/
Author: Василевская Ванда
Tags: повесть роман художественная литература собрание сочинений издательство художественная литература
Year: 1954
Text
Scan Kreyder - 05.11.2014
STERLITAMAK
Г О С У Д А Р С Т В Е И И О Е
ИЗДАТЕЛЬСТВО
ХУДОЖЕСТВЕННОЙ
ЛИТЕРАТУРЫ
ВАНДА ВАСИАЕВСКАЯ
СОБРАНИЕ СОЧИНЕНИЙ
Е ШЕСТ И ТОМА
О с
ИЗДАТЕЛЬСТВО
Й xj£J#&EJP>ZT^JF*JErl
€ сс 1 9 X*
ВАНДА ВАСИЛЕВСКАЯ
СОБРАНИЕ СОЧИНЕНИЙ
том ВТОРОЙ
ЗЕМЛЯ В ЯРМЕ
РАЛУ ЕЛ
rOCp^AY*C<rivKiri£OE ТГЗД.А'Г Е^ГэС'Г 150
9
Авторизованный перевод с польского
Е. УСИЕВИЧ
Издание осуществляется под редакцией
С. ЕВГЕНОВА
ЗЕМЛЯ В ЯРМЕ
РОМАН
Когда грянула весть по деревням, сперва никто и
верить не хотел. Но еще до полудня к лесу потяну-
лись подводы, и от границ остшеньских владений до
самой усадьбы батраки принялись укладывать огром-
ные вороха смолистых ветвей. Сбежались ребятишки
со всей деревни — их, как обычно, все интересовало.
Управляющий Колисяк вышел за ворота и позвал тех,
что постарше. Назначил каждому его место и объяс-
нил, что и как.
Толпами повалил народ из Остшеня, из Калин,
из Грабовки, Мацькова. Да что! Шли из деревень и
подальше, даже из-за Буга.
Уже стемнело, когда на дороге, ведущей со стан-
ции, тоненько запел рожок и пронесся на лошади
лесник. Мальчики, стоявшие у куч хвороста, торопливо
разбивали бутылки с керосином и зажигали костры.
Высокое пламя взвивалось вверх — один, другой, де-
сятый костер, — так что небо запылало заревом, и вся
остшеньская дорога ровной белой полосой выступила
из мрака. Теперь на дороге показалась колымага. Вы-
соко, высоко, как бы над кровлями хат, на гирляндах
из зеленой хвои стоял на колымаге гроб. Отливал ба-
грянцем в сверкании пламени.
— Смотри, смотри!
— Высоко то как!
— Из жердей соорудили, лавочник говорил.
1
— И так от самой Варшавы?
— Иди, дурной! По железной дороге везли, а так —
только от станции. Не видишь, что лошади из
усадьбы?
Сторонились, снимали шапки, женщины крестились.
Высоко проплывавший гроб миновал их, устрем-
ляясь ко дворцу, скрытому в купах черных деревьев.
Костры быстро гасли. На дорогу снова опускалась
ночь.
С большими почестями хоронили молодого ост-
шеньского барина. Два дня стоял гроб в дворцовых
сенях, со всех сторон обставленный вазонами зеленых
растений. Люди толпились на усыпанной желтым пес-
ком аллее, — впервые случилось, что всякий мог войти
в вечно запертые дворцовые ворота, подняться по бе-
лым широким ступеням в сумрачные огромные сени,
ведущие в графские покои. Посередине стоял гроб
молодого пана Остшеньского. Не деревянный, как
крестьянские гробы, а вроде как серебряный, из ме-
таллических листов сделали его нездешние мастера, —
в самой Варшаве. Мерцали и коптили высокие свечи.
На закрытой крышке гроба лежали цветы, те са-
мые белые розы, которые цвели на клумбах под
окнами.
Люди ждали, что гроб откроют, что можно будет
увидеть сухое, продолговатое, по-барски пренебрежи-
тельное лицо, которое все здесь так хорошо знали, и
темные волосы, взвихренные надо лбом. Но по кухон-
ной лестнице проникла весть, что крышка уже за-
паяна, что там, под ней, уже не на что и смотреть.
Метко выстрелил молодой остшеньский барин — прямо
в рот.
Приходили люди. Постоят минутку — и назад. Бабы
вздыхали, как полагается над покойником. Бормотали
что-то под нос и уходили, так как сразу возникала
давка.
Люди искали глазами старого графа Остшень-
ского: каков-то он сегодня. Но пан Остшеньский не
спускался вниз. Только графиня, с белым, как из-
весть, лицом, сошла раз и поправила букет роз, сдви-
нувшийся на серебристой крышке гроба. Но ничего
8
по ней не было заметно, — губы ее были сжаты, глаза
смотрели куда-то далеко, как обычно. Ей кланялись,,
но она и головой не кивнула. Никого она не замечала
в этих сумрачных, сводчатых сенях, освещенных ко-
леблющимися огоньками погребальных свечей, с пля-
шущими по стенам тенями оцепеневших олеандров и;
подстриженных в зеленые шары лавров.
На самые похороны народ сошелся со всех дере-
вень. Не всякий день случаются графские похо-
роны, да еще такие! Крестьяне шептались, что еще,,
мол, неизвестно, позволит ли ксендз хоронить его на
кладбище, в фамильном склепе Остшеньских. Ведь
он сам, по своей воле ушел из мира. Но зачем бы
тогда гроб везли из Варшавы в отдельном вагоне,,
как рассказывал на кухне девушкам повар Матвей.
Видно, уже заранее обо всем договорились с отцом-
настоятелем.
Подъезжали коляски из Грабовки, из Подолениц,.
из Вилькова. Торжественно, безмолвно высаживались
из колясок господа. Пани Гоцлавская привезла столько
цветов, что едва сама поместилась в коляске. Она
шла в черном платье, худенькая, маленькая, как де-
вочка, а за нею кучер и лакей несли цветы. Медленно
поднималась она по белой широкой лестнице, и люди*
смотрели на нее внимательнее, чем на всех осталь-
ных, потому что все ведь знали, как обстояли когда-то
дела между нею и покойником.
Она не плакала. Удивительней всего казалось лю-
дям, что никто не плакал, хотя ведь не кого-нибудь
хоронили, а младшего сына самого господина графа!
Его, как говорили, больше всех любил старый барин
Остшеньский из своих четверых детей. И всегда ка-
залось, что как раз на нем и закончатся несчастья*
Остшеньских с детьми. Казалось, что после истории*
с Бруно и Юзефой дело начинает идти на лад. Так
вот же — нет! И с этим сыном все пошло как-то вкривь
и вкось. Еще на рождественские праздники он приез-
жал домой, ездил верхом по деревням, красивый, как
картинка, даже ребятишки гонялись за ним, чтобы
рассмотреть получше. И вдруг — хлоп! — пришла иэ
Варшавы телеграмма. Сейчас же граф Остшеньский
уехал, неведомо зачем и почему, и привез с собой
гроб, а в гробу сына.
Толпа у ворот заколыхалась: выносили гроб. Ко-
локол в костеле зазвонил жалобно, протяжно. Приглу-
шенным стоном понесся звон надо всем Остшенем, до
темных лесов, тесным кольцом замыкающих горизонт.
Серебристый гроб высоко покачивался на плечах
несущих. Несли его шесть человек, и то им приходи-
лось меняться, хотя до костела было недалеко. Еще
бы! Гроб металлический, да и молодой граф Остшень-
ский не заморыш какой-нибудь был.
Люди шли медленно, с обнаженными головами.
А сразу за гробом надо всей толпой возвышалась се-
дая голова старого графа Остшеньского. Покачива-
лись в такт шагам несущих белые розы на гробовой
крышке. Из стороны в сторону слегка покачивался
серебряный гроб с останками молодого пана Остшень-
ского.
Бабы всхлипывали, по обычаю. Граф вел жену под
руку — давно уж их никто не видел так, вместе.
Ноги вязли в песке — особенно, когда свернули на
боковую дорогу, а затем на кладбищенские тропинки.
Фамильный склеп Остшеньских находился сразу за
тыльной стеной костела, огромный, как дом. Множе-
ство раз повторялась на нем высеченная золотыми
буквами одна и та же фамилия графов Остшень-
ских и еще — девичьи фамилии жен Остшеньских и
мужние фамилии выданных замуж барышень Остшень-
ских.
Гроб опустился на землю, его не стало видно за
сомкнувшейся толпой. Ксендз протяжным, хриплым
голосом пел «Salve Regina», так что дрожь пробегала
по коже и каждому казалось, что он хоронит кого-то
близкого. А хоронили-то лишь молодого графа Остшень-
ского.
С грохотом, скрежетом въехал гроб в черное отвер-
стие в стене склепа. Не то что крестьянские гробы,
опускаемые в землю! Да, по-настоящему-то так бы и
полагалось: опустить гроб в землю и засыпать зем-
лей... Но то был не какой-нибудь мужик из Мацькова,
Бжегов, или Калин, или какой другой деревни, а
ю
молодой граф Остшеньский из Остшеня, и хоронить
его пристало иначе, чем мужика.
Все было кончено. Остался молодой граф Остшень-
ский на кладбище, за костелом, тут же подле осевших
в землю крестьянских могилок. Редко на какой из них
еще держался крест, редко где поднимался из зеленой
травы холмик более свежей могилы. У людей не было
ни времени, ни привычки ходить на могилки, ухажи-
вать за ними, поддерживать их. Надо всем кладбищем
возвышался лишь огромный, как дом, склеп Остшень-
ских.
Народ медленно расходился. Люди сворачивали на
лесные тропинки к Мацькову, Бжегам, Калинам, кому
куда по дороге. А те снова вернулись во дворец.
Внизу принимала гостей сама графиня. Разговари-
вали тихо, учтиво, осторожно, чтобы как-нибудь не за-
деть больного места. Удивлялись, почему это пани
Гоцлавская так сразу и уехала. Тихо, учтиво отвечала
графиня. Графа Остшеньского не было. Он тотчас
ушел к себе наверх. С высоты угловой башенки дворца
он мог смотреть на три стороны света — охватить взо-
ром все, что входило в остшеньские владения, и еще
дальше. Но он не видел ничего. Он стал у окна, у ог-
ромных зеркальных стекол, которые с таким трудом
были привезены сюда когда-то, и устремил взор в ка-
кую-то невидимую точку.
А за окном купался в солнечном свете зеленый мир,
стлались ровными полосами тщательно возделанные,
обильно унавоженные поля графа Остшеньского. Колы-
халась от невидимого ветра пшеница, отливая серебри-
стым бархатом, словно по верхушкам ее плыла волна,
словно из края в край волновалась зеленая вода. Жел-
тели квадраты рыжика, темной зеленью обозначились
просо и картофельные полосы. Широко раскинулись
графские поля с чернеющим на них пятном птичника и
тех построек, где господин инженер Габихт разводил
чернобурых лисиц. Дальше поля сливались с лесом,
с дремучим бором, с пущей, охватывающей широким
кольцом весь Остшень и все, что ему принадлежало.
Далеко-далеко за лесом снова просвет: яркой зеленью
обозначились опускающиеся к Бугу луга. Там, за
лесом, низко присели к земле Калины — они были
видны из окна, — побуревшие кровли изб у белой
нитки дороги, крохотные сараи, колодезные журавли,
словно детские игрушки.
Зеленый, шумящий, широкий был здесь мир, стлал-
ся низко по земле, растекался склонами пологих хол-
мов, зеленой волной сбегал к Бугу.
Но граф Остшеньский ничего не видел. Он знал на
память все повороты дороги, широкую просеку среди
лесов, прильнувшие к земле поселки. Он знал, что,
если взглянуть с башни костела, остшеньский дворец
с его постройками выглядит, как огромный гвоздь,
вбитый в живое зеленое тело земли. Сверкает на
солнце плоская шляпка гвоздя — блестящая железная
крыша дворца... Но сейчас граф Остшеньский видел
лишь один блеск — серебристый блеск сыновнего
гроба.
Здесь, на стене, висели когда-то портреты троих
его детей. Портрет Зузы он не разрешил писать тогда,
давно, когда приезжал художник и писал портреты.
Портрет Бруно был снят со стены, когда случилось то,
первое после появления на свет Зузы, несчастье в ост-
шеньской усадьбе. Вскоре вслед за Бруно отправился
и портрет Юзефы, и граф даже не знал, где они. Быть
может, их спрятала графиня Остшеньская — ей-то
было все равно, что там и как.
Теперь голубыми глазами смотрел со стены умер-
ший сын. В эти глаза влюбилась маленькая пани Гоц-
лавская, в голубые глаза под темными бровями. Хо-
лодно было лицо младшего сына, чуждо смотрели
на отца голубые глаза. Чуждо было лицо того, кто из
всех троих предал его наиболее страшно, наиболее
мучительно. Ведь он был последним.
Откуда-то издалека донеслось заунывное пение, и
граф Остшеньский содрогнулся. Это пела Зуза, млад-
шая из четверых. Он провел рукой по лбу. Как болит
голова!
Внизу загремели колеса. Наконец-то они уезжают.
Не было здесь лишь маленькой пани Гоцлавской. Ви-
димо, она уехала прямо с кладбища — маленькая пани
Гоцлавская, которая была влюблена в умершего.
12
Он тихо открыл дверь и стал спускаться. Осторож-
но, прислушиваясь, чтобы не встретиться с Зузой. Не-
выносимой была мысль, что придется увидеть ее пло-
ское одутловатое лицо, водянистые глаза и глупова-
тую улыбку на толстых губах. Но Зузы поблизости не
было. Граф миновал коридор и боковой дверью вы-
шел из дому к хозяйственным постройкам.
Всюду были зелень и золото. Ясное небо горело чи-
стейшей лазурью. Солнце медленно клонилось к за-
кату, но в воздухе еще не чувствовалось признаков
вечера.
Он медленно шел по тропинке между живыми из-
городями подстриженного боярышника. В какой-то
момент в нос ударил острый знакомый запах. Ему
показалось, что сейчас это самое важное. За оградой
послышался голос инженера Габихта. Он толкнул ка-
литку и вошел. Габихт смутился. Неуверенно смотрел
в лицо старого хозяина. Но Остшеньский словно не
видел смущения инженера. Он подошел к первой
клетке и стал внимательно рассматривать маленькую
лисичку. Острая мордочка была окружена серебри-
стыми брыжами, иней серебряных жестких волосков
выделялся на темном фоне шелковистого меха.
Граф долго смотрел на маленькую лисичку. Зверек
поднял мордочку, и топазовые глаза на мгновение
встретились со взглядом человека.
— Ну, как она, ест?
Маленькой лисичке несколько дней было не по
себе.
— О, уже совсем хорошо, господин граф, — почти-
тельно ответил инженер, и граф медленно пошел вдоль
клеток, продолжая свой ежедневный осмотр.
Казалось, что он уже ничего не помнит. Но он
помнил. Слишком хорошо помнил. Резкий лисий запах
пронизывал воздух. Из открытого склепа в лицо графа
Остшеньского все время веяло затхлым, холодным ды-
.ханием — запахом гнилой листвы, запахом паутины,
запахом сырости и тления. Этот запах чудился ему
повсюду—по дороге с кладбища домой, у расцвеченных
летней роскошью клумб, у себя в комнате наверху.
Лишь сейчас среди запаха зверей, пронизывающего,
13
победно захватывающего пространство, в ноздрях
исчез тот запах, который был смрадом смерти.
Он долго ходил вдоль клеток, но в сущности ничего
не видел — так же, как раньше из окна, сквозь зер-
кальные стекла.
Если бы он даже смотрел тогда внимательно, все
равно не мог бы заметить там — далеко, за кольцом
лесов, за пятнышком Калин — женщины на песчаной
дороге. Из далекого мира, утопающего в голубой
дымке, она шла в эту сторону по направлению к Ка-
линам, а значит, приближалась и к Остшеню, к зер-
кальным окнам угловой башенки.
Но граф Остшеньский не знал о ней. Отсюда, из.
окна, она не была даже пятнышком на дороге, даже
булавочной головкой.
Анна едва тащила ноги. Ей жгло глаза, озноб хо-
лодным градом скатывался по спине. И, что хуже
всего, в ногах, в бедрах она чувствовала рвущие, мучи-
тельные боли.
— Это от ходьбы, это еще не то, — твердила она
пересохшими губами. И все же в глубине души она
знала, в глубине охватывающего ее ужаса она нахо-
дила неопровержимую уверенность, что это именно
«то».
Нестерпимо хотелось пить. Ноги вязли в песке. Ми-
нутами Анне казалось, что она совсем не подвигается
вперед, что топчется на месте, в этом сыпучем убий-
ственном песке.
Она то и дело облизывала запекшиеся губы. Справа
и слева тянулись перелоги, жалкие полоски зеленой
ржи, ряды едва пробивающейся из земли картошки,
но нигде не видно было жилья. Там и сям па бес-
плодном песке косматился сосновый лесок, дыша су-
хим, душным запахом смолы. А дорога тянулась в бес-
конечность, раскаленная, ослепительно белая.
У обочины вдруг зазеленел широкими листьями кон-
ский щавель, растущий вдоль рва. Она свернула-
к краю дороги и увидела пересыхающую темную-
лужу, которая быстро испарялась под жгучими лучами
палящего солнца, проникающими сквозь жидкую тень
покрытых пылью листьев.
14
Анна с трудом опустилась на колени, ощущая жар
песка. Осторожно наклонилась к воде. Пахнуло не-
приятным гнилым запахом. Вода была теплая, и едва
она прикоснулась к ней губами, как со дна поднялась
муть, вонючая грязь. Она ощутила во рту вкус земли,
на зубах заскрипели песчинки. Анна покрепче оперлась
на руки, чувствуя, что кровь ударяет ей в голову.
Тьма закружилась перед ее глазами. Она со стоном
поднялась и стояла мгновение, как слепая, на краю
дороги, видя лишь мелькание заслонивших весь мир
черных пятен. Она покачнулась, как пьяная.
Но минуту спустя из тьмы снова возник раскален-
ный солнцем день, из потемок вынырнула дорога.
И Анна снова двинулась вперед, с трудом преодолевая
бессилие, сковывавшее ноги. Она тащилась, словно
сквозь водоросли, сквозь скользкие стебли водяных
лилий, с непреодолимой силой оплетающих тонущего
человека.
Снова сосновый лесок. На мгновение ее охватил
соблазн присесть в тени, лечь, переждать эту ужасаю-
щую усталость. Но она знала, что больше уже не под-
нимется. Да в лесу собственно и не было тени. Сол-
нечные лучи падали сквозь редкие ветви на сухую,
покрытую хвоей землю. И она шла дальше, стараясь не
смотреть на дорогу. Убийственная была эта дорога —
прямая, ровная, без поворотов. Она была видна бес-
конечно далеко — на ней не могло встретиться ничего
неожиданного. Непрерывно, неумолимо дорога бежала
по какому-то своему неведомому направлению, словно
ей и конца не было, словно она и не собиралась менять
своего облика.
Вдруг Анна почувствовала боль — иную, чем
длительные, рвущие боли в бедрах. Она ужасну-
лась.
— Нет, нет, это не то! Это от воды!
Изо всех сил она старалась вызвать на сухие по-
прежнему губы гнилой вкус придорожной грязи. Гниль
лужи была единственным спасением от мысли, что уже
началось, что это случится здесь, на пустой, безлюдной
дороге, под палящим блеском солнца, на сыпучем
песке.
15
И вдруг в шорох ее шагов ворвался какой-то другой
звук. Она приостановилась.
Да, лаяла собака! Это но могло быть ничем иным.
Сухие губы шевельнулись. Анна ускорила шаги.
Сосновый лесок кончился. Теперь, направо и на-
лево, открылся полукруг лесов — далеких, синих. В их
темном обрамлении жарились на солнце жалкие по-
лоски хлебов, а у опушки перед утомленными глазами
•блеснула вода.
— Река, — шепнула Анна, и слезы выступили у нее
на глазах. На минуту взгляд ее застыл на серебряной
ленте, утонул в видневшемся вдали мерцании мелких
волн, в живой, настоящей, не поглощенной песками
воде.
И лишь потом глаза ее обнаружили прикорнувшую
у края дороги деревню. Серые, почерневшие, крытые
соломой избушки. Высоко торчавший журавель у ко-
лодца. Флюгерок на одной из крыш.
Было уже близко. Анна измерила расстояние гла-
зами.
— Дойду? — спрашивала она себя, свои наболев-
шие, немеющие ноги и эту боль, сжимающую ее все
сильнее, нарастающую, возвращающуюся, как волна,
неизбежно, монотонно, неумолимо.
Кривые, горбатые сливы, невысокие, раскидистые
яблоньки вырисовывались все отчетливей. Залаяла со-
бака, через минуту ей ответила другая, и вот во всех
дворах поднялся гвалт басистого мрачного лая, жалоб-
ного визга и заунывного, будто волчьего, воя.
Анна не смотрела под ноги. Она устремила лихора-
дочно горящий взгляд к деревне — туда, где были
люди и дома, все то, что она тщетно высматривала за
долгие часы своего страдальческого пути.
Она невольно замедлила шаг. Каждое движение
причиняло боль. Она старалась идти быстрей в корот-
кие промежутки, когда безжалостные клещи на миг ее
отпускали, когда можно было легче вздохнуть. Но про-
межутки становились все короче. Боль усиливалась,
нарастала, становилась все яростнее, все злее. Соб-
ственно надо бы упасть сейчас в горячий песок, и кри-
чать, и выть, чтобы забыть о происходящем, чтобы
16
заглушить этот ужас, это издевательство над чело-
веком.
Деревня была совсем близко. Еще десять шагов,
еще пять — и Анна вступила в черту строений, на дере-
венскую улицу, с домами по обе стороны. Это был
конец пути, это была та цель, к которой она так упорно
стремилась. За покосившимся забором первого до-
мишки склонялись зачахшие, обомшелые плодовые
деревца. На порог вышла девушка. Она лениво расче-
сывала щербатым гребнем редкие жирные волосы. Вни-
мательно, равнодушными, чужими глазами посмотрела
на Анну. И у той не хватило решимости войти за по-
косившийся забор. Она тихонько прошла мимо двора,
провожаемая взглядом чужой девушки. Она знала,
хорошо знала, на что прежде всего уставилась та.
Остатки сил, которые Анна еще могла собрать,
когда стремилась к невидимой деревне, теперь поки-
нули ее. Уже не было никакой опоры, уже нечего было
ждать. А боль все усиливалась. Анна вынуждена была
стиснуть зубы. Словно таща себя за волосы, изо всех
сил выдергивая из каких-то глубин вымогала она
у себя каждый шаг. Крупный пот выступил на
ее лбу.
Маленькая собачонка выскочила из-за угла и
с пронзительным лаем преградила дорогу. Анна
вздрогнула. Пуще всего испугалась она этой собачон-
ки, почти щенка, безобразного ублюдка, нелепой смеси
каких-то невиданных пород. Из избы выглянула жен-
щина — и снова Анна увидела равнодушный, чужой
взгляд незнакомого человека.
Теперь она уже ни о чем не думала. Она шла, как
испорченный, скрежещущий, но все еще действующий
автомат. Как сквозь туман, увидела она играющих
у дороги мальчишек. Зачем, для чего собственно она
спешила сюда? Теперь у нее было лишь одно жела-
ние: уйти отсюда, выбраться, наконец, из этой улицы,
из этих тянущихся по обе стороны серых заборов, се-
рых кровель, от этих серых людей, опять выйти в пес-
чаные поля, в сосновый лес и там спокойно упасть и
умереть, чтобы никто не видел, никто не знал, никто
не бросил на нее равнодушного взгляда.
2 Ванда Василевская, т. 2
17
Отчаявшимися глазами она вдруг увидела серебри-
стые верхушки огромных, высоких деревьев, полукруг
реки, широкой излучиной изгибавшейся за деревней.
Еще лишь несколько шагов, лишь несколько шагов.
И тут она споткнулась. Это отозвалось в глубине
ее тела как удар, как еще один ничем незаслуженный
удар, который превысил меру ее выносливости. Еще
раз споткнулась — в дорожной пыли здесь валялись
какие-то камни. Пересохшие губы ее скривились, как
у маленького ребенка. На глаза навернулись слезы.
И Анна, не понимая, что с ней происходит, заплака-
ла — вполголоса, неутешно, по-детски. Она чувство-
вала, как по ее лицу льются соленые слезы. Споткну-
лась еще раз. Уже не хватило сил, чтобы удержаться
на ногах, поймать утерянное равновесие. Перед послед-
ней избой, на самой середине дороги, она опустилась
на колени. Теперь почувствовала, что время пришло.
Она упала.
Медленно, недоверчиво подходили к ней неизвестно
откуда взявшиеся дети. Двое, четверо, пятеро. Маль-
чишки в рубашонках, в рваных штанишках стояли в
нескольких шагах. Смотрели.
Протяжный стон, какое-то животное мычание вы-
рвалось из уст лежащей женщины. Мальчишки отско-
чили. Но любопытство более сильное, чем что бы то
ни было, победило страх перед неизвестным, и они
снова были тут.
Белые губы Анны сжимались крепко, но это не по-
могало. Стоны, словно исходящие не из человеческой
груди, усиливались, нарастали, переходили в крик.
Маленький мальчуган наклонился и, с камнем
в руке, подошел поближе.
— Ты! Встань!
Анна взглянула налившимися кровью глазами.
Камень, пущенный маленькой рукой, ударил ее в ногу.
Она вскрикнула и тотчас почувствовала второй
удар. Дикий страх охватил ее. Она попыталась поднять-
ся, но тотчас снова упала. Она чувствовала, что юбка
уже промокла, что даже песок под ней стал мокрым,
что еще миг — и это случится. Здесь, на большой до-
роге, под градом камней, швыряемых детскими руками.
18
— Люди!
Лишь сейчас она заметила опершуюся о плетень
старуху. Та стояла и равнодушными глазами смотрела
на происходящее.
— Ради Христа, люди, смилуйтесь!
Задвигались какие-то тени. Как сквозь туман, она
видела, что они приближаются к ней. Не разбирая
слов, слышала, что кто-то кричит на детей.
Женщины стояли в нескольких шагах. Их было че-
ловек пять. Какой-то крестьянин сплюнул и отошел
в сторону.
— Бродяжка.
— Нашла место!
— Сейчас родит. Вот как бог свят — родит!
— Прогнать бы ее!
— Как бы не так! Прогонишь ее сейчас!
— Не из Доманевиц она, а?
— И-и, нет, наверно...
Анна раздвинула ноги. Да. Теперь уже не стоит
сдерживать эти боли, оттягивать страшный миг. Будь
что будет.
— Люди добрые, да что же это делается на све-
те, — разглагольствовала Баниха, качая растрепанной
головой.
— Ты же повитуха, вот и помогла бы, — сказала
одна из женщин.
Дети, поначалу перепуганные, снова подошли це-
лой стайкой.
— Грех один!.. — поморщилась Баниха.
— Хоть бы в сарай ее отнести, что ли...
— Ага. Может, в твой?
— Да ведь у Салиняка сарай пустой стоит, туда
можно!
Они обрадовались. От всего двора Салиняка после
пожара остался один сарай, сам Салиняк ушел в го-
род. Крыша в сарае была дырявая, дверь выломана.
Но для этакой в самый раз.
— Казимир, дай-ка сюда какое-нибудь рядно.
Старый крестьянин заковылял к дому. Долго ко-
пался в сенях. Наконец, притащил цветную плахту,
которой покрывал сиденье в телеге. Женщины общими
2*
19
силами уложили на нее Анну. До сарая было не-
сколько шагов.
— Соломы чуточку подложите. Вон там, в углу
она.
Анна трепетала, что ее вот-вот уронят. Сейчас в ней
не осталось ничего, кроме животного, бессознатель-
ного инстинкта самосохранения. И в это мгновение она
боялась уже за двоих.
— Вот так. Ну, кладите!
Она с облегчением почувствовала прохладу сарая
и шорох соломы под дырявой плахтой. Тут же ее
вновь схватили боли. Она вскрикнула. Пыталась сдер-
жаться, но это уже было сверх сил. Она завыла. Прон-
зительный, стонущий крик отдавался в балках крепле-
ний, тонул в подгнившей соломе кровли. И об эту
солому мягко застучали камни.
— Да прогоните же этих ребятишек!
Одна из женщин с криком выскочила за дверь.
Между тем в сарае Баниха занялась, наконец, родиль-
ницей.
— Принесли бы воды, которая-нибудь. Ройчиха,
у вас топится, вода есть?
— Сейчас принесу.
— Тряпки бы нужны... Да ну, убирайтесь-ка, бабы,
а то вы только мешаете мне!
Они вышли из сарая. Одна за другой лениво двину-
лись по домам искать тряпки.
Воробьи ворошились в соломе стрехи. Скрипела
едва державшаяся на изъеденных ржавчиной петлях
уцелевшая половинка дверей.
— Мальчик, — сказала Баниха и выпрямилась над
Анной, лежащей на соломе.
Та шевельнула прозрачными пальцами, не в силах
произнести ни слова. Ей было безразлично — мальчик,
не мальчик. Единственно важно было то, что уже не
надо идти по ужасающей дороге, что можно лежать —
спокойно лежать без рвущей боли, чувствовать, как
стекают по ногам теплые струйки крови, и пить воду
из жестяной кружки, которую ей подавала эта чужая
женщина. Ее охватывала непреодолимая сонливость.
Где-то там, за стенами сарая, видимо, смеркалось,
20
потому что в сарае становилось все темнее. Запищал
ребенок, она не шевельнулась. Ей не было дела ни до
чего на свете. Она лежала на спине и сквозь дыру
в соломе заметила слабый, трепетный блеск — звезду.
Улыбнулась этой далекой звезде бледной улыб-
кой. Зашуршала солома, — Баниха рассматривала
ребенка.
— Хорошенький мальчик, можно сказать...
Анна не слышала. Баниха сердито пнула ногой
край плахты.
«И везет же таким! Мальчонка хоть куда!»
Воробьи утихли. Видимо, у них были гнезда где-то
в соломенной кровле, — временами было слышно, как
они там шевелятся. Светлая ночь заглядывала в
отверстие выломанных дверей. К сараю снова начали
сходиться женщины. Они остановились группкой
у входа.
— Слыханное ли дело, на дороге!
— И куда только прет этакая, раз знает, к чему
дело идет!
— Может, просчиталась...
— Как раз! Просчиталась. Ребенок доношен-
ный?
— Доношенный, доношенный. Мальчик, как кар-
тинка! — похвасталась Баниха.
Тощая Игнатиха поморщилась.
— Байстрючонок...
— А может, и нет?
— Ну да! Кабы нет, то она бы дома сидела, а не
таскалась по дорогам!
На улице послышались шаги.
— Старостиха несется!
Они неохотно расступились, неприязненно глядя на
подошедшую молодую женщину.
— Я у матери в Росохах, а тут мне говорят... Где
же она?
— А вон лежит...
— Люди, как же это так? В сарае? Совести у вас
нет, что ли?
— А что, в избу нам ее брать? — огрызнулась было
Игнатиха.
21
Но злость в них уже утихла.
— Принести ей чуточку молока, что ли? —вслух
соображала Плыцина.
— Так вы ее до сих пор, как собаку, тут дер-
жали? — всплеснула руками старостиха и, шурша
юбками, вошла в сарай.
— Темно, ничего не видать. Эй, Сташек, где ты
там? Сбегай-ка за старостой, скажи, чтобы сейчас же
шел сюда!
— Не иначе, Баниха, как ее к вам в избу сунут, —
пробормотала тихо одна из женщин.
Она угадала. Потому что тотчас появился староста,
и все сразу приняло другой оборот, пошло быстро и
именно так, как надо.
Больную перенесли к Банихе.
— Вы же повитуха, а женщине помощь нужна, —
сказал, хмурясь, староста, даже не спрашивая мнения
Банихи.
— Интересно, кто же это будет их кормить? И уха-
живать за ними?—тихо пробормотала Баниха, чтобы
он не слышал.
Но он все же услышал.
— Не беспокойтесь, волость заплатит, если у кого
другого не найдется.
— Ишь какой щедрый на общественные-то день-
ги! — шептались между собой бабы.
Тотчас нашлась и кровать, нашлось и молоко, все
пошло быстро, гладко. Бабы заглядывали в окно
Банихи. Роженица лежала с закрытыми глазами, как
мертвая. Ее ровно вытянутые на плахте тонкие худые
пальцы не шевелились.
— Помрет, да и все, — изрекла какая-то баба, при-
плюснув лицо к оконному стеклу.
Но Баниха уже приступила к исполнению своих
обязанностей и разогнала всех.
— Ишь какие любопытные! Ничего тут интересного
нет! Пошли бы вы домой, Ройчиха, а то и тут слышно,
как ваш мальчонка орет!
Они отошли от окна, но расходиться по домам ни-
кому как-то не хотелось. Слишком уж много событий
произошло в Калинах в этот день. Похороны молодого
22
графа Остшеньского, а теперь еще эта чужая, и роды
на дороге...
Они останавливались у плетня и болтали. После
знойного дня наступил прохладный вечер. Безлунное
небо искрилось звездной пылью. Во рвах по обе сто-
роны дороги раскрылись крупные звезды белены. От
них исходил душный, сладкий, ядовитый аромат. Одур-
манивающее благоухание наполняло ночь. Шелестели
листья на вербах. И разговаривающие невольно при-
глушали голоса.
Говорили о панах Остшеньских, старом и молодом,
и о тех двоих, о Бруно и Юзефе. О графине Остшень-
ской и об остшеньской усадьбе. Было о чем погово-
рить. Хо-хо! Ведь все дочиста вокруг: земли, леса,
воды — все было ихнее. Когда старик Ковалик ехал
как-то в город по железной дороге, он стал у окна
вагона и смотрел. Леса, озера, деревни мелькали за
окном — и все принадлежало Остшеньским. Куда ни
глянь, на запад и на восток, на север и на юг, земля
была панов из Остшеня. Поезд миновал одну станцию,
другую, третью, и все не мог миновать их владения.
В то время как другие имения дробились и разорялись,
а помещики распродавали землю и уезжали в город,
Остшень стоял незыблемым. Он креп, разрастался,
поднимался. Ящики яиц, белые, как снег, породистые
куры, лисьи шкурки, рыжик, яблоки, овоши отправля-
лись из Остшеня на железнодорожную станцию, ехали
далеко, в вечно голодное чрево Варшавы. Вздыхали
господа из Грабо1вки, из Подолениц, а Остшень раз-
растался и цвел.
— И для кого только, милые вы мои?
— Неужто этой Зузе все оставит?
— Дурочке-то? Не болтайте зря!
— Да ведь в могилу-то с собой не заберет?
— Кто его знает, какие у него расчеты...
И правда, у графа Остшеньского могли быть свои
расчеты. Как знать, что он выдумает?
— Кабы всему этому пропадать, не стал бы он так
обдирать народ, как сейчас обдирает.
— Эх, как бы не так! У кого всего много, тому
всегда еще больше получить хочется!
23
— Зоську на праздники брали помогать на кухне,
так она от повара слышала, что все дочиста было по-
койнику отписано.
— В детях его господь покарал, не иначе.
Вдруг они толкнули одна другую и примолкли. От
Стефановича, прихрамывая, вышел Гавин.
— Ч-что ж это вы, к-кумушки, спать не и-и-идете?
— Ночь хорошая, вот и спать неохота! — бойко
ответила веселая Курчиха.
Он покачал головой и ушел, высокий, сутуловатый,
волоча хромую ногу. Они подождали, пока он скрылся,
и тотчас сбились в кучку еще теснее, зашептались еще
оживленнее. Об этом самом Гавине. Все знали, но
всегда это казалось ново, странно, непостижимо. Как
это так? Госпожа графиня — и Гавин!
— Смолоду ведь он другой был. Ну, а уж когда
человек состарится, что с него возьмешь?
— Ну да! Кого хотите, спросите. Всегда он заикой
был и хромал чуточку!
— Господи боже мой, что на свете-то творится!
Это снова натолкнуло на разговор о той, приблуд-
ной. У Банихи погас свет, — должно быть, уснули.
— Что же этот староста-то думает? На свой счет ее
общество содержать будет, что ли?
— Поболеет и уйдет, не век же ей здесь вековать.
— Ну да! Есть ей куда идти! Было бы, так небось
посреди дороги рожать не стала бы.
— Анеля! Анеля! Домой!
Гневный голос вдруг ворвался в тихую ночь,
как ветер в заросли ивняка. Курчиха рванулась
бежать.
— Да иду уж, иду! Горит, что ли?
Тут только они спохватились, что уже поздно. На
небе искрились стожары. Далеко, на другом конце
деревни, лаяла собака. Женщины постояли еще ми-
нутку и нехотя разошлись. Их мысли были полны гра-
фами Остшеньскими и бродяжкой.
Здесь и там скрипнули двери. Зашелестели листья
осин, растаяли в воздухе голоса. Пахло беленой, ночь
дышала ядовитым благоуханием, одуряющая и слад-
кая.
24
11
Винцент медленно шел к избе кузнеца. Каждый
день, когда надо было браться за работу, его охваты-
вала все та же глухая злоба.
В открытое оконце доносился шум, как из улья.
Шлепали босые ноги по полу — мальчики тузили друг
друга кулаками. Едва услышав скрип дверей, они при-
тихли.
Винцент сел за хромоногий столик. Разумеется,
опять качался, как каждый день, как всегда. Он
оперся на него руками и заглянул под крышку. Ну,
конечно, сосновый клин, подложенный под ножку, ни-
сколько не помог. Пол был перекошен.
Кто-то из детей захихикал. Винцент гневно выпря-
мился. Вот никогда он не может удержаться от того,
чтобы не попробовать, качается стол или нет. Он знал
ведь, что несколько десятков глаз подстерегают этот
момент, ожидают его, как выполнения обязательного
ежедневного обряда. И все же он всегда машинально
пробует.
Монотонным хором, проглатывая окончания слов,
дети читали молитву. Винцент смотрел на серую толпу
учеников и учениц, чувствуя, как его охватывает не-
преодолимая, липкая скука. Он открыл классный жур-
нал.
— Здесь!
— Здесь!
— Нету!
— Нету!
— Стасяка опять нет?
— Ему надо ребенка нянчить, мать на прополку
пошла! — пропищала с задней скамьи девочка.
— Антоняк?
— Скотину пасет.
— Захарчук?
— Поехал с отцом рыбу ловить.
Винцент пожал плечами. Вечно одно и то же. Пас-
сивное, упорное, непреодолимое сопротивление.
— Заплатят штраф! — сказал он сухо, выписывая
на листок бумаги фамилии.
25
— Стасяки не заплатят.
— Ну да! Скорей, чем Захарчуки.
— Тише!
Дети утихли. Винцент с мстительным ожесточением
записывал дальше. И пусть, пусть творится что
угодно. Война так война. Есть предписание — и баста!
В классе было тихо. Лишь маленькая, вечно стра-
давшая насморком Анелька шмыгала носом.
— Читай!
Грязный мальчонка, запинаясь, читал по складам,
неуклюже водя по книжке черным пальцем. Винцента
брала злость, она поднималась волной все выше, колы-
хала перед глазами злую тьму. Учитель подошел
к скамье и остановился возле читающего мальчика.
— Вчера ты опять не был в школе.
Тот смотрел на него круглыми, без всякого выра-
жения глазами и молчал.
— А читать не умеешь! Третий год!
Коротко остриженная, круглая голова кивнула,
словно соглашаясь.
— Почему ты не ходишь?
— Я по ягоды... Потому что...
— Все вы так! То корову пасти, то по ягоды, то
ребенка нянчить, что кому вздумается! Только на
школу времени не хватает! А потом что? Знает кто из
вас хоть что-нибудь? Ровно ничего! Зря только тут
с вами мучаюсь, жилы из себя тяну.
Он вдруг опомнился. К чему все это? На него смо-
трели глаза — голубые, серые, черные, зеленоватые.
С чуждых, враждебных лиц смотрели равнодушные
глаза. Быть может, насмехаясь, что он так «чудит»,
а может, враждебно.
— К доске!
Неуклюжие маленькие пальцы, красные, обморо-
женные зимой, никак не справятся с мелом. Впрочем,
и мел никуда не годится, крошится и осыпается, как
известь со стен Кузнецовой избы.
Выстраиваются белыми рядами цифры. К чему это
все? Инспектор больше не приедет. Может, оставит их
в покое? Ведь скоро конец года, каникулы. А к осени,
если все хорошо пойдет, незаконченное здание школы,
26
глядящее на дорогу слепыми зрачками заколоченных
досками окон, очевидно, будет готово, и можно будет
перебраться туда из этой разваливающейся ла-
чуги...
Мел заскрипел по гладкой поверхности доски, и
одновременно в сенях отчаянно завизжал поросенок.
Кузнечиха с криком выгоняла его во двор. И лица
сразу изменились. Да, в таких случаях они смешливы.
Стоило курице вскочить на подоконник или кузнечихе
раскричаться на мужа, стоило проходящей мимо ко-
рове замычать прямо в окно, как враждебная насто-
роженность на миг исчезала, и широкие улыбки по-
являлись на бледных губах детей. А так даже самое
хорошее настроение могло испортить это серое без-
различие, непреодолимой стеной стоящее между детьми
и учителем.
А если инспектор приедет?
Учитель почувствовал пробежавший по спине
неприятный холодок. Совершенно ясно, с ужасающей
отчетливостью он увидел в журнале длинные списки от-
сутствующих, узидел эти грязные, засаленные тетради,
в которых он небрежно поправлял домашние работы,
и этих детей, едва-едва на третьем году обучения
читающих по складам, и эти уроки, которые он вел без
всяких «наглядных пособий», хотя по существу так
легко было бы их достать — ведь и лес, и вода, и луг
за калиновой рощей изобиловали ими.
Разумеется, если бы постараться... Но собственно
зачем? Разве это что-нибудь изменит, переиначит,
пробьет стену равнодушия?
Сквозь щели в стене из соседней комнаты доноси-
лась тошнотворная вонь капусты, смешивалась с за-
пахом потных, давно не мытых тел. Не помогали и
окна — маленькие, в прогнивших рамах. Зеленый, го-
лубой, лазурный день стоял за окнами, но здесь было
темно и тошнило от духоты. На соснах против окон
легкомысленно выкрикивала свой веселый призыв
иволга, но это был словно иной мир, нереальный, ска-
зочный мир, который исчезал, лишь только Винцент
входил утром в избу кузнеца, чтобы долгие часы не
выходить из нее.
27
Он шумно захлопнул классный журнал. Ребята
торопливо вскочили, галопом, наперегонки прочли мо-
литву и, как обезумевшее стадо, ринулись в дверь.
И сразу исчезли, помчались в лазурный, золотой, зеле-
ный день, только худые ноги мелькали на дороге и
тропинках.
Винцент вышел на крыльцо и не спеша закурил
папиросу. Но уже собиралась следующая смена.
И опять то же, с самого начала. Журнал, отсутствую-
щие, с каждым днем все больше отсутствующих. Это
почти не зависело от времени года. Сперва пастьба и
ягоды, потом, когда осень заволакивала поля седым
туманом, копка картошки, потом морозы, потом опять
огороды, ягоды, пастьба, и так без конца. Самым суще-
ственным было вовсе не то, что он считал существен-
ным. Школа оставалась где-то за пределами жизни,
этой пастьбы, копки, возни с детьми, сбора ягод и
грибов. Белые листки предписаний о штрафах еще кое-
как удерживали эту толпу ребятишек, хоть раз в два
дня приводили каждого в Кузнецову избу. Без этого
он, пожалуй, никогда не увидел бы здесь ни одного
ребенка, кроме разве маленькой Петронельки, которую
тетка аккуратно посылала в школу изо дня в день,
весь год.
А впрочем, вдруг они бы пришли все разом? Вдруг
в один прекрасный день не нужно было бы поставить
в журнале ни одной черточки, обозначающей отсут-
ствие. Тогда понадобилось бы делить их не на три
смены, как теперь, а на пять, шесть смен и сидеть
в избе кузнеца за хромоногим столом не восемь часов,
а двенадцать, пятнадцать, а то и больше...
Он нервно зевнул. Снова вызвал ученика и прика-
зал ему писать цифры, белые цифры на черной, лосня-
щейся поверхности доски. Трудно, мучительно протал-
кивал он одну минуту за другой. Они не хотели
уходить, разливались липкой смолой, расползались
тягучим тестом, почти что не убывали. Он украдкой
поглядывал на часы. Но стрелки ползли все медленней.
Семья кузнеца за стеной уселась обедать, было слыш-
но, как кузнец шумно хлебает ложкой щи. Анелька
ссорилась с братом, а потом стала шепотом рассказы-
вать какую-то потешную историю — потешную, потому
что даже кузнечиха прыснула со смеху.
«Наверно, обо мне», — подумал Винцент и уже со-
всем не слышал, что читает Казимерчук. Он пытался
разобрать, о чем разговаривают те, за перегородкой.
Но, кроме интонаций, не слышал ничего, не мог уло-
вить ни одного слова.
Мухи назойливо жужжали, тучами роясь у откры-
тых окон, дети все более сонно глядели в лицо учи-
теля. Сквозь смрад капусты из-за окон пробивался
смолистый, сладкий, крепкий запах нагретых солнцем
сосен.
Конец!
Винцент переждал, когда все выйдут, рассыплются
по дорогам и тропинкам. Он не любил проходить мимо
детей. Ему казалось, что тогда за ним следят злые,
неприязненные глаза. Винцент предпочитал видеть их
перед собой, в классе, а не здесь, где он не мог по-
смотреть прямо на них, и все же знал, что они вра-
ждебны.
Сухой песок на тропинке скрипел под ногами. Надо
бы пойти домой, где его уже ждет обед. Но Винценту
не хотелось сворачивать в деревню. Он направился
прямо к лесу.
Крепко, сладко, знойно пахли сосны. В вышине ше-
лестели ветви, иглистые веера, зеленые кроны красных
стройных стволов. Закачалась на ветке золотая иволга.
Винцент поднял утомленные глаза. Всей грудью вдох-
нул благоухающий воздух леса, аромат сосны, аромат
смолы, стекающей по чешуйкам коры, аромат сухого
мха и опавшей рыжей хвои.
Тропинка выводила на луг. Некоторое время он
продирался сквозь густые заросли, и звезды ромашек,
глядящие в небо золотыми глазами, стебли валерианы
хлестали его по ногам. Путь вел в низину. Теперь уже
приходилось осторожно выбирать дорогу по вязкому,
оседающему под ногами болоту. И снова более твер-
дая почва, валом окаймляющая озеро. Винцент раз-
двинул кусты орешника. Запахло водой, татарником,
зеленой влагой. В обрамлении кустов и деревьев, в за-
рослях тростника, в перьях ситника открылась глазам
29
неподвижная, темная вода. Гладко стлались на ней
лапы листьев водяных лилий, белыми звездами рас-
крывались кувшинчики их цветов. Учитель ухватился
за ветку орешника и соскочил вниз, на мокрый, осклиз-
лый мысок, в который упирался нос рыбачьей лодки.
Вычерпал полусгнившим черпаком воду, скопившуюся
на дне, и влез в лодку. Темная заводь заколыхалась
и успокоилась. Он греб медленно и тихо. Весло погру-
жалось в воду, широкий нос бесшумно двигался впе-
ред. Мелкие волны разбегались в стороны и снова
разглаживались на воде. В темной глубине отражалось
небо и трепетали прибрежные ольхи.
Весло зацепилось за гладкие сплетения водяных
лилий. Учитель сильней толкнул лодку.
Озеро, которое было когда-то заливом реки, тяну-
лось длинной узкой полосой. С одной стороны отлого
спускались к воде зеленые, цветистые луга, с другой,
на крутом обрыве, клубились заросли. По ольхо-
вым стволам высоко ползли тонкие стебли хмеля,
цепляясь острыми листьями за шипы прикорнувшей
внизу ежевики. Маленькие коричневые жучки-брон-
зовки кучами сидели на кустах шиповника. Лиловые
цветочки паслена свешивались к самой воде,
чтобы смешаться там с желтыми огоньками касатика.
В этом зеленом мире разноголосым неумолчным хо-
ром звенели, жужжали, роились мушки, жучки, ко-
зявки.
Прибрежный татарник, ситник и тростники входили
в воду, захватывали все больше места, смело путеше-
ствовали по отмелям, до самой глубины, образуя зеле-
ный перешеек, через который с трудом продвигалась
лодка. А еще раскинулись на воде широкие кусты тело-
реза с коварными зелеными перьями, окаймленными
острыми шипами. Тоненький корешок их свободно сви-
сал в воду, а листья разбрасывались на поверхности
в виде розы, образуя непроходимую чащу. Каждое дви-
жение весла стоило теперь изрядных усилий. Позади
лодки полоса чистой воды оставалась лишь на миг.
Раздвинутые кусты быстро приходили в прежнее поло-
жение, смыкались над тайной воды, создавая види-
мость зеленого луга.
30
Он едва не наехал на торчавшие из воды шесты
расставленного вентеря. Наклонился, но ничего не уви-
дел в предательской сетке. Еще несколько раз взмах-
нул веслом.
Теперь он выплыл на более открытое место. Вдоль
берега непорочной белизной сверкали на темной воде
водяные лилии. Но в середине находилось чистое про-
странство, глубь вод, безмолвных, темнозеленых. Вин-
цент положил весло, погрузил в воду пальцы. На
поверхности вода была теплая, но на несколько санти-
метров глубже чувствовался холод, поднимавшаяся со
дна освежающая прохлада.
Вода жила. В зеленой темноте, как в прозрачном
хрустале, видны были фантастические джунгли озера.
Там росли чудеса, густой лес, подобный мороз-
ным цветам на оконном стекле. Резак рос на дне —
странный кактус, покрытый рыжим налетом ила. Колы-
хались подводные листья водяных лилий — тонкие буй-
ные, светлозеленые мягкие лоскутья, непроходимая
чаща. Скользкие змеи стеблей вились от них вверх,
коричневые, гладкие, расцветающие на поверхности
сердцевидными листьями. Он уже научился отличать
округлые формы листьев водяных лилий от остроконеч-
ных, изящных листьев кувшинок, более густых и расту-
щих большими зарослями.
Под листом водяной лилии неподвижно стояла мо-
лодая щучка. Винцент отчетливо видел в кристальной
воде острые очертания ее мордочки и быстрые, разбой-
ничьи глаза, устремленные в водяной простор. Щучка
не шевельнулась, когда лодка проплыла мимо, мед-
ленно скользя по воде, движимая силой ветерка, кото<
рый совсем не чувствовался. Рыба застыла, словно
кусок дерева, неподвижная, будто мертвая, но напря-
женная, как тетива лука, который вот-вот пустит
меткую стрелу. У самой поверхности воды сновала
рыбешка, сверкая при внезапных изгибах и поворотах
живым серебром.
Дно все понижалось, и волшебный лес исчезал.
Лишь последние упрямые лилии и кувшинки выбрасы-
вали еще на поверхность свои белые и желтые цветы.
Все остальное поглотила глубина. Подводный лес
31
ушел в тину, в песок, в острый гравий старого русла
реки, которая протекала здесь еще до того, как пришли
на зеленые прибужские луга первые люди.
Лодка покачивалась над бездонной глубиной. Вин-
цент улегся на мокрые доски и смотрел в чистое, без-
облачное небо. Закричал чибис над лугами, ему отве-
тил утиный галдеж в прибрежных камышах. Шумел,
вздыхал, пел свою таинственную песенку тростник.
Толстый жук гудел над мелкими цветочками стрело-
листа. Полна голосов, запахов, музыки была тишь
озера. Где-то у берегов плеснулась рыба.
Насыщенное блеском небо слепило глаза. Лодка
сонно покачивалась на одном месте. Охватывала ти-
шина, день утопал в кроткой лазури. Все растворилось
в ленивом бездумье, в красках, в сиянии, в прибреж-
ной музыке. Не было ни школы, ни деревни, ни самого
Винцента. Остался лишь мягко, легко, нежно колышу-
щийся зеленый, золотой, лазурный мир.
Шумно заплескалась вода. Раздались голоса. Вин-
цент очнулся. Дремота охватила его так внезапно, что
он ее и не заметил. Теперь по его телу пробежала хо-
лодная дрожь. Костюм на нем был мокрый, — на дне
изрядно скопилось воды. Солнце бросало из-за
деревьев косые лучи. День клонился к вечеру. Первые
тени падали на воду, хотя луга еще утопали в сол-
нечном сиянии.
— Вытаскивай!
Голос несся далеко по воде. В лодке стояли два че-
ловека. Они вытаскивали вбитые неподалеку от берега
в ил шесты вентерей. Медленно появлялся из воды
длинный, искусно растянутый на обручах мешок — сет-
чатая засада на подводных обитателей. Винцент сидел
и смотрел, слегка пошевеливая веслом. Он почувство-
вал голод и вспомнил, что с утра ничего не ел. Но
ему хотелось посмотреть, что они поймали.
В петлях сетки всеми цветами радуги заиграла
вода — одно мгновение держащиеся зеркальца. А по-
том зачернелось толстое, жирное туловище линя. До-
быча была отправлена в лодку.
Теперь он узнал рыбаков — Захарчук с сыном. Учи-
тель стиснул губы. Те заметили его. Старик снял
32
шапку. Винцент неохотно кивнул головой, но не сказал
ни слова. Еще и тут нервы себе портить!
