направ- ляющего магнетического флюида. Француз спокойно взял руку пожилой дамы и вложил ее в руку сомнам- булы, приказав той вступить в контакт с госпожой. — Что ты видишь, дочь моя? — мягко проговорила дама из Сербии. — Может ли твой дух отыскать убийц? — Ищи и наблюдай! — строго скомандовал месме- ризатор, фиксируя свой взгляд на лице объекта. — Я в пути — я иду, — слабо прошептала Фрося, и голос ее, казалось, исходил не от нее, но из окружа- ющего пространства. В этот момент случилось нечто столь странное, что я вряд ли буду в состоянии описать это. Появилось светящееся облако, плотно окутывающее тело девочки. Бывшее сначала около дюйма толщиной, оно постепен- но увеличивалось и собиралось, пока совсем не отде- лилось от тела и не сконденсировалось в нечто вроде полупрозрачного пара, который очень скоро приобрел подобие самой сомнамбулы. Мерцая над поверхностью земли, форма колебалась в течение двух или трех секунд, а затем заскользила по направлению к реке. Она исчезла, подобно туману, растворившемуся в лунных лучах, которые, казалось, вобрали ее всю. Я следила за происходящим с напряженным вни- манием. Таинственный ритуал, известный на Западе как вызывание «scih-lac», разворачивался непосредственно на моих собственных глазах. Сомневаться было невоз- можно, и Дюпоте был прав, говоря, что месмеризм является осознанной магией древних, а спиритуа- лизм — неосознанным результатом воздействия той же самой магии на некоторые организмы. 384
Как только парообразный двойник просочился сквозь поры девочки, госпожа быстрым движением свободной руки вытащила из-под мантильи нечто, на мой взгляд, подозрительно напоминавшее маленький стилет, и быстро положила его девочке за пазуху. Движение было столь быстрым, что месмеризатор, по- глощенный своей работой, не заметил его, как он сказал мне потом. Несколько минут прошло в мертвой тишине. Мы напоминали группу окаменевших фигур. Внезапно вибрирующий пронзительный крик вырвался из уст находившейся в трансе девочки, она подалась вперед и, схватив со своей груди стилет, несколько раз неистово пронзила воздух вокруг себя, как бы пресле- дуя воображаемых врагов. На губах ее выступила пена, и с уст сорвалось бессвязное дикое восклицание, среди диссонировавших звуков которого я несколько раз рас- слышала два знакомых мне мужских имени. Месмери- затор был настолько испуган, что потерял всякий кон- троль над собой и вместо того, чтобы отбирать флюид, все больше добавлял его девочке. — Осторожно! — воскликнула я. — Остановитесь! Вы убьете ее или она убьет вас! Но француз, не желая того, разбудил тонкие силы Природы, над которыми был невластен. Повернувшись, в неистовстве, девочка нанесла ему удар, который мог бы убить его, если бы он не отпрыгнул в сторону, получив лишь небольшую царапину на правой руке. Бедный джентльмен был в панике; взобравшись на стену с проворством, исключительным для человека столь тучного сложения, он уселся верхом на ней и, собрав всю свою силу воли, послал в направлении девочки серию пассов. Буквально через секунду девуш- ка уронила оружие и осталась неподвижной. — Что ты делаешь? — хрипло крикнул по-француз- ски месмеризатор, восседающий на стене подобно чу- довищному ночному гоблину. — Отвечай, я приказываю тебе! — Я сделала... лишь то, что она... которой вы при- казали мне повиноваться... повелела мне сделать, — ответила девочка, к моему изумлению, по-французски. — Что же эта старая ведьма велела тебе? — грубо спросил он. — Найти их... которые убили... убить их... я сделала так... их больше нет... Отмщены! Отмщены! Они... Триумфальный вопль, оглушительный крик адского торжества прозвучал в воздухе и, поскольку он разбу- дил собак в ближайших деревнях, в тот же момент 14 Заколдованная жизнь 385
начался ответный вой и лай, подобно непрекращающе- муся эху крика госпожи: — Я отмщена! Я чувствую это; я знаю это. Мое чуткое сердце говорит мне, что врагов моих больше нет. — Тяжело дыша, она рухнула на землю, в своем падении увлекая за собой девочку, позволившую уро- нить себя, как мешок шерсти. — Надеюсь, мой объект сегодня вечером не натво- рит больше зла. Она — личность столь же опасная, сколь и удивительная, — вымолвил француз. Мы расстались. Три дня спустя после того как я была в Т., сидя в столовой ресторана и ожидая свой ленч, я случайно взяла в руки газету и в первых строках прочла следующее: Вена, 186... «Две таинственные смерти» «Вчера вечером в 21 час. 45 мин., когда П. собирался удалиться, двое камергеров внезапно проявили великий страх, как если бы они увидели ужасный призрак. Они кричали, шатались, бегали по комнате, поднимали руки, как бы отражая удары невидимого оружия. Они не обращали внимания на нетерпеливые вопросы князя и свиты, но вскоре в корчах упали на пол и скончались в ужасных муках. На их телах не было ни признаков паралича, ни внешних ранений, однако, что удивитель- но, на них были многочисленные темные пятна и длинные полосы на коже, похожие на удары и порезы холодным оружием, но без нарушения кожных покро- вов. Вскрытие обнаружило тот факт, что под каждым из этих таинственных пятен был сгусток свернувшейся крови. Сие происшествие привело всех в величайшее возбуждение; власти не в состоянии разгадать эту тайну». 1875
у/ ------------------------ ZA------------------------ Неразгаданная тайна Кажется, обстоятельства, сопутствовавшие внезап- ной смерти господина Делессера, инспектора службы безопасности, произвели столь поразительное впечатле- ние на парижские власти, что были записаны особенно подробно. Опуская все частности, кроме тех, что необ- ходимы для объяснения сути дела, мы приведем здесь эту несомненно удивительную историю. На исходе 1861 года в Париж приехал человек, назвавшийся виконтом де Ласса, что и было обозначено в его паспорте. Он прибыл из Вены и говорил, что является венгром, владеет имением на границе Ваната, недалеко от Зенты. Это был некрупный мужчина, лет тридцати пяти, с бледным и загадочным лицом, длин- ными светлыми волосами, отсутствующим, блуждаю- щим взглядом и необычайно жестким ртом. Одевался он небрежно и не броско, говорил и изъяснялся без особой выразительности. Его спутница, предположи- тельно жена, на десять лет младше его, напротив, была потрясающе красивой женщиной, того темного, богато- го, бархатистого, ароматного, чисто венгерского типа, столь сильно похожего на цыганскую породу. В театрах, в лесу, в кафе, на бульварах и везде, где развлекается праздный Париж, Эмэ де Ласса привлекала большое внимание и производила сенсацию. Они снимали роскошные апартаменты на Рю Ри- шелье, часто посещали лучшие места, принимали хоро- шее общество, принимали красиво и во всем держались так, как будто обладали значительным состоянием. Лас- са всегда имели хорошее сальдо у Шнайдера, Рюте и Си, австрийских банкиров на Рю Риволи, и носили брилли- анты, обращавшие на себя внимание своим блеском. 387
Как же получилось, что префект полиции счел воз- можным подозревать господина и госпожу де Ласса и назначил Поля Делессера, одного из самых ловких инспекторов полиции, «выманить» их? Дело в том, что значительный мужчина с блестящей женой был очень загадочной личностью, а полиция имеет обычай вооб- ражать, что за таинственностью всегда скрывается либо заговорщик, либо авнтюрист, либо шарлатан. Заключе- ние, к которому пришел префект относительно госпо- дина де Ласса, было таково, что тот является авантю- ристом, а также шарлатаном. Только несомненно удач- ливым, ибо всегда был исключительно скромен и ни- когда не трубил о чудесах, совершать которые было его призванием, ведь через несколько недель после того, как он обосновался в Париже, салон господина де Ласса стал предметом всеобщего увлечения, и число людей, плативших 100 франков в качестве гонорара за один-единственный взгляд сквозь магический кристалл и одно-единственное послание по его магическому те- леграфу, было поистине поразительным. Секрет тут был в том, что господин де Ласса являлся чародеем и обманщиком, чья претенциозность была всеведущей, а предсказания всегда оказывались верными. Делессеру не составило труда быть представленным и допущен- ным в салон де Ласса. Приемы проводились через день — по два часа утром, по три часа вечером. Был вечер, когда инспектор Делессер прибег к помощи вымышленного персонажа, господина Флабри, знатока драгоценных камней и новообращенного спиритуали- ста. Он обнаружил красивые, ярко освещенные каби- неты и очаровательное собрание всем довольных гостей, которые, казалось, пришли вовсе не для того, чтобы узнать свои судьбы, заодно внося свой вклад в доходы хозяина, а скорее из уважения к его достоинствам и дарованиям. Мадам де Ласса играла на фортепиано или перехо- дила от одной группы гостей к другой в манере, казавшейся восхитительной, тогда как господин де Лас- са прохаживался или садился в своей ничего не выра- жающей, отрешенной манере, время от времени говоря что-нибудь, но, казалось, избегая всего, что может броситься в глаза. Слуги разносили закуски, мороже- ное, крепкие напитки, вина и тому подобное, и Делес- сер легко мог представить себе, что попал на весьма скромную вечеринку, в общем ничем не примечатель- ную, за исключением двух существенных обстоятельств, которые быстро заметил его наметанный глаз. Если хозяина или хозяйки не было в пределах слышимости, гости говорили друг с другом понижая 388
голос, весьма таинственно и смеялись не так много, как обычно в таких случаях. Время от времени очень высокий лакей подходил к гостю и с глубоким покло- ном вручал ему карточку на серебряном подносе. Затем гость выходил, следуя за торжественным слугой, но когда он или она возвращались обратно в салон (а не- которые совсем не возвращались), то неизменно имели изумленный и озадаченный вид, были смущены, удив- лены, испуганы или возбуждены. Эти чувства, несом- ненно, выглядели искренними, и де Ласса и его жена, казалось, настолько не были заняты всем этим, что Делессер не мог не быть поражен и изрядно удивлен. Двух или трех маленьких эпизодов, произошедших непосредственно па глазах у Делессера, будет достаточ- но, чтобы пояснить характер впечатления, производи- мого на присутствующих. Двое джентльменов, молодых, высокого общественного положения и, по-видимому, очень близких друзей, беседовали и частенько «тыкали» друг другу, когда величавый лакей вызвал Альфонса. Они весело рассмеялись. — Подожди минутку, дорогой Огюст, — сказал он, — и ты узнаешь все подробности его необыкновен- ного везения! — Прекрасно! Не прошло и минуты, как Альфонс возвратился в гостиную. Лицо его было белым и имело выражение неистовой ярости, свидетельствовавшей о чем-то ужас- ном. Он прошел прямо к Огюсту, причем глаза его сверкали, и, наклонившись к своему другу, изменивше- муся в лице и отпрянувшему, он прошипел: — Мсье Лефебюр, вы подлец! — Очень хорошо, мсье Менье, — ответил Огюст так же тихо, — завтра утром в шесть часов! — Решено, мнимый друг, мерзкий предатель!.. На- смерть! — добавил, удаляясь, Альфонс. — Разумеется! — пробормотал Огюст, направляясь в прихожую. Выдающийся дипломат, представитель соседнего го- сударства в Париже, пожилой господин с большим апломбом и самой внушительной наружности, был вы- зван поклонившимся лакеем к оракулу. После пятими- нутного отсутствия он вернулся и немедленно напра- вился сквозь толпу гостей к господину де Ласса, сто- явшему недалеко от камина, держа руки в карманах, с выражением крайнего безразличия на лице. Делессер, стоявший рядом, наблюдал беседу с жадным интересом. — Я чрезвычайно сожалею, — сказал генерал фон..., — что вынужден так рано покинуть ваш салон, 389
мсье де Ласса, но результат этого сеанса убеждает меня, что в деле замешаны мои экспедиторы. — Сожалею, — ответил господин де Ласса с выраже- нием вялого, но вежливого интереса. — Я надеюсь, вы сможете выяснить, кто из ваших служащих был нечестен. — Я собираюсь сейчас же заняться этим, — сказал генерал, добавив значительным тоном: — Я прослежу за тем, чтобы он и его сообщники не избежали суро- вого наказания. — Это именно то направление, которому нужно следовать, мсье ле Кант. Посол внимательно посмотрел на него, раскланялся и отбыл в смущении, которое при всем своем такте не в силах был контролировать. По ходу вечера мсье де Ласса небрежно подошел к фортепиано и после безразлично-неопределенного вступления сыграл необыкновенно впечатляющее про- изведение, в котором буйство и жизнерадостность вак- хических мелодий мягко, почти незаметно превраща- лись во всхлипывающее стенание и сожаления, свойств венные и усталости, и скуке, и разочарованию. Оно было хорошо исполнено и произвело глубочайшее впе- чатление на гостей, и одна из дам воскликнула: — Как прекрасно, как печально! Вы сами сочинили это, мсье Ласса? Мгновение он смотрел в ее сторону отсутствующим взглядом, затем ответил: — Я? О, нет! Это просто реминисценция, мадам. — Но вы знаете, кто написал его, мсье де Ласса? — поинтересовался присутствующий музыкант. — Я думаю, что первоначально оно было написано Птоломеем Аулетом, отцом Клеопатры, — произнес мсье де Ласса в своей бесстрастной манере, — но не в его теперешнем виде. Насколько я знаю, оно было дважды переписано; однако мелодия в основном та же. — Позвольте узнать, от кого же вы сами услышали ее? — настойчиво расспрашивал джентльмен. — Конечно, конечно. Последний раз, когда я ее слышал, играл Себастьян Бах, но это был вариант Палестрина — теперешний. Мне больше нравится ва- риант Гвидо из Ареццо — он более резкий, но обладает большей силой. Я слышал мелодию от самого Гвидо. — Вы — от — Гвидо? — вскричал изумленный джентльмен. — Да, мсье, — ответил де Ласса, вставая из-за фортепь- яно со своим обычным безразличным выражением лица. — Боже мой! — воскликнул музыкант, хватаясь рукой за сердце, как это делал м-р Твемлоу. — Боже мой! Это было в 1022 году нашей эры! 390
— Нет, несколько позже — в июле 1031, если я правильно помню, — вежливо поправил мсье де Ласса. В этот момент высокий лакей склонился перед мсье Делессером и протянул ему поднос с карточкой. Делес- сер взял ее и прочел: — В вашем распоряжении тридцать пять секунд. Делессер последовал за ним; лакей открыл дверь в соседнюю комнату и снова поклонился, давая понять, что Делессеру следует войти. — Ни о чем не спрашивайте, — сказал он корот- ко. — Сйди нем. Делессер вошел в комнату, и дверь за ним закры- лась. Это была маленькая комнатка, с наполняющим ее сильным запахом ладана, стены были полностью затя- нуты красными портьерами, скрывавшими окна, а пол был покрыт толстым ковром. Напротив двери в возвы- шенной части комнаты почти под потолком находился циферблат больших часов, под ним, освещенные высо- кими восковыми свечами, стояли два небольших столи- ка, на одном помещался инструмент, весьма походив- ший на всем знакомый регистрирующий телеграфный аппарат, на другом — хрустальный шар, приблизитель- но двенадцати дюймов в диаметре, установленный на богато отделанном треножнике из золота и бронзы. Рядом с дверью стоял мужчина, черный как смоль, одетый в черный тюрбан и бурнус, в одной руке державший что-то вроде серебряного жезла. Другой рукой он взял Делессера повыше локтя и быстро провел его в комнату. Он коснулся часов, и они пробили, он дотронулся до хрусталя, Делессер склонился над ним и — увидел изображение своей собственной спальни, воспроизведенное с фотографической точностью. Сиди не дал ему времени на выражение чувств, но, все еще держа его за руку, повлек к другому столу. Телеграфо- подобный инструмент начал щелкать. Сиди открыл вы- движной ящик, вынул оттуда длинную узкую полосу бумаги, вложил ее в руку Делессера и коснулся часов, которые пробили вновь. Прошло тридцать пять секунд. Сиди, все еще державший Делессера за руку, указал на дверь и повел его к ней. Дверь открылась, Сиди подтолкнул его наружу, дверь закрылась, рядом с ней, склонившись, стоял высокий лакей — беседа с Ораку- лом закончилась. Делессер взглянул на бумагу в своей руке. На ней был текст, напечатанный заглавными буквами, и он прочел: «Мсье Полю Делессеру: полицей- скому всегда рады, шпион всегда в опасности!» Делессер был ошарашен, узнав, что его хитрость была разгадана, но слова высокого лакея: 391
— Сюда, пожалуйста, мсье Флабри, — привели его в чувство. Сжав зубы он вернулся в гостиную и сразу нашел мсье де Ласса. — Знаете ли вы содержание этого? — спросил он, показывая послание. — Я знаю все, мсье Делессер, — ответил де Ласса в своей небрежной манере. — В таком случае вы, наверное, осведомлены о том, что я собираюсь разоблачить шарлатана, сорвать маску с ханжи или погибнуть в борьбе? — сказал Делессер. — Мне это безразлично, мсье, — ответил де Ласса. — Значит, вы принимаете мой вызов? — О, значит, это вызов? — произнес де Ласса, на мгновение остановив свой взгляд на Делессере. — Да, конечно, я принимаю! После этого Делессер удалился. Теперь он привел в действие все силы, которыми может воспользоваться префект полиции, чтобы обна- ружить и разоблачить этого непревзойденного чародея, который пользуется самыми грубыми движениями души наших предков, разжигая их. Настойчивое выяснение убедило Делессера в том, что чародей не был венгром и не носил имя де Ласса. Что вне зависимости от того, сколь далеко могут простираться его «реминисценции», в его подлинном и непосредственном виде в этом несовершенном мире он был известен в городе Нюрен- берге, где делают игрушки, и с юношеских лет просла- вился своими выдающимися способностями к изготов- лению остроумных вещичек, но был очень диким и несносным человеком. В шестнадцать лет он бежал в Женеву и поступил в ученье к мастеру по часам и приборам. Здесь его увидел знаменитый фокусник Роберт Хоудин. Хоудин распознал таланты юноши и, будучи сам мастером забавных приспособлений, взял его в Париж и принял в свою собственную мастерскую, а также сделал асси- стентом в публичных представлениях своей развлека- тельной и искусной чертовщины. Пробыв несколько лет у Хоудина, Флок Хазлих (таково было настоящее имя де Ласса) в костюме турецкого паши отправился на Восток и после многолетних странствий в краях, где его путь скрывается облаком псевдонимов, наконец прибыл в Венецию, а оттуда — в Париж. Затем Делессер обратил свое внимание на мадам де Ласса. Гораздо труднее было найти ключ, которым можно было бы раскрыть ее прошлую жизнь, но это было необходимо, чтобы лучше понять Хазлиха. Нако- 392
нец, благодаря счастливому случаю, он предположил, что мадам Эмэ — то же самое лицо, что и некая мадам Шлаф, бывшая весьма известной в полусвете Буды. Делессер отправил послание в этот древний город, а вскоре отбыл в дебри Трансильвании, в Менгико. По возвращении, едва добравшись до телеграфа и цивили- зации, он телеграфировал префекту из Карцага: «Не спускайте глаз с моего человека, не выпускайте его из Парижа. Я арестую его для вас и посажу в тюрьму через два дня после своего возвращения». Случилось так, что в день приезда Делессера в Париж префект отсутствовал, будучи с императором в Шербуре. Он вернулся на четвертый день, как раз через двадцать четыре часа после сообщения о смерти Делессера. Насколько известно, произошло это следу- ющим образом. Вечером, после своего возвращения, Делессер был в салоне де Ласса с билетом допуска на сеанс. Он был тщательно загримирован под дряхлого старика и полагал, что никто не сможет его узнать. Тем не менее, когда его пригласили в комнату и он заглянул в кристалл, он был в величайшем потрясении от ужаса при виде себя самого, лежащего вниз лицом и без чувств на тротуаре улицы; а послание, полученное на этот раз, гласило следующее: «То, что ты видел, Делес- сер, случится в течение трех дней. Готовься!» Детектив, невыразимо потрясенный, сразу ушел из этого дома и осмотрел свои комнаты. Наутро он явился на службу в состоянии крайней подав- ленности. Он был совершенно лишен присутствия духа. Сообщая коллеге инспектору о том, что случилось, он сказал: «Этот человек может сделать то, что обещает, я приговорен!» Он сказал, что считает себя в состоянии полностью доказать свою правоту относительно Хазлиха, он же де Ласса, но не может это сделать, не повидав префекта и не получив предписания. Нет, он ничего не станет рассказывать отно- сительно своих открытий в Буде и Трансильвании, — он просто не волен поступить так, — и снова воскликнул: — О, если бы только здесь был господин префект! Ему посоветовали поехать к префекту в Шербур, но он отказался на том основании, что его присутствие необходимо в Париже. То и дело он повторял, что обречен, его поведение было нерешительным и колеблю- щимся, он был крайне нервозен. Ему говорили, что он в полной безопасности, поскольку де Ласса и все его домочадцы наход ятся под постоянным наблюд ением, на что он отвечал: — Вы не знаете этого человека. Для сопровождения Делессера был назначен инспек- тор, чтобы день и ночь не спускать с него глаз и 393
мые предосторожности в связи с его едой и питьем; тогда как наряд, наблюдавший за де Ласса, был удвоен. На третий день утром Делессер, который большую часть времени находился в помещении, заявил о своем решении немедленно пойти и телеграфировать господину префекту, чтобы тот возвращался немедленно. С этим намерением он и его коллега офицер вышли из дома. Как только они дошли до угла улицы де Ланери и Бульвара, Делессер внезапно остановился и поднес руку ко лбу. — Боже мой! — воскликнул он. — Хрусталь! Кар- тинка! — и упал ничком, потеряв сознание. Его сразу же отвезли в больницу, но этим лишь на несколько часов отдалили конец, так и не вернув ему сознание. По специальному указанию властей, самое тщательное, подробное и полное вскрытие тела Делес- сера было проведено несколькими видными хирургами, давшими единодушное заключение, что причиной смер- ти является апоплексический удар вследствие усталости и нервного возбуждения. Как только Делессер был отправлен в больницу, его коллега инспектор поспешил в центральное управление, и де Ласса вместе со своей женой и всеми лицами, связанными с его заведением, были немедленно арестова- ны. Когда его арестовали, де Ласса презрительно улыбался: — Я знал, что вы идете; я приготовился к этому; вы будете счастливы снова освободить меня. И действительно, де Ласса приготовился к их приходу. Когда дом обыскали, было обнаружено, что все бумаги сожжены, хрустальный шар уничтожен, а в комнате для сеансов возвышалась огромная куча обломков тонкого механизма, разбитого на мельчайшие обломки. — Вот это стоило мне 200 000 франков, — сказал де Ласса, указывая на груду, — но было хорошим капиталовложением. В стенах и полу в некоторых местах были выбоины, и ущерб собственности был весьма существенный. В тюрьме ни де Ласса, ни его сообщники не раскрыли тайну. Подозрение, что они имели какое-либо отношение к смерти Делессера, с юридической точки зрения быстро рассеялось, и все, кроме самого де Ласса, были освобож- дены. Его самого то под одним, то под другим предлогом удерживали в тюрьме, пока однажды утром он не был обнаружен висящим на шелковом поясе на карнизе комнаты, в которой был заключен, — мертвым. Как выяснилось позднее, предшествующей этому событию ночью мадам де Ласса исчезла вместе с высоким лакеем, захватив с собой нубийца Сиди. Тайна де Ласса умерла вместе с ним.
\у -----------------------------------Z4V------------------------------------ Сияющий щит Наша маленькая избранная компания представляла собой группу беззаботных путешественников. За неде- лю до этого мы приехали в Константинополь из Греции и с тех пор по четырнадцать часов каждый день ходили вверх и вниз по крутым склонам Перы, посещали базары, забирались на крыши минаретов и пробивались через полчища голодных собак, этих вековых повели- телей улиц Стамбула. Кочевая жизнь заразительна, как говорят, и никакая цивилизованность не способна раз- рушить очарование неограниченной свободы после то- го, как вы ее вкусите. Цыгана нельзя заставить поки- нуть его шатер, и даже обычный бродяга находит особое наслаждение в своей тяжелой неустроенной жизни, наслаждение, которое мешает ему найти посто- янное жилье и занятие. Поэтому во время пребывания в Стамбуле главной моей заботой было защитить моего любимца спаниеля Ральфа от этой инфекции и поме- шать ему присоединиться к бедуинам собачьего рода, которые, как тараканы, кишели на улицах. Ральф был хорошей собакой, он был моим постоянным спутником и другом. Я боялась потерять его и поэтому постоянно следила за ним. Однако первые три дня он вел себя как вполне приличный, образованный пес, все время верно следуя за мной по пятам. Во время каждой наглой атаки со стороны своих мусульманских собратьев, не- зависимо от того, было ли это демонстрацией враждеб- ности или предложением дружбы, он каждый раз толь- ко поджимал хвост и с видом достойного смирения прятался за меня или за кого-либо из нашей компании. Так как Ральф с самого начала проявил отвращение к случайным знакомствам, у меня появилась уверен- 395
ность, что он будет вести себя прилично, и уже к концу третьего дня я совсем не так бдительно наблюдала за ним. Такая небрежность очень скоро, однако, была наказана, и мне пришлось пожалеть о своей доверчи- вости. В какой-то момент, когда я не смотрела на него, мой спаниель услышал зов четвероногой сирены, и последнее, что я увидела, это его пушистый хвост, когда он исчезал за углом кривого, узкого и грязного переулка. Очень расстроившись, я провела весь остаток дня в тщетных поисках бессловесного спутника. Я предлагала и двадцать, и тридцать, и сорок франков в награду тому, кто найдет его. И вот порядка сорока бродячих мальтийцев устроили настоящую охоту за моим спани- елем, и вечером у отеля нас осадил целый отряд этих бродяг, причем у каждого из них в руках была двор- няжка невероятного происхождения, которую он изо всех сил старался выдать за моего потерянного друга. И чем категоричнее я отрицала это, тем торжественней они клялись мне, что именно их пес и есть мой спутник, а один из бродяг даже встал на колени, вытащил из-за пазухи старый, позеленевший образок с Мадонной и поклялся, что сама царица небесная указала ему на эту собаку. Шум усиливался, и стало ясно, что исчезнове- ние моего спаниеля может стать причиной потасовки. В конце концов владелец отеля послал за полицией и весь этот полк двуногих и четвероногих существ был изгнан силой. Я стала все больше убеждаться в том, что никогда не увижу свою собаку, слова портье гос- тиницы усилили мое горе. Этот человек, с внешностью благородного бандита, который, судя по всему, провел на галерах каких-то пять-шесть лет, со всей серьезно- стью уверял меня, что все мои усилия напрасны, так как спаниель мой, без сомнения, уже мертв и съеден турецкими собаками, которые очень любят мясо своих более мирных и более упитанных английских собратьев. Все это происходило на улице, прямо перед отелем, и я уже было собралась отказаться от поисков, по крайней мере на ночь, и уйти в гостиницу, когда старая гречанка-фанариотка, которая слышала весь этот там- тарарам со своего крыльца неподалеку, подошла к моим безутешным друзьям и предложила одной из них, мисс X., спросить дервишей о судьбе Ральфа. — А что могут дервиши знать о моей собаке? — спросила я ее, не имея ни малейшего желания шутить, хотя предложение было явно смехотворным. — Святые люди знают все, кирея (госпожа), — ответила она немного таинственно. — На прошлой неделе у меня украли новую атласную мантилью, ко- 396
торую сын привез мне из Бруссы, а сейчас, как видите, она на мне. — В самом деле? Тогда эти святые, помимо всего прочего, превратили вашу новую мантилью в старую, — сказал один из джентльменов, которые нас сопровож- дали, показывая на большую дыру на спине мантильи, зашитую крупными неуклюжими стежками. — А это и есть самое удивительное во всей исто- рии, — тихо ответила ему фанариотка, нисколько не смущаясь. — Они показали мне в светящемся круге квартал, дом и даже комнату, где еврей, укравший мою мантилью, собирался распороть ее и разрезать на ку- сочки. У моего сына и у меня едва хватило времени добежать до Калинджикулосека и спасти мантилью. Мы застали еврея в тот самый момент, когда он разрезал мантилью со спины, и тут же узнали в нем того самого человека, которого дервиши показали нам в своей магической луне. Он признался в краже и теперь сидит в тюрьме. Хотя никто из нас не имел ни малейшего представ- ления, что она имела в виду под магической луной и сияющим кругом, все мы были совершенно ошеломле- ны ее рассказом о проницательности «святых людей». Ее манеры, однако, убедили нас, что этот рассказ не совсем выдумка. А поскольку она, во всяком случае, сумела как-то получить назад свою собственность, мы решили сами отправиться к дервишам следующим ут- ром и узнать, не могут ли они и нам помочь. Монотонные крики муэдзинов с вершин минаретов объявили о наступлении полудня, когда мы, спустив- шись с высот Перы к порту Галата, с трудом проти- скивались через грязные толпы торгового квартала го- рода. Не успели мы добраться до порта, как нас уже наполовину оглушили крики и непрерывные пронзи- тельные вопли, вавилонское столпотворение языков. В этой части города бессмысленно ориентироваться по номерам домов или названиям улиц. Местоположение нужного вам дома обычно определяется по близости к какому-либо более или менее заметному зданию, тако- му, как мечеть, баня или европейский магазин. В остальном же приходится полагаться на Аллаха и его Пророка. Поэтому нам с огромным трудом удалось найти английский магазин корабельных принадлежностей, позади которого должно было находиться место, куда мы стремились попасть. Гид, взявшийся проводить нас от гостиницы, так же плохо знал дорогу туда, как и мы, но в конце концов маленький грек, одетый 397
почти что в костюм нашего праотца Адама, согласил- ся за небольшую медную монету отвести нас к тан- цующим дервишам. Когда мы пришли, нас провели в просторный сум- рачный зал, который походил на заброшенную ко- нюшню. Зал был длинный и узкий, и пол его, как пол манежа, был покрыт толстым слоем песка. Един- ственным источником света были маленькие окна, расположенные довольно высоко от земли. Дервиши уже закончили свое утреннее представление и отды- хали от изнурительных трудов. Они выглядели совер- шенно измотанными, некоторые из них лежали у стен, другие сидели, сложив ноги и уставившись в пустоту, занятые, как нам сказали, медитацией, со- зерцанием своего невидимого божества. Казалось, они потеряли всякую способность видеть и слышать, так как никто из них не реагировал на наши вопросы, пока из дальнего угла не появилась худая фигура человека в большом тюрбане, из-за которого он ка- зался необычайно высоким. Сообщив нам, что он — их глава, этот гигант дал нам понять, что святые братья обычно получают повеление о дополнительных обрядах от самого Аллаха, и поэтому их ни в коем случае нельзя беспокоить. Однако, когда переводчик объяснил ему цель нашего визита, которая касалась только его самого, поскольку он был единственным распорядителем «столпа прорицаний», он перестал возражать и протянул руку, требуя вознаграждения. Получив требуемое, он сказал, что знание будущего можно доверить только двум людям одновременно. Потом он повернулся и повел за собой мисс X. и меня. Мы нырнули вслед за ним в какой-то полуподзем- ный коридор. По нему мы прошли к основанию вы- сокой приставной лестницы, которая вела в комнату под крышей. Мы забрались по лестнице вслед за сво- им провожатым и оказались в жалкой мансарде сред- ней величины, с голыми стенами, без всякой мебели. Пол был покрыт густым слоем пыли, со стен обильно свисали лохмотья старой паутины. В углу комнаты что-то лежало. Поначалу я приняла этот предмет за кучу тряпья, однако та скоро задвигалась, встала на ноги, вышла на середину комнаты и остановилась пе- ред нами, оказавшись самым необычным существом, какое мне когда-либо приходилось видеть. Пол этого существа был явно женским, хотя решить, был ли это ребенок или женщина, было невозможно. Она была отвратительным карликом с огромной головой, 398
плечами гренадера и соответствующей талией, однако это тело передвигалось на тоненьких, паучьих нож- ках, которые, казалось, физически были не в состо- янии носить столь чудовищную тяжесть. На лице ее кривилась усмешка сатира, щеки, лоб, подбородок были украшены надписями и знаками из Корана, на- несенными ярко-желтой краской. На лбу сиял крова- во-красный полумесяц, на голове была пыльная фес- ка, а на ногах — широкие турецкие шаровары, тело с трудом скрывал белый муслин. Это существо ско- рее упало, чем уселось посреди комнаты, и, когда ее тело коснулось прогибающихся досок, поднялось це- лое облако пыли, и мы стали кашлять и чихать. Пе- ред нами была знаменитая Татмос, известная также под именем Оракул Дамаска! Не теряя времени на пустые разговоры, дервиш достал кусочек мела и провел вокруг сидящей девушки круг диаметром около шести футов, затем, вытащив из-за двери двенадцать небольших медных ламп, он наполнил их какой-то темной жидкостью из маленького флакона, который достал из-за пазухи. После этого он расположил лампы симметрично вдоль магического кру- га. Потом он отщепил кусочек дерева от рамы полураз- битой двери, которая хранила следы множества подо- бных действий и, взяв большим и указательным паль- цами щепу, начал дуть на нее через равные промежутки времени. Подув на нее немного, он начал шептать какие-то странные заклинания, потом снова дул и снова шептал заклинания до тех пор, пока вдруг без всякой видимой причины на щепе не появилась искра и кусо- чек дерева загорелся как сухая спичка. Затем дервиш зажег двенадцать ламп этим самовоспламенившимся огнем. Все это время Татмос сидела совершенно непод- вижно, не проявляя никакого интереса к окружаю- щему. Она сняла со своих босых ног желтые тапки и, бросив их в угол комнаты, показала нам свою гордость — по шестому пальцу на каждой скрючен- ной ноге. В этот момент дервиш вошел в магический круг, схватил карлицу за лодыжки и дернул ее, будто поднимал куль с зерном. Он поднял ее за ноги го- ловой вниз. Потом он отступил назад на один шаг и потряс ее, как обычно трясут мешок для того, что- бы улеглось его содержимое, причем делал он это легко и ритмично. Затем он начал раскачивать ее вправо и влево, как маятник, пока, набрав нужную скорость, он не отпустил одну ногу и, взявшись дву- 399
мя руками за другую, мощным усилием начал рас- кручивать ее в воздухе, как индийскую дубинку. Моя спутница в тревоге отступила в дальний конец комнаты. Дервиш все крутил и крутил живую «булаву». Она оставалась абсолютно пассивной. Скорость движе- ния все увеличивалась и увеличивалась, и вскоре глаз уже не успевал проследить за движением тела. Это продолжалось, пожалуй, около двух или трех минут, пока жонглер постепенно не замедлил движение и, остановившись наконец, не поставил девушку на коле- ни в середину освещенного лампами круга. Таков вос- точный метод гипноза в том виде, в коем он практи- куется дервишами. Теперь карлица, казалось, была в глубоком трансе и полностью забыла обо всем окружающем. Челюсть ее отвисла, а голова опустилась на грудь, глаза ос- текленели и смотрели вперед. Ничего не видя, она стала еще более отвратительной, чем раньше. Тогда дервиш закрыл ставни единственного окна в комнате, и мы бы оказались в полной темноте, если бы в ставнях не было отверстия, через которое в комнату проникал яркий луч света, который падал на девушку. Дервиш поставил ее так, чтобы луч солнца падал ей на темя, а потом, жестом попросив нас соблюдать ти- шину, он сложил руки на груди, уставился на яркую точку, которую образовывал солнечный луч на голове девушки, и замер, словно каменный идол. Я не отры- ваясь смотрела на пятно света и думала о том, что случится дальше и как этот странный обряд поможет мне найти Ральфа. Постепенно яркое пятно стало как бы впитывать через тонкий луч яркий солнечный свет, падавший на дом снаружи. Яркое пятно накапливало этот свет и превращалось в ослепительную звезду, от которой, как из точки фокуса, в разные стороны исходили лучи. Возник любопытный оптический эффект: комната, которая раньше освещалась, солнечным лучом, стала темнеть, а звезда становилась все ярче и ярче, и так до тех пор, пока мы не почувствовали, что находимся в полной темноте. Звезда замерцала, задрожала и по- вернулась, сначала медленно, как волчок, потом она завертелась все быстрее и быстрее, и с каждым обо- ротом ее размеры увеличивались до тех пор, пока она не превратилась в ослепительно яркий диск, за коим мы уже не могли разглядеть карлицу, которую, казалось, поглотило сияние этого диска. Постепенно набрав чрезвычайно высокую скорость вращения, как 400
и девушка в руках дервиша, диск начал вращаться медленнее и медленнее, пока его вращение не стало напоминать слабое колебание, похожее на игру лун- ного света на речной ряби. Потом диск мигнул еще раз, испустил несколько последних вспышек и стал плотным и сияющим, как дорогой опал, остановив- шись в неподвижности. Теперь диск сиял луноподоб- ным светом, мягким и серебристым, но он, этот свет, не освещал мансарду, а, казалось, только усиливал темноту в ней. Края круга не были туманны, напро- тив, они были очерчены четко, как края серебряного щита. Теперь, когда все было готово, дервиш, не говоря ни слова и не отрывая глаз от диска, нашел в тем- ноте мою руку и потянул меня к себе, показав на светящийся диск. Приглядевшись, мы увидели боль- шие пятна, похожие на пятна на Луне, они посте- пенно превратились в фигуры людей, которые, подо- бно рельефу в натуральном цвете, стали двигаться на поверхности щита. Они не были похожи ни на фо- тографию, ни на гравюру, еще меньше они походили на отражение в зеркале. Диск был похож на камею, и фигурки как бы вырастали на его поверхности, а затем получали движение и жизнь. К моему удивле- нию и страху моей подруги, мы вдруг узнали мост из Галаты в Стамбул через Золотой Рог, который соединял Старый и Новый город. По мосту туда и сюда спешили люди, пароходы и веселые турецкие лодки скользили по голубой глади Босфора, множе- ство красивых зданий, вилл и дворцов отражались в воде, и всю картину освещало полуденное солнце. Вид этот проходил перед нашими глазами как пано- рама, но изображение было настолько ясным, что мы не могли понять, то ли мы сами движемся, то ли изображение движется перед нашими глазами. Перед нами бурлила жизнь, но ни единый звук не нарушал тяжелой тишины. Картина была беззвучна, как сон. Это было призрачное видение. Улица за улицей и квартал за кварталом проходили перед нашими гла- зами: вот перед нами базар с его узкими рядами маленьких лавочек под навесами, вот кофейня с серь- езными, курящими кальяны турками, и, когда мы скользили мимо одной из кофеен, или она скользила мимо нас, один из курильщиков опрокинул кальян и кофе соседа, и нас немало позабавил поток беззвуч- ных ругательств. И так мы путешествовали по городу, пока не оказались перед большим дворцом, в кото- ром я узнала дворец министерства финансов. В ка- 401
наве, позади дворца, неподалеку от мечети, в луже гря- зи лежал всклокоченный бедняга Ральф! Тяжело дыша и распластавшись на земле, он казался измученным и умирающим. А вокруг него собрались довольно жалко- го вида дворняги, которые лежали на солнце, моргая, и ловили блох. Я увидела то, что хотела, хотя не говорила дервишу ни слова о собаке, да и вообще пришла скорее из любопытства, не надеясь на успех. Мне не терпелось тут же пойти и получить Ральфа назад, но моя спутница попросила меня задержаться ненадолго, и я неохотно согласилась. Картина на диске исчезла, и мисс X. заняла в свою очередь место рядом с дервишем. — Я буду думать о нем, — шепнула она мне на ухо тем горячим голосом, каким молодые леди обыч- но говорят о любимом человеке. На диске появилась длинная полоса песчаного бе- рега и голубое море с пляшущими барашками. По морю под ярким солнцем движется огромный паро- ход. Он идет вдоль пустынного берега, оставляя за собой молочно-белый след. На его палубе кипит жизнь: на носу что-то делают матросы, внизу из лю- ка появился кок в снежно-белых колпаке и передни- ке, то там, то здесь проходят морские офицеры в форме, пассажиры толпятся на шканцах, либо, сидя в складных креслах, флиртуют или читают, а молодой человек, которого мы обе узнаем, подходит к краю палубы и смотрит вдаль. Это он. У мисс X. прерывается дыхание, она краснеет и улыбается, а потом снова сосредоточивается. Изобра- жение парохода исчезает, на какое-то мгновение маги- ческая луна остается пустой, потом на ее сверкающей поверхности появляются новые пятна, и мы видим, как из ее глубин появляется библиотека. Это большая биб- лиотека с зеленым ковром и гардинами, по стенам всюду стоят книжные полки, а посредине в кресле за столом под висячей лампой сидит и пишет старый джентльмен. Его седые волосы зачесаны назад, лицо чисто выбрито, оно выражает доброжелательность. — Отец! — радостно воскликнул мисс X. Быстрым движением дервиш потребовал тишины. Свет диска затрепетал, но потом снова ровно засиял, и на какую-то секунду его поверхность оставалась пустой. И вот мы опять видим Константинополь, но теперь из жемчужных глубин щита появляется наш собственный номер в гостинице, бумаги и книги раз- ложены на бюро, дорожная шляпа моей подруги ле- жит в углу, а ленты висят на зеркале. На кровати 402
лежит то самое платье, которое она сменила перед тем, как отправиться со мной сюда. Каждая деталь точно указывала на место, где мы провели ночь, словно кому-то было важно доказать, что увиденное нами — реальность, а не просто плод нашего вооб- ражения. И как последнее доказательство, на туалет- ном столике лежали два запечатанных письма, напи- санных почерком, который моя спутница сразу узна- ла. Они пришли от ее родственника. Он был очень дорог ей, и она давно, еще в Афинах, ждала от него вестей, но так и не дождалась. Картина исчезла, и мы увидели комнату ее брата. Сам он лежал в крес- ле, а слуга мыл ему голову, с которой, к нашему ужасу, текла кровь. Час назад мы оставили паренька в полном здравии, и теперь, увидев такую картину, моя спутница испустила крик ужаса, схватила меня за руку и потащила к двери. Внизу, в длинной зале, мы присоединились к нашему провожатому с друзь- ями и поспешили обратно в гостиницу. Молодой X. упал с лестницы и довольно сильно рассек лоб, в нашей комнате на туалетном столике действительно лежали письма, которые прибыли в наше отсутствие. Оба нам переслали из Афин. Заказав эки- паж, я немедленно поехала к министерству финансов и там вместе с провожатым торопливо пошла к канаве, которую впервые в жизни увидела в сияющем диске. Там, посреди лужи, весь в грязи, всклокоченный, полу- мертвый от голода, но все еще живой, лежал мой красавец спаниель Ральф, а вокруг него были те же самые моргающие дворняжки, которые равнодушно ло- вили зубами блох. <1876>
Пещера Эхо Странная, но правдивая история Эта история записана по рассказу ее непосредственного свидетеля, русского дворянина, очень набожного и совершенно надежного чело- века. Более того, некоторые факты, упоминающиеся в ней, были выписаны из документов полиции городка IL Свидетель происшествия приписывает все, что он видел, отчасти божественному вмешательству, отчасти козням дьявола. Комиссия из Петербурга расследовала все факты, связанные с происшествием, и приказала хранить молчание. Посвящается Н. А. Фадеевой В одной из северных губерний — «не столь отда- ленных» — Российской империи, недалеко от неболь- шого заводского городка — пожалуй, что и в Сибири — случилась лет тридцать — а может, и все пятьдесят — тому назад такая трагедия, какой не приснилось бы и древним классикам. Эдгар По создал бы из ее сюжета одну из своих бессмертных сказок. Я же оставляю ее просто тем, что она и есть, — былью. Вследствие этого в ней не найдется ничего фиктивного, кроме имен. В Петербурге живы до сей поры родственники «Извер- цовых»; следовательно, замена их фамилий другими имеет свое логическое raison d’etre. Теперь приступим к рассказу. I Верстах в шести или семи от города П., знаменитого дикой прелестью и величием его лесистых гор, богат- ством рудников, как и миллионерами-заводчиками, сто- ял, как сказано, с полвека тому назад аристократиче- ский красивый дом. Его обитатели состояли из самого владельца, богатого пожилого холостяка, и его брата — 404
