Text
                    \. І>. 11<чіі>к<ж<ч,імі
Культурный миф
золотого века русской литературы
в лингвистическом освещении


.. . Решение загадки этого имени <...> сделало возможным открытие и реконструкцию сло­ жившегося в русском культурном сознании на рубеже веков и сохранявшего власть над умами до середины XIX века «мифа о Нине» <...> Ни­ на этого мифа — роковая женщина, которая, соединяя в себе рай и ад, небо и землю, ангела и демона, Мадонну и Содом, живет высокими, сжигающими ее страстями. Она богиня любви и служительница в собственном храме, «жертвен­ ник, жертва и палач» одновременно. Неся гибель своим избранникам, эта новая Клеопатра гото­ ва погибнуть и сама. Расплачиваясь за свою по­ рочную жизнь нравственной или физической смертью, она вызывает смешанную реакцию осуждения и сочувствия и оказывается «бедной Ниной» — в параллель к «бедной Лизе». Сквозь призму этого мифа, основным текстом кото­ рого стала поэма Баратынского «Бал» <...> по-новому прочитывается и трагедия лермон­ товской Нины (Настасьи) Арбениной, и горь­ кий любовный опыт самого Пушкина, в чьей жизни и творчестве Нинам-Клеопатрам суж­ дено было сыграть совершенно исключительную роль, и его роман «Евгений Онегин».
А. Б. Пеньковский МПНА Культурный миф золотого века русской литературы в лішгвистическом освещении Издание второе, исправленное и дополненное ^ИЗДАТЕЛЬСТВО «ИНДРИК» Москва 2003
УДК 821.161 .1 ББК 84Р П25 Пеньковский А. Б . Нина. Культурныи миф золотого века русской литературы в лингвистическом освещении. Издание второе, исправленное и до­ полненное — М .: Издательство «Индрик», 2003. — 64 0 с. ISBN 5-85759 -206 -2 Эта книга — итог многолетнего изучения языка, литературы, культуры и быта конца XVIII — первой трети XIX века. В центре внимания автора — два великих тек­ ста этой эпохи: «Маскарад» М. Ю . Лермонтова и «Евгении Онегин» А. С. Пушкина. Поиски ответа на, казалось бы, ничтожно малый в масштабе целого вопрос о загадочной двуименности лермонтовской героини привели к открытию и реконст­ рукции сложившегося в русском культурном сознании на рубеже веков и сохра­ нявшего власть над умами до середины XIX века «мпфа о Нине». Этот сложныіі культурно-языковой комплекс, в котором соединены имя героини, ее детально разработанный образ и четко определенный сюжет ее жизни, обнаруживает все признаки мифа нового времени, черпающего свое содержание как из текстов лите­ ратуры и искусства, так и из живоіі жизни и в то же время задающего ей жизне- творческую модель и образец. Сквозь призму этого мифа по-новому прочитывается и трагедия лермонтов­ ской Нины (Настасьи) Арбениной, и горький любовный опыт самого Пушкина, в чьей жизни и творчестве Нпнам-Клеопатрдм суждено было сыграть совершенно исключительную роль, и его роман «Евгений Онегин». Миф о Нине, как «магиче­ ский кристалл», позволил увидеть и понять реальный и художественный смысл целого ряда остававшихся доселе незамеченными деталей, мелких, но имеющих ключевое значение эпизодов пушкинского текста, переинтерпретировать назначе­ ние и смыслы некоторых других, а главное (впервые через 160 лет), восстановить подлинное — отвечающее общим языковым нормам эпохи и нормам пушкинской поэтической речи — значение многих ключевых слов романа, и прежде всего слов онегинской сферы (скука, зевота, лень, преданье, сказка, старина, страсти, деаа, коакер и др.) . На этоіі основе удалось разгадать многие загадки романа и его творческой истории, объяснить «темные» места и развеять некоторые укоренив­ шиеся предрассудки и предубеждения в интерпретации романа в целом и структу­ ры образов его героев. Книга будет интересна и филологу-специалисту, и любому читателю, интере­ сующемуся русской культурой, пушкинскими и лермонтовскими текстами. ISBN 5-85759 -206 -2 © А. Б . Пеньковский, 2003 © Издательство «Индрик», 2003
Моему ангелу-хранителю, жене и другу Ирине Приходъко с благодарностью и любовью
Содержание От автора 13 Вместо предисловия. В. Н . Топоров — автору книги 17 Часть первая Имена-маски лермонтовского «Маскарада» іэ 1. Некоторые вопросы двуименности 21 О двух именах героини «Маскарада» 21 Два отчества 22 Два личных имени. Попытки объяснения 23 Нина среди других имен, или Как сделать чужое своим 26 Двуименность в России (ХѴІІІ-ХІХ вв.) 27 Два типа двуименности 30 Нина как условно-поэтическое имя 30 Истоки и формирование традиции 33 Нина — Татьяна (Пушкин) 35 Нина — романтическое имя (Баратынский) 35 Живые Нины 36 Нина — Настасья 36 2. Антропонимическое пространство «Маскарада» 38 Антропонимическое пространство 38 Список действующих лиц 38 Парадокс списка действующих лиц в «Маскараде» и его разрешение 40 Антропонимнческие маски «Маскарада» 40 Князь Звездич — баронесса Штраль. Три семантических плана 41 План первый. Единство и взаимосвязь семантики ('звезда — луч') 41 План второй. Вхождение в поле 'свет'. Символы бально-маскарадного мира 41
План третий. Вхождение в поле 'свет' в 'светское общество' 44 Маскарад как dance macabre 46 Концепты света в художественном сознании Лермонтова 47 Титульные имена и их ключевая функция 49 Баронесса. Бароны и баронство 49 Звездич и Штраль — чужие имена 51 Князь Звездич и сербы в России 51 Звездич и Штраль среди световых фамилий русской литературы 52 Звездич и Зорин 54 Имена Звездич и Штраль — генетически не лермонтовские. Это взятые напрокат антропонимическне маски 55 Травестия имен — маскарадная травестня 5G Чужие имена: Шприх 57 Чужие имена: Казарнн 57 Чужие имена — знаки чужого мира 57 Лермонтов и чуждый ему мир «большого» света. 58 Чужие имена: Арбенин — Нина 61 Арбенин 61 Нина 61 Нина — Настасья Павловна 62 Настасья Павловна — Петров 63 Внеспи сочные персонажи 63 Явная и скрытая части антропонимического пространства «Маскарада». Художественный смысл 64 Голос Петрова и романс Нины — предвестия катастрофы 64 Трагедия Арбенина 65 3. Миф о Нине 66 Нина: от условно-поэтического имени к имени-мифологеме 66 Мифологическая Нина 67 Поздние отголоски высокого мифа о Нине 79 4. «Маскарад» Лермонтова в ряду текстов мифа о Нине 81
Часть вторая Скрытый сюжет «Евгения Онегина» 87 1. «Женщины» — Татьяна и другие, или Умел ли Онегин любить 89 1. Евгений и... Татьяна? — Эффект обманутого читательского ожидания 89 2. «Мы своевольно освятим,..» — Кто стоит за пушкинским «мы»? 92 3. «Своеволие» пушкинской Музы и «своенравие» Татьяны. Еще раз о контрасте имен Евгений и Татьяна 94 4. Гадание о «правильном» имени, имени суженого: Агафон. Вопрос о «правильном» женском имени к имени Евгений 9G 5. Онегин и женщины 99 6. Пушкин о сердечной жизни и «страстях» Онегина 104 7. Загадки словаря пушкинской эпохи: страсть и страсти 106 8. Догадки об «утаеннной» любви ранней молодости Онегина 112 9. «Утаенная» или утаиваемая любовь Онегина. Снятые строфы 4-й главы 114 10. Воспоминания Онегина в его петербургском кабинете. Сюжетные рифмы: две хандры, две попытки выхода из душевного кризиса 115 11. Онегин и мир «народной поэзии, простоты и наивности» 117 12. Загадки пушкинского текста и словаря: «Письмы девы молодой». «Тайные преданья сердечной темной старины». «Ни с чем не связанные сны». «Длинной сказки вздор живой». Метафора «фараона». «Бильярд в два шара» 120 13. Загадки пушкинского текста и словаря: «Угрозы, толки, предсказанья». Толки, сплетни и «общественное мненье» 131 14. «Женщины» — от метафизики любви к воспоминаниям Онегина о его роковой юношеской любви 136 15. Любовный треугольник 140 16. Матери и тетки 141 17. Неназванная Она и ее комплекс 144 18. Загадки пушкинского текста и словаря: «мнимый страх», «кольца», «записки нашести листах» 146
19. Сюжетные и предметные рифмы н переклички: «дружба тяжкая мужей» — «блаженные мужья» — «князь N», «родня и друг»; «записки на шести листах» — «пнсьмы девы молодой» 149 20. Загадки словаря пушкинской эпохи: дева 151 21. И вновь переклички: «кольца», «предрассужденья», «моленья», «клятвы» и «угрозы». Страсти и ревность 155 22. Типологическая параллель: Онегин и пушкинский Паж 158 23. Еще одна типологическая параллель 165 24. Тоска лирического героя Анненского и тоска Онегина. Загадка пушкинского текста: досада 167 25. Возвращение к тексту 1-й главы. Душевный кризис Онегина. Попытка творчества 173 26. Возвращение к тексту 1-й главы (продолжение). Онегин и книги 179 27. Два душевных кризиса Онегина 181 28. «Русская хандра» и литературоведческий миф о «скучающем» Онегине 184 2. «Хандра» — о скуке, тоске, зевоте и лени, или Как читать Пушкина 187 1. Загадки словаря пушкинской эпохи: скука 187 2. Скука и тоска в языке «Евгения Онегина» 200 3. Два Онегина: Онегин скучающий и Онегин тоскующий. Загадки пушкинского текста и словаря:, антипоэтический герой. О пушкинском принципе «внутренних противоречий» 205 4. И вновь о скуке, тоске и хандре. Сопоставительный анализ 211 5. Онегинское отчуждение мира и от мира. Поиски его объяснения. Татьяна в размышлениях о сущности Онегина. Гадания светской толпы об онегинских «масках». Загадки словаря пушкинской эпохи: квакер 224 6. Тоска, скука и лень. Загадки пушкинского текста: «рассеянная лень» Татьяны и «тоскующая лень» Онегина 236 7. Онегинская скука — 'тоска'. «Эвфемизмы высокого» 243 8. Скука и зевота. Еще одна загадка словаря пушкинской эпохи 248
9. Онегин и Пленник. Вопрос о пресыщенноани, или Как переводить франц. blasé 256 10. Исповедь тоскующего 261 11. Тоска Онегина 263 3. «Про имя-Нины» — Евгений, Татьяна, анти-Татьяна: Нина, или Как соединить концы и начала 268 1. На пути к сокровенному имени 268 2. «Ужели имя найдено?...» — От параметрических признаков имени героя к имени тайной героини 270 3. Пушкин и Трике 276 4. Belle Nina — смысловой центр скрытого сюжета романа, соединяющего его концы и начала 280 5. Онегин в мыслях о Нине: разрозненные текстовые свидетельства 285 6. Названные и неназванные Нины и возлюбленная Онегина: углубление идентификации 286 7. Ленский и роковое явление Онегину образа и имени Нины. Загадка поведения Онегина на именинном балу 288 8. Онегин на именинном балу. Куплет Трнке и его магическая функция. Призрак Нины. Таііна онегинского демонизма 294 9. Нина Воронская. Скрытые смыслы именования 302 10. «Альбом Онегина». 1 303 И. «Альбом Онегина». 2. Загадка криптонима R. С 306 12. «Альбом Онегина». 3 . Развитие юношеского романа Онегина. «Блистающие плечи» R. С 327 13. «Похорошевшие» плечи Ольги 331 14. Плечи, плеча и плечо. Плечи и блеск. Два культурных мира, два сознания, два культурных кода 332 15. «Черный соболь» и «пушистый боа» 338 16. «Зеленая шаль» и шали 340 17. «Альбом Онегина». 4. Развитие юношеского романа Онегина (продолжение). Признание в любви. Представление мужу. Любовный треугольник 344
18. Онегин — Татьяна - князь N. «Родство» и «дружба» 350 19. Треугольник Евгений — Нина — Татьяна. Грань первая: Евгений — Нина 359 20. Нина и проблема онегинского демонизма 362 21. Треугольник Евгений - Нина —Татьяна. Грань вторая: Нина — Татьяна 371 22. «Бедная Лиза» и Татьяна 373 23. Нина — ключ к тайнам души Татьяны 375 24. Татьяна и Муза 382 25. Интерлюдия — Татьяна до Татьяны 390 26. Скрытыіі мифологический сюжет о Евгении и Нине в полисюжетнон структуре романа 392 27. «Сохранность черновика — закон сохранения энергетики произведения» 395 28. Нина и миф о Клеопатре 403 29. Заключение 405 Примечания 407 Часть первая 409 Часть вторая 463 Вместо послесловия 579 Литература 585 Именной указатель 622
От автора Долг прежде всего. И этот долг — выражение признательности моим друзьям, ученикам и коллегам, без помощи и поддержки которых эта книга ни­ когда не была бы закончена и не увидела бы света. С глубочайшей благодарностью называю имена покойного Б. О. Кормана и здравствующих Ю. В . Манна (Москва) и Л.Либермана (Миннесота, США), чье внимание и высокая оценка моей первой публикации о двух именах героини «Маскарада» (1976) многие годы служили вдохновляющим стимулом для про­ должения моей работы. Я помню всех, кто с готовностью откликался на мои просьбы и выполнял мои поручения; всех, кто помогал мне добывать нужные книги; кто консуль­ тировал меня там, где моих собственных знаний не хватало, кто — по перво­ му моему слову, а часто и по собственной инициативе — включался в обсужде­ ние волновавших меня вопросов, кто своими советами, рекомендациями, сомне­ ниями и критикой (иногда и очень резкой!) помогал мне двигаться по избранному пути. Это прежде всего мои постоянные собеседницы, самоотверженно пре­ доставившие мне свои библиотеки, знания и время, — пушкинист И.Л .Альми и лермонтовед H. М. Владимирская (Владимир). Это такжеД.М.Бурдо, И Б. Гурвич, С.Р .Зубковский, А.Б.Копелиович, И.А .Костылева, В.Т.Малыгин, Э.М .Маркин, С.А .Мартьянова, В .Л .Муравьев, В.И .Фурашов (Владимир), А .Ф .Журавлев, Д.М.Магомедова, Н.В.Перцов, М .Н .Преображенская, Б.С.Шварцкопф (Москва); О.В .Евдокимова и Ю.М .Прозоров (Санкт-Петербург); Ю.А .Доманский (Тверь); Н.О .Осипова (Киров); А.Либерман (Миннесота, США), X.Баран и С.Любен- екая (Олбани, США), С.Ястремский (Бакнел, США). Моя особая признательность тем, кто — на разных этапах моей работы — взял на себя нелегкий труд прочесть рукопись этой книги, целиком или частя­ ми, и тем самым, обогатив меня своими замечаниями, сомнениями и возраже­ ниями, способствовал совершенствованию аргументации и текста в целом, — А.Л .Гришунину, С.А .Макуреуіковой, Ю.Б. Орлиирому и Н.Д . Тамарченко (Моск­ ва), И. Б . Непомнящему (Брянск), И. В . Фоменко (Тверь). Я высоко ценю щедрую помощь моих дорогих учеников — Е . И. Викулова, Д.Каптова (Владимир) и особенно СЮ. Олонцевой (Москва). Наконец я должен сказать, что многие ценные материалы пушкинской эпохи остались бы недоступными мне без любезной помощи заведующего сектором редкой книги Владимирской научной библиотеки А. А. Ковзуна и зам. директо­ ра по научной работе Владимирского областного архива Т.Д. Овчинникова, от­ крывших мне богатейшие библиотечные фонды журнальной и газетной лите-
ратуры прошлого века и помогавших мне в разыскати нужных мне книг. Мой им низкий поклон. Я не могу не выразить также искреннюю благодарность неведомым мне рецензенншм, чьи оценки обеспечили этой книге поддержку Российского гума­ нитарного научного фонда (РГНФ) и сделали возможным ее издание. Но было бы нечего рецензировать и издавать, если бы не безотказная по­ мощь — в любую минуту дня и ночи — И. М.Дегтярева, который помогал мне преодолевать мою компьютерную беспомощность и выручал меня в самых без­ выходных ситуациях. Спасибо ему. * * * Выпуская в свет второй, расширенный и значительно дополненный, вари­ ант моей книги, по возможности освобожденный от разного рода неточностей и, к счастью, немногочисленных (замеченныхмною самим и/или указанных мне читателями и рецензентами) фактических ошибок, я обращаю слова благо­ дарности и признательности всем тем, кто так или иначе откликнулся на первое ее издание (М., Индрик, 1999,520 с), Я благодарю всех, кто при встрече, в устной форме, или в письмах и от­ крытках высказал мне слова одобрения и поддержки, ставшие вдохновляющим стимулом для моей дальнейшей работы. Особенно ценным и значительным в этом отношении было для меня письмо В. Н. Топорова, публикуемое ниже, с его любезного разрешения, в качестве предисловия. В этой связи не могу также не назвать имена П. В . Куприяновского (Ива­ ново), Р.Э .Нудельмана (Иерусалим), И. И . Ковтуновой и Н.В .Перцова (Мо­ сква), Е.В.Душечкиной и Л.В.Зубовой (Санкт-Петербург), не пожалевших времени, сил и душевной энергии, чтобы не только внимательно прочесть этот достаточно обширный том, но и отозваться на него многостраничными письмами, которые являются по существу готовыми развернутыми рецен­ зиями, содержащими полный, подробный и глубокий анализ моего исследова­ ния, позволивший мне лучше понять мою собственную работу. Я искренне благодарен авторам всех опубликованных к настоящему време­ ни рецензий *, независимо от выставленных мне оценок, степени одобрения и существа высказанных критических замечаний. Принимая во внимание содер­ жащиеся в них возражения и сомнения, я вновь и вновь возвращался к иссле- * А.Лнберман (Новый журнал — New Review, 2000, No 219, июнь, с. 327-331); R.D.B . Thomson (Russian Review, 2000, No9, p. 636 -637); И. Булкипа (Новое литера­ турное обозрение, 2000, No 44, с. 383 -386); К. И. Шарафадшш. «Маскарад» и «Евгении Онегин» в лингвокультурологическом прочтении // Русская литература, 2001, No 2, с. 211-214; Н . В . Забабурооа. За «далью свободного романа...» // Литературная учеба, 2001, книга первая: январь-февраль, с. 220-223; В. С. Баеоский. Виртуальная Нина, или Как читать Пушкина // Русская филология. Смоленск, 2001, с. 327-342). C.B. Савин­ ков, А-А. Фаустов. Виртуальный миф// Филологические записки. Вестник литерату­ роведения и языкознания. Вып. 17. Воронеж, 2001, с. 273 -280.
дуемым в работе произведениям. Я расширил, насколько это оказалось воз­ можным, фактическую базу исследования, подвергнув анализу множество но­ вых текстов — текстов языковых и литературных, текстов культуры и жи­ вой жизни пушкинской эпохи. Получив счастливую возможность в течение по­ лугода работать в университетских библиотекахБакнела, Гарварда (США) и Торонто (Канада), я приобщился к богатейшим фондам недоступной мне ра­ нее и во многом вообще неизвестной в России англо-американской (в меньшей степени также западноевропейской) пушкинистики. Во всем этом обширном массиве фактических и теоретических данных я честно старался обнару­ жить хоть что-нибудь, что поколебало бы сделанные мною ранее выводы и за­ ключения, что заставило бы меня стать на точку зрения моих оппонентов или хотя бы скорректировать по их указаниям предложенные мною решения... Увы! — хотя я искренне стремился быть объективным и беспристрастным, ничего не опуская и не навязывая материалу никаких искусственных и пред­ взятых интерпретаций, я находил лишь все новые и новые подтверждения того, что говорил проведенный мной комплексный анализ. Я вновь и вновь пере­ читывал текст «Евгения Онегина», как и другие пушкинские тексты, и каж­ дый раз, задавая им вопрос: «Тот ли это Иерусалим, в который мы идем?», по­ лучал от них все новые подтвердительные ответы или же натыкался на новые загадки — загадки пушкинского текста и словаря, требовавшие неотложного решения. Предпринятые для этого специальные исследования (публикации, отражающие их результаты, указаны в библиографии к книге) неизменно приводили к тем же выводам и лишь укрепляли уже сформирован­ ный аргументационный корпус, уже сложившееся понимание структуры, по­ этики и образов лермонтовской драмы и пушкинского романа. В начале каж­ дого такого частного исследования, как и в начале всей книги, было слово — слово Пушкина, слово пушкинской эпохи: мне, профессиональному лингвисту, нужно было только, превратившись в слух и зрение, следовать за пушкинским словом и послушгю идти туда, куда оно вело. Поэтому некоторые из первона­ чальных догадок-отгадок пришлось уточнять или даже пересматривать, но и эти частные уточнения и пересмотры оказывались тропинками, выводивши­ ми па уже проторенную дорогу. С самого начала, работая над первым вариантом книги, я в полной мере от­ давал себе отчет в том, что все в ней — от исходного тезиса о языке Пушкина и всей пушкинской эпохи в целом и, в частности, языка собственных имен, как язы­ ка, глубоко отличного от современного и требующего специального изучения, и до оказавшегося необходимым в результате предпринятого на этой основе языко­ вого анализа нового прочтения и переинтерпретации таких текстов, как лер­ монтовский «Маскарад» и — особенно — пушкинский «Евгений Онегин», — мо­ жет быть воспринято как покушение на традиционные святыни. Поэтому та­ ким неожиданным и радостным для меня было одобрение моей работы неведо­ мыми мне рецензентами РГНФ и Фонда Сороса и присуждение ей издательских грантов, сделавших возможным ее первую публикацию. Не менее неожиданным и радостным было и то, что первый ее тысячный тираж полностью разошелся менее чем за два с половиной месяца, и то, что она встретила вполне благожела-
тельный прием и у большинства читателей и у большинства рецензентов. В этой связи не могу не сказать о поразительной по глубине и тонкости понима­ ния, проникновенной рецензии Н. В. Забабуровой. Я сам не мог бы написать о сво­ ей книге лучше и счастлив, что благодаря этому отзыву стало возможным мое знакомство с его неизвестным мне ранее автором. Я был готов, однако, и к самой суровой критике моей работы и к полному ее отвержению и принял бы такой вызов, понимая, что отказ от традиций дается трудно, и руководствуясь известным принципом Сенеки: «Multum magnorum хлгогшп judicio credo, aliquid et meo vindico» (Senecae Ep.t XLV. 3) — <Мнению многих великих мужей верю, однако и свое защищаю>. Критический вызов не за­ медлил появиться в виде рецензии В. С. Боевского. Не могу тем не менее всту­ пать с ее автором в серьезный разговор, поскольку абсолютно неприличный и ос­ корбительный — прежде всего, конечно, для самого автора рецензии! — тон этого издевательски-погромного текста выводит его за пределы не только науч­ ной, но и простой человеческой этики. Увы! — видимо, для разгневанного Юпите­ ра от пушкинистики, как для божества, человеческих законов и норм не сущест­ вует. Но, как известно, «Юпитер, ты сердишься...». Гораздо веселее думать и говорить олюдях, близких идалеких, знакомых и не - знакомых, у нас и за рубежом, проявивших живой интерес к моей книге и к ее второму изданию и посильно помогавших мне — кто чем и как мог . Я особенно благодарен моим друзьям — Игорю Алексеевичу Пильщикову, Николаю Василь­ евичу Перцову (Москва) и Александру Александровичу Ковзуну (Владимир), в постоянном, личном и письменном, общении с которыми шла моя работа над книгой в последние два года. В заключение хотел бы выразить глубокую признательность издательст­ ву «Индрик», предпринявшему второе издание моей книги, всем его сотрудни­ кам и, особенно, его прекрасным, внимательным и чутким к авторскому слову редакторам — Н . А . Волочаевой и Т. А . Агапкиной. А. Б. Пеньковский
Вместо предисловия В. H . Топоров — автору книги 15. XII.2000 Многоуважаемый Александр Борисович, узнав Ваш адрес от Вардана Апрапетяна, я решаюсь писать Вам, то есть делаю то, что и хотел сделать по горячим следам, прочитав Вашу книгу. Не сделал этого раньше только потому, что не мог получить Вашего адреса в «Индрике», где он не был найден. О Вашей книге я узнал еще до ее выхода в свет. Собственно, узнал я толь­ ко ее название, и уже одно оно сказало мне многое. Эта моя заинтересован­ ность объяснялась тем, что уже лет 30, если не более, я занимался, как мне сначала казалось, некинм подобием игры в бирюльки — прослеживанием имен — как женских, так и мужских — в русской литературе, начиная особен­ но с эпохи сентиментализма и захватывая пушкинскую эпоху, а в ряде случа­ ев и более позднее время. Спустя годы я понял, что сначала подсознательно, а потом и сознательно я выстраивал линии частных номиналистических ми­ фов, удовлетворяя некую потребность в пересмотре отношении между «номинализмом» и «реализмом» в средневековом понимании этих категории. Знакомство с платоновской и особенно древнеиндийской номиналистиче­ ской традицией было для меня серьезной поддержкой. И со временем совпа­ дение определенных имен у разных авторов одной или разных эпох стало для меня некиим важным указанием, и проблемой стало отделение случайного и немотивированного от сущностного и мотивированного. Теперь Вы поймете мое состояние, когда, взяв Вашу книгу, которая в руках моих буквально вибрировала, звенела, издавала какую-то созвучную мне ра­ диацию (лучших слов не нахожу), я перелистывал ее и, думаю, с первых же ми­ нутпонял,чтоэто— именното,что есть, аесли есть, тозначитн хоро- шо, как всякое подлинное творение (ср. начало «Книгибытия»...) . Ваша книга произвела на меня самое сильное впечатление. Я бы сказал, что она прекрасна, но, понимая, что в оценках можно ошибаться, скажу скромнее — она мне безусловно и сразу понравилась. Во многом она ставила для меня точку, закрывала проблему, в решении которой я совпадал с Вами. Может быть, еще полезнее для меня было найти в Вашей книге то, до чего я не дошел, о чем не догадывался. Конечно, при чтении я припоминал кое- какие примеры и аргументы, которые могли бы еще более подтвердить Вашу
точку зрения. К сожалению, я не фиксировал детали — Ваша книга была для меня тем пространством, в котором для меня более всего был важен сам этот простор, обеспечивающий цельноединство всего, что попадает в него. Тема Нины обдумывалась и мною, но после появления Вашеіі книги «мое» полностью, утонув, растворилось в «Вашем». Правда, я в таких случаях предпочитаю говорить о соответствующем «тексте» (не в расплывчатом, а во вполне строгом терминологическом смысле) — «текст Лизы», «текст Пины», «текст Татьяны» и т.п ., но сам «текст», собственно говоря, и есть миф, кото­ рый творят, идя навстречу друг другу, литература в лице ее контекстов («именных») и читатель, исследователь, обладающие «номиналистическим» слухом или вкусом. И еще одно соображение, о котором я бы хотел Вам сказать. Вы упоминаете имя и образ Нины у M. Н. Муравьева. Сейчас можно говорить о целом (хотя и компактном) «Нинином» цикле стихотворений поэта (отчасти остающихся в рукописях). Тема «Нины» (имя определенно условное) для Муравьева была жизненно важной — первая любовь с ее радостями, восторгами, но и огорче­ ниями, подозрениями в неверности. Кое-что опубликовано в стихотворениях Муравьева 1967 г. (Большая серия «Библиотеки поэта»). Об этом отчасти будет написано во 2-м томе моей большой работы о Муравьеве (1-й том должен выйти в январе, 2-й — к лету). Бумаги не хватило написать всё, что и как я думаю. Всего Вам доброго, Александр Борисович. В. П. Топоров
Часть первая Имена-маски лермонтовского «Маскарада» Когда роют клад, прежде разбирают смысл шифра, которыіі укажет место клада, потом «семь раз отмеривают» — и уже зато раз на­ всегда безошибочно «отрезают» кусок земли, в которой покоится клад. Лермонтовский клад стоит упорных трудов. Л.Блок ...Многое [в творчестве Лермонтова] не толь­ ко не оценено, но далее и не прочитано так, как должно было бы быть прочитано... Б. М. Эйхенбаум Великий художник требует, чтобы его завое­ вывали или, по крайней мере, осваивали. А. Платонов
1. Некоторые вопросы двуименности Всюду «Что нового?» — слышишь. Да вдумайся в старое прежде! В нем для себя ты найдешь нового много, поверь! Л.Н .Майков О двух именах героини «Маскарада». Давно замечено, что героиня «Маскарада», жена Арбенина, носит не одно, а два, и притом два разных личных имени. Одно из них — Нина — обозначено в списке действующих лиц и постоянно употребляется затем в самом тексте драмы, во всех извест­ ных ее редакциях и списках. С этим именем Арбенина вошла в соз­ нание и память читателей и зрителей, и с ним она существует как факт русской и мировой культуры. Другое имя — Настасья — использовано лишь однажды, в сцене бала (д. III, сцена I, выход 3), в составе уважительного именования с отчеством. Это именование вложено в уста одного из гостей, который произносит полупобуждение-полусообщение: «Настасья Павловна споет нам что-нибудь!», причем столь неожиданное для читателей и зрителей обращение не вызывает удивления присутствующих, а одна из дам, присоединяясь к просьбе гостя, подхватывает: «Ах, в самом деле, спой же, Нина, спой» (д. 3, сцена 1, выход 4) [Лермонтов 1958: 3, 88-89] *. Нина остается Настасьей Павловной и в других редакциях пьесы и только в пятиактном «Арбенине» (д. I, я. 3) получает другое отчество — Алексе(е)впа [там же: 420] (что исключает предположение о недосмотре или ошибке Лермонтова, высказанное, например, А. Висковатовым, который, несправедливо упрекая Лермонтова в «бесцеремонном обращении с именами действующих лиц», предло­ жил «исправить» лермонтовский стих, заменив его на «Вот Нина
Павловна споет нам что-нибудь» — см.: М.Ю.Лермонтов. Сочинения. М., 1889, т. 4, с. 431). Вероятно, не подозревая о предложении Виско- ватова, именно так и поступил Roger W. Phillips в своем переводе че­ тырехактного «Маскарада» на английский язык. Не имея возможно­ сти проникнуть в тонкий лермонтовский замысел, он заменил фа­ мильное имя Петров нарицательным именем Гость <Guest>, а «не­ правильное» и кажущееся результатом ошибки именование героини (Настасья Павловна) — «правильным» Нина Павловна <Nina Pavlov- па>. При этом полупобуждение-полувопрос Петрова «Настасья Павловна споет нам что-нибудь» превратился под его переводческим пером в констатирующее сообщение: «[Guest] Nina Pavlovna is going to sing something* (Russian Literature Triquarterly. Ann Arbor; Michi­ gan, 1974, No 7, p. 106), что обессмысливает ее ответную реплику. Эта нестандартная «двуотчественность» и особенно загадочная двуименность героини не могут не вызывать вопросов у любознатель­ ных читателей и должны были бы привлечь внимание исследовате­ лей. Как ни странно, лермонтоведы либо ограничиваются простоіі констатацией самого факта двуименности (ср. посвященную Нине монографическую статью Н. С . Пивоваровой в «Энциклопедии лите­ ратурных героев» (М., 1996), либо вообще обходят его молчанием). Так, Г. М . Фридлендер и Н. А . Любович, комментаторы «Маскарада» в четырехтомном собрании сочинений Лермонтова 1958 года, поясняя имена других персонажей (князь Звездич, баронесса Штралъ, Шприх) и некоторые имена реальных лиц, упоминаемых в тексте драмы (Вань­ ка-Каин, Эпгельгардт), ничего не говорят об именах героини [Лермон­ тов 1958: 3, 476-485], а в энциклопедической статье А. М. Докусова о «Маскараде» почти исчезает и сама Нина [Лермонтовская энцикло­ педия 1981: 273-275]. Тот же подход демонстрирует и специальный «Словарь литературных типов» (т. 2 . Лермонтов. Петербург, 1908), где Нине уделено 8 строк в разделе «Указатель типов, образов и лиц» (с.84), тогда как Арбенину посвящен отдельный обширный очерк в основной его части [СЛТ 1908: 9-14]. Немногие попытки попять и объяснить эти загадки (см. ниже) не увенчались успехом. Что же касается их художественного назначения, их функции в тексте лермонтовской драмы, их «телеологии», то эта проблема вообще никем до сих пор не ставилась. Два отчества. Проще всего, казалось бы, обстоит дело с проблемоіі двух отчеств. Поскольку Алексеона вместо Павловна выступает лишь в од­ ном тексте и притом в конце строки, т. е . в рифмическоп позиции (в дерев­ не — Алексеем), можно предположить, как это и сделал А. М. Докусов, что выбор этого имениобусловлен «требованиемрифмы» [Докусов 1956:749].
Сколь бы очевидным, однако, ни казалось такое объяснение, сле­ дует заметить все же, что на современном этапе развития стиховеде­ ния и при современном уровне представлений о природе художествен­ ного творчества объяснение только от рифмы и через рифму — даже в отношении поэтов меньшего масштаба, чем Лермонтов, — является не вполне корректным. Такое объяснение приписывает рифме магическую роль, а вернее утверждает ее произвол, о чем в свое время иронически писал еще Вяземский 2 . Справедливее, вероятно, было бы исходить из положения о том, что рифма низводится до положения чисто технического — верифи­ кационного — средства и становится простым «концевым повтором», «краесогласием», «гомеотелевтом» во всех тех случаях, когда все ос­ тальные значимые факторы — смысловые (семантические) и экспрес­ сивные — оказываются по тем или иным причинам несущественными. С таким именно явлением мы и сталкиваемся в рассматриваемом слу­ чае, и оно, несомненно, требует содержательного истолкования, а не простой констатации. Если выбор личного имени героя представляет для автора почти все­ гда сложнейшую художественную задачу (ср. пушкинское: «Я думал уж о форме плана / И как героя назову, / Покамест моего романа / Я кончил первую главу» — «Евгений Онегин», 1, LX 3 — см. в этой связи: [Нико­ нов 1971: 407]), — задачу, которая допускает, как правило, лишь одно, так или иначе предопределенное решение, то выбор отчества во мно­ гих случаях оказывается как раз значительно менее стесненным 4 . Текст «Маскарада» представляет для этого как раз особенно благо­ приятные условия. И дело здесь не только и не столько в наличии не­ скольких редакций произведения, с которыми связано распределение вариантных отчеств Павловна и Алексе(е)впа, сколько и главным об­ разом в том, что в «Маскараде» отсутствует тема родительского дома Нины (Настасьи) Арбениной. Поэтому остается неизвестной ее девичья фамилия, не называются имена ее родителей и — прежде все­ го — имя ее отца. В связи с этим ее отчество, лишенное внутритексто­ вой парадигматической опоры, оказывается по существу только фор­ мальным компонентом двухчленного вежливого именования. Оно об­ ретает поэтому дополнительную степень свободы, и этим-то именно и создаются условия для относительной свободы его лексического на­ полнения. Выбор же того или иного из некоторого круга допустимых отчеств осуществляется при регулирующем воздействии факторов ритма и рифмы. Два личных имени. Попытки объяснения. В выборе личного имени эти факторы решающего значения иметь не могут 5 . Поэтому объясне-
ние загадки двух личных имен Арбениной исследователи спра­ ведливо ищут в сфере функционирования личных имен в лермонтов­ скую эпоху. Так, тот же А. Висковатов, чье предположение о лермон­ товском недосмотре было приведено выше, не исключал и реальную основу двойного именования лермонтовской героини, усматривая в нем «намек на то, что многие, не признавая грегорианского имени Нина за православное, перелагали его на Настасью» (см.: МАО.Лер­ монтов. Сочинения. М, 1889, т. 4, с. 431). Увы! Вполне оправданное с чисто теоретической точки зрения (см. об этом подробнее ниже), та­ кое объяснение не может быть принято. Как потому, что мы не знаем ни одной реальной Нины, француженки или итальянки, чье имя было бы «переложено» на Настасью (или Надежду, или Наталью...), так и прежде всего потому, что в тексте лермонтовской драмы нет не только никаких прямых указаний, но и намека на то, что H и и а Ар - бенина — не коренная русская, а натурализованная иностранка. По­ нятно поэтому, что последующие комментаторы к вереTM А. Вискова- това никогда более не возвращались и, не допуская даже мысли о сде­ ланной Лермонтовым ошибке, пошли по другому пути, пытаясь найти решение загадки Нины-Настасьи Арбениной в соотнесении этих двух ее имен с иными возможными типами вариантности именования одного лица и квалифицируя отношения между членами этой именной пары либо как противопоставление «уменьшительного (не настояще­ го)»— «полному», либо как противопоставление «домашнего, интим­ ного, ласкательного» — «официальному (настоящему)». Так, А.М . До- кусов, изложив относящиеся к этой проблеме факты, выдвинул пред­ положение, что «Нина, очевидно, не настоящее имя героини, а уменьшительное, принятое в интимном обращении» [Докусов 195G: 749]. Позднее это объяснение (без ссылки на предшественника) повто­ рил Б. Тимофеев: «Нина было еедомашнимименем, видимо, дан­ ным ей в детстве как уменьшительное» [Тимофеев Б. 1963: 321]. При этом он задумался над вопросом, могло ли имя Нина выступать как уменьшительное к полному имени Настасья (Анастасия), и вы­ сказался на этот счет решительно и без сомнений: «Почему Ниш? Ну, что жі бывает же Люся уменьшительным и от Людмила, и от Любовь, и от Ольга» [там же]. Столь же решительно говорят об этом и многие другие комментаторы: «Нина — здесь уменьшительное имя от Ана­ стасии» (М.Ю.Лермонтов. Собрание сочинений. Л., 1980, т. 3, с. 484 — И.Чистова; МАО.Лермонтов. Избранные произведения. М, 1985, с. 503 — А. М. Песков; и др.). Или: «Нина — сокращенное имя героини, в другом месте ее называют „Настасья Павловна"» (М.Ю.Лермонтов. Маскарад. М., 1985, с. 321 — В. В . Некрасов). Или: «Полное имя герои­ ни— Анастасия» (МАО. Лермонтов. Избранные сочинения. M ., 1983,
с. 813— И .Чистова; М.Ю.Лермонтов. Избранное. М ., 1987, с. 611 — В. И. Коровин;М.Ю .Лермонтов. Поэзия. Драматургия. Проза. М ., 2000, с. 624 — М. Л . Гаспаров; и др.). Такого рода объяснения бездоказательны и ошибочны. Два имени одного лица не всегда соотносятся как полная и уменьшительная формы одного имени, и имя Нина, если и функционировало в качестве уменьшительного, то только как редкое, единичное, находящееся за пределами стандарта, производное — сокращенное (усеченное) первой степени от крайне немногочисленных и редко употребляемых имен на -нипа. Таковы старые календарные имена Дионина, Домпина, Лео- нипа, с одной стороны, и имена новой формации— все от (В.И .) Ле­ нин — Виленина, Ленина (ср. еще Нинелъ), с другой (см.: [Петровский 1966: 332]). Особо должно быть отмечено редкое сегодня (см.: [Шай- кевич 1996]) и еще более редкое в начале XIX в. (см.: [Никонов 1974: 43-65]) полное имя Антонина (Антонина -> Апто\пина -> Нипа — см.: [Петровский 1966: 52])6, или — как уже совершенный раритет — усеченное второй степени от принятого в индивидуальном, по-види­ мому итальянизированном, употреблении производного ласкательно­ го имени Аннина (Анна -> Аннина -» Ап\нина -> Нина) 7 . Оно, однако, никогда не было и не могло быть уменьшительным к каким-либо другим стандартным полным русским име­ нам 8 , в том числе, разумеется, и к имени Настасья (Анастасия), по­ скольку само представляет собой правильную полную форму имени, очень поздно и в этом самом виде вошедшего в русский именослов 9 . С другой стороны, Г. П. Макогоненко, говоря о парадоксе двуимен­ ности героини «Маскарада», замечает: «Это <Настасья Павловиа> не ошибка — таково официальное имя героини, а Нина — домаш­ нее, ласкательное. У читателей и зрителей 1830-х гг. подобное сочета­ ние <sic!> имен не вызывало недоумения — это было обычным явле­ нием в обществе того времени. Такое объяснение было в свое время дано Б.Эйхенбаумом» (М.Ю.Лермонтов. Собрание сочинений. М., 1986, т. 3, с. 540). Эту же интерпретацию (но без развернутого объяс­ нения и без ссылки на Эйхенбаума) в виде формулы: «Принято счи­ тать, что настоящее имя героини заменялось ласкательным „Нина" в домашнем кругу» — используют и другие комментаторы: И. Андрони­ ков (М.Ю.Лермонтов. Собрание сочинений. М., 1965, т. 3, с. 554; М., 1976, с. 544; М., 1984, с. 531); В.Архипов (М.Ю.Лермонтов. Собрание сочинений. М., 1969, т. 3, с. 556) и др. В этом же направлении шла мысль и зарубежных лермонтоведов. Так, Дж. Гарард, говоря о герои­ не «Маскарада», называет ее «Nastasia Pavlovna» и добавляет в скоб­ ках: «(called Nina)» [Garard 1982: 64], не разъясняя, однако, что стоит за этим его «called» <названная>.
Нина среди других имен, или Как сделать чужое своим. Еще в XVIII веке это имя вообще не употреблялось в России: даже среди дворянок (а распространение новых имен начиналось именно в дво­ рянской среде) ни одна еще в эту эпоху не носила имя Нина [Никонов 1974: 56]. Вместе с некоторыми другими, сейчас вполне обычными и привычными (ср., например, Зоя, Лидия, Полина и др.), и специальны­ ми условными поэтическими именами (ср., например, Дорида, Ниса, Темира) имя Нина стало входить в обиход лишь с конца XVIII — на­ чала XIX века под влиянием модной салонной и альбомноіі поэзии классицистского и сентименталистского толка (см. об этом ниже). На фоне сравнительно узкого круга привычных имен, находивших­ ся в живом употреблении в эту эпоху, условные имена героинь, культи­ вировавшиеся названными поэтическими школами, казались особенно звучными, красивыми и изысканными. Принадлежащие иному, высо­ кому миру — миру поэтического вымысла, и окруженные поэтическим ореолом, такие имена становились манящими и привлекательными, углубляя и усиливая контраст с узуальным дворянским именником. Свои имена на этом фоне начинали осознаваться как сниженные, серые, провинциальные. Особенно остро воспринимались в этом плане имена, составлявшие общую, совпадающую часть дворянского и крестьянско­ го имеиников и имевшие широкое распространение в крестьянстве 10 . Естественным следствием такой переоценки ценностей оказыва­ лось стихийное стремление освоить эти казавшиеся высокими имена, овладеть ими, перенести их из литературы в жизнь, превратить их из условно-поэтических в собственные. Реализация этой потребности наталкивалась, однако, на почти непреодолимое препятствие: в офи­ циальном именнике, освященном и канонизированном православной церковью, такие имена не значились, и принять этих модных чужаков церковь не могла. Парадная дверь для них была, таким образом, за­ крыта. Но был иной путь: облюбованное имя можно было впустить с «черного хода». Имя, данное при крещении и записанное в церковную книгу, было официальным именем, именем de jure. Оно значилось в документах, им и только им можно было пользоваться во всех официальных си­ туациях. Оно было обязательным и обычно единственным, но единст­ венность его обязательной не была. Если крестное имя по тем или иным причинам не удовлетворяло нарекающих или, выбранное добровольно, переставало нравиться, — его de facto заменяли другим, домашним именем, которое использова­ лось как имя повседневного обихода. Отсюда оно могло выходить за­ тем и в более широкий жизненный круг, останавливаясь только перед официальными сферами.
Такое имя нередко выбиралось еще задолго до рождения его буду­ щего носителя, хотя нарекающие наперед знали, что ребенка при кре­ щении придется назвать по-другому. Так, князь И.М.Долгоруков (Долгорукий), вице-губернатор пензенский, а затем губернатор влади­ мирский, он же талантливый актер и даровитый, имевший читатель­ скую аудиторию писатель и поэт, «самыіі благодушный из русских поэтов и самый романтический из русских губернаторов» [Гершензон 1913/1994], «стихоплет великородный», как иронически назвал его Пушкин («Евгений Онегин», 10, VI), ценивший некоторые его сти­ хи 11 , облюбовал для своей еще не родившейся дочери (в честь фран­ цузской королевы Марии Антуанетты) имя Антонина. Крещена же она была Варварой и всю последующую жизнь носила в семье двойное шля Антонина-Варвара (Записки князя И.М .Долгорукова. 1764 -1800. Пг., 1916, с. 121). Двойные имена в этой семье были даны и всем дру­ гим дочерям и сыновьям [Пыляев 1891:476]. Двуимеиность в России (ХѴІІІ-ХІХвв.). Двуименность женщин в эту эпоху не была индивидуальной особенностью одной только семьи Долгоруких. В своих «Записках» И. М. Долгоруков упоминает целый ряд женщин из других семей — также с двойными именами. Это, на­ пример, Елизавета Петровна Кошелева, урожд. Меньшикова (1769- 1797), крещенная Екатериной, Наталья Михайловна Долгорукова, урожд. Белоселъская (1741-1819), крещенная Елизаветой, Антонина Сергеевна Щербатова, урожд. Долгорукова, крещенная Анастасией, и др. (Записки князя И. М .Долгорукова, с. 42,114). Аналогичные факты содержатся в письмах П. А. Вяземского его жене В. Ф . Вяземской за 1832 год. Среди называемых им лиц мы находим, в частности, граф. Луизу (Юлию) Трофимовну Голицыну, урожд. Барано­ ву (1810-1871), Марию (Прасковью) Петровну Мятлеву, урожд. Балк-По- леву (1808-?), Марию (Магдалину) Александровну Власову, урожд. Бе- лоселъскую (Звенья. М ., 1951, вып. IX, с. 300,369,371), и мн. др. под. В этой связи можно было бы вспомнить Елену Сергеевну Волкон­ скую, дочь декабриста С.Г .Волконского, известную под домашним именем Нелли (Неленька) (см.: И.И .Пущин. Записки о Пушкине. Пись­ ма. М ., 1956, с. 157, 236, 252, 255 и др.); Софью Никитичну Бибикову, урожд. Муравьеву (1826-1892), дочь другого декабриста, H. М. Мура­ вьева, носившую домашнее имя Нона (Нонушка) (там же, с. 123, 133, 149,235 и др.); тригорскую приятельницу Пушкина, дочь П. А . Осиповоп, Евпраксию Николаевну Вульф (Пушкин посвятил ей стихотворения «Если жизнь тебя обманет...», 1825; «Вот, Зина, вам совет: играйте...», 1826, и др.), получившую домашнее имя Зинаида (она же — Зина, Зи- зи), и другую Зину — гражданскую жену Н. А. Некрасова (она же —
Зинаида Николаевна), Феклу Анисимовну Викторову (в этом слу­ чае — явление очень редкое! — «домашность» — признак не только личного имени, но и отчества), и др. В этом ряду носительниц двойного личного имени находят свое ме­ сто и жизненные, не «литературные», Нины. Достаточно назвать в каче­ стве примера вполне оправдавшую свое имя Нину Петровну Услар, дочь барона Петра Карловича Услара (1816-1875), жену Д.Д.Благово (см.: Д.Д .Благово. Рассказы бабушки. Из воспоминаний пяти поколении. Л., 1989), «настоящее», крестное имя которой было Аграфеш (там же, с. 361), или Нину — Люси (Людмилу) Осиповну Квист, дочь О. И . Кви- ста, племянника декабриста И. И. Горбачевского, или Нину Александ­ ровну Корф, дочь М. А. Шишковой (1797-1882), жену барона Ферди­ нанда Корфа, крещенную Анастасией (см.: НС.Аксаков. Письма к родным. М ., 1988, с. 678), и др. Приведенные факты — лишь ничтожно малая часть огромного ма­ териала, содержащегося в документальном, мемуарном и эпистоляр­ ном наследии ХѴІІІ-ХІХ вв. (к сожалению, почти не изученном в ан- тропонимическом отношении вообще и с рассматриваемой здесь точ­ ки зрения, в частности), но и их достаточно, чтобы говорить о дву- именности в эту эпоху (чаще — у женщин, реже — у мужчин) не как о случайном индивидуальном явлении, но как об особого рода социаль­ но-групповом обычае 12 . Это — хотя и не массовый, но достаточно ши­ роко распространенный обычай, вызываемыіі различными причинами и имеющий различную и весьма многообразную этиологию. Отчасти это явление было обусловлено необходимостью разреше­ ния антропонимических противоречий, нередко возникавших в дву- национальных — двуязычных семьях 13 , отчасти было связано с дву- и многоименностью, характерной для западноевропейских систем име­ нования 14 , отчасти же находилось, по-видимому, в определенной пре­ емственной связи с различными видами древнерусской двуимешю- сти 15 , обнаруживая типологические параллели у разных народов (см.: [Никонов 1974: 23-26]). Многое здесь остается еще неясным и заслу­ живает специального изучения, но некоторые положения могут быть констатированы с достаточной определенностью. Можно утверждать, например, что второе имя в рассматриваемых случаях не должно было быть обязательно уменьшительным. Оно имело и полную, и те или иные уменьшительные формы и в этом от­ ношении не отличалось принципиально от первого имени. Едва ли можно сомневаться и в том, что второе имя не должно бе­ зоговорочно квалифицироваться как «ненастоящее». Во многих си­ туациях оно функционировало как полноправное имя лица и явля­ лось не менее «настоящим», чем первое, официальное имя. Показа-
тельно, что в семье Долгоруких вторые имена дочерей употреблялись не только изолированно, но и в составе двух- и трехкомпонентиых именований (с отчеством, с фамилией или и с отчеством и фамили­ ей) 16, причем при записи (в неофициальных и в не строго официаль­ ных случаях) использовались оба имени, одно из которых заключа­ лось в скобки, а иногда и в кавычки. Оказывается, что в скобках и в кавычках записывалось как раз официальное имя — по-видимому, как менее употребительное и привычное 17 . В подобных случаях второе имя — несмотря даже на отсутствие официального закрепления — не уступало первому по устойчивости и прочности, а по употребительно­ сти могло значительно превосходить его 18 . Было бы, однако, неосторожностью распространять эти выводы на все случаи двуименности, поскольку между первым и вторым именем могли складываться и иные отношения, обнаруживающие зависи­ мость от особенностей наречения обоих имен, от их признаков, опре­ деляемых с точки зрения антропонимической системы русского языка данной эпохи, от оценки (прежде всего — эстетической, но опираю­ щейся на социальные, фонетические и иные критерии) обоих имей их носителем и его окружением и от целого ряда других, объективных и субъективных факторов. Так, если второе имя присваивалось его носителю не от рождения, а в более позднее время (исключая, разумеется, нередкие в России случаи обретения второго имени при смене конфессии и переходе в православие с принятием крещения 19 ), если наречение (переименова­ ние) осуществлялось не родителями (или заменяющими их лицами), а членами дружеского круга или корпоративного объединения, к ко­ торому принадлежал нарекаемый (ср. такого рода явления в различ­ ных пансионах и институтах типа Смольного и — особо — в публич­ ных домах) 20 , если наречение происходило как самонаречение, если оно вызывалось преходящими интересами или осуществлялось в виде шутки и т. п ., то второе имя могло оказаться временным, непрочным, эфемерным и в конце концов выходило из употребления и отбрасыва­ лось. То же самое могло иметь место, если второе имя, будучи ино­ язычным, характеризовалось слишком резкими чертами и признаками иноязычности и обнаруживало несовместимость с русскими отчест­ вами и фамилиями, если второе имя, будучи уменьшительным или специфически детским по форме или строю (ср., например, Любиліка — второе имя дочери П. А . Вяземского, Надежды 21 ), вступало в противо­ речие с взрослым состоянием его носителя и т. п. В такого рода случа­ ях второе имя также либо забывалось, выходя из употребления, либо сохранялось, но на правах уже не просто домашнего, а уже — интим­ ного— имени 22 .
Эту судьбу разделяли обычно и вторые имена, обращение к кото­ рым было вызвано модой или иными близкими к ней стимулами. Так, возвращались на круги своя Прасковьи и Акульки, забывая о том, что еще совсем недавно их называли поэтическими именами — Полипа и Селина («Евгений Онегин», 2, XXXIII)23, и так же дочь «англомана моего, Лиза, или Бетси, как звал ее обыкновенно Григорий Иванович» (А. Пушкин. «Барышня-крестьянка», 1830), выйдя замуж за Алексея Берестова, несомненно рассталась с английским вариантом своего имени, как она рассталась с крестьянским именем Акулины, взятым в качестве антропонимической маски, с крестьянским маскарадным костюмом и мисс Ж аксон. Примеры такого рода легко было бы умножить. Очевидно, таким образом, что двуименность — явление сложное, многоликое и разнотипное. Для целей этой книги, однако, достаточно ограничиться выделением двух ее типов. Два типа двуименности. Один из них характеризуется тем, что про­ тивопоставление первого и второго имени образует оппозицию «офи­ циальное»— «неофициальное» («домашнее»), примером которой мо­ гут служить рассмотренные выше двойные имена княжон Долгоруких. В другом типе члены этой оппозиции совмещаются. Совмещаются в первом имени, которое, будучи официальным, в то же время является и домашним, противопоставляясь второму как «недомашнему» — модному или светскому. Здесь, таким образом, выступает оппозиция «обычное» — «светское». К какому же типу двуименности относится интересующая нас пара Настасья — Нина, которую мы оставили на время и к которой следует теперь вернуться? Поскольку абстрактное решение этого вопроса невозможно (пара Настасья — Нина может равным образом относиться и к тому, и к другому типу), а реальных сведений, необходимых для решительного предпочтения одного другому, текст «Маскарада» как будто бы не да­ ет, целесообразно обратиться к соответствующим фактам антропони­ мической жизни в русской культуре конца XVIII — начала XIX в. Нина как условно-поэтическое имя. Как уже говорилось выше, имя Нина входит в ряд условных поэтических имен, которые широко ис­ пользовались в русской поэзии этого времени с полунарицательным значением «возлюбленная», «милая», «дева» и т. п. Антология поэти­ ческих текстов, содержащих имя Нина, могла бы составить достаточно объемистый том. И в числе первых и наиболее ярких в этой книге было бы помещено, конечно, стихотворение Г. Р.Державина «Нине» (1770):
Не лобызай меня так страстно, Так часто, Нина\ милый друг! И не нашептывай всечасно Любовных ласк своих мне в слух; Не падай мне на грудь в восторгах, Обняв меня, не обмирай. Нежнейшей страсти пламя скромно; А ежели чрез меру жжет, И удовольствии чувство полно, — Погаснет скоро и пройдет. И ах! тогда придет вмиг скука, Остуда, отвращенье к нам. Желаю ль целовать стократно; Но ты целуй меня лишь раз, И то пристойно так, бесстрастно, Без всяких сладостных зараз, Как брат сестру свою целует, То будет вечен наш союз. (Г.Державин. Анакреонтические песни. М., 1987, с. 73) Следующим номером мог бы стать являющийся вольным перело­ жением ИАКрылова из Петрарки «Сонет к Нине» (1790-е гг.): Нет мира для меня, хотя и брани нет; В надежде, в страхе я; в груди то хлад, то пламень; То вьюсь я в небесах, то вниз лечу, как камень; То в сердце пустота, то весь в нем замкнут свет. Та, кем познал мой дух мучения суровы, Ни быть рабом, ни быть свободным не велит; Ни послабляет мне, ни тяготит оковы, Ни смертью не грозит, ни жизни не сулит. Гляжу не видя я — и молча призываю; Ищу погибели — и помощи желаю; Зову, гоню, кляну, объемлю тень драгой. Сквозь слезы я смеюсь; в печалях трачу силы; И жизнь и смерть равно душе моей постылы — Вот, Нина, до чего я доведен тобой! (И.А.Крылов.Соч.в2т.M., 1984, т. 2, с. 235)24
За страстной державинской Яшюй и рокоіюіі 11 niioiî Крылова после­ довали бы многочисленные другие. Ср., например, у И. M .Долгорукова: «Пусть фортуны обольщенье/ Весь морочит род л юдсіі; / Пипа, ты мое прелыценье,/ Ты краса судьбы моей..,» («Без затей, в простом обряде...», 1790-е гг.), или у H.М . Кугушева: «В твоих объятиях, о Пина, / Найду я щастие свое...» («К Нине», 1802), или у В. А. Жуковского: «О Нина, о Нина, сей пламень любви / Ужели с последним дыханьем угаснет?» («К Нине», 1808); илиу М.В.Милонова: «О Нина\ вся цепа/ Дней на­ ших в наслажденье...» («Блаженство. Подражание Парни», 1810 25 )идр. Из более поздних случаев такого употребления достаточно назвать хотя бы элегию «Оставленное жилище» И. П . Бороздны, являющуюся вольным переводом элегии Ш. Мильвуа «La demeure abandonnée», лирический герой которой с тоской вспоминает покинувшую его воз­ любленную, с тоской обращается к изменнице, называя ее — безы­ мянную у автора — «жестокосердой Ниной» (1822); «Элегию» Н. Ф. Павлова («Не сяду весело на шумных я пирах, / Любви не при­ зову, друзья, в беседы ваши, /И с именем твоим, о НинаХ па устах, / Я не напеню чаши!», 1824); «Зимнюю дорогу» Пушкина («Скучно, грустно... Завтра, Нина, / Завтра, к милой возвратясь, / Я забудусь у камина, / Загляжусь не наглядясь. / <...> / Грустно, Нина: путь мой скучен...», 1826)26 ипринадлежащееЛермонтовустихотворение«К Нине» (1829), имеющее подзаголовок «Из Шиллера» и являющееся переложением шиллеровского «An Emma» 27 . Ср. также опубликованный в одном из песенных сборников популярный романс этого времени «Там далеко за горами Нина с Лизой молодой» (музыка князя Г<олицына>), при­ надлежащий перу В.Л .Пушкина («Романс», 1815), но по ошибке или намеренно, в целях рекламы приписанный А. С . Пушкину 28 . Вполне органично входит это имя в поэзию В. Г. Бенедиктова. Ср.: «Нина, помнишь ли мгновенья, / Как певец усердный твой, / Весь ис­ полненный волненья, / Очарованный тобой, / В шумной зале и в гос­ тиной / Взор твой девственно-невинный / Взором огненным ловил, / Иль, мечтательно к окошку / Прислонясь, летунью ножку / Тайной думою следил, / <...> / Как вносил я в вихрь круженья / Пред завист­ ливой толпой / Стан твой, полный обольщенья, / На ладони огне­ вой, / И рука моя лениво / Отделялась от огней / Бесконечно прихот­ ливой / Дивной талии твоей; / И когда ты утомлялась / И садилась отдохнуть,/Океаном мне являлась/Негой зыблемая грудь, — / <...> / Нина, помнишь те мгновенья, / Или времени поток / В море хладного забвенья / Все заветное увлек?» («Напоминание», 1835). Ср. также его «Предостережение» (1837). Умирает эта традиция только к середине XIX века. Последние ее искры проблескивают у А. Н. Майкова (может быть, отчасти как от-
ражение его живых итальянских впечатлений) в таких стихах, как «Размен» (1852), «Все серебряное небо...» (1858), и угасают... в стихах Н. А. Добролюбова. Ср.: «Я доволен теперь, что в крови / Ощутил хоть животную силу. / Для кого мне ее сберегать? / Всю растрачу с тобой, моя Нина...» («Не обманут я страстной мечтой...», 1861). Истоки и формирование традиции. Пришедшее к нам из двух разных иноязычных источников (Франция и Италия, с одной стороны 29 , Гру­ зия — с другой 30 ), имя Нина (ср. также Нинет / Нинета / Нинетта, Нинон/ Нинона^) в этом его поэтическом качестве поддерживалось хорошо известными в России произведениями различных жанров французской и итальянской поэзии и музыки. Так, в последней четверти XVIII века широкую популярность в Европе завоевала одноактная опера композитора Никола Д'Алейрака (1753-1809) «Nina, ou La folle per amour» («Нина, или От любви сума­ сшедшая» — в современной транскрипции — «или Безумная от люб­ ви», 1786, либретто Б. Ж . Марсалье, премьера 1 мая 1786 г.), на одном из представленші которой в Париже был H. М. Карамзин. Вспоминает он о неіі как о вещи общеизвестной и не требующей никаких поясне­ ний. Рассказывая о представлении «Гамлета» на сцене Лондонского театра в исполнении Гемеркетской труппы, он замечает: «В первый раз видел я Шекспирова „Гамлета" — и лучше, если бы не видал! Ак­ теры говорят, а не играют; одеты дурно, декорации бедные. < . ..> Одна Офелия занимала меня: прекрасная актриса, прекрасно одетая и тро­ гательная в сценах безумия; она напомнила мне Дюгазон в „Нине"... <Du Gazon — прославленная французская сопрано, для которой и бы­ ла написана партия Нины. — А.П .>» (Н.М.Карамзин. Письма рус­ ского путешественника. М., 1980, с. 492). Текст этой оперы был вскоре переведен на английский и немецкий языки, и на его основе были соз­ даны новые музыкальные версии «Нины»: в Германии это сделали совместно Nauniaiin, Schuster und Hiller, а в России — на итальянский текст Дж.Б .Лоренци («Nina, о sia La pazzaper атоге», русский перевод И.Дмитревского) — придворный композитор Дж.Паизиелло (1741- 1816)32 . О бе оперных версии — Д'Алейрака и Паизиелло — многократ­ но и с успехом ставились при дворе и на частных сценах 33 . Вот что писал о «Нине» в своих «Записках...» И.М.Долгоруков: «...Надобно сказать, что во всем французском оперном театре нет про­ изведения подобного Нине. Кто этой оперы не знает? Кто не восхи­ щался ею от самого Парижа до наших ледяных рек? Кто не певал из нее чего-нибудь?..» (Записки князя И.М.Долгорукова, с. 163). И да­ лее: «...Роль Нины есть интереснейшая на театре — она от любви со­ шла с ума и любовию же приходит в разум. Играть ее нерасказаемо 2- 7681
трудно...» (там же, с. 164). Как рассказывает И.М .Долгоруков в дру­ гой своей книге, роль Нины в этой опере — в городском доме графа А. С . Строганова — играла его жена: «...Из всех охотниц, кои после ея являлись на сцену в той же роли, ни одна, веря молве всей публики, так удачно ее не сыграла, как Евгения, почему с тех пор и называлась, для отличия от прочих княгинь Долгоруких, „La Princesse Nina"» (И.М .Долгорукий. Капище моего сердца / Издание О. Бодянского. М ., 1872, с. 17). И далее: «Почти в одно и то же время играли ее еще две благородные особы. Княгиня Долгорукова — красавица, князя Васи­ лия Васильевича жена, и в Гатчине г-жа Нелидова. Одноіі били в ла­ доши, потому что она бесподобно была хороша лицом и станом, дру­ гой из уважения к великому князю, которой <так у И. М . Долгорукова. — А.П>, влюбясь в нее по уши, был невероятно порабощен леденящему ея лицу. Я ни той, ни другой в игре не видал, но слышал от знатоков и охотников, что ни одна из них не могла равняться с моею женою... Не­ лидова рассудила представить безумную в бешенстве; ее надобно бы­ ло держать, останавливать, и она похожа была на сумасбродную, за­ пертую в номере. Евгения, напротив, представляла меланхолическое безумие, помешавшуюся от любви, и в самом исступлении сохранив­ шую свою природную нежность, тишину, спокойствие...» (там же). Об этом же рассказывает в своих воспоминаниях В. Н. Головина: «Нели­ дова была небольшого роста, некрасива, с темным цветом лица, с ма­ ленькими узкими глазками, широким ртом и с длинной талией на ко­ ротких ножках. Все это, вместе взятое, не представляло очень привле­ кательной внешности, но у нее было много ума и талантов, между прочим сценический. Великий князь Павел, долго смеявшийся над ней, влюбился в нее, увидев ее в роли Нины <в тексте — опечатка: Зи­ ны. — А.П> в „Сумасшествии от любви"» [Мемуары 1996:177]и . Одновременно с «безумными от любви» оперными «Нинами», че­ редуясь с ними, и позднее, когда они сошли со сцены, в московских и петербургских театрах безумствовали балетные «Нины». В 1794 г. был написан и поставлен балет G, Gioia «Nina о sia Lapazzaper amore», на смену которому пришел одноименный балет L.J . Мііои (1813), во­ зобновленный в 1834 г. Так, журнал «Библиотека для чтения» сооб­ щал своим читателям: «По счастию, три прекрасные балета великоле­ пием и разнообразностью зрелища несколько вознаградили музы­ кальный неурожай истекшего года: Марс и Венера, — Нина, или Сума­ сшедшая от любви, — и Амур в деревне» (Библиотека для чтения, 1834, кн. I, Смесь, с. 6 отд. паг.) . По-видимому, не меньшую известность имела и песенка-куплет Дюфрени (1648-1724), использованная пушкинским мосье Трике, который, приспосабливая ее текст для подношения Татьяне, «...сме-
ло вместо belle Nina Поставил belle Tatiana» («Евгений Онегин», 5, XXVII, XXXII) (см. также: [Бродский 1950: 233; Лотман 1983: 197, 280-281]). Подробнее см. об этом дальше. Можно было бы указать и другие источники такого же рода. Нина —Татьяна (Пушкин). Свидетельство последнего из названных особенно интересно и важно, поскольку за осуществленной Трике меной имен (Нина — Татьяна) стоит их резкое противопоставление. К началу XIX века имя Татьяна, ставшее принадлежностью купече- ско-крестьянского именника [Никонов 1974: 53], в высшей дворянской среде начало восприниматься как низкое («...оно приятно, звучно, / Но с ним, я знаю, неразлучно / Воспоминанье старины / Иль девичьей!..» — 2, XXIV)35, пошло на убыль, и если продолжало использоваться, то пре­ имущественно у провинциального мелкопоместного дворянства, хра­ нившего еще, подобно Лариным, «обычай мирный простонародной старины» (ср. также: [Бродский 1950:153-154; Лотман 1983:196-197])3( і . Избрав это имя для героини «Евгения Онегина», Пушкин бросил своего рода вызов обществу. Об этой дерзости его достаточно много писали, цитируя известные строки: «Впервые именем таким / Стра­ ницы нежные романа / Мы своенравно освятим» (2, XXIV). Парадоксальным образом, однако, осталось незамеченным, что Пушкин сказал об этом трижды! И второй раз — через Трике, сме­ лость которого почти равна пушкинской: он сделал в модном фран­ цузском куплете то же, что Пушкин в русском романе в стихах 37 . Первый раз — сказано серьезно. Второй раз, как обычно у Пушки­ на, — шутя. Не удовлетворившись и этим, Пушкин повторил ту же мысль еще раз, теперь уже откровенным намеком, в сцене на балу (глава 8), про­ тивопоставив Татьяну светской львице Нине Воронской: «Она си­ дела у стола/ С блестящей Ниной Воронскою, / Сей Клеопатрою Не­ вы; / И, верно б, согласились вы, / Что Нина мраморной красою / За­ тмить соседку не могла, / Хоть ослепительна была» (строфа XVI)38 . Нина — романтическое имя (Баратынский). Поразительная настой­ чивость, с какой Пушкин со- и противопоставляет эти два имени, не случайна. Чтобы понять ее, нужно учесть, что именно к этому времени в русской литературе и искусстве завершается формирование поэтики романтизма и, в частности, складывание специального корпуса ро­ мантических имен. Одним из таких имен и является как раз имя Нина. Подготовленное к приобретению статута романтического имени всем ходом предшествующего культурного развития (см. об этом выше), оно было поднято на вершину романтизма и окружено особым роман-
тическим ореолом благодаря поэме Баратынского «Бал» (1825-1828), героиня которого, Нина, как писал Пушкин, «...исключительно за­ нимает нас. Характер ее совершенно новый, развит con ато?ѵ, широко и с удивительным искусством, для него наш поэт создал совершенно своеобразный язык и выразил на нем все оттенки своей метафизики — для нее расточил он всю элегическую негу, всю прелесть своей по­ эзии» (А.С .Пушкин. Полное собрание сочинений. М.;Л., 1951, т.VII, с.84). Именно с Ниной из «Бала», полной «презренья к мненью», насмехающейся «над добродетелию женской», вызывавшей утомле­ ние слуха людей «молвой побед ее бесстыдных и соблазнительных связей», и ассоциировалась прежде всего в сознании современников «Клеопатра Невы», Нина Вороне к ая из «Евгения Онегина» 39 . Живые Нины. Если мы вспомним теперь те живые женские образы, которые во плоти и крови стояли за этими двумя Нинами, — графиню Аграфену Федоровну Закревскую (1799-1878), «Магдалину» и «ру­ салку», как называл ее Баратынский («Как много ты в немного дней...», 1825); «беззаконную комету в кругу расчисленном светил», как писал о ней Пушкин («Портрет», 1828), и графиню Елену Михай­ ловну Завадовскую (1807-1874)40, то сможем, хотя бы отдаленно, представить себе ту — уже в значительной степени потерянную для нас, но живую для современников — мощную силу контраста, кото­ рый заключался в рассматриваемой паре имен Нина — Татьяна 41 . Нина — Настасья. Можно думать, что противопоставление Пипа — Настасья характеризовалось в эту эпоху сходными признаками, по­ скольку имя Настасья (Анастасия), которое в XVIII веке входило в общерусский женский именник, но было особенно широко распро­ странено среди крестьянок (см.: [Никонов 1974: 62, табл. 8]), в XIX веке должно было восприниматься как сниженное и про­ винциальное 42 . Если это так, если признаки сниженноеTM и провинциальности были свойственны имени Настасья как единице дворянского имен- ника начала XIX в., то противопоставление ему высокого романтиче­ ского имени Нина, находившегося тогда за пределами реаль­ ного именник а и над ним, неизбежно должно было усиливать эти признаки, еще более снижая это имя, усугубляя и подчеркивая его провинциальность. Будь эти два имени использованы как имена двух разных героинь одного произведения (ср. соотношение Нина — Тать­ яна), они могли бы служить выразительным средством их противо­ поставления (например, противопоставления дворянки и ее горнич­ ной или светской львицы и скромной девушки и т.п .) 43 . Еще более
глубоким должно было быть противопоставление этих двух имен как имен одного лица, образующих яркую контрастную пару44 . Таким образом, противопоставление имен Настасья — Нина мо­ жет вполне обоснованно интерпретироваться как реализация оппози­ ции «обычное» — «светское», и на этом задача реального аитропоии- мического комментария может считаться выполненной. Однако там, где комментарий заканчивается, литературоведение лишь начинает. Оно начинает, задаваясь вопросом о том, каково на­ значение рассматриваемой детали в структуре «Маскарада» как ху­ дожественного целого. Ограничивается ли ее роль простым отраже­ нием частной особенности быта, или она несет некую художествен­ ную нагрузку? Ответ на этот вопрос едва ли может быть получен собственно ли­ тературоведческими методами. Кажется более перспективным идти к нему путем комплексного филологического анализа той частной ху­ дожественной системы, которой эта деталь принадлежит и в которую входит как один из ее элементов. Такой системой является аитропо- нимическое пространство «Маскарада».
2. Антропонимическое пространство «Маскарада» — Пускай свет нас оковывает в свои внешние формы, пускай он налагает на нас, бедных женщин, пятно чужого ненавистного имени; у нас остается в глубине души святилище со­ кровенное... В. Л . Соллогуб ...маскарад кончился, домино были сняты, вен­ ки попадали с голов, маски с лиц, и я увидел другие черты, не те, которые я предполагал... Л.И .Герцен Маска спала, и остался человек. Д.Давыдов Антропонимическое пространство. Образуемое совокупностью всех собственных и функционирующих как собственные нарицательных имен, антропонимическое пространство лермонтовской драмы осо­ бым образом моделирует ее маскарадный мир, отражая его в своих особых, специфических формах [Пеньковский 1978: 191]. Картой этого мира является список действующих лиц [ср.: Пеньковский, Шварцкопф 1986], представляющий антропонимическое пространст­ во в грубой плоскостной схеме, но зато позволяющий охватить его сразу - одним взглядом и целиком. Список действующих лиц. Следует специально подчеркнуть, что список действующих лиц не является только техническим средством дополнительной информации, которая адре­ суется постановщику или режиссеру. Во многих случаях, и в «Маскараде» в частности, информативность списка в этом от­ ношении приближается к нулю. Список действующих лиц на самом деле обращен к Зрителю (и Читателю). Через имена он приуготовительно несет сущностную информацию не о поре, а о Времени, не об интерьере, а о Месте, не о лю­ дях—лицах, а о Личностях и ихОбшестве, об ихСвязях и Отношениях, Притяжениях и Отталкиваниях, о фа­ бульно-сюжетном Действии и характере его соотноше­ ния с действительностью. Список действующих лиц поэтому
выступает как необходимый структурный элемент драматического произведения, противопоставляющий его произведениям повествова­ тельных жанров. Мир художественной прозы принципиально не кар­ тографируется, поскольку не нуждается в этом, и существует только в линейной развертке. Единичные отступления от этого принципа всегда вызываются тем или иным специальным художественным за­ данием. Ср. в этом отношении «Мерси, или Похождения Шилова» Б. Окуджавы — с ложной мотивировкой жанра — «старинный воде­ виль» (Дружба народов, 1971, No 12). Именно с изучения этой антропонимической (или — шире — оно­ мастической) карты начинает всякий, кто намеревается совершить пу­ тешествие в нанесенный на нее мир: МАСКАРАД Драма в 4-х действиях, в стихах Действующие лица: Арбенин, Евгений Александрович. Нина, жена его. Князь Звездич. Баронесса Штраль. К аз арин, Афанасий Павлович. Ш пр их, Адам Петрович. Маска. Чиновник. Игроки. Гости. Слуги и служанки. О чем же говорит эта карта? Что можно на ней прочесть? Прежде всего обращает на себя внимание явное деление списка на две части, одну из которых образуют собственные, а другую — нари­ цательные имена. Граница между ними оказывается, однако, недоста­ точно определенной, поскольку имена Маска и Чиновник соеди­ няют в себе признаки тех и других и обнаруживают в этом отношении двойственность: данные в формах единственного числа, противопос­ тавляющих их именам трех последних строк (Игроки. Гости. Слуги и служанки), они могут восприниматься и как собствен­ ные. То, что позднее, в ходе драматического действия, эта Маска, снимая маску, оборачивается Неизвестным, вполне подтверждает обоснованность такого понимания. Позднее мы увидим также, что и некоторые другие имена этого списка характеризуются подобной
двойственностью. Но это будет потом. Пока же, колеблясь в отнесении этого имени к той или другой группе, мы должны задуматься над од­ ним связанным с ним парадоксальным обстоятельством: эта Маска оказывается здесь единственной. Парадокс списка действующих лиц в «Маскараде» и его разреше­ ние. В лермонтовском «Маскараде» — пьесе о маскараде — спи­ сок действующих лиц называет лишь одну маску!45 Как бы ни понималось название «Маскарад» при первом обращении читателя или зрителя к этому произведению — в прямом, переносном или одновременно в двойном значении этого слова (и соответствен­ но — какая бы роль ни приписывалась маскараду в структуре драмы, — фабульная или символическая или обе вместе одновременно), — осоз ­ нание указанного парадокса не может не приводить к мысли, что и все остальные имена в этом мире —тоже маски. Маска­ рад в «Маскараде» охватывает все его уровни, и аитропонимия не со­ ставляет здесь исключения. Антропонимические маски «Маскарада» характеризуются общими признаками масок романтического гроте­ ска. Это не статуарные маски античности, выявляющие некую неиз­ менную сущность являющегося и изменчивого лица (см.: [Аверинцев 1971: 55-56]), это не честные смеховые маски средневекового карна­ вала (см.: [Бахтин 1965:46-47]), а обманные маски — личины. Антропонимические маски «Маскарада». Антропонимические мас­ ки образуют первый, поверхностный слой маскарадного мира, органи­ зованного по принципу матрешки как последовательность вложенных одна в другую масок. В этом мире, разоблачение которого является одной из наиболее жгучих тем лермонтовского творчества и осущест­ вляется средствами, образующими один из наиболее устойчивых ком­ плексов лермонтовской поэтики, все ложно и все лжет 4(і . Ср. выразительную лермонтовскую характеристику: «Откуда ты?» — «Не спрашивай, мой друг! / Я был на бале!» — «Бал! а что такое?» / «Невеждаі это — говор, шум и стук, / Толпа глупцов, веселье город­ ское, — / Наружный блеск, обманчивый недуг; / Кружатся девы, чва­ нятся нарядом, / Притворствуют и голосом и взглядом, / Кто ловит душу, кто пять тысяч душ...» («Сашка», 40, 1835-1836). Это — «свет­ ская жизнь», «где ум изгибается и коварствует, язык лжет и лицо, как искусный актер, играет такие роли, каких настоятельно требуют об­ стоятельства» (Ф. Глинка. Внутреннее наслаждение и светская суета (Полярная звезда на 1825 год) // «Полярная звезда», изданная А. Бес­ тужевым и К.Рылеевым. М .; Л., 1960, с. 636). Все здесь «мистифика­ ция ума, сердца и чувств», и поэтому «женщины перестали верить
мужчинам, мужчины — женщинам» (А. Ф .Велътмаи. Сердце и думка. М., 1986, с. 214), все здесь «ответ только поддельным светом, укра­ шается только поддельными цветами, говорит поддельным языком и любит поддельной любовью» (В.А .Соллогуб. Большой свет// Отечест­ венные записки, 1840, No9, с.40). Поддельны, ложны и лгут здесь и имена. Князь Звездич— баронесса Штраль. Три семантических плана. Тако­ вы прежде всего именования Князь Звездич и Баронесса Штраль, вто­ рые компоненты которых, фамилии Звездич и Штраль, представляют блестящий образец антропонимических масок очень сложной, много­ плановой структуры. Планпервый.Единство и взаимосвязь семантики ('звезда — луч'). На переднем, ближайшем плане этих имен— бросающаяся в глаза общность их внутренней формы, которая актуализируется благодаря их непосредственному соседству в списке, оживляющему их семанти­ ку (ср.: Звездич — 'звезда', Штраль < немецк. Strahl— 'луч 1 ) и подни­ мающему их общеязыковые (доантропонимические) значения в свет­ лое поле нашего сознания. Если учесть, что непосредственно в тексте эти именования употребляются каждое по одному (только по одно­ му!) разу — обычно же их носителей именуют, как и в авторских ре­ марках, титулами Князь и Баронесса, — то уже на этом примере станет понятна специальная роль списка действующих лиц. Без него эти имена могли бы вообще проііти мимо внимания читателя и зрителя! Основанные на взаимосвязи соответствующих нарицательных имен и единстве их семантики, взаимосвязь и единство антропонимов Звез­ дич и Штраль предвещают (если идти от списка к тексту) и отражают (если идти от текста к списку) взаимосвязь и единство образов-пер­ сонажей, их носителей. Последние, действительно, не только непо­ средственно связаны друг с другом в интриге, но и поставлены в рав­ ные отношения к основным героям драмы и к поверхностному ходу ее действия. Так, они оба связаны с браслетом и через него с основными героями драмы, они оба совершают бесчестные поступки, оба раскаи­ ваются, оба запаздывают с раскаянием и признанием и т.д . Ср. парал­ лельность и симметрию ряда связанных с ними эпизодов: И ин а при­ езжает к Баронессе и сталкивается с Князем; Арбенин приез­ жает к Князю и сталкивается с Баронессой ит.п . План второй. Вхождение в поле 'свет'. Символы бально-маска- радного мира. Следующий, второй, план рассматриваемых имен свя­ зан с осознанием их нарицательных основ как элементов семантиче­ ского поля 'свет' (ср.: звезда — луч — свет — блеск — сияние ит.п .) 47 , что позволяет видеть в них своего рода символы мира, залитого светом.
Ослепительный свет (то, что называлось a giorno)— это именно то, что — по контрасту с достаточно скромным освещением в повседневном быту («Простота жизни того времени <в 20-е гг.> была необычайная: в обыкновенные дни зала и гостиная не освещались, в ла­ кейской горела сальная свеча...» — Е.Ваганова. Из хроники семейства Львовых// Русская старина, 1898, т. 96, No 12, с. 542) — прежде ізсего и более всего поражало участников и посетителей балов и маскарадов. Ср. признание А. И . Тургенева, которого болезнь лишила возможности посетить очередной бал: «...Из моей пасмурной кельи смотрел я толь­ ко на приезжающие и отъезжающие кареты, и если бы не дружба, ко­ торая пришла в 12 часов озарить мое мрачное жилище, то встретил бы новый год хуже затворника» (письмо П. А. Вяземскому, 5 января 1821г.) 48 . Ср. хроникальное описание освещения на маскараде в Благород­ ном собрании в Москве накануне Нового 1828 года: «Большая зала была иллюминована по всем трем верхним карнизам свечами, а хоры в два ряда люстрами; арки кругом и над окнами были убраны гирлян­ дами из 2,000 шкаликов. Свеч горело 3,000. Во второй зале карпна ос­ вещался так же, как и в большой; по стенам горело 800 свеч в жиран­ долях; по аркам 500 шкаликов фестонами. < ...> Все без изъяі ми ком­ наты были иллюминованы свечами и шкаликами. Первых горело и сей вечер 6,000, а последних 4,000» (Дамский журнал, 1828, No1, с. 99). Или, как писала «Северная пчела» в 1830 г. о маскараде в только что открытом для публики доме Энтельгардта, «Тысячи свеч горят здесь в богатых бронзовых люстрах и отражаются в зеркалах, мраморах и паркетах» (цит. по: [Раков 1974: 88]). Расходы на такое освещение со­ ставляли огромные для того времени суммы. Так, общие затраты ira бал-маскарад в Московском Благородном собрании 6 сентября 1826 г. составили 56471 р. серебром, из которых на освещение «самое* блиста­ тельное, равно и наружную иллюминацию» было израсходовано 13400 р. [Шумихин 1985: 235]. Лермонтов впервые был участником маскарада в Благородном собрании 18 января 1830 г. и впоследствии неодно­ кратно посещал его. Особенно важен в этом отношении маскарад в Благородном собрании 31 декабря 1831 г., куда он, по воспоминаниям А. П . Шан-Гирея, «явился в костюме астролога с огромной книгой су­ деб под мышкой» и семнадцатью эпиграммами и мадригалами, адре­ сованными разным его знакомым [Шумихин 1985: 242-244 |. А вот типичные световые картинки, рисуемые с внеш неіі, как у Пушкина («Перед померкшими домами / Вдоль сонной улицы ряда­ ми/ Двойные фонари карет / Веселый изливают свет / И радуі и па снег наводят; / Усеян плошками кругом, / Блестит великолепный дом; / По цельным окнам тени ходят...» — «Евгений Онегин», I, XXVII),
М.А .Дмитриева («Тысячи блещут огней сквозь зеркальные светлые стекла...» — «Бал», 1845) и А. Н . Плещеева («Когда-то музыка гремела в пышных залах, / Из окон лился свет от тысячи свечей...» — «Опу­ стевший дом», 1859), или — чаще — с внутренней точки зрения. Ср.: «Я писал тебе о маскараде: он был самым царским праздником; никогда не видел я такого фейерверка и столь великолепной огром­ ностью и освещением залы...» (Н.М.Карамзин — Е.А.Карамзиной, 22 сентября 1816г.); «Пылает тысячью огней/ Обширный зал...» (Е.Баратынский. «Бал», 1825-1826); «Сентябрь 1 [1826]. Сбирался к маскараду, нарядился и отправился. Прекрасная зала, освещение, пуб­ лика...» (М. П. Погодин. Дневник — цит. по: Д.В.Веневитинов. Полное собрание сочинений. М ., 1934, с. 376); «Все вьется, кружится, мелька­ ет, шумит, / Чертог освещением блещет: / Там ножка, как мысль, по паркету скользит,/ Под дымкою грудь тут трепещет» (Ф.Глинка. «Часомер», 1830-е гг.); «Вчера был бал в Зимнем дворце, полуболъ- шой, не по наряду, а по приглашению, в так называемой концертной зале. Удивительное освещение — светлое и белее белого дня...» (П. А. Вя­ земский — В. Ф . Вяземской, 29 января 1832 г.); «Я помню бал, / Горели ярко сети...» (А.Н .Плещеев, «Бал», 1845); «Я только что вернулся с этого пресловутого маскированного бала — весь этот блеск, все это движение...» (Ф. И. Тютчев — жене, 1856 // Русский архив, 1874, кн. 9, с.325); «Блещут огнями палаты просторные,/ Музыки грохот не молкнет в ушах...» (А. Н . Апухтин. «На бале», 1860) и мн. др. Ср. так­ же описания маскарада у А. И. Дельвига («Маскарад. Истинное про­ исшествие», 1829), в одноименной повести Н. Ф . Павлова (1835), в по­ вести В. Владиславлева «На бале и в деревне» (1835), в повестях М.С .Жуковой («Вечера на Карповке», 1837), одна из которых («Ба­ рон Реііхман») во многом близка лермонтовскому «Маскараду»; в рас­ сказе B.C . «Два маскарада. Предание» (1837), в рассказе В.Н .Олина «Странный бал» (1838), в очерках Н. А. Дуровой «Два слова из житей­ ского словаря. 1. Бал» (1839), в повести В. А. Соллогуба «Большой свет» (1840), в его же рассказе «Бал. Из дневника Леонина» (1845) и позд­ нее в его «Воспоминаниях» (М.; Л., 1931, с. 172), в неоконченной поэме И.С.Тургенева «Маскарад» (1842), в рассказе Е.П .Гребенки «Маска­ радный случай» (1843), в поэме К. Павловой «Кадриль» (1844) и др. Тема бала и маскарада исчерпывает себя к концу 40-х годов XIX в., вырождается в творчестве В.Г .Бенедиктова (ср. пародийный «Бал» Д. Минаева, 1860) и если изредка и возвращается, то лишь в виде тради­ ционно обличительных или ностальгически окрашенных воспоминаний (А. К.Толстой. «Средь шумного бала...», 1851; Н. Ф. Щербина. «Бальные грезы», 1856). На смену «Балу» приходят многочисленные «После ба­ ла» (А.Н.Майкова, А.Н .Плещеева, Я.П .Полонского, Н.Ф.Щербины,
А. Н . Апухтина и др. — вплоть до классического «После бала» Л. Н. Тол­ стого) 49 . Новую жизнь бально-маскарадная тема обретет лишь в ли­ тературе «серебряного века» (см.: [Приходько 1997]). Лжесвет. Но этот залитый светом мир — мир бала-маскарада, и свет над ним оказывается неверным, искусственным, ложным све­ том. Это не радующее глаз сияние солнца и яркого дня, не льющийся в душу и греющий ее тастый и тихий свет белых ночей, луны и звезд, а ослепляющий своим блеском, но в то же время холодный, шумный, чадный и грязный поток некой враждебной человеку субстанции, не­ законно присвоившей себе чужое высокое имя и обманно называющей себя светом. Этот лжесвет, испускаемый тысячами плошек 50 , свечей, шанда­ лов, шкаликов, кенкетов, лампионов и жирандолей, отражается и дро­ бится в стеклах венецианских окон и зеркал, рассыпается мириадами искр в натертых до зеркального блеска паркетах, преломляется в поли­ рованных плоскостях мебелей и мраморе каминов, играет в хрусталь­ ных подвесках люстр и бра, отсверкивает в жемчугах, бриллиантах и опалах ожерелий на ослепительных шеях и плечах бальных дам, в их диадемах, феропьерах, брошах и вензелях, в их колье и серьгах, в перст­ нях и кольцах на их руках, в усыпанных алмазами блюдцах и крестах ор­ денов на груди сановных звездоносных мужей, в муаре орденских лент, в золотеэполет и аксельбантов военных, в золотом шитье их мундиров 51 . Кажущиеся в этом свете блистательными имена Звездич и Штраль — всего лишь лживые светские маски. Стразы, а не подлинные брилли­ анты. Из поля 'свет' ('сияние', 'блеск') они переводятся в поле 'свет' ('светское общество') со всеми связанными с ним резко отрицатель­ ными ассоциациями, столь характерными для мировосприятия всего передового слоя «дворянскоіі интеллигенции» [Виноградов 1935:195] этой эпохи. Ср. в последней, 27-й, строфе незаконченной лермонтов­ ской «Сказки для детей» (1839-1840), героиня которой — тоже Ни­ на (по имени и, можно предполагать, таюке по формирующемуся ха­ рактеру и по судьбе) 52 — впервые вступает в бальную залу: «Кипел, сиял уж в полном блеске бал; / Тут было все, что называют светом; / Не я ему названье это дал; / Хоть смысл глубокий есть в названье этом; / Моих друзей я тут бы не узнал; / Улыбки, лица лгали так ис­ кусно... <курсив М.Ю .Лермонтова, п/жнаш. — А.П .>» (1839-1840). План третий. Вхождение в поле 'свет' = 'светское общество'. Ср. продолжающие пушкинское светская чернь («Евгений Онегин», 8, X) такие лермонтовские словоупотребления, как докучный свет («Порт­ реты», 2, 1829), насмешливый, безумный свет («Пускай поэта обвиня­ ет...», 1831); пустыня света («Сашка», 72 , 1835-1836); свет завистли­ вый и душный («На смерть поэта», 1837)53; светская тина («Ребенка
милого рожденье...», 1839), светские цепи («М. А . Щербатовой», 1840), ледяной, беспощадный свет (там же) и др. Ср. также у других авторов пушкинского и лермонтовского круга: «...большой свет не опалил, ее своим тлетворным дыханием» (А. И. Тургенев — П. А. Вяземскому, 6 ок­ тября 1820 г.); «...иногда не достает собственной решимости вырвать­ ся от бисерных сетей света» (А.Бестужев. Взгляд на русскую сло­ весность в течение 1824 и начале 1825 годов// Полярная звезда на 1825 г. СПб ., 1825, с . 18); «...о , этот недоброжелательный, убийствен- ныйсвет\»(П.А .Вяземский — А .Я .Булгакову, 9 февраля 1832 г.); «...без­ душный и гордый свет...» (И.С .Тургенев. «Маскарад», 1842); «...бес­ смысленный, немилосердный свет» (К.Павлова. «Кадриль», 1844-1853); «безбожный свет» (Н.Ф .Павлов. «Не говори, что сердцу больно...», 1853) и др. Отсюда восходящий к Дионисию Ареопагиту 54 , по десакра- лизованный оксюморон П.Я .Чаадаева: ...царство мрачного света — несколько лучей этого мрака... (письмо А.И.Тургеневу, май-октябрь 1835 г.) . Ср. позднее у Н. Ф. Щербины: «Всегда я лишний гость на ва­ шем светском бале, / И тьмою кажется мне ваш блестящий свет...» («Бальные грезы», 1856). Ср. также устойчивое восприятие света в образах льда и холода (ср. у Булгарина: «Чрез ледяную оболочку большого света ничто не проходит, кроме холодных паров расчета. Некоторые, по простоте своей, почитают пламенем отражение лучей на этой ледяной глыбе. Обман! Обман! Там нет теплоты, а один только блеск» — «Иван Ива­ нович Выжигин», 1829); в образах омута и холодной воды: например, у Пушкина: «Ожесточиться, очерстветь / В мертвящем упоенье све­ та, / В сем омуте, где с вами я / Купаюсь, милые друзья» («Евгений Онегин», 6, XXVI), у П. Бестужева («...с омуте большого света...» — письмо А. Бестужеву, 2 февраля 1837 г.) и А. К. Толстого («с светскую жизнь, как в студеную воду» — «Сердце, сильней разгораясь...», 1856); в образах могилы и могильного холода (ср. у Баратынского: «...Среди безжизненного сна, / Средь гробового хлада света...» — «Рифма», 1840), с одной стороны, и в образах цепей и сетей (ср.: «...холодные цепи све­ та» — В. А. Соллогуб. «Сережа», 1838); откуда далее стеснения и уду­ шья, с другой. Впрочем, светское удушье имело и иную — грубо мате­ риальную основу. Ср.: «Завтра бал у Пашковых, 30-го числа маскарад у Бобринской, третьего февраля спектакль у Полторацких. Приезжай к нам скорее! Авось-либо большого удушья не будет...» (В. Л. Пушкин — П. А . Вяземскому, 19 января 1821 г.); «А каков мой Кокошкии, кото­ рый на плошки пишет стихи и печатает их в Московских ведомо­ стях! Признаюсь, и стихи самые сальные и вонючиеі Это стоит маска­ рада!» (П. А . Вяземский — А . И . Тургеневу, 7 сентября 1821 г.); «А еще не нравится мне, что вы ведете жизнь слишком рассеянную, хорошо
изредка быть с людьми и в людях, но какая польза из этой шумной пустоты для Машеньки и Пашеньки? Где им после этого чада и еще какой чад, угар самой скверной харчевни, заняться книгою, полюбить ученье и мыслить и заботиться о своем образовании...» (П.Л.Вязем­ ский — жене, 3 сентября 1832 г.) 55 . Ср. также развернутый пассаж на эту тему у О. Сенковского: «Лю­ ди! Что вы сделали с Олинькою!.. с этою прелестною, веселою, чис­ тою, светлою, как солнце и добродетель, Олинькою!.. Она была вручена вам Природою, которая гордилась произведением своим, чтоб вы ее лелеяли, любили, чтоб вы берегли ее как красивую и хрупкую игруш­ ку, а вы, — вы ввергли ее из потехи в бурную и пыльную мельницу ва­ шего света, изломали, смололи ее зубчатыми колесами вашего тще­ славия, корыстолюбия, вашей гордости, разврата и жестокости, испи­ лили ее пилами ваших расчетов, растерзали своими страстями, осквер­ нили грязным, язвительным своим дыханием, смяли ее как лоскуток бумаги... и - бросили в яму...» (Барон Брамбеус. Вся женская жизнь в нескольких часах // Библиотека для чтения, 1834, кн. I, с. 113 114). Маскарад как dance macabre. На этой основе складывается инте­ гральный образ гибели и смерти и — через застывший оборот маска смерти — к описанию маскарада как dance macabre (пляски смерти) в стихотворении А. И. Одоевского «Бал» (1825): «Открылся бал. Кру­ жась летели / Чета младая за четой. / Одежды роскошью блестели, / А лица свежей красотой. / Усталый, из толпы я скрылся / И, жаркую склоня главу, / К окну в раздумъи прислонился, / И загляделся на Неву... / Стоял я долго; зал гремел... / Вдруг без размера полетел / За звуком звук. Я оглянулся, / Вперил глаза, весь содрогнулся; / Мороз по телу побежал. / Свет меркнул... Весь огромный зал / Был полон ос­ товов... Четами / Сплетясь, полнясь, друг друга мча, / Круэісася, по по­ лу стуча, / Они зал быстро облетали. / Лиц прелесть, станов красо­ та, — / С костей их все покровы спали. / Одно осталось: шуста, / Как прежде, все еще смеялись. / Но одинаков был у всех / Широких уст безгласный смех. / Глаза мои в толпе терялись: / Я никого не видел в ней; / Все были сходны, все смешались: / Плясало сборище костей». Ср. развитие этого сюжета в романтическом этюде В. Ф. Одоевско­ го «Бал»: «...Свечи нагорели и меркнут в удушливом паре. Если сквозь колеблющийся туман всмотреться в толпу, то иногда каоісется, что пляшут не люди... в быстром движении с них слетает одежда, волосы, тело... и пляшут скелеты, постукивая друг о друга костями... а над ни­ ми под ту же музыку тянется вереница других скелетов, изломанных, обезобраэ/сенных..., но в зале ничего этого не замечают... все пляшет и беснуется, как ни в чем не бывало» (1834).
Концепты света в художественном сознании Лермонтова. Для Лер­ монтова «световые» слова были не просто высокочастотными еди­ ницами его словаря. Они представляли концепты высшего ранга, образующие основу его индивидуального универсума. И пре­ жде всего это относится к имени луч (с его ономастическим эквива­ лентом — Штраль), которому — в очевидной связи с космизмом и ас- тральностыо миросозерцания Лермонтова, «презиравшего бесчувст­ венную землю» («Смерть», 1830), чей дом «везде, где есть небесный свод <...> До самых звезд он кровлей досягает, / И от одной стены к другой — / Далекий путь, который измеряет / Жилец не взором, но душой» («Мой дом», 1830),— принадлежит первое место в «световой» части лермонтовского поэтического словаря. Его суммарная частота (по данным «Лермонтовской энциклопе­ дии») — 177 (ср. блеск — 95, блистать — 145, звезда— 124, свет— 92, светить — 32 и т.д.), что особенно впечатляет в сравнении с данными языка Пушкина (луч — 69, блеск — 64, блистать — 106, звезда — 96, свет—68,светить —13ит.д.) 56 . Это, конечно, не случайно. Это можно объяснить только тем, что общерусское слово свет было для Лермонтова безнадежно дискредитировано его вторым, переносным значением и для вы­ ражения его прямого, первичного значения было необходимо дру­ гое — чистое и честное средство. Лермонтов нашел его в слове луч. Это значит, что луч у Лермонтова — не 'узкая полоса света от како­ го-либо источника', а сам 'свет', который ни в каком источнике не ну­ ждается. Ср.: «Боясь лучей, бежал он тьму, / Душой измученною бо­ лен» («Демон», 1829). «Ты, помнишь ли, как мы с тобою / Прощались позднею порою? / <...> / Тогда лучи уж догорали, / И на море туман густел...» («Ты помнишь ли...», 1830); «Гляжу в окно: уж гаснет небо­ склон. / Прощальный луч на вышине колонн / <...> / Блестит, горит в обманутых очах...» («Вечер после дождя», 1830); «Молчит табун, река журчит одна. / Вот на скале новорожденный луч / Зарделся вдруг, про­ резавшись меж туч...» («Утро на Кавказе», 1830); «Слилися с утрен­ ним лучом / Края волнистого тумана...» («Измаил-Бей», II, 29, 1832)57; «Садится день, одетый мглою, / <...> / Меж скал блуждая, желтый луч / В пещеру дикую прокрался...» (там же, III, 5) и мн. др. под. Ср. у него открытые антонимические пары «Луч — Тьма»: «В час грешных дум, видений, тайн и дел, / Которых луч узреть бы не хотел, / А тьма укрыть...» («Наполеон», 1830) и «Луч — Мрак»: «Страсть безотчетная как тенью / Жизнь осенила перед ней; / И стало все предлог муче­ нью, / И утра луч и мрак ночей» («Демон», 1838). Понятно поэтому, что обычные отношения между светом и лу­ чом (лучами) у Лермонтова переворачиваются: вместо луч (лучи)
света в его мире оказывается «свет лучей»: «...яркие снега / При свете косвенныхлучей/Сверкали тысячью огней» («Боярин Орша», III, 1835— 1836); «проходит в трещину ставней / Холодный свет дневных лучей» (там же). Ср. также: «...День угас; / Лишь бледный луч из-за Бешту кру­ того / Едва светил...» («Аул Бастунджи», II, 1833-1834). Поэтому же свет закономерно и оправданно замещается лучом в функции олице­ творения-обращения: «Я рожден, чтоб целый мир был зритель / Торже­ ства иль гибели моей, / Но с тобой, мой луч-путеводитель, / Что хвала иль гордый смех людей!..» («К*», 1832). В этой связи следует указать — как факт исключительной важно­ сти—не зафиксированное ни одним словарем современ­ ного русского языка (см.: Сводный словарь современной русской лексики. М., 1991, т. 1), а также ни одним из исторических словарей, трижды отмеченное в лермонтовских текстах прилагательное без- лучный 'лишенный света, темный'. Ср.: «...Верить я готов, / Что наш безлунный мир — лишь прах могильный...» («Сашка», 47, 1835-1836); «...как волна, вставала / И упадала грудь, и томный взор, / Как над рекой безлунный метеор, / Блуждал вокруг без цели, без предмета, / Боясь всего: людей, дерев, а больше — света...» («Сашка», 96). Это слово знал (или образовал сам по модели в пару к безлестиый?) и привел в «славенском» ряду А. С . Шишков в своем «Рассуждении...» 1803 г. (см.: [Виноградов 1935: 65]), и из этого источника (или из его разбора в статье Д. В . Дашкова «О легчайшем способе возражать на критики» 1811 г. [Арзамас 1994: 2, 60] оно могло войти в сознание Лермонтова, но оно могло сложиться и совершенно независимо — как индивидуальное лермонтовское новообразование. Таков же и параллельный определительный оборот без лучей: «Однажды (ночь на город уж легла, / Луна как в дыме без лучей плыла)...» («Джю- лио», 1830) 58 . Захват этих столь важных для Лермонтова слов-концептов лже­ светом (ср. обычное в литературе его времени прямое и обратное сравнение двух «звездных миров» — светского и небесного: «Да!., бо­ гато и прекрасно!.. Только самый бал не слишком мне нравится. Но сколько звезд!., как на небе...» — Барон Брамбеус. Вся женская жизнь в нескольких часах..., с. 6 . «Графиня <„.> отвернулась от этого ослепи­ тельного огня, от бездушного великолепия, подошла к окну и мельком взглянула на небо: там были свои огни, свое великолепие, там в пустыне мрака сияли звезды, бриллианты неба...» — Н . Ф . Павлов. «Маскарад», 1835) был для него верхом кощунства, осквернением его святыни и вызывал жгучую реакцию негодования и отвержения. Их необходимо было пометить знаками чуждости и вместе с ними и через них за­ клеймить весь лжесвет.
Титульные имена и их ключевая функция. Перевод фамильных имен Звездич и Штраль в этот новый, третий план осуществляется благода­ ря титулам Кшзь и Баронесса, которые в конце концов оказываются ключевыми для понимания сопровождаемых ими фамилий как ан- тропонимических масок. Действительно князь Звездич и баронесса Штраль — это, в переводе со скрытого «нарицательного языка» антропонимов (антро­ понимов в их глубинных доантропонимических значениях) на язык высшего этикета, светлейший князь и сиятельная баронесса (ср.: его светлость и ее сиятельство) — с превращением значимого фа­ мильного имени в титульный эпитет, что еще более углубляет маска- радность этих имен и еще более укрепляет их понимание как антро- понимических масок 59 . И здесь открывается еще одна — совершенно поразительная по глубине замысла и тонкости исполнения — лермонтовская игра (еще одно свидетельство того, что, по слову Родена, «художник знает, что он делает»): оказывается, что маска баронессы лжет вдвойне. Баронесса. Бароны и баронство. Титул барона, введенный при Пет­ ре I и очень редкий в России (см.: Е. О . Фон-Брадке. Записки // Рус­ ский архив, 1875, кн. 1, вып. 1, с. 45), был первым — низшим — знаком дворянского достоинства и мог быть не только пожалован свыше, но и куплен за деньги. Ср.: «И захотел сынок, имевший миллион, / Баро­ ном сделаться — и сделался барон. / Баронство куплено...» (И.Хем- ницер. «Барон», 1795)б0; «Он был в старые годы закройщик; ныне лифляндский дворянин с прибавкою фон» (И.Лажечников. «Послед­ ний новик», I, 2). Отсюда — отмеченное Далем баропить — «важни­ чать, величаться, пускать пыль, корчить вельможу» (I, 50-51), ирони­ ческая поговорка У всякого барона своя фантазия, обыгранная еще П.Катениным («Фантазия», 1836), не попавшее в основные наши толковые словари пренебрежительное баронша 'баронесса' («Вуаль отброся, дама / С девицей в локонах вступает в магазейн, / И милости прошу: баронша Крепсенштейн! / Взошла — и началась ужасная тре­ вога...» — А .И .Полежаев. «День в Москве», 1829/1831) и ирониче­ ски-презрительный квалификатор — фон-барон (или еще более зло у Д. Давыдова: «Ох, как храбрится / Немецкий фон, / Как горячится / Наш хер-барон» — «Голодный пес», 1832) 61 . При этом нередко баро­ нами пренебрежительно называли представителей остзейского дворян­ ства в Прибалтийском крае и выходцев из этой среды в Петербурге и в Москве 62 . Показательна интонация рассказа князя П. А.Вяземского о некоем «подагрике бароне В.», получившем «в наследство от предков
всю полновесную скуку всех немецких баронов» {П.А .Вяземский. Пись­ мо с Липецкихвод,1815 //П.А .Вяземский. ПСС . СПб ., 1878, т, I, с. И), и милая оговорка Е. П. Яньковой: рассказывая о брачном круге семьи Посниковых и дойдя до Натальи, которая «за каким-то генералом Корфом», она остановилась и добавила: «но был ли он бароном, не умею сказать» (Д.Д.Благово. Рассказы бабушки..., с. 272) — немецкая фамилия вызвала мысль о баронстве! То же у другого современника: «В это время инспектором был некто барон Швейнфельд. По крайней мере его у нас называли бароном, хотя сомнительно, чтобы такая фа­ милия могла приобрести баронство...» (В.И .Сафонович. Воспомина­ ния // Русский архив, 1903, кн. 1, вып. 1, с. 120). Ср. в вышедшем из новиковского круга переложении (вернее, в «склонении на русские нравы») «X. Боало де Преевой сатиры на женщин» курляндский барон как передача франц. les nobles sans пот («...бродяга быв, бароном стал курляндским, / Которых всякой день, лишь бы повеял ветр, / Чорт шлет на кораблях, я чай, из адских недр...» — Живописец, 1772, часть II, лист 15); название популярной в Петербурге до 1812 г. «фарсы» «Ба­ рон Рокус фон Пумперникель» (ее вспоминает в своих «Записках» (VII, 1832-1834) М.Д .Бутурлин// Русский архив, 1897, кн. 2, вып. 7 , с. 435) и имя героя повести А. В.Тимофеева «Барон фон Тейфельс- берг» в его книге: «Опыты Т.м .ф.а» (СПб., 1837). О том же у Лермон­ това в его полушутливо-полусерьезно антинемецких строфах 147, 148 «Сашки»: «Вот народ: / И без таланта правит и за деньги служит, / Всех давит сам, а бьют его — не тужит! // Вот племя: всякий черт у них барон!..» (1836), Таковы же в одновременно писавшейся «Княгине Литовской» «толстый господин, который был по какому-то случаю ба­ роном» и «плохо понимал по-русски, хотя родился в России», и баронес­ са Р** — «русская, но замужем за курляндским бароном, который ка­ ким-то образом сделался ужасно богат», а также, как это обычно для Лермонтова, перенесенная сюда из «Маскарада» баронесса Штраль, «уморившая двух мужей и теперь за третьим», но «слывшая неприступной добродетелью» и презрительно-иронически именуемая далее «добродетель» [Лермонтов 1958:4,315, 317, 326, 329,348]. Такого же происхождения, по-видимому, и «баронство» столь же «доброде­ тельной» баронессы Штраль в«Маскараде» (как и целого ряда других носителей этого титула на страницах русской литературы XIX — начала XX вв. 63 ). Самое важное здесь, однако, заключается в том, что титул ба­ рона не давал его носителям права на почетное вели­ чание ни со светлостью, ни с сиятельством {его/ее/ваша/их свет­ лость/сиятельство) 64 . Баронесса Штраль, таким образом, на са­ мом деле и не совсем баронесса, и совсем не сиятельство (не Штральі),
и, значит, не звезда, хотя и принадлежит к числу тех, кого в этом лжи­ вом мире называли звездами 65 . Можно уверенно утверждать, что ни­ какая другая «световая», «бально-маскарадная» женская фамилия (ср. именование Софьи Павловны Лунин из повести Я.А. «Убийственная встреча» (1836), которое могло быть идеальной семантической и фор­ мальной парой к фамилии князя Звездича 66 ) не обладала столь богатым коннотативным ореолом, как фамилия Штраль, и заключенное в ней изысканно тонкое разоблачение было, несомненно, понято проница­ тельными читателями из театральной цензуры, находившейся в веде­ нии III отделения, и — в числе других «опасных» мест лермонтовского текста — дало Е. Ольдекопу основания указать автору на «недопусти­ мые дерзости против дам высшей знати» [Лермонтов 1956: V, 743]67 . Находясь в единстве и взаимодействии, все три подвергнутых ана­ лизу плана этих имен-масок вызывают сложную игру смыслов, со­ ставляющую сущность художественного задания, которым подсозна­ тельно или скорее всего сознательно руководствовался Лермонтов, избирая эти имена для своих персонажей. Объединяются они и еще одним общим для них признаком. Оба имени являются чужими. Звездичи Штраль — чужие имена. Они чужие прежде всего с точки зрения языка. Они не русские. Они чужеязычны. Совершенно очевидное в отношении имени Штраль, это положение справедливо и в отношении имени Звездич, которое, напоминая внешне фамильные имена редкого для русского языка типа на -ич, образован­ ные от основ собственных женских имен (ср.: Татьяна — Татьянич, откуда далее Татьяничев, -а, -ы), отличается от них тем, что содержит основу нарицательного имени звезда. Ср. в этой связи фамилию другого лермонтовского персонажа — героя «Фаталиста», Вулича («Он был родом серб, как видно было из его имени» [Лермонтов 1958: 147]), с которой — в контексте всего творчества Лермонтова — и следует соот­ носить фамильное имя этого героя «Маскарада» 68 . Князь Звездич и сербы в России. «Сербский» след в «Маскараде» отнюдь не случаен. За фамилией Звездич стоят, несомненно, реальные сербы — потомки переселенцев, нашедших место в России во времена Екатерины II 69 и из ее рук получивших дворянство и высокие титулы. Это была та самая «новая рожденьем знатность (и чем новее, тем знатней)», о которой с горечью писал Пушкин («Моя родословная», 1830), о которой пренебрежительно или презрительно (из грязи в кня­ зи!) говорили и родовые русские аристократы, и их нетитулованные современники.
Широкой известностью пользовалась, например, легендарная ис­ тория павловского генерал-лейтенанта графа Ивелича, который на самом деле был Графивеличем и свое «графство» просто вынул из своей фамилии (см.: П.В.Долгоруков. Русская родословная книга, СПб., 1854-1857, 4.1-4; Русский архив, 1876, кн. 9, с. 28). Так, А. О. Смир­ нова-Россет, вспоминая историю неудачного сватовства отставного флота капитана Вантоса Ивановича Драгневича, который на слова матери невесты: «Що ты, с ума спятил, что ли? У меня все дочери за людьми известными, дворяне, а ты що?» — растерялся и не нашелся, «чтобы сказать, что он из славных сербских князей и дво­ рян», иронически заметила: «Екатерина их всех произвела в дворяне: Миленко-Стойковича, Стерича, Нерича, Штерича, Геор­ гиевича и Драгневича» (А. О . Смирнова-Россет. Дневник. Воспомина­ ния. М., 1989, с. 95). И о том же еще раз — с другим, но таким же от­ кровенно издевательским набором фамилий: «...Штерич, Перич} Норич, Божевич, Пенцевич» (там же, с. 271)70 . Благодаря этому теперь становится понятно, что «княжество» князя Звездич а, в глазах Лермонтова (как и его читателей), стои­ ло «баронства» баронессы Штраль! Звездич и Штраль среди световых фамилий русской литературы. В ре­ альной жизни этого времени существовало множество «световых» фами­ лий (ср., например, Светов, Светлов, Солнцев / Сонцов, Трилунный, Лу­ чин и др.), и Лермонтов, конечно, знал и сами эти имена и некоторых из их носителей. Еще более широкий выбор таких имен представляла ли­ тературная практика первой трети XIX в. Ср. хотя бы фамильные имена комических персонажей в амплуа «ложного жениха», чьи достоинства оказываются ложным, мишурным блеском, — многочисленные Блест- кипы, Фольгины, Зарницкие, Зарницкины у М.Н.Загоскина, А.Вешня­ кова, А. А. Шаховского и др. [Проскурина 1989: 63], и их пародийные отражения у Грибоедова: Звездовы в комедии «Студент» (1807-1808), Блестов в комедии «Притворная невинность» (1818), князь Фольгин и кгіязь Блес(т)кин в пародии «Лубочный театр» (1817), светский щеголь Блестов в сатирическом очерке П. А. Муханова «Первый выезд на бал» (1825) и князь Блестов в другом таком же очерке того же автора «Сборы на бал» (1825), девица Фольгина (сирена) в сатирическом сти­ хотворном очерке А. И. Полежаева «День в Москве» (1829/1831) и др. Подобные же фамильные имена (ср. еще именование внесписочного барона Радушна в комедии M. Н. Загоскина «Г-н Богатоиов, или Про­ винциал в столице», 1817) легко могли быть созданы на базе «свето­ вой» лексики по сложившимся словообразовательным моделям, и Лер­ монтов — в случае необходимости — ни на минуту не затруднился бы
Иллюстрация художника Н. В . Кузьмина к драме М. Ю. Лермонтова «Маскарад» (М., 1949, заставка) создать их: дружески веселые, фамильярно и интимно шутливые, паро­ дийные и эпиграмматически злые операции с фамильными именами были органической частью антропонимических игр, занимавших значи­ тельное место в интеллектуальной жизни и культуре общения этого времени и достигших такого уровня широты, массовости и изощренно­ сти, которых это искусство не знало ни раньше, ни после! Лермонтов, однако, не воспользовался этим «фамильным» богатством: ни одна из такого рода фамилий не давала ему решения всего комплекса стоявших перед ним художественных задач с такой глубиной, тонкостью и изяще­ ством, как фамилии Звездич и Штраль 71 .
Обеспечивая выражение внутрисистемной связи князя и баро­ нессы, а их обоих — с обманным светом светского мира, выявляя внешние связи своего носителя с реальной группой выскочек-сербов, этой новой лже- и квази-знатью, и тем самым дезавуируя «княжество» этого персонажа (ср. именование князь Мишурский как пародийное представление «настоящего» князя— П .А .Вяземского 72 ), а заодно и его «звездоносность» (орденских звезд у него, вопреки имени, не было и не могло быть), фамильное имя Звездич в антропонимическом про­ странстве «Маскарада» имело и другие, не менее значимые, опорные — внешние и внутренние — связи. Звездич и Зорич. И прежде всего, конечно, — это модельная (слово­ образовательная) и семантическая отсылка к фамильному имени Зо­ рич, один из носителей которого — представитель разветвленного ро- да 3 о р иче й, адъютант Г. А . Потемкина, серб Семен Гаврилович 3 о - ри ч (1743-1799), ставший на короткий срок (1777-1778) очередным фаворитом Екатерины и прославившиііся позорной опалой, высылкой в его шкловское имение (дар императрицы), крупной картежной иг­ рой, проигрышами, в которых он спустил все свое состояние, и гром­ ким судебным процессом, в котором он и его двоюродные братья об­ винялись в мошенничестве, фальшивомонетничестве и шулерстве. Но обвинение оказалось ложным, и в 1783г. он был оправ­ дан. Шумное дело Зорич а, как и вся его жизнь, став притчей во языцех в России, вызвало живой интерес и широкое обсуждение за гра­ ницей 73 и сделало его фамилию полунарицательным именем. В этом качестве оно перешагнуло границы своего времени, вошло в но­ вый век и стало достоянием пишущих и читающих, которые, устав от так называемых «говорящих» (а вернее — «кричащих») имен персо­ нажей эпохи классицизма, могли теперь насладиться изысканным удовольствием от тонкой игры «шепчущих», намекающих, подсказы­ вающих имен с их мерцающими смыслами, контрастами и противоре­ чиями между значением имени и сущностью его носителя, с их пуль­ сирующими переходами в синонимических и антонимических рядах, с их жизненными и литературными прототипами и прообразами 74 . За очевидной этноспецифической модельноіі (на -ич) и семанти­ ческой — «световой» — связью между фамильными именами Зорич — Звездич угадывается намек на «темную» общность их великосветских «сиятельных» носителей. Ср. более позднее свидетельство живой свя­ зи этих двух фамилий: «Начав тем, что гладенько побрился, причесал­ ся, вытянулся и вообще сделал свой туалет с такою строгою внима- телъностию к своей особе, как будто он был какой-нибудь князь Зорич или граф Звездич, он кончил обращением к своей шкатулке,..» (Я. Бут-
ков. «Темный человек», 1848.— Здесь важно оценить контраст имени героя и его характеристики в заглавии!); «...свел знакомство с Гришкою-маркером, выдав себя для большего блеска не за разночинца Вокула, а за героя многих велико­ светских и весьма назидательных повестей — госпо­ дина Звездича...» (Я. Бутков. «Невский проспект», 1848). Реальный Зорич, временщик Екатерины, здесь явно уже забыт, и его фамилия — всего лишь условное литературное имя. Именно так—в ряду условных, литературных имен — употребляет его уже Белинский в своем отзыве о физиологическом очерке Я. Кульчицкого «Омнибус» (в составе рецензии на 2-ю часть «Физиологии Петербурга», 1845). Защищая автора и его текст от обвинений в «сальности» и «грязно- сти», он писал: «...„Омнибус" для нас все-таки много лучше множества произведений с изображением великих и колоссальных предметов, а купец-борода и герой в тысячу раз интереснее Греминых, Звонских} Ли- диных, Зоричей и тому подобных так называемых „идеальных созда­ ний"» [Белинский 1953: IX, 221]. Ближайшее же по времени к лер­ монтовскому «Маскараду» упоминание исторического Зорича содер­ жится в «Пиковой даме» Пушкина (1833-1834), где имя этого «сия­ тельного» картежника помещено в самом центре завязки: это ему проиграл около трехсот тысяч покойный Ч а плиц кий, и это Чап- л иц ко му, сжалившись, графиня, бабушка рассказчика, открыла тай­ ну трех карт... (глава I — [Пушкин 1950: VI, 322]). Интерес Пушкина к личности Зорича свидетельствуется также посвященной ему заметкой «Зорич был прост...» в составе «Table-talk» [Пушкин 1958: VIII, 104]. Князь Звездич, следовательно, своим фамильным именем при­ говорен и к карточному столу, и к проигрышу, и к невыносимому не­ справедливому обвинению в шулерстве, — обвинению, которое будет брошеноему Арбениным 75 . Имена Звездич и Штраль — генетически не лермонтовские. Это взя­ тые напрокат антропонимические маски. Но этнически чужие имена Звездич и Штраль оказываются чужими также и с точки зрения авторства. Генетически они —не (или, по крайней мере, не вполне) лермонтовские. Оба имени совер­ шенно очевидно восходят к популярной в 30-х годах XIX века свет­ ской повести Марлинского «Испытание» (1828), близкой по сюжету к «Маскараду». Впервые отмеченный полвека назад М. А. Яковлевым [Яковлев 1924: 208] и еще раз пересказанный В. Л, Комаровичем [Ко- марович 1941: 669] и Б.В .Нейманом [Нейман 1941: 442], этот факт получил широкую известность в лермонтоведении, но не был ни проверен, ни оценен должным образом и до сих пор остается
всего лишь любопытной деталью внешней истории «Маскарада», де­ талью, не выходящей за рамки петита послетекстовых и подстранич- ных комментариев и примечаний, принадлежащих разным авторам и переходящих из одного издания в другое. Между тем он существенно важен для понимания внутренней струк­ туры лермонтовской драмы, так как с иной стороны приводит к сде­ ланному уже ранее выводу, что имена Звездич и Штраль — маска­ радные имена. Взятые напрокат антропонимические маски. Осознание этого вывода, требующее от нас за давностию лет из­ вестных усилий и достигаемое лишь путем специального анализа, для современников Лермонтова, живших общей с ним культурной и лите­ ратурной жизнью, было, вероятно, более доступным и живым. Лер­ монтов, героически боровшийся за то, чтобы проложить своей драме дорогу к зрителю, несомненно, рассчитывал на такое осознание, на то, что его поймут. Тем не менее, чтобы ни у кого не оставалось уже ни­ каких сомнений, он сделал еще один шаг и не просто заимство­ вал имена этих персонажей у Марлинского, не просто «взял» их, как обычно говорят комментаторы вслед за Яковлевым и Комарови- чем (ср., например: [Фридлендер 1958: 483]), но существенно пре­ образовал и — в соответствии с правилами маскарада — траве- стировал их. Травестия имен — маскарадная травестия. Ср. свидетельства о тра- вестии в практике русского маскарада: «Елисавета Петровна, расска­ зывал князь, отменно жаловала его еще с ребячества; брали его потому и в придворные маскарады, когда назначалось быть всем да­ мам в мужском платье, а всем мужчинам в женском...» (Воспоминания Ф.В. Лубяновского// Русский архив, 1872, кн. 3 -4, с. 453 . См. также: [Арапов 1861: 44]). «На последнем придворном мас­ караде было много публики, многие знатные особы были костюмиро­ ваны; княгиня Голицина, рожденная Олсуфьева, с женою вице-канц­ лера были одеты в хмужские платья...» (Р.Пикар— А .Б.Кура­ кину, 6 февраля 1782 г. // Русская старина, 1878, кн. 5, с. 46). Костюм­ ная половая травестия была живой практикой: русского маскарада и в пушкинскую эпоху [Гершензон 1913/1994: 167, 169]. Вспомним так­ же: «Он <Онегин> три часа по крайней мере / Пред зеркалами прово­ дил, / И из уборной выходил / Подобный ветреной Венере, / Когда, надев мужской наряд, / Богиня едет в маскарад» («Евгений Онегин», 1, XXV). В. Л . Комарович, отметив произведенный Лермонтовым «обмен имен», странным образом увидел его назначение в том, «чтобы лиш­ ний раз подчеркнуть трагическую развязку „Маскарада", противопо-
ставив ее банально благополучному, как в мелодраме, финалу повести Марлинского» [Комарович 1941: 669]. Передав фамильное имя Звездич от графини князю, перестро­ ив на фонетико-семантической основе русское (несколько искусст­ венное) романтическое имя ротмистра Стрелинского в немецкое имя Штраль (а в промежуточных редакциях — и это, как все свидетель­ ства о работе с вариантами, очень важно! — проверялась на пригод­ ность и была отброшена еще фамилия Траль — [Фридлендер 1958: 480]76) и наградив им баронессу, Лермонтов наполнил красивые, эффектные, но плоские романтические имена новыми глубокими смыслами и превратил их из этикеток в играющие всеми гранями маскарадные антропонимические маски 77 . Чужие имена: Шприх. Так выясняется еще один — четвертый план этих имен, то, что объединяет их со всеми остальными, также, несо­ мненно, чужими именами. Чужим, и тоже в двух смыслах, является, конечно, фамильное имя Шприх, представляющее легкую переработку заимствованного у О. Сенковского («Предубеждение», 1834) имени Шпирх [Фридлендер 1958: 483; Иванов С. 1964: 130; Докусов 1981: 273] и своей фонетической формой и фонетическим значением вызы­ вающее достаточно определенный круг отрицательных ассоциаций, находящих прямое подтверждение в тексте драмы. Ср. реплику Ар­ бенина: « Он мне не нравится... Видал я много рож, / А этакой не вы­ думать нарочно;/ Улыбка злобная, глаза... стеклярус точно, / Взгля­ нуть — не человек, а с чертом не похоэіс...» (д. I, сцена 1, выход 2). Ср. еще характеристику, данную ему К аз ар иным (д. I, сцена 1, вы­ ход 2). Показательна также игра на его имени: он (в соответствии с литературной традицией именования русских немцев — см.: [Пень- ковский 1976: 89]) — Адам, но, по слову Арбенина, — «нечеловек»\ Чужие имена: Казарин. Таково же фамильное имя Казарии, лишь замаскированное под распространенный тип русских фамилий на -ии (эта маскировка дополнена еще русским именем и отчеством персо­ нажа), но представляющее скорее иной тип образований (ср., напри­ мер, татарин иха/о/зарин) 78 . Чужие имена — знаки чужого мира. Все эти чужие имена нужно рас­ сматривать как знаки того мира, к которому принадлежат и который олицетворяют собою их носители. В «чуждости» их есть все основа­ ния видеть специальное средство выражения авторской позиции, по­ стоянной, проходящей через все творчество Лермонтова оценки этого мира как чуждого и враждебного Человеку. «Они все чужды мне, и я
им всем чужой!» — говорит Лермонтов устами Арбенина (д. I, сце­ на 2, выход 1). Чужие имена моделируют чужой мир. Лермонтов и чуждый ему мир «большого» света. О взаимной чуж­ дости, даже враждебности, в отношениях между Лермонтовым и «большим светом» достаточно много писали (см.: [Андроников 1968: 180-182]. И все же тема эта не может считаться закрытой. Вернемся в этой связи к упомянутому ранее стихотворению Лер­ монтова «К Нине. Из Шиллера» (1829): F. Schiller An Emma Weit in nebelgrauer Feme Liegt mir das vergang'ne Gluck, Nur an einem schônen Sterne Weilt mit Liebe noch der Blick; Aber wie des Sternes Pracht 1st es nur ein Schein der Nacht. Deckte dir der lange Schlummer Dir der Tod die Augen zu, Dich befâBe doch теіп Rummer Meinem Herzen lebtest du. Aber ach! du lebst im Licht, Meiner Liebe lebst du nicht. M. IO . Лермонтов К Нине (Из Шиллера) Ах, сокрылась в мрак ненастный Счастья прошлого мечта!,. По одной звезде прекрасной Млею, бедный сирота. Но как блеск звезды моей Ложно счастье прежних дней. Пусть навек с златым мечтаньем Пусть тебе глаза закрыть, Сохраню тебя страданьем: Ты для сердца будешь жить. Но, увы! ты любишь свет: И любви моей как нет! Капп der LiebeftitëVerlangen, Emma, kann's verganglich sein? Was dachin ist und vergangen Emma, kann's die Liebe sein? Ihrer Flamme Himmelsglut, Stirbt sie wie ein irdisch Gut? 1796 Может ли любви страданье, Нина! некогда пройти? Бури света волнованье Чувств горячих унести? Иль умрет небесный жар, Как земли ничтожный дар? 1828 Это стихотворение принадлежит кругу ранних, ученических опы­ тов Лермонтова и на этом основании либо вообще не принимается всерьез и не комментируется, как в [Лермонтов 1957-1958: 1, 364; Лермонтовская энциклопедия 1981], либо получает неадекватную оценку. Так, в комментарии к этому тексту говорится, что «перевод
Лермонтова носит очевидные следы неумелой ученической руки. < .. .> Есть и прямые ошибки. Так, у Шиллера Licht — свет жизни — проти­ вопоставляется тьме смерти; смысл шиллеровского „du lebst im Licht" — „ты живешь" — Лермонтов переводит: „Но увы! ты любишь свет", где „свет" должен быть понят в „светском" смысле» [Лермонтов 1936- 1937: I, 429]. А . В . Федоров, цитируя и принимая эти замечания, до­ бавляет: «Ту же ошибку сделал и Козлов в своем более позднем пере­ воде: Но ах! собою свет пленя, // Ты в нем живешь не для меня! Ср. правильную передачу смысла этого места у Жуковского: Ты живешь в сиянье дня, // Ты живешь не для меня» [Федоров 1967: 237]. Очевидно, однако, что лермонтовский текст — не перевод, а переложение («принцип вольного переложения мысли характери­ зует <...> всю середину XIX в.» [Жирмунский 1981: 425-426] — не случайно у его стихотворения не «надзаголовок» — «Ф.Шиллер», а подзаголовок — «Из Шиллера»!), и потому его недопустимо оценивать с точки зрения современных жестких тре­ бований, обычно предъявляемых к переводу. Очевидно также, что использующий возможности русского языка перевод слова Licht из одного семантического поля в другое, осуществленный Лер­ монтовым и Козловым, не ошибка (уровень владения немецким языком у Лермонтова это просто исключает!), а сознательно принятое решение, — решение, за которым стоит поразительное для 15-летнего юноши-подростка осознание собственной жизненной позиции, столь же сознательно противопоставляемой позиции Шил­ лера и «правильно передающего ее» Жуковского. Как справедливо писала Н.Долинина, «среди его ранних стихов немало наивных, несо­ вершенных, просто слабых, но во всем, что он писал в юности, уже видна его личность» [Долинина 1975: 11]. Он «вообще начал гово­ рить и жить слишком рано» и сам «вполне сознавал досрочность своих ощущений» [Айхенвальд 1994:87]. Характерный для Шиллера конфликт двух мироощущений, столь созвучный Жуковскому с его «сумеречно-вечерним» видением мира (не случайно А. Шаховской вывел его под именем поэта Фиал- кипа в комедии «Урок кокеткам, или Липецкие воды» 1815 г.; ср. так­ же: «Жуковский набил руку на душу, чертей и луну» — П. А. Вя­ земский — А . И. Тургеневу, 12 декабря 1820 г.), Лермонтов сознатель­ но преобразует в устойчиво сохраняющийся в его творчестве нрав­ ственно-мировоззренческий конфликт правды естественной жизни и лжи ложного «света». В том же 1829 г., когда было написано «К Нине», Лермонтов доверит эту мысль двум соколам, которые, вер­ нувшись в степь из полета в столицы, делятся впечатлениями. «Ах, я свет возненавидел / И безжалостных людей...», — говорит один. «Свет
и я возненавидел / И изменчивых людей...», — отвечает другой, а из дальнейшего становится ясно, что безжалостные и изменчивые люди — это прежде всего «девы» с их «каменными сердцами» и «скрытыми об­ манами». Вскоре он прямо сформулирует в письме к Н.И .Поливанову: «Нет, друг мой! мы с тобой не для света созданы...» (7 июня 1831 г.) . А через три дня — после углубленного самоанализа (как бы предвидя возможные упреки в противоречии между словами и по­ ступками) — разъяснит: «Моя душа, я помню, с детских лет/ Чудес­ ного искала. Я любил / Все оболъщенья света, но не свет, / В котором я минутами лишь жиж, / И те мгновенья были мук полны...» («1831-го ИЮНЯ И ДНЯ» — выделено Лермонтовым, что говорит об особоіі значимости этой даты). И в этом же году в стихах «К ***» («Дай ру­ ку мне...») повторит: «Как ты, мой друг, я не рожден для света...» и выскажет свое сочувствие соседу, чья «простая келья / Чужда за- ботисветского веселья, / И этим нравится он мне» («Сосед», 1831). И 31 декабря 1831г. в новогоднем мадригале «Сабуровой» снова: «Нет, вы не поняли поэта, / Его души печальный сон; / Вы небом соз­ даны для света, / Но не для вас был создан он». А в «Странном челове­ ке» (1831) будет специально объяснено: «[Гость 3] Поверьте, весе­ лость в обществе часто одна личина» (сцена II и то же в сцене XIII), и снова — с почти маниакальным упорством — в стихах, переданных ге­ рою «Странного человека» Владимиру Арбенину, буквально то же, что было сказано в переложении шиллеровского текста: «Мы не годимся друг для друга; / Ты любишь шумный, хладный свет» (1831). И еще раз позднее: «Я чужд для света...» («Безумец я, вы правы, пра­ вы...», 1832). Именно поэтому, а не просто «следуя традиции устране­ ния иноязычных имен при переводе» [Федоров 1967: 237], он заменя­ ет шиллеровское имя Emma на Нина. Первое в его время не было уже столь чужим, а второе не стало еще вполне своим. Дело в другом: как должно быть ясно из всего сказанного выше, имя Эмма было в это время всего лишь условным поэтическим именем, тогда как Нина — нечто большее: это — мифологема (см. об этом подробнее ниже). Мифологема не только для культурного сознания этой эпохи, но и для культурного сознания юноши Лермонтова. Неопровержи­ мым свидетельством этого является написанное одновременно (тот же 1829 год!) первое в его творчестве драматизованное произведете в жанре лирической исповеди «Покаяние», героиня которого Дева­ ло всем основным составляющим ее образа мифологическая Нина! (см. также примеч. 102). Более того, — имя Нина в заглавии лермон­ товского переложения углубляет составляющий его основу конфликт и вносит в него новые, очень важные смыслы. Вскоре он возведет
этот частный случай в общий принцип и отделит себя от всех «дев»: «У сердца / И девы / Одно лишь страданье, один лишь предмет: / Ему счастья надо, ей надобен свет» («Песня», 1830-1831)79 . Отсюда одиночество как центральный мотив его лирики (ср., например, «Стансы», 1830) и — неизбежно — всей его жизни (ср. [Айхепвальд 1994: 87-88]), одиночество и — в интерпретации В. Розанова — уход: «Лермонтов никуда не приходит, а только уходит... < ...> „Про­ щайте! ухожу" — сущность всей поэзии Лермонтова. Ничего, кроме это­ го. А этим полно все» [Розанов В. 1990:192]. Чужие имена: Арбенин — Нина. Будучи знаками, которыми мечен «чужой» мир, такие имена в то же время оказываются знаками, кото­ рыми этот мир метит всякого, кто вступает в его пределы. Именно та­ ковы образующие яркую пару имена Арбенин и Нина. Арбенин. Как ни понимать и как ни истолковывать фамилию Ар­ бенин — так, в контексте «Маскарада», на связь которого с шекспи­ ровским «Отелло» указывали многие [Висковатов 1987: 214; Гинзбург 1940:103], для нее можно было бы предполагать паронимическую или анаграмматическую связь с араб/п/, намекающую на образ Отелло (ср. пушкинское арап вместо мавр в применении к этому герою 80 ,— все попытки конкретного и однозначного определения ее семантики заведомо обречены на провал. Опираясь на знание фонетического строя русского языка и моделей, по которым образуются фамильные имена, можно с достаточной уверенностью говорить лишь о некото­ рой «нерусскости» или, может быть, искусственности 81 этой тяже­ ло-звонкой и давящей фамилии и об известном противоречии между нею и высоким и светлым звучанием и значением имени и отчества ее носителя (ср. Евгений — благородный' 82 , Александр — Защитник'). Если учесть утвердившееся в литературе и как будто надежно обосно­ ванное мнение о том, что Арбенин говорит языком не игрока, а замаскированного игроком демона [Эйхенбаум 1961: 206], что «...Арбенин — Демон, сошедший в быт» [Максимов 1964: 69] (ту же мысль высказывали и другие исследователи: [Гинзбург 1940: 43; Долинина 1975: 13; Иванова 1979: 152]), то с принятой нами точки зрения этого достаточно, чтобы оценивать его имя так, как это пред­ ложено выше. Нина. В отношении же связанного с фамилией Арбенин имени Нина эта же оценка может быть высказана не в виде осторожного предположения, а как утверждение, основывающееся на прочном фундаменте доказательств. Принадлежавшее условному поэтическому имепнику начала XIX в. и употреблявшееся в нем как полунарицательное имя с значением
«возлюбленная», «дева», ставшее затем, как было показано выше, од­ ним из модных светских имен, легкое и звучное имя Нина выделяется в антропонимическом пространстве «Маскарада» ярким и светлым пятном. Контраст этот, однако, обманчив: чужое по происхож­ дению (ив этом своем качестве, несомненно, осознававшееся Лер­ монтовым и его современниками), живо напоминавшее широ­ ко известных романтических героинь и тех, кто стоял за ними, имя Нина находится в ряду «чужих» имен «Маскарада», имен-масок маскарадного мира. Оно орга­ нически связано с ними, — и прежде всего с именем Арбенина, вторую часть которого оно воспроизводит и повторяет, второй частью которого оно является: Арбе-Нина Нина. Это имя— метка чу­ жого мира, яркая и нарядная маска, чуждая той, что соблазнилась ее надеть и заплатила за это ценою жизни. Не о такой ли ситуации сказал ранее Лермонтов в стихотворении «Как луч зари, как розы Леля...» (1832): «Нарочно, миилося, она / Была для счастья создана. / Но свет чего не уничтожит? / Что благо­ родное снесет, / Какую душу не сожмет, / Чье самолюбье не умно­ жит? / И чьих не обольстит очей / Нарядной маскою своей?». Тема чистой и непорочной души, созданной для счастья, «для мир­ ных нег и дружбы простодушной», чуждой свету, «Где носит все пе­ чать проклятья, / Где полны ядом все объятья, / Где счастья без обма­ на нет», но обольщенной и погубленной им, не переставала волновать Лермонтова. Вновь и вновь возвращался он к этой теме, создав целую плеяду женских образов, являющихся предметом его «широкого че­ ловеческого интереса и бескорыстного сочувствия» [Максимов 1964: 102]. Один из них —образ Нины Арбениной. И чтобы развеять возможные сомнения, чтобы предупредить воз­ можное непонимание, Лермонтов, не надеясь, по-видимому, на ин­ туицию современников, счел необходимым обеспечить этому дорого­ му для него образу дополнительную защиту. Он предложил ключ к использованному им художественному шифру. Таким ключом является второе имя героини — Настасья Павловна. Нина — Настасья Павловна. После всего, что мы теперь знаем, можно с полной уверенностью утверждать, что Настасья Павловна — под­ линное, «свое», и официальное и домашнее имя Нины Арбениной. Это то имя, которое она носила когда-то, до замужества, в «своем» мире и которое оказалось неприемлемым в «чужом». Настасья не могла бы быть Арбениной; Арбенина не могла бы быть Настасьей* 3 . Подобно другой героине Лермонтова, Настасья Павловна променяла свой мир
«на светские цепи, на блеск упоительный бала» (вспомним соединение этих двух тем в ее последнем монологе) м , сокрыв свое лицо под на­ рядной антропонимической маской. Но, как это понял русский юно­ ша, познакомившись с маскарадным миром «в чужих краях», «кой час маску надел — то свое имя уничтожилось...» (Журнал В. Н. Зиновьева, 1784 // Русская старина, 1878, т. XXIII, кн. 9, с. 228). Случайным и нежданным гостем является это скромное провин­ циальное имя (недаром Лермонтов дал его «хорошенькой дочке одно­ го старого урядника» «в казачьей станице на левом фланге», где про­ изошли события, описанные в «Фаталисте» [Лермонтов 1958: 4, 152]) на пышном светском балу, произнесенное неожиданно возникающим и не обозначенным в списке действующих лиц Петровым. Настасья Павловна — Петров. Зачем же, спрашивается, понадоби­ лось это новое лицо, если приглашающую к пению фразу «Настасья Павловна споет нам что-нибудь» можно было вложить в уста любого из присутствующих здесь предусмотренных списком персонажей, как это сделано в пятиактном «Арбенине», где домашнее имя Нины — Настасья Алексе(е)вна — произносит Казарин в разговоре с Кня­ зем (д. 1, я. 1), свидетельствуя тем самым о своей посвященности в домашнюю жизнь Арбениных? Зачем понадобилось называть его «простой» фамилией — одной из трех фамилий, символизирующих «абстрактного русского» (Иванов — Петров — Сидоров) 85 и оказывающейся единственной живой фа­ милией среди мужских фамилий «Маскарада», если можно было на­ звать его собственно-нарицательным именем Гость, как названы соб­ ственно-нарицательными именами появляющиеся потом в тексте Дама и Племянница, родственницы покойной, Старик и Доктор? Внесписочные персонажи. Почему, наконец, все эти эпизодические фигуры (заметим: все связанные с Настасьей Павловной!) не внесены в список действующих лиц, если Чиновник, н ужный толь­ ко для того, чтобы занять Баронессу разговором и сделать воз­ можной минутную беседу Нины с Князем (д. 2, сцена 1, выход 4), обозначен в нем? Что это все — случайные факты, которые нужно объяснять неотделанностью пьесы, незрелостью Лермонтова как драматурга, тем, что «Маскарад» — это, по оценке Аполлона Григорьева, «нелепая, с детской небрежностию набросанная, хаотическая драма» [Григорьев 1986: 108], которая, как писал Б.М.Эйхенбаум, рассматривая проти­ воречия в образе Арбенина, «не из тех вещей, которые производят впечатление гармонии или единства» [Эйхенбаум 1961: 210] и т.п .,
или, напротив, элементы некоего скрытого смысла? Но, как мы видели, слишком много этих фактов и слишком стройную сис­ тему они образуют, чтобы быть случайными. Поэтому следует пред­ положить второе и попытаться уяснить тот смысл, который в них вложен. Явная и скрытая части антропонимического пространства «Мас­ карада». Художественный смысл. Можно думать, что мы имеем здесь дело со второй, первоначально скрытой и лишь в ходе событий обнаруживающей себя частью антропонимического пространства драмы 86 . Это — не явная, а выявляемая его часть, которая от­ ражает специфику маскарадного мира как двойного мира, где все, что явно, — ложно и лжет 87 , а истинное скрыто и позна­ ется лишь в катастрофических ситуациях, когда мас­ карад прерывается и срываются маски. Так, Маска, сбра­ сывая маску, открывает лицо Неизвестного, проливающего ис­ тинный (не маскарадный!) свет — свет истины! — на происшедшие события, «благородный защитник» оборачивается низким убийцей, а Нина оказывается Настасьей Павловной. Голос Петрова и романс Нины — предвестия катастрофы. Голос, ко­ торый произносит ее подл и иное, истинное имя, принадлежит, конечно, не просто одному из случайных гостей на ба­ лу и не светскому гостю, но гостю из другого мира и из другого времени, оттуда, где до замужества жила Наста­ сья Павловна и где они знали друг друга. Об этом-то мире и гово­ рит его невозможная здесь фамилия Петров 88 и ее невозмож­ ное здесь имя Настасья 89 . Со словами Петрова «Настасья Павловна споет нам что-ни- будь» происходит сакраментальный разрыв времени и пространства, предвещающий катастрофу. Второе такое предвестие — как символ оборванной жизни — недопетый, прерванный появлением Арбени­ на и оборванный на предпоследнем куплете, романс Нины 90 , зако­ торым следует короткий диалог между ней и Арбениным, ушед­ шим перед самым началом этой сцены и появившимся, к несчастью, слишком поздно. Если бы он услышал слова Петрова, он мог бы вспомнить и опомниться, он мог бы осознать, что его жена — не Нина, что она Настасья... Но он не услышал, и действие стремительно пошло своим фатальным путем: слова Петрова — романс Нины — ее диа­ лог с Арбениным — яд!.. Произнесенное за несколько минут до отравления, домашнее имя Нины — Настасья Павловна — возникает как светлое воспоминание
перед смертью, отзывается потом в последнем монологе героини («...и чудное стремленье / Меня и мысль мою невольно мчало вдаль, / И серд­ це сжалося; не то, чтобы печаль, / Не то, чтоб радость...»), и когда Нина умирает, то к гробу Настасьи Павловны приходят толь­ ко Доктор, какой-то невесть откуда взявшийся Старик да ее да­ лекие и незнатные родственники — Дама, осуждающая «глупый мод­ ный свет» (ср.: «Я думал, думал все об ней. / Жалел и ждал другие дни!/ Ужнетее,ислезужнет—/ Инетнадежд—передомной/ Блестит надменный глупый свет / С своей красивой пустотой» — «Посвящение», 1830), и Племянница этой Дамы. Трагедия Арбенина, в свете сказанного, — в том, что, считая себя чу­ жим маскарадному миру и этот мир — чужим себе, он, смеясь и прези­ рая, все же вступил в него, принял его законы, его «устав», его поня­ тия, его образ мыслей, его предрассудки, его язык, — «ложный язык» (как скажет Лермонтов в стихотворении «Кладбище», 1830) — и пре­ жде всего его систему вторичных собственных имен, его, как обычно говорил Лермонтов, «названий» (это устаревшее слово при­ менительно к ситуации неожиданно оказывается поразительно точ­ ным) и его мифологию. Отсюда переименование Настасьи Павловны в Нину, что одно уже — в связи с отказом от крестного имени и, следовательно, от небесного покровительства и защиты — таило в себе оп­ ределенную угрозу (не случайно И. М . Муравьев, узнав, что привлек­ шая его красавица Темира — не француженка, а русская, получившая это модное светское имя взамен своего «грубого» имени Татьяна — см. примеч. 35, — с осуждением и тревогой заметил: «Этакое перекреще­ ние из Русской Татьяны во Французскую Темиру не много доброго обещало...») и роковое отождествление имени и объекта наречения. Заменив по ложному уставу света «грубое» имя своей жены мод­ ным светским именем, перекрестив ее из простой русской провинци­ альной Настасьи в столичную великосветскую бально-маскарадную Нину 91 , Арбенин и увидел в ней мифологическую Нину сво­ его времени 92 . 3- 7681
3. Миф о Нине Всякий великий поэт призван превратить в нечто целое открывшуюся ему часть мира и из его мате­ риала создать собственную мифологию. Ф. -В .- Й. Шеллинг Мифы находятся в памяти человека, как инстру­ менты в кузнице: для работы, а не для сохранения... В. Шкловский Нина: от условно-поэтического имени к имени-мифологеме. Лите­ ратурные, театральные и жизненные ассоциации в этом случае (в от­ личие от ситуации с именем Темиры и другими условно-поэтическими именами, такими, например, как Дафна, Делия, Дорида, Лила/Лилегпа, Ниса/Нисета, Хлоя и др., которые жили открыто в высокой поэзии, доживали тихо и скромно на альбомных страницах и вскоре умерли, не получив сколько-нибудь значительной жизненной роли и не став ядром мифологических образов и сюжетов: как писал Пушкин, повто­ ряя «слова вещего поэта», «Темира, Дафна и Лилетпа, / Как сон забыты мной давно...» — «Евгений Онегин», 4, III беловой рукописи [Пушкин 1937/1995: 6, 592J) — благодаря их поразительной сгущенности и чрезвычайной яркости— должны были обладать могущественной психологической силой, силой суггестии, силой внушения. Таковы, как было показано выше, полунарицательные Нины, Ниноны, Ни- нетп(т)ы из романсов, элегий, мадригалов и стансов, им же несть чис­ ла; Нина из популярных опер Н.Д'Алейрака и Дж.Паизиелло, став­ шая своего рода эталоном театральных любовных страданий и лю­ бовного безумия 93 ; Нина из одноименных балетов, написанных на тот же сюжет, и Нина на полотнах живописцев, «окунувших свои кисти», чтобы в красках воплотить этот притягательный оперио-ба- летный образ. Одно из таких воплощений — картина Луи Леопольда Буальи (1761-1845) «Prélude de Nina» («Прелюдия», 1786), со специ­ альным отнесением ее к опере Н. Д'Алейрака, хранящаяся в ГМИИ им. А. С . Пушкина (инв. No 722)94 . Особое же место в этом ряду занимают
Нина из «Бала» Е.Баратынского и Нина Воронская, «.сияКлеопатра Невы», из «Евгения Онегина» и их в это время еще живые, во плоти и крови, обольстительные, не на литературных страницах только, а и на вчерашнем балу блиставшие и в каждодневноіі переписке живо обсу­ ждавшиеся прототипы, а также более далекие и легендарные и все же вполне реальные Нины. Такова великая французская куртизанка XVII в., собеседница Вольтера, Ninon de l'Enclos (1616—1706)95, вызы­ вавшая ассоциации с вакханками, с гетерами античного мира — Лай- сой и Фрипой, жившая посмертной жизнью в своих прославленных мемуарах, в ставшей достоянием читателей переписке, в воспомина­ ниях современников и многочисленных литературных отражениях. Одно из наиболее ярких и известных — Клелия в одноименном га­ лантном романе Мадлены де Скюдери (1656), опубликованном под именем брата писательницы Жоржа де Скюдери и содержащем аллего­ рическую «Карту любви», о которой знал и писал Пушкин («О Миль­ тоне и Шатобриановом переводе Потерянного рая», 1836) [Пушкин 1958: VII, 492-493]. Образ великой Нинон де Ланкло не померк и че­ рез 100 лет после ее физической смерти. И во Франции, и в сопре­ дельных европейских странах, и в России она продолжала оставать­ ся если не властительницей дум, то по крайней мере законодатель­ ницей мод 96 . Европейскую известность получила и красавица Nina Lasav, любовница знаменитого Фиеско, предательски сдавшая его в руки правосудия. Имена этих ярких женщин, написанные латин­ скими буквами, их любовные приключения, острые высказывания и афоризмы 97 , одежда и прическа входили в русскую жизнь со стра­ ниц писем и путевых очерков из Рима и Парижа, делая их носитель­ ниц живой частью русской культурной, литературной и обществен­ ной жизни 98 . На этой-то основе вырос и сложился, углубляясь и обрастая все новыми и новыми деталями, как часть великого петербургского мифа, миф о Нине, который, как и всякий подлинный миф, задавал опреде­ ленную концепцию, определенную модель человеческой личности и предопределял ее парадигму, программу ее действий, целостный сю­ жет ее жизни и ее судьбу99 . Мифологическая Нина. Нина этого мифа — прекрасная женщина, живущая всепоглощающими страстями, которые она не может удов­ летворить и во имя которых готова пренебречь принятыми в обществе нравственными законами. «Условия» и «правила» света для нее — не более чем предрассудок. «Питомица прямая / И Эпикура и Ниионы» (Баратынский), она свободна и независима и подчиняется только
Гравюра французского иллюстратора Тони Жоанно на обложке книги «Les mauvais garçons», Paris, 1830 голосу чувства. Любовь для нее «не есть расчет презренный / О бла­ гах жизни, а закон священный. / Где голос сердца — голос божий в нем!» (А.Н . Майков. «Две судьбы», 1843-1844) — в соответствии с извест­ ной французской поговоркой: «Ce que femme veut, Dieu le veut». По­ этому не ее искушают и соблазняют — искушает и соблазняет она. «Кругом ее заразы страстной / Исполнен воздух! Жалок тот, / Кто в сладкий чад его вступает, — / Ладью пловца водоворот / Так на по­ гибель увлекает!» (Баратынский). Не ее берут — она берет. Дерзко,
Женщ ина в об моро ке Зарисовка Пушкиным по памяти титульноіі виньетки Тонн Жоашю (Т. Цявловская. Рисунки Пушкина. М., 1970, с. 13) алчно, с ненасытной, неутолимой жадностью, «неистовой подобясъ Мессалине» (М. В .Милонов. «На женитьбу в большом свете», 1818). Но берет, отдавая себя. Сжигая («В ней жар упившейся вакханки, / Го­ рячий жар — не жар любви» — Баратынский, а «неутомимый жар от­ крытого желанья» — Пушкин), сама сгорает «в мятежном пламени страстей» (Баратынский). Сводя с ума {«ей рабствуют и пастырь и герой» — М.Н .Муравьев. «Станс к Нине», 1779) и сходя с ума, она ищет все новых и новых жертв безумной страсти, используя все «та-
инства любовного искусства» (Батюшков), все знания «науки страсти нежной» (Пушкин), весь арсенал средств любовного обольщения, — отсюда вошедшие в давно забытую поговорку обмороки и спаз­ мы Нины (ср.: [Пыляев 1892: 82]) 100 и, как у Державина, обращаемые к ней увещевания обольщаемых в попытке остановить ее безудерж­ ный напор («Не лобызаіі меня так страстно, / Так часто, нежный, милый друг! / И не нашептывай всечасно / Любовных ласк своих мне в слух. / Не падай мне на грудь в восторгах, / Обняв меня, не об­ мирай...» — «Нине», 1770, 1808), — но изнуряет себя в чреде «тра- ги-нервических явлений» («Евгений Онегин», 5, XXXI; ср.: А.Н . Май­ ков. «Барышне», 1846); «Предавшись слабости и ею вновь борима, / Не раз утомлена, но ввек не насытима» (Милонов), изнемогает в любов­ ных битвах, всякий раз убеждаясь в том, что «Она ласкала с упоеньем / Одно видение свое» (Баратынский), и, опустошенная, впадает в высо­ кое романтическое безумие и погибает с сознанием своей греховности, раскаиваясь и проклиная. О героине этого мифа можно было бы ска­ зать словами М.Цветаевой о Герцогине из романа Г.Маииа «По­ гоня за любовью», входящем в трилогию «Богини, или Три романа герцогини Асси»: «Себе она молится в лицах Дианы, Минервы и Ве­ неры.,.», «себе она молится, себе она служит, она одновременно и жертвенник, и огонь, и эісрица, и жертва <выделено нами. — Л .П .>» (письмо М.Волошину, 5 января 1911г.// Ежегодник Рукописного отдела Пушкинского Дома - 1975. Л., 1977, с. 160). Или, как писал Н. О .Лернер о живой Нине Пушкина и Баратынского — графине А. Ф. Закревской, она «не простая распутница, а жрица любви, вак­ ханка, менада, неслыханно служившая матери наслаждений, сложная натура, в которой жила томительная мечта; ей была знакома тоска ду­ шевной пустоты; в ней сочетались Русалка и Магдалина» (цит. по: [Модзалевский 1928/1989: II, 306]). Как это вообще характерно для мифов нового времени, миф о Ни­ не не имеет основного текста. Лишь с некоторой долей условности на эту роль может претендовать лишь «Бал» Баратынского. Миф живет виртуальной жизнью в воздухе культуры, в культурном сознании сво­ его времени, воплощаясь во множестве частных текстов (текстов ли­ тературы и искусства, но также и текстов жизни!), которые группи­ руются вокруг имени Нина как организующего начала и центра, и втя­ гивая в себя подходящий материал из множества разновременных, разнонациональных и разноименных источников. Так же, как Пре­ красная Дама А. Блока — по словам А. Белого — «Дева, София, Вла­ дычица мира, Заря, Купина» (А. Белый. Избранная проза. М., 1988, с. 463), так Нина нашего мифа — Афродита (Киприда) и Венера, ми­ фическая вакханка (менада) и историческая гетера, Лаиса и Фриш
античного мира и ближневосточная одалиска, Вавилонская блудница Ветхого и Магдалина Нового Завета, русалка родных сказок и мифиче­ ская сирена, былинные Мелектриса Кирбитьевпа и Маринка (колду­ нья-любовница Добрыни Никитича и героиня исторических песен Ма­ рина Мнишек, любовница всех Лжедимитриев), историческая, шекспи­ ровская и пушкинская Клеопатра и др., и все эти образы оказываются лишь инобытийными предвоплощениями мифологической Иипы т . Миф складывается из текстовых образов и сюжетов, рождаясь из них, как Венера из пены, и одновременно порождает новые тексты, ко­ торые сразу же возвращаются в давшее им жизнь лоно, углубляя и упро­ чивая его. Типологически такие тексты образуют континуум, на одном полюсе которого бессюжетный текст с условным именем, которое гото­ во принять в себя и нести мифологический сюжет и мифологиче­ ский образ, а на другом — безымянный сюжетный текст, который го­ тов подвести себя под напрашивающееся мифологическое имя. На одном полюсе — альбомные Нины, лишь намекающие на круг мыс­ лей и чувств автора и лишь намечающие путь, которым должен дви­ гаться читатель. На другом — безымянные героини, фрагменты жи­ вой жизни которых выхвачены из тьмы поэтической вспышкой и за­ печатлены крупным планом. Информативность такого рода мгно­ венных снимков настолько велика, что позволяет восстановить це­ лостный образ и, достроив картину жизни, угадать неназванное имя. Вот героиня этого мифа — глазами осуждающей ее и чуждой свету молодой женщины — на вершине своей бесчестной славы: «Пронесся сверху шум: с ступень сходила, прямо / Насупротив меня, в беспечной болтовне / С тремя мужчинами, блистательная да­ ма, / Уже известная по разным слухам мне. / На балах гостьею была она не редкой, / Жизнь буйно тратила, и хуже, чем кокеткой, / Звала ее давно всеобщая молва; / Но свету мстить она умела фразой едкой, / И он же колкие ее хвалил слова. / Шла медленно она, с улыбкой тор­ жества; / Чернела смоль косы под золотою сеткой, / Повертывалася спесиво голова;/ Средь мрака соболя белела тонкой шеи/ Краса змеиная, сверкал лукавый взор. / К ней наклонялся, младые чичис­ беи / Шептали на ухо ей свой привычный вздор. / Был у нее в руке букет фиалок пармских; / Прошла она легко и гордо мимо всех, / Им дерзко напоказ неся свой знатный грех, / И сквозь возню карет и ло­ шадей жандармских / Звучал еще вдали ее веселый смех. / Я ей гля­ дела вслед с печальною догадкой: / Никто б еіі не дерзнул обиду на­ нести, / Никто бы тешиться не смел аристократкой, / Она, бесчест­ ная, была у них в чести!» (К. Павлова. «Кадриль», 1843-1859). А вот ее же иронически-восторженный портрет глазами смотряще­ го на нее со стороны или отстранившегося лирического поэта:
«Что она? — Порыв, смятенье, / И холодность, и восторг, / И от­ пор и увлеченье, / Смех и слезы, черт и бог, / Пыл полуденного лета, / Урагана красота,/Исступленного поэта / Беспокойная мечта! / С нею дружба — упоенье... / Но спаси, создатель, с ней / От любовного сно­ шенья / И таинственных связей! / Огненна, славолюбива, / Я руча­ юсь, что она/ Неотвязчива, ревнива, / Как законная женаі» (Д.Давы­ дов. «Поэтическая женщина», 1816). Вот она обольщающая очередного избранника и убеждающая его забыть ту, которую он любил: «„— Признайся, что она была меня милей, / Прекраснее?" „— Она была прекрасна..." / „— Любила ли она, как я тебя, так страстно? / Ска­ жи мне, у нее был муж, отец иль брат, / Над чьим дозором вы смеялися заочно? / Все расскажи... и как порою полуночной / Она спускалася к тебе в тенистый сад?/ Могла ль она, как я, так пламенно руками, / Как змеи сильными, обвить тебя? Уста, / Ненасытимые в лобзанъи нико­ гда, / С твоими горячо ль сливалися устами? / В те ночи тайные, когда б застали вас, / Достало ли б в ней сил, открыто, не страшась, / В глаза им объявить, что ты ее владенье, / Жизнь, кровь, душа ее? На строгий суд людей / Глядела ли б она любви своей позором?.. / Ты улыбаешься..., ты думаешь о ней... / О, хороша она... и образ ненавистный/ Я вырвать не мо­ гу из памяти твоей!.."» (А. Н. Майков. «Скажи мне, ты любил...», 1844). А вот она же — в обращенных к неіі мольбах очередной жертвы: «Не расточаіі умильных взоров! / Невинных ласк не расточай! / Волшебной силой разговоров / Огня любви не раздувай! / Холодно­ сти и страсти сменой / Не мучь неопытной души, / Измены видом принужденной / Больного сердца не круши! / Не сетуй, не вздыхай притворно, / Сквозь слез не говори „прощай!"...» (Л.Г .Родзяпко. Ро­ манс, 14 июня 1823 г. // Ежегодник Рукописного отдела Пушкинско­ го Дома - 1977 . Л., 1979, с. 66). А вот Нина в приступе ревности к Владимиру, который воз­ вращается к своей Наташе: «Так он сидел, добыча тяжких мук, / Свеча горела тускло у ками­ на; / Стихали вкруг соседи к ночи. Вдруг / Открылась дверь, в дверях явилась Нина. / Она была вся в белом. По плечам / Вилась коса. По­ рыв души смятенной / И сумрак придали ее очам / Чудесный блеск. / Не девою смиренной, / Она была Сибиллой вдохновенной, / Вни­ мающей божественным речам... / Огонь любви, огонь негодованья / Прекрасные черты одушевлял;/ Румянец с бледностью в лице иг­ рал, / Вздымало грудь неровное дыханье. [Владимир] Как! Нина, здесь? Так поздно... [Нина] О, ты мой! / Ты здесь еще!.. Нет, то обман, я знала. / Ведь ты не думал, не хотел меня / Убить... < . . .> Ты едешь?
[Владимир] Да... и скоро. [Нина] О, есть ли сердце у тебя? Гляди / В глаза мне прямо. Что в моей груди? / Прочти, что в неіі?.. Ты понял? Приговора / Судьбы ты не прочел в ней?.. Так иди, / Прочь, камень северный, палач жесто­ кий... / Прочь! По свету скитайся одинокий! / Но... милый друг, кля­ нись мне навсегда... [Владимир] Мой ангел, успокойся. [Нина] Я тверда, / Я в памяти. Не глупый бред простуды / Мои слова... Послушай, я клялась.../ Мне сердце — бог; я сердцу отда­ лась. / Через мой труп ты выіідешь лишь отсюда. / Одно лишь сло­ во—и решилась я. / Скажи мне прямо: любишь ли меня? / <...> / Не любишь, нет? / Знай, где б ты ни был, я пройду весь свет./ Я отыщу... отмщу... Сам бог порука!..» (А. И . Майков. «Две судьбы», 1845). И она же — из другой страны, из другого времени и в другом суще­ ствовании — в исповедальном признании о последнем жизненном опы­ те из-за гроба, но она же: «...Не снесла я цепи самовластья, / И гордая душа прорвалась из оков; / Служили мне кинжал, и яд, и сладострастье, / В толпе любов­ ников, при оргиях пиров / Нашла я жизнь себе, но не узнала сча­ стья... / В разврате погубя и чувство и любовь, / Я умерла одна, пору­ ганной, презренной, / С проклятием в душе, глубоко оскорбленной...» (А.Н .Майков. Palazzo, 1847. Черновой вариант// Ежегодник Руко­ писного отдела Пушкинского Дома — 1976. Л., 1978, с. 51). И, наконец, она же, на том же этапе жизни, но в передаче 15-лет­ него Лермонтова: «[Дева] Я пришла, святой отец, / Исповедать грех сердечный,/ Горесть, роковой конец / Счастья жизни скоротечной!.. / <...> / Нет, не в той я здесь надежде, / Чтобы сбросить тягость бед / <...> / Не хо­ чу я пред небесным / О спасенье слезы лить / Иль спокойствием чу­ десным / Душу грешную омыть; / <...> / Я не знала, что такое / Сча­ стье юных нежных дней; / Я не знала о покое, / О невинности детей: / Пылкой страсти вожделенью / Я была посвящена, / И геепскому му­ ченью / Предала меня она!.. / Но любови тайна сладость / Укрывала- ся от глаз; / Вслед за ней бежала младость, / Как бежит за часом час. / Вскоре бедствие узнала / И ничтожество свое: / Я любовью торговала / И не ведала ее...» («Покаяние», 1829)102 . Свидетельством того, что миф сформирован, что все его первона­ чально разрозненные элементы вполне сложились, откристаллизова­ лись и готовы соединиться или уже соединились в новую культурную целостность, готовы обрести или уже обрели интегрирующее их имя, являются противо-тексты — тексты дидактико-терапевтического на­ значения, разоблачающие миф и его героев, в которых усматривается
угроза обществу, имеющие целью оберечь и защитить, но на самом де­ ле лишь упрочивающие миф и умножающие его силу, Именно такова — и этим особенно интересна — сатира М. В. Мило- нова «На женитьбу в большом свете» (1818)ш , рисующая ужасный жребий человека, решившего жениться и ввести молодую жену в «боль­ шой свет». Обращаясь к несчастному, автор — голос высшей нравствен­ ности — говорит: «...Положим, что тобой избранная супруга / В учении добра не веда­ ла досуга, / Как ангел, дышит лишь невинностью одной. / Но кто уверен в том, чтоб с пылкою душой, / Начав с тобою жить средь нег и обольще­ ний, / Невинность бы ее спаслась от преткновений, / Явившись в этот свет, на сей театр чудес, / С какими взорами твой ангел сей небес, / Со всею нежностью и непорочным чувством / Пленится зрелища волшеб­ ного искусством — / Узрит героев сих, которых нежный глас / О сла­ достях любви твердит нам целый час... / Услышит, что любви все то, что свято есть, / Как вышню божеству на жертву должно несть, / Все скромны правила, что в операх знакомы, / Которы разожгут оркестра звучны громы... / Каким движением, в душе воспалена, / Ты думаешь, тогда исполнится она? / Ручаться можно ли, что возвратясь смущенна, / Армид и Ангелик в след славный устремлениа, / Отважно не начнет твердить уроки их?/ К разврату женщины один потребен миг./ Но пусть, в сем случае, она не изменится, / И робкий стыд ее соблазном ос­ корбится. / Один ли страх? Вступя в блестящий света круг, / Куда вве­ дет ее гордящийся супруг,/ Где окружат ее ласкатели болтливы,/ Прельстители сердец, в успехах столь счастливы, / Безмолвна и тверда, подобяся скале, / Она ль бесчувственна к их будет похвале?.. / Быть мо­ жет, не пройдет супружества двух лет,/ Как, страстная менять любви своей предмет, / Открыто принимать она друзеіі сих станет — / И цвет стыда навек в лице ее увянет! / В порывах пламенных порочиыя люб­ ви / Ничто не утолит кипящей в ней крови; / Тогда неистовой подо- бясь Мессалине, / Что с ложа цесарей разврата шла к пучине, / В ряд гнусных став рабынь, забыв и сан и двор, / Позора на следах, являла вновь позор,/ Предавшись слабости и ею вновь борима,/ Не раз утомлена, но ввек не насытима...» (Благонамеренный, 1818, No8 — цит. по: СМ. Марин, М.В.Милопов. Стихотворения. Драматические произведения. Сцены и отрывки. Письма. Воронеж, 1983, с. 246-247). Впрочем, еще раньше эта коллизия стала предметом сосредоточен­ ных размышлений Карамзина, который дважды поделился ими со своими читателями. Сначала — сжато и достаточно сухо — па страни­ цах его английских впечатлений в «Письмах русского путешествен­ ника» (1791-1801), а затем — в развернутой художественной форме — в эссе «Чувствительный и холодный» (1803).
В «Письмах...» — общие рассуждения об ужасных «опасностях», которым «подвержена в свете добродетель молодой женщины»: «Ска­ жите, не виновна ли она перед своим мужем, как скоро хочет нравить­ ся другим? Что же иное может питать склонность ее к светским обще­ ствам? Слабости имеют свою постепенность, и переливы едва примет­ ны. Сперва молодая супруга хочет только заслужить общее внимание или красотою, или любезностью, чтобы оправдать выбор ее мужа, как думает, а там родится в ней желание нравиться какому-нибудь знатоку более, нежели другому, а там — надобно хитрить, заманивать, подавать надежду; а там... не увидишь, как и сердце вмешается в планы само­ любия; а там — бедный муж! бедные дети! Всего же несчастнее она са­ ма. Хорошо, если бы до конца можно было жить в упоении страстей, но...» (Н.М.Карамзин. Письма русского путешественника// Н.М.Ка­ рамзин. Сочинения в двух томах. Л., 1984, т. 1, с. 477). В «Чувствительном и холодном» — развернутая, живыми красками нарисованная картина. В центре первой ее части — молодая прекрасная женщина, на оселке которой проверяются типические характеры — чув- ствительного, пылкого Эраста и холодного, равнодушного Лео­ нида. Выйдя замуж за Эраста, героиня впадает в преступную лю­ бовь к его другу Леониду, который, будучи вереи священному дол­ гу дружбы, добродетельно отвергает ее и уезжает из их дома. В письме к нему «безрассудная» заклинает его возвратиться, угрожая ему отра­ вить себя ядом. Муж застает ее за этим письмом — она падает в обмо­ рок и раскаивается. Муж прощает ее, но «раскаяние души слабой не надолго укрепляет ее в добродетельных чувствах» — и «бедный Эраст» разводится с женой, «ибо не все его знакомые, подобно Леониду, спаса­ лись бегством от <ее> прелестей...» (Н.М.Карамзин. Чувствительный и холодиыіі// Н.М.Карамзин. Сочинения в двух томах. Л., .1984, т. 1, с. 608-620). Имя прелестной и безрассудной жены Эраста — Нина. Трудно предполагать, что Лермонтов не был знаком с этими выра­ зительными текстами (существует много свидетельств его широкой начитанности и, в частности, его постоянного и внимательного отно­ шения к современной ему журналистике и альманашной литературе [Нейман 1941: 428]), и, конечно, Арбенин, человек своего времени, не мог их не прочесть. Это и был тот фокус, в котором соединились его собственные наблюдения над жизнью, его литературные и теат­ ральные впечатления и голос «света» и произошло подчинение его сознания мифу о Нине. Естественно, что при такой, как было показано выше, множествен­ ности воплощений мифа о Нине ее образ оказывается не вполне целост­ ным. Он поворачивается к нам разными своими гранями, обнаруживая «ряд волшебных превращений милого лица», которые также дробятся и
множатся в оценочных отражениях пишущих и читающих и, как это также характерно для мифов нового времени, занимают всю аксиологи­ ческую вертикаль и весь спектр возможных оценок (ср. полярные пуш­ кинские характеристики А.Ф.Закревской, А.П.Керни др.) . Они то вы­ растают в загадочную, демоническую, как писал Белинский о Нине из «Бала» Баратынского, «страшную эісрицу страстей» [Белинский 1948: 2,440], в которой угадываются признаки вампиризма («аамп-Закрев- екая», по определению А.Ахматовой [Ахматова 1970: 197]), каковы и вампирические героини А.Н. Майкова («Мать и дочь», .1857, «Он и она», 1857), и многочисленные демонические героини Тургенева, то вырож­ даются в бесчисленном ряду бледных копиіі до типа дамы полусвета (маленькая Nina в повести Герцена «Долг прежде всего») или мелкой кокотки (lapetite Nini в романе Гончарова «Обрыв»). Дальнейшее раз­ венчание этого образа опускает его к концу XIX— началу XX в. в мир публичных домов и уличных проституток (в рассказах н повестях Куп­ рина, Гаршина идр.), откуда он усваивается городским фольклором, низводящим его до характерного элемента частушки, допатчпо про­ зрачно го ворящеіі о ее героине. Ср.: «У моей Марфушки / Гряапые по­ душки. / А у Нинки-Ниночки/ Чистые простыночки» (Тобольск - со­ общение В.Ф.Киприянова); «Я не плачу, я не плачу,/ Ни одной слези- ночки. / Мой миленок не со мною, / Он у бляди Ниночки» (Владимир, 1962 — из записей автора). То же в стилизации: «Увидать бы мне flu- ноченьку} / Провести бы с нею ноченьку. / Без тебя, моя Нпппчапька, / Мне и ноченька не ноченька» (Нина Краснова. Частушка про Пину// Имя — судьба. Книга для родителей и крестных/ Сост. /\. Іюброва. M., 1993, с. 163); «Без Нинульки никуда, /Ас Нииулькой хоі1. куда!» — в откровенно эротическом контексте рассказа Нины Іор/іаповой «Любовь в резиновых перчатках» (Октябрь, 1993, No 3, с. 32) н др. В русле этой традиции находится, конечно, и выразительная *ІІин- ка из 13-й комнаты» в повести Вен. Ерофеева «Москва I Ici ушки»: «Отбросив стыд и дальние заботы, мы жили исключительно духовной жизнью. Я расширял им кругозор по мере сил, и им очень нравилось, когда я им его расширял: особенно во всем, что касаеи л ГІ.іраплн и арабов. Тут они были в совершенном восторге — в uoempi е m I Ііраи- ля, в восторге от арабов, и от Голанских высот в особ*чини і и. А Лбба Эбаи и Моше Даян с языка у них не сходили. Приходиі они уіром с блядок, например, и один у другого спрашивает: „ІІу к;н ? 11пика из 13-й комнаты даян эбан?" А тот отвечает с самодовольной усмешкою: „Куда же она, падла, денется! Конечно, даян!"» (В. Іі/шфгга. Москва — Петушки. М., 1990, с. 33). Если, однако, пренебречь такого рода редуцированными п вырож­ денными вариантами, то можно будет установить некую <>< іюиѵ мпфо-
логического образа — то, что является обязательным и неизменным. Не подчиняющаяся никаким доводам разума, не знающая границ и свобод­ ная от «предрассуждений» света роковая страсть и неизбежная нравственная или также и физическая гибель как расплата и возмездие, но одновременно и как оправдание и возвыше­ ние, вызывающие поэтому смешанную реакцию осуждения и со­ чувствия, — вот обязательные слагаемые этого мифа, которыіі насле­ дует восходящую к глубочайшей древности архетипическую идею из­ начального единства Эроса и Танатоса. Эти слагаемые мифа о Нине не­ редко воспроизводятся даже в текстах его малых жанров. Ср.: «..Любо- ви, Грации, простите / И за подругою летите, / За Ниной, вашей и моей. / Ах, вашей, вашей несомненно, / Затем, что здесь уединенно / Я только слезы лью по ней...» (M. Н . Муравьев. «Станс к Нине», 1779); «В душе моей живет печальный жребий Нины, / О жертва бедная гонения Судь­ бины!» (М. В. Милонов. «Нина». Отрывок из поэмы «Надежда», 1815); «„Горе!"Нина повторяет: / „Горе мне — час смерти бьет!"» (В. Л . Пуш­ кин. «Романс», 1815) и т.п . Ср.: «Судьбина Пины совершилась,/ Нет Нины!..» (Е.Баратынский. «Бал», 1825-1826). То же в рефлектирую­ щих отражениях: «Так пыл встревоженных страстей / Твой гений ус­ лаждать умеет,/ И нам любовь небесным веет, / Когда над Ниною твоей / Невольно слезы наши льются» (И. Козлов. «К другу В. А. Жу­ ковскому», 1822). То же в отстраиенио-ироническом освещении: «Вче­ ра было у нас торжественное собрание в обществе любословииков <...> Мерзляков читал трактат о пользе словесности и критики, кн. Шали­ ков гимн давно минувшей весне <...> Кокошкин вместо отсутствующе­ го Филимонова оплакивал смерть какой-то Нины...» (И.И.Дмитриев — А И.Тургеневу, 8 декабря 1818 г. //Русский архив, 1867, кн. 7, стлб.НОО). А журнал «Вестник Европы» в No 10 за 1824 г., в анонимной заметке под­ вергнув иронической критике стихотворные публикации «Полярной звезды» на 1824 г., объединил стихотворение В.Н . Олина «К плачу­ щей Юлии» и «13 августа» В.И .Туманского под названием «На день рождения плачущей Нины» (см. [ППК 1996:151, 392]). Поэтическим слезам, которые проливались над литературными Нинами, вполне соответствуют переживания, связанные с Нинами из живой жизни. Так, Е. Баратынский, создатель центрального образа Нины, вспоминая об А.Ф.Закревской (прототипической героине мифа Нины) как о «прекрасной и несчастной женщине, испепеленной бурными страстями и переживаниями», писал своему другу Н. В. Пу- тяте: «Вспоминаю общую нашу Альсину с грустным размышлением о судьбе человеческой. Друг мой, она само несчастье: это роза, это Ца­ рица цветов, но поврежденная бурею — листья ее чуть держатся и беспрестанно опадают. Боссюет сказал, не помню о какой принцессе,
Графиня Аграфена Федоровна Закревская (1799-1879) Гравюра Е. И. Гейтмана. 1820-е гг. (Пушкин и его время. М., 1997, с. 247)
Графиня Л. Ф. Закревская Рису нок Пушкина на полях чернового текста песни псрвоіі «Полтавы» (Т. Цявловская. Рисунки Пушкина. М ., 1970, с. 95) указывая на мертвое ее тело: La voila telle que la mort nous Га faite. Про нашу Царицу можно сказать: La voila telle que les passions Vont faite. Ужасно! Я видел ее вблизи, и никогда она не выйдет из моей памяти. Я с нею шутил и смеялся; но глубоко унылое чувство было тогда в моем сердце. Вообрази себе пышную мраморную гробницу под счастливым небом полудня, окруженную миртами и сиренями, — вид очарователь­ ный, воздух благоуханный; но гробница — все гробница, и вместе с не­ гою печаль вливается в душу» (письмо Н. В . Путяте, февраль-март 1825 г.) . Миф о Нине оказывается, таким образом, мифом о бедной Нине, оплакиваемой теми же слезами, что были пролиты над бедной Лизой т . Поздние отголоски высокого мифа о Нине. Вполне понятно, что, по­ скольку тексты мифа о Нине (или, если воспользоваться термином В.Н .Топорова, — «текст Нины») сохраняются в составе живых про-
изведений высокой литературы, миф о Нине продолжает свою сокро­ венную жизнь в русском культурном сознании и, следовательно, при благоприятных условиях, может быть востребован, разбужен, поднят на поверхность (из глубины к свету!) и возвращен к активной деятельно­ сти как инструмент познания человеческого мира. Вот хотя бы два из ряда его поздних отголосков. Один — в темном и требующем дешиф­ ровки стихотворении М. Кузмина «Венеция» 1922 г., где Нина (Нииета) вновь оказывается на своей исторической родине. Другой — в откровен­ но связанном с пушкинской Ниной и возвращающем нас в онегинскую Россию стихотворении необыкновенно талантливого, глубокого и тон­ кого, но малоизвестного современного поэта В. Гаврилина, творчество которого еще ждет признания и достойной оценки. Оба текста заслужи­ вают, конечно, внимательного изучения, которому я надеюсь посвятить специальную работу, как и всей этой проблеме в целом, и, ограничиваясь здесь лишь их демонстрацией, обращаю внимание читателей на некото­ рые обязательные атрибуты общей для этих текстов героини как ее опо­ знавательные признаки. И прежде всего, конечно, ее принадлежность бально-маскарадному миру, миру любовных страстей и любовной тоски. «Обезьяна распростерла / Побрякушку над Ридотто, / Кристалличной сонатиной / Стонет дьявол из Казотта. / Синьорина, что случилось? / Отчего вы так надуты? / Рассмешитесь: словно гуси, / Выступают две бауты. / Надушенные сонеты, / Мадригалы, триолеты, / Как из рога изо- билья / Упадут к ногам Нинеты... / А Нинета в треуголке / С вырезным, лимонным лифом — / Обещая и лукавя, / Смотрит выдуманным ми­ фом. / Словно Тьеполо расплавил / Теплым облаком атласы... / На тер­ расе Клеопатры / Золотеют ананасы. / Кофей стынет, тонкий месяц / В не­ бе лодочкой ныряет, / Под стрекозьи серенады / Сердце легкое зевает. / Треск цехинов, смех проезжих, / Трепет свечки нагоревшей. / Не бренча стряхает полночь / Блестки с шали надоевшей. / Молоточки бьют часоч­ ки... / Нина— розочка, не роза... / И секретно, и любовно / Тараторит Чимароза» (М. Кузмин. Избранные произведения. Л., 1990, с. 222). «Зима. Россия. Вальс и свечи — / все это заною со мной. / Ах, эти ру­ ки, эти плечи / и нарочитый локон твой!.. // Нет, я на „вы": кружитесь, Нина. / Уже поет виолончель, / как вьюшка, или окарина, / или февраль­ ская метель...// Потом уйдем из шумной залы,/ по снегу доберемся вброд / во флигель, где пусты шандалы, / а за окном метет, метет. // Метет, смешав десятилетья, / кружа и спутывая век, / и только вальс один на свете — / далекий вальс и близкий снег. // А грусть россий­ ская заводит, / заводит слезный перифраз — / как будто музыка ухо­ дит, / как будто легкость не про нас» (В.Гаврилин. Сотворение мира. М., 1997, с. 109 -110).
4. «Маскарад» Лермонтова в ряду текстов мифа о Нине В обширном массиве текстов мифа о Нине «Маскарад» Лермонтова мог бы рассматриваться как вторая после «Бала» Баратынского (внутреннее семантическое единство этих двух названий должно быть уч­ тено и подчеркнуто) центральная его вершина, но на самом деле лер­ монтовский текст занимает здесь (а может быть, и во всей рус­ ской литературе!) совершенно особое место и принципиально отличается от всех остальных текстов тем, что автор его не вклю­ чается в общий процесс имманентного развертыва­ ния мифа, а, приняв уже сложившийся и осознанныіі им миф как дан­ ность, пользуется им в качестве инструмента человековедческого анализа (и это — еще одно свидетельство того, что миф о Нине не исследователь­ ская фикция, а подлинная реальность!). Вот почему в «Маскараде» рядом с Арбениным-Отелло и H и но й-Дездемоной нет своего персони­ фицированного Яго 105 , Его убийственную роль выполняет инкорпо­ рированный в сознание Арбенина миф о Нине, враг невидимый и бесплотный, действующий как безличная сила и потому еще более раз­ рушительно и неотвратимо. Даже с самым опасным человеком можно еще бороться и можно рассчитывать победить. Миф (во всяком случае до по­ ры до времени) непобедим. «Маскарад», таким образом, в отличие от «Бала» Баратынского должен рассматриваться не внутри континуума мифологических текстов, а вне его и над ним, хотя и, разумеется, в связи с ним. Это не мифологический, а «метамифологический» текст
(и в этом, как и во многих других отношениях, Лермонтов оказывает­ ся «идеальным завершителем» [Жирмунский 1978: 231]). И если Нина из «Бала», княгиня Нина,— одновременно и героиня «Бала», и героиня мифа, то другая Нина, Нина Арбенина, герои­ ня «Маскарада», оказывается связанной с мифом лишь как невольная но­ сительница его имени и тем самым как его пассивная жертва. Как и «Маскарад» в целом, она тоже вне мифа, но — под его не осознаваемой и так и не осознанною ею властью. Действительно, объективно (а не только субъективно, как Арбенин), чужая и чуждая миру этого светского мифа, она в своей провинциальной наивности, в своей голубиной чистоте и свя­ той простоте (это подлинно простая, а не «как бы простая натура» [Коровин 1988: 125], и С. Андреев-Кривич справедливо называет ее свя­ той [Андреев-Кривич 1973: 146]) даже не подозревает ни о том темном облаке, которое над ней нависает, ни о том, чем оно ей грозит. Когда же — буквально на пороге гибели — она, как мы помним, обращается к Ар­ бенину, только что всыпавшему яд в принесенное ей мороженое, со словами сдержанной жалобы и отчетливого предчувствия (Мне что-то грустно, скучно; Конечно, ждет меня беда), то это предчувствие не ми­ фологической Нины. Это предчувствие Настасьи Павловны, муж которой, находящийся во власти мифа, уже и приговор произнес, и казнь осуществил. И поскольку в Нине Арбениной нет решительно ничего от Нины, кроме навязанного ей чужого имени, Арбенин, естественно, не может поднять ее в своем воображении до уровня высших вопло- тительниц этого мифологического образа и обречен видеть в ней не более чем его слабую, бледную тень. Нина в его глазах (как, впро­ чем, и в глазах князя)— не grande Nina, а всего лишь petite Mm; не свободная и гордая «жрица любви», а легкомысленная кокетка-кокот­ ка, которая может «приглянуться» («[Арбенин]: Я не хотел бы, чтоб жена моя / Вам приглянулась...»), за которой можно «поволочиться» («[Князь]: По светским правилам, я мужу угождаю, / А за женою во­ лочусь... / Лишь выиграть бы там, — а здесь пусть проиграю...»). Какое уж тут «мятежное пламя страстей», когда все сводится к легкой свет­ ской интрижке («[2-й гость]: Фантазия! — романы!., хоть рукой/ Махни!..»), в которой Нине отведена совершенно пассивная роль («[Арбенин]: Князь, обольститель вы опасный, / Все понял я, все отга­ дал...»). И еще: «...беспечному супругу / Был дан приятель... важную ус­ лугу / Ему он оказал когда-то — и притом / Нашел, казалось, честь и со­ весть в нем. / И что ж? мне неизвестно, / Какой судьбой, — но муж уз­ нал. / Что благодарный друг, должник уж слишком честный, / Жене его свои услуги предлагал...» ш . И далее: («[Арбенин]: Возможно ли! меня продать! / Меня за поцелуй глупца...»).
Нина Арбенина Иллюстрация художника Н. В . Кузьмина к драме М. Ю . Лермонтова «Маскарад» (М., 1949, с. 81) Впрочем, мы можем легко представить себе и понять, каким было непосредственное видение Арбенина, поскольку (явление уникальное) Лермонтов материализовал его в образе герои­ ни пятиактного «Арбенина»: Нина в «Арбенине» именно такова, ка­ кой Арбенин ложно видел Нину в «Маскараде». Как писал об этой второй Нине народоволец П. Ф .Якубович в своей неопублико­ ванной диссертации «Внутренняя жизнь Лермонтова» (1882-1883, Иина — «чуждая высшего нравственного развития <...> оказывается не титаном порока, а трусливой, узкоэгоистической самкой... Ореол поэтической красоты и величия спадает с ее птичьей головки» (Цит. по: [Двинянинов 1967: 3,189]. Разрядка моя. — А . П .) 107 .
Поверив в личину, которую он сам же на нее надел, Арбенин за­ был о том, каким было под ней подлинное лицо, и, всыпая яд, был убежден, что убивает Нину. Но смерть снимает маски, и оказалось, что убил он Настасью Павловну. Трагический парадокс происшедшего со­ стоит в том, что Нина, обреченная смерти роковой силой кощунст­ венно навязанного ей чужого имени (вот уж подлинно: потеп — отепХ), смертью же освобождается от его проклятия и, обретая свое, подлинное имя, то есть — в соответствии с его этимологическим зна­ чением — воскресая в нем, воскресает в мертвых! Тогда как то, что предписывалось мифологической Нине — раскаяние, покаяние и высокое безумие, — трансцендируется как расплата, более того — как возмездие! — ее обманутому мифом убийце, сходящему с ума. Таким образом, Нина, Настастья Павловна и Петров — три имени, к которым как к центру кристаллизации стягиваются многие подробности и детали, позволяющие в совокупности увидеть и понять то, что в ином случае неизбежно осталось бы незамеченным. Как пи­ сал Ю. Тынянов, «важные вещи проявляются иногда в мимолетных и не очень внушительных формах». Ни одно имя из этой антропонимической триады, взятое отдельно, само по себе, вне целого, которому оно принадлежит, ничего объяс­ нить не может. Неудивительно поэтому, что предпринятая недавно Н.С. Пивоваровой попытка итоговой — за 150 лет — интерпретации образа Нины, вне и помимо всего комплекса антропонимических данных лермонтовской драмы, не только не привела к углублению в постижении милой сердцу Лермонтова героини, но и существенно ис­ казила ее черты. Заметив (со ссылкой на Ю. М. Лотмана), что «Н<ииа> — это оп­ ределенный культурный код <sic! — пеимяНина, а „Нина"! и не единица кода, а сам „код"! — А . Я>, отразивший романтическое со­ единение ангельского и дьявольского как нормы женского поведения, но не поняв, в каком отношении находятся два имени героини (сказано только: «Другое имя — Настасья Павловна»), Н. С. Пивоварова обрекла себя на поиски в Нине предписанного ложно понятой теорией «дьявольского» начала и «дьявольских» проявлений. Для этого ей пришлось инкриминировать бедной H иней «достаточно органичное существование в салонном Петербурге», «в разомкнутом социальном пространстве» <?>, и «посещение» маскарада, «причем тайно от Арбе­ нина» <sic!>, и даже, не останавливаясь перед прямым поклепом, приписывать Нине «черты баронессы Штраль», которые «в ней есть (или возможны?)», поскольку «они близкие подруги». Более того, оказывается, что «нельзя забывать и о том, что в одной из редакций Маскарада, получившей название „Арбенин", Н<ина> действительно
виновна» [Пивоварова 1996: 286]. Эти «причем тайно от Арбенина», «или возможны?» и ссылка на пятиактную драму «Арбенин» просто поразительны. Что это? Незнание текста? Непонимание текста? Или просто подлог в угоду принятой теоретической концепции? Ну как тут не вспомнить слова Белинского об «уголовном суде нашей критики» («Сочинения Александра Пушкина». Статья восьмая) и горькие мысли Блока о «печальной доле» поэта, которому грозит опасность «стать дос- тояньем доцента и критиков новых плодить» («Друзьям», 1908). Нужно ли объяснять, что Нина не «посещала» маскарад, а была его участницей? Что ей не было нужды делать это «тайно от Ар­ бенина», поскольку участие в маскарадах было предусмотрено для всех женщин этого круга неписаным уставом «большого света», куда она была введена самим Арбениным, а ей — более, чем кому-ли ­ бо, — предназначалось ее вторым, светским, маскарадным именем, которое ей навязал Арбенин же! Ибо имя Нина — это имя героини бала. Ибо бал — это та главная сцена, на которой Нина являет себя миру! Что в сцене третьей (д. 1), когда Нина возвращается из маска­ рада и, входя на цыпочках, «целует» Арбенина «в лоб сзади», Ар­ бенин, нетерпеливо ждущий ее и находящийся во власти смутных подозрении, связанных с браслетом, высказывает ей лишь тревожное недовольство ее задержкой («Ах, здравствуй, Нина... наконец! / Давно пора...» — выход 3), не выясняя, где она была, и делает ей выговор лишь после того, как обнаруживается пропажа браслета, когда его по­ дозрения в измене перерастают в уверенность. Если бы не злополуч­ ный браслет, этот маскарадный вечер Нины не вызвал бы у него ни­ каких нареканий, как не вызывали нареканий Пушкина поездки в маскарады его жены (и не только в его отсутствие) 108 . Нина была свободна в своих поступках, пока Арбенин был свободен от подоз­ рений и мук ревности. Нужно ли объяснять, что филиппики баро­ нессы о недопустимости для «женщины порядочной» «отправиться туда, где всякий сброд, где всякий ветреник обидит, осмеет» (д. 2, сце­ на 1, выход 2), — не более чем лживая, ханжеская фраза, которой она, главная виновница трагедии, пытается отвести от себя подозрение киязя? Ведь именно для «порядочных женщин» ежегодно издава­ лись разного рода маскарадные руководства и, в частности, описания рекомендуемых маскарадных костюмов (ср.: Маскарад. Подарок пре­ красному полу на 1837 г., СПб., 1837 — одобрительная рецензия «Биб­ лиотеки для чтения», 1837, т. 21, кн. 1, с, 15). Нужно ли объяснять также, что баронесса Штраль — не «близкая подруга» Нины, а всего лишь ее светская знакомая, и нежные обращения их друг к другу (mon amour, та chère, mon ange) — не более чем стандартные штампы светского этикета и ни о какой близости не говорят? т
О пятиактном «Арбенине» в этой связи следует сказать более под­ робно, поскольку проделанный анализ позволяет с иной стороны по­ дойти к давно обсуждаемой проблеме соотношения между этой пье­ сой и последней, четырехактной редакцией «Маскарада». Замена символического заглавия личным, устранение Б аронессы Штраль, вместо которой появляется компаньонка Нины — Олень­ ка (I), передача имени Штраль мужскому персонажу (упоминаемому Арбениным игроку, товарищу К аз ар и на), ликвидация второй, неявной, части антропоиимического пространства и т. д . — свидетель­ ство полной перестройки антропонимической системы драмы и отказа от всех тех принципов, в соответствии с которыми она была организо­ вана. Исчезает Петров, и сохраняющееся по наследству второе имя Нины, вложенное здесь в уста К аз ар и на, теряет свое символиче­ ское значение, превращая двуименность героини в простую бытовую подробность. Внутренне упрощаются и все остальные имена, утрачи­ вающие функцию антропонимических масок. Поэтому меняется поря­ док имен в трехчленных именованиях, и фамилия уходит на последнее место (Евгений Александрович Арбенин вместо Арбенин Евгений Алек­ сандрович и др.) . Изменяется даже тип рубрикации текста. От старой системы остаются лишь до неузнаваемости преображенные осколки. Все это вполне подтверждает полученный иным путем и на ином материале вывод H. М . Владимирской, которая писала: «„Маскарад безнадежно погибает в „Арбенине", доказывая этим, каким <вопреки приведенному выше мнению Б. Эйхенбаума. — А.П .> точным и тон­ ким было его идейно-художественное равновесие, не выносящее ника­ ких конструктивных перемен» [Владимирская 1986: И]. «Маскарад» повторил печальную историю другого великого произведения русской драматургии — грибоедовского «Горя от ума». Как писал ее автор, «пер­ вое начертание этой сценической поэмы», как оно родилось во мне, было гораздо великолепнее и высшего значения, чем теперь, в суетном наряде, в который я принужден был облечь его. Ребяческое удоволь­ ствие слышать стихи мои в театре, желание им успеха заставило меня портить мое создание сколько можно было. Такова судьба всякому, кто пишет для сцены» (цит. по: [Веселовский 1874:1574]).
Часть вторая Скрытый сюжет «Евгения Онегина» ... То, о чем умалчивают, однако же существу­ ет, а всё, что существует, угадывается... Б. Констан. «Адольф», глава 3 ... Не надобно все высказывать — это есть тай­ на занимательности. А. С.Пушкин . .. Творение искусства— обман. Чем менее выказывается прозаическая связь в частях, тем более выгоды в отношении к целому... Зачем все высказывать и на все напирать, ко­ гда имеешь дело с людьми понятия деятель­ ного и острого?... П.А.Вяземский ...В превосходном стихотворении многое должно угадывать; не вполне выраженные мысли и чувства тем более действуют на ду­ шу читателя, что в пей, в сокровенной глуби­ не ее, скрываются те струны, которых автор едва коснулся, нередко одним намеком, — но его поняли, все уже внятно, и ясно, и сильно. Для того с обеих сторон требуется: с одноіі — дар, искусство; с другой — восприимчивость, внимание... А. С.Грибоедов
1. «Женщины» — Татьяна и другие, или Умел ли Онегин любить В Пушкине есть еще места, «куда не ступала еще нога человека» <...>, труднодоступные и неведомые... М. О. Гершензон Тайнопись у Пушкина была!.. А. Ахмат ов а 1 мая читал я «Песню Судьбы» у себя <...> на всех произвело впечатление <...> На Елену никто не обратил внимания, кажется, — пусть так: милая моя останется укрытой от челове­ ческих взоров — единственная моя. А. Блок 1. Евгений и... Татьяна? — Эффект обманутого читательского ожидания. Замысел пушкинского романа в стихах, его формирова­ ние, развитие и воплощение давно и хорошо изучены и описаны в де­ талях по страницам черновых рукописей и с более или менее, а иногда и абсолютно точными датировками и привязками к месту. Известно, что в долгих поисках жанровой формы для воплощения своего сатирического замысла о жизни современного общества Пуш­ кин, обдумывая план сатирической поэмы, возникший впервые еще в 1820г. в Гурзуфе (письмо Н.Б.Голицыну, 10ноября 1836г.) и дер­ жавшийся в его творческом сознании в последующие два — два с по­ ловиной года (письмо П. А. Вяземскому в сентябре 1822 г.), с начала мая 1823 г. приступил к его непосредственному воплощению. Начав 9 мая первую главу (28 мая была произведена первая правка), он уже в строфе III впервые назвал имя героя, а затем нашел и фамилию: на второй странице рукописи он написал заглавие («Евгений Онегин»), а рядом жанровое определение — «поэма в <песнях? главах?>», на смену которому позднее (письмо П. А . Вяземскому, 4 ноября 1823 г.) пришло другое — «роман в стихах» (см, об этом подробнее в работах: [Брод­ ский 1950: 12-14; Дьяконов 1982: 70-74,83; Лотман 1983:16-17]). Имя (именование) героя было найдено, и этим не только сразу же «определялись жанровая природа текста и характер читательского ожидания» [Лотман 1983: 112 сл.], но и предопределялись в извест­ ных пределах и направление поисков образа и имени героини, и их
окончательный выбор. Закончив 1-ю главу 22 октября 1823 г., Пуш­ кин написал за следующую неделю 16 строф 2-й главы п в строфе VI ввел второго героя, сразу же подыскав его личное (Владимир), а после недолгих колебаний (Холмской — Ленской) — также и фамильное имя. В следующие два дня были созданы XVII и XVI11 строфы, а затем — не позже первых чисел декабря — появляется и героиня. Это — та, которой еще предстоит стать Татья поіі, чсіі жизнен­ ный путь уже намечен двумя основными вехами (от первого цветения — в присутствии также чуть намеченной фигуры шиш до «гибельной косы»), но чье имя пока еще, в черновых вариантах XXI и XXII строф, — Ольга. Очень скоро, однако, через день или два, Пушкин, осознавая, по-видимому, что это «тривиально-романтическое» |Дьяконов 1982: 87] имя, с его традиционными, прочно сложившимися и литературной практике жанровыми и иными коннотациями, не соответствует наме­ ченному образу, а образ противоречит имени, что героиня, оказываю­ щаяся между двумя героями, сама раздваивается, решительно ото­ двигает ее на второй план и, внося существенные коррективы в очерк ее образа («...Всё в Ольге... но любой роман / Возьмите и найдете верно / Ее портрет: он очень мил, / Я прежде сам его любил, / По надоел он мне безмерно» — 2, XXIII), окончательно связывает ее со вторым героем, как это и диктуют их имена, образующие идеальную пару, которой Пушкин завершает свои антропонимические счеты с романтизмом (ср.: [Манн 1973:227; 1976: 179]). Место главной героини оказывается таким образом вакантным, его занимает сходящая с пушкинского пера старшая сестра Ольги, и Пушкин вновь оказывается перед антрогю- нимическим выбором... Из двух выдвинутых сознанием Пушкина в поле этого выбора и заеввдетельствованных черновой рукописью женских имен — Наташа и Татьяна (2, XXIV, 7) [Пушкин 1937/1995: 6, 289], обнаруживающих общность слоговой, акцентно-ритмической, метрической и вокалической структуры, было выбрано второе, поскольку оно, как можно думать, не только обладало большими рифмическими возможностями, по — и это главное — обеспечивало более яркий контраст с именем главного героя. Если не считать Татьяны Юрьевны —старой московской барыни из «Горя от ума» (что соответствует пушкинской метке: «воспоминанье старины» — 2, XXIV), и двух простонародных носительниц это­ го имени: Татьяны из романа петербуржца А. Измайлова «Евгений, или Пагубные следствия дурного воспитания и сообщества» (СПб., 1799, ч. 1; СПб., 1801, ч. 2) и Татьяны, «русской поселянки, может быть, прекраснее всех аркадских пастушек», «простоіі крестьянки», из уже упомянутой выше повести москвича В.Измайлова «Прекрасная Татьяна, живущая у подошвы Воробьевых гор» (Патриот, 1804, No 2 //
Ландшафт моих воображении. М., 1990, с. 205, 206), не ставшей собы­ тием и затерявшейся в потоке чувствительной прозы, это низкое про­ стонародное имя (см. выше) не имело литературной традиции (ср. по­ пытку В. А.Кошелева оспорить этот тезис [Кошелев 1988: 154-161]), тогда как имя Наталья (Наташа) уже закрепилось и в общей и в соб­ ственной пушкинской литературной практике. Более резким (два глу­ хих [т] в Татьяна при одном [т] в Наталья и сдвиге общего для них со­ норного [н] из начального слога в конечный) оказывался в этом случае и фонемно-фонетический контраст двух основных имен (Евгений — На­ талья и Евгений — Татьяна) и, следовательно, достигался более впечат­ ляющий эффект обманутого читательского ожидания 1 . Великий Поэт и не менее великий Читатель, Пушкин знал цену этому художественно-психологическому феномену, свободно владел его бесконечно разнообразными формами (ср.: [Тимофеев Л. 1988: 134-145]), широко и изобретательно пользовался им, то оставляя его на глубине, как в 4-й песни «Руслана и Людмилы», где, вероятно, впервые в русской поэзии использована скрытая, семантикой подсказываемая рифма (покой 'покой 1 — зев от ой 'тоской: «На ветвях кедра иль березы / Скрываясь по ночам, она / Минутного искала сна — / Но только проливала слезы, / Звала супруга и покой, / Томи­ лась грустью и зевотой, / И редко, редко пред зарей, / Склонясь ко древу головой, / Дремала тонкою дремотой...» и далее: «С своей обыч­ ною тоскою / До новой ночи, здесь и там, / Она бродила по са­ дам...» — см. об этом подробнее ниже), то прямо и откровенно, шутли­ во-иронически («Читатель ждет уж рифмы: розы...» — 4, XLII) или серьезно предъявляя его читателю. Именно так обстоит дело и в дан­ ном случае: строфа XXIV начиналась в черновике словами «Ее сестра звалась... Наташа» (с последующей поправкой: Татьяна), и отточие перед именем, поскольку оно, как установил И. М . Дьяконов, было «внесено очень мелко — видимо, вертикально поставленным кончи­ ком пера» уже после того, как строка была написана [Дьяконов 1982: 87], должно пониматься не как знак авторского раздумья, а как знак приуготовления читателя к ожидающему его сюрпризу, к тому, что нарушает узуально сложившийся порядок вещей, некоторую — из­ вестную и читателю, и автору — норму. Позднее, в процессе дальней­ шей работы, Пушкин перенес отточие в позицию после имени, сделав его знаком приглашения к размышлению о сказанном и передав прежнее его значение в обширном — объемом в целую строфу с при­ мечанием — метаязыковом отступлении, содержание которого гораздо серьезнее и глубже, чем до сих пор было принято думать (ср., напри­ мер, характеристику этой строфы как «иронической мотивировки» [Измайлов 1976:33]).
Обращаясь к читателю, Пушкин говорит тем самым: «Вы удивле­ ны? Вы поражены? Вы шокированы? Вы ожидали увидеть рядом с Евгением Онегиным другое имя? Я вполне понимаю вас. Я вполне осознаю, что соединение этих двух имей • Евгений к Татья­ на — на страницах любовного романа {„страницы неою­ ные" — 'описывающие любовь' [Сл. яз. П .: II, 7901-) кощунствен­ но». «Своевольно освятить» — конечно, метафора, по и метафориче­ ски своевольно освятить значит допустить кощу пеню, пусть и мета­ форическое же! А насколько кощунственно — об этом можно судить по следующе­ му «анекдоту», напечатанному в московской «Мол не» уже после того, как пушкинский роман был завершен и опубликован: «— Позвольте, Милостивый Государь, узнать: слѣдуетъ ли мнѣ платить пошлины съ имѣния, дошедшаго ко мпѣ по завѣщанию, мимо ближиихъ наслѣдниковъ?» — спрашивалъ одинъ иаслѣдиикъ Судью, у котораго было въ разсмотрѣнии его дѣло. Судья, догады­ ваясь, чего должен желать проситель, и соображая это съ своими надеждами, не задумался и отвѣчалъ рѣшителыю: «і-і ѣтъ, сударь, не слѣдуетъ». — «Не подумайте, — продолжалъ проситель — что я хло­ почу изъ того, дабы какъ-нибудь уклониться от законныхъ трѣбо- ваний; совсѣмъ н ѣтъ! Я только, по случаю разиыхъ о семъ толковъ, желаю отъ васъ, какъ отъ судьи, услышать истину». — «А позволь­ те узнать, какъ звали вашу матушку?» — спросилъ Судья, смек­ нувши послѣ этаго, съ кѣмъ онъ имѣетъ дѣло. «Татьяной Иванов- ной...» — «Ну, такъ пошлины взыскать съ васъ слѣдуетъ!..» (Молва, 1831, No10 , с.5). Поэтому, как откровенно сказано в черновом варианте XXIV стро­ фы, — «Не устрашаясь освятим», и поэтому же страницы, на которых осуществляется это «кощунство», — «смелые» [Пушкин 1937/1995: 6, 289,10 б, 9 в]. Еще важнее обратить внимание на то, что на месте «Впервые име­ нем таким...» первоначально было: «Мне жаль, что именем таким...» [Пушкин 1937/1995: 6, 289, 8а]. Но сказать так, не ретроспек­ тивно оценивая сделанное, а только приступая к наме­ ченному действию, значит сказать тем самым, что это действие совершается вынужденно, против собственной воли, иод давлением об­ стоятельств, или по воле другого лица. Но кто же здесь своевольничает? 2. «Мы своевольно освятим...» — Кто стоит за пушкинским «мы»? У Пушкина сказано: «Мы своевольно освятим», а в черновом вариан­ те было еще «Страницы нашего романа» [Пушкин 1937/1995: G, 96].
Но кто стоит за этим Мы? Поскольку это заведомо не то мы, которое (воспользуемся толкованиями «Словаря языка Пушкина» [II: 647]) «употребляется вместо я в речи монарха...» и, несомненно, не мы «в обобщенно-личном значении» (ср.: «Привычка свыше нам дана...» — 2, XXXI), естественнее всего было бы видеть в нем так называемое «авторское» мы, которое «употребляется вместо я в обращениях от лица автора к читателям», как, например, в «Дубровском»: «На стан­ ции** в доме смотрителя, о коем уже мы упомянули, сидел в углу про­ езжий...». Дело, однако, в том, что во всем тексте «Евгения Онегина» нет ни одного (ни одного!) сколько-нибудь бесспорного употребления мы в этом значении. А учи­ тывая, что «Я» повествователя органически входит в структуру рома­ на, такого «МЫ» и не должно здесь быть. Зато есть множество мы, указывающих «на говорящего вместе с теми, с кем он объединяет себя в каком-н. отношении». Объединяет же себя автор-повествователь либо с читателем («И вы, читатель благосклонный, / В своей коляске выписной / Оставьте град неугомонный, / Где веселились вы зимой / <...> / Меж гор, лежащих полукругом, / Пойдем туда...» — 7, Ѵ-ѴІ, о чем в последние годы много писали; ср.: [Егоров 1996]), либо с тем или иным из друзей («Но тише! Слышишь? Критик строгий / Пове­ левает сбросить нам <мне и тебе — Языкову. — А .П .> / Элегии венок убогий...» — 4, XXXII), либо с героями («Я был озлоблен, он угрюм; / Страстей игру мы <я и Онегин. — А.П .> знали оба» — 1, XLV), либо — и это особенно интересно и важно — с Музой!3 Так, именно Муза стоит за этим местоимением (и его супплетив­ ными формами) в общеизвестных, ставших крылатыми, но обычно неверно — не по-пушкински горделиво — понимаемых строках II строфы восьмой главы романа: «И свет ее <Музу> с улыб­ кой встретил; / Успех нас первый окрылил; / Старик Державин нас заметил / И, в гроб сходя, благословил». А в беловой рукописи зна­ чится еще: «И Дмитрев не был наш хулитель / И быта русского храни­ тель, / Скрижаль оставя, нам внимал / И Музу робкую ласкал» (8, V [Пушкин 1937/1995: 6, 621]). Едва ли не первым, кто это понял и пра­ вильно прочел, был П.И .Бартенев [Бартенев 1992: 83]4 . Позднее эту мысль — без ссылки на своего предшественника — повторил 10. Ай- хенвальд [Айхенвальд 1994: 61], а затем Н.А .Еськова [Еськова 1993; 1999]5 . Поэтому автор легко и свободно обращается к «читателю» с приглашением присоединиться к нему и его Музе: «И вы, читатель благосклонный, / В своей коляске выписной / Оставьте град неуго­ монный, / Где веселились вы зимой; / С моею музой своенравной / Пойдемте слушать шум дубравный...» (7, V), Отсюда и «мы своевольно освятим» 6 .