Видимо, они были здесь уже давно: на берегу тем-
нело несколько вентерей, растянутых для просушки
на колышках.
Он смотрел, как они вытаскивают второй пустой
вентерь, как вынимают щуку из третьего. И тут пой-
мал на себе косой, подозрительный взгляд Захарчука.
Пожав плечами, он повернул лодку. Теперь он мед-
ленно плыл обратно. Все более глубокая тень стлалась
по воде, а небо окрасилось золотым блеском. Берега
были безжизненно тихи. Умолкли мелодии, музыка,
песнь. Странно молчала вода. В ней притаился холод-
ный сумрак, дно исчезало, под лодкой открывалась
неведомая пропасть. Плескалось весло — только и слы-
шалось.
Постепенно с темного зеркала вод стал подниматься
туман. Летучие нити испаряло седое дыхание озера.
Позади лодки и впереди ее все гуще, все выше под-
нималась белая стена. Но это дальше. Там же, где по-
гружалось в воду весло, была лишь прозрачная, лег-
кая мгла, лениво ползущая по поверхности, — влажное
и прохладное дыхание воды.
С лугов тянуло легким ветерком. На повороте, там,
где подмокший лужок врезался в стену лесов, туманы
отходили от воды, двигались дальше, в далекий мир,
расстилались над плоскими просторами влажных трав,
заливали равнину молочной ватой. Другая, более узкая
часть озера была свободна от туманов, — ветер отрезал
белую стену своим острым крылом, дуновением неви-
димых губ, холодным дыханием с другого, плоского,
лугового берега.
Лодка пристала к болотистому мыску. Винцент при-
крепил цепь, обкрутив ею кривой, покосившийся ствол
ольхи. Щелкнул замок.
Вверху зашуршали кусты. Он взглянул. Среди
орешника стояла Анна. Учитель смутился.
— Вы не обедали сегодня...
— Да вот поехал немного покататься на лодке.
— Так долго!
3 Ванда Василевская, т. 2
33
Он не ответил. Хватаясь за гибкие прутья ореш-
ника, он взобрался на вал и остановился подле нее.
— А я тут Банихино сено сгребала.
— Все уже скосили?
— Все. Не так уж его и много.
Они медленно шли. День угасал. Тень сгущалась
уже и здесь. Высоко в небе горела заря, рыжее сия-
ние, как от далекого пожара.
— Грустно... — ни с того ни с сего сказала Анна.
Он удивился, неизвестно почему.
— Грустно?
Грустью веяло от лугов, непонятной и беспричинной
вечерней грустью. В кустах внезапно зашуршала
птица. Анна вздрогнула и засмеялась.
— Под вечер иной раз человек сам не знает, чего
пугается.
И снова, уже в который раз, он заметил нежность
в ее голосе и пожал плечами. Какое значение это мо-
жет иметь?
— А вот уже и калина.
В сумраке светились маленькие белые балдахин-
чики калины, обманчивых цветов, которые своим вен-
чиком из четырех смыкающихся лепестков над пусто-
той так привлекают насекомых.
— Красиво здесь, а днем еще лучше, только и
тогда грустно.
Винцент взглянул сбоку на ее изящный профиль.
— Вам что-то всегда грустно. Досаждают вам?
Она наклонилась и сорвала головку скабиозы.
-г Эх, что там... Всем не легко. Там, у нас, так,
знаете, поют:
Калина в роще к земле пригибается,
А мое сердечко плачет, сжимается...
От ясного солнышка в золоте все поле,
Отчего ты, сердце, плачешь, — поневоле?
Не мое солнце, не мое поле,
Одно мое лишь: горе-недоля.
Позади на тропинке зашлепали шаги. Анну и Вин-
цента обогнал Захарчук, окидывая их тяжелым взгля-
дом. Анна остановилась.
— Ну, вы идите так, а я побегу стороной, лугами.
34
— Там же мокро, болото!
— Ничего, есть тропинки.
Анна исчезла, растаяла в сумерках. Винцент шел
медленно. Только теперь вечерняя печаль пала на него
всей тяжестью. Словно туман, наплывала грусть от
черных деревьев, от покрытых тьмой лугов. И в вечер-
ней печали тоскливым эхом откуда-то издали зазвенел
голос Анны:
Не мое солнце, не мое поле,
Одно мое лишь: горе-недоля!
Он потихоньку дошел до избы Роеков, разминулся
в дверях с хозяйкой и открыл дверь в свою каморку.
Оттуда пахнуло затхлостью, которую невозможно было
устранить никаким проветриванием, — наверно, бре-
венчатую избу точил грибок. Винцент разыскал спички,
зажег лампу. Она осветила небольшой круг — стол,
стул, часть пола. Дальше комната утопала во мраке.
Он сел и тупо загляделся на сучья струганых досок.
Вечера всегда были самыми тяжелыми: что соб-
ственно делать? Исправлять засаленные, исписанные
каракулями тетради с завернувшимися уголками стра-
ниц? Писать отчет? Подготовлять свидетельства? Ведь
колец года на носу.
Ему ничего не хотелось делать. Последняя дик-
товка, на худой конец, может остаться и неисправлен-
ной. Жалкие каракули, неуклюжие предложения, эти
ужасающие орфографические ошибки, о которых в по-
следний раз столько говорил инспектор...
Да и какой результат?
Тоненькие тетрадки огромной грудой громоздились
на столе. Он уже по горло сыт этими «сочинениями»,
вымученными, короткими фразами, в которых чувство-
вались усилия ответить на заданный вопрос как-нибудь
поскорей и вернуться к своей работе, к пастьбе, к рыб-
ной ловле, к чистке картошки, ко всему тому, что было
самым существенным и что не относилось к школе.
Да, по вечерам хуже всего. За окнами плыл теп-
лый вечер, тихий и все же звенящий голосами.
Но что делать ему? Что ему делать?
Растрепанные книжки были уже выучены наизусть.
Этот глупый роман, взятый у Сташки, тоже уже
3*
35
прочитан. Разве завалиться спать, хотя и спать не хо-
телось.
На лугу над Бугом сейчас собираются деревенские
парни. Дымят папиросками, болтают о своих делах.
Или, перегнувшись через плетень, шутят с девушками.
Нет, к этим делам ему не было доступа.
Ему вспомнилось, как однажды, вскоре после при-
езда сюда, еще осенью, он отправился на вечернюю
прогулку. Из садов несся крепкий запах яблок. Тонень-
кий, ледяной месяц стоял в чернОхМ небе. В темном
проходе между избами, возле дома Плазяков, он на-
ткнулся на каких-то двоих. Выросли перед ним две
тени без имен и без лиц.
И прямо, без обиняков, сказали ему, чтобы он не
лез, куда его не просят. Нечего, мол, ему тут делать.
В обыденных словах таилась угроза. Лишь впослед-
ствии он узнал, что дочь Плазяка считалась самой кра-
сивой девушкой в деревне и что отец давал за ней
изрядный кусок земли да еще денег наличными. Вин-
цент увидел ее впервые неделю спустя. Она ему совсем
не понравилась. У нее было круглое румяное лицо и
вздернутый нос между жирными щеками.
Еще и теперь, вспоминая тот осенний вечер, он
пожимал плечами. Сперва он думал, что отношение
к нему со временем изменится. Но ничего не измени-
лось. Когда он подходил к разговаривающим на улице,
они умолкали. Он был из других краев, из чужого
мира. Ему и вправду нечего тут было делать. Староста
не раз подолгу и любезно разговаривал с ним, но
именно только так, как полагалось, — официально и
осторожно. Притом староста — это ведь не деревня.
Он не был своим. Был чужой. Ему кланялись, когда
он шел по улице. Бабы пытались даже целовать ему
руку, когда приходили насчет штрафов. Но он непре-
станно ощущал эту твердую границу, отделяющую его
от всех остальных. Баниха вечно грызлась с Русля-
ками. Захарчук ссорился с Мыдляжем — и тем не
менее они были своими, гораздо более близкими друг
другу, чем он. Он был чужой.
Собственно говоря, просто и свободно он мог гово-
рить только с Анной, — сна тоже была здесь чужая.
36
Но тут примешивалось множество других чувств, и так
же было не легко. Его тревожили серые глаза Анны,
ее бледные губы и пышная грудь. Притом, когда она
приносила ему обед, когда убирала его комнату, он
непрестанно чувствовал за спиной настороженный
взгляд маленьких, бесцветных глаз Ройчихи, ощущал,
как она прислушивается за стенкой. Она подстерегала
его — входила в комнату, будто за ведром или с прось-
бой одолжить спички, но неизменно как раз тогда,
когда здесь была Анна. У него не хватало решимости
выругать бабу, ио в то же время это опротивело ему
до того, что он предпочитал уходить из дому и воз-
вращался лишь тогда, когда Анна, оставив на столе
судки, уходила к Банихе.
Самым скверным было то, что придется остаться
здесь на все лето, когда отпадет даже эта барщина —
уроки, когда все его время будет свободно. Что делать
на протяжении долгих двух месяцев?
Зимой он мечтал, что уедет на лето. Но по мере
приближения каникул эта мечта оказывалась все бо-
лее нереальной. Квартира, расходы на жизнь, все эти
взносы в фонд армии, противовоздушной обороны, во
всяческие другие фонды пожирали все его жалование.
На отложенные ценой огромных жертв деньги ему уда-
лось купить себе костюм — и это было все. Да куда
и зачем ему собственно ехать?
Ему вдруг вспомнилась пустая, холодная, далекая
квартира на Электоральной. Все было пустым, холод-
ным, далеким. И зачем, зачем?
Можно бы, конечно, поехать на воскресенье к Сташ-
ке. Но Сташка, вероятно, уедет на каникулы к се-
стре. Притом Сташка... Да, она не была чужой в этих
своих Бучинах. Она умела сговориться с людьми,
умела как-то сжиться с ними, — ведь она и сама была
из деревни... А те поцелуи тогда, в лодке, были со-
вершенно ни к чему. Она ему совсем не нравилась.
У нее жирная кожа и запущенные шершавые руки.
Она шумно смеялась, и все казалось ей простым и лег-
ким. А в общем — она была, кажется не прочь... Ну,
и что? Жениться? На какие средства? Ведь ему с тру-
дОлМ хватало на одного.
37
Он встал и начал ходить по комнате. Пол прогнив-
ший и перекошенный скрипел при каждом его шаге.
За стеной бормотали молитву детишки Роеков. При
этом они громко зевали.
— Отче наш, иже еси...
— Ишь, как молитву читает!.. Не спи, Юзек, не
спи, когда молишься, не то тебе черт ночью приснится.
Ну, Сташек, дальше, дальше!
— Богородице дево, радуйся...
— Наказание божье с этими ребятишками! Бегает,
бегает до самой ночи, в избу его не загонишь, а потом
и молитву прочесть неохота. Ну! Ангеле хранителю...
— Ангеле хранителю... — сонно бормотали два дет-
ских голоса.
— Это еще что? Лезет в кровать, а молитву за
усопших кто за тебя прочтет? Кто?
— Оставила бы ты их в покое, хватит тебе орать,—
вмешался Роек.
— Ну вот! И ты туда же! Пусть из мальчишек раз-
бойники растут, что тебе до этого? А коровы нынче
опять в кузнецов клевер залезли...
Роек пробормотал что-то, чего Винцент не расслы-
шал. Но за стенкой утихло. Заскрипела кровать., —
Роек ложился. Ройчиха еще раз вышла — наверно,
к свиньям. Она погремела ушатом в сенях, выругалась,
споткнувшись обо что-то.
Винцент раздевался не спеша. Ложиться приходи-
лось пораньше, потому что, едва рассветет, снова
начнется шум повседневной жизни, от которого не спа-
сают тонкие, плохо пригнанные доски перегородки.
Слезет с постели Ройчиха и примется с криком будить
мальчиков, чтобы они выгоняли коров, начнет толочь
в ушате корм для свиней, крикливо сзывать кур и
уток.
«Вот если бы жить при школе!» — мечтал Вин-
цент. Но школа пока все еще стояла на поросшем
соснами пригорке, глядя на дорогу слепыми глазами
заколоченных досками окон. Уже несколько лет назад
все крестьяне уплатили взносы на эту школу, — очень
уж горячо уговаривал староста. После долгих разгово-
ров, хлопот, нытья все дали на постройку по злотому,
38
по полтора с морга !. Вывели стены, покрыли крышей.
На остальное не хватило. Осенью приезжал из города
начальник. Крестьяне хитро придумали — как бы
так устроить, чтобы власти дали денег на все осталь-
ное. По просьбе старосты, Винцент три дня потел над
стишком — первым и, наверно, последним в своей
жизни. Он вымучил из себя четыре строфы, которые
ему с трудом удалось вбить в тупую голову Зоей Мыд-
ляж. Господин начальник приехал — машина чуть не
увязла по дороге в песке. Его приветствовали на пло-
щадке перед школой. Красиво говорил староста, ловко
намекнув на школу. Зося деревянным голосом про-
декламировала стишок — правда, запнулась несколько
раз, но учитель ей подсказывал, и она более или менее
благополучно добралась до конца. Господин началь-
ник погладил Зоею по головке, дал ей кулечек конфет,
сказал несколько фраз, в которых многократно повто-
рялись красивые слова, но и помина не было о школе,
и стал прощаться. Оказалось, что зря готовили для
него обед — жареных уток и большую щуку, пойман-
ную Захарчуком, — так как к полудню ему надо было
быть в Руде. Так они и остались не солоно хлебавши
перед незаконченным зданием школы, тупо глядя, как
зад большого черного автомобиля подпрыгивает и рас-
качивается на ухабах. Вот школа и осталась, как была,
угловатым ящиком, покрытым крышей. А теперь ведь
не те времена, как тогда, когда люди сами облагали
себя с морга, — даже староста уже не надеялся, что
можно будет еще что-то сделать своими силами. Зря
только всадили те, с таким трудом собранные деньги
в здание, которое никогда не будет служить своим
целям.
И все примирились с тем, что школа попрежнему
будет в избе у кузнеца, а учитель — на квартире
у Роеков.
— Что ж, разве ему там плохо? Комната хорошая,
два окна...
— И зимой тепло, а летом холодок, потому там
тень у окон...
1 Морг — мера земли, около одной четверти га.
39
— Да и на людях веселей, а то там сидел бы один,
как кабан в лесу.
— Скажете тоже! Двадцать шагов от деревни!
— Двадцать не двадцать, а все на отлете.
Иногда Винценту казалось, что в конце концов он
и сам с этим примирился. Он ловил себя на том, что,
сердясь на вечный шум, доносящийся из сеней и из-за
стены, он в то же время как бы ожидает его. Эти
неизменно и однообразно повторяющиеся звуки стали
уже чем-то вроде жизненной потребности. Он не
нуждался в часах, — по тому, что происходило за
стеной, он мог отправляться в школу, садиться обе-
дать, ложиться спать, и все это происходило пункту-
ально.
Он лежал, наблюдая в потемках тонкую полоску
лунного света, медленно передвигающуюся по полу.
За стеной мощно храпел Роек и тоненько посвисты-
вала носом Роичиха. На улице раздались чьи-то
шаги — легкие, поспешные. Кому-то было куда торо-
питься, у кого-то были какие-то дела в этот поздний
час. Послышались голоса, — может быть, это рыбаки
шли к реке. Сперва это привлекало и Винцента: Буг
в серебряном сиянии, завороженная ночью река. Лег-
кий плеск рассекаемых веслом волн, собачий лай, не-
сущийся в чистом воздухе из далеких прибрежных
деревень, причудливое переплетение сетей и переметов,
глубокие тени, таинственное бульканье воды, ночной
мир — новый, иной, не похожий на обыденный.
Но в лодке, среди рыбаков, он чувствовал себя
непрошенным гостем. Он знал, что, когда его нет, они
разговаривают между собой иначе, знал, что ме-
шает им.
«Это мнительность, я сам себе это внушаю», — при-
ходило ему в голову. Но он ясно понимал, что здесь
среди них он лишний. Потому он и бросил. Пусть
едут, пусть ловят, пусть черная лодка погружается
в расплавленное серебро ночи — ему до этого нет дела.
Он чужой.
Оставались лишь одинокие прогулки на лодке, но
это не удовлетворяло его тоски по людям, по челове-
ческому разговору, по какой-то близости и взаимному
40
пониманию. Он повернулся на другой бок. Его раздра-
жало это серебристое пятно луны, ползущее по полу
все дальше и дальше, между тем как сон никак не
хотел смежить его веки.
Теперь хорошо бы поговорить с Анной, услышать
ее своеобразный голос. Но Анна спит, и достаточно
было бы встретиться с ней в эту пору, чтобы на другой
день вся деревня так и закипела сплетнями. Ох, и сле-
дили же за ним бабы. Зачем им это?
Серая печаль жизни, мгла безнадежности оседала
на сердце. К чему это все, собственно говоря? Сам за-
работал, сам съел. Работаешь — чтобы есть, ешь —
чтобы работать. И так может тянуться до бесконеч-
ности.
Где-то в сенях скреблась мышь. За окном тихонько
шелестела листва, и даже сюда проникал запах бе-
лены, обманывая лживой сладостью, ядовитыми ча-
рами любви, которой нет, упоения, которого не знаешь,
бесплодной мечтой, иллюзией, которая рассеивается,
едва успев зародиться.
В беспокойной дремоте ему пригрезилась Анна
в длинном черном платье. Нет, это, пожалуй, не Ан-
на — это та, из кинофильма, женщина, какой в дей-
ствительности нет, которая вся — обаяние, вся — сла-
дость, вся — очарование. Она смеялась, в ее узких
ладонях сверкали капельки воды, пронизанные лунным
светом, и маленьким ротиком она говорила бесстыд-
ные слова. И это уже не были капельки воды, а кар-
тофельные очистки в подоле у Ройчихи. Отчаяние про-
никло в сон — безнадежная, серая печаль жизни, в ко-
торой ничего нет, ничто не происходит.
Как раз в эту минуту Анну разбудил стук в окно.
Она вскочила в испуге, с тревожно бьющимся серд-
цем. Всю ее каморку заливало лунное сияние, окно
было словно ледяная пластинка, и черная тень темным
призраком падала на доски пола. Затаив дыхание,
Анна сидела на постели. Ребенок спокойно спал в ко-
лыбели, подаренной старостихой, она слышала его ров-
ное дыхание.
41
Кто-то снова рванул оконную раму. Первое побу-
ждение — закричать, побежать через сени на ту сто-
рону, разбудить Баниху! Но это не был вор. Стуча
зубами, она выскользнула из-под одеяла и осторожно
подошла к окну.
Там кто-то стоял. Вглядевшись, она узнала сына
вдовы из Ружанки, того, который часто ходил к Сте-
фановичу пить водку. К стеклу прильнуло лицо, вни-
мательно осматривавшее внутренность каморки. Вот
он уже увидел ее, как она стоит в рубашке, прижимая
руками бешено бьющееся сердце.
— Открой!
Голос приглушенный, но отчетливый. Она ждала,
прислушивалась, не шевелится ли кто-нибудь по дру-
гую сторону сеней, в комнате, где спала Баниха
с детьми.
— Открывай сейчас же, слышишь! Не то подниму
шум!..
Жиденькая оконная рама затряслась, задрожал
плохо прикрепленный крючок. Закричать? Но кого она
убедит, кому докажет, кто поверит ей, приблудившейся
сюда бродяжке, родившей на дороге байстрюка?
Похолодевшими пальцами она открыла. Окно тихо
скрипнуло в серебряной, безмолвной, бархатной ночи.
В голове у нее шумело, зубы стучали. И лишь одна
мысль — не слышат ли там, по другую сторону сеней.
Не ворвется ли внезапно с криком Баниха, не про-
гонит ли, не вышвырнет из колыбели ребенка, не ве-
лит ли уйти в эту серебряную, безмолвную, бархатную
ночь.
И лишь одно — поскорей бы, поскорей, поскорей!
Чтобы уже кончилось, чтобы можно было закрыть
окно, услышать удаляющиеся шаги и опять знать, что
все тихо, все, как всегда, что Баниха спит и ни о чем
не знает.
От него несло водкой. Кровать громко скрипела.
Господи! Не проснулись бы там, по другую сторону
сеней! Она не испытывала ничего, кроме смертель-
ного страха, что это длится так долго, что кровать
скрипит, что вот-вот в сенях послышатся шаги, вой-
дет Баниха, увидит — а потом...
42
— Когда я еще приду, то постучу два раза, слы-
шишь! Чтобы сейчас же открывала! Много к тебе
ходят?
Она сидела в постели, окоченевшая от ужаса. Ни
одно слово не могло пройти сквозь сжавшееся горло.
Ах, скорей, скорей, скорей! Пусть он уходит, пусть
уходит! Она готова была пустить в ход самые нежные
слова, если бы могла произнести хоть слово, самые
униженные просьбы, лишь бы он ушел. Прежде чем
произойдет самое страшное — проснется Баниха.
Окно скрипнуло. Черная фигура исчезла в черной
тени, резко обозначившейся в серебре лунного света.
Черные тени лежали на серебряной траве. Серебри-
лась белена в черной канаве, черные деревья вырисо-
вывались на стеклянном серебряном небе. Зашуршала
трава под ногами — и больше ничего. Словно ничего
и не было, ничего не случилось.
Лишь теперь с ужасающей ясностью Анна noi-Щла,
что подписала себе приговор. Теперь она должна бу-
дет открывать всякому, кто постучится в окно. Теперь
она у них в руках — у всех, кто ходит к Стефановичу
и украдкой пьет водку в задней комнате за лавкой,
у всех, кто шатается ночью по деревенской улице.
Теперь они уже будут знать. У нее уже нет выхода из
западни. Уже стало правдой то, что говорили бабы,
о чем они шептались между собой, что она читала
в их презрительных взглядах, в пожатиях плеч, в бро-
саемых мимоходом полусловах.
Теперь уже нет спасения. Как она могла, как
могла! Надо было кричать, звать Баниху, зажечь свет,
натравить собаку, выбежать на улицу, призвать в сви-
детели всю деревню...
Только кто бы ей поверил, что все было именно
так, а не иначе, что без всякого права пришел под ее
окно сын вдовы из Ружанки?.. Ему, ему поверили бы
люди, ему, пьянице и вору, а не ей, Анне, приблудив-
шейся в деревню бродяжке, родившей на дороге бай-
стрюка.
Она припала лицом к набитой соломой подушке.
Из горла рвалось глухое рыдание, звериный вой, от-
чаянный стон. Выскочить бы из избы в эту серебряную
43
ночь, бежать по росистой траве к рощам над рекой,
прыгнуть с высокого берега в воду, в черную глу-
бину — положить конец всему.
В колыбели шевельнулся ребенок. Она встала и
подошла к нему. Крохотное личико, освещенное луной,
слегка. морщилось. Анна отодвинула колыбель в тень.
Неразрывной цепью, крепчайшими узами сковало ее
это маленькое личико с избой Банихи, с повседневной
жизнью, преграждало тропинку к реке. Придется
метаться ♦ в заколдованном кругу, из него нельзя
вырваться, его нельзя перешагнуть.
Теперь она уже каждую ночь будет прислушиваться
к шагам, и ее страх вырастет, увеличится во сто крат,
отравит каждую минуту и каждый миг. И все в конце
концов все равно узнают, что были правы, глядя на
нее с презрением, пожимая плечами, бросая мимохо-
дом ядовитые слова. Все пропало. Раз навсегда. Уз-
нает и он, учитель, и больше уж не скажет ей доброго
слова. Было бы кому, в самом деле?
Все равно в конце концов придется собраться и
уйти. Куда? Куда глаза глядят, по этим песчаным до-
рогам, по сосновым лесам, по этой благоухающей, цве-
тущей, солнечной земле, где беленой цветет во рвах
отрава, полынью разрастается по пригоркам горечь,
чертополохом во льну плодится нищета, где из серебра
и черни ночи, из шелеста осины в хрустальном воздухе
надвигается на человека страшнейшее несчастье.
Лунный столб передвинулся, лунные чары погасли
в избе. За окном ночь еще сияла, но в конурке стало
вдруг темно. Тихо дышал ребенок, рожденный на
дороге, завернутый в чужое тряпье, спящий в чужой
колыбели. Зайдет месяц, и проснутся птицы, из пред-
утренней тьмы встанет золотой и розовый рассвет, про-
будится деревня, заскрипят журавли у колодцев,
наступит день, как вчера, как обычно, как всегда. Но
для нее это уже будет иной день, и с утра до вечера
придется ходить, думая о том, что наступающая ночь
это не отдых и сон, а ужасающий страх, неодолимый
испуг, непрестанное прислушивание к шагам под
окном, к шороху травы в саду — тяжкий, призрачный
кошмар.
44
Ледяным стеклянным глазом смотрит окно в тем-
ную комнату. Сто изб в деревне, но лишь в одной —
она, Анна, дрожит от ужаса, лишь одна она видит раз-
верзшуюся у ног черную пропасть. И вдруг в голове
мелькает мысль: «А если кто-нибудь видел? Если в
окно соседней избы смотрела Игначиха? Если кто-
нибудь вышел по своей нужде — и увидел? Если тот
сговорился с приятелями и они стерегли в саду, слы-
шали, видели все?»
Холодная дрожь пробегает по спине. Как можно
было так омерзительно поддаться страху, который под-
сказал худший из всех выходов! Как можно было...
Она еще раз сползла с постели. Подошла к окну.
Да, если кто смотрел с дороги, то видел. Если кто
смотрел от Игнахов, — тоже видел. Как тот стучал
в окно, как она открывала, как без единого слова
впустила сына вдовы из Ружанки, как он потом вы-
шел...
Утром все уже будут знать. Разнесется быстрая
молва, догадки станут уверенностью. На всю деревню
раззвонят языки, что были правы, правы, правы!
Анна вернулась в постель. Зубы ее стучали. Из
глаз струились слезы, сухие губы шептали беспомощ-
ные слова. Как давно все это было — дорога по лу-
гам, по калиновой роще, и учитель, улыбающийся ей
дружелюбной, доброй улыбкой. И откуда только взя-
лось тогда то легкомысленное счастье в сердце, и ра-
дость, возникшая из грусти, и это желание запеть во
весь голос, от всего сердца послать в белый свет
песню, зазвенеть на всю калиновую чащу, на весь со-
сновый бор, как это было раньше, как когда-то, когда
все еще было иначе.
Но теперь уже так не будет. Уже не вспыхнет вне-
запная радость под взглядом мужских глаз. Между
тем днем и завтрашним утром высокой стеной встала
серебристо-черная ночь и большой, плечистый, смердя-
щий водкой сын вдовы из Ружанки.
Сквозь жиденькое, протершееся от стирки рядно
искривленные пальцы Анны судорожно вцепились
в шуршащую солому.
Почему? Почему? За что?
45
Ребенок заплакал во сне. Она вскочила и броси-
лась к колыбели. Поправила чужое тряпье, из жалости
отданное ее ребенку. Качнула колыбель. Ребенок утих,
но все еще сонно открывал глаза. Она присела рядом,
на пол. Ее пронизывал холод, хотя ночь была теплая.
Тихонько, чтобы не разбудить тех, по другую сторону
сеней, она напевала своему дитяти, рожденному на
дороге, лежащему в чужой колыбели, укрытому чу-
жим тряпьем, — напевала ему песенку о калине:
Калина в роще к земле пригибается,
А мое сердечко плачет, сжимается....
От ясного солнышка в золоте все поле,
Отчего ты, сердце, плачешь, — поневоле?
Не мое сердце, не мое поле,
Одно мое лишь: горе-недоля.
Так ее и сморил сон, с головой, склоненной на край
колыбели. А сон был крепкий и дурной, хотя ничего
страшного в нем и не происходило. Сон был полон
страхов и ужасов, хотя они и не воплощались ни
в какие образы.
Разбудило ее движение в сенях — это уже встала
Баниха, хотя звезды едва еще начинали меркнуть
в сером рассвете.
Hi
День и ночь работал лесопильный завод графа
Остшеньского. Стремительно неслась пойманная в уз-
кое русло вода, низвергалась на колесо, зеленым фар-
туком падала вниз. Грохотало колесо, звенели, вгры-
заясь в дерево, пилы. Сыпались вниз мягкие, влажные
опилки. Неведомо какой силой двигались сквозь ствол
вертикальные, тонкие пилы, ощетинившиеся ровными
зубьями. Ствол распадался на длинные ровные доски.
Доски стаскивали вниз, а под пилы подъезжал новый
ствол. День и ночь грохотала вода на колесе, день и
ночь огромные стволы превращались в доски и опилки.
Дико, пронзительно визжал лесопильный завод, когда
точили притупившиеся зубья. Всю ночь горел свет.
Скрежетали в лесах, в дремучих лесах графа Остшень-
ского пилы, стучали топоры, с треском валились
46
деревья. А завод все пилил, пилил, пилил, вечно нена-
сытный, неутомимый, грохочущий, вечно живой.
В чаще лесов, в светлых сосновых просторах, в зе-
лени дубрав, в сумерках ельника стали возникать
бреши, поляны, площади, большие пустыри. Много, ох,
много деревьев губил лесопильный завод! Целые
поезда, громыхая, неслись в далекий мир. А бор все
также шумел — плеши зарастали молодняком и стано-
вились незаметными. Обширны были леса графов
Остшеньских — стройные сосны, коренастые дубы, тре-
пещущие осины, белое кружево берез, гладкая листва
и гладкая кора вязов.
И вдруг кончилось. Граф Остшеньский тщетно ме-
тался от ярости. Ему больше не разрешается рубить
собственный лес, на собственной земле, для собствен-
ного лесопильного завода, ради собственного обогаще-
ния! Не разрешается — и все.
Приезжали господа, осматривали, соображали.
Нашлась сила посильнее графа Остшеньского. Ничего
он не добился.
Лесопилка притихла. По ночам в Калины уже не
доносился пронзительный визг натачиваемых пил. Уже
не сиял свет. Вода стекала стороной, низвергаясь пеня-
щимся ручьем с высоты в омут. Отдыхало колесо. Не
вырастала куча влажных опилок, в которых кувырка-
лись дета мастера Германа.
Графу Остшеньскому противно было это молчание
завода. Ему нужны были деньги. Он смотрел на лесо-
пилку, вслушивался в ее молчание, как в приговор.
Потому что нуждался в деньгах, — не на хлеб, не на
одежду, как там, в Калинах, — на разведение черно-
бурых лисиц нужны были деньги графу Остшень-
скому.
Он поехал сам. Писал. Ходил. И, наконец, выходил.
Сквозь леса, сквозь мрак елей и розоватое сияние
стройных пихт, сквозь зелень дубов и трепетное мер-
цание берез пролегала дорога. Песчаная, болотистая
в низинах, ухабистая на пригорках лесная дорога. От
Остшеня, сквозь дремучие леса — к Калинам и в сто-
рону, к перевозу на Буге. Еще со времен дедов-пра-
дедов все ездили по этой лесной дороге. Под темными
47
ветвями елей, меж солнечных стволов стройных сосен,
под кронами развесистых дубов. Скрипели крестьян-
ские телеги, направляясь к перевозу, тащились под-
воды с дровами. Все тут ездили. С дедов-прадедов.
Но теперь граф Остшеньский открыл, что дорога
плохая. Разъяснил, что дорога должна проходить
иначе. Получил разрешение прорубить другую дорогу.
И снова зарокотала лесопилка, зазвенели пилы,
вода пенящимся занавесом ринулась на колесо. Посы-
пались мягкие, влажные опилки, высоко вверх росли
штабеля досок.
Граф Остшеньский прорубал новую дорогу. Среди
стройных сосен, среди зелени дубов, среди гладких ко-
лонн вязов рубил дорогу граф Остшеньский.
Широка была дорога. На ней уместилась бы вся
деревня Калины. Длинна была новая дорога. Прямо,
прямо, сквозь дремучие, огромные леса графа Ост-
шеньского пролегала она, словно на край света.
И лесопилка работала. Грохотало колесо, скреже-
тали пилы. Снова запахло на железнодорожной стан-
ции сосновыми досками. А граф Остшеньский строил
ферму для разведения чернобурых лисиц.
Голой полосой, широким пустырем обозначилась но-
вая дорога, на которой никто не корчевал пней, не вы-
рубал огромных корнейищ. Колеса крестьянских телег
проложили глубокие колеи в мягкой земле, в черной
целине, в сгнившей хвое, в вековых наслоениях ли-
ствы. Проложили колею, шириной в обычную дорогу,
как та, старая, которую лесники преградили стволами
срубленных деревьев. Но по бокам этой колеи, во всю
ширину просеки было пусто. Деревья отступили в глу-
бину, отошли ровной, плотной стеной.
Теперь сюда приблудились откуда-то ползучие по-
беги малины. Ветер посеял семена земляники. Буйно
разрасталась черника.
Люди и оглянуться не успели, как просека запени-
лась новой зеленью. Переплелись ветви малиновой
чащи, появилась колючая ежевика, земля густо покры-
лась тройными листочками земляники. Они тянулись
ввысь, на удивление буйно разрастались на лесном чер-
ноземе, на испокон веков нетронутой целине. Когда
48
летом начали созревать ягоды, на просеке стало крас-
ным-красно от земляники. Ягодки были крупные,
сладкие, благоухающие лесом. А тут же за ними зрела
малина.
Когда ехали на ярмарку за Буг, бабы слезали с те-
лег, чтобы пощипать их чуточку. Осторожно, огляды-
ваясь по сторонам. Потому что господский был лес
и ягоды господские, хотя никому из усадьбы и в
голову не .приходило собирать их здесь. В усадеб-
ном саду хватало малины, крупной, белой, розовой,
там были целые гряды клубники и земляники. Кто
там польстился бы на эту обыкновенную лесную
ягоду!
А собирать все же не разрешалось. По лесу шата-
лись лесники: Станик, Твардзиох и другие, и стерегли.
Не только деревья, каждую ягодку стерегли. По-
тому — господская.
Лесники продавали по два злотых квитанции. Плати
два злотых и собирай. Но тот, кто мог заплатить
два злотых, не нуждался в остшеньских грибах и
ягодах.
Старого Матуса вечно так и подмывало. Он сидел
на иждивении у сына, которому при жизни передал
землю, и теперь ежедневно слышал от невестки, что
только даром ест хлеб. Он пас скот, чистил картошку,
качал ребенка — и все же выходило, что сухой хлеб,
который ему дают, он ест задаром. На махорку не-
откуда хоть грош раздобыть. А госпожа учительница
из Бучин покупала ягоды, если кто принесет. Десять
грошей давала за кружку, а то и пятнадцать, если
кружка побольше.
До Бучин было по меньшей мере километров де-
сять, но у Матуса ноги были еще крепкие. И просека
не давала ему покоя, как только он смекнул, что зем-
ляника начала созревать.
Лугами, тропинками, он тихонько двигался к лесу.
Шел как ни в чем не бывало. В кармане нес
жестяную кружечку, дырявую, правда, да ягоды не
просыплются. За ним увязалась собачонка, кудлатый
Филюсь. Бездомный был пеоик, бегал по деревне и
как-то пристал к старику. Куда тот ни пойдет, и
4 Ванда Василевская, т. 2
49
собачонка, радостно виляя хвостом, за ним. Матусу и
самому было вроде как повеселее с ней.
— Видишь, пес, какую погоду господь бог послал.
На просеке, как пить дать, красным-красно. Наберем
полнехонькую кружку, да самых лучших! А как станет
вечереть, мы и сбегаем в Бучины. Даст пятнадцать гро-
шей госпожа учительница, купим себе махорки. Целую
четвертуху! Слышишь?
Пес вилял хвостом и радостно подскакивал.
— Целехонькую четвертку! Пойдем к Стефановичу,
он и даст нам. Видишь, песик, как оно выходит. Зем-
ляника растет себе и никакого толку. А мы насоби-
раем, и будет махорка.
Он свернул на ближнюю дорогу, в частый лесок
низкорослых елей. Тут было темно, хотя день был
ясный, светлый. Покрытая рыжей хвоей земля тихо
поскрипывала под ногами. Старик нагнулся, потому
что нижние ветки больно били его по лицу.
— Идем, идем, песик! Не высматривай, это белка,
все равно не догонишь, куда там! Видишь, сколько они
тут шишек налущили?
Собака остановилась, принюхиваясь.
— Ну, что ты? Разве не белка? Тихо, тихо, песик,
а то как бы черти лесника не принесли...
Собака тихонько заворчала. Старик придержал ее
за шиворот и остановился, прислушиваясь. Откуда-то,
со стороны просеки, доносились голоса. Ягоды, что ли,
собирают?
Он осторожно двинулся дальше. Еловый лесок кон-
чался на просеке чащей орешника. Тут он остановился
и стал всматриваться.
Ну, конечно, там был Станик. За спиной у него
двустволка, и он что-то громко говорит какой-то жен-
щине. Матус узнал ее.
— Видишь, собачка? Столяриха Агата с ребенком
пришла по ягоды.
Женщина плакала, прикрывая лицо голубым, вы-
линявшим фартуком. Ребенок, девчоночка лет трех-
четырех, судорожно вцепилась в ее юбку.
Теперь Станик высоко поднял и опрокинул глиня-
ный кувшин. Красной лентой, пурпурным ручьем посы-
50
пались в траву ягоды. Лесник встряхнул кувшин,
чтобы ни одной не осталось.
— Видишь, песик, видишь... — тихо бормотал Ма-
тус.
Огромными ногами, обутыми в высокие, блестящие
сапоги, Станик наступил на красный островок земля-
ники и топтал ее, давил, спокойно, без гнева.
Потом вернул кувшин плачущей женщине. Громко
всхлипывая, она направилась по просеке в сторону
Калин. Сквозь кроны деревьев золотыми пятнами
падали солнечные лучи, опухшее лицо женщины то по-
являлось на солнце, то исчезало в тени. Вцепившаяся
в ее юбку девочка поспешно семенила за матерью.
— Кувшин не отобрал, милостивый какой... — бор-
мотал старик, высматривая из орешника, куда напра-
вился лесник. Тот упругим шагом шел по просеке, вни-
мательно посматривая кругом.
— Подожди, собачка, подожди, полазит тут и
уйдет. А мы тогда и насобираем ягодок... Не вечно же
он тут торчать будет.
Но лесник, видимо, не собирался уходить с просеки.
Он прошел порядочно и вернулся к тому месту, где
было больше всего ягод. Постоял, осмотрелся и отсту-
пил за кусты. Его заслонили густые заросли ореш-
ника, но Матус чуял, что тот стоит за кустами и под-
жидает. День был прекрасный, ягод уйма, — может,
еще кто соблазнится и придет? Мало ли бедноты в Ка-
линах?
Тонкая седая струйка дыма поднялась над орешни-
ком. У старика даже под ложечкой засосало.
— Видишь, песик? Курит. А не велено негодяю, не
велено! Строго запрещено в лесу курить! А курит.
И что ему кто сделает? Он тут хозяин, а не мы. песик,
не мы! Раз уж он сел и курит, стало быть, долго проси-
дит. А там Агнешка дома бесится, что нас столько вре-
мени нет. Пойдем, пожалуй, что ли?
Он осторожно пробирался лесочком.
— Знаешь, песик, а может, еще на пригорок, кото-
рый у озера, заглянуть? Может, и клубника уже есть?
Хоть она вроде и позже поспевает, да погода-то уж
больно хорошая.
4*
51
Он свернул в сторону, в сосны. Они шумели кро-
нами, покачивались на неслышном ветре. Почва пони-
жалась, и уже стали попадаться дубы, огромные, вы-
сокие. Что ни дерево, то целый лес.
— Сходим-ка мы к озеру, поглядим. Нет, тогда ни-
чего не поделаешь. Бедняку всегда ветер в лицо.
Деревья кончились. Густые заросли барбариса,
черемухи, бересклета, волчьих ягод преграждали путь.
С этой стороны берег был высокий, открытый солнцу,
он круто обрывался здесь к озеру. Вода была голу-
бая, гладкая. Но старика сейчас интересовали лишь
солнечные пригорки, на которых, неведомо откуда
взявшись, пенилась дикая клубника, — мелкие, розо-
вые, никогда не краснеющие ягоды.
На тропинке захрустели шаги. Собака залаяла.
Матус остановился как вкопанный.
Прямо ему навстречу шел Твардзиох. Из-за плеча
его высоко торчал ствол ружья.
— А ты чего тут шатаешься?
Старик молниеносно подумал, что кружки в кар-
мане его рваной сермяги не видно, и успокоился.
— К Радзюкам собрался.
— К Радзюкам? А у тебя с ними что за дела?
И с собакой шатаешься? Не знаешь, что запрещено?
Вот убью дворнягу, только и всего!
— Да он просто так за мной бегает. За зайцем не
погонится, молодой еще, глупый.
— Но, но! Знаю я таких! К Радзюкам... А той сто-
роной, от деревни, не мог пойти?
— Там же мокро. Вы сами знаете. Как идти по
болоту?
— А здесь не разрешается.
— Я же по дороге иду!
— Дорога тоже господская, по господскому лесу
проходит. Ну, проходи, проходи, чтобы я тебя больше
не встречал! Знаю я таких!
Он остановился на тропинке и долго смотрел вслед
старику. Уголком глаза Матус заметил, что клубника
еще зеленая. Ягоды белели твердые, круглые, без ру-
мянца. Не оставалось ничего иного, как тащиться
к радзюковой избе.
52
Радзюк получил по парцелляции 1 самый скверный
участок. Далеко от деревни, на другом краю озера.
Изба утопала в чаще зелени, в кустах орешника и
барбариса, густо оплетенных побегами дикого хмеля.
Ее почти невозможно было разглядеть, даже стоя в
нескольких шагах от нее. Надо было согнуться и пройти
по низкому зеленому туннелю под кустами, чтобы уви-
деть серые стены избушки и навес, опирающийся на
четыре жерди косматой шапкой соломенной крыши.
Вот тут и сидел Радзюк. Он скоро убедился, что,
кроме клочка земли под рожь, ему ничего больше не
вырвать у болотистых приозерных лугов и песчаных
пригорков, поросших чебрецом. И он всецело отдался
рыболовству, а тайком прирабатывал браконьерством.
— Всякому жить охота, песик, всякому жить
охота, — болтал старик. — А когда у тебя на шее баба
да пятеро детей...
С минуту он раздумывал, не зайти ли. к Радзюкам,
но поглядел на солнце и испугался. Вот будет Агнешка
беситься! И к чему это все? Кружечка пустая, ягод
нет, на каждом шагу, как из-под земли, вырастают
лесники.
— Видишь, песик, все господское! Господский лес,
и господские ягоды, и дорога господская! Придется те-
перь другой стороной, болотом, обходить, потому как,
ежели еще раз на этого верзилу нарвемся, плохо будет!
По другую сторону голубели на пологих лугах не-
забудки, яркая зеленая трава предупреждала о скры-
тых от человеческого глаза топях. Но приходилось
брести по ним.
— Хо-хо! Бывает и хуже, — утешал себя старик.
Бывало и хуже. Вот хоть и с Радзюком.
Шел как-то зимой граф Остшеньский со Стаником
по лесу. Осматривал деревья.
Зорким взглядом заметил пан Остшеньский силки
в зарослях. На снегу виднелись следы, и он двинулся
по ним с лесником. Насчитали двести силков. Они
были искусно спрятаны в зарослях, в кустах
1 Парцелляция — государственная продажа крестьянам
в р»ассрочку земельных участков — буржуазная «реформа».
53
шиповника, в низком терновнике, среди гладких
прутьев орешника. В двух силках висели зайцы.
Было морозно, потрескивали мелкие ветки,
искрился, хрустел под ногами снег. Но пан Остшень-
ский заупрямился. Следы уже занесло снегом, зайцы
закоченели. Браконьер должен был появиться с ми-
нуты на минуту, — придет же он осмотреть силки.
Граф Остшеньский прохаживался между деревьями,
похлопывая руками, потому что мороз все крепчал, как
обычно к вечеру.
Так они и дождались Радзюка. Неосторожно шел
мужик, ничего такого ночью не ожидал.
Они вместе обошли все силки. Граф Остшеньский
считал вслух и насчитал до двухсот. Не шутки!
Радзюк шел бледный, как труп. Но по лицу графа
ничего не было заметно. Он спокойно считал силки.
А потом — так, мол, и так. Выбирай, брат. Суд или
наказание на месте.
Пятеро детей было у Радзюка в избе да еще боль-
ная жена. Мужицкая шкура крепка, а с судом никогда
не знаешь, чем дело кончится. Радзюк выбрал нака-
зание на месте.
Четыре гибких ореховых прута изломал лесник Ста-
ник. Двести ударов получил лежавший на снегу
Радзюк.
Потом те ушли. А Радзюк долго еще лежал, уткнув-
шись лицом в снег, прежде чем со стоном на четве-
реньках потащился домой. Кровь капала на снег и
сразу замерзала, словно земляника на снегу.
Вот так и было. Матус знал, что как бывает, а то
и похуже. А он? Только что с пустой кружкой домой
ворочается, махорки купить не придется, да Агнешка
будет браниться, что он полдня зря проваландался
с этими ягодами.
— Да, да, песик. Потихоньку иди, а то тут вода.
Сверху-то вроде ничего, а под низом, слышь, булькает?
Поосторожней надо, а то так по колена и провалишься.
Вон, видишь, вентери сушат. Можно бы пойти,
поговорить, что они там поймали. Да уж Агнешка
небось ждет, высматривает, от злости из себя вон вы-
ходит!
54
Он выбрался на место посуше. Кругом, переливаясь
радугой красок, благоухали медом луга. Лес и дремлю-
щее у его стены озеро остались далеко позади.
— Да, да, песик, говорил я тебе, что бедняку ветер
всегда в лицо. Вот и дом — Агнешка, как пить дать, на
пороге стоит. Беги, песик, а то и тебе достанется. Уж
она на тебя камня не пожалеет, нет!
Но Агнешки не было дома. Пошла к кузнечихе
полоть лен. Отчасти для того, чтобы кузнечиха по-
том и ей помогла, а больше, чтобы послушать новости.
Жили они в стороне, а она была любопытна, все
хотела знать. А главное, что и Баниха тоже пришла
к кузнечихе.
— Ну, как там? — дипломатически спросила одна
из женщин. Но Баниха знала, чего они ждут, и хотела
набить себе цену. Поэтому она притворилась, что не
слышит, и тщательно вырывала дикую горчицу, выби-
рая ее среди тонких, бледных стебельков льна.
— Детей-то одних оставили? — хитро, издалека,
сторонкой, подобралась Агнешка, поспешая за ней.
— Э, зачем одних... Осталась с ними Анка.
— Так ее Анкой зовут?
— Ну да, Анкой.
— Ну, глядите, люди добрые, на что же это по-
хоже?
В Банихе взыграла гордость хозяйки, приютившей
у себя человека. Она выпрямила согнутую надо льном
спину.
— А что тут такого, ни на что не похожего? Вежли-
вая, тихонькая, никому не мешает...
— И долго она у вас жить будет?
— А что ж, я ее не гоню. Куда ей идти?
— А откуда она?
Баниха снова помолчала, возясь с корнем лопуха.
— Ишь как вырос... И не вытащишь... Да мне-то
что, откуда она? Староста с ней разговаривал, а я и
не спрашивала.
По лицам пробежало разочарование.
— Хоть замужняя?
— Не спрашивала. Хотя — кабы была замужняя,..
А ребенок красивый, здоровенький.
55.
— Что-то ее нигде не видать.
А чего ей шататься по деревне? Работа и в избе
найдется. Обеды учителю готовит.
— Ну? Так он уж не ходит к Стефановичу?
— Зачем ему туда ходить? Дорого, да еще Стефа-
новичиха на старом смальце готовит. Так уж лучше
этак.
-т- Смотрите-ка, она и готовить умеет! Может, ку-
харкой где служила?
— Может. Я не спрашиваю.
Некоторое время они пололи молча. Земля тонким
слоем оседала на руках, кололись стебли вырываемого
чертополоха.
— В усадьбу будет ходить на работу, на кухне по-
могать. Староста уже говорил с управляющим, тот
согласился.
— В усадьбу?
— Ага. Только вот поправится еще маленько, а то
уж очень слаба.
— Как не быть слабой! А только, люди мои милые,
и везет же некоторым... А жить у вас будет?
— А пусть ее живет. Поработает немного, за ребя-
тишками присмотрит. Учитель тоже сколько-нибудь за
стряпню платить будет.
Женщины переглянулись. Эта Баниха всегда что-
нибудь да отхватит! Взяла в дом бродяжку, вроде одни
хлопоты, только и всего. А вот, выходит, что она за
эту бродяжку еще и деньги получит. Потому что ни
одна из них не сомневалась, что эта Анка, или как ее
там, из учителевых денег ничего не увидит. Не зря
у Банихи голова на плечах да куча детей на шее.
Не одна из них теперь уже жалела. Надо было
тогда, как только староста пришел, сейчас же и вы-
зваться самой. Да кто мог знать? Все могло выйти
совсем по-иному, одна Баниха как-то пронюхала.
Агнешка помрачнела. Теперь она уже жалела, что
прйшла. Правда, она давно обещала кузнечихе, что
поможет ей на прополке, но дома-то работы тоже хва-
тает, можно было и остаться. А старик куда-то пота-
щился с самого утра, как только пригнал коров. И так
никак концы с концами не сведешь, а тут еще этот
56
лишний рот. И непослушный какой, страсть! Только
о махорке и думает, больше ни о чем. А прорва какая!
Только бы ему есть и есть!
Болела спина. Сорняков в этом кузнечихином льне
была уйма, будто нарочно кто посеял. Могла бы не-
бось и кузнечихина Рузька помочь — ни к чему такую
большую девку в школу посылать. Ни от нее работы,
ни помощи в доме. Да и учитель, чистая собака, так
и смотрит, как бы кто не пропустил дня.
Изо всех сил, со злобой на Баниху, на эту Анку, на
старика отца, на учителя, дергала она сорняки и от-
брасывала в кучу, на межу. Всю накипевшую желчь,
всю злость она срывала- на дикой горчице и чертопо-
лохе. Болела спина, жгло руки. Вдобавок вспомни-
лась еще пришедшая вчера повестка об уплате за
землю. Будто у них есть из чего!
— Ну и травы же тут! — облегчила она свою душу,
кольнув кузнечиху.
— Лен как лен, — сухо ответила та. — Ваш тоже
не лучше.
На это нечего было ответить. Она снова ухватилась
за жесткие стебли дикой горчицы, яростно выдирая их
из сухой земли.
И зачем только было приходить? От кузнечихи мало
радости, если она и придет помочь в прополке, — ра-
ботать-™ она не очень любит. Только наслушаешься
всяких колкостей, а узнать — так ничего ведь и не
узнала. Она все чаще распрямляла спину и погляды-
вала на солнце, но оно плелось так медленно, словно
нынче и вовсе не собиралось заходить.
— Жара...
— Жара, милая ты моя. Что только дальше будет?
— Овсень свою пшеницу, которая у леса, на сено
скосил.
— Ну! На том участке за кочкой?
— Там. Все метеликом поросло— и крышка. А се-
мена ведь у него хорошие были.
— Боже милостивый, подорожает хлеб, тогда уж
ни кусочка человек не увидит!
— Хорошо тому, у кого будет на продажу, — вы-
гадает.
57
— А как же! Граф в Остшене, тот заработает...
— И на что ему? Он и так небось всякий день сало
ест!
— А что ему не есть? Может себе позволить...
— Господи боже мой, вы только поглядите, как оно
выходит: мокрый год — плохо, сухой год — плохо!
— Все как-то в точку не попадает. Могло бы и
так быть, чтобы немножко дождь полил, а немного и
солнце погрело.
— Ишь чего захотели!
— А вы не хотите?
— Не ссорьтесь, бабы, не ссорьтесь! Каждый бы
хотел, да что с того хотенья?
Они все чаще поглядывали на небо, и кузнечиха,
наконец, поняла, что пора дать пообедать.
— Милые вы мои, вы тут чуточку поработайте, а я
сбегаю домой, надо же перекусить чего-нибудь.
— И-и, не хлопочите, мы не голодны, — вежливо
отказывались они, но не слишком настойчиво — только
так, для приличия.
Едва она исчезла за межой, они, как по команде,
прервали работу.
— Кузнечиха-то прямо барыней глядит.
— Все потому, что сам-то у нее кое-что зараба-
тывает.
— И-и, велики заработки!
— Ох, пригодились бы, пригодились и такие! —
вздохнула Агнешка.
— А вам-то что? У вас небось двадцать пять мор-
гов земли, — насмешливо бросила Курчиха.
Агнешку охватила злость.
— Земля? Видели вы эту землю? Один обман,
только и всего! Чистый песок!
— В деревне тоже песку хватает.
— А все не так. Все скорей что-нибудь уро-
дится.
— Ой, боже милостивый, уродить-то уродит, да то
водой зальет, то солнцем выжжет!
— Эх, только бы здоровье было, как-нибудь уж
человек перебьется, — стонала Либерачиха.
— А у вас все еще во рту болит?
58
— Ох, милая ты моя, иной раз сдается, что уж и
не выдержу. Ни поесть чего, ни поговорить...
— Сходили бы к этой дачнице, — может, она бы
что посоветовала.