вдовца и родителя двух сыновей и трех дочерей. Всем было известно, что хозяин и владелец Озерков, или, как его звали, старик Изверцов, усыновил детей млад- шего брата, а старшего из них, своего любимца Нико- лая, давно уже сделал законным и единственным на- следником своего благоприобретенного и весьма значи- тельного состояния. Года мирно проходили в красивом загородном доме. Дядя старел, а племянник достигал совершеннолетия. Дни шли чередой в тихом однообразии, и солнце светило на дружную большую семью с высоты безоб- лачного неба, когда вдруг на небосклоне показалось в виде светлого пятнышка небольшое облачко. В один злосчастный день одной из племянниц старика Извер- цова вздумалось учиться играть на цитре. Так как цитра — инструмент чисто тевтонского происхождения и учителей на ней ни в окрестностях, ни в городе П. не оказалось, то, желая побаловать племянницу, снис- ходительный дядюшка послал за обоими в Петербург. После долгих поисков даже в самой столице нашелся только один учитель на цитре, готовый переехать в такое близкое соседство с Сибирью. То был старый саксонский профессор, артист, разделявший всю свою нежность, которой его одарила природа, между своим инструментом и хорошенькой блондинкой дочерью, не пожелавший расставаться ни с тем, ни с другою. Таким образом случилось, что в одно прекрасное зимнее утро старый профессор, с цитрой в футляре под одной рукою, и с хорошенькой Минхен под другою, явился у ворот Озерков и был принят с распростертыми объятиями всем семейством Изверцовых. II С этого рокового дня светлое облачко стало быстро темнеть и увеличиваться, ибо — как говорили наши предки — каждый звук мелодичного инструмента будил ответное эхо в сердце старого холостяка. Музыка, говорят, располагает к любви; и вот, работа, начатая цитрой, была доведена до конца голубыми глазками Минхен. По окончании первого полугодия племянница сделалась артисткой на цитре, а дядя оказался до безумия влюбленным. В одно весеннее утро, собрав усыновленное им семейство брата вокруг себя, он обнял и расцеловал каждого из членов его поочередно с большою чувстви- тельностью и слезами радости на глазах; обещал не забывать их в своем завещании и закончил все объяв- 405
лением своего неизменного решения жениться на го- лубоокой Минхен. После этого, в виде финального tableau, он упал каждому из них на шею и, пролив в немом восторге еще несколько добавочных слез, вы- проводил их всех из своей комнаты и запер дверь. Родная семья, поняв, что наследство у нее ускользнет из-под носу, также проливала слезы, но, должно пола- гать, от другой причины. Впрочем, поплакав, все более или менее утешились и даже старались искренно возрадоваться, потому что старика Изверцова не только родные, но и все чужие от души любили и уважали. Только не все возрадова- лись. Николай, сам влюбленный по уши в хорошенькую немку, утратив таким образом в один день и предмет сердца, и все состояние дяди, не только не возрадовал- ся, но даже не пожелал утешиться. Он исчез из дому и не возвращался до следующего утра. Между тем Изверцов распорядился, чтобы на другое утро ему был приготовлен семейный дорожный дормез. В людской и в девичьей шептали, будто старый барин отправлялся в далекий губернский город с целью изме- нить духовное завещание. Главная часть богатства Из- верцова находилась в процентных бумагах, которым никто не знал счета, так как старик всегда сам зани- мался своими делами и счетными книгами. В тот же вечер домашние слышали, как он после ужина распекал в кабинете своего камердинера, служившего ему более тридцати лет. Человек этот, по имени Иван, чрезвычай- но привязанный к своему барину, вырос в семье и был крестником отца Изверцова. Несколько дней спустя, когда первое действие рас- сказываемой мною трагедии, свершившись, наполнило дом жандармами и полицейскими чиновниками, следст- вие открыло, что в ту ночь Иван был пьян; что старый Изверцов, не терпевший этого порока, отеческим обра- зом вздул его за это нагайкой и вытолкал вон и что Ивана видали в коридоре посылающим по направлению двери барского кабинета угрозы словом и даже кулаком. III На обширных землях дачи Изверцова, Озерки, на- ходилась замечательная пещера, обращающая внимание всех, кто ее посещал. Она существует и до сего дня, и, вероятно, жители П., прочитав о ней, узнают ее. Густой сосновый лес, начинавшийся почти у садовой калитки, расстилался, уходя в гору крутыми террасами до самого подножия длинного ряда скал с пещерами, 406
венчающих острым гребнем вершину холма; а затем покрывал последний почти непроходимой лесной ча- щей, с невылазными в ней вдобавок болотами. Так как этот путь представлял большие неудобства, то желав- шие посетить интересную пещеру отправлялись на верх горы иным путем. Почти на середине склона холма, на стороне, обращенной к задней части дачи, находился пространный грот, ведущий целым рядом подземных пещер на верх горы. Вход в него был в полуверсте, а по прямой линии — не более полсотни саженей от дома; так что с балкона легко было узнать всякого подходящего к гроту посетителя, тем более что лес был нарочно для этого вырублен кругом входа, а местность прочищена. В самой глубине довольно пространного и еще светлого грота находился небольшой коридор, за которым открывалась огромная высокая пещера, озаря- емая слабым светом, проникающим через расщелины свода на высоте более 50 футов. Пещера была так велика, что дегко помещала в себе от двух до трех тысяч посетителей; часть ее, вымощенная гранитными плитами и легко превращаемая в танцевальную залу, служила часто приманкой городским жителям для пик- ников и праздников. Неправильной овальной формы глубина пещеры, постепенно суживаясь, оканчивалась, как и первый грот, коридором. Коридор этот имел не несколько шагов длины, а уходил на огромное про- странство в гору, прерываемый другими пещерами, столь же обширными, только менее проходимыми, не- жели «танцевальная зала». Все, кроме первой, были наполнены водою, и их можно было переезжать только на лодке. Эти природные бассейны пользовались репу- тацией бездонных колодцев и назывались обыкновенно озерками — откуда и название самой дачи, а также и пещер. Но первая за гротом носила двойное и в обоих случаях подходящее к ней и весьма характерное назва- ние: в семействе Изверцовых ее звали Пещерой Эхо, а в простонародье — Чертовой Глоткой. В ней тоже был бездонный колодезь, или озерцо. Но он находился в самой глубине ее, тщательно окру- женный каменным парапетом, на котором были устро- ены удобные, высеченные из гранита сиденья, и на безопасном расстоянии от вымощенного пола, а поэто- му и от пляшущих, когда таковые являлись. С обеих сторон суживающегося овала в стенах были также устроены — иногда ярусами — сиденья, из которых можно было смотреть как из лож на танцующих и прислушиваться к странному явлению, происходящему иногда в пещере. 407
В ней раздавалось эхо самого феноменального ха- рактера, пробуждаемое малейшими звуками, особенно со стороны бассейна, напротив коридоров. Произнесен- ного шепотом слова, легкого вздоха было достаточно, чтобы на него сперва разом, а затем и один за другим откликнулось несчетное число насмешливых голосов, которые, вместо того чтобы постепенно делаться слабее и замирать вдали по обычаю всякого благонамеренного эхо, — с каждым новым повторением слова или звука становились все громче и ужаснее, пока, достигнув своего crescendo, словно выпалив из пистолета, они удалялись, замирая в самой глубине коридоров, и, на- конец, обрывались долгим, жалобным, неземным сто- ном... В вечер того дня, когда старик Изверцов объявил о своем решении вступить в брак, за ужином он сообщил домашним о своем намерении дать в пещере в день своей свадьбы большой бал и тут же назначил для этого один из ближайших дней. На следующее утро, приго- товляясь к отъезду, многие видели, как, направясь по дороге к гроту, он вошел в него вместе с Иваном. Полчаса спустя слуга вернулся домой за табакеркою, забытой барином в кабинете, и бегом побежал снова к пещере. А час спустя весь дом был поднят на ноги его дикими воплями. Бледный, дрожа как осиновый лист, и с водой, льющей с него целыми ручьями, Иван вбежал в гостиную, как безумный, и объявил господам, что его барина, оставленного им в первой пещере сидящим у парапета, не было нигде — ни в гроте, ни в коридорах. Страшась, не упал ли барин в воду, Иван, не снимая платья, нырнул в первый бассейн и чуть не утонул в нем сам... День прошел в тщетных розысках Изверцова, живо- го либо мертвого. Но ни сам он, ни его тело нигде не нашлось. Полиция наполнила весь дом, все опечатали, и многие были заарестованы по подозрению. Громче других, в своем неутешном отчаянии, рыдал Николай, вернувшийся только к вечеру, когда ему и сообщили страшное известие. Недобрая тень легла на Ивана — тень сильного подозрения. Накануне он был поколочен барином за пьянство и, видимо, остался недоволен наказанием, даже бормотал угрозы. Он один сопутствовал ему в пещеры, и при обыске нашли под изголовьем его постели в занимаемом им чулане кованую, наполнен- ную семейными драгоценностями шкатулку, которую старик Изверцов всегда хранил у себя в комнате, в шкафу под образами, под ключом, никогда не покидав- 408
шим его. Напрасно божился Иван, призывая Бога и всех святых свидетелями, что эту шкатулку он получил утром от самого барина, за несколько минут до того, как последнему вздумалось перед отъездом взглянуть на «бальную залу». Что эта шкатулка была сдана ему с рук на руки, чтобы ее уложить в дормез. Барин собирался, как он смекнул, переделать в городе бриль- янты заново для подарка невесте, и что он, Иван, с радостью отдал бы свою жизнь за жизнь любимого барина, когда бы только он знал, как это сделать. Но Ивана никто не слушал, и бедный слуга, заподозренный в убийстве, был посажен по распоряжению полиции в острог. В те далекие времена несознавшегося преступ- ника нельзя было приговаривать к наказанию, и не было по одному подозрению ни «лишений всех прав», ни ссылки, а тем более каторги. Так бедный Иван и остался в остроге до доброволь- ного сознания. Когда прошла целая неделя в тщетных поисках, то осиротевшее семейство облачилось в глубокий траур, отслужило торжественную панихиду и приступило к приготовлениям вскрытия духовной. Как все того и ожидали, духовное завещание осталось без всякой при- писки, и все состояние покойного, движимое и недви- жимое, перешло к его наследнику, Николаю. Старик профессор с хорошенькой дочерью, испы- тавшие столь внезапный поворот фортуны от блиста- тельных надежд к полному разочарованию, с чисто саксонской флегмою приготовились к возвратному пути в столицу. Унося цитру под правой и уводя Минхен под левою рукою, старик собирался уже садиться в тарантас, когда Николай, победив сильное, овладеваю- щее им после смерти дяди волнение при каждой встре- че с немочкой, вдруг решился и предложил себя вместо покойного дяди. Перемена декораций, по-видимому, по- нравилась Минхен и не нашла затруднений со стороны старого артиста. Тихо и скромно, далеко до окончания траура, молодые люди были обвенчаны, и все пошло по-прежнему в старом доме. IV Прошло десять лет. Мы застаем счастливое семей- ство в полном комплекте в Озерках и даже с прибав- лением одного нового члена. Хорошенькая Минхен потолстела и обрюзгла со дня исчезновения дяди; Ни- колай сделался угрюмым домоседом, изменив постепен- но все свои вкусы и привычки. Многие удивлялись в 409
нем такой перемене, потому что никто не видел его теперь веселым, не подмечал даже простой улыбки на его лице. Казалось, будто все стремления его жизни, все надежды и желания сосредоточились на одном: на пожирающем его желании отыскать убийцу дяди, дру- гими словами, заставить Ивана сознаться в преступле- нии, но сибиряк не поддавался, а божился, как и в первый день, что он невинен. Единственный сын родился у юной четы в первый год брака. Но ребенок был настолько слаб и мал, что, казалось, едва дышит, поэтому в соответствии с русской тради- цией в подобных случаях в тот же вечер позвали священника, чтобы немедленно крестить его, дабы в случае смерти он не попал в место, подготовленное христианскими теологами для некрещеных младенцев. На церемонию в большом приемном зале собрались семья и слуги и священник уже собирался трижды окунуть младенца в воду, но все увидели, как он резко замер, побледнел как смерть и уставился в пустоту. Руки у него так сильно дрожали, что он чуть не уронил ребенка в купель. Одновременно нянька, стоявшая на краю первого ряда присутствующих, дико взвизгнула и, показав рукой в направлении библиотеки старого Изверцова, в ужасе бросилась вон из залы. Никто не мог понять, почему паника обуяла этих двух людей, потому что кроме них никто не видел ничего необыч- ного. Кто-то сказал, что дверь библиотеки медленно открылась, но она могла быть открыта ветром, который гулял по всему старому особняку. После крещения священник, слова которого подтвердила рыдающая слу- жанка, торжественно поклялся, что видел какое-то мгновение призрак покойного хозяина на пороге в библиотеку, он быстро проскользнул к купели и так же быстро исчез. Оба свидетеля отметили, что лицо при- зрака было угрожающим. Перекрестившись и пробор- мотав молитвы, священник сказал, что семья должна служить обедню в течение семи недель для упокоя «мятущейся души». И странный то был ребенок: «совсем чудной!» — говорили няньки. Крошечный, слабенький, вечно боль- ной, его младенческая жизнь, казалось, всегда висела на тончайшей нитке. Но все это было бы еще ничего, когда бы не прибавилось к этому самого удивительного сходства ребенка с двоюродным дедом. Когда лицо мальчика оставалось спокойным, то это сходство стано- вилось до того поразительным, что все в семействе, глядя на него, в каком-то суеверном ужасе отшатыва- 410
лись зачастую от невинного крошки, как от ядовитой змеи. С годами сделалось еще хуже. То было бледное, сморщенное лицо шестидесятилетнего старика на пле- чах девятилетнего дитяти. Он никогда не играл, никогда не смеялся, а посаженный на свое высокое детское креслице, он важно и не двигаясь сидел в нем по целым часам, сложив руки особенным, привычным одному покойному Изверцову образом, и так и оставался в нем, неподвижный, молчаливый и дремлющий... Часто по ночам нянька, взглянув на него, поспешно крестилась и украдкой окропляла его святой водою; и ни за что ни одна из них еще не соглашалась спать с ним в детской одна, а требовала двух или трех горничных себе в подмогу... Поведение с ним его отца казалось еще страннее. Он любил сына страстно, ревниво, безумно и в одно и то же время, казалось, смертельно его ненавидел. Он редко ласкал или брал ребенка на руки; а сидя напротив сгорбившейся, старообразной и болезненной детской фигурки, он бывало просиживал долгие часы, не спу- ская с него широко раскрытых, полных немого ужаса глаз, ни разу не отвернув от него своего бледного, будто с застывшим неразгаданным вопросом на нем, лица... Со дня своего рождения мальчик никогда не выезжал из Озерков, и кроме семейства Николая Изверцова почти никто из посторонних, знавших старика дядю, не видал еще ребенка. Минхен, не замечая ничего необычайного в своем сыне, любила его по-своему, разделяя все дарованное ей природою чувство между сыном и сладкими печень- ями, на которые она была большой мастерицею. Со дня рождения сына Николай охладевал к ней с каждым днем, пока, видимо, не стал тяготиться ее пухленькой особою и даже избегать ее, где только мог. Но голубо- окая Минхен ничего этого не замечала, и розы на ее пышных щеках рдели по-прежнему, даже более преж- него: розы превратились в пионы, и она казалась еще спокойнее и довольнее прежнего. В продолжение шести и более лет Изверцовы почти никого не принимали. В первые два года женитьбы брата две из его трех сестер вышли замуж, а брат уехал служить в свой полк в дальнюю губернию. Оставались два старика — брат покойного да артист на цитре и меньшая сестра Изверцова, не ладившая с Минхен и проводившая почти все свое время в городе П., у замужней сестры. К тому времени приехал в те страны некий обра- тивший на себя внимание всей губернии иностранец. 411
То был богатый, как говорили, венгерец, знаменитый путешественник и эксплуататор неведомых стран во всех частях света и проведший перед тем несколько лет в Средней Азии и на севере Сибири. Объездив всю губернию, он заехал наконец «на несколько дней», как говорили, в П. и очень неожиданно там поселился. Ему сопутствовал отталкивающего, мрачного вида шаман, над которым, как рассказывали, граф экспериментиро- вал и делал магнетические опыты. Он давал большие обеды и балы, имел открытый, веселый дом и где бы ни был, дома ли у себя, или в гостях, он всюду брал с собою и выставлял напоказ своего шамана, которым он, видимо, очень гордился и крепко берег. Весь город был от него без ума, а между прочими дамами — и сестры Николая Изверцова. В один теплый, летний день жители города П. или, правильнее, его аристократия под предводительством двух упомянутых дам сделали неожиданный набег на Озерки и, к великому смущению Николая, потребовали от него дозволения воспользоваться его «бальной за- лою» в пещере для пикника, который граф намеревался окончить веселым балом. В присутствии сестер и столь- ких хороших, давно не виданных им друзей и знакомых Николай нашел невозможным отказать гостям в их просьбе. Все заметили, как он страшно побледнел при упоминании Пещеры Эхо и как задрожали его крепко сжатые губы. Но знавшие печальную участь, постигшую старика Изверцова в Чертовой Глотке, очень деликатно воздержались от всякого замечания и только искренно пожалели о молодом человеке, так долго горюющем о любимом дяде. Николай дал согласие и предоставил пещеру в пол- ное распоряжение венгерского путешественника. Еще труднее оказалось уговорить его присутствовать на веселом празднике. Но граф успел и в этом. Казалось, будто с первой минуты таинственный мадьяр приобрел власть над Изверцовым. Глаза последнего не отрыва- лись от высокой, статной фигуры магнетизера; и в первый раз в последние десять лет домашние увидали на постоянно суровом лице Николая нечто вроде улыб- ки при разговоре с иностранцем. V В назначенный день пещера, с ее бездонным озером, высеченными в стенах ложами и платформой для тан- цев, горела, залитая бесчисленными огнями. Сотни во- сковых свеч и факелов, разноцветных фонарей и ламп 412
освещали мохом поросшие темные уголки, годами не видавшие не только дневного, но и искусственного света. Глубокие тени прогонялись из всех расщелин, а с ними улетали и стаи испуганных светом сов и летучих мышей. Сталактиты сияли на стенах тысячами радуж- ных огней; а спящее эхо, внезапно разбуженное весе- лым смехом и разговорами, тщетно дрожало и выло, хохотало и стонало — его никто не пугался в такой шумной толпе и скоро перестали даже обращать на него внимание. Шаман, которого венгерец никогда ни на минуту не выпускал из виду, сидел в состоянии обычного транса недалеко от своего друга и патрона. Сидя на корточках в нише скалы, находящейся на полдороге между глав- ным входом и бассейном, с его желто-лимонного цвета сморщенным лицом, узкими глазками, плоским носом и реденькой бородкой, шаман походил скорее на урод- ливого идола, нежели на человеческое существо. Около него толпились многие — мужчины и дамы, прося неустанно «погадать». Венгерец никогда не отказывал; просил тотчас же предложить шаману вопрос, мыслен- ный или какой угодно, и всякий получал — по всеоб- щему уверению — «безошибочный» ответ. Вдруг молодая дама, жена одного из крупных санов- ников, обратила внимание присутствующих, что старик Изверцов, пропавший так таинственно десять лет тому назад, исчез именно в этой самой пещере. Венгерец, видимо заинтересованный загадочным происшествием, пожелал узнать большие подробности. В толпе разыска- ли Николая и привели к амфитриону праздника. Он был владельцем пещеры и Озерков, племянником по- гибшей жертвы, и нашел невозможным отказать столь- ким гостям в их просьбе. Он повторил все подробности ужасного события дрожащим голосом с мертвенно- бледным лицом и не мог при конце рассказа удержать судорожного рыдания. Оно ему сжало горло, и несколь- ко тяжелых жгучих слез скатилось из его лихорадочно блестящих глаз. Все были сильно тронуты. Дамы выти- рали глаза батистовыми платочками, мужчины кашляли, чтобы скрыть волнение; и не было конца симпатичным замечаниям, искренним похвалам поведению любящего, благодарного племянника, так свято чтущего память дяди и благодетеля. Вдруг среди скромно изъявляемой Николаем призна- тельности за доброе мнение о нем голос его внезапно оборвался, глаза чуть не выскочили из широко раскры- тых век, и с худо подавленным стоном он внезапно подался всем корпусом назад... Глаза целой толпы уст- 413
ремились с любопытством и беспокойством по направ- лению его безумно испуганного взора и не могли открыть ничего, что бы могло его так поразить. Ниче- го... Кроме маленького старообразного худенького ли- чика, пугливо выглядывающего из-за спины венгерца. — Откуда ты мог явиться!.. Кто пустил тебя сюда?.. Кто смел без моего позволения?.. — бормотал Николай, с лицом бледнее смерти. — Я уже лежал в постели, папа; он пришел ко мне, взял и... принес сюда на руках, — просто отвечал мальчик, показывая на шамана, возле которого он стоял на скале, тот же сидел с закрытыми глазами, мирно покачиваясь со стороны на сторону, словно часовой маятник. — Это очень странно, — заметил один из гостей. — Когда же это шаман его мог принести, когда он весь вечер не сходил со своего места! — Мать Пресвятая Богородица!.. — воскликнула, осеняя себя крестным знамением, одна из городских старожилок, старая знакомая Изверцовых. — Да это вылитый покойник!.. Взгляните вы на это сходство, Иван Михайлович!.. И она нервно дергала за рукав фрака другого ста- рого приятеля Изверцова. — Ты лжешь, скверный мальчишка! — свирепо закричал отец. — Пошел сейчас домой спать, здесь тебе не место, слабому и больному, — добавил он, внезапно понижая голос. — Не сердитесь, дорогой хозяин! — ласково вме- шался венгерец, с загадочным выражением на смуглом лице и крепко обнимая ребенка рукою. — Не браните этого крошку; он не виноват и говорит одну правду. Малютка видел двойника моего шамана, всегда без своего футляра разгуливающего на свободе, и принял весьма натурально призрак за самого человека. Оставьте его немного с нами. Я ручаюсь, что это не повредит его здоровью... Услышав такое странное объяснение, гости испуган- но переглянулись, а некоторые так даже тихонько перекрестились, сплюнув предварительно в сторону на такое наваждение дьявола. — Кстати, — продолжал венгерец решительным тоном и обращаясь скорее вообще ко всем, нежели к кому-нибудь в особенности, — почему бы нам не воспользоваться моим шаманом и не постараться с его помощью распутать тайну этой драмы? Ну а этот сибиряк, — подозреваемый убийца, Иван, — что, он все еще в остроге?.. Как!.. Прошло десять лет, и он все 414
еще упирается?.. Очень странно. Но теперь мы скоро откроем всю истину... Господа! Прошу вас всех собрать- ся сюда и выслушать мое предложение... — И объяснив свой план, он пожелал узнать, одобряют ли гости его мысль. Не дожидаясь, впрочем, ответа, он подошел к шама- ну и начал делать над ним пассы, даже и не испросив на то позволение хозяина дома. Николай Изверцов стоял, словно прирос к земле, окаменев от ужаса и неспособный произнести ни слова. Все, кроме него, приняли предложение с одобрением, а полицмейстер города П. подполковник С. — даже с радостью. Он потирал руки, благодарил венгерца и побежал собирать публику... VI Когда все было готово и гости столпились вокруг магнетизера, он оглянул их с любезной улыбкой, как будто бы дело шло об обыкновенном фокусе, ип jeu de societe. — Позвольте мне, mesdames et messieurs, — начал он, — изменить на этот раз обычную программу и действовать иначе. Я намерен употребить в дело один из способов среднеазиатской магии. Во-первых, этот способ несравненно более приличествует дикости и запустению этого места, нежели приемы обыкновенной, всем вам известной магнетизации; а затем, как вы сами в том весьма скоро убедитесь, он гораздо действитель- нее наших европейских пассов. И, не дожидаясь согласия, он стал вынимать из никогда не покидавшей его большой дорожной сумки разные, самого странного вида предметы. Во-первых, крошечный барабан и две палочки из слоновой кости; затем два хрустальных флакончика: один полный ка- кой-то зеленоватой жидкости, другой — пустой. Жид- костью из первого он окропил шамана, который вдруг задрожал всем телом и закачался еще сильнее и ровнее прежнего. Воздух пещеры наполнился запахом пряно- стей, и сама атмосфера словно очистилась. Затем, к неописанному ужасу присутствующих и смущению са- мого полицмейстера, он спокойно подошел к тибетцу и, вынув из-за пазухи миниатюрный стилет, пронзил им насквозь тощую руку шамана пониже локтя и стал наполнять пустой флакон кровью, струившейся из глу- бокой раны. Когда флакон был почти полон, он, зажав отверстие ранки большим пальцем, остановил кровь с такою же легкостью, как если бы это была не живая 415
рука, а бутылка, которую он крепко закупорил проб- кою; потом этою кровью обрызгал головку маленького Изверцова. Мальчик даже и не моргнул. Он стоял словно окаменелый возле шамана и, казалось, ничего не видел. Оросив его горячей кровью, венгерец спрятал оба флакона в мешок и, повесив маленький барабан себе на шею, начал бить в него двумя костяными палочками, покрытыми магическими формулами и ка- балистическими знаками, выбивая нечто вроде военной зори, чтобы «разбудить пещерные силы», как он выра- зился. Публика, полуотвращенная и полуустрашенная таки- ми непривычными для нее приемами, обступила группу, центром и двигателем которой был иностранный граф, и смотрела, — ожидая сама не зная чего, — во все глаза. В продолжение нескольких минут в величествен- ной пещере царствовала могильная тишина. Николай, с лицом разлагающегося трупа и безумными глазами, стоял неподвижный и немой. Магнетизер, приготовясь барабанить, вышел немного из круга и стал между шаманом и платформой. Первые звуки на барабанчике были до того нежны и глухи, что они не возбудили ни малейшего отклика в чутком эхо; только шаман ускорил еще более свое маятникообразное движение туловищем, да ребенок вздрогнул и казался встревоженным. Тогда барабанщик присоединил к еле слышной дроби свой голос и начал род пения — медленное, грустное и в высшей степени торжественное... Что произошло тогда, способен рассказать лишь очевидец. Списываю с дневника присутствовавшей на этом памятном вечере особы, давно умершей и вздра- гивавшей до своего последнего дня при одном воспо- минании о той «ночи ужаса»! VII ...По мере того как слова на неизвестном нам языке слетали с уст венгерского графа, пламя от свечей, факелов и ламп стало приходить в движение, разве- ваться и словно плясать, пока оно не запрыгало совер- шенно под такт ритмическому пению. Холодный сви- стящий ветерок вдруг подул из темных коридоров со стороны воды, оставляя за собою жалобное, продолжи- тельное эхо. Потом все заметили, как из стен пещеры и окружающих озерко скал стал выходить будто туман- ный легкий пар, похожий на медленно двигающееся 416
облако. Эти пары являлись со всех сторон, ползли и соединялись воедино у ног барабанщика. Затем, словно минуя сапоги венгерца, «облако» подымалось выше, росло и, собравшись вокруг шамана и бедного ребенка, укутало обоих точно в белый саван... Окружая мальчи- ка, оно тотчас же делалось прозрачным и серебри- стым, вокруг же шамана оно становилось кроваво-баг- ровым, горело каким-то зловещим заревом... Мы все едва дышали, и ужас начал завладевать даже многими из мужчин. Видимо, все мы находились тоже под влиянием чар и точно приросли к своим местам. Заклинатель сделал внезапное движение и одним прыжком очутился на платформе возле озера и прямо против коридора. Он вдруг забарабанил с такой силою, что эхо разом пробудилось и подхватило вызов с по- ражающим результатом! Оно раскатывалось далеко и близко, стреляло словно из целой батареи; один выстрел следовал за другим с неумолкаемой, неуследимой быс- тротою, все громче и громче, пока его гремящий рев не превратился в хор как бы тысяч голосов демонов, подымающихся из бездонного колодца, вылетающих из черной пасти зияющего перед нами темного коридо- ра, — нас действительно оглушала Чертова Глотка, и мы находились в присутствии чего-то невыразимо сверхъестественного и ужасного! Вдобавок ко всему вечно неподвижная, гладкая как зеркало вода бассейна вдруг, без всякой видимой причины, сильно заволнова- лась. Будто мощный вихрь, пролетев, задел крылом по ее гладкой поверхности: спокойная вода в шестисажен- ном в диаметре бассейне вдруг превратилась минуты на две в бурливое сердитое море! Еще напев, заклинанья и длинная дробь на магнети- ческом барабане, и, казалось, самая гора со всем лесом и пещерами задрожали до самого своего основания от словно пушечных выстрелов, раздававшихся по темным далеким коридорам. После того как неподвижное, будто окоченелое тело шамана вдруг приподнялось аршина на два над своим местом, и как было, с поджатыми под себя ногами и закрытыми глазами, так и повисло в воздухе, продолжая качаться маятником взад и вперед, с некоторыми дамами сделалось дурно; но на них никто не обратил ни малейшего внимания: в это время слу- чилось нечто еще более страшное и необъяснимое. Мальчик, на глазах у всех, перед сотней устремленных на него любопытных, хотя и полных ужаса взоров очевидцев, вдруг стал видимо изменяться... Эта транс- формация леденила кровь свидетелей, приковывала их беспомощными к их местам, шевелила в них мозги от 15 Заколдованная аизяь 417
немого ужаса. В первую минуту всем показалось, будто и маленький Изверцов тоже начинает приподниматься и виснуть на воздухе. Но это было не так: его ноги не покидали скалы, на которой они стояли, и только тело его стало расти и вытягиваться, будто природа желала чудодейственно пополнить работу нескольких лет в такое же число минут. Он стал высоким и широкопле- чим, старообразные, но детские черты вдруг удлини- лись, выровнялись, возмужали пропорционально с те- лом. Еще несколько секунд и... детское слабенькое тельце совершенно исчезло. Оно впиталось всецело в другое тело, в совсем другую личность... К ужасу всех нас, кто когда знавал бывшего хозяина Озерков, эта другая, стоявшая теперь перед нами личность — был старик Изверцов!.. На его правом виске зияла широкая рана, из кото- рой струилась тяжелыми каплями кровь. Привидение двинулось прямо к Николаю и стало неподвижно перед ним. С приподнятыми дыбом волосами и страшным безумием в глазах он глядел на своего собственного сына, вдруг превратившегося в умершего дядю. Тяже- лое, мертвое молчание, царившее уже несколько минут вокруг этой сцены, было теперь прервано венгерцем, обратившимся с заклинанием к мальчику-привидению. — Во имя Великого Духа Истины, того, кому дана вся власть на земле, — произнес заклинатель медлен- ным, торжественным голосом, — отвечай нам правду единую, святую правду... Дух неспокойный и блужда- ющий, не в свое время лишенный тела, скажи нам, как прекратил ты жизнь... Случайно ли, или греховно был убит?.. Уста привидения зашевелились, и рот открылся; но за него отвечало зловещими и многократными повто- рениями эхо: «Убит!., у-бит!.. у-у-бит!..» — Где? Как и кем? — продолжал заклинатель. Привидение подняло руку и указало на Николая Изверцова, устремив на него стеклянные неподвижные глаза. Затем, не переставая смотреть и указывать на него, призрак, не оборачиваясь, стал медленно, словно скользя по воздуху, направляться к озеру, останавлива- ясь на мгновение, как будто при каждом своем шаге. И словно влекомый невидимой непреодолимою силою, молодой Изверцов, делая шаг за шагом, приближался к нему, пока, наконец, достигнув озера, призрак не стал скользить уже по его снова спокойной и зеркальной поверхности. То была невообразимая, безумно страш- ная сцена!.. 418
Когда преступник достиг парапета водной бездны, сильная судорога исказила его черты. Дрожа всем телом и бросаясь на одну из каменных ступеней, цепляясь при этом отчаянно обеими руками за скалы, с пеною у рта и дико блуждающими глазами, он внезапно испустил долгий пронзительный вопль ужаса. То был крик раненного насмерть животного, крик страха и низкой трусости... Призрак стоял теперь неподвижно над темными водами и, слегка наклоняясь по направ- лению к Николаю, манил его к себе. Корчась в при- падке невыразимого страха, несчастный преступник ог- лашал всю пещеру своими пронзительными возгласами: — Неправда... нет, нет... неправда! Я не убивал вас... Не я... То Ив... Вдруг послышался на полуслове громкий всплеск воды и явился второй: детский призрак сына Изверцо- ва, тонувшего среди озера и делающего страшные усилия в борьбе за свою бедную маленькую жизнь. Над этой борющейся жалкой фигуркою стояло неподвижно грозное видение и продолжало манить Николая... — Папа, папа!.. Спаси меня — я тону!.. — жалобно кричал тоненький голосок среди рева и грома неумол- каемого передразнивающего эхо. — Мой сын.,. мой мальчик!.. — завопил Николай обезумевшим голосом, вскакивая с парапета. — Мое дорогое, милое дитя! О, спасите, спасите его и возьмите мою преступную жизнь!.. Да, я сознаюсь, сознаюсь пред Богом и людьми... я убийца... Это я убил дядю... я, я!.. Другой всплеск воды, и — призрак внезапно исчез. Это исчезновение как бы разом разрушило чары: вся толпа гостей устремилась с криком ужаса на помощь утопающим. Уже несколько человек собирались бро- ситься в озеро, когда точно невидимая рука удержала их, и они снова окаменели на своих местах: в несколь- ких шагах от них, среди кругообразных, расширяющих- ся струек, бесформенная, беловатая масса, держа убий- цу и его мальчика-сына в тесных объятиях, тихо и медленно погружалась с ними в темные воды бездон- ного озера... На следующее утро после этого необычайного собы- тия, когда после бессонной ночи некоторые из очевид- цев посетили квартиру венгерского графа, то они на- шли дом пустым и запертым. Заклинатель бесследно исчез вместе со своим шаманом. Многие из старожилов города П. помнили это событие еще в 40-х годах; а бывший полицмейстер подполковник С., умирая в глу- бокой старости, лет пятнадцать тому назад, объявил 419
после предсмертной исповеди свое твердое убеждение, что венгерский путешественник был самим чертом] Достойным эпилогом этой страшной драмы явился пожар, разрушивший в ту же ночь старую дачу и все принадлежащие к ней постройки. Оставшиеся в живых на пепелище Озерков Изверцовы отслужили в Пещере Эхо несколько молебнов с водосвятием. Местность же эта до сей поры в глазах народа считается нечистой, проклятой. Несколько слов в заключение. Надеюсь, что если кто-то и может подвергнуть сомнению эту историю, то только не мыслящий спиритуалист. В анналах медиу- мизма можно найти аналогичные описания. Появление астральной формы, подобно тому, как старый Изверцов появился на крещении — обычное явление для ясно- видящих. Если ребенок превратился в мужчину на глазах толпы, то подобным образом видели, как из д-ра Мокка вышел призрак ребенка и как много детей появились из шкафа Уильяма Эдди. Если в случае с мальчиком произошло увеличение пропорций тела, то утверждают, что подобное происходит с разными ме- диумами. Если «дух» — в соответствии с принятой терминологией, «астральный человек», как его называ- ем мы, вытесняет неразвитую душу новорожденного двойственного существа, то подобным образом сотни других земных душ были причиной одержимости меди- умов. Обмен «душами», как было подмечено, мог про- изойти между живыми людьми, незнакомыми друг с другом и даже живущими в разных частях света. Это может произойти или в результате болезни, которая обычно ослабляет узы между астральным и физическим человеком, или вследствие какого-то оккультного дей- ствия. В левитации шамана также нет ничего необыч- ного, и если, находясь в трансе, от него отделился двойник, то пресса спиритуалистов часто сообщала о таком же феномене, который мы непосредственно на- блюдали. Рассказ подтверждает, что испытали исследо- ватели современных феноменов. В нем говорится, что в течение 10 лет реальный развоплощенный «дух» был причиной всего произошедшего. Притянутый к земле, он горел справедливой, но дьявольской местью, плани- рование и исполнение которой несомненно представля- ли непреодолимое препятствие прогрессу и очищению беспокойной души. Элементалы не играют роль в моей истории, за исключением того момента, когда их сильно потревожили звуки волшебного барабана и песни адеп- та. Действие этих существ нашло выражение в трепете 420
языков пламени, ряби на воде озера и более сильном эхо. Феномены в П. были произведены и контролиро- вались адептом-психологом, работавшим для, с и через развоплощенную душу, по заранее обдуманному плану жестокого возмездия, которое, хоть и принесло вред несчастному и беспокойному астральному человеку, все-таки исполнило безошибочный закон Возмездия, наказав убийцу и освободив из тюрьмы невиновного. Пусть спиритуалисты, которые объявят магию пре- кратившим свое существование предрассудком, сравнят методы «мага» из истории с действиями медиумистиче- ского «круга». Круг получил название благодаря наибо- лее часто встречающемуся расположению сидящих, ко- торое требуют сами «духи». Спиритуалисты считают это расположение философским и необходимым. Чтобы магнитный поток шел по кругу, сидящие должны взять- ся за руки. Если эта магнитная цепь будет разорвана, то чаще всего у медиума появятся трудности. Известны случаи, когда при разрыве магнитной цепи предметы, повисшие над землей, падали. «Маг» либо мелом чертит круг в том месте, где будут сконцентрированы оккуль- тные силы, чтобы произвести феномен — так, как это делает барон Дю Поте, и об этом знает вся Франция — либо формирует этот круг мысленно, силой воли, и круг этот может быть разорван, только если его воля ослабнет. Ритмические постукивания «мага» по бараба- ну и его песни представляют иную и более совершен- ную форму пения и музыки современных медиумисти- ческих кругов. Современный спиритический сеанс мо- жет и должен стать школой магии или же философ- ским, контролируемым спиритуализмом. Нью-Йорк, 1878
Молчаливый Брат Удивительная история, которую я собираюсь вам поведать, была рассказана мне одним из ее главных героев. Подлинность ее не вызывает сомнения — как бы скептически кто-то ни воспринимал детали изложе- ния — вследствие трех причин: (а) ее обстоятельства слишком хорошо известны в Палермо, и все произо- шедшее по сю пору помнят несколько старожилов; (б) потрясение, которое испытал рассказчик от этого жут- кого происшествия, было столь сильным, что его воло- сы — шевелюра двадцатишестилетнего молодого чело- века — стали белыми как снег за одну ночь, а сам он страдал буйным помешательством в течение последую- щих шести месяцев; (в) сохранилась официальная за- пись предсмертного признания преступника, которую можно найти в семейном архиве князя ди Р. В.. По крайней мере, что касается меня, то я ничуть не сомневаюсь в абсолютной достоверности этой истории. Глауэрбах был страстным поклонником оккультных наук. Какое-то время его единственной целью было стать учеником знаменитого Калиостро, который про- живал тогда в Париже, приковав к себе всеобщее внимание; но таинственный граф с самого начала от- казался иметь с ним дело. Почему он не захотел принять в ученики молодого человека из хорошей семьи и довольно умного, осталось тайной, которую сам Глауэрбах, — а именно он и поведал нам эту исто- рию, — так никогда и не сумел разгадать. Достаточно сказать, что все, на что он смог уговорить «Великого Копта», — это научить его, в какой-то степени, прони- кать в тайные мысли людей, с коими он общался, побуждая их высказывать эти мысли вслух, даже не 422
сознавая при этом, что их губы произносят какой-то звук. Но даже эту, сравнительно легкую магнетическую ступень оккультной науки, он так и не смог освоить до конца. В те дни Калиостро со своими таинственными спо- собностями был у всех на устах. Париж буквально лихорадило. В суде, в обществе, в парламенте, в акаде- мии говорили только о Калиостро. О нем рассказывали самые невероятные истории, и чем невероятнее они были, тем охотнее им верили. Говорят, что в своих магических зеркалах Калиостро показывал грядущие события некоторым из наиболее выдающихся государ- ственных деятелей Франции и что все эти события потом действительно имели место. Король и королев- ская семья были среди тех, кому было позволено заглянуть в неведомое. «Маг» вызывал тени Клеопатры и Юлия Цезаря, Магомета и Нерона. Чингисхан и Карл V имели встречу с шефом полиции, а чтобы развеять сомнения внешне набожного, но втайне скеп- тического архиепископа, был вызван один из богов, который, однако, не материализовался, ибо никогда и не существовал во плоти. Мармонтель выразил желание встретиться с Белисером, но, увидев, как великий воин встает из земли, упал без чувств. Молодой, дерзкий и страстный Глауэрбах, чувствуя, что Калиостро никогда не разделит с ним свое великое знание, но, в самом лучшем случае, бросит ему лишь какие-то крохи, взялся за поиски в другом направлении и, наконец, нашел лишенного духовного сана аббата, который, за опреде- ленную мзду, взялся обучить его всему, что знал сам. Спустя несколько месяцев (?) он уже владел тайнами черной и белой магии, то есть искусством умело оду- рачивать простаков. Он также посетил Месмера и его ясновидцев, которых стало довольно много к тому времени. Снискавшее весьма дурную славу, француз- ское общество 1785 года чувствовало, что роковой конец близок. Оно страдало от хандры и жадно хвата- лось за все, что несло с собой перемены, убивая тем самым свою пресыщенность и летаргическую монотон- ность жизни. Оно стало таким скептическим, что, не веря ни во что, пришло, в конце концов, к вере во все. Глауэрбах, под опытным руководством своего аббата, при- нялся злоупотреблять человеческой доверчивостью. Но он едва пробыл в Париже восемь месяцев, как полиция оте- чески порекомендовала ему отправиться за границу — ради собственного здоровья. И не было никакой возможности уклониться от этого совета. Каким бы удобным местом ни была столица Франции для опытных колдунов-лекарей, она 423
менее всего подходила для новичков. Он покинул Париж и отправился, через Марсель, в Палермо. В этом городе сообразительный ученик аббата по- знакомился и завязал дружбу с маркизом Гектором, младшим сыном князя Р...... В...... принадлежавшего к одной из самых богатых и знатных семей Сицилии. Тремя годами ранее огромное бедствие обрушилось на этот дом. Старший брат Гектора, герцог Альфонсо, бесслед- но исчез, а старый князь, наполовину убитый горем, оставил свет, уединившись в своей великолепной вилле в окрест- ностях Палермо, где и проводил жизнь отшельником. Молодой маркиз просто умирал от скуки. Не пред- ставляя, что же еще можно было бы предпринять, он принялся изучать, под руководством Глауэрбаха, магию или по крайней мере то, что умный немец преподносил под этим названием. Учитель и ученик стали неразлучны. Поскольку Гектор был вторым сыном князя, то при жизни старшего брата у него был один-единственный выбор: либо пойти в армию, либо вступить в лоно церкви. Все богатство семьи переходило в руки герцога Альфонсо Р..... В...... который был, помимо всего прочего, помолвлен с Бьянкой Альфиери, богатой си- ротой, ставшей в десять лет наследницей огромного состояния. Эта свадьба объединяла богатство обоих домов, Р... В...... и Альфиери, о ней было условлено, еще когда Альфонсо и Бьянка были детьми и даже не помышляли о том, что полюбят друг друга. Судьба, однако, решила, что так тому и быть, и между моло- дыми людьми вспыхнула взаимная и страстная любовь. Поскольку Альфонсо был слишком молод для же- нитьбы, его отправили путешествовать и он отсутство- вал более четырех лет. Сразу же по его возвращении начались приготовления к свадьбе, которая, по замыслу князя, должна была стать сюжетом будущей поэмы Сицилии. Ее намеревались отпраздновать невероятно пышно. Самые богатые и знатные люди страны собра- лись уже за два месяца до самого торжества и им устраивали королевские приемы в фамильном особняке, что занимал целую площадь старинного города, ибо все они, в той или иной степени, находились в родственных связях либо с семейством Р...В...... либо с Альфиери во втором, четвертом, двадцатом или шестидесятом колене. Прибыла целая толпа незваных голодных поэтов и импровизаторов, дабы воспеть, следуя местным обы- чаям тех дней, красоту и добродетели молодоженов. Ливорно отправил корабль с грузом сонетов, а Рим — благословения Папы. Толпы любопытных, желающих увидеть свадебную процессию, прибывали в Палермо из 424