Это значит, что именно Музе поэта, его «своенравной музе» (7, V) — вместе с исполнившим ее волю автором, конечно, — обязана героиня романа своим нарушающим установившиеся литературные каноны простонародным именем. И, как будет показано, не только именем. И если автор нередко сливается со своим героем, то Муза (к Онегину, как ни странно, совершенно не причаст­ ная!) естественно сливается с Татьяной. И обнаруживается это впервые не в 8-й главе, как принято думать [Чумаков 1996], а уже в начале 2-й главы, в эпизоде наречения Татьяны. Только так, по-видимому, можно без натяжки объяснить пушкинскую мысль, вы­ раженную словами черновой рукописи «Мне жаль, что именем та­ ким..,» и, как будет показано ниже, живущую в окончательном тексте виртуальной жизнью. Так в пушкинский роман входит мотив своенравия и свое­ волия героини как отражение своенравия и своеволия его Музы. 3. «Своеволие» пушкинской Музы и «своенравие» Татьяны. Еще раз о контрасте имен Евгегіий и Татьяна. Этот мотив вводится вместе с ее именем и поэтому оказывается определяющим и в разра­ ботке ее образа, и в развитии романного действия. Будучи проявлени­ ем яркой самобытности натуры Татьяны, которая «...от небес одарена / Воображением мятежным, / Умом и волею живой / И своенравной головой» (3, XXIII), своеволие обусловливает спон­ танность ее решений («Вдруг мысль в уме ее родилась...» — 3, XXI) и «необдуманность» (3, XXI) поступков, которые она совершает «без позволения родных» (3, XXIVа, черновая), «послушная влеченью чув­ ства» (3, XXIV) и давая повод упрекать ее в «ветрености» и «лег­ комыслии». Не случайно, предвидя возможность сурового приговора «чопорных судей» (3, XXV а, черновая), «ревнивого критика в модном круге» (3, XXII, черновая), Пушкин чувствует необходимость «Мою Татьяну оправдать» (там же) и обращается к читателям с просьбой «не осуждать безусловно» «Татьяны ветреной моей» (3, XXVб) и «простить ей» «легкомыслие страстей» (3, XXIV)7 . Действительно, нарушая «Приличий коренных устав» (3, XXII а, черновая), она «всту­ пает без ведома матери в переписку с почти неизвестным ей челове­ ком» и «первая признается ему в любви» [Лотман 1983: 230-231], а позднее своевольно — также вдруг! и также с опасностью для репута­ ции — одна, без сопровождающих, заходиг в пустующую усадьбу Онегина (4, XVI) и вторгается в святая святых, в кабинет мужчи­ ны, и более того (через его библиотеку, через его пометы на книгах) — в его внутреннюю жизнь. То, что это было предпринято не из празд­ ного любопытства и не для интрига, не делает интервенцию Та-
тьяны менее предосудительной, — и не только с точки зрения норм поведения юной девушки. Сказанным, однако, роль этого мотива не исчерпывается. Свое­ волие Татьяны выступает также как метафора саморазви­ тия сюжета и характеров, вырывающріхся из-под ферулы ав­ тора (ср.: [Скатов 1987: 292]), которому остается лишь рефлектиро­ вать по этому поводу. Именно так в процессе работы Пушкина над за­ вершением 7-й главы «Евгения Онегина» Татьяна, к его удивле­ нию, вышла замуж (собственная мотивировка этого шага, которую выдвигает Татьянав последнем разговоре с О и е г и н ы м, — «Меня с слезами заклинаний / Молила мать; для бедной Тани / Все были жре­ бии равны...» — 8, XLVII — нисколько не противоречит сказанному: она вышла замуж («Я вышла замуж...», а не «меня выдали», как заме­ тил Н. Скатов [Скатов 1987: 292]) не «потому что...», не вопреки своей воле, как принято думать (ср.: [Гершензон 1917/1990: 213], а «тем более что...»), а позднее, преодолев своечувствок Онегину, отказала ему 8 ) и так же, первоначально к удивлению же и даже сожа­ лению Пушкина, вошла в роман — в ХХІѴ-ХХѴ строфах 2-й главы. Вошла и заняла в романе место той, чье имя должно было — по праву и по правилу согласования, или (чтобы не эксплуатировать этот синтаксический термин) коикордации имен в художественном тексте — находиться в паре с именем (и целостным именованием) главного героя. Так же, как женой реального Новосильцева не могла быть Пахо- мовпа, как жена Арбенина не могла быть Настасьей, а Настасья — Арбениной, так Татьяна не могла быть в любовной паре с Евгением (Онегиным) и не могла стать Онегиной. Она своевольно пересту­ пила через эти «не» и потерпела поражение: ответ Онегина на ее письмо был антропонимически предопределен 9 . Основан­ ная на дисконкордации и ярчайшем контрасте имей пара Евгений — Татьяна была сразу же понята и оценена современниками. Ср. полу­ пародийное ее отражение в подражательной поэме М.Вознесенского «Евгений Вельский» (1828-1829), где Евгению противопоставлена Тру­ ня (основываюсь на принадлежащей мне копии с одного из известных списков; см. также: [РозановИ. 1936: 227])10, так же, как у самого Пушкина в «Медном всаднике» (1833) — с обычной для него настой­ чивостью и последовательностью — Евгению со- и противопоставлена Параша, до этого уже жившая в «Домике в Коломне» (1830). И, надо думать, не случайно, а учитывая эту антропонимическую ситуацию и стремясь сохранить ее императивный характер, Пушкин, выдав Татьяну замуж за князя N и сделав ее княгиней (или, вернее, согласившись с ее решением выйти замуж), ни разу не соединяет
это титульное имя с ее личным именем в комплексном именовании (ср. княгиня Нина в «Бале» Баратынского) и не сообщает нам ни имя ее мужа (он — в авторском представлении — только князь, 8, XVII- XVIII; князь Ny 8, XXI; муж, 8, XXIII и муж Татьянин, 8, XLVIII), ни ее новую (по мужу) фамилию 11 . Став — в светском мире — «равно­ душною княгиней» и «неприступною богиней роскошной, царственной Невы» (8, XXVII)12, «величавой» и «небрежной законодательницей зал» (8, XXVIII), она в то же время — для нас, для читателей, — но также и для автора! — до конца остается «прежней Таней», «бедной Та­ ней», «простой девой, с мечтами, с сердцем прежних дней» (8, XLI). Та­ койжеостаетсяонаивотношениикОнегииу—«Яваслюблю(кче­ му лукавить?)», и именно поэтому отказывает ему. Было бы со­ блазнительно и в этом увидеть проявление ее своеволия, поскольку, отказав Онегину, Татьяна как будто бы вновь нарушает неписа­ ную норму того общества, к которому теперь принадлежит и в котором «адюльтер замужней дамы — явление практически легализованное» [Лотман 1983: 219]. Однако здесь (и об этом нам еще придется гово­ рить) не своеволие решает, а священный долг и воля, но движимые именно любовью (см. об этом ниже). Контраст этих двух имен, таким образом, продолжает действовать до конца. 4. Гадание о «правильном» имени, имени суженого: Агафон. Во­ прос о «правильном» женском имени к имени Евгений. Но если Ев­ гений — «не пара» Татьяне, если это имя для нее «неправильное», то какое же мужское имя может быть признано «правильным» для нее? — Выбор здесь достаточно широк и неопределенен, и было бы предпри­ ятием заведомо бесперспективным пытаться угадать его. К сча­ стью, нам нет нужды делать это — Татьяна, верившая «преданьям/ Простонародной старины, / И снам, и карточным гаданьям, / И пред­ сказаниям луны» (5, V), сама себе его нагадала. В один из свя­ точных дней («Настали святки. То-то радость!» — 5, VII), на так на­ зываемых «страшных вечерах», между 3-м и 6-м января ст. ст., «Тать­ яна на широкий двор / В открытом платьице выходит, / На месяц зер­ кало наводит; / Но в темном зеркале одна / Дрожит печальная лу­ на... / Чу... снег хрустит... прохоэісий; дева / К нему па цыпочках ле­ тит / И голосок ее звучит / Нежней свирельного напева: / Как ваше имя? Смотрит он / И отвечает: Агафон» (5, IX — о святочных гада­ ниях- «окличках» см., в частности: М.Забылии. Русский народ. Его обычаи, обряды, предания, суеверия и поэзия. М., 1880, с. 16)13 . Комментируя эти строки, 10. М. Лотман ограничивается тем, что отмечает в них «столкновение романтических переживаний героини и простонародного имени, решительно несовместимого с ее ожидания-
ми», и обусловленный этим «иронический тон повествования» 14 (хо­ тя точнее было бы говорить об эффекте иронии, поскольку «тон повествования» — это явное преувеличение масштаба: ирония реши­ тельно ни в чем здесь себя не обнаруживает и не имеет абсолютно ни­ каких оснований; гадания и приметы, как и все, что относится к этой мистической сфере, не только для Татьяны, но, как хорошо извест­ но, и для самого Пушкина [Бартенев 1992: 356-357; Медриш 1996]15 — дело совсем не шуточное!) и обращает наше внимание на то, что из­ бранное после некоторых колебаний в ряду Мирон, Харитон, Агафон (среди вариантов был еще и Парамон [Пушкин 1937/1995: 6, 603]), это имя, с его «недвусмысленной отнесенностью к крестьянскому ареалу» одновременно является первым из тех, которые Пушкин в примечании 13-м отнес к «сладкозвучнейшим греческим именам» [Лот- ман 1983:264-265]. (Замечу в скобках, что Лотман здесь недостаточно точен: преждевременно оборвав цитату: <которые> «употребляются у нас только между простолюдинами», он неоправданно перевел про- столюдинство в крестьянство. Но для Пушкина это не синонимы: «Простолюдин (простолюдим) (5). Человек, не принадлеоісащий к при­ вилегированным сословиям» [Сл. яз. П .: III, 848].) 16 Поскольку никакого дальнейшего развития эти констатации не получают, приходится ду­ мать, что весь этот эпизод для Лотмана — всего лишь дополнительная иллюстрация к тезису о русской душе Татьяны и ее укорененности в мире народных обычаев и преданий. Но «Что же гаданье?» — по­ зволительно спросить словами другого пушкинского героя. Важен ли для Пушкина и для Татьяны только сам факт гадания или важно также и прореченное слово? И сводится ли роль этого слова только к созданию иронического эффекта в концовке строфы за счет его резкой социальной окраски или оно все-таки нечто прорекает? Мы, конечно, никогда не узнаем доподлинно, ни чем руковод­ ствовался Пушкин, выбирая именно это имя из четырех всплывших в светлом поле его сознания, ни что он этим хотел сказать, но попытать­ ся понять его тайную мысль и можно, и нужно. При этом необходимо иметь в виду, что пушкинская ирония, как и вообще пушкинская шут­ ка, почти всегда двуслойна, как если бы он руководствовался указани­ ем Ф. Шлегеля, писавшего, что «в иронии все должно быть шуткой и все должно быть всерьез, все простодушно откровенным и все глубоко притворным», вызывающим в нас «чувство невозможности и необхо­ димости всей полноты высказывания» [Шлегель 1983:1, 286-287]. И в этой связи следует, быть может, обратить внимание на три момента, ус­ кользнувшие от внимания большинства исследователей: 1) Имя Агафон, как и многие другие греческие имена, вошедшие в русский именослов, имело для Пушкина (он, как известно, был при- 4- 7681
общей к древнегреческому языку, и в его библиотеке хранится учеб­ ник греческого языка 17 ) и людей его круга открытое доантропонимиче- ское, нарицательное значение 'благо, добро', и это значение совпадает с доантропонимическим значением первого греческого корня в имени Ев-гений, вторую часть которого Пушкин — надо полагать, вполне сознательно («Но в чем он истинный был. гений...» — 1, VIII) — уводит от прямой этимологии к значению 'человек, достигший совершенства в чем-либо' и, поскольку это «что-либо» — «наука страсти нелепой», тем самым существенно снижает значение его первой части. 2) Семантическое единство этих двух имен, между которыми — волею случая и предречением судьбы — оказывается Тать­ яна, дополнительно поддерживается единством их анаграмматическо­ го консонантного состава — Евгений /ВГЫ/ — Агафон /ГФН/, на фоне которого особенно ярко выступает контраст их вокалических составов. Такое двустороннее единство этих двух имен, надо полагать, не случай­ но и говорит о том, что они равно чужды для Т атьяны: одно — слиш­ ком высоко, другое — слишком низко (да к тому же — как и другие име­ на в пушкинском наборе: Филат, Федора, Фекла — содержит «чужое» для русского языка и потому наделенное яркой негативной экспресси­ ей/Ф/ — [ф]) и оба — вопреки первичному высокому значению и «сладчайшему» (в греческом) звучанию — отрицательно окрашены 18 . 3) Но это значит, что перед нами еще одно переименование в ряду неслучайного множества в высокой степени значимых переименова­ ний в пушкинском романе, — антропонимическая операция, подобная переименованию куплетной Нины в Татьяну, проделанному францу­ зом Трике (5, XXVII), и тоже из высокого в низкое, или дважды осуществленному Лариной-старшей переименованию Акульки в Селину, а Прасковьи в Полину и обратно (2, XXXIII). Своевольно бросившаяся навстречу случаю, в котором она увидела «волю неба», решение «вышнего совета», божий промысел («Я знаю, ты мне послан богом...») и веление судьбы («Когда в саду, в аллее нас/ Судьба свела...» — 8, XLII), но отвергнутая им, Татьяна, мучимая сомнениями, пытается разрешить их, вновь полагаясь на случай же, но, услышав его голос, — голос судьбы (в народном по­ нимании— «суженого-ряженого конем не объедешь»), теперь сама, своевольно же отвергает предписанный ей гаданием путь (именно путь, а не человека по имени Агафон, поскольку это имя — лишь эмб­ лема пути! 1Э ), на котором ей, вероятно, суждено было бы повторить жизнь Лариной-старшей («Всем наотрез одно и то же:/ Нейду.../ Буянов сватался: отказ. / Ивану Петушкову — тоже. / Гусар Пыхтин гостил у нас; / Уж как он Танею прельщался, / Как мелким бесом рас-
сыпался! / Я думала: пойдет авось; / Куда! и снова дело врозь» — 7, ХХѴ-ХХ ѴІ), но тем самым пророчески отвергает и Евгения и, вновь оказываясь перед — третьим! — случаем («Для бедной Та- ни / Все были жребии равны...»), своевольн о-добровольно (мольбы и слезные заклинания матери, как сказано выше, всего лишь дополни­ тельная гирька к грузу собственного решения) выбирает («Нео­ сторожно / Быть может, поступила я...» — 8, XLVIIL) свою, третью, дорогу, на которой ей удается, в соответствии с давно обдуманной, но было отброшенной и заново восстановленной жизненной программой, подчинить страсть рассудку («Души неопытной волненья / Смирив со временем, как знать...»— 3, «Письмо»), заменить своеволие- волей, а «влеченье чувства» (3, XXIV) — чувством долга, чтобы, став «верною супругой», вновь своевольно, но на сей раз и твердо- вольно, разрешить задачу, поставленную перед ней четвертым случаем, и, преодолев подброшенное им искушение связи с Оне­ гиным, обрести возможность стать затем и «добродетельною мате­ рью» 20 . Очевидна строгая выверенность этого построения, основанно­ го на сопряжении фундаментальных для духовного и художественно­ го мира Пушкина и поворачиваемых разными сторонами концептов Случая (о Случае у Пушкина см.: [Лотман 1992 б]) и Воли, глубокая и серьезная игра которыми заключена в «онегинскую» рамку. Отсюда естественно перейти к попытке решения параллельной за­ дачи о «правильной» антропонимической паре для имени главного героя. Ибо если Евгений — не пара для Татьяны, то неизбежно и Татьяна — не пара для Евгения, и, следовательно, рядом с ним должно быть какое-то иное имя. 5. Онегин и женщины. Чтобы хотя бы приблизиться к искомому ответу, следует заметить прежде всего, что, при общей для всех героев пушкинского романа крайней немногочисленности их выведенного на сцену человеческого окружения, в котором могли бы говорить их сердца, Онегин оказывается чуть ли не в полном одиночестве. Ря­ дом с ним, если не считать ключницы Анисьи (7, XVII) постав­ ленной в беловой рукописи строгой дамы, осудившей его наряд («Но­ сил он русскую рубашку, / Платок шелковый кушаком, / Армяк та­ тарский нараспашку / И шляпу с кровлею, как дом / Подвижный. Сим убором чудным, / Безнравственным и безрассудным,/ Была весьма огорчена/ Псковская дама Дурина, <курсив Пушкина, разрядка моя. — А .П .>/Ас ней Мизинчиков...» — 4, XXXVIII), нет ни од­ ной женской фигуры, которую можно было бы принять всерьез. Не противоречит сказанному и срываемый им «Порой белянки черно­ окой/ Младой и свежий поцелуй» (А, XXXVIII. XXXIX), который к
жизни сердца Онегина имел не большее отношение, чем «Прогулки, чтенье, сон глубокой, / Лесная тень, журчанье струй, / <...>/ Узде по­ слушный конь ретивый, / Обед довольно прихотливый, / Бутылка свет­ лого вина...» (там же), находящиеся с ним в одном перечислительном ряду. Говоря, что «Онегин жил анахоретом» (4, ХХХѴІ -ХХХ ѴП; 7, V, черновая), «пустынником» (2, XVII), «отшельником праздным и уны­ лым» (7, V), характеризуя его жизнь как «святую» и называя его ка­ бинет «кельей модной» (7, XX), Пушкин был, конечно, не вполне серьезен, но и не слишком сильно преувеличивал. Образумливающе холодно отвергнув страстный порыв Татьяны, Онегин мог бы ска­ зать, как Татьяна, «Нет, никому другому...», но только с иной — спо- коііно отстраняющей — интонацией, снимающей возможные подозре­ ния (собственно, он именно это и говорит лишь несколько иными словами: «...верно б кроме вас одной... < ...> Я верно б вас одну из­ брал...» — 4, XIII). А добродетельно отвергнутый Татьяной, мог бы, как он повторяет в своем страстном признании многие слова и оборо­ ты Татьяны, повторить— теперь уже как бесполезную клятву — «Нет, никому другому...», ибо действительно никого другого (никакой другой) и никаких других рядом с ним при Татьяне — и, в частности, в пророческом сне Татьяны — (главы 2- 8) действительно нет. Но пророческие сны говорят о настоящем и о будущем, а не о минувшем. И в этом отношении очень валено, что сои Татьяны представляет Ольгу вместе с Ленским как «незван- ных гостей», которых Онегин, «бранит», «дико бродя очами» (5, XX). Это позволяет правильно понять дальнейшие события и— в сцене на именинах Татьяны — категорически исключает Ольгу из числа «других» 21 . Эти другие, и, несомненно, — многие другие, — в до-Тать- янином времени, в прошлом 1-й главы, в большом свете, «в сем омуте, где с вами я купаюсь, милые друзья» j(6, XLVI), в той школе, где его природный дар, его «гений» совершенствовался в «науке страсти нежной» (1, VIII) и которую он оставил, «условий света свергнув бре­ мя» (1, XLV), «считаясь» «инвалидом в любви» (2, XIX). Сказано иро­ нически, и, если исходить из беглых стратификационных характери­ стик героинь его любовного опыта, если виновішцы его «инвалидства» — действительно только «красавицы», которые «недолго были пред­ мет его привычных дум» (1, XXXVII), а также «причудницы боль­ шого света», которых «всех прежде оставил он», поскольку они «так непорочны, так величавы, так умны, так благочестия полны, так ос­ мотрительны, так точны, так неприступны для мужчин, что вид их уж рождает сплин» (1, XLII), и, наконец, быстро покинутые им «кра­ сотки молодые, которых позднею порой уносят дрооіски удалые по
петербургской мостовой» (1, XLIII), то эта ирония более чем оправ­ данна, как оправданна и их всех полная безымяиность. Этому вполне соответствует горький для Онегина вывод, к кото­ рому пришла О. Н . Скачкова, исследовавшая темы и мотивы лирики Пушкина 20-х годов в «Евгении Онегине»: «Темы Онегина <...> ока­ зываются более упрощенными по сравнению с демоническим героем лирики. Его разочарованность в дружбе и любви более поверхностна, поскольку вызвана не очень глубокими чувствами... Выясняется, что ои<...> не был обманут в любви, потому что сам <...> никого не любил» [Скачкова 1983:48-49,50]. В этом утверждении, однако, нет решительно ничего нового. Впер­ вые — только в предельно резкой и категорической форме — «неспо­ собность любить» — оно было высказано еще И.В.Киреевским в его статье «Нечто о характере поэзии Пушкина» (1828) и, без обсужде­ ния принятое почти всеми, кто обращался к пушкинскому роману, стало общим местом «онегиноведения». Считая, что О н е г и н — не что иное, как вырожденный «Чильд-Га­ рольд в нашем отечестве», утративший лучшие свои «качества», «быв пересажен на русскую почву», и резко противопоставляя Онегину настоящего «Чильд-Гарольда», Киреевский писал: «Онегин есть су­ щество совершенно обыкновенное и ничтожное. Он также равноду­ шен ко всему окружающему; н о не ожесточение, а неспособ­ ность любить сделали его холодным. Его молодость также прошла в вихре забав и рассеяния; но он не завлечен был кипением страстной, ненасытной души, но па паркете провел пустую, холодную жизнь модного франта...» (Избранные статьи. М ., 1984, с. 37]. Еще более резко высказался Бестужев: «Характер Евгения просто га­ док. Это бесстрастное животное со всеми пороками стра­ стей» (Письмо братьям, 1828 г.// Декабристы: Эстетика и критика. М., 1991, с. 194). Позднее суровый приговор Киреевского повторит — от лица Татьяны и не вполне уверенно — Ф.М .Достоевский («Она зна­ ет, что он <Онегин. — А . П> принимает ее за что-то другое, а не за то, что она есть, что не ее даже он любит, что, может быть, он и никого не любит, да и не способен даже кого-нибудь любить, несмотря па то, что так мучительно страдает!» [Достоевский 1880/ 1958: 451]), а позднее — с абсолютной убежденностью и от своего име­ ни — Д.Мережковский:«Онегин неспособен ни к любви, ни к дружбе, ни к созерцанию, никподвигу» [Мережковский 1990:119]. Через 120 лет Г. А. Гуковский в своей, ставшей почти классической, работе 1948 года превратил лаконичный приговор Киреевского в раз­ вернутое обвинительное заключение: «Онегин, каким мы знаем его в начале романа, чужд высокой страсти свободы, как и страсти твор-
чества, поэзии, как и высокой любви. Так же, как порывы к свобо­ де исказились в нем до степени моды, любовь исказилась в нем и приобрела фривольный и легкомысленный ха­ рактер светского флирта. Не муки страсти, а приятное ухаживание — такова любовная жизнь Онегина, ибо таков обычай его среды. <.. .> Такое занятие любовью скоро привело Онегина к ску­ ке и раннему охлаждению. Другой, настоящей любви Онегин не знал, да и неоткуда ему было узнать ее, так как ее не было в окружающем его мире. Он не мог узнать настоящей любви— его душа, опустошенная искусственной жизнью, закрыта для глубоких, свободных, поэтических чувств. <...> Он не знает любви, в нем заглушено все прекрасное и возвышенное. Он знает только флирт и порок...» [Гуковский 1957:196-198]. И это «знает только флирт и порок» говорится о герое, о кото­ ром в романе ясно и недвусмысленно сказано, что «Краса­ вицы (а в черновике с еще большим обобщением — «женщины» [Пушкин 1937/1995: 6, 237] не долго были / Предмет его привыч­ ных дум» (1, XXXVII) — «не долго»! Вчитайтесь, пожалуйста, вслу­ шайтесь, вдумайтесь — «недолго»! Причем не в слитном — недол­ го, а в раздельном, усиливающем и подчеркивающем от­ рицание варианте написания — «недолго»! 22 И это говорится о герое, который, став «полным» «хозяином» «заво­ дов, вод, лесов, земель» (1, LUI), а также соответствующего числа кре­ стьянских душ, которые были одновременно ителами, и притом не только «мужеска пола», не воспользовался удобной возможностью и не завел себе гарем из 12 крепостных красавиц, как это сделал вы­ пускник Дерптского университета, приятель Пушкина, тверской Лов- лас, Алексей Николаевич Вульф, став хозяином с. Малинники; не присвоил себе «jus primae noctis», как дядюшка А. Н. Вульфа, владелец с. Берново и крепостного гарема, Иван Иванович Вульф (1776-1860), о котором Пушкин писал А. Н, Вульфу: «Ив. Ив. на строгом <sic! — А . П> диэте (употребляет своих Одалисок раз в неделю)...» (16 октября 1829 г.) 23 , и не сделал одну из дворовых девушек своей наложницей, как неосторожно обрюхативший Ольгу Калашникову сам Пушкин (см. его «признательное» письмо Вяземскому в конце апреля — начале мая 1826 г., а также: [Щеголев 1927/1994: II, 104-135; Куприянова 1997:28-37])24 . Это говорится о герое, которому посвящены проникновенные стро­ ки: «Как часто летнею порою, / Когда прозрачно и светло / Ночное небо над Невою, / И вод веселое стекло / Не отражает лик Дианы, / Воспомня прежних лет романы, / Воспомня прежнюю любовь, / Чувст­ вительны, беспечны вновь,/ Дыханьем ночи благосклонной/ Без-
молвно упивались мы! / Как в лес зеленый из тюрьмы / Перенесен колодник сонный, / Так уносились мы мечтой / К началу жизни мо­ лодой» (1, XLVII). Это говорится о герое, альбомная запись которого о впервые при­ влекшей его внимание светской даме («R. С . как ангел хороша / Какая вольность в обхожденьи, / В улыбке, в томном глаз движеньи / Какая нега и душа!» — 7, «Альбом» беловой рукописи) поражает абсолютной чистотой и непорочностью незамутненного отроческого взгляда. Дос­ таточно сравнить это онегинское видение женщины (к этому нам еще предстоит вернуться) с тем, какими глазами смотрел и что видел в женщине и женщинах лирический героіі 13-15 -летнего Пушкина, чеіі сладострастный взгляд блулсдал в пространстве меж «розой и лгиіеей» («Люблю тебя, о юбка дорогая, / Когда, меня под вечер ожидая, / На­ талья, сняв парчовый сарафан, / Тобою лишь окружит тонкий стаи. / Что может быть тогда тебя милее? / И ты, виясь вокруг прекрасных ног, / Струи ручьев прозрачнее, светлее, / Касаешься тех мест, где юный бог / Покоится меж розой и лилеей» — «Монах. Песнь первая», 1813)25, чтобы понять и оценить меру онегинского целомудрия 20 . Более снисходительно подошел к Онегину Д.Е.Веневитинов. В отклике на вторую «песнь» «Евгения Онегина» (Московский вестник, 1828, No4), отметив, что «напрасно сравнивают Онегина с Чайльд-Га- рольдом», он писал: «Характер Онегина принадлежит нашему поэту и развит оригинально. < . ..> Для такого характера все решают обстоя­ тельства. Если они пробудят в Онегине сильные чувства, мы не з'ди- вимся: — он способен быть минутным энтузиастом и повиноваться порывам души...» . Не случайно, что, по свидетельству Соболевского, Пушкин выделил отзыв Веневитинова из массы накопившихся к это­ му времени откликов: «Это единственная статья, которую я прочел с любовью и вниманием. Все остальное — или брань, или переслащенная дичь» (цит. по: [Пятковский 1862: 21]). Но и для Веневитинова Оне­ гин — это человек, в котором «опыт поселил не страсть му­ чительную, не едкую и деятельную досаду, а скуку, наружное бесстрастие, свойственное русской холодно­ сти (мы не говорим — русской лени)» [Веневитинов 1956: 216-217]. Ср. также оценку П. Антокольского: «В Онегине только заложена возможность настоящей любви», но сам он «еще далеко не дорос до нее» [Антокольский 1976: 6]. Новейшие исследовате­ ли лишь варьируют такого рода формулировки: «...Онегин <...> так и не узнал и не знает (в отличие от автора) настоящей любви во всей ее полноте. Не желая более выступать в роли соблазнителя и доказав это тем, что „очень мило поступил с печальной Таней", Евгений в сфере любовных отношений ни на что иное, в сущности, неоспособен»
[Осповат 1986:191]; «Евгений Онегин, развращенный светским обще­ ством, не способен к сильному чувству» [Баевский 1996а: 102]27 6. Пушкин о сердечной жизни и «страстях» Онегина. Со всем этим, однако, плохо или даже совсем не вяжутся некоторые другие замечания о прошлом сердечной жизни Онегина, которые, поскольку они бро­ шены из другого времени как бы между прочим, разрозненно и глухо, могут и не привлечь к себе особого внимания, но которые так значи­ тельны и серьезны, так противоречат легкости рассказа 1-й главы, что проііти мимо них никак нельзя. Неужели, действительно, это с ними, со всеми этими «красавица­ ми», «причудницами», «красотками», «прелестницами» и «кокетками записными» (1, XII), с «сими волшебницами, обманчивыми, как нооіски их» (1, XXXIV), связаны «бурные заблуэісдепия», «жертвой» которых он был «с первой юности» (4, IX), «игра» (1, XLV) и «мятелсная власть» (2, XVII) «необузданных страстей» (4, IX), от которых он «ушел» и о которых говорил «с невольным вздохом сожаленья» (2, XVII)? Неужели это их, всех этих «красавиц», «причудниц», «красоток», «ко­ кеток», «волшебниц» — тех, кого Пушкин называл еще «ветреницами» («Гроб юноши», 1821), «нестрогими девами» (ИзписьмакВигелю, 1823), «мильши шлюхами» (4, XVII беловойрукописи), «благосклоинымидевами веселья» («Сцена из Фауста», 1825), «младыми» и «презрительными Ар- мидами» (1, XXXIII; 2, IXа черновой рукописи) и «младыми» и «презри­ тельными Цирцеями» (1, XXXIII, 2, IX а черновой рукописи [Пушкин 1937/1995: 6, 261, 270]), — мы должны вспомнить, читая слова Пушки­ на об угасшем пламени страстей в XVIII строфе 2-й главы, как и его слова о печальном следе мертвой страсти в строфе XXIX 8-й главы? 2. XVIII 8. XXIX Когда прибегнем мы под знамя Благоразумной тишины, Когда страстей угаснет пламя, И нам становятся смешны Их своевольство, иль порывы Изапоздалые отзывы, — Смиренные не без труда, Мы любим слушать иногда Страстей чужих язык мятежныіі, И нам он сердце шевелит. Так точно старый инвалид Охотно клонит слух прилежный Рассказам юных усачей, Забытый в хижине своей. Любви все возрасты покорны; Но юным, девственным сердцам Ее порывы благотворны, Как бури вешние полям: В дожде страстей они свежеют, И обновляются, п зреют — И жизнь могущая дает И пышный цвет н сладкий плод. Но в возраст поздний п бесплодный На повороте наших лет, Печален страсти мертвой след: Так бури осени холодной В болото обращают луг И обнажают лес вокруг.
Высказанные в обобщенной форме, эти «ума холодные наблюде­ ния» и «сердца горестные заметы» относятся, разумеется, ко всем во­ обще. Но в конкретных текстовых ситуациях они говорят прежде все­ го об их непосредственных участниках: XVIII строфа 2-й главы делит свое содержание между Онегиным («старым инвалидом») и Лен­ ским («юным усачом»), чьи умы были заняты беседами о «страстях»', XXIX строфа 8-й главы имеет в виду Татьяну и Онегина. И по­ скольку угасшее пламя страстей не может быть отнесено к Лен­ скому, а печальный страсти мертвой след — к Татьяне, и то и дру­ гое, конечно же, — об Онегине. Об Онегине первой главы! И первоначально XVII строфа 2-й главы говорила об этом прямо, без обиняков и намеков. За сохраненными первыми четырьмя строка­ ми: «Но чаще занимали страсти / Умы пустынников моих. / Ушед от их мятежной власти, / Онегин говорил об них» — в беловой рукописи [Пушкин 1950: V, 517] следовало: В беловой рукописи Как о знакомцах изменивших, Давно могилы сном почивших И коих нет уж и следа. Но вырывались иногда Из уст его такие звуки, Такоіі глубокий чудный стон, Что Ленскому казался он Приметой незатихшей муки. И точно: страсти были тут, Скрывать их был напрасныіі труд. В окончательном тексте С невольным вздохом сожаленья; Блажен, кто ведал их волненья И наконец от них отстал; Блаженней тот, кто их не знал, Кто охлаждал любовь — разлукой, Вражду — злословием; порой Зевал с друзьями и с женой, Ревнивой не тревожась мукой, И дедов верный капитал Коварной двоііке не вверял. А затем не менее многозначительные строки: «Какие чувства ни кипели / В его измученной груди, / Давно ль, надолго ль присмирели, / Проснутся — только погоди. / Блажен, кто ведал их волненье, / Поры­ вы, сладость, упоенье, / И наконец от них отстал; / Блаженней тот, кто их не знал...» (2, XVII а [Пушкин 1950: V, 518]). Пушкин снял эти строки о «глубоком стоне», «незатихшей муке» страсти и на время «присмиревших» «чувствах», живущих в памяти сердца Онегина (как он снял и многие другие слишком откровенно говорящие об Онегинском сердце куски текста, — см. ниже), но, по­ ступив так, он отнюдь не перевел своего героя из разряда «блаженно» «отставших» в разряд «блаженно» «не ведавших», как можно было бы подумать (ср.: [Скачкова 1983]). Вычеркнув эти строки из текста ро­ мана, он не вычеркнул их из текста жизни Онегина. Отка­ зался от рассказа о мучительной страсти своего героя, но сохранил
множество свидетельств того, что она была и что она была для него. Ведь если есть «страсти мертвой след», значит, страсть была, и даже, как мы знаем, были «страсти», и — приходится повторять это — «страсти необузданные», и были «бурные заблуждения», и он был их «жертвой». 7. Загадки словаря пушкинской эпохи: страсть и страсти. В этой связи следует задуматься над пушкинским словом страсти, которое мы, пребывая в границах современного русского языка, естественно готовы понимать как правильную регулярную форму множественного числа существительного страсть «сильное, безудержное чувство, с трудом управляемое рассудком» [БАС: 14, 1000; MAC: IV, 282], «силь­ ное чувство, увлечение, создаваемое побуждениями инстинкта» [Уш.: IV, 547], «сильно выраженное чувство, крайнее увлечение» [Ож.: 710], с общим значением «неоднородного множества» ('страсть + страсть + страсть...'). Именно так понимают эту форму в контексте строфы XVII главы 2-й («Но чаще занимали страсти / Умы пустынников моих...») составители «Словаря языка Пушкина», помещая шифр «ЕО, И, 17.1» в рубрике Мн.И . страсти: 1. «Сильное, напряженное чувство, пере­ живание» [IV, 396-397], и так же понимает ее В. В. Набоков: «Предпо­ лагается, что два молодых человека ведут дискуссию на такие жгучие темы, как любовь, ревность, рок, азартные игры, бунтарство» [Набо­ ков 1989/1964:50]. Считая, что в беседах Онегина и Ленского в строфах ХѴІ -Х ѴІІ 2 -й главы нашли отражение «дискуссии Пушкина и Кюхельбекера в лицейском дортуаре», и ссылаясь на установленный Тыняновым интерес Кюхельбекера к книге Ф. Р. Вейсса «Principes philosophiques, politiques et moraux» (1785)28, — он расширяет пере­ чень «опасных страстей» по Вейссу и включает в него «лень в детстве, плотскую любовь и тщеславие в отрочестве, честолюбие и мститель­ ность в зрелом возрасте, алчность и потворство своим желаниям в старости» [Набоков 1989/1964: 50]. Разъяснения Набокова, вероятно, справедливы, но недостаточны. И дело здесь не в исчислении «страстей». Их список можно было бы расширять и далее, как можно было бы прибавить к книге Вейсса чи­ тавшиеся в России труды французских просветителей и их учение о страстях (ср.: [Бродский 1950: 146; Вольперт 1980: 205]20), а также книгу Ж. де Сталь «De l'influence des passions sur le bonheur des indi­ vidus et des nations» («О влиянии страстей на счастье люден и наро­ дов», 1796), труд Р. Шатобриана «Génie du Christianisme» («Гений христианства», 1802) и др. Дело в том, что все такого рода «жгучие», но в большинстве своем абстрактно-теоретические, философские те­ мы вполне органично входят в тот широкий круг «споров» и «раз-
мышлений», которые обозначены в строфе XVI («Племен минувших договоры, / Плоды наук, добро и зло, / И предрассудки вековые, / И гро­ ба тайны роковые, / Судьба и жизнь в свою чреду, / Все подвергалось их суду»), и подчеркнутое их противоположение («Но чаще занимали страсти умы пустынников моих» — обратим заодно внимание на не лишенное иронии соединение «страстей» и «пустынничества») может быть оправдано только при условии, что речь идет не (не только) о «страстях» вообще, но (прежде всего) об индивидуальных «страстях» собеседников. О «страстях» Онегина во всяком случае сказано дважды и двояким образом. Сначала недвусмысленно и прямо: «Ушед от их мятежной власти, / Онегин говорил о них...» (2, XVII), а затем в обоб­ щенной форме: «Когда прибегнем мы под знамя / Благоразумной ти­ шины, / Когда страстей угаснет пламя, / И нам становятся смешны / Их своевольство, иль порывы / И запоздалые отзывы, / Смиренные не без труда, / Мы любим слушать иногда / Страстей чужих язык мя­ тежный...» (2, XVIII). При этом определение «власти» и «языка» «страстей» как «мятеж­ ных» не оставляет сомнений в том, какие «страсти» «занимали умы» Онегина и Ленского: в поэтическом словаре Пушкина «мятеж­ ный» всегда связано только с одной «страстью» — безумной, мучитель­ ной любовью. Именно такая любовь, такая страсть в поэтическом языке этой эпохи и обозначалась словом страсти. О «страстях» как об одном из основных мотивов в творчестве русских романтиков говорили мно­ гие исследователи русского романтизма, а Н.В . Фридман вообще при­ шел к выводу, что «романтизм Пушкина—это вольнолю­ бивый романтизм страстей», а романтические страсти — это «сильные страсти в их высшем напряжении, т.е . яркие незаурядные явления внутреннего мира души человека» [Фридман 1980:5,181]. Удовлетвориться этим определением невозможно. Страсти в этой языковой системе — самостоятельная лексическая единица, первичное грамматическое значение которой, значение «коли­ чественного множественного», трансформировано в лексическое значе­ ние так называемого «интенсивного множественного» (ср. соотношение в парах типа снег — снега, небо — небеса, или, с дополнительной оценоч­ ной коннотацией, тело — телеса). Это значит, что страсть и страсти противопоставлены здесь не по числу субъектов любовного чувства, не по числу его объектов и не по числу связанных им субъектно-объектных пар, но по силе, глубине, интенсивности и накалу чувства или также, что вполне понятно, по силе и экспрессии его поэтического выражения. Ср. выразительный диалог в пушкинском наброске «Гости съезжались на дачу...»: «— Признаюсь: я принимаю участие в судьбе этой молодой
женщины. В ней много хорошего и гораздо менее дурного, нежели ду­ мают. Но страсти ее погубят. — Страсти! какое громкое слово! что та­ кое страсти? Не воображаете ли вы, что у пей пылкое сердце, романиче­ ская голова? Просто она дурно воспитана...» (1828-1830 [Пушкин 1950: VI, 562])30 . Показательно в этой связи, что, говоря о чувстве Татьяны, по­ вествователь обычно использует слово страсть: «Нет, пуще стра­ стью безотрадной / Татьяна бедная горит» (4, XXIII); «Но этой стра­ сти и случайно / Еще никто не открывал» (6, XVIII); «И в одиночест­ ве жестоком / Сильнее страсть ее горит» (7, XIV), но он же — имея в виду тот бурный порыв, который вылился в ее письмо с признанием в любви, и обращаясь к читателю как к возможному критику-морали­ сту, — оправдывает Татьяну тем, «Что так доверчива она, / Что от небес одарена / Воображением мятежным...», и восклицает: «Ужели не простите ей / Вы легкомыслия страстей?» (3, XXIV). Более того, именно этот природный дар, эта способность страстно любить в гла­ зах Пушкина, выделяет Татьяну из общеіі массы тех, чьей «любви», «закабалясь неосторожно», «мы» «в награду ждем», чью «любовь в бе­ зумии зовем, / Как будто требовать возможно / От мотыльков иль от лилей / И чувств глубоких и страстей» (4, IV беловой рукописи [Пуш­ кин 1937/1995: 6, 593]). Вспомним в этой связи горестные размышле­ ния Чацкого о Софье: «Ни кем, по совести она не дорожит. / Но этот обморок? беспамятство — откуда? — / Нерв избалованность, причуда, — / Возбудит малость их, и малость утишит, — / Я призна­ ком почел эісивых страстей. — Ни крошки...» (А. Грибоедов. «Горе от ума», д.4, я. 10). То же у В.Ф.Одоевского: «К несчастию, Бах имел право ревновать в полной силе этого слова. < . ..> новый неразгадан­ ный мир открылся Магдалине; полуденные страсти, долго непонят­ ные, долго сжатые в душе ее, развились со всею быстротой пламенной юности; их терзания увеличивались терзанием, которое только может испытать женщина, понявшая любовь уже при закате красоты своей» («Русские ночи. Ночь восьмая. Себастиян Бах», 1834). И с иными ак­ центами у Лермонтова: «От дерзкого взора / В ней страсти не вспых­ нут пожаром,/ Полюбит нескоро,/ Зато не разлюбит уж даром» («На светские цепи...» <М. А . Щербатовой>, 1840). За немногими исключениями (ср.: «Несчастия, страстей и немо­ щей сыны, / Мы все на страшный гроб родясь осуждены» — «Без­ верие», 1817, или «...И колкий Бомарше, и твой безносый Касти, / Все, все уже прошли. Их мненья, толки, страсти / Забыты для других...» — «К вельможе», 1830), где «страсти» могут быть поняты как стан­ дартная форма множественного числа к страсть 'сильное, напряжен­ ное, но не (не обязательно) любовное чувство', рассматриваемое спе-
циализированное значение слова страсти при поддержке и в сопро­ вождении таких ярких лексических спутников, как сердце, любовь, бу­ ря, порыв, -ы, безумный, безумие и безумство, упоительный, мятеж­ ный и т. п ., а также огонь, пламя, пыл, пылкий, пылать, жар, кипеть, раскалять, -ся, гаснуть, тлеть, пепел и т. п . (на огненной символике которых, возможно, «лежит отпечаток светско-французской семанти­ ки» [Виноградов 1935: 144, 257]), и особенно в соединении страстей и лени (о чем см. ниже), отчетливо обнаруживается в подавляющем чис­ ле его употреблений в пушкинской лирике (ср. также: [Фридман 1980: 38-39]). Это легко показать, начиная с «Элегии» 1816 г. («Я думал, что любовь погасла навсегда, / Что в сердце злых страстей умолкнул глас мятежный») и до адресованного Филарету стихотворения «В ча­ сы забав иль праздной скуки...», 1830 г. («Бывало, музе я моей / Вве­ рял изнеженные звуки / Безумства, лени и страстей...»). А в этой рамке такие выразительные контексты, как: «Я вспомнил прежних лет безумную любовь, / И все, чем я страдал, и все, что сердцу мило <...> / Лети, корабль, неси меня к пределам дальным / <...> / Но только не к брегам печальным / Туманной родины моей, / Страны, где пламенем страстей / Впервые чувства разгорались...» («Погасло дневное свети­ ло...», 1820); «О ты, чей глас приятный и небрежный / Смирял порой страстей порыв мятежный...» («Наперсница моих сердечных дум...», 1821); «Оставя счастья призрак ложный, / Без упоительных стра­ стей, / Я стал наперсник осторожный / Моих неопытных друзей. / Ко­ гда любовник исступленный, / Тоскуя, плачет предо мной...» («Алексе­ еву», 1821); «Оставим юный пыл страстей — / Вы старшей дочери сво­ ей, / Я своему меньшому брату...» («Кокетке», 1821); «Твоих призна­ ний, жалоб нежных / Ловлю я жадно каждый крик: / Страстей бе­ зумных и мятежных/ Как упоителен язык!» («Наперсник», 1828). Те же «мятежные порывы», та же «игра», то же «пламя» «безумных и мятежных страстей» в сердцах и душах героев и героинь пушкин­ ских поэм и текстов малой прозы от «Кавказского пленника» 1820/ 1821 г. (ср. слова героя, обращенные к Черкешенке: «Без упоенья, без желаний / Я вяну жертвою страстей. / Ты видишь след любви не­ счастной,/ Душевной бури след ужасный;/ Оставь меня...» [Пушкин 1958: IV, 120]) идо «Анджело» 1833г. (ср. слова Анджело, требу­ ющего от Изабелы отдаться ему и тем спасти жизнь ее брата: «...Те­ перь я волю дал стремлению страстей. / Подумай и смирись пред во­ лею моей; / Брось эти глупости: и слезы, и моленья, / И краску робкую...» [Пушкин 1957: IV, 364]). А между ними: Зарема, угрожающая Марии, которой «непонятен язык мучительных страстей» («Бахчисарайский фонтан», 1821-1823),«страстироковые»Алеко и Земфиры («Цы- ганы», 1824) и Мария, чью «пылкую» «душу» «волнуют, ослепляют
страсти» («Полтава», 1828) Ср. также в «Уединенном домике на Ва­ сильевском» 1829 г.: «Вообразите себе женщину знатную, в пышном цвете юности, одаренную всеми прелестями, какими природа и искусство могут украсить женский пол на пагубу потомков Адамовых <...> При та­ ких искушениях мог ли девственный образ Веры оставаться в сердце переменчивого Павла? Страсти загорелись в пели..» [Пушкин 1958: IX, 517]. И то же в «Арапе Петра Великого» 1827 г., где «страсти» Иб­ рагима («Он увидел, что новый образ жизни, ожвдающий его, дея­ тельность и постоянные занятия могут оживить его душу, утомлен­ ную страстями, праздностию и тайным унынием» — глава II [Пуш­ кин 1950: VI, 23]) — его первое и единственное чувство к графине D. За одним-единственным исключением («...и вслед за чинною тол­ пою / Идти, не разделяя с ней / Ни общих мнений, ни страстей» — 8, XI), где «страсти» — стандартная форма множественного числа к страсть 'сильное напряженное чувство', специализированное «лю­ бовное» значение слова страсти, подкрепленное обычными для него контекстными поддержками, отчетливо обнаруживается во всех его употреблениях и в тексте «Евгения Онегина», начиная со строфы XXXIII 1-й главы («Я помню море пред грозою: / Как я завидовал волнам, / Бегущим бурной чередою / С любовью лечь к ее ногам! / Как я желал тогда с волнами / Коснуться милых ног устами! / Нет, никогда средь пылких дней / Кипящей младости моей / Я не желал с таким мучень­ ем / Лобзать уста младых Армид, / Иль розы пламенных ланит, / Иль перси, полные томленьем; / Нет, никогда порыв страстей / Так не терзал души моей!») и до строфы XXIX главы 8-й («Любви все воз­ расты покорны; / Но юным, девственным сердцам / Ее порывы благо­ творны, / Как бури вешние полям: / В дожде страстей они свежеют, / И обновляются, и зреют...»). Таковы, как мы видели, «страсти» Татьяны, толкнувшие ее на опасный и предосудительный шаг своенравного признания в любви Онегину. Таковы же «страсти» повествователя, о которых он не устает рассказывать с большей или меньшей откровенностью (1, XXXIV; 2, XVIII; 6, XLVI) и нередко, как и во многих других случаях, объеди­ няя себя со своим героем: «Я был озлоблен, он угрюм, / Страстей игру мы знали оба» (1, XLV). Этим «страстям» в мире повествователя отчетливо противопос­ тавлена его «страсть» (не «страсти»\) «кбанку»: «Какие страсти ни кипели / В его измученной груди / Давно ль надолго ль <sic! — А .П> присмирели / Они проснутся — подожди — / <...> / Что до меня, то мне на часть / Досталась пламенная страсть. / Страсть к банку!..» (вариант: «игры губительная страсть» — 2, XVII а, XVII б [Пушкин 1937/1995:6, 280-281]).
Этим «страстям» противопоставлена та «страсть», которую имел в виду Пушкин, когда говорил о «науке страсти нежной» — страсти\, а не страстей. Страстям нельзя научить и нельзя нау­ читься. Страсти можно «редуцировать», низвести до страсти, пре­ вратив огненные чувства в холодную технику. Обратное же невоз­ можно. Пушкин это хорошо знал по собственному опыту. Знал это и его герой. Этим «страстям» противопоставлено также начисто лишенное страсти и страстности, мятежа и безумия, кроткое чувство Лен­ ского, который «любил, как в наши лета / Уже не любят» (2, XX), ко­ торый «пел любовь, любви послушный, / И песнь его была ясна, / Как мысли девы простодушной, / Как сон младенца, как луна / В пустынях неба безмятежных, / Богиня тайн и вздохов неоюных...» (2, X). В бело­ вой рукописи эта тема имела важное для нас развитие, открывающее точку зрения Ленского на «страсти»: «Не пел порочной он заба­ вы, / Не пел презрительных Цирцей, / Он оскорблять гнушался нравы / Избранной лирою своей; / Поклонник истинного счастья, / Не славил сетей сладострастья, / Постыдной негою дыша, / Как тот, чья оюад- ная душа, /Добыча вредныхзаблуокдений, /Добыча оісалкая страстей, / Преследует в тоске своей / Картины прежних наслаждений / И свету в песняхроковых/Безумно обнажает их» (2, Ха [Пушкин 1950: V, 514]). И этим предопределены позиции и роли двух «пустынников», бесе­ дующих о «страстях», но относящихся к ним по-разному, использую­ щих разные «языки» и создающих речевые тексты разных «жанров». Это ситуация, подобная той, которая была описана Пушкиным в «Гавриилиаде»: «Поговорим о странностях любви / (Другого я не смыслю разговора). / В те дни, когда от огненного взора / Мы чувствуем волнение в крови, / Когда тоска обманчивых желаний / Объемлет нас и душу тяготит, / И всюду нас преследует, томит / Предмет один и ду­ мы и страданий, — / Не правда ли? в толпе младых друзей / Наперсни­ ка мы ищем и находим. / С ним тайный глас мучительных страстей / Наречием восторгов переводим...» [Пушкин 1957: IV, 140], но только представлена она в перевернутом виде. Здесь (как и в цитированном выше послании «Алексееву», 1821), не старший исповедуется млад­ шему («младому» «наперснику»), а младший старшему. Ленский, «сердца исповедь любя», говорит на «болтливом» языке любви, и Онегин «без труда» «узнает» «его любви младую повесть, / Обиль­ ный чувствами рассказ, /Давно не новыми для нас» (2, XIX). Сам же он не столько говорит, сколько «с ваоюным видом» (здесь важный — не ироническое 'важный', а нейтральное 'серьезный') слу­ шает поэта и вспоминает свое, и то, что он вспоминает — больше про себя, чем вслух, — это его мучительная повесть, записанная в его па-
мяти «мятежным языком страстей», которую он переводит не на «на­ речие восторгов», а на «наречие» «невольных» «вздохов сожаленья». Таким образом, «страсти», которые «занимали» «умы пустынников моих», — это скорее всего не страстщ « 'страсть + страсть + страсть' (такое понимание пушкинских «страстей» мы находим не только у Набокова, но и задолго до него — у М. О . Гершензоиа, который переводит «страсти» как «ряд страстей», откуда затем и «каждая страсть» [Гер- шензон 1917/1990: 228-230], а страсти2 и/или страстщ = 'страсть + страсть + страсть + страсти'. «Страсти» — подчеркну еще раз — это роковое, не внемлющее голосу разума и преступающее все границы, все нормы общественных установлений глубокое, всепоглощающее, бурное, мятежное и мятущееся, огненное и пламенное, сжигающее и ис­ пепеляющее чувство к одному объекту, соединенное с душевными тер­ заниями, болью сердца, тревогами, сомнениями и ревностью, несущее в себе одновременно небесную отраду и мучительную тоску. Поэтому было бы справедливо, вероятно, квалифицировать это значение не просто как «множественное интенсивное», но, следуя теории множеств А. Ф.Лосева, как «множественное комплексное» (ср.: [Троицкий 1997])31 . Именно «страсти» как некий сложный и внутренне противоречивый комплекс имел в виду Батюшков, когда писал об «истинной любви»: «Любовь может быть в голове, в сердце и в крови. Головная всех опас­ нее и всех холоднее. Это любовь мечтателей, стихотворцев и сумасшед­ ших. Любовь сердечная менее других, Любовь в крови весьма обыкно- веына: это любовь бюффона. Но истинная любовь должна быть и в го­ лове, и в сердце, и в крови... Вот блаженство! — Вот ад!» (К.Батюшков. Из записных книжек, 1810-1815// К .Батюшков. Избранные сочине­ ния. М .,1986, с.ЗОО)32 . Онегин не был ни мечтателем, ни стихотворцем, ни сумасшед­ шим. Онегин не был ни Сердечкиным, ни бюффоном. Онегин любил «истинной любовью», и именно так мы должны понимать его «страсти» 33 . 8. Догадки об «утаеннной» любви ранней молодости Онегина. И первым, кто приблизился к пониманию этого, был Н. Л. Бродский. Комментируя начальные строфы 4-й главы и исповедь Онегина Татьяне, он подвергает анализу некоторые (далеко не все!) строки романа, говорящие о любовном опыте Онегина, и приходит к важ­ нейшему заключению, что в его жизни было «большое чувст­ во»— «неразделенная, не встретившая отклика любовь, на­ ложившая глубокий отпечаток на <его> душевный склад», и что с ней, с этой «неудачной любовью», (пусть «отчасти») «свя­ зана меланхолическая окраска его эмоциональных пе-
реживаний» и живущая в нем «незатихшая мука» [Бродский 1950: 199-200]. Высказанная ненавязчиво и без сколько-нибудь значитель­ ной аргументации, эта мысль Бродского оказалась не ко времени (советскому человеку нужен был Онегин, «доросший» до правиль­ ной любви благодаря Татьяне, «нравственно переродившийся» бла­ годаря «соприкосновению с народно-патриархальным миром» и гото­ вый выйти на Сенатскую площадь) и осталась втуне, не найдя под­ держки и не вызвав возражений, а там и весь несущий на себе яркую печать своего времени «Комментарий» этого казавшегося старомод­ ным ученого ушел в глубокую тень, заслоненный новым и, конечно, несравненно более содержательным «Комментарием» Ю. М.Лотма- на 34 . Впрочем, и сам Бродский не сделал напрашивающихся выводов из своего открытия, «не дал ему хода» и пошел по проторенной доро­ ге, повторяя и развивая традиционное понимание Онегина. Мысль Бродского, без ссылки на него, и также с опорой на немногие строки пушкинского текста («Нет, рано страсти в нем остыли... В люб­ ви считаясь инвалидом...»), без подробной аргументации, без всякой де­ тализации и выяснения подробностей — («Первый этап страстей Оне­ гина — за кадром») и с лаконичной обобщающей формулировкой, была совсем недавно повторена Т.М.Николаевой: «Путь Онегина в романе предстает чем-то вроде дуги — от страсти к бесстрастию и снова к муче­ ниям чувства» [Николаева 19966: 337], а до нее— В.Е.Хализевым: «Духовная судьба героя пушкинского романа <...> составляет своего ро­ да триаду: живые чувства ранней молодости — омертвение души, со­ пряженное с произволом эгоистических порывов и заблуждениями, — путь к возрождению» [Хализев 1987: 55]. На материале онегинского «Альбома» (и также без ссылки на Бродского и без опоры на основной текст романа) ту же мысль мельком высказал Н.Я . Соловей [Соловей 1977: 100-101 ], что вызвало резко ироническую реакцию позднейшего исследователя (см. об этом подробнее ниже). Исходя из тех же запи­ сей в онегинском «Альбоме» и со ссылкой на отрывок «Женщины» (1824), но без сколько-нибудь подробного их анализа, к аналогично­ му, высказанному также в самом общем виде заключению пришел O'Bell в своей книге о «Египетских ночах» Пушішна: «They Оти тек- сты> recall <...> a great love in the past, present disillusion with love — with love as society women understand and practice it» [O'Bell 1984:54]. Теперь к этой идее можно и должно вернуться и, не принимая на веру мысль Бродского о «неразделенной любви» (в этом случае Оне­ гин просто повторил бы героя «Кавказского пленника», — разговор об этом впереди), как и тезис Николаевой о срединном этапе онегинского «бесстрастия» и утверждение Хализева о «произволе эгоистических по­ рывов», поддержать и дополнительно обосновать главное: в романе Пуш-
кинасокрыта «утаенная от читателя» [Бродский 1950: 200] «за­ кадровая» [Николаева 19966: 337] мучительная любовь юного Оне­ гина («высокие чувства ранней юности» [Хализев 1987: 55]), соизмери­ мая по силе чувств и влиянию на его жизнь с его любовью кТатьяне! 9. «Утаенная» или утаиваемая любовь Онегина. Снятые строфы 4-й главы. Впрочем, не такая уж и утаенная. Правильнее, наверное, было бы сказать — утаиваемая. В черновом варианте письма Оне­ гина Тать я не об этой любви было сказано прямо и ясно: «Но так и быть: не в силах доле / Противиться я сам себе, /Нее первый раз я пре­ дан воле / Страстей безумных и судьбе» [Пушкин 1937/1995: 6, 516]. И, признаваясь Татьяне в том, что ее «искренность» «в волненье при­ вела / Давно умолкнувшие чувства» (4, XII), Онегин думал о том же. И ту же любовь имел в виду, когда говорил о «прежнем идеале» (4, XIII), — идеале, в котором он — увы! — обманулся, как не раз обманывался и Пушкин, как обманулся он, например, приняв «Вавилонскую блудницу» за «гения чистой красоты» (ср.: [Строганов 1987]). Пушкин поведал об этой юной любви Онегина, об этих его «безумных страстях» в первых строфах 4-й главы, не вошедших в ос­ новной текст, но опубликованных под названием «Женщины» как «Отрывок из Евгения Онегина» в журнале «Московский вестник» в октябре 1827 г. Как и во многих других случаях, сливаясь со своим ге­ роем, он взял на себя эту мучительную страсть, рассказ о которой принял поэтому характер лирической исповеди: «В начале жизни <ср. об Онегине: «Он в первой юности своей...» . — А .П> мною правил/ Прелестный, хитрый, слабый пол; / Тогда в закон себе я ставил / Его еди­ ный произвол. /Душа лишь только разгоралась, / И сердцу женщина яв­ лялась / Каким-то чистым божеством...». То вдруг ее я ненавидел, И трепетал, и слезы лил, С тоской и ужасом в ней видел Созданье злобных, тайных сил; Ее пронзительные взоры, Улыбка, голос, разговоры — Все было в ней отравлено, Изменой злой напоено, Все в ней алкало слез и стона, Питалось кровию моей... То вдруг я мрамор видел в ней, Перед мольбой Пигмалиона Еще холодный и немой, Но вскоре жаркий и живой.
Мы не знаем пока, идет ли речь о женщине вообще или о конкретной женщине, и не знаем, если это так, ни кто была эта роковая женщина, соединявшая в себе признаки ангела с признаками демона и вампира, ни каково ее имя, но несомненно, что это о ней — или о такой, как она, — мог, гоня воспоминания, думать Онегин, и воспоминания именно о ней — или о такой, как она, — могли исторгать из его груди болезненный стон, и именно о ней — или о такой, как она, — Онегин мог, не назы­ вая, конечно, имени, рассказывать Ленскому. О ней или о такой, как она, а не о «красавицах», «причудницах», «красотках», «прелестницах», «волшебницах» и «кокетках», которые «не долго были предмет его при­ вычных дум» (1, XXXVII), которых он «оставил» (1, XLII), «покинул» (1, XLIII) и о которых сразу же и забыл. Забыл навсегда. Вместе с геро­ ем пушкинской элегии он мог бы сказать: «И вы, наперсницы порочных заблуждений, / Которым без любви я жертвовал собой, / <...> / И вы забыты мной...» («Погасло дневное светило...», 1820). 10. Воспоминания Онегина в его петербургском кабинете. Сю­ жетные рифмы: две хандры, две попытки выхода из душевного кри­ зиса. Г. А. Гуковский и 10. М. Лотман о «погружении Онегина в мир народной поэзии, простоты и наивности». В этой связи естественно возникает вопрос, о чем или о ком вспоминал Онегин, когда, придя в отчаяние от безответности своих писем Татьяне и попытавшись увидеть ее, был встречен таким холодом и гневом, что «от света вновь отрекся он. / Ив молчаливом кабинете/ Ему припомнилась по­ ра, / Когда жестокая хандра / За ним гпалася в шумном свете, / Поймала, за ворот взяла /Ив темный угол заперла. / Стал вновь читать он без разбора...» (8, ХХХІѴ-ХХХѴ)? — «Вновь» — потому, что такое чтение уже было в прошлом, в XLIV строфе первой главы, когда «преданный безделью,/ Томясь душевной пустотой, / <...>/ Отрядом книг уставил полку, / Читал, читал, а все без толку...» (ср.: [Лотман 1983: 366]). Сюжетная рифма, образуемая этими двумя эпизодами началь­ ной и конечной главы, как все такого рода парные образования у Пуш­ кина, конечно, не случайна и говорит больше, чем сказано на по­ верхности. И если в 8-й главе это отрешенное от мира беспорядочное, «безразборное» и «бестолковое», чтение является следствием мучи­ тельного душевного кризиса и сильнейшего сердечного потрясения, связанного с Татьяной, и бесплодной попыткой его преодоления, то ив 1-й главе — не по закону жизни, но по закону рифмы! — то же следствие должно иметь и равновеликую причину. Ника­ кие «красавицы», «причудницы» и «красотки» 1-й главы и ничто из то­ го, что с ними было связано, такой причиной (ни сами по себе, ни тем
более— еще раз подчеркну — в ретроспективе рифмующего эпизода 8-й главы!) быть не могли. «Глубоко погруженный» «в свое безумство», Онегин пытается вырваться из него испытанным способом, «И что ж? Глаза его чита­ ли, / Но мысли были далеко; / Мечты, желания, печали / Теснились в душу глубоко. / Он меж печатными строками / Читал духовными гла­ зами / Другие строки. В них-то он / Был совершенно углублен. / То бы­ ли тайные преданья / Сердечной, темной старины, / Ни с чем не свя­ занные сны, / Угрозы, толки, предсказанья, / Иль длинной сказки вздор живой, / Иль письма <sic!> девы молодой...» (8, XXXVI) [Пушкин 1950: V, 184; Пушкин 1957:184]. Растолковывая эти «темные» строки, Г. А . Гуковский писал: «На­ ивный читатель мог бы подумать, что эти другие строки — о любви, о Татьяне, — и он бы ошибся. Татьяна присутствует в мыслях Онегина, ибо его любовь к ней — один из стимулов его возрождения. Но прежде всего он думает не о ней. Его мечты и его печали шире и глубже. В его сознании впервые, еще смутно, возникают образы забытой некогда че­ ловечности, чистоты, и более всего, народности <выделено Г. А. Гу- ковским. — А. П>, фольклора — символа и основы того идеала челове­ ческой душевной культуры, который в прежних главах романа был придан только Татьяне, а теперь появляется в духовном мире Онеги­ на. Так идея народности культуры, на которую опирается весь роман, завершается в перерождении Онегина <далее цитируется толкуемая строфа от слов „То были..." к до „Иль письмы (sic!) девы молодой". — А.П>. Письмы девы — то есть мысль о Татьяне после народной сказки, предсказаний, преданий старины; и оба ряда мыслей в глубокой свя­ зи» [Гуковский 1957: 260-261]35 . Это объяснение было безоговорочно принято и поддержано Ю. М . Лот- маном, который ввел воспроизведенный только что пассаж Гуковского в свой «Комментарий», сжато изложив его следующим образом: стро­ фа XXXVI <главы 8-й> «дает повторное переживание тре­ тьей - пятой глав, погружение в мир народной поэзии, простоты и наивности, составлявших обаяние Татья­ ны в начале романа <разрядка наша. — А .П>» [Лотман 1983: 366]. Защищенная двумя такими могучими авторитетами и высказанная столь покоряюще прекрасно, эта идея, ставшая по существу одной из концептуальных основ интерпретации пушкинского рома­ на, «образов его языков» [Бахтин 19656: 86; Тамарченко 1980] и его героя (отсюда общепринятое заключение о его духовном перерожде­ нии, чем подкрепляется тезис о его изначальной порочности! зс и вывод о его глубинных национальных корнях 37 ), кажется неотразимо убедительной. Отсюда многочисленные последующие ее воспроизве-
дения как общего места онегиноведения ([Тамарчеіпсо 1980: 22; Купрея- нова 1981: 272; Чумаков 1981: 69; Мейлах 1984: 86; Хализев 1987: 50-52; Тодд 1996: 143-144; Hasty 1999: 194-195] и др.), ее углубление и раз­ витие. Как писала недавно Т. М. Николаева, «он <Онегин. — А . П> на­ чинает сквозь текст книг как будто бы читать мир самой Татьяны. <. . .> Можно это новое видение мира у Онегина интерпретировать так, что он наконец понял Татьяну, как она когда-то, читая его книги, поняла его. Можно понять и так, что он стал смотреть на мир глазами Татьяны» [Николаева 1996 в: 297]. Но каким бы убедительным ни казалось та­ кое понимание (тем более, что оно опирается на как будто бы прямые лексические параллелизмы: «преданья» — «преданья», «старины» — «старины», «сны» — «сны», «предсказанья» — «предсказанья»), оно, по размышлении, вызываетглубокие сомнения. 11. Онегин и мир «народной поэзии, простоты и наивности». И прежде всего потому, что — как целое, по самой своей идее, — совер­ шенно не совмещается с образом пушкинского героя и его ментально-пси­ хическим складом. Онегин, с его «режим, охлажденным умом» (1, XLV), с его склонностью «к язвительному спору, и к шутке, с желчью пополам, и злости мрачных эпиграмм» (1, XLVI), трезвый аналитик, напрочь лишенный сентиментальной чувствительности, глубокий скеп­ тик, снисходительно прощавшиіі Ленскому «и юный жар, и юный бред» (2, XV), никоим образом не мог погрузиться в умиленное пере­ живание-созерцание «мира народной поэзии, простоты и наивности». Не мог еще и потому, что этого мира для него просто не существо­ вало. Воспитанник Madame и католического аббата Monsieur VAbbé (1, III), «забав и роскоши дитя» (1, XXVI), «лондонский денди», европеец с ног до головы («полурусский герой», как он назван в черновой руко­ писи [Пушкин 1937/1995: 6, 462]) — он лишь случайно, «волею Зеве- са», вошел в соприкосновение с ним, чтобы решительно от него от­ страниться. И природа, и люди, и обычаи этого мира, контакты с ко­ торым Онегина не поднялись выше уровня поверхностного зна­ комства, не могли вызвать и не вызвали в нем ничего, кроме тоски: «Два дня ему казались новы / Уединенные поля, / Прохлада сумрач­ ной дубровы, / Журчанье тихого ручья; / На третий роща, холм и по­ ле / Его не занимали боле; / Потом уж наводили сон; / Потом увидел ясно он, / Что и в деревне скука та же, / Хоть нет ни улиц, ни двор­ цов, / Ни карт, ни балов, ни стихов...» (1, LIV). За этим естественно и неизбежно следует полное отчуждение: «Какие глупые мес­ та!..» (3, IV — в черновике первоначально было: скучные [Пушкин 1937/ 1995: 6, 306]), и глупыми, т.е . 'бессмысленно-никчемными', оказыва­ ются для него и «небосклон» и «луна» (3, V), а заодно — и именно че-
рез «луну»\ — отчуждаются и выводятся за пределы его мира и луно- ликая Ольга, и связанная с луной таинственной внутренней связью [Маркович 1980: 39] Татьяна: «Я выбрал бы другую, / Когда б я был, как ты, поэт» (3, V; ср. также: [Бочаров 1974:58-63])38 . И рядом с ним не было никого, кто смог бы открыть ему глаза на светлые, поэтические стороны этого мира. Не сделал этого и автор-по­ вествователь, в иных случаях сливающийся со своим героем, но имен­ но в этом пункте (1, LV-LVI) отметивший и подчеркнувший реши­ тельную «разность между Онегиным и мной» (1, LVI). Татьяна, «русская душою», но явившаяся Онегину «с фран­ цузской книжкою в руках» и с письмом на французском языке, ввести его в свой тайный внутренний мир не могла. За время двух недолгих встреч, в их немногих коротких беседах темы такого рода как будто не обсуждались. О ее вере «преданьям / Простонародной старины / И снам, и карточным гаданьям / И предсказаниям луны» (5, V), о том, что «ее тревожили приметы» (5, Ѵ-ѴІ), о ее святочных гаданьях и пророче­ ском сне с фольклорными чудищами, не говоря уже о ритуальном «умыванье» «лица, плеч и груди» «первым снегом с крыши бани» (7, XXX), Онегину узнать было не дано (ср.: [Николаева 1996а: 341]). Не мог просветить его на этот счет и Ленский («с душою прямо геттингенской»), читавший ему «в жару своих суждений» не русские народные легенды и предания, а «отрывки северных поэм» (2, XVI). Как бы ни понимать эти «северные поэмы» — 1) как «русские», на чем настаивает Лотман, считающий, что здесь имеются в виду «русские романтические поэмы» (какие именно, однако, он не разъясняет); 2) как отрывки «северной» поэзии (Клопшток, Бюргер, Шиллер, Гёте, Мак- ферсон), взятые, по утверждению В. Набокова [Набоков 1964/1989:49- 50], из сборника «De l'Allemagne» мадам де Сталь (книги, которую Онегин прочел еще в юности — 1, VI черновой рукописи [Пушкин 1937/1995: 6, 219, 6 а]), против чего решительно выступил Лотман, не называя имени своего оппонента [Лотман 1983:195]; 3) или как «фин­ ские руны», опубликованные на финском и немецком языках в Уппсале в 1819 г. и подвергнутые анализу в статье «О северной поэзии...» в «Соревнователе просвещения и благотворения» (1820), номера кото­ рого были в библиотеке Пушкина [Искрин 1984: 225-228], — «снисхо­ дительный Евгений» «их не много понимал», хотя и «прилежно юноше внимал» (2, XVI). Одного мельком оброненного Ленским сравне­ ния Татьяны с «молчаливой Светланой» было, надо полагать, не­ достаточно, чтобы на годы вперед дать Онегину ключ к скрытым от поверхностного взгляда сторонам ее души. То немногое, что Онегин мог собственными глазами увидеть в до­ ме Лариных, никакого интереса у него не вызвало. Всего лишь иро-
ническое снисхождение («А кстати: Ларина проста / И очень милая старушка...» — 3, IV; в черновике было: глупа [Пушкин 1937/1995: 6, 306, 7 б]), тут же перебиваемое опасениями насчет возможных неприят­ ных последствий «брусничной воды» (ср.: [Степанов В. 1981: 165-166]). «Деревня, где скучал Евгений, была прелестный уголок», но с живой на­ родной жизнью в этом уголке он связей так и не установил. «Заменив» «ярем» «барщины» «легким» «оброком», Онегин «жил анахоретом» (4, XXXVII) (потому и кабинет его назван «кельей модной», 7, XX), не вступая в контакты ни со своими крепостными, ни с соседями-поме­ щиками. Последние не заслужили у него более лестной оценки, чем «всякий такой сброд» (4, XLIX), и он, конечно, вполне согласился бы с заключением Ф.В .Ростопчина о помещиках-соседях по его козель­ скому имению, «из коих мало есть таких, коим бы и из Мафусаиловой жизни можно отделить секунду» (письмо П. Д. Цицианову 20 июля 1801 г.// Девятнадцатый век, кн.2. М., 1872, с.56), как, вероятно, со­ гласился бы с этим и его автор, сам и в этом пункте сравнивший себя со своим героем: «Что касается соседей, то мне лишь поначалу при­ шлось потрудиться, чтобы отвадить их от себя; больше они мне не до­ кучают — я слыву среди них Онегиным...» (А. С. Пушкин — В . Ф . Вя­ земской, конец октября 1824 г.). У него не было ни своей няни — Фи- липьевны (3, XXXIII, в черновой рукописи: Фадеевпы — 2, XXII; XXVII; 3, XXXIII и Филатьевны-3, XXXIII [Пушкин 1937/1995: 6, 288, 291, 323-325 идр.]), как у Татьяны, ни Егоровны, как у молодого Дуб­ ровского, ни своей «мамушки» и Арины Родионовны, как у Пушкина, или, например, Пахомовны (из «Сват Иван, как пить мы станем...», 1833), ни даже Савельича, как у отца героя в начатом и брошенном «Русском Пеламе» (1834-1835), а позднее у Гринева в «Капитанской дочке» (1833-1836). Единственно выделенная из безликого и безымянного для Онегина крестьянского мира ключница Анисья за пределы круга своих хозяйственных обязанностей, по-видимому, не выходила и ска­ зок— ни «про духов», ни «про девиц» — Онегину не сказывала. Предложи она ему подобное развлечение, ничего, кроме тоски, этот эксперимент у него бы не вызвал (в этом отношении он решительно расходится со своим автором 39 ). Если Онегин и имел дело с каки­ ми-нибудь «сказками», то только с «ревижскими», да и то лишь по краііней необходимости — при вступлении в наследство. Несомненно, что Онегин в своей сельской жизни был отделен от народно-поэтиче­ ской стихии точно так же, как он был отделен от низовой жизни города в свои петербургские годы (ср.: [Бочаров 1974:30-31]). Нужно сказать поэтому, и сказать со всей определенностью, что никаких рациональных оснований столь настойчиво постулируемое и столь многими принимаемое «погружение Онегина в мир народной
поэзии — мир Татьяны» не имеет. Показательно в этом отношении, что Т. М. Николаева, вполне понимая это, но в то же время не подвергая сомнению сам постулат Гуковского-Лотмана, вынуждена в поисках выхода из этого неразрешимого противоречия прибегнуть к сугубой мистике и парапсихологии: поскольку Татьяна о своем мире, «судя по тексту романа, сообщить <...> Онегину не успела», «он с а м об­ ретает род особого ясновиденья, близости к чужой душе через состояние, напоминающее анабиоз...» [Нико­ лаева 1996 а: 340-341; 19966:667; 1996 в: 297]. 12. Загадки пушкинского текста и словаря: «Письмы девы молодой». «Тайные преданья сердечной темной старины». «Ни с чем не связан­ ные сны». «Длинной сказки вздор живой». Метафора «фараона». «Бильярд в два шара». Самое важное, однако, заключается в том, что слова строфы XXXVI 8-й главы, в которых обычно видят «повторное переживание <Онегиным> третьей-пятой глав, погружение в мир на­ родной поэзии, простоты и наивности, составлявших обаяние Татья­ ны в начале романа» [Лотман 1983: 366], ни с Татьяной, ни со всем кругом событий, описанных в этих главах, соотнести — при внима­ тельном анализе — не удается. И прежде всего — «письмы девы молодой», которые не могут относиться к Татьяне, поскольку и Онегину, и автору, и чи­ тателям известно, что Татьяна писала Онегину лишь еди­ ножды! Ив строфе XX той же главы 8-й он, увидев Татьяну впервые после долгой разлуки и еще сомневаясь, она иль не она («Ужель та самая Татьяна...»), и, наконец, окончательно узнавая ее, вспоминает ее как «ту», «от которой он хранит / Письмо, где сердце говорит...». Понимать форму множественного числа письма в значе­ нии так называемого «гиперболического», «генерализующего» мно­ жественного в этом контексте совершенно невозможно (ср.: [Пеньков- ский 19896: 57 сл.]). И даже если бы речь шла о многократном мыс­ ленном возвращении Онегина к этому единственному письму, то и в этом случае сказать: письма — Пушкин бы не мог. Нельзя также предположить, что за этой фразой стоит объединение письма Та­ тьяны с другими письмами от другой «молодой девы» (других «мо­ лодых дев»), поскольку такого понимания не допускает единственное число этого комплексного имени 40 , tie проходят эти письма и по статье обычно приписываемых Пушкину противоречий и несовместимостей [Лотман 1975: 4-28], вроде той, что связана с тем же письмом Тать­ яны. Двойная принадлежность этого письма и автору и герою — при учете специфики отношений между ними — понятна и художественно оправданна (ср.: [НепомнящийИ. 1988: 163-173]). Превращение од-
ного письма во множество писем объяснить и понять как некий психологический феномен, вопреки Набокову («Tatiana's only letter to Onegin miraculously multiplied in the last prismatic line» [Nabokov 1975: II, 2, 228]), невозможно. В ряд с «кровавыми мальчи­ ками» в глазах Годунова эти «письма» никак не укладываются. Но это значит только, что, кроме письма от Татьяны, в жизни Оне­ гина были еще другие письма от другой «молодой» «девы». — Они-то и она-то и вспомнились ему 41 . Невозможно и отнесение к Татьяне (или к миру Татьяны) и «тайных преданий сердечной, темной старины». Эта «старина» — несомненно не та, которую «Словарь языка Пуш­ кина» толкует как «2. Старинные обычаи, нравы, привычки» [IV, 346- 347]. Ведь речь здесь идет не о «милой старине», не о «простонарод­ ной старине», не о «православной старине» с ее «шутками», «приго­ ворками», «прибаутками», «небылицами» и «былинами» («Сват Иван, как пить мы станем...» 1833), не о той «темной старине», «заветные преданья» которой «не шевелили» «отрадного мечтанья» Лермонтова («Родина», 1841), а о старине «сердечной, темной», к которой «мир на­ родной поэзии, простоты и наивности» не имеет никакого отношения. Но и Татьяна, «Которой он наедине,/ В начале нашего романа,/ В глухой, далекой стороне,/ В благом пылу нравоученья, / Читал ко­ гда-то наставленья, / <...>/ Та девочка, которой он/ Пренебрегал в смиренной доле...» (8, XX), к этой «сердечной, темной старине» — и именно потому, что «он пренебрегал», — совершенно непричастна. (Понимая это, Онегин — задним числом! — сокрушается, упрека­ ет себя, но тут же и пытается себя оправдывать и ради этого не слиш­ ком почтенного самооправдания низводит безрассудную, но высокую страсть юной Татьяны до жалкой «искры нежности» и даже позво­ ляет себе чуть ли не упрекнуть ее в том, что она не знает, «Как ужасно томиться муками любви, / Пылать — и разумом всечасно / Смирять волнение в крови» — 8, «Письмо». — Это она-то не знает! — Да одной этой фразы было бы достаточно, чтобы отказать ему. — На недостой­ ный характер этой части письма Онегина обратил внимание и Б. Мейлах, но увидел он в ней, как ни странно, всего лишь «неправду светской опытности любовных объяснений» [Мейлах 1984:87].) Эта «старина» — несомненно, «прошедшее для кого-нибудь время, былое» [Сл. яз. П.: IV, 346]. Но то былое, то прошлое Онегина, в ко­ тором для него пребывает «прежняя Таня» (прошлое 3-5 -й глав — прошлое их встречи, прошлое ее письма и его ответа-отповеди), еще настолько близко, что «стариной» вообще названо быть не может. Напротив, в свете его, Онегина, открытия и нового видения Тать­ яны, это совсем еще недавнее прошлое должно было еще более при-
близиться и укрупниться, представая его мысленному взору в ярких образах и картинах, которые в беспорядке и с нарушением хронологи­ ческой последовательности «мечет» «пестрый фараон» его воображе­ ния, вставляя между ними туманные видения из другого, действи­ тельно отдаленного времени. «То видит он: на талом снеге / Как буд­ то спящий на ночлеге, / Недвижим юноша лежит, / И слышит голос: что ж? убит» — это, конечно, из времени Татьяны. «То видит он врагов забвенных, / Клеветников, и трусов злых, / И рой изменниц мо­ лодых, / И круг товарищей презренных»— а это уже из времени «сердечной, темной старины». «То сельский дом — и у окна/ Сидит она... и все она!..» — а это снова из времени Татьяны и именно о ней. Челнок воображения Онегина безостановочно снует между на­ стоящим («все она»), недавним, совсем еще близким и вплотную приблизившимся прошлым (убитый Ленский, она у окна) и про­ шлым далеким, откуда наплывают, воскресая, образы, казалось, на­ всегда забытых «врагов забвенных», «клеветников и трусов злых», «товарищей презренных» и «изменниц молодых» (ср.: I, XXXVII- XLIII). Это именно то и именно те, о чем и о ком в XLV строфе первой главы автор, соединяя себя со своим героем, сказал намеренно много­ значительными, но туманно-неопределенными словами: Условий света свергнув бремя, Как он, отстав от суеты, С ним подружился я в то время. Мне нравились его черты, Мечтам ^размышлениям^ невольная преданность, Неподражательная странность И резкий, охлажденныіі ум. Я был озлоблен, он угрюм; Игру страстей мы знали оба; Томила жизнь обоих нас; В обоих сердца жар угас; Обоих ожидала злоба Слепой Фортуны и людей На самом утре наших дней. «То время» и «утро наших дней» — это и есть «старина». И по­ скольку в этой «старине» была «игра страстей» и «угасший» «сердца жар», такую «старину» можно вполне оправданно назвать «сердеч­ ной». А поскольку в ней была «злоба людей» и «злоба слепой форту­ ны», т.е. неожиданного поворота событий, которые, соединившись, привели к «озлоблению» одного и «угрюмству» другого 42 , то есть все основания называть ее «темной» — 'тяжелой, тяжкой, мрачной' и в то
же время, как это характерно для пушкинского словоупотребления, — 'скрытой, тайной' (о семантике прилагательного темный у Пушкина ср. также: [Виноградов 1935: 196-197; Тынянов 1939/1997: 201]). Ср. в <Отрывке>: «...строгий свет / Смягчил свои предубежденья, / Или простил мне заблужденья /Давно минувших темных лет» (1830). В этом сновании и круговращении видений из двух разных времен было, действительно, от чего «теряться» и от чего сходить с ума («Он так привык теряться в этом, / Что чуть с ума не своротил» — 8, XXXVIII; «И он не сделался поэтом / Не умер, не сошел с ума» — 8, XXXIX). Но особенно мучительными для Онегина были, несо­ мненно, вызванные сходством ситуаций, поднятые со дна души и из глубин сердца тайные преданья сердечной, темной старины — скры­ тые от всех и безуспешно скрываемые им от самого себя (из всех ду­ шевных сил вытесняемые, но не вытесненные окончательно) нестер­ пимые воспоминания (ср. в «Словаре языка Пушкина» [III, 653]) о темных — 'тяжелых', 'тяжких', 'мрачных' и, может быть, 'постыдных' (или казавшихся ему постыдными) — событиях в его сердечной жизни и о той, с которой эти события были связаны 43 . Это те же, только горькие, «сердечные преданья», о которых писал Пушкин в стихотворении «19 октября» (1825), или, если воспользоваться сло­ вами Лермонтова, внимательно читавшего Пушкина, «Преданья глу­ пых юных дней, / Давно без пользы и возврата / Погибших в омуте страстей» («Журналист, читатель и писатель», 1840), это — «.„воспо­ минанья / О заблуждениях страстей» («Оправдание», 1841). Подобное кружение в мучительных воспоминаниях, только о совсем еще недавнем пропілом, уже было в его жизни — в пору его первого пе­ тербургского затворничества, и это оно и сделало его таким, каким его узнал автор. И об этом достаточно ясно и определенно, хотя, как и во многих других случаях, в обобщенной форме, сказано в XLVI строфе 1-й главы: Кто жил и мыслил, тот не может В душе не презирать люден; Кто чувствовал, того тревожит Призрак невозвратимых дней, Тому уж нет очарований, Того змия воспоминаний, Того раскаянье грызет... Теперь «призрак» вернулся в «тайных преданьях сердечной, тем­ ной старины». «Змия воспоминаний» и «раскаянье» вновь овладели им и продолжили свое грызущее дело. И в рамке между этими «тайными преданьями» и «письмами девы молодой» находят свое объяснение на-
рочито туманно обозначенные «иг/ с чем не связанные сны», «угрозы», «толки», «предсказанья» «иль длинной сказки вздор живой»... Что касается «ни с чем не связанных снов», то эти сны, конечно, во­ все не 'сны' (в общеупотребительном и потому не толкуемом в «Слова­ ре языка Пушкина» значении этого слова), а «создания воображения» [IV, 283] или, вернее было бы сказать, бесформенные видения, которые ни к Татьяне, ни к ее миру, «миру народной поэзии, простоты и на­ ивности» [Лотман 1983: 366], никакого отношения не имеют. Не могут они «относиться» и «к тому сну, который видела Татьяна» [Николаева 1996в: 297]. Пушкин, надо полагать, не случайно сказал, что они «ни с чем не связаны». Это психологически точное указание на поток бессодержательных, бессвязных, текучих мыслеобразов, беспо­ рядочно сменяющих друг друга и чередующихся с живыми картина­ ми, которые встают перед внутренним взором Онегина, пребыва­ ющего в остром душевном кризисе и время от времени впадающего в неконтролируемое состояние сумеречного, мерцающего соз­ нания. О подобном, хорошо ему знакомом, состоянии Пушкин писал в другом месте: «...Вот вечер: вьюга воет; / Свеча темно горит; стесня­ ясь, сердце ноет; / По капле, медленно глотаю скуки яд. / Читать хочу; глаза над буквами скользят... / А мысли далеко...» («Зима. Что делать нам в деревне?..», 1829). И об этом же поразительные по глубине и точ­ ности (см. об этом: [Выготский 1965: 423]) слова Е.Баратынского в стихотворении «Последняя смерть» (1827): Есть бытие; но именем каким Его назвать? Ни сон оно, ни бденье; Меж них оно, и в человеке им С безумием граничит разуменье. Он в полноте понятья своего, А между тем, как волны на него, Одни других мятежней, своенравней, Видения бегут со всех сторон, Как будто бы своей отчизны давней Стихийному смятенью отдан он... По-видимому, нечто подобное имел в виду или прозревал и Вяч. Иванов, когда глухо, не развивая подробно свою мысль, писал о «загадочных состояниях» Онегина, «уже безумно влюблен­ ного в Татьяну, в затворе его комнаты», внимающего «голосам его подсознательной памяти», «тайным преданьям сердечной тем­ ной старины» [Иванов Вяч. 1987 б: 340]. Очень близко к разгадке подошел Набоков, но закружился в пере­ боре семантических вариантов и смыслов «темных» пушкинских слов
и так и не нашел выхода из этого лабиринта: «There is a kind of irrational suggestiveness, a hypnotic and quaint quality, about those тай­ ные преданья. — А. П>, „secret legends [or traditions] of the heart's dark [or obscure] past" <темной старины. — А.П>, where two great romantic themes, folklore and heartlore, merge as Onegin is lulled into one of those predormant states in which levels of meaning shift slightly and a mirage shimmer alters the outline of random thoughts...» [Nabokov 1975: II, 2 ,228]. Но особый интерес в потоке видений Онегина представляет за­ гадочная «длинная сказка», так как она не укладывается ни в одно из значений, указываемых для этого слова «Словарем языка Пушкина» [IV, 133-134]. Это, несомненно, не «2. Выдумка, вымысел» и тем более не «3. Именной список лиц податного состояния» и не «4. Официальное показание о чем-н ., данное по требованию суда, правительства», но это и не «1. Повествовательное народно-поэтическое произведение о вы­ мышленных событиях» с его вариантами: а) «Го же, как литературное произведение какого-н . автора, авторов» и б) «О рассказе, повести, не­ большом литературном произведении», хотя шифр интересующего нас текста «ЕО VIII 36.13» помещен именно под этим, первым, значением. Действительно, слово сказка здесь, как и во многих других случаях у Пушкина, — не 'сказка 7 , не «fairy taie» и не «merely a conte in the French sensé», как думал Набоков [Nabokov 1975: II, 2, 229], а 'повесть' (ср.: [Пеньковский 1988а; Лужановский 1996: 36-43]), но повесть в особом, сдвинутом и не выявленном в «Словаре языка Пушкина» зна­ чении, индуцируемом словами автора об Онегине, который с кни­ гою в руках «...меж печатными строками/ Читал духовными глазами / Другие строки. В них-то он/ Был совершенно углублен <разрядка моя. — А .П .>» (8, XXVI). Эти «другие стро­ ки» — строки «сказки-повести» о его собственной жизни, которую он — одновременной автор, и читатель, и герой — теперь, подвергая суду и переоценке, воспринимает как нечто мелкое, пустое и ничтож­ ное — как «вздор». (Именно в этом значении — ^повесть о собственной жизни' — употребляет слово сказка, может быть, вслед за Пушкиным, Вяземский в стихотворении «Родительский дом», 1830 г., а позднее К. Павлова в стихотворной повести «Кадриль», 1844-1859 гг. 44 .) Это было «чтение», о котором можно было бы сказать горькими словами Пушкина о самом себе, написанными за полтора года до за­ вершения 8-й главы, 19 мая 1828 г.: «И с отвращением читая жизнь мою, я трепещу и проклинаю...», — в «Воспоминании», где многое пред­ восхищает рассматриваемые здесь строфы XXXVI и XXXVII 8-й гла­ вы «Евгения Онегина» и связанные с ними предшествующие и после­ дующие части текста и где нет и намека на «погружение в мир народ­ ной поэзии» 45 .
Это был тот «самосуд», о котором Пушкин, размышляя об утра­ ченных автобиографических записках Байрона, писал Вяземскому: «Писать свои Mémoires заманчиво и приятно. Никого так не любишь, никого так не знаешь, как самого себя. Предмет неистощимый. Но труд­ но. Не лгать — можно; быть искренним — невозможность физическая. <...> Презирать (braver) суд людей не трудно; презирать суд собствен­ ный невозможно...» (около 12 сентября 1825 г.). Онегин был спосо­ бен на такое высокое движение души: «...Евгений / Наедине с своей душой / Был недоволен сам собой. / И поделом: в разборе строгом, / На тайный суд себя призвав, / Он обвинял себя во многом...» (6, ІХ-Х). Однако та часть его жизни, которая была связана с Татьяной, — от первой их встречи до дуэли с Ленским и последовавшего затем поспешного отъезда, со всем тем, что в ней было и о чем теперь прихо­ дилось вспоминать с болью и стыдом, не может быть названа «длинной» — все было чрезвычайно быстро и коротко. Тем более она не может быть оценена как «вздор живой». Напротив, в прозревших глазах заново открывшего Татьяну Онегина все, что причастно ее имени, до самой последней мелочи, исполнено величайшего значения и имеет глубочаііший смысл. Следовательно, эта «длинная сказка» может пониматься только как повесть о событиях и лицах теперь уже далекой, прошлой, времен петербургской юности Оне­ гина, светской жизни, которая кажется ему сейчас пустой, ни­ чтожной, жалкой и мелкой. В черновом варианте строфы XXXVII временная двупланность онегинских «видений» символизирована в развернутой метафоре «фа­ раона». После первых четырех стихов, отличающихся от варианта окон­ чательной редакции лишь незначительными разночтениями («И как [в потемках] в усыпленье / И чувств и дум впадает он, / И перед ним воображенье / Свой пестрый мечет фараон»), здесь следует: «Виденья быстрые лукаво / Скользят налево и направо / И будто на смех ни од­ но / Ему в отраду не дано / Все те лее сыплются Виденья / Пред ним упрямой чередой / Он слабой следует душой / За ними с скрежетом мученья. / [Отрады нет он] / [Все ставки жизни проиграл] (Пушкин 1937/1995: 6, 519]. Комментируя эти строки (но не цитируя их!), Ю. М . Лотман писал: «Отождествление сцен из романа с рассыпанной по столу колодой карт, уничтожая момент временного развития, дви­ жения и упования на „хороший" конец, представляет предшествующее содержание ЕО в новом безжалостном свете» [Лотман 1983: 366-367]. У Пушкина, однако, не статическая картина «рассыпанной по столу колоды карт», а живое, исполненное динамики действие мечущего карты банкомета, за которым со страстным вниманием следит О н е - гин-понтер. И не Рок выступает банкометом («В черновой рукописи
банкометом оказывается Рок» [Лотман 1983: 366]), а, как и в оконча­ тельном тексте, воображение Онегина («Рок» остался в отброшен­ ных уже в черновике вариантах 8-й строки: «Бранит он молча злобный Рок» / «Он молча проклинает Рок» / «Он жадно проклинает Рок» [Пуш­ кин 1937/1995: 6, 519, 8 а, б, в]); и не «сцены из романа» ложатся кар­ тами перед мысленным взором Онегина, но «сцены» всей его жиз­ ни, и среди них и те, что не попали на романные страницы; и не только «предшествующее содержание ЕО» предстает Онегину в «новом безжалостном свете». «Лево» и «право», две стороны, на которые ло­ жатся раскидываемые воображением Онегина картины-карты,— это имеющие глубокую индоевропейскую традицию пространственные корреляты временных планов прошедшего и будущего. «Право» — ближайшее будущее, связанное с Татьяной и, как провидит Оне­ гин, не сулящее ему никаких надежд. «Лево» — вся прошедшая жизнь Онегина. И на ложащихся «налево» картах — и «живой вздор» мучи­ тельно читаемой повести-«сказки», и «тайные преданья сердечной, темной старины», которые могут быть связаны только с какой-то другой фигурой, равной Татьяне по месту, значению и роли в жизни Онегина до Татьяны.но полярной ее про­ тивоположностью по внутреннему существу. Память о ней и обо всем, что было с ней связано, не покидала Оне­ гина и в его сельском уединении, и, может быть, именно об этом гово­ рит не привлекавшая внимания комментаторов строфа XLIV 4-й главы: Прямым Онегин Чильд Гарольдом Вдался в задумчивую лень: Со сна садится в ванну со льдом, И после, дома целый день, Один, в расчеты погруженный, Тупым кием вооруженный, Он на бильярде в два шара Играет с самого утра... Ничто, разумеется, не мешает нам, читая эти строки, оставаться на поверхностном уровне их смысла и видеть лишь то, о чем сказано прямо, — описание обычного онегинского времяпровождения: пробуж­ дение, ванна со льдом, игра на бильярде (ср. рисунок биллиардиста с кием на полях рукописи «Евгения Онегина»: [Цявловская 1970: 6]). Все это — и ванна со льдом, и игра на бильярде, причем именно в оди­ ночку, и именно «в два шара», как свидетельствует И. И . Пущин (со ссылкой на П. В. Анненкова) [Пущин 1858/1989: 73] и другие источни­ ки (см.: [Цявловский 1991: 450]) — простые детали быта, характерные
и для жизни Пушкина в Михайловском, и, следовательно, еще две черточки собственного образа жизни, которыми Пушкин поделился со своим героем. Те, кто хоть немного знаком с бильярдом и знает, что игра «G два шара» — это специальное упражнение для совершенствования глаза и верности удара 46 , могут подняться на одну смысловую ступеньку вы­ ше и сделать вывод об исключительной силе воли и упорстве Онегина, что также объединяло бы его с его автором, или, напро­ тив, не без оснований полагая, что Онегину, поскольку он не за­ писной бильярдист, незачем набивать руку и «отращивать глаз», как скажет через сто лет другой поэт, увидят в этой одинокой целоднев­ ной игре способ убиения времени, еще одно свидетельство и в то же время художественный образ пустого бесцельного существования Онегина. И об этом же как будто говорит и такая мелкая, но тем не менее очень важная деталь, как «тупой кий» с его точным и испол­ ненным глубокого смысла эпитетом: тупой здесь — значит 'расплю­ щенный от многократных ударов' и, следовательно, заведомо непри­ годный для точного удара и попадания в цель. Для такого понимания тем более оснований, что окончательному варианту с «тупым кием» предшествовал и был отброшен другой, принципиально важный вариант: «Кий опилив, натерши мелом, / Он на бильярде за­ коптелом/ Один играет в два шара» [Пушкин 1937/1995: 6, 374, 46]. Таким образом, онегинская игра «Û два шара» с «тупым кием» — это пустая игра для пустого заполнения пустого времени в пустой жизни пустого человека. Великолепный образ сгущенной пустоты, как будто бы вполне согласующийся и с мотивом «убиения» времени в главе 4-н: «Вот как убил он восемь лет, / Утратя жизни лучший цвет» (4, IX), и с итоговой характеристикой жизни Онегина в главе 8-п: «Онегин (вновь займуся им), / Убив на поединке друга, / Дожив без цели, без трудов / До двадцати шести годов, / Томясь в бездействии досуга / Без службы, без жены, без дел, / Ничем заняться не умел» (8, XII). Все стройно и все сходится, но... Строкам о бильярде предшествует фраза о «расчетах», в которые «погружен» Онегин, и эти «расчеты» заставляют подвергнуть сомнению все, что было только что сказано. Какие «расчеты» здесь имеются в виду? Если это распеты, которые «Словарь языка Пушкина» толкует как «1. Расчислеиие, подсчет че- го-н<ибудъ>» [III, 997], то что, спрашивается, может «расчислять» или «подсчитывать» Онегин? Удачные или неудачные шары? Но тогда было бы сказано, что Онегин погружен в игру, и лишь затем после­ довало бы указание на расчеты. Приход и расход? Но такие «расчис- ления» и подсчеты ведутся обычно все-таки не за бильярдными сто­ лами, и вооружаются в этих целях не тупыми киями, а остро очинёнными
В. К . Кюхельбекер ( ?), играющий на бильярде Рисунок Пушкина (А. С. Пушкин. Полное собрание сочинений в 17 т. М, 1996, т. 18, с. 168) перьями 47 . Онегин, пребывающий в состоянии «задумчивой лени» (в черновике была еще «сумрачная лень» [Пушкин 1937/1995: 6, 374, 1]), конечно, не расчисляет и не подсчитывает, — занятие 5- 7681
для него, как и для «Чилъд ] -Гаролъда», совершенно не свойственное. На самом деле он рассчитывается — и никак не может рассчи­ таться— со своим мучительным прошлым 48 . И его игра, игра одного «в два шара» — это не просто один из вари- антов бильярдной игры. Здесь это еще и ярчайший образ враждебного диалога, диалога между Ним и Ею, прерванного в реальной действительности, но про­ должающегося и бесконечно длящегося в его созна­ нии 49 . Это болезненное психологическое явление, в большей или меньшей степени известное едва ли не каждому и способное прини­ мать исключительно тяжкие, граничащие с безумием формы. Об этом же прошлом — почти впрямую и с хорошо известным нам и приобретающим сигнальный характер словом «вздор» — должен был сказать Онегин в своей отмененной Пушкиным «исповеди» Татьяне, приоткрывая свою сокровеннейшую тайну (4, III беловой рукописи [Пушкин 1937/1995: 6, 592]): Словами вещего поэта Сказать и мне позволено: Темира, Дафна и Лилета — Как сон, забыты мной давно. Но есть одна меж их толпою... Я долго был пленен одною — Но был ли я любим, и кем, И где, и долго ли?., зачем Вам это знать? не в этом дело! Что было, то прошло, то вздор; Аделовтом,чтосэтих пор Во мне уж сердце охладело, Закрылось для любви оно, И все в нем пусто и темно... Темира, Дафна и Лилета в курсивной цитате из Дельвига («Фани. Горацианская ода», 1814-1817) — это хорошо знакомые нам условные имена из длинного ряда полунарицательных альбомных имен, за ко­ торыми стоят лишенные всякой индивидуальности и потому легко за­ бываемые и давно и навсегда забытые Онегиным, а по слову Бара­ тынского, уже «покойные» («Элизийские поля», 1820/1821), безликие и безымянные объекты (не героини!) его упражнений «в науке страсти нежной», о которых нам не раз приходилось уже говорить. Но, как мы уже видели, было в этом ряду условных альбомных имен одно имя, получившее особую судьбу и ставшее ядром культурного мифа, и, как сказано Пушкиным, «есть одна меж их
толпою...», И не соединить уникальное имя из ряда безликих имен с уникальной «одной» из «толпы» просто невозможно. 13. Загадки пушкинского текста и словаря: «Угрозы, толки, пред­ сказанья». Толки, сплетни и «общественное мненье». Мучительная связь Онегина с этой женщиной, как все такие бурные и шумные, публично протекавшие романы, не могла не стать предметом общего внимания и «суждений шумных» (8, XII) и не могла не породить тол­ ки, сплетни и предсказания, а может быть и разносубъектные угрозы, хотя какие именно угрозы здесь имеются в виду, пока остается лишь догадываться. В «мирной жизни» семейства Лариных, их окружения и всей этой сельской округи не было места ни «злобе», ни «угрозам», хотя «толков» и «предсказаний» было более чем достаточно. Приезд Оне­ гина и его «явленье / У Лариных произвело / На всех большое впе­ чатленье / И всех соседей развлекло. / Пошла догадка за догадкой. / Все стали толковать украдкой, / Шутить, судить не без греха, / Татьяне прочить жениха; / Иные даже утверждали, / Что свадьба слажена со­ всем, / Но остановлена затем, / Что модных колец не достали...» (3, VI)50 . Могли быть замечены некоторые напряженные моменты на ба­ лу по случаю именин Татьяны, не говоря уже о дуэли и гибели Ленского, которые должны были вызвать взрыв догадок, суждений и толков. И конечно, вся эта досужая болтовня в связи с такими за­ хватывающе интересными событиями не могла миновать ушей Татьяны, которая «слушала с досадой такие сплетни» (3, VII). Од­ нако до Онегина они дойти, скорее всего, не могли. Как было ска­ зано в черновом варианте, «Евгений / Быть мооісет толки презирал / Быть может и про них не знал...» (4, XXXVIII [Пушкин 1937/1995: 6, 371]). (Фраза: «Довольно! Наслушался я этих сплетен мерзких...» в оперном монологе Онегина — принадлежит Модесту Чайковскому и во внимание приниматься не должна.) Стена взаимного отчужде­ ния, воздвигнутая вскоре после его приезда объединенными усилия­ ми обеих сторон, наглухо отделила Онегина от его помещичьего окружения и надежно защитила его и от приговора, вынесенного ему «общим гласом» («опаснейший чудак», «неуч», «фармазон» — 2 , IV-V), и от толков и предсказаний на его счет. Те немногие, кто был рядом с ним, либо не могли (как его слуга и «друг», француз Гильо, «малый честный», но, вероятно, не говоривший по-русски), либо и не хотели вырвать его из этой «информационной блокады». Это мог бы сделать только «старый дуэлист» Зарецкий («Он зол, он сплетник, он ре­ чист» — 6, XI), но, поскольку до этого Онегин, «не уважая сердца в нем, любил и дух его суждений, и здравый толк о том, о сем» и «с удо-
волъствием, бывало, видался с ним» (6, VIII), можно думать, что ника­ ких толков и сплетен о себе самом Онегин от него не слышал (Зарецкий ведь именно потому и За-рецкий, что пребывает за пре­ делами Онегинско-Ленского «речного ареала» и в то же время ан- тропонимически предреченно должен встать рядом с носителями реч­ ных фамилий). О главном же — об отношениях Татьяны и Онегина — кроме няни, знать вообще никто не мог. И это засвидетельствовано Пушки­ ным: «Яо этой страсти и случайно / Еще никто не открывал. / Онегин обо всем молчал; / Татьяна изнывала тайно» (6, XVIII). И еще раз, специально о Татьяне: «Я тайну сердца своего/ Заветный клад и слез и счастья / Хранит безмолвно между тем / Я им не делится ни с кем» (7, XLVII). Нет, «угрозы, толки, предсказанья» в воспоминаниях-видениях позднего Онегина могут пониматься только как принадлежащие иному — не простонародному, а светскому миру51, В его сознании, как и в сознании Пушкина, свет и молва образуют нераз­ рывное единство, и о своей жизни «в глуши степных селений» (8, XVII) он мог бы сказать словами Пушкина из лирического эпилога «Руслана и Людмилы»: «Забытый светом и молвою, / Далече от брегов Невы...» [Пушкин 1958: IV, 100]. И если здесь Онегин «толки презирал», то там он не мог от них отмахнуться. И Татьяна, образумливая его, не­ спроста противопоставила эти два мира именно по отношению к «су­ етной молве» (тот — вдали от нее, и этот — в самом ее центре) и на­ помнила о возможном, грозящем ей «позоре», который «теперь бы всеми был замечен» (8, XLIV). У нее уже был собственный — корот­ кий, но достаточно впечатляющий — и петербургский, и московский опыт: «Татьяна вслушаться желает / В беседы, в общий разговор; / Но всех в гостиной занимает / Такой бессвязный, пошлый вздор; / Всё в них так бледно, равнодушно; / Они клевещут далее скучно; / В бес­ плодной сухости речей, / Расспросов, сплетен и вестей / Не вспыхнет мысли в целы сутки...» (7, XLVIII)52 . Онегин же, абориген этого мира, знал о нем значительно больше. Только богатым предшествующим горьким опытом Онегина мож­ но объяснить то малодушие, которое — при мысли о возможном «шо- поте» и «хохотне глупцов» (8, XI) (ср. в эпилоге «Руслана и Людмилы»: «сплетни шумные глупцов») — он проявил, отдавая себе отчет в своей неправоте и все-таки принимая привезенный Зарецким вызов Ленского. К нему с полным основанием можно было бы отнести слова, сказанные Пушкиным об Александре Первом: «Он человек! им властвует мгновенье, / Он раб молвы, сомнений и страстей...» («19 ок­ тября 1825 года»). Онегин знал, что это такое — «общественное
мненье» 53 . Как скажет позднее неизвестный автор московской «Мол­ вы», «Оно ужаснее бича, / В руке позорной палача!/ Оно — общест­ венное мненье» (Молва, 13 сентября 1832 г., No 74, с. 293). Это — «пре­ дательское зеркало, которое, как поцелуй Иуды, льстя нам в лицо, го­ товит гонения, позор и часто даже смерть за плечами», — напишет Е.А. Ган («Суд света», 1840). «Топор общественного мненья», — опре­ делит А. Григорьев («К Лавинии», 1843), и это всего лишь три образца из богатейшей коллекции тропеических обозначений, которые рус­ ская культура первой половины XIX в. создала для воплощения этого концепта. Какому же «обществу» принадлежит и каким «обществом» созда­ ется это самое «общественное мненье»? — «Открываю великую тайну; слушайте: все, что ни делается в свете, делается для некоторого безы­ менного общества! Оно — партер; другие люди — сцена. Оно держит в руках и авторов, и музыкантов, и красавиц, и гениев, и героев. Оно ничего не боится — ни законов, ни правды, ни совести. Оно судит на жизнь и смерть и никогда не переменяет своих приговоров <...> Чле­ нов сего общества вы легко можете узнать по следующим приметам: другие играют в карты, а они смотрят на игру; другие женятся, а они приезжают на свадьбу; другие пишут книги, а они критикуют; другие дают обед, а они судят о поваре; другие дерутся, а они читают реля­ ции; другие танцуют, а они становятся возле танцовщиков. < . ..> Из­ вестно, что самую важную роль в этом судилище играют те, про кото­ рых решительно нельзя отыскать, зачем они существуют на сем свете» (В.Ф .Одоевский. «Княжна Мими», 1834). Роковые страсти бурлили в бальных и маскарадных залах, в стенах императорского дворца, в гостиных и салонах, широко обсуждались до и после бала, а разговоры и слухи о них, зачастую с выдуманными или «увеличенными» (о значении этого слова в пушкинскую эпоху см.: [Пеньковский 1996]) подробностями («Москва врет пустяки», — писал А. Я . Булгаков брату 24 ноября 1824 г.— Русский архив, 1901, кн.2, вып.5, с.90), разносились и развозились по городу 54 , распро­ странялись по городам и весям на страницах частной переписки 55 , оседали в записных книжках, дневниках и воспоминаниях 56 , доводи­ лись до сведения высших инстанций, попадали под контроль III Отде­ ления и бдительного ока самодержца [Щеголев 1987: 382]. Летописи петербургской и московской светской жизни хранят на своих страни­ цах имена десятков героев и героинь таких историй, становившихся затем сюжетом и общим местом бесчисленных светских повестей. Один из самых типичных персонажей такого рода литературы — вели­ косветская сплетница (или, по-французски, commère), «вестница», «вес- товщиир.», «рассказчица», или, по слову В.Л .Пушкина, «швея» («Ве-
чер», 1798) — от «шить, вышивать по канве» 'сплетничать'; судья и па­ лач, губительница судеб и жизней, солистка великосветского осуди­ тельного хора, наподобие княжны Мими из одноименной повести B. Ф.Одоевского (1834). Пушкин знал все это не со стороны: «Но мненья светского поток...» (4, XXI); «Молва, играя, очернила / Мои на­ чальные лета. / Ей подмогала клевета <...> / Но к счастью суд молвы сле­ пой/ Опровергается порой...» (4, черновая рукопись [Пушкин 1950: V, 530]); «В тревоге пестрой и бесплодной большого света и двора...» (1832). Он и сам не раз попадал в шестерни этого хорошо отлаженного механизма. Была, как известно, ситуация, в которой сплетня (пущен­ ный Ф. Толстым-Американцем слух о полицейской порке Пушкина) привела его на край бездны, когда он оказался перед выбором — либо убить царя как ответственного за действия полиции, либо пустить пу­ лю в лоб себе (см. его собственное признание на этот счет в черновом, так и не отправленном, письме Александру I в октябре-ноябре 1825 г. [Письма 1926:1, 168-169]). Московские сплетни о прежних увлечени­ ях и романах Пушкина, «доходившие» или доводившиеся «до ушей не­ весты и ее матери» («отселе размолвки, колкие обиняки, ненадежные примирения»), грозили разрушить его соединение с H. Н. Гончаровой (письмо П. А. Плетневу, 31 августа 1830 г.), а сплетни, которые рас­ пространяла о нем уже после свадьбы по Москве его теща, обвинявшая его в скупости и называвшая его «ростовщиком» (письмо Н. И. Гон­ чаровой, 26 июня 1831 г.), в конце концов вынудили его покинуть Мо­ скву [Овчинникова 1985: 10-13]. Слухи и сплетни — «эта типография в свете, которая все и о всех и без цензуры печатает и от блестящей столицы до темного захолустья рассылает все, как по телеграфу» (А.М .Горчаков. Дневник об А.С . Пушкине [Воспоминания 1998: 1, 245]); эта «всеобщая история человека и человечества в малом виде» (П.А .Вяземский. Н .М.Карамзин, 1846-1847// ЯА .Вяземский. ПСС . СПб., 1879, т. 2, с. 302) — сопровождали каждый его сколько-нибудь значительный шаг, каждое сколько-нибудь значительное событие в его жизни, будь то увлечения его сердца, его выигрыши и проигрыши за карточным столом, его столкновение с отцом, ссора с будущей те­ щей, «пожалование» в камер-юнкеры или его отношения с сестрами жены, поселившимися в его доме. Взбешенный постоянным вторжени­ ем в его жизнь, он неспроста решил «сделаться» «русским Dangeau» (за­ пись в «Дневнике» 1 января 1834 г.), и этот его сокровенный журнал 1833-1835 гг. [Дневник 1923/1997], действительно, насыщен злобой дня (ср.: [Модзалевский 1923/1997: 81; Саводник, Сперанский 1923/ 1997: 390-391; Крестова 1962: 267-277]). «Сплетни, постоянно рас­ пускаемые насчет Александра, мне тошно слышать, — сокрушался C. Л.Пушкин. — Знаешь ты, что, когда Натали выкинула, сказали,
будто это следствие его побоев» (письмо О. С. Павлищевой, 29 октяб­ ря 1834 г. [Мир Пушкина 1993: 248]). Многие из таких сплетен брали свое начало в переписке его друзей, вольно или невольно предавав­ ших его. «Je deviens commère» <Я становлюсь сплетником>, — писал летом 1830 г. А. С . Хомяков Н. А . Муханову, прося сказать «словечко» «о графе Закревском и о свадьбе Пушкина» (цит. по: [Левкович 1987: 118]). «Молва стоустная» (П. А. Вяземский. «Петербург», 1818), «болт­ ливая» (П. А . Вяземский. «Уныние», 1819; А. С. Пушкин — Дельвигу, 23 марта 1821г.), «стотрубная» (П. А . Вяземский». «Альбом, 1825), «Молва, летунья легкокрыла» («Анджело», 3, II), «сплетня шумная глупцов», «болтня» (А.Я.Булгаков — К.Я.Булгакову, 2 апреля 1812 г.// Русский архив, 1900, т. 38, кн. 2, с. 14), «коммеражи» и «толки», рас­ пространяемые «вечными болтунами», «неразлучными» «с злословьем» (П.А .Вяземский. «К подруге», 1813), «разглашаемые бабами обоего пола» (Д.В.Давыдов — П . А. Вяземскому, февраль 1837 г.), «долгоязыч- ными вралями», как назвал их (1836) И. И. Введенский (цит. по: [Брю­ сов 1901: 101]), «вральманами» и «барабанщиками», по терминологии братьев Булгаковых (А.Я. Булгаков — К . Я . Булгакову, 8 декабря 1824 г. // Русский архив, 1901, кн. 2, вып. 5, с. 90), «оплетчиками», как называл их Ф.Н. Глинка (письмо Пушкину, 28 ноября 1831 г.), «жужжанье кле­ веты», «молвы коварное гоненъе» (М.Ю.Лермонтов. «Отчего», 1840) продолжали перемалывать его доброе имя, как и имя его жены, еще долго даже после его смерти (из новейших материалов на этот счет см.: [Филин 1997: 79-91]). Прошел, несомненно, через подобные испытания и Онегин. Ина­ че невозможно понять и объяснить его, как тогда говорили, «ахилле- совскую пятку» (см., например: [Белинский 1845/1984: 62]), — его «бо­ язнь» «ревнивых осуждений», которая сделала его не только «педан­ том» «в одежде» и «тем», «что мы назвали франт» (1, XXV), но и, что значительно хуже, послушным рабом «общественного мненья». Он пережил и передумал эти выпавшие на его долю испытания во время своего первого «кабинетного сидения», из которого и вышел «инвали­ дом любви» (2, XVIII) — как бы ни понимать эту шутливо-ироническую метафору: как простой 'выход в отставку', 'ветеранство' [Лотман 1983: 195] или как 'выход в отставку с душевными и нравственными увечь­ ями' (ср.: [Сл. яз. П.: II, 228]), полученными в любовных битвах (ср.: [Набоков 1964/1989: 51])57 . Теперь — во втором своем сидении — он заново переживал минувшее, переживал с горечью и страданиями, еще более мучительными оттого, что светлый образ Татьяны, за­ хвативший его сердце и душу, заволакивался мрачішми воспомина­ ниями о другой женщине, которую он столько лет безуспешно пытал­ ся вытеснить из памяти.
Одно из таких воспоминаний давно минувших лет, времен его пер­ вого душевного кризиса и первого «затворничества», получило раз­ вернутое отражение в окончательном тексте романа. 14. «Женщины» — от метафизики любви к воспоминаниям Онегина о его роковой юношеской любви. Вернемся к началу 4-й главы. По­ сле шести опущенных строф, четыре из которых, как уже говорилось, были напечатаны отдельно в «Московском вестнике» (октябрь 1828 г.) под заглавием «Женщины» [Пушкин 1950: V, 526-530], а две лишь мис- тифицирующе обозначены пустыми номерами [Лотман 1983:235], идет строфа VII с крылатым «Чем меньше женщину мы любим...», а далее VIII — такого же, по видимости, обобщенного и обобщающего характера: Кому не скучно лицемерить, Различно повторять одно, Стараться важно в том уверить, В чем все уверены давно, Все те же слышать возраженья, Уничтожать предрассуждснья, Которых не было и нет У девочки в тринадцать лет! Кого не утомят угрозы, Моленья, клятвы, мнимый страх, Записки на шести листах, Обманы, сплетни, кольца, слезы, Надзоры теток, матерей И дружба тяжкая мужей. А далее следует строфа IX, перебрасывающая нас к Онегину: Так точно думал мой Евгений... Прервем цитату, остановимся и задумаемся, хотя, на первый взгляд, здесь не на чем останавливаться и задумываться не над чем. Все как будто и так ясно и понятно. Настолько ясно и понятно, что коммента­ торы либо вообще обходят эти строки своим вниманием (см., напри­ мер, [Cizevsky 1953: 246]), либо сопровождают их совершенно по­ верхностными замечаниями. Так, 10. М. Лотман ограничивается уве­ ренным указанием на то, что в строфе «VII, 1-10 — Чем меньше жен­ щину мы любим... — Рассуждение, данное в романе как принадлелсащее Онегину („Так точно думал мой Евгений" — IV, IX, 1)» [Лотман 1983: 235]. А Н. Л . Бродский, который, как было сказано, один из немногих, а может быть, и первый, кто понял, что в жизни Онегина были не только «причудницы большого света», но было и большое, глубокое
искреннее чувство, без колебаний относит завершающий строфу VIII перечислительный ряд именно на счет этих самых «причудниц» [Брод­ ский 1950: 199] и затем переходит к анализу отношений между Оне­ гиным и Татьяной. На самом же деле все здесь не так просто и далее совсем не просто. Открывая 4-ю главу, мы попадаем в продуманно и тонко организо­ ванное напряженное поле субъектной и субъектно-объектной неопре­ деленности. Так бывает в знойный безветренный день, когда перед глазами дрожит, плывет и зыблется солнечное марево, и приходится долго усиленно вглядываться, чтобы различить детали лежащего пе­ ред глазами пейзажа. «Намеренная загадочность» — сказая Е. Г . Эткинд, характеризуя начальные строфы 4-й главы в своей только что вы­ шедшей книге [ 1998:46]. Действительно, что здесь перед нами? Обобщающее рассужде­ ние Онегина, которое излагает автор, или авторское обоб­ щение, которое разделяет и Онегин? Если следовать Лотману, то справедливо именно первое. Этому, од­ нако, противоречит то, что здесь нет ни авторского «я», ни соотнесен­ ного с ним «мой», ни, что особенно важно, кавычек «чужого слова» (как в начальной строфе романа: «Мой дядя... — Так думал молодой повеса...»). Кроме того, и это тоже заслуживает внимания, — средст­ вом перехода от содержания мысли к идентификации субъекта мысли здесь является не прямоуказательное предметное так (ср. в на­ чальной строфе романа после кавычек — «Так думал...»), а сравнитель- но-отождествительное «так точно», которое нужно читать: 'точно так же, как ия' = 'Вот как я думаю, и мой герой думал точно так же' 58 . Однако распространять такое понимание на все текстовое про­ странство первых восьми строф 4-й главы также не представляется возможным. Ее опущенное и существующее лишь за текстом начало не может быть прямо соотнесено с героем, поскольку по своей комплекс­ ной — смысло-речевой — форме представляет иноприродную Оне­ гину высокую лирику, недоступную его несколько сухой, рациональ­ ной душе. Как мы знаем, «не попал он в цех задорный» (1, XLIII) и так и «не сделался поэтом» (8, XXXIX), и Музы, спасавшей Пушкина и Баратынского, у него не было. Напротив, конец строфы VIII — этот выделенный нами курсивом перечислительный ряд — содержит слишком большое число слишком конкретных деталей, чтобы его молено было без колебаний поднять на уровень достаточный для генерализации и тем самым получить воз­ можность разделить его на двоих. Движение этого текста идет, таким образом, по нисходящей: с вер­ шины «метафизики любви» (в двух первых лирически-исповедаль-
ных строфах) к циничной и потому отвергаемой светской «философии любви» («Чем меньше женщину мы любим...»), «достойной старых обе­ зьян хваленых дедовских времян», — далее, еще ниже, к бытовым объяс­ нительным (оправдательно-обвинительным) обобщениям («Кому не скучно... < ...>, кого не утомят...») и, наконец, к перечислению фак­ тов, на которых эти обобщения и строятся. Соответственно изменя­ ется и доля авторской ответственности, которую несут автор-поэт-по­ вествователь, с одной стороны, и его герой, с другой. На лирической вершине — только первый. Внизу, в гуще подробностей любовного быта — Онегин. Посередине — они оба, и переход от одного к дру­ гому так же неуловим и расплывчат, как граница между страшным сном Адриана и явью в «Гробовщике» (1830)59 . При этом субъектно-идентифицирующее «Так точно думал мой Евгений» (с этим очень важным здесь — интимно-объединяющим — мой) получает развитие в трех следующих строках IX строфы, кото­ рые представляют объяснение-мотивировку описанного выше об­ раза мыслей Онегина: Вертикальный контекст, в котором зажаты эти три строчки с «жерт­ вой», «бурными заблуждениями» и «необузданными страстями», — между многочленным перечислением конца VIII строфы и длинным, на две следующих строфы, легким повествованием в стиле 1-й главы, — сбива­ ет их драматический, если не трагический, накал и напряжение и приво­ дит к тому, что они ускользают от внимания читателя или воспринима­ ются недостаточно серьезно 60 . Между тем они исключительно важны. Они возвращают нас к высокому лирическому началу 4-й главы, к тем его оставшимся за текстом строфам, исповедальная форма кото­ рых принадлежит автору, но содержание которых — мучительный роман с женщиной-ангелом и — одновременно — демоном и вампиром, воплощающей мифологическую Нину, — как теперь вы­ ясняется, должно соотноситься и с «я» Онегина. Ср. абсолютное совпадение «временных» ориентиров: «Он в первой юности своей...» — «В начале жизни мною правил...». Он в первой юности своей Был жертвой бурных заблуждений И необузд анны х ст рас т ей... * * В начале жизни мною правил Прелестный, хитрый, слабый пол; Тогда в закон себе я ставил То вдруг ее я ненавидел, И трепетал и слезы лил, С тоской и ужасом в ней видел
Его единый произвол. Душа лишь только разгоралась И сердцу женщина являлась Каким-то чистым божеством. Владея чувствами, умом, Она сияла совершенством. Пред ней я таял в тишине: Ее любовь казалась мне Недосягаемым блаженством. Жить, умереть у милых ног — Иного я желать не мог. Созданье злобных, тайных сил; Ее пронзительные взоры, Улыбка, голос, разговоры — Все было в ней отравлено, Изменой злой напоено, Все в ней алкало слез и стона, Питалось кровию моей... То вдруг я мрамор видел в ней, Перед мольбой Пигмалиона Еще холодный и немой, Но вскоре жаркий и живой. [Пушкин 1950: V, 526 -527] Как свидетельствуют черновые рукописи романа, Пушкин предпо­ лагал все начало 4-й главы, включая и опубликованный отдельно фраг­ мент «О женщинах», вложить в уста Онегина как его переходящую все пределы возможной откровенности исповедь Татьяне в ответ на ее письмо. Эта его обращенная к Татьяне «повесть» должна была начи­ наться словами «Я отрок был и мною правил / Ваш хитрый слабый милый пол...» (с вариантом исключительной важности: «2J 15 лет уж мною правил...» [Пушкин 1937/1995: 6, 333]) и иметь завершением — также в варианте от первого лица — всю девятую строфу от: «Я жерт­ ва долгих заблуждений, / Разврата пламенных страстей...» и до: «Про­ вел я много, много лет, / Утратя жизни лучший цвет...» (см.: [Пушкин 1950: V, 610-611]). Поняв, по-видимому, психологическую невоз­ можность такого раздевания Онегина перед целомудренной девой, как и несоответствие высокого лирического тона этой исповеди обра­ зу Онегина, а также, может быть, (не в последнюю очередь) не же­ лая раньше времени прямо сводить двух претенденток на душу своего героя, Пушкин отказался от этого замысла и перестроил субъектный план текста 61 . Но тем самым раскрывается высокая сущность того, что стоит за брюзгливо-раздраженно перечисляемыми членами однородного ряда, завершающего строфу VIII и представляющего собой ярчаіпний образец низводящего перевода с языка высоких чувств на язык реально-прак­ тических форм любовного быта. Сквозь мельтешащую перед глазами рябь поверхностно мелких и пренебрежительно отстраняемых быто­ вых деталей проступают контуры высокой любовной драмы (или да­ же трагедии) Онегина и вырисовывается образ неназванной Геро­ ини. Говоря словами другого великого поэта, «здесь дышит почва и судьба» (Пастернак).
15. Любовный треугольник. Какая же целостная картина складыва­ ется из этих отдельных, на первый взгляд мелких, разрозненных и не очень понятных деталей? «Скучно, но кому скучно? Онегину? Авто­ ру? Это темно — до начала следующей строфы», — говорит Эткинд и продолжает: — О каких предрассужденьях говорится? Почему „их не было и нет У девочки в тринадцать лет"? Потому ли, что в онегинское время уже девочки циничны и ни в чем не обманываются? „Угрозы. Моленья, клятвы, мнимый страх. Записки на шести листах" — о ком это? О мужчинах, обманывающих женщин, или о женщинах, „уловля- ющих" мужчин? В принципе оба толкования возможны» [Эткинд 1998: 47]. Но так ли это? — Попытаемся разобраться. Конструктивная основа этого целого проста, очевидна и понятна. Это великосветский мир и, очень вероятно, великосветский аристократический дом, и в этом мире — классический роман­ ный треугольник: она, ее принятый в доме любовник, тягост­ но одаряемый дружбой мужа, и мучительная любовная связь. Все остальное в туманной неопределенности. Эта неопределенность безупречно мотивируется тем, что читателю открывается поток соз­ нания одного из непосредственных участников ситуации, который все знает и, держа внутренний монолог, не имеет нужды и не должен ни­ чего никому объяснять (ср.: [Эткинд 1998: 49]). Создается же она пси­ хологически вполне оправданным представлением действий и состо­ яний через бессубъектные и безобъектные номинации и расчетливо организованной игрой с грамматической семантикой числовых форм имен в перечислительном ряду. Устройство этого ряда таково, что он заставляет наше сознание работать в вибрирующем, переключающем­ ся режиме, осциллируя во всем спектре возможных числовых значе­ ний от 'реального множества' до 'уникально единичного, дискредити­ руемого отчуждающей генерализацией'. Действительно, что, например, есть этот самый треугольник? — Уникальный, Единственный в своем роде Треугольник, три стороны которого являются Носителями Собственных Имен, или всего лишь э м б ле м а множества подобных треугольников и треугольничков, по­ добных описанному Пушкиным в стихотворении «Кокетке» (1821)62? Или, может быть, это Треугольник, который Онегин задним числом хотел бы низвести до заурядного общего места? Если судить по той стороне этой конструкции, которая принадле­ жит мужу, то справедливо, скорее всего, второе из возможных тол­ кований. Ведь он — третья сторона, а третий, как известно, лишний. Ему в такой ситуации заведомо не положено обладать индивидуаль­ ностью и именем. Естественно поэтому, что в тексте он легко может быть понят как рядовой представитель множества мужей, одаряющих
своей «тяжкой» «дружбой» любовников своих жен. В том числе и Онегина, на личном счете которого был, как мы знаем, не один та­ кой муж: «Когда ж хотелось уничтожить / Ему соперников своих, / Как он язвительно злословил! / Какие сети им готовил! / Но вы, бла­ женные мужья, / С ним оставались вы друзья: / Его ласкал супруг лука­ вый, / Фобласа давний ученик, / И недоверчивый старик, / И рогоносец величавый, / Всегда довольный сам собой, / Своим обедом и женой...» (1, XII). Но не исключены здесь и все другие смысловые возможности. 16. Матери и тетки. А рядом с «мужьями», и на том же положении, «матери» и «тетки», сведенные к их докучно-докучливой и опасной «надзорной» функции, — мотив, который не переставал занимать Пушкина. Ср. в послании «Алексееву»: «Когда любовник исступлен­ ный, / Тоскуя, плачет предо мной / <...> / И, крепко руку сжав у друга, / Клянет ревнивого супруга / Или докучливую мать...» (1821) — строки, на основании которых Бируков, «цензор-деспот и ревнивый муж», за­ претил публикацию этого текста в «Полярной Звезде» (К. Ф . Рыле­ ев— В .И.Туманскому, 3 октября 1823 г.). И тогда же в лирическом отступлении в «Гавриилиаде»: «О милый друг! кому я посвятил/ Мой первыіі сон надежды и желанья, / Красавица, которой был я мил, / Простишь ли мне мои воспоминанья? / Мои грехи, забавы юных дней, / Те вечера, когда в семье твоей, / При матери докучливой и строгой / Тебя томил я тайною тревогой...» (1821). И о том же в од­ ном из своих отступлений в «Евгении Онегине», где после почти из­ девательского предостережения, адресованного супругам, следует шутливо-ироническое обращение к матерям: «Вы также, маменьки, построже / За дочерьми смотрите вслед: / Держите прямо свой лор­ нет! / Не то... не то, избави боже!..» (1, XXIX). Еще в первые после Лицея петербургские годы (1817-1819), ухаживая за жившей по со­ седству с Пущиным на Мойке «прелесть полькой» Анжеликой, Пуш­ кин окажется под бдительным оком ее «претолстой» «безобразной» тетки [Пущин 1858/1989: 61], а позднее — в годы Михайловской ссылки — будет испытывать постоянное вмешательство П. А. Осштовой в его отношения с ее дочерьми, падчерицей и племянницами и, преж­ де всего, в его связь с А. П. Керн. Ср. письмо Пушкина последней от 28 августа 1825 г., где «тетушка» в соответствующих контекстах (на­ пример, «ваша тетушка противится пашей переписке», «госпожа Оси- пова распечатывает письмо к вам») занимает центральное место, и на­ писанное в тот же день письмо П. А . Осиповой [Пушкин 1958: X, 175— 176, 176-177] и др. Он вспомнит позднее ее и ей подобных («надзор угрюмой тетки») в послании «К вельможе» (1830) — с несомненно обобщающим смыслом, вопреки поверхностному значению форм един-
ственного числа у имен этого оборота. При этом, если учитывать раз- ветвленность дворянских родов и многодетность дворянских семей, а также то, что «тетками» и «тетушками», как и «кузенами» и «кузи­ нами», в этом мире называли не только лиц из прямого родства и свойства, но и просто причастных к жизни той или иной семьи [Вис- коватов 1987: 287], таких «теток» могло быть действительно доста­ точно много 63 . В свои предсвадебные московские дни Пушкин испы­ тал их «докучный» «надзор» на собственном горьком опыте: «Все, что ты говоришь о свете, справедливо; тем справедливее опасения мои, чтоб тетушки, да бабушки, да сестрицы не стали кружить голову мо­ лодой жене моей пустяками» (П. А . Плетневу, 29 сентября 1830 г.); «Я не люблю московской жизни. Здесь живи не как хочешь — как тетки хотят. Теща моя та же тетка. То ли дело в Петербурге! заживу себе мещанином припеваючи, независимо и не думая о том, что скажет Ма­ рья Алексевна» (П. А. Плетневу, 13 января 1831 г.); «В июне буду у Вас и начну жить en bourgeois, а здесь с тетками справиться невозможно — требования глупые и смешные — а делать нечего...» (П. А. Плетневу, около 16 февраля 1831 г.) . «Словарь языка Пушкина» толкует этих «теток», сужая значение до «Вообще о женской родне своей невесты Н.Н.Гончаровой» [Сл. яз. П .: IV, 509], и едва ли справедливо, так как это общее слово. Так, «между двух теток у колонны» мы видим бедную, выбитую из своей колеи и никем не замечаемую Татьяну на московском балу» (7, LUI). Так, А. Я . Булгаков, рассказывая о бале, который в декабре 1814 г. был дан графиней А. А. Орловой в честь персидского посла, передает его удивление тому, что на этом балу, где ему все понравилось, было так много старых женщин. Когда же ему объяснили, что это матери и тет­ ки девиц, которые не могут еще выезжать одни, он заметил: «Разве у них нет отцов и дядей?» (письмо К.Я . Булгакову в декабре 1814 г. // Русский архив, 1900, кн. 2, вып. 7, с. 337). Он же, сообщая брату о сво­ ем визите к графу А. А. Закревскому, которого он застал в тот момент, когда «его душила родственница Пашкова», иронически восклицает: «Ура Москва на тетушек!» (письмо К. Я. Булгакову 28 июня 1821 г. // Русский архив, 1901, кн. 1, вып. 2, с. 269). Петербургские тетушки не уступали московским. Ср. в «Воспоминаниях» М.Каменской (1818- 1897): «Не удивляйтесь, пожалуйста, что я жену деда моего называю тетушкой, а дочерей ее всегда буду называть кузинами. Я и сама не знаю, отчего это случилось, только я всегда так называла их...» (М., 1991, с. 171). Таков же пассаж о «множестве тетушек» и «множестве кузин» в повести М.С .Жуковой «Дача на Петергофской дороге» (1845). То же у А. И . Полежаева: «Вернулся я опять в клоб новостей столицы. / Вхожу — и вижу там всезнаек дорогих / В кругу их маменек
и тетенек седых» («День в Москве», 1829/1831); у А. Бестужева: «Скользя, будто воздушные явления, по зеркальному паркету, вслед за разряженными своими матушками и тетушками, как мило отвеча­ ли девицы легким склонением головы на вежливые поклоны знако­ мых кавалеров...» («Испытание», 1830) и у Н.Ф .Павлова: «Женщина любит страстно и, пожалуй, выйдет за другого, потому что ее могут уговорить и бабушка, и маменька, и тетушки» («Именины», 1835). Ср. также обещание Миловидина познакомить своего друга Выжи­ ги н а «с двумя дюжинами» его «тетушек и кузин и несколькими пол­ новесными законодателями обществ» (Ф. В. Булгарин. «Иван Иванович Выжигин», 1829) и ироническое замечание Печорина, героя «Княгини Литовской», о себе как о «племяннике двадцати тысяч московских те­ тушек», об их «комитете» (Глава V) и осуществляемой ими «цензуре» (Глава И) [Лермонтов 1958: 4, 295, 319, 322]. Ср. еще в «Записках И. И. Гладилова»: «31 октября <1841>. Вечер, в деревне скучно, в го­ роде собрание. Бубенчики звенят, лошадей подают — выходишь, ух! Морозом обдало лицо, а луна так славно светит, пошел, и закатился — 20 верст промчался, не видал. Вот я уже в городе, вот на балу, вот кад­ риль, другой, очаровательный вальс, не успеешь одуматься, вот и ма­ зурка <..,> Вот мазурка кончается, а я еще не договорил — до следующе­ го балу — прощайте... <. . .> Распаленный, разгоряченный, весь в поту, бежишь к подъезду, сажаешь в возок, как водится, прежде маменьку <...> сажаешь тетушек, кузин или дочку...» (Русский архив, 1901, кн. 2, вып. 6, С.291)64 . Таким образом, вспомнившихся Онегину «теток» можно было бы считать точной реалистической деталью места и времени, но, как и с «матерями», которых — в конкретном случае — не могло быть больше двух, здесь открыты и все другие трактовки 65 . Ср. в этой связи ставшие предметом толков и слухов перипетии несчастной семейной жизни Л. А . и О. С. Нарышкиных, одесских знакомых Пушкина (8 апреля 1834 г. он записал в дневнике рассказ Я. Д. Волховского о «соблазнительной связи» графа М. С . Воронцова «с 0<льгой> С<тапиславовной>» [Днев­ ник Пушкина 1923/1997: 12]), и роль, которую в истории этой семьи сыграла тетка Нарышкина, красавица Мария Антоновна Нарышки­ на. Граф М. С. Воронцов называл ее «Vétemelle tante» <вечная тетка> и «vieille et méchante sorcière» <старая злобная ведьма> [Саводиик, Спе­ ранский 1923/1997:495]. И что в этом треугольнике сам Онегин?—Ее Избранник, Герой Любовного Романа, или, как он сам себя представляет, — один из множества всех тех, кому стало «утомительно» и «скучно», или непо­ вторимо своеобразная Личность, переживающая подлинную трагедию любви, любви-муки, любви-страдания и уже по одному этому не под-
дающаяся никакому обобщению, даже если очень хотеть и пытаться это сделать? 17. Неназванная Она и ее комплекс. И, наконец (the last, but not the least), что и кто она? — Одна из множества «прелестниц», «волшеб­ ниц», «кокеток», «милых шлюх», «лаис», «дорид», «армид», «цирцей», «нестрогих дев», «дев веселья», «дочерей» и «крестниц Кипридгл» etc., как полагал Н. Л. Бродский, или Единственная и Неповторимая Она? Как это ни поразительно, но ее здесь как будто и нет. Ведь ей не да­ но ни образа, ни облика, ни общего имени (хотя мы знаем, что она — жена своего мужа и возлюбленная О н е г и и а), ни Имени Собственного. Но она есть, потому что есть ее место, предопределяемое двумя другами сторонами треугольника, и есть множество опредмечен- ных действий и состояний — угрозы, моленья, клятвы, мнимый страх, записки..., обманы, сплетни, слезы, которые можно — не всегда уверенно, как в случае с угрозами (чьи и кому? внутри треугольника или из­ вне его?) и сплетнями (для которых треугольник скорее всего объ­ ект обсуждений и осуждений), — рассматривать как ее жизненные проявления. Этот ряд неприязненно и раздраженно перечисляемых имен действия, освобожденных от их реальных субъектно-объектпых связей и зависающих в неопределенности, достаточен для того, чтобы в сознании даже самого поверхностного читателя возникла— пусть туманная и расплывчатая — догадка о женщине, которая была рядом с Онегиным в его «первой юности» и сьирала в неіі роковую роль. Для него же самого за этими именами стояли во всей своей жизнен­ ной силе живые события, картины и сцены, в центре которых была неназванная она. Что это? Безымянность или неиазываемость рядовой единицы безликого множества? Намеренное умолчание о болезненно пережи­ ваемом, но дорогом и священном? Табу, накладываемое на ненавист­ ное имя, изгоняемое из памяти, которая, несмотря на все усилия, не может освободиться от него и всего того, что с ним связано? Может быть, здесь следует вспомнить лермонтовское: Она звалась В<арюшею>... Но я Желал бы дать другое ей названье; Скажу, при этом имени, друзья, В груди моей шипит воспоминанье, Как под ногой прижатая змея, И ползает, как та среди развалин, По жилам сердца... («Сашка», 1835-1836)
Чтобы ответить на эти вопросы, нужно еще раз внимательно вчи­ таться в этот длинный перечислительный ряд — угрозы, моленья, клятвы, мнимый страх, записки..., обманы, сплетни, кольца, слезы... (а в варианте беловой рукописи были еще и «измены» [Пушкин 1937/ 1995: 6, 593], и тогда станет ясно, что, взятые не поодиночке, а как единое целое, его члены складываются в полный, закрепленный м и - фом о Нине комплекс приемов и средств любовной тирании и по­ рабощения. Не хватает здесь только «обмороков» и «спазмов», но очень скоро эти «трагинервические явления» (с еще раз помянутыми и умноженными «слезами») всплывут в памяти Онегина, и повество­ ватель расскажет нам об этом (5, XXXI). Тогда станет ясно, что множе­ ственное число большинства имен этого ряда не есть только простое «реальное множественное», хотя некоторые из них и могут читаться таким образом. Это множественное число, в отличие от «мы» в «Чем меньше женщину мы любим...», не есть также ни только «обобщенное (солидарное) множественное», за которым стоят повторяющиеся реа­ лии любовной практики и любовного опыта многих (или хотя бы дво­ их— Онегина и повествователя), ни только «обобщенное множест­ венное», отражающее горький множественный опыт одного Онегина. Все эти значения и смыслы, возможно, здесь присутствуют и долж­ ны приниматься во внимание и учитываться. Но поверх них, погло­ щая и перекрывая их, ложится другое значение форм множественного числа — все определяющее здесь значение генерализующего пейора­ тивного отчуждения [Пеньковский 1989], которое получает прямое выражение и в лексике 'пренебрежения' (скучно, утомительно), и в на­ деленных яркой экспрессией риторических антифразисных восклица­ ниях («Кому не скучно...» — 'всем было бы скучно', «Кого не утомят...» — 'любому было бы утомительно'), а позднее будет вложено в открыто уничижительное «вздор» в черновом варианте исповеди Онегина и в конце — в итоговой характеристике событий, составляющих «длин­ ную сказку»-повесть любовной жизни юного Онегина (8, XXXVI). Онегин воочию демонстрирует здесь хорошо известный прием аутопсихотерапии, широко используемый как средство освобождения от душевного страдания путем ценностной дискредитации вызываю­ щей его причины, когда предпринимается попытка представить высо­ кое — низким, крупное — мелким, важное — ничтожным, уникальное, единственное и неповторимое — надоедливо-банальным и заурядно-все­ общим [Пеньковский 1995]. Однако к полному обобщению, к унылому, скучному повторению можно свести только ничтожное и мелкое — легкий флирт, дешевую интрижку, банальный адюльтер, тривиальную альковную историю. Большое, глубокое, подлинное чувство, сколько бы в нем ни было
всяких «как у всех», «как со всеми» и «как всегда», единственно в сво­ ем роде и неповторимо. Нужно признать, что добродетельная героиня знаменитой древнерусской «Повести о Петре и Февронии», убеждав­ шая сжигаемых похотью посягателей на ее честь, что «женское естест­ во» у всех женщин так же «едино», как речная вода с правой и с левой стороны лодки, в которой они плыли, сильно упрощала проблему. Впрочем, для похоти, действительно, всё и все едины. Но не низкая грязная похоть двигала Онегиным в его многочисленных связях с женщинами, даже с теми из них, чьи имена можно было писать только со строчной буквы (Онегин вполне разделял мнение о «разврате хладнокровном» как о «забаве, достойной старых обезьян хваленых де­ довских времян», и Пушкин счел необходимым специально отметить это, и именно здесь, в начальной строфе 4-й главы). Тем более не мог быть сведен к стереотипу и шаблону роман Онегина с неназванноіі героиней — предметом и жизненной основой его горьких и раздра­ женных размышлений о женщинах. 18. Загадки пушкинского текста и словаря: «мнимый страх», «коль­ ца», «записки на шести листах». Поэтому не случайно среди назой­ ливых плюр алей в анализируемом нами перечислительном ряду об­ наруживается незаметная, но заслуживающая особого внимания син­ гулярная форма «мнимый страх». Поскольку ничто не мешало Пуш­ кину привести этот страх к числовому единству (ср. вполне коррект­ ное с точки зрения языковой нормы пушкинской эпохи, гораздо более свободной в образовании форм множественного числа, и укладываю­ щееся в смысловой ряд — мнимые страхи сс ), и никакие посюсторон­ ние — чисто технические, верификационные — соображения не мог­ ли иметь для Пушкина решающего значения, можно рассматривать эту выбивающуюся из числового единства форму как ключ к кате­ гориальной семантике целого: это целое нужно понимать не только как обобщение множества частных подробностей любовных отношений Онегина, но и — на этой более чем подходящей для такой операции основе — как отчуждающую и дискредитирующую генерализацию Уни­ кального и Единственного События его душевной и сердечной жизни. Другое еще более сильное свидетельство уникальности отраженного перечислительным рядом События в жизни души и сердца Онегина представляют «кольца» — слово знаково, семиотически отмеченное и явно нарушающее единство процессуального ряда. Несомненно, что, во­ преки нормативному, словарно закрепленному, общеязыковому пред­ метному значению, эти загадочные кольца могут быть здесь правильно поняты только в акционально-процессуальном (незамеченном составителями «Словаря языка Пушкина» — [II, 356]) смысле 67 .
Кольцо— «Увянувшей любви блестящая примета,/Или залог на­ дежд, лелеемых в сердцах...» (Н.И. Гнедич. «Перстень», 1823); «любви глашатай вековой» (Д. Веневитинов. «К моему перстню», 1826/1827)С8, воплощение древней символики «верности», «бессмертия, вечности, любви, союза, совершенства» [Максимович-Амбодик 1788: 31, 46-47, 57], «связи и уз» [Купер 1995: IV, 146], «континуальности и цельно­ сти» [Керлот 1994: 255], «infinity or eternity» — «верности и вечности» [Biedermann 1996: 283], и, обсуждая вставший перед нами вопрос об «операциях» с кольцами, мы должны иметь в виду прежде всего сим­ волически значимые, инициативные или ответные [Пеньковский 1995: 128 сл.], акты дарения / получения в дар и отдаривания кольца — ши ­ роко распространенный феномен культуры дружеских и любовных отношений в пушкинскую эпоху. Достаточно вспомнить о кольце с выгравированной внутри надписью «Sub rosa 1820», которое Пушкин подарил Чаадаеву 5 мая 1820 г. [Цявловский 1991: 197], о подаренном Пушкину Е. К . Воронцовой кольце-талисмане, «перстне верном», кото­ рому посвящено стихотворение «Храни меня, мой талисман», 1825 г. [Цявловская 1974/1997; Звягинцев 1986]69, или о кольце с тремя брил­ лиантами, которым Пушкин в 1827 г. отдарил А. П. Керн, подарившую ему накануне кольцо, доставшееся ей от матери [Керн 1989: 39-40], о железных кольцах с выгравированной на них лампой, которые скре­ пляли тайный союз членов «Зеленой лампы» [Лериер 1909:197-199], или, наконец, о чугунных кольцах, которые директор Лицея Е. А. Эн- гельгардт заказал и подарил как символ нерушимости лицейской друж­ бы всем выпускникам, получившим в связи с этим имя «чугунников» (И.И .Пущин — Е.А.Энгельгардту, 14 марта 1830г.// И .И .Пущин. Записки о Пушкине. Письма. М ., 1989, с. 100). 6 июня 1841 г. Пущин писал своему другу-учителю: «На днях минет нашему кольцу 24 года. Оно на том же пальце, на который вы его надели... (там же, с. 176). Живое явление живой жизни, все эти операции с кольцами в то же время — традиционный фольклорный (ср. в народной песне: «Я не знаю, к чему друга применить? / Применю друга к золотому пер­ стеньку; / Золот перстень на руке, на руке, / Мой милый друг на уме, уме», цитируемой в повести Н. В. Соханской «Из провинциальной га­ лереи портретов», 1859) и литературно-художественный мотив, из­ вестный во множестве текстов и во множестве частных фабульно-сю ­ жетных вариантов с прямыми и смещенными (ср. «кольцо» Дуб­ ровского) значениями и функциями. С другой стороны, следует вспомнить почти мистический, риту­ альный, сентиментально-романтический обмен кольцами или перст­ нями (таііный аналог и заместитель обмена кольцами при обручении), также получивший многочисленные литературные отражения в лю-
бовных романах и повестях этого времени. Так обмениваются перст­ нями «в залог верности» Нина и Ж ер м ей в опере «Нина, или Бе­ зумная от любви» 70 и роковые влюбленные Мария Горски на и лже-граф Вельский в романе В.Я.П -воп «Странница» (1832), так обмениваются кольцами влюбленные в повести Бар. Брамбеуса «Любовь и смерть» (1834) или сведенные метелью на дорожноіі стан­ ции и захваченные любовью герой и героиня повести В.Соллогуба «Метель» (1849)71 . Какие же «кольца» всплыли из прошлого в сознании Онегина в потоке его раздраженных воспоминаний в строфе ѴШ 4-й главы? Была ли это сцена, подобная той, что имела место в лермонтовском «Маскараде», когда князь Звездич добивался от баронессы Штраль ее кольца как вещественного знака ее любви и залога ее верности? 72 Разумеется, нет. Онегин не был и не мог быть инициа­ тором ситуации с «кольцами», как он не был субъектом отравивших его юность и вспомнившихся ему «угроз» и «молений», «клятв» и «обманов»... Была ли это, как в поэме Баратынского, ситуация «фин­ ляндки» Э ды, подарившей кольцо, знак чистой и верной любви, сво­ ему гусару? Но отношения Онегина с «кокетками» и «волшебни­ цами младыми», «цирцеями» и «армидами» и прочими объектами его мстительного (см. об этом ниже) приложения предписаний «науки страсти нежной» не предполагали любовного союза и специальных средств его скрепления. Не была «Эдой» и роковая женщина его юношеского романа, и в этих загадочных «кольцах» онегинского вос­ поминания есть все основания видеть скорее всего именно обмен кольцами — полный символического значения и грозный в ее гла­ зах магический обряд тайного обручения, «священного брака (hieros gamos)» (ср.: [Осипова 2000: 175]), инициатива (или, скорее, только идея) которого, несомненно, исходила не от Онс г и и а 73 . Одних этих вспомнившихся Онегину «колец» — в многозначи­ тельном перечислительном ряду — достаточно, чтобы видеть в отно­ шениях между ним и героиней его юношеского романа — не только с его, но и с ее стороны — не минутную связь, не легкий светский флирт, а глубокое, мучительное, знавшее мистические взлеты и падения траги­ ческое чувство. Об этом же говорят и, казалось бы, совершенно банальные «за­ писки па шести листах» — оборот, поверхностное значение которого как будто сводится к мотивировке пренебрежительного зачеркивания Онегиным — среди всего того, что связано с наскучившими и опо­ стылевшими ему женщинами, еще и их совершенно ненужных ему, многочисленных и длинных писем (ср. позднейшее, третье упоми­ нание «писем» с прямым выражением их оценки Онегиным и с от-
крытоіі опороіі на прошлый его опыт: «Смелей здорового, боль­ ной, / Княгине слабою рукой / Он пишет страстное послапье. / Хоть толку мало вообще / Он видел в письмах не вотще...» — 8, XXXI). Но звуки, которыми наполнены эти записки па шести листах, говорят нам нечто прямо противоположное. Они аиаграммируют и по­ зволяют нам отчетливо слышать шелест листов... и Но так бывает только в тех случаях, когда в письме, которого нетерпеливо ждут, а получив («Письма тайные, награды долгой муки» — «Пускай увенчан­ ный любовью красоты...», 1824), жадно вскрывают («если вам украд­ кой / Случалось тайную печать / С письма любовного срывать...» — 2, XXIV a беловоіі рукописи [Пушкин 1950: V, 523]), достаточно много листов и их приходится лихорадочно переворачивать, чтобы как мож­ но скорее добраться до конца и получить новые радости и/или новые муки, моленья и угрозы, клятвы и слезы... Письма «кокеток записных» так не читают: их не глядя нераспечатанными бросают в огонь... В то же время следует, вероятно, учесть, что внутригородские длинные письма— «письмы» 8-й главы, а не «записки», как их иронически-пре­ небрежительно называет здесь Онегин (и уж конечно не «записоч- ки» -приглашения, которые ему несли по утрам, когда он еще нежился «в постеле», 1, XV), — в отношениях между любящими, имеющими возможность встречаться легально, — почти всегда свидетельство глу­ бокого кризиса их связи, предвестие надвигающегося разрыва и, как и идея тайного обручения 75 , знак отчаяния и/или упования на чудо 76 . Сказанного достаточно, чтобы утверждать, что ни одно слово в рассматриваемом нами, таком легком на первый взгляд, перечисли­ тельном ряду, на который совершенно неоправданно принято перено­ сить онегинское пренебрежение к реальности, стоящей за его членами, не является случайным. Эти шесть строк (всего шесть строк!) 4-й главы романа на самом деле являются одной из важнейших опор его основной конструкции, и каждое слово здесь буквально на вес золота 77 . За их кажущейся простотой и общепонятностью скрываются таііные смыслы и глубокие значения. Возможные объяснения, как и во многих других случаях у Пушкшіа, плывут, и двоятся, и зависают в тумане неопределенности, путь к вы­ ходу из которой, однако, обозначен хорошо различимыми метками пушкинской системы повторов, симметрии и зеркальных отражений. 19. Сюжетные и предметные рифмы и переклички: «дружба тяжкая мужей» — «блажеішые мужья» — «князьN», «родия и друг»; «запис­ ки на шести листах» — «письмы девы молодой». Помещенный в са­ мом центре романа, этот кусочек текста связан многочисленными прямыми и реверсивными перекрестными связями с его предшест-
вующими и последующими главами, в одних случаях объясняя их тем­ ные места, в других, напротив, черпая для себя и из них получая необ­ ходимые прояснения. Так, как мы видели, «дружба тяжкая мужей» находится в прямой связи с развернутым в первой главе пассажем о «ласкавших» Онегина «блаженныхмужьях» (1, XII), т.е. мужьях, пребывавших в блаженном неведении насчет действительного характера его отношений с их жена­ ми, и как будто тех же самых «блаженных мужей» и подразумевает. Ед­ ва ли, однако, такое понимание справедливо. Впервые здесь появляю­ щееся определение «тялская» плохо согласуется и с легким ирониче­ ским стилем всего пассажа из первой главы, и с яркими издевательски­ ми характеристиками «блаженных мужей», и — особенно — с характе­ ристиками их неверных жен («кокеток записных»), окруженных толпой соперников Онегина. «Ласки» (а на языке XIXв. — это 'приветли­ вость, радушие, доброжелательность') и «дружба» таких мужей та­ ких жен не могли восприниматься Онегиным как «тяжкие». Чтобы дружба мужа была для любовника «тяжкой», чтобы она вызывала у не­ го угрызения совести, нужно, чтобы было если не перед кем, то ко­ му и за что угрызаться. У Онегина (сего «совестью», «пря­ мою честью» и «прямым благородством души»), несомненно, были для этого все основания. И потому три коротких слова «дружба тяжкая мужей» — с их усиливающей и подчеркивающей смысл физически тя­ желой, угнетающей, на низких частотах воспринимаемой фонетикой (уж — аж — уж) — говорят нам обо всех участниках треугольника как об участниках глубокой и серьезной любовной драмы. Впоследствии, как мы увидим, этот треугольник вновь всплывет в тексте «Альбома Онегина», а затем получит отражение в еще одной такой же, параллель­ ной конструкции, которую составят Онегин, Татьяна и ее муж, князь N. И уж эта-то «дружба» окажется для Онегина не просто «тяжкой», но совершенно «неподъемной», так как это действительно дружба: это дружба без иронических кавычек и имеющая прошлое, и ему в ней принадлежит не роль пассивного объекта, а в высшей степени ответственное и налагающее обязанности положение равноправного участника этого «интерсубъектного» отношения. При этом его положе­ ние «друга» будет еще отягощено и роковым «родством». Но до этого ему еще нужно дожить, и наш разговор об этом впереди. Находят свой отклик в последующем тексте и «записки на шести листах», с которыми нельзя не отождествить «письма девы молодой» из видений впавшего в душевный кризис суда над самим собой Оне­ гина (8, XXXVI), — те самые письма, авторство которых до сих пор продолжают совершенно неоправданно навязывать Татьяне. Они, эти «письма» — «записки», и в самом деле связаны с письмом
Татьяны, но связаны иными отношениями — отноше­ ниями параллелизма и — одновременно — со - и противо­ поставления. Отнюдь не случайно короткое упоминание о «записках на шести листах» (хотя они хронологически принадлежат далекому времени 1-й главы) и развернутое сообщение о «по- слании» Татьяны в руках Онегина и его живой реакции на это послание разделены всего двумя строфами (4, ІХ-Х). Те — в далеком прошлом, пренебрежительно отброшены и почти уже забыты. Э то — только что получено, прочитано и принято с теплым чувством. И со­ мнение здесь может вызывать лишь предлагаемая атрибуция этих пи­ сем «деве молодой», поскольку их автором при таком понимании оказывается замужняя женщина. Этот, казалось бы, мелкий и частный вопрос, вопрос о том, чьей ру­ ке принадлежали «письмы девы молодой» из строфы XXXVI 8-й гла­ вы— Татьяне или какой-то другой «деве», — на самом деле имеет принципиально важное, существенное, фундаментальное значение, поскольку от того или иного ответа на него во многом зависит то или иное решение проблемы жизненного и духовного «перерождения» Онегина и, следовательно, то или иное представление об Онеги- н е как о целостной личности и о посвященном ему романе в целом. Не понимать этого Пушкин не мог и, значит, не мог не рассчиты­ вать на понимание читателя. И единственное, что в данном конкрет­ ном случае для такого понимания требовалось и требуется, — это общность языка, т. е . общность семантики, коннотаций и особенностей употребления слова дева и его производных в составе образуемого ими словообразовательного гнезда. 20. Загадки словаря пушкинской эпохи: дева. «Словарь языка Пуш­ кина», фиксируя это слово, оставляет его без объяснения, отсылая к словарям современного русского языка. А эти последние, характеризуя слово дева как «книжн. поэт.» [Уш.: I, 667], «трад.- поэт.» [MAC: I, 374], «употр. в поэтической и стилизованной речи» [БАС: 3, 628] или «стар.» [Ож.: 143], толкуют его через синоним, единогласно отсылая к одно- коренному девушка, значение которого определяется как «лицо жен­ ского пола, достигшее половой зрелости, но еще не вступившее в брак» [Уш.: I, 668; Ож.: 143], или «...достигшее физической зрелости, но не со­ стоящее в браке» [MAC: I, 375]/«...достигшее полного физического раз­ вития, но не состоящее в браке» [БАС: 3,635]. Таким образом, если сле­ довать указаниям «Словаря языка Пушкина», мы должны считать, что дева для языкового сознания Пушкина и его современников, как и для носителей современного русского языка, — это «лицо женского пола, достигшее полного физического развития, но не состоящее в браке».
Как же в таком случае объяснить, что старик цыган, утешая Алеко и поучая его, как следует относиться к женским изменам, называет свою дочь Земфиру, жену Алеко и мать его сына, «юной девой» («Цы- ганы», 1824)? Как объяснить, что Пушкин, описывая состояние Ма­ рии, с ужасом осознавшей после встречи и разговора с матерью, что стояло за непонятым ею чудовищным вопросом Мазепы: «Отец или супруг тебе дороже?», по-прежнему называет ее «девой»: «Дева падает на ложе, / Как хладный падает мертвец» («Полтава», 1828-1829), как и в строках, описывающих обморок Марии во время сватовства M а - зеп ы («И, охладев как неживая, / Упала дева на крыльцо»), и как во всем последующем тексте, где она именуется «девой робкой», «бедной девой», «девой усыпленной» и снова «бедной девой»)? Может быть, тем, что Пушкин хотел намекнуть на мужскую несостоятельность Мазе­ пы? Но в тексте поэмы мы находим множество прямых указаний на обратное. Может быть, тем, что оба эти брака не были скреплены запи­ сью в книге актов гражданского состояния и не получили церковного освящения? Тем, что «де-юре» и Земфира, и Мария Кочубей оставались «девицами»? Так же, как совращенная гусаром финляндка Эда или наложница Елецкого цыганка Сара, героини поэм Е.Ба­ ратынского «Эда» (1824) и «Цыганка» (1829-1842), которые до коіща этих текстов именуются «девами»? Но тогда почему в эпилоге «Бахчи­ сарайского фонтана», рассказывая о посещении дворца Гирея и вспо­ миная о том, как перед ним «летучей тенью мелькала дева», Пушкіпі спрашивает взволнованно: «Чью тень, о други, видел я? <...> Марии ль чистая душа / Являлась мне, или Зарема / Носилась ревностью дыша / Средь опустелого гарема» — и относит слово «дева» равно к обеим ге­ роиням? Ведь в другой части текста Зарема несомненно входит в круг наложниц Гирея, названных «женами»: «Все жены спят. Не спит одна. / Едва дыша, встает она; / Идет...». «Одна» — это 3 ар ем а, и идет она для рокового разговора с Марией. И почему, наконец, в строфе XIII незаконченной поэмы «Езерский» Пушкин называет «девой» Дездемону, явно имея в виду не только начало ее отноше­ ний с О те л л о, но все трагедийное действие в целом: «...Зачем арапа своего / Младая любит Дездемона, / Как месяц любит ночи мглу? / Затем, что ветру и орлу / И сердцу девы нет закона...» (1832-1833)? Ответ на все такого рода вопросы может быть, по-видимому, только один. Слово дева, которое сегодня является несомненным архаизмом и находится у самого порога или даже за порогом фиксируемой часто­ ты (по сведениям частотных словарей [Засорина 1977: 156; Штейн- фельдт 1963: 233]: дева — 7/-; девица — 28/-; девка — 41/-; девочка — 124/278; девушка — 267/271; девчонка — 63/36), в пушкинскую эпоху (воспользуемся цифровыми данными пушкинского словаря и «Лер-
монтовской энциклопедии») было живой единицей поэти­ ческого языка и не только было более употребительным, чем ка­ ждое из его производных в составе словообразовательного гнезда, но либо лишь незначительно уступало им по совокупной частоте, либо обнаруживало существенное преобладание по этому признаку (ср.: де­ ва - 226/174: девица - 119/38; девка - 36/12; девочка - 19/9; девуш­ ка — 101/89; девчонка — 14/8, где в числителе данные пушкинского, а в знаменателе — лермонтовского словоупотребления) и имело в контекстах, подобных рассмотренным выше, особое, не отражен­ ное словарями значение. Чтобы понять и объяснить его, следует учесть, что семантическая структура слова дева, как и у других таксономических терминов, об­ служивающих поло-возрастную сферу (девочка, девушка, мальчик, юноша, отрок, женщина, мужчина...), представляет собой комплекс или пучок семантических признаков-компонентов, каждый из кото­ рых — один или в той или иной связке — может при определенных ус­ ловиях, выдвигаясь на передний план, подавлять и погружать в тень все или некоторые другие. Так, в слове женщина в зависимости от контекста может актуализироваться только 'пол', заслоняющий все остальные возможные признаки, включая и 'возраст', как это имеет место, например, в аббревиатурной надписи «Ж» на дверях туалетов, или 'пол + возраст' (женщины и дети) или, например, 'пол' + обуслов­ ленные им и неразрывно связанные с ним те или иные типичные сущ­ ностные признаки 'женскости'. Так, отвечая Вяземскому на его со­ мнения по поводу письма Татьяны, Пушкин писал: «...если впрочем смысл и не совсем точен, то тем более истины в письме; письмо жен­ щины, к тому же 17-летней, к тому же влюбленной!» (29 ноября 1824 г.) . В иных условиях центральное место в структуре значения этого слова занимает связка 'пол' + 'недевственность'. Словарь Уша­ кова иллюстрирует это значение высказыванием «Она рано шала женщиной» и толкует его как «лицо женского пола, начавшее половую жизнь» [Уш.: 1, 858]. Таким же образом в слове дева в пушкинскую эпоху на передний план либо выдвигались компоненты 'пол' + 'девственность' (ср. более позднее свидетельство Даля: «Дева бол. уптрб. в знач. девственница» [Даль: I, 508]), фразеологизовавшиеся в сочетании старая дева, либо, как это характерно для поэтического языка, все компоненты его зна­ чения, кроме 'пола' и 'возраста', оттеснялись на периферию, причем «женскость» была претворена в 'женственность', а поэтические кон­ нотации введены in media res семантической структуры и предстают нашему сознанию как 'красота', 'прекрасное', 'прелесть', 'очарование'. Отсюда обычная экспликация-экстериоризация этих «возрастных» и
«эстетических» элементов значения в ставших поэтическими штам­ пами оборотах типа юная дева, младая дева, прелестная дева, дева кра­ соты и т. п ., естественное закрепление их за сферой любви, ср.: «Они <звуки Россини. — А. П> текут, они горят, / Как поцелуи девы стра­ стной...» — вар.: «Вакханки страстной — иль твои, / О дева неги и люб­ ви...» («Путешествие Онегина» [Пушкин 1937/1995: 6, 471, 5 а]) и сдвиг к значению 'возлюбленная' 78 . Ср. у H. М. Языкова: «Разгульна, светла и любовна, / Душа веселится моя; / Да здравствует М<арья> П<етровна>, / И ножка, и ручка ея! / Как розы денницы живые, / Как ранние снеги полей — / Ланиты ее молодые / И девственный бархат грудей. / Как звезды задумчивой ночи, / Как вешняя песнь соловья — / Ее восхитительны очи / И сладостен голос ея. / Блажен, кто, роскош­ но мечтая, / Зовет ее девой своей;/ Блаженней избранников рая/ Студент, полюбившийся ей!» («Песня», 1829)79 . И уж совершенно очевидно, что признак 'девственность' в семантической структуре слова дева полностью стерт в составе таких фразеологизованных обо­ ротов, как нестрогие девы, благосклонные девы, девы наслаждений и т.п. (см. о них выше на с. 104). Ср. еще: «На бархате дивана / Влюб­ ленный сибарит / Роскошно возлежит / И, взором пожирая / Движе­ нья гурий рая, / Трепещет и кипит, / И к деве сладострастья, / Залог желанный счастья, / Платок его летит...» (А. И. Полежаев. «Ренегат», 1826-1828). Таким образом, ничто не мешает признать, что «письмы девы моло­ дой», автором которых (в частности, и по причине их множественно­ сти) никак не могла быть Татьяна, принадлежали другой руке- руке тоже молодой и прекрасной, но замужней женщины. И, на счастье, есть слова В.Г.Бенедиктова, которые снимают все возможные сомнения на этот счет: Ты все та ж, как в прежни годы, В дни недавней старины, В дни младенческой свободы Золотой твоей весны. Вижу с радостию прежней Те ж красы перед собой; Те ж уста с улыбкой нежной, Очи с влагой голубой; Но рука.... с кольцом обета, — И мечты мои во прах! Пыл сердечного привета Замирает на устах.
1. «Женщины» — Татьяна и другие., 155 Пусть блестит кольцо обета, Как судьбы твоей печать. И супругу стих поэта Волен девой величать! (В.Г.Бенедиктов. «Возвращение незабвенной» // Библиотека для чтения, 1836, т. 14, с. 22G) 21. И вновь переклички: «кольца», «предрассужденъя», «моленья», «клятвы» и «угрозы». Страсти и ревность. Точно так лее «кольца тайного обручения», или, по точному слову Бенедиктова, кольца тай­ ного «обета», задуманные как средство сакрального скрепления союза Онегина и его возлюбленной, откликаются «модным кольцам», ко­ торые должны были — по фантасмагорической идее, зародившейся в каких-то мелкопоместных головах из окружения Лариных,— со ­ единить Татьяну (узнавшую об этом, к крайнему своему удивле­ нию и досаде, из дошедших до нее «толков») и Онегина (который так об этом никогда и не узнал). Эти измышленно предназначавшиеся для измышленной свадьбы, которая была измышленно «отложена», измышленные «модные кольца», которых измышленно не удалось «достать» (3, VI), по закону пушкинской рифмы проливают свет и на кольца «тайного обручения», которые, скорее всего, были и остались Ее идеей, отвергнутой Онегиным, поскольку он не мог, помимо всего прочего, не усмотреть в ней покушения на его сво­ боду. Кольцо союза оборачивалось для него кольцом безысходности и замкнутого круга. Он сам скажет об этом Татьяне: «Когда бы жизнь домашним кругом / Я ограничить захотел...» (4, XIII). С другой стороны, эти романтические «заветные кольца» петербургской воз­ любленной Онегина со- и противопоставляются обрядовым «завет­ ным кольцам» святочного гадания Татьяны (5, VIII) (ср. [Брод­ ский 1950: 224-225; Лотман 1983:263])80 . И здесь, как мы видим, дей­ ствует священный принцип пушкинской триады! Вполне возможно, что именно эту мистическую идею обмена коль­ цами, родившуюся в Ее суеверной голове, и имел в виду Онегин, с раздражением вспоминавший о необходимости «уничтожать пред­ рассужденъя, которых не было и нет у девочки в тринадцать лет» (4, VIII). Но какие «предрассужденья», т.е . предрассудки, вообще могли быть у такой женщины, как Она, его Возлюбленная? Это, конечно, были не те «невинных лет предубежденья», которые «умом и стра­ стью» «побеждал» Онегин 1-й главы, следуя предписаниям «науки страсти нежной» (1, XI). Несомненно, что тут не было места ни «пред­ рассудкам», связанным со «святостью брачных уз», ни «предрассуд­ кам», связанным с тем, «что будет говорить княгиня Марья Алексевиа».
Свободно попирая все нормы нравственности и морали, Она как верная «дочь Киприды» знала только одну святыню — свои все преодолеваю­ щие «страсти». Но именно поэтому она не могла не верить в судьбу, фатум, рок, сулившие ей неизбежную гибель. Как скажет Предсе­ датель: «Я страх живет в душе, страстьми томимой» («Пир во вре­ мя чумы», 1830). Отсюда неизбежные мрачные предвидения и пред­ сказания, поиски защиты от таинственных сил неведомого ей потус­ тороннего мира и попытки действий, которые могли бы обеспечить еіі такую защиту. Все это было, напротив, совершенно чуждо Онегину, которыіі, со своим холодным скептическим умом, не верил пи в сон, ни в чох, ни в птичий грай, ни в народные поверья и приметы, ни в мистические средства любой природы. Поэтому-то «страх», который мог быть вполне реальным для Нее, Онегину мог показаться выду­ манным, притворным и «мнимым». Не ложным (ср. у Батюшкова «Ложный страх», 1810)81, а мнимым! Он хорошо знал также общий характер мировосприятия людей своего круга и мог полагать, что не­ экзальтированные девочки и девицы из аристократических семей ду­ мают и чувствуют так же, как он. Вот откуда «девочка в тринадцать лет» как эталон отрицательного сравнения для безнадежной в этом отношении молодой женщины. Иное дело — голос света, суд света, общественное мнение, молва, толки, сплетни, пересуды, разговоры и россказни, шепот и хохотня глупцов. Для свободно и независимо мыслящего Онегина — это то единственное, чем он, несший «ярмо светского подданства» (Н. Ф. Пав­ лов), пренебречь, что переступить не мог. Вот почему он с таким раз­ дражением вспоминает «надзоры теток, матерей» и «сплетни», равно мучительные для него, имеются ли в виду «сплетни» о них двоих, сплетни о ней, совершенно безразличные Ей (вспомним Нину из «Бала», которая «презреньем к мнению полгіа») или даже льстящие Ее самолюбию (в комплекс Нины входит афиширование ее «соблазни­ тельных связей»), или «сплетни» о нем и его действительных или, скорее, вымышленных увлечениях на стороне, крайне болезненно воспринимавшиеся Ею. Отсюда и сменяемые «моленьями» «угрозы» как одно из проявлений Ее безумной, почти на грани патологии, рев­ ности, органически входящей в комплекс мифологической Нины, — те самые загадочные «угрозы», которые — в одном ряду с «толками» и «предсказаньями» — мы уже обсуждали, пытаясь попять туманное со­ держание видений Онегина в его втором, связанном со вторым ду­ шевным кризисом, затворническом сидении. О том, что стояло в памяти Онегина за этими глухо упоминае­ мыми «угрозами», можно только догадываться, но, пытаясь предста­ вить себе это что, мы имеем возможность опереться не только на наши
1. «Женщины» — Татьяна и другие, 157 индивидуальные, у каждого свои и по необходимости ограниченные, жалкие и бедные представления о ревности, но и на авторитетное сви­ детельство автора романа. Пушкин, в полной мере изведавший всю огненную разрушитель­ ную силу этого чувства, сам многократно безумно ревновавший и многократно столь же безумно ревнуемый, посвятил ему, не ограни­ чившись двоііным глухим упоминанием «угроз», целых две строфы бе­ ловой рукописи 6-й главы романа, которые должны были служить за­ поздавшим, post factum, комментарием к сцене ревности Ленского на балу у Лариных и одновременно своего рода пророчеством о его гибельной судьбе 82 . Это строфа XV — в тоне дружески-фамильярной полуиронической беседы с читателем о ревности вообще и резко кон­ трастирующая с ней своей высокой исповедальной лирикой строфа XVI о его собственном, глубоко интимном, горьком опыте болезненно и мучительно ревнуемого и ревнующего и о той (с обрывом и зажимом на полуслове по принципу de mortui aut bene, aut nihil), с которой этот «ужасный опыт» был связан и которой уже нет (эта строфа могла бы по праву — в качестве одного из совершеннеігашх образцов — войти в пушкинский цикл стихов «о мертвой возлюбленной»): И эти великолепные строфы (ср.: [Булгаков 1990: 286-287, 294]) Пушкин снял. Не в последнюю очередь, как можно думать, потому, что, подключив свой роман к мощному энергетическому полю мифа о Нине, окончательное формирование которого связано с поэмой Бара­ тынского «Бал» (1828), он был освобожден от необходимости описы- 6, XV 6, XVI Да, да, ведь ревности припадка — Болезнь, так точно, как чума, Как черныіі сплин, как лихорадка, Как повреждение ума. Она горячкой пламенеет, Она свой бред, свой жар имеет, Сны злые, призраки свои. Помилуй бог, друзья мои! Мучительней нет в мире казни Ее терзании роковых, Поверьте мне: кто вынес их, Тот уж конечно без боязни Взойдет на пламенный костер, Иль шею склонит под топор. Я не хочу пустой укороп Могилы возмущать покой; Тебя уж пет, о ты, которой Я в бурях жизни молодой Обязан опытом ужасным И рая мигом сладострастным. Как учат слабое дитя, Ты душу нежную, мутя, Учила горести глубокой. Ты негой волновала кровь, Ты воспаляла в неіі любовь И пламя ревности жестокой; Но он прошел, сен тяжкий день: Почий, мучительная тень! [Пушкин 1950: V, 535-536]
вать и объяснять то, что находилось в компетенции этого мифологи­ ческого целого, и, осознав это, везде, где это было возможно, передал слово мифу. Самоотверженно отказавшись от этих мощных строф о ревности, Пушкин сохранил двойное упоминание «угроз» как необхо­ димую и достаточную отсылку к мифу и предоставил ему говорить. Миф же — на своем языке — говорит нам не о любви, а о стра­ сти («Но то любовь, а это страсть!» — писал А. Григорьев в поэме «Вверх по Волге», 1862), более того — о страстях, и еще того бо­ лее— о катаклизме страстей. Он говорит нам, что здесь не за­ урядная бытовая ревность бесчинствует — здесь бушуют бытийствен- ные мифологические силы. Это ревность из ревностей и всем ревно- стям ревность — высшее из возможных воплощений ревности и пер­ вообраз всех бывших и будущих ревностей на свете. И всякий, кто рев­ нует, лишь воспроизводит — в меру своей индивидуальности — этот мифический образец. И всякий, кого ревнуют, неизбежно проходит через огненную купель, предсказанную и предписанную мифом, но проходит ее по-своему и выходит из нее по-своему. Онегин, чей любовно-ревностный опыт был во многом близок, но не тождествен пушкинскому (у Онегина не было «мертвой воз­ любленной» — его возлюбленная продолжала жить и в своей жизни, причем, как мы сможем в этом убедиться, продолжала жить, ревнуя, и, несмотря на все его усилия, также и в его памяти!), вышел из этого испытания, в отличие от Пушкина, «инвалидом любви». 22. Типологическая параллель: Онегин и пушкинский Паж. А ведь поначалу, как это всегда и бывает, все должно было восприни­ маться совсем по-другому. И Онегин, если бы захотел вспомнить это начало, мог бы рассказать о нем словами влюбленного отрока-пажа (из стихотворения Пушкина «Паж, или Пятнадцатый год», 7 октября 1830), которому в детски доверчивом и безоглядном упоении первой великой страсти — казались безграничным счастьем и наградой судьбы и Ее строгость и властолюбие, и Ее ревность, и Ее продиктованные рев­ ностью чудовищные угрозы: Пятнадцать лет мне скоро минет; Дождусь ли радостного дня? Как он вперед меня подвинет! Но и теперь никто не кинет С презреньем взгляда на меня. Уж я не мальчик — уж над губой Могу свой ус я защипнуть; Я важен, как старик беззубый;
Вы слышите мой голос грубый, Попробуй кто меня толкнуть. Я нравлюсь дамам, ибо скромен, И между ими есть одна... И гордый взор ее так томен, И цвет ланит ее так темен, Что жизни мне милей она... Она строга, властолюбива, Я сам дивлюсь ее уму — И ужас как она ревнива; Зато со всеми горделива И мне доступна одному. Вечор она мне величаво Клялась, что если буду вновь Глядеть налево и направо, То даст она мне яду; право — Вот какова ее любовь!.. Она готова хоть в пустыню Бежать со мной, презрев молву... Хотите знать мою богиню, Мою севильскую графиню?.. Нет! ни за что не назову! Предлагаемое сближение может показаться произвольным и натя­ нутым, но типологически оно более чем обоснованно. Онегин ведь и был в сущности (в этом мы еще убедимся) отроком-пажом при сво­ ей, хотя и не севильской (в черновом варианте — «варшавской» [Пушкин 1957: III, 467]), графине (или княгине), и было ему в на­ чальную пору этого оказавшегося нешуточным для них обоих романа тоже пятнадцать (напомню уже цитированное: «В 15 лет уж мною правил / Ваш хитрый слабый милый пол...» — 4, I черновой рукописи) или шестнадцать лет (ср. в черновом варианте стро­ фы IV 1-й главы: «Вот наш Онегин на свободе, / Острижен по по­ следней моде, / Как dandy лондонской одет — / Шестнадцати не боль­ ше лет...» [Пушкин 1937/1995: 6, 216]), и, значит, в начальную пору его романа он был лишь примерно на год старше «влюбленного па­ жа», находившегося, как указывает пушкинский эпиграф к этому тек­ сту — «C'est l'âge de Chérubin...» — в «возрасте Керубино», а за месяц до этого — в черновике «Станционного смотрителя» (первоначально — «Смотрителя»), раздумывая о «родах любовей», специально выделил «любовь 15 [14] летн. <его> сердца» [Пушкин 1937: 8, 644], повторив то, о чем пятью годами ранее, 13-14 августа 1825 г., писал А. П . Керн:
«...je me suis conduit avec vous comme un enfant de 14 ans — c'est indigne — mais depuis que je ne vous vois plus, je reprends peu à peu l'ascendant que j'avais perdu, et je m'en sers pour vous gronder» — <я вел себя с вами, как четырнадцатилетний мальчик, — это возмутительно, но с тех пор, как я вас больше не вижу, я постепенно возвращаю себе утраченное превосходство...> . А за два года до этого, в письме Вязем­ скому 5 апреля 1823 г., спрашивал, имея в виду понятные адресату, но неизвестные нам расхождения с М.Ф.Орловым, и намекая на «невзрослость» его мыслей или поступков: «...не знаешь ли, минуло ли 15 лет генералу Орлову? или нет еще?». Ср. прояснение этого хода мысли у В. Л . Пушкина: «Я люблю, — сказал мне однажды подагрик Хризипп, — я истинно люблю умных молодых людей. Любезность и таланты сближают все возрасты и все состояния. Сколько стариков, которые умом моложе 15-летних мальчиков!..» (В.Л. Пушкин. Мысли и характеры, 1815 // Арзамас 1994: 2,120). 15 лет — это общий для культурного сознания пушкинской эпохи возрастной рубеж, разделяющий ограниченное семейным миром «ре­ бячество» и «юность», впервые обретающую независимость и свободу. Именно с этого рубежа вел отсчет годам своей «независи­ мости» сам Пушкин (письмо жене 18 мая 1834 г.) 83 . Ноэтоиестьта самая «пора», о которой говорится в «Евгении Онегине»: «...юности мятежной / Пришла Евгению пора, / Пора надежд и грусти нежной...», когда он, оказавшись «на свободе», «наконец увидел свет» (1, IV) и вскоре встретился с той, которая перевернула всю его жизнь. (Это по­ зволяет внести некоторые коррективы в существующие разработки внутренней хронологии «Евгения Онегина» [Гуковский 1957: 254-257; Лотман 1983:18-23; Шоу 1996:130; Шварцбанд 1997а].) А через два года он вырвался из-под Ее тиранической власти, сбро­ сил с себя ставший невыносимым гнет Ее необузданных страстей, Ее воспаленной ревности, Ее оскорбительных измен, Ее сцен со слезами и обмороками, угрозами убийства и самоубийства, моленьями и клят­ вами, избавился от Ее уловок и притворства, мнимых страхов и обма­ нов, от Ее записок и писем, оказался на свободе и обнаружил, что жизнь его пуста, а свобода бессмысленна (позднее он скажет о ней в письме к Татьяне — «постылая»). И понял, что одну из своих самых страшных угроз Она осуществила. Она напоила, опоила его своим ядом, и он отравлен 84 . «Он» — это паж, но «он» — это и Онегин, и их типологическое единство отражено также внутренним психологическим объ­ ективно и непредвзято устанавливаемым единством интонационно-стилистического и версификациоино­ го строя их перволичной речи. Можно было бы легко при-
соединить авторефлексивные записи в юношеском «Альбоме» О не- гина к тексту «Пятнадцатилетнего пажа», и никто не заметил бы швов и стыков. Ср. хотя бы начало онегинской записи под No 1: «Мет не любят и клевещут, / В кругу муэісчин несносен я, / Девчонки предо мной трепещут, / Косятся дамы па меня...» [Пушкин 1950: V, 539], где слово «мужчин» неопровержимо выдает в авторе «ие-мужчииу» — мальчика или юношу, — «отрока», как он сам себя назвал («Я отрок был, и мною правил...», — 4, I черновой рукописи). Объединяет их и мотив «яда», представленный в «исповеди» Онегина в мета­ форическом повороте: «То в ней чудовище я видел, / Созданье злоб­ ных адских сил, / Я трепетал и ненавидел — / Алкая ждал <и> слезы лил / <...> Все в ней [казалось каплет ядом]/ Она являлась мне зми- ей...» (4, II черновой рукописи [Пушкин 1937/1995: 6,334]). Желающие оспорить предложенное отождествление могли бы ука­ зать на резкое расхождение между горделиво-самоуверенными и внутренне нескромными словами пажа «Я нравлюсь дамам, ибо скро­ мен» и горделиво-упрекающим онегинским «косятся дамы на меня», но это возражение легко снять, если увидеть в двух приведенных и про­ тиворечащих друг другу высказываниях отражение разделенных почти годом двух состояний души, двух способов поведения в свете одного и того же человека (или, говоря более осторожно, одного и того же че­ ловеческого типа) и — соответственно — двух различных реакций све­ та на такое поведение. Ситуации пажа — «скромного» мальчика, которыіі «нравится» (или думает, что «нравится») «дамам», — точно соответствует ситуация Онегина, о котором, только что «увидевшем» «свет» и только что «увиденном светом», сказано: «Он по-французски совершенно / Мог изъясняться и писал; / Легко мазурку танцовал, / И кланялся непри­ нужденно; / Чего ж вам больше? Свет решил, / Что он умен и очень мил» (1, IV). Стихи эти, как справедливо отметил 10. М. Лотман, «звучат ирони­ чески в силу противоречия между характером способностей героя и вы­ водом света о его уме». Однако дальнейшие разъяснения 10. М, Лот- мана о том, что понимать это нужно, исходя из позиции членов Союза Благоденствия, которые оказали «на Пушкина в период работы над пер­ вой главой исключительное воздействие», что «ум ставился в прямую зависимость от степени образованности и просвещенности» и что этим определяется «сатирическая оценка» Онегина [Лотман 1983: 127— 128], фактически бьют мимо цели. Не нужно было быть членом Союза Благоденствия, чтобы пони­ мать, что обычная светская оценка «ума» на основании умения «совершенно» «изъясняться» «по-фраиицзски» поверхностна и что за 6- 7681
отработанными формами в совершенстве усвоенного французского языка ума-то как раз и не разглядеть. Ср.: «Кто-то сказал и сказал правду: „Этот человек умен, да только по-французски" <.,.> — т<о> е<сть> нам кажется, что он умен!» (К.Батюшков. «Из записных кни­ жек», 1807). И о том же, по воспоминаниям современника, из уст Пуш­ кина: «Спросили Пушкина на одном вечере про барыню, с которой он долго разговаривал, как он ее находит, умна ли она? — „Не знаю, — отвечал Пушкин очень строго и без желания поострить (в чем он бы­ вал грешен): ведь я говорил с ней по-французски"» (Русский архив, 1886, кн. 3, вып. 11, с. 432). Ср. развернутое обоснование этой мысли: «Один мой приятель сделал очень глубокомысленное замечание, а именно: что есть люди, которые очень умны, когда говорят по- французски, и делаются невыразимо пошлы и глупы, как скоро заго­ ворят по-русски. Это довольно странно, но справедливо и понятно. Мы учимся не языку, но только заучиваем тысячи фраз, сказанных на этом языке умными людьми; говорить хорошо по-французски — зна­ чит повторять эти тысячи готовых фраз; эти фразы и мешают мыслям и избавляют от своих собственных; вы слушаете, чужой ум выгляды­ вает из болтовни, обманывает вас: кажется — дело, переведите по-рус­ ски — пустошь, ни к селу, ни к городу...» (В. Ф. Одоевский. «Княжна Зизи», 1839). Ср. также: «...она <А. О . Смирнова> читала мне письмо Ростопчиной из чужих краев: слишком тонко и умно, впрочем, ум и истина французских фраз...» (И, С. Аксаков — письмо родным 13 нояб­ ря 1845 г. //И . С.Аксаков. Письма к родным, 1844-1849. М ., 1988, с. 214). Кроме того, Ю. М . Лотман, как, впрочем, и все те, кто высказывал­ ся по этому поводу до него, совершенно не учитывает, что Пушкин здесь говорит не об Онегине — взрослом человеке, а об Онеги­ не-мальчике и его первых шагах в большом свете ичто ничего другого в этих условиях, при первом своем явлении в свете, Онегин-мальчик обнаружить и не мог! Он вел себя так, как толь­ ко мог и должен был себя вести. И свет оценил его так, как только и мог его оценить. И пушкинская ирония здесь направлена на свет, а не на Онегина. Нет поэтому никаких оснований, как это принято, распространять эту первую — и неизбежно поверхностную! — оценку Онегина- маль­ чика на Онегина последующих строф (и «далее везде») и тем более усматривать противоречие между Онегиным из (1, IV), который «умен и очень мил» ,и Онегиным из его альбомной записи, на кото­ рого «косятся дамы» [Иезуитова 1989]. Мальчик стал отроком, а затем юношей, и естественная его перво­ начальная «скромность» сменилась свободной развязностью и бесце­ ремонностью (в том значении этих слов, которые в пушкинскую эпоху
не имели отрицательно-оценочных коннотации). Теперь, обольщен­ ный всеобщим расположением, он, взрослея, мог перейти от поверх­ ностного чисто этикетного светского общения к более содержательным его формам, позволяя себе высказываться («Имел он счастливый та­ лант / Без принужденья в разговоре / Коснуться до всего слегка...» — 1, V) и шутить («И возбуждать улыбку дам/ Огнем нежданных эпи­ грамм...» — 1, V), и тогда общее светское мнение о нем расслоилось. И хотя на самом деле, как заверил нас хорошо знавший его повество­ ватель, «конечно, не был он педантом» (1, V черновой рукописи [Пуш­ кин 1937/1995: 6, 217]), Онегин в несколько пристрастных глазах мужчин — «судей решительных и строгих» (1, V) — воспринимался теперь как «ученый малый, но педант» (1, V), что и вылилось в реф­ лексивную запись болезненно самолюбиво относившегося к своей ре­ путации юноши в его «Альбоме»: «В кругу мужчин несносен я». Ю. М.Лотман [1983: 128] видит иронию и сатиру на Онегина и в строках оставшегося в черновике второго варианта строфы V: «В нем дамы видели талант — / И мог он с ними в с<амом дело / Вести [ученый разговор] / И [даже] мужественный спор / О Бейроне, о Ма- нюэле / О карбонарах, о Парни / Об генерале Жомини» [Пушкин 1937/ 1995: 6, 217], хотя и здесь имеется в виду Онегин начальной, юной его поры, и понятно, что с дамами ему было легче вести такого рода беседы и вступать в «мужественный спор», чем со «строгими и реши­ тельными» «судьями»-мужчинами. По мнению 10. М. Лотмана, «кон­ траст между серьезностью, даже политической запретностыо темати­ ки бесед и светским характером аудитории („В нем дамы видели та­ лант...") бросает иронический отсвет на характер интересов Онегина», Такая оценка, однако, отражает то — ко времени Онегина уже уста­ ревшее — мнение о женской части светского общества, против которо­ го энергично возражали современники. Так, Вяземский, пересказывая впечатления путешествовавшего по России г. М . Ансело, подчеркнул, что «то, что путешественник говорит о женском поле в России, заслу­ живает, по моему мнению, безусловное одобрение», и процитировал его: «„Некоторые путешественники <...> донесли Европе о невежестве Русских женщин: не знаю, были ли авторы беспристрастны в свое время, но ныне я с ними не согласен. Пользуясь правами, присвоен­ ными эванию моему иностранца, я не один раз переходил за межу раз­ граничения, проведенного между обоими полами (выше автор замеча­ ет, что в гостиных и столовых наших оба пола не сходятся); я разгова­ ривал с этими женщинами, обвиненными в невежестве, и, по большей части, находил у них сведения разнообразные, соединенные с необык­ новенною тонкостию ума, познания нередко глубокие во многих ли­ тературах Европейских и прелесть выражения, которой могли бы по-
завидовать многие Француженки. Особливо же между молодыми сии качества блистательнее обнаруживаются: это доказывает, что с про­ шедшего столетия образование женщин в России приняло новое на­ правление и что справедливое лет 30 тому перестает ныне походить на правду. Часто в Петербурге встречаешь девиц, с равною свободою изъясняющихся на языках Французском, Немецком, Английском и Русском; я могу назвать таких, которые пишут на сих языках слогом замечательным по необыкновенной исправности и красивости. < . ..>" — Я рад, что иностранец гласно признал превосходство образованности женского пола над нашим в России. Я всегда был этого мнения и уве­ рен, что наши светские общества холодны и безжизненны от нашей братии» (П.А.Вяземский. Письма из Парижа, III. 1827 // П .А .Вязем­ ский. ПСС. СПб., 1878, т. I, с. 238). И далее: «Я довольно ездил по Рос­ сии, живал в губернских и в уездных городах и везде находил, без вся­ кого лицеприятия, что сумма, какова бы она ни была, мыслей, утон­ ченных чувств, образованности и сведений перетянет всегда к стороне женской...» (там же, с. 238 -239). И об этом же свидетельство Пушки­ на: «Одна дама сказывала мне, что если мужчина начинает с нею го­ ворить о предметах ничтожных, как бы приноравливаясь к слабости женского понятия, то в ее глазах он тотчас обличает свое незнание женщин. В самом деле: не смешно ли почитать женщин, которые так часто поражают нас быстротою понятия и тоикостию чувства и разу­ ма, существами низшими в сравнении с нами? Это особенно странно в России, где царствовала Екатерина II и где женщины вообще более просвещены, более читают, более следуют за европейским ходом ве­ щей, нежели мы, гордые бог весть почему» («Table-talk», 1830-е гг. [Пушкин 1957:8,92 -93]). Как иронически, но с точным знанием дела писал Вельтмаи, «Об­ разованность бального общества имеет возрасты. Сперва должно лов­ ко двигаться, ни слова не говоря. Потом красно говорить, ничего не мысля. Потом умно мыслить, ничего не понимая. Потом ясно пони­ мать, ничему не веря» (А. Ф. Вельтман. «Сердце и думка», 1838), и не­ трудно соотнести эти «возрасты» с основными этапами светской жиз­ ни Онегина. Ср. также свидетельство Б.Н.Чичерина, который в свои юные годы в Москве, будучи «непременным участником всех со­ браний, постоянным гостем и литературных салонов, и светских», прошел по трем основным ступеням лестницы светского образования. «В первый год <...> вертелся более в кружке девиц, лотом поступил в кавалеры молодых дам», «разъезжал, танцевал, играл с дамами в карты и точил язык с утра до ночи и с ночи до утра» и л ишь затем перешел в общество муж­ чин. Отец его, предостерегая сына от излишнего увлечения светской
жизнью, тем не менее вполне принимал эти его университеты. Он считал полезным для него, когда подошло время, и общество «людей мыслящих», которое «не только занимательно, но и полезно для мо­ лодого человека, как бы он ни был умен», и — не в меньшей степени — общество женщин, которое «освежает его способности» и «дает ему некоторое изящество, которого ни в какой другой сфере приобрести нельзя» (Воспоминания Б.Н.Чичерина. М., 1991, с.82 -83). Совер­ шенно открыто отдавал предпочтение женскому обществу и откро­ венно писал об этом в своем дневнике А. Н. Вульф, и, учитывая уро­ вень его интеллекта и университетской образованности, мы сможем более объективно оценить и понять эту ситуацию, и тогда нам будет легче понять и Онегина в разные «возрасты» его светской жизни. Ср. прямое свидетельство об этом с противоположной стороны: «...с молодыми людьми, вступающими только в свет, была она <графиня Воротынская> величественна и недоступна», «с молодыми людь­ ми, достигшими второй молодости, расточала она все прелести колко­ го ума, всю обворожительность своих очей и стана», «одним словом, для каждого оттенка человеческого возраста была у нее особенная тактика» (В. А. Соллогуб. «Большой свет», 1839). Необходимо понять, что кажущееся недифференцированным и не­ прерывным время первой главы пушкинского романа, охватывающей события жизни героя от его рождения и до его отъезда в деревню и пер­ вых дней сельской жизни, на самом деле имеет прерывистую структу­ ру и прошито скрытыми временными границами, без учета которых адекватно понять Онегина совершенно невозможно. Пушкинский «Пятнадцатилетний паж» 1830 г. является в этом смысле текстом ис­ ключительной важности. Связывают его с «Онегиным» и другие буквальные схождения, и прежде всего — фраза: «Я нравлюсь дамам, ибо скромен, / И между ими есть одна...», которой в первоначальном варианте «исповеди» Онегина Татьяне соответствует: «Темира, Дафна иЛилета/ Как сон забыты мной давно. / Но есть одна меж их толпою / Я долго был пленен одною...» (4, III беловой рукописи [Пушкин 1937/1995: 6, 592])85, — с исключительно важным в контексте объяснения с Т ать - ян ой противопоставлением глагольных времен: «есть одна» — «был пленен одною». 23. Еще одна типологическая параллель. В связи с этим напрашива­ ется еще одна типологическая параллель, за которой стоит не литера­ турная, а совершенно реальная жизненная история. Герой этой драмы приехал из Сибири в Петербург двадцатилетним юношей в 1875 году, поступил на филологический факультет универ-
ситета и через два года, студентом 3 курса, был приглашен репетито­ ром в богатый дом к сыновьям тридцатишестилетней вдовы. Юный учитель влюбился в хозяйку дома, влюбился впервые в жизни, влю­ бился со всею силой юной страсти и вызвал ответное чувство. Свадь­ бу отложили до окончания университета: дама его сердца не могла по­ зволить себе выйти замуж за недоучившегося студента. Два года ожи­ дания не охладили влюбленного. Незадолго до желанного соединения он в письме сестре рассказывал о своей избраннице: «Моя Дина очень хороша собою: она — блондинка и волосы у нее blonde cendre <свет- ло-пепельные> с зеленоватым отливом; она светская женщина, т<о> е<сть> обладает всем тем привлекательным изяществом, которое, не знаю как для кого, а для меня обаятельно. < ...> ее ясный ум часто указы­ вает мне, где истина, в том случае, когда мой, ухищряясь, ходит кругом да около. Характер у нее твердый <...>, темперамент нервный без вся­ кого нервничанья, воля сильная, несколько излишне деспотическая и покоряющая. < ...> Любит она меня очень сильно и ревнует не меньше. Я ее очень люблю и стараюсь думать, что нисколько не боюсь». Общность и совпадения этого письма с пушкинским «Пажом...» лежат на поверхности и совершенно очевидны. И как бы это ни объ­ яснять — только общностью и параллелизмом жизненных ситуаций или на этой жизненной основе также сознательным следованием пи­ шущего избранному пушкинскому образцу шіи неосознанной услугой культурноіі памяти, которая извлекла из своих запасников когда-то вошедший в нее пушкинский текст, — не приходится сомневаться, что за искренними, наивно восторженными строками этого поразительно­ го документа еще одно — совершенно живое воплощение роковой мифологической Нины. Звали героиню этой истории — Надежда — Дина (< Иа-дина) Валентиновна Хмара-Барщевская, и двойная ана­ грамма имени Нина в звуках ее именования, как равным образом и мрачная фонетика и семантика ее двойной фамилии, не предвещали ее возлюбленному, ее «пажу», ничего доброго. Ее деспотизм и власт­ ность, ее тяжелая любовь и удушающая ревность привели его к пол­ ному отчуждению и навсегда убили в нем любовь и способность лю­ бить. Их долгая совместная жизнь до последних его дней, до скоропо­ стижной смерти 13 декабря 1909 г., была мучительным одиночеством вдвоем (ср.: [Подольская 1987]). От душевной и физической гибели его, как в свое время Баратынского и Пушкина, спасла поэзия, вобравшая в себя все его душевные и сердечные муки, отразившая, как почувствовал А. Блок, страдания «человеческой души, убитой непосильной тоской, дикой, одинокой и скрытной» [Блок: V, 620]. Имя этого поэта — Ин­ нокентий Федорович Анненский, а его поэзия — это поэзия всеохват­ ной, всеобъемлющей мировой тоски. Для той, которая привела его
на голгофу, в его поэзии не нашлось ни единого светлого слова. Па­ мять о ней хранит лишь образ «бескрылого Эрота» — великолепный аналог увядших и обезображенных увяданием «роз Гименея», которые только и мог, но не захотел предложить Татьяне Онегин. Тоска — это то единственное, что осталось в душе Аниепского от так счастливо и вдохновенно начавшегося юношеского романа: «Кон­ чилась яркая чара, / Сердце очнулось пустым: / В сердце, как после пожара,/ Ходит удушливый дым./ Кончилось? Жалкое слово,/ Жалкого слова не трусь: / Скоро в остатках былого / Я и сквозь дым разберусь. / Что не хотело обмана — / Все остается за мной... / Солнце за гарью тумана / Желто, как вставший больной, / Жребий, о сердце, твой понят — / Старого пепла не тронь... / Больше проклятый огонь / Стен твоих черных не тронет!» («Пробуждение»), Такого, как у него, многообразия «то с к» нет ни у одного другого по­ эта в мире. Не говоря уже о текстах, каждый из которых несет в себе мотив тоски и те или иные его вариации и разработки, достаточно на­ помнить заглавия стихотворений Анненского, в которых главенствует это слово: «Тоска возврата», «Тоска», «Тоска мимолетности», «Тоска отшумевшей грозы», «Трилистник тоскливый» (в составе которого «Тоска припоминания», «Тоска белого камня», «Тоска кануна»), «То­ ска миража», «Тоска вокзала», «Тоска медленных капель», «Тоска сада», «Тоска синевы», «Моя тоска»... Известно, что Брюсов называл себя «магистром бессонниц». Аниен- ский мог бы с полным основанием назвать себя «магистром тоски», и это — наряду с другими особенностями его поэтического дара — сдела­ ло его одним из лучших, если не лучшим интерпретатором стихов о тоске в мировой поэзии. Анненский донес до нас и тоску П. Верлена — «И pleure dans mon coeur» («Il pleut doucement sur la ville»), 1872 — «Песня без слов», 1904 («поэтологический» анализ верлеиовского оригинала и различных его переводов см. в работе: [Тростников 1997: 121-127]), «Langeur», 1884— «Томление», 1904, и тоску Ш.Бодле­ ра — «Spleen», 1852 — «Сплин», 1904 и др. 24. Тоска лирического героя Анненского и тоска Онегина. За­ гадка пушкинского текста: досада. Поэзия бесконечной тоски Инно­ кентия Анненского — исчерпывающе полное и точное воплощение то­ го мироощущения, которое вынес Онегин, вырвавшийся из кольца объятий мифологической Нины, но отравленный ею и оказавшийся в «безысходном круге» тоски (И. Анненский. «Тоска миража»), В поисках противоядия Онегин перепробовал все, что только было возможно: вращение в вихре, блеске, шуме и чаде балов и маскара­ дов; рауты и приемы в аристократических гостиных и салонах; женщины
и девы света и полусвета, с которыми он пытался забыться, через кото­ рых в то же время сознательно или подсознательно мстил Ей и на кото­ рых было проверено и доведено до высшей степени мастерства и со­ вершенства владение всеми тонкостями, всеми приемами и средствами «пауки страсти нежной», данное ему («гению») от природы и развитое в Ее Высшей Школе и под Ее руководством; дружеские встречи; пиры и пирушки; карты (ср. упоминание «бостона» — не танца, а одного из видов карточной игры в [1, XXXVIII] и — особенно — «карт» вообще в [1, LIV]); театр — опера и балет; книги; попытки литературного твор­ чества; жизнь на виду у всех и в отрешенном затворническом одино­ честве... — все это после Нее, все это против Нее, все это во спасение от Нее — и все впустую 86 . Это были бесплодные попыт­ ки переделать себя и стать из того, кого «берут», тем, кто «берет». К нему можно было бы отнести слова, сказанные кем-то о Метыорипе, авторе «Мельмота»: «Он танцевал так, как иные пьют, — чтобы забыть­ ся» (цит. по: [Алексеев 1976: 584]). Но как ничто не могло «охладить» душу Ленского, «согретіуіо девственным огнем» любви (2, XX), так ни­ что уже не могло зажечь испепеленную душу Онегина, оказавшего­ ся «жертвой бурных заблуждений и необузданных страстей» (в чер­ новом варианте было «долгих заблуждений, разврата пламенных страстей» [Пушкин 1950: V, 610]), и если «заблуждения» целиком принадлежат ему, то в «разврате» он — лишь объект и жертва. И вся первая глава романа рассказывает именно об этом — о бес­ плодной борьбе Онегина с не меркнущим в его памяти, исполнен­ ным мертвящей элой силы (и до поры до времени безымянным и бес­ плотным для нас) образом Женщины, владеющей его душой. И об этом же снова в ІХ-Х строфах 4-й главы (вслед за воспроизведением потока сознания Онегина, пытающегося — сразу же или вскоре по­ сле разрыва с Нею — спасти себя, умалив и обесценив и Ее и все, что было с Нею связано), только в предельно сжатом изложении и с ис­ ключительно важным подведением итогов: «Вот как убил он восемь лет, / Утратя жизни лучший цвет» (4, IX). И об этом же — глухо, на­ меками, прорывами — во всех остальных главах, вплоть до заключи­ тельной восьмой, где Ее образ вновь всплывает в черновом варианте письма, а затем в видениях Онегина, чтобы, неожиданно материали­ зовавшись, уступить место Татьяне и исчезнуть уже навсегда. В этой связи следует задуматься над загадочным словом «досада» в строфе XXI главы 8-й . Напомню ее содержание. Онегин, вернув­ шийся домой после раута, где он вновь встретил Татьяну и был представлен ей ее мужем, князем N, как его «родня и друг», восстав от «позднего» сна, «встревоженного» «мечтой то грустной, то прелест­ ной», получает от «родни и друга» приглашение на вечер... «„Боже! к
ней!.. / О буду, буду!" и скорей/ Марает он ответ учтивый./ Что с ним? в каком он странном сне, / Что шевельнулось в глубине / Души холодной и ленивой?/ Досада? суетность? иль вновь / Забота юно­ сти — любовь?» — Этими вопросами, как и во многих других случаях, Пушкин создает ситуацию двойной неопределенности, ибо остается неясным субъект вопрошания и его адресат (Онегин ли спрашивает самого себя? Пушкин ли размышляет о своем герое и предлагает за­ думаться также и читателю? Или и то, и другое, и третье вместе?), как остается неясной (вопреки не знающему сомнений утверждению И. Семепко: «переход к великой любви совершается в Онегине через „досаду и суетность"» [1960: 125]) внутренняя мотивировка душевно­ го состояния Онегина. Что же нам выбрать из предлагаемого набо­ ра возможных объяснений того, что движет Онегиным в его стра­ стном желании увидеть Татьяну? Может быть, эта самая «суетность», то есть тщеславие? То, о чем Татьяна устыжающе скажет ему позднее: «Как с вашим сердцем и умом / Быть чувства мелкого рабом»? То, что подскажет с добродуш­ но-горьковатой иронией повествователь в своем замечании об общей для всех людей слабости: «О люди! Все похоош вы / На прародитель­ ницу Эву...» (8, XXVII)? То, о чем расскажет эпиграф, — эта, как при­ нято думать, мистифицирующая квазицитата («Tiré d'une lettre parti- culière» — «Из частного письма»), которая первоначально была эпи­ графом к 1-й главе: «Исполненный тщеславия, он сверх того обладал той особенного рода гордостью, которая побуждает с одинаковым безразли­ чием признаваться как в добрых, так и в дурных поступках, — следствие чувства превосходства, быть может воображаемого»? Но упрек Татьяны может получить и другое истолкование (см. об этом ниже). И Онегин, с его «неподражательиою странностью», мог быть и, по-видимому, был свободен от общего «всем людям» тще­ славия. Во всяком случае никаких безусловных свидетельств его тще­ славия и «суетности» пушкинский текст не сообщает. Сказанным определяется и возможное понимание эпиграфа, — од­ ной из многих загадочных деталей пушкинского текста. Следует пре­ жде всего заметить, что он, по-видимому, представляет собой вывер­ нутый наизнанку перевод-переработку пассажа из письма 50-го президентши де Турвель виконту де Вальмону в романе «Опасные связи»: «Мне чуждо тщеславие, в котором укоряют мой пол. Еще меньше у меня той ложной скромности, которая представляет собою лишь утонченную гордыню. И потому я совершенно искренне говорю вам, что нахожу в себе очень мало таких качеств, которыми могла бы правиться» (Шадерло де Лакло. Опасные связи / Перевод с франц. Н.Я.Рыковой. М ., 1990, с.89). Аналогичное наблюдение (но на ином
переводе) было сделано недавно и В.И .Арнольдом [1997: 03]. И, как уже отмечалось в литературе [Громбах 1969: 217-218; Арнольд 1997: 63], этот странный текст мог иметь в виду вовсе не Онегина, а склонного к самокритике и к суровому самоосуждению автора-пове­ ствователя. Ср. в этом отношении хотя бы поразительное письмо Пушкина В. П. Зубкову (1 декабря 1826 г.) 87 . А может быть, «забота юности — любовь»! Ведь далее будет ска­ зано ясно и недвусмысленно: «Сомненья нет: увы! Евгений/ В Татья­ ну как дитя влюблен; / В тоске любовных помышлений / И день и ночь проводит он...» (8, XXX). Но сказано значительно больше. Сказано: «вновь/ Забота юности — любовь». — И это «вновь» отсылает к скрытой в подтексте 1-й главы подлинной, чистой и целомудренной любви юного Онегина, Онегина-мальчика, Онегина- пятнадцатилетнего пажа, подкрепляется сравнением «как дитя, влюблен» (сравнением, которое в этом контексте освобожда­ ется от оков заштампованной фразеологической связности и восста­ навливает всю полноту своего значения) и верифицируется записями из онегинского «Альбома». Но при чем тут «досада»! Досада на то, что Тат ьяна оказалась теперь женой его «родни и друга»? Досада на самого себя, вновь по­ павшего в «сети Киприды»? Но ни та, ни другая «досада» не находят себе места в альтернативном ряду с «суетностью» и «детской» влюб­ ленностью. Ведь вопрос задан о том, что влечет его к Татьяне, и «досада» как один из ответов на этот вопрос кажется непонятной. Свет на эту очередную пушкинскую загадку может пролить пись­ мо Пушкина Ан. Н . Вульф от 21 июля 1825 г., в котором он размыш­ ляет о природе того чувства, которое было вызвано в нем встречен и разлукой с А. П. Керн: «Je me promène toutes les nuits dans mon jardin, je dis: elle était là — la pierre qu'elle a heurtée est sur ma table auprès d'une héliotrope fanée, j'écris beaucoup de vers — tout cela, si vous voulez, ressemble beaucoup à de l'amour mais je vous jure qu'il n'en est rien. Si j'étais amoureux, j'aurais eu dimanche des convulsions de rage et de jalousie, et je n'ai été que piqué... cependant l'idée que je ne suis rien pour elle <...> non, cette idée m'est insupportable...» <Каждую ночь гуляю я по саду и повторяю себе: она была здесь — камень, о которыіі она спо­ ткнулась, лежит у меня на столе, подле ветки увядшего гелиотропа, я пишу много стихов — все это, если хотите, очень похоже на любовь, но клянусь вам, что это совсем не то. Будь я влюблен, в воскресенье со мною сделались бы судороги от бешенства и ревности, между тем мне было только досадно, и все же мысль, что я для нее ничего не значу... нет, эта мысль для меня невыносима...> . Здесь названы те же три мо­ тивировки — любовь (проявлением которой являются судороги от
бешенства и ревности), досада и суетность, но только представленные постфактум, как выбор из того, что должно было остаться и осталось после встречи. И это позволяет понять «досаду» Онегина в свете его прошлого горького опыта. И она же — эта «досада» — позволяет нам этот его прошлый горькиіі опыт осмыслить лучше и глубже. Все его достижения и победы в «науке страсти нежной» — только от «досады»! Вспомним в этой связи (разумеется, с учетом разницы в масшта­ бах, обстоятельствах и деталях) героя «Княгини Литовской» Гри­ гория (Жоржа) Печорина (в черновой рукописи он назван Евге­ нием), который, не сладив своего юношеского романа с Верочкой (это казалось пустячком, а оказалось жизненной катастрофой), стал «волочиться» за Лизаветой Николавиой Негу ров ой и превратил это волочение, вызванное и питавшееся «тайной досадой» [Лермон­ тов 1958: 4, 323], в сложнейшую многоходовую партию, построенную по тем же правилам, каким следовал до него Онегин, истощивший душу в бесплодных попытках преодолеть «тоскующую лень» упраж­ нениями в «пауке страсти нежной». Оба они шли в этом через «труд и муку и отраду» и через «досаду», которая, как мы видели, входит составной частью в общеязыковую и специально онегинскую (и печо- ринскую) семантику «скуки-тоски». Не нужно «дияволъской», как на­ звал память Пушкина Денис Давыдов (письмо Пушкину, 4 апреля 1834 г.), — достаточно обычной поэтической памяти, чтобы услышать эту дистантную рифму — рифму на расстоянии шести глав и восьми лет. Постоянное закрепление значений 'досада', 'досадный', 'досадно' за словами корневого гнезда тоски (тоска, тоскливый, тоскливо...) об­ наруживает идиолект И.И .Пущина. Ср.: «Мы все так рассеялись, что, право, тоскливо ничего не знать о многих» (письмо Е.П .Оболен­ скому, 27 октября 1839 г.); «Ставь номера на письмах, пока не будем в одном номере. Право, тоска, когда не все получаешь, чего хочется» (письмо Е. П . Оболенскому, 18 апреля 1841 г.) «Статью о К<аролине> К<арловне> не стану вам передавать, вы все знаете, и тоска повторять эти неимоверные глупости» (письмо И. Д .Якушкину, 2 мая 1841г.); «Здесь <...> все не очень хлопочут о честности или не совсем ей верят, потому что сами большею частью не отыскивают в себе этого органа. Опять и в этом отношении тоска. Меня иногда бесит Мих<аил> Алекс<андрович>, уверяя, что можно быть к этому равнодушным...» (письмо И.Д . Якушкипу, 3 октября 1842 г.); «...нашему лицеисту до­ стается от многих. Не знаю, до какой степени справедливы эти упре­ ки, но тоска слышать, а главное думать, что хотя часть он заслужил...» (письмо Е. А. Энгельгардту, 26 февраля 1845 г.) и мн. др. (И. И . Пущин. Записки о Пушкине. Письма. М ., 1989, с. 117, 122, 123, 126, 161,167, 170,174 ,180 ,182 ,185 ,191 ,195 , 204 , 244 , 246 ,261 и др.) .
Восемь долгих лет изнурительных и безуспешных попыток О н е г и н а — на протяжении всех восьми глав романа — освободить от рокового ига и воскресить выжженную и омертвевшую, «холодную и ленивую», но сохранившую гордость душу говорят о могуществе и си­ ле противника, с которым ему пришлось вести столь трудную борьбу. Борьбу тем более трудную и мучительную, что Онегин мог пола­ гаться только на собственные силы, только на непреклонную твердую волю к самопреодолению. В этом роковом поединке Онегин устоял, и это тем более важно для понимания его душевного устройства, что речь идет о юноше, почти мальчике, и о редчайшем, тяжелейшем ис­ пытании, о чрезвычайно жестком жизненном опыте (о том, что назы­ вается experimentum cruris), который выпал на его долю. Об этом пря­ мо свидетельствует запись, сделанная им в его юношеском альбоме: Так напряженьем воли твердой Мы страсть безумную смирим, Беду снесем душою гордой, Печаль надеждой усладим... [Пушкин 1950: V, 543] Доверив эту тайну своему дневнику, Онегин мог поделиться ею еще только с одиим-едипственным человеком — со своим другом-повест­ вователем, который, несомненно, принял на себя, поручившись че­ стью, обязательство хранить о ней полное молчание. И если как автор, как творец художественного мира романа и всех его героев Пушкин, зная все о каждом, мог о каждом все рассказать, то как повествователь, являющийся одновременно героем романа и ставший единственным другом Онегин а, предать доверенную ему глубочаіішую, скрытую от всех онегинскую тайну он, конечно, не мог. Многократно изведав не­ скромность, измену и предательство друзей, сам он был верен святому долгу дружбы — даже если это был долг перед своим же героем. Имен­ но этими словами: «Святая дружба!» и именно в связи с радо­ стной встречей с Онегиным в Одессе после долгой разлуки открывает повествователь взволнованный монолог о друж­ бе и друзьях в ХХХ-ХХХІѴ строфах беловой рукописи «Путешест­ вия Онегина» [Пушкин 1950: V, 559-561]88 . Размышляя над мотивами, руководствуясь которыми Пушкин, ха­ рактеризуя ситуацию первого затворничества Онегина, создает ат­ мосферу смысловой неопределенности и, если не обо всем, то об очень многом, говорит словами, допускающими двойное истолкование, сле­ дует, вероятно, учитывать и это деликатное обстоятельство. Чтобы разрешить эту неопределенность и выбраться из этой двой­ ственности, нужно проделать достаточно сложную работу, и прежде
всего освободиться от гипноза иронически сниженного и легкого по­ вествовательного стиля 1-й главы романа, и постараться прочесть ее как органическую часть романного целого, в котором начала и концы сведены и взаимно проясняют и отражают друг друга. Зеркало же, как известно, способно выявить то, что невозможно или трудно увидеть, прямо всматриваясь в отражаемое [Айрапетян 1996: 145]. Как показал анализ видений Онегина в его втором кабинетном затворничестве, понять их содержание и смысл, не обращаясь к тексту первой главы, невозможно. Но точно так же невозможно правильно понять многое в 1-й главе, не обращаясь к тексту конечной 8-й, тем более что Пушкин сам устанавливает связь между этими двумя час­ тями текста и отсылает читателя от 8-й к 1-й. Напомню эти важней­ шие строки: «...От света вновь отрекся он. / И в молчаливом кабине­ те / Ему припомнилась пора, / Когда жестокая хандра / За ним гнала- ся в шумном свете, / Поймала, за ворот взяла /Ив темный угол запер­ ла» (8, XXXIV). 25. Возвращение к тексту 1-й главы. Душевный кризис Онегина. Попытка творчества. Прочтем же заново некоторые строки 1-й главы романа. «Отступник бурных наслаждений, / Онегин дома заперся, / Зевая, за перо взялся, / Хотел писать, но труд упорный / Ему был тошен; ничего / Не вышло из пера его» (1, XLIII) — Что это? Свидетельство его творческой бездарности, «очевидного отсутствия призвания к ли­ тературному труду» [Бродский 1950: 99]? Следствие также пресыщенности жизнью, еще одно проявление его лени, его развращенности, неприученноеTM к труду, его «предан­ ности безделью», как считал Бродский, отметивший, что «онегинские настроения не были чужды и некоторым замечательным писателям этой эпохи» [там же]? Еще более резко, уничтожающе резко, в тоне гневной инвективы писал об этом Г. А . Гуковский: «В 43-й строфе первой главы Пушкин рассказывает о том, как Онегин, которому надоели светские забавы, попытался заняться писательством и как из этого ничего не вышло. И не могло выйти, разумеется, потому что писательство Онегина срод­ ни его либерализму, это пародия на творчество, искажение его. Онегин принялся за него только от скуки <...> серьезность, вдохновенье, „вы­ сокая страсть" — ничего этого нет в Онегине. Искусство же не терпит неуважения к себе. Оно требует упорного труда, верного служения. Онегинскому лжеписательству противостоит возвышенная тема твор­ чества в образе поэта...» [Гуковский 1957: 192-193]. Здесь все — и тон, и содержательная сторона предъявляемых Онегину обвине-
ний-обличений — могли бы вызвать недоумение, если бы не понима­ ние того, когда и в каких конкретных политических и культур­ но-исторических условиях писались эти строки и какие тучи висели над головой их автора. Вот откуда их пламенная страстность и гнев­ ный пафос. Вот почему онегинское «писать» безосновательно шель­ муется как «пародия на творчество» и даже как «лжеписателъство». Но ведь в строках об онегинском писательстве можно видеть и от­ ражение той душевной ситуации, о которой Пушкин писал Вяземско­ му 19 августа 1823 года: «Мне скучно, милый Асмодей, я болен, писать хочется — да сам не свой». И о том же позднее: «„.Вот вечер: вьюга во­ ет; / Свеча темно горит; стесняясь, сердце ноет; / По капле, медленно глотаю скуки <'тоски'> яд. / Читать хочу; глаза над буквами сколь­ зят, / А мысли далеко... Я книгу закрываю; / Беру перо, сижу; насиль­ но вырываю / У музы дремлющей несвязные слова. / Ко звуку звук нейдет... Теряю все права / Над рифмой, над моей прислужницею странной...» («Зима. Что делать нам в деревне?..», 2 ноября 1829 г.). И Д. Давыдов, мучительно переживавший разлуку с любимой женщи­ ной и козни тех, кто пытался «с намерением увлекать» его возлюб­ ленную «вовсе в противную сторону той, где я осужден убивать не по­ следние уже года, но последние дни истинной жизни», жаловался Вя­ земскому: «Я, любезный друг, каждый день в славной Софиевке, но ничто не пробуждает музы моей! Не могу писать, когда слишком гру­ стно!» (28 июля 1818 г. [Арзамас 1994: 2, 421-422]). Может быть, и у Онегина это тот же психологический настрой, когда от тоски и от­ чаяния все из рук валится? Когда душа и ум заняты одной навязчивой мыслью и находятся во власти одного мучительного чувства, сбросить которое, избавиться от которого, вытеснить которое не помогают никакие усилия? Ведь предикативное определение «тошен» (о «труде упорном») — вопреки «Словарю языка Пушкина» [IV, 564] — нельзя читать как «неприятен, противен»: здесь, как и вообще в языке пуш­ кинской эпохи, это всего лишь знак 'тоскливого отчуждения' (см. об этом подробнее ниже). Заметим при этом — ведь Онегин «хотел»! И чья это оценка — «ничего не вышло»? Повествователя или самого Онегина в передаче повествователя? И если так, то где критерии этого «не вышло»? Во всяком случае «алъбомно»-дневниковые записи Онегина не позво­ ляют оценивать плоды его творческих усилий как «лжеписательство» (ср.: [Иезуитова 1989: 23]). И, наконец, даже если «ничего не вышло», значит, не только хотел, но все-таки еще и пытался! Пытался дваж­ ды приобщиться к стихотворству. В первый раз — скорее всего по инициативе своего друга-повество­ вателя и, к взаимному их огорчению, неудачно. Именно на этой не-
удаче и делают обычно акцент, читая всем памятные пушкинские строки: «Высокой страсти не имея / Для звуков жизни не щадить, / Не мог он ямба от хорея, / Как мы ни бились, отличить» (1, VII)89 и выводя отсюда крайне нелестные для Онегина заключения о его абсолютной «антипоэтичности» и неспособности воспринять самые простые, доступные каждому школьнику вещи. Но читать эти строки можно и по-другому, если понять, что 1) «ямб» и «хорей» здесь боль­ ше, чем просто 'ямб' и 'хорей', и синекдохически представляют не только весь поэтический язык, со всеми деталями его «механизма», но и шире — весь мир поэзии как целое, и что 2) «мы» здесь использовано не в горделиво-авторском, а, как обычно для этого текста, в «совмест­ ном», «кооперативно-солидарном» значении — 'я и он'. Это значит, что один позвал и предложил, а другой с готовностью отклик­ нулся; что один изо всех сил старался объяснить, а другой с не меньшим усердием и упорством старался понять, иесли эта затея не удалась, то не потому, что «ученик» был вообще бездарен и туп (почему бы тогда не возложить ответственность на учителя?), а потому, что ему ничто в голову не лезло и — воспользуемся словами Пушкина, сказанными им о самом себе, томящемся в тоске, — «никакая поэзия» «не шевелила» его «сердца». И если позднее (8, XXXIX) повествователь, рассказывая о том, как во время второго своего кризиса и второго кабинетного сидения Онегин пытался или, по крайней мере, был готов сочинять стихи («...чуть с ума не своротил, / Или не сделался поэтом. / При­ знаться: то-то б одолжил! / А точно: силой магнетизма / Стихов рос­ сийских механизма / Едва в то время не постиг...» — 8, XXXVIII), вспомнит об этой совместной «битве» за постижение русского стиха, которая имела место 7 глав назад, и шутливо-фамильярно скажет о нем «мой бестолковый ученик», то скажет это сочувственно-ласково, вполне понимая, что «бестолковость» Онегина — не от интеллекту­ альной его неспособности, а от оглушенности тоской, которую он без­ успешно пытался и пытается преодолеть. Эта «битва» и поражение в ней, усугубившее и углубившее созна­ ние бессилия и беспомощности Онегина перед владеющею им тос­ кой, вспомнились и ему самому, когда — на третий день после приезда в деревню — он обнаружил, «Что и в деревне скука та же, / Хоть нет ни улиц, ни дворцов, / Ни карт, пи балов, ни стихов» (1, LIV). Коммен­ таторы обходят своим вниманием эти поразительные строки, не заду­ мываясь над выпадающими из логического ряда «стихами». Между тем «стихи» здесь — и это очень важно! — представляют всю интел­ лектуальную сферу в универсуме онегинской тоски, и то, что именно «стихи» оказались в сознании Онегина симво-
лом не-светской духовной жизни, так же не способной по­ мочь ему в его борьбе с тоскою, как оказались бессильны и все другие мобилизованные им средства, говорит отнюдь не о его «антипоэтич­ ности». Это свидетельство того, насколько велики были надежды, ко­ торые он возлагал на приобщение к поэзии и которые не оправдались, и насколько значительны были усилия, которые были приложены им и его другом-повествователем (как оказалось, безрезультатно), и та­ ким образом — именно через бессилие поэзии! — свидетельство глубины и могущества его тоски! И когда во 2-й главе мы прочитаем о Ленском, который в живом общении с Онегиным «...в жару своих суждений / Читал, забыв­ шись, между тем / Отрывки северных поэм», и узнаем, что «снисходи­ тельный Евгений, / Хоть их не много понимал, / Прилежно юноше вни­ мал» (2, XVI), то за этими таящими иронию словами, наследующими легкость повествования 1-й главы, нужно суметь увидеть все тот же онегинский комплекс: его поглощенность тоской, которая, как завеса, отделяет его от мира («их не много понимал» здесь нужно читать, ко­ нечно, не как 'они были недоступны его пониманию', а как 'они не воспринимались его сознанием'), и его мужественные усилия и труд души в безуспешных попытках вырваться из-под ее власти. Это по­ стулируемое для рассматриваемого «онегинского» текста значение глагола «понимать» — 'воспринимать', не получившее отражения в «Словаре языка Пушкина», надежно подтверждается аналогичным его употреблением в «Татьянином» тексте. Рассказав о том, как «младые грации Москвы» «ей» <Татьяне> «поверяют нараспев / Сердечны тайны, тайны дев» (7, XLVI), «Чужие и свои победы, / Надежды, шало­ сти, мечты, / Текут невинные беседы / С прикрасой легкой клеветы, / Потом, в отплату лепетанья, / Ее сердечного признанья / Умильно требуют оне», повествователь обращается к реакции Татьяны: «Но Таня, точно как во сне, / Их речи слышит <не «слушает»! — А. П .> без участья, / Не понимает ничего, / И тайну сердца своего, / Заветный клад и слез и счастья, / Хранит безмолвно между тем / И им не делит­ ся ни с кем» (7, XLVII). Казалось бы, то, что Онегин, превозмогая себя, через свою тоску, «прилежно юноше внимал», — невелик подвиг. Но представим себе, что сказали бы доброжелательные критики Онегина, если бы он, занятый своей тоскливой думой, пренебрежи­ тельно оборвал бы Ленского с его «отрывками северных поэм», и значение его готовности во имя дружбы подавить свои чувства и слушать (хотя и не слыша) эти самые «стихи» можно бу­ дет оценить по достоинству.
Postscriptum 1. Воспроизводя здесь предложенное мной в 1-м издании этой книги объяснение загадочных 13-14 строк строфы LIV главы 1-й с «выпадающими из логического ряда „стихами"», я должен сейчас самым решительным образом его опровергнуть. Оно ошибочно, по­ скольку исходит из словарного значения слова «стихи» и не учиты­ вает специфики того целого, которому принадлежит. Целое же это — перечислительный ряд, построенный по принципу «матрешки»: Пе­ тербург — улицы в Петербурге — дворцы на улицах — карты и балы во дворцах — стихи на балах. Не просто «стихи», но стихи на ба­ лах! О каких же «стихах на балах» здесь может идти речь? Какие «бальные стихи» имел в виду Пушкин? Какие «бальные стихи» вре­ мени его петербургской жизни могли запомниться Онегину и вспомниться потом ему в деревне? По небрежно уверенному, катего­ рически и без сомнений высказанному мнению Набокова (его «Ком­ ментарий» в то время, когда я предложил свое первое, оказавшееся, — увы! — ошибочным, объяснение, был мне еще недоступен!), «под стиха­ ми наш поэт подразумевает альбомы светских дам, описанные в гл. 4, ХХѴІІ-ХХХ» [Набоков 1998:208]. Однако поспешное заключение На­ бокова также ошибочно: альбомы «блистательных» светских дам (эти «разрозненные томы из библиотеки чертей» — 4, XXX), как и альбомы «уездных барышень» и, в частности, альбом Ольги (4, XXVII, XXXI), на самом деле не могут иметь и не имеют никакого отношения ни к балам, ни к сознанию Онегина. Слово стихи здесь использова­ но н е в обычном предметном, а в сдвинутом процессуально- действенном, акциональном значении. Так же, как кольца в (4, VIII) — не просто имя предмета, а обозначение действия обмена коль­ цами (см. об этом на стр. 132 -135), как сани в (5, IV) — не просто 'сани', а 'катанье в санях' (значение, также не отмеченное в «Словаре языка Пушкина»), так и стихи здесь — это не просто 'стихи' (и, конечно, не 'поэзия'!), а 'публичное исполнение стихов', — почти обязательное дей­ ство, без которого, как записал И. С . Аксаков, рассказывая о калужском бале 1 декабря 1846 года и ссылаясь на слова Гоголя, «ни один бал не обходится» (Я. С .Аксаков. Письма к родным. М ., 1988, с. 338). Эти «стихи»,несомненно, — стихи, читавшиеся (или певшиеся в виде куплетов!) набалах по тому или иному поводу: стихии купле­ ты в честь именинников и юбиляров, в честь именитых гостей и заезжих знаменитостей и — не в последнюю очередь — в честь «прекрасных дам», которые были украшением, а иногда и центральными фигурами, «ца­ рицами бала», и, конечно, как правило, стихи очень далекие от поэзии! Но почему в таком случае какие-то жалкие «стихи», слышанные когда-то Онегиным на каких-то петербургских балах, так засели в его сознании, что он продолжал помнить о них по прошествии столь
длительного времени, уже после того, как он порвал все свои связи с большим светом; после того, как он прошел через свое «кабинетное» затворничество, через попытки спастись от тоски запойным, но ока­ завшимся «бестолковым» чтением и неудавшимся творчеством; после встречи и завязавшейся дружбы с повествователем, пытавшимся прий­ ти ему на помощь; после того, как, похоронив отца и разделавшись с кредиторами, он покинул Петербург; после того, как предал земле дя­ дю и вступил в права наследства? — Не можем же мы предполагать, что эти «стихи» в такой степени оскорбили его поэтическое чувство. Онегин, который, вопреки общепринятому пониманию, отнюдь не был врагом поэзии и в периоды особенно глубоко овладевавшей им тоски сам, хотя и неудачно, дважды пытался излить свою душу в сти­ хах (см. об этом выше, а также в специальной работе [Пеньковский 19996]), не был в этом, как и в других отношениях, и педантом. Он не был поэтическим Сальери и не мог бы вместе с последним гневно вос­ кликнуть: «Мне не смешно, когда фигляр презренный / Пародией бес­ честит Алигъери» [Пушкин 1957:5,360]. Понять эту загадочную памятливость (чтобы не сказать — злопа­ мятность!) Онегина можно только допустив, что за его мыслями о «балах» и «стихах» стоит не вообще феномен бальных стихов, который был обсужден выше, а какое-то совершенно конкретное, навсегда запом­ нившееся Онегину бальное торжество и какое-то совершенно кон­ кретное, задевшее его за живое и принятое им близко к сердцу стиховое выступление в честь кого-то, к кому Онегин был неравнодушен. И по­ скольку этим «кем-то», несомненно, не мог быть он сам; поскольку за этим «кем-то», учитывая все, что мы знаем об Онегине, невозможно также предположить какое-либо другое лицо мужского пола, остается думать, что адресатом так больно уколовших и засевших занозой в его сознании и памяти «стихов» была женщина. Был, следовательно, Бал, горько запомнившийся ему из множе­ ства других балов. И была Царица Бала, в честь которой в его присутствии были прочитаны или пропеты и которой были затем под­ несены «стихи», запомнившиеся ему потому, что Она была болью его души и сердца, роковой героиней его юношеского романа, о завяз­ ке и счастливом начале которого он сам рассказал на страницах своего «Альбома», скрыв ее имя под криптонимом R. С. и назвав ее «одалис­ кой молодой» и «Венерою Невы» [Пушкин 1937/1995: 6, 616-617]. И что-то ужасное ( и именно в какой-то связи с пропетым ей купле­ том) произошло между им и ею на этом балу, что навсегда сломало ему жизнь и сделало его таким, каким мы его знаем. Слово стихи здесь в сдвинутом процессуально-действенном значе­ нии, как и многие другие слова у Пушкина, — это не сырое слово об-
щерусского лексикона. Это — романное слово, которое обознача­ ет не только конкретный предмет, не только обобщенное и обоб­ щающее понятие, но и некую совершенно конкретную ситуацию с конкретными героями и с собственным связывающим их уни­ кальным сюжетом. Это слово, таким образом, сюжетно-ситуативно. Более того. Поскольку в центре обозначаемой им сюжетной ситуа­ ции стоит мифологическая героиня, это слово мифоло­ гично. Миф же требует воспроизведения и мифологичен ровно в такой степени, в какой он воспроизводится. «Стихи на балах» в сознании Онегина конца 1 -й главы отсылают назад, к событиям его петербургской юности, и одновременно отсылают вперед, к именинно­ му балу Татьяны в 5-й главе. Этот бал с исполненными в ее честь куплетами Трике и есть воспроизведение указанной мифологиче­ ской ситуации, тем более ужасное для всех основных участников, что Татьяна волею случая и прихотью «догадливого поэта» Трике за­ няла в нем место Нины, героини основного мифа и, как следует из всех этих совпадений и как подробно будет показано ниже, героини также и онегинского романа. Последствия этого рокового совпадения нам известны (см. об этом специально в работе [Пеньковский 2002]. 26. Возвращение к тексту 1-й главы (продолжение). Онегин и книги. «И снова, преданный безделью, / Томясь душевной пустотой, / Уселся он с похвальной целью / Себе присвоить ум чужой; / Отрядом книг уставил полку,/ Читал, читал, а все без толку...» (1, XLIV). — Что значит здесь это «без толку»? То, что книги оказались плохими: «Там скука, там обман иль бред; / В том совести, в том смысла нет; / На всех различные вериги; / И устарела старина, / И старым бредит новизна», и Онегин не обнаружил в них «ума», который можно было бы «при­ своить» [Никишов 1985: 47]? Или то, что книги оказались плохими и именно потому, что были плохи, не могли вывести его «из круга привычных настроений скуки и хандры» [Бродский 1950: 99]? Но если так, то чем же плох Онегин ив чем его можно упрекать? — Как заметил еще В. Л . Пушкин, «И если вздор читать пришла моя чре­ да, / Неужели заснуть над книгами беда?» («К Д.В.Дашкову», 1808)90 . А может быть, дело в другом, и подчеркнуто иронический тон пушкинского описания — только прием, имеющий целью замаскировать истинную причину? И эти книги, вызвавшие столь очевидно пристра­ стную, раздраженную, даже брюзгливую оценку Онегина (ср. здесь хотя бы — задолго до В. Катаева — намеренные «мовизмы»: повторе­ ния бред и бредит; устарела, старина, старым), были плохи не столько сами по себе, сколько прежде всего потому, что оказались бессильны (точно так же, как до того и женщины!) увлечь, захватить и
освободить его от душевной муки, которая им владела? Разве не об этом говорит оставленная в черновой рукописи характеристика его чтения: «Читал глазами неумело...» [Пушкин 1937/1995: 6, 246 , 6а]?91 Приученный к глубокому сосредоточенному чтению, чтению «умом», Онегин, чье сознание застлано тоскою, непривычно для себя (потому и «неумело») лишь скользит глазами по страницам раздраженно пере­ бираемых книг и, не воспринимая написанного, на них же, что психологически вполне понятно, возлагает за это ответственность! 92 И потом — кто подобрал ему такие плохие книги? Ведь затворился он в своем, — не в чужом кабинете! Показательно, что всегда столь щед­ рый на «библиографические указания» Пушкин здесь не приво­ дит ни имен авторов, ни названий! Зато он подробно перечисляет авторов, к которым обратился О н е - ги н во время своего второго кризиса и второго кабинетного сидения: «Стал вновь читать он без разбора. / Прочел он Гиббона, Руссо, / Ман- зони, Гердера, Шамфора, / Madame de Staël, Биша, Тиссо, / Прочел скептического Беля, / Прочел творенья Фонтенеля, / Прочел из на­ ших кой-кого, / Не отвергая ничего: / И альманахи, и журналы...» (8, XXXV) — подбор литературы, недвусмысленно говорящий о душев­ ном состоянии Онегина Ю.М.Лотман убедительнейшим образом показал, что позиция тех, кто, исходя из предвзятой идеи о духовном перерождении Онегина, видел в этом круге онегинского чтения свидетельство того, что «он продолжал следить за разнообразными течениями европейской науки и литературы» [Бродский 1950: 304], что он «от верхоглядства, светского полуневежества <...> погружается в мир знания и стремится „в просвещении стать с веком наравне"» [Гуковский 1957: 260], что «перечень его чтения состоит сплошь из замечательных произведений его времени» и что «Онегин читал вовсе не „без разбора", как уверяет нас Пушкин, может быть, для отвода глаз» [Дьяконов 1963: 46. Курсив мой. — А . П.], лишена каких бы то ни было реальных оснований. Авторы, входящие в этот список, конечно, вполне достойные и заслуживают всяческого уважения (все они стоя­ ли на полках пушкинской библиотеки и были прочитаны в свое время и им самим и его друзьями), но... «Если пытаться найти в перечне оне­ гинских книг какую-то систему, то самым поразительным будет их несовременность. Это, — пишет Ю. М. Лотман, — совсем не те книги, которые жадно читает сам П<ушкин>, просит у друзей в Михаііловском или добывает через Е. М . Хитрово в Петербурге» [Лотман 1983:363-365]. Ничего «поразительного», однако, в этом нет. Утверждать, что «пе­ речень прочитанного» Онегиным «не только не возвышал героя романа в глазах людей пушкинского круга, но, напротив, его дискреди­ тировал», что Пушкин «снизил» этим «своего героя как притязающего
на европейскую образованность и причастность к умственной жизни своего времени» [Хализев 1987:51], можно, только полностью от­ решившись от той ситуации, в которой происходило это «чте­ нье без разбора». В том душевном состоянии, в каком находился Оне­ гин, вторично затворившийся в своем кабинете и «вновь» начавший «чтенье» «безразбора», он, надо полагать, не имел ни возможности, ни желания участвовать в обсуждении новинок и литературной злобы дня. Онегину было не до каких бы то ни было интеллектуальных притя­ заний, и отнюдь не «причастность к умственной жизни своего време­ ни» его волновала. Лотман [Лотман 1983: 363] ссылается на Кюхель­ бекера, которыіі осудил строфу XXXV как строфу «из худших». Далее если это так, то на каком основании его мнение выдается за общее мнение «современников»? И почему мы должны следовать его при­ меру?93 Кроме того, нужно учитывать, что в отличие от Пушкина у Онегина не было никакого дружеского общения, которое ввело бы его в умственную жизнь последнего времени, и не было своей Е. М. Хит­ рово, которая доставала бы — по его просьбе или по собственной ини­ циативе— интересные для него книги; и он, вероятно, не обходил книжные лавки в поисках самого-самого... Он затворился и стал читать то, что уже было на его полках. А они не пополнялись новинками с тех самых пор, как он покинул Петербург, уехав в деревню, а затем в свое двухлетнее путешествие, и, вероятно, так и стояли, задернутые «траур­ ной тафтой». Какая уж тут современность! И не все ли равно ему было, какая книга была в его руках, если все было как и тогда, как в первый раз... «Ичто ж? Глаза его читали, / Но мысли были далеко...» (XXXVI), и, значит, то же чтение «глазами» и итог тот же — чтение «без толку», и только раздражения и вызванных им раздраженных оценок здесь нет. 27. Два душевных кризиса Онегина. Симметрия и внутреннее единство двух кабинетных сидений и двух стоящих за ними душев­ ных кризисов на двух полюсах жизни Онегина совершенно оче­ видны, а их сопоставление и анализ вполне проясняют некоторые су­ щественные различия между ними. Первый, связанный с роковоіі женщиной онегинского юношеского романа, — это кризис глухого безнадежного отчаяния перегоревшей и опустошенной души. Он целиком обращен в прошлое, черные воспоминания о котором заволакивают настоящее и будущее и определяют направление мыс­ лей и диктуют оценки. Второй, связанный с Татьяной, — это кризис надежды в раскрытой к новому возрождению душе. Усугубленный и отравленный горькой памятью о прошлом, он направлен в мечтаемое, но бесперспективное будущее.