— Была я у нее, была... Говорила мне Захарчукова
баба, что ее мальчонке она хорошо посоветовала,
когда он недавно хворал... Пошла и я. Нет, ни к чему
мне такие советы, — плаксиво рассказывала она, пока-
зывая синие, покрытые язвинками, кровоточащие
десны.
— Что же она сказала?
— Сырую морковь велела есть, яблоки, лимоны
купить. Куда мне лимон покупать? Наверно, грошей
двадцать за штуку заплатить надо.
— Лимон, может, помог бы.
— Лимон — может быть. Но морковка? Так только
сказала, да и куда мне морковку или там яблоко уку-
сить? Все зубы шатаются, а как возьму что в рот, еще
пуще кровь течет.
— У Ровеньков с ребятишками то же самое де-
лается.
— И у Лейеков.
— Такая уж, видно, хвороба на людей напала. Что
тут лечить, раз все равно не поможет? Само должно
пройти.
— А, конечно!
.— Кузнечиха идет, интересно, что она там тащит.
Женщины умолкли. Кузнечиха присела на меже.
— Идите-ка, бабы, идите!
Они шли медленно, по пути вырывая то тут, то там
какой-нибудь сорняк. Чтобы показать, что не так уж
им не терпится. Между тем у них уже и под ложечкой
засосало, потому что из голубого бидона донесся за-
пах кофе, а кузнечиха резала большие ломти светлого,
покупного хлеба.
Женщины ели медленно, не торопясь, громко гло-
тая горячий сладкий кофе. Да, уж показала себя
кузнечиха, ничего не окажешь! На такой обед они и не
рассчитывали. Либерачиха с трудом жевала, отрывая
корочки и старательно пряча их за пазуху.
— Внучку снесу, сама-то я кооочки уж ни-ни!
59
Все искоса поглядывали, есть ли еще что в бидоне.
Но кофе кончился. Они вытирали губы углами плат-
ков, благодарили и шли обратно, осторожно ступая
между тонкими зелеными стебельками льна, среди ко-
торых буйно росли сорняки.
IV
У Роеков проснулись, и утренний гомон в доме раз-
будил Винцента. Он встал, потягиваясь, и с минуту
соображал, что делать. Но-, увидев за окном чистое
небо, направился к реке. Вода была молочно-белая,
а небо раскрывалось над миром перламутровым купо-
лом. Последняя звезда, запоздалый скиталец по даль-
ним небесным путям, с трепетным мерцанием утопала
в глубине небосвода. Седые от росы луга стояли
словно в осеннем инее.
Винцент вздрогнул. Было холодно. Щемящий холод
шел от земли, холодом веяло от жемчужной воды. Ро-
зовый рассвет медленно, постепенно озарял бледное
небо.
Он остановился на берегу и торопливо сбросил
с себя одежду; Попробовал босой ногой — вода была
холодна как лед. Наклонился и плашмя бросился
в воду. Его охватило ледяным пламенем, перехватило
дыхание. Широкими взмахами он поплыл к противо-
положному берегу, где в опадающем седом тумане
виднелись верхушки высоких кудрявых верб, отсвечи-
вающих серебристым блеском листьев. Вода тихо пле-
скалась, пенилась мелкими кудряшками вокруг его
груди, расступалась, послушная ударам рук. Костенели
пальцы ног. Он повернул вверх по реке, но напрасно
пытался бороться с невидимым течением. Здесь было
глубоко. Огромные массы воды неудержимо рвались
вперед, мощной струей протекая над илом и песком,
одолевали сопротивление человека. Он устал и со-
грелся. С минуту пытался плыть по течению, лежа на
спине, но снова почувствовал пронизывающий холод.
Он повернул к своему берегу, к обрыву, отвоеванному
у лугов непрестанной работой воды.
60
Тут он заметил старую женщину. Либерачиха
стояла по колени в воде, безжалостно моча в ней юбку.
В левой руке она держала ивовую корзинку, правой
искала чего-то на дне. Она со вздохом наклонялась,
с трудом приподнимала корзинку повыше, рукав выли-
нявшей кофты намокал до самого плеча, седые пряди
выбивающихся из-под платка волос касались воды. На
миг она выпрямлялась, бросала что-то в корзинку и
снова со вздохом склонялась к воде и искала, стара-
тельно искала.
Там, в песке и иле, прятались на дне ракушки, глад-
кие, овальные, двойные скорлупки, заключающие в себе
тело моллюска, — корм для свиней. Вот причина и на-
чало перламутровых россыпей, которые сплошной по-
лосой спускались по склону от изб до самой воды.
Женщина бродила по мелководью и искала. В это
время медленно плывущий Винцент почувствовал под
ногами дно. Он протянул руку и ощупал его. Да,
есть. Здесь, где приходилось погружаться поглубже,
их было достаточно. Он нащупал гладкую скор-
лупку, отличающуюся от обточенных водой камней.
Ракушки боком торчали в песке, крепко впиваясь
в дно. Здесь их были целые залежи — они прижима-
лись вплотную одна к другой. Двумя бросками он
передвинулся дальше и снова ощупал дно. И здесь
есть. Не одну — десять, двадцать корзин можно было
бы наполнить в несколько минут. Но там, у берега,
дно было уже пустым. Его уже сто и тысячу раз об-
шарили босые ноги, ободранные ногти уже выгребли
из гравия и песка каждую ракушку, на них уже от-
кормили сотни свиней. Вот почему старухе приходи-
лось по нескольку раз мучительно сгибаться, прежде
чем ей удавалось вытащить одну-две мелкие ракушки.
Между тем здесь это было совсем легко, — мгновение
спустя Винцент набрал полные пригоршни крупных ра-
кушек. Он нерешительно взглянул на женщину. Соб-
ственно говоря, что ему стоит помочь ей? Раз-два — и на-
полнить корзинку, и пусть бабка идет греться в избу.
Но он все не решался. По нескольку раз откры-
вал рот и снова закрывал, не сказав ни слова.
Нерешительно перебирал в руках собранные ракушки.
61
Женщина на миг вышла на берег, и он увидел ее си-
ние, узловатые, покрытые шишками и желваками ноги.
Провел руками по дну и снова почувствовал под паль-
цами целые залежи ракушек, неистощимое богатство
для той, мерзнущей на берегу.
Солнце всходило как-то быстро и ясно, без красок.
День обещал быть безоблачным, жарким, знойным.
Но сейчас было еще холодно, и роса не начинала об-
сыхать. Лишь туман успел уже впитаться в воду; исчез,
рассеялся.
Женщина опять вошла в воду. Одеревеневшими
пальцами Винцент снова нащупал ракушки и вытащил,
одна за другой, целую пригоршню. Он понял, что их
так крепко держит на дне: они приоткрывали створки
своих домиков, выпускали мягкую, скользкую ногу и
запускали ее в песок, вцепляясь в него словно кле-
щами.
Теперь он увидел, что от деревни идут с корзин-
ками другие утренние ловцы, рабы свиней. Винцент
разжал пальцы, и ракушки тихо пошли ко дну. Он
вышел на берег, весь посинев и щелкая зубами. Оде-
вался медленно, не глядя на ту женщину, которая, со-
гнувшись в дугу, все еще старалась наполнить свою
корзинку.
Шел не спеша, чувствуя, как горит его кожа от
слишком долгого пребывания в ледяной воде. На тро-
пинке он разминулся с целой толпой идущих с кошел-
ками крестьян, преимущественно женщин. Они прохо-
дили в молчании, лишь изредка какая-нибудь бросала
ему слова приветствия.
Он знал, что они войдут в воду глубже, чем та ста-
руха, живей, чем она, примутся за дело, глубже погру-
зят пальцы в песок и что той корзинке, пожалуй, уж
не наполниться. Видимо-, потому старуха и приходила
так рано — еще до восхода солнца.
В душе остался неприятный осадок и какая-то не-
ловкость.
Возвращаться домой не хотелось. Он пошел куда
глаза глядят, по зеленому лугу, вдоль реки.
Тихо катились спокойные серебряные волны. На
повороте, где Буг раздваивался на два рукава и,
62
обмывая островок, вновь соединялся, серебряными
шпалерами стояли огромные, никогда не стриженные
вербы. Они вздымали вверх, над полосой белого песка,
свои великолепные ветви, на которые сейчас опустилась
стая горластых галок. С резким криком пролетала
чайка-рыболов, коснувшись снежной грудью воды.
Шумно галдели ласточки, чьи гнезда, одно к дру-
гому, чернели в глиняной, обрывающейся к воде
стене. Так он всегда представлял себе китайские жи-
лища в глинистых оврагах — да они, наверно, и были
такими.
Налево зеленели луга. Изумрудная, ядовито-зеле-
ная, жирная трава скрывала болото. Не нужны были
чибисы, с криком носящиеся над самой землей, ни
аисты, важно ступающие сквозь заросли растений,
чтобы догадаться об этом. Аисты не боялись. Они шли,
внимательно устремляя в траву острые клювы, словно
задумавшиеся пожилые господа, и с достоинством, не
торопясь, ус пали Винценту дорогу. Редко который
срывался и отлетал на несколько шагов в сторону.
Трава была еще седая от росы. На листьях барба-
риса, орешника висели капельки, сверкающие на
солнце золотым блеском. Винцент почувствовал, что
промочил ноги, и свернул в сторону. Почва сразу под-
нялась песчаными пригорками, залиловела чебрецом,
зашелестела высокими ветвями сосен. С неудоволь-
ствием он заметил, что по лесной тропинке кто-то идет.
Глаза его были еще полны зелени, света, красок, уши
полны утренней песней над рекою, а сердце — удиви-
тельным покоем. Вид человека возвращал его в будни,
где не было ни красок, ни блеска.
Да, это был Матус. Он приподнял шапку, но, ви-
димо, тоже не был расположен к разговору. Винцент
быстро миновал его и свернул меж деревьев, чтобы
лесом пройти в деревню.
А Матус все бродил у леса и рассматривал редкие,
хилые колосья на своем поле. Здесь и там просвечи-
вали плеши чистого песка. Зеленые шишки чертопо-
лоха густо косматились в жалких хлебах. Нет, от этого
участка ожидать было нечего. От других, впрочем,
тоже.
63
Во время парцелляции он польстился на эти морги,
которые отдавали, казалось, почти даром. Рассрочка
на сорок лет. Время, которое даже и мыслью не охва-
тишь!
— Что нам сидеть тут на двух моргах? — толковал
он жене, противнице всяческих перемен. — Избу пере-
несем, а двадцать пять моргов — это как-никак ку-
сище. Хозяйкой будешь.
Она вздыхала, не совсем еще убежденная. Очень
уж пугали ее эти выплаты. Но Матус вовсе не прини-
мал этого близко к сердцу.
— Сорок лет! И не почувствуешь! Подумай,
столько земли! Уж тут мы всегда свое возьмем.
Впрочем, в то время цены на хлеб, на масло, на
картошку были еще довольно высокие.
«Может, и возьмем», — подумала Матусиха и уже
больше не возражала.
Вскоре они переехали. Но когда стали разбирать
избу, то балки рассыпались в труху, снятые полы обна-
жили уродливые язвы гнили, а солому на кровле,
почерневшую и прогнившую, даже невозможно было
собрать с трухлявых стропил. Стояла изба, пока ее не
трогали, а как тронули, оказалась не избой, а грудой
никуда не годного мусора. Разве что в печку...
Но Матус заупрямился. Нет так нет!
Они вырыли в песке яму, покрыли ее досками и
соломой.
— Проживешь и здесь не хуже, чем где-нибудь.
Через год-два построимся да еще лучше, чем в де-
ревне. Железом избу покроем, что там с соломой во-
зиться!
Она потихоньку плакала. Не нравилось ей, что они
живут в яме, как барсуки. Но Матус изругал ее по-
следними словами, и она притихла. Стряпала еду на
очаге перед землянкой и не жаловалась кумушкам,
которые забегали посмотреть на это их хозяйство.
А Матус взялся за землю.
Тогда-то и вылезли плеши чистого пеоку — где ни
копни, всюду сквозь пальцы сыпался белый песок. Лю-
пин и тот не рос на нем, потому что лето пришло
слишком жаркое, знойное, душное, — солнце жгло как
64
огнем. Песок, впрочем, был тут повсюду. Сыпучий,
упрямый песок, он захватывал в свое владение землю,
выступал на поверхность слой за слоем, будто, кроме
него, ничего не было, будто он доходил до самого
сердца, до самого нутра земли. Отчаянно цеплялись
за этот песок корешки растений, широко стлался по
пригоркам чебрец, серебрилась полынь, кустился
чертополох. Но то была не пшеничная и не ржаная
земля. Даже не картофельная. Так, песок и песок.
Каларусы, Овсеии, у которых было по паре коров,
те еще кое-как справлялись. Они перевезли на свои
участки весь навоз, копали, поливали, и у них еще что-
то получалось. Но Матусов, с их единственной пло-
хонькой коровенкой, прижимала несказанная нужда.
На стенах избы у старосты висели большие плакаты
об искусственных удобрениях. На них был изображен
крестьянин в красивом кафтане, а вокруг колосился
хлеб — высокий, золотистый, богатый хлеб богатой
земли.
Но как ни считали, как ни подсчитывали сообща
мужики, затраты на искусственные удобрения не оку-
пались. Они стоили больше, чем урожай, который
можно было собрать с этой земли. А Матус и вообще
не верил, чтобы где-нибудь существовал крестьянин,
который мог бы одеться в такой кафтан, в такие са-
поги, как этот на картинке. Видно, и про хлеб тоже
была неправда — малевать-то все можно, но кто
и где видел такой хлеб на полях? И оставалось лишь
одно — люпин. Но и люпин был дорог и тоже не
очень-то хотел расти на бесплодных песках у Матуса.
Хилые стебельки росли редко-, мелко цвели синеватые
и желтые цветочки в тощих колосках.
Матусу казалось, что этот сухой песок засыпает,
давит, душит его, непосильной тяжестью ложится ему
на грудь.
Он уже не говорил с женой о доме под железом.
Они чуть не замерзли до смерти в своей яме в зимнее
время. А тут еще жена забеременела. Ну как ты бу-
дешь сидеть с ребенком в этакой дыре!
И Матус выстроил избу, совсем не похожую на ту,
которые стояли в деревне. Из тонких жердочек,
5 Ванда Василевская, т. 2
65
переплетенных соломой, замазанных снаружи и из-
нутри глиной. Так, хибарка. Вставил окна и двери от
старой избы и поселился.
— Наконец-то! — сказал он жене.
Но песок был песком, бесплодная земля так и не
хотела родить. Осталась избушка из соломы и жер-
дочек. К ней прибавился соломенный хлев и едва дер-
жащийся навес.
Бесплодный песок не хотел кормить. Не хотело
пускать ростков семя, брошенное в его сыпучие груды.
Но неизменно, безошибочно, в срок приходила бу-
мажка. Она напоминала, звала, призывала. Оказалось,
что медленно текут дни, но быстро пролетает год от
одного взноса до другого.
Денег взять было неоткуда. С трудом, мучением Ма-
тус старался уплачивать проценты. Основной долг оста-
вался все тот же, росли и проценты, сроки уплаты чер-.
ной тучей нависали над жизнью, а песок был все тем же
песком, и в него бесследно впитывались пот, и бабьи
слезы, и проклятия надрывавшегося на работе мужика.
У этой земли вырвали все, что она могла дать. Ведь
уже д^вно было известно, что она предназначается по
парцелляции: вклады в нее, рассчитанные на будущие
годы, не окупились бы. И она давала, что могла, не
получая взамен ничего. Из года в год она приносила
все худший урожай, но это ведь не имело значения.
Помещики сеяли и собирали до тех пор, пока вообще
хоть что-нибудь росло на ней. Корешки ржи и гречихи,
клубни картофеля высосали из земли все, что можно
было высосать, — все соки, все питание. Перепутанные
корешки с трудом находили под землей пищу, прони-
кали в глубь, ползли во тьме, отчаянно метались из
стороны в сторону, хватали, сосали, забирали из земли
все, что можно было забрать. Постепенно на полях
стали светиться лысины, все более редкие колосья
покачивались на ветру, все жалче цвела гречиха, все
больше чертополоха разрасталось на урожайных
некогда пригорках. Пока в конце концов почва не рас-
сыпалась чистым песком — безнадежная, бесплодная,
использованная, выеденная, не подкармливаемая ни-
чем долгое время.
€6
И тогда-то подошла парцелляция.
Крестьяне получили по двадцать пять моргов бес-
плодной земли, иллюзорное достояние, обманчивое бо-
гатство. Не удивительно, что их соблазнили эти морги.
Двадцать пять, в то время как они сидели на одном,
двух, трех, в то время как им и во сне не грезилось,
что может быть столько земли! Известно, песок... Но
ведь можно же будет его как-нибудь обработать,
одолеть, силком заставить выгнать зеленый колос,
зацвести белизной гречихи, разрастись широкими карто-
фельными кустами, зашуметь густым просом! Земля-то
ведь тут везде одинаковая. А между тем вон там, ря-
дом, через край переливались богатства Остшеня, да и
здесь, прежде чем запущенная усадьба стала кло-
ниться к упадку, пышно, весело и шумно жили поме-
щики в Калинах. На этой же земле. «Мог барин —
сумею и я».
Те, у кого были хоть какие-нибудь средства, воевали
с землей успешней. Но на парцеллированные участки
польстилась и деревенская беднота и бывшие поме-
щичьи батраки. А для этих бесплодный песок так и
оставался бесплодным песком. Песок давал урожай
песка. Так что им пришлось жалеть о своем прежнем
морге или о двух-трех близ деревни, на более плодо-
родной земле, не истощенной, не выветрившейся, удо-
бренной перегноем, пропитанной навозной жижей,
подкормленной мусорными отходами — всем тем, что
сопутствует человеку и даже помимо его сознания и
воли идет в землю.
Шла безнадежная и безуспешная война с песком.
Силы, жизнь, кровь уходили в бесплодный песок, а он
все оставался бесплодным. Матусиха, хозяйка на два-
дцати пяти моргах, высохла на этих богатствах, как
щепка. Проходил год за годом. И все ближе было
к тем сорока годам, которые сперва казались такими
далекими, как бабьи рассказы о хрустальной горе, ко-
торой и нет нигде на свете.
Раньше приходилось хозяйствовать на морге, двух,
но они хоть были свои, собственные. А теперь в руках
не было ничего. То и дело доносились слухи, что банк
отнимет все, потому что они мало того, что не
5*
67
уплачивают в срок за землю, но и с процентами не
справляются. Этому и верили и не верили, но все же
могло ведь случиться и так... И без того ничего не
было своего собственного. А белый песок смеялся в
глаза над всеми трудами и усилиями.
В конце концов у Матуса совсем руки опустились.
Ему уже ничего не хотелось. Да и к чему? Все равно
все пожрет песок.
Тогда внезапно нашла в себе неожиданную энергию
Матусиха. Она накопила немного денег за яйца, за
масло и собралась в город на ярмарку. Привезла поро-
сенка. Поросенок был маленький, худой, но все же
стал как-то выправляться. Угождала она ему, как
могла. Бывало, еще впотьмах бежит к реке и до полу-
дня копошится в ледяной воде, ногтями выдирая со
дна ракушки на корм для поросенка. Воняло это
в горшке, как смертный грех. У Матуса вся охота
к еде пропадала, когда на плите варились ракушки. Но
поросенок рос. Потом они продали его, купили другого,
в доме появились кое-какие гроши, и Матусиха уже
крепче вцепилась в этих свиней. И Матусу пришлось
признаться, что если бы не свиньи, то они так бы и
пропали с ребенком на своих двадцати пяти моргах.
Теперь он жалел, что, перебираясь на новое место,
сбыл свои сети и вентери, — все же рыбная ловля кое-
что давала. Но тогда ему казалось, что одно дело на
двух моргах, а другое — на двадцати пяти. Вроде как
не пристало ему теперь возиться с рыболовством. Как
же! Ему ведь предстояло стать земледельцем, зажиточ-
ным хозяином. Пусть уж деревенская беднота живет
с воды, в воде мокнет.
А теперь пригодилось бы! Вот только трудно купить
новые сети. Трудно сколотить на лодку, хоть и счита-
лось, что их продают дешево — особенно если кто
справлял себе новую, а старую хотел сбыть.
Иной раз его тянуло к реке, — ведь сколько лет он
жил ею. Вода была благодарнее, чем земля. Ее не
приходилось ни обрабатывать, ни кормить, в нее не
надо было бросать зерно, которое не хотело всходить.
Рыба множилась и росла сама, без участия человече-
ских рук, хотя, правда, и ее становилось все меньше.
68
Уже не попадались такие щуки и угри, как в его моло-
дые годы, когда стоило раз поставить вентерь, раз за-
кинуть сети, чтобы привезти домой без малого полную
лодку. Но все же рыба еще была и как-никак кормила
деревню.
А он польстился на землю — не на землю, на чи-
стый, голый бесплодный песок.
Матус со- злостью пнул ногой сухой ком, лежащий
на краю поля, и медленно пошел к избе. Ему не хоте-
лось возвращаться к бабьим причитаниям, к слезливым
жалобам. Хотя и удивляться тут было нечему, — чело-
век не каменный: когда приходило новое несчастье,
уже трудно было выдержать. А несчастье надвига-
лось — верное и неизбежное. Баба еще могла обманы-
вать себя, но у Матуса не оставалось никаких сомне-
ний. Свиньи не ели уже третий день. Матусиха с
замирающим сердцем присаживалась на корточки
у порога хлева и смотрела. Они лежали обе на боку,
жирные, откормленные, и мутнеющими глазами вяло
водили по стенам хлева.
— Молока им дать, что ли? — мрачно сказал Ма-
тус, на миг перестав рубить дрова.
— Молока...
Агнешка на мгновение задумалась. Наконец, ре-
шительно поднялась на ноги.
— Сбегаю к старостихе. Буду полоть лен, отра-
ботаю.
Вскоре она прибежала с кувшином молока.
— Дала. Уж там какая она ни есть, а все не злая
баба.
— Да ведь ты отработаешь, — пробормотал
Матус.
— Понятно, отработаю! Но все равно она не ску-
пая, всегда даст, не то, что другие.
Она засуетилась вокруг свиней. Налила в черепок
молоко-. Как раз в это время из избы выполз заспан-
. ный Владек. Он засунул пальцы в рот и удивленно
смотрел на происходящее.
— Молоко?
— А ты тут не путайся под ногами! Молоко для
свинок, потому что они есть не хотят, понимаешь?
69
Он замолчал. Стоял в своей короткой рубашонке и
смотрел, как мать подставляет черепок прямо к сви-
ным рылам. Та, что поменьше, чуть приподнялась и
понюхала.
— Пьет! Пьет!
— Э, куда там, пьет!
— Подожди, вот осмотрится и выпьет...
Но свиньи не обращали внимания й на молоко.. Они
лежали неподвижно и время от времени тихонько сто-
нали. У Агнешки сердце разрывалось.
— Окурить их, что ли?
— Не поможет! — сплюнул Матус. — Все равно
сдохнут.
Она вскрикнула от негодования.
— Не болтай невесть что! Жара такая на дворе,
вот им дух и сперло. Нажрались, может, какого-то
зелья. Да это пройдет...
— Так тебе и пройдет! Зараза на свиней напала,
вот и все. Точнехонько так и Марцыновы свиньи хво-
рали, на третий день и загнулись.
— У Марцына?
— Ну да. Будто не знаешь?
Нет, она не знала. Никого как-то не встречала
в эти дни.
Но это был последний удар по хилому деревцу на-
дежды. Если зараза — тогда пропало. Она присела
около животных и попыталась приподнять голову од-
ной из свиней.
— Совсем чистые. Никаких пятен нет.
— Пятна не обязательно. Печенка вспухнет — и
все. Свиной кровавый понос.
Она осторожно гладила жесткий щетинистый бок.
— Дышат чуточку. Может, их водой полить?
— А, брось ты! Нож тут требуется и больше ничего!
Она всхлипывала в грязный фартук.
— Господи Исусе! «Как же так? Может, им еще
полегчает!
— Ничего им не полегчает, а только подохнут без
всякой пользы, вот и все.
— Да что ж ты с двумя свиньями делать будешь?
— Купят, может. Сбегаю сейчас к Стефановичу.
70
— Ну, иди, коли так. Может, хоть по тридцать зло-
тых даст...
— Марцыну по двадцать заплатил, а те лучше
были!
Агнешка тяжело вздохнула, посидела еще несколько
минут и пошла за дом, окучивать капусту. Мимоходом
она кинула взгляд, где ребенок. Владек дорвался до
картошки, оставшейся от завтрака, взял несколько
штук в подол рубашонки и не спеша жевал. Но как
только мать склонилась над грядками капусты, он
соскользнул с порога и на кривых ножках тихонько
направился к хлеву. Крепко держась за косяк, осто-
рожно переступил порог. Свинья шевельнулась и за-
стонала. Он в испуге попятился. Но животные снова
замерли в неподвижности. Мать, видно, совсем забыла
о молоке, а оно, беленькое, стояло в глиняном черепке.
Тяжелое дыхание свиней слегка шевелило его, как
дуновение ветра шевелит поверхность спокойной воды.
Вместе с молоком слегка шевелилась и соломинка из
свиной подстилки, упавшая в черепок.
Владек предусмотрительно обернулся. Матери не
было видно. Из-за дома время от времени доносились
удары мотыги в твердые комья земли. Он протянул
руку, зорко следя за мутным взглядом свиней.
Те не протестовали. Владек обеими руками схватил
черепок. Немного молока пролилось на свиное рыло,
но животное и не шевельнулось. Тогда он поднес
черепок к губам и стал пить. Молоко громко булькало
в пустом желудке, он глотал его, захлебываясь и
давясь, белая струйка стекала по подбородку на ру-
башку, он чувствовал влагу на животе, пить станови-
лось все труднее, но он пил, пил, громко глотал, пере-
водил дыхание и снова погружал губы в белую
жидкость. Молоко пахло коровой, коровником, тепльш
навозом. Наконец, он выпил все и поставил черепок
на прежнее место, под свиное рыло.
— Вла-аадек!
Звала мать. Он отер губы рукавом и медленно по-
шел, слыша, как у него булькает в животе.
— Где ты прячешься? Загляни-ка к свинкам, как
они там?
71
Он послушно направился к хлеву, постоял возле
него минутку и снова засеменил к матери.
— Спят.
Она ужаснулась.
— Спят? Не смотрят глазами?
— Смотрят, только мало. Стонут.
— Так что ж ты говоришь, что спят? Да не стой
ты, не стой, иди набери травы для кроликов!
Он отправился ко рву у дороги и стал собирать
в подол рубашонки листья конского щавеля и мелкие
листочки белого клевера, который неведомо откуда там
взялся, — засеялся самосевом и вырос густым коври-
ком сердцевидных, тройных листиков.
Владек рвал траву, пока не вернулся отец. Он шел
злой. Мать, видимо- услышав его шаги на дороге, вы-
бежала из-за дома с мотыгой в руках и в подоткнутой
до колен юбке.
— А Онуфрий не пришел?
— Не хочет. Позавчера, мол, у Марцына взял,
а сегодня ему привезли из украинской деревни.
Говорит, хватит с него, да и боится, как бы кто не
донес.
— До сих пор небось не боялся? Мало он дохля-
тины покупал? Хотя бы и в прошлом году?
— Покупать — покупал. А теперь не хочет.
— Так что же теперь будет?
— А ничего-. Прирежем. Что съедим, то съедим,
а остальное кинем в навоз, только и всего.
Она стиснула губы. Со злостью взглянула на мужа.
Как ему легко говорить! Известно—мужик. Ему
всегда легче жить на свете.
— Пойду загляну к ним. Может, еще как-нибудь
выцарапаются.
— Бабьи глупости! Выцарапаются! Вон от Плазя-
ков тоже были у Онуфрия.
— Батюшки! Этакий кабанчик!
— Был, да сплыл. Утром прирезали.
— Надо было в ту ярмарку продать.
— А не ты ли мне в уши гудела: «Ждать! ждать!»
Вот и дождались. Поднялась цена!
— У тебя тоже своя голова должна быть.
72
— Ну да! Кабы -кто знал, что зараза кинется, так
никогда и убытков бы не было. А я не господь бог,
чтобы все наперед знать!
— Все равно надо было продать.
Он остановился, сжав кулаки.
— Иди ты к...! Не доводи до греха!
Она открыла было рот, чтобы что-то ответить, но
Матус не стал дожидаться и направился к хлеву.
Свиньи уже едва дышали.
— Помоги, тащи за ноги!
Они с трудом вытащили животных из хлева. Те уже
даже не визжали, безвольно позволяя перетаскивать
себя через порог. Колыхались их жирные туши. Но
разложенные на траве, они все же казались меньше,
чем в ограниченном четырьмя плетневыми стенками
хлеву.
— Дышат все-таки!
— Может, с той, что поменьше, еще подождем?
Не отвечая, он принес длинный остроконечный нож.
— Смотри, они молоко выпили!
— Как же, выпили! На сыночка погляди!
Она оглянулась. Владек стоял в мокрой рубашонке,
прядки волос надо лбом тоже были мокрые.
— Ты молоко вылакал?
Мальчик попятился.
— Оставь его! Выпил так выпил. Жалеешь ему,
что ли?
Она отодвинула ногой пустой черепок.
— Подержи!
Свинья позволяла делать с собой все. Матусиха
взяла ее за ноги и придержала. Матус ловким движе-
нием воткнул нож в сердце. Животное дрогнуло.
— Подержи голову.
Она оттянула рыло. Матус полоснул ножом по бе-
лому жирному горлу. Кровь начала медленно сочиться
темная и запекшаяся. Агнешка ловила ее в горшок.
— Самое время было! Ну, теперь другую!
Владек стоял и смотрел.
— Мясо будет, — сказал ему отец.
— Ой, будет, боже милостивый, будет! — заголо-
сила Матусиха. Она присела на землю возле мертвых
73
свиней и раскачивалась взад и вперед, сотрясаемая
рыданиями.
— Не ори! В деревне слышно!
Она отерла глаза. Пощупала свиной зад.
— И жирная же! Пудов десять, наверно, весит...
— Может, и больше.
— Господи Исусе, господи Исусе! Такие деньги!
— Не скулила бы ты. Я схожу к Скочекам за ко-
рытом, а ты воды нагрей.
Она набила печку сосновым хворостом, огонь ве-
село потрескивал под лопнувшей плитой. Матус вскоре
вернулся со старым Скочеком.
— Вот и пошло все прахом. Счастье еще, что ус-
пели прирезать. Вон у Параски за речкой ночью око-
лели, баба и не заметила.
— И как же?
— Да никак. Закопали, и все.
— Боже ты мой, что только делается! — Она тя-
жело вздохнула.
— А хороши свинки!
— Ну, так как? Берете?
— Разве ту, что поменьше. А то жара, протухнет
сразу.
— У вас погреб холодный, полежит.
— Полежать-то полежит, а все же...
Матусиха незаметно отозвала мужа в сторонку.
— Почем дает?
— По восемь. Только не все сразу. И мешок кар-
тошки.
— Матерь божья! Уж лучше собакам брооить!
Он пожал плечами.
Долго спорили они со Скочеком, щупали, осматри-
вали, пока, наконец, сторговались. Пес Лапай, чуя за-
пах крови и мяса, визжал в своей будке и отчаянно
рвался на цепи.
Матусиха вырезала‘кусок сала на заправку к обеду.
До поздней ночи копались они в мясе, в синих киш-
ках, в кусках белого сала. Владек заснул на кровати,
объевшись чуть не до обморока, весь вымазанный лос-
нящимся жиром. Он стонал и покряхтьквал. Мату-
сиха заглядывала к нему время от ’ времени и опять
74
возвращалась в сарай, где солили мясо в деревянной
кадке.
Старый Матус беспомощно суетился вокруг.
— Вы, папаша, тоже взялись бы за что-нибудь, —
со злостью накинулась на него невестка. — Работы
уйма, рук не хватает, а вам хоть бы что! Как почуяли
мясо, так небось сразу прибежали, не понесло вас
на деревню, как в другой день!
— Да ведь говорю же... Говорю же... — бормотал
старик, без всякой надобности перекладывая кучу ки-
шок с одной лавки на другую.
— А где опять кишки? Только что тут были?..
— Вон там, на скамейке.
— Да откуда они там взялись? Вы положили?
Наказанье с вами, никакой помощи, одна помеха!
Подайте сало.
Старик, со страхом оглядываясь на Агнешку, не-
уверенно хватался то за сало, то за мясо.
— Господи Исусе! Сало, говорю вам, сало! Оглох-
ли, что ли?
В полном смятении он опрокинул горшок с кровью.
— Еще нашкодили! Да уходите вы, наконец! Спать
лягте, что ли. Есть-то вы умеете, я знаю. Не бойтесь,
свое получите, хватит и для вас! Идите спать, тут от
вас никакого толку. Это вам не ягодки в лесу соби-
рать.
— Какие там ягодки... — смущенно бормотал ста-
рик.
— Уж я-то знаю, я-то знаю, куда вас носит, что
в избе вас и не увидишь! И хоть бы грошик какой
в дом принес, — нет, вам лишь бы махорка! Мы тут
хоть подыхай, только бы вам было что покурить.
Он украдкой выскользнул из сарая и пошел спать
на свое обычное место, в конюшню. А они все начиняли
кишки крупно нарезанным мясом, засыпали селитрой,
резали ровными кубиками сало.
— А Скочек-то, а? Деньги за мясо дал! Хоть и
мало, а все же...
— К весне опять небось заскулит.
— Но уж нажрутся нашей свиньей, так нажрутся!
— Еще и за водкой побежал.
75
— Видали!
— А ты ему не завидуй.
— Что мне завидовать? А ведь могли бы они жить
по-людски, скорее, чем мы.
— Это верно! Да что ж, когда им лишь бы по-
жрать да выпить... А этакий участок не засеян!
Она вздохнула.
— Кабы нам такой достался...
Теперь они работали молча. Тонкие синие кишки,
пустые пленки наполнялись красными кусками мяса,
кубиками сала. Лампочка мерцала тусклым огоньком,
тени плясали на соломенных стенках сарая. Матусиха
на мгновение забыла о Скочеках, обо всем. Ведь на-
бивая сейчас эти чисто вымытые кишки, они хоронили
всю свою надежду на уплату податей, на новую обувь,
на поросенка, которого откормят, на керосин и хлеб.
Грошей, полученных от Скочека, едва хватило на соль,
чуточку перца, капельку селитры, лишь на приправу —
и что осталось? А остальное, кто его знает, когда он
отдаст, этот Скочек! По пять грошей придется выры-
вать, когда его встретишь на пути к Стефановичу.
— Уж так, видно, суждено...
Они уложили все мясо на посол, придавили дощеч-
кой и камнями. Колбасы забрали в дом и вынесли на
чердак.
Владек ворочался на шуршащей соломе. Агнешка
подошла к нему.
— Только бы не расхворался...
— Чего ему хворать! Наелся, вот его и схватило.
Не привык к жирному.
Они уже поужинали, но Матусиха взяла с остыв-
шей плиты горшок и еще вывалила в миску огромные
куски мяса. Они ели, громко чавкая, уже не чувствуя
ни голода, ни особого желания есть. Но еда была — ее
было даже слишком много, и приходилось есть, пока
она не протухла. И они уминали мясо, вспоминая его
давно забытый вкус, старательно жевали, громко гло-
тали. Матусиху схватила сильная икота, но она про-
должала есть. Матус распустил пояс.
— У Скочеков здорово сегодня выпьют!
— Что ж, и выпьют. Под жирное хорошо выпить.
76
Ей все вспоминались эти Скочеки, у которых и
свинья не подохла, а они вот едят мясо. Правда, семья
у них побольше, целых восемь человек. Но ведь и
свинья была не маленькая.
Наконец, она отставила миску. Поправила солому
на кровати и дырявое рядно на ней. Матус вышел во
двор. Он вернулся, широко позевывая.
— Погода будет завтра как стеклышко.
— Совсем капусту засушит, никакой жалости нет
у бога...
Они медленно укладывались. Было тяжело от пере-
полненных желудков. Матусиху душило в груди,
сердце колотилось часто, тревожно. Муж громко хра-
пел. Владек стонал во сне.
Чтобы скорей шло время, она еще раз прочитала
молитву. Было невыносимо жарко. «Все от этого
мяса», — подумала она, и ее даже затошнило. Тем не
менее она вспомнила, что надо будет вытащить не-
сколько бураков и на ребрышках сварить борщ.
Она повернулась на другой бок. В избе посветлело,
•и вдруг всю ее серебряным потоком залил лунный свет,
ледяной столб, упавший сквозь стекла. На нем обо-
значился черный крест рамы и тень стоящей на окне
фуксии.
«Ну и светит! — подумала женщина и вздохнула.—
Хуже спится, когда в комнате так светло».
Лапай непрестанно лаял. Этот пес мог лаять даже
на тень от куста, на пошевельнувшуюся на насесте
курицу.
«Надо бы другую собаку», — лениво подумала она,
как думала уже, наверно, с год. А Лапай все оста-
вался в своей будке.
Серебряный столб двигался по комнате все дальше,
переходил от печки к стене, пересчитывая все щели
в полу. Но когда он добрался до кровати, Матусиха
уже спала тяжким, мучительным сном, полным виде-
ний и кошмаров, о которых потом не вспомнишь, —
их стирает бледным пальцем рассвет,, безвозвратно за-
черкивая в затуманенной тяжелым сном голове.
Утром они снова ели мясо — много, жирно, возна-
граждая себя за все времена недоедания. Агнешка
77
даже свекра не попрекала, не считала каждого куска,
который он клал в рот. Сытость наполняла сердца ка-
кой-то доброжелательностью, притупляла озлобление
вечной нищеты «и голода. Владек поминутно бегал за
сарай и долго кряхтел там, но тут же возвращался к
миске и опять ел.
— Ешь, ешь, — поощряла его мать. — Такая жара;
того и гляди, протухнет. Надо есть, пока можно.
— Ты бы снесла кусок этой Анне, — вспомнил Ма-
тус. — Мяса много, нам все равно не съесть, а у нее
там небось не всегда есть что и в рот положить.
— Снесу, отчего не снести. Она уже не живет у
Банихи, знаешь?
— Ну да?
— Поссорились из-за чего-то, так Анна перешла
к Игнахам, в эту клетушку у сарая.
Матус не слушал. Не слишком интересовали его
эти бабьи дела. Однако вечером он напомнил:
— Ты собиралась мясо снести.
— Я уж отрезала хороший кусок, пусть и ей до-
станется.
Она шла, спрятав горшочек с мясом под платок.
Было уже довольно поздно. Кое-где перед избами еще
стояли люди и разговаривали. Лениво, спокойно после
рабочего дня.
— Куда это ты, Матусиха?
— Да так, по делу.
Они с любопытством смотрели ей вслед, — Агнешка
редко приходила в деревню. Незачем было. Она торо-
пилась, ей как-то неловко было, что бежит’к этой чу-
жой, да к тому же и не хотелось, чтобы ее расспра-
шивали о кабанчиках, — все уж, наверно, знают, а во
всех этих расспросах наряду с сочувствием всегда
можно было расслышать затаенное злорадство. Что
вот, дескать, это случилось именно с ними, Матусами,
которые хотели быть умнее всей деревни, польстились
на парцелляцию, на эти, прости господи, двадцать
пять моргов песку.
Она свернула в сторону, ко двору Игнахов. В избе
было уже темно, — видно, легли спать. Но из оконца
приткнувшейся к сараю лачужки лился тусклый свет.
78
Агнешка пересекла двор, как вдруг ей показалось, что
слышны голоса. Она невольно бросила взгляд на
оконце и остановилась, потом осторожно, на цыпочках,
подошла поближе. Изнутри ее не могли видеть, там
горела лампа и почти все окно заслоняла большая рас-
кидистая гортензия, росшая в голубом горшке.
Да, она не ошиблась, там разговаривали. Она при-
льнула к стеклу и покачала головой. Так, так! Разва-
лившись на кровати, лежал Янович и дымил папиро-
сой, совсем как у себя дома. Анна сидела подле
него, смеялась чему-то, откидывая голову назад, и ее
белая шея выпячивалась, как у воркующего голубя.
Агнешка оглянулась, боясь, как бы кто не застал ее
тут под окном. Но на улице было тихо, и она опять
обернулась к окну. Янович похлопывал Анну по
коленям, что-то громко говоря ей, а Анна все смея-
лась.
«Значит, правду говорили...» — промелькнуло в го-
лове Агнешки. Она ждала, не увидит ли еще чего, но
больше ничего не было.
Горшок с мясом оттягивал руку. Она неуверенно
оглянулась, не зная, что делать. Возвращаться домой
ни с чем не хотелось, и она тихонько отошла от окна,
а затем, громко стуча ногами, снова направилась к са-
раю. Кашлянула, чтобы они услышали, чтобы Янович
успел хоть с кровати-то убраться. Но они, видимо, не
слышали, потому что, когда она постучала, ей отве-
тила внезапная тишина в конурке. Она постучала еще
раз.
Кровать заскрипела, и послышались легкие шаги
Анны.
— Кто там?
— Это я, Матусиха, откройте.
В избе послышалось какое-то движение. Потом за-
скрежетал ключ в замке, и Анна медленно приоткрыла
дверь.
— Добрый вечер!
— Добрый вечер.
Агнешка старалась не смотреть вглубь избы, но
глаза ее невольно обращались к кровати. Яновича не
было видно, — верно, спрятался где-нибудь в углу.
79
А Анна стала так, что пройти дальше было невоз-
можно, — она остановилась тут же у порога.
— Мы кабанчиков закололи, мой и говорит, от-
неси-ка мяса Анне. Вот я и принесла. Только выло-
жите куда-нибудь, а то горшок-то я хочу забрать об-
ратно.
Анна в смущении торопливо застегивала блузку на
шее.
— Спасибо вам... Но зачем? Что я вам...
— Берите, берите, у нас хватит, а у вас ведь не-
бось не густо, пригодится. Хорошее мясо, жирное.
— Спаси вас бог. Отплачу когда-нибудь.
— И-и, что там за счеты! Человек человеку не
волк...
— Бывает, что и волк... — тихо ответила Анна.
— Ну, у нас в деревне не так уж плохо, — тянула
Агнешка. Ее жгло любопытство, куда запрятался Яно-
вич и что бы он сказал, если бы она его заметила,
если бы ему пришлось столкнуться с ней лицом к лицу.
Но Анна не спешила приглашать гостью, не подста-
вляла табуретку. Она явно ждала, чтобы та ушла, и
едва сдерживала нетерпение. И когда Агнешка собра-
лась, наконец, уходить, она не удерживала ее даже
ради приличия.
— Поздно уже, пора идти. К нам ночью даже
страшно лесом ходить.
— Невелик ведь лесок-то!
— Мало ли что невелик, а люди всякое говорят.
Ну, оставайтесь с богом.
— Идите с богом. Спасибо вам за все.
— Не за что, не за что, — заканчивала Агнешка
уже за дверью, потому что Анна шла за ней по пятам,
словно стараясь поскорей выпроводить ее из избы.
И Агнешка лишь во дворе вспомнила, что не спросила
про ребенка, даже не взглянула на него, хотя там же
стояла колыбелька, — наверно, ещ,е та самая, подарен-
ная старостихой, — и ребенок спал в ней, прикрытый
каким-то тряпьем.
Все ее внимание поглотил Янович. Она торопливо
шла домой, жалея, что на улице уже никого не вид-
но, — очень уж хотелось рассказать бабам, кого она
80
видела у Анны. Она была так погружена в свои мысли,
что забыла даже перекреститься на мостике, под кото-
рым водилась нечистая сила, и не успела оглянуться,
как уже очутилась дома. Матус лежал на кровати —
точно так же, как Янович у Анны, только что папи-
роской не дымил.
— Знаешь что? К этой Анне ходит Янович.
— Э, бабьи сплетни...
— Бабьи сплетни? Да я своими глазами видела!
— Что ты видела?
— А Яновича. Иду я, значит, по двору к этому са-
.райчику, гляжу, в окне свет. Не спит еще, думаю.
Подхожу это к окну — смотрю, Янович на кровати ле-
жит, папироску курит, а она возле него сидит, кофта
расстегнута, а сама смеется, будто ее кто подмышками
щекочет!
— Ну и что?
— Ну и ничего. Постучала я, так она насилу от-
крыла. Я мясо отдала и скорей назад. Она меня и в
избу не пустила, а он куда-то спрятался, так что я и
не видела, но папиросу курил, потому дымом пахло.
Матус сплюнул на пол.
— А зачем же ты этакой стерве мясо оставила?
Стерва и есть стерва, надо> было повернуться да уйти.
— Раз уж я пошла...
— Ну и что, что пошла? Как пошла, так бы и вер-
нулась. Видно, знали бабы, что говорили... И как
только староста ее из деревни не выживет...
— А чего ему выживать? А сам-то ты нешто не
велел мне мясо нести? Да и не беспокойся, уж Янович
не даст ее в обиду. Уж он ей, наверно, помогает, носит
все, угождает...
— Есть из чего.
— Как не быть? Да ведь все это детям полагается,
а не ему. Любопытно, знают об этом Казимир или хоть
и Юлька?
— Узнают.
— Крику 1эудет!
— По правде сказать, так ведь все старик зарабо-
тал, а не они. Так что и запретить ему они никакого
права не имеют.
6 Ванда Василевская, т. 2
81
— Как, для этакой лахудры из дому выносить?
Хоть бы для кого путного, а то... А старуха лежит, ни
о чем не знает... Что только на свете делается! Жена-
тый ведь мужик...
— Ну, как сказать? И женатый и вроде как не
женатый... Старуха-то лежит, как колода, сколько
лет!
— Лет десять будет... Или нет? Ну да, десять, а то
и больше!
— Вот видишь.
— И что с того? Жена все-таки есть! А у него уж
башка поседела, мог бы и не бегать за бабами.
А она-то! Ни стыда, ни совести!
— Уж раз байстрюка родила, так какой от нее со-
вести ждать!
— Один срам! А кабы тогда староста со старости-
хой не заступились, так бы и пошла себе куда по-
дальше.
— Ну, прогнать ее тоже нельзя было...
— Ишь ты, может, она и тебе понравилась?
— Ты что, белены объелась, что ли?
— Знаю я вас, все вы хороши! Лишь бы не дома,
так уже и вкусно! Может, и ты бы к ней побежал,
кабы она захотела.
— А чего ж ей не хотеть? Небось я помоложе Яно-
вича! — подшутил он.
Агнешка вскочила как ошпаренная.
— Смотри-ка на него! Помоложе! Зато нищий, по-
нимаешь, нищий! Нешто ты можешь носить ей кон-
феты из лавки, или колбасу, или шоколад! Как бы не
так! Для ребенка нет, а не то что...
— Не ори, Владека разбудишь.
— И пусть проснется, пусть знает, какой у него
отец! Лахудры тебе захотелось, законная жена на-
доела! Ну и беги, беги со всех ног с Яновичем за по-
таскуху драться!
Он приподнялся на локте и с удивлением смотрел
на жену.
— Да ты и впрямь белены объелась? Что на тебя
нашло? Я бабу и в глаза не видел и не разговаривал
с ней никогда, а эта...
82
— А кто мне велел мясо ей нести, кто меня заста-
вил ночью бежать, лишь бы она жирно поела? Может,
не ты, а? Я сразу смекнула, еще и Яновича там не
видела, что это за птичка и что там у вас с ней!
— Это у кого же?
— А у вас, у мужиков! Ты, баба, только поворачи-
вайся, работай так, что чуть ногти с пальцев не сой-
дут, а вам хоть бы что! Только бы на баб загляды-
ваться!
— Закрой рот, а то как тресну!
— Что ж, бей, бей! Пусть уж так оно и будет,
пусть будет! Бей!
Он плюнул и повернулся к стене.
— Ни на грош в тебе ума нет. Ложись спать, ночь
уже.
Она еще долго ворчала, прежде чем улеглась на
шуршащую солому. Лежа, она долго шептала мо-
литвы, но ей мешало воспоминание о белой, откину-
той назад шее Анны, о ее воркующем, беззаботном
смехе.
Мерно плескало весло. Захарчук еще раз проверил
шесты вентерей. Все оказались на месте, ровно вбитые
в ил. Он с трудом протолкнул лодку сквозь чащу ре-
зака.
— Еще на том конце, тато!
Он не ответил, всматриваясь в посеревшее вдруг
небо.
— Дождь будет, что ли?
Теплый легкий ветерок заколыхал тростник. И ма-
ленький Захарчук вдруг заметил, что на всей поверх-
ности озера исчезли, куда-то попрятались белые ча-
шечки водяных лилий, которых тут всегда была
уйма.
— Тато, гляньте!
— Вижу. Они уж со вчерашнего дня так.
Мальчик перегнулся и смотрел в воду. Да, они
были там. Плотно сомкнувшиеся зеленые чашечки,
укрывшиеся под зеленым покровом плоских листьев,
6*
83
втянутые змеевидными стеблями в воду, притаились в
ожидании чего-то, что вот-вот должно наступить.
И вот налетел сильный, стремительный ветер. Он
несся низко, над самой водой, — верхушки ольх и верб
на берегу даже и не шелохнулись. Мчался во всю
ширь озера с шелестом, хрустом, шумом тростника,
татарника, колючего резака, захлестнутых его преда-
тельским арканом. Коварный ветер ворвался под
листья белых лилий, с силой отрывая их от воды, к
которой они прильнули плашмя. И они не могли
противостоять его силе, завернулись, обнаружив свою
розовато-синюю изнанку. Озеро все ощетинилось ли-
стьями, взъерошилось.
— Живей, вон там высадимся, — командовал За-
харчук. Мальчонка высунул язык и стремительно греб
к зеленому заливу, над которым нависали огромные
серебристые вербы.
А ветер стихал на миг и налетал с новой силой. По-
том он уже не прекращался, дуя низом, ожесточенно,
упорно. Тростник так и пригнулся к воде, листья бе-
лых лилий повернулись на бок и торчали ребром, вода
приняла стальной оттенок.
— Беда идет, — сказал Захарчук. Но тут лодка
уткнулась в берег, нос ее зашуршал по чисто промы-
тому песку. Они выскочили и с трудом вытащили
лодку на поросший чебрецом и золототысячником
склон, спускающийся к самой воде.
На мгновение утихло. А потом снова завыл ветер,
страшный, необузданный. Пригнулись ольхи, тучей по-
неслась сорванная листва, заскрипели старые, перекру-
ченные стволы. Стало почти темно.
— Побежим к Радзюку. Беги под деревьями.
Мальчик заработал ногами, изо всех сил поспешая
за отцом. Ноги путались в высокой траве, в душистых
стеблях, не успевших еще остыть после утренней жары.
Белели и желтели медуницы, целыми полянками крас-
нела гвоздика, хлестала по босым ногам скабиоза. На
бегу мальчик заметил уже совсем красную земля-
нику — сколько ее тут было! Но когда он хотел на-
клониться, вдруг загремело, и молния ударила так
близко, что оба подпрыгнули. И в тот же миг крупные
84
редкие капли дождя упали, относимые в сторону
ветром.
— Скорей! Скорей!
Запыхавшись, добежали они до зеленой чащи во-
круг радзюковой избы, вскочили в узкий низкий кори-
дор калин, густо оплетенных хмелем.
В кустах радзюковы девчата бились с коровой, ко-
торая ни за что не хотела выйти на открытое место.
Они тащили ее за рога, за хвост, хлестали по бокам
вербовым прутом, но корова уперлась широкими копы-
тами в землю и одуревшими глазами уставилась на
что-то, одной ей ведомое. Захарчук зашел сзади и
вдруг с криком ударил. Испугавшись, она подпры-
гнула и теперь уже легко позволила загнать себя в
стойло.
— Родители дома?
— Дома. Где ж им быть? — удивилась Стася, стар-
шая из девчат.
Дождь уже лил вовсю. Небо гремело, сверкало,
грохотало, в воздухе стоял непрерывный гул.
— Не иначе, град будет, — поглядывал в окно За-
харчук.
— Не болтайте невесть что! Град! Откуда в эту
пору град? — сердилась Радзючиха, крестясь при каж-
дой молнии.
Они стояли у окна и смотрели. Полил дождь, такой
частый, что стоял серой стеной перед окном. Сквозь
нее едва виднелись навес и верба, растущая посреди
двора. В одно мгновение повсюду разлились огромные
лужи, понеслись узкие, быстрые ручейки, вода запени-
лась в каждой ямке, в каждом углублении. Ветер дул
с такой силой, что верхушки верб почти касались
земли, серебристые веточки хлестали по широко раз-
лившимся лужам.
— Господи Исусе, господи Исусе, — шептала Рад-
зючиха и спешила занавесить окно с той стороны, где
сильнее всего сверкала молния.
Девочки сбились в кучку в углу, и маленький За-
харчук старался не смотреть в их сторону. Что ему до
девчонок, да еще до радзюковых! Очень уж они нос
задирают, и кто их знает, почему.
85
По крыше забарабанил частый мелкий дождь.
С кровли посыпались белые крупинки, рассыпались
жемчужинками по траве, по лужам. Они высоко под-
скакивали, пока, наконец, не улеглись на земле бе-
лыми островками.