самых отдаленных уголков страны, также как и целые полки карманников, готовых при каждом удобном слу- чае поупражняться в своей профессии. Свадебная церемония была назначена на среду. А во вторник жених исчез, не оставив ни малейшего следа. Полиция всей страны была поставлена на ноги. Но, Господи, все было бесполезно! В течение несколь- ких дней Альфонсо регулярно ездил в Монте-Кавал- ли — его собственную прекрасную виллу, — чтобы лично следить за приготовлениями к приему своей очаровательной невесты, с которой он должен был провести свой медовый месяц в этой прелестной дере- вушке. Во вторник вечером он отправился туда один, верхом, как обычно, с тем, чтобы вернуться рано утром на следующий день. Около десяти часов вечера его повстречали двое contadini и поздоровались с ним. Они стали последними, кто видел молодого герцога. Позднее было установлено, что той ночью в водах Палермо курсировало пиратское судно, а также что пираты сходили на берег и увели с собой несколько сицилийских женщин. В конце прошлого столетия си- цилийские женщины считались весьма ценным товаром: они пользовались огромным спросом на рынках Смир- ны, Константинополя и Барбари Коста, где богатые паши платили за них колоссальные деньги. Кроме хо- рошеньких сицилийских женщин, пираты имели обык- новение также похищать и богатых людей, требуя за них потом выкуп. Бедные люди, попавшись, разделяли судьбу рабочего скота и питались поркой. Все в Палер- мо были твердо убеждены, что молодого Альфонсо похитили пираты, и это было не столь уж невероятно. Верховный адмирал сицилийского флота тотчас же от- правил в погоню за пиратами четыре быстроходных судна, выделявшихся среди других своими высокими скоростными достоинствами. Старый князь сулил горы золота тому, кто вернет ему сына и наследника. И лишь только эта небольшая эскадра была подготовлена к отплытию, как она расправила свои паруса и исчезла за горизонтом. На одном из кораблей плыл и Гектор Р.... В.... Уже опустились сумерки, но вахтенные матросы, дежурившие на палубе, все еще ничего не заметили. Вскоре ветер посвежел и к полуночи задул с ураганной силой. Один из кораблей вернулся в порт немедленно, а двое других исчезли из виду еще до шторма, и о них уже больше ничего не слышали, тот же, на котором был молодой Гектор, объявился два дня спустя полной развалиной и без такелажа в Трапани. 425
За ночь до этого смотрители одного из маяков на побережье видели вдалеке бриг без мачты, парусов и флага, который неистово бросало по гребням волн разбушевавшегося моря. Они подумали, что это был бриг пиратов. Он пошел ко дну у них на глазах, и молва распространила весть, что все, кто был на ко- рабле, до последнего человека, погибли. Несмотря на все это, старый князь разослал своих эмиссаров во все стороны: в Алжир, Тунис, Марокко, Триполи, Константинополь... Но они ничего не обнару- жили; и когда Глауэрбах прибыл в Палермо, со времени этого происшествия минуло уже три года. Князь, хотя и потерял сына, не допускал и мысли потерять богатство Альфиери. Он решил выдать девуш- ку замуж за своего второго сына, Гектора. Но прекрас- ная Бьянка все время рыдала и оставалась безутешной. Она отвергла это предложение сразу же и объявила, что навечно останется верна своему Альфонсо. Гектор вел себя как истинный рыцарь. «Зачем же делать Бьянку еще более несчастной, досаждая ей сво- ими мольбами? Возможно, мой брат еще жив, — гово- рил он. — Как же я тогда могу, в силу такой неопре- деленности, лишать Альфонсо, если он вернется, его лучшего сокровища, — той, которая ему дороже самой жизни!» Тронутая таким проявлением благородных чувств, Бьянка стала проявлять меньше безразличия к брату своего Альфонсо. Старик не терял надежды. К тому же Бьянка была женщиной, а у женщин Сицилии, впрочем так же, как и повсюду в мире, отсутствующие всегда виновны. Наконец она обещала, если когда-либо получит убедительное доказательство того, что Альфонсо дейст- вительно мертв, выйти замуж за его брата или — ни за кого. Таково было состояние дел, когда Глауэрбах — хваставший, что может вызывать призраки мертвых, — появился в княжеской, отныне мрачной и безлюдной, загородной вилле Р..... В...Он не пробыл там и двух недель, как снискал всеобщую любовь и восхищение. Все таинственное и оккультное, а в особенности сно- шения с миром неведомого, «безмолвной страной», неудержимо влечет к себе всех, и паче остальных — отчаявшихся. Однажды старый князь набрался храбро- сти и попросил лукавого немца рассеять их мучитель- ные сомнения. Мертв Альфонсо или все еще жив? Вот в чем был вопрос. Подумав несколько минут, Глауэрбах ответил таким образом: — Князь, то, что вы просите сделать, для вас очень важно... И это действительно так. Если вашего несча- 426
стного сына нет в живых, я мог бы вызвать его призрак. Но не явится ли полученное потрясение слишком сильным для вас? И согласятся ли на это ваш сын и ваша воспитанница — очаровательная графиня Бьянка? — Все, что угодно, но только не эта мучительная неопределенность, — ответил старый князь. Итак, было решено, что вызывание духа состоится ровно через неделю. Услышав об этом, Бьянка лишилась чувств. Однако, когда ее удалось привести в чувство при помощи многочисленных снадобий, любопытство взяло верх над сомнениями. Ведь она тоже была до- черью Евы, как и все женщины. Гектор поначалу всеми силами противился тому, что считал кощунством. Он не желал нарушать покоя своего дорогого умершего брата. Сначала он сказал, что если его любимый брат действительно мертв, то он предпочитает ничего об этом не знать. Но в конце концов всевозрастающая любовь к Бьянке и желание угодить своему отцу взяли верх над всем остальным и он также согласился. Неделя, которая потребовалась Глауэрбаху для под- готовки и очищения, показалась вечностью нетерпению всех троих. Пройди еще день, и они все сошли бы с ума. Между тем колдун не терял времени попусту. Подозревая, что когда-нибудь к нему обратятся с подо- бной просьбой, он с самого начала стал собирать все, до мельчайших подробностей, о жизни покойного Аль- фонсо и очень внимательно изучил его портрет в натуральную величину, который висел в спальне старо- го князя. Этого было достаточно для его цели. Чтобы придать больше торжественности происходящему, он предписал всей семье соблюдать суровый пост и мо- литься, день и ночь, в течение всей недели. Наконец, долгожданный час настал и князь, в сопровождении своего сына и Бьянки, вошел в комнату колдуна. Гла- уэрбах был бледен и серьезен, но спокоен. Бьянка дрожала с головы до пят и все время держала наготове флакончик с ароматической солью. Князь и Гектор походили на двух преступников, которых вели на казнь. Огромная комната освещалась одной-единственной лам- пой, но даже этот тусклый свет вдруг внезапно погас. В кромешной тьме было слышно, как скорбный голос заклинателя произнес по-латыни короткую кабалисти- ческую формулу и, наконец, приказал тени Альфонсо явиться — если, разумеется, она на самом деле пребы- вала в стране теней. Внезапно тьма, окутывавшая дальний альков комна- ты, озарилась слабым голубоватым светом, который, постепенно разрастаясь, превратился на глазах у при- 427
сутствующих в большое магическое зеркало, кое, каза- лось, было покрыто густым туманом. В свою очередь, туман этот постепенно стал рассеиваться, и, наконец, взору присутствующих открылась фигура человека, рас- простертого ничком. Это был Альфонсо! На нем было то же самое платье, что и в тот роковой вечер, когда он исчез. Тяжелые цепи сковывали его руки, и он лежал, бездыханный, на берегу моря. Вода стекала с его длинных волос и окровавленной, изорванной одеж- ды. Затем накатила огромная волна, поглотившая его, и все внезапно исчезло. На протяжении всего этого ужасного видения цари- ла мертвая тишина. Дрожь била всех присутствующих, которые с трудом переводили дыхание. Затем все по- грузилось во тьму, и Бьянка, издав едва слышный стон, упала без чувств в объятия своего опекуна. Шок оказался слишком сильным. Юная леди получи- ла воспаление мозга и в течение нескольких недель оставалась на грани жизни и смерти. Князь чувствовал себя ненамного лучше, а Гектор две недели не покидал своей комнаты. Теперь сомнений не оставалось — Альфонсо был мертв, он утонул. Стены дворца завесили черным полотном, окропленным горючими слезами. Три дня колокола большинства церквей Палермо оплакива- ли несчастную жертву пиратов и моря. Внутри величе- ственного собора все было также покрыто черным бархатом, от пола до купола. Две тысячи пятьсот тонких восковых свечей мерцали вокруг катафалка, и кардинал Оттобони, при помощи пяти епископов, в течение долгих шести недель каждый день отправлял службу по покойному. Четыре тысячи дукатов бросили как мило- стыню бедным, толпившимся у входа в собор, и Глау- эрбах, облаченный в соболью мантию, словно принад- лежал к этой семье, представлял на похоронах ее отсутствующих членов. Глаза у него были красными, а когда он закрывал их своим надушенным носовым платком, все, кто стоял рядом с ним, слышали конвуль- сивные рыдания. Никогда еще столь святотатственная комедия не была разыграна лучшим образом. Вскоре после этого, в память об Альфонсо, в соборе святой Розалии воздвигли величественный монумент из чистейшего каррарского мрамора, украшенный двумя аллегорическими фигурами. На саркофаге, по приказу старого князя, были высечены высокопарные надписи на греческом и латыни. Спустя три месяца поползли слухи, что Бьянка вы- ходит замуж за Гектора. Глауэрбах, который в это время путешествовал по Италии, вернулся в Монте-Ка- 428
валли накануне свадьбы. Он везде демонстрировал свои замечательные колдовские способности, и «святая» ин- квизиция гналась за ним буквально по пятам. Он чувствовал себя в полной безопасности лишь в кругу семьи, которая его обожала и почитала полубогом. На следующее утро многочисленные гости отправи- лись в церковь, которая вся блистала серебром и золо- том и была украшена так, будто праздновалась коро- левская свадьба. Каким счастливым выглядел жених! Какой хорошенькой была невеста! Старый князь рыдал от радости, а Глауэрбаху была оказана честь быть шафером Гектора. В саду были установлены огромные банкетные сто- лы, за коими развлекались вассалы обеих семей. Пиры Гаргантюа были менее обильными, нежели это празд- нество. Вместо воды в пятидесяти фонтанах струилось вино, но к заходу солнца уже никто не мог больше пить, ибо к несчастью — для некоторых — человече- ская жажда не бесконечна. Жареных фазанов и куро- паток десятками бросали соседним собакам, которые к ним тоже не притрагивались, поскольку даже они уже были сыты по горло. Но неожиданно, посреди веселящейся, пышной тол- пы, появился новый гость, приковавший к себе всеоб- щее внимание. Это был мужчина, худой как скелет, очень высокий и облаченный в рубище ордена каю- щихся монахов или «молчальников», как их называют в народе. Эта одежда состоит из длинной, ниспадающей свободными складками, серой шерстяной рясы, подпо- ясанной веревкой, на обоих концах которой подвешены человеческие кости, и капюшона, полностью закрыва- ющего лицо, кроме двух дырочек, прорезанных для глаз. Среди множества орденов кающихся монахов, существующих в Италии — черных, серых, красных и белых кающихся грешников, — ни один не вселяет такого инстинктивного ужаса, как этот. Кроме того, никто не имеет права обратиться к кающемуся брату, пока на его лицо накинут капюшон. Кающийся не только имеет полное право, но и обязан оставаться для всех неизвестным. Таким образом, никто даже не заговаривал с этим таинственным братом, который столь неожиданно поя- вился на свадебном торжестве и, казалось, следовал за молодоженами, словно был их тенью. И Гектор, и Бьянка вздрагивали всякий раз, когда оборачивались, чтобы взглянуть на него. Солнце уже садилось, и старый князь, в сопровож- дении своих детей, в последний раз обходил банкетные 429
столы в саду. Остановившись у одного из них, он поднял бокал вина и воскликнул: — Друзья мои, давайте выпьем за здоровье Гектора и его супруги Бьянки! Но в тот самый миг кто-то схватил его за руку и остановил ее. Это был, одетый во все серое, «молчаль- ник». Незаметно появившись из толпы, он подошел к столу и тоже поднял бокал. — А нет ли еще кого, старик, кроме Гектора и Бьянки, за чье здоровье ты хотел бы выпить? — спросил он низким, грудным голосом. — А где же твой сын Альфонсо? — Разве ты не знаешь, что он мертв? — грустно ответил князь. — Да!.. Мертв... Мертв! — повторил монах. — Но если бы он вновь мог услышать голос, который слышал в момент своей жестокой смерти, я думаю, он смог бы ответить... ах... даже из самой могилы... Старик, позови сюда своего сына Гектора!.. — О Боже! Что вы... Что вы хотите этим сказать?!, (все это легче вообразить, чем описать) — через минуту воскликнул князь, мертвенно-бледный от невыразимого ужаса. Бьянка была на грани обморока. Гектор, еще более посиневший, чем его отец, с трудом держался на ногах, и, наверное, рухнул бы, если бы его не поддерживал Глауэрбах. — В память об Альфонсо! — медленно произнес тот же скорбный голос. — Пусть все повторяют эти слова за мной! Гектор, герцог Р.... В...... я приглашаю и тебя произнести их!.. Гектор сделал отчаянное усилие и, утирая свои дрожащие губы, постарался открыть рот. Но его язык прилип к нёбу и он не мог проронить ни звука. Он был бледен как смерть, а изо рта его текла слюна. Наконец, после нечеловеческой борьбы со своей сла- бостью, он пробормотал: — В память об Альфонсо!.. — Голос моего у-бий-цы!.. — воскликнул монах груд- ным, но звучным голосом. Произнеся эти слова и откинув назад свой капюшон, он разорвал свое платье, и взору оцепеневшей от ужаса толпы предстал призрак Альфонсо, на труди его зияли четыре глубокие раны, из которых ручейками сочилась кровь! Крики ужаса, испуг присутствующих... Сад опустел. Вся толпа, опрокидывая столы, неслась прочь, как от смерти... Но более всего странным было то, что Глау- эрбах, несмотря на свое близкое знакомство с покой- 430
ником, был более всего поражен ужасом. Некромант, вызывавший духов по собственному усмотрению, уви- дев настоящего призрака и услышав, как тот говорил словно живой, упал без чувств на клумбу с цветами. Когда его подобрали позже той же ночью, он был совершенно безумен и оставался таковым в течение ряда месяцев. Лишь через полгода он узнал, что последовало за этой ужасной сценой. Бросив свое ужасное обвинение, монах исчез у всех на глазах, а Гектора, бившегося в страшных конвульсиях, отнесли в его комнату, где, спустя час, призвав к себе своего духовника, он заста- вил того записать за ним признание, а подписав его, принял, прежде чем его смогли остановить, ядовитое содержимое перстня с печаткой и испустил дух почти мгновенно. Старый князь последовал за ним в могилу через две недели, оставив все свое состояние Бьянке. Но несчастная девушка, на чью молодость обрушились две такие трагедии, нашла прибежище в монастыре, и все ее огромное богатство перешло в руки иезуитов. Повинуясь своему сну, она выбрала отдаленный и уединенный уголок в огромном саду Монте-Кавалли в качестве места для величественной часовни, которую она построила как памятник искупления страшного преступления, положившего конец древнему роду кня- зей Р.... В.... Вынимая грунт, рабочие обнаружили старый, высохший колодец, а в нем скелет Альфонсо, с четырьмя ножевыми ранами в его полуистлевшей груди и обручальным кольцом Бьянки на пальце. Сцена, подобная той, что произошла в вышеописан- ный день свадьбы, могла потрясти даже самого закоре- нелого скептика. Выздоровев, Глауэрбах навсегда оста- вил Италию и вернулся в Вену, где поначалу ни один из его друзей не мог узнать в этом постаревшем, одряхлевшем, с белыми как снег волосами старике молодого человека, которому едва исполнилось двадцать шесть лет. Он навсегда покончил с вызыванием духов и знахарством, но с того времени твердо уверовал в бессмертие человеческой души и ее оккультные силы. Он умер в 1841 году, честным и исправившимся чело- веком, не разгласив ни слова об этой таинственной истории. Лишь в последний год его жизни некое лицо, которое завоевало его полное доверие тем, что оказало ему определенную услугу, узнало от него подробности поддельного видения и настоящей трагедии, постигшей РОД Р.... В.... <1880>
Из полярного края Рождественская история Ровно год назад, под Рождество, в загородном доме, а точнее сказать, старом родовом замке одного богатого финского землевладельца собралось многолюдное обще- ство. Все здесь было окрашено гостеприимством, унас- ледованным от наших предков, на всем лежала печать средневековых обычаев, связанных с преданиями и суевериями, финскими и русскими. Последние были завезены сюда с берегов Невы женщинами, владевши- ми в разное время замком. В доме наряжали рождественские елки и готовились к гаданию. В этом старинном замке на стенах висели покрытые плесенью мрачные портреты знаменитых предков, дам и рыцарей, были здесь и пустынные башни с бастионами и готическими окнами, и таинст- венные коридоры, и темные бесконечные погреба, с легкостью превращавшиеся в потайные ходы и подзе- мелья, в темницы, населенные беспокойными призра- ками героев местных легенд. Короче говоря, все в этом замке располагало к страшным романтическим истори- ям. Но увы! На сей раз они нам не понадобятся. В нашем рассказе эти добрые старые ужасы не будут играть той роли, которая им обычно отводится. Главный его герой — ничем не примечательный человек. Назо- вем его Эрклером. Итак, доктор Эрклер, профессор медицины, немец по отцу и вполне русский по матери и по образованию, полученному в России, ничем особенным не выделялся, хотя был довольно крепкого телосложения. И тем не менее с ним случались весьма необычные вещи. Как оказалось, Эрклер был заядлым путешественни- ком. По собственной воле он сопровождал одного из самых известных исследователей в его кругосветных путешествиях. Не раз они смотрели смерти в лицо, мужественно перенося тропический зной и полярный 432
холод. Но несмотря на это доктор всегда с большим воодушевлением рассказывал о зимовках в Гренландии и на Новой Земле, о пустынях Австралии, где они на завтрак ели кенгуру, а на обед — мясо эму, и о том, как они едва не погибли от жажды во время сорока- часового перехода по безводной пустыне. — Да, — говорил он, — я испытал в жизни почти все, за исключением того, что вы назвали бы сверхъ- естественными явлениями. Правда, если не брать в расчет некий необыкновенный случай — я имею в виду встречу с одним человеком, о котором вам сейчас расскажу, — и его... в самом деле довольно странные, я бы даже сказал, совершенно необъяснимые послед- ствия... Все сразу потребовали от него объяснений, и доктор, вынужденный уступить уговорам, начал свой рассказ. «В 1878 году обстоятельства вынудили нас встать на зимовку на северо-западном берегу Шпицбергена. В течение короткого северного лета мы пытались про- биться к полюсу, но, как это обычно бывает, попытЙ! окончились неудачей из-за айсбергов, и нам пришлось отступить. Едва мы разбили лагерь, как спустилась полярная ночь, и наши корабли оказались в ледовом плену в заливе Массела. И мы поняли, что восемь долгих месяцев будем отрезаны от остального мира. Признаться, я поначалу этому ужаснулся. Снежный буран, за одну ночь разбросавший большую часть стро- ительных материалов, предназначенных для зимних жи- лищ, и погубивший более сорока оленей из нашего стада, привел нас в уныние. Перспектива голодной смерти не способствовала хорошему настроению. С потерей оленей мы лишились жаркого — наилучшего средства от полярных морозов, ведь в таком климате организм человека нуждается в дополнительном тепле и хорошем питании. Однако мы смирились с нашими потерями и даже привыкли к здешней, на самом деле более питательной, пище — тюленьему мясу и жиру. Из оставшегося материала наши люди построили дом, разделенный на два отсека (один предназначался для трех профессоров и для меня, а другой — для всех остальных), и несколько деревянных сараев, предназна- ченных для метеорологических, астрономических и маг- нитных исследований, и даже стойло для нескольких уцелевших оленей. И тогда бесконечной чередой потя- нулись однообразные полярные дни и ночи без рассве- та, которые едва можно было отличить друг от друга с большим трудом, только по темно-серым теням. Вре- менами нас охватывала ужасная тоска. 433
В сентябре мы собирались отправить домой два из трех наших кораблей, но преждевременно образовав- шиеся вокруг них ледяные стены разрушили наши планы. Теперь, когда к нам присоединились экипажи судов, мы были вынуждены еще больше экономить наш скудный провиант, топливо и свет. Лампы использова- лись нами только для научных целей, в остальное время нам приходилось довольствоваться естественным осве- щением, создаваемым луной и северным сиянием. ...Как описать этот изумительный, ни с чем не сравнимый полярный свет! Все эти кольца, стрелы, гигантские зарева, сотканные из четко ограниченных друг от друга лучей самых ярких и разнообразных оттенков. Ноябрьские лунные ночи были пленительно прекрасны. Переливы лунного света на снегу и обле- деневших скалах поражали воображение. Это были сказочные ночи! И вот в одну из таких ночей — а может быть, и дней, ибо, насколько я помню, с конца ноября и почти до середины марта там совсем не было сумерек, позво- ляющих отделить день от ночи, — на фоне разноцвет- ных лучей, окрашивающих снежные равнины в золо- тисто-розовые тона, мы вдруг заметили темное движу- щееся пятно. Оно увеличивалось в размерах и, казалось, дробилось по мере приближения к нам. Что это было: стадо или группа людей, торопливо идущих по снежной пустыне? Но животные были там белого цвета, как и все вокруг. Что же это тогда? Люди?.. Мы не могли поверить своим глазам. Действительно, группа людей приближалась к месту нашей зимовки. Это были пятьдесят охотников на тюленей, которых возглавлял Матилисс, знаменитый мореплаватель из Норвегии. Как и мы, они также оказались в плену у айсбергов. — Как вы узнали, что мы находимся здесь? — спросили мы. — Нас привел сюда старый Йохен, — ответили они, указывая на почтенного седовласого старца. Откровенно говоря, их проводнику следовало бы сидеть дома у очага, а не охотиться на тюленей вместе с более молодыми мужчинами в северных краях. И мы сказали им об этом и опять спросили, как же все-таки он узнал о нашем присутствии в этом царстве белых медведей. Матилисс и члены его команды улыбнулись в ответ и заверили нас, что старый Йохен знает обо всем. Они заметили, что мы, вероятно, впервые в Заполярье, раз ничего не слышали о Йохене и продол- жаем удивляться тому, что говорят о нем. 434
— Вот уже почти сорок пять лет, — сказал предво- дитель охотников, — как я охочусь на тюленей в северных морях, и, насколько помню, он всегда был таким же, как и сейчас, седобородым стариком. И даже в те далекие времена, когда я, будучи маленьким маль- чиком, ходил в море со своим отцом, он рассказывал мне о старом Йохене то же самое и добавлял при этом, что и его отец и дед также знали с детства старого Йохена, который всегда был белым, как наши снега. И мы, охотники на тюленей, как и наши предки, до сих пор зовем его «седым ясновидцем». — Неужели вы хотите убедить нас в том, что ему двести лет! — рассмеялись мы. Некоторые из наших моряков, столпившихся вокруг этого седовласого чуда, засыпали его вопросами: — Сколько же вам лет, дедушка? — Я и сам не знаю, сыночки. Я живу ровно столько, сколько определил мне Господь. Я никогда не считал свои годы. — А как вы узнали, что мы зимуем именно в этом месте? — Дорогу мне указывал Бог. Как это получилось, я не знаю. Единственное, что мне было известно, это куда надо держать путь». 1891
Ожившая скрипка I В 1828 году в Париж со своим учеником приехал старый немец — учитель музыки — и поселился в одном из тихих предместий столицы. Старика звали Самуэль Клаус; имя ученика звучало более поэтично — Франц Стенио. Молодой человек, по слухам, был скри- пачом с необыкновенным, почти сказочным талантом. Поскольку он был беден и не успел еще сделать себе имени в Европе, он провел несколько лет в столице Франции — центре переменчивой континентальной мо- ды — в полной безвестности. Франц был родом из Штирии; ко времени описываемых здесь событий ему было двадцать с небольшим. Будучи философом и меч- тателем по натуре, наделенным всеми мистическими странностями подлинного гения, он напоминал кого-то из героев фантастических сказок Гофмана. Юные годы Франца протекали в очень необычной, даже чудной обстановке. И об этом необходимо сказать несколько слов, чтобы читателю стала понятнее эта история. Франц родился в тихом городке, затерявшемся среди Штирийских Альп, в семье набожных сельчан. Ребенка нянчили «гномы, которые присматривали за его колы- белькой»; он рос в странной атмосфере, наполненной рассказами о привидениях и вампирах, играющих та- кую важную роль в жизни каждого штирийца и сло- венца, обитающего на юге Австрии, и позднее получил образование в Германии, под сенью средневековых рейнских замков. С самого детства Франц прощел через все эмоциональные стадии увлечения так называемыми «сверхъестественными явлениями». Одно время он изу- чал оккультные науки вместе с восторженным после- дователем учения Парацельса и Кунрата. В алхимии для 436
него почти не осталось никаких секретов, а познако- мившись с венгерскими цыганами, он попробовал себя в ритуальной магии и колдовстве. Но больше всего на свете Франц любил музыку, а еще больше музыки — свою скрипку. Когда ему исполнилось 22 года, он вдруг оставил практические занятия оккультизмом и с этого дня целиком посвятил себя искусству, хотя в глубине души был предан прекрасным греческим богам. Из уроков античной литературы в памяти у него сохранилось все, что имело отношение к музам, особенно к Эвтерпе, алтарю которой он поклонялся, и Орфею, волшебную лиру которого он старался превзойти, играя на скрипке. Нимфы и сирены, очевидно вследствие их двойного родства с музами через Каллиопу и Орфея, занимали воображение Франца гораздо больше, нежели вопросы этого подлунного мира. Все его мечты, подобно фими- аму, подхваченные волной неземной гармонии, которую он извлекал из своего инструмента, уносились в воз- вышенные и благородные сферы. Он грезил наяву и жил настоящей, хотя и заколдованной жизнью только в те часы, когда благодаря своему волшебному смычку в потоке звуков возносился к языческому Олимпу, к ногам Эвтерпы. Он был странным ребенком, ибо рос в атмосфере всевозможных историй о колдовстве и магии, затем превратился в еще более странного юношу и, наконец, достиг зрелого возраста, при этом ничто свойственное юности не коснулось Франца. Ни одно прекрасное девичье лицо не привлекло к себе его взора, ни разу за все время одиноких занятий его мысли не обращались к тому, что лежало за пределами жизни знакомых ему цыган-мистиков. Довольствуясь своим собственным обществом, он провел так лучшие годы отрочества и юности, своим главным идолом имея скрипку, а единственными слушателями — богов и богинь древней Эллады, пребывая в полном неведении относительно практической жизни. Все его существо- вание было одним нескончаемым днем, наполненным грезами, музыкой и солнечным светом, и Франц никог- да не испытывал никаких иных желаний. Какими никчемными, но в то же время какими чудесными были эти мечты! Какие яркие картины вспыхивали в его сознании! Стоило ли желать какой-то лучшей доли? Разве он не был тем, кем хотел быть, молниеносно превращаясь то в одного, то в другого героя: то в Орфея, которому вся природа внимала, затаив дыхание, то в пастуха, игравшего на свирели наядам в тени платана у чистейшего источника Калли- 437
рои? Разве не сбегались быстроногие нимфы на звуки волшебной флейты аркадского пастуха, которым был он? Сама богиня Любви и Красоты спускалась к нему со своего Олимпа, привлеченная его сладкозвучной скрипкой!.. Однако пришло время, когда он предпочел Афродите Сирингу, — но не преследуемую Паном прекрасную нимфу, а уже превращенную милосердны- ми богами в тростник, из которого обманутый бог пастухов сделал себе волшебную свирель. Когда он пытался передавать на своей скрипке пленительные звуки, раздававшиеся у него в голове, весь Парнас зачарованно умолкал или отзывался на его игру небес- ным хором. Однако теперь Франц страстно мечтал добиться признания не у богов, воспетых Гесиодом, а у самых придирчивых ценителей музыки из европей- ских столиц. Ведь человек всегда стремится к чему-то большему, и его тщеславие редко бывает удовлетворе- но. Он завидовал волшебной свирели и хотел бы ею обладать. «О, если бы я мог завлечь нимфу в свою любимую скрипку! — часто восклицал он, пробуждаясь от своих снов наяву. — Если бы я мог хотя бы мысленно перепрыгнуть через пропасть Времени! Если бы мне удалось хотя бы на денек приобщиться к таинственному искусству богов, стать самому богом, приводя в восхи- щение человечество, проникнуть в тайну лиры Орфея или заключить сирену в свою собственную скрипку — на благо всем смертным и во славу себе!» Слишком долго он грезил в обществе воображаемых богов, и теперь им овладели мечты о преходящей земной славе. Но в это время овдовевшая мать Франца неожиданно отозвала сына домой из одного немецкого университета, где он учился последние год или два. Это событие положило конец его планам, по крайней мере на ближайшее будущее, ибо до сих пор он жил на те жалкие гроши, которые она ему посылала, а его средств было недостаточно для самостоятельной жизни вдали от родных мест. Его возвращение имело неожиданное последствие. Вскоре после приезда нежно любимого сына мать Франца умерла; и добропорядочные жены города чуть ли не целый месяц упражняли свои бойкие языки, строя предположения относительно того, что же яви- лось истинной причиной ее смерти. До приезда Франца фрау Стенио была крепкой, пышущей здоровьем женщиной средних лет. Набожная и религиозная, она никогда не забывала о молитвах и не пропустила ни одной утренней мессы за все время 438
отсутствия сына. В первое воскресенье, после того как Франц вернулся домой — этого дня она ждала с нетерпением и не раз представляла себе, как ее сын преклонит колени подле нее в церквушке на холме, — фрау Стенио окликнула его с нижних ступенек лест- ницы. Ее набожная мечта должна была вот-вот осуще- ствиться, и она поджидала сына, бережно вытирая пыль с молитвенника, которым Франц пользовался в отроче- стве. Но вместо Франца на зов матери откликнулась его скрипка, и ее звонкий голос смешался с надтрес- нутым перезвоном воскресных колоколов. Любящая мать была неприятно поражена, когда услышала, как эти боговдохновенные звуки заглушила какая-то стран- ная и таинственная мелодия «Пляски ведьм», показав- шаяся ей неземной и издевательской. Фрау Стенио и вовсе едва не лишилась чувств, услыхав решительный отказ нежно любимого сына пойти на церковную служ- бу. Он никогда не ходит в церковь, холодно заметил Франц. Это совершенно пустая трата времени; а кроме того, старый церковный орган действует ему на нервы. Ничто не заставит его подвергнуть себя пытке, слушая этот расстроенный инструмент. Франц был неумолим, и переубедить его не было никакой возможности. А чтобы положить конец ее мольбам и увещеваниям, он сыграл ей только что сочиненный им «Гимн Солнцу». С этого памятного воскресного утра фрау Стенио утратила душевный покой. Она поспешила в испове- дальню, дабы излить свою печаль и найти утешение; но то, что она услышала от сурового священника, наполнило ее кроткую и бесхитростную душу смятени- ем, едва ли не отчаянием. С этого момента ее не покидали страх и чувство глубокого ужаса. Тревога не давала ей уснуть по ночам, а дни она проводила в слезах и молитвах. Тревожась о спасении души своего любимого сына, о его загробной жизни, она принесла несколько поспешных обетов. Но поскольку ни обра- щение к Божьей Матери на латыни, написанное по просьбе фрау Стенио ее духовным отцом, ни ее собст- венные мольбы на немецком, обращенные ко всем святым, которые, по ее убеждению, пребывали в раю, не принесли желаемого результата, она решила совер- шить несколько паломничеств к дальним святыням. Во время одного из них — к святой часовне, расположен- ной высоко в горах, — она простудилась на ледниках Тироля, спустилась вниз и слегла в постель, с которой так и не поднялась. В каком-то смысле молитвы фрау Стенио все же оказались не совсем напрасными: бедная женщина получила теперь возможность, так сказать, на 439
небесах лично обратиться к святым, которым она так верила, и взмолить их о прощении своего сына веро- отступника, отвернувшегося от них и от церкви, глу- мившегося над монахами и таинством исповеди и не- переносившего церковный орган. Франц искренно оплакивал кончину матери, но, не догадываясь о том, что был косвенной причиной ее смерти, не испытывал угрызений совести. Распродав скромное домашнее имущество, с тощим кошельком и легким сердцем он решил отправиться в странствия на год или два, прежде чем осесть где-либо и заняться каким-нибудь делом. В основе этого плана совершить путешествие лежало смутное желание увидеть большие города Европы и попытать счастья во Франции, но привычка к богемно- му образу жизни была в нем слишком сильна, чтобы сразу с ней расстаться. Свой скромный капитал он отдал банкиру, так сказать, на черный день, и отпра- вился в пешее путешествие по Германии и Австрии. Игрой на скрипке он расплачивался за стол и ночлег на фермах и постоялых дворах, встречавшихся ему по пути, и все время проводил в зеленеющих полях или среди возвышенного безмолвия леса, наедине с приро- дой и, как обычно, предаваясь грезам наяву. За три месяца этих приятных скитаний без определенной цели Франц ни на секунду не спустился с вершины Парнаса на грешную землю. Но, уподобясь алхимику, превра- щающему свинец в чистое золото, все, что попадалось ему на пути, он обращал в песни Гесиода или Анакре- она. По вечерам, когда он, расположившись на зеленой лужайке или в зале сельского трактира, зарабатывал себе на ужин и ночлег игрой на скрипке, все вокруг него преображалось. В его воображении сельские парни и девушки превращались в аркадских пастухов и нимф, а земляной пол — в прекрасный зеленый газон. Кру- жившиеся в размеренном вальсе с дикой грацией при- рученных медведей неуклюжие пары преображались в жрецов и жриц Терпсихоры. Пышнотелые, розовоще- кие и голубоглазые дочери сельской Германии были для него Гесперидами, которые водили хоровод вокруг де- ревьев, согнувшихся под тяжестью золотых яблок. Но прекрасные мелодии свирелей аркадских полубогов, которые были доступны лишь его волшебному слуху, не исчезали на рассвете. Едва спадала с его глаз пелена сна, как он отправлялся в очередное волшебное царство дневных грез. По дороге к какому-нибудь тенистому и величественному хвойному лесу он беспрестанно играл себе и всему, что его окружало: зеленому холму и 440
горам, и покрытые мхом скалы подступали к нему поближе, чтобы как можно лучше его слышать, словно он был Орфеем. Франц играл веселому ручейку, тороп- ливой реке, и они замедляли бег своих волн, заворо- женные звуками его скрипки. Даже длинноногий аист, который, стоя на одной ноге, замер в задумчивости на соломенной крыше сельской мельницы, сосредоточенно решая для самого себя загадку своего слишком дорогого существования, посылал вслед ему протяжный и прон- зительный крик: «О Стенио, ты сам Орфей!» Это было время полного блаженства, ежедневных и почти ежечасных восторгов. Последние слова умираю- щей матери, шептавшей об ужасах вечного наказания, оставили его равнодушным, и ее предостережение вы- звало в нем лишь образ Плутона. Он отчетливо увидел владыку подземного царства, который приветствовал его, как когда-то приветствовал мужа Эвридики. Чару- ющие звуки скрипки вновь остановили колесо Иксиона, облегчая страдания несчастного соблазнителя Юноны и уличая во лжи тех, кто требовал вечного наказания осужденным грешникам. Тантал забыл о терзавших его голоде и жажде — их утолила небесная мелодия Фран- ца. Сизифов камень замер неподвижно; и даже фурии улыбались ему, а восхищенный его игрой мрачный Плутон предпочел скрипку Стенио лире Орфея. Так, серьезное отношение к мифам, особенно если оно подкреплено безрассудной и страстной любовью к му- зыке, кажется нам превосходным средством от страха, встающего перед лицом богословских угроз. Вместе с Францем Эвтерпа могла одержать верх в любом состя- зании, даже вступив в схватку с самим властителем ада! Но все когда-нибудь кончается, и скоро Францу пришлось очнуться от нескончаемых грез. Он добрался до университетского городка, где жил его старый учи- тель музыки Самуэль Клаус. Когда этот старомодный музыкант узнал, что его любимый ученик остался на белом свете один и почти без средств к существованию, он почувствовал, что давняя привязанность к юноше вновь возродилась в его душе с удесятеренной силой. Он отдал Францу все тепло своего сердца и стал заботиться о нем, как о родном сыне. Старый учитель напоминал одного из тех нелепых персонажей, что, кажется, сошли с какого-нибудь сред- невекового витража. К тому же, обладая странными повадками домового, Клаус отличался необыкновенно отзывчивым сердцем, таким же нежным, как у женщи- ны, и готовностью к самопожертвованию первых хри^ 441
стианских мучеников. Когда Франц вкратце изложил ему историю последних лет своей жизни, профессор взял его за руку и, отведя молодого человека к себе в кабинет, просто сказал: — Довольно скитаться, оставайся у меня. Стань знаменитым. Я стар, у меня нет детей, я заменю тебе отца. Будем жить вместе и забудем обо всем, кроме славы. И Самуэль Клаус сразу же предложил Францу от- правиться в Париж через несколько крупных городов Германии, где они будут давать концерты. За несколько дней Клаус добился того, что Франц забыл свою скитальческую жизнь и связанную с ней артистическую независимость, ему удалось пробудить в нем дремавшее до сих пор честолюбие и жажду миро- вой славы. С тех пор как умерла его мать, он доволь- ствовался лишь аплодисментами богов и богинь, насе- лявших его воображение; теперь же он опять почувст- вовал страстное желание снискать восхищение у про- стых смертных. Под наблюдением умного и заботливого Клауса его замечательный талант креп с каждым днем и приобретал все большее очарование. Известность Франца росла, и с каждым новым концертом, который он давал в больших и малых городах, число его поклон- ников увеличивалось. Его честолюбивые мечты быстро претворялись в жизнь. Признанные гении различных музыкальных центров, оказывавшие ему покровитель- ство, вскоре провозгласили Франца Стенио лучшим скрипачом современности, а публика во весь голос объявила, что он превзошел всех музыкантов, которых ей доводилось когда-либо слышать. Эти восторженные похвалы скоро вскружили голову и маэстро, и его ученику. Но Париж был более сдержанным в своих оценках. Париж сам создавал репутации, ничего не принимая на веру. Они прожили во французской столице уже почти три года и все еще с большими трудностями карабка- лись на артистическую Голгофу, как вдруг произошло событие, отнявшее у них даже самые скромные надеж- ды. В Париж впервые должен был приехать Никколо Паганини, и Лютеция с нетерпением ожидала встречи с ним. И когда этот не имеющий себе равных музыкант прибыл, весь Париж тотчас упал к его ногам. II Известно, что согласно суевериям, зародившимся в мрачную эпоху средневековья и дошедшим почти до се- редины XIX века, любой незаурядный талант, подобный тому, коим обладал Паганини, люди приписывали дей- 442
ствию «сверхъестественных» сил. Всех великих музы- кантов при их жизни обвиняли в сделке с дьяволом. Достаточно напомнить читателю несколько подобных историй. Так, о великом скрипаче и композиторе XVII столе- тия Тартини говорили, что своими самыми вдохновен- ными творениями он обязан дьяволу, которому якобы продал душу. Конечно, подобное обвинение было вы- звано тем волшебным впечатлением, которое он произ- водил на своих слушателей. Благодаря виртуозной игре на скрипке за ним в Италии утвердился титул «мастера всех народов». «Соната Дьявола», называемая также «Сном Тартини», — и это может подтвердить всякий, кто ее слышал, — была самой таинственной изо всех когда-либо сочиненных на земле мелодий, поэтому пре- восходное произведение стало источником нескончае- мых легенд. Они не были совсем беспочвенны, посколь- ку Тартини сам способствовал их распространению. Он признался, что записал музыку после того, как ему приснился сон, в котором сонату исполнил для него Сатана в результате заключенной с Его Инфернальным Величеством сделки. Даже некоторые знаменитые пев- цы, чьи необыкновенные голоса вызывали у слушателей восхищение и одновременно суеверный страх, не из- бежали подобных обвинений. Великолепный голос Па- сты объясняли тем, что за три месяца до ее рождения мать оперной дивы, впав в экстаз, вознеслась на небеса и услышала там пение ангелов. Одни говорили, что Малибран обязана своим голосом святой Цецилии, дру- гие утверждали нечто иное — демон баюкал ее в колыбели, и этим будто бы объясняется дар певицы. Наконец, Паганини, обыкновенный итальянец и непрев- зойденный музыкант, который, подобно Джубалу Драй- дена, игравшему на «гармонической раковине», вынуждал толпы людей поклоняться божественным звукам и выска- зывать догадки, что «бог вселился в его скрипку», — так вот, Паганини тоже оставил после себя легенду. Над почти сверхъестественным искусством величай- шего скрипача, которому до сих пор не было равных, часто размышляли, но так и не смогли проникнуть в его тайну. Он производил на публику непостижимое, захватывающее впечатление. Говорят, что великий Рос- сини, услышав впервые, как он играет, плакал, как сентиментальная немецкая девушка. Сестра великого Наполеона, принцесса Элиза де Лукка, на службе у которой состоял Паганини, будучи дирижером ее орке- стра, долгое время не могла слушать его игру, ибо падала в обморок. У женщин он по собственному 443