Первый мучительно и (юзуспешно изживает былое мучительное чувство. Второй живет номой, все разрастающейся, но почти безна­ дежной любовью. Первый выливается в мрачные ипохондрические размышления, которые бессильно прорываются на бумагу и не оставляют на ней ни­ чего, кроме отчаянного вопия о «безумной тоске». Второй готов воз­ жечься поэтическим огнем, но (к этому еще мы вернемся) отравлен мучительными нравствен]іыми терзаниями, сознанием абсо­ лютной греховности I ізбираемого пути ( «ума не внемля строгим пеням», — 8, XXX)и проклятием «своегобезумства» (8, XXXIV). Первый переживается полным физических сил, совсем еще юным существом, почти мальчиком, и, разрушая его душу, до поры до вре­ мени не затрагивает тело, сознательно сжигаемое в беспорядочной и порочной жизни. Не потому ли на фоне легких, иронических описа­ ний жизни О неги на в главе вдруг резким и как будто бы никак не подготовленным диссонансом возникает странный, тревожный и мрачный вопрос: «Но был ли счастлив мой Евгений, / Свободный, в цвете лучших лет, / Среди блистательных побед, / Среди вседневных наслаждений? / Вотще ли был он средь пиров / Неосторожен и здоров?» (1, XXXVI). Но специальное указание на физическое здоровье может быть оправдано только противопоставлением катастрофическому со­ стоянию души и духа. А вслед за этим иронически успокоительное «Он застрелиться, слава богу, попробовать не захотел...» (1, XXXVIII). Второй — это испытание умудренного горьким опытом 26-летнего мужа («возраст поздний и бесплодный», — 8, XXX), с подорванным ду­ хом, больной совестью и пошатнувшимся состоянием всего, как гово­ рили тогда, «состава». Он, как мы знаем, «бледнеет», «сохнет», он «едва ль уж не чахоткой ли страдает», его «шлют к врачам», а «те хором шлют его к водам» (8, XXXI). И хоть он и «не своротил с ума» (8, XXXVIII, XXXIX), хоть и «не умер» (8, XXXIX), но был на пороге безу­ мия и недалек от смерти: «он заране / Писать ко прадедам готов / О ско­ рой встрече» и «Смелей здорового, больной / Княгине слабою рукой / Он пишет...» (8, XXXII) и «Идет на мертвеца похожий» (8, XL). Говорит­ ся обо всем этом с легкой иронией, но ирония здесь лишь средство не впасть в чувствительность или в пафос. Как заметил еще Вяземский, Пушкин «не любил бить на эффект» («Взгляд на литературу нашу в де­ сятилетие после смерти Пушкина»), и, как писал по другому поводу В. Ильин, «отсутствие подчеркивания и аффектации, принцип наиболь­ шего эффекта при наименьших средствах проведен здесь и выдержан Пушкиным до конца» [ИльинВ. 1990:310]. Ср. также [Гинзбург 1987:207]. Отнестись же к тому, что скрыто за этой легкой иронией, нужно с полной серьезностью. В раннем стихотворении «Кокетке» 1821г.,
Пушкин, обращаясь к героине (за которой стоит А. А. Давыдова), вос­ производя совершенно реальную ситуацию и самокритично называя себя «повесой», писал: «И вы поверить мне могли, / Как простодуш­ ная Аньеса? / В каком романе вы нашли, / Чтоб умер от любви пове­ са?» — и был прав: от любви к таким, как она (это ей посвящены две чрезвычайно злые эпиграммы Пушкина — «Оставя честь судьбе на произвол...», 1821г., и «Иной имел мою Аглаю...», 1822), не умира­ ют 94 . НоТатьяна — некокетка. Татьяна — высшийи недоступный идеал женственности, и от безнадежности высокой любви к такой женщине можно было и умереть. Самым серьезным образом размыш­ лял о самоубийстве Н.Н .Муравьев (будущий Муравьев-Карский), которому адмирал Мордвинов дал согласие на брак с его дочерью, а затем, ничего не объясняя, отказал в ее руке 95 . «Покусился на жизнь свою» «в припадке жестокой меланхолии», вызванной «несчастной страстной любовью» к своей партнерше А. Д . Каратыгиной, великий русский трагик А.С.Яковлев (1773-1817) (С.П .Жихарев. Воспомина­ ния старого театрала, III // Записки современника. М ., 1989, ч. 2, с. 373 - 376,407). Покушался же на свою жизнь, и неоднократно, будущий де­ кабрист И. Д .Якушкин, мучившийся несчастной страстью к И. Д. Щер­ батовой, двоюродной сестре П.Я.Чаадаева, и в конце концов решив­ ший развязать этот узел иначе — убийством императора и оправдан­ ным в этом случае самоубийством [Мемуары 1981: 310; Благой 1979: 298]. Покончил же с собой, как об этом рассказал Рылеев, некий гвар­ дейский офицер, которому изменила его невеста — «жестокая Лиза» Рейхель (письмо жене, 7 июля 1822 г.) . Застрелился же — публично, в церкви, во время богослужения — юный граф Сен-При, которому бы­ ло отказано в руке дочери графа Бутурлина. «Экое неистовство!» — воскликнул рассказавший об этом современник (К, Я. Булгаков— А.Я .Булгакову, 31 мая 1828 г. // Русский архив, 1903, кн. 3, вып. 9, с. 123-124). Умер же от неразделенной любви к бездушной светской красавице, «ленивое сердце» которой «беспрерывно охлаждалось расче­ тами приличий», герой «Насмешки мертвеца» В. Ф . Одоевского («Рус­ ские ночи. Ночь четвертая», — впервые 1834г.). Но ведь и Онегин сказал: «Но чтоб продлилась жизнь моя...» (8, письмо) 9fi . Это противопоставление «не умер» 8-й главы и «застрелиться по­ пробовать не захотел» 1-й главы чрезвычайно важно и многозначи­ тельно и требует самого внимательного анализа. В самом деле, что это значит — «попробовать не захотел»? — И не думал о самоубийстве или все-таки думал? И если думал, то значит было от чего? И какое самоубийство здесь имел в виду Пушкин? Самоубийство на «английский манер» — от сплина и хандры? Именно так полагал Бродский, посвятивший этому «душевному со-
стоянию» Онегина и его «хандрящих» и «скучающих» современ­ ников почти 8 (восемь!) страниц своего «Комментария» [Бродский 1950: 98-106]. Так же думал, по-видимому, и Лотман, который отме­ тил, что «строфы <ХХХѴІІ-ХХХѴІІІ> вводят тему байронического разочарования Онегина и преждевременной старости души в том иронически сниженном освещенTM, которое было типично для наибо­ лее радикальных деятелей тайных обществ, в частности кишиневского окружения П<ушкина>» [Лотман 1983: 165]. Однако в другой своей работе он специально подчеркнул, что «в русском дворянском быту отой эпохи> самоубийство от разочарованности было достаточно редким явлением и в стереотип дендистского поведе­ ния не входило» [Лотман 1997: 133]. Немногие известные случаи такого рода представляют совершенно иной ментально-психологиче­ ский тип людей [там же: 215-221]97 . Комментируя в этой связи рас­ пространенное представление о самоубийстве как о специфической черте «английского поведения», Лотман цитирует рассказ «кентского дворянина» о Лорде О* в «Письмах русского путешественника» И. Ка­ рамзина («Он был молод, хорош, богат; почти с самого младенчества носил на лице своем печать меланхолии — и казалось, что жизнь, по­ добно свинцовому бремени, тяготила душу и сердце его. Двадцати пя­ ти лет женился он на знатной и любезной девице <...> В один бурныіі вечер он взял ее за руку, привел в густоту парка и сказал: я мучил те- бя; сердце мое, мертвое для всех радостей, не чувствует цепы твоей: мне долэто умереть — прости! В самую сию минуту нещастпый Лорд прострелил себе голову и упал мертвой к ногам оцепеневшей жены своей») и добавляет: «Вероятно, это место напоминал читателю Пуш­ кин, говоря об Онегине: Он застрелиться, слава Богу, / Попробовать не захотел, / Но вовсе к жизни охладел» [Лотман 1997: 221]. Едва ли нужно доказывать, однако, что ситуация самоубийства «нещастного Лорда» ничего общего с онегинской не имеет. Лорд по­ кончил с собой среди полной покоя, довольства и любви жизни, и его душевные муки заставляют нас вспоминать скорее душевные терза­ ния толстовского Л евина и самого Толстого, державших ружье в ру­ кахиужеготовых спустить курок,ноникак не Онегин а 98 . И если Пушкин решил напомнить читателю о «иещастном Лорде», как предположил Лотман, то он мог это сделать, по-видимому, только с одной-едииственной целью — дать понять, что у Онегина, если бы он совершил этот акт, были другие мотивы и причины, более значи­ тельные, чем сплин. 28. «Русская хандра» н литературоведческий миф о «скучающем» Онегине. «Русскую хандру», «подобную» «английскому сплину»,
сбрасывать со счета при этом вовсе не приходится. Было бы серьезной ошибкой умалять значение этого «недуга» «дворянско-интеллигент- ского» сознания первой половины XIX века. Но не следует и преувели­ чивать его значение, как это обычно делается. Соединенными усилиями литературоведов, культурологов и историков России в условиях клас­ сово идеологизированного мышления советской эпохи (но на надежной основе, заложенной славянофильской и революционно-демократи­ ческой критикой) этот объективно существовавший ментально-психо­ логический феномен, органически входивший в состав «петербург­ ского мифа», с одной стороны, и мифа об окованной болезненным, глухим (в представлении западников) и в то же время богатырским («во все, — по Гоголю, — носовые завертки») сном России (выдвинувшей таких мифических героев, как Сопиков, Полежаев и Храповицкий [Пеньков­ ский 1983])", приобрел совершенно фантастические — подлинно мифи­ ческие—масштабы. Этот новый миф, — не культурный миф сво­ ей эпохи, а миф советской науки, — стал своего рода универсаль­ ной отмычкой к произведениям и героям русской литературы XIX века. Свое предельное, гипертрофированное, почти пародийное развитие этот миф получил в вульгарно-социологическом литературоведении конца 20-х годов и прежде всего — под пером Д. Д. Благого. В выдер­ жавшей два издания книге «Социология творчества Пушкина» (М, 1929,1931) исследователь объяснил, что «в Онегине Пушкиным дано изображение болезни, рокового и неизлечимого недуга, поралсающего лучших представителей дворянства, оторвавшихся от присущей им со­ циально-экономической почвы» (с. 147); что онегинский образ имеет поэтому «упадочную, декадентскую природу» (с. 148), что он пред­ ставляет «упадочный, байронический элемент вымирающей городской дворянской верхушки» (с. 149), что он «выпавший из своего классово­ го коллектива безмолвный и туманный одиночка» (с. 152), «последний в роде, оторвавшийся от своих социально-экономических корней, вы­ мирающий дворянин» (с. 153), что у него наблюдается «полная атро­ фия естественного родового инстинкта» (с. 116) и поэтому — именно поэтому! — «основной, доминирующей нотоіі» «в мироощущении Оне­ гина становится мотив равнодушия к жизни и ее наслаждениям, мотив скуки» (с. 116 — 117) 10 °. Отсюда делается великолепный всеохваты­ вающий вывод: «„Евгений Онегин" в лице своего заглавного ге­ роя — подлинный роман скуки» (с. 117). Эта скука, будучи «до неко­ торой степени следствием его уродливого воспитания», а также ре­ зультатом «некоторого подражания модным литературным образцам» и «слишком бурно проведенной молодости», должна рассматриваться прежде всего как «некий органический недуг, естественное состояние души последнего представителя вымирающего древнего рода» (с. 122).
«Скука» естественно вызывает у Онегина «зевоту», которая ста­ новится «его единственной реакцией на все жизненные явления» (с. 117) и объясняет все особенности его поведения и все его поступки. Так, Онегин, как пишет Благой, «со скуки», «зевая», «разрушает мир и счастье Ленского» (с. 124) и, «на короткое время развлекшись тем, что возбудил ревность в Ленском, <...> снова зевает, скукой вновь гоним» (с. 117), «зевая, со скуки убивает Ленского на дуэли» (с. 125) и «снова (sic!) пускается в странствия без цели — то ли на Сенатскую площадь — в декабризм со скуки, то ли на погибельный Кавказ» (с. 152). Столь выпукло и ярко сформулированное Благим осудительное понимание Онегина представляет в сущности лишь аранжировку того взгляда, который сложился еще при жизни Пушкина на основании первых глав романа, был недвусмысленно высказан А. А. Бестужевым (1825) и И. В. Киреевским (1828), поддержан Е. А. Баратынским (1831) и А.Григорьевым (1859), издевательски развит Д.И .Писаревым (1865) и неоднократно воспроизводился в последующие годы. Как пи­ сал С. Франк в 1937 г., повторяя мысль Д. Мережковского [Мережков­ ский 1896/1990: 93], «тень писаревского отношения к Пушкину еще продолжает витать в русском общественном сознании» [Франк 1937/ 1990: 424]. Отношение к Пушкину, как мы знаем, изменилось карди­ нально. Отношение кОнегинув своей основе — за редчайшими ис­ ключениями (например, [Гуревич 1997: 145-146]) — сохраняется и по сей день. Как будто ничего не изменилось с того дня, когда было ска­ зано: «...людей недоброхотство/ В нем не щадило ничего: / Враги его, друзья его / (Что, может быть, одно и то же) / Его честили так и сяіс / Врагов имеет в мире всяк, / Но от друзей спаси нас, боже!» (4, XVIII). Можно только поражаться тому, сколь многие и сколь сильно и стра­ стно не любят и не щадят Онегина и сегодня. И забывают предосте­ регающие слова его автора — « .. .нет убедительности в поношениях, и нет истины, где нет любви» («Александр Радищев», 3 апреля 1836). И поскольку слово скука с его производными (скучать, скучно, скучный и др.) действительно занимает в частотном словаре романа, как и всего корпуса пушкинских текстов, достаточно высокое по рангу ме­ сто (32:273, что вдвое превышает среднюю частоту слов этого гнезда в современном русском языке: 148 по данным [Засорина 1977]), — более высокое, чем они имеют в любом другом целостном тексте Пушкина, и совпадающее только с их местом во всем 2-м томе лирики и в его эпистолярии, может показаться, что для такого рода интерпретаций есть хотя бы некоторые реальные основания. Проблема, которая в связи с этим возникает перед нами, настолько важна и серьезна, что невозможно не задержать на ней наше внимание.
2. «Хандра» — о скуке, тоске, зевоте и лени, или Как читать Пушкина Читали «Онегина». За обедом зашла речь о хандре — спор между Ал. Гр. и Ф. И. К. С. Сербинович. Дневник. 20 января 1825 г. .. .Определяйте значения слов..., и вы избавите свет от половины его заблуждений... A. С .Пушкин Nothing is such an ennemy to accuracy of judgment as a coarse discrimination (Burke) — <Ничто так не враждебно точности суждения, как недостаточное различением <Эпиграф из Э. Бёрка в беловой рукописи 1-й главы «Евгения Онегина»> ...Чтобы понять писателя, надо прежде всего его правильно прочесть... B. Ходасевич 1. Загадки словаря пушкинской эпохи: скука. И начать нам придет­ ся с вопроса о значении слова скука в пушкинском его понима­ нии и употреблении, как и в языке пушкинской эпохи в целом. С вопро­ са, который может показаться совершенно бессмысленным, надуман­ ным и ненужным, поскольку значение этого слова общеизвестно, об­ щедоступно, лежит на поверхности и никого до сих пор не затрудняло. — Что значит скука? — «Вот на!» — соблазнительно было бы отве­ тить, используя яркую пушкинскую реакцию на пустые вопросы (ср. письмо В. А . Жуковскому, 20-24 апреля 1825 г.), — скука она скука и есть. Но уж если очень хочется убедиться в самоочевидном, то доста­ точно заглянуть в словари и прочесть, что скука, как мы и ожидали, это «тягостное душевное состояние...» [БАС: 13, 1087-1088], «состо­ яние душевного томления...» [MAC: IV, 125], «томление...» [Уш.: IV, 243-244; Ож.: 668], вызываемое «отсутствием дела» [БАС; Уш.; Ож.], «отсутствием занятий» [Уш.], «бездельем» [MAC] и «отсутствием интереса к окружающему» [БАС; MAC; Уш.; Ож.] и т.п . Второе значение — «то, что вызывает такое состояние» [Уш.] — в сущности лишь варьирует первое, поскольку это все то же «отсутствие»: отсутствие вовне (дела, занятия, интересов) и/или внутри (интереса).
Это же толкование предлагает без каких-либо отступлений и «Словарь языка Пушкина», утверждая тем самым полное тождество значения и употребления слова скука сегодня и в пушкинскую эпоху: «Томление, тягостное душевное состояние от безделья, отсутствия интереса к окружающему» [Сл. яз. П.: IV, 158]. Действительно, в от­ личие от таких, например, случаев, как бережно в «На красных лапках гусь тяжелый, / Задумав плыть по лону вод, / Ступает бережно на лед» (4, XLII), лексическое значение которого вполне совпадает с со­ временным, тогда как употребление явно противоречит современной норме [Пеньковский 1988; 1991б]101, ни одно из 75 словоупотребле­ ний слова скука, зафиксированных словарем в текстах Пушкина, как будто бы не обнаруживает никаких сколько-нибудь заметных расхож­ дений с современной нормой. Единственное, что здесь можно было бы отметить, это несколько более широкое, чем сегодня, наполнение моде­ ли «скука + род.пад.» (скука чего в значении 'скука от чего') в случаях типа «скука жизни холостой» (2, XII), с одной стороны, и «скука без- действия» («История села Горюхина») с другой. Ср. еще: «Я был в больнице <...> и, в скуке долгого выздоровления, устроил маленький ку­ кольный театр» (Е.А .Баратынский — В.А.Жуковскому, конец 1823 г.); «Но опасности, — говорите вы, — но скука долгого плавания — вечное од­ нообразие предметов, молчание страстей, красы нашей жизни, до сих пор еще не позволяет видеть в службе моряков ничего приятного» (Н. А . Бестужев. «Об удовольствиях на море», 1824); «Теперь бы я мог по совести бранить Рославлева <имеется в виду роман Загоскина>, по­ тому что купил это право потом лица и скукою внимания» (П. А. Вя­ земский — Пушкину, 24 августа 1831 г.) и мн. др. под. Но как в таком случае следует понимать вполне серьезные и впол­ не ответственные слова Пушкина в письме Рылееву (конец мая 1825 г.) в ответ на его жалобу (письмо Пушкину, 12 мая) о том, что Петербург ему «тошен»: «Тебе скучно в Петерб<урге>, а мне скучно в деревне. Скука есть одна из принадлежностей мыслящего суще­ ства. Как быть?» [Пушкин 1926: I, 133]102 . «Как быть» — излюблен­ ное пушкинское выражение неизбежности, — того, что преодолеть и изменить нельзя, с чем нужно смириться, «Как быть» — значит 'ничего не поделаешь' [Сл, яз. П .: II, 282]. Что же Пушкин признает абсолютно неизбежным для мыслящего человека, с чем ему приходится смиряться? — «Томление от безделья, от отсутствия дела и занятий и от отсутствия интереса к окружающему» и, следовательно, сами эти «безделье, отсутствие дела и занятий и отсутствие интереса к окружаю­ щему»? И имел ли в виду Лермонтов все эти «томления», когда в письме С. А, Бахметевой в начале августа 1832 г. писал о Петербурге, как Рылеев Пушкину: «Увы! как скучен этот город, / С своим туманом и водой! / Ку-
да ни взглянешь, красный ворот, / Как шиш, торчит перед тобой», а за­ вершал словами, заставляющими вспомнить ответ Пушкина Рылееву: «Болезнью жизни, скукой болен» [Лермонтов 1958:4, 421-422]? — Нет, что-то, видимо, неладно в нашем лексикографическом королевстве. И действительно неладно. «Что-нибудь да не так», — как любил говорить Пушкин [Пушкин 1958: VII, 54]. И первым, кто удивился странным жалобам Пушкина на «скуку» в его письмах из Михайлов­ ского, был И. М .Андреев. «Позволительно очень и очень усом­ ниться в этой скуке», — заметил он, «Во время творческой работы над Цыганами, Борисом Годуновым и Евгением Онегиным автор не мог скучать...» [Андреев 1962/1996: 41]. Однако, обнаружив проблему, решения он не предложил и оставил загадку пушкинской «скуки» неразгаданной. Между тем достаточно было бы обратиться за помощью к Далю. Толкуя в своем «Словаре» слово скука и поставив на первое место (следовательно, как более употребительное, точнее было бы сказать — как ставшее более употребительным) значение «тягостное чувство, от косного, праздного, недеятельного состояния души; том­ ленье бездействия» (следует обратить внимание на изящество и тон­ кость этого далевского определения), Даль выделил второе его значение: «тоска, грусть, томленье горем, печалью» [Даль: IV, 212], отсутствующее в современном русском языке, но свидетельствуемое сохраняющимся близким значением связанного с этим именем глаго­ ла скучать (о/по ком-/кому-либо, о/по чем-/чему-либо) ^томиться, грустить, тосковать'. Это же значение было свойственно и предика­ тивному наречию скучно с тем же управлением предложным падежом: скучно о/по ком. Ср.: «...Странная семья, / Семья, которую любить / Привыкла так душа моя —/Пусть это глупо и смешно, — / Что и теперь еще по ней / Подчас мне скучно...» (А. Григорьев, «Олимпий Радин», 1845). При этом важно заметить, что с точки зрения этимологии — ка­ кую бы из существующих этимологических версий корня ~скук~/ ~скуч~ ни принимать (см.: П.Я.Черных. Историко-этимологический словарь современного русского языка. М., 1994, т. И, с. 172 —173) — именно это значение должно быть признано первичным и исходным. Перефразируя слова Пушкина о зависти («Зависть — сестра соревно­ вания, следственно, изхорошего роду» —1830 [Пушкин 1958: VII, 515]), можно было бы сказать, что скука — тоже «из хорошего роду», Она се­ стра грусти, тоски и печали. И это чрезвычайно важно! Это значит, что в пушкинскую эпоху каузативный компонент в значение слова скука вообще не входил. Скука в языке этого времени — это 'тягостное душевное чувство, томление' и ничего более, независимо от того,
чем оно, это чувство томления, вызывается, каковы его источники и причины, fons et origo, — горе, печаль, тяжкие мысли, отсутствие или лишение дела и привычных занятии, точки приложения духовных и физических сил и т.п . Прояснение же каузации — дело контекста 103 . Ср. поразительное по глубине проникновения в тайну этого слова свидетельство современника, не имевшего «ни серьезного системати­ ческого образования, ни выдающихся дарований» [Гордин 1989: 465], но начитанного и, что самое главное, несомненно наделенного языко­ вым чутьем и чувством слова: «Скука — это следствие пустоты ду­ шевной, когда ни чувства, ни мысли, ни воображение не заняты ничем. Грусть — унылое состояние души, при котором всё, о чем ни поду­ мает человек, одевается в темные краски. Тоска — состояние души, подавленной мрачными мыслями, изнывающей под гнетом стесненных обстоятельств и не видящий впереди ничего радостного. — У н а с же все эти три состояния души называют одним именем — скука» (А. В.Марков-Виноградский. Отрывки из записок и журнала неизвестного человека, 21 февраля 1847 г.// А . П . Керн. Воспомина­ ния. Дневники. Переписка. М., 1989, с. 363). Можно предполагать, что, объясняя Жуковскому свой отказ от операции грозившего ему аневризма тем, что несколько недель по­ стельного режима для него невыносимы и что «все равно умереть от скуки или с аневризма) но первая смерть вернее другой» (6 октября 1825 г.), Пушкин имел в виду прежде всего то, что он сам называл «скукой бездействия» («История села Горюхина»), И, вероятно, «ску­ ка бездействия» была у него на мысли, когда он размышлял о возмож­ ных вариантах ожидающей его смерти: «Иль в лесу под нож злодею / Попадуся в стороне, / Иль со скуки околею / Где-нибудь в карантине» («Дорожные жалобы», 1829). Именно «скуку бездействия» он назвал «праздной скукой» в своем покаянном ответе главе Русской церкви ми­ трополиту Московскому Филарету, подвергая суду свое юношеское творчество — «изнеженные звуки безумства, лени и страстей» («В часы забав иль праздной скуки..,», 19 января 1830 г.) . Но трудно сомневаться в том, что за «скукой» последнего года лицейской жизни, о которой он писал Вяземскому 27 марта 1816 г.: «От скуки часто пишу я стихи до­ вольно скучные (а иногда и очень скучные)», — стоит именно 'тоска'. Именно 'тоска', а не 'скука' выражается в пушкинских письмах по­ вторяющимся «скучно», которое сам он назвал «припевом моей жизни»: «Пишу теперь новую поэму, в которой забалтываюсь донельзя, <...> Бог знает, когда и мы прочитаем ее вместе — скучно, моя радость! вот припев моей жизни!» (А. А . Дельвигу, 16 ноября 1823 г.); «Ты требуешь от меня .подробностей об Онегине — скучно, душа моя. В другой раз когда-нибудь. Теперь я ничего не пишу; хлопоты другого рода. Непри-
ятности всякого рода; скучно и пыльно...» (Л.С .Пушкину, 13 июня 1824 г.); «О моем житье-бытье ничего тебе не скажу. Скучно вот и все. Каков Гр<аф> Воронцов? <...> Кстати о стихах: сегодня кончил я поэму Цыгане <...> — пришли мне стихов, умираю скучно» (П. А . Вяземскому, 8-10 октября 1824 г.); «У нас осень, дождик шумит, ветер шумит, лес шумит — шумно, а скучно!» (П. А.Плетневу, 25 января 1825); «...Плет­ нев отделен от меня холерою, ничего не пишет. Ждал я сюда Жуков­ ского, но двор уже не едет в Царское село, потому что холера показа­ лась в Пулкове. В Петербурге народ неспокоен; слухи об отраве так распространились, что даже люди порядочные повторяют эти нелепо­ сти от чистого сердца. Двух лекарей народ убил. Царь унял возмуще­ ние, но не все еще тихо. <. ..> Не пишу покамест ничего, ожидаю осени. Элиза приготовляется к смерти мученической и уже написала мне трогательное прощание <...> Щеглов умер <...> Отец мой горюет у ме­ ня в соседстве, в Павловском; вообще довольно скучно» (П. А. Вяземско­ му, 3 июля 1831 г.); «Мне здесь хорошо, да скучно, а когда мне скучно, меня так и тянет к тебе, как ты жмешься ко мне, когда тебе страшно» (H. Н. Пушкиной, 17 сентября 1834 г.); «Вот уже скоро две недели, как я в деревне, а от тебя еще письма не получил. Скучно, мой ангел. И стихи в голову нейдут; и роман не переписываю...» (H. Н. Пушки­ ной, 20 сентября 1834 г.). То же в конструкции «скучно + без + род. п .», в которой скучно непо­ средственно связано с «тоскливым» значением глагола скучать: «Мне без тебя скучно...» (Л.С .Пушкину, 21 июня 1822г.); «Без тебя мне так скучно, что поминутно думаю к тебе поехать, хоть на неделю...» (Н.Н.Пушкиной, 18 мая 1834г.); «У меня решительно сплин. Скучно жить без тебя и не сметь даже писать тебе все, что придет на сердце» (Н.Н . Пушкиной, 8 июня 1834 г.) . Ср. параллельное употребление ску­ чать (по ком): «Прощай, пиши и не скучай по мне. Кто-то говаривал: ес­ ли я теряю друга, то иду в клуб и беру себе другого...» (П. В. Нащокину, 1 июня 1831 г.) — и по этому образцу также, по-видимому, индивиду­ ально пушкинское хандрить (по ком): «Тетка <...> тебя очень цалует и по тебе хандрит» (H. Н . Пушкиной, 20-22 апреля 1834 г.). Если кому-нибудь все эти выписки покажутся недостаточно убе­ дительными, то вот свидетельство хорошо знавшей и искренне любив­ шей Пушкина Ек. Н. Ушаковой: «Город почти пустынен, ужасная тоска (любимые слова Пушкина)» (Ел.Н. и Ек,Н. Ушаковы — И .Н.Ушакову, 26 мая 1827 г. [Друзья 1989: II, 385]), «Любимые слова» — это и есть, в смысловой передаче, пушкинский «припев моей жизни» т . Есть поэто­ му все основания предполагать, что, пушкинская отсылка в главке «Мо­ сква» «Путешествия из Москвы в Петербург» (1833-1834) к «содер­ жащему любопытное сравнение между обеими столицами» тексту «од-
ного из» своих «приятелей», — обычная для него мистификация, и на самом деле, называя его «великого меланхоликом, имеющим иногда свои светлые минуты веселости» [Пушкин 1958: 7, 276], он имел в виду самого себя (см. об этом также [Вацуро 1994:313-345]). И вот письмо Пушкина П. А . Плетневу, написанное в конце янва­ ря 1826 г. и не оставляющее никакого сомнения в том, что означало его «скучно»'. «Что делается у вас в П<етер>Б<урге>? я ничего не знаю, все перестали ко мне писать. Верно вы полагаете меня в Нерчинске. Напрасно, я туда не намерен — но неизвестность о людях, с которыми находился в короткой связи, меня мучит. Надеюсь для них на милость Царскую. Кстати: не может ли Ж<уковский> узнать, могу ли я наде­ яться на высочайшее снисхождение, я шесть лет нахожусь в опале, а что ни говори — мне всего 26. Покойный Имп<ератор> в 1824 году сослал меня в деревню за две строчки нерелигиозные — других худо­ жеств за собою не знаю. Ужели молодой наш царь не позволит уда­ литься куда-нибудь, где бы потеплее? если уж никак нельзя мне пока­ заться в П<етер>Б<ург> — а? Прости, душа, скучно мочи нет» [Пуш­ кин 1928: II,4]. Нет нужды доказывать, что это не обычное письмо крайне сдержанного вообще в эпистолярном проявлении своих эмо­ ций Пушкина. И говорит оно больше чем о «томительном состоянии духа Пушкина», как писал, комментируя это письмо, Б.Л .Модзалев- ский [1928/1989: II, 137]. Это подлинньгіі крик души и вопль отчаяния. Это — глубочайшая тоска, но сказано о ней — «скучно». И это не пушкинское только, а общее слово, «Скука» и «скучно» — основная тема бесконечно повторяющихся в письмах Батюшкова горьких жалоб, перебивающих его размышления о литературе, рассказы о творческих планах, расспросы о друзьях и знакомых, обсуждения политических событий и всяческой «злобы дня». И если читать их поверхностно, если поддаться гипнозу при­ вычных значений и коннотаций таких слов-спутников батюшковской скуки, как праздность и лень, праздный и ленивый, если поверить в ре­ альность батюшковского лирического эпикурейства, то, конечно, легко впасть в обычное заблуждение и увидеть в них предосудительную с к у - к у порочной праздности и бездействия, — скуку. Писал же Н. Л. Брод­ ский о Батюшкове как об одном из представителей русского дворянства, «пораженного недугом» крепостнической России — «онегинством» [Бродский 1950: 100]. На самом деле скука Батюшкова — это 'тоска', прямое имя которой вырывается у него лишь в редчайших случаях. «Что до меня касается, милый друг, то я готов бы отказаться вовсе от муз, если бы в них не находил еще некоторого решения от душевной тоски. Четыре года шатаюсь по свету, живу один с собою, ибо с кем мне меняться чувствами? Ничего не желаю, кроме довольствия и спо-
койствия, но последнего не найду, конечно. Испытал множество огор­ чений и износил душу до времени. Что же тут остается для поэзии, милый друг? Весьма мало...» (письмо В. А,Жуковскому, декабрь 1815 г.) . А вот три примера из множества его «скук» и «скучно»: «...я столько испытал новых горестей и к толиким приготовлен, что и жизнь мне в тягость. < .. .> Я очень скучен; время у меня на плечах, как свинцовое бремя. И что делать? Мне кажется, что и музы-утешительницы оста­ вили; книга из рук падает...» (Н. И. Гнедичу, начало 1808 г.); «...Если я проживу еще десять лет, то сойду с ума. Право, жить скучно; ничто не утешает. Время летит то скоро, то тихо; зла более, нежели добра; глупо­ сти более, нежели ума; да и что в уме?..» (Н. И. Гнедичу, 1 ноября 1809 г.); «Теперь ни слова не скажу тебе о здешних балах, шарадах, маскарадах и проч., ибо я на них бываю телом, но не духом. Моя судьба еще не реше­ на. Я расстроен всем и телом и душой и карманом. < .. .> Будь здоров и помни скучающего Батюшкова» (П. А. Вяземскому, январь 1813 г.) . Тоска — это главное несчастье всей жизни Батюшкова и центр размышлений в его «Опыте» «Нечто о морали, основанной на фило­ софии и религии» (1815). Так, говоря, например, о Горации и «загля­ дывая» «в самое сердце человека просвещенного и счастливого по поня­ тиям мира», он находит в судьбе этого «счастливца» ответ на загадку собственной своей души: Гораций имел все дары судьбы: «славу и бо­ гатство», «дружество Августа и Мецената, наслаждения роскошного двора, общее уважение к великому таланту, здоровье неизменяющее», «друзей, любезных сердцу и уму», «прелестных женщин, готовых увен­ чать миртами любимца монархова и муз, и, что всего лучше, мудрость. <...> Чего бы недоставало? Но счастливец, при всех дарах фортуны, при всей философии, скучал <...> Нигде не мог он наііти спокойст­ вия: ни в влажном Тибуре, ни в цветущем убежище Мецената, ни в граде, ни в объятиях любовницы, ни в самих наслаждениях ума и той философии, которую украсил он неувядаемыми цветами своего вооб­ ражения...» («Опыты в стихах и прозе», М., 1977, с. 188-189). «Ску­ чал», — написал Батюшков. А думал и писал о т о с к е. И когда А. Я . Булгаков писал о Ф. В . Ростопчине: «Граф очень ску­ чает», то он имел в виду не 'скуку': «вчера нашел я его в большой хан­ дре: все говорил о болезни дочери, о смерти внука, об отъезде дочери, о собственных недугах» (письмо К.Я .Булгакову, 8 января 1824г.// Русский архив, 1901, кн. 2, вып.5, с. 30). Свое письмо Бестужеву и Рылееву весной 1824 г. Баратынский за­ кончил словами: «Остаюсь со всею скукою финляндского эіситья ду­ шевно вам преданный Баратынский», и, поскольку им предшествуют пожелания «всего того, чем сам не пользуюсь: наслаждений, отдохно­ вения, счастия, — жирных обедов, доброго вина, ласковых любовниц», 7- 7681
можно было бы подумать, что Баратынский имеет в виду скуку от лишения развлечений. Но если вспомнить, чем он действитель­ но жил все предшествующие годы, что нашло отражение в его лирике («Ты помнишь ли, в какой печальный срок / Впервые ты узнал мой уголок? / Ты помнишь ли, с какой судьбой суровой / Боролся я, почти лишенный сил? / Я погибал: ты дух мой оживил...» — «Дельвигу», 1822) и о чем он писал, исповедуясь, Жуковскому в конце 1823 г. («Должно сносить терпеливо заслуженное несчастие — не спорю; но оно превос­ ходит мои силы, и я начинаю чувствовать, что продолжительность его не только убила мою душу, но даже ослабила разум»), то станет ясно, что «скука» его «финляндского житья» — это 'тоска'. Ведь не скучаю­ щему же по развлечениям Баратынскому сердечно сочувствовал Пуш­ кин, когда писал брату в конце января 1825 г.: «Бедный Баратынский, как об нем подумаешь, так поневоле постыдишься унывать». И позд­ нее: «Уведомь о Баратынском — свечку поставлю за Закревского, если он его выручит» (письмо Л. С .Пушкину, 14 марта 1825 г.). Известно, что склонность к тоске была долгое время бедой П.Я.Чаа­ даева и постоянным предметом обсуждения в его дружеском кругу и в его переписке с братом, М.Я .Чаадаевым. Один из самых острых пе­ риодов такого настроения, которое сам Чаадаев, пользовавшийся в переписке, как и в своей прозе, преимущественно французским язы­ ком, называл то ипохондрией, то меланхолией, был связан с не вполне ясными и сегодня обстоятельствами его отставки в начале 1821 г. и труд­ но складывавшейся любовью, чем и был непосредственно вызван его отъезд за границу, где он рассчитывал найти лечение и излечение. Брат и друзья тревожились о нем. «Если ты из чужих краев сюда прие­ дешь такой же больной и горький, как был, то тебя надо будет послать уже не в Англию, а в Сибирь» (М.Я.Чаадаев - П .Я. Чаадаеву, 25 сен­ тября 1825 г.). «Расскажи мне подробнее о Петре Чаадаеве», — писал М.И. Муравьев-Апостол И. Д .Якушкину. — «Прогнало ли ясное ита­ льянское небо ту скуку, которою он, по-видимому, столь сильно мучил­ ся в пребывание свое в Петербурге, перед выездом за границу?» (письмо 27 мая 1825 г.) . Несомненно, что эта скука — на самом деле 'тоска'. И когда граф Ф. В . Ростопчин 11 октября 1805 г. писал своему дру­ гу князю П. Д . Цицианову на Кавказ (где тот вскоре и сложил — в бук­ вальном смысле— свою голову: он был предательски убит под «Ба- кой», а голова его была отрезана и отослана персидскому шаху): «Те­ перь 7 часов утра, а на Реомюровом термометре 11 гр.<адусов> холоду. Хотя тебе и теплее, но хлопот больше и скуки», то эта «скука» рядом с «хлопотами» — конечно, 'тоска', что вполне подтверждается словами следующего письма от 27 ноября 1805 г.: «...боюсь твоей болезни и сла­ бости <...> а еще присоединяется рассуждение, что для выздоровления
должно быть покошу, а ты — в геенне» (Девятнадцатый век, кн. 2. М ., 1872, с. 100, 101). И когда он же приписывает на конверте своего письма А. Я. Булгакову, жившему в своей «подмосковной», в селе Се- мердине, и томящемуся тревогой о брате и друзьях в ноябрьские дни великого петербургского наводнения 1824 г.: «А.<лександру> Я.<ков- левичу> Б.<улгакову> в Семердине на мази и в грязи, в муке и в скуке» (А. Я. Булгаков — К . Я . Булгакову 23 ноября 1823 г. // Русский архив, 1901, кн. 2, вып. 5, с. 89), то думает он, конечно, о 'тоске'. И когда лирический герой «Песни» С. Н . Марина, убеждая свою «ми­ лую» не ревновать его, спрашивает: «Так зачем же, друг мой, в скуке, / Быв со мною, хочешь жить? / Когда верен был в разлуке, / Здесь могу ли изменить?» (1800-е гг.), скука здесь — конечно, тоска. Так же, как и в его послании Милонову, где слова скука и тоска ставятся рядом на правах абсолютных дублетов: «Что в древни времена бед столько при­ чинило /Ив Александра жар к побоищам вселило? / То скука; и мо­ нарх, терзаемый тоской, / Боялся сам себя, боялся быть с собой...» (1811). И когда В.Л .Пушкин 8 февраля 1812г. с тревогой спрашивал Вя­ земского, «Что сделалось нашей прелестной Элене <Елене Григорьевне Пушкиной>? Чем она так занемогла? Я, право, о ней беспокоюсь. Не скука ли болезни ее причиной?», он, несомненно, имел в виду тоску, которую в другом письме назвал «меланхолией» (П.А .Вяземскому, 14 де­ кабря 1812 г.) . И когда М.П .Бестужев-Рюмин писал Чаадаеву: «...я испытал много огорчений и скуки, зато зародились новые мысли; я повидал мно­ го таких вещей, от которых волосы становились дыбом; отрадного бы­ ло очень мало» (19 февраля 1821 г.), то эта испытанная им скука — в ряду с огорчениями и вещами, от которых волосы становились ды­ бом, — несомненно, тоска. И если мы читаем у Полежаева: «Свершилось Лилете/ Четырнад­ цать лет; / Милее на свете/ Красавицы нет. / Улыбкою радость / И сча­ стье дарит; / Но счастия сладость / Лилеты бежит. / Не лестны унылой/ Толпы женихов, / Не радостны милой / Веселья пиров. / В кругу ли бывает / Подруг молодых — / И томность сияет / В очах голубых. / Одна ли в приятном / Забвенье она — / Везде непонятным / Желаньем полна. / В природе прекрасной / Чего-то ей нет, / Какой-то неясный / Ей мнится предмет: / Невольная скука / Девицу крушит, / И тайная мука / Волнует, томит. / Ах, юные лета! / Ах, пылкая кровь! / Лилета, ЛилетаІ / Ведь это — любовь!» («Любовь», 1825), то несомненно, что «невольная скука» — это 'безотчетная тоска'. И когда И. В. Киреевский, отмечая, что «в самых блестящих собра­ ниях <...> на лицах самых веселых заметите вы частые минуты задум­ чивости», и, задаваясь вопросом о причинах «такой перемены», объ-
яснял это «скукой», а «в этой скуке» видел «внутреннее невыразимое страдание» и, почти буквально повторяя определение Пушкина, «бо­ лезнь души мыслящей» («О русских писательницах», 1834), то он употреблял слово скука в значении 'тоска' (что, впрочем, не помешало ему прочесть пушкинский текст под знаком 'скуки' и вынести и герою и роману в целом жестокое обвинение в «пустоте» — «Нечто о харак­ тере поэзии Пушкина», 1828). И А. Бестужев, прочитавший 1-ю главу «Онегина» под тем же зна­ ком 'скуки' и клеймящий пушкинского героя за пресыщенность и пус­ тоту (1825), совершенно забыл о своем семилетней давности послании «К К<реницын>у» 1818 г., где в рамке между скукой начальной стро­ фы («Тебе ли, Муз питомец юный, / <...> / Чело под скукою клонить?») и скукой строфы конечной («Л скуку на ветер пускай») сам же исполь­ зовал едва ли не весь «тоскливый» синонимический ряд от «томления печалью» до «мрака души унылой», а между ними: «оледенение судьби­ ной», «юдоль страданий», «оковы грусти бесполезной», «жезл судьбы железной», «страдание», подобное страданью Прометея, «печаль», «ту­ манящая взор», «кручина», «вздыханья», «свинцовые крыла» «грусти», «печальная мечта» и «болезнь сердечна» (Собрание сочинений. М., 1948, с. 4-5), из чего ясно, что бестужевская скука на самом деле 'тоска'. И когда П. А . Вяземский, сообщая Пушкину — в письме от 10 мая 1826 г. — о потере трехлетнего сына, о том, что из пяти сыновей у него теперь остался один, писал о своем и княгини Вяземской душевном состоянии: «скучно, грустно, душно, тяжко», — не 'скука' была у него на уме и в душе. И Пушкин, писавший ему в ответ: «Судьба не пере­ стает с тобою проказить. Не сердись на нее, не ведает бо, что творит. Представь себе ее огромной обезьяной, которой дана полная воля. Кто посадит ее на цепь? не ты, не я, никто. Делать нечего, так и говорить нечего» (около 24 мая 1826 г.), понимал, что не скука царит в доме безутешно горюющих друзей его. И если П. А. Осипова, благодарно вспоминая А.И . Тургенева, кото­ рый 5 февраля 1837 г. привез гроб с телом Пушкина в Тригорское и был гостем в ее доме, писала ему 16 февраля 1837 г.: «Сердцу моему стало легче, когда я смогла сказать понимающему меня мою скуку» [Друзья 1989: II, 195], можно ли сомневаться, какая «скука» «разди­ рала» ее «сердце» в эти черные дни и какую «скуку» она «сказала» «понимающему» ее другу Пушкина? Вспомним также одну из самых напряженных сцен лермонтовско­ го «Маскарада» (д. 3, сцена 1, выход 4), когда — после оборванного романса Нины, ее смущения, ее натянутого обмена репликами с хо­ зяйкой бала и Арбениным, который, выполняя ее просьбу, прино­ сит мороженое и со словами: «Смерть, помоги» — всыпает в него яд, —
Нина говорит: «Мне что-то грустно, скучно;/Конечно ждет меня бе­ да» и через несколько реплик повторяет это «скучно», переводя его из субъектного в обобщенный план: «Здесь ныне скучно». Можно ли со­ мневаться, что она говорит не о 'скуке', а о 'тоске', — о смертной тоске! И когда Арбенин отвечает ей — «(Подавая <мороженое>) Возьми от скуки вот лекарство» (на первое ее «скучно») и «Чтоб не скучать с людьми — то надо приучить / Себя смотреть на глупость и коварство!» (на второе «скучно» Нины), то он, все понимая, язви­ тельно играет двумя значениями слов скучно и скучать (как и в пред­ шествующем обмене репликами со словом прохладить). Таковы же мно­ гие другие лермонтовские скука и скучно. Из числа наиболее представи­ тельных, помимо прославленного «И скучно, и грустно, и некому руку пожать / В минуту душевной невзгоды», приведу еще лишь два: «...мину­ та с ней — небесный рай! / Жизнь без нее — скучней, страшнее гробаі» («Аул Бастунджи», 1833-1834); «И молвил Орша: «Скучно мне, / Все думы черные одне. / Садись поближе на скамью / И речью грусть рассей мою...» при том, что несколькими строками ранее было сказано: «Томит боярина тоска...» («Боярин Орша», 1835-1836). Наконец, лермонтовская «Ночь», не оставляющая сомнений в значении его «скучно»: «В чугун печальный сторож бьет, / Один я внемлю. Глухо лают / Вдали собаки. Мрачен свод / Небес и тучи пробегают / Одна безмолвно за другой, / Сливаясь под ночною мглой. / Колеблет ветер влажный, дуіпный/ Верхи дерев, и с воем он/ Стучит в оконницы. Мне скучно, / Мне тяжко бденье, страшен сон; /Яне хочу, чтоб сновиденье / Являло мне ее черты; / Нет, я не раб моей мечты, / Я в силах перечесть мученье / Глубоких дум, сердечных ран, / Все, только не ее обман...» ( 1830). И когда Гоголь в учительном письме Н.М .Языкову, ощушая себя Спасителем и, не цитируя, а от себя повторяя слова Иисуса (Мф. 10: 37-38; 14: 31 и др.), наставлял своего больного друга: «Верь словам моим <...> Если при расставании нашем, при пожатии нашем не отде­ лилась от моей руки искра крепости душевной в душу тебе, то значит ты не любишь меня. И если когда-нибудь одолеет тебя скука и ты, вспомнивши обо мне, не в силах одолеть ее, то это значит, что ты не любишь меня, и если мгновенный недуг отяжелит тебя и низу покло­ нится дух твой, то значит ты не любишь меня» (сентябрь 1841 г.), он, конечно, понимал под скукой один из самых тяжких для христианина грехов — грех тоски и уныния. Есть, таким образом, все основания считать, что, в отличие от со­ временного состояния языка, где скука и тоска образуют эквиполент- ную оппозицию, в языке пушкинской эпохи эти же два слова находи­ лись в отношениях привативного противопоставления с маркирован­ ным вторым членом 105 .
Слово скука (как в предметном значении, так и в функции безлич­ но-предикативной категории состояния, эквивалентной предикатив­ ному скучно) имело широкий, размытый спектр значений, часть кото­ рых изначально принадлежала семантическому полю 'тоски, уныния, грусти' (ср. в этой связи выражение скука смертная, воспринимаемое сейчас только в усилительно-оценочном смысле) и в этом качестве входило в мощный синонимический ряд — грусть, тоска, печаль, уны­ ние, кручина, унылость, томление, скорбь, меланхолия (откуда затем мерехлюндия со всеми ее многочисленными, фонетически и графиче­ ски неустойчивыми вариантами ш ), ипохондрия (откуда затем ханд­ ра) 107 и сплин, а позднее еще — апатия, ностальгия, минор, депрессия, подавленность и др., члены которого вели долгую и трудную конку­ рентную борьбу за монопольное обладание определенными сегмента­ ми их общей семантической территории и разграничение семантиче­ ских доменов ш . Слово тоска, напротив, — как маркированный член этой пары — имело твердо очерченное значение и потому естественно было выде­ ленным, весомым, отмеченным, сильно и ярко окрашенным словом. Тоска для Пушкина — с его «истинным вкусом», абсолютным чувст­ вом «соразмерности и сообразности» [Пушкин 1958: VII, 53] и край­ ней сдержанностью в выборе языковых средств рефлексии и автоха- рактеризации (ср.: [Гинзбург 1987: 205-206]) — это единица высокого коннотативно-семантического ряда. Это слово, употребление которо­ го в пушкинской системе стилистических координат должно быть безусловно контекстуально и конситуативно оправдано. Можно ожи­ дать поэтому, что в его эпистолярной прозе частотное соотношение членов рассматриваемой пары обнаружит резкое преобладание скуки (скучно) над тоской (тоскливо у Пушкина вообще отсутствует: его функции несут обычное скучно и редкое тошно). Это предположение полностью соответствует реальной числовой картине: скука/скучно — 10/37 при тоска/тошно — 12/1, т.е . соотношение 47:13, или 4:1. Ср. также скучать — 7 при тосковать — 3 . Тоска пушкинского Я — это подчеркнутый знак совершенно ис­ ключительных, экстремальных жизненных ситуаций и вызванных ими переживаний: — Ссылка и насильственная изоляция от мира: «Ты, который не на привязи, как можешь ты оставаться в России? если царь даст мне сло­ боду, то я месяца не останусь. Мы живем в печальном веке, но когда воображаю Лондон, чугунные дороги, паровые корабли, английские журналы или парижские театры и бордели — то мое глухое Михай- ловское наводит на меня тоску и бешенство <...> Я теперь во Пскове, и молодой доктор спьяна сказал мне, что без операции я не дотяну до
30 лет. Незабавно умереть в Опоческом уезде» (П. А. Вяземскому, 27 мая 1826 г.) — Писавший об этом круге переживаний Пушкина М. А. Цяв- ловский назвал свою статью «Тоска по чужбине у Пушкина» (Голос минувшего, 1916, No 1, а также [Цявловский 1962:131-156]). — Крайне неблагоприятные условия жизни и окружения: «...здесь тоска по-прежнему — Зубков на днях едет к своим хамам — наша съезжая в исправности — частный пристав Соболевский бранится и дерется по-прежнему, шпионы, драгуны, бляди и пьяницы толкутся у нас с утра до вечера» (П. П. Каверину, 18 февраля 1827 г.). — Осложнение отношений с властью и одновременно неблагоприят­ но складывающиеся отношения с семейством Гончаровых: «В Петер­ бурге тоска, тоска...» (С.Д .Киселеву, 15 ноября 1829 г.) — За этой «тос­ кой» — тягостные объяснения с Бенкендорфом по поводу самовольной поездки Пушкина в Арзрум, что в свою очередь было вызвано кризисом его отношений с Н.Н.Гончаровой, которая именно в этот период полу­ чила в дружеском кругу Пушкина прозвище «Каре» ('неприступная кре­ пость'). Комментируя это письмо, Б. Л. Модзалевский цитирует Л. Май­ кова: «Почти двухлетний искус Пушкина был для него временем тяже­ лых волнений и тревог, когда он буквально не находил себе места: его ви­ дели то в Москве, то на берегах Невы, то за Кавказом, то в Тверской или Нижегородской губернии» (Л.Н .Майков. Пушкин. СПб., 1899, с.375. — Цит. по: [Пушкин 1928: II, 355]). «Среди всех светских развлечений он порой бывал мрачен, — свидетельствует Н. В. Путята, — в нем было за­ метно какое-то грустное беспокойство, какое-то неравенство (sic!) духа; казалось, он чем-то томился, куда-то порывался. По многим признакам я мог убедиться, что покровительство и опека императора Николая Пав­ ловича тяготили его и душили» (Из записной книжки Е.В.Путяты// Русский архив, 1899, кн. 2, вып. 6, с. 350 -351). Сам Пушкин позднее так писал об этом своей будущей теще: «...Я полюбил ее <Н. Н. Гончарову>, голова у меня закружилась, я сделал предложение, ваш ответ, при всей его неопределенности, на мгновение свел меня с ума; в ту же ночь я уе­ хал в армию; вы спросите меня — зачем? клянусь вам, не знаю, но ка­ кая-то непроизвольная тоска гнала меня из Москвы; я бы не мог там вынести ни вашего, ни ее присутствия.,.» (Н.И.Гончаровой, 5 апреля 1830 г. — перевод с франц.; в подлиннике: «...mais une angoisse involon­ taire me chassait de Moscou...» [Пушкин 1958: X, 278,808]). — Предстоящая женитьба: «Милый мой, расскажу тебе все, что у меня на душе: грустно, тоска, тоска. Жизнь жениха тридцатилет­ него хуже 30-ти лет жизни игрока...» (П. А . Плетневу, 31 августа 1830 г.). — Настроения этого времени (после помолвки 6 мая 1830 г.) отразились также в прозаическом отрывке «Участь моя решена. Я же­ нюсь...» (1830).
— Смерть друзей и близких: «Что скажу тебе, мой милый! Ужасное известие получил я в воскресение <...> Грустно, тоска. Вот первая смерть, мною оплаканная <...> никто на свете не был мне ближе Дель­ вига...» (П. А. Плетневу, 21 января 1831 г.). — Разлука с женой и связанные с этим тревоги: «...Надеюсь уви­ деть тебя недели через две; тоска без тебя...» (Н.Н . Пушкиной, 8 де­ кабря 1831 г.); «...Ты пишешь мне часто, одна беда: письма твои меня не радуют. Что такое vertige? обмороки или тошнота? виделась ли ты с бабкой? пустили ли тебе кровь? Всё это ужас меня беспокоит. Чем больше думаю, тем яснее вижу, что я глупо сделал, что уехал от те­ бя <...> Тоска, мой ангел...» (Н.Н.Пушкиной, 16 декабря 1831 г.); «Де­ ла мои, кажется, скоро могут кончиться, а я, мой ангел, не мешкая ни минуты, поскачу в Петербург. Не можешь вообразить, какая тоска без тебя. Я же все беспокоюсь, на кого покинул я тебя!» (Н. И . Пушкиной, 22 сентября 1832 г.); «Что, женка? скучно тебе? мне тоска без тебя. Кабы не стыдно было, воротился бы прямо к тебе, ни строчки не напи­ сав...» (H. Н. Пушкиной, 19 сентября 1833 г.); «Теперь ты в Яропольце и уже опять собираешься в дорогу. Такая тоска без тебя, что того и гляди приеду к тебе...» (H. Н. Пушкиной, 16 мая 1834 г.); «Я очень за­ нят. Работаю целое утро — до четырех часов — никого к себе не пус­ каю. Потом обедаю у Дюме, потом играю на бильярде в клубе — воз­ вращаюсь домой рано, надеясь найти от тебя письмо — и всякий день обманываюсь. Тоска, тоска...» (Н.Н .Пушкиной, около 30 июля 1834 г.); «Жду письма от тебя с нетерпением; что твое брюхо, и что твои день­ ги? Я не раскаиваюсь в моем приезде в Москву, а тоска берет по Пе­ тербурге. На даче ли ты? Как ты с хозяином управилась? что дети? Экое горе!» (H. Н. Пушкиной, 6 мая 1836 г.). 2. Скука и тоска в языке «Евгения Онегина». Поскольку «Я» пове­ ствователя в «Евгении Онегине» хотя и не тождественно, но достаточ­ но близко пушкинскому, естественно было бы ожидать, что в тексте романа проводится подобный описанному только что пушкинскому принцип распределения членов пары скука (скучно) — тоска, с теми же или близкими частотными и содержательными характеристиками. В то же время, учитывая специфику поэтического романного тек­ ста («...к стихам идет высокий слог», как писал Вяземский, — «Черта местности», 1825) с его центральным любовным узлом («страницы нежные романа» — 2, XXIV), можно предполагать некоторое увеличе­ ние частотности второго члена этой пары и его сдвига в сферу «серд­ ца», а исходя из особенностей 1-й главы романа, с ее легким, изящным стилем свободного, развязного (как говорили тогда, не вкладывая в это слово отрицательной оценки), непринужденно и небрежно «забал-
тывающегося» повествования («Пишу теперь новую поэму, в которой забалтываюсь донельзя» — А .С .Пушкин — А. А .Дельвигу, 16 ноября 1823 г.), с ее принципиальной установкой на снижение и «облегче­ ние» образа героя, — исключение тоски из персонажной зоны ее тек­ ста и словаря и безраздельное или преимущественное использование здесь скуки. Действительно, на 30 употреблений в романе слов из гнезда скуки (скука, скучно, скучный, скучать, скучая, скучающий) приходится 21 из гнезда тоски (тоска, тосковать, тоскующий), к которым следует присоединить еще наречие состояния тошно 'тяжело, мучительно, тоскливо' [Сл. яз. П .: IV, 564] (не случайно рылеевское тошно в пись­ ме от 12 мая 1825 г. Пушкин, отвечая, перевел в скучно) и прилага­ тельное тошный, едва ли оправданно толкуемое в пушкинском слова­ ре как «неприятный, противный» [IV, 564] вместо 'наводящий, вызы­ вающий тоску' (ср.: [БАС: 15, 756]), а в краткой форме тошен имею­ щее значение 'тоскливо отчуждаемый'. Ср. у Вяземского: «Я в самом тошном расположении духа по отъезде жены и смерти Байрона. Без нее пусто мне в домашнем мире, а без него в литературном. После смерти Наполеона никакая смерть так глубоко в душу мою не вре­ зывалась, как его...» (письмо Д.В .Дашкову, 2 ноября 1818г.) . При этом в 1-й главе соотношение членов этой пары предстает как 8 (ску­ ка): 3 (тоска), и из этих трех употреблений два образуют полюсную пару и говорят о сердечном мире повествователя, для которого, как и для Пушкина, Любовь неразрывно спаяна с тоской и мукой: «Мне па­ мятно иное время! / В заветных иногда мечтах / Держу я счастливое стремя... / И ножку чувствую в руках; / Опять кипит воображенье, / Опять ее прикосновенье / Зажгло в увядшем сердце кровь, / Опять тоска, опять любовь!..» (1, XXXIV) и «Прошла любовь, явилась муза, / И прояснился темный ум. / Свободен, вновь ищу союза / Волшебных звуков, чувств и дум; / Пишу, и сердце не тоскует...» (1, LIX). — На долю Онегина в 1-й главе остается единственно «тоскующая лень» («Но в чем он истинный был гений, / Что знал он тверже всех наук, / Что было для него измлада / И труд, и мука, и отрада, / Что занимало целый день / Его тоскующую лень, — / Была наука страсти неж­ ной...» — 1, VIII) — с той же связью 'тоски' и 'сердца'. Вторая глава слова тоска не знает, а третья вводит тоску Татья­ ны^ это вновь — 'сердечная тоска'. И в описании повествователя: «Давно ее воображенье, / Сгорая негой и тоской, / Алкало пищи роко­ вой;/ Давно сердечное томленье/ Теснило еіі младую грудь...» (3, VII — с этимологическим прояснением: тоска — теснить)-, «Тоска люб­ ви Татьяну гонит» (3, XVI), и в собственных словах героини, которая, начиная свою трудную беседу с няней и еще сдерживая себя, говорит о
своем состоянии: «Мне скучно...» (3, XVII), но уже через несколько минут полностью отдается своему чувству и называет его прямым именем: «Ах, няня, няня, я тоскую / Мне тошно, милая моя: / Я плакать, я рыдать готова!..» (3, XIX); «...Когда я бедным помогала/ Или молит­ вой услаждала / Тоску волнуемой души...» (3, письмо), и в сопережива­ нии повествователя героине: «Письмо Татьяны предо мною; / Его я свято берегу, / Читаю с тайною тоскою / И начитаться не могу...» (3, XXXI), и в навеянном на него воспоминании: «Я вспомню речи неги страстной, / Слова тоскующей любви, / Которые в минувши дни / У ног любовницы прекрасной / Мне приходили на язык...» (3, XIV). Тоска Татьяны получает развитое в шестой главе: «Его <Онеги- на> нежданным появленьем, / Мгновенной нежностью очей / И стран­ ным с Ольгой поведеньем / До глубины души своей / Она проникнута; не может / Никак понять его; тревожит / Ее ревнивая тоска...» (6, III), уступает место тоске Ленского перед дуэлью: «...Сжалось/ В нем сердце полное тоской; / Прощаясь с девой молодой, / Оно как будто разрывалось...» (6, XIX), а затем — тоске Онегина. Пушкин позволяет себе впервые прямо назвать переживания Онегина тоской, только говоря о его душевном состоянии после гибели Ленского: «В тоске сердечных угрызений,/ Рукою стиснув Татьяна Рисун ки Пушкина (А. С. Пушкин. Полное собрание сочинении в 17 т. М., 1996, т. 18, с. 258-259)
пистолет, / Глядит на Ленского Евгении...» (6, XXXV), и, отдав его в полную власть этого чувства, отправляет в путешествие: «Тоска, тос­ ка! — спешит Евгений / Скорее далее...» (VII); «Тоска, тоска! Он в Нижний хочет, / В отчизну Минина. Пред ним/ Макарьев суетно хлопочет...» (IX); «Тоска!» Евгений ждет погоды./ Уж Волга, рек, озер краса, / Его зовет на пышны воды...» (X). Он едет в Астрахань, но «Каспийских вод брега сыпучи / Он оставляет тот же час. / Тоска! — он едет на Кавказ» (XI); и там, глядя на больных у источника целеб­ ных вод, «питая горьки размышленья», Онегин «...мыслит, грустью отуманен: / Зачем я пулей в грудь не ранен? / Зачем не хилый я ста­ рик, / Как этот бедный откупщик? / Зачем, как тульский заседатель, / Я не лежу в параличе? / Зачем не чувствую в плече / Хоть ревматиз­ ма? — ах, создатель! / Я молод, жизнь во мне крепка; / Чего мне ждать? тоска, тоска!..». С этой тоской он возвращается в Петербург, встречает Татьяну, обретает и — «в тоске безумных сожалений» (8, XLI) — теряет блеснувшую ему надежду на счастье, которое было «так возможно, так близко» (8, XLVII). Тоска в устах самого Онегина прорывается лишь в снятых из окончательного текста строках его предполагавшейся исповеди: «То вдруг ее я ненавидел, / И трепетал, и слезы лил, / С тоской и ужасом в ней видел / Созданье злобных, тайных сил» (IV, II — [Пушкин 1950: V, 527]) и на странице его уже цитированной выше альбомноіі записи: «Так напряженьем воли твердой / Мы страсть безумную смирим, / Бе­ ду снесем душою гордой, / Печаль надеждой усладим. / Но как утешить / Тоску, безумную тоску» [Пушкин 1950: V, 543], при том, что в черновой рукописи было: «Но скуку — чем ее смирим / Но что мы сде­ лаем со скукой / Но скука? — как ее смирим / Чем утолим / Как утолим» [Пушкин 1937/1995:6,434,1а, б; 2а, б]. Во всех остальных случаях — скука. Скука, экспрессивно заявля­ ющая о себе с самого начала романа, где это слово поставлено в силь­ ную, ударно выделенную позицию — в рифмующем конце строки и почти в самом центре 1-й, начальной, строфы (да еще в сопровождении усилителей «боже мой»\ и «какая»\ и с мощным эмоциональным раз­ витием и завершением). Случайностью это быть не может. Совершенно очевидно, что скука в контексте 1-й строфы — в прямой речи, передаю­ щей поток сознания героя, — сразу же задает ключ к его нравствен­ ному облику, и, если учесть, что за графической и фонемно-звуковой оболочками этого слова в пушкинскую эпоху были скрыты, как мы могли убедиться, дваразных (пусть близких и взаимосвязанных, но все же разных!) семантических комплекса — скука 'скука' и ску­ ка 'тоска', то станет понятно, что перед нами не один ключ, а два разных ключа, и они открывают два разных замка.
Двузначность слова скука и его производных как абсолютная языко­ вая реальность этой эпохи свидетельствуется многочисленными фак­ тами игры на значениях 'скука' — 'тоска', которые используются как два полюса, между которыми возникает вольтова дуга искрящего се­ мантического напряжения, что и создает необходимый художествен­ ный эффект. Блестящим образцом такой игры может служить «Тайна скуки» Аполлона Григорьева (1843): Скучаю я, но, ради Бога, Не придавайте слишком много Значенья, смысла скуке той. Скучаю я, как все скучают... О чем?.. Один, кто это знает, — И тот давно махнул рукой. Скучать, бывало, было в моде, Пожалуй, даже о погоде Иль о былом — что все равно... А нынче, право, до того ли? Мы все живем с умом без воли, Нам даже помнить не дано. И даже... Да, хотите — верьте, Хотите — нет, но к самой смерти Охоты смертной в сердце нет. Хоть жить уж вовсе не забавно, Но для чего ж не православно, А самовольно кинуть свет? <...> Оставьте ж мысль — в зевоте скуки Душевных ран, душевноіі муки Искать неведомых следов... Что вам до тайны тех страданпіі, Тех фосфорических сияний От гнили, тленья и гробов?.. Григорьев, играя, уводит читателя от истины, чтобы тем самым на­ вести его на единственно правильный ответ, и вполне достигает постав­ ленной цели. Воспользуемся же его скрытой подсказкой и пойдем в наших размышлениях о «тайне скуки» Онегина ив «Онегине» по тому пути, от вступления на который Григорьев нас так старатель­ но предостерегает.
3. Два Онегина: Онегин скучающий и Онегин тоскующий. Загадки пушкинского текста и словаря: антипоэтический герой. О пушкинском принципе «внутренних противоречий». Скука в пуш­ кинском романе — это, если воспользоваться библейским образом, ко­ торый был известен Пушкину и обыгран им в дошедших до нас фраг­ ментах текста десятой главы («Авось, о Шиболет народный, / Тебе б я оду посвятил...» — 10, VI; о слове авось как о шиболете у Пушкина см.: [Лотман 1983: 402-403]), — семантический шиболет, па­ рольное слово, по которому отличают «своих» от «чужих». И ес­ ли умирающий дядя Онегина мог бы не обратить внимания на то, как ухаживает за ним наследный племянник — со скукой или с тос­ кой, — то мы пренебречь этим различием не можем. Ибо если скука в 1-й главе читается как скука — 'скука', то перед нами один Онегин, а если оно читается как скука— 'тоска', то другой. Первый Онегин вполне соответствует характеристике «молодой повеса», если принимать ее всерьез, и тому гротескно-карикатурному образу, который был нарисован Благим (1929-1931). Такой Онегин заслуживает раскаленного праведным партийным (безразлично — де­ кабристским, славянофильским, «революционно-демократическим» или пролетарским) гневом клейма «развращенного бездельника» и героя «романа скуки» — типичного представителя, оказывается, уже с начала XIX века самоё себя приговорившей к гибели, «вымирающей», «вырождающейся», «упадочной» верхушки русской дворянской ари­ стократии. Такого Онегина можно осуждать и судить, как его и суди­ ли на литературных судах в 20-е годы 109 . Зараженный порочным иноземным воспитанием, поддавшийся чуж­ дым растлевающим влияниям, оторванный от национальной культу­ ры 110 , не способный к труду, лишенный каких бы то ни было жизнен­ ных интересов, убивающий время в светских развлечениях, пороке и разврате, прожигатель жизни, объевшийся наслаждениями, расточи­ тель наследственных состояний, не умеющий любить, не имеющий друзей, человек пустой души — вот каков Онегин, если его скуку читать, следуя нашим словарям и, что поразительно, таюке «Словарю языка Пушкина». Но выше было показано, что этот словарь предлага­ ет не пушкинское и даже не далевское, а новое, окончательно сло­ жившееся в послереволюционное время значение этого слова, отра­ зившееся в прошедшем жесточайшую сталинскую цензуру словаре под редакцией Д.Н.Ушакова (1935-1940), самом идеологизирован­ ном из всех наших словарей, и им же, естественно, закрепленное в ка­ честве нормы для рядовых пользователей и образца для последующих поколений лексикографов.
Это с таким Онегиным «подружился в то время» (1, XLV)— еще до отъезда в деревню — повествователь? Это встречи с таким Онегиным с нетерпением ожидал Каверин(1, XVI), повеса, бретер и кутила и в то же время один из наиболее широко образованных и ин­ теллектуальных людей своего времени, друг Грибоедова и Вяземского [Гордеев, Пешков 1969: 41-45; Черейский 1988: 175]? Это встреча с таким Онегиным после долгой их разлуки вызвала взрыв счастли­ вых эмоций повествователя («...Каким же изумленьем, / Судите, был я поражен, / Когда ко мне явился он / Неприглашенным привиденьем, / Как громко ахнули друзья / И как обрадовался я!» — «Путешествие Онегина», XXX беловой рукописи [Пушкин 1950: V, 560]), вдохнови­ ла его на создание подлинной апологии дружбе и продиктовала ему строки (там же, ХХХІ-ХХХІ Ѵ), которые могут быть поставлены в один ряд с «Мой первый друг, мой друг бесценный»? Это такому Онегину были свойственны «Мечтам <'размышлениям'. — А.П> невольная преданность, / Неподражательная странность / И резкий охлажденный ум» (1, XLV)? И склонность «к язвительному спору, / И к шутке, с желчью пополам, / И злости мрачных эпиграмм» (1, XLVI)? И способность «уноситься» «мечтой / К началу жизни моло­ дой» (1, XLVII)? Это о таком Онегине говорится: «Кто жил и мыс­ лил, тот не может / В душе не презирать людей; / Кто чувствовал, того тревожит / Призрак невозвратимых дней» (1, XLVI)? И с таким Онегиным Ленский «неразлучно» (2, XIII) вел долгие беседы и обсуждал «Племен минувших договоры, / Плоды наук, добро и зло, / И предрассудки вековые, / И гроба тайны роковые», «судьбу и жизнь»... (2, XVI)? Это об уровне интеллекта такого Онегина было сказано, что его «ум, любя простор, теснит» (8, IX)? Впрочем, Ленский, идеалист, мечтатель, романтик, мог, конечно, и обмануться. Но Татьяна? Это такого Онегина она полюбила с первого взгляда («Ты чуть вошел, я вмиг узнала...» — 3, Письмо Татья­ ны) и до самого конца продолжала любить (8, XLVII)? — Полюбить, конечно, могла, обманувшись или с открытыми глазами, и такого (лю­ бовь не выбирает достойных, и, как говорят пословицы, «любовь зла...», а таюке «не по хорошу мил, а по милу хорош»), но уверенно говорить о том, что в его «сердце есть / И гордость и прямая честь» (8, XLVII), но считать, что человек с его «сердцем и умом» не может быть «чув­ ства мелкого рабом» (8, XLV), но видеть в его поступках «благород­ ство» (8, XLIII)? Так, может быть, Татьяна обманулась? Но вот ведь и повествователь, наговоривший об Онегине в первой главе столько хорошего, подтверждает, что в отношении кТатьянеон «явил души прямое благородство», и подчеркивает: «Не в первый раз...» (4, XVIII). И отмечает, что в отличие от многих, «Хоть он людей конечно
знал, / И вообще их презирал, — / Но (правил нет без исключений) / Иных он очень отличал / И вчуже чувство уважал» (2, XIV), а также «...уважал в других решимость, / Гонимой славы красоту, / Талант и сердца правоту» (2, ХІѴа беловой рукописи). Что же, и повествова­ тель тоже дал себя обмануть? — Так, может быть, Пушкин и хотел по­ казать, как человек с пустой душой всех провел и всех обманул и, бу­ дучи нулем, выдал себя за единицу? Написал же недавно прекрасный пушкинист В. Непомнящий («И ты, Брут!»), приняв и развив тезис Г. А. Гуковского об «антипоэтичности» Онегина (ср. еще: «Быть мертвым для поэзии — это страшная пус­ тота эгоистической души» [Гуковский 1957: 192]): «В присутствии героя волшебство распадается, его взгляд убивает поэзию, как смерто­ носный взгляд Горгоны. < . ..> Антипоэтичность — выражение безлич­ ности, почти массовости героя и образа его жизни. < . . .> В антипоэти­ ческом человеке почти нет внутреннего человека, и автор <т. е . Пуш­ кин. — А.П.> вынужден словесно убеждать нас в том, что герой не так пуст и мертв, как кажется, что в нем есть какие-то внутренние возможности» [Непомнящий В. 1983: 267]. — Не ошибка ли здесь в имени автора? — Может быть, это гово­ рит тот же, кто в 1865 году писал о Пушкине, «употребившем» «все силы своего таланта на то, чтобы из мелкого, трусливого, бесхарактер­ ного и праздношатающегося франтика сделать трагическую личность, изнемогающую в борьбе с непреодолимыми требованиями века и на­ рода» [Писарев 1956: 337]? А через три года другой блестящий литературовед, Л.С .Осповат, откроет (вместе с Татьяной!) в Онегине, сославшись к тому же на суровый приговор И.В .Киреевского, «безличного, в сущно­ сти, человека, не обладающего собственно-человече­ ской значительностью» [Осповат 1986: 197]. Позднее к тому же заключению («what an insubstantial character he is!») — и тоже вместе с Татьяной! - придет и А. Д. П. Бриггс [Briggs 1992: 29] И1 . И это говорится о герое, которого Пушкин — в здравом уме и яс­ ной памяти — противопоставил «посредственности» (8, IX)! И это пишется после глубокого, фундаментально обоснованного заключе­ ния 10. М.Лотмана об «антипоэтичности», т.е . отрицательном отно­ шении к поэзии, как культурно-психологическом феномене, «не менее типичном для передовой молодежи 1818-1819 годов, чем увлечение Адамом Смитом», и противопоставлении «стихов» «дельным», т.е. общественно значимым занятиям [Лотман 1975: 17-20] ш . Какой бы «поверхностной» ни была «дельность» Онегина, это не дает осно­ ваний для вынесения ему обвинительного приговора по статье «анти­ поэтичность».
И уж во всяком случае прежде чем выносить такой приговор, да еще к тому же со ссылкой на пушкинское «антипоэтический» по от­ ношению к Онегину [НепомнящийВ. 1983: 267], нужно было бы сна­ чала попытаться понять, что вкладывал сам Пушкин в это слово, когда в предисловии к первому изданию первой главы романа 1825 г. (ценз, разр. Л. Бирукова — 29 декабря 1824 г.; выход в свет — 16 февраля 1825 г.) писал: «Дальновидные критики заметят конечно недостаток плана. Всякой волен судить о плане целого романа, прочитав первую главу оного. Станут осуждать и антипоэтический характер главного лица, сбивающегося на Кавказского Пленника...» [Пушкин 1937/1995: 6, 638]. Как и во многих других случаях, суждение об «антипоэтическом ха­ рактере главного лица», как и суждение о «недостатке плана», — это не пушкинские оценки, а глубоко ироническое воспроизведе­ ние (а отчасти и предвосхищение) чужих и неприемлемых для Пуш­ кина оценок и точек зрения, которые нашли свое полное выражение в письмах Бестужева (утраченное письмо Пушкину начала января 1825 г., о котором мы знаем из писем Пушкина Бестужеву и Рылееву 22- 25 января 1825 г.) и вызвали в этом триумвирате достаточно острую дискуссию о светской жизни как предмете поэзии вообще и о поэтич­ ности Онегина в частности и в особенности. «Нет, Пушкин, нет <...> Что свет можно описывать в поэтических формах — это несомненно, но дал ли ты Онегину поэтические формы, кроме стихов?..» — отвечал так и не переубежденный Бестужев Пушкину 9 марта 1825 г. Речь здесь, как видим, шла отнюдь не об отношении Онегина к поэзии, а, если угодно, об отношении Поэзии к Онегину. И если, например, Разин — «единственное поэтическое лицо русской истории» (письмо Л.С.Пушкину 15-20 ноября 1824 г.), то Онегин — лицо «антипоэ­ тическое», т.е . 'не годящееся в герои поэтического произведения', а вовсе не «враждебное духу поэзии», как это обычно понимают и как толкует только что вышедший «Словарь-справочник: Редкие слова в произведениях авторов XIX века» (М, 1997, с. 30). Именно в этом значении употребляли слова антипоэтический, антипоэтичность и авторы пушкинского круга. Так, П. А. Вяземский, говоря о политиче­ ской поэзии во Франции, возражает против определения политики как предмета «антипоэтического» и объясняет, что «можно высекать искры поэтического огня из вещества не поэтического» (Письмо из Парижа, 1826 // П.А .Вяземский. Эстетикаи литературная критика. М., 1984, с. 57 -58). Но при этом нужно понимать, — подчеркну еще раз, — что «антипоэтичность», то есть 'непоэтичность' Онегина в устах Пушкина — это «чужое слово», как «чужими» для него (т.е. воспроиз­ водящими чужую оценку) были похожие слова о Пленнике в письме к Гнедичу 29 апреля 1822 г.: «да и что за характер? [мол] [кто
будет тронут] кого займет изображение молодого человека <...> [но что тут занимательного] но что тут [но] трогательного — [тут мало]...» (см. об этом подробнее ниже) ш . Принять изложенное выше понимание Онегина и такое недове­ рие к словам Пушкина решительно невозможно. Но, не принимая его, мы оказываемся перед необходимостью совместить несовместимые черты образа Онегина — задача, над которой уже полтора века бьются читатели, критика и литературоведение. Нередкие ссылки на известное высказывание Л. Толстого о том, что человек не может быть абсолютно единым, целостным существом и подобен реке, которая здесь течет прямо, а там виляет, здесь широка, а там узка, здесь глубо­ ка, а там мелка (Пушкин мог прочесть ту же мысль у Б. Констана: «Тот, кто стал бы читать в моем сердце, когда Элленоры не было со мной, счел бы меня холодным, бездушным соблазнителем; тот, кто увидел Запись Пушкина на черновике «Евгения Онегина» (глава VI) (А. С . Пушкин. Полное собрание сочинений в 17 т. М., 1996, т. 18, с. 324)
бы меня рядом с ней, принял бы меня за неопытного, смятенного обо­ жателя. И то и другое суждение было бы ошибочно: в человеке нет полного единства...» — «Адольф»), — увы! — ничего не объ­ ясняют 114 . «Быть можно дельным человеком / И думать о красе ног­ тей!» (1, XXV), и река, действительно, может быть одновременно, но на разных своих участках, и такой, и другой, и третьей. Но река не может быть в одном месте рекой, а в другом — болотом. Не спасает и впервые отчетливо сформулированная Р.Якобсоном, воспринятая многими пушкинистами (ср., например, [Семенко 1957]) и развитая Ю.М.Лотманом идея о пушкинском «принципе внутрен­ них противоречий», которые «намеренно вводятся автором как осо­ бый компонент произведения» [Якобсон 1937/1987: 221]. «Сложив­ шийся стихийно» в процессе работы Пушкина над романом, этот принцип «впоследствии» был «осмыслен» поэтом как «осознанная конструктивная идея» [Лотман 1975: 8, сл.] . При всей глубине и про­ дуктивности, эта идея не спасает потому, что из «творческого прин­ ципа», «творческой концепции» Пушкина, «с точки зрения которой противоречие в тексте представляет ценность как таковое» [Лотман 1975: 6, 31], оно, без должной осмотрительности и осторожности в применении, легко превращается в принцип интерпретации творчества Пушкина, в формальный объяснительный инструмент, из­ бавляющий исследователя от необходимой исследовательской рабо­ ты. При этом, если, как формулирует Лотман, «только внутренне про­ тиворечивый текст воспринимался как адекватный действительно­ сти», то где необходимые границы «противоречивости»? Ведь нельзя же полагать, что чем противоречивее, тем адекватнее. Но кто и как может установить истинную, пушкинскую меру противоречивости? Как отделить романное, художественное противоречие, проти­ воречие как прием, от реальных, жизненных противо­ речий, с которыми «сотворила нас природа, к противуречию склон­ на»? И как нам, «слабым сим», не впасть во искушение и не пойти по пути наименьшего сопротивления, если сам Лотман не всегда мог удержать себя от соблазна? Так, размышляя о трактовке образа Оне­ гина в первой главе и отмечая, что «политические науки мыслятся здесь как нечто противоположное пустому светскому времяпровожде­ нию, и в первую очередь танцам», Ю. М .Лотман говорит: «У Онегина то и другое совмещается. Это резко отделяет Онегина от свободолюби­ вой молодежи 1818-1819 годов и раскрывает поверхностный характер его увлечения новыми идеями» [Лотман 1975: 20]. Но совмещал же, как это хорошо известно, увлечение танцами с напряженнейшей ин­ теллектуальной деятельностью и увлечением политическими науками и передовыми идеями Чаадаев, которого в чем в чем, а в поверхност-
ности никак упрекнуть нельзя. Соединяли же в себе облик светского кутилы, завзятого бального плясуна и беспутного гвардейского офи­ цера с высокой европейской образованностью и упомянутый выше П. П . Каверин (1794-1855), и Г.А .Римский-Корсаков (1792-1852), близ­ кий знакомец Пушкина [Измайлов 1976: 202; Черейский 1988: 370], и связанный какое-то время дружескими отношениями с Пушкиным Я. И. Сабуров (1798-1878) [Черейский 1988:384], и многие другие лица этого поколения. И нес же в себе эти «несовместимости», как отмечали его современники, сам Пушкин! Так, по сохраненному для нас А. О . Смир­ новой отзыву П. И. Полетики (1778-1849), «арзамасца», получившего прозвище «Очарованный челн», человека, близкого кругу Карамзина и Жуковского и высоко ценимого Пушкиным («Я очень люблю Полети- ку», — записал он в своем дневнике 2 июня 1834 г.), «Этот Пушкин — какое-то чудо! Он поразителен. Он думает столько же, сколько поет и танцует» (А. О . Смирнова. Записки, дневники, воспоминания, письма. М., 1929, с. 147). Впрочем, сам Пушкин, как будто предвидя наши се­ годняшние сомнения, писал, обращаясь к Каверину и рекомендуя ему «презирать» «ревнивое роптанье» тех, кто «не ведает, что дружно можно жить / С Киферой, с портиком, и с книгой, и с бокалом; / Что ум высокий можно скрыть / Безумной шалости под легким покрыва­ лом» («К Каверину», 1817). И — со своей неизменной скромностью, граничащей с самоуничижением, — обращаясь к читателям, объединял себя с ними как рядового светского человека, в противопоставлении... кому же? — А. Н . Вульфу, с которым общался в 1826 г. и который, по его словам, «много знал, чему научаются в университе­ тах, между тем как мы с вами выучились танцевать» («Воспоминания, <4> Холера», 1831 [Пушкин 1958: VIII, 71]). Поэтому кажется целесообразным, оставив «принцип противоре­ чий» Пушкину («Богово— Богу»), предложить пушкинистам нечто прямо противоположное (вариант принципа Оккама) — «не умножать противоречий» — и, следуя примеру юриспруденции, где принят прин­ цип презумпции невиновности, или примеру астрофизики, исходящей из принципа презумпции естественного происхождения всех сигна­ лов, приходящих из глубин вселенной, принять принцип презумпции непротиворечивости пушкинского текста. Противоречие же должно быть не констатировано, но доказано, как должна быть доказана ви­ новность подозреваемого, как должен быть доказан искусственный, т. е. с внеземным разумом связанный, характер космического сигнала. 4. И вновь о скуке, тоске и хандре. Сопоставительный анализ. Нет, Онегин, каким его создал Пушкин, — не герой всеобъемлющей Скуки, а герой всепоглощающей Тоски, которая в соответ-
ствии с двойственной языковой нормой этого времени могла быть, как мы видели, названа и сниженным словом скука. И душа его от­ нюдь не пуста, как это виделось Киреевскому (1828) и даже Бара­ тынскому (1831), но опустошена, а это (если воспользоваться словами Пушкина о различии между «романом» и «романом в сти­ хах» — в письме П.А . Вяземскому 6 ноября 1823 г.) — «дьявольская рознигщ» (sic!). Сказанное заставляет еще раз внимательно вдуматься в феномен скуки, и прежде всего обособить как не имеющую никакого специаль­ ного отношения к онегинской проблеме ни для кого не предосуди­ тельную и угрожающую каждому «скуку бездействия», или точнее было бы сказать, — скуку вынужденного бездействия (бездей­ ствия, а не имеющего отрицательную оценочную коннотацию «без­ делья», как толкует MAC), когда человек хочет и способен, но лишен возможности действовать. Это скука, которую обычно сопровождают более или менее сильные душевные движения в весьма широком диа­ пазоне от сожаления и досады до раздражения и протеста и созна­ тельные поиски «противоскучных» действий — «занятий от скуки», средств заполнения пустого времени (весь этот психологический комплекс ярко воспроизведен в «Сонете» И.И.Дмитриева, 1796г.). Именно в такую ситуацию попал батюшковский Филалет, кото­ рый, отправившись морем в Мемфис, «Семь дней на корабле, / Зе­ вая», «сидел / И на море глядел, / От скуки сам с собой вполголос рас­ суждая...» («Странствователь и домосед», 1814-1815). Можно пола­ гать, что именно такая «скука бездействия» стоит за «дорожной ску­ кой», которой «насладилась вполне» Татьяна на пути в Москву («семь суток ехали оне» — 7, XXXV) и от которой Пушкин рекомен­ довал своему другу С. А . Соболевскому, собиравшемуся из Москвы в Новгород, запастись вином и «на каждой станции выбрасывать из ко­ ляски пустую бутылку; таким образом ты будешь иметь от скуки ка­ кое-нибудь занятие» (9 ноября 1826 г.). Именно о такой скуке, скуке «бездейства», постигшей его «в первый раз в жизни», писал П.Я.Чаа­ даев, которого, в связи с публикацией его «Философического пись­ ма», «почтили домашним обыском» и, конфисковав все его бумаги, «лишили возможности продолжать работу» (письмо А. И. Тургеневу, октябрь-ноябрь 1836 г.) . Не может быть поставлена в упрек кому-либо, и в частности Онегину, и скука (назовемее скукой невостребованного действия) вусловиях, которые — объективно или на взгляд со стороны— не требуют действия или позволяют не действовать. В зависимости от множества привходящих факторов такая ситуация может вызывать как отрицательные, так и положи-
тельные эмоции. Она может осознаваться и оцениваться изнутри или извне как недостойная или позорная праздность, сопровождаться уг­ рызениями совести и/или навлекать упреки, и тогда оборачивается скукой и/или тоской. Либо, напротив, она переживается как счастье и радость, как заслуженный отдых тела и души и воспринимается как праздник (не случайно праздник и праздность — одного корня), как блаженный сон, как усыпленье, как то, что называется dolcefar niente — «сладкое ничегонеделанье», как сладостная лень. Здесь все определя­ ется «точкой зрения», и потому оценки «изнутри» разных субъектов и оценки «извне» могут расходиться до противоположности. Так, можно полагать, что Ленский, живший высокими нравст­ венными идеалами, верой в добро и правду, с душоіі, воспламененной поэтическим огнем, и сердцем, безраздельно и наивно преданным любви (2, ѴІІ-Х, ХХ-ХХІІ), но романтически далекий от грубой про­ заической реальности, считал свою жизнь наполненной и глубокой (что не мешало ему впадать в поэтическую тоску и «петь» «поблеклый жизни цвет / Без малого в осьмнадцать лет» — 2, X)115, тогда как в гла­ зах его «деревенских соседей» она была бессодержательна, беспечна, беззаботна и пуста. Именно исходя из своего взгляда на жизнь, погру­ женные в косный быт, в заботы «о сенокосе, о вине, / О псарне, о своей родне» (2, XI), эти добрые люди, ничего не зная о напряженном труде души и сердца «полурусского» поэта-романтика, но видя в нем вы­ годного жениха для своих Дунь («Богат, хорош собою» — 2, XII), «за­ водят стороной» «беседу» «о скуке жизни холостой» (2, XII), так как иначе оценить жизнь Ленского они, естественно, не могут. Дейст­ вительно, что за жизнь у Ленского, с точки зрения его милейших соседей? Родни у него нет, жены у него нет, детей у него нет, сеноко­ сы, как и вообще все хозяйство, его не занимают, он к тому же не охотник, и собак он не держит, и разговоры о псарне его не интересу­ ют, и до вина ему дела нет! Что и говорить, холостой человек — в точ­ ном соответствии с этимологией этого корня, вполне открытоіі носи­ телям «практического» сознания, — пустой человек, и холостая жизнь его — пустота и скука! Женить его, бездельника, надо, и как можно скорей. Тогда он поймет, какой интересной и полной может быть жизнь! Чем обернулся бы для Ленского выход из этой «ску­ ки» к таким интересам и к такой полноте, поверь он своим доброхот­ ным руководителям, откликнись он на «пискливый» призыв одной из таких Дунь и «приди» он «в чертог» ее «златой», Пушкин обрисовал дважды: кратко противопоставив тому, что виделось Ленскому в его идиллических мечтах («И тайна брачныя постели / И сладостной любви венок / Его восторгов ожидали» — 4, L), то, что видел трезвыіі взгляд повествователя («Гимена хлопоты, печали, / Зевоты хладная
чреда / Ему не снились никогда» — 4, L), и в подробном развороте, в строфах XXXVIII, XXXIX главы шестой, рисуя — воспользуюсь тер­ мином С.Г .Бочарова [Бочаров 1990]— один из «возможных сюже­ тов» жизни Ленского, какой она могла бы сложиться, если бы не роковая дуэль. Возникшая здесь виртуальная именная пара Владимир Ленский и эмблематическая Дуня бесфамильная безупречно точно соот­ ветствует виртуальной именной паре Татьяна Ларина и эмблематиче­ ский Агафон бесфамильный (еще одна сюжетная рифма!) и, таким об­ разом, проливает свет на непроясненный виртуальный сюжет жизни Татьяны, какой она могла бы сложиться, послушайся она голоса своего святочного гаданья! Точно такой же приговор — пустота и скука — должна была получить в глазах большинства его деревенского окружения и жизнь Онегина. Замечу в связи с этим, что «пустота» Онегина в оценках его критиков от «Лужницкого старца», И. В. Киреевского и Баратын­ ского до Писарева и далее до Благого и его продолжателей следует как раз логике «деревенских соседей» Ленского и имеет ту же са­ мую основу. И именно здесь мы получаем счастливую возможность увидеть и понять, как сталкиваются и завязываются в единый узел все возможные оценочные подходы к скуке. Онегин в своей деревне живет той же — типологически той же — жизнью, какой жили и его друг, повествователь, и создатель их обо­ их— Пушкин в своем Михайловском. Передав Онегину свой соб­ ственный, знакомый ему с детства и хранившийся в памяти образ «деревенской» жизни, подкрепленный впечатлениями пребывания в Михайловском в июле-августе 1819 г., Пушкин затем, в годы Михай­ ловской ссылки, в письмах к друзьям, пользуясь обычной для него инверсией отношений между автором и героем (герой — как автор, ав­ тор— как герой), сравнивает свою жизнь с жизнью Онегина. Ср. в письме Д. М .Княжевичу: «Уединение мое совершенно — праздность [моя] торжественна <...> Соседей около меня мало, я знаком только с одним семейством, и то вижу его довольно редко (совершенный Оне­ гин) (декабрь 1824 г., Михайловское [Письма 1926:1,102]). И позднее; «Деревня мне пришла как-то по сердцу...» (П. А. Вяземскому, 9 ноября 1826 г., Михайловское). И через 4 года: «Ах, мой милый! что за пре­ лесть здешняя деревня! вообрази: степь да степь; соседей ни души; ез­ ди верьхом сколько душе угодно, пиши дома сколько вздумается...» (письмо П. А. Плетневу, 9 сентября 1830 г., Болдино). Все эти позд­ нейшие Михайловские и болдинские впечатления вполне совпадают с захаровскими и ранними Михайловскими, которые получили высо­ чайшее лирическое претворение в LV — начале LVI строфы 1-й главы, звучащих как подлинный гимн «закону» «far niente». Эта слава, про-
петая «деревенской тишине», «невинным досугам», «сладкой неге и сво­ боде», «бездействию» и «праздности» (причем праздность — и парал­ лельно любовь — поразительным образом названы в ряду конкретных имен: «Цветы, любовь, деревня, праздность, / Поля!..» — 1, LVI), всту­ пает в резчайший контраст с только что, в предшествующей строфе, онегинским приговором — «...и в деревне скука та же» (1, LIV), или в переводе на язык повествователя — «хандра». Но хандра, которая «ждала его на страже» и «бегала за ним», «как тень иль верная эюена», — это не 'скука'. Хандра — это 'тоска'. И в черновой рукописи здесь и было: «тоска» («Тоска ждала его на страже / Поймала тотчас у ворот / И все пошло на старый ход» [Пуш­ кин 1937/1995: 6, 254], откуда ясно, что и раньше была тоска, а не скука!). И, когда Пушкин, завершив работу над романом и набра­ сывая 26 сентября 1830 г. общий его план, дал первой «песни» загла­ вие «Хандра», то это было обдуманно выбранное точное пушкинское слово. И повествователь, которому это состояние хорошо было знако­ мо, скажет о нем, имея в виду все ту же «деревенскую жизнь» и то же «озеро пустынное», в XXXV строфе 4-й главы: «Тоской и рифмами томим, / Бродя над озером моим, / Пугаю стадо диких уток: / Вняв пенью сладкозвучных строф,/Они слетают с берегов». «Тоска» здесь — как высокое слово поэтического языка — оправдывается «рифмами», умеряется «слетающими с берегов утками», а целое этой строфы ока­ зывается необходимым противовесом взлетевшему в лирическое под­ небесье гимну «праздности». В то же время тоска как состояние ду­ ши и преодолевается рифмами, т. е. спасительной поэзией, и не менее спасительной самоиронией. У Онегина, как известно, спасительных рифм не было, но была самоирония, и она помогала ему не думать о самом себе высокими словами и называть неизбывную, «верную», по слову Жуковского («К Б<лудов>у. Послание», 1810), но давно уже привычную тоску обыденным словом — скука\ Впрочем, будучи нормальным человеком, а не придуманной мертвой схемой «вырожда­ ющегося аристократа», Онегин, которому ничто человеческое не было чуждо, мог испытать и обычную, самую банальную скуку, но мог также в своем сельском «уединении» «нечувствительно предаться» «святой жизни» и насладиться счастливыми мгновеньями dolce far niente, «красных летних дней / В беспечной неге не считая, / Забыв и город, и друзей, / И скуку праздничных затей» (4, XXXVIII). «Но наше северное лето, / Карикатура южных зим, / Мелькнет и нет...» (4, XL), и онегинская «ск#кя»-'тоска', чуть ослабившая свою хватку, вернула себе свои привычные права. «И все пошло на прежний ход». И когда он на встревоженные вопросы Ленского, озабоченного тем, какое впечатление произвел на Онегина первый визит к Л а-
р и и ы м («Ну что ж, Онегин? ты зеваешь <...> Но скучаешь / Ты как-то больше» — 3, IV), отвечает: «Привычка, Ленский» и «Нет, равно», мы должны преодолеть инерцию современного восприятия и понять, что это расспросы и ответы не о 'скуке', а о 'тоске'. Ибо «привычка» Онегина — это привычка к тоске. И «равно» значит — 'не больше, чем всегда'; а всегда —Онегин не 'скучает', а 'тоскует'. И Ленский это, несомненно, хорошо понимал. Но не мог же он спросить Оне- г и н а: «Ты тоскуешь?» или «Ты грустишь?» — тосковать и грустить идля Ленского были словами немужского разговора'. Татьяна же, исходя из своего представления о том, какова была жизнь Онегина в Петербурге и как, по контрасту, должен Онегин воспринимать новую для него жизнь «б глуши степных селений», ду­ мает об ином типе скуки — о скуке как отсутствии развле­ чений. И когда она пишет: «Но говорят, вы нелюдим / В глуши, в де­ ревне все вам скучно, / А мы... ничем мы не блестим...» (3, письмо), она в своей наивной простоте — до понимания Онегина ей еще так да­ леко! — предполагает, что здесь, «в глуши», ему, бедному, недостает столичного шума и блеска. Вяземский (в письме 6 ноября 1824 г.) ус­ мотрел в этом противоречие, и Пушкин разъяснил ему: «Нелюдим не есть мизантроп, т. е . ненавидящий людей, а убегающий от людей. Оне­ гин нелюдим для деревенских соседей; Таня полагает причиной тому то, что <...> блеск один может привлечь его...» (29 ноября 1824 г.) . Подлинная же с к у к а ('скука' par exellence, скука), — это, по Далю, «тягостное чувство, от косного, праздного, недеятельного состояния души» [IV, 212], «совершенное бездействие телесное и <...> душевное» (К. Д. Батюшков. «Похвальное слово сну. Предисло­ вие», 1815-1816). Об этом же глубокие и проницательные строки Ба­ ратынского: «Как беден страждущий бездействием своим} / Печаль­ ный, жалкий раб тупого усыпленья, / Не постигает он души употреб- лепья, / В дремоту грубую всечасно погружен, / Отвыкнув чувство­ вать, / Отвыкнул мыслить он...» («Н. И . Гнедичу», 1823). Этим ску­ ка принципиально отличается от тоски, которая, напротив, может быть определена как «стесненье духа, томленье души, душевная тре­ вога, беспокойство» [Даль: IV, 422], что предполагает как раз болез­ ненную, но интенсивную душевную деятельность. Разумеется, никакие словарные определения (дескрипции), каки­ ми бы полными и точными они ни были, не помогут тому, кто никогда не скучал, понять, что такое скука, как не раскроют тому, кто не испы­ тывал тоски, что стоит за словами тоска и тосковать (ср.: [Булыгина, Шмелев 1997: 489]. Помочь здесь может только сам язык, который знает то, чего не знают (или, вернее, зная, не осознают) отдельные его носители, и выражает это свое знание специфическими средства-
ми концептопредставления. Воспользуюсь приемами, разрабатывае­ мыми в рамках школы «Логического анализа языка» Н.Д .Арутюно­ вой и примененными мной в работе, посвященной представлению в русском языке концептов Радости и Удовольствия [Пеньковский 1991]. Скука бездумно и бесчувственно лежит в сонной или мертвой прострации, тогда как тоска бьется и мечется в бессильных попыт­ ках вырваться из своего заколдованного круга, напрягая все си­ лы ума (ср. в письме Грибоедова H. Н . Похвистневу в мае 1822 г.: «Я умираю от ипохондрии, предвижу, что ночь всю проведу в волнении беспокойного ума...»; у Лермонтова в эпилоге-посвящении к «Демону»: «И не узнаешь здесь простого выраженья / Тоски, мой бедный ум то­ мившей столько лет; / И примешь за игру иль сон воображенья / Больной души тяжелый бред», 1838; у А. К .Толстого в стихотворении «Усни, печальный друг...»: «Пытливую тоску от разума отымет [ангел сна] / И с горестной души на ней лежащей гнет / До нового утра не­ зримо приподымет», 1856; и у него же о тоске как о состоянии, когда «пытующее око во глубь души устремлено» — «Нас не преследовала злоба...», 1859) и чувства (ср. у того же А.К.Толстого: «Буду ки­ петь, негодуя, тоской и печалью...» — «Сердце, сильней разгораясь...», 1856). Именно по этому признаку противопоставляет меланхолию и скуку (в специализированном значении этого слова) Д. Н . Блудов: «Ме­ ланхолия родится от избытка мыслей и чувства, а скука от недостатка в сих двух источниках наслаждений и муки» («Украденная записная книжка», 1810-е гг.? [Арзамас 1994: 2,133]). Вот почему тоска, в от­ личие от скуки, имеет не только плоскостное, горизонтальное (без­ брежная, безграничная), но и объемное, вертикальное измерение и может быть глубокой и бездонной. Отсюда же образное представление тоски как жидкостной субстанции, которая кипит, заливает душу, которую можно пить («Я не допил еще тоски твоей до дна...» — И. Ан- ненский. «В зацветающих сиренях»), которой можно поить и питать («Я так привык питать тоской / Мою страдальческую гордость...» — В.Г.Бенедиктов. «Недоверчивость», 1839), которую можно вылить, из­ лить и пролить, которой можно захлебываться и захлебнуться и т. п. Отсюда также образ тоски как яда и отравы («А знойный воздух сей, огнем / В уста втекающий, как лава!.. / Невидимо разлита в нем / Тоски мучительной отрава...»— В .Г.Бенедиктов. «Природа южная светла...», 1839). Скука статична и не способна к активным движениям. Она может увеличиваться, но это увеличение подобно разбуханию опухоли, и притом изнутри. Поэтому она — тупая и давит. Тоска же мыс­ лится как нечто действующее извне. Она гнетет и — с, может быть, вторичной figura etymologica— стесняет, теснит («Истранная тоска
теснит уж грудь мою...» — М . Ю .Лермонтов. «Как часто, пестрою тол­ пою окружен...», 1840) и сжимает («...было страшно... и душа тос­ кою / Сжималася...» — М.Ю.Лермонтов. «Сказка для детей», 1839- 1840), откуда образы, связанные с удушьем. В то же время она вся в движении. Она может заползти, вползти, прилететь, налететь и от­ лететь. Проникая внутрь (груди, души, сердца и ума), т.е . занимая всю сферу сознания, тоска может успокоиться и утихнуть и вновь пробудиться. Она вся в остриях и колет. Отсюда образ тоски как жа­ лящей или грызущей змеи («Взгляни сюда, на эту грудь, / Она не в ра­ нах, как твоя, / Но в ней живет тоска-змея...» — М.Ю.Лермонтов. «Боярин Орша», 1835) или злой остроклювой птицы («А мимо пти­ цей мечется / Злодей — моя тоска» — И, Анненский. «Ванька-ключ­ ник в тюрьме»). В отличие от тоски и хандры, скука ни «бе­ гать за» (1, LIV), ни «гнаться за», ни «ловить — поймать», ни «взять за ворот», ни «запереть в темный угол» (8, XXXIV) не может. Вот по­ чему если одно из возможных олицетворений тоски — «верная» и ревнивая «жена» (1, LIV), жена-преследовательница, то олицетворе­ ние скуки — старуха, сидящая «с картами в руках» («Ты там на шумных вечерах / Увидишь важное Безделье, / Жеманство в тонких кружевах, / И Глупость в золотых очках, / И тяжкой Знатности весе­ лье, / И Скуку с картами в руках» — «Всеволожскому», 1819). Ср также в «Послании к кн. Горчакову»: «...вялые, бездушные собранья, / Где ум хранит невольное молчанье, / Где холодом сердца поражены, / Где Бу­ турлин — невежд законодатель, / Где Шеппинг — царь, а скука — пред­ седатель...» (1819). Отсюда образная характеристика карточных игр: «Бостон и ломбер стариков, / И вист доныне знаменитый, / Однооб­ разная семья, / Все жадной скуки сыновья» (5, XXXV — в черновике — «сидячей скуки» [Пушкин 1937/1995: 6, 404, 11 г]). Ср. у Кюхельбеке­ ра, который, обращаясь к Радости, молил ее не улетать и задержаться: «Не спеши: там в Петрограде / Скука заняла свой трон...» («К Радо­ сти», 1815-1817). Ср. также у И. Аннеиского: «Не Скуки ль там Цик­ лоп залег...» («В открытые окна»). Скука—сера, ив этот же цвет (цвет сумерек и свинца) она ок­ рашивает окружающий мир. Поэтому она может быть монотонной и нудной, мертвой, мертвенной и мертвящей. Тоска же лишь шутли­ во-иронически может быть названа зеленой. Ее подлинный цвет — черный (или, как у И.Анненского, но в той же части спектра — фиолетовый), и она, окутывая мир и душу мраком, рождая черные мысли и даже «потемняя лик» тоскующего (А. Григорьев. «Титании», 1857) 116, не только мертвит, но и убивает. Если убийственная (смер­ тельная) скука — всего лишь экспрессивное преувеличение, то убий­ ственная (смертельная, смертная) тоска — прямое и точное обозна-
чение реалии. Об этом писал А. Григорьев: «О боже, о боже, хоть луч благодати твоей, / Хоть искрой любви освети мою душу больную; / Как в бездне заглохшей, на дне все волнуется в ней, / Остатки мучи­ тельных, эісадных, палящих страстей... / Отец, я безумно, я страшно, я смертно тоскую!..» («Молитва», 1845). Отсюда и обычное опреде­ ление тоски, как и хандры, — жестокая (8, XXXIV). — «Эй, смотри, — писал Пушкин П. А. Плетневу 22 июля 1831 г. в ответ на «крепко опе­ чалившее» его письмо. — Хандра хуже холеры, одна убивает только тело, другая убивает душу». Пушкин хорошо знал это по себе: «Ты конечно б извинил мои легкомысленные строки, если б знал, как часто бываю подвержен так называемой хандре...» (П. А. Плетневу, ноябрь-де­ кабрь 1822 г.) . Скука, поскольку она представляет отрицательную психическую реакцию (недеятельность!), принципиально и заведомо безобъ­ ектна: скучающему нечем и поэтому не на что реагировать — как при отсутствии внешних стимулов (они же и объекты приложе­ ния душевных и духовных сил — ср. толкование скуки как «отсутствие веселья, занимательности, создающее тягостное настроение» [Ож.: 668]), так и в тех случаях, когда они не представляют и не вызывают интереса и, следовательно, стимулами для скучающего не являются. Тоска же, поскольку это деятельность души (если только мы имеем дело не с конститутивным, органическим заболеванием — пси­ хопатологией, как в случаях шизофрении или патологической мелан­ холии), предполагает наличие объекта-каузатора, того, что ее вызыва­ ет и на что она направлена. Так же, как скорбь, которая вызывается утратой дорогого и/или любимого человека (или любой высокой абст­ ракции, поставленной на его место [Фрейд 1995: 252]), его же и удер­ живает как единственный, исключительный и все собою заслоняющий объект переживаний, тоска характеризуется высокой степенью кон­ центрации всех душевных сил тоскующего на ее источнике и объекте, который становится фокусом всей ментальной и эмоциональной сфе­ ры, вытесняя все, что непосредственно с ним не связано. Как писал A. И. Полежаев, «Я весь — расстройство!.. Я дышу, / Я мыслю, чувст­ вую, пишу, / Расстройством полный; лишь расстройство / В моем рас­ судке и уме...» («К друзьям», 1829). Иными словами — тоскующий все­ гда знает, о чем он тоскует. Поэтому тоска может стать инструментом самопознания (ср.: «Как вам, счастливцам, то понять, / Что понял я тоской?/ О чем... но нет! оно мое,/ Хотя и не со мной»— B. А.Жуковский. «Утешение в слезах», 1817) и поэтому же о тоске можно рассказать, тоску можно передать («И помните ль, как он, бывало, вам / Передавал безумно, безотрадно / Свою тоску...» — А.Григорьев. «К Лавинии», 1845), можно поверить («И никому
тоски поверить не желая...» — М.Ю.Лермонтов. «Элегия», 1830), тоской можно поделиться («...я один, не с кем делиться тоской, которая давит меня» — В. К . Кюхельбекер. «Дневник», 20 декабря 1831 г.; «Не мою тоску ты давнюю развей, / Поделись со мной, желан­ ная, своей...» — И . Анненский. «Сиреневая мгла»), но можно ее таить и скрывать (тайная тоска), тогда как о скуке можно только ска­ зать. Поверяя свою тоску, делясь ею, тоскующий ищет понима­ ния и страдает, если оказывается непонятым или наперед знает, что его не поймут: «К чему твои вопросы, хладный зритель / Тоски, которой не понять тебе?» (В.К .Кюхельбекер. «Элегия», 1832). Ску­ ка же понимания не требует. В ней — по ее беспредметности — про­ сто нет ничего, что можно было бы понять или не понять. Возможна, конечно, и беспредметная (беспричинная) тоска («...беспричин­ ная тоска / Из груди, сдавленной бессвязными речами, / Невольно вырвется...» — А. Григорьев. «О сжалься над мной!..», 1843), но это ли­ бо симптом депрессии, либо тоска смутного и неопределенного пред­ чувствия. Ср.: «Сбылося! Не вотще незримый смерти гений / В мой слух и день и ночь весть горести шептал. / Он не вотще и в миг спо­ койных наслаждений / Тоской предчувственной мне в сердце ударял» (Н.И .Гнедич. «На смерть сестры», 1810), То же позднее у В.Г .Бене­ диктова: «В груди, как прежде, сердцу тесно, / Опять любовь бушует в нем, / И под грозой ее небесной, / Оно обхвачено огнем; / Но обаятель­ ной надежде / Уразумленное оно / Уже не верует, как прежде, / Сомне­ ний в мрак погружено. / Оно предчувствует, предвидит /Ив злой тоске предузнает, / Что вновь судьба его обидит / И чашей неги обой­ дет...» («Отрывки из книги любви», 1837). Ср. также «пророческую тоску» Лермонтова («К***», 1830; «Не смейся над моей пророческой тоской...», 1837). Скука живет в мире с выключенным временем. Как писал Ба­ тюшков, «Числа по совести не знаю, / Здесь время скованно стоит,/ И скука только говорит:/ „Пора напиться чаю..."» («В.Л .Пушкину», март 1817). Она замкнута и коснеет в мертвом настоящем. Для нее не существует ни прошлого, ни будущего. Она ничего и ни о чем не пом­ нит, ничего не хочет и ни о чем не мечтает. Она абсолютно одинока и не имеет спутников. Тоске же открыты все временные планы. Ее объект может быть в прошлом, и тогда она живет воспоминаниями (объединяясь с ними — в случае «тоски от...» — общим образом змеи/ змии/змея/змия) и нередко сопровождается стыдом и угрызе­ ниями совести или, напротив, бессильной злобой, досадой и отчаяньем. Именно здесь, на этом временном поле, проходит срав­ нительно недавно установившаяся семантическая граница между тоской и скорбыо/скорбями. Но тоска может быть устрем-
лена и в будущее, и тогда ей сопутствуют либо страх и ужас, ли­ бо влеченья, стремленья, желанья, порывы и поры­ вай ья (ср.: «тоскливые порыванья в светлый мир искусства истин­ ного и высокого» — В. Г . Белинский. «Александрийский театр», 1845) и всяческие жажды — от жажды любви до жажды мести. (Отсюда — с объединением обоих временных планов — шутливый перенос тос­ ки из ментальной сферы в сферу физиологии: «Долго ль мне в тоске голодной / Пост невольный соблюдать / И телятиной холодной / Трюфли Яра поминать?» — «Дорожные жалобы», 1829). Между тем «от скуки самое желанье отлетает», как писал И.И .Дмитриев (1805), и спутников у нее нет 117 Скука, одна из этимологии которой связывает ее с звукоподража­ тельными — кука, кукать 'выть, скулить, жалобно стонать' [Фасмер 1971: III, 661], 'кричать, плакать, горевать' [Цыганенко 1970: 428] (ср. также простор, скучить 'ныть, плакаться'), в процессе семантической эволю­ ции давно потеряла голос. Она нема и безмолвна и в подобных опре­ делениях не нуждается. Как писал В.Л .Пушкин о своей Наташе, которая «не знала по-французски»: «Тиранка мода губит нас: / И даже в деревнях подчас / Никто не говорит по-русски. / Наташа в общест­ вах бывала, / Но и с хорошеньким лицом / Большою частью все мол­ чала. / Всяк может согласиться в том, / Что было ей довольно скуч­ но: / Молчанье с скукой неразлучно» («Капитан Храбров», 1828-1829). Тоска же жаждет «вылиться и в звуки, и в слова» и ищет отзыва, от­ клика, «отзвучия» (К. Случевский. «Горит, горит без копоти и дыма...», 1880-е гг.) . Она и выливается в слова и в звуки — в вопли и в стоны (ср. «Осень» Баратынского, 1836-1837), разрешается плачем и ры­ даньями, или же, напротив, загоняется в глубину души и остается тай­ ной, глухой, немой и безмолвной и тогда оказывается особенно му­ чительной. Именно такова неизбывная тоска Онегина. Напомню: «Но вырывались иногда / Из уст его такие звуки, / Такой глубокой чуд­ ной стон / Что Ленскому казался он / Приметой незатихшей муки — / И точно: страсти были тут. / Скрывать их был напрасный труд» (2, XVII беловой рукописи [Пушкин 1937/1995:6,562]). Ср. также у Лермонтова: «Опять явилось вдохновенье / Душе безжизненной моей / И превраща­ ет в песнопенье / Тоску, развалину страстей» («Измаил-Бей», 1832). В отличие от скуки, для которой характерен «температурно-цен­ ностный гомеостаз», характеризующийся равной пустотой и равным обеднением скучающего Я и того, что его окружает (ср. оксюморон М. В . Милонова: «праздность <...> наполняла мою душу страшною пустотою» — письмо Н.Ф.Грамматину, 24 декабря 1812г. 118 ), тос­ ка обнаруживает резкий перепад температур при переходе от внут­ реннего к внешнему миру: «кипение» и «жар» в отношении к своему
объекту, заполняющему душу («Кто знает? пламенной тоскою / Сго­ рите, может быть, и вы...» — 3, ХХІѴб беловой рукописи) и наделен­ ному высокой — положительной или отрицательной — ценностью/ значимостью, и «холод» в отношении ко всему остальному, полно­ стью обесцениваемому миру. Именно в таком состоянии оказалась Татьяна после «того страшного часа», когда Онегин прочел ей свою «проповедь»: «Что было следствием свиданья? / Увы, не трудно угадать!/ Любви безумные страданья/ Не перестали волновать/ Младой души, печали жадной; / Нет, пуще страстью безотрадной / Татьяна бедная горит; / Ее постели сон бежит; / Здоровье, жизни цвет и сладость,/ Улыбка, девственный покой,/ Пропало все, что звук пустой, / И меркнет милой Тани младость: / Так одевает бури тень / Едва рождающийся день. // Увы, Татьяна увядает; / Бледнеет, гаснет и молчит! / Ничто ее не занимает, / Ее души не шевелит...» (4, XXIII, XXIV). Ср. у Баратынского: «Еще, порою, покидаю / Я Лету, созданную мной, / И степи мира облетаю / С тоскою жаркой и живой» («Князю Петру Андреевичу Вяземскому», 1834) или у В.Г.Бенедиктова: «Злая ночь златого юга! / Ты сменила холод мой/ Жаром страшного не­ дуга—/ Одиночества тоской. / Сердце, вспомнив сон заветный, / Ищет вновь — кого-нибудь... / Тщетно! Не о ком вздохнуть! / И любовью бес­ предметной / Высоко взметалась грудь» («Южная ночь», 1839) и т. п . Так же, как легендарная рассеянность великих ученых— лишь оборотная сторона их абсолютной сосредоточенности на предмете мысли ш , как отрешенность поэта — лишь выражение его «поэтиче­ ского самозабвения» [Анненский 1979: 319], так и равнодушие и «охлаждение» тоскующего к миру — лишь проявление его абсолют­ ной сосредоточенности и концентрации на предмете и источнике тос­ ки и бессилия в попытках его вытеснения. Как писал Вяземский о сходной ситуации лелеемой тоски, «Мир внешний, мир разнообраз­ ный / Не существует для меня: / Его явлений зритель праздный, / Не различаю тьмы от дня. < . ..> Мне все одно: обратным оком / В себя я тайно погружен, /Ив этом мире одиноком / Я заперся со всех сторон» («Дорожная дума», 1841). Об этом же и слова Батюшкова, развивающего свои мысли о «скучающем» Горации: «Ибо если науки и поэзия услаж­ дают несколько часов в жизни, то не оставляют ли они в душе какой-то пустоты, которая охлаждает нас к видимым предметам и набрасывает на природу и общество печальную тень?» («Нечто о морали...» , 1815)120 . Равнодушно-пренебрежительное отстранение окружающего мира оказывается, таким образом, общим вторым компонентом скуки и тоски (хандры), и эта их общая составляющая предопределяет и механизм семантического развития в синонимическом ряду скука — тоска — хандра — сплин, и механизм восприятия, понимания и толко-
вания членов этого ряда. Однако эта их общность не должна заслонять существенного и принципиального различия между ними: равно­ душие скуки — это ее основа, суть и существо, в равнодушии она вся, тогда как равнодушие тоски лишь ее проявление и следст­ вие. Отсюда такие толкования слова тоска, как «сильное душевное томление, душевная тревога в соединении с грустью и ску­ кой» [Уш.: IV, 755]. Отсюда же и позднейшее развитие в этом слове второго значения «2. Скука» [Ож.: 739]. Ср. показательное объедине­ ние тоски и скуки в «Сцене из Фауста»: «[Мефистофель] Ты ду­ мал: агнец мой послушный! / Как жадно я тебя желал! / <...> / Что ж грудь моя теперь полна / Тоской и скукой ненавистной? / На жертву прихоти моей / Гляжу, упившись наслажденьем, / С неодолимым от­ вращеньем...» (1825). То, что стоит за этими словарными интерпретациями, можно было бы выразить иначе: тоскующему мир скучен. Именно об этом и именно этими словами писал 18-летний Пушкин в своей «Элегии»: «...Невидимой стезей / Ушла пора веселости беспечной, / Ушла навек, и жизни скоротечной / Луч утренний бледнеет надо мной. / Веселие рас- сталося с душой. / Отверженный судьбиною ревнивой, / Улыбку, смех, и резвость, и покой — / Я все забыл; печали молчаливой / Покров лежит над юною главой... / <...>/ Все кончилось, — и резвости счастливой/ В душе моей изгладилась печать. / <...> / Перед собой одну печаль я вижу! / Мне страшен мир, мне скучен дневный свет...» (1817). Ср. у Лермонтова: «...A ты, ты любишь ли меня? / Не скучны ли тебе непро­ шенные ласки?» («Ребенку», 1840), а позднее у Н.Ф. Щербины: «Быва­ ют дни недуга рокового: / Напрасно я гляжу кругом,/ Среди тревог волнения земного / Услады сердцу нет ни в чем. / Мне тяжело цветов благоуханье, / Докучен свет роскошный дня, / И звуков сладостных живое сочетанье / Не трогает меня...» («Бывают дни...», 1842) 121 . Именно такова природа онегинского охлаждения: «Он застрелить­ ся, слава Богу, / попробовать не захотел; / Но к жизни вовсе охладел. / Как Child-Harold, угрюмый, томный / В гостиных появлялся он; / Ни сплетни света, ни бостон, / Ни милый взгляд, ни вздох нескромный, / Ничто не трогало его, / Не замечал он ничего» (1, XXXVIII). Отказ от самоубийства как средства выхода из тоски и занимающее его место следствие — «вовсе охладел». В восьмой главе будет описано то же следствие, но при иной причине: «Одной Татьяной поражен,/ Одну Татьяну видит он...» (8, ХХѴІа беловой рукописи). Это зачарован- ность новой любовью и сознанием ее безнадежности. В первой гла­ ве — зачарованность тоской избываемой роковой страсти. Трагизм такого рода ситуаций заключается в том, что каждая но­ вая попытка преодолеть заторможенность душевных реакций, вернуть
утраченную способность к полноте восприятия «всех впечатлений бы- тия» оканчивается очередным поражением и лишь укрепляет син­ дром отторжения (которое и составляет сущность «скучного» ком­ понента то с к и), поселяя в душе тоскующего страх, сомнения и отчая­ ние, так что в конце концов ему не остается ничего другого, как опус­ тить руки и окончательно отдать себя во власть этого гибельного чувства. 5. Онегинское отчуждение мира и от мира. Поиски его объяснения. Татьяна в размышлениях о сущности Онегина. Гадания свет­ ской толпы об онегинских «масках». Загадки словаря пушкинской эпохи: квакер. Этот синдром отторжения (отстранения, отчужде­ ния) — отторжения тоскующего от мира и отторжения мира тоскую­ щим — чрезвычайно интересен еще и потому, что представляет собой доступное для окружающих, очевидное, ими самими на самих себе не­ посредственно воспринимаемое следствие и проявление недоступной для прямого восприятия причины и сущности. То и другое удивляет и настораживает, задевает самолюбие и/или оскорбляет и потому на­ стоятельно требует объяснения и выражающей его этикетки, но полу­ чить их не может, так как однозначной интерпретации син­ дром отчуждения для стороннего взгляда принципи­ ально не имеет: отчуждение от мира может иметь множество при­ чин и оснований. Отсюда с неизбежностью возникающие вопросы: «Чем оно вызвано, это отчуждение? Что стоит за ним?». В отношении Онегина эти вопросы возникали у всех, для кого он оставался закрытым или к кому он поворачивался неожиданной своей стороной. Он был понятен петербургскому «большому свету» до тех пор, пока был как все. Но порвав с ним, «условий света свергнув бремя», он должен был предстать перед его судом, который, ведя следствие, не затруднился с вынесением приговора 122 . Правда, узнаем мы об этом лишь задним числом — из вопросов, которые он вызвал в свете, появившись в «толпе избранной» после возвращения из путе­ шествия: «Все тот же ль он иль усмирился?/ Иль корчит также (sic!) чудака?» (8, VIII), а из завершающего эту строфу «совета» не назван­ ного по имени «доброжелателя» становится ясно, что в его «чудаче­ ствах» видели всего лишь следование моде, которая теперь уже вос­ принимается как «обветшалая» (8, VIII). Возникли такого рода вопросы сразу же после появления его в де­ ревне и у его соседей, и у Татьяны. И ответы нашлись соответствую­ щие житейскому, жизненному и духовному опыту вопрошающих. Со­ седи, оскорбленные его демонстративным нежеланием вступать с ними хотя бы в самые поверхностные отношения («Сначала все к нему езжа­ ли; / Но так как с заднего крыльца / Обыкновенно подавали / Ему дон-
ского жеребца, / Лишь только вдоль большой дороги / Заслышит их до­ машни дроги, — / <...> / Все дружбу прекратили с ним»), единогласно, категорически и без права на обжалование постановили: «Сосед наш неуч, сумасбродит;/ Он фармазон...» (2, V). Татьяна же, до слуха которой дошли такого рода толки, смягчила это постановление («Но, говорят, вы нелюдим; / В глуши, в деревне все вам скучно, / А мы... ни­ чем мы не блестим...» — 3, Письмо) и — в соответствии со своим книжным, романтическим представлением о Герое любовного рома­ на — оказалась в мучительном колебании между двумя возможными ответами, которые взаимоисключающим образом интерпретировали онегинское отчуждение через категорию «не от мира сего». Обратив­ шись со своим вопросом к Онегину: «Кто ты, мой ангел ли храни­ тель, / Или коварный искуситель: / Мои сомненья разреши», Татья- н а, естественно, прямого ответа не получила, а все, что происходило в связи с Онегиным позднее, могло только совсем сбить ее с толку. Его ответное «признанье», которое он назвал «исповедью», а повество­ ватель и Татьяна — «проповедью» (4, XVII, 8, XLIII), должно было бы представить его как «ангела-спасителя», хотя и в совершенно осо­ бом роде: он спасал Татьяну и от самого себя, и от самой себя («Учитесь властвовать собою; / Не всякий вас, как я, поймет; / К бе­ де неопытность ведет» — 4, XVI). В «чудном сне», приснившемся Татьяне, Онегин, увиденный не «ангелом», но «аггелом» (ср. в письме Пушкина Вяземскому от 4 ноября 1823 г.: «...с Богом — милый Ангел или Аггел Асмодей»), в то же время пугающе и непонятно вы­ ступал одновременно и как «спаситель», и как убийца. Сон оказался «в руку»: на именинном балу Онегин повел себя как «коварный ис­ куситель», а затем стал и убийцей. Вопросы, стоявшие перед Тать­ яной, так и не получили разрешения, и, чтобы найти, наконец, иско­ мый ответ, она пришла в кабинет Онегина, в его «модную» «келью». Из «груды книг» она выделила те, страницы которых «хранили» следы его чтения. «Но показался выбор их / Ей странен». Кроме Байрона («Певца Гяура и Жуана»), это были «два-три романа, / В которых отразился век / И современный человек / Изображен довольно верно / С его безнравственной душой, / Себялюбивой и сухой, / Мечтанью пре­ данный безмерно, / С его озлобленным умом, / Кипящим в действии пустом» (7, XXII). Один из этих романов — «Адольф» Б.Констана, и в заметке о пе­ реводе «Адольфа» на русский язык (1830) Пушкин сам указал на это, процитировав свои же строки из «Евгения Онегина» [Пушкин 1958: VII, 96]. Второй — «Рене» Шатобриана, и, как объяснил Ю,М. Лот­ ман, значение этих текстов «для характера Онегина» заключается в том, что они рисуют «обыденный облик светского эгоизма и нравст- 8- 7681
венного подчинения ничтожному веку». Если первоначально, как пи­ шет Лотман, Пушкин «собирался полностью оправдать героя» и — здесь он ссылается на свидетельство М. В. Юзефовича (Русский ар­ хив, 1880, кн. 1, вып. 3, с. 443), — раскрыв «пропасть между Онегиным и окружающим его обществом», привести его на гибельную смерть на Кавказе или на Сенатскую площадь, то позднее в сознании Пушкина победил «острокритический, разоблачительный вариант трактовки образа героя», «раскрывающий его связь, а не конфликт со средой и эпохой» [Лотман 1983: 316]. О «разоблачении» Онегина — и притом о его «разоблачении в глазах Татьяны» — еще раньше писал С. М. Бон- ди [Бонди 1960: 30], писал Л.С.Сидяков [Сидяков 1977: 123], писали и потом [Осповат 1986:197], писали многие, без колебаний и оговорок отождествляя Онегина с героями «двух-трех романов» [Дьяконов 1982: 76; Tempest 1993: 202] и даже утверждая, что Онегин сам себя сними отождествляет и «видит в них свое отражение» [Тамар- ченко 1980: 21]123 . Здесь возникает множество вопросов. Соответствует ли художест­ венному сознанию Пушкина, с его им же сформулированным прин­ ципом «милости к падшим», с его «всеобъемлющим состраданием и согревающей теплотой любовного отношения к своим героям, проти­ востоящего холоду исторического бытия» [Мусатов 1992: 147-148], с его неизменным «благоволением», которое «в ценностной системе Пушкина <...> является ценностью высшей и доминирующей» [Лесс- кис 1993: 128-129], представление его творческих шагов в поворотах характеров и судеб его героев в терминах «обвинения» — «разоблаче­ ния» и «оправдания» — «реабилитации»? — Вспомним хотя бы его возражение на слова Вяземского о том, что «Вольтер, поражая Зопира и щадя Магомета, не был ни гонителем добродетели, ни льстецом порока»: «Господи Суси! какое дело поэту до добродетели и порока? разве их поэтическая сторона» (Заметки на полях статьи П. А. Вязем­ ского «О жизни и сочинениях В.А .Озерова», не ранее 1825г. [Пуш­ кин 1958: VII, 550]). Да и в чем мог бы Пушкин обвинять Онегина, чтобы затем пы­ таться оправдать его? — Разве что в поведении на именинном балу. Но и здесь речь должна идти не об обвинении и оправдании, а об объ­ яснении загадки. Что касается гибели Ленского, то, как и в отношении всех других дуэлей, если они происходили без нарушений дуэльного кодекса (это относится и к последней дуэли самого Пуш­ кина— ср. [Скатов 1998: 5]), эта трагедия подлежит не людскому, а божьему суду и суду над самим собой оказавшегося убийцей Оне­ гина. Даже Татьяна, понимая, что «Она должна в нем ненавидеть / Убийцу брата своего», не находит в себе ни ненависти, ни осуждения,
«И об Онегине далеком / Ей сердце громче говорит» (7, XIV). Пушкин же — sine ira et studio — не находит для «убийцы юного поэта» более сильного определения, чем «этот пасмурный чудак» (6, XLII). Таким образом, если — по Юзефовичу — Пушкин и подумывал о кавказском или декабристском поворотах в судьбе Онегина, то от­ нюдь не ради его оправдания. Действительно, не стала ли бы гибель Онегина на Кавказе всего лишь замаскированной формой само­ убийства? — явление в пушкинскую эпоху достаточно известное, со­ блазнявшее и самого Пушкина, который в мучительные для него ме­ сяцы безуспешной осады неприступного «Карса» (как называли в его кругу H. Н . Гончарову) самовольно, вопреки прямому запрету импе­ ратора, бежал на Кавказ и, готовый сложить свою голову, скакал под пулями горцев! И, если учесть итоговое отношение Пушкина к декаб­ ризму — не к декабристам! («Все это были разговоры, / И не входила глубоко / В сердца мятежные наука, / Все это было только скука, / Без­ делье молодых умов, / Забавы взрослых шалунов...» — 10, XVII), а также принимая во внимание известную со слов А. Г. Хомутовой версию его ответа Николаю на вопрос о том, что бы он делал, если бы 14 декабря оказался в Петербурге: «Государь, все мои друзья были в заговоре, и я не мог не быть вместе с ними. Благодарение Богу, что меня в тот день в Петербурге не было» (цит. по: [Эйдельман 1987: 29]) — было ли бы действительно оправданием Онегина его присоединение к декабри­ стскому движению, и был ли бы такой онегинский поворот оправда­ нием декабризма? 124 И, наконец, можно ли противопоставлять «связь со средой и эпохой» «конфликту» с ними, как будто конфликт не яв­ ляется одной из форм такой связи?.. Но вернемся к Татьяне, размышляющей над онегинскими поме­ тами на полях прочитанных им книг и пытающейся понять «Того, по ком она вздыхать / Осуждена судьбою властной» (7, XXIV). — «Тать­ яна видит с трепетаньем, / Какою мыслью, замечаньем / Бывал Оне­ гин поражен, / В чем молча соглашался он. / <...> / Везде Онегина ду­ ша / Себя невольно выражает / То кратким словом, то крестом, / То вопросительным крючком» (7, XXIII). — То, как, какими слова­ ми это сказано, не позволяет считать, что в «кратких словах» (а в черновике была еще и «шутка смелая» [Пушкин 1937/1995: 440, 136]), в «крестах» и «вопросительных крючках» Онегина Татья­ не открылся «современный человек», «с его безнравственной ду­ шой, / Себялюбивой и сухой, / Мечтанью преданной безмерно, / С его озлобленным умом, / Кипящим в действии пустом». «Крючки» и «кре­ сты» Онегина, противопоставленные его «молчаливому согласию», могли быть скорее всего знаками его сомнений, возражений и несо­ гласия. «Безнравственности» в загадочной душе Онегина Татья-
н а, можно полагать, все-таки не обнаружила. Иначе она не сказала бы ему в последнем объяснении: «Как с вашим сердцем и умом / Быть чувства мелкого рабом?» (8, XLV). Не могла она, вероятно, вынести из своих наблюдений, сопоставленных с известным ей Онегиным, и впечатление его «озлобленности». Тем более, что «озлобленным», как мы помним, был повествователь. Онегин же был «угрюм» (1, XLV). Тем более, что, просматривая попавшего ей в руки «Адольфа», она могла бы прочесть горькие слова героя о том, что «он стяжал себе сла­ ву человека легкомысленного, насмешливого и злобного», между тем как «изумление ранней молодости при виде общества столь лицемерного и столь утонченного скорее говорит о простоте сердила, нежели о злобно­ сти ума» (глава 2). Она могла бы также задуматься и над другим важ­ ным замечанием Адольфа: «Я ни к кому не испытывал ненависти, но лишь немногие были для меня привлекательны] но ведь люди оскорбля­ ются равнодушием; они приписывают его недоброжелательности или кичливости и отказываются верить, что с ними просто-напросто скучно» (там же). Однако визионеркой, вопреки Т. М. Николаевой, она не была [Николаева 1996: 338], а то, что намеревался рассказать ей Онегин в первоначальном варианте своей исповеди, он так и не ска­ зал (поэтому утверждение Н.Д.Тамарченко, что, «встретясь с Татья­ ной в саду, Онегин говорит с нею на том самом языке, который „сперва смущал" автора» [Тамарченко 1980: 22], лишено текстовых основа­ ний), и понять тоскующую душу Онегина, природу его тоски, его «угрюмства» и его отчуждения от мира она, конечно, не могла. Могла лишь догадываться о чем-то чутким сердцем. Какие-то черты общно­ сти и поверхностного сходства Онегина с героями «двух-трех романов» могли, наверное, открыться ей в той или иной степени, и вы­ воды ее, как можно полагать, оказались не слишком утеінительными. Однако вариант, прямо говоривший об этом — «Татьяна пугце приуны­ ла/ Увы, кого она любила...» [Пушкин 1937/1995:6,617, 5-6], — был от­ вергнут. Было отвергнуто поэтому и обращение к читателю: «С ее от­ крытием поздравим / Татьяну милую мою — /Ив сторону свой путь направим/ Чтоб не забыть, о ком пою...» [Пушкин 1937/1995: 6, 442]— обращение, как можно полагать, ироническое и, следова­ тельно, ставящее под вопрос суть этого «открытия»... Осталось лишь очень осторожное: «И начинает понемногу / Моя Татьяна понимать / Теперь яснее...» (7, XXIV). Одно лишь не вызывает никаких сомнений: Татьяна не могла не прийти к выводу, что усвоенная из книг романтическая двумерность ее оценок в противопоставлениях «добро — зло», «белое — черное», «ангел-хранитель — коварный искуситель» etc. в отношении к Оне­ гину, а значит и вообще к людям и жизни в целом, бесплодна и
должна быть оставлена. Более того, она не могла не понять, что лите­ ратура и жизнь не совпадают, и не могла не отнести это к самой себе (ср.: [Семенко 1957: 143]). Поняв, что «романы» не могут «заменить» жизнь, что Ричардсон и Руссо обманывали ее (рифма «романы — об­ маны» в 2, XXIX будет повторена с изменением в числе в 3, IX), что, «Воображаясь героиной / Своих излюбленных творцов, / Кларисой, Юлией, Дельфиной» (3, X), она впадала в самообман, что она на самом деле ни та, ни другая, ни третья, Татьяна не могла не перенести это «открытие» и на Онегина 125 . Но из общего заключения следовало не только то, что он не «Вольмар, не «Малек-Адель и де Линар», не «Вертер, мученик мятежный» и не «бесподобный Грандисон» (3, IX), но и то, что он и не «хранитель» и не «искуситель». Иначе, по-види­ мому, невозможно истолковать смысл странных слов, которые долж­ ны были бы приоткрыть читателю итоги размышлений Татьяны: « Чудак печальный и опасный, / Созданье ада иль небес, / Сей ангел, сей надменный бес / Что ж он?..» (7, XXIV). — Ни одно слово в этом на­ боре — вопреки общепринятому пониманию (ср.: [Листов 2000:115] — не может принадлежать Татьяне: «Чудак печальный и опасный» — это дружески-фамильярная характеристика из репертуара определе­ ний Онегина, которыми пользовался его приятель-повествователь. Ср.: «Примчался к ней, к своей Татьяне, / Мой неисправленный чудак» (8, XL с вариантом беловой рукописи: «бедный мой чудак» [Пушкин 1937/1995: 6, 634]); «Созданье ада иль небес, / Сей ангел, сей надмен­ ный бес» — это иронический перевод на высокую славянщину того са­ мого вопроса Татьяны — «Кто ты — мой ангел ли хранитель, / Или коварный искуситель?», который этой самой иронией и сни­ мается. И принадлежит он тому же, от кого исходят и все после­ дующие вопросы, — самому Пушкину, который именно здесь резко отделяется от своего двойника-повествователя и позволяет себе заго­ ворить своим собственным голосом. Ибо возможные ответы на задан­ ный им же вопрос: «Что ж он?» — «Ужели подражанье, / Ничтожный призрак, иль еще / Москвич в Гарольдовом плаще, / Чужих причуд ис- толкованье, / Слов модных полный лексикон?.. / Уж не пародия ли он?» (а в черновой рукописи было: «Пародия, истолкованье / Он лексикон, истолкованье / Портрет, пародия / Он сатирический портрет / При­ зрак / Он тень, он / Каррикатура <sic!>, толкованье / Или пародия / Он тень, он призрак иль еще / Он комментарий, толкованье / Или кар­ манный лексикон / Иль не пародия ль чего / Довольно слабый перевод / Чужих пороков и хлопот» [Пушкин 1937/1995: 6, 441-442]) — говорят не о живом человеке, отделившемся от своих литературных прототи­ пов, каковым он только и существует теперь для Татьяны, и не о «герое моего романа» и «добром моем приятеле», каковым он является
для все о нем знающего повествователя, и, следовательно, предложе­ ны не ими. Об Онегине как о сатирическом портрете, карикатуре, подражании, пародии, истолковании чужих причуд, лексиконе модных слов, бледном переводе чужих пороков, т. е . в специальных терминах и категориях литературы и литературного творчества, мог говорить толь­ ко поднявшийся над романом и его героями и отстранившийся от них Автор. Жуковский мог с обидой выговаривать Вяземскому: «...я не желал бы, чтобы я и каррикатура <sic!> были всегда неразлучны в твоем уме» (12 ноября 1818 г.// «Арзамас» 1994: 2, 349. — Курсив Жуковского), мог увещевающе написать Пушкину: «Пора уняться. Она <твоя жизнь> была очень забавною эпиграммою, но должна быть возвышенною поэмою» (9 августа 1825 г.) а Пушкин, соглашаясь и уточняя, мог ответить: «...согласен, что жизнь моя сбивалась иногда на эпиграмму, но вообще она была элегией в роде Коншина» (17 августа 1825 г.), чтобы прочесть в следующем письме настойчивый призыв: «Перестань быть эпиграммой, будь поэмой» (сентябрь 1825 г.). И сам, рассказывая об ученических годах Дельвига и упомянув о том, что «Клопштока, Шиллера и Гельти прочел он с одним из своих това­ рищей», назвал этого его товарища «живым лексиконом и вдохновен­ ным комментарием» («Цельвж», около 1834г. [Пушкин 1958: 7, 315]). И Вяземский мог в послании «К подруге» призывать ее укрыться вме­ сте с ним «От шума, от раздоров, / Гостиных сплетен, споров, / От важных дураков, / <...> / От критиков-слепцов, / Завистников талан­ тов, / Нахмуренных педантов, / Бродящих фолиантов, / Богатых зна­ ньем слов...» (1813), мог назвать Шишкова «лексиконом покрытых пы­ лью слов» («Кто вождь у нас невеждам и педантам?..», 1815) и с него­ дованием писал о «притчах в лицах», которые «За нами гонятся, как грех, / И завладели в двух столицах / Станками типографий всех» («К графу Чернышеву в деревню», 1816) 12С . Татьяна так ни сказать, ни даже подумать не могла бы 127 . Особенно интересна и важна в этом отношении предположитель­ но-вопросительная зло-ироническая характеристика петербуржца Онегина как «москвича в гарольдовом плаще», где слово «моск­ вич» — тем более в свете оставшегося в черновой рукописи «москаля» [Пушкин 1937/ 1995: 6,441] — должно читаться не как 'житель Моск­ вы' (Онегин, если не считать его заезда в первопрестольную на пути из Новгорода в Нижний в строфе VIII чернового варианта «Путеше­ ствия» [Пушкин 1950: V, 556], с Москвой никак не связан!) но как 'природно русский' или даже как 'русак' (ср. также: [Баевский 1996: 11]). Но Автору как раз лучше, чем кому-либо другому, известно, кто и что есть Онегин, Эти (вопреки пониманию многих и, в частности, Достоевского: «Вот она <...> останавливается, наконец, в раздумье, со
странною улыбкой, с предчувствием разрешения загадки, и губы ее тихо шепчут: „Уж не пародия ли он?"» [Достоевский 1880/1958:448], а Дьяконов за нее и отвечает: «Да, пародия» [Дьяконов 1982: 95]128) заведомо не-Татьянины и совершенно чужие для нее слова и понятия могли бы в лучшем случае очерчивать широкое и расплывча­ тое смысловое поле, в котором могла бы двигаться тревожно ищущая мысль Татьяны (ср.: [Якобсон 1937/1987: 222; Гуковский 1957: 208; Сидяков 1977: 123; Скатов 1987: 293]), но едва ли и такое понимание справедливо. Все эти вопросы-ответы и не пушкинские. Пушкин здесь лишь транслятор осудительных квалификаций Онегина из того обшир­ ного набора, который к этому времени сформировала читающая пуб­ лика и критика. Верный своему принципу «не оспоривать глупца», как и другому, не менее для него важному, — принципу неопределенности (Набоков в этой связи говорит о «своего рода уклончивости нашего поэта» [Nabokov 1975: 3,160]), Пушкин вновь, как и во многих других случаях, предоставляет читателю возможность судить самому: «Вот несколько возможных ответов. Решаете сами, справедливы ли они. Думайте и выбираете». Всерьез утверждать, что «для Пушкина „Евге­ ний Онегин" — „пародия <...> Чайльд-Гарольда" потому, что герой по­ следнего выражает некое первичное явление, а Онегин — лишь его подражатель» [Дьяконов 1982: 98, сн.82], и при этом ссылаться на то, что «в набросанном 28 ноября 1830 г. в Болдине предисловии к по­ следним главам романа» Пушкин «все еще указывал» «на характер романа как „шутливой пародии"» [Дьяконов 1982:95], можно, только не принимая во внимание пронизывающей весь текст этого предисловия [Пушкин 1937/1995: 6, 539-542] совершенно откровенной (чтобы не сказать — издевательской) иронии над осточертевшей ему критикой — достаточно напомнить выраженную здесь Пушкиным готовность при­ знать «Евгения Онегина ниже Евгения Вельского» [там же: 540]. И последние два вопроса: «Ужель загадку разрешила? / Ужели сло­ во найдено?» (7, XXV) — это не вопросы Татьяны самой себе (см., например: [Удодов 1999: 125]) и не вопросы повествователя или Ав­ тора Татьяне, — это вопросы, адресованные читателю же. Для Татьяны же самое важное — это добытое ею горькое, но спаситель­ ное понимание того, что жизнь в литературных иллюзиях завершена и теперь должна начаться новая, другая — реальная жизнь. Книги для нее, как и для Онегина когда-то, хотя и по другой причине, оста­ лись в прошлом. Онегин «Полку с пыльной их семьей/ Задернул траурной тафтой» (1, XLIV). Татьяна, вспоминая свою «полку книг», поместила ее в одном ряду с «диким садом», «бедным жили­ щем», местами, где она «в первый раз» «видела» Онегина, и «сми-
репным кладбищем» (8, XLVI). Онегин, как бы его ни понимать, сыграл решающую роль в повороте жизни Татьяны. Но, по моему убеждению, дело вовсе не сводится к тому, что Татьяна согласилась на отъезд в Москву, разочаровавшись в Онегине, как иногда думают. Решающим здесь было ее новое понимание самой се­ бя. Те, кто, желая возразить, сошлются на как будто бы противореча­ щий сказанному книжно-сентиментальный характер описания про­ щания Татьяны с родиной и выдержанного в том же стиле потока ее внутренней речи (7, XXVIII, XXIX) (Набоков в этой связи предла­ гает сопоставить «soliloquy» <монолог> Татьяны с элегией Лен­ ского в 6, ХХІ-ХХІІ [Nabokov 1975: II, 2, 105], а Ю. M . Лотман воз­ водит его к прощанию Иоанны из драмы Шиллера «Орлеанская дева» в переводе Жуковского [Лотман 1983: 321]), должны вспомнить, что Пушкин, начисто лишенный сентиментальности и с иронией отно­ сившийся ко всем ее проявлениям, — этот самый Пушкин, расставаясь со своей свободной холостой жизнью, незадолго до свадьбы, летом 1830 г., отправился в свое Захарово — прощаться. «Вообрази, — пи­ сала Н. О. Пушкина дочери 22 июля 1830 г., — он совершил этим ле­ том сентиментальное путешествие в Захарово, совершенно один, единственно, чтоб увидеть место, где он провел несколько лет сво­ его детства» [Мир Пушкина 1993:75,76]. Вопросы о природе онегинского отчуждения от мира возникнут вновь, когда, вернувшись из путешествия, он появится на петербург­ ском рауте, будет стоять «безмолвный и туманный», никого не видя и никого не узнавая («Мелькают лица перед ним, / Как ряд докучных привидений»), и именно этим своим отчуждением и чуждостью («Для всех он кажется чужим») привлечет внимание «толпы избранной», в которой все свои и все знают друг друга, и вызовет первые недо­ уменные вопросы: «Что, сплин иль страждущая спесь/ В его лице? Зачем он здесь?»). Заинтересовавшись, в него всмотрятся и, поколе­ бавшись и удивившись («Кто он таков? Ужель Евгений? / Ужели он?..»), узнают («Так, точно он» — 8, VII), а узнав, вспомнят, каким он был, и спросят себя: «Все тот же ль он иль усмирился? / Иль корчит так же чудака?». А за этим предположением последуют новые вопро­ сы (они же возможные ответы): «Чем ныне явится? Мельмотом,/ Космополитом, патриотом, / Гарольдом, квакером, ханжой, / Иль мас­ кой щегольнет иной...?» (8, VIII). — Что же объединяет все эти имена, эти столь разнородные типологические характеристики? Если Мель- мота легко соединить с Гарольдом (здесь не хватает только еще функ­ ционально эквивалентного Адольфа — ср. колебания между этими двумя именами в 1, XXXVIII и в Предисловии к 1-й главе [Пушкин 1937/1995: 6, 244; 7, 527, 17], подобные колебаниям между Ловласом и
Фобласом в 2, XXX [Пушкин 1937/1995: 6, 44 , 569]), Армидами и Цирцеями в 1, XXXIII и в 2, ІХа [Пушкин 1937/1995: 6, 19, 261 , 270], Апулеем и Елисеем в 8,1 [Пушкин 1937/1995: 6, 165, 619] и т.п ., то что объединяет их с ханжой или квакером, а этих двух с космополитом и патриотом? По-видимому, прежде всего — отчуждение/отстранение, различ­ ные формы и типы которого все они представляют и которые Пушкин перебирает со свойственным ему тяготением к «исчерпывающему де­ лению» как особому «поэтическому типу мысли» [Пумпянский 1982]. В этом наборе вызывает вопрос только включение квакера, а недоста­ ет, кажется, только нигилиста, хотя соответствующий концепт уже был введен к этому времени Н. Надеждиным (см. его статью: «Сонми­ ще нигилистов» // Вестник Европы, 1829, No 1-2). Впрочем, достаточ­ но скоро этот пробел будет восполнен Д. Минаевым в его блестящей пародии на статьи Писарева о Пушкине — «Евгений Онегин нашего времени. Роман в стихах» (1865). Что касается квакера, то это слово, встречающееся у Пушкина один-единственный раз и именно в рассматриваемом контексте, ис­ пользуется, конечно, вовсе не для того, чтобы приписать Онегину маску «члена христианской религиозной секты, распространенной в Англии и Америке», как можно было бы подумать, если исходить из объяснения, предлагаемого «Словарем языка Пушкина» [II, 310], а позднее Набоковым [1975: II, 2, 160]. В пушкинском кругу и в пуш­ кинскую эпоху квакер — иронически-шутливая характеристика анг­ ломанов и прежде всего тех, кто подчеркивал свои англофильские пристрастия в одежде и вообще во внешнем облике, что воспринима­ лось как чудачество. Таков был, например, знакомец Пушкина, высо­ ко ценимый им П.И.Полетика, «милый чудак», как называл его Жу­ ковский (письмо Д.П .Северину 5 июля 1847г.// Русская старина, 1902, No6, с. 513): «Полетика сумасшествует и все тот же квакер» (В. А . Жуковский — Д .П . Северину, 1 июля 1829 г. // Русская старина, 1902, No4, с. 139). О его «квакерской откровенности» говорил П.А .Вя­ земский в «Старой записной книжке» (Девятнадцатый век, кн. 2 . М ., 1872, с. 281; опубликовано как текст неизвестного автора). «Всеми он был любим и уважаем, и сам ни к кому не чувствовал ненависти, — пи­ сал о нем Ф. Ф. Вигель. — К сожалению моему, он одержим был силь­ ной англоманией, и этот недостаток в глазах моих, делая его несколько похожим на методиста или квакера, придавал ему, однако же, много забавно-почтенной оригинальности» (цит. по: [Арзамас 1994:1,84-85]). «Великим чудаком» и «настоящим квакером» называл П. А . Вяземский Ю.Н .Бартенева (см. о нем: [Черейский 1988: 27-28]) — их общего с Пушкиным знакомого (письмо А. С . Пушкину, 18-25 сентября 1828 г.),
а к самому Бартеневу обращался со словами: «почтеннейший Квакер — Беверлей, мистик, философ, классик, романтик и хиромантик, первый чудодей по Костромской губернии и едва ли не третий или много что четвертый по всей империи» (письмо от октября 1833 г.// Русский архив, 1897, кн. 1, вып.З, с. 285). — Не приходится сомневаться в том, что «квакер» в приведенном выше наборе не самых благосклонных онегинских характеристик — это словесное инобытие «лондонского денди», каким Онегин-мальчик «увидел свет» и каким, следова­ тельно, свет тогда увидел Онегина (1, IV). Отсюда и вопрос: «Чем он возвратился? / Что нам представит он пока? /Чем ныне явится?» (8, VIII). «Денди лондонский» -> «Квакер» — еще одно зве­ но в цепи бесконечных именований-переименований, которыми, как мы видели, прошита ткань пушкинского романа. Кроме того, и это тоже в высшей степени важно, все имена этого набора — это, как сказано самим Пушкиным, — «маски». Но, конечно, не маски самого Онегина, как думает И.Л .Альми: «Онегин, сменив вереницу обликов („Чем ныне явится?"), остается аристокра­ том особого типа...» [Альми 1998: 1, 11], а маски, примериваемые к Онегину другими. И это значит, что «толпа избранных» на свет­ ском рауте живет по обычным законам бально-маскарадного мира. И если Татьяна тревожно билась над волновавшей ее загадкой сущности Онегина, то здесь привычно ломают голову и судачат на тему очередной онегинской маски. Ибо без той или иной, такой или другой маски в этом мире не живет, просто не может жить никто. По-видимому, кроме Татьяны. Оставаясь самой собой, она не может не тяготиться своей новой жизнью, для которой у нее есть только одно имя — «маскарад»: «А мне, Онегин, пышность эта,/ Постылой жизни мишура, / Мои успехи в вихре света, / Мой модный дом и вечера, / Что в них? Сейчас отдать я рада / Всю эту ветошь маскарада, / Весь этот блеск, и шум, и чад / За полку книг, / За дикий сад, / За наше бедное жилище, / За те места, где в первый раз, / Оне­ гин, видела я вас...» (8, XLVI). И вот где, по всей вероятности, один из важнейших истоков лермонтовского «Маскарада». И в то же время, как это ни парадоксально (см. об этом ниже), Татьяна в этом мире — своя. Тема онегинского тоскливого отчуждения от мира и его возмож­ ных ложных интерпретаций была, по-видимому, настолько важна для Пушкина, что он посвятил ей еще пять строф (8, IX—XIII). Вставая на защиту своего героя и выступая против тех, кто, нося маску, га­ дает о маске Онегина, он сначала отрезвляет их вопросом: «Зна­ ком он вам?» и, получив растерянное признание: «И да и нет» (8,
VIII) , обрушивает на них каскад разоблачений: «Зачем же так небла­ госклонно / Вы отзываетесь о нем? / За то ль, что мы неугомонно / Хлопочем, судим обо всем, / Что пылких душ неосторожность / Само­ любивую ничтожность / Иль оскорбляет иль смешит, / Что ум, любя простор, теснит, / Что слишком часто разговоры / Принять мы рады за дела, / Что глупость ветрена и зла, / Что важным людям важны вздо- ры, / И что посредственность одна / Нам по плечу и не странна?» (8, IX) . Что здесь следует относить к Онегину (альбомной записью ко­ торого была первоначально эта строфа [Пушкин 1950: V, 539-540]), а что к его «неблагосклонным» судьям — и не только в «толпе избранной» на светском рауте, но и среди не пожелавших или не сумевших понять Онегина читателей и критиков — комментариев не требует. Открыто противопоставляя Онегина, со всеми его «странностя­ ми», заурядной «посредственности», Пушкин тем самым снимает и высказанное ранее — в противовес гаданиям об онегинских масках — предположение о нем как о «просто» «добром малом», «как вы да я, как целый свет» (8, VIII), а это, несомненно, делает невозможным ин­ терпретацию перволичного «я» в этом сравнении (а также притяжа­ тельного «мой» в следующей строке: «По крайней мере мой совет/ Отстать от моды обветшалой») как принадлежащих авторскому голо­ су Пушкина (ср. размышления на этот счет думающего «надвое» Ю. М . Лотмана [Лотман 1988: 51]). Можно с уверенностью говорить о том, что мы слышим здесь еще один из чужих голосов, и принадлежит этот голос одному из светской толпы, но человеку мягкосердечному, добродушному и незлобивому, и притом, что очень важно, далекому от литературной жизни своего времени. Свидетельством тому упот­ ребление им выражения «добрый малой» как свободного словосочета­ ния из открытого ряда соединений слова малой с другими определе­ ниями (веселый малой, бедный малой, несчастный малой, ледащий ма­ лой, славный малой и т.п .) . Однако для Пушкина и для многих его со­ временников выражение «добрый малой», помимо своего прямого — положительнооценочного — значения (именно с таким значе­ нием, как можно думать, оно употреблено Пушкиным в отношении к отцу Татьяны в [2: XXIX]), имело еще и другое, сложившееся на базе иронически-пренебрежительного употребления в театральной и кри- тико-публицистической сфере (см. об этом подробнее ниже), — от­ ри цательнооценочное значение. Позднее его четко выразил В.Г .Белинский через противопоставление: «или добрый малый, или человек с душой и сердцем» (В.Г.Белинский. Петербург и Москва, 1844 // Физиология Петербурга. М., 1984, с.67)129 . Таким образом, фраза «Иль будет просто добрый малой...» была задумана как двупланная (добрый малощ — добрый малой^) и на восприятие ее и осознание ее
как двупланной рассчитывала. А чтобы дать дополнительный стимул читателю и подтолкнуть его к правильному пониманию, в соседних строках той же строфы — в качестве ключа — была организована рифма свегп\ 'мир' — свегп2 'светское общество' («Как вы да я, как це­ лый свет? — Довольно он морочил свет...»), играющая разными зна­ чениями одного слова. Рифма опасная, рискованная и, как всякое рискованное средство, вынуждаемая исключительной ситуацией. Не удовлетворившись и этим, Пушкин в следующей строфе созда­ ет иронический дифирамб посредственности, тем, «Кто странным снам не предавался, / Кто черни светской не чуждался, / Кто в двадцать лет был франт иль хват, /Ав тридцать выгодно женат; / <...> / Кто славы денег и чинов / Спокойно в очередь добился, / О ком твердили ир- лый век: / N.N . прекрасный человек» (8, X). Этим он закладывает тот отрицательный эталон, в сравнении с которым все то, что можно было бы поставить Онегину в упрек — «убил» «на поединке друга», «до­ жил» «без ирли, без трудов / До двадцати шести годов, / Томясь в без­ действии досуга / Без службы, без жены, без дел, / Ничем заняться не умел», — хотя, разумеется, и не воспринимается как перечень его дос­ тоинств, но, во всяком случае, теряет в остроте отрицательной оценки и, скорее, вызывает сочувствие. В этой связи вновь обсуждаются на­ вязываемые Онегину маски: «Предметом став суждений шумных, / Несносно (согласитесь в том) / Между людей благоразумных/ Про­ слыть притворным чудаком, / Или печальным сумасбродом, / Иль са­ таническим уродом, / Иль даже Демоном моим» (8, XII), и в опровер­ жение всех гаданий об онегинской маске 130 разъясняется, что за всем, что с ним происходило, стояло только одно — его абсолютная сосредоточенность на одном-единствен- ном «чувстве», которому он был «доступен» (8, XIII). И это чувство, не имеющее ничего общего с «байроническим» отчуждени­ ем от мира, как до сих пор думают многие (ср. еще: [Хализев 1987: 51]), разумеется, — тоска ш . 6. Тоска, скука и лень. Загадки пушкинского текста: «рассеянная лень» Татьяны и «тоскующая лень» Онегина. Весь этот ком­ плекс — тоска и обусловленное ею отчуждение от мира — были постоянным предметом пристального внимания Пушкина, и он, тон­ чайший психоаналитик за 100 лет до психоанализа, не раз обращался мыслью к этому предмету. Поясняя в цитированном выше письме Плетневу свое признание в склонности к хандре, он писал: «...B эту минуту я зол на целый свет, и никакая поэзия не шевелит моего сердца...» . Еще более ярко и полно такое психологическое состояние отражено 22-летним Пушкиным в стихотворении «Война», где по-
груженный в тоску и не способный преодолеть ее лирический герой с надеждой думает о войне и призывает войну как последнее средство выхода из душевного кризиса, но мучается сомнением: «...Ужель ни бранный шум, / Ни ратные труды, ни ропот гордой славы, / Ничто не заглушит моих привычных дум? / Я таю, жертва злой отравы: / Покой бежит меня; нет власти над собой, / И тягостная лень душою овла­ дела...» (1821). То же соединение лени и тоски при описании душевного состояния Татьяны в часы, предшествующие ее реше­ нию обратиться с письмом к Онегину: « Тоска любви Татьяну гонит, / И в сад идет она грустить, / И вдруг недвижны очи клонит, / И лень ей далее ступить...» (3, XVI). Лень здесь (при парадоксальном «бегстве покоя»\)— поэти­ ческий псевдоним скуки как части и следствия, представляющих целое и причину — тоску. Та же лень оказывается дипломатическим заместителем скуки в тоске в письмах Пушкина к далеким от него ад­ ресатам, с которыми он не был склонен откровенничать. Ср. в письме к М. П . Погодину, 17 декабря 1827 г.: «Теперь я должен перед вами зе­ ло извиняться за долгое молчание. — Непонятная, неотразимая, не­ изъяснимая лень мною овладела, это еще лучшее оправда­ ние...» (а в конце раздраженная приписка о крайне тяжелых и унизи­ тельных для него проблемах «милостивого» царского цензурования, что и проясняет ситуацию). Это, разумеется, не «ЛЕНЬ. 1 . Нежелание что-нибудь делать, состояние праздности» и не «ЛЕНЬ. Состоя­ ние праздности, безмятежного покоя, неги», а та самая «ЛЕНЬ. 1.||», которую «Словарь языка Пушкина» толкует как «Состояние вялости, апатии, безразличия. Метонимически о лице в таком состоянии» и ил­ люстрирует примером из 7. XLIV: «И вот: по родственным обедам / Развозят Таню каждый день / Представить бабушкам и дедам / Ее рассеянную лень» [И, 470]. Если же учесть предтекст этой цитаты («...но еіі <Татьяне> / Не хорошо на новоселье, / Привыкшей к горни­ це своей. / Под занавескою шелковой / Не спится ей в постеле но­ вой, / И ранний звон колоколов, / Предтеча утренних трудов, / Ее с постели подымает. / Садится Таня у окна. / Редеет сумрак, но она / Своих полей не различает: / Пред нею незнакомый двор, / Конюшня, кухня и забор» — 7, XLIII), то станет ясно, что за «рассеянной ленью» Татьяны стоит тоска. Понятно поэтому постоянное соединение в текстах Пушкина лени и уныния («Безвестных наслаждений темный голод / Меня терзал. Уныние и лень / Меня сковали — тщетно был я молод. / Средь отроков я молча целый день / Бродил угрюмый...» — «В начале жизни...», 1830), лени и тоски и др. под. Эта лень, следова­ тельно, — больше и сложнее, чем просто состояние «вялости, апатии и безразличия» 132 . Это состояние вялости, апатии и безразличия ко
всему, что вне, но не от самодовольного и глухого эгоизма, не от «душевной узости» и «гордыни», как принято думать [Хализев 1987: 52], а от полной поглощенности внутренней болью души и вызванно- гоэтим тоскливого отчуждения от мира. Именно в этой связи может быть понята и онегинская «тоску­ ющая лень» (1, VIII), точный аналог и очередной пример пушкин­ ской мотивной «рифмы» — «рассеянной лени» Татьяны. «Тоску­ ющая» — не «скучающая»! Этот эпитет — ключ к превратному языку всей 1-й главы романа, говорящей о тоске, но назы­ вающей ее «скукой». Именно в этой связи может быть понята и ха­ рактеристика души Онегина — «души холодной и ленивой» (8, XXI), с определениями, которые не несут привычных для нас отрица­ тельных оценочных коннотаций, ибо за этим «холодом» и за этой «ленью» — исключающая осуждение и вызывающая сочувствие (или, скорее, взывающая к сочувствию) тоска. Сказанное позволяет понять природу тех кризисных состояний, в которые трижды погружался Онегин, когда «опустошенность» грозила перейти в полную «пустоту», и он из последних усилий воли пытался найти дело, которое помогло бы ему устоять и одолеть тоску. Так было в Петербурге, когда «снова, преданный безделью, / Томясь душевной пустотой, / Уселся он — с похвальной целью / Себе при­ своить ум чужой...» (1, XLIV). Так было позднее, в деревне, когда, «томясь в бездействии досуга» (7, XII), он «начал странствия без це­ ли», и, наконец, когда он вернулся из своего путешествия и, попав, «как Чацкий, с корабля на бал» (8, XIII), оказался — «безмолвный и туманный» — «для всех» «чужой» среди чужих, «мелькавших» «перед ним / Как ряд докучных привидений» (8, VII). Следует поэтому, может быть, еще раз подчеркнуть, что «пустота» и «опустошенность» души Онегина — это только следствие, — следствие, а не «причина» и тем более не «суть» его недуга как «„героя времени" русского об­ щества 20-х годов XIX века» (ср., например: [Лесскис 1993:495]). Именно на этой основе может быть понята выразительная, но на­ меренно не проясненная сцена «Онегин в театре» (1, XXI), написанная в обычной для 1-й главы шутливо-иронической манере, но прячущая «под легким покрывалом сатирической веселости» («Предисловие» к первому отдельному изданию 1825 г. [Пушкин 1950: V, 509 — вариант беловой рукописи]) очень важные и серьезные вещи: «Все хлопает. Онегин входит, / Идет меж кресел по ногам, / Двойной лорнет ско- сясь наводит / На ложи незнакомых дам; / Все ярусы окинул взо­ ром, / Все видел: лицами, убором / Ужасно недоволен он; / С мужчи­ нами со всех сторон / Раскланялся, потом на сцену / В большом рассе- яньи взглянул, / Отворотился — и зевнул. / И молвил: Всех пора на
смену; / Балеты долго я терпел, / Но и Дидло мне надоел» (1, XXI). Что стоит за этими действиями и словами Онегина? — Дерзкое мальчишеское позерство? Желание обратить на себя внимание, как у тех, кто, «вольностью дыша, / Готов охлопать entrechat, / Обшикать Федру, Клеопатру, / Моину вызвать (для того, / Чтоб только слыша­ ли его)» (1, XVII)? Капризная пресыщенность «объевшегося наслаж­ дениями бездельника»? Эстетическая глухота и слепота, как считал Г. А. Гуковский, писавший, что «для Онегина театр — это светское сбо­ рище, не больше <...> Его душа мертва для подлинных вдохновений» [Гуковскин 1957:190]? Но как можно утверждать это о герое, который именно здесь, в этой театральной главке, был назван «театра злым законодателем» (1, XVII), т.е . ценителем и судьей? В таком случае, может быть, в поведении Онегина нужно видеть несдержанность реакций на действительно неудачный или субъективно воспринимае­ мый как неудачный спектакль знатока театрального дела, каким и был на самом деле Онегин? Ср. «скуку», от которой «чуть было не за­ снул» Пушкин во Французском театре в конце наполненного и уто­ мившего его первого московского дня (Н.Н.Пушкиной, 22 сентября 1832 г.) и которая была самой банальной скукой от неинтересного (или от усталости показавшегося неинтересным) спектакля. Может быть, если иметь в виду, что в черновом варианте строфы XXI была фраза: «Одна Лих<утина> мила» [Пушкин 1937/ 1995: 6, 231, 2в], все дело в том, что Онегин не любил Истомину и хотел бы видеть на ее месте другую балерину? Однако эта вполне реальная и убедительная мотивировка была Пушкиным отвергнута. Если исходить из отстаиваемого в этой работе понимания Оне­ гина, то нужно будет признать, что ни одна из перечисленных моделей театрального антиповедения здесь не работает. Реакции Онегина безупречно точно соответствуют указанной выше пушкинской фор­ муле хандры (из письма Плетневу) — «В эту минуту я зол на весь мир, и никакая поэзия не шевелит моего сердца». Вполне вероятно также, что обычно оставляемое без комментариев начало следующей XXII строфы («Еще амуры, черти, змеи / На сцене скачут и шумят...») в его соотношении с завершающими эту строфу строками («А уж Онегин вышел вон; /Домой одеться едет он»), помимо своего прямого смысла, имеет еще скрытый второй, связанный с мно­ гослойной семантической структурой слова амуры, за которым можно видеть не только балетных статисток, изображающих крылатых бож­ ков «любви», рядом с теми, кто представляет «скачущих и шумящих» чертей и, что особенно важно, также и змеев, но и символическое представление всего отвергаемого Онегиным мира светских амур­ ных отношений, из которого он «выходит вон» (ср. замечание В. Д . Ле-
вина о том, что эта строфа «выражена уже скорее в тоне иронического восприятия Онегина, а не автора» [Левин 1997: 73]). «Как женщин, он оставил книги», и можно было бы сказать, что женщин он оставил, как балет с амурами, чертями и змеями, в совокупности образующими тот самый комплекс роковой женщины, который будет далее развер­ нут в двух первых опущенных строфах 4-й главы: божество любви — чудовище, созданье злобных адских сил — змия [Пушкин 1937/1995: 6, 333-334]. Такое понимание представляется тем более обоснован­ ным, что ни в одном реальном балете Дидло не было сцены, где бы од­ новременно действовали названные Пушкиным персонажи [Слоним­ ский 10. 1974: 81], причем их состав в пушкинском тексте сложился не сразу и потребовал перебора многочисленных вариантов: «Еще медве­ ди, боги, змеи / Еще на сцене боги, змеи / Еще китайцы, боги, змеи / Еще амуры, боги, змеи / Еще амуры, черти, змеи» [Пушкин 1937/1995: 6, 231,4, 4а, б, в]. «Китайцы» и «медведи» — это образы, навеянные вос­ поминанием о балете Дидло «Хензи и Тао», но Пушкин от воспроиз­ ведения этой реальности отказался. По мнению же А. Л . Слонимского, это было обусловлено «рождением дифирамба в честь Истоминой — ним­ фы, т.е. образов анакреонтических» [Слонимский 10.1974:81]. Желающие оспорить предлагаемое мною толкование могли бы со­ слаться на то объяснение, которое предложил Пушкин в специаль­ ном — под No5 — примечании к строфе XXI: «5. Черта охлажденного чувства, достойная Чальд-Гарольда. Балеты г. Дидло исполнены жи­ вости воображения и прелести необыкновенной. Один из наших ро­ мантических писателей находил в них более Поэзии, нежели во всей французской литературе» [Пушкин 1950: V, 192]. Итак, поведение Онегина в театре нужно объяснять его «охлажденным чувством»? — Но это «объяснение» на самом деле не только ничего не объясняет, но, напротив, порождает новые вопросы. Почему из всего множества дей­ ствительно загадочных и трудных для понимания особенностей пове­ дения Онегина в различных ситуациях Пушкин счел необходимым прокомментировать именно эту? Почему он свел это свое объяснение к «охлаждению», т.е. указал на следствие, которое может вытекать из множества различных причин и иметь множество различных подо- плек и, следовательно, само нуждается в объяснении? Хотел ли он таким образом дать понять, что «охлажденное чувство», «достойное Чальд-Гарольда», вызывается чальд-гарольдовским же «пресыщени­ ем»? Это представляется тем более сомнительным, что вслед за фра­ зой с «Чальд-Гарольдом» следует развернутое похвальное слово «ба­ летам г. Дидло», — текст совершенно прелестный и изящный, но — информативно абсолютно излишний. И не только потому, что современники Пушкина, жившие общей с ним культурной жиз-
нью, не нуждались в этом разъяснении (великого Дидло, «верховного жреца хореографии», «пиита танца», «Байрона балета» знали все — см. о нем: [Гроссман 1926/1990:4, 379-402]), но и потому, что в самом тексте было уже сказано о самом великом Дидло, который «венчался славой» (1, XVIII), и было дано восторженно-вдохновенное описание поставленного им балета с прославленной Истоминой в главной роли (1, XX, XXII). Нет также достаточных оснований предполагать, что упоминание Дидло в написанной уже после окончания 1-й главы строфе XVIII, как и похвальное слово ему в примечании, были вызва­ ны желанием Пушкина защитить Дидло в условиях усиливающейся ре­ акции в театре, как писал Ю. Слонимский [Слонимский Ю. 1974: 73-77]. Эта реакция началась позднее, в 1826 г., когда пушкинские строки уже были опубликованы. Здесь, как и во многих других случаях, Пушкин, продолжая игру своей «сатирической веселости», шутливо мистифици­ рует читателя и тем самым как бы говорит ему: «Мое замечание о ЧальдТарольде так же несерьезно, как и замечание о Дидло и его бале­ тах. Не придавайте сравнению Онегина с Чальд-Гарольдом слишком большого значения и не вздумайте отождествлять их. Онегин — не пре­ сыщен. Он тоскует» 133 . Онегин, если бы захотел объяснить состояние своей души и духа, мог бы воспользоваться словами Батюшкова, который, отвечая Гне- дичу, упрекнувшему его в праздности («Праздность и бездействие есть мать всего, и между тем и прочим болезней»), писал: «..Я не празден, <...> болезни мои <имеется в виду тоска, со временем перерос­ шая в неизлечимое душевное заболевание. — А .П .> — не от лени, нет, а лень от болезней...» (Н. И. Гнедичу, 30 сентября 1810 г.) . И продолжает в следующем письме: «И впрямь, что значит моя лень? Лень человека, ко­ торый целые ночи просиживает за книгами, пишет, читает или рассуж­ дает!..» (Н. И. Гнедичу, декабрь 1810 г.) . Несомненно, что ночные бдения и напряженный труд Батюшкова — это не развлечение от скуки, а попытка преодолеть, побе­ дить, изгнать и рассеять тоску, за которой стоит гнездящаяся в нем и с каждым годом набирающая силу генетическая душевная болезнь. Не будем мерить Батюшкова Онегиным, как это сделал Брод­ ский. Примерим Онегина к Батюшкову, и станет ясно, что, при всем различии масштабов этих двух личностей и глубочайшем разли­ чии в этиологии их душевного недуга, они ищут и находят типологи­ чески единый выход. И этот выход — труд, каким бы малоподходя­ щим (чтобы не сказать — кощунственным!) ни казалось по отноше­ нию к Онегину это слово. Ибо это слово — пушкинское, и сказано оно дважды, и оба раза — вполне серьезно, без тени иронии, и поэтому должно быть принято с доверием ш .
При этом в первом случае — именно в связи с его «тоскующей ле­ нью»: «Но в чем он истинный был гений, / Что знал он тверже всех наук, / Что было для него измлада / И труд, и мука, и отрада, / Что занимало целый день / Его тоскующую лень, / Была наука страсти нежной...» (1, VIII), «Отрадности» этого занятия не следует придавать преувеличенного значения, поскольку она компенсируется «трудом и мукой» и снимается конечным нулевым результатом. Кроме того — и это нужно внимательнейшим образом прочесть (Пушкин здесь, как всегда, поразительно точен) — «отрада» для Онегина за­ ключалась не в женщинах самих по себе, не в «страсти неж­ ной» к ним, а лишь в «науке страсти нежной». Но книга Овидия, предписаниям которой следовал Онегин, называется «Ars amato- ria» — «Искусство любви», как это название обычно и переводится на русский язык 135 , и если Пушкин предпочел буквальному переводу соответствие, исходящее из содержательной стороны овидиевой шут­ ливо-дидактической поэмы (комментаторы обходят эту деталь сторо­ ной), то это было сделано глубоко обдуманно. «Наука страсти неж­ ной» для. Онегина—это не любовь и не страсть (и тем бо­ лее— не страсти!), а всего лишь «наука» и «техника» 136 (эта по­ следняя описана в строфах Х-XI первой главы), но honni soit qui mal у pense! — <да будет стыдно тому, кто об этом дурно подумает>. Ибо «отрада» Онегина, которая добывается «целодневным» «трудом» («трудом и мукой»), — в том только и состоит, чтобы избыть сокру­ шающую его тоску («его тоскующую лень»). Опущенная строфа IX для того и опущена, чтобы читатель остановился, задумался и поста­ рался это понять 137 . Вот почему, инвертируя пушкинское, можно было бы сказать: как книги, он оставил женщин. Тогда он взялся за творчество, но «труд упорный / Ему был тошен; ничего / Не вышло из пера его...» (1, XLIII). И погружение в чтение в его первом кабинетном затворничестве предпринималось с надеждой на успех, но оказалось трудом бесполезным и «без толку»: «Как жен­ щин, он оставил книги...» (1, XLIV). Так Батюшков с «отрадой» бро­ сался в чтение и творчество, чтобы, пройдя недолгий период напря­ женного труда, очень скоро, почувствовав «муку», все бросить как пустое и бесполезное дело: «Стихи и рифмы наскучили... < .. .> Недавно еще, пересматривая мой список Рифм и слов, я воскликнул <...>: Ка­ кие глупости! Какое заблужденье» (П. А . Вяземскому, февраль 1815 г.); «..л не отхожу от письменного столика, и веришь ли? целые часы, це­ лые сутки просиживаю, руки сложа накрест. Сам Крылов позавидовал бы моему положению, особливо, когда я считаю мух, которые садятся ко мне на письменный стол. Веришь ли, что очень трудно отличить одну от другой» (Н. И. Гнедичу, май 1817 г.); «...ты требуешь стихов.
Выть в стихах не умею, а другие писаться не будут. Вот месяц,что я и прозы не пишу, а сижу, поджав руки, и смотрю в сумрачное небо...» (Н. И . Гнедичу, май 1817 г.) . А ведь 3 мая 1817 г. было записано: «...се- годня я в духе и хочу сделать tour de force. Перо немного рассеет тос­ ку мою. Итак... Но вот уж я и в тупик стал. С чего начать? о чем пи­ сать? <...> Но писать надобно. Мне очень скучно без пера. Пробовал рисовать — не рисуется, писать вензеля — теперь ни в кого не влюб­ лен; что же делать?..» («Чужое: мое сокровище»), 7. Онегинская скука (1, I; 1, LU; 1, LIV; 6, I; 8, письмо) — 'тоска'. «Эвфемизмы высокого». Первая глава «Евгения Онегина» расска­ зывает о многочисленных tours de force — «героических усилиях» — героя преодолеть держащую его за ворот тоску. Еще и еще раз — тоску, а не скуку! В свое время Белинский, встав на защиту Онегина от не в меру строгих критиков и впавшей в заблуждение читательской публики, счел необходимым посвятить целую страницу своей апологии (статья восьмая) анализу 1-й строфы романа и всю силу своей иронии, дохо­ дящей до сарказма, потратил на то, чтобы убедить своих оппонентов в том, что, отправляясь к умирающему дяде за наследством и не проли­ вая при этом родственных слез, Онегин не совершает ничего без­ нравственного. Однако, увлеченный полемикой с хулителями Оне­ гина, Белинский упустил при этом из виду один чрезвычайно важный момент, свидетельствующий в пользу его подзащитного. Он не указал, что Онегин, принимая доставшиеся ему как единственному наслед­ нику владения дяди (не отказываться же ему от этого дара судьбы!), но не находя в душе своей скорбного отклика, проявляет самое высокое нравственное чувство и, стыдясь, ужасаясь и страдая, сам оценивает свое будущее поведение как «низкое коварство». Но этот комплекс эмоций и столь жесткая самооценка абсолютно не совместимы со скукой. 1 -я строфа романа вводит не скуку, к оторая предполагает равнодушие, а кипящую мыслью и чувством тоску! В черновой ру­ кописи здесь читается — «мука» [Пушкин 1937/1995: 6, 213], и это по­ зволяет понять сделанный Пушкиным выбор в качестве условного на­ звания 1-й главы («песни») слова «Хандра», что на его языке значило не 'скука', а 'тоска' 138 . То же можно сказать и о большинстве употреблений слова скука в романе в целом. Разумеется, в тексте романа есть случаи использования слова скука в его спещгализироваиных семантических вариантах, значение которых совпадает с современным их значением: «о скуке жизни холостой» (о скуке одиночества в отсутствие забот, обязанностей и «семейных
радостей» по отношению к сватаемому за Дуню Ленскому ис пози­ ции сватающих — 2, XII); «жадной скуки сыновья» (о карточных играх, — 5, XXXV); «дорожная скука» (о скуке «бездействия» — 7, XXXV). Есть случаи, где значение этого слова, в нейтрализующих контек­ стах, зависает и вибрирует в пространстве между двумя семантическими полюсами, склоняясь то к одному, то к другому: «Там скука, там обман иль бред...» (о скуке/тоске в книгах из круга чтения Онегина в его раздраженной оценке— 1, XLIV); «Да, скука, вот беда, мой друг» (в оценке Онегиным образа жизни Лариных — 3, II) — и предоставляя читателю относительную свободу выбора того или иного смысла без уг­ розы для понимания целостного мира романа и его героя прежде всего. Во всех остальных случаях онегинская скука — вопреки установивше­ муся анахроничному чтению, создающему искаженный, превратный образ Онегина, — это не 'скука', а 'тоска'. Мы уже могли убедиться в этом на примере первоіі, начальной строфы романа. Посмотрим на продолжение и развитие этой темы в LII строфе: «Вдруг получил он в самом деле / От управителя док­ лад, / Что дядя при смерти в постеле / И с ним проститься был бы рад./ Прочтя печальное посланье,/ Евгений тотчас на свиданье/ Стремглав по почте поскакал / И уж заранее зевал, / Приготовляясь, денег ради, / На вздохи, скуку и обман...». — Достаточно представить себе, что ожидало Онегинав доме умирающего старика дяди, чтобы понять, что о скуке (скуке в собственном смысле слова, который и имеют всегда в виду пристрастные судьи пушкинского героя) в этой ситуации вообще не может быть и речи. В доме смерти царствует тоска, а не скука. « Такая скука в дож, после покойника, что хоть вон бежать», — иллюстрирует Даль значение слова скука, определяе­ мое им как «тоска, грусть, томление горем, печалью» [IV, 212] ш . Тоска для Онегина тем более мучительная, что она заведомо не способна вытеснить его собственную, живущую в его душе неистре­ бимую тоску и лишь усугубляет ее, побуждая Онегина к обост­ ренной авторефлексии и к безжалостной самооценке. И строфа LIV первой главы, где обозначена резкая смена его дере­ венских впечатлений, когда «увидел ясно он, / Что и в деревне скука та же, / Хоть нет ни улиц, ни дворцов, / Ни карт, ни балов, ни сти­ хов...», говорит не о 'той же скуке', а о той же, лишь на кратчайший срок («Два дня ему казались новы/ Уединенные поля...» — 1, LIV) отсту­ пившей тоске, вернувшейся под именем хандры («Хандра ждала его на страже...»). Ибо хандра (как и производные хандрить, хандрливый) у Пушкина — везде, во всех без исключения случаях употребления не­ сет в себе семантический комплекс 'тоски': «Прощай, душа моя — у ме­ ня хандра, — и это письмо не развеселило меня» (Л. С. Пушкину, 25 ав-
густа 1823 г.); «Нынче день смерти Байрона — я заказал с вечера обед­ ню за упокой его души <...> Прощай, милый, у меня хандра, и нет ни единой мысли в голове моей...» (П. А. Вяземскому, 7 апреля 1825 г.); «Хандра схватила, и черные мысли мной овладели...» (П. А. Плетневу, 29 сентября 1830 г.); «...я работаю лениво, через пень-колоду валю. Все эти дни голова болела, хандра грызла меня <...> ни к чему нет охо­ ты; бог знает что со мною делается. Старам стала, и умом плохам» (Н.Н .Пушкиной, 21 октября 1833 г.); «У него <отца> хандра и черные мысли» (Н.Н.Пушкиной, 11 августа 1834г.); «Подал в отставку я в минуту хандры и досады на всех и на все» (В. А. Жуковскому, 4 июля 1834 г.); «Надобно тебе поговорить о моем горе. На днях хандра меня взяла; подал я в отставку...» (H. Н. Пушкиной, 14 шоля 1834 г.); «Фи- кельмон болен и в ужасной хандре...» (H. Н. Пушкиной, 8 июля 1834 г.); ср. также в стихотворении «Румяный критик мой...»: «...Попробуй, сладим ли с проклятою хандрой. < .. .> Что, брат? уж не трунишь, тоска берет — ага!» (1830). И то же у Баратынского: «Запрещение твоего жур­ нала просто наводит на меня хандру, и, судя по письму твоему, и на тебя навело меланхолию...» (письмо И. В. Киреевскому 14 марта 1832 г.). Еще более яркий и еще более важный случай представляет началь­ ная строфа шестой главы, рисующая душевное состояние Онегина после его загадочной эскапады на именинном балу (5, XLI, XLIII, XLIV), где он нанес жестокое оскорбление Татьяне и Ленскому (к этому эпизоду мы еще должны будем вернуться): «Заметив, что Владимир скрылся, / Онегин, скукой вновь гоним, / Близ Ольги в думу погрузился, / Довольный мщением своим...» (6,1). Как мы уже видели, в перечне фактов, которые — по Благому — образуют corpus delicti, состав преступления Онегина, эти два эпи­ зода признаются в числе наиболее тяжких. И подлинно: если пони­ мать «скуку» как 'скуку', если считать, что Онегин сделал свое злое дело «со скуки», свершил акт «мщения» Ленскому «со скуки», раз­ рушил его чистый союз с Ольгой «со скуки» и одновременно нанес публичное оскорбление Татьяне (которую он «полюбил» «любовью брата / Иль, может быть, еще нежней») «со скуки» же; и, сделав все это, Онегин не только испытывает чувство удовлетворения («до- вольный мщением своим»), но и, «скукой вновь гоним», занимает место «близ Ольги» и «погружается» «в думу», т.е. продолжает воспроизво­ дить в сознании детали и подробности происшедшего, то нужно при­ знать, что Благой судит его еще очень мягко. Тут уж нужно было бы го­ ворить не о «пустоте» Онегина, аочем-то гораздо более страшном. Такой Онегин — просто чудовище! Но эта чудовищность никак не вяжется с его «благородством» и «прямой честью», и не вяжется так же, как его «скука», если видеть в
ней 'скуку', не вяжется ни с «погружением в думу», ни с переживанием «удовлетворения», ни со словами «вновь гоним». Здесь, как и в ранее рассмотренных случаях, действует не скука. Скука, если и «го­ нит», то не из котильона, а совсем напротив — в котильон или в любые другие развлечения и «рассеянности», если и «погружает», то не в «думу», а в сон. Здесь владычествует все та же неизбывная и раз­ рушительная онегинская тоска. Тоска, которая способна не только «погружать» в размышления и думы, но и «гнать» — с места на место, лишая покоя (отсюда все онегинские опоздания и стремительные — «тотчас» и «стремглав»), в затворничество, в странничество, в изгна­ ние... ш . Это толкование, ни в малой степени не оправдывая Онеги­ на, позволяет по крайней мере понять и достаточно непротиворечиво объяснить и его самого, и кажущийся загадочным и чудовищным его образ действий (см. об этом подробнее ниже). Однако вершину онегинского душевного безобразия и уродства представляет приводимый ниже фрагмент из его письма Татьяне: <4> «Нет, поминутно видеть вас, / Повсюду следовать за вами, / Улыб­ ку уст, движенье глаз / Ловить влюбленными глазами, / Внимать вам долго, понимать / Душой все ваше совершенство, / Пред вами в слад­ ких муках замирать, / Бледнеть и гаснуть... вот блаженство! / <5> И я лишен того: для вас / Тащусь повсюду наудачу; / Мне дорог день, мне дорог час: / Аяв напрасной скуке трачу / Судьбой отсчитанные дни. / И так уж тягостны они...». — Контраст между восторженным излиянием любовного преклонения в строфе-абзаце <4> и грубыми упреками («кричащими требованиями-жалобами», как назвал их Г. А. Гу- ковский [1957: 265], «сугубыми прозаизмами», которые «выдают его непоэтическую настроенность» — В.Е.Хализев [1987: 47], «оскорби­ тельной мотивацией» — Т .М.Николаева [1996: 342]), в следующей строфе-абзаце<5> совершенно поразителен. Но его легко снять или по крайней мере ослабить, если читать пушкинский текст так, как он был написан, и понимать его исходя из норм пушкинской эпохи, а не современного языка. Действительно, оборот «для вас» имеет здесь не объектно-целевое, так называемое «бенефактивное» ('в ваших интересах') значение [Зо- лотова 1988; Янко 1996], а значение рефлексивно-целевое: 'чтобы вас увидеть/встретить', которое в современном языке сохраняется лишь в конструкциях с неличными именами (ср. для удовольствия, для радо­ сти, для выздоровления и т.п .): '...но я лишен этого счастья: а ведь только в слабой надежде вас увидеть я езжу вслед за вами'. Ср. в письме Пушкина Плетневу, 4-6 декабря 1825 г.: «...ради бога, не про­ сить у царя позволения мне жить в Опочке или в Риге; чорт ли в них? а просить или о въезде в столицы, или о чужих краях. В столицу хо~
чется мне для вас, друзья мои, — хочется с вами еще перед смертию поврать...» ш . И, конечно, онегинская «скука» здесь — с учетом всех контекстуальных данных — не 'скука', а 'тоска 1 , и сохраненный черно­ виком вариант «мука» («А я в напрасной муке трачу...» [Пушкин 1937/ 1995: 6, 517, 9]), как и в некоторых других случаях, говорит о специ­ фической редактуре «сдержанности», о том, что сам Пушкин в отзыве о Дельвиге назвал «прелестью, более отрицательной, чем положитель­ ной, которая не допускает ничего напряженного в чувствах» («Отрыв­ ки из писем, мысли и замечания», 1827) и что Баратынский в письме к И.В .Киреевскому (1832) назвал «застенчивостью чувства» (Татев- ский сборник С. А .Рачинского. СПб ., 1899, с.39): тоска для Онеги­ на — даже в письме жизненной важности — слишком сильное слово. Он предпочел неизящество выражения опасности показаться чувст­ вительным ш . Это та же, переданная ему его автором, принципиальная «целомуд­ ренно-стеснительная» [Левин 1997: 59] позиция по отношению к сло­ ву (и прежде всего к слову о себе самом), которая выразилась в совете Пушкина Плетневу «бояться приторности» (письмо 15 марта 1825 г. — с предвосхищением базаровского: «Друг мой Аркадий, не говори краси­ во!») и заставляла его высказываться о собственном творчестве в тер­ минах низкой физиологии, называть творческий процесс «мараньем» (отсюда же и парадоксальное об Онегине: «...ему приносят / Пись­ мо: князь N покорно просит/ Его на вечер. „Боже! к ней!.. / О буду, буду!" и скорей / Марает он ответ учтивый...» — 8, XXI) ш , свои стихи «бреднями» (например, в письме Н. Полевому, 2 августа 1825 г.), «стишками» и «стишонками», а «Историю Пугачева» — «историче­ ским отрывком» (письмо И.И .Дмитриеву, 26 апреля 1835 г.). Все это, если воспользоваться точным словом Л.Гинзбург, — «эвфемизмы высокого», объясняющие важнейшую особенность пушкинского слова — его дву- и многопланность, без учета которой адекватное по­ нимание пушкинских текстов оказывается невозможным (ср.: [Тыня­ нов 1968: 130, 131, 133, 156]). Именно это обстоятельство, как можно думать, и стало камнем преткновения для подавляющего большинства современников Пушкина, которые привыкли к плоскому, одномерно­ му, одиоплаиному допушкинскому литературному слову: к высокому одическому слову классицизма, к умиленному слову сентиментали­ стов, к душераздирающему, «производящему в читателях судороги» (И.И .Дмитриев — П.А .Вяземскому, 6 ноября 1830г.) романтическо­ му слову. Пушкинское слово скука — с его двумя семантическими планами — было понято в контексте первых глав романа не как поэти­ ческий псевдоним 'тоски', а упрощенно прямолинейно как 'скука', что предопределило на полтора столетия вперед превратное понимание и
романа в целом, и его тоскующего героя. Пушкин сам высказался на этот счет в письме брату и предельно четко объяснил всю ситуацию: «Дельвигу буду писать <...> Может быть, я пришлю ему отрывки из „Онегина"; это лучшее мое произведение. Не верь Раевскому, который бранит его — он ожидал от меня романтизма, нашел сатиру и цинизм и порядочно не расчухал» (январь — начало февраля 1824 г.). Мы должны «расчухать» то, что оказалось недоступным Раевскому и оста­ ется недоступным и сегодня. Оставляя за бортом (из соображений экономии места) исчерпываю­ щий анализ всех остальных употреблений слов «скучного» гнезда в пушкинском романе (они лишь подтверждают сказанное и углубляют общую картину), необходимо предвосхитить и снять один неизбеж­ ный вопрос, содержащий в себе, как можно было бы думать, совер­ шенно неотразимое возражение. Это вопрос о зевоте, которая по­ стоянно сопутствует онегинской скуке, но к тоске как будто ни­ какого отношения не имеет. 8. Скука и зевота. Еще одна загадка словаря пушкинской эпохи. Скука, сама цепенеющая в дремоте, заражает сонливостью, клонит в сон и, усыпляя, погружает в сои. Напомню уже цитированного ранее Баратынского: «Как беден страждущий бездействием своим! / Пе­ чальный, жалкий раб тупого усыпленья, / Не постигает он души упот- ребленья, / В дремоту грубую всечасно погружен, / Отвыкнув чувст­ вовать, отвыкнул мыслить он» («Н. И. Гнедичу», 1823). Отсюда же образ И. Анненского: «Оставь меня. Мне ложе стелет Скука» («О нет, не стан...», 1906). Тоска же, напротив, не дает заснуть, а заснувшего будит («Тоскою в полночь пробужденный,/ С моим я сердцем гово­ рил...» — Ф. Глинка. «Ночная беседа и мечты», 1818) или насылает на него сны наяву, мучительные видения и кошмары. Как писал Н. Кон­ шин (1793-1859), поэт из круга Пушкина, Дельвига и Баратынско­ го, «Тоска любви волнует грудь, / И мрачен сердца сон печальный/ И снится образ идеальный, / Твой милый образ Кто-нибудь! / И этот сон не даст уснуть,/ Сон этот враг успокоенью...» («Кто-нибудь», 1830 // Царское село. Альманах на 1830-й год. М ., 1830). Сон скуки — это вполне реальный физиологический сон (отсю­ да—с метафорическим сдвигом — «скука сонная полей», 5, XXXVII 1-го издания [Пушкин 1950: V, 534]), предвестником которого и зна­ ком которого, а потому и знаком самой скуки является зевота — «непроизвольные глубокие дыхательные движения, происходящие при открытом рте», как это определяет Большой академический сло­ варь [БАС: 4, 1184]. Отсюда — переносное значение: «о скуке, застав­ ляющей зевать» [Сл. яз. П .: И, 130], что соответствует отмечаемому
всеми словарями значению глагола зевать: 'непроизвольно делать глу­ бокий вдох, широко раскрывая рот и сразу же выдыхая воздух при же­ лании спать, от усталости, от скуки и т.п .'. Ср.: «Поэты наши пере­ водят, / А прозы <нет>. Один журнал/ Исполнен приторных по­ хвал, / Тот брани плоской. Все наводит / Зевоту скуки — хоть не сон...» (3, XXXII беловой рукописи [Пушкин 1937/1995: 6, 584]). То же у Баратынского: «От вас бежит причудниц мука / Жеманства пас­ мурная дочь, / Всегда зевающая скука» («О своенравная София!», 1823). Все приведенные выше словарные толкования справедливы, но по отношению к массовым фактам поэтического языка начала — середи­ ны прошлого века неполны и недостаточны. Оставаясь в их границах, мы привязываем значения пушкинских слов зевать и зевота (а текст «Евгения Онегина» концентрирует более четверти всех их пушкин­ ских употреблений) к сфере физиологии и тем самым вольно или невольно оказываемся на той самой позиции, с которой Благой произнес свой жестокий приговор Онегину: «Зевота становится его единственной реакцией на все жизненные явления» [Благой 1931:117]. Действительно, толкование слова зевота в пушкинском словаре заставляет думать, что всякий раз, когда оно используется не в пря­ мом своем значении, мы должны понимать его как 'скука, со­ провождаемая зевотой' или, может быть, как 'зевота, вызываемая ску­ кой 5 . Но так ли это на самом деле? Нужно ли в словах повествователя оЛенском: «Гимена хлопоты, печали, / Зевоты хладная чреда / Ему не снились никогда» (4, L) — чи­ тать это слово, включая в его значение «физиологический компо­ нент», как это предлагает «Словарь языка Пушкина»? — Контекст не дает для такого чтения никаких оснований: зевота здесь — только 'скука' (без сопутствующей 'зевоты'). Так же, как и в шутливых строч­ ках из стихотворения «К Родзянке»: «Хвалю, мой друг, ее прекрас­ ной женщины> охоту, / Поотдохнув, рожать детей, / Подобных матери своей; / И счастлив, кто разделит с ней / Сию приятную заботу: / Не на­ ведет она зевоту...» (1825). Стоит ли за строками: «Привычкой жизни избалован, / Одним на время очарован, / Разочарованный другим, / Желаньем медленно то­ мим, / Томим и ветреным успехом, / Внимая в шуме и в тиши / Роп- танье вечное души, / Зевоту подавляя смехом: / Вот как убил он во­ семь лет, / Утратя жизни лучший цвет» (4, IX) — «подавление» одно­ го физиологического явления другим, как предлагает понимать «Сло­ варь языка Пушкина»? — Если исходить из совокупных показаний контекста (но и одного только «роптанъя вечного души» достаточно, чтобы категорически исключить «физиологию»!), зевота в этом случае может восприниматься только как 'тоска'. В черновике было: «И скуку
заглушая смехом» [Пушкин 1937/1995: 6, 343, 1а], где «скука» — 'тос­ ка'. И «смех», которым эта «зевота» «подавляется», — это не реальный веселый смех жизнерадостного человека и не реальный же искусст­ венный смех, который должен прикрыть неприличное, с точки зрения этикета, физиологическое движение, прорвавшееся сквозь рогатки самоконтроля, а горькая ирония и сарказм, или, если воспользоваться определением Баратынского, «смех ума»: «На Руси много смешного; но я не расположен смеяться, во мне веселость — усилие гордого ума, а не ди тя сер дца.. .» (Н.В.Путяте, 29 марта 1825г.). И о том жееще раньше у Вяземского («...скоро, осажденный скукой <'тоской'>, / Ты с сожаленьем и стыдом,/ Людских проказ усталый зритель — / Как любопытный посетитель, / Что, заглянув к безумным в дом, / Смеет­ ся пополам с тоскою / И прочь от зрелища бежит — / Простишься с ветреной толпою...»— «К графу Чернышеву в деревню», 1816), а позднее у Лермонтова: «О! я завидую другим! / В кругу семействен­ ном в тиши, / Смеяться просто можно им / И веселиться от души. / Мой смех тяжел мне как свинец:/ Он плод сердечной пуст о ты ...» («Ночь», 1830), где «сердечная пустота» — не пустота скуки, а опус­ тошенность тоски. В сущности, эта «зевота», «пода вля ем ая» «с ме­ хом», — та же постоянная онегинская «шутка с желчью пополам» (1, XLVI), где «желчь» — еще один, обычный в эту эпоху псевдоним 'тос­ ки' (см. об этом специально ниже). По-видимому, пушкинский образ «зевоты», «по давл яе мой» «см е­ хом», всплыл в сознании Вигеля, когда он писал M. Н. Загоскину в мае 1850 г.: «Графиня Блудова от тебя, от Хомякова и от Алексея Петро­ вича Ермолова воротилась без памяти, с последним даже переписыва­ ется; зато без зевоты и смеха не может слышать имени Чаадаева, то же самое и другие придворные дамы и девицы, прошлого года посетившие Москву» (Ф.Ф .Вигель. Записки. М., 1928, т.2, с.336). Ср. близкий образ у В. Г . Бенедиктова: «И будет сердца храм открыт / Безумным, бешеным утехам, / И из него тоска, испуганная смехом, / К сердцам бессильным отлетит» («Предчувствие», 1831-1832). Ср. замечание И.Ильина о пушкинском «искусстве» «прожигать быт смехом и по­ беждать страдание юмором» [ИльинИ. 1937/1990: 344, 352], что за­ ставляет вспомнить слова Адольфа: «Непрерывно шутя, я этим рас­ сеивал свою собственную тоску» (Б.Констан. «Адольф», гл.6). Ср. также образную характеристику «смеха ума» как «икоты разума» [Ка- расев 1996: 174]. Есть, таким образом, все основания утверждать, что слово зевота в пушкинскую эпоху представляет собой комплекс семантических ва­ риантов, связанных цепочкой контекстуально выявляемых метони­ мических сдвигов и метафорических переносов: 'зевота' — 'зевота, вы-
зываемая скукой 7 — 'скука, сопровождаемая зевотой' — 'скука' — 'ску­ ка/тоска' — 'тоска'. Этот комплекс, формирование которого шло в поэтическом языке первых полутора десятилетий XIX века (можно было бы даже предположить, что это происходило в герметическом кругу поэтов «Арзамаса» ш ) и завершилось под пером Пушкина, стал органической частью пушкинской поэтики слова, для которой, как недавно еще раз напомнила И. Б . Роднянская, характерен «пере­ скок-перелет через целые цепочки логических и ассоциативных зве­ ньев, а отсюда метонимичность, тяготение к синекдохе, что подчас ведет к головокружительному смещению признаков и заставляет ум читателя двигаться кратчайшим воздушным путем вместо извили­ стого наземного» [Роднянская 1996: 63]. Без учета этого, казалось бы, ничтожно малого, словесного узелочка ни роман в целом, ни его герой адекватно поняты быть не могут. Значение 'тоска' в слове зево­ та — не исследовательская фикция, не то, что произвольно и пристра­ стно «вчитывается» в пушкинский текст, а реальнейшая реальность, о котороіі нужно знать, которую необходимо учитывать, если мы хо­ тим осмысленно читать тексты Пушкина, пушкинского окружения и всей его эпохи. В противном случае нам грозят более или менее опасные искаже­ ния и ошибки, подобные той, которую допустили составители « Словаря языка Пушкина», толкуя слово зевота в тексте 4-й главы «Руслана и Людмилы»: «Скрываясь по ночам, она/ Минутного искала сна — / Но только проливала слезы, / Звала супруга и покой, / Томилась грустью и зевотой» [Пушкин 1958: IV, 68] — и приписывая ему основное, пря­ мое — «физиологическое» — значение [И, 130], И вполне понятно, как это решение возникло: поскольку второе, переносное значение — 'скука, заставляющая зевать' заведомо исклю­ чается контекстом (скучать в этой ситуации Людмила конечно же не могла), оставалось только приписать толкуемому слову прямое значение — 'зевота'. Но о чем писал Пушкин? О том, что Людмилу клонило в сон и она зевала? Или о том, что она жаждала хоть на ми­ нуту забыться во сне и не могла, мучимая тревогой, грустью и тоской? Можно ли вообще, не нарушая нормального порядка вещей, соеди­ нить в одном ряду слезы, беспокойство, тревогу, грусть и... зевоту? Между тем грусть и тоска естественно соединяются и в сочинительном ряду, и в целостном составном образовании — грусть-тоска . «Зевота» Людмилы, как ни трудно принять такое толкование нашему современному языковому сознанию, — это 'тоска', это — грусть-тоска, и вертикальный контекст безусловно исключает всякое другое понимание. Ср. предтекст этой зевоты: «Но между тем, никем не зрима, / От нападений колдуна / Волшебной шапкою хра-
нима,/ Что делает моя княжна, / Моя прекрасная Людмила?/ Она безмолвна и уныла, / Одна гуляет по садам, / О друге мыслит и взды­ хает / Иль, волю дав своим мечтам, / К родимым киевским полям / В забвенье сердца улетает; / Отца и братьев обнимает, / Подружек видит молодых / И старых мамушек своих — / Забыты плен и разлуче- нье! / Но вскоре бедная княжна / Свое теряет заблужденье / И вновь уныла и одна...» и ее посттекст: «С своей обычною тоскою / До новой ночи, здесь и там, / Она бродила по садам...» [Пушкин 1957: IV, 67, 68]. Значение 'тоска' подсказывается здесь также, как было объяснено выше, провоцирующей рифмой «покой» и подтверждается словом Вя­ земского, который, пользуясь родным для него «арзамасским» язы­ ком, назвал тоску «сердечной зевотой»: А в будничном платье под серым туманом, Под плачущим небом, в тоске дожденосной, Не действует прелесть своим талисманом, И смотрит царица старухой несносной. Не знаешь, что делать в безвыходном горе. Там тучи, здесь волны угрюмые бродят, И мокрое небо, и мутное море, На мысль и на чувство унынье наводят. Под этим уныньем с зевотой сердечной, Другим Робинзоном в лагунной темнице, Сидишь с глазу на глаз ты с Пятницей вечной. И тошных семь пятниц сочтешь на седмице... (П. А . Вяземский. «Николаю Аркадьевичу Кочубею», 1863)145 Ср. в этой связи переход от «скуки сердца» в черновом варианте строфы LVIII 1-й главы к «мукам сердца» в окончательной редакции: «Любви безумную тревогу / Я безотрадно испытал. / Блажен, кто с нею сочетал / Горячку рифм: он тем удвоил / Поэзии священный бред, / Петрарке шествуя вослед, / А муки сердца успокоил...» [Пуш­ кин 1937/1995:6,257]. Та же цепочка вариантов значения обнаруживается и в комплекс­ ной семантической структуре глагола зевать во всех его формах несо­ вершенного вида (ср. зевнуть с единственным значением однократного зевотного акта): 'зевать (от желания спать или со сна)' — 'зевать от ску­ ки' — 'скучать, зевая' — 'скучать' — 'скучать / тосковать' — 'тосковать'. «Словарь языка Пушкина», выделяя для него в рассматриваемой сфе­ ре (вторичные, переносные значения «2. Медлить, не догадываться что-нибудь сделать» и «3. Зиять, быть раскрытым, разверстым» не
входят в онегинскую тему) основное — «физиологическое» — значение «производить зевательные движения, испытывать зевоту» и — в каче­ стве его ментального оттенка — переносное (без физиологического компонента) «о том, кто испытывает скуку» [II, 129], тем самым упро­ щает и огрубляет реальную картину. И это не частный вопрос и не лексикографические тонкости. Мы имели уже возможность убедиться в том, насколько серьезные и сколь далеко идущие выводы следуют из того или иного понимания пушкинской и онегинской «скуки» и «зе­ воты». Глагол «зевать» в этом отношении заслуживает не меньшего внимания. Вот принадлежащий блестящему каламбуристу П. А. Вяземскому образец игры всеми значениями этого слова: «Одно все водится из­ давна: / Родятся люди, люди мрут / И кое-как пока живут. / Куда все это как забавно! / Как не зевать! все песнь одна: / Или ко сну или со сна! / Иной зевает от безделья / Зевают многие от дел; / Иной зевает, что не ел, / Другой зевает, что с похмелья!..» (Куплеты из оперы-во­ девиля «Кто брат? Кто сестра? Или Обман за обманом», 1824 // А. С .Грибоедов. Избранное. М., 1978, с. 292). Эти куплеты Асмодея-Вяземского отозвались в словах пушкин­ ского Мефистофеля в написанной годом позднее «Сцене из Фауста»: «Вся тварь разумная скучает: / Иной от лени, тот от дел; / Кто верит, кто утратил веру; / Тот насладиться не успел, / Тот насладился через меру, / И всяк зевает да живет — / И всех вас гроб, зевая, ждет. / Зевай и ты...» (1825). С. А. Фомичев, который впервые сопоставил эти два текста, прочел их, естественно, в ключе 'скуки', как и привлеченные к анализу слово­ употребления скуки из текстов самого Вяземского и его корреспонден­ тов [Фомичев 1980: 27-28], и не замечая игры обоих авторов значе­ ниями слов скука, скучать и зевать. Не замеченным осталось даже бросающееся в глаза не абсолютивное употребление глагола зе­ вать в куплетах Вяземского с союзными придаточными распростра­ нителями («зевать, что...») — употребление совершегшо неизвестное современному языку и безусловно свидетельствующее о семантиче­ ском сдвиге из сферы физиологии в ментальную сферу ('тосковать, что...'). Тот же сдвиг в значении глагола зевать представляют и мно­ гие пушкинские тексты. Вот первое употребление глагола зевать — в первой главе ро­ мана, где восторженные воспоминания о славных временах русской сцены и великих именах ее авторов и исполнителей (1, XVIII) сменя­ ются элегическими размышлениями повествователя, на долгие годы вынужденно оторванного и оторвавшегося от когда-то дорогой ему «сени кулис» (1, XIX):
Мои богини! что вы? где вы? Внемлите мой печальный глас. Всё те же ль вы? другие ль девы, Сменив, не заменили вас? Услышу ль вновь я ваши хоры? Узрю ли русской Терпсихоры Душой исполненный полет? Иль взор унылый не найдет Знакомых лиц на сцене скучной, И, устремив ъъчуждый свет Разочарованный лорнет, Веселья зритель равнодушный, Безмолвно буду я зевать И о былом воспоминать? Выделенная строка представляет блестящую игру слов, или лучше сказать — игру значений, calembour из множества каламбуров, столь дорогих филологическому и игровому сознанию Пушкина, под­ линного Homo Ludens (ср.: [Пеньковский 1990]). Идет ли здесь речь о физиологической зевоте от скуки? Возможно, но очень мало вероятно. В этом случае — учитывая, что дело происхо­ дит в театре, на публике, — скорее всего было бы сказано: «зевать в платок». Ср.: «С прелестницей ловить веселья тень; / В платок зе­ вать, блистая в модном свете...» («Сон», 1816). Но если все-таки при­ нять такое маловероятное чтение, то как, говоря языком пушкинской эпохи, согласить его с подчеркнуто и многократно выраженным нос­ тальгическим напряжением целого? Не случайно ведь в конце строфы поставлено воспоминание о былом — о днях светлой юности, с отсылкой к последним строкам предшествующей строфы XVIII: «Там, там под сению кулис / Младые дни мои неслись». Нет, ни 'зевота от скуки', ни сама 'скука' в этой ситуации явно не проходят. Все словес­ ные знаки 'скуки' здесь («на сцене скучной», «чуждый свет», «разоча­ рованный лорнет», «зритель равнодушный») — это типичные знаки отчуждения тоскующего от мира, и, пользуясь ими в этом автоирони­ ческом контексте, Пушкин играет на двух значениях слова «зевать»: 1. 'зевать' и 2. 'тосковать'. Черновая рукопись вполне подтверждает сказанное: «...Веселья зритель равнодушный / Я буду сердцем уны­ вать / И о былом воспоминать» [Пушкин 1937/1995: 6, 260] — с кур­ сивным выделением слова «былом» как приметы языка элегической поэзии (отмечено в: [Семенко 1957:133-134]). Перед таким же выбором между двумя значениями глагола зевать ставит нас строфа I главы 6-й, где, «Заметив, что Владимир скрылся, / Онегин, скукой вновь гоним, / Близ Ольги в думу погрузился, / До-
вольный мщением своим. / За ним и Оленька зевала, / Глазами Ленско­ го искала, / И бесконечный котильон / Ее томил, как тяжкий сон...». Поскольку сказано: «за ним и Оленька зевала», это значит, что 'зевал и Онегин'. Но об Онегине мы знаем, что он «в думу погрузился», и только это и могла видеть Оленька. Что же тогда она делала «за ним»? Причинное объяснение— «скукой вновь гоним»— известно только повествователю, а, как было показано, «скука» Онегина — это на самом деле 'тоска'. Следовательно, смысл всех этих иносказаний в том, что Онегин погрузился в тоскливую думу, и Оленька вслед за ним затосковала. Но для тоски у нее были и свои собственные при­ чины. Каким бы легкомысленным и простодушным существом она ни была, она должна была если не понять, то хотя бы почувствовать тре­ вожность того, что произошло. Она и встревожилась — «глазами Лен­ ского искала», а в душе? — В душе «бесконечный котильон ее томил, как тяжкий сон». Но скука и тревога несовместимы. И «томи­ тельный» «тяжкий сон» «бесконечного котильона» — это, конечно, то­ же знак тоски, а не скуки, и «зевота» Оленьки ничем не отлича­ ется от «зевоты»-тосш! Людмилы в обсужденном выше тексте. Аналогичную ситуацию представляет и строфа XLIII главы 1-й, где «Отступник бурных заблуждений, / Онегин дома заперся, / Зевая, за перо взялся, / Хотел писать, но труд упорный / Ему был тошен...» и где ключом к подлинному смыслу сказанного является предикативное определение тошен, которое в пушкинскую эпоху, как об этом уже го­ ворилось, еще сохраняло живые связи с 'тоской'. Еще более яркий пример такой игры представляет уже обсуждав­ шаяся нами в связи с проблемой 'скуки-тоски' строфа LII главы 1-й, где «Прочтя печальное посланье <о тяжелой болезни дяди>,/ Евгений тотчас на свиданье / Стремглав по почте поскакал / И уж заранее зе­ вал, / Приготовляясь, денег ради, / На вздохи, скуку и обман...» . Едва ли нужно доказывать, что заранее ни зевать, ни скучать (т.е . 'испы­ тывать скуку') невозможно. «Заранее зевал» — значит 'думал об ожи­ дающем его впереди неизбежном и неприятном и заранее рисовал себе то, что ему предстоит', а 'заранее думать о неприятном' можно лишь с тоской. Таким образом, в этой строфе сразу три тоски: 'тоска' в мыслях О негина о предстоящем, 'тоска', ожидающая его в доме смер­ ти, и 'тоска', живущая в его душе от юных лет. Ср. аналогичное употребление глагола зевать у Батюшкова: «Ко­ гда жизнь наша скоротечна, / Когда и радость здесь не вечна, / То лучше в жизни петь, плясать, / Искать веселья и забавы / И мудрость с шутками мешать, / Чем, бегая за дымом славы, / От скуки и забот зевать» («Совет друзьям», 1809), где скука — рядом с заботами — 'тоска', а зевать — 'тосковать' ш .