— А вот и град, — спокойно заметил Захарчук.
Радзючиха не выдержала. Накинув на голову
юбку, она выскочила на ветер, под град и ливень. За
вербами у них был участочек ржи — единственный
клочок, который им удалось вырвать у песков и при-
озерных болот.
Частый град бил в хилые колоски, их рвал ветер,
валил на землю ливень. Большие лужи стояли в бо-
роздах, в них мокла поваленная, избитая, иссеченная
рожь. Поломанная солома торчала во все стороны,
взъерошенная, колючая, непохожая на себя. Там, куда
град бил гуще, остались лишь голые плеши, засыпан-
ные белыми крупинками.
— Господи Исусе, господи Исусе, господи Исусе,—
беззвучно шептали губы женщины. Сухими глазами
смотрела она на бедствие. Жгло веки, но слезы не
приходили.
Ее до костей пронизывал ветер, и она, наконец, по-
чувствовала болезненные удары ледяных шариков по
голове, по лицу и по рукам. В одну минуту она вся
промолкла до нитки. И вернулась в избу.
— Ну что?
— Чему же буть? Все до последнего выбило. И со-
ломы не осталось.
Радзюк беспокойно завертелся на скамье, но ни-
чего не ответил. Захарчук дипломатически молчал.
А мальчик был весь поглощен любопытным зре-
лищем.
На сарае, высоко, на самом гребне, расположи-
лось большое косматое гнездо. Над ним торчала го-
лова аиста с длинным клювом. Аист прильнул плашмя
к гнезду, распростерся на нем и замер, низко склонив
клюв.
— А он почему не спрятался? — вырвался у маль-
чика вопрос, хотя он совсем не намерен был разгова-
ривать с радзюковыми девчатами.
86
— У него- птенец.
— Один?
— Один. Трое было, так они их повыбрасывали из
гнезда, аисты-то. Один еще жив был, так тато взяли
и отнесли назад в гнездо. Так они опять выкинули.
Ну, тут он уж совсем убился.
— А этого одного растят?
— А этого растят. Потому он так и сидит, чтобы
птенец не промок...
— Вот и перестает лить.
— О, еще опять польет, раз аист не шевелится.
Град прекратился. Дождь стал реже, ветер утих.
Но вдруг надвинулась новая туча, и дождь полил с
удвоенной силой. А аист все сидел как ни в чем не
бывало.
— Как бы у меня лодку не снесло, — забеспокоился
Захарчук.
— А вы на воде оставили?
— На берег вытащил, привязал вроде крепко, да
ведь ветрище-то какой!
— Ужо утихнет. О, вон аист зашевелился!
Аист >и вправду шевельнулся, тяжело встал и при-
нялся расправлять длинные яркие ноги. Потом накло-
нил голову и, видимо, присматривался к аистенку.
Посветлело. Ветер теперь шел верхом, гоня перед
собой тучи, из которых еще падали редкие капли.
— Ну что ж, давай собираться помаленьку.
— Обождите еще немного, пусть хоть вода сой-
дет, — вежливо удерживал Радзюк. — Вот я выгляну,
что там на божьем свете делается.
Вышли все. У самого порога стояла огромная лужа,
вода протекла и в сени.
— Тато, тато, глядите! — закричала Стаська.
— Вот те на! Навес повалило.
Косматая шапка навеса, укрепленная на четырех
жердях, лежала на земле, как трухлявый старый гриб.
— Мы и не слыхали!
— Как тут услышишь, такой грохот был, ведь без
устали гремело.
Мир на глазах светлел. Быстро неслись тучи, все
более очищая небо. В его сером омуте появились
87
голубые полосы, солнце сверкнуло на мокрых листьях
деревьев, заиграло тысячами искр в капельках
воды. Вдруг прояснилось. Бодрящий воздух хрусталь-
ным куполом встал над омывшейся и чисто выполо-
сканной землей. Аист на сарае стоял и отряхивал
от дождя широкие крылья. Теперь у его красных
йог маленький Захарчук заметил маленькую головку
аистенка.
Пробираясь лугом, они промокли до пояса. Вода
здесь быстро впитывалась в песок, но в ямках среди
медуницы и чебреца еще стояли лужи. Лодка была на
месте, но- облик озера за это короткое время совсем
изменился.
Они сели в лодку и медленно поплыли. На воде
лежал слой листьев, ветру удалось вырвать с корнями
целые кусты резака, частухи и стрелолиста. Они валя-
лись, брошенные на берег.
— Ольху сломало.
Верхушка дерева лежала в воде. Повалило и
большую трухлявую вербу, и лишь ствол ее тор-
чал над водой. Ветви были в глубине, от поверх-
ности ко дну, — диковинное водяное дерево, непрогляд-
ная чаща!
— Ох, и язей здесь будет уйма... — вздохнул За-
харчук, минуя подводный лес.
Заплескали весла.
— Кто-то плывет.
— Лущак и Гроховский.
— Ну, как там?
— Э, плохо. Ну и гроза была! Дерево повалило.
Я как раз говорю, что язей здесь будет уйма.
— Либо будет, либо нет. Вы не слышали, что граф
хочет старый рукав арендовать?
— Граф? Не болтайте пустяков! Что у него, пру-
дов мало?
— Староста из Мацькова говорил. Будто уже и к
старшине граф ездил.
— Э, на что ему это, еще и старый рукав?
— Спросите лесничего, он вам то же скажет.
Вроде недоволен, что к его берегу лодки привязы-
вают...
88
— Да что, убудет его берега, что ли? Или за эту
кривую вербу так держится? Так никто ее не съест.
— Я там не знаю, за что он держится. Хочет арен-
довать — и все. А по ту сторону потока, в Мацькове,
казалось бы, что ему надо? А ведь тоже арендовать
хочет.
Захарчук покраснел.
— Как же это так? Что же в конце концов мужи-
кам останется? Все он под себя подомнет, что ли?
Мало у него и без этого-?
— Милые вы мои, да ведь у кого много есть, тому
всегда еще больше хочется. А ему, вишь, уж очень
тошно, что вдоль его берега лодки ходят.
Захарчук сплюнул в воду и глубже загреб веслом.
Большие круги уходили назад, сливались за лодкой в
серебристую полосу, далеким эхом-отголоском кати-
лись к берегу.
— Тато,-утка!
— Ну и что, что утка? Соли ей на хвост насыпешь,
что ли?
— А вон у Сташека на удочку поймалась.
— А что ж не пойматься, жадная, она все прогло-
тит. У меня как-то раз, тебя еще тогда на свете не
было, прямо в вентерь влезла.
С прибрежного тростника сорвалась цапля. Не-
сколькими взмахами больших крыльев она взмыла
вверх и поплыла за лес.
— Вредная птица... Засесть бы этак с ружьем...
— Что ж не засядете?
— Не бойся, лесники сразу пронюхают. А потом
из-за какой-то дурацкой цапли человеку в тюрьме си-
деть, овчинка выделки не стоит.
— А когда вы лося подстрелили...
— Чшш...
Захарчук опасливо оглядел водную гладь, высокие
деревья, чащу тростника.
— Да ведь нет никого!
— А ты знаешь? Сидит где-нибудь этакая сволочь,
и будь здоров! Сто раз тебе говорил, что ни о каком
лосе я и знать не знаю. И держи язык за зубами, есть
ли кто, или нет! Еще беду накличешь!
89
Мальчик съежился на лавочке и больше не заго-
варивал. Быстро плескалось весло. На дне лодки
вдруг затрепыхался линь.
— Я его погляжу.
— Погляди. Только смотри, как бы он, шельма, не
выскочил.
— С чего он выскочит.
Мальчик погрузил руку в воду. Верткая рыба
скользнула между его пальцами.
— А щука уже вверх брюхом плавает.
— Всегда так. Некрепко в ней жизнь держится, в
разбойнице.
— А Матус рассказывал, что такого сома раз пой-
мал, больше двух пудов в нем было.
— Все может быть. А только теперь уж таких нет.
Выловили. Попадается сом в кило, два, ну уж самое
большее в три... А больше не бывает. Хо-хо! Не такая
рыба прежде была.
— Плыцяк вчера карпов наловил.
Захарчук вдруг заинтересовался.
— Карпов, говоришь? Где же это?
— Говорил, что в Остшеньском протоке. Есть там
карпы?
— А конечно есть, если графский шлюз открыть! Тут
они валом валят из пруда в проток, только хватай! Жир-
ные такие, толстые, их ведь откармливают... Раз, пом-
ню, ночью у него рыбу выпустили, так прямо руками
можно было брать. Лесники бегали как сумасшедшие,
да чго поделаешь? Ведь они уже в крестьянской воде
были, у тех уж никаких прав на рыбу не было.
Мальчик вздохнул. Ему иной раз удавалось пой-
мать на удочку лишь окунька или плотву. Рыба не
клевала ни на дождевых червей, ни на кузнечиков, ни
на жуков, которых можно было пригоршнями соби-
рать на орешнике и на кустах шипо-вника.
Захарчук поглядел на небо. Погода совсем прояс-
нилась, грозы как не бывало. Видимо, она надвинулась
внезапно и разразилась в одном месте, как раз над
озером.
— Переметы на ночь поставим. Может, какой угорь
поймается. Дачница из Лесин заказывала угря.
90
— Я пойду с вами.
— Конечно... Только надо щиповок для насадки на-
ловить.
— Плыцяк вчера на гольца ловил.
— Можно и на гольца. Но на него одна только
черная рыба клюет.
— Сташек лейковский говорит, что в Мацьковских
прудах уйма рыбы.
— Там-то как не быть? Напустят мальков, кормят
их, — так разводится, что просто чудо!
— В этих прудках?
— Ну да, в тех, что пониже дороги. Ты что, не
видел, когда в костел ехали?
— Так мацьковские, значит, ловят.
— Может, и ловят. Хотя там, ближе к Остшеню,
лесники еще пуще стерегут.
— Может, мне сбегать как-нибудь?
— И думать не смей! Лесники, они не спрашивают,
ребенок — не ребенок, им все равно!
— А что?
— А вот — то! Прицелится из ружья и — бух! Не
знаешь, что с Бугайским сделали?
— Знаю.
— Вот видишь!
Мальчик вздохнул. Ему так и мерещились эти
прудки, о которых рассказывал Сташек.
— Рыбы, говорят, прямо уйма, да плывет так мед-
ленно, жирная такая, только удочку забрасывай.
В эту пору как раз к тем самым прудкам шагал по
зеленому лугу Стефан Зелинский из шляхетского
Мацькова. Он шел, весело посвистывая. Прудки
в обрамлении лугов лежали гладкие, как зеркальца, —
большой и меньший, соединенные узким протоком. Па-
рень торопливо сбросил одежду и вошел в холодную
воду. По всему его телу, с головы до ног, пробежала
дрожь.
— Брр...
Послышались шаги. Он оглянулся — шел лесник
Валер с собакой. Овчарка, низко пригнув голову
к земле, нюхала следы. Стефан, не обращая на них
внимания,, провел руками по воде. Ее ледяной обруч
91
сжимал грудь под сердцем, он не решался оку-
нуться.
— Ты что? Купаться сюда залез?
— А что? Мешаю вам? Не запрещено ведь...
— Это как сказать. Если скажу, что запрещено, то
и будет запрещено.
— Так поставьте доску с объявлением, чтобы все
знали.
— Ты меня не учи!
— А вы не приставайте к людям!
— Вылазь из воды!
— Еще чего? — спросил тот насмешливо и ступил
шаг вперед. Холодный обруч поднялся выше, перехва-
тывая дыхание в груди.
— Вылазь, слышишь?
— Слышу, я не глухой, господин Валер.
— Так вылазь!
— Выкупаюсь вот и вылезу.
— Вылазь!
Лесник подскочил, и плетка со свистом разрезала
воздух. На гладком белом плече удар обозначился
красной полосой. К лицу парня хлынула темная кровь.
— Воды тебе жалко, хам? Так лезь и вылакай
ее всю!
Валер посинел от злости. Быстро схватил лежав-
шую на берегу одежду.
— Не тронь этого!
— Заткни пасть, слышишь?
— А ты не строй из себя героя! Когда тебя народ
над Бугом поймал, так ты на коленях помилования
просил, а теперь ишь какой важный стал!
По тропинке бежала собака, большой волкодав
светлой масти. Собака остановилась, поджидая хо-
зяина. Быстро подошел лесник Совяк.
— В морду его, Алойз, в морду! Надо проучить
хама!
— Сам ты хам!
Зелинский бросился к ним — голый, посиневший от
холода. Собака глухо заворчала.
— Отдайте одежу!
— Это уж как нам вздумается!
92
Парень сжал кулаки. Но в тот же миг ему на го-
лову, на обнаженные плечи, на грудь обрушился град
ударов.
— Знай, хам! Чтоб слушался, когда лесник го-
ворит! Рекс, куси!
Волкодав рванулся и одним прыжком очутился
возле парня. Острые белые зубы сомкнулись на его
икре.
— О-ох!
— А, видишь! Сойка, куси!
Стефан с отчаянием осмотрелся. Небольшая искри-
вленная акация росла неподалеку от воды. Стефан
вырвал ногу из собачьих клыков и большими прыж-
ками кинулся к дереву.
— Рекс, Сойка! Пиль! Пиль!
Он слышал дыхание собак тут же за собой, почти
чувствовал жар, пышущий из их пастей. Внезапным
прыжком он подскочил и ухватился за ветви. Почув-
ствовал царапины от острых шипов на теле, шершавую
кору, по лицу хлестнули колючие зеленые ветки. Па-
рень поджал под себя босые ноги, потому что собаки
высоко подпрыгивали, соскальзывая обратно по стволу.
— Рекс, Сойка! Куси, куси!
— Ага, Рекс, Сойка! Больше дерите глотку, госпо-
дин Валер! Жаль, что собачки еще по деревьям не
лазят!
В воздухе свистнул камень и сильно ударил его
в грудь.
— О-ох!
— Что, видал? Доберемся до тебя и там!
Округлившимися от ужаса глазами он смотрел на
лесников. Они метались, как бешеные. Из недалекой
лесной сторожки прибежали двое детей Совяка.
— Геня, Юзек, собирайте-ка камни! Давайте сюда!
Эй, Грабарчук, идите-ка сюда, идите, — взгляните, ка-
кая у нас тут птичка на дереве.
Объездчик взглянул вверх и засмеялся.
— Адама в раю разыгрывает, что ли? А ну-ка, по
брюху хама, по брюху! Научите его уму-разуму!
Камни засвистели в воздухе, на землю посыпались
листья.
93
— Ради всего святого, люди, что вы делаете?
— Ага, теперь так? Раньше небось по-другому раз-
говаривал! Юзек, Геня, живо еще камней! Вон там,
возле веток их больше...
— Люди!
— Ори, ори! Как раз тебя тут кто услышит!
Собаки с бешеным лаем кидались на кривой ствол
акации. Совяк подошел ближе.
— Слезай!
Залитыми кровью глазами Стефан взглянул вниз на
разъяренных животных.
— Собаки...
— Собак боишься? Слезай, слышишь? Не то...
Пущенный ловкой рукой камень попал метко. Прон-
зительный стон вырвался из груди осаждаемого.
— Слезай!
И опять камень. Маленький Юзек бежал с берега,
таща новый запас. Глаза Зелинского заволокло чер-
ным туманом. Кровь заливала ему глаза и рот, дикая,
невыносимая боль рвала внутренности. Собаки пры-
гали все выше. С отчаянием он чувствовал, что пальцы
его слабеют, что шершавая кора акации ускользает из-
под рук, что перед глазами все качается взад и вперед,
словно акацию треплет страшный вихрь, пригибающий
верхушку до самой земли. Он хотел сказать что-то, но
с окровавленных губ послышалось лишь беспомощное
шамкание, булькающий, нечленораздельный звук. Не-
меющие пальцы разжались, ветви акации с шелестом
взвились вверх. Тяжко, как мешок камней, он упал
прямо к собакам.
— Вставай! Рекс, Сойка, не трогать!
— Не шевелится.
— Небось сейчас зашевелится. Ну-ка, влепи ему,
Валер, да хорошенько!
Лесник подошел, но занесенная плетка повисла
в воздухе. С окровавленного лица на него смотрели
широко раскрытые, стеклянные, невидящие глаза
трупа.
— Господин Грабарчук!
Собаки с вздыбившейся на спине шерстью припали
к земле. Валер отер рукой сразу вспотевший лоб.
94
— Умер?
— Нет... вряд ли... Взгляните-ка
— Ну, с чего ему умереть? В этих хамах жизнь
крепко держится, их и нарочно не убьешь. Сейчас он
у нас встанет!
Он приподнял неподвижную руку Зелинского, но
пульса не прощупал.
— Да, уже коченеет, — сказал он изменившимся
голосом.
— Это все вы, Грабарчук, это вы кричали нам: по
брюху хама, по брюху, — заикаясь, плаксиво бормотал
Валер.
— Я? А кто его тут бил, когда меня еще не было?
Я, что ли, а? Кто велел детям камни собирать? Я, мо-
жет, а? Видать, вы выпили с утра, Валер!
— Совяк тоже, Совяк...
— Нет, уж вы теперь не изворачивайтесь, господин
Грабарчук, — сурово сказал Совяк. — Трое нас тут
было.
— Я и не изворачиваюсь. Трое так трое. Одним
хамом меньше — беда не велика. Видел кто, что ли?
Никто не видел.
Они невольно оглянулись. Золотое солнце стояло
над пустынными лугами, из трубы лесной сторожки
поднималась тонкая струйка дыма, далеко-далеко тем-
нела у дороги деревня.
Нигде ни живой души.
— Так что же будем делать?
-- Бросить в воду, и все.
— Найдут.
— И что ж, что найдут? Ведь никто не видел, и
пусть находят. Утонул, и все!
— В крови весь.
— Обмоется в воде. Ну, Совяк, берите за ноги.
Лесник неохотно, с отвращением ухватился за щико-
лотки худощавых ног. Руки волочились по траве.
— Раз-два, гоп!
Они раскачали тело, труп тяжело плюхнулся в воду.
Пошли круги.
— Ну так. Все! А вы, Совяк, детям рты заткните,
чтобы ни мур-мур! И точка. Теперь марш в лес и
95
вернемся к вечеру. Никто не видел, никто не слышал.
Как камень в воду!
Геня и Юзек стояли, прижавшись друг к другу, и
дрожа смотрели на то место на воде, куда упало тело.
— Слышали, что господин объездчик сказал?
Чтобы ни звука! Ни матери, ни одному человеку, — не
то убью, как бог свят убью! Марш домой! И вроде вас
тут и не было! Понимаешь, Юзек?
— Понимаю.
— Так вот, запомни! А матери скажи, что я буду
к вечеру.
Дети кинулись бежать к сторожке, лесники повер-
нули к лесу. Валер направился на Темные Ямки,
Совяк с Грабарчуком к Вильчнику.
И лишь теперь маленький Франек Стоковский от-
важился шевельнуться в люпине. Люпин пахнул так,
что голова кружилась. У мальчика темнело в глазах,
немели от страха руки и ноги.
В начале, в самом начале, когда те только стали
натравливать собак, надо было бежать в деревню,
скликать народ, что, мол, Зелинского бьют! А он не
решился. Больше всего на свете боялся он волкодавов,
их свирепых морд, их мощных клыков белее творога,
их узких огненных языков, свисающих из пасти. А по-
том уже было поздно.
Он трепетал, что его заметят, и тогда схватят за
руки и за ноги, раскачают, как раскачали того, и бро-
сят в воду на съедение рыбам. Недаром мать пугала
его лесниками, когда он не хотел выгонять коров, не
хотел нянчить маленькую Зоею или когда бежал
с мальчиками на выгон и дрался там с лавочниковым
Казимиром. Теперь он видел своими глазами...
Он тихонько выбрался из желтой, душистой, бар-
хатной волны люпина и со всех ног помчался в де-
ревню.
Избы все ближе и ближе.
Если сказать матери, она не поверит, — надо
отцу... Боже милостивый, что теперь будет, что только
будет!
Но чем ближе он подходил к деревне, чем отчетли-
вее вырисовывались очертания изб, тем ему станови-
96
лось страшнее. Придут лесники и сразу догадаются,
что это он. И натравят на него собак или застрелят
из ружья, как застрелили Пащука из Гаев. Они могли
стрелять, — им за это ничего не было.
Ноги его отяжелели. Теперь он медленно тащился
межой на холмик. Ему вспомнился пронзительный,
резкий голос Совика. «Ни звука, не то убью, как бог
свят убью». И это он — Юзеку и Геньке. А что уж
о нем, о Франеке, говорить! Может, убьют, а может,
в тюрьму посадят. Лесники ведь все могут.
По дороге шла старая Зелинская. Он узнал ее из-
дали, но так растерялся, что и не подумал ускользнуть
в сторону, за дом старосты.
— Франусь, не видел ты где Стефана? Ушел и ни-
чего не сказал, а тут за ним пришли, надо ехать в го-
род за товаром для лавочника.
Он побледнел, и у него ноги задрожали.
— Нет.
Он, не глядя, боком прошмыгнул мимо старухи. Его
подташнивало, по телу бегал ледяной озноб. Молчком
пробрался он под окнами своей избы, вошел в сарай,
забрался на самый верх сеновала, к окошечку, и за-
рылся в сено.
— Фране-ек! Фране-ек!
Он затаил дыхание, хотя ведь мать не могла его
оттуда услышать. Наверно, пора коров выгонять. Фра-
нек минуту переждал, слыша, как мать ворчит и бра-
нит его, но поклялся, что не вылезет отсюда, пока исто-
рия со Стефаном не кончится. Ведь должен же его
кто-то найти. А потом уже никто не станет ыи о чем
его спрашивать, когда все узнают.
Снова послышались голоса. Это Зелинская разго-
варивала с матерью.
— Ушел с самого утра и нет его. А тут спешно
надо. Вот наказанье божье, а уж как пригодились бы
эти несколько грошей.
У Франека застучали зубы. Его била мелкая, упор-
ная дрожь, которую он никак не мог унять. Его бро-
сало то в жар, то в холод. Пусть бы они уже шли ско-
рее, пусть бы нашли Стефана. Ни за какие сокровища
он отсюда не вылезет.
7 Ванда Василевская, т. 2
97
— Пойду спрошу у Лесяков, он туда часто забе-
гает газетки почитать с Владеком, может, там заси-
делся.
— Владека я видела, поехал за сеном.
— Ну, все же, может, там знают.
Голос удалялся и затих. Затарахтела на дороге
подвода, закрякали утки. У Куляцев шумно ссори-
лись. Кулявчиха выкрикивала свои обиды на невестку.
На улице разговаривали мужики. Узкая полоса
солнца, пробивающаяся сквозь щель, передвигалась
по стене все дальше. Мать еще раз пять выходила и
звала:
— Фране-ек! Фране-ек!
Он тогда съеживался и все глубже зарывался в све-
жее, еще не слежавшееся сено. Стискивал зубы. Ни
за что он не выйдет! Они тотчас догадаются по нему,
что он что-го знает, начнут расспрашивать, и он, того
и гляди, проговорится.
Понемногу стало смеркаться. Мальчик погрузился
в тревожную дремоту. Ему мерещились широко рас-
крытые красные пасти собак, лица лесников и падаю-
щее в воду нагое тело убитого. Лесник Совяк взби-
рался на дерево и тащил за руку его, Франека. Маль-
чик пронзительно вскрикнул.
— Чего орешь? Почему ты коров не пригнал,
а спать завалился?
Франек безумными глазами озирался в темном са-
рае. Это был не Совяк, а сестра Винта.
— Слезай сейчас же! Вот мать тебе задаст!
Он едва не свалился с лестницы, все еще не совсем
придя в себя.
— Вхожу я в сарай за корзиной, слушаю, слушаю,
аж присела от испуга. Бормочет, стонет—я уж ду-
мала бродяга какой в сено забрался. Лезу наверх,
а это Франусь! Зарылся с головой в сено, а когда я его
разбудила, так заорал, говорю вам, — рассказывала
Викта матери.
Стоковская сурово взглянула на сына.
— Звала, звала тебя, а ты что? Ночь для спанья
есть, — начала было она резко, но тотчас осеклась.—
Да что с тобой? Захворал?
98
Франек неуверенными шагами подошел к постели,
тяжело сел и вдруг разразился слезами. Он плакал
громко, неудержимо, на душе у него становилось все
горше, ручьи слез текли по грязному лицу.
— Что это с тобой? Обидел тебя кто?
— Н-пет... Так меня трясет, и то холодно, то жарко,
то холодно...
— Это ты на рыбной ловле вчера простыл. Викта,
поставь ему там в горшочке, знаешь, в голубом, мо-
лоха согреть! Выпей и усни, оно к утру и пройдет.
Стуча зубами о край жестяной кружки, Франек
проглотил несколько глотков горячей жидкости, но она
как-то не шла ему в горло.
— Пей, пей! Согреешься!
— Липового цвету заварить бы.
— Проспится, оно и пройдет у него. С лица-то ка-
кой красный!
Франек отставил кружку, торопливо завернулся
в одеяло и повернулся лицом к стене. Уснуть он не
мог, но упорно притворялся спящим и не шевель-
нулся даже, когда пришел отец. Теперь, когда он
уже сказал Зелинской, что не видел Стефана, са-
мое трудное было позади. Теперь он уж знал, что ни-
кому не удастся добиться от него правды. Но без-
опаснее все же было притворяться спящим, больным,
ни с кем не разговаривать. А вдруг отец о чем-нибудь
догадается?
Он содрогнулся, ему снова почудились разинутые
пасти собак. И так он вздрагивал всю ночь.
Зелинская тоже спала тревожно. Она не понимала,
что могло случиться. Стефан, с тех пор как вернулся
с военной службы, охотнее всего сидел дома и ни-
куда не бегал, разве к Лесякам. А у Лесяков его
с утра не видели.
— Где-нибудь засиделся. Может, на вечеринку
куда пошли. К утру вернется, — тягучим и тревожным
голосом убеждал жену старый Зелинский. Она стара-
лась верить, хотя все это вовсе не казалось ей убеди-
тельным.
Но Стефан не явился и утром. Никто и нигде его не
видел. У Зелинской все из рук валилось.
7* 99
— Стася, сбегай-ка посмотри, не видать его на до-
роге?
— Нет.
— Зося, присмотри за цыплятами. Вон лесник
идет, я выбегу, спрошу его.
С двустволкой за спиной шел по деревне Валер.
Она остановила его.
— Господин Валер, не видели вы где моего Сте-
фана? Со вчерашнего дня парня дома нет... Ушел
куда-то...
— Ушел, так и придет. Я не видел, — сухо ответил
лесник и оглянулся на собаку, которая живо заинтере-
совалась гусями кузнечики.
— Рекс, сюда! Куда понесся?
Женщина со вздохом повернула к дому. В полдень
она не выдержала и кинулась к старосте.
— Нет и нет, и никто его не видел!
— Не иголка, найдется. Не ребенок ведь...
Губы ее дрогнули.
— Для меня он ребенок...
— Да что вы плачете, пани Зелинская? Может,
дела какие у парня, загулял где-нибудь, не пропадают
же люди! Диких зверей у нас тут нет, чтобы съесть
его! А напасть на него тоже никто не нападет. Зачем?
Шапку у него отнять или портки?
Она ушла, немного успокоенная, но к вечеру в
ней снова стал нарастать страх, охватывая все ее
существо. Руки дрожали, странная слабость распро-
странялась по телу откуда-то изнутри, больная голова
гудела.
На третий день утром она услышала несущийся
со стороны лугов, откуда-то снизу, внезапный крик.
Она остановилась как вкопанная и схватилась за
сердце.
— Что с вами, мама?
— Ничего, Стася, ничего. Открой дверь.
Как слепая, хватаясь руками за стенки, вышла она
в сени. Народ бежал по дороге, кто-то громко кричал.
Владек Лесяк огромными прыжками бежал прямиком
вниз, по Старостину просу, словно другой дороги и не
было.
100
Она подоткнула юбку и торопливо побежала ме-
жой. Кто-то обогнал ее на бегу. Она даже не спро-
сила. Она знала.
До прудов было не больше километра. Зелинская
с трудом ловила губами воздух, спотыкалась на бегу
о кочки, о камни. Один раз упала на колени и быстро
поднялась. Она чувствовала, что кто-то идет перед
ней, рядом с ней, слышала, что люди кричат, но ничего
не понимала и ничего не видела. Кровь, словно моло-
том, стучала в висках.
Она добежала. Над прудом было уже черно от на-
рода. Перед ней расступились. И словно сквозь шпа-
леры она проскочила к самой воде.
За ворохом хвороста, неподалеку от акации, над
отмелью маленького заливчика лежал на траве обна-
женный труп. Старуха покачнулась и со стоном опу-
стилась на землю. Она ощутила под руками ледяной
холод мертвых ног. Точно слепая, щупала она эти ноги,
широко раскинутые руки, изуродованное лицо и сгуст-
ки крови в мокрых, полных ила волосах. Она знала,
что это Стефан. Знала с самого начала, с вечера
первого дня, что случилось что-то страшное. Туман
рассеялся, и она увидела лицо сына. Широко от-
крытые стеклянные глаза, и черный, как чугун, живот,
и синие полосы на груди, и запекшуюся кровь на го-
лове.
— Только я поворотил лошадь, давно уж собирался
захватить этот хворост, гляжу — плавает! «Господи
Исусе, думаю, теленок утонул, что ли» Вдруг, гляжу,
вон оно что! Я думал, так и кончусь на месте, — в
сотый раз рассказывал крестьянин из Лишек.
— Утонул, что ли?
— Ну да, утонул! Убит, видно же!
На людей пахнуло холодом. Кто-то подошел к те-
леге, взял рядно и прикрыл труп. Зелинская сидела на
траве, мертвыми, остекленевшими глазами глядя на
синие пальцы, виднеющиеся из-под рядна.
— За старостой сбегать!
— Он уже знает. Сейчас тут будет.
— В полицию дать знать!
г- Это уж староста,
101
Белый, как стенка, запыхавшийся староста уже шел
лугом. Он приподнял рядно и внимательно осмотрел
труп.
— Кто нашел?
— Мартына. За хворостом приехал.
— Только я поворотил лошадь, давно уж хотел
этот хворост забрать, гляжу, плавает...
Староста не слушал.
— Дня два уж, наверно, в воде лежал.
— И как только его раньше никто не нашел...
— Да кто ж сюда ходит? Мальчонки рыбу удить
или выкупаться кто...
— С каких пор его дома не было?—обратился
староста к Зелинской, но она не слышала. Ни старо-
сту, ни кого другого. Только этот непрестанный ужа-
сающий гул в голове, этот грохот огромных молотов,
раскалывающих виски.
Объяснения поторопились дать другие.
— Со вторника.
— Правда, правда, и ко мне она прибегала в среду.
— Акурат во вторник и было! Только что с ним
могло случиться?
— Нешто не видите? Избит весь.
— Вся голова почернела от крови.
— Боже мой милостивый, такой молодой паре-
нек, — вздыхали бабы. — И что теперь с ихним хозяй-
ством, Зелинских-то, будет?
— Старик ведь работать не может.
— А остальные все — мелюзга.
— Забрали бы вы Зелинскую отсюда.
— Куда! Я уж уговаривала, женщина и не пони-
мает, что кругом делается.
— Окаменела.
Из деревни набиралось все больше народу. Мар-
тына в сотый раз рассказывал, как было дело, и его
в сотый раз слушали, будто впервые.
— И кто бы это, милые, скажите, кто?
— Может, у кого на него злоба была?
— Куда! Парень смирный, за девушками не бегал,
не пьяница, не буян, не табачник.
— И что только на свете творится!
102
Лесяк вдруг подошел к трупу и, приподняв угол
рядна, внимательно осмотрел ноги покойника.
— Ишь какие пальцы, поглядите-ка.
— Рыбы объели, что ли?
— Какие рыбы! Пальцы разорваны, страх глядеть!
— Ну, так кто же, коли не рыбы?
— Не рыбы, а собаки, — странным, не своим голо-
сом сказал Владек Лесяк. И все вдруг примолкли. Ле-
дяное дуновение пронеслось над толпой.
— И верно, собаки, — подтвердил старый Чапля.—
С хорошими клыками собаки.
Люди не глядели друг другу в глаза, избегали
взглядов друг друга. Это уже было что-то, и говорило
о многом. Быть может, обо всем.
— В полицию сообщить надо.
— Ясек, запрягай, поедем в участок, — распоря-
дился староста.
— А его забрать в деревню.
— Нельзя ничего трогать, пока полиция не приедет.
Пусть лежит, как лежал. Салинский, постерегите тут.
Пусть хоть и до утра, а сидеть надо. Чтобы никто ни-
чего не трогал. Все должно быть, как было. А вы,
Мартына, лучше бы остались в деревне, для пока-
заний.
— Верно, ведь Мартына нашел.
— Да ведь все видели то же, что и я, — запроте-
стовал Мартына. — Плавал и плавал. Точнехонько та-
кой, как и сейчас лежит.
Староста рассердился.
— Кто видел, тот видел, а нашли вы первый. Все
должно быть по порядку, а ежели завтра в Лишки за
вами посылать да второй раз сюда таскать, так вам
же хуже, чем сейчас подождать.
Староста двинулся к деревне, а за ним стали по-
степенно расходиться и другие. Салинский уселся под
акацией.
— Ишь ты, гляди, сколько тут камней!
— Кто-то набросал.
— Камней тоже не трогайте. Кто его знает, как оно
было.
— Сдается, что вроде так, а не иначе.
ЮЗ
— А ты не болтай языком, когда не знаешь! Ты
видел? Не видел! А узнают, что говоришь, так еще и
с тобой то же случится! — ополчилась на мужа тол-
стая лавочница.
— А я сказал что-нибудь? Чего орешь? Ничего я
не сказал...
— Недоставало', чтобы ты сказал! Придет полиция,
пусть она и узнает. А твое дело сторона!
— Может, сторона, а может, и нет.
Зелинская сидела съежившись, глухая и слепая ко
всему происходящему. Мерно раскачивалась взад и
вперед. Люди приходили и уходили, в ужасе перешеп-
тывались, пытались приподнять рядно, но Салинский
строго запрещал:
— Не трогать! Староста приказал, чтобы все оста-
валось, как было!
— Да никто и не трогает. Что вы так заважничали?
— Староста приказал, а не я.
— Подумаешь, староста!
В деревне весь день бурлило. Все взгляды невольно
устремлялись в две стороны: к видимой как на ладони
лесной сторожке, белым пятном выделяющейся в роще
за лугами, и в другую сторону — туда, где возвышался
остшеньский дворец.
— Раз свидетелей нет, никому ничего не сделают.
— А свидетелей нет. Откуда им взяться?
— Э, случалось, и свидетели были. А сделали ко-
гда что-нибудь тем? Как были, так и есть, так и бу-
дут...
— Ну, уж так вечно не будут.
— Небось они посильней тебя.
— Это еще видно будет.
— Либо будет, либо и нет.
Франек Стоковский, услышав крик и увидя бе-
гущих к воде людей, сперва почувствовал облег-
чение, а потом — новый приступ страха. Сточ-
ковы мальчики звали его посмотреть — не решился.
Он ходил, как помешанный, а ночью его терзали
кошмары. Отец с трудом добудился его. В избе горела
лампа.
— Франек, проснулся ты, наконец?
104
— Проснулся.
— Слушай да хорошенько! Дело серьезное. Ну,
рассказывай, только всю правду, слышишь?
— Слышу.
— Да оставь ты мальчонку, — заступилась за сына
Стоковская. — При чем тут он?
— Тихо! Слушай, Франек, только говори, как на
духу, слышишь? Где ты был во вторник?
Мальчик затрясся всем телом. Жесткая отцовская
рука тяжело легла на его дрожащие пальцы.
— Где ты был?
— В... в лю...пине...
— В каком люпине?
— В яшаковом.
— Повыше прудов?
— Да... да-а...
— Стефана видел?
— Ви1...дел...
В избе стало смертельно тихо. Викта остановив-
шимися глазами смотрела на брата.
— Господи Исусе! Господи Исусе! — тяжело ды-
шала Стоковская.
— Кто еще там был?
Франек молчал.
— Глухой, что ли? Я тебя спрашиваю, кто там еще
был?
— Лесники.
— Которые?
— Валер, Совяк и этот третий... не наш.
— Что они делали?
— Били...
— Стефана?
— Да-а.
— А почему ты раньше не говорил?
— Собаки...
— Господи Исусе, господи Исусе, — причитала
Стоковская. — Вот уж угораздило тебя идти к пруду!
Вот уж покарал нас господь!
— Молчи, глупая! — сурово прервал ее Стоков-
ский. — Понимаешь ли ты, что это значит, когда сви-
детель есть? Кабы мальчонка раньше сказал, уже бы
Ю<5
все по-иному было! Ну, видно, ему совесть покою не
давала. Хоть во сне, да сказал.
— Испугался ребенок.
— А чего ж он людей не созвал? Они бы не дали.
— Да не кричи ты на него, еще заболеет! И то уж
со вторника едва живой ходит. И удивляться нечему,
дитя еще, а тут, не приведи господь... Господи Исусе,
господи Исусе, так убить человека!
Стоковский торопливо приводил себя в порядок. За
окном ночь уже белела.
— Вставай, Франек. Пойдем к старосте. Сташек,
а ты беги па деревню. Пусть народ собирается.
— Да что' ты затеял? Ох, Николай, Николай, смо-
три, как бы беды не вышло.
— Тихо! Ты бы лучше тоже побежала по избам,
чтобы люди к старосте шли.
Дверь скрипнула. Звезды уже таяли в бледнеющехМ
небе, темнокрасная полоса запекшейся кровью залила
восток. Где-то загоготали разбуженные гуси.
Староста сам открыл им двери. Выслушал.
— Подожду полицию. С самого утра должна быть.
— Нечего ждать. Полиция полицией, а пусть и
люди все узнают.
— Беспорядки получатся.
— Пусть получатся. Не всякий день графские люди
человека камнями убивают.
Староста трясущимися руками застегивал пояс
штанов. В голове у него мутилось, не хватало сил про-
тестовать, когда Стоковский вышел во двор и ударил
в висящий перед крыльцом металлический круг. Раз-
дался звучный гул, как на пожар, и понесся далеко
над спящей деревней. Стоковский ударил еще и еще
раз. Заскрипели двери, зазвучали голоса. Полуодетые,
с соломой в растрепанных волосах люди сходились к
старостовой избе, толпились все гуще. Слышался при-
глушенный ропот. Весть, сообщенная Виктой и старой
Стоковской, уже разнеслась по деревне. Все понимали,
к чему идет.
Стоковский, держа за руку побелевшего от страха
Франека, и староста стояли на крыльце, возвышаясь
над толпой.
100
— Люди1 добрые, — начал Стоковский, и толпа тот-
час затихла.
— Люди добрые, вы все знаете, как оно у нас
было. Застрелили лесники Пашука из Гаев — и ничего
им за это не было. Натравили собак на Котаиху, и она
выкинула ребенка — ничего им за это не было. Под-
стрелили Зоею Границкую — ничего не было. Много
па них человеческой крови и много слез — и ничего
им за это не было.
— А кто моего в тюрьму упек? — крикнула из угла
двора какая-то баба.
— А не они разве у Липов корову убили, хоть
она еще и колоска из господской ржи не ущип-
нула...
— А кто женщин в лесу побил, так что они еле
домой из Темных Ямок притащились?
Толпа заволновалась, раздались десятки голосов,
кричали все разом. Стоковский переждал мгновение п
поднял руку.
— Потише, народ, выслушайте до конца, что надо
выслушать.
— Бабы, потише!
— Тихо!
— Вот теперь Мартына нашел вчера перед обедом
в воде Стефана Зелинского. Я вас и спрашиваю —
неужто Стефан утонул в пруду, где воды на метр, а
самое большее на полтора?
— Нет! — крикнул кто-то.
— Я вас и спрашиваю. Бывает ли у утопленника
разбитая голова, живот черный, пальцы на ногах
зубами разорваны? Нет! Вода этого не сделает. А у
Зелинского все это есть. Так вот я вас и спрашиваю,
люди добрые, свояки, соседи, кто бросил в воду Сте-
фана Зелинского, а перед тем ему голову разбил, кто
его избил, замучил, убил насмерть?
Голос Стоковского повис высоко над толпой и за-
мер в ожидании. Люди переглядывались. Что такое
произошло, что Стоковский открыто спрашивает о том,
о чем еще со вчерашнего утра шептали друг другу на
ухо, в величайшем страхе, по всей деревне? Люди
неуверенно озирались. Чего добивается Стоковский?
107
Чтобы вслух выкрикнули то, что у каждого висело на
кончике языка?
Стоковский потянул за руку сына.
— Слушай, Франек. Говори, что и как было, все
говори. Вся деревня тебя слушает, весь народ. Боже
тебя упаси, чтобы ты солгал или не досказал чего. Ни-
чего не бойся, потому — мы все с тобой здесь, и я, и
староста, и вся деревня.
— Во вторник шел я рыбу удить, на пруды, зна-
чит... — заикаясь, начал Франек.
Его слушали в молчании. Смотрели уже совсем
проснувшимися глазами на маленькую фигурку маль-
чика. Какая-то баба охнула. Кто-то громко вздохнул.
— Ну, значит, так. Вот вам и свидетель, и все те-
перь как на ладони. Так вот я вас теперь, люди, и
спрашиваю, что станем делать?
Поспешно вмешался староста.
— С самого утра явится полиция из Ржепек.
В толпе закипело.
— Не станем мы ждать полицию! Вчера с полудня
знали, достаточно было времени, чтобы приехать.
К сторожке!
Загремели голоса. Вся толпа повалила со двора на
дорогу, так что только плетень хрустнул и упал на
дорогу.
— К сторожке!
Староста бежал за ними.
— Люди, что вы делаете? Беду нажить хотите?
Он цеплялся дрожащими руками то за одного, то
за другого, пытался загородить дорогу, но его отстра-
нили, отшвырнули, как ненужную помеху, и толпа по-
валила по росистой траве вниз, к лугам, к прудам, на
ту сторону, где в зеленом лесочке притаилась невиди-
мая еще в предрассветных сумерках сторожка.
— Вилы брать, ребята!
— Валек, сбегай за топором!
— Хоть дубинку какую, что ли!
— Зачем? Мы и голыми руками с ними спра-
вимся!
Валили сплоченной толпой. Бежали бабы, горохом
сыпались ребятишки,
108
— Кончится их царство!
— На этом Стефеке и кончится!
— Играли, играли и доигрались!
— Где старый Зелинский? Сбегайте кто-нибудь за
ним!
Мгновение спустя с ними шел уже и Зелинский. Он
беспокойно посматривал вокруг сквозь свои большие
синие очки.
— Уступите место, Зелинский первый!
— Так и следует, отец ведь!
Старик безвольно позволил вытолкнуть себя впе-
ред и шел, видимо не слишком понимая, что проис-
ходит.
— А потом — в усадьбу!
Люди притихли на миг и снова зашумели.
— Правильно! Это помещичьи люди!
— Конечно, не свое стерегут!
— Граф им платит!
— За нашу кровь, за наших детей.
Кое-кто поглядывал в сторону, на тропинки, веду-
щие в Остшень. Не один из них с охотой кинулся бы
прямо туда, минуя лесную сторожку. Толпа росла и
гудела все грозней.
— Усадьба усадьбой, сперва надо с этими порядок
навести!
— А, конечно!
— Граф дольше спит, его-то мы еще застанем! —
пошутил кто-то, и мрачный смех прокатился по толпе.
Светало. В сером еще воздухе взвился кверху жа-
воронок, повис в вышине на трепещущих крылышках
и запел сладко, проникновенно, радостно. Верхушки
леса уже золотились от утренней зари, алым румян-
цем покрывшей полнеба. Теперь среди зелени отчет-
ливо выступили белые стены сторожки. Мокрый луг
захлюпал под ногами.
От сторожки донесся собачий лай.
— А теперь молчать — и бегом!
Старика Зелинского, который еле дышал, подхва-
тили под руки и тащили чуть не волоком. Молча,
огромными прыжками неслись они между низко-
рослыми осинами-самосейками, промчались через
109
березнячок и выскочили на открытую поляну. Сто-
рожка стояла безмолвная, словно вымершая.
— Бить в двери!
Загремели удары. Вдруг кто-то крикнул:
— В сарае! В сарае!
По другую сторону полянки, за домом, немного бо-
ком стоял сарай. Они еще успели увидеть торопливо
закрывающиеся ворота.
— В сарай убежали!
— За ними!
— Ребята, да они другими дверями в лес сбегут.
Толпа мгновенно окружила сарай. Внутри скулили
собаки.
— Выходите!
За дверьми было тихо.
— Выходите, не то выломаем ворота!
— Стрелять будем!
— А стреляйте, стреляйте! Не очень-то боимся!
— Зелинский, вперед!
На миг они все же поколебались. Как-никак там,
за дощатой преградой ворот, были две заряженные
двустволки. А то и три, если Грабарчук остался в сто-
рожке ночевать.
— Вышибать ворота!
— Стойте, мужики! Зачем ворота ломать? Под-
жечь, только и всего!
Толпа радостно зашумела.
— Конечно, поджечь! У кого спички есть?
Нашлись и спички. Мгновенно нашлась и охапка
соломы.
— Кладите под ворота. Там, за ними, в сарае сено
лежит. Зелинский, поджигайте!
Старик беспомощно замахал руками.
— Люди, что вы делаете? Приедет полиция, под
суд их отдадут...
— Нечего ждать! Поджигайте! Вы отец, ваше
право!
— Да чего ты раздумываешь, Константин? — под-
стрекал старый Чапля. — Тебе надо начинать.
— Вы отец, вы только начните, а там уж мы наве-
дем порядок, и тут и в Остшене!
ПО
— Чего вы боитесь. Не наплевать ли вам, хоть и
двадцать лет получите?
— Ну да уж и двадцать лет!
— Да хоть и двадцать! Зато им будет конец.
— Вздохнут люди!
— По всему свету пойдет, какие мы порядки у себя
наводим!
— Люди мои милые... Я... Что ж я... На то есть
суд... Сгорят ведь... Люди ведь все-таки!
— Они-то небось не раздумывали, когда вашего
Стефека камнями убили! Тоже человек был, не ско-
тина!
— Да что со старикашкой разговаривать! Подкла-
дывайте огонь! Все одно, кто.
— Тише! Что-то слыхать.
Все умолкли. В чистом воздухе солнечного утра
откуда-то издалека доносился звук. Что-то гудело
на дороге. На миг они позабыли о запершихся в
сарае.
— Что это?
— Кажись, машина.
— Нет, не машина.
Но теперь уже было видно. По узкой песчаной до-
роге к лесу мчались два автомобиля.
— Полиция!
— Ну-ка, мужики, живей, пока они не доехали!
Толпа заколыхалась, но никто уже не торопился.
На солнце поблескивали стволы винтовок.
Они расступились, пропуская машины. Во второй,
рядом с комендантом участка, сидел староста.
— Глядите-ка! Это он дал знать!
— Испугался, сволочь.
— Надо было подстеречь его!
— Кто там о нем думал?
— Расступись! Что за сборище?
— Лесники... — наперебой стали рассказывать лю-
ди из толпы.
— Мы уж сами с ними справимся, — сухо отрезал
комендант, изучая глазами местность. — Гаевский!
Подъезжайте с той стороны. Раняк, сюда! Приго-
товьте место для арестованных!
Ш
Крестьяне плотной толпой обступили машину.
— Что ж, так и дадим им уехать?
— Как господа, покатят?
— Значит, так мы их и выпустим?
— Мужики, как же это вышло? Коли их заберут
отсюда, то господин граф уж будет знать, где за них
словечко замолвить! И опять ничего не выйдет!
— Не дадим забирать!
— Пусть их только из сарая выведут!
— Полицейские уже пошли.
— Держаться вместе, ребята, сюда!
Ворота скрипнули. Толпа дрогнула, но из сарая ни-
кто не выходил. И вдруг взревел мотор, и из-за сарая
внезапно вылетела на боковую дорогу в лес машина.
Все увидели между синими мундирами полицейских
зеленую форму лесников.
— Ребята, глядите, что делается!
— Другими дверями вывели!
— Догнать их!
Толпа динулась по молодым саженцам, по пням
вырубленных деревьев, прямиком на лесную дорогу.
Шофер другой машины воспользовался случаем и,
запустив мотор, свернул па ухабистую дорогу пониже
деревни. Клубы пыли туманом поднялись над песча-
ными колеями. Самые упрямые еще бежали, но всем
уже ясно стало, что не догнать. Разгоряченные, злые,
они медленно возвращались в деревню.
— И как же это получилось?
— А никак. Не вышло, и все. Теперь уж им никто
ничего не сделает.
— Не надо было так долго с Зелинским торго-
ваться, а самим подложить огонь.
— Он должен был, он отец!
— Шляхта, черт бы их подрал.
— Кабы крестьянского сына убили, — тогда хоть и
двадцать лет, все на себя беру! А так — отец должен
был начать.
Они медленно тащились к деревне. Позади всех, с
низко опущенной головой — Зелинский. Он шел ме-
дленней всех, хотя идти ему было дальше всех. За село,
в жалкий поселок из полутора десятка дворов, шля-
112
хетское захолустье. Тут они все сидели, Зелинские,
Козерадские, Границкие, Стоковские, в избах, едва ли
не более жалких, чем крестьянские, на таких же
скудных наделах — и все шляхта! Была какая-то не-
видимая, едва заметная грань, которая отделяла их
от деревни — от Лесяков, от Мартынов, Загайчуков,
от всех тех, которые спокон веков были мужицкими
детьми.
— Со шляхтой всегда так...
— Кабы так с нашим случилось, с мацьковским, ну!
— Боже милостивый, да тут бы к полудню ни сто-
рожки, ни усадьбы уже не было бы!
— Ну, конечно!
Они шли, поглядывая на пруды, где еще торчал* над
останками убитого Салинский и сидела, сжавшись,
словно узелок грязного тряпья, Зелинская.
— Еще вернутся.
— Еще бы, протокола не составили, ничего поряд-
ком не сделали.
— Да и покойнику не век же на траве лежать.
— Несет уж от него, страсть!
— Как же иначе? Столько дней, а такая жара
стоит.
Комиссия и вправду приехала. В сарае у старосты
доктор осматривал и резал труп.
— Правда, что для этого следствия человека ошпа-
ривают, как свинью?
— И, что ты, дурной! Режут, только и всего.
— И все увидят?
— Да ведь и так видно. Голова разбита, живот
весь черный.
— Им надо все точно знать, что повреждено, что
нет.
— У лесников бы так пошарили!
— Нам бы их дали, мы бы у них сейчас же все
кишки обследовали!
— Болтать-то мы все умеем, а вот когда лесники
у нас в руках были, так мы дали их из-под носа
увезти.
— А кто же знал, что староста за полицией побе-
жал?
8 Ванда Василевская, т. 2
из
— Он же еще вчера говорил, что с утра полиция
будет.
— Говорить-то он говорил.
Они бродили вокруг сарая старосты, останавлива-
лись группками на дороге, возбужденные и злые.
Накопившаяся ярость как-то расползлась, не успев
разрядиться. Начинались запоздалые сожаления,
взаимные попреки, пересуды. Тщетно искали винов-
ника. Ясно было одно, что лесники уже в безопасно-
сти, в Ржепках, а то и дальше. В сарае лежит труп.
А усадьба как стояла, так и стоит.
— Люди добрые, как же так? Ведь нас там чело-
век с тысячу было!
*— Тысяча, а то и больше.
— И что?
— И-и, дерьмо! Рыбу у графа выпустить, деревцо
срубить, на это вас взять! А как дойдет до чего поваж-
ней, так и баста... Чисто коровы на выгоне! — съязвила
одна из баб.
В этот день никто не пошел в поле. До поздней
ночи шумела деревня.
Только у Зелинских было тихо. Зелинскую привели
домой тотчас, как труп забрали с пруда. Доктор не
разрешил ей присутствовать при вскрытии.
— Отец будет, и достаточно. А вы идите домой, —
сказал он мягко и дал ей какой-то порошок. Она по-
слушно проглотила, запила водой и побрела в избу.
Долго сидела на лавке, стеклянными глазами глядя
в пространство. Очнулась, только когда вернулся
старик.
— Ну и что?
— Да ничего. Голова разбита, внутренности разо-
рваны. В воду-то его уже после смерти бросили, док-
тор сказал. Так все, как Франек говорил.
Она стиснула тонкие бледные губы.
— Подите-ка сюда.
Дети столпились вокруг нее. Пятеро их было.
— Вот как графские лесники вашего брата убили!
Камнями убили и мертвого в пруд бросили. Никогда
уж он теперь домой не придет.
Десятилетняя Хеля заплакала.
114
— Да, да, никогда уж он не придет сюда, никогда
не поедет с подводой, не сбегает за водой, не выедет
с плугом в поле.. Стась!
Мальчик поднял на мать ясные голубые глаза.
— Чего?
— Сколько тебе годов?
— Тринадцать, вы же знаете.
— Тринадцать, боже милостивый, тринадцать...
Она поднялась со скамьи и взяла мальчика за руку.