желанию вызывал нервные припадки и истерику, стой- ких мужчин приводил в неистовство. Трусы превраща- лись в героев, а храбрые солдаты становились похожи- ми на слабонервных школьниц. Неудивительно, что вокруг имени таинственного генуэзца, этого нового Орфея Европы, многие годы ходили сотни самых неве- роятных легенд. Одна из них была особенно ужасна. Распространил- ся слух, в который многие верили, хотя и не сознава- лись в этом, что струны его скрипки сделаны из человеческих кишок в соответствии со всеми правила- ми и требованиями черной магии. И хотя кое-кому это покажется преувеличением, но тут нет ничего неверо- ятного, и очень может быть, что именно эта легенда и привела к тем необыкновенным событиям, о коих мы собираемся рассказать. Восточные колдуны часто используют человеческие органы; и это уже установленный факт, что некоторые бенгальские тантрики (чтецы тантр, или «обращений к демону», как о них отозвался один почтенный автор) используют трупы людей и их внутренние и внешние органы в магических целях. Как бы то ни было, теперь, когда магнетические и месмерические свойства гипноза признаются большинством врачей, можно гораздо оп- ределеннее, чем раньше, говорить о том, что необык- новенное воздействие, оказываемое игрой Паганини, вероятно, нельзя полностью объяснить его талантом и гениальностью. Изумление, смешанное с трепетом, с такой легкостью внушаемое им публике, объяснялось как его внешностью, в которой, по свидетельствам его биографов, «было что-то роковое и демоническое», так и невыразимым очарованием, присущим его виртуозной технике. Последнее подтверждается его безупречной имитацией флажолета и исполнением протяжных вели- колепных мелодий на одной струне «соль». Многие музыканты безуспешно пытались воспроизвести эту технику, но Паганини и по сей день остается непрев- зойденным. Из-за своей необыкновенной внешности — друзья музыканта именовали ее странной, а чересчур нервные жертвы его исполнительского искусства — дьяволь- ской — опровергнуть нелепые слухи ему было очень нелегко. Современники Паганини были готовы пове- рить в них скорее, чем мы, живущие ныне. По всей Италии и даже в его родном городе люди шептались о том, что Паганини будто бы убил свою жену, а потом и любовницу, которых страстно любил и которых без колебаний принес в жертву дьявольскому честолюбию. 444
Говорили, что, овладев секретами магии, он заточил души обеих женщин в свою скрипку — знаменитую Кремону. Близкие друзья прославленного Э.-Т.-А. Гофмана ут- верждали, что образ советника Креспеля из новеллы «Скрипка Кремоны» автору романа «Эликсир Дьявола», «Мастера Мартина» и других очаровательных мистиче- ских историй навеяла легенда о Паганини. Те, кто читал новеллу, конечно, помнят историю о знаменитой скрип- ке: в нее вселилась душа и голос известной дивы, возлюбленной Креспеля, им убитой, а затем к ним добавился голос его любимой дочери Антонии. Очевид- но, Гофман слышал игру Паганини, раз он использовал в своем произведении такую странную и, на первый взгляд, неправдоподобную историю. Однако поверить в нее заставляла необыкновенная легкость, с какой му- зыкант не только извлекал из своего инструмента ка- кие-то совершенно потусторонние звуки, но и вполне человеческие голоса. Подобные эффекты могли приве- сти публику в изумление, а наиболее впечатлительных повергнуть в состояние ужаса. Добавьте к этому еще и то, что определенный период в юности Паганини был окутан непроницаемой завесой тайны, поэтому самые нелепые вымыслы о нем надо будет признать отчасти не лишенными основания и даже извинительными, особенно если речь идет о народе, предки которого имели своих борджиа и медичи в черной магии. III В ту далекую пору телеграфа еще не существовало, а газеты выходили ограниченными тиражами, поэтому слава распространялась не так быстро, как ныне. Франц вряд ли слышал о Паганини, а когда услы- шал, — поклялся, что если он и не затмит блеск несравненного генуэзца, то, по крайней мере, окажется его достойным соперником. Одно из двух: или он станет самым знаменитым из живущих скрипачей, или разо- бьет инструмент и покончит с собой. Подобная реши- мость обрадовала старого Клауса, он довольно потирал руки, подпрыгивая на своей хромой ноге, словно увеч- ный сатир, расточал ученику неуемные похвалы, льстил, убеждая себя, что делает это во имя святого и возвы- шенного искусства. Три года назад, когда Франц впервые приехал в Париж, у него были все шансы на успех, но он потерпел неудачу. Музыкальные критики объявили его восходящей звездой, однако пришли к единодушному 445
мнению, что ему понадобится еще несколько лет заня- тий, прежде чем он сумеет покорить публику. Поэтому после более чем двухлетней подготовки, не прекращав- шихся ни на один день самозабвенных упражнений штирийский музыкант наконец почувствовал, что готов к первому серьезному выступлению в просторном зале Оперного театра, где должен был состояться публичный концерт перед самыми придирчивыми критиками Ста- рого света. Но в этот ответственный момент в евро- пейскую столицу прибыл Паганини, что создало пре- пятствие на пути претворения надежд Франца, поэтому старый немец благоразумно отложил дебют своего уче- ника. Поначалу он подтрунивал над необузданными восторгами, хвалебными гимнами во славу генуэзского скрипача и над тем почти суеверным трепетом, с каким произносилось его имя. Но очень скоро образ Паганини превратился в раскаленное железо, которое жгло сер- дца обоих музыкантов, в пугающего призрака, неот- ступно преследовавшего Клауса. Прошло еще несколько дней, и они стали вздрагивать при одном лишь упоми- нании имени их великого соперника, чей успех с каждым вечером становился все более беспримерным. Первая серия концертов уже заканчивалась, но ни Клаус, ни Франц еще не получили возможность услы- шать Паганини и оценить его мастерство. Билеты сто- или так дорого и такой крохотной была надежда на получение контрамарки у своего коллеги артиста, спра- ведливо считавшегося на редкость скупым в денежных вопросах, что им, как и многим другим, пришлось ждать удачного случая. Но настал день, когда маэстро и его ученик почувствовали, что они больше не могут сдер- живать свое нетерпение: они заложили часы и на вырученные деньги купили два самых дешевых билета. Вряд ли кто сумел бы описать бурю восторга и восхищения, разразившегося в тот памятный, но роко- вой вечер! Публика неистовствовала: мужчины рыдали, женщины визжали и падали в обморок, а Клаус и Стенио своей бледностью напоминали призраков. Едва волшебный смычок Паганини коснулся струн, как Франц и Самуэль почувствовали, будто до них дотро- нулась ледяная рука смерти. Охваченные непреодоли- мым восторгом, который обернулся для них жестокой, нестерпимой душевной пыткой, они даже не решались посмотреть друг другу в глаза и за весь концерт не обмолвились ни единым словом. В полночь, когда избранные представители музы- кальных обществ и Парижской консерватории распряг- ли лошадей и сами с триумфом потащили карету 446
великого артиста к его дому, оба немца вернулись в свое скромное жилище. На них было жалко смотреть. Мрачные и удрученные, они сидели на своих обычных местах у камина и хранили молчание. — Самуэль! — воскликнул наконец Франц, бледный как смерть. — Самуэль, нам остается теперь только умереть... Ты слышишь меня?.. Мы ничтожества! Мы были безумцами, когда полагали, что в этом мире кто-то может соперничать с... ним! — Имя Паганини застряло у него в горле, и Франц обреченно рухнул в кресло. Морщинистое лицо старого учителя вдруг побагро- вело. Его маленькие зеленые глазки засветились мер- цающим светом, когда, наклонившись к своему ученику, он прошептал хриплым, надтреснутым голосом: — Нет, нет! Ты ошибаешься, мой Франц! Я учил тебя, и ты овладел всеми тайнами великого искусства, которые простой смертный и вдобавок крещеный христи- анин может перенять у другого такого же простого смертного. Разве есть моя вина в том, что эти прокля- тые итальянцы прибегают к услугам Сатаны и дьяволь- ским ухищрениям черной магии, чтобы безраздельно господствовать в искусстве? Франц взглянул на своего учителя. В его воспален- ных глазах горел зловещий огонек, который недвусмыс- ленно говорил ему, что ради обретения подобного мо- гущества, он, не задумываясь, продал бы свое тело и душу дьяволу. Однако Франц не проронил ни слова и, отведя взгляд от Клауса, задумчиво посмотрел на догорающие угли. Сонмы давно забытых бессвязных грез, которые в дни юности казались Францу такими реальными, а потом были им отвергнуты и постепенно стерлись из памяти, теперь вновь наполнили его сознание так же ярко и живо, как и прежде. Воскресшие тени Иксиона, Сизифа и Тантала предстали перед его мысленным взором, гримасничая и вопрошая: «Что значит ад для тебя, человека в него не верящего? Но даже если ад действительно существует, то это ад, описанный древ- ними греками, а не нынешними изуверами, то есть местность, населенная разумными тенями, для которых ты можешь стать вторым Орфеем». Франц почувствовал, что вот-вот сойдет с ума, и, машинально повернув голову, он снова посмотрел пря- мо в глаза своему старому учителю, а затем отвел взгляд от его воспаленных очей. То ли Самуэль понял, что творится в душе его ученика, то ли решил отвлечь его от мучительных 447
размышлений, — это останется загадкой как для чита- теля, так и для самого автора. Но какими бы ни были его намерения, немец произнес с притворным спокой- ствием: — Франц, мой дорогой мальчик, я говорю тебе, что мастерство этого проклятого итальянца лишено естест- венности, что дело здесь не в трудолюбии и одаренно- сти. Не смотри на меня так дико, ибо то, о чем я говорю, на устах у миллионов людей. Выслушай меня и постарайся понять. Тебе известна странная история, которую рассказывают о знаменитом Тартини? Он умер в одну прекрасную ночь, ночь шабаша, задушенный своим демоном, который научил его тому, как заставить петь скрипку человеческим голосом, вложив в нее посредством заклинаний душу юной девы. Паганини сделал больше. Чтобы наделить свой инструмент спо- собностью издавать человеческие звуки, такие, как рыдания, крики отчаяния, мольбы, стоны любви и яро- сти, — словом, научить скрипку передавать самые пронзительные оттенки человеческого голоса, Паганини убил не только свою жену и любовницу, но и своего друга, который относился к нему с такой нежностью, как никто другой на свете. Затем он сделал четыре струны для своей волшебной скрипки из кишок послед- ней жертвы. В этом заключается секрет его заворажи- вающего таланта, той всепоглощающей мелодии, того сочетания звуков, которыми тебе никогда не удастся овладеть, если только.., Старик не закончил последней фразы, пораженный дьявольским взглядом ученика, и закрыл лицо руками. Франц тяжело дышал, и выражение его глаз напомнило Клаусу взгляд гиены. Он был смертельно бледен. Кд- кое-то время он не мог говорить и только ловил ртом воздух. Наконец он едва слышно произнес: — Ты в этом уверен? — Конечно, я даже надеюсь тебе помочь. — И... и ты действительно считаешь, что, лишь добыв струны из человеческих кишок, я смогу сопер- ничать с Паганини?! — спросил Франц после короткой паузы и опустил глаза. Старый немец открыл лицо и с каким-то странным выражением решимости на нем тихо ответил: — Нам нужны не просто человеческие внутренно- сти. Они должны принадлежать человеку, который лю- бил нас по-настоящему — бескорыстной святой любо- вью. Тартини наделил свою скрипку душой девы. Но она умерла от безответной любви к нему. Коварный музыкант заранее приготовил сосуд, в который ему 448
удалось поймать ее последний вздох, когда, умирая, она произнесла его дорогое имя; и затем Тартини передал ее дыхание своей скрипке. Историю о Паганини ты от меня уже слышал. Он, однако, заручился согласием своей жертвы, чтобы добыть человеческие кишки... О всесильный человеческий голос! — продолжал Самуэль после короткой паузы. — Что может сраниться с его красноречием, его пленительным обаянием? Ты полагаешь, мой бедный мальчик, что мне не надо было посвящать тебя в эту великую последнюю тайну, но как же теперь быть, если тебя бросает прямо в объятия к тому... кого не следует поминать ночью? — добавил Клаус, неожиданно возвращаясь к суевериям своей юности. Франц, не сказав ни слова, с ужасающим спокойст- вием поднялся, снял со стены свою скрипку, резким и сильным движением оборвал на ней струны и швырнул их в огонь. Самуэль едва не вскрикнул от ужаса. Струны ши- пели на углях и, словно живые змеи, извивались и скручивались среди пылающих поленьев. — Клянусь ведьмами Фессалии и колдовскими чара- ми Кирки! — воскликнул он, брызгая слюной, с горя- щими как угли глазами. — Клянусь адскими фуриями и самим Плутоном, о Самуэль, мой учитель, что не притронусь к скрипке до тех пор, пока на ней не будут натянуты четыре человеческие струны! И пусть я буду проклят навеки, если нарушу эту клятву! — И он упал без чувств на пол с глухими рыданиями, которые, стихая, напоминали причитания возле тела усопшего. Старый Самуэль взял его на руки, словно ребенка, и отнес на постель, после чего поспешил за доктором. IV После той ужасной сцены Франц тяжело заболел, и заболел почти неизлечимо. Врач нашел у него воспале- ние мозга и сказал, что надо приготовиться к худшему. Девять долгих дней больной бредил; и Клаус, который ухаживал за ним, не отходя от его постели ни на минуту, заботясь о нем, как самая нежная мать, пришел в ужас от деяния рук своих. Впервые со времени их знакомства, благодаря тому, что его ученик впал в бредовое состояние, он смог проникнуть в самые тем- ные уголки этой странной, суеверной, холодной и в то же время страстной натуры. И Клаус был потрясен тем, что ему открылось. Он увидел Франца таким, каким тот был на самом деле, а не таким, каким казался 16 Заколдованная жизнь 449
посторонним людям. Музыка была смыслом его суще- ствования, а похвалы — воздухом, которым он дышал и без которого жизнь становилась для него тяжким бременем. Лишь струны скрипки были для Стенио источником энергии, но для того, чтобы поддерживать огонь жизни, ему были нужны аплодисменты людей и даже богов. Клаус с изумлением обнаружил искрен- нюю, артистическую, земную душу, но божественное начало в ней напрочь отсутствовало. У этого питомца муз, наделенного богатым воображением и каким-то рассудочно-поэтическим даром, не было, однако, серд- ца. Вслушиваясь в этот исступленный бред, в то, что возникало в больной фантазии Франца, Клаус чувство- вал себя так, словно впервые за всю свою долгую жизнь он исследовал удивительную, неизвестную стра- ну — человеческую природу, но не в нашем мире, а на какой-то еще незавершенной планете. И увидев все это, Клаус содрогнулся. Не раз за это время он зада- вался вопросом: а не окажет ли он услугу своему «мальчику», если позволит ему умереть, прежде чем тот придет в чувство? Но он слишком сильно любил своего ученика, чтобы долго вынашивать подобную мысль. Франц околдовал его истинно артистическую натуру, и теперь Клаус чувствовал, что их жизни неотделимы одна от другой. Старик никогда не испытывал ничего подобного, поэ- тому он решил спасти Франца даже ценой своей долгой и, как ему казалось, впустую прожитой жизни. На седьмой день болезни наступил ужасный кризис. Целые сутки больной не смыкал глаз и не замолкал ни на минуту, находясь в состоянии бреда. Он подробно описывал каждое из своих необыкновенных видений. Фантастические призрачные тени нескончаемой и не- торопливой процессией выплывали из полумрака его тесной комнаты, и Франц окликал каждую из них по имени, словно здоровался со своими старыми знакомы- ми. Себя же он называл Прометеем, ему казалось, что он прикован к скале четырьмя оковами, сделанными из человеческих кишок. У подножия Кавказских гор бе- жали черные воды Стикса... Они покинули Аркадию и теперь пытались окружить семью кольцами скалу, на которой он мучился... — Хочешь ли ты узнать, как называется Прометеева скала, старик? — прокричал он в ухо своему приемно- му отцу. — Тогда слушай... имя ей... Самуэль Клаус... — Да, да, — печально бормотал немец. — Это я погубил Франца, пытаясь принести ему утешение. Рас- 450
сказы о колдовстве Паганини слишком сильно поразили его воображение. О, бедный мой мальчик! — Ха! Ха! Ха! — больной разразился громким резким смехом. — Ах! Что говоришь ты, бедный ста- рик?.. Так, так, ты все равно ни на что не годен. Ты хорошо бы смотрелся, если тебя натянуть на прекрас- ную скрипку Кремону!.. Клаус вздрогнул, но ничего не сказал. Он только наклонился к бредившему молодому человеку и, поце- ловав его в лоб с нежностью любящей матери, на некоторое время покинул комнату больного, чтобы при- вести в порядок свои мысли. Когда он вернулся, бред больного перешел в другую стадию: Франц пытался подражать звучанию скрипки. А к вечеру этого дня больному стали мерещиться призраки. Он видел духов огня, которые хватались за его скрипку. Их костлявые руки с пылающими когтями, выраставшими из каждого пальца, подзывали старого Самуэля... Они обступали учителя, собираясь растерзать его... «единственного человека на свете, который любит меня бескорыстной возвышенной любовью... чьи кишки могут принести хоть какую-то пользу!» — продолжал бормотать Франц с горящим взором и демоническим хохотом. На другое утро жар, однако, спал, и к концу девятого дня Стенио поднялся с постели, ничего не помня о своей болезни и не подозревая, что позволил Клаусу прочесть свои самые сокровенные мысли. Да и мог ли он знать, что ему пришло в голову принести в жертву своему честолюбию старого учителя? Вряд ли. Единст- венным непосредственным результатом его роковой бо- лезни стало то, что, поскольку из-за принесенной клят- вы его артистический дар не находил себе выхода, в нем проснулась другая страсть, которая могла дать пищу его тщеславию и необузданной фантазии. Он с головой ушел в изучение оккультных наук, алхимии и магии. Занимаясь магией, молодой мечтатель пытался заглушить тоску по своей, как он полагал, навсегда утраченной скрипке... Проходили недели и месяцы, однако ни учитель, ни его ученик больше не заговаривали о Паганини. Глубо- кая печаль овладела Францем. Оба они лишь изредка обменивались друг с другом несколькими словами. Скрипка висела на своем обычном месте — молчаливая, без струн, покрытая толстым слоем пыли. Словно рядом с ними находилось чье-то бездыханное тело. Молодой человек помрачнел и стал язвительным, он избегал даже упоминаний о музыке. Однажды, когда 451
его старый учитель после долгих колебаний извлек свою скрипку из запыленного футляра и приготовился что-нибудь сыграть, Франца передернуло, но он про- молчал. Однако, едва раздались первые звуки, как в его глазах загорелся сумасшедший огонек, и Франц бро- сился вон из дома. Он долго бродил по городским улицам и не возвращался. Тогда Самуэль в свою оче- редь отшвырнул скрипку и уединился в своей комнате, откуда не выходил до самого утра. Как-то вечером, когда Франц сидел особенно блед- ный и угрюмый, старый учитель вдруг вскочил со своего места и, подпрыгивая как сорока, приблизился к ученику, запечатлел у него на лбу нежный поцелуй и взвизгнул каким-то неестественно тонким голосом: — Не пора ли положить всему этому конец?.. Тогда Франц, выходя из своего обычного летаргиче- ского состояния, произнес будто во сне: — Да, с этим пора кончать, — после чего они разошлись по своим комнатам и легли спать. Наутро, когда Франц проснулся, его удивило, что он не видит старого учителя, который обычно приветство- вал его, сидя на своем месте. Но за последние несколь- ко месяцев молодой человек сильно изменился и поэ- тому не придал вначале особого значения его отсутст- вию. Он оделся и вошел в соседнюю комнату, малень- кую гостиную, в которой они ели и которая разделяла их спальни. С тех пор как угли в камине потухли прошлой ночью, огонь никто не разжигал, и было видно, что хлопотливые руки старого учителя, обычно занимавшегося домашними делами, нигде не оставили своих следов. Весьма этим озадаченный, но не встре- воженный, Франц занял свое привычное место непода- леку от уже остывшего камина и погрузился в бесплод- ные мечты. Когда же он потянулся в кресле, заложив по обыкновению обе руки за голову — это была его любимая поза, — молодой человек смахнул что-то с полки позади себя, и на пол с грохотом обрушился какой-то предмет. Это был футляр, в котором лежала старая скрипка Клауса. От удара он раскрылся, и скрипка, выпав из футляра, подкатилась к ногам Франца. Струны, задев о медную решетку камина, издали протяжный, печальный и заунывный звук, напоминающий стон безутешной души. Казалось, он наполнил всю комнату и проник в самое сердце молодого человека. Звон лопнувшей скри- пичной струны произвел на него магическое действие. 452
— Самуэль! — закричал Стенио, и неведомый ужас вдруг овладел всем его существом. — Самуэль! Что случилось?.. Мой добрый, мой дорогой старый учитель! Франц устремился в его каморку и с размаху рас- пахнул дверь. Никто не откликнулся, там было тихо. Молодой человек отпрянул назад, напуганный собствен- ным голосом, — столь неузнаваемым и хриплым он показался ему в ту минуту. Франц так и не дождался ответа. Стояла мертвая тишина, та тишина, которая обычно, если говорить о звуках, указывает на смерть. Когда рядом с вами покойник или когда вас окружает зловещее безмолвие склепа, подобная тишина обретает таинственную силу, которая наполняет чувствительную душу невыразимым ужасом. В комнате Клауса было темно, и Франц поспешил распахнуть ставни... Самуэль лежал в своей постели холодный, окоченев- ший, безжизненный. Увидев труп того, кто так безза- ветно его любил, заменив ему отца, Франц пережил чрезвычайно сильное потрясение. Однако честолюбие артиста-фанатика взяло верх над естественным челове- ческим отчаянием и очень быстро притупило душевную боль. На столе, неподалеку от кровати, где покоилось мертвое тело Клауса, на видном месте лежало письмо, на котором было выведено имя Франца. Дрожащей рукой скрипач вскрыл конверт и прочитал следующее: «Мой нежно любимый сын Франц! Когда ты будешь читать это письмо, я уже принесу величайшую жертву, на которую твой лучший и единственный друг решился ради твоей славы. Перед тобой лежит бренное тело того, кто любил тебя больше всего на свете. От твоего старого учителя осталась лишь кучка холодного органического вещества. Надеюсь, мне не надо гово- рить, как тебе следует с ним поступить. Не бойся глупых предрассудков. Я пожертвовал своим телом во имя твоей будущей славы. И ты отплатишь мне самой черной неблагодарностью, если эта жертва окажется напрасной. Когда ты заменишь струны на своей скрип- ке, и в них будет часть моего существа, под твоим смычком скрипка обретет силу колдуна и запоет вол- шебным голосом инструмента Паганини. В ней будет звучать мой голос, мои вздохи и стоны, моя привет- ственная песня, мое безграничное и скорбное состра- дание, моя любовь к тебе. А теперь, мой Франц, не бойся никого. Взяв свой инструмент, неотступно сле- дуй за тем, кто наполнил нашу жизнь горечью и отчаянием!.. Выступай повсюду, где доселе царил он, не зная себе равных, и смело бросай ему вызов. О Франц! Только тогда ты услышишь, с какой магической 453
силой твоя скрипка будет исторгать глубокие звуки беззаветной любви. Быть может, в прощальном при- косновении к ее струнам ты вспомнишь, что они заключают в себе частицу праха твоего старого учи- теля, который обнимает и благословляет тебя в по- следний раз. Самуэль». Две жгучие слезы блеснули в глазах Франца, но тут же высохли. В порыве страстной надежды и гордости будущий артист-чародей уставился в мертвенно бледное лицо покойника, его глаза светились каким-то дьяволь- ским блеском. Мы не в силах описать то, что последо- вало вслед за соблюдением юридических формально- стей. Поскольку старый учитель предусмотрительно ос- тавил еще одно письмо, адресованное властям, в про- токоле записали: «самоубийство по непонятным причи- нам», после чего следователь и полицейские удалились, оставив осиротевшего наследника наедине с бренным телом, в котором еще недавно горел огонь жизни. Прошло около двух недель с этого дня, прежде чем со скрипки смахнули пыль и натянули на ней четыре новые струны. Франц боялся даже взглянуть на них. Он попробовал что-то сыграть, но смычок задрожал, словно кинжал в руке у новоиспеченного разбойника. И тогда он решил не прикасаться к скрипке до тех пор, пока ему не представится случай вступить в состя- зание с Паганини и, может быть, даже его превзойти. Тем временем знаменитый скрипач, покинув Париж, давал концерты в Бельгии, в одном старом фламандском городе. V Однажды вечером, когда Паганини сидел в рестора- не гостиницы, где он остановился, окруженный толпой своих почитателей, молодой человек с пристальным взглядом вручил ему визитную карточку, на которой карандашом было написано несколько слов. Устремив на незваного гостя свой взор, выдержать который могли немногие, он встретился с таким же спокойным и решительным взглядом, как и его собст- венный, и, едва заметно кивнув, сухо произнес: — Как вам угодно, сэр. Назначьте вечер, я к вашим услугам. 454
На другое утро горожане с удивлением увидели, что на каждом углу расклеены объявления такого содержа- ния: «Вечером... (такого-то числа) в помещении... (такого- то театра) перед публикой впервые выступит Франц Стенио, немецкий скрипач, который приехал специаль- но для того, чтобы бросить вызов всемирно известному Паганини и провести с ним дуэль на скрипках. Он намерен посостязаться с великим виртуозом в испол- нении самого сложного из его сочинений. Франц Сте- нио сыграет «Каприз-фантазию» Паганини, имеющую также и другое название — «Ведьмы». Великий музы- кант принял вызов». Афиши произвели на всех поистине магическое впе- чатление. Паганини, который среди своих громких три- умфов никогда не упускал из виду материальных выгод удвоил входную плату, однако, несмотря на это, театр не мог вместить всех, кому удалось достать билеты на этот незабываемый концерт... Наконец наступил день концерта; «дуэль» была у всех на устах. Накануне Франц Стенио провел бессон- ную ночь, прохаживаясь взад и вперед по комнате, словно тигр в клетке, но под утро рухнул на кровать в полном изнеможении. Постепенно он погрузился в какое-то тяжелое забытье. Очнулся он, когда за окном забрезжил хмурый зимний рассвет, но, увидев, что еще слишком рано, Франц снова задремал. На этот раз ему приснился сон, настолько яркий и правдоподобный, что Франц, пораженный его жутким реализмом, пришел к выводу, что это было скорее видение, нежели сон. Он оставил скрипку на столе рядом с кроватью. Инструмент был заперт в футляре, ключ от которого он всегда носил с собой. С тех пор как Франц натянул на скрипке эти ужасные струны, он ни разу на нее не взглянул. И согласно своему решению, после той пер- вой попытки он так и не коснулся смычком человече- ских струн и с тех пор упражнялся на другом инстру- менте. Но теперь, во сне, он увидел себя смотрящим на закрытый футляр. Что-то в нем привлекло к себе внимание Франца, и он понял, что не в силах отвести от футляра взгляда. Вдруг крышка стала медленно подниматься, и в образовавшейся щели Франц разгля- дел два светящихся зеленых глаза, очень ему знакомых, они глядели на него нежно, почтя умоляюще. Затем раздался тонкий, хриплый голос, который словно исхо- дил от этих призрачных глаз. То были глаза и голос Самуэля Клауса. И Стенио услышал: «Франц, милый мой мальчик... Франц, мне никак не удается освобо- 455
диться от ... них!» И «они» жалобно зазвенели в футляре. Франц потерял дар речи, охваченный ужасом. Кровь застыла в его жилах, и волосы зашевелились у него на голове. «Это всего лишь сон, нелепый сон!» — успокаивал он себя. «Я как мог пытался, мой милый Францхен... Я пы- тался освободиться от этих проклятых струн, да так, чтобы не оборвать их...» Знакомый хриплый голос взмолился: «Помоги мне!» И опять из футляра донесся звон, еще более протяжный и скорбный; он расходился от стола во всех направлениях, повинуясь какой-то внутренней энергии, и напоминал живое существо; однако с каждым натяжением струны звуки станови- лись все более резкими и отрывистыми. Стенио не в первый раз слышал эти звуки, которые часто доноси- лись до него после того, как он использовал внутрен- ности старого учителя в своих честолюбивых целях. Но всякий раз ощущение ледянящего ужаса не позволяло ему доискиваться до причин, их вызывавших, и он старался убедить себя в том, что это были всего лишь галлюцинации. Но сейчас трудно было отмахнуться от этого явле- ния, происходившего то ли во сне, то ли наяву, да это было и не так уж важно, поскольку галлюцинация — если речь все же шла о ней — была гораздо более реальной и яркой, чем действительность. Франц хотел что-то сказать, подойти поближе, но, как это часто бывает в кошмарных снах, не мог выдавить ни слова, пошевелить пальцем. Его будто парализовало. Удары и толчки становились все сильнее, и, наконец, что-то внутри футляра разорвалось с оглушительным звуком. Видение скрипки Страдивари, лишившейся сво- их волшебных струн, вспыхнуло перед его глазами, и Франца бросило в холодный пот. Он предпринял нече- ловеческие усилия, чтобы освободиться от сковавшего его ужасного видения. И когда невидимый дух умоля- юще прошептал: «О, помоги мне освободиться от...», Франц одним прыжком подскочил к футляру, словно разъ- яренный тигр, защищающий свою добычу, и отчаянным усилием рассеял Чары. «Оставь скрипку в покое, ты, старый демон!» — закричал он хриплым, дрожащим голосом. С яростью захлопнув приподнявшуюся крышку и придавив ее левой рукой, он схватил со стола кусочек канифоли и начертил на обтянутой кожей поверхности футляра шестиконечную звезду — знак, которым еще царь Соломон загонял злых духов обратно в их темницы. Из футляра донесся вопль, подобный вою волчицы, оплакивающей своих детенышей. «Ты неблагодарен, о, 456
как ты неблагодарен, мой Франц! — простонал рыда- ющий «голос духа» — Но я прощаю... ибо по-прежнему люблю тебя. Ты больше не сможешь держать меня здесь... мальчик. Смотри же!» И тут футляр и стол окутал серый туман; поднимаясь вверх, он поначалу принимал какие-то неясные очертания. Затем облако стало разрастаться, и Франц почувствовал, как его обвивают холодные, влажные кольца, такие же сколь- зкие, как тело змеи. Он вскрикнул и... проснулся; но оказалось, что Франц лежит не на постели, а возле стола, как это ему приснилось, и отчаянно сжимает обеими руками футляр скрипки. «Впрочем, это был сон...» — пробормотал он, еще ощущая страх, но уже освободившись от тяжести на сердце. С большим трудом взяв себя в руки, он отпер футляр, чтобы осмотреть скрипку. Она была в прекрас- ном состоянии и только покрылась слоем пыли. Франц вдруг почувствовал себя столь же хладнокровным и решительным, как и прежде. Вытерев пыль с инстру- мента, он тщательно натер смычок канифолью, подтя- нул и настроил струны. Он даже попробовал сыграть начало «Ведьм», сначала робко, а потом все более уверенно и смело водя смычком по струнам. Звучание этой громкой и одинокой мелодии — вы- зывающей, словно звук военной трубы завоевателя, нежной и величавой, напоминающей игру ангела на его золотой арфе, — вызвало в душе Франца трепет. Ему открылись возможности, о которых он доселе не подо- зревал: смычок, порхавший по струнам, извлекал мело- дию, поражавшую богатством интонаций, которые му- зыкант никогда раньше не слышал. Начиная с непре- рывного легато, смычок пел ему о солнечной надежде и красоте, о прекрасных лунных ночах, когда каждая былинка, все живое и неживое окутывает нежная бла- гоухающая тишина. В течение нескольких мгновений изливался этот музыкальный поток, красота которого была в состоянии «облегчить страдания» и даже укро- тить безжалостных злых духов, присутствие которых весьма отчетливо ощущалось в том скромном гостинич- ном номере. Но внезапно торжественная песнь легато, вопреки всем законам гармонии, затрепетав, переросла в арпеджио и завершилась резким стакатто, похожим на смех гиены. То же ощущение сковывающего ужаса вновь овладело Францем, и он отбросил смычок в сторону. Музыкант опять услышал знакомый хохот, вынести который ему уже было не под силу. Одевшись, он осторожно положил заколдованную скрипку в ее 457
футляр, запер его и, взяв с собой, вышел в гостиную, решив спокойно дожидаться предстоящего испытания. VI Роковой час схватки наступил. Стенио стоял на своем месте спокойный, уверенный, едва ли не с улыбкой на лице. Театр был набит до отказа, зрители теснились даже в проходах. Весть о необычном состя- зании достигла каждого квартала, до которого ее смогли донести почтальоны, и деньги потоком посыпались в бездонные карманы Паганини, причем в таком количе- стве, которое могло удовлетворить даже его ненасыт- ную и корыстолюбивую душу. Было условлено, что первым начнет Паганини. Когда он вышел на подмост- ки, толстые стены театра вздрогнули до самого осно- вания от бури аплодисментов. Он целиком исполнил свое знаменитое сочинение «Ведьмы», вызвав овацию. Восторженные крики публики не умолкали так долго, что Франц уже начал думать, что его черед никогда не настанет. Когда же, наконец, Паганини, под гром апло- дисментов обезумевших от восторга зрителей, напра- вился за кулисы, его взгляд упал на Стенио, настраи- вающего свою скрипку; и он был поражен невозмути- мым спокойствием и уверенным видом неизвестного немецкого музыканта. Когда Франц приблизился к рам- пе, его встретило ледяное молчание. Но он нисколько не был смущен этим обстоятельством. Франц был очень бледен, но на его тонких побелевших губах застыла язви- тельная улыбка, которая была ответом безмолвному недоб- рожелательству публики. Он был уверен в своей победе. При первых же звуках прелюдии «Ведьм» по залу прокатилась волна удивления. Это была манера Пага- нини, но и нечто большее. Многие зрители — а их было большинство — сочли, что никогда, даже и в минуты наивысшего вдохновения, итальянский музы- кант не исполнял свое сатанинское сочинение с такой необыкновенной дьявольской силой. Под гибкими, силь- ными пальцами Стенио струны трепетали, точно внут- ренности выпотрошенной жертвы под скальпелем ви- висекциониста. Они издавали мелодичный стон, напо- минающий стон умирающего ребенка. Взгляд огромных синих глаз музыканта, устремленный на резонатор скрипки, казалось, вызывал самого Орфея из ада, но не звуки, которые должны были рождаться в глубинах скрипки. Можно было подумать, что звуки обретают зримые очертания, превращаясь в существа, вызванные к жизни могущественным волшебником, и кружатся 458
вокруг него, подобно сонму фантастических инферналь- ных видений, исполняя «козлиную пляску» ведьм. В темной пустой глубине сцены за спиной исполнителя разворачивалась непередаваемая словами фантасмаго- рия. Неземные трепещущие звуки, казалось, создавали картины бесстыдных оргий и чувственных гимнов, ко- торым предаются ведьмы на шабаше... Публикой овла- дела коллективная галлюцинация. Ловя ртом воздух, покрытые холодной испариной и мертвенно-бледные, зрители застыли в неподвижности, не в силах пошеве- литься, чтобы рассеять чары этой музыки. Все они предавались тайным и расслабляющим удовольствиям магометанского рая, которыми наслаждается в своем расстроенном воображении мусульманин, потребляю- щий опиум, и в то же время ощущали малодушный страх, знакомый человеку, борющемуся с приступом белой горячки... Одни дамы визжали, другие падали в обморок, а крепкие на вид мужчины скрежетали зубами в состоянии полной беспомощности... Однако затем настало время финала. Непрекращающийся гром апло- дисментов отсрочил его исполнение, затянув короткую паузу почти на четверть часа. Крики «браво» были неистовыми, едва ли не истерическими. Наконец, когда Стенио, чья улыбка была столь же сардонической, сколь и триумфальной, в последний раз низко поклонившись публике, поднял смычок, чтобы приступить к знамени- тому финалу, взгляд его упал на Паганини, который с невозмутимым видом сидел в директорской ложе и был безучастен к неистовым овациям. Взор маленьких и проницательных черных глаз генуэзского музыканта был прикован к скрипке Страдивари, которую Франц держал в руках, в остальном же Паганини выглядел спокойным и равнодушным. На какое-то мгновение лицо соперника встревожило Стенио, но к нему тут же вернулось самообладание, и, взмахнув смычком, он сыграл первую ноту. Восторг зрителей д остиг своей кульминации, теперь уже они действительно все видели и слышали. Голоса ведьм раздавались в зале, но их перекрывал один голос — Нестройный, как бы неземной: В нем лай собак и волка вой, Совы полночной скорбный крик, Шипенье змей и титра рык, И ветра стон во тьме лесов, И гром средь рваных облаков, И грохот воли, что бьются в брег, — Все в нем слилось... 459
Волшебный смычок извлекал последние трепетные звуки, требующие необыкновенного мастерства и ими- тирующие стремительный полет ведьм, которые спешат скрыться, прежде чем вспыхнет рассвет; порочных жен- щин, пропитанных парами своих ночных сатурналий. Но вдруг на сцене произошло нечто странное. Без всякого перехода мелодия резко изменилась. Звуки смешались, стали несогласованными, бессвязными... Л потом из резонатора скрипки вдруг послышался писк- лявый и резкий, как у ярмарочного Петрушки, взвиз- гивающий старческий голос: «Франц, мальчик мой, ты доволен?.. Не правда ли, я сдержал свое обещание, а?» Колдовские чары рассеялись. И хотя нельзя было понять, что же все-таки происходит, те, кто услышал голос и интонации Петрушки, как по волшебству, ос- вободились от оцепенения, в котором до сих пор пре- бывали. Теперь изо всех уголков просторного театра доносились взрывы хохота, издевательские реплики, наполовину рассерженные, наполовину раздраженные. Музыканты оркестра, чьц лица еще сохраняли блед- ность после пережитого непонятного волнения, теперь тряслись от хохота. Все зрители до единого поднялись со своих мест, все еще не в состоянии разрешить эту загадку. Однако они чувствовали такое большое отвра- щение к произошедшему и их так разбирал смех, что они ни на минуту не могли больше оставаться в этом зале. Вдруг море движущихся голов в партере и яме для оркестра опять застыло в неподвижности, точно пораженное молнией. То, что все увидели, было ужасно: красивое, хотя и безумное лицо молодого музыканта внезапно постарело, а стройный стан сгорбился, словно под бременем лет; но это было ничто в сравнении с тем, что удалось разглядеть наиболее впечатлительным натурам. Фигуру Франца Стенио теперь полностью заволокла похожая на облако полупрозрачная дымка, которая змеилась и все теснее обступала его, как бы готовясь окончательно поглотить музыканта. В этом зловещем высоком столбе дыма кое-кто распознал чет- ко обозначившуюся нелепую фигуру ухмыляющегося, отвратительного на вид старика с распоротым животом, из которого вываливались кишки, концы которых были натянуты на скрипке. И тогда в этой туманной, зыбкой пелене показался скрипач, яростно водивший смычком по человеческим струнам. Своим перекошенным лицом он напоминал одержимых бесом, какими их изобража- ли в средневековых соборах. Неописуемая паника охватила зрителей, в последний раз рассеяв чары, которые вновь сковали людей, и они 460
как сумасшедшие ринулись к выходу0 Это было похоже на прорвавшуюся плотину. Людской поток издавал не- членораздельные звуки, ревел, взвизгивал, протяжно и жалобно стонал. И в этой безумной какофонии оглу- шительно, точно кто-то стрелял из пистолета, одна за другой лопнули струны заколдованной скрипки. .. Когда зал покинули последние зрители, перепуган- ный директор кинулся на сцену в поисках незадачли- вого музыканта. Мертвый и уже окоченевший, он ле- жал за рампой, скорчившись в неестественной позе. Его шею обвивали «кишечные струны», а сама скрипка разлетелась на мелкие кусочки... Когда стало известно, что так называемый соперник Никколо Паганини не оставил ни гроша, генуэзец, вопреки своей вошедшей в поговорку скупости, оплатил его гостиничный счет и на свои деньги похоронил несчастного. Однако за это он попросил отдать ему обломки скрипки Страдивари на память о том необычайном событии. 1891
Заколдованная жизнь ВВЕДЕНИЕ Была темная холодная ночь в сентябре 1884 года. Тяжелый мрак спустился над улицами маленького го- родка на Рейне и повис, подобно черному погребаль- ному покрову, над скучным фабричным местечком. Большая часть его обитателей, изнуренных дневным трудом, давно уже удалилась на покой. Все было тихо в большом доме; на опустелых улицах царила тишина. Я тоже лежала в постели; но увы, не для отдыха, а пригвожденная на несколько дней страданием и бо- лезнью. Так тихо было в доме, что, по выражению Лонгфелло, тишину эту можно было почти расслы- шать. Я могла ясно разобрать движение своей крови, как она стремительно пробегала по моему больному телу, производя то монотонное пение, которое хоро- шо знакомо страдающему от бессонницы. Я прислу- шивалась к этому пению, пока оно не перешло в моем воображении в шум водопада, в падение могу- чих водных потоков... Как вдруг, изменяя внезапно свой характер, «пение» перешло в другие, более при- ятные звуки. Это был тихий, вначале едва слышный, шепот человеческого голоса. Он приближался и, по- степенно усиливаясь, говорил в самое мое ухо. Так звучит голос, проносясь по неподвижному голубому озеру в одном из тех удивительных акустических проходов среди снеговых гор, где воздух так чист, что произнесенное за полмили слово кажется прозву- чавшим вот здесь, у самого вашего уха. Да, это был голос того, к кому нельзя было относиться без глу- бокого почитания; голос, с которым для меня были соединены глубокие мистические воспоминания; го- лос, всегда для меня желанный в течение многих лет 462
и особенно желанный в часы душевных и физиче- ских страданий, ибо он всегда приносил с собой луч надежды и утешения. «Бодрись... — прошептал он мягким ласкающим звуком. — Думай о днях, прове- денных в светлом общении; думай о великих истинах, подслушанных у природы, и о многочисленных чело- веческих заблуждениях относительно этих истин и попробуй прибавить к ним новый опыт. Пусть рас- сказ о странной и интересной жизни наполнит эту ночь и поможет сократить часы твоих страданийсо. Внимание! Смотри туда перед собою!» «Туда» означало большие светлые окна пустого дома по ту сторону узкой улицы немецкого городка. Они выходили как раз против окна, перед которым стояла моя кровать. Послушная приказанию, я устремила глаза по указанному направлению, и то, что я увидела там, заставило меня на время позабыть страшную боль, которая терзала мою распухшую руку и мое ревмати- ческое тело... Над окнами полз туман; густой, тяжелый, извива- ющийся, беловатый туман, похожий на огромную тень гигантской змеи, медленно развертывающей свои кольца. Постепенно туман бледнел, исчезал, и за ним по- казался блестящий свет, нежный и серебристый, словно на поверхности окон отразились тысячи лун- ных лучей с тропического неба — сперва снаружи дома, а затем и внутри, наполняя пустые комнаты. Далее я увидала тот же туман, удлинявшийся и пе- рекинувшийся в виде воздушного моста от заколдо- ванного окна на мой балкон, а затем и на мою соб- ственную постель. Пока я продолжала глядеть, окна, стены и самый дом внезапно исчезли. На месте, где были пустые комнаты, я увидела внутренность иной небольшой комнаты, которую я признала за швей- царский шалэ — рабочий кабинет, старые, темные стены, покрытые от пола до потолка книжными пол- ками, на которых виднелось много древних фолиан- тов. Посреди комнаты стоял старомодный стол, зава- ленный манускриптами и письменными принадлежно- стями. Перед ним, с гусиным пером в руке, сидел старый человек, мрачный, худой как скелет, с лицом до того тонким, бледным и пергаментным, что свет одинокой лампы отражался двумя яркими точками на его выдающихся скулах, словно они были выточены из слоновой кости. Когда я осторожно приподнялась на подушках, что- бы хорошенько разглядеть его, все, и шалэ, и рабочий 463