9. Онегин и Пленник. Вопрос о пресыщенности, или Как пере­ водить франц. blasé. Вывод, который следует из нашего по необхо­ димости затянувшегося экскурса в семантику тоски и скуки, и онегинской «скуки» в частности и прежде всего, — очевиден: Оне­ гин, вопреки непоколебимо установившейся за полтора века, обще­ принятой и не вызывающей ни у кого сомнений уничтожающей харак­ теристике, не скучающий от пресыщенности, пустой и развращенный бездельник, не «франт, который душой и телом предан моде», каких «тысячи» «встречают» «наяву», «ибо самая холодность и мизантро­ пия, и странность теперь в числе туалетных приборов...», как сказал о нем Бестужев (письмо А. С . Пушкину, 9 марта 1825 г.); не «модный франт», «проведший» «пустую, холодную жизнь» «на паркете», каким нарисовал его Киреевский (1828); не герой, «в лице которого мрачный сплин и язвительный скептицизм Чайльд-Гарольда заменился ханд­ рой от праздности», каким видел его А. Григорьев (1859); «не мелкий, трусливый, бесхарактерный и праздношатающийся франтик», как заклеймил его Д. Писарев (1865); не человек, для которого характер­ ны «плохая работоспособность, неумение увлечься каким-либо делом или идеею и большое умение скучать», как писал о нем Овсянико-Ку- ликовский (1903-1910); не «герой скуки», каким его представил Благой (1929-1931); не человек «расслабленный праздною негой» и «беззащитный» «против демона тлетворной скуки», каким видел его Вяч. Иванов (1937); не «светский лев, носящий под личиной разоча­ рования лишь пустоту и бессодержательность и заменяющий модны­ ми словами все истинные порывы человеческого сердца», как охарак­ теризовал его Л. Шестов (1937); не «фат», как оценивал Онегина первых семи глав А. Слонимский (1959), и не «гоняющийся за насла­ ждениями» и «объевшийся» ими бездельник, каким его представил В. Непомнящий (1983). Онегин — не могу не повторить еще раз — трагический герой всепоглощающей тоски, безуспешная борьба с которой состав­ ляет все содержание его романной жизни до второй встречи с Т ат ь - ян ой. «Печальный Герой», как он назван в черновой рукописи (7, LV) [Пушкин 1937/1995: 6,462]. И ключ к такому пониманию был дан самим Пушкиным в его ав­ токомментариях к «Кавказскому пленнику», вызвавшему в ближай­ шем пушкинском окружении многочисленные вопросы, сомнения и возражения. Увы, разъяснения Пушкина не были поняты его коррес­ пондентами, как не были поняты впоследствии и теми, кто включился в обсуждение этой важной эпистолярной дискуссии. Из всего, что было сказано Пушкиным в разъяснение его замысла в целом и характера героя в частности и в особенности, увидели и про-
чли только одну фразу: «Характер Пленника неудачен; это доказыва­ ет, что я не гожусь в герои романтического стихотворения. Я в нем хотел изобразить это равнодушие к жизни и к ее на­ слаждениям, эту преждевременную старость души, ко­ торые сделались отличительными чертами молодежи 19-го века» (В.П .Горчакову, вторая половина 1821 — 1822г., Киши­ нев). Вот эту-то пушкинскую формулу, не пытаясь понять ее подлин­ ный смысл и неоправданно связав ее исключительно с «пресы­ щением» и превратно понимаемой «скукой», возвели в символ веры и использовали как инструмент интерпретации жизненных и литера­ турных явлений пушкинской эпохи и последующего времени. Но ведь Пушкин не сказал: пресыщение или пресыщенность, не воспользо­ вался этими словами, называющими одновременно и причину и следствие — болезнь души «от пищи многой», как определил Бара­ тынский («Приятель строгий, ты не прав...», 1822), «бездейственную лень» и «снотворную тень» от «избытка» («Н.И.Гнедичу», 1823). Пушкин сказал: «равнодушие к жизни и к ее наслаждениям». Он ска­ зал: «преждевременная старость души». Но и то и другое — след­ ствия, которые могут объясняться самыми разными причинами. И, словно предвидя эту ситуацию, поставил в беловой рукописи 1-й главы своего романа в качестве эпиграфа слова Е. Burke: «Nothing is such an ennemy to accuracy of judgment as a coarse discrimination» — «Ничто так не враждебно точности суждения, как недостаточное раз­ личение» [Пушкин 1937/1995:6,543,663]. Между тем следует лишь непредвзято соотнести пушкинскую ав­ тоинтерпретацию «Пленника» с тем литературным образом, который дан в пушкинском тексте, чтобы понять, что за словами о «равнодушии к жизни и к ее наслаждениям» и о «преждевременной старости души» стоит отнюдь не пресыщение, а захватившая все чувства и мысли героя тоска безответной любви. При этом если в окончатель­ ном тексте поэмы «мотив безответной страсти героя <...> звучит при­ глушенно и робко», то в черновой редакции он «задает тон, отчетливо выделяясь своей яркостью» [Селиванова 1977: 54]. Образ далекой жестоко-равнодушной к герою возлюбленной стоит, как призрак, ме­ жду ним и прекрасной Черкешенкой, чья самоотверженная любовь не находит отклика в его душе и сердце. Однако полная поглощенность собственным чувством вовсе не делает его холодно-равнодушным к страданиям его спасительницы. Напротив, — горькое сознание разла­ да между тем, что должно, и тем, что он может, лишь усугубляет его нравственные муки. Вынужденный разъяснять это даже такому понятливому читателю, как Вяземский, Пушкин писал ему: «Еще слово об Ад0к<азском> Яле<ннике>: ты говоришь, душа моя, что он 9- 7681
сукин сын за то что не горюет о Черкешенки <sic!> — но что говорить ему — все понял он выражает все; мысль о ней должна была овладеть его душой и соединиться со всеми его мыслями — это разумеется, иначе быть нельзя...» (6 февраля 1823 г. — Выделено Пушкиным). Как жев таком случае согласовать с описанным нравственно-пси­ хологическим комплексом Пленника его характеристику «пресыщен­ ного», как принято переводить франц. blasé, использованное Чаадаевым в его не сохранившемся письме к Пушкину по поводу «Кавказского пленника» (см.: [Письма 1926: I, 268; Пушкин 1958: X, 763; Манн 1976: 40; Васильев 1994: 74])? — Пушкин писал об этом Вяземскому: «Видишь ли ты иногда Чедаева? он вымыл мне голову за пленника он находит что он недовольно blasé; Чедаев по нещастию знаток по этой части; оживи его прекрасную душу...» (6 февраля 1823 г.) . Хотел ли Чаадаев сказать, что пленник «недостаточно пресыщен»? Считал ли Пушкин Чаадаева «знатоком по части пресыщенности»? — Разумеет­ ся, нет. Здесь, как и в случае со скукой и многими другими словами психологического ряда, из нескольких значений чаадаевского слова было произвольно выбрано то, которое соединялось с политизиро­ ванной и идеологизированной оценкой и легко превращалось из пси­ хологического термина в ругательство. За полтора века бранная экс­ прессия этого слова многократно усилилась, и все же иным интерпре­ таторам оно кажется уже недостаточно выразительным. Отсюда дис­ кредитирующий интерстилевой перевод глагола пресытиться вуль­ гарным объесться и характеристика Онегина как «объевшегося»: «то, что для автора полно жизни и красоты, скучно объевшемуся ге­ рою» [Непомнящий В. 1983: 266]. Между тем франц. blasé, помимо значения, передаваемого русским, получившим резко отрицательную оценку пресыщенный (по-французски этот семантико-оценочный ком­ плекс ближайшим образом выражает слово dégoûté: «Критиковать его <Карамзина> должно с большой учтивостью, с признательностью, а не иначе; смешно играть роль d'un dégoûté, когда все знают, что ты лучше этого и не едал...» (П.А .Катенин — Н .И .Бахтину, 12 августа 1829 г.), имеет также значения 'притуплённый', 'усталый', 'безраз­ личный', 'бесчувственный', 'равнодушный', 'очерствевший', 'разочаро­ ванный' (ср. его синонимы indifferent, insensible, dégoûté, fatigué) и, как свидетельствует, например, «Petit Robert» (Paris, 1972, v.l, p. 171), «говорится о человеке, чьи чувства и эмоции потеряли свою силу и свежесть». В поэтическом языке пушкинской эпохи этот семантиче­ ский комплекс несли в себе еще такие определения, как охладевший, охладелый, охлажденный и — без сопутствующей отрицательной оцен­ ки! — также холодный (к чему-либо) и ленивый, причем оба с дополни­ тельным смыслом 'поглощенности страданием, скрытой болью души'.
Чаадаев, надо полагать, хотел бы видеть Пленника не более «пре­ сыщенным», а еще более «равнодушным», «очерствевшим», «охладе­ лым», «охладевшим» и «холодным», может быть «разочарованным» (именно этим последним словом — едва ли не единственный во всей пушкинистике! — перевел чаадаевское blasé H. H, Скатов [1987: 113]), что вполне соответствует пушкинскому замыслу, как он был изложен в черновом варианте письма Гнедичу 29 апреля 1822 г.: «...Характер главного лица ([лучше сказать единственного лица] а [действ, лиц] всего то [их] их двое) приличен более роману нежели поэме — да и что за характер? [мол] [кто будет тронут] кого займет [зан] изобра­ жение молодого человека, [изтощившаго] потерявшаго [всю] чувстви­ тельность [своего] сердца [в первыя лета своей молодости] в каких не- щастиях неизвестных читателю; его бездействие, его равнодушие к дикой жестокости Горцев и к [юным] прелестям Кавказской девы мо­ гут быть очень естественны — [но что тут занимательнаго] но что тут [но] трогательнаго — [тут мало]...» [Письма 1926:1, 28]. Таким образом, герой «Кавказского пленника» — не «пресыщен­ ный хлыщ», «истощивший чувствительность своего сердца» в пустых наслаждениях светской жизни, а человек, на чью долю «в первые лета молодости» выпали «неизвестные читателю» «нещастия». Что это были за «нещастия», поняли, однако, уже первые читатели пушкин­ ской поэмы. «Пленник, преследуемый первою несчастною любовию, которую узнал он еще в своем отечестве, равнодушно принимает лас­ ки сострадательной своей утешительницы», — писал П. А . Плетнев в своем «разборе» (1822) [Пушкин в критике 1996: 116]. «Во второй части <...> дева признается Пленнику в любви своей; но его сердце уже занято и не может отвечать красавице. < . ..> Образ первой его лю­ бимицы везде за ним следует; он не может думать ни о чем больше», — разъяснял М.П .Погодин (О «Кавказскомпленнике» (1823) [Пушкин в критике 1996: 132]. — Отсюда недоуменный вопрос Н.Н . Скатова: «Но какая же охлажденность к жизни, преждевременная старость ду­ ши, если, как выясняется далее, герой любит, пусть и несчастливо, но верно, романтически, вполне в духе будущего Ленского?» [Скатов 1987:175],— вопрос вполне оправданный и, если отвести Ленского, который любил совсем по-другому, более чем перспективный, так как позволяет понять в Пленнике главное: его абсолютную поглощен­ ность своей несчастной любовью и, как это будет позднее у О неги- н а, отделяющую его от мира тоску. И здесь Чаадаев мог быть действительно вполне компетентным судьей. Пушкин знал, о чем говорил, когда писал Вяземскому: «Чедаев по негцастию знаток по этой части; оживи его прекрасную душу» (6 февраля 1823 г.). «Несчастием» Чаадаева, навсегда убившим если
не всю душу, то лучшую часть его души, была многолетняя безответ­ ная любовь к его двоюродной сестре Е. А. Щербатовой (1808-1892), сделавшая его blasé в высшей и предельной степени. Вернувшись из длительной поездки «в чужие край» в 1826 г., болезненно пережив за­ мужество Е. А. Щербатовой (1827), Чаадаев почти на пять лет ушел в глухое кабинетное затворничество, пик которого пришелся на 1829- 1830 гг. — время создания его «Философических писем». Из своего длительного отшельничества он вышел человеком, навсегда отре­ шившимся от любви, что стало источником мучительных страданий для двух беззаветно и благоговейно любивших его и преклонявшихся перед ним прекрасных женщин — А . С. Норовой, чье великое чувство Чаадаев оценил на склоне лет, завещав похоронить себя рядом с нею [Тарасов 1989: 225-236; Сапов 1991: 1, 785; 2, 442], и Е.Д .Пановой, реального адресата «Первого философического письма» и формаль­ ного — всех последующих [Сапов 1991: 2, 439], навлекло на Чаадаева обвинения в «чудовищном эгоизме» и — в кругу близко знавших его людей, как засвидетельствовал М.И.Жихарев («Докладная записка потомству о Петре Яковлевиче Чаадаеве», 1865 [Мемуары 1989: 57- 58]), — заставляло даже сомневаться в его мужских способностях 147 . Итак, говоря о «равнодушии к жизни и к ее наслаждениям», о «преж­ девременной старости души», Пушкин имел в виду отнюдь не «пре­ сыщение наслаждениями» и не «скуку пресыщения», как принято у нас думать. За этими словами — остраятоска, разлад и отчуждение от мира обостренно чувствующего и обостренно мыс­ лящего человека. В другом месте он сам отчетливо и резко раз­ граничил эти два состояния души и духа. В заметке «Об обязанностях человека. Сочинение Сильвио Пеллико» (1836), говоря о Евангелии и «вечно новой прелести» этой книги, Пушкин заметил: «...если мы, пресыщенные миром или удрученные унынием, случай­ но откроем ее, то уже не в силах противиться ее сладостному увлече­ нию и погружаемся духом в ее божественное красноречие» [Пушкин 1958: VII, 470]. Именно «удрученность унынием», а не «пресыщен­ ность миром» имел в виду Пушкин, когда писал в ироническом пре­ дисловии к отдельному изданию «Главы первой» своего романа в 1825 г.: «Станут осуждать и антипоэтический характер главного лица, сбивающегося на Кавказского Пленника, также некоторые строфы, писанные в утомительном роде новейших элегий, в которых чувство уныния поглотило все прочие» [Пушкин 1937/1995: 6, 638]. — Выделе­ но Пушкиным. И есть поразительной силы человеческий документ, который в полной мере подтверждает справедливость сказанного. Это письмо человека, который, менее всего думая о литературной стороне созда-
ваемого им текста, говорит о пережитой им душевной трагедии и сер­ дечной катастрофе языком пушкинского Пленника. 10, Исповедь тоскующего Христосъ Воскресе, милая маменька! Вотъ уже пятую Пасху встрѣчаю я на чужбинѣ . Чужой во всемъ свѣт ѣ, съ душою оси- ротѣлою, съ сердцемъ, исполненнымъ неизъяснимой тоски, одинъ я сижу въ своей комнатѣ, какъ отшельникъ, давно отказавшійся отъ свѣта и нисколько не принимающие участія въ дѣлѣ че- ловѣчества. Вотъ нынѣшняя моя Пасха, милая маменька! Прошло­ годняя была еще хуже. Въ томительной тоскѣ, на болѣзненном одрѣ, лежалъ я тогда въ больницѣ посреди вмѣстѣ страждущих со мной людей, нисколько неоизвѣстных мнѣ . Послѣ убійственнаго стѣсненія въ груди, кровавыя слезы полились тогда изъ глазъ моихъ, когда я въ сильныхъ мучеиіях на своей постели привелъ себе на па­ мять прошедшее, когда вспомнилъ о васъ, милая маменька. Въ это время больничный священникъ обходилъ съ крестомъ комнаты больницы. На его возгласъ: Христосъ Воскресе у меня чуть-чуть не сорвалось съ языка: a мнѣ какая нужда! Да, какая въ самомъ дѣлѣ нужда была мнѣ до всеобщей радости, когда злая судьба отторгла меня ото-всего, что могло привязывать меня къ жизни? Одинъ разъ только былъ я счастливь послѣ разлуки съ вами: это было въ продолженіе Іюля и Августа месяцевъ 1837 года. Я жилъ тогда въ деревнѣ у одного знакомаго мнѣ помѣщика. Вполнѣ тогда воскресла душа моя, сердце забилось для новой, до тѣхъ поръ мнѣ неизвестной жизни. Мечты мои облекались въ самыя яркія краски, будущность представлялась моимъ глазамъ въ самомъ восхити­ тельном видѣ: это былъ мой рай со всѣми прелестями, какія прида­ вало ему пылкое мое воображеніе. Почти несомнѣнно былъ я увѣренъ, что наступило для меня время безпрерывныхъ наслаж- деній... Но, я обманулся самымъ жестокимъ образомъ. Всѣ надеж­ ды мои исчезли, какъ мыльные пузыри. Дорого, очень дорого, едва ли не дороже, чѣм цѣною жизни заплатилъ я за это кратковремен­ ное блаженство. И теперь оно представляется мнѣ какъ мимолет­ ный, неуловимый, но все еще сладкій и прелестный сонь. Съ по- слѣдними часами послѣдняго мѣсяца 1837 года окончательно ис­ требилось мое счастіе, впереди не осталось ни малѣйшаго луча на­ дежды, непроницаемый мракъ покрылъ мою судьбу, и первые часы перваго мѣсяца новаго 1838 года положили начало моей погибели. Ужасная ночь! Никогда не забуду ея. Стремглавъ скакалъ я тогда въ Москву съ твердымъ намѣреніемъ умереть такъ или иначе, но
непремѣнно умереть; но довершивъ тутъ свою гибель, я все<->таки остался жить, и Богь знаетъ для чего. Изсохъ я какъ трава, отъ не­ достатка росы или дождя; я состарился, не видавъ молодости; юношескій жаръ во мнѣ погасъ, нѣтъ болѣе стремленія къ славѣ, к почестямъ, нѣтъ желанія сдѣлаться полезнымъ своему отечеству: все, все умерло во мнѣ, и, быть можетъ навсегда! И тѣмъ несноснѣе мое положеніе, что нѣтъ человѣка, съ которымъ я могъ бы подѣ- лить свое горе... (Русский архив, 1901, кн. 2, вып. 5, с. 103). Здесь, как легко увидеть, представлены все те элементы, которые входят в классический комплекс «пресыщенности»: злая судьба, об­ ман и самообман, гибель надежд и истребление счастья, непроницае­ мый мрак, томительная неизъяснимая тоска, полное отчуждение от всего мира, от дела человечества, даже от всеобщей пасхальной радо­ сти, угасший юношеский жар, отказ от стремления к славе, равноду­ шие к пользе отечества, — все, включая даже пресловутую «прежде­ временную старость души», и только самой этой «пресыщенности» здесь нет. И не могло быть, так как автор этого письма, — будущий первый переводчик Диккенса и Теккерея на русский язык, Иринарх Иванович Введенский (1813-1855), сын сельского священника, ти­ пичный разночинец [Левин 1985: 105-143], — хотя он и предстает пе­ ред нами как воплощенный «blasé», мог «пресытиться» только бедно­ стью, многими годами трудного учения, а позднее — каторжным по­ денным трудом и бесконечными несчастьями и ударами преследо­ вавшей его судьбы. Даже клевета и сплетни не обошли его стороной. «Долгоязычные врали» отравляли ему жизнь, подрывая его репута­ цию (приложил к этому руку и не возлюбивший его А. А . Фет), а рас­ пространяемые ими слухи какими-то путями достигали его родного Саратова и стали отчасти причиной смерти его отца, что тяжким гру­ зом легло на его душу [Брюсов 1901:95-128]. Но то, что разбило ему жизнь, что уложило его на больничное ло­ же, что на многие годы погрузило его в тоску, была несчастная любовь. Вот как он сам объяснял свою трагедию в письме М. П. По­ годину: «Неопытный, вовсе не имевший понятия о свете и людях, я вошел в дом Засецких. Судьба моя решилась, когда я увидал и узнал ее... Страсть мою заметили еще прежде, чем сам я мог дать себе отчет в своих чувствах. Меня лелеяли, подавали всякую надежду на осущест­ вление моих видов; меня сближали с нею, позволяли открыто гово­ рить о своей любви; я был в их доме почти свой... Адски подготовлен­ ный случай в одно мгновение расстроил все мои надежды, и я погиб.
Убитый душой и телом семь месяцев пролежал я в Московской боль­ нице... Мне не отвечали на письма, писанные в бореньи между жизнью и смертью, меня забыли...» (цит. по: [Брюсов 1901:101-102]). 11. Тоска Онегина. В отличие от скуки, репертуар типовых форм которой, как мы видели, достаточно ограничен (скука вынужденного бездействия, скука невостребованного действия, скука пресыщения, скука отсутствия развлечений, скука праздной души), тоска облада­ ет неисчислимым множеством проявлений. «Сколько голов, столько умов», — говорит пословица. Перефразируя ее, можно было бы сказать: сколько голов, душ и сердец, столько и вариантов тоски. «Я всех ее- ду различными путями, — говорит Богиня Тоски в одноименном сти­ хотворении К. Случевского. — У всех людей я та же, да не та!» (1899). Есть «тоска о...» и есть «тоска по...», «тоска от...» и «тоска из-за .. . .. .. Есть тоска души, жаждущей любви, и тоска любви безответной; тоска души, не способной полюбить и ответить на любовь, и тоска души, вырывающейся из оков роковой любви; тоска разлуки и тоска пред­ стоящей неприятной и неизбежной встречи; тоска потерявшего сво­ боду и тоска раба, получившего свободу и не знающего, что с ней де­ лать; тоска ослепшего и тоска прозревшего; тоска безверия и тоска по­ терявшего веру; тоска осознавшего собственное свое несовершенство и тоска осознавшего несовершенство окружающего мира и «человече­ ства»... Так открывался путь к «вселенской», «мировой» «тоске». Вот почему Пушкин счел возможным и необходимым говорить об этом психологическом феномене как об общей отличительной черте «моло­ дежи 19-го века». Это было глубоко мыслящее и обостренно чувст­ вующее поколение, которому впервые открылось рефлекти­ рующее сознание; это были люди, которые заглянули в себя — и были уязвлены собственными страданиями, а это позволило им за­ глянуть в других и увидеть в них себя и в себе их (ср.: [Тоом 1981, 1985])148 . И стало ясно, что мыслить — значит страдать и что счастье невозможно. «На свете счастья нет», — скажет Пушкин. «Слово сча­ стье должно быть вычеркнуто из лексикона мыслящего человека», — уточнит Чаадаев. «Для того, кто в жизни своей мыслит и чувству­ ет, <...> счастье невозможно», — повторит Зенаида, трагическая ге­ роиня повести Е. Ган «Суд света» (1840). Говоря о страданиях «молодого человека, истощившего/потеряв­ шего всю чувствительность своего сердца в первые лета своей молодо­ сти в каких <-то> несчастиях, неизвестных читателю», и замечая, что «занимательного» и «трогательного» «тут мало», Пуш­ кин выражал не свое, а чужое — скептическое — мнение, предвосхищая точку зрения тех, кто будет требовать от литературы
прежде всего узко понимаемого «общественного служения». Именно на этом основании через несколько лет подвергнет жестокому суду стихотворение И.С.Тургенева «Разговор» (1844) рецензент «Моск­ витянина». Отметив в этом произведении о любви, написанном раз­ мером «Мцыри», «тот холодный, с виду красивый и сильный, но в сущности жалкий, гнилой и бесплодный эгоизм, который являлся в стихотворениях Лермонтова», критик с сочувствием цитирует вопро­ сы Старика («неужто же молодой человек только и де­ лал, что любил? неужто же подвиг, общество не зани­ мали его никогда?») и обличает героя: «В самом деле, что за человек, который более всего (как в этом стихотворении) толкует о любви (то есть о любви к женщине), как бы он ни толковал о ней? <...> Только тогда человек становится крепким и действительным, только тогда становится он мужем, когда поймет себя, как живую часть в живом целом, когда поймет себя в об­ щем, одним словом, когда сознает себя в народе и вместе живую связь свою с ним не только как гражданин государства, но как человек зем­ ли: без этого он сухой эгоист или слабое и иногда мечтательное созда­ ние....» (Москвитянин, 1845, No2 — авторство этой рецензии припи­ сывается то И.С .Аксакову [Тургенев 1960: I, 535], то К.С.Аксакову [Аксаков 1981:159-160]). Не разделяя, но, по-видимому, в известной мере учи­ тывая подобную позицию, Пушкин и переходит от «Кавказ­ ского пленника» к «Евгению Онегину», — от поэмы к роману («Ха­ рактер главного лица <...> приличен более роману, нежели поэме» — Н.И.Гнедичу, 29 апреля 1822 г.). При этом он сохраняет основную типологическую характеристику «главного лица» — «молодого чело­ века, истощившего/потерявшего всю чувствительность своего сердца в первые лета своей молодости в каких<-то> несчастиях, неизвестных читателю», и, существенно преобразуя природу этих «несчастий», заменяет в общем достаточно банальный (жизненно ба­ нальный) сюжет (Ю.В .Манн, обобщая явления такого рода, гово­ рит о типах «любовного конфликта» [Манн 1976: 131-134]) с без­ ответной любовью героя на сюжет абсолютно экстра­ ординарный—о юноше, почти мальчике, вырвавшемся из роковых объятий мифологической героини и ве­ дущем многолетнюю изнурительную борьбу за осво­ бождение своей души от ее чар и магической власти. Пушкин еще глубже, чем в «Кавказском пленнике», укрывает этот сюжет. Укрывает, но не снимает его, оставляя для читателя все не­ обходимые ходы к нему и, прежде всего, всепоглощающую тос­ ку героя.
Тоска Онегина — это именно тоска, а не «скука». Это тоска, а не «пресыщенность». Это тоска, а не «разочарование» (или «разочарованность»), как называет состояние души и духа Онегина Т. Шоу, рассматриваю­ щий роман Пушкина и его героев исходя из идеи об их динамическом развитии, проходящем три последовательных стадии. «Первая стадия представляет собой период молодой очарованности (youthful enchant­ ment), за которой следует стадия разочарования (disenchantment), кото­ рая, в свою очередь, сменяется периодом зрелой, так сказать, «ре-оча­ рованности» (<...> «mature re-enchantment»): «Взятый же сам по себе, Онегин предстает как человек, находящийся в стадии разочарования, причем можно говорить, что разочарование постигло его слишком ра­ но и задержалось слишком долго» [Шоу 1996:123,128]. Это не «разочарование», а тоска, но — вопреки Достоевскому [Достоевский 1880/1958] и повторяющему его утверждения В. А . Нед- звецкому [Недзвецкий 1994:49] — отнюдь не «мировая тоска» (с. 448) и вовсе не «тоска по мировому идеалу» (с. 447), по «универсальности и одновременно по новой, адекватной ей цельности» [Недзвецкий 1994: 49], как иОнегин — не «искатель мировой гармонии» (с. 448), не носитель «мировых стремлений» (с. 451) и не «скиталец со всемир­ но отзывчивой (Достоевский) и, прибавим, всемирно ориентирован­ ной душой» [там же]. Это тоска, но не «заемная тоска», не «немецких муз хандра», о которой писал Баратынский («Подражателям», 1829; «Богдановичу», 1824), не модный «английский spleen». Ср. в этой связи диалог рас­ сказчика и Максима Максимыча: «— Скажите-ка, пожалуй­ ста, <...> вы вот, кажется, бывали в столице, и недавно: неужто тамош­ няя молодежь вся такова <как Печорин>? — Я отвечал, что <...> раз­ очарование, как все моды, начав с высших слоев общества, спустилось к нижним, которые его донашивают, и что нынче те, которые больше всех и в самом деле скучают, стараются скрыть это несчастие, как по­ рок. Штабс-капитан <...> покачал головою и улыбнулся лукаво: — А всё, чай, французы ввели моду скучать? — Нет, англичане...» (Герой нашего времени. 1.1 [Лермонтов 1958:4,38,39])149 . Несмотря на бросающиеся в глаза сравнения его с байроновским «Чильд-/Чальд-Гарольдом» (а всего их шесть: 2 — в ироническом контексте речи повествователя, 2 — в авторском тексте примечаний и предисловия и 2 — в контексте светских суждений и толков об Оне­ гине), Онегин вполне самобытен. Пушкин, надо полагать, не ого­ ворился, когда отметил свойственную Онегину «неподражатель­ ную странность» (1, XLV) и, говоря о нем, именно о нем, противо­ поставил «английскому сплину» — «русскую хандру» (1, XXVIII). То,
что при этом он отметил их «подобие», не снимает глубоких различий между ними: подобие не есть тождество, и для Пушкина, требовавше­ го «различать» (вспомним поставленный им к 1-й главе эпиграф из Э.Бёрка), это было совершенно ясно 150 . Имел ли он в виду «зау­ нывных! напев русского сердца» (Н. П . Огарев. «Моя исповедь», 1856), «истинно русскую стихию уныния, тоски и трагизма» [Франк 1933/ 1990: 384], с ее глубокими историческими и национальными корнями, стихию, которая в полной мере была впитана им и вполне им осозна­ валась («От ямщика до первого поэта, / Мы все поем уныло. Грустный вой / Песнь русская. Известная примета! / Начав за здравие, за упо­ кой / Сведем как раз. Печалию согрета / Гармония и наших муз и дев. / Но нравится их жалобный напев» — «Домик в Коломне», XV, 1830), как полагает М. В. Тростников [Тростников 1997:123]? Если это так, то именно тоска связывает Онегина с нацио­ нальной почвой, глубоко погребенной в нем под иноземными куль­ турными наслоениями («он и глубоко национален, и в то же время — человек без народа, питающийся самыми разными чужеземными со­ ками» [Семенко 1957: 145]), и притом тоска любовная, что также вполне соответствует национальной традиции, с былинных времен представляющей любовь как роковое столкновение, как битву и стра­ дание. Тоска Онегина — это тоска человека, в ранней юности по­ терпевшего жизненную катастрофу в любви и отравленного любовью, с душой, разрушенной роковыми, безумными, мучительными «страстя­ ми», но рвущейся к освобождению и очищению. Как писал С. Булга­ ков, «...бывает разная тоска; в зависимости от своего происхождения она имеет различную природу и ценность. Она может быть или симп­ томом духовной гибели, распада духа („адская тоска"), или свидетель­ ствовать о его болезни и греховной слабости, или же сопутствовать росту души на ее очистительном пути, в ее катарсисе... <. ..> Бывает тоска титанического восстания, исступления силы, порождаемого бо­ гоборческим ее напряжением, духовным мятежом. < .. .> Титанический мятеж есть нарушение строя, на котором основано мироздание и по­ коится мощь человека: это бунт женского начала, насильнически вос­ торгающего душу мира во имя своей исключительности и единствен­ ности. < ...> Выразителем этой титанической тоски является отец но­ воевропейского пессимизма— Байрон; ее знал и Ницше, погрузив­ шийся в мрак безумия, не вынеся этого надрыва; ею волновался и го­ рел юношеский дух Лермонтова, которого соблазняло титаническое видение люциферического мира, „демон". < .. .> Ему внутренно остался чужд наш Пушкин, который, даже отдавая дань разочарованию и тос­ ке, был свободен от титанического мятежа» [Булгаков 1996: 40-41]. Свободен от титанического мятежа был и Онегин, которого так час-
то, но без всяких оснований пытаются представить демоном (см. об этом ниже). Онегин, говоря словами Булгакова, исполнен «той выс­ шей, правой тоски, которая есть всегда преодолеваемая основа радо­ сти, как побеждаемая ночь есть незримая, темная основа дня... < . ..> Эта очистительная тоска идет не из богоборчества, но, наоборот, рож­ дается из чувства удаленности от Бога; это — чувство плененной и на­ силуемой женственности, а не женского восстания» [Булгаков 1996: 42], Именно такое понимание очистительной тоски мы находим в по­ разительном, но мало известном стихотворении Вяземского «К Буха­ риной» (1832): «...Верь тоске:/ Она пророчество святое!/ В ней, как в заветном тайнике, / Лежит грядущее немое. // Заговорит оно в свой срок / И оправдает Провиденье; / Быть может, час тот неда­ лек •— / И совершится назначенье. / Но ты тоску свою люби, / И хладом суетных желаний / Не застуди, не погуби / Плодов надежд и испыта­ ний // Одним любимцам неба в дар / Ниспослан сей недуг душевный: / Он бережет свяш}енный жар / От прозы жизни ежедневной» (П.А.Вя­ земский. ПСС . СПб ., 1880, т. IV, с. 172). Именно о таком характере тос­ ки Онегина, с его «плененной и насилуемой женственностью» (о чем см. подробнее далее), говорят слова уже цитированной альбомной его записи о «напряжете воли твердой...» (см. с . 160). Это тоска, власть, сила и глубина которой (она, если воспользоваться цитированными выше словами Т. Шоу, «постигла его слишком рано, а задержалась слишком долго») может быть понята только че­ рез ее мифологическую героиню. Но любовная тоска, если только это не тоска томления по любви, всегда имеет имя. Тоска Батюшкова, чье сердце «было оскорблено в самых нежнейших его пристрастиях» (письмо П. А . Вяземскому в феврале 1815 г.), известна нам под именем Анны Федоровны Фурман, разрыв с которой получил отражение в его элегии «Я чувствую, мой дар в поэзии погас...» (1815). Тоска Чаадаева носила имя Екатерины Александровны Щербатовой. Тоска H. Н . Муравьева-Кар­ ского, едва не покончившего жизнь самоубийством, звалась Наталья Николаевна Мордвинова. Тоску покушавшегося на самоубийство бу­ дущего декабриста И. Д .Якушкина звали Наталья Дмитриевна Щер­ батова. Тоска другого декабриста — Н. А. Бестужева, отразившаяся в его рассказах «Трактирная лестница» (1826) и «Шлиссельбургская станция» (1830-1832), звалась Лидия Ивановна Стеновая. Имя жес­ точайшей тоски, в которой и с которой прожил всю свою жизнь Ин­ нокентий Федорович Анненский, — Падина Валентиновна Хмара-Бар- ш,евская. У тоски Онегина тоже должно было быть имя.
3. «Про имя-Нины» — Евгений, Татьяна, анти-Татьяна: Нина, или Как соединить концы и начала .. .большей части моих читателей никакой нужды нет до имени. А. С . Пушкин Прости ж навек! но знай, что двух виновных, Не одного, найдутся имена В стихах моих, в преданиях любовных... Е. А . Баратынский Я не могу ни произнесть, Ни написать твое названье: Для сердца тайное страданье В его знакомых звуках есть; Суди ж, как тяжко это слово Мне услыхать в устах другого. М. 10 . Лермонтов 1. На пути к сокровенному имени. Это имя — не просто не-Татьяна или He-Татьяна/ Нетатьяна. Это — если воспользоваться именем, которое было счастливо найдено А. Ахматовой для типа демониче- ски-вампирических женщин в жизни и творчестве Пушкина конца 20-х годов, — Анти-Татьяна [Ахматова 1984: 224]. В жизни Пушки­ на — это не только его одесская возлюбленная Амалия Ризнич (1803- 1825), это не только графиня А.Ф . Закревская («вамп» и «дьяволи­ ца»), не только Каролина Собаньская, о которых ярко и страстно пи­ шет Ахматова, но и знаменитая кишиневская куртизанка, Калипсо Полихрони (1804-1827), «гречанка, которая цаловалась с Байроном» (Пушкин — П.А .Вяземскому, 5апреля 1823г.) [Черейский 1988: 340; Эйдельман 1993:438], не менее знаменитая петербургская куртизанка Ольга Масон, раскаявшаяся в своих «бесчисленных мятежных заблуж­ дениях», воспетая Пушкиным («Ольга, крестница Киприды...», 1819 г.; «Веселый пир» 1819г.; «Дорида», 1819г. идр. [Альтман 1971: 124- 125; Черейский 1988: 256]) и даже выдвигавшаяся на роль прототипа Ольги как первой пары к Онегину в процессе работы Пушкина над 2-й главой романа [Дьяконов 1982: 87], а также многие другие героини пушкинских увлечений с более или менее явными признака­ ми этого типа (ср., например, характеристику тригорской красавицы
А. И. Осиповой-Беклешовой, говорившей: «Что ей до того, как об ней мнит свет, знала бы она сама себя, а мы, имея жизнь кратковре­ менную, не должны ничего упустить к наслаждению своему» [Бе- резкина 1991: 131-140]). В литературном творчестве Пушкина Ан­ ти-Татьяны — как воплощения его «желания изобразить в противовес светлой и чистой Татьяне страшную темную грешную жен­ скую душу» [Ахматова 1984: 229]— это Клеопатра в «Клео­ патре» 1824 и 1828гг. и Клеопатра «Египетских ночей» 1835г., графиня И. в « Уединенном домике на Васильевском» 1828-1829 гг. и Зинаида Вольская из отрывка «Гости съезжались на дачу...», и еще одна Вольская (в черновой рукописи — Л ид и на), «вдова по разводу», дама с огненными глазами в начатой повести «Мы проводи­ ли вечер на даче графини Д.» (1835) и, конечно же, «Клеопатра Невы» Нина Воронская из 8-й главы «Евгения Онегина». «Но, — зада­ вался вопросом Н. В. Измайлов, — не является ли беззаконной коме­ той и героиня поэмы Пушкина <„Полтава"> — дочь Кочубея Мария (Матрена)? Она так же, как и другие, реальные или вымышленные героини его жизни и творчества того времени — бурного 1828 г. — вы ­ деляется своей странностью, т. е. необычностью, своеобразием харак­ тера, своей страстностью, прикрытой наружной сдержанностью, своей независимостью и самостоятельностью» [Измайлов 1976: 64-65]. Но таковы же, в сущности, и Земфира в «Цыганах», и Зарема в «Бахчисарайском фонтане», и графиня в ХХІ-ХХІѴ строфах «До­ мика в Коломне», и многие героини его лирических произведений. Анти-Татьяна — это антипод Татьяны, ее прямая и полная противоположность, находящаяся на другом полюсе связывающей эти два имени единой оси, другая, оборотная и обратная, сторона ан- тропонимической карты, с тою мерой единства и связности, которые обеспечивают то, что в старой философии называлось coincidencio oppositorum. И если He-Татьяна как условное имя — это своего ро­ да «универсальный джокер», способньгіі заместить любое имя в коло­ де женских имен, то Анти-Татьяна оказывается «джокером» с крайне ограниченными заместительными возможностями. В паре с Евгением, если подходить к этому имени как к еди­ нице художественного именослова пушкинской эпохи, ме­ сто Анти-Татьяны могут занимать такие женские имена, как Юлия (например, в первой повести Карамзина «Евгений и Юлия» 1789 г.), или Лидия (в «Отрывке из журнала одного молодого человека» М. 3-вой — «Дамский журнал», 1828, No4, где есть и второй любов­ ник — Юлий), или Зенеида, или Темира и Эмма, или, наконец, даже Полина и Ольга. Но в паре с Евгением, который не просто Евгений, как герои названных и подобных им текстов, а Евгений Онегин — со всем
тем, что стояло и связывалось в сознании современников с этим цело­ стным именованием (элементы которого сливались воедино так же, как позднее у девочки-Цветаевой «памятник Пушкина» превращался в «Памятник-Пушкина» [Цветаева 1981: 36], а будучи употреблены раздельно, сохраняли связь со своим целым и представляли это це­ лое), этот выбор еще более сужался. 2. «Ужели имя найдено?..» — От параметрических признаков имени героя к имени тайной героини. Известно, что имя (именование) пуш­ кинского героя принято связывать как со своим «протонимом» с име­ нем (именованием) героя романа А. Е . Измайлова «Евгений, или Па­ губные следствия дурного воспитания и сообщества» (1799-1801) [Тархов 1979: 61-62; Лотман 1983:113]. По-видимому, первым это от­ метил еще Г. Благосветлов, писавший, что герой А. Измайлова «многи­ ми чертами своей нравственной физиономии оживает, через 24 года, в „Евгении" Пушкина» (Г. Благосветлов. Исторический очерк русского прозаического романа // Сын отечества, 1856, No 38, с. 257). По словам Ю. М. Лотмана, «детали работы П<ушкина> над первой главой по­ зволяют говорить о его знакомстве с романом Измайлова. Полное имя Измайловского героя — Евгений Негодяев — лучше всего характеризует природу той сатирической маски, с которой в литературе XVIII в. со ­ единялось имя Евгений» [Лотман 1983: ИЗ]151 . Какие именно «дета­ ли работы Пушкина» имеются при этом в виду, Лотман, к сожалению, не раскрывает. И поскольку прямых свидетельств обращения Пушки­ на к роману Измайлова как будто не существует, единственное, на что здесь можно было бы опереться, — это отмеченное Тарховым одина­ ковое структурное устройство именований главных героев двух на­ званных текстов. Действительно, именование Евгений Онегин обнару­ живает легко доступное слуху и глазу палиномное единство его со­ ставляющих (ев-ГЕН -ий о-НЕГ-ин: ГЕН-НЕГ), в чем можно ви­ деть преемственную связь с аналогичным устройством «протонима» Евгений Негодяев (ев-ГЕН -ий НЕГ-одяев: ГЕН-НЕГ)152 . Однако нельзя исключить здесь и независимое происхождение пушкинского палинома и его случайное совпадение с палиномом Из­ майлова, что находит разумное объяснение в обычности и легкости такого рода операций в культуре многообразных игр со словом и для этой эпохи в целом, начиная с Харитона Макентина — Антиоха Кан­ темира до Нави Волырка — Ивана Крылова, В. Вофосолифа и В. Нин- жянка — В . Философова и В. Княжнина (издавших под этим псевдо­ нимом в 1838 г. перевод романа Ж. Санд «Симон») и палиномной пары Рим — мир у разных авторов. Ср.: «В числе многих рифм, употреблен­ ных поэтом <Д. Струйским> произвольно, замечательна одна, также
по вымыслу, рифма на анаграмму Рима и мира. На нашем языке, бед­ ном рифмами, может быть, и эта попытка не лишняя» (П.А .Вязем­ ский. Новые книги, 1827// П.А.Вяземский. ПСС СПб ., 1879, т. II, с. 53) 153 . «Они <сторонники католицизма> не сдаются ни на рассуж­ дения, ни на историю, в коей видят только Рим и церковь, а не мир и религию» (А. И . Тургенев — А. С . Пушкину, 15 июля 1831 г.) . Ср. также отношения в парах бодрый — добрый, ободрены? — одобренъе, обыгры­ ваемые многими авторами пушкинской эпохи. Например, Вяземским: «Посмотри на его <Б. Федорова> „Ободренъе", под которое не под­ пишу одобренья» (письмо А. И . Тургеневу 3 июня 1823 г. // Остафь- евский архив. СПб ., 1899, т. И, с. 329). Такие игры естественно пере­ носились и в живую жизнь, где палином использовался, в частности, как один из приемов образования фамильных имен для детей, рожден­ ных вне брака. Так, побочный сын графа Юлия Помпеевича Литта (1763-1839) носил палиномную фамилию Аттиль [Модзалевский 1923/ 1997: 159]. Любопытно отметить чисто криптонимическую функцию полиномных преобразований в тайном отроческом обществе, органи­ зованном Н.Н .Муравьевым (будущим Карским) вместе с А.Мура­ вьевым, М.Муравьевым-Апостолом и братьями Л.и .В .Перовскими: «Всем членам общества назначены были печати с изображением зва­ ния и ремесла каждого <...>, на собраниях же каждый назывался своим именем, читанным наоборот с конца» [Мемуары 19896: 79]. Вполне обычными палиномные преобразования были и для самого Пушкина с его изощренным и обостренным фонетическим (и специально — палиномным) слухом (ср.: [Перцов Н. <со ссылкой на устное со­ общение В. Е .Чернова> 1996: 321]). Здесь можно было бы указать его псевдонимные консонантные перевертыши Н.к .ш.п. или Нкшп [Ма- санов 1960: IV, 393; Дмитриев 1977: 65], такие полубессознательные палиномы-криптонимы, как Etenna Eninelo — Annete Oleniiie (Аннета Оленина) [Измайлов 1976: 62; Друзья Пушкина 1984: 2, 394] или каламбурно-игровое палиномно-слоговое превращение М-те Pujos в Jopus: «В Марселе, где много денег, дураки платят их а М-г Durand et М-те Pujos, или, как говорил Саша Хіушкші, Jopus...» (П. А. Катенин — Н. И . Бахтину, 17 февраля 1825 г. //Русский архив, 1911, кн. 2, вып. 6, с. 586) и др. под. Эту возможность тем более следует учитывать, что существует указание на то, что в начале XIX в. в Торжке держал лавку булочник или пирожник (по другим сведениям — портной) Евгений Онегин. Комментируя это сообщение, 10. М . Лотман оценил его как «плод вымысла или легенды» или как «случайное совпадение» и заметил, что «если П<ушкин> и слыхал об этом, то имя провинциального пи­ рожника могло запомниться ему лишь как курьез» [Лотман 1983:
115]. Однако это, по-видимому, не легенда и не вымысел. Видный российский историк конца XIX — начала XX века И. А Шляпкин за­ писал в своем «Дневнике» 18 августа 1903 г.: «В Торжке жил портной Евгений Сергеич Онегин, а теперь жив его сын, содержащий торговые бани; вывеску я сам видел: Вход в торговые бани Николая Евгенича Онегина» [Филин 1996: 235]. Случайное совпадение здесь почти не­ возможно. Следовательно, либо пекарь/портной принял имя пушкин­ ского героя (как принял позднее его фамилию А. Ф. Отто), и, узнав об этом, Пушкин действительно не мог бы оценить это иначе, чем курьез, либо Пушкин взял для своего героя имя пекаря/портного. Вполне уверенно, хотя и без ссылок на источники, подтвердил эту версию 10. Раков, по данным которого вывеску «Евгений Онегин — булочных и кондитерских дел мастер» Пушкин увидел, проезжая Торжок летом 1811г., когда В.Л.Пушкин вез его в Лицей [Раков 1999: 216]. Воз­ можно, что именно этот первоисточник имела в виду А. О. Смирно­ ва- Россет, когда в разговоре об именах гоголевских героев, которые «все настоящие фамилии», заметила: «Я узнала, что Онегин тоже подлинное имя» [Смирнова 1989: 509]. И тут уже гораздо больше серьезу, чем курьезу, и нет ничего, что бы противоречило реалиям пушкинской биографии (известно, что он многократно бывал в Торж­ ке [Шантаева 1971: 8; Пьянов, Ильин 1971: 42]) и пушкинской прак­ тике выбора персонажных имен (ср.: [Измайлов 1976: 190-191]). Именно так было использовано им реальное имя Ильи Ларина, вполне реального отставного унтерцейтвахтера, «короткого знаком­ ца» Пушкина в его кишиневские времена [Лернер 1935: 5, 66-70], — имя, в котором были прочитаны любезные сердцу и душе Пушкина лары, хранители домашнего очага (о ларах и пенатах в духовном мире Пушкина см.: [Франк 1933/1990:392-394; 1937/1990:435; 1949/1990: 474; Баевский 1992: 51]), символы, несомненно, соответствовавшие художественному образу дома и семейства Татьяны и углублявшие его. Точно так же Пушкин воспользовался реальным именем вполне реального гробовых дел мастера Адриана, чья лавка находилась на Никитской напротив дома Гончаровых, и назвал им своего «гробов­ щика», дав ему фамильное имя Прохоров, в котором анаграммировано его жизненное и профессиональное дело — похороны (см.: [Пень- ковский 1990]). О том же позднее, но без ссылки на мою работу, напи­ сал Вольф Шмид [Шмид 1996]). Замечу в этой связи, что ни один класс имен не дает художнику слова такой операци­ онной свободы, как имена собственные. Но это большая и сложная проблема, и она заслуживает специального разговора. Существует, однако, еще одна, значительно более достоверная вер­ сия происхождения фамильного имени пушкинского героя. Как уста-
новил Л. П. Гроссман, фамилия Онегин могла войти в сознание и па­ мять Пушкина из комедии А. А. Шаховского «Не любо — не слушай, а лгать не мешай», впервые поставленной на сцене Большого театра 23 сентября 1818 г. и тогда же опубликованной. В этой «легкой пьеске», вольный стих, комедийные положения и даже «отдельные моменты диа­ логов» которой «нашли довольно близкое отражение» в грибоедовском «Горе от ума», неоднократно повторяется фамилия Онегин, принадле­ жащая фоновому, не участвующему в действии персонажу, о котором говорят, на которого ссылаются, которого вспоминают действующие лица. «Ба, это, кажется, Онегина рука», «Онегин, друг ее и родственник по мужу», «Хоть про Онегина, ты помнишь, нам сказали...», «Онегина руки не можно вам не знать...», «Онегиных есть много...», «Поверьте, тетушка, Онегин обманулся...» и т. д . Пушкин, завсегдатай театрально­ го мира и, как и его Онегин, «кулис почетный гражданин», не мог не знать этого текста, и «одна из таких стихотворных фраз могла остаться в памяти поэта и предстать перед ним удобной формулой в момент на­ писания первой строфы романа в 1823 г. (ср. такие же амфибрахии в именах романа — Евгений, Владимир, Татьяна)». Это исключительно важное открытие Л. П . Гроссмана, о котором он написал в своей книге «Пушкин в театральных креслах» (М., 1926, с. 408 -409), парадоксаль­ ным образом ускользнуло от внимания пушкинистов, никем не было принято во внимание и здесь по существу заново — через 70 лет после первой публикации! — вводится в научный оборот (правда, И. М. Дья­ конов указал, что «и фамилия „Ленский", и фамилия „Онегин" уже встречались раньше как наименования <sic!> литературных героев» [1982: 84, примеч. 47], однако ни авторов, ни соответствующие тексты он не назвал). Этот же источник имела в виду А. О . Смирнова-Россет, когда (до того, как она узнала о «подлинности» фамильного имени пушкинского героя) писала: «Еще заметить, что Гоголь давал своим героям настоящие имена, а не вздорные и бессмысленные, как в на­ ших водевилях: Ленский, Онегин и пр.» [Смирнова 1989:71]. Все три приведенных версии генезиса именования Евгения Онегина отнюдь не исключают друг друга. Меняется лишь понимание меха­ низма связи этого именования с именованием героя Измайловского романа. Это последнее не может теперь рассматриваться как первоис­ точник и первоматериал для пушкинской антропонимической конст­ рукции (по Лотману-Тархову), но сохраняет все свое значение как но­ ситель определенных и очень важных коннотативных смыслов, в свете которых происходило первоначальное восприятие пушкинского героя. Достоинства романа Измайлова были столь значительны, что не только обеспечили ему популярность и редкий читательский успех, но и сделали его литературным явлением, «во многом определившим пу-
ти русской нравоописательной прозы 1-й трети 19 в.» [Русские писа­ тели 1992: 2, 406— О. А. Проскурин, А.Е.Топтунова]. Это объясняет недоступную нам сегодня специфику первого читательского воспри­ ятия пушкинского романа, во всяком случае, его первой главы, поя­ вившейся как «начало большого стихотворения, которое, вероятно, не будет окончено» (Предисловие 1825 г. [Пушкин 1937/1995: 6, 638]), в тени «негодяйства» и разврата, которая легла на благородное имя и образ героя от Евгения Негодяева, воспитателями которого были г-н Le Pendard 'висельник, негодяй' и М-те Sans Pudeur 'бесстыдница', и его окружения в лице Развратит, Лицемеркиной и Подлятина 154 . Особенно острым было неприятие этого имени в кругу шишкови- стов, у членов «Беседы» и — позднее — в славянофильской среде, где отрицательные коннотации литературного происхождения наклады­ вались на переживание его иноязычности. Ср. включение имени Евге­ ний в ряд слов, которые — на основе паронимического сближения — издевательски используются для дискредитации «нехороших» ино­ язычных слов и тем самым дискредитируются сами. Так, А. С. Шиш­ ков иронически предупреждал о грозящей русскому человеку опасности сказать «вместо моральный — моральный» (ср. в замечании Н. И . На- деждина о строках Пушкина в «Полтаве» «Ты проклянешь и день и час / <...>/ И ночь, когда голубку нашу / Ты, старый коршун, закле­ вал»: «Это уж не то слишком малярно, не то слишком марально!» — Вестник Европы, 1829, No 8, с. 123), а вместо на сирене — такое слово, которое лучше предоставить угадывать читателю, нежели здесь его поставить». И здесь же: «чтобы вместо гений не сказать Евгений» («Разговор о старом и новом слоге», 1803). Имя «Евгений», таким об­ разом (как и отрицательно запрограммированная Шишковым рифма «гений — Евгений», которая очень скоро получит широкое примене­ ние), воспринимается почти как неприличное и, если иметь в виду приводимое Шишковым в качестве примера «на сцене» с его невос­ производимым в печати соответствием (имеется в виду грубо просто­ речное насцать 'to make pis-pis', целомудренно не фиксируемое на­ шими словарями), — даже как обеденное 155 . Неопровержимые свидетельства подобного восприятия Евгения Онегина— героя и романа— представляют появившиеся сразу же вслед за публикацией 1-й главы «Онегина» пародии и подражания, которые выносят скрытое из глубины на поверхность и делают тайное явным. Таков, например, опубликованный анонимно роман-пародия М. Вознесенского «Евгений Вельский» (1828), герой которого говорит о себе: «Любовь мне в сердце запросилась, / Лишь только начал я хо­ дить, / Чуть выучился говорить...» (1, XI) — «Такрано страсти обуя­ ли / И сон младенчества прервали...» (1, XIII)І5С .
И если личное имя связывает его с Онегиным, то имя фамиль­ ное должно было вызывать в памяти читателей другого героя — героя комедии М.Н .Загоскина «Добрый малый» (пост. 1819; опубл. 1820), пустого светского щеголя, человека безнравственного и бесчестного, картежника и пьяницы. Комедийному герою предшествовал герой очерка М.Н.Загоскина «Добрый малый» (Северный наблюдатель, 1817, No 7, с. 180-181), и к нему же Загоскин вернулся в своей паро­ дии на «Евгения Онегина» — в повести «Московский Европеец» 1837 г. [Михайлова 1979:215-223; 1997: 79-81]. Фигура Вельского стала com­ mon person многих текстов о светской жизни этого времени. Таковы, например, князь Вельский в комедии Дм.Сигова «Деревенская красавица» (М., 1832), лже-граф Вельский в романе В.Я .П -вой «Странница» (М., 1832) или Вельский, фоновый персонаж в по­ вести В. А. Соллогуба «Сережа» (1838): «...A что говорят обо мне в Петербурге? — О тебе? Ничего не говорят. В Петербурге никогда ни о ком не говорят, кроме тех, которые беспрестанно под глазами вертят­ ся. Да бишь: Вельский просил тебя прислать ему деньги, которые ты проиграл ему в экарте...»), фоновый же, лишь единожды упоминае­ мый князь Вельский в очерке M.Н .Загоскина «Ванька» из цик­ ла «Москва и москвичи» (1844) или, наконец, Вельский в повести В. А . Соллогуба «Воспитанница» (1845), артист в провинциальной те­ атральной труппе Ивана Кузьмича, который рекомендует его как «обучавшегося прекрасно в гимназии; у него дядя надворный совет­ ник», хотя на самом деле он, «увлеченный в детстве какой-то глупой самонадеянностью и молодечеством», был «выгнан из гимназии за шалости и дурное поведение» 157 . Пародией на «Евгения Онегина», и притом пародией мелодрама­ тической, является и дошедшая до нас в рукописи поэма без названия (И. Т . Трофимов, может быть, и не без обоснований пытается атрибу­ тировать ее Лермонтову), герой которой Евгений, студент Москов­ ского благородного пансиона, «тук любимец и любви», едет на вакации в родительское имение и там то ли совращает местную «красотку» Любовь 158 , то ли сам оказывается совращенным, а по возвращении в Москву узнает из ее письма, что она его сводная сестра, «дочь любви» его отца, крепостника-развратника [Трофимов 1987:137-139]159 . Ср. также характеристику князя Евгения, героя повести М.С .Жу­ ковой «Дача на Петергофской дороге», косвенно виновного в безумии очарованной и брошенной им Зои: «...приятно было слушать Евге­ ния, когда он говорил. Какая чистая нравственность! Какие высокие чувства! Какие превосходные правила! Впрочем, и на деле он всегда был таков: чист, высок, благороден, неизменяемо таков..., пока про­ тивный ветер не сбивал его с этого прекрасного пути...» (1845).
Сказанным достаточно определяются основные «параметрические» признаки имени пушкинского героя и, следовательно, признаки того женского имени, которое могло бы войти с ним в пару, отвечающую идеальным требованиям художественной антропонимической кон- кордации, и в то же самое время быть полным и идеальным представ­ лением Анти-Татьяны. Это женское имя должно быть: 1. Социально высоким. 2. Возможным в быту, но не бытовым. 3. Литературным, но не исключительно условно-поэтическим. 4. Высоким по доантропонимическому значению и/или вторичным коннотациям,но— «опороченно» высоким. 5. Эвфонически совершенным. 6. Совместимым с мужским именем по вокалическому и консонант­ ному составу. Но таким набором дифференциальных признаков в русской ху­ дожественной антропонимике этой эпохи обладало только одно, од­ но-единственное женское имя — Нина. И это значит, что — каким бы рискованным ни казалось такое утверждение и какой бы ненадежной в связи с этим ни была позиция историка как «пророка, предсказы­ вающего назад», — у Пушкина, если бы он хотел обеспечить имени своего героя лучшую из возможных именную женскую пару, про­ сто не было никакого иного, более «удачного», более «правильного» выбора 160 . 3. Пушкин и Трике. Итак, ее должно было назвать Ниной, но она звалась Татьяна... Это значит, что Пушкин, не побояв­ шись унизить себя опасной параллелью (он прекрасно понимал, что ирония и самоирония, говоря словами Шлегеля, — «самая свободная из всех вольностей, ибо благодаря ей можно возвыситься над самим собой» [Шлегель 1983: 287])161, сделал в своем романе то же самое, что в когда-то модном, но давно забытом французском куплете («Меж ветхих песен альманаха / Был напечатан сей куплет») сделал смеш­ ной, похожий на шута, «в очках и в рыжем парике», «остряк», «догад­ ливый поэт», «истинный француз» («недавно из Тамбова»), мосье Трике. Ю . М. Лотман выводит эту фамилию из франц. фамильярн. trique «битый палкой» и объясняет, что «так можно было расправить­ ся с мошенником или мелким шулером» [Лотман 1983: 280]. Набоков усмотрел в этом имени легкую переделку («а slightly different form») крыловского «мосье Трише» (M.Trichet в набоковском француз­ ском воспроизведении) («Модная лавка», 1805) с его английским со­ ответствием «М-г Trickster» ('плут, обманщик') и предложил в каче­ стве эквивалента к «мосье Трике» англ. «М-г Trick» [Nabokov 1975: II,
1, 530], в семантической структуре которого есть и «1. обман, хит­ рость, подвох», и «2. шутка, проделка, проказа, выходка», и «3. трюк, фокус» (Kenneth Katzner. English-Russian Dictionary. New York, 1984, p. 376). Именно этот комплекс значений, которые этимологически связаны со ст. -франц. trique 'трюк', и мог скорее всего иметь в виду Пушкин 162 . Трике, следовательно, - трюкач! 163 Эта поразительная аналогия — Пушкин и Трике, великий поэт и «Поэт <...> скромный, хоть великий» (5, XXXIII), эта параллель: «Ее сестра звалась Татьяна... / Впервые именем таким...» (при черновом варианте: «Впервые именем таким / <...> / Не устрашаясь освятим» — 2, XXIV [Пушкин 1937/1995: 6, 289, 106]) и «Смело вместо belle Nina / Поставил belle Tatiana» (5, XXVII) ускользнула от внимания исследователей и комментаторов [Бродский 1950: 233; Лотман 1983: 197, 280-281], ограничивающихся поверхностным изложением фак­ тов, установленных в свое время Б. В. Томашевским (Заметки о Пуш­ кине. III. О куплете Трике // Пушкин и его современники. Пг., 1917, вып. XXVIII, с. 67 -70). Между тем значение этого крохотного и как будто всего лишь вставного эпизода настолько велико, что на нем необходимо задер­ жаться и попытаться установить, какой реальный текстовый материал находился в руках Трике, понять, что он с ним на самом деле сделал и как сделанное им представил Пушкин, поскольку общедоступные комментарии не отвечают на эти вопросы и могут лишь ввести в за­ блуждение. Нужно подчеркнуть прежде всего, что в рассказе о Трике («Как истинный француз, в кармане / Трике привез куплет Татьяне / На голос, знаемый детьми: / Réveillez-vous, belle endormie» — 5, XXVII) речь идет не о самой галантной «песенке» французского компози­ тора Дюфрени (Dufresny, 1648-1724), автора и текста и мелодии (которую, однако, как уточнил Набоков, поскольку Дюфрени не знал нот, записал около 1710 г. композитор Grandval [Набоков 1997: 101]). Речь идет лишь о ее мотиве, на который были положены дру­ гие слова — слова многочисленных популярных поздрави­ тельных куплетов. Пушкин знал эти тексты, автором которых был Vicomte de la Poujade (1704-1773), по хранящемуся в его библио­ теке песеннику «Chansonnier Français» (Paris, 1829, v. I, p. 106) [Тома- шевский 1917: 69]. Действительно, из «песенки» Дюфрени «La Belle Dormeuse», кото­ рая «распевалась на протяжении всего XVIII и <...> в начале XIX века» [Набоков 1997а: 68], Пушкин приводит только первую строчку, зная, что по ней читатели вспомнят целое — и мелодию и весь текст: «Re- veillez-vous, belle endormi. / Si ce baiser vous fait plaisir, / Dormez pro-
fondement, ma mie, / Dormez, ou feignez de dormir. / Craignez que je ne vous réveille, / Favorisez ma trahison. / Vous soupirez, votre cur veille, / Laissez dormir votre raison. / Pendant que la raison sommeille, / On aime sans y consentir, / Pourvu qu'amour ne nous réveille, / Qu'autant qu'il faut pour le sentir. / Si je vous apparais en songe / Profitez d'une douce erreur, / Goûtez le plaisir du mensonge / Si la vérité vous fait peur» (цит. по: [Томашевский 1917: 68]). Однако легко убедиться, что текст этой изысканной, «слегка скабрезной» (как назвал ее Набоков) и от­ нюдь не детской французской любовной песенки («Проснитесь, прекрасная. И если этот поцелуй доставит вам удовольствие, спите крепко, моя милая, спите или притворитесь спящей. Не бойтесь, что я вас разбужу...») не имеет прямого отношения ни к Тать­ яне, ни к романной ситуации в целом. Предположение На­ бокова, что «in a sense, Tatiana is the fair sleeper and that she does not really awake from her magic dream, which foreshadowed the grotesque guests» — <в известном смысле, Татьяна и есть спящая красавица и что она еще не пробудилась от своего чудного сна — предвестника гротескных гостей> [Nabokov 1975: II, 1, 527], не кажется мне убеди­ тельным. Скорее уж можно было бы думать о намеке на пробуждение Татьяны к любви («И дождалась... Открылись очи;/ Она сказала: это он!» — 3, VIII). Но даже если это и так, то и то и другое могло быть для Пушкина лишь побочной целью. Главное же заключается в другом. Первая строка этого куплета была нужна Пушкину как отсылка не к песенке Дюфрени, а — через нее — к поздравитель­ ным (вполне невинным и, по слову Набокова, «чинным») купле­ там на ее «голос,знаемыйдетьми». И если судить по тексту одного из них, опубликованному Томашев- ским («Il faut vous appeler Julie, / Ce nom nous tire d'embarras, / Il rime trop bien a «jolie» / Pour qu'il ne nous convienne pas» [Томашевский 1917: 69]), такие куплеты представляли собой своего рода готовый шаблон с пустой клеткой, в которую можно было подставить актуаль­ ное имя, наподобие дожившего до наших дней известного цыганского «величания» («К нам приехал, к нам приехал Александр Сергеич / Петр Андреич / Михаил Юрьич / Николай Михалыч / Аполлон Гри- горьич... дорогой!») или забытой сегодня, но недавно еще популярной детской именинной песенки про «каравай» («Как на Танины / Юли- ны / Мишины / Петины... именины испекли мы каравай...»). Правда, нужно учесть, что французские куплеты имели более сложную вер- сификационную структуру и требовали от «приспособителя-подноси- теля» умения слышать, учитывать, а в иных случаях и создавать риф­ му. В том французском «Chansonnier», который стоял на книжной полке Пушкина, напечатано восемь таких куплетов с именами Themir,
Êgérie, Climéne, Céliméne и др. Текста с «belle Nina» (а не с belle Tatiana, как ошибочно понял B.C. Баевский [1982: 120]) Томашевский не об­ наружил и даже высказал сомнение в его реальности. Однако такой куплет существовал, и его текст (или один из вари­ антов текста) в 1957 году опубликовал со ссылкой на некий «Alma- nach chantant» (без данных о месте и годе издания) в своих «Заметках переводчика» В. Набоков (Новый журнал. Нью-Йорк, No 49). Chérissez ce que la nature [Лелейте, словно природа, De sa douce main vous donna, Своей нежной рукою, вы, донна, Portez sa brillante parure, Несите свой сияющий убор, Toujours, toujours, belle Nina. Всегда, всегда, прекрасная Нина.] Подстрочный перевод, который приводится в републикации [На­ боков 1997: 101] (в английском тексте он, естественно, отсутствует [Nabokov 1975: II, 1, 529]), — при всей его неизбежной топорности и прямых неточностях, — позволяет с уверенностью говорить о том, что из всего комплекса мифологической Нины здесь представлены только «красота» и «блеск» и, следовательно, ничего специфически «мифоло- гически-тшнного» в этой куплетной Нине еще нет. А это значит, что для Пушкина в этом куплете имели значение только имя (Набоков, квалифицируя его как «а French idyllic name» [1975: И, 1, 530], не учитывает глубоких смысловых преобразований этого имени в русской культуре рубежа веков) и возможность его замены другим именем, и эту важнейшую, хотя и нехитрую операцию он возложил на Трике, использовав для представления своего эпизодического героя и того, что он сделал, целый арсенал средств изощренной иронии. Все сказанное дает достаточные основания думать о том, что весь этот весело-ироничный, даже гротескный, эпизод с Трике не просто забавная деталь мелкопоместного быта, не ис­ кусственный прием введения комического элемента для задержания действия, но продуманно и выверенно по­ строенная сюжетная рифма (еще одна сюжетная рифма!) как важнейший ключ к тайному пушкинскому шифру. В зерка­ ле Трике Пушкин показал то, что не хотел сказать открыто: име­ нование-переименование через замещение утаенного «правильного» имени. Но если для Трике эта операция — все­ го лишь веселый праздничный трюк, то для Пушкина — это (mutatis mutandi) акт величайшего художественного значения и назначения. Ибо — и это еще один слой открывшейся нам глубокой сюжетной рифмы: и тут и там именины! (В пуш-
кинском обобщающем плане к «Онегину», составленном 26 сентября 1830 г., пятая глава так и называется: «[Про] Имянины».) Но тогда как для Трике — это всего лишь ежегодный публично отмечаемый «весе­ лый праздник именин» (5, XXV), для Пушкина — это сами имени­ ны, день и час, глава и строфа первонаречения имени, — таин­ ственный, в глубинах поэтического сознания Пушкина свершающий­ ся процесс творения и рождения художественного образа его носительницы. 4. Belle Nina — смысловой центр скрытого сюжета романа, соеди­ няющего его концы и начала. Трике, замещая одно имя другим, тем самым совмещает их и, связывая их воедино, создает именную амальгаму: _ b_e_l_lje T_a_t_i _a_n_a belle Nina, которая с XXVII строфы 5-й главы романа входит в сознание читате­ лей и становится мощным источником света, в лучах которого прочи­ тываются смыслы прошлых и будущих событий. В перспективе — это петербургский бал, где «Она сидела у стола / С блестящей Ниной Воронекою, / Сей Клеопатрою Невы, / И верно б согласились вы, / Что Нина мраморной красою / Затмить соседку не могла, / Хоть ослепительна была» (8, XVI) т . В ретроспективе — это пушкинское наречение героини, которое — в свете дву-ЬеІІе-пои амальгамы, созданной Трике, — оказывается переименованием-замещением, но замещением не только в сфере сло­ ва, но и в сфере образов. Безусловно, понимая, что Татьяна как пара Евгению вместо, взамен Нины — это не только другое имя, но и другая судьба и, значит, неизбежно — другой роман, Пушкин не расстается с И ии о й, что было бы вполне естественно и понятно, не выводит ее из романа, а, с высшим мастерством детективиста, уводит ее в глубину до-Татьяниного прошлого, чтобы, разбросав по всему тексту б лески и отблески ее красоты, ее алмазов и ее плеч — знаки ее былого существования, в нужный момент вывести ее, во всей ее обольсти­ тельной плоти, на авансцену, и тут, жестоко карая ее несущество­ ванием для не замечающего ее Онегина (8, ХѴІ-Х ѴІІ и XXVIа беловой рукописи), вновь следует уже проверенному и вполне оправдавшему себя опыту Трике (Пушкин и сам характеризовал свои действия через сравнение себя с им же создан­ ными героями) и н е только ставит Татьяну на место Нины как «законодательницы зал» (8, XXVIII), но и возносит ее над Ниной: «неприступную богиню / Роскошной царственной Невы» (8,
XXVII) над лишенной божества богиней, над развенчанной царицей, над Венерою («Альбом Онегина», 9) и Клеопатрою Невы (8, XVI). * Ставя Татьяну в центр всей 8-й главы и добиваясь предель­ ной — графической — четкости в обрисовке ее образа, Пушкин подчи­ няет этой задаче все художественные средства и все частные решения и детали. Именно поэтому безжалостно отбрасывается почти готовая бле­ стящая, « abound in unusually rich imagery» — <изобилующая необык­ новенно богатой образностью> [Nabokov 1975: II, 2,208], строфа ХХѴІа, живописующая «Явление Нины»: Смотрите: в залу Нина входит, Остановилась у дверей И взгляд рассеянный обводит Кругом внимательных гостей; В волненьи перси, плечи блещут, Горит в алмазах голова, Вкруг стана вьются и трепещут Прозрачной сетью кружева, И шелк узорной паутиной Сквозит на розовых ногах... [Пушкин 1950: V, 552], — она создавала бы второй центр—с Ниной, в проти­ вовес и в ущерб Татьяне. По тем же соображениям, а также учитывая давление автоцензуры («Naturally, the stanca would never have been allowed to appear in print so long as Onegin preferred Tatiana N. to the imperial couple») в оконча­ тельный текст не вошла конкурировавшая с ХХѴІа изумительная по своим поэтическим достоинствам строфа ХХѴІб, — «this splendid» и «magnificently orchestrated» «quatrain, with its unusually bright irna- gery», «this exceptionally beautiful stanca, one of the best he ever cornpo- sed!» [Nabokov 1975: II, 2, 210], где такой же второй центр грозил воз­ никнуть вокруг легендарно-поэтического образа Лалла-Рук, за кото­ рым была скрыта императрица, танцующая с царем. Глубокое напря­ жение обеих этих строф получало разрешение в контрастирующем безразличии Онегина к предметам общего восторженного внима­ ния: «Один Онегин / Пред сей волшебною картиной:/ Одной Татьяной поражен,/ Одну Татьяну видит он» (ХХѴІа) и «...взор смешенных поколений / Стремится, ревностью горя, / То на нее <на Лалла-Рук>, то на царя. — / Для них без глаз один Евгений; / Одной Татьяной поражен, / Одну Татьяну видит он» (ХХѴІб).
Онегин видел одну Татьяну, но все остальные видели не только ее, а для Пушкина было важно, чтобы Татьяна была единст­ венным центром общего внимания и притяжения: только это условие оправдывало ее «венчание на невское царство» и полное торжество над Ниной. Та же судьба постигла и строфу XXIVa, представляющую разверну­ тое психологическое со- и противопоставление Татьяны и Нины: И та, которой улыбалась Расцветшей жизни благодать, И та, которая сбиралась Уж общим мненьем управлять, И представительница света, И та, чья скромная планета Должна была когда-нибудь Смиренным счастием блеснуть, И та, которой сердце, тайно Нося безумной страсти казнь, Питало ревность и боязнь, — Соединенные случайно, Друг дружке чуждые душой, Сидели тут одна с другой... [Пушкин 1950: V, 551]. Эта строфа была исключена из окончательного текста (но не из сознания Пушкина!), надо полагать, по ряду причин, и не в послед­ нюю очередь, может быть, потому, что самим типом такого попункт- ного параллельного анализа вызывалось неприемлемое для Пушкина уравнивание Татьяны и Нины как его объектов. Осталась лишь последняя строка, которая в переработанном виде («Она сидела у сто­ ла...») вошла в XVI строфу. Было, по-видимому, и еще одно немаловажное обстоятельство: в (вы­ деленных шрифтом) характеристиках Нины сказалось больше, чем Пушкин — по размышлении («J'écris et je pense...» — «Я пишу и размышляю...» — H. Н. Раевскому-сыну, после 19 июля 1825 г.) — сч е л для себя возможным и нужным сказать. Имеются в виду совершенно поразительные, загадочные и тре­ бующие разъяснения слова: «И та, которой сердце, тайно / Нося бе­ зумной страсти казнь, / Питало ревность и боязнь». Они не могут от­ носиться к Татьяне, сердце которой, если и «носило» «безумной страсти казнь», заведомо не могло питать ни ревности (к кому бы?), ни боязни (чего бы?), «Безумная страсть» («страсть как казнь») и ревность — это жгучий клубок чувств из комплекса мифологической
Нины, которая воплощена здесь в Нине Воронской, недаром на­ деленной такой страшной, мифологически значимой фамилией. Но и в отношении Нины остаются те же два вопроса: ревность — к кому? боязнь — чего? И искать ответы на них имеет смысл только в треугольнике Нина — Татьяна — Онегин, так как ничто и никто в переживаниях Нины Воронской за пределами этой конфигура­ ции Пушкина заведомо волновать не может. Впрочем, и ближайшие интересы Нины ему безразличны: ей предназначено лишь оттенить торжество, славу и апофеоз Татьяны. При этом он в значительной степени исходит из позиции своих главных героев: Татьяна не смот­ рит на нее как свою соперницу по своей абсолютной чистоте, благород­ ству и скромной незаинтересованности в высоте, на которую ее возно­ сят. Онегин же «без глаз» — он просто не видит ее, как не видит ца- ряицарицу: «Одной Татьяной поражен, / Одну Татьяну видит он». Од­ нако мы в другом положении и пройти мимо этих вопросов не можем. Проще всего как будто обстоит дело с «ревностью и боязнью» Нины. Ревнует — Татьяну к ее унизительному для Нины успе­ ху. Боится — ну, конечно, грозящего ей окончательного поражения и низведения с пьедестала. Но даже если и так, то кто предмет «казня- щей» ее «безумной страсти»? Несомненно, не Татьяна. И столь же несомненно, — никто из участников этого блестящего петербургского бала и никто в целом свете за стенами бальной залы. Но тогда кто же? — Ответ здесь может быть только один. Это — horribile dictu, хотя мы с самого начала идем к этой тайне, — Евгений Онегин. Что же, — может возникнуть вопрос, — Нина продолжает ревно­ вать покинувшего ее, вырвавшегося из ее рук возлюбленного на про­ тяжении стольких лет? Возможно ли это? Не вступает ли такое ут­ верждение в противоречие с ее мифологическим образом? Не значит ли это, что она изменяет своей природе и становится однолюбом? — Именно так трактует Ю. В. Манн «эволюцию» княгини Нины в поэме Баратынского «Бал»: «Перед Ниной „предстал" Арсений — и на­ стоящее, глубокое, единое чувство овладело ею. < . ..> Нина из „упив­ шейся вакханки", являвшей странную смесь <sic!> Эпикура и Нинон деЛанкло, превращается в однолюба. Мы видим перед собой уже не только падшего очаровательного ангела, но ангела восстающе­ го» [Манн 1976:188]. Согласиться с таким пониманием совершенно невозможно. Нина есть Нина, и, как писал А. Я . Булгаков об А. Ф. Закревской, имея в ви­ ду ее «страсти», «elle est toujours la même» — <всегда верна себе> (письмо К. Я. Булгакову, 11 октября 1823 г. // Русский архив, 1901, вып. 4, с.589). Однолюбом Нина быть не может. Из этого, однако, вовсе не следует, что до встречи с Арсением она не знала подлинного, «на-
стоящего, глубокого, единого чувства». Неподлинность ее «чувства» осознается ею каждый раз, как на смену ему приходит другое, которо­ му тоже — раньше или позже — предстоит развенчание. И если сказа­ но: «Увы! те дни уж далеко, / Когда княгиня так легко / Воспламеня­ лась, остывала», то это вовсе не свидетельство обретенного ею одно- любия. Ее «чувство» не остывает, потому что подогревается ревно­ стью, которую невольно вызывает в ней Арсений. Именно рев­ ность определяет ее самосознание, ее отношение к Арсению, ее слова и поступки. Ее готовность и обращенные к Арсению призывы к бегству («Беги со мной: земля велика!/ Чужбина скроет нас легко»), которые Ю. В. Манн трактует как мотив, характерный для романтиче­ ской героини и свидетельствующий о ее превращении в центрального персонажа [Манн 1976: 189], говорят о ее любви не больше, чем го­ товность пушкинской «севильской графини» «бежать» со своим па­ жом «хоть в пустыню», «презрев молву» («Паж, или Пятнадцатый год», 1830). Это — не любовь однолюба, а оскорбленное чувство охот­ ника, из рук которого ускользает захваченная им жертва. Это не лю­ бовь, а клубок чувств, подобный клубку змей. Это — страсти! Ибо Нина (и Нина Баратынского в частности, в особенности и прежде всего) может только брать и отнимать, а взяв, схватив и овладев, держать... пока в очередной раз не придет сознание, что «Она ласкала с упоеньем / Одно видение свое». И тогда тот, кто невольно ввел ее в заблуждение, тот, в ком она обманулась, будет презрительно отбро­ шен. Так отбрасывает своего возлюбленного Эмиля воплощенная Нина — Лина, героиня повести В.Измайлова «Молодый философ» (Вестник Европы, 1803, ч. 7, март, No 5, с. 3-24; No 6, с. 89 -107), «от­ казав ему навсегда от дому» (там же, с. 103) ради Эраста, «славнаго красавца в городе и перваго героя в обществе» (там же, с. 98), того са­ мого Эраста, который — всего лишь за показавшийся ей «наглым» взгляд —был по ее требованию вызван Эмилем на дуэль и ед­ ва не убил защитника ее чести. Так Нина — Земфира отбрасывает А л е к о, отца ее сына, ради любви молодого цыгана... Но отпустить по доброй воле того, кто захочет от нее уйти, и тем более отдать его другой — это для Нины вещь абсолютно невозмож­ ная. В этом случае она готова на все, и, чтобы удержать свою жертву, она использует все доступные ей средства и приемы: обольщение, призывы бежать в пустыню, в «чужие край», на «чужбину» (и это не романтический мотив «бегства», а попытка благородным образом изо­ лировать своего возлюбленного и ради этого организовать «тюрьму на двоих»). Если же и это не приносит успеха, то рыдания, истерики, спазмы, судороги, обмороки, а далее — угрозы покончить жизнь само­ убийством или угрозы убить (Его, или Ее, или Ее вместе с Ним, себя
вместе с Ним, себя вместе с Ней...). И для этой цели уже припасен яд, и этот яд демонстрируется... Баратынский не случайно назвал свою Нину «новой Медеей»... Нина Воронская— тоже Нина. И она ревнует. А тот, кого она ревнует, как только и может ревновать мифологическая Нина, для ревности которой нет и не может быть никаких пределов и границ, — Евгений Онегин. 5. Онегин в мыслях о Нине: разрозненные текстовые свидетель­ ства. Это его одного видит Нина в блеске бала. И это ее не видит в тени Татьяны Онегин. Но это ее и то, что с нею связано, — «предрассужденья», «угрозы, / Моленья, клятвы, мнимый страх, / Записки на шести листах, / Обма­ ны, кольца, сплетни, слезы...» — раздраженно-пренебрежительно от­ брасывает О н е г и н в своих подвергнутых выше подробному анализу размышлениях в строфе VIII главы 4-й, пытаясь отрешиться от мучи­ тельных воспоминаний. Но это с ней упрямо и упорно ведет Онегин, «тупым кием воо­ руженный», нескончаемый диалог, представленный в образе пустой целодневной бильярдной игры «в два шара» в строфе XLIV главы 4-й. Но это о н а и все сладостное и ужасное, что с нею связано, воскре­ сает в сознании Онегина во втором приступе хандры как память о первом таком приступе и о том времени, когда он, только-только вступив в свет («в первой юности своей»), стал «жертвой бурных за­ блуждений и необузданных страстей», «мятежные заботы» которых он хотел бы забыть, сокрыть от самого себя, но которые живут в нем как «тайные преданья сердечной, темной старины», как «печальный» «страсти мертвой след» (8, XXIX). Это все о н е й! И когда Пушкин, то отдаляясь от Онегина, то сходясь с ним до полного единства и щедро отдавая ему свои мысли, чувства и воспо­ минания, пишет в начальных — посвященных «женщинам» — строфах 4-й главы, напечатанных отдельно в «Московском вестнике» в октябре 1827 г., о той, которую он то боготворил, ато вдруг «ненавидел, / Итре- петал, и слезы лил, / С тоской и ужасом в ней видел / Созданье злобных, тайных сил; / Ее пронзительные взоры, / Улыбка, голос, разговоры — / Все было в ней отравлено, / Изменой злой напоено. / Все в ней алкало слез и стона, / Питалось кровию моей... / То вдруг я мрамор видел в ней, / Перед мольбой Пигмалиона / Еще холодный и немой, / Но вскоре жар­ кий и живой...» [Пушкин 1950: V, 527], то это тоже о ней,о Нине. Как уже говорилось, по первоначальному замыслу эти строфы дол­ жны были войти в ответную исповедь Онегина Татьяне. И, если в черновой рукописи 4-й главы Онегин, обращаясь к Татьяне, гово-
рил ей: «Не все, конечно, нет сомненья / / Найти возможно ис­ ключенья, / И вы живой тому пример, / Но вообще, клянусь пред ва­ ми, / Что женщины не знают сами, / Зачем они того берут...» [Пуш­ кин 1950: V, 610], он употребил слова «клятвы» не как расхожий вводный оборот, но с предельной убежденностью передавая всю горечь знания, вынесенного им из сломавшего ему жизнь мучительно­ го юношеского романа. Не исключено также, что клятвенность онегинского утверждения о том, что «женщины не знают сами...», была вызвана еще и тем категорическим тоном, каким Татьяна за­ являла о своем «знании» и основанных на этом знании своих правах на него: «Я знаю, ты мне послан богом...», «Ты чуть вошел, я вмиг узнала...» 165 . И хотя как светский человек он галантно отвел упрек от Татьяны («Найти возможно исключенья / И вы живой тому при­ мер...»), Онегин, в полной мере испытавший, как «берут» Нины, не мог внутренне не насторожиться и не «ощетиниться» (ср. VI, 11), и слова Татьяны: «То воля неба: я твоя» — мог воспринять сквозь черную призму своего горького опыта и перевести с «языка деви­ ческих мечтаний» Татьяны (4, XI) на памятный ему и ненавистный язык Нины лишь как «То воля неба: ты мой». Можно полагать, что именно об этом говорят загадочные, но не привлекавшие к себе вни­ мания и никем до сих пор не объясненные строки заключительной строфы LI главы 4-й — той самой главы, в которой Онегин — вместо первоначально планировавшейся исповеди — прочел Татьяне бла­ городную проповедь: «Но жалок тот, кто все предвидит, / Чья не кру­ жится голова, / Кто все движенья, все слова / В их переводе ненави­ дит, / Чье сердце опыт охладил / И забываться запретил!» Пушкин избрал другой вариант исповеди Онегина и, отказавшись от прямодушного открытия Нины Татьяне, перенес оне­ гинское открытие Нины в Татьяне на более позднее время и сделал это движущей силой сюжета. 6. Названные и неназванные Нины и возлюбленная Онегина: углуб­ ление идентификации. Таким образом, — явление, по-видимому, со­ вершенно уникальное! — в границах одного текста мы оказываемся перед множеством названных и неназванных Нин, и, поскольку бес­ плотная Нина — belle Nina как чистое имя — замещенная Татьяной, именем и образом, в куплете Трике, — мифологически предвещает явление Нины Воронской рядом с Татьяной на балу, а нена­ званная «вамп», кровопийца и дьяволица, «созданье злобных, тайных сил», из начальных строф 4-й главы, как и неназванная женщина, чей туманный облик складывается в строфе VIII той же главы из пере­ числительного ряда ее проявлений, не только полностью соответст-
вуют мифологическому образу Нины, но и во всех точках совмеща­ ются с психологическим портретом Нины Воронской из опу­ щенных XXIVa и XXVia строф главы 8-й, объединяясь с ней еще и «безумной страстью» и «мрамором» («мрамором» тела и «мрамором» одного из изменчивых состояний ее коварной души и сердца) ш ,—унас есть достаточные основания предполагать, что все эти Нины — лишь разные представления одного и того же романно-реального образа Нины Воронской — еще одного воплощения мифа о Нине. Кроме того, нужно учесть, что ни в реальной жизни, ни — тем более — на узкой сценической площадке одного художественного текста Нины (две из которых носят титул «Клеопатры // Венеры Невы», а другие две оказываются на одном и том же балу) группами и рядами не ходят! 167 И единственное, что здесь может вызывать сомнения, — это утвер- ждениеосвязи Нины и Онегина. Поскольку Пушкин нигде сам прямо об этом не гово­ рит, а все приведенные выше умозаключения, сколь бы убедительными они ни казались, решающего значения иметь не могут, необходимо прямое свидетельство, — свиде­ тельство, исходящее от одного из героев предполагаемого (более того — утверждаемого!) тайного романа. Увы, Нина Воронская лишена голоса. За нее говорит только миф — свидетельство автори­ тетное, но недостаточное. Остается Онегин. Он мог бы открыть свою душу немногим близким ему людям, по­ вествователю или Ленскому. Но первый, зная тайну кровоточащего сердца Онегина, верный святым законам дружбы, сохранил ее, ограничившись множествен­ ными, но, как было показано выше, глухими указаниями на пережи­ тую Онегинымв юности сердечную драму. Ленский же был слишком юн, чтобы стать поверенным Оне­ гина, а Онегин имел достаточно твердой воли и внутренней сдер­ жанности, чтобы не открывать свою душу нараспашку. Не случайно среди онегинских записей в его «Альбоме» читается уже цитирован­ ное выше: «Так напряженьем воли твердой / Мы страсть безумную смирим, / Беду снесем душою гордой, / Печаль надеждой усладим. / Но как утешить / Тоску, безумную тоску...» [Пушкин 1950: V, 543]. Обдумывая это, Пушкин изъял из белового текста 2-й главы слишком. откровенные строки XVI строфы: «Но вырывались иногда / Из уст его такие звуки, / Такой глубокий чудный стон, / Что Ленскому ка­ зался он / Приметой незатихшей муки. / И точно: страсти были тут, / Скрывать их был напрасный труд» [Пушкин 1950: V, 517]. И потому, хотя, как мы знаем, «...занимали страсти / Умы пустынников моих» и, «Ушед от их мятежной власти, / Онегин говорил об них / С невольным
вздохом сожаленья» (2, XVII), роковое и одиозное для него имя Нины, с которым были связаны самые мучительные события его «мятежной юности» и которое, как и его носительницу, он старался всеми силами навсегда вытеснить из памяти, души и сердца, назвать Ленскому, конечно, не мог. 7. Ленский и роковое явление Онегину образа и имени Нины. За­ гадка поведения Онегина на именинном балу. Но это роковое имя роковым образом прозвучало именно в беседе с Ленским — совер­ шенно неведомо для одного и как гром с ясного неба для другого. Когда Ленский в простодушной искренности влюбленного вос­ торженно лепетал ему о том, «как похорошели/ У Ольги плечи, что за грудь! / Что за душаі..» (4, XLVIII), Онегин просто не мог не вспомнить другие, еще более прекрасные плечи, другую, еще более прекрасную грудь, и другую — ужасную, дьявольскую! — душу (вспо­ мним и мы запись No 5 в его юношеском «Альбоме» о «душе» R. С: «какая нега и душа!»), но воспоминанием своим, конечно, с Лен­ ским не поделился. Между тем оно жгло, не могло не жечь его. И через это жгучее воспоминание до его слуха дошло переданное ему Ленским приглашение к Лариным: « Тык ним на той неделе зван». И, поскольку думал о своем, переспросил: «Я?» И получил в ответ: «Да, Татьяны именины...» (4, XLIX — в старой и в пушкинской орфографии — имянины). А услышал: «Татьяны имя Нины». — Так только что явившийся ему в воспоминании притягательный и в то же время отталкивающий образ, вызванный против его воли из глубин его сознания признаниями Ленского, был тут же Ленским же как бы и назван... «Как бы» — поскольку это имя, укрытое в сознании Онегина, не было произнесено. Не имя, а лишь звуки имени вторглись в его слух. И если князь П. А. Вяземский, сочинявший на досуге ло­ гогрифы для читателей петербургских журналов, слышал имя Нина в звуках словъчернильница (письмо А. И.Тургеневу, 7 декабря 1822 г. // Остафьевский архив. СПб ., 1899, т. И, с. 286), а его корреспондент, получивший от него в дар кусок солонины, благодарил его за пере­ дачу соло-нины (в написании через дефис, не на переносе! и играя на смешной омофонии соленого мяса и популярной арии Нины «IIтіо ben quando verra» из одноименной оперы Паизиелло, — письмо П. А . Вя­ земскому от 16 декабря 1821г.// Остафьевский архив. СПб ., 1899, т. И, с. 233), то Пушкин, для которого имя Нина было не только еди­ ницей культурного и специально поэтического кода, не только именем героини культурного мифа, не только именем героини высоко оценен­ ной им поэмы Баратынского «Бал», но также светским именем-проз-
вищем героини одного из его самых мучительных романов (ср. в пись­ ме Е. М . Хитрово на рубеже 1828/1829 гг.: «Я имею несчастие быть в связи с особой умной, болезненной и страстной, которая доводит меня до бешенства...» [Письма 1928: И, 59, 322] и о том же в письме П. А. Вя­ земского А. И. Тургеневу от 15 октября 1828 г.: «Пушкин, сказывают, поехал в деревню, теперь самое время случки его с музою — глубокая осень. Целое лето кружился он в вихре Петербургской жизни, воспевал Закревскую») и, что здесь особенно важно, именем героини его романа в стихах; Пушкин, «которому Аполлон дал чуткое ухо» (К. Н . Батюш­ ков — А. И .Тургеневу, июнь 1818г.), Пушкин, как и его собратья по перу, прошедший школу «Арзамаса», с детским увлечением игравший в шарады 168 , находивший интеллектуальное наслаждение в словесной игре, радовавшийся удачному каламбуру и огорчавшийся, когда ка­ ламбур не получался; Пушкин, слышавший в фамильном имени актера Глухарева Глухо-рёв (письмо Л. С. Пушкину, 4 сентября 1822), шутли­ во обыгрывавший свою обиду на фамилии крестьянского поэта Сле- пушкина («...стыдное дело. Сле-Пушкину дают и кафтан, и часы и по­ лумедаль, ^Пушкину полному — шиш», — П. А . Плетневу, 3 марта 1826), и, с памятью о Хлопуше, грабившем уральские заводы, превращавший свою жену в Хло-Пушкину и поручавший ей, ограбив Полотняный За­ вод, «вернуться с добычей» (письмо Н. И . Пушкиной 26 июля 1836 г.) и т.д ., не мог не услышать имя Нины в звуках слова именины, произнесенного не имевшим никакой задней мысли Ленским, как он не мог не слышать анаграммы имени Нина в самом именовании Евгений Онегин, которому она им же была антропонимически и фоне­ тически обручена (что, как можно полагать, и воплотилось позднее в кольца «тайного обета»). Не случайно слово именины в реплике Ленского поставлено в силь­ ную — маркированную — позицию (в рифмующем конце строки и под ударением) и в допускающую иное — роковое — осмысление связь с именем Татьяны. И, как свидетельствует черновая рукопись, это удовлетворяющее Пушкина решение далось ему не сразу: <1>. «. . .Да кстати / Ты к Лариной в субботу зван / Я? да, ты зван на именины. / Велели звать...»; <2>. «Да что? — какой же я болван / Чуть не забыл — в четверг ты зван — / Да, да ты зван на именины / Татьяны — Олинь- ка и мать / Тебя зовут...» [Пушкин 1937/1995:6, 376]. Следует специально подчеркнуть, что для Пушкина — поэта мило­ стью Божией — все операции со словом, которые рядовыми носителя­ ми языка осознаются, осуществляются и переживаются как легкая иг­ ра ума, как веселое развлечение и (в случае коллективных их форм) как средство заполнения досуга, наряду с балами и маскарадами, были чем-то неизмеримо большим. Эти словесные игры, будучи слу- 10 - 7681
жебными средствами его поэтической техники, в то же время субстан­ ционально воплощали «поэтическое» как таковое. Как и в древней­ шую эпоху мифопоэтического творчества и представлявшей его «анаграмматической» первопоэзии, «поэтическое» для него, если вос­ пользоваться определением В.Н.Топорова, возникало и функциони­ ровало в пространстве, крайними состояниями которого были «создание» и «разрушение». «Только в этом пространстве субстан­ циональные элементы в полной степени приобретают способ­ ность воплощать нечто отличное от себя и делать не­ что явным» [Топоров 1993: 36]. Напомню в этой связи рассказ По­ година о том, как он читал Пушкину свою трагедию «Петр I»: «Когда я прочел: „А всякая копейка горячим углем / На голову его падет в по­ следний день..." — „Каплей, каплей", воскликнул Пушкин, вскочив и потирая руки. Это была его любимая привычка — так он выражал свое удовольствие, когда находил выражение более точное для выражения своей или чужой мысли» [Воспоминания 1975: 2, 35]. Онегин, не умевший «отличить» «ямба от хорея», не обладал «чутким ухом» Пушкина, но чутким сердцем, в котором сокровенное имя Нина было буквально записано кровью, также не мог не ус­ лышать его. Мотив имени как звуко-буквенной субстанции, способной вобрать в себя, аккумулировать, нести в себе и хранить сколь угодно долго сущность, образ и сюжет жизни именумого, его ауру и психическую энергию, способной поэтому отделяться от своего носителя и, преодолевая пространство и время, замещать его в его от­ сутствие и вторгаться в жизнь других людей, являясь им подобно тени или призраку, один из центральных в творчестве Пушкина (а позднее и Лермонтова). С ним связаны многие шедевры пушкинской лирики и прежде всего — «Желание славы», где представлена ситуация обрат­ ная онегинской: «И ныне / Я новым для меня желанием томим: / Же­ лаю славы я, чтоб именем моим / Твой слух был поражен всечасно, чтоб ты мною / Окружена была, чтоб громкою молвою / Всё, всё вокруг тебя звучало обо мне...» (1825). Нина могла бы произнести эти слова и удовлетворенно улыбнулась бы, узнав, что ее желание исполнилось, пусть и случайно. Присвоение чужого имени — стержень феномена самозванчества и движущая сила трагедии Пушкина о Борисе Годунове. Вспомним, что «Димитрия воскреснувшее имя», «имя царевича», которым самозванец, «как ризой украденной, бесстыдно облачился», окажется способным «привлечь» «к нему толпу безумцев» и разрушить целое государство, ввергнув его в смуту, что Борис Годунов, легкомысленно видевший в этом имени всего лишь «звук», «пустое имя, тень» («Ужели тень со­ рвет с меня порфиру, / Иль звук лишит меня наследства?»), заплатит
за это заблуждение дорогую цену (ср. об этом также [Савинков, Фау­ стов 1996: 165-166]), и нам легче будет понять, что стояло в сознании Пушкина, когда он —одновременно с работой над «Борисом Годуновым» (ноябрь 1824 — ноябрь 1825 г.) — писал 4-ю главу «Онегина», а в ее составе — тот самый диалог, в котором прозвучали роковые слова Л е н с к о г о: «— Да, Татьяны имя-Нины». Слух Онегина был «поражен» Ее «именем», и еще более тем, что это прозвучавшее ему в уши, как наваждение, страшное имя слилось с именем Татьяны, образовав ту самую амальгаму, которая откроется ему и нам очень скоро в куплете Трике. Сквозь этот фильтр он будет теперь слушать, не слыша, назойли­ вые разглагольствования Ленского об Ольге (4, XLIX). Сквозь этот фильтр он теперь другими глазами увидит и письмо Татьяны, и недавнее свое объяснение с ней. И то, что так «живо тронуло» было его охладевшую душу, то, что ненадолго «погрузило» его «в сладост­ ный безгрешный сон» (4, XI), — теперь будет переосмыслено sub Nina. «Язык девических мечтаний» покажется ему языком коварных иску­ шений, «милая искренность» — расчетом опытной притворщицы, своеволие и своенравие «Татьяны милой» — оскорбительной прихо­ тью алчной пожирательницы сердец. В этом состоянии души и духа он и отправится с Ленским к Лариным на Татьяны имя-Нины... И вот объяснение его странно­ му на первый взгляд настроению: «Чудак, попав на пир огромный, / Уж был сердит» (5, XXXI) и его — совершенно неадекватной, если ис­ ходить из данной Пушкиным мотивировки, — реакции: «Надулся он и, негодуя, / Поклялся Ленского взбесить / И уж порядком отомстить» (5, XXXI). Онегин, конечно, далек от совершенства, и Пушкин не заблуж­ дался на его счет, но «мстить» Ленскому за «огромность» бала (вопреки его ожиданиям) и за «трепетный порыв» «девы томной» — это совершенно не мужская взбалмошность и дикий каприз, не уклады­ вающиеся в уже сложившийся образ героя. Нина могла бы повес­ ти себя таким образом. Не имеет, как мне представляется, достаточной объяснительной силы и предположение, что решающим в поведении Онегина на именинном балу явилось якобы «расхождение» между «сентимен­ тально-идиллическим» образом «Филлиды» (3, II), который возник первоначально в его сознании благодаря поэтически восторженным рассказам Ленского о своей возлюбленной, и образом «Вандиковой Мадоны» (3, V), какою — вопреки ожиданию — увидел реальную Ольгу Онегин при первом посещении дома Лариных. Отсю­ да — «флирт на балу» и «стремление досадить Ленскому весьма воль-
ным обращением с „предметом мыслей и пера". Разрушение поэтиче­ ского образа приводит к игровой иронии в поведении Онегина» [Степанов Л. 1988: 182-183]. Однако свое «разочарование» в Ольге Онегин исчерпал сразу же после визита к Лариным («Кругла, красна лицом она, / Как эта глупая луна / На этом глупом небоскло­ не» — 3, V), и Ленский, хотя и был этим задет («сухо отвечал / И по­ сле во весь путь молчал» — 3, V), но во зло Онегину этот резкий от­ зыв не поставил и доверчиво продолжал делиться с ним своими са­ мыми сокровенными переживаниями. Что касается бального инци­ дента, то здесь Пушкин в качестве мотивировки выдвигает вовсе не «игровую иронию» Онегина по отношению к Ольге, а «пир ог­ ромный»: и не Ольги, а Татьяны — «девы томной» «трепетный порыв»; и его внутреннюю «клятву» «Ленского взбесить и уж поряд­ ком отомстить» (5, XXXI).— «Отомстить» только за то, что ожидаемая «Филлида» оказалась «Вандиковой Мадоной»? Набоков, посетовав на то, что Ленский, не послушав своего ан­ гела-хранителя, вспомнил то, что тот пытался заставить его забыть, и передал Онегину приглашение Лариных; что Онегин забыло ситуации, в которой находилась Татьяна, и принял это приглаше­ ние, — «there would have been no dance, no duel, and no death» — <тогда не было бы ни танца, ни дуэли, ни смерти>, охарактеризовал поведе­ ние Онегина как «серию неосторожных (careless) и безответствен­ ных действий, которые неизбежно привели к катастрофе». Однако за­ думавшись над тем, что руководило Онегиным, Набоков смог вы­ двинуть лишь два предположения: «Cruel curiosity? Or has Tatiana been growing upon him since he last saw her more than five months earlier? » <Жестокость из любопытства? Или то, что Татьяна все боль­ ше овладевала его сознанием с того времени, когда он видел ее послед­ ний раз более чем пять месяцев тому назад?> [Nabokov 1975: II, 1,487]. H. Д. Тамарченко предложил в качестве объяснения странного по­ ведения Онегина в этой сцене действие «власти над героями их „ролей", готовых мнений и привычек»: «Если Онегин при встрече с Татьяной „привычке милой не дал ходу", то в эпизоде именин в ход идут привычки опасного чудака и соблазнителя» [Тамарченко 1983: 13-14]. Но это лишь видимость объяснения. Разумеется, если подхо­ дить к этому эпизоду телеологически и, считая, что «правильнее спрашивать не почему Гамлет медлит, а зачем Шекспир застав­ ляет Гамлета медлить» [Выготский 1965: 233], видеть в нем, как это нередко и делается, лишь инструмент развития романного действия, то нет нужды искать разумные объяснения несообразностей в поведе­ нии Онегина. Должна быть дуэль — значит, необходима ссора; для ссоры необходимо оскорбление — значит, должен быть повод. По-
вод — дурное настроение и взбалмошность Онегина и его «при­ вычки». Однако взбалмошным и капризным Онегин не был и для «досады», более того — для «негодования», а тем паче — для «мести» («Мщенье — бурная мечта ожесточенного страданья!» — «Все в жерт­ ву памяти твоей...», 1825) должен был иметь более серьезные и более глубокие, пусть и ложные, пусть и подсознательно действовавшие, мотивы, основания и резоны. Представляется, что такое понимание соответствует принципи­ альной позиции Пушкина, его взглядам на «правдоподобие» искусст­ ва и художественную «истину», Если свести воедино различные вы­ сказывания Пушкина на эту тему (письмо Вяземскому, 28 января 1825 г.; «О народной драме и драме Марфа Посадница», 1830; письмо П. А . Вяземскому 3 сент. 1831 г.; <Отзыв на книгу> «Фракийские эле­ гии» В.Теплякова, 1836), то станет ясно, что одно, по крайней мере, представлялось ему безусловно обязательным для всех видов словес­ ного искусства — «истина» «чувствований» и «страстей». И это впол­ не согласуется с неуклонным движением Пушкина, уже начиная с 20-х гг., по пути все более глубокого и тонкого психологизма (см., в частности: [Вольперт 1980: 4, 37-38, 82]), нашедшего блестящее во­ площение и в «Евгении Онегине». Предполагать, что в именинном эпизоде Пушкин по каким бы то ни было причинам изменил своим принципам и заставил Онегина вести себя не так, как это предо­ пределялось логикой саморазвития его характера, а так, как это было нужно автору (не «потому, что...», а «для того, чтобы...»), мне кажет­ ся совершенно невозможным. Тем более, что Пушкин уже почти было решился раскрыть карты (5, XXX — начало XXXI), уже почти прого­ ворился, но в последнюю минуту отступил и, как он нередко это де­ лал, намеренно мистифицировал читателя, предложив ему поверхно­ стное и ничего не объясняющее объяснение, тем самым как бы говоря: «Думайте сами». Не имеет, как мне представляется, достаточной разрешающей си­ лы и распространенная ссылка на «демонизм» Онегина: «...душа Е. О. во власти демонизма — беспощадно-трезвого отношения к жиз­ ни, приправленного ядом сомнения в безусловности высших духов­ но-нравственных ценностей и общественных идеалов. < . . .> В деревен­ ских главах <...> демонизм Е. О. проявляется все более отчетливо и в конце концов приводит его к катастрофе» [Гуревич 1997: 146]. Не очень понятно, каким образом можно согласовать «беспощадно-трез­ вое отношение» Онегина «к жизни» с его совершенно иррацио­ нальным поведением на именинном балу и в последующей истории с дуэлью, но если дело действительно в онегинском «демонизме», то почему, спрашивается, этот демонический всплеск оказался свя-
занным именно с тихой и мирной деревенской жизнью и именинным балом, каким бы нелепым он ни показался ему? Между тем, засевшая в сознании Онегина амальгама Татья­ на-Нина, хотя и нимало не оправдывает, но несомненно объясняет многое в его поведении. Если бы он сам захотел вы­ сказаться на этот счет, он мог бы, предвосхищая своего литературного наследника и продолжателя, Печорина (в жизни которого, кстати сказать, также была некая «история» — и отнюдь не «политическая», как принято думать, и были «шум» и «сплетни»), воспользоваться его словами: «Всякое напоминание о минувшей печали или радости болез­ ненно ударяет в мою душу и извлекает из нее все те же звуки... я глупо создан: ничего не забываю — ничего!» [Лермонтов 1958: IV, 80]. Боль­ ная память, память «ожесточенного страданья», а не механически действующая привычка объясняет поведение Онегина. 8. Онегин на именинном балу. Куплет Трике и его магическая функция. Призрак Нины. Тайна онегинского демонизма. Восемь долгих лет он «убил» (4, IX) на то, чтобы забыть (Пушкин на­ писал «убил» и, значит, хотел сказать 'потратил зря, впустую, безре­ зультатно'), но оказалось, что ничего не забыл и сразу же все вспомнил, и это воспоминание «ударило ему в душу». Не «огромность» бала (вопреки заверению Ленского, что будет там «своя семья» — 4, XLIX) и не то, что Ленский ввел его в заблу­ ждение, «рассердили» Онегина. Не будь кривого зеркала в его гла­ зах (подобно льдинке в глазу андерсеновского Кая), этот «огромный бал» — в худшем случае — вызвал бы его снисходительную усмешку, а Ленскому он просто дружески бы попенял. Теперь же все виделось иначе. Это был не просто провинциальный бал, а провинциальная пародия на столь памятные ему светские балы, где блистала (вообще и плечами) ставшая ненавистной ему Нина, и именно Ленский был виною его возвращения в этот оставленный им мир. Со- и противопоставление этих двух типов и образов бала, которое не могло не возникнуть в сознании Онегина, прямо проведено Пушкиным на переходе от строенной строфы XXXVII, XXXVIII, XXXIX («И в залу высыпали все, / И бал блестит во всей красе») к строфе XL: «В начале моего романа / (Смотрите первую тетрадь) / Хотелось в роде мне Альбана / Бал петербургский описать...» — и, как видим, с двойной, подчеркнутой отсылкой к первой главе. И хотя «прямо против» него «утреннейлуны бледней» сидела Та­ ня (5, XXX, 1-2), не Таню он видел в ней. И не Татьяну. Он ви­ дел в ней Нину. Но не великую Нину большого петербургско-
го света, не «Клеопатру» и «Венеру Невы», а ее жалкий провинциаль­ ный вариант или, как сказано по другому поводу, «Неполный слабый перевод, / С живой картины список бледный, / Или разыгранный Фрейшиц / Перстами робких учениц» (3, XXXI). Дальнейшее описа­ ние онегинской визави обнаруживает смешение двух наблюдатель­ ских позиций и точек зрения: сочувствующего Пушкина и пристраст­ но судящего, почти издевающегося Онегина: И, утренней луны бледней И трепетней гонимой лани, Она темнеющих очей Не подымает: пышет бурно В ней страстный жар; ей душно, дурно; Она приветствий двух друзей Не слышит, слезы из очей Хотят уж капать; уж готова Бедняжка в обморок упасть; Но воля и рассудка власть Превозмогли... Едва ли высшая степень бледности («утренней луны бледней») и «трепет гонимой лани» совмещаются с «пышущим бурно жаром», а «воля и рассудка власть» нужны не обязательно для «превозможения» обморока. Очень важно, что Пушкин отказывается от первоначально­ го варианта XXX строфы с описанием «обморока» Татьяны («...сле­ зы из очей / Хотят уж хлынуть; вдруг упала / Бедняжка в обморок, тотчас / Ее выносят; суетясь / Толпа гостей залепетала...» [Пушкин 1950: V, 533]) — обморок есть обморок, и его не спишешь на субъек­ тивное восприятие ослепленного призраком Нины Онегина. Об ­ морок Татьяны можно было бы действительно принять за «обмо­ рок Нины» (да он и был бы «обмороком Нины»), и Ю.М. Лотман вполне обоснованно посвящает этому месту комментарий об «обморо­ ках» и «спазмах» как формах любовного поведения щеголих XVIII ве­ ка ([Лотман 1983: 281] — см. об этом также выше), но напрашиваю­ щихся выводов не делает и следует за прячущим концы Пушкиным. Как будто все дело в том, что «Траги-нервических явлений, / Де­ вичьих обмороков, слез / Давно терпеть не мог Евгений: / Довольно их он перенес» (5, XXXI) и что «сама возможность <т. е . мысль о возмож­ ности. — А. П> такой скандальной и провинциальной сцены взбеси­ ла» его [Лотман 1983: 281]. Не вообще «траги-нервические явления» и не вообще «девичьи слезы и обмороки» вспомнились Онегину. Со­ вершенно конкретная и отнюдь не провинциальная сцена (ее-
ли не сцен ы!), разыгранная перед ним его Ниной (нам достаточно вспомнить сцену обморока Нины из уже опубликованного к этому времени «Бала» Баратынского), должна была стоять перед его глазами и застилать его взгляд. Ср. также рассказ о реальной истории, которая произошла не с «бедной Таней», а с прототипом княгини Нины, с живой графиней Закревской, и не на деревенских именинах, а на балу во Флоренции, где был представлен весь европейский beau-mond и где граф «Кобургский объявил А<графене> Ф<едоровне>, что не может ехать за нею в Ливорно; она упала в обморок и имела обыкновенные свои припадки» (А.Я .Булгаков — К .Я .Булга­ кову, 4 октября 1823 г. // Русский архив, 1901, вып. 4, с. 585)169 . Вот почему вся XXX строфа написана в колеблющемся, зыблю- щемся свете, и все в ней — чуть-чуть! — стилистически и интонацион­ но смещено. С субъективностью любящего Пушкина — в одну сторо­ ну, с субъективностью взбешенного и потерявшего над собою власть Онегина — в другую. И, чтобы снять с себя ответствен­ ность за онегинскую субъективность и тем помочь читателю понять ее, Пушкин считает необходимым дать специальное иронически-серь­ езное разъяснение: «Конечно, не один Евгений / Смятенье Тани видеть мог; / Но целью взоров и суждений / В то время жирный был пирог / (К не­ счастию, пересоленный)...» (5, XXXII) — то есть, то ли так было на са­ мом деле, то ли так только привиделось Онегину, судите сами. И вот почему в строфе XXXIII, когда пирог уже съеден и более не может выполнять свою отвлекающую роль, а Татьяне вновь грозит опасность стать предметом общего внимания — и как виновнице тор­ жества, и как адресату поздравительного куплета, — Пушкин сни­ мает все возникшие было под его пером знаки ее чрез­ вычайного смущения: «Запел куплет — Татьяна в муке / Крас­ неет... / Запел. Без памяти Татьяна / Едва не плачет — Плески, кли­ ки/ Запел. Без памяти Татьяна / с досады и стыда» [Пушкин 1937/1995: 6, 403, 1а, 16, 1в], и в окончательном тексте читается лишь мельком, как бы скороговоркой сказанное, намеренно выведен­ ное из-под акцента « Татьяна чуть жива», что вполне соответ­ ствует реальной ситуации, в центре которой ненадолго оказывается Трике, имя которого и занимает сильную позицию — в конце строки, в рифме и на переносе: Освободясь от пробки влажной, Бутылка хлопнула; вино Шипит: и вот с осанкой важной, Куплетом мучимый давно, Трике встает; пред ним собранье
Хранит глубокое молчанье. Татьяна чуть жива. Трике, К ней обратясь с листком в руке, Запел, фальшивя. Плески, клики Его приветствуют. Она Певцу присесть принуждена... (5, XXXIII) Между тем этот пропетый вслед за съеденным пирогом куплет Трике — если предположить, что Онегин во времена подлинной Нины хотя бы раз слышал его «пратекст» (ведь дожил же этот куплет с «belle Nina» «in an old songbook or album» <в старом песеннике или альбоме> до детских лет Набокова, который засвидетельствовал: «leafing through my own childhood memories, I find <it> dim but still legible» <перелистывая страницы моего собственного детства, я нахо­ жу его потускневшим, но все еще достаточно четким> [Nabokov 1975: II, 1, 529], — должен был довершить разрушительный процесс, проис­ ходивший в душе Онегина: призрак Нины, вызванный фальшиво спетой песенкой этого жалкого трюкача (так проясняется еще одна функция этого «вставного» номера!), явился — видимый одному Онегину (ведь для всех остальных в этом зале, даже если они могли осознать произведенную Трике замену, имя Нина было только кра­ сивым именем, и ничем больше!) — и встал за не подозревавшей этого «чуть живой» Татьяной (5, XXXIII). И виноват во всем этом был, конечно, Ленский. Postscriptum 2. Высказанное выше умозрительное предположение о том, что Онегин во времена подлинной Нины мог слышать «пратекст» куплета Трике, имеет, как можно думать теперь, учитывая сообра­ жения, изложенные в Postscriptum'е 1 на с. 177 -179), надежные текстовые основания в строках о «стихах на балах» ( 1, LIV, 10-11). Более того, мы можем считать, что Онегин не просто слышал этот куплет. С ним оказалось связанным некое роковое событие в его отношениях с Ниной, призрак которой явился ему в бальном зале до­ ма Лариных, невольно вызванный из небытия волею случая и при­ хотью «догадливого поэта». Пушкин провидел это, еще работая над первой главой своего романа. Призрак Нины, явившийся в этом зале, окончательно отделил Онегина от Татьяны. Призрак Нины встал между ним и без вины виноватым Ленским. Призрак Нины (а не спровоцирован­ ная ничтожным поводом «привычка»!) воскресил в Онегине преж-
него светского повесу, и хлыща, и «мальчика предрассуждений» и пре­ допределил его возвращение к старой, до малейших деталей отрабо­ танной тактике флирта и мелкой светской интриги 170 . Так, метя в Нину и сводя с ней незаконченные старые счеты, Онегин мстит Татьяне, забыв уже, что он полюбил ее «любовью брата иль, может быть, еще нежней». Используя испытанный прием «науки страсти нежной», он лицемерно одаряет ее минутным внима­ нием и, «молча поклонившись» ей, «оживляет ее сердце» теплотой и «чудной нежностью» адресованного ей «взора» (5, XXXIV), чтобы за­ тем холодно отстранить ее, оказав предпочтение Ольге. Верный своему «принципу неопределенности», Пушкин не говорит об этом прямо, более того — ставит читателя перед развилкой возможных объ­ яснений («Оттого ли, / Что он и вправду тронут был, / Иль он, кокет- ствуя, шалил, / Невольно ль иль из доброй воли...» — с этими захле­ бывающимися и застревающими во рту ...ольи ...оль ...иль...оли, одним только заведомо излишним, дублирующим, первым ль, выдающим пушкинское лукавство 171 ), но дает читателю возможность разобраться в происходящем. Достаточно вспомнить юного Онеги­ на первой главы: «Как рано мог он лицемерить, / <...>/ Казаться мрачным, изнывать, / Являться гордым и послушным, / Вниматель­ ным иль равнодушным! / Как томно был он молчалив, / <...> / Как взор его был быстр и нежен, / Стыдлив и дерзок, а порой / Блистал по­ слушною слезой!» (1, X). Впрочем, не нужны никакие изыскания. Очень скоро, через несколько строф, он нанесет Татьяне открытое публичное оскорбление. Пока же, разделавшись с «имянинной» Ниной-Татьяной, Оне­ гин переходит ко второй части своего плана-«мести» Ленскому. «К минуте мщенья приближаясь, / Онегин, втайне усмехаясь, / Подхо­ дит к Ольге. Быстро с ней / Вертится около гостей. / <...> / Спустя минуты две потом / Вновь с нею вальс он продолжает...» (5, XLI). За вальсом следует мазурка, и здесь, когда «Буянов, братец мой задор­ ный, / К герою нашему подвел / Татьяну с Ольгою; проворно / Онегин с Ольгою пошел...» (5, XXXIII, XXXIV). Так он мстит Ольге с ее не ко времени «похорошевшими плечами» Нины и наносит двойной от­ крытый удар и Ленскому и Татьяне, недвусмысленно свиде­ тельствуя тем самым, что все знаки привета и сочувствия, оказанные им в XXXIV строфе «деве», «чей томный вид», «смущение, усталость» «в его душе родили жалость» (Пушкин, которому — по его же слову и совету — «нельзя здесь верить на слово» т , лукаво обманывается — вместе с Татьяной), были продиктованы отнюдь не жалостью, а расчетом опытного игрока и ловца женских душ. За мазуркой следует котильон, и именно тут Онегину подыгрывает Ольга, отказы-
вающая Ленскому (5, XLV). (О художественном, сюжетно-компо- зиционном и психологическом значении котильонного эпизода в тек­ сте романа см. работу [Пеньковский 2000].) Три (как всегда, — магические три!) акта этой стремительно разви­ вающейся танцевальной драмы обреченно перерастают в трагедию дуэли и гибели Ленского и черным пятном навсегда ложатся на душу Онегина. Пушкин, наперед зная итог очередной онегинской «шалости», уже не шутит, не ищет прикрывающих Онегина слов и мистифицирующих мотивировок и одной только фразой — «втайне усмехаясь» — раскрывает демоническое, или, вернее, демонинное на­ чало, вторгшееся в душу его героя и руководящее его поведением. Так что не «от скуки» убил Онегин своего друга, как объяснял Д. Д. Бла­ гой и как думали многие до него и думают многие сегодня. Но он убил Ленского и не «просто от хандры, почем знать, может быть от ханд­ ры по мировому идеалу», как сказал Достоевский, уверенный, что «это слишком по-нашему, это вероятно», и тут же, противореча самому себе, выдвинул другое объяснение — «глупенькую злость» [Достоев­ ский 1880/1958: 447, 448]. Объяснение, в котором нужно решительно отвергнуть определение, уточнив и усилив определяемое: не «злость», а бешенство. Бешенство в мистическом первозначении этого сло­ ва, возвращенном к этимологическим истокам связью с демоническим, бесовским началом Нины. Пушкин, как можно думать, знал о та­ ких состояниях души не из книг и не понаслышке. Бывало и с ним са­ мим, что «пылкие порывы темнили все в глазах его и сбивали с дороги» [Анненков 1855:402]. Postscriptum 3. Три года назад, когда, опираясь на пунктирно и неясно намеченные текстовые свидетельства, я высказал догадку о призраке Нины, явившемся Онегину на именинном балу в доме Лари­ ных и окончательно отделившем его от Татьяны, я еще ничего не знал о сложившемся в античную эпоху, получившем развитие в сред­ невековье и в различных версиях дошедшем до нового времени так на­ зываемом «Книдском мифе» — мифе об Афродите (Венере), разъединяющей влюбленных. Легко представить поэтому мое состояние, когда, зимой 2000 го­ да, работая в университетской библиотеке Бакнела (Пенсильвания, США) и просматривая какую-то французскую статью о рефлексах античности в европейской культуре, я натолкнулся на отсылку к ра­ боте неведомого мне Ростислава Шульца «Пушкин и Книдский миф» (Munchen: Wilhelm Fink Verlag, 1985). Понадобилось лишь ко­ роткое время, чтобы, при американской системе книжного поиска, установить, что эта редкая и в американских хранилищах книга име-
ется в богатейшей библиотеке соседнего Пенсильванского государ­ ственного университета, и заказать ее там по Интернету. В ожидании исполнения этого заказа я попытался собраться с мыслями и, насколько позволяли имеющиеся у меня материалы пуш­ кинского времени, уяснить, что знали люди этой эпохи о Книдии и об Афродите Книдской. Замечу прежде всего, что в известных у нас популярных и научных отечественных и переводных зарубежных источниках по античной мифологии воспроизводится, и то очень редко, репродукция прослав­ ленной скульптуры Афродиты Книдской (см., например: Н.А .Кун. Легенды и мифы древней Греции. М., 1957, с. 52), но нет даже намека на какой-либо связанный с ней специальный миф. Однако в этих же многочисленных изданиях ничего не говорится ни о Книде, центре древнего «шестиградья» — городе на малоазийском побережье, где на­ ходился один из самых величественных храмов Афродиты, ни о самом этом храме, ни о поставленном там скульптурном изображении Афро­ диты работы Праксителя (IV в. до н. э .). Между тем для Пушкина, как и для многих его современников, с их разносторонним, органически усвоенным знанием и глубоким переживанием античного мира, все это было открытой книгой. Пушкин знал и поэму Монтескье «Книдский храм», которую мог прочесть как в оригинале, так и в русских перево­ дах 1770 и/или 1802 гг. — о ней упоминает, например, П. А . Катенин в своих воспоминаниях о Пушкине 1852 г. (П. А . Катенин. Избранное. М., 1989, с. 177), знал антологические — переводные и оригинальные — тексты своих друзей, посвященные Книду/Книде (Д. В . Дашкова, П. А Вяземского и др.), видел, несомненно, те или иные воспроизведе­ ния скульптуры Афродиты и ее римской копии — Венеры Медицейской из галереи Уффици во Флоренции, названной им «Флорентийскою Ки- придой» («Кто знает край, где небо блещет...», 1828), и — в своей рабо­ чей «последней тетради» — оставил ее перерисовку с какой-то гравюры (см.: С. М. Бонди. Из «последней тетради» Пушкина// Стихотворения Пушкина 1820-1830-х годов. Л ., 1974, с. 381). Однако никакой инфор­ мации о знакомстве с неким «книдским мифом» в пушкинском кругу мне найти не удалось. Мне оставалось лишь предполагать, что этот культур­ ный миф, если он существовал и работал, мог, как это обычно бывает, войти — в тех или иных его версиях — в русскую литературу с токами европейской культуры... Предполагать и ждать заветной книги Шульца. Она пришла, наконец, и, лихорадочно перелистывая ее, я сразу же наткнулся на изложение одной из версий книдского мифа, восходящей к Лукиану из Самосаты (конец II в. н . э.), последнему представителю классической римской латыни, чьи тексты входили в круг принятого у нас классического образования, и к Филострату (начало IIIв.н.э.):
«Юноша из знатной семьи в день своей свадьбы играет с товарищами в мяч. До начала игры он снимает обручальное кольцо и надевает его на палец медной Венеры, стоящей неподалеку. После игры он пытает­ ся снять кольцо, но палец статуи оказывается согнутым. В брачную ночь юноша не может познать жену, так как Венера, мстящая ему за измену, их разъединяет...» [Шульц 1985:21]. Общность этого «кнндского» сюжета с гипотетически восстановленной мною скрытой сюжетной линией отношений Онегина и Нины — «Венеры H е в ы» — и, что не менее важно, наличие целого ряда объе­ диняющих их деталей), показались мне заслуживающими самого при­ стального внимания и определили мое отношение к книге Шульца. Опираясь на работу впервые описавшего этот миф Блинкенберга, который предложил и сам термин «Knidische Sage» (Chr. Blinkenberg. Knidia. Kopenhaagen, 1933), и более позднее исследование Пабста, ис­ пользовавшего близкий термин «Knidossage» (W. Pabst Venus und die missverstandende Dido. Hamburg, 1955), Ростислав Шульц подверг «книдский миф» специальному глубокому анализу. Этот немецкий славист русского происхождения, пионерская работа которого, на­ сколько я могу судить, осталась незамеченной в России, не только обобщил все, что было сделано его предшественниками, не только значительно расширил фактическую базу исследования, но и — впер­ вые — попытался посмотреть сквозь призму этого мифа на творчество Пушкина. Он выдвинул и, как мне представляется, достаточно убеди­ тельно обосновал гипотезу о «генетической связи» между некоторыми произведениями Пушкина, в которых потусторонние силы разъеди­ няют мужчину и женщину, и книдским мифом [Шульц 1985: 9]. Узнать его, как полагает Шульц, Пушкин мог из различных и разновремен­ ных литературных источников, начиная с отразивших его средневеко­ вых «Мираклей Девы Марии» Готье де Куэнси, один из списков кото­ рых хранился в Эрмитаже (доказательству знакомства Пушкина с этим источником посвящена работа Е. Stenbock-Fermor «French Me­ dieval Poetry as a Source of Inspiration for Pushkin» в [Alexander Pushkin. New York University Press, 1976]), и до романа Жака Казота «Влюбленный бес», одно из изданий которого стояло на полке пуш­ кинской библиотеки. Структурную схему книдского мифа, в разных его версиях и вари­ антах, Шульц обнаруживает в целом ряде пушкинских текстов, но, не имея возможности обсуждать здесь степень обоснованности всех при­ нятых им конкретных решений, укажу лишь то, что представляется мне совершенно бесспорным. Это записанная В. П. Титовым устная по­ весть Пушкина «Уединенный домик на Васильевском» и, что особенно интересно и важно, — «Пиковая дама», главная героиня которой не
только прямо названа в тексте «Московской Венерой», но и несет в своем бесфамильном именовании — графиня Анна Федотовна — точную анаграмму имени Афродита, греческого эквонима римской Венеры. Призрак графини, явившейся Германну с лженаказом жениться на Лизе, но тайной трех карт разорвавшей этот союз (не случайно, — замечу, дополняя Шульца, — это как бы «явление» гра­ фини оказывается, как обычно у Пушкина, троекратным!) точная параллель призрака Нины, вставшего между Онегиным и Тать­ яной на именинном балу в доме Лариных как отражение другого бала времен петербургской юности Онегина и как предвещание еще одного бала,где Татьяна окажется рядом с Ниной (Ворон- с к о ю) и на сей раз одержит над ней победу. Сам Шульц пушкинский роман в круг его «книдских» текстов, ес­ тественно, не включает, но именно в «Евгении Онегине» структурная схема книдского мифа обнаруживается в не замутненном мелкими деталями виде. Могу предполагать, что понял это только самый глу­ бокий и тонкий читатель Пушкина — И . С . Тургенев, в творчестве ко­ торого книдский миф оказался основой формирования большинства образов его роковых героинь, буквально отрывающих женихов от не­ вест накануне свадьбы. Таковы не только Ирина Литвинова в «Дыме», не только Полозова в «Вешних водах», но и Сипатова в«Нови»,и Одинцова в «Отцах и детях» (едва не вставшая между Аркадием и Катей), и Ислаева, героиня «Месяца в деревне», разрушающая едва наметившийся роман Веры и Беляева, и—в вырожденном виде — призрачный образ неверной вдовы в «Асе» и другие... 9. Нина Воронская. Скрытые смыслы именования. За всеми дейст­ виями Онегина и их разрушительными последствиями стоит «со­ ткавшийся» (по слову Булгакова) из звуков ее рокового имени чер­ ный призрак Нины —Нины Воронской, которая недаром Ворон­ ская. Ее фамилия, сложившаяся на скрещении стоявших в сознании Пушкина фамилий Таранская х Волховская -> Воронская (8, XVI беловой рукописи [Пушкин 1937/1995: 6, 624]), вобрала в себя и зву­ ки и смыслы первичных производящих — и разрушительную силу та­ рана, и злую, чародейную силу волхвов, и связь с Волховом — бесов­ ской Мутной рекой, и дьявольскую и хтоническую природу Черного Ворона, связанного с миром мертвых и несущего в себе мотив крови, объединяющий имя героини с его носительницей, — напомню: «Все в ней алкало слез и стона, / Питалось кровию моей» (см.: [Мифология 1995: 110-111; 116-118]; о 'вороне' у Пушкина см. еще: [Мурьянов 1996: 38-41]). Эти мрачные коннотации фамильного имени Ворон-
екая оказались для Пушкина важнее, чем поверхностная «реч­ ная» связь имен Онегин — Волховская, не говоря уже о том, что одно­ временно противопоставление Татьяна («пташка ранняя моя» — 3, XXXIII) — Нина («черный ворон») существенно углублялось и обре­ тало новые смысловые и эмоциоально-экспрессивные признаки. Поскольку следствия и последствия могут вообще рассказать о причине гораздо больше и красноречивее, чем она сама могла бы рас­ сказать о себе, сказанным можно было бы и ограничиться. Написал же известный драматург пьесу о Пушкине, в которой нет самого Пушки­ на (ср. [Есипова 1985]), а звучат лишь голоса говорящих о нем. Соз­ дал же великий Гомер образ «идущей к башне Елены Прекрасной», не описывая ее, а лишь воспроизводя голоса восторженно глядящих на нее старцев (Илиада. Песнь третья, 140-160). И все же нужно признать, что прямое свидетельство Онегина о женщине, которая сыграла и продолжала играть роковую роль в его жизни и в жизни тех, кто был рядом с ним, явилось бы тем необходи­ мым авторитетным словом, тем ultima racio, который обеспечил бы приведенным выше гипотетическим соображениям возведение в ранг не подлежащего сомнениям факта. Таким свидетельством мне пред­ ставляется подвергнутый выше подробному анализу внутренний мо­ нолог Онегина в начальных строфах 4-й главы. Но поскольку мо­ жет возникнуть хоть тень сомнения в безусловности отнесения этого потока онегинского сознания к Нине, попытаемся найти другое, прямое, еще более убедительное. Такое прямое свидетельство, такой «скелет в шкафу», если воспользоваться термином теории детектив­ ных романов, действительно существует. 10. «Альбом Онегина». 1. Это некоторые записи самого Онегина в его «дневнике» — в так называемом «Альбоме Онегина», исключен­ ном из канонического текста, но печатаемом в приложениях и приме­ чаниях к роману [Пушкин 1950: V, 539-544] и, несомненно, сохра­ няющем для нас все свое значение аутентичного документа. Этот аль­ бом, который «был исписан, изрисован / Рукой Онегина кругом», в ко­ тором «Меж непонятного маранья/ Мелькали мысли, замечанья,/ Портреты, числа, имена/ Да буквы, тайны письмена,/ Отрывки, письма черновые, / И, словом, искренний журнал, / В который душу изливал / Онегин в дни свои младые» (7, XXII беловой рукописи), был привезен им из Петербурга в унаследованное им именье и, давно ос­ тавленный и забытый, лежал заброшенно в его кабинете среди журна­ лов и книг. Убрав его со страниц романа, Пушкин спас Татьяну, уже и так согрешившую недопустимым вторжением в кабинет чужого ей чело-
века, от опасного искушения заглянуть в его тайная тайных, — иску­ шения, которое ей самой было бы чрезвычайно трудно преодолеть (ср. несколько более мягкое объяснение в работе [Альми 1988: 117]) 173 . Пушкин пожертвовал этим очень важным текстом, потому что дейст­ вительно очень любил Татьяну, хотя у него, надо полагать, были для этого и некоторые иные соображения. Если бы, однако, он этого не сделал, а Татьяна, не совладав с собой, открыла бы онегинский «альбом» и полистала бы его, она узнала бы о его авторе значительно больше, чем из подбора книг в онегинской библиотеке и из его помет на книжных страницах (первый, поверхностный анализ этого текста см. в работе: [Соловей 1977: 114-116]). Ей приоткрылось бы окруже­ ние Онегина в большом петербургском свете времен «его мятеж­ ной юности» и, среди беглых зарисовок, легких очерков и абрисов многих из тех, кто входил в этот круг, перед нею со страниц онегин­ ского альбома, в записях под No 5, 6, 9-11 и др. встала бы — во весь рост и во всей своей могущественной обольстительности — та, при­ зрак которой, вызванный неведомо для них самих Ленским и Трике, незримо, но губительно вторгся недавно в ее жизнь и в мир­ ную жизнь ее семьи; та, с которой ей через несколько лет предстояло встретиться на балу в собственном петербургском доме; та, с которой ей, как на двойном портрете, предстояло сидеть у стола, соперничая красотою и величием; та, которая, сама того не зная, преградила ей путь к сердцу Онегина и чье место в этом сердце она потом заняла; та, которую ей предстояло низложить и развенчать, став «величавой и небрежной законодательницей зал» (8, XXVIII) 174 и «неприступною богиней роскошной, царственной Невы» (8, XXVII): 9 Вчера у В., оставя пир, R. С . летела, как зефир, Не внемля жалобам и пеням, А мы по лаковым ступеням Летели шумною толпой За одалиской молодой. Последний звук последней речи Я от нее поймать успел, Я черным соболем одел Ее блистающие плечи, На кудри милой головы Я шаль зеленую накинул, Я пред Венерою Невы Толпу влюбленную раздвинул... [Пушкин 1950: V, 542]
В эту онегинскую запись следует внимательно вчитаться, и тогда она расскажет об очень и очень многом. И прежде всего о том, что вышла она из-под пера наивно-просто­ душного и чистого, но самоуверенного мальчика, изо всех сил ста­ рающегося казаться взрослым. Онегин, каким он явлен и каким мы его знаем, начиная с первой главы романа, «лететь» «по лаковым ступеням» за «летящей, как зефир» «одалиской молодой» в «шумной толпе» таких же «влюбленных» мальчиков, конечно, не мог бы. А ка­ кими они были, эти мальчики большого света, мы можем себе пред­ ставить хотя бы по жихаревскому жизнеописанию П. Я .Чаадаева: «Лет четырнадцати, пятнадцати, шестнадцати, и никак не позже семнадца­ ти, молодой Чаадаев представлял собою следующее явление: <...> он был отменно красив и слыл одним из наиболее светских, а может быть и самым блистательным из молодых людей в Москве; пользовался ре­ путацией лучшего танцовщика в городе по всем танцам вообще, осо­ бенно по только что начинавшейся вводиться тогда французской кад­ рили, в которой выделывал „entrechat" не хуже никакого танцмейсте­ ра; очень рано <...> принялся жить, руководствуясь исключительно своим произволом, начал ездить и ходить, куда ему приходило в голо­ ву, никому не отдавая отчета в своих действиях и приучая всех этого отчета не спрашивать... < .. .> После 25 лет <...> он танцевать уже пере­ стал. Однако ж сказывал мне, что иногда танцевал мазурку, которую исполнял превосходно...» [Мемуары 1989:54-55]. В этой связи нельзя пренебречь и тем, что сам образ «летящей», «как зефир» «молодой одалиски» прямо перенесен из стихотворения «Монах» (1813), написанного четырнадцатилетним Пушки­ ным: «Монах на все взирал смятенным оком. < .. .> И вдруг, в душе по­ чувствовав кураж / И набекрень, взъярясь, клобук надвинув, / В зе­ леный лес, как белоусый паж, / Как легкий конь, за девкою погнался. / Быстрей орла, быстрее звука лир, / Прелестница летела, как зефир. / Но наш монах Эол пред ней казался, / Без отдыха за новой Дафной гнался...» [Пушкин 1958:1,22] т . Очевидно, что онегинская запись под No 9 — это запись о первом, крохотном светском успехе, но звучит она как горделивая реляция о великой любовной победе (я! — единственный из всех! — одел! — накинул! — раздвинул!), и слышатся в ней знакомые нам востор­ женные интонации влюбленного «пятнадцатилетнего пажа», образ которого представлен и в цитированных строчках из «Монаха», и звучит подлинная высокая поэзия, разбуженная в его душе первой любовью. И почти невозможно сомневаться в том, что вызвавшая эту первую любовь «одалиска молодая», она же «Венера Невы», среди влюбленной
толпы на пиру у В. и есть героиня его первой и на многие годы единственной и от всех утаенной мучительной страсти и что она и Нина Воронская, она же «Клеопатра Не­ вы», в бальной зале княжеского дома Татьяны — одно и то же лицо. Если, имея в виду юного Онегина при R. С. — Венере Невы, вспомнить 15-летнего пажа из одноименного стихотворения, который с гордостью говорил о себе: «Уж я не мальчик — уж над губой / Могу свой ус я защипнуть», самого Пушкина, который вспоминал этот же свой возраст, как время, когда он «говорить старался басом / И стриг над губой первый пух / В те дни ... в те дни когда впервые / Заметил я черты живые/ Прелестной девы,/ И любовь/ Младую взволновала кровь» (8, II беловой рукописи [Пушкин 1937/1995:6,620]), «белоусого пажа» из «Монаха», гнавшегося за Дафной, и того, кто третьим принял вызов Клеопатры («Египетские ночи», III), — того, чьи «ланиты / Пух первый нежно оттенял; / Восторг в очах его сиял; / Страстей неопытная сила / Кипела в сердце молодом...», предлагаемое отождествление «Венеры Невы» и «Клеопатры Невы» — Нины Вороненой, может быть, получит дополнительные основания. Мно­ гочисленные другие объединяющие и идентифицирующие их призна­ ки, о которых будет еще сказано ниже, могут только укрепить нас в этом убеждении. И единственное, что вызывает сомнение и ставит под вопрос это отождествление, — это латинские инициалы именования онегинской героини в его «Альбоме» — R. С, которые с именованием Нины Воронской прямо связать невозможно. Кто же она, эта загадочная R. С? 11, «Альбом Онегина». 2 . Загадка криптонима R. С . Попытку отве­ тить на этот вопрос предприняла недавно Р. В. Иезуитова в специаль­ ной работе, посвященной «Альбому Онегина». Не обсуждая сейчас всех выводов и заключений, к которым приходит автор, и проблем, которые возникают в связи с этим интересным, но чрезвычайно спор­ ным исследованием, отмечу лишь главное. Считая, вслед за 10. М . Лотманом, одной из особенностей художе­ ственного метода Пушкина в этом романе стремление «окружить сво­ их героев неким реальным, а не условно-литературным пространст­ вом» [Лотман 1983: 28], и, с другой стороны, ссылаясь на известное наблюдение И. М . Дьяконова, что на начальных стадиях работы Пуш­ кин нередко обозначал будущих героев реальными именами их прото­ типов [Дьяконов 1982: 94], Р. В. Иезуитова утверждает, что за иници­ альными аббревиатурами «включенных в Альбом светских лиц» «сто­ ят живые, реальные лица» и, в частности, те женщины, с которыми
был связан и/или которыми был увлечен Пушкин в период его рабо­ ты над этим текстом — между 19 февраля и 4 ноября 1828 г. Так, «старая В. К.» <чернового вариантам переделанная в «Эли­ зу К.» <в записи под No 2 беловой рукописи>, по мнению исследова­ тельницы, «чем-то напоминает Элизу Хитрово»; «М. С . в черновой ре­ дакции имеет <...> в виду Марию Александровну Мусину-Пушкину (урожд. Урусову), с которой поэт познакомился еще в Москве в 1827 г. <М. А. Цявловский [1962: 376] доказывает, что это знакомство могло произойти лишь в Петербурге и притом не ранее ноября 1827 г. — Л.П .> и кратковременное увлечение которой пережил в Петербурге весной 1828 г. < .. .> Но вскоре приходит разочарование <...> К момен­ ту окончания отделки Альбома образ М. С. тускнеет, остается только строфа о ее муже, и всплывает другой образ — фрейлины А. О. Россет, который вытесняет М. С . черновой редакции. К моменту работы над беловой рукописью поэт уже лично знаком с нею. Поэт передаст но­ вой героине (R. С.) сюжетную роль и наиболее значительные реплики М. С.» [Иезуитова 1989: 28-30]. Все эти построения Р. В . Иезуитовой спорны. Формулируя принцип «окружения героев неким реальным, а не условно-литературным пространством» и «введения их в мир, на­ полненный лицами, персонально известными и ему, и читателям», Ю. М . Лотман имел в виду прежде всего «литературный фон» пуш­ кинского романа, особенно «его начала», а на этом фоне — реаль­ ных лиц с их подлинными именами и, со ссылкой на опыт Грибоедова, «персонажей с прозрачными прототипами» [Лотман 1983: 28]. Автоматически распространять этот принцип на весь роман в целом, и тем более на текст онегинского «Альбома» в его составе, представляется некорректным. Относящийся ко времени первой молодости героя «Альбом Оне­ гина» — это интимный, «тайный», как сказано в черновике [Пушкин 1995: 6, 430, 9а], «дневник мечтаний и проказ» (7, XXII) юноши, почти мальчика, открытыіі только для его автора (Кэрол Эмерсон, конечно, ошибается, называя этот «Альбом» «салонным» [Эмерсон 1996: 46, примеч. 23]), и, поскольку это был «искренний журнал, / В который душу изливал / Онегин в дни свои младые», это ключ «к самораскры­ тию героя» [O'Bell 1993: 164]. Его основное назначение в составе ро­ манного целого прежде всего в том, чтобы раскрыть спрессованные и восполнить пропущенные страницы первой главы и дать понять — читателям и Татьяне, в руки которой он должен был лопасть по первоначальному замыслу, — каким на самом деле был Онегин в своей первой юности, в сопоставлении с тем, каким он хо­ тел казаться и каким его видели другие, и что его сделало таким, ка-
ким он стал. Конкретное содержание этой задачи понимается, однако, по-разному. По мнению И. М .Дьяконова, исходящего из предвзятого тезиса об идее «сатирического разоблачения героя», которой якобы руково­ дствовался Пушкин, «Альбом» должен был показать Татьяне, что «Онегин — сочетание горьких философских размышлений с довольно пошлой распущенностью» [Дьяконов 1982: 94]. Так именно и написа­ но: «Онегин — сочетание горьких философских размыш­ лений с довольно пошлой распущенностью»! Впрочем, еще раньше Д. Чижевский высказал мысль о том, что «Альбом» создавался «с целью разоблачения пустоты Онегина» <it was to have served the purpose of unmasking Onegin's emptiness»> [Cizevsky 1953:273]. По мнению же Ю. M . Лотмана, поскольку он пришел к выводу, что ко времени работы над «Альбомом» Пушкин отказался от «разоблаче­ ния» и «осуждения» Онегина, «Альбом» должен был «раскрыть перед Татьяной неожиданный, особенно после убийства Ленского, образ героя как доброго человека, который сам не догадывается о том, что он очень добр», и тем самым оправдать его. Основанием служат цитируемые им обращенные к Онегину в одной из его альбомных записей слова R. С: «Изнали ль вы до сей поры, / Что просто очень вы добры?», причем субъект этой прямой речи почему-то не указывается [Лотман 1983:315]. Между тем слова неизвестной Татьяне и читателю R.C. о том, что в ранней юности Онегин был «очень добр», послужить для него оправданием никак не могли. Совсем напротив, рекомендация, исхо­ дящая от той, которая названа «одалиской» и «Венерою Невы», скорее всего могла бы быть воспринята как антирекомендация. И сами эти прямые характеристики R.С. в онегинской записи гово­ рят о том, что «младой» Онегин вполне осознавал, за кем он «ле­ тел». И тем не менее — «летел» т . Очевидно поэтому, что, пытаясь понять, что говорит нам онегин­ ский «Альбом», нужно отказаться от предвзятых категорий «обвине­ ния» — «оправдания», но и не по вырванным из целого словам R. С. судить о его авторе и о пушкинском замысле в целом. Утверждение Р. В . Иезуитовой, что за аббревиатурой R. С. стояла А. О. Россет, которую «поэт рисует <...> в образе восточной одалиски» [Иезуитова 1989: 31], вызывает глубокие сомнения. Ведь запись Онегина говорит не о маскараде, а о бале и пире; и не об «образе» одалиски, не о ее внешнем облике, не о ее костюме, а о ее сути и существе как воплощении ми­ фологической Нины. Но и десятой доли того, что мы знаем об Александре Осиповне Россет (Россетти) из многочисленных воспо-
Александра Осиповна Смирнова-Россет (1809-1882) Акварель П. Ф . Соколова. 1834 -1835 . (Пушкин и его время. М ., 1997, с. 314) минаний, из упоминаний о ней в переписке Пушкина и многих иных ее друзей и вообще современников, а также из ее собственных текстов, более чем достаточно, чтобы утверждать, что ни по своей натуре, ни но своему положению фрейлины императрицы выступать «в об­ разе одалиски» она просто не могла. Широко образованная, открытая, остроумная и острая на язык (Вяземский, играя им же дан­ ным ей литературным прозвищем Доны Соль, называл ее «Допой Пе­ рец» и хотел в ней видеть «Дону Сахар, Дону Мед»), но в высшей
степени целомудренная и строгая к своим поклонникам («Придвор­ ных рыцарей гроза», как сказал о ней Пушкин — «Ее глаза», 1828), она никогда не была «Венерою Невы» и не вызывала даже тени такого рода ассоциаций. Ее «авторекомендация», написанная Пушкиным («В тре­ воге пестрой и бесплодной / Большого света и двора / Я сохранила взгляд холодный, / Простое сердце, ум свободный / И правды пламень благо­ родный / И как дитя была добра; / Смеялась над толпою вздорной, / Судила здраво и светло,/Ишутки злости самой черной / Писала прямо набело» — 1832), не оставляет на этот счет никаких сомнений. Ее от­ ношения с Карамзиным, Жуковским и Вяземским (которые называли ее «милой Иосифовной» — см, например, в письме Жуковского Вязем­ скому от 30 октября 1837 г.), с Тургеневым и Плетневым («Ее беспо­ койство о моей судьбе трогает меня не на шутку <...> В ней так много человеко-прекрасного, так много предупреждающего и столько ду­ шевной делимости...», — писал он Пушкину 19 июля 1831 г.), ее отно­ шения с Пушкиным (который называл ее «фрейлиикой Россет», по­ знакомил с ней свою молодую жену, приглашал ее на совместные с Натальей Николаевной прогулки по Царскому Селу и принимал ее у себя в доме [Смирнова-Россет 1989: 511; Мир Пушкина 1993:102], был шафером ее жениха H. М. Смирнова на их свадьбе в январе 1832 г., навещал ее вместе с женой и делился с женой тревогами по поводу ее трудных родов), а позднее с Лермонтовым (нарисовавшим ее вырази­ тельный портрет, ничего общего с обликом онегинской R. С. не имеющий) и Гоголем (которого она называла «братцем» [Смирнова-Россет 1989: 488]), определялись теплой дружеской приязнью, взаимным душев­ ным участием и духовной близостью, но никак не игрою страстей. И, наконец, как показало недавнее специальное исследование, непосред­ ственное знакомство Пушкина с «черноокой Россети» («Полюбуйтесь же вы, дети...», 1829-1830) могло произойти не ранее 18 января 1829 г. [Житомирская 1989:590], т. е . после того, как работа над беловой рукопи­ сью «Альбома Онегина» была уже завершена, а дружеское их сближение относится к еще более позднему времени. И даже если бы дело обстояло иначе, невозможно предполагать, что «диалог R. С. с Онегиным < > — отзвук реально происходившего разговора, которым искренняя и от­ кровенная Россет могла заинтересовать поэта» [Иезуитова 1989: 31]: среди людей близких Россет не могло быть никого, кто бы мог вну­ шать ей, что она будет ненавидеть Пушкина. Трудно представить себе, что 19-20-летняя маленькая фрейлина императрицы объясняет вели­ кому поэту во всей полноте его 30-летнего самосознания, что «про­ сто» он «очень добр», и видеть в этом один из «знаменитых парадок­ сов» А. О. Россет нет никаких оснований. «Не восемнадцатилетней женщине управлять мужчиной, которому 32 года», — писал Пушкин
H. И. Гончаровой 26 июня 1831 г., имея, правда, в виду свои отноше­ ния с молодой женой, в которые Н. И . Гончарова пыталась вмешаться, но сама эта позиция выражена им совершенно ясно. Показательно, что в своем третьем письме H. Н. Гончаровой (около 29 июля 1830 г.) Пушкин, с самого начала столкнувшийся с ее ревнивым вниманием к окружающим его женщинам и всегда учитывавший это, спокойно пи­ сал «J'ai été voir ces jours-ci mon Egyptienne <на этих днях я был у моей Египтянки>. Она очень заинтересовалась вами. Она заставила меня нарисовать ваш профиль и выразила желание познакомиться с вами; почему принимаю на себя смелость рекомендовать вам ее: прошу лю­ бить и жаловать» [Письма 1928/1989: II, 100. — Выделено Пушкиным]. Есть все основания видеть в этой «Египтянке» — черноокую и смуг- лоликую А. О. Россет (ср.: [Модзалевский 1928: II, 452]). «Поздравь черноокую и эіселтолапитую невесту со скорым приездом жениха ее...» — писал Вяземский Жуковскому 4 сентября 1831 г. (Русский ар­ хив, 1900, т. 38, кн. 3, с. 363). Очевидно, что мы имеем здесь дело с обычным применением этнонима как средства внешней характери­ стики (см. об этом подробнее выше), и никакого отношения к «Клео­ патре Невы» эта пушкинская «Египтянка» не имеет 177 . В этом же кругу А. О. Россет называли «чертиком» и «небесным дьяволенком», а с выходом ее замуж Смирнушкой и Смирнихой. Ср. в письмах Вязем­ ского Жуковскому (Русский архив, 1900, т. 38, кн. 3, с. 357 -358; 361; 385-386): «...холера в Москве <...> Молись Богу за нас <...> Попроси и чортика молиться за нас Богу...» (26 сентября 1830 г.); «...Поцелуй за меня ручку у небесного дьяволенка. Dona Sol тож, ласточка тож, поме­ ранца тож и проч., и проч., и попроси ее почаще писать к Cophie <sic!> Карамзиной, потому что та в письмах такой же небесный дьяволенок, такая же Дона Соль и Дона Имбирь, как и с рожицы...» (26 октября 1830 г.); «...говорила мне на днях наша Смирнушка... < ...> Смирниха в Царском Селе донашивает свою пузу и кряхтит...» (12 августа 1840 г.) . За этими дружескими ласково-шутливыми именами (особенно с уче­ том прозвищного ряда, в который они входят) нет и намека на харак­ терное для Нины роковое единство неба и ада. Здесь то же шутливое соединение этих полюсов, что и в словах Пушкина по поводу не про­ шедшей через цензуру статьи Д. Давыдова о генерале Винценгероде: «Вырвался проклятый; бог с ним, черт его побери» (письмо Д.Да­ выдову 23 мая 1836 г.) или в его оценке Жуковского: «Письмо Жуков­ ского наконец я разобрал. Что за прелесть чертовская его небесная ду- ша\..» (Л. С .Пушкину, май 1825г.). «Небесныйдьяволенок» А. О. Россет была «ласточкой» {«южная ласточка, смугло-румяная красота наша», как писал о ней Пушкин Плетневу 26 марта 1831 г.), а не «вороном». Ср. также характеристику А. О. Россет в воспоминаниях князя А. В. Me-
щерского (Русский архив, 1901, кн. 1, вып. 1, с. 102-103) и ее дяди, де­ кабриста Н. И .Лорера, заметившего, что «название Madame Récamier du Nord шло к ней как нельзя больше» [Мемуары 1988: 538]. Как, однако, вообще могла сложиться эта гипотеза об А. О. Россет как прототипе R. С . беловой рукописи и о М. А. Мусиной-Пушкиной как ее предшественнице и прототипе М. С . в черновой рукописи «Альбома»? Исходной точкой построений Р. В .Иезуитовой послужила не во­ шедшая в окончательный текст запись о «клюкве»: «Чего же так хо­ телось ей / Сказать ли первые три буквы / К-Л -Ю-Клю... возможно ль клюквы!» [Пушкин 1937/1995:433], отсылающая к реальному эпизоду из жизни М. А .Мусиной-Пушкиной, которая, по сообщению П.В .Ан­ ненкова (со слов Вяземского), возвратившись в Петербург из поездки по Италии, «капризничала и раз спросила себе клюквы в большом со­ брании» (цит. по: [Цявловский 1962:372]). Именно на основе этой за­ писи и с учетом того, что в период работы над «Альбомом» Пушкин пережил недолгое увлечение этой красавицей, каприз которой дал ему толчок к не законченному и при жизни автора не печатавшемуся сти­ хотворению «Кто знает край, где небо блещет...» (1828 — с эпиграфом «По клюкву, по клюкву,/ По ягоду, по клюкву...»), Р. В . Иезуитова пришла к ряду важных выводов, каждый из которых требует внима­ тельного обсуждения. 1. Р. В . Иезуитова убеждена, что та, кто стоит за местоимением «ей» в записи Онегина о клюкве, — не только для Пушкина, но и для Онегина — это Мария Александровна Мусина-Пушкина (1801-1853), урожд. княжна Урусова, с лета 1822 г. жена генерал-май­ ора Ивана Алексеевича Мусина-Пушкина (1783-1836), и что именно она обозначена в «Альбоме Онегина» инициальным шифром «М. С». Однако в то время, когда Онегин заносил на альбомные страни­ цы свои наблюдения и мысли и, в частности, запись о «клюкве», ге­ роине кратковременного и кончившегося полным разочарованием пушкинского увлечения было не больше 9-10 лет и, следовательно, для Онегина, а значит, и для Пушкина (автора романа в стихах и «Альбома» в его составе, а не автора стихотворе­ ния «Кто знает край...») — «она», несомненно, не Мусина-Пушкина. Сказанное, само собой разумеется, должно быть отнесено и ко всем другим лицам, которые включены в концепцию Р. В. Иезуитовой: к мужу Мусиной-Пушкиной и к А. О. Россет, пришедшей ей на смену. И не учитывать этого, пренебречь этим Пушкин, заверявший, что все в его романе «расчислено по календарю», не мог. 2. Р . В. Иезуитова придает эпизоду с «клюквой» исключительно важное, концептуальное и идеологическое значение. Она убеждена —
и именно на этой самой «клюквенной» основе, — что Пушкин вводит образ «М. С.» в «Альбом Онегина» в связи «с поисками женского идеала, сохраняющего в великосветской среде живую душу, ум и патриотическую настроенность, противостоящую кос­ мополитизму высшей знати» [Иезуитова 1989:30]. Но даже имея в виду Пушкина — автора незаконченного стихотво­ рения с «клюквенным» эпиграфом, не получившим, однако, развития в дошедшем до нас тексте, — столь серьезно-прямолинейное выведе­ ние «патриотизма» из капризного требования клюквы (читай: рус­ ской клюквы, а не итальянского лимона) принять совершенно невозможно. «Клюква» М. А . Мусиной-Пушкиной принципиально отличается от программных водки, ржаного хлеба и соленой капусты на «русских завтраках» в доме Рылеева и, если и имеет знаковую функцию, то иной — не идеологической, а физиологической — природы, и объясняется обычной для беременных потребностью в «кисленьком»: как раз в это время М. А. Мусина-Пушкина носила второго своего сына (Александра), которого и родила благополучно 10 июня 1827 г. [Цявловский 1962: 376, примеч. 47]. Именно об этом пушкинские строки о «другой Марии» «с другим младенцем на руках» в названном выше стихотворении, которое было написано между но­ ябрем 1827 — мартом 1828 г. Но то, что было вполне понятно Пушки­ ну, мог не знать 15-летний Онегин, для которого — с его аристокра­ тическими гастрономическими вкусами, с одной стороны, острым и насмешливым складом ума, с другой, — эпизод с дамой, захотевшей клюквы в благородном собрании, — всего лишь нелепая и смеш­ ная история, которая именно в качестве курьеза и была занесена на страницу его «Альбома». Это та не перестававшая интересовать Пушкина ситуация, о которой он в другом месте и в другой связи ска­ жет, характеризуя поэта: «Как резвое дитя, бывает по<ражен> / Он, как великой, вещью малой...» (Гнедичу, 1832 — черновая рукопись. — Цит. по: [Бонди 1978: 167]). Очень важно поэтому принять во внима­ ние, что запись о «клюквенном капризе» не названной дамы и простодушном удивлении и улыбке Онегина завершает эпи­ грамматический ряд черновой рукописи онегинско­ го «Альбома» и никакой связи с сюжетными текстами, героиней которых является М.С., не имеет. Но и сама «клюквенная история» на странице «Альбома Онегина», перенесен­ ная из своего в другое время, имеет к реальной М. А . Мусиной-Пуш­ киной не большее отношение, чем онегинские слова об «уме», кото­ рый «любя простор, теснит», в записи под No 1 к словам историческо­ го П. С . Кикина, которые она представляет в перевернутом виде (см. об этом: [Листов 2000: 92-96]) 178 . Кроме того, необходимо иметь в
виду, что М. А. Мусина-Пушкина, которую Пушкин назвал «другой Марией» с «другим младенцем на руках», сравнивая ее таким обра­ зом — без всякого богохульства — с Богоматерью, никогда не бы­ ла ни куртизанкой — «одалиской», ни «Венерой Невы» и не пользо­ валась никакой скандальной известностью. 3. Р . В . Иезуитова убеждена, что именно М. А. Мусина-Пушкина скрыта за инициалами «М.С .» («S.M.») черновой рукописи «Альбо­ ма Онегина» [Иезуитова 1989: 29-30], которые были заменены затем инициалами «R. С», скрывающими А. О . Россет, вытеснившую М. А. Му­ сину-Пушкину и из сердца Пушкина, и из онегинского текста. Правда, А. О . Россет, будучи фрейлиной, была, в отличие от М. А . Му­ синой-Пушкиной, незамужней, но Р. В. Иезуитову это обстоятельство, вопреки ее стремлению к прямой реалистической прототипичности, не смущает. Называя мужа оттесненной М. А. Мусиной-Пушкиной ее «рудиментом», она спокойно передает его R. С, нимало не заботясь о том, чтобы хоть как-нибудь объяснить — в границах реалистических соответствий — то, что муж реальной Мусиной-Пушкиной был «об­ жорой» [Иезуитова 1989: 31], тогда как ее «рудимент», переданный незамужней А. О. Россет, т. е . R . С, имеет совершенно другие отличи­ тельные признаки: «Он важен, красит волоса / И чином от ума избавлен». Все перечисленные выше категорические утверждения Р. В . Иезуито- вой о прототипах и их реальных именованиях, с одной стороны, и инициальных «шифрах» этих именований и тех, кому они даны в оне­ гинском «Альбоме», с другой, должны были бы, чтобы претендовать на убедительность и достоверность, иметь в качестве основы — и именно потому, что речь идет о «шифрах»! — предвари­ тельное установление (или хотя бы обсуждение) принятых Пушки­ ным правил «шифровки». Но для Р. В . Иезуитовой этой проблемы вообще не существует. Она оставляет без внимания и вопрос о гра­ фической природе рассматриваемых ею шифров, и возможность их множественной интерпретации, и предопределяемую этим про­ блему выбора того или иного варианта их чтения как элементов поэтического текста. Некоторые же «шифры» во­ обще и, по-видимому, сознательно, не привлечены к анализу и даже не упоминаются. «Клюква» М. А. Мусиной-Пушкиной кажется ей уни­ версальным «ключом» [Иезуитова 1989: 29] ко всем загадкам онегин­ ского «Альбома». Всё решается очень просто: «клюква» -> М. А . МуСина-Пушкина -> «М. С». И, хотя сама Р. В. Иезуитова прямо об этом не говорит, со­ вершенно очевидно, что этот шифр понимается ею как результат из­ влечения двух первых согласных из состава букв фамильного имени клюквенной «дамы».
Но если так, то шифр «R.C.» белового варианта, по скрытой, но легко восстанавливаемой логике мысли Р. В. Иезуитовой, должен по­ ниматься аналогично— как результат извлечения первых двух со­ гласных букв из другого фамильного имени, носительницей которого является другая дама, и найти эту другую в кругу тех, кем увлекался Пушкин в период работы над онегинским «Альбомом», не представ­ ляет большого труда: «R. С.» <- А. О . РоСсет. Но А. О . Россет никогда не капризничала и клюквы не просила. Значит, «нет никакого сомне­ ния, что в обеих редакциях речь идет (sic!) о разных женщинах» [Иезуитова 1989: 29]. На первый поверхностный взгляд все это может показаться убедительным, но при ближайшем рассмотрении рушится как карточный домик. 1. Поскольку «клюква», как мы видели, решающей роли в иденти­ фикации героини онегинских записей для Р. В . Иезуитовой в конеч­ ном счете не играет и может быть — вместе с мужем — передана дру­ гому лицу, то почему бы не поискать другую женщину с тем же кон­ сонантным составом фамильного имени, но обладающую необходи­ мыми опознавательными признаками? — Почему М. А . МуСина-Пуш- кина, а не, например, известная юному Пушкину не понаслышке «крестница Киприды» и «жрица наслаждений» упомянутая выше (с. 268) известная петербургская куртизанка и одалиска Ольга МаСон? 2. R.C. — А .О .РоСсет? — Но почему именно Александра Осиповна Россет, а не, например, Александра Александровна (Алина, Alexandrine) РимСкая-КоРСакова (1803-1860), которой Пушкин был увлечен в период с октября 1826 до мая 1827 г., незадолго до начала работы над «Альбомом», которой, по свидетельству Вяземского (Русский архив, 1887, кн.З, с. 578) посвящены стихи строфы LII 7-й главы «Евгения Онеги­ на», образ которой («девушка лет 18-ти, стройная, высокая, с бледным прекрасным лицом и огненными глазами») остался на страницах не­ завершенного «Романа на Кавказских водах» (1831) [Черейский 1988: 369] и в которой с гораздо большими основаниями — «не только кра­ савица, как ее старшие сестры, но и самобытная натура» («elle а du caractère», как говорила о ней ее мать), способная на спор пойти в одиночестве ночью на кладбище и оставить на могиле платок [Гер- шензон 1913/1994: 195-197] — можно было бы видеть прототип оне­ гинской «одалиски» и «Венеры Невы»? Тем более, что посвященная ей строфа 7-й главы связана с онегинской записью в «Альбоме» прямыми текстовыми перекличками: «Как пегой грудь ее полна! / Как томен взор ее чудесный». Ср. также попытку Н.В .Измайлова связать с ней образ Зинаиды Вольской, еще одной пушкинской Клеопатры, в неокончен­ ной повести «Мы проводили вечер на даче...» (1835) [Измайлов 1976: 64, 198-199]. Замечу также, что именно с ней (а не с А. О . Россет!)
связывают вторую Александру (первая Александра — это тригорская Александра Ивановна Осипова, падчерица П. А. Осиповой) во втором «дон-жуанском» списке Пушкина [Пушкин 1997: 7, 266, 270,271]. Почему Александра Осиповна Россет, а не такая воплощенная Ни­ на, как А. Ф . ЗакРевСкая, «Медная Венера» и «Клеопатра», мучи­ тельный роман Пушкина с которой приходится как раз на бурный для него 1828 г.? И почему («зачем ума искать и ездить так далеко»?) принадлежа­ щая другому времени и другой, реальной жизни Александра Осипов­ на Россет, а не уже многократно возвещенная и долженствующая вскоре явиться открыто на тех же романных страницах Нина В о - РонСкая? 3. Два разных шифра — две разных женщины? — Но ведь в черно­ вой редакции «Альбома» рядом с шифрами М.С, S.M. запи­ сан (для той же героини!) еще один, третий шифр — L.C., почему-то во внимание не принятый. Между тем, если первые два шифра еще можно хотя бы гипотетически идентифи­ цировать и счесть либо вариантами, принадлежащими двум разным графическим системам (соответственно — русской и латинской) и ин­ вертированно представляющими один комплекс их совпадающих рус­ ских буквенных названий («эм-эс» — «эс-эм»), либо — вариантами, представляющими один фонемный комплекс через названия букв французского («em-se») и латинского («es-em») алфавитов, то третий шифр — L . С . — в этот ряд на правах варианта включен быть не может. Ср. в записи, помеченной датой «5 авг.»: «Вчера я был у В. на бале / [Толпа и давка] в тесной зале / M. С . как Ангел хороша» и «Простор в довольно душной зале / 5. М . как Ангел хороша». В следующей же записи под No «[6] 7»: «Вчера сказала мне L. С. / Давно желала я вас видеть» и «S.M. сказала мне вчера», «S.M. сказала мне вечор» [Пушкин 1937/1995: 6, 434]. Следует ли на этом основании и пользу­ ясь логикой Р. В. Иезуитовой предпринять поиски еще одной — треть­ ей «разной» женщины? И не удвоить ли или даже утроить, пользуясь той же логикой, прототипы персонажей некоторых других записей? Таковы, например, «княжна S.L .», о которой сказано: «Я не люблю княжны 5.I.», и «княжна Т. Л.», которая, напротив, вызывает восхи­ щение: «Как хороша княжна Т.Л .», а также «кн<яжна> R-ова», «графиня R-ова» и «графиня К-ова». И, учитывая сохраненные чер­ новой рукописью варианты характеристик «чужого» мужа R.C. («Ему семидесятый год/ Супругу 45-ый год/ Он стар и глуп/ Он глух, одыш­ кою задавлен / Он глух подагрою задавлен...» [Пушкин 1937/1995: 6, 437]) 179, не задаться ли вопросом о том, сколько мужей было у М. А. Мусиной-Пушкиной? А заодно — не задуматься ли еще и о том,
что за время работы Пушкина над «Альбомом» «В» осуществила за­ мену «тесной» бальной залы, где Онегин встретился с М.С., на другую, где не было «толпы и давки», а был «простор», несмотря на «духоту» [Пушкин 1937/1995: 6,432,434]? Ответ на все такого рода вопросы, как представляется, может быть только один. Каковы бы ни были колебания Пушкина — автора «Аль­ бома Онегина» в выборе признаков бальной залы, титулов велико­ светских дам, возраста, болезней и особенностей шевелюры мужа R. С. и т. п ., они не связаны ни с какой индивидуализированной проторе- альностью и не нуждаются ни в каком конкретном реалистическом протообосновании. То же в полной мере относится и к центральной женской фигуре онегинских записей — «одалиске» и «Венере Невы». Сами эти имена освобождают нас от поиска ее прототипических свя­ зей, более того — накладывают вето на такие поиски, поскольку прямо отсылают к ее мифологическому протообразу — к Нине. Тем самым снимается и проблема протонимического обеспечения ее (как, впрочем, и всех остальных) инициальных шифров. Колебания в вариантномрядуМ.С. иS.M., М.С. иL.С,L.С. иR.С,R.С. и S.R . говорят не о смене прототипов героини, ао поисках наиболее совершенного (представляющегося наиболее совершенным) криптонима, при помощи которого — тайное имя в тайном журнале! — Онегин надеялся обеспечить дополнительную защи­ ту тайны своего сердца. В этой связи и с этой точки зрения становится понятным тот факт, что, завершая работу над беловой рукописью, Пушкин снимает латинские шифры всех остальных, лишенных образа, персонажей и, резко сокращая их число, обозначает оставшихся русскими инициалами. Таковы — «Графиня -ова», «Элиза К.» (с вариантами «З.К.» и «В. К.»). В этом «русском» ряду находит свое место и шифр «В.» {«Шестого был у В. на бале...» — No 5 и «Вчера у В., оставя пир...» — No 9), который следует поэтому — вопреки Р.Якобсону, специальным анализом принципов онегинской шифровки не занимавшемуся, — чи­ тать не как [бэ] [Якобсон 1981/1989: 227], а как [вэ]: «Шестого был у [вэ] на бале...»; «Вчера у [вэ], оставя пир...» . Единственное исключение на этом фоне — «NN суровый» (NB — в бесточечном варианте!). Но иноязычность («инографичность») этого шифра, почти не воспринимаемая нами сегодня, не воспринималась как таковая уже и в пушкинскую эпоху, поскольку «N французский» — в одиночной аббревиатуре («Проснулся он: ему приносят / Письмо: князь N покорно просит / Его на вечер...» — 8, XXI), в удвоении («О ком твердили целый век:/ N.N. прекрасный человек» — 8, XI) или даже в утроении (например, «N.N .N .» в заглавии психологического авто-
портрета Батюшкова в его записках «Чужое: мое сокровище», 1817) как знак неопределенности, функционально близкий к неопределен­ ным местоимениям, был в сущности натурализован русским пись­ менным языком. У Пушкина же эта латинская буква вообще стала в его русском письме органическим графическим элементом, соперни­ чающим в определенных условиях с буквой «русский Н<аш>» (2, XXXIII) и достаточно свободно сочетающимся с другими буквами русского алфавита (ср. такие пушкинские написания, как «Всеволож­ ский N.<HKHra> играет; мел столбом, деньги сыплются...» — П. Б. Ман­ сурову, 27 октября 1819 г.; «>1.<иколай> Раевской здесь. Он о тебе привез мне недостаточные известия...», январь 1824 г. и здесь же: «Не верь Н. Раевскому, который бранит его <Онегина>...»; «Тиснуть Сар- ское село и с Мотой...» и «Богатая мысль напеч<атать> Noп<олеона> да Цензура...» — Л. С. Пушкину, апрель 1825 г.; «9 Г^оябр.» — С. А . Со­ болевскому, 1826 г.: «21 Г^оября» — H. М. Языкову, 21 декабря 1826 г., а рядом: «Ноября 29. Псков» — М.П .Погодину, 1826 и др.). Все эти обозначения, таким образом, уже не шифры, а простые сокращения, которые не раскрывают, но и ничего не утаивают. Центральная героиня онегинских записей остается в итоге единст­ венной, кто удостаивается тайного знака, и это вполне соответствует ее месту и роли в жизни Онегина. В качестве такого знака — из длинного ряда конкурирующих вариантов — в конце концов избира­ ется, как свидетельствует беловая рукопись, вариант R.C. . . . И если предпочтение, оказанное латинскому варианту букв этого шифра и французскому варианту их названий (об этом свидетельствует рифма «R. С.» - [er-se] — «все» в записи под No 6) перед соответствующими русскими, легко объясняется языковой культурой шифрующего Оне­ гина, то о критериях выбора конкретного буквенного состава этих «тайных французских письмен», как удачно и точно сказал о шифре R. С . Р. Якобсон [Якобсон 1987:225], можно лишь догадываться. Учитывая, что мы имеем дело с поэтическим текстом, а также то, что окончательный выбор был сделан уже после того, как работа над текстом была завершена, можно думать, что решающими здесь были факторы эвфонической природы. Ср.: «М. С . как Ангел хороша/ S. М . как Ангел хороша» (в черновой рукописи) и «R.C. как Ангел хоРо- Ша» (в беловой рукописи); «Вчера сказала мне L. С . / S. М. сказала мне вчера / S. М. сказала мне вечор» (в черновой рукописи) и «ВечоР Сказала мне R. С .» (в беловой рукописи); «Оставя шумный пир / S. М . летела как Зефир / Она летела как Зефир» (в черновой рукопи­ си) и «ВЧеРа у В. — оСтавя пиР / R. S. летела как ЗефиР» (в беловой рукописи) — сопоставления, вторые члены которых убедительно сви­ детельствуют об увеличении степени фонетической связности текста.
Эвфонический фактор определяет, несомненно, и варьирование букв СиSприинверсии впарах типа М.С. — S.M., R.С, — S.R.(ср. также не имеющий правого варианта шифр L. С): легко увидеть, что при чтении этих знаков как знаков французского алфавита и, следова­ тельно, исходя из их французских названий, мы получили бы — в слу­ чае сохранения их буквенного состава в инвертированных вариантах (*С. М ., *С. R. и *С. L.) — такие звуковые ряды, как [se-em] (ср. [es-em]), [se-er] (ср. [es-er]) и [se-el] (ср. [es-el]), т.е . ряды с однородными зия­ ниями, чуждыми звуковому строю русского языка (см. об этом: [Пень- ковский 1987:407-410]), и, следовательно, неприемлемыми для Пуш­ кина, широко пользовавшегося неоднородными зияниями и знавшего их выразительную силу (ср.: [Якобсон 1987: 227]). Очень вероятно, что и варьирование начальных букв — букв сонорных согласных [m], [г],[1]— врядуМ.С. —R.С. —L.С. имееттужеэвфоническую подоп­ леку, и тогда отсутствие в этом ряду шифра *N. С. с буквой четвертого сонорного [и] может служить ключом к шифруемому — утаиваемо­ му! — имени. Это имя, конечно, — Нина. Таким образом, мы можем с достаточно большой долей уверенно­ сти утверждать, что знак R.С . в альбомных записях Онегина, по видимости представляющий аббревиатуру реального именования (resp. имени), на самом деле таковой не является. Это несомненно не аббревиатура полного анаграмматического ти­ па, подобная тем, которыми иногда пользовался Пушкин в своих за­ писях (Кюхельбекер — Кхбкр/. «После об<еда> во сне видел Кхбкр» — 1 июля 1822 г. [Теребенина 1977: 98]) и подписях (Пушкин — Пшкн/ П.ш.к.н.илис палиномом — Нкшп/ Я.к.ш.гг., а также— с пропуском одной или двух букв — Св.м.л <Сверчок> или с палиномом Крс [Ма- санов 1960: IV, 393]) и которые не столько шифруют, сколько играют в шифровку. Но это и не аббревиатура инициального типа, подобная тем, которые легко выводятся из двучленных образований модели «имя + отчество» или «имя+ фамилия» (как это сделала Татьяна, когда «На стекла хладные дыша, / Задумавшись, моя душа, / Преле­ стным пальчиком писала / На затуманенном стекле/ Заветный вен­ зель О да Е» — 3, XXXVII), и с большей или меньшей легкостью рас­ крываются в реальные имена (как это делается, например, в публика­ циях пушкинских писем или в комментариях к другим его текстам) 180 . Ни тот, ни другой способ шифровки не соответствовал задаче, ко­ торую должен был решить Онегин. Ему была нужна надежная криптонимическая защита, и для достижения этой цели в его распо­ ряжении было две технических возможности: полный условный криптоним или аббревиатурный криптоним с начальной или внут­ ренней анаграммой.
Криптонимы первого типа принципиально не могут быть раскры­ ты ни в какое реальное имя или последовательность имен, так как они шифруют не имена и именования, а их носителей и только через этих последних — параболически! — соотносятся с их реальными именами. Это значит, что у криптонима какого-либо лица и его реального имени в предельном случае может не быть никаких общих элементов. Они — по определению — взаимоневыводимы. Так, оставаясь в пределах ан- тропонимической сферы, мы не сможем раскрыть криптоним D. D. в заглавии созданных в 1825 г. в Одессе любовных шестистиший А. Мицкевича «Do D. D», и только иные, содержательные и косвенные (свидетельские) данные приводят к установлению их адресата — Ка­ ролины Собаньской [Якобсон 1937/1987:244]. Аббревиатурные криптонимы-анаграммы составляются либо из начальных согласных шифруемого имени (именно из этого способа аббревиации исходила Р. В . Иезуитова, выводя шифры М. С. и R. С. из фамильных имен М. А. Мусиной-Пушкиной и А. О . Россет), либо из его внутренних согласных. Действительно шифруя, этот тип аббре­ виации, несмотря на неизбежно слишком широкое поле поисков, все-таки позволяет хотя бы гипотетически выйти на исходное утаен­ ное имя. Но в каком поле следует вести эти поиски? В открытом ан- тропонимическом и личностном пространстве, окружающем автора исследуемого текста за границами текста и вне его пределов, как это сделала Р. В . Иезуитова, или в антропонимическом и персонажном пространстве художественного текста, или наконец совмещая два этих подхода? Ответ представляется очевидным. Было бы в высшей степени странным ожидать на страницах тайного юношеского дневника нача­ ла 1810-х гг . информации о реальных лицах этого времени. Для этого у Пушкина были иные возможности. И с этой точки зрения, в «Аль­ боме» Онегина только один Онегин и важен, а все те, кто попал на его страницы, за исключением загадочной R. С, интересны не сами по себе, а лишь тем, что стали объектом внимания Онегина, и тем, как он о них рассказал. Утверждать же, что, работая над «Альбомом», Пушкин, «вернув­ шийся в светскую среду после семилетнего перерыва», отразил в нем «те перемены, которые произошли в его отсутствие», и, в частности, то, «что свет стал еще бездушнее, еще нестерпимее для всего живого и человечного» и что обо всем этом и свидетельствуют альбомные записи Онегина [Иезуитова 1989:28], нет решительно никаких оснований. Невозможно согласиться и с предлагаемым объяснением тех сооб­ ражений, по которым Пушкин отказался от включения «Альбома» в окончательный текст романа. Оказывается, главное состоит в том, что
«слишком очевидными и откровенными были его биографические |и>алии» и что «альбомные записи более соответствовали новому, бо­ лее позднему по времени облику героя» [Иезуитова 1989: 31]. Не буду мо:тращаться к «биографическим реалиям» и остановлюсь лишь на последнем пункте, из коего следует, что Пушкин, завершив работу над «Альбомом» к началу ноября 1828 года, понял, что более полугода он и думал не о том, и писал не то; что внутренний мир Онегина, ка­ ким он отразился в его альбомных записях, это мир взрослого Оне­ гина, тогда как ему нужен был еще не повзрослевший Онегин. Впрочем, Р. В. Иезуитова, как это ни странно, даже не задается вопро­ сом о том, к какому времени относятся записи Онегина в его «Альбоме», события, лица и размышления какого периода его жизни отразились на страницах этого «искреннего журнала», или «тайного дневника», как он назван в черновой рукописи [Пушкин 1937: 6, 430, 9 а]. Постоянно говорится лишь об общем, несегментированном вре­ мени первой главы, и на этой основе устанавливаются всяческие не­ соответствия между ее текстом и записями в «Альбоме». Так, оказывается, что «мотив клеветы», который «варьируется» в записи под No 1 («Меня не любят и клевещут, / В кругу мужчин не­ сносен я, / Девчонки предо мной трепещут, / Косятся дамы на ме­ ня...»), если его «отнести» «к Онегину первых глав» (sic! — обратите внимание: «первых глав»!), «внутренне не мотивирован и даже не подготовлен сюжетно» [Иезуитова 1989: 23]. Почему же так? — А по­ тому, что в (1, IV) сказано: «Чего ж вам больше? Свет решил, / Что он умен и очень мил» [там же]. То, что заключения об «уме» и, так ска­ зать, «милоте» Онегина были сделаны на основании, заведомо исклю­ чающем возможность клеветы, а клевета, несомненно, связана с каки­ ми-то особенностями его характера и/или поведения и/или обстоя­ тельствами его жизни и отношениями с людьми, во внимание не при­ нимается. Между тем «свет», «решивший», что Онегин «умен и очень мил», не застыл в этой своей оценке и через какое-то время, которое спрессовано в четырех строках следующей, пятой строфы и которое понадобилось свету, чтобы присмотреться к «умному» и «милому» мальчику, сменил добродушно-покровительственную оценку на оцен­ ку снисходительно-пренебрежительную и — более того! — таящую в себе недобрую иронию и осуждение: «Ученый малый, но педант» (1, V). Сухие словарные дефиниции, будь то толкование франц. pedant 'тот, кто склонен поучать, претенциозно демонстрируя свою эруди­ цию' (Petit Robert. Paris, 1972, v. I, p. 1258) или толкование, предла­ гаемое для этого заимствованного слова в «Словаре языка Пушкина»: «2. Человек, выставляющий напоказ свои знания, с апломбом судя- II - 7681
щий обо всем <...> II Самоуверенный, ограниченный человек, по­ учающий всех, сообщающий ходячие истины» [III, 289], не могут по­ мочь нам услышать это слово в его реальном звучании, во всем богат­ стве его оценочно-интонационных красок. Б этом отношении недоста­ точны, — при всей их выразительности, — и книжно-литературные употребления этого слова, широко представленные, например, в ком­ ментарии Н.Л .Бродского [1950: 42-44]. Здесь нужно живое, есте­ ственное слово, и вот один из ряда достаточно показательных примеров: «Вчера был у нас превеселый и превкусный обед у Лунина; наелся и насмеялся. Есть некто М..„ молодой человек, сын довольно богатого Тульского помещика; учился, но все понял криво, педант, режет на всех языках, полагает себя красавцем, стихотворцем, музы­ кантом, ну всем на свете. Врал, умора! Читал свой перевод отрывка из лорда Байрона <...> Много врал и в политике, защищал Аглицкую ко­ ролеву <...> Бесподобен! (А.Я .Булгаков — К .Я .Булгакову, 12 апреля 1821 г. // Русский архив, 1901, вып. 1, с. 75) ш . — Вот как звучали жи­ вые голоса «судей решительных и строгих» (степень объективности булгаковской оценки героя этой записи в данном случае не имеет ни­ какого значения), и вот что слышал или мог слышать юный Онегин, и это необходимо принимать во внимание, обсуждая его первую аль­ бомную запись, как равным образом и то, что слова о «клевете» вы­ шли из-под пера самоуверенного и самовлюбленного мальчика, кото­ рый не столько жалуется на свою участь в свете, сколько гордится со­ бой и своей выделенностью из светской «толпы». — Это та самая кол­ лизия, через которую прошел Печорин, герой «Княгини Литов­ ской»: поняв, что его «сатира», его «колкие замечания» вызывают не­ удовольствие в свете, он «стал больше танцевать и реже говорить ум­ но; и даже ему показалось, что его начали принимать с большим удо­ вольствием. Одним словом, он начал постигать, что по коренным зако­ нам общества в танцующем кавалере ума не полагается!» (Глава II. — Выделено Лермонтовым [1958:4, 295-296]). «Начал постигать» эти «коренные законы» и, основываясь на сво­ ем первом достаточно горьком и остро пережитом светском опыте, очень быстро постиг их и Онегин. — Вот откуда его «счастливый та­ лант/ <...> Хранить молчанье в важном споре» (1, V). Это вовсе не маскировка его пустоты, не ложная «вывеска мудрости», как опреде­ лила педантство М-м Жанлис (Вестник Европы, 1804, No 6, с. 96), не свидетельство ограниченности и низкого «уровня знаний Онегина» [Лотман 1983: 129] Это, как и у Пушкина, свидетельство его способ­ ности усваивать уроки жизни. Замечу, что пассаж о «счастливом та­ ланте» Онегина отделен разделяющим двоеточием от его характери­ стики как педанта и, следовательно, принадлежит «решительным и
строгим» судьям Онегина, а не повествователю, который оценивал своего приятеля по-иному. В этой связи уместно привести замечательное высказывание А. Я. Булгакова, писавшего брату 28 июня 1821 г.: «Вообще я замечаю, что молчаливость есть качество такое редкое в нынешнем веке, а это душа дел и успехов. Умей с важностью молчать — прослывешь вели­ ким человеком. Ив. Ив. Дмитриев это доказал, хотя я и не отнимаю у него всех достоинств» (Русский архив. 1901, кн. 1, вып. 2, с. 269).— Булгаков не жаловал И. И .Дмитриева и, как и во многих других слу­ чаях, был судьей «решительным и строгим». Между тем, как писал близко знавший И.И .Дмитриева П. А.Вяземский, в нем «не было ни сухости, ни черствости, которые многие ему приписывали. Они не знали его, но судили о нем по внешней холодности и по некоторой гордости. Эта гордость была не суетность, а чувство достоинства» («Иван Иванович Дмитриев», 1866// П.А .Вяземский. Стихотворе­ ния. Воспоминания. Записные книжки. М ., 1988, с. 259). Оказывается также, по мнению Р. В. Иезуитовой, что «не мотиви­ рованы сюжетно и не имеют никаких аналогий в биографии героя» и последние два стиха той же записи в черновой рукописи «Альбома»: «[Что дружба] предает безумно/ [Что недоверчива любовь]» и что «за этой записью несомненно стоит образ (sic!) самого оклеветанного поэта», в связи с чем указывается на конфликт Пушкина с Федором Толстым-Американцем [Иезуитова 1989:23]. Оказывается также, что «еще более разительным примером подоб­ ного рода является запись о Коране, которая также принадлежит к числу внутренне немотивированных строф «Альбома». — Почему же? — А потому, что «едва ли пушкинский герой, который „рыться не имел охоты в хронологической пыли", мог быть внимательным чита­ телем Корана, во всяком случае строфа эта не находит никакого объ­ яснения в контексте первой главы» [Иезуитова 1989: 24], но зато «подтверждает <...> мысль, что „Альбому Онегина" Пушкин отдает самые сокровенные, самые дорогие для него мысли» [там же: 25). Уточним прежде всего, что, отдавая эти мысли «Альбому», Пушкин отдает их Онегину, единственному их автору в составе романного целого, как он отдает ему от себя и многое другое, и притом гораздо более важное и ценное. И поскольку Пушкин поступает таким обра­ зом, то мы не вправе не доверять ему и возвращать ему то, что он по доброй воле отдал Онегину. И если он отдал 15-16-летнему Оне­ гину свои «сокровенные мысли» о Коране, то это значит, что Пуш­ кин, глубокий и тонкий психолог, считал, что Онегин был носите­ лем такого сознания и в такой степени развитой культуры чтения и обладал такой живой любознательностью, чтобы, взяв в руки Коран
(кажется совершенно непонятным замечание Р. В . Иезуитовой об от­ сутствии в тексте романа «прямых указаний на возможность знаком­ ства Онегина со столь необычным <?> произведением» [Иезуитова 1989: 24]), открыть его и вчитаться, а может быть, и зачитаться, и что уровень интеллекта и языковых способностей этого юноши был дос­ таточно высок, чтобы, вчитавшись хотя бы в отдельные суры, понять их, оценить и на этой основе сформулировать свои собственные мысли. Ведь Онегин, как прямо и сказано, «жил и мыслил» (I. XL VI) и бли­ стательно владел языком («Сперва Онегина язык / Меня смущал...», 1, XL VI) и даже языками — любви, язвительного спора, шуток и эпи­ грамм и «метафизическим» языком «философических» дискуссий... Что касается культуры чтения Онегина, то в ней нет оснований сомневаться, поскольку для того, чтобы «по-французски совершенно» не только «изъясняться», но и «писать», нужно было достаточно мно­ го и серьезно чит ать. Ив этом отношении Пушкину также было чем с ним поделиться: «он был одарен памятью необыкновенной и на одиннадцатом году жизни знал наизусть всю французскую литерату­ ру» [Воспоминания 1985:1,58] Онегин читал и знал, конечно, мень­ ше, чем Пушкин, но достаточно много. Нужно было достаточно много читать и знать, чтобы овладеть «теорией» «науки страсти нежной» («Любви нас не природа учит, / А Сталь или Шатобриан / <...>/ Онегин это испытал / Зато как женщин он узнал» — 1, IX беловой ру­ кописи, а также [Вольперт 1980: 16-17]). Нужно было достаточно много читать и знать, чтобы стать «театра» «злым законодателем» (1, XVII). Нужно было достаточно много читать и знать, чтобы иметь возможность критически — неважно, в какой степени справедливо и объективно, — оценивать книги, с помощью которых он надеялся вы­ рвать себя из тоски, и отличать старое от нового, скуку от обмана, об­ ман от бреда, видеть в одних смысл, а в других отсутствие смысла... (1, XLIV). Нужно было достаточно много читать и знать, чтобы вести философские дискуссии с Ленским, выпускником Геттингенского университета. Нужно было достаточно много читать, чтобы «хранить» «в памяти» «дней минувших анекдоты», которые, поскольку эти «дни» охватывают всю мировую историю — «от Ромула до наших дней» (1, VI), — невозможно низвести до уровня «описаний пикант­ ных происшествий из жизни двора» [Лотман 1983: 132]182 . И чтобы «бранить» Гомера и Феокрита (1, VII), их все-таки нужно было сна­ чала прочесть. Как равным образом для того, чтобы в ответ на пылкие высказывания Ленского в защиту мирной сельской жизни и «ми­ лого» ему «домашнего круга» охладительно назвать их «эклогой» (3, И), нужно было понимать значение этого специального термина, нужно было хотя бы отличать эклогу от идиллии и пасторали, а для
этого нужно было хоть что-то читать. И для того, чтобы, наслушав­ шись восторженных признаний Ленского о достоинствах возлюблен­ ной им Ольги, назвать ее не без иронии «Филлидой» («Ах, слушай. Ленской; да нельзя ль / Увидеть мне Филлиду эту, / Предмет и мыслей, и пера, / И слез, и рифм et cetera? / Представь меня» (3, II), нужно бы­ ло знать это не самое ходовое мифологическое имя, нужно было отли­ чать Филлиду от Армиды (как и было первоначально в черновике [Пушкин 1937/1995: 6, 304]), от Фемиды и Филомелы, нужно было понимать образное, сюжетное и смысловое содержание этого имени, а для этого нужно было достаточно много читать — если не Вергилия и Овидия, которые разрабатывали миф о Филлиде, то хотя бы тексты европейских литератур и произведения русских писателей, использо­ вавших эту мифологему (ср. посвященную онегинской «Филлиде» прекрасную работу [Степанов Л. 1988]). И чтобы противопоставить образу «Филлиды», какой предполагал увидеть Ольгу Онегин, образ «Вандиковой Мадоны», какою он ее увидел, нужно было и чи­ тать и быть приобщенным к искусству вообще и к живописи Ван-Дей­ ка в частности, чтобы составить обобщенное представление о харак­ терном для этого художника типе женских лиц. Наконец (the last, but not the least), нужно было достаточно много читать и (что очень важ­ но) помнить прочитанное, чтобы в предполагавшейся исповеди Татьяне свободно цитировать строки о «давно забытых», «как сон», «Темире, Дафне и Лилетпе» из стихотворения Дельвига «Фани. Гора- цианскаяода» 1814-1817 гг. (см. выше, с. 130,165). Между Онегиным, который «ужи и очень мил», Онегиным, которого «не любят и клевещут» «в кругу мужчин» и на которого «косятся дамы», Онегиным, который «хранил молчанье в важном споре», и Онегиным, который обнаруживает достаточную для дис­ куссий с Ленским осведомленность в истории, философии, литера­ туре и живописи, на самом деле нет никаких противоречий (ср.: [Лис­ тов 1988: 184-190]), так как первый — это мальчик с белым пухом «над губой», который только что вступил в свет; второй — отрок, по неопытности и незнанию светских установлений, своей молодой дер­ зостью вызвавший отчуждение и осуждение тех, кто еще совсем недавно так доброжелательно его принял; третий — юноша, усвоивший препо­ данные ему уроки, постигший «коренные законы» светского общества и попытавшийся скорректировать в соответствии с ними свое поведе­ ние; четвертый же — возмужавший молодой человек во всеоружии горького жизненного опыта и во всей своей интеллектуальной силе. Нежелание же Онегина «рыться» «вхронологической пыли бы­ тописания земли» (1, VI)183 так же не противоречит его интересу к Корану, как реакция Державина на добытый друзьями по его же
просьбе немецкий перевод «Анахарсиса» («Я, виноват, не прочитал ее. Начал и не мог кончить... от скуки») не противоречила его увлечению «Уставом соколиной охоты» царя Алексея Михайловича, о чем рас­ сказал Батюшков («Чужое: мое сокровище!», 1817), считавший «Ана- харсис» «божественной книгой» (письмо Н. И . Гнедичу 1 ноября 1809 г.). В этой связи следует сказать и об онегинской «латыни». Ю. М . Лот­ ман, верный своему принципу мерить Онегина декабристской мер­ кой, показал, что и по части «латыни», как и во многих других отно­ шениях, он до декабристской нормы не дотягивал, хотя и был выуче­ ником католического аббата. Ссылаясь на свидетельство А. Муханова, писавшего о плохой подготовке императора Николая I, он даже уко­ лол Онегина обидным «совпадением ничтожных крох латинской лексики, которые Пушкин вкладывает в уста своего героя, а мемуа­ рист — Николая I» [Лотман 1983: 130-131]. Но вот замечание доста­ точно авторитетного современника, учившегося в иезуитском пансио­ не и не заинтересованного ни в том, чтобы оправдать Онегина, ни в том, чтобы оправдать себя: «...в разные времена первой молодости мо­ ей изучал я Латинский язык и Римскую литературу, особенно Овидия и Горация. В старых бумагах моих отыскиваю целые страницы, испи­ санные мною на Латинском языке. Но латынь не давалась мне, не укрепилась за мною, как вообще не укрепляется она за нами, Русски­ ми. У нас нет ни исторической, ни народной почвы для латынства. В нас на севере нет ничего латынского, ничего того, что людям при- рождено на западе и на юге. Разумеется, не протестую против изуче­ ния классических языков; хочу только примером своим отметить, что, за весьма редкими исключениями, учение это легко испаряется из нас, потому что оно мало применимо к действительности» (П. А. Вязем­ ский. Автобиографическое введение// П.А .Вяземский. ПСС. СПб ., 1878, т. I, с. LIX). Что касается утверждения Р. В. Иезуитовой об отсутствии сюжет­ ной поддержки для онегинской записи о почерпнутом в Коране пред­ писании «смириться» «с отцом», то заметим прежде всего, что такая «поддержка» вообще не является необходимой, если речь идет о мыслях героя, которые могут иметь и книжное происхождение. Такова, например, запись Онегина под No 4 («Цветок полей, листок дубрав в ручье кавказском каменеет...» [Пушкин 1950: V, 540]), кото­ рая (поскольку Пушкин в процессе работы устранил перволичное «я видел») легко выводится из многочисленных описаний Кавказа в пе­ чати того времени — писали же о Кавказе Державин и Жуковский (см., например, его «К Воейкову. Послание», 1813), Кавказа в глаза не видевшие (ср.: [Скатов 1987: 178-181]), — как и почерпнутая из тех же источников тема гарема в записи под No 8, откуда, вероятно, и сам
интерес к Корану как символу экзотического Востока (ср.: [Лобикова 1974]). Следует учитывать также и такой источник распространения знаний о Кавказе, как рассказы тех, кто там побывал и видел кавказ­ скую жизнь своими глазами. Ср., например, из множества свидетельств такого рода, дневниковую запись 23 августа 1823 г. И. Снегирева: «Хо­ зяин <из тех, кого называли кавказцами> описывал нам Кавказ, горы его и Терек, прорывающші цепь гор» (Дневник И. Снегирева. 23.8.1823 // Русский архив, 1902, кн. 2, вып. 7, с. 423). Но утверждение Р. В. Иезу- итовойи фактически не справедливо: у Онегина (как и у Пушкина) были серьезные нелады с отцом (поэтому он рано, как и Чаадаев, вышел из-под родительской опеки) и глубокие расхождения, — во всяком случае, в их взглядах на организацию жизни и хозяйствен­ ную деятельность, которая закончилась тем, что Онегин-старший, проматывавший свое имение, «промотался наконец» (1, 111). Было, было с чем «смиряться» Онегину. И если в окончательном тексте о разногласиях отца и сына Онегиных сказано крайне сдержанно: «Отец понять его не мог» (1, VII), то в черновой рукописи сохрани­ лись другие, более сильные варианты: «Отец не соглашался с ним/ Отец ему не отвечал / Пред ним отец его молчал / Отец с ним спорил полчаса». [Пушкин 1937/1995: 6,220, 10 -11]. Таким образом, не может быть никаких сомнений в том, что «Аль­ бом Онегина» — это не своего рода лирический дневник Пушкина 1828 г., как думают некоторые исследователи, а альбом 15-16 -летнего Онегина, и Пушкин мог бы предпослать ему слова из предисловия «От издателя» к роману Б. Констана «Адольф»: «Я не изменил в под­ линнике ни одного слова; даже сокрытие собственных имен исходит не от меня: они, как и здесь, были обозначены одними заглавными буква­ ми» (Б. Констан. Адольф // Французская романтическая повесть. Л ., 1982, с. 81). Главное в онегинском «Альбоме» — это, конечно, записи (в беловой рукописи их шесть из одиннадцати!), героиня которых, как я старался доказать, — воплощение мифологической Нины — сокры­ тая под криптонимическим шифром R. С . Нина Воронская. 12. «Альбом Онегина». 3 . Развитие юношеского романа Онеги­ на. «Блистающие плечи» R. С . Так, уже в первой посвященной ей записи под No 5, фиксирующей самый первый момент, самое начало будущего романа, читаем: «Шестого был у В. на бале. / Довольно пус­ то было в зале: / R. С . как ангел хороша: / Какая вольность в обхожде- иьи, / В улыбке, в томном глаз движеньи, / Какая нега и душа» [Пушкин 1950: V, 540]. — Онегин, по-видимому и ранее видевший R. С, впервые «у в и д е л», и заинтересовался, и оценил, и выделил. И что же он увидел и выделил? — то, что характеризует не
тело, а душу. Не ноги (ножки/ножку), не руки (ручки/ РУЧКУ)> не плечи, не шею, не грудь, не стан, не головку с локонами и кудрями, и даже не лицо, и не губы (уста), и не глаза, а лишь «улыбку» и «томное движенье» «глаз», лишь «вольность в обхождение» и «негу», что больше говорит о душе наблюдателя, чем об объекте наблюдения 184 . (Пройдет несколько лет, Татьяна вернет ему давно потерянную чистоту взгляда, и Онегин вновь будет считать «блаженством» возмож­ ность «ловить влюбленными глазами» ее «улыбку уст» и «движенье глаз» — 8, Письмо) 185 . Онегин, однако, мог бы до конца своих дней любоваться ангель­ ской красотой R. С, восхищаться ее душой и вольностью обхожденья и летать за ней в толпе таких же поклонников и влюбленных, если бы она сама — сама R. С. — не обратила бы на него внимания и не выде­ лила бы его из толпы. Выделила и намеренно — не ему, но при нем и так, чтобы он не мог не услышать, — сообщила о своих завтрашних планах, и он, уже захваченный, уже завороженный ею, услышал и осознал значение того, что услышал и записал под знаком nota bene 186 : Она сказала (nota bene), Что завтра едет к Селимене... [Пушкин 1950: V, 540] И назавтра он, надо полагать, был у этой самой Селимены 187 и ви­ дел Ее и проникался Ею, и Она его видела и, наверное, с удовлетво­ рением отметила, что сказанные ею накануне слова были услышаны и крючок заброшен, и приманка съедена, но, в совершенстве владея так­ тикой обольщения, наверное не торопила события и к прямому кон­ такту со своей жертвой перешла далеко не сразу (отсюда очень важ­ ное в контексте этой истории слово «давно» в обращенной к нему ре­ чи), а выждав положенное время. Именно об этом и говорит следующая запись в «Альбоме Онеги­ на» — запись под No 6: «Вечор сказала мне R. С: /Давно желала я вас видеть, / Зачем? — мне говорили все, / Что я вас буду ненавидеть. / За что? — за резкий разговор, / За легкомысленное мненье / О всем; за колкое презренье / Ко всем; однако ж это вздор. / Вы надо мной смеяться властны, / Но вы совсем не так опасны; / И знали ль вы до сей поры, / Что просто очень вы добры?» [Пушкин 1950: V, 541], — и это и есть подлинная завязка первого юношеского онегинского романа: его увидели, выделили, привлекли, облас­ кали, подняли в собственных его глазах, его просто вознесли! Еще бы:
оказалось, что Ей о нем говорили все! Что Она, по общему мне­ нью, должна была бы чуть ли не трепетать перед ним!.. Что он «властен смеяться» над Нею! — Но на самом-то деле он добрый, и Она знает это! Она — единственная — поняла его. Она поняла то, о чем он в горьких и в то же время горделивых раздумьях написал в своем «Альбоме» под No 1: «Меня, не любят и клевещут, / В кругу мужчин несносен я, /Девчонки предо мною трепещут, / Косятся дамы на меня. / За что? — за то, что разговоры / Принять мы рады за де­ ла, / Что вздорным людям важны вздоры, / Что глупость ветрена и зла, / Что пылких душ неосторожность / Самолюбивую ничтож­ ность / Иль оскорбляет, иль смешит, / Что ум, любя простор, тес­ нит» [Пушкин 1950: V, 540] ш . Право, можно подумать, что Она про­ чла эту его альбомную запись! — Онегин покорён и взят! 189 Он счастлив. Он живет всей полнотой жизни. Душа его «открыта всем впечатленьям бытия». Он читает, размышляет и философствует. Об этом свидетельствуют записи под No 7, 8 (как и некоторые записи более раннего времени — No 3,4), и мы видим, что — воспользуемся сло­ вами М.И.Жихарева о Чаадаеве— «этот молодой и изящный плясун оказывался в то же время чрезвычайно умным, начитанным, образован­ ным и в особенности гордым и оригинальным юношей. Склад его речи и ума поражал всякого какой-то редкостью и небывалой невиданно- стыо, чем-то ни на кого не похожим» [Мемуары 1989: 55]. Ср. также в «Первой программе записок» самого Пушкина: «...Ранняя любовь. < ...> Мои неприятные воспоминания. <. ..> Нестерпимое состояние. < . ..> Охота к чтению. Меня везут в П.<етер> Б.<ург>. Езуиты. < .. .> Ли­ цей. 1811 <...> Мое положение. — Философические мысли...» (1830?). Но именно таким только и мог быть избранник Нины. Заурядный светский хлыщ, пустой щеголь и фат никогда бы не привлек Ее внимания. Вопреки утверждению Онегина, что «женщины не знают сами, кого берут», Нина всегда совершенно точно знала, ко­ го она «брала». Другое дело, что в данном конкретном случае, в случае с Онегиным, Нина-R .С . просчиталась. Так просчиталась однажды почти не знавшая поражений графиня А. Ф. Закревская, о чем мы знаем из письма А. Я . Булгакова брату 11 сентября 1823 г.: «Ох, жаль мне Закревского! Я давно об ней <о его жене> слышу дурное; все не верил, но, видно, дело так. Она была влюблена страстно в Шатилова, но этот, не успев ее образумить ни­ чем, сказал мужу. И теперь, говорят, много проказ...» (Русский архив, 1901, кн. 1, вып. 4, с. 577). Так просчиталась и княгиня Нина Ба­ ратынского. Ее Арсений вернулся к своей первой любви. Просчи­ талась и Нина-R . С: Онегин вернулся к своей свободе. Он оказался слишком горд и слишком самолюбив, чтобы смириться с Ее тиранией
и наложенными на него оковами любовного рабства. Он не смог ва­ ляться и униженно ползать, пресмыкаясь, у нее в ногах, как Дмитрии Санин перед Ниной— Полозовой (И.С .Тургенев. «Вешние воды»), или как Павел Петрович Кирсанов перед Ниной — графиней Р. (И.С .Тургенев. «Отцы и дети»), или как Литвинов перед Ниной — Ириной (И.С .Тургенев. «Дым»), или как многие другие герои Тургенева, как сам Тургенев, наконец! За первым объяснением, надо полагать, последовали и другие, прежде чем Она сочла нужным перенести действие на открытую сцену и дать Онегину возможность публично проявить свой ин­ терес к ней. Об этом и говорит уже цитированная и подвергнутая частичному анализу запись под No 9, которую целесообразно вос­ произвести еще раз: Вчера у В., оставя пир, R. С . летела как зефир, Не внемля жалобам и пеням, А мы по лаковым ступеням Летели шумною толпой За одалиской молодой. Последний звук последней речи Я от нее поіімать успел, Я черным соболем одел Ее блистающие плечи, На кудри милой головы Я шаль зеленую накинул, Я пред Венерою Невы Толпу влюбленную раздвинул. Это уже не восторженный чистый взгляд со стороны. Теперь Онегин видит другое. Не «движенье глаз», не «улыбку уст», а блистающие плечи. И если на поверхности этого текста, как заметил Р.Якобсон, — «каламбурное сочетание поэтических зарисовок убе­ гающей и настигнутой героини» [Якобсон 1981/1989: 111], то в смы­ словой глубине — другой «каламбур»: пленение «победителя». Ибо на самом деле «настигнут» Онегин, который, «раздвинув» «толпу», открыл, как проницательно заметил Р. Якобсон, «себе и одалиске <...> предзнаменование совместного исхода» [там же: 228]. За пора­ зившими его «блистающими плечами» плененный Онегин пойдет по дороге, которая приведет его к жизненной катастрофе. По этим плечам (по принципу ex ungue leonem 190 )мыиможем понять, что скрытая под латинским криптоиимом R. С, одалиска мо-
лодая, она же Венера Невы, среди влюбленной толпы 191 напирууВ.,со страницы онегинского альбома, и Нина Воронская, она же Клеопатра Невы, в бальной зале княжеского дома Татьяны — одно и то же лицо 192 . Эти блистающие плечи — те самые «плечи», которые «блещут» в «Явлении Нины» («В волненье перси, плечи блещут», 8, ХХѴІа), те самые плечи, «ослепительная» «мраморная краса» которых меркнет перед обаянием Татьяны в «двойном портрете» (8, XVI), те самые плечи, мраморная белизна которых стала основанием для метафоры холода души дьяволицы и вампира из авторского отступления в на­ чальной строфе 4-й главы; те самые плечи, которые не могли не за­ блистать в больной, отравленной памяти Онегина, разбуженной опрометчиво нескромными восторгами Ленского по поводу «похо­ рошевших плеч» Ольги. Эпизод этот настолько важен, что к нему следует вернуться. 13. «Похорошевшие» плечи Ольги. То, что Ленский обратил внимание на «похорошевшие плечи» своей прелестной возлюбленной и что образ этот захватил его воображение и стоял перед его мыслен­ ным и чувственным взором, — естественно и понятно, как понятны и естественны его трепетные мысли о «тайне брачныя постели» и об ожидающем его «сладостном венке любви» (4, L). Между тем то, что он, поэт-романтик и романтик-идеалист, чистая и целомудренная на­ тура, «с душою прямо геттингенской», он, который «в смятеньи неж­ ного стыда» «только смеет иногда, / Улыбкой Ольги ободренный, / Развитым локоном играть / Иль край одежды целовать» (4, XXIII), он, который, читая «Оле нравоучительный роман», «две-три страни­ цы/ (Пустые бредни, небылицы, / Опасные для сердца дев)», «пропу­ скает покраснев» (4, XXIV), заговорил о «плечах» и «груди» Оль­ ги, — вот это может показаться странным. В известный нам психоло­ гический облик и образ Ленского, даже при учете большей, чем се­ годня, широты норм, регулировавших выбор тем, считавшихся допус­ тимыми в различных условиях и типах общения 193 , и ином, чем сего­ дня, представлении о «приличном» и «неприличном» (ср.: [Цявлов- ский 1931/1996: 209]), как будто не укладывается. В .Л.Пушкин мог восторженно писать Вяземскому об увиденных им на балу «двух новых красавицах, меньших дочерях Марьи Ивановны Корсаковой»: «Они ростом выше своей матери, и груди у них не хуже грудей вашей приез­ жей француженки» (16 ноября 1818г.) , но то В.Л.Пушкин, автор «Опасного соседа» (1815), «отец Буянова», и писал он завзятому «не- приличнику» П. А . Вяземскому, причем писал о вполне посторонних ему «красавицах»! А это Ленский! Онегину! О своей невесте!
Ленский, которого мы до сих пор знали, — Владимир Лен­ ек ий, а не Алексей (Ловлас) Николаевич Вульф («Тверской Лов- лас»), который обсуждал с Пушкиным до самых последних деталей стати тригорских красавиц, — этот Ленский, как можно было бы думать, ни Онегину, ни кому бы то ни было, кроме своей подушки и тайной поэтической тетради, этого своего — интимнейшего — пере­ живания не доверил бы. К тому же между первым визитом Онегина в дом Лариных, когда он видел Ольгу, и разговором о «плечах» и «груди» в смешном соседстве с «душою» прошло столь короткое вре­ мя, что никаких существенных изменений в «плечах» Ольги как будто произойти не могло т . К тому же он должен был бы помнить, как невыгодно совсем недавно отозвался его друг об Ольге и как это его тогда задело... Поэтому Пушкин, задолго до этого разговора, в котором выплыло роковое слово, счел необходимым ввести специальную — развер­ нутую на целых две строфы — мотивировку простодушно-не­ скромной откровенности Ленского, того, что Пушкин в другом месте назвал «язык любви болтливый» («Увы! Язык любви...», 1828): «Когда прибегнем мы под знамя / Благоразумной тишины, / Когда страстей угаснет пламя, / И нам становятся смешны / Их своевольство, иль порывы / И запоздалые отзывы, — / Смиренные не без труда, / Мы любим слушать иногда / Чужих страстей язык мятежный, / И нам он сердце шевелит. / Так точно старый инвалид / Охотно клонит слух прилежный / Рассказам юных усачей, / Забытый в хижине своей. / Зато и пламенная младость / Не может ничего скрывать, / Вражду, любовь, печаль и радость / Она готова разболтать. / В любви считаясь инвалидом, / Онегин слушал с важным видом, / Как, сердца исповедь любя, / Поэт высказывал себя; / Свою доверчивую совесть / Он просто­ душно обнажал./ Евгений без труда узнал / Его любви младую по­ весть, / Обильный чувствами рассказ, / Давно не новыми для нас» (2, XVIII, XIX). Эти глядящие далеко вперед мотивирующие строки лиш­ ний раз говорят о том, с какой глубиной и с какой степенью детализа­ ции был продуман Пушкиным «план» его романа, и о том, что и сама Нина и ее «блистающие плечи» входили в замысел с самого начала. 14. Плечи, плеча и плечо. Плечи и блеск. Два культурных мира, два сознания, два культурных кода. И вот Ленский произнес это ро­ ковое слово — плечи. И тут произошло то, что и должно было про­ изойти, но чего Ленский предвидеть не мог. Два друга, которые до этого, обсуждая волновавшие их высокие проблемы — «племен минув­ ших договоры, / плоды наук, добро и зло, / и предрассудки вековые, / и гроба тайны роковые», «судьбу и жизнь» (2, XVI), а также, естественно
и даже — прежде всего — «страсти» (2, XVII), говорили на одном язы­ ке, обеспечивавшем им полное взаимопонимание, неожиданно ока­ зались в ситуации столкновения культурных кодов. Для Ленского, недавнего геттингенского бурша, с его совершен­ но иным, чем у Онегина, принципиально несветским жизненным опытом («Отхладного разврата света/Еще увянуть не успев / <...> / Он сердцем милый был невежда, / Его лелеяла надежда, / И мира новый блеск и шум / Еще пленяли юный ум» — 2, VII), плечи — это только плечи, всего лишь плечи, прекрасная деталь прекрасного облика провинциальной красавицы и ничего более. Да и что он мог уви­ деть? — Ровно столько, сколько позволяли открытое летние и закры­ тые осенне-зимние домашние платья Ольги, одевавшейся под стро­ гим контролем матери, — все остальное дорисовало его воображение. Ведь даже петербургские дамы — вне бала и светских приемов, в быту, в повседневной жизни — б ы л и крайне ограничены в степе­ ни открытости и глубины декольте. Всякое нарушение не­ писаных, но жестко соблюдавшихся норм такого одевания-раздевания привлекало к себе внимание, делалось предметом широкого обсужде­ ния и вызывало осуждение и насмешку. Так, притчей во языцех стала из-за эксцентрической манеры одеваться приятельница Пушкина, его верный и преданный друг Елизавета Михайловна Хитрово (см. о ней: [Черейский 1988: 475-476]), получившая в дружеском кругу прозви­ ще Лиза Голенькая т . Чрезвычайно и даже вызывающе вольной в одежде была и графиня Аграфена Федоровна Закревская (прототип и прообраз Нины), до неприличия открывавшая в быту свои монумен­ тальные мраморные плечи (см.: [Модзалевский 1928/1989: И, 304- 307]). Но и бальное декольтирование также не было безграничным и находилось под строгим судом и неусыпным надзором 19С . Ср. ирони­ ческое описание бальной декольтировки: «На роскошном пате вокруг пленительной хозяйки сидели молодые законодательницы берегов Невы, холодные, прекрасные и прекрасно расписанные картины, в ко­ торых жизнь оказывается одною только презрительною улыбкою или одним легким пожиманием снежных плеч, обнаженных до самого края возможн до самых пят!» (Александра С***. Земной Ангел, или Свое­ нравие, гл. 4 // Библиотека для чтения, 1836, т. 14, отд. 1, с. 330). Ср. в отрывке Лермонтова «У графа В... был музыкальный вечер» (1841), в сцене беседы светской красавицы Минской и равнодушного к ее прелестям Л у гин а: «Лугин <...> не слыхал вопроса <Минской>; он продолжал, положив ногу на ногу и уставя глаза безотчетливо на бе­ ломраморные плечи своей собеседницы...» [Лермонтов 1958:4, 370]. Пе­ реходили допустимые границы и лирические поэты, ослепленные, по­ добно Ленскому, прекрасными плечами своих возлюбленных, так
что у неизвестного автора московской «Молвы» были все основания с неудовольствием воскликнуть: «Привыкли в милой выхвалять / Глаза, улыбку, даже плечи...» (Молва, 1831, No 11, с. 1). Открытые, полунагие, нагие, обнаженные, голые плечи млечной, снежной, алебастровой белизны — вот что во множестве видел, в отличие от Ленского, Онегин, вот что стояло для него за сло­ вом плечи. Но из этого разливанного моря молока, снега и «алебаст­ ра—над всеми плечами — в его больном сознании воздвигались, сияя, скульптурно вылепленные, Блистающие Мраморные Плечи Нины, ставшие для Онегина символом всего этого утопающего в свете и блеске бально-маскарадного мира, которому он принадлежал и который открылся ему, так же, как Пушкину, а позднее Лермонтову, как мир лживого и лгущего света и обманного блеска. Но если Лермонтов в «Маскараде», лишенный по законам драма­ тургического текста права на авторский голос и авторское описатель­ ное и оценивающее слово, мог, как это было показано ранее, выразить это свое понимание только через символизацию фамильных имей своих персонажей (Звездич и Штраль) и сложную, многоплановую игру со смыслами и коннотациями их комплексных именований, то Пушкин сделал то же самое иным образом — жестко закрепив слова с корнями -блеск-, - блеет-, - блист- в качестве символических знаков светского мира, где царствует «блистательный разврат» («Проклятый город Кишинев...», 1823), ложь и обман. Б ряде случаев такое необще- языковое осложнение их семантики прямо выводится на поверхность. Ср. в незаконченном стихотворении, обращенном к Эллеферии — 'сво­ боде': «Ее пугает света шум, / Придворный блеск ей неприятен» (1821). То же в романе: «Все, что ликует и блестит, / Наводит скуку и том­ ленье» (7, II). Ср. также о Ленском; «Его лелеяла надежда, / И мира новый блеск и шум / Еще пленяли юный ум» (2, VII) и «Его [Ленского] перо любовью дышит, / Не хладно блещет остротой» (4, XXXI). Но оно вполне доступно восприятию и без открытой контекстной под­ держки. Б романе, если исключить случаи использования слов этого ряда в контекстах описаний природы и артефактов («...бедный мотылек и блещет и бьется радужным крылом» — 3, XLI; «все реже солнышко блистало» — 4, XL; «блистает речка, льдом одета» — 4, XLII; «зимы блистательный ковер», 5, I; «искрами блистая, спадает глыба снего­ вая» — 6, XXXI; «синея блещут небеса» — 7,1 и др. и, с другой стороны: «блистая, шипел веселый самовар» — 3, XXVII), находящихся заведо­ мо вне такого рода оценок, все остальные словоупотребления отчетли­ во — локально и оценочно — маркированы и резко противопоставляют онегинский мир — миру Татьяны, и, сравнивая эти два мира,
эти два блеска, повествователь, естественно, отдает безусловное пред­ почтение второму: «Опрятней модного паркета, / Блистает речка, льдом одета». Слова из письма Татьяны («Но говорят, вы нелю­ дим; / В глуши, в деревне все вам скучно, / А мы... ничем мы не бле­ стим, / Хоть вам и рады простодушно»), вызвавшие недоуменные во­ просы Вяземского (в письме А. С . Пушкину 6 ноября 1825 г.) и разъ­ ясненные Пушкиным («Отвечаю на твою критику: Нелюдим не есть мизантроп, т. е . ненавидящий людей, а убегающий от людей. Онегин нелюдим для деревенских соседей; Таня полагает причиной тому то, что <...> блеск один может привлечь его...» — письмо П. А .Вязем­ скому 29 ноября 1825 г. — выделено Пушкиным. — Л. 77.), имеют по­ этому исключительно важное — программное — значение. В мире Татьяны нет иного блеска, кроме блеска природных явлений, как нет в ее мире и шума (кроме «шума лесов» — 7, III, «дубравного шума» — 1, V), который под разными именами (шум, гро­ хот, рев) нередко сопутствует блеску в мире Онегина, и потому тот единственный случай, когда слова этого чуждого ей мира оказывают­ ся рядом с ее именем («Тоска любви Татьяну гонит, /Ив слухе шум и блеск в очах», 3, XVI), — очевидно недвусмысленное свиде­ тельство вторжения в ее мир некоего как будто ино- природного ей начала. Тема эта получает дальнейшее, все про­ ясняющее развитие: «...но наконец она вздохнула / И встала со скамьи своей; / Пошла, но только повернула/ В аллею, прямо перед ней,/ Блистая взорами, Евгений / Стоит подобно грозной тени, / И, как ог­ нем обожжена, / Остановится она...» (3, XLI) 197 . В собственном мире Татьяны — ни в ее жизни в родительском доме, ни в ее княжеском домашнем быту в Петербурге, ни даже на ба­ лу — нет ни публично знаково обнажаемых плеч, как в ее текстовом пространстве нет и самой этой словоформы — плечи, если не считать иронически поданных сближением с «носом» плеч ее мужа-генерала («...и всех выше/ И нос и плечи подымал / Вошедший с нею генерал» — 8, XV). Есть лишь никому не видимые «плеча», «умываемые снегом», да и то с не случайным отнесением этого совершенно интимного ри­ туально-гигиенического действия в прошлое («И рады мы / Проказам матушки-зимы. / Не радо ей лишь сердце Тани. / Нейдет она зиму встречать, / Морозной пылью подышать / И первым снегом с кровли бани / Умыть лицо, плеча и грудь...» (7, XXX). Есть «милое плечо», к которому она, с только что написанным письмом в дрожащей руке и с «облаткой», «сохнущей» «на воспаленном языке», «головушкой склони­ лась» и с которого «сорочка легкая спустилась» (3, XXXII), но и этого никто не видит и сама она не замечает (ср. изображение Татьяны в этом положении на рисунке в рукописи «Евгения Онегина» [Цявлов-
екая 1970: 28-29]). И есть еще ее «плечо», которое она видит в своем «чудном сне»: «Онегин тихо увлекает / Татьяну в угол и слагает / Ее на шаткую скамью / И клонит голову свою / Ей на плечо...» (5, XX — в чер­ новике было «На грудь ее —» (Пушкин 1937/1995: 6, 392]). Вот поче­ му в этом несветском мире таким ужасающим диссонансом прозвуча­ ла фраза Ленского: «Ах, милый, как похорошели у Ольги плечи!..». И уж конечно не случайно, рассказывая о безуспешных попытках Онегина добиться от Татьяны отклика на захватившее его бе­ зумное чувство («ума не внемля строгим пеням»), повествователь со­ общает нам, что бедный Онегин вынужден довольствоваться ни­ чтожно малым: «Он счастлив, если ей накинет / Боа пушистый на пле­ чо...» (8, XXX). «На плечо» — не «наплечи»! Альбомная запись под No 9 и строфа XXX главы восьмой образуют еще одну (какую уже по счету!) — и притом «неправильную» — сюжетную рифму (как тонко заметил И.В.Киреевский, «только раз­ ногласие связует два различные созвучия». — Избранные статьи. М, 1984, с. 37), рифму, несущую информацию исключительной важности и значения, но не привлекшую внимания комментаторов. «Альбом» Онегина вообще отводится ими как фрагмент, не входящий в кано­ нический текст романа. XXX же строфа главы восьмой, по-видимому, представляется ясной и понятной и не нуждающейся в разъяснениях. «Комментарий» Н.Л .Бродского просто обходит ее молчанием, а Ю.М. Лотман ограничивается толкованием слова боа по «Словарю языка Пушкина» — «женский шарф, повязка из меха или перьев» [Лот­ ман 1983: 360] и прибавляет, что в рукописи на месте «боа» первона­ чально был «змеистый соболь на плечо», но самую замену не коммен­ тирует. Сопоставим же эти два текста: Альбом No 9 Вчера у В., оставя пир, R. С . летела как зефир, Не внемля жалобам и пеням, А мы по лаковым ступеням Летели шумною толпой За одалиской молодой. Последний звук последней речи Я от нее поймать успел. Я черным соболем одел Ее блистающие плечи. На кудри милой головы Я шаль зеленую накинул. Я пред Венерою Невы Толпу влюбленную раздвинул. 8, XXX Сомненья нет: увы! Евгений В Татьяну как дитя влюблен; В тоске любовных помышлений И день и ночь проводит он. Ума не внемля строгим пеням, К ее крыльцу, стеклянным сеням Он подъезжает каждый день; За неіі он гонится, как тень; Он счастлив, если ей накинет Боа пушистый на плечо Или коснется горячо, Ее руки, или раздвинет Пред нею пестрый полк ливрей, Или платок подымет ей.