— Теперь ты тут, Стась, хозяйничай! Теперь ты бу-
дешь и пахать и сеять, в лес за дровами ездить и коня
пасти, все теперь на твоей шее... Боже милостивый,
боже милостивый...
— Успокойся, Казя...
— Как мне успокоиться? Как успокоиться, я тебя
спрашиваю? Неправду, что ли, говорю? А кто будет
хозяйствовать? Ты, может? А видишь ты что глазами?
Есть у тебя какая сила в руках? В нутре не болит у
тебя, когда хоть кувшин с водой поднимешь? Или я,
что ли? Как щепка, я высохла, каждая жилка во мне
дрожит, куда мне работать. Был, был у нас хозяин
дорогой, сыночек мой милый, так убили его у меня,
убили, убили! И за что, боже милостивый, за что? За
какие грехи? Не добрый ли был парень, не послушный
ли, не работящий? Господи Исусе! А теперь что мы
станем делать с этой мелюзгой? Разоримся, нищими
станем, с сумой по миру пойдем!
Она бросилась на постель и плакала громко, над-
рывно. Рыдания сотрясали худые лопатки, подбрасы-
вали высохшее тело. Старик подошел и неуверенно
гладил ее по спине, покрытой бурым, вылинявшим
платком.
— Тихо, Казя, тихо...
— Исусе, Исусе, для того ли я его под сердцем
носила, для того ли рожала, кормила, чтобы его, как
бешеную собаку, камнями убили! Чтобы его, как дох-
лого котенка, в воду кинули! Пусть же их господь по-
карает, пусть во веки веков им из ада не выйти! Пусть
же камня на камне от всего их гнезда не останется!
— Тихо, Казя, тихо... Они уже за решеткой сидят,
уже им там присудят, что полагается.
8*
115
Она вскочила с пылающим лицом, растрепанная,
опухшая от слез.
— Им? Что им присудят? Встанет мой Стефек из
гроба за эту ихнюю тюрьму? Да и что они! Там, там,
на горке, вот где наше горе сидит! Наше несчастье,
моровая язва всей деревни, сына моего палач и убийца!
А ему-то что-нибудь сделают?
Старик в ужасе оглянулся на дверь.
— Тихо, Казя! Тихо! В голове у тебя от этой беды
помутилось. Еще кто услышит!
— А пусть слышит! Пусть знает! Чтоб ему хлеб в
поле огнем сожгло! Чтоб у него весь скот подох! Чтоб
его зараза источила, чтоб его господь бог в том, что
ему всего милей, покарал, — за мою беду, за мое не-
счастье, за мое дитя, мое дитя, дитя-а!
Хелюся расплакалась вовсю, мальчики за ней.
И лишь Стась стоял молча, круглыми голубыми гла-
зами глядя на мать.
— Казя...
— А ты! Какой ты мужик, какой отец? Только и
умеешь, что сказать «тихо»! Ты бы уж давно должен
не. здесь, а там быть! Слышишь?
г , — Где?
— А там, во дворце! В глаза ему сказать, что и
как! В глаза с него ответа за наше несчастье потребо-
вать!
Он осторожно выбрался из дому и потащился по
улице. Встречные с любопытством смотрели на него.
— Когда же похороны?
— Завтра, наверно. Надо к ксендзу сходить.
— Так вы еще не были?
— Нет... Когда же? Салинский еще гроб только
делает.
— Боже милостивый, боже милостивый! — взды-
хали бабы, глядя вслед, как он идет, сгорбившись, не-
уверенно ступая по песку.
— Поедете, наверно? А то жара такая, куда вы
потащитесь?
— Может, и поеду, может, и поеду... — неуверенно
говорил он, стараясь разглядеть собеседника сквозь
синие очки.
116
Наконец Скужак сжалился над ним.
— Я все равно собирался ехать к зятю за поросен-
ком, съезжу сегодня. Идемте, сейчас запрягу.
— Спаси вас бог, тяжело пешком тащиться, да еще
теперь.
— Конечно. А там мы живо туда-сюда обернемся.
Издали виднелась башенка костела над Остшенем.
Старик и не смотрел на дворец. Железная крыша свер-
кала за толстой высокой стеной, которой граф обнес
свою усадьбу несколько лет назад. Из угловых баше-
нок глядели узкие бойницы, мощные решетки, замуро-
ванные в стены, стерегли узкие отверстия, пробитые
тут и там. Над стеной пенилась зелень деревьев.
Органист, прихрамывая, побежал в ксендзовский
дом. Ксендз не заставил долго ждать. Он торопливо
шел, минуя пылающие живым огнем клумбы настур-
ций.
— Зелинский, Зелинский, говоришь... Отец?
- Да.
— Скверная история, скверная... Ну что, как ты
думаешь?
— Это насчет чего, ваше преподобие?
— Гм, гм... то есть... Ну, как он?
— Да что ж? Дряхлый старикашка, слепой почти...
— Знаю, знаю! — нетерпеливо прервал ксендз. —
Говорил он что-нибудь?
— Вроде ничего, ваше преподобие.
— Ничего? Это хорошо, хорошо... Ты в ризницу его
пригласил?
— Нет, — смутился органист. — Перед костелом
дожидается.
— Дурак ты всегда был, дураком и останешься, по-
нимаешь? В ризницу надо было пригласить, в ризницу!
Он умолк, увидев стоящего в тени больших лип
Зелинского. Откашлялся, широко раскрыл объятия и
торопливо пошел ему навстречу.
— Сын мой, тяжко испытывает тебя господь,
тяжко...
— Стефана моего, Стефана... — бормотал старик,
склоняясь к коленам ксендза.
Тот заботливо поднял его.
— Знаю, все знаю, сын мой, и скорблю над твоей
судьбой... Но кого господь любит, тому и крест посы-
лает... Господь бог карает, господь бог и утешение
шлет... В нем наше прибежище, он наша защита.
Пойдем помолимся вместе, вместе возложим твое горе
на алтарь его.
Костел в эту пору был пуст и темен, лишь витражи
бросали радужные пятна на пол. Зелинский безвольно
шел по длинной красной дорожке, поддерживаемый
крепкой рукой ксендза.
— Вот здесь перед скорбящей божьей матерью, с
сердцем, пронзенным семью мечами, преклоним колени,
сын мой. И она лишилась сына, который вместе с тем
был и сыном божьим. В жестоких муках умер он на
кресте, а она должна была своими глазами смотреть
на это, и поручила богу свою скорбь, и смирилась
перед его силой, и за нас теперь в наших горестях богу
молится. Доверься ей, поручи себя ей, и она тебя уте-
шит, она о тебе позаботится, она возьмет твою скорбь
в свои пресвятые руки.
Ксендз растрогался и шмыгнул носом. Из-под синих
очков Зелинского неудержимым потоком лились слезы.
— Плачь, сын мой, плачь и молись. Молись ей,
всех скорбящих радости, нашему прибежищу, матери
нашей...
За окном шелестели липы. Ксендз громким шепо-
том читал молитвы. Зелинский крестился и бил себя
в грудь.
— А теперь пойдем, поговорим о похоронах.
Потребовались настоятельные уговоры, чтобы Зе-
линский решился, наконец, сесть. Ксендз что-то запи-
сывал в толстую книгу.
— Похороны, так, и заупокойную обедню... Заупо-
койную обедню я отслужу в воскресенье.
Зелинский беспокойно нащупал на груди кошелек
с деньгами. Ксендз понял этот жест и поднял обе руки,
как бы защищаясь.
— Нет, нет! Ни гроша! Ни одного грошика не
возьму! И речи быть не может!
Словно от назойливой мухи, отмахивался он от
благодарности Зелинского.
И8
— Нет, и кончено дело. И не благодари, сын мой,
не благодари. К богу обращайся, о боге думай. К пре-
святой деве припадай. Я не забуду о тебе, помолюсь и
сам, чтобы тебе ниспослано было утешение в твоей
скорби.
Зелинский вышел из ризницы на солнечный свет,
совершенно ослепленный блеском, ошеломленный не-
обычной добротой ксендза, лишь наполовину созна-
вая, что с ним происходит. Скужак уже ждал на под-
воде.
— Ну, я готов! Долго же вы там сидели.
— Ничего не берет.
— Как так? — не понял Скужак.
— Ни за похороны, ни за заупокойную обедню. Ни
грошика, сказал...
Скужак хлестнул коня. Некоторое время они ехали
молча.
— А знаете, что я вам скажу, Зелинский?
— Что?
— Граф должен бы уж совсем и ксендза и костел
на свое иждивение взять.
— То есть как?
— А так, чтобы уж ни от правительства ему жало-
ванье не шло, ни деревенские не платили.
— Почему же так?
— Да уж потому.
Они так и не поняли друг друга. Лошадь бежала
быстро, зная, что домой, что ее ждет конюшня и еда.
Поросенок время от времени повизгивал в мешке.
В тот же день по всем деревням стало известно,
когда будут хоронить Зелинского. И не только в Маць-
кове и Остшене, но и в Гаях, в Бжегах, в Калинах,—
повсюду. По всем деревням, над которыми возвы-
шался Остшень, по всем деревням, с которыми гра-
ничили земли, пруды и леса графа Остшеньского.
— Милые вы мои, людей привалит, как еще и не
бывало!
— Как на храмовой праздник.
— Больше, чем на праздник!
— А то как же!
т— Небось и на кладбище не поместятся!
119
— Не обязательно всем на кладбище.
— Получше похороны у Зелинского будут, чем у
молодого графа Остшеньского.
— Вы скажете!
— Ну да, у того какой гроб был, серебряный, ка-
кие огни горели!
— Гореть-то оно, может, и будет, — невинно вста-
вил Скужак.
— Городите ерунду!
— Может, ерунду, а может, и не ерунду... Всякое
может быть, когда столько народу сбежится.
— А уж сбегутся, сбегутся!
— Еще бы!
Люди собирались со всех деревень. До поздней ночи
клокотало в Калинах, смазывали телеги, скликали
друг друга парни, — казалось, во всей деревне не оста-
нется ни одного человека.
Но на другой день на всех дорогах, ведущих к
Остшеню, стояли постовые в синих мундирах и вежливо
поворачивали людей обратно.
VI
Роеки возвращались с ярмарки довольно рано:
плохая была в этот раз ярмарка и делать в местечке
было нечего. Ройчиха нетерпеливо поторапливала
мужа.
— Да подхлестни ты гнедую! Гляди^ как она идет,
будто три дня не жрала.
— А куда тебе торопиться? Рано еще, успеем.
— Владислав давно уже проехал.
— Еще бы! Совсем темно было, когда они в город
поехали, задолго до нас!
— Да хлестни ты кнутом-то, хлестни!
— А ты что хочешь, чтобы лошаденка вскачь по
песку бежала? Ты глянь, она и так вся в мыле! Пусть
себе идет, как хочет, не горит ведь...
— Ты-то никогда не торопишься.
— Зато ты сегодня что-то проворна, как никогда!
В другой раз и не оттащишь от лотков, а нынче...
Она сердито пожала плечами и концом коричневого
платка стерла пот с лица.
— Ну и парит!
Лошадь тащилась нога за ногу по песчаной дороге.
Ройчиха беспокойно вертелась на сиденье.
— Там за горкой дорога получше...
— Где там получше!.. Всюду один песок.
Плохо смазанные колеса скрипели. Роек сонно
покачивался на сиденье, то и дело отгоняя ово-
дов, которые облепили гнедую. Лошадь вздраги-
вала, и в укушенном месте стекала тоненькая струйка
крови.
— Ишь как кусают.
— К дождю, что ли?
— Какой дождь? Ни тучки на небе!
Солнце медленно клонилось к западу, и уже по-
веяло вечерней прохладой, когда они добрались, нако-
нец, до деревни. Ройчиха оживилась.
— Остановись на минутку у Зоськи. Ты поезжай
помаленьку домой, а я сейчас прибегу.
Он рассердился.
— Погоняла, погоняла, а теперь охота по чужим
избам бегать?
— Зоська наказывала у еврея про платок спросить,
надо ей сказать.
— Да не сиди там долго, надо ужин варить.
— Только приедешь, и я буду, — уверяла она, сле-
зая с телеги перед избой сестры.
Он хлестнул лошадь и уехал.
Зоська чистила в сенях картошку.
— С ярмарки?
— Да, уже.
— Купила что?
— Э, куда там! Такие цены запрашивают, страсть.
Мерку ржи Адам взял да чуточку сала. Милая ты моя,
зато что я в городе узнала!
Та опустила нож на колени.
- Ну?
— Об этой Анне! Я тебе такое расскажу...
Зоська слушала разинув рот. Вдруг она сорвалась
9 табуретки, так что картофельные очистки посыпались
121
на пол и клюющий у ее ног цыпленок в страхе затре-
пыхал крыльями.
— Погоди-ка, погоди, я Юзефиху кликну.
Она вышла на порог и, опершись рукой о косяк,
крикнула в соседний садок:
— Юзефиха, Юзефиха, подите-ка сюда на минутку!
Я вам что-то скажу.
Увядшая низкорослая бабенка выпрямилась над
грядками свеклы.
— Ну, что там? Иду!
Зоркие глаза Зоськи рассмотрели мелькающий на
дороге голубой фартук.
— Галинская, Галинская, на одно словечко!
Заинтересованные, они вошли в сени. Ройчиха ши-
роко расселась на низкой скамеечке и, чтобы придать
себе важности, неторопливо шмыгнула носом.
— Вы только послушайте! Сестра с ярмарки при-
ехала, узнала там об этой Анне!
— О бродяжке-то?
— Ну да, о ней.
Ройчиха уселась поудобнее и начала:
— Пошла это я в лавку, за салом, значит, а Весе-
ловская меня вдруг и спрашивает...
— Это которая Веселовская?
— Агнешка, та, что из Мацькова за каменщика в
Липках замуж вышла, нешто не знаете?
— Да ведь есть и другая.
— Из Бжегов? Не-ет, это не та... Вот она меня и
спрашивает: «Так эта Дурмайка, говорит, в Калинах
у вас теперь живет?» — «Какая Дурмайка?» — спра-
шиваю.
— Да ведь Анна-то Дурмай по фамилии зовется.
— Милая моя, да разве я знала? И не слышала.
А тут, слово за слово, и договорились, что это она.
И теперь я уж все дочиста знаю!
Все головы тесным кружком наклонились к ней.
— Ну, и что, и что?
— Ну, она мне все дочиста рассказала, что и как.
Эта Анна, она из Рапух, под Липками. У отца был
морг или два земли, да все это брату досталось, а
не ей.
122
— Ну, и что?
— Ну, ничего. Был там в Рапухах такой Михал
Каня — ты, Зоська, может, знаешь, отец как-то раз у
него свинью купил.
— Не помню.
— Купил, купил, мы еще тогда обе в девках были.
— Ну, и что?
— А ничего. У этого Кани была баба, а детей у них
не было, так он бабу прогнал, а эту Анну и взял к
себе.
— Господи Исусе!
— Верно говорю, мне это Веселовская рассказала.
А уж она-то знает, потому что оттуда до Рапух ближе,
чем от нас до Мацькова. А этот самый Каня свиней
всегда в Липки возил.
— Ну, и что? И что же?
— Да ничего. Жила она с ним года два, а то и
больше. А потом клал этот Каня свиней на телегу, на-
дорвался и помер, месяца два тому уж будет. Ну, как
помер, пришла его баба с братьями, да и прогнала эту
Анну. Она уж с пузом была, а они ее прогнали да еще
на дорогу тумаков надавали. Ну, она собралась, да и
пошла.
— Боже милостивый!
— Ну, тут она к нам и пришла, и родила на до-
роге. Вот оно как!
Запыхавшаяся Ройчиха передохнула и торжествую’
ще оглядела заслушавшихся женщин.
— Так ее, с пустыми руками, и выгнали?
— А как же еще? Что у нее там было что-нибудь
свое, что ли? Ничего. По всей справедливости жене все
полагалось.
— А этот Каня зажиточный был?
— Ну а как же? Свиньями торговал, да и
земли у него уйма. И дом, Веселовская говорила, ка-
менный.
— И все это теперь его бабе?
— Все дочиста! Детей-то ведь у них не было.
— Анна-то и так за эти два года небось сладко
поела.
— А теперь вот так, на все четыре стороны...
123
— И правильно! Надо было ей еще всыпать по-
лучше! Это что же такое? К женатому пошла. Знала
ведь небось, что у него баба есть!
— Люди, люди! Что делается-то! Так без стыда и
совести с женатым и жила?
— Так и жила.
— И баба его так ей и позволила?
— А что ей было делать? Только когда помер, она
назад на свое хозяйство воротилась...
— И дом, говоришь, каменный?
— А как же! Веселовская говорила.
Они качали головами, без конца дивясь.
— В каменном дому жила, а вот теперь как дове-
лось!
— На дороге рожать.
— Кабы этот Каня жив был, она бы и до сих пор
как барыня ходила!
— Еще и почище. Потому ведь ребенок родился бы,
а этот Каня страсть как за детьми убивался, через это
и свою-то прогнал.
— Люди, люди добрые!
— А говорили, будто это от городского барина, что
на дачу приехал.
— Никакой не барин! Михал Каня из Рапух, и все!
— Вот оно как бывает на свете...
Ройчиха выглянула за дверь и вдруг спохвати-
лась.
— Господи Исусе, я сижу да сижу, а тут уж и ве-
чер совсем. Надо домой бежать! Зоська, приходи же
завтра лен полоть.
— Приду, только чуть попозже, как дома уберусь.
— Пусть хоть и попозже, только наверняка.
— Приду, приду, еще и Сташекову бабу прихвачу.
— Ну вот и хорошо, милая ты моя.
Она торопливо вышла, за ней Галинская и Юзе-
фиха. Мгновение спустя из сада и от избы Галинских
раздавалось:
— Катерина, иди-ка сюда, милая, что я тебе ска-
жу-то!
— Казимирчиха, слышали?
— Зоська, что тебе Ройчиха говорила?
124
Шелестом, шорохом, шепотом понеслась новость по
деревне. Бабы шептались по задворкам, под ивовыми
плетнями поеденных червями садиков. Рты разевали
от удивления, звонко всплескивали загрубевшими от
работы руками.
— Боже милостивый!
— Батюшки!
— Люди, что делается!
Анна, ни о чем не зная, шла по дороге из Пыз, неся
бережно завязанные в платочек четыре заработанных
яйца. Неподалеку от избы Галинских она столкнулась
с бабкой Плазяка, старой Агатой. Старушонка едва
тащилась, подпираясь палкой. Скрюченная в дугу
спина гнула ее к земле. На изборожденном тысячами
морщин лице едва виднелись маленькие колючие глаза.
Она узнала Айну. Преградила ей дорогу. Анна под-
няла удивленные глаза.
— Добрый вечер.
Старуха оперлась трясущимися руками на палку —
человеческая труха, увядший, червивый гриб. Нервные
судороги подбросили ее голову. Она с усилием при-
подняла лицо и смачно сплюнула под ноги Анне.
Анна отскочила. Краска залила ее обычно бледные
щеки. Она уперлась руками в бока и нагло крикнула
в лицо старухе:
— А вы-то что? Мешаю я вам? Завидки вас берут,
что вы уже сами не можете, что вы уже старый труп,
гниль вонючая? Не беспокойтесь, знают еще тут люди,
как вас, бывало, отец палкой лупил, когда вы за пар-
нями бегали! Не с одним небось переспали... Не беспо-
койтесь, всем известно, что ваш первенький-то неза-
конный был. Потаскухой были, только и всего! И чтоб
вы больше не смели меня задевать, не то попомните!
От Галинских выскочила Рузя.
— Рузька, что это там?
— А это Анна с Агатой ссорится.
— Глядите, она еще на деревенских рот разевать
будет!
Возле изб зароились бабы. Но Анна прошла, высоко
подняв голову, хотя сердце ее тревожно колотилось
в груди и она чувствовала в нем мучительные,
125
перехватывающие дыхание уколы. Это случалось с
ней все чаще.
— Глядите, какая барыня!
— Притащилась к нам невесть откуда, а теперь,
вместо того чтобы тихо сидеть, еще на людей кидается!
— Да прогнать шлюху из деревни, и все!
Далеко разлетались бранные слова. Анна не обер-
нулась. Больно кололо- сердце. Она стиснула кулаки и
шла, не ускоряя шага.
Сначала все в ней разлилось бессильной обидой,
глухим, мучительным сердцебиением, готовыми брыз-
нуть из-под набухших век слезами. Но потом стала
закипать глухая злоба. Ей вспоминалось все. Всё мел-
кие обиды нанизывались одна за другой, и она пере-
бирала их, словно четки, все запомнившими пальцами.
Если бы Михал не умер, господи! Она сидела бы сей-
час в каменном доме, хозяйкой, как и другие, а то и
получше других, потому что хозяйство-то было по-
больше. Коровы, лошади, овцы, а сколько поросят,
сколько кур, господи Исусе! И помидоры в огороде, и
вишни, сладкие как сахар, крупные, каких тут и нет
нигде, и георгины под окнами — и все это было ее,
Анны, и этого ребенка, что должен был появиться на
свет. Но Михал не дождался. Ребенок лежит под
тряпьем в подаренной из милости колыбели, а бабы
травят ее, как бешеную собаку. Ведь ни одна не пре-
минула походя кольнуть ее взглядом, уязвить злым
словечком, глумливо засмеяться. Даже если которая и
давала ей заработать или приносила чуточку молока
или мяса, как Матусиха, то ведь только затем, чтобы
что-нибудь подсмотреть, подслушать, разнюхать и раз-
нести потом по всей деревне. Между тем сами они не
такие уж святые, кое-что было известно и о них. Но ее
всякая считала последней из последних. А не могла
ведь она выйти замуж за Михала Каню, венчаться с
ним в костеле, — у него была жена. Старая, худая,
злющая баба, которая теперь сидит в каменном доме,
доит Пеструшку, Буренку, Пегашку и Калину, надо
всем властвует. Ох, выгнали ее, безо всего выгнали на
дорогу. Даже то, что она принесла с собой из отцов-
ского дома, даже то, что Михал купил ей из одежи —
126
и то отняли, хотя ведь на это-то она имела право. Вы-
гнали, хотя знали, что уже подходит ее время и что
ей некуда идти, разве что на отцову могилу, на клад-
бище, потому что не к невестке же, которая вечно ей
завидовала и не могла простить, что ей так хорошо
живется с Михалом. Но здесь! Здесь она ведь ни-
кому ничего дурного не сделала, никого не обидела.
А ребятишки швыряли в нее камнями, когда она в му-
ках упала на дороге, и так уж потом без устали сы-
пались на нее эти камни, хотя она старалась никому
не становиться поперек дороги — лишь бы как-нибудь
выжить, лишь бы прокормить ребенка, который Миха-
ловыми глазами смотрел на нее из колыбели.
Постепенно слезы обсохли, запеклись злобой в
сердце. Злобой на всех — на ребятишек на дороге, у
которых когда-то были свои колыбели и которым не
приходилось теперь прикрываться дареным тряпьем;
на женщин — молодых и старых, завистливых, ехид-
ных, скупых, жалевших ей даже деревенского воздуха,
которым она дышала. Меньше злилась она на муж-
чин — эти все же были в сто раз лучше баб.
Она высоко задирала нос, проходя по деревне, и
огрызалась на каждое слово. Иной раз она сама по-
ражалась, откуда это у нее. Ведь прежде она не была
такой, прежде она ни с кем не ссорилась. Ни в отцов-
ском доме, ни потом, когда жила с Михалом. Невестке
и той никогда дурного слова не сказала. А теперь
злые слова приходили неведомо откуда, вырывались
одно за другим, полон рот был ими. Она знала, чего
опасаются бабы, и наслаждалась вовсю. Веселой шут-
кой, кокетливой улыбкой, задорным словцом Анна
будила в сердцах жен страх и подозрения. Она уже
перестала плакать над тем, что случилось тогда, в
серебряную ночь, когда пришел сын вдовы из Ружанки»
А пусть! Почему это именно она должна быть такой
хорошей, такой святой, так от всего отказываться?
Она и минуты не сопротивлялась, когда заметила, что
Янович благосклонно на нее поглядывает. Стар он, это
верно. Но зато пользуется уважением в деревне, с ним
вынуждены считаться. И из лавки ей иной раз что-ни-
будь принесет. Теперь она уже не испытывала такого
127
голода. А что бабы станут языки чесать, так пусть их
чешут. Все равно бы судачили, так уж пусть по край-
ней мере не зря.
Печаль отлетела. Она не плакала уже даже над
ребенком. Раз уж такая судьба — она не даст ему по-
гибнуть, хотя бы даже пришлось когтями у людей вы-
рывать. Какой они считают ее, такой она и будет: злой,
сварливой, пускающей к себе по ночам мужиков, хо-
лостых и женатых. Но лучше женатых — это была ее
месть и торжество, сладкое торжество после всех уни-
жений, которые ежедневно сыпались на нее. Ведь она
красивее Ройчихи, Матусихи и всех других, скрючен-
ных, худых, изнуренных работой и ежегодными родами.
С презрительной усмешкой она несла свою пышную
грудь и золотые волосы, нарочно выпущенные из-под
белого-, не по-деревенски повязанного платка. Ведь
всякий мог поглумиться над ней, всякий мог плюнуть
ей под ноги, как эта старая уродина Плазячиха, у ко-
торой у самой-то в прежние годы был не один любов-
ник. И все они завидовали ей из-за Яновича, и как за-
видовали! Они — давно замужние, пришибленные бес-
конечным трудом, то и дело награждаемые тумаками...
Она любила лежать подле Яновича на кровати и
Грызть шоколад, вкуса которого они даже не знали.
Пусть бы они, все эти, увидели ее так. Лежит себе, как
барыня, ест шоколад, а Янович ласково с ней разгова-
ривает.
Когда он бывал рядом, она снова на миг чувство-
вала себя спокойной и в безопасности — как прежде,
при жизни Михала. Ненавистная деревня и все эти
обозленные бабы казались бесконечно далекими. Пока
он был рядом, она могла пренебрегать ими.
Лишь иногда она мертвела от страха при мысли
о том, что будет, когда ребенок начнет ходить и когда
из страха перед людской злобой она не сможет выпу-
стить его за порог. Но за исключением этих кратких
мгновений она жила лишь сегодняшним днем. Идти
на работу, пусть и в дальнюю деревню, сбегать по
ягоды, выстирать белье дачнице, отнести в местечко
курицу, чтобы заработать на ней несколько грошей, —
это были ее повседневные помыслы. Все остальное за-
123
полняла злоба, в ней тонули и печаль, и горе, и все,
чем она была полна, когда пришла сюда.
Сплетни об Анне доходили до ушей Винцента, хо-
тел он того или нет. Ройчиха, а вслед за ней и другие
всегда ухитрялись ловко ввернуть словечко, намек-
нуть, дать понять, что и как. Ведь она готовит учителю
обеды, стирает ему белье, пусть хоть знает, с кем имеет
дело. И Винцент со стыдом ловил себя на том, что это
задевает его больше, чем надлежало бы. Он искоса
поглядывал на Анну, когда она двигалась по комнате,
тихая, опрятная, и движениями, исполненными гармо-
нии, складывала разбросанные книжки, с неприну-
жденной грацией подметала пол, быстро и ловко
приводила в порядок комнату. Время от времени
она приносила цветы и ставила на стол в глиняном
кувшине.
— Все-таки человеку веселей, когда на цветы по-
смотрит,— говорила она своим мелодичным голосом,
и Винцент удивлялся, как это ему самому не прихо-
дило раньше в голову. Комната и вправду словно свет-
лела, веселела от красок, и в ней пахло уже не испа-
рениями двора, а нагретым на солнце полем.
— Могли бы они и в огороде каких-нибудь цветов
посадить, а то все свекла и свекла! Хоть одну бы гря-
дочку цветов под окном...
— А вы любите цветы?
— Люблю. Кто ж их не любит? — Она удивленно
подняла на Винцента большие серые глаза. Учитель
смутился. Он старательно избегал ее взгляда, опасаясь,
как бы она не прочла в его глазах что-нибудь лишнее.
Боялся, что она поймает его, когда он. поглядывает на
ее грудь, отчетливо вырисовывающуюся под блузкой,
на круглую белую шею.
— Да кто она в сущности такая? — со злостью по-
вторял он про себя. — Такая же деревенская девушка,
как другие, да еще, оказывается, не случайно родив-
шая незаконного ребенка, а и вправду гулящая. И с*
кем? С этим старым дедом! Ведь не по любви же... Да
и с другими — пусть бабы, по обыкновению, преувели-
чивают, но какая-то частица правды в этом есть. Хва-
тит и десятой доли...
9 Ванда Василевская, т. 2
129
Но это не только не делало его смелее, а, наоборот,
казалось, проводило еще более резкую границу, кото-
рой он не решался пёрёступитщ
Минутами его охватывала печаль. Какой же совсем,
иной она казалась ему тогда, когда сгребала Банихино
сено у реки! Грустная, непохожая на других, напеваю-
щая свою песенку о калине, мотив которой надолго
застрял в его памяти. Чего он тогда себе не придумы-
вал! А между тем действительность выглядела совсем
иначе. Лгало кроткое девичье лицо Анны, лгали ее
бледные губы, ее серые,, так искренне глядящие глаза..
Он снова чувствовал себя таким же одиноким, как
прежде. Анна стала для него лишь тревогой — ненуж-.
ной, бессмысленной, на которой он со злостью себя
ловил.
— Скромницей прикидывается! Что она собственно,
воображает.
Но Анна ничего не воображала. Она любила при-
ходить сюда, любила поболтать с Винцентом — по-
иному, чем с деревенскими. Ее тянуло иной раз забе-
жать, посмотреть, поговорить, но приходилось счи-
таться с бабьими языками, не из-за себя, — ей-то
терять было нечего, — а из-за учителя.
— Нехорошие здесь люди... — сказала она как-то
вдруг, прервав уборку.
— Нехорошие? — удивился он. — Почему нехоро-
шие?
— Уж и не знаю, как вам сказать. Такие они здесь.
— А в других местах лучше?
— Наверно, лучше, здесь нужды больше, вот и
люди хуже.
— От нужды хуже?
— А конечно... Кому плохо, у того ни к себе, ни к
другим доброты нет.
— А вам как сейчас живется?
— Да так, живется. Вот только как зима придет,
и подумать страшно...
Она снова принялась подметать. Винцент, взяв со
стола книгу, машинально перелистывал ее.
— Вот вам хорошо. Хотела бы я читать,
— Так ведь я могу дать вам книгу!
130
Она улыбнулась.
— А зачем? Я читать не умею.
Он изумился.
— Как это? Совсем не умеете читать?
— Нет. А писать только лишь, чтобы подписаться.,
больше чичеро.
— Как же так можно! Тогда, может, я научу вас?
Глаза Анны заблестели, но тотчас потухли.
— Не-ет, нельзя.
— Почему нельзя?
— Уж лучше не надо. Пришлось бы ходить сюда,
бабы сейчас же начали бы языки чесать.
Он .смутился.
— Я ведь не из-за себя, мне что... Они бы вам
жизнь отравили.
— Но ведь можно же это как-нибудь устроить.,.;
Как же так? Взрослый человек, и ни читать, ни пи-
сать...
— А разве мало здесь таких, в деревне! У вас и с
ребятами хлопот хватает. А уж я останусь, как была.
От этого чтения мне ведь тоже лучше не станет.
Он не ответил. Анна поставила метлу в угол, по-
правила покрывало- на постели и вышла — тактичная,
изящная, не умеющая ни читать, ни писать. Он долго
прислушивался к ее легким шагам на тропинке и снова
забывал обо всем, что болтали бабы по деревне.
Но они напоминали об этом при любом случае, и
присутствие Анны все больше стесняло его. По ночам
его мучили злые, назойливые сны, и в. этих снах неиз-
менно появлялась Анна. Словно для того, чтобы пре-
одолеть это внутреннее беспокойство, он стал все
чаще думать о Сташке. Может, она еще сидит в Бу-
чинах? Может, не уехала к сестре, как собиралась?
Надо бы собственно съездить, проведать товарку по
работе. Ведь в сущности она очень порядочный чело-
век, эта Сташка.
С тех пор как закончился школьный год :и та часть
дня, которую он раньше проводил в .избе кузнеца, была
свободна, он чувствовал себя еще хуже, чем прежде.
Нечем было убить медленно ползущее время. Каждый
день растягивался до бесконечности. И как-то ни с кем
9*
131
он не умел сойтись поближе. Из детей о нем помнила
одна лишь Казя от Мыдляжей, худенький, чуть-чуть
косоглазый ребенок, в узком личике которого, таилось
необъяснимое обаяние. Обаяние маленькой гончей или
белочки, обаяние какого-то забавного зверька. Она
приходила и, как мышка, скреблась у дверей. Любила
все перетрогать, все рассмотреть и, как он убедился,
крала при случае, что попадалось под руку. Он не де-
лал из этого никаких выводов, как-то совестно было
поднимать историю из-за пустой жестяной коробки,
наполовину выжатого лимона, пуговицы или ремешка.
И Винцент как-то привязался к этой Казе. А она вер-
телась по комнате и непрестанно болтала щебечущим,
тоненьким голоском:
— Ого, какие груши у Роеков... А у нас в этом году
ничего не будет. В прошлом-то году были, да маль-
чишки стрясли еще зеленехонькие. Здесь, наверно,
тоже все обобьют... А пуще всех этот Захарчуков Ста-
шек по садам лазит... Тато оказали, что если его на
нашей яблоньке изловят, все кости ему пересчитают...
Они промелькнули перед ним все — Стефка, с воло-
сами, склеившимися от гнид; Юзек, на спине и плечах
которого вечно ползающие вши проели в сухой серой
коже извилистые канальчики; Стасек и Антек с изъяз-
вленными цынгой деснами; Леоська, у которой вечно
текло из ушей; Владек с золотушными шрамами; дети,
с ногами, искривленными рахитом; дети со вздутыми
от картошки животами; дети шелудивые, с гниющими
зубами, обсыпанные прыщами и нарывами, — сборище
всяческих болезней, о которых он раньше и не слыхал,
ужасающий паноптикум деревни, с незапамятных вре-
мен страдающей от голода.
Он содрогнулся и вдруг окончательно решил ехать
к Станике.
— Ну, иди, Казя. Там на полочке лежит хлеб,
возьми.
— А вы куда идете?
— Поеду в Бучины.
— А, знаю.
Его внезапно охватила ярость.
— Что ты знаешь?
132
— Да ведь у вас в Бучинах ваша барышня, госпо-
дин учитель.
— Кто это тебе сказал?
— Да так, говорили. Если бы господин учитель же-
нился, говорили, так лучше было бы. Было бы кому
готовить, и нечего было бы сюда ходить этой... Анне.
Он едва не ударил девочку. Дрожащими руками
запер дверь и побежал в сарай, где стоял велосипед.
Сев на него, он с места двинулся во весь опор, поль-
зуясь замощенным куском дороги. Но тотчас за избой
старосты он въехал в глубокий сыпучий песок. С яро-
стью нажимал он на педали, все ниже наклоняясь над
рулем. Однако до Бучин добрался нескоро, — потный,
разгоряченный, с ног до головы покрытый пылью.
Сташка увидела его в окно и с громким криком
выскочила на дорогу.
— Ну, наконец-то! Наконец-то! Это замечательно,
а то я уж думала, что тебя на смерть загрызли в этих
Калинах! А я не поехала к сестре, представь себе, —
у нас тут была скарлатина, ну, и пришлось остаться!
Иди, иди, там в кувшине вода, умойся, а то ты на
негра похож. А я сейчас приду, мне только на мину-
точку сбегать, тут одна родила ночью, я взгляну лишь,
как там, и тотчас обратно! Полотенце на гвозде! —
крикнула она ему уже из-за двери.
Ошеломленный, он опустился на стул. Так бывало
всегда — к Сташке ему вечно приходилось сызнова
привыкать. В первый момент ему неизменно казалось,
что он попал в смерч.
Не успел он вымыть руки, как она уже вернулась.
— Все в порядке! А я уж струсила, роды-то не-
много преждевременные. Всю ночь не спала, говорю
тебе. Мойся, мойся, сейчас получишь молока. Яичницу
сделать? У меня спиртовка, в два счета будет готово.
В оба приходится денатурат стеречь, а то на прошлой
неделе у меня выпили весь до капельки. Но с этой сле-
потой, видно, вранье — никто не ослеп, а ведь денату-
рат-то пьют и пьют! Ну, как там у тебя? Скарлатины
не было? У меня душ двадцать лежало. Устала, как
собака. Теперь уж, наверно, вовсе не поеду, знаешь?
Ужас, как много работы!
133
Он смотрел на ее красное, потное лицо, растрепан-
ные волосы, на ее торопливые движения.
— А я скучаю, как мопс.
— Ах ты, принцесса на горошине! Уж я бы тебя за-
прягла в работу. Да ведь в этих твоих Калинах работа
сама в руки лезет.
Он разглядывал комнату. Возле печки виселй боль-
шие связки трав, травы лежали и на полке, на лавке,
под окном; прикрытые кисейными сетками, сушились
какие-то листочки.
—Ты что, на колдунью обучаешься?
— Это что, травы-то? А интересно, как бы посту-
пил ты? Все в аптеке покупать, да? Они тут тоже
сперва считали, что если не из аптеки, так не поможет.
Но теперь пьют все, что я скажу. А в аптеке прихо-
дится за то же самое бог знает сколько платить.
— У докторов хлеб- отбиваешь.
— Какой хлеб? Да ты видел здесь когда доктора-
те? Нет, дорогой мой! Без доктора болеют, без доктора
и помирают! У кого тут есть деньги на такие барские
затеи? Может, у тебя в Калинах такая мода, чтобы
доктора звать, а у нас — нет. А кабы ты знал, сколько
у меня пациентов! Двери не закрываются. Если бы
только из Бучин... Куда там! Из всех окрестных дере-
вень приходят. — Веселое лицо девушки на миг омра-
чилось. — Иной раз руки опускаются. Да и страшно —
что же я в сущности знаю? Я, простая девушка? Нас
должны бы немного учить медицине. Нет ли у тебя
какой-нибудь книжки по анатомии? Я писала в Вар-
шаву приятельнице, да что-то не присылает.
— Нет, у меня нет.
— Ну, а как ты там справляешься?
— Да так себе. Скучно и тяжко.
— Я думала, привыкнешь.
— Не могу что-то.
— Эх ты, интеллигент мягкотелый, размазня,
шляпа! Собирайся, пойдем на реку. Лодка у меня
сейчас лучше, чем осенью, нисколько не протекает.
Они спускались по: тропинке к реке. Здесь были
такие же серебристые макушки высоких верб, такие
же россыпи белого песка, так же, как в Калинах,
134
кричали чайки, касаясь белыми грудками воды.
Сташка, подпрыгивая, сбежала с горки и, прежде чем
он успел помочь ей, отцепила лодку.
—• Садись!
Они плыли медленно, лодка слепка покачивалась.
Винцент греб. Сташка погрузила руку в воду и стря-
хивала с пальцев серебряные капельки.
Ты должен хлопотать, чтобы тебя перевели в
город. Или во всяком случае куда-нибудь поближе к
городу.
— А ты почему не хлопочешь?
Она удивленно посмотрела на него.
— Я? А я-то с чего? Да я бы отсюда ни за какие
сокровища не двинулась. Теперь, когда я уже всех
знаю, когда знаю, сколько у какого ребенка зубов, ко-
гда я уже здесь как дома, теперь переводиться и
начинать все сначала? О нет!
— Скажи, как ты это делаешь?
Она засмеялась.
— Ну, этому тебя не научить! Я мужицкая дочь,
а ты городской барин.
Да, это была правда. Всякий раз, как Винцент ее
видел, он убеждался, как крепко она срослась с дерев-
ней. Она здесь была у себя, среди своих, а он всегда
оставался чужим.
— Самое большое свинство — это, что как только
кто-нибудь из деревенских получит образование, так
сейчас же рвется в город, будто его там невесть что
ждет... А в деревню присылают таких недотеп, как ты.
Ведь ты, наверно, до сих пор не отличишь ячменя от
пшеницы.
— Преувеличение, преувеличение! — засмеялся он,
но на сердце у него было тяжко. Он смотрел на свер-
кающую воду и снова не мог не думать об Анне. Да,
эта Сташка была деловитая, трудолюбивая, достойная
восхищения, но его раздражала ее стихийная весе-
лость, ее стремительность, ее резкий голос, слепка вуль^-
парные манеры. И, глядя на нее, он не мог не думать
об Анне — о ее серых глазах, изящных движениях, о
ее мелодичном голосе. Об Анне, которая гуляла со
старым Яновичем и со всяким, кто бы ни пришел,
135
об Анне, чья кроткая красота была лицемерием и
ложью.
Сташка, не смущаясь тем, что у нее видны колени,
разлеглась в лодке и, глядя в небо, запела. Нет, то не
был голос Анны, то не была песенка о -калине.
— Ужас, как мне хочется организовать коопера-
тив! — сказала Сташка, и Винцент словно ото сна
очнулся. Да, такова уж эта Сташка. Под серебристыми
вербами, на колышущейся воде, которая, казалось,
сливалась воедино с бездонным небом, она думала
именно о кооперативе, об образцовых хлевах, о том,
какие удобрения наиболее пригодны для бучинской
почвы. Она не утруждала себя даже тем, чтобы оболь-
щать его, Винцента. Голые колени выражали лишь
полнейшее пренебрежение. И он прекрасно чувствовал
это. А между тем сперва ведь было иначе. Тогда,
осенью, они целовались в лодке, и инициатива исхо-
дила от Сташки.
Но потом он замечал, как все ниже падает в ее
глазах. Ведь он не разбирался в кооперативах, в об-
разцовых хлевах и удобрениях, он не считал нужным
разыгрывать из себя знахаря. И теперь в поведении
девушки чувствовалась лишь снисходительная жа-
лость, с какой относятся к беспомощности детей или
щенят.
Она оставляла его ночевать, но Винцента не соблаз-
нил полный сена сарай. Он сел на велосипед и уехал,
ошеломленный, оглушенный потоком ее красноречия,
раздраженный тем, что то и дело приходил по каким-
то делам кто-нибудь из крестьян и Сташка совещалась
с ними совсем другим тоном, чем тот, который усвоила
себе в разговорах с Винцентом, — тут не было ни пре-
небрежения, ни снисходительной жалости, а было
серьезное обсуждение серьезных дел. Полдня, прове-
денные в Бучинах, окончательно выбили его из колеи.
Он медленно пробивался сквозь пеоки и почувствовал
облегчение, когда услышал, наконец, лай потревожен-
ных его приездом калинеких собак.
Но когда он вошел в свою конурку и зажег лампу,
его поразили пустота, тишина и скука. Он тяжело
вздохнул и снова невольно задумался об Анне,
13$
VII
Старый Матус медленно полз на животе сквозь вы-
сокую траву, направляясь к просеке. Приподнимал на
миг голову и зорко осматривался вокруг. Маленькие
глаза в сетке морщин пытались проникнуть в тайну
зеленой чащи, высмотреть между деревьями куртку
лесника, блеск его лаковых сапог, уловить мерцание
солнечного луча на стволе ружья.
Но нигде не было ни живой души. Лес благоухал в
знойном воздухе, шуршала белка в кроне большой сос-
ны. Вдруг голубой молнией пересекла просеку сизо^-
воронка и исчезла в лесу.
Там, где кончались кусты орешника, пошел мо-
лодой ельник, голая, коричневая земля, покрытая ры-
жей хвоей. Густым кружевом топорщились обнажен-
ные нижние веточки, превращающиеся повыше в
сплошную стену зелени.
Сюда-то и приполз Матус, на границу высоких трав
и елового леса. Вытащил из кармана спички, добытые
с большим трудом, по одной, по две украденные при
случае у невестки. Оно, конечно, не без того, чтобы на
него не падало подозрение, — спички-то ведь были пе-
ресчитаны и их должно бы хватить надольше, а вот
не хватило.
— Отец, вы брали спички?
Он пожимал плечами, втягивая в них голову, и
смотрел маленькими глазками в злое, рассерженное
лицо невестки. На что ему спички? Ведь у него уж
давно нет махорки на цыгарку.
Она не верила и подозрительно смотрела на него,
но до правды не доискалась. Да и как доищешься?
Ведь он никому ни слова не сказал о своих замыслах.
Между тем эта мысль жгла его с того самого дня, ко-
гда он столько времени зря прошатался по лесу и дол-
жен был с пустой кружкой возвращаться кружным
путем мимо Радзюков.
Сперва, когда старый Матус ложился спать, сон не
приходил, он размышлял, — как бы оно было, если бы
лес загорелся, еловый лесок, далекие розовые сосно-
вые колоннады и пихты вдоль дорожки. Как взвилось
137
бы золотым заревом пламя, как ветер разнес бы его
красной метлой, мерцающим вихрем, как шипели бы
в огне дубовые ветви, стройные осины, влажная, пол-
ная соков зелень, не могущая устоять перед всевласт-
ной силой огня!
— Вот увидишь, вот увидишь, сволочь, — шептал
oHi увядшими губами. А так как он спал теперь в избе,
ТО невестка кричала на него со своей кровати у стены:
— Что вы там вертитесь? Уснуть невозможно. Мало
шума днем, так вы. еще по ночам колобродите!
Тогда он умолкал, но все думал свою думу. Ведь
всяко- могло случиться. Бывает, летом молния ударит.
А то и так кто-нибудь мог заронить, — да хоть и сам
лесник, ведь курит же он в лесу, хотя это строго за-
прещено.
Выгоняя корову на пастбище или идя к реке за ра-
кушками, Матус не раз поглядывал в сторону леса. Он
стоял темной зеленой тучей, тесным кругом замыкал
мир, и лишь нагретый воздух вздрагивал над ним, как
натянутая струна: Единственный дымок, — это дым из
трубы хуторка Дембы; притаившегося на поляне в
глубине лесов, на перекрестке дорог из Остшеня в
Руду.
Эта,, мечта не давала Матусу покоя ни днем, Ни
ночью. Главное, много ли надо? Все кругом высохло^
беспощадно выжжено палящим солнцем. Одна искорка,
и золотое пламя взовьется высоко к небу.
Лишь потом уже родилась мысль, чтобы сделать
это самому. И с этой минуты старик окончательно по-
терял покой, был прямо-таки одержим этой мыслью.
Он крал спички и ждал удобного случая. Сперва он
подумывал было отправиться ночью, но затем рассу-
дил иначе. Днем легче было подобраться к лесу, а лес-
ники ходили и по ночам. Да и Агнешка, хоть спала
как убитая,наверняка пронюхала бы, что его нет
ночью в иабе. Конечно, она не очень-то любила лес-
ников, да и леса ей нечего жалеть — лес господский, —*
но она не упустила; бы случая раз навсегда избавиться
®т ненавистного свекра. Уж она-то побежала бы с до-
носом, к старосте!’ Да еще как бы побежала!
И он решил идти днем,
13$
Уже недели три не выпало ни одной капли дождя.
Лес, должно быть, сухой, как солома. А в такую жару
и Лесникам неохота шнырять, как обычно.
Сперва он шел медленно вдоль хлебов, будто со-
бирает щавель на борщ. Потом сразу свернул и ныр-
нул в тень, в зелень, пахнущую смолой и листьями, в
нагретый, теплый, безмолвный в эту безветренную пору
лес.
Сначала он шел, лишь слегка пригнувшись, но
вдруг испугался, что где-нибудь за стволом стоит, при-
таившись, страж господского достояния. Он припал к
земле й подвигался вперед потихоньку, ползком. Ему
казалось, что лучше всего сделать это именно здесь,
возле просеки. На том самом месте, где он тогда так
долго и тщетно ждал ухода лесника.
Было тихо. Где-то посвистывала иволга, золотистая
птица лесных опушек. Неподвижно стоял лес высокой
ровной колонйадой сосен, кудрявился пеной зеленых
дубов, благоухал черникой, папоротником, малиной и
всяким лесным зельем без названия и имени.
Дрожащими — не от страха, а от старости — ру-
ками Матус набрал пригоршню густо растущей здесь
сухой травы. Наломал побуревшего прошлогоднего
папоротника, мелких еловых веток и поджег. Почти не-
видимый в ярком дневном свете огонек списки проник
в сушняк, затрещал, пополз вверх, жадно цепляясь за
стебельки травы, за застывшие капельки смолы, ян-
тарной росой выступившие на еловых веточках. Матус
повернул в руках пучок, чтобы лучше разгорелось, а
когда пламя стало жечь ему пальцы, быстро сунул все
в сухую чащу и торопливо пополз на четвереньках
прочь. Он'уже слышал позади веселое потрескивание
хвороста и ускорил отступление. Добрался, наконец,
до ельника и кинулся бегом, пригнувшись и слыша, как
шумно колотится его сердце, словно чужие шаги по
устланной хвоей почве.
Наконец, он вышел в поле и перевел дыхание. Здесь
было шире, просторнее, больше воздуха, чем в лесу.
Веселый день искрился лазурью и золотом. Он дви-
нулся вперед не слишком быстро, но и не слишком
медленно, так, чтобы очутиться подальше от леса и
139
вместе с тем не выдать себя одышкой, если бы встре-
тился какой-нибудь прохожий.
Межами, между желтым люпином и полосками
проса, он приблизился, наконец, к дому. Тут он снова
пригнулся и принялся собирать щавель на узкой меже.
Так, склоненный к земле, он решился, наконец, огля-
нуться на лес.
Сперва ничего не было видно. И лишь напрягши
зрение, он заметил в том месте, возле просеки, дрожа-
щий, едва видимый султан дыма, поднимающийся пря-
мехонько к чистому, голубому небу.
— Небось теперь в два счета почернеешь! — про-
бормотал он про себя и медленно направился к избе.
Зашел в коровник и отвязал корову. Ее еще не время
было выгонять, оводы так и жалили на жаре, но ему
казалось, что так будет ловчей. Коровенка покосилась
на него большими влажными глазами.
— Ну, что поглядываешь? Иди, иди. По крайней
мере напасешься досыта.
Он взял ее на веревку и медленно вел изрядно уже
выщипанной межой. Она лениво захватывала траву
большим мокрым языком и отмахивалась от мух. Ста-
рик присел на траву. Отсюда ничего не было видно —
все заслоняла ближняя березовая роща.
По тропинке от Скочеков бежала девушка. Он не
выдержал.
— Куда это ты так бежишь, Франка?
— Не знаете? Лес горит!
Сердце его рванулось в груди и на миг останови-
лось.
— Ну да! Лес?
— Да, лес же! Вот зайдите за рощу и увидите!
Дым, прямо страсть! Не пойдете посмотреть?
— А мне-то что? Мой лес, что ли?
Франка пожала плечами и побежала дальше, по-
правляя на бегу сползавший с плеч платок. Несколько
мгновений он смотрел ей вслед.
— Пасись, Пеструшка, пасись. Наш лес? Не наш
ведь. Ты, может, думаешь, что лес божий? Нет, нет...
Ни одна ягодка, ни одна шепочка, ни даже какой-ни-
будь грибок во мху... Все господское, все графское...
14Q
Так какое нам дело? Уж там, наверно, народ согнали
тушить. Ветерку бы бог послал, что ли... А то без
ветра-то...
Теперь уже и над березовой рощей виднелись по-
лосы дыма. Расплываясь в чистом воздухе, они под-
нимались прямо к небу.
— Сбегать за рощу? Да ведь ты тут наверняка в
хлеб влезешь, то-то будет крику! Ну, так и есть, на
ельник перебросилось.
Он беспокойно поглядывал в ту сторону. Вырва-
лись вверх темные клубы и тотчас же стали бледнеть,
пригасать, оседать. Чистая лазурь потускнела было и
мгновение спустя снова обрела свою первоначальную
прозрачность.
— Ишь ты, как защищают графское добро... Будто
им кто платит... Пасись, пасись, там уже все кончи-
лось, ни одного дымка не видать... Лучше было бы
ночью. Вот и стар человек, а все глуп... Соберемся,
Пеструшка, в другой раз... Теперь, верно, все побе-
жали, ночью-то лучше было бы...
Межой возвращался в деревню народ. Впереди,
забыв опустить высоко подоткнутую юбку, шла
Агнешка.
— Гляди-ка, а вы пасете себе корову как ни в чем
не бывало! А тут лес горел, страсть какой огонь был!
Он глянул на невестку выцветшими глазами, под-
бородок его гневно дрогнул.
— А вы спасали, а?
— Э, что там было спасать, — вмешался весь за-
копченный Казимерчук. — Ветра нет, чуточку елок
сгорело, а уж орешник рядом никак не загорался.
Старик пережевывал беззубым ртом глухую злобу.
— Граф поблагодарит небось за спасение.
— Да, как бы не так! Теперь начнут искать, от-
куда огонь. Сам собой не загорелся. На нас же все и
свалят.
— Как это, на нас? — крикливо запротестовала
Агнешка. — Не иначе, сам лесник от папироски огонь
заронил. Вечно он с папироской по лесу шатается.
— Его тут не было, он из Темных Ямок прибежал,
чуть не задохнулся, — сказал Казимерчук.
141
— Ну. так откуда же огонь?
— А кто его знает. Бродяги какие, может, прохо-
дили — далеко ли до- беды, да еще в такую сушь?