кабинет, и полки, и книги, и сам пишущий заколебались и начали двигаться. Медленно начали они приближаться все ближе и ближе, бесшумно скользя по облачному мосту, перекинутому через улицу, проплыли сквозь закрытое окно моей комнаты и под конец остановились у самой моей постели. «Прислушайся к тому, что он думает и что собира- ется писать, — услыхала я успокоительные звуки того же знакомого, издали звучащего голоса. — Ты услы- шишь рассказ, который сократит для тебя длинную бессонную ночь и заставит на время забыть твои страдания... Попытайся!» Я пыталась исполнить, что было мне велено. Я сосредоточила все мое внимание на одинокой пишущей фигуре, которую видела перед собой, сама оставаясь для нее невидимой. Вначале скрип гусиного пера, ко- торым старый человек писал, не передавал ничего, кроме тихого, шепчущего звука, который трудно опи- сать. Затем до моего слуха начали постепенно доносить- ся неясные слова слабого, отдаленного голоса, и мне казалось, что наклоненная над манускриптом фигура читала свою повесть вслух вместо того, чтобы писать ее. Но вскоре я убедилась в своей ошибке. Взглянув на старого человека, я увидела, что губы его крепко сжаты и неподвижны, голос был слишком тонкий, чтобы быть его голосом. Еще удивительнее, что при каждом слове, написанном его слабой старой рукой, я видела свет, сверкающий из-под его пера, большие разноцветные искры, которые немедленно превраща- лись в звук. Это и был маленький голос гусиного пера, его-то я и слышала, хотя и пишущий, и перо могли быть за сотни миль от Германии. Такие вещи случаются иногда, в особенности по ночам, «под звездным пологом которых мы познаем, — как выразился Байрон, — язык иных миров...» Как бы то ци было, слова, произнесенные гусиным пером, остались надолго в моей памяти. Да мне и не трудно было восстановить их; стоило мне присесть с мыслью записать их, как вся история, неизгладимо запечатленная на астральных таблицах, начала в после- довательных картинах проходить перед моим внутрен- ним взором. Так всегда бывает со мной, и мне остается только переписывать то, что я вижу перед собой. К сожалению, мне не удалось узнать имени моего ночного гостя. Несмотря на это, я надеюсь, что читатель найдет записанную мной историю небезынтересной для себя. 464
ИСТОРИЯ НЕЗНАКОМЦА Место моего рождения — маленькая горная дере- вушка, горсть швейцарских коттеджей, брошенных в солнечном уголке, между двумя разрушенными глетче- рами, над которыми поднимается покрытая вечными снегами вершина. Туда тридцать семь лет назад я возвратился искалеченным физически и нравственно, надеясь умереть; но чистый, живительный воздух моей родины решил иначе. Я все еще жив; может быть, чтобы свидетельствовать о фактах, которые я глубоко скрывал от всех, рассказать ужасную повесть, которую я предпочел бы скрыть навеки. Многие будут склонны рассматривать все эти собы- тия с точки зрения высшего Промысла; но я никогда не верил в Провидение, и все же я не могу приписать их простой случайности. Я связываю эти события с одной основной причиной, от которой произошло все последующее. Слабым, старым человеком стал я ныне, но физическая слабость не подорвала моих умственных способностей. Я вспоминаю мельчайшие подробности той страшной причины, которая породила такие роко- вые результаты. Они-то и убеждают меня в действи- тельном существовании того, кого я желал бы — и как страстно желал! — считать созданием своей фантазии, преходящей тенью горячечного страшного сна! О это ужасное, кроткое и всепрощающее, это праведное и таинственное существо! Именно этот образец всех до- бродетелей и отравил так жестоко всю мою жизнь. Это он выбил меня с такой силой из безопасной колеи моей прежней жизни, это он внушил мне уверенность в потусторонней жизни, прибавив этим еще один лишний ужас к без того уже погубленному существованию... Чтобы выяснить положение вещей, я должен сказать несколько слов о себе. О, как желал бы я изгладить всякое воспоминание об этом ненавистном себе! Рожденный в Швейцарии от французских родителей, которые видели всю мировую мудрость в литературной троице Вольтер — Руссо — Гольдбах, и воспитанный в германском университете, я вырос полнейшим ате- истом. Я не мог себе даже представить что бы то ни было, а тем более единое Существо, — поверх или вне видимой природы, отличное от нее. Поэтому я считал все, неспособное пройти через точный анализ физиче- ских чувств, чистейшей химерой. Душа, думал я, если предположить, что у человека есть душа, должна состоять тоже из материи. По оп- ределению Оригена, incorporeus — эпитет, который он 465
дает своему Богу — означает субстанцию, лишь более тонкую, чем наше физическое тело, о которой мы, в лучшем случае, не можем иметь никакой определенной идеи. Каким же образом то, о чем наши чувства не дают нам никакого ясного представления, может быть видимым и стать осязаемым проявлением? В таком настроении я не мог чувствовать ничего, кроме презрения к зарождавшемуся тогда спиритуализ- му, и выслушивал все подобные басни с насмешкой, в которой был всегда оттенок гнева. Последнее чувство никогда не покидало меня. Паскаль в VIII отделе своих «Мыслей» признается в полной своей неуверенности в существовании Бога, я же в течение всей своей жизни исповедовал полную уверенность в несуществовании какого бы то ни было внекосмического Существа и повторял вместе с вели- ким мыслителем его достопамятные слова: «Я смотрел, не оставил ли этот Бог, о котором говорит весь мир, какого-либо следа на земле. Я смотрю всюду, и всюду встречаю одну лишь темноту. Природа не дает ничего, что не вызывало бы во мне сомнения и тревоги». И я лично чувствовал так же. Я никогда не верил и никогда не поверю в Верховное Существо; но в скрытые свойства человека, признаваемые на Востоке, силы, настолько развитые в некоторых людях, что благодаря им они делаются как боги, эти силы я должен был признать и не могу более смеяться над ними. Вся моя разбитая жизнь доказывает их сущест- вование. Я верю в них и проклинаю их, откуда бы они ни являлись. После смерти моих родителей я, благодаря неудач- ному процессу, потерял почти все свое состояние и решил — не столько для себя, сколько для тех, кого любил — составить себе новое состояние. Моя старшая сестра, которую я боготворил, вышла замуж за бедного человека. Я принял предложение богатой гамбургской фирмы и отправился в Японию в качестве ее младшего компаньона. В течение нескольких лет мои дела шли успешно. Благодаря доверию, которое я заслужил у многих влия- тельных японцев, мне удавалось проникать в такие области, которые тогда были трудно доступны для иностранцев. Равнодушный ко всем религиям, я заин- тересовался философией буддизма, единственной рели- гиозной системой, которая достойна названия философ- ской. Я любил в свободное от работ время посещать наиболее замечательные храмы Японии, самые любо- пытные из девяноста шести буддийских монастырей 466
Киото. Я осматривал по очереди Даи-Бутзу с его гигант- ским колоколом, Дзионине, Энарио-Иассеро, Киэ-Миссу, Хигадзи-Вонзи и многие другие знаменитые храмы. Время шло, но я не изменял своему скептицизму и оставался при своих прежних мнениях. Я поднимал на смех претензии японских бонз и аскетов так же, как смеялся над христианскими священниками и европей- скими спиритуалистами; не мог же я, в самом деле, верить в существование каких-то неведомых сил, неиз- вестных людям науки? Суеверные и меланхолические буддисты, которые учат избегать радостей жизни, ис- коренять страсти и делаться одинаково бесчувственны- ми как к счастию, так и к несчастию, чтобы приобрести какие-то химерические силы, — все они были необык- новенно потешны в моих глазах. Однажды, в день, навсегда незабвенный и роковой, я познакомился с очень ученым и почтенным бонзой по имени Тамоора Хидейери. Я встретился с ним у подножия золотого Куэн-Он, и с этого момента он стал моим лучшим другом. Но несмотря на все мое уважение к нему, я никогда не упускал случая, чтобы не поднять на смех его религиозные предрассудки, чем нередко оскорблял его чувства. При этом мой старый друг проявлял столько крото- сти и всепрощения, что мог бы удовлетворить самое правоверное буддийское сердце. Он никогда не злился на мои злые сарказмы и ограничивался кротким про- тестом: «Подождите и сами увидите». Он не мог даже поверить моему отрицанию Бога. Значение терминов «атеизм» и «скептицизм» было вне понимания его, во всех других отношениях чрезвычайно тонкого и разви- того ума. Подобно некоторым богобоязненным христиа- нам, он был неспособен понять, каким образом мудрые выводы науки можно предпочитать нелепому верова- нию в невидимый мир, населенный богами, демонами и разными духами. Он упорно утверждал, что чело- век — «духовное существо, которое возвращается на землю много раз, а в промежутках между смертью и новым рождением получает или награду, или наказа- ние». Подобно Жерому Колье, он отказывался признать себя за ходячую машину или за говорящую голову без души, мысли которой подчинены законам движения. «Ибо, — убеждал он меня, — если бы мои действия были действительно предначертаны заранее, как вы говорите, и я был бы так же неспособен по своей воле изменять направление своих действий, как течение вод вон той реки, тогда великое учение Кармы было бы действительно безумием». 467
Таким образом вся онтология моего ультраметафи- зического друга покоилась на шатком основании ме- темпсихоза, на каком-то воображаемом «справедливом» Законе Возмездия и тому подобных диких фантазиях. — Мы не можем, — говорил он однажды, — на- слаждаться после смерти полным сознанием, если при жизни не построили твердой основы духовности... Нет, не смейтесь, друг, лишенный веры, — просил он крот- ко, — лучше подумайте хорошенько об этом. Кто не научился жить в духе во время своей сознательной и ответственной жизни на земле, едва ли способен на сознательное существование после смерти, когда, ли- шенный тела, он будет пребывать в области единого Духа. — Что вы понимаете под жизнью в — спросил я. — Жизнь в духовном мире, в том, который буддисты называют Девалока (рай). Человек может подготовить себе такое блаженное существование в промежутках между двумя рождениями, перенося постепенно на этот высший план бытия все способности, которые во время его земного существования проявляются через телесные его органы и, как вы это называете, через физический мозг... — Какая нелепость! И как же человек может сделать это? — Созерцание и сильное желание уподобиться бла- гословенным богам дадут ему возможность достигнуть цели. — А если человек откажется от этого интересного занятия, под которым вы, вероятно, подразумеваете устремление глаз на кончик своего носа, что станет с ним после смерти его тела? — задал я ему насмешли- вый вопрос. — Это будет зависеть от преобладающего состояния его сознания, в котором различается несколько степе- ней; самое лучшее — немедленное новое рождение; в худшем случае — состояние avitchi, душевный или субъективный ад. Но совсем не нужно быть аскетом, чтобы овладеть духовностью, которая длилась бы и в посмертном состоянии. Требуется лишь желание при- близиться к области Духа. — Так, так! Даже и не веря? — спросил я. — Даже и не веря! Возможно не верить и все же оставить место для сомнения, как бы мало оно ни было; и тогда может наступить минута, когда человек все же попытается приоткрыть дверь, ведущую во внутренний храм. И этого достаточно. 468
— Вы решительно поэтичны и в придачу парадок- сальны до конца ногтей, высокочтимый сэр! Не будете ли вы так добры и не объясните ли мне немножко эту тайну? — Тайны нет никакой, но я готов. Предположите на минуту, что какой-либо храм, в котором вы никогда не были и самое существование которого вы отрицаете, и есть тот «духовный план», о котором я говорю. Пред- положите, что кто-либо взял вас за руку и привел туда, а любопытство заставило вас открыть дверь и заглянуть внутрь. Этим простым действием, тем, что вы войдете туда на одну секунду, вы установите вечную связь между вашим сознанием и храмом. Вы не можете более отрицать его существования и не можете уничтожить того, что вы входили в храм. И смотря по тому, как вы себя чувствовали в святом месте, так вы будете жить в нем и после того, как ваше сознание покинет свою телесную обитель. — Что вы подразумеваете под этим? И какое дело моему посмертному сознанию, если существует такая вещь, до вашего храма? — Очень большое дело, — ответил торжественным тоном Тамоора. — После смерти не может быть само- сознания вне храма Духа. Только то и переживает от нас, что соприкасалось с миром духовным. Все осталь- ное исчезает и есть лишь — иллюзия. Всему этому суждено погибнуть в Океане Майи. Находя идею проживания вне своего тела очень забавной, я просил своего старого друга продолжать. Не замечая моего насмешливого настроения, почтенный бонза охотно согласился. Тамоора Хидейери принадлежал к большому храму, Тзи-Оненскому буддийскому монастырю, знаменитому не только по всей Японии, но и по всему Тибету и Китаю. Его монахи принадлежат к секте Дзено-доо, и их считают наиболее сведущими среди всех ученых братьев. Кроме того, существует тесная связь между ними и Иамабуши (аскеты или пустынники), последо- вателями учения Лао-Тзе. Неудивительно после этого, что достаточно было с моей стороны легкого намека, чтобы Тамоора Хидейери вознесся на головокружитель- ные метафизические вершины, вероятно надеясь изме- нить мое неверие. Бесполезно повторять хитросплетения этого безна- дежно непонятного учения. По его словам выходило так, что мы должны упражняться в духовности еще на земле, вроде того, как упражняемся гимнастикой. Про- должая аналогию между храмом и «духовным планом», 469
он пробовал иллюстрировать свою идею. Сам он рабо- тал в храме Духа две трети своей жизни и отдавал несколько часов в день «созерцанию». И потому он познал, что после освобождения из своей бренной оболочки, — которая не что иное, как «иллюзия», прибавил он, — он будет переживать в своем духовном сознании снова и снова каждое чувство благородной радости и высшего блаженства, которое он когда-либо переживал или мог бы переживать — только во сто раз сильнее. Его работа на духовном плане была заме- чательная, говорил он, и поэтому он надеялся, что и награда работнику будет соответствующая. — Но предположите, что работник, как это было в вашем примере, относившемся ко мне, откроет дверь храма из простого любопытства, заглянет лишь на секунду в святилище и этим и ограничится. Что тогда? — Тогда, — ответил он, — у вашего будущего самосознания будет одна только эта минута, и боль- ше — никакой. В нашей посмертной жизни вносятся и повторяются лишь те впечатления и чувства, которые принадлежат к духовным нашим переживаниям, и толь- ко они. Таким образом, если бы вы проникли в жилище Духа не с чувством благоговения, а питая в сердце своем гнев, зависть или печаль, в таком случае ваша будущая духовная жизнь была бы поистине печальна. Для вашего будущего не осталось бы ничего, кроме открывания двери в припадке дурного настроения. — Как же бы это было? — спрашивал я, все более забавляясь. — Что же, по-вашему, я стал бы делать до нового воплощения? — В таком случае, — сказал он медленно и как бы взвешивая каждое слово, — вам не осталось бы ничего иного, как открывать и закрывать двери храма снова и снова в течение периода, который, какова бы дейст- вительная продолжительность его ни была, для вас показался бы вечностью. Этот род посмертного занятия показался мне в то время до того уморительным в своей величавой неле- пости, что я разразился неудержимым припадком смеха. Мой почтенный друг пришел, по-видимому, в боль- шое смущение от такого результата своей метафизики. Но он не сказал ни слова, а только вздохнул и посмот- рел на меня с усиленной нежностью и состраданием. — Простите, пожалуйста, мой смех, — сказал я. — Но неужели вы серьезно уверяете, что так горячо проповедуемое вами «духовное состояние» состоит в обезьянничаньи того, что мы делаем на земле? 470
— Нет, нет, не обезьянничанье, а лишь заполне- ние тех пробелов, которые оставались незаполненны- ми в течение жизни, лишь усиленное внедрение все- го, совершенного нами в области духа. То, что я сказал, лишь иллюстрация, и для вас, совсем незна- комого с мистериями духовного зрения, вероятно, это было очень непонятно. Вся вина на моей стороне... Мне хотелось выяснить вам, что духовное состояние нашего сознания, освобожденного из тела, есть лишь плод или результат всех духовных деятельностей, имевших место в нашей земной жизни. Следователь- но, если бы за всю жизнь совершилось лишь одно духовное действие, нельзя было бы и ожидать иных плодов, кроме повторения этого единственного дейст- вия. Вот и все. Буду молиться, чтобы вы были из- бавлены от такого бесплодного будущего и перестали бы отворачиваться от истины. И затем, пройдя через все японские церемонии отбытия из гостей, превосходный человек отправился домой. Увы, если бы я знал тогда то, что узнал впоследст- вии, как бы далек я был от смеха! Но в те времена, чем больше вырастала моя при- вязанность и мое уважение к нему, тем более раз- дражали меня его дикие идеи о посмертной жизни и, в особенности, о сверхъестественных силах, кото- рыми, по его мнению, обладали некоторые люди. Чрезвычайно неприятно было для меня его почитание Иамабуш. Их претензии на «чудотворения» были для меня в высшей степени ненавистны. Слышать от каждого знакомого япошки и даже от моего собст- венного компаньона, слывшего за необыкновенно проницательного делового человека, восхваления «ве- ликих и чудесных» даров у этих последователей Лао- Тзе с вечно опущенными глазами и благочестиво сло- женными руками — это было более, чем я мог вы- нести терпеливо в те дни. И кто были, в сущности, эти великие маги с их претензиями на сверхъесте- ственные знания, эти «святые нищие», которые на- рочно прячутся, как думал я тогда, в недоступных горах, чтобы никакой любопытный посетитель не мог разыскать их и выследить, что они делают в своих берлогах? Я не верил возражениям, которые делали мне, уверяя, что хотя Иамабуши и ведут таинствен- ную жизнь, не допуская к своим тайнам посторон- них, они, при соблюдении многих условий, все же принимают учеников и, таким образом, имеют живых свидетелей великой чистоты и святости своей жизни. 471
На это я отвечал, что одинаково презираю как уче- ников, так и учителей, и отвожу их в одну катего- рию полоумных, если не мошенников; я доходил до того, что в ту же категорию включал и шинтоистов. Шинтоизм или Sin-syu, «вера в Богов и в путь, ве- дущий к Богам», то есть возможность общения меж- ду этими проблематическими существами и людьми, этот род поклонения духам природы казался мне осо- бенно нелепым. Но подобные речи с моей стороны создали мне немало врагов. Ибо Sinto-Kanusi, духов- ные учителя, почитаются выше самых высших клас- сов японского общества; сам Микадо находится во главе их иерархии, и наиболее культурные и воспи- танные люди во всей Японии принадлежат также к этой секте. Эти «Канузи» не составляют какой-либо отдельной касты и даже не проходят через какое-ли- бо посвящение, по крайней мере насколько это из- вестно посторонним; и так как они не пользуются никакими привилегиями и даже платье носят такое же, как и все, и только слывут среди мирян за уче- ников и учителей оккультных и духовных наук, — то я часто приходил с ними в соприкосновение, не имея ни малейшего понятия, что нахожусь в присут- ствии таких необычайных господ. ТАИНСТВЕННЫЙ ПОСЕТИТЕЛЬ Прошли годы; но по мере того, как подвигалось время, мой неискоренимый скептицизм становился все упорнее. Я уже упоминал о своей горячо любимой сестре, единственной своей родственнице, оставшейся в живых. Она вышла замуж и поселилась в Нюренберге. Я относился к ней скорее с сыновними, чем с братскими чувствами, и ее дети были мне так же дороги, как если бы они были моими собственными детьми. В те тяжелые дни, когда отец наш потерял все свое состояние, а мать не выдержала удара, эта старшая, кроткая сестра моя стала истинным анге- лом-хранителем разоренной семьи. Во имя любви ко мне, желая заменить мне учителей, которых мы не могли оплачивать, она отказалась от личного счастья. И как же я любил и почитал ее! И как бессильно было время разорвать эту нежную связь! Тот, кто утверждает, что атеист не может быть самоотвержен- ным другом, любящим семьянином, произносит величай- шую клевету и ложь. 472
Могут быть исключительные случаи, но это отно- сится не столько к скептикам, сколько к эгоистам, но когда человек от природы добрый становится не- верующим из любви к истине, он только сильнее чувствует свои семейные узы и свои симпатии к лю- дям. Все его чувства, все его пламенные стремления к невидимому и недостижимому, вся любовь, которую он иначе направил бы на проблематические небеса и на обитающего там Бога, сосредоточиваются с уде- сятеренной силой на любимых существах и на чело- вечестве. Я утверждаю, что только сердце атеиста: «Может познать, какие неведомые приливы Безмолвных радостей заливают его, Когда братья любят друг друга...» Именно такая святая братская любовь привела меня к тому, что я с радостью пожертвовал своим собствен- ным комфортом и личными радостями, чтобы обеспе- чить счастье той, которая была для меня более, чем мать. Я был совсем молодым, когда покинул дом и отправился в Гамбург; работая с углубленной серьезно- стью человека, имеющего пред собой благородную цель осчастливить тех, кого он любит, я скоро добился доверия своих патронов, и они вверили мне ответст- венный пост, который я занимаю и по сие время. Первою истинною радостью моей жизни было содей- ствие браку моей сестры с тем человеком, которым она пожертвовала ради меня. Я был счастлив, что мог помогать им, и так бескорыстна была моя любовь к ней, что когда у нее появились дети, мое чувство еще более усилилось, и все привязанности моего сердца сосредоточивались на одной ее семье. Для моего сердца привязанность эта была единственной святыней, един- ственной церковью, где я поклонялся перед алтарем священных семейных уз. Дважды в течение девяти лет я переплывал океан с единственной целью увидать и прижать к сердцу сестру и дорогих ее детей. У меня не было других связей с Западом, и каждый раз, повидавшись с ними, я возвращался в Японию, чтобы работать для них. Из любви к ним я остался холостяком, чтобы все плоды моих трудов могли перейти к ним безраздельно. Мы переписывались с сестрой так часто, как это позволяло медленное движение почтовых кораблей. Но вдруг настал долгий перерыв, и я почти целый год не получал известий из дома; с каждым днем мое беспо- 473
койство росло все более и более, и я начал терзаться предчувствием великой беды. — Друг, — сказал мне однажды Тамоора Хидейери, единственный человек, которому я вполне доверял, — друг, посоветуйтесь со святым Иамабуши, и вы нацдете успокоение. Нечего говорить, что предложение его было отверг- нуто с негодованием. Но по мере того, как пароход за пароходом приходил без единой вести, я почувствовал отчаяние, которое ежедневно увеличивалось. Под конец оно перешло в такое непреодолимое стремление узнать правду, какова бы она ни была, что я был побежден. Прежде я гордился своим полным самообладанием — теперь я стал презренным рабом страха. Фаталист из школы Гольдбаха, убежденный, что строгий закон не- обходимости — единственное условие для невозмути- мого спокойствия философа, я ловил себя на желании прибегнуть к чему-то вроде гадания. Я дошел до того, что начинал забывать важнейший принцип моего веро- исповедания, который можно было выразить в двух словах: все совершается по необходимости; да, я готов был все забыть, чтобы узнать во что бы то ни стало судьбу моих близких; и до того изменился весь мой внутренний мир, что я жаждал, подобно слабой, нерв- ной девушке, сделать попытку и заглянуть — в такую нелепость верят некоторые безумцы — по ту сторону земного шара, чтобы узнать наконец, чем вызвано это необъяснимое молчание! Однажды вечером, перед закатом солнца, мой ста- рый друг, почтенный бонза Тамоора, появился на ве- ранде моего дома. Я долго не был у него, и он пришел узнать о моем здоровье. Я воспользовался его приходом, чтобы задеть его, и задал ему вопрос почему берет он на себя труд приходить ко мне пеш- ком, когда он легко мог бы узнать обо мне все, что его интересует, спросив о том своего Иамабуши? Вначале он как будто огорчился, но взглянув при- стально па мое измученное лицо, он кротко заметил, что продолжает настаивать на своем прежнем совете: лишь член этого братства может принести мне уте- шение в переживаемом мною испытании. С этой минуты безумное желание овладело мною, и я решил проверить его обещание. Я сказал ему, что предлагаю его прославленным магам назвать ему имя той личности, о которой я думаю, и открыть мне, что делает она в данный момент. Он спокойно ответил, что удовлетворить мое желание совсем не трудно. В двух шагах от моего дома, у больного шин- 474
то находится Иамабуши, и если я скажу одно только слово, он пойдет и приведет его ко мне. Я сказал это слово, и как только я произнес его, судьба моя была решена. Через двадцать минут старый японец, необычайно высокий и величественный для этой ра- сы, бледный, тонкий и изможденный, стоял передо мной. Вместо подобострастной угодливости, которую я ожидал, я увидел спокойствие, полное достоинства, выражение нравственного превосходства и полное равнодушие к тому, что могут о нем подумать. На вопросы, и насмешливые, и неуважительные, которые я с лихорадочной поспешностью ставил ему один за другим, он не дал никакого ответа, но смотрел на меня в молчании так, как смотрит врач на больного в бреду. В момент, когда он устремил свой взгляд на меня, я почувствовал или, скорее, увидал, как яр- кий луч света, как бы тонкая серебряная нить уст- ремилась из глубины его черных, глубоко запавших глаз и как бы проникла в самый мозг и мое сер- дце, подобно острой стреле. Да, я и видел, и чув- ствовал это, и скоро это двойное ощущение стало невыносимо. Чтобы прекратить мучительное молчание, я спро- сил его, что нашел он в моих мыслях. На это по- следовал спокойный и совершенно верный ответ: чрезвычайное беспокойство за родственницу, ее мужа и детей, которые живут далеко в доме, описание ко- торого последовало с такими верными подробностями, как будто он знал этот дом так же, как и я сам. Услыхав этот ответ, я подозрительно посмотрел на моего друга бонзу; но, вспомнив, что Тамоора не мог знать дома моей сестры и что японцы славятся своей «верностью до могилы», я устыдился своего подозре- ния. После этого я спросил отшельника, не может ли он мне сообщить, что делает в настоящую минуту моя сестра. — Чужеземец, — последовал ответ, — никогда не поверит словам и знаниям кого бы то ни было, кроме самого себя. Если он услышит истину, впечатление продлится недолго и им овладеет по-прежнему мучи- тельное беспокойство. Остается только одно средство: заставить чужеземца (то есть меня) видеть собственны- ми глазами и таким образом узнать истину самому. Согласен ли чужеземец довериться мне, чтобы я мог привести его в надлежащее состояние? Я слышал в Европе о сомнамбулах и о претендую- щих на ясновидение и, не имея никакой веры в них, не мог ничего иметь и против самого процесса, в 475
действительность которого не верил. Несмотря на всю переживаемую агонию, я все же не мог удержаться от улыбки при мысли о забавной операции, через которую должен буду сейчас пройти, и я молча наклонил голову в знак согласия. ПСИХИЧЕСКАЯ МАГИЯ Старый Иамабуши не терял времени. Он смотрел на заходящее солнце, и находя, вероятно, что Господь Тен-Дзио-Даи-Дзио (Дух, выбрасывающий свои лучи) благоприятствует предстоящей церемонии, он быстро вынул из небольшого пакета маленький лакированный ящик, кусок растительной бумаги, изготовленной из коры тутового дерева, и перо, которым он набросал на упомянутой бумаге несколько изречений особыми знаками (Naiden), употребляющимися лишь для рели- гиозных и мистических целей. Окончив это, он вынул из складок своих одежд маленькое круглое зеркало из стали необычайного блеска и, держа его перед моими глазами, предложил мне смотреть в него. Я не только слыхал ранее о таких зеркалах, часто употребляющихся в храмах, но- даже нередко и видел их. Существует верование, что по воле знающих свя- щенников в них появляются Даидж-Дзин, духи, пока- зывающие правоверным их будущую судьбу. И я в первую минуту подумал, что он намеревается вызвать такого духа, чтобы он отвечал на мои вопросы. На деле же произошло нечто совершенно иное. Только что я успел с чувством неловкости, вызван- ным ясным сознанием нелепости моего положения, притронуться к зеркалу, как почувствовал странное ощущение в той руке, которая держала его. На корот- кое время я забыл свой сарказм и перестал смотреть на дело с комической точки зрения. Был ли это страх, который внезапно впился в мой мозг, на минуту пара- лизуя его деятельность? Нет, ибо я еще сохранял свое сознание настолько, что не ожидал ничего от экспери- мента, который противоречил всем моим здравым по- нятиям. Что же это было, что проползло по моему мозгу, леденя его и вызывая в нем ощущение ужаса, а затем проникло в мое сердце, словно ядовитая змея вонзила в него свое жало? Конвульсивным движением руки я выпустил магическое зеркало и не мог прину- дить себя поднять его с дивана, на котором я сидел. В течение одного короткого мига произошла страшная борьба между непонятной для меня жаждой взглянуть 476
в глубину полированной поверхности зеркала и моей гордостью, которую, казалось, ничто не могло укротить. Около меня на лакированном столике лежала открытая книга; взглянув случайно на развернутую страницу, я прочел слова: «Покров, скрывающий будущее, соткан руками милосердия». Этого было достаточно. Та же самая гордость, которая удерживала меня от унизитель- ного эксперимента, бросила вызов моей судьбе. Я под- нял нестерпимо блестевший диск и приготовился смот- реть в него. Пока я рассматривал зеркало, Иамабуши быстро сказал несколько слов бонзе Тамооре, что заставило меня бросить на обоих подозрительный взгляд. Но я еще раз ошибся. — Святой человек желает поставить вам один воп- рос и в то же время предупредить вас, — сказал бонза. — Если вы хотите смотреть сами, вы должны подвергнуться процессу очищения после того, как уви- дите в зеркале все, что желаете знать; иначе вы оста- нетесь ясновидящим навсегда и будете видеть на вся- ком расстоянии, вопреки желанию и против воли своей. — Что это за очищение и что должен я обещать? — спросил я с недоверием. — Это делается для вашего же блага. Вы должны обещать подчиниться и сделать все, что он скажет вам, иначе на него ляжет ответственность, что он сделал из вас бессознательного ясновидца. Ведь вы согласитесь, дорогой друг? — Впереди еще много времени, чтобы подумать об этом, если я увижу что-нибудь, — ответил я с насмеш- кой и прибавил про себя: «в чем я сильно сомневаюсь до сих пор». — Хорошо, друг, вы предупреждены, последствия падут на вас самих, — был торжественный ответ. Я взглянул на часы с жестом нетерпения, который был замечен Иамабуши. Было ровно семь минут шес- того. — Определите ясно в своем уме, что вы желали бы видеть и узнать, — сказал «заклинатель», положив зеркало и бумагу в мои руки и объяснив, как следовало обращаться с ними. Выслушав его и устремив взгляд на зеркало, я сказал: — Я желаю лишь одного — узнать причину, по- чему моя сестра так внезапно перестала писать ко мне... Действительно ли я произнес эти слова перед двумя свидетелями, или подумал их — я и до сих пор не могу 477
решить. Помню ясно только одно: в то время, как я смотрел в зеркало, Иамабуши смотрел на меня. Но определить, как долго длилось это: одну секунду или несколько часов — я не могу. Я помню все с малей- шими подробностями до того момента, как взял зеркало в левую руку, а бумагу, исписанную мистическими знаками, между большим и указательным пальцем пра- вой руки; с этого момента я, по-видимому, потерял сознание всего окружающего. Переход этот в совер- шенно новое для меня состояние совершился так быс- тро, что я потерял из виду все внешние предметы, и бонзу, и Иамабуши, и комнату в тот момент, когда увидал себя наклоненным вперед с зеркалом в руке. Затем появилось сильное ощущение непроизвольного стремления вперед, как бы скачка со своего места — я бы даже сказал, из своего тела. А потом мои глаза, как мне показалось тогда — все остальные мои чувства были вполне парализованы — увидали яснее и живее, чем когда-либо в действительности, нюренбергский дом моей сестры, который я сам никогда не видал и знал только по рисункам. И вместе с тем, ощущая как бы вспышки уходящего сознания — умирающие должны испытывать нечто подобное, — я различил последнюю мысль, слабую и едва уловимую, о том, какой смешной у меня должен быть вид... Это ощущение — ибо это было скорее ощущение, чем мысль — было внезапно погашено духовным ви- дением (я не могу назвать этого иначе) меня самого, того, что я знал, как свое тело, лежащим со свин- цово-бледным лицом на кушетке, мертвым по всем признакам, но продолжающим таращить стеклянные глаза мертвеца в зеркало. Наклоненный над ним, раз- бивающий по всем направлениям своими худыми ру- ками воздух над его бледным лицом, стоял высокий Иамабуши, к которому я чувствовал в тот момент нестерпимую, смертельную ненависть. А когда я рва- нулся в мыслях, устремляясь на гадкого шарлатана, мбй труп, оба старика, и самая комната, и все пред- меты в ней задрожали и затанцевали в красновато- пламенном свете и быстро понеслись куда-то от «ме- ня». Еще несколько искаженных чудовищных теней перед «моим» взором, и, вместе с последним ощуще- нием ужаса и высочайшего напряжения, чтобы по- нять, кто же был я, если я не был тот труп, — густой покров мрака упал на меня и погасил послед- нюю искру моего сознания. 478
ВИДЕНИЕ УЖАСА Как странно!.. Где же был я теперь? Было ясно, что ко мне снова вернулось сознание. Ибо я несомненно существовал и быстро подвигался вперед, но как-то необычайно, как будто я плыл без всякого импульса и усилия с моей стороны и притом — в полнейшей темноте. Первая моя мысль была о длинном подземном переходе среди воды, земли и спертого воздуха, хотя телесно я не испытывал ни малейшего соприкосновения с которой-нибудь из этих стихий. Я пробовал произне- сти несколько слов, повторить мою последнюю фразу: «Я желаю лишь одного — узнать причину, почему моя сестра так внезапно перестала писать ко мне». Но из всех пятнадцати слов я услыхал только одно: «уз- нать», — и даже оно исходило вовсе не из моего горла, и хотя прозвучало звуком моего собственного голоса, но совершенно вне меня, вблизи, но не во мне. Короче, слова были произнесены моим голосом, но не моими губами... Еще одно быстрое непроизвольное движение, еще одно погружение в темноту, и я увидал себя — сто- ящим — под землею, как мне казалось. Я был плотно окружен со всех сторон — сверху и снизу, справа и слева — землею, и, тем не менее, она не имела веса и казалась нематериальной и прозрачной для моих чувств. Но я тогда совершенно не сознавал полную нелепость, более того, невозможность этого кажущегося факта! Еще одна секунда, и я увидел... рассказываю об этом теперь с невыразимым ужасом, но тогда — не- смотря на необычайную обостренность всех ощуще- ний — я оставался совершенно равнодушным к тому, что увидел перед собой. Да, я увидел гроб у моих ног. Это был простой, непритязательный ящик, последнее ложе нищего, и в нем — сквозь закрытую крышку — я ясно различал страшно осклабленную голову и человеческий скелет, раздробленный во многих местах, словно его извлекли из какой-нибудь секретной комнаты блаженной памяти инквизиции, где его подвергали страшным пыткам. «Кто это может быть?» — подумал я. В эту минуту я опять услыхал, как издалека доно- сился мой собственный голос... «Причину, почему...» — произнес он, словно эти слова были непрерывавшимся продолжением той самой фразы, из которой он только что произнес одно слово «узнать». 475
Он звучал близко и в то же время как бы из невообразимой дали, производя впечатление, что все долгое подземное путешествие и все последовательные размышления и открытия совсем не заняли времени; что все они произошли в течение мгновенного проме- жутка между первым и средними словами фразы, на- чатой в моей комнате в Киото — и которую голос продолжал произносить в оторванных изречениях, по- добно верному эхо моих собственных слов... Вслед за тем чудовищные останки начали принимать знакомую мне форму. Раздробленные части соедини- лись вместе, кости снова оделись телесным покровом, и я узнал — с некоторым удивлением, но без малейшей тени чувства — мужа моей сестры, которого я во имя ее так горячо любил! «Почему умер он такою страшною смертью?» — спросил я себя. Едва я поставил этот вопрос, как словно в панораме развернулась передо мной вся картина смерти бедного Карла со всею ужа- сающею живостью и со всеми потрясающими подроб- ностями, которые тогда оставляли меня совершенно равнодушным. Вот он, старый дорогой друг, полный жизни и радости, только что получивший значительное повышение по службе, рассматривает и пробует на лесопильном заводе огромную паровую машину, только что прибывшую из Америки. Он наклонился над ней, рассматривая что-то внутри и словно желая закрепить одну из гаек. Его платье схватывается зубьями враща- ющегося на полном ходу колеса и внезапно — весь он втянут, разорван пополам, и его отделившиеся члены выброшены вон прежде, чем незнакомые с механизмом рабочие смогли остановить колесо. Его вынимают, то есть то, что осталось от него, ужасную, неузнаваемую массу еще трепещущего окровавленного тела... Я сле- дую за этими останками, которые везут в госпиталь, слышу грубо отдаваемое приказание, чтобы вестники смерти остановились по дороге у дома вдовы и сирот. Я вхожу за ними в дом и вижу ничего не подозрева- ющую семью, спокойно занятую своими делщ^и. Я узнаю мою сестру, дорогую, любимую, и остаюсь со- вершенно равнодушным, хотя и сильно заинтересован- ным предстоящей сценой. Мое сердце, мои чувства, вся моя личность — казалось — исчезли, остались где-то позади, принадлежали кому-то другому. Там стоял «я», присутствуя, как передавалась страш- ная новость. Я вижу ясно влияние удара на нее, я наблюдаю до мельчайших подробностей все ее ощуще- ния и внутренний процесс, происходящий в ней. Я наблюдаю и запоминаю, не пропуская ничего. 480
Когда труп был внесен в дом, я услыхал долгий крик агонии, затем мое собственное имя, и — глухой звук живого тела, упавшего на останки мертвеца. С любо- пытством следил я, как ее начала потрясать сильная дрожь, как за дрожью последовало моментальное со- трясение в мозгу, я внимательно наблюдал червеобраз- ное, страшно напряженное движение всех фибр, мо- ментальную перемену цвета в оконечностях головной нервной системы, как нервное вещество волокон изме- няло свой белый цвет в красноватый, который быстро переходил в темно-красный, а затем — в синеватый оттенок. Я заметил внезапную вспышку фосфорическо- го яркого сияния, как оно затрепетало и внезапно погасло, после чего наступила темнота — полнейший мрак в области памяти... как сияние, сравнимое по форме лишь с очертаниями человека, выделилось вне- запно из верхней части головы, расширилось, потеряло свою форму и рассеялось в пространстве. И я сказал себе: «Это — сумасшествие, неизлечимое пожизненное сумасшествие, ибо начало разума не парализовано и угасло не на время, а совсем покинуло свою обитель, выброшенное из него ужасающей силой внезапного удара... Связь между животной и божественной сущно- стью порвана...» И когда необычайное слово «божест- венной» было произнесено, моя «мысль» засмеялась. Внезапно я снова услыхал мой голос, отдаленный и все же близкий, произносивший совсем около меня: «почему моя сестра так внезапно перестала писать...» И прежде, чем последние слова «ко мне» успели закон- чить всю фразу, я увидал целый ряд тяжелых событий, последовавших за катастрофой. Я увидал мать, беспомощную, что-то бормочущую идиотку, помещенную в сумасшедшем отделении город- ского госпиталя, и семерых детей в приюте для бедных, затем увидел двух старших — мальчика пятнадцати лет и девочку годом моложе, моих любимцев, обоих в услужении у чужих людей. Капитан парусного судна взял моего племянника, а племянницу забрала старая еврейка. Я смотрел на все эти события, со всеми сердце раздирающими подробностями, и запоминал их с от- четливостью и полным хладнокровием. Ибо, запомните хорошенько: когда я употребляю выражение «сердце раздирающие» и другие в этом роде, это относится к позднейшим моим переживаниям. Во время же описан- ных наблюдений я не испытывал ни малейшего горя, ни малейшей жалости. Все мои чувства были парали- зованы так же, как и внешние органы; и лишь по 17 Заколдованная жизнь 481
«возвращении назад» в тело начинал я сознавать все свои невознаградимые потери. Все, что я ранее так энергично отрицал, приходилось переживать в те дни личным горьким опытом. Если бы мне кто-нибудь сказал прежде, что человек способен действовать и сознавать независимо от своего мозга и от своих органов чувств; что какой-то таинственной силой он может быть перенесен в бесплотном виде за тысячи верст от своего тела, чтобы присутствовать при событиях не только совершающихся, но и прошедших, и задерживать их каким-то непонятным способом в своей памяти — я назвал бы такого человека сумасшед- шим. Но увы, это время прошло, ибо я сам стал таким «сумасшедшим». Десять, двадцать, сто раз во время моей проклятием отмеченной жизни испытал я подобное существование вне своего тела. И я даже не могу приписать этого временному помешательству: сума- сшедшие видят несуществующее, а мои видения ока- зывались неизменно верными. Но вернемся к моей повести страдания. Последним моим впечатлением была горькая судьба моей любимой племянницы, а затем я почувствовал такое же сотрясение, после которого я поплыл внутрь земли, как мне казалось тогда. Я открыл глаза в моей собственной комнате, и первое, на что упал мой взгляд, были стенные часы. Их стрелки по- казывали семь с половиной минут шестого!.. Таким образом, я прошел через все эти ужасающие испыта- ния, на описание которых потребовалось несколько часов, ровно в полминуты! Но это сознание появилось позднее. В первый миг я не помнил ничего, и то первое мгновение, когда я взглянул на часы, принимая зеркало из рук Иамабуши, слилось для меня с этим вторым мгновением. Я только что открыл рот, чтобы поторопить Иамабуши, как вдруг воспоминание обо всем виденном осветило мой мозг. Испустив крик ужаса и отчаяния, я почувствовал, словно весь мир опрокинулся на меня и придавил меня своей тяжестью. Мое сердце заныло от нестерпимой боли; судьба моя была решена, и безнадеж- ный мрак опустился навсегда на остаток моей жизни! ВОЗВРАТ СОМНЕНИЙ Затем наступила реакция столь же неожиданная, как и порыв отчаяния. Во мне возникло сомнение, которое постепенно разрослось в гневное желание отрицать все, что я только что видел. Упорная решимость видеть во 482
всем происшествии бессмысленный сон, последствие моего чрезмерного напряжения, овладело мною. Да, все это было лживое видение, идиотическое нагромождение моих собственных ощущений, внушив- ших мне картины смерти и несчастий под влиянием многих недель неизвестности и нравственной подавлен- ности. — Как мог я увидать все это менее чем в полминуты времени?.. — воскликнул я. — Теория сновидений, быстрая смена событий во сне, вызванная возбужден- ным состоянием ганглий мозговых полушарий, доста- точно объясняет длинный ряд событий в моем видении. Только во сне могут до такой степени уничтожаться соотношения между временем и пространством. Иама- буши ни при чем в этом неприятном кошмаре. Какой- нибудь дьявольской смесью, секрет которой известен этим людям, он вызвал у меня бессознательное состо- яние, во время которого я и увидал все эти лживые и ужасные видения. Я изгоню все эти наваждения, я не верю в них! Через несколько дней придет пароход, отправляющийся в Европу, и я поеду с ним! Этот бессвязный монолог был произнесен в присут- ствии моего друга Тамооры и Иамабуши. Последний продолжал стоять в прежней позе и смотрел на меня, вернее сказать — через меня, со спокойным и молча- ливым достоинством. Тамоора, доброе лицо которого светилось состраданием, приблизился ко мне и со сле- зами на глазах сказал: — Друг, вы не должны уезжать, не очистившись от соприкосновения с низшими Даидж-Дзин (духами), ко- торые направляли вашу неопытную душу туда, куда она стремилась. Сношение с нашим внутренним Я должно быть закрыто от их опасных вторжений. Не теряйте времени, сын мой, и допустите святого Учителя очи- стить вас немедленно. Но гнев делает человека глухим, и, вместо всякого ответа, я начал с негодованием протестовать: как мог он подумать, что я могу поверить в действительность своих видений и смотреть на него, Иамабуши, иначе, как на простого обманщика. — Я уеду завтра, даже если бы мне это стоило всего моего состояния! — воскликнул я, бледнея от ярости и отчаяния. — Вы будете раскаиваться в этом всю жизнь, если не дадите святому Учителю оградить вас от вторжения Даидж-Дзин, — сказал он с кроткой настойчивостью. 483