Как заметил Р.Якобсон, «в восьмой главе пушкинского романа рассказ строфы XXX о Евгении и Татьяне <...> текстуально отклика­ ется на череду мотивов девятого альбомного отрывка, но притом ис­ тория сомнительных побед Онегина намеренно приглушает насы­ щенность звуковой и семантической оркестровки своего сжатого пер­ воисточника...» [Якобсон 1987: 227]. Эти очень важные наблюдения должны быть продолжены и углублены. В обоих случаях Он и Она. В обоих случаях публичное, на людях, любовное преследование. В обоих случаях подчиненный некоторой программе набор Его почти ритуальных действий в ситуации Ее ухо­ да: Он должен приблизиться к Ней, должен одеть Ее, должен очи­ стить пред Ней дорогу, оказать и по возможности получить прощаль­ ные знаки внимания. И в то же время какие глубочайшие различия. Там — юноша, почти мальчик. Здесь — зрелый муж с горьким жизненным опытом. Там — предыстория, самое начало, светлая влюбленность на пороге роковой страсти. Здесь — безнадежная, обреченная любовь на пороге перед концом романа... Там — захлебывающийся в счастливом упоении, в наивно-восторженной гордости от первой победы голос онегинского «Я», в котором звучат знакомые нам интонации «пятнадцатилетнего пажа», который и представить себе еще не может тот ужас, через ко­ торый ему суждено пройти. Здесь — сочувственный, и все же со сто­ роны, рассказ повествователя, который уже знает, чем это все очень скоро кончится. Там — « .одалиска молодая», «Венера Невы», воплоще­ ние мифологической Нины, ангел и демон, мадонна и содом в одном лице — во всем своем и соприродном ей бально-маскарадном блеске. Здесь — Татьяна, новая «законодательница зал» и «неприступная богиня, роскошной, царственной Невы», воплощение тишины, спокой­ ствия и мягкого света. Там — обнаженные «блистающие плечи», на ко­ торые плотно ложится «черный соболь», сами звуки которого уже из­ лучают роковой черный блеск (СоБоЛем — БЛиСТаюЩие ПЛеЧи - ср. также [Якобсон 1987: 227]). Здесь — лишь одно «плечо», декольти- рованность которого во всяком случае не Засвидетельствована, и на нем мягкий, тихий, глухой «боа пушистый». Там — почти интимное, хотя и на людях, действо одевания, спереди или сзади, с дыханием в лицо или в шею, с теплом рук, окутывающих и, значит, обнимающих, оглаживающих шею и плечи, источающих и воспринимающих любов­ ную энергию. Здесь — позиция «сбоку», не одевание тела, а «накиды­ вание» предмета в страстном желании хотя бы приблизиться. Там — вознесеиность, позволяющая «накинуть» «шаль» и ощутить под ру­ ками «кудри милой головы». Здесь — униженность, которая заставля­ ет считать невероятным счастьем возможность прикоснуться к руке
или согнуться, чтобы поднять случайно (или намеренно?) обронен­ ный платок 198 . 15. «Черный соболь» и «пушистый боа». Есть в этих двух эпизодах еще один момент, который заставляет задуматься и задаться вопросом о том, каким образом в руках Онегина оказались «черный соболь» и «зеленая шаль» «молодой одалиски», а позднее — Татьянин «пушистый боа»? Ведь для того, чтобы осуществить такого рода ритуальное оде­ вание возлюбленной при ее уходе с бала, нужно предварительно как-то получить эти предметы. Не на вешалку же за ними бежать и не выкликать же ливрейных слуп «Боа княгини N!», как выкликали ка­ рету. Ответ здесь, по-видимому, может быть только один: меха, боа, шали, ридикюли и т. п . аксессуары дамского туалета и бальной экипи­ ровки заранее вручались их владелицами тем, кого они избирали в ка­ честве своих «пажей». Помимо своих прямых, практических функций, все такие вещи имели еще высокое, идеальное предназначение. В ру­ ках мужа они были знаком семейного служения или семейной обре­ мененности. В руках другого мужчины — знаком оказанного ему до­ верия, знаком выделенноеTM избранного из массы. Вот не вызываю­ щее сомнений свидетельство на этот счет: «Княжна <Анна Урусова> была старше его <Алексея Прончищева>, серьезных претензий или искательства ее руки быть не могло с его стороны, но уловить ее взор, когда она садилась в экипаж, держать ее шаль при разъездах с балов и накинуть ее на кудри милой головы было достаточным блаженством для пылкого юноши» (Е. А . Сабанеева. Вос­ поминания о былом, XVIII). Ср. в этой связи рассказ А. О. Смирно- вой-Россет о казусе, происшедшем с ее пятнадцатилетним братом Иоси­ фом (Осей) на балу в Зимнем дворце 1 января 1828 года, когда он шел за государыней и нес над головой ее боа из перьев марабу... (А. О . Смирнова-Россет. Автобиография: Неизданные ма­ териалы. М ., 1931, с. 114 -115)199 . Из этого следует, что, хотя бы из­ редка, Татьяна все-таки проявляла сочувствие к терзающемуся ее холодностью Онегину и, отвечая на его немые мольбы, снисходя к нему, вручала ему свой «пушистый боа» для одевания при разъезде. То, что этому ласковому, «домашнему» «пушистому боа» в руко­ писи предшествовал, но был по размышлении отвергнут, хищный «змеистый соболь» — факт исключительной значимости. И прежде всего потому, что боа — в отличие от других меховых накидок — не только согревало и украшало, но и имело еще совершенно определен­ ную знаковую функцию. Это был предмет туалета исключительно замужних женщин. Пушкин не мог этого не учитывать и делал свой выбор между «змеистым соболем» и «боа пушистым» для за-
мужнеіі Татьяны вполне сознательно. Нина — R.С, как мы зна­ ем, тоже была замужней, но — «одалиска молодая»\ — этот свой статут, естественно, не подчеркивала. Она должна была бы носить «боа», а отдавала предпочтение «соболю» — крошечная деталь поразительной психологической емкости. В то же время, учитывая, что в восточно­ славянском песенном и прежде всего свадебном фольклоре соболь — в числе других пушных зверей из семейства куньих — наделен отчет­ ливой любовно-брачной и эротической символикой [Гура 1997: II, 1, 5.4] и что Пушкин, глубоко укорененный в русской фольклорной сти- хии, не знать и не принимать этого в расчет не мог (как он не мог не учитывать хорошо известную ему «змеиную» символику) 200, допус­ тимо было бы предположить, что за этим образом стояли трудные раздумья о возможностях дальнейшего сюжетного развития в выборе судьбы и пути Татьяны. Отказ от этого «соболя», который к тому же был еще и «змеистым», знаменует, как можно думать, принятое Пушкиным решение об окончательном разрыве любовной линии Татьяны и Онегина ио характере этого разрыва. Об этом «зме­ истом соболе» нам еще придется вспомнить. На этой же символической основе может быть понят и «черный соболь» на «блистающих плечах» «одалиски молодой» в альбомной за­ писи Онегина, так как он заместитель черного ворона в «фамиль­ ном» имени Нины Воронской. И эта связь, наряду с объединяющим «мрамором плеч» и единством отнесенности именований «Венеры Не­ вы» и «Клеопатры Невы», может рассматриваться как дополнитель­ ный аргумент в пользу предлагаемой идентификации двух этих жен­ ских фигур в жизни Онегина. Пройдет немногим менее ста лет, и поразительный пушкинский образ — «черный соболь на блистающих плечах Венеры Невы» — явится в романе хорошо знавшего русскую литературу Л. Захер-Ма- зоха «Венера в мехах». В будуарах его жестоких красавиц стояли бюсты Пушкина и Лермонтова, и мех на плечах героини его романа, садо-ма- зохистки Ванды, — русский соболь. Он отзовется позднее в поэме В.Хлебникова «Маркиза Дэзэс» (1909, 1911): «[Маркиза Дэзэс] Я бе­ гу. Но я не могу. Жестокий! что ты сделал! <...> [Спутник] На нас надвигается уж что-то. Мы прирастаем к полу. Мы делаемся единое с его камнем. Но зато звери ожили. Твой соболь поднял головку и жадным взором смотрит на обнаженное плечо. Прощай! (Маркиза Дэзэс] Про­ щай! Как изучеино и стройно забегали горностаи!» (ср.: [Якобсон 1987: 228]), и в откровенно эротическом ключе у А. Ахматовой в стихотворе­ нии «Настоящую нежность не спутаешь...» (1913) из сборника «Чет­ ки» («Настоящую нежность не спутаешь / Ни с чем, и она тиха. / Ты напрасно бережно кутаешь / Мне плечи и грудь в меха. / И напрасно
слова покорные / Говоришь о первоіі любви. / Как я знаю эти упор­ ные, / Несытые взгляды твои...») 201 , и в написанных в «эротическом безумии» стихах О. Мандельштама в альбом Анны Радловой (1916): «Не фонари сияли нам, а свечи/ Александрийских стройных топо­ лей. / Вы сняли черный мех с груди своей / И на мои переложили пле­ чи. / Смущенная величием Невы / Свой чудный мех мне подарили вы!» (см.: [Эткинд А. 1996:43]) 202 . 16. «Зеленая шаль» и шали. И зеленая шаль, «.накинутая» Оне­ гиным «на кудри милой головы», здесь тоже не без значения. Речь пойдет, естественно, не о прямом, практическом назначении этого предмета женского (а в пушкинскую эпоху и мужского) 203 туа­ лета; не о различных его вторичных предметных же применениях — так, шаль можно было использовать как подстилку, как покрывало для любимой собачки («Иль моську постарелу, / В подушках поседе- лу, / Окутав в длиниу шаль / И с нежностью лелея, / Ты к ней зовешь морфея...» — «К сестре», 1814) или, поскольку настоящие шали тка­ лись из крепчайшего турецкого шелка, — в качестве веревки или кана­ та (Печорин, как известно, «около двух часов пополуночи» «отво­ рил окно <в доме Вер ы> и, связав две шали, спустился с верх­ него балкона на нижний» (Лермонтов 1958: IV, 123]) — и не о эстети­ ческой его функции как декоративного элемента в целостном ансамб­ ле одежды, что привело к развитию особого искусства шалевой дра­ пировки (ср. упоминания шали и шалей в публикациях отдела мод во многих русских журналах этой эпохи 204 ) или как элемента балет- но-танцевальной экипировки (ср. вошедший в моду «танец с шалью» — «па де шаль», исполнение которого было привилегией лучших учениц закрытых заведений, чем, как известно, гордилась Катерина Ивановна Мармеладова в «Преступлении и наказании» Ф, М.Достоевского (ср.: [Белов 1985: 66])205, или, наконец, как материала для праздничного декорирования помещений (так, по воспоминаниям Н. И . Лорера, по­ следний пятигорский бал, на котором присутствовал Лермонтов пе­ ред своей трагической гибелью, был дан в парке у огромного грота, свод которого «убрали разноцветными шалями, соединив их в центре в красивый узел» [Мемуары 1988:528]). Речь здесь, конечно, должна идти о специальных знаковых и символических функциях шали. Завезенные впервые из Турции в середине — третьей четверти XVIII в., шелковые шали вошли в русскую моду благодаря Г. А . По­ темкину (Воспоминания 1996: 316], баснословное богатство которого позволяло ему удовлетворять любые капризы — свои и его возлюб­ ленных. Так, влюбленный в Софью Витт, он «однажды, желая пода­ рить ей кашемировую шаль безумно высокой цены, дал праздник, на
котором было до двухсот дам, а после обеда устроил лотерею, но так, что каждой досталось по шали, а лучшая из шалей выпала на долю са­ мой прекрасной из дам» («Древняя и новая Россия», 1876, т. III, No 10, с. 192,193). В конце XVIII в. стали завозить также кашемировые шали из Индии и пуховые из Персии, а с начала XIX в. стало развиваться и отечественное их производство в нескольких крепостных мастерских (Юсуповых, Колокольцевых, А. А. Мерлиной и др.). Изготавливаемые ручным способом (с затратой от полугода до 2,5 лет на одну вещь!) из пуха ангорских коз и киргизских сайгаков, двусторонние (с внутрен­ ней заделкой концов нитей), в 30 цветовых оттенках и высочайшего художественного совершенства, русские (как и привозные турецкие, индийские и персидские) шали стоили от 2,5 до 4 тыс. рублей, и потому позволить себе такую покупку могли лишь очень немногие, наиболее богатые семейства и комиссионеры царского двора. Так, противопостав­ ляя своему времени «добрые старые времена» его прадеда, С. Н . Глин­ ка (1776-1847) писал в своих «Записках»: «Тогда крестьяне не ука­ зывали со вздохом и сердечным сокрушением на модную карету, сто- ющую нескольких десятков душ: тогда не указывали на ша­ ли барынь и барышень, купленные на слезы и истому сельскую» [Воспоминания 1996:42). Так, М. Ф . Каменская, расска­ зав историю с «малиновой турецкой шалью», которую императрица подарила ее сестре, воспитаннице Патриотического училища, и кото­ рую начальница этого училища — из чувства справедливости — разре­ зала на лоскутки, одарив ими всех воспитанниц, с грустью заключила: «Все эти девочки прожили бы преспокойно и без этих лоскуточков, а у моей бедной матери во всю ее жизнь не было никакой шали, не только турецкой» (М. Ф. Каменская. Воспоминания. М ., 1991, с. 67). «Бедная мать» мемуаристки — графиня А. Ф . Толстая, жена прославленного скульптора, художника и медальера графа Ф. П . Толстого, который не имел средств, чтобы сделать своей жене такой подарок. Шаль, таким образом, была предметом знаково отмеченным. Она говорила если не о социальном, то о материальном положении ее обладательницы. Ср.: «В это время прекрасная карета, запряженная парою лошадей, подъехала к крыльцу, и женщина средних лет в бога­ том неглиже и в белой турецкой шали взошла на лестницу. Мы сперва подумали, что это какая-нибудь зажиточная барыня, но вскоре узна­ ли, Что сия дама есть сама хозяйка <модной лавки>» (Ф. Булгарин. Модная лавка, или Что значит фасон. 1824 // (Полярная звезда на 1824 год) // «Полярная звезда», изданная А. Бестужевым и К. Рылее­ вым. М .; Л., 1960, с. 313). Поэтому шаль являлась предметом вожде­ ления и зависти. Шаль покупали и дарили как последнее средство за­ воевать сердце непреклонной красавицы или — для мужа-старика —
добиться минутной благосклонности играющей им молодой жены. Подобная ситуация отражена, например, в басне И. И . Дмитриева «Мод­ ная жена» (1791), в стихотворении В. Л . Пушкина «Быль» («На Лизе молодой богач старик женился...», 1808) и др. Поэтому шали были предметом постоянного заинтересованного внимания и обсуждения. Новую шаль и себя в новой шали вывозили показывать, делая для этого специальные визиты (см. об этом в рассказе А. Бестужева «Ве­ чер на бивуаке», 1823). О шалях говорили в обществе (ср. в «Отрывке разговора на бале», опубликованном в No 1 «Вестника Европы» за 1808 г. и атрибутируемом И. И . Дмитриеву [Зыкова 1994: 42]), они занимали важное место в частной переписке. Шаль входила в круг предметов, которые — в соответствии с непи­ саными правилами жениховства и ритуалом приготовления к свадь­ бе — должно было дарить невесте, а надеть затем новобрачной. Вот два из множества выразительных свидетельств: «Сегодня — свадьба Кор­ саковой. Приданое, сказывают, чрезвычайное: две кровати, нарядная и простая <...>, двадцать семь шлафроков шитых с кружевами, тридцать шляп разного рода, куча шалей...» (В.Л .Пушкин — П .А .Вяземскому, 23 апреля 1823 г.); «Все перецеловались и поздравляли счастливую че­ ту <Ольгу, дочь А. Я. Булгакова, и ее жениха, князя А. И. Долгорукова>. И Д.<олгоруков-реге> всех целовал <...> Ольге подарил две шали, бе­ лую, а другую vert de gris, бесподобные, заплачены <„> по 11 т.<ысяч>; я подобных не видывал» (А. Я . Булгаков — К . Я. Булгакову, 26 сентября 1830 г. // Русский архив, 1901, кн. 12, с. 512). И Белинский («Статья девятая», посвященная Татьяне), в своем пространном рассужде­ нии о судьбе русской девушки — невесты, говоря о том, как изменяет­ ся ее жизнь с выходом замуж, в числе важнейших приобретений на­ зывает шаль— на втором месте после кареты: «У ней бездна затей: карета — не карета, шаль — не шаль, дорогих игрушек вдоволь...» [Бе­ линский 1845/1984: 53]. Здесь можно было бы вспомнить, что Пушкин, будучи женихом, купил у некоего «моего татарина» за большие деньги, одолженные у П. В . Нащокина, шаль для своей невесты [Письма 1928: II, 123, 497; Бартенев 1992: 274]206, и эта как будто бы мелкая частность в потоке бесчисленных предсвадебных его забот неожиданно оказывается чрез­ вычайно значительной, коль скоро попадает в один из самых важных для него в это время и глубоко интимных текстов — написанный 12- 13 мая 1830 г. и прикрытый мистифицирующим подзаголовком «С фран­ цузского» отрывок «Участь моя решена. Я женюсь...»: «Жениться! Лег­ ко сказать — большая часть людей видят в женитьбе шали, взятые в долг, новую карету и розовый шлафорк...». И далее: «Все радуются мо­ ему счастию, все поздравляют, все полюбили меня. Всякий предлагает
мне свои услуги: кто свой дом, кто денег взаймы, кто знакомого бухарца с шалями...» [Пушкин 1950: VI: 580,583]. Здесь все заслуживает внима­ ния. И то, что шаль столь необходимо связана с женитьбой, что ради ее приобретения приходится залезать в новые долги, и то, что эта про­ блема оказывается общей для «большей части людей»! Неслу­ чайно Е. А . Сабанеева, рассказывая в своих «Воспоминаниях» о замуже­ стве своей сестры и об отъезде молодых из родительского дома, рисует такую яркую картину: «Вот молодые сошли с лестницы, вступили на крыльцо, оба такие красивые в своих богатых шубах, зеленая шаль на­ кинута на милую головку Вареньки...» (Е.А . Сабанеева. Воспоминания о былом // Россия в мемуарах. М., 1996, с. 434). То, что Сабанеева пишет об этой зеленой шали почти пушкинскими словами (ср. также ра­ нее приведенную — еще более выразительную — цитату), говорит, не­ сомненно, не только о ее знакомстве с уже опубликованным к этому времени пушкинским текстом (в посмертном восьмитомном собрании его сочинений 1838 г.), но о едином, равно известном им жизненном кон­ тексте — контексте обязательного ритуального одевания обнаженных плеч и накидывания шали на милые кудри (головку). «Зеленая шаль» в руках Онегина и затем на «милых кудрях» «молодой одалиски», «Вене­ ры Невы», должна прочитываться имеішо в этом символическом ключе. Но символика шали этим не исчерпывается. Как писал современ­ ник, «шаль точно составляет самый красивый убор женщины, хорошо понявшей все неоценимые качества оного, все скрытые в нем таинства» (цит. по: [Якунина 1941: 5]). Эти «таинства» — та­ инства наделенного эротически возбуждающей силой покрова («со груди сорванный завистливый покров», — «Шишкову», 1817), призрач­ но скрывающего и одновременно призрачно открывающего манящие формы женского тела. Отсюда естественная символизация и всех дей­ ствий, которые совершаются с шалью, — игра с ее концами, накидыва­ ние («И грудь открытая, и эти кружева, / И па одно плечо накинутая шаль...» — «Отрывки», 1819), набрасывание, сбрасывание, срывание («Что же? напрасно / С груди прекрасной / Шаль я срывал?..» — «Из­ мены», 1815), завязывание, стягивание, развязывание («На прощанье шаль с каймою / На груди моей стяни: / Как концы ее} с тобою / Мы сходились в эти дни. / Кто-то мне судьбу предскажет? / Кто-то зав ­ тра, сокол мой, / На груди моей развяжет / Узел, стянутый то­ бой?» — Я. Полонский. «Песня цыганки», 1853) и т. п . Наконец, слово шаль в пушкинском тексте не может не напоминать другую — черную — шаль в его получившем фантастическую известность, неоднократно положенном на музыку и даже преобразованном в балет, читавшемся ираспевавшемся по всей России стихотворении 1820 г. [Двой- ченко-Маркова 1979: 86-92), героиня которого — неназванная мифоло-
гическаяНинасо всеми основными признаками этого мифологического образа и почти обязательным для его сюжета роковым треугольником. Треугольник этот неизбежно обнаруживается и в онегинском альбоме. 17. «Альбом Онегина». 4. Развитие юношеского романа Онегина (продолжение). Признание в любви. Представление мужу. Любов­ ный треугольник. Сразу же после только что подвергнутой анализу записи, раскрывающей тайну онегинского сердца и рассказывающей об одной из первых страниц его завязавшегося романа с «Венерою Не­ вы», «одалиской молодой» (их знакомство отражено в записях под No 5 и 6, которые убедительно говорят о том, что инициатива их сближения, как и предписано мифом о Нине, исходила от героини!), следует чрезвычайно важная 10-я — как говорят ком­ ментаторы, «не выписанная, а только обозначенная» [Пушкин 1950: V, 542; Пушкин 1958: V, 545] запись: « я вас люблю...» . В издании 1958 г. к ней дается примечание, в котором — на чисто формальном основании словесного совпадения — высказывается предположение, что «так обозначил Пушкин строфу, вычеркнутую им из третьей главы после строфы XXII «Но вы, кокетки записные» [Пушкин 1958: 545, примеч. 1]. Едва ли это оправданная догадка. Слова «я вас люблю», стоящие после записи о событии, которое должно было казаться герою первой великой победой на пути к сердцу его возлюбленной (отсюда этот наивно-восторженный тон: вот чего я — иаконец-то! — добился!), а на самом деле было первым шагом на пути к каі астрофе, к которой вела избравшая и возлюбившая его, — эти сло­ ва могут быть либо кратким напоминанием себе о собственном его признании Ей, либо, что значительно более вероятно, учитывая психологию влюбленного мальчика, боящегося до конца поверить в реальность того, что произошло, дрожащей рукой и наспех сделанную запись Ее признания ему. Эта онегинская запись заставляет вспо­ мнить две загадочных пушкинских записи на полях черновой рукопи­ си «Евгения Онегина»: \. «aimez-moi» — <любите меня> — рядом со строфой V первой главы (между 15 и 22 октября 1823 г.); 2. «aimez-moi» — рядом со строфой V второй главы (между 23 октября и 1 ноября 1823 г.) и еще одну подобную запись — «veux tu m*aimer» — <полюбишь ли ты меня> с тут же обозначенной датой и шифрованной припиской « 18/ 19 Mai 1824 pl. v. D» — на полях другой тетради, рядом с черновиком стихотворения «Иностранке» [Цявловский 1991: 369,370, 418)207 — и во всех трех случаях без всякой явной связи с текстами, на полях ко­ торых они сделаны. В черновой же рукописи «Альбома Онегина» далее следует еще одна чрезвычайно важная запись: «День счастья — третье февраля»
[Пушкин 1937/1995: 6,436), точный аналог собственной записи Пуш­ кина в его рабочей тетради No 832: «1 июля день щаст<ливый>« (1822 или 1825) [Цявловский 1991: 315), вторая предположительная дати­ ровка которой позволяет связать ее с именем А. П. Керн [там же: 666]. Вторая такая же запись дневникового характера: «2 août 1827journée heureuse» <2 августа день счастливый> [Пушкин 1958: 8, 489, 592). А далее — естественное продолжение и свидетельство их (Оне­ гина и R. С .) уже сладившейся (или слаживающейся) любовной свя­ зи — запись о его официальном представлении Ей (вероятно, кем-то из их общих знакомых) как необходимом условии его легального на­ хождения при ней и получении права на никого не компрометирую­ щие посещения ее дома. Ситуация эта была хорошо известна Пушки­ ну, который в кишиневскую пору, по воспоминаниям И. И . Липранди, тщетно пытался быть представленным в доме увлекшей его В. С. Со- ловкиной (Русский архив, 1866, кн. 3, стлб. 1216, 1235): И Сегодня был я ей представлен, Глядел на мужа с полчаса; Он важен, красит волоса, Он чином от ума избавлен. О том, что дело обстояло именно так, что это было не первое пред­ ставление ей, а первое представление ей при муже, и притом имен­ но для мужа и свидетелей, недвусмысленно говорит само содержание этой записи: если бы этот светски-этикетный акт впервые давал Онегину возможность познакомиться с предметом захва­ тившей его страсти, впервые увидеть ее вблизи, рядом с собой, то, на­ до полагать, он «с полчаса» глядел бы не на мужа... Муж здесь, как и положено и как объяснено еще в 1-й главе («Но вы, блаженные му- лсья, / С ним оставались вы друзья: / Его ласкал супруг лукавый, / Фо- бласа давний ученик, / И недоверчивый старик, / И рогоносец велича­ вый...» — 1, XII), — всего лишь необходимое прикрытие для хотя бы от­ носительной свободы действий двух других сторон этого классическо­ го треугольника. Еще откровеннее Пушкин сказал об этом в послании «К Родзянке»: «Но не согласен я с тобой, / Не одобряю я развода. / Во-первых, веры долг святой, / Закон и самая природа... / А во-вто­ рых, замечу я, / Благопристойные мужья / Для. умных жен необходи­ мы: / При них домашние друзья / Иль чуть заметны, иль незримы. / Поверьте, милые мои: / Одно другому помогает, / И солнце брака за­ тмевает / Звезду стыдливую любви» (1825). И в этом же духе в игри­ вой переписке с А. П . Керн по поводу ее мужа: «Боже мой, я не собира-
юсь читать вам нравоучения, но все же следует уважать мужа, — ина­ че никто не захочет состоять в мужьях. Не принижайте слишком это ремесло, оно необходимо на свете...» (21 августа 1825 г.). А за неделю до этого: «Если бы вы знали, какое отвращение, смешанное с почтитель­ ностью, испытываю я к этому человеку!» (13-14 августа 1825 г.) 208 . Более того, есть все основания считать, что это представление ей при муже было задумано и осуществлено по ее инициативе. Вспомним княгиню Нину из «Бала» Баратынского: «Злословье правду говорило. / В Москве меж умниц и меж дур / Моей княгине чересчур / Слыть Пенелопой трудно было. / Презренья к мнению пол­ на, / Над добродетелию женской / Не насмехается ль она, / Как над ужимкой деревенской? / Кого в свой дом она манит, / Не записных ли волокит, / Не новичков ли миловидных^..» — Онегин, если бы он про­ чел «Бал», узнал бы себя — мальчика — в умноженных злословьем «миловидных новичках». Ср. также диалог в повести Бестужева-Мар- линского «Испытание»: «— Послушай, Валериан! — сказал ему Гремин. — Ты, я думаю, помнишь ту черноглазую даму с золотыми колосьями на голове, которая свела с ума всю молодежь на бале у французского по­ сланника три года тому назад, когда мы оба служили еще в гвардии? — Я скорее забуду, с которой стороны садиться на лошадь, — вспыхнув, отвечал Стрелинский, — она целые две ночи снилась мне <...> но да­ лее: ты был влюблен в нее? — Был и есмь. Подвиги мои наяву прости­ рались далее твоих сновидений. Мне отвечали взаимностию, меня вве­ ли в дом ее мужа...» (1830). Ср. специальное разъяснение на этот счет в позднейшем сборнике правил хорошего тона: «В образованном об­ ществе держатся того правила, что человек только с той минуты на­ чинает для нас существовать, как нам его представили. Если кто-ни ­ будь, несколько раз встречаясь с нами, не просит быть нам представ­ ленным, такой личности мы не знаем, не видим и не кланяемся ей. Напротив того, как только последовало представление, мы с ней зна­ комы, имеем право заговаривать с этой личностью, кланяться и даже навещать ее. <...> Всегда представляют мужчин дамам. < . . .> Пред­ ставлять гостей — дело хозяина» (Хороший тон. Сборник правил и советов на все случаи жизни общественной и семейной. В пяти отделах. СПб., 1881. Репринтное издание. М ., 1991, с. 199). Понятна поэтому «ра­ дость» Дантеса, который «добился того, что принят в ее <Н.Н.ІІуш- киной> доме» (Ж. Дантес — Я . ван Геккерену, 2 февраля 1836 г.), куда он был введен, как предполагают исследователи, самим Пушкиным [Витали, Старк2000: 118-119,121 ,122]. Онегинская запись о муже R. С. важна не только своей содержа­ тельной стороной, раскрывающей подлинный характер отношений между Онегиным и Ниной. Как и все другие записи Онегина,
она говорит об авторе больше, чем об объекте наблюдения. Это запись влюбленного мальчика, склонного к поспешным и пристрастным по­ верхностным суждениям. Что и понятно, поскольку он пишет о муже своей возлюбленной и объективным судьей быть заведомо не может. Он схватывает чисто внешний признак — «крашеные волосы», что для мужчины в пушкинское время действительно считалось проявлением дурного вкуса 209 , и торопится с вынесением приговора по части ума 210 , не имея для этого в сущности никаких реальных оснований. Читая онегинскую характеристику мужа R. С, мы можем понять, что имел в виду повествователь, когда говорил о «злости мрачных эпи­ грамм» Онегина в строфе XLVI главы 1-й . Но эта запись не менее важна и в композиционном отношении: ес­ ли бы «Альбом Онегина» сохранил свое место в составе 5-й главы ро­ мана, треугольник Евгений — Нина — высокочиновный муж Нины ока­ зался бы первым открыто пророчествующим членом еще одной сюжетной рифмы, второй парный член которой образуют Евге­ ний — Татьяна — муж Татьяны, князь N, в заключительной 8-й главе (строфы XIV, XV , XVII , XVIII, XXIII , XXXI , XLVIII). Однако, убрав «Альбом», а с ним и эту в высшей степени важную запись, Пушкин, как и во всех других аналогичных случаях, не лишил читателя возможности получить содержащуюся в ней информацию. Он сохранил ее, но только в иной— обоб­ щенной форме, в пассаже о «блаженных мужьях» в первой главе (1, XII) и в раздраженных словах Онегина о «тяжкой дружбе му­ жей» в главе четвертой (4, VIII). В этой связи следует присмотреться к тому, как вводится в роман треугольник Евгений — Татьяна — муж Татьяны. Онегин, вернувшийся из путешествия и попавший, «как Чацкий, с корабля на бал» (8, XIII), «для всех» «чужой», «в толпе избранной» «стоит безмолвный и туманный» и сам воспринимает былых своих знакомцев «как ряд докучных привидений» (8, VII). Его тоскливое оцепенение прерывает взволнованная реакция зала, вызванная явле­ нием новой гостьи: «Но вот толпа заколебалась, / По зале шёпот про­ бежал... / К хозяйке дама приближалась, / За нею важный генерал...» (8, XIV). Кто эта «дама», сопутствуемая генералом, не сообщается, но, вспомнив «важного» и «толстого» генерала, не сводившего глаз с Татьяны на балу в Москве в строфе LIV главы 7-й, и соотнеся с из­ вестным нам образом развернутую на полторы строфы (ХІѴ-Х Ѵ) восторженно-апологетическую характеристику «дамы» и пиетет, с ка­ ким ее встречает свет, мы начинаем догадываться, что перед нами Татьяна, а важный генерал, идущий за нею, — ее муж. Вернувшись от генерала к даме («Никто б не мог ее прекрасной / Назвать; но с голо-
вы до ног / Никто бы в ней найти не мог / Того, что модой самовласт­ ной / В высоком лондонском кругу / Зовется vulgar» — XV. — Выделе­ но Пушкиным), но вновь отвлекшись на 5 первых строк строфы XVI по поводу соскользнувшего с пера английского слова «vulgar», повест­ вователь (сливающийся здесь с Автором) вновь «обращается» «к на­ шей даме», и с этого момента прерываемый отступлениями рассказ строится — с предвосхищением величайшего открытия искусства ки­ но в XX веке — по киномонтажному принципу: вместо спо­ койного плавного повествования о последовательности действий ге­ роев и описания их поведения, их перемещенTM в пространстве сцены и т. д., перо художника, подобно кинокамере, выхватывает отдельные лица и подает их крупным планом. Так, в строфе XVI, все еще не названная, «наша дама», которую мы видели до этого идущей по залу, оказывается «сидящей» «у стола/ С блестящей Ниной Ворон- скою, / Сей Клеопатрою Невы; / И верно б согласились вы, / Что Нина мраморной красою / Затмить соседку не могла, / Хоть ослепительна была». Как «наша дама» оказалась у этого стола, однако, не показано. Строфа XVII перебрасывает нас от «соседки» Нины Ворон- ской к Онегину, теряющемуся в сомнениях («Ужели», думает Евгений, / «Ужель она? Но точно... Нет... / Как! из глуши степных се­ лений...»), и к его «неотвязчивому лорнету», следующему за переме­ щениями той, «чей вид напомнил смутно / Ему забытые черты», — и только тут мы, наконец, получаем подтверждение нашей догадки о том, что эта «дама» — Татьяна. Онегин же ищет ответа на свои вопросы у неизвестного нам «князя», но та, о которой он расспрашива­ ет, в этот момент уже «с послом испанским говорит». Между тем мы не видели ни того, как она вышла из-за стола и вступила в эту беседу, ни того, как произошла чрезвычайно важная встреча Онегина с кня­ зем, который, как нам предстоит еще узнать в конце строфы XVII, — не только тот самый «важный генерал», который, действительно, как мы и догадывались, был мужем Татьяны, но еще и к тому же — «родняидруг» Онегина (XVIII). Душевные и сердечные сомнения-гадания Онегина о «даме», его повторяющиеся «Ужели», как сказано, открывают строфу XVII, но эта их локализация совершенно произвольна и условна. На самом деле, конечно, Онегин, веря и не веря глазам своим, узнает или, вер­ нее было бы сказать, предузнает в «даме» «ту самую Татьяну» с самого первого мгновенья, с первого восторженного движения зала ей навстречу. Как, веря и не веря глазам своим, он интуитивно — опе­ режающим любовь уколом ревности — предузнает в «важном гене­ рале» мужа Татьяны и сразу же безотчетно проникается к нему не­ добрым чувством.
Не случайно об идущем за Татьяной генерале говорится два­ жды в двух соседних строфах. Первый раз в тоне спокойного описания-повествования: «К хозяй­ ке дама приближалась, / За нею важный генерал» (XIV) и, несомнен­ но, от лица повествователя. Второй же раз — с злой иронией, почти карикатурно: «К ней да­ мы подвигались ближе; / Старушки улыбались ей; / Мужчины кла- нялися ниже, / Ловили взор ее очей; / Девицы проходили тише / Пред ней по зале: и всех выше / И нос и плечи подымал / Вошедший с нею генерал» (XV). Кто же является субъектом этой иронической оценки? Кто смот­ рит на генерала столь откровенно недоброжелательным взглядом? — Светская толпа? Но генерал безусловно защищен в ее глазах — если не своим высокородством, то уж во всяком случае и своим собственным положением ветерана войны, «изувеченного» «в сраженьях» («...нас за то ласкает двор», — скажет Онегину Татьяна в строфе XLIV), и завоеванным Татьяной высочайшим авторитетом. — Пушкин? Но связать эту злую иронию с его именем могла бы разве К. Эмерсон с ее фантастической концепцией пушкинской любви и ревности к Тать­ яне [Эмерсон 1996]. Остается Онегин, чья пристрастная и неспра­ ведливая недоброжелательность психологически понятна и вполне объ­ ясняет все странности и несообразности выражающей ее карикатурной фразы, заставляющей вспомнить его альбомную запись о муже R. С. и слова повествователя о «злости» «мрачных» онегинских «эпиграмм» (1, XLVI). Действительно, сказать «и всех выше... подымал» можно было бы только на фоне других, подымавших что-либо высоко, то­ гда как на самом деле действия всех этих других характеризуются на­ речиями «ближе», «тише», «ниже». Здесь нарушена жесткая языковая норма (ср.: [Пеньковский 19786]), и это языковое нарушение — первое и абсолютно объективное свидетельство душевного смятения того, кто эту норму нарушил. Высокое — «всех выше» — «подымание» «носа» явно подается как «задирание носа», как физический знак гор­ дыни, тогда как на самом деле этот жест может объясняться — и ско­ рее всего объясняется — стремлением привыкшего к военной выправ­ ке кадрового военного, да еще к тому же «изувеченного» «в сражень­ ях», сохранить на людях форму, не дать увидеть свою «изуве- ченность» и физическую слабость. Что касается одновременного — тоже «выше всех» — «подымания» «плеч», то это вообще изображение в кривом зеркале, поскольку такое действие несовместимо с «подыма­ нием носа»: поднять плечи можно только втянув голову в плечи, — жест в описываемых условиях совершенно нереальный!211 Какая же реальность подверглась здесь зло-ироническому извраще-
нию в восприятии пристрастного наблюдателя? — Ответ очевиден. Так увидел Онегин распрямленные плечи генерала, поднятые вы­ сокими и густыми эполетами. «Пусть генеральских эполетов / Не ви­ жу на плечах твоих, / От коих часто поневоле / Вздымаются плеча других...», — писал Вяземский Денису Давыдову в послании «К пар­ тизану-поэту» (1814 или 1815). Присмотревшись, Онегин через несколько минут узнает в высоко- плечем генерале своего «родню и друга» (XVIII) «прежних лет» (XXIII), вспомнит все, что их связывало в прошлом, но это воспоминание не согреет его душу: оно вызовет из глубин его памяти другую дружбу — «тяжкую» «дружбу мужей» (4, VIII). 18. Онегин — Татьяна — князь N. «Родство» и «дружба». Онегин 8-й главы, томящийся в полусомнамбулической прострации и окруженный видениями прошлого, просто не мог не вспоминать эту «тяэіскую дружбу», так как в его памяти еще свежа была первая встре­ ча с Татьяной после возвращения в Петербург и его новое пред­ ставление ей, — представление, сделанное ее мужем, князем N: «...Князь подходит / К своей жене и ей подводит/ Родню и друга сво­ его...» (8, XVIII). «Родня и друг» — об Онегине по отношению к князю и, следовательно, также и о князе по отношению к Оне­ гину — характеристики, данные как элементы сознания князя и зна­ ния повествователя, но за этой косвенной их формой несомненно стоит соблюденное князем прямое этикетное действие представления-реко­ мендации Онегина Татьяне (так понимал эти строки и Белин­ ский: «муж Татьяны представляет ей Онегина как своего родственника и друга» [1844/1984: 39], и это было — в отступление от буквы пуш­ кинского текста, но на сей раз вполне оправданно — воплощено в либ­ ретто М. И . Чайковского: «Мой друг, позволь тебе представить Родню и друга моего — Онегина»). И с этой роковой минуты Онегин для Татьяны — сверх всего, что их связывает, и прежде всего — «родня и друг» ее мужа. И Татьяна для Онегина — сверх всего и прежде всего — жена его «родни и друга». И князь N для Онегина — не просто муж Татьяны, ха- кой-то князь N. Он родственник Онегину (неважно, какой степени родства!) и — более того! — он еще и старый друг его: «Онегин вновь часы считает, / Вновь не дождется дню конца. / Но де­ сять бьет; он выезжает, / Он полетел, он у крыльца, / Он с трепетом к княгине входит; / Татьяну он одну находит, / И вместе несколько ми­ нут / Они сидят. Слова нейдут / Из уст Онегина. Угрюмый, / Нелов­ кий, он едва-едва / Ей отвечает. Голова / Его полна упрямой думой. / Упрямо смотрит он: она / Сидит покойна и вольна. / Приходит муж.
Он прерывает / Сей неприятный têt-à -têt; / С Онегиным он вспомина­ ет J Проказы, шутки прежних лет. / Они смеются...» (8, XXII—XXIII). Читать эти строки, с их напряженными, спотыкающимися анжам- беманами, не держа в памяти тремя строфами ранее об­ наружившийся роковой для героев и с этого момента мучительно жи­ вущий в их сознании факт родства и старой (с юношеских лет) дружбы Онегина и мужа Татьяны, — значит наглухо закрыть для себя путь к их пониманию. Без этого невозможно объяснить, по­ чему страстно желаемая встреча превращается для Онегина «в сей неприятный têt-à-têt» — с определением, открытое лексическое зна­ чение которого уже фонетически подготовлено в предтексте сначала единичными, а затем нагнетенными тяжелыми безударными и удар­ ными [у] (дн['у] [у] крыльца Татьян[у] - одн[у] - - - мин[у]т нейд[у]т - из [у]ст- [у]гр['у]мый [у] прямой - д[у]мой - [у]прямо м[у]ж —), как и то, что (являющиеся на самом деле несобственно-прямой речью Онегина) слова об осозна­ нии им подлинной природы того чувства к Татьяне, которое им ов­ ладело, сопровождаются горестным «увы!»: «Сомненья нет: увы\ Евгений / В Татьяну как дитя влюблен» (8, XXX)212 Не помнить об этом, забыть об этом, отвлечься от этого, вытеснить это из своего сознания Онегин не мог, Добиваясь ответной любви Татьяны и идя на создание нового опасного треугольника, он реша­ ется пренебречь священными (действительно священными!) обя­ занностями Дружбы («святынею дружества» назвал дружбу в письме Пушкину от 22 февраля 1831 г. Плетнев, совершенно лишен­ ный сентиментальности и никогда не грешивший фразеологическими красотами; о пушкинской «религии дружбы» в связи с отношениями между Пушкиным и Чаадаевым писал М. И . Жихарев [Мемуары 1989: 66]), более того — Родства (ср. в письме Саши: «Все знают, что Ольгин отец был всем обязан твоему и что дружба их была столь же священна, как самое близкое родство» — «Роман в письмах», 1835), что— в обществе, основанном на разветвленных родственных свя­ зях, — делает его положение вдвойне уязвимым. И в этом он тоже от­ дает себе отчет. «Домой задумчив едет он» (8, XXI). «Голова его», как сказано, «полна упрямой думой», «упрямо смотрит он» (8, XXII — «это почерпнуто из сердца человеческого», — записал в своем дневни­ ке Кюхельбекер 21 февраля 1832 г.), но чем более безнадежным пред­ ставляется ему его положение, чем громче говорит в нем голос разума, тем упрямее, «ума не внемля строгим пеням» (8, XXX), он продолжает добиваться встречи с уклоняющейся от него, отвечающей ему «кре­ щенским холодом» (8, XXXIII) Татьяной. Понимает, что то, что он делает, это «безумство», и тем не менее погружается в него все глубже
и глубже (8, XXXIV). Впервые в жизни Онегин готов преодолеть свой страх перед судом света, но эта безумная готовность говорит не «за», а «против» него, так как он рискует положить под «топор общест­ венного мненья» не только свою голову. Какое уж тут «чувство ответст­ венности», которое, по утверждению К. Эмерсон, «появляется» в Оне­ гине «под влиянием» «образа» Татьяны! [Эмерсон 1996:40,43]213 . Знает и помнит (не может не знать и не может не помнитьі) об от­ ношениях Онегина и своего мужа и Татьяна. Описание ее самой первой — подавленной — реакции на слова мужа с представлением ей Онегина достаточно красноречиво: «Князь подходит / К своей жене и ей подводит / Родню и друга своего. / Княгиня смотрит на не­ го... / И что ей душу ни смутило, / Как сильно ни была она / Удивлена, поражена, / Но ей ничто не изменило: / В ней сохранился тот же тон, / Был так же тих ее поклон. / Ей-ей! не то, чтоб содрогнулась, / Иль стала вдруг бледна, красна... / У ней и бровь не шевельнулась; / Не сжала даже губ она...» (8, ХѴІІІ-ХІХ). Еще более выразительно в этом отношении ее молчание в ответ на настойчиво посылаемые ей Онегиным письма и ее поведение при случайной встрече: «...B одно собранье/ Он едет; лишь вошел... ему/ Она навстречу. Как сурова! / Его не видят, с ним ни слова, / У! как те­ перь окружена / Крещенским холодом она! / Как удержать негодова­ нье / Уста упрямые хотят! / Вперил Онегин зоркий взгляд: / Где, где смятенье, состраданье? / Где пятна слез? Их нет, их нет! / На сем ли­ це лишь гнева след. / Да, может быть, боязни тайной, / Чтоб муж иль свет не угадал...» (8, ХХХІІІ-ХХХІ Ѵ) . И лия слезы над письмом Онегина (8, XL) и еще раз оплакивая свою счастливую и горькую любовь к нему (ср.: «Но Таня, точно как во сне, / Их речи слышит без участья, / Не понимает ничего, / И тай­ ну сердца своего, / Заветный клад и слез и счастья, / Хранит безмолв­ но...» — 7, XLVII), она принимает категорическое решение об отказе, но, поступая так, думает не только о «своем позоре» (о чем и говорит и что совершенно несправедливо, ибо грубо односторонне, было оцене­ но Белинским: «Во всем этом так и пробивается страх за свою добро­ детель...» [1845/1984:78]) и не только о позоре для своего мужа (о чем не говорит), но прежде всего о позоре для Онегина (о чем и не мо­ жет сказать). Более того, она объясняет Онегину: «Мой позор / Теперь бы всеми был замечен / И мог бы в обществе принесть / Вам соблазни­ тельную честь» (8, XLIV), хотя на самом деле понимает, как, надо по­ лагать, понимает и сам Онегин, что не «честь» его ждет, а — ибо речь здесь должна идти не просто об адюльтере, но об адюльтере на грани инцеста! — совершенно сокрушительное бесчестье и бес­ славье, и в этой ее деликатности ярче всего проявляется и ее действи-
тельная любовь к нему, и ее благородство, и самоотверженная жерт­ венность. Щадя Онегина, она не напоминает ему, что на самом деле их теперь безнадежно разделяет, и выдвигает другое— не обидное для Онегина — объяснение: «Но я другому отдана, / Я бу­ ду век ему верна». По поводу этих слов Татьяны исписаны десятки страниц, скре­ щены и сломаны десятки идеологических копий, израсходованы ко­ лоссальные ресурсы восторженных и возмущенных эмоций, потрево­ жены тени Ярославны и Юлиании Лазаревской [Бродский 1950: 309], проведены текстологические, генетические и сравнительно-историче­ ские исследования, установлены их возможные литературные (к ним теперь можно прибавить еще и слова героини ошибочно атрибутиро­ ванной Чаадаеву [Сапов 1991:1,784-785], но в действительности при­ надлежащей П. Чижову [Проскурина 1991] поэмы «Рыбаки» 1828 г.: «Уж я с другим обручеш / Уж я другому отдана») и народно-корне­ вые источники [Слонимский А. 1959], обсуждены проблемы возраста и характера «изувеченности» князя N [Лернер 1929: 213-216; Лот­ ман 1983: 368-369], — все, кроме того, что он — «родня и друг» Онегина, что Онегин — «родня и друг» князя, му­ жа Татьяны. Впрочем, «дружбу» и «родство» Онегина и князя N едино­ жды заметили. Но как заметили и как к ней отнеслись? — Прочтем у Н.Л .Бродского: «Возражая М.Л .Гофману, допускавшему (sic!), что муж Татьяны, генерал, родня и друг Онегина, с последним „вспоми­ нает проказы прежних лет", Н.К.Пиксанов считает „невероят­ ным" (sic!), чтоб важный генерал был сверстником молодого Евгения, и видит некую „неясность" в этой подробности романа» [Бродский 1950: 308]. Юношеская «дружба» Онегина и князя, таким обра­ зом, — всего лишь «неясная подробность», которую один пушкинист снисходительно «допускает», а другой считает «невероятной». Третий же отстраненно об этой контроверзе сообщает. Что касается «родства», то оно — по -видимому, как факт, находя­ щийся вне воли связанных им лиц, — вообще никого не интересует. О нем не говорят в своих комментариях ни Чижевский, ни Набоков, ни Лотман. Между тем, если Онегин — «родня» князю N, мужу Татьяны, то это значит, что он тем самым —родня и Тать­ яне. Пусть не прямо, пусть по мужу, но он «им» теперь не только «сосед» (8, XVIII), а и родня. Ср. в шутливом стихотворении, обра­ щенном к кишиневской знакомой Пушкина M. Е . Эйхфельдт: «Лиши­ ли вы меня покоя, / Но вы не любите меня. Одна моя надежда — Зоя <племянница M. Е. Эйхфельдт> / Женюсь, и буду вам родня» (1823). Ср. в этой связи трагическое усугубление ситуации в треугольнике 12 - 7681
Пушкин — Дантес — H . Н . Пушкина после женитьбы Дантеса на Е. Н . Гон­ чаровой, сестре жены поэта. И это снимает если не все, то почти все вопросы о последнем ре­ шении Татьяны иее отказе Онегину и делает бессмысленными все дискуссии и прочувствованные декларации на эту тему. Здесь можно было бы вспомнить и ставшую символом веры нескольких поколений пушкинскую речь Достоевского, который, как справед­ ливо было замечено, «возвысил Татьянину судьбу до агиографиче­ ского уровня <...> в конечном счете возводя ее супружескую вер­ ность в масштабы космические — на уровень вызова, брошенного Ивсшом Карамазовым несправедливостям мира сего» [Эмерсон 1996: 36], и слова С. М . Соловьева («Пушкиным завещаны нравст­ венные начала христианства в образе Татьяны, воплотившей все стремление русской природы и русской души к самоотречению» [Соловьев С. 1913: ХІѴ-ХѴ]), и высказывания многих других апо­ логетов Татьяны 214 . Так, цитируя монолог Татьяны, завершающийся сакраменталь­ ными словами о вечной верности мужу, Д. Мережковский писал: «Последние слова княгиня произносит мертвыми устами, и опять ок­ ружает ее ореол „крещенского холода" и опять между Онегиным и ею открывается непереступная как смерть ледяная бездна долга, закона, чести брака, общественного мнения, — всего, чему Онегин пожертво­ вал любовью ребенка. В последний раз она показывает ему, что вос­ пользовалась его уроком — научилась „властвовать собою", заглушать голос природы. Оба должны погибнуть, потому что поработили себя человеческой ллш, отреклись от любви и природы. Оба должны „ожес­ точиться, очерстветь и, наконец, окаменеть в мертвящем упоеньи све­ та"» [Мережковский 1896/1990: 122-123]. Сказано, конечно, очень взволнованно и очень красиво, но, как часто бывает с взволнованными речами, несправедливо: и мимо текста, и мимо цели. Доведись Пушкину прочитать такое, он, наверное, откликнулся бы так же, как на статью П. А . Плетнева «Письмо к графине С. И. С. о русских поэтах» (1825), — «экая ер а л ашь!» (письмо П. А. Вяземскому, 25 января 1825г.). 17-летняя Татьяна, написавшая письмо Онегину с объясне­ нием в любви, давно (тем более по возрастным меркам этой эпохи! 2І5 ) уже не была ребенком: «Как быть? Татьяна не дитя...» (7, XXV). Онегин же не «жертвовал любовью ребенка», поскольку не любил ее. Тем более, что в его отказе от любви Татьяны ни долг, ни закон, ни честь брака, ни общественное мнение не играли решительно ника­ кой роли. Но и в отказе Татьяны решающую роль для нее играли отнюдь не сами по себе долг, закон, честь брака и общественное мне­ ние как пустые условности, которыми свободный и уважающий себя
человек имеет право пренебречь, не «гордость добродетели», как счи­ тал Белинский (ср. его возмущенно-негодующие слова: «Но я другому отдана — именно отдана, а не отдалась/ Вечная верность — кому и в чем\ Верность таким отношениям, которые составляют профанацию чувства и чистоты женственности... <Курсив Белинского. — А.П .>» [Белинский 1845/1984: 79] ш . Сделав Онегина «родней и другом» князя N (а поступить так, поскольку непрямые родственные отно­ шения персонажей в художественном тексте не могут иметь причинной — генеалогической — мотивировки, Пушкин мог, только руководствуясь ясно осознанной целью, и объяснять это можно только телеологиче­ ски), Пушкин поставил Татьяну перед истинным долгом, а не ложно понимаемым долгом — условностью. И она не могла не исхо­ дить из того, что и Онегин понимает это. И если он, добиваясь ее любви, готов переступить то, что является безусловной святыней для нее и должно быть безусловной святыней также и для него, то это значит, в глазах Татьяны, что его безоглядная любовь к ней — и именно потому, что это чувство безоглядно до безумия, — недостаточ­ но высока. Это — «обидная страсть» (8, XLV). Об этом говорит и об­ ращенное к нему упрекающее увещевание: «Как с вашим чувством и умом / Быть чувства мелкого рабом?» (8, XLV). «Мелкое чувство» — это не перифраз тщеславия и/или суетности. Этот оборот, как и оскорбительные для Онегина слова о «соблазнительной чес­ ти» (8, XLIV), слова несправедливые (но заранее предвиденные и как бы даже подсказанные им самим в его письме: «Боюсь: в мольбе моей смиренной / Увидит ваш суровый взор / Затеи хитрости презрен­ ной—/ И слышу гневный ваш укор...») — всего лишь прикрытие того, о чем Татьяна сказать ему не может 217 . И все же «мелкое чувство» Татьяна Онегину, может быть, и простила бы, да и на самом деле простила, коль скоро позднее призна­ лась ему, что продолжает любить его. Но она не напрасно была в его кабинете и не напрасно вчитывалась в его книги, стремясь понять его. И хотя это посещение, как показало специальное исследование [Аль­ ми 1988], было лишь единичным (ср. иное понимание пушкинского текста: «эта девочка каждый день приходит в онегинский дом, чтобы читать и думать» [Крымова 1997: 399]) и времени у нее было в обрез, его было достаточно, чтобы прочесть «Адольфа» и усвоить неко­ торые его уроки. Один из них заключался в том, что, как сказал совре­ менный интерпретатор русского Эроса, «адюльтер — могильщик любви» [Гачев 1995: 252]. Татьяна восприняла этот урок и приняла единст­ венно разумное и притом высокое решение. Она отвергла и путь H и - ны 218 , и предлагаемый ей Онегиным путь героини из незакончен­ ной повести «На углу маленькой площади...» (ср.: [Бочаров 1990:31]).
Это решение, таким образом, имеет под собой множество основа­ ний, главным из которых следует считать положенное Пушкиным между Татьяной и Онегиным, как меч между Изольдой и Тристаном, их роковым образом возникшее родство. И это отнюдь не умозрительное заключение, принимаемое по исследовательскому произволу. Отметим прежде всего, что указание на «родство» и «дружбу» Оне­ гина и мужа Татьяны, князя N, появилось не сразу. В бело­ вой рукописи оно еще отсутствует: «Знакомы вы? — Я им сосед — / Пойдем же — Князь к жене подходит / И к ней Онегина при­ водит» [Пушкин 1937/1995: 6, 625] и, значит, вводится на самом по­ следнем, заключительном этапе работы. И притом с опорой на пред­ шествующий текст. Ибо значимость не прямого родства (и со­ провождающей его дружбы) как абсолютной ценности, определя­ ющей человеческие отношения вообще и отношения Татьяны и Онегина в частности и в особенности, уже была ранее прямо обозначена Пушкиным в 7-й главе, и сам факт дублирования этого мотива, как и во всех других уже отмеченных нами случаях повторов, отражений и перекличек, неоспоримо свидетельствует о том, насколь­ ко важным — существенно важным! — он представлялся Пушкину. Я имею в виду те строки, в которых рассказ повествов'ателя о ду­ шевных и сердечных терзаниях Татьяны после гибели Ленского, бегства Онегина, свадьбы и отъезда Ольги («Нигде, ни в чем ей нет отрад, / И облегченья не находит / Она подавленным слезам — / И серд­ це рвется пополам. /Ив одиночестве жестоком / Сильнее страсть ее горит, / И об Онегине далеком / Ей сердце громче говорит» — 7, XIII, XIV) переходит в несобственно-прямую речь героини: «Она его не будет ви­ деть; / Она должна в нем ненавидеть / Убийцу брата своего...» (7, XIV). Легко убедиться, что в выделенном курсивом высказывании вследствие его глубинной двусубъектности (она — субъект ненависти и он — субъект убийства) и двойственной субъектной отнесенности возвратного местоимения своего (см. также [Николаева 19966: 666]) возникает намеренно организованная Пушкиным двойная ориента­ ция родственной связи, заключенной в имени брат, делающая невоз­ можным однозначное определение второго обязательного члена этой связи: Ленский — брат? — Но чей и кому? — Во-первых, — не прямо — Татьяне — по сестре, мужем ко­ торой он должен был стать. Использование в эту эпоху слова брат по отношению к зятю, как и использование слова сестра по отношению к невестке, было вполне обычной речевой практикой. Так, К. Ба­ тюшков называл мужа своей сестры братом: «Благодарю тебя, милый брат и друг, за присылку денег, а еще более за письмо твое...»
(П. А. Шипилову, 6 октября 1816 г.// К .Н .Батюшков. Избранные со­ чинения. М ., 1986, с. 415), а А.Я . Булгаков невесту брата Марию Варлам — сестрой: «Где Варламы и где моя будущая сестричка?» (К.Я .Булгакову, 28 октября 1812 г. // Русский архив, 1900, т. 38, кн. 2, с. 36). «Милой сестрицей» называл сестру своей невесты Натальи Те- вяшовой К. Ф. Рылеев. См. его письмо А. М .Тевяшовой от 14 января 1819 г., подписанное «...ваш брат и друг Кондратий Рылеев» (К. Ф. Ры­ леев. Сочинения. Л ., 1987, с. 285 -288). — Во-вторых, — переносно — Онегину, чьим братом — 'дру­ гом' он был или должен был быть. В онегинские годы — годы всяче­ ских братств — это второе, переносное значение термина брат было чрезвычайно употребительным и лежало буквально на поверхности. «Брат, твоя дружба есть для меня великая драгоценность, и во мно­ гие минуты мысль об ней для меня ободрительна <...> Блажен чело­ век, имеющий друзей, которых похвала может возвышать его душу», — писал В. А Жуковский своему другу и брату по «Арзамасу» П. А Вя­ земскому 19 сентября 1815 г. 219 . «Брат Лёв и брат Плетнев!» — таким обращением открывается письмо Пушкина от 15 марта 1825 г., адре­ сованное «родне» (Л.С .Пушкину) и «другу» (П.А .Плетневу). «Про­ сите за Данзаса. Он мне брат», — завещал друзьям умирающий Пуш­ кин, тревожась за судьбу своего секунданта (цит. по: [Друзья 1984; И, 542]). «Я в мире не оставлю брата», — с горечью писал Лермонтов, думая, конечно, о друге-единомышленнике («Гляжу на будущность с боязнью...», 1838). И если вспомнить еще, что в своем объяснении с Татьяной, всвоей «исповеди»-«проповеди»-«отповеди», Онегин пред­ ложил ей удовлетвориться его «любовью брата», то мы обнаружим и здесь неизменную пушкинскую триаду и нам станет понятнее настой­ чиво проводимая Пушкиным мысль. Приняв вызов Ленского и сде­ лав свой роковой выстрел, Онегин совершил преступление и про­ тив священного закона дружбы, и против священного закона родства также и по отношению к Татьяне! И она тем не менее была готова простить его и продолжала его любить. Теперь он, безусловно отдавая себе полный отчет в прояснившейся ситуации, но презрев доводы рассудка, намеревался повторить свое преступление, сделав Татьяну и соучастницей, и жертвой, и тем самым еще более усу­ губляя его. Впрочем, все это было уже предсказано в середине 4-й главы, строфа XXI которой (после горьких и долгих — на три строфы — раз­ мышлений о предательстве «друзей» и равнодушии «родни» и «род­ ных») начинается обычно не останавливающими на себе внимания, но далеко вперед смотрящими строками: «Зато любовь красавиц нежных / Надежней дружбы и родства...», а заканчивается дискредитирующим
эту «надежду» пассажем: «Но милый пол, как пух легок / <...>/ Любовью шутит сатана», откуда, как из точки роста, выросли и легкое прими­ рение со смертью Ленского Ольги («Увы\ невеста молодая / Сво- ейпечалиневерна...» — 7 IX, X), и готовность Татьяны простить Онегину «убийство» «брата своего», и обсуждаемая здесь позд­ нейшая вставка о «родстве» Онегина с мужем Татьяны, и его уп­ рямая решимость переступить через это «родство». Неизвестно, читал ли Онегин роман баронессы Ю.Крюденер «Валери, или Письма Гюстава де Линара к Эрнесту де Г.» (1804) (учи­ тывая популярность этого текста в России, с одной стороны, и широту читательских интересов юного Онегина — с другой, можно предпо­ ложить, что он не обошел его своим вниманием), но зато известно, что Пушкин не только внимательно читал его и оставил на его страницах карандашные пометы, записи и отметки ногтем, но и использовал его текст в качестве средства любовного объяснения с А. П. Керн [Воль- перт 1998: 60 сл.] . Известно также, что Пушкин включил этот роман в круг чтения Татьяны, назвав его в примечании 18 «прелестной по­ вестью» [Пушкин 1950: V, 194], и герой его был одним из тех литера­ турных персонажей («ЛюбовникЮлииВольмар, / Малек Адель и де Ли- нар, / И Вертер, мученик мятежный, / И бесподобный Грандисон...»), которые «для мечтательницы нежной / В единый образ облеклись, / В од­ ном Онегине слились» (3, IX). И Татьяна, вероятно, не забыла, что юный Гюстав де Линар полюбил шестнадцатилетнюю Валери, жену графа Б., человека, который заменил ему покойного от­ ца, который относился к нему как к сыну и хотел, естественно, что­ бы этот «названый» сын видел в его юной жене сестру, что вполне отвечало и ее желанию, поскольку ей нечем было ответить на его чув­ ства. Ему же не оставалось ничего другого как застрелиться или уме­ реть. Он и умер — от чахотки. (Вспомним те же возможные исходы, предусмотренные Пушкиным для Онегина — 1, XXXVIII, 8, XXXI.) Эта ситуация мучительного для героя метания между страстью и долгом точно соответствовала положению Онегина и Татьяны. И думая о себе и об Онегине, вновь вторгшемся в ее жизнь и неотступно преследующем ее своей грозящей инцестом страстью, Татьяна, еще в ранней юности успевшая прожить жизни всех своих героинь (3, IX), а среди них, конечно, и жизнь Валери, могла, например, вспомнить размышления Гюстава, который, перечитывая полученное им пись­ мо от Валери, образумливает сам себя: «Как прекрасна душа Вале­ ри, которая соблаговолила стать моей сестрой, моей подругой. И как должен быть низок тот, чья страсть не остановится благоговейно пе­ ред этим ангелом, который, кажется, рожден лишь для добродетели и материнской нежности» (цит. по: [Вольперт 1998: 82]).
Следует ли отсюда и дает ли пушкинский текст (8, XLVIII) основа­ ния утверждать, что, подобно тому, как «Пушкин приглашает Дантеса к барьеру, Татьянин муж — генерал, „в сраженьях изувечен", вполне готов обратиться с этим же предложением к Оне­ гину» [Егоров, Небольсин, Федута 1993: 5]? — Разумеется, нет. Лишь виртуальная тень второй дуэли, как мысль, которая не могла не возник­ нуть в сознании Татьяны и равным образом Онегина (но, конеч­ но, не князя!), нависла над треугольником Татьяна — князь N — Онегин и должна была пробудить в последнем воспоминания о дру­ гом треугольнике, — треугольнике времен его первой, роковой любви. 19. Треугольник Евгений — Нина — Татьяна. Грань первая: Евге­ ний — Нина. Эти два любовных треугольника, один из которых — в ста­ рых выцветших чернилах — забыт на странице выведенного в прило­ жения к роману онегинского альбома, а другой лишь намечен легким пушкинским пунктиром и тут же стерт решительным актом воли Татьяны, занимают в общем объеме романа столь ничтожное место, что и они сами, и их рифменная, их зеркальная связь ускользают от вни­ мания исследователей. Между тем, не говоря уже о композиционной уникальности этого пушкинского решения (отказаться от любовного треугольника как традиционного краеугольного камня большинства любовных романов и при этом, не только сохранив, но еще и удвоив и раздвоив его, сделать из него теневую композиционную рамку для любовной части романа), оно чрезвычайно важно, так как позволяет из двух этих конструкций собрать третью — главный любовный тре­ угольник (Евгений — Нина — Татьяна), который, все время оставаясь в глубокой тени и поворачиваясь к читателю каждый раз только каки­ ми-нибудь двумя своими сторонами (Евгений — Татьяна, Нина — Татья­ на, Татьяна — Нина, Евгений — Нина), составляет подлинную, таящуюся в глубине романа и из этой глубины — преимущественно через изо­ бретательно организованную игру имен — просвечивающую основу. То, что грань Евгений — Нина вообще не выведена на поверхность, нисколько не умаляет ее значения. Напротив, — как все тайное и, тем более, намеренно утаиваемое, — она приобретает особое, по­ вышенное значение, ибо оказывается еще одним ключом к раз­ гадке тайны развития онегинской души. Без Нины Оне­ гин не полон и просто не может быть понят. Без Нины не может быть понята онегинская скука — 'тоска', ко­ торая, как я старался показать, — не от душевной пустоты, не от «пре­ сыщения», не от «разочарованности» и тем более не от подражания модным «пресыщенным» героям. Читая романы, «в которых отразил­ ся век», и, в частности, роман Б. Констана (изданный в 1816 г. и, еле-
дователъно, ставший доступным Онегину уже после его разрыва с Ниной), Онегин, вероятно, не мог не обратить внимания на пора­ зительное сходство своих чувств и мыслей с мыслями и чувствами Адольфа. И в то же время он не мог, наверное, не осознавать глубо­ чайшей внутренней «разности» между Адольфом и самим собою. Читая, он не мог не задуматься над тем, насколько — при всем внеш­ нем сходстве — ситуация Адольфа отличается от его собственной. Конечно, Адольф во многом позволил ему понять самого себя, и под многими его высказываниями он мог бы уверенно поставить свою подпись. Но поверхностная общность условий, положений и вызванных ими переживаний в любовной истории этих двух пар, общность, которая столь многих ввела в заблуждение, его-то сбить с толку никак не могла. И не об этом ли говорили некоторые оставлен­ ные им знаки на полях его книг, попавших в руки Татьяны? Ведь и он не Адольф, и Э лленора не Нина, и все вообще складывалось совершенно иначе. Называя К. Собаньскую именем героини Б. Кон- стана, Пушкин, многого о ней не зная и даже не представляя себе, ка­ кую игру она ведет (см.: [Якобсон 1937/ 1989]), отчасти заблуждался, но, надо полагать, достаточно много поішмал и, предлагая своей воз­ любленной эту литературную маску, сознательно льстил ей, ибо на самом деле она была воплощенная Нина. Без Нины и непрекращающейся героической борьбы Онегина с нею (а вернее, с ее инфернальным образом, живущим в его созна­ нии) в бесплодных усилиях освободить свою душу от ее губительной власти невозможно понять его жизнь, как она описана в 1-й главе, его лихорадочные поиски якоря спасения, его постоянную «охоту к пере­ мене мест», его поразительную и совершенно несовместимую со сло­ жившимся образом скучающего бездельника безотказную готов­ ность немедленно («тотчас» и «стремглав», 1, LII) отклик­ нуться на любые вызовы мира, будь то попытки его друга повествователя, а позднее Ленского приобщить его к миру поэзии; новейшие книги, которыми (надо полагать, по нашумевшим рекомен­ дациям! — тогда у него еще были читающие друзья) он «уставил пол­ ку» и которые безнадежно устареют ко времени 8-й главы; приглаше­ ние и неосуществленный план «увидеть чуждые страны» (1, LI); со­ общение о смерти дяди и вступление во владение наследством (ведь от участия в похоронах легко можно было отказаться, а имуществен­ ные дела поручить доверенному лицу!); поездка и переселение в де­ ревню (ведь, получив наследство, можно было бы вернуться в Петер­ бург); переустройство хозяйственных дел; недолгое обольщение сель­ ской идиллией; общение с «соседами» («сначала все к нему езжали», 2, V); приезд Ленского и дружба с ним; отклик на приглашение в дом
Лариных; бильярд «в два шара»; письмо Татьяны; приглашение на именинный бал... О негин на все отвечает «да», но все рушится и все его «да» срываются в «нет». Даже сельский Эрос не ведет его дальше «младого и свежего поцелуя»... И, наконец, путешествие, кото­ рому особенно не повезло с интерпретациями. Самая обычная и еще наименее обидная — «со скуки» — вполне согласуется с общепринятым пониманием пушкинского героя как «скучающего Онегина» (где «ску­ чающий» — постоянный, по инерции приклеиваемый эпитет к имени Онегин, как чистое — к поле, а красная — к девица 220 ). Но есть и дру­ гие. Так, в понимании Л. Шестова, «ни за что ни про что» убив Лен­ ского, Онегин «покидает деревню, чтобы искать себе новых мест для новых побед над опытными и неопытными женскими сердцами: ведь этими победами живет он» [Шестов 1899/1990:199]. По Гершен- зону же иначе: это «полет» «демона» «над адской бездной» [Гершен- зон 1917/1990: 215]. Ну, а можно, оказывается, видеть в этом путеше­ ствии— в соответствии с пониманием Онегина как «объевшегося бездельника» — его «погоню за наслаждениями», превратившуюся «в ряд механических движений» [Непомнящий В. 1983:265]. Без Нины, как мы видели, невозможно адекватно понять реак­ цию Онегина на письмо Татьяны, и сохраненный черновой ру­ кописью вариант его объяснения с нею говорит об этом совершенно неопровержимо. Безнадежно отравленный Ниной, со своей больной памятью о ней, Онегин просто не может ответить Татьяне иначе, и если сам он позднее может казнить себя задним числом за слепоту и недоверие (8, письмо), если Татьяна имеет нравственное право уп­ рекать его («Тогда — не правда ли? — в пустыне, / Вдали от суетной Молвы, / Я вам не нравилась... Что ж ныне / Меня преследуете вы?/ Зачем у вас я на примете?..» (8, XLIV), то другим (ср. развернувшую­ ся по этому поводу полемику между Достоевским и Белинским и об­ суждение темы «нравственного эмбриона» [Достоевский 1880/1958: 447-448]) предъявлять ему претензии заказано. Это и по-человечески и по-божески несправедливо. Впрочем, об этом в свое время сказал еще Белинский в своей «Восьмой статье о Пушкине». Защищая Онегина от его «решительных судей», он убеждал их, что «Онегин имел полное право, без всякого опасения подпасть под уголовный суд критики, не полюбить Татьяны-девушки и полюбить Татьяну-женщи­ ну...», и объяснял: «Сердце имеет свои законы...» . — «Законы» онегин­ ского сердца были связаны с H и ной. Без Нины, как было показано выше, невозможно разрешить загад­ ку поведения Онегина на именинах Татьяны, как равным обра­ зом и загадку его трагической дуэли с Л е и с к и м, которую объясняют, ничего не объясняя, то все той же скукой, то трусостью (Д. Писарев),
то небрежностью и легкомыслием (А. Слонимский), то — и это уже значительно серьезнее — его демонизмом. 20. Нина и проблема онегинского демонизма. Онегин, как думали и думают многие, не кто иной, как «гордый демон отрицания», и через него Пушкин осуществляет «русскую, в других литературах небыва­ лую, попытку развенчания демонического героя» [Мережковский 1896/ 1990:119, 118]. И у другого автора: «В окончательной зрелости своей Татьяна и Онегин противостоят друг другу, как ангел и демон на земле, и Онегин, терзаемый своей неполнотой, гонимый ею по свету, — как демон, летающий над адской бездной...» [Гершензон 1917/1990:215]. Но в Онегине — по природе — никогда не было ничего от демо­ на. Он, как сам же и сказал, из тех, кого берут, а не из тех, кто берет. Он не «демон», не «сатанический урод», каким его ославила недобро­ желательная светская «Молва», и повествователь решительно отвер­ гает такое понимание: «Предметом став суждений шумных, / Неснос­ но (согласитесь в том) / Между людей благоразумных / Прослыть притворным чудаком, / Или печальным сумасбродом, / Иль сатани­ ческим уродом, / Иль даже Демоном моим» (8, XII). Но «прослыть» «демоном» можно только не будучи демоном. И не верить Пушкину мы просто не имеем права. Может быть, здесь следовало бы учесть мнение Кюхельбекера, который, считая 8-ю главу романа «если не лучшею, то из лучших», высказал ряд замечаний и, в частности, за­ писал, что «стих „Иль даже Демоном моим" такой, без которого очень можно было бы обойтись» (Дневник. Запись 21 февраля 1832 г.// В.К .Кюхельбекер. Сочинения. Л ., 1989, с. 452). Не потому ли, что эта заключительная характеристика в возрастающем градационном ряду от «притворного чудака» до «сатанического урода» не совмещалась в его сознании с целостным образом Онегина, каким он его видел, и казалась ему перебором, поскольку «Демоном» (вообще или «моим») он не только не был, но не мог даже «прослыть»? Между тем это слово Пушкина — прослыть — часто не слышат и упорно объ­ являют Онегина пушкинским демоном (ср. например, в работах [Тамарченко 1985: 68; Clayton 1985: 150-155]). Поэтому недавние по­ пытки новейших исследователей [Дьяконов 1982: 76-77; Осповат 1986: 191] обосновать «демонизм» Онегина ссылкой на предпо­ ложительно относимый к Онегину отрывок под No XѴІб черно­ вой рукописи «Евгения Онегина» («Мне было грустно, тяжко, боль- но / Но одолев меня в борьбе / Он сочетал меня невольно / Своей таин­ ственной судьбе — / Я стал взирать его очами / С его печальными ре­ чами / Мои слова звучали в лад...»), перенесенный в черновые вариан­ ты стихотворения «Демон» [Пушкин 1937/1995:6,279], не могут быть
признаны достаточно убедительными. Сам факт переноса этих стро­ чек из одного текста в другой доказательной силой не обладает, так как ничего безусловно и однозначно «демонического» они в себе не содержат и в разных контекстах естественно могут наполняться раз­ ными смыслами 22t . Для того, чтобы, преодолев сопротивление собе­ седника, заразить его «печальными речами» и побудить его мрачно смотреть на мир, не нужно быть «демоном». Для этого вполне доста­ точно было «заразительной» онегинской тоски 222 В этой связи представляется возможной попытка разгадки загадоч­ ной фразы Пушкина в письме А. И. Тургеневу из Одессы от 1 декабря 1823 г., в котором, сообщая, что он «на досуге» «пишет» «новую поэму» и что «две песни уже готовы», добавляет: «где захлебываюсь жел­ чью» [Письма 1926/1989:1, 65]. Выражение это в соответствии со сложившейся общелитературной нормой понимается обычно исходя из современных значений состав­ ляющих его единиц: захлебываться 'отдаваться какому-либо чувству' и желчьг 'раздражение, злость' (так толкует его и «Словарь языка Пушкина» — [II, 112; I, 780]) и нередко связывается с первоначальным пушкинским замыслом «сатирической поэмы» «вроде Дон-Жуана» (ср.: [Тынянов 1928/1968:155]. Однако, на что уже обратили внимание исследователи (см., например: [Томашевский 1956: 605]), ни 1-я, ни 2-я глава пушкинского романа как будто не дают для такой характе­ ристики никаких оснований. «Где же желчь?» — спрашивал И. М. Дья­ конов и отвечал: «Конечно, не в шутливом описании госпожи Лари­ ной и ее соседей, и даже не в иронии по поводу пиитических восторгов Ленского <...> Однако желчь предполагает озлобление, жажду лите­ ратурного возмездия. Предметом для этого в романе мог к концу 1823 г. быть уже только сам Онегин. С ним <выделено И. М. Дьяконовым> его автору приходилось бороться, как с противником» [Дьяконов 1982: 76-77]. И в доказательство этой борьбы приводятся рассмотренные выше якобы «демонические» строки. Разгадка же, скорее всего, в другом — в том, что стояло для Пуш­ кина и его современников за выражением «захлебываться желчью». Чтобы это понять, нужно учесть: 1) Что слово желчь связывалось в сознании Пушкина и его совре­ менников fie столько со злостью, сколько (и, вероятно, прежде все­ го) с тоской и вызываемым ею тоскливым раздражением. Вот три примера из текстов графа Ф. В. Ростопчина: «Сказывают, что наш Торсуков весьма невесел, и всякая лента без желтой каемки <имеются в виду орденские ленты> придает ему желчи» (письмо П. Д . Цици- анову, 9 марта 1803 г. // Девятнадцатый век, кн. 2 . М., 1872, с. 4); «На другой день по приезде я встал с лихорадкой, а вечером у меня была
желчная рвота <...> Моя болезнь произошла от расстройства желуд­ ка <...> но важнее всего этого печаль от разлуки с тобой и с детьми, будущее этого неверного мира, зрелище всего, что я видел и, наконец, состояние моей родины! Вот истинная причина моей болезни и вся ис­ тория моих страданий» (письмо жене, 3 октября 1812 г.// Русский архив, 1901, кн.З, выл. 8, с. 479— <перевод с франц.>); «Соловья я никогда не любил. Мне кажется, что я слышу Московскую барыню, которая стонет, плачет и просит, чтобы возвратили ей ея вещи, про­ пал шие во время разгрома Москвы в 1812 г. Филомелы мифологии воспевали свои страдания, свою тоску и любовь. Филомелы Москвы стонут, чтобы излить свою желчь и свою хандру» (Из путевых записок 1815 г. //Девятнадцатыйвек, кн. 2 . М., 1872, с. 126). Болезнь (разлитие желчи) и душевные переживания (тоска) легко меняются местами как причина и следствие, но и в том и в другом случае могут не иметь никакого отношения к злости и злобствованию. Так, когда Д. Н . Блудов, переболевший холерой и мучавшийся физи­ ческими и душевными осложнениями этой болезни («..желтею и вяну как растение: это совершенная правда. Страдаю телом и духом...»), писал Жуковскому 18 мая 1820 г.: «...ты пишешь, что <...> Сергей Тургенев (как и брат его, добрый и милый малый) вам рассказывал многое про меня; я к этому прибавлю, что, вероятно, многое неспра­ ведливо, совсем не потому, что он хотел или умел солгать, но потому, что сам иное видел сквозь мои глаза, налитые желчью», он имел в виду тоску, которой напитано его письмо [Арзамас 1994: 2, 445]. То же с диагностической точностью в стихотворении Ф. Глинки «Вопль рас­ каяния»: «Не поражай меня, о Гневный! / Не обличай моих грехов! / Уж вяну я, как в зной полдневный / Забытый злак в морях песков; / Смятен мой дух, мой ум скудеет, / Мне жизнь на утре вечереет... / Ог­ нем болезненным горят/ Мои желтеющие очи, / И смутные виденья ночи/ Мой дух усталый тяготят. / Я обложен, как цепью, страхом!/ Везде, как тень, за мной тоска...» (1823). И, как рассказала Е. Н .Львова (1788-1864) о Державине, однажды его упросили не ехать в Сенат и сказаться больным, потому что боялись правды его; долго Державин не мог на это согласиться, наконец желчь его расходилась; он точно не был в состоянии ехать, лег на диван в своем кабинете и, в тоске, не зная, что делать, не будучи в состоянии ничем заняться, велел позвать к себе Прасковью Михайловну Бакунину и просил ее, чтоб успокоить его тоску, почитать ему вслух что-нибудь...» (А.Ф.Львов. Записки. Рассказы, заметки и анекдоты из записок Е. Н .Львовой. Ковров, 1998, с. 154). Ср. также у А. Я. Булгакова: «Душевное огорчение его <С. С . Ап- раксина> сразило: есть у него побочная дочь, которую выдал он за ка­ кого-то генерала, ныне пожалованного в генерал-майоры. Надобно
сдавать полк, и при сдаче оказалось 120 т.<ысяч> недоимки. С . С. же­ лал спасти зятя от беды, но не было средства, ибо сам весь в долгу; нашла тоска, скопилась желчь, и он слег, отказывая лекарства» (пись­ мо К. Я. Булгакову, 8февраля 1827 г.// Русский архив, 1901, кн.З, вып. 9, с. 13). О «минутах сплина, которые докторам угодно приписы­ вать желчи» писал в своем «Письме» герой повести В. Ф . Одоевского «Сильфида» (1837) (В.Ф .Одоевский. Последний квартет Бетховена. М., 1982, с. 195). Лермонтовский Лугин (из отрывка «У графа В... был музыкальный вечер», 1841), который «три года лечился в Италии от ипохондрии», но так и «не вылечился», вернувшись в Россию, однаж­ ды обнаружил, что «все люди» ему «кажутся желтыми». «И одни толь­ ко люди! добро бы все предметы; тогда была бы гармония в общем ко­ лорите... Так нет! все остальное как и прежде; одни лица изменились; мне иногда кажется, что у людей вместо голов лимоны» [Лермонтов 1958:4, 370]. Поразительное описание владеющей героем тоски в тер­ минах разлития желчи! Еще более показателен «перевод» с языка тос­ ки на язык физиологии, осуществленный в отзыве критика «Библио­ теки для чтения» о стихотворении Пушкина «Когда за городом, за­ думчив, я брожу...» (14 августа 1836, Камеи. Остр.): «Стихотворение изумительно по разнообразию красок, по противоположности обра­ зов, которые, затронув два различных мотива духа, сливаются в одно поэтическое представление, образуют одно и ясное чувство. Само по себе это чувство очень просто, но путь, которым поэт приводит к нему, изумителен. В двух картинах исчерпана поэзия кладбища: ее идеаль­ ная и отрицательная стороны. Ряд образов, возмущающих душу до желчи нелепостью, пугающих воображение голой действительностью, переходят в картину, тихая и величавая красота которой успокаивает и нежит...» (цит. по: [Шварцбанд 19976: 102]). «Возмущение души до желчи» — это передача того настроения, которое наполняет первое четверостишие пушкинского текста: «Когда за городом, задумчив, я брожу, / И на публичное кладбище захожу, / Такие смутные мне мыс­ ли все наводит, / Что злое на меня уныние находит...» с завершающим жестом тоскливого отчуждения: «Хоть плюнуть, да бежать...» . 2) Что наши словари, разграничивая желчьѵ 'желто-зеленая горь­ кая жидкость, выделяемая печенью' и желчь2 'раздражение, злоба', приводят — в качестве семантического варианта первого — значение 'горечь, горькое тяжелое чувство', иллюстрируемое, например, в MAC следующим примером из Тургенева: «Лаврецкий чувствовал, что по­ терял Лизу. Желчь его душила; слишком внезапно поразил его этот удар» [MAC: 1,477]. В другом словаре приводится цитата из «Сашки» Лермонтова: «Пускай от сердца, полного тоской / И желчью тайных, тщетных сожалений, / Подобно чаше, ядом налитой, / Следов не ос-
тается» [БАС; 4, 71]. Ср. также желчь в массивном «тоскливом» кон­ тексте размышлений разлученного со своею возлюбленной героя рас­ сказа А. Бестужева «Страшное гаданье»: «Один-одинехонек, в курной хате, лежал я на походной постели своей, с черной думой на уж, с тя­ желой кручиной в сердце. Давно уж не улыбался я от души, даже в кру­ гу друзей: их беседа стала мне несносна, их веселость возбуждала во мне желчь, их внимательность досаду за безотвязиость...» (1831). Связь этой желчи 'горечи' с тоской не вызывает сомнений. Вполне оправданно видеть и в самом слове горечь один из многочисленных эквивалентов-псевдонимов тоски. 3) Что в эту пору, как и много позднее, еще использовалось слово черножелчие 'меланхолия' (Даль приводит также его вариант черно- желчность [IV, 596], и даже БАС еще включает его в словник, хотя и с пометой «устар.», и иллюстрирует цитатой из «Дела» Сухово-Кобы- лина — [17, 903]) как кальку греч. (іеХаух 0 ^* < (^éXôtç 'черный' + х°^І с желчь' (см.: [Черных 1994:1, 521]). Ср. также их франц. соответствие bile noire — 'меланхолия' и фразу из письма Пушкина отцу: «J'avais compté aller à Михайловское; je n'ai pas pu. Ça va encore me déranger pour un an, au moins. A la campagne j'aurais beaucoup travaillé; ici je ne fais rien, que de la bile» («Здесь я рассчитывал побывать в Михайлов­ ском — и не мог. Это расстроит мои дела по меньшей мере еще на год. В деревне я бы много работал; здесь я ничего не делаю, а только исхо­ жу желчью») (20 октября 1836 г.). 4) Что Пушкин, несомненно, знал это слово, так как «заглядывал» «встарь» «в Академический Словарь» (1, XXVI), а этот последний объяснял: «Черножелчие делает человека задумчивым, неспокойным, неспособным наслаждаться жизненными удовольствиями и испол­ нять должности свои» (Словарь Академии Российской 1797 г.). 5) Что «первая песнь» его «новой поэмы» получила в черновом плане название «Хандра» и что во «второй песни», как и во всем тек­ сте романа, хандры, тоски, горечи и скуки, сиречь 'меланхолии', также достаточно много. Таким образом, есть все основания полагать, что, говоря о «захле­ бывании желчью», ни о каком «озлоблении» и ни о какой «борьбе с Онегиным» как «с демоническим противником» Пушкин и не думал. Он был преисполнен тоски и погружен в тоску своего героя, которая дополнялась его собственной тоской. Едва ли не первым, кто это по­ нял или проницательно почувствовал, был Мицкевич. «Эта поэма, — говорил он о пушкинском романе в лекциях, читанных в Коллеж де Франс в конце 30-х — начале 40-х гг., — проникнута грустью более глубокою, чем та, которая выражается в поэзии Байрона» (цитирую в переводе П. А . Вяземского по его статье «Мицкевич о Пушкине» 1873 г. —
П.А .Вяземский. Эстетика и литературная критика. М ., 1984, с. 286). Через сто лет эту мысль повторил Г. Адамович. «„Онегин", — писал он, — едва ли не самая грустная вещь Пушкина <...> Удивительно то, что душой, по природе такой здоровой, не требовательной <...>, в сущности даже веселой, смешливой, могла овладеть такая тоска! Ни просвета, ни надежды...» [Адамович 1937/1998: 243]. И о том же в дру­ гом месте, где он говорил о «пронзительно-грустном впечатлении, производимом „Онегиным"» [Адамович 1970: 158]. Совсем недавно сходным образом высказался С. С . Аверинцев: «...в „Евгении Онегине" всячески тематизируется настроение, достаточно близкое к отчая­ нию...» [Аверинцев 1999:195]. Впрочем, Пушкин сам совершенно ясно и недвусмысленно предуведомил читателей об этом в посвящении к роману, назвав его «пестрые главы» «полусмешными, полупечальными», что заставляет вспомнить и онегинскую «шутку с желчью ('тоской') пополам», и его же «зевоту» ('тоску'), «подавляемую» «смехом». Онегин на самом деле и не «демон», и не «надменный бес», и не «коварный искуситель», как в сомнениях думает о нем, следуя роман­ тическим клише, юная Татьяна (ср. в черновой рукописи: «Кто ты, мой ангел ли хранитель, / Иль демон, сердца искуситель» — 3, письмо) и, в соответствии с этим своим представлением, видит его, трепещу­ щая при первой встрече после письма, «подобным» «грозной тени» — 3, XLI; ср. также: [Слонимский А. 1959: 326, 328]). И если его загадоч­ ное поведение и несовместимые с его образом поступки заставляют нас подозревать в нем нечто бесовское (о «бесовской двусмысленной природе» Онегина писала недавно и Т. М. Николаева [ 1996в: 296]), если Татьяне снится, как неспособный (или лишившийся способ­ ности) брать Онегин «грозно» говорит: «Моеі» (5, XX), то мы должны понимать, что это действует вторгшееся в него иноприродное ему начало. В этой связи должны быть осмыслены следующие за этим «Мое!» строки об Онегине, который «тихо увлекает/ Татьяну в угол и слагает / Ее на шаткую скамью / И клонит голову свою / К ней на плечо...» (5, XX). Вполне сознательно организованный здесь Пушки­ ным резчайший контраст между «грозным» словом защит­ ника Татьяны, обращенным вовне и исключающим всякую мысль о его демонизме «клонении головы» к Татьяне, жесте слабости, жесте слабого, ищущего защиты, — подлинный ключ к пони­ манию Онегина, к пониманию того, что все его необъяснимые с нормальной точки зрения действия, как и его неизбывная тоска, как и вообще уныние, — от демона, владеющего его душой. И этот де­ мон — Нина. (Пушкин называл же К. Собаньскую демоном, созна­ тельно играя на двух смыслах этого слова и отсылкой к Евангелию
вынося на поверхность значение, которое могло польстить его адреса­ ту; «Vous êtes le démon, c'est à dire celui qui doute et nie, comme le dit PEcriture» — «Вы — демон, то есть тот, кто сомневается и отрицает, как говорится в Писании» — 2 февраля 1830 г.) Однако единственное место в «Писании», где упоминается Дѣмошъ, это «Книга Товита», и говорится о нем вне какой бы то ни было связи с сомнением и отрица­ нием. Это — «доухъ золь», который искушает, смущает и соблазняет (6, 8; 8, 3). Именно это, надо полагать, имел в виду Пушкин, называя Собаньскую «демоном», т. е . соблазнительницей. И именно этот смысл выносится на поверхность в приводимом ниже высказывании Вязем­ ского: «Мне известно, что в последний приезд мой в Петербург было донесено правительству слово, будто сказанное обо мне Александром Пушкиным: вот приехал мой демоні Это не сказано Пушкиным или сказано, да не так. Он не мог придавать этим словам ни политический, ни нравственный смысл, а разве шуточный, если только и произнес их. Он ни в духе Пушкина, ни в моем; по сердцу своему, он ни в каком случае не скажет предательского слова. По свойству ума, если мог бы он быть под чьим-нибудь влиянием, то не хотел бы в том сознаться. Я же ничьим, а еще менее Пушкинским соблазнителем быть не мо­ гу...» (П.А .Вяземский. «Моя исповедь», 1829 // П.А.Вяземский. ПСС . СПб., 1879, т. II, с. 97 -98). Не был и не мог быть «соблазнителем» и Онегин. При этом необходимо учитывать и то, что, как заметил Л. С . Оспо- ват, «сон Татьяны, в котором она оказалась на краю грехопадения, является откровением не только о ее демоническом герое, но и о ней, о безднах ее души» [Осповат 1986: 195], — о безднах второй половины ее души, добавим мы в разъяснение, — души демонической Нины. Не вина, а беда Онегина в том, что он — почти еще мальчиком — попал в руки Демона. Но заслуга Онегина в том, что он нашел в себе силы вырваться из его живых рук и многие годы вести борьбу с его призраком, жившим в его душе. Не вина, а беда Онегина в том, что в этой борьбе он истощил свои душевные силы и потерял способность к инициативному действию. Но не только беда, а и неискупимая вина его, хотя и вина трагическая! — в том, что он позволил призраку вновь овладеть собой и подчинился ему (призраки и тени вообще — это было одним из сквозных мотивов Пушкина — обладают большей властью над сознанием и судьбами людей, чем «существенность», ко­ торая их породила и которую они мистически отражают), — и именно этого, во власти призрака находящегося, вновь призра­ ку себя подчинившего Онегина, увидела в своем «чудном сне» (5, XI), в «мечтанье страшном» (5, XXIV) — в образе предводи-
теля «адских привидений» (5, XIX) Татьяна. Часть вины за то, ка­ ким Онегин приснился Татьяне, лежит, таким образом, и на нем. Ибо «кто соблазнит одного из малых сих, верующих в Меня, тому лучше было бы, если бы повесили ему мельничный жернов на шею и потопили его во глубине морской. Горе миру от соблазнов, ибо надоб­ но придти соблазнам, но горе тому человеку, чрез которого соблазн приходит» (Мф. 18, 6-7). Без Нины, повторю еще раз, понять «демоническое» в Онегине нельзя, а так как и отделаться от него невозможно, то, признавая его, мы неизбежно оказываемся в неразрешимом узле противоречий, что со всей очевидностью демонстрирует указанная выше блестящая, но в онегинской ее части в высшей степени спорная работа Л. С . Осповата, который, затратив колоссальные усилия и мобилизовав обширный фактический материал всех видов пушкинского творчества, сначала пытается убедить себя и читателя в демонической, более того — бесов­ ской, и еще того более — сатанинской сущности Онегина [Осповат 1986: 195], затем приходит к выводу, что «убийство Ленского на ду­ эли — отнюдь не демоническое злодейство, какое привиделось Татья­ не во сне, а в сущности заурядный поступок, продиктованный норма­ ми и правилами, которых не смеет нарушить хорошо воспитанный светский человек» [там же: 196], и, наконец, — вместе с Татьяной — обнаруживает, что «демонизма в Онегине нет <Разрядка Ос­ повата. — А .П.>. „Сей ангел, сей надменный бес" <...> оказывается всего-навсего „современным человеком", „с его безнравственной ду­ шой, себялюбивой и сухой", „с его озлобленным умом", — безличным, в сущности, человеком, не обладающим собственно-человеческой зна­ чительностью» <с отсылкой к известному уничтожающему отзыву Киреевского [там же: 197]. Для того, чтобы построить такую странную конструкцию (Онегин — воплощение архетипов демона, беса и са­ таны и Онегин — заурядная безличность 223 ), понадобилось объяс­ нить, что «в пушкинском творчестве, совершавшемся за пределами работы над романом (и неразрывно с нею связанном, причем не толь­ ко прямой, а и „обратной связью"), пересматривалось прежнее, чисто отрицательное отношение к демоническому началу», и по мере того, как это происходило, «это начало все слабей заявляет о себе в романе, т. е . в образе Онегина, изменяющемся от главы к главе. Собственно говоря, демонический ореол, окружавший героя, начинает развеивать­ ся еще в четвертой главе. Не захотев погубить Татьяну, Онегин повел себя не как „коварный искуситель", а как „хорошо воспитанный свет­ ский и к тому же порядочный человек"» [там же: 196. — Внутренние цитаты из Ю. М . Лотмана]. Не вступая в полемику по целому ряду де­ талей (некоторые мои возражения должны быть понятны читателю из
предшествующих обсуждений), напомню лишь одно: уже после того, как в четвертой главе «демонический ореол» Онегина «начал раз­ веиваться», Татьяна в главе 5-й увидела свой «чудный сон» с демо­ нически-бесовски-сатанинским Онегиным, а вслед за сном про­ изошли роковые события на именинном балу. Об этих последних по­ чему-то Л. С . Осповат не говорит. Таким образом, мы оказываемся перед дилеммой: либо Онегин- Демон (сначала подобный бесу «Гавриилиады», «жизнерадостному по­ томку языческих богов», а затем обнаруживающий сходство «с мрач­ ным и злобным дьяволом христианской демонологии» [там же: 191]), но тогда он просто не может перестать им быть (ср. пос­ тулируемое Т. М . Николаевой «медленное и трагическое» «исцеление Онегина от бесовской двусмысленной природы» [Николаева 1996в: 296]) и должен пребывать в этом качестве от первой до последней строфы романа, либо же О и е г и н — не Демон, а человек, через ко­ торого чуждое ему демоническое начало приходит в мир, герой, ко­ торый борется с вселившимся в него демоном, избавляется от него и вновь отдает себя в его власть, и вновь ведет борьбу за свое освобож­ дение. Третьего же не дано. Совместить эти две версии невозможно, и никакой принцип конструктивных противоречий тут не поможет. Но и в том и в другом случае он не безликий и заурядный представитель серой массы. Онегин — несомненно, не тип, каким его объявил Ки­ реевский, сочувственно цитируемый Л. С. Осповатом [Осповат 1986: 197, примеч. 72], а до него Бестужев. Онегин — характер, индивиду­ альность, уникальная и неповторимая личность (ср.: [Мартьянова 1997: 32, 35]). И прежде всего Нина, — его скрытая связь с ней и его внутренняя борьба с ией, — делает его таким. И если принять выдвигаемую Л. С . Осповатом привлекательную гипотезу о связи генезиса «Евгения Онегина» с ранним, 1822 года, за­ мыслом повести о «Влюбленном бесе» («Москва в 1811 году. — Стару­ ха, две дочери, одна невинная, другая романическая — два приятеля к ним ходят. Один развратный; другой В<любленный> б<ес>. В<люб- ленный> б<ес> любит меньшую и хочет погубить молодого челове­ ка — Он достает ему деньги, водит его повсюду — бордель. Наст<а- сья> — вдова ч<ертовка> <?> Ночь. Извозчик. Молод<ой> челов<ек>. Ссорится с ним — старшая дочь сходит с ума от любви к В<люблен- ному> б<есу>« [Пушкин 1937: 8, 492]), если принять предлагаемые им парные сопоставления: «функциональное сходство „старухи" на­ броска с Прасковьей Лариной, меньшой ее дочери — с Ольгой, стар­ шей — с Татьяной, даже „молодого человека" — с Ленским, который, правда, отнюдь не „развратный" <...>, но которого в романе действи­ тельно губит, хоть и не желая того, старший приятель...» [Осповат 1986:
185], то нельзя не заметить, что без романной пары остается только за­ гадочная «Наст<асья> — вдова ч<ертовка>, о которой, однако, Л. С . Ос- поват ничего не говорит 224 . Не объясняет Л. С. Осповат и не менее за­ гадочные образы то ли «фурии», то ли «вакханки» на пушкинских ри­ сунках, привлекаемых им к анализу [там же: 188-189, 199]. Нина (ко­ торая, если принять это предположение, задолго до Лермонтова ока­ зывается в паре с Настасьей) вполне органично могла бы заполнить эту лакуну. 21. Треугольник Евгений-Нина-Татьяна. Грань вторая: Нина-Тать­ яна. Но не менее, если не более важна Нина для пони­ мания Татьяны, ибо без Нины ее— такой, какой мы ее знаем, — просто не было бы. Недаром же, неспроста и не случайно эти два имени, эти два об­ раза, эти две фигуры проходят через весь роман в многочисленных — сделанных поразительно мягко, иногда даже призрачных, ускользаю­ щих от читательского внимания связках, двойчатках и парах, то в про­ странственной, то во временной близости, то разделенные и временем и пространством, но объединенные воспринимающими их сознаниями автора или главного героя. Почти до самого конца не существуя друг для друга и (без «почти») до самого конца даже не подозревая о своей связи и о том, как и в какой степени они связаны, они ведут незримую борьбу друг с другом и за себя, и за власть над сознанием их творца, и за власть над сознанием и душой героя. Образ «двойчатки» (Вязем­ ский называл этим словом рифму — П .А .Вяземский. Старая запис­ ная книжка // Девятнадцатый век, кн. 2 . М ., 1872, с. 322 -323) жил в творческом сознании Пушкина, и эти две героини (Трике неспроста «срифмовал» их имена!) могли бы сказать о себе его же словами «Мы сдвоились меж собой, / Мы точь-в-точь двойной орешек / Под единой скорлупой» («Подражаниеарабскому», 1834). Возникнув из первозданного творческого Хаоса в романном созна­ нии Пушкина, она — задумчивая и «смиренная» провинциальная де­ вочка — легко вытесняет своих более опытных, но бессильных в ре­ шении стоящей перед ними провиденциальной задачи конкуренток (Ольгу и Наташу) и вступает в единоборство с прекрасной злой вол­ шебницей и вампиром, всемогущей владычицей мужских сердец и душ, Клеопатрой и Венерой Невы, царицей «большого света» — мифо­ логической Ниной. И уже в первом эпизоде этой разворачивающейся неведомо для самих ее героев «татьяно-нино-махии» — эпизоде наре­ чения Татьяны — она берет верх над виртуальной Ниной, чтобы ус­ тупить ей затем в слуховой галлюцинации Онегина. Вновь победив свою соперницу в куплете Трике, Татьяна вновь терпит пораже-
иие в борьбе за Онегина, развернувшейся на балу, и лишь позднее, уже в Петербурге, то есть на территории соперницы, берет полный ре­ ванш, — теперь уже окончательно и навсегда 225 . В награду — ничего специально для этого не делая и не прилагая никаких усилий — она получает еще и совершенно ненужную ей власть над «большим све­ том» (это было предусмотрено Пушкиным с самого начала: «Охоты властвовать примета, / С послушной куклою дитя / Приготовляется, шутя, / К приличию — закону света / <...> / Но куклы даже в эти го­ ды / Татьяна в руки не брала...» — 2, XXVI, XXVII), власть, которую не она, а свет отнимает у Нины и передает новой — не Клеопат­ ре! не Венере! — Владычице Невы! Все только что сказанное похоже на сказку, но если это и сказка, то лишь по форме и языку изложения. И читать в ней нужно не намек, а прямое утверждение необходимости и возможности нового взгляда на Татьяну. И это, может быть, самое важное, что нам дает избранная точка зрения. Татьяна смогла стать тем, чем она стала, только потому, что в ней самой жила внутренняя Нина. Именно в борьбе со своей внутрен­ ней Ниной, но у нее же и почерпая, Татьяна обрела силу и мощь, необходимую для победы над Ниной внешней. Победа над Ниной внешней укрепляет ее победу над Ниной внутренней. И поскольку речь здесь идет о коллизиях в сакральном мире имен, необходимо понимать, что все художественные (а обычно также и жизненные) операции с именами — нарече­ ние, замещение, подмена, переименование, включения в пары, ряды и группыит.п. — ие просто игра в слова. Аеслииигра,то такая, что «не читки требует с актера, а полной гибели всерьез» (Пастер­ нак) 226 . Замещенное имя, как и имя, подвергшееся замене, не исчезает бесследно: так же, как это бывает и в жизни (ср.: [Флоренский 1993: 54-55]), оно уходит в подпочву, в подоснову, и оттуда прорастает и дает себя знать, как подгрунтовка сквозь слой закрывающей ее краски, как подвой в сумме признаков привитого растения. Дважды осуществленное замещение Нины Татьяной (тайное — в эпи­ зоде наречения, явное — через Трике), как и вторичные такие замеще­ ния, являющиеся лишь отражением первых, — операции сакраль­ ные и потому неизбежно имеющие фатальный характер для их носителей. Нина буквально сквозит из Татьяны, просве­ чивает через нее, определяет ее поведение и поступки, взгляд на жизнь и способы выражения мысли. Нина — если не единственный, то основной ключ к загадке двойственности Татьяны, — к загадке, или вернее было бы ска­ зать, к загадкам, над которыми многие годы безуспешно бьется пушкинистика. На этом приходится настаивать, поскольку в недавно
вышедшем исследовании В. Н . Топорова «„Бедная Лиза" Карамзина. Опыт прочтения: К двухсотлетию со дня выхода в свет» [Топоров 1995] было предложено иное решение проблемы и на роль интерпре­ тационного ключа к загадкам пушкинской Татьяны была выдвину­ та иная фигура. 22. «Бедная Лиза» и Татьяна: гипотеза Д.Андреева — В.Топорова. Как убедительно доказало фундаментальное исследование В. Н, Топо­ рова, в русской культуре конца XVIII — первой трети XIX в. склады­ вался и сложился — одновременно с «мифом о Нине» и на сходных пу­ тях развития — «миф о бедной Лизе», характеризующийся несколько менее разработанным сюжетом, но не менее богатым, хотя и — содер­ жательно и в плане возможностей эволюции — более расплывчатым центральным образом. Оба эти мифа обладают тем, что с некоторой долей условности может быть названо «основным текстом» («Бал» Баратынского — для одного, «Бедная Лиза» Карамзина — для другого), оба имеют мощную европейскую (а Нина, кроме того, и античную) традицию, оба порождают и вбирают в себя все новые и новые литера­ турные и жизненные тексты, образующие единый «кумулятивный» текст, и становятся объектом живой культурной рефлексии. В этом отношении чрезвычайно показательны те микротексты, где, как в «Ро­ мансе» В. Л. Пушкина 1815 г., объединяются обе героини — «Ниш сЛи~ зой молодой». Описывая «миф Лизы» (о «мифе Нины» он не говорит), В. Н.То­ поров не пользуется самим этим термином — «миф», но совершенно очевидно, что, говоря об имени Лиза как об элементе «ономастиче­ ского кода» и «образно-стилистической парадигмы русской поэзии начала XIX века» [Топоров 1995: 451], размышляя об «удивитель­ ной „номиналистической" ситуации, при которой не столь­ ко сходные образы (и, следовательно, смыслы, за ними стоящие) кодируются общим именем, даваемым разными автора­ ми независимо друг от друга разным персонажам, сколь­ ко одно общее имя имплицирует целую серию сближаю­ щихся друг с другом образов, преформирующих один (в прин­ ципе) образ, к кому бы конкретно это имя ни относилось» [там же: 473-474], он имеет в виду феномен мифа нового времени. Единство этих двух мифов — «мифа Нины» и «мифа Лизы» — на­ столько велико и значительно, что позволяет думать и говорить о единстве двух их героинь, которые представляют в сущности две ипо­ стаси одного женского/женственного образа, воплощают два разных, два противоположных и потому взаимодополняющих модуса люб­ ви — любовь, требующую жертв, и любовь, жертвы приносящую, но
равно приходят к единству страсти-страдания и потому равно «бед- н ы е» — бедная Нина и бедная Лиза. Завершая свой анализ имени и образа Лизы в русской литературе, В. Н .Топоров с признанием приво­ дит — как свидетельство «самого глубокого проникновения в образ бедной Лизы, в „метаисторический" смысл его, в его значение в русской „метакультуре"» — высказывание автора «Розы Мира» Даниила Анд­ реева, который усмотрел в «Бедной Лизе» Карамзина «первые, слабо уловленные отсветы Навны» («идеальной Соборной Души Российской метакультуры») и «самой Звенты-Свентаны» («выразительницы Веч­ ной Женственности»), и включил героиню Карамзина в «цепь женских образов нашей литературы», начинающуюся с Татьяны Лариной (Да­ ниил Андреев. Роза Мира. М ., 1992, с. 361 -366 [Топоров 1995:505-508]). Подхватывая эту мысль Д. Андреева, В. Н . Топоров далее пишет: «Увиденная им из „метаисторической" глубины смежность бедной Лизы и Татьяны Лариной, их соседство подтверждается вниматель­ ным анализом эволюции духа гения русской литературы в период с 90-х годов XVIII века по 20-е годы XIX века. Можно с большой досто­ верностью показать, что, выстраивая идею Татьяны и „разыгрывая" ее в рамках образа, Пушкин прежде всего имел перед собой в ак­ туальном для него в это время творческом пространстве именно образ бедной Лизы. И даже отталкиваясь от него, преодолевая его, меняя ситуационное поле действия своей героини и многие из основных черт и сигнатур ее, он не мог преодолеть до конца главного — уйти вполне от прототипа именно в этом главном: „Вечная Женственность" Татьяны имела своим истоком, очень еще неясным и несовершенным, допускающим трактовку и в иной перспективе, образ карамзинской Лизы: между нею и Татьяной — прямой путь, и никаких промежу­ точных фигур на нем не было. Сознавал ли сам Пушкин эту связь? Думается, что не только сознавал, но и сознательно прятал ее, и особенно тщательно в этом случае, позволяя себе, однако, оставлять некоторые указания на связь с бедной Лизой в дру­ гих случаях: Лизы „Барышни-крестьянки" и Лизы „Пиковой дамы". Приходится настаивать на особом характере связи Татья­ ны с Лизой, в значительной степени независимой от связи текстов, их представляющих, и на том, что связи реа­ лизовали себя как на „метаисторическом" уровне, так и на уровне ис­ тории развития русской литературы. В этом смысле обозначен­ ные связи весомее тех, которые определялись ситуа­ ционно-сюжетными и тематическими сходствами...» [То­ поров 1995:159]. Не оспаривая основную мысль Д. Андреева — В. Топорова о глу­ бинной связи образов Татьяны и Лизы, следует сказать, что мно-
roe в приведенном выше топоровском развитии этой мысли представ­ ляется недосказанным и непроясненным, а потому является (или ка­ жется) противоречивым и спорным. Непонятно, на чем основано ка­ тегорически (как и весь этот пассаж) сформулированное утвержде­ ние, что в актуальном для Пушкина творческом пространстве в пери­ од работы над образом и идеей Татьяны центральное место занимал образ бедной Лизы, что «между нею и Татьяной — прямоіі путь, и никаких ^подчеркнуто В.Н .Топоровым. — А.П .> промежуточных фигур на нем не было» [Топоров 1995: 159]. И даже если это так, если «Вечная Женственность» Татьяны действительно имела своим ис­ током бедную Лизу, и притом только ее одну, почему Пушкин должен был, осознавая это, стараться это преодолеть, а не преодолев, тщательно скрывать? Это тем более странно, что речь идет о тексте, который отличается высочайшим уровнем «литературности» и содер­ жит мощнейший метатекстовый пласт (ср.: [Лотман 1975: 65]). И не потому ли, что все эти положения не имеют под собой никакой факти­ ческой базы, В. Н . Топоров устанавливает ad hoc приоритет эмпирея над эмпирией: «обозначенные связи весомее тех, которые определя­ лись ситуационно-сюжетными и тематическими сходствами»? Проведенное нами исследование заставляет противопоставить при­ влекательной, но если и не призрачной, то, как представляется, неоп­ равданно жестко односторонней идее Д. Андреева— В .Н .Топорова основанное на реалиях пушкинского текста предположение о «другой фигуре», стоящей «в творческом пространстве Пушкина» между ли Татьяной и Лизой, рядом ли с Лизой или, может быть, за Татьяной и рядом с ней. И эта другая фигура, разумеется, — мифологическая Ни­ на, представляющая темную и мрачную земную ипостась Вечной Женственности, Афродиту Пандемос в ее противопоставлении другой Афродите — светлой небесной Афродите Урании. 23. Нина — ключ к тайнам души Татьяны. Именно глубинная Ни­ на в целостной структуре личности Татьяны, которая на самом де­ ле, как неоднократно и настойчиво засвидетельствовано самим Пушкиным, оказывается двухполюсной «амальгамированной» Ниной-Татьяной, может убедительно и непротиворечиво объ­ яснить все загадки «динамической противоречивости ее характера» [Лотман 1988:91], драматического напряжения ее переживаний, стран­ ности ее поступков и трагизма ее судьбы. И прежде всего — это загадка двойственности ее менталитета, ее культурного сознания, о чем достаточно много писали, имея в виду прежде всего соотношение между «Она по-русски плохо знала, / Жур­ налов наших не читала / Ивыражалася с трудом / На языке своем род-
ном,/ Итак, писала по-французски...» (3, XXXVI) и «Татьяна (русская душою / Сама не зная, почему) / С ее холодною красою / Любила русскую зиму...» (5, IV), а также все проявления ее двойного «гражданства», то, что «одной стороной души она принадлежит патриархальному миру, а другой — интеллигентскому миру просвещенного дворянства, евро­ пейской литературы XVIII в., Онегина» [Баевский 1982: 214], и объ­ ясняли все это, как и в других случаях, исходя из пушкинского «прин­ ципа противоречий» [Лотман 1983:260; 1988:48]. Едва ли, однако, здесь нужно прибегать к этой палочке-выручалоч­ ке: слабое владение не только письменной, но и разговорной русской речью при высоком уровне европейской образованности и патриар­ хально-русском типе сознания было свойственно многим представи­ телям русской аристократии, начиная с середины XVIII в., и само по себе вызывать удивления не должно и не может. Достаточно было бы назвать в качестве примера Наталью Кирилловну Загряжскую (1747— 1837), которая была настоящей русской барыней и рассказами кото­ рой, несмотря на то, что до конца жизни она лучше говорила по-фран­ цузски, чем на родном своем языке, заслушивался Пушкин [Савод- ник, Сперанский 1923/1997:347-348] 227 . Дело здесь, по-видимому, в чем-то другом, и не случайно строки о Татьяне, которая «...по-русски плохо знала, /<...>/ И выражалася с трудом / На языке своем родном, / Итак, писала по-французски...» (3, XXVI) 228, не только разделены язвительно-иронической фразой «Журналов наших не читала», подлинный смысл которой будет рас­ крыт в строфе XXXVIII 229 , но и погружены в массивный иронический контекст трех строф (XXVI, XXVII, XXVIII), первая из которых на­ чинается словами: «Еще предвижу затрудненья: / Родной земли спасая честь, / Я должен буду без сомненья / Письмо Татьяны перевесть...», третья, начинающаяся с «семинариста в желтой шале и академика в чепце» содержит знаменитое высказывание Пушкина, писавшего с улыбкой на устах об «устахрумяных без улыбки» и «русской речи без ошибки», а средняя открывается выражением комического ужаса при мысли о «дамах» с «Благонамеренным в руках». Чем объяс­ нить этот мощный всплеск иронии, заразившись которой, один из чи­ тателей романа, как сообщил Пушкину Вяземский 26 июля 1828 г., «entend malice a votre vers <заподозрил лукавство в твоем стихе> С благонамеренным в руках и полагает, что ты суешь в руки дамские то, что у нас между ног» [Пушкин 1941: 14, 23]? И на кого или на что эта ирония направлена? — Заведомо не на Татьяну. Вся эта ирони­ ческая завеса (а ирония у Пушкина, как хорошо известно, — всегда знак в высшей степени серьезного) понадобилась Пушкину для того, чтобы замаскировать подлинную загадку Татьяны, — загадку, кото-
рая состоит не в том, что она не владела русским языком «почтовой прозы» («Что делать! повторяю вновь: / Доныне дамская любовь / Не изъяснялася по-русски, / Доныне гордый наш язык / К почтовой прозе не привык» — 3, XXVI) 23 °, а в том, что она не только говорила, ной «писала по-французски», и притом не просто писала, а писала, владея французским языком на уровне M-me de Staël или M. Desbordes-Val- тоге. Писала так, что для адекватного перевода ее письма Онегину повествователь, как мы знаем, даже собственный дар счел недостаточ­ ным! (3, XXIX, XXX). И все это — при одной «полке книг» (8, XLVI) в качестве базы образования и Фадеевне вместо гувернанток и француз­ ских учителей, которых, по-видимому, и не было, о которых во всяком случае не сказано ни слова (ср.: [Степина 1996: 59]). В черно­ виках же — правда, не о Татьяне, а о ее предшественнице, Ольге первой, — говорится прямо: «Ни дура / Ни Mistress Английской поро­ ды / Ни своенравная Мамзель / Мадам / (В России по законам моды / Необходимые досель) / Небаловали Ольги милой / Фадеевна рукою хи­ лой / Ее качала колыбель / Стлала ей детскую постель / Помилуй мя читать учила / Гуляла с нею, средь ночей / Бову рассказывала <ей>» (2, ХХИб [Пушкин 1937/1995: 6, 287-288]). Едва ли Татьяну вос­ питывали и обучали иначе. Понятно поэтому ее доверие к Мартыну Задеке, но откуда в ней если не европейская образованность, то широ­ кая, хотя и специфическая, начитанность и, главное, — высший уровень владения французским языком? Пушкин мог бы легко объяснить это ее гениальностью, тем более, что феномен «вундеркиндства» приковывал к себе внимание его со­ временников и широко обсуждался в печати и в частной переписке. Так, «Вестник Европы» в статье «Чудный младенец» сообщил о смер­ ти «в Гакне (в Англии)» шестилетнего Томаса Малькина, «который был чудом понятия и разума» и «знал совершенно природной язык свой, писал и говорил им очень приятно; разумел Французской, Ла­ тинской; читал с великою охотою Цицерона» (Вестник Европы, 1803, No 5, с. 33-35) и т. д . В семье Пушкиных с интересом восприняли пуб­ ликацию в «Газете» о двухлетней девочке из Гамбурга, которая «очень сведуща в Астрономии и разрешила несколько математических за­ дач», но, оценив это сообщение «как Газетный анекдот», разошлись в оценках совершенно реального мальчика — трехлетнего сына г-жи Гильфердинг, будущего фольклориста и слависта А. Ф . Гильфердинта (1831-1872), обнаружившего необыкновенные языковые способности. «Ребенокг-жи Гильфердинг — диво, ия хочу тебе такого же», — писала дочери Н. О. Пушкина «Я думаю, прости Господи, что это Антихрист», — приписал С. Л . Пушкин [Мир Пушкина 1993: 234]231 — Пушкин не воспользовался такой возможностью.
Со второй частью рассматриваемого противоречия — словами о «русской душе» Татьяны — тоже все обстоит более чем непросто, по­ скольку в процессе работы над этим текстом Пушкин изменил первоначальное место деепричастного оборота «сама не зная, почему» [Пушкин 1937/1995: 6,380, 6, 7] и, таким обра­ зом, превратил загадку ее любви к зиме в загадку ее русской души. Но если любовь к зиме, действительно, может вы­ зывать вопрос о причинном обосновании (Пушкин, например, любил осень и зиму, но не любил лето и тяготился весной и все это подроб­ нейшим образом объяснял), то вопрос «почему?» о русской ду­ ше как вопрос о сознательной национальной самоиден­ тификации был бы оправдан только при его постановке применительно к не-русскому. В отношении же русской де­ вушки, выросшей в «глуши степных селений» (8, XVII), он полностью лишен логики и находится за пределами здравого смысла. Но, как заметил по сходному поводу Ю. Н . Чумаков, «вообще го­ воря, если два явления не совместимы с точки зрения здравого смысла, то это не означает, что у них нет соответствия в какой-либо иной плос­ кости понимания» [Чумаков 1996: 107]. Так, в данном случае можно было бы сослаться на то, что здравый смысл и обычная бытовая логи­ ка не нужны там, где действуют законы мифа. Нина как мифологиче­ ская составляющая двойной природы Нины-Татьяны — снимает все вопросы и объясняет все противоречия. Подобно Афине, родившейся из головы Зевса во всеоружии и в полном военном облачении, она из­ начально обладает всем, что составляет содержание ее образа, и, пол­ ностью разрешая загадку «французскости» Татьяны, делает вопрос о ее «русской душе» оправданным и понятным. (Стоит, может быть, заметить, что здесь, как и во многих других случаях, Пушкин вторгся в будущее: созданный им двуприродный, двуипостасный образ через много лет инкарнационно осуществился в гениальной дочери Данте­ са, Леонии-Шарлотте, француженки с русскою душой и с русским языком, которая «в семье своей родной казалась <и была на самом де- ле> девочкой чужой» и отомстила за гибель творца ее прообраза соз­ данием в доме его убийцы подлинного храма Пушкина и культа Пуш­ кина, героической и самоотверженной служительницей которого — Было: Татьяна (русская душою), Любила русскую зиму С ее холодною красою — Сама не зная, почему... Стало: Татьяна (русская душою, Сама не зная, почему), С ее холодною красою Любила русскую зиму.,
через все противодействия ее семьи — она была и, не выдержав пре­ восходившего ее силы напряжения, преждевременно погибла.) Нина позволяет также понять загадочную душевную и психо­ физиологическую организацию Татьяны. Постоянно оказываясь в контексте зимы, мороза, крещенского холода, тьмы ночей и сумерек, тишины и покоя, она парадоксально соединяет с этими типичными признаками русской равнины (пушкинской «степи») их полную про­ тивоположность: жар, огонь и пламя. «Ее воображенье» «сгорает не­ гой и тоской» (3, VII), обычно бессонные — с книгою в руках — ночи сменяет «жаркий одинокой сон» (3, VIII), в книгах она «находит свой тайный жар, свои мечты» (93, X), вместо обычной бледности «ланиты мгновенным пламенем покрыты» (3, XVI), и «облатка розовая сохнет на воспаленном языке» (3, XXXII), она «вспыхивает» (3, XXXVI), «она дрожит и жаром пышет» (3, XXXIX), «и не проходит жар ланит, но ярче, ярче все горит» (3, XL),.. Все это, конечно, симптомы любви («Пора пришла, она влюбилась, / Так в землю падшее зерно / Весны огнем оживлено» — 3, VII), но это больше, чем симптомы любви: это выявление второй стороны ее двойственной натуры. И если ее пер­ вая — холодная, тихая и спокойная ипостась обнаруживает постоян­ ную связь с луной-Дианой [Маркович 1980: 39-40; Николаева 1996: 348-349 и особенно: Briggs 1992: 40-45], богиней растительности и плодородия, покровительницей девственности и целомудрия (ее гре­ ческим аналогом является Артемида, одна из функций которой — «медвежья богиня», что, имея в виду медведя из сна Татьяны, чрез­ вычайно интересно, независимо от того, знал ли об этом Пушкин; но об эротической символике медведя в русском фольклоре [Новиков 1974: 43-52; Серов 1983: 170-190; Успенский 1982: 85-112] он знал несомненно), то вторая ее ипостась естественно связана с Афроди­ той-Венерой. Объяснять это соединение в Татьяне мороза и огня, холода и жара можно, конечно, по-разному и, в частности, так, как это предлагает Т. М. Николаева, ищущая ответа в теории архетипов Юнга [Николаева 1996: 351]. Пушкин, однако, сам предложил искомую раз­ гадку. И сделал это двояким образом, и прежде всего — через повто­ ряющуюся в различных вариантах и все-таки обычно не замечаемую связку Нина — Татьяна. Нина, прямо названная Венерой Невы, богиней, чей храм, как это предписано мифом и несомненно ясно из текста «Евгения Онегина» и множества других текстов мифа о Нине (см. часть первую), — баль­ ные и бально-маскарадные залы 232 , а жизнь безбытна и принадлежит исключительно «большому свету», позволяет понять также загадку кажущегося мгновенным и как будто бы ничем и никак не подготов­ ленного превращения Татьяны из «девочки несмелой, влюбленной,
бедной и простой» в «равнодушную кня гиню» и « непри ступну ю богиню роскошной, царственной Невы» (8, XXVII), превращения «девчонки нежной» в «сию величавую», «сию небрежную» «з ако нодат е ль ницу зал » (8, XXVIII), к которой «дамы подвигались бл иж е», которой «улыба­ лись старушки», которой «мужчины кланялися ниже» и «ловили взор ее очей», перед которой «девицы проходили тише», в которой «с головы до ног» «никто бы» отыскать «не мог того, что модой самовластной в высоком лондонском кругу зовется vulgar» (8, XV. — Выделено Пушкиным), поскольку «она казалась верный снимок du comme il faut» (8, XIV . — Выделено Пушкиным). Непроясненносгь этой метаморфозы была замечена еще Катени­ ным, с чем, как всегда иронически-покладисто, согласился Пушкин, признавший (в предисловии к отдельному изданию последней главы романа — 1830 г.), что «исключение» восьмой главы, содержавшей «Путешествие Онегина», «может быть и выгодное для читателей, вре­ дит однако ж плану целого сочинения; ибо чрез то переход от Татья­ ны, уездной барышни, к Татьяне, знатной даме, становится слишком неожиданным и необъясненным. — Замечание, обличающее опытного художника. Автор сам чувствовал справедливость оного, но решился выпустить эту главу по причинам, важным для него, а не для публи­ ки» [Пушкин 1937/1995:6,197]. Современная пушкинистика, во всеоружии методов литературо­ ведческого и специального пушкинологического исследования, мно­ гие годы продолжала искать объяснение этой загадке. И нашла. За­ давшись вопросом о том, «в каком же зримом месте текста происходит преобразование Татьяны в «знатную даму», Ю. Н . Чумаков показал, что, хотя «конкретно» такого места «как бы и нет», что «Пушкин только проскальзывает сквозь него», можно думать, что «оно локали­ зовано в картине визита Музы вместе с Автором на светский раут, где еще не появилась княгиня N с мужем и где, как выясняется далее, уже находится Онегин: Сквозь тесный ряд аристократов, Военных франтов, дипломатов И гордых дам она скользит; Вот села тихо и глядит... Ей нравится порядок стройный Олигархических бесед, И холод гордости спокойной, И эта смесь чинов и лет... (8, VI) (8, VII)
Это краткое время, согласно поэтике романа, является эквивален­ том длительного сюжетного времени, „около двух лет" (как „День Онегина" в главе 1-й равен восьми годам), в течение которых Татьяна становится новым человеком. Затем этот растянутый внутри себя мо­ мент без шва переключается в настоящее время сюжета...» [Чумаков 1996: 107-108]. Таким образом, как будто найден ответ на вопрос о двух «поте­ рянных годах», волновавший еще Катенина, найдено место, где они потеряны, и найдены сами эти годы, мастерски сжатые и мастерски же сокрытые на пространстве нескольких строф 8-й главы (подобно це­ лому дню, который был спрятан Пушкиным в «Гробовщике» в кош­ марном сне Адрияна). Но ведь вопрос о превращении Татьяны вовсе не сводится к «потерянному времени», а «найденным временем» не снимается. Что­ бы пройти путь от «девочки несмелой» / «девчонки нежной» до «боги­ ни неприступной роскошной царственной Невы», нужно не только (и не столько) время, сколько способность к развитию души, овладение сложнейшим комплексом норм светского поведения. Марии Алексан­ дровне Мусиной-Пушкиной (1801-1853), урожденной княжне Уру­ совой, дочери князя А. М. Урусова, которая в 1828 г. была предметом очередного пушкинского увлечения, не хватило для этого 27 лет жизни. Пушкин обнаружил (по словам Вяземского в его письме жене 2 мая 1828 г.), «qu'elle а Гате blanchisseuse», <что у нее душа прачки> (цит. по: [Цявловский 1962:378, примеч. 50]) 233, и разочаровался в ней. На­ талья Николаевна Пушкина выросла не в глуши степных селений, но и через три года после свадьбы Пушкин находил, что она не вполне соответствует требованиям большого петербургского света и считал необходимым воспитывать ее. 21 октября 1833 г. он писал: «...кокетни­ чать я тебе не мешаю, но требую от тебя холодности, благопристойно­ сти, важности — не говорю уже о беспорочности поведения, которое относится не к тону, а к чему-то уже важнейшему». И через неделю: «ты знаешь, как я не люблю всё, что пахнет московской барышней, все, что не comme ilfaut, всё, что vulgar... Если при моем возвращении я найду, что твой милый, простой, аристократический тон изменился, разведусь, вот те Христос, и пойду в солдаты с горя...» . И в этом же письме уже цитированное ранее по другому поводу: «Гуляй, женка, только не загуливайся <...> Мочи нет, хочется мне увидеть тебя при­ чесанную à la Ninon; ты должна быть чудо как мила. Как ты прежде об этой старой курве не подумала и не переняла у нее ее прическу? Опи­ ши мне свое появление на балах...» . Соединение в пушкинских предписаниях жене тех самых качеств, которые с восторженным удивлением увидел в новой Татьяне по-
вествователь, смотревший на нее глазами Онегина (вспомним кстати восхищенную онегинскую запись об «одалиске» и «Венере Не­ вы» R. С: «Какая вольность в обхожденье, какая нега и душа!»), с вос­ торженной же оценкой Пушкиным «прически à la Ninon» не случайно и в контексте обсуждаемой темы в высшей степени многозначительно. То, что Пушкин хотел видеть в своей жене, — дающееся лишь немно­ гим органическое и гармоническое соединение несоединимых поляр­ ных признаков Дианы и Венеры, борющихся и в этой борьбе умеряю­ щих и сдерживающих друг друга, — изначально было присуще Тать­ ян е. И вот в чем, как можно было бы думать, разгадка загадочной ме­ таморфозы Татьяны, а заодно и разгадка пушкинской операции сжатия необходимого для этой метаморфозы времени, как и разгадка еголюбвик Татьяне. Но это же редчайшее схождение противоположностей было свой­ ственно и пушкинской Музе, в которой парадоксально совмещены те же две стихии, те же две природы, те же два облика, те же два об­ раза, те же две роли. 24. Татьяна и Муза. Одно из самых поразительных созданий пуш­ кинского поэтического гения, его Муза загадочно соединяет в себе и общую для всех пишущих музу (у Пушкина последовательно с строч­ ной буквой ЛІ), общий символ литературного творчества (и потому па­ раллельно с музой ему служат и музы — «милые старушки», «старуш­ ки-музы», как он назвал их в послании «В.С . Филимонову», 1828, и в «Домикев Коломне», 1830), и Музу (в «Онегине» почти всегда с про­ писной M234), — персонифицированный образ отделившихся от своего создателя творческой силы и вдохновения, «метатекстовый персонаж» [Лотман 1975: 89], живущий рядом с Автором как его второе «Я», то сливаясь с ним, то отделяясь от него, непосредственно участвуя в творчестве, подсказывая, нашептывая, советуя или даже навязывая Ав­ тору свою волю, то объединяясь с его,— нет, с их, ими сообща (отсюда пушкинское МЫ — 'я и Муза 1 ) созданным и, — героями, то отделяясь от них и даже обнаруживая способность и готовность выйти на грань, отделяющую текст от воспринимающего читательско­ го сознания, и стать рядом с читателем: «И вы, читатель благо­ склонный, / В своей коляске выписной, / Оставьте град неугомон­ ный, / Где веселились вы зимой; / С моею Музой своенравной / Пой­ демте слушать шум дубравный / Над безыменною рекой...» (7, V). M у - за сопутствует Пушкину с «младенчества» («Муза», 1821), с первых лицейских лет: «В те дни, когда в садах лицея / Я безмятежно расцве­ тал, / Читал с охотой Апулея, / А Цицерона не читал, / В те дни, / В та­ инственных долинах, / Близ вод, сиявших в тишине, / Являться Муза
стала мне. / Моя студенческая келья/ Вдруг озарилась: Муза в ней/ Открыла пир младых затей, / Воспела детские веселья, / И славу нашей старины,/ И сердца трепетные сны» (8, I)235, и поначалу отношения между ними — это целомудренные отношения робкого ученика и юной, но мудрой наставницы («прилежно я внимал урокам девы тайной» — «Муза», 1821). — Однако имя Апулея рядом со «славой нашей ста­ рины» и «трепетными снами» «сердца» в цитированных выше строках 8-й главы «Онегина» вполне стоит имени Ninon рядом с «холодно­ стью» и «благопристойностью» в письме Пушкина жене и достаточно ясно говорит об изначальной двойственности лицейской Музы Пуш­ кина, которая уже тогда проявляла свое «своенравие» и «резвость». Едва повзрослев, Автор, «в закон себе вменяя/ Страстей еди­ ный произвол, / С толпою чувства разделяя / <...> Музу резвую при­ вел / На шум пиров и буйных споров, / Грозы полуночных дозоров; / И к ним в безумные пиры / Она несла свои дары / И как Вакханочка резвилась, / За чашей пела для гостей (в беловой рукописи стояли бо­ лее сильные и более откровенные слова: «бесилась» и «кричала» [Пуш­ кин 1937/1995: 6, 621]),/ И молодежь минувших дней / За нею буйно волочилась — / А я гордился меж друзей / Подругой ветреной моей...» (8, III). В этом свете (ср. также в письме А. И.Тургеневу 14 июля 1824 г. — в связи с намерением послать ему «несколько строф» из 2-й главы «Онегина» — «шалости окаянной Музы» [Пушкин 1958: 10, 97]) шут­ ливо-лукавый ответ 14-летнего Пушкина Баркову, пришедшему на по­ мощь юному поэту по его же просьбе с предложением «вина», «скры- пицы» и «музы-полдевицы», приобретает почти программное значение: «Нет, нет, Барков! скрыпицы не возьму, / Я стану петь, что в голову придется...» («Монах», 1813) 236 . Это значит, что, оставаясь при своей «лире», от вина и, что особенно важно, от «музы-полдевицы» он не отказывается 237 . Оценить и понять в полной мере это «полдевиче- ство» пушкинской Музы можно только с учетом того, что античные музы были девственницами! Ср. в его «Записке к Жуковскому»: «И Пушкин, школьник неприлежный / Парнасских девственниц-бо­ гинь» (1819). Поэтому «музы» — «друзья стыдливых» и «во храм свя­ щенный их / Прелестниц записных / Толпа войти страшится» (В. А. Жу­ ковский. «К Батюшкову. Послание», 1812). Итак, Муза Пушкина — «ветреная подруга», «резвая» и «резвя­ щаяся», «бесящаяся» «Вакханочка», отношения с которой могут по­ этому рисоваться в откровенно эротических образах: «Теперь едва, едва дышу. / От воздержанья муза чахнет, / И редко, редко с ней гре­ шу. / / К неверной славе я хладею; / И по привычке лишь одной / Лениво волочусь за нею, / Как муж за гордою женой...» («Дельвигу», 1821). Но она же позднее является ему «в саду» его сельского именья
«барышней уездной, / С печальной думою в очах, / С французской книжкою в руках» (8, V), и он — уже «на светском рауте» в Петербур­ ге — «с ревнивой робостью» глядит «на прелести ее степные» (8, VI). А в рамке между этими двумя воплощениями-перевоплощениями пушкинской Музы два других ее мифологических образа: «Ленора» Автопортрет Рисунок Пушкина (1826) (Т, Цявловская. Рисунки Пушкина. М., 1970, с. 148) (8, IV), которая естественно — через «Светлану» — соотносится с «уездной барышней», и молдавская цыганка, поющая «песни степи ей любезной» (8, V), в которой можно, конечно, видеть «черты патриар­ хальной народности, которые украшают Татьяну» [Чумаков 1996:106], но можно усматривать и подсказываемый также соображениями сим-
метрии образ «вакханочки» — Земфиры, воплощающей мифологи­ ческую Нину. «Уездная барышня» сменяет в My зе «вакханку» в главе 8-й точно так же, как неожиданное и «неустрашимо» введенное неправильное имя Татьяна сменяет непроизнесенное правильное имя в акте наре­ чения героини в главе 2 -й, как Трике «смело ставит» неправильное, не ложащееся в размер, именование belle Tatiana на место правильного куплетного именования belle Nina в главе 5-й, как Татьяна — уже княгиней, конкурируя с самой «Лалла Рук», сменяет Нину Воронскую в светском храме «неприступной богини» и на светском троне «вла­ дычицы Невы» в главе 8-й и как в той же главе 8-й Татьяна оконча­ тельно вытесняет «одалиску» и «Венеру Невы» R.C., ту же Нину Воронскую, из сердца Онегина. Но это то же торжество «сми­ ренницы» над «вакханкой», какое читается в гениальном («Как он об этом написал»! — воскликнул С.Т.Аксаков) стихотворении Пушкина «Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем <...> — О, как милее ты, смиренница моя\..» (1832?). Двойственность Татьяны, таким образом, зеркальное отражение двойственности пушкинской Музы 238 , которая и вдохновила Пуш­ кина на этот противоречивый образ, и вне этой двойственности — «вакханка» без «смиренницы» и «смиренница» без «вакханки» — ни ту, ни другую, как и самого Пушкина, — понять нельзя. В Татьяне живет многое объясняющая в ней Нина. Известно грубовато-откровенное признание-отповедь Пушкина в письме Е. М. Хитрово, датируемом предположительно временем меж­ ду августом — первой половиной октября 1828 г.: «Хотите ли вы, что­ бы я говорил с вами откровенно? Быть может, я изящен и вполне по­ рядочен в моих писаниях, но мое сердце совершенно вульгарно, и все наклонности у меня вполне мещанские. Мне надоели интриги, чувст­ ва, переписка и т. д. и т. д. Я имею несчастье быть в связи с особой ум­ ной, болезненной и страстной, которая доводит меня до бешенства, хотя я и люблю ее всем сердцем. Этого более чем достаточно для моих забот и особенно для моего темперамента. Вас ведь не рассердит моя откровенность? не так ли? Простите же мне слова, лишенные смысла, а главное — не имеющие к вам никакого отношения» (Пушкин 1958: X, 251, 798 — <перевод с франц.>]. Известно также предположение Н.В .Измайлова (недавно энергично поддержанное С. А. Фомичевым), что слова об «особе умной, болезненной и страстной» имеют в виду Музу поэта [Модзалевский 1928/1989: И, 322; Фомичев 1997:144-145]. Эта догадка не кажется мне убедительной. Хотя бы потому, что упо­ мянутые Пушкиным «интриги» едва ли относятся к Е. М . Хитрово. «Лиза голенькая» могла надоедать Пушкину своей опекой, своими 13 - 7681
чувствами и письмами, но — вопреки своей фамилии — была совер­ шенно бесхитростна и интриговать каким бы то ни было образом про­ сто была не способна. То же следует сказать и о «болезненности» (в смысле истерической экзальтированности). Зато к графине А. Ф. За- кревской, которой был увлечен Пушкин в это самое время и которой он однажды, в порыве ревности, до крови вонзил свои острые длин­ ные ногти в ладонь, все эти характеристики подходят самым идеаль­ ным образом. В то же время отношения Пушкина с его Музой были, как мы знаем, отношениями «высшей гармонии» (ср.: [Лесскис 1993: 523]) и никогда не «доводили» его «до бешенства». Но в высшей сте­ пени показательно само возникновение такого понимания пушкин­ ской Музы как Нины. Это Нина в Татьяне внушает ей мысль о письме к Онегину, и Татьяна—к удивлению Пушкина — поддается внушению и дерзко, самонадеянно — с бесстыдством Нины, но со стыдом Татьяны («По­ верьте: моего стыда / Вы б не узнали никогда, / Когда б надежду я имела / Хоть редко, хоть в неделю раз / В деревне нашей видеть вас...» — 3, письмо) пишет к Онегину. Нина в ней, несомненно, не убоялась бы подписать свое послание, как и было в первоначальном варианте: «Подумала что скажут люди?/ И подписала Т.Л .», где обыгрывается не только омонимическая рифма «людщ» — «люди2», но и двойное вхождение слова твердо: как ц-сл. названия буквы Т в по­ следовательности «твердо, люди» и одновременно как наречного оп­ ределителя к глаголу-сказуемому: «подписала твердо» (об аналогич­ ном явлении в тексте «Домика в Коломне» см.: [Перцов Н. 1994: 282]. Но Татьяна на это не решается: «[В волненьи сидя] на постеле/ [Татьяна чуть могла дышать,] / Письма не смея в самом деле/ [Ни перечесть, ни подписать] / [И думала] — <что скажут люди>...» —3, ХХХПа [Пушкин 1937/1995: 6, 320, 322]). В окончательном тексте Пушкин отдает предпочтение варианту Татьяны: 1) В конце письма, где был только «страх» («Кончаю... страшно перечесть / Невольно страхом замираю» [Пушкин 1937/1995: 6,320], — страх Нины, появляется еще раз «стыд» («Кончаю! Страшно пере­ честь.../ Стыдом и страхом замираю...»), — стыд Татьяны. Нина трепещет, думая о возможном поражении. Татьяна страшится люд­ ского суда. 2) Снимается подпись. Более того — «Она зари не замечает / Си­ дит с поникшею главой / И на письмо не напирает / Своей печати вы­ резной» (3, XXXIII). Письмо, которое Татьяна, обращаясь к няне, стыдливо называет «запиской» («—Итак пошли тихонько вну­ ка/ С запиской этой к О... к тому... / К соседу... да велеть ему/ Чтоб он не говорил ни слова,/Чтоб он не называл ме-
ня» — 3, XXXIV, где от волнения строит речь так, что местоимения «ему» и «он» получают двойственную отнесенность), передается и не­ подписанное, и не скрепленное печатью (почему Онегин «И мол­ вил: «вы ко мне писали, / Не отпирайтесь...» — 4, XII), а лишь непроч­ но заклеенное «розовой облаткой», полувысохшей «на воспаленном языке» (3, XXXII). Но оно все-таки отправлено, это написанное воспаленным языком письмо («[Я забываюсь] — [Жар волнует] / [Во мне и мысль] кровь/ Душа — тоскует» [Пушкин 1937/1995: 6, 320]), в котором Нина-Тать­ яна признается в любви Онегину ипытается овладеть им. Это «овладеть» — не оговорка. Это слово Пушкина. В сти­ хотворении «Простишь ли мне ревнивые мечты...», связанном с име­ нем Амалии Ризнич, еще одной воплощенной Ниной, он писал: «Мной овладев, мне разум омрачив, / Уверена в любви моей несчастной...» (1823). Есть все основания предполагать, что и К. Собаньская в свое время им овладела, как она овладела и Мицкевичем [Якобсон 1937/1987: 247] 239 . Но это и слово самого Онегина, кото­ рый, с его знанием Нины (Нины), готов был сказать о том же значи­ тельно грубее — «взять». Так, напомню, в черновом варианте объяс­ нения с Татьяной он обращался к ней со словами: «Но вообще, клянусь пред вами, / Что женщины не знают сами, / Зачем они того берут...» [Пушкин 1950: V, 610]. Или, как — хотя и более изысканно — сказано в другом месте о Нине-Закревской, «Счастлив, кто избран своенравно / Твоей тоскливою мечтой...» (1828). И пишется это пись­ мо под диктовку Нины и на ее изощренном языке страсти. Татьяна, бросившись в этот омут, ведет свою партию и, сколько может, пытает­ ся умерить любовный пыл и жар своей наставницы. Татьяна обра­ щается к Онегину с вежливым «Вы». Нина, не признающая ника­ ких светских условностей, свободно заменяет его... сердечным? фа­ мильярным? — нет! — подвластным «ты». Вот почему мы слы­ шим в этом действительно во всех отношениях необыкновенном письме не монолог героини, а странный диалог двух голосов, обра­ щенных к одному адресату. Нина уверенно заявляет свои права: «Я знаю, ты мне послан Бо­ гом,/ До гроба ты хранитель мой...», тогда как Татьяна в мучи­ тельной тревоге спрашивает: «Кто ты, мой ангел ли хранитель, / Или коварный искуситель: / Мои сомненья разреши...» . И это противоречие свидетельствует не о «двуприродности» Онегина, как предположи­ ла Т. М . Николаева [1996в: 296), а о двуприродности Татьяны. «Другойі.. Нет никому на свете...» — это страстный перебив от Нины. И Онегин, читая это письмо, мог бы, наверное, кое-что вспомнить. Например, слова Татьяны « Теперь, я знаю, в вашей воле / Меня пре-
зреньем наказать» не являются ли перефразировкой записанных им в его юношеском «Альбоме» слов R. С . «Вы надо мной смеяться власт­ ны...», но, конечно, с иным продолжением. Так мы получаем ответ на поставленный Пушкиным вопрос: «Кто ей внушал и эту нежность, / И слов любезную небрежность? / Кто ей внушал умильный вздор, / Безумный сердца разговор / И увлекательный и вредный? / Я не могу пон ят ь. ..» (3, XXXI). — Пушкин, конечно, слукавил. Он-то понимал, кто. Не случайно, предваряя свой «неполный, слабый перевод» письма Татьяны (каков же был по части любовной жгучести его француз­ ский оригинал!), он мысленно обращается к тому, кто, по его мнению, лучше справился бы с переводом письма «страстной девы», к Бара­ тынскому, «певцу Пиров и грусти томной» и будущему автору «Бала», вершинного романтического воплощения мифологической Нины. Пушкин опередил его со своей Ниной («Бал» выйдет только через два года и под одной обложкой с «Графом Нулиным»), поскольку оба они были жертвами одной общей для них Нины и оба жили «стра­ стями» по А. Ф. Закревской. Это ее уста дарили им обоим и «жар яз­ вительных лоб зан ий», и тот «упоительный» «язык» «страстей безум­ ных и мятежных» («Наперсник», 1828), на котором об этом можно было говорить. Именно на этом языке — языке, внушенном Ниной, и написана вся XV строфа 3-й главы, рассказывающая о гибельной любви Татьяны. Это о Нине в ней, о Нине, в которой живет древняя и вечная Клео­ патра (Клеопатру в Татьяне провидел уже Мережковский [1896/ 1990: 139]), сказано: «Предчувствий горестных полна / Ждала несча­ стья уж она. / Что ж? Тайну прелесть находила / И в самом ужасе она», — с квазимотивирующей отсылкой к природе: «Так нас природа сотворила, / К противуречию склонна» (5, VI, VII) и, как можно ду­ мать, с игрой на двух значениях слова прелесть — профайлом 'оба­ яние, очарование 7 и сакральном 'бесовский соблазн'. С этим пережи­ ванием «ужаса» как «прелести», близким к великому пушкинскому «уп оению» «мрачной бездны на краю» (ср. в описании душевного со­ стояния Татьяны после загадочных и страшных для нее событий на балу: «как будто бездна / под ней чернеет и шумит» — 6, III) естест­ венно связаны мотивы гибели и безумия героини, органически вхо­ дящие в мифологический комплекс Нины-Клеопатры. «Рассудок мой изнемогает, / И молча гибнуть я должна...» — этот крик души в письме Татьяны тоже от Нины. Ср. также оставшееся в черновике «П редв и­ жу мой кон ец педа ль ной / поз орный...» [Пушкин 1937/1995: 6, 314] и другие «гибельные» фрагменты текста. Один из них — горестно-со ­ чувственное обращение автора к «милой Татьяне», заботливо остере­ гающего ее от грозящей ей гибели («Погибнешь, милая...» — 3, XV). По
разъяснению Ю. М . Лотмана, эти слова вступающего в мысленный диалог с героиней автора — «сюжетный прогноз с позиции Татьяны» [Лотман 1983: 216], а сама эта ее позиция, ее предвидения сформиро­ ваны в романтической атмосфере прочитанных ею романов (3, IX- XII), и потому позднее сама Татьяна, захваченная мучительной тревогой и раздумьями о смысле событий, происшедших на ее име­ нинном балу, будет думать о себе теми же романтическими клише: «Погибну, — Таня говорит, — /Но гибель от него любезна...» — 6, III). С. Г. Бочаров, подвергший подробному анализу этот лотмановский комментарий, как и взгляды других исследователей на «гибельные» ожидания Татьяны (В.Я .Лакшина, И.М.Дьяконова, С. А . Фомиче­ ва), проницательно заметил, что «погибельные мотивы вокруг герои­ ни, погибельные ее влечения никак не сводятся к литератур­ ным источникам и ими лишь поверхностно объясняют­ ся, они куда как глубже литературных влияний...» [Бочаров 1990: 28]. Своего понимания этой «глубины», к сожалению, он не раскрыл, огра­ ничившись отсылкой к брошенному мельком замечанию Л. С . Оспо- вата, что сон Татьяны, в сюжете которого она оказалась на краю грехо­ падения, явится откровением не только о ее демоническом герое, но и о ней самой, о безднах ее души [Осповат 1986: 195; Бочаров 1990: 28, 38]. Но и эти «бездны» остались не объясненными. Однако трудно сомневаться в том, что «глубины» и «бездны», которые С. Г. Бо­ чаров и Л. С . Осповат скорее интуитивно почувствовали в структуре души Татьяны (о том же по-своему недавно сказал и Г. Гачев [ 1995: 242]), — это «глубины» и «бездны» Нины 240 . Это Нина в Татьяне ведет ее в онегинский кабинет и подстрека­ ет ее овладеть тайной души Онегина по его заметкам в книгах, там, где, по слову Пастернака, «прошелся загадки таинственный но­ готь». Это Нина в ней свободно и независимо отвечает «Нет» на все уговоры матери выйти замуж, и Нина же в ней принимает решение о замужестве, так «поразившее» самого Пушкина. Но все, что делает в ней Нина, находится под контролем живущей в ней Татьяны, «воля и рассудок» которой, преодолевая своеволие и своенравие Нины, в конечном счете и выковывают ее судьбу. Там же, где собственных сил Татьяны не хватает, там, где Нина в ней перехо­ дит последнюю границу и грозит подчинить ее себе, на помощь Тать­ яне приходит ее творец, который, предоставив своей героине свободу выбора, не лишает ее своего благодатного покрова. Именно так он спасает ее от публичного обморока, который грозил ей не только и не столько потерей сознания, сколько прежде всего по­ терей собственного лица, и отдал бы ее во власть Нины, — и кто знает, с каким исходом.
Именно так он спасает ее от аккумулирующего злую магию Нины «змеистого соболя», заменяя его мягким домашним «пу­ шистым» «боа», и тем предопределяет выбор окончательного реше­ ния, перед которым стоит Татьяна. Сохраненный беловой рукопи­ сью вариант ее ответа Онегину: «Подите... полно — Я молчу — / Я вас и видеть не хочу!» [Пушкин 1937/1995: 6, 635], в котором легко услышать истерические нотки, был бы ответом Нины, а Ни­ на в этой ситуации скорее всего перевела бы развитие сюжета на другой путь 241 . И, чтобы помочь Татьяне, чтобы полностью исключить даже мысль о таком повороте, Пушкин, лукаво высказывая удивление тому, что Татьяна отказала Онегину (см. свидетельство Е.Н .Карамзи­ ной-Мещерской, приведенное в примеч. 8, с. 467), кладет между ними действительно непреодолимую для Татьяны преграду — родство с Онегиным по мужу... Именно незримая борьба Татьяны и Нины в душе Онегина и за душу Онегина делают таким глубоким и захватывающе интерес­ ным этот образ. Именно незримая борьба Татьяны и Нины в душе са­ мой Татьяны, которая одновременно и belle Nina и belle Tatiana, по­ зволяет Пушкину уйти и от черной Нины преодоленного им канона романтической поэмы, и от скучной плоскости прекрасной доброде­ тельной Татьяны, оставшейся на пожелтевших страницах никем уже не читаемой сентиментальной повести, как и других неназванных ге­ роинь, одну из которых, почти Татьяну — задолго до Татьяны — представляет помещаемый ниже текст, подписанный инициалом «Л.» и опубликованный Карамзиным на страницах первой книги «Вестни­ ка Европы» за 1802 г. (с. 55 -59). 25. Интерлюдия — Татьяна до Татьяны Портретъ милой женщины Уже двѣнадцать лѣтъ, как я знаю N.N. Съ первыхъ дней нашего знакомства она полюбилась мнѣ своею привѣтливостію, какимъ-то сходствомъ со мною въ склонностяхъ и вкусахъ. Я любилъ рисо­ вать: она то же. Стихотворство было — не скажу, моимъ талантомъ, по крайней мѣрѣ любимымъ моимъ упражненіемъ: она съ удоволъ- ствіемъ слушала незрѣлые первенцы моихъ опытовъ. Мы охотники были до хорошихъ Романовъ и часто по нѣсколъку часовъ вмѣстѣ читали ихъ, Наконецъ она удостаивала меня при разныхъ случаяхъ дружеской довѣренности. Тогда мнѣ было двадцать пять лѣтъ: ей двумя годами меньше. Она не красавица — скажу еще болѣе: даже и съ недостатками. Холодный человѣкъ не дастъ никакой цѣны ея
наружности; черствая душа никогда не почувствуетъ качествъ ума и сердца ея; но добрый, чувствительный и съ тонкою разборчи- востію предпочелъ бы ее первымъ красавицамъ, выбралъ бы ее въ свои подруги. Вотъ какъ я думалъ объ ней въ то время, и вотъ какою нынѣ, послѣ двѣнадцатилѣтнихъ опытовъ, ее вижу. — Надѣюсь, что она простить мнѣ мою искренность; естьли я открою въ ней нѣкоторыя слабости, естьли найду нѣкоторые недостатки и даже исключу нѣкоторыя ея добродѣтели изъ моей росписи, то тѣмъ болѣе дока­ жу мое безпристрастіе в описаніи прочихъ. N.N. никого не ослѣпитъ с перваго взгляда: умъ ея не столько блестящъ, сколько тонокъ и основателенъ, однакожь довольно живъ, пріятенъ и способенъ къ острымъ отвѣтамъ; но все это по­ крывается безпримѣрною скромностію, и цѣну ея могуть чувство­ вать только тѣ, которые коротко съ нею знакомы. Я уже сказалъ о склонности ея къ Романамъ; но это не одно ея чтеніе: она знаетъ всѣхъ лучшихъ Французскихъ Поэтовъ, и почерпнула изъ разныхъ сочиненій нравоучительныхъ и принадлежащихъ до воспитанія все то, чемъ только можетъ пользоваться пріятная въ обществѣ жен­ щина, дообрая жена и нѣжная мать. Она никогда не упражнялась в Авторствѣ; но ея письма, украшенныя легкимъ слогомъ, исполнен- ныя чувствительности, Философіи, могли бы занять мѣсто въ луч­ шихъ Романахъ. Христіянская набожность, — безъ суевѣрія, самая чистая — есть первая ея добродѣтель. Вы не услышите, чтобъ она вездѣ описыва­ ла того бѣдность, того нещастіе; не увидите, чтобъ она простирала съ пышнымъ видомъ руку благотворенія; но нечаянно встретите нищету, выходящую изъ ея кабинета; но примѣтите въ церкви на глазахъ ея слезы, которыя она украдкою обтираетъ. Сія-то добро- дѣтель произрастила въ ней и многія другія: слѣпую покорность къ Провидѣнію, спокойное ожиданіе неминуемаго всѣмъ предѣла, ве­ ликодушную крепость въ печаляхъ и кроткое, снисходительное, родственническое, такъ сказать, обращеніе даже и съ служащими ей; она боится дать имъ почувствовать ихъ рабство; не приказыва- етъ, но просить; не бранить, а с пріязнію уговариваетъ, и не требу- етъ отъ нихъ другихъ услугъ, кромѣ самыхъ необходимыхъ. Я не знаю, ктобъ скромнѣе ея былъ въ обществѣ: она всякому позволить быть довольнымъ самимъ собою: не оскорбить ни чьего самолюбія; молодой и старой, важная барыня и милая вѣтреница, всѣ будутъ глядеть на нее ласково, и всѣ скажутъ въ одинъ голосъ: какая доб­ рая! Но не думайте однакожъ, чтобъ не было и въ ней кокетства; напротивъ, и она любить, и очень любить тонкимъ образомъ обра-
щать на себя вниманіе; но употребляемые ею способы служатъ только къ тому, чтобъ сдѣлать ее въ глазахъ другихъ еще милѣе и почтеннѣе. Она соединила судьбу свою съ другимъ не по выбору сердца, но покорствуя обстоятельствамъ: супругъ не зналъ, на комъ женится, а она не знала, за кого выходитъ; видѣла только мущину, молодаго, красиваго и не безъ разума; но довольно ли сего для той, которая непрестанно мечтала об Аркадіи? Хотя послѣ открылись въ немъ и другія достоинства, но со всѣмъ т ѣмъ нравы ихъ были несходны. «Нужды нѣтъ!» — сказала она: «мнѣ должно почитать и любить своего мужа; естьли я не въ силахъ перемѣнить его, такъ постара­ юсь сама перемѣниться» — и съ той минуты удалила навсегда ро- маническія мечтанія; пріучила себя ввдѣть въ супругЪ своемъ не Грандиссона, но мужа, необходимаго товарища; начала применять­ ся къ его обычаю, и ни в чемъ ему не противорѣчила; оставляла для него прежнія свои связи, любимыя свои упражненія — словомъ: отказалась отъ собственныхъ склонностей, вкусовъ, желаній; — од­ на только воля его стала пружиною всѣхъ ея дѣйствій. Скажу еще къ увѣнчанію похвалы ея, что она совершенная по- слѣдовательница Оптимизму: какая бы ни случилась ей непріят- ность, задумается... и всегда скажетъ по томъ: «можетъ быть это къ лучшему!». Я уже предварилъ, что буду говорить и объ ея слабостяхъ и не- достаткахъ; но признаться ли? Я ихъ не вижу. Правда иногда ка­ жется мнѣ, что она не много не осторожна, не много легковѣрна, по временамъ лукава; остановлюсь на томъ, но по зрѣломъ размыш­ лении открываю и въ тѣхъ самыхъ недостаткахъ добрыя причины, новыя достоинства, новую добродѣтель. 26. Скрытый мифологический сюжет о Евгении и Нине в полисю­ жетной структуре романа. Роман Пушкина, как известно, «поли- сюжетен», В нем развиваются, переплетаясь, повествовательный (его называют также «событийным» [Маймин 1981а: 160-161]) и по­ этический сюжеты, на скрещениях и пересечениях которых возника­ ют бифуркационные точки, точки реального или потенциального сю­ жетного ветвления, где автор и/или его герои оказываются в ситуации выбора решения, определяющего дальнейшее движение событий, и в конечном счете выбора судьбы. Эти варианты развития могут проиг­ рываться на виртуальном уровне — в сознании автора, вообще не вы­ ходя на поверхность, и мы можем узнать об этом только по косвенным, внетекстовым данным: сохраненные памятью современников лукавые удивления Пушкина по поводу неожиданных для него поступков
Татьяны как раз и являются знаками таких развилок, на каждой из которых роман мог бы повернуть на другую дорогу. Такие варианты могут, естественно, оседать на страницах черновых рукописей (благо­ даря чему мы знаем, например, что Пушкин раздумывал над возмож­ ностью для Онегина ответить на признание Татьяны любовью), но могут доводиться до беловой рукописи или даже подниматься в основной текст и выноситься на обсуждение читателей. Таковы варианты судьбы Ленского в ХХХѴІІ -ХХХ ѴІІІ, XXXIX строфах 6-й главы, или, как это точно назвал С. Г. Бочаров, — «посмертное гадание о несбывшемся будущем» юного поэта. «Самый тип возможного развития здесь иной, чем в других случаях, когда ро­ ман продвигается путем расклада вариантов <...> Здесь расклад вари­ антов происходит в абстрактном будущем, не имеющем реальности...» [Бочаров 1990:29]. Этот тип сюжетного развития С. Г . Бочаров назвал «теневым» или «возможным сюжетом» [там же: 30]. Именно под эту категорию он подводит и Нину Воронскую («теневую Татьяне фигуру» и «несомненную» «реплику на княгиню Нину в „Бале" <Баратынского>»), характеризуя ее как «легкую мимолетную персонификацию» «теневого сюжета», с кото­ рым Пушкин связывал идею «специфической и как бы эксперимен­ тальной свободы женского поведения», «свободы опасной и с разру­ шительными последствиями, которые видел Пушкин» [там же: 30- 32. — Разрядка С. Г. Бочарова]. При этом он сослался на Ю. М. Лотма- иа, отметившего (едва ли не намеренно туманно и непроясненно), что «введение такой героини в мир Татьяны и Онегина могло породить определенные сюжетные коллизии» [Лотман 1980: 354; Бочаров 1990: 38, примеч. 45]. Действительно, если видеть в Нине Воронской, «Сей Клео­ патре Невы», в строфе XVI главы 8-й впервые вводимое в текст романа и впервые же здесь называемое лицо, авее ста­ туарном объединении с Татьяной за столом на светском рауте — их первую — на всех романных уровнях первую! — встречу, превратившуюся в безмолвный поединок, завершающийся далее пол­ ным развенчанием Нины и ее низложением с трона в неписаной та­ бели об иерархических рангах высшей петербургской аристократии (8, XVII), то можно, по Лотману, говорить о «порожденной» этим «определенной сюжетной коллизии», которая захватывает и Оне­ гина, и притом нехорошо его захватывает, пробуждая или проявляя в нем его тщеславие («О люди! все похожи вы / На прародительницу Эву...», 8, XXXVII — горестно воскликнет об этом Пушкин), его «чув­ ство мелкое», в «рабстве» у которого прямо упрекнет его Татьяна (8, XLV). Можно также, вслед за С.Г .Бочаровым, считать Нину
Воронскую персонификацией «того возможного пути, в рискован­ ной близости к которому сейчас Татьяна находится и от которого она твердо откажется». «Мы знаем, — пишет далее исследователь, — ка­ кую она тем самым задаст задачу русской мысли, от Белинского до Достоевского, и русской литературе, которая на протяжении века бу­ дет заново решать задачу под знаками новых уже исторических вея­ ний — жоржзандизма, женской эмансипации и т. д ., — но с оглядкой на Татьяну» [Бочаров 1990:32]242 . Все это несомненно справедливо и может считаться первым сло­ вом науки о Нине Воронской и ее месте и роли в пушкинском романе и в русской литературе в целом. Все это так, и все-таки этого недостаточно. Заключения Лотмана-Бочарова, открывая Нине Воронской дорогу в будущее длиною в век и приписывая ей значение великого урока, заданного Пушкиным русской мысли и литературе, в то же время привязывают Нину к ее месту у стола рядом с Татьяной, замыкают ее в тесных временных границах конца романа и сводят ее внутрироманное назначение по существу к служебной функции сверг­ нутого кумира и отрицательного образца для Татьяны. Левой, ниж­ ней временной границей ее романного бытия оказывается таким обра­ зом время петербургского светского раута, где происходит роковая для нее встреча с той, которая ее низложит. Никаких линий и связей с предшествующими частями романного времени и с предыдущими главами романа у так понимаемой Нины нет. Но это противоречит общим принципам поэтики и архитектоники пушкинского романа, который, как неоднократно было показано выше и как об этом многие писали ранее, строится на повторах, отражениях, перекличках, парал­ лелизмах, сюжетных рифмах и регулярных челночных переходах-пе­ релетах из главы в главу, от начала к концу и обратно. Без учета этого важнейшего конструктивного принципа пушкинской романной по­ этики проникнуть в смысл, значение и значимость того или иного ли­ ца, его имени, его предметно-бытового окружения, понятия-концепта, события и эпизода, проникнуться ими и адекватно определить их про­ сто невозможно. Пушкин, насколько можно об этом судить, не был знаком с творчеством немецкого поэта Ф. Гёльдерлина, но под его вы­ ражением собственного поэтического кредо и одновременно его взгляда на мир он, наверное, подписался бы обеими руками: «О, как внутренне связано все Единичное с Целым, как оба они составляют живое Целое, которое вновь индивидуализируется и складывается из все более самостоятельных, но тем самым внутренне и вечно связан­ ных частей», ибо, по Гёльдерлину, — «все во всем» (цит. по: [Якобсон 1976/1989: 373])243 .
Если исходить из этого гёльдерлиновского и пушкинского прин­ ципа и если принять во внимание все, что сказано, рассказано и пока­ зано на страницах этой подходящей к завершению книжки, то будет ясно, что Нина в последней главе пушкинского романа не только «реплика на княгиню Нину» в «Бале» Баратынского, не только «лег­ кая мимолетная персонификация» рискованного пути, на который могла бы соскользнуть Татьяна, не только героиня «теневого», или «возможного», «сюжета», уходящего в близкую перспективу творче­ ства самого Пушкина и в далекую перспективу развития русской об­ щественной мысли и русской литературы. Нина восьмой главы на самом деле — это и ретроспектива. Это и ретроспектива русской литературы и культуры в целом, соз­ давших миф о Нине, и ретроспектива пушкинского творчества, пред­ шествующего «Онегину», и перекидной мостик между «Онегиным» и одновременно с ним создававшимися текстами, и — что особенно важно — это ретроспектива самого этого романа, уходя­ щая назад, от восьмой главы к каждой из предшест­ вующих, вплоть до самого начала. Нина— во всем множестве ее ипостасей — это организующий центр и героиня третьего — скрытого мифологического сю­ жета, который развивается параллельно с двумя другими, открытыми сюжетами, повествовательным и поэтическим, переплетается и пере­ секается с ними, вторгается в них, более того — их во многом органи­ зует, определяя их течение, и служит для них тем фильтром и, если угодно, сюжетной цензурой, которая решает, что может быть допуще­ но для всеобщего сведения, о чем можно лишь намекнуть, а что должно быть сокрыто и утаено как privatum privatissimum автора и его героя. И если роман Пушкина — это океан, если два открытых его сюжета — это пронизывающие его течения, то скрытый сюжет о Нине — это могучий подводный хребет, который пересекает океан от берега до бе­ рега и, лишь изредка своими вершинами поднимаясь из пучины, дос­ тигает поверхности и проступает в виде островков, отмелей и рифов или дает о себе знать водоворотами и завихрениями. 27. «Сохранность черновика — закон сохранения энергетики произ­ ведения» (О. Мандельштам). Но, может сказать мне внимательный читатель и строгий критик (как мне на самом деле и говорили некото­ рые из моих друзей, с кем я обсуждал идеи и части текста этой книги в процессе работы над нею, и прежде всего и наиболее непримиримо и резко — Натан Давидович Тамарченко), — все эти дерзкие выводы и заключения, ломающие привычные и устоявшиеся представления о пушкинском романе, все они, или если и не все, то в подавляющей
своей части, строятся на фрагментах пушкинского текста, не вошед­ ших в окончательную его редакцию, сознательно изъятых автором из текста, предназначавшегося к печати, и, следовательно, самим авто­ ром как бы выведенных за пределы «правильного», научными норма­ ми санкционированного литературоведческого анализа. Что и гово­ рить, возражение более чем серьезное. И оно, конечно, требует ответа. Я не буду вновь приводить эти изъятые Пушкиным куски текста (назову их условно — исключительно в целях удобства выражения и вполне отдавая себе отчет в эстетическом несовершенстве этого тер­ мина — «эксцерптами»), связанные с нашим скрытым мифологи­ ческим сюжетом, и вновь разъяснять их значение, если даже те* его «островные» части, которые вынесены Пушкиным на поверхность, и прежде всего — эпизод с куплетом Трике и созданной им «амальга­ мой» «belle Nina — belle Tatiana», не обладают, в глазах сомневающих­ ся, достаточной аргументационной силой. Я не буду говорить также, что все эти «эксцерпты» в большинстве своем представляют собой верх художественного совершенства (ср.: [Брюсов 1975:167]) и уже поэтому заслуживают внимания пушкини­ стов и требуют истолкования. Но они заслуживают внимания и требуют истолкования прежде всего потому, что принадлежат миру пушкинского романа и что-то же о нем говорят! Говорят тем, что они были в составе первоначального текста. Говорят тем, что отсутствовали в первоначальном тексте и бы­ ли вставлены в него в процессе дальнейшей работы. Говорят тем, что они были исключены из него. Говорят и ставят вопросы, над которыми нельзя не задуматься. Как писал О. Мандельштам, «черновики нико­ гда не уничтожаются. В поэзии, в пластике и вообще в искусстве нет готовых вещей <...> сохранность черновика — закон сохранения энерге­ тики произведения» (О. Мандельштам. Разговор о Данте, V, 1930-е гг. // О. Мандельштам. Собрание сочинений в трех томах. Washington, 1971, т.2,с.384-385) ш . Эти «эксцерпты» нельзя рассматривать ни как просто отбрасывае­ мые в процессе творческой работы черновые варианты словесного («Ну скоро ль чорт возьмет тебя» — «Когда же черт возьмет тебя»), ни как варианты словесно-содержательного («Мосье Швейцарец очень ум­ ный» — «Monsieur l'Abbé, француз убогой»; «Конечно не был он педан­ том» — «Ученыймалый, но педант») или сюжетно-значимого уровней. Совершенно очевидно, что они образуют некий единый тематиче­ ский комплекс, но при этом с ними не связаны никакие поверхност­ но-сюжетные «развилки», никакой поверхностный «расклад вариантов». И понятно, почему: все или почти все они принципиально обраще­ ны в прошлое «первой юности» или «отрочества» героя и тайной ге-
роини его утаенного романа. Этот роман в романе — его начало, раз­ витие и физическое завершение — тайная событийная основа драмы души и духа героя и в то же время источник света, в котором мы вос­ принимаем все события, разворачивающиеся в повествовательном сюжете. Но подобно тому, как это происходит на картинах Рембранд­ та (Пушкин упоминает его имя в строфе XIII «Домика в Коломне», 1830), этот источник света скрыт от нас, и свет, от него исходящий, передается через множество непрямых его отражений. Так же, как, иг­ рая на стилевых регистрах языка, Пушкин произвольно изменяет ос­ вещение героев и событий, так, играя этими световыми отражениями, усиливая отражательную силу одних, ослабляя отражательную силу других, включая одни и выключая другие, он изменяет освещение, но не освещаемые события. И именно здесь нам открывается уникальный феномен творческой истории текста пушкинского романа. Завершая работу над беловой рукописью очередной его главы, Пушкіш перед сдачей текста в печать исключает прошедший все ос­ новные этапы обычного творческого процесса фрагмент мифологиче­ ского сюжета, чтобы, перейдя к следующей главе, повторить все сна­ чала в том же порядке. Или, что особенно показательно, в процессе работы над беловой рукописью вводит в нее отсутствовавший в пер­ вом, черновом варианте фрагмент утаиваемого сюжета (ср. 2, XVII), чтобы на последнем, завершающем этапе работы все-таки его изъять 245 . И так — до конца, до последней, восьмой главы, законченной 25 сентября 1830 г., и до написанного последним, дописанного как бы вдогонку, «Письма Онегина», в котором — после всех за семь лет работы проделанных изъятий, исключений и эксцерпций, 5 октября 1831 г. (более чем через год после окончания главы восьмой!), — все-таки пишутся еще раз, в последний раз отсылающие назад, в не­ мой отрезок времени первой главы, к не названной еще Нине, — не вызывающие сомнений в их значении и адресной отнесенности стро­ ки: «<1> Но так и быть: не в силах доле / <2> Противиться я сам се­ бе / <3> Не в первый раз я предан воле /<4> Страстей безумных и судьбе», — строки, родившиеся в процессе перебора многочисленных вариантов: «<1> Но так и быть: не в силах боле / <2> Я спорить с глу­ постью моей / Судьбе противиться моей / <3> В моей несчастной, чудной доле / В моей печальной, странной доле / Увы! в моей печальной доле / В моей печальной чудной доле / <4> Судьбы враждебной и стра­ стей / Звезды враждебной и страстей / Страстям и судьбе» [Пушкин 1937/1995: 6,516], строки, в которых отчаявшийся и «поглу­ певший» Онегин (вспомним кстати пушкинское: «Я вас люблю, хоть я бешусь, / Хоть это труд и стыд напрасный, /Ив этой глупости
несчастной / У ваших ног я признаюсь...» — «Признание»: К Александ­ ре Ивановне Осиповой, 1826) признает свою «страсть» к Татьяне повторением «безумных страстей» к другой женщине — времен его первой юности — и при этом повторяет слова из чернового текста сво­ ей «Исповеди Татьяне» в главе 4-й («Я долго был пленен одною <„.> Я жертва долгих заблуждений / Разврата пламенных страстей»), на­ писанные в 1824-1825 гг., а эти последние, в свою очередь, повторяют резюме повествователя к его рассказу об исповеди Онегина Лен­ скому в беловой рукописи главы 2-й («Но вырывались иногда / Из уст его такие звуки, / Такой глубокой чудный стон / Что Ленскому ка­ зался он / Приметой незатихшей муки — / И точно: страсти были тут. / Скрывать их был напрасный труд»), датируемой 1823 годом. Это совершенно поразительно, но это значит, что Пушкин, подоб­ но Тезею в лабиринте Минотавра, преодолевая один отрезок роман­ ного пути за другим, отвязывал и заново привязывал свою путевод­ ную нить, каждый раз предусмотрительно сохраняя места ее предше­ ствующих креплений, — и для того, чтобы воспользоваться ими при своих периодических возвращениях вспять, которыми наполнен его роман, и для того, чтобы дать возможность читателю проііти тем же путем и не потерять направление. Этой нитью, за которую он держал­ ся все восемь лет своего онегинского пути и которую он дает и нам, его читателям, была и остается нить... не Ариадны! — Нины. Нить Нины — это с самого начала положенная в глубинное основание ро­ мана и записанная в его именах и в превращениях имен сюжетная идея роковой связи юного героя с мифологической героиней и его борьбы с ней. Можно предположить, что есть такое «крепление», о котором мы еще не говорили, и в первой главе романа. Это как будто бы ничем особенно не выделяющаяся среди многих других описаний О неги- н а строфа XXV, где юный герой, только что уподобленный Чаадаеву («Второй Чадаев, мой Евгений, / Боясь ревнивых осуждений, / В сво­ ей одежде был педант / И то, что мы назвали франт»), получает еще одну всем давно примелькавшуюся характеристику — через срав­ нение с Венерой: «Он три часа по крайней мере / Пред зеркалами проводил, / И из уборной выходил / Подобный ветреной Венере, / Ко­ гда, надев мужской наряд, / Богиня едет в маскарад». Комментаторы (например, Н. Л. Бродский) либо вообще не дают пояснений к этим строчкам, ввиду их кажущейся общепонятности, либо ограничиваются простой энциклопедической справкой о мифо­ логическом имени в эталоне сравнения: «Венера, „(древнеримск.) — богиня любви"» [Лотман 1983:154]. Но вот ведь какая штука: в древ­ неримские времена, хотя и были театральные маски, не было маскара-
дов, и потому богиня Венера никак не могла туда «ехать», ни в своем, ни в чужом, мужском, наряде. Это все-таки Венера, а не мадам Аврора Дюдеван, чей гравированный портрет в мужском платье был широко известен в эти годы. Как же следует читать это пушкинское сравне­ ние? В условно-уподобительном смысле: 'Как было бы, если бы...'? — Но этому противоречит значение обычного, регулярно повторяюще­ гося действия, передаваемое глагольной формой «едет». Это же се­ мантическое соображение делает маловероятным предположение о том, что строки с «Венерой», которая «едет в маскарад», являются ал­ люзией к какому-либо известному в пушкинское время и неизвестно­ му нам сегодня художественному — поэтическому, музыкальному или живописному — образу. Так, В. Набоков, поясняя отсылкой к Парни («voici le cabinet charmant ой les Grâces font leur toilette» — <вот преле­ стная комната, где Грации совершают свой туалет>) пушкинское опи­ сание кабинета Онегина, откуда он выходит «подобный ветреной Венере», указывает, что в этих словах нужно видеть воспоминание об «известной в бесчисленных копиях» картине итальянского художника Альбана (Альбани) «Туалет Венеры» [Набоков 1957/1997:102]. Но даже если это так, если Пушкин, говоря о «ветреной Венере», действительно вспомнил об этой картине Альбана, которого он упо­ мянул позднее в строфе XV 5-й главы в связи с описанием петербург­ ского бала (бала, а не маскарада!) и несколько раз упоминал ранее (см.: [Лернер 1935:74-77]), установление источника зрительного обра­ за не освобождает нас от стремления понять вложенныіі в него смысл. В этой связи можно было бы предложить объяснение, которое ис­ ходит из уже отмеченного ранее обычного в литературной и жизнен­ ной практике пушкинской эпохи использования исторических, куль­ турных и литературных имен в качестве окказиональных, а затем ино­ гда и постоянных масок реальных исторических лиц, а также, наряду с ними, и литературных персонажей. Основой такого рода переносов были процессы регулярных семантических преобразований собствен­ ных имен, сущность которых заключается в том, что мифологическое имя (resp. имя исторического лица / культурного героя / литературно­ го персонажа) переносится в иное культурное пространство и либо сохраняет там объем своих значений, либо поднимает их на более вы­ сокий уровень обобщения-типизации, а затем, не теряя свое типиче­ ское значение, применяется к конкретному лицу в качестве прозвища или антропонимической маски ш . Так, Терпсихора — имя одной из девяти древнегреческих муз, музы танца, и в этом первичном своем значении оно может быть употребле­ но в разговоре об античном искусстве. Но, перенесенное на почву рус­ ской культуры и снабженное ограничивающим национальным опре-
делением — Русская Терпсихора, — оно становится символическим образом покровительницы высокого балетного искусства России. За­ ключительный этап подобного семантического движения — закрепле­ ние этого мифологического имени за конкретным лицом, высшим во­ площением русского балета, за лучшей (или считающейся лучшей) русской балериной. В годы пушкинской юности слава лучшей на ба­ летной сцене Петербурга принадлежала А И. Истоминой (1799-1848). Ее-то и назвал Пушкин «русской Терпсихорой»: «Узрю ли русской Тер­ психоры /Душой исполненный полет?» (1, XIX). В этом же значении ис­ пользует Пушкин это имя в строфе XXXII, где, устраивая смотр-кон­ курс женских прелестей («Дианы грудь, ланиты Флоры / Прелестны, милые друзья, / Однако ножка Терпсихоры / Прелестней чем-то для меня...»), он отдает пальму первенства именно «ножке», которая в легком скольжении и совершенно незаметно для читательского глаза превращается из ножки Истоминой в ножку русской балерины; эта, ножка, в свою очередь, становится женской ножкой вообще, а эта обобщенная женская ножка отдается его неназываемой возлюбленной и в совершенно конкретной ситуации на берегу моря является нам уже парой милой ног, которые вновь во всем своем неповторимо ин­ дивидуальном очаровании противопоставляются обобщенным «устам» «младых Армид», таким же лишенным индивидуальности «розам» их «ланит» и «полным томленья» «персям». На этом пространстве изы­ сканных переходов от общего к частному и конкретному и обратно «Дианы грудь» и «ланиты Флоры» принадлежат не древнеримским богиням, а совершенно конкретным актрисам и танцовщицам, исполняв­ шим соответствующие роли в насыщенных античной мифологией спек­ таклях, заполнявших петербургскую сцену (ср.: [Баевский 1986:143]). Подобный прием использует и Баратынский, который, описывая в послании Дельвигу свою военную службу и сетуя, что «теперь» он «муз и граций / Променял на вахт-парад»; «Сыну милому Венеры, / Рощам Пафоса, Цитеры, / Приуныв, прости сказал», что «Гордый лавр и мирт веселый / Кивер воина тяжелый / На главе» его «измял», про­ должает: «Мне ли думать о куплетах? / За свирель... а тут беды! / Марс, затянутый в штиблетах, / Обегает уж ряды, / Кличет ратни­ ков по-свойски... / О, судьбы переворот! / Твой поэт летит геройски/ Вместо Пинда — на развод» («Дельвигу», 1819). Понятно, что если Венера здесь, действительно, имя римской богини любви, входящее в перифраз подразумеваемых имен ее «сына милого» — Амура/Купи­ дона (или в др. -гр. варианте — Эрота), используемый — как и Пафос и Цитера, имена древнегреческих центров культа Афродиты, — в каче­ стве символа любви и любовных радостей и наслаждений (тот же ми­ фологический комплекс представлен в стихотворении Пушкина «Есть
роза дивная...», 1827); если Пинд здесь — это символ поэзии и вдохно­ венного поэтического творчества, то «Марс, затянутый в штиблетах», «обегающий ряды», «кличущий ратников по-свойски» и посылающий поэта «на развод», — не римский бог войны и не символ войны, а всего лишь условное имя, римская антропонимическая маска конкретного офицера в том отделении, где служил Баратынский. В этом ключе может быть прочитана и «ветреная Венера», «бо­ гиня», которая едет в маскарад в мужском наряде и которой уподобля­ ется Онегин, выезжающий в свет. Ничто не мешает видеть в ней ту самую «Венеру Невы», «пред» которой Онегин в пору своего на­ чального обольщения «толпу влюбленную раздвинул», ту самую «бо­ гиню», «блистательные плечи» которой он столь же реально, сколь и мистически, «одел» зловещим «черным, соболем», посвятив этому роковому для него событию самую яркую запись под No 9 в своем «Альбоме». Но тогда и переодевание этой «Венеры» в «мужской наряд» полу­ чает символическое значение «бесовского действа», как и все, что свя­ зано с половой травестией, и уподобление (а в сущности — действенное самоуподобление!) ей Онегина несет в себе глубокие смыслы 247 . Не кажется слишком смелой попытка увидеть за этим уподоблением скрытый намек если не на «женственность», то на неполноту «муже­ ственности» или, вернее было бы сказать, на «подавленную мужест­ венность» Онегина (ибо его мужской, как и у Венеры, наряд дол­ жен читаться в этом контексте как наряд, скрывающий женственное, как у Венеры, существо). И свидетельствует об этом не столько его кабинет, подобный кабинету Граций, не столько его преувеличенное внимание к своему туалету (все это внешнее и поверхностное!), сколько его неоднократно и ясно выраженное понимание женщин как тех, которые «берут», и, следовательно, осознание (и, надо полагать, го­ рестное осознание!) себя как того, которого «берут». И это еще один из источников его неистребимой тоски. Намеченные немногими строками в двух строфах 1-й главы связки Онегин <-> покидаемый им мир «амуров, чертей и змеев» и Онегин <г> ветреная Венера— первые, почти достигшие океа­ нической поверхности текста пушкинского романа и с трудом дающие себя рассмотреть сквозь переплеск и веселую игру ее искрящихся иронией и юмором стихотворных струй, вершины могучего подводно­ го хребта скрытого мифологического сюжета о Нине и утаенной люб­ ви Онегина. В самом же этом сюжете есть все основания видеть аналог романтической легенды об утаенной любви Пушкина, — ле­ генды, которую он сознательно и целенаправленно творил всю свою жизнь (см. об этом: [Лотман 1983:387-388]).
Postscriptum 4. Как убедительно показала Е, А. Зингер (чья книга уви­ дела свет одновременно с первым изданием «Нины»), на протяжении всех восьми «онегинских» лет в творчестве Пушкина — параллельно романуі — создавался напряженный поэтический цикл, связываемый с именем и образом его одесской возлюбленной — Амалии Ризнич. И одновременно на протяжении тех же лет на полях и на страницах черновой рукописи «Онегина» во множестве вариантов воспроизво­ дился противоречиво меняющийся облик этой женщины, нередко в паре с другим, совершенно иного склада женским обликом. Учитывая, что Амалия Ризнич, как мы знаем, была для Пушкина одним из наиболее ярких воплощений мифологической Нины, не поразительно ли совпаде­ ние выводов независимых исследователей, каждый из которых ничего не знал о работе другого? В этой связи привлекает к себе особое внима­ ние предлагаемое Е. А. Зингер описание так называемого «мемориаль­ ного» портрета Ризнич (умерла в июне 1825 г.) под XXVI строфой в ру­ кописи пятой главы романа (1826 г.), повествующей о гостях, съез­ жающихся на именины Татьяны: «И строфа, и рисунок исполнены одним и тем же карандашом (ПД No 836, л. 42). Собственно, внизу на листе два рисунка: справа автопортрет Пушкина верхом на лошади, слева — огромная, равная по размеру всаднику, голова Ризнич. Дви­ жение бравого седока в цилиндре и с хлыстом, натянувшего удила и напряженно вытянувшего ногу в стремени, создает впечатление, что он как-то реагирует на представшее перед ним видение...» (Е. А . Зин-
гер. «Явись возлюбленная тень...» М., 1999, с. 63-67). Не может ли этот пушкинский рисунок в убедительной интерпретации Е. А. Зингер служить еще одним аргументом в пользу высказанной мной догадки о «призраке Нины»,явившемся Онегину на именинном балу и встав­ шем между ним и Татьяной? 28. Нина и миф о Клеопатре. Есть здесь еще одна исключительно важная деталь, — деталь, о которой мельком уже не раз говорилось выше и к которой сейчас необходимо вернуться. Я имею в виду другое имя Нины Воронской, имя, донесенное до нас окончательным текстом романа, имя-квалификатор, определитель внутренней сущно­ сти героини, — Клеопатра. Клеопатра Невы! Учитывая, что миф о Нине, как это вообще характерно для развитых мифологических структур (ср. об этом, например, в работе [Судник, Цивьян 1980/1997: 231]), располагал достаточно широким репертуа­ ром более или менее эквивалентных «именовательных» средств, выбор, сделанный Пушкиным, не мог, несомненно, быть случайным. Слишком значимым было имя легендарной египетской царицы, которое в отличие от всех остальных, «проходных», имен (таких, как Фрина, Лаиса, Мессалина и др.), не эволюционировало к нарицатель­ ноеTM и не получало нивелирующих форм множественного числа. Мифологизированная героиня исторического предания и разрабаты­ вавших его впоследствии литературных текстов (Пушкин знал и то и другое), Клеопатра была высшим, законченным и идеальным вопло­ щением того женского образа и типа, который привлекал Пушкина как человека мятежных страстей, как художника слова и мыслителя на протяжении почти всей его жизни. Это и есть ответ на тревожив­ ший Б. В. Томашевского и казавшийся ему «трудно» «разрешимым» вопрос о том, «что заставило Пушкина обратиться к этому сюжету» [Томашевский 1961:2, 57] ш . Имя и целостный сюжет жизни Клеопатры, воплотившей вечную трагическую связь Любви и Смерти, Эроса и Танатоса, вошли в его сознание еще в лицейские годы и дали о себе знать, вырвавшись впер­ вые на поверхность, за четыре года до того, как был написан первый посвященный ей текст («Клеопатра», 1824), в 1819 г., на вечере в доме Олениных, где разыгрывались charades en action и живые картины, в одной из которых роль Клеопатры должна была исполнять А. П. Керн. «И когда я держала корзинку с цветами, — вспоминала она, — Пуш­ кин вместе с братом Александром Полторацким подошел ко мне, по­ смотрел на корзинку и, указывая на брата, сказал: „Et c'est sans doute Monsieur qui fera l'aspic?" <A роль змеи, как видно, предназначается этому господину?> Я нашла это дерзким, ничего не ответила и ушла»
(А.П .Керн. Воспоминания о Пушкине// А.П .Керн. Воспоминания. Дневники. Письма. М ., 1989, с. 28)249 . Затем в театральных строках строфы XVII главы 1-й «Евгения Онегина» — между именами трагических героинь Расина и Озерова — явилось (и, конечно, не/не только ради рифмы!) ее Имя, которое, од­ нако, не удается привязать к какой-либо конкретной роли какой-либо конкретной постановки этого времени [Лотман 1983: 144], что может рассматриваться как свидетельство его особой значимости и дает ос­ нования приписывать ему специальную внутритекстовую функцию предвестника образа стоящей за ним героини и связанного с нею скрытого сюжета: «ошиканная» театральная Клеопатра 1-й главы пред­ сказывает развенчание светской «Клеопатры Невы» в главе 8-й! Вскоре была создана указанная выше «Клеопатра» 1824 г. (первая редакция, написанная «на едином дыхании», без обычных для Пуш­ кина сопутствующих рисунков, почти без помарок, т. е . в состоянии «величайшей сосредоточенности мысли» [Цявловская 1970: 5]), затем «Клеопатра» 1828 г. (вторая редакция), отрывки «Гости съезжались на дачу...» (1828-1830), «Несмотря на великие преимуще­ ства...» (1830), «Цезарь путешествовал...» (1833-1835), «Мы проводи­ ли вечер на даче у княгини Д.» (1835) и, наконец, главы об итальян­ ском импровизаторе (1835), вошедшие в состав объединяющего тек­ ста «Египетских ночей». Развивая использованную выше метафору океана и подводного хребта мифологического сюжета о Нине, можно было бы сказать, что параллельно этой скрытой глубинной формации — на протяжении всех лет работы Пушкина над «Онегиным» — вдоль океанского берега великого романа вырастала открытая нашему взору и доступная на­ блюдению и изучению горная цепь текстов о Клеопатре 25 °. Осущест­ вленное Пушкиным соединение двух этих имен, являющихся центрами двух представлений одного единого мифологического ком­ плекса, может рассматриваться как прямое свидетельство внутренне­ го единства и внутренней связи этих двух горных пушкинских обра­ зований. Нина — это Клеопатра нового времени («вечная» Клеопат­ ра!). Клеопатра — это предвоплощение Нины («вечная» Нина!). И чтобы помочь нам это осознать, Пушкин дал нам специальный — хотя не прямой, но все же доступный пониманию — ключ к его мысли. Вознося Татьяну на вершину не прошенной ею и не нужной ей вла­ сти над светом, он называет ее — в знак высочайшего ее апофеоза — «Неприступною богиней роскошной царственной Невы» и записыва­ ет в этом поразительном титуле все словесные, звуковые и смысловые составляющие имен и именований своей тайной героини. Татья­ на— «богиня», как «богиня» «Венера» из 1, XXV, и она «богиня Не-
вы», как «Венера Невы» из онегинской альбомной записи под No 9. В то же время, поскольку «Нева» в ее титуле получает совершенно неожиданные эпитеты — «роскошная» и «царственная», возникают смутные догадки то ли о царственной роскоши, то ли о роскошной царственности, о царстве роскоши или о роскошном царстве, — догад­ ки, которые должны вызвать в нашем сознании призрак Клеопатры со всеми атрибутами ее власти над царственным Нилом и мужскими сердцами, с ее мятущейся, тоскующей душой, с ее неутолимыми стра­ стями, с ее упоением «мрачной бездны на краю» и игрой чужими жиз­ нями и собственной жизнью. В звуках этого титула анаграммирована и Нина Воронская, и трижды воспроизведенный инициальный шифр R.C. — [«ер-сэ»]: («непРиСтупная» — «РоСкошной» — «цаРСтвен- ной»). Яркий образ «царственной Невы» тут же будет подхвачен и ис­ пользован (не без связи с античными мотивами дельвиговской по­ эзии) Языковым: «Ей <дружбе> гимны пел он. Громки были! / На бе­ рег царственной Невы / Не раз, не два их приносили / Уста кочующей молвы» («А. А. Дельвигу», 1831) 251, а позднее на этой пушкинско-язы­ ковской основе А. Григорьев создаст свой образ «сладострастной Не­ вы»: «Твои уста так жаждут поцелуя,/ И грудь твоя колышется точь-в-точь, / Как сладострастная Нева... Тоскуя, / Ведь ты сама тоски не хочешь превозмочь...» (Глава из романа «Отпетая», 1847 — с двой­ ной пушкинской реминисценцией). Татьяна и Нина, таким образом, окончательно воссоединяют­ ся в новом примиренном единстве, и Онегин, когда-то, мальчиком с юным пухом над губой, бывший — в точном соответствии с мифом — третьим в ряду обреченных Нине-Клеопатре, остается, отвергнув одну и отвергнутый другой, наедине со своею вечною и гибельной тоскою. 29. Заключение. Упомянув о «магическом кристалле», Пушкин на полтора столетия вперед приоткрыл исследователям «даль свободного романа» как важнейшее направление их поисков, Белинский, назвав пушкинский роман «энциклопедией русской жизни» (многие страницы которой до сих пор остаются не только не прочитанными, но даже не разрезанными!), показал, что «Евгений Онегин» имеет не только «даль», но и необъятную ширь. Мережковский увидел в «Евгении Онегине» еще и неизмеримую глубину. Все сказанное выше позволяет утверждать, что великое пушкин­ ское творение имеет еще одно — четвертое измерение: скрытый и жизненно важный для Пушкина мифологический сюжет — сюжет о роковой утаенной любви.
Примечания
Часть первая 1 Тексты Лермонтова цитируются далее с указанием номера тома и страницы по изданию: М.Ю.Лермонтов. Собрание сочинений в 4 т. М, 1958. В оговоренных случаях по: М.Ю.Лермонтов. Сочинения в 6 т. М.; Л., 1956, т. V и М.Ю .Лермонтов. Полное собрание сочинений. Л ., 1935- 1937, т . 1-5. Тексты Пушкина цитируются таким же образом по изданию: А. С . Пушкин. Полное собрание сочинений в 10 т. М ., 1957-1958 . В ого­ воренных случаях по: А. С. Пушкин. Полное собрание сочинений в 10 т. М., 1950, т.Ѵ («Евгений Онегин») и А. С. Пушкин. Полное собрание сочинений в 18 т. М, 1937-1947 (Репринт: М., 1995-1997), т. 6 («Евге­ ний Онегин» — варианты рукописей и печатных изданий). При цити­ ровании «Евгения Онегина» в скобках указываются глава (арабскими цифрами) и строфа (римскими цифрами), а для черновых и беловых вариантов дается ссылка на издание с указанием тома, страницы и но­ мера сносок. 2 Обращаясь к Жуковскому с выражением восхищения его поэтическим мастерством и с просьбой открыть ему «не тайны поэзии, а стихотвор­ ства тайны», Вяземский полушутливо-полусерьезно признается в сво­ ей беспомощности: «Но я, который стал поэтом на беду, / Едва когда путем на рифму набреду; / Не столько труд тяжел в Нерчинске рудо­ копу, / Как мне, поймавши мысль, подвестъ ее под стопу / И рифму залучить к перу на острие. / Ум говорит одно, а вздорщица свое. / Хо­ чу ль сказать, к кому был Феб из русских ласков, / Державин рвется в стих, а втащится Херасков...» («К В. А . Жуковскому. Подражание са­ тире II Депрео», 1819). Впрочем, у Вяземского был предшественник, которого он не мог не знать, но о котором умолчал. Десятью годами раньше тот же ход при передаче слов Буало «La raison dit Virgile et la rime Quinault» в том же тексте применил С.Н.Марин (1776-1811). Восхищаясь мастерством Дмитриева и тоіі легкостью, с какой он «на­ ходит рифмы», Марин говорит: «Не так, как у меня, — который за гре­ хи / Судьбою осужден марать весь век стихи! / В сем трудном ремесле мой разум убивая, / Терзаюсь, мучуся, бумагу я деру, / Но нужного стиха никак не приберу. / Коль ненавистника хочу назвать пороков, / Мне ум твердит Княжнин, а в стих идет Сумброков. / Когда ж с Оми- ром я сравнить кого готов, / Херасков на уме, а под пером Графов...» («К Дмитриеву». Сатира вторая // Драматический вестник. СПб., 1808, No23. Цит. по: С.Н .Марин, М.В .Милонов. Стихотворения. Драматиче­ ские произведения. Сцены и отрывки. Письма. Воронеж, 1983, с. 66). Нужно заметить, однако, что о Марине — в связи с живо обсуждавшим-
ся ими посланием Вяземского — не вспомнили ни А. И . Тургенев и Д.АБлудов (письма П. А . Вяземскому от 23 февраля и 9 марта 1821г.), ни Пушкин в своей дневниковой записи от 3 апреля 1821 г. Возможно, потому, что «заимствования» и «последования» такого рода не считались грехом в эти годы и упор делался на обработку материала [Тынянов 1928/1968:141]. 3 Неоднократно цитируемые, эти строки — «Я думал уж о форме плана / И как героя назову, / Покаместь моего романа / Я кончил первую главу» (1, LX) — как правило понимаются превратно и, вопреки их оче­ видному смыслу, относятся к «форме плана» и «герою» «моего рома­ на» [Лотман 1983: 112; Егоров, Небольсин, Федута 1993: 14; Фесенко 1999: 9 имн. др.], что бессмысленно, поскольку и план уже раз­ работан, и — что заведомо не может вызывать никаких сомнений — имя героя уже найдено и с самого начала («Без предисло­ вий, сей же час»— 1,1) представлено читателям: «Онегин, доб­ рый мой приятель...» (1, II) и «Судьба Евгения хранила...» (1, III). И размышления о плане, и поиски имени связаны не с «Евгением Оне­ гиным» / Евгением Онегиным, романом и героем, а с задуманной Пуш­ киным в ходе работы над первой главой романа «поэмой песен в два­ дцать пять», о которой говорится в предшествующей строфе (1, LIX). 4 В этом отношении антропонимия художественной речи прямо проти­ воположна естественной антропонимической практике общества, где нарекающие имеют определенную свободу выбора личного имени, то­ гда как отчество однозначно предопределяется именем отца. Более то­ го, как свидетельствует изучение творческой лаборатории многих ав­ торов, отчество во многих случаях онтологически предшествует имени отца, а это последнее выводится из первого в процессе обратного сло­ вообразования. См. по этому поводу прямое и недвусмысленное вы­ сказывание А. Битова («Ахиллес и черепаха» // Литературная газета, 22 января, 1975). Не случайно поэтому, что у некоторых авторов (осо­ бенно типично это для Достоевского) отчества героев в текстах вполне законченных произведений сохраняют неопределенность и зыбкость черновика. См.: [Топоров 1973; Пеньковский 1976]. 5 Однако и не являются вполне посторонними ему. Ср. замечание M. М. Пришвина, что замена имени героя, когда произведение уже на­ писано, сопряжена со значительными трудностями, поскольку новое имя (при прочих равных признаках) по особенностям слоговой струк­ туры и ударения может противоречить уже сложившемуся ритмиче­ скому строю фраз и ладу целого, 6 Так, именем Нина называли: в семье Добролюбовых сестру Н. А . До­ бролюбова Антонину Александровну (Н.Л .Добролюбов. Полное соб­ рание сочинений. М .; Л., 1964, т. 8, с. 83); в семье книгоиздателей Са-
башниковых— Антонину Васильевну Сабашникову (М.В .Сабашни­ ков. Из воспоминаний// Наука и жизнь, 1975, No7, с. 138; С.В .Белов. Книгоиздатели Сабашниковы//Байкал, 1974,No 1, с. 112 -113). Тожев отражении: Ниной называет свою жену Антонину Сергеевну герой по­ вести П. Боборыкина «Поумнел» Александр Ильич Гаярин, а ее свояк, Виктор Павлович Нитятко, именует ее Ниной Сергеевной (см.: П. Д . Бо- борыкин. Собрание сочинений. СПб., 1897, т. 10, с. 79 и сл.). 7 Редкое уменьшительное Ан(н)ина засвидетельствовано в поэзии Е. Ф .Ро- • зена (1800-1860): «Анина милая, одетая лучами, / И развевается в ру­ ке ее волнами / Хоругвь любови роковой! / <...> /Анинаі возврати по­ терянные годы,/ Чтоб вновь мне на руках кормилицы-природы/ Грудным младенцем засыпать!» («Тоска по юности», 1826). К соотношению Анна — Нина см. также: «Новый 1814-ый год Жу­ ковский встречал в имении Е. А. Протасовой в селе Муратове Орлов­ ской губ. Один из муратовских соседей, помещик Алексей Александ­ рович Плещеев, пригласил его погостить у него в селе Черни и от­ праздновать день рождения его жены, Анны Ивановны Плещеевой, урожд. графини Чернышевой. В числе зрелищ празднества были воен­ ные маневры солдат, которыми были одеты крепостные. На их знаме­ нах и киверах стояла буква Я, так как Плещеев звал жену свою Ниной» (Г-жа Толычева. Рассказы и анекдоты// Русский архив, 1877, кн.2, с. 367-368). Ср. еще отношения в паре Анна — Нина, связанной с доче­ рью декабриста И.И.Пущина, Анной Ивановной Пущиной (1842- 1863), второе имя которой было дано ей ее воспитательницей М. А . До­ роховой, в память покойной дочери последней, и, по-видимому, не вы­ ходило сколько-нибудь широко за пределы общения между ними. См.: И.И .Пущин. Записки о Пушкине. Письма. М., 1956, с.431. Отмечу, что относящиеся к этому факты получили совершенно превратное осве­ щение в статье Л. Большакова «Аннушка, дочь декабриста» (Литера­ турная Россия, 17 января, 1975, с. 24). Позднее, во второй половине XIX в., переименования в паре Анна — Нина стали более распростра­ ненными — особенно в артистической и писательской среде. Ср. име­ нования актрисы и писательницы Нины (Анны) Павловны Анненко- вой-Бернар (1859-1933) или писательницы Нины (Анны) Александ­ ровны Арнольди (1843-1921). Ср. также именование полуитальянки Анны (Нины) Иосифовны Панэ (t 1948), внучки Ольги Сергеевны Павлищевой, сестры А. С . Пушкина [Мир Пушкина 1993: 9]. Во мно­ гих таких случаях определить, имеем ли мы дело с образованием уменьшительного от Анна, с изначально двойным (при наречении по­ лученным) именем или с переименованием того или иного рода, без знания конкретной истории именуемого, оказывается затруднитель­ ным или невозможным. Следует заметить, что имя Aima было крест-
ным именем «царицы куртизанок», великой Нинон де Ланкло, тогда как Нинон — ее домашнее, «детское» имя, укрепленное ею в ее полном именовании (см.: [Сомов 1999:331]). 8 Ср. еще одно ошибочное утверждение такого рода: «Любопытно, что своих предков Анджело и Винченцо Титтони Мария-Джулия и ее муж зовут дружески-фамильярно, по именам, точно они еще живы: их мать Екатерину, как и во времена Стасова, — „нонпа Нина' 1 — бабушка Нина. Нина — это уменьшительно-ласкательное от Екатерины» (И. Бочаров, Ю. Глушакова. Карл Брюллов. Итальянские находки. М ., 1977, с. 25). 9 Следует заметить, что Нина принадлежит к числу имен, которые не имеют особой сокращенной формы и используются одновременно в двух функциях: в функции полного имени (ср.: Татьяна Ивановна и Нина Ивановна) и в функции сокращения (ср.: Таня и Нина). 10 Ср. известное примечание Пушкина к строфе «Евгения Онегина», по­ священной имени Татьяна: «Сладкозвучнейшие греческие имена, ка­ ковы например, Агафон, Филат, Федора, Фекла и проч., употребляются у нас только между простолюдинами» (И, XXIV). 11 См. о нем: М.А.Дмитриев. Князь Иван Михайлович Долгоруков и его сочинения. М ., 1851; 2-е доп. изд. М ., 1852;П.А .Вяземский. <И. М. Дол­ горукова Из «Старой записной книжки»// Стихотворения. Воспо­ минания. Записные книжки. М ., 1988, с. 376 -380 . А также: Краткая ли­ тературная энциклопедия. М,, 1964, т.II, с.732; Русские писатели. Био­ библиографический словарь. М., 1990, т.1, с. 260-262 (Т. Очирова); Русские писатели. 1800 -1917 . Биографический словарь. М., 1992, т. 2, с. 149 -151 (В.П.Степанов); Г.Д.Овчинников. Историк собственного сердца // И.М .Долгоруков. Капище моего сердца. Ковров, 1997, с. 7 -20. 12 Вот еще ряд показательных примеров: 1) женщины: Ср. следующее заслуживающее внимания свидетельство: «В 1746 го­ ду, марта 30-го, чрез герольдию вступил в службу 16 лет, оставя малень­ кую свою деревнишку и дом в Муромском уезде, в сельце Куторине; и в оном доме хозяйствовать принуждена была малолетняя, однако меня большая, сестра Александра, а прямо Матрена»... (Жизнь старинного русского дворянина. Записки Ивана Федоровича Лукина // Русский архив, 1865, т. 3, с. 447). Ср. еще сведения о следующих лицах: Екате­ рина (Роза) Алексеевна Прончищева (см.: Е. А. Сабанеева. Воспомина­ ния о былом. Из семейной хроники 1770-1838 гг. СПб., 1914, с.Х); Ма­ рия (Васса) Яковлевна Строганова, вторая супруга графа Г. Д . Стро­ ганова, урожд. Новосильцева, статс-дама Екатерины I (см.: Русская старина, 1870, кн. 2, с. 453); Марфа (Настасья) Ивановна Пожарская, жена П.Д. Пожарского, сына кн. Д. М . Пожарского (см.: Записки И. П . Са­ харова// Русский архив, 1873, кн. 6, с. 981); Екатерина (Смарагда)
Дмитриевна Голицына, супруга киязя Д. М. Голицына, дочь молдавского господаря князя Д. А . Кантемира, статс-дама Елисаветы Петровны (Рус­ ская старина, 1870, кн. 2, с. 467) и др. под. Из фактов более позднего времени: Анна (Галина) Константиновна Черткова (см.: Л.Н .Толстой. Полное собрание сочинений. М., 1952, т. 57, с. 426); 2) мужчины: Михаил (Кондрат) Иванович Дашков, камер-юнкер Екатерины II, муж Е.Р .Дашковой (Русская старина, 1870, кн.2, с.468); князь Нико­ лай (Андрей) Александрович Масальский, сенатор и обер-гофмейстер при дворе Александра I (А.Я .Булгаков. Записки. 20 февраля 1812 г. // Русский архив, 1867, кн. 11, стлб. 1365); граф Петр (Иона) Александ­ рович Бутурлин (см.: М.Д.Бутурлин. К воспоминанию о Ф. И . Инозем­ цеве // Русский архив, 1872, кн. 7-8, стлб. 1459); Сергей (Гавриил) Юрь­ евич Нелединский-Мелецкий (см.: М.О .Гершензон. Грибоедовская Москва. М., 1994, с. 225) и др. под. Двойным именем обладал и третий представитель мужской линии рода Лермонтовых, крестное имя которого Евтихий было заменено — в честь основателя рода Юрия (Георга) Лерманта — именем Юрий, в связи с чем его сын Петр получил двойное отчество — Евтихиевич (Юрьевич) (рассказывая об этом, Г. П . Данилевский заметил: «Двойст­ венность имени не была редкостью в древней России» — см.: Г.П .Да­ нилевский. Прадед Лермонтова// Русский архив, 1875, кн.9, с. 107). Так было положено начало установившейся в этой семье традиции че­ редования имен Петр и Юрий, поддерживавшейся на протяжении жизни пяти поколений Лермонтовых (см. также: В.В.Никольский. Предки М.Ю.Лермонтова// Русская старина, 1873, т.7, кн.4, с.554; М. Ф.Муръянов, С.А .Панфилова. Род Лермонтовых// Лермонтовская энциклопедия. М„ 1981, с. 467 -468) и сломанной в остром антропо- нимическом конфликте, разыгравшемся над колыбелью будущего по­ эта (как часть целого клубка разногласий и противоречий между его отцом, с одной стороны, матерью и бабушкой, с другой). В результате Лермонтов был назван не по деду со стороны отца, как требовала се­ мейная традиция Лермонтовых, а по деду со стороны матери (Арсе- ньевой) и, таким образом, получил «не свое» — «неправильное» — имя, что не могло не сказаться роковым образом на его судьбе. Как за­ свидетельствовал П. АВисковатов, «отец его Юрий Петрович согла­ сился на это неохотно» [Висковатов 1987: 36]. Не помогло и покрови­ тельство архангела Михаила, которого глубоко чтили в доме Е. А . Ар- сеньевой (картина «Архистратиг Михаил, поражающий змея» неиз­ вестного художника начала века экспонируется в Тарханской усадьбе) (см.: [Чистова 1981: 178-179]). Сохраняя на протяжении всей жизни глубокий и живой интерес к истории и генеалогии своего рода, разду-
мывая над истоками своей фамилии, Лермонтов не мог не включить в круг своих размышлений и переживаний указанный выше факт слома антропонимической традиции: предназначенное ему и отнятое у него имя Петр должно было — пусть призрачно — входить в его самосоз­ нание. Лермонтов сам был виртуально двуименным, и это обстоятель­ ство нельзя не принимать во внимание, если мы хотим ответить на во­ прос о двуименности героини «Маскарада», 13 Имеются в виду различные несоответствия, несогласования и разлады в отношениях между личным именем и отчеством в русско-нерусских (русско-немецких, русско-французских и т. п .) и нерусско-русских (не­ мецко-русских, французско-русских и т. п.) семьях, где национально-куль­ турные различия осложнялись различиями религиозно-культурными, а возникавшие противоречия, поскольку отчество заменить в норме было нельзя, разрешались через снимавшее конфликт второе имя. Ср. в отражении: «...немец, чиновник, женился на русской дворянке, отче­ го в именах детей его вышла страшная путаница русских имен и не­ мецких прозваний: Федосья Готлибовна, Филипп Готлибович и проч.» (Н.Полевой. Эмма, II) — поэтому ее «неблагозвучное имя» — Федо- сья — «еще в детстве ее было переделано в Фанни». Таким же образом девочку, получившую при православном крещении имя Дарья, если она была дочерью барона Рауша фон Траубенберга, могли позднее по желанию родителей «переназвать» Доротеей (Д. А. Траубенберг вхо­ дила в круг дальней родни Пушкиных — см.: Пушкин. Исследования и материалы. Л ., 1982, т. X, с. 283). Те же два имени носила дочь при­ ятельницы Пушкина Е.М .Хитрово — Дарья (Доротея) Федоровна (Фердинандовна) Фикельмон(т), урожденная графиня Тизенгаузен [Черейский 1988: 464]. Однако двуименность этих двух дам может иметь и иное объяснение. Она может быть связана с приспособительной заменой иноязыч­ ного личного имени, а также — параллельно — и основы отчества, чуж­ дых русской языковой среде, обычным для нее русским именем, но не генетически родственным эквивалентом (Иоганн <-> Иван, Якоб <-> Яков и т. п .), а лишь созвучным, и притом, как и во многих других типах на­ речения второго имени, созвучным по начальному звуку или началь­ ному слогу (Доротея <-» Дарья, Леопольд <-» Леонтий, Вильгельм <-> Ва­ силий, Карл <г> Карп и др. под.) . Впрочем, жесткую границу здесь, как и во многих других случаях, провести нельзя. Ср. отношения в ряду Георг — Георгий — Юрий — Егор. В числе реальных носителей таких двойных имен — барон Федор (Фридрих-Тотлиб) Богданович Эльснер (1770- 1832), преподаватель военных наук в Царскосельском лицее [Черей­ ский 1988: 512]; Павел (Поль-Августин) Алексеевич Дюбрюкс (1773- 1835), керченский чиновник и археолог [Формозов 1979:31-33]; граф Ро-
мая (Роберт-Генрих) Иванович Ребиндер (1777-1841), статс-секретарь по делам Финляндии (Мир Пушкина 1993: 195); Адам (Адольф-Рейнхольд) Карпович Реткирх, муж младшей дочери А. П. Ганнибала (Пушкин. Ис­ следования и материалы. М., 1982, т.Х, с. 277) и др. При отсутствии в русском необходимого «начально-буквенного» / «начально-звукового» соответствия (таковы, например, русские имена с начальными Я/" — [ш]: словарь [Петровский 1966: 231] приводит на своем алфавитном месте только два имени — Шалва и Шушаника, и оба с пометой «Стар, редк.») выбор имени-заменителя оказывался, естественно, более свободным. Ср. случай полковника артиллерии Шарля Франсуа Мезьера, который, имея возможность быть Карлом, предпочел называться Владимиром Францевичем, откуда двойное отчество его дочери Августы Владими­ ровны (Карловны) Мезьер (1862-1935), переводчицы и беллетристки (см.: М.В . Машкова, А. В . Мезьер. М., 1962). С этим же связаны редкие случаи замены «экзотических» отчеств. Так, дочь Озияса Григорьевича Шперлинга — актриса и писательница Лидия Озиясовна Шперлинг стала именоваться Лидией Валентиновной Лесной (Русские писатели, 1994, т. 3, с. 349). 14 Имеются в виду случаи, когда двуименность может объясняться со­ хранением или перенесением на русскую почву западноевропейского образца (в частности, в семьях выходцев из Германии или Франции — ср., например, именование гениального архитектора, автора неосущест­ вленного проекта храма Христа Спасителя, Карла-Александра Лаврен­ тьевича Витберга — Русская старина, 1872, кн. 1, с. 17). Возможно, что так же следует объяснять, например, именование графини Анны-Ека­ терины Ивановны Бестужевой-Рюминой, супруги великого канцлера А. П. Бестужева-Рюмина, которая была дочерью российского резиден­ та в Гамбурге Иоганна-Фридриха фон Беттингера (см.: Русская старина, 1870, кн. II, с. 450), Софьи-Марии Александровны Блок, сестры Л. А. Бло­ ка, деда поэта А. Блока, и др. 15 Оставляя в стороне специальные — ритуальные — мены имен в цер­ ковном мире (при пострижении в монахи, при получении более высо­ кого духовного сана и т.п., см.: [Успенский 1994а: 152-153]), здесь можно отметить: 1) Те давно ушедшие в прошлое особые случаи, которые были свя­ заны с обычаем, предписывавшим смену личного имени девушки, вво­ димой в царскую семью в качестве «царской невесты» (так, девицу Марию Хлопову, которая должна была стать женой Ивана Грозного, переименовали в Анастасию, но, когда государь отменил свое решение, ей вернули прежнее имя [Пыляев 1891: 478]), причем одновременно могли производить смену имени и у ее отца, становившегося «царским тестем» (ср.: «...Иларион Аврамович Лопухин <...> служил в Верхоту-
рье в звании стольника. Дочь его Евдокия стала супругою царевича Петра, и с тех пор он принял имя Феодора, по примеру Александра Салтыкова, переменившего также свое имя по случаю брака дочери его Прасковьи с царевичем Иоанном Алексеевичем» (А.Л -д . Память о царице Евдокии Феодоровие// Русский архив, 1873, кн. 4, с. 650; см. также: [Пыляев 1891:491; Успенский 1994 а: 151]). 2) Те редчайшие, уже совершенно экзотические и нарушающие все нормы случаи, когда имело место прямое наречение двойного имени. Ср.: «...9 числа приехал Меншиков со всею компаниею в Белгород, приехал и Петр из Ахтырки, а в ночь — Дарья Михайловна подарила князя сыном. Петр окрестил новорожденного, дав ему двойное имя Лу­ ка-Петр (курсив мой. — А Я.), произвел его в поручики Преображен­ ского полка и, уезжая с Екатериною в Воронеж И февраля 1708 года, оставил записку: „Новорожденному Луке-Петру дарую, яко крестнику своему, сто дворов на крест..."» (В.Г .Есипов. Жизнеописание князя А. Д . Меншикова // Русский архив, 1875, кн. 9, с. 67). 3) Пережитки восходящей к древнейшей эпохе и долго сохраняв­ шейся в народе двуименности, представлявшей объединение перво­ го — языческого и второго — христианского («крестильного») имени. Ср. именование стольника и полковника в царствование Петра I Фе- дора-Любима Матвеевича Кравкова (см.: К В. Фролов. Предводители дворянства Муромского уезда. Владимир, 1996, с. 11) или — как ред­ кий осколок далекого прошлого в начале XIX в. — именование отца П. В . Нащокина, друга А. Пушкина, — Воина (Дорнмедонта) Василье­ вича Нащокина (1742-1806) (Пушкин. Исследования и материалы. Л., 1973, т. X, с. 321). Известны также пережиточные случаи наречения второго — тайного (от сглаза и колдовства) крестильного имени, кото­ рое становилось известно только после кончины, во время отпевания [Пыляев 1891:477]. 16 Ср. в этом отношении документальный очерк Н. Караш «Декабрист С. Г. Волконский на вольном поселении», автор которого, рассказывая о замужестве Елены Волконской, называет ее Нелли Волконской (Про­ метей. М., 1972, вып. 9, с. 37). 17 Так, на принадлежавшем редактору «Записок кн. И . М . Долгорукова» А. Полякову собрании писем И. М . Долгорукова рукой одного из чле­ нов семьи князя было написано: «Письма князя Ивана Михайловича Долгорукова (поэта), собранные его дочерью („Варварой") Антони­ ною Ивановной Новиковой» (см.: Записки князя И.М .Долгорукова, с. 5). Ср. более позднее литературное отражение этой ситуации в ро­ мане Г. П.Данилевского «Черный год», где действие происходит в го­ ды пугачевского бунта и где, если это не анахронизм, одна из героинь вводится в повествование как Нинет Ладыженцева, а позднее именуется
Ниной Александровной (Г.П .Данилевский. Собр. соч. в 24 т. СПб ., 1901, т. 16, с. 34, 36 и сл.) . Ср. еще повторяющееся именование Зина Вулъф (о Евпраксии Николаевне Вульф) в работе [Щеголев 1936:165]. 18 При таком положении само разграничение двух имен и определение то­ го, какое из них является первым, а какое вторым, оказывается в ряде случаев — при отсутствии документальных данных или прямых свиде­ тельств на этот счет — достаточно затруднительным. Ср. в этом отноше­ нии приведенные выше факты из комментариев к письмам П. А . Вя­ земского, где иногда в скобках дается не второе, а первое — официаль­ ное, крестное имя. Отсюда по существу уже только один шаг до полного отказа от первого имени — с официальным утверждением второго. 19 При этом обычно сменялось не только имя, но и отчество, т. е . все двух- компонентное именование целиком. Это было обязательным для жен­ щин, вступавших в царскую семью, но могло иметь место и в быту. Как вспоминал А. А . Фет, «мать моя до присоединения к православной церк­ ви носила название Шарлотты Карловны. Но как восприемником ее был родной брат отца моего Петр Неофитович, то мать в православии на­ зывалась Елизаветой Петровной» (А. Фет. Воспоминания. М., 1983, с. 29). 20 Следует заметить, что первая половина XIX в. в истории русской светской антропонимической практики была временем совершенно уникальным по широте и массовости вторичных именований-пере­ именований, Никогда — ни раньше, ни позже — прозвища (различного происхождения, разной словообразовательной природы, разной ши­ роты применения и разной степени жизненности) не были в среде русской аристократии столь обычным, если не обязательным, компо­ нентом именования. Фактически каждый член этого сообщества так или иначе, в ту или иную пору жизни получал одно или несколько (функционировавших одновременно или сменявших друг друга) про­ звищ, или, как тогда говорили, пользуясь не замеченным нашими сло­ варями заимствованным из французского эквивалентом, собрикет/со- брике (< sobriquet). «Как в школе всякий имеет свой собрикет, — писал М. А. Корф, — то мы его <Пушкина> прозвали „французом"» [Воспоми­ нания 1998: 1, 103]. Позднее он стал «сверчком» (в «Арзамасе»), нако­ нец, «арапом» и «африканцем». У Лермонтова, как известно, было прозвище «Маёшка» (ср.: «...прозвище Майошки сорвалось у него с языка и было повторено Юрьевым, объяснившим Хрущеву, что так они в школе, где всем давались клички и собрике, прозвали Лермонто­ ва по причине его сутуловатости...» — В.П . Бурнашев. Воспоминания <1836-1837>, 1872// Русский архив, 1872, кн. 2, вып. 9, с. 1836), а его друг А. А . Столыпин носил имя «Монго», сливавшееся с его фамиль­ ным именем в целостное единство: «Столыпин-Монго» / «Монго-Сто- лыпин». Н . Н. Гончарова в период трудного пушкинского сватовства 14- 7681
носила в его дружеском кругу имя «Каре»; Е. М . Хитрово была «Лизой Голенькой» и «Эрминией»; князь П. А. Вяземский именовался «кня­ зем Мишурским», «князем Коврижкииым» (через «пряник Вязем­ ский»), «князем Вертопрахиным» и др., а его жена, княгиня В. Ф. Вя­ земская — «княгиней Ветраной». Князь А. С. Голицын (1789-1858) был известен под именем «Рыжий»; князь В. П. Голицын (1800-1863) имел прозвище «Рябчик»; князь МП.Голицын (1798-1862) именовался «Губан» (и «Губан Голицын»); князь С. Г . Голицын (1803-1868) прозы­ вался «Фирс»; княгиня Е. И . Голицына (1780-1850) была известна как «Princesse Nocturne»; П. П . Новосильцев (1797-1869) — «Casse-noisette»; Е.П.Мегакса(1804-1856) - «Трапандос»; кн. Н . Б . Юсупов (170-1831) - «татарский князь»; князь П. М. Волконский (1776-1852) — «Заика»; И. АРушковский (1785-1863) - «Се-бо»; князь А. И .Трубецкой (1806- 1855) - «Эол»; П. И . Самарин (1795-1845) - «Кащей»; АД.Офроси- мова (1753-1826) — «Набатова»; Н. В. Булгакова (урожд. кн. Хованская, 1785-1841) - «мадам Ultra»; M. M. Сонцов (1779-1847) - «дядюшка Лимбургский Сыр»; Е. M Ивелич («милая кузина», как называл ее Пушкин, 1795-1838) - «Граф»; В.Д .Вольховский (1798-1841) - «Су- ворчик» и др. В доме Пушкиных-старших почти всех родственников, знакомых и слуг называли прозвищными именами: сестер Занден — «Мими-биби» (а также — «Ми-би» и «Ми»); слугу Николая Кудряво­ го— «Никдуй»; И.П .Архарова — «Иван Златоуст» («Иван Златоуст Архаров»); А. И . Васильчикову — «тетушка Добродетель»; О. М. Сон- цову — «Алиша»; Т.Д.Талызину — «Горбушка», «Дурнушка» и «Кри- кушка»; H. М. Шушерина — «Кривоногий» и др. [Мир Пушкина 1993: 31, 38, 48, 55, 79, 89, 90, 139, 143 имн.др.] . «Прозвищный» феномен пушкинской эпохи требует специального глубокого изучения. 21 Ср.: «Что Любимка Петровна?» (П.А.Вяземский — В.Ф.Вяземской, Имая1832 г.). 22 Ср. предельный случай, когда интимное имя известно только двум ис­ пользующим его людям и выступает как особое средство связи между субъектом и объектом наречения. См. в этом отношении стихотворе­ ние Е.Баратынского «Своенравное прозванье...» (1834). Именно здесь, очевидно, пролегает та тонкая грань, которая разделяет и связывает второе имя и прозвище. Ср., например, Бобо — второе имя (или про­ звище?) графини Марии Александровны Потоцкой (1807-1845), урожд. Салтыковой (см. о ней: П. А . Вяземский — В . Ф . Вяземской, 31 декабря 1831 г.), или чеховскую Женю, шутливое прозвище которой Мисюсь, по всей вероятности, восходит к детскому произношению чужого для девочки, английского слова миссис, с которым она должна была обра­ щаться к гувернантке (поэтому обычный у чтецов произносительный вариант [мисюсь] нужно считать ошибочным). Ср. еще: «...B пользу
же, в частности, женитьбы именно на Мисси (Корчагину звали Мария, и, как во всех семьях известного круга, ей дали прозви­ ще) было то...» (Л.Толстой, «Воскресение»). Другой тип предельного ограничения второго имени представляют конспиративные имена, выступающие как прозвища или клички. 23 Следует, однако, заметить, что в ряду рассмотренных выше фактов двуименности пара Прасковья — Полина занимает особое место. Она выделяется высокой частотностью, регулярной повторяемостью, и эта регулярность связи ее членов свидетельствует о том, что, несмотря на отсутствие формальной выводимости одного имени из другого, мы имеем здесь дело с проявлением характерного для российского дворян­ ства русско-французского двуязычия на антропонимическом уровне. Ср. соотношения типа Иван — Жан, Мария — Мари, Петр — Пьер, Вар­ вара — Барбара, Андрей — Андре, Михаил — Мишель и т. п . (Гротескное представление подобных соответствий см. в романе А. Ф . Вельтмана «Сердце и думка», 1838.) То же в более редких русско-английских со­ ответствиях типа Елизавета — Бетси, Лев — Лайон. То же в уменьши­ тельных именах типа Николай — Коко, Евдокия — Додо, Зинаида — Зизи и т. п ., имеющих ударение на втором слоге — в отличие от русских сло­ говых удвоений с ударением на первом слоге (таких, как Вава, Гага, Ля­ ля, Тата и т. п .) . Как всегда бывает в отношениях такого рода, граница между вторыми именами, с одной стороны, и созданными на иноязыч­ ный лад вариантами уменьшительных первого имени, с другой, ока­ зывается достаточно зыбкой и неопределенной. Так, имя Зиш являет­ ся безусловно «вторым именем» в паре Фекла — Зина, тогда как в паре Евпраксия — Зина оно может квалифицироваться и как «второе имя», и как «вариант уменьшительного», если исходить из отношений в ря­ ду Евпраксия <г> франц. Euphrosine Зина // Зизи. Ср. Эфрозина как постоянное именование Евпраксии Николаевны Вревской (Вульф) в переписке Пушкиных (см.: [Мир Пушкина 1993: 112, 193 , 228 и др.]). Ср. также вариант Zizine (А Н. Майков. «Машенька», 1846). 24 Комментаторы указанного издания не указали, какой именно сонет Петрарки был переведен Крыловым. Можно полагать, что это был со­ нет CXXX1V: «Война. А я не создан для побед, / и, упованья примирив и страхи, / парю над миром и лежу во прахе, / держу в объятьях целый свет. // Дрожу, любовью пламенной согрет, / отвергнут милой, но все­ гда в рубахе / смирительной, и голова на плахе, / но смерти нет. И жиз­ ни тоже нет. // Безгласный — вопию, незрячий — вижу, / и рад бы жить, и помыслы о смерти / бессилен выбросить из головы. // Влюб­ лен. Себя при этом ненавижу. / Всему виною вы, хотите верьте, / хоти­ те нет, мадонна. Только вы» (Франческо Петрарка. Избранная лирика. М., 1970, с. 74 . Перевод с итал. Е . Солоновича).