Одно упоминание о засухе сразу заставило поза-
быть о лесном пожаре. Солнце жгло беспощадно, без-
жалостно, жгло с самого апреля. Редкие грозы либо
проходили стороной, либо разражались градом., но
поля все так же тяжко дышали в знойной жаре
Агнешка вздохнула и лишь теперь, заметив, что юбка
ее подоткнута выше; колен, торопливо опустила ее.
— А вы бы пошли с коровой подальше, тут она
все уже повыщипала. Скотина домой голодная придет.
— Подальше... Подальше... Интересно, куда?.. —
бормотал старик, но потихоньку, про себя, чтобы не
раздражать невестку. Коров и вправду негде было
пасти. Солнце сожгло короткую траву, скотина тщетно
шлепала губами. Она безнадежно останавливалась на
пастбище над Бугом, меланхолически глядя перед со-
бой, .на россыпи песка, на сверкающий блеск воды.
Коровы влезали в реку и стояли по колено в прохлад-
ной воде, лишь вздрагивая,, когда на кожу садился
овод. В любое время дня, — раньше так бывало лишь
в полдень, — деревенские коровы стояли неподвижно,
будто наелись по горло. Заслюнявленные морды же-
вали неизвестно что, так как на выжженных лугах
почти ничего не осталось. Лишь на межах то тут, то
там росла какая-нибудь травинка или покрытый
листками куст, уцелевший от засухи. Но на общест-
венных выгонах над, рекой совсем ничего не' было.
Коровы спешили назад в коровники, наперебой тесни-
лись в воротах, в надежде на вязанку сена, на пучок
люцерны, на пригоршню листвы, которые им бросят
во время дойки. В пустых выменах почти не было
молока — пальцы болели от дойки, белая струйка
скупо брызгала в жестяное ведерко и иссякала
прежде, чем доярка успевала оглянуться. Коровы
чахли.
— Что же это будет к зиме?
— А ничего. Придется распродать, а то что же де-
лать?
— Нешто кто купит? Да еще на зиму!
142
— Ну, до этого еще не дошло, чтобы уж ни у кого
ничего не было.
— Есть у некоторых, не бойся. А только, как по-
лучится толчея на ярмарке, когда приведут скот на
продажу, то за корову не дадут и того, что шкура
стоит!
— Давно ли было, что лошадей просто так в го-
роде бросали? Привяжут где-нибудь у забора и ходу,
чтобы только штрафа не платить!
— Боже милостивый! Что только делается. Видать,
последние времена приходят...
Начиналась жатва, но стоило лишь выйти в поле,
как коса валилась из рук. На тощих, мелких, ломких
стебельках торчали кое-где реденькие, почти пустые
колоски. Овсень, который в прошлом году свез два-
дцать телег ржи, теперь с того же поля взял всего
четыре.
— И семян не вернешь.
— Ас пшеницей и того хуже.
— Одна картошка.
— Да кто еще знает, как оно с картошкой будет?
Где тонко, там и рвется. Теперь жжет, а там, глядишь,
как польют дожди, так и картошка сопреет.
Люди ходили хмурые, в избах становилось все го-
лодней. Все больше народу кишело над Бугом, шли
даже те, кто раньше говорил, что рыбалкой зани-
маются лишь лодыри. На ночь около деревни иной
раз ставили пятьдесят, а то и больше переметов. Плю-
хались в воду нерета, погружались сети, вентерь
стоял возле вентеря. Люди спасались, как могли, — но
и рыбы становилось все меньше. Вода высыхала,
появлялись большие отмели, рыба уходила в низовья,
в более глубокие воды.
Над деревнями сияли золотые безоблачные дни,
искрящиеся серебряные ночи. И, как всегда в страд-
ную пору, то тут, то там начинались пожары.
За Бугом время от времени вспыхивало на ночном
небе высокое зарево, и люди из Калин стояли в немом
ужасе, глядя на знамение гибели. Но в то же время
с облегчением убеждались, что это далеко — где-то в
украинских деревнях, которых они и по названиям не
143
знали. Будто эта отдаленность могла уберечь их са-
мих от беды.
Но в тот самый день, когда горел лес, Захарчук,
возвращавшийся с рыбалки, разбудил Роеков и Галин-
ских, колотя в ставни.
— Вставайте, смотрите, горит где-то близко!
На восточной стороне неба будто луна всходила
краснея. Но ночь была безлунная, а красный свет
разливался все шире, полукругом опоясывая темное
небо. Все дальше шел мрачный отблеск.
— ‘Господи Исусе!
— Ну и горит!
Зарево моргало, как огромный глаз. Видно, ветер
разносил пламя все шире.
— Где это?
Все больше народу толпилось на дороге.
— Мацьков?
— Какой Мацьков! Грабины, должно быть...
— Грабины вон в той стороне.
— Бжеги горят!
— Бжеги и есть! Не иначе, как Бжеги.
Мыдляжиха, у которой в Бжегах жила замужняя
сестра, подняла рев.
— Да не причитайте, кума, ведь еще неизвестно,
у них ли горит.
— Ну да! Глядите, какой огонь! Не иначе, как вся
деревня горит.
— Да еще и ветер!
И вправду еще с вечера поднялся холодный ветер,
й теперь он дул все сильней.
— Исусе милостивый!
— Ишь как полыхает!
Из красного зарева вдруг взвились языки пламени.
Словно кровавые прожекторы, они бежали по небу,
расширяясь кверху, на миг опадали вниз, будто при-
таившись, чтобы затем снова вспыхнуть с удвоенной
силой.
Какая-то баба стала громко читать молитву. Бабы
упали на колени, прямо в песок дороги.
— От глада, мора, огня и войны...
— Спаси нас, господи!
144
— От глада, мора, огня и войны...
— Спаси нас, господи!
— От глада, мора, огня и войны...
— Спаси нас, господи!
Винцент вместе со всеми стоял в толпе и смотрел
в ту сторону. Его потрясли бабьи голоса, полные тре-
воги, мольбы и отчаяния. Он был до глубины души
охвачен страхом и ужасом — и то был их страх и их
ужас. На миг ему показалось, что он, как и Сташка, —
дитя деревни, кровь от крови и плоть от плоти, что
общая судьба и общее несчастье роднят его со всеми
этими Роеками, Мыдляжами, Банями, со всеми теми,
кто до сих пор казался ему чужим и чуждым. Испуг,
который он испытывал, был испугом деревни, и он
вынужден был убеждать себя, что у него-то ведь нет
причин трепетать за урожай в амбарах, за скот в
стойлах, за крышу над головой — потому что у него
здесь не было ничего собственного.
Зарево росло. Уже и здесь, над Калинами, оно
охватило небо. Сквозь рыжий багрянец вверх поднима-
лись черные полосы дыма.
— Дотла все выгорит.
— А хлеб уже в амбарах.
— Господи Исусе! Господи Исусе!
Лес вырисовывался черной каймой, все небо над
ним было в огне. Кровавые отблески падали на людей,
толпящихся на дороге. Полные ужаса лица, казалось,
наливались живой кровью.
— Надо бы сбегать в Бжеги! — вдруг предложил
кто-то.
— Пока добежишь, там уже ничего не останется.
— Один только пепел да слезы...
Мыдляжиха зарыдала громче.
— Боже мой милостивый, старший-то мальчонка
у них ведь больной лежал. Не иначе, как сгорел, сер-
дечный.
— Не болтала бы ты невесть что, — рявкнул на нее
Мыдляж.
Но зарево все усиливалось, и баба стала уже терять
сознание от слез. Женщины брызгали на нее водой,
растирали ей руки и ноги.
Ю Ванда Василевская, т. 2
145
— Притухает.
— Куда там притухает!
Но зарево и вправду постепенно бледнело. Угасли
языки пламени, гуще поднимался дым. Потемнело. Они
еще долго стояли на дороге, пока красное зарево не
сменилось розовым сиянием. И лишь самые терпели-
вые дождались, когда небо, наконец, заволокла тем-
нота и снова показались пригашенные пожаром
звезды.
Мало кто уснул в Калинах в эту ночь. Иному ка-
залось, что он чувствует в воздухе запах гари. Бабы
заглядывали в печки — нет ли искр. Выходили из изб,
подозрительно поглядывали на крыши соседских до-
мов — не ползет ли где-нибудь предательский огонек.
Еще не рассвело, когда Мыдляжиха завернула в
платок буханку хлеба и кусок сала, оставшийся у них
еще со времени, когда пришлось прирезать издыхаю-
щую свинью, и вышла на дорогу к Бжегам.
— Присматривай тут за избой и за ребятишками,—
приказывала она своей старшей, Тереске. — Бог даст,
к вечеру вернусь.
Ноги ее вязли в песке, она еще дрожала от ночного
испуга и слез, но пошла решительно, прямиком. Под-
нявшись на первый холм, она явственно почувство-
вала принесенный ветром запах гари.
— Боже всемогущий, боже всемогущий, — шептали
ее дрожащие губы. Она знала, что как только выйдет
из лесу, увидит Бжеги, — и боялась смотреть. Но веки
словно кто силой поднимал.
Бжегов не было. То здесь, то там поднимался
к небу дымок. На мгновение, — хотя она ведь знала,—
ей показалось, что она видит все это во сне.
Вот здесь, с края, должна белеть изба кузнеца,
а за ней — та, другая, с флюгерком на крыше.
Ничего этого не было. Торчало что-то черное, за-
копченное. Сквозь слезы, заволакивающие глаза, она
не могла разобрать, что это. Она подхватила путаю-
щийся в ногах подол юбки и кинулась бегом, хотя
предстоял еще изрядный кусок дороги, а у нее начи-
нало болеть сердце, как только она слишком торопи-
лась. Но сейчас она забыла обо всем.
Бжегов не было. По обе стороны дороги длинной
полосой тянулись груды обуглившихся бревен, из-под
которых кое-где торчала закопченная печная труба. В
воздухе летала обуглившаяся солома, сыпались хлопья
сажи, а над пожарищем, казалось, под самое небо
несся плач, раздирающие причитания, безудержное,
безысходное отчаяние.
— Зоська! Зоська! Зоська! — не своим голосом вы-
крикивала Мыдляжиха, ничего не узнавая. По тлею-
щим еще развалинам бродили черные закопченные
люди, ковыряли палками в недогоревших головнях,
разбрасывали тлеющие бревна, приподнимали куски
уцелевших от огня кровель. За сгоревшими избами на
порыжелой черной от огня лужайке, на песчаных при-
горках, среди обуглившихся садочков расположились
лагерем погорельцы.
— Зоська! Зоська! Зоська!
— Кого ищете, Мыдляжиха? — спросил ее кто-то.
— Да сестру же! Боже, боже милостивый!
— Да тут они, тут. Вон за тем колодцем, не ви-
дите нешто?
Она увидела и бросилась вперед. Все были на-
лицо.
— О господи, господи Исусе! — рыдала Зоська. —
Теперь мы нищие, теперь уж нет ничего, только лечь и
умереть! Одну коровенку старик из стойла вывел,
а больше ничего! Ни одежонки какой, на себя надеть,
ни перины, ничего!
На мгновение слезы Мыдляжихи высохли. Ее вдруг
кольнуло воспоминание, что Зоська долго ссорилась
с ней из-за перины и всегда считала себя обиженной,
потому что родители, когда старшая выходила замуж,
дали ей большую перину, едва на постели помещалась,
а для нее, Зоськи, столько пера уже не набралось, и
она получила перину маленькую, тощую, никуда не-
годную. Но куда теперь Зоське об этом помнить! И
они обе снова залились слезами, пока маленький Тад-
зик не принялся дергать мать за юбку.
— Мама, есть хочу!
— Да что же я тебе дам, да чем же я тебя на-
кормлю, дитятко ты мое? — запричитала Зоська. —
10*
147
Ничего у нас нет, ничего, все дочиста сгорело. И хлеб,
и сено, и куры, и свинья, ничего не осталось! И в рот
положить нечего!
Мыдляжиха торопливо достала из-под платка сало
и хлеб, и сама удивилась, как она не выронила всего
этого, когда без памяти бежала сюда лесом. Ее тот-
час окружили дети — у Зоськи их было пятеро, — и
она разделила все, оставив кусочек сестре.
— Ешь, ешь, подкрепись. А где твой-то?
— Со старостой о чем-то советуется. А о чем тут
совещаться-то, боже праведный! От всей деревни ни-
чего не осталось. У Банахов ребенок сгорел, а кузнец
так обжегся, что, наверно, до вечера не доживет, да
и другие тоже. Старая Вонсячиха сгорела.
— Господи Исусе!
— Она ведь с постели двинуться нс могла, уж
с самой весны как колода лежала, а кому было время
о ней думать? Всякий бежал, куда глаза глядят, разве
что ребенка схватит. Ночью ведь началось, с Кузнецо-
вой избы, — он ночью долго работал, так от этого, ви-
дать. Но его господь бог уже покарал. Так обгорел,
что глядеть страшно. Он имущество все спасал, пока
мог, да чему это поможет! Как вспыхнуло да как под-
нялся ветер, так в одну минуту все полымем и заня-
лось.
Она медленно ела хлеб, а крупные слезы так
и лились по ее закопченному лицу. Между тем не-
подалеку, на лужайке, мужики совещались со ста-
ростой.
— Что-то надо делать, потому ведь никакого вы-
хода нет — бабы, ребятишки, а тут голая земля, все
под открытым небом!
Старик Верциол почесал седую голову, на которой
виднелся широкий кровавый шрам.
— Да уж ничего мы другого не придумаем, а при-
дется тебе, Роман, идти в Остшень, к графу.
Мужикам это не очень улыбалось, но они знали,
что у старосты какие-то дела с графом — может, он
чего и добьется.
— Картошки бы хоть несколько подвод дал, зерна
немного.
148
— Ну да, так он и даст.
— Да что ему? На десять водочных заводов хва-
тит, мог бы и Бжегам дать что-нибудь.
— Ходят ведь от нас к нему на работу, не одному
он должен.
— Шидловцу уже второй год не платит.
— Яницким хотел соломой заплатить.
— Пусть бы хоть соломы дал... Хлеба-то у него
сколько! У него-то ведь не сожгло, другая земля.
А нам — на чем спать, на чем прилечь, хоть ребятиш-
*кам, скажем?
— Конечно. И солома пригодится.
— Пока еще страховку заплатят, так народ вовсе
перемрет.
— И так-то зимой придется с сумой идти, чтоб до
весны как-нибудь перебиться.
— Старшине прошение надо подать. Когда Ста-
ховка сгорела, так помогли.
— Старшине своим чередом, а к графу — своим.
Староста долго раздумывал, чесал в голове.
— Можно и к графу, даст — хорошо, а не даст —
что ж, стенку лбом не прошибешь... А только как же
я один пойду? Выберите еще кого, вместе и пойдем,
с делегацией.
Прошло еще некоторое время, пока они решили,
кому идти. Верциох, Скалка, Лозинский, Кухарчук.
Бабы со страшным криком протолкнули еще и Скал-
чиху.
— Пусть и баба будет! Да Скалчиха и на язык
остра, скажет там, что и как. Все она за бабьи инте-
ресы лучше, чем мужики, постоит.
Из Мацькова пришли подводы, и они собрались на
двух в Остшень, просить графа.
Но из всех дней, какие они могли бы выбрать, этот
был для просьб, пожалуй, самым неудачным. Как раз
накануне утром к остшеньскому управляющему при-
бежала половшая в саду девушка. Он с трудом про-
сыпался, не понимая, в чем дело.
— Прошу прощения, господин управляющий...
Деревца, что за парком, господин управляющий... Все
до одного, все до одного!
149
Он вскочил, наконец, на ноги и стал торопливо
натягивать брюки дрожащими руками, застегивал
пояс, не попадая в дырки.
— Все?
— Все до единого, ну, чисто, все до единого! Я
гляжу... порублены... Думала, что мерещится... Тут,
думаю, я или не тут? Вроде как совсем в другое
место попала!
На лице девушки отражался страх и вместе с тем
как бы восторг. Она так тараторила, что только
брызги слюны летели.
— Беги за сторожем, я иду во дворец.
— Господи, господи, что только будет, когда гос-
подин граф узнает!
— А тебе что до этого? — рявкнул управляющий
так, что жилы на лбу вздулись. — Смотри за своим
носом, а это не твоего ума дело!
Она отскочила и быстро побежала к баракам.
Новость так и распирала ее. Если бы не страх перед
управляющим, она еще издали кричала бы о ней. Она
помчалась стороной, вдоль высоких кустов смородины,
пылающих огнем красных ягод, которые в этом году
уродились на диво.
Между тем управляющий вел переговоры с ла-
кеем.
— Может, спит... Ничего не слышно.
— А ты постучи. Мне надо срочно повидаться.
— Запрещено входить, пока сам не позовет. Не
знаете, что ли?
— Говорю тебе, болван, стучи! На мою от-
ветственность! Скажи, что мне нужно его тотчас ви-
деть.
Онуфрий почесал свою седую голову и медленными,
шлепающими шагами осторожно направился к двери.
Но из-за нее уже послышался голос графа:
— Онуфрий!
Тот поспешно открыл дверь.
— Что там за шум за дверьми?
— Да это, ваше сиятельство, господин управляю-
щий пришел.
— Что за срочное дело? Зови!
150
Низко кланяясь, вошел управляющий. Не глядя на
полуодетого Остшеньского, неуверенно блуждая гла-
зами по цветистому ковру, он доложил:
— Ваше сиятельство, ночью вырубили саженцы за
парком...
— Как? Те, что недавно посажены?
- Да.
— Много?
Управляющий замялся. Мгновение он стоял с от-
крытым ртом, комкая в руках шапку.
— Все?
— Все... Топором вырублены.
Граф торопливо одевался. Лицо его потемнело,
глаза налились кровью.
— Сторож где?
— Я уже послал за ним, сейчас там будет.
— Немедленно уволить.
— Слушаюсь, ваше сиятельство!
— Садовник?
— Его я еще не видел.
— Немедленно уволить.
Управляющий открыл было рот, но тотчас закрыл,
не промолвив ни слова. Только искоса глянул на боль-
шое, хмурое, отечное лицо.
— Идем.
— Слушаюсь, ваше сиятельство.
Огород и парк стояли еще в седой росе. Голубиз-
ной и светлой зеленью отсвечивали длинные гряды
овощей, тянущиеся до ульев пасеки. В парке граф и
управляющий вступили во влажную прохладу, словно
в джунгли. Широко раскинувшиеся огромные липы,
трехсотлетние дубы, а пониже ветви акаций образовы-
вали над головами непроглядный купол. Дорожка ви-
лась по зеленому туннелю и вдруг выбегала на откры-
тый простор, на широкие поля, плавно опускающиеся
вниз, к ленте Буга.
Еще издали увидел граф деревца. Они лежали на
земле между посаженной здесь простой и цветной ка-
пустой, лежали рядами, ровнехонько рядами — так,
как их два года назад посадили. Он наклонился и
осмотрел ствол. Он был срезан ровно, одним сильным
151
ударом топора. Белела древесина, влажная рана де-
рева поблескивала. Торчали кверху хрупкие, еще мел-
кие веточки. Граф выпрямился и охватил взглядом все
пространство — целое поле, тянувшееся до соседних
холмов — десять моргов земли. Все было гладко,
ровно, лишь у самой земли кудрявилась, отливая го-
лубизной и зеленью, капуста, и ничто не возвышалось
над ней. Он шел медленно, приостанавливаясь, как по
кладбищу. Лежало все. Кальвили, золотые и серые
ранеты. Не были пощажены даже деревца райских
яблонь, которые уже нынешней весной стояли в розо-
вом облаке цветения.
— Следов не искали?
— Следы есть. Извольте взглянуть!
— Что ты мне, дурак, показываешь? Это же кон-
ские копыта! С лошадьми тут нечего было делать, все
деревца на месте, ничто не забрано, настолько были
милостивы.
Управляющий покраснел.
— Ваше сиятельство, на всей территории никаких
других следов нет.
— Ты что, одурел?
— Извольте проверить, ваше сиятельство.
На мягкой, тщательно обработанной под овощи
земле виднелись следы копыт, один за другим, как
человеческие шаги.
— Копыта к ногам попривязывали!
Граф грыз в зубах конец длинных пожелтевших
усов.
— Дать знать полиции.
— Слушаюсь, ваше сиятельство.
— Где сторож?
— Да вон идет.
Из парка со всех ног бежал старый, сгорбленный
человек. Вздувшиеся на коленях штаны болтались на
его худых ногах, нечесаные волосы торчали во все
стороны.
— А ты где был, когда ночью деревца рубили?
Старик, поклонившись низко, до самой земли, про-
тягивал руки, словно собираясь обнять колени Ост-
шеньского.
152
— Смилуйтесь, ваше сиятельство, с вечера все кру-
гом обошел, как полагается... И в парк потом заходил
и повсюду... А так около полуночи собаки побежали
вон в ту сторону, к пасеке, и страсть как залаяли. Я
думал, что кто-то хочет с пчелами какое озорство
учинить, а как сейчас уже время и мед брать, так я
там чуточку и задержался. А потом возле огорода
лаяли и за дворцом тоже, до самого утра покоя не
было...
— А сюда тебе не пришло в голову заглянуть?
— Смилуйтесь, ваше сиятельство, кто бы мог по-
думать? Возле дворца, возле конюшен, возле ку-
рятников — там другое дело. А тут ведь ничего нет,
ни яблочка, одни эти саженцы — кто бы мог по-
думать?
Его бегающие красные глаза торопливо скользнули
по длинным ровным рядам срубленных деревьев. Они
казались мелкими кустиками, вдруг выросшими среди
овощей.
— Собирай манатки — и вон! — сказал управляю-
щий.
Старик затрясся.
— Смилуйтесь, господин управляющий! Как же
так? Жена болеет, сколько лет я здесь... Как же
так?..
— Нам такая рухлядь не нужна. Ведь тут небось
всю ночь рубили — столько саженцев, а ты не слышал,
не видел, не знал ничего.
— Обратите внимание полиции на сторожа, — сухо
сказал Остшеньский. — Пусть расследуют, не был ли
он в сговоре.
Старик в отчаянии протянул руки.
— В сговоре? Как же так? С кем? Ведь я здесь
сорок лет служу, сорок лет! Вы, ваше сиятельство, еще
тогда женаты не были, еще старый господин граф жив
был, еще...
Остшеньский быстро шел к усадьбе. Влажные от
росы листья шелестели под ногами, поскрипывали едва
завязывающиеся головки капусты. Сторож мелкой
рысцой трусил за графом — маленький, сгорбленный,
беспомощно взмахивая руками.
153
— Как же так... И жена болеет... Столько лет...
Еще покойный граф...
Остшеньский махнул рукой.
— Скажи ему, слышишь?.. Скажи ему, чтобы
к утру и духа его тут не было!
— Слушаюсь, ваше сиятельство. Только как же
с полицией... Где его потом искать, а сегодня она, мо-
жет, и не успеет приехать?
— Полиции не сообщать.
Управляющий остолбенел.
— Не сообщать?
— Я сказал ведь! И держать язык за зубами!
Если кто посмеет говорить об этом — вон со
службы!
— Слушаюсь, ваше сиятельство. Но...
— Никаких «но». И уволить садовника, — он дол-
жен был слышать. Сад в его ведении.
— Слушаюсь, ваше сиятельство. А... саженцы?
— Ты что, ошалел? Собрать и выбросить! Зачем
они? И ни слова мне больше об этом. Пришли ко мне
во дворец Марковяка.
— Слушаюсь, ваше сиятельство.
Граф свернул ко дворцу. Окна его ослепительно
сверкали, всходило солнце.
Онуфрий предусмотрительно посторонился.
— Онуфрий!
— Слушаю, ваше сиятельство!
— Когда придет Марковяк, впустишь его ко мне.
Больше никого. Слышишь?
— Слушаюсь, ваше сиятельство!
Дверь с шумом захлопнулась, заскрежетал ключ в
замке. Остшеньский подошел к окну. Отсюда как на
ладони видны были остшеньские земли и темные пятна
деревень. Там, далеко за лесами, за темной полосой
деревьев, — Калины; поближе, внизу, — Мацьков и
Бжеги, Вондолы и Рутка. Лицо графа снова искази-
лось брезгливой гримасой. Опять перед ним, как веч-
ная болячка, — клин узких деревенских полосок, вре-
зающийся в широкие необозримые поля его пшеницы,
и растрепанные верхушки ветел, отмечающих принад-
лежащий крестьянам проток между усадебными пру-
154
дами. Далеко на Буге чернела маленькая точка — ви-
димо, лодка. С дороги поднялась туча пыли — кто-то
ехал на телеге. Мужицкая лодка и мужицкая телега.
Где-то, в какой-то из этих деревушек нынче ждут
новостей. Может, в Мацькове, может, в отдаленных
Калинах, может, в Рутке, Вондолах или Бжегах. С за-
коренелой злобой, с сатанинской радостью ждут ново-
стей, ждут, что вот-вот промчится машина с полицией,
начнется кропотливое, мелочное следствие, которое
ни к чему не приведет. И тогда они вторично пережи-
вут свое торжество. Да, эти поваленные деревца надо
бы увидеть сегодня Юзефе, по уши начиненной вся-
кими, неведомо где нахватанными идейками. Пусть бы
посмотрела на эти серые и золотые ранеты, на ште-
тины, на хрупкие веточки райских яблонек, срублен-
ные, истребленные деревца, которым предстояло да-
вать плоды, которые годы спустя должны были широ-
кой тенью покрыть холмы. Эту тупую, бессмысленную,
варварскую работу надо бы увидеть ей, влюбленной
в мужиков, сумасшедшей дуре, которая уже наказала
сама себя, убежав с каким-то сыном органиста.
Он снова почувствовал боль в сердце, подошел
к стенному шкафчику и налил себе лекарство. Про-
глотил и вздохнул легче.
Да, Юзефа. Хорошо, что она умерла при родах.
Нет, он не принял бы, не признал бы этого внука,
если бы он и пережил мать... Не принял бы даже
теперь, когда из всех осталась одна Зуза.
Он подошел к двери и повернул ключ.
— Ну, что там?
— Марковяк пришел, ваше сиятельство.
— Хороню. Никого не впускай, слышишь!
— Слушаюсь, ваше сиятельство.
Марковяк, комкая в руках шапку, стоял у письмен-
ного стола и хитрыми серыми глазками сверлил лицо
графа.
— Ты слышал, что случилось?
Мужик низко поклонился.
— Мне говорили, ваше сиятельство.
— Кто тебе говорил?
Марковяк беспокойно шевельнулся.
155
— Да так, говорили... Нешто я знаю? Людская
молва, что полова, по ветру несется.
Остшеньский нахмурил густые седые брови.
— Разведай-ка мне это.
— А вы, господин граф, извиняюсь, полиции дали
знать?
— Нет.
Марковяк обрадовался.
— О, то-то! Потому, кабы начали спрашивать, да
допрашивать, да протоколы писать — оно бы как ка-
мень в воду! А так, когда все утихнет, минует, может,
кто и похвастается.
Он подошел ближе и фамильярно нагнулся к
Остшеньокому.
— А вы, господин граф, извиняюсь... случаем, на
кого-нибудь не думаете?
— Нет. Ты разузнай по деревням. Хоть из какой
деревни, узнай.
— Уж я разнюхаю, порасспрошу... Только так
быстро это дело не сделаешь...
— Надо мной не каплет. У меня время есть, —
твердо сказал Остшеньский.
— Ну, конечно... Над вами, господин граф, изви-
няюсь, не каплет, вам торопиться некуда, — захихикал
Марковяк. — Тише едешь — дальше будешь. А мы по-
маленьку, потихоньку...
— Ну, как там староста в Мацькове?
— Это насчет этого, извиняюсь, протока?
- Да.
— А уж что до этого-, то, можно сказать, будьте
без сомнения, ваше сиятельство. Уж он хлопочет, как
может... Только народ-то там больно несогласный...
Ух, какой несогласный!
— Скажи ему, что я две тысячи дам.
— Две тысячи? Две тысячи! Такие, с позволения
сказать, большие деньги? Они бы на это пошли, де-
ревня бедная... Вот только-...
— Что — только?
— Кабы они не знали, что вы, ваше сиятельство,
в этом заинтересованы. А так-то... Там есть такие, что
против старосты рвут и мечут. Вот насчет этого про-
156
тока... Они бы и за сто злотых отдали — только, не
сердитесь, ваше сиятельство, кабы кому другому, а не
вам...
Взъерошенные седые брови снова сошлись на лбу.
Остшеньский дышал тяжело, с трудом.
— Так ты говоришь... Ты говоришь... Которые же
это?
Марковяк мгновение соображал.
— Да коли правду говорить, то, с позволения ска-
зать, все... Ну только я так думаю, что больше всего,
больше-то всего — Скужак, Лесяк, Караба... Кто же
еще, —отсчитывал он по пальцам, — ну и еще Стоков-
ский и Ковальчук.
Граф кивал головой, запоминая.
— Лесяк... Лесяк... Что это было с этим Лесяком?
— А это, ваше сиятельство, полиция у него как-то
была... Не столько у него, как у сына... Значит, нас-
чет этого самого... Газетки1, говорят, читает, крамоль-
ник.
— Лесяк... Так ты присмотри за ним, слышишь?
— Да уж присмотрим... А если что, извиняюсь, так
дам знать вашему сиятельству.
— Хорошо. Только не слишком часто сюда ша-
тайся.
— Ох, я и то опасаюсь, очень опасаюсь... Уж они,
кабы что заметили... Вашему сиятельству самим из-
вестно... Иной раз, с позволения сказать, такой страх
человека берет, потому как...
— Чего опять надо?
— Да вот овса бы чуточку, с позволения сказать,
пригодилось бы... Засуха, страсть! А тут — две лоша-
денки...
— Ладно, ладно. Я скажу управляющему. Поедут
в город, сбросят тебе мешочек.
— Покорнейше благодарю, ваше сиятельство...
— Ладно, иди.
— Иду, иду, минуточку только...
Он снова наклонился к графу.
— Я уже докладывал управляющему... Еще вам
скажу... Этот, который при лошадях, Гарада, за ним
глаз нужен...
157
— Вор?
— Ile-еет! А только, с позволения сказать, говорят,
он народ бунтует. Батраков то есть.
— Ну, я посмотрю. Иди.
— Низко кланяюсь, ваше сиятельство. И за овес
покорнейше благодарю — все равно, как он уж у меня
в конюшне, потому графское слово для меня свято!
— Иди, иди!
Марковяк задом пятился к дверям, непрестанно
кланяясь — однако не слишком низко, не слишком
униженно. Маленькие серые глазки смотрели в отеч-
ное, обвисшее лицо зорко, с едва заметной насмешкой.
В узком коридоре, ведущем в нижние этажи, он пе-
редохнул и потянулся в жилетный карман за махор-
кой. Медленно', осторожно свернул цыгарку, потом вы-
шел через боковую дверь, прошел парком в поля и
окружной дорогой направился к деревне.
По меже шел Владек Лесяк.
— Куда это вы ходили? В усадьбу?
Марковяк хиггро усмехнулся и заморгал глазками.
— В усадьбу? Зачем бы это? Нет, так прошелся,
саженцы поглядеть.
— А что вам до саженцев? Ведь молодые еще со-
всем.
— Я не за яблоками, не беспокойся! Не любитель
кислого! Неужто не знаешь, что с саженцами случи-
лось?
— А что могло случиться?
— Да вот вырубили ночью.
— Вырубили?
— Все! До единого! Ровно' после сенокоса лежат,
хи-хи! — Он смеялся мелким, тоненьким смешком. —
А ты ничего и не слышал?
— Нет, откуда мне? Я в усадьбу не бегаю.
Марковяк зорко следил за выражением молодого
продолговатого лица, но ,ничего не прочел на нем.
— Хорошие деньги пропали, ничего не скажешь...
Саженцев-то десять моргов было.
— Ну, граф не обеднеет...
— Оно, конечно, не обеднеет, хи-хи! А все-таки
жалко. Сад-то какой был бы!
158
— Вам бы и так ничего из него не досталось.
— Мне-то? А конечно, мне не досталось бы, от-
куда? Так только, к примеру говорится... Ровнехонько,
под корень вырубили топором. Не один человек, видно,
работал... Одни рубили, а другие в стороне, у пасеки,
шум поднимали, чтобы сторож не наскочил. Так и по-
кончили с деревцами. А ты, может, ходил на рожь
взглянуть?
— Ага.
— Ну, как?
— А как? Завтра собираемся косить, а косить-то
нечего. Выжгло дочиста. Много намолотишь из такой
ржи!
— Ой палит, палит! И в моей пшенице больше ме-
телика, чем колосков...
— Вам и с метеликом не так уж плохо живется.
— Э, зря болтаешь... Уж такая беда, такая беда!
Лошаденки совсем высохли, травы нет...
— Все равно получше наших.
— Изо всех сил стараюсь... Лошадки хорошие,
так и малым обходятся, а то бывают такие прожорли-
вые, что давай им и давай, а они все худые!
— Всяко бывает.
Марковяк подозрительно заглянул в голубые глаза
парня.
— Это как же — всяко?
— Да ведь вы сами говорите, — невинно удивился
Владек, — что одни, мол, прожорливы, а другие ущип-
нут чуточку травы, а жирные, вот как ваши, к при-
меру.
— Куда там жирные! Так только, чуть-чуть дер-
жатся.
— Домой идете?
— Нет. К кузнецу надо забежать, он должен был
телегу мне оковать, — узнаю, как там.
Они разошлись в разные стороны благоухающими
полями, над которыми все выше поднимался ослепи-
тельный, раскаленный, беспощадный шар солнца.
Солнце палило до самого вечера, а вечером под-
нялся ветер, и. около полуночи начался пожар в Бже-
гах. А уже к полудню делегация подошла к усадьбе,
159
и садовник вызвал управляющего Тот выворачивался,
как мог.
— У нас к вам, господин управляющий, ничего
нет! — прервала его Скалчиха. — Мы желаем с гос-
подином графом говорить. Вы ему только окажите, что,
мол, делегация из Бжегов пришла, нас тут пятеро и
староста с нами, человек казенный.
— Не знаю, выйдет ли граф.
— Мы вас, господин управляющий, не спрашиваем,
знаете вы или нет. А не пойдете, так мы и сами дорогу
в покои найдем.
Испуганный управляющий побежал во дворец. Дол-
го не возвращался.
— Не торопятся.
— Ровно нищие, под дверьми стоим.
— А нешто мы не нищие?
— Коли уж пришел человек просить, — ничего не
поделаешь.
— Может, спит еще.
— Ну да, в такую пору да спит!
— А что? Ему ведь не в поле спешить, да и коровы
в коровнике не ревут.
— Наши-то уж не заревут, никогда не заревут! —
расплакалась вдруг Скалчиха, и у мужиков засосало
под сердцем.
Но тут распахнулись двери и вышел граф. Он оста-
новился на крыльце, огромный, широкий, из-под седых
бровей пристально смотрели припухшие глаза с синими
мешками под ними.
— Чего надо?
Верцио^ подтолкнул старосту.
— Говорите, Роман! Вы ведь староста!
Староста выдвинулся вперед и низко поклонился.
— Мы вот из Бжегов, господин граф, ваше сия-
тельство. Нынешнюю ночь над нами большое несчастье
стряслось.
— Знаю.
— Сгорело все — вся деревня.
— Ну, так в чем же дело?
Смущенный староста колебался. Вперед выскочила
Скалчиха.
160
— Да вот, ваше сиятельство, господин граф, при-
шли мы, делегация, значит, пятеро нас и староста, про-
сить помочь деревне.
Остшеньский нахмурил брови, оттопырил губы под
седыми усами.
— Ас какой это стати я должен вам помогать?
У Скалчихи язык прилип к гортани. Ей помог Вер-
циох.
— Да уж так повелось, что когда у людей не-
счастье, то им другие помогают. А кто нам поможет,
когда ни у кого нет? Засушливый год, нужда по всем
деревням, каждый едва дышит... А уж вашему сиятель-
ству невелик убыток дать картошки немного, соломы
там или лесу чуточку.
— Так вы и пришли ко мне...
— А к кому ж нам идти? Не к тому же, кому и
самому нечего в рот положить? Пришли к тому, у кого
есть.
— Господи, столько земли, илесу, и всего!— вздох-
нула Скалчиха.
— Так вы все у меня пересчитали, все пересчита-
ли... — спокойно сказал Остшеньский, внимательно
глядя на них, на их рваную одежду, закопченные
руки, на большой свежий шрам на голове Верциоха.
Большое опухшее лицо графа наливалось кровью.
Волна крови поднималась от короткой шеи вверх,
окрасила щеки, пористый нос, залила до густых седых
волос лоб.
— Колисяк!
— Слушаю, ваше сиятельство, — вытянулся в
струнку управляющий.
— Дашь им... дашь им...
Глаза его заволокло красным туманом. Он уже не
видел ни старосты, ни Верциоха, ни этой растрепанной
бабы. Видел лишь одно — лежащие рядами вырублен-
ные, изувеченные, истребленные саженцы, чудесные,
благородные саженцы золотых и серых ранетов, каль-
вилей, лимонок, тщательно подобранные и посаженные
под его личным надзором.
— Колисяк, слышишь?
— Слушаю, ваше сиятельство.
| ] Ванда Василевская, т. 2
161
— Дашь им два воза картошки, той, что вчера пе-
ребрали для свиней. И дашь им, дашь им... — граф
задыхался, — шестьсот деревьев, слышишь? Шестьсот
деревьев!
Управляющий побледнел.
— Деревьев? Каких деревьев?
— Не понимаете? Кальвиля, золотые ранеты, серые
ранеты, райские яблоньки. Шестьсот, все шестьсот от-
дашь им. Все десять моргов, слышишь?
Он схватился руками за шею, срывая воротник, ко-
торый давил его, повернулся и хлопнул дверью, только
эхо покатилось по дворцовым комнатам.
Крестьяне остолбенели. Но, как по мановению вол-
шебной палочки, выбежала дворцовая прислуга, от-
куда-то появились лесники с ружьями, и, прежде чем
кто-либо успел опомниться, все пятеро уже оказались
за воротами.
Старый Верциох весь посинел. Скалчиха подняла
кулак и страшным, безумным голосом стала прокли-
нать графа, дворец, землю, леса и воды, все, что ему
принадлежало.
VIII
Вести по деревням распространяются быстро. Еще
не смерилось, как Мыдляжиха уже прибежала с но-
востью.
— Верно говорю, так оно все и было-. Их же там
пятеро слышало: Верциох, Скалка, Скалчиха, Кухар-
чук... Вот не вспомню, кто пятый?.. Ах, да! И староста,
староста пятый. И все одно говорят.
Люди покачивали головами и вновь припоминали
свои обиды.
— Да что ему? Кабы все посдыхали, он был бы
только рад.
— И не в одних Бжегах, айв Мацькове, и тут у
нас, и повсюду.
— Чтобы уж ему одному всюду сидеть, по всему
Бугу.
— Да и так уж расселся!
— А с Зелинским-то что было!
162
— Был уже суд или нет еще?
— До суда еще далеко... Не знаете, что ли, как это
всегда тянется? Да и какой .толк от суда? Нешто его
самого накажут? Нет! Лесники отсидят, что положено,
а потом все останется попрежнему.
— С Пащуком-то как было, помните?
— А Липскому, говорят, триста злотых за молчание
дал, когда лесник его подстрелил.
— А на уборку так ни одного- человека из деревни
принимать не велел! Из украинских деревень привез,
издалека.
— Ну, этим работать, что корове танцевать.
— Управляющий мечется по полям, прямо до седь-
мого пота! Ту пшеницу, знаете, так они вдесятером без
малого неделю косили!
— Ну уж, вы скажете!
— Верно говорю, кого угодно спросите.
— Может, и так.
— Да, эти, из украинских деревень, не такой быст-
рый народ, как у нас.
— А он все равно их взял, только бы здешним не
дать заработать!
— Почем же он платит им?
— По девяносто грошей в день. И по- три кило кар-
тошки.
— На десять грошей меньше, чем в прошлом году,
платил.
— По девяносто грошей в день косцу!
— Оно бы и девяносто грошей пригодилось... Не
один из нас этой уборки, как спасения какого, дожи-
дался.
— Так, вы говорите, никого не брали? И из Маць-
кова не брали?
— Из шляхетских, может, которого и взяли, а боль-
ше — ни-ни, ни одного!
Они покачивали головами и поглядывали вдаль, в
сторону лесов, за которыми стоял Остшень.
— И как только ему людские слезы спокойно спать
не мешают!
— А вы были у него? Знаете? Может, он и не
спит.
11*
163
— Изменился он сильно за последнее время.
— А эта его рожа-то все шире становится, даже
смотреть страшно.
— И сам из года в год все толще... Дворовые ска-
зывали, что девять пудов весит.
— Э, мало ли что болтают!
— Как так, болтают? Вы что, не видели? Как взгро-
моздится в седло, так лошадь аж закряхтит! И всегда
на одной кобыле ездит, потому другой лошади и не
поднять его!
— Не диво, на людском горе жиреет.
— Ой, жиреет, жиреет, пока не перезреет...
— Людским горем нетрудно и подавиться.
— Э, года за годами идут, а ему все ничего.
— Дети-то у него все перевелись.
— И что с того? А он как драл с людей шкуру, так
«и дерет.
— Боже милостивый, боже милостивый!
Молодежь сходилась по вечерам у Плыцяка. Тут им
лучше всего говорилось. Старый Плыцяк сидел за сто-
лом, дрожащими пальцами перелистывал пожелтевшие,
истрепанные страницы маленькой книжечки. Мед-
ленно, старательно выговаривая слова, читал, поднося
книжку к глазам. На кончике носа едва держались
оправленные в проволоку, связанные нитками очки.
— «Там, где нет справедливости, где один владеет
всем, а другой ничем, где один просвещен, а другой
живет во тьме, там должны быть и преступления. Ни-
щета, темнота и голод сами вложат в руки человека
топор, тлеющую головню и меч».
В избе было тихо. По стенам ползали неверные
тени. Свет и тени попеременно падали на лица заслу-
шавшихся людей. Издалека, из старых времен, отда-
ленные почти на столетие, понятно звучали слова, были
близкими и, казалось, для них писанными.
Не думал Шимон Конарский 1 почти век назад, что
его книга, пройдя через десятки рук, попадет когда-
нибудь на побережье Буга и будет читаться в крестьян-
1 Видный участник польского национально-освободительного
движения начала XIX в.
164
ской избе, нисколько не утратив своей остроты. Словно
и не миновал век — и крестьянские глаза в Калинах
видели то же, что видел он па своем скитальческом
пути заговорщика, проходя по польской земле без ма-
лого сто лет назад.
— «Топор, тлеющую головню и меч...»
Плыцяк поднял от желтых страниц покрасневшие,
выцветшие глаза.
— Так тут сказано... Иначе и быть не может. По-
течет еще кровь по этой земле, погуляет по ней крас-
ный петух.
В избе послышался ропот.
— Да разве он один? Есть и другие. Из Грабовки
господа, из Подолениц, из Вилькова!
— Мало ли их! Ведь не у нас одних...
— Столько земли! Ведь у него одного больше, чем
у всех нас тут вместе — в Калинах, Бжегах, Мацькове
и кто его знает, в скольких еще деревнях.
— Люди на двух, на трех моргах задыхаются, а он
все себе одному!
— Кабы эту землю разделить, господи боже! Все
бы могли прокормиться.
— А откуда б ты деньги на выкуп взял? Так было
бы, как у этих по парцелляциям... Двадцать пять мор-
гов — а что толку? Такая же нищета гложет, как и нас,
а то и хуже.
— Да за что выкуп-то? Забрать, и все!
— Как же это так — забрать?
Плыцяк поднял дрожащую руку.
— Откуда у крестьянина земля? Он ее заработал
своим потом, кровавыми слезами полил. С малых лет,
едва из колыбели, он уже на работу идет. А если и от
отца унаследовал, так и эта земля тяжко заработан-
ная, сто раз окупленная. А он? Разве он работал на
этой земле? Сгибался над плугом? Стоял по колени в
воде и в навозе? Впрягался в работу так, что кровь
из-под ногтей брызгала? Нет, он землю от родителей
получил. А те и сами во дворце сидели, проводили
жизнь в веселье. Видел их когда кто в поле, в лесу, у
воды? Разве только посмотреть ходили, потешиться, —
сколько, мол, у меня всего. А ведь откуда-то оно
165
взялось, это богатство! Мужик его наработал, кну-
тами мужика секли, в подземельях мучили, чтобы
больше работал, чтобы до последнего издыхания тру-
дился на барщине.
— Верно! За дворцом, в саду, есть там такие раз-
валины, садовник сказывал, что это прежние подзе-
мелья. Говорят, будто под землей и теперь еще при-
зраки бродят.
— Кнутами баре мужика секли, в подземельях
гноили. Из крестьянской крови, из крестьянского пота
их богатство. У графа и леса, и поля, и водочные за-
воды, и лесопилки и мельницы — все на крестьянской
крови держится, все из крестьянского пота выросло!
Все это — Мацьков, Бжеги, Калины, — все в крепост-
ные времена ихнее было. Все на него работали. И по
всей справедливости теперь земля мужикам полагает-
ся. За что ему выкуп платить? За крестьянскую смерть?
За крестьянскую кровь? За крестьянское горе?
— Верно Плыцяк говорит.
— Есть у старика голова!
— А вот я вам газетку почитаю, как раз то же и
пишут, — вмешался Аптек Стасяк.
— Читай, читай!
Антек читал иначе, чем Плыцяк. Скороговоркой,
глотая слова, — очень уж торопился.
— Глядите, умно пишут!
— Наверно, ученый писал, не то что ты, темная
башка.
— Э, ученые тоже разные бывают.
— Одни стоят за простых людей, а другие так бы
нас и разорвали.
— Тише. Не мешайте.
Плыцяк беспокойно качнул лампу.
— Лодзька, есть еще сколько-нибудь керосину?
— Нету. Завтра надо сбегать к Стефановичу. Он
уже меня раз спрашивал, что это у нас так много ке-
росину выходит, — с упреком сказала невестка.
— Ну, эти несколько грошей нас не спасут, —
спокойно сказал старик. — А почитать всегда по^
лезно.
— Поздно уже, пора и по домам,
166
Они поговорили еще, обсуждая на все лады прочи-
танное в газетке, и, наконец, стали расходиться.
— Не все сразу, ребята, по одному, по одному, —
предупреждал один.
— Э, не будь таким боязливым. Что это, уж и по-
сидеть у соседа нельзя, что ли?
— Конечно, можно. А только зачем тебе, чтобы в
деревне разговоры пошли?
— И так идут. Небось Агата уже бегала к ксендзу
докладывать.
— Это которая, терциарка? 1
— Ну, а кто же! Страсть, как старается заслужить
царствие небесное.
— Ну, и на здоровье, — серьезно сказал Плыцяк.—
Только надо стараться и о царствии божьем на земле.
Дверь то и дело скрипела, распахиваясь в звездную
ночь.
Сладко благоухала белена. Плыцяк еще долго
стоял на пороге. Его седая голова тряслась.
— Как тихо, боже милостивый. Звезды светят.
Кабы кто сейчас шел по деревне, и в голову бы ему
не пришло, сколько здесь горя, мучений, болезней вся-
ких и всего.
Откуда-то с высоты опустился желтый лист и тихо
упал на порог.
— Липы сохнут, как осенью, а до осени еще куда!
Как же будет в поле расти, когда и деревья почти про-
падают?
На дороге послышались шаги.
— Идет кто-то, — заметила невестка.
Плыцяк силился разглядеть в потемках. Блеснули
пуговицы, заскрипели голенища высоких сапог, и в
кругу слабого света, падающего из открытых дверей,
появился комендант полицейского участка из Ржепов.
— Добрый вечер, пан Плыцяк.
— Добрый вечер. Что это так поздно?
— Да так уж пришлось, по службе — в Бжегах
был.
1 Терциарка — монашествующая без пострижения, бого-
молка.
167
— Так теперь уж, наверно, не придется дома ноче-
вать?
— Да нет. У старосты переночую.
Вдруг полицейский словно что-то припомнил.
— Ах да, пан Плыцяк, ведь у меня и» к вам дельце
есть!
— Ко мне? Тогда проходите сюда. — Плыцяк шире
раскрыл дверь и пропустил его вперед. — Пожалуйте в
избу.
Комендант вошел и, словно мимоходом оглядывая
избу, сел на лавку, на которой только что было полно
парней. Плыцяк ждал.
— Говорят, Плыцяк, будто у вас народ сходится?
— А чего ж людям не сходиться? Соседей много.
Есть у кого время, так и зайдет навестить старика, по-
говорить... У меня-то ноги уж плохо служат, мало хожу
по деревне, так приходится дома народ принимать.
— Вот-вот, об этих разговорах и речь.
— А что, новый указ вышел, разговаривать не раз-
решается?
Комендант испытующе глянул в бесцветные, стар-
ческие глаза.
— Смотря о чем, Плыцяк, смотря о чем! Разные
бывают разговоры. За некоторые и не похвалят.
— Я уж там за похвалами и не гонюсь.
— А что ж это к вам, старому человеку, в пер-
вую голову молодые ребята ходят? Молодежь ведь
обычно любит с молодыми время проводить?
Над столом, над едва тлеющей лампочкой в упор
скрестились два взгляда. Острый, жесткий взгляд мо-
лодых глаз коменданта и затуманенный, будто сон-
ный — Плыцяка.
— Конечно, конечно... Потанцевать, повеселиться
молодому всегда с молодым лучше... А все и мо-
лодому иной раз охота послушать про старые времена,
как оно бывало, что когда «случалось... Ну, тут уж —
к старику, потому старик больше знает, больше помнит.
— Газеты какие-нибудь держите?
— Нет. Откуда у меня деньги на газеты? Иной раз
почитаешь, если кто принесет и что-нибудь интересное
есть.
16$
— Газеты, Плыцяк, тоже разные бывают.
— Я знаю. Одни маленькие, другие побольше.
Левинский беспокойно шевельнулся, но не заметил
в лице старого крестьянина ни тени насмешки. В бес-
цветных глазах не загоралась ни одна искорка.
— А есть и такие, которых лучше и вовсе не чи-
тать.
— Конечно, конечно... Не все ведь, что напечатано,
то и свято... Иной раз и глупостей понапишут.
— Глупостей, а то и таких вещей, за которые в
тюрьму сажают, — сухо сказал комендант.
— Как же такое печатать позволяют? Сказывали,
что ведь ежели кто хочет что напечатать, то сперва
должен показать властям... А уж властям лучше из-
вестно, что можно, а чего нельзя.
— Знаете, Плыцяк, в прежнее время — я тогда не
здесь, а еще под Ковелем служил, — так вот уведомили
меня раз. Ну такая, знаете, своя информация у меня
была...
— Знаю, знаю... — невинно вставил старик, и Ле-
винский снова подозрительно взглянул ему в лицо.
— Так вот, дали мне знать, что в одном доме скры-
вается человечек, на которого у меня давно уже зуб
имелся. Разные там у нас были свои, полицейские
счеты... Пошел я — гляжу, никого. Но у стены стоит
сундук. Отодвигаю сундук. Вижу кольцо в полу, вроде
ход в подвал. Открываю ход, кричу: «Вылазь»! И что
вы скажете? Вышел! А у самого два маузера при себе
было. — Левинский не сводил глаз с лица старика. —
Вот я его и спрашиваю: «Как же это вы так сразу вы-
шли без всяких, когда у вас оружие при себе, а я один?»
А он мне на это: «Кабы, говорит, это кто другой был,
так только бы меня и видели... Но как услышал ваш
голос, господин Левинский, — ну, думаю, пропал!»
Плыцяк привернул начавшую коптеть лампочку.
— Да, да, разные случаи бывают.
Левинский сжал под столом кулак.
— А вы, Плыцяк, со мной не шутите, не то эти
шутки плохо кончатся.
Старик повернул к нему спокойное лицо.
— Где уж мне шутить, господин Левинский! Так
169
только говорю, что, мол, разные случаи бывают... Я за
Ковелем не бывал, а здесь в Калинах на своем
хозяйстве сижу... В Пратулине вот был, родители мои
оттуда родом... Беспощадно нас били в Пратулине, а
дочка у меня была, так ей аж в Краков пришлось идти
венчаться. Я сам сюда, на Буг, приводил ксендза, того,
которого потом русские арестовали. Семь шкур с нас
спускали в Пратулине, господин Левинский. Если по-
искать, так у меня и сейчас следы на спине найти
можно... И ничего из меня не выбили, господин Левин-
ский...
Комендант встал с потемневшим лицом.
— Ну, надо идти, а то у старосты спать лягут. А
вы, Плыцяк, запомните, что я вам говорил.
— Запомню, я запомню. Стар я стал, но память
еще, слава богу, хорошая... Ох, коли уж помню, так не
забуду, не забуду...
Он вышел на порог, провожая гостя. Скрип сапог
коменданта удалялся по направлению к старостовой
избе.
— Вот гляди, Лодзька, пришел старика пугать...
«Как услышал ваш голос», говорит... Ну нет, мы и не
таких видели и не таких пересидели...