Я прервал его грубым смехом и спросил, какую плату ожидает от меня его Иамабуши за свой экспе- римент? — Он не нуждается ни в чем, — ответил Тамоора. — Орден, к которому он принадлежит, богатейший в мире, так как его члены выше всех земных желаний и помыслов. Не оскорбляйте того, кто пришел к вам из чистого сострадания, желая облегчить ваши мучения. Но я неспособен был внимать его мудрым словам, так овладел мною мятежный дух гордости. К счастью для меня, обернувшись с намерением выгнать монаха, я увидел, что его уже не было в комнате. Я не слыхал, чтобы он двигался, и приписал его внезапный уход страху быть изобличенным. Безумец, слепой самонадеянный идиот! Я не захотел поверить, что покой всей моей жизни уходит вместе с ним навсегда... тупое, угрюмое недо- верие, упрямое отрицание свидетельства моих же соб- ственных чувств и твердое решение видеть во всем случившемся результат расстроенного воображения ов- ладело всем моим существом. «Мой ум, — рассуждал я, — что представляет он из себя? Неужели я поверю, вместе с суеверными и слабыми, что этот продукт фосфора и серого вещества есть в самом деле высшая часть меня и может видеть независимо от моих физических чувств? Никогда! я считаю за личное оскорбление, за поругание разума человеческого говорить о каких-то невидимых сущест- вах, о каких-то «Даидж-Дзинах» и всякого рода нелепых суевериях. И я просил своего друга бонзу избавить меня от его непрошеных советов. Так бесновался я перед кротким японцем, делая все, что зависело от меня, чтобы оттолкнуть его, но его удивительная кротость оказалась сильнее моего идиотического гнева, и он продолжал умолять меня, ради блага всей моей жизни, подвергнуться необходимому очистительному обряду. — Никогда! Лучше пребывать в пространстве, из которого даже самый воздух выкачан здоровым недо- верием, чем оставаться в густых туманах глупого суе- верия, — отвечал я на его мольбы, перефразируя изречение Рихтера. — Чужеземный друг! — воскликнул Тамоора. — Я буду молиться, чтобы вам не пришлось раскаяться в вашем упорстве; пусть же Куан-Он (богиня милосердия) оградит вас от Дзинов! Ибо святой Иамабуши бессилен защитить вас от дурных влияний, вызванных вашим неверием и гневом, раз вы отказываетесь подвергнуться очищению от его руки. Но позвольте в час разлуки 484
мне, старому человеку, желающему вам добра, еще раз предупредить вас. Могу я говорить? Несмотря на мое нелюбезное возражение, что я не выношу его ненавистных суеверий, он начал так: — Преклоните ваше ухо, дорогой друг, в последний раз и узнайте, что ваша будущая жизнь станет невы- носимой, если вы не послушаетесь меня. Дайте тому, кто открыл ваше «духовное зрение», докончить дело и оградить вас от постоянного повторения тяжелых виде- ний. Если вы не согласитесь свободной волей, вы останетесь во власти Сил, которые будут мучить и преследовать вас до пределов безумия. Знайте, что развитие «Дальнего зрения» (ясновидения), которым владеют по своей воле лишь немногие избранные, от которых великая Куан-Он не имеет тайн, — для начи- нающих совершается с помощью Дзинов (элементалей), которые лишены души, следовательно и жалости. Уз- найте также, что лишь Архаты, «победители врага», сделавшие из этих существ своих слуг, в безопасности от них; тот же, кто не овладел ими, становится их рабом. Нет, не смейтесь в вашей гордости и неведении, но слушайте дальше. Во время видений Даидж-Дзин овладевает ясновидцем, если он, как вы — неопытный новичок, и держит его в своей власти; и в это время ясновидец перестает быть самим собою. Он разделяет природу своего «руководителя». Даидж-Дзин, направля- ющий его внутреннее зрение, держит его душу в позорном плену, делая из него, пока ясновидение длит- ся, существо, подобное себе. Лишенный божественного света, человек становится бездушным существом; по- этому, оставаясь в соприкосновении с Даидж-Дзином, он лишается всех человеческих чувств, не испытывает ни жалости, ни страха, ни любви, ни сострадания. — Стой! — воскликнул я невольно, когда его слова вызвали во мне воспоминание о равнодушии при виде отчаяния моей сестры. — Стой!., но нет, безумием было бы обращать внимание и делать выводы из ваших диких речей... но если вы все это считаете таким опасным, почему посоветовали вы мне позвать вашего Иамабу- ши? — прибавил я насмешливо. — Потому что не было бы никакого зла, если бы вы сдержали обещание и подвергнули себя очище- нию, — последовал грустный и смиренный ответ. — Я желал вам добра, друг, и сердце мое истекало кровью, видя, как вы страдаете день за днем. Сделанное над вами совершенно безвредно, если это делается знаю- щим, и становится опасным только в том случае, если последующие предосторожности не выполнены. Тот же 485
учитель «ясновидения», который раскрыл вход в вашу душу, должен и закрыть его, налагая Печать Очищения в защиту от дальнейших вторжений... — Учитель ясновидения! как бы не так! — грубо прервал я его. — Скажите лучше — учитель мошенни- чества! Страдальческий взгляд на его добром старом лице был до того мучителен, что я понял наконец, как далеко я зашел, но было уже поздно. — В таком случае — прощайте, — сказал бонза, поднимаясь. И совершив в молчании, полном достоинства, все церемонии вежливости, Тамоора покинул мой дом. Я ОТПРАВЛЯЮСЬ — НО НЕ ОДИН Через несколько дней я отплыл в дальний путь, но не видал более своего друга бонзу. Очевидно, в тот незабвенный для меня вечер он был серьезно оскорб- лен моим дерзким отношением к тому, кого он так глубоко чтил. Меня это огорчало, но колесо страстей и гордости вращалось с такою силою в моей душе, что не допускало и минуты раскаяния, а между тем не прошло и недели, как я должен был вспомнить все его предостережения. Со дня моего опыта с магическим зеркалом я заме- тил большую перемену во всем своем состоянии, но вначале я приписывал ее душевному угнетению, кото- рое давило меня столько месяцев кряду. Днем я очень часто ловил себя на том, что теряю временно из виду все окружающие предметы, в том числе и ехавших со мной людей. Ночи я проводил чрезвычайно тревожно. Мои сны были тягостны, а по временам и ужасны. Я всегда переносил очень хорошо морские поездки; кроме того, погода была превосходная и океан спокоен как озеро, и, несмотря на это, я часто испытывал странные головокружения; в такие минуты знакомые мне лица пассажиров принимали самые фантастические очерта- ния. Так, один молодой немец, с которым я был и ранее хорошо знаком, преобразился передо мной в своего старого отца, которого мы вместе с ним похоронили на маленьком европейском кладбище Киото три года перед тем. Мы разговаривали с ним на палубе о покойном и об одном из его деловых распоряжений, как вдруг голова Макса Грюнера покрылась какой-то странной пленкой; густой, серый туман окружил его и, все более сгущаясь вокруг его здорового лица, преоб- 486
разился вдруг в страшную мертвую голову его отца, которую я сам видел опущенной в могилу на глубину шести футов под землей. В другой раз, когда капитан говорил об одном воре из малайцев, которого он помог запереть в тюрьму, я увидел рядом с ним гнусное лицо, вполне отвечавшее его описанию. Я никому не говорил о своих галлюцинациях; но по мере того, как они все более учащались, я сильно встревожился, хотя продол- жал приписывать их естественным причинам, о кото- рых читал в медицинских книгах. Однажды ночью я был внезапно разбужен громким криком отчаяния. Это был женский голос, выражавший ужас и словно при- зывавший на помощь. Проснувшись, я очутился на земле в странной незнакомой мне комнате. И я увидал страшную картину насилия. У запертой двери притаи- лась старая женщина, которую я немедленно узнал: это было лицо еврейки, взявшей к себе мою племянницу в сновидении, которое так потрясло меня в Киото. Она очевидно сторожила, принимая деятельное участие в подлом преступлении, но кто же была жертва? О ужас, невыразимый словами! Когда, придя в нормальное со- стояние, я постиг все виденное, я понял, что то была моя собственная девочка-племянница... Но, как и в первом моем видении, я не испытывал никакой боли, которую чувствуешь при виде страдания любимых и близких людей; лишь одно мужское него- дование против гадкого насилия. Я бросился на негодяя, схватил его с могучей силой, но он, по-видимому, даже и не замечал моего присутствия. Тогда я удвоил усилия, бросился на него и начал душить его. Только тут я заметил в первый раз, что и сам я — тень, и схвачен- ный мною человек — такая же тень... Мои громкие крики и проклятия разбудили весь пароход. Их приписали кошмару, и я никому не рассказывал своих переживаний; но, начиная с этого дня, моя жизнь превратилась в сплошную нравствен- ную пытку. Едва я закрывал глаза, как делался свиде- телем какого-нибудь ужасного дела, какой-нибудь сце- ны страдания, смерти или преступления; то в прошлом, то в настоящем, а иногда и в будущем, как я убедился позднее. Словно какой-то издевающийся враг взял на себя задачу показывать мне все злобное, звериное, без- надежное, что творится в этом мире бедствий. Ни единый луч красоты или добра не освещал этих картин страдания и преступления, при которых я был осужден присутст- вовать. Сцены убийства, измены и разврата проходили перед моим внутренним взором, и я должен был смотреть на самые низкие проявления человеческих страстей. 487
Неужели же Тамоора предвидел все мои тяжкие переживания, когда говорил о Даидж-Дзин, для которых я оставил «вход», «открытую дверь» внутри себя? Вздор! Наверное какое-нибудь физиологическое ненормальное состояние. Как только я приеду в Нюренберг и успокоюсь относительно своих, все эти видения исчезнут сами со- бою. Самый факт, что мое воображение работает в одном направлении, рисуя постоянно картины страдания и худ- ших человеческих страстей, доказывает их нереальность. «Если, как вы говорите, человек состоит только из одной материи, доступной физическим чувствам, и если все виды сознания лишь результат молекулярного дви- жения мозга, в таком случае нас должно бы привлекать одно матерьяльное, земное...» Мне казалось, что я слы- шу знакомый голос бонзы Тамоора, прервавшего мои размышления и повторяющего один из своих обычных аргументов в спорах со мной. «Человек видит на двух планах, — снова услыхал я его голос. — На плане бессмертной любви и духовных стремлений, исходящих из вечного Света; и на плане тревожной, вечно меняющейся материи, в излучениях которой купаются вводящие в заблуждение Даидж-Дзины». ВЕЧНОСТЬ В ОДНОМ КОРОТКОМ СНОВИДЕНИИ В тот период своей жизни я не допускал даже на минуту нелепой веры в каких бы то ни было духов, как добрых, так и злых. Теперь я понял, что такое подразумевается под этим термином, хотя и продолжал надеяться, что все это окажется в конце концов физи- ческим расстройством или нервной галлюцинацией. Чтобы укрепить еще более свое неверие, я старался припомнить все аргументы, когда-либо слышанные мною, направленные против подобного суеверия. Я припоминал едкие сарказмы Вольтера, спокойные рас- суждения Юма и повторял до тошноты слова Руссо, сказавшего, что против суеверия, этого «разрушителя общества», мы обязаны бороться изо всех сил. Однажды старый капитан рассказывал нам различ- ные суеверия, распространенные между моряками; ве- личественный английский миссионер заметил, что Фильдинг давно уже высказал, до какой степени суе- верие «делает человека глупцом», после чего он поко- лебался на мгновение и внезапно замолчал. Я смотрел на почтенного миссионера; когда он произносил эту цитату, я увидел в окружающей его вибрирующей ауре, которую я начал видеть почти постоянно вокруг всех 488
людей, продолжение Фильдинговой цитаты: «а скепти- цизм делает его умалишенным». Я слышал не раз от людей, претендующих на ясновидение, что они видят мысли людей, отпечатленные на их ауре. Теперь у меня был личный опыт, подтверждающий их претензию, и открытие это было для меня чрезвычайно тягостно. Я — ясновидящий! Новая тяжесть придавила мою жизнь, прибавился нелепый и смешной дар, который я должен скрывать от всех, стыдясь его как проказы. В эти минуты моя ненависть к Иамабуши не знала пределов: ведь это он своими манипуляциями в то же время, как я лежал без сознания, затронул какую-нибудь неизвестную пружину в моем мозгу и, растянув ее, вызвал способность, обыкновенно скрытую в человеческой организации! Но и гнев мой, и мои проклятия были одинаково бесцельны. К тому же мы уже подходили к европей- ским морям и через несколько дней должны были высадиться в Гамбурге. И тогда все мои сомнения придут к концу и я докажу, что хотя ясновидение, в смысле чтения мыслей на ближайшем расстоянии, и имеет за собой нечто действительное, но возможность узнавать на далеком расстоянии прошедшие события, как в моих сновидениях, вещь совершенно невозмож- ная для человеческих способностей. И что же? Несмот- ря на все эти рассуждения, сердце мое отчаянно болело и было полно самых мрачных предчувствий: я чувство- вал, что приближается нечто роковое. Накануне прибытия в порт я видел сон: я видел себя мертвым; мое тело лежало холодное и окоченелое, а умирающее сознание готовилось через несколько мгно- вений погаснуть совсем. Я всегда думал, что мозг должен последним из всех человеческих органов пре- кращать свою деятельность, что мысль на несколько мгновений должна переживать остального человека. По- этому я нисколько не удивился, что в моем сновидении тело уже перешло через ту страшную пропасть, «откуда смертный не возвращается вовек», тогда как сознание все еще оставалось в сером полусвете, предшествующем великой Тайне. Таким образом, моя мысль, связанная, как мне казалось, с остатками исчезающей жизненной силы, следила с любопытством за приближением своего собственного разрушения, то есть уничтожения. «Я» спешило отметить мои последние впечатления прежде, чем темный покров вечного забвения закроет меня навсегда, прежде, чем Я испытаю торжество подтвер- ждения всех моих убеждений и того, что смерть есть полное прекращение сознательного бытия. Темнота вок- руг меня росла с каждой минутой. Передо мною дви- 489
гались серые большие тени, вначале медленно, затем движение их все ускорялось, и под конец они закру- жились в вихревом движении головокружительной бы- строты. Затем, словно движение их служило только для сгущения темноты, — оно стало все более замедляться, а когда темнота превратилась в абсолютную темноту, движение прекратилось и совсем. Теперь передо мною не было ничего, кроме черного, неизмеримого Про- странства; и оно представлялось мне столь же безгра- ничным, как океан Вечности, над которым Время — создание человеческого мозга — скользит безостано- вочно, бессильное переплыть через него. Сновидения определяются Катоном как «образ на- ших надежд и опасений». Никогда не страдавший стра- хом смерти, я чувствовал себя спокойным и ясным пред предстоявшим концом. Я даже радовался своему скорому избавлению от непрерывной тоски, которая непрестанно грызла мое больное сердце в течение томительных меся- цев и под конец стала невыносимой; и если — как Сенека думает: «смерть лишь прекращение того, чем мы были», в таком случае лучше всего было для меня умереть. Тело уже умерло; «Я», то есть его сознание, готовится последовать за ним. Мысль начнет постепенно работать все слабее, туманнее, пока полное забвение не охватит меня своим холодным саваном. Желанна для меня таинственная рука Смерти, вели- кого Мирового Утешителя; глубок и безмятежен сон в его нерасторжимых объятиях... Тихая пристань среди бушующих волн жизненного океана, шумный прибой которых вотще разбивается о скалистую твердыню Смерти. Счастлив тот одинокий челн, который после страшной борьбы на свирепых волнах земной жизни достиг, наконец, тихих вод ее черной бездны. Прикреп- ленная навсегда, не нуждающаяся ни в парусе, ни в руле, моя ладья найдет там вечный покой. Приветствую тебя, Смерть-избавительница, и прощай, несчастное тело, давно уже не знающее ничего иного, кроме страдания!.. Произнося этот гимн смерти, я наклонился над распростертым телом своим и стал рассматривать его с любопытством. Чувствуя, как окружающая темнота давила на меня со всех сторон, я вообразил, что ко мне приближается желанный Освободитель. А между тем... как странно! Если после смерти умирает все мое «я», следовательно, и сознание; почему же оно не бледнеет, почему мой мозг работает энергичнее, чем когда-либо... между тем как сам я ведь умер? И обычное чувство тоски не уменьшается; наоборот, оно становит- ся еще сильнее... до невыразимой степени!.. Когда же 490
придет забвение?.. Ах, вот опять мое тело!.. Исчезнув- шее из вида на одну секунду, оно вновь появляется передо мной. Какое оно бледное и страшное! А между тем его мозг еще не умер, так как «я», его сознание, все еще действую, так как оба мы живем и мыслим, оторванные от нашего создателя и его мыслетворящих Клеток... И вдруг меня охватило сильное желание узнать, в какой момент разложения будет наложена последняя печать на мозг и его деятельность. Я стал рассматривать свой мозг во всех головных впадинах сквозь совершен- но прозрачные (для меня) кости черепа и даже потро- гал мозговое вещество... Как и какими руками, я не могу теперь сказать, но ощущение липкой, необычайно холодной материи произвело на меня чрезвычайно сильное впечатление. К великому моему смущению я убедился, что кровь окончательно застыла, а так как мозговые волокна не могли при этих условиях развивать молекулярную деятельность, я совершенно перестал по- нимать то, что происходило со мной. Но у меня не было времени, чтобы предаваться размышлениям. Новая и совершенно необыкновенная перемена в моих ощущени- ях поглотила все мое внимание... что это такое?- Та же тьма была вокруг меня, как и раньше, черное, непроницаемое пространство, простирающееся во всех направлениях. Но теперь прямо передо мной, в каком бы направлении я ни глядел, передвигаясь вместе со мною, куда бы я ни двинулся, повисли гигантские круглые часы; огромный диск, широкое до ужаса, белое лицо которого зловеще светлело на черном фоне. Когда я посмотрел на его огромный циферблат и на маятник, качавшийся взад и вперед, медленно и мерно, словно его взмахи разделяли вечность, я уви- дал, что его стрелки показывали семь минут шестого. «Тот самый час, в который началась моя пытка в Киото!» Только что успел я это подумать, как к мо- ему неизобразимому ужасу я почувствовал то же са- мое, что и в тот роковой час; я поплыл под землею, быстро подвигаясь вперед внутри ее состава; я снова был в той же могале и снова узнавал мужа моей сестры в искалеченных останках; я был свидетелем его ужасной смерти; входил в дом моей сестры; ви- дел всю ее агонию и как она сошла с ума. Я про- ходил через те же самые сцены, не пропустив ни единой подробности. Но увы, я уже не был тем без- различным существом, которое в первом моем виде- нии оставалось так же равнодушно, как кусок скалы. Мои нравственные мучения были выше всякого опи- 491
сания и становились почти невыносимы. О, как я страдал среди всех этих ужасов, в ряду которых уве- ренность в посмертном существовании — ибо в этом сновидении я твердо верил, что мое тело умерло, — прибавляла самое устрашающее из всех переживаний! Сравнительное облегчение, которое я почувствовал, когда на смену картинам страдания появилось большое белое лицо циферблата, длилось недолго. Длинная за- остренная стрелка на колоссальном диске указывала на семь с половиной минут шестого. Но прежде, чем я успел подумать о происшедшей перемене, стрелка мед- ленно передвинулась назад и остановилась как раз на семи минутах и, о проклятие!., я снова был принужден повторять все сначала! Снова я плыл под землею и видел, и слышал, и переносил все пытки, какие только могут существовать в аду; я возвращался назад только для того, чтобы снова видеть, как на роковом диске, после перенесенных страданий, которые казались мне вечностью, стрелка передвигалась ровно на полминуты вперед. Я смотрел на нее и видел с усиливающимся ужасом, как она снова двигалась назад, меня же, одно- временно с этим движением, гнало снова вперед. И так продолжалось раз за разом, в бесконечной последова- тельности, которая, казалось, не имела начала и никогда не будет иметь конца... Хуже того: мое сознание, мое «я» приобрело удиви- тельную способность утраиваться, учетверяться и даже удесятеряться. Я жил, чувствовал и страдал в одно и то же время в нескольких различных местах, переживая события из моей собственной жизни, происходившие в разные эпохи и при различных условиях, хотя гос- подствовало надо всем остальным мое духовное пере- живание в Киото. Как в знаменитой фуге Don Giovanni сердце надрывающие звуки трагической арии Эльвиры звучат над мелодией, не сливаясь ни с менуэтом, ни с песней соблазна, ни с хорами, так и я переживал снова и снова мои скорби, повторение которых не утоляло ни на йоту ощущение невыразимого отчаяния и ужаса... но и ужас этот ничуть не ослаблял те картины и события, не имевшие с ним ничего общего, ничем не связанные с ним, которые я переживал одну за другой: это было нечто граничившее с безумием! Ряд фантас- магорий из реальной жизни. В течение одной и той же полминуты я мог присутствовать с холодным вниманием при сцене сумасшествия моей сестры и чувствовать в то же время адские муки, какие я переживал по поводу того же события, приходя в сознание; или слушать философские рассуждения бонзы и презрительно про- 492
бовать смеяться над ним; или чувствовать себя ребен- ком, юношей, слушающим любимые голоса моей матери и моей дорогой сестры, поучающими меня, как следует себя вести с ближними; или спасать утопавшего друга и в то же время издеваться над его старым отцом, который благодарил меня за спасение «души», еще не готовой предстать перед своим Создателем. «Говорите после этого о двойственном сознании, вы, психофизиологи! — крикнул я в один из тех моментов, когда нравственная агония достигла такой напряженно- сти, которая могла бы убить целую дюжину живых людей. — Говорите о ваших психологических экспери- ментах, ученые мужи, надутые гордостью и книжной мудростью! Я докажу вашу ложь...» И я начинал цити- ровать ученые произведения и спорить с профессорами и лекторами, которые привели меня к этому фатальному скептицизму. И в то же время, как я доказывал невоз- можность сознания, разлученного с мозгом, я плакал кро- вавыми слезами над предполагаемой судьбой моих несча- стных племянников. Более того: я знал, как только может знать освобожденное сознание, что все виденное мною в Японии и все, что я видел и слышал снова и снова, было верно во всех подробностях, что это была длинная нить страшных и в то же время действительных фактов. Сотни, может быть, раз мое внимание приковыва- лось к стрелке часов, и я уже терял счет своим круго- вращениям и приходил к заключению, что сознание в конце концов неразрушимо и что так должны чувствовать себя осужденные грешники — «если бы вечные мучения не были логически и математически невозможны в вечно прогрессирующей вселенной» — все же находил я силу для новых рассуждений. Странно, а между тем в этот час все растущей агонии мое сознание продолжало воз- мущаться и отрицать все, кроме себя... Нет, независимое существование своего сознания я более уже не отрицал, но будет ли оно со всем тем существовать вечно? О, непостижимая, вечно устраша- ющая Реальность! Но если ты существуешь вечно, кто же ты? Откуда приходишь ты, и где твое начало, если ты не часть этого окоченелого трупа? И куда ведешь ты меня, который есть ты сама, и будет ли когда-либо конец нашим мыслям и нашему воображению? И ка- ково истинное имя твое, о неисповедимая Реальность и непроницаемая Тайна! Да, я уничтожил бы тебя, если бы мог... «Видение души!..» Кто говорит о душе и чей это голос? Это ложь. Моя душа, дух жизни во мне умер вместе с серым веществом мозга. А что это мое «я», это сознание будет существовать вечно, это еще 493
не доказано для меня... Перевоплощение, в действитель- ности которого бонза так стремился убедить меня, может быть и существует... почему нет? Разве цветок не распускается из года в год от того же корня? Отсюда следует, что это я, отделенное от своего мозга, утеряв- шее свое равновесие и вызывающее такой сонм виде- ний... до перевоплощения... Я снова очутился лицом к лицу с неумолимыми часами, и пока я следил за их стрелками, я услыхал голос бонзы, исходящий изнутри белого циферблата: «В этом случае — я боюсь — вам придется лишь открывать и закрывать двери храма снова и снова в течение периода, который вам пока- жется целой вечностью...» Часы исчезли, тьма заменилась светом, голос моего старого друга потонул в многочисленных голосах, раз- дававшихся с палубы, и я проснулся на своей койке, покрытый холодным потом и совсем измученный. СКОРБНАЯ ПОВЕСТЬ Мы высадились в Гамбурге, и едва я успел увидать своих компаньонов, как, напутствуемый их добрыми пожеланиями, отправился в Нюренберг. Через полчаса после моего прибытия последнее сомнение в точности моих видений исчезло. Действительность оказалась ху- же самых мрачных моих ожиданий. Муж моей сестры, раздавленный в колесах машины, моя сумасшедшая сес- тра, быстро приближавшаяся к концу своей жизни; моя племянница, чудный, еле распустившийся цветок, обесче- щенная в гнусной берлоге; младшие дети, погибшие от заразной болезни в приюте для сирот; мой единственный выживший племяник, исчезнувший без вести... Все, что я любил — погибшее и развеянное, и я один остался в живых, чтобы быть свидетелем смер- ти, отчаяния и бесчестия. Удар был слишком силен, и я лишился сознания. Последнее, что уловила моя мысль — были слова бургомистра: «Если бы вы, по- кидая Киото, протелеграфировали властям Нюренбер- га о вашем намерении принять участие в осиротев- ших детях, мы разместили бы их иначе, и они из- бегли бы своей тяжелой участи. Они переселились не очень давно в Нюренберг; никто не знал, что у детей есть родственник с обеспеченным состоянием. Они остались без всяких средств и при этих обсто- ятельствах нельзя претендовать на иные распоряже- ния... Я могу только высказать искреннее сожаление...» 494
Если бы я послушался дружеского совета бонзы Та- моора и телеграфировал властям после того видения в Киото, я бы спас, по крайней мере, мою дорогую пле- мянницу от ее тяжелой судьбы. Э^го сознание, вместе с тем фактом, что я не мог более сомневаться в яснови- дении и яснослышании, возможность которых я так дол- го отрицал, — все это вместе раздавило меня. Людского осуждения я мог избегнуть, но не угрызений совести, не упреков моего собственного больного сердца, и это навсегда, до последней секунды моей жизни! Я прокли- нал мой упорный скептицизм, мое отрицание фактов, мое воспитание, я проклинал и себя, и весь мир... В течение нескольких дней, пока я устраивал свою несчастную сестру и племянницу и добивался наказа- ния старой еврейки, я еще держался на ногах, но затем силы покинули меня. В течение нескольких недель я находился между жизнью и смертью, в когтях нервной горячки. Под конец мой сильный организм преодолел, и, к величайшему моему горю, меня объявили вне опасности. Возврат к жизни привел меня в отчаяние и, конечно, не к утолению этого отчаяния послужило немедленное возвращение — в первые же дни моего выздоровления — тех непрошеных видений, реальность и верность которых я не мог уже более отрицать. Таким образом, каждый раз, когда я оставался хотя бы на минуту один, я испытывал беспомощную пытку прико- ванного Прометея. В тихие ночные часы, словно при- веденный какой-то безжалостной железной рукой, я снова находился у постели сестры, принужденный сле- дить за медленным умиранием ее ослабленного орга- низма, переживать те мучения, которые ее собственный опустошенный мозг не мог уже более отражать. Этого мало: я должен был день за днем смотреть на невинное лицо моей молодой племянницы, до того детское и незапятнанное, несмотря на все случившееся, а ночью быть свидетелем, как воспоминание о бесчестии, на- всегда отравившем ее молодую жизнь, возвращалось к ней немедленно, как только она засыпала. Ее сны принимали для меня объективную форму, как тогда, на пароходе; я должен был переживать их ночь за ночью и каждый раз испытывать то же беспредельное отчая- ние. Ибо теперь, когда я верил в реальность ясновиде- ния и пришел к заключению, что в нашем теле скрыто нечто, как в гусенице куколка, которая в свою очередь заключает в себе бабочку, символ души, — с этих пор все мое прежнее равнодушие к моим душевным пере- живаниям исчезло навсегда. Нечто раскрылось во мне, как бы внезапно освободилось из своего окоченелого 495
кокона. Для меня стало очевидным, что я видел уже не благодаря отождествлению моей внутренней сути с Даидж-Дзином; теперь мои видения возникали благода- ря личному психическому развитию, тогда как враже- ская сила заботилась лишь о том, чтобы я не видел ничего отрадного и возвышающего душу. Теперь все страдания моих близких находили горячий отклик в моем кровью исходящем сердце. Глубокий родник люб- ви и скорби хлынул из моего земного сердца, отдаваясь в моей пробужденной и освободившейся из тела душе. Так суждено мне было испить всю чашу страданий до последней капли... О, как я скорбел над своим гордым безумием, которое заставило меня отказаться от предло- женного «очищения»... Да, я дошел до того, что поверил даже и в это... Даидж-Дзин действительно приобрел власть надо мной, и враг спустил самых свирепых псов со всего ада на свою жертву. Наконец, разверстая про- пасть закрылась передо мною. Несчастную мученицу, мою сестру, опустили в темную могилу, а через несколько месяцев за нею последовала и ее молодая дочь. Чахотка быстро разрушила молодое нежное тело. Не прошло и года после моего возвращения, как я остался один на всем свете; — единственный оставшийся в живых пле- мянник отправился в кругосветное плаванье. Теперь мне остается рассказать немного, лишь гру- стный конец моей грустной истории. Превратившийся в калеку, имея в тридцать лет вид шестидесятилет- него старика и, благодаря никогда не прекращавшим- ся видениям, приближавшийся к границам безумия, я остановился внезапно на отчаянном решении. Я ре- шился вернуться в Киото, найти Иамабуши, пасть к ногам святого человека и не отставать от него до тех пор, пока он не вернет меня в прежнее состояние. Через три месяца я был снова в своем японском доме; разыскал своего старого, почтенного друга, Тамо- ора Хидейери, умоляя его отвести меня к Иамабуши. Его ответ наложил последнюю печать на мою роковую судьбу. Иамабуши покинул страну, отправившись в бла- гочестивое странствование, которое, по обычаям его ор- дена, должно было длиться не менее семи лет. В своем отчаянии я обращался к помощи других мудрых Иамабуши, но это не послужило ни к чему: никакой другой «адепт» не мог принести мне исцеле- ния. Я узнал от них, что только тот, который вызвал Даидж-Дзина, может иметь власть над этим демоном ясновидящего одержания. С глубоким милосердием, ко- торое я только теперь научился ценить, святые люди предложили мне присоединиться к группе их учеников 496
для того, чтобы узнать все, что может помочь мне. «Только ваша собственная воля и вера в ваши душев- ные силы могут помочь вам, — говорили они. — Но понадобится несколько лет, чтобы уничтожить хотя бы часть великого зла, — прибавляли они. — Даидж-Дзина легко удалить вначале; если же его оставить, он овладевает всем существом человека и почти невозможно искоренить врага, не уничтожив при этом и его жертву». Видя, что мне не оставалось ничего иного, я с благодарностью принял их предложение и изо всех сил старался поверить всему тому, чему эти святые люди верили. Но старания эти оказались тщетными: дух отрицания и сомнения укоренился во мне глубже даже, чем Даидж-Дзин. И все же я решил не упу- скать этот последний шанс на спасенье и принялся за приведение в порядок всех своих житейских обя- зательств: я разделался со своими гамбургскими ком- паньонами, сделал завещание в пользу своего племян- ника — на случай, если бы он возвратился из своего плавания, оставив для своих личных потребностей ни- чтожную часть своего, оказавшегося очень значитель- ным, состояния, и то по настоянию своих друзей. Я знал теперь вместе с Лао-Тзе, что знание — единст- венная крепкая опора, которой может довериться че- ловек, что она не разбиваема никакими бурями. Бо- гатство — слабый якорь в дни скорби, а самомне- ние — самый роковой из всех советчиков. Устроив свои земные дела, я присоединился к «Учителям Дальнего Видения», которые приняли меня в свое та- инственное местопребывание. Там я оставался в те- чение нескольких лет, серьезно изучая их науку в полнейшем уединении, не видя никого, кроме не- скольких членов нашей религиозной общины. Много тайн природы постиг я с тех пор. Много поглотил тайных фолиантов из библиотеки Тзионене и приобрел, благодаря этому, власть над несколькими видами невидимых существ низшего порядка. Но при- обрести тайну власти над страшным Даидж-Дзином я так и не мог. Тайной этой владеет очень ограниченное число Посвященных Лао-Тзе, и большая часть самих Иамабуши не знали, как овладеть этим опасным эле- менталем. Чтобы приобрести такую власть, мне нужно было отождествиться вполне с Иамабуши, проникнуться их верованиями и достигнуть высшей ступени Посвя- щения. Естественно, что я оказался неспособным на это, не говоря уже о моем неискоренимом скептицизме, хотя я искренно старался поверить. Таким образом, облегченный отчасти от моих страданий и наученный, 497
каким образом удалять от себя непрошеные видения, я все же и до сих пор не в состоянии предупреждать их непрошеное появление, которое повторяется от време- ни до времени. Относительно святого человека, кото- рый был первой невинной причиной моего несчастия, я не мог узнать ничего. И сам старый бонза, навещав- ший меня в моем уединении, не мог или не хотел указать мне местопребывание Иамабуши. Когда исчезла всякая надежда на то, что я когда-либо буду освобожден от моего рокового дара, я решил вернуться в Европу и поселиться в одиночестве на весь остаток моей жизни. С этой целью я купил с помощью моих прежних компаньонов швейцарское шалэ, в котором родились и я, и моя покойная сестра, в котором я рос, окруженный ее нежными заботами; его я и выбрал для своего последнего земного жилища. Прощаясь со мной навсегда на палубе корабля, увозившего меня на родину, добрый бонза старался утешить меня и примирить с моими разочарованиями. «Сын мой, — сказал он, — смотрите на все случивше- еся с вами, как на вашу карму — как на справедливое возмездие. Ни один человек, подвергнувший себя до- бровольно власти одного из Даидж-Дзинов, не может надеяться стать когда-либо Архатом (Адептом), не под- вергнувшись немедленному очищению. В лучшем случае он может добиться — как сделали это вы — способности противодействовать своему врагу. Подобно шраму, остав- ленному после себя ядовитой, раной, следы Даидж-Дзина не могут никогда быть стерты с души, пока она не очистится новым рождением. И все же не унывайте и не тяготитесь вашим положением: оно повело вас к познанию и к принятию многих истин, которые иначе вы отвергли бы с презрением. Этого же бесценного познания, приобретешюго страданием и личными усили- ями, ни один Даидж-Дзин не может лишить вас некогда! Прощайте же, и да будет над вами помощь и защита Матери Милосердия, великой Царицы Небесной» Мы расстались, и с тех пор я веду жизнь отшельника в непрерывном одиночестве, никогда не переставая учиться. Хотя у меня от времени до времени еще бывают тяжелые дни, я никогда не жалею о годах, проведенных у Иамабуши, и глубоко благодарен им за полученные знания. С Тамоора Хидейери, искренно почитаемым мною, я постоянно переписывался до самого дня его смерти — события, при котором я имел незаслуженное счастье присутствовать, несмотря на разделявшие нас моря, в тот самый час, когда оно совершилось. 1890 — 1891
ВАЛЕНТИН СИДОРОВ Охота на льва Вместо послесловия «Феномены, будь их реальность доказана, как 2x2=4, будь они очевидны, как солнце на небе, не более, как детская забава, ничтожная иллюзия или уменье пове- левать вещественными атомами, сосредоточивать их воедино; во всяком случае феномены эти ни в проблеме жизни, ни в вечной загадке смерти... сами по себе ничего не доказывают». Как вы думаете, кому принадлежит высказывание? Убежденному материалисту? Непримиримому критику мистики и оккультизма? Ничего подобного. Оно принадлежит Елене Петров- не Блаватской. Да, да, той самой основательнице тео- софского общества, с именем которой, казалось бы, неразъединимы мистика и феномены. Судьба Блаватской (в особенности посмертная) уни- кальна. Трудно найти фигуру, на которую бы столь яростно обрушивались как слева, так и справа. С одной стороны против нее выступали дружным хором ревнители ортодоксальных религий. Фанатик церковного православия Нилус объявлял ее исчадием адд. Пламенный философ христианства Владимир Соловьев обвинял Блаватскую в том, что она приспосабливала буд- дизм к потребностям европейской атеистической мысли. С другой — таким же согласным хором против нее выступали атеисты, поскольку не могли простить ей той волны интереса, которую пробудила она в людях сво- ими трудами и своей личностью к загадочным, фанта- стическим явлениям духовной жизни Индии и вообще Востока. 499
Критика Блаватской нарастала, как снежный ком. Со временем она приобрела столь глобальный характер, что стало признаком «хорошего» тона мимоходом, не утруждая себя доказательствами, обозвать ее авантю- ристкой — это в лучшем случае, а в худшем — шарлатанкой и мистификатором. Но были и другие голоса — в защиту Блаватской. Причем весьма авторитетные. Махатма Ганди с той предельной искренностью, которая отличала все его слова и поступки, заявлял: «Я был бы более чем удовлетворен, если бы смог коснуться края одежды мадам Блаватской...» А Елена Ивановна Рерих писала: «Е. П. Блаватская была великой мученицей в полном значении этого слова. Зависть, клевета и преследования невежества убили ее... ...Я преклоняюсь перед великим духом и огненным сердцем нашей соотечественницы и знаю, что в буду- щей России имя будет поставлено на должную высоту почитания. Е. П. Блаватская истинно наша националь- ная гордость... Вечная слава ей». Казалось бы, такое столкновение диаметрально про- тивоположных мнений об одном и том же человеке (я уж не говорю об ее биографии, насыщенной путеше- ствиями, приключениями, фантастическими событиями) должно было пробудить в нас хотя бы элементарное любопытство к непростой судьбе нашей соотечествен- ницы. Ведь как бы ни относились мы к ее деятельности, неоспорим и безусловен сам факт ее исключительного влияния на духовное бытие западного мира и Индии. Теософия превратилась у нас лишь в ругательный тер- мин. Если по отношению к религии мы еще проявляем (в последнее время) сдержанность и корректность, то здесь мы в выражениях не стесняемся. Но спрашива- ется: если мы изучаем — и довольно основательно — историю религий, почему же должна выпадать из ор- биты научного исследования теософия? Тем более что — как сказано в нашем же справочнике — теосо- фия «свидетельствует о кризисе традиционных религий, которые она пытается заместить собой». Куда там! Ярлыки, особенно те, что штампуют средства тотальной массовой информации, оказывают столь гипнотическое воздействие на людей, что они или безоговорочно верят им, или, если имеют собственное мнение, не решаются высказать его вслух. Себе дороже. Того и гляди, что на тебя же самого нацепят соответствующий ярлык или 500
еще хуже — «перекроют кислород», то есть попытаются лишить средств существования. Но так можно было рассуждать вчера. Сегодня, когда мы идем на сознательное разрушение стереоти- пов, когда вырабатывается принципиально новый взгляд на вещи, мы не просто должны, но обязаны сделать все, чтобы разобраться в феномене, именуемом Еленой Петровной Блаватской. Не только ради Блаватской, но ради самих же себя, если мы действительно жаждем восстановления справедливости и истины в полном объеме, если мы хотим возвыситься над крайностями, заводящими нас в тупик. Первая трудность, с которой сталкивается человек, задумавший познакомиться с биографией Блаватской более или менее обстоятельно: проблема материалов. Во-первых, достать их трудно, порою просто невозмож- но. Во-вторых, если и достанешь, то как отделить злаки от плевел, правду от вымысла. Книги о Блаватской (равно как и самой Блаватской) выходили в основном в дореволюционное время. Эту литературу можно разделить на две категории: аполо- гетическую и разоблачительную. Ни той, ни другой, естественно, доверять нельзя. Признаться, я тоже ломал голову над этой задачей. В конечном итоге я остановился на двух источниках, на мой взгляд, наиболее надежных. Первый — воспоминания сестры Блаватской (по мужу Желиховской). Не без умысла я выбрал в каче- стве опорной точки именно ее биографический очерк. Дело в том, что Вера Петровна Желиховская, принимая родственное участие в судьбе своей знаменитой сестры, не разделяла ее взглядов. До конца жизни так и остались для нее тайной мотивы ее поведения. Веру Петровну не только удивляла, но прямо-таки пугала неожиданная перемена, происшедшая с ее сестрой. «Она, никому, никогда не покорявшаяся, во всем, от раннего детства поблажавшая одной своей воле, чуть ли не в старости, по пятому десятку, нашла человека, господина и повелителя, пред волей которого безмолвно склонялась?.. Да еще какого человека! Какого-то кол- дуна, полумифического индуса с берегов Ганга!.. Я ничего не понимала!» Будучи глубоко православным человеком, Желихов- ская осуждала культ своей сестры у теософов, которые после ее смерти учредили в ее честь специальный праздник: «День белого лотоса». «Дорого бы я дала, — 501
признается она, — чтобы вместо всех этих прославле- ний ее «посланницей Махатм и Диян-Чоханов — святых буддизма», православные люди здесь, на месте смерти ее, пожелали бы ей вечную память и «со святыми мирного упокоения». Все это, думается, дает гарантию, что в воспомина- ниях нет преувеличений, а присутствует сдержанный и несколько отстраненный взгляд на вещи. Второй — статья из «Нового энциклопедического словаря» Брокгауза и Ефрона. Издание респектабель- ное, заботившееся о своем престиже и авторитете. Здесь старались быть объективными и сдержанными в оценках. Поэтому характеристика Блаватской лишена предвзятости. «Странности ее жизненного пути, — го- ворилось в статье, — находят объяснение в художест- венной страстности ее натуры, и неправильно было бы видеть в ней только авантюристку. Она сама, по-види- мому, плохо отдавая себе отчет в своем значении, по-своему служила добру». Что касается материалов нашего времени, то луч- ше считать, что их не существует. Какие-то публика- ции о Блаватской, разумеется, были, но строились они по принципу знаменитых писем о Пастернаке в пе- риод его травли: «Я, конечно, не читал Пастернака, но...» Дальше следовал набор выразительных руга- тельств, перемежаемых угрозами. Воистину, как гово- рил Гете, «ничто не вызывает большего ужаса, чем невежество в действии». Основные вехи жизни Елены Петровны Блаватской таковы. Родилась в 1831 году в знатной дворянской семье. По материнской линии род восходил к Рюриковичам, а именно к князьям Долгоруким, отличавшимся неза- висимостью нрава, воинственностью, бесстрашием. Ее пращур Яков Долгорукий не боялся спорить с Петром Первым, а однажды в припадке ярости разорвал цар- ский указ, который показался ему несправедливым. Во всех дореволюционных справочниках отмечает- ся, что семья была очень талантлива. Бабушка Бла- ватской, Елена Петровна Фадеева, первая русская женщина — ученый-естествоиспытатель, интересы ко- торой поровну делились между физикой и ботаникой. Она состояла в переписке с Александром Гумбольд- том и другими выдающимися европейскими учеными. Мать — Елена Андреевна Ган — обрела широкое признание как романистка. Белинский называл ее 502