25 Перелагая стихотворение Парни «Délire», Милонов использовал ус­ ловное имя Нина в качестве эквивалента-заменителя имени Eléonore в тексте оригинала. Ср., например: «Eléonore, amante fortunée, / Reste a jamais dans mes bras enchantée...» (см, этот текст в книге: Французская элегия ХѴІІІ -ХІХ веков в переводах поэтов пушкинской поры/ Сост. В.Э .Вацуро. М., 1989, с. 112, 114, 116). Eléonore в этом тексте, как и в других текстах Парни, как и у других французских авторов, — несомненно, также условное имя, и русские читатели именно так его и воспринимали: «...элегии Парни были так верно и так нежно переда­ ны Батюшковым на Русском языке. Помню, что по этому поводу прозвал я бедного Батюшкова в шуточном послании: Певец чужих Элеонор...» (П.А.Вяземский. Автобиографическое введение// П.А .Вяземский. ПСС. СПб., 1878, т. І,с. XXVI). 26 Ср. в «Словаре языка Пушкина»: «НИНА (2) Условное поэтическое имя. Грустно, Нина: путь мой скучен...» [Сл. яз. П .: 2, 866]. Здесь же: НИНЕТА с тем же толкованием. Ср.: «Что нужды, если и с ошибкой / И слабо иногда пою? / Пускай Нинета лишь с улыбкой / Любовь бес­ печную мою / Воспламенит и успокоит! / А труд и холоден и пуст; / Поэма никогда не стоит / Улыбки сладострастных уст» («Тургеневу», 1817). Ср. выразительное замечание В.Г .Белинского: «Направление, данное Карамзиным нашей литературе, было по преимуществу сенти­ ментальное. Так как оно было в духе времени, то скоро проникло и в нравы общества. Чувствительные души толпами ходили гулять на Ли­ зин пруд; Эрасты, Леоны, Леониды, Мелодоры, Филалеты, Нины, Лилы, Эмилии, Юлии размножились до чрезвычайности...» [Белинский 1955: 9, 383-384]. Включая имя Нина в этот ряд «чувствительных» имен, Белинский имел в виду альбомную поэзию и «слезливую» прозу, по­ добную повести П. Шаликова «Темная роща, или Памятник нежности» (1819), герои которой — сельская Нина и городской Эраст — связаны непорочною любовью, обещающей им счастье, но, обреченные соци­ альным и имущественным неравенством, а главное — глухотой и чер­ ствостью людей, на вечную разлуку, трагически погибают. Обращаясь к послекарамзинской литературе, Белинский не мог не увидеть изме­ нений в функционировании имени Нина и справедливо охарактеризо­ вал его как «романическое» [Белинский 1947:302]. 27 Имя Эмма (сохраненное в более раннем — 1801 г. — переводе В. А . Жу­ ковского) в антропонимике немецкой художественной речи — эквива­ лент условных полунарицательных женских имен в русском поэти­ ческом языке. Ср. еще в начале XX в. у Кр. Моргенштерна (1871-1914), в чьем творчестве сочетаются элементы декаданса и неоромантизма, стихотворение «Môwenlied», где «Die Môwen sehen aile aus, als ob sie Emmahiesen» (Cr.Morgenstern. Galgenlieder der Gingganz. Munchen, 1963),
что заставляет вспомнить чеховскую чайку-Нииу. Отсюда соответствие Эмма = Нина » Любовь, объясняющее и литературные (Эмма <г* Ни­ на), и известные в ХѴІІІ -ХІХ вв. светские (Эмма <-> Любовь) взаимо­ замены и переходы в этом именном ряду. Ср., с одной стороны, Эмма как условное имя в стихотворении А. И. Полежаева: «О Эмма, о Эмма, / Вот блеск красоты. / Как роза — эмблема / Невинности ты...» («Букет», 1832), и как имя героинь в романтических поэмах Е.В .Аладьина «Эд­ вин и Эмма» (1825), В.Литвинова «Эмма» (1830), скрывшегося под псевдонимом А. Б-ий «Эмма» (1831), в поэме «Эмма», над которой в 1844 г. работал сын лермонтовского родственника П. И . Петрова А П. Пет­ ров (см. о нем: [Богданова 1960: 272]), в светской повести Л. Я . Кри- чевской «Эмма» (1827) и в повести ориентированного на немецкую культуру Н.Полевого «Эмма» (1834), где Эмма — прекрасная де­ вушка-немка, судьба которой — трагическая любовь и гибель, а с дру­ гой — такие переименования, как в случае графини Эммы Борх, урожд. Любови Голынской (1812-1868), русской (она — дочь В. И . Голын- ского и Л. И. Гончаровой), вышедшей замуж за немца, Иосифа Борха (см. о ней: П.Щеголев. Дуэль и смерть Пушкина. М„ 1936, с. 272). Со­ вершенно очевидно, что свое второе имя как элемент немецкой куль­ туры она приняла от мужа вместе с графским титулом. Ср. более позд­ нее рефлективное свидетельство безусловной принадлежности имени Эмма европейскому — не русскому — именпику: «— Неужели — рус­ ская? — шептал он про себя. — Не может быть! Испанка? Или оттуда, из славянских стран?.. И он ушел в эти глаза... Эти глаза — русские. Они говорят по-русски. Это не Матильда, не Казимира, не Эмма, а Ольга, Вера, Татьяна... Да, Танечка, Варя, Настенька... (П. Д . Боборыкин. Умереть — уснуть //П. Д.Боборыкин. Собр. соч. СПб., 1897, т,2, с. 177). Сказанным вполне оправдывается выбор этого имени для главной ге­ роини романа 10, Бондарева «Берег». Любопытно, что выбор этот, как сообщил мне сам Ю.Бондарев (в январе 1976 года), был сделан им чисто интуитивно, «по-видимому, на основе подсознательного вос­ приятия токов европейской культуры», но получил многократно вы­ сказанную его корреспондентами из Германии поддержку и «удивлен­ ное одобрение». При этом он добавил к сказанному: «Если бы я дал ей другое имя, это была бы совершенно другая женщина. У нее было бы другое лицо и другой голос, другие глаза и другие волосы, другое тело и другая походка. Даже запах у нее был бы другой». Ср. также со- и противопоставление двух героинь повести Л.Степанова «Школа у Бранденбургских ворот» — русской Маши и немки Эммы (М., 1976). 28 См.: Собрание русских песень. Слова А Пушкина. Музыка разных со­ чинителей. СПб ., [б. г.] . Цензурное разрешение 10 августа 1829 г. Цит. по: Временник Пушкинской комиссии-1973 . Л., 1975, с. 78.
29 Благодаря постоянным и тесным связям России с Францией и Итали­ ей, русские люди и дома и за границей постоянно сталкивались с жи­ выми носительницами этих имен, что, естественно, получало как бы­ товые, так и различные литературные отражения. Ср., с одной сторо­ ны: Нинета — девочка, родившаяся в дружественной французской се­ мье, которой M. М. Сперанский посылает свое благословение (Письмо Е. М. Сперанской, 19 ноября 1818 г.), а с другой — итальянка Нина — трагическая (любовь и гибель) героиня поэмы А.Н.Майкова «Две судьбы» (1845), мадемуазель Nina — «маленькая Нина», актриса-фран­ цуженка, любовница князя в повести А. И . Герцена «Долг прежде все­ го» (1847) или итальянка Ниш (Нинетта), возлюбленная героя, упо­ минаемая в рассказе И. С. Тургенева «Переписка» (1855). 30 Ср. имя жены А. С. Грибоедова Нины Чавчавадзе, вполне обычное для Грузии, поскольку оно входило в грузинский именослов как имя св. Нины, которая, по преданию, была посланницей Богоматери в Иве- рии (см.: Сказания о чудотворных иконах Богоматери. Коломна, 1993, с.З) и днем памяти которой было 14 (27) января. Ей была посвящена романтическая поэма АВ.Марсова «Святая Нина, просветительница Грузии» (1837). О русско-грузинских связях в эту эпоху см.: Л. С.Ше­ пелева. Из истории русско-грузинских культурных связей в XVIII в. // XVIII век. М .; Л., 1959, вып. 4, с. 385 и сл. Грузинская линия Нины продолжает свою жизнь в русской литературе (ср. повесть M. А Ли- венцова «Михако и Нина. Грузинская идиллия», 1852) и дотягивается вплоть до наших дней. Ср.: «Один из предков по материнской линии, русский офицер, был женат на красивой грузинской княжне. И мать, и сестра матери не часто вспоминали, что существовала некогда краса­ вица Нина. Затаилась, присмирела до времени огненная грузинская кровь...» (В.Солоухин. «Мать-мачеха»). Введение имени Нина в рус­ ский православный месяцеслов не могло произойти ранее 1801г. — времени вхождения Грузии в состав России, но скорее всего было осу­ ществлено решением Синода после 1812 г., когда был организован Эк­ зархат Грузинской церкви в России. Однако от канцелярского узаконе­ ния этого имени до сколько-нибудь широкой практики его наречения должно было пройти значительное время. 31 Нинона — русифицированный вариант франц. Ninon, приводящий форму этого имени в соответствие с его грамматическим значением и обеспечивающий возможность его склонения: Нинона, -ы, -е, -у, -ой, -е. Ср.: «Поверьте мне, что дарование редко, что его надобно уважать, да­ же баловать. Что б был Вольтер без Нинопы? Марот без Franqois?!?» (К. Батюшков. «Из записных книжек», 1807-1810); «[Беневольский] Здесь увижу я эти блестящие собрания, где вкус дружится с роско­ шью; в них найду женщин милых, любительниц талантов, какую-ни-
будь Нинону...» (А. С . Грибоедов, П. А . Катенин. «Студент», 1817-1818); «Почто же медлить здесь? Оставим град развратный, / Не добродете­ лью — лишь зданиями знатный, / Где дерзостный порок деяний всех вождем, / Заслуги с счастием нейдут одним путем, / Коварство кроет­ ся в куреньях тонкой лести, / Где должно почести купить ценою чес­ ти, / Где под личиною закона изувер / В почтеньи, истину скрывая тьмой химер, / Где гнусные ханжи и набожны прелесты / Ниноны дух таят под покрывалом Весты, / <...> / От развращения спешу себя спа­ сти./ Роскошный Вавилон, в последнее: прости!» (А. Бестужев-Мар- линский. «Подражание первой сатире Буало», 1819); «Остроумный племянник Мецената и друга Ломоносова, в известном своем посла­ нии к Ниноие Ленкло, говорит с справедливою гордостию...» (Я. А . Вязем­ ский. О новых письмах Вольтера, 1819 // П.А .Вяземский. ПСС. СПб., 1878, т. 1, с. 66); «Когда, питомице прямой / И Эпикура и Ниноны,/ Летучей прихоти одной / Ей были ведомы законы...» (Е. Баратынский. «Бал», 1825-1826). Так же употреблял это имя и Пушкин: «Презрев Платоновы химе­ ры, / Твоей я святостью спасен, / И стал апостол мудрой веры / Анакре­ онов и Нинон...» («К Лиде», 1816). «Словарь языка Пушкина» приводит эту цитату как иллюстрацию в статье «НИНОН (1). Имя французской красавицы <...> в нариц. употр.» [Сл. яз. П.: 2,866]. Едва ли такая трак­ товка справедлива: вернее было бы видеть в форме Нинон в этом тексте не несклоняемое французское имя, а русифицированный его вариант в род. пад. мн, ч., что хорошо согласуется с такой же формой Анакреонов и объясняет не только формальное, но и семантическое единство чле­ нов сочинительного ряда. Таково же соотношение франц. Nanine и его русифицированного варианта Панина — например, в названии попу­ лярной комедии Вольтера «Nanine, ou Le préjuge vaincu» (1749) — «Ha- нина, или Побежденное предрассуждение» (перевод с франц. И .Ф.Бог­ дановича, 1766). Производное от Nana во французском, это имя в рус­ ском втягивалось — по созвучию — в ряд вариантов имени Нина, при­ нимая в себя и все его коннотации (см., например, стихотворение А И. Полежаева «Сон девушки», 1833). Ср. также Катит как уменьши­ тельное к Екатерина и его русифицированный вариант Kamuuiœ. «Шест­ надцать полных лет, дружочик/ Катиша, минуло тебе...» (А.Н .ск. въ. Катише. В день ея рождения// Дамский журнал, 1827, No7, с,27). Ср. также обычныепары типа Жаклин — Жаклина, Темир — Темира, Мадлен — Мадлена, Полин — Полина и под, 32 См.: R.- A. Mooser. Operas, intermezzos, ballets, cantates, oratorios joués en Russie durant le XVIII siècle. Genève, 1945; 2 ed. rev. et complété. Genève; Монако, 1955; А.Гозенпуд. Музыкальный театр в России. Л., 1959, с. 86; Т.Ливанова. История западно-европейской музыки до 1789 года. М.,
1982, т. 2, с. 160; Grove's Dictionary of Opera. Macmillan. Presslimited. London; New York, 1992, vol. 3 , p. 289; Музыкальный Петербург. Энци­ клопедический словарь. XVIII век. СПб., 1996, кн. 1: «А-И», с. 290 - 291 (А. Л. Порфирьева). 33 «Нина, или От любви сумасшедшая». Комическая опера в одном дей­ ствии (Nina, о sia La pazza per amoré). Текст Дж. Б. Лоренци по комедии Б. Ж . Марсалье. Пер. с итал. И. А. Дмитревского. Музыка Дж.Паизиел- ло. Рукопись ЛТБ. Постановки: Петербург, 1796 г. — июнь 7, август 18, 20, 25, сентябрь9, октябрь 7, 30; 1797 г. — сентябрь 7 [придв.сц.], ок­ тябрь 7; Москва, 1797 г. — с ентябрь 1 [труппа Д.Е .Столыпина]; 1798 г. — октябрь 3, декабрь 19; 1799 г. —май 18, сентябрь 18, ноябрь 27 (см.: Исто­ рия русского драматического театра. М,, 1977, т. 1, с. 455). Ставилась «Ни­ на» и в театре Маддокса в Москве в 1797-1799 гг. [Чаянова 1927:226]. 34 В иной тональности вспоминал одну из московских постановок «Ни­ ны» А. М.Тургенев: «Каждую неделю доморощенная и организованная труппа крепостных актеров ломала потехи ради Алексея Емельянови- ча Столыпина и всей почтеннейшей ассамблеи — трагедию, оперу, ко- медь; и, сказать правду, без ласкательства, комедь ломали превосход­ но. Помню, почтенная публика тогда жаловала пьесу „Нина" или „От любви сумасшедшая" <...>. У Столыпина в театре „Ниной" все знатоки тогдашнего времени восхищались. Нина была ростом немного поме- нее флангового гвардейского гренадера; черные длинные на голове во­ лосы, большие черные глаза, без преумножения — величиною в пол­ тинник. Да, надобно было видеть, как Нина выворачивала глаза — чу­ до! Когда она узнавала возлюбленного по жилету, который она выши­ ла шелками и ему подарила, как бывало выпялит очи на любезного да вскрикнет: „Это он!", так боярыни вздрогнут, а кавалеры приударят в ладони, застучат йогами, хоть вон беги...» (цит. по: [Князьков б/г: 52]. — Указанием на этот источник я обязан любезности зав. сектором редких книг Владимирской научной библиотеки А. А. Корзуна, которому при­ ношу свою искреннюю благодарность). Из известных мне последнее по времени свидетельство о постанов­ ках «Нины» на русской сцене принадлежит А. Григорьеву, описавшему одно из «представлений» русской труппы Алексаидринского театра се­ редины 40-х гг .: «Второй акт драмы был торжеством дебютантки. Она играла в нем сумасшедшую от любви и этой избитой роли умела сооб­ щить много своего и в особенности много женственного, чего почти не бывает в наших актрисах, хотя они и женщины, кажется. Особенных происшествий не было, кроме того, что некоторые львы осипли от крика в продолжение представления и, когда после окончания драмы хотели было закричать „Склонскую", рты их, вместо членораздельных звуков, издали какое-то мычание» («Человек будущего», 1845).
35 Ср. красноречивое свидетельство И. М. Муравьева-Апостола: «...я явил ­ ся на бал [в Московском дворянском собрании] и что тут увидел — превзошло все мои ожидания. Людство, богатство нарядов, сотни преле­ стных лиц... но все это ничего еще не значило против очарования, про­ изведенного во мне парою черных глаз, которые, взглянув раза два на меня, казалось, будто сказали: от нас решится здесь жребий твой. По­ дошел к одному знакомому, я спросил, кто эта черноглазая девушка?.. — Это Темира, отвечал он, прекрасная и любезная девушка, от которой не у тебя одного кружится голова... — Темираі так она чужестранка!.. — Ничего не бывало! Русская. При святом крещении ее назвали в угод­ ность бабки ея, Татьяною, но это имя такое грубое, что ей никак нельзя было при нем оставаться, и для того, как в семействе своем так и в городе, она слывет под именем Темиры...» (Письма из Москвы в Нижний Новгород в 1813 году. Письмо 7// Русский архив, 1876, кн.З, с. 151). Ср. о том же в воспоминаниях Т. Пассек: «Княгиня Хованская меня очень любила, княжны и молодые Голохвастовы, часто проводившие вечера у княги­ ни, ласкали и забавлялись мной. За мою нелюдимость все называли меня „диким ребенком", а из Татьяны почему-то перекрести­ ли в „Темиру". Я так привыкла к этому названию, что долго счи­ тала его своим настоящим именем» (Т.Пассек. Воспомина­ ния, гл. V (1818-1820) // Русская старина, 1873, кн. 2, с. 183). Ср. еще: «Жена Сергея Семеновича [князя Урусова] Татьяна Афанасьевна, рожденная Нестерова, была небольшого роста... Почему-то он называл ее „Темир"...» (С.Л .Толстой. «Очерки былого», 1949); «Уже вдовый... женился он [А. П . Оболенский] на княжне Гагариной [Татьяне Ивановне], дочери той Темиры, которую некогда так нежно и пламенно любил и воспевал Нелединский...» (П.А .Вяземский. Очерки и воспоминания. I // Русский архив, 1877, кн. 1, с. 310). Ср. также сти­ хотворение А. Дельвига «К Темире» (1815) и его отражение у Пушкина: «...певец мой дорогой, / воспевший Вакха и Темиру» («Мое завещание. Друзьям», 1815), а также Темиру в «Доме сумасшедших» А. Ф . Воейкова (1814-1825), который скрыл под этим именем Татьяну Семеновну Вей- демейер (1792-1868) [Черейский 1988:62] и др. Связь этих двух имен — низкого имени Татьяна и регулярного его высокого светского заместителя-заменителя Темира — оказалась на­ столько прочной, что на ее основе возникло скрещенное, контамини- рованное условное имя Тапира. Ср. элегию Н. Ф . Остолопова «К Та- нире» (1816). Сходным образом, как объяснил В. Ходасевич, возникло под пером Пушкина новое условное имя Дельфира, Рассказывая о себе в элегии «Я думал, что любовь погасла навсегда...» (1816) и дойдя до слов: «Хотел на прежний лад настроить резву лиру, / Хотел еще вое-
петь прелестниц молодых, / Веселье, Вакха и...», Пушкин остановился перед рифмой к «лиру». «Рука готова была написать освященную ан­ тологической традицией Темиру. Но слава певца „Вакха и Темиры" давно укрепилась за Дельвигом. Говоря о себе, приходилось поставить другое условное имя, — и Пушкин, вместо традиционной Темиры, со­ чинил собственную Дельфиру — потому что думал в эту минуту о Дельвиге. < ...> Впоследствии это странное имя было повторено в „Рус­ лане и Людмиле" (песнь V)...» [Ходасевич 1924:49]. 36 Дав своей «высокой» героине «низкое» имя, Пушкин затем повторил этот ход в нарицательном варианте и осуществил вызывающую соци­ ально-стилистическую инверсию, назвав «простую крестьянку» высо­ ким именем дева (4, XLI), а «благородных барышень» окрестив детой- коми (5, XXVIII), что вызвало резкие возражения критики, на которые Пушкин откликнулся ироническими примечаниями 23 и 36 [Пушкин 1950: V, 195, 196]. Производя — вопреки традиции — переименование из высокого в низкое, Пушкин опирался на свой внелитературный, жизненный опыт, а литературный опыт свободно переносил в жизнь. Так, в живом общении и в переписке с А. Н. Раевским они называли Елизавету Ксаверьевну Воронцову Татьяной (см.: Т.Г .Цявловская. «Храни меня, мой талисман...» // Прометей, 1974, No 10, с. 47). Такого рода окказиональные разнонаправленные «переименования» (вторые имена в таких случаях не следует смешивать с прозвищами) были вполне обычными в повседневном дружеском общении людей этой эпохи (см. также: [Пеньковский 1976: 101]). 37 За пределами просвещенного круга имя Татьяна продолжало жить своей естественной антропонимической жизнью и, как показало спе­ циальное исследование [Шайкевич 1996], до конца XIX в. и позднее — вплоть до революции — сохраняло свой низкий социальный статус, что свидетельствуется и многочисленными отражениями в текстах вер­ ной реалистическому принципу литературы. Так вытягивается единая цепь Татьян, Танюш, Танюшек, Тань и Танек (нередко в паре и в рифму с Ванюшами, Ванюшками, Ванями и Ваньками) от купеческой вдовы Татьяны в «Повести о Карпе Сутулове», к горничной Танюшке, лю­ безничающей с лакеем Ванюшкой на лубочной картинке «Ванюшка и Танюшка и Яков кучер с кухаркой» («Душа ташошка: просит Ванюш­ ка, люби меня — будь вовекъ моя — таня ручинку дала: ваню милымъ назвала, я сударь твоя: во светлицу повела — навсегда будемъ въ спо- койстве і веселье і доволстве я пленилася тобой, мне нескучно быть с тобой» — Д .Ровинский. Русс кие народные картинки. М, 1881,т. I, No 121, с. 346) и к той же паре в песне «Ванька Таньку полюбил», получившей собственные музыкальные (обработка А. С. Даргомыжского) и много­ численные литературные отражения («...звуки какой-нибудь гнусной
балалайки, наигрывавшей Ваньку-Таньку...» — В. А . Соллогуб. «Воспо­ минания», 1849; «Искушение найде на мя, — жужжал дальше Влас Ни- кандрович. — Ворочающуся из заутрени, промчалась Танька-Ванька: сие есть девка, мнущаяся гіа лошади, простоволоса и продерза...» — Н.Со- ханская. «Из провинциальной галлереи портретов», 1859 и ми. др. под.) . Можно упомянуть здесь и Татьяну из старинной песіш «Татьяна-пья­ на». Ср. ее отражение в эпиграмме И. И. Бахтина 1816 года: «Макар же коль сказал: „Гулял вчера, брат, я", / То знай, что он, быв пьян, валялся, как свинья, / А Таньки, Фенюшки и прочи полымянки / Другое знать дают под именем гулянки», а также прямое применение П.А . Вязем­ ским этого песенного образа к пушкинской Татьяне в связи с не­ удачными иллюстрациями к «Евгению Онегину»: «Какова твоя Тать­ яна пьяная в „Невском альманахе" с титькою навыкате и с пупком, который сквозит из-под рубашки?» (письмо А С. Пушкину, 23 фев­ раля 1829 г.), и у самого Пушкина: «Новый год встретил я с цыганами и Танюшей, настоящей Татьяной-пьяной» (письмо П. А Вяземскому, 2 января 1831г.). Пушкинская Татьяна заключена в рамку двух литературных Тать- як. героини сентиментальной повести «Прекрасная Татьяна, живущая у подножья Воробьевых гор» В.Измайлова (Патриот, 1804. т. 1, кн. 2) и героини авантюрной повести Сергея ского «Танька, разбойница Ростокинская, или Царские терема» (М., 1834). А далее идут бесконечной чередой лишь упоминаемые или дейст­ вующие на втором, третьем и десятом плане Таня, жена молодого из­ возчика в рассказе А. Бестужева «Страшное гаданье» (1831); Танюшка, московская цыганка (Я. Бутков. «Невский проспект», 1845); Танька — «та, что жила у Прохорова нянькой... и лезет в знать» (А. И . Майков. «Маша», 1846); Танька — горничная в повести А. И . Герцена «Долг прежде всего»; Танюшка — 13 -летняя дворовая девочка в доме Базаро­ ва-старшего (И.С.Тургенев. «Отцы и дети»); Татьяна — служанка в доме Обломова (И. А. Гончаров. «Обломов»); Татьяна — беглая гор­ ничная в доме Стаховых (И.С.Тургенев. «Накануне»); Татьяна, при­ служница Соломина (И. С. Тургенев. «Новь» — здесь Татьяне проти­ вопоставлена Марианпа)\ горничная Татьяна, которую ее хозяин «вели­ чал то Настасьей, то Пелагеей, то Евдокией» (А. П. Чехов. «Тайный со­ ветник»), девочка Танька в одноименном рассказе И. Бунина и др. 38 Этому тексту предшествовали варианты: «...и гордой Ниной Волхов­ скою», «...C надменной Ниной Таранскою» (8, XVI а беловой рукописи) [Пушкин 1937/1995: 6, 624], в которых менялась фамилия, но имя — Нина, найденное с самого начала, — оставалось неизменным. 39 Ср. еще одну Нину (Нинету) — в главе «Котильон» неоконченного стихотворного романа H. Н . Муравьева «Ленин» (М., 1829); герой кото-
рого сравнивается с пушкинским Л е н с к и м, а Нина явно занимает ме­ сто Ольги: «Разнеженный, полувлюбленный / С своей Нинетою бес­ ценной,/ Как Ленский Пушкина живой,/ Кончает быстро Ленин мой / Вальс общий...» (см.: [Розанов 1934:1030]). 40 Вопросу о прототипе Нины Воронской посвящена обширная литература. См., в частности: В.Вересаев. Нина Воронская // Звенья, М.; Л., 1934, т. Ill-IV; /О. Оксман. Пушкин и графиня Е. М. Завадовская // Литера­ турное наследство. М ., 1934, т. 16 -18, с. 558-562; Звенья. М., 1951, т. IX, с. 263 . См. также: [Бродский 1950: 292]. В последнее время вер­ сию, связывающую Нину Воронскую с Е. М. Завадовской, безоговороч­ но поддержал Б. Бурсов (см.: Б.Бурсов. Судьба Пушкина, III, 9 // Звез­ да, 1985, No8, с. 50), Иное и, как представляется, более обоснованное решение — в пользу А. Ф . Закревской — см. в работах: [Петрунина и Фридлендер 1974: 42-49; Лотман 1983:352-355]. 41 Противопоставлением этим Пушкин не просто утверждал имя Татьяна как имя идеальной русской женщины, о чем много и справедливо пи­ сали, но и завершал антропонимические счеты с романтизмом (см. об этом подробнее ниже), 42 Если сейчас в паре Настасья — Татьяна мы воспринимаем второе как более высокое, то этим мы обязаны Пушкину, который окружил это имя поэтическим ореолом и тем обеспечил ему привлекательность и популярность. Ср. свидетельство Т. Пассек: «Когда появился „Оне­ гин", всеобщий восторг приветствовал его... Простонародное имя Татьяны явилось опоэтизированным в лице деревенской ба­ рышни» (Т. П . Пассек, «Воспоминания», XII). ВXIX в. — и вплоть до революции — имена в этой паре имели одинаково низкий социальный статус [Шайкевич 1996: 275, табл. 3], и литературные данные (см. вы ­ ше примеч. 27 и 37 — цитаты из Боборыкина и Чехова) вполне под­ тверждают это. Здесь можно было бы привести и многие другие свиде­ тельства такого рода — от народных песен «Ах, ты Настенька, Настю- ша, Настя, ягод(к)а моя» (см.: Песенник Герстенбергера. СПб., 1797, ч. 1, No48) и «Гей, Настасья, эй, Настасья, отворяй-ка ворота» (см., например: В.Варенцов. Сборник песен Самарского края. СПб., 1862, с. 129; то же в собрании А И. Соболевского), картины Никифора Кры­ лова, ученика Венецианова, «Настя с Машей» (1824), изображающей крестьянских девочек с куклами (см.: Русская старина, 1878, кн. 10, с. 458-459), и до многочисленных Настасий, Насть и Настенек в тек­ стах русской литературы. Таковы, например: Настасья — вдова ч.<ертовка? иновника?> в неосуществленном плане повести Пушкина «Влюбленный бес» (1821- 1822); Настенька — дочь майора Захарьева в повести М.Погодина «Васильев вечер» (1831); крепостная девка Настасья Кравченко в доме
Пронских (В. К. Кюхельбекер. «Последний Колонна», 1832,1843); На- стенька, устраивающая свою свадьбу в «Провинциальных сценах» Н. А . Коровкина (1842); Настя — крестьянская девочка в повести В.Ф .Одоевского «Сиротинка» (1845); Настя — горничная в повести М.С .Жуковой «Дача на Петергофской дороге» (1845); Настенька в повести В. А Соллогуба «Старушка» (1850), где антропонимически предопределена любовная трагедия: она — дочь бедного чиновника, он — Андрей, внук графини; Настя Подбритая — верная холопка по­ мещика Гаврилы Михайловича в повести Н. Соханской «Из провин­ циальной галереи портретов» (1859); Настя — дочь мелкопоместного дворянина Михаилы Ипатова (И.С.Тургенев. «Затишье»); Наста­ сья — кухарка (Я. Бутков. «Голодненькие», 1854); Настенька — горнич­ ная (А. Левитов. «Праздник», 1856); Настасья — крестьянка (М.Ми­ хайлов. «Шелковый платок», 1862); Настя — дочь отставного ун­ тер-офицера Ивана Семеновича Рыбкина «в конурке где-то на Козьем Болоте» (АН.Плещеев. «Чему посмеешься, тому и послужишь», 1860); целый сонм Настасий, дворовых женщин в помещичьем доме Обломовых в романе Гончарова; Настасья — прачка (в паре с Акули- ной) в басне А А Фета «Крысы», Настасья — служанка СТ. Верхо- венского (Ф.Достоевский. «Бесы») и другие Настасьи Достоевского, включая и Настасью Филипповну; Настасья — солдатка (Л. Толстой. «Идиллия»), Настя — горничная (А Чехов, «Дачный роман») и мн. др. — вплоть до Настасьюшки, няньки, женившей па себе отца воспитывае­ мых ею детей, в пьесе М. К. Константинова с характерным названием «Ее превосходительство Настасыошка. (Хамка)» (1914). Ср. в ретро­ спекции: «Он сумел увидеть, что русские, по большей части крепостные девушки или дочери столичных разночинцев и мастеровых, все эти Авдотьи, Анастасии, Евпраксии, сумели влить в бывшую придворную забаву „душу живу"» (А.Данина. Рец.: 10. Слонимский. Драматургия балетного театра XIX в. М ., 1977 // Звезда, 1979, No 4, с. 219). 43 Ср., например, антропонимические оппозиции в повести Николая М-а «Судьбы сердца», главной героине которой Евгении, представляющей «шум и разврат света», противопоставлена служанка Параша (1834), или — позднее — в пьесе А. Н . Островского и В. Соловьева «Женитьба Белугина», где также разрабатывается тема «Маскарада» и где проти­ вопоставлены Настасья Петровна Белугина и Нина Александровна Кармина, Таня и Елена (Элен), Василий и Андрей. Ср. также контраст­ ную пару героинь — Настеньку и Полину в повести А. Ф . Писемского «Тысяча душ» или — уже в новейшей литературе — противопоставление Нина — Татьяна в рассказе 10. Нагибина «Где-то возле консерватории». 44 Таковы, например, в литературном отражении, контрастные именные пары в именованиях купринских проституток. Ср.: «...Mon nom de geurre
Тамара, а так — Анастасия Николаевна. Все равно, — зовите хоть Та­ марой, Я больше привыкла... — Тамара].. Это так красиво!..» («Яма»); «— Как твое имя? — Клотильда. Нет, я скажу тебе по секрету, что меня зовут Настей. Это только здесь мне дали имя Клотильда. Потому что мое имя такое некрасивое... Настя, Настасья, точно кухарка...» («Штабс-капитанРыбников»). 45 Ср.: «Вчера был маскарад в Большом театре, для холерных. Князь и княгиня Голицыны раздавали сами билеты всем и прислали ложу на­ шим молодым. Мы ездили туда все вместе, но нельзя сказать, чтобы было весело. Маскарады как-то не клеятся у нас <„.> Мы очень уди­ вились, увидя, во-первых, весьма мало масок, и все ходят chapeau bas. Какой же это маскарад'}» (А. Я . Булгаков — К . Я . Булгакову, 23 февра­ ля 1831 г. // Русский архив, 1902, кн. 1, вып. 1, с. 54). 46 В этой связи должны быть отмечены такие типичные для Лермонтова словоупотребления, как ложный блеск («Ребенка милого рожденье...», 1839), блестки и обманы («Поэт», 1838), ложная мишура («Журна­ лист, читатель и писатель», 1840), блеск и суета («Как часто...», 1840) и др., свидетельствующие о пересечении в его художественном созна­ нии поля 'света' и полей 'обмана* и 'лжи', 'притворства' и 'фальши'. Показательно также сопоставление соответствующих частотных дан­ ных по словарям Лермонтова и Пушкина. Так, слова с корнем -обман- (обман, обмануть, обмануться, обманчивый, обманщик, обманщица, об­ манывать) имеют у Лермонтова вдвое большую суммарную частоту, чем у Пушкина (248: 128), а в образованиях с корнем ~лг / лж/ лож- у Лермонтова преобладают носители вторичных значений: ложный, ложно, тогда как у Пушкина обнаруживается перевес в* сфере прямых, первич­ ных значений (лживый). В этой связи особенно показательно исполь­ зование Пушкиным прилагательного ложный в значении 'лживый': «...Но чем Мазепа злей, / Чем сердце в немхитрей и ложней, / Тем с виду он неосторожней /Ив обхождении простей» («Полтава», 1,1828). Ср. там же ниже: «С какой доверчивостью лживой, / Как добродушно на пи­ рах / Со старцами старик болтливый, / Жалеет он о прошлых днях...» 47 Ср. в этом плане значение глаголов звездить, -ся 'сверкать, сиять, бли­ стать, искриться'. Ср.: «Его звездящаяся влага / Недаром очи веселит» (Е.Баратынский, «Пиры», 1826); «Не так шкал, воспетый им, / От­ свечивал звездящей влагой, / Как в заревых своих лучах, / Поэт умом сверкал в речах...» (Ф. Глинка. «Воспоминание о пиитической жизни Пушкина», 1837); «Звездятся люстры — их кайма / Из хрусталей, как бахрома, / Из радужных огней сверкает...» (Я. Полонский. «Старое по­ слание», 1879). Ср. также: «...солнце блестело и рассыпалось звезди­ стым светом...» (Е.А . Сабанеева. Воспоминания о былом. Из семейной хроники 1770-1838 . СПб., 1914, с. 162) и др.
48 В летописи бальной жизни, естественно, заносились и иные отступ­ ления от «нормы освещения», связанные со скупостью устроителей («Я хочу одеваться и ехать на скучный и темный бал старика Потоц­ кого» — П . А . Вяземский — А . И. Тургеневу, 4 октября 1820 // Остафьев- ский архив. СПб., 1899, т. II, с. 81) или «неисправностью» работников («Бал вчерашний был, говорят, хорош», но: «Освещение Кремлевско­ го сада походило на просвещение: едва горела десятая плошка за не­ достатком скипидара и светилен; подрядчик убежал, а Юсупов дал всенародно две пощечины его прикащику. Когда сделают это с под­ рядчиками просвещения?» — П. А . Вяземский — А И . Тургеневу, 31 ав­ густа 1823 г. // Там же, с. 345). 49 Как это типично для многих тем и мотивов высокой литературы, связь «бал — свет», вместе со связкой «бал — любовь — измена — ревность», усваивается городским «жестоким» романсом, а затем естественно пе­ реносится в крестьянскую среду, становясь одним из характерных эле­ ментов так называемой новой баллады (см.: С.Адонъева, Н.Герасимова. «Никто меня не пожалеет...»: Баллада и романс как феномен фольк­ лорной культуры нового времени // Современная баллада и жестокий романс. СПб ., 1996). Ср.: «Вот зажглися люстры, осветило зал. / Заиг­ рала музыка, и начался бал. / Заиграла музыка, и начался бал. / Пара за парой, милый мой с другой. / Сердце так ревнует, зачем он не со мной...» (там же, с. 35); «Разными огнями / Озарен весь зал, / Музыка играет, / И начался бал. / Пара за парой, / А он все с другой. / Сердце ревнует: / Зачем он не со мной...» (там же, с. 93). 50 Плошечная иллюминация (поскольку плошки ставились обычно снаружи дома или, в определенных случаях, за стеклами окон) как символ ложного света легко расширяет сферу образного примене­ ния и становится образом поверхностного блеска и пустого украша­ тельства. Ср. слова Белинского о Пушкине, который «вместо надутого и натянутого слога держится слога естественного и благородно просто­ го, — поэмами называет маленькие повести, где действуют люди...», а не «герои с их наперсниками и вестниками — словом, поэт, который тайны души и сердца человека дерзнул предпочесть плошечным иллю­ минациям» (В. Г. Белинский. «Сочинения князя В. Ф. Одоевского», 1844). 51 Ср.: «Но всего занимательнее на маслянице был маскарад у кн. Петра Михайловича Волконского, а потом во дворце. <,..> У мужчин были длинные бархатные камзолы и тюрбаны, украшенные брильянтами и белыми перьями. У Воронцова одного было на 100000 алмазов. Но всех превосходила Императрица богатством своего наряда. Ее один башмак стоит 75000 рублей. Все платье было усыпано драгоценными камнями; необыкновенной величины алмазы, яхонты, изумруды укра­ шали ее тюрбан, с которого шел до низу длинный вуаль. Одним словом,
было какое-то волшебное зрелище» (И. М. Вьельгорский — В . А . Жу­ ковскому, 19 февраля 1833 г. // Русский архив, 1902, кн. 2, вып. 6, с. 359). 52 Именно так понимал эту героиню Огарев. Он назвал ее «сосредо­ точенной в эгоистической страстности» «великосветской» «маленькой Ниной», но странным образом увидел в ней «ускользавший» от Лер­ монтова, «как змея», идеал женщины: «...это уже не деревенская ба­ рышня, не Татьяна, любящая и унылая, страдающая и покорная; это женщина, которой нужна власть над людьми, которых она презирает, женщина, в которой больше гордости и ненависти, чем любви, жен­ щина, противоположная всякой общественности...» («Моя исповедь», 1856 //Н.П . Огарев. Избранное. М ., 1977, с. 372,374,383). 53 Совмещение в прилагательном душный, как и в предикативе душно физических и ментальных значений — общая особенность языка пуш­ кинской эпохи. Ср.: «Любезный друг! <...> Мне здесь <в московском большом свете> очень душно, и только один Лермантов (sic!), с которым я уже 5 дней не видался (он был в вашем соседстве у Ивановых), меня утешает своею беседою» (В. Шеншин — Н. Поливанову, 7 июня 1831 г. Цит. по: [Махлевич 1977:103]). 54 «Таинственное Богословие Дионисия Ареопагита» (Ѵ-ѴІ вв.) . Новей­ ший перевод этого памятника принадлежит А. Ф. Лосеву [Лосев 1997: 458-464]. П .Я .Чаадаев мог знать этот текст по первому русскому пе­ реводу, опубликованному в журнале «Христианское чтение», 1825, ч. 20. 55 Ср. тот же образ «света», «который вечно шумит и кружится, как мельница на полном ветру <...>и мелет всё, что в него пи попадает...», еще раньше — у Ф. Глинки («Внутреннее наслаждение и светская суе­ та» (Полярная звезда на 1825 год) // «Полярная звезда», изданная А.Бестужевым и К. Рылеевым. М .;Л., 1960, с. 635). 56 Луч как 'свет 7 органически входит в состав лермонтовского наследия в поэтическом языке А. Григорьева: «Тогда является пред нами / Былая, общая любовь / С ее прозрачными чертами, / С сияньем девственным чела, / Чиста, как луч, как луч светла!» («Встреча», 1846); «Взгляд женщины, как луч таинственный сияя, / Жизнь озарил тебе...» («Борь­ ба», 1853); «Титания! из-за туманной дали / Ты всё, как луч, блестишь в мечтах моих...» («Титания», 1857). И с дальнейшим сдвигом: лучи красоты, лучи молодости, лучи жизни («Офелия», 1846). Ср. еще: «О, верю я, что ты в сей мрачный ад / Свела бы луч любви и примиреиья...» («Импровизации странствующего романтика», 1858); «Вот слезы, вот и редкий луч улыбки...» («Venezia la bella», 1857) и др. В этом отношении показательно название изданного в 1859 г. поэти­ ческого сборника «Лучи и тени» Д. К . Лизаидера (1818-1894), чье твор­ чество обнаруживает многочисленные лермонтовские реминисценции и сознательное «стремление „вживить" лермонтовские мотивы, интона-
ционные и лексич<еские> клише в строй собственной поэтич<еской> речи» (Русские писатели, 1994, т. 3, с. 358 -359 . — Н. С. Никитина). Луч и лучи в абсолютном употреблении — без сопровожда­ ющего указания на источник света — являются материальным свидетель­ ством лермонтовской стихии также и в поэтическом мире А. К . Толстого. Достаточно указать его стихотворение «В стране лучей...»: «В стране лучей, незримой нашим взорам, / Вокруг миров вращаются миры;/ Там сонмы душ возносят стройным хором / Своих молитв немолчные дары...» (1856). Однако аналогичное употребление слова луч у позднего Кюхельбе­ кера скорее всего сложилось независимо от Лермонтова: 1) «...погово­ рю с тобою / О милой сердцу старине: / О времени, когда, подобно пти­ це, / Жилице вольной средь твоих ветвей, / Я песнь свободную певал деннице / И блеску западных лучей» («Клен», 1832); 2) «...Что, ста­ рик? / О чем мечтаешь? Глядя на пучину / Багряной бездны, не свою ль кончину / Воображаешь? Мирной быть и ей, / И ей сияньем сладостных лучей / Тех озарить, которым в час разлуки / Прострешь благословляю­ щие руки!» («Сирота», 1833); «Из-загрозных, черных туч / Мне мельк­ нул веселый луч, / Луч радушного привета...» («Аннушке Разгильдее- вой», 1840) и др. 57 Можно предполагать, что источник этих слов — стихотворение В. А .Жу­ ковского «Мечты. Песня»: «О дней моих весна златая, / Постой... тебе возврата нет... / Летит, молитве не внимая; / И все за ней помчалось вслед. / О! где ты, луч, путеводитель / Веселых юношеских дней? / Где ты, надежда-обольститель / Неопытной души моей?..» (1812). 58 В ряд астральных источников света Лермонтов вводит также метеор. Отсюда его нестандартное значение («И зарево, как вечный метеор, / Играя в облаках, пугает взор» («Измаил-бей», III, 2, 1832) и его не­ обычайно высокая частотность (17) в лермонтовских поэтических текстах. Для сравнения: у Пушкина — 1 (в стандартном компаративном употреблении — как эталона быстроты), в современном языке (по дан­ ным Засориной) — 4 (Частотный словарь русского языка. М., 1977, с.321). 59 Ср. построенные по тому лее принципу, но лишенные глубины смехо- вые антропонимические маски в различных жанрах народного твор­ чества: былинное бурушка косматьевич (бурушка косматый), погово­ рочные задать храповицкого (ср. задать храпака), запуапшпь глазепапа (ср. фамилию Глазенап и выражение запустить глаза) и всякого рода народно-разговорные, стилизующие и поэтические шутливые преоб­ разования по антропонимическим моделям типа Козьма и Дамиан -> Кузьма Демьяныч (диал.- разг.), Иоанн Предтеча Иван Предтеич (Б. Пастернак); Ледовитый океан -> Океан Ледовитыч (Е. Евтушенко) и др. под. (см. об этом подробнее в работе: [Пеньковский 1976]).
60 Если, разбогатев, можно было купить баронский титул, то, обеднев, можно было потерять его: «Другая девица Шне, Мария Михайловна, вышла замуж за Лифляндского помещика Врангеля. Он происходил из старинной и богатой фамилии; но эта фамилия, вопреки обыкно­ венному течению дел, теряя богатство, уменьшала и титулы свои. При продаже имения граф Врангель стал называться бароном, а про- жив и остальное, простым фоном...» (Записки Николая Ивановича Греча (1849) // Русский архив, 1873, кн. 2, вып. 5, с. 253). 61 Эта имевшая широкое хождение поговорка «У всякого / каждого баро­ на своя фантазия» воспринималась тогда с гораздо большей, чем сего­ дня, и уже недоступной нам остротой. Ср., например, ее использование у Вяземского: «...и если баронет захочет извиниться тем, что у каж­ дого барона своя фантазия, то есть свой образ мыслей, то дело кон­ чено...» («Поживки французских журналов в 1827 г.», 1828), или в из­ девательском отклике ретроградного рецензента «Вестника Европы» Лужницкого Старца (М. Т. Каченовского) на пушкинскую эпиграмму «Собрание насекомых»: «Да чему же все ето служит? Так, решительно ни к чему. Не даром говорят, что у всякого Барона своя фантазия» (Вестник Европы, 1830, No7, с. 301 -302). То же в эпиграмме Катенина на Барона Брамбеуса под названием «Фантазия»: «С чего Барон, нам издающий чтенье, / Хвалил ее? что тут? своя семья? / Злой умысел? насмешка? заблужденье? / Вопрос мудрен, а просто разрешенье: / У вся­ кого Барона есть своя / Фантазия» (в письме Пушкину от 12 апреля 1836 г.) . Ср. еще: «Укаждого барона своя фантазия, у каждого писате­ ля свой рассказ» (А. Бес?пужев. Испытание, II, 1830); «Роскошь замка убивает совершенно самого барона <Фердинанда Богдановича Воль- фа>, — впрочем, оставим всякому барону свою фантазию — лишь бы она его утешала» (И.И .Пущин — М.И .Муравьеву-Апостолу, 24 мая 1849 г. // И .И.Пущин. Записки о Пушкине. Письма. М„ 1989, с. 240). Именно благодаря своим специфическим коннотациям титульное имя барон стало одним из наиболее продуктивных средств создания шут­ ливо-юмористических, пародийных, сатирических и т.п . театральных псевдонимных масок. Ср., например, именование героя ставившейся на петербургских подмостках перед войной 1812 г. «немецкой фарсы» — «Барон Рокус фон Пумперникель» (Записки графа М.Д .Бутурлина. VII. 1832 -1834 // Русский архив, 1897, кн. 2, вып. 7, с. 435) или упомя­ нутого Репетиловым барона фон Клоца (< нем. Klotz — 'чурбан, коло­ да' (А. С. Грибоедов. Горе от ума, д. 4, я. 5). Так, по данным Масанова, ряд этого типа псевдонимов, начиная с Барона Брамбеуса (который, по слову Вяземского, «куралесит a laJeanin, с тою разницею, что тот рассыпается ртутью и мелким бесом, а наш свинцом и косолапым мишкою» — письмо А. И . Тургеневу, 4 января 1834 г.), насчитывает свы-
ше 50 единиц. В их числе Бароны: Бенедитто, Брамеус (sic!), Буд (Серж Буд), Галкин, Ейн-Цвей, Зетт, Игрек, Икс, Клякс, Май, Миловзо- ров, Мюнгаузен (sic!), Мяу-Мяу, Поль фон-Таракашкин, Пузин, Рикики, фон дер Фрик-Брик, фон-Кок, фон-Ку-ка-ре-ку, фон Шим-Шим, Фу- тынуты что за враль, Чик, Шнапс фон-Габенихтс, Шпиц и др. (И. Ф. Ма- санов. Словарь псевдонимов русских писателей, ученых и обществен­ ных деятелей. М ., 1956, т. 1, с. 145 -146). Показательно, что параллель­ ный «княжеский» ряд насчитывает вдвое меньшее число именований, и лишь два из них — Князь Аблай Полоумов (1871) и Князь Гелиотро­ пов (1897) — являются откровенно пародийными (там же, т. 1, с. 65). 62 Отсюда пушкинское: «Как жаль, любезный Ловлас Николаевич, что мы здесь не встретились. То-то побесили б мы Баронов...» (письмо A. Н . Вульфу, 16 октября 1829 г.), Ср. также в письме П. А .Плетневу игру на паронимической связи слов барон — баран: «...Но все же Дель­ виг должен оправдаться перед государем. <.. .> Поговори с ним об этом. А то шпионы-литераторы заедят его как барана, а не как баро­ на» (9 декабря 1830 г.). 63 Ср. еще выразительные характеристики баронства в повести B. Ф .Одоевского «Княжна Мими» (1834), в повести Н.3 . «Ночной соловей, или Два жениха» (1835), в повести А. Григорьева «Один из многих» (1856) и др. То же в романе Я. Полонского «Свежее преданье», где отражена жизнь Москвы 40-х гг. XIX в.: «В Москве жил-был один барон. / Как все бароны, верно, он / Был человеком не без веса: / Он был богат, играл в бостон, / Поутру делал моцион / И был дурак. Но баро­ несса / Была особая статья...». И далее с великолепным развитием той же, что у Пушкина, игры на паронимах барон — баран: «Муж баронессы был скорее / Баран, чем волк; но с ним хитрее / Она была, чем с кем-ни­ будь...» (1861). Совершенно очевиден антииемецкий или, молсет быть, точнее, антипрусский уклон в отношении к «баронству» в России. И в этом отношении показательна позиция архаиста и шишковиста немца Кюхельбекера, переносившего свое отношение к баронству на само это слово — барон: «Из слова русского богатого и мощного силятся из­ влечь небольшой, благопристойный, приторный, искусственно тощий, приспособленный для немногих язык, un petitjargon de coterie. Без по­ щады изгоняют из него все обороты и речения славянские и обогаща­ ют его архитравами, колоннами, баронами, траурами...» (В.К .Кю­ хельбекер. О направлении нашей поэзии, особенно лирической...// Мнемозина, 1824, No1, с.38). Ср. также в шутливом обращении Вязем­ ского к красавице графине Соллогуб: «Скажите — многих ли баронов, / Князей с землей и без земли, / Немщких фофонов (sic!) и фонов/ По-русски вы с ума свели?» — П .А .Вяземский. 1841 // П .А.Вяземский. ПСС. СПб., 1880, т. IV, с. 253).
64 Ср. приводимое ниже изложение принципов распределения этих ти­ тульных величаний: «...надзирательницы стали разъяснять нам, что „Великий князь" есть титул братьев и сыновей государя и что в разго­ воре с ними называют их Ваше Императорское Высочество, что быва­ ют светлейшие князья, которых величают светлостью, а то просто князь, которому говорят ваше сиятельство, и что то же приветствие делается графу» (Воспоминания московского кадета// Русский ар­ хив, 1879, кн. 6, с. 314). Не случайно В. Ф. Одоевский называл эту пре­ мудрость «чинологией» (В.Ф .Одоевский. Отрывки из записей 1855- 1856 гг. // Русский архив, 1874, кн. 1, стлб. 344), а П. А . Вяземский иро­ нически писал о «чинах большого света» (П. А. Вяземский. Сочинение в прозе В.Жуковского.... 1827 // П .А .Вяземский. ПСС. СПб ., 1878, т. 1, с. 267) и об «условном и кабалистическом языке нашей табели о ран­ гах» (П.А .Вяземский. Из старой записной книжки// Русский архив, 1874, кн. 1, стлб. 179). Ср. также замечание повествователя в очерке М. Н.Загоскина «Первое мая»: «...я никогда не помню ничьих именин и очень часто забываю имена моих приятелей. Хорошо еще, что у нас на Руси так много сиятельных, которых вместо того, чтобы называть по именам, можно величать графами и князьями» (1842). 65 Лермонтовская игра на «световых» и «светских» значениях слов этого лексического круга имеет давнюю традицию и длительное продолже­ ние. Ср., с одной стороны, у Г.Р .Державина: «Я князь, коль мой сияет дух; / Владелец, коль страстьми владею; / Болярин, коль за всех болею / И всем усерден для услуг» («Вельможа», 1774-1794) и, с другой, например, у графа Ф, В. Ростопчина: «Он <Д. Е .Цицианов> сказывает всем, будто к тебе проехал курьер с бриллиантовой) звез­ дою. Блестящее сие при свечах отличие не так бы меня обрадовало, как справедливость, отдаваемая уму, чести и душе» (письмо П. Д. Цициа- нову, 7 июля 1803 г. // Девятнадцатый век. М ., 1872, кн. 2, с. 18) и - независимо от него — у П. А . Вяземского: «Все это [общество] натерто и блестит, если не само собою, то, по крайней мере, при свечах. Это — проклятая розница!» (письмо А. И .Тургеневу, 4 января 1820 г.) . И у его адресата: «Аврора в Москве и в пребывание там императорское выка­ тилась на небо балов и с большим блеском» (А. И . Тургенев — П . А . Вя­ земскому, 30 июля 1835 г.). Ср. также у М. С . Жуковой: «Княжна гото­ ва была забыть свое сиятельство, которого блеск, казалось, отдалял от нее Вельского, — может быть он не любил слишком яркого света» («Ве­ чера на Карповке», ч. 1 «Медальон», 1837) и у В. А . Соллогуба: «Неиз­ вестно, к какой, собственно, из степеней принадлежала княжна, но так как никто не оспаривал ее сиятельности, то она и приписывала себя к высшему слою общества... Наконец отыскался какой-то бессловесный помещик из числа колпаков, который, ослепленный княжеским сиянием,
предложил княжне руку и деревню..,» («Тарантас», 1840). И еще позд­ нее: «Мне, может быть, удастся увидеть великолепный бал с солнцем и звездами...» (И. С. Тургенев — П. В. Анненкову, 2 марта 1872 г.) . Ср. так­ же рассказ Герцена о том, как повар (повар!) его дяди, И. А . Яковлева, нанявшийся в дом кн. Е . А . Трубецкой, сказал ей, возмущенный ее «мел­ ким скряжничеством»: «Какая непрозрачная душа обитает в вашем светлейшем теле», и был, естественно, рассчитан («Былое и думы», ч.І, гл. 1). Ср. также оксюмороны П. А . Вяземского: «Люблю я видеть в вас союзом с славой твердым / Честь музам и упрек сим тунеядцам гор­ дым,/ Князьям безграмотным по вольности дворян, / Сановникам, во тьме носящим светлый сан...» («Послание И.И.Дмитриеву...», 1819); «Рожденный мирты рвать и спящий на соломе, / В отечестве поэт, кон- дитор (sic!) в барском доме! / <...> / Как смел, Сибиряков, ты, вопреки судьбе, / Опутавшей тебя веригами насилья, — / Отважно развернуть воображенью крылья? / „Ты мыслить вздумал? ты? дружок! перекре­ стись, — / Кричит тебе сын тьмы, сиятельства наследник, — / Не за перо берись: поди надень передник..."» («Сибирякову», 1819) и др. под. GG Семантический механизм подобных образований в синтагматических и парадигматических рядах исследован и описан в [Пеньковский 19866]. Убедительный пример работы этого механизма содержит письмо Пуш­ кина жене, 14 сентября 1835 г.: «Что наша экспедиция? виделась ли ты с графиней К.<анкриной>, и что ответ? На всякий случай, если нас го­ нит граф /<".<анкрин>, то у нас остается граф) Юрьев; я адресую тебя к нему», где Пушкин, играя, переносит графский титул из именования реального графа в именование меща­ нина-ростовщика, который не имел права на граф­ ское достоинство. 67 Как установил АМ.Докусов, Ольдекоп в своем отзыве назвал пьесу Лермонтова «неуместной» и намекнул на то, что она может напоми­ нать читателям и зрителям о каких-то реальных петербургских собы­ тиях недавнего времени [Докусов 1955: 10, 21]. Еще раньше об этом глухо писал Н. С. Ашукин [Ашукии 1941: 165]. Однако поиски реаль­ ной маскарадной истории с реальной или предполагаемой изменой молодой жены и безумной ревностью мужа, которая привела к убий­ ству одной и сумасшествию другого, найти в анналах петербургской жизни историкам не удалось. Удалось выяснить другое — ставшую из­ вестной многим и кулуарно, намеками обсуждавшуюся трагедию моло­ дых Безобразовых, в которой был повинен самодержец [Цявловский 1962]. Поэтому вполне оправданна мысль, что цензура с ее гипертро­ фированно аллюзионным восприятием литературных текстов могла увидеть в «Маскараде» то, что, пропусти она его в печать и на сцену, угрожало доносами бдительных зоилов, с одноіі стороны, и высочай-
шим гневом — с другой [Рабинович 1964: 60-64]. Однако никаких ос­ нований предполагать, что сам Лермонтов связывал свой текст с этой отнюдь не маскарадной и по внутреннему механизму совершенно иной историей, конечно нет. Поэтому бессмысленны поиски прото- сюжета и прототипов, догадки о протоимеиах и т. п . 68 Показательно в этом смысле принятое в науке истолкование фамилии Печорин в еще более широком контексте, в контексте русской литерату­ ры пушкинской эпохи, как соотнесенной с фамилиями Онегин и Лен­ ский. Как писал 10. Айхенвальд, Лермонтов, рисуя образ «героя нашего времени», «вспомнил Печору после Онеги» [Айхенвальд 1994:100]. 69 См.: «Указ правительствующего сената об организации поселения Но­ вая Сербия» от 29января 1752г. (С.М.Соловьев. История России с древнейших времен. М., 1991, кн.XII, т.23 -24, с. 127 -128) и «Прото­ кол правительствующего сената от 18 сентября 1758 г. о переселении Сербов в Россию» (Русский архив, 1869, кн. 5, с. 737 и сл.) . В соответ­ ствии с этими установлениями выходцы из Сербии (Шевичщ Прерадо- вичи, Зоричщ Неранчичи, Вьідоевичщ Черноевичи и др.) получили земли между Луганью и Бахмутом по правому берегу Северского Донца («СлавяноСербия»). Многие из них сумели выбиться в люди и заняли более или менее значительные места в различных сферах деятельно­ сти — в торговле (таков, например, серб Иван Ризнич, одесский не­ гоциант, муж Амалии Ризнич, воспетой Пушкиным), в военном деле (таковы, например, черногорец по происхождению, екатериішнский контр-адмирал, участник войны с Турцией граф Войнович и др.) и в административном управлении — таков серб (из древнего далмат­ ского рода) Ф. Л . Л у ч ич, одесский городской голова, купец 1-й гиль­ дии, проигравший Пушкину 900 рублей (А. С . Пушкин — В . И. Туман- скому 13 августа 1825 г.), или выведенный под именем Злунича в пам­ флете А. Ф . Воейкова («Дом сумасшедших», 1814-1825) попечитель Петербургского учебного округа мракобес и ретроград Д. П. Ру нич, племянник серба генерал-поручика 3 орича-Черное в ича (см.: Русская старина, 1870, кн. 2, с. 63) и др. 70 Из сербского рода Ш т е р и ч е й происходила княгиня M. А Щербатова, урожденная Штеричева, как называли ее современники, дочь украин­ ского помещика АП.Штерича. Лермонтов был увлечен ею зимой 1839 г., ей он посвятил ряд стихотворений (и в их числе <М. А . Щер- батовой> 1840 г. с прямыми указаниями на ее «сербство»), из-за нее, как предполагают, дрался на дуэли с сыном французского посла баро­ на Баранта [Назарова 1985:278 сл.]. 71 Традиционные «световые» имена продолжали свою литературную жизнь и в последующие годы. Таков князь Фольгии, который взял на содержание героиню повести безыменного автора «Евгения.
Отрывок из жизни» ( 1832), графиня Фольги на, которую убивают в жестоком рассказе некоего B.C. «Два маскарада. Предание» (1837 — «плод пера какого-нибудь Московского Европейца», в оценке рецен­ зента «Библиотеки для чтения», 1837, кн. 1, с. 10), и князь Б лес- кин в комедии А. Волкова «Тщеславный, или Чего очень хочется, то­ му и верится» (1838) и др. 72 Цитируя исполненный на сцене в 20-х годах куплет — «Известный журналист Графов / Мишурского задел разбором; / Мишурский, не те­ ряя слов, / На критику ответил вздором...», П. А . Вяземский разъяс­ нял: «...Мишурский, очевидно, я и потому, что я урожденный сиятельство, а, вероятно, еще более потому, что люблю играть словами и часто выражениями своими пускаю в глаза блеск или, пожалуй, мишуру» (П.А .Вяземский. Дела иль пустяки давно ми­ нувших дней. Письмо к M. Н. Лонгинову, 17 декабря 1873 г. // П .А .Вя­ земский. Сочинения в двух томах. М ., 1982, т. 2, с. 233-234). 73 О Зориче и его деле см.: Д.Баитыш-Камепский. Словарь достопа­ мятных людей русской земли. М., 1836, ч. 2, с. 401-404; А. П . Барсуков. Шкловские авантюристы // Заря, 1870, No 1, с. 210 сл.; Гельбиг. Рус­ ские избранники// Русская старина, 1887, кн. 10, с.3-5 (здесь же пред­ шествующая библиография); М. И . Мещерский. Семен Гаврилович Зо­ рич//Русский архив, 1879, кн.2, с.36-65; А.Н .Корсаков. С.Г .Зорич// Там же, с. 65 -99; М. И. Пыляев. Старая Москва. Рассказы из былой жиз­ ни первопрестольной столицы. СПб ., 1891, с. 210; Брокгауз и Ефрон. СПб., 1894, т. XII, с. 684-685; К.Валишевский. Роман одной императ­ рицы. М., 1989, с. 151, 153, 156, 170. О драматических обстоятельствах его падения см. в публикации: «Лорд Мальмсбюри о России в царство­ вание Екатерины II» (Русский архив, 1874, кн. 4, стлб. 1479-1495). 74 То, что сегодня требует от нас специальных разысканий (см. работы: [Степанов 1926; Ходакова 1964; Гинзбург 1982]), а найденное — из­ вестных интеллектуальных усилий, современникам Лермонтова, дву- и многоязычным и потому обладавшим развитым, а нередко и обост­ ренным языковым чутьем и чувством слова, стихийным филологам, дышавшим этими фактами, воспринявшим традиции «Арзамаса», при­ общенным к французскому острословию как «продукту салонной куль­ туры» [Пермяков 1995:469] и успешно переносившим эти традиции на русскую почву, прошедшим школу «домашней семантики», как назы­ вал эти игры Ю.Тынянов [1968: 130], жившим короткой жизнью, но в большом историческом времени и, что немаловажно, гигантской по объ­ ему культурной — антропонимической (и шире — ономастической) и историко-биографической памятью, было ясно как день. И хотя в Рос­ сии к этому времени еще не успела сложиться традиция фиксации этой «летучей» культуры острословия в литературе, начатая «Записными
книжками» Вяземского [Пермяков 1995: 469], литературную фикса­ цию в значительной степени восполняла фиксация эпистолярная. Остроты, бесчисленные bons mots, переходили из письма в письмо, из рук в руки, из уст в уста, забывая о первоисточнике и теряя авторство. Утверждение Е. В. Пермякова, что в России не было ни такой тради­ ции, ни самой культуры, а были лишь «отдельные острословы», не­ справедливо и обедняет реальную картину. Остроумничали, остро­ словили и играли словом даже не десятки, а сотни людей пуш­ кинского и лермонтовского окружения, штатские и военные, мужчины и женщины, высшего и среднего (и даже низшего) круга. И прежде всего играли именами! Играли ими как целыми и их шарадно вычле­ няемыми частями (см. о шарадах ниже). Играли их омонимами, их си­ нонимами и антонимами, играли их паронимами, пользуясь возмож­ ностями семантической и фонетической аттракции. Играли ими внут­ ри языка и ставя их на языковых перекрестках. Из каждого имени из­ влекался дремлющий в нем смысл. Каждое имя находило свой фор­ мальный, содержательный и звуковой ряд. Так, отец Пушкина, Сергей Львович, каламбурист и острослов, со­ общая дочери о своем недовольстве повестью Э. Сю «Плик и Плок. Морские сцены», грубовато обыгрывает фамилию автора: «М-г Sue me fait toujours suer» — <Г-н Сю всегда заставляет меня потеть> (письмо О. С . Павлищевой, 22 сентября 1834 г. [Мир Пушкина 1993: 244]); мать Пушкина, Надежда Осиповна, постоянно игравшая именами, пишет фамилию своих ревельских знакомых, новгородских помещиков Петра Ивановича (грека по отцу) и Любови Николаевны Балле по-француз­ ски «les balais» 'швабры' (письмо О. С . Пушкиной, 18 июня 1829 г.), а горничную дочери Грушу, иронически возвышая ее в ранге, именует м-лъ Крюшь (письмо О. С. Павлищевой, 14 ноября 1834 г.) [там же: 23, 252]. Дядя Пушкина, Василий Львович, превращает русскую подороэ/с- ную в франц. pot de roses 'горшок с розами' -» 'тайна, интрига', и это че­ рез много лет помнит и повторяет его племянница. О . С. Павлищева (письмо Н.И .Павлищеву, 1848г. [там же: 30-31]). Пушкин сам за­ свидетельствовал «наследственность» своего острословия: высказыва­ ясь по поводу полученной им «драматической шутки» Кюхельбекера «Шекспировы духи» и играя значениями слова «дух» («.„духом про­ чел „Духов"...»), он в примечании заметил: «Calembourg! reconnais-tu le sang?» — <Каламбур! Узнаешь ли кровь?> (письмо Кюхельбекеру, 1-6 декабря 1825 г.) . Блестящим мастером игры на именах считался в своем кругу В. А. Жуковский («никто не равняется с Жуковским в перековеркании имен», — писал Вяземский А. И, Тургеневу 25 марта 1836 г. [Остафь- евский архив. СПб., 1899, т. III, с. 313-314]), хотя пальма первенства
здесь, несомненно, принадлежит самому П. А . Вяземскому. Так, сооб­ щая А. И. Тургеневу (7 января 1824 г.) о том, что «рязанский Ржев­ ский привез сюда на продажу дюжины две целок (по крайней мере он ручается) и к тому же танцовщиц», которые «пляшут здесь на италь­ янском театре», он замечает: «Россини иРоссияда вместе!» (там же, с. 1). St-Maure, по его характеристике, «сущиймавр и араб» (письмо А. И .Тур­ геневу, 21 января 1824 г.// Там же, с. 5), «московский Ришелье Норов все так и норовит, чтобы быть при них <двух красавицах>» (письмо А.И.Тургеневу, 26 марта 1833 г.// Там же, с.229), а «Шевырев швы­ ряет нас Тассовыми октавами, в коих нет ни ладу, ни складу» (письмо А. И. Тургеневу, 29 декабря 1835 г.// Там же, с. 281); прося друзей «Христом да Богом возвратить <...> рукопись», добавляет: «Не пилите меня, Пилаты» (письмо А.И.Тургеневу, 9 января 1823г.// Там же, т. II, с. 296), а упомянув имя Плетнева, вспоминает народную песню «Заплетися, плетень, заплетися» (письмо А. И. Тургеневу, 27 октября 1821 г.// Там же, с.221); подхватывая тургеневскую переделку имени некой Lucie в Лучинку, просит передать привет «прекрасной Лучинке, от которой загорелась не одна Москва, но тлеет и уголок петербург­ ский...» (письмо А.И.Тургеневу,2 ноября 1836г.//Тамже,т. III, с.347), а обсуждая с Тургеневым продажу своей тверской деревни Храму Спаса, он называет эту сделку «спасительской» и «спасительной» и завершает письмо (14 февраля 1824 г.) обращением к адресату «Прости, мой Спас!» (там же, с. 10); арзамасское прозвище А. И .Тургенева «Эолова Арфа» он превращает в «самородные гусли» (письмо от 31 октября 1832 г. // Там же, с. 214) или освобождает от определения, а определяе­ мое заменяет евангельским именем Марфа (письмо от 10 мая 1827 г. // Там же, с. 160); подтрунивая над симпатией своего друга к преосвя­ щенному Филарету, митрополиту Московскому и Коломенскому, он называет А. И . Тургенева Филофиларетом (письмо от октября 1828 г. // Там же, с. 180) и др. под. Его адресат А. И. Тургенев следует по стопам своего друга. Так, играя на омонимии шаль^ 'платок' — шальі 'шалость, блажь', он называет Пуш­ кина, автора «Шали», — шалуном (письмо П. А. Вяземскому, 30 марта 1821г.). Обыгрывание имен пронизывает всю культуру этой эпохи. Так, романтик Туманский получает издевательское имя Мглин (ано­ нимная эпиграмма в журнале «Благонамеренный» за 1823 г. [Шубин 1985: 156]); Николай Полевой становится Никитой Луговым (пародий­ ная рецензия О. Сомова на гоголевские «Вечера...» — Русский инва­ лид, 1831, No94); Дмитрий Донской превращается в Дмитрия Дрян- ского (в утраченной шуточной трагедии А. С . Грибоедова); кварталь­ ный офицер Орлов в «Записках» М. А. Бестужева характеризуется как мокрая курица (1825-1840); Докукин, по характеристике Евгения, ми-
трополита Киевского, «докучил всему свету» (письмо В. И . Македонцу, 19 декабря 1801 г.); «Винтер, хотя и холоден быть должен по своему имени, с жаром принял участие в гиперборейской Одиссее» (В. А . Жу­ ковский — И . И. Базарову, 8 декабря 1849); Николай I в сатирической поэме В.Л .Давыдова (1840) становится Николосором, что должно бы­ ло напомнить о Навуходоносоре; «Бедная Лиза» оказывается Лизой Рассадницей (А. О. Россет-Смирнова. «Воспоминания»); первый номер издаваемого Е. В. Аладьиным «Невского альманаха», вышедший на мас­ леницу 1825 г., пренебрежительно именуется оладьей (К.Ф .Рылеев — П. А . Вяземскому, 20 февраля 1825 г.); Пушкин в рукописном журнале студентов Московского университета «Момус» (февраль 1831 г.) паро­ дийно именуется Фузеиным в паре с Изразцовой [Овчинникова 1985: 158]. Показательно в этом отношении, что, обсуждая анонимно напе­ чатанные в No45 «Литературной газеты» (9 августа 1830 г.) бытовые сценки «Бал за Москворечьем» и склоняясь в пользу авторства Пуш­ кина, В.В .Виноградов основывался, в частности, и на анализе собст­ венных имен этого текста и их «каламбурном переодевании» с исполь­ зованием получившего впоследствии широкое распространение приема многократного искажения фамилии: Мурбазицкая — Замарбицкая — Базарбицкая — Чумарзицкая) [Виноградов 1961:449-456] и т. д . Пушкину нужно было много шутить самому и быть постоянным объектом многих шуток других, чтобы, предлагая Плетневу для соби­ раемого ими альманаха названия «Арион» или «Орион», заметить в объяснение: «я люблю имена, не имеющие смысла; шуточ­ кам привязаться не к чему» (октябрь 1835 г.) . И в другом мес­ те, обращаясь к «читателю» (и к самому себе): «...смейся то над теми, / То над другими: верх земных утех / Из-за угла смеяться надо всеми. / Но сам в толпу не суйся... или смех / Плохой уж выдет: шутками одне- ми <sic!> / Тебя, как шапками, и враг, и друг, / Соединясь, все закидают вдруг» («Домик в Коломне», XIII черновой редакции, 1830 [Пушкин 1957: IV, 529]). О том, насколько серьезно могли восприниматься такого рода дружеские шутки, свидетельствует большое письмо Жуковского Вяземскому от 12 ноября 1818 г., в котором обиженный постоянными «арзамасскими» шуточками Вяземского Жуковский тре­ бует от него, чтобы он не зашучивался: «...открываю тебе прямо свое непосредственное чувство — мне неприятно. Мне не хотелось бы, что­ бы ты в своем обхождении со мною сбивался несколько на обхождение с Васильем Львовичем <Пушкиным>; я не желал бы, чтобы я и карри- катура (sic! — курсив Жуковского. — А. П .) были всегда неразлучны в твоем уме...» [Арзамас 1994:2,349-350]. 75 Тот же прием использовал Лермонтов в «Герое нашего времени», введя в текст журнала Печорина запись от 15 июня о приезде фокусника
Апфельбаума с изложением «афишки, извещающей почтенную пуб­ лику о том, что вьплеименованньій удивительный фокусник, акробат, химик и оптик будет иметь честь дать великолепное представление се­ годняшнего числа в восемь часов вечера, в зале Благородного собра­ ния...» [Лермонтов 1958:4,121], Несомненно, что эта получающая дальнейшее развитие в картине представления, где фокуснику помогает Грушницкий, вставка в роман имени совершен­ но реального лица (см., например, объявление «О физико-меха- нике Апфельбауме» в No 4 «Дамского журнала» за 1828 год, где вос­ торженно описываются «действия сего юного магака», «триумф нашего фокус-покуспика» и даже сообщается его адрес — «за Москворецким мостом, на Московском подворье, в Дворянском корридоре, под No G» — для приглашения «в домы» — с. 311—312) необходима только для того, чтобы — через «фруктовую» семантику, объединяющую фамильные имена Апфельбаума и Грушницкого, дать этому последнему еще одну — уничтожающую — характеристику фокус-покусника, но сделать это, не прибегая к грубой силе прямого слова. В существу­ ющей литературе эта «фокусническая» вставка либо вообще не ком­ ментируется, как, например, в [Лермонтов 1958], либо низводится до бытовой реалистической детали, вопрос о художественном значении и назначении которой даже не ставится (см.: [Мануйлов 1966: 230-233]). Понял это только В.Турбин [Турбин 1978:145]. 76 Ср. иную переделку имени героя Марлинского у Л. Толстого, ирони­ чески развенчивающего «красивые» романтические имена: «...Когда я читаю романы, мне всегда представляется, какое должно быть озада­ ченное лицо у поручика Стрельского или у Альфреда, когда он ска­ жет: — Я люблю тебя, Элеонораі» («Семейное счастье»). 77 Сказанное позволяет понять, насколько несправедлив был Б. М . Эй­ хенбаум, утверждавший, что «все окружающие Арбенина лица <„.> не впаяны в драму и могут быть легко заменены другими лицами». В качестве аргумента он ссылается на пятиактного «Арбенина», где «уже нет баронессы Штраль, а вместо нее появляется другое лицо — Оленька, роль которой также слабо вделана в пьесу, как и роль баронессы» [Эйхенбаум 1967:82. Разрядка моя. -Л. Я.] . 78 Ср. имеющиеся в литературе указания на то, что Казарин в созна­ нии Лермонтова и его современников связывался с Ф.И.Толстым (1782-1846), дуэлянтом и шулером, получившим прозвище алеута, американца и цыгана. В этом ряду этнонимов ассоциативная связь имен Казарин и хазарин кажется достаточно убедительной, тем более что сам Лермонтов называл хазар — казарами («Олег», III, 1829 [Лер­ монтов 1958: 2, 456]). Ср. также фамилию Булгарин — в постоянной жизненной паре с фамилией Греч (ср.: «Булгарин — гречева собака» в
памфлете А. Ф.Воейкова «Дом сумасшедших», 1814-1825 — эта фра­ за, представленная не во всех редакциях этого многовариантиого тек­ ста, цитируется, например, в письме Вяземского А. И . Тургеневу от 23 января 1836 г.), играющей роль дополнительного ключа к механиз­ му различных «этнонимических» преобразований презрительного, шут­ ливо-иронического или шутливо-фамильярного типа. Ср.: «Что вы все о греках только хлопочете, да еще о духовных? У нас свои греки. Вот ему (т.е . Гречу. — Л.Я.) поручить издание Василия Львовича, да де­ сятый процент ему из выручки...» (П. А. Вяземский — А . И.Тургеневу, 29 августа 1821 г.); «...я в прошедшую пятницу принужден был состя­ заться с Олиным, то есть читали в комитете, составленном из разных судей-литераторов, grecs et bulgares etc., два вдруг изготовленные перево­ да Расинова «Баязета», один — мой, а другой — вышеописанного Олина, который, видно, слишком дурно написал, ибо grecs et bulgares et autres barbares решительно предпочли мой...» (П. А. Катенин — А . С. Пушки­ ну, 11 мая 1826 г.); «Потомки г-на Булгарина будут гг. Булгарины, а не Булгаре» (А. Пушкин. «Кстати о грамматике», 1830). Ср. таюке: «Ты не хочешь из одной лености порадовать меня здесь хоть тремя строчками... Но добро ж, сармат неверный, я отплачу тебе...» (К. Рылеев — Ф . Бул- гарину, 20 июля 1821 г.); «Сармат мой любезный! Помнишь ли ты ме­ ня?» (А. С. Грибоедов — Ф . В. Булгарииу, 11 декабря 1826// Русская старина, 1874, кн.6, с. 289); «Булгарин — вот поляк примерный, / В нем истинных сарматов кровь...» (П. А Вяземский. «Булгарин — вот по­ ляк...», 1831) и др. Мы имеем здесь дело с особым — не отмеченным до сих пор в науке — типом так называемой регулярной многозначности, обнаруживающим осложнение семантики «имен национальности» дополнительными зна­ чениями, которые либо усиливают, либо, напротив, ослабляют «нацио­ нальное» и даже вообще снимают его, переводя такие имена в оценочный план. Ср.: «Наш стихотворец — готтентот / За то, что силой русска слога / Преобразил, забывши Бога, / Сады Делиля в огород» (В. А Жу­ ковский. «Постскриптум к „Посланию Д.В.Дашкову" Воейкова», 1814); «Ты жалуешься на домашних своих Готтентотов; это участь умных людей, мой милый, большую часть жизни проводить сдураками; а какая их бездна у нас...» (АС.Грибоедов — Д.Н.Бегичеву, 1816г. — цит. по: [Веселовский 1874:4,1536]). Таким же образом героиня «финской» поэмы Е. Баратынского «Эда» именуется чухонкой (А.С .Пушкин — Л.С .Пушкину, ноябрь 1824г.), ге­ роиня баллады П.Катенина «Ольга» — чувашкой (А.С .Пушкин. «Мои замечания об русском театре», 1820), Никита Всеволожский, друг Пуш­ кина, — алжѵрцем (А С. Пушкин — Л. С. Пушкину, 14 марта 1825 г.) и др. Ср. также эпиграмматическое имя Кюхельбекера — Тевтонов в «Союзе
поэтов» Бориса Федорова (1822) [Шубин 1985: 40] и пушкинское тев­ тон о нем же в письме Дельвигу от 20 февраля 1826 г. Самого Пушкина, как известно, в лицейские годы называли французом, а позднее — афри­ канцем: «Пушкин был у Северина, который сказал, чтобы он не ходил к нему; обошелся с ним мерзко, и африкагіец едва не поколотил его» (П.А . Вяземский — А . И . Тургеневу, 25 сентября 1823 г.) . Ср. еще: «Весело Булгарину печатать статьи против своих одно- земцев. Впрочем, он такая бестия, что он не Русский, и не Поляк, даже и не Жид. Да что же он? Просто из рода бестий, или Голандцев <sic!>, как говорит Обресков» (П. А . Вяземский — А . Я . Булгакову, 5 декабря 1830 г.); «...кажется ты успокоился после своей эпиграммы. Давно бы так! Критики у нас, Чувашей, не существует...» (Пушкин — П .А .Вя­ земскому, 7 июня 1824 г.). То же регулярное семантическое развитие наблюдается и у произ­ водных этнонимических прилагательных: «Его томительную негу / вкусила тут она вполне — дурно, очень дурно — и потому осмеливаюсь заменить этот Киргиз-кайсацкий стишок... (курсив Пушкина, разрядка моя. — А Я .)» (А,С.Пушкин — Н .И.Гнедичу, 27 июня 1822 г.); «Как бишь у меня? Вперял он неподвижный взор? Поставь любопытный, а стих все-таки Калмыцкий (курсив Пушкина, разрядка моя. — А.П .)» (АС.Пушкин — П.А.Вяземскому, 11 ноября 1823г.); «А еще есть такие господа, которые во имя неизвестно какой Татарской мета­ физики восстают против спектаклей, концертов и пр....» (В. Ф . Одоев­ ский. Отрывки из записок 1855-1856 гг. // Русский архив, 1874, кн. 1, стлб. 339). Ср. также в предположительно принадлежащих руке юного Пушкина лицейских стихах на Вильгельма Кюхельбекера: «Неприя­ тен, груб твой стих / Слог твой Виля слишком дик! / Рифмы — караиб­ ские (рифма — «обелиски») [Пушкин 1997:7,440], От этнонимов (и на их базе образованных прилагательных) с оце­ ночным значением нужно отличать их употребление в специализиро­ ванной «дифференциальной» функции, где они получают регулярное значение 'живущий — временно или постоянно — среди названного народа/в названной стране/городе/на названной территории'. В ус­ ловиях разветвленных родственных связей такие дифференцирующие определения-характеристики были удобным и лаконичным средством обозначения-выделения нужного лица из множества его близких и дальних родственников и однофамильцев. (Ср. в «Запросе Арзамасу» Батюшкова: «Три Пушкина в Москве, и все они поэты...», 1817). Так, Жуковский во время его недолгого пребывания в Пруссии получает определение-приложение пруссак. «.. .A я при негодовании своем на тебя посылаю поэтическое негодование: „Негодяйку" — негодяю... < .. .> Надобно послать ее и пруссаку Schukowsky...» (П. А. Вяземский —
А.И.Тургеневу, 7 января 1821 г.// Остафьевский архив. СПб., 1899, т.II, с. 143). А.П.Ермолов, воюющий на Кавказе, именуется «Черке­ сом-Ермоловым» в письме В.И .Туманского В. К . Кюхельбекеру 11 де­ кабря 1823 г. [Пушкин 1997: 13, 81], а Д. Н. Блудов, занимавший пост советника русской миссии в Стокгольме, именуется шведом. Ср. в пись­ ме Вяземского А. И . Тургеневу от 29 октября 1813 г., где швед — по ха­ рактерному для автора ассоциативному типу развертывания — влечет за собой два других этнонима: «Пишет ли к тебе швед-Блудов, который, говорят, скучает, как немец. Поклонись ему от меня: я его душевно люблю и душевно желаю, чтобы он скорее воротился в Петербург. За­ чем нашей братии скитаться, как жидам...» [Арзамас 1994: 2,369]. Точно так же — в переписке Вяземского с А, И. Тургеневым (по материалам двух томов Остафьевского архива) — С . И.Тургенев, живший в 1821 г. при русской миссии в Константинополе, именуется цареградцем (т. II, с.214); Н.В. Всеволожский получает определение тверской (т. III, с. 31 ); А. И.Тургенев — в передаче слов Плетнева — «дрезденская Эолова Ар­ фа» (т. III, с. 161); семейство Гагариных — римские (т. III, с. 176) в про­ тивопоставлениидругому Гагарину,мюнхенскому (т. III, с. 272); И. В, Ки­ реевский — «не мюнхенский (тот брат ему)», а «Денницыи», т. е . издатель «Денницы» (т. III, с. 208); Ливен — лондонский (т. III, с. 208); Долгору­ кова — «сестра флорентийской Потоцкой» (т. III, с. 219); Сперанский — английский (т. III, с. 331) и др. Ср. целый букет такого рода выделите­ лей: «Ты должен был получить одно письмо мое чрез франкфуртского Марилова на имя парижского Киселева и такое же на тот же адрес чрез берлинскую Смирнову» (т. III, с. 299). 79 Сама эта формула — жить в свете и для света — появилась едва ли не впервые у А. Бестужева в рассказе «Вечер на бивуаке»: — Друг! я знаю твое раздражительное от самых безделок сердце — и в княжне вижу прелестную, прелюбезную женщину, но женщину, которая любит жить в свете и для света и едва ли пожертвует тебе котильоном...» (Полярная звезда на 1823год// «Полярная звезда», изданная А.Бестужевым и К.Рылеевым. М .; Л., 1960, с. 189). 80 Колебания между глухостью — звонкостью конечного согласного в этом корне были настолько обычным явлением в речевой практике этого и последующего времени, что еще Даль (а до Даля, хотя, может быть, и от Даля, Пушкин — в письме П. А. Вяземскому в конце мая 1836 г., см. об этом: [Левашов 1979: 110-117]) счел необходимым дать специальное предостережение: «Арапа нельзя смешивать с арабом, аравитянином, как и производные: арапский, арабский» [Даль: I, 31]. Ср., например, у Вяземского: «Я газет никаких не читаю и потому и не знаю, что сказано в них о St. - Maure, который сущий мавр и араб» (письмо А. И. Тургеневу, 21 января 1824 г.); «Пушкину поклон <...>
Дядя его выпотел послание к другому племяннику, белому арабу» (письмо В. Ф . Вяземской, 17 июля 1824 г.) .То же в его «Старой запис­ ной книжке»: «Как брат его <А. С. Пушкина>, он <Л. С. Пушкин> был несколько смуглый Араб, но смахивал на белого Негра» (Русский архив, 1874, кн. 4, стлб. 1344). Ср. также: «В глубине залы находилась нароч­ но для сего праздника сделанная комната <...> на подобие палатки, у которой стояли два Араба в богатом одеянии, принадлежащие Князю Николаю Борисовичу Юсупову» (Дамский журнал, 1828, No1, с. 98); «Пушкин громко захохочет и обнаружит ряд белых блестящих зубов, которые с толстыми губами были в нем остатками полуарабского проис­ хождения» (H. М. Смирнов. «Воспоминания» [Друзья Пушкина 1984:2, 525]); «...кто знал Пушкина, тот вспомнит, что он говаривал иногда в шутку, что намерен выкрасить волосы черною краскою, чтоб быть более похожим на араба» (Северная пчела, 3 октября 1842, No 221); «Пушкин рисовал карандашом на клочках бумага, и у меня сохранился один ри­ сунок, также и Арабская головка его руки» (А. О . Смирнова-Россет. «Воспоминания»). Арабом называет «черного невольника, сына жар­ ких и свободных степей Африки», слугу Волынского И.И.Лажечни­ ков в романе «Ледяной дом» (1835), а Гоголь — Ибрагима, предка Пушки­ на, представляя его неоконченный роман под названием «Царский араб» (Я. В . Гоголь. Полное собрание сочинений. Л., 1952, т. 8, с. 385). Приме­ ры такого рода, в том числе и на материале других — и не только ино­ язычных — корней, легко было бы умножить (ср. также [Боровский 1991: 176]). Впрочем, сам Лермонтов, по-видимому, использовал только вари­ ант с глухим согласным (ср. в письме С. А . Бахметьевой осенью 1832 г.). 81 Следует вспомнить, что фамилия Арбенин — тоже заимствование (ав­ тозаимствование): она перенесена из драмы «Странный человек» (1831). Поскольку реального существования, насколько позволяют судить имеющиеся данные, это фамильное имя не имело, можно предпола­ гать, что оно является результатом лермонтовской переработки фами­ лии Арбеньев, которая принадлежала дворянскому роду, внесенному в гербовник при Павле (см.: Азбучный указатель к «Полному собранию законов Российской Империи за царствование императора Павла I» // Русский архив, 1873, кн. 6, с. 10 отд. паг.). Известна и крепостная Не- нила Онуфриевна Арбеньева, прислуга Пушкиных в с. Михайлов­ ском [Черейский 1988: 18], которая (или семья которой) могла быть вывезена из владений одного из Арбеньевых вместе с «барской» фами­ лией, как это нередко и бывало. Известен и фонетически упрощенный вариант этого фамильного имени — Арбенев, которое носила, например, родственница В.А .Жуковского по отцу — Авдотья Николаевна Ар­ бенев а (см.: Ежегодник Рукописного Отдела Пушкинского Дома- 1980. Л ., 1984, с. 101), которой он посвятил стихотворение «К А. Н . Ар-
беневой» (1812). В условиях характерной для этого времени неустой­ чивости фонемного, звукового и графического состава фамилий (ср. Волховской — Болговской — Бологовской; Въелъгорский — Віельгорский — Вельгорский — Вельегорский — Вельгурский — Віелыурский — Велгур- ский — Велегурский — Велеурский — Віелеурский — Віельурскгш) анало­ гичное варьирование наблюдалось и в других фамильных именах этого типа. Ср. Апрелев — Апрельев, Бартенев — Бартенъев, Бахметев — Бахметьев, Шереметев — Шереметьев и т. п . Иное дело — верифика­ ционные варианты фамилий типа Дмитриев — Дмитрев, о которых см. , например: [Винокур 1959:346]. 82 Имя Евгений было использовано Лермонтовым до «Маскарада» в за­ гадочном стихотворении 1830 года «К...» [Лермонтов 1957:1,143], ко­ торое не привлекло внимания исследователей и не получило сколь­ ко-нибудь внятной интерпретации в «Лермонтовской энциклопедии» (автор Л. М . Аринштейн, с. 207), между тем как оно представляет ис­ ключительный интерес, поскольку может рассматриваться как первое глухое предвестие будущего «Маскарада». 83 Так, мать блестящего свитского офицера и светского льва флигель-адъ­ ютанта В. Д . Новосильцева, отговаривая сына от неравного брака с до­ черью петербургского полицмейстера Пахома Кондратьевича Черно­ ва, говорила ему: «Могу ли я согласиться, чтобы мой сын, Новосильцев, женился на какой-нибудь Черновой, да еще вдобавок на Пахомовне: ни- когдаэтому не бывать... Не хочу иметь невесткой Чернову Пахомовну, — экой срам!» (Д.Д.Благово. Рассказы бабушки, гл.17, II, с.289, 291). Иные версии этой «антропонимически» мотивируемой трагедии см. в работах [Лотман 1983:197; Успенский 1994 б: 164-165]). Ср еще: «...при одной мысли, что женщину, виденную мною в Соррснто, могли звать Пелагеей, да еще Бадаевой, я пожимал плечами и злобно смеялся» (И. С .Тургенев. «Три встречи»). Ср. также превращение купеческой до­ чери Фетиньи Федотовны Федуловой в графиню Фанни Тревильскую в повести H. А Дуровой «Угол»: «„Да, поеду, узнаю, что за дом такой? что заставляет ее ходить туда? И так таинственно, тихонько от надзиратель­ ницы, с одною только горничной! Ах, Фетиньяі." — Размышления графа прервались сами собой при этом имени; он покраснел. — „Вот досадное имя, — сказал он вслух, — мне кажется, сам ангел покраснел бы от него\ Когда я женюсь на ней, мой круг будет звать ее Фанни... и » (1840). Анало­ гичные переименования и раньше и позже имели место и в театраль­ но-артистическом мире, но на иной — не социальной, а эстетической (эв­ фонической) основе. Ср. именование известной актрисы Александрий­ ского театра Фанни (Феодосии) Александровны Снетковой (1838-1920). 84 Тот же конфликт был, по-видимому, основой незавершенной поэмы «Маскарад» раннего Тургенева (12 сентября 1842 г.), героиня которого
(имя ее неизвестно) «...росла не средь бесплодных / Житейских битв, / Не посреди людей холодных / И их молитв. / Средь мертвыхлиц / И пыш­ ных масок / В пустынях зал / Ее никто при громе плясок / Не заме­ чал. / Она цвела от всех далеко / В родной глуши, / Не оскорбив ничем глубоко / Своей души. / Зато бездушным и гордым светом / Не при­ нята...» (см.: [Трофимов 1978: 219]), 85 Ср.: «Я родился в 1827 году в Малороссии; по матери, урожденной Лежучка, я малоросс, по отцу великоросс, и, как видите, с самою тривиальною русскою фамилиею» (А.М.Петров. Из далеко­ го прошлого [1883 г.] // Звенья. М .; Л., 1935, т. V, с. 315). 86 Сказанное имеет в виду только имена действующих лиц, не внесенные в список, и не распространяется на упоминаемые в тексте драмы, в репликах ее героев, внесписочные имена лиц не действующих, «без речей», т.е . не получающих голоса и места в ремарке адресанта. Так, К а з а р и н, отвечая на вопрос Арбенина об одном из игроков, дает ему не самую лестную характеристику и назы­ вает его фамилию — Трущов (д. 1, сцена 1, выход 2). В другом разговоре онупоминает имя Слукина (д. 2, сцена 2, выход 4). И Трущов, и Слукин — это имена бытового фона, как Волтер или Декарт (в реплике Казарина — там же) — имена фона культуры. 87 Ср. прямое утверждение Лермонтовым лживости маскарадного мира в написанном к новогоднему маскараду 31 декабря 1831 г. стихотворном обращении к старшине Московского Благородного собрания сенатору А.А .Башилову («Л Son Ex<cellence> M-r Bachiloff»): «Вы старшина собранья, верно, / Так я прошу вас объявить, / Могу ль я здесь нелице­ мерно / В глаза всем правду говорить? / Авось, авось займет нас де­ лом / Иль хоть забавит новый год, / Когда один в собранье целом / Ему навстречу не солжет...» [Лермонтов 1957: 1, 312-313]. — Замечу, что ложь, обман, вера и обманутое доверие — вот те словесно-понятийные острия, на которых держится ткань всех текстов этого маскарадного эпиграмматического цикла Лермонтова [там же: 310-314]. 88 Как уже было отмечено (см. примечание 1 к части первой), я работал над текстом «Маскарада», пользуясь «Собранием сочинений в четы­ рех томах» (М., 1958), готовившимся под общей редакцией И. Л. Анд­ роникова, Д. Д. Благого и 10. Г . Оксмаиа. В 3-м томе этого издания на с.88 в ремарке адресанта, предлагающего Нине «спеть» «что-ни ­ будь», стоит фамильное имя «Петров». Однако в комментариях к тек­ сту «Маскарада», принадлежащих Г. М . Фридлеидеру и Н. А . Любович, о нем не говорится ни слова, хотя обсуждаются фамилии Звездич, Штраль, Арбенин и др. (с. 483). Сам по себе этот факт не за­ служивал бы особого внимания, если бы не одно поразительное об­ стоятельство: как выяснилось через двадцать пять лет после публика- 15 - 7681
ции первого варианта моей работы о «Маскараде» (см.: [Пеньковский 1976а] и через год после выхода первого издания этой книги, в неко­ торых других изданиях «Маскарада» фамильное имя гостя, пригла­ шающего Нину спеть и называющего ее Настасьей Павловпой, — во­ все не Петров, а... Петков. Именно так напечатано это имя на с. 369 в т. 5 «Сочинений в 6 томах» (М.; Л., 1956), изданных под общей редак­ цией Н. Ф . Бельчикова, Б. П . Городецкого (он же редактор 5-го тома) и Б.В .Томашевского. — Мне указал на это обстоятельство Н.В. Перцов (которому, пользуясь случаем, я приношу искреннюю благодарность), и таким образом передо мной возникла текстологическая загадка, тре­ бовавшая немедленного разрешения. Как удалось выяснить (в работе по сверке лермонтовских изданий мне оказала неоценимую помощь моя ученица Е. Кононенко), последняя четырехактная редакция «Маскарада», которая и воспроизводится во всех публикациях лермонтовской драмы начиная с первого посмерт­ ного издания «Стихотворений М.Лермонтова» (СПб., В типографии Ильи Глазунова и Комп., 1842. Часть III. — Ценсурное разрешение от 29 сентября 1842 г. за подписью А. Никитсико), основана на неавто­ ризованных писарских копиях, одна из которых находилась в руках С. Раевского и несет на себе следы его правки. Автографа этой редакции «Маскарада» нет. Сохранилась, однако, авторизованная копия ранней — трехактной редакции «Маскерада», которая опублико­ вана в указанном выше академическом шеститомнике (т. 5, с. 443 -531) и в которой трижды, ибо ему принадлежат три реплики, обозначе­ на фамилия гостя, приглашающего Настасью Павловну спеть. Во всех трех случаях эта фамилия — Петров (с. 504, 511, 513). В примеча­ ниях же к тому на с. 752 указывается: «В основном тексте Петков». Поскольку эта ранняя — трехактная, авторизованная — редакция «Маскарада» представляет лишь научный интерес (тем более что она дошла до нас в дефектном виде — без списка действующих лиц и без 1-го акта), естественно, что все публикации лермонтовской драмы, предназначенные для широкого читателя, воспроизводят ее «канони­ ческий» четырехактный вариант, сопровождая его необходимыми комментариями и, в частности, указанием на то, что в ранней автори­ зованной редакции вместо имени Петков читается Петров. Так имен­ но и обстоит дело в изданиях: М.Ю.Лермонтов. Собрание сочинений: В 4-х т . М., 1965, т. 3. — Примеч. И .Андроникова. Редактор А. Саакяиц («Первоначальная редакция — Петров», с. 459); М.Ю.Лермонтов. Со­ брание сочинений: В 4-хт . М., 1969, т. 3 . — Под наблюдением В. Ар­ хипов а. Редактор тома Н. Кудрявцева («Ранняя редакция — Петров», с. 474); М.Ю.Лермонтов. Собрание сочинений: В 4-х т . М ., 1976, т. 3 . Примечания — И.Андроникова («Первоначальная редакция — Пет-
ров», с. 453); М.Ю.Лермонтов. Собрание сочинений: В 4-х т . Л., 1980, т. 3 . — Ред, колл.: В.А Мануйлов, В. Э.Вацуро, Т.П. Голованова, Л.Ы . На­ зарова, И. С. Чистова («Ранняя редакция— Петров», с. 484); М.Ю.Лер­ монтов. Собрание сочинений: В4-хт . М., 1984, т. 4 . — Ред. колл.: И.Л. Ан­ дроников, В.Э.Вацуро, И.С .Чистова («Первоначальная редакция — Петров», с. 445); М. Ю .Лермонтов. Собрание сочинений: В 4-х т. М., 1986, т.3. — О бщая ред и комм. Г . П. Макогоненко («Ранняя редакция — Петров», с. 514); и др. Значительно чаще, однако, редакторы и комментаторы (и не толь­ ко самых популярных изданий «Маскарада», рассчитанных на массо­ вого читателя) оставляют фамилию Летков без пояснений, лишая тем самым своих читателей чрезвычайно важной информации. Таковы, на­ пример, в большинстве своем лермонтовские двухтомники: М.Ю.Лер­ монтов. Избранные произведения: В 2-х т. М„ 1973, т. 2 (Примечания И.Л .Андроникова); М.Ю.Лермонтов. Сочинения: В 2-х т. М., 1990, т. 2 (Ред. колл.: Г. А Анджапаридзе, Г. А . Бем, В. Э. Вацуро, М. А. Дудин, H. Н. Скатов, И. С. Чистова); и др. См. также все просмотренные доре­ волюционные собрания сочинений Лермонтова (например: М. 10.Лер­ монтов. Полное собрание сочинений/Изд. Ф . А. Иогансои. Киев, 1891; М.Ю.Лермонтов. Полное собрание сочинений/ Под ред. Аре. Введен­ ского. СПб., 1896, т. 4; М.Ю.Лермонтов. Полное собрание сочинений: В 6-и т. / Под ред. Д. М . Абрамовича. СПб ., 1910, т. 3; и др.). На этом фоне особый интерес представляют те издания, которые воспроизводят последнюю редакцию «Маскарада» по полной неавто­ ризованной писарской копии, но, не оговаривая этого, заме­ няют в ней фамильное имя Летков фамильным именем Петров, пе­ ренесенным сюда из ранней, авторизованной редакции. Именно таково указанное выше четырехтомное собрание сочинений (М., 1958), кото­ рым я пользовался в своей работе и на которое я постоянно ссылаюсь в этой книге. Таковы же предшествующие: М.Ю.Лермонтов. Полное собрание сочинений: В 5-и т . Л., 1940, т. 3; М.; Л., 1947 и другие, вы­ шедшие под редакцией Б. М . Эйхенбаума. Таковы же многочисленные однотомники, двухтомники, всяческие «Избранные» и отдельные из­ дания «Маскарада», подготовленные на основе указанных выше ос­ новных «Полных собраний...». Естественно возникает вопрос о том, чем мог руководствоваться Б.М.Эйхенбаум и последовавшие за ним лермонтоведы, принимая неоговоренное решение о замене фамилии Летков в основной редак­ ции «Маскарада» фамилией Петров из его первоначальной, ранней редакции? Справиться, к сожалению, не у кого, а гадать бесполезно, и я могу лишь высказать свои соображения в пользу этого, как мне представляется, единственно правильного решения.
Внесписочная фамилия Петров авторизованной рукописи так оче­ видно выламывается из списочного круга «чужих имен» персонажей лермонтовской драмы и так очевидно «согласуется» с внесписочным же именем Настасья на месте имени Нина, что не может быть и речи о случайной ошибке автора (или переписчиков) как причине ее появле­ ния в тексте. Тем более, что, как было замечено выше, эта фамилия в авторизованном списке обозначена трижды! Напротив, фамилия Пешков — как бы ни читать ее в ремарке адре­ санта, стоящей вне ритмически организованного текста (Петков или Петков) — не находит в тексте драмы никаких опор и внутренних обоснований. Если исходить из первого варианта чтения, то перед на­ ми болгаризованный вариант подчеркнуто русской фамилии Петров (Петков < болг, Петко <-» русск. Петр), — фамилия недоста­ точно «чужая», чтобы стать рядом с остальными «чужими» именами, и в то же время недостаточно «своя», чтобы образовать органичную пару с именем Настасья. При этом если генетически сербская фа­ милия князя Звездич а опирается на известные и понятные для всех современников Лермонтова жизненные реалии, то болгаризованная фамилия Петков повисает в воздухе: ни в жизни Лермонтова, ни в жизни русского общества этой эпохи никаких сколько-нибудь значи­ тельных связей с Болгарией как будто бы не прослеживается. Второй возможный вариант чтения — Петков, неясный этимологически (<ия- ток?) — совершенно бесцветен и в этом смысле противоречит яркой характеристичности антропонимического пространства лермонтов­ ской драмы. Учитывая, что фамилия Петков встречается в ее основ­ ном тексте лишь единожды, есть все основания предполагать, что мы имеем здесь дело со случайной ошибкой переписчика — ошибкой его чтения (буква к в определенных типах почерка может быть принята за букву р) и последующего воспроизведения или случайной ошибкой письма (опиской). В писарской копии, о которой идет речь, отмечено 14 (!) подобных ошибок. В том числе такие, как «за ним тысячи» (вме­ сто «занял тысячи») «Лакей» (вместо «Слуга»), «И любопытно вам» (вместо «А любопытно вам») и др. [Лермонтов 1956: V, 735]. С другой стороны, не исключено, что фамилия Петров — в силу ее подчеркну­ той русскости и кричащего контраста с остальными персонажными именами — была сознательно заменена на Петков С. Раевским, кото­ рый внес в лермонтовский текст целый ряд добавлений и изменений [там же: V, 739-741] и который мог, не поняв авторского замысла, счесть тончайший антропонимический выбор, сделанный Лермонто­ вым, неудачным и «исправить» его. Ср. также произведенную Раев­ ским замену первоначального названия драмы «Маскерад» на «Мас­ карад» (так оно было напечатано уже в первом ее издании 1842 г.) —
при том, что в тексте сохранен первоначальный, устаревший вариант этого слова — маскерад. Классический принцип текстологии, реко­ мендующий при решении вопроса о первичном авторском варианте того или иного элемента текста оказывать предпочтение сложному и несамоочевидному варианту перед простым и самоочевидным, в случае с Петровым / Пешковым, как видим, не работает. В пользу «исконности» варианта Петров может быть выдвинуто еще одно важное соображение: это фамильное имя, по глубокой догад­ ке Л.В.Зубовой (высказанной по поводу первого издания «Нины» в письме автору 28 января 2000 г.), имеет в качестве парадигматической опоры личное имя Петр, виртуальным носителем которого, как мы знаем, был Лермонтов. За Петровым, таким образом, можно видеть автора, выдающего этим свое «незаконное» присутствие в тексте дра­ мы, подобно тому как средневековый художник нередко оставлял па­ мять о себе в каком-либо малозаметном автопортретиом персонаже в толпе, окружающей главных героев живописного полотна или фрески. 89 Ср. типологически сходную (при всех прочих различиях) ситуацию в повести В.Соллогуба «Большой свет» (в герое которой Леонине автор, по его собственным словам, изобразил «светское значение Лер­ монтова» // В. Соллогуб. Воспоминания. М.; Л., 1931, с. 376): «Для не­ которых хозяйственных распоряжений отправился он <граф Воро- тынский> в свои деревни и там, в соседстве, увидел красавицу, перед которой он остановился с изумлением и радостью. < .. .> Как человек много видевший, он высоко ценил могущество прекрасной женщины в свете. < ...> Правда, что аристократическое чувство его немного стра­ дало. Но кому придет в голову в Петербурге расспрашивать: кто был дед его жены, если жена его красавица*} А когда она будет носить его имя, разве нельзя будет облечь прошедшее тайной непроницаемой?..» И далее в реплике графа: «...Когда я взял вас, в вашей деревушке, что были вы тогда? — ничего; просто деревенская девочка, а теперь что вы? — графиня, жена моя, которой все завидуют» (В.А .Соллогуб. Из­ бранная проза. М., 1983, с. 128, 149). 90 Оборванная песня как символ оборванной жизни лежит в осно­ ве раннего стихотворения Лермонтова «Русская мелодия» (1829): «Он [певец] громкий звук внезапно раздает, / В честь девы милой сердцу и прекрасной — / И звук внезапно струны оборвет, / И слышится начало песни! — но напрасно! — / Никто конца ее не допоет...» [Лермонтов 1957: 1, 99]. В «Лермонтовской энциклопедии» (автор З.И .Власова, с. 492-493) организующая роль этого символа осталась незамеченной. То же в послании «К П ну»: «Хоть наша жизнь минута сновиденья, / Хоть наша смерть струны порванной звон...» (1829) и вслед за тем сно­ ва: «Вдруг!., ветерок... луна за тучи забежала... / Умолк певец. Струит-
ся в жилах хлад; / Он тайным ужасом объят... / И струны лопнули... и тень ему предстала...» («Наполеону», 1829). Можно предполагать, что именно из лермонтовского «Маскарада» —вместе с именем ге­ роини — пришел этот романтический образ «лопнувшей струны» в «Чайку» Чехова. То же, но, несомненно, независимо от Лермонтова, — в первой юношеской поэме Тургенева «Стеио» (1834) как готовый элемент романтической тропики (например, у А А. Бестужева, А. И . Одо­ евского, В. Ф. Одоевского и др.), связанный по принципу pars pro toto с образами лиры, арфы или лютни — символами поэзии, поэтической деятельности и целостной жизни поэта. Отсюда бряцать (и далее бря­ цание) 'ударять по струнам' -> 'заниматься поэтическим творчеством' (ср. еще петь, воспевать в том же значении). 91 Вот одно из наиболее ярких свидетельств о том, как происходили та­ кого рода переименования: «Тетка Марья Константиновна... вовсе не была Марьей Константиновной: по-настоящему она называлась Тать­ яной Никитичной. Когда она ехала со своим мужем от венца, он сказал ей: „Твое имя — Татьяна Никитична — мне не нравится. Будь отныне Марь ей Конс т ант инов ной". И эта кроткая душа отказалась от своего крещеного имени, подчинившись капризу мужа. Новое имя пристало к ней прочно, и только самые близкие друзья, которых она звала в ян­ варе на пирог в Татьянин День, знали ее настоящее имя...» (В. Кона- шевич. О себе и о своем деле // Новый мир, 1965, No 9, с. 24). 92 Ср. вторую строфу четвертой главы «Евгения Онегина» (не вошед­ шую в основной текст, но опубликованную отдельно в журнале «Московский вестник» в октябре 1827 г.), где повествователь говорит о том, что в его восприятии и оценке женщины было время, когда он «С тоской и ужасом в ней видел / Созданье злобных, тайных сил; / Ее пронзительные взоры, / Улыбка, голос, разговоры — / Все было в ней отравлено, / Изменой злой напоено, / Всё в ней алкало слез и стона, / Питалось кровию моей...» [Пушкин 1950: V, 526]. 93 Ср. замечание Дельвига, писавшего в «Литературной газете» (1830, No68) о «Безумной» Ив. Козлова: «„Безумная" его, театральная H и н а, а не Офелия Шекспира, не Мария Кочубей Пушкшіа. Но черта, разделяющая естественное от театрального, не многим зпаема...» (цит. по: [Виноградов 1936:126]). 94 Указанием на этот источник я обязан моей ученице С. 10 . Олонце- вой, которой, пользуясь случаем, приношу свою искреннюю благо­ дарность. 95 В противоречии с данными словаря Брокгауза и Ефрона, существует и иная датіфовка жизни Нинон де Лаикло. Так, в комментариях к изда­ нию: А. С .Пушкин. Письма к жене. Л ., 1987 («Литературные памятни­ ки») нас. 216 указано: «1620-1705».
96 О степени известности Нинон де Ланкло в России, о роли и зна­ чении ее имени и образа в русской культурной жизни последней четверти XVIII в. — через 70 лет после смерти этой незаурядной жен­ щины — свидетельствует хотя бы приписывавшееся Вольтеру, но на самом деле принадлежащее перу графа А. П . Шувалова (1744-1789) блестящее стихотворное «Epotre a Ninon de l'Enclos» («Послание к Ни- ноне» — 1773 -1774), которым его автор, по словам графа Л. Ф. Сегюра (1753-1830), посла Франции в России, «стяжал себе славу на фран­ цузском Парнасе и занял место в ряду самых приятных поэтов Фран­ ции» (цит. по: М.Шугуров. О записках графа Сегюра// Русский ар­ хив, 1866, кн.4, стлб. 1601-1602). См. еще: П.А .Вяземский. Введение к жизнеописанию Фон-Визина // Литературная газета, 1830, т. I, No 2; Он же. Из старой записной книжки // Русский архив, 1874, кн. 1, стлб. 177), а также сдержанное упоминание об этом авторе («его стихотворные опыты были одобрены снисходительным Вольтером») в работе [Лот­ ман 1992:358-359]. Прошло еще тридцать лет, а образ великой курти­ занки оставался на слуху и на глазу, на журнальных страницах, в эта­ лонном сравнении, в одежде и в прическе, вызывая хулу одних, вос­ торженное поклонение других. Ср., например, использование ее имени вобобщенномзначениивмечтательном монологе Беыевольского, героя комедии Грибоедова «Студент» (1817): «Вступаю в новый для меня свет. < .. .> Здесь увижу я эти блестящие собрания, где вкус дру­ жится с роскошью; в них найду женщин милых, любительниц талантов, какую-нибудь ІТинону, Севинье...» (А.С .Грибоедов. Избранное. М, 1978, с. 173). Вспоминая об этом времени, М. А . Дмитриев упрекал П. И . Мака­ рова, основателя, редактора и главного автора журнала «Московский Меркурий» (1803), в легкости «образа мыслей относительно до тех понятий, которые ныне остановят руку пишущего, не дожидаясь на­ поминания цензуры. Довольно взглянуть в его журнале на поклонение женщинам, совсем не однозначащее с уважением. Довольно видеть его апофеозу Ниноны Ланкло!» («Мелочи из запаса моей памяти», 1853). Не случайно, что еще в 1811 году неизвестный автор популярного жур­ нала, называя имя Ниноны де Ланкло, счел необходимым напомнить своим читателям и особенно читательницам о пагубности «своеволия страстей», о том, что «история всех развратных э/сенщип есть история раскаяния и терзаний», и с чувством оскорбленной нравственности вос­ кликнул: «И во имя Ниноны недавно еще были модные наряды!..» (Рус­ ский вестник, 1811, ч. XIV, с. 11 -12). Но модные наряды и прически «во имя Ниноны» сохранялись еще несколько десятилетий. И Пушкин го­ ворит о ней с женой как о современнице, как о живой, так же, как он говорит о С. С. Киселевой («...припиши к Бахчисараю предисловие или послесловие, если не ради меня, то ради твоей похотливой Минервы,
Софьи Киселевой» — П. А. Вяземскому, 4 ноября 1823 г.), об Анне Пет­ ровне Керн («...что делает Вавилонская блудница Анна Петровна?» — А Н. Вульфу, 7 мая 1826 г.), об А. Ф. Закревской («Если б не твоя Мед­ ная Венера, то я бы с тоски умер...» — П. А. Вяземскому, 1 сентября 1828г.), о Е.И.Гладковой («В Бериове я не застал уже толсто Минерву...» — А Н . Вульфу, 16 октября 1829 г.), о Е. М . Хитрово («Кста­ ти: о Лизе голенькой не имею никакого известия...» — П . А . Вяземскому, 5 ноября 1830 г.) и т.п . Так, в письме от 30 октября 1833 г. (не объяс­ няя своей 20-летней жене, о ком идет речь, и, значит, рассчитывая на понимание) он говорит: «Мочи нет, хочется мне увидеть тебя приче­ санную a la Ninon; ты должна быть чудо как мила. Как ты прежде 06 этой старой курве не подумала и не переняла у ней ее прическу? Опиши мне свое появление на балах, которые, как ты пишешь, вероят­ но уже открылись. Да, ангел мой, пожалуйста, не кокетничай...» . Еще в 50-х гг. в доме Ф. П. Львова и Е. Ы . Львовой был дай бал-маскарад, на котором после вальса «появились четыре части света: Европа, Азия, Африка и Америка. Европу изображала Маша Безобразова и с братом (sic!). Она была одета и причесана a la Ninon de L'Enclos, a он во фраке покроя того времени...» (Е.Вагаиова. Из хроники семейства Львовых // Русская старина, 1898, т. 96, No 12, с. 545). Последние живые упоминания о Нинон де Ланкло сходят с печатных страниц только к концу 60-х — началу 70-х годов XIX в. Ср. в стихотворении В. Курочкииа «Тик-так! Тик-так!»: «Чертог твой вижу либеральный, Нинон Ляикло из русских дам...» (1863). Ср. также: Циприиус. Калейдоскоп воспоминаний. II// Русский архив, 1872, кн. 10, стлб. 1900. 97 6 ноября 1833 г. Пушкин писал жене: «Радоваться своими победами тебе нечего. Курва, у которой переняла ты прическу (NB: ты очень должна быть хороша в этой прическе; я об этом думал сегодня ночью), Ninon говорила: // est écrit sur le созиг de tout homme: à la plus facile (на сердце каждого мужчины написано: самой податливой). После этого, изволь гордиться похищением мужских сердец. Подумай об этом хо­ рошенько и не беспокой меня напрасно». Ср. еще у 10. Тынянова: «Кюхля брал добро, где находил: прелестница Нинон Лепкло лучше всех, по его мнению, изведала, что такое любовь. <. . .> Он давеча взял том Вольтера и нашел в нем философию Нинон: „Преодолев все пре­ пятствия для любви, — остается самое трудное — не иметь никаких препятствий"» (Ю.Тынянов. «Пушкин», 2, X, 1). «Философия» здесь как «сложившаяся система жизненных взглядов, жизненное кредо» — не оговорка и не ироническая метафора. Ср. у раннего Пушкина: «Пре­ зрев Платоновы химеры, / Твоей я святостью спасен. / И стал апостол мудрой веры / Анакреонов и Нинон...» («Послание Лиде», 1816). Чтобы оценить философский уровень этой властительницы тел, душ и умов,
достаточно принять во внимание ее переписку на равных с Вольтером и ознакомиться с ее подлинными текстами. Ср. хотя бы ее письмо маркизу Севинье (см.: [Чеботаревская 1913:13-20]). 98 Так, строгий и не лишенный чопорности А. И .Тургенев с возмущением («такое бесстыдство в красивой и румяной молодости!») расска­ зывает всей читающей России о посещении «выставки», на которой за тысячу франков в месяц показывает «сама себя» Nina Lasav — любов­ ница и предательница» прославленного Фиески (Л.И .Тургенев. Хро­ ника русского. XI. Париж // Современник, 1836, т. 1, с. 295). 99 Сгущение мифологического содержания в имени Нина оказалось на­ столько мощным, что силовое поле и энергетика этого имени продолжа­ ли действовать и во все последующие годы, предопределяя судьбы жиз­ ненных и литературных его носительниц от Нины из «Бала» Е.Ба­ ратынского и подражательной стихотворной повести И. Косяровского «Нина» (1826) к Нине в одноименном рассказе А. Ф .Писемского (1848) и далее к многочисленным Нинам в текстах А, Н. Островского («Же­ нитьба Белугина»), Чехова («Ниночка» и особенно «Чайка»), Куприна («Корь», «Молох», «Странный случай») и т. д . — вп лоть до комедии не­ известного автора «Ниночка-комиссарша» (1924). По этой пьесе был снят вышедший на экраны в 1939 г. фильм с Гретой Гарбо в главной ро­ ли («Известия», 11 января 1991 г.) . Таковы же Нины в произведениях многих советских писателей (В. Шишкова, К. Паустовского, В. Шефне­ ра и др.) . Ср. также образ Нины в «Весне в Фиальтс» В. Набокова и в записи воспоминаний Гайто Газданова (1903-1970) о некоем полков­ нике Смирнове, его далеком — из круга русской эмиграции в предво­ енные годы — парижском знакомом, который явился к нему однажды и «сказал, что ему нужно тридцать франков. — Можно узнать, почему именно тридцать? Он посмотрел на меня. Выражение глаз у него было такое, точно он смотрел куда-то вдаль. Потом он сказал: — До зарезу. Букет цветов, обед, комната в гостинице: сегодня ве­ чером из Ниццы приезжает Нина. Вы можете себе представить: Нина! — Я не знал, что она приезжает. Простите, а кто такая Нина? Он покачал головой и ответил: — Этого вы никогда не поймете. Но без тридцати франков я не уііду. Потом он вышел, потом опять позвонил и, не переступив порога, сказал: — Никто так не умел любить, как она. И бросился бегом вниз по лестнице» (Гайто Газданов. Из блокно­ та// Ново-Басманная, 19. М ., 1990, с. 740). 100 Ср. одно из самых ярких описаний «обморока Нины»: «Лицо княгини между тем / Покрыла бледность гробовая, / Ее дыханье отошло, / Уста
застыли, посинели;/ Увлажил хладный пот чело,/ Непомертвелые блестели/ Глаза одни. Вещать хотел / Язык мятежный, но коснел,/ Слова сливались в лепетанье. / Мгновенье долгое прошло, / И наконец ее страданье/ Свободный голос обрело: / „Арсений, видишь, я мерт­ вею..."» (Е. Баратынский. «Бал»), А вот описания более позднего времени: «Как часто видал я нежное лицо ее, оживленное улыбкой удоволь­ ствия и неизъяснимой прелестью, выражавшейся во взорах любви, из­ менявшимся совершенно: в одно мгновение румянец пропадал, блед­ ность и судорожное оцепенение губ заменяли улыбку. Краска выступа­ ла снова, но не та, которая дает новую прелесть красоте; глаза сверкали и потухали; дыхание замирало. Это бывало в обществах; наедине горе- стнейшие сцены меня ожидали...» (Н. Бестужев. «Трактирная лестни­ ца», 1826). «Что ж это было такое?.. Что такое! — ревность. Боль души на­ писана была на ее лице, взрытом судорожною игрою жил. Челюсти ее сощемились. Корчь крючила ее пальцы. Она страдала так жестоко, так была разъярена страданием...» (Барон Брамбеус. Вся женская жизнь в нескольких часах // Библиотека для чтения, 1834, кн. I, с. 100). «Позвольте пропустить супружеский спор, каждый из вас, любез­ ные читатели и прекрасные читательницы, или по опыту или по на- слышке знаком с этими междоусобными враждами <...> Кончилось слезами и спазмами. Притворщица! скажете вы, то есть те из вас, кото­ рые, имея в своем мужском теле вместо нервов медные проволоки, не знают раздражительности мягких женских нервов и не постигают почти чудесного действия над ними живого, возбужденного противо­ речием, воображения. Отнюдь не притворщица! Судороэіспые двиэісе- ния Лидии были непритворные: ее слезы были слезы досады; ее спазмы были настоящие спазмы, в которых вся Медико-хирургическая Акаде­ мия не нашла б никакого порока. Хлопот было много с этими слезами и спазмами. Муж всячески старался ее успокоить, но не переменил своего намерения» (Александра С***. Земной Ангел, или Своенравие. Род ро­ мана. 4 // Библиотека для чтения, 1836, отд. 1, с. 339). История «спазмов и обмороков Нины» — «обмороков, слез и других припадков женской чувствительности», как назвал их, основываясь на собственном горьком опыте, Н.Бестужев («Похороны», 1827-1830), восходит к середине XVIII в. Как писал об этом времени С. Н . Глинка (1776-1847), «модный московский свет, наряду с петербургским, раз­ межевался на два отделения: в одном отличались аигломаіш, в другом галломаны. < .. .> В Москве было более галломанов. В модных домах появились будуары, диваны, и с ними шчались истерики, мигрени, спаз­ мы...» (С. Н .Глинка. «Записки». [Воспоминания 1996:156]), И о том же
у Булгарина, иронически рассказывающего об отчаянии, которое охва­ тило уездных дам при известии о том, что стоявший там полк «получил повеление выступить в другую губернию». «Доктора переезжали из одного дома в другой; аптекарская лаборатория пришла в движение; посланцы скакали во всю прыть по всем дорогам, то в город с рецептами, то с письмами. Казалось, будто чума или какая заразительная болезнь свирепствовала в окрестностях. И в самом деле, спазмы, мигрени, ваперы, нервические припадки, вертижи одолели прекрасный ноль («Иван Ивано­ вич Вьіжигин», 1829). Ср. определение понятия обморок в пародий­ ном «Отрывке Толкового словаря» Я. Б . Княжнина: «Женская ухватка, чтобы через бесчувствие сделать любовника своего слишком чувстви­ тельным» — впервые опубликовано в 1803 г. (Русская сатирическая проза XVIII в. М ., 1989, с. 181). Ср. также в повести М. Чулкова «Пригожая по­ вариха, или Похождение развратной женщины» (1770): «Мне надобно было совсем переодеться, то есть перевернуться из страха в несказанную радость, а как я часто читывала книжку „Бабьи увертки" и прилежала, чтоб научиться им, то превращение сие казалось мне не весьма мудре­ ным. Начала я помаленьку охать так, как будто бы еще училась в слу­ чае нужды разнемогаться, и сказала Светочу, так назывался мой лю­ бовник, что сделался мне некоторый припадок. Тут-то узнала я его бла­ госклонность ко мне и рачение...» (см. в кн .: Повести разумные и за­ мысловатые: Популярная бытовая проза XVIII века. М ., 1989, с. 294). А вот более подробное описание этого примечательного явления русской бытовой любовной культуры: «...но вот что меня терзает до невозможности: он влюблен в меня до дурачества, а к тому ж еще и ревнив. Фуй! как это неловко <...> Сказать ли, чем я отвязываюсь от этого несносного человека? Одними обморока­ ми. — Не удивляйся, я тебе это растолкую: как привяжется он ко мне со своими декларасьонами и клятвами, что он от любви ко мне сходит с ума, то я сперва говорю ему отцепись, и о он никак не отстает, после этого я резонирую, что стыдно и глупо быть мужу влюблену в свою жену, но он никак не верит, и так остается мне од­ но средство упасть в обморок. Тогда суется он по всем углам, старается помогать мне, а я тихонько смеюсь, ужасно, как беспримерно (разрядка оригинала. — Л . П .) много помогают мне обмороки...» (Жи­ вописец, 1772, ч. I, лист 9 // Сатирические журналы Ы. И. Новикова. М.; Л., 1951, с.313). Отмечу, что все эти «припадки», «обмороки» и «спазмы» существовали до мифа и независимо от пего и какое-то вре­ мя были безымянными «бабьими увертками» и «ухватками». Но сло­ жился миф о Нине, и эти приемы любовного управления, устрашения, шантажа и террора были инкорпорированы в мифологический сюжет и получили имя его героини. «Спазмы Нины» были хорошо известны
Пушкину и по литературным, и по жизненным, в том числе и по непо­ средственно близким источникам. Ср. обсуждение этой темы в его пе­ реписке с А. П. Керн: «Вы способны привести меня в отчаяние; я толь­ ко что собирался написать вам несколько глупостей, которые насме­ шили бы вас до смерти, как вдруг пришло ваше письмо, опечалившее меня в самом разгаре моего вдохновения. Постарайтесь отделаться от этих спазм, которые делают вас очень интересной, по ни к черту не годятся, уверяю вас...» (21 августа 1825 г. Из Михайловского в Ригу — перевод с франц.). И в следующем письме: «Поговорим серьезно, т.е. хладнокровно: увижу ли я вас снова? Мысль, что нет, приводит меня в трепет. — Вы скажете мне: утешьтесь. Отлично, но как? влюбиться? невозможно. Прежде всего надо забыть про ваши спазмы...» (28 августа 1825 г. Из Михайловского в Ригу — перевод с франц.). 101 Здесь в чрезвычайно сгущенном и концентрированном виде обнару­ живает себя встроенный в культурное сознание этой эпохи механизм постижения ноуменального смысла и сущности явлений жизни и чело­ веческой природы через их сравнение-отождествление с мифологиче­ скими и легендарными эталонными образами-именами. У современников подобное педалирование указанного гносеологического и художествен­ ного приема могло вызывать реакцию отторжения. Так, «Дамский жур­ нал» в рецензии на «Бал» Баратынского с возмущением писал: «Все то, что нам известно о Фринах, о Лаисах, о Семпрониях, о Иинонах, со­ вокуплено в одной княгине Нине <...>! Но Фрина, Лаиса, Семпроиия, Нинона, Митридат — лица исторические; их некуда девать. С каким же намерением и для какой цели вымышлен характер самый безнрав­ ственный, самый бесстыдный, под именем княгини?..» (1829, ч. 25, с. 61 - цит. по: [Тойбии 1985:125]). 102 Следует указать, что в существующих исследованиях творчества Лер­ монтова «Покаяние» либо вообще не комментируется, либо получает неадекватные истолкования [Лермонтовская энциклопедия 1981: 423- 424]. Связь этого текста с лермонтовским переложением стихотворе­ ния Ф. Шиллера «An Emma» («К Нине» — см. наст, изд., примеч. 27), а этих двух вместе — с «Маскарадом» оставалась незамеченной и, сле­ довательно, оставалась непонятой глубина и сила лермонтовского пе­ реживания мифа о Нине. юз Этот текст, представляющий собой подражание 6-й сатире Ювенала и 10-й Буало, можно было бы сопоставить с цитированным выше в дру­ гой связи переложением «X. Боало де Преевой сатиры на женщин», вышедшим из новиковского окружения и опубликованным в «Живо­ писце» за 1772 г. (ч. II). 104 Заслуживает внимания любопытное свидетельство В. Ходасевича: «Однажды, после литературного сборища <...> я вышел на Невский.
Возле Публичной библиотеки пристала ко мне уличная женщина. Чтобы убить время, я предложил угостить ее ужином. Мы зашли в ресторанчик. На вопрос, как ее зовут, она ответила странно: — Меня все зовут бедная Нина. Так зовите и вы. < .. .> Вдруг вошел Белый, воз­ бужденный и не совсем трезвый. Он подсел к нам, и за бутылкою коньяку мы забыли о нашей собеседнице. Разговорились о Москве <.„> Расставаясь, условились пообедать в „Вене" с Ниной Петровской. Обед вышел мрачный и молчаливый. Я сказал: — Нина, в вашей тарелке, ка­ жется, больше слез, чем супа. Она подняла голову и ответила: — Меня надо звать бедная Нина. — Мы с Белым переглянулись — о женщине с Невского Нина ничего не знала. В те времена такие совпадения для нас много значили» [Ходасевич 1989: 122]. Цитируя этот текст (к со­ жалению, очень неполно и без указания источника) в исследовании, посвященном «Бедной Лизе», А. Л. Зорин и А. С. Немзер увидели в этом ответе «очевидную» «проекцию на карамзинскую повесть» [Зо­ рин и Немзер 1989: 26]. Не исключая такой возможности, следует учитывать, что миф о Нине с самого начала обладал, как было показано, собственным значительным потенциа­ лом сочувствия к «бедности» героини. Ср. уже в драматиче­ ском тексте комедии «Нина, или Сумасшедшая от любви» по списку роли для Ковалевой-Жемчуговой: «[Нина] Подойди сюда незнако­ мый, подойди, не бойся бедной Нины... еіо все знают и сожалеют аб ней... <. ..> [Нина] Ах, естьли б у меня был отец, он бы взашел в маіо састаяние, он бы саединил меня с Жерменом... Бедная Нина не остав­ лена б была препровождать горестные дни свои в ожидании таво, каво любит...» (я. 9) (Архив села Кускова. М ., 1902, вып. 1, с. 27). 105 о связи «Маскарада» с шекспировским «Отелло» писали не раз и у нас (см. , например: [Вацуро 1987: 83]), и за рубежом (см., например: [Mersereau 1962:49; Garard 1982:64]). 106 Этот изящный светский оборот в устах Арбенина — несомненная аллюзия к пушкинскому: «Во дни веселий и желаний / Я был от балов без ума: / Верней нет места для признаний / И для вручения письма. / О вы, почтенные супруги!/ Вам предложу свои услуги...» («Евгений Оне­ гин», 1, XXIX), как и многие другие фрагменты лермонтовского текста. Об отражениях в лермонтовском творчестве пушкинских мотивов см., например, [Благой 1941:371-372]. Г. П. Макогоненко удачно писал в этой связи об «онегинском университете» Лермонтова [Макогоненко 1987: 73], что не должно пониматься только как послушное ученичество. Лер­ монтов очень рано вступил на путь диалога со своим великим учителем, нередко переходя к полемике с ним (см. об этом в работе [Голлер 1997]). 107 Таков же — и это заслуживает быть отмеченным — выделяющийся на общем достаточно ровном фоне его времени индивидуальный взгляд
И. И.Дмитриева, для которого Нина, в отличие от антологических Де­ лим, Климены, Хлои и др., архаических Всемилы, Милолики, Прелести, домашних Лизы, Параши и Груняши, цитируемой чужой, но прини­ маемой с уважением Темиры, — это имя эпиграмматическое, имя лег­ комысленной жены, изменяющей мужу: «Увы, — Дамон кричит, — мне Нина неверна! / Лукавый пол! Твой дар лишь только лицемерить! / Давно ли мужем мне своим клялась она?..» / — «И мужем?., можно ль не поверить!» («Эпиграмма», 1803) и др. 108 Усвоенная — вместе с самими маскарадами — практика свободного и «безнадзорного» участия дам в этих увеселениях сложилась уже в кон­ це третьей четверти XVIII в. и, естественно, вызывала серьезные или шутливые нарекания мужей. Ср. у Державина: «В садах, бывало, средь прохлад / И жены наши куликают, / А ныне клоб да маскерад / И жен уж с нами разлучают; / Французить нам престать пора, / Но Русь любить / И пить: / Ура! ура! ура!» («Кружка», 1777). 109 Ср. замечание П. А. Вяземского о Белинском, который, «как и многие писатели, мало жившие в свете, мало обращавшиеся с людьми, не умеет отличать условных речей от настоящих. Есликтов конце письма подпишется покорнейшим слугой, то он уже в самом деле покорнейший слуга» (запись на экземпляре «Сочинений Белинского» 1860г. (ГБЛ, ф.63, к. 1, No3 — цит. по: П.А.Вяземский. Эстетика и лите­ ратурная критика. М ., 1984, с. 428 — Комментарии Л.В .Дерюгиной. — Разрядка моя. — А. П .) .
Часть вторая 1 И. М. Дьяконов, оценивший имя Наталья в литературе пушкинской эпохи как «характерное имя горничных и субреток» [Дьяконов 1982:87], неоправданно сузил сферу его художественного применения. Не был достаточно точен и А. Слонимский, уравнявший имена Наталья и Тать­ яна по признаку «простонародности» [Слонимский 1959:157-158]. Не­ смотря на то, что у этих двух имен есть область пересечения, это тот са­ мый случай, который характеризуется поговоркой «Федот, да не тот». По данным В. А . Никонова, Наталья в коіще XVIII — начале XIX в. — имя, ещедостаточно употребительное в дворянском мире [Никонов 1974: 63] и, следовательно, не самое низкое. И в то же время, поскольку оно входит в интегральную часть крестьянского, купеческого и дворянско­ го именников, его статус оказывается не очень высоким. Оно, таким образом, выше Татьяны, но ниже, например, Надежды. Ср. отражение иерархии этих имен в дошедшей до нас сцене из трагедии Грибоедова «1812год» (1827), где героиня — Наташа, воспитанная князем, крест­ ным ее отцом, вернувшись в убогий родительский дом, сохраняет свет­ ское имя Надежда, полученное ею в доме князя (А С.Грибоедов. Избран­ ное. М., 1978, с. 308-309; комментарий С. А. Фомичева - с. 410-412). 2 Ср. параллельный образ у Лермонтова: «То соблазнительная по­ весть / Сокрытых дел и тайных дум; / Картины хладные разврата, / Преданья глупых юных дней,/ Давно без пользы и возврата/ Погиб­ ших в омуте страстей / <...> / Я смело предаю позору; / Неумолим я и жесток... / Но право этих горьких строк / Неприготовленному взо­ ру / Я не решуся показать... / <...> / К чему толпы неблагодарной/ Мне злость и ненависть навлечь, / Чтоб бранью назвали коварной / Мою пророческую речь? / Чтоб тайный яд страницы знойной / Смутил ребенка сон покойный / И сердце слабое увлек / В свой необуздан­ ный поток?..» («Журналист, читатель и писатель», 1840). 3 Семантика местоимений «Я» — «Мы» в «Онегине» была подробно исследована в содержательной работе Д. И . Черашней, где выделены все варианты «Мы»: «Мы-поэты», «Мы (Я и моя Муза)», «Мы-русские», «Мы-люди», «Мы-поколение», «Мы-мужчины», а также «Мы-пове- ствователь» с вариантами «Я-повествователь и читатель», «Я-герой и Онегин» [Черашняя 1985: 72-73]. Конкретные примеры вообще и, в частности, словоупотребления «мы» в значении «Мы (Я и моя Му­ за)», к сожалению, не приводятся. 4 В первом издании моей книги этот источник оставался для меня не­ известным. Указание на него я получил от Н. А. Еськовой (см. также ее работы [Еськова 1993: 14-16; Еськова 1999: 27-32]).
5 Ср. отклик на эти строки у Д. Самойлова: «Рукоположения в поэты / Мы не знали. И старик Державин / Нас не заметил, не благословил... / В эту пору мы держали / Оборону под деревней Лодвой. / На земле холодной и болотной / С пулеметом я лежал своим...» («Старик Дер­ жавин», 1962), где пушкинское «мы» — 'я и Муза', понимаемое как 'Я', иронически преобразуется в «мы», осциллирующее между 'Я', 'я и по­ эты моего поколения', 'я и мои сверстники-солдаты'. Ср. в этой связи у самого Пушкина иную, раннюю, версию столь важного для него жиз­ ненного события — с единолично-перволичным объектом высокого признания: «Сокрытого в веках священный судия,/ Страж верный прошлых лет, наперсник муз любимый / И бледной зависти предмет неколебимый (имеется в виду Н.М .Карамзин. — Л.П.)/ Приветли­ вым меня вниманьем ободрил, / И. Дмитрев слабый дар с улыбкой по­ хвалил; / И славный старец наш, царей певец избранный, / Крылатым гением и грацией венчанный, / В слезах обнял меня дрожащею ру­ кой / И счастье мне предрек, незнаемое мной...» («К Жуковскому», 1816), ср. также [Еськова 1993:6,14-16]. 6 Как отметила Н. А . Еськова, на ее вопрос: «Кого благословил старик Державин?» неоднократно высказывалось также предположение, что Пушкин за этими «мы» и «нас» имел в виду кроме себя «еще кого-то из лицеистов». По ее уверенному мнению, «объяснение это не вы­ держивает критики» [Еськова 1999: 28], но сама она такой критики не предложила. Между тем, в пользу отвергаемого ею толкования не­ давно энергично высказался Н. В . Перцов, аргументировавший свою позицию тем, что: 1) Известно, «как торжествовал и радовался весь лицей триумфу юного Пушкина» и «какой отклик он вызвал в поэзии лицеистов» и 2) «Кроме Пушкина, из лицеистов до смерти Держави­ на печатал свои стихи в журналах еще и Дельвиг; поэтому Державин мог «заметить» не только Пушкина [Перцов Н. 2000:80]. Но о чем, собственно, идет речь? — О том ли, что вообще может обозначать «неоднозначное» поэтическое слово (в данном случае — местоимение «нас»)? О том ли, что оно может обозначать в этом, конкретном, данном контексте? Или о том, что оно действительно в этом контексте обозначает? — Да, конечно, за этим местоимени­ ем может вообще стоять и «горделивое» (или, по характеристике Н. А. Еськовой, напротив, «скромное») Я повествователя. Может сто­ ять также дуально-коллективное «Мы» — «Я и Муза». Может, на­ конец, стоять множественно-коллективное — «Я и другие лицеис­ ты» или «Я, другие лицеисты и Муза». Имел ли в виду Пушкин только одно из этих возможных прочтений (а могут быть еще и иные!) или он намеренно создавал для читателя ситуацию смысло­ вой неопределенности?
Кроме того, хотел ли Пушкин воспроизвести здесь живую, сырую реальность — картину выпускного лицейского экзамена, который он же описал в своем автобиографическом отрывке: «Державин был очень стар. Он был в мундире и в плисовых сапогах. Экзамен наш очень его утомил. Он сидел, подперевши голову рукою. Лицо его было бессмысленно, глаза мутны, губы отвислы <...> Он дремал до тех пор, пока не начался экзамен в русской словесности. Тут он оживился, гла­ за заблистали; он преобразился весь. Разумеется, читаны были его стихи... Он слушал с живостию необыкновенной. Наконец, вызвали меня...» — В этой сырой реальности были, как видим, Державин, экза­ менуемые лицеисты и среди них — причем отнюдь не на первом месте! — Пушкин. В этой сырой реальности Державин оживился и преобра­ зился весь, когда начали читать стихи, но с особенной, необыкновен­ ной живостью он слушал тех, кто читал его, Державина, стихи, а в вос­ хищение пришел от стихов Пушкина: «он меня требовал, хотел меня обнять... Меня искали, но не нашли...» Поэтическая картина, нарисо­ ванная в начальных строфах 8-й главы «Онегина» повествователем, сливающимся здесь с Пушкиным, отражает эту реальность отнюдь не зеркально. Здесь, хотя и есть Лицей, но нет выпускного экзамена, есть «студенческая келья» — комната повествователя в Лицее, но нет никого из «студентов». Нет лицейских товарищей повествователя, поэтов и не-поэтов, зато есть «свет», то есть читающая публика, по до­ стоинству оценившая произведения юного Пушкина 1814-1815 гг. — еще до выхода его из Лицея. Есть Державин, но Державин, лишенный всех материальных признаков, кроме старости, и не в конкретно лицейском, а в некоем общекультурном пространстве и в функции верховного жреца Поэзии, передающего свой жезл из своих старческих рук в другие, юные руки. Наконец, и это самое важное, — здесь есть Муза, которой в сырой реальности не было. Включая «в круг референтов формы пас» в ее первом употребле­ нии («Успех нас первый окрылил») «еще и кого-то из лицеистов», Н. В . Перцов убежден, что здесь имеется в виду «успех» Пушкина на лицейском экзамене, успех перед лицом Державина: «Известно, как торжествовал и радовался весь лицей триумфу юного Пушкина, ка­ кой отклик он вызвал в поэзии лицеистов (вспомним стихи Дельви­ га); через год после памятного всем экзамена Илличевский пишет в письме к другу знаменательную и пророческую фразу о Пушкине: „Дай Бог ему успеха — лучи славы его будут отсвечиваться в его то­ варищах". Разве не выражает точно эту радость и этот триумф глагол окрылить в данном случае?» [Перцов Н. 2000: 80]. Но Илличевский желает Пушкину успеха через год после экза­ мена, а повествователь пишет об «окрылении» «первым успехом» до
экзамена и до встречи с Державиным. И этот «первый» «окрыляю­ щий» «успех» — доброжелательная («с улыбкой» — читай: с улыбкой привета) оценка поэзии юного Пушкина (его Музы) «светом». В том числе, конечно, и его лицейскими читателями, среди которых был и Дельвиг, первым — еще в 1815 году (за два года до лицейского экзаме­ на) — предрекший Пушкину бессмертие. Но в таком случае кто кого окрылил? И мог ли окрылиться успехом Пушкина Илличевский, ко­ торый в те же годы (1814-1815) печатался в тех же журналах, что и Пушкин, и «оспаривал у него честь первенства до тех пор, пока Дер­ жавин своим одобрением не решил, кому отдать преимущество» [Ан­ ненков 1855/1999: 25]? Ту же последовательность — «юная слава», а позднее выступление на экзамене и «благословение» Державина — восстановил в своем незаконченном стихотворении «<Пушкии>» 1853 (?) г. П . А. Вяземский. Напомнив, что «с детства» его «полет ор­ линый / Достигал крутых вершин», Вяземский называет его «вещим отроком», «отроком славы», говорит о «блеске» его «поэтического рассвета», о том, что «для славы и России / Он расцвел в избытке сил», и продолжает: «Век блестящий, переживший,/ Переживший сам себя, / Взор от лет полуостывший, / Славу юную любя, / На преем­ нике цветущем / Старец-Бард остановил, / О себе вздохнув, — в гря­ дущем / Он певца благословил» (П.А .Вяземский. Сочинения: В 2-х т . М., 1982, т. 1, с. 288 -291). И о том же в живом отклике на смерть Пушкина писал Ф, Глинка в своем «Воспоминании о пиитической жизни Пушкина» (6 февраля 1837 г.): «Я помню в детские он лета/ Уж с Музой важною играл! / И отрок, с думою поэта, / Науку песен заучал. / <...> / Еще мне памятней те лета, / Та радость русския зем­ ли, / Когда к нам юношу-поэта / Камены за руку ввели, / И он, наш вещий, про Руслана, / Про старину заговорил, — / В певце поэта-Ве­ ликана / Певец Фелицы обличил!..» (Ф.Глинка. Сочинения. М ., 1986, с. 79). Так что Державин мог, конечно, читать в журналах стихи и Дельвига (и — добавлю — также Илличсвского), и «поэтому», как по­ лагает Н.В .Перцов, «мог „заметить" не только Пушкина» и «внима­ тельно вглядывался в лицеистов во время экзамена» [Перцов Н. 2000: 80]. Но, как с грустью писал, вспоминая о Дельвиге, Пушкин, «никто не обратил тогда внимания на ранние опресноки столь пре­ красного таланта! никто не приветствовал вдохновенного юношу» («Дельвиг», не позднее 1834 г. [Пушкин 1958: VII, 316] — Разрядка моя. — А . П .) . «Заметил» и «благословил» Державин именно Пушки­ на, и в этом сходятся и его собственные слова («Вот кто заменит Державина», — сказал он, имея в виду Пушкина, С.Т .Аксакову), и слова Пушкина, и многочисленные свидетельства многих его совре­ менников. Некоторые из них были приведены выше.
Главное, однако, в другом. Н . В . Перцов, настаивая на вхождении в «референтную область местоимения» «нас» в обсуждаемом контек­ сте лицейских друзей Пушкина, признает остроумным и убедитель­ ным понимание Н. А . Еськовой и соглашается, «наряду с лицейскими поэтами и поклонниками поэзии, ввести в эту область еще и Музу поэта» [ПерцовН.: 80]. Третьей! Между тем именно Муза являет­ ся главной героиней первых семи строф 8-й главы пушкинско­ го романа, их организующим центром. Именно My з е — с первого ее «явления» — принадлежит инициатива и руководящая роль в ее от­ ношениях с ее избранником — юным поэтом, выступающим здесь как повествователь: «В те дни, в таинственных долинах,/ Весной, при кликах лебединых, / Близ вод, сиявших в тишине, / Являться Муза стала мне. / Моя студенческая келья / Вдруг озарилась: Муза в пей / Открыла пир младых затей, / Воспела детские веселья, / И славу на­ шей старины, / И сердца трепетные сны» (8,1). И поскольку это так, поскольку именно Муза «являться стала», именно Муза «открыла пир», именно Муза «воспела веселья...», «и славу старины...», «и серд­ ца сны», именно «ее» — Музу и «встретил» «с улыбкой» «свет» (8, II, 1). И этот «первый» «успех» естественно «окрылил» и Музу, и ее избранника, через которого она открылась «свету». Местоимение «нас» в «Успех нас первый окрылил» (8, II, 2) и в «Старик Державин нас заметил / И, в гроб сходя, благословил» (8, II, 3-4) может и должно читаться поэтому лишь одним-единственным образом: 'Музу и меня' (не 'меня и Музу'!). Муза повествователя этого текста свя­ зана только с ним одним, с тем, кого она сама избрала, и ни с кем дру­ гим из числа лицейских поэтов связана быть не может. 7 Увы, «чопорные судьи» не вняли предупреждению Пушкина. Так, «Атеней Журнал наук, искусств и изящной словесности <...>» (1828, ч. 1, No 4, с. 76-89) опубликовал разносную статью о 4-й и 5-й главах «Евгения Онегина», автор которой Б. Федоров — предвиденный Пуш­ киным «ретивый критик в модном круге» (3, XXII — черновая), скрыв­ шийся за литерой В., — утверждал, что в «Онегине» «нет ни характе­ ров, ни действия и только легкомысленная любовь Татьяны оживляет несколько оное». Осудили Татьяну и многие читатели. Едва ли не в связи с письмом Татьяны одна из наиболее ярких фигур «грибо- едовской Москвы» — Марья Ивановна Римская-Корсакова — твердо и решительно заявила, что женщина, которая позволит себе написать письмо мужчине, — «кончеушя» (цит. по: [Гершензон 1913/1994:174]). 8 Пушкинские признания об этом дошли до нас через Л. Н . Толстого, которому они были переданы дочерью H. М . Карамзина Е. Н. Мещер­ ской (они встречались весной 1857 года в Клароне, в Швейцарии): «Представь, какую штуку удрала со мной моя Татьяна! Она замуж
вышла! Этого я никак не ожидал от нее» (Г. А. Русанов. Поездка в Ясную Поляну, 24-25 августа 1883 г. // Толстой в воспоминаниях современников. М ., 1960, т. 1, с. 232) и «Моя Татьяна поразила меня, она отказала Онегину. Я этого совсем не ожидал» (У Толстого. 1904 - 1910. Яснополянские записки Д. П. Маковмцкого// Литературное наследство. М., 1979, т. 90, кн. I, с. 143). Разумеется, ко всем такого рода свидетельствам следует относиться cum grano salis, принимая игру всерьез, но не забывая, что это игра, и допуская возможность другой автоинтерпретации. Так, по свидетельству П. А . Вяземского, ситуация с замужеством Татьяны могла представляться Пушкину и по-иному. «Одна умная женщина, княгиня Голицына, урожд. гра­ финя Шувалова, известная, в конце минувшего столетия, своею лю­ безностью и французскими стихотворениями, царствовавшая в пе­ тербургских и заграничных салонах, сердечно привязалась к Татьяне. Однажды спросила она Пушкина: „Что думаете вы сделать с Татья­ ной? Умоляю вас, устройте хорошенько участь ее". — „Будьте покой­ ны, княгиня, — отвечал он, смеясь, — выдам ее замуж за генерал-адъ­ ютанта" <...>» (Мицкевич о Пушкине, 1873// П. А .Вяземский. Эс­ тетика и литературная критика. М ., 1984, с. 286). Возможно, что именно с этим, не позднее июля 1824 г. сложившимся планом реше­ ния судьбы Татьяны связано, по догадке С. М . Бонди, использова­ ние ее имени как конспиративного имени Елизаветы Ксаверьевны Воронцовой в общении Пушкина и Александра Раевского (см.: [Цявловская 1974/1997: 341]). 21 августа 1824г. А.Н.Раевский пи­ сал Пушкину: «Откладываю до другого письма удовольствие расска­ зать вам о происшествиях и черточках из жизни наших прекрасных соотечественниц, а сейчас расскажу вам о Татьяне. Она приняла жи­ вейшее участие в вашем несчастии; она поручила мне сказать вам об этом, я пишу с ее согласия. Ее нежная и добрая душа видит лишь не­ справедливость, жертвою которой вы стали; она выразила мне это со всей чувствительностью и прелестью, свойственными характеру Татьяны...» [Пушкин 1937:13,530-531 — перевод с франц.] . Следует учесть, однако, точку зрения Г. П . Макогоиенко, категорически от­ вергающего самоё идею о романе Пушкина и Е. К. Воронцовой и на­ стаивающего на том, что именем Татьяны Пушкин и Раевский назы­ вали другую женщину. Кто была эта другая, он не указывает (см.: [Макогонеико 1974/1997: 396-397]). 9 В этой связи следует, может быть, еще раз специально подчеркнуть, что имя героя в художественном тексте, если этот текст есть пред­ ставление особого художественного мира, не только несет в себе оп­ ределенный образ героя, но и — само и/или через связи с другими именами — содержит в свернутом виде судьбу героя и целостный
сюжет его жизни. Так, за именем Сусанны стоит не только образ мо­ лодой, прекрасной, целомудренной девушки-еврейки, но и, посколь­ ку это имя — мифологема библейского происхождения, — трагиче­ ская судьба героини, обреченной на неправедный суд старцев. Имен­ но такова Сусанна — героиня повести Тургенева «Несчастная». Дмитрий Санин, герои повести Тургенева «Вешние воды», ока­ завшись между Джеммой и Полозовой, антропонимически при­ говорен к предательству и измене своей романтической любви: име­ на Санин и Полозова находятся в двусторонней семантической связи: они связаны как 'сани* и 'полоз' и как два существа «змеиной» при­ роды (Тургенев настойчиво подчеркивает «змеиность» своей герои­ ни с ее косами-змеями и змеящейся улыбкой). И хотя, казалось бы, в милом, мягком, безвольном Санине нет решительно ничего змеи­ ного, его имя оказывается сильнее его природы: оно — это роковое имя — предопределяет его змеиное коварство по отношению к Джемме и позорный уход в погубившие его объятия Полозовой. Таким же образом именование Андрей Княжко в романе 10. Бонда­ рева «Берег» как очевидный палииом толстовского князя Андрея не только сохраняет основные черты физического и нравственного обли­ ка литературного прототипа, но и предопределяет сюжетную линию героя, его трагическую смерть. Примеры такого рода можно умножать до бесконечности. О «прогностической» силе имени героя в художе­ ственном тексте недавно справедливо говорил В. Н. Турбин [Турбин 1988:150]. 10 Выбор этого низкого простонародного имени, надо полагать, не слу­ чаен: Груш — ласкательная форма к полному имени Аграфепа, носи­ тельницей которого была пользовавшаяся скандальной славой Аг- рафена Федоровна Закревская, — героиня пушкинского жизненного романа и прототип Нины из «Бала» Баратынского и Нины Во- ронскойв «Евгении Онегине». Позднее этим именем, соединив его с «говорящей» («кричащей») фамилией Приманкина, Булгарии назовет неверную возлюбленную своего Выжигина (1829). 11 Именование «княгиня N» в названии статьи 10. Н . Чумакова «Тать­ яна, княгиня N, муза (из прочтений VIII главы „Евгения Онегина")» [Чумаков 1996:101] сконструировано из пушкинских «деталей», но как целое у Пушкина отсутствует и в один ряд с подлинными пушкин­ скими именами вводиться, как представляется, не должно. 12 Заимствовав образ «богини Невы» у M. Н . Муравьева («Богиня Не­ вы», 1811), Пушкин расширил его эпитетом «царственная», и этот пушкинский его вариант получил дальнейшее литературное распро­ странение. Ср.: «Пускай в семействе наших внуков / Об наших ша­ лостях твердят; / Узнают пусть, как деды жили / На бреге царствен-
ной Невы, / И волочились, и шалили, / Но не теряли головы» (Я. // Молва, 11 ноября 1832,No 91, с, 361). 13 Ср. также замечание А. Бестужева о рождественских обрядах: «...увы! — подблюдные песни остались у одних только купцов, расспросы про­ хожих об имени и слушанье под окнами — у одних мещан» («Испы­ тание», II, 1830). 14 Точно так же — исключительно как «озорное намерение Пушкина „приземлить" слишком приподнятое настроение девичьего гадания звуком простонародного мужского имени» — объясняют значение этого эпизода Г. А . Тиме и Р. Ю. Данилевский в своем отзыве о новом переводе «Евгения Онегина» на немецкий язык, принадлежащем Г. Д . Кайлю, который заменил имя Агафон на КогЫпгоп, поскольку «в немецком восприятии имя Agathon имеет только высокое звучание» (Временник Пушкинской комиссии-1980. Л ., 1983, с. 157). 15 Суеверие, следование приметам, толкование снов, поиски скрытого смысла таинственных явлений, как свидетельствуют недавно опубли­ кованные письма С. Л. и Н. О . Пушкиных к О. С. Павлищевой-Пуш­ киной, — общая черта всех членов этой семьи, и особенно сестры по­ эта. См.: [Мир Пушкина 1993:29,30,136,236,287, 289 и др.] . 16 Вот пушкинское высказывание, которое не оставляет сомнений в том, какое значение вкладывал Пушкин в слово простолюдин: «...не смешно ли им <новейшим блюстителям нравствепности> судить о том, что принято или не принято в свете, что могут или не могут чи­ тать наши дамы, какое выражение принадлежит гостиной (или бу­ дуару, как говорят эти господа)? <...> Почему им знать, что в лучшем обществе жеманство и напыщенность еще нестерпимее, чем просто­ народность (vulgarité) и что оно-то именно и обличает незнание све­ та? Почему им знать, что откровенные, оригинальные выражения простолюдимов повторяются в высшем обществе, не оскорбляя слу­ ха, между тем как чопорные обиняки провинциальной вежливости возбудили бы только общую невольную улыбку? Хорошее общество может существовать и не в высшем кругу, а везде, где есть люди че­ стные, умные и образованные» («О новейших блюстителях нравст­ венности» — черновой набросок продолжения заметки «О статьях кн. Вяземского», 1830) [Пушкин 1958: VII, 128-129]. Как писал H. А Бес­ тужев, противопоставляя «публично изданные сочинения» Рылеева «другим его сочинениям, писанным для ходу в рукописи», эти по­ следние, «сколь ни бездельны кажутся в литературном отношении», «были сделаны в простонародном духе» и потому их нельзя было «вытеснить из памяти простолюдинов, которые видели в них верное изображение своего настоящего положения и возможность улучше­ ния в будущем» (К. Ф. Рылеев. Из записок H. А Бестужева// Девятнад-
цатый век. М, 1872, кн.1, с. 349 -350). Ср. также свидетельство графа Ф. В. Ростопчина: «В Петербурге открыта новая секта, называющаяся Христовою. Членов оной человек со сто забрано; они из купцов и просто­ людинов...» (письмо П. Д. Цицианову, 10 января 1804 г. // Девятнадца­ тый век. М ., 1872, кн. 2, с. 34). 17 Антонович Павел. Греческого языка начальное познание. Часть I. Аз­ бука, Собранная из разных лучших Греческих Азбук <...> . Часть II. Гре­ ческого языка начальное познание. М., 1797. См.: [Модзалевский 1910: No9, с. 3-4]. — Не изучив греческий в такой степени, чтобы свободно читать тексты античных авторов («Незнание Греческого языка мешает мне приступить к полному разбору Иллиады Вашей» — Н. И. Гнедичу, 6 января 1830 г.), основы его Пушкин знал и корне­ словом владел. Были ему, как и большинству его образованных со­ временников, несомненно, известны и первичные — доантропоними- ческие — значения большинства древнегреческих и древнееврейских имен, составлявших основу антропонимикона его времени. Отсюда прозрачность и общепонятность словесных игр на именах и их пер- возначениях и свобода перехода от первых ко вторым и обратно. Так, в стихотворении «Хотя стишки на именины...», посвященном Анне Вульф, Пушкин обыгрывает первозначение имени Анна: «Но предаю себя проклятью, / Когда я знаю, почему / Вас окрестили благодатью. / Нет, нет, по мненью моему, / И ваша речь, и взор унылый, / И ножка (смею вам сказать) — / Все это чрезвычайно мило, /Но пагуба, не бла­ годать» (1825). И несколько позднее тому же адресату: «Нет ни в чем вам благодати; / С счастием у вас разлад: / И прекрасны вы некста­ ти/И умны вы невпопад» (1825). Ср.: «Поздравляю с красным вос­ кресеньем и красною лентою, а через благодать изволили перескочить, как Французы говорят, à pieds joints...» (Ф. В . Ростопчин — П. Д . Ци­ цианову, 25 марта 1803 г. // Девятнадцатый век. М., 1872, кн. 2, с. 5. - Имеется в виду, что «пылкий Цицианов», как назвал его Пушкин в эпилоге «Кавказского пленника», за свои военные и административ­ ные заслуги был награжден орденом Александра с красной лентой, минуя «Анненскую» ленту); «Весьма приятно для меня, что супруга Ваша (а как зовут ее по-батюшке? Имя, данное ей при крещении, угадал я из Ваших стихов: Благодать, не правда ли?) любит читать мои сказочки» (А Е. Измайлов — H . А Цертелеву, 25 февраля 1826 г. — Курсив автора). 18 Ср. именование лжеаристократки графини Фуфлыгиной («На углу маленькой площади...», 1829-1830), «двух-эф-ная» фамилия которой «заражает» отрицательной экспрессией звука [ф] и титульное имя графиня: «— Кого ты называешь у нас аристократами? — Тех, кото­ рым протягивает руку графиня Фуфлыгина — А кто такая графиня
Фуфлыгина? — Наглая дура» (в черновом варианте было: «взяточ­ ница, толстая, наглая дура»). Позднее чета Фуфлыгипых с весьма вы­ разительными характеристиками появится в очерке М.Н .Загоскина «Московские балы нашего времени»: «...несносный Фуфлыгии с сво­ ей седой головою, красными раздутыми щеками и с клеймом дурака на лбу!.. А вот и его супруга, эта полуфранцузская и полумордовская барыня, эта жеманная кривляка в пятьдесят лет» (1842). Ср. тот же — хотя и несколько ослабленный — эффект в именоваіши героини «Пи­ ковой Дамы»: гра[ф]иня Анна [Ф]едотовт. Может быть, именно здесь следует искать объяснение загадочного расхождения в титулах бабуш­ ки («графини») и внука Павла-Поля Томского («князя»), на что мое внимание обратил в устной беседе (Торонто, 24 июня 2001 г.) один из старейших канадских славистов Глеб Николаевич Жекулин, ото­ славший меня к своей работе [Zekulin 1987]. Ср. также выразительное — и тоже «двух-эф-ное» — словечко фифукус, которым А М. Тургенев, опи­ сывая свою поездку с В.А Жуковским в Симонов монастырь, наградил некоего молодого человека; «Еще какой-то фифукус лет молодых и веро­ ятно строкулист с крестом стой-слава <курсив А М. Тургенева — А. П> витал вокруг архимандрита, юлил пред даминой <sicl — „дамой". — А/7.> . . .» (Дневник А М.Тургенева, 27 шоля — 4 августа 1837г. // Памя­ ти Жуковскогои Гоголя. СПб ., 1907, вып. 1, с. 18). 19 Г. Красухин, исходя из этимологического значения имени Агафон, видит в нем «знак того, что ей сужден иной гармонический союз», что «этим именем предсказана натура будущего Татьянииого жени­ ха» [Красухин 1985:123]. 20 Кажется очень странным угол зрения 10. Н. Чумакова, полагающего, что «замужество и высший свет были выбраны ею [Татьяной], кроме защиты от Онегина, может быть и ради торжества над ним» [Чу­ маков 1996:112]. Онегин не угрожал ей более далее искушением, а чувство торжества над кем бы то ни было совершенно не согласуется с природой Татьяны. 21 Комментируя посвященную Ольге строфу XXI главы 2-й, Набоков обращается к черновому ее варианту (в черновой рукописи ее рим­ ский номер не XXI, а XXII) и, рассматривая метафору «...цветок, быть может, обреченный размаху гибельной косы», относит ее «к той же девушке», т. е . к Ольге, и уверенно заключает, что «по <...> пер­ воначальному плану, Ольга, по-видимому, должна была испытать более настойчивые ухаживания Онегина, чем в окончательном тек­ сте» [Набоков 1964/1989: 52]. Но это, конечно, заблуждение: Набо­ ков относит то, что первоначально предназначалось Ольгеі — пред­ шественнице Татьяны, к Ольге2 — настоящей Ольге Лариной, возлюбленной Ленского.
22 Основываюсь на варианте, представленном в третьем прижизненном издании романа 1837 г. (цензурное разрешение 27 ноября 1836 г.), воспроизведенном в [Набоков 1998: 827], — варианте, который отра­ жен в академическом издании [Пушкин 1837/1995: 6, 21] и без ка­ ких-либо ясных основании заменен слитным «недолго» во многих других изданиях. 23 И. И . Вульфу по гаремной части не уступал другой знакомец Пушки­ на — 66-летний Ф. М . Полторацкий («у Полторацкого в таверне») — богатыіі помещик Ново-Оскольского уезда, «устроивший себе в вос­ точном вкусе баню, куда имел обыкновение ходить ежедневно с мо­ лодыми и красивыми женщинами из крепостных, которые его пари­ ли и холили особенным способом, а затем обливали холодной водой для подкрепления его физических сил» (И. Решетов. Дела давно ми­ нувших дней, XVI // Русский архив, 1886, кн. 1, вып. 4, с. 529). 24 Впрочем, есть и другая точка зрения. Поддерживая неуверенное, вы­ сказанное «with little doubt» предположение Набокова о том, что в строках о порой срываемом Онегиным «младом и свежем поцелуе» «белянки черноокой» «ourpoet camouflaged <...> his own experience — namely an affair he was having <...> with a delicate-looking slave girl, OPga Kalashnikov» [Nabokov 1964: 2,462] (еще раньше эта мысль бы­ ла развернуто обсуждена в [Ходасевич 1924: 114]), Дж. Д. Клейтон идет значительно дальше и полагает, что этим невинным поцелуем «sexual activity» Онегина не ограничивалась. Онегин, чья «sexual freedom» метафорически представлена в строках о его летнем плава­ нии в реке (4, XXXVI, XXXVII), по мнению Клейтона, согрешил так же, как Пушкин, и говорит об этом Клейтону та сценка, где «...на красных лапках гусь тяэгселый, / Задумав плыть по лону вод, / Сту­ пает бережно на лед, / Скользит и падает...» (4, XLII). «I am inclined to see in it a veiled reference to the „white-skinned dark-eyed girl" <белянку черноокую> with whom Onegin has had his summer-time dalliance: surely she is well and truly pregnant by this time, and therefore „Ігеаѵу" <тяжелая>» [Clayton 1985:182-183. Курсив мой. — Л. П .], Уместно в этой связи привести возможный литературный ис­ точник пушкинских строк о «гусе»: «Мне смешно было видеть це­ лые толпы народа, собравшиеся около прудов Тюльерийского сада после первого мороза и нетерпеливо ожидающие, когда лебеди пой­ дут по молодому льду, чтобы позабавиться, как они будут сколь­ зить и падать...» (О. Сомов. Французские чудаки [Отрывок из пись­ ма кА.Р.Ш му, о нравах и обычаях французов нашего време­ ни]. Париж 15/17 февраля 1820 (Полярная звезда па 1823 год)// «Полярная звезда», изданная А. Бестулсевым и К. Рылеевым. М .; Л., 1960, с. 174).
Что касается отношений Онегина и «белянки черноокой», то можно без колебаний утверждать, что они были столь же безгрешны, как отношения между повествователем и Дуней в «Станционном смотрителе» или (в передаче строго наблюдательной Насти) от­ ношения между Алексеем Берестовым и крестьянскими де­ вушками в «Барышне-крестьянке», также сводившиеся к случайным «младым и свежим поцелуям». Ср. таіоке у Карамзина: «Между тем солнце село, пастухи и пастушки начали расходиться по домам. Я про­ стился с женихом, с невестою — и если бы альпийские красавицы были не так стыдливы, то, может быть, пришло бы мне на мысль по­ требовать от нее... невинного поцелуя]» (Письма русского путешест­ венника. М ., 1980, с. 209). 25 Совершенно очевидно, что если «лилея» здесь — это куртуазный эро­ тический символ (нетронутой, белоснежной) девичьей груди, то «ро­ за» — такой же символический образ другой, противолежащей и еще более сакраментальной точки эротического пространства. Повторив этот образ позднее в «Гавриилиаде» 1821 г. («И что же! вдруг мохна­ тый, белокрылый / В ее <Марии> окно влетает голубь милый, / Над нею он порхает и кружит / И пробует веселые напевы, / И вдруг ле­ тит в колени милой девы, / Над розою садится и дроэісит, / Клюет ее, колышется, вертится, / И носиком и ножками трудится»), двадца­ тидвухлетний Пушкин окружит его игриво-изящными перифразами: 1) «тайный цвет»: «Ее (Марии. — А. П .) супруг, почтенный чело­ век, / Седой старик, плохой столяр и плотник, / В селенье был един­ ственный работник. / И день и ночь имея много дел, / То с уровнем, то с верною пилою, / То с топором, не много он смотрел / На прелес­ ти, которыми владел, / И тайный цвет, которому судьбою / На- значена была иная честь,/ На стебельке не смел егцс про- цвесть. / Ленивый муж своею старой лейкой / В час утренний не орошал его;/ Он как отец с невинной жил еврейкой, / Ее кормил и больше ничего», 2) «цветоклюбви»: «...Мария поняла, / Что в голубе другого угощала; / Колени сжав, еврейка закричала, / Вздыхать, дро­ жать, молиться начала, / Заплакала, но голубь торжествует, / В жа­ ру любви трепещет и воркует, / И падает, объятый легким сном, / Приосеня цветок любви крылом». — «Словарь языка Пушкина» из всего этого эротического словаря открыто признает только «лилею», да и то лишь там, где рядом нет «розы»: «ЛИЛЕЯ (лилия) (12) <...> Перен. О женской груди. Я один в беседке с нею, Вижу... девственну лилею. Трепещу, томлюсь, немею... И проснулся... вижу мрак. Вкруг постели одинокой!» [II, 484]. Но уже рядом с «розой» в цитате из «Монаха» эта же самая «лилея» целомудренно трактуется как «II Символ чистоты, непорочности, девственности» [II, 484-485].
Что касается той же самой «розы» рядом с «лилеей» в той же цитате, то ее толкование сводится к указанию на «переносное» значение, ко­ торое, однако, оставляется без раскрытия [III, 1037]. Так же обстоит дело и с «цветком любви» и с «тайным цветом» [IV, 860, 862], кото­ рые употреблены Пушкиным в «переносном», но для советской эпо­ хи не переносимом и потому не раскрываемом значении. Символические значения «розы» и «лгиіеи» в поэзии Пушкина, как равным образом у его предшественников и современников, заслужи­ ваютспециального глубокого изучения. Большая работа М. П. Алексеева «Споры о стихотворении „Роза"» (М.П .Алексеев. Пушкин: Сравни­ тельно-исторические исследования. Л., 1984, с. 337-387) никоим об­ разом не исчерпывает эту проблему. Некоторые же его частные за­ ключения и выводы должны быть решительно оспорены. И прежде всего — объясняющаяся, может быть, стремлением «спасти» репута­ цию Пушкина — категорическая дезэротизация его символики и в исследуемом стихотворении 1815 г., и в юношеском творчестве в це­ лом. Возражая У.Викери [Викери 1968: 82-90], М.П.Алексеев пи­ сал: «Воображая его <Пушкина> настоящим эрудитом во француз­ ской эротической поэзии, У. Викери как будто забывает, что в эти го­ ды Пушкин еще охотно играл в мячик на <...> царскосельском „розовом поле», где в то время произрастали реальные розы, а может быть, и те лилии, о которых мы уже упоминали выше, анализируя „Воспоминания в Царском Селе" 1814 г.» [Алексеев 1984: 379]. Сего­ дня, когда в нашем распоряжении не только текст поэмы «Монах» (1813), но и наконец-то опубликованный (Philologica, 1996, No5 -7) полный текст поэмы «Тень Баркова», написанной, по свидетельству лицейских товарищей Пушкина, между 1812-1814 гг. [Цявловский 1997], все сомнения на этот счет должны быть сняты. См. также толь­ ко что вышедшее комментированное издание этого произведения: А. С. Пушкин. Тень Баркова. Тексты. Комментарии. Экскурсы / Изд. подгот. И. А. Пильщиков, М. И . Шапир. М., 2002. 26 Ср. также вступающее в очевидное противоречие с текстом романа (ср. хотя бы [1, XLIV-XLV]) утверждение Ю.П. Фесенко: «Онегин в 1-й главе настолько поглощен светской суетой, что рождается сомне­ ние в его оригинальности», — сомнение, которое, по мнению автора, рассеивается только к концу романа: «неподдельная искренность письма к Татьяне убеждает наконец, что Онегин осознал себя как не­ повторимую индивидуальность» [Фесенко 1999:10]. 27 О «способности» Онегина к любви, противопоставляя его «безлю­ бовному» Печорину, писал и 10. Айхенвальд. Однако и для него эта способность, этот живой «внутренний огонь» проявляется в нем только при встрече с Татьяной [Айхенвальд 1994: 101]. Об этом
же, как бы спохватившись, после своих гневных обличений Оне­ гина в безлюбовности, сказал и Г. А . Гуковский: «Ведь Онегин в сущности — хороший молодой человек; среда, его воспитавшая и ис­ казившая его натуру, не до конца убила его духовно, — ведь были же вокруг Онегина не только Фамусовы, по и Чацкие, не только свет­ ские модники, но и благородные герои долга перед отечеством. По­ этому Пушкин намекнул на возможность любви Онегина к Татьяне еще в четвертой главе...» [Гуковский 1957: 249]. 28 По данным «Росписи российским книгам для чтения из библиотеки АХмирдина, систематическим порядком расположенным. В 4 час­ тях» (СПб., 1828), эта книга очень скоро после выхода в свет во Франции появилась и на русском языке: «Основание философии, или Существенные правила политики и нравственности. Сочинение Вейса (СПб., 1807). Перевел с французского А Струговщиков» (иные и, по-видимому, неточные данные о ней см. в работе: [Краснов 199G: 128]). Еще раньше русскому читателю стали доступны выдержки из сочинений Вейса, вошедшие в состав своего рода хрестоматии, по­ священной «страстям»: «Свойства и действия страстей человеческих. Из сочинений Вольтера, Руссо, Рошефукольда, Вейса и других но­ вейших писателей. Перевод с французского» (СПб., 1802). 29 Ср. «Перевод из Гельвеция» — главку в составе «Нового путешествия в Малороссию» князя П. И. Шаликова, открывающуюся следующи­ ми словами: «Разные обстоятельства и случаи, в течение нескольких месяцов (sic!), сближали меня, более или менее, с зрелищем страстей человеческих, которыя по этой причине сильно действовали на чув­ ства мои. Я видел, можно сказать, на сцене корыстолюбие, тщесла­ вие, гордость, любочестие и проч. и проч.; прилежно разематривал характеры их со всеми изгибами и оттенками; рассуждал о путях и предмете их, о вреде и пользе, о славе и посрамлении... дивился и унывал, грустил и веселился... Так на сцене страстей человеческих сердце зрителя соединяет чувства самыя противоположныя в При­ роде!., и — ничего нет простее и понятнее сего... Списываю Гельве- циеву картину страстей в замену подлинника, который бы собствен­ ная кисть моя изобразила бы весьма несовершенно» (Вестник Евро­ пы, 1804, No 2, с. 123 -124. Курсив журнала). 30 Написав «Страсти — какое высокое слово», Пушкин использовал это слово в самом точном, с точки зрения современной науки, терми­ нологическом его значении. Это не форма слова страсть, а само­ стоятельное, отдельное слово, самостоятельная лексема. В со­ временном словаре этого слова нет. Поэтому естественно, что пишу­ щие о Пушкине не замечают, как, переходя от цитирования его тек­ стов к их обсуждению, переводят пушкинское страсти на совре-
менный русский язык словом страсть. Так, Г. А . Гуковский, цитируя из строфы ХѴІІа черновой рукописи главы 2-й — «Какие страсти ни кипели / В его измученной груди», замечает: «Разумеется, речь здесь шла не только о будущей страсти к Татьяне, а о возвращении Онегина к настоящей жизни...» [Гуковский 1957: 249]. Точно так же в цитате из строфы XXXIII главы 1-й — страсти'. «Нет, никогда по­ рыв страстей / Так не терзал души моей», а в обсуждении — страсть. «В строфе 33-й опять не „ланиты", не „перси", а „ноги" вызывают страсть. В 33 -й строфе перед нами не флирт <Онегина>, а потря­ сающая стираешь <повествователя>» [Гуковский 1957:203]. Ср. с этим у самого Пушкина соотношение вариантов в ряду «огнь любви // огнь страстей // огонь любви // яд страстей // огонь апрастей» (1, XXXIII черновой рукописи [Пушкин 1937/1995: 6, 262]), на месте которых в окончательном тексте читается «порыв страстей». 31 Ср. о «страстях» самого Пушкина у Ф. Глинки: «...в заревых своих лу­ чах / Поэт умом сверкал в речах, / Скроплеиных (sic!)солью и отвагой; / Когда ж вскипал страстей огнем, / Он, пылкий, был Отелло истый: / И живо обличались в нем / Приметы Африки огнистой. / Но вихорь скоро пролетал...» («Воспоминание о пиитической жизни Пушкина, 3», 6 февраля 1837 г. <Курсив автора, полужирный мой. — Л.П .>). 32 Двуединство «блаженства рая» и «мук ада» характерно и для бесчис­ ленного множества страстей у Лермонтова. Подлинная мужская любовь для него — это «сладкий недуг», имя которого «страсти» («И скучно и грустно...», 1840). Идеал женской любви — иной: «От дерзкого взора/ В ней страсти не вспыхнут пожаром, / Полюбит не скоро, / Зато не разлюбит уж даром» («<М. А. Щербатовой>», 1840). 33 Ср. сходный тип семантического развития у существительного вос­ торг. Формы множественного числа этого имени получают значение, которое «Словарь языка Пушкина» сдержанно толкует как «чув­ ственные наслаждения любви» [I, 366]. В качестве наиболее яркой иллюстрации можно было бы привести строки из послания «К вель­ може»: «Он стал рассказывать о ножках, о глазах, / О неге той стра­ ны, где небо вечно ясно, / Где жизнь ленивая проходит сладостраст­ но, / Как пылкий отрока восторгов полный сон» (1830), откуда яс­ но, что восторгщ — 'оргазм/оргазмы'. Еще более выпукло обнаружи­ вает («обличает», как сказали бы в пушкинскую эпоху) себя это зна­ чение в контекстах первой и третьей песни «Руслана и Людмилы». Вот фрагмент 1-й песни: «И вот невесту молодую / Ведут на брачную постель;/ Огни погасли... и ночную/ Лампаду зажигает Лель. / Свер­ шились милые надежды, / Любви готовятся дары; / Падут ревнивые одежды / На цареградские ковры... / Вы слышите ль влюбленный шепот, / И поцелуев сладкий звук, / И прерывающийся ропот / По-
следней робости?.. Супруг / Восторги чувствует заране; / И вот они настали... Вдруг / Гром грянул...» [Пушкин 1957: IV, 15]. Достаточно сопоставить этот текст с началом 3-й песни, в котором Пушкин объ­ ясняет, почему он продолжает называть жену Руслана девой и княж­ ной [Пушкин 1957: IV, 45-46], чтобы понять, что произошло в пер­ вую брачную ночь с молодыми супругами и что на самом деле стоит за преждевременно «наставшими» «восторгами» Руслана. Оконча­ тельно проясняет ситуацию фраза Пушкина в письме Дельвигу 23 марта 1821г. Имея в виду полученное им от Гнедича 1-е издание «Руслана и Людмилы», он писал: «Жалею, Дельвиг, что до меня дошло только одно из твоих писем, именно — то, которое мне достав­ лено любезным Гнедичем, вместе с девственной ^оставшейся девст- венницей'> Людмилою» [Пушкин 1958: X, 25]. См. также примеч. 79 . Ср. также в обращенном к Лаисе (!) незаконченном стихотвореіши 1819 г.: «Лаиса, я люблю твой смелый, вольный взор, / Неутолимый жар, открытые желанья, / И непрерывные лобзанья, / И страсти пол­ ный разговор. / Люблю горящих уст я вызовы немые, / Восторги бы- стрые, живые... » 34 Это, однако, не может служить основанием для того, чтобы третиро­ вать его автора, как это совершенно неприлично делает Набоков. На­ помню, что имя Бродского с уважением — в числе настоящих ученых и в противопоставлении «сталинским молодцам» — называли в своей переписке М. К. Азадовский и 10. Г. Оксман. См. об этом в [Эткинд 1999:216]. 35 Г. А. Гуковский цитирует обсуждаемую строфу XXXVI 8-й главы по 6-му тому академического издания 1937 г., где в последней строке было напечатано (и воспроизводится на с, 183 репринтного переиз­ дания 1995 г.) «письмы» («Иль письмы девы молодой») — с буквой ы («еры») во флексии этой формы им. пад. мн.ч. существительного письмо. Сама по себе — как таковая — она не вызывает ни вопросов, ни сомнений: такие образования (в парах типа окно — окны, село — сёлы, число — числы и т .п .) являются яркой приметой старомос­ ковской разговорной речи (см., например, письма П. В. Нащокина Пушкину) и достаточно широко, хотя и непоследовательно отража­ ются в литературных текстах этой эпохи у разных авторов, в том числе и у самого Пушкина. Дело, однако, в том, что во всех других изданиях пушкинского романа, в том числе и в двух академиче­ ских же десятитомниках (1950 и 1957-1958 гг.), в этом месте чита­ ется стандартная форма письма с соответствующей современной нор­ ме флексией -а. Поскольку до нас не дошли ни черновые, ни беловые варианты строфы XXXVI (в соответствующих разделах 6-го тома их нет), неоговоренные колебания в выборе между вариантами письмы/
письма в этих самых авторитетных изданиях представляют собой своего рода текстологическую загадку. Поскольку в последнем, тре­ тьем прижизненном издании пушкинского романа 1837 года на с. 270 напечатано: «письма»\ (см. его воспроизведение в [Набоков 1998:887]), можно думать, что решение этой загадки находится на соответствую­ щих страницах отдельного издания главы 8-й (1832 г.) и двух первых полных изданий романа (1833 г. и 1837 г.), на основании которых, как указано в предуведомлении к 6-му тому академического издания [Пушкин 1937/1995: 6], и напечатан (под редакцией Б.В.Томашев- ского) текст «Евгения Онегина». Именно этому тексту я в данном случае и следую, отдавая предпочтение варианту письмы как обла­ дающему специфической характерологичиостыо и, следовательно, маркированному. Исхожу из предположения, что, сознательно избирая эту форму в противопоставлении стандартной форме пись­ ма, Пушкин использовал ее как тонкий и ненавязчивый способ оста­ новить на ней внимание читателя и побудить его задуматься. А заду­ маться, как я старался показать, было над чем. Никакие другие выде­ лительные средства, имевшиеся в его распоряжении (ни курсив, ни кавычки), для этой цели не годились. Те же, кто вел 3-е издание ро­ мана, готовя его к печати, могли не понять этого пушкинского за­ мысла и «причесали» его текст, подогнав обсуждаемую форму под общую морфолого-орфографическую норму. Самому же Пушкину в то время, когда шла редакторская работа над этим изданием (цен­ зурное разрешение 27 ноября 1836 г.), в его мучительные преддуэль- ные недели и дни, было уже не до подобных тонкостей и мелочей. 36 И даже его мелкобесовской природы. Как полагает Клейтон, чья кии- га получила признание в среде зарубежных пушкинистов и широко цитируется в последующих работах о Пушкине, текст рассматривае­ мой строфы свидетельствует о том, что «the demon can be exorcised, and Onegin be turnedfrom petty Devil into human being». Впрочем, «the demon remains demon, angel angel, eternally fated remain apart» [Clay­ ton 1985: 153-154]. И это при том, что ранее он же — и в связи с тек­ стом той же самой строфы — говорит об Онегине, который « almost became a poet»: «Pinocchio becoming human» [там же: 93]. Замечу также, что третья глава его книги, посвященная специально отноше­ ниям Онегина и Татьяны [там же: 95-114], называется «Zhe- nia and Tania», тогда как название пятой главы [там же: 138-159]: «Onegin — The Fallen Angel». 37 Ср.: «Изнелсенный юноша, „подобный ветреной Венере" в мужском наряде, модник на западный манер. Онегин трансформирован в иной модус в сне Татьяны, где он предстает русским удальцом, главой шайки чудовищ, который „из-за стола гремя встает". Татьяна во
сне прозревает глубинную национальную основу Оне­ гина, и не случайно в конце романа ему, как и ей, ведомы: „...тайные преданья Сердечной темной старины. Ни с чем не связанные сны. Угрозы, толки, предсказанья..."» [Чумаков 1981: 6]. О национальных чертах в характере Онегина размышляли и раньше. См. [Бурсов 1964:255-256; Лаушкина 1966:59-69]. 38 Друг Баратынского Н. В . Путята, резко отрицательно оценивший Оне­ гина, высказывал надежду на то, что «в деревне он, может быть ис­ правится с помощью Тани и нянюшек ее, перестанет подражать моде, сделается Русским и более оригинальным» (письмо Н, В. Муханову, 28 февраля 1825 г. // Русский архив, 1899, кн. 4, вып. 10, с. 296). 39 Ср. у Пушкина: «Знаешь ли мои занятия? до обеда пишу записки, обе­ даю поздно; пос<ле> об<еда> езжу верьхом, вечером слушаю сказки — вознаграждаю тем недостатки проклятого своего воспитания. Что за прелесть эти сказки! каждая есть поэма» (письмо Л. С . Пушкину, первая половина ноября 1824 г., Михайловское) и позднее: «...пока- месть я один-одинешенек; живу недорослем, валяюсь на лежанке и слушаю старые сказки да песни» (письмо П. А . Вяземскому, 25 янва­ ря 1825 г., Михайловское). Известно, что с 1806 г. и до поступления в Лицей в 1811 г. Пушкин «ежегодно проводил летнее время в деревне своей бабушки, сельце Захарьине, <sic!> лежащем верстах в сорока от Москвы, по Можайке. Там раздавались русские песни, устраива­ лись праздники и хороводы...» [Бартенев 1992: 53], и «мирные кар­ тины прелестной сельской простоты» навсегда сохранились в его благодарной памяти: «Мне видится мое селенье,/ Мое Захарово; оно / С заборами в реке волнистой, / С мостом и рощею тенистой / Зерцалом вод отражено...» («Послание к Юдину», 1815). О единстве захаровских, Михайловских и болдинских впечатлений Пушкина см. в работе: [Листов 1980]. В детстве Онегина такого источника вос­ поминаний о пенатах не было. О соотношении реального («биогра­ фического») и поэтического в отношении Пушкина к деревне см. в работе: [Козмин 1996:158-163]. 40 Ср., однако, именно такое превращение одной «молодой» «девы» во множество «молодых» «дев» как средство выхода из этого, каза­ лось бы, тупикового положения у О. Хейсти: «This <видеиия Оие- гина> is a disordered space of old customs, dreams, prophecies, fairy tales, and the letters of young maidens...» [Hasty 1999: 195. Разрядка моя. - А.П.]. 41 Впрочем, если бы за этими «письмами» и стояло письмо Татьяны, то как совместить это любовное письмо, письмо на французском языке, письмо, написанное и посланное юной девушкой мужчине в наруше­ ние всех норм патриархальной морали, с «миром русской народной
культуры»? — Это почувствовал только Н. Д . Тамарченко, но, нахо­ дясь под обаянием тезиса Гуковского-Лотмана, он лишь выделил письмо Татьяны недоуменным «даже»: «Онегин начинает пони­ мать Татьяну через особый язык патриархального мира, на котором выражает себя таинственная стихия народной жизни. Здесь даже письмо Татьяны поставлено в один ряд с преданьями, снами, угроза­ ми, толками, предсказаньями, „вздором живым сказки"...» [Тамар­ ченко 1980: 22]. 42 Этим строкам — о «злобе слепой Фортуны и людей» — не повезло с интерпретациями. Так, А. Слонимский, отождествляя повествовате­ ля с автором, уверенно заявил, что «это биография самого Пушкина, то есть ссылка 1820 года и петербургские сплетни», и, следовательно, «к Онегину, собственно говоря, не имеет отношения, потому что <...> его не преследовала в юности никакая „злоба слепой Фортуны и лю­ дей"» [Слонимский А. 1959: 313]. Однако «из предшествующего» на самом деле решительно ничего «не видно», а сам подход, который демонстрирует здесь Слонимский и который свойствен не ему одно­ му, — вызывает серьезные возражения. Можно, разумеется, не при­ нимать за чистую монету те или иные пушкинские оценки, объясняя их игрой, намеренным лукавством и т. п. Но совершенно недопустимо в угоду предызбранной концепции опровергать при­ водимые Пушкиным факты жизни его героев. Однако произвольное истолкование их вопреки тому, что говорит Пуш­ кин, не лучше. Так, Н.Л .Бродский, имея в виду повествователя, прямо переносит на него то, как «роковая власть царской деспотии расправилась с его автором», и продолжает: «Нам не известны факты проявления злобы слепой Фортуны в биографии его друга, его доброго приятеля. Остается предположить, что, по замыслу Пушкина, злобные проявления политического характе­ ра или ожидали Онегина или, во всяком случае, от­ равляюще действовали на мечтательного юношу<...>. Злоба людей по адресу молодого Онегина осталась нераскрытой. Пуш­ кин подменил воздействие людей, власть имущих <...> бытовым воздействием среды» [Бродский 1950: 103]. Ну как тут не вспомнить рекомендацию Вл. Соловьева <подходить к по- эту> «свободно от предвзятой тенденции и несправедливого притя­ зания непременно высмотреть у поэта то, что для нас самих особенно приятно получить от него; не то, что он дает нам, а то, что нам нужно от него: авторитетную поддержку в наших собственных помыслах и заботах» [Соловьев 1990:442]. 43 Ср. различные варианты этой «формулы»: «Я жду тебя, мой запозда­ лый друг — / Приди, огнем волшебного рассказа / Сердечные преда- 16 - 7681
нья оживи» («19 октября», 1825), «Прилежно в памяти храня/ Измен печальные преданья, / Ты без участья и вниманья / Уныло слушаешь меня» («Когда в объятия мои...», 1830) 44 Вот достаточные контексты такого словоупотребления: «Ковчег ми­ нувшего, где ясно / Дни детства мирного прошли / И волны жизни безопасно / Над головой моей текли; / Где я расцвел под отчей се­ нью / На охранительной груди, / Где тайно созревал к волненью, / Что мне грозило впереди; / Где искры мысли, искры чувства/ Впер­ вые вспыхнули во мне / И девы звучного искусства/ Мне улыбнулись в тайном сне; / Где я узнал по предисловыо / Жизнь сердца, род его эпох, / Тоску, зажженную любовью, / Улыбку счастья, скорби вздох, / Все, чем страстей живые краски / Одели после пестротой / Главы за­ гадочной той сказки, / Которой автор — жребий мой» (П.Л .Вязем­ ский. Родительский дом, 1830 // П.Л .Вяземский. Собр. соч. в 2т. М., 1982, т. 2, с. 190-191). То же у К. Павловой: «Так, кто, с мечтами сердца сладя,/ Их подчинил суду ума, / Тот счастлив. Но скажи мне, Надя, / К тому способна ль ты сама? / Возьмешься ль ты, боясь раз­ вязки,/ Не выслушать волшебной сказки? / Всегда рассудка быть ра­ бой? / Отвергнуть строго жизни ласки? / Ни разу, утомясь борьбой, / С лица не сбросить душной маски / И не пожертвовать собой?» (К. Павлова. Полное собрание стихотворений. М .; Л., 1964, с. 350). В этом же значении (также не выделенном в «Словаре языка Пушкина») — 'поток жизненных событий, хранящийся в чьей-либо памяти и доступный другому сознанию' — употреблялось и само слово повесть. Ср.: «Она казалась хладный идеал / Тщеславия. Его б вы в ней узнали; / Но сквозь надменность эту я читал / Иную по­ весть: долгие печали, / Смиренье жалоб...» (А. С . Пушкин. «Домик в Коломне»). То же у Вяземского, который в ответ на просьбу Пушки­ на найти ему материалы о юродивых для образа Юродивого в «Борисе Годунове» писал ему: «Да возьми повесть дядюшки твоего Василья: разве он не довольно блаженный для тебя!» (сентябрь 1825 г.) . То же у Лермонтова: «Я не хочу, чтоб свет узнал / Мою та­ инственную повесть:/ Как я любил, за что страдал, / Тому судья лишь бог да совесть» («Я не хочу...», 1837). Ср. соединение повести и сказки в этих сдвинутых значениях у К. Павловой: «И вспомнились некстати / Другие времена, // Те дни — их было мало, — / Тот мимо­ летный срок, / Когда я ожидала — / И слышался звонок! // Та по­ весть без развязки! / Ужель и ныне мне / Всей этой старой сказки / Забыть нельзя вполне?» («Умолк шум улиц., .», 1858). И наконец, как завершение этого терминологического ряда — роман с тем же регу­ лярным переносом в заключительных строках «Евгения Онегина»: «Блажен, кто праздник Жизни рано / Оставил, не допив до дна / Бо-
кала полного вина, / Кто не дочел Ее романа...» (8, LI). В основе же всех этих «жанровых» метафор лежит имеющий глубокую традицию и восходящий к «Апокалипсису» образ «книги» («книга жизни», «книга судеб человеческих» [Завадская 1990: 85-94]) и развертыва­ ющие его образы «страниц» из этой «книги», «рисунков» и «гравюр» на этих страницах, «чтения» и «перелистывания» этих страниц и т. д. Ср. у Лермонтова: «Страницы прошлого читая, / Их по порядку раз­ бирая, / Теперь остынувшим умом / Разуверяюсь я во всем» («<Вале- рик>», 1840). И у него же: «Когда бы мог весь свет узнать, / Что эісизнъ с шдеждами, местами / Не что иное — как тетрадь / С давно извест­ ными стихами» («Sentenz», 1830). Ср. также нарушающее обычную логику соединение «свитка» и «страницы» у А. Григорьева: «И по­ гружался я душой в воспоминанье / И свиток прошлого внимательно следил. / И, наконец, с тоской и трепетом открыл / Страницу грустную блаженства и страданья» («Дневник любви и молитвы», 1850-е гг.) 45 Ср.: «В бездействии ночном живей горят во мне / Змеи сердечной угрызенья;/ Мечты кипят; в уме подавленном тоской,/ Теснится тяжких дум избыток; / Воспоминание безмолвно предо мной / Свой длинный развивает свиток...» [Пушкин 1957: III, 60]. И в окончании, сохранившемся в беловой рукописи: «друзей предательский привет/ На играх Вакха и Киприды, / Вновь сердцу моему наносит хладный свет / Неотразимые обиды. / Я слышу вкруг меня жужжанье клеветы, / Решенья глупостилукавой, / Ишепот зависти...» [там же: 459]. 46 Ср.: «...в трактире „Великобритания" против манежа была комната с двумя биллиардами: одним весьма правильным и скупым (sic!) и другим более легким. Последний был поприщем моим и подобных мне третьестепенных игроков, тогда как трудный биллиард был по­ стоянным поприщем А. Н . Островского и подобных ему корифеев, иг­ равших в два шара или в пирамиду» (А. А. Фет. Ранние годы моей жизни, XXI. М, 1893, с. 177). Указанием на этот источник я обязан А. А . Ковзуну. 47 Ср.: «Старик за письменным столом / Сидит в расчеты погружен­ ный; / Пред ним бумаги лист, кругом / Исписанный и разграфлен­ ный...» (Н. П. Огарев. «Матвей Радаев», 1856-1858). 48 Ср. тот же образ у Вяземского, играющего двумя значениями глагола расчитываться — рассчитаться — расчесться: «...на ночлеге раз­ мышленья / С собой рассчитываюсь я: / В расходной книжке бытия / Я убыль с прибылью сличаю, / Итог со страхом поверяю / И контро­ лирую себя» (П.А .Вяземский. Коляска, 1826// Сочинения: В 2-х т. М., 1982, т. 1, с. 152). Так же позднее у Пушкина о Грибоедове (и то­ же в контексте «пылких страстей»): «Жизнь Грибоедова была за­ темнена некоторыми облаками: следствие пылких страстей и могу-
чих обстоятельств. Он почувствовал необходимость расчесться еди­ ножды навсегда со своею молодостию и круто поворотить свою жизнь» («Путешествие в Арзрум»). 49 Бильярд, представляющий одну из игровых ситуаций, составляю­ щими которой являются игроки, шары, кий, лузы, стол и др., являет­ ся базой для целой парадигмы поэтических образов, среди которых, как показала Н. В. Павлович, — 'жизнь -> бильярд', 'смерть -> биль­ ярд', 'гроза-> бильярд' и др. [Павлович 1995: 337]. 'Диалог' как вари­ ант 'Поединка' ею не отмечен. Предлагаемая символическая интерпретация бильярдного эпизо­ да в сельской жизни Онегина может быть надежно подкреплена аналогичным прочтением шахматной партии Ленского с Ольгой (4, XXVI). По аргументированному свидетельству М. Ф . Мурьянова, за этой сценкой стоит «традиционная общеевропейская символика свя­ зи между шахматной доской и любовной игрой» [Мурьянов 19966: 132]. На этой основе (из шашш — «шахматная доска») строится вы­ двигаемая M Ф. Мурьяновым этимология русского слова шашни — «любовная интрига». Иное, но близкое объяснение см. в «Кратком этимологическом словаре русского языка» И. М . Шанского с соавто­ рами (М., 1971, с. 503). 50 О том, насколько сильным было впечатление, произведенное «явле­ нием» Онегина в доме Лариных, и насколько значительным— особенно в перспективе — был вызванный им перелом в жизни «мир­ ного семейства», помимо прямых авторских слов, свидетельствует ритмическая организация строки «У Лариных произвело» с двумя пиррихиями, т. е. пропусками двух метрических ударений, — выра­ зительный «ритмический жест», который, как убедительно показал В. С. Баевский, «связан в „Евгении Онегине" с несколькими темами, но чаще всего с изображением резкого движения...» [Баевский 1986:145]. 51 «Словарь языка Пушкина» [III, 671] толкует предсказанье как 'про­ рочество' («Кудесник, ты лживый, безумный старик! Презреть бы твое предсказанье» из «Песни о вещем Олеге») и как 'предвещание, предзнаменование' — с иллюстрацией как раз из «Евгения Онегина»: «Татьяна верила преданьям простонародной стариіш, и снам, и кар­ точным гаданьям, и предсказаниям луны» (5, V). Можно полагать, что именно отсюда идет инерция восприятия анализируемого пуш­ кинского текста в народно-поэтическом ключе. Между тем предска­ зание (предсказанье) в литературном языке начала — первой тре­ ти XIX в. не было жестко закреплено за такого рода контекстами и имело еще одно — третье — значение, колеблющееся между 'предпо­ ложением' и 'угрозой'. Так, Вяземский, рассказывая об интересе, ко­ торый император Александр — в Благородном собрании и на балах в
частных домах — проявил к княжие Наталии Оболенской, продол­ жает: «Разумеется, Москва не пропустила этого мимо глаз и толков своих. Однажды домашние говорили о том при княгине-матери и шутя делали разные предположения. „Прежде этого задушу я ее своими руками", — сказала римская матрона, которая о Риме никако­ го понятия не имела. Нечего и говорить, что царское волокитство и все шуточные предсказания никакого следа по себе не оставили» (П. Л . Вяземский. Московское семейство старого быта // Русский ар­ хив, 1877, кн. 1,No 3, с. 306). — Именно так — в ряду с толками и уг­ розами — и употреблено предсказанье в этом пушкинском тексте. 52 Могущество новой Татьяны — «законодательницы зал» прежде всего и свидетельствуется тем, что она, не имея возможности закрыть две­ ри своего салона перед такими, как «Проласов, заслуживший / Из­ вестность низостью души», перед такими, как «диктатор баль­ ный, <...> румян как вербный херувим» или «путешественник залет­ ный, перекрахмаленный нахал» (8, XXVI), смогла своим высочай­ шим, всеми признанным авторитетом наложить печать молчания на их нечистые уста и за ничтожно малое время создать здесь такую нравственную и интеллектуальную атмосферу, в которой стали не­ возможны пустые, мелкие толки — их сменил «разумный толк без пошлых тем» (8, XXIII), и, если и говорили о пустяках, то «легкий вздор сверкал без глупого жеманства», а если и злословили, то поль­ зуясь «крупной солью светской злости» (8, XXIII). По свидетельству современника, единственным таким домом в Петербурге, «в гостиной которого собиралось общество не для светских пересудов и сплетен, а исключительно для беседы и обмена мысли», был дом Карамзиных (Из моей старины. Воспоминания князя А. В. Мещерского// Русский архив, 1901, кн. 1, вып. 1, с. 101). — Увы! Как мы теперь знаем, в пред- дуэльные пушкинские дни и дом Карамзиных оказался не на высоте. 53 «Общественное мненье», как отметил в примечании сам Пушкин [1950: V, 196], — цитата из Грибоедова. Ее контекст — «Поверили глупцы, другим передают, / Старухи вмиг тревогу бьют, / И вот об­ щественное мненье!» — приводит и комментирует 10. М . Лотман [Лотман 1983: 292]. В первоначальной редакции был более сильный вариант: «О праздный, жалкий, мелкий свет! / Не надо пищи, — сказку, бред / Им лжец отпустит в угожденье, / Глупец поверит, пе­ редаст; / Старухи, кто во что горазд, / Тревогу бьют... и вот общест­ венное мненье! / И вот Москва!.. Я был в краях, / Где с гор верхов ком снега ветер скатит, / Вдруг — глыба этот снег, в паденье все охва­ тит, / С собой влечет, дробит, стирает камни в прах, / Гул, рокот, гром, вся в ужасе окрестность... / Но что это в сравиеньи с быстро­ той, / С которой, чуть возник, уж приобрел известность / Московской
фабрики слух вредный и пустой!..» (цит. по: [Веселовский 1874:1574- 1575]). Петербургская фабрика слухов московской не уступала. Ср. запись С.П.Жихарева 24 января 1807 г. о петербургских «фабрикан­ тах репутаций» (Записки современника. Часть вторая. Дневник чи­ новника. Л ., 1989, с. 109). Следует заметить, что Пушкин отличал «общественное мненье» в иронических кавычках от подлинного о б - щественного мнения. В письме Чаадаеву он писал: «Действи­ тельно, нужно сознаться, что наша общественная жизнь — грустная вещь. Что это отсутствие общественного мнения, это равнодушие ко всему, что является долгом, справедливостью и истиной, это цинич­ ное презрение к человеческой мысли и достоинству — поистине могут привести в отчаяние» (19 октября 1836 г. — подлинник по-француз­ ски: «cette absence d'opinion publique» [Пушкин 1958: X, 598]). В этом же значении широко использовалось и само слово мнение — с поглоще­ нием определения: «Ужели нет надежды, что перестанут брать взятки. Мне кажется, что эта система больше прежнего укоренилась, — не так стыдятся, как бывало при нас. Бедный народ так привык к этой язве, что не верит возможности другого порядка вещей. <. . .> Сколько я вижу, правительство и не хлопочет о честности своих сподвижников. Здесь по крайней мере тот прав, кто лучше стрижет своих овец. Не знаю, как у вас за Уралом нынче. Здесь и мнение гіе преследует взят­ ки...» (И.И .Пущин — Е .А .Энгельгардту, 14-18 сентября 1850г.// И.И .Пущин. Записки о Пушкине. Письма. М ., 1989, с. 261). 54 Вот авторитетные свидетельства одного из самых активных распро­ странителей вестей: «За другое известие <,..> очень тебя благодарю. Я это разнес, как вихрь, по городу <Москве> и нарочно обедал в клубе, чтобы всем это сказать...» (А. Я . Булгаков — К. Я . Булгакову, 3 апре­ ля 1824 г.// Русский архив, 1901, кн. 2, вып. 5, с. 52). И он же — с осу­ ждением — о другом лице: «Тесть мой списал письмо твое и <...> уехал благовестить по городу. Экая слабость!» (письмо К. Я . Булгакову, 15июня1829г.//Тамже,кн.3,вып. 11,с.323). Аграф Ф. В . Ростопчин, радуясь тому, что слухи и сплетни о поражении русских отрядов в Грузии, бунте в Имеретии и гибели командующего, его близкого дру­ га князя П. Д. Цицианова, оказались ложными, писал ему 25 октября 1804г.: «...славаБогу,отебепекущемуся! Завистливые прикусят язык, трусы станут хвалить, <...>, а друзья твои радоваться сердцем и ду­ шою. Далее лошади тебе благодарны будут, что их мучать не так станут,развозя сплетни...» (Девятнадцатый век. М ., 1872, кн. 2, с. 64). 55 Письма самого Пушкина и его друзей (Вяземского, А. И . Тургенева и др.), письма его родителей и сестры (см.: [Мир Пушкина 1993]), не говоря уже о колоссальном эпистолярии братьев Булгаковых, бук­ вально захлебываются такого рода «злобой дня» — в отличие, на-
пример, от писем братьев Полевых, стоявших вне великосветского мира. Далеким от светской суеты был, как свидетельствуют его пись­ ма, и Баратынский. 56 Достаточно указать хотя бы 16-томиый «Дневник» московского почт-директора А. Я. Булгакова (1781-1863), удачно названный «эн­ циклопедией светской суеты» первой половины XIX в. [Шумихин, Юрьев 1991]. 57 Инвалидом (только не любовных сражений, а битв за картежным сто­ лом) иронически называет себя и лермонтовский Арбенин, когда, решив выручить проигравшегося Князя, он, нарушая свой обет не играть более, подходит к игорному столу и говорит, обращаясь к иг­ рокам: «Не откажите инвалиду;/ Хочу я испытать, что скажет мне судьба / И даст ли нынешним поклонникам в обиду / Она старинно­ го раба...» («Маскарад», д. 1, сцена 1, выход 2). 58 В. В . Виноградов назвал этот тип сравнительных конструкций «при­ соединительным сравнением — приравнепием» и посвятил этому широко используемому Пушкиным и оригинально развитому прие­ му специальный раздел в работе [Виноградов 1941: 217-223]. 59 Ср. несомненную аллюзию к этим трем строчкам в повести Н. Ф . Пав­ лова «Маскарад» (1835), один из персонажей которой, доктор, объяс­ няя графине загадку поразившего ее воображеіше Л е в и и а, предупре­ ждает, что она не должна видеть в нем «жертву сердечных порывов, помраченного рассудка, необузданных страстей» и думать, «что он купил мертвую тишину души самыми сладкими бурями. Конечно, возле веселых лиц и блестящих нарядов, если всмотреться в его ро­ мантические черты, в их однообразное, мечтательное и болезненное выражение, то придут в голову пылкие заблужденья первой молодо­ сти, неизбежное разочарованье; невольно скажешь: „А, тут кроется какое-нибудь раскаянье, какой-нибудь упрек самому себе!". Нет, ему не в чем упрекнуть себя. Никогда рассудок не уступал у пего серд­ цу...». «Онегинские мотивы» в русской литературе пушкинского и послепушкинского времени заслуживают глубокого изучения. Ср.: [Вершинина 1996]. 60 Высказывалось предположение, что именно эта «недостаточно отчет­ ливая отделеиность» мыслей Онегина от мыслей автора, посколь­ ку она приводила «к некоторому принижению Татьяны», и побудила Пушкина выбросить «блистательные» начальные строфы 4-й главы [Дьяконов 1982:90, си. 63]. 61 Парадоксально, но, как и во многих других случаях, Пушкин, словно для проверки правильности своего творческого решения, сам сделал тот ложный ход, от которого предусмотрительно спас Онегина, и опрометчиво исповедался своей молодой жене, навсегда поселив в ее
душе ревность и недоверие. Все это в свою очередь стало предметом острого лирического переживания и вернулось в литературу еще од­ ним пушкинским шедевром — стихотворением «Когда в объятия мои...» (1830). По иному поводу об этой пушкинской исповеди см. в работе: [Лернер 1935: 166-167]. Существует на этот счет и другое предположение — о том, что Пушкин и Наталья Николаевна с самого начала «уговорились <...> делиться друг с другом всеми своими ув­ лечениями, и прошедшими, и будущими» и что именно «отсюда — постоянная тема ревности, то серьезной, то шутливой, в переписке Пушкина с женой» [Цявловская 1974/1997:338]. 62 Ср.: «Сначала были мы друзья,/ Но скука, случай, муж ревни­ вый... / Безумным притворился я, / И притворились вы стыдли­ вой, / Мы поклялись... потом... увы! / Потом забыли клятву нашу; / Клеона полюбили вы, / А я наперсницу Наташу... / Мы разошлись...» [Пушкин 1956: II, 73]. 63 Как писал Белинский в 1844 г., «родство даже до сих пор играет ве­ ликую роль в Москве. Там никто не живет без родни. Если вы роди­ лись бобылем и приехали жить в Москву — вас сейчас женят, и у вас будет огромное родство до семьдесят седьмого колена» (В. Г. Белин­ ский. Петербурги Москва//Физиология Петербурга. М ., 1984, с. 49). 64 Справедливости ради следует заметить, что наряду с матерями и тетками во многих случаях упоминаются и дяди в той же иадзор- но-руководительной функции. Ср.: «Приехав в столицу, Т*** в пер­ вый раз испытал неприятную борьбу с жизнью. <. ..> молодой Т*** явился в обществе, скрепя сердце выдержал первую атаку дядей и теток и поступил на другие мытарства: подвергся испытательным взорам кузин всех возрастов...» (Н.В.Станкевич. Несколько мгнове­ ний из жизни графа Т**\ 1833 // Избранное. М ., 1982, с. 68). О дядях в русской жизни и литературе см. также иронический очерк А. Ли- бермана [Либерман 1999: 453-456]. 65 Так, в английских переводах — и это лишнее свидетельство того, ка­ кие трудности были заложены Пушкиным в этот текст, — его мате­ рям, теткам и мужьям соответствуют либо «moms»/«mothers», «aunts», «husbands» [Arndt 1981: 89; Fallen 1990: 95; Nabokov 1990: 1, 178; Hofstadter 1999: 54], либо «aunts», «mother», «husband» [Ledger 2001: 50], либо, наконец, «aunts», «mothers», «husband» [Johnston 1977: 91; Kayden 1964:98; Emmet, Makourenkova 1999: 218]. 66 Ср. в его первом письме H. Н . Гончаровой в начале июня 1830 г.: «Vous ne saurez imaginer l'angoisse que donne votre absence, je me repens d'avoir quitté Z.<avod> — toutes mes craintes me reviennent plus vives et plus noires» — «Вы не можете себе представить, какую тоску вызывает во мне ваше отсутствие, я раскаиваюсь в том, что покинул
3<авод> — все мои страхи возобновляются, еще более сильные и мрачные». Ср. также: «...сердце забывает оскорбления, воображения, страхи, и ум, отбросив бремя сомнений, вдруг по какому-то мгно­ венному откровению постигает тайный порядок всего...» (Д.Н .Блу- дов. Украденная записная книжка, 1823 // [Арзамас 1994:2,126]). То же в письме Рылеева H. М . Тевяшовой 14 января 1819 г.: «Представь­ те себе, милая сестрица, несколько дней напрасно ожидая приезда Ивана Михайловича, я вообразил, уж не заболел ли кто в вашем до­ ме! Мне стало еще грустнее. Нетерпение мое увеличивалось: я раза по два в день посылал к Николаю Ивановичу, дабы узнать — не приехал ли кто. Одно и то же — нет, еше в большие повергло меня сомнения и страхи...» (К. Ф .Рылеев. Сочинения. Л., 1987, с. 285). То же у Вяземского: «Бедняк поэт черкнет ли что от скуки, — / За ним, пред ним уж Бриарей сторукий, / Сей хищник рифм, сей альманаш- ный бес, / Хватает все, и жертва вечных страхов, / По лютости раз­ гневанных небес, / Поэт в сей век — оброчник альманахов» (П. А. Вя­ земский. Три века поэтов, 1830// П.А .Вяземский. ПСС. СПб., 1880, т. IV, с. 89); «Здесь <в Москве> также мало-помалу все идет к луч­ шему, и, бог даст, скоро кончатся все наши страхи и трепеты Свя­ занные с холерой>» (Н.М.Языков — родным, 1 ноября 1830г.// Ежегодник рукописного отдела Пушкинского Дома на 1976 год. Л ., 1978, с. 170). 67 Известные мне англо-американские переводы либо, следуя оригина­ лу, сохраняют эти «кольца» как «rings», предлагая своим читателям ту же загадку, либо, как [Kayden 1964: 98], не видя в них смысла, просто снимают их. Выход из этого тупика попытался найти лишь Г. Р . Леджер, который, не усматривая в этом перечислительном ряду оснований для понимания загадочных «колец» в общеязыковом зна­ чении, предложил неожиданное и, хотя и неприемлемое, но весьма любопытное толкование этой словоформы как цепочки сменяющих друг друга в замкнутом кругу ответно-инициирующих дейст­ вий. Так вне логики и порядка перечисляемые «обманы, сплетни, кольца, слезы» под его пером превратились в «deceits, back biting, slanders, tears» — «обманы, ответные укусы, клеветы, слезы» [Ledger 2001:50]. 68 Различию между словами кольцо и перстень Пушкин серьезного значения не придавал. Так, с удовлетворением сообщая Вяземскому о продолжающейся переводческой работе Жуковского, он перечис­ ляет некоторые последние его переводы из Шиллера и называет «Водолаза», «Перчатку» и «Поликратово кольцо» (П. А . Вяземскому, И июня 1831 г.), тогда как у Жуковского в последнем названии — не «кольцо», а «перстень». Точно так же, прося брата прислать «руко-
писную мою книгу да портрет Чадаева, да перстень (предполагают, что имеется в виду перстень Е. К . Воронцовой. Выделено Пушки­ ным. — А.П.) — мне грустно без него» (ноябрь 1824 г.), он в следую­ щих письмах (20-23 декабря 1824 г.) напоминает о своей просьбе, называя этот перстень кольцом и — по-французски — bague. Ср. слу­ чай полной синонимизации слов кольцо и перстень в применении к обручальному кольцу в «думе» К.Ф .Рылеева «Наталия Долгоруко­ ва» (1823): «Тут, сняв кольцо с своей руки, / Она кольцо поцеловала / И, бросив в глубину реки, / Лицо закрыла и взрыдала: / Сокройся в шумной глубине, / Ты, перстень, перстень обручальный, /Ив мона­ стырской жизни мне/ Не оживляй любви печальной!» (К. Ф.Рылеев. Сочинения. Л., 1987, с. 143). — Замечу, что свобода синонимических и тематических замен в несвободных сочетаниях слов вообще типич­ на для языковой культуры этого времени. Так, А. И . Тургенев упорно называл «Бахчисарайский фогітан» Пушкина «Бахчисарайским клю­ чом», на что ему раздраженно указывал Вяземский («...„Фонтан", а не „Ключ": сколько раз тебе говорил, а ты все свое несешь...» — 17 янва­ ря 1824 г.), но и сам П. А Вяземский превращал «прокрустово ложе» в «прокрустову кровать» (письмо А. И . Тургеневу, 19 января 1836 г.), и это, по-видимому, не было намеренной игрой словами, как в случае с «медовым месяцем»: «Екатерина Булгакова будет завтра в Москве супругою толстого гусара Соломирского и едет в Сибирь на медовую луну, а там — на житье сюда» (письмо А. И . Тургеневу 30 июня 1835 г. // Остафьевский архив. СПб., 1899, т. III, с. 267). 69 По заслуживающим доверия словам сестры поэта, О. С. Павлище­ вой-Пушкиной, «Пушкин на руке носил перстень из корналина с восточными буквами, называя его талисманом, и что точно таким же перстнем запечатаны были письма, которые он получал из Одессы, и которые читал с торжественностью, запершись в кабинете» [Воспо­ минания 1985: 1,39]. 70 Ср.: «[Девочка] Дай мне лучше перстенек. [Нина, огорчившись] Ах неті нет] мне нельзя; ты не знаешь, кто мне дал его, есть ли он при­ дет, што скажет, когда увидит, што у меня пет евоі» (Нина, или Сумасшедшая от любви. Комедия в одном действии, я. 8 . — Роль Ни­ ны. Рукопись на 12 листах в четвертку. На заглавном листе почерком П. И. Ковалевой-Жемчуговой надписано: «Прасковье Ивановне», а ниже почерком графа H П. Шереметева — «17 сентября 1790» (Ар­ хив села Кусково. М ., 1902, с. 21). 71 Кольцам с теми или иными драгоценными камнями приписываются мистические силы предохранения от смерти, сохранения любви, творческих способностей и т.п . Так, друг Пушкина П.В.Нащокин носил кольцо с бирюзой против насильственной смерти и подарил
такое же Пушкину. По преданию, в день дуэли этого кольца на Пуш­ кине не было [Бартенев 1992: 356-357]. Мистическое значение зако­ номерно получают и все события, связанные с кольцом и с кольцами. Поломка кольца, его похищение, его падение из рук в момент риту­ ального действия, его потеря etc. — все это переживается как дурное предзнаменование. Известно, что Пушкин «верил в таинственное значение и силу колец» [Февчук 1970: 39] и то, что произошло во время его венчания с Н.Н.Гончаровой, когда — по свидетельству кн. Е. А. Долгоруковой — упали с аналоя крест и Евангелие, а затем в его руках потухла свеча и при обмене колец одно из них упало на пол (см.: [Модзалевский 1935/1990: III, 211]), воспринял как (увы! — оп­ равдавшееся) дурное предзнаменование. Известно также, что про­ щальный ужин перед последним отъездом Лермонтова из Петербурга, куда ему было не суждено вернуться, был и для самого Лермонтова и для его друзей дважды омрачен — тяжелым душевным состоянием Лермонтова, подавленного зловещим предсказанием гадалки (той же, что нагадала смерть и Пушкину), и потерей кольца, полученного им от С. Н. Карамзиной. Лермонтов выронил его, и многие слышали, как оно катилось по паркету, но найти его не удалось [Висковатов 1987: 332-333]. Потеря кольца — традиционный мотив русского фолькло­ ра, отлившийся в застывшую формулу: «потеряла я колечко — поте­ ряла я любовь» и отразившийся во многих текстах русской поэзии. Ср. «Песню» В. А . Жуковского (1816). Таков же мотив «распаявшего­ ся кольца», который отразился, например, в «Русской песне» А. А . Дель­ вига: «Не найти тебе нигде / Горемышнее меня. / У меня ли у младой / Жар-колечко на руке, / У меня ли у младой / В сердце миленький дружок. / В день осенний на груди / Крупный жемчуг потускнел, / В зимню ночку на руке / Распаялося кольцо, / А как нынешней зимой / Разлюбил меня милой» (1825). Позднее то же у Вяземского: «Красави­ цы, ныне печальной, / Не вспыхнет восторгом лицо; / Заветный залог обручальный, — / Давно распаялось кольцо» («Ночь в Венеции», 1853). Ср. в этой связи также «заветное кольцо» в наброске послания графу Олизару, сватавшемуся к M. Н. Раевской и получившему отказ: «И тот не наш, кто с девой вашей / Кольцом заветным сопряжен; / Не выпьем мы заветной чашей / Здоровье красных ваших жен; / И наша дева молодая, / Привлекши сердце поляка, / Отвергнет, гордостью пылая, / Любовь народного врага» (1824). Можно предполагать, что из того же символического ряда и «заветные кольца», которые долж­ ны быть брошены «на звонкое дно, в густое вино» в «Вакхической песне» Пушкина (1825). По авторитетному мнению исследователя, «заветные кольца» здесь — имеющий свою историю символ «обру­ чения с вином», а через вино — с музами [Мурьянов 1971: 80].