Он обернулся, но невестка уже спала, посвистывая
носом. В колыбели шевельнулся ребенок. Старик задул
лампочку и уселся на лавке у окна. Он все трудней
засыпал с вечера, а когда ложился, сон и совсем
проходил. Так он и просиживал целые ночи у окна.
— Пугать пришел... Восемьдесят лет человеку...
Или сколько? Пожалуй, и больше.
Он набил трубку и тихонько попыхивал махоркой.
Глаза привыкли к потемкам за окном и видели все
больше: дорогу, виднеющуюся сквозь решетку высоких
мальв, и чернеющий дом Галинских, и угол амбара
Плазяков, и журавель колодца Роеков.
— Идет кто-то. Не иначе, как к дочке Плазяков.
Ох, и задал бы ей отец, кабы узнал...
Шаги затихли. Но вот какая-то тень снова мельк-
нула на соседних задворках.
— Так и бродят! Да, под воскресенье никому спать
неохота, Вот теперь над Бугом кто-то свистит. Погода
17Q
хорошая, молодого и тянет в поле, а не спать в избе
или хоть на сене.
Он улыбнулся, мелькнули какие-то старые воспо-
минания. А вспомнить было что. Восемьдесят лет!
Когда же это Малгожата померла? Лет тридцать уж
будет, а то и больше... Кашляла Малгожата, кашляла,
да и докашлялась до смерти.
Он вздохнул. Второй раз он не женился. Хотя и
были случаи, но он не хотел. Привык при Малгожате
к покою, к порядку в доме, к ее сосредоточенному
лицу. Не любила покойница много разговаривать, не
любила чесать язык с кумушками. И он боялся, как бы
не попалась сварливая, завистливая бабища, как это
бывает. Уж лучше хозяйничать самому, со взрослыми
детьми. Дочь с мужем уехала на заработки во Фран-
цию, старший сын ушел в родную землю, средний по-
гиб на войне, они не знали даже, где и как. Остался
лишь младший, женатый на Лодзьке. И старик жил
с ними.
Где-то скрипнула дверь, запели петухи. Плыцяк
сидел у окна и смотрел выцветшими глазами в про-
шедшие, давно минувшие дни. Вспоминались лица лю-
дей, которых уже не было на земле. Когда он огляды-
вался назад, ему казалось, что чаще всего в его жизни
случались похороны. Люди уходили в землю, на их
место появлялись другие. Теперь ведь к нему ходили
правнуки тех, с которыми он когда-то плясал на свадь-
бах и работал в поле. Земля дробилась на все мень-
шие участки — сперва на хозяйстве сидел отец, потом
он делил его между детьми, те в свою очередь —
между своими детьми, пока, наконец, не оставались
эти жалкие два-три морга, которые ведь тоже при-
дется делить. И земля становилась все менее плодо-
родной, пришли знойные лета, засухи, каких раньше
не бывало, мельчали леса, в народе ходили болезни.
И Плыцяку, когда он так смотрел с высоты своих
восьмидесяти лет, казалось, что все устремляется
быстрей и быстрей к гибели, к окончательному уничто-
жению. И единственное, что оставалось неизменным,
вернее даже поднималось, набирало сил, разрасталось
все шире, — это остщеньская усадьба.
171
Не его отец — тот жил в Пратулине и лишь потом,
когда сын женился на калинской девушке, старик
перебрался сюда, — а отцы и деды калинцев ходили
в Остшень на барщину, служили в усадьбе, всю жизнь
работали на остшеньских господ...
Старик задремал. Ему слышались далекие го-
лоса, мерещились образы людей и событий, уже давно
быльем поросших. Вот маленький Марцин пасет коров
па выгоне. Капризны, надоедливы коровы в жаркий
день — пастись не пасутся, а только и глядят, как бы
в хлеба влезть. Поодаль соседские ребятишки ловят
рыбу в протоке, — ох, как хочется побежать к ним,
страсть как хочется!.. Музыка играет — чья же это
свадьба? А чья, как не его, Марцина Плыцяка... Ведь
вот и Малгожата здесь. Гудят басы, тоненько попи-
скивают скрипки... Кто это так кричит? Не в Прату-
лине ли бьют людей на площади? Теплыми струйками
сочится кровь по спине, бабы поют молитву, грохочут
телеги на дороге... Плачет ребенок, трут древесную
кору на лепешки в голодный год... Лежат по избам
люди, все в пятнах, в жару лихорадки, в страшной бо-
лезни, которая бродит по деревне.
— Отец, что ж это вы и спать не ложились?
Он будто и не спал, очнулся сразу, не протирая
глаза, не удивляясь.
— Глядите-ка, уж и день... Так вдруг сон меня
сморил, я и не заметил... Ну, как, принес что-
нибудь?
Сын вынул из полотняного мешка двух сомиков.
— Не стоило и переметы ставить. Всего два. Вот
Мыдляж, тот угря поймал.
— Так вы вместе были?
— Вместе. Один задремлет, другой постережет.
А то в прошлую ночь у Матуса кто-то все с перемета
поснимал, а рыба, видать, была.
— Ежели у кого ни перемета нет, ни вентеря, что
ему остается делать?
Лодзька потянулась зевая. Заворочались дети,
— Тато, рыба будет?
— Будет, будет, мама сварит. Вставай, Лодзька,
поздно уж! Засиделись мы нынче на Буге.
172
Воскресный день начинается помаленьку, позже
чем обычный. Деревня зашевелилась, из труб подня-
лись легкие дымки. Гоготали гуси, то тут, то там
мычали коровы. Мальчики возвращались из ноч-
ного с лошадьми. Бабы неторопливо собирались в ко-
стел.
Ходить приходилось далеко, в самый Остшень.
Длинная дорога шла песками. В Калинах не было
даже часовни, но и здесь слышен был в чистом сухом
воздухе звон колокола, пожертвованного храму отцом
графа Остшеиьского. И женщины подгоняли мужей и
ребятишек: звонят-то давно, а тут никак не выбе-
решься!..
— Скорей, скорей. Не видишь? Игначиха уж пошла.
— И пусть идет. Ей всегда некогда. Поспеем еще.
— То ли поспеем, то ли нет! Придем свечи в ал-
таре гасить!
— Не ной, не ной! Только и знаешь что кричать, а
сама еще помои свиньям не вынесла.
Ройчиха шуршала по избе юбками, с грохотом пе-
реставляла горшки, поправляла гладко прилизанные
волосы своего младшенького.
— Хорошенько себя ведите без меня! В избу ни-
кого не впускайте, а то еще какой бродяга зайдет.
К реке не бегайте, сидите возле избы, — наказывала
она остальным.
— А учитель тоже идет?
— Уже поехал со старостой.
— Тебе вот никогда неохота коня запрячь! Та-
щишься по этой дороге, как нищая какая!
— Ну да, стану я лошадь мучить! Завтра с утра
на сенокос пойдет, так пусть ее сегодня отстоится, —
ворчливо ответил Роек, поплевывая на голенища высо-
ких сапог.
Люди, перекидываясь словами, спешили в костел.
— Глядите, Плазякова-то дочка как вырядилась!
Ишь какую юбку напялила.
— Она скоро и шляпу на голову нацепит, увидите!
— Барыню разыгрывает!
— Барыня... А парни, говорят, так и шныряют к ней
задворками!
173
— Да неужто? Ох, и задал бы ей Плазяк!
Девушка миновала их, высоко задрав нос и не
глядя по сторонам. Они умолкли, пока она проходила,
и тотчас начали сызнова.
— Пора бы и замуж!
— А что же это? Сам-то старик не едет нынче, что
ли, что ясновельможная дочка пешком пошла?
— Заболел будто.
— Да он же вчера на сенокосе был.
— Надорвался, говорят, что ли. Да и лошадь жа-
леет. Не знаете Плазяка, что ли?
Они смотрели вслед нарядной девушке с нена-
вистью нищих, замученных повседневным трудом за-
мужних женщин.
— Вот выйдет замуж, так муж ее научит уму-ра-
зуму палкой по спине.
— Ой, научит, научит... Работать девке неохота, ей
только бы нос задирать.
— А папенька знай откармливает, да похваливает,
да всякой всячины ей накупает!
— И маменька не лучше! Да, впрочем, о чем им
заботиться? Наняли девушку, та все за нее сделает.
Можно и до полудня на перине валяться.
— А правда это, что старший Стефанович жениться
думает?
— Это на пей-то?
— Говорят, на ней.
— И-и, куда! Стефанович и сам большой барин.
Из города жену возьмет.
— Ну да! Так тебе городская сюда и поехала!
— Небось! На шкварки да на колбасу, на водочку
да на гретое пиво и из города любая прилетит! Это не
то что постная похлебка в избе!
Они вздохнули и умолкли — костлявая Игна-
чиха, увядшая жена Захарчука, Стасячиха, у которой
пухли ноги, и прочие, — все эти хозяйки на четырех,
на пяти моргах. У них даже под ложечкой засосало
при одном воспоминании о богатстве Стефановичей.
— Вчера опять кабана из-за Буга привезли. Огром-
ный кабанище, пудов двадцать будет.
— Колют и колют, как им жиром не обрастать!
174
— Рузю, говорят, замуж выдают. В город.
— Да ведь здесь она не выйдет — барыня. Ну, эта
хоть работящая.
— Поест вдоволь, да так, что жир по бороде течет,
вот сила и появится работать.
Они опять умолкли. Становилось все жарче. Золо-
той зной стоял над землей. Над верхушками сосен на-
каленный воздух дрожал мелкой дрожью. Игначиха
сдвинула платок с редких седеющих волос.
— Ну и жара!
Они брели по песку, стараясь идти по обочине, по-
ближе к придорожной канаве, чтобы хоть чуточку
воспользоваться скудной тенью, отбрасываемой про-
зрачными, воздушными сосновыми ветвями.
Вдали над лесами уже виднелся тонкий шпиль на
костеле. Немного ниже серебряным блеском отсвечи-
вала крыша Остшеньского дворца.
— Недалеко уже, не реви, — успокаивала Ройчиха
истекающего потом ребенка. Потихоньку всхлипывая,
мальчуган едва тащился.
Позади глухо затарахтела телега. Они отошли еще
дальше к краю дороги.
— Овсени. Вон как парадно выехали. Да что это
их так много?
— Не видите, что Матусы подсели?
— Глядите, как Агнешка расселась, ровно курица
на яйцах.
— А старика дома оставили.
— Еще бы! Кто же за ребенком смотреть будет?
— А одежа-то у него нешто есть, чтобы не стыдно
было в костеле людям показаться?
— Ездить-то она на нем ездит, как на лысой ко-
быле, а одежонки какой не хочет справить! Оборван
старик, аж глядеть жалко.
— Барыня на двадцати пяти моргах!
— Э, милая ты моя, уж по мне лучше мои три
морга, чем все их барство! Так и жди, что их и вовсе
с этой земли прогонят.
— Что вы говорите?
— А как же! Взносов в срок не платят, как же оно
будет?
175
— Что поделаешь! Могли сидеть в деревне — так
нет, угораздило их взять хутор! Мой говорил было
Матусу, да куда там! Всякий только задним умом
крепок...
— Ив деревне не сладко.
— Ой, не сладко, не сладко! — подтвердили осталь-
ные.
— Глядите, вот и костел. И не заметили, как до-
шли.
— А одна идешь, так уж как далеко кажется!
Липовая аллея сворачивала к костелу, обходя сто-
роной усадебные постройки. Среди зелени белели сте-
ны каменного, крытого гонтом костела.
Внутри уже было полно. Хромой пономарь зажигал
свечи перед двумя маленькими боковыми алтарями.
Главный алтарь, весь в цветах из графского сада,
горел огнями. Скорбящая божья матерь сострада-
тельно простирала узкие розовые ладони с большой
картины, кругом обвешенной дарами верующих. Сере-
бряные сердечки, четки из белых и голубых шариков
сверкали в сиянии высоких свечей. Пахло ладаном.
Орган вдруг загремел и смолк. Вышел ксендз.
На господских скамьях сидели графиня Остшень-
ская с Зузой. Сквозь цветные стекла витражей полоска
золотого света падала прямо па их лица. Старая гра-
финя низко склонилась над молитвенником, Зуза,
полуоткрыв рот, как зачарованная, смотрела на ксенд-
за, бессознательными движениями губ повторяя его
слова.
Высоко, мрачно, торжественно гремела песнь ор-
гана. Теперь женщины забыли обо всем — о богатстве
Стефановичей, о чванстве Плазяковой дочери, о свар-
ливости Агнешки Матусовой. Они припадали к полу,
погруженные в молитву, в сладостные звуки органа,
в благоухание ладана, в сияние свечей, размышляя о
своей судьбе, о нищете, о болезнях, о засухе, сжигаю-
щей скудные поля, о веренице серых дней, об устало-
сти натруженных рук, о кашле, раздирающем легкие,
о боли в утомленных каждодневной суетой ногах.
Сладостно играл орган, сладостно пахло ладаном.
В широко открытые двери внутрь костела вливался и
176
другой запах — еще более сладостное благоухание на-
гретых солнцем полей. В тишине вознесения даров
вдруг послышался щебет ласточек, свивших гнезда под
карнизом широкой крыши.
Ройчихин мальчуган оглянулся на этот щебет, и
матери пришлось дернуть его за рукав, чтобы он снова
замер в молчании, глядя на цветные окна, на сияние,
исходящее от позолоты алтаря. А у ребенка вдруг ды-
хание перехватило — он увидел, что алтарь покрыт
голубой тканью, точнехонько такой, какую мать ткала
зимой из льна и шерсти. Квадратики крестьянского
узора ровненько вплетались один в другой, образуя
широкие круги, волнами наплывающие один на дру-
гой.
Нет, не может этого быть, наверно показалось.
Куда там! Обыкновенное крестьянское покрывало —
и вдруг на алтаре!
Сладостно играл орган, благоухали курения. И вот
обедня кончилась. Маленький Роек думал, что теперь
они, наконец, выйдут, — в костеле было душно. Но
никто не шевелился. Люди лишь откашливались, уса-
живаясь поудобнее на местах.
Ксендз ушел в боковые двери и тотчас появился
снова. Он поднялся по маленькой витой лесенке и по-
казался высоко над толпой, на кафедре. Широкие ру-
кава белого облачения трепетали, как птичьи крылья,
из-под пены кружев мелькала черная сутана. Голос
ксендза ударялся о стены и возвращался к слу-
шателям, эхо усиливало его. Тяжкие, суровые,
звонкие слова обрушивались па низко склоненные
головы.
— Дьявол искушает вас, день и ночь подстерегает
он вашу гибель! Есть среди вас люди, которые ни во
что не ставят церковь, святую матерь нашу! Яд зла
сочится по деревне, точит сердца! Горе родителям, что
потворствуют детям своим, ибо близится день, когда
дети эти поднимут руку па родителей!
Игначиха шмыгнула носом и украдкой покосилась
на жену Стасяка. Опа не сомневалась, что речь идет
об Аптеке Стасяке. Но та внимательно слушала, мо-
жет и не сообразив, в чем тут дело.
12 Ванда Василевская, т. 2 177
Слова падали сверху, как крупные дождевые капли.
Бабы громко вздыхали. Уж больно красиво говорил
ксендз об адской бездне и о том, что никому не уйти
от суда господня и карающей руки его праведного
гнева. О всяческих соблазнах. Об опасности, что бли-
зится с каждым днем.
Немногое из этого они понимали и не раз удивля-
лись, в чем тут дело? Но ксендз бил тревогу каждое
воскресенье и каждый праздник, и они, наконец, при-
знали это чем-то вроде необходимой части религиоз-
ного обряда*. Очень уж любил ксендз метать громы,
особенно против молодых. Но молодежь-то как раз не
очень ходила в костел, и ксендзовы обличения били
наполовину в пустоту.
Долго еще говорил ксендз, подтверждая свои сло-
ва изречениями из священного писания. У Ройчихи
слезы лились из глаз, так волновали ее всегда пропо-
веди. И она не понимала, о чем говорит ксендз, но во
время проповеди ей как-то особенно хорошо думалось
о всех домашних бедах и горестях.
А ксендз уже перешел к более близким и понятным
делам. И опять, как всегда, начал об этой костельной
крыше. Что, мол, протекает она, что надо новую, а они
об этом не заботятся. Игначиха, задрав голову, смо-
трела на выбеленный известью свод костела. Господи
боже мой! Потеки, конечно, есть, ничего не скажешь —
желтыми кругами обозначились места, где вода по-
портила штукатурку. Но все же ведь вода в костел не
капала. Спокойно могла смотреть матерь божья в го-
лубом одеянии, ровно могли гореть свечи в деревянном
паникадиле, подвешенном к своду. Л откуда же взять,
господи, откуда взять денег, хоть и на эту крышу? Да
они раз уже их собрали. Уже и лес было привезли, еще
при прежнем ксендзе. Сложились деревни, плотники
обещали работать даром, остальное добавил граф
Остшеньский. По правде сказать, даже и стыдно
ксендзу говорить, напоминать теперь об этом. Бога гне-
вить только!
Она украдкой оглянулась на кумушек и сразу по-
няла, что остальные думают то же. Заметила насмеш-
ливую улыбку молодого Захарчука, которого отец
178
силой таскал с собой в костел. Он ведь тоже был тогда
там, молодой Захарчук, — да что тут говорить, были
и другие степенные хозяева. Всех тогда допекло!
Нет, нет! То был не такой ксендз, какому пола-
гается быть, — прежний настоятель. Лес-то был не
его — люди па церковь дали. А ксендз его продал.
Огромной толпой пошли они тогда к ксендзовскому
дому, и бабы тоже. Громко кричали ксендзу, чтобы
отдал, что взял. «Выходи, жеребец!» — кричал на-
род, и не то чтобы только парни, а и степенные хо-
зяева тоже.
Переполох такой поднялся! Ксендз сбежал через
другую дверь в сад и больше уж не показывался.
А вскоре на его место приехал этот новый, да так и
остался. Неплохой ксендз — куда лучше того преж-
него...
Долго, пространно говорил ксендз. И набожное на-
строение как-то рассеивалось, пение органа погасло в
сердцах. Кое-кому приходили уже в голову всякие та-
кие мысли — особенно, когда ксендз заговорил о пого-
рельцах из Бжегов. Что надо им, дескать, помочь, что
несчастье может со всяким случиться.
А ведь все уже знали, как позаботился о погорель-
цах граф. И знали, откуда начался пожар. Потому что
не с Кузнецовой избы он начался, как думали сперва.
Юзеф Вроняк поджег брата, — давно у них шла тяжба
из-за оставшейся от отца полоски. Из-за урожая с пол-
морга земли. Оба задыхались с кучей детишек па своих
крохотных хозяйствах, голодали, ссорились. Эти два-
три воза ржи были для них вопросом жизни или
смерти. Юзеф считал себя обиженным, вот и поджег.
Все равно, мол, пропадать!
Кабы еще где в другом месте, — но как раз тут,
где жалкие полоски Вроняков, чахлая рожь, засохшая
картошка вплотную примыкали к графским полям —
необозримым, шумящим, колышущимся бархатной вол-
ной... К графским стогам, к копнам полновесных сно-
пов, к возам, нагруженным хлебом, что твой амбар...
Но об этом ксендз ничего не говорил. А ведь довольно
было бы и клочка графской земли, чтобы Вроняк не
поджег брата и чтобы Бжеги не обратились в пепел.
12*
179
Погорельцы стояли и здесь, у костела, двое или
трое, да нечего было им дать. Уж легче в избе найти
какую-нибудь мерку картошки, краюху хлеба или хоть
лоскут холста. Но денег с собой в костел никто не
брал — разве пару грошей, чтобы бросить на поднос,
да и то не все, а лишь те, кто хотел показать себя, уго-
дить ксендзу.
Граф, тот и вправду мог бы помочь, что для него
это значило? А ксендз ходит во дворец — и на обед и
на стакан вина, что ж он там не кричит о помощи
ближним?
Так помаленьку, от одного к другому, мысли слу-
шателей добрались и до Зелинского. Что ж это ксендз
кричит о человеческих грехах и преступлениях, а об
этом и не упомянет? Не лежал разве у пруда труп,
не осталась разве теперь в избе старуха мать с кучей
детишек и полуслепой отец?
Но об этом, видно, ксендз не помнил. Он начал о
другом — о вырубленных деревцах, о графском саде,
о графских убытках. По костелу пробежал шепот, и
бабы стали тревожно озираться, так как у дверей, где
обычно становились мужики, началось движение и
шарканье ног. Мужчины шумно, один за другим, тол-
пой выходили из костела. Спохватившись, ксендз
покраснел и торопливо перевел речь па другое, на цар-
ство божье, на покровительство, которое господь бог
оказывает беднякам.
Тогда крестьяне стали медленно возвращаться.
Протекло немало времени, пока они приучили ксендза,
что он не может говорить обо всем, что вздумается.
Когда-то давно первый показал пример старый Плы-
цяк, хотя, по правде сказать, он редко бывал в костеле.
Ксендз проповедовал, а Плыцяк вдруг крякнул, повер-
нулся и через весь костел — он стоял почти у самого
алтаря — пошел к дверям. Ксендз тогда так удивился,
что даже умолк на миг. Ио понял, в чем дело. И так
уж и повелось — как только настоятель начинал слиш-
ком уж метать громы па деревню или вообще говорил
что-нибудь, что им было не по сердцу, они выходили.
Это страшно возмущало терциарок и шляхтичей из
Мацькова, но так случалось почти каждое воскресенье.
180
Ксендз злился, сопел от гнева, а сделать ничего не
мог, — хорошо помнил, что произошло с тем, с преж-
ним настоятелем. Знал, что тогда приезжал сам епи-
скоп, и все-таки ксендза пришлось забрать отсюда.
— Раз так, мы и без ксендза обойдемся, — сказали
тогда крестьяне. — А костел не ксендзовский, а наш,
мы его строили.
И епископ принужден был уступить крестьянскому
миру.
Вот почему ксендз Палинский извивался теперь
угрем между деревней и усадьбой, лишь бы выйти су-
хим из воды.
Проповедь кончилась. Люди не спеша выходили,
жмурясь от солнечного блеска. Обманчивый свет све-
чей казался мраком перед сиянием солнца над липами.
Ройчиха тащила мальчонку на руках, он уснул, и ей
не хотелось будить его в костеле.
В липовой аллее перед костелом люди останавли-
вались поболтать.
Многие, отправляясь в костел, больше помышляли
об этих разговорах, чем о чем-либо другом. Ведь это
был случай повидаться с людьми со всех окрестных де-
ревень. Девушки интересовались, купила ли себе какая-
нибудь Марыся или Зося новый платок или ботинки,
да и самим хотелось похвастаться перед другими.
Многие с любопытством смотрели на дам из усадьбы —
всегда как на какую-то диковинку, хотя все их пре-
красно знали. Сам граф Остшеньский в костеле не бы-
вал — разве на заупокойной обедне или раз в год, на
пасху, если случайно был в это время в Остшене.
Обычно он зимой уезжал за границу, во Францию, где
у него, по слухам, тоже были имения, или еще дальше,
в Италию. Если случалось что новое, как с Зелинским,
или с делегацией из Бжегов, или с деревцами, — на-
роду в церкви всегда бывало больше, всем хотелось
посмотреть на графинь Остшеньских. Но по ним
никогда ничего не было заметно. Они спокойно про-
ходили к своей скамье — Зуза с ее круглым, бессмы-
сленным лицом дурочки — это-то сразу было видно
всякому! — и графиня, худая, бледная, высокая, с
глазами, будто вечно заплаканными,
181
— Нет, не легкая у нее жизнь, не легкая, — гово-
рили между собой женщины, однако без сочувствия.
Ведь каждая из них верила, что это людские обиды
обрушиваются на Остшеньских постоянными несча-
стиями. Но никогда их не постигало подлинное не-
счастье — нищета.
— Когда у человека такие деньги, что ему и кто
сделает?
И снова шли разговоры об остшеньских лесах, зем-
лях й водах. Больше всего о землях, — деревни зады-
хались на своих карликовых хозяйствах, а у него было
больше земли, чем у всех у них вместе: у Калин, Бже-
гов, Мацькова и, кто его знает, у скольких еще дере-
вень.
Постепенно все расходились, каждый в свою сто-
рону. Отъезжали подводы. Кое-кто забегал еще к Ску-
жаку па пиво или просто так, посидеть, поговорить.
Ксендз раздевался в ризнице и добродушно спорил
с крестьянином из Трушкова.
— Дашь тридцать злотых — и мальчик окрещен!
Приедете в то воскресенье.
— Смилуйтесь, отец настоятель, тридцать злотых
больно много будет!
— Много? Ишь ты!
— Много, много! Сколько же это хлеба продать
придется?
— А ты знаешь, сколько мне пришлось учиться,
сколько лет ходить в школу, в семинарию, чтобы стать
ксендзом и твоего мальчонку крестить?
— Ваша правда, отец настоятель, а все же три-
дцать злотых — большие деньги!
— Гм... Лошадь-то у тебя одна?
— Одна, плохонькая лошаденка, весной купил.
— Гм... Так говоришь, много?
Крестьянин низко кланялся.
— Не осилю, ваша милость... Уж скостите что-ни-
будь.
— Скостить, говоришь... Пу, а двадцать злотых
дашь?
— Окажите божескую милость, ваше преподобие...
Может, еще сколько-нибудь уступите... Очень уж
182
трудно сейчас, а тут еще солнышко припекает, дотла
жжет...
— За ваши грехи, за ваши грехи господь вас ка-
рает! На водку у вас всегда найдется, а на святое
крещение не хватает!
— Какая там водка!.. Уж лет пять водки в рот не
брал! Не те времена...
— А тебе уж и жалко, а? Без водки — никак, а?
Знаю я вас!
— Да куда там! Никто не пьет!
— Ну, ну, знаю я, что у вас в голове! Монополька
вам мешает, а?
— Денег нет, отец настоятель... Кабы деньги были,
человеку и па монопольку хватило бы...
— А как там у вас, спокойно?
— Это как? — не понял крестьянин.
— Газетки какие-нибудь читают?
— Не знаю, я неграмотный.
— Гм... Гм... Неграмотный, говоришь. Ну, так как
же будет с этим крещением?
— Да вот, взяли бы пятнадцать злотых, по вашей
бы милости...
— Бедно! Бедно! Ну, да что с тобой делать! Пусть
уж будет пятнадцать. Пораньше приезжай.
Пономарь тщательно разглаживал белоснежное
облачение, не спеша укладывал его в ящик.
— Запомни-ка, Макар, в воскресенье у нас кре-
стины. Напомни мне с утра.
— Напомню, ваше преподобие. А сейчас тут ждут,
пришли оглашение делать.
— Сейчас? Я же иду во дворец обедать. Скажи,
пусть придут в другой раз. Некогда, некогда! Что я,
с утра до ночи должен на каждый зов бежать? А
откуда пришли-то?
— Из Домбровки.
— Могут и подождать. Пусть как-нибудь в буд-
ний день забегут. На молитвах были?
— Нет.
— Вот видишь! Оглашения давать, венчаться — это
пожалуйста, а сами небось «Отче наш» не знают. Да,
да! Скоро уж и венчаться перестанут ходить! —
183
* I ,
ворчал ксендз, приглаживая перед небольшим зер-
кальцем волосы. — А если еще кто-нибудь придет,
нет меня. Передохнуть человеку и в воскресенье не
дадут.
Винцент возвращался вместе со старостой. В ко-
стеле ему, хочешь не хочешь, приходилось бывать
каждое воскресенье. Он знал, что зоркие глаза настоя-
теля всегда следят за его местом на скамье. От
ксендза-настоятеля зависело многое, и Винцент чувст-
вовал, что не в силах грызться еще и с ним. Настоя-
тель собственно не поддерживал с учителем никаких
отношений, но последнему было прекрасно известно,
что тот осведомлен о каждом его шаге. Ведь в деревне
были терциарки, глаза и уши ксендза, которые охотно
бегали в ксендзовский дом с вестями.
И вот он трясся на подводе, глотая пыль, серым
туманом стоящую в воздухе. Они обгоняли подводы и
из Калин и из Мацькова, — хорошие лошади были у
старосты! Сам о-н ежеминутно приподнимал шапку, так
как ему кланялись почти все. Но Винцент знал, что
старосту не любят. Крестьяне не могли забыть, что до
того, как его избрали старостой, он тоже говорил вся-
кое, а теперь его- точно подменили, и он часто прини-
мает у себя коменданта полицейского участка, когда
тому выпадет дорога через Калины.
— Вот так всякий готов за кусок пожирней иу-
дой стать, — говорил Роек, поглядывая на учителя
и сплевывая в сторону. И Винценту становилось
не по себе, потому что это был камушек и в его
огород, хотя для этого не было никаких оснований.
Он знал, что каждый раз, как ему приходится
ехать на окружную конференцию, для чего деревня
обязана была давать ему подводу, крестьяне
ворчат и ждут, какой новый удар на них об-
рушится.
— Против нас сговариваться ездят, а ты же им и
лошадей давай! — говорили мужики, свято веря, что
все идущее из города — зло.
И зло приходило. Теперь, когда кончалась уборка,
опять начиналась история с разными уплатами, нало-
гами, очередными взносами. В деревню то и дело на-
R4
езжал судебный исполнитель, приходили повестки, тре-
бования, напоминания, исполнительные листы. Старая
Лисиха, которая жила с племянницей Параской у са-
мой опушки леса, напрасно клялась, что она уже все
уплатила, что с нее причиталось. Квитанций она не
хранила, а подсчитать не умела — была неграмотной.
И как-то странно получалось, что как раз неграмот-
ным приходилось чаще других платить больше, чем
полагается по предписаниям. Роек, например, тот по-
ехал в город, поднял шум и с триумфом вернулся в
деревню, его вынуждены были признать правым: в
учреждении, дескать, напутали и незаконно требовали
с него вторичной уплаты. Но что могла поделать Ли-
сиха? Она горькими слезами оплакала теленка и —
уплатила.
Как раз в воскресенье, после обеда, к Винценту ино-
гда приходили крестьяне с просьбой написать обжало-
вание, прошение, подсчитать квитанции. Он кропот-
ливо рылся в грязных, истрепанных бумажках, писал,
разъяснял и бессильно опускал руки. Тут было все —
и подати, и взносы в банк, и проценты, и, наконец,
взносы за те купленные в рассрочку орудия, за плуги
и. жнейки, ради приобретения которых с такими страш-
ными усилиями, так нечеловечески работали мужики.
Хитро были составлены договоры. Мыдляж, например,
платил-платил за свою соломорезку, а в итоге оказа-
лось, что она не его. Приехали из города на большой
телеге и забрали ее обратно — ничто не помогло, по-
тому что в договоре, под которым стояла подпись Мыд-
ляжа, было написано, что, если он в срок не заплатит
хоть одного взноса, пропадет все. А у него как раз
подохли свиньи, и он не уплатил. Ему и в голову не
приходило, что может так получиться. А те лишь смея-
лись ему в лицо.
И так во всем. Крестьянин метался в сетях непо-
нятных приказов, предписаний, уплат и взносов, пре-
вышающих все его возможности, — и не знал, как из
этого выпутаться. Его душили все эти проценты, над-
бавки, окончательно лишали его и тени надежды, что
он как-нибудь выкарабкается, что, наконец, станет на
ноги. Он рассчитывал на сенокос, на новый урожай,
185
на свиней, на скот, но достаточно было засухи или не-
настного лета, свиного падежа или какой-нибудь за-
разы на картошку, чтобы все расчеты обманули. Кон-
чалось тем, что он вовсе переставал рассчитывать и
лишь из последних сил тянул лямку, с отчаянием в
сердце, с ослабевшими мускулами. Был один бездон-
ный мешок — желудки вечно голодных детей, и второй
бездонный мешок — город, который брал, брал и брал,
не давая ничего взамен. Жизнь рассыпалась серым
песком, текла кровавым потом, человек надрывался с
утра до ночи — и ничего не получал. О судебном ис-
полнителе, о налогах в деревне говорили, как о вне-
запно разражающейся грозе, о весеннем паводке, о
засухе, сжигающей поля. Судебный исполнитель по-
являлся неумолимо, как судьба, и бледный ужас охва-
тывал прикорнувшие у дороги деревни. Бабы плакали,
проклинали, молились, но с покорным отчаянием смо-
трели, как он выводит у них из стойла последнюю ко-
рову, выгоняет из хлева последнюю свинью, пощажен-
ную мором.
Мужики ругались, потому что всюду ведь было
известно, что за господином графом Остшеньским чис-
лятся огромные недоимки: сам староста как-то про-
говорился, что миллион злотых — великий боже! —
такие деньги, что и название их превращалось в пу-
стой, ничего не означающий звук.
А вот у Лисихи забрали телёнка, у Роеков корову,
у Захарчуков продали лошадь за какие-то жалкие
несколько злотых. Графский миллион так и колол
всем глаза, но вместе с тем никто не удивлялся: так
уже оно повелось — графу все, им ничего. Графу —
леса, земли, воды, им — клочки серого песка и болота
над Бугом.
И, роясь в крестьянских бумажонках, во всех этих
повестках об уплате, предписаниях о штрафах, Вин-
цент и сам волей-неволей не мог не думать о граф-
ском миллионе. И как тогда, когда горели Бжеги,
ловил себя на том, что сердце его незаметно скло-
няется к деревне. Ведь и у него всего имущества —
что на нем, да кусок хлеба, хоть в деревне он и счи-
тался богачом.
186
IX
Винценту стало как-то легче теперь, когда закон-
чились школьные занятия, а с ними и нескончаемые
штрафы за непосещение, ни к чему не ведущие, уто-
мительные разговоры с родителями, которые кивали
головами, поддакивали всему, что он говорил, согла-
шались, а потом продолжали поступать по-своему.
И Винцент на каникулярное время переставал быть
для деревни тем, кто отрывает детей от пастьбы, от
сбора ягод, за которые можно получить несколько
грошей, от всех тех работ, для которых дети были
нужны.
Дело Зелинского, дело погорельцев из Бжегов,
тысячи других дел становились ему все ближе, и по-
немногу он привыкал и сам смотреть на остшеньский
дворец, как- на гвоздь, вбитый в зеленое живое тело
земли. Понемногу он начинал все лучше пони-
мать крестьянскую ненависть к городу, который
забирал у деревни дрова, свиней, рыбу, а взамен при-
сылал судебных исполнителей, штрафы и повестки об
уплате.
Особенно сильно захватило его дело погорельцев
из Бжегов. Когда по прибужским деревням разбре-
лись мужики с сумой за плечами, женщины с детиш-
ками на руках, когда они, став у костела или на пере-
крестках в местечке, затянули свои унылые жалобы, —
закипело в Мацькове, который всегда был во всем
первым, потом в Калинах, в Грабовке, по всем дерев-
ням.
— Что же это? Выходит, раз граф не дал, так
хозяевам и с сумой идти, нищими стать?
— Стало быть, без графской помощи уж и про-
падать людям?
— Стало быть, только и света в окошке, что граф,
а без графа и нет ничего?
Столько говорили, такой шум подняли, что старо-
стам пришлось созывать сходки.
Скалчиха металась как безумная:
— Тут не в том дело, никто ни о чем не просит...
А только как же? Так и показать графу, что без него
J87
нам конец приходит? А мы вот вырыли себе яму возле
погреба — и, хоть сдохну, не двинусь отсюда. Чтобы
он тешился, чтобы он радовался, что Бжеги опустели?..
А еще вам скажу, люди добрые, что очень он хитро
придумал, господин граф! Уж и со старостой гово-
рил, — подтвердите-ка, Роман! — что будет землю по-
купать! Глядишь, тот, другой польстится на деньги,
потому жрать-то нечего, — да и продаст.
— Конечно! А весной деньги разойдутся, и хозяева
вовсе нищими останутся.
— Он-то заплатит! Грош даст, а люди польстятся.
Вот он чуть не даром все и загребет.
— Да на что ему эта земля? Мало у него, что ли?
— Хочет купить, — неохотно пробормотал старо-
ста.— Говорил, что много купит, до самого леса. Для
округления, значит.
— Не дождется! Округление... Слушайте, Верциох,
так он и вашу землю купить хочет? Ваша-то к его
землям всех ближе.
— Все земли, все он купит для округления, вдоль
всего протока в лугах, — подтвердил Роман.
Калинский староста только покачал головой. Вин-
цент сидел спокойно, хотя чувствовал, как у него
кровь приливает к лицу.
— Надо что-то делать, — сказал Скужак.
— Делать? — заорала Скалчиха. — А я вот прямо
говорю: ежели кто продаст хоть клочок, я ему глаза
выцарапаю. Уж он этим иудиным серебреникам не
обрадуется!
Плыцяк стукнул палкой в пол. Все утихли.
— Это хорошо говорить, кума, что, мол, глаза вы-
царапаю... А что, когда у человека нет ни крыши над
головой, ни хлеба, а у самого пятеро или там шестеро
ребятишек во все уши жужжат?
— Пусть подыхает! — выпалила разъяренная Скал-
чиха.
— Подохнуть — это проще всего. Нет, тут что-то
делать надо.
— В волость написать!
— Писали уж, а что толку? Только дождались, что
вчера Скубинские повестку получили, налоги платить.
18$
Скубинский обожженный лежит, только-только под-
ниматься стал, детей четверо, баба с ума сходит!
— А что, если бы съездить? — робко вмешался
Винцент.
— Правильно! Бумага-то лежит-лежит, а в нее,
может, никто и не заглядывает. А поехать в волость,
в воеводство, может, чего и добьемся.
— Да и страховое общество надо бы поприжать,
пусть платят!
— Только кто поедет?
— Да старосте полагалось бы.
— Ага, старосте! Вам, Роман, небось охота ехать, а?
Как в прошлый раз, — община издержалась, а вы
ничего не сделали.
— Не удалось, — бормотал Роман.
— Ну да, не удалось! Вы еще и тут дня два пья-
ный ходили, — выкрикнула какая-то из баб.
— А ну, бабы, давайте не мутить, так мы ни до
чего не договоримся. Ехать кому-нибудь надо, иначе
ничего не выйдет... Я так думаю, пусть едут староста
с господином учителем.
— С учителем?
В первый момент они растерялись.
— А почему бы и нет? Господин учитель там ско-
рей договорится. Ходы разные надо знать — куда уж
деревенскому мужику... А ежели вдвоем поедут, все
же верней. Староста, значит, по должности, — ну, и
учитель...
— На двоих расходу будет больше.
— Свои расходы я сам покрою, — хрипловатым го-
лосом сказал Винцент, быстро подсчитав в уме свои
финансовые возможности. «В крайнем случае займу
у Сташки, а потом выплачу в рассрочку»,— мелькнуло
у него в голове.
— Ну раз так, тогда ладно, — обрадовался кто-то,
но остальные запротестовали.
— Как же это? Раз от деревень поедете, деревни
и платить должны.
— Ведь билет надо брать. О подводе что гово-
рить? Но билет туда и обратно, да и там даром ничего
не дадут.
189
— Расход большой.
Наконец, сговорились. Был назначен день.
— Тянуть нечего. Чем скорей, тем лучше. Пусть
присылают комиссию, пока весь народ из деревни не
разползся по белу свету.
— Люди добрые, Варшава — это хорошо, страхо-
вое общество — тоже хорошо. Но и тут, на месте, надо
обдумать кое-что.
— Когда страховое общество заплатит, уборка уже
будет кончена, все выйдем на работу, чтобы еще до
зимы избы были поставлены.
— Из министерства, может, какое вспомощество-
вание дадут.
— А пока дадут, что будет? Ведь тут есть нечего.
— Надо бы какую складчину сделать...
— А откуда будешь брать на складчину?
— Кто нынче сносный урожай собрал?
— И делиться совсем уж нечем стало.
— Ну, все уж не так плохо. Никто ведь не гово-
рит, чтобы по мешку ржи или там картошки давать.
Ежели хоть по чуточке дадут Мацьков, Калины,
Грабовка, Трушков, все деревни, и то много полу-
чится.
— А кто распределять будет? Опять староста?
— Ага! Чтобы ему опять кое-что к рукам при-
липло.
— Нет, так нельзя, чтобы один староста. Выберем
несколько человек, пусть и распределяют.
— А зачем выбирать? Выбрали мы делегацию
к тому дьяволу, пусть она и этим займется.
— Правильно! Чего в другой раз выбирать?
— Только, чтобы все честно было.
— С чего ж не честно будет? Каждая деревня
пусть складывает у своего старосты, переписывает все,
как следует, а потом свезет в Бжеги.
— И холст? — спросила какая-то женщина.
— Конечно, и холст. Что кто может, лишь бы вся-
кий дал, хоть понемногу.
— Помочь людям...
— И людям помочь и этому показать, что без его
графской милости обойдемся.
190
— А кто тогда больше всех орал, чтобы к графу
идти? Не вы ли?
— Кто же знал, что так выйдет?
— А как еще могло выйти? Всегда он людей за
скотину считал, а то и хуже скотины. Что же вдруг
могло измениться?
— Постойте-ка! А как же будет с семьей Вроняка?
Им тоже давать?
— Ну, а как же? Сам Вроняк в тюрьме, а с ними
страсть что делается. Дети и баба ведь ни в чем
не повинны.
— Конечно, не повинны...
— Значит, дать им, как прочим.
— Вы уже все делите, а ведь еще ничего и нет.
— Нет — так будет!
— Сегодня же, сейчас, кто что может — к старосте.
— Ежели так делать, то кое-кто и открутится.
Лучше с подводой от избы к избе ездить. Лошаденки
все равно сейчас в конюшнях стоят.
— Правильно! Как ксендз ездит собирать!
— Тут уж никто отлынивать не станет, потому
стыдно будет.
— Да кто захочет отлынивать? Ведь не кому-
нибудь, а своему даст, такому же мужику.
— Да еще в такой беде!
— И к ксендзу тоже идти надо.
— Конечно! Сколько он в прошлое воскресенье
проповедовал о помощи ближним, — пусть теперь и
сам пример покажет.
— Всюду побываем, не бойтесь! — уверяла Скал-
чиха.
— Только не во дворце! — засмеялся кто-то.
— Во дворце я впервые в жизни была, а ежели
еще раз пойду, то уж не так!
— Ого, слышите, как Скалчиха-то грозится!
— Я не грожусь, а коли дойдет до чего, так на
деле покажем!
— Пока до чего дойдет, так графа и след просты-
нет! И оглянуться не успеешь, как улизнет.
— Уж как-нибудь за ним мацьковские присмо-
трят— так, на всякий случай!
191
— Э, болтаете всякий вздор, а потом еще отвечать
придется, — значительно сказал Захарчук, покосив-
шись на столпившихся у окна старост.
— Правильно, нечего много болтать. Болтовня, что
полова, по ветру несется.
— А когда надо, так и без болтовни случится.
— Всему свое время придет.
— Ой, придет, придет! Вот только бы дождаться
человеку!
— Дождемся, не бойтесь, — сказал кто-то, и все
стали расходиться. Скалчиха крикливо командовала
бабами, распределяя их по деревням.
— Баба всегда лучше присмотрит, чем мужик.
А вы, староста, не убегайте. С вами Важчиха пойдет,
насчет этого сбора-то.
— Так это вы уж сегодня хотите?
— А когда? После дождичка в четверг? Тут
откладывать нечего! Или сейчас, или и вовсе не
надо!
— Верно, верно!
И вправду тотчас после обеда поехали подводы
от дома к дому. Все уже знали, не приходилось даже
с подводы слезать, — люди сами выносили меру кар-
тошки, немного ржи, кусок холста, пригоршню льна,
буханку хлеба — что у кого было. Стефановичи отли-
чились— вытащили несколько больших кругов кол-
басы и целый мешочек соли.
— У кого есть, тот может дать.
— Как бы не так! У кого есть, вот хоть как у графа,
так тому еще жалче отдавать.
— Это штраф так обозлил Стефановича.
— Какой еще штраф?
— Так вы ничего не знаете? Приезжал на прошлой
неделе этот самый, как его, что налоги-то с лавок
берет, и нашел в горшочке на полке перерезанную
пополам пачку махорки. Руся было спрятала, а он
все же пронюхал, вот им и пришлось двадцать пять
злотых платить. А как же не резать? Разве кто купит
целую пачку?
— Такие деньги!
— Hv, им есть из чего и заплатить.
* *
192
— Да я их и не жалею... Когда свинья у кого
издыхает, так они несколько грошей заплатят, а потом
за колбасу или мясо в городе столько же берут, что
и за хорошую свинину.
— С чего ж они так и разжились, как не с этого.
— А старуха, только зазевайся, всегда обвесит.
— Ну, по крайней мере все-таки дали.
— Как им было не дать, когда все дают?
И правда, давали все. Старая Лисиха принесла
курицу. Захарчуки — маленького поросенка. Давали
даже самые бедные. Анна вышла из своего сарайчика
и положила на подводу детскую рубашонку.
— Может, и это пригодится?
— Как не пригодиться! Там все разутые, раз-
детые.
Она стояла с ребенком на руках. Ее большие серые
глаза мимоходом глянули на сидящего на подводе
Винцента и тотчас обратились к маленькой головке,
прижавшейся к ее груди. Она тихо ушла со своим
лицом мадонны, в застиранной, вылинявшей юбке,
стройная, сосредоточенная, полная покоя, который так
тревожил Винцента. Он отвернулся, заметив, что бабы
жадно, внимательно следят за ним, и стал тщательно
завязывать мешок с рожью.
Они собирали до самого вечера, а наутро, еще
затемно, учителя разбудил стук в окно. Приехал ста-
роста из Бжегов, чтобы вместе отправиться на же-
лезнодорожную станцию.
Они долго ехали в прохладном предутреннем рас-
свете, по росистым лугам, по березовым лескам, под
низко нависшими над дорогой кудрявыми ветвями.
Далеко-далеко простирался зеленый, равнинный мир,
лишь кое-где поднимающийся волнами невысоких хол-
мов, поросших чебрецом. Жемчужно поблескивала
река, в лугах открывались темные глаза прудов,
словно пробужденные от ночного сна и еще таящие
на дне золотистый отблеск звезд. Захлебывались пес-
ней жаворонки, в сосновых ветвях щебетали птичьи
стаи, поднялись с воды дикие утки и в беззвучном
полете пронеслись высоко над лесом. Как всегда —
утром ли, вечером, или в знойный полдень —
13 Ванда Василевская, т. 2
193
Винцента охватил восторг Перед красотой этой зем-
ли — зеленой, лазурной, золотой, шумной от птичьих
песен, ароматной от цветов, пригорюнившейся поник-
шими березовыми ветвями, насупившейся сумраком
елей.
Староста сидел молча. Работник погонял лошадь.
Но Винцент позабыл об их присутствии.
— Красиво тут, — сказал он вслух.
Роман сплюнул на землю.
— Красиво? Что ж тут красивого? Песок и песок,
а не песок, так болото. Никакой тут жизни нет, только
что не подыхаешь. Нешто можно что-нибудь вырастить
на этом песке, как ни бейся? Нешто добьешься чего-
нибудь от этого болота? Ничего! Вот был я, знаете,
в Поморье, так там действительно красиво! Поля и
поля, пшеница почти по шею, всякий клочок засеян,
дороги хорошие, избы — куда лучше чем у Стефано-
вичей, у вас в Калинах! Вот где красиво... Или хотя
бы и в Остшене, тоже ничего не скажешь... А тут?
Он презрительно обвел широким взмахом руки
зелень берез, лиловые от чебреца холмы, изумрудные
просторы влажных лугов, по которым бродили аисты.
— Вот кабы осушить эти болота да унавозить
песок, как граф сделал, так еще на что-нибудь похоже
было бы... Да мужику это не поднять, куда ему!
Замелькали узкие крестьянские полоски, темно-
зеленые квадратики картофельных полей, реденькое
скудное просо.
— Вот и Грушков. Теперь станция близко.
— Картошка хороша.
— Э, господин учитель, одна ботва! Внизу-то
только одна пыль, вот ничего и не выросло. Народ
утешается, на ботву глядя, что, мол, хороша картошка,
а заглянуть в борозду всякий боится. У нас после
пожара бабы стали искать картошку по огородам —
дескать, печеную выкопаем. Да куда там! Вроде как
орешки, а то и совсем ничего. А тут, в Трушкове, еще
хуже, чем по другим деревням.
— Земля хуже?
— Э, земля как земля, дрянная, как всюду...
А только с лета начали здесь обмер проводить. Как
194
начал землемер мерить да мерить, так до самой зимы
и мерил. Никто озимых и не посеял, потому, как ты
станешь сеять, когда не знаешь, твой участок или
не твой? При такой жаре озимые-то еще кое-как дер-
жатся. А тут озимых и не было, а яровые сожгло.
И что теперь? Погоняй, Франек, погоняй, потому ехать
еще не мало, а по солнцу что-то мне сдается, что уж
поздно.
Однако на станции пришлось подождать. Поезд
был почти пуст.
— Сейчас еще никто не едет, потому рано. А иной
раз такая давка бывает, страсть, особенно когда эти
экскурсии из Беловежской пущи едут. Глядите, вон
винокуренный завод видать...
— Остшейьский?
— А чей же еще? Тут все кругом остшеньские
угодья. И по ту сторону железнодорожного полотна
тоже. Вон, какой лес хороший!
Винцент смотрел в окно. Мимо проплывали зеле-
ная земля, дремучие, темные леса, широкие бескрай-
ные луга, и опять и опять поля, лиловые, уже запа-
ханные и заборонованные по недавней стерне.
— А это что?
— Тоже остшеньские земли. Это Гловачев, там
у них лесопилка и большущие коровники.
Винцент смотрел. Поезд грохотал по рельсам, пых-
тел и мчался вперед и все никак не мог выехать из
владений Остшеньских. Земля графа Остшеньского
проплывала мимо окон сумраком лесов, зеленью лугов,
огромными просторами обработанных полей. Вздыма-
лась на пригорках серыми конусами ветряных мель-
ниц, дымила в небо трубами винокурен, а среди нее
узкими полосками задыхались деревни, словно мел-
кие островки в необозримом море. И все дальше,
дальше, куда ни глянь, по обе стороны полотна тяну-
лись владения Остшеньского. И в глазах Винцента
эти поля, луга и леса смешались с жалкими полосками
калинских крестьян, с болотистыми участками над
Бугом, с изъеденными цынгой деснами Либерачихи,
с вздувшимися от картошки животами калиновских
детей. И зелень, золото и лазурь померкли в мучи-
13*
195
тельном, почти физическом страдании. Он с облегче-
нием вздохнул, когда Роман, наконец, заметил:
— Это уже не остшеньская земля.
Но тут же прибавил:
— У графа еще и в Подолии имения, но там он
не живет, так только — иногда наезжает. И во Фран-
ции тоже.
Винцент не ответил. У него болела голова. Поезд
грохотал, вагоны нестерпимо раскачивались. На про-
тивоположной скамье спала с открытым рто?л без-
зубая старушка, кроме нее, никого не было. Он за-
дремал и очнулся, лишь когда поезд рванул и замедлил
ход.
— Ну, вот мы и на месте. Лет пять уж будет, как
я сюда ездил — в мокрый год, значит,- — хлопотать,
чтобы отсрочили подати.
— Отсрочили?
— Не-ет... — как-то нехотя ответил староста, и Вин-
цент не стал больше допытываться. Ему вспомнилось,
что выкрикивали накануне женщины на совещании
о помощи Бжегам.
— Ну, а теперь куда?
— Тут у меня есть знакомый адвокат, он нам
лучше всего посоветует.
— Конечно, адвокат разбирается.
Началось хождение, мучительные скитания, по-
пытки проникнуть в сотни дверей, рассказывание по
десять раз одного и того же, бесконечные ожидания
в различных передних. Староста лишь поддакивал
или пожимал плечами. Вся тяжесть дела обрушилась
на Винцента. По вечерам он ног под собой не чув-
ствовал. Он говорил до хрипоты., просил, объяснял,
всюду натыкаясь на стену равнодушия, «предписа-
ний», тупого непонимания. За эти несколько дней
Калины стали ему ближе, чем за целый год жизни
в деревне. Он чувствовал на себе бремя ответствен-
ности— там его ожидали люди, в Мацькове, в Кали-
нах, во всех деревнях, а главное, в Бжегах, почернев-
шие от горя и забот женщины, голодные дети, отчаяв-
шиеся люди на черных развалинах своих прежних
домов. Они доверились ему, и он должен довести
196
дело до конца, хоть оы пришлось колотить кулаками
в наглухо запертые двери и в тупые головы господ,
скучающих за письменными столами. Здесь, среди
шума большого города, он чувствовал себя теперь
таким же чужим, выбитым из колеи, как сперва было
в деревне. Он знал, что всем этим здешнИхМ он ка-
жется смешным, сентиментальным, ограниченным.
Ведь они привыкли к таким историям. Из-за их пись-
менных столов дела выглядели совсем иначе, пере-
ставали быть свежей раной, превращались в сухую
строчку отчета или не так написанного и не туда, куда
нужно, направленного прошения. Люди из Бжегов
утрачивали здесь свои лица, опаленные пламенем,
обожженные искрами, отмеченные печатью отчаяния,—
они становились лишь серой цифрой. Деревня была
здесь уже не белым песком и негодной к обработке
трясиной, не детьми, искривленными рахитом, съедае-
мыми вшами, не женщинами, постаревшими на два-
дцать пятом году жизни, не мужиками, прибитыми
к земле безнадежностью своего труда, — она была
лишь точкой на карте, значком в рубрике, чем-то
мертвым, ничего не говорящим. С гневом, с яростью
и отчаянием пытался он через крытый зеленым сук-
ном письменный стол вызвать перед холодно глядя-
щими глазами картину деревни такой, какая она
есть, — живой, правдивой, ужасающей. Те равнодушно
улыбались. Одни — потому что все это не было для
них делом новым, важным, неожиданным, другие —
потому что не верили. Не хотели верить. Так им было
удобней и лучше.