«русской Жорж Занд». От матери унаследовали ли- тературные способности и ее дочери: и та, которая впоследствии станет Желиховской (ее перу принадле- жат романы, детские рассказы и повести, пьесы), и та, которая станет Блаватской (ее зарубежные очерки и корреспонденции вызывали восхищение у русской публики, а ее книга «Из пещер и дебрей Индостана» по праву считалась — да и сейчас, очевидно, должна считаться — лучшей русской книгой об Индии). Дво- юродным братом Блаватской был граф Витте, кото- рый, судя по его мемуарам, несколько стеснялся своей экстравагантной родственницы. Способностей к учению у будущего автора «Тайной доктрины» в детстве не наблюдалось. Особенно трудно ей давалась математика. Она пасовала перед элементар- ными арифметическими задачами. По свидетельству сестры, «она была страшная фан- тазерка и подвержена припадкам почти сомнамбулизма; она часто вставала и ходила во сне и, не просыпаясь, с широко открытыми глазами, произносила целые речи, рассказывала сказки и пела песни...». Семнадцати лет от роду неожиданно для родных (да, наверно, и для своего избранника тоже) Елена Петров- на выходит замуж за эриванского вице-губернатора Блаватского, который по возрасту ей годился в отцы. Пошла она на этот шаг не по любви, а по расчету: ей хотелось как можно быстрее обрести независимость. Спустя несколько месяцев после этого брака, покинув мужа, она отправляется в зарубежное путешествие с твердым намерением, непонятно под каким импульсом возникшим в ее сознании, попасть в гималайский Ти- бет. Первая попытка кончается неудачей. Но Елена Петровна не обескуражена. На долгие годы она превращается в странницу. Где только она ни побывала: Северная и Южная Америка, Англия, Греция, Египет, Малая Азия, Китай, Япония, Индия. Но марш- руты всех этих странствий замыкаются в одной и той же точке, куда ведет Елену Петровну ее непреклонная воля: Гималаи. И каждый раз — неудача. Лишь с четвертой попытки, когда ей исполнилось тридцать три года, она пересекает, наконец, заповедную границу. Трудно с определенностью судить о ее встречах и приключениях в Гималаях. Обычно словоохотливая, Елена Петровна хранила на этот счет молчание или отделывалась намеками и общими фразами. Достоверно одно: пробыла она в Гималаях семь лет. 503
В 1872 году Елена Петровна появляется в России. Это был последний ее приезд на Родину. Находилась она здесь недолго. В 1873 году у нее уже новый адрес: Нью-Йорк. Начинается американский период ее жизни. Именно после Тибета и стала явственной разитель- ная перемена в Елене Петровне Блаватской, столь по- разившая и испугавшая ее сестру. Своего гималайского Учителя Блаватская называла или на английский манер «Мастером», или, согласно индийской традиции, — «Махатмой». Под именем Гулаб-Лалл-Синга она описала его в книге «Из пещер и дебрей Индостана». Подготовительный период жизни Блаватской закон- чился; теперь ее действия, да и вся линия ее поведения, обрели целенаправленный характер. Поначалу она отдает дань модному в то время спиритизму. Участвует в сеансах столоверчения в каче- стве сильного медиума, необходимого для контактов с вызываемыми «духами». Но вскоре разочаровывается в этой низкопробной магии и решительным образом рвет с нею. Более того, начинает активную кампанию против увлечения спиритизмом, который, по ее мнению, нано- сит безусловный вред духовному развитию человека и может иметь необратимые негативные последствия для его психики. 1875 год — переломный в жизни Блаватской. Она основывает теософское общество, перед которым ста- вит задачи глобального характера. Три главных пункта предусматривались ее программой. 1) Образование ядра всемирного братства людей, без различия вероисповедания, происхождения и обще- ственного положения. Его члены обязывались стремить- ся к самосовершенствованию и к взаимному вспомо- ществованию, как нравственному, так, по возможности, и материальному. 2) Изучение и распространение восточных языков и литератур, которые приближают к научно-религиозному синтезу, выработанному в величайшей колыбели муд- рости Востока. 3) Изыскания в области еще неизведанных законов природы и психических сил человека, которые должны усложнить и расширить самую психологию человека, от- крывая ему возможность все новых и новых восприятий. Надо сказать, что эта программа, отдающая духов- ный приоритет Востоку и цветной Индии, сразу же натолкнулась на сопротивление со стороны западных клерикалов. Особенно насторожились иезуиты. Отныне 504
и до смерти Блаватской (да и после ее смерти тоже) они будут чинить ей всяческие козни. Кроме религи- озных ортодоксов были и другие непримиримые вра- ги — расисты, сторонники авторитарных режимов. Гит- лер, например, огнем и мечом, не только в переносном, но и в буквальном смысле слова, уничтожал «теософ- скую заразу». Разумеется, не все и далеко не всегда теософы были на уровне задач, поставленных перед ними. Да и отно- шения между основательницей общества и ее последо- вателями были неоднозначными и небезоблачными. Блаватская признавалась своим родным: «Я готова от- дать последнюю каплю крови за теософское дело, но теософов — почти никого не люблю!» После смерти основоположницы начались неизбежные в таких случа- ях выяснения отношений, споры, раздоры. Выделилась еретическая ветвь теософии во главе с Рудольфом Штейнером. Она получила название антропософии. Ны- не теософское общество напоминает собой потухающий вулкан; влияние его повсеместно ослабело. Но вначале, когда дело привлекало своей новизной, энтузиастов было хоть отбавляй. У Блаватской появился американский соратник, с которым она будет идти рука об руку до конца своей жизни. Им стал полковник Олькотт, недавно еще сражавшийся на полях граждан- ской войны за освобождение негров. В 1878 году принимается решение перевести штаб- квартиру общества с Запада на Восток, из Америки в Индию, чтобы быть поближе к истокам тех духовных традиций, которые и привели в результате к созданию общества. Главная квартира общества обосновалась в Южной Индии, в Адьяре, по соседству с Мадрасом. Она расположилась не столь далеко от Собора святого Фомы — исконной цитадели католицизма в Индии. Адьяр представлял собой живописное место на бе- регу океана. Густые тени высоких пальм защищали от испепеляющих лучей солнца двухэтажное каменное бунгало. Рядом протекала речка, которую Елена Пет- ровна на русский лад окрестила «Адьяркой». «Здесь мне чудо как хорошо! — сообщала она в одном из писем, адресованных в Россию. — Какой здесь воздух! Какие ночи!.. И какая чудная тишина. Нет городского треску и уличных криков. Сижу себе, пишу и смотрю на океан, блестящий, безбрежный, словно живой — право! Мне часто кажется, что он дышит, что сердится и бьется в гневе!.. Зато, когда он 505
тих и ласков, не может быть в мире красоты обаятельнее!.. Особенно в лунную ночь. Луна здесь на глубоком темно- синем небе кажется вдвое больше и вдесятеро блестящей вашего европейского перламутрового шарика...» Сто лет спустя мой индийский маршрут привел меня в Адьяр. За это время соседний Мадрас разросся, раздвинулся во все стороны, и штаб-квартира теософ- ского общества давным-давно оказалась в черте города. Но разросся и сам Адьяр, отстроился, преобразился. Он стал своеобразным городом в городе. Его иногда называют городом-садом, потому что сад занимает основную территорию Адьяра (как мне ска- зали, примерно триста акров). Этот сад прорезают улицы и аллеи, носящие имена Блаватской, Олькотта и других заслуженных ветеранов теософского движения. Основополагающей идеей теософов была мысль о един- стве всех религий (что, кстати, сближало их с учением Рамакришны и Вивекананды), и потому здесь можно встретить самые разные храмы: и буддийскую пагоду, и христианскую церковь, и даже зороастрийское свя- тилище. Геометрическим центром «города-сада» является ги- гантских размеров баньян и примыкающая к нему площадь. Это место, где собирались теософы на свое «вече», чтобы решать кардинальные вопросы, как тео- ретические, так и организационные. Но, очевидно, вре- мя таких многолюдных собраний миновало, потому что площадь заросла дикой травой и огорожена неколючей проволокой. Мы хотели было залезть под проволоку и подойти к баньяну, но служитель, сопровождавший нас, предупредил: в этих неухоженных и диких зарослях можно наткнуться на кобру. Как и всякий город с традициями, Адьяр имеет музей, имеет библиотеку, уникальную по своему харак- теру и ценности: нам показывали пергаменты с текста- ми на санскрите и пали, а также старинные книги, переплетами для которых служили сандаловые дощечки с инкрустацией из полудрагоценных камней. Главное здание теософской штаб-квартиры, в осо- бенности большой зал с высокими колоннами, стили- зовано под храм. Да и порядки здесь точно такие, как в храме: только сняв обувь, можешь переступить порог. В глубокой нише стены две скульптурные фигуры, высеченные из белого мрамора: Блаватская (она сидит) и Олькотт (он стоит, опустив руку на ее плечо). Со стен смотрят лики основоположников религий: Христос, 506
Будда Кришна, Зороастр, Конфуций, Лао-Цзы; вместо Магомета, поскольку ислам строжайшим образом за- прещает любое изображение человека, какая-то вязь арабских букв. Все это, вместе взятое, играет роль своеобразного символа, потому что, выделяя в каждой религии ее позитивное нравственно-эзотерическое яд- ро, теософы в то же время стремились синтезировать разные духовные истоки и ликвидировать различия между ними. Поэтому общество и выступало под деви- зом: «Нет религии выше истины». В скандальной славе Блаватской повинны прежде всего ее необычайные способности, вернее, непроду- манное использование их. Неординарные свойства ее психики проявились еще в детстве. По этому поводу Желиховская пишет, скупо, сдержанно, но пишет: «Бы- вали с ней в детстве и молодости и такие случаи, которые теперь все объяснили бы ясновидением; но в те бесхитростные времена они относились к сильному развитию воображения и проходили незамеченные». Однако по мере роста, известности и популярности Блаватской они становились все более и более «заме- ченными». К сожалению, нередко и сама Блаватская, дабы ошеломить собеседника и убедить в своей право- те, прибегала к демонстрации феноменов, в чем впос- ледствии горько раскаивалась: ведь «феномены эти ни в проблеме жизни, ни в вечной загадке смерти... сами по себе ничего не доказывают». То, что мы знаем о Блаватской со слов Синнета и других ее друзей, похоже на сказки Шехерезады. По ее желанию на гостей с потолка обрушивался каскад ароматных роз; буквально из ничего материализовыва- лись золотые кольца и драгоценные камни. Все это, естественно, порождало недоверие, скепсис, а значит, и отрицание Блаватской и тех идей, которые она несла. Вопрос о феноменах Блаватской по сю пору остается запутанным и неясным, и чтобы спустя сто лет разо- браться в нем, давайте отметем в сторону рассказы, вызывающие сомнение. Остановимся на тех, которые сомнения не вызывают, поскольку в их описании схо- дятся друзья и враги Блаватской. Просто какие-то вещи одни принимали со знаком «плюс», другие — со знаком «минус». Чем удивляла и озадачивала современников Блават- ская? Что было в ней сверхъестественного? Что она умела? 507
Во-первых, она умела вызывать звуки, похожие на звон хрустальных колокольчиков. (В наше время это объяснили бы способностью человека внушать слухо- вые галлюцинации.) Во-вторых, она умела выводить из строя электропри- боры, не прикасаясь к ним. (В наше время это объяснили бы избытком биоэнергии в человеческом организме.) В-третьих, она умела читать письма в нераспечатан- ных конвертах. (Эксперименты такого рода в наше время, как известно, проводятся: вспомним хотя бы Розу Кулешову.) Вот и получается: то, что делала Блаватская, сейчас нас не удивляет, вернее, удивляет, но не в той степени, как раньше, потому что находится для этого разумное объяснение. Думаю, что Блаватскую, если б она жила в наше время, причислили бы к разряду экстрасенсов и на этом бы успокоились Довольно часто Блаватская демонстрировала еще од- но «чудо». В комнатах, причем запертых наглухо, вдруг появлялись огненные шары, а говоря точнее — шаро- вые молнии. По свидетельству очевидцев, она свободно манипулировала этими огненными клубками А теперь перенесемся мысленно в прошлое столетие и спросим: а как же должна была реагировать на подобные феномены наука того времени, не обладавшая знаниями о тонких энергиях, плазме, голографии и самонадеянно полагавшая, что она может объяснить все загадки мира лишь при помощи физических и химиче- ских законов? Только единственным способом; повернуться спиной, проигнорировать, объявить шарлатанством. Так, собст- венно, и было сделано. Да по-другому, очевидно, тог- дашняя наука и не могла поступить, если хотела ос- таться (при том запасе знаний, которыми располагала) на только что завоеванных материалистических пози- циях. Но есть загадка, связанная с Блаватской, и она более серьезного свойства, чем все ее телепатические чудеса, вместе взятые. Прочитав объемистые тома «Разоблачен- ной Изиды», армянский архиепископ Айвазовский, че- ловек широких взглядов и неординарного мышления, воскликнул: 508
«Зачем все эти бессмысленные медиумические про- явления?.. Они ничто пред феноменом осмысленным и неопровержимым этих двух томов со всеми их ссылка- ми!.. В них заключается труд, который мог бы поглотить целую жизнь ученого, а их в семь месяцев написала женщина!» Такую же, если не большую степень удивления высказывала по этому поводу и Вера Петровна Жели- ховская: «Я дивлюсь происшедшему с ней самой фено- мену внезапного всезнайства и глубочайшей учености, свалившейся на нее, как с неба, — гораздо больше, чем всем чудесам, которые ей приписывают ее поклонни- ки-теософисты». И действительно, когда читаешь, предположим, «Тай- ную доктрину», то не знаешь, чему больше удивляться: то ли бездне разнообразнейшего материала, втиснутого в две тысячи страниц убористого текста двух томов «Тайной доктрины», то ли поразительной быстроте, с которой этот материал был изложен, систематизирован, прокомментирован (на каждый том у Блаватской ухо- дило менее года; за такой срок его просто переписать и то затруднительно). А к этому надо добавить, что писала Елена Петровна на английском, который, есте- ственно, знала гораздо хуже, чем русский. «Автор не считает нужным, — предупреждает она в предисловии к первому изданию «Тайной доктрины», — просить снисхождения читателей и критиков за несовершенства английского языка и за многие недостатки литератур- ного стиля, которые могут встретиться на этих страни- цах... знание этого языка было приобретено ею в последние годы жизни...» А на страницах «Тайной доктрины» как бы стыкуются история и мифы, по большей части эзотерического характера, поэзия и фи- зические формулы, намекающие (еще до Эйнштейна) на огненного джинна, заключенного в атомном ядре. По нашим временам, чтобы проделать такую работу, потребовался бы, пожалуй, целый штат научно-исследо- вательского института. А тут всего лишь один человек... Есть ли ответ на эту загадку? Давала ли на этот счет объяснения сама Блаватская? Конечно, давала, но боюсь, что они покажутся нам неправдоподобными. Вот что пишет она своему посто- янному оппоненту, которого имела в лице своей сестры Веры Петровны Желиховской. «Ты вот не веришь, что я истинную правду пишу тебе о своих учителях. Ты считаешь их мифами... Но разве ж самой тебе не очевидно, что я сама, без помощи, не могла бы писать «о Байроне и о материях 509
важных»... Что мы с тобой знаем о метафизике, древ- них философиях и религиях? О психологии и разных премудростях?.. Кажется, вместе учились, только ты гораздо лучше меня... А теперь посмотри, о чем я не пишу?.. И люди, да какие — профессора, ученые, — читают и хвалят... А я тебе говорю правду: ...передо мной проходят картины, древние рукописи, числа, я только списываю и так легко пишу, что это не труд, а величайшее удовольствие...» То есть честь авторства она себе не приписывала. И твердо стояла на своем. Она, пожалуй, могла бы сказать о себе словами Гегеля: «То, что в моих книгах принадлежит лично мне, ошибочно». Случались с нею забавные казусы. Сложнейшие математические постулаты, изложенные ею же самой на бумаге, она не могла прочесть вслух. Без помощи знатоков она с этим не справлялась. Когда же сестра укоряла ее: «как же де ты сама высчитала и написала, а прочесть не умеешь?» — Елена Петровна отвечала со смехом: — Да откуда же мне задачи высшей математики знать, матушка моя?.. Это твои дочери... всё в нынеш- них премудрых женских гимназиях проходили. А мы с тобой, сама знаешь, рядом учились! Едва четыре пра- вила одолели. — Да как же ты писала об этом, если сама не знаешь?! — Ну вот! Мало о чем я пишу, чего прежде и во сне не видела... Не я пишу, — а я только с готового списываю... Хоть ты никогда мне не верила, а вот тебе и еще доказательство, что я только орудие, а не мастер. — Но описываешь ты мастерски!.. Будто все это сама видела, сама везде была. — Бывать не бывала, а видеть видала! Постоянно вижу то, что описываю. Итак, вот и гипотеза, как бы сама собой вытекающая из четких и откровенных признаний Елены Петровны Блаватской, — она обладала внутренним зрением, по- зволяющим ей читать книги из уникальной и необыч- ной библиотеки всех времен и народов. Фантастично? Но другого объяснения — ругань и ярлыки не в счет — пока нет. А косвенные подтверждения данной версии имеют- ся. Елена Петровна уверяла, что тексты ей даются в зеркальном отражении. Чтобы воспринимать и разби- раться в них, требовались тренировка и внимание. Но 510
так как у нее были постоянные нелады с цифрами, то нередко, когда складывалась необходимость сослаться на то или иное издание, порою известное, она по рассеянности пугала нумерацию, и у нее получались числа-перевертыши. Вместо числа «32», предположим, она ставила «23». Поэтому она просила своих друзей перепроверять ее, особенно в том, что касалось дат и нумерации. Иркутский писатель Юрий Самсонов в книге «Про- гулки в лабиринте» обращает внимание на одно досто- примечательное совпадение. Известно, что многие за- писи Леонардо да Винчи сделаны так, что читать их можно лишь с помощью зеркала. Не означает ли это, говорит он, что Леонардо да Винчи и Блаватская получали информацию из одного и того же источника! Просто, в отличие от Блаватской, Леонардо подчас записывал так, как видел. Расшифровку оставлял на потом. Так что самое разумное, наверное, принять точку зрения Шекспира. Помните: «Есть многое на свете, друг Горацио, что и не снилось нашим мудрецам». «Иной раз истина невероятнее вымысла», — утвер- ждала, исходя из собственного опыта, Блаватская и советовала не уподобляться тому индийскому радже, который приказал отрубить голову своему подданному, побывавшему в Северной Европе и уверявшему его, что там полгода люди ездят и ходят пешком по воде, которая каменеет. Атмосфера предубеждения против Блаватской в на- чале восьмидесятых годов сгустилась до предела. Без учета этого обстоятельства нельзя понять причины и характер того грандиозного скандала, который вспых- нул вокруг ее имени. Цель скандала — а уличили ее в фальсификации пресловутых феноменов — была ясна: дискредитировать на веки вечные Блаватскую, а вместе с нею и ее идеи о наших старших братьях по разуму — Махатмах. Принцип простой: плох поп — значит, и Бога нет. Начали кампанию, как и следовало ожидать, иезуи- ты. Исходя из незыблемого правила «цель оправдывает средства», мадрасский миссионер Патерсон подкупил некоего Куломба, работавшего в Адьяре в качестве плотника и столяра, и его жену. На страницах печати миссионер в открытую похвалялся тем, что за большие деньги приобрел у них письма с инструкциями Блават- ской относительно изготовления потайного шкафа с 511
секретами, благодаря которым послания Махатм и дру- гие «сюрпризы» появлялись как бы сами собой, чуть ли не с неба. Со статьей, претендующей на сенсацию, выступил журнал «Мадрас Кристиан Колледж Магазин». Но это была легкая кавалерия. Тяжелая артиллерия заговорила, когда в Мадрас прибыли члены лондонского общества психических исследований. В течение не- скольких месяцев они детально изучали обстановку, допрашивали людей и, наконец, пришли к заключению, что феномены Блаватской должны квалифицироваться как предумышленный обман, совершенный ею или по ее наущению. (Правда, заключение сопровождалось оговоркой, страхующей на всякий случай авторитетную комиссию: «Более чем вероятно».) Собственно, вот эти выводы комиссии, а также статьи в иезуитских журналах и явились питательной основой почти для всех последующих негативных от- зывов и выпадов против Блаватской. Авторы наших отечественных публикаций в данном случае лишь пе- репевали чужие голоса, не вникая в суть дела. А вникнуть в нее даже столетие спустя — стоило бы. Ведь процессу разоблачения Блаватской сопутство- вали столь настораживающие «странности», что нужны специальные усилия, чтоб не заметить их. Прежде всего иезуиты. Их обвинения базировались на главном — письмах Блаватской, адресованных Ку- ломбу. Но тщетно просили и даже требовали у Патер- сона, чтоб он показал эти письма. Он отказывал реши- тельно всем. Можно подумать, что он заплатил за них круглую сумму лишь затем, чтоб подальше их упрятать. Куломбы же растворились неведомо где. Но отсутствие доказательств не смутило миссионера. Был бы пущен слух, а дым всегда останется. С ходу Патерсон выдвигает новое обвинение в адрес Блаватской, на этот раз уголовное: дескать, никакая она не мученица за идею, а простая воровка. Она прикар- манила кассу теософского общества. Нет нужды, что это явный абсурд. Денежные поступления в кассу об- щества в то время составляли главным образом гоно- рары Блаватской. Поэтому обворовать кассу общества было для нее то же самое, что обворовать себя. Но чего только не сделаешь ради того, чтобы потопить конкурирующую организацию. Что же касается лондонской комиссии, то здесь бросаются в глаза три характерных момента. Первое. Комиссия почему-то сосредоточила главное внимание на письмах Махатм. Эксперты с торжеством установили, что они написаны Блаватской. Следователь- 512
но, они поддельны. Но ведь Блаватская и не делала тайны из того, что книги и письма от имени Махатм она пишет под диктовку Махатм. Другое дело — верить этому или нет. Ее сподвижники верили. Но не могло и речи идти о примитивном подлоге или низкопробном обмане (что пытались ей инкриминировать). Второе. Ну Бог с ними, с письмами Махатм, так же, как и со шкафом, тем более что Блаватская, естествен- но, отрицала свое участие в этой акции. Она утверж- дала, что шкаф изготовили в ее отсутствие по науще- нию иезуитов подкупленные Куломбы. Но ведь были феномены, которые комиссия могла бы, как говорится, потрогать собственными руками. Если бы захотела. Но она не захотела Третье, и самое главное. При всем уважении к комиссии надобно заметить, что преследовала-то она не научные, а политические цели. Ее отчет, занимающий полтысячи страниц, венчает неожиданный вывод. Он тем более неожиданен, что доказательств не приводится никаких: Блаватская — агент и шпион на жалованье у русского правительства. Дескать, «феномены», «махат- мы» — ширмы, все это лишь для отвода глаз. К русским — а тем более в Индии — англичане относились с величайшей настороженностью и подозри- тельностью. По выражению Блаватской, они «готовы видеть шпионов России даже в собственных сапогах». Появление русской женщины, да еще возглавлявшей какое-то сомнительное движение, замешанное на «ин- дийских» идеях, для британской администрации в Ин- дии было более чем неприятным сюрпризом. Вина Блаватской, по мнению английских властей, состояла уже в том, что она приобрела слишком большую попу- лярность среди туземного населения. Действительно, Блаватскую индийцы любили, и не только потому, что она была страстным пропагандистом Индии и ее куль- туры на Западе, но и потому, что благодаря ей они как бы заново открывали для себя собственную страну. Мохандас Карамчанд Ганди, которому суждено было впоследствии стать Махатмой, признавался, что, живя в Лондоне — там он изучал юридическое право, — на какое-то время поддался призрачному блеску достиже- ний западной цивилизации, и лишь Блаватская и ее последователи обратили его взоры к священным писа- ниям его страны, и он почувствовал себя индийцем. Многое можно зачеркнуть (или попытаться зачерк- нуть) в жизни Блаватской. Но вот это никак не зачерк- нешь — то, что она является одухотворяющим факто- is Заколдованная жизнь 513
ром новой истории Индии. Не сбросишь так же со счета и то, что ее друзья и соратники стояли у истоков национально-освободительного движения Индии. Не кто иной, как ближайшая ученица Блаватской, президент теософского общества Анни Безант, в течение ряда лет занимала пост Председателя- партии Индийский нацио- нальный конгресс. Разумеется, за Блаватской в Индии была учреждена слежка. Велась она таким образом, что не заметить ее мог только слепой. Полицейский, как навязчивая тень, сопровождал Блаватскую во всех ее передвижениях. Елена Петровна постепенно привыкла к нему и даже изводила его горькими сетованиями по поводу того, что, дескать, он по воле своего начальства должен изобра- жать из себя «дурака и осла», преследуя везде и всюду «старую бабу, которая годилась бы ему в бабушки, если бы могли у нее быть внуки на такой подлой службе». Надо признать, что дипломатом Блаватская была плохим и сдержанности в поступках и делах не прояв- ляла. Например, с друзьями она делилась такой мечтой: как было бы замечательно, если б на севере Индии, на отрогах Гиндукуша, объявился русский отряд. И уж совсем было бы замечательно, если б командовал им генерал Скобелев, прославившийся в войне за освобож- дение Болгарии. Пусть отряд будет небольшим, пусть всего какая-то тысяча человек. Но этого достаточно, чтоб всколыхнулась вся Индия от мала до велика и сбросила бы английское владычество. Само собой, го- ворилось это в узком кругу, но у британской разведки во все времена были достаточно длинные уши. Друзья Блаватской (а значит, и ее враги) прекрас- но знали, что она — русская не только по имени, но и по духу и убеждениям. Когда началась рус- ско-турецкая война и внимание всего мира было при- ковано к Шипке, Блаватская — тогда она жила в Америке — отдала распоряжение переводить гонора- ры от своих статей в русский Красный Крест. А статьи ее за подписью «а russian woman» («русская женщина») были направлены против всех антирус- ских происков и прежде всего против «Главы хри- стианской западной церкви, благославляющего мусуль- ман на избиение христиан, славян и русских». Публицистические выступления Блаватской будора- жили американское общественное мнение, и католики не на шутку встревожились. К ней доя выяснения отношений явился секретарь одного из влиятельнейших 514
кардиналов римской церкви. Начал он с елейных по- хвал и лести в адрес Блаватской, «передовой мысли- тельницы, сумевшей отбросить предрассудки патриотиз- ма». Но Елена Петровна сразу раскинула, куда он клонит, и ему пришлось выслушать резкую отповедь. «...Во что бы я, как теософка, ни верила, ему до этого дела нет!.. Православная вера моих русских бра- тий для меня священна!., за нее и за Россию я всегда вступлюсь и буду писать против нападок на них лице- мерных католиков, пока рука держит перо, не боясь ни угроз их папы, ни гнева римской церкви...» Как у всякого русского на чужбине, в ней жило обостренное чувство ностальгии. В последние годы она часто хандрила, требуя «чего-нибудь своего, кого-нибудь русского». Незадолго до кончины своей сестры Вера Петровна Желиховская с семьей приезжала в Лондон, чтобы навестить ее. «Любимейшим ’удовольствием ее, — вспоминала она, — было в эти последние наши вечера слушать русские простые пески... То и дело обращалась она то к одной, то к другой из дочерей моих с заискивающей просьбой в голосе: — Ну попой что-нибудь, душа!.. Ну хоть «Ноченьку». Или «Травушку»... Что-нибудь наше родное спойте... Последний вечер перед отъездом нашим до полуночи дочери мои, как умели, тешили ее; пели ей «Среди долины ровные» и «Вниз по матушке по Волге», и русские великопостные молитвы. Она слушала с таким умилением, с такою радостью, будто знала, что больше русских песен не услышит». Блаватской иногда казалось, что в чем-то она грешит против собственных концепций, но поделать с собой ничего не могла. Упрекая самое себя в непоследова- тельности, она пишет: «Не странно ли, что я, язычница, ненавидящая про- тестанство и католичество, как только дело дойдет до православия, так душу и тянет к русской церкви?.. Ведь я — отщепенка! неверующая космополитка, все так думают и я сама. А за торжество православной России, нашей церкви и всего русского отдала бы кровь по- следнюю...» А заключает письмо следующей фразой: «Господи! Хоть бы перед смертью увидеть Россию торжествующей над врагами!» Скандал, раздутый мировой прессой, не мог пройти бесследно для Елены Петровны. Болезнь — причем 515
жесточайшая — свалила ее. Она была в беспамятстве. Доктор уже объявил, что она скончается не приходя в себя. Но он ошибся. Как любила говорить Елена Пет- ровна, она вновь надула «курносую». Едва оправившись от болезни, Блаватская заявила о своем твердом намерении возбудить судебный иск про- тив организаторов заговора, порочащего ее имя, осно- ванного на подкупе слуг, которые исчезли, и подлож- ных письмах, которых никто не видел. Но руководство теософского общества решительно воспротивилось этому. Полковник Олькотт пригрозил даже уйти в отставку. Они исходили из того, что для суда решить дело в пользу Блаватской — значит, решить дело в пользу туземцев (как и она, верящих в Махатм), а на это присяжные англо-индийского суда никогда не пойдут. Но даже если допустить невозможное — оправдатель- ный вердикт, то и он ни к чему не приведет. Враги оправданию не поверят, а друзья в нем не нуждаются: они и так знают, что все это — ложь и клевета. Поэтому обращаться в суд — безумие. Между тем врачи настаивали на немедленном выезде Блаватской из Индии и переселении ее в зону умерен- ного климата. Да если б и позволяло здоровье, оста- ваться здесь после того, как ее публично объявили русской шпионкой и каждый день грозил ей арестом, было невозможно. Британские власти могли торжествовать: наконец-то русская, столь основательно попортившая им кровь, по- кидает Индию. Покидает развенчанная и опозоренная. Когда вникаешь в подробности скандала с Блават- ской, то поначалу удивляешься абсурдности, причем нарочитой абсурдности главных обвинений. Они, как говорится, вопиют против здравого смысла. Но потом понимаешь, что в этом есть своя логика. Ведь расчет строился на обывателя, читающего газеты, которого, что называется, надо глушить обухом по голове. Чем грубее, тем вернее. Феномены — материя тонкая, деликатная; они столь же доказуемы, сколь и недоказуемы. Другое дело — уголовщина: вор. Тут уж никакая репутация не устоит. Иди доказывай, что ты не верблюд. А чтобы окончательно запутать, а кстати и запугать западного обывателя, которому русофобская пресса из- давна внушала мысль, что все зло от русских, присо- вокупляется политический детектив: агент русского цар- ского правительства. Не сомневаюсь, что кампания против Блаватской разворачивалась по заранее разработанному сценарию. А если б сомневался, то скандал, случившийся впослед- 516
ствии с Рерихом, убедил бы меня в этом. Дело в том, что он строился по сценарию, написанному тем же почерком и с использованием точно таких же стерео- типов. Судите сами. В 1935 году Рерих — в зените мировой славы и известности. Рериховское движение в защиту мира и культуры на подъеме. Сотни комитетов, носящих имя художника, действуют в Европе и Америке, Азии и Африке. Штаб-квартира движения — Музей Николая Рериха — занимает двадцатисемиэтажный небоскреб в Нью-Йорке над Гудзоном. Руководители стран Амери- канского континента подписывают Пакт Рериха об охра- не культурных ценностей в случае вооруженного кон- фликта. В связи с этим президент США Рузвельт вы- ступает со специальным радиообращением. Кандидату- ру художника выдвигают на Нобелевскую премию ми- ра, и есть основания считать, что он получит ее. Но в том же 1935 году и начинается грубая прово- кация, которой было суждено торпедировать глобаль- ные проекты Рериха. Затеяли ее свои, вернее, бывшие «свои», американские помощники Рериха, которым он доверял и на которых полагался, особенно в практиче- ских делах: Хорш (биржевой маклер в прошлом) и его жена. Хорши действовали нагло, с вызовом. Подделав документы, они присвоили себе двадцатисемиэтажный небоскреб и все ценности, находившиеся там (в том числе и тысячу полотен Рериха). Естественно, Рерих не мог оставаться безучастным к такому грабежу средь бела дня. Он намеревался отправиться в Америку, чтобы возбудить судебное дело против Хорша. Но из Америки он получил деликатный совет — ни в коем случае не предпринимать этого. Хорш предусмотрел такой вариант и подстраховался. Опытный вор всегда кричит «держи вора!». Он обвинил Рериха в том, что тот посягнул на святая святых американских законов — уклонился от уплаты налогов. Дескать, готовя свои азиатские экспедиции, он не вы- платил соответствующих сумм государственному ведом- ству. Это было передергиванием и ложью: экспедиции снаряжались на средства общественных организаций (а не на частные), и по американским законам не подле- жали обложению налогом. Но теперь требовалось до- казывать, что ты — не верблюд. А пока не докажешь, ты в глазах американской Фемиды преступник — вор. И если бы художник пересек границу Америки, его бы арестовали и посадили в тюрьму. Однако поход против Рериха (так же, как в свое время и против Блаватской) не ограничился лишь уго- 517
ловным делом. Политика здесь фигурировала тоже. Но так как в России произошла смена режима, то Рериха объявили «агентом Коминтерна». Теперь уж противник не выпускал из поля зрения Блаватскую. Ее имя в сопровождении ругательных эпи- тетов постоянно появлялось на страницах газет. Небы- лица сочинялась за небылицей. Это была тотальная психическая атака, рассчитанная на то, что человек ведь не железный, что когда-нибудь, а сдадут его нервы. В шутливой манере (Елена Петровна любила ирони- зировать над собой и своими неурядицами) она пишет, что в Лондоне против нее образовалось «целое обще- ство», состоящее из католического духовенства и фа- натиков. «Было уж три митинга... В первом они дока- зывали, что я — ни много ни мало — сам черт в юбке... Во втором поднята была старая канитель: она-де шпи- онка, агент русского правительства и опасна для бри- танских интересов... На третьем митинге возбужден был вопрос: не антихрист ли я?» (Любопытно сопоставить с одним из писем Рериха: «обозвали самим Антихристом, главою всемирного Ко- минтерна и Фининтерна...») Разумеется, Блаватская держалась стойко. Но дава- лось ей это большим напряжением сил. В горькую минуту она признавалась: «Вы не можете себе представить, как тяжело чув- ствовать множество противных течений, недобрых мыслей, против вас направленных. Точно будто вас колят тысячи игл! Я постоянно должна (силой воли) воздвигать вокруг себя стену в ограждении от этих токов». И вот в такой атмосфере трудится — да еще как трудится! — Елена Петровна Блаватская. Ее жизнь, перемежаемая болезнями (причем почти каждый раз врачи предрекают смертельный исход), заполнена не- прерывной работой. Она торопится. Она как будто боится не успеть высказать то, что необходимо выска- зать. В последние два года жизни она бьет все собствен- ные предыдущие рекорды. За эти два года появляется огромное количество ее статей в теософских журналах. Выходят в свет ее книги «Ключ к теософии», «Голос Безмолвия», а также сборник стихов, стансов, шлоков «Перлы Востока», переведенных ею с восточных языков. 518
Но самое главное: она пишет капитальный, итоговый труд своей жизни — «Тайную доктрину». «Цель этого труда, — говорит Блаватская в пре- дисловии, — может быть определена так: доказать, что Природа не есть «случайное сочетание атомов», и указать человеку его законное место в схеме Все- ленной; спасти от извращения архаические истины, являющиеся основою всех религий; приоткрыть до некоторой степени основное единство, откуда все произошло...» А еще ранее она дает четкие пояснения читателю: «Истины эти ни в коем случае не выдаются за откровение, также автор не претендует на положение разоблачителя мистического значения, впервые обнаро- доваемого в истории мира. Ибо то, что заключается в этом труде, можно найти разбросанным в- тысячах томов, вмещающих писания великих азиатских и ран- них европейских религий, сокрытых в глифах и сим- волах и, в силу этого покрова, до сих пор оставленных без внимания. Теперь делается попытка собрать вместе древнейшие основы и сделать из них одно гармониче- ское и неразрывное целое. Единственное преимущест- во, которым обладает писательница перед ее предшест- венниками, заключается в том, что ей не нужно при- бегать к личным спекуляциям. Ибо труд есть частичное изложение того, что сама она узнала от более знающих, и добавленное в некоторых деталях результатами ее личного изучения и наблюдения». Книгу открывают набранные жирным шрифтом древние стансы Дзиан (в современной транскрипции Дзен). Для обычного человеческого сознания они представляют собой шараду и головоломку. Попробуй- те, например, добраться до смысла вот этих строк: «Времени не было, оно покоилось в Бесконечных Недрах Продолжительности... ...Причины Существования исчезли; бывшее Видимое и Сущее Невидимое покоилось в Вечном Не-Бытии — Едином Бытии... ...Познайте: нет ни первого, ни последнего; ибо все есть Единое Число, исшедшее из Не-Числа...» Недаром дзен-буддийские тексты по сю пору явля- ются камнем преткновения для многих ученых. Обра- зовалось даже два течения. Одни считают, что они несут в себе информацию космической важности. Дру- гие утверждают, что никакой информации они не не- 519
сут, а призваны сыграть роль взрывного эффекта в сознании читающего. Истина, очевидно, где-то посредине. Тексты призва- ны как прорвать шаблонные рамки нашего мышления, так и содержат неординарную информацию. Доказа- тельство этому — «Тайная доктрина», являющаяся свое- образным и развернутым комментарием к древнебуд- дийским стансам. Расшифровать загадку «Тайной доктрины», равно как и криптограмму жизни Елены Петровны Блават- ской, в кратком очерке невозможно. Позволю себе лишь высказать несколько догадок, заранее зная, что они покажутся фантастическими. Но вспомним Нильса Бора, который отвергал гипотезы лишь на том основа- нии, что они недостаточно сумасшедшие. Как известно, в последнее время из нас основатель- но выветрился дух гордыни. Мы начинаем допускать возможность того, что существует иная, более высокая, чем наша, ступень разума. Есть даже попытки обосно- вать на математическом уровне эту более высокую реальность. Но если стать на такую точку зрения, то возникает вопрос, вернее, серия вопросов. В какой форме мыс- лятся нам контакты со старшими братьями по разуму? Какого рода помощь мы от них ожидаем? Как, собст- венно говоря, должна поступать информация от них? В виде манны небесной, что ли, низвергающейся с облаков? А что, если наши желудки не в состоянии перева- рить эту манну? А что, если рука помощи нам давным- давно протянута, а мы не видим ее? А что, если все препятствия — в нас самих, в нашем сознании, в нашем недостаточно развитом воображении, в пред- убеждении, в скепсисе, в недоверчивом отношении к собственной интуиции? В этой связи по-иному высвечивается и «феномен» Блаватской. А что, если через Блаватскую была пред- принята попытка контакта с нами? А что, если она была своеобразным мостом между двумя ступенями общечеловеческого разума? Ведь неспроста так реши- тельно отвергала она любое намерение приписать ей авторство. А было бы проще и удобнее: объявили бы гением или сверхгением — и дело с концом. Нет, она видела миссию именно в том, чтоб указать на истинный источник своих сверхчеловеческих знаний. XIX век оказался не подготовленным к информации Блаватской и предпочел проигнорировать ее. Вряд ли 520
нам следует повторять ту же ошибку. Современная наука, вооруженная электронной и вычислительной тех- никой, способна, по-моему, «переварить» любую инфор- мацию. Вряд ли ныне затруднит специфический язык, устаревшие термины (тот же самый руганый и переру- ганный «оккультизм», который то и дело возникает на страницах Блаватской). Все это второстепенное, оболоч- ка, а не суть. Суть в ином. Что же касается мифов, то, думаю, — мы уже давно согласились с тем, что в них содержатся зерна истины, которые при бережном и добром отношении могут превратиться в тучные ко- лосья. Единственное, что требуется от нас: быть откры- тыми для всех возможностей. Кстати, то самое лондонское общество психических исследований, которое столь решительным образом ра- зоблачило Блаватскую, сто лет спустя сочло необходи- мым вновь вернуться к материалам старого нашумев- шего дела. В результате современной научной экспер- тизы выводы коллег прошлого века были дезавуирова- ны как ошибочные. Итоги нового расследования содер- жатся в специальной брошюре, публикация которой прошла почему-то незамеченной и не превратилась в сенсацию. Но как бы там ни было, факт остается фактом: наука нашла в себе мужество «реабилитиро- вать» Блаватскую и признать, хотя и с некоторым опозданием, правоту ее. К сожалению, еще мало изучен «индийский раздел» личной библиотеки Владимира Ильича Ленина. Он до- статочно обширен и включает в себя книги с дарствен- ными надписями индийских авторов, издания, храня- щие пометки Надежды Константиновны Крупской. На- ряду с трудами основателя школы русской индологии академика Ольденбурга и сборниками Рабиндраната Тагора здесь находится книга Радды-Бай (псевдоним Елены Петровны Блаватской) «Из пещер и дебрей Индостана». В качестве предисловия к книге использо- ван биографический очерк Веры Петровны Желихов- ской. Иногда мне приходит в голову и такая мысль: а не была ли Блаватская подвергнута осмеянию и ошельмова- нию специально, чтоб отвратить наше внимание от жгучих тайн, связанных с нею? 521
Третий том «Тайной доктрины» остался незавершен- ным, Елена Петровна написала его вчерне. После смер- ти Блаватской ее ученики собрали эти материалы и издали их. Смерть наступила в результате гриппа, или, как было принято тогда говорить, инфлюэнцы. Надо сказать, что и врач, и друзья Блаватской, привыкшие к тому, что она справлялась и с более серьезными болезнями, не придали особого значения ее недомоганию. Но на этот раз ей не удалось обмануть «курносую». Скончалась она не в постели. Смерть настигла Елену Петровну Блаватскую, как истинную труженицу, на ее постоянном рабочем месте, за письменным столом, Это произошло 8 мая 1891 года. Николай Константинович Рерих рассказывает об оригинальном способе охоты на льва, бытующем где-то в Африке. «Выходят на выслеженного царя пустыни без ружья, но с большой сворой маленьких, яростно лающих со- бачек. Лев, укрывшийся в кустарнике, долго выносит обла- ивание, но, наконец, среди веток начинает появляться его грозная лапа. Опытный охотник говорит: «Сейчас будет скачок»; и действительно, грозный зверь высоко взвивается и падает в следующий кустарник. Тогда к своре добавляется новая, свежая стая. Со- бачий лай усиливается. Опытные охотники говорят: «Теперь уже недолго; теперь он не выдержит». Затем наступает странный момент, когда собаки, в охватив- шей их ярости, устремляются в кусты. Ловцы говорят: «Идемте, он уже кончился». Царь пустыни не выносит облаивания, он кончается от разрыва сердца». Думаю, что рассказ этот имеет прямое отношение к судьбе Елены Петровны Блаватской. 1987