72 Напомню, что баронесса уже почти готова уступить домогатель­ ствам князя и дать ему свое кольцо, но, понимая, что «это риск ужасный», колеблется и в этот момент видит лежащий «на земле» браслет: «...Вот счастье. Боже мой — потерянный браслет / С эма­ лью, золотой... отдам ему, прекрасно... / Пусть ищет с ним меня» (Маскарад, д. 2, я. 5). Любопытно, что браслет оказывается функ­ циональной заменой кольца не только в «Маскараде», где эта за­ мена сюжетио актуализована как материальная основа завязки, но и вообще в творчестве Лермонтова. Ср. позднее в его же «Сказке для детей»: «Но вот настал и вечер роковой. / Она с утра была как в ли­ хорадке; / Поплакала немножко, золотой / Браслет сломала, в суе­ тах перчатки / Разорвала... со страхом и тоской / Она в карету села и дорогой / Была полна мучительной тревогой / И, выходя, споткну­ лась на крыльце...» (1839-1840), где пол о мка браслета входит в ряд роковых для Нины предзнаменований... 73 Следует подчеркнуть, что в подобных случаях использовались обя­ зательно парные кольца. Именно такими были кольца-перстни Е. К.Воронцовой [Цявловский 1991: 452], и если эти кольца, и во­ обще ее роман с Пушкиным, не миф и не мистификация (как дока­ зывает Г. П . Макогоненко [Макогоненко 1974/1997: 383-405]), то это могло бы свидетельствовать о том, что и здесь имело место «тай­ ное обручение», подобное описанному в повести А.А .Бестужева-Мар- линского «Испытание» тайному обручению князя Гремина и его возлюбленной — графини Алины Звездич, бывшей замужем за «живым трупом». Как рассказал герой этой истории своему другу майору Стрелинскому, «при разлуке мы были безутешны и поменя­ лись, как водится, кольцами и обетами неизменной верности» (1830). Впрочем, обручение обручению рознь, и «кольца», вспомнившие­ ся Онегину, вполне могли быть также и одиночными кольцами порабощения, как в случае с тургеневским С а и иным в повести «Вешние воды» (1871). Безвольно отдавшись в алчные руки хищни­ цы Полозовой, он предает высокое и чистое чувство к Д ж е м м е и терпит полную жизненную катастрофу. Его соблазнительница, движимая непреходящей прихотыо-похотыо, намеренно расчетливо, цинично и жестоко — н а пари с собственным мужем!—вы­ рывает его из-под свадебного венца с Джеммой, и, оказавшись в не- размыкаемом кольце объятий этой женщины-удава (она не слу­ чайно наделена «змеиной» фамилией и постоянно сравнивается со змеей!), он — после своего позорного, буквально под хлыстом Полозовой, падения — получает от нее, носящей золотое об­ ручальное кольцо законного брака, грубое железное кольцо, знак ее полного торжества и неограниченной власти и сво-
его полного, рабского, почти лакейского ей подчинения. Позднее он, с горьким сознанием своего ничтожества, увидит точно такое же железное кольцо на руке другого, таюке связанного с По­ лозовой, человека — немецкого офицера Дцнгофа, — и поймет, ка­ кова на самом деле была эта их связь. Тургенев был внимательнейшим из внимательных читателей Пушкина и недаром считал и по праву называл себя его учеником. Тургеневские тексты содержат не только многочисленные прямые, лежащие на поверхности, пушкинские цитаты, не только разнооб­ разные перифразы и всяческие аллюзии, но и — представленные на всех текстовых уровнях — генетически пушкинские элементы. Вполне возможно, что «кольца», которыми «окольцовывала» своих любовников Мария Николаевна Полозова, восходят к «коль­ цам», вспомнившимся Онегину. См. также замечание на с. 147 -148. 74 В переводах на другие языки с другой фонетикой числительных эта звуковая семантика безнадежно теряется и выбор числового слова при передаче этой пушкинской строки определяется только его рит­ мическими признаками. И если одни переводчики сохраняют букваль­ ную верность оригиналу («notes running to sixpages» [Nabokov 1964:1, 185], «letters running to six pages» [Kayden 1964: 98], «six-page letters» [Johnston 1977: 91], «written out in six-paged fashion» [Emmet, Makou- renkova 1999: 218]; «notes six pages long all the fashion» [Ledger 2001: 50]), то другие спокойно заменяют six на seven: «jottings — seven -page affairs» [Arndt 1981:89], «with notes that run to seven pages» [Fallen 1990: 95] или вообще снимают числовой показатель и предлагают пери­ фрастическое решение этой задачи: «Heartfelt letters of untold pages» [Hofstadter 1999:54]. 75 Здесь можно было бы вспомнить дошедшее до нас поразительное письмо московского дворянина А. Лаптева, несчастного (и, по-видимо­ му, полубезумного) поклонника Е. Н. Ушаковой, обратившегося 29- 30 апреля 1829 г. к Пушкину с просьбой помочь ему «тайно обручиться» с его возлюбленной с тем, чтобы он мог охранять и защищать ее «в ожи­ дании, когда представится кто-либо достойный любви подобного созда­ ния», и в надежде, что, «ближе познакомившись», она «согласится со­ единиться» с ним «по-настоящему» [Пушкин 1941:14,42-43,392-393]. 76 Ср. отношения между героями в пушкинском отрывке «На углу ма­ ленькой площади» (1829-1830) и французский эпиграф (без отсыл­ ки к источнику) к главе второй: « Vous écrivez vos lettres de 4 pages plus vite que je ne puis les lire» — «Вы пишете ваши письма по 4 страницы быстрее, чем я успеваю их прочитывать» [Пушкин 1950: VI, 573]. 77 Комментаторы либо вообще обходят молчанием и всю эту строфу в целом, и рассматриваемый перечислительный ряд в ее составе, либо
(в том числе и обычно чуткий к деталям Набоков) ограничиваются теми или иными случайными замечаниями (см.: [Nabokov 19G4: 2, 419; Набоков 1998: 349]), либо, наконец, сводят все к плоско понимаемой генерализации (см., например: [Hasty 1999:130]), не учитывая ни вы­ падающий из этого ряда «мнимый страх», ни загадочные «кольца», ни «записки па шести листах», которые обобщению не поддаются. 78 Тот же пучок семантических признаков — 'женскость/женствен­ ность' + 'юность/младость' + 'красота', но с выдвижением на перед­ ний план последнего компонента, мог быть передан и специализиро­ ванным поэтическим словом красота (ср. красотка): «Где ты, Гараль? Печальная Гальвина / Ждет милого в пещерной темноте, / Спеши, Га­ раль, к унылой красоте» («Гараль и Гальвина» — приписываемое Пушкину); «Пускай увенчанный любовью красоты / В заветном зо­ лоте хранит ее черты...» («Пускай увенчанный...», 1824) ит.п . Осо­ бенно показателен пример, где дева и красота даны в прямой сино- нимизации: «Слыву я девою жестокой, / Неумолимой красотой...» («Кавказский пленник», 1823). «Словарь языка Пушкина», опреде­ ляя значение этого слова в приведенных контекстах как «3. Красивая женщина, красавица» [И, 396], упускает обязательный его семанти­ ческий признак 'юность/младость'. Ср. еще: «Здесь сватали за него <К. К . Родофиникина> какую-то красоту Армянку, по разошлось...» (А. Я. Булгаков — К Я . Булгакову, 26 сентября 1829 г. // Русский архив, 1901, кн.З, вып. 11, с. 360). В этой связи любопытно сопоставить два русских перевода названия поэмы В. Скотта «Lady of the lake» (1810). Один — «Красавица озера» — принадлежит А. Бестужеву, упомина­ ющему эту поэму в рассказе «Страшное гаданье» (1831). Другой — «Дева озера Лакатрииского» — приводит комментатор этого текста В. А . Кулешов (см.: А. А . Бестужев-Марлинский. Романтические по­ вести. М, 1981, с, 151,404). 79 Семантический сдвиг дева 'девственница'-» 'прекрасная молодая женщина' создавал основу для осложнения этого имени характери­ стиками, принадлежащими миру любовной игры и эпикурейских ра­ достей, и приводил к образованию своего рода виртуальных оксюмо­ ронов титдева наслаждений, дева пеги (В. Тепляков. «Менада», 1836), дева любви, дева страсти, нестрогая дева ит.п ., которые — и это очень показательно — обычно употребляются в формах множествен­ ного числа. Ср. еще пушкинские обороты дева веселья и ночная дева 'женщина легкого поведения, проститутка': «[Мефистофель] Скажи, когда ты не скучал? / <„.> / Тогда ль, как розами венчал / Ты благо­ склонных дев веселья /Ив буйстве шумном посвящал / Им пыл ве­ чернего похмелья?» («Сцена из Фауста», 1825); «По улицам взви­ вался прах / И буйный вихорь выл уныло, / Клубя капоты дев поч-
ных/ И заглушая часовых» («Езерский», 1832-1833). Или, напри­ мер, дева сладостного сна, дева пламенных лобзаний у Н. П. Огарева: «Плачет дева над рекой: / „Ах! — ему я говорила, — / Не ходи, мой милый, в бой, / Не бросай своей ты милой. / Иль милей тебе война / Тайных в полночи свиданий / С девой сладостного сна, / С девой пла­ менных лобзаний?."» («Песня», 1839). И у него же: «Но годы уж не те! И кровь напитком жгучим / Бесплодно в жилах разогрев, / Уже мы не пойдем в волнении могучем / На праздник сладострастных дев. / Ни плечи белые, ни косы развитые, / Ни взор полуприподня­ той — / Уже не пробудят в нас страсти молодые / И тела трепет мо­ лодой...» («И<скандеру>», 1856). Ср. также у Вяземского: «Мужей в рогах, / Девиц в родах, / Мужчин в чепцах, / А баб в портках / Най­ дешь у вас, / Как и у нас, / Не пяля глаз...» («Сравнение Петербурга с Москвой», 1811). Двузначность и двусмысленность слов этого ряда лежали буквально на поверхности, и Пушкин, с его свободным от ханжества и «прюдиичества» эротизированным игровым сознанием и владением многовековой литературной традицией и созданной ею цепочкой сюжетов о «девах», ставших женщинами без замужества, и «женах», сохранивших девственность при мужьях, весело смеялся, думая о казусах такого рода расхождений и не упуская случая поза­ бавить ими своих читателей. Так в «Анджело» он играет двойствешюстыо значений слова де­ вица: «... Вдруг Луцио звонит и входит, У решетки / Его приветствует, перебирая четки, / Полузатворница: „Кого угодно вам?" / — ,Девица (и судя по розовым щекам, / Уверен я, что вы девица в самом деле), / Нельзя ли доложить прекрасной Изабеле,/ Что к ней меня прислал ее несчастный брат?"» — 1833), и эту игру позднее подхватит Лер­ монтов, описывая приход своих героев в бордель; «...Вы знаете, для музы и поэта, / Как для хромого беса, каждый дом / Имеет вход осо­ бый; ни секрета, / Ни запрещенья нет для нас ни в чем... / У столика, в одном углу светлицы, / Сидели две... девицы — не девицы... / Краса­ вицы... названье тут как раз\.. / Чем выгодней, узнать прошу я вас / От наших дам, в деревне иль в столице, / Красавицею быть или деви­ цей?» («Сашка», 1835 -1836). Но высшим образцом, вершиной пушкинской игры значениями слова дева должно быть признано лирическое начало «Песни треть­ ей» «Руслана и Людмилы», которое вызвало восторженный отзыв Ба­ тюшкова: «Талант чудесный, редкий! вкус, изобретение, веселость. Ариост в девятнадцать лет не мог бы писать лучше» (Д. Н . Блудову, начало ноября 1818 г. — цит. по: [Измайлов 1963: 31]) и упреки цело­ мудренного И.И .Дмитриева в «бюрлеске» и «нескромности» (П.А .Вя­ земскому, 18 октября 1820 г.// Старина и новизпа, 1898, кн. 2, с. 141).
Играя на двусмысленных обстоятельствах первой брачной ночи своих героев, Пушкин сам обращает внимание читателей па то, что дочь князя Владимира и, следовательно, княжна, ставшая же­ ной князя Руслана и, следовательно, получившая титул кня­ гини, для автора-рассказчика остается, как и была, «княжной» и «девой»: Напрасно вы в тени таились Для мирных, счастливых друзеіі, Стихи мои! Вы не сокрылись От гневных зависти очен. Уж бледный критик, ей в услугу, Вопрос мне сделал роковой; Зачем Русланову подругу, Как бы па смех ее супругу. Зову и девой и княжной? Завершается эта тема гривуазиым обращением к условной Климене, «жертве скучного Гимена», на понимание которой, в отличие от «бледного критика», стыдливо «краснеющего» при мысли о не­ скромной ситуации и стыдливо отказывающегося ее понимать, рас­ считывает автор, изящными обмолвками раскрывающий печальную тайну ее первой брачной ночи с бессильным супругом. Но эту тайну, как ему и положено, знает всеведущий волшебник Финн, который, утешая Руслана, объясняет ему: «...тебе ужасна / Любовь седого кол­ дуна; / Спокойся, знай: она напрасна / И юной деве не страшна. / Он звезды сводит с небосклона, / Он свистнет — задрожит луна; / Но против времени закона / Его наука не сильна, / Ревнивый, трепетный хранитель / Замков бесчисленных дверей, / Он только немощный му­ читель / Прелестной пленницы своей...» (Песнь 1-я). Знает эту тайну, конечно, и сам Руслан, который «В глуши лесов, в глуши полей / Привычной думою стремится / К Людмиле, радости своей, / И гово­ рит: „Найду ли друга? / Где ты, души моей супруга? / Увижу ль я твой светлый взор? / Услышу ль нежный разговор? / Иль суждено, чтоб чародея / Ты вечной пленницей была / И, скорбной девою ста­ рея, /В темнице мрачной отцвела?."» (песнь 2-я). 80 Этот же обряд святочного гадания на кольцах отразился в песне И. И . Дмитриева «Ах! когда б я прежде знала / Что любовь родит бе­ ды...», где есть такие выразительные строки: «Веселясь бы не встречала / Полуночныя звезды! / Не лила б от всех украдкой / Золотого я коль­ ца; / Не была б в надежде сладкой / Видеть милого льстеца! / К уда­ лению удара / В лютой, злой моей судьбе, / Я слила б из воска яра / Легки крылышки себе...» (1792).
81 То же в его письме Н. И . Гиедичу 30 сентября 1810 г.: «Ты меня спра­ шиваешь, что я делаю, и, между прочим, боишься, чтобы я не написал „Гиневры". Ложный страх\ Я почти ничего не пишу, а если и пишу, то безделки...». 82 Живой интерес к феномену ревности Пушкин испытывал на протя­ жении всей своей жизни. Известно, что он внес корректив в традици­ онное понимание образа Отелло («...от природы не ревнив, — напро­ тив: он доверчив» — «Table-talk», 1830-1837). Ревностью он наделил многих своих героев. Последним актом последних часов последнего дня его преддуэльной жизни был выбор для перевода и последующей публикации в «Современнике» коротких драм («драматических изу­ чений») Барри Корнуола «Амелии Уентуорт» и «Лодовико Сфорца» — опытов о ревности и мщении [Гроссман 1990: 457]. 83 Нужно подчеркнуть и, как это нам ни трудно, необходимо понять и признать, что люди пушкинской эпохи иначе переживали время вообще и время собственной жизни в частности и в особенности. Они раньше расставались с детством, раньше взрослели, «ранее зрели, ра­ нее старелись» (Ф.Ф.Вигель. Записки, 2. М., 2000, с. 145). Перено­ сить на них современные представления о возрасте и возрастных пе­ риодах жизни совершенно недопустимо. Ср.: «Вот взглянем на со­ всем еще юного, двадцатидвухлетнего Пушкина. Сидит он в Киши­ неве, пишет заметки о русской истории XVIII века, рассуждает о том, что напрасно Екатерина начала гонения на духовенство — ведь мы обязаны им своим просвещением! — и приходит к мысли: „Греческое вероисповедание, отдельное от всех прочих, дает нам особенный на­ циональный колорит". В двадцатидвухлетнем возрасте молодой че­ ловек произносит слова, являющиеся стратегической мыслью для многих поколений русских людей!» (П. Палиевский. Пушкин — пер­ вый ум России// Кубанские новости, 4 июля 1998. — Цит. по: [По­ пов 1999: 6]). «Совсем еще юный двадцатидвухлетний Пушкин»? — это по современным меркам. А по представлениям пушкинской эпо­ хи и его самосознанию — вполне взрослый и зрелый человек. Ибо «первый юношеский возраст» — 14 лет (Ф. Булгарии. Воспоминания. М, 2001, с. 253), и это много! Это большое (не физическое, а соци­ ально-психологическое!) время, в котором есть недавнее и уже дале­ кое прошлое, есть своя «старина». 14-летний лицеист А. Д. Илли- чевский (1798-1837) в письме «любезному другу Павлу Николаевичу» <Фуссу> от 25 марта 1812 г. называет его «старинным своим при­ ятелем» и сообщает, что «всегда» «держится правила» «ищи друзей, не забывай старинных» [Грот 1998: 68]. 15-летний Лермонтов с горе­ чью констатирует: «Наша литература так бедна, что я из нее ничего не могу заимствовать» — и замечает: «В пятнадцать же лет ум не
так быстро принимает впечатления, как в детстве...» [Лермонтов 1958: 4, 392] — и сетует на «быстро промчавшуюся юность». Ср. так­ же другие свидетельства о 15-летии как важнейшем рубеже, с которо­ го начинается сознательная, ответственная жизнь: «Бывало, в прежни веки / Умели человеки / Воздержно в свете жить, / Умеренность хра­ нить, / Чрез то имели радость / Вкушать по доле младость; / А ныне уж не так: / В сластях нашедши смак, / Воздержность презирает, / По­ веса утопает / Средь неги и забав; / В пятнадцать лет начав, / Он в двадцать лет пустился, / А в тридцать притупился...» (А. С.Шишков. Песня. Старое и новое время, 1784// Поэты 1790-1810 -х годов. Л., 1971, с. 357-358); «Не смею себя оправдывать; но человек добродуш­ ный и, конечно, слишком снисходительный, желая уменьшить мой проступок в ваших глазах, сказал бы: вспомните, что в то время не было ему 15 лет...» (Е. Баратынский — В. А . Жуковскому, 1823 г.) . Именно в этом возрастном интервале — от 14 до 16 — поступали в военную службу, как граф Кутайсов, который в 15 лет уже был (был, а не числился!) полковником гвардии, и как те юные смельчаки, «ко­ торые, пустясь в пятнадцать лет на волю, / Привыкли [нехотя] лишь к пороху [да к полю]...» [Пушкин 1937/1995: 7,246]; начинали тянуть чиновническую лямку, как будущий писатель M. Н. Загоскин, кото­ рый «по 14 году был отправлен отцом в Петербург, где и начал свою службу в канцелярии государственного казначея» (С. Т. Аксаков. Био­ графия M. Н . Загоскина, 1853 // M. Н . Загоскин. Избранное. М ., 1988, с. 357); «вступали» в университеты и другие высшие учебные заведе­ ния... Очень рано начинали они жизнь ума, души и сердца и от «взрос­ лых» отличались только тем, что еще верили в добро и с надеждой смотрели в будущее. «Я так весел сегодня, что рад обмять тебя, как будто мне 15 лет и будто дружество, любовь и поэзия не химеры...» (К. Батюшков — П. А. Вяземскому, февраль 1817 г.) . Стихийные, поч­ ти бессознательные и лишь позднее, задним числом осмысляемые детские влюбленности (ср. в записке 15-летнего Лермонтова о себе десятилетнем и о своей любви к «девочке лет девяти»: «Я тогда ни об чем не имел еще понятия, тем не менее это была страсть, сильная, хотя ребяческая: это была истинная любовь: с тех пор я еще не любил так. О! сия минута первого беспокойства страстей до могилы будет терзать мой ум!..» [Лермонтов 1958: 4, 390]) в 14-15 лет сменялись созна­ тельными поисками идеала (ср.: «Романы, которые по неосторожно­ сти моих воспитателей часто попадались в мои руки, раскрыли еще более сие чувствование, поджигая огонь насильственно, раздразнивая потребность сердца картинами блаженства, которое не могло быть его уделом. На 14-м году моего возраста в каждой уездной барышне <...> я видел уже существо идеальное...» — А. В. Никитеико. Леон, или Идил-
лия // Северные цветы на 1832 год. М., 1980, с. 117) — поисками, ко­ торые нередко приводили к падению в бездну или ставили на край ее. Романы «пятнадцатилетних» с теми, кто был старше их и, в частности, с замужними дамами, если и не были делом заурядно-повседневным, то не были и чем-то совершенно экстраординарным. Только приняв это во внимание, мы сможем понять психологию 13-летнего графа Пе­ теньки (П.Д .) Бутурлина, который, не только влюбился в H. Н. Пуш­ кину (что происходило тогда с очень и очень многими), но и позво­ лил себе на одном из балов в доме своего отца зимой 1835/1836 г. объясниться ей в любви. Ср. показательное замечание Ф. Ф, Вигеля: «Пример сей <наказание, которое постигло испытавших первое отро­ ческое влечеиие> нужен, чтобы доказать, сколь опасно воспитывать вместе детей разного пола; теперь это вывелось, а в старину полагали, что до пятнадцати лет все дети должны быть столь же бесстраст­ ны, как грудные младенцы» (Ф. Ф . Вигель. Записки, 1. М., 2000, с. 27). 84 В этой связи не могу не возразить В. Е. Хализеву, который сначала — со ссылкой на Ахматову — сближает Онегина с Дон Жуаном, за­ тем объясняет, что «связь Онегина восьмой главы с Жуаном является контрастной; ни неловкости, ни угрюмства, ни любовных поражений не знали ни „допушкинские" Жуаны, ни герой „Каменного гостя"», что «Онегин, так сказать, поневоле изжил в себе Дон-Жуана, став своего рода пародией на него,,.», а в итоге оказывается, что «былая онегинская суть — это вовсе не „жуановская" безоглядно-вольная и смелая страсть, которой отнюдь не был чужд Пушкин, а, напротив, ос­ торожное „уклонение" от любви во имя сохранения „вольности и по­ коя" <...> Дон-Жуану Евгений подобен лишь в ранней юности, до разочарований...» [Хализев 1987: 56-57]. Против отождествления «Онегина» — романа и героя — с байроновским «Дон Жуаном» в свое время недвусмысленно высказался А. И . Герцен, заметивший, что те, кто так говорят, «судят по внешности» (Собр. соч. в 30-ти т . М., 1956, т. 7, с. 73), а позднее — достаточно аргументированно и под­ робно - П. В . Анненков [Анненков 1874/1998:164,167]. 85 Слово «толпа» в этой фразе («Но есть одна меж их толпою»), как и в некоторых других пушкинских контекстах, обозначает «виртуаль­ ное» — рассредоточенное во времени и в пространстве — множество и присоединяет к этому значение отрицательной оценки и отчужде­ ния. Следует заметить также, что в устах Онегина эта «толпа» связывает его «исповедь» с его альбомной записью No 9, в которой он горделиво-пренебрежительно сообщает о том, как он «пред Венерою Невы толпу влюбленную раздвинул». 86 В этот круг жизни юного Онегина многие пушкинисты, основы­ ваясь на словах 13-14 -н строк строфы XXXVII главы 1-й («Но раз-
любил он наконец / И брань и саблю и свинец»), сомневаясь и ко­ леблясь, как Набоков [Набоков 1964: 2, 42], или уверенно и без ого­ ворок, как некоторые другие [Тархов 1978: 242; Clayton 1985: 102; Briggs, 1992:88; Кошелев 1995:15], включают также его участие в ду­ элях и рассуждают о его дуэльном опыте. Такое понимание отрази­ лось и в первом издании этой книги (с. 149). Предпринятый мной позднее углубленный анализ указанных выше «дуэльных строк» XXXVII строфы привел меня к выводу, что на самом деле они гово­ рят не о дуэлях Онегина, а об изжитой им юношеской мечте о войне-«брани» как о последнем средстве выхода из его трагической ситуации. См. об этом в работе: [Пеньковский 2001]. 87 Тем не менее я склонен думать, что обсуждаемый эпиграф говорит именно о тщеславии, но не о мелком тщеславии как органическом человеческом пороке, а об особом — молодом эпатирующем — тщеславии, формировавшемся как реакция на давление «света» и «светской черни». Ср. глубокие размышления И. И . Панаева о кажу­ щемся противоречии между Лермонтовым-писателем и Лермонто­ вым-человеком: «Как писатель он поражает прежде всего умом сме­ лым, тонким и пытливым <...> Он дал нам такие произведения, ко­ торые обнаруживали в нем громадные задатки для будущего <...> Отчего же большинству своих знакомых он казался пустым, чуть не дюжинным человеком, да еще с злым сердцем? С первого раза это кажется странным. Но это большинство его знакомых состояло или из людей светских, смотрящих на все с легкомысленной, узкой и по­ верхностной точки зрения, или из тех мелкоплавающих мудрецов- моралистов, которые схватывают только одни внешние явления и по этим внешним явлениям и поступкам произносят о человеке реши­ тельные и окончательные приговоры. Лермонтов был неизмеримо выше среды, окружавшей его, и не мог серьезно относиться к такого рода людям. Ему, кажется, были особенно досадны последние — эти тупые мудрецы, важничающие своею дальновидностию и рассудоч- ностию и не видящие далее своего носа. Есть какое-то наслаждение (это очень понятно) казаться самым пустым человеком, даже маль­ чишкой и школьником перед такими господами. И для Лермонтова это было, кажется, действительным наслаждением» (И. И. Панаев. Литературные воспоминания, 1, VIII. М ., 1988, с. 168). Свидетельст­ ва такого рода о каждом сколько-нибудь значительном человеке этой эпохи (в том числе и о Пушкине!) можно приводить десятками! Таковы же многочисленные исповедальные признания. Ср.: «Друг мой! Не всякому первое воспитание позволило свободно развить все добрые начала, данные ему матерью-природою; иногда они погибают без возврата <...> Грановский, я не понимал жизни, я не имел цели, я
был так мелок и ничтожен, что стыжусь вспомнить: я увлекался мне­ ниями недалеких людей, я дорожил мнением светской черни, мне ка­ залось стыдно не иметь знакомства, казалось необходимо быть в све­ те и стараться играть в нем какую-нибудь роль...» (Н. В . Станкевич — Т. Н. Грановскому, 29 сентября 1836 г.) . То же в художественных текстах. Ср.: «Шабаиь, хотя и называл любовью четыре или пять волокитств своей жизни, но в сердце женском для него оставалось еще много тайного, а следственно, и святого. Не­ смотря на свою ветренность, возвышенность чувств и благородство души отличали его на каждом шагу от других молодых людей, на кото­ рых он старался походить, то есть желал казаться хуже, нежели он был насамомделе...» (НА Бестужев. «Русскийв Париже 1814 года», 1840). 88 В этой связи я вынужден решительно возразить У. Тодду, который, справедливо замечая, что «к 1822 году для Пушкина не было более из­ битого клише утонченного перифрастического стиля, чем „дружба — <...>сие святое чувство, коего благородный пламень..."», совершенно необоснованно переносит далее пушкинскую оценку с означаю­ щего на означаемое: «В „Евгении Онегине" Пушкин расправ­ ляется (sic!) с пародийным (sic!) поэтом Владимиром Ленским за его слепую веру в реальность этой литературной условности. Ленский, превращающий отношения людей в освященный культурой риту­ ал <?>, проецирует свою сентиментальную дружбу <?> на равно­ душного Евгения, который видит в обществе арену жестокой борь­ бы <?>, и получает пулю в лоб» [Тодд 1994: 39]. Здесь все, что сказа­ но об Онегине и Ленском, кроме фразеологической «пули в лоб», либо неточно, либо настолько неверно, что далее не нуждается в разъяснениях. Что касается Пушкина, то для пего, верного служите­ ля культа дружбы, последняя была не «литературной условностью», а подлинной святыней. «Святая дружбы власть» — этический центр одного из самых страстных и открытых в автобиографическом смыс­ ле произведений Пушкина: стихотворения «Коварность» (1824), опирающегося, как убедительно показало специальное исследование, на текст библейской «Книги Сираха» [Кац 2000:149-156]. Как писал П. П. Перцов, «для Пушкина характерно, что его „священное" чувст­ во — дружба, а не любовь. О дружбе он говорит более высоким язы­ ком (все упоминания его об этом чувстве звучат каким-то особенным благородством) и переживал он ее, по-видимому, в более возвышен­ ных тонах...» [Перцов 1897/1991: 216]. Воспоминания П. А . Плетнева вполне подтверждают справедливость этого заключения: «Все, — го­ ворил в негодовании Пушкин, — заботливо исполняют требования общежития в отношении к посторонним, т. е. к людям, которых мы не любим, а чаще и не уважаем, и это единственно потому, что они для
нас — ничто. Нет, я так не хочу действовать. Я хочу доказывать моим друзьям, что не только их люблю и верую в них, по признаю за долг и им, и себе, и посторонним показывать, что они для меня первые из порядочных людей, перед которыми я не хочу и боюсь манкировать чем бы то ни было, освященным обыкновениями и правилами обще­ жития» (письмо Я. К . Гроту, 1 апреля 1844 г. [Друзья Пушкина 1984: II, 267-268]. 89 Ср. не отраженную в [СКВП] шутливую реминисценцию этих строк у А. Бестужева: «Я с младенчества чувствовал, что во мне шевелится эксцентрическое (sic!) сердце, и если под розгами не плакал гекза­ метрами, подобно славному латинскому поэту, зато ранее мог отли­ чить ямб от хорея, чем винительный падеж от ігредложиого...» («Не­ сколько слов от сочинителя повести Андрей, Князь Переяславский», конец 20-х годов // А.А. Бестужев-Марлинский. Собрание стихотво­ рений. М, 1948 , с. 53). 90 Ср. сходную оценку новых книг того же времени Вяземским: «Ты спрашиваешь, любезный друг, что у пас нового на Парнасе? По обыкновению новостей много, а нового ничего. Все такое dice, как и старое. Право, без разных имен, стоящих на книгах, можно бы по­ честь все эти творения произведениями одного пера. Вялый слог, бес­ численные ошибки против правил языка, совершенная пустота в мыс­ лях, — вот что молено сказать о большей части оригинальных к ниг. Тот же вялый, а часто грубый слог, те же ошибки, и ско вер кание мыс лей , — вот главные признаки еэіседиевно выходящих п ерев одо в» (П. А. Вяземский. Письмо к К. Н . Батюшкову, 1810 // П. А. Вяземский. ПСС. СПб ., 1878, т. 1,с. 3). 91 Отмечу прямую реминисценцию пушкинского «глаза его читали, а мысли были далеко» у А. Григорьева: «...Попробовал <..> приняться за чтение — как раз оказалось, что дело неподходящее... Глаза читали, а душа была далеко — где именно, и сама она не знала с точностью; а была далеко, в каких-то весенних снах ...» («Великий трагик», 1859 // Аполлон Григорьев. Сочинения: В 2-х т . М ., 1990, т. 1, с. 517). Ср. разъ­ яснение этого оборота — «читать глазами»: «Приемлю смелость <...> препроводить к зам мою „Карелию" <...> Наши критики читают гла­ зами то, что написано от души. Но вы, которому далась и природа внешняя, со всем великолепием своего разнообразия, и природа внут­ ренняя человека с ее священною таинствеиностию, вы, может быть, заметите в „Карелии" чувствования, незаметные другим или другими пренебрегаемые» (Ф. Н . Глинка — А .С . Пушкину, 17 февраля 1830 г. Курсив автора). Ср. еще видеть глазами в значении 'видеть поверх­ ностно': «Вид с Колизея на окрестность очень интересен. Я ходил с Ефремовым; тут же встретил и Тургенева. Оттуда мы пошли вместе
до новой Капитолии (sicf). Она великолепна, но описывать предметы бесполезно: их схватываешь только когда видишь. Притом, кроме Ко­ лизея, я ничего не видел как следует, т. е. все другое видел только гла­ зами...» (Н.В.Станкевич — Е .П . и Н.Г.Фроловым, 13 марта 1840 г.// Н.В. Станкевич. Избранное. М., 1982, с. 210). Наши толковые слова­ ри, в том числе и Сл.яз. П., и НМСП, не отмечают и не толкуют ни форму глазами в сочетании читать глазами, ни все это сочетание в целом. Пропущены они и в СКВ П. 92 Ср. развернутый вариант онегинской ситуации в повести Е. А. Ган «Суд света» (1840), герой которой, В л один с кий, пережив глубо­ чайшую любовную и нравственную катастрофу, затворился в своем имении и так же, как Онегин, пытался вырваться из плена тоски и отчаяния, обратившись к книгам: «Книги <в его кабинете> лежали всюду разбросанные в странном смешении: философы и риторы, классики и романтики, поэты и прозаики валялись на полу, на сто­ лах, на длинном турецком диване. Видно было, что ими занимаются часто, но без цели, не с удовольствием, а для сокращения длинного, гнетущего времени; что берутся за первое попавшееся под руку и не­ редко отбрасывают, не окончив страницы, как лекарство, слишком слабое для врачеванья столь сильных ран...» (Е.А.Ган. Дача на Петер­ гофской дороге. М ., 1986, с. 156). 93 Тем более, что в тексте «Дневника» В. К. Кюхельбекера во всех про­ смотренных мною изданиях, в том числе и в том, каким пользовался Ю.М . Лотман (В. К . Кюхельбекер. Путешествие. Дневник. Письма. Л., 1979), и именно на указанной им странице 101 напечатано: «Из луч­ ших строф 35-я ...». «Из лучших...», а не «Из худших...», как, веро­ ятно, по ошибке при чтении сделанной ранее своей или чужой рукой выписки (где произошло непроизвольное пересечение косых состав­ ляющих буквы «эль» в точке их смыкания) воспроизвел Лотман, од­ новременно заменив воспринятую как результат описки букву ч на д. При этом изменилась на прямо противоположную не только оценка Кюхельбекером строфы XXXV 8-й главы «Евгения Онегина», но и его оценка поэзии В.Л. Пушкина. Эта нечаянная ошибка Ю.М . Лот- маиа, освященная авторитетом его имени, естественно, воспроизво­ дится пушкинистами следующего поколения, цитирующими Кюхель­ бекера минуя первоисточник, и служит им отправным пунктом для дальнейших оценочных суждений. Ср.: «...перечисление имен — осо­ бый стилистический прием, раздражавший, например, Кюхельбекера, который писал: <далее следует цитата со ссылкой на Лотмаиа> ...» [Найдич Л. 1997:88]. 94 21 июля 1824 г. П . А. Вяземский сообщал жене из Остафьева в Одес­ су: «Из Петербурга пишут и уверяют, что ваш одесский Пушкин за-
стрелялся. Я так уверен в пустоте этого слуха, что он меня нимало не беспокоит». В. Ф. Вяземская отвечала ему 1 августа: «Пушкин не за­ стрелился и никогда не застрелится» и с шутливо-иронической ого­ воркой прибавила: «разве что с тоски этой зимой в деревне» (цит. по: [Цявловская 1974/1997: 325]). Если бы был составлен тематический реестр шедших из Москвы и Петербурга слухов и сплетен этого време­ ни, то «самоубийство» заняло бы в таком списке одно из первых мест. 95 «В крайнем волнении находились тогда мои мысли; я терял все оча­ рования будущности, коими питались мои надежды, и мрачные думы их заменили. Мне приходило на мысль застрелиться. Мне хотелось исчезнуть, удалиться навсегда из отечества. Я думал скрыться в Аме­ рике; и так как у меня не было средств предпринять этот путь, думалось определиться весною простым работником или матросом на отплы­ вающем корабле, но оставил это намерение при мысли о бесславии, которое нанесу сим поступком отцу своему и всему семейству. Затем мои мысли приняли другой оборот: я стал искать поединка с кем-ни­ будь, но домогательства к тому в течение двух дней не удались; я одумался и, порицая в мыслях своих посягапие на жизнь другого, опять задумал лишить себя жизни без участия другого лица. Может быть, и не остановился бы я в исполнении сего намерения, если б не удерживала меня страстная и нежная любовь к Наталье Николаевне, которую я опасался огорчить сим поступком. <. ..> Мне хотелось пу­ тешествовать, чтобы развлечь свою тоску...» (Записки Николая Нико­ лаевича Муравьева, 1815//Русскийархив, 1886, кн. 1,вып. 1, с. 143). 96 Самоубийство, вызванное несчастной любовью, «любовное» само­ убийство — во множестве вариантов «любовного несчастья» — было с начала XIX века одной из самых волнующих проблем, занимавших внимание европейского и русского общества (см.: [Лотман 1962:54-56]). 97 Ср. принадлежащее перу князя П.И.Шаликова напоминание «Дам­ ского журнала» о смерти небезызвестного в начале XIX в. поэта-сен­ тименталиста Петра Михайловича Головина (? — 18.4.1826): «Музы и друзья оплакали печальнейшую кончину его в то самое время, ко­ гда он шел с отличными преимуществами на поприще службы и с отличным дарованием на поприще словесности. Этот молодой чело­ век лишил себя жизни ружейным выстрелом в припадке сплина» (1829, No 51, с. 187 . Курсив автора). 98 Ср.: «...француз <в отличие от англичанина> не застрелится оттого, что он слишком счастлив и что ему жить очень весело...» (О. Сомов. Французские чудаки [Отрывок из письма к А. Р . Ш му, о правах и обычаях французов нашего времени]. Париж 15/17 февраля 1820 (Полярная звезда на 1823 год)// «Полярная звезда», изданная А. Бестужевым и К. Рылеевым. М.; Л., 1960, с. 173).
99 Ср. в ироническом «Похвальном слове сну» Батюшкова (1809), под­ писанном псевдонимом Дормидон Тихий (с игрой на этимологиче­ ских значениях ц-сл. Доримедонт <- Sopu 'копье' + jieSov 'начальник' и разг. Дормидон, каламбурно сближенного с франц. dormire 'спать'), «...я вам клянусь Геродотом, отцом летописцев, что есть пароды па Севере, которые спят в течение шести зимних месяцев, подобно сур­ кам, не просыпаясь. Ученые отыскали, что сии народы обитали в Рос­ сии; и это не подлежит теперь никакому сомнению, по крайней мере в обществе нашем» (К.Н .Батюшков. Опыты в стихах и прозе. М ., 1977, с. 134). Ср. также у Вяземского: «...в обширной спальне России ника­ кие будильники не допускаются» (письмо С И. Тургеневу, 18 сен­ тября 1820 г. // Архив братьев Тургеневых. Пг., 1921, вып. 6, т. 1, с. 8) и позднее, уже в конце жизни; «Тоска бессонницы, ты мне давно зна­ кома; / Но все мне невтерпеж твой гнет, твоя истома, / Как будто в первый раз мне изменяет сон, / И крепко-накрепко был застра­ хован он; / Как будто по ночам бессонным не в привычку / Томи­ тельных часов мне слушать перекличку; / Как будто я и впрямь на всероссийский лад / Спать богатырским сном всегда и всюду рад, / И только головой подушку чуть пригрею — / Уж с Храповицким речь затягивать умею...» («Бессонница», 1862). Славянофильское решение эта тема получила под пером А. Григорьева в 3-5 стро­ фах-главах поэмы «Встреча» (1846), где представлен полный набор мотивов этого мифа. 100 Ср. возражение Вяземского Жуковскому, ратовавшему против холо- стячества: «...соглашаясь с автором, что для совершенного нравст­ венного бытия человека в обществе гражданском должно быть семь­ янином, можно, однако же, спросить: не слишком ли увлекается он своим определением и не обижает ли холостых, которые по склон­ ности или по обстоятельствам остаются холостыми, когда он отка­ зывает им в возможности быть истинно-добрыми (не говоря уже счастливыми, потому что не почитаю счастие принадлежностию со­ стояния или звания, а более способностию частною, даруемою Провидением немногим избранным)?» (П. А. Вяземский. Сочинение в прозе В.Жуковского... 1827// П .А .Вяземский. ПСС . СПб., 1878, т. 1, с. 267). 101 Показательно, что, восторгаясь зимними картинами в «Евгении Оне­ гине» и, в частности, пересказывая фрагмент с «гусем», А. В . Дружи­ нин, едва ли вполне осознанно, заменил пушкинское «береэісно» со­ ответствующим новой норме «остороэ/сно»: «...Мужичок с триумфом несется по новому пути на дровнях; на красных лапках гусь тяжелый осторожно ступает на светлый лед, собираясь плавать, скользит и па­ дает к полному своему изумлению...» (А.В .Друэісинин. А. С. Пушкин
и последнее издание его сочинений// Библиотека для чтения, 1863, No3, отд. 3; см. то же: А.В .Друоюинин. Литературная критика. М ., 1983, с. 61). 10 2 За год до этого письма Пушкин вложил близкую мысль в уста M е - фистофеля: «...Когда красавица твоя/Был а в восторге, в упоенье,/ Ты беспокойною душой / Уж погружался в размышленье / (А доказали мы с тобой, / Что размышленье — скуки семя...» («Сцена из Фауста», 1825). Ср. близкое к пушкинскому и засвидетельствованное дневни­ ковой записью А. В . Шереметевой-Якушкииой (24 октября 1827 г.) убеждение Чаадаева в том, что «слово счастье должно быть вычерк­ нуто из лексикона людей, которые думают и размышляют» [Мему­ ары 1989: 400]. К развитию связи «мысль» — «тоска» следует, вероят­ но, отнести и знаменитое пушкинское «Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать». Ср. вариацию этой темы у Н. Ф . Щербины: «В наш ран­ ний век, и безотрадный век, / С той истиной пора бы примириться, / Что в нем здоров пустой лишь человек / И болен всяк, кто мыслью про­ светлится» («Болезнь», 1853). 103 Удивляться здесь нечему. Расплывчатость, текучесть, зыбкость, ши­ рота и неопределенность значений слова (так же как отсутствие же­ стких оценочных коннотаций) — яркая, унаследованная от предше­ ствующего состояния русского литературного языка, изживаемая, но не изжитая особенность семантики слова в языке Пушкина и всей пушкинской эпохи. Для слова скука и его производных в составе его словообразовательного гнезда необходимо учитывать, кроме того, аналогичное семантическое устройство франц. ennui — «1. скука, тос­ ка; 2. огорчение, неприятность; досада» и его производных (К. А . Ган­ шина. Французско-русский словарь. М ., 1962, с. 304), откуда и в анг­ лийском: «ennui — скука; тоска» (Kenneth Katzner. English-Russian Dictionary. New York, 1984, p. 115). Это может объяснять целый ряд специфических употреблений слов «скучного» гнезда в языке пуш­ кинской поры. Таково, например, не отмеченное «Словарем языка Пушкина» «скучно, что...» — 'досадно, огорчительно, жаль, что... 5 : «„Войиаров- ский" мне очень нравится. Мне даже скучно, что его здесь нет у ме­ ня...» (Л. С. Пушкину, май 1825 г.); «Я вошел во вкус войны <...> Только скучно то, что либо так жарко, что насилу ходишь, либо так холодно, что дрожь пробирает, либо есть нечего, либо денег нет...» (М. Ю .Лермонтов — А А. Лопухину, 12 сентября 1840г.). То же зна­ чение имело скучно в абсолютном употреблении: «В отсутствие мое здесь разошлись мои стихи „Певец". Глупая шутка, которую я писал для себя. Вот все славяне поднялись на меня. Хотят жа<лова>ться. Но я ничьих имен не подписывал, и волыю им брать на себя чужие
грехи. Как бы то ни было, это скучно и начинает меня огорчать» (К. Батюшков — П. А. Вяземскому, 10 января 1815 г.) и в сочетании с инфинитивом: «У нас сломали полы, и вообрази, что под гостиною нашли мертвую собаку; понять нельзя, как она туда зайти могла, ни ходу, ни окон, ни отдушин нет. Удивительно, как не было запаху, но это верно показалось бы со временем. Куда бы скучно было зимою ло­ мать полы...» (А. Я . Булгаков — К. Я .Булгакову, 9 сентября 1829 г. // Русский архив, 1901, кн. 3, вып. 11, с. 354); «Если тебе вздумается от­ вечать мне, то пиши в Петербург; увы, не в Царское Село; скучно ехать в новый полк; я совсем отвык от фронта и серьезно думаю вый­ ти в отставку» (М. 10. Лермонтов — С. А . Раевскому, начало декабря 1837г.) . Ср. также скучно, которое, рядом с гадко, обнаруживает еще одну семантическую модификацию основного значения — 'тяжко, тя­ гостно'; «Отчего так скучно, гадко бывает после удовольствия одной плоти? всякого физического удовольствия? Оттого, что оно в проти­ воречии с основою моей жизни, с духом» (Н.В.Станкевич — Я.М. Неверову, 11 октября 1837 г. // Н .В. Станкевич. Избранное. М., 1982, с. 170). 104 и о том же, но по отношению к более позднему времени (начало 1834 г.) в воспоминаниях H. М . Смирнова, который писал о том, как Пушкин, придя к ним, «печально ходил по комнатам надув губы и, опустив руки в карманы, уныло повторял: „Грустно! Тоска!" Шутка, острое слово оживляли его электрическою искрою <...> И вдруг сно­ ва, став к камину..., запоет протяжно: „Грустно! тоска!"...» (цит. по: [Друзья 1989:11,525]). 105 Этот тип отношений между членами синонимических рядов вообще характерен для русского литературного языка пушкинской эпохи, а переход от эквивалентности к привативным оппозициям, а от этих последних к оппозициям эквиполентным является одной из важ­ нейших общих закономерностей развития и движения русского ли­ тературного языка к его современному состоянию [Пеньковский 1991:2,75 -83]. 106 Из наиболее ранних известных мне употреблений этого странного образования укажу на письмо П.В.Нащокина: «...так как ныне смерть поступает и решает жизнь человеческую уже не гражданским порядком, а военным судом — т . е. скоро и просто, в таком случае, бу- де она до меня доберется, то прошу покорно по всем векселям моим взыскать деньги <...> не думай чтобы я был в мерлихлюидие, со всем нет, я очень покоен...» (АС.Пушкину, 15 июля 1831г. [Пушкин 1941:14,192]). 107 Ср.: «...наш поэт Батюшков ссорится и с потомством и с современни­ ками, не хочет ничего писать, ни служить, ни быть в отставке, ни пу-
тешествовать, ни возвращаться в Россию, то есть он в гипохопдрии...» (H. М . Карамзин — П . А. Вяземскому, 30 сентября 1831 г.). И у него же позднее: «Батюшков едет на Кавказ: имею мало надежды, однако ж имею. Бог знает, что сидит в нем: меланхолия, ипохондрия? Грустно, а делать нечего: он заперся от дружбы; сердце его глухо для ее голоса» (П. А . Вяземскому, 27 апреля 1822 г.) . Ср. также ипохоидрихиухихиче- ский — шутливое новообразование Батюшкова в письме Н. И . Гнеди- чу, в ноябре 1809 г.: «Ох ты, голова моя ипохондрихиухихическая, не писал бы ты лучше писем в своих припадках. Мне и без них тошно...» (К.Н .Батюшков. Нечто о поэте и поэзии. М ., 1985, с. 217). 108 Развитие этого синонимического ряда было искусственно пресечено в советскую эпоху, где на весь спектр такого рода эмоций и соответ­ ствующих им психофизических и психофизиологических состояний был наложен идеологический запрет: «На просторах Родины чудес­ ной», «где так вольно дышит человек» и где нужно было «петь и сме­ яться, как дети», испытывать подобные чувства значило проявлять антисоветские настроения. Единственно, что было разрешено, — это скорбеть об утратах вождей революции, партийных и государствен­ ных деятелей. Все остальное рассматривалось как патологическое извращение, как болезнь и передавалось в исключительное ведение психиатрии. Должны были произойти поистине тектонические сдвиги в обще­ стве и должен был появиться Б. Окуджава, чтобы стало возможным призвать людей «горевать и плакать откровенно». 109 В последние годы такие суды над Онеги и ы м, как ни странно, были возобновлены, и притом в двух разных составах. Один — церковно-ре- лигиозный — предъявляет Онегину прямое обвинение в бесовстве и, вынеся приговор, тут же приступает к экзорцистской процедуре изгнания дьявола. Другой — гражданский и притом интернацио­ нальный. Главным и самым бескомпромиссным обвинителем Оне­ гина в этом суде должен быть по праву признан профессор Кем­ бриджского университета А. Д . П. Бриггс. « Guilty or not guilty? » — спрашивает он, озаглавливая этим вопросом один из разделов своего труда, и — после соответствующего расследования — приходит к уверенному выводу: «Не is to be arraigned for selfishness and antisocial behaviour of such an extreme kind that they do not balk at cruelty or even murder. Not content with insulting and humiliating most of people he encountered, for no good reason beyond entertainment, Onegin eventually went so far as to shoot dead, wilfully and under avoidable circumstances, a naive youth who stood on the brink of marriage to an attractive young country girl. < . ..> Thus we accuse him of appaling general behaviour and of one specific act of horrific violence. He is not
just an annoying presence in société; he is a deadly danger» [Briggs 1992: 48-49]. При этом жесточайшей критике подвергаются все предшествующие — русские, советские, российские и зарубежные пушкинисты, которые, по мнению Бриггса, недостаточно требова­ тельны и чрезмерно снисходительны к Онегину. Оспаривая эту «powerful advocacy» и отвергая «the various pleas in mitigation, based on Fate, Tsarist oppression, mal du siècle or whatever else», Бриггс ус­ матривает порочность всех таких «оправданий» в том, что «they deal with the circumstances surrounding Eugene Onegin rather than with the man himself and his psychology» [там же: 50]. Увы! Собственный ана­ лиз психологии Онегина сводится у него к общеизвестным «imaginary superiority» и «the Byronic background» [там же: 50-60]. Как справедливо заметил автор рецензии на книгу Бриггса Натан Лонген, «Brigg's arguments for the condemnation of Onegin often have a clipped juridical tone that sounds out of place in a discussions of work of art» [Loiigan 1994: 363]. no в этой связи следует вспомнить последние четыре строки строфы XIX 7-йглавы, где «умиленным взором» Татьяны мы видим поки­ нутый Онегиным кабинет, а в нем «...илорда Байрона портрет,/ И столбик с куклою чугунной / Под шляпой, с пасмурным челом, / С ру­ ками, сжатыми крестом». Советская, новейшая российская и зару­ бежная пушкинистика привычно включает эти строки в следствен­ ное дело Онегина, усматривая в них важнейшее свидетельство его не-/антипатриотизма [Clayton 1985: 141] или даже прямой связи с дьяволом [Трофимов 1999] и символ его судьбы: «Napoléon has received his punishment, and has been turned from human beeng into immobile figure. < . ..> Like Napoleon, he <Онегин> has been reduced to a state of enforced immobility» [Clayton 1985: 151]. He вдаваясь в сколько-нибудь серьезную дискуссию по этому поводу, достаточно только спросить себя, были ли антипатриотами Пушкин и многие поэты его круга, создавшие нерукотворные памятники обоим этим деятелям в своем поэтическом творчестве (ср. [Реизов 1964: 49-59])? Был ли антипатриотом А. П . Ермолов, в кабинете которого «стены были украшены множеством портретов Наполеона и видами срал<е- ний, где также рисовалась непременно типическая, знакомая всякому фигурка, „под шляпой с пасмурным челом, с руками сжатыми кре­ стом"...», а в других комнатах можно было увидеть на степах еще «с де­ сяток Наполеонов в разных позах» (Я. В . Берг. Встреча моя с А. П . Ер­ моловым // Русский архив, 1872, кн. 2, вып. 5, с. 986)? И можно ли пренебречь обобщающим показанием другого, не менее авторитетно­ го свидетеля: «...чугунная настольная статуйка в маленькой шляпе, в сюртуке, с руками, сложенными крестом на груди! Ее неминуемо
встречаешь в каждом кабинете любопытного и мыслящего современ­ ника или на камине щеголя как вывеску умения его убрать свою комнату по требованиям нынешнего вкуса» (П.А . Вяземский. «Новая поэма Э. Кине», 1836). 111 Ср. еще мнение Клейтона: «we receive no image of Onegin from the work»; Онегин, всего лишь, «like OFga», «is a cipher, a question's mark» [Clayton 1985:87], 112 В Россию такое отношение пришло из Франции, где оно сложилось в годы, предшествующие революции, связано с именами Фоитенеля, Ламота, Дюкло, Трюбле, Кондильяка и др. и, естественно, вызвало в обществе противодействие — выступления в защиту поэзии и стихо­ творства. Ср. опубликованное „в No3 «Вестника Европы» за 1803 г. «Новое сочинение Лагарпа О врагах стихотворства, переведенное из Французского журнала» (с. 175-180). 113 Таково у Пушкина и построенное по той же модели и представляю­ щее тот же тип значения прилагательное антидраматический — 'не удовлетворяющий требованиям драматического текста, не годящий­ ся для драмы'. Ср. в письме Погодину по поводу его драмы «Марфа Посадница»: «Не посылаю вам замечаний (частных), потому что не­ когда вам будет переменять то, что требует перемены. < ...> Покамест скажу вам, что анти-драмматическим показалось мне только одно место: разговор Борецкого с Иоанном: Иоанн не сохраняет своего ве­ личия...» (ноябрь 1830 г.) . 114 Ср.: «Пушкин понял, что человек текуч, и научился эту текучесть улавливать. Евгений Онегин, развращенный светским обществом, не способен к сильному чувству; а потом он так полюбил Татьяну, что она стала ему в буквальном смысле слова дороже жизни. Татьяну сперва мы видим провинциальной барышней, пылкой и непосредст­ венной, потом — уверенной в себе, сдержанной светской дамой, хо­ зяйкой модного салона. Ленский сперва восторженно поверяет Оне­ гину задушевные секреты, затем вызывает его на дуэль. Онегин спер­ ва снисходителен к слабостям своего юного друга, затем убивает его» [Баевский 1996:102]. 115 Ср.: «Не шалишь ли ты и грусть твоя не есть ли плод поэтического воображения?» (П. А. Вяземский — К . Н . Батюшкову, январь 1815 г.). Иб Отсюда — на базе этой «черноты» — перенесение на тоску выраже­ ния черная немочь, которое наши словари фиксируют лишь в значе­ нии «падучая», «эпилепсия» [БАС: 7,979; MAC: II, 455], тогда как по Далю это «род повального удара в легких» [II, 523]. Ср.: «Он <граф, впавший в царскую немилость, вынужденный покинуть столицу и поселиться в своем имении> возненавидел людей; он ни в чем более не принимал участия. Тоска грызла его сердце; он таял с каждым
днем; ночи проводил без сна. Он сам наконец ужаснулся своей черной немочи...» (В. А . Соллогуб. «Воспитанница», 184G). 117 Ср. возражение Н.Мандельштам Т. С. Элиоту, написавшему, что «лю­ бая религия оберегает человеческие массы от скуки и отчаянья»: «Скука и отчаянье вообще несовместимы в одном предлоэісении» (H.Мандельштам. Недобор и перебор// Вопросы литературы, 1988, No 8, с. 205). Если, однако, в английском тексте здесь было ennui, то дело здесь, вероятно, в недоразумении, вызванном неточным перево­ дом. Христианин Элиот скорее всего имел в виду не скуку, а уныние и тоску. 118 Ср. еще в стихотворении Ф. Глинки «Раздумье» то же парадоксаль­ ное соединение «наполненности» и «пустоты»: «Бывает грустно че­ ловеку, / Ложится в грудь тоскаі / Тогда б так слёз и вылил реку... / Но высохла река! / Тогда, совсем оцепенелый, / Ни мертвый, ни жи­ вой, / Хоть день готов стоять я целый / С поникшей головой!.. / Не раздражен, не растревожен, / И полон я и пуст; / И весь я цел и унич­ тожен, / Как смятый бурей куст...» (1841). 119 Так, говоря об особенностях характера известного русского филосо­ фа и религиозного мыслителя князя С.Н.Трубецкого (1862-1905), его современник писал: «Будучи не только ученым, но и мыслите­ лем-философом, С. Н. не мог не страдать рассеянностью, этим не­ достатком, свойственным большинству людей, живущих вне мелких житейских забот и интересов <...> Рассеянность <...> и постоянная потребность работы мысли, благодаря которой С. Н. всегда был ум­ ственно занят и казался лицам, которые мало его знали, отсутст­ вующим, не замечающим их, создавали фикцию равнодушия С. И. ко всему, непосредственно его не касавшемуся, далее фикцию эгоизма» (Н.В .Давыдов. Из прошлого: Кн. С. Н .Трубецкой// Голос минувше­ го. М .,1917, т. Ѵ ,No1,с. 10,13). 120 Ср. разграничение понятий «равнодушный» и «хладнокровный» у Н. Бестужева: «Поверьте, что равнодушный человек не есть хладно­ кровный, и что между тем и другим такая же разница, как между те­ кучею и стоячею водами, льдом покрытыми; наружный вид обоих одинаков, но одна промерзает до самого дна, другая не перестает течь и журчать под своим непроницаемым покровом...» (Н.А .Бестужев. Об удовольствиях на море. Письмо К***, 1824 // Н.А .Бестуэісев. Из­ бранная проза. М ., 1983, с. 22). 121 Выделяя у прилагательного скучный два лексико-семаитических ва­ рианта — «1. Испытывающий скуку» и «2. Вызывающий, наводящий скуку», наши словари и, в частности, «Словарь языка Пушкина» бе­ зоговорочно подводят под второе значение не только полные, но и краткие формы этого имени, распространяя это решение и на те слу-
чаи, где краткая форма управляет дательным падежом имени — «скучен кому». « . ..Она в горелки не играла. Ей скучен был и звонкий смех, И шум их ветреных утех; ЕО II, 27.13 . Сперва взаимной разно- той Они друг другу были скучны; ЕО II, 13.9» [IV, 160]. Но соответ­ ствует ли такое толкование действительному значению выделенных форм? Хотел ли сказать Пушкин, что 'смех детей наводил иа Татьяну скуку'? Что 'они <Оиегин и Ленский> наводили друг на друга ску­ ку'? Ведь во всех подобных случаях речь идет не о феномене «наведе­ ния», а о явлении «отторжения», «отстранения», «отчуждения»: ску­ чен кому-либо — значит 'неинтересен' с дальнейшим развитием в диа­ пазоне от 'безразличия' и 'равнодушия' до 'неприятия' и 'отвращения'. Акцент здесь — вопреки форме — не на каузаторе и его объективных признаках, а на субъекте переживания и оценки и его реакции от­ странения. Ср. скучный смех 'смех, который вызывает скуку' и звон­ кий смех детей мне скучен 'я не хочу / мне неприятно слышать этот звонкий смех'. Ср. еще: «...Я не люблю весны; / Скучна мне оттепель; вонь, грязь — весной я болен...» («Осень», II, 1832). В этом значении краткое прилагательное скучен может сининимизироваться с такими, краткими же, прилагательными, как безразличен, равнодушен, сме­ шон, жалок и др. Ср. у Н. Ф. Щербины: «Я не приду на праздник шумный / К вам, сердцу милые друзья, / Делиться чувствами безум­ но / Уже давно не в силах я. / Со мной повсюду неразлучны / Про­ тиворечащие сны: / Все ваши радости — мне скучны, / Все ваши горе­ сти смешны» («Я не приду...», 1842); «И мне смешны страдания лю­ дей, / И жалки мне их радости смешные...» («Мне нечего от жизни ожидать...», 1843). Но это тема, заслуживающая специального обсу­ ждения. 122 Ср. в письме баронессы Крюденер кн. А . С. Голицыной 28 июля 1818 г.: «...я долго прозябала посреди мирских благ, предмета зависти людей, и была восхваляема в тех самых салонах, что впоследствии, слава Бо­ гу, принялись меня поносить, ибо, не оставь я свет, он почитал бы меня. Итак — я должна хвалить Господа за то, что меня осудили и предали забвению многие из тех, что составляют светское общество» (Баронесса Крюденер. Неизданные автобиографические тексты. М., 1998, с. 121). Ср. также типологически близкий к ситуации Оне­ гина случай В. П. Платонова и вынесенный ему в передаче Дантеса «приговор» света: «Бедняга Платонов <1е pauvre diable de Platonoff> вот уже три недели в состоянии, внушающем беспокойство, он до того влюблен в княжну Б<ибикову>, что заперся у себя и никого не хочет видеть, даже родных. Ни брату, ни сестре не открывает двери. <. ..> такое поведение удивляет меня, потому что именно так изображают влюбленность героев романов. Последних я вполне понимаю: надоб-
но же что-то придумывать, чтобы заполнять страницы, но для челове­ ка здравомыслящего это кратіяя нелепость. Надеюсь, ou скоро покон­ чит со своими безумствами и вернется к нам...» (Жорж Дантес — Я. ван Геккерену, октябрь 1835 г. // Витали, Старк 2000: 75-76 . Кур­ сивмой. — А.П.). 123 Ср. осторожное (хотя и скрывающее понятную в советских условиях социологическую подкладку) высказывание Л. Гинзбург: «В Онегине сосредоточены тенденции, связывавшие определенный слой русско­ го общества с общеевропейским „современным человеком"» [Гинз­ бург 1987:204]. 124 О возможном «декабристском» повороте пушкинского романа напи­ саны десятки страниц. Особенно страстно разрабатывал эту идею И. М . Дьяконов [1963; 1982], а позднее Ю.М .Никишов [1987]. Есте­ ственно, что и Татьяну примеривали на роль «декабристки». При этом в качестве «косвенного доказательства того, что был замысел сделать Татьяну декабристкой», использовалось «твердое убеж­ дение жены декабриста М. А . Фонвизина, Ы. Д . Апухтиной-Фонвизи­ ной, в том, что она послужила прототипом Татьяны», а также то, что «позже она вышла замуж не за кого-нибудь, а за И. И. Пущина, и он не разочаровывал ее в этой идее, а сам называл ее в разговоре и в письмах „Таней"» [Дьяконов 1982: 99]. Легендарный характер этой идеи, родившейся в экзальтированном сознании Н.Д.Апухтиной, общеизвестен (ср.: [Бочков 1990]). 125 Кажется непонятным и странным утверждение новейшего исследо­ вателя, что Татьяна, «творящая свое будущее по обычаям народных гаданий» (sic!), «после посещения кабинета Онегина» «попадает» «под влияние распространенных штампов» «романтизма», что, по­ скольку она «руководствуется однозначной неизменной оценкой», «и не позволяет ей понять возродившегося духовно Онегина» [Фе- сенко 1999:8]. 126 Ср.: «Педант, над книгами в течение полвека / Утративший и смысл, и образ человека, / Который всякий час, с надменною мечтой, / Вам будет заменять грамматику собой, / Который всё наук прошел об­ ширно поле, / И сам — том древния грамматики, не боле, / Иль автор мелочей, в посланиях своих, / Где с здравой логикой в раздоре каж­ дый стих, / Дающий вес умам, познаниям, талантам; / Иль Вариус, что схож с огромным фолиантом, / В котором столько же нелепиц, сколько слое» (М. В. Милонов. «К Луказию», 1810). Ср. еще: «Воспитание не успевает перерождать нас, мало успевает и обога­ щать. <...> Как бы то ни было, мы создания, или издания, не специаль­ ные, а более энциклопедические и эклектические. Мы справочные сло­ вари, а не трактаты» (П.А .Вяземский. Характеристические заметки 17 - 7681
и воспоминания о графе Ростопчине, I, 1877 // П.Л .Вяземский. Сти­ хотворения. Воспоминания. Записные книжки. М, 1988, с. 327). «Был он <Тиман> некогда отправлен по назначению покойной Им­ ператрицы, за границу с гр. Бобринским и другими молодыми людь­ ми; не мог ужиться с ними, в Неаполе отстал от них и с той поры, с одним верным червонцем на прожиток в сутки, бегал по белу свету и из всех Европейских государств не был только в Константинополе; живал по году, по два при разных Немецких дворах, был в сношении с известнейшими учеными тогдашнего времени, знал и Месмера и Калиостро, живой Conversation-Lexicon, с здравым и светлым взглядом на дела и вещи...» (Воспоминания Федора Петровича Лубяиовского, 1854 (1777-1869)// Русский архив, 1872, кн. 1, вып. 1, с. 166 -167). Существуют и другие повороты метафорического переноса в паре «книга» — «человек». Один из них — передача идеи сходства двух или большего числа людей: <1> через образ тиражирова­ ния книги: «...Державин, веку дав заглавье, / Сказал: „весь свет стал бригадир". / <...> / Но в свой черед мы скажем ныне: / Лито­ графирован весь мир. / <...> / И те, чьи рожи опечатки / В живом издании людей, / Теперь благим изобретеньем / В свет изданы вто­ рым тисненьем,/ Хотя и первое в наклад...» (П.Л.Вяземский. «Послание к А. А . Б .» (при посылке портрета), 1829); <2> через образ двух- и многотомного издания: «Княгиня Репнина, второй том графини Строгановой, просила меня написать к тебе, чтобы ты понаведался и узнал, если это возможно, точно ли умер в Москве граф Адам Блументаль...» (А. И. Тургенев — А . Я . Булгакову, 25 марта 1813 г.// Письма Александра Тургенева Булгаковым. М., 1939, с. 132). Другой — характеристика внешнего облика человека в противопоставлении его внутреннему существу через соотношение переплета книги с ее содержанием: «Я видел кузена ее. Il est mieux à être vu qu'à être lu <Он лучше, когда на него смотрят, чем когда его читают>. Очень благовиден собою и княжна София занялась бы им, глядя на переплет...» (П. А. Вяземский — жене, 22 июня 1832 г.// Звенья. М ., 1965, т. 9, с. 402). Ср. в этой связи повторяющийся у раз­ ных авторов этой эпохи образ сафьянного переплета как характери­ стика красного или покрасневшего лица. 127 Показательно, что Екатерина Вторая, с ее французским языком, с ее уровнем образованности и начитанности и собственным достаточно богатым опытом литературного творчества, испытывала необходи­ мость уточнять значения «литературоведческих» терминов и с этой целью обращалась к французской «Энциклопедии» — «Encyclopédie, ou Dictionnaire raisonné des sciences, des arts et des métiers» (Paris, 1751-1780, 17 v.) (Дневник A В. Храповицкого. <3апись> 31 октяб-
ря 1784 г.// Русский архив, 1901, кн. 2, вып. 5, с. 32 отд. паг.) . — На книжной полке Татьяны энциклопедических справочников, как мы знаем, не было. 128 Ср. в одном из последних опытов окончательного ниспровержения, осуждения и разоблачения Онегина: «Татьяна видит Онегина на­ сквозь, прекрасно понимая, что он лишь „пародия", то есть список с героев Байрона с их „безнадежным эгоизмом"» [Зуев 1997:6, 46]. 129 Эти слова Белинского не что иное, как сжатие подробного толкования Вяземского: «В светском словаре выражения: добрый малый и добрый человек совершенно поддаются злоупотреблению. Добрый малый обык­ новенно называется товарищ, всегда готовый участвовать с вами во всякой пирушке и шалости и обращающийся к вам спиною при пер­ вом предложении участвовать с вами в добром деле. Добрый человек, по светскому понятию, есть человек, в коем не достает духа на злое, ни души на доброе дело. Сказано о светских друзьях: В их ласках лесть, коварство вижу, / Их клятвы — звук пустых речей! / О! как сердечно ненавижу / Большую часть моих друзей! — Можно почти то же ска­ зать о добрых малых и добрых людях: честному человеку позволи­ тельно ненавидеть их чистосердечно (П.А.Вяземский. О злоупотреб­ лении слов, 1827 // П.А .Вяземский. ПСС . СПб ., 1878, т. I, с. 277-278). 130 Пушкин едва ли мог предвидеть, каким заразительным окажется этот опыт «гадания» об онегинских «масках». «Кем же считают Оне­ гина, справедливо полагая, что отгадка загадки (или подсказка) дана в знаменитом сне Татьяны? Его считают и трикстером — носителем хаоса, и просто бесом-соблазнителем, и Ванькой Каиным (sic!), и да­ же святым Антонием, и Фаустом, пирующим в кабачке Ауэрбаха. Отношения Онегина и Татьяны трактуются то как рефлекс мифа об Амуре и Психее, то как отражение мифа о Нарциссе и Эхо...» [Ни­ колаева 1996в: 296]. 131 Комментируя эти слова («Доступный чувству одному» — 8 , XIII, 10), Набоков замечает: «An ambiguous line» <двусмысленная строка> и разъясняет свое недоумение: «„Accessible to one sensation only» (say, ennui or remorse) or „moved only by feeling" (not „reason")? Neither makes good sensé» [Nabokov 1975: II, 2,165-166). 132 Слово апатия, которое наши словари толкуют как «состояние полно­ го (душевного) безразличия, (равнодушия)» [БАС: 1, 161-162; MAC: 1, 41], «равнодушие, холодность, бездеятельность, вялость» [Уш.: 1, 48], было впервые отмечено «Новым словотолкователем Яновского» (СПб., 1803), но еще долгое время после первой фиксации остава­ лось за пределами общего употребления. В пушкинском лексиконе оно, как и его производные (апатический, апатичный, апатичность), еще отсутствует. Не случайно все словарные его иллюстрации начи-
наются только с Мамина-Сибиряка, Гончарова и Салтыкова-Щед­ рина. Показательно поэтому регулярное соединение апатии и тоски в текстах позднего И. И . Панаева (1812-1861), представляющего сле­ дующую — после Пушкина — стадию развития русского литературно­ го языка. Так, характеризуя в своих «Литературных воспоминаниях», создававшихся в 1860-1861 гг. (М., 1988), состояние литературной и журналистской жизни в конце 30-х гг ., он писал: «Все это было <...> до такой степени фальшиво и лицемерно, что не могло долго дер­ жаться... <,..> Тоска и апатия невольно овладевала (sic!) в такой сре­ де» (с. 172). И далее: «После отъезда Бакунина в Берлин и сближе­ ния с Искандером Белинский впадает в тоску и апатию — предвест­ ницу (sic!) внутреннего переворота» (с. 233). То же в цитируемом им письме Белинского от 5 декабря 1842 г.: «Надо положить на себя эпитимыо и пост, и вериги, надо говорить себе: этого мне хочется, но это нехорошо, так не быть же этому. Пусть вас тянет к этому, а вы все-таки не идите к нему; пусть будете вы в апатии и тоске — все лучше, чем в удовлетворении своей суетности и пустоты» (с. 335). 133 Ср. в этой связи строки из сна Татьяны: «...Онегин тихо увлека­ ет / Татьяну в угол и слагает / Ее на шаткую скамью / И клонит го­ лову свою/ К ней на плечо...» (5, XX) и пушкинское примечание под No 32 к слову «увлекает»: «Один из наших критиков, кажется, нахо­ дит в этих стихах непонятную для нас неблагопристойность» [Пуш­ кин 1937/1995: 6, 194]. Было выдвинуто предположение [Чумаков 1976: 66), что, возражая таким образом не названному по имени кри­ тику, Пушкин прибег к обычному для него приему мистификации, чтобы привлечь внимание читателей не к вполне безобидному слову, а к целостной ситуации, имеющей для понимания Онегина ис­ ключительно важное значение. Ср. также: [Осповат 1986:195]. Пуш­ кинским «примечаниям» посвящена обширная литература. 134 «Труд, мука и отрада» в претворении на практике «науки страсти нежной» — это тот понятийный комплекс, составляющие которого по­ стоянно упоминаются на страницах интимного дневника АН.Вуль- фа (1827-1842), друга, ученика и последователя Пушкина. С полным основанием эти понятия могут быть причислены к тем «мыслям», ко­ торые, как писал Вульф, «прежде чем я прочел их в „Онегине", были часто пересуждаемы между нами в беседах глаз на глаз с Пушкиным в Михайловском, а после я встречал их как старых знакомых...» (Лю­ бовные похождения и военные походы А. Н .Вульфа. Дневник 1827- 1842. Тверь, 1999, с. 215). И прежде всего - «труд»! Ср.: [1829] «...в кругу небольшого моего знакомства не нашел я никого другого, кроме Лизы <Полторацкой, двоюродной сестры>, чем (sic!) можно было бы с успехом заняться. < .. .> После двухмесячных постоянных тру-
дов, снискав сперва привязанность как к брату, потом дружбу, на­ конец я принудил <ее> сознаться в любви ко мне. < .. .> Проводя с нею наедине целые дни, я провел ее постепенно через все наслажде­ ния чувственности...» (там же, с. 64-65); [6 февраля 1830] «...Здеш­ ние <в Молдавии> женщины ко мне, кажется, не очень благосклон­ ны; хотя я ни за которой не волочусь, но это видно, что не успел бы я у них. Никогда не занимавшись этим классом, я совершенно не умею с ними обращаться. — Некоторые из них, однако, стоили бы труда» (там же, с. 125) и др. 135 См., например: Е.А .Беркова. Овидий // История римской литерату­ ры. М., 1959, т.I, с.442; С.В .Шервииский. «Amores» Овидия// Пуб­ лий Овидий Назон. Любовные элегии. М., 1963, с. 11; II. А . Чистякова, Н.В . Вулих. История античной литературы. М ., 1971, с. 366 и ми. др. 13( і Подробное описание этого освоенного и творчески развитого Оне­ гиным «научно-технического» комплекса мы находим в строфах X- XI 1-й главы и — вдогонку, в дополнение и развитие — в отдельных строках в дальнейшем ее течении. Исследователи и комментаторы странным образом, либо вообще обходят весь этот материал своим вниманием [Бродский 1950: 64-65; Лотман 1983: 136], либо ограни­ чиваются частаыми замечаниями о мелочах [Набоков 1998:123-124]. Между тем Пушкин именно здесь дает нам в руки один из ключей к тайне души Онегина, совершенно недвусмысленно и ясно говоря о сугубо головном характере всех его «любовных» упражнений, в которых ни сердце, ни даже, что особенно важно, плоть не принимали ни малейшего участия! Указанное двустрофие раскрывает содержание ключевой фразы о его ранней способности «лицеме­ рить»: этот глагол поставлен в ударную конечную позицию в пер­ вой строке строфы X, которая завершается столь же значимыми сло­ вами об онегинском взоре, «блиставшем послушною слезой». В этом гениальном определении «послушная» (а в черновой рукописи было еще «хитрая»\) — вся суть онегинского любовного «лицемерия», всех его тактических приемов, за которыми нет ничего, кроме точного, взвешенного, обдуманного до последней детали и абсолютно холод­ ного расчета. У Онегина не было даже той «холодной чувственно­ сти», которая отличала А.Н. Вульфа. Только расчет и игра ума, о ко­ торой писал Вяземский: «Будь наши истины не сказки, / Стихи не проза, / Свет не тьма, / И не тенета ближних ласки / И чувства не игра ума» («На новый 1828 год»). Его единственной — исключитель­ но мстительной — целью было одно: «Добиться тайного свиданья... / И после ей наедине / Давать уроки в тишине!» (1, XI). Набоков убежден, что эти уроки — «конечно, любовные уроки», и предостерегает читателя от «невольной ассоциации с той отповедью,
которая позднее будет произнесена на уединенной аллее и без всякой любви» [Набоков 1998: 124]. По Набокову, поскольку он исходит нз традиционного понимания Онегина, оказывается, что «уроки», ко­ торые он давал в свои молодые годы петербургским «невиниостям», и «урок», который он дал Татьяне «в аллее», противопоставлены по наличию-отсутствию любви. Но пушкинский текст не дает для та­ кого понимания никаких оснований и — более того — решительно сопротивляется этому. Действительно, после строфы VIII, которая сообщает нам об Онегине как о гении в «науке страсти нежной», после пропущен­ ной строфы IX, позволяющей нам — каждому по-своему (в меру соб­ ственного опыта и степени испорченности) — мысленно погрузиться в размышления о любовных подвигах Онегина, после двадцати шести строк с нагнетенным перечислением тридцати двух действен­ ных признаков Онегина и действий, предпринимаемых им в соот­ ветствии с избранной им стратегией и тактикоіі любовного обольще­ ния, — после всего этого нам предлагается двустишие с пушкинским «после»: «И после ей наедине /Давать уроки в тишине». Набоков понимает это «после» в плоском временном значении и именно из этого делает оскорбительный для О и е г и и а вывод. Но такое понимание бессмысленно, ибо «добиться тайного свидания» и «давать уроки в тишине» — это действия, которые не могут мыслить­ ся как следующие друг за другом во времени, ибо второе не что иное как содержание первого. «После» здесь имеет не времен­ ное, а уступительно-противительно-возместителыюе значение, близ­ кое к 'несмотря на', 'вопреки тому, что', 'тем не менее': после всего, что было предпринято, после всех усилий, после мобилизации и ис­ пользования всех специальных приемов Онегин должен был бы (разумеется, с точки зрения доведенной до готовности «невинно­ сти») давать ей любовные уроки, т.е . учить ее технике любви (а ина­ че для чего все это делалось?), а вместо этого... давал ей уроки нрав­ ственности. Не случайно в тексте академического издания в конце строки, предшествующей финальному двустишию, стоит многоточие. Многоточие «обманутого ожидания» — ожидания обманувшейся не­ винности, готовой эту невинность потерять, и ожидания читателя, что так именно и будет. И союз «и» в начале финального двустишия — это не обычный соединительный союз, связывающий два однород­ ных члена («добиться... / И ...давать...»), а союз присоединительный: он присоединяет финальное двустишие ко всему предшествующему двухстрофиому целому. Точка зрения О н е г и н а в этом тексте скры­ та в наречии «вдруг» («...и вдруг/ Добиться тайного свиданья...»), ибо оно субъектно, а не объектно ориентировано, и, с другой сторо-
ны, говорит нам о том же: не любовное свидание ему нужно, а нечто совершенно иное — месть! Месть всем за любовную катастрофу, связанную с одной! Ср. изложение этого поведенческого принципа у Лермонтова, герой которого Юрий Палицын, «узнавший свою Зару в объятиях артиллерийского поручика», «решился мстить изменой всем женщинам вместо одной — чрезвычайно покойная и умная вы­ думка...» (Вадим, XIX, 1833-1834). Ср. у него же годом раньше: «От­ ныне стану наслаждаться /Ив страсти стану клясться всем; / Со всеми буду я смеяться, / А плакать не хочу ни с кем; / Начну обманы­ вать безбожно, / Чтоб не любить, как я любил, — / Иль женщин ува­ жать возможно, / Когда мне ангел изменил?» (К***, 1832). Тот же психологический ход в рассказе В. Ф. Одоевского «Насмешка мертве­ ца» (Русские ночи. Л., 1975, с. 48-50). Ср. также размышления впав­ шего в отчаяние пушкинского Гринева, когда жестокий родитель­ ский отказ в благословении навсегда, как ему казалось, лишил его надежд на брак с его возлюбленной: «Жизнь моя сделалась мне не­ сносна. Я впал в мрачную задумчивость, которую питали одиночест­ во и бездействие. Любовь моя разгоралась в уединении и час от часу становилась мне тягостнее. Я потерял охоту к чтению и словесности. Дух мой упал. Я боялся сойти с ума или удариться в распутство. Неожиданные происшествия, имевшие важные влияния на всю мою жизнь, дали вдруг моей душе сильное и благое потрясение...» (Капи­ танская дочка, V, 1836). 137 В противном случае, как это часто и бывает, наше непонимание обо­ рачивается упреками Пушкину. Так, цитируя онегинскую «тоскую­ щую лень», В. Сквозников называет эти слова «эпически-повествова­ тельной неточностью» (!) и разъясняет: «...онегинскую „тоскующую лень" „целый день занимало".,. Следует такая напряженная нагрузка дня (строфы XIII — XXXV первой главы), что ни для какой ле­ ни просто не остается места. „Тоскующая лень" — это эпику­ рейски-романтический или просто обиходно эпикурейский штамп, дополняющий характеристику и вызванный, быть может, соображе­ ниями внешними (метр, рифма и пр.)» [Сквозников 1975:120, си. 31]. 138 Первая, начальная строфа первой главы романа только что вновь стала предметом заинтересованного исследования. В. С. Непомня­ щий [1996], напомнив давнее наблюдение А. Югова [1957], обратил внимание на то, что в первой публикации первой главы (1825), как и в первом посмертном издании всего романа (1838), эта строфа имела иную пунктуацию. В конце второй строки стояла не запя­ тая, как в последующих изданиях и как печатается до сих пор, а точка с запятой: «Мой дядя самых честных правил, / Когда не в шутку занемог;» — и, следовательно, союз «когда» имеет здесь н е
временное, а условное значение, а все целое надо понимать не так, как понимали до сих пор, а иначе: «Мой дядя — человек самых честных правил в том случае, если он занемог смертельно; только этим он заставил себя уважать — и лучше выдумать не мог». Близкий к этому смысл свидетельствуется и первоначальным вариантом чер­ новой рукописи (без всяких знаков пунктуации): «Мой дядя самых честных правил / И лучше выдумать не мог / Он уважать себя заста­ вил / Когда не в шутку занемог». Понял этот смысл и В. Набоков, по­ ставивший в конце первой строки двоеточие: «Мой дядя самых чест­ ных правил: / Когда не в шутку занемог. Он уважать себя заставил...». Как пишет В. С . Непомнящий, «иабоковское двоеточие представляет опасную болезнь дяди поступком поистине честного человека; это именно тот смысл, который Пушкиным изначально и подразумева­ ется в размышлениях Онегина» [Непомнящий 1996:160]. — Спорить с этим не приходится. Наблюдение безупречно точное и должно быть безусловно принято. Однако какие интерпретационные выводы из этого следуют? Оказывается, вот какие. Как пишет В. С. Непомнящий, «...структура чернового начала (ре­ акция одного человека на возможность близкой смерти другого) же­ стка до беспощадности; говоря словами Баратынского, тут „правда без покрова" — человек представлен в своем голом эгоизме» [там же: 159]. В этих строках — «представлено отношение заглавного героя к родственнику; их предмет ~ не сама особа этого родственника и ее „правила", а глубочайшее безразличие заглавного героя к этой особе, вообще — к другому человеку, смешанное с легким презрением (ци­ тата из басни), которое теперь сменяется готовностью лицемерить, идти, „денег ради, На вздохи, скуку и обман". И смысловой „повтор": „Самых честных правил" — „уважать себя заставил", — вовсе не тав­ тология; его функции многообразны: это и раскрытие, и усиление выраженных в первых строках чувства удовлетворения и одновре­ менно иронии, это честное — но не без юмора — сознание героем сво­ его цинизма; это, наконец, толчок к рекомендации осталышім „род­ ным": „И лучше выдумать не мог. Его пример другим наука", — не худо, чтобы и „другие" заслужили „уважение", последовав дядину примеру» [Непомнящий 1996:160]. Более того. По убеждению В. С . Непомнящего, «из всего этого сле­ дует, что „другие" люди вообще существуют для героя не сами по се­ бе, а только в отношении к нему, к его интересу. Сами же по себе они не более чем „ряд докучных привидений" (гл. VIII), „двуногих тварей миллионы" (гл. II), вроде пресловутого Осла. Оказывается, знамени­ тый пассаж о том, что для „нас", глядящих „в Наполеоны", миллионы „других" — „орудие одно" и что „нам чувство дико и смешно" (ср.:
„Печально подносить лекарство, Вздыхать..." и пр.), — это место есть, в сущности, философическая вариация на тему первых строк романа, являющихся своего рода визитной карточкой героя — да, пожалуй, и диагнозом его нравственного „недуга". В самом деле, стоит просле­ дить поведение Онегина на протяжении всего сюжета, вплоть до по­ следней главы, и мы увидим, сколь последовательно его отношение к „другим" как прежде всего объектам его, Онегина, оценок, интересов, хотений, настроений и далее рефлексов...» [там же: 160-161]. Не могу не высказать свои возражения. И, не останавливаясь под­ робно ни на безоговорочном — вопреки аргументам 10. М . Лотмана [Лотман 1983: 121] (которые, однако, даже не обсуждаются) — при­ знании оборота «самых честных правил» отсылкой к крыловскому Ослу, ни на подверстанном к этому гипотетическому Ослу «си­ вом мерине» («Устами героя нам сообщается <все-таки не „устами", поскольку Онегин ничего нам не говорит, а лишь думает про себя! — А. Я,>, что некий его родственник — человек, во-первых, чрезвычай­ но порядочный, а во-вторых, глуп как сивый мерин, то бишь Осел из басни...» [Непомнящий 1996: 157-158]), по-видимому, забредшем из грубых вариаций Маяковского на онегинские темы, ни на приписан­ ном Онегину — вопреки недвусмысленно высказанному мнению самого Пушкина (письмо Л. С. Пушкину в начале января 1832 г.) — цинизме, ограничусь вопросом об отношении Онегина к «не в шутку» «занемогшему» дяде и его наследству. Замечу прежде всего, что моральные, нравственные истины, как и всякие истины, конкретны, и судить героя исходя из некой универ­ сальной абстрактной нравственной модели нельзя. В пушкинском об­ ществе, основанном на крепостном праве, с одной стороны, и разветв­ ленных родственных связях, с другой, люди, если они не находились на государственной и, в частности, военной службе, жили доходами от труда крепостных в их имениях, приданым за невестами из состо­ ятельных семей (ср. рассказ Н. П. Огарева о его зяте Плаутине, «par­ venu», «доженившемся до большого состояния» благодаря браку с его сестрой. — «Моя исповедь», 1860-1862) и получаемым от умирав­ ших родственников наследством. Оставим в стороне — увы! вполне обычный — уголовный поворот событий, когда, устав ждать, наслед­ ники помогали наследодателю поскорее уйти из жизни (ср. данные о неосуществленном замысле Пушкина — повести «Самоубийца», геро­ ем которой должен был стать «старый барин», зарезанный расточи­ тельным племянником из-за денег и выданный им властям за само­ убийцу [Кирилюк 1997: 112-115]. Не будем говорить о трагедиях и драмах, разыгрывавшихся вокруг наследства над еще открытым гро­ бом, и тяжбах, иногда длившихся годами. Ограничимся мирно-спо-
койными и вполне благопристойными вариантами. Смерть близ­ ких родственников оплакивали — искренне или из приличия, смот­ ря по ситуации, по характеру отношений при жизни и по особенно­ стям души ушедших и остающихся. Смерть далеких родственни­ ков, о которых знали только то, что они где-то существуют, прини­ мали к сведению. При этом, воспитанные в лоне православной церк­ ви, относились к естественной (не насильственной!) смерти пожив­ шего свое (не в цвете лет похищенного!) человека достаточно спо­ койно, веря, что уходящие уходят «вкушать мир» в иную, лучшую и вечную жизнь. Наследству в любом случае радовались. Радовались за себя и совершенно бескорыстно радовались за других. И желали друзьям законного наследства, как мы желаем своим друзь­ ям благополучия и успехов: «Дай Боже, чтобы Фасту досталось что-нибудь от Павла Матвеевича; но сумневаюсь: Нестеровы не про­ махи. А, чай, вся фамилия уже собралась к умирающему», — писал 20 сентября 1808 г. брату в Москву, заботясь о его друге, петербур­ жец К. Я. Булгаков (Русский архив, 1902, кн. 2, вып. 8, с. 610). И тот, о ком при жизни не думали, не вспоминали и не говорили, кого вжи­ ве, может быть, никогда и не видели, чье бесплотное имя хранилось на задворках генеалогической памяти, вдруг — одним только актом своего завещания — выдвигался на авансцену, оказывался благодете­ лем, даже спасителем. В его честь заказывали молебен, служили па­ нихиду, его поминали в сороковины и годины, его портрет водружа­ ли на центральную стену, о его благородном поступке писали и рас­ сказывали друзьям, а те несли молву по городам и весям. Тот, кто был пустым местом, посмертно обретал почет и уважение, ставился в пример другим, еще живым родственникам. Для этого нужно было вовремя умереть и оставить правильное завещание. Ср. печальную историю с нищенствовавшим поэтом Л. А. Якубовичем (1808-1839), который, перебиваясь с хлеба на воду, «кое-как поддерживал свое существование уроками русского языка», а, умирая «на чердаке в ка­ морке в Семеновском полку», получил известие о смерти его дя­ ди, оставившем ему в наследство — увы! слишком поздно! — более трехсот душ. «Как оскорбительно насмеялась судьба над бедным по­ этом!» — воскликнул рассказавший об этой истории И.И .Панаев (И.И .Панаев. Литературные воспоминания, М., 1988, с.93-94). Так это было, и никуда от этой правды жизни не деться. Ср. вполне доб­ родушное замечание повествователя в очерке M. Н . Загоскина «Осен­ ние вечера»: «...Кучумов был человек приземистый, плотный, крас­ нощекий и, несмотря на свои седые волосы, такой здоровый старик, что, глядя на него, всякий наследник пришел бы в отчаяние. Такие лю­ ди, как он, живут обыкновенно за сто лет, а ему было только с не-
большим семьдесят» (1842). Видеть в такого рода поведении наслед­ ников цинизм, произносить по этому поводу пламенные высоконрав­ ственные речи и красивые слова бессмысленно и бесполезно. К Пушкину и семейству Пушкиных все сказанное имеет прямое отношение, ибо через год с небольшим после того, как была написана первая строфа «Онегина», умерла в Москве тетка автора, Анна Львовна Пушкина (20.III .1769 -14 .X .1824), нижегородская помеши- ца, открыв своим уходом целую череду смертей, «мор» на Пушки­ ных. 15 апреля 1825 г. скончалась grande tante Пушкина, сестра его бабки по отцу, В. В . Чичерина, старая дева, помещица Козельского у. Калужской губ. Через месяц, 15 мая, — дядя по отцу Петр Львович Пушкин, помещик с. Кистенево Сергачского у. Нижегородской губ. А еще через 10 дней — дальний родственник поэта, москвич Алексей Михайлович Пушкин. Подводя итог этому мартирологу, князь П. А. Вя­ земский писал Пушкину 7 июня 1825 г. в Михайловское: «Сказы­ вают, у вас умер еще добрый человек Петр Львович и оставил хорошее наследство. Смотри не перестань писать со счастия: наследства так и падают вам па голову. А напротив, тебе надобно теперь еще преж­ него быть умнее и одному поддерживать славу Пушкинского рода...» (цит. по: [Модзалевский 1926/1989: II, 457]). Ни с кем из этих родст­ венников Пушкин не был связан ни постоянным общением, ни ду­ шевной и сердечной близостью. Козельская бабка запомнилась ему лишь тем, что вместе с тетушкой Анной Львовной подарила ему в 1811 году — на отъезд его в Лицей — сто рублей «на орехи» (эти деньги он дал тогда же взаймы дяде В. Л . Пушкину и, как мы знаем из его письма Вяземскому от 15 августа 1825 г., через 14 лет все еще добивался возвращения этого долга). О Петре Львовиче известно лишь то, что он был «добрый человек» и что имя села, которым он владел, в измененном виде вошло в топонимию «Дубровского». От­ кликаясь на эти две смерти, Пушкин писал Дельвигу в начале июня 1825 г.: «Жду, жду писем от тебя — и не дождусь <...> или ждешь оказии? — проклятая оказия! ради Бога, напиши мне что-нибудь: ты знаешь, что я имел нещастие потерять Бабушку Чичерину и дядю Петр.<а> Льв.<овича> — получил эти известия без приуготовления и нахожусь в ужасном положении — утешь меня, это священной долг дружбы (сего священного чувства)». Алексей Михайлович Пушкин, писатель, театрал и переводчик, каламбурист, острослов и весельчак, вольнодумец, имевший славу вольтерьянца, был человеком известным в московских интеллектуальных кругах. Он был короток с П. А. Вя­ земским, который писал Пушкину 7 июня 1825 г.: «Бедный и любез­ ный наш Алексей Михайлович умер и снес в могилу неистощимый запас шуток своих на Василия Львовича. Не видавши их вместе, ты
точно можешь жалеть об утрате оригинальных и высококомических сцен. Нам уже так сладко не смеяться...». — Пушкин, близко покой­ ного не знавший, отозвался на это сообщение этикетным сожалени­ ем: «Как жаль, что умер А.<лексей> М.<ихайлович>! и что не видал я Дядиной травли!», поставив в один ряд смерть дальнего родствен­ ника и слухи вокруг переведенной В. Л. Пушкиным песенки Беранже (начало июля 1825 г.) . Ближе к сердцу принял Пушкин смерть Анны Львовны, милой, веселой и не очень серьезной женщины, которую он, по собственному признанию в письме Л. С. и О. С . Пушкиным от 4 декабря 1824 г., «всегда любил» («Au vrai j'ai toujours aimé ma pauvre tante»), что не мешало ему над ней за глаза легко посмеиваться. И при ее жизни — шутя над ее «давней девственностью» (письмо П. А . Вя­ земскому 11 ноября 1823 г.), и после ее смерти — называя ее «frétillon» <резвушкой, вертушкой — по имени легконравной героини из песен­ ки Беранже> (письмо Вяземскому 29 ноября 1824 г.). Узнав о ее смер­ ти, он намеревался поехать в Святые горы — «велю отпеть молебен или панихиду, смотря по тому, что дешевле» (письмо Л. С. Пушкину в середине ноября 1824 г.), но не поехал и отправил с этим поручени­ ем няню (письмо Л. С . и О.С.Пушкиным, 4 декабря 1824 г.) . При этом его отношение ко всем этим смертям было совершенно беско­ рыстным, поскольку наследства доставались не ему, а его отцу, его дяде (В. Л. Пушкину) и сестре: «Si ce que vous dites concernant le testament d'A.<HHa> Л.<ьвовна> est vrai, c'est très joli de sa part» (письмо Л. С. и О. С . Пушкиным, 4 декабря 1825 г.) . Уточним теперь ситуацию с Онегиным и отметим прежде все­ го, что она принципиально отличалась от пушкинской. И прежде всего потому, что «деревенский» дядя и Онегин находились на противо­ положных концах дворянской лестницы, и единственное, что связы­ вало блестящего петербургского юношу и его богатого «степного» родственника, «старого барина» (7, XVIII), который держал своих крепостных в ярме «старинной» «барщины» (2, IV), «Лет сорок с клюшницей бранился, / В окно смотрел и мух давил» (т. е. пропускал рюмочку за рюмочкой из стоявших в «строю» бутылок с «налив­ ками» — 2, III), «играть изволил в дурачки» (7, XVIII), ничего не пи­ сал («Нигде ни пятнышка чернил», — 2, III), кроме «тетради расхо­ да» (2, III), и не читал ничего, кроме «календаря осьмого года» (2, III), было их хранившееся в генеалогической памяти и записанное в завещании родство. Окажись он на балу в доме Лариных, его, ве­ роятно, трудно было бы выделить среди Пустяковых, Харли- ковых, Петушковых и Фляновых (5, XXVI). В тексте романа нет указаний на то, что «деревенской старожил» (2, III) навещал в Петербурге свою столичную родню, но можно уверенно полагать, что
Онегин в деревне до того, как его вызвали туда к умирающему, не бывал. Вполне вероятно, что в жизни они не встречались. Да так и не встретились. Ситуация вполне обычная. Ср. историю другого «пле­ мянника» другого бездетного «дяди»: «Старик век прожил не любя, / Глядел на одного себя.../ И вот, наследственности ради,/ Закона странного путем / Попал Радаев в этот дом. / Он дяди не знавал и сроду, / Ему старик, и дом его, / И жизнь его вся год от году / Не представляла ничего...» (Н.П .Огарев. «Матвей Радаев», 1856-1858). Наследство же от холостого и бездетного дяди «упало на голову» Онегину как нельзя более кстати, поскольку после смерти промо­ тавшего их общее состояние отца (1, III) он остался нищ и гол. «Перед Онегиным собрался / Заимодавцев жадный полк. / У каждо­ го свой ум и толк: / Евгений, тяжбы ненавидя, / Довольный жребием своим, / Наследство предоставил им, / Большой потери в том не ви­ дя, / Иль предузнав издалека / Кончину дяди старика» (1, LI). — Эти строки обычно не комментируют, а между тем они говорят о важном («ненависть» к «тяжбам», например), но далеко не так ясны и про­ зрачны, как кажется. Действительно, откуда у Онегина, «внимав­ шего» «и в шуме и в тиши» «роптанье вечное души», — причем в та­ кой ужасной и, казалось бы, безвыходной ситуации! — «довольство» «жребием своим»? От легкомыслия? — Но он не был легкомыслен­ ным человеком. — От сознания неожиданно обретенной со смертью давно ставшего ему чужим отца свободы? — Но он давно освободился от отцовской опеки. — От «предузнания» грядущего наследства? — Но это «предузнание» — не более чем риторическая фигура речи. — А может быть, объяснение — в том состоянии тоскливого отчужде­ ния от жизни, в котором, как я старался показать, находился Оне­ гин, из которого он безуспешно пытался выйти и потому был рад любому, самому неожиданному и самому неприятному повороту своей судьбы. Для Онегина это была та ситуация, о которой Пуш­ кин писал Вяземскому 24-25 июня 1824 г.: «Давно девиз всякого русского есть чем хуже, тем лучше» [Пушкин 1958: X, 93. — Выделе­ но Пушкиным]. Ведь не случайно эта строфа начинается словами «Онегин был го­ тов со мною/ Увидеть чуждые страны...», ибо «чуждые страны» (они же — «чужие край» [Пеньковский 1989]) были в эту эпоху землей обетованной для тоскующих страдальцев. В «чуждые страны» бежал, ища спасения от своей ипохондрии, Чаадаев. И не спасся... В «чужие край» рвался и вырвался сходящий с ума Батюшков... И впал в полное безумие.... В «чуждых странах» надеялся найти спасение и Онегин. Но «увидеть чуждые страны» не удалось: помешала смерть отца и ра­ зорение. Но так или иначе надо было менять жизнь, надо было как-то
действовать! Чем хуже, тем лучше!.. И потому — «довольство жреби­ ем своим».,. Однако судьба (названная в 1.1. «волею Зевеса») пришла на помощь и послала спасение: «Вдруг получил он в самом деле / От управителя доклад, / Что дядя при смерти в постеле / И с ним про­ ститься был бы рад...» (1, LII). Как же мог и как должен был реагировать на это сообщение Онегин? Мог бы, например, послать в деревню к дяде доверенного человека (ведь завещание было уже составлено, и, так как других на­ следников не было, оно в любом случае вступило бы в законную си­ лу!)... Но он откликнулся по-другому: немедленным действи­ ем («Прочтя печальное посланье,/ Евгений тотчас на свиданье/ Стремглав по почте поскакал...» — 1, LII) и единственно воз­ можным для любого нормального человека в этой конкретной ситуации кругом чувств и мыслей. Во вся­ кой другой реакции, говоря пушкинскими словами, не было бы истины. Всякая другая реакция была бы ложью! Ср. поведение в аналогичной ситуации другого «баловня столицы»: «...генерал, / До­ вольный тем, что жил недаром, / Допив за ужином бокал, / Апоплек­ сическим ударом / На лоно праотцев своих / Перескочил в единый миг. / За гробом важные шли лицы; / Дочь плакала. Тоскуя, зять / Наследство должен был принять; / Но, вечный баловень столицы,/ Деревни он не посетил. / Сюда ж по воле барской был / Какой-то при­ слан плут наемный / Сбирать и доставлять доход...» (Н. П. Огарев. «Зимний путь», 1854-1855). При этом Онегин не только чувству­ ет то, что чувствует, и не только думает то, что думает, но, как уже го­ ворилось, еще и оценивает свои чувства и мысли и судит сам себя! Это ведь он сам себе и о себе сказал: «Какое низкое ковар­ ство!» Куда уж больше! Улучшать его позицию, разумеется, не сле­ дует. Он ведь не доктор Гааз, не Юлия Вревская, не сестра Тереза! Но и пристрастно ухудшать эту позицию, приписывая Онегину то, чего в его сознании, по-видимому, не было (крыловского Осла), и тем более то, чего и быть не могло (маяковского «сивого»/«старого мерина»), несправедливо. И если в его мыслях проскальзывает: «Его пример другим наука», то и в этом нет решительно ничего, что могло бы вызывать осуждение. Ибо не умирать рекомендует «другим» Онегин, а оставлять наследство тем, кто в нем больше всего нужда­ ется, и именно тогда, когда это крайне необходимо. (За этим стоит пушкинское отношение к смерти: «И наши внуки в добрый час / Из жизни вытеснят и нас».) При этом — что в высшей степени важно для понимания Онегина — он в равной мере относил это и к себе! В черновой рукописи было: «Его пример и мне наука...» [Пуш­ кин 1937/1995: G, 213, 26]. Онегин мыслил и чувствовал свободно,
честно и трезво. На высокие же, красивые и чувствительные слова, на слезы и вздохи он, в отличие от огаревского «тоскующего зятя», был не способен. Но всего этого не терпел и Пушкин, принимавший естественную смерть своих не близких ему родственников (которые, однако, были ближе ему, чем онегинский дядя Онегину) — в отличие от тяже­ ло пережитой им смерти матери — спокойно и просто и писавший об этих событиях сдержанно, даже сухо, даже как бы между прочим и между шуточками («Что это у вас? потоп! ничто проклятому Петер­ бургу! voilà une belle occasion à vos dames de faire bidet. Жаль мне Цветов Дельвига; да на долго ли это его задержит в тине Петербург­ ской. Что погреба? признаюсь, и по них сердце болит. Не найдется ли между вами Ноя, для насаждения винограда? На святой Руси не шутка ходить ногишом (sic!). А хамы смеются. Впрочем это все вздор. А вот важное: тетка умерлаі» — письмо Л. С. Пушкину в середине ноября 1824 г.). А если и проговаривался невзначай (или намеренно шутя) высоким словом, то тут же снимал эту высоту иронией (см. его цити­ рованное выше письмо Дельвигу о смерти бабки и дяди). Понимая, что смерть Анны Львовны вызовет взрыв слезливых слов у чувстви­ тельного Василия Львовича, спрашивал у Вяземского: «Написал ли дядя шестистопную эпитафию à ma tante frétillon? Вот [оказия] слу­ чай!» (черновой вариант письма П. А Вяземскому 29 ноября 1824 г.), а узнав об эпитафии П. И . Шаликова — «К Василию Львовичу Пушкину. На кончину его сестры Анны Львовны Пушкиной» (Дамский жур­ нал, 1824, ч. VIII, No 22, с. 128 -130), иронически отозвался: «...je suis fâché que Chalikof ait pissé sur son tombeau» <досадую, что Шаликов помочился на ее могилу> (письмо Л. С . Пушкину и О. С . Пушкиной 4 декабря 1824 г.) . Сам же он — вместе с Дельвигом — почтил память тетушки иронической «Элегией на смерть Анны Львовны» («Ох, Те­ тенька! ох, Анна Львовна / Василья Львовича сестра!..», 1825), что вы­ звало обиду В. Л. Пушкина и долгие толки и пересуды среди осталь­ ных родственников. Пришлось открещиваться от авторства и свали­ вать его на С. А Соболевского (см.: [Модзалевский 1926/1989:1,434]). Размышляя об отношении Онегина к его «злополучному» дя­ де, В. С. Непомнящий противопоставляет плохому, ни в грош людей не ставящему Онегину хорошую ключницу Анисью, которая «сердечно и наверняка утирая кончиком своего платка слезу, расска­ зывает Татьяне о „старом барине"». В этой связи он цитирует строфу XVIII главы седьмой: «Со мной бывало, в воскресенье, / Здесь под окном, надев очки, / Играть изволил в дурачки, / Дай Бог душе его спасенье, / А косточкам его покой / В могиле, в мать-земле сырой» и продолжает: «Это не „надгробный мадригал", это настоящий памят-
ник ничем не замечательному для иных человеку, и не рукотворный, а в памяти, в чувстве, в сердце „воздвигнутый". Герой романа таких чувств — простых, то есть „диких и смешных",- не ведает, или вспоминает их редко...» [Непомнящий 1996: 161]. — Сказано совершенно справедливо. Онегин действи­ тельно таких чувств не ведал, потому что чувств крепостной любви и преданности не мог ни «ведать», ни вспоминать (хотя бы и редко). Но ведь он не был ключником в имении дядя и не прожил с ним со­ рок лет в перебранках, и в дурачки с ним не играл. Что касается «таких чувств — простых, то есть „диких и смеш­ ных"», то: 1) можно ли подавать в цитатных кавычках формы множест­ венного числа в необъявленную подмену пушкинских форм един­ ственного числа («Нам чувство дико и смешно») из строфы XIV главы 2-й? 2) можно ли произвольно подменять одно чувство другим, не ого­ варивая, что Пушкин имеет в виду (2, ХІІІ-ХІ Ѵ) дружбу, причем в связи с отношениями между Онегиным и Ленским? 3) можно ли без каких бы то ни было оговорок утверждать, что «знаменитый пассаж о том, что для „нас", глядящих „в Наполеоны", миллионы „других" — „орудие одно" и что „нам чувство дико и смешно" (ср.: „Печально подносить лекарство. Вздыхать..." и пр.), — это место есть, в сущности, философическая вариация на тему пер­ вых строк романа, являющихся своего рода визитной карточкой ге­ роя — да, пожалуй, и диагнозом его нравственного „недуга"» [Непом­ нящий 1996: 161], и не сказать, что Пушкин — в этой самой строфе XIV главы 2-й — после всех этих обличений, которые он распростра­ няет и на себя, — Онегина как раз если и не оправдывает, то вы­ деляет из общей массы носителей этих нравственных недугов: «Сноснее многих был Евгений; / Хоть он людей конечно знал, / И во­ обще их презирал, — / Но (правил нет без исключений) / Иных он очень отличал, / И вчуже чувство уважал»? В этой связи отмечу также странное утверждение Ю. П. Фесенко: «С первых страниц <ро- мана> очевидно, что „наполеоновские" мысли Онегина о себе пре­ увеличены» [Фесенко 1999: 11], и кажущуюся мне заслуживающей внимания и поддержки мысль А. И, Федуты и И. В . Егорова о том, что строки о «нулях» и «Наполеонах» Пушкин, имея в виду Пестеля, чей профиль изображен им на полях второй главы, адресует «своим оп­ понентам из радикального лагеря» [Федута, Егоров 1999:90-93]. Что касается отношений наследников-племянников и завещате­ лей-дядей, то уместно было бы вспомнить племянничка из рассказа А Бестужева «Вечер на бивуаке» (1823), где молодой офицер Ли-
дин, когда к нему обращается подполковник, вырывая его из со­ стояния задумчивости, говорит ему: «...вы разрушили самый велико­ лепный воздушный мой замок. Мне мечталось, что я за отличие уже произведен в штаб-офицеры, что я сорвал Георгия с неприятельской пушки, что я возвращаюсь в Москву, украшен ранами и славою; что троюродный мой дядя, который старее Дендерского зодиака, умира­ ет от радости, и я, богач, бросаюсь к ногам милой, несравненной Александрины! — Мечтатель! мечтатель! — сказал Мечин, — но кто не был им? кто больше меня веровал в верность и в любовь жен­ скую?..» Что бы сказали об этом диалоге — и прежде всего о реакции благородного полковника Me чина! — современные моралисты... 139 Ср. в стихотворении Вяземского «Дорожная дума» «сумрак скуч­ ный», где «скучный» в «смертном» контексте может быть понято только как 'тоскливый' — в значении, которое далее открыто выво­ дится на поверхность словом «тоска»: «Колокольчик однозвучный, / Крик протяжный ямщика, / Зимней степи сумрак скучный, / Саван неба, облакаХ / И простертый саван снежный / На холодной труп землиі / Вы в какой-то мир безбрежный / Ум и сердце занесли. /Ив бесчувственности праздной, / Между бдения и сна, / В глубь тоски однообразной / Мысль моя погружена» (1830). 140 Ср.: «Но зачем не видно боле / Над игривою рекой / В светлоубран- ной гондоле / Той красавицы младой? / <...> / Нет ее — она тоскою / В замок свой удалена; / Там живет одна с мечтою <'воспоминаии- ем'> / Тороплива и мрачна. / Не мила ей прелесть ночи, / Не манит сребристый ток, / И задумчивые очи / Смотрят томно на восток» (И. И . Козлов. «Венецианская ночь», 1825). 141 Ср.: «1789. Январь, 3. <. ..> Вопрос <Екатерины ІІ> о княгине Вязем­ ской, поехавшей в Москву для дочери, вступившей в фамилию графов Толстых...» (Дневник А. В. Храповицкого// Русский архив, 1901, No6, с. 131); «Граф входит. Все его с восторгом принимают. / Как мил он, как богат, как знатен — повторяют. / Хозяйка на ушко мне шепчет в тот же час: / „Он в Грушеньку влюблен: он всякой день у нас". / Но Граф, о Грушеньке никак не помышляя, / Ветране говорит, ей руку пожимая: / „Какая скука здесь! Какой несносный дом! / Я с этими людьми, божусь, для вас знаком; / Я с вами быть хочу, я видеть вас желаю. / Для вас я все терплю и глупостям прощаю"» (В. Л . Пушкин. «Вечер», 1797); «Кавалер не смотрел почти на Изору и казался быть занят одною только теткою <которая> была твердо уверена, что Ка­ валер хотел жениться на прекрасной и богатой осьмнадцатилетней девушке единственно для пея» (Вестник Европы, 1804, No4, с. 248 <'для того, чтобы иметь возможность вступить в любовную связь с теткой'>); «Сегодня обедают те же почти у Афросимова; не хочется, а
надобно ехать для Вяземского. Он собирается уже в свое Остафьево...» (А. Я . Булгаков - К. Я . Булгакову, 5 мая 1821 г. // Русский архив, 1901, кн. 1, вып. 1, с. 85 <'чтобы увидеть Вяземского'>); «[Элиза] Кстати: помнишь ли, как мы были в Москве. Я танцевала с одним прехоро­ шеньким, молодым мальчиком. Он мне писал письмо, познакомился с кузинами для меня...» (М. ТО . Лермонтов. «Menschen und Leidenschaf- ten», д. 1, я. 6,1830 <'чтобы иметь возможность меня видеть'>). 142 Кроме того, скука, если это 'скука', не может быть напрасной, тогда как мука, а равным образом — тоска вполне естественно со­ единяются с этим определением. Ср. в эпилоге к «Бахчисарайскому фонтану»: «Я помню столь же милый взгляд / И красоту еще зем­ ную, / Все думы сердца к ней летят, / Об ней в изгнании тоскую... / Безумец! полно! перестань, / Не оживляй тоски напрасной...» [Пуш­ кин 1957: IV, 194], где имеет место обычное для Пушкина перенесе­ ние (транспозиция) наречного определения при глаголе ('не оживляй тоски напрасно') в позицию определения к приглагольному имени. 143 В. Е. Хализев по непонятной для меня логике усматривает в этих словах («скорей / Марает он ответ учтивый») «великосветские эф­ фекты, любовное „многоречие", обильные действия, отмеченные по­ спешностью» [Хализев 1987: 52]. О «веселом и слишком ветреном многоречии людей светских» — в противопоставлении «задумчивой молчаливости» писателя — говорил Жуковский в статье «Писатель в обществе» (1808), но какое это имеет отношение к онегинскому отве­ ту на приглашение князя N? 144 Ср. использование слов зевать и зевота в «Послании к друзьям и жене» А. Ф. Воейкова (1816-1817), которые, как и вся включающая их обширная часть этого текста, требуют специального истолкова­ ния. К сожалению, комментарий к «Посланию...» такого истолкова­ ния не предлагает и специфически «арзамасской» зевоты не замеча­ ет, см.: [Арзамас 1994: 2,323-332, особенно же с. 327 и 547-549], 145 Та же зевота 'тоска' у Огарева (с его бесчисленными реминисцен­ циями из Пушкина) в стихотворении «Моцарт» середины 60-х гг ., прямо отсылающем к пушкинскому «Моцарту и Сальери»: «В семье ль, в нарядах ли — весь люд земного шара, / Все это сборище арти­ стов-побродяг / Играет на разлад под действием угара... / Иные, все почти, уверены, что хор / Так слажен хорошо, как будто на подбор, / И ловят дикий звук довольными ушами / И удивляются, когда стра­ дают сами. / Л те немногие, которых тонкий слух / Не может выне­ сти напор фальшивой ноты, / Болезненно спешат, все учащая дух, / Уйти куда-нибудь от пытки и зевоты, / Проклятьем наградя игра­ ющих и их, / Всех капельмейстеров небесных и земных...» (Я. 77. Ога­ рев. Избранное. М., 1977, с. 194).
146 в этой связи может быть понято и парадоксальное на первый взгляд шутливо-игровое употребление входящего в семантическое поле 'зевоты' глагола дремать с тем же — только сознательно осуществ­ ляемым — сдвигом (дремать 'дремать -> скучать -> тосковать по...') у Вяземского: «Тургенева видали мы довольно часто, теперь он к нам ни ногой, потому что <...> волочится в Москве и дремлет за Бухари- ною, за дочерьми Султанши, Солданши, или просто Сольдан, и за многими другими...» (А. С. Пушкину, 24 августа 1831 г. (Пушкин 1941: 14,214]). Вот несколько цитат, позволяющих судить, что на самом де­ ле стояло за «дремотой» А. И . Тургенева: «Вчера в Петровском встре­ тили мы тележки: в одной сидела кучером молоденькая Солданша, а другая сестра сидела в телеге, а возле нее развалясь Тургенев; пола его фрака висела и терлась жестоко колесом. Мы ему закричали, но он в восторге ничего не чувствовал, и я уверен, что приехал домой с одною только фалдою. В другой телеге был Вяземский с двумя да­ мами. Теперь не видно иных катаний, как в тележках...» (А. Я . Булга­ ков — К.Я.Булгакову, 30 июля 1831 г.// Русский архив, 1902, кн. 1, вып. 1, с. 79); «Тургенев все это <денежные неприятности> перенес, прыгая на одной ноге, лакомясь целый день и строя куры Бухариной молодой. Солданшам и пр.» (А. Я. Булгаков — К. Я. Булгакову, 15 сен­ тября 1831 г.// Русский архив, 1902, кн. 1, вып. 1, с.87); «Сегодня Тургенев дежурный в Собрании по камергерству. < ....> Я, быв у него, не застал; писал ему, чтобы заехал ко мне, чтобы дать ему записку особ, кои удостаиваются танцевать Польские с Императрицею. < ....> Не могу его добиться: все у своей Бухариной или у Солданшей. Чу­ дак!..» (А. Я. Булгаков — К. Я.Булгакову, 3 ноября 1831 г. // Русский архив, 1902, кн. 1, вып. 1, с. 124); «Мы старого конюшенника Про­ звище А. И . Тургенева> совсем не видим. Он, я думаю, шатается все около Бухариной, которой я еще не встречал...» (П.А . Вяземский — жене, 15 апреля 1832 г.// Звенья. М ., 1951, т. IX, с. 386) и др. 147 Ср. еще сердечную катастрофу талантливого писателя этой эпохи, дальнего родственника Грибоедова — Василия Аполлоновича Ушако­ ва (1789-1838), который, как писал Н.Полевой, «был самый щеголе­ ватый офицер и притом мечтатель, романическая голова. Он влюбил­ ся в одну особу высокого сана, но не мог и мечтать о ней, тосковал и, может быть, от этого постепенно сделался чудаком, почти медведем, каким мы знали его». Выйдя в отставку в 1819г., он «уединился от общества, накупил себе множество книг, читал, худо управлял своим имением и, кажется, к концу своей жизни был скорее беден, нежели бо­ гат. Оставшись навек холостяком, он не терпел общества женщин, на­ зывал их матушки-мадам и жил в кругу театральных артистов, а все остальное время посвящал литературным занятиям» (Я Полевой. Ma-
териалы по истории русской литературы и журналистики тридцатых го­ дов. Л ., 1935, с. 183. Курсив автора). Любовная трагедия предопределила и трагическую судьбувеликого Озерова (см. об этом в письме Д. Н . Блу- дова Вяземскому, 20 февраля 1817 г. [Арзамас 1994:2,411-415]). 1/ |8 Ср. поразительное высказывание героя рассказа И. С. Тургенева «Пе­ реписка» Алексея Петровича в его письме Марье Александровне, да­ тируемом маем 1840 г.: «Каждый делает свою судьбу — да!., но наш брат слишком много ее делает — вот в чем наша беда! Слишком рано пробуждается в нас сознательность; слишком рано начинаем мы на­ блюдать за самими собою... У нас, русских, нет другой жизненной задачи, как опять-таки разработка нашей личности, и вот мы, едва возмужалые дети, уже принимаемся разрабатывать (sic!) ее, эту не­ счастную личность!..» (1844-1854). 149 Ср. острую характеристику меланхолии у А. Шаховского: «Она ро­ дилась в Англии, попортилась во Франции, раздулась в Германии, а к нам ее вывезли в таком жалком состоянии, что и курам насмех» (А.А.Шаховской. Новый Стерн// Комедии. Стихотворения. Л ., 1961, с. 745). 150 Ср. утверждение И. М . Дьяконова: «Пушкин неоднократно указывает на отождествление Онегиным себя с героями романов, „в которых отразился век", — с Чайльд Гарольдом, Мельмотом и, по-видимому, с Адольфом» [Дьяконов 1982: 76, сн.22], — утверждение в высшей степени странное, поскольку нигде Онегин не отождеств­ ляет себя с героями этих романов, и Пушкин не может «указы­ вать» (и тем более «неоднократно») на то, чего в его романе нет. Не проводит такое отождествление и Пушкин. На самом деле отождест­ вляет их И. М.Дьяконов: «...хотя Онегин — портрет типичного моло­ дого человека времени Александра I, но портрет этот — развенчи­ вающий героя, ибо он изображен „С его безнравственной душой <...>"» и далее до конца известной характеристики героя «двух-трех романов» [Дьяконов 1982: 76]. Понятно, что, став героем одного из двух-трех романов, дьяконовский Онегин может отождествлять себя с другими такими же героями. Вопрос только в том, какое это имеет отношение к пушкинскому Онегину? 151 На самом деле речь здесь должна идти не о «полном имени» главного героя, аоего полном именовании, а это последнее у главного героя романа Измайлова было трехкомпонентным по составу — Евге­ ний Лукич Негодяев, и, помимо личного имени и фамилии (фамиль­ ного имени), включало в свой состав еще и отчество, что, вероятно, и имел в виду П. А. Катенин, когда писал Пушкину: «...с отменным удовольствием проглотил господина Евгения (как по отчеству!) Онегина...» (конец 1825 г.). Писал, конечно, шутливо, так как не мог
не понимать, что жанр пушкинского текста и характер его героя ис­ ключали для него трехкомпонентное именование. Что касается отче­ ства Евгения Негодяева — Лукич, то, будучи стандартным про­ изводным от Лука, это имя не было здесь прямым бытовым и сырым словом, но, паронимически притягиваясь к эвфемистически табуи- руемому имени черта — лукавый, несло исключительной важности художественную информацию о его носителе. 152 Семантическую интерпретацию звуковой стороны именования пуш­ кинского героя предложил недавно Г. Гачев, повторив ряд положе­ ний, ранее высказанных А. Тарховым, включая и анализ палиномной пары: «Гениальный слух Пушкина в этом имени сгустил ряд стихий русского Космоса. Во-первых: здесь спрятан огонь — в отличие от женского начала воды. Но это русский огонь — холодный „лед и пла­ мень", снег, что тоже обжигает. Здесь и нега, а в соединении с именем Евгений Онегин — слышится игра: ген-нег („ген" — род по-гречески)» [Гачев 1995: 246, сн.2]. То же в работе [Удодов 1999: 127]. Слышали эту игру и современники Пушкина. Ср. «Роман из частной жизни» АМ...ского «Девичьи интриги», герой которого — Евгений Нежи- нов, запутавшийся в любовных играх с Верой и Юлией (1839). 153 Ср. предположение Г. Шапиро, опирающегося на многочисленные данные о гоголевских анаграммах, что имя Миргород как название его ранней книги («Миргород») «анаграмматически-провиденциаль­ но предсказывает судьбу писателя: это и „город Рим", и „дорог Рим", и „дорога — Рим", <...> и, наконец, „мир в дороге", о котором сам Го­ голь писал много лет спустя в своей „Авторской исповеди"...» [Ша­ пиро 1989:159, примеч. 47]. 154 Другим таким «высоким», но «опороченно-высоким» именем явля­ ется в русской литературной традиции имя Виктор. Это имя Пуш­ кин дал чуть намеченному герою оставленной на первой странице светской повести «Наденька» (первоначальное название «Эльвина»), текстовая жизнь которого начинается с того, что он, заигравшись в карты до двух часов ночи, отправляется — вместе с «ветреным Вель- веровым» — знакомиться с «очень милой девочкой»... [Пушкин 1950: VI, 559]. Это имя носит, например, герой повести П. С .. ..ва «Виктор, или Следствия худого воспитания» (1835), своим названием прямо отсылающей к роману А. Измайлова и устанавливающей эквива­ лентность имен Евгений и Виктор. Во многом близок этому типу личности и Виктор — герой поэмы И.С .Тургенева «Параша» (1843). Ср. также противопоставление героев, братьев Федора и Вик­ тора в «Неоконченных повестях» В. А .Соллогуба (1843). Федор «был малый тихий и смирный», тогда как Виктор «имел мало с ним сходства. Шум и разгулье были его стихией».
155 Можно думать, что такое восприятие имени Евгений имеет достаточно глубокую традицию и восходит к второй сатире А. Кантемира «Фила­ рет и Евгений. На зависть и гордость дворян злонравных» (1729 или 1730 г.), герой которой, по характеристике Жуковского, «есть суетный глупец, не имеющий понятия о прямом благородстве» (В.А .Жуков­ ский. О сатире и сатирах Кантемира, 1810// В.А .Жуковский. Эсте­ тика и критика. М ., 1985, с. 214). 156 Пушкин познакомился с «Евгением Вельским» и иронически от­ кликнулся на это произведение в своем предисловии к планировав­ шемуся в 1830 г. отдельному изданию VIII—IX глав романа (см.: [Пушкин 1950: V, 549]). Поводом послужил разносный отзыв «Се­ верной Пчелы» (1830, No 35), которая писала: «Мы сперва подумали, что это мистификация, просто шутка или пародия, и не прежде уве­ рились, что эта глава VII есть произведение Сочинителя Руслана и Людмилы, пока книгопродавцы не убедили нас в этом. Эта глава VII — два маленькие печатные листка — испещрена такими стихами и бала­ гурством, что в сравнении с ними даже Евгений Вельский кажется чем-то похожим на дело». «Северной Пчеле» ответил «Вестник Ев­ ропы» (1830, No 5 , с. 183-224). Можно предполагать, что пародия М. Вознесенского имела целью или рикошетом задела также и «Эду» Баратынского (1826). Во вся­ ком случае, издевательская гипербола любострастия, проснувшего­ ся в Евгении Вельском, «едва лишь начал» он «ходить», «чуть выучился говорить», заставляет вспоминать не столько Онегина, сколько главного героя «Эды», о котором было сказано: «Едва пора самопонятья / Пришла ему, наперерыв / Влекли его к себе в объятья / Супруги, бывшие мужей / Чресчур моложе иль умней...» (Е. Баратынский. Эда, финляндская повесть, и Пиры, описательная поэма, СПб., 1826, с. 32). Обсуждая мотивы, которые побудили Баратынского подвергнуть «Эду» существенной переработке и, в частности, изъять предысторию героя, включающую и цитированные только что строки (ср. столкно­ вение взаимоисключающих взглядов на эту проблему в работах [Той- бин 1963: 119; Манн 1976: 176-181]), следовало бы учесть и только что указанное и для Баратынского немаловажное обстоятельство. 157 Ср. также фамильное имя светской дамы Вельской, фонового пер­ сонажа комедии Грибоедова «Притворная неверность» (1818): «[Рос- лавлев] ...Знакомы с Вельской вы? — добра, умна, прекрасна. / Так знайте ж: за меня идти она согласна...» (А.С .Грибоедов. Избранное. М., 1978, с. 246). Такова же Софья Вельская в поэме К. Павловой «Кад­ риль» 1859 г.: «...Что скажут в институте? / Как будут с завистью об этом толковать! / Так вдруг! На первых днях — всего теперь двадца­ тый, / Что выезжаю в свет, — уж и жених мне есть! / Как Софью Вель-
скую рассердит эта весть!..» (К.Павлова. Полное собрание стихотво­ рений. М.; Л., 1964, с. 346). 158 Ср. у Лермонтова открытое обыгрывание этого имени: «[Заруцкой] <обращаясь к Любови Волиной> ...Знавали ли вы страданья любви, вы носите ее имя, отвечайте, протекал ли огонь ее по вашим жи­ лам?..» («Menschen und Leidenschaften», д. 1, я. 7,1830). 159 Ср. также — среди прочих пародийных откликов на пушкинский ро­ ман — издевательский «Волшебный Лолнет» (sic!) Д. Сигова: «Оя! оя! хоть не Пушкин я, / А напишу — прочтут меня. / Потому что назову/ В подражание ему / Каким-нибудь Евгением /Ив этом поручуся сво­ им гением» (см.: Утренняя Звезда, литературный альманах, состав­ ленный из сочинений Дмитрия Сигова. Москва, 1831). Ср. еще харак­ теристику Евгении, героини романа Н.Ф .Остолопова «Евгения, или Нынешнее воспитание» (1803), воспитательницей которой была г-жа Тревив (<франц. très vive 'очень бойкая'), и другой Евгении, героини повести неизвестного автора «Евгения. Отрывок из жизни» (1837) — дочери вдовы коллежского регистратора, «бойкой, пребойкой, из рук вон бойкой» девицы, которая, запутавшись в любовных играх с поэтом и подьячим, оказывается на содержании укнязя Фольгина. 160 «Словарь языка Пушкина», учитывающий лишь два случая употреб­ ления этого имени в одном и том же тексте («Зимняя дорога», 1826), включает его в ряд таких «условно-поэтических» имен, как Дельфира, Климена, Лида, Лила, Хлоя и др., и тем самым освобождает его от ка­ ких-либо индивидуальных жанровых и содержательных характеристик. Оно, таким образом, оказывается семантически беднее, чем какая-нибудь Глафира («условное поэтическое имя крас авицы в нариц. употр.» [Сл.яз. П . 1:481]), Глицера («условное поэтическое имя куртизан­ ки» [там же]), Делия («условное поэтическое имя возлюблен­ ной» [там же: 616]; Дорида («условное поэтическое имя возлюб­ ленной, любовницы» [там же: 689] или Темира («условно-поэ­ тическое имя подруги, возлюбленной» [Сл, яз. П, IV: 492]. На фоне других условно-поэтических имен (Глицера/Тлицерия, Делия, Дельфира, Дорида, Климена, Лида/Лидинька, Лила/Лилета, Темира, Хлоя/Клоя), имеющих в текстах Пушкина достаточно высо­ кую частотность, Нина/Нинета — редкое имя. И уже поэтому заслу­ живает особого внимания. 161 Он не боялся называть свое лицо «африканской рожей», свои стихи — «стишонками», а творческий процесс — «мараньем» и изображать себя на шаржированных автопортретах в сколь угодно смешном ви­ де. Надо полагать, не случайно из огромного и скучного трактата Мандзони о католической морали он, как заметил Б. А . Грифцов, вы­ писал одну-единственную острую мысль: «Но кто чистосердечно ищет
истину, должен, вместо того, чтобы пугаться смешного, — сделать предметом своего исследования самое смешное» [Пушкин 1997: 7, 526-527]. Как точно сформулировал В. Ходасевич, Пушкин «не бо­ ялся пародировать свое великое ради своего малого» [Ходасевич 1924: 10], и, наверное, он обеими руками подписался бы под словами Батюшкова в его письме Вяземскому в феврале 1815 г.: «Ne craignez pas le ridicule <не бойся смешного>. Для человека с твоим умом оно не существует» (Русская литература, 1970, No 1, с. 187). 162 Предполагая ст.- франц. источник этого слова, основываюсь на ре­ альном факте знакомства Пушкина с этим языком. В его библиотеке был «Le Roman de Renard» в мэоновском издании 1825 г. и в других изданиях, он читал его и сделал выписки [Пушкин 1997:17,65-82]. 163 Едва ли добавляющий что-либо к характеристике жалкого безродно­ го «француза» «из Тамбова» (о его связи с Тамбовом см.: [Гордеев, Пешков 1969: 146-147), факт «битости палкой» оказывается весьма существенным для репутации князя Григория из отрывка «На углу маленькой площади...» (1829-1830 — из ранней редакции), как равным образом и для репутации В.К .Тредьяковского. Ср. привлек­ шую внимание Пушкина легенду о том, как могущественный и «пыл­ кий статс-секретарь» А. П. Волынский наказал «тростию» «оплошного стихотворца», опоздавшего написать заказанную ему оду [Пушкин 1958: VII, 56]. Пушкин вспоминает о «палках» и в связи с эпиграм­ мой Вяземского на М. А . Дмитриева: «...кажется ты успокоился после своей эпиграммы. Давно бы так! Критики у нас, Чувашей, не сущест­ вует, палки как-то неприличны, о поединке и смех и грех было и ду­ мать...» (П. А. Вяземскому, 7 июня 1824 г.) . Позднее в эпиграмме на Надеждина «палки», по приказанию Феба, достаются бездарному «болвану» семинаристу (1829), а еще через год, в пародии на китай­ ские анекдоты Булгарина, «некоторому Журналисту», наказанному по приказу «некоторого Мандарина» (принадлежность этой эпиграм­ мы Пушкину обоснована в работе [Виноградов 1961, 446]). «Палки», «палицы» и «батоги» в языке пушкинской эпохи — ходовая метафо­ ра 'унизительного наказания'. Ср., например: «Не знаю, прислал ли вам друг наш Воейков новое послание к вашему покорному слуге. Правда, он начинает с меня и меня первого дурачит, но я прощаю от всего сердца за добрые батожья, которыми наказал он многих — к не­ счастью, не всех — клевретов Шаховского» (Д. В. Дашков — П . А. Вязем­ скому, 25 июня 1814 г.); «Читал ли ты в 7 номере <„Сына отечества"> новую брань Дмитриева на меня. На нее должно было бы отвечать палками, но я предпочел отвечать хладнокровным официальным пись­ мом...» (П. А Вяземский — А . И. Тургеневу, 24 апреля 1824 г.); «Было слово о романт<иках> и клас<сиках> <...> Качен<овский> грозился
палкою на князя Вяземского и восставал против меня...» (Дневник И. М . Снигирева. 10 мая 1824 г.// Русский архив, 1902, No7, с. 402); «Какое ужасное происшествие <гибель Пушкина>! Какая потеря для всей России! <...> А Булгарины и Сенковские живы и будут жи­ вы, потому что пощечины и палочные удары не убивают до смерти» (Д. В . Давыдов — П . А. Вяземскому, февраль 1837 г.) и др. Особый интерес Пушкина к теме публичных угроз и наказаний такого рода, по-видимому, не случаен и может объясняться собственным, дорого стоившим ему мучительным жизненным опытом. В 1820 г., когда над Пушкиным нависла угроза опалы и «друзья хлопотали за поэта перед императором, по Петербургу поползла гнусная сплетня о том, что поэт был секретно, по приказанию правительства, высе­ чен. <.. .> Пушкин не знал источника клеветы и был совершенно по­ трясен, считая себя бесповоротно опозоренным, а жизнь свою — унич­ тоженной. Не зная, на что решиться — покончить с собой или убить императора как косвенного виновника сплетни, — он бросился к Чаа­ даеву. Здесь он нашел успокоение: Чаадаев доказал ему, что человек, которому предстоит великое поприще, должен презирать клевету и быть выше своих гонителей» [Лотман 1982: 51]. В свете этого «пред­ метного» мотива (ср.: [Доманский 1997]) особое значение приобре­ тает жизненный факт, засвидетельствованный Катениным: «...при­ шел ко мне слуга доложить, что меня ожидает гость: Пушкин <...> Гость встретил меня в дверях, подавая в руки толстым концом свою палку и говоря: „Я пришел к вам, как Диоген к Антисфену: побей, но выучи"» («Воспоминания о Пушкине», 1852). Кажется совершенно невероятным предположение, что Пушкин передал Трике этот со­ кровенный факт своей жизни и «записал» его в фамильном имени «догадливого поэта» (5, XXVII). 1G4 Могу с удовлетворением отметить, что предложенное понимание связи этих двух эпизодов, высказанное мною впервые еще в работе [Пеньковский 1976а], совпадает с их интерпретацией Набоковым, труд которого стал мне доступен лишь на самом последнем, заклю­ чительном этапе моей работы. Однако, комментируя строки 8-й гла­ вы, где представлен двойной портрет Татьяны и Нины Во- ронской, и отсылая читателя к главе 5-й, где «the tricky magician M. Triquet substituted „Tatiana" for „Nina" in his madrigal», Набоков ограничивается указанием на то, что подобно большинству предве­ щаний («like most of portents») этой главы, таких, например, как «во­ енные мужья», предсказанные «to both Larin girls», и это сбывается («this comes true»): Татьяна затмевает («has now eclipsed») «belle Nina» [Nabokov 1975: II, 2, 175]. Глубинные смыслы этого «предвещания» остаются незамеченными, и даже вопрос о них не возникает.
Сказанное заставляет также подвергнуть сомнению утверждение Л.С.Сидякова о вторичности образа Нины Воронской, якобы перенесенного в роман со страниц «светской повести», над вариан­ тами которой Пушкин работал летом и осенью 1828 г. и где она вы­ ведена под именем Зинаиды Вольской [Сидяков 1977:124]. 165 в этой связи С. Г. Бочаров писал: «Онегин одновременно угадывает и не узнает свою „суженую", и это неузнавание (ср. в письме Татьяны „я вмиг узнала") в самом деле глубоким образом обусловлено тем, что он — не поэт» [Бочаров 1974: 59]. Онегин, действительно, — не поэт, но дело здесь не в поэзии, а в Нине, память о которой занимает его сознание и которую он «угадывает» в Татьяне, не узнавая в ней Татьяну. 166 Словарь языка Пушкина в толковании «мраморной красы» Нины («Но Нина мраморной красою...») вполне оправданно специально вы­ деляет и выдвигает на передний план признак «холода» (II, 633). Ср. характеристику, данную Ф. Ф. Вигелем Е. А . Карамзиной по первому впечатлению: «У Вяземских увидел я в первый раз Катерину Андре­ евну Карамзину и был ей представлен. Она обошлась со мною <...> не весьма приветливо. <...> Душевный жар, скрытый под этой мрамор­ ной оболочкой, мог узнать я только позже» [Мемуары 19896:492]. 167 Такое же понимание единства всех этих женских образов обнаружи­ вает в своей работе О'Белл, который, однако, даже не задается вопро­ сом о ретроспективном понимании Нины [O'Bell 1984:235] и не делает никаких выводов из этого факта ни в отношении Онеги­ на, ни в отношении романа о нем в целом. Набоков, напротив, убеж­ ден, что «the wonderful, palpitating, pink Nina of Eight: XXVIIa is obviously a different person from Nina of Eight: XVI» [Nabokov 1975: II, 2, 177]. Аргументация его, однако, не убеждает. Справедливо начав с резкого возражения против «прототипического» подхода к литера­ турным героям вообще и пушкинским героиням в частности, он по­ шел по давно проторенному пути и свел все дело к сопоставлению «бронзы» живой Закревской, «мрамора» Завадовской и опознава­ тельных признаков пушкинских Нин. ice Игра в шарады в различных ее вариантах занимала важное место в интеллектуальной жизни, организации досуга и развлечений значи­ тельного числа людей пушкинской эпохи, и не только тех, кто при­ надлежал к кругу пишущих и входил в «цех задорный». Их языковое сознание находилось в состоянии игровой готовности к производству и восприятию шарадного расчленения слова. Играли все — независи­ мо от пола, возраста, степени знатности и характера профессиональ­ ной деятельности. Играли в домашнем кругу, играли в учебных заве­ дениях (и, в частности, в Лицее [Грот 1911/1998: 340]), в большом
свете и в императорском дворце. Поэтому Батюшков, никак этого не оговаривая, спокойно упоминает «шарады» в одном ряду между «ба­ лами» и «маскарадами»: «Теперь ни слова не скажу тебе о здешних балах, шарадах, маскарадах и проч., ибо я на них бываю телом, но не духом...» (П. А. Вяземскому, января 1813 г.) . Ср. также: «Пушкин <име- ется в виду А. М. Пушкин> играет в карты и начинает проигрывать. Я у него вчера обедал, и было довольно весело. После обеда мы взду­ мали играть в шарады. Апраксин молодой и Глазенап отличились» (В. Л. Пушкин — H . М. Карамзину, 16 ноября 1818 г.); «В Москве вме­ сто балов занимаются шарадами и кое-где концертами» (В. Л. Пуш­ кин — Н.М .Карамзину, 14 февраля 1819г.). Особенно увлекатель­ ными казались так называемые charades en action («шарады в дейст­ вии» — «живые картины»). Так, по рассказу А П. Керн, ей «нравилось бывать в доме Олениных, потому что у них не играли в карты <...> но зато играли в разные занимательные игры и преимущественно в charades en action, в которых принимали участие и наши литератур­ ные знаменитости — Иван Андреевич Крылов, Иван Матвеевич Му­ равьев-Апостол и другие». На одном из таких вечеров она впервые «встретила Пушкина и не заметила его», так как ее внимание «было поглощено шарадами, которые тогда разыгрывались и в которых уча­ ствовали Крылов, Плещеев и другие» (А. П . Керн. «Воспоминания о Пушкине»). Действительно, известно, что 2 мая 1819 г. у Олениных была разыграна шарада, сочиненная Крыловым на слово баллада («Бал — Лада») и что на это же слово Пушкин и Жуковский тут же сочинили стихотворение «Баллада» («Что ты, девица, грустна...»), которое было прочтено Жуковским [Цявловский 1991: 179]. Разыг­ рывали эту шараду и в последующие годы: «Вчера были мы с Ната­ шей у Голохвастовых <...> Булахов должен был петь Черную шаль, но не явился: Вяземский его засеквестровал у себя, делал репетицию своего водевиля, Булахов тут что-то играет. On donne cela Jeudi au bénéfice de la belle de Kokoshkine, m-elle L. Sinetsky. II y aura aussi une nouvelle comédie de Kokoshkine, des danses, charades en action. Le mot est Баллада. Пришлю тебе афишку» (А. Я . Булгаков — К. Я. Булгако­ ву, 21 января 1824 г.// Русский архив, 1901, кн. 2, вып. 5, с. 33). Ср. развернутое описание charades en action, или — в русском переводе — «шарад в акциях»: «После нашего кадриля <на балу в доме Львовых в 50-х гг .> была представлена французская шарада в акциях: «Paris». Сперва маленькая С. Пирх протанцевала «unpas de châle», a вслед за ней замечательная красавица М. Кайсарова явилась en vendeuse d'amours ou les ries, в белом платье греческого покроя, с гладким золотым поя­ сом, открытыми до плеча рукавами и с золотой диадемой на голове. Она толкала перед собою большую клетку на колесах, в которой си-
дело несколько прелестных детей, одетых амурами с крылышками. Затем Парис стрелял в яблоко, и три богини: Венера, Юнона и Ми­ нерва стояли около него в классических позах...» (Е.Ваганова. Из хроники семейства Львовых // Русская старина, 1898, т. 96, No 12, с. 546). Подборки шарад и других словесных игр регулярно публиковались в газетах и журналах. Так, в «Благонамеренном» (No 23-24) 11 января 1820г. были напечатаны «Шарады» за подписью «К. Р -въ» <К. Ф . Ры­ леева Среди них — шарада на слово борода, о целом которой сказа­ но: «А целое заметь, читатель дорогой, / В себе волшебника всю за­ ключало силу, / Посредством коей он прекрасную Людмилу / Похи­ тил дерзостью в час полночи глухой...» [Цявловский 1991: 255]. Дву­ мя годами ранее в «Соревнователе просвещения и благотворения» за 1819 г. (ч. VIII, No 10) за подписью Л.Б. были опубликованы две (из обширного их перечня) шарады А Бестужева: \)Ага-фон: «Часть первая моя в турецкой стороне / Гроза для янычар и часто для султа­ на; / Вы окончание хотите знать во мне? / Оно в Германии отличьем служит сана; / А целое мое — у россиян / Есть имя знатных и кресть­ ян»; 2) Рак и арак:. «Лишенный головы, ни рыба я, ни зверь, / Но пол­ заю в воде и в пищу пригожуся; / Мне дайте голову — с водой соеди- нюся, / И вас развеселю. Узнаете ль теперь?» (А. А . Бестужев-Map- линский. Собрание сочинений. М., 1948, с. 12, 194-195). Шарадное творчество поэтому не случайно рассматривалось как своего рода свидетельство о допуске в круг пишущих и имеющих право судить о литературе. Так, в No 6 «Журнала изящных искусств» 14 апреля 1824 г. за подписью «Художник 0....ъ» было напечатано «Письмо к издате­ лю», автор которого, в частности, писал: «Я страстный любитель ли­ тературы <...>, но поверили ли бы мне гг. Жуковский, Батюшков, Пушкин и прочие, если бы я вздумал делать замечания на их сочине­ ния: я бы показался им слишком смешным <...> шписал ли он сам, сказали бы про меня, хотя шараду...» (цит. по: [Цявловский 1991: 410]). Писали шарады члены «Зеленой лампы» [Модзалевский 1999: 13,36]. Отдал дань шарадному творчеству и знакомец Пушкина, раз­ носторонне одаренный И. Е . Великопольский (1797-1868) [там же: 343]. Писал «замысловатые» шарады «в стихах» для «Вестника Европы» хваставшийся «своим знакомством с разными сочинителями и дру­ гими известными лицами» главный герой повести В. Ф. Одоевского «Княжна Зизи» (1839) — в соответствии со своим отчеством из по­ роды мелких бесов! — Владимир Лукьянович Городков (В. Ф. Одоев­ ский. Последний квартет Бетховена. М ., 1982, с. 156). Примеры мож­ но умножать неограниченно, но и приведенных достаточно, чтобы представить себе степень популярности этой словесной игры в пуш­ кинскую эпоху и подлинный масштаб шарадного феномена. Только
войдя в широкое культурно-языковое сознание, шарада, как свиде­ тельствует приводимый ниже диалог, могла стать площадкой для ме­ тафорического взлета: «— Что с вами? — спросила, наконец, Мария. — Хандра! — отвечал я отрывисто. — Взгляните, как все весело вокруг! (Я горько улыбнулся.) — Чего вам еще недостает? — Всю жизнь свою стараюсь я разгадать эту загадку и — до сих пор все еще ш первом слоге!» (А. В . Тимофеев. «Художник», 1834). Подлинным мастером словесных игр и изобретательным шаради- стом был П. А . Вяземский. Следуя им же четко сформулированному принципу («Наш язык на то только и хорош, чтобы коверкать его, жать во всю Ивановскую: соки еще все в нем» — письмо А. И. Тур­ геневу 3 июня 1823 г. // Остафьевский архив. СПб., 1899, т. II, с. 329), он и «жал» и «резал». Из имени Ганимед, предвосхищая принципы современной игры «Почему не говорят...?» [Красильникова1972: 221— 227], П. А . Вяземский извлекает «гони мед» (письмо А. И . Тургеневу, 4 апреля 1820 г.); название своего имения Остафьево переосмысляет (может быть, повторяя находку Пушкина) как «оставь его!» (письмо А. И .Тургеневу, 29 августа 1821г.). На классическом шарадном прин­ ципе строятся некоторые его эпиграммы (ср.: «Шишков недаром кор­ неслов, / Теорию в себе он с практикою вяжет: / Писатель, вкусу шиш он кажет, / А логике он строит ков» — П.А.Вяземский. Из ста­ рой записной книжки// Русский архив, 1874, кн. 1, стлб. 489), но там, где не удается получить полное чистое разделение, он довольствует­ ся обыгрыванием хотя бы одной части. Так, из фамилии Арцыбашева извлекается, осмысляется как 'архи-' и обыгрывается первая ее часть («Вчера Дмитриев щипал Антонского очень забавно за Арцыбашева и разные арцыдурачества» — письмо А.И.Тургеневу, 27 октября 1821 г. // Остафьевский архив. СПб., 1899, т. II, с. 222), а в имени ма­ дам де Помпадур то же делается со второй частью («...из балов выклю­ чили отставленную Помпадуру...» — письмо А. И. Тургеневу, 9 сен­ тября 1820 г. // Там же, с. 64). Ср. также: «Радуюсь, что Муза ваша воскресла, или если не совсем воскресла, то встала с кресла и переве­ ла дух свой» (письмо В. А . Жуковскому 14 апреля 1833 г. // Русский архив, 1900, т. 38, кн.З, с. 372). Вяземскому было у кого учиться «игрословию», и своих учителей он не забывал. Ср. его рассказ о шутливой пикировке Княжнина и Фонвизина: «Когда же вырастет твой Росслав? — спросил Фонвизин однажды. — Он все говорит: я росс, я росс, а все-таки он очень мал. — Мой Росслав вырастет, — от­ вечал Княжнин, — когда вашего Бригадира пожалуют в генералы» (цит. по: [Мемуары 19896:525]. Шарадам Вяземского не уступали шарады и шарадные каламбу­ ры А И. Тургенева («В нашей право славной России...» И «За начи-
нающего Бог, да и Бог право славный» — письма П. А. Вяземскому 29декабря 1820 и 23 марта 1821 г.// Остафьевский архив. СПб., 1899, т. II, с. 132, 181) «Граф Воронцов сделан Новороссийским и Бесса­ рабским генерал-губернатором. Не знаю еще, отойдет ли к нему и бес арабский! Кажется, он <Пушкин> прикомандирован был к лицу Инзова...» — письмо П. А . Вяземскому 9 мая 1823 г.) или кн. В . С. Го­ лицына, генерал-майора в отставке, меломана и переводчика. Как рассказал П. А. Вяземский, он озадачил однажды графа Юлия Пом- пеевича Литта вопросом: «А знаете ли вы, какая разница между вами и Беггровым? — Вы граф Литта, a on литограф» («Из старой запис­ ной книжки»). На шарадном принципе играл и А. Ф . Вельтман, про­ тивопоставляя свое переложение «Слова о полку Игореве» «убогим переводам чудного памятника» и объясняя, что в его переводе «сулица — не маленький щит, болог не благо, век не веча и не сеча», а «харалуг не харя и не луг...» (письмо А. С. Пушкину, 4 февраля 1833 г. Курсив Вельтмана, разрядка моя). Внесли свою лепту в сокро­ вищницу шарадных острот и Н.И .Греч («В концерте <...> В.Сол­ логуб <...> предурно спел арию из Со<м>намбулы <Беллини>. — „Ему бы только петь в хорах, — сказал Греч, а уж соло губит он"» — Записная книга П. И . Миллера (1813-1885) // Новое литературное обозрение, 1993, No3, с.206), и П.В.Нащокин, который «сказал раз Александру Булгакову, московскому почт-директору, когда этот по какому-то случаю разрядился: „Ты сегодня просто франт, но не лион, ты почти-лион ІІ » (там же, с. 205). И великий князь Михаил Павло­ вич, острослов и каламбурист, «по случаю сооружения арки, соеди­ няющей Сенат с Синодом», сказал, «что г. г. сенаторы подарками (под арками) живут», а «по случаю брака нынешнего императора сказал про великую княгиню <...>, что она даром штатская (Дармштат- ская), а выходит за военного». И он же, отвечая одному из прибли­ женных, указавшему на щегольскую упряжь герцога Лейхтенберг- ского, сострил: «Oui, un bel attelage, un beau havnois (Beauharnais)» (Записки графа M. Д . Бутурлина // Русский архив, 1901, кн. 3, вып. 11, с. 421). Одна из такого рода шарад была даже доведена до слуха вы­ сокой следственной комиссии. Давая показания, А. Бестужев сооб­ щил: «Я сам при многих, перешагнув через порог Рылеева кабинета, сказал, смеясь: „Переступаю через Рубикон", а Рубикон значит руби кон, т. е. все, что попадется, но я никак не разумел под сим царствую­ щей фамилии» (цит. по: [Бродский 1950: 57-58]). Несколько иную версию находим в записках М. И . Пущина (см. в книге: И. К Пущин. Записки о Пушкине. Письма. М ., 1989, с. 405). Если верить приводимому ниже свидетельству современника, шарадной игрой слов заражались и нижние слои общества. Так, по
словам Н.И .Лорера, Данзас рассказывал, что «сделал открытие в своем батальоне и теперь будто бы убежден, что солдаты его умеют делать каламбуры не хуже какого-нибудь салонного камер-юнкера. „Отчего это нашего полковника зовут Данзас?" <— спросил один сол- датик> — „Вестимо, — отвечал другой, — отчего. Родился он на Дону и приходится сродни генералу Зассу, ну вот и вышло Дон-Засс"» (Н.И .Лорер. Записки моего времени. Воспоминание о прошлом// Мемуары декабристов. М., 1988, с. 506). — Скорее всего каламбур этот сочинил сам Данзас, весельчак и мистификатор, но замечание о «каком-нибудь салопном камер-юнкере» заслуживает внимания. Основанные на шарадном принципе многочисленные каламбуры и бесконечные bons mots, украшавшие речь и жизнь, подвергались живому заинтересованному обсуждению и оценке, передавались из уст в уста и пересказывались в переписке. Ср.: «Урусова, соседки Пушкины, княжны Щербатовы, Корсаковы, Баранова и многие дру­ гие на бале отличились. Киселевой не было; причиною тому отъезд генерала qui s'élève <который себя воспитывает>, как называет его Хомутова» (В. Л. Пушкин — H . М . Карамзину, 10 апреля 1819 г.) . Ср. также запись Пушкина в его «Дневнике» 5 декабря 1834 г.: «...бал у Салтыкова]. — N .N . сказала Voilà M-me Jermolof, la sale (Lassale). Ермолова и Курваль (дочь Ген.<ерала> Моро) всех хуже одеваются» [Дневник 1997: 22], где в шарадном расчленении (la sale 'грязная') обыгрывается девичья фамилия Жозефины-Шарлотты Ермоловой, дочери наполеоновского генерала графа Лассаля, жены М. А . Ермо­ лова. Или сообщение Н. В . Станкевича В. Г . Белинскому и М. А. Баку­ нину в письме от 22 октября 1836 г.: «На тебя, о гость, хотят напеча­ тать, или напечатали, эпиграмму, в которой плебея очень остроумно и деликатно разложили на плюй и бей. Эта выходка совершенно в ду­ хе века и хорошего тона...» (Н.В .Станкевич. Избранное. М ., 1982, с. 152 . — Курсив мой. — А .П.) . Такова же игра слов в обычном фран­ цузско-русском диалоге картежных игроков генерала И. О . Сухоза- нета (1788-1861) и Саввы Михайловича Мартынова (1780-1864), который на неизменный вопрос своего партнера: «Ça va?» <Как идет?> всегда отвечал: «Савва? Bien» или «mal», смотря по игре (см.: [Модзалевский 1923/1997: 50]). И 16-летиий сын А. Я . Булгакова на вопрос великого князя Михаила Павловича о «водяных штуках» в его саду: «Comment trouvez vous lafontaine?» — мог ответить: «J'aime, Msgr., ses fables», о чем отец PI СЫН С гордостью рассказывал и в пись­ ме К. Я . Булгакову от 12 августа 1830 г. (Русский архив, 1901, кн. 12, с. 498, 500). Из того же источника К. Я . Булгаков узнал о том, что граф Ф. В . Ростопчин, который «выздоровел и опять за шуточки при­ нялся», говоря об Александре в Таганроге, заметил: «conseillez à ma-
dame de se ménager, car je suppose qu'elle entre en grossesse; c'est natu­ rel, car elle vit en sainte» (АЯ. Булгаков — К. Я . Булгакову, 27 октября 1825 г. // Русский архив, 1901, кн. 6, с. 220 — <еп sainte 'в святости' — enceinte — 'огражденный'>). Через 5 лет декабрист П. А .Муханов, до которого так или иначе дошел этот каламбур (если только не пред­ полагать его собственное независимое авторство), воспроизвел его в буквальном переводе на русский: «Скажите к<няжне> Марфе Тихо­ новне, что я на нее гляжу как <на> святую в венчике и в окладе — и с лампадкою перед ней. Но это все не отнимает у меня охоты позло­ словить и посмеяться с ней. Странная вещь — она в святости своей, аяв тюрьме...» (письмо Е.М . Шаховской, 7 генваря 1830г.// П . А.Му- ханов. Сочинения, письма. Иркутск, 1991, с. 225 . — Комментаторы оставили эти слова без разъяснений). Механизм этих обыгрышей в дву- и многоязычной среде объяс­ няет множество их конкретных реализаций. Так, А. И. Тургенев пре­ вращает «портрет с мехом» в «портрет смехом» (письмо П. А . Вя­ земскому 13 мая 1825 г. // Остафьевский архив. СПб., 1899, т. III, с. 130), Вяземский сопоставляет «Pourquoi vous genez-vous?» и «Покинь-ка Женеву...» (письмо А. И . Тургеневу 25 июня 1833 г. // Там же, с. 242), а П. А . Катенин заставляет Пушкина смеяться до упада над каламбур­ ным обращением к нему: «Le jeune M-r Amet», где обыгрывается омофония Aruet (имя Вольтера) и a rouer («...бранное слово», прини­ маемое «в смысле льстивом» [Пушкин в воспоминаниях 1974:1,185]), а 17-летний соученик Пушкина А.Д.Илличевский шарадно обыгры­ вает немецкое фамильное имя нового директора Лицея — Энгель- гардта: «Благодарю тебя за то, что ты нас поздравляешь с новым Ди­ ректором, — он уже был у нас; если можно судить по наружности, то Энгельгардт человек не худой — vous sentez la pointe <шутка понят- на>. Не поленись написать мне о нем подробнее — это для нас не бу­ дет лишним. Мы все желаем, чтобы он был человек прямой, чтоб не был к одним Engel <ангел>, а к другим hart <суров>» (А.Д . Илли- чевский - П . Н. Фуссу, 17 февраля 1817 г. [Грот 1998:95] - Выделе­ но автором. - А. П.). Становясь общим культурным достоянием, такого рода «шарад- ные» bons mots повторялись без ссылки на автора в разных аудитори­ ях, легко присваивались и легко связывались с разными рассказчи­ ками. Так, приведенная выше игра на именовании граф Литта — литограф, приписанная Вяземским кн. В . С. Голицыну, повторена в записной книге П. И. Миллера как вопрос, заданный ему Н. И . Гречем (Новое литературное обозрение, 1993, No3, с. 205). А авторство ша­ рады на слово баллада, сочиненной Крыловым в 1819 г. (см. об этом выше), через несколько лет передается не кому-нибудь, а преосвящен-
ному Филарету (А. Я. Булгаков — А. И . Тургеневу, 21 января 1824 г.// Остафьевский архив. СПб., 1899, т. III, с. 6). Рождавшиеся в живом общении, в «словесной» и письменной ре- ад, в беседах и переписке, шарадные словоразделения свободно вхо­ дили в художественные тексты различных жанров, иногда пересту­ пая и высокие пороги. Ср. посвященное герою войны 1812 г. А . Н . Се- славину одическое стихотворение Ф. Глинки «Партизан Сеславин», которое заканчивается словами: «Героям древности он благородст­ вом равен, / Душой прямой россиянин, / О нем вещал бы нам и пре­ док-славянин: / „Се Славен!"» (между 1812-1825). Только учитывая сказанное о месте, которое занимала шарада в русской культуре этой эпохи и связанный с этой игрой массовый фе­ номен «шарадного сознания», можно понять семантическое преобра­ зование самого слова шарада и «подъем» его значения из вида в род: шарада 'словесная загадка' -> 'загадка'. Ср.: «[Баронесса] .. . Одно лишь странно мне, как я найти могла / Ее браслет, — так! Ни­ на там была — / И вот разгадка всей шарады...» (М. Ю .Лермонтов. Маскарад, д. 2., сц. 1, вых. 6, 1836). И у него же: «...Верить я готов, / Что наш безлучный мир — лишь прах могильный / Другого, горсть земли, в борьбе веков / Случайно уцелевшая, рукою сильной / За­ брошенная в вечный круг миров. / Светилы ей двоюродные братья, / Хоть носят шлейфы огненного платья, / И по сродству имеют в доб­ рый час / Влиянье благотворное на нас... / А дай сойтись, так зава­ рится каша, — / В кулачки, и... прощай, планета наша. / И пусть они блестят до той поры, / Как ангелов вечерние лампады. / Придет ко­ нец воздушной их игры, / Печальная разгадка сей шарады...» (Сашка, XLVII-XLVIII, 1839). Впоследствии (с угасанием шарадного жанра и уходом шарады на периферию культуры даже в качестве детской игры) это переносное значение забылось и современными словарями не фиксируется. Напоминает о нем только БАС с его исторической ориентацией, но ограничивается одним лишь лермонтовским приме­ ром из «Маскарада». Замечу кстати, что шарадное расчленение слова имело не только игровые, но и вполне серьезные применения. Одно из них — произ­ водство фамильных имен для незаконнорожденных, побочных детей у лиц из круга высокой русской аристократии: Бецкой <Тру-бецкой, Пнин <Ре-пнин и мн . др. под. Ср. ироническое обыгрывание этого серьезного приема: «[Граф] Послушай, a propos, что ж списки о чи­ нах, / О награждениях, вещах и орденах? [Секретарь] Я ночь сидел насквозь, извольте, все готовы. [Граф] Кого ж ты написал? [Пере­ сматривает] Семен и Петр Вралевы, / Мои племянники, — их долж­ но поощрить <...> За ними кто? Ба! ба! Включил ты и Ословаі / Да, 18 - 7681
ведь побочный сын он князя Пустослова... (А. Е. Измайлов. Граф N и его секретарь, 1810). 109 Пушкин и сам, надо полагать, натерпелся от «траги-нервических яв­ лений» и насмотрелся на «обмороки» и «спазмы» и в родительском и в своем собственном доме, и потому неслучайным был его интерес к этой теме и живая память о пластике женского тела в такого рода со­ стояниях. Об этом говорит принадлежащий его перу «рисунок ис­ ключительной красоты», изображающий лежащую в обмороке жен­ щину и представляющий «зарисовку по памяти гравюры известного французского иллюстратора-романтика Тони Жоанно» [Цявловская 1970:11-13]. 170 Слова призрак, образ и имя в описании реконструируемой онегин­ ской ситуации - это не мои, а пушкинские слова из описания ситуа­ ции Пленника, но только представленной в перевернутом виде, со сменой всех действий и знаков на противоположные: «Перед собою, как во сне, / Я вижу образ вечно милый, / Его зову, к нему стремлюсь, / Молчу, не вижу, не внимаю, / Тебе в забвеньи предаюсь / И тайный призрак обнимаю...» 171 Объяснять эти сонорные «претыкания» случайным недосмотром («недослышкой») великого поэта совершенно невозможно. Пушкин — повторим еще раз — с его абсолютным поэтическим слухом, споты­ кавшийся на таких незаметных фонетических тонкостях, которые никто бы и не почувствовал, и бывший в этом отношении совершен­ ной «принцессой на горошине», не слышать этого не мог. Ср. строку из «Бахчисарайского фонтана»: «Он изменил!.. Но кто с тобою,/ Грузинка, равен красотою...» [Пушкин 1957: 4, 181], которая не удов­ летворяла Пушкина своим бросающимся в глаза расхождением меж­ ду полом и грамматическим родом и для которой он долго искал, но так и не нашел подходящей замены. 11 ноября 1823 г., отчаявшись, он писал Вяземскому: «Если найдешь удачную перемену, то подари меня ею, если же нет, оставь так — оно довольно понятно. Нет ничего легче поставить, Равна, Грузинка — но инка кр... можно бы Равна, За- рема, а слово Грузинка тут необходимо... — впрочем делай что хо­ чешь...» [Пушкин. Письма 1926:1, 61]. Грамматическая правильность, в глазах Пушкина, вовсе не была абсолютной добродетелью (вспом­ ним: «Без грамматической ошибки я русской речи не люблю...»), но фонетическое — эвфоническое — совершенство было для него condi­ tio sine qua поп. И, следовательно, всякое нарушение в этой сфере могло быть только намеренным или во всяком случае проверенным и оправданным. Обостренно воспринимая эвфонические погрешности в стихах друзей своих, он радовался каждой их удаче. Обсуждая с Вяземским его стихотворение «Водопад» и давая свои рекомендации,
он, имея в виду строку «Сердитый влаги властелин», одобрительно заметил: «Вла... Вла... звуки музыкальные...» (14-15 августа 1825 г.) . А читая 2-ю часть «Опытов в стихах и прозе» К. Н . Батюшкова, поме­ тил на полях «Гармония»; отчеркивая же строку «Любви и очи и ла­ ниты», удовлетворенно записал: «Звуки итальянские! Что за чудо­ творец этот Батюшков» [Пушкин 1958: VII, 574]. Ср. также: [Мар­ ков 1967: V, 226-256; Кац 1981:168-173]. 172 Ср. в письме Пушкина В. Ф . Вяземской: «...Что касается фразы, ко­ торая Вас смутила, то скажу Вам прежде всего, что не нужно прини­ мать всерьез то, что говорит автор...» (конец апреля 1830 г. — пере­ вод с франц. [Письма 1928: II, 86,415]). 173 То же понимание и почти в тех же словах я нашел в ставшем мне дос­ тупном на самом последнем этапе этой работы комментарии В. На­ бокова. «Ву omitting Tatiana's discovery and perusal of Onegin's St. Peters­ burg diary, Pushkin no doubt showed good taste and saved Tatiana from a brazen inquisitiveness hardly in keeping with her character» [Nabokov 1975: II, 2,104]. Поэтому кажется странным и непонятным замечание И. М . Дьяконова, который, комментируя упрекающие слова Тать­ яны в ее последнем разговоре с Онегиным, объясняет их тем, что, «говоря так, Татьяна судила прежнего Онегина, которого она знала по „Альбому", а не нового Онегина, каким он стал» [Дьяконов 1963: 46. Курсив автора, разрядка моя. — А . П .]. 174 Называя Татьяну «законодательницей зал», Пушкин присваивает ей одно из титульных имен императрицы: до этого законодательни­ цей (или законодавицей) называли только Екатерину Великую. Он был, по-видимому, первым, кто перенес это слово с вершины царства в верхи общества. За ним уже последовали другие. Ср. в повести Александры С*** «Земной Ангел, или Своенравие»: «На роскошном пате, вокруг пленительной хозяйки, сидели молодые законодатель­ ницы берегов Невы, прекрасные, прекрасно расписанные картины...» (Библиотека для чтения, 1836, т. 14, отд. 1, с. 330). То же у Н. Ф. Пав­ лова, но в аналитической форме: «Из этого мира, где она давала зако­ ны, где она требовала жертв, графиня перенеслась в мир самоотвер­ жения..» («Маскарад», 1835). Таким же образом были перенесены Пушкиным «из сферы политических отношений в область жизни и поэзии» и слова самовластие, самовластный, самовластно. В. В. Ви­ ноградов назвал этот перенос «типической особенностью пушкин­ ского стиля» [Виноградов 1961:440]. 175 Наши словари, в том числе и «Словарь языка Пушкина», прилага­ тельное белоусый не толкуют. Восполняет этот пробел только но­ вейший справочник «Редкие слова в произведениях авторов XIX ве­ ка» («Русские словари», 1997), где это слово в первом же примере из
пушкинского «Монаха» получает толкование «С белыми, светлыми или седыми усами» (с. 47). Между тем несомненно, что в цитирован­ ном тексте из «Монаха» оно имеет не прямое — 'с белыми усами', а переносное значение — 'с юношеским белым пухом над гу­ бой'. Ср. в стихотворении «Паж, или Пятнадцатый год»: «Уж я не мальчик — уж над губой / Могу свой ус я защипнуть; / Я важен, как старик беззубый; / Попробуй кто меня толкнуть». В этой связи про­ ясняется и смысл противопоставления «старый инвалид» — «юные усачи» в строфе XVIII главы 2-й: «Так точно старый инвалид/ Охотно клонит слух прилежный / Рассказам юных усачей, / Забытый в хижине своей». Ср. также: «Не только первый пух ланит / Да русы кудри молодые, / Порой и старца строгий вид, / Рубцы чела, власы се­ дые / В воображенье красоты / Влагают страстные мечты» (А. С . Пуш­ кин. Полтава, 1). Другие разнообразные отзвуки «Монаха» обнару­ живаются, как свидетельствует новейший исследователь, во многих позднейших текстах Пушкина. По его словам, «оказывается, <что> уже в первом из дошедших до нас произведений Пушкин счастливо угадал едва ли не главное направление своего творчества...» [Фоми- чев 19956:147-149]. 176 Онегин, несомненно, знал, что стоит за словом одалиска и в пря­ мых его значениях (1. «служительница гарема, 2. «наложница»), и, как определяет «Словарь языка Пушкина», в его шутливо-примени- тельном употреблении, — «о наложнице из крепостных девушек» [Сл. яз. П.: III, 83]. Ср. в письме Пушкина А. Н . Вульфу: «Разные из­ вестия. Поповна (ваша Кларисса) в Твери. Писарева кто-то прибил и ему велено подать в отставку. Кн.<язь> Максютов влюблен более чем когда-нибудь. Ив.<ан> Ив.<анович> на строгом диэте (упот­ ребляет своих одалиск раз в неделю)» (16 октября 1829 г. Курсив Пушкина; выделение жирным шрифтом принадлежит мне). Посколь­ ку, однако, R. С . из онегинской альбомной записи не была, несомнен­ но, ни тем, ни другим, ни третьим, Онегин, назвав ее «одалиской», имел в виду нечто иное. В [НМСП: 135] об этом словоупотреблении сказано так: «О молодой обольстительной красавице». Определение правильное, но не исчерпывающее, так как, помимо молодости и обольстительной красоты, должен быть отмечен еще один — консти­ туирующий — признак одалиски, который можно было бы выразить цитированными ранее словами Баратынского о княгине Нине из «Бала»: «Моей княгине чересчур / Слыть Пенелопой трудно бы­ ло, / Презренья к мнению полна, / Над добродетелию женской / Не насмехается ль она, / Как над ужимкой деревенской? / <...> / Не утомлен ли слух людей / Молвой побед ее бесстыдных / И соблазни­ тельных связей?»
177 Использованное Пушкиным в его французском варианте, слово Egyptienne — 'египтянка' не вошло в словник «Словаря языка Пушки­ на», который однако фиксирует и толкует одно коренные египтянин и египетский (египетские девы) в сдвинутом значении «цыган», «цы­ ганский» («о цыганках») с энциклопедическим объяснением самого Пушкина: «Долго не знали в Европе происхождения цыганов; считали их выходцами из Египта — доныне в некоторых землях и называют их египтянами» (Сл. яз. П. 1:748-749). Ср. также параллельное семанти­ чески производное фараонка — 'цыганка', не зафиксированное слова­ рями, но известное по воспоминаниям цыганки Тани (Демьяновой) как, может быть, индивидуальное образование Н. М.Языкова [Воспо­ минания 1998: 2,249]. 178 Как показал В. С. Листов, Пушкин мог знать кикинское высказыва­ ние по «анекдоту», рассказанному И.Голиковым в его «Деяниях Петра Великого...» (ср. его воспроизведение в повести M. Н . Загоски­ на «Русские в начале осьмнадцатого столетия», 1848 // М. Н . Загоскин. Сочинения в 2-х т . М., 1987.Т. 2, с. 503), но он мог знать его и незави­ симо от этого источника, поскольку основная часть высказывания, по-видимому, давно уже превратилась в расхожий оборот речи. «Рус­ ской пословицей» называет его П. А . Вяземский («О биографическом похвальном слове г-же Сталь-Гольстейн», 1822// П.Л .Вяземский. ПСС. СПб., 1878, т. I, с. 79), а позднее Мазепа в одноименном ро­ мане Ф.Булгарина (1833). Соединение «ума» и «простора» на базе этой «ходячей цитаты», как назвал ее В.В.Виноградов [1969: 326], обнаруживается в разных вариантах у разных авторов и в разных жанрах этой эпохи и, как и все подобные образования, заслуживает специального изучения. Ср., например, у того же Вяземского: «...Я хо­ тел написать эту записку, как пишу свои письма, с умом па просторе и с сердцем наголо» («Моя исповедь», 1829// П.Л .Вяземский. ПСС. СПб., 1879, т. II, с. 106) или в принадлежащих перу Грибоедова ку­ плетах Юл ии в опере-водевиле «Кто брат, кто сестра, или Обман за обманом» (1823-1824): «Поверьте мне, жена для нас / Есть вечное почти мученье. / Женись ли только — и как раз / Родятся ревность, подозренье. / Ах, то ли дело одному: / Его не мучит неизвестность, / Душе покой, простор уму / И вечная почти беспечность!..» (Л. С.Гри­ боедов. Избранное. М ., 1978, с. 280). То же у А. Бестужева: «Простор около умов высоких порождает гениев: они рвутся расшириться душою и наполнить пустоту» (А. Бестужев. «Взгляд на русскую словесность в течение 1824 и начале 1825 годов») — или у Н. В. Станкевича: «Бо­ лее простора уму, более любви сердцу, — и все эти сомнения: как мне быть? что мне делать? что из меня выйдет? пойдут к черту...» (письмо Я.М . Неверову, 21 сентября 1836 г. //Н .В . Станкевич. Избранное. М .,
1982, с. 145). Ср. также: «Тогда он <А. А.Шаховской> сделался бес­ сменным посетителем дома своего начальника <А.Л. Нарышкина>, в котором соединялось и блистало все первостепенное в столице, но в котором оставалось много простора для ума...» (Ф. Ф . Вигель. Записки, 3. М., 2000, с. 253). То же позднее у Огарева: «Подчас, не знаю поче­ му, / Меня страшит моя Россия; / Мы, к сожаленью моему, / Не спра­ вимся с времен Батыя — / У нас простора нет уму, / В своем углу, как проклятые, / Мы неподвижны и гнием, / Не помышляя ни о чем» («Юмор», 1,1840-1841 //Н .П .Огарев. Избранное. М ., 1977, с. 205). 179 «Подагра» в предполагавшемся репертуаре уничижительных харак­ теристик мужа R. С. вылилась из-под пера Пушкина не случайно. Ср. в его письме А. П . Керн: «Как поживает подагра вашего супруга? На­ деюсь, у него был основательный припадок через день после вашего приезда. (Поделом ему!) <...> Божественная, ради бога, постарайтесь, чтобы он играл в карты и чтобы у него сделался приступ подагры, по­ дагры! Это моя единственная надежда!» (13-14 августа 1825 г.) . 180 Ср. многолетние попытки раскрытия шифра «КБ.», скрывающего «имя» (именование) художника, с рисунка которого была сделана из­ вестная и многократно воспроизводимая гравюра Е.Гейтмана (1822), изображающая юного Пушкина. Как убедительно доказал А М. Эф­ рос, искомым рисовальщиком был К. Батюшков, а не К. Брюллов, как думали многие [Эфрос 1937/1979]. Точно так же шифр «E.W .» в пушкинских записях 1828 г. (тетрадь ПД, No838, л. 48), который свя­ зывали с Е.К. Воронцовой, на самом деле скорее всего скрывает Ев- праксию Вульф [Краваль 1996: 220]. 181 Ср. выразительное свидетельство современницы о женском педант­ стве. Перечисляя свои обширные познания, приобретенные в ранней юности, она заметила: «Но мое тщеславие и самолюбивая робость, столь естественная в юности, когда характер еще не укрепился в ре­ зультате испытаний, вскоре заставили меня стыдиться того, что я знала немного больше, чем мои сверстницы. Нет ничего более обыч­ ного, чем смешение знаний и педантства <...> столь приятной в женщинах образованности с глупым педантством недоучек. Лучшим способом унизить меня было сообщить другим, что я досконально знаю историю, географию, что к тому же я немного знакома с мате­ матикой, естественной историей, физикой, что я говорю по латыни — о! латынь доводила меня до крайности: я видела, как па меня с любо­ пытством посматривали, как перешептывались, пожимая плечами, и я, заливась краской, дрожала от досады при мысли о том, какой смешной я выглядела в глазах света» (ІО.Крюденер. Альжита, 1802- 1805 // Баронесса Крюденер. Неизданные автобиографические тек­ сты. М., 1998, с. 44-45).
182 в отношении этих «анекдотов» — идеологизированному коммента­ рию Ю. М. Лотмана противостоит спокойное, чисто смысловое (се­ мантическое), хотя и не полное, разъяснение Н.Л.Бродского: «Во времена Пушкина анекдот был особым литературным жанром. Это была краткая „прозаическая повесть" о малоизвестном историческом явлении, сообщающая какую-либо характерную, своеобразную черту исторического деятеля» [Бродский 1950: 57]. В действительности, как справедливо толкует анекдот «Словарь языка Пушкина», это «1. Небольшой занимательный рассказ», и «2. Происшествие, случай» [I, 41]. И ни в том, ни в другом значении анекдот никак специально не связан ни с жизнью «двора», ни тем более с «пикантностью». А вот, в дополнение к приведенным Бродским книжным иллюстрациям и для уточнения значения этого слова, примеры его живого упот­ ребления, развеивающие все подозрения по части «двора» и «пикант­ ности»: «Твоя статья о нем <Баратынском> мне нравится. Но надоб­ но подробностей — изложения его мнений — анекдотов, разбора его стихов...» (А. С. Пушкин — П. А . Плетневу, 16 февраля 1831г.). «Вот тебе анекдот о моем Сашке. Ему запрещают <„.> просить, чего ему хочется. На днях говорит он своей тетке: Азя! дай мне чаю: я просить не буду» (А С. Пушкин — П . А . Плетневу. 27 мая 1836 г.); «А все тебе надобно благодарить Государя, столь щедрого и милостивого. Мы все были тронуты анекдотами о Государе, Как не быть благословению Божиему над ним? Глядя на него, станешь и мать уважать, и жену любить, и бедным помогать!» (А Я. Булгаков — К .Я. Булгакову, 30 мар­ та 1828г.// Русский архив, 1901, кн. 4, вып. 10, с. 138). Тоже во множе­ стве литературных текстов. Ср.: «Владимир Лукьянович во все время стола был очень мил и говорлив, читал несколько шарад <...> Потом рассказывал о своем знакомстве с разными сочинителями и другими известными лицами, все его анекдоты были очень любопытны, так что, как признавалась Марья Ивановна, она и не заметала, как про­ шло время...» (В. Ф . Одоевский. Княжна Зизи (1839) // В. Ф. Одоев­ ский. Последний квартет Бетховена. М., 1982, с. 156). Что касается противопоставления «хронологической пыли» и «дней минувших анекдотов», то оно, может быть, глубже, чем это кажется на первый, поверхностный взгляд. Ср. удивительное своим сходст­ вом с пушкинским и проясняющее его развернутое высказывание Батюшкова: «Нет, не возможно читать русской истории хладнокров­ но, т. е . с рассуждением. — Я сто раз принимался: все напрасно. Она делается интересною только со времен Петра Великого. Подивись, подивимся мелким людям, которые роются в этой пыли. Читай рим­ скую, читай греческую историю, и сердце чувствует, и разум находит пищу...». И далее сочувственно цитирует Руссо: «Не давайте обма-
нуть себя тем, кто утверждает, что историей, наиболее интересной для каждого, является история его страны. Это не верно. Есть стра­ ны, историю которых немыслимо даже читать, не будучи дураком...» (письмо Н. И .Гнедичу, 1 ноября 1809г. // К .Н .Батюшков. Избран­ ные сочинения. М., 1986, с. 340-341). При этом нужно иметь в виду, что отношение Онегина к русской истории как к «хронологической пыли» было, как свидетельствует цитированное письмо Батюшкова, общим для большей части русского образованного общества этой эпохи. Оно складывалось еще в до-карамзинский период рус­ ской исторической науки и могло кардинально измениться лишь с выходом первых восьми томов «Истории государства Российского» (2 февраля 1818 г.) . Ср. высказывание Жуковского (за два года до этого культурного события): «Недавно провел я у него <у Карамзи- на> самый приятный вечер. Он читал нам описание взятия Казани. Какое совершенство! И какая эпоха для русского появления этой ис­ тории! Какое сокровище для языка, для поэзии, не говорю уже о той деятельности, которая должна будет родиться в умах. Эту историю можно назвать воскресителем прошедших веков бытия нашего наро­ да. По сию пору они были для нас только мертвыми мумиями, и все истории русского народа, доселе известные, можно назвать только гробами, в которых мы видели лежащими эти безобразные мумии. Те­ перь все оживятся, подымутся и получат величественный, привлека­ тельный образ. Счастливы дарования, теперь созревающие! Они нач­ нут свое поприще, вооруженные с ног до головы...» (письмо И. И. Дмит­ риеву, 18 февраля 1816 г.) . И об этом же в ярких словах Вяземского: «Тогда <в первое десятилетие века> Россия не была еще отыскана: История Карамзина не была еще обнародована. К стыду и к сожале­ нию, должно нам признаться, что мы все худо знали отечество свое и его историю. Любовь к отечеству была у нас, так сказать, отвлечен­ ная...» (П.Л .Вяземский. Сергей Николаевич Глинка, 1847// П.Л.Вя­ земский. ПСС. СПб., 1879, т. И, с. 337). 183 Слово бытописание, вследствие кажущейся прозрачности его соста­ ва, представляется общепонятным и общедоступным и не останавли­ вает внимания комментаторов. Его обходят молчанием и Бродский, и Набоков, и Лотман. Между тем прозрачность эта обманчива: быто­ писание в пушкинскую эпоху — это не «описание быта», не «этно­ графия», как иногда ошибочно думают (ср. именно такое понимание в работе [Листов 2000: 83]), а «описание истории», «историческое описание», «история». Ср.: «Сии справки и показания войдут в состав материалов, коими новый Квинт-Курций воспользуется для быто­ писания нового завоевателя» <Наполеона> (П.Л .Вяземский. О раз­ боре трех статей <...> написанном Денисом Давыдовым, 1825//
П.А .Вяземский. ПСС. СПб ., 1878, т. I, с. 195);«Вскоре по прибытии в Россию он выучился русскому языку и впоследствии написал книгу: Краткое введение в бытописание Всероссийской Империи» [СПб., 1785] (Записки Николая Ивановича Греча, 1849// Русский архив, 1873, кн. 1, вып. 3 -4, с. 244). В словарях это значение справедливо квалифицируется как «книжн. устар.» [Уш.: 1, 214] или «устар.» [MAC: I, 130] и иллюстрируется как раз пушкинской фразой из «Онегина». БАС лее неудачно смешивает эти два значения: «истори­ ческое описание быта, история» [1,125], но с той же пушкинской ил­ люстрацией. Однако «историческое описание быта» — не что иное как «историческая этнография», наука, в пушкинское время еще не существовавшая. И если бытописание — это 'история', то бытописа­ тельный («Посылаю тебе, почтеннейший друг Александр Сергеевич, Историю господина Пугачева, тобою написанную с особенным ис­ кусством; очень сожалительно для меня, что не успел я прочитать се­ го бытописательного отрывка, делающего честь твоему таланту» — В. А . Жуковский — А С . Пушкину, 29 января 1834 г.) и бытописатель- ский — 'исторический' (ср. в черновой рукописи 1-й главы «Евгения Онегина»: «Он рыться не имел охоты / В бытописательской пыли...» [Пушкин 1937/1995: 6, 219 ,8а]), а бытописатель (или бытописец) — 'историк'. Историк, а не этнограф. Это значит, что корень -быт- в со­ ставе всех этих сложных слов входит в них не с привычным для нас значением 'быт (народа)', а с значением 'бытие / жизнь / существо­ вание (народа)', а точнее — 'историческое бытие / историческая жизнь народа'. Ср. пропущенное составителями «Новых материалов для словаря Пушкина» слово быт именно в этом значении в беловой ру­ кописи «Евгения Онегина» (8, V): «И свет ее с улыбкой встретил/ Успех нас первый окрылил / Старик Державин нас заметил /Ив гроб сходя благословил / И Дмитрев не был наш хулитель / И быта русского хранитель / Скрижаль оставя, нам внимал / И Музу роб­ кую ласкал...» [Пушкин 1937/1995: 6, 621]). «Быта русского храни­ тель» — это, несомненно, Н.М .Карамзин, «историограф» (отсюда и «скрижаль»), названный в вариантах такими перифразами, как «ста­ рых дней провозвеститель» и «старых дней благовеститель» [там же: 4 а, 46]. Ср. также это утраченное нами значение слова быт позднее у П.В .Анненкова: «...он <Пушкин> переходил постепенно <...> к объ­ ективности, к историческому и критическому созерцанию, а, наконец, и к задачам, которые представляют для творчества и для анализи­ рующей мысли русский старый и новый быт» (П.В.Анненков. Пуш­ кин в Александровскую эпоху. Минск, 1998, с. 228). И далее: «...еще сильнее томился он мучительною страстью осмыслить современный ему быт, открыть законные причины его явлений, уверовать в его
необходимость и разумность, и, наконец, угадать смысл самой рус­ ской истории, как лучшего оправдания народа и страны» (там же, с. 229). От бытописания как истории народа остается лишь один шаг вверх к истории вообще и, следовательно, к истории чего бы то ни было. Например, к истории языка: «До XII века <...> мы не на­ ходим письменных памятников русской поэзии: все прочее сокрыва­ ется в тумане преданий и гаданий. Бытописания (sic!) нашего языка еще невнятнее народных: вероятно, что варяго-россы (норманны, пришлецы скандинавские) слили воедино с родом славянским язык и племена свои и от сего-то смешения произошел язык собственно русский; но когда и каким образом отделился он от своего родоначаль­ ника, никто определить не может...» (А Бестужев. Взгляд на старую и новую словесность в России // А. Бестужев-Марлинский. Собрание сочинений. М ., 1948, с. 151). К концу третьей четверти XIX в. все эти слова еще сохранялись, но изменили свои значения. Забыл их старые значения, например, и писавший на склоне жизни свои воспоминания граф М. Д . Бутурлин. Для него, как и для всего нового поколения его современников, быт уже только 'современный уклад жизни 7 (жизни, понимаемой как «мы­ шья беготня»), бытописание 'описание быта', а бытописатель или бытописец — автор физиологических очерков. Ср.: «Как этнограф и бытописец не могу не посвятить нескольких слов тогдашним дамским модам» (Записки графа М.Д .Бутурлина, VIII. 1834-1836// Рус­ ский архив, 1897, кн. 2, вып. 8, с. 544). Ср. также у более позднего ав­ тора: «Но стоит Гоголю обратиться к изображению окружающей его среды, к бытописанию современного ему общества — и мгновен­ но <...> искажаются прекрасные черты великого художника» (К. Зай­ цев. В сумерках культуры, 1921 // Заветы Пушкина: Из наследия первой эмиграции. М ., 1998, с. 22). Именно в этом значении исполь­ зовал это слово и В. Э . Вацуро, говоря о том, что «изображение со­ временного быта принадлежит к числу тех проблем, которые, быть может, в наибольшей степени волновали Пушкина-прозаика на про­ тяжении последнего десятилетия его жизни. Следы этого интереса мы находим и в набросках прозаических повестей начала 1830-х го­ дов, и в пометах на полях книги Вяземского о Фонвизине (1832), и в „Путешествии из Москвы в Петербург" (1833-1834), и в „Русском Пеламе" (1835), и даже в неосуществившемся замысле альманаха „Тройчатка", предвосхищавшего „физиологии" 1840-х годов с их ха­ рактерными „разрезами по вертикали" петербургской социальной жизни. Вместе с тем Пушкин никогда не был бытописателем в точ­ ном смысле этого слова; современный быт для него <...> лишь одна из форм исторического бытия общества, интересовавшего его по
преимуществу» [Вацуро 1969: 150]. Но, как должно быть понятно из сказанного выше, на самом деле, если исходить из семантической нормы пушкинского времени, все было как раз наоборот: Пушкин был бытописателем именно «в точном смысле этого слова» и именно потому, что его преимущественно интересовало историче­ ское бытие общества, а не преходящие формы его быта. 184 Поэтому не могу согласиться с утверждением Д. Чижевского, что «Альбом» характеризует Онегина как «гения науки страсти неж­ ной» [Cizevsky 1953:314]. 185 Ср. в «Отрывках» 1823 г. близкий и своим повторением свидетельст­ вующий об особой значимости для Пушкина комплекс — «Улыбка уст, улыбка взоров» [Пушкин 1958: II, 174]. То же, но с вариацией «Улыбка уст, улыбки взоров» в черновой рукописи «Бахчисарайского фонтана» (см.: [Щеголев 1911: 103]) ив стихотворении «Ек.Н .Уша­ ковой»: «В отдалении от вас / С вами буду неразлучен; / Томных уст и томных глаз / Буду памятью размучен...» (1827). Ср. также в отра­ жении у Лермонтова: «Кто прелести небес иль даже след / Небесного, рассеянный лучами / В улыбке уст, в движенье черных глаз, /<...>/ Не отличит от красоты ничтожной, / От красоты земной, нередко ложной...» («Измаил-Бей», 1832). 18(5 Это стандартный светский прием благопристойного при свидетелях назначения свиданий по принципу sapienti sat. Ср.: «Он был непо­ стижим, холоден, невнимателен <...> никогда не должно было испы­ тывать его и оставлять ему что-нибудь на догадку. „Я ужо буду там, я завтра поеду туда и — эти слова гибли, как не при нем сказанные...» (КФ.Павлов. Маскарад, 1835// Н.Ф.Павлов. Сочинения. М., 1985, с. 92. — Курсив автора. — А. П .). 187 Ничего не говорящее современному, даже высокообразованному, чи­ тателю, это имя для современников Пушкина было так же значимо, как, например, литературные имена Дельфины, Кларисы или Юлии. За ним стоял характеристически яркий образ героини мольеровского «Мизантропа» («Le misanthrope», 1666), первая постановка которого в Москве на языке оригинала состоялась еще в 1783 г. Вскоре появился первый русский перевод этой комедии («Мизантроп, или Нелюдим». Комедия Ж.- Б. Мольера / Пер. И.П.Елагина. М, 1788), где Сели- м е и а — в соответствии с общей практикой перевода как «преложе- ния на русские нравы» — была переименована в Прел ее тину. Одну из постановок елагинского «Мизантропа-Нелюдима», где роль Селимены-Прелестины исполняла «прекрасная комическая актри­ са» М. И. Вал(ь)берхова, видел Пушкин («Мои замечания о русском театре», 1820 [Пушкин 1958: VII, 10 <текст>, 652 <комментарий>]). Позднее «прелестно и верно перевел Мизантропа» Ф. Ф . Кокошкин,
что счел нужным отметить в своем «Взгляде на старую и новую сло­ весность в России» А. Бестужев («Полярная звезда на 1823 г.»), а В. Л . Пушкин записал позднее, что «Мизантроп» (вместе с «Тартю­ фом») «превосходнее всех нынешних трилогий» (В.Л .Пушкин. За­ мечания о людях и обществе, 1826// В.Л .Пушкин. Стихи. Проза. Письма. М., 1989, с. 192). Роль Селимены в одной из постановок «Мизантропа» в этом новом переводе в 1823 г. исполняла А. М . Ко­ лосова, и имя ее героини Пушкин ввел (взамен «Мельпомены») в но­ вую редакцию своего послания П. А. Катенину (1821г.): «Кто мне пришлет ее портрет, / Черты волшебницы прекрасной? / Талантов обожатель страстный, / Я прежде был ее поэт. / С досады, может быть, неправой, / Когда одна в дыму кадил / Красавица блистала славой, / Я свистом гимны заглушил. / Погибни злобы звук единый, / Погиб­ ни лиры ложный звук: / Она виновна, милый друг, / Пред Селименой и Мойной. / Так легкомысленной душой, / О боги! смертный вас по­ носит; / Но вскоре трепетной рукой / Вам жертвы новые приносит» (ср.: [Путеводитель 1931/1997:353]). Если учесть, что прототипом героини мольеровского «Мизантро­ па» была «царица куртизанок», великая Нинон де Ланкло (см. об этом подробнее в [Сомов 1999: 335]), что то же имя носила героиня коми­ ческой оперы Н. д'Алейрака «Любовник-статуя» — «L'Amant-statue» (1781) (С.П.Жихарев. Записки современника. I . Дневник студента. Л., 1989, с. 257, 309), будет ясно, какой женский образ и какая судьба стояли за именем Селимены для Пушкина и его современников, и, следовательно, мы сможем себе представить всю яркость и сугге­ стивную силу этого забытого нами культурного имени. Отсюда его эталонная функция в интерпретации и оценке других женских образов сходного человеческого типа. Так, выступив­ шие единым фронтом против А А Шаховского «арзамасцы» Д. В . Даш­ ков, Д. Н. Блудов и П. А . Вяземский использовали имя мольеровской Селимены для дискредитации образа Лелевой в комедии «Ли­ пецкие воды»: «...сколь удачно заставили свою несравненную Сели- мену повторять слишком известные стихи известного недоброжела­ теля вашего...» (Д.В.Дашков. Письмо к новейшему Аристофану, 1815 [Арзамас 1994: 1, 245 <текст>, 531 <комментарий>); «...Здесь была какая-то Графиня Л***, которая хотела выдавать себя за особу лучшего общества; сперва добродушные жители и поверили было ей, но узнав­ ши ее короче, увидели в ней скучную болтунью, неудачную подража­ тельницу Селимены Молиера, самозванку-кокетку, записавшуюся в кокетки, вопреки природе, не одарившей ее ни прелестями, ни умом, нужными для успехов в мастерстве, ею избранном...» (П.А . Вяземский. Письмо с Липецких вод, 1815// Арзамас 1994: 1, 248); «...и вещал
мне призрак: „...И подражай Молиеру, и никто не узнает Молиера, и превращай тонкое в грубое, и забавное в сонное, и Селимену в зна­ комку Буянова"» (Д. Н . Блудов. «Видение в какой-то ограде», 1815 // Арзамас 1994: 1,264). Ср. также в письме П. А Вяземского А. И . Тур­ геневу 18 ноября 1815 г.: «И в самом деле: можно ли было ожидать от Шутовского подобной плоскости, хотя и возвышен он на чреде пло­ ских. Что за кокетка — курва?..» (Арзамас 1994:1,303). В доме какой же Селимены назначила H и н а — R. С. свидание Онегину? Была ли это актриса, исполнявшая роль Селимены в «Мизантропе» Мольера? Маловероятно. В этом случае (поскольку де­ ло происходило на рубеже 1810-1811 гг.) она скорее всего была бы на­ звана по-елагински Прелести ной. По-видимому, мы имеем здесь дело с уподобительным — через сравнение (см., например, сравнение адресата пушкинского стихотворения «Кокетке» 1821 г. с «просто­ душной Аньесой», героиней комедии Мольера «Школа жен») — применением яркого значимого литературного имени, которое, укрепившись (так же, как это произошло и с именем Ни­ на), получило новую функцию — функцию условного свет­ ского имени. И если так, то это значит, что R. С . намеревалась быть у такой же, как она сама. «Скажи мне, кто твой друг, и я скажу, кто ты». Более того. Это условное имя было поднято Пушкиным до высшего уровня обобщения. В тексте рассматриваемой онегинской записи Селимена — это не только и не просто имя прекрасной, образованной и умной женщины совершенно определенного типа: соблазнительницы, живущей при­ хотями ума, души и тела, свободной от предрассудков, пренебрегаю­ щей общественным мнением и балансирующей на тонкой грани при­ личия и скандала. Это символ изысканного литературно-эроти­ ческого салона в духе культуры высокого французского рококо ХѴШ в. с его манящей интеллектуальной атмосферой, исполненной тончайшей любовной отравы, или (по слову Баратынского в «Бале») «заразы», гу­ бительной для юной души. R . С . знала, куда пригласить своего избран­ ника, чтобы подготовить его к предопределенному ею будушему. 188 Ср. хвастливое сообщение героя «Романа в письмах» (1829) Вла­ димир а** в письме «своему другу»: «Здесь <„в чужой деревне", ку­ да он приехал, чтобы уговорить свою возлюбленную возвратиться в Петербург, мой успех превзошел мои ожидания (что много значит). Старушки от меня в восхищении, барыни ко мне так и льнут <...> Мужчины отменно недовольны моею fatuité indolente, которая здесь еще новость. Они бесятся тем более, что я чрезвычайно учтив и бла­ гопристоен, и они никак не понимают, в чем именно состоит мое ш- хальство — хотя и чувствуют, что я нахал» [Пушкин 1950: 6, 73]. —
Та же поверхностная структура, но какие глубокие различия! Там — неопытный мальчик в большом петербургском свете, тогда как здесь — петербургский лев во всеоружии светского опыта среди провинци­ альной, мелкопоместной публики. Предполагать, что «в обществе Ла­ риных, Пустяковых и прочих уездных помещиков Онегин, вероятно, вел себя так же, как и похожий на него Владимир» [Шарыпкин 1978: 120), нет решительно никаких оснований. 189 Любопытно, что этот ход — и именно в качестве приема обольщения героя и овладения им — использует «С осо­ бенным уменьем дам / Великосветских баронесса», героиня воссоз­ дающего события 40-х гг. романа в стихах Я. Полонского «Свежее преданье», оставленная автором без имени, но всем своим обликом и образом действий — воплощенная Нина. Она прекрасна собой («Ка­ кая пена / Морская, взбитая волной, / Сравнится с млечной белизной / Ее роскошных плеч и шеи»), она «...Мила, / Как бес; но похитрее беса», она царица бала, и она выделила Камкова, философа и поэта-ро­ мантика, который «Стал баронессе тем приятен, / Что был и прост и непонятен: / Ей нравиться не прилагал / Он ни малейшего стара­ нья, / А потому и привлекал..,». «И сдержанное нетерпенье / В ней истощилось — перешло / В тревожный сон, недоуменье / В желанье дерзкое — назло / Всему, во что бы то ни стало, / Им овладеть...» . Отсюда ее ревность («...скромный наблюдатель мой / Решительно не замечает, / Как от него близка гроза / И чьи ревнивые глаза / За ним давно следят на бале...») и попытка привлечь его к себе: « — Вы не хотели увлекаться. / И не хотели танцевать, / Я, — надо правду вам сказать, — / Вас изучаю... — Много чести. / — Нет... уверяю вас без лести, / Что вы предобрый человек, / Но, знаете! — больной наш век / Вам повредил, — ваш ум озлоблен / И сердце спит, — не грех ли вам?» (1861). Текст онегинской записи под No 6, передающей обра­ щенные к Онегину слова R. С, будет почти буквально воспроиз­ веден в романе Тургенева «Отцы и дети» (1861-1862) в диалоге Одинцовой и Базарова во время его второго визита в Николь­ ское: «— Вы знаете, что я вас боюсь... и в то же время я вам дове­ ряю, потому что, в сущности, вы очень добры...» (XXVI). Это тем более важно, что речь здесь должна идти не просто и не только о за­ имствовании частного пушкинского мотива Тургеневым. Таких за­ имствований в тургеневском романе достаточно много. Можно со­ поставить хотя бы «белянки черноокой младой и свежий поцелуй», достававшийся «порой» Онегину (4, XXXVIII, XXXIX), и едино­ жды вырванный Базаровым поцелуй Фенечки (XXIII). За по­ добными частностями на самом деле стоит нечто гораздо большее: заимствование и переработка целостной схемы образа главного героя
и всей структуры жизни его души и сердца. Подлинную сущность Базарова понял и блистательно объяснил впервые М. П. Еремин в работе «Базаров: гибельна перепутье. Наблюдения и разборы» (Мос­ ковский вестник, 1992, No 1, с. 267 -304), однако он не задумывался об онегинских корнях образа столь проницательно истолкованного им тургеневского героя. 190 Пушкин, в отличие от Онегина, достаточно хорошо знал латынь [Покровский 1939: 54], знал и этот латинский оборот, активно и творчески пользовался им (ср. в эпиграмме на «Благонамеренный»: «...Ни мне, ни площадному шуту / Не удалось прикрыть своих про­ каз: / Он по когтям узнал меня в минуту, / Я по ушам узнал его как раз» — «Ex ungue leonem», 1825) и, как следует из сказанного, соз­ дал на его основе художественный прием. Ср. извест­ ное его стихотворение «Узнают коней ретивых...» (1835). Ср. также аллюзию на цитированные выше строки Пушкина в адресованном ему письме Сомова от 31 августа 1831г.: «В 13-м No Телескопа на­ печатана статья презабавная <...> Сочинитель, кажется, псевдоним: Я по зубам узнал его тотчас...» [Пушкин 1941: XIV, 217]. 191 Ср. тот же оборот — «влюбленная толпа» — с нередкой в поэтическом языке пушкинской эпохи транспозицией приименного родительного определительного (< толпа влюбленных) у Баратынского: «Не осле­ плен я Музою моею: / Красавицей ее не назовут, / И юноши, узрев ее, за нею / Влюбленною толпой не побегут» («Муза», 1829). 192 Можно предполагать также, что тождество R. С . — Венеры Невы и Нины Воронской — Клеопатры Невы дополнительно свидетельству­ ется анаграммной связью их имен и именований: имена Венера и Во- ронская обнаруживают единый консонантный комплекс (ВНР — ВРН), а в именовании Клеопатра Невы содержится полная анаграм- м а имени Венера. Ср. гипотезу Р. Шульца о том, что в именовании героини «Пиковой дамы» — графини Анны Федотовны сокрыта не­ полная анаграмма имени Венера (ср. ее светское именование — la Vénus moscovite <Венера Московская>) и одновременно полная анаграмма эквонимаЯенерт/ — имени древнегреческой богини любви Афродиты [Шульц 1985:119]. В пользу этого предположения (помимо иных — содержательных — аргументов автора) говорит прежде всего резкая социально-стилевая дисконкордация высоких личного и титульного имен, с одной стороны, и низкого (начинающегося отрицательно экс­ прессивно окрашенным [ф]) отчества — с другой (графиня Анна <-> Фе­ дотовна), что исключает мысль о случайности их выбора в составе этого — лишь единожды! — употребленного именования. Тем бо­ лее, если учесть несомненную намеренно организованную конкорда- цию первозначений имени и отчества графини. Если Анна — 'благодать'
(др.- евр.), что неоднократно обыгрывалось Пушкиным и его совре­ менниками (см. примеч. 17), то Федотовна (< Федот < др. - гр. TeoSo- тос) - 'богоданная'. Она, таким образом, 'благодать богоданная', и это двойная 'благо-бого-данность' органически входит в ряд парных единств в антропонимическом пространстве «Пиковой дамы». Ср. такие отмеченные Шульцем пары, как Поль и Полина, Германн — Сен-Жермен [Шульц 1985: 117]), к которым можно было бы приба­ вить еще структурную пару Lebmn и Leroy, члены которой одновре­ менно входят в две другие пары, связанные семантически: Lebmn — 'брюнетка' и 'пиковая дама', с одной стороны, и Leroy — 'король' — la Reine 'королева' — с другой, что вполне соответствует «принципу уд- воения/двоичности» как конструктивному принципу организации текста «Пиковой дамы» (ср. [Альми 1989; Шмид 1998]. Более того, — если исходить из высокого церковно-религиозного значения имени благодать 'ниспосланная свыше благая сила', то проливается допол­ нительный свет на слова графини, обращенные к Гер манну при ее посмертном ночном явлении ему: «Я пришла к тебе против своей воли, — сказала она твердым голосом, — но мне велено исполнить твою просьбу...» (Пиковая дама, V). Тот, кто послал ее, повелев исполнить просьбу Гер манн а, — это, конечно, граф Сен-Жермен, его мистический двойник, каббалист и чернокниж­ ник, или, может быть, тот, кому он служил. 193 Достаточно сослаться на записи бесед А. О . Смирновой-Россет с ее платоническим возлюбленным Н.Д .Киселевым («Кисе», «Киска», «Кисель»), чтобы убедиться, насколько свободно шло между ними обсуждение широкого круга проблем, связанных с физиологией те­ лесного «низа». Она могла ему рассказывать последние подробности о течении родов, о рвотах, кровотечениях, отхождении околоплодных вод, о состоянии ее стула, сравнительных достоинствах подтирок и т. п ., а он, в свою очередь, мог ей признаться в том, что ему свойст­ венно «издавать дурной запах». Ср., например, одну из таких бесед: «— Киселев, не смейтесь так, и из предосторожности подите в мою комнату. Можете воспользоваться моим горшком, — Пойду с удо­ вольствием. Я заметил там что-то маленькое, это собственное? — Ко­ нечно, я никогда не пользуюсь бумажками, вы знаете, что жесткие бумажки очень опасны; есть английская бумага, которую я вам сове­ тую употреблять...» [Смирнова-Россет 1989:478]. т По мнению Т. Шоу, слова Ленского о плечах, груди и душе «на­ чинают отдавать сомнительным вкусом» и свидетельствуют о том, что он «становится слишком уж приземленным» [1996: 128]. Напро­ тив, О. Н . Скачкова видит в них «забавное в своей серьезности пере­ числение достоинств возлюбленной» [Скачкова 1987: 37].
195 В. А . Соллогуб писал о ней: «У Елизаветы Михайловны были знаме­ нитые своею красотою плечи; она, по моде того времени, часто их по­ казывала — и даже сильно их показывала» (В. А. Соллогуб. Воспоми­ нания. СПб., 1887, с. 133). Отсюда приписываемая Пушкину эпи­ грамма: «Лиза в городе жила / С дочкой Долинькой, / Лиза в городе слыла /Лизой голенькой; / У австрийского посла / Ныне Лиза en gala: / Не по-прежнему мила, / Но по-прежнему гола» [Письма 1928: II, 250]. 196 В этой связи заслуживает внимания ироническая картинка И. Мят- лева: «В кучу собрался народ / Перед статуей Венеры: / Дамы тут и кавалеры, / И мамзелей и ребят / Множество, и все глядят, / Как шалунья подымает / Се шемиз и выставляет, / Что должно бы быть секрет. / Неприлично, е се бет! / <...> / Древние что представляли! / Их за это не ругали, / А напротив: похвала / И теперь им пур села; / А у нас так толки, речи, / Ежели раскроешь плечи, / Перейдешь не­ множко грань, / Осуждение и брань... / А ее не осуждали...» (Сенса­ ции и замечания госпожи Курдюковой за-границею, дан л'этранже. Италия. М ., 1894, т. III, с. 218. — Курсив Мятлева, полужирный мой. — Л. Я .). Ср. в позднейшем описании: « — Скажите, заметили вы, какое вчера на Прасковье Ивановне платье было? — Да, веселенькая ма- терьица. — Нет, я не об этом... а как она декольтировалась! даже. .. Соловкина нагибается к уху матушки и шепчет. — Представьте се­ бе!» (M. Е . Салтыков-Щедрин. «Пошехонская старина»). 197 Ср. тонкое наблюдение Жуковского, который, описывая «Рафаэлеву мадонну» и отмечая, что «в глазах ее нет блистания», объясняет чита­ телям, что «блестящий взор человека всегда есть признак чего-то не­ обыкновенного, случайного», тогда как «для нее <девы Марии> уже нет случая — всё совершилось!» (Полярная звезда» на 1824 год // «Поляр­ ная звезда», изданная А. Бестужевым и К. Рылеевым. М.; Л., 1960, с. 425). 198 О своего рода ритуальном характере этого действия ср. наблюдение (или отклик на пушкинские строки?) А. Ф . Вельтмана, не без обыч­ ной для него иронии писавшего о том, как «необходим» «для девуш­ ки, у которой должна быть замещена пустота сердца хоть чем-ни­ будь, если не кем-нибудь», «хотя <6ы> услужливый подни мат ел ь платка с полу» («Сердце и думка», 4. X. 1838). 199 Ср. также: «Из камер-пажей „половины" Марии Федоровны двое ка­ ждое утро отправлялись во дворец. <,..> Служба камер-пажа заклю­ чалась в том, чтоб при выходах, при парадных обедах, фамильных или с гостями, на балах и прочих собраниях, неотступно находиться при той особе царской фамилии, к которой он назначен; причем ка­ мер-паж заранее снабжается из „камеръюнгферской" некоторыми ве­ щами — шалью, фишью и т. п.» (А. С. Гангеблов. Из воспоминаний // Русский архив, 1886, кн. 3, вып. 9, с. 193).
200 Ср. в текстах двух из одиннадцати русских народных песен, переве­ денных Пушкиным на французский язык для французского писате­ ля Лёве-Веймара в июне 1836 г.: «Соболь с куницею играет, / Моло­ дец с девицею гуляет...» и «Л в пустой равнине соболь с куницею игра­ ет. Вот так же и мой милый играет теперь с другой...» [Пушкин 1997:17,427,431]. 201 В марте 1914 г. на эти стихи А. Ахматовой откликнулся «шуточным мадригалом» Н. В . Недоброво (1882-1919): «Не напрасно вашу грудь и плечи / Кутал озорник в меха / И твердил заученные речи... / И его ль судьба плоха! / Он стяжал нетленье без раздумий, / В пору доса­ дивши вам...» (цит. по: Р. О. Тименчик, А.В .Лавров. Материалы А. А . Ах­ матовой в Рукописном отделе Пушкинского Дома // Ежегодник Ру­ кописного отдела Пушкинского Дома-1974. Л ., 1976, с. 63). 202 Замечу, что этот самый «черный соболь» на «блистающих плечах» «Венеры Невы», каким бы невероятным ни казалось это предположе­ ние, был, по-видимому, запрограммирован уже эпиграфом к 1-й гла­ ве из «Первого снега» Вяземского (1819), текст которого (Пушкин знал его наизусть!) содержит почти все основные моти­ вы пушкинского романа: и раннюю «нам изменившую лю­ бовь», и «обман бесчеловечный», и «сердечную тоску» (не скуку!), и «истощение» «чувств», и «безжалостный урок», и «след угаснувшей мечты», и многое, многое другое, в том числе и «сребристую пыль», которая ляжет потом на бобровый воротник Онегина, и «соболь», который «на тебе чернеет и блестит». 203 Ср.: «Я гулял по бульвару и вижу карету; в карете барыня и барин; на барыне салоп, на барине шуба, и на место галстуха желтая шаль. „Стой!" И карета „стой". Лезет из колымаги барин. < .. .> Кто же ле­ зет? Карамзин!..» (К.Н.Батюшков — Н.И.Гнедичу, февраль 1810 г.); «Пули сшибали султан с его шляпы, ранили и били под ним лоша­ дей, он не смущался: переменял лошадь, закуривал трубку, поправ­ лял свои кресты и обвивал около шеи амарантовую шаль, которой концы живописно развевались по воздуху <...> Это был генерал Ми- лорадович...» (Ф.Я.Глинка. Очерки Бородинского сражения// 1812 год в русской поэзии и воспоминаниях современников. М., 1987, с. 333). То же и у самого Пушкина: «Тройка подъехала, и проезжий в черкес­ ской шапке, в военной шинели, окутанный шалью, вошел в комнату, требуя лошадей» (Станционный смотритель, 1830); «Он <импрови- затор> понял, что между надменным dandy, стоящим перед ним в хохлатой парчовой скуфейке, в золотистом китайском халате, опоя­ санном турецкой шалью, и им, бедным кочующим артистом, в истер­ том галстуке и поношенном фраке, ничего не было общего» (Еги­ петские ночи, 1835).
204 Ср., например, в журнале «Молва» за 1831 г.: «Белая кашемировая шаль, черные прюнелевые ботинки» (No 16, с. 8); «Появилось много шалей из кашемировой ткани» (No 19, с. 16). В этой связи необходимо исправить одну ошибку, допущенную нашими словарями. Фиксируя как единичное у Пушкина прила­ гательное шалевый («К чему им сукны Альбиона / И пышные чехлы Лиона / На модных креслах и столах, / И ложе шалевое в спаль­ ней?»), «Словарь языка Пушкина» толкует его как «Покрытый ш а - лью — особого сорта шерстяной тканью» [IV, 962]. Однако у Пуш­ кина есть еще «шалевый платок» («Тогда б в сердечном восхищенье / Рассыпался на грудь под шалевый платок.»» — «Красавице, которая нюхала табак», 1814), и, как свидетельствуют тексты пушкинской эпохи, эта «особого сорта шерстяная ткань» обозначалась не словом шаль, а несклоняемым именем — шали (с ударением на последнем слоге). Ср., например, в той же «Молве» за 1831 г.: «Платье из каше­ мирового шали, серого цвета, набивное лиловыми колокольчиками с зеленью...» (No 17, с. 15); «Для прогулок более употребительные пла­ тья делаются из Шали кашемирового и Бенгальского фулара...» (там же, с. 16). Ср. также случай употребления обоих имен — шали и шаль в одном тексте: «Употребительнейшие материи: моаре и шали. Пла­ тья из них вообще шьются с пелеринами, у которых концы длинны. Оне заменяют шаль...» (Молва, 1832, 27 мая, No 43, с. 171). Понятно поэтому, что в следующем примере из повести Н. Ф . Павлова («Аук­ цион», 1834): «Княгиня была в белом платье и в голубом переднике из шали» (Я. Ф.Павлов. Избранные сочинения. М., 1989, с. 50) сле­ дует читать «из шали». Впрочем, шаль и шали не различали иногда и в пушкинское время. Ср. основанное на смешении этих паронимов комическое недоразумение в гротескном диалоге двух провинциаль­ ных дам у Вельтмана (1838): «— Ах, боже мой, да нарядитесь хоть в парчу, кто вам будет завидовать! — В парчу — не в парчу, а жаль, что не успею сшить платье из шали: теперь в моде шалевые платья. — Слиш­ ком богато испортить шаль на платье! — Муж купит новую. У меня шаль бур-де-суа новехонька...» («Сердце и думка». М., 1986, с. 48). — Комментаторы оставили это место без разъяснения. 205 Задолго до г-жи Мармеладовой прославилась как исполнительница «танца с шалью» баронесса Ю. Крюденер, изображенная в романе ма­ дам де Сталь «Дельфина». Сам танец поэтому стал называться «тан­ цем Дельфины» [Гречаная 1998:9,158]. 206 В этой-то шали видели H. Н. Пушкину вскоре после свадьбы. Как вспоминал А О. Россет (брат А. О. Смирновой-Россет), «летом 1831 г. в Царском селе многие ходили нарочно смотреть на Пушкина, как он гуляет под руку с женою, обыкновенно около озера. Она бывала в бе-
лом платье, в круглой шляпке, и на плечах свитая по-тогдашнему красная шаль» (Русский архив, 1882, No2, с. 245). 207 Эта запись, в свою очередь, заставляет вспомнить восклицание юного Густава де Линара, героя романа Ю. Крюденер «Валери»: «Увы, буду ли я когда-нибудь любим!» — восклицание, открывающее гипотети­ чески восстанавливаемое исследователями любовное письмо Пуш­ кина А. П. Керн, которая должна была прочесть его, пользуясь пуш­ кинскими карандашными и ногтевыми пометами на страницах пере­ данной ей книги [Вольперт 1998:60-67]. 208 Ср. в письме Дантеса Геккерену от 2 февраля 1836 г.: «У меня более, чем когда-либо, причин для радости, ибо я достиг того, что могу бы­ вать в ее доме» (цит. по: [Казанский 1937: 223] — Курсив мой. — А. П .) . Ср. об этом же у А. Н.Майкова: «Потом услышите случайно, / Что ваша милая Мими / Являлась в маскараде тайно / И с незнакомыми людьми, / Особенно с одним гусаром, / Ходила под руку и с жаром / С ним говорила; и потом / Он втерся кое-как в их дом; / И поутру, как мужа нету, /Являться к ней с визитом стал...» («Барышне», 1847). 209 Известно, например, насмешливое отношение современников к сена­ тору, директору Департамента внешней торговли, М. А . Обрескову (1764-1842), который отличался необыкновенным женолюбием, «всю жизнь прельщениями и деньгами соблазнял невинность» и, чтобы нравиться женщинам, злоупотреблял белилами и красил во­ лосы: «искусственная белизна лица его спорила с ис­ кусственной чернотой его волос» (Ф. Ф. Вигель. Записки. М., 1928, ч. 1, с. 215). В . Л. Пушкин, с увлечением сообщающий П. А Вя­ земскому московские новости, рассказывает, в частности, об «одном» Степнииском, который «сердит чрезвычайно на Ивана Ивановича <Дмитриева> и на него мне жаловался. <.. .> Лафонтен наш смеялся над его париком, крашеными бровями и пр.» (10 апреля 1819 г. // Ва­ силий Пушкин. Стихи. Проза. Письма. М., 1989, с. 249). Ф . В. Ростоп­ чин, рассказывая о своих «антипатиях» («я не любил глупцов и него­ дяев, женщин-интриганок, разыгрывающих роль добродетели; на меня неприятно действовала неестественность, я чувствовал <...> отвра­ щение к крысам, ликерам, метафизике, ревеню; ужас перед правосу­ дием и бешеными животными»), включает в их реестр также «жа­ лость к накрашенным мужчинам» («Мои записки, написанные в десять минут, или Я сам без прикрас», XI, 1823// Ф.В.Ростопчин. Ох, французы. М ., «Русская книга», 1992, с. 223), и с тем же чувством го­ ворит о них в своем «апологе» «Старики, или Остров Панхаи» (1824) В. Ф. Одоевский: «...слышу ли старика, порицающего ученость, по­ тому что сам не имеет ее <...>; — вижу ли старика, который хочет обмануть время не приобретением познаний, но подкрашенными воло-
сами, — их невежество и слабоумие не возмущают меня более; я вспо­ минаю о своем видении и спокойно говорю себе: „Это старик-мла­ денец"» (В. Ф . Одоевский. Последний квартет Бетховена. М., 1982, с. 353). В эти же годы предметом насмешек современников стал И. А. На­ рышкин, который был «претендентом на неувядающую молодость» и «чернил волоса и брови» (Записки графа М. Д. Бутурлина 1838-1839 // Русский архив, 1901, кн. 3, вып. 9, с. 108). И сам Пушкин, восхищаясь посланием Н. М .Языкова «Д. В .Давыдову» (1836), с добродушной усмешкой писал автору об адресате этого стихотворения: «Наш боец чернокудрявый окрасил было свою седину, замазав и свой белый локон, но после Ваших стихов опять его вымыл — и прав» (14 апреля 1836 г.) . И у него же: «— Мне хотелось бы влюбиться в Р., — сказала ему <Минскому> Зинаида. — Какой вздор! — отвечал он. Охота вам свя­ зываться с человеком, который красит волоса и каждые пять минут повторяет с упоением Quand j'étais à Florence...» («Гости съезжались на дачу», 1 ,1828 -1830). 210 Впрочем, и самому Пушкину в ситуациях, подобных онегинской, да­ леко не всегда удавалось сохранять непредвзятость оценок. Во вся­ ком случае к графу Воронцову — «лорду Мидасу», как он назван в цитируемом ниже тексте, — Пушкин относился крайне пристрастно: «Он не хранил в своем запасе / Глубоких замыслов и дум; / Имел он не блестящий ум, / Душой не слишком был отважен; / Зато был сух, уч­ тив и важен» («Не знаю где, но не у нас...», 1827-1828). — Совпаде­ ния с онегинской характеристикой мужа R. С . совершенно очевидны. 211 Ср. то же, но вполне естественное телодвижение в иной си­ туации—при утрированном поклоне: «[Муж] Поручикмой был, впрочем, славный малый: / Пехотный франт, развязный и уда­ лый, / С размашкой и поднявши плечи, он / Умел отвесить барышням поклон...» (Сирота, 1833-1834// В .К .Кюхельбекер. Сочинения. Л., 1989, с. 148). 212 Если же забыть об этом «родстве» и «дружбе», то можно написать о строфе XXII, например, и такое: «Каким-то Дон-Жуаном не к месту и не ко времени, из последних сил пытающимся добиться желаемого, вызывающим сострадание, но в какой-то степени и смешным выри­ совывается здесь герой романа» [Хализев 1987:46]. 213 Это возражение не снимается и смелой гипотезой К. Эмерсон о том, что все, что происходит в романе после XXXVII строфы, — и стреми­ тельная поездка Онегина по весеннему Петербургу к Татьяне, и его беспрепятственное вторжение в ее будуар, и объяснение с ней, и завершающие эту сцену ее уход и приход мужа, — все это лишь про­ должение онегинских видений, лишь воображаемые события, проно­ сящиеся в сознании грезящего в состоянии между сном и бодрство-
ванием Онегина [Эмерсон 1996: 40-41, сл.] . Принять это предпо­ ложение можно лишь как блистательную игру ума, создающего еще один из «возможных интерпретационных миров», никакого прямого отношения к пушкинскому роману не имеющих (ср.: [Чумаков 19966]). «Быть нельзя!» — говорил сам Пушкин о невероятном. Пушкин был великим мастером в искусстве стирания границ, в том числе и гра­ ниц между сном и явью, но при этом он всегда обозначал полюса, ле­ жащие по обе стороны скрытой границы. Между тем в пушкинском тексте никаких указаний на «сновидность» происходящего в конце 8-й главы романа на самом деле нет. Что касается реальных аргумен­ тов, приводимых американской исследовательницей (отсутствие слуг на стремительном пути Онегина к будуару Татьяны в доме князя N, обращение Татьяны к Онегину по его фамильному имени как свидетельство внутреннего диалога Онегина с самим собой), то все они, как убедительно показано в ответе С. Б. Проку- дина [1996], не выдерживают критики. К приведенным в этой работе литературным фактам и, в частности, по поводу невероятного — в глазах К. Эмерсон — беспрепятственного проникновения Онегина в дом Татьяны, можно прибавить достоверные жизненные свиде­ тельства современников: «Имел я поучительный урок. Князь П. А . Зу­ бов жил уже не в Зимнем дворце, мало кто поэтому и знать любопыт­ ствовал, в живых ли его светлость обретается... Репнин послал доло­ жить ему о военном совете <...> Жил он в доме сестры своей Жереб­ цовой <...> Ни души не нашел я ни на лестнице, ни в передней <...> Князь читал книгу на диване и встал, как я вошел...» (Воспоминания Ф. П . Лубяновского// Русский архив, 1871, кн. 2, вып. 4, с. 148 -149); «Вчера я от скучных каких-то гостей, обедавших у Фаста, уехал к Мамоновой; нашел ее в рубашке. Не моя вина: двери все были от­ крыты, и ни одного человека...» (А. Я . Булгаков — К. Я . Булгакову, 22 августа 1828 г. // Русский архив, 1901, кн. 4, вып. 10, с. 179). «Пе­ реехав реку, он <А. Капнист, арестованный в связи с декабрьским восстанием и освобожденный из крепости> спешил в дом к тетке своей, Державиной; пройдя несколько пустых комнат, он остановился у дверей маленького кабинета, где она сидела; увидав его, она испуга­ лась и закричала: „Алеша, это ты?"» (С.В.Скалон. Воспоминания // [Мемуары 19896: 349]), Именно так, никого не встретив, проник в ка­ бинет Чарского незваный неаполитанец: «Чарский вздрогнул и нахму­ рился. — Кто там? — спросил он с досадою, проклиная в душе своих слуг, никогда не сидевших в передней...» («Египетские ночи», 1,1835). 214 Так, Клейтон видит в ней «the paragon of Russian beauty and, in a sense, symbolic of mother Russia herself» <образец русской красоты и в сущности символ самой матушки России> [Clayton 1985:158].
215 Люди этого и последующих поколений рано взрослели и рано начи­ нали чувствовать себя стариками. Поэтому не приходится удивлять­ ся (ср. [Баевский 1992: 46] тому, что Пушкин называет Ларину-стар­ шую, которой было немногим более сорока, «старушкой» (7, XXII, XXVII). «Une bonne vieille voisine» — «милой старушкой-соседкой» называл он и 43-летнюю Прасковью Александровну Осипову (1781- 1859) (письмо В, Ф. Вяземской в октябре 1824 г.) и 45-летнего баро­ на Геккерена (1791-1884) презрительно именовал «старичком». Со­ рокалетний Тургенев не кокетничал, когда называл себя «стариком». 216 Это понимание было доведено до логического завершения в извест­ ном высказывании П. Антокольского: «В личной судьбе Татьяны как бы воплотилась знаменитая триада самодержавие — православие — на­ родность].. Татьяна оказалась такой же рабой феодально-монархи­ ческого общества, как ее холопка» [1976:18]. — Резкую критику этого взгляда см.: [Хализев 1987: 61]. Высказывались, как известно, и по­ хлеще: «...как я высоко ни ставлю „Онегина", как мне истинною и глу­ бокомысленно-действительною ни кажется развязка его, — все, однако ж, не могу примириться с положением Татьяны, добровольно осуж­ дающей себя на проституцию с своим старым генералом» (В. П . Бот­ кин — В . Г. Белинскому, 22 марта 1842 г. // В . П . Боткин. Литератур­ ная критика. Публицистика. Письма. М., 1984, с. 246). Или так: «Вы знаете, как глубоко любила Татьяна и как ничтожны перед ее любо­ вью прославленные страсти итальянок и испанок <...> Но вот что изумительно: как согласить эту страстность с способностью жертво­ вать страстью <...> Трудно представить себе такую способность к са­ моистязанию и такую терпимость, какими на каждом шагу поражают нас русские женщины. Характер Татьяны в этом отношении спра­ ведливо признан типическим...» (В.Н .Майков. Стихотворения Коль­ цова. Статья вторая (1846)// В.Н .Майков. Литературная критика, Л., 1985, с. 168-169). 217 Дело, таким образом, вовсе не в том, что «Татьяна, не случайно из всего своего окружения выделившая и навсегда полюбившая только Онегина, не распознает — в условной атмосфере светского общества — родственную душу в Онегине» [Недзвецкий 1994:50]. 218 Об одном из вариантов итога такого пути реальной Нины — пуш­ кинской «беззаконной кометы» и «медной Венеры» А. Ф . Закревской (1799-1879) — говорит заслуживающее доверия свидетельство со­ временника: «У графини Закревской без ведома графа даются вече­ ра, и вот как: мать и дочь, сиречь графиня Нессельроде, приглашают к себе несколько молодых дам и столько же кавалеров, запирают комнату, тушат свечи, и в потемках, которая из этих барынь доста­ нется которому из молодых баринов, с тою он имеет дело...» (Из
дневника Л. В . Дубельта за 1854-1855 годы // Новый журнал. М., 1995, No 1, с. 159). Ср. несколько более сдержанный рассказ о тех же двух дамах в воспоминаниях хорошо знавшего дом Закревских в 40-х го­ дах Б. Н. Чичерина (1828-1904) (М., 1991, с. 69). 219 «Братство в дружбе» и «дружба в братстве» — две категории чело­ веческих отношений, которые характеризуют эту эпоху как никакую другую. Ср. в послании С.Т .Аксакова брату А.Т .Аксакову: «Мне дом казался скучен, пуст.../ Тебя везде недоставало./ И дружба братская, любовь / Осиротели будто вновь» — и далее: «Мы были истинно с тобою / Единокровные друзья... / И вот завистливой судь­ бою / Без друга и без брата я / <...> / Прости, храни святую друж­ бу / И братскую ко мне любовь...» («Осень», 1824). И если можно было быть «другом по родству», то можно было стать и «родней по дружбе»: «Федор подвел меня к ней <к своей сестре> и назвал ме­ ня по имени. Она грустно улыбнулась и сказала мне: — Мы с вами уж знакомы. — Я отвечал: — Я вам родня, по дружбе с братьями...» (В.А .Соллогуб. Неоконченные повести, 1843). Все это — свидетель­ ства такой тесной связи между словами друг и брат, что первое вле­ чет за собой другое даже там, где для него, казалось бы, нет вообще никаких оснований: «Так вот тайна Сережи: она графиня, она заму­ жем, а к тому ж и добродетельна; но неужели страсть молодого гвар­ дейца не могла тронуть женского сердца? О нет! Она его уважает, она его даже любит, любит искренно, как бального друга, как мазурочного брата...» (В. А . Соллогуб. Сережа, 1838). 220 Ср. «В „Сцене из Фауста" разочарованный и скучающий герой <...> перекликается с разочарованными байроническими героями молодо­ го Пушкина, со скучающим Онегиным и др.» [Жирмунский 1937: 97]; «В шестой главе романа в стихах скучающий Онегин, подобно Фау­ сту, также оказывается виновником преступления (убийства Ленско­ го)...» [Фомичев 1980: 36]; «Но диагноз болезни оказалось поставить легче, чем определить свое отношение к скучающему страдальцу» [Фомичев 1995: 64]. «Мысль „увидеть Русь" рождается у Онегина под влиянием патриотического" порыва, <...> „мгновенно" овладев­ шего скучающим героем» [Петрунина 1986: 79]; «Это ведь и есть „болезнь века", девятнадцатого века, начавшегося в России скучаю­ щим Онегиным, закончившегося скучными людьми Чехова...» [Лесс- кис 1993: 494]. Или, например: «...пропуск строф XXXIX-XLI в пер­ вой главе <...> соответствует движению невидящего взгляда пресы­ тившегося Онегина, входящего в очередной светский салон» [Федута, Егоров 1999: 105]. То же у зарубежных пушкинистов, называющих Онегина не иначе, как «jadedhero» [Hasty 1999: 9]) или даже «the spleen-stricken parasite» [Clayton 1985: НО].
221 Не более убедительна и попытка другого исследователя подкрепить тезис о «демонизме» Онегина ссылкой на то, что содержащая шутливую его характеристику строка «Свободы сеятель пустынный» в черновом варианте строфы IV 2-й главы не вошла в окончательный текст и стала первым стихом другого произведения («Свободы сея­ тель пустынный, / Я вышел рано, до звезды...», 1823). При этом объ­ ясняется, что «свобода» здесь — «это не либеральная разрешенная свобода социального человека, сочетающаяся с законностью, а другая свобода — беззаконная, антисоциальная, обрекающая своего поклон­ ника на вечное одинокое бегство из упорядоченного и стабильного <...> мира цивилизации. Смысл этой беззаконной свободы — абсо­ лютное своеволие человека перед лицом судьбы...» И поскольку «фундаментальная черта пушкинских героев свободы — их демо­ низм», а «демонизм» может проявляться и как прямое тяготение ко злу, преступлению и смерти (образы Демона, Разбойника и др.), и как романтическая разочарованность — разочарованность в союзе с Дру­ гим, в добре и в жизни...», то «демоничен <и> „свободы сеятель пус­ тынный" Евгений Онегин, губитель и жертва» [Паперный 2000: 138- 139]. При таком подходе понятие «демонизма» размывается и, пре­ вращаясь в «демонизм без берегов», как это всегда бывает при такого рода расширениях, теряет собственное содержание. Вырванная из контекста, изменяет свой смысл и интонацию и строка, с которой начинается эта искусная, но искусственная операция. Ср. первое чет­ веростишие из строфы ХѴІІа главы 2-й беловой рукописи «Оне­ гина» («Какие страсти [чувства] не кипели / В его измученной гру­ ди / Давно ль, надолго ль присмирели / Они проснутся — подожди [только погоди]» - [Пушкин 1950: V, 518; Пушкин 1937/1995: б, 280]) и его слегка измененный вариант, перенесенный в текст поэмы «Цыганы» («Но, боже, как играли страсти / Его послушною душой! / С каким волнением кипели / В его измученной груди! / Давно ль, надолго ль усмирели?/ Они проснутся: погоди» [Пушкин 1957: IV, 212]). Несомненно, что за тождественным буквенным комплексом «страсти» в этих двух текстах скрыты два разных слова: онегин­ ские страсти в разъясненном выше значении «комплексного мно­ жественного» и страсти «преследуемого законом» Алеко, которые следует понимать в регулярном значении «раздельного множест­ венного». 222 Еще одна попытка обосновать «демонизм» Онегина, принятая H. М . Фортунатовым, не вносит в традиционную аргументацию ни­ чего нового, кроме привлечения к этой теме первой строфы романа: «Тема демонизма действительно сквозная в романе. Она возникает в качестве экспозиции в первой же строфе. <. ..> „Когда же черт возь-
мет тебя!" — это символ его веры, а не просто раздраженная реплика...» [Фортунатов 1997: 97]. Так же понимает это онегинское восклицание и Н. И. Михайлова, усматривающая в строфе 1 романа «соединение мотивов скуки и демонизма» [2000: 32] и не отдающая себе отчета в том, что это тот самый случай, когда, как говорил Пуш­ кин, цитируя Фонтенеля, «П-у -а des mots qui hurlent de surprise et d'effroi de se trouver unis ensemble» <Вот слова, которые, поставлен­ ные рядом, вопиют от удивления и ужаса>. Ср. также включение в корпус свидетельств об «ангельско-дьявольской фантазии» Пушки­ на «шутливых выражений типа „не дает себе покоя, как бес перед обедней"» [Ковальчик 1996: 157]. — Представляется более адекват­ ным понимание пушкинского «Демона», изложенное Г. А . Лесскисом: «В поэзии Пушкина образ демона, можно сказать, перифериен. Лишь однажды, в лирике 1823 г., он оказался на первом плане как симво­ лическое выражение романтического кризиса <...> Для самого Пуш­ кина его демон не противостоит ни Богу, ни Божественному творе­ нию в целом, а олицетворяет лишь частный, преходящий момент в нравственном развитии человека или даже целого поколения...» [Лесс- кис 1993: 227]. Не Демон волновал поэтическое и человеческое соз­ наниеПушкина,адемоницы. 223 в Том же ряду: «démon» («cynical démon», «spirit of déniai») - «petty devil» — «non-person» — рассматривает Онегина, не объясняя эти переходы, Дж. Д . Клейтон [Clayton 1985: 151-154]. Название пятой главы его книги — «Onegin: The Fallen Angel» [Clayton 1985:138-159]. 224 Следовало бы учесть, однако, что пушкинское сокращение — «вдо­ ва ч.» допускает и иные раскрытия: ч.<ародейка?>, ч.<иновница?>, ч.<иновника?> и выдавать эту «ч.<ертовку>» за подлинное пушкин­ ское слово, как это сделано в академическом издании 1950 г. («На­ стасья — вдова чертовка» [VI, 625]), не указывая, что на самом деле это всего лишь одна из возможных конъектур, конечно, некорректно. Но точно так же поступил и С. А. Фомичев, который воспроизвел пушкинскую запись, не оговаривая принадлежащее ему раскрытие «вдова чиновника» [Фомичев 1997:130]. 225 Использованная Пушкиным для выражения торжества Татьяны над «блестящей Ниной Воронскою» компаративная фигура с глаго­ лом затмевать — затмить («Но Нина мраморной красою / Затмить Татьяну не могла, / Хоть обольстительна была») заставляет вспом­ нить конверсный ход в упомянутом выше (с. 312) стихотворении «Кто знает край, где небо блещет...» (1828): «...стоит ли <Людмила> с важностью очей / Пред флорентийскою Кипридой, / Их две... и мра­ мор перед ней/ Страдает, кажется, обидой...», где живая русская красавица посрамляет мраморную богиню любви.
226 О глубоком интересе Пушкина к «магии» переименования и к пере­ именованию как сакральной акции «казни» в связи с событиями в истории пугачевского бунта см. содержательную работу: [Ланглебен 1997:141-162]. 227 Иной, но близкий тип двойственного менталитета представляет граф Егор Евграфович Комаровский (1803-1875), который, как свиде­ тельствует современник, «сохранил нетронутой с юных лет какую-то премилую смесь чисто теоретического славянофильства с француз­ ской культурой XVIII в. По-русски он не знал почти со­ всем...» (М. Головин. Мои воспоминания. М., 1892, т. 1, с, 65). Точно так же русский по духу граф М. Д. Бутурлин, безупречно писавший (в том числе и стихи) «по-английски, французски и итальянски», признавался, что «слабо знал отечественный язык» и очень поздно «стал заниматься Русскою Грамматикою» (Записки графа М. Д. Бу­ турлина. 1838-1839 // Русский архив, 1901, кн. 4, вып. И, с. 397). То же можно было бы сказать и о С. С. Уварове. Ср. также характери­ стику графа Г. А . Строганова (1770-1857), сына Е. А . Загряжской, в котором, как писала гр. А . Д. Блудова, «было несуществующее ныне смешение совершенно иностранного воспитания, привычек, склада ума, с <...> сердечной горячностью к родине и глубоким чувством достоинства России» (Русский архив, 1879, кн. 1, вып. 3, с. 484). 228 Как объяснял К. Батюшков своему зятю, П. А . Шипилову, который просил его подыскать гувернера-француза для своего 10-летнего сы­ на, племянника Батюшкова, найти хорошего учителя трудно: «За ты­ сячу будет пирожник, за две — отставной капрал, за три — школьный учитель из провинции, за пять, за шесть — аббат. А я за них за всех на выбор гроша не дам для Алеши...» . И потому лучше «отдать его в пан­ сион частный, к знакомому <...> немцу или французу; потом через год в Университет<ский> пансион...» (15 апреля 1816 г. // К . Н. Батюш­ ков. Избранные сочинения. М., 1986, с. 411). Здесь можно было бы вспомнить, как воспитывали и обучали Лизавету Николавну Негу- рову в повести Лермонтова «Княгиня Литовская»: «...у нас в России несколько вывелись из моды французские мадамы, а в Петербурге их вовсе не держат... Англичанку нанимать ее родители были не в си­ лах... англичанки дороги — немку взять было также неловко: бог зна­ ет какая попадется: здесь так много всяких... Елизавета Николавна осталась вовсе без мадамы — по-французски она выучилась от ма­ меньки, а больше от гостей, потому что с самого детства она прово - дила дни свои в гостиной, сидя возле маменьки и слушая всякую всячи­ ну... Когда ей исполнилось тринадцать лет, взяли учителя по биле­ там: в год она кончила курс французского языка... и началось ее свет­ ское воспитание <...> романы она начала читать, как только пере-
стала учить склады... и читала их удивительно скоро...» [Лермонтов 1958:4,305 -306]. 229 Ср. о «наших журналах» у Вяземского: «Нет сомнения, что отличная часть читателей наших преимущественно предается чтению ино­ странных книг; но не потому ли, что иностранные произведения удовлетворяют более господствующим требованиям нашего поколе­ ния, соглашаются более с степенью образованности умов? Посмот­ рите, с какой жадностию наша молодежь читает газеты и журналы иностранные! Можно ли, по совести, требовать от нее, чтобы она с тем же рвением и прилежанием читала наши журналы?..» (П.Л .Вя­ земский. «Замечания на краткое обозрение русской литературы 1822 г.», 1823 //П.А .Вяземский. ПСС. СПб ., 1878, т I, с. 103). 230 Слова Пушкина о «почтовой прозе» часто, особенно иностранные ав­ торы, не замечают и понимают характеристику языковых умений Татьяны в расширительном смысле. Между тем Пушкин выра­ зился достаточно ясно и понятно и впоследствии неоднократно воз­ вращался к этой проблеме. Ср. замечание повествовательницы в его незаконченном «Рославлеве»: «Вот уже, слава богу, лет тридцать, как бранят нас бедных за то, что мы по-русски не читаем и не умеем (будто бы) изъясняться на отечественном языке (NB: Автору „Юрия Милославского" грех повторять пошлые обвинения...» (1831). Все необходимые разъяснения на этот счет были сделаны еще Д. Чижев­ ским [Cizevsky 1953:241], а позднее — С. М . Бонди [Бонди 1960]. 231 Гениальными языковыми способностями обладал и упомянутый выше Иринарх Введенский (1813-1855), который «по-латыни <...> писал и говорил так же легко, как и по-русски, и хотя выговаривал новейшие языки до неузнаваемости (sic!), писал по-немецки, по-фран­ цузски, по-английски, по-итальянски в совершенстве» (А.А.Фет. Ранние годы моей жизни. III // Афанасий Фет. Воспоминания. М., 1983,с. 125 -126). Однако Введенский учился языкам всю жизнь, а «франц.<узским> языком овладел ребенком в доме помещика» [Русские писатели 1989:1,400]. 232 Не случайно героиня лермонтовской «Сказки для детей» (1839- 1840), 14-летняя Нина, жившая в огромном и мрачном отцовском доме жизнью, подобной жизни Татьяны, наделена таящимися в ней роковыми чертами будущей Нины, проницательно угадываемы­ ми автором-повествователем и раскрывающимися в ее «странных» для столь юной и невинной девочки «мечтах»: «Порой она среди пус­ того зала / Сиянье, роскошь, музыку, цветы, / Толпу гостей и шум воображала; / Кипела кровь от душной тесноты, / На платьице чудес­ ные узоры / Виднелись ей — и вот гремели шпоры, / К ней кавалер не­ зримый подходил /Ив мнимый вальс с собою уносил. / И вот она
кружилась в вихре бала/ И, утомясь, на кресла упадала... / И тут она, склонив лукавый взор/ И выставив едва приметно ножку,/ Дву­ смысленный и темный разговор / С ним завести старалась понемнож­ ку; / Сначала был он весел и остер. / А иногда и чересчур небрежен; / Но под конец зато как мил и нежен... / Что делать ей? — притворно строгий взгляд / Его как гром отталкивал назад... / А сердце билось в ней так шибко, шибко. / И по устам змеилася улыбка» (с. 22-23). Не завершенная Лермонтовым поэма обрывается на 27-й строфе, в ко­ торой достигшая 17-летия Нина, исполненная «мучительной тре­ вогой», «тоской и страхом», «споткнувшись на крыльце», впервые — не в мечтах, а в грозной действительности - вступает в бальную залу: «...Странный шепот встретил / Ее явленье — свет ее заметил. / Ки­ пел, сиял уж в полном блеске бал; / Тут было все, что называют све­ том; / Не я ему названье это дал...» (с. 26 -27; курсив Лермонтова — (Лермонтов 1958: 2,78-80]). 233 «Словарь языка Пушкина» [III, 647], отмечая два употребления сло­ ва «прачка» в его прямом номинативном значении: «Баба, развеши­ вая белье на чердаке, нашла старую корзину, наполненную щепками, сором и книгами <....> и я щедро наградил усердие прачки...» («Исто­ рия села Горюхина», 1830) и «Прачка Палашка <...> и кривая коров­ ница Акулька...» («Капитанская дочка», 1833-1836), к которым «Но­ вые материалы к словарю А. С . Пушкина» (М., 1982, с. 177) добавля­ ют третье: «Часовня, дымные овины/ Да стройных прачек у пло­ тины» (Черновые рукописи «Путешествия Онегина» [Пушкин 1937/ 1995: 6, 503]), странным образом не замечает его образных примене­ ний. Ср.: «Третьего дня получил я мою рукопись. Сегодня отсылаю все мои новые и старые стихи. Я выстирал черное белье наскоро, а но­ вое сшил на живую нитку. Но с вашей помощию надеюсь, что барыня публика меня по щекам не прибьет, как непотребную прачку» (письмо Л.С.Пушкину и П.А.Плетневу, 15марта 1825г.) . То же у А. Ф . Во­ ейкова в яркой функции предикативной характеристики Т. С . Вей- демейер (знаменитой «Темиры») в его «Доме сумасшедших» (1814- 1825): «Карлица и великанша, / Смесь с юродством красоты, / По талантам — генеральша, / По причудам — прачка ты!» Ср. также пе­ реданные А О. Смирновой-Россет слова Д. Е. Цицианова: «То ли дело при Екатерине — все фрейлины были княжны или графини, а теперь всё прачки». На ее возражение: «Дедушка, я не прачка» он сказал: «Ты первая прачка и есть. Отец твой дослужился, а дед твой, может быть, был портной» [Смирнова-Россет 1989:478]. 234 Следует, однако, заметить, что пушкинская орфография и пунктуация и, в частности, употребление Пушкиным прописных букв в различ­ ных их функциях не находит адекватного воспроизведения даже в
Большом академическом собрании его сочинений. Так, в строфе V гла­ вы 7-й в черновой рукописи: «С моею Муз<ой> своенравной // С мо­ ею Музо<ю> болтливой // Вас Муза ждет», тогда как в воспроизве­ дении окончательного текста «С моею музою (sic!) своенравной» [Пушкин 1937/1995: б, 416, 141]. Ср. также написание слова идеал в черновом варианте строфы <15> главы 10-й, которое воспроизво­ дится с строчной буквой «и» [Пушкин 1937/1995:6, 524], тогда как в автографе — Идеал с прописной «И» (см.: [Листов 1996: 30, сн. 25]). То же с воспроизведением слова Демон в строфе XII 8-й главы «Евге­ ния Онегина» (на это обращено внимание и в работе: [Фортунатов 1997:89-91]), которое в Большом академическом издании в соответ­ ствии с авторским текстом дается с прописной буквой «Д» [Пушкин 1937/1995: 6, 170], тогда как в других изданиях — с строчной «д» [Пушкин 1950: V, 170]. О том, что стоит за написаниями Великой — великой в сочетании Новгород Великой / великой у Пушкина см. в ра­ боте: [Кошелев 1995:150-157]. 235 Утверждение Ю. Н. Чумакова о том, что соседство «снов» и «стари- ны» в цитированных только что строках «как в блоке смежных рифм, так и в иных соединениях — это ключевой мотив текста, связываю­ щий Автора, Татьяну и Онегина» [Чумаков 1996: 105], основано на опровергнутом выше постулате Гуковского-Лотмана, и потому не может быть принято: Онегин видел иные «сны», и «старина» Онегина не имеет ничего общего с той «стариной», кото­ рую воспела лицейская Муза Пушкина. О «прямом текстуальном сходстве», имея в виду эти же поверхностные лексические совпаде­ ния, еще раньше писал Е. В . Хализев [Хализев 1987:52]. На таком же недоразумении основано предложение Н. И. Михайловой установить «по контрасту» связь между «наукой дяди, которая заключается в том, чтобы вовремя не в шутку занемочь и вовремя умереть, оставив наследство», и «наукой страсти нежной», «которая занимает его на­ следника Евгения в первой главе романа» [Михайлова 2000:32]. Но «наука дяди» — это 'урок, извлеченный из жизненного опы­ та' (наука кому), тогда как 'наука страсти нежной' — это 'учение, система знаний' (наука чего и о чем). В таком случае почему бы не присоединить сюда еще и «науку» Зарецкого, которому «...иные штуки / Не проходили без науки» (6, VI), где «наука» — это 'нака­ зание, возмездие'? 236 Ср. все эти мотивы в предположительно принадлежащем Пушкину стихотворении «Певец» на страницах лицейского журнала «Жерт­ ва Мому»: «Апполон, напившись пьянь, / Пѣлъ однажды на скры- пицѣ / Музѣ, чистенькой дѣвицѣ, / Транъ, транъ, транъ» [Пушкин 1997:17,439].
237 Слово пол-девица, отсутствующее у Даля и не зафиксированное ни одним из толковых словарей (см.: Сводный словарь современной рус­ ской лексики. М ., 1991, т. 2), является, по-видимому, индивидуаль­ ным пушкинским окказионализмом, калькирующим франц. demivierge «полудевственница» = «девица легкого поведения». Отмечая его как использованное лишь единожды, «Словарь языка Пушкина», однако, — вопреки своим принципам — оставляет его без толкования. Не находим мы его ни в новейшем словаре «Редких слов в произве­ дениях авторов XIX века» Р. П . Рогожниковой (М., 1997), хотя здесь есть и толкуется, например, полпуда, ни в специальной работе, по­ священной образованиям с пол- у Пушкина [Пецкова 1996]. Ср. (без иллюстраций) в словаре [Уш.]: «Полудева, ы, ж. [demivierge] (шутл. пренебр. устар.) .Девушка порочного поведения [III, 544]. 238 Неизвестно, знал ли Пушкин, что древние Музы (пушкинские «му­ зы-старушки»), как об этом говорит один из вариантов античного мифа,— дочери Урана и Геи [Топоров 1993: 32], но несомненно, что его «ветреная Муза» соединяла в себе «Небо» и «Землю». 239 Но это также слово и знавших Пушкина о самом Пушкине и о тех, кто его «брал». Так, по воспоминаниям Н.М .Смирнова, «Некоторая беспечность нрава <Пушкина> позволяла memo им овладеть; так, например, женщина умная, но странная (ибо на пятидесятом году не переставала оголять свои плечи и любоваться их белизною и полно­ тою) возымела страсть к гению Пушкина и преследовала его не­ сколько лет своею страстью...» [Воспоминания 1998: 2,277]. 240 Прозревал, по-видимому, двойственность природы Татьяны и М. Ф .Мурьянов, который в своей работе «К структуре образа пуш­ кинской Татьяны» отнес к Татьяне строки из отрывка «Женщи­ ны», открывавшего первоначально главу 4-ю: «То вдруг я мрамор видел в ней...» [Мурьянов 1982: 220]. — Отнесение безусловно оши­ бочное, но чрезвычайно показательное! 241 Заменяя «змеистого соболя» Татьяны «пушистым» «боа», Пуш­ кин одновременно решает несколько художественных задач. Он не только вводит в текст энциклопедически точную реалистическую де­ таль (боа как предмет туалета замужних женщин), не только, как было показано выше, углубляет этим противопоставление Татья­ ны Нине и дает этой последней дополнительную тонкую психоло­ гическую характеристику, но и подкрепляет свою фундаментальную идею «двуипостасности», «двуприродности» Татьяны как амаль­ гамированной Нины-Татьяны. На сей раз это достигается подразу­ меваемой отсылкой к второму общеизвестному в эту двуязычную эпоху значению заимствованного боа < франц. boa — 1. Шарф из ме­ ха или перьев; 2. Удав (<лат. boa-constrictor 'удав ') : «змеистость»
Татьяниного «соболя» убирается с поверхности на этимологическую глубину, соизмеримую с той глубиной образа Татьяны, где живет сокрытая в ней Нина. 242 Впрочем, о том же значительно раньше думали и писали и многие другие. Так, Достоевский связывал с Татьяной тургеневскую Лизу Калитину [Достоевский 1880/1958: 447]. И о том же гово­ рил В. Набоков: «Татьяна как „тип" — мать и бабушка ряда женских образов у русских писателей, от Тургенева до Чехова...» [Nabokov 1964: II, 280-281]. 243 Поскольку Гёльдерлин, прообразуя судьбу Батюшкова, закончил творческую жизнь к 1806 г., проведя последние 40 лет жизни в со­ стоянии полного умственного помрачения, какие-то сведения о нем, о его творчестве и его учении могли до Пушкина дойти, как они до­ шли до Вяземского: «...на опыте убедился я в пользе и правдивости учения, что все во всем (tout est dans tout). Все в мире, часто неза­ метно, но более или менее связывается и держится между собою...» (П.А .Вяземский. Автобиографическое введение// П.А .Вяземский. ПСС. СПб ., 1878, т. I, с. L). 244 Возможно, что эти слова Мандельштама явились своего рода откли­ ком на текстологическую дискуссию 1922-1927 гг. [Гофман 1922; То- машевский 1925; Винокур 1927], Завершавший ее Г. О. Винокур, в ча­ стности, писал: «Критика текста есть действительно критика, в точном и буквальном значении этого термина. Никакие ссылки на „волю авто­ ра", „последние редакции" и прочие механистически твердые критерии и нормы, никакие указания, что факт есть факт, а прочее нас не касает­ ся—в филологической работе недопустимы» [Винокур 1927:131]. 245 Ср. в этой связи наблюдение Ю. В . Манна: «Пушкин каждый раз <имеются в виду „южные поэмы"> старательно заготавли­ вает эпиграфы — иногда даже по несколько — но в оконча­ тельном тексте отказывается от них» [Манн 1976: 167- 168], что заставляет думать о некой общей закономерности его твор­ ческого процесса. 246 Р. В . Иезуитова назвала это явление «мифологической травестией» [Иезуитова 1982:40-41]. 247 В этой связи можно было бы вспомнить «банный» эпизод из жизни Пушкина (18 сентября 1833 г.), рассказанный его участником и сви­ детелем Н. А . Ивановым: «Он стоял перед трюмо, правою рукою рас­ правляя кудрявые волосы, а левой прикрываясь, так как был уже со­ вершенно раздет. На это А<ртюхов> заметил, смеясь: „А видел ли ты, А<лександр> С<ергеевич>, свое сходство с Венерою Медицейской?" — Последний взглянул в зеркало, как бы для проверки сходства и отвечал: ,Да, правда твоя..."» (Цит. по: [Гессен, Модзалевский 1929/1991:200].
248 Б. В . Томашевский не находил ответа на этот вопрос, так как не видел связи «Клеопатры» 1824 г. «с другими» пушкинскими «замыслами того же времени» [Томашевский 1961:2,55] — о дважды использован­ ном имени Клеопатры в «Евгении Онегине» он даже не упоминает. H. Н . Петрунина нашла такую связь. По ее мнению, «достаточно со­ поставить „Клеопатру" с начальными строфами „Бахчисарайского фонтана", чтобы ощутить внутреннее родство между „Египта древ­ нею царицей" и ханом Гиреем. Они сближены и гордым одиночест­ вом среди раболепствующей толпы, и усталостью чувств. Душевная холодность, неверие в любовь сближают Клеопатру и с другими пер­ сонажами Пушкина — Демоном и Онегиным» [Петрунина 1978: 23]. 249 Имя, образ и — повторю и подчеркну — целостный сюжет жизни Клеопатры были известны каждому мало-мальски образованному человеку этого времени и (вместе с другими сведениями о древнем Египте) входили в основной фонд общекультуриых знаний. (О рус­ ской египтиане и египтологии этого времени см.: [Козьмина-Бороз- дина 1923: 342-361; Кацнельсон 1956: 207-232; Струве В. 1913: 20- 52; Формозов 1966].) Пушкину не нужно было разъяснять А. П. Керн, что он имел в виду, говоря о «роли змеи» в живой картине о Клео­ патре. Он знал, что будет понят с полуслова. Точно так же А А Бес­ тужев рассчитывал на полное понимание читателя, когда, описывая в повести «Испытание» именины князя Гремина, использовал образ «Клеопатриной жемчужины»: «Шумный обед уже кончился, но шампанское не уставало литься и питься. Однако же, как ни веселы были гости, как ни искрения их беседа, разговор начинал томиться, и смех, эта Клеопатрина жемчужина, растаял в бокалах» (1830). Се­ годня для абсолютного большинства современно образованных чита­ телей эта фраза Бестужева требует обращения к комментарию. Не вспоминают обычно при имени египетской царицы об отражении микросюжета «Смерть Клеопатры и змея» ни у Ахматовой («А зав­ тра детей закуют. О как мало осталось / Ей дела на свете — еще с му­ жиком пошутить/ И черную змейку», как будто прощальную жа­ лость, / На смуглую грудь равнодушной рукой положить» — «Клео­ патра», 1940), ни — до нее — у А. Блока, который обращался к образу Клеопатры дважды. Впервые в стихотворении «Клеопатра» 1907 г.: «Она раскинулась лениво — / Навек забыть, навек уснуть... / Змея легко, неторопливо / Ей жалит восковую грудь». И позднее еще раз — в статье «О современном состоянии русского символизма» (1910), где мотиву «змеи» сопутствует и «растворенная в вине жемчужина» (А. Блок. Собр. соч. в 8 т. М .; Л., 1962, т. 5, с. 435). 250 Полный корпус этих текстов, включая и соответствующие строки из «Евгения Онегина» (но без каких бы то ни было выводов для истол- 19 - 7681
кования образа Онегина и романа в целом), рассматривается в со­ держательной работе [O'Bell 1984]. 251 Еще позднее образ «царственной Невы» — но освобожденный от эро­ тических коннотаций — будет использован Хомяковым: «О мудрый друг! от стран полночи, / С прибрежья царственной Невы, / Ты крот­ ко обращаешь очи / На наши темные главы...» («Благочестивому ме­ ценату», 1858 //Л. С. Хомяков. Стихотворения и драмы. Л., 1969, с. 143). В то же время на основе пушкинских образов «Венеры Невы» и «Клеопатры Невы» Кюхельбекер создаст свой образ «Ундины Не­ вы»: «[Кикимора] Не лучше ль будет, ежели участье / В убийстве графа примет ваш герой? / Вы покачали головой: / Не нравится? — Так что ж? — Ударьтесь в сладострастье. / Обратно в Петербург (нам это нипочем!) / Молодчика перенесем; / Там мы с Ундиною Не­ вы его сведем... / Не бойтесь же! боязнь удел певцов бездарных. / При хоре роковом духов элементарных / (Тот хор напишете в стихах та­ ких, / Чтоб ужас с негою сливался дико в них), / При полном месяце среди лазури ясной / В объятья девы вечно молодой, / Всегда причуд­ ливой, всегда прекрасной, / Однако без души живой, / Уже не находя ни в чем земном отрады, / С безумным хохотом бросается герой, — / И что же? — тело сладостной наяды / Вдруг тает и становится ре­ кой. / Он тонет....» (Ижорский, ч. 3, д. 2, я. 2, 1826-1842 // В . К. Кю­ хельбекер. Избранные произведения. В 2 т. М.; Л., 1967, с. 429).
Вместо послесловия .. .ясное, clarté у него <у Пушкина> не сверху лежит, но до него надо доходить, добираться, его надо добиваться сквозь слои его закрывшие. Н.Я .Берковский Эта книга — итог многолетнего изучения языка, культуры и быта конца XVIII — первой трети XIX в. В центре ее — два великих, хотя и не равновеликих, текста этой эпохи: «Маскарад» М. Ю .Лермонтова и «Евгений Онегин» А. С . Пушкина, представляющие два художествен­ ных мира, два творческих универсума двух гениев России. Общедос­ тупные и общеизвестные, откомментированные, казалось бы, едва ли не до последнего слова, изученные вдоль и поперек, обросшие необъ­ ятно широкой и трудно обозримой литературой, эти произведения должны были бы лежать перед нами открытой и общепонятной кни­ гой. На деле же все обстоит совсем по-другому. Читая эти тексты, мы думаем, что понимаем их, тогда как на самом деле мы во многом их совсем не понимаем, а во многом, что еще опаснее, понимаем их не­ правильно и искаженно. Но непонимание одного и искаженное пони­ мание другого неизбежно влечет за собой непонимание и искаженное понимание целого. И происходит это потому, что между нами и читае­ мыми текстами воздвигнута глухая и слепая преграда. Такой прегра­ дой является глубочайшая иллюзия, что язык, которым они нам нечто говорят, — это тот же русский язык, на котором мы говорим сегодня друг с другом. И если этот их язык чем-то и отличается от нашего, то отличия и различия эти, касающиеся отдельных мелких деталей образования, звукового состава и значения отдельных слов и форм и частных особенностей синтаксиса, графики и пунктуации, су­ щественного значения не имеют и адекватному пониманию не пре­ пятствуют. Это новое чтение не исходит из какой-либо претендующей на ори­ гинальность предвзятой теоретической идеи. Оно основывается на строгом, обеспечивающем максимально возможную объективность
выводов, комплексном ретроспективном лингвокультурологичсском анализе, который позволяет в значительной мере приблизиться к ре­ конструкции авторского замысла и его адекватной интерпретации. Это становится реальным благодаря неуклонному следованию прин­ ципиально важной установке Пушкина, считавшего, что художест­ венный текст можно понять только при условии четкого «разли­ чения» языковых, предметных, культурных и символических значе­ ний и смыслов всех его элементов и в том числе — значений и смы­ слов, которые вложены автором в собственные имена его героев. Ср. категорическое предписание Пушкина «договориться о значении слов» как средстве «избавить свет от половины его недоразумений» и избранный им — на первый взгляд совершенно парадоксально — эпи­ граф из E.Burke в беловой рукописи 1-й главы романа: «Ничто так не препятствует точности суждения, как недостаточное различение». Отправным пунктом предложенного читателю исследования было складывавшееся и углублявшееся на протяжении многих лет понима­ ние того, что общепризнанное в качестве абсолютной истины опреде­ ление хронологических границ современного русского литературного языка по формуле «от Пушкина до наших дней», — определение, в ос­ нове которого лежит тот бесспорный факт, что Пушкин является пер­ вым свободно читаемым русским автором, — на самом деле глубоко ошибочно. В действительности же тот язык, на котором думал, говорил и писал Пушкин, — это язык, во многом близкий к со­ временному, очень на него похожий, но в то же время глубоко от него отличный. Это «глубоко» — не просто эмоциональное обо­ значение степени. Речь здесь идет, конечно, не о бросающихся каждо­ му в глаза особенностях фонемно-звукового состава отдельных язы­ ковых единиц, не о достаточно многочисленных и ярких лексических и слово- и формообразовательных архаизмах, не о множестве давно вышедших из употребления Fremd- и Lelmwôrter, не о легко воспри­ нимаемых особенностях некоторых синтаксических конструкций, но именно о глубоких, глубинных, недоступных поверхностному взгляду сущностных отличиях в сфере словарных, коннотативных и иных значений, — отличиях, замаскированных внешним сходством, наружной близостью, кажущимся, обманчивым тождеством. Современный читатель Пушкина и других авторов этого времени пропускает их тексты через свое «современно-русское» языковое соз­ нание и интерпретирует их, исходя из своего современного языкового опыта (а никак иначе воспринимать и интерпретировать их он не мо­ жет), и закрывает книгу в полной уверенности, что он все понял. В пушкинском слове он радостно узнает свое, сегодняшнее, родное —
простое и понятное — слово, не отдавая себе отчета в том, что во мно­ жестве случаев эта понятность— самообман. Еще опаснее то, что очень многое понимается неправильно: неточно, неполно или даже превратно. И это совсем не тот феномен, который, говоря о жизни ли­ тературных текстов во времени, называют «приращением смыслов». Это на самом деле искажение смыслов, которое может доходить до полного их извращения. Здесь имеет место явление, близкое тому, что принято называть «ложными друзьями переводчика», но только дей­ ствующее в сознании читателей, уверенных в том, что они читают текст на своем языке, тогда как на самом деле они переводят его с дру­ гого (пусть близкого, но другого!) на свой язык, и переводят его, как оказывается, с более или менее значительными ошибками. При этом одно значение подменяется другим (отлично — 'весьма, очень, в выс­ шей степени' -> 'очень хорошо'), широкое значение — узким (возмез­ дие — 'ответное действие', которое может быть и вознаграждением за добро, и карой за зло, -> 'наказание, кара'), спокойное прямое упот­ ребление принимается за иронически окрашенное (важный — 'серьез­ ный' -> 'чопорно-важный, надутый'), положительно-оценочное (бесце­ ремонный — 'нецеремонный' или развязный — 'чувствующий и веду­ щий себя свободно; раскованный') или нейтральное (выпроводить — 'проводить из дома до какой-либо границы'; притон — 'приют'; само­ вольно — 'по собственной воле'; судилище — 'суд'; употребить, упот­ реблять — 'использовать' <о лице>) за несущее отрицательную оцен­ куит.п. «Ложные друзья» подстерегают не только рядового читателя. Не в меньшей степени они угрожают также критику и публицисту, иссле­ дователю, интерпретатору и комментатору литературного произведе­ ния или исторического документа, и в этом случае ошибочное пони­ мание освящается авторитетом ученого имени и через школу, универ­ ситетскую и академическую науку становится общим достоянием и входит в традицию, которая надолго закрывает путь к адекватному восприятию текста. Не спасают ситуацию и толковые словари, в том числе и специализированный «Словарь языка Пушкина», составители которых, как и рядовые читатели, во многих случаях не смогли выйти из границ собственного живого языкового опыта и переселиться в пушкинскую эпоху. Как убедительно показала недавно О. А. Седакова на материале церковнославянского языка, «ложные друзья переводчика» действу­ ют на очень широком текстовом поле. Но даже если бы эффект их действия был связан лишь с отдельными, сравнительно немногочис­ ленными единицами текста, мы не имеем права недооценивать сте­ пень его опасности, поскольку от того или иного понимания всего
лишь одного слова может зависеть истолкование отдельных частей художественного текста или даже всего авторского замысла в целом. Ошибка в один градус в начале пути делает расчетную цель вообще недостижимой. Так, общепринятое, поддерживаемое и «Словарем языка Пушки­ на», понимание «длинной сказки» в строфе XXXVI 8-й главы пушкин­ ского романа («...длинной сказки вздор живой» в потоке воспоминаний тоскующего Онегина) в обычном — «фольклорном» — значении этого слова является базой концептуального тезиса Г. А . Гуковского — Ю.М.Лотмана о «погружении Онегина в мир народной поэзии, про­ стоты и наивности, составлявших обаяние Татьяны в начале романа». Отсюда далее следует принципиально важный вывод о духовном пе­ рерождении пушкинского героя, — вывод, поддерживающий и под­ крепляющий предвзятое убеждение в его изначальной порочности. Эта общепринятая концепция, однако, полностью рушится, если ис­ ходить из другого, не фиксируемого словарями, переносного значения слова сказка в поэтической речи пушкинской эпохи (например, у Вя­ земского, К. Павловой и др.): 'восстанавливаемая в памяти цепь жиз­ ненных событий и эпизодов'. Тогда освобождаются от принятых в «онегиноведении» натянутых, искусственных толкований и непроти­ воречиво переинтерпретируются и некоторые другие элементы ука­ занного строфического целого. В том числе и слово дева, которое как элемент поэтической речи пушкинской эпохи широко употреблялось в не отмечаемом словарями значении 'молодая прекрасная жен­ щина'. Как писал Бенедиктов, «И супругу стих поэта может девой ве­ личать». Это позволяет передать «письмы девы молодой», завершаю­ щие XXXVI строфу и насильственно, вопреки всякой логике навязы­ ваемые пушкинистами Татьяне, которая не имеет и не может иметь к ним никакого отношения, другому, подлинному их автору — тайной героине проходящего через весь роман и через всю его творческую ис­ торию скрытого сюжета о роковой любви юного Онегина. К тому же выводу приводит подробный анализ множества такого рода ключевых слов романа (прежде всего слов онегинской сферы — досада, повесть, преданье, сказка, старина, предсказанья, страсти, квакер, антипоэтический, желчь и др.), и впервые раскрываются их подлинные значения, отвечающие общим языковым нормам эпохи и/или нормам пушкинской поэтической речи. Впервые объясняется также подлинное внутритекстовое значение, назначение и смысл множества не привлекавших к себе исследовательского внимания предметных деталей и мотивов (кольца, записки на шести листах, тетки, бильярд в два шара, стихи, крашеные волосы, плечи, черный со­ боль, шаль, боа пушистый и др.).
В этом словесном ряду совершенно исключительное по важности место принадлежит единицам, которые составляют тематическую группу скуки (скука, зевота, лень и все члены их корневых гнезд) и имеют в тексте пушкинского романа аномально высокую частоту, превышающую все средние нормы. Отсюда укрепившееся в пушкини­ стике понимание «Евгения Онегина» как «романа скуки» (Д.Д. Бла­ гой), а его героя — как пустого, пресыщенного, развращенного вели­ косветского бездельника, хлыща и фата, чьи поступки вызываются скукой, а все жизненные реакции сводятся к зевоте, и потому оп­ ределения скучающий и зевающий сопровождают в литературоведче­ ских работах его имя в качестве постоянных эпитетов. Однако, как показало специальное исследование (в книге оно образует особую главу), скука в литературном языке пушкинской эпохи — чаще всего отнюдь не 'скука'. Это сниженный (в мужской речи — эвфемистиче­ ски сниженный) эквивалент тоски. А через скуку 'тоску' и скучать 'тосковать' объясняется «тоскливое» значение также слов зевать и зе­ вота. Пушкинский роман, таким образом, не «роман скуки», а роман тоски, и Онегин — не скучающий, а тоскующий герой. Источник его безысходной тоски — единственного «чувства», которому он был «доступен», — роковая юношеская любовь, обозначенная в романе словом страсти. У роковой любви Онегина должно было быть роко­ вое имя. Решение загадки этого имени, как и поиски ответа на, каза­ лось бы, ничтожно малый в масштабе целого вопрос о загадочной двуименности героини лермонтовского «Маскарада», потребовали от автора разработки теории художественной антропонимии, что сдела­ ло возможным открытие и реконструкцию сложившегося в русском культурном сознании на рубеже веков и сохранявшего власть над умами до середины XIX века «мифа о Нине». Этот сложный куль­ турно-языковой комплекс, в котором соединены имя героини, ее детально разработанный образ и четко определенный сюжет ее жизни, обнаруживает все признаки мифа нового времени, чер­ пающего свое содержание как из текстов литературы и искусства, так и из живой жизни и в то же время задающего ей жизнетворческую мо­ дель и образец. Нина этого мифа — роковая женщина, которая, соеди­ няя в себе рай и ад, небо и землю, ангела и демона, Мадонну и Содом, живет высокими, сжигающими ее страстями. Она богиня любви и служительница в собственном храме, «жертвенник, жертва и палач» одновременно. Неся гибель своим избранникам, эта новая Клеопатра готова погибнуть и сама. Расплачиваясь за свою порочную жизнь нравственной или физической смертью, она вызывает смешанную ре­ акцию осуждения и сочувствия и оказывается «бедной Ниной» — в параллель к «бедной Лизе». Сквозь призму этого мифа, основным
текстом которого стала поэма Баратынского «Бал», высоко оцененная Пушкиным, по-новому прочитывается и трагедия лермонтовской Нины (Настасьи) Арбениной, и горький любовный опыт само­ го Пушкина, в чьей жизни и творчестве Нинам-Клеопатрам суждено было сыграть совершенно исключительную роль, и его роман «Евгений Онегин». Миф о Нине, как «магический кристалл», позво­ лил увидеть и понять реальный и художественный смысл целого ряда остававшихся доселе незамеченными деталей, мелких, но имеющих ключевое значение эпизодов пушкинского романа (таковы пре­ жде всего до сих пор по существу не прочитанные эпизоды, связанные с образом пушкинской M у з ы, с наречением Татьяны, с куплетом Трике и Ниной Вор он с кою), переинтерпретировать назначение и смыслы некоторых других (ср., например, поведение Онегина на именинном балу Татьяны, с чем связана и проблема онегинского «демонизма») и еще и еще раз убедиться в том, что в художественном тексте нет ничего, чем можно было бы пренебречь. И преж­ де всего это персонажные имена, поскольку они образуют первый, поверхностный, но самый представительный слой художественного текста и составляют целостное единство со всеми признаками струк­ турно-системной организации, которая оказывается моделью художе­ ственного мира, задает координаты места и времени и несет информа­ цию и об авторе, и о тексте: о его жанре, о сюжете, о героях, об их от­ ношениях и об их судьбах. Поэтому так важны всяческие игры с име­ нами и переименования. Пушкин не случайно, и именно в связи с «Евгением Онегиным», сокрушался, что «большинству читателей ни­ какого дела нет до имени»! Вняв этой жалобе Пушкина, удалось раз­ гадать многие загадки пушкинского романа и его удивительной твор­ ческой истории, снять некоторые его так называемые «противоречия», пролить свет на многие его «темные» места, развеять некоторые уко­ ренившиеся предрассудки и предубеждения в интерпретации романа в целом и структуры образов его героев, глубже проникнуть в тайны его поэтики. Выяснилось, что в этой «энциклопедии русской жизни», как назвал пушкинский роман Белинский, есть, и непрочитанные строки, и даже неразрезанные страницы.
Литература Аверинцев 1971 — С. С. Лверинцев. Греческая «литература» и ближневосточ­ ная «словесность» // Вопросы литературы. М ., 1971, No 8. Аверинцев 1999 — С. С. Лверинцев. Гёте и Пушкин // Новый мир, 1999, No 6. Автухович, Егоров 1990— Т.Е. Автухович, И.В.Егоров. Автор, герои и чита­ тель в романе А. Измайлова «Евгений, или <П>агубные следствия дурно­ го воспитания и сообщества» // Проблема автора в художественной лите­ ратуре. Устинов, 1990. Адамович 1970 — Г .Адамович. Из старых тетрадей // Мосты. Munchen, 1970, No15. Адамович 1998 — Г.Адамович. Пушкин (1937)// Тайна Пушкина: Из прозы и публицистики первой эмиграции. Апрапетян 199G — В.Айрапетян. Письмо на тему зеркала // Scando-Slavica. Kobenhaven, 1996, т. 42. Аііхенвальд 1994 — Ю.Айхенвалъд. Силуэты русских писателей. М., 1994. Аксаков 1981 — К. С.Аксаков. Литературная критика// К. С.Аксаков, И. С.Ак­ саков. Литературная критика. М., 1981. Алексеев 1976 — М.П.Алексеев. Ч. Р. Метьюрин и его «Мельмот Скиталец» // Ч.Р .Метъюрин. Мельмот Скиталец. Л., 1976. Алексеев 1984 — М.П .Алексеев. Пушкин: Сравнительно-исторические иссле­ дования. Л., 1984. Альми 1985— И .Л .Альми. О некоторых особенностях литературного харак­ тера в пушкинском повествовании // Болдинские чтения. Горький, 1985. Альми 1988— И .Л .Альми. Татьяна в кабинете Онегина// Временник Пуш­ кинской комиссии. Л., 1988, вып. 22 . Альми 1989 — И .Л .Альми. О числе два и роли бинарных структур в художе­ ственной системе «Пиковой Дамы» // Проблемы современного пушкино­ ведения. Вологда, 1989, с. 3 -19 . Альми 1996— И .Л .Альми. Из истории пушкиноведения. Мотив «женских но­ жек» в поэзии Пушкина // Литературоведы и литературоведение. Колом­ на, 1996. Альми 1998 — И .Л .Альми. Статьи о поэзии и прозе. Книга первая. Владимир, 1998. Альтман 1964— М.С.Альтман. О собственных именах в произведениях А.С.Пушкина// Ученые записки Горьковского университета. Горькиіі, 1964, вып. 72 . Альтман 1971— М. С .Альтман. Читая Пушкина// Поэтика и стилистика русской литературы: Памяти академика Виктора Владимировича Вино­ градова. Л ., 1971.
Альтман 1974— M.С .Альтман. Из наблюдений над поэтикой Пушкина// Русская литература, 1974, No 3, с. 196-199. Альтшуллер 1998— М .Алътшуллер. Биография Онегина в руках пушкини­ стов // The New Review — Новый журнал. Нью-Йорк, 1998, кн. 211 . Андреев 1996— И .М.Андреев. А .С .Пушкин (Основные особенности лично­ сти и творчества гениального поэта) // А. С . Пушкин: Путь к правосла­ вию. М, 1996. Андреев-Кривич 1973 — С. А. Андреев-Кривич. Всеведенье поэта. М., 1973. Андроников 1968 — И .Л.Андроников. Лермонтов. М., 1968. Анненков 1855 — П .В.Анненков. Материалы для биографии Александра Сер­ геевича Пушкина // Сочинения Пушкина / Изд. П. В . Анненкова. СПб ., 1855, т.1 . Анненков 1874/1998— П .В.Анненков. Пушкин в Александровскую эпоху, Минск, 1998. Анненский 1979 — И. Ф.Анненский. Пушкин и Царское Село (1899) // И. Ф .Ан- ненский. Книги отражений. М., 1979. Антокольский 1976 — П .Г .Антокольский. «Евгений Онегин» //А. С.Пушкин. Евгений Онегин. М., 1976. Арапов 1861 — П .Арапов. Летопись русского театра. СПб ., 1861. Арзамас 1994 —«Арзамас»: Сборник в двух книгах. М., 1994. Аринштейн 1994— Л .М.Аринштейн. Пушкинский «Мефистофель»// Пуш­ кинская эпоха и христианская культура. СПб ., 1994, вып. 5. Арнольд 1997 — В . И . Арнольд. Об эпиграфе к «Евгению Онегину» // Извес­ тия РАН. Серия литературы и языка. М., 1997, т. 56, No 2. Ахматова 1970— А .А .Ахматова. Неизданные заметки о Пушкине// Вопро­ сы литературы. М., 1970, No 1. Ахматова 1984 — А .А .Ахматова. О Пушкине: Статьи и заметки. Горький, 1984. Ашукин 1941 — Я. С.Ашукин. Историко-бытовой комментарий к драме Лер­ монтова «Маскарад»// «Маскарад». Сборник статей под ред. П.И.Но­ вицкого. М.; Л., 1941. Баевский 1982а — В . С.Баевский. Структура художественного времени в «Ев­ гении Онегине» // Известия АН СССР. Серия литературы и языка. М ., 1982, т. 41, No3. Баевский 19826 — В . С.Баевский. Традиция «легкой поэзии» в «Евгении Оне­ гине» // Пушкин. Исследования и материалы. Л ., 1982, т. 10. Баевский 1986 — В . С. Баевский. О театральных строфах «Евгения Онеги­ на» // Временник Пушкинской комиссии. Л ., 1986, вып. 20 . Баевский 1992 — В. С. Баевский. Темы разобщенности, одиночества, забвения и памяти в «Евгении Онегине» // Пушкин: Проблемы поэтики. Тверь, 1992. Баевский 1996а — В. С.Баевский. Присутствие Байрона в «Евгении Онеги­ не» // Известия РАН. Серия литературы иязыка. М., 1996, т. 55, No 6.
Баевский 19966 - В . С . Боевский. История Русской Поэзии. 1730-1980: Ком­ пендиум. M ., 199G. Барзах 1996 — А.Е .Барзах. «Тоска» Анненского // Russian Studies: Ежеквар- тальник русской филологии и культуры. 1996, vol. 2, No 2. Бартенев 1992 — П .И .Бартенев. О Пушкине. Страницы жизни поэта. Воспо­ минания современников. М., 1992. БАС — Словарь современного русского литературного языка. В 17 т. М.; Л., 1950-1965 . Бахтин 1965а — М.М .Бахтин. Творчество Франсуа Рабле и народная культу­ ра средневековья и Ренессанса. М., 1965. Бахтин 19656— М.М.Бахтин. Слово в романе// Вопросы литературы. М., 1965, Ѣ 8. Безродный 1988 — М. В . Безродный. Еще раз о пушкинском «магическом кри­ сталле» // Временник Пушкинской комиссии. Л., 1988, вып. 22. Белинский 1947 — В. Г. Белинский. Избранные сочинения. М, 1947. Белинский 1948 — В.Г.Белинский. Собрание сочинений в 3-х томах. М., 1948. Белкина 1941 — М .А.Белкина. «Светская повесть» 30-х годов и «Княгиня Ли­ товская» // Жизнь и творчество М. Ю. Лермонтова. Сборник первый. Ис­ следования и материалы. М., 1941. Белов 1985 — С.В .Белов. Роман Ф. М .Достоевского «Преступление и наказа­ ние»: Комментарий. М., 1985. Белый 1995 — Л. Л. Белый. «Я понять тебя хочу». М ., 1995. Березкина 1991 — С.В .Березкина. Из комментария к «Признанию» А. С. Пуш­ кина // Временник Пушкинской комиссии. Л., 1991, вып. 24. Берков 1962— П .Н .Берков. «Смелый властелин» или «смелая сатира»? (К тек­ стологии строфы XVIII главы первой «Евгения Онегина») // Русская ли­ тература, 1962, No 1, с. 60 -63 . Берковский 1987— Н .Я .Берковский. О «Пиковой даме» (Заметки из архи­ ва) // Русская литература, 1987, No 1. Библер 1995— В .С .Библер. 10.М.Лотман и будущее филологии// Лотма- новскин сборник. 1 . М., 1995. Бирих 1995 — А.Бирих. Метонимия в современном русском языке. Семанти­ ческий и грамматический аспекты. Munchen, 1995. Бицилли 1996— П .М.Бицилли. Пушкин и Николай I (1928)// Московский пушкинист. III . М., 1996. Благой 1929 — Д . Благой. Социология творчества Пушкина. Этюды. М., 1929. Благой 1941 — Д. Благой. Лермонтов и Пушкин. (Проблема историко-литера­ турной преемственности)// Жизнь и творчество М.Ю.Лермонтова. Сбор­ ник первый. Исследования и материалы. М ., 1941. Благой 1955 — Д. Д . Благой. Мастерство Пушкина. М., 1955.
Благой 1979 — Д . Благой. Душа в заветной лире: Очерки жизни и творчества Пушкина. М. , 197 9. Блейер 1993 — Э.Блейер. Руководство по психиатрии. М„ 1993. Богданова 1960— О.Э .Богданова. Архивные материалы о П.И .Петрове — родственнике Лермонтова // М. 10. Лермонтов. Сборник статей и мате­ риалов. Ставрополь, 1960. Бонди 1960 — СМ.Бонды. О романе А.С .Пушкина «Евгений Онегин»// А. С. Пушкин. Евгений Онегин. М., 1960. Бонди 1974 — СМ.Бонди. Из «последней тетради» Пушкина// Стихотво­ рения Пушкина 1820-1830 -х годов. Л, 1974. Бонди 1978 - С. Бонди. Черновики Пушкина. Статьи 1930-1970 гг. М, 1978. Боцяновский 1921— В .Боцяновский. Незамеченное у Пушкина// Вестник литературы. М., 1921, No 6-7 . Бочаров 1974 — С. Г .Бочаров. Поэтика Пушкина. М., 1974. Бочаров 1990— С.Г .Бочаров. О реальном и возможном сюжете («Евгений Онегин») // Динамическая поэтика: От замысла к воплощению. М ., 1990. Бочаров 1995— С.Г .Бочаров. Французский эпиграф к «Евгению Онегину» (Онегин и Ставрогин) // Московский пушкинист. I. М ., 1995. Бочков 1990 — В . Бочков. «Скажи: которая Татьяна?» М., 1990. Бродский 1950— Н .Л .Бродский. Евгений Онегин: Роман А.С .Пушкина. М ., 1950. Брюсов 1901— В.Б<рюсов>. И.И.Введенский по его письмам// Русский архив, 1901, кн. 2, вып. 5 . Брюсов 1975 — В.Я.Брюсов. Статьи о Пушкине// В.Я .Брюсов. Собрание со­ чинений:В7т.М., 1975, т. 7. Будагов 1984 — Р.А .Будагов. Пушкин — лингвист (к постановке вопроса) // Р. А. Будагов. Писатели о языке и язык писателей. М., 1984. Будде 1904 — Е.Ф.Будде. Опыт грамматики языка АС.Пушкина. Ч. 1. Отд. 1, вып. 1 . Склонение имен существительных. СПб ., 1904. Букалов 1988 — А.М.Букалов. «Язык Петрарки и любви» (Из наблюдений над итальянскими записями А. С. Пушкина) // Болдинские чтения. Горь­ кий, 1988. Булгаков 1990 — С.Булгаков. Жребий Пушкина (1938) // Пушкин в русской философской критике. М., 1990. Булгаков 1996 — С.Н.Булгаков. Тихие думы. М ., 1996. Булыгина, Шмелев 1997 — Т .В .Булыгина, А.Д.Шмелев. Языковая концептуа­ лизация мира (на материале русской грамматики). М ., 1997. Бурсов 1964 — Б. Бурсов. Национальное своеобразие русской литературы. М . , 1 964. Буточкин 1996 — Д. Буточкин. Эссе У. Хэзлитта «О Страхе Смерти» и его ме­ сто в творческой истории «Египетских ночей» А. С. Пушкина // Литера­ туроведение XXI века. Анализ текста: метод и результат. СПб ., 1996.
Вайскопф 1993 — М.Вайскопф. Сюжет Гоголя: Морфология. Идеология. Кон­ текст. М., 1993. Васильев 1994 — Б . А. Васильев. Духовный путь Пушкина. М, 1994. Вацуро 1969— В.Э.Ваиуро. Пушкин и проблемы бытописания в начале 30-х го­ дов // Пушкин. Исследования и материалы: Реализм Пушкина и литера­ тура его времени. Л., 1969, т. VI . Вацуро 1971 — В.Э.Вацуро. Пушкин и Аркадий Родзянко// Временник Пушкинской комиссии 1969. Л., 1971. Вацуро 1987— В . Э .ВацуролМоцарт и Сальери» в «Маскараде» Лермонто­ ва // Русская литература, 1987, No 1. Вацуро 1990 — В .Э .Вацуро. Лермонтов// Русские писатели. Биобиблиогра­ фический словарь. 1. М., 1990. Вацуро 1994а— В.Э.Вацуро. Лермонтов// Русские писатели. 1800-1917. Биографический словарь. М., 1994, т. 3 . Вацуро 19946— В .Э.Вацуро. Лирика пушкинской поры: «Элегическая шко­ ла». СПб ., 1994. Вацуро 1994в — В.Э.Вацуро. Записки комментатора. СПб., 1994. Вересаев 1984 — В . В . Вересаев. Пушкин вжизни. М ., 1984. Вересаев 1993 — В . В . Вересаев. Спутники Пушкина. В 2-х томах. М., 1993. Вересаев 1996 — В . В . Вересаев. Загадочный Пушкин. М., 1996. Вершинина 1996— Н .Л .Вершинина. Онегинские мотивы и поэтика «общего места» в повествовательных диалогических структурах 1830-1850 -х го­ дов // Материалы международноіі пушкинской конференции (1-4 октяб­ ря 1996 г.) . Псков, 1996. Веселовский 1874 — А. Н. Веселовский. Очерк первоначальной истории «Горя от ума» // Русский архив. М., 1874. Веселовский 1918—А .Н.Веселовский. В . А. Жуковский. Поэзия чувства и «сер­ дечного воображения». Пг., 1918. Ветловская 1986 — В.Е . Ветловская. «Иных уж нет, а те далече...» // Пушкин. Исследования и материалы. Л ., 1986, т. 12. Викери 1968 — У .Викери. К вопросу о замысле «Розы» Пушкина// Русская литература, 1968, No 3. Виленчик 1986— Б.Я . Билетик. «Русский Н» среди аббревиатур «Евгения Онегина» // Русская литература. Л., 1986, No 2. Виноградов 1935 — В .В .Виноградов. Язык Пушкина. Пушкин и история рус­ ского литературного языка. М.; Л., 1935. Виноградов 1936 — В . В. Виноградов. Стиль «Пиковой дамы» // Временник Пушкинской комиссии. М ., 1936, вып. 2. Виноградов 1941 — В. В. Виноградов. Стиль Пушкина. М ., 1941. Виноградов 1961 — В.В .Виноградов. Проблема авторства и теория стилей. М., 1961.
Виноградов 1969— В.В.Виноградов. Историко-этимологические заметки// ТОДРЛ, XXIV. Л. , 1 96 9. Винокур 1927 — Г. О. Винокур. Критика поэтического текста, М., 1927. Винокур 1959 — Г. О. Винокур. Избранные работы по русскому языку. М, 1959. Виролаіінен 1988 — M. H. Виролайнен. Ловушка Мефистофеля («Сцена из Фауста» А. С . Пушкина) // Анализ драматического произведения. Л., 1988. Висковатов 1987 — П .А .Висковатов. Михаил Юрьевич Лермонтов. Жизнь и творчество. М., 1987. Витали, Старк 2000 — С. Витали, В. Старк. Черная речка: До и после. К исто­ рии дуэли Пушкина. Письма Дантеса. СПб ., 2000. Владимирская 1976 — H . М. Владимирская. «Маскарад» в драматургической системе Лермонтова // Русская литература 30-х — 40 -х гг . XIX в. Рязань, 197G. Волохонская 1993 — Т .П.Волохонская. Дуэли Пушкина и его героев // Пуш­ кинская эпоха и христианская культура. СПб ., 1993, вып. 3. Вольперт 1980 — Л .И .Вольперт. Пушкин и психологическая традиция во французской литературе. Таллин, 1980. Вольперт 1998 - Л . И . Вольперт. Пушкин в роли Пушкина: Творческая игра по моделям французской литературы. Пушкин и Стендаль. М., 1998. Воспоминания 1975 — А. С . Пушкин в воспоминаниях современников. В 2-х то­ мах. М., 1975. Воспоминания 1985 — А. С . Пушкин в воспоминаниях современников. В 2 -х то­ мах. М ., 1985. Воспоминания 1996 — Золотой век Екатерины Великой: Воспоминания. М ., 1996. Воспоминания 1998 — Пушкин в воспоминаниях современников. В 2-х т . СПб., 1998. Выготский 19G5 — Л . С. Выготский. Психология искусства. М., 1965. Вьялицина 1981 — Н. В . Вьялицина. «Египетские ночи» А С. Пушкина в ин­ терпретации А. Ахматовой // Проблемы современного пушкиноведения. Л., 1981. Гачев 1995 — Г .Гачев. Национальные образы мира. Космо-психологос. М., 1995. Гершензон 1990 — М.О.Гершензон. Мудрость Пушкина (1917)// Пушкин в русской философской критике. М., 1990. Гершензон 1994 — М. О. Гершензон. Грибоедовская Москва (1913) // А. С . Гри­ боедов. Горе от ума. М ., 1994. Гершензон 1997 — М. О. Гершензон. Северная любовь Пушкина (1908) // Ута­ енная любовь Пушкина. СПб ., 1997. Гессен, Модзалевский 1929/1991 — Разговоры Пушкина / Собрали Сергей Гессен и Лев Модзалевский. М., 1991. [Репринт издания 1929 г.] Гиллельсон 1974 — М. И . Гиллелъсон. Молодой Пушкин и арзамасское братст­ во. Л ., 1974.
Гинзбург 1940 — Л .Я .Гинзбург. Творческий путь Лермонтова. Л ., 1940. Гинзбург 1964 — Л .Я .Гинзбург. О лирике. М, 1964. Гинзбург 1982 — Л . Я . Гинзбург. О старом и новом. Л., 1982. Гинзбург 1987 — Л .Я .Гинзбург. Эвфемизмы высокого (По поводу писем лю­ дей пушкинского круга) // Вопросы литературы. М., 1987, No 5. Гиршман 1996 — М.М.Гиршман. Пушкинское поэтическое целое и его совре­ менное значение (1994) // M. М . Гиршман. Избранные статьи. Донецк, 1996. Глувко 1996 — О.Глувко. Слово Александра Пушкина и Владимира Одоев­ ского в диалоге о сущности добра и зла («Мой Демон» — «Новый Де­ мон» // Материалы международной пушкинской конференции (1-4 ок­ тября 1996 г.) . Псков, 1996. Глухов 1982 — А .И . Глухое. Эпическая поэзия M. Ю . Лермонтова. Саратов, 1982. Голлер 1997 — Б . Голлер. Два предисловия к двум романам (К проблеме «Лер­ монтов и Пушкин») // Пушкинский сборник. Иерусалим, 1997. Головин 1986 — В.В.Головин. Недошедшие произведения Пушкина// Вре­ менник Пушкинской комиссии. Л., 1986, вып. 20 . Голосовкер 1987 — Я .Э.Голосовкер. Логика мифа. М., 1987. Гордеев, Пешков 1969 — Н .Гордеев, В.Пешков. Тамбовская тропинка к Пуш­ кину. Воронеж, 1969. Гордин 1989 — А .М.Гордин. Анна Петровна Керн и ее литературное насле­ дие // А. П . Керн. Воспоминания. Дневники. Переписка. М ., 1989. Гофман 1922 — М.Гофман. Пушкин. Первая глава науки о Пушкине. Пг„ 1922. Гречаная 1998 — Е .П .Гречаная. Феномен баронессы Крюденер // Баронесса Крюденер. Неизданные автобиографические тексты. М., 1998. Григорьев 1986 — А . А . Григорьев. Взгляд на русскую литературу со смерти Пушкина. Статья первая. Пушкин. — Грибоедов. — Гоголь. — Лермонтов (1859) //А. А . Григорьев. Искусство и нравственность. М ., 1986. Григорьева 1969 — А .Д.Григорьева. Поэтическая фразеология Пушкина// Поэтическая фразеология Пушкина. М., 1969. Гришунин 1998 — А.Л .Гришунин. Исследовательские аспекты текстологии. М., 1998. Тромбах 1969 — СМ.Тромбах. Об эпиграфе к «Евгению Онегину» // Извес­ тия АН СССР. Серия литературы и языка. М., 1969, т. XXVIII, вып. 3 . Гроссман 1990 — Л .Гроссман. В последний день жизни // Леонид Гроссман. Записки д'Аршиака. Пушкин в театральных креслах. М., 1990. Гроссман 1997 — Л .П .Гроссман. У истоков «Бахчисарайского фонтана» (1960) // Утаенная любовь Пушкина. СПб., 1997. Грот 1998 - Я. К . Грот. Пушкинский Лицей (1911). СПб ., 1998. Губер 1997 — П . К. Губер. Донжуанский список Пушкина (1923) // Утаенная любовь Пушкина. СПб ., 1997.
Гуковский 1957 — Г . А. Гуковский. Пушкин и проблемы реалистического сти­ ля. М ., 1957. Гуковский 1965 — Г. А . Гуковский. Пушкин и русские романтики. М ., 1965. Гура 1997 — А.В.Гура. Символика животных в славянской народной тради­ ции. М, 1997. Гурвич 1977 — И .А.Гурвич. Явление неопределенности в романе Пушкина «Евгений Онегин» // Проблемы литературоведения и преподавания ли­ тературы. Сборник научных трудов, т. 196 . Ташкент, 1977. Гуревнч 1993 — А . М .Гуревич. Романтизм Пушкина. М., 1993. Гуревич 1997 — А.М.Гуревич. Евгений Онегин// Энциклопедия литератур­ ных героев. М., 1997. Даль — Владимир Даль. Толковый Словарь живого великорусского языка: В 4т. М.,1955. Двинянинов 1967 — Б.Н .Двинянинов. Неизвестная диссертация П.Ф .Яку­ бовича «Внутренняя жизнь М.Ю.Лермонтова» // Русская литература, 1967, No 3. Двойченко-Маркова 1979 — Е. М. Двойченко-Маркова. Пушкин в Молдавии и Валахии. М., 1979. Дейч 1989 — Г. М. Дейч. Всё ли мы знаем о Пушкине. М., 1989. Дмитриев 1977 — В .Г .Дмитриев. Скрывшие свое имя. М., 1977. Докусов 1955 — А.М.Докусов. «Маскарад» М.Ю .Лермонтова (из творческой истории текста и сценической истории драмы) // Ученые записки ЛГПИ им. А . И. Герцена. Л., 1955, т. 120. Докусов 1956 — А .М.Докусов. Примечания к драме Лермонтова «Маска­ рад» // В кн.: [Лермонтов 1956]. Докусов 1981 — А .М.Докусов. «Маскарад» // Лермонтовская энциклопедия. М., 1981, с. 273-275. Долинина 1975 — Н. Долинина. Печорин и наше время. Л., 1975. Доманский 1997 — Ю.В.Доманский. Архетипический мотив бороды в прозе А. С. Пушкина // Литературный текст: Проблемы и методы исследова­ ния. Тверь, 1997. Достоевский 1958 — Ф. М.Достоевский. Пушкин. Очерк. Произнесено 8 июня <1880 г.> в заседании Общества любителей русской словесности // Ф. М. Достоевский. Собрание сочинений: В 10 т. М, 1958, т. 10. Друзья Пушкина 1984 — Друзья Пушкина. Переписка. Воспоминания. Днев­ ники: В 2 т. М., 1984. Дунаев 1996 — М. М.Дунаев. Православие и русская литература. М., 1996, ч. I . Дьяконов 1963 — И . М .Дьяконов. О восьмой, девятой и десятой главах «Евге­ ния Онегина» // Русская литература, 1963, No 3. Дьяконов 1982 — И .М.Дьяконов. Об истории замысла «Евгения Онегина» // Пушкин. Исследования и материалы. Л., 1982, т. 10 .
Егоров 1996 — И . В . Егоров. О «последнем целом» в романе Пушкина «Евге­ ний Онегин»// Материалы международной пушкинской конференции (1-4 октября 1996 г.). Псков, 1996. Егоров, Небольсин, Федута 1993 — И.Егоров, С. Небольсин, А. Федута. А . С .Пуш­ кин: судьба — поэтическое мышление — читатель. Минск, 1993. Еремин 1992 — М .Еремин. Базаров: гибель на перепутье. Наблюдения и раз­ боры // Московский вестник, 1992, Jsfe 1. Есипова 1985 — О.Есипова. Пушкин в пьесе М.Булгакова// Болдинские чтения. Горький, 1985. Еськова 1993 — Н .А .Есъкова. Кого благословил старик Державин // Русская речь, 1993, No6. Еськова 1999 — Н . А.Еськова. Хорошо ли мы знаем Пушкина? М., 1999. Желнина 1996 — М .Желнина. Мифопоэтический подход к тексту// Литера­ туроведение XXI века. Анализ текста: метод и результат. СПб ., 1996. Живов, Успенский 1984 — В.М.Живов, Б.А .Успенский. Метаморфозы антич­ ного язычества в истории русской культуры ХѴІІ -ХѴІІІ вв.// Антич­ ность в культуре и искусстве последующих веков. Мч 1984 . Жирмунский 1937 — В.М.Жирмунский. Пушкин и западные литературы// Пушкин. Временник Пушкинской комиссии. М .; Л., 1937, вып. 3 . Жирмунский 1978 — В.М.Жирмунский. Байрон и Пушкин. Л., 1978. Жирмунский 1981 — В . М.Жирмунский. Гёте в русской литературе. Л., 1981. Житомирская 1989 — С. В . Житомирская. А .О . Смирнова-Россет и ее мему­ арное наследие // А. О. Смирнова-Россет. Дневник. Воспоминания («Ли­ тературные памятники»). М., 1989. Жолковский, Щеглов 1971 — А .К .Жолковский, Ю.К .Щеглов. К описанию смысла связного текста. М., 1971. Завадская 1990 — Е.В.Завадская. Образ книги в Апокалипсисе и образы Апокалипсиса в книге// Книга. Исследования и материалы. М., 1990, сб. 61. Засорина 1977 — Л . Н. Засорина. Частотный словарь русского языка. М., 1977. Звягинцев 1986 — Л .И .Звягинцев. «Храни меня, мой талисман...»: О перстнях Пушкина // Памятники отечества. М ., 1986, No 2 (14). Зиборов 1978 — П . Р. Зиборов. Русская литература и Вольтер. Л., 1978. Зильберштейн 1938 — И . С .Зильберштейн. А . С. Пушкин и его литературное окружение. М., 1938. Золотова 1988 — Г .А .Золотова. Синтаксический словарь. Репертуар элемен­ тарных единиц русского синтаксиса. М ., 1988. Зорин, Немзер 1989 — А .Зорин, А.Немзер. Парадоксы чувствительности// «Столетья не сотрут...» . М., 1989. Зуев 1997 — Н .Зуев. Татьяна и Онегин в эпилоге романа. Опыт медленного чтения // Литература в школе. М ., 1997, No 3.
Зыкова 1994 — Г .В .Зыкова. Атрибуция некоторых текстов И. И .Дмитриева, В. А . Жуковского, П. А . Вяземского и М. Т. Каченовского в «Вестнике Ев­ ропы» 1800-1810 -х гг .// Вестник Московского университета. Серия 9. Филология, 1994, No 2. Иванов Вяч. 1987а — Вяч. Иванов. Роман в стихах (1937) // Вячеслав Иванов. Собрание сочинений. Брюссель, 1987, т. IV. Иванов Вяч. 19876 — Вяч. Иванов. Два маяка (1937) // Там же. Иванов Вяч. 1987в — Вяч. Иванов. К проблеме звукообраза у Пувжина (1925) //Там же. Иванов С.1964 — С .В . Иванов. М . Ю . Лермонтов. Жизнь и творчество. М., 1964. Иванова 1967 — Т. Иванова. Посмертная судьба поэта (О Лермонтове, о его друзьях подлинных и друзьях мнимых). М., 1967. Иванова 1979 — Т.А .Иванова. Лермонтов в Москве. М„ 1979. Иванова 1993 — Т .А.Иванова. «Звала Полиною Прасковью...»// Русская речь. М., 1993, No6. Иваск 1965 — Ю.Иваск. Парадоксы звукописи // Воздушные пути. Альманах IV. Нью-Йорк, 1965, с. 232-235 . Ивлева 1996 — Т .Г.Ивлева. Романтическая ирония в романе А. С . Пушкина «Евгений Онегин»// Материалы международной пушкинской конфе­ ренции (1-4 октября 1996 г.). Псков, 1996. Иезуитова 1974 — Р .В .Иезуитова. Легенда// Стихотворения Пушкина 1820-1830-х годов. Л ., 1974. Иезуитова 1982 — Р. В . Иезуитова. Шутливые жанры в поэзии Жуковского и Пушкина 1810-х годов // Пушкин. Исследования и материалы. Л., 1982, т. 10 . Иезуитова 1989 — Р. В . Иезуитова. «Альбом Онегина» (Материалы к творче­ ской истории) // Временник Пушкинской комиссии. Л., 1989, вып. 23 . Измайлов 1963 — Н .В .Измайлов. Пушкин в переписке и дневниках совре­ менников // Временник Пушкинской комиссии-1962. Л ., 1963. Измайлов 1976 — Н . В . Измайлов. Очерки творчества Пушкина. Л ., 1976. Ильин В. 1990 — В. Ильин. Аполлон и Дионис в творчестве Пушкина (1938) // Пушкин в русской философской критике. М ., 1990. Ильин И. 1990 — И.Ильин. Пророческое призвание Пушкина (1937) // Пуш­ кин в русской философской критике. М., 1990. Ильинская 1970 — И. С .Ильинская. Лексика стихотворной речи Пушкина. М., 1970. Ильин-Томич 1989 — А .А.Ильин-Томич. «Пиковая дама означает...»// «Столетья не сотрут...». М., 1989. Искрин 1984 — М.Искрин. «Отрывки северных поэм»: Об одной загадке Пушкина // Альманах библиофила. М ., 1984, вып. 16. Казанский 1937 — Б .Казанский. Гибель поэта//Лит. современник, 1937, No 3, с. 223. Карасев 1996 — Л . В . Карасев. Философия смеха. М., 1996.
Кармалинцева 1994 — И .В .Кармалинцева. Драма А. А . Блока «Балаганчик» и русская драматургическая традиция XIX века (Н. В. Гоголь, «Ревизор»; М. Ю .Лермонтов, «Маскарад») // Возвращенные имена русской литера­ туры: Аспекты поэтики, эстетики, философии. Самара, 1994. Кац 1981 — Б .А. Кац. « .. .звуки итальянские...»// Временник Пушкинской комиссии. Л., 1981. Кац 2000 — Б . Кац. Личный «горький опыт» Пушкина и библейская дидакти­ ка // Коран и Библия в творчестве А. С. Пушкина. Jerusalem, 2000. Кацнельсон 1956 — И . С. Кацнелъсон. Материалы по истории египтологии в России // Очерки по истории русского востоковедения, П. М., 1956. Кеневич 1866 — В .Кеневич. Маскарадные стихотворения И.А .Крылова// Русский архив, 1866, кн. 1. Керлот 1994 — Х .Э .Керлот. Словарь символов. М., 1994. Керн 1989 — А . П . Керн. Воспоминания. Дневники. Переписка. М ., 1989. Кибальник 1987 — С.А .Кибалъник. Об автобиографизме пушкинской лирики южного периода // Русская литература, 1987, No 1. Кибальник 1998 — С.А .Кибалъник. Художественная философия А.С .Пуш­ кина. М., 1998. Кирилюк 1997 — З.В .Кирилюк. Опыт реконструкции неосуществленного за­ мысла Пушкина (Повесть «Самоубийца») // Четвертая Международная Пушкинская конференция. Пушкинский проект. СПб., 1997. Кирсанова 1997а — Р.М.Кирсанова. Сценический костюм и театральная пуб­ лика в России XIX века. М., 1997. Кирсанова 19976 — Р .М.Кирсанова. Костюм петровского времени// Культу­ ра и история: Славянский мир. М., 1997. Клейман 1982 — Н.Клейман. «О кашах пренья...» (опыт текстологического анализа) // Болдинские чтения. Горький, 1982, с. 91 -104. Ключевский 1959 — В . О.Ключевский. Евгений Онегин и его предки (1887) // В. О.Ключевский. Сочинения: В 8 т. М ., 1959, т. 7 . Князьков б/г —С . А . Князьков. Быт дворянской Москвы конца XVIII — нача­ ла XIX веков // Москва в ее прошлом и настоящем. М., б/г, вып. VIII . Ковалева 1995 — И.Ковалева. Миф: повествование, образ и имя// Литера­ турное обозрение. М., 1995, No 3. Ковальчик 1996 — В .Ковалъчик. Ангел и дьявол в поэзии А. С . Пушкина (из опыта исследования сакральных мотивов в русской литературе) // Материалы меж­ дународной пушкинской конференции (1-4 октября 1996 г.). Псков, 1996. Козмии 1996 — В .Ю.Козмин. Эволюция образа «деревня-рай» в творчестве и судьбе А. С . Пушкина // Материалы международной пушкинской конфе­ ренции (1-4 октября 1996 г.). Псков, 1996. Козьмина-Бороздина 1923 — T. H . Козьмина-Бороздина. Развитие египтоло­ гии в России // Новый восток. М., 1923, кн. 3 .
Комарович 1941 — В .Л .Комарович. Автобиографическая основа «Маскара­ да» // Литературное наследство. М., 1941, вып. 43/44 . Коровин 1988 — В.И.Коровин. Герой и миф (По драме М.Ю.Лермонтова «Маскарад» // Анализ драматического произведения. Л ., 1988. Корольков 1997 — А . Корольков. Религиозность Пушкина как явление рус­ ской культуры //Le Messager: Вестник русского христианского движе­ ния. Париж; Нью-Йорк; М., 1997, No 175. Котельников 1994 — В . А . Котельников. «Покой» в религиозно-философ­ ских и художественных контекстах // Русская литература. СПб., 1994, No1. Кочеткова 1994 — Н .Д.Кочеткова. Литература русского сентиментализма (Эстетические и художественные искания). СПб ., 1994. Кошелев 1988 — В .А .Кошелев. «Ее сестра звалась Татьяна...» (Об имени пуш­ кинской героини) // Болдинские чтения. Горький, 1988. Кошелев 1995 — В .А.Кошелев. «Он видит Новгород-великой...» (Из коммен­ тариев к «Евгению Онегину») // Новгород в культуре Древней Руси. Новгород, 1995. Кошелев 1996 — В .А .Кошелев. Пушкин и Хомяков (К типологии смеховой культуры) // Проблемы современного пушкиноведения. Псков, 1996. Краваль 1996 — Л .А .Краваль. Пушкин и Евпраксия Вульф// Московский пушкинист. II . М ., 1996. Красильникова 1974 — Е.В . Красилъникова. «Почему не говорят...?» // Разви­ тие современного русского языка-1972: Словообразование. Члеиимость слова. М., 1974. Краснов 1996 — Г.В .Краснов. Друзья-враги в поэтическом мире Пушкина// Проблемы современного пушкиноведения. Псков, 1996. Красиокутскнп 1977 — В . С .Краснокутский. О своеобразии арзамасского «на­ речия» // Замысел, труд, воплощение... М., 1977. Красухнн 1985 — Г. Красухин. В присутствии Пушкина. М., 1985. Крестова 1962 — Л . В.Крестова. Почему Пушкин называл себя «русским Дан- жо»? (К вопросу об истолковании «Дневника») // Пушкин. Исследова­ ния и материалы. Л ., 1962, т. 4. Крымова 1997 — Н .А .Крымова. Татьяна// Энциклопедия литературных ге­ роев. М., 1997. Кудрявина, Мальчукова 1995 — И .М .Кудрявина, Т. Г. Мальчукова. Миф в ли­ рике Пушкина 1820-х годов // Христианская культура Пушкинской эпо­ хи. СПб ., 1995, вып. 9 . Кузьмин 1984 — А .И .Кузьмин. У истоков русского театра. М., 1984. Купер 1995 —Дэіс. Купер. Энциклопедия символов. М., 1995, кн. IV. Купреянова 1981 — Е . Н . Купреянова. От сентиментализма к романтизму и реализму // История русской литературы: В 4 т. Л ., 1981, т. 2.
Куприянова 1997 — Н .И .Куприянова. Ольга Калашникова, в замужестве Ключарева // Христианская культура и пушкинская эпоха. СПб ., 1997, вып. 15, с. 28 -37. Курилович 19G2 — Е .Курилович. Положение имени собственного в языке// Е. Курилович. Очерки по лингвистике. М., 1962. Лакшин 1979 — В.Лакшин. Движение «свободного романа» // Литературное обозрение. М., 1979, Jsfs 6. Ланглебен 1997 — М .Ланглебен. Наказание мятежной природы: четыре фраг­ мента из «Истории Пугачева» // Пушкинский сборник. Иерусалим, 1997. Ларионова 1993 - А .С.Пушкин. Евгений Онегин / Комментарий Ек.Ла­ рионовой. СПб ., 1993. Лаушкина 1966 — А.Лаушкина. Национальные черты в характере Онегина// Русская литература, 1966, No 4. Левашов 1979 — Е .А .Левашов. Словарная справка Пушкина (Комментарий к комментарию) // Временник Пушкинской комиссии-1975. Л., 1979. Левин 1985 — Ю.Д.Левин. Русские переводчики XIX века. М ., 1985. Левин 1997 — В .Левин. «Евгений Онегин» и русский литературный язык// Пушкинский сборник. Иерусалим, 1997. Левкович 1987 — Я.Л .Левкович. Комментарии к: А. С. Пушкин. Письма к же­ не. Л ., 1987. Левкович 1994 — Я .Л .Левкович. Жена поэта// Легенды и мифы о Пушкине. СПб., 1994. Лернер 1905 — Н .О .Лернер. Ревность Н.Н .Пушкиной// Русская старина, 1905, кн. СХХІѴ. Лернер 1909 — Н .О .Лернер. Кольцо Зеленой лампы// Русская старина, 1909, т. 138 . Лернер 1929 — Я. О. Лернер. Рассказы о Пушкине. Д, 1929. Лернер 1935 — Н .О .Лернер. Пушкинологические этюды// Звенья. М; Л., 1935, т. V. Лесскис 1993 — Г .Лесскис. Пушкинский путь в русской литературе. М., 1993. Либерман 1999 — А.Либерман. Кривое зеркало. Наше все, или дискурс о дя­ де // Russian Language Journal, 1999, No 53. Листов 1980 — В. С .Листов. К истолкованию строфы VII главы первой «Евгения Онегина» // Болдинские чтения. Горький, 1988. Листов 1988 — В . С.Листов. Вокруг пушкинского отрывка «На тихих берегах Москвы...» // Болдинские чтения. Горький, 1980. Листов 1994 — В . С .Листов. Легенда о черном предке // Легенды и мифы о Пушкине. СПб., 1994. Листов 1996 — В . С.Листов. К истолкованию онегинской строки «Одну Рос­ сию в мире видя...» // Литературоведение и литературоведы. Коломна, 1996.
Листов 2000 — В . С. Листов. Новое о Пушкине: История, литература, зодчест­ во и другое искусства в творчестве поэта. М., 2000. Литвин 1977 — Ф. А . Литвин. Многозначность слова в тексте и виды контек­ ста// Вопросы лексикологии. Новосибирск, 1977. Лобикова 1974 — Н . М .Лобикова. Пушкин и Восток: Очерки. М ., 1974. Лосев 1994 — А . Ф.Лосев. Миф. Число. Сущность. М., 1994. Лотман 1962 — Ю.М .Лотман. Источники сведений Пушкина о Радищеве// Пушкин и его время. Исследования и материалы. Л., 1962, вып. 1. Лотман 1975 — Ю.М.Лотман. Роман в стихах Пушкина «Евгений Онегин». Тарту, 1975. Лотман 1982 — Ю. М.Лотман. А . С . Пушкин. Биография писателя. Л ., 1982. Лотман 1983 — Ю.М.Лотман. Роман Пушкина «Евгений Онегин». Коммен­ тарий.Л., 1983. Лотман 1988 — Ю .М.Лотман. В школе поэтического слова: Пушкин. Лер­ монтов. Гоголь. М., 1988. Лотман 1989 — Ю.М.Лотман. О роли случайных факторов в литературной эволюции // Труды по знаковым системам. XXIII . Тарту, 1989. Лотман 1992а — Ю. М . Лотман. Русская литература на французском языке // Ю.М.Лотман. Избранные статьи в трех томах. Т . И. Статьи по истории русской литературы XVIII — первой половины XIX века. Таллинн, 1992. Лотман 19926 — Ю .М.ЛотманлТІиковая дама» и тема карт и карточной игры в русской литературе начала XIX века // Там же. Лотман 1996 — 10 . М.Лотман. Очерки по истории русской культуры XVIII — начала XIX века// Ю.М .Лотман. Из истории русской культуры. М ., 1996, т. IV (XVIII - начало XIX века). Лотман 1997 — Ю .М.Лотман. Беседы о русской культуре: Быт и традиции русского дворянства (XVIII— начало XIX века). СПб ., 1997. Лужановскин 1996 — А .В.Луэ/сановский. Рассказ в русской литературе 1820- 1850-х годов: Становление жанра. Иваново, 1996. Лукашев 1991 — М .Н .Лукашев. «Пушкин учил меня боксировать»// Вре­ менник Пушкинской комиссии. Л ., 1991, вып. 24. Любавин 1997 — М.А.Любавин. Лицейские учителя Пушкина и их книги. СПб., 19 97. Мадорский 1998 — А . Мадорский. Сатанинские зигзаги Пушкина. М., 1998. Мапмин 1975 — Е .А .Маймин. О русском романтизме. М., 1975. Маіімии 1981а — Е . А . Маймин. Пушкин. Жизнь и творчество. М., 1981. Мапмин 19816 — Е .А .Маймин. О формах поэтического в прозе и стихах Пушкина 1829 года // Проблемы современного пушкиноведения. Л., 1981. Маймина 1981 — Е .Е.Маймина. Стилистические функции французского языка в переписке Пушкина и в его поэзии // Проблемы современного пушкиноведения. Л., 1981.
Макогоненко 1987 — Г .П .Макогоненко. Лермонтов и Пушкин. Проблемы пре­ емственного развития литературы. Л ., 1987. Макогоненко 1997 — Г .П .Макогоненко. «Счастье есть лучший университет...» (1974) // Утаенная любовь Пушкина. СПб ., 1997. Максимович-Амбодик 1788 (1811,1995) — Н.М.Максимович-Амбодик. Избран­ ные Емблемы и Символы на Российском, Латинском, Французском, Не­ мецком и Английском языках объясненные. М., 1788 (репринт 1811,1995). Мандельштам 1987 — О. Мандельштам. Слово и культура. М., 1987. Манн 1973 — Ю.В .Манн. Конфликт в романтической поэме Боратынского // Известия Академии наук СССР.Серия литературы и языка, 1973, т. 32, No 3. Манн 197G — Ю . В . Манн. Поэтика русского романтизма. М. 1976. Манн 1977 — Ю.В .Манн. Игровые моменты в «Маскараде» Лермонтова// Известия Академии наук СССР. Отделение литературы и языка. М., 1977, т. 36, No1. Мануйлов 1966 — В.А .Мануйлов. Роман М.Ю.Лермонтова «Герой нашего времени». Комментарий. М.; Л., 1966. Маранцман 1983 — В . Г. Маранцман. Роман А. С . Пушкина «Евгений Онегин» в школьном изучении. М., 1983. Маринчик 1965 — П . Маринчик. Недопетая песня. Необычайная жизнь Пра­ сковьи Ивановны Жемчуговой. М ., 1965. Марков 1961 — В. Марков. О свободе в поэзии // Воздушные пути. Альманах II. Нью-Йорк, 1961. Марков 1967 — В. Марков. Трактат о трехтласии // Воздушные пути. Альма­ нах V. Нью-Йорк, 1967. Маркович 1980 — В . М. Маркович. Сон Татьяны в поэтической структуре «Евгения Онегина» // Болдинские чтения. Горький, 1980. Маркович 1981 — В . М. Маркович. О мифологическом подтексте сна Татья­ ны // Болдинские чтения. Горький, 1981. Мартьянова 1997 — С . А. Мартьянова. Образ человека в литературе: от типа к индивидуальности и личности. Владимир, 1997. Марченко 1989 — А. М. Марченко. Печорин: знакомый и незнакомый // «Сто­ летья не сотрут...». М., 1989. MAC — Словарь русского языка: В 4 т. М., 1987. Масанов 1956-1960 — И. Ф. Масонов. Словарь псевдонимов русских писате­ лей, ученых и общественных деятелей: В 4 т. М., 1956-1960, т. 1-4. Маскарад 1941 — «Маскарад» Лермонтова / Сборник статей под редакцией П.И . Новицкого. М.; Л., 1941. Махлевич 1977 — Я .Л .Махлевич. Новое о Лермонтове в Москве (Лермонтов, Поливанов и Ивановы-Чарторижские) // Русская литература, 1977, No 1. Медриш 1996 — Д.Н .Медриш. Народные приметы и поверья в поэтическом мире Пушкина // Московский пушкинист. III . М ., 1996.
Меіілах Б. 1984 — Б . С. Мейлах. Творчество Пушкина. Развитие художествен­ ной системы. М., 1984. Мейлах М. 1975 — М.Б.Мейлах. Об именах Ахматовой. I . Анна// Russian Literature, 1975, No 10/11. Мемуары 1988 - Мемуары декабристов. М., 1988. Мемуары 1989а — Русское общество 30-х годов XIX в.: Мемуары современ­ ников. М, 1989. Мемуары 19896 — Русские мемуары. Избранные страницы. 1800-1825 гг. М. ; 1989. Мемуары 1996 — Россия в мемуарах. История жизии благородноіі женщины. М., 1996. Мережковский 1990 — Д.Мережковский. Пушкин (1896)// Пушкин в рус­ ской философской критике. М., 1990. Милюков 1997 — П .Н .Милюков. Живой Пушкин (1837-1937). Историко-био- графическин очерк (1937). М., 1997. Мир Пушкина 1993 — Мир Пушкина. Фамильные бумаги Пушкиных-Ганни­ балов. Т . 1. Письма Сергея Львовича и Надежды Осиповны Пушкиных к их дочери Ольге Сергеевне Павлищевой. 1828-1835. СПб ., 1993. Митрополит Анастасий 1991 — Митрополит Ашстасий. Пушкин и его от­ ношение к религии и Православной церкви. М ., 1991. Мифология 1995 — Славянская мифология. Энциклопедический словарь. М., 1995. Михайлова 1997 — Н .И .Михайлова. «. ..Добрый малой»// Болдинские чтения. Нижний Новгород, 1997. Михайлова 2000 — П .И .Михайлова. «Мой дядя самых честных правил...» (Из наблюдений над текстом первой строфы «Евгения Онегина») // Известия АН,СЛиЯ, 2000, т. 59, No3. Модзалевский 1910 — Б .Л . Модзалевский. Библиотека А. С. Пушкина (Биб­ лиографическое описание). СПб ., 1910. Модзалевский 1935/1990 — Б .Л . Модзалевский. Примечания // Пушкин. Пись­ ма. Л ., 1935, т. 1-3 (М., 1990). Модзалевский 1997 — Б. Л . Модзалевский. Объяснительные примечания к Днев­ нику Пушкина//Дневник А. С. Пушкина 1833-1835 (1923). М., 1997. Модзалевский 1999 — Б. Л . Модзалевский. Пушкин и его современники. Из­ бранные труды (1898-1928). СПб ., 1999 . Мурьяиов 1971 — М.Ф .Мурьянов. О пушкинской «Вакхической песни»// Русская литература, 1971, No з. Мурьянов 1982 — М .Ф.Мурьянов. К структуре образа пушкинской Татья­ ны // Проблемы структурной лингвистики-1980. М., 1982. Мурьянов 1991 — М.Ф .Мурьянов. Поэты предпочли быть непонятными: Об имени собственном Тирза в поэме Лермонтова «Сашка» // Вопросы лите­ ратуры. М., 1991, No6.
Мурьянов 1995 — M. Ф. Myрьяное. Онегинский иедуг// Вестник Российской академии наук. М., 1995, т. 65,No 2. Мурьянов 1996а — М. Ф. Мурьянов. Из символов и аллегорий Пушкина. М., 1996. Мурьянов 19966 — М. Ф .Мурьянов. Шахматный этюд// Московский пушки­ нист. II . М., 1996. Мусатов 1992 — В.Мусатов. Пушкинская традиция в русской поэзии первой половины XX века. М., 1992. Myшина 1982 — И .Б.Мушина. Пушкин и его эпоха в переписке поэта// Пе­ реписка Пушкина: В 2 т. М ., 1982, т. 1 . H. Н . 1993 — Н .Н . «Апокалипсическая песнь» Пушкина. М., 1993. Набоков 1942/1993 - В .В.Набоков. Пушкин (1942)// Новый журнал, 1993, Хо 1. Набоков 1989 — В.Набоков. Из комментария к Главе Второй (1964)// Наше наследие. М., 1989, III (9). Набоков 1996 — В .В.Набоков. Пушкин, или правда и правдоподобие// В. В . Набоков. Лекции по русской литературе. М., 1996. Набоков-Сирин 1997 — В . Набоков-Сирин. Заметки переводчика I, II (1957)// Перечитывая классику: Е. Замятин, А. Н. Толстой, А. Платонов, В. Набо­ ков. М„ 1997. Набоков 1998 — В .Набоков. Комментарий к роману А.С .Пушкина «Евгений Онегин». Перевод с английского. СПб ., 1998. Набоков 1999 — В .Набоков. Комментарии к «Евгению Онегину» А.С . Пуш­ кина. М ., 1999. Назарова 1985 — Л .Н .Назарова. М .А.Щербатова и стихотворения Лермон­ това, ей посвященные //Лермонтовский сборник. Л ., 1985. Найдпч Л. 1997 — Л.Найдич. Перечислительные ряды в романе «Евгений Онегин» // Пушкинский сборник. Иерусалим, 1997. Иайдич Э. 1958 — Э .В .Найдич. О тексте и датировке поэмы М.Ю .Лермон­ това «Сашка» // Труды Гос. публичной библиотеки им. M. Е . Салтыкова- Щедрина. Л., 1958,т. 5 (8). Недзвецкин 1994 — В .А .Недзвецкий. «Захватить все» (менталитет героя рус­ ского классического романа XIX века) // Вестник Московского универ­ ситета. Серия 9. Филология. М., 1994, N° 3. Неизданный 1994 — Неизданный Пушкин / Под ред. А. П . Могилянского. СПб., 1994 . Нейман 1941 — Б. В . Нейман. Русские литературные влияния в творчестве Лермонтова // Жизнь и творчество М. 10. Лермонтова. Сборник первый. Исследования и материалы. М., 1941. Непомнящий В. 1983 — В. С. Непомнящий. Поэзия и судьба. Статьи и заметки о Пушкине. М., 1983.
Непомнящий В. 1995 — В. С. Непомнящий. «На перепутье...» . «Евгений Оне­ гин» в духовной биографии Пушкина. Опыт анализа второй главы // Мо­ сковский пушкинист. I . М., 1995. Непомнящий В. 1996 — В . С. Непомнящий. Из наблюдений над текстом «Евге­ ния Онегина» // Московский пушкинист. II. М„ 1996. Непомнящий В. 1997 — В. С .Непомнящий. Феномен Пушкина// Русская мысль. Париж, 27 ноября — 3 декабря 1997, No 4199. Непомнящий И. 1988 — И. Б . Непомнящий. К вопросу об иллюзорном до­ кументе в романе А. С. Пушкина «Евгений Онегин» // Болдинские чте­ ния. Горький, 1988. Никишов 1985 — 10. М. Никишов. «Даль свободного романа» как компози­ ционный прием в «Евгении Онегине» // Болдинские чтения. Горький, 1985. Никишов 1987 — Ю .М.Никишов. О финале «Евгения Онегина»// А. С . Пуш­ кин: Проблемы творчества. Калинин, 1987. Никишов 1992 — Ю.М.НикишовлЕвтетт Онегин»: гармония композиции// Пушкин: проблемы поэтики. Тверь, 1992. Николаева 1995 — Т .М .Николаева. «Сны» пушкинских героев и сон Свято­ слава Всеволодовича //Лотмаиовский сборник. 1 . М ., 1995. Николаева 1996а — Т .М .Николаева. Текст. Как путь и как многомерное про­ странство // Концепт движения в языке и культуре. М ., 1996. Николаева 19966 — Т .М .Николаева. «Бусый волк» Игорь и «оборотничество» пушкинских персонажей// Русистика. Славистика. Индоевропеистика. М., 19 96. Николаева 1996в — Т. М . Николаева. Ярославна — три Марии — Татьяна (лю­ бящая женщина спасает героя) // Московский лингвистический журнал. М., 1996,т.2. Николаева 1997 — Т .М .Николаева. «Слово о полку Игореве»: Поэтика и лин­ гвистика текста. «Слово о полку Игореве» и пушкинские тексты. М., 1997. Никонов 1971 — В .А .Никонов. Имена персонажей// Поэтика и стилистика русской литературы. Л., 1971. Никонов 1974 — В .А .Никонов. Имя и общество. М„ 1974. НМСП — Новые материалы к словарю А. С . Пушкина. М ., 1982. Новиков 1974 — Н.В.Новиков. Образы восточнославянской волшебной сказ­ ки. Л ., 1974. Овсянико-Куликовский 1989 — Д. Н. Овсянико-Куликовский. История рус­ ской интеллигенции (1903-1910). Часть 1, глава IV. Евгений Онегин во второй половине 20-х годов// Д.Н .Овсянико-Куликовский. Литератур­ но-критические работы: В 2 т. М., 1989, т. 2 . Овчинников 1992 — Т.Д . Овчинников. «И дышит умом и юмором того време­ ни...»// Ф.В .Ростопчин. Ох, французы! М., 1992.
Овчинников 1997 — Г .Д. Овчинников. Историк собственного сердца// И. М . Дол­ горуков. Капище моего сердца, или Словарь всех тех лиц, с коими я был в разных отношениях в течение моей жизни. Ковров, 1997. Овчинникова 1985 — С. Т . Овчинникова. Пушкин в Москве. М., 1985. Орлов 1996 — В.Е . Орлов. К проблеме перевода французских текстов Пушки­ на// Московский пушкинист. И. М., 1996. Осипова1996 — Н .О .Осипова. «Золотой» век русской культуры в зеркале «серебряного» (модели и архетипы)// Культура. Искусство. Образова­ ние: Актуальные проблемы. М., 1996. Осипова 2000 — Я. О . Осипова. «Сказка о черном кольце» А. А. Ахматовой: Архетип и жанр // Поэтический текст и текст культуры. Международный сборник научных трудов. Владимир, 2000. Осповат 1986 — Л . С. Осповат. «Влюбленный бес». Замысел и его трансфор­ мация // Пушкин. Исследования и материалы. Л ., 1986, т. 12. П-200 — А. С. Пушкин: К 200-летию со дня рождения. Статьи, беседы, биб­ лиография. М ., 1999. Павлович 1995 — Н .В.Павлович. Парадигмы поэтических образов: ситуа­ ции // Филологический сборник (К столетию со дня рождения академика В. В. Виноградова). М., 1995. Панов 1990 — С. В . Панов. Из истории русской стиховедческой терминологии конца XVIII — первой трети XIX века («механизм стихов» и «измене­ ния») // Quinquagenario Alexandri Il'uSini oblata. M ., 1990. Панченко 1983 - А .М.Панченко. «Потемкинские деревни» как культурный миф // Русская литература XVIII — начала XIX века в общественно-куль­ турном контексте (XVIII век, сб. 14). Л., 1983. Панченко 1990 — А .М.Панченко. Пушкин и русское православие// Русская литература, 1990, No 2. Паперно 1992 — И .Паперно. Пушкин в жизни Серебряного века// Cultural Mythologies of Russian Modernism. Berkeley, 1992. Паперный 2000 — В.Паперный. «Свободы сеятель пустынный...»: вокруг од­ ной евангельской цитаты // Коран и Библия в творчестве А. С. Пушкина. Jerusalem, 2000. Пеньковский 1976а — А . Б, Пеньковский. Антропонимические заметки. 1-2. О двух именах героини «Маскарада» // Вопросы литературы. Владимир, 1976, вып. 10. Пеньковский 19766 — А . Б . Пеньковский. Русские личные именования, по­ строенные по модели «имя + отчество» // Ономастика и норма. М ., 1976. Пеньковский 1978а — А . Б. Пеньковский. Антропонимическое пространство художественного текста как модель художественного мира. Способы ор­ ганизации и членения // Nomina appellativa et nomina propria. XIII между­ народный конгресс по ономастике. Krakow, 1978.
Пеньковский 19786 — Л .Б . Пеньковский. Об особенностях значения и упот­ ребления форм сравнительной степени адъективных слов // Грамматика и семантика. Тамбов, 1978. Пеньковский 1983 — Л . Б . Пеньковский. Сопиков, Полежаев, Храповицкий // Русская речь. М., 1983, No 4. Пеньковский 1986а — А . Б . Пеньковский. Русские персонифицирующие име­ нования как региональное явление языка восточнославянского фолькло­ ра // Лексика и грамматика севернорусских говоров. Киров, 1986. Пеньковский 19866 — А. Б. Пеньковский. К проблеме текстового согласова­ ния // Исследования целого текста, Одесса, 1986. Пеньковский 1987 — Л. Б. Пеньковский. Фонетические долготы гласных в рус­ ском языке: фонологическая сущность и интерпретация связанных с ними явлений (диахронический и синхронический аспекты) // Proceedings Xlth ICPhS. The Eleventh Internatinal Congress of Phonetic Sciences. Vol. 2. Tallinn, 1987. Пеньковский 1988a — А. Б . Пеньковский. Тимофеевич « Никифорович?// Русская речь. М., 1988, Jsfe 3. Пеньковский 19886 — А . Б . Пеньковский. Ономастическое пространство рус­ ского былевого эпоса как модель его художественного мира// Язык рус­ ского фольклора. Петрозаводск, 1988. Пеньковский 1988в — А. Б . Пеньковский. О развитии норм адвербиального словоупотребления в русском языке (наречия бережно и осторожно) // Sbornik pedagogické fakulty. Usti-nad-Labem; Praha, 1988 . Пеньковский 1989a — A. Б . Пеньковский. О семантической категории «чуж­ дости» в русском языке// Проблемы структурной лингвистики 1985- 1987. М, 1989. Пеньковский 19896 — А . Б. Пеньковский. Русские личные именования, по­ строенные по модели «имя + отчество» в русской художественной речи // Стилистика и поэтика. И . М, 1989. Пеньковский 1990 — А.Б. Пеньковский. Собственные имена в системе худо­ жественных средств повести Пушкина «Гробовщик» // Проблемы стихо­ ведения и поэтики. Алма-Ата, 1990. Пеньковский 1991а — А. Б. Пеньковский. Радость и удовольствие в пред­ ставлении русского языка // Логический анализ языка: Культурные кон­ цепты. М, 1991. Пеньковский 19916 — А. Б . Пеньковский. Нормы наречного словоупотребле­ ния в ближней диахронии как база исследования грамматической и кон- нотативиой семантики слова // Русский язык и современность: Пробле­ мы и перспективы развития русистики. М., 1991, ч. 2. Пеньковский 1995а - А. Б. Пеньковский. РОССИЯ - Ро(а)с(с)ЕЯ // Вестник гуманитарной науки. М., 1995, No 6 (26).
Пеньковский 19956 — А.Б.Пенъковский. Глагольное действие sub specie adverbiorum. 2. Ответные действия и языковые ответы // Грамматические категории и единицы: синтагматический аспект. Владимир, 1995. Пеньковскин 1996 — А .Б.Пенъковский. Термин: внутренняя форма и ак­ туальное значение // Актуальные проблемы стплелогии и термшюведе- ния. Нижний Новгород, 1996. Пеньковский 1999 — А.Б.Пенъковский. Лексикографические пометы субъек­ тивной оценки терминов (к соотношению внутренней формы и актуаль­ ного значения) // Язык. Культура. Гуманитарное знание: Научное насле­ дие Г. О. Винокура и современность. М., 1999. Пеньковский 1999а — А. Б. Пеньковский. Загадки пушкинского текста и сло­ варя // Новый журнал. The New Review. Кн. 217. Нью-Йорк, 1999. Пеньковский 19996 — А. Б . Пеньковский. Об «антипоэтическом характере» Онегина, или Как читать Пушкина // Вестник Российского гуманитарно­ го научного фонда. М ., 1999, Jsfe 1. Пеньковский 1999в — А.Б.Пенъковский. О страсти и страстях, пли Умел ли Онегин любить, или Как читать Пушкина // Пушкин и поэтический язык XX века. М., 1999. Пеньковский 2000 — А .Б.Пенъковский. Пушкинский текст и текст культуры: Котильон// Поэтический текст и текст культуры. Международный сбор­ ник научных трудов. Владимир, 2000. Пеньковский 2000а — А.Б.Пенъковский. Пушкинский текст и текст культуры: О Петре Петровиче Курилкине («Гробовщик») // Актуальные проблемы современной русистики. Материалы Всероссийской научно-практической конференции. Памяти В.И .Чернова, 22-24 мая 2000г. В двух частях. Часть вторая. Киров, 2000. Пеньковский 2001 — А .Б.Пенъковский. Загадки пушкинского текста и слова­ ря («Евгений Онегин», 1, XXXVII, 13-14)// Philologica. Двуязычный журнал по русской и теоретической филологии. 1999/2000 . М ., 2001, т. 6, Х° 14/16 . Пеньковский 2002а — А.Б.Пенъковский. Загадки пушкинского текста и сло­ варя: «Нет... ни балов, ни стихов» // Коммуникативно-смысловые пара­ метры грамматики и текста. М., 2002. Пеньковский 20026 — А . Б. Пеньковский. Пушкинский текст и текст культуры: «...видел врана и голубицу излептющих, символы казни и примирения» («Путешествие в Арзрум») // Проблемы семантического анализа лекси­ ки. Тезисы докладов международной конференции. Пятые Шмелевские чтения, 23-25 февраля 2002 г. М., 2002. Пеньковский 2002в — А. Б . Пеньковский. Загадки пушкинского текста и сло­ варя: О чердаках, вралях и метаязыке литераторского дела в пушкинскую эпоху («Евгений Онегин», 4, ХѴІІІ-ХІХ) // Русский язык в научном ос­ вещении, 2002, No 3 (в печати).
Пеньковский 2002г — А .Б.Пенъковский. Загадки пушкинского текста и сло­ варя: «В хронологической пыли / Бытописания земли» («Евгений Онегин», 1, VI, 10-11) (в печати). Пеньковский 2002д — А. Б . Пеньковский. «Из худших» или «из лучших»? (О комментариях к строфе XXXV восьмой главы «Евгения Онегина» и об одной связанной с ними текстологической ошибке) (в печати). Пеньковский 2002е — А .Б.Пенъковский.Загадки пушкинского текста и сло­ варя: «И после ей наедине / Давать уроки в тишине» («Евгений Онегин», 1, XI, 13-14) (в печати). Пеньковский 2002ж — А.Б.Пенъковский. Загадки пушкинского текста и сло­ варя: Об эпиграфе из Э. Бёрка в рукописи 1-й главы «Евгения Онегина» (в печати). Пеньковский, Шварцкопф 1986 — А. Б . Пеньковский, Б. С. Шварцкопф. Типы и терминология ремарок // Культура речи иа сцеие и на экране. М., 1986. Пермяков 1992 - Е. [В.] Пермяков. Острословие и остроумие в письмах П.А.Вяземского к А.И.Тургеневу// В честь 70-летия профессора 10. М . Лотмана. Тарту, 1992. Пермяков 1995 — Е . В . Пермяков. О генезисе «Записных книжек» П. А . Вя­ земского//Лотмановский сборник. 1. М ., 1995. Перцов Н. 1994 — Н. В . Перцов. Лингвистические заметки о поэме А. С. Пуш­ кина «Домик в Коломне» // Знак: Сборник статей по лингвистике, семио­ тике и поэтике. М., 1994. Перцов Н. 1996а — Н.В.Перцов. Об одном пушкинском афоризме// Мос­ ковский лингвистический журнал. М., 1996, т. 2 . Перцов Н. 19966 — Я В. Перцов. О языковом иконизме Пушкина (Из коммен­ тариев к «Домику в Коломне») // Московский пушкинист. II. М., 1996. Перцов Н. 2000 — ЯВ .Перцов. О неоднозначности в поэтическом языке// Вопросы языкознания, 2000, No 3. Перцов П. 1991 — П .П .Перцов. Литературные афоризмы (1897)// Россий­ ский архив. История Отечества в свидетельствах и документах. М ., 1991, т. I . Петровский 1966 — Н.А. Петровский. Словарь русских личных имен. М., 1966. Петросов 1992 — К .Г.Петросов. Пушкин и Лермонтов (Эссе о характере ми­ фологического в творчестве двух поэтов)// К.Г .Петросов. Из пламя и света рожденное слово...: Этюды о русской поэзии. М ., 1992. Петрунина 1978 — Н .Н . Петрунина. «Египетские ночи» и русская повесть 1830-х годов // Пушкин: Исследования и материалы. Л ., 1978, т. 8. Петрунина 1982 — Н .Н .Петрунина. Две «петербургские повести» Пуш­ кина // Исследования и материалы. Л., 1982, т. 10. Петрунина 1986 — Я.Я .Петрунина. О повести «Станционный смотритель»// Пушкин. Исследования и материалы. Л., 1986, т. 12 . Петрунина, Фридлендер 1974 — Н .Н .Петрунина, Г. М . Фридлендер. Над страницами Пушкина. Л ., 1974.
Пецкова 1996 — Т.А .Пецкова. Конструкции и сложные слова с пол-/полу- в произведениях А. С . Пушкина// Материалы международной пушкин­ ской конференции (1-4 октября 1996 г.) - Псков, 1996. ПЖ — Пушкинский журнал. Журнал североамериканского пушкинского об­ щества (The Journal of the North American Pushkin Society), 1994-1995 , vol.2-3. Пивоварова 1996 — H. С. Ливооарова, Нина — героиня драмы М. Ю .Лермонтова «Маскарад» (1834-1836) // Энциклопедия литературных героев. М ., 1996. Подольская 1987 — И . И . Подольская. Поэзия и проза Иннокентия Анненско- го // Иннокентий Анненский. Избранное. М., 1987. Покровский 1939 — М.М.Покровский. Пушкин и античность// Пушкин. Временник Пушкинской комиссии. М .; Л., 1939. Попов 1999 — Ъ.П.Попов. Пушкин и Чаадаев у истоков спора западников и славянофилов // Филология — Philologica, 15/99. Краснодар, 1999. Попова 1988 — И .Л .Попова. «Борис Годунов» и творчество Пушкина 1830-х годов // Болдинские чтения. Горький, 1988. ППК 1996 - Пушкин в прижизненной критике 1820-1827 . СПб ., 1996. Приходько 1994 — И. С .Приходько. Мифопоэтика Александра Блока. Влади­ мир, 1994. Приходько 1996 — И. С. Приходько. Мифопоэтика Александра Блока. Науч­ ный доклад... Воронеж, 1996. Приходько 1997 — И. С .Приходько. Метафора «Мир — театр» и игровое пове­ дение в культуре Серебряного века // Вестник Владимирского государст­ венного педагогического университета. Владимир, 1997, вып. 2. Проблемы 1995 — Проблемы изучения анаграмм. М., 1995. Прокофьева 1995 — Д . С. Прокофьева. Одиночество, страдание и смерть в роман­ тической поэзии// Человек в контексте культуры: Славянский мир. М., 1995. Прокудин 1996 — С .Б.Прокудин. «Евгений Онегин» неисчерпаем... (Ответ американскому профессору Кэрол Эмерсон)// Вестник ТГУ. Тамбов, 1996, вып. 3 -4 . Проскурин 1995 — О.А.Проскурин. Имя в «Арзамасе» (Материалы к истории пародической антропонимии) // Лотмановский сборник. 1 . М., 1995. Проскурина 1989 — В .Ю.Проскурина. Диалоги с Чацким// «Столетья не со­ трут...» . М., 1989. Проскурина 1991 — В .Ю.Проскурина. Печальный сюжет: Слишком полное собрание сочинений //Литературная газета, 3 июля 1991 г., No 26. Проскурина 1995 — В. Ю . Проскурина. От Афин к Иерусалиму (Культурный статус античности в 1830 — начале 1840-х годов) // Лотмановский сбор­ ник. 1 .М ., 1995. Пузырев 1995 — А.В .Пузырев. Анаграммы как явление языка. М .; Пенза, 1995.
Пульхритудова 1973 — Е . Пулъхритудова. О жанровой дифференциации роман­ тической поэмы 30-х годов XIX века// Европейский романтизм. М., 1973. Пумпянский 1972 — Л . В.Пумпянский. Об исчерпывающем делении, одном из принципов стиля Пушкина// Пушкин. Исследования и материалы. Л ., 1972, т. 10. Путеводитель 1931/1997 - Путеводитель по Пушкину. М; Л., 1931 / СПб., 1997. Путеводитель 1997 — Путеводитель по Пушкину (1931). СПб ., 1997. Пушкарева, Экштут 1996 — Н .Л .Пушкарева, С.А .Экштут. Любовные связи и флирт в жизни русского дворянина в начале XIX века// Человек в кру­ гу семьи. Очерки по истории частной жизни в Европе до начала нового времени. М., 1996. Пущин 1989 — И .И .Пущин. Записки о Пушкине. Письма. М., 1989. Пыляев 1891 — М. И . Пыляев. Старая Москва. Рассказы из былой жизни пер­ вопрестольной столицы. СПб ., 1891. Пыляев 1892 — М. И . Пыляев. Старое житье. Очерки и рассказы. СПб ., 1892. Пьянов, Ильин 1971 — А.Пьяное, М.Ильин. Пушкинские места Верхневол­ жья. М., 1971. Пятковский 1862 — А . П . Пятковский. О жизни и сочинениях Д. В . Веневити­ нова // Полное собрание сочинений Д. В . Веневитинова. СПб ., 1862. Рабинович 1964 — М.Рабинович. Из цензурной истории «Маскарада»// Рус­ ская литература, 1964, No 3. Раков 1974 — Ю . Раков. По следам литературных героев. М., 1974. Раков 1999 — Ю. Раков. На перекрестках пушкинского Петербурга. Заметки литературного следопыта // Нева, 1999, No 6. Реизов 1964 — Б.Реизов. Пушкин и Наполеон // Русская литература, 1964, No 4. Рейтблат 1990 — А .Рейтблат. Видок Фиглярин (История одной литератур­ ной репутации) // Вопросы литературы. М., 1990, No 3. Роднянская 1996 — И. Б. Роднянская. Поэтическая афористика Пушкина и идео­ логические понятия наших дней // Московский пушкинист. III. М., 1996. Розанов В. 1990 — В.Розанов. Пушкин и Лермонтов (1914) // Пушкин в рус­ ской философской критике. М ., 1990. Розанов И. 1934 — И .Н .Розанов. Пушкин в поэзии его современников// Ли­ тературное наследство. М., 1934, т. 16-18. Розанов И. 1990а — И .Н .Розанов. Ранние подражания «Евгению Онегину» (1936)// И.Н .Розанов. Литературные репутации. М., 1990. Розанов И. 19906 — И. Н. Розанов. Лермонтов мастер стиха ( 1942) // Там же. Савинков, Фаустов 1996 — СВ. Савинков, А.А . Фаустов. История и судьба в пушкинском «Борисе Годунове» // Материалы международной пушкин­ ской конференции (1-4 октября 1996 г.). Псков, 1996. Саводник, Сперанский 1997 — В. Ф. Саводник, М.Н . Сперанский. Комментарий к Дневнику Пушкина //Дневник А. С. Пушкина 1833-1835 (1923). М ., 1997.
Сакулии 1929 — П . H. Сакулии. Русская литература. М ., 1929, ч. 2. Санников 1995 — В . Санников. Русский каламбур. New York, 1975. Саськова 1996 — Т. В . Сасъкова. Диалог «своего-чужого» в национальном типе культуры («русское цыганство») // Культура. Искусство. Образование: Актуальные проблемы. М, 1996. Саськова 1997 — Т .В .Саськова. «Провинциальный» миф в творчестве А.С .Пуш­ кина в свете пасторальной традиции // Проблемы истории литературы. М, 1997, вып.З . Седакова 1998 — О.А .Седакова. «Странствия владычня...» Из наблюдений над церковнославянским слогом// Слово и культура. Памяти Никиты Ильича Толстого. М ., 1998, т. 1. Селиванова 1977 — С.Д.Селиванова. Поиски героя (По рукописям «Кав­ казского пленника») // Замысел, труд, воплощение... М„ 1977. Семенко 1957 — И . М. Семенко. О роли образа «автора» в «Евгении Онегине» // Труды Ленинградского библиотечного института имени Н. К . Крупской. Л ., 1957, т. П. Семенко 1960 — И . М. Семенко. Эволюция Онегина (К спорам о пушкинском романе)// Русская литература. Л ., 1960, No 2. Семенов 1997 — В . Б. Семенов. Пародический «онегинский» слой сюжета «От­ цов и детей» И. С .Тургенева// Пародия в русской и зарубежной литера­ туре. Смоленск, 1997. Сендерович 1982 — С . Сендерович. Алетейя. Элегия Пушкина «Воспомина­ ние» и проблемы его поэтики// Wiener Slawistischer Almanach. Sonder- band 8,1982. Сендерович 1990 — С. Сендерович. Две главы о «Евгении Онегине»: 1. Две смерти Ленского // М. Сендерович, С. Сендерович. Пенаты: Исследования по русской поэзии / Published by Russian Language Journal. Michigan, 1990. Серман 1989 — И . Серман. Лермонтов и русская романтическая поэзия 1830-х годов // Russian Language Journal, 1989, Nb 43. Серов 1983 — С.Я . Серов. Медведь — супруг (Вариации обряда и сказки у на­ родов Европы и Испанской Америки) // Фольклор и историческая этно­ графия. М ., 1983. Сидяков 1962 — Л . С . Сидяков. К изучению «Египетских ночей» // Пушкин: Исследования и материалы. М.; Л., 1962, т. 4. Сидяков 1975 — Л . С . Сидяков. «Евгений Онегин» и незавершенная проза Пушкина 1828-1830 годов (характеры и ситуации) // Проблемы пушки­ новедения. Л ., 1975. Сидяков 1977 — Л . С. Сидяков. «Евгений Онегин» и замысел «светской повес­ ти» 30-х годов XIX в. (К характеристике Онегина в седьмой главе рома­ на) // Замысел, труд, воплощение... М ., 1977. Сидяков 1978 — Л . С . Сидяков. «Евгений Онегин», «Цыганы» и «Граф Нулии» (К эволюции пушкинского стихотворного повествования)// Пушкин: Исследования и материалы. Л., 1978, т. 8 . 20 - 7681
Симпозиум 1992 — Михаил Лермонтов. Симпозиум, посвященный 175-ле­ тию со дия рождения. Northfield, 1992. Скатов 1987 — Н. Скатов. Русский гений. М ., 1987. Скатов 1998 — Н . Скатов. Пал оклеветанный... (Как погиб Пушкин)// Труд, 28 августа 1998 г. Скачкова 1983 — О.Н .Скачкова. Темы и мотивы лирики А.С.Пушкина 1820-х годов в «Евгении Онегине» // Болдинские чтения. Горький, 1983. Скачкова 1987 — О.Н . Скачкова. Эволюция авторских отступлений в романе Пушкина «Евгений Онегин» // А. С. Пушкин: Проблемы творчества. Ка­ линин, 1987. Сквоэников 1975 — В . Сквозников. Реализм лирической поэзии: Становление реализма в русской лирике. М ., 1975. СКВП — В .М.Мокиенко, К.П .Сидоренко. Словарь крылатых выражений Пушкина. СПб., 1999. Сл. яз. П . — Словарь языка Пушкина. M ., 1959-19G1, т. I —TV . Слонимский А. 1959 — А. Слонимский. Мастерство Пушкина. Изд. 2-е — 1963 . М., 1959. Слонимский 10.1974 — Ю . Слонимский. Балетные строки Пушкина. Л ., 1974. СЛТ 1908 — Лермонтов: Словарь литературных типов. Т. 2 . Лермонтов. СПб ., 1908. Смирнов 1981 — И . П . Смирнов. Диахронические трансформации литератур­ ных жанров и мотивов. Wien, 1981. Смирнова-Россет 1989—А. О. Смирнова-Россет. Дневник. Воспоминания, М., 1989. Соловей 1977 — И . Я. Соловей. Из истории работы А. С. Пушкина над сюже­ том «Евгения Онегина» (Альбом Онегина) // Замысел, труд, воплоще­ ние... М., 1977. Соловей 1981 — Н.Я. Соловей. Роман А. С . Пушкина «Евгений Оиегии». М ., 1981. Соловьев В. 1990а — В .Соловьев. Судьба Пушкина// В.Соловьев. Стихо­ творения. Эстетика. Литературная критика. М., 1990. Соловьев В. 19906 — В. Соловьев. Лермонтов // В. Соловьев. Стихотворения. Эстетика. Литературная критика. М ., 1990. Соловьев С. 1913 — С. Соловьев. Цветник царевны. М„ 1913. Сомов 1999 — В . П . Сомов. Поэтические иносказания Пушкина. М., 1999. Сорокин 1963 — Д.Сорокин. Наполеон в творчестве Пушкина// Мосты. Munchen, 1963, т. 10, с. 165 -178 . Старыгина, Карпов 1999 — «Маскарад»: текст, комментарии, исследования, материалы, моделирование уроков / Сост. M. Н. Старыгина, И. Б. Карпов. М., 1999. Степанов В. 1981 — В. П . Степанов. Из комментария к «Евгению Онегину» // Временник Пушкинской комиссии. Л ., 1981.
Степанов Л. 1988 — Л. С. Степанов. Об одном фрагменте текста романа «Ев­ гений Онегин» (Из комментариев к роману) // Болдинские чтения. Горь­ кий, 1988. Степанов Н. 1926 — Н.Л .Степанов. Дружеское письмо начала XIX века// Русская проза. Л., 1926. Степина 1996 — Н. А. Степана. Роман А. С. Пушкина «Евгений Онегин» и роман воспитания // Материалы международной пушкинской конферен­ ции (1-4 октября 1996 г.). Псков, 1996. Строганов 1987 — М.В . Строганов. Пушкин и Мадонна// А. С . Пушкин: Про­ блемы творчества. Калинин, 1987. Строганов 1994 — М .В.Строганов. «. ..Вампиром именован...»// Легенды и мифы о Пушкине. СПб ., 1994. Струве В. 1913 — В . В . Струве. Петербургские сфинксы // Записки классиче­ ского отделения русского археологического общества. СПб ., 1913, т. 7. Струве П. 1937 — П. Б. Струве. Материалы к историческому толковому сло­ варю языка Пушкина// Белградский Пушкинский сборник. Белград, 1937, с . 265-342. Струве П. 1990 — П. Струве. Дух и слово Пушкина (1981) // Пушкин в рус­ ской философской критике. М.; 1990. Судник, Цивьян 1997 — Т. М. Судник, Т. В . Цивъян. К реконструкции одного мифологического текста в балто-балканской перспективе // Из работ мо­ сковского семиотического круга. М ., 1997. Сумцов 1900 - Я Ф. Сумцов. А. С . Пушкин. Харьков, 1900. Суперанская 1964 — А . В. Суперанская. Как вас зовут? Где вы живете? М., 1964. Сурат 1994 — И. Сурат. Пушкинист Владислав Ходасевич. М ., 1994. Тамарченко 1980 — Н .Д .Тамарченко. К проблеме романа в творчестве А С. Пуш­ кина («Евгений Онегин» и «Цыганы») // Болдинские чтения. Горький, 1980. Тамарченко 1983 — Н .Д. Тамарченко. Статус героя и «язык сюжета» в «Ев­ гении Онегине» (К постановке проблемы) // Болдинские чтения. Горький, 1983. Тамарченко 1985 — Н .Д. Тамарченко. «Зона построения образа» и «образ ав­ тора» в реалистическом романе («Евгений Онегин») // Проблема автора в художественной литературе. Устинов, 1985. Тамарченко 1990 — Н.Д. Тамарченко. «Образ автора» в русском реалисти­ ческом романе (Пушкин, Лермонтов, Гоголь) // Проблема автора в худо­ жественной литературе. Ижевск, 1990. Тарасов 1989 — Б.Тарасов. П .Я .Чаадаев и А.С .Норова (История неразде­ ленной любви) (1982) // «Минувшее меня объемлет живо...» . М ., 1989. Тархова 1982 — НА . Тархова. Сны и пробуждения в романе «Евгений Оне­ гин» // Болдинские чтения. Горький, 1982.
Теребенина 1977 — Р .Е . Теребенина. Пометы Пушкина на рукописях // Вре­ менник Пушкинской комиссии. Л., 1977. Тертерян 1983 — И . Тертперян. Романтизм как целостное явление // Вопросы литературы. М., 1983, No 4. Тимофеев Б. 1963 — Б . Тимофеев. Правильно ли мы говорим? Изд. 2-е. Л ., 1963. Тимофеев Л. 1988 — Л . Тимофеев. Финал «Евгения Онегина» на фоне некото­ рых читательских ожиданий современников // Болдинские чтения. Горь­ кий, 1988. Тодд III 1994 — У.М .Тодд III. Дружеское письмо как литературный жанр в пушкинскую эпоху. СПб ., 1994. Тодд III 1996 — У .М. Тодд III. Литература и общество в эпоху Пушкина. СПб ., 1996. Тойбин 1963 — И .М. Тойбын. Поэма Баратынского «Эда» // Русская литера­ тура. Л., 1963, No 2. Тойбин 1985 — И .М. Тойбин. Поэма Баратынского «Бал» // Русская литера­ тура. Л., 1985, No3. Толстой 1997 — Н .И .Толстой. Еще раз о семантике имени собственного (1970)//Там же. Толстой 1997 — Н.И .Толстой. Заметки о славянских именах собственных (1964) // Н.И Толстой. Избранные труды. Т. 1 . Славянская лексикология и семасиология. М., 1997. Томашевский 1917 — Б . В . Томашевский. Заметки о Пушкине. О куплете Три­ ке// Пушкин и его современники. Пг., 1917, вып. XXVIII . Томашевский 1928 — Б. В . Томашевский. Писатель и книга. Очерк тексто­ логии. Л ., 1928. Томашевский 1956 — Б . В . Томашевский. Пушкин. Кн. 1 (1813-1824). М .; Л., 1956. Томашевский 1960 — Б. В . Томашевский. Пушкин и Франция. Л., 1960. Томашевский 1961 — Б. В . Томашевский. Пушкин. Кн. 2 . М .; Л., 1961. Томашевский 1997 — Б . В . Томашевский. «Таврида» Пушкина (1949) // Ута­ енная любовь Пушкина. СПб., 1997. Тоом 1981 — А. Л . Тоом. На пути к рефлексивному анализу художественной прозы // Семиотика и информатика. М., 1981, вып. 17. Тоом 1985 — А.Л . Тоом. Рефлексия в художественной прозе: разбор романа M. Ю. Лермонтова «Герой нашего времени» // Семиотика и информати­ ка. М., 1985, вып. 25 . Топорков 1997 — А.Л. Топорков. Теория мифа в русской филологической науке XIX века. М, 1997. Топоров 1973 — В .Н . Топоров. Поэтика Достоевского и архаичные схемы ми­ фологического мышления («Преступление и наказание»)// Проблемы поэтики и истории литературы. Саранск, 1973.
Топоров 1993 — В.Н.Топоров. Об «эктропическом» пространстве поэзии// От мифа к литературе: Сборник в честь семидесятипятилетия Елеазара Моисеевича Мелетинского. М, 1993. Топоров 1995 — В.Н .Топоров. «Бедная Лиза» Карамзина. Опыт прочтения. М., 1995. Топоров 1997 — В.Н. Топоров. 'Музы': соображения об имени и предистории образа// Из работ московского семиотического круга. М ., 1997. Тренчени-Вальдапфель 1959 — И.Тренчени-Вальдапфелъ. Мифология. М., 1959. Троицкий 1997 — В .П .Троицкий. Теория множеств как «научно-аналитиче­ ский слой» имяславия // А. Ф .Лосев. Имя: Избранные работы, переводы, беседы, исследования, архивные материалы. СПб ., 1997. Тростников 1997 — М. В . Тростников. Поэтология. М., 1997. Трофимов А. 1961 — А . Трофимов. Странствующая княгиня: Зинаида Вол­ конская (1792-1862) // Мосты. Munchen, 1961, т. 7, с. 204; т. 8, с. 142 -168 . Трофимов Е. 1999 — Е . Трофимов. Метафизическая поэтика Пушкина. Ива­ ново, 1999. Трофимов И. 1978 — И .Т .Трофимов. Неизвестное стихотворение И. С .Тур­ генева// Нева. Л., 1978,No6. Трофимов И. 1987 — И . Т. Трофимов. Поиски и находки в московских архи­ вах. М., 1987. Турбин 1978 — В . Н . Турбин. Пушкин. Гоголь. Лермонтов. Об изучении лите­ ратурных жанров. М., 1978. Турбин 1988 — В.Н . Турбин. Роман прогнозов (К проблеме строения сюжета «Евгения Онегина») // Болдинские чтения. Горький, 1988. Турбин 1996 — В.Н. Турбин. Поэтика романа А. С . Пушкина «Евгений Оне­ гин». М., 1996. Турбина, Усок 1957 — В .Турбина, И.Усок. Трагедия гордого ума (о худо­ жественном своеобразии драмы Лермонтова «Маскарад») // Вопросы ли­ тературы. М., 1957,No4. Тынянов 1929 — Ю.Н . Тынянов. Архаисты и новаторы. Л ., 1929. Тынянов 1968 — Ю .Н . Тынянов. Пушкин и его современники. М ., 1968. Тынянов 1977 — Ю . Н. Тынянов. Поэтика. История литературы. Кино. М,, 1977. Тыркова-Вильямс 1998 — А. Тыркова-Вильяме. Жизнь Пушкина: В 2 т. (1928, 1948). М. , 199 8. Тюпа 1996 — В . И . Тюпа. Тезисы к проекту словаря мотивов // Дискурс. Но­ восибирск, 1996, No 2. Удодов 1999 — Б. Т . Удодов. Пушкин: художественная антропология. Воро­ неж, 1999. Успенский 1982 — Б.А .Успенский. Филологические разыскания в области славянских древностей. М., 1982.
Успенский 1994а — Б.Л . Успенский. Мена имен в России в исторической и се­ миотической перспективе// Б.Л . Успенский. Избранные труды. Том II. Язык и культура. М ., 1994. Успенский 19946 — Б .Л .Успенский. Социальная жизнь русских фамилий// Там же. Уш. — Толковый словарь русского языка / Под редакцией проф. Д. Н. Уша­ кова. М., 1941, т. 1 -4 (Репринт: М., 1947). Фарыно 1996 — Е . Фарыно. Где же начинается семантизация? // Литературо­ ведение XXI века. Анализ текста: метод и результат. СПб ., 1996. Февчук 1970 — Л .П . Февчук. Личные вещи А. С. Пушкина. Л ., 1970. Федоров 1967 — Л . В . Федоров. Лермонтов и литература его времени. М„ 1967. Федоров 1981 — Л .В . Федоров. Переводы Лермонтова// Лермонтовская эн­ циклопедия. М., 1981. Федута, Егоров 1999 — Л .И .Федута и М.В .Егоров. Читатель в творческом сознании А.С .Пушкина. Минск, 1999. Фесенко 1999 — Ю.П. Фесенко. «Евгений Онегин» и «Горе от ума» // Фило­ логия — Philologica, 15/99. Краснодар, 1999. Филин 1997 — М.Д . Филин. О Пушкине и окрест поэта. М., 1997. Флоренский 1993 - П . Флоренский. Имена <1923-1926>// Имя - Судьба: Книга для родителей и крестных. М., 1993. Фомичев 1977 — СЛ. Фомичев. Спорные вопросы грибоедовской текстоло­ гии // Русская литература, 1977, No 2. Фомичев 1983 — СЛ. Фомичев. «Сцена из Фауста» (История создания, про­ блематика, жанр) // Временник Пушкинской комиссии. (1980). Л., 1983. Фомичев 1995а — СЛ. Фомичев. «Даль свободного романа» // СЛ. Фомичев. Праздник жизни: Этюды о Пушкине. СПб ., 1995. Фомичев 19956 — СЛ. Фомичев. Поэма Пушкина «Монах» и Повесть о путе­ шествии Иоанна Новгородского на бесе // Новгород в культуре Древней Руси. Новгород, 1995. Формозов 1966 — Л .Л .Формозов. Пушкин, Чаадаев и Гульянов// Вопросы истории, 1966, No 8. Формозов 1979 — Л . Л . Формозов. Пушкин и древности. Наблюдения археоло­ га. М., 1979. Фортунатов 1997 — Н .М.Фортунатов. Пушкин о Пушкине: об одной не­ оправданной конъектуре (XII строфа 8 главы «Евгения Онегина») // Болдинские чтения. Нижний Новгород, 1997. Фохт 1975 — У . Р. Фохт. Лермонтов. Логика творчества. М ., 1975. Франк 1990 — С. Франк. Религиозность Пушкина (1933) // Пушкин в рус­ ской философской критике. М., 1990. Фрейд 1995 — 3. Фрейд. Художник и фантазирование. М ., 1995. Фридман 1980 — Н.В . Фридман. Романтизм в творчестве А. С . Пушкина. М., 1980.
Хализев 1987 — В.Е .Хализев. Завершение действия «Евгения Онегина»// А. С. Пушкин. Проблемы творчества. Калинин, 1987. Ходакова 1964 — Е . 77. Ходакова. Каламбуры у Пушкина и Вяземского // Обра­ зование новой стилистики русского языка в пушкинскую эпоху. М., 1964. Ходакова 1968 — Е. П . Ходакова. Каламбур в русской литературе XVIII в. // Русская литературная речь в XVIII веке: Фразеологизмы. Неологизмы. Каламбуры. М., 1968. Ходакова 1977 — Е. П . Ходакова. Словесная игра у Пушкина // Русская речь, 1977,No3,с.65. Ходасевич 1924—Владислав Ходасевич. Поэтическое хозяйство Пушкина. Л ., 1924. Ходасевич 1989 — В .Ходасевич. Андрей Белый// Русская литература. Л., 1989, Хо 1. Ходасевич 1991 — В .Ходасевич. Конец Ренаты// Русский эрос или филосо­ фия любви в России. М., 1991. Ходасевич 1997а — В . Ф . Ходасевич. О Пушкине // Там же, т. 3, с. 395-512 . Ходасевич 19976 — В . Ф .Ходасевич. Окно на Невский. Пушкин// В. Ф. Хо­ дасевич. Собр. соч.: В 4 т. М., 1997, т. 1 . Ходасевич 1998 — В.Ходасевич. О пушкинизме (1932) // Тайна Пушкина: Из прозы и публицистики первой эмиграции. М., 1998. Ходукина 1969 — Т .И.Ходукииа. «Маскарад» Лермонтова (проблемы жанра): Автореф. канд. дис. Томск, 1969. Цветаева 1981 — М . Цветаева. Мой Пушкин. М., 1981. Цявловская 1970 — Т . Г. Цявловская. Рисунки Пушкина. М., 1970. Цявловская 1997 — Т. Г. Цявловская. «Храни меня, мой талисман...» (1974)// Утаенная любовь Пушкина. СПб., 1997. Цявловский 1962 — М.А .Цявловский. Статьи о Пушкине. М., 1962. Цявловский 1991 — М .А.Цявловский. Летопись жизни и творчества А. С . Пуш­ кина. 1799-1826. М „ 1991. Цявловский 1996 — М.А.Цявловский. Комментарии// Philologica. M., 1996, т.З,No5-7, Чаянова 1927 - О . Чаянова. Театр Маддокса в Москве. 1778-1805. М., 1927. Чеботаревская 1913 — Любовь в письмах выдающихся людей XVIII и XIX века / Сост. Чеботаревская. М ., 1913 (репринт 1990). Черашняя 1985 — Д. И . Черашняя. Субъектные формы авторского присутст­ вия в романе в стихах А. С . Пушкина «Евгений Онегин» // Проблема ав­ тора в художественной литературе. Устинов, 1985. Черейский 1988 — Л . А . Черейский. Пушкин и его окружение. Л ., 1988. Черняев 1900—Н .И . Черняев. Краткие статьи и заметки о Пушкине. Харьков, 1900. Черных 1994 — П . Я . Черных. Историко-этимологический словарь современ­ ного русского языка. М ., 1994.
Чистова 1981 — И. С. Чистова. Заметки о двух стихотворениях Лермонтова // Русская литература, 1981, No 2. Чистова 1994 — И .С .Чистова. К статье С.А .Соболевского «Таинственные приметы в жизни Пушкина» // Легенды и мифы о Пушкине. СПб ., 1994. Чудаков 1991 — Л .Чудаков. Структура персонажа у Пушкина// Сборник статей к 70-летию проф. 10. М. Лотмана. Тарту, 1991. Чумаков 1976 — Ю.Н . Чумаков. Об авторских примечаниях к «Евгению Оне­ гину» // Болдинские чтения. Горький, 1976. Чумаков 1979 — Ю.Н . Чумаков. Ремарка и сюжет (К истолкованию «Моцарта и Сальери») // Болдинские чтения. Горький, 1979. Чумаков 1981 — Ю .Н . Чумаков. К традиции русского стихотворного романа (Пушкин — Полонский — Блок) // Проблемы современного пушкинове­ дения. Л ., 1981. Чумаков 1985 — Ю.Н. Чумаков. «Евгении Онегин» и стихотворная беллетри­ стика 1830-х годов // Болдинские чтения. Горький, 1985. Чумаков 1996а — Ю.Н . Чумаков. Татьяна, Княгиня N, Муза (Из прочтения VIII главы «Евгения Онегина»)// Концепция и смысл. Сборник статей в честь 60-летпя проф. В . М. Марковича. СПб ., 1996. Чумаков 19966 — Ю.Н .Чумаков. «Евгений Онегин» в современном прочте­ нии (по поводу статьи Carol Emerson «Татьяна») // Материалы междуна­ родной пушкинской конференции (1-4 октября 1996 г.) . Псков, 1996. Чумаков 1999 — Ю.Н . Чумаков. «Евгений Онегин» Пушкина. В мире стихо­ творного романа. М., 1999. Шайкевич 1996 — А .Я .Шайкевич. Социальная окраска имени и его популяр­ ность// Поэтика. Стилистика. Язык и культура. Памяти Татьяны Гри­ горьевны Винокур. М., 1996. Шанский 1999 — Н .М.Шанский. По следам «Евгения Онегина». М., 1999. Шантаева 1971 — Л. Н . Шантаева. Пушкин и Тверской край. Калинин, 1971. Шапир 1997 — М .И .Шапир. Пушкин и Овидий: Дополнение к комментарию («Евгений Онегин» 7, LII, 1-2)// Известия РАН. Серия литературы и языка. М., 1997, т. 56,No 3. Шапиро 1989 — Г .Шапиро. Николай Гоголь и Гордый Гоголь: Писатель и его имя // Russian LanguageJournal, 1989, vol. 43, No 144. Шарыпкин 1978 — Д.М.Шарьткин. Пушкин и «Нравоучительные рассказы» Мармонтеля // Пушкин: Исследования и материалы. Л ., 1978, т. VIII . Шварцбанд 1997а — С .Шварцбанд. « ...время расчислено по календарю»// Пушкинский сборник. Иерусалим, 1997. Шварцбанд 19976 — С .Шварцбанд. О поэтических «динамических» системах («Пророк» и «Когда за городом, задумчив, я брожу...»)// Пушкинский сборник. Иерусалим, 1997. Шварцкопф 1976 — Б. С .Шварцкопф. О социальных и эстетических оценках личных имен // Ономастика и норма. М., 1976.
Шестов 1990 — Л . Шестов. А . С. Пушкин (1937) // Пушкин в русской фило­ софской критике. М, 1990. Шкловский 1970 — В.Шкловский. Тетива: О несходстве сходного. М., 1970. Шлегель 1983 — Ф. Шлегелъ. Критические фрагменты // Фридрих Шлегелъ. Эстетика. Философия. Критика. В двух томах. М., 1983. Шмид 1994 — В .Шмид. Проза как поэзия: Статьи о повествовании в русской литературе. СПб ., 1994. Шмид 199G — В . Шмид. Проза Пушкина в поэтическом прочтении. «Повести Белкина». СПб ., 1996. Шмид 1998 — В .Шмид. Проза как поэзия: Пушкин, Достоевский, Чехов, авангард. СПб ., 1998. Шоу 1996 — Т. Шоу. Проблема единства позиции автора-повествователя в «Евгении Онегине» // Автор и текст. СПб ., 1996, вып. 2. Штейнфельдт 1963 — Э . А. Штейифелъдт. Частотный словарь современного русского литературного языка. Таллин, 1963. Штильман 1958 — Л .Н .Штильман. Проблемы литературных жанров и тра­ диций в «Евгении Онегине» Пушкина: К вопросу перехода от романтизма к реализму // American Contributions to the Fourth International Congress of Slavists. 'S-Gravenhage, 1958. Шубин 1985 — В . Ф. Шубин. Поэты пушкинского Петербурга. Л ., 1985. Шубин, Файбисович 1982 — В .Шубин, В. Файбисович. К литературной жизни пушкинского Петербурга // Русская литература, 1982, No 3. Шувалов 1925 - С.В .Шувалов. М.Ю .Лермонтов. М.; Л., 1925. Шульц 1985 — Р.Шулъц. Пушкин и книдский миф. Mùnchen, 1985. Шумихин 1985 — С. В . Шумихин. Лермонтов в Российском Благородном соб­ рании (по материалам Центрального гос. исторического архива г. Моск­ вы) // Лермонтовский сборник. Л., 1985. Шумихин 1988 — С .В .Шумихин. А .С .Пушкин в Российском Благородном собрании в Москве// Временник Пушкинской комиссии. Л., 1988, вып. 22 . Шумихин, Юрьев 1991 — С .В.Шумихин, К.С .Юрьев. Из дневника москов­ ского почт-директора // Временник Пушкинской комиссии. Л., 1991. Щеголев 1911 — П .Щеголев. Из разысканий в области биографии и текста Пушкина// Пушкин и его современники. СПб ., 1911, вып. XIV . Щеголев 1936 — П . Щеголев. Дуэль и смерть Пушкина. М., 1936. Щеголев 1987 — П .Щеголев. Император Николай I и Пушкин в 1826 году// П. Щеголев. Первенцы русской свободы. М., 1987. Щеголев 1994 — П .Щеголев. Крепостная любовь Пушкина (1927)// Любов­ ныйбыт Пушкинской эпохи. I —II. М., 1994. Эндельман 1979 — И . Эйдельман. Пушкин и декабристы. Из истории взаимо­ отношений. М., 1979.
Эйдельман 1987 — Н .Эйделъман. Пушкин. Из биографии и творчества. 1826 - 1837. М, 1987 . Эйдельман 1993 — Н.Эйделъман. Из потаенной истории России ХѴІІІ -ХІХ ве­ ков. М ., 1993. Эйхенбаум 1924/1967 — Б .М.Эйхенбаум. Лермонтов. Опыт историко-литера­ турной оценки. Л., 1924 / Munchen, 1967. Эйхенбаум 1961 —Б.М .Эйхенбаум. Статьи о Лермонтове. М .; Л., 1961. Эйхенбаум 1969 — Б .М.Эйхенбаум. Пять редакций «Маскарада»// Б.М.Эй ­ хенбаум. О поэзии. Л., 1969. Эмерсон 1996 — К . Эмерсон. Татьяна // Вестник ТГУ. Тамбов, 1996, вып. 3-4. Эпштейн 1988 — М.Эпштейн. Парадоксы новизны. О литературном развитии XIX-XX веков. М, 1988. Эткинд А. 1996 — А . Эткинд. Содом и Психея. Очерки интеллектуальной ис­ тории Серебряного века. М., 1996. Эткинд Е. 1998 — Е . Г. Эткинд. «Внутренний человек» и внешняя речь. Очер­ ки психопоэтики русской литературы ХѴІІІ-ХІХ вв. М., 1998. Эткинд Е. 1999 — Е. Эткинд. Поздние уроки: Читая переписку М.К . Азадов- ского и 10. Г. Оксмана (1944-1954) // Вопли, 1999, июль-август, 304 сл. Эфрос 1979 — A .M. Эфрос. Портрет Пушкина, рисованный К. Н . Батюш­ ковым // Временник Пушкинской комиссии-1976. Л., 1979. Югов 1957 — А .Югов. Правильно ли мы читаем 1-ю строфу «Евгения Онеги­ на»?// Доклады и сообщения Института языкознания АН СССР. М ., 1957, No 6. Юнг 1991 — К. Юнг. Архетип и символ. М., 1991. Якобсон 1987 — Р .Якобсон. Работы по поэтике. М., 1987. Яковлев 1924 — М .Яковлев. Лермонтов как драматург. М„ 1924. Якунина 1941 — Л .И .Якунина. Шали работы крепостных начала XIXв.// Сборник статей по истории материальной культуры ХѴІ -ХІХ вв. Труды ГИМ. 1941, вып. XIII. Янко 1996 — Т .Е .Янко. Коммуникативный статус беиефактивных конструк­ ции // Московский лингвистический журнал. 1996, т. 2 . Яшин 1972 - М.Яшин. Поэт и царь// Нева.Л ., 1972, No8. Вауіеу 1971 — J.Bayley. Pushkin: A Comparative Study. Cambridge, 1971. Biedermann 1996 — H .Biedermann. The Wordsworth Dictionary of Symbolism. London, 1996. Briggs 1992 — A.D.P.Briggs. Alexander Pushkin. Eugene Onegin. Cambridge: Cambridge University Press, 1992. Busch 1989 — U .Busch. Puschkin: Leben und Werk. Quellen und Studien zur russischen Geistesgeschichte. Munchen, 1989.
Clayton 1985 — J. Douglas Clayton, 'Ice and Flame': Aleksandr Pushkin's Eugene Onegin. University of Toronto Press. Toronto; Buffalo; London, 1985. Cooke 1998 — B. Cooke. Pushkin and creative Process. Gainesville: University Press of Florida, 1998. Dalton-Brown 1997 — C . Dalton-Broz&n. Pushkin's «Evgenij Onegin». Critical Studies in Russian Literature. Bristol: Bristol Classical Press, 1997. Debrecheny 1997 — P.Debrecheny. Social Functions of Literature: Alexander Pushkin and Russian culture. Stanford: Stanford University Press, 1997. Druzhnikov 1998 — J .Druzhnikov. Problem rozwodu w Eugeniuszu Onieginie// XII miçdzynarodowy kongres slawistow. Streszczenia referatow i komunika- tow. Literaturoznawstwo. Folklorystyka.Naukaokulturze. Krakow, 1998. Emmet, Makourenkova 1999 — A .S.Pushkin. Eugene Ohegin. Translated by Olivia Emmet, Svetlana Makourenkova. M., 1999. Freeborn 1973 — R .Freeborn. The Rise of the Russian Novel from «Eugène Onegin». Cambridge: Cambridge University Press, 1973. Garard 1982 —John Garard. Mikhail Lermontov. Boston: Twayne Publishers, 1982. Gustafson 1962 — R . F . Gustafson. The Metaphor of the Seasons in Evgenij Onegin // The Slavic and East Europeanjournal, 1962, vol. 6, No 1, p. 6-20. Hasty 1999 — Olga Peter Hasty. Pushkin's Tatiana. The University of Wisconsin Press, 1999. Hofstadter 1999 — Eugene Onegin A novel in Verse by Alexander Sergeevich Pushkin. A Novel Versification by Douglas Hofstadter. New York, 1999. Jakobson 1976 — R .Jakobson. Стихи Пушкина о деве-статуе, вакханке и сми­ реннице // Alexander Puskin. A Symposium on the 175-th Anniversary of His Birth. New York University Press, 1976. Johnson 1971 — D.B .Johnson. Nabokov's Ada and Pushkin's Eugene Onegin// The Slavic and East European journal, 1971, vol. XV, No 3, p. 316 -323. Lavine 1998 — L.Shleyfer Lavine. Poetry, Prose and Pushkin's «Egyptian Nights» // Slavic and East European journal, 1998. vol. 42, No 3, p. 402-422. Ledger 2001 — Pushkin's Yevgeny Onegin. A dual language version. English translation by G. R. Ledger. Oxford, 2001. Leighton 1963 — L. G.Leighton. Denis Davydov's Hussar Style // The Slavic and East European journal, 1963, vol. 7, No 4, p. 349 -360. Leighton 1969 — L. G.Leighton. Marlinskij's «Ispytanie»: A Romantic Rejoinder to «Evgenij Onegin» // The Slavic and East European journal, 1969, vol. 13, No2, p . 200 -216. Longan 1994 — Nathan Longan. <Rew.> [Briggs 1992]// Slavic and East European Journal, 1994, vol. 38, No 2, p. 362-363. Mersereau 1962 — John Mersereau. Mikhail Lermontov. Carbondale: Southern Illinois University Press, 1962 . Michailoff 1974 - H. Michailoff. The Death of Lermontov. The Poet and the Tsar// Russian Literature Triquorterly. 1974, vol. 10 .
Mirskii 1963 - D. S. Mirskii. Pushkin. New York: Dutton, 1963. Millier 1949 — L. Mutter. Schicksal und Liebe im «Jewgenij Onegin»// Solange Dichter Leben: Puschkin-Studien. Krefeld: Scherpe-Verlag, 1949. Nabokov 1981 — V. Nabokov. Alexandr Pushkin. Eugene Onegin. A novel in verse Translated from the Russian, with a Commentary, by Vladimir Nabokov. In two volumes. Princeton, 1981. O'Bell 1984 - Leslie O'Bell. Pushkin's Egyptian Nights. The Biography of a Work. Ardis. Ann Arbor; Michigan, 1984. O'Bell 1993 - L. O'Bell. Through the Magic Crystal to Eugene Onegin// Pushkin Today. Bloomington, 1993 . Reeve 1966 - T. D . Reeve. The Russian Novel. New York: McGraw, 1966. Rosengrant 1994 — J. Rosengrant. Nabokov, Onegin and The Theory of Transla­ tion // Slavic and East Europeanjournal, 1994, vol. 38, No 1. Ryan, Wigzell 1992 - W.F.Ryan, F. Wigzell. Gullible Girls and Dreadful Dreams: Zhukovskii, Pushkin and Popular Divination// The Slavonic and East European Review, 1992, vol. 70, No 4. Scheffler 1968 - Leonore Scheffler. Das erotische Sujet in Pusckins Dichtung. Wilgelm Fink Ferlag. Munchen, 1968. Scholle 1977 — Ch . Scholle. Das Duell in der russischen Literatur: Wandlungen und Verfall eines Ritus. Munchen, 1977. Shaw 1994 — J . Thomas Shaw. Pushkin's Poetics of the Unexpected. Columbus, Ohio, 1994. Tempest 1993 — R . Tempest. The Girl on the Hill: Paralleled Structures in Pride and Prejudice and Eugene Onegin // Elementa, 1993, vol. 1, No 2. Todd 1978 — W .M.Todd III. «Eugène Onegin»: Life's Novel// Literature and Society in Imperial Russia, 1800-1914. Stanford: Stanford University Press, 1978. Weil 1974 — Irunn Weil. Onegin's echo // Russian Literature Triquorterly. 1974, vol. 10 . Wheatley 1862 - H .B . Wheatley. Of Anagrams. London, 18G2. Wigzell 1997 - F . Wigzell. Dreembooks on Russian Soil // Philologia: Рижский филологический сборник. Вып. 2 . Словесность и эволюция культуры. Ри­ га, 1997. Cizevsky 1953 — Evgenij Onegin. The Russian text, edited with introduction and commentary by Dmitrii Cizevsky. Cambridge: Harvard University Press, 1953. Zekulin 1987 — G.îekulin. And in Conclusion, Who is Tomsky? (Rereading «The Queen of Spades») // Zapiski russkoj akademiceskoj gruppy v SSA, vol. 20 . New York, 1987, p. 71 -79.
Переводы «Евгения Онегина» на английский язык Evgenii Onegin — Translated by Oliver Eltom. New York, 1931; London: The Pushkin Press, 1937,1941,1943,1946,1948. Evgenij Onegin — The Russian text, edited with introduction and commentary by Dmitry Cizevsky. Cambridge: Harvard University Press, 1953. Eugene Onegin — Translated by Babette Deutsch // The Works of Alexander Pushkin, selected and edited by Avrahm Yarmolinsky. Random House. New York, 1936. Revised, augmented and republished by Penguin Books, Harinonds- worth, Middlesex, 1964. Eugene Onegin — Translated by Walter Arndt. New York: Dutton, 1963; New York, 1981 [Arndt 1981]. Eugene Onegin — Translated from the Russian with a commentary, in four volumes, by Vladimir Nabokov, Bollingen Foundation, New York, 1964. Eugene Onegin — Translated by Eugene Kayden. The Antioch Press. Yellow Strings, Ohio, 1964 [Kayden 1964]. Eugene Onegin — Translated by Charles Johnston. Scholar Press, Ilkley, York­ shire. 1977: The Viking Press, New York, 1978. Republished with minor revi­ sions by Penguin Books, 1979 [Johnston 1997]. Eugene Onegin — Translated by S. D. P. Clough. Oxford: Privacy Printed, 1988. Eugene Onegin — Translated by James E. Fallen, Southern Illinois University Press. Carbondale and Edwardsville, 1990 [Fallen 1990].
Именной указатель Август, имп. — 193 Аверіжцев С. С . - 40,367 АдамовичГ. - 367 АдоньеваС. — 4 31 Адриан, гробовых дел мастер — 272 Азадовскиіі M. К. - 478 АйрапетянВ. — 173 Айхенвальд Ю. И. - 5 9,61,93,438,475 АксаковА.Т. - 568 АксаковИ.С. - 28,162,177,264 АксаковК.С. - 264 АксаковС.Т. - 385,466,498 ,568 АладьинЕ. В. -4 21 ,441 Александр 1, имп. - 132,134,413 ,484, 532, 543 Александр Македонский — 195 Александр Павлович — см . Александр I Александра С*** - 458,547 Алексеев М. П . - 168,475 Алексей Михайлович, царь — 326 Альбани (Альбан) Франческо — 294,399 АльмиИ.Л. - 234,304,355,560 АльтманМ.С. - 268 Анджапаридзе Г. А . — 451 АндреевД.Л. - 373-375 АндреевИ.М. - 189 Аидреев-Кривич С. А. — 82 Андроников И. Л . - 25,58,450,451 Анжелика — 141 Анненков П. В . - 127, 299, 312,437,499, 553 Анненкова-Бериар Анна (Нина) Павловна — 411 Анненскнй И. Ф. - 166, 167, 217, 218, 220, 222, 248,267 Ансело М. — 163 Антисфен — 537 Антокольский П. Г . - 103,567 Антоний, св. — 515 Антонович П. — 471 Апраксин С. С. - 3 64,539 Апулей - 382,383 Апухтин А. Н. - 43,44 Апухтина-Фонвизина Н. Д. — 513 АраповП.Н. - 56 Арбенева А. Н. - 447,448 АрбеньеваН. О.—447 Арина Родионовна — 119 Аринштейн Л. М. — 4 48 Арносто Л. — 4 95 Аристофан — 556 АрнольдВ.И. - 170 Арнольдп Анна (Нина) Александровна — 411 АрсеньеваЕ.А. — 413 Арутюнова H. Д . — 217 АртюховК.Д. — 576 АрхаровИ.П. — 418 АрхиповА. — 25 Архипов В. — 450 Аттнль ( Аттил, побочный сын Ю. П. Литты)-271 Ахматова А. А. - 76,89,268,269,339,499, 562, 577 АшукинH.С. - 437 Боевский В. С. - 104,230,272, 279,376, 400,484, 510, 567 БазаровИ.И. — 442 Байрон Дж.-Н .- Г. - 126,163,201,241,245, 266, 268,322,366, 515 БакунинМ.А. — 543 БакунинаП.М. — 364 БаллеЛ.Н.н П.И. -44 0 Бантыш-Каменскпй Д. H . - 43 9 Барант (Barante) А.-Г.-П.-Б., барон — 438 Баратынский Е. А. - 35,36,43,45,67,68, 69,70,76,77,81,96,124,130,137,148, 152, 157,166,186,188,193,194, 212, 214, 216, 221,222, 245, 247-250,257, 265, 268,283-285,288,296,329,346, 373, 388,393,395, 400,401,418, 423, 430, 444,457,458,460,480,487, 498, 520,534,548, 551, 557,559, 584 Барков И. С . — 383,475 Барон Брамбеус—см . Сенковскпй О. -Ю . И . БарсуковА.П. — 439 Бартенев П. И. - 93,97,342,480,491 Бартенев Ю. Н . - 233,234 Батый, хан — 550
Батюшков К. Н. - 70,112,156,162,192, 193, 216, 220, 222, 241, 242, 255, 267, 289, 318,326,356,357,383, 420,422, 445,495,498,502,505,507,510,525, 536,539,540,547,550,551,552,562, 571,576 Бахметева (Бахметьева) С. А. — 1 8 8,447 БахтинИ.И. - 427 Бахтин M. М. — 40,116 БахтинН.И.-258, 271 БашиловА.А. — 449 Беверлеп — 234 Беггров, литограф — 542 БегичевД.Н. — 444 Безобразова М. — 4 56 Безобразовы — 437 Белинский В.Г. - 55, 76,85,135,221, 235, 243,342,350,352,355,361,394, 420,431,462,488,515,516,543,567, 584 Белов С. В.-ЗАО,411 Белыіі А.Н. - 70,461 БельчнковН.Ф. — 450 ЪшГ.А.-451 Бенедиктов В. Г. - 32, 43,154,155, 217, 220, 222, 250,582 Бенкендорф А. X. - 199 Беранже П. — 5 24 БергН.В. - 509 БерезкинаС.В. — 269 Берк Э. - 187,257,266, 580 БерковскшіH.Я. - 579 БерковаЕ.К. — 517 Бестужев А. А. - 40, 45,55-57, 101,143, 186,193,196, 208 , 256 ,341, 342,346, 366, 370,423,427,432,434,443,446, 454,470,473,492,494, 502,504,528, 540,542,549, 554, 556, 561,577 БестужевМ.А. — 441 Бестужев Н. А - 188,267,458,470,501,511 Бестужев П. — 45 Бестужев-Рюмин А. П .—41 5 Бестужев-Рюмин М. П. — 195 Бестужева- Рюм и на Анна-Екатерпна Ивановна — 415 Беттингер Иоганн-Фридрих, фон — 415 Бетховен Людвиг, ван — 365 Бибикова (урожд. Муравьева) Софья (Нона) Никитична — 27 Б-пй А. - 421 Бпша (Bichat) M. Ф. К . - 180 БируковА. С. - 141,208 БитовА. — 410 Благово Д. Д. - 28, 50,448 Благово (урожд. Услар) Нина (Аграфена) Петровна — 28 Благой Д. Д. - 183,185,186,205,214,245, 249,256,299,449,461,583 Благосветлов Г. Е . — 2 70 Блинкенберг X. — с м. Blinkenberg СЬг. БлокА.А. - 19,70,85,89,166,415,577 БлокЛ.А. -415 Блок Софья-Мария Александровна — 415 Блудов Д. Н., граф - 215, 217, 250, 364, 410,489,495,532,556,557 Блудова А. Д ., графиня — 571 Блументаль А. — 5 1 4 Боборыкпн П. Д . - 4 11,421,428 БобровА. - 76 Богданова О. Э. — 4 21 Богданович И. Ф. - 265,423 Бодлер Ш. - 167 Бодянскип О. — 34 Волховской (Бологовскип) Я. Д . — 143 Большаков Л. — 41 1 Бомарше П.-О . - 108 Бондарев 10. -42 1,469 Бонди С. М. - 226,300, 313,468, 572 Борис Годунов, царь - 290,291,482 Боровскпіі Я. — 4 47 Бороздна И.П. - 32 Борх И. М., граф — 421 Борх (урожд. Голынская) Любовь (Эмма) Викентьевна — 421 Боссюэ (Боссюэт) Ж. Б . — 77 БоткинВ.П. - 567 Бочаров И. — 4 12 Бочаров С. Г. - 118,119, 214, 355, 389, 393,394,538 БочковВ. - 513 БриггсА.Д.П. - см. BriggsA.D.Р. Бродский Н. Л . - 35,89,106,112-114, 136, 137,144, 155,173,179,180,183, 184,192, 241,277,322, 336,353,398, 428,478, 481,517,542,551, 552 БрюлловК.П. -412, 550 Брюсов В. Я. - 135, 167, 262,263, 396 Буало-Депрсо И. - 50,409, 423,400 Буальп Л. Л. -66
Булгаков А. Я . - 45,133, 135,142,183, 193, 195, 283,296,322,323, 329,342, 357,364.413,430,445,486,487,494, 507,514, 530,531,539,542,543,544, 545,551, 566 Булгаков К. Я . - 135,142,183,193,195,283, 296,322,342,357,365,430,486,494,507, 522,530,531539,543,544,551,566 Булгаков С. Н . - 157, 266,267, 302 Булгакова Е. 490 Булгакова (урожд. Хованская) Н. В . — 4 18 Булгакова О. А. — 3 42 Булгарни Ф. В . - 45,143,341,443-445, 459,469,497,536,537,549 БулыгпнаТ.В. - 216 БунинИ.А. - 427 БурнашевВ.П. — 417 Бурсов Б. И. -4 28,480 БутковЯ.П. - 54-55,427,429 Бутурлин М. Д., граф - 50,183, 218, 413, 434,542, 554,565, 571 Бутурлин Петр (Иона) Александрович, граф-413 БутурлинП.Д. — 499 БюргерГ.-А. - 118 Ваганова Е. - 42,456, 540 Валпшевскпн Казимир - 439 Вал(ь)берхова M И. - 55 5 Ван-Деіік А. - 32 5 Ванька-Канн - 22, 515 Варенцов В. Г. —4 2 8 ВарламМ. —357 Васильев Б. А. — 25 8 Васильчикова А. И. — 41 8 ВацуроВ.Э. - 192,420,451,461,554,555 Введенский А. — 4 51 Введенский И. И . - 135,262,572 Вепдемеііер Т. С . - 425, 573 ВеііссФ.Р. - 106,476 Велпкопольскпіі И. Е. — 5 40 Вельтман А. Ф. - 4 1,164, 542, 561, 563 Веневитинов Д. В. - 43, 103, 147 Венецианов А. Г. — 4 28 Вергилий — 325 ВересаевВ.В. - 428 ВерленП. - 167 Вершинина Н. Л. — 4 87 Веселовскпн Алексей Н. — 86,444,486 Вешняков А. — 52 ВигельФ.Ф. - 104,233,250,497 ,499 , 538, 550,564 ВнкернУ. - 475 Викторова Зинаида (Фекла) Николаевна (Аинспмовна) - 27 -28 Виноградов В. В . - 44, 48,109,123,442, 454,487,536,54?\ 549 Винокур Г. О. - 44 8,576 Винценгероде Ф. Ф. — 3 11 Впсковатов (Впсковатыіі) А. — 21,22, 24 Впсковатов(Внсковатып)П. А. — 61,143, 413,491 Витали С. - 346,513 Витберг Карл (Александр) Лаврентьевич — 415 ВпттС. - 340 Владимирская Н. М. — 86 Владиславлев В. — 4 3 Власова3.И. - 453 Власова (урожд. Белосельская) Мария (Магдалина) Александровна — 27 Воеііков А. Ф. - 326,425,438,444.530, 536,573 Вознесенский М. - 95,274,534 Волков А. - 439 Волконская Елена (Нелли) Сергеевна — 27,416 Волконскніі П. М., князь — 418,431 Волконский С. Г., князь — 27, 416 Волошин М. А. — 70 Вольперт Л. И. - 106, 293, 324, 358, 564 Вольтер М.- Ф. -А. - 67,226, 422,423,449, 455,457,476,544 Вольховскіпі В. Д . — 41 8 ВолынскийА.П. — 536 ВольфФ.Б. - 434 Воронцов М. С, граф - 143,191,437, 542,565 Воронцова Е. К ., графиня — 147,426,468, 490,492, 550 Врангель Е. В., барон — 434 В. С. - 43,439 Всеволожский Н. В. - 218, 318, 446 Вулих Н. В. - 517 ВульфАл. Н. - 102,165, 211,332,435, 456,516,517,548 Вульф Ан. Н. - 170,471 Вульф (Вревская) Евпракспя (Эфрозпна. Зина) Николаевна - 27,417,419, 550 ВульфИ.И. - 102,473
Выготский Л. С. - 124,292 Вьельгорскиіі И. М . — 43 2 Вяземская В. Ф., княгиня - 27,43,119, 196,418,504,529,547,567 Вяземская Надежда (Любимка) Петровна, княжна —29,418 Вяземские — 538 Вяземскиіі П. А ., князь - 23,27,29,42,43, 45,46.49,50,54,59,87, S9,102, 125, 126,134,135,153,160,163,164 ,174, 1S2,188,190,191,193,195 ,196 ,199, 200,201, 205, 207, 212,214, 216,222, 225, 226,230,233,242,245,247,250, 252, 253,257-259,267,268,271,288, 289, 293,300,309-312,315,323,326, 331, 335,342,350.354,357,366-36S, 371,376,381,409,410,412,417,418,420, 423,425,427,431,434-437,439,440- 442,444-447,455,456,462,466,468, 470,480,482-486,489,490,495,498, 502,503,505, 507,508,510,513-515, 517,523-525,527,529,530-532,536, 537, 539,541,542,544,546,549,552- 554, 556, 557, 562,564,572,576,582 Гаврнлнн В. —8 0 Гагарина Т. И. — 42 5 Гагарины — 446 Газданов Г. — 4 57 ГанЕ.А. - 133,263 ,503 ГангебловА.С. — 561 Ганнибал А. П .— 415 Ганнибал И. — 4 47 ГаншинаК.А. — 506 Гарард Дж. — см . Garard G. Гарбо Грета — 457 ГаршинВ.М. - 76 Гаспаров М. Л. — 25 ГачевГ.Д. - 355,389,533 Геіітман Е. И . - 78,550 Геккерен Я. ван - 346,513, 564, 567 Гельбиг (Helbig) Г. фон— 439 Гельвеции — 476 Гельти - 230 Георгиевичи, сербским род — 52 Герасимова H. — 4 31 Гердер И. Г. фон — 180 Геродот — 505 Герцен А. И . - 3 8, 76,422,427,437,495, 499, 516 Гершензон М. О. - 27,56,89,95,112,315, 361,362,413,467 Гессен С. — 576 Гёльдерлин И.-Х -Ф . - 394,576 Гиббон (Gibbon) Э. -1 80 Гильфердинг А. Ф . — 37 7 Гёте И. -В.- 118 Гинзбург Л. Я . - 61,182,198,247,439, 513 Гладилов И. И. — 143 Гладкова Е. И. - 4 56 Глазунов И. — 450 ГлинкаС.H. - 341,458,552 Глинка Ф. Н. - 40,43,135,248,364,430, 432,466,477,502,511,545,562 Глухарев, актер — 2S9 Глушакова Ю. — 4 12 Гнедич H. И. - 147,193,208,216, 220, 241,242, 243,248,257,259,264,313, 326,445,478,497,508,552,562 ГогольH.В. - 177,185,197,273,310,447, 472,554 Гозенпуд А. — 423 Голиков И. — 54 9 Голицын АС, князь — 418 Голицын В. П., князь — 41S Голицын B.C., князь — 542,544 Голицын Д. М., князь — 413 Голицын М. П., князь — 418 Голицын H. Б., князь — 89 Голицын С. Г., князь — 418 ГолицынаА.С. — 512 Голицина (урожд. Олсуфьева) Е. И ., княгиня — 56,418 Голицына Екатерина (Смарагда) Дмитриевна — 412 -413 Голицына (урожд. Баранова) Луиза (Юлия) Трофимовна —27 Голицыны - 430 ГоллерБ. — 461 Головин М. — 5 71 ГоловинП.М. - 504 Голованова Г. П. — 4 51 ГоловинаВ.H. — 34 Голохвастовы — 425, 539 Гольшскин В. И. — 4 21 Гомер-303, 324,409 Гончаров И. А . - 7G, 427,429, 516 ГончароваЛ.И. — 421 Гончарова Н. И . - 134, 199,311
Гончарова H. Н. - 134,142,199, 227 , 311,417, 488,491, см. также Пушкина H. Н . Гончаровы - 199, 272 Горациіі - 193, 222,326 Горбачевский И. И. — 28 Гордеев Н. - 205, 536 ГординА.М. - 190 Горлаиова Нина — 76 Городецкий Б. П. — 45 0 Горчаков А. М., князь — 134, 218 Горчаков В. П. - 2 57 Гофман М. Л. —35 3,576 ГрамматинН. Ф. -22 1 Грановскиіі Т. Н. - 500, 501 ГребенкаЕ.П. — 43 Греч Н. И. - 4 34,443,444, 542,544, 553 Гречаная Е. П. — 56 3 Грибоедов А. С . - 52, S7,108, 205, 217, 253, 307,422, 423, 434,441,444,455, 463,483,485, 531, 534, 549 Григорьев А. А . - 63,133,157,186,189, 204, 218, 219, 256, 405, 424,432,435, 483 Грпфцов Б.А. — 535 ТромбахС.М. - 170 Гроссман Л. П. - 241, 273,497 ГротЯ.К. - 497, 502, 538 Гуковскніі Г. А . - 101,102,115,116,120, 160,173, ISO, 207, 231, 239, 246,476, 477,478,481, 574, 582 ГураА.В. - 339 Гуревич А.М. - 186, 293 Давыдов В.Л. - 442 Давыдов Д. В. - 3 8, 49, 72,135,171,174, 311,350,537,552,565 Давыдов Н. В.-511 Давыдова А.А. — 183 Д'Алепрак Никола — 33, 66, 556 ДальВ.И. - 49,153,189 , 216, 244,446, 510, 575 Данзас К. К. - 357, 543 Данилевский Г. П. - 4 13,416, 417 Данилевский Р. Ю . —4 70 ДанинаА. - 429 Данте Алпгьерп - 178, 396 ДантесЛ.-Ш. - 378 Дантес-Геккереи Ж.- К. - 3 46, 354,359, 378, 512, 513, 564 Даргомыжский А. С . —42 6 Дашков Д. В . - 4 8, 179, 201,300,444, 536, 556 Дашков Михаил (Кондрат) Иванович — 413 ДашковаЕ.Р. — 413 Двннянпнов Б. Н . — 83 Двоііченко-Маркова Е. М . — 34 3 Декарт Р. — 449 Дельвиг А А - 43,130,135,190,194,200, 201,230,247,24S, 325,383,400,405,425, 426,435,445,454,464-466,491,523,527 Делиль Ж. — 444 Демьянова Таня — 549 Державин Г. Р. - 30,31, 70,93,325, 326, 364,409,436, 462,464,465,466,467, 514, 553 Державина, тетка А. Капниста — 566 Дерюгина Л. В. —4 6 2 Дидло Ш. -Л. - 239, 240, 241 Диккенс Чарльз — 262 Димитрии, царевич — 290 Диоген — 537 Дионисии Ареопагит — 45,432 Дмитревский И. А. — 4 24 Дмитриев В. Г.-271 Дмитриев И. И. - 77,93, 212, 221, 247, 323, 342,409,437, 462, 464, 495,496, 541, 552,353, 564 Дмитриев M. А - 43,412,455, 536 Дмитриевский И. — 3 3 Дмитрніі Донской — 441 Добролюбов Н. А . - 33,410 Добролюбова Антонина (Нина) Александровна — 410 Добролюбовы — 410 Докусов А. М. - 22, 24, 57,437 Долгорукие — 29 Долгоруков А. И., князь — 342 Долгоруков В. В., князь — 34 Долгоруков (Долгорукий) И. М., князь — 27,32, 33,34,412,416 Долгоруков П. В., князь — 52 Долгорукова Антонина (Варвара) Ивановна — 27 Долгорукова Евгения — 34 Долгорукова Е. А. — 49 1 Долгорукова (урожд. Белосельская) Наталья (Елизавета) Мнхаііловна — 27,490
Долинина Н. Г. — 59, 61 ДоманскпйЮ.В. — 537 ДороховаM А. — 411 Достоевский Ф. М . - 101, 230, 265, 299, 340,354, 361 , 394,410,429, 576 Драгневич В. И . — 52 ДружининА.В. - 505,506 Дубельт Л. В . -56 8 Дудин М.А. — 451 Дурова Н. А . — 43,448 Дьяконов И. М. - 89,90,91, ISO, 226,231, 268, 273,306, 308, 362,363,389,463, 487,513,532 Діобрюкс Павел (Поль-Августин) Алексеевич — 414 Дюгазон (Du Gazon) — 33 Дюдеван А. — с м. Санд Ж. Дюкло (Duclos) Ш. П. - 510 ДюфрениШ.-Р. - 277,278 Евгений (Болховитинов), митрополит — 441 Евдокия Феодоровна, царица — 368 ЕвтушенкоЕ.А. — 433 Егоров И. В . - 93,359,410,528, 568 Екатерина \ — 412,416 Екатерина 11-51, 52,54, 55,164,413, 439, 497,514,529,547,573 ЕлагинИ.П. — 555 Елисавета Петровна, императрица — 56, 413 ЕреминМ.П. - 559 Ермолов А. П. - 350,446,509 ЕрмоловМ.А. — 543 Ермолова Жозефина-Шарлотта — 543 Ерофеев Вен. — 76 ЕспповВ.Т. —416 Есипова О. - 3 03 Еськова R А.- 93, 463, 464,467 Ефремов П. А. -5 02 Жанлпс М.- Ф. Дюкре де Сент-Обен — 322 Жекулин Г.Н. - 472 Жирмунский В. М. - 59, 82,567 Житомирская С. В . — 31 0 ЖихаревМ.И. - 260,329,351 ЖихаревС.П. - 183,486,556 Жомпни А. -Г. В - 163 Жоанно Т. - 68, 69, 546 Жукова M С. - 43,142,275,429,436 Жуковский В. А. - 32, 59,77, 187,188, 190-194,211,215,219, 230,232,233, 245,310,311,326,357,364,383,409, 411, 420,431,433,436, 440,442,444, 445,447,464,472,489,491,498, 505, 530,534,539-541,552,553,561 Завадовская Е. М ., графиня — 36,428, 538 ЗавадскаяЕ.В. — 483 ЗабылинМ. - 96 Загоскин M. Н. - 52,188, 250, 275, 435, 472,498,522,549 Загряжская Е. А. — 57 1 Загряжская Н. К. — 37 6 Задека Мартын — 377 ЗайцевК. - 554 Закревская А. Ф., графиня - 36,70,76, 77,78, 79,268,283, 289, 296, 316,329, 333, 386-388,428,456,469,538,567 Закревские — 568 Закревский А А. - 135, 142,194 ,329 Занден, сестры — 418 Засецкие - 262 ЗасоринаЛ. Н. - 152,186 Захер-Мазох Л. - 33 9 3-ва М. - 269 ЗвягинцевЛ.И. - 147 ЗингерЕ.А. - 402,403 Зиновьев В. Н. — 63 Золотова Г. А — 246 Зорин А. Л. — 461 Зорич С. Г. - 5 4,55,439 ЗубковВ.П. - 170 Зубов П. А., князь - 199,566 Зубова Л. В. -453 ЗуевН. - 515 ЗыковаГ. В.-342 Иванов Вяч. - 124, 256 Иванов С. В. - 57 ИвановаТ.В. — 61 Ивелич Е. М. - 52,418 Иезуитова Р. В . - 162,174,306-30S, 310, 312-316 ,320, 321,323, 324 , 326,327, 576 Измаіілов А Е. - 90,270,273,471,532, 533, 546 Измаіілов В. В. - 90, 284, 427 Измайлов Н. В. - 9 1, 211,269, 495
Илличевский А. Д. - 46 5,466,497,544 Ильин В. - 1S2 ИльинИ. - 250 Ильин М. - 272 ИнзовИ.Н.- 542 Иноземцев Ф. И. — 4 13 Иогансон Ф. А. — 4 51 Иоанн Алексеевич, царевич — 416 Иоанн Грозныіі — 415 Искандер — см. Герцен А. И. Искрпн M. — 11S Истомина Е. И. - 239-241,400 КаверинП. П. - 199,205,211 КазанскииБ. — 564 Казот Ж. - 301 КайльГ.-Д. - 470 Кайсарова M — 539 Калашникова О. М . - 102,473 Каменская М. Ф. - 142,341 Канкрпн Е. Ф., граф — 437 Канкрпна Е. 3., графиня — 437 Кантемир А. Д. - 270,534 Кантемир Д. А. — 413 Капнист А. — 5 66 Карамзин H. М. - 33,43,74,75,134,184, 211,358, 269,310 ,373, 374,390,420, 464,467, 474, 508, 539,543, 552, 553, 562 КарамзинаЕ.А. - 43,538 Карамзина С. Н. - 3\1,491 Карамзина-Мещерская Е. Н . — 39 0 Карамзины — 485 КарасевЛ.В. - 250 Каратыгина А. Д . — 183 Караш П.-416 КатаевВ.П. - 179 Катенин П. А. - 49, 258, 271.300,380, 381, 423,434,444, 532, 537, 544, 556 КацБ.А. - 501,547 Кацнельсон И.С. - 577 Качеиовскнп М. Т . - 43 4,536 Квннт-Курцнп — 552 Квнст Нина (Людмила, Люси) Осиповна — 28 КвистО.И. - 28 КерлотX.Э. - 147 Керн А. П. - 7 6, 141, 147,159,170,190, 345,358,403,404,456,460,539, 550, 564,577 Керубино (Chérubin) —159 КикинП.С . - 313 КпнеЭ.- 5 10 Киприянов В. Ф. — 76 Киреевский И. В . - 101,186 ,195 ,207 , 212, 214, 245, 247, 256, 336,369,370, 446 КирилюкЗ. В. - 521 КиселевН.Д. - 560 Киселев С. Д. - 199 Киселева С. С. - 45 5,456 КлейтонДж. Д. — см. ClaytonJ.D. Клеопатра - 71, 577,578 Клопшток Ф. -Г. - 118.230 КняжевпчВ. М. - 214 Княжнин В. -2 70,541 Княжнин Я. Б. - 409,459 Князьков С. А. — 4 24 Кобургскнп Э. - 2 96 Ковалева-Жемчугова П. И. — 4 61,490 Ковальчпк В. — 5 70 Козлов И. И. - 59, 77,454,529 КозминВ.Ю. -<Ш Козьмина-БороздинаТ. Н. — 5 77 КокошкпнФ.Ф. - 555 Колокольцев ы — 341 Колосова А. М . — 556 КольцовА.В. - 567 Комаровлч В. Л. — 5 5,56,57 Комаровскиіі Е. Е ., граф — 571 Конашевнч В. — 45 4 Кондпльяк — 510 Кононенко Е. — 4 50 Констан Б. -А . - 87, 209,225,250, 327, 359, 360 Константинов М. К . — 4 29 КоншинН.М. - 230,248 КорзунА.А. — 424 Корнуол Барри — 497 Коровин В. И. - 25,82 Коровкин Н, А. - 429 КорсаковА.Н. - 439 Корсакова М. И. — с м . Римская-Корса­ коваМ.И. Корсаковы, княжны — 543 Корф Анастасия (Нина) Александровна, баронесса — 28 КорфМ. А. -5 0 .417 Корф Фердинанд, барон — 28 Кочубеіі H. А. - 25 2
КошелевВ.А. - 91,500,574 Кошелева (урожд. Меньшикова) Елизавета (Екатерина) Петровна — 27 Краваль Л. А. — 550 Кравков Федор-Любим Матвеевич —416 Краснов Г. В . -4 76 Краснова Инна — 76 Красухин Г. — 47 2 КрестоваЛ. В. - 134 Крпчевская Л. Я. — 4 21 КрыловИ.А. - 31,32, 242,270,419,539, 544 Крылов Никифор — 428 Крымова Н. А — 355 Крюденер Ю., баронесса - 358,512,550, 563,564 Кугушев H.М. - 32 Кудрявый Николай — 418 Кудрявцева H. - 4 50 Кузмин М. - 80, 83 КузмннH.В. - 53 Кулешов В. А. — 494 Кульчнцкніі А. Я . — 55 КунH.А -300 Купер Дж. - 147 Купреянова Е. H. — 117 КуприяноваH,И. — 102 Куприн А. И. — 76,457 КуракинА.Б. — 56 Курочкни В. С . -456 Кутайсов, граф — 498 Куэнсн Г. ле ~301 Кюхельбекер В. К. - 106,129,181,218, 220, 319,351, 362,429,433, 435,440, 445,446,503,565,578 ЛавровА.В. - 562 Лагарп Ж.-Ф . де - 510 Лажечников И. И. — 4 9,447 Лаиса, куртизанка — 67, 70 Лакло Ш.де- 169 Лакшин В. Я .-3 89 Ламот ле Ваііе Ф. де — 510 Ланглебен М. — 57 1 Ланкло Нинон де (1615-1706) - 67, 283, 412, 422, 423, 454-456,556 ЛаптевА. - 493 ЛаринИ.И. - 272 Ларошфуко Ф. — 47 6 Лассаль, генерал — 543 Лаушкина А. — 4 80 Лаф он тен Ж.де— 56 4 Л-д А. -4 16 ЛевашовЕ.А. — 446 Лёве-Веймар Ф.-А . де — 562 Левин В. Д. - 239 -240,247 Левин Ю. Д. -262 Левитов А. - 4 29 ЛевковичЯ. Л. — 1 3 5 ЛеджерГ.Р. — см. LégerG.R. Лермант Юрий (Георг) —413 Лермонтов Евтихий (Юрий) — 413 Лермонтов М. Ю. - 19,21, 22, 23,24, 25, 32,42,44, 47,48, 50,51, 52,53, 56, 57, 58,59,60, 61,62,63,65,75,81, 82, 83, 84,108,121,123,135,143,171,188, 189,217,218,220,221,223,250,264, 265,266,268,275,290,294,310,322, 333,334,340,357,365,371,409,413, 417,430,432,433,438,439,442,443, 447, 448,449,450,451,453,461,463, 477,482,483,491,492,495,497,498, 500,506,507,519,530,535,545,555, 571,572, 573, 579 Лермонтов Петр Евтихиевпч (Юрьевич) — 413 Лермонтовы — 413 Лернер H. О. - 70,147,272,353,399,488 Лесскис Г. А. - 2 26,238,386,568, 570 Лжедмитріш — 71 Либерман А. — 48 8 Ливанова Т. - 423 Ливенцов М.А. — 422 ЛизандерД.К. — 432 Липрандн И. И. — 3 45 Листов В. С. - 229,313, 325,480 , 574 , 549, 552 Литвинов В. — 42 1 ЛиттаЮ. П. -271,542,544 ЛихутинаА.А. — 239 ЛобиковаН.М. - 327 ЛомоносовМ.В. — 423 Лонген Н. - см . Longan N. Лонгинов M. Н. — 4 39 ЛопухинА.А. — 506 Лопухин Илларион (Феодор) Аврамович — 415-416 Лопухина Евдокия Федоровна, царица — 416 Лоренші Дж. Б . — 3 3,424
ЛорерН.И. — 312.340, 543 ЛосевА.Ф. — 112,432 Лотман 10. М. - 35,84,89,94,96,97,99, 113,115,116, 118,120,124,126,127, 135,136,155, 160,161-163,180 ,181, 183, 205, 207, 210, 225,226, 232,235, 270, 271, 273, 276, 277, 295,306-308, 322, 324, 326,33G, 353,269,375,376, 389, 393, 394, 398,401,404,410, 428, 455,481,485,503,504,517,521,537, 551,552, 574,582 Лубяновскиіі Ф. В. — 5 6 Лубяновскніі Ф. П. — 514,566 ЛужановскийА В. — 125 Лукпап из Самосаты — 300 ЛукинИ.Ф. - 412 ЛунинМ.С. - 322 ЛучнчФ.Л. - 438 ЛьвовА,Ф. - 364 ЛьвовФ.П. - 456 ЛьвоваЕ.Н. - 364,456 Львовы - 42, 539,540 Любошіч H. А. - 22,449 Майков А. Н. - 19,32,43, 68, 70, 72, 73, 7Q, 419, 422,427, 564 Маііков В. Н. - 567 МайковЛ.Н. - 199 Маіімпн Е. А. -3 92 Македонец В.И. — 442 Маковицкпіі Д. П . — 40 6 МакаровП.И. — 455 Маковицкпй Д. П. — 4 6S Макогоненко Г. П. - 25,451,461, 468, 492 Максимов Д. Е.-61,62 Макспмович-Амбодик Н. М. — 1 4 7 Макферсон Джеймс — 118 МалькинТ. - 3 77 Мамин -Сибиряк Д. Н. — 516 Мандельштам Н. Я. — 51 1 Мандельштам О. Э. - 340,395, 396, 576 Мандзони (Манзони) А. Ф . Т. А . - ISO, 535 МаннГ.- 70 Манн ІО. В. - 90, ,258,264, 2S3, 284,534, 576 Мансуров П. Б. — 3 1S Мануйлов В. А — 443,451 МанюэльЖ.А. - 163 Марин С. П. - 74,195, 409 Мария Антуанетта — 27 Мария Федоровна, императрица — 561 Марков В. — 547 Марков-Внноградский А. В . — 1 9 0 Маркович В. M . — 11S, 379 Марлинскпй см. Бестужев А. А. Марсалье Б. Ж. - 32, 424 МарсовА.В. — 422 МартьяноваС.А. — 370 МартыновС.М. — 543 Марфа Посадница — 293 Масальский Николай (Андреіі) Александрович, князь - 413 Масанов И. Ф. - 27 1, 319,411 Массой О. К.- 26 8,315 МашковаА.В. — 415 МаяковскийВ.В. — 521 МедришД .Н .-97 Мезьер Августа Владимировна (Карловна) — 415 Мезьер Владимир (Шарль-Франсуа) Францевпч —415 Мейлах Б. С.- 11 7,121 Меншнков A. R. — 416 Меншиков Лука-Петр — 416 Меншпкова Д. М. — 41 0 Мережковский Д. С . - 101, ,186, 354,362, 3SS, 405 Мерзляков А. Ф. - 77 МерлинаА.А. — 341 Мессалина — 69, 74 МетаксаЕ.П. — 418 Меценат - 193,423 Метыорнн Ч.- Р. - 168 Мещерский А. В., киязь - 311-312, 485 Мещерский М. И . - 439 Мещерская Е. Н. — 467 МиллерП.И. - 542,544 Милонов М. В . - 3 2, 69, 70, 74, 77,195, 221,409,420,513 Мплорадович М. А . — 5 62 МильвуаШ. -32 Мильтон Дж. — 67 МинаевД.Д. - 43,233 Минин Кузьма — 203 Михаил Павлович, великий киязь — 542, 543 Михайлова Н. И. - 275,570, 574 Мицкевич А. - 320,366, 3S7, 468
Мнишек Марина — 71 Модзалевский Б. Л . - 70,134, 192,199, 271, 311, 333, 385,471, 491, 523,527, 540, 543 Модзалевский Л. — 57 6 Мольер Ж.- Б. - 5 55 -557 Монтескье Ш. Л - 300 Моргенштерн Кр. — 42 0 МордвиноваH.Н. — 267 Мордвинов Н. С. - 183 МоцартВ.-А. - 530 М...СКИ ІІ А . - 533 Муравьев-Апостол И. М. — 65,425,539 Муравьев-Апостол М. И . - 194, 271,434 Муравьев А. — 271 Муравьев M. Н . - 69,77,469 МуравьевH.М. - 27 Муравьев H, Н. (Муравьев-Карский) — 183, 267, 271,427,504 Мурьянов М. Ф. - 302,413,484 ,491575 МусатовВ. - 226 Мусин-Пушкин И. А - 312,313 Мусина-Пушкина М. А . - 307,312-316, 320,381 Муханов А. - 3 26 Муханов Н. А . - 135,480 Муханов П. А . - 52,544 Мятлев И. — 561 Мятлева (урожд. Балк-Полева) Мария (Прасковья) Петровна — 27 Набоков В.В. - 106,112,118, 121,124, 125,135, 177,231,232,233, 276-279, 281, 292, 297, 353, 399,457, 472,473, 478, 479,488, 493, 494, 500, 515, 517, 518,520,537,538,547,552,576 Нагибин ІО. М . - 429 Надеждпн Н. И . - 2 33,274,536 Назарова Л. Н. - 4 38,451 Назон Публии Овидии — см. Овидии Найднч Л. - 503 Наполеон Бонапарт - 47,201,318,454, 509,528,552 Нарышкин А. Л. — 5 50 НарышкинИ.А. — 565 Нарышкин Л. А. — 143 Нарышкина М. А. — 14 3 НарышкинаО.С. — 143 Нащокин Воин (Дорнмелонт) Васильевич — 416 НащокинП.В. - 191,342,416,478,490, 507,542 Небольсин С. А . - 359,410 Неверов Я. М . - 507, 549 Недзвецкпй В. А - 265,567 Нелоброво Н. В. - 5 62 Нейман Б. В . - 55,75 НекрасовВ.В. —24 НекрасовН.А. - 27 Нелединский-Мелецкий Сергей (Гавриил) Юрьевич — 413 Нелединский-Мелецкий Ю. А . —4 25 Нелидова Е. — 3 4 Немзер А. С —461 Непомнящий В. С. - 207, 208,256, 258, 361,519-521,527,528 Непомнящий И. Б, — 120 Нессельроде М. Д., графиня — 567 Нестеров П. М. - 522 Нестеров ы — 522 Н.3. - 435 Иикитенко А, цензор — 450 НикитенкоА.В. - 498 Никитина Н. С. - 43 3 Никншов Ю. М. - 179, 513 Николаева Т. М . - 113,114, 117,118,120, 124,228,246,356,367,370,379,387, 515 Ннколаіі I, нмп. - 199, 227,326 ,442 Николай Павлович — см . Николай I Никольский В. В. —413 НиконовВ.А. - 23,25,26,28,35,36,463 Ницше Ф.- 26 6 Новиков Н. В. - 379 НовиковН.И. - 459 Новикова (урожд. Долгорукова) Варвара (Антонина) Ивановна — 416 Новосильцев В. Д . — 44 8 Новосильцев П. П. — 418 НороваА.С. - 260 О'БеллЛ. -с м. 0'ВеіІЛ. Оболенская Н. — 4 85 Оболенский А. П. — 4 25 Оболенский Е. П., князь — 171 Обресков М. А. —5 64 Овидий - 242,325,326,517 Овсянико-Куликовский Д. Н . — 256 Овчинников Г. Д. — 412 Овчинникова С. Т. - 134,442
Огарев Н. П. - 266,432,483,495,521, 525,526, 530,550 Одоевскніі А. И. — 4 6,454 Одоевскиіі В. Ф., князь — 46,108, 133, 134,162, 183, 365,429,431,435,436, 445,454,519, 540,551,564, 565 Озеров В. А. - 226,404 ОккамУ. -2 1 1 Оксман Ю. - 4 28,449,478 Окуджава Б. Ш . - 39,508 Оленина А. А, - 271 Оленины - 403,539 Олпзар Г. Ф., граф - 491 ОлпнВ.Н. - 43,77,444 Олонцева С. 10. — 4 54 Ольдекоп Евстафиіі (Август) Иванович — 51,437 ОнегинЕ.С. - 272 ОнегинН.Е. - 272 ОрловМ.Ф. - 160 ОрловаА.А. — 142 Осппова-Беклешова А. И. - 269, 316,398 Осипова П. А. - 2 7,141,148, 196,316, 567 ОсповатЛ.С. - 104, 207, 226,362, 368, 369, 370, 371, 389, 516 Остолопов Н. Ф . - 425, 5357 Островский А. Н. - 42 9,457, 483 ОттоА.Ф. - 272 Офроспмова A JX. — 4 1S Пабст (Pabst)B.- 301 Павел I, лмп. — 34, 447 ПавлищевН.И. — 440 Павлищева О. С . - 134, 411,440, 470, 490,524,527 Павлов Н. Ф. - 3 2, 43,45,48, 143,156, 487,547,555,563 Павлова К. К. - 43,45,71,125,171,482, 534, 535 Павлович Н. В . -4 84 Папзнелло Дж. - 33, 66, 288,424 Палиевскнн П. — 4 97 ПанаевИ.И. - 500,516,522 ПановаЕ.Д. - 260 Панфилова С. А. — 413 Панэ Анна (Нина) Иосифовна — 411 Паперныіі В. — 56 9 ПарниЭ.Д.Д. шевальеде - 32,163,399, 420 Пассек Т. - 42 5,428 Пастернак Б. Л . - 139,372,389,433 Паустовский К. Г. — 457 Пашковы — 45 П-ваВ.Я. - 148, 275 Пеллнко С. - 2 70 Пеньковский А. Б . - 38,57,120,125,133, 145,147,178,179,1S5,188,217,254, 272,299,319,349,410,426,433,437, 450,500, 507,525,537 Пермяков Е. В, - 439,440 Перовский В. — 271 Перовский Л. — 271 Перцов Н. В. - 271,386,450,464-467 ПерцовП.П. - 501 ПесковА.М. — 24 ПестельП.И. - 528 Петр I - 49,110, 290,416,549, 551 Петрарка Ф. - 3 1, 252,419 ПетровА.М. — 449 Петров А. П. -421 ПетровП.И. -421 Петровская Нина — 461 Петровский H. А. — 2 5,415 Петрунина H. H. - 428, 568,577 ПецковаT.A. - 575 Пешков В. - 205,530 Пнвоварова H. С . - 22,84, 85 Пикар Р. — 56 Пиксанов Н. К. - 353 ПильщиковИ.А. — 475 Пирх С. - 539 Писарев Д. И. - 186,207,214,233,256,361 ПисемскийА.Ф. - 429,457 Платонов А. — 1 9 Платонов В. П. - 51 2 ПлетневП.А. - 134,142,191 ,192,199, 200, 214, 219, 236,239, 245-247,259, 289,310, 311, 351,354, 357, 435, 441, 446,551, 573 Плещеевh.h.— 411 Плещеев А. Н. - 43, 429, 539 Плещеева (урожд. Чернышева) Анна (Нина) Ивановна —411 Погодин М. П. - 43, 237, 259, 262, 290, 318, 428,510 Подольская И. И . - 166 Пожарский Д. М, князь — 412 Пожарский П. Д., киязь — 412 Пожарская Марфа (Настасья) Ивановна, княгиня — 412
Покровский M. М. — 5 59 Полевой Н. А. - 247,414,421,441,531 Полевые, братья — 487 Полежаев А. И. - 4 9,52,142,154,1S5, 195,_219,421,423 ПолетпкаП. И, -211,233 Поливанов Н. И. - 6 0,432 Полпхронп Калипсо — 268 Полонскпіі Я. П. - 43,343,430,435,558 Полторац кая Е. — 516 Полторацкие — 45 Полторацкий А. — 40 3 Полторацкий Ф. М. — 473 Поляков А. — 416 ПомпадурЖ.А.де — 541 ПоповВ.П. - 497 Порфпрьева А. Л. — 424 ПосннковаН. — 50 Постниковы — 50 Потемкин Г. А . - 54,340 Потоцкая (урожд. Салтыкова) Мария (Бобо) Александровна, графиня — 418 ПохвнстневН.Н. - 217 Пракснтель — 300 Прпходько И. С — 44 ПришвинМ.М. — 410 Прокудин С. Б . — 566 Прончнщев Алексеи — 338 Прончншева Екатерина (Роза) Алексеевна — 412 Проскурин О. А . — 274 Проскурина В. Ю. - 52,353 ПротасоваЕ.А. — 411 Пугачев Е. - 2 47,553 ПумпянскийЛ.В. - 233 Путята Н. В. - 77, 79,199, 250 Пушкин А. А . (Саша) - 551 Пушкин А. М. - 523,524,539 Пушкин В. Л. - 32,45,77,133,160,179, 195,220,221,272,331,342,373,440, 442,444,503,523,524.527.529, 539, 543,556,564 ПушкннЛ.С . - 191,194,20а 244,289,311,318, 357, Ш, 447,480,506,521,524,527,573 Пушкин П. Л. - 523 Пушкин С. Л. - 134, 377, 440,470 Пушкина А Л. - 523, 524, 527 Пушкина Е. Г. - 195 ПушкинаН.Н. - 191, 200, 239, 245, 2S9, 310,346,354,381,488,499,563 Пушкина Н. О. - 23 2,377,440, 470 Пушкина О. С. — см . Павлищева О. С. ПущинИ.И. - 27, 127,141 ,147,171, 411, 434,486, 513, 542 Пущина Анна (Нина) Ивановна — 411 Пыляев М. И. - 27,70,415,416,439 Пьянов А. - 272 Пятковскпіі А. П. — 103 Рабинович М. — 43 8 Радищев А. Ы. - 186 Радлова А. —3 40 РаевскаяМ.Н. — 491 Раевский А. Н. - 248,426,468 Раевский Н. Н. - 282,318 Раевский С. А . - 450,451,507 Разин Степан — 208 РаковЮ. - 42,272 Расин Жан-404 Рачннскин С. А, - 247 Ребпндер Роман (Роберт-Генрих) Иванович, граф —415 Репзов Б. - 509 Реііхель Е. - 183 Рембрандт X. ван Рейн — 397 Реткирх Адам (Адольф-Рейнхольд) Карпович — 415 Решетов Н. — 473 Ризнич А. - 268,387,402,438 РизничИ.С. - 438 Римская-Корсакова А. А . — 315 Рпмская-Корсакова М. И . — 3 31, 467 Римскпй-Корсаков Г. А . — 2 1 1 Ричардсон С. - 22 9 РовннскпііД.Л. — 426 Рогожипкова Р. П . — 57 5 Роден О.- 4 9 Родзяико А. Г . - 72,249,345 Родняиская И. Б . — 251 Родофинпкпн К. К. — 4 94 РозановВ.В. - 61,428 Розанов И. — 95 Розен Е. Ф. -411 Россет .Александра О. — см. Смирнова- Россет А. О. Россет Аркадий О. — 563 Россет Иосиф — 338 Россини Дж. — 154 Ростопчин Ф. В., граф ! 19, 193, 194, 363.4Ж 471, 486, 514, 543, 564
Ростопчина Е. П.— 1 6 2 Рошефукольд — см. Ларошфуко Ф. РуничД.П. - 438 РусановГ.А. - 468 Руссо Жан-Жак - 180,229,470,551 Рушковскнй И. А. — 4 18 РыковаН.Я. - 169 Рылеев К. Ф. - 4 0,141,183,18S, 189,193, 208, 313, 341, 357,432,442, 444, 446, 470,473,489,490.504,540,561 Сабанеева Е. А. - 338,343.412,430 Сабанеева В. - 3 43 Сабашников М. В. —411 Сабашникова Антонина (Нина) Васильевна — 411 Сабашниковы — 410-411 Сабуров Я. И . -211 Савинков С. В . -291 Саводинк В. Ф . - 134, 143, 376 Салтыков Александр (Федор) Федорович — 416 Салтыков-Щедрин М. Е . — 5 16,561 Салтыкова Прасковья — 416 СамаринП.И. - 418 Самойлов Д. — 464 Санд Ж - 270,399 СаповВ.В. - 260,353 СафоновнчВ.И. — 50 СахаровИ.П. - 412 Северин Д. П. - 233 Севинье де, маркиз — 455, 457 СегюрЛ.Ф., граф - 455 Седакова О. А. — 58 1 СеливановаС.Д. — 257 Семенко И. М. - 169, 210,229, 254,266 Сенковскнй О. -Ю. Иванович - 46, 47, 57, 147,434,458,537 Сен-При Э. Ф., граф - 183 Сербинович К. С. - 1 87 СеровС.Я. - 379 СеславинА.Н. — 545 Сигов Д. - 275, 535 СиляковЛ.С. - 226, 231, 538 Сннецкая Л. - 5 39 СкалойС.В. - 566 Скатов Н. Н . - 9 5,226,231, 259,326,451 Скачкова О. Н. - 101,105, 560 Сквозннков В. - 51 9 СкоттВ. - 494 Скюдери Жорж де — 67 Скюдери Мадлен де — 67 Слонимский А. Л. - 24 0,256,353,362, 367,463,481 Слонимский Ю. - 24 0, 241,429 Случевскпй К. К. - 2 2 1,263 СмирдииА Ф. — 476 Смирнов Н. М. - 310,447,507 ,575 Смпрнова-Россет А. О. - 5 2,162,211,272, 273,307,308,309,310,311,312,314-316, 320,338,442,446,447,560,563,573 Смит А. -207 Снеткова Фанни (Феодосия) Александровна — 448 Снигирев И. М . - 327, 537 Собаньская К. А. - 268,320 ,360,367, 368,387 Соболевский А. И . — 42 8 Соболевский С. А. - 103,199,212,318,527 СоколовП.Ф. - 309 Соллогуб В. А. - 3 8,41,43,45,148,165, 275,427,429, 435,436, 453, 511, 533, 542,561 Соловей Н.Я. - 1 1 3,304 СоловкпнаВ.С. — 345 Соловьев В. — 429 СоловьевВл.С. — 481 Соловьев С. М . - 354,438 Солоновпч Е, —419 Солоухин В. А. -422 Сомов О. М. - 4 12,441, 473,504, 556, 559 Сонцов M. М. -41 8 Сонцова О. Ж-418 Соханская Н. С. - 147, 427, 429 СперанскаяЕ.М. — 422 Сперанский М. М. — 42 2 Сперанский М. Н. - 134,143, 376 Сталь (Staël) А. -Л -Ж. де - 106,118,180, 324,377,549,563 Станкевич Н. В. - 48 8, 501,503, 507, 543, 549 СтаркВ. - 346,513 Стасов В. В.-412 Степанов В. П . — 119, 412 Степанов Л. - 32 5,421 Степанов Л. С . - 292,439 СтепннаН.Л . -3 7 7 Степовая Л. И. - 2 67 Стерич см. Штерич Е. П. Стоііковпч Мплейко (Миленко) 95
Столыпин А. А. — 4 24 СтолыпинА.Е. — 424 Столыпин Д. Е. — 3 75 Строганов А. С, граф — 34 Строганов Г. А ., граф — 571 Строганов Г.Д. — 114,412 Строганова, графиня — 514 Строганова (урожд. Новосильцева) Мария (Васса) Яковлевна, графиня — 412 СтрувеВ.В. - 577 Струговщи ков А. — 476 Струйскнп Д. - 27 0 СудникТ.М. - 403 Сумароков А. П . — 409 Сухово-Кобылпн А. В. — 3 66 Сухозанет И. О, — 543 Сю3. - 440 Талызина Т. Д. — 41 8 Тамарченко Н. Д . - 116,117,226,22S, 292, 362, 395, 481 Тарасов Б. — 260 Тархов А. - 2 7 0, 273,500.533 Тевяшова А. М. — 35 7 Тевяшова Н. М . - 357,489 Теккереіі У. - 2 62 Тепляков В, Г. - 293,494 Теребенина Р. Е. - 31 9 Тиме Т. А.-470 ТименчикР.О. - 562 Тимофеев А. В . — 5 0,541 Тимофеев Б. — 2 4 Тимофеев Л. — 91 ТпссоС.О.А.- 180 Титов В. П. - 301 ТиттонпА. иВ. — 412 Тодд У. - 117,501 ТойбинИ.М. - 460,534 Толстая А. Ф ., графиня — 341 Толстоіі А.К. - 43,45,217,433 Толстоіі Л. Н . - 44,36,184,413,419,429, 443,467,468 ТолстойС.Л. — 425 Толстоіі Ф. И ., граф - 134,323,443 Толстой Ф. П ., граф — 341 Толстые — 529 Толычева Г-жа — см. Масанов И. Ф. Томашевский Б. В. - 277-279, 363, 403, 450,479,576,577 ТомскийП.-П. - 472 Тоом А. Л. -263 ТопоровВ.Н. - 79, 363, 290, 373-375, 410,575 Топтунова А. Е. — 274 Траубенберг Д. А ., баронесса — 414 Траубенберг Р., фон, барон — 414 Тредьяковскпіі В. К. — 53 6 Троицкий В.П. — 112 Тростников М. В . - 167,266 Трофимов И. Т. - 275,449, 509 Трубецкая Е. А — 437 Трубецкой А. И., князь — 418 Трубецкой С. Н., князь — 511 Туманский В. И. - 77,141,438,441,446 Турбин В. Н. — 443,469 Тургенев А. И. - 42,43,45,59,77,196, 212,264,271,2S8,289,302,310,330, 363, 365,383, 420,431,434,436,440, 441, 444-446, 457,486, 490, 502, 514, 531,536,541,544,545,557 Тургенев А. М. - 42 4,472 Тургенев И. С. - 4 5,76,264,302,330,365, 422,427,429,437,448,454,469,532, 533,558,567,576 Тургенев С. И. - 364,446, 505 Тынянов Ю. Н. - 84,106, 123, 247,410, 439, 456 ТютчевФ.И. - 43 УваровС.С. - 571 УдодовБ.Т. - 231,533 УрусовА.М. - 381 Урусов С. С, князь — 425 Урусова Анна, княжна — 338 Урусова (урожд. Нестерова) Татьяна (Темира) Афанасьевна — 425 Услар П. К, барон - 28 Успенский Б. А. - 3 79, 415,416 Ушаков В. А.-531 УшаковД.Н. - 153, 205 УшаковИ.Н. - 191 Ушакова Ек. Н. - 191,493, 555 УшаковаЕл. Н. — 191 Фасмер М. - 221 Фаст - 522,566 Фаустов А. А .-291 ФевчукЛ.П.~4і?7 ФедоровА.В. - 59,60
ФедоровБ.М. - 271, 445, 467 ФедутаА.И. - 359,410,528,568 Феокрпт - 324 Фесенко Ю. П. - 410, 475, 513,528 ФетА.А. - 262,417,429 ,483,572 Фнеско (Фнеска) - 67,457 Фнкельмон К. Л. (Шарль Лун) — 245 Фнкельмон(т) (урожд. Тизенгаузен) Дарья (Доротея) Федоровна (Фердннандовна), графиня — 414 Филарет (Дроздов), митрополит — 109, 441, 545 Филимонов В. С . - 77,382 ФилинМ.Д. - 135,272 Философов В. - 27 0 Филострат — 300 Флоренский П. А. - 372 Фомичев С. А. - 253,385, 389,463, 548 , 568,570 Фон-Брадке Е.О. — 49 Фонвизин (Фон-Впзнн) Д. И. - 4 5 5,541,554 Фонвизин М. А . — 513 Фонтенель Б. ле Бовье— ISO, 510 Формозов А. А. — 4 14,577 Фортунатов Н. М . - 569, 570,574 Франк С. - 186, 266, 272 Фрейд 3. -2 19 Фридлендер Г. М. - 22, 56, 57, 428, 449 Фридман Н. В. - 107,109 Фрина, куртизанка — 67, 70 Фролов Е. П. - 503 Фролов Н. В. - 416 ФроловН.Г. - 503 ФурманА.А. - 267 Фусс П. Н. - 497,544 Хализев В. Е. - 113,114,117,181,236, 23S, 246,499, 530,565,567, 574 Хемницер И.И. — 49 Херасков М. М. — 40 9 Хитрово Е. М. - ISO, 181, 2S9, 307,333, 385, 414, 418, 456 ХлебниковВ. - 339 Хлопова Мария (Анастасия) — 415 Хлопуша, вор — 289 Хмара-Барщевская Надежда (Дина) Валентиновна. — 166, 267 ХодаковаЕ.П. — 439 Ходасевич В. Ф. - 187,425,426,460, 461, 473, 536 Хомутова А. Г. - 22 7 ХомяковА.С. - 135,250,578 Храповпцкпіі А. В . - 185,514, 529 Цветаева М. И . - 70,270 Цертелев Н. А. — 47 1 ЦивьянТ.В. - 403 Ципринус — 456 Цицерон Марк Туллий - 377, 382 Цпцианов Д. Е. - 573 Цицианов П. Д. - 119,194,363 ,436,471, 486 Цявловская Т. Г. - 6 9,79,127,147,335- 336,384,404,426,468,488,504,546 Цявловскпй М. А. - 127,147,199 ,307, 312,313,331,344,345,381,437,475, 492, 539, 540 ЧаадаевМ.Я. - 194 ЧаадаевП.Я. - 45,37,147,183,194,195, 210,212, 25S-260,263,267,305,327, 329,351, 353,398,432,486 ,490, 506, 525,537 Чавчавадзе Нина — 422 Чайковский М. И . - 131,350 ЧаяноваО.Э. - 424 Чеботарев ск ая А. — 457 Черашняя Д. И . — 463 Черейский Л. А . - 205,211,233,268,315, 333,414,425,447 ЧерновВ. Е.-271 ЧерновП.К. - 448 Черных П. Я. ~ 1S9,366 Черткова Анна ( Галина) Константиновна— 413 Чехов А. П. - 4 27, 428,429,454, 457,568, 576 Чижевский Д. - 136,308 ,353 ,555,572 ЧижовП. - 353 ЧистоваИ.С. - 24,25,413,451 ЧистяковаЫ.А. — 517 Чичерин Б. Н. - 164,165,568 Чичерина В. В. - 52 3 ЧулковМ.Д. - 459 Чумаков Ю. Н. - 94,117,378, 3S0,381, 384,469,472,480 ,516,566,574 Шайкевич А. Я. - 25,426,428 Шаликов П. И., князь - 77,420,476,504, 522
Шамфор С. Р. Н.- 180 Шан-Гпреп А. П. - 42 Шанскиіі И. М. - 484 ШантаеваЛ.Н. — 272 ШапирM.И. - 475 ШапироГ. - 533 ШарыпкпиД.М.- 558 Шатобрпан Ф. Р. - 106,225,324 ШаховскаяЕ.М. — 544 Шаховскоіі А. А - 52,59,532,536,550,556 Шварцбанд С. - 160, 365 Шварцкопф Б. С . - 38 Швепнфельд, барон — 50 ШевыревС.П. - 441 Шекспир У. - 292,454 Шеллинг Ф.- В .- Й. -66 Шеншин В. - 432 ШепелеваЛ.С. - 422 Шеппинг О. Д., барон- 218 Шервинскпіі С. В . - 517 Шереметев Н. П ., граф — 490 Шереметева-Якушкпна А. В . — 5 06 Шестов Л. - 256, 361 ШефнерВ.С. - 457 Шиллер И.- К-Ф. - 32,58, 59,118,230, 232, 460,489 Шипилов А. П . (Алеша) — 571 Шипнлов П. А. -5 71 Шишков А. С. - 4 8,230,274,343,498,541 Шишков В. Я. - 457 ШишковаМ.А. - 28 ШкловскийВ.Б. - 66 Шлегель Ф. - 97, 276 ШмелевА.Д. - 216 Шмид В. - 272,516 ШляпкпнИ.А. - 272 ШнеМ. М. -434 Шоу Т. - 160, 265, 267,560 Шперлинг (Лесная) Лидия Озпясовна (Валентиновна) — 415 Шперлинг О. Т. —41 5 ШтеричА.П. - 438 ШтеричЕ.П. - 95 Штеричп — 438 ШубинВ.Ф. - 445 Шувалов А. П., граф - 455 Шугуров М. — 45 5 Шульц Р. - 299,300,301,302,559, 560 ШуммхпнС. В . — 42,487 ШушерннН.М. - 418 Щеголев П. Е. - 102,133, 417,421,555 Щербатова (урожд. Долгорукова) Антонина (Анастасия) Сергеевна — 27 Щербатова Е. А - 260,267 Щербатова М. А. - 45,108,438,477 Щербатова Н. Д . - 183, 267 Щербатовы, княжны — 543 ЩербинаН.Ф. - 43,45,223,506,512 Эіідельман H. Я. - 227,268 ЭііхфельдтM.Е. — 353 Эііхенбаум Б. M. - 19,25,61,63,86,443, 451 Элиот Т. С .-511 Эльснер Федор (Фридрих-Готлиб) Богданович, барон — 414 Эмерсон К. - 3 0 7, 349, 352,354,565, 566 Энгельгардт Е. А . - 22,42,147,171,486, 544 Эпикур -283 ЭткиндА. - 340 Эткинд Е.Г - 137,140,478 ЭфросА.М. - 550 Ювенал — 460 ЮговА.К. — 519 Юзефович M. В. - 226,227 ЮнгК.-Г. - 379 ЮрьевК.С. - 487 Юсупов Н. Б., князь - 418, 431, 447 Юсуповы — 341 Я. А.-51 Языков H. М . - 93,154, 197,318,405, 489,549,565 ЯкобсонР.О. - 210,231,318-320,330, 337,339,360, 387,394 ЯковлевА.С. — 183 Яковлев И. А. -437 ЯковлевМ.А. — 55,56 ЯкубовичЛ.А. - 522 Якубович П. Ф. - 83 ЯкунинаЛ. И.-343 Якушкин И. Д. - 171,183,194,267 ЯнкоТ.Е. - 246 ЯньковаЕ.П. — 50 Barante — см, Барант А. -Г. - П. - Б. Biedermann H. — 1 4 7 Bimkenberg Chr. - 3 01
Briggs A. D. Р. - 207, 379,500,508, 509 Burke Е. — см. Берк. Э. Clayton J. D . - 36 2,473,479, 509, 510, 566, 568,570 Ctéevsky D. — с м. Чижевскніі Д. Desbordes-Valmore M. - 377 Emmet O. - 48 8,493 Fallen J. 488,493 Garard G.- 25,461 Gioia G. — 34 Hofstadter D. - 48 8,493 Johnston Ch. - 48 8,493 Katzner K. - 277,506 Kayden E. - 4 88, 489,493 Lasav Nina — 67,457 Léger G. R. - 4 88,489,493 L'Enklo N. de — см. Ланкло H. ле. Longan N. - 509 Makourenkova S. -488,493 Mersereau J. — 461 MilonL.J . - 34 MooserR.-A. - 423 Nabokov V — см, Набоков В. В. O'Beil L.- 113, 307,538,578 Phillips R. W. - 22 Poujade de la — 277 Stenbock-Fermor E. — 30 1
Александр Борисович Пеньковский НИНА КУЛЬТУРНЫЙ МИФ ЗОЛОТОГО ВЕКА РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ В ЛИНГВИСТИЧЕСКОМ ОСВЕЩЕНИИ Корректор — Т . И . Томашевская Верстка — Л .Е. Коритпысская Оформление — С . Г. Григоренко Издательство «Индрик» INDRIK Publishers has the exceptional right to sell this book outside Russia and CIS countries. This book as well as other INDRIK publications may be ordered by e-mail: indrik@pochtamt.ru or by tel./fax: +7 095 938 57 15 Налоговая льгота — общероссийский классификатор продукции ОК-005 -093, Ред.01.08.2001 ; 9533004 — Литература научная и производственная ЛР No 070644, выдан 19 декабря 1997 г. Формат 60x90 Ѵіб - Гарнитура «Петербург». Печать офсетная. 40,0 и. л. Тираж 1200 экз. Заказ No 7681 Отпечатано в полном соответствии с качеством предоставленных диапозитивов в ППП «Типография «Наука» 121099, Москва, Шубипский пер., 6
...Решение загадки этого имени <...> сделало возможным открытие il рсконстр> кцшо ело- жинінсіосн и русском культурном СОЗІІЛІІНП liai рубеже веков п сохранившего ІІЛЛСГЬ над умами до городи мы \І\ пока «мифа о Нине» <...> Нина этого мифа — роковая женщина, которая, соединяй в себе рай и ад, ново и лом.но, анго.іа и домона, Мадонну и Содом, живот высокими, сжигающими оо отрасти- ми. Она богиня любви и служительница и собственном храме, «жертвенник, жертва и налач» одновременно. Нося гибель своим избранникам, эта ношиі Клеопатра готова погибнуть и сама. Расплачиваясь за свою порочную жизнь нравственной или физиче­ ской смертью, она вызывает смотанную реакцию осуждения и сочувствия и оказы­ вается «бедной Ниной- — в параллель к «бедной Лизе». Сквозь призму этого мифа, основным текстом которого стала поэма Ба­ ратынского «Бал» <...> по-новому прочитыва­ ется и трагедия лермонтовской Нины (Наста­ сьи) Арбениной, и горький любовный опыт самого Пушкина, в чьей жизни и творчест­ ве Нинам-Клеопатрам суждено было сыг­ рать совершенно исключительную роль, и его роман «Евгений Онегин».