Примечания Михаил Салтыков-Щедрин (1826 — 1889) Отпрыск старинного дворянского рода. Детство провел в усадьбе отца в селе Спас-Угол Тверской губернии. Учился в Московском дворянском институте, затем в привилегированном Царскосельском лицее. Служил в канцелярии Военного ведом- ства. Выход же первых повестей «Противоречия» и «Запутанное дело» закончился для 22-летнего автора плачевно: повелением Николая I он был выслан в Вятку «за вредный образ мыслей». Вернувшись в Петербург лишь в середине 50-х годов, после смерти царя, Салтыков публикует книгу «Губернские очерки» от имени надворного советника Н. Щедрина. В дальнейшем был чиновником особых поручений в Министерстве внутрен- них дел, вице-губернатором в Рязани, затем в Твери. Проти- воречивые суждения и оценки вызывали в слоях российского дореволюционного общества все без исключения произведе- ния Салтыкова: «Невинные рассказы», «Сатиры в прозе», «Письма о провинции», «Признаки времени», «Помпадуры и помпадурши», «История одного города», «Господа Головлевы», «Пошехонская старина». ДИКИЙ ПОМЕЩИК Печатается по изданию: Салтыков-Щедрин М. Е. Собрание сочинений. М., 1974. С. 9. «Дамский каприз» — разновидность пасьянса. С. 12. Исав — библейский персонаж, родившийся «косма- тым». Николай Семенович Лесков (1831 — 1895) «Дед Лескова был священник, бабушка — купчиха, отец — чиновник, мать — дворянка; таким образом, писатель объеди- нил в себе кровь четырех сословий» (М. Горький). После смерти отца подросток вынужден был наняться писцом в Орловскую палату уголовного суда, затем перевелся в Киев и лишь к началу 60-х годов, через полтора десятка лет, смог заняться литературой всерьез. Лесков — один из самых самобытных наших прозаиков, его заслуженно ставят в ряд с Толстым, Гоголем, Тургеневым. 523
«Левша», «Леди Макбет Мценского уезда», «Очарованный странник», «Тупейный художник», «На краю света», «Владыч- ный суд» — эти и многие другие произведения истинные жемчужины словотворчества. К несчастью, после Октябрьско- го переворота многие сочинения классика находились под запретом, особенно антинигилистические романы «Некуда», «На ножах» и рассказ «Овцебык». Большинство читателей до сих пор так и не знакомы во всей полноте с творчеством Лескова, а ведь собрание его сочинений, вышедшее еще в начале века, насчитывает 36 томов. БЕЛЫЙ ОРЕЛ Печатается по изданию: Лесков Н. С. Полное собрание сочинений. СПб., 1902 — 1903. МАЛАНЬЯ — ГОЛОВА БАРАНЬЯ Печатается по тому же изданию. Голова баранья — в народном миропонимании это слово- сочетание означает блаженная, дурочка (подобно тому как в сказках герой назван Иваном-дураком). Всеволод Михайлович Гаршин (1855 — 1888) Детство и отрочество провел в родовом имении Приятная Долина Бахмутского уезда Екатеринославской губернии. Сыз- мальства удивлял окружающих необыкновенными умственны- ми задатками. Будучи студентом петербургского Горного инс- титута, отправился добровольцем на русско-турецкую войну. В боях выказал беспримерную храбрость и был произведен в офицеры. Первые военные рассказы Гаршина были встречены обществом весьма благожелательно («Четыре дня», «Происше- ствие», «Трус», «Встреча»). Молодого прозаика сразу заметили Лев Толстой, Салтыков-Щедрин, Тургенев. Однажды в Ясной Поляне Гаршин целую ночь обсуждал с Львом Николаевичем свой проект искоренения в мире всеобщего зла. Неожиданно даровитого писателя поразил психический не- дуг, который и привел его к самоубийству. Вскоре после его смерти вышли два сборника: «Красный цветок» и «Памяти В. М. Гаршина», — в которых лучшие русские художники (Поленов, Репин, Савицкий, Ярошенко) поместили свои иллю- страции. КРАСНЫЙ ЦВЕТОК Печатается по изданию: Гаршин В. М. Сочинения. М.; Л., 1951. 524
Лев Николаевич Толстой (1828 — 1910) Сын графа Н. И. Толстого, участника войны с Наполеоном, и княжны М. Н. Волконской. В девять лет остался круглым сиротою. Поступил в 1844 году в Казанский университет, собираясь стать дипломатом, затем перевелся на юридический факультет, но и его оставил через полтора года. Участник двух войн: на Кавказе (1851 — 1853) и Крымской кампании (1854 — 1855). Вошел в литературу повестью «Детство», сразу же просла- вившей 24-летнего автора. Затем последовали «Отрочество», «Юность», «Севастопольские рассказы». В дальнейшие годы эпо- пея «Война и мир», романы «Анна Каренина», «Воскресение» закрепили за Львом Николаевичем славу первого писателя Рос- сии. На склоне лет Толстой резко пересмотрел свое место в социальной иерархии: отказался от дворянства, от Нобелев- ской премии, вступил в конфликт с церковниками. Конфликт закончился отлучением всемирно известного писателя от цер- кви. Последнее десятилетие своей долгой жизни Толстой посвя- тил созданию и выпуску дешевых книжек для детей, благо- творительной деятельности, работал над повестью «Хаджи Мурат». Все произведения Толстого в настоящем томе публикуются по изданию: Толстой Л. Н. Собрание сочинений. М., 1982. Антон Павлович Чехов (1860 — 1904) Сын таганрогского купца третьей гильдии, владельца бака- лейной лавки. С раннего детства поневоле был приобщен к обвешиванию, обмериванию и прочим торгашеским хитростям и потом всю жизнь, по его собственным словам, «выдавливал из себя раба». По окончании гимназии поступает на медицин- ский факультет Московского университета. В годы студенче- ства печатается в юмористических журналах «Осколки», «Стрекоза», «Будильник», «Зритель». В 1884 году выходит первая книга рассказов «Сказки Мельпомены». На дальнейшую судьбу молодого юмориста повлиял один из старейшин отечественной словесности Д. В. Григорович, призвав его в письме не распылять свой несомненный талант на пустяки. Чехов послушался мудрого совета и в последующие несколько лет создал такие шедевры, как «Степь», «Именины», «Скучная история». Прославился он и как драматург: пьесы «Чайка», «Три сестры», «Вишневый сад» стали классикой. 525
В конце XIX столетия у Чехова начал обостряться ту- беркулез, — видимо, сказались последствия непомерно тяж- кого путешествия на остров Сахалин, предпринятого в 1890 году: от Тюмени приходилось ехать по ухабам на лошадях, ведь сибирский железный путь только еще строили. В Кры- му, где Антон Павлович провел с редкими отлучками около пяти лет, климат был для чахоточника благоприятнее мос- ковского, однако болезнь обострилась в конце концов и здесь. Чехов выехал на курорт Баденвейлер, в Германию, где скоропостижно скончался. ЧЕРНЫЙ МОНАХ Печатается по изданию: Чехов А. П. Собрание сочине- ний. М., 1970. Алексей Николаевич Апухтин (1840 — 1893) Поэт и прозаик. Родился на Орловщине в родовитой дво- рянской семье. В Петербургском училище правоведения по- дружился с будущим великим композитором Петром Чайков- ским. Первый сборник «Стихотворения» выпустил в свет лишь в 1886 году, когда был уже знаменитым, — ведь на его стихи писал романсы сам Чайковский. Популярны были и прозаические произведения Апухтина: «Дневник Павлика Дольского», «Архив графини Д.», «По- весть в письмах», «Неоконченная повесть», однако самой большой известностью пользуется до наших дней фантасти- ческий рассказ «Между жизнью и смертью», в котором по- следний романтик пушкинской ориентации развенчал поро- ки светского общества. Утвердилось мнение, что рассказ на- писан под воздействием «Сна смешного человека» Ф. М. Достоевского. МЕЖДУ ЖИЗНЬЮ И СМЕРТЬЮ Печатается по изданию: Русская фантастическая проза XIX — начала XX века. М., 1989. Сергей Александрович Сафонов (1867 — 1904) Был известен как плодовитый журналист, автор фельето- нов, стихов, рассказов. В фантастике оставил след повестью «Конец Эласмоса» и рассказом «Заговорил», где герой путе- шествует в конец XX века с помощью длительного сна. 526
КОНЕЦ ЭЛАСМОСА Печатается по изданию: Сборник «Московской иллюстри- рованной газеты». М., 1892. Максим Горький (Алексей Максимович Горький) (1868 — 1936) С ранних лет будущий писатель начал тяжкую жизнь «в людях» — мальчиком на побегушках в магазине, подручным пекаря, посудником на пароходе, грузчиком. Не поступив в Казанский университет, отправился странствовать по Руси. Прошел из Нижнего Новгорода до Царицына, побывал на Украине, в Бессарабии, на Кавказе. Горький рано стал знаменит — рассказами и повестями из народного быта, романами «Мать» и «Фома Гордеев», а в особенности пьесами: «Мещане», «Дачники», «Варвары». «Вра- ги», «На дне». Проза была проникнута духом романтизма, предчувствием грандиозных социальных перемен — не зря «буревестник революции» так активно сотрудничал с больше- виками. Самоистребительная гражданская война, кровавый террор, учиненный красными изуверами, отпугнул писателя от новых властей. Он уехал из России, и лишь спустя 10 лет Сталин и его подручные уговорили знаменитого во всем мире литера- тора вернуться в Москву. Здесь ему предоставили роскошный особняк у Никитских ворот, персональную машину, спецпаек и прочие кремлевские блага. К сожалению, возвращение Горького в качестве адепта нового режима оказалось роковым: сам того не желая, быть может, он способствовал раскручи- ванию безжалостного маховика репрессий, пока не был унич- тожен — вслед за сыном Максимом. Последний труд Горько- го — эпопея «Жизнь Клима Самгина». СТАРУХА ИЗЕРГИЛЬ Печатается по изданию: Максим Горький. Ранние рассказы. М., 1971. Александр Валентинович Амфитеатров (1862 — 1938) Родился в Калуге. Окончил юридический факультет Мос- ковского университета. Еще будучи студентом, занимался жур- налистикой в газете «Новое время». Опубликовал множество очерков о своих путешествиях в Италию, на Балканы, в 527
Центральную Европу, которые отличались смелостью сужде- нии и живостью изложения. Как прозаик дебютировал рома- ном «Людмила Верховская», затем последовали многие другие бытописательные сочинения. Много лет отдал работе над обширнейшим трудом «Зверь из бездны», посвященном ста- новлению христианства в I веке н. э. В 1920 году, спасаясь от террора «пламенных революцио- неров», покинул Россию навсегда. В эмиграции Амфитеатро- вым созданы самые значительные произведения: «Демониче- ские повести XVII в.», «Литература в изгнании», романы «Зачарованная степь» и «Жар-цвет». ЖАР-ЦВЕТ В настоящем томе публикуется первая часть фантастиче- ского романа по изданию: Амфитеатров А. В. Закат старого века. Кишинев, 1989. С. 208. Лемерсье Г. А. — московский шляпный фабрикант. С. 209. Бедекер — название путеводителей издателя К. Бе- декера. Золотая стрела скифа Абариса — символ Аполлона, Ею владел мудрец Абарис. С. 216. Новгородский угодник Иоанн, живший в XII веке, по легенде, в одну ночь слетал на бесе в Иерусалим. С. 218. Берсеркеры — неустрашимые герои скандинавских мифов. С. 220. Мисс Фай — американская проповедница спири- тизма. Евсебия Палладино — итальянская телепатка. С. 222. Институт Бульо — астрономический институт в Париже. С. 224. Швейггард — возможно, подразумевается Иоганн Соломон Швейггер (1779 — 1857) — немецкий ученый. С. 227. ...на люэтической почве... — Речь идет о сифилисе. С. 230. Элифас Леви — французский спирит. С. 246. Хтонические святилища — в честь богов земли и преисподней, подателей плодородия. С. 251. Казенэв — знаменитый фокусник. С. 252. Фельдман — знаменитый гипнотизер. С. 265. «Маскотта» — комическая опера Эдмона Одрана. С. 279. Монрепо, Ахилейон — живописные поместья, сим- вол рая. Императрица Елизавета Австрийская (1837 — 1898) была убита анархистом. Людвиг II Баварский (1845 — 1886) — король, покончивший жизнь самоубийством. С. 280. Сын императора Франца Иосифа I эрцгерцог Ру- дольф покончил жизнь самоубийством. Брат императора Иоанн пропал без вести. Другой брат, Максимилиан, был казнен. 528
Co 289o Баласса... Массоль... Брэд.,, — модные в конце XIX века фокусники и спириты. С. 314. Ускочество — идеология славян — беглецов от турецкого ига, непримиримых врагов Оттоманской империи. Расцвет ускочества пришелся на конец XV — начало XVI века. Со 330. Гностицизм — учение о постижении смысла Свя- щенного писания. Кабала (Каббала) — мистическая идеология иудаизма. С. 331. Жюль Буа — бельгийский писатель-спирит. С. 332. Головня Мелеагра. — Герой греческой мифологии должен был умереть, как только сгорит полено в очаге, однако мать Мелеагра спрятала пылавшую головешку и спасла жизнь сыну. Магическое зеркало и выстрел в портрет — масонские ритуалы. С. 338. Речь идет о романе Гюстава Флобера «Мадам Бовари». С. 344. Стрита — секта стригольников, которая возникла в XIV веке и выродилась со временем в секту жидовствующих. С. 354. Цитата из стихотворения Н. Ф. Щербины «Южная ночь». Тимофей Михайлович Бондарев (1820 — 1898) Писатель-самоучка, народный философ. Родился в селе Михайловка Донецкого округа Земли Войска Донского. В 1865 году был с семьею сослан в Сибирь за переход в секту субботников. Здесь было написано его главное произведе- ние — «Трудолюбие и тунеядство, или Торжество земледе- лия», оказавшее значительное влияние даже на Льва Толстого. Великий писатель в своем предисловии к первому изданию этого труда назвал его «Очень замечательным и по силе, ясности, и по красоте языка, и по искренности убеждения». Толстой способствовал выходу «Трудолюбия» и в Париже на французском языке. Другие сочинения Бондарева: «О нравст- венном значении земледельческого труда», «Первородное по- каяние», «Се Человек», «Гордиев узел», «Польза труда и вред праздности» — в большинстве своем так до сих пор и не опубликованы. Свой последний труд, духовное завещание «Па- мятник», Бондарев за два года до кончины высек на плите для собственного надгробия. Похоронен в селе Иудино Мину- синского уезда Енисейской губернии. НЕБЕСНЫЙ ПОСЛАННИК Отрывок из работы «Спасение от тяжкой нищеты» публи- куется по изданию: Ежемесячный журнал литературы, науки и общественной жизни. СПб., 1914, № 5. 529
Елена Петровна Блаватская (1831 — 1891) Все произведения Е. П. Блаватской в настоящем томе, кроме повести «Заколдованная жизнь», печатаются по изда- нию: Кармические видения. М., 1995. МИСТИЧЕСКАЯ ИСТОРИЯ Перевод с английского В. С. Зуевой. С. 379. Карагеоргиевичи и Обреновичи — династии серб- ских правителей, кровные враги. Рахиль — жена библейского патриарха Иакова. С. 381. Банат — историческая область, ныне разделенная между Сербией и Румынией. С. 384. ScTn-lac — вызывание духов, магия, колдовство. С. 385. Гоблины — в германо-скандинавской мифологии свирепые ночные чудовища. НЕРАЗГАДАННАЯ ТАЙНА Перевод с английского В. С. Зуевой. СИЯЮЩИЙ ЩИТ Перевод с английского А. Патрикеева. С. 398. Танцующие дервиши — приводящие себя в экстаз во время продолжительного танца. ПЕЩЕРА ЭХО С. 404. Raison d'etre (фр.) — разумное основание. С. 406. Tableau (фр.) — картина, сцена. С. 408. Crescendo (ит.) — усиление звука. С. 415. Unjeu de societe (фр.) — развлечение общества. Mesdames et messieurs (фр.) — дамы и господа. С. 420. Д-р Мокк и Уильям Эдди — знаменитые американ- ские духовидцы и медиумы. МОЛЧАЛИВЫЙ БРАТ Перевод с английского Т. О. Сухоруковой. ИЗ ПОЛЯРНОГО КРАЯ Перевод с английского И. Теннис и Г. Теннис. ОЖИВШАЯ СКРИПКА Перевод с английского А. Патрикеева. 530
С. 437. Эвтерпа — одна из девяти олимпийских муз, покровительница лирической поэзии. Каллиопа — муза науки и эпической поэзии, мать мифи- ческого певца и музыканта Орфея, которому покорялось все сущее. Каллироя — речная нимфа. По преданию, девушка Калли- роя отвергла любовь жреца и была обречена богами на смерть. Однако жрец принес себя в жертву вместо любимой, а вслед за этим она покончила с собою у источника. С. 438. Сиринга — нимфа, обращенная в свирель Паном, богом лесов, полей и стад. С. 440. Терпсихора — муза танца. Геспериды — нимфы, хранящие золотые яблоки в своем саду. С. 441. Муж Эвридики — Орфей. Иксион — в греческой мифологии царь лапифов, по при- казу Зевса привязанный к небесному огненному колесу. С. 442. Лютеция — древнее название Парижа. С. 444. Бенгальские тантрики — белые и черные колдуны. Флажолет — флейта с высоким звучанием. С. 456. Печать Соломона — оккультный символ. С. 457. Арпеджио — сложный аккорд. Стаккато — короткие звуки. ЗАКОЛДОВАННАЯ ЖИЗНЬ Печатается по изданию: Блаватская Е. П. Заколдован- ная жизнь. Л., 1991. Валентин Митрофанович Сидоров Поэт, прозаик, исследователь творчества Рериха (его перу принадлежит творческая биография художника «На верши- нах»). Родился в Воронеже в 1932 году. Выпускник философ- ского факультета МГУ. Кандидат филологических наук, про- фессор Литературного института им. А. М. Горького. Валентин Сидоров — автор двадцати сборников стихов. Он считается пионером нового жанра в русской поэзии — жанра стихотворных медитаций (книги «Ключ», «Индийские сюже- ты»). В 1982 году в журнале «Москва» была опубликована повесть «Семь дней в Гималаях», вызвавшая полемику, дис- куссии и ставшая бестселлером. Продолжение ее — повести- эссе «Рукопожатие на расстоянии» и «Мост над потоком», отрывок из которой под названием «Охота на льва» мы даем в настоящем издании. Широкую известность приобрела книга В. Сидорова «Знаки Христа», посвященная подпольной духов- ной России. Валентин Митрофанович Сидоров — президент Междуна- родной ассоциации «Мир через культуру».
УКАЗАТЕЛЬ ИМЕН ИСТОРИЧЕСКИХ ДЕЯТЕЛЕЙ Альберт Великий (1193 — 1280) — немецкий философ. Аполлоний Тианский (I в. н. э.) — греческий ученый, проповедник, чудотворец. Араго Доминик Франсуа (1786 — 1853) — французский ученый. Беклин Арнольд (1827 — 1901) — швейцарский живописец. Берклей (Беркли) Джордж (1685 — 1753) — английский философ. Боянус Людвиг (1776 — 1827) — профессор ветеринарии в Виленском университете, выдающийся зоолог. Брум Генри Петер (1778 — 1868) — английский физик. Вазари Джорджо (1511 — 1574) — итальянский живописец и архитектор, автор обширного труда о знаменитых художни- ках. Гальвани Луиджи (1737 — 1798) — итальянский врач и анатом. Гарвей Уильям (1578 — 1657) — английский врач, открыв- ший законы кровообращения, Гартман Эдуард (1842 — 1906) — немецкий философ, автор знаменитой книги «Философия бессознательного». Гассенди Пьер (1592 — 1655) — французский астроном и философ. Гаусс Карл Фридрих (1777 — 1855) — немецкий математик. Гаутама Сидхартхе (Будда) (623 — 544 до н. э.) — осно- ватель буддизма. Гельмгольц Герман Людвиг (1821 — 1894) — немецкий естествоиспытатель. Гюисманс Шарль Мори (1848 — 1907) — французский писатель. Гуссе Арсен (1815 — 1896) — французский писатель-ро- мантик. Гюйгенс Христиан (1629 — 1695) — нидерландский физик. Дион Кассий Кокцеян (155 — 235) — автор обширной «Римской истории». Дом Кальмет (Кальмет Августин) (1672 — 1757) — ученый монах-бенедиктинец. Жозеф де Местр (1753 — 1821) — французский дипломат, автор книги «Санктпетербургские вечера». Ионг (Янг) Томас (1773 — 1827) — английский физик. Карпентер Вильям Бенджамин (1813 — 1885) — английский ученый. Карр Альфонс Жан (1808 — 1890) — французский писа- тель. Кеплер Иоганн (1571 — 1630) — немецкий астроном. Конт Огюст (1798 — 1857) — французский философ. Крукс Уильям (1832 — 1919) — английский физик и химик. 532
Лавуазье Антуан Лоран (1743 — 1794) — французский химик. Лаплас Пьер Симон (1749 — 1827) — французский астро- ном. Лейбниц Готфрид Вильгельм (1646 — 1716) — немецкий ученый. Литтре Эмиль (1801 — 1881) — французский философ. Лихтенберг Георг Кристоф (1742 — 1799) — немецкий физик. Лобачевский Николай Иванович (1792 — 1856) — великий русский математик. Лоти Пьер (1850 — ?) — французский писатель Лукиан (120 — 190) — древнегреческий писатель. Луций Тразея Пет (? — 66) — римский сенатор. Мадзини Джузеппе (1805 — 1872) — итальянский револю- ционер. Марк Курций — юноша, покончивший с собою ради спа- сения Рима. Мармонтель Жан Франсуа (1723 — 1799) — французский писатель. Матейко Ян (1838 — 1893) — польский живописец. Морган Томас Хант (1866 — 1945) — американский биолог, основоположник генетики. Николаи Кристоф Фридрих (1733 — 1811) — немецкий писатель. Остроградский Михаил Васильевич (1801 — 1861) — рус- ский математик. Парацельс (1493 — 1541) — немецкий врач и естествоис- пытатель. Петроний Гай Транквилл (? — 66) — римский писатель, автор романа «Сатирикон». Поэ (По) Эдгар Аллан (1809 — 1849) — американский писатель. Прудон Пьер Жозеф (1809 — 1865) — французский тео- ретик анархизма. Пьяцци Джузеппе (1746 — 1826) — итальянский астроном. Рейхенбах Карл (1788 — 1869) — немецкий натуралист. Риман Бернхард (1826 — 1866) — немецкий математик. Рише Шарль (1850 — 1935) — французский физиолог. Сведенборг Эммануэль (1688 — 1772) — шведский фило- соф-мистик. Семирадский Генрих Ипполитович (1843 — 1902) — рус- ский художник. Сенека Луций Анней (5 до н. э. — 65) — римский поэт, философ, покончивший жизнь самоубийством. Страбон (64 до н. э. — 23 н. э.) — древнегреческий историк и географ. Тьер Адольф (1797 — 1877) — французский историк. Уоллес Альфред Рассел (1823 — 1913) — английский уче- ный. 533
Фехнер Густав Теодор (1801 — 1887) — немецкий психолог, физик. Френель Огюстен Жан (1788 — 1827) — французский физик. Фултон Роберт (1765 — 1815) — американский изобрета- тель. Хельминъский Юзеф (1849 — 1914) — польский художник. Хладни Эрнст (1756 — 1827) — немецкий физик и астро- ном. Чермак Ярослав (1831 — 1878) — чешский художник. Щербина Николай Федорович (1821 — 1869) — русский поэт. Эдисон Томас (1847 — 1931) — американский изобретатель. Элиан Клавдий (170 — 230) — римский писатель. Эмпедокл (490 — 430 до н. э.) — древнегреческий поэт и философ. Ямвлих (230 — 330) — античный философ. СЛОВАРЬ СТАРИННЫХ СЛОВ Бурнус — верхняя одежда у арабов Веред — нарыв, чирей Дормез — дорожная карета Инфернальный — адский Киммерийцы — древние причерноморские племена Ламия — вампир Лизис — угасание Мистагог — жрец Опиофаг — наркоман Престидижитатор — фокусник Регалии — налоги Халдеи — древние звездочеты в Вавилонии Шабаш — сборище ведьм Штофный — из плотной шерстяной ткани Шугай — сарафан Экзорцизм — изгнание злых духов Э м п у з а — вампир
ХУДОЖНИК КОСМИЧЕСКОГО БЫТИЯ (К цветной вклейке) В Москве, в семье Черноволенко Тихона Константиновича и Натальи Владимировны, 13 марта 1900 года родился третий сын — Виктор. В 1918 году Виктор заканчивает Первое реальное учи- лище. Еще будучи в выпускном классе, он подряжается по вечерам статистом в частную оперу Зимина. Здесь, кстати, ему посчастливилось слушать великих наших певцов — Фе- дора Шаляпина и Леонида Собинова. В ряды Красной Ар- мии Виктора призвали в 1919 году. Служил он в Сибири, но в конце следующего года заболел туберкулезом легких и после лечения был освобожден навсегда от военной служ- бы. Возвратившись в Москву, Черноволенко нанимается на работу на завод «Каучук». Однако неизлечимый недуг вско- ре вынуждает его уволиться. В 1923 году тяжело больного Виктора везут в Иркутск к известному тибетскому целителю. И случается чудо: тот воз- вращает к жизни молодого художника. Через полгода Виктор уже опять числится на «Каучуке», а в 1926 году переходит трудиться в типографию «Рабочей газеты». В середине двадцатых годов Виктор делает робкие по- пытки испробовать свои силы в живописи и рисунке. В 1926 году во время посещения одной из выставок он встре- тился с художниками П. П. Фатеевым, Б. А. Смирновым- Русецким, В. Н. Пшесецкой (Руной). Несколько позднее они познакомили Виктора с А. П. Сарданом и С. И. Шиголевым. Виктору очень понравились его новые знакомые, и они по- дружились. Общее тяготение ко всем новым веяниям в ис- кусстве и личные симпатии создавали особую атмосферу в их взаимоотношениях. Так сложилась творческая группа, ко- торую сами художники назвали АМАРАВЕЛЛА. Интересно вспомнить, что название группы родилось в 1927 году. За год до этого в Москве побывал Николай Константинович Рерих и встречался с одним из членов группы — Б. А. Смирновым-Русецким, от которого и узнал о существовании группы молодых художников. Знаменитый мастер предложил организовать в США выставку работ космистов, почти не известных в России. Вот тогда сами космисты и придумали для своей группы имя: АМАРАВЕЛЛА. Вслед за тем руко- водитель группы, художник П. П. Фатеев, предложил соста- вить манифест АМАРАВЕЛЛЫ. Манифесту исполнилось семьдесят лет, из его состави- телей никого уже нет в живых: я, как знавшая всех лично, кроме Руны, хочу познакомить читателя с этим документом. 535
МАНИФЕСТ ГРУППЫ ХУДОЖНИКОВ-КОСМИСГОВ АМАРАВЕЛЛА 1. Произведение искусства должно само говорить за себя человеку, который в состоянии услышать его речь. 2. Научить этому нельзя. 3. Сила впечатления и убедительности произведения зави- сит от глубины проникновения в первоисточник творческого импульса и внутренней значимости этого источника. 4. Наше творчество, интуитивное по преимуществу, на- правлено на раскрытие различных аспектов космоса — в человеческих обликах, в пейзаже и в отображении абстракт- ных образов внутреннего мира. 5. В стремлении к этой цели элемент технического офор- мления является второстепенным, не претендуя на самодов- леющее значение. 6. Поэтому восприятие наших картин должно идти не путем рассудочно-формального анализа, а путем вчувствова- ния и внутреннего сопереживания — тогда их цель будет достигнута. 1927 год Став членом группы АМАРАВЕЛЛА, Виктор понимает, что ему предстоит большая работа над совершенствованием своей техники. Он начинает много и серьезно работать над рисунком и одновременно пишет маслом. Друзья помогают советом и вдохновляют на серьезные поиски. К 1927 году относится его примечательная картина «В глубинах Вселенной. Свет угасшей звезды» и несколько других, которые, к сожалению, не сохра- нились, как и карандашные рисунки. От 1928 года уцелела всего лишь одна работа маслом «Древний символ мудрости». Изображение ЧАШИ как символа проходит через многие работы Виктора Черноволенко — вплоть до последних. На многих рисунках символ этот доминирует. И это не случайно. Как известно, ЧАША — древнейший знак, символ накопления знаний, опыта человеческого духа во все времена пребывания человека на Земле. Известно, что последняя выставка художников-космистов состоялась в 1929 году. Затем начались аресты, и первой угодила в лапы охранки В. Н. Пшесецкая, потом А. П. Сардан. В 1942 году С. И. Шиголев был репрессирован, и до сих пор о нем ничего не известно. Б. А. Смирнов-Русецкий был арестован сразу же после начала войны. Как группа, АМАРА- ВЕЛЛА перестала существовать, но все те, кто остался жив, в каких бы условиях они ни находились, не отступили и в меру сил своих продолжали творить, иначе и не могло быть: творчество для художника — жизнь. Со временем у Виктора Черноволенко появилось сильное желание музицировать на фортепьяно. И как позднее оказа- лось, эта потребность в музыке стала неотъемлемой в его 536
творчестве как художника. Он мог импровизировать на рояле в совершенстве, обладая феноменальным музыкальным слухом с самого рождения. Те, кто слушал его импровизации, забывали обо всем: звуки уносили в миры, полные Гармонии и Красоты. Вот что художник сам говорит о создании своих произведений: «Когда я работаю над картиной, мне совершенно необхо- димо, чтобы я был в одиночестве, чтобы никто не мешал мне своим присутствием. Начав работать, я не могу ни на минуту оторваться или отвлечься. Если меня прерывают, происходит как бы обрыв потока линий, форм, цветовой гаммы. Проис- ходит разрушение того, что уже было создано... Уходят линии куда-то, распадаются формы, и мне нужны уже другие: те неповторимы и ушли безвозвратно. Меняется композиция... нужно все творить сначала. Работаю я только при дневном свете, никогда не смешиваю краски. Во мне постоянно живет неисся- каемое желание работать. Причем никогда не делаю никаких карандашных зарисовок, заранее у меня нет никаких замыслов или плана будущей работы. Все начинается как бы само собой, все начинается с интуиции. Перед началом работы всегда ощу- щаю радостное чувство ожидания предстоящей встречи с неиз- вестным прекрасным: возникнут линии, формы, цвет. Картина рождается как импровизация. И когда я каким-то своим нутром приму все линии, формы, цвета, ритмы — все, что вышло из-под кисти, только тогда считаю, что работа закончена... Живописные работы связаны с музыкальными импровизаци- ями. Многие утверждают, что музыка им помогает «разобраться» в картинах. Моя мечта — познакомить всех с тем, что я делаю. Мечтаю, чтобы нас окружила Красота. Красота приносит радо- стное, возвышенное настроение и устремляет нас к добру и милосердию. И когда я вижу, что мое творчество приносит радость, безмерно счастлив. Эго воодушевляет и придает силы работать. Люблю Красоту, люблю, когда люди радуются, когда живут мирно, и очень хочу, чтобы было единение в Красоте. Мне кажется что во всяком благородном творчестве можно найти единение... Мне хочется, чтобы не было никаких войн, чтобы люди жили в красивых городах, гуляли в прекрасных садах». О встрече с Юрием Николаевичем Рерихом, сыном худож- ника Николая Рериха, ученым-востоковедом, Виктор Тихоно- вич вспоминает как о знаменательном событии в его жизни: «В 1958 году я встретился с Юрием Николаевичем Рерихом, который приехал в Москву в августе 1957 года. Встреча с ним стала исключительной вехой в моей жизни. Общаясь с Юрием Николаевичем, энциклопедистом, человеком большой культу- ры — и вместе с тем таким скромным и обаятельным, мы чувствовали себя в его присутствии хорошо и непринужденно. Я, не имея специального художественного или музыкального образования, всегда ощущал какое-то чувство неполноценно- сти, когда мне приходилось показывать свои картины или играть для тех, кого считал намного компетентнее меня. Но с ним все было иначе. Он видел не раз мои художественные 537
произведения и слушал мои музыкальные импровизации. Ему все нравилось. Он мне какого сказал: «Ваше видение мира отличается от многих, которых я знаю, ваша музыка не похожа на музыку других — это говорит о том, что вам доступно то, что недоступно другим. Эго — дар, и принимайте его с благодарностью». Я очень дорожил его мнением. Своим отношением к моему творчеству Юрий Николаевич поддержал меня и вселил уве- ренность: то, что я делаю, нужно людям. После этого я с большей радостью работал, с большим подъемом в душе». Когда пришел срок выхода на пенсию Виктора Тихоновича, судьба ему даровала еще двенадцать лет жизни, и он за это время создал свыше 250 акварелей и около двадцати работ маслом. С того времени в его творческом становлении начался новый период. Художник говорил об этом так: «Выйдя на пенсию и начав заниматься тем, к чему всю жизнь стремилась моя душа, я обрел ощущение чего-то совершенно нового в окружающем мире. Мне стало абсолютно ясно, что, хотя жизнь повела меня вначале иным путем, мне предстояло пройти по нему, чтобы обрести опыт и понять многое. За это я благодарю судьбу. Вероятно, не испытав всего, что я должен был испытать, не смог бы постичь то, что мне открылось. Теперь я вижу и воспринимаю окружающий меня мир как необозримо огромное творение искусства, творение, которое неостановимо и непрерывно развертывается перед взором Человека...» Начиная с 1971 года состояние здоровья Виктора Тихоно- вича стало заметно ухудшаться, но он по мере сил продолжал творить. Последняя акварель написана за неделю до рокового дня. Незадолго до кончины Виктора Тихоновича пригласили дать работы на выставку в редакцию газеты «Комсомольская прав- да», но этому не суждено было осуществиться: 16 октября 1972 года Виктор Тихонович Черноволенко скончался. Прах его захоронен на Ваганьковском кладбище в Москве. Космос в картинах Виктора Черноволенко не только эсте- тическая категория, это прежде всего категория нравственная. Для художника Космос — символ духовной чистоты и надеж- ды в бесконечной цепи миров. Юрий Линник — поэт и философ — так говорит о художнике: «Мир Черноволенко глубоко созвучен духу нашего космического времени. Интуи- ция Мастера проникла в дальнюю Вселенную — туда, куда еще не скоро долетят наши космические корабли. Но это совершится непременно! Полотна художника убеждают нас в том, что человеческой мысли доступны самые глубинные пла- сты бытия. Космос Черноволенко захватывает своей сказоч- ностью. Многие его картины — это космическая лирика: в них выражена с подлинной задушевностью, человеческой теп- лотой мечта о дальних мирах. Это добрый Космос. В нем торжествуют начала Гармонии и Красоты». МАРИЯ ДРОЗДОВА-ЧЕРНОВОЛЕНКО
ВЕСТЬ О НЕСУЩЕМ СВЕТ Человек существует не только ради самого себя — но и ради Вселенной. Он нужен Вселенной, ибо через него все снова и снова притекает к ней ее собственная сущность. Между Вселенной и человеком происходит не обмен веществ, но обмен мыслеобраэов. Мир насыщает эфирное тело человека своими мировыми мыслями и затем, в претворенной человеком форме, вбирает их в себя. Рудольф Штейнер Всякий, кто знакомится с картинами Виктора Черноволен- ко, невольно задается вопросами: откуда эта магическая при- влекательность полотен? В чем секрет непринужденности и необычности образов, непривычного сочетания цветов? Каким традициям наследовал художник? Черноволенко, как и его собратья по АМАРАВЕЛЛЕ, вы- растал под благотворным воздействием Живой Этики, провоз- вещенной Рерихами от имени великих Учителей Востока. Под влиянием «Тайной доктрины» Е. П. Блаватской. Его глубоко влекли идеи В. И. Вернадского о ноосфере — мыслительно- духовной оболочке вокруг Земли и размышления К. Э. Циол- ковского о лучистой форме существования разумной материи в мирозданье. Не обыденная, чувственная действительность стала предметом его художественного восприятия, но сверх- чувственная, улавливаемая лишь наитием, вдохновением. Духовидцам, наделенным космическим сознанием, Вселен- ная представляется живым существом. Разумная жизнь рассе- яна в ней непредсказуемо многообразно. Столь же многооб- разны и формы воплощения материи — вплоть до гравитаци- онных полей и вибраций. Духовное и материальное на про- сторах мирозданья неразделимы, будучи подпитываемы веч- ной, неуничтожимой энергией — «кровью Космоса». Именно она непрестанно насыщает собою содрогающуюся плоть луче- носного всемира, всесвета. Где источник подобных воззрений? Обычно указывают на гимны «Ригведы» (II тыс. до н. э.), на откровения «Аве- сты» (I тыс. до н. э.), на воззрения неоплатоников, пифа- горейцев. Однако уместно вспомнить, что уже много тысяч лет назад в нашей праславянской культуре утвердились та- кие образы, как Отец Небо и Мать Сыра Земля, родона- чальники всего сущего. Воображению наших далеких пред- ков сама планета представлялась живой, мыслящей: реки были ее венами, леса — волосами, камни — костьми, моря и океаны — кровью... 539
Пульсации всевещного животворящего Космоса пронизы- вают каждого из нас. Но лишь немногие избранники судьбы ощущают эти токи Вселенной, запечатлевая их в зримых образах. Именно таким счастливцем и был Виктор Тихонович Черноволенко. В его творениях нет ни капли рассудочности, обывательского здравого смысла. Они рождены по законам Красоты и Гармонии, притом рождены ненасильственно, как музыкальные импровизации. Они восхищают нас. Как цветы. Деревья. Лебеди. Дельфины. Бабочки. Как камыши в лунном свете. Как облака на закате, беспрестанно меняющие свой облик. Красота зачаровывает своей недообъясненностью. Не- принужденностью. Непредназначенностью для неких конкрет- ных целей. Потому и хочется пристально разглядывать карти- ны Черноволенко: как образы иномира, где бы он ни распо- лагался — на краю галактики, в глубине нашей души или в молекулярном пространстве, заглянуть куда можно лишь с помощью микроскопа. «А вот еще одна гипотеза: перед нами мир Земли, но прошедший через чудо Преображения. Возможно, что худож- ник прозрел будущее и запечатлел его на своих полотнах, — пишут в своей статье «Художник в неэвклидовой Вселенной» вдова живописца, его муза и вдохновительница Мария Филип- повна Дроздова-Черноволенко и поэт Юрий Линник. — Пре- ображение... Как знать, быть может, именно в этом слове заключается ключ к пониманию творчества В. Т. Черноволен- ко. Не живописал ли он ту новую землю и новые небеса, о которых говорит Откровение Иоанна Богослова? Если в нашем мире материя все же первенствует над духом, то после Преображения все изменится, сама материя станет духонос- ной, будет пронизана светом. Архитектура на полотнах Чер- новоленко» из такого же по сути уже бесплотного вещества. Она вся сквозит, просвечивает, свободный рост ее форм не ограничивается гравитацией». К великому несчастью для нашего искусства, АМАРАВЕЛ- АА просуществовала совсем недолго. К началу тридцатых годов всепожирающий молох революции, истребив в братоу- бийственной гражданской бойне миллионы россиян, принялся за искоренение культуры. Церкви взрывались, древние иконы и книги горели в кострах на праздниках сожжения «прокля- того наследия царских сатрапов». Те, кто стоял с палитрою у мольбертов, встали в очередь за баландой на Соловках и Колыме. Страна впала в культурное одичание. Чтобы не оказаться в застенках, как его друзья из АМАРАВЕЛЛЫ, Виктор Тихонович ушел, по существу, в духовное подполье. Мог ли художник предполагать, что оно растянется на многие и многие годы? И все лишь потому, что его искусство несло свет духовности. Как несли сей негасимый свет запрещенные стихи Анны Ахматовой, Николая Гумилева, Николая Заболоц- кого, Осипа Мандельштама, Марины Цветаевой. Как «Мастер и Маргарита» Михаила Булгакова. Или «Доктор Живаго» 540
Бориса Пастернака. Или «Час Быка» Ивана Ефремова. Или сочинения гениев «школы русского космизма» — Н. Ф. Фе- дорова, К. Э. Циолковского, А. Л. Чижевского. Эти и множе- ство других запрещенных творений наших пророков и про- видцев возвышали человека над безликой толпой. Обращали его взор к божественным небесам. К вечности. К пленитель- ным садам мирозданья. Зарождали протест против духовного нивелирования масс, непрестанного «промывания мозгов» ро- ботоподобным рабам. Существует еще одна — главная! — причина, почему так свирепствовали в те печальные времена гонители и хулители той же АМАРАВЕЛЛЫ. Эту причину выявил Рерих. «Таинст- венная прелесть искусства — его убедительность, кроется в путях его возникновения, — пишет Николай Константинович в своих трудах. — Откуда придет, на том языке и говорить будет». Стало быть, любое рационально сконструированное произведение, пусть даже талантливого мастера, будет восп- ринято лишь умом, рассудком, «головным элементом», — но не душою, не сердцем. Творения же, рожденные в сердце, отзываются на биение сердца Всемира, Всесвета, согретого дыханием вечности. Такие творения и облагородят, и восхитят, и исцелят. Не здесь ли нужно искать разгадку давно уже подмеченного явления на выставках Черноволенко: его карти- ны проясняют сознание, утишают скорби, вызывают прилив вдохновения, наводят на возвышенные мысли о необходимости вносить Красоту в повседневную действительность. И чем дольше вглядываешься в эти феерические мыслеобразы о тайне Космоса — огненновзорого исполина, тем больше про- никаешься сознанием: непрестанно твори добро и искореняй зло. Так каждый из нас приобщается к космическому творче- ству: благими мыслями, словами, поступками мы «подписыва- ем» жизнедеятельность миробытия, гармонизируем течение космической воли. Творчество Черноволенко неповторимо. Художник в пол- ной мере осознавал величие духовной миссии человека и человечества — и потому отвергал всякие компромиссы ради материального достатка, всякие поделки на злобу дня. Почи- тание Света, которое он вдохновенно передал всем нам, — это почитание замысла и творения Бога, Демиурга, Космост- роителя, Миродержателя. Всеведца, подарившего людям спо- собность воспринимать и воссоздавать неуловимое, несказан- ное, сверхчувственное. Воссоздавать, не оглядываясь ни на какие земные невзгоды и треволнения, даже перед лицом смерти. Сказано в Агни-Йоге: «Землетрясения, извержения, бури, туманы, обмеления, нарушение климата, болезни, обнищания, войны, восстания, неверие, предательства — каких еще при- знаков грозного времени ждет человечество?! Не нужны про- роки, самый ничтожный писец может сказать, что не собира- 541
лось никогда столько страшных предвестников разложения Земли. Но глухо ухо и затемнены глаза!» Всем своим светоносным творчеством Виктор Тихонович Черноволенко старался смягчить, предотвратить бедствия, сви- детелем коих он был на протяжении своего многотрудного пути. Ощущая себя мыслящей — и счастливой! — частицей Космоса — огненновзорого исполина, он выявлял его Гармо- нию и Красоту, воспевал Почитание Света. Удивительно, но в очередной раз исполнилось пророчество великого русского писателя: «Рукописи не горят». Четверть века после упокоения художника ждала его вдова Мария Филипповна Дроздова-Черноволенко издания альбома картин. И все же дождалась! Эго стало возможно благодаря бескоры- стной помощи Музея имени Николая Рериха в Нью-Йорке и московского «Мастер-банка». В широкоформатном альбоме «Почитание Света» представлено около 180 работ Виктора Тихоновича. Теперь можно не сомневаться, что со временем появятся альбомы и других художников группы АМАРАВЕЛЛА. Ю. МЕДВЕДЕВ
СОДЕРЖАНИЕ Михаил Салтыков-Щедрин Дикий помещик..........................................5 Николай Лесков Белый орел............................................17 Маланья — голова баранья..............................37 Всеволод Гаршин Красный цветок .......................................43 Лев Толстой Три старца............................................61 Много ли человеку земли нужно.........................67 Записки сумасшедшего..................................79 Сон молодого царя ....................................89 Антон Чехов Черный монах..........................................99 Алексей Апухтин Между жизнью и смертью............................. 131 Сергей Сафонов Конец Эласмоса ......................................157 Максим Горький Старуха Изергиль.....................................185 Александр Амфитеатров Жар-цвет.............................................205 Тимофей Бондарев Небесный посланник...................................371 Приложение Елена Блаватская Мистическая история.................................379 Неразгаданная тайна............................... 387 Сияющий щит......................►..................395 Пещера Эхо ....................................... 404 Молчаливый Брат.....................................422 Из полярного края...................................432 Ожившая скрипка.....................................436 Заколдованная жизнь ....... ........................462 Валентин Сидоров Охота на льва. Вместо послесловия . . . *...........499 Примечания........................................... 523 Указатель имен исторических деятелей...................532 Словарь старинных слов.................................534 Мария Дроздова-Черноволенко. Художник космического бытия (К цветной вклейке)........................................535 Ю. Медведев. Весть о несущем свет..........................539
Библиотека русской фантастики Том 9 ЗАКОЛДОВАННАЯ ЖИЗНЬ Редактор Л. В. Сидорова Художественный редактор Г. Л. Шацкий Технический редактор И. И, Павлова Корректоры А. 3. Лазуткина, Н. Д. Бучарова Компьютерный набор и верстка В. В. Горшкова, Г. Н. Злотникова, А. М. Токер Лицензия на издательскую деятельность ЛР № 010058 от 23.10.96. Подп. в печать с оригинала-макета 15.11.97. Формат 84 х 108/32. Бумага газетная. На вкл. офсетн. Гарнитура Балтика. Печать офсетная. Усл. печ. л. 29,40 (в т. ч. вкл. 0,84). Уч.-изд. л. 31,02 (в т. ч. вкл. 0,59). Тираж 15000 экз. Изд. инд. ЛХ — 125. С — 006 Заказ № 1541. Набор, верстка и оригинал-макет выполнены в издательстве «Русская книга» Комитета Российской Федерации по печати. 123557, Москва, Б. Тишинский пер., 38. Отпечатано на Тверском ордена Трудового Красного Знамени полиграфкомбинате детской литературы им. 50-летия СССР Государственного комитета Российской Федерации по печати. 170040, Тверь, проспект 50-летия Октября, 46. а

Загадка Востока. 1930
Устремление. 1930
Хранящие древнюю тайну. 1931
Путь в сказку. 1962
Ожидание вестника. 1964
Летящие купола. 1964
Огненный мост. 1964
Дверь всегда открыта. 1964
Мифы. 1964
Сказка. 1965
Мысли. 1965
Лучистые мысли. 1966
Почитание Света. 1968
Соната моря. 1969
В ином измерении. 1970
Реквием. 1972


I [