Лишь здесь, поднимаясь по сотням лестниц, бегая
по сотням улиц, Винцент яснее и яснее понимал, что
на всем лежит могучая, всесильная, зловещая тень
Остшеня. Где же средство, где выход, где разреше-
ние вопроса? Пусть даже ему удастся всего до-
биться, разве это не будет лишь пластырь на воспа-
ленную, гноящуюся рану? Ведь если даже Бжеги
будут отстроены, все так же будет каждую весну
заглядывать голод в окна изб, все так же будут гнить
зубы у детей, будут умирать в родах женщины и будет
мельчать, сереть, вырождаться обреченный на гибель
197
народ. И брат будет поджигать брата из-за четырех
возов ржи. Все останется попрежнему, пока среди
серых деревень будет простираться Остшень, зеленый,
буйный, переливающийся богатством, — этот гвоздь,
вбитый в живое тело земли, паук, протягивающий
щупальцы, пожирающий все, что еще оставалось
в руках крестьян, точащий зеленую, золотую, лазур-
ную прибужскую землю.
После пяти дней беготни, разговоров, глухой яро-
сти удалось, наконец, все устроить. Роман сиял.
— А не говорил ли я, надо ехать! Всегда на месте
лучше договориться, чем писаниной... От писанья ни-
какого толку — забросят куда-нибудь бумагу, никто
в нее, может, и не заглянет. А как растолкуешь как
следует, всегда добьешься.
Винцента раздражала хвастливая, торжествующая
мина старосты. Все это время он лишь слонялся без
толку, а теперь радовался так, будто и в самом деле
все было улажено.
Все!
Винцент не хотел и думать об этом, отступая перед
окончательным ответом. Потому что разум ясно и от-
четливо говорил ему, что могло по-настоящему раз-
решить вопрос. Но Винцент трусливо отталкивал этот
ответ от себя, откладывал на после, на когда-нибудь.
Потому что тут пришлось бы, как сделала Сташка,
открыто стать на сторону деревни. Встать на сторону
всех этих Роеков, Захарчуков, Мыдляжей, встать пле-
чом к плечу с ними. Рассказать им, что он думает,
сказать, что правы не те, кто просиживает целые
вечера у старосты, а вечерние гости Плыцяка. А за
всем этим вдали вырисовывался школьный инспектор
и опекунский совет, — и неизвестно еще кто и что?..
Это грызло, страшно угнетало его, — именно то,
что он не смел сказать себе последнего слова. Ибо,
вместе с тем, теперь он видел как бы зорче — зорче
и иначе.
Он уже не пожимал плечами, когда женщины го-
ворили ему: «Вши? Да ведь на больном-то вошь не
держится, а только на здоровом. Выведешь вшей,
болезнь и прицепится».
198
Его уже не сердило, что они бегают к старой
Лисихе заговаривать болезни, что они жуют хлеб, а
потом, завернув в тряпочку, дают его сосать грудным
детям, что рубашки на них расползаются от грязи и
насекомых, что они ссорятся зуб за зуб из-за про-
хода через огород, из-за помятого колоска, из-за со-
рванного в саду чахлого цветочка ноготка.
Он часто думал теперь о Сташке и со дня на день
собирался к ней. Уже не в гости, а за советом. Он
был беспомощен перед ужасающими лишаями, покры-
вающими детские головы, перед страшными резаными
ранами, нанесенными косой или топором, перед ка-
кими-то точнее неопределяемыми «болями в нутре».
Но выбраться не было времени. В Бжегах теперь
с утра до ночи стучали топоры, пахло свежим тесом,
толпами шли крестьяне из соседних деревень — под-
нимать из пепелища Бжеги, чтобы еще до зимы срубы
покрылись кровлями. Винценту приходилось распре-
делять собранное в соседних деревнях. С записной
книжкой в руках, с вечно ломающимся карандашом
он стоял над грудами дареного богатства и вместе
с делегацией — со Скалчихой, Кухарчуком, Верциохом,
Лазинским и Скалкой — распределял. Теперь из всех
тайников выползали людская злость и зависть.
— У Петронели только двое детей, а ей больше
дали!
— Но у вас-то кое-что осталось, а у нее ничего
нет.
— А что кому до этого? Если я эту чуточку денег
из-за образа вытащила, так уж мне должно быть
хуже, чем кому другому?
— Вон Вроняковы дети сытые ходят. А ведь из-за
Вроняка и несчастье стряслось.
— Сходи-ка, Валек, может, они не записали, так
мы бы получили еще раз хоть чуточку.
— Что это за картошка? Совсем сопрела... И на
что было брать такую?
— Глядите, как учитель суетится.
— Что ему не суетиться, милые вы мои? Уж не
без того, чтобы он на этом не заработал что-нибудь.
— Да ну?
193
— А то как же! Сказывали люди, что ему за
каждую минуточку платят из волости...
— Такому-то можно жить!
— Да кто ж знает, не прилипло ли у них что
к рукам при этом сборе.
— Ну, куда там! Ведь каждый раз наша баба, из
Бжегов, тут же была!
— Э, все равно могли как-нибудь смошенничать.
Взять хоть и такую Ендрычиху — не могли разве ей
чем-нибудь рот заткнуть? Что ей до людей, когда
сама получила?
— Оно, конечно, всякий норовит себе что-нибудь
оторвать.
— А как же иначе, своя рубашка ближе к телу.
И все же весело стучали топоры, и гладкие сосно-
вые стволы быстро ложились один на другой. Черные,
обгоревшие остатки изб стащили в одно место. Всюду
валялись стружки, опилки тонкой струйкой лились
из-под звенящих пил. На кострах, разложенных по-
зади пепелищ, варили в чугунах пищу. Тут и там уже
верещали поросята, кудахтали куры. Заживали ожоги.
Почерневшая от пожара земля быстро зарастала зеле-
ными сорняками.
Жизнь постепенно входила в свою колею, хотя
страх перед зимой еще виднелся на истощенных лицах
женщин и в глубоких морщинах, бороздивших лица
мужиков. Но уже поднимались Бжеги, горели светлой
позолотой нового дерева, новых соломенных крыш.
Стали вселяться в новые избы — по две, по три семьи
в одну, потому что пока нечего было и думать о том,
чтобы до зимы все закончить.
Издали сверкали и белели новизной бжеговские
избы. Они были видны и из угловой башенки остшень-
ского дворца, из окна, в которое любил смотреть граф.
Ему так и кололо глаза их светлое золото. Он запла-
тил бы, — ах, и щедро заплатил, — лишь бы изба-
виться от Бжегов. Ведь то была его мечта с давних,
давних лет: вырвать землю из рук темных хамов, кото-
рые ее только портят, не умеют обрабатывать, кото-
рые понятия не имеют о сельском хозяйстве. Широко
распахать поля, уничтожить все эти межи, изрезав-
200
шие смешные, нищенские, мужицкие полоски. На ме-
сто тощей ржицы, низенькой белой гречихи, чахлого
проса широкой волной пустить дородную, золотую
пшеницу, яркую зелень сахарной свеклы, стократные
урожаи картофеля для винокуренного завода. Земля
пропадала в крестьянских руках, истощалась без удоб-
рений, гнила без дренажа, бесполезно пустовала, за-
легала трясиной, жалкой полоской, на которой ничего
не росло. Серыми пятнами лишаев казались графу
прикорнувшие у дороги деревни: тут же, под самым
Остшенем — Мацьков, за лесами — Калины, сборище
человеческой нищеты, темноты, глупого мужицкого
упрямства. Много пришлось бы ему вложить в эту
землю, и все же игра стоила свеч.
Уже казалось, что хоть с Бжегами это можно будет
уладить. А вот они снова возрождаются и снова будут
торчать, как мучительная заноза, своими серыми по-
лосками в зелени просторных остшеньских полей.
Могли же они уйти куда-нибудь в другое место, в дру-
гом месте сызнова строиться, в другом месте плодить
свою нищету и серость! Но они уперлись — и не они
одни.
ОднихМ бы им не справиться, он прекрасно знал
это. По утрам его будил скрип телег — это ехали
мужики из Калин, из Трушкова, из Гаев, со всех дере-
вень — ехали отстраивать Бжеги.
Он сделал единственное, что мог. Запретил возить
по своей дороге лес из государственных лесов, и им
приходилось объезжать кругом, пробиваться по доро-
гам, где увязали колеса и едва тащились лошади.
И все же они не пришли просить его.
Это удивляло графа. В войне, которая велась целые
годы, он чувствовал все больше крестьянской ярости,
крестьянской гордости, всем пренебрегающего ожесто-
чения. Они предпочитали с утра до вечера махать
топорами, делиться последней ковригой хлеба, только
бы те, из Бжегов, не были вынуждены продать ему
землю. В Мацькове посулили старосте, что вышвыр-
нут его, если он осмелится еще раз хоть заикнуться
о протоке. А ведь граф давал неслыханную цену —
две тысячи злотых за ни на что не пригодный ручеек.
201
Мужики дали знать кому следует, и судебный
исполнитель забрал у графа на целых двадцать тысяч
карпов, в бочках, уже готовых к отправке. Они дали
знать, и внезапно появившийся судебный следователь
забрал приготовленную к отправке, увязанную в мешки
пшеницу. Остшеньский чувствовал, что вокруг него
нарастает волна враждебности, что она вздымается
все выше — и это еще больше подстрекало его. Уже
не просто захватывать землю, ради накопления ее, как
раньше, а для того, чтобы показать, что он здесь силь-
ней, чтобы напомнить им, что ведь не так давно здесь,
в остшеньской усадьбе, их наказывали кнутами за
лень и неряшливую работу на барщине, что нечего им
нос задирать! Чтобы показать им, что он здесь гос-
подин и смеется над их жалкими деревушками, пожи-
раемыми насекомыми, темнотой, нуждой, над их бес-
плодными полями, над их общинными выборами, над
их иллюзорными правами, над их напыщенным
гражданством, которое осмеливалось равняться с ним.
Нет, никто из них не был равен графу Остшень-
скому! Недаром в сумрачных залах дворца висели на
стенах портреты людей, из века в век владевших
остшеньскими имениями. Века назад, в древние вре-
мена, кто-то из Остшеньских получил эти земли, и
так они и оставались в их роду. Недаром в дворцовых
покоях еще чувствовался запах давних дней — все
преодолевающая традиция, ставящая Остшеньских
выше всех помещиков в этих краях. С презрением
смотрел граф на все, происходящее в стране, на все
перемены, приносимые временем. Что другим каза-
лось почти ничем, — для него было чересчур, ох, черес-
чур много! Мужицкой грязью разило от толпы, которая
вдруг ни с того ни с сего стала добиваться власти и
прав, будто ей и вправду полагались какие-то права.
На первые места стали протискиваться люди, не могу-
щие похвалиться ни именем, ни происхождением, ни
прошлым своей семьи. Все рушилось. Все забывали
о своем достоинстве, о своих священных обязанно-
стях... Но он будет держаться и удержится, как удер-
жались его предки, когда даже и сюда, за Буг, дока-
тились татарские и литовские нашествия. И сейчас
202
кое-кто из шляхты сдавался, отказывался от всего,
переезжал в города. Но он держится и будет дер-
жаться, ни на шаг не отступит!
Мучительно закололо в сердце, и снова из непро-
глядной тьмы множества вещей, о которых обычно
не думают, о которых не хотят знать, выплыло напо-
минание о старости. Не подлежало сомнению: старел
он, Остшеньский, самый сильный человек во всем
воеводстве, человек, о котором говорили, что он
никогда не состарится. Ему и самому иногда каза-
лось, что это правда; но вот старость прибли-
жается все быстрей, все чувствительней дает о себе
знать. Колотьем в сердце, одышкой на лестнице,
синими мешками под глазами, отечностью ног. Что-
то портилось в исправной до сих пор машине, и
врачи — в знания которых Остшеньский, впрочем,
не верил, — не помогали. Слишком много всего об-
рушилось на него за последнее время, и слишком он
был одинок.
За окном улыбался золотой день — переливался
зеленью, лазурью, золотом. Но холодной голубизной
смотрели со стены глаза младшего сына — сурово и
чуждо.
Да, да. На Бруно нечего было рассчитывать — он
всегда был легкомысленным, ничего не уважающим.
Он был старший, ему все должно было остаться, но
он об этом не думал. Ведь лишь в последнюю минуту
удалось спасти Гоженев, а Бруно в это время не
нашел ничего лучшего, как выйти на дуэль из-за
актрисы — жалкой к тому же актриски, продажного
существа, любовницы первого встречного — и позво-
лить убить себя на этой дуэли. Да, да, это было
похоже на Бруно. Но Юстин?
Граф остановился перед портретом и пристально
всмотрелся в него.
— Зачем ты так поступил? Зачем ты так поступил?
Старое больное сердце сочилось кровью от этого
вопроса, на который уже никто в мире не мог отве-
тить. Холодно, надменно смотрели со стены голубые
глаза. В эти глаза влюбилась маленькая госпожа
Гославская, в голубые глаза под черными бровями.
203
Он же, отец, никогда по-настоящему не знал, что
таится за блеском этих зрачков.
Другое дело Юзефа — та в сущности всегда была
ему ближе всех. Он узнавал в ней собственное упрям-
ство, собственную гордость, собственный необуздан-
ный характер. Да только во что она обратила эту
гордость, этот характер и упрямство? Все пошло на
глупые идейки, на глупую любовь, приведшую ее
в конце концов к жалкой смерти. Панна Юзефа Ост-
шеньская из Остшеня — жена сына какого-то орга-
ниста!
Остались лишь эти две — жена и Зуза.
Вечно напуганная Елена, с возрастом впадающая
во все большее ханжество, молчаливая, заплаканная
и чужая. Всегда она была чужой. И не бывать бы
этому браку, если б не отцовские долги и не Гловачев,
огромным полуостровом вдававшийся в остшеньские
земли. Это было важнее, чем Елена и даже чем все
ходившие о ней сплетни. В сплетни, впрочем, он не ве-
рил и не слишком о них думал. А Гловачев достался
ему, и там превосходно работает винокуренный завод.
Досталась и жена — чужая и безразличная. И Зуза —
Зуза, единственное, действительно неудачное дитя, ко-
торое осталось в живых, в то время как тех троих
схоронила земля. Бруно и Юстина — остшеньская
земля. А Юзефу? Как же он назывался, этот горо-
дишко?
Он помнил, но притворялся перед самим собой, что
не знает даже его названия, что оно якобы не за-
стряло в его сознании, как вечно колющая заноза.
Зузе, этой недоразвитой Зузе, достанется все —
остшеньский дворец, винокуренные заводы, мельницы,
лесопилки и земля, зеленая, колышущаяся хлебами,
колосящаяся стократным урожаем, остшеньская земля.
В чьи же руки попадет все это? Он отлично знал, что
ни тупые глаза Зузы, ни ее плоское веснушчатое лицо,
ни ее куриные мозги — ничто не помешает ее заму-
жеству. Любой женится не на ней, — на необозримых,
богатых, плодородных остшеньских землях. Шум сос-
новых лесов, далеких дубрав, шелест берез, богатство,
веками нараставшее для графов Остшеньских на при-
204
бужской земле, заглушит квакающий голос Зузы.
В такой золотой оправе даже Зуза всякому покажется
драгоценным алмазом.
Он подошел к стенному шкафчику и отсчитал на
ложку капли лекарства. Да, вот как обстоят дела.
Впрочем, это безразлично, что будет дальше. Лишь
бы до конца выполнить свой долг и непоколебимо
стоять на страже этой земли, передаваемой из поколе-
ния в поколение. Тем более теперь, когда вокруг все
выше нарастает глухая волна крестьянской ненависти,
когда уже вслух говорят о разделе земли, когда деба-
тируются нормы выкупных платежей, когда добиваются
парцелляции, когда в мужицкие руки переходили
земли, которыми спокон веков владели люди с гром-
кими фамилиями. Набрякшие губы графа искривились
горькой усмешкой. Вместо Остшеньских, Платеров, По-
тоцких — Кухарчуки, Мыдляжи, Мартыняки. Вместо
дворцов — смрадные избы, вместо необозримых по-
лей — крестьянские полоски, вместо табунов благород-
ных коней с развевающимися гривами — косматые
крестьянские клячи. Марьин корень — вместо штамбо-
вых роз, крапива — вместо изящных клумб. Вот к чему
все идет!
Графу показалось, что на него прет мрачная
мужицкая толпа, смердящая грязью кожухов, темная,
коварная и злая, — те самые люди, которых еще
недавно били плетьми во дворе остшеньской усадьбы
и которые теперь не снимали шапок, когда он проез-
жал мимо.
Его беспокоило одно — что презрение, которое
он питал к деревне, за последнее время все явствен-
нее смешивается с чувством, которого он никогда
раньше не знал.
И он отдавал себе отчет, что это ненависть — такая
ненависть, которую можно испытывать только к врагу,
которого считаешь достойным борьбы. Нет, это было не
спокойное, полное превосходства презрение, когда он
приказывал дать крестьянам из Бжегов два воза сви-
ной картошки и срубленные в саду деревца. Это было
не холодное презрение, когда он смотрел на пылаю-
щий в Остшене огромный стог пшеницы, подожженный
205
мужицкими — чьими же еще? — руками. Это было не
холодное презрение, заставлявшее его совещаться
с Марковяком, подкупать старост, давать, где следо-
вало, надлежащие указания и объяснения. Это была
ненависть — дикая, глухая, неудержимая ненависть,
которая лишала его сил, равновесия, заставляла стре-
мительно колотиться больное сердце, не давала уснуть
в безнадежно долгие ночи.
«Старею», — думал он с отчаянием, глядя на серые
пятна прикорнувших у дороги деревень.
Это не могло быть не чем иным, как старостью.
Истощались силы в этой войне, которая велась годами
и за последнее время изо дня в день обострялась.
И он уже не мог хладнокровно принимать удары, ко-
торые обрушивали на него мужицкие руки. В бессон-
ные ночи он обдумывал средства, изобретал уловки,
перед которыми те оказались бы бессильными, должны
были бы признать себя побежденными. Но наступал
день, и граф убеждался, что побеждены были Иван,
Константин, Казимир, Ян — но не деревня. И — как
неизбежное следствие после причины — подыхал скот
на пастбище, пылал стог, уходила рыба из пруда
через открытый кем-то шлюз, засыхали подрезанные
кем-то деревца и приходилось выливать испорченную
закваску. А виновник почти никогда не обнаружи-
вался. Там, в Калинах, в Мацькове, в Бжегах, ссо-
рились между собой, кроваво мстили за обиды, дра-
лись ножами на свадьбах, поджигали друг у друга
амбары с хлебом, но как только дело касалось
Остшеня, вступал в силу заговор молчания, заклятая
тайна, всеобщее безмолвие, прочно ограждавшее ви-
новника. И против этого ничего не мог поделать
комендант полицейского участка Левинский: все его
усилия отскакивали, как от глухой стены, от этого
молчания, от вечного отсутствия свидетелей, от лож-
ного алиби, подтверждаемого без запинки, под при-
сягой. Марковяк и старосты явно боялись — а может,
и вправду не знали; если же им и было кое-что
известно, то лишь слухи, подозрения, смутные версии,
которые обращались в ничто всякий раз, как их пыта-
лись использовать.
206
И в раздумьях своих бессонных ночей Остшеньский
уже не мог разобраться — он ли так ослаб, или
деревня набирает силу и заглядывает ему в глаза
глумливым, угрожающим лицом нищего. И притом
у него под боком был ведь еще и другой враг: батраки,
дворовые. Но об этом он предпочитал не помнить.
Разве лишь когда это само выдвигалось на первый
план слишком чувствительно, как несколько лет назад,
когда во время жатвы никто не «вышел в поле и когда
он волей-неволей вынужден был вести переговоры
с собственными батраками.
Да, у него не было ни одного союзника в этой
борьбе, а враги были — сплоченной массой. Разве вот
лесники? Да, на этихс он мог положиться. Не из любви
к нему, нет! Просто слишком много всего было на их
совести, чтобы они решились рассердить его, чтобы
они не нуждались в его защите и покровительстве.
Да, только они. Даже не Колисяк.
Управляющие ‘ постоянно менялись — крали, как
могли, и уходили без сожаления, — наемники, для ко-
торых Остшень значил не больше, чем всякая другая
земля, где они получали кусок хлеба и крышу над
головой.
Он был одинок. Предали, ушли дети. Елена ни-
когда не была ему союзником. А теперь изменяло и
то, в чем он был всегда так уверен, — стальные
мускулы, железное сердце, это каменное здоровье,
которому все всегда так дивились и которое для него
самого было чем-то простым и само собою разумею-
щимся.
Ксендз? Нет, от этого тоже мало радости. И он
боялся и становился мягок, когда мужики напирали
слишком настойчиво. Не умеет он держать их в ежо-
вых рукавицах... А может, такое уж время пришло,
что колебалось, гнило с основания все то, что прежде
было устойчивым и твердым, что строилось поколе-
ниями, укладывалось веками кирпичик за кирпичиком.
— Неужели приходит ваше время, а мое вместе
со мной сходит в могилу? — беззвучно спрашивал он
видимые из дворцового окна серые деревни, низко
прильнувшие к земле. Но перед этой мыслью в нем
207
содрогалось все, с чем он рос с детства, все, чем жил
с юношеских лет до старости, — все верования, все
принципы, вросшие в сердце, впитавшиеся в кровь,
ставшие с течением времени неразрывной его частью,
чем-то, от чего невозможно освободиться.
Нет, не может быть — во всяком случае не может
быть здесь, в этой стране, чтобы правил хам, чтобы
хозяйничал, чтобы поднимал голос темный мужик,
потомок еще столь недавнего крепостного. Ведь их
едят вши, болезни, нищета, их собственная темнота.
Это они обречены на гибель.
Мужицкие хозяйства рассыпаются в прах, а Ост-
шень цветет и разрастается: здесь сила и право, а
не там!
Остшеньские поля в крестьянских руках, остшень-
ские лошади в мужицких конюшнях... Нет, этого
никогда не будет! Ведь он обеспечил себя со всех
сторон: если после его смерти хоть частица остшень-
ских владений будет продана, то остальное все, реши-
тельно все пойдет на другие цели, будет отобрано, и
тот,* кто будет здесь хозяйничать после него, не будет
иметь больше права ни на клочок земли, ни на колосок
с остшеньских полей.
— Не обрадуетесь вы, ничего вы не выиграете от
моей смерти, — говорил он далеким деревням, Кали-
нам, Бжегам и мацьковским избам. Этот ближайший
к Остшеню Мацьков был как раз худшим из всех,
самым ожесточенным, самым мстительным. Ох, как
они там, наверно, ждут его смерти, как ждут раз-
брода в имении, упадка, гибели Остшеня. Только
не дождутся, нет.
Он присел к письменному столу и, насупив брови,
принялся писать. Надо было, наконец, разрешить этот
вопрос с Бугом; все это слишком долго тянется. Не
хотят мацьковские мужики отдать проток — ладно!
То, что он теперь придумал, ударит их больней, мучи-
тельней, научит уму-разуму.
Что ему это удастся, он и не сомневался. Недаром
же он назывался Остшеньским, недаром все здесь —
земли, леса и воды, пятьдесят две экономии, лесо-
пилки, винокуренные заводы и мельницы — все при-
208
надлежало ему. Имя Остшеньских еще что-нибудь да
значит, в городе еще знают, кто он, и никакие мужиц-
кие доводы тут не помогут.
Дело с Бугом било непосредственно не по Маць-
кову. Но это в сущности было одно — серый, мрачный
крестьянский мир, одинаково темный, злой и мститель-
ный, в какой бы деревне эти люди ни жили. И все они
стоят друг за друга, так что все равно, по ком он
ударит. Да дело и само по себе выгодно — не для них,
конечно, потому что они и воспользоваться-то им не
умели, эти ловцы слизняков, рыболовы на перемет,
промышленники с вентерями. Они бессмысленно и
глупо — как бессмысленно и глупо все, что они
делают, — истребили массу рыбьей мелюзги. Ведь они
варят в голодовку мальков с лебедой, не помышляя
о том, что из этих мальков когда-нибудь вырастет
линь, щука, сом. Они хотят, чтобы озеро и река без
всяких вложений кормили всю деревню, и удивляются,
что рыбы становится все меньше, что уловы все хуже,
даже не пытаясь что-либо предпринять. Открыть
украдкой шлюз и ловить потом удочкой или острогой
жирных, откормленных карпов — это они умеют! Но
подумать, позаботиться о дальнейшем, посмотреть
чуть дальше собственного носа, увидеть завтрашний
день — нет, на это они не способны. Они опустошают
землю, воды и леса, и будет лишь справедливо, если
эти земли, воды и леса окажутся в руках, умеющих
ими пользоваться.
Снова с мучительной болью в сердце вспомнились
ему те—Б^руно, Юстин и Юзефа. Хотя нет, Юзефа...
Та провела бы здесь в жизнь все свои сумасшедшие
идеи, та без колебаний передала бы Остшень крестья-
нам. Бруно тоже вряд ли... Но Юстин — вот кто сумел
бы держать все это в руках! Да, Юстин. Но именно
Юстин застрелился и не соизволил даже оставить хоть
слово, хоть одно словечко — почему?
Он почувствовал себя очень плохо и торопливо
нажал кнопку звонка. Тотчас появился лакей.
— Возьмешь письма, пусть управляющий сейчас
же пошлет кого-нибудь на почту.
— Слушаюсь, ваше сиятельство.
Ванда Василевская, т. 2
209
— Подожди. А теперь... отведи меня в постель,—
сказал он, стараясь избежать взгляда лакея.
Тот замер в изумлении.
— Ну, не слышишь? Я плохо себя чувствую. При-
готовь лекарство.
Он тяжело оперся на плечо Онуфрия. Старик
слегка даже присел, но с усилием выпрямился, лицо
его покраснело. С трудом передвигая ноги, Остшень-
ский перешел в спальню, бессильно повалился на
постель, огромный, мощный, как колода. Онуфрий
смотрел на него округлившимися от ужаса глазами.
Впервые случилось, чтобы граф заболел.
— Ну, что стоишь? Лекарство дай—там в шкафчике.
Он медленно пил.
— Иди уже.
Старик исчез. Мгновение спустя в дверь постучали.
Граф недовольно поморщился. Вошла жена. Он поло-
жил руку на грудь. Сердце невыносимо колотилось,
стучало, подступало к самому горлу.
— Онуфрий сказал мне...
— Ничего опасного.
— Я велела Сусанне начать десятидневное моле-
ние за твое здоровье.
Он недовольно поморщился. Как трепетало, как
безумно билось сердце и ни за что не хотело успо-
коиться.
— Иди. Я утомлен, хочу отдохнуть... — сказал он,
не глядя на жену.
— Может, вызвать врача?
— Нет, нет, нет! Я уже сказал, что ничего страш-
ного. Ты утомляешь меня. Иди себе.
Она вышла тихонько, как мышь, долго притворяла
дверь, боясь скрипнуть. Тогда он позвонил.
— Онуфрий! Ко мне — никого, понимаешь? Ни-
кого! Когда мне что-нибудь понадобится, я позвоню.
Он передохнул, попытался улечься поудобнее, но
при каждом движении сердце начинало колотиться
еще более стремительно и неровно. И он лежал непо-
движно, хотя угол подушки мучительно жал ему шею.
Болела голова. Он с трудом ловил воздух откры-
тым ртом.
210
«Как рыба, совсем как рыба...» — подумалось ему
с омерзением.
Да, нечего было обманывать себя — машина испор-
тилась. Это была старость, подступающая медленно,
но неумолимо, высасывающая из человека кровь, от-
нимающая силу у мускулов, зоркость у глаз, коварно
подкашивающая старость. Не та старость, которая при-
ходит внезапным ударом, болезнью, от которой
больше не поднимаешься, а та медленная, немощная,
истощающая изо дня в день.
В открытое окно врывался солнечный свет, и вместе
с ним донеслась — видимо, с огорода — песенка. Он
нахмурился, но помимо воли пытался уловить слова.
Как калина в лесу к земле приклоняется,
Так мое сердечко плачет, сжимается —
От ясного солнышка в золоте все поле,
Отчего же сердце плачет: поневоле?
Он хотел протянуть руку к звонку, но почувство-
вал предостерегающий укол в сердце. Пришлось пере-
ждать.
Не мое, ох, солнышко, не мое поле,
Одно мое лишь: горе-недоля.
Он еще раз пошевелил рукой. Сто раз говорил,
чтобы работницы не пели на огороде! Может, какая-
нибудь новая? И даже красивый голос.
Ах, это тоже была одна из болей его жизни — что
невозможно было обойтись без того, чтобы не нани-
мать кого-нибудь из деревни. А этот Колисяк ленив —
он наверняка берет рабочих из деревень поближе,
хотя это ему строго запрещалось. А впрочем, может
быть она и дальняя — например, с той стороны Буга,
ведь были там и польские деревни.
Песня умолкла. Может, работница кончила, а мо-
жет, пришел огородник или управляющий и сказал
ей, что петь не разрешается. А может быть, уже про-
нюхали, что он болен, что лежит, и сразу обрадова-
лись, словно мыши без кота.
Он прикрыл глаза и некоторое время боролся со
слабостью. Стиснув зубы, протянул руку за каплями.
Налил двойную дозу. Медленно, постепенно сердце за-
тихало, успокаивалось, хотя он все еще чувствовал его
14*
211
неровный, срывающийся ритм. Он осторожно спустил
одну ногу, другую и сел, опираясь о стену.
О чем, бишь, он думал? Да, красивый голос, надо
признаться. Откуда берется такой голос в деревне?
«Не мое солнышко, не мое поле, одно мое лишь:
горе-недоля». Да, да... Обыкновенная, однообразная
хамская песня, хотя некоторые находят в них какую-
то красоту.
Нет, ничего этот народ не создал, кроме разве вот
таких песен, из которых одна похожа на другую, —
убогие, серые, ничего, кроме ярких тканей, которые
ксендз-настоятель признал достойными украшать ал-
тарь в костеле, — и больше ничего. Маловато, мало-
вато для «соли земли»! И вообще, что это за народ?
Помесь польской и украинской крови... Правда, они не
поддерживали никаких отношений с «хозяевами» из-за
Буга, а все же и среди них то и дело попадались вся-
кие там Пащуки, Захарчуки, Басюки, явно не поль-
ской крови в предыдущих поколениях. Ах, да! Была
здесь и «шляхта» — все эти Зелинские, Козерадские,
Савицкие, омужичившаяся шляхта на хозяйствах в не-
сколько моргов, ничем не отличающаяся от мужиков,
разве что той почти невидимой границей неприязни,
которая отделяла их от коренных крестьянских семей.
Он оперся руками о край кровати и встал. Голова
закружилась, и несколько мгновений он пошатывался,
готовый упасть. Он стиснул зубы. Нет, он не допустит,
чтобы болезнь и старость так коварно одолели его.
Никто не увидит его лежащим как пьяный мужик на
полу.
Взяв палку, он медленно, едва передвигая ноги,
перешел в угловую комнату, сел в кресло у окна.
Да, все это принадлежало ему. Далекие, далекие
поля и синяя линия лесов, описывающих широкий
круг, и дымящаяся труба винокуренного завода, и все,
все, куда ни глянь, — неисчислимые остшеньские бо-
гатства. Он старался не видеть серых пятен деревень.
Они не имели никакого значения. Когда-нибудь они
исчезнут, уступят место буйной остшеньской зелени,
остшеньским мельницам, винокуренным заводам и
лесопилкам.
212
По саду шел управляющий, граф махнул ему ру-
кой. Минуту спустя он услыхал спор в передней — это
Онуфрий пытался не допустить Колисяка к больному.
Остшеньский гневно постучал палкой в пол. Вошел
Колисяк, за ним показалось испуганное лицо Онуфрия.
— Я же говорил господину управляющему... Я же
говорил...
— Уйди, дурак.
— Онуфрий говорил мне, будто ваше сиятельство
больны, а я вижу, что нет.
— Просто хотел отдохнуть минутку.
Зоркий взгляд управляющего скользнул по лицу,
более отечному, чем обычно, по почти черным мешкам
под глазами, отметил непрестанное легкое дрожание
левого колена и * поспешно перенесся на окно, где
в рамке липовых ветвей виднелись далекие поля.
— Ну, как Бжеги, отстраиваются?
Управляющий кашлянул, захваченный врасплох не-
обычным вопросом. Об этом граф никогда не загова-
ривал, за исключением того единственного случая,
когда он запретил пропускать подводы С лесом по
своей дороге.
— Отстраиваются... Уже много изб.
— Помогают им, а?
— Помогают, помогают, — торопливо подтвердил
управляющий. — Из Мацькова, из Калин... Отовсюду,
впрочем... Так постановили.
— Ах, так постановили. Так они постановили... —
бормотал граф как бы про себя, словно забыв о при-
сутствии управляющего в комнате. Опершись подбо-
родком о руки, сложенные на набалдашнике палки,
он стеклянными глазами смотрел в пространство, по-
золоченное уже склоняющимся к западу солнцем. Не-
приятное молчание длилось довольно долго.
— Ваше сиятельство что-нибудь прикажут?
— Нет, нет... Можете идти, можете идти, — ма-
шинально ответил Остшеньский, не отрывая глаз от
золотой пыли, столбом стоящей в воздухе.
Управляющий, стараясь производить как можно
меньше шума своими тяжелыми сапогами, осторожно
удалился. Он ничего не понимал во всем этом и, на-
213
конец, пришел к выводу, что Онуфрий прав и граф
болен — болен гораздо серьезнее, чем можно было
ожидать.
Остшеньский все сидел у окна, устремив стеклян-
ные глаза в пространство. Его взгляд утонул в голу-
боватой тени лесов. Это тоже была одна из болячек —
бесполезно растущие деревья, которые не разреша-
лось рубить. А между тем можно бы днем и ночью
валить высокие стволы, освобождать из-под их пере-
путанных корней черную целину, плодородную, пше-
ничную почву. Все в Остшене росло, зрело, превра-
щалось в богатство, в деньги — а леса стояли мертвые,
ничего не принося. Это были тоже новые порядки, про-
тив которых восставала вся душа Остшеньского.
И в нем росла неприязнь к лесам, как росла его алч-
ная, ожесточенная любовь к приносящей богатство
пахотной земле.
Он перевел глаза на крестьянские поля, за Маць-
ков, взглянул на Бжеги.
— Да, все это еще будет мое, — пообещал он бо-
лезненно бьющемуся сердцу, немеющим ногам и этой
старости, которую так отчетливо и ясно почувствовал
лишь сегодня. — Прежде чем умру, все это будет мое.
X
В воздухе все более чувствовалась осень. Поля по
утрам заволакивались призрачным седым туманом,
вечера наступали холодные, с лип сыпались желтые
листья, хотя их время еще не прошло. Но солнце жгло
без памяти. Мимолетные дожди даже не успевали
увлажнить белый песок и проносились, прежде чем
взглянувшие на тучу люди успевали опустить голову.в
Сохла, трескалась, испепелялась земля, лишь болота’
стояли зеленые, как раньше, да дубы, у которых корни
уходят глубже, не поддавались засухе.
Раньше, чем когда бы то ни было, был свезен
в амбары и быстро обмолочен весь хлеб, и тогда
каждый смог подсчитать, что ему принес нынешний
урожай. Были и такие хозяева, которые не вернули
214
даже посеянных семян. В маленьких сухих колосках
пшеницы и ржи сидели мелкие жесткие, как камень,
зернышки или ядовитыми стручками колыхалась фио-
летовая спорынья. Овес резко шуршал половой, таив-
шей в себе пустоту. Не уцелели ни просо, ни гре-
чиха — ничто не уцелело из того, что бросали весной
и осенью в землю с надеждой, с ожиданиями. Не
было сена — сухая, как солома, трава лежала в са-
раях маленькими кучками, больше пригодная на под-
стилку скоту, чем на корм. Все подсчитывали, что
именно придется продать из имущества, — даже самые
богатые не тешили себя надеждой, что удастся сохра-
нить коров до весны. Уже и теперь, летом, скотина
сохла, худела, бока ее западали, коровы не давали
молока. Цены на скот падали, и все понимали, что
с каждой ° ярмаркой они будут ниже, потому что от
коров избавлялись все выжженные солнцем деревни
по Бугу. С жалобным мычанием тащились коровы по
песчаным дорогам в местечко, но частенько их при-
гоняли обратно, не найдя покупателя. Страх охватил
людей и усиливался при одной мысли о зиме. После-
уборочное время было похоже на весеннюю голодовку,
а тут еще надо было продержаться до нового уро-
жая — и хоть ото рта оторвать, да отложить семена на
посев. А зерно было жалкое, сухое, мелконькое, не по-
севное. Мацьковская мельница, которая в иные годы
работала день и ночь, сейчас едва шевелилась — нечего
было молоть. И мука была плохая, черная, горькая.
Сохли люди — их сушили голод и отчаяние. Исху-
дали, почернели дети, у многих от лица остались лишь
огромные, лихорадочно горящие глаза. Зерно, муку
запирали в ларях, чтобы не соблазниться, ведь было
еще только лето, а предстояли осень, зима и весна,
которые надо как-то пережить. Никто уж и не рас-
считывал на картошку, — дожди, которые могли
спасти хоть ее, так и не пришли. Женщины бродили
по полям, по придорожным рвам, собирали лебеду и
всякую сорную траву, которую можно было кое-как
сварить. Мужчины сидели на реке, дети спасались от
голода, чем могли, — ловили пескарей в мелких за-
ливах Буга, выкрадывали яйца из-под кур, тщательно
215
разыскивали гнезда, выкапывали из вспаханной к осени
земли белые корешки пырея, жесткие и сладкие.
А ведь то была осенняя послеуборочная пора, пора
довольства, сытости, свадеб, пора, когда Стефанович
верней всего рассчитывал на прибыль и, бывало, иной
раз дважды в неделю гонял в город за пивом, водкой,
за табаком и солью! В другие годы в эту пору над
деревнями звучали песни, и парни по вечерам озор-
ничали на дороге; но теперь над деревней нависла ти-
шина и все ходили мрачные, замкнувшиеся в себе,
полные страха перед надвигающимися днями. Нача-
лись кражи. Кто-то выставил окно у Стефановича и
набрал колбас, сала, рису, всякого товара, который
тот хранил в чулане. У Плазяка украли всех кур из
курятника — и это был не кто-то чужой, потому что
собака и не залаяла. Даже у Роеков украли поро-
сенка. Искать виновников было нелегко, это могли
быть и свои, деревенские, и пришлые, из соседних де-
ревень, перед которыми тоже стоял призрак голода.
— Помню я, — дрожащим голосом рассказывал
старый Плыцяк, — в котором же это году было? Я был
еще мальчишкой. Тогда женщины терли вербовую
кору, смешивали с травой и пекли из этого лепешки.
Ребятишки как мухи мерли.
Люди вздыхали, качали головами, но никто не уди-
влялся. Ведь и сейчас было недалеко до этого. В лесу
брали всякую поганку, такие грибы, на которые рань-
ше никто и глядеть бы не стал, теперь шли в пищу.
Дета проскальзывали в лес чуть ли не на глазах у лес-
ников, дерзко, как никогда. Теперь их туда гнали уже
не шалости, не стремление получить несколько грошей,
а настоящий голод. Не насобираешь — не поешь. Ре-
бятишки из Калин прогнали ребятишек из Мацькова,
зашедших сюда в поисках грибов, и те в слезах по-
шли домой с пустыми корзинками.
Захарчукова жена плакала по углам, потому что
Захарчук ни одной ночи не ночевал теперь дома. Он
брал ружье, так хитро запрятанное в соломенной
крыше, что хотя уже два раза обыскивали, ничего не
нашли, — и отправлялся на зайца, на лося, который
иной раз забредал сюда из Темных Ямок. В плавнях
216
Буга иной раз удавалось убить дикую утку. В доме
было мясо, но был и непрестанный страх, что вместо
утки или зайца домой принесут убитого мужа. Но что
поделать — не он один рисковал. Радзюк, Мыдляж,
Стасяк по ночам и на рассвете шныряли по лесу, под-
стерегали в болотах дичь, выплывали в лодках на за-
росшие тростниками озера. Лесники ясно видели это
нашествие на лес — женщин, мужчин и детей — про-
стых похитителей грибов и ягод и настоящих браконье-
ров и метались, как угорелые. Но голод словно при-
давал людям сил и хитрости — они ловко ускользали,
были осторожнее, чем обычно.
Для Анны наступили теперь тяжкие времена. Кон-
чилась жатва, о заработках нечего было и думать. Еще
более неприязненно смотрели на нее деревенские —
и так есть нечего, а тут прибавился лишний рот, да
еще чужой, приблудившийся откуда-то. Теперь у нее
было лишь то, что платил учитель за стирку и стряпню.
Вдобавок и Янович перестал ходить к ней. Когда дети
узнали о его посещениях, в семье начался сущий ад.
Они взбудоражили даже парализованную мать, и
в доме с утра до ночи, стоял крик. Правда, с ним это
было не в первый раз: мужик хоть и был староват,
но до баб еще лаком, и не к одной захаживал. Но
раньше дело обходилось как-то мирно, и никто в это
не вмешивался. Сейчас же их пуще всего злило, что
это именно Анна. Они пронюхали, что он то и дело
таскает ей что-нибудь из лавки, а между тем тор-
говля и так шла плохо, а уж особенно теперь. Никто
не появлялся за побелевшим от времени шоколадом,
за кислым монпасье; приходили разве что за нитками
и солью, да и то редко. Притом дети боялись, что
мать в конце концов умрет, а тогда — кто знает, что
отцу в голову взбредет, под старость ведь почти вся-
кий дуреет, если дело касается баб, — возьмет Янович
да и женится на этой приблудной. Разве она не пой-
мала уж одного женатого, да так, что тот родную
жену из дому выгнал, а ее взял? Нет уж, такой
мачехи они не желали. Во-первых, срам, а, во-вторых,
и сама она ведь никогда бы им не простила всех этих
окриков на дороге, этих ехидных словечек, угроз, на
217
которые они не скупились при любой встрече. И они
вдвоем так атаковали отца, что ему жизнь опостылела.
Стар уж он взваливать себе на шею этакую заботу.
Притом в этом случае против него были не только
жена и дети, но вся деревня. И он предпочел поджать
хвост.
Анна болезненно восприняла это. Прежде, когда
Янович приходил, он был ей довольно безразличен:
стар уж и не очень ей нравился. Так — мужик и му-
жик. Но ее трогало, что он ласково говорит с ней, что
иной раз погладит по головке ребенка, принесет плитку
шоколаду, немного крупы или конфет. Теперь она
чувствовала себя еще более одинокой, чем до его по-
явления. Миновали спокойные вечерние часы, когда
ей на миг казалось, что она у себя дома, что есть кому
ее защитить, что кто-то стоит между ней и толпой
разъяренных баб. Теперь это кончилось, и как раз
в самое тяжелое время. Она худела, бледнела, сохла,
щеки ее западали, черные тени залегли под глазами.
В довершение всего она чувствовала какое-то недомо-
гание: чуть что, начиналась боль в сердце, иной раз
ни с того ни с сего нападал неудержимый плач, ей
приходилось со всех ног бежать в свою конурку у
сарая, чтобы не увидели бабы, чтобы не доставить им
удовольствия этими льющимися по лицу слезами, —
ведь они текли без всякой причины. Ребенок тоже
болел. Он лежал в колыбели желтый, маленький, буд-
то и не собирался расти. Лысая головка покачивалась
на тонком стебельке шеи, и маленькие кулачки были
так сини, что иной раз она в испуге срывалась ночью
с постели, с бьющимся сердцем зажигала лампочку и
смотрела, жив ли он. Ребенок спал так тихо, тельце
у него было такое холодное, что она начинала шеве-
лить его, каменея от ужаса. Тогда веки приподнима-
лись, и она легче дышала, видя его черные глаза — да,
это были Михайловы глаза, а не чьи-нибудь, сонно
смотрящие ей в лицо. Она страшно боялась за ребенка.
Ведь это было все, что у нее осталось на земле, и
все, что осталось от ее счастливых дней, от жизни в
каменном доме, от Михайла, который умер и уже
никогда не порадуется ребенку, которого он так ждал.
218
Молока у нее становилось все меньше, и ребенок
часто кричал, когда она отнимала у него высохшую,
пустую грудь. Она знала, что он кричит от голода, и
сердце ее истекало кровью. Сама она почти не ела,
и все, что получала от учителя, тратила на молоко.
За него брали дорого, потому что коровы не доились,
и доставать молоко было трудно — а, впрочем, раз
хочет иметь молоко для своего байстрюка, пусть пла-
тит. Случалось, однако, что Игиачиха, жалея ребенка,
наливала ей немножко в кружку, просто так, по-со-
седски, даром.
Раз, когда ей показалось, что ребенку стало хуже,
она завернула его в платок и понесла в город, к док-
тору. Тот взял с нее не слишком дорого, но это было
все, что она имела. Осмотрел ребенка, постучал, по-
слушал, накричал на нее, что ребенок заморен, да на
том дело и кончилось. Однако на следующий день она
вытащила из коробки у учителя два злотых. Все равно
их украдет эта Казя, которая вечно вертится у него
в комнате. Анна вышла бледная как смерть, держа
в руках эту двузлотовку и, как слепая, никого не видя,
пробежала короткий путь до своей лачужки. Ребенок
спокойно лежал в колыбели и играл ручками — ху-
денькие пальчики сплетались и расплетались, беспо-
мощные, смешные и трогательные. Она упала у люльки
на колени.
— Не дам я тебе помереть, не дам пропасть, кро-
хотка ты моя, единственный, родной. Хоть бы мило-
стыню пришлось просить по дорогам, красть у людей,
хоть бы и убить кого пришлось, а тебе не дам про-
пасть!
Она еще раз сходила к управляющему остшень-
скими имениями, который раньше давал ей работу на
огороде. Но теперь он ее не нанял — боялся, граф
еще раз напомнил ему, чтобы он не смел брать никого
из близких деревень. А эта Анна, хотя и не здешняя,
жила в деревне, а графу разве это объяснишь? И
слова сказать не успеешь, как скандал готов. А идти
на скандал Колисяку не хотелось, так как он проде-
лывал свои денежные махинации, и сейчас не сле-
довало привлекать к себе внимание — он решил
219
обделать еще лишь одно дельце и убраться с
семьей подобру-поздорову отсюда, где человек ни-
когда не может быть уверенным в завтрашнем дне,
где будто сам дьявол вселился и в графа и в му-
жиков из окрестных деревень. Так Анна ничего и не
добилась, пришлось ни с чем возвращаться в Ка-
лины.
Винцент изо дня в день смотрел на все происходив-
шее в деревне и приходил в ужас. Ему стыдно было
полных судков, которые Анна приносила ему в обед.
Он старался есть украдкой, тайком — с тех пор, как
Казя вошла во время обеда и он увидел голодные,
жадные, расширенные глаза ребенка. Да, у него не
было ни этой, прости господи, земли, ни собственной
избы, но зато он каждый месяц получал то, чего у них
никогда не было, — наличные деньги. И мог купить
себе что угодно, особенно теперь, когда цены так
упали. Женщины вереницами тянулись к учителю —
с курицей, с уткой, с яйцами, и это были уже не тор-
говки, которые давали товар и брали взамен деньги,
а просто нищенки, упорно стоящие на пороге в ожи-
дании, когда ему надоест в конце концов их назойли-
вый взгляд, когда он, наконец, сжалится и купит.
Ведь может же он съесть, ну, еще вот эту курицу,
вот эту утку, этого гуся. Что ему стоит? Ведь у него
деньги, жалованье, которое выплачивают каждый ме-
сяц наличными! А им нужно на соль, на хлеб — ведь
не у всякого есть свой хлеб! — на тысячу домашних
нужд. Он понимал это и иногда покупал то, что ему
было совершенно ненужно. Просто не мог отвязаться,
не мог выполнить своего решения — никогда больше
не уступать молящим взглядам, назойливым уговорам.
Но эти впалые щеки, эти сухие темные лица, эта ни-
щета, ничем уже не прикрытая, яркая, бесстыдно бро-
сающаяся в глаза, оказывались сильней всех его ре-
шений.
Он писал письма в Варшаву знакомым, прежним
приятелям, писал в учреждения, в благотворительные
общества, в министерства. В большинстве случаев во-
все не получал ответа, либо присылали сухие разъ-
яснения, что бедствие засухи обрушилось на три вое-
220
водства, и, следовательно, бедствие Калин не пред-
ставляет собой никакого исключения.
Да, да, все это хорошо в теории. Калины не пред-
ставляют собой никакого исключения, возможно. Но
он-то ведь не знал и не видел перед собой людей из
трех воеводств, он знал и видел именно этих. Они про-
ходили по дороге под его окнами, робко заглядывали
к нему в комнату, собирались у старосты — не какие-
то незнакомые люди из трех воеводств, а именно ка-
линские крестьяне. Непосредственно, вблизи, изо дня
в день он наблюдал, как они на глазах худеют, как
обвисает одежда на женщинах, словно на вешалках,
как болеют, кричат в жару дети, как кровоточат изъ-
еденные цынгой десны, как мрет, пропадает, катится
к гибели деревня — именно эта деревня, а не другая.
Он и представить себе не мог, что еще где-нибудь воз-
можна такая нищета. Ему казалось, что Калины и все
окрестные деревни — это какая-то богом проклятая
юдоль, самое дно бедствий, ужасающее видение, кото-
рое не может не пронзить величайшим страхом вся-
кого, кто его увидит. Наконец, он добился хоть од-
ного — ускорения приезда комиссии, которой пред-
стояло оценить убытки, причиненные засухой. При-
ехало несколько человек городских господ, они обошли
поля, все смотрели, заглядывали в амбары, подсчиты-
вали. Стало ясно, что уплату налогов в этом году
Калинам отсрочат, а то и вовсе отменят. Но что из
этого? Кроме Стефановича да разве еще Плазняка,
все равно никто бы не уплатил. Но ведь им надо бы
дать что-то, этим умирающим с голода, ослабевшим
от нищеты, явно погибающим людям! Где-то там, за
письменным столом, кто-то освободит Калины от на-
логов. Но что он этим Калинам даст? Ничего. Счита-
лось, вероятно, что освобождения от податей более
чем достаточно.
Лучезарно, радостно, победно шествовало по небу
солнце. Но над деревней нависла будто черная тень
и тяжело легла на все лица.
— Бжеги-то еще заработали на этом пожаре: по-
лучили картошку, хлеб, сено получили.
221
— Несколько вагонов, а то и больше им прислали,
люди сказывали,
— А казалось, что они первые пропадут.
— Кто бы мог подумать, что им это несчастье на
пользу пойдет?
— Не болтайте, бабы, невесть что! Избы сгорели,
людям на себя надеть нечего, скот сгорел, люди обож-
жены, такое несчастье, что страх подумать, а вы...
— Зато теперь получили.
— Так вам кажется, что много. А как распределят
меж людьми, так что останется? По чуточке на ка-
ждого! Когда из деревень посвозили, тоже казалось
и невесть сколько, а едва-едва хватило, чтобы каждому
дать! А еще сколько было сплетен, да попреков, да
обид!
— А все же...
— Э, глупо говорите, а дьявол не дремлет, еще на-
кличете!
— Только этого нам не хватало, тьфу! И говорить-
то грех!
— За Бугом ночью горело.
- Ну?
— Не шибко, потухло скоро. Может, одна какая
изба или две.
— Все высохло, как солома, от любой искорки за-
горится.
— Во все глаза смотреть надо.
— А кто же не смотрит!
— За детьми смотреть надо, потому они где попало
костер разложат, этих пескарей или яблоки печь, а тут
ветерок подует, того и гляди занесет.
— Э, хуже, чем есть, уже и быть не может.
— Так оно вам кажется... Чтобы лучше стало —
это трудно, а хуже всегда может стать.
И действительно, становилось все хуже. Пропала
последняя надежда — на картошку. Ботва желтела,
вяла, фасоль, посеянная между картофельными рядами,
стояла совсем рыжая, шуршащие стручки были сухи,
но зерен в них почти вовсе не было.
— Господи, а в Остшене вот собрали!
— Ржи там, ячменя, пшеницы!
222
— Картошка на винокуренный завод пойдет, на
водку.
— Кто теперь станет водку покупать?..
— Да вы что думаете? Что это сюда, к нам идет?
Куда там! Все вывозят, по городам расходится. А там
хватает таких, которые могут водку покупать.
— Что водку! И водку, и вино, и все!
— А как же иначе! Город все себе берет, под себя
подминает. С чего там нехватка будет?
— Есть и там такие, у которых ничего нет... Нешто
не идут из города бродяги безработные хлеба по де-
ревням искать?
— Так уж оно везде — у одних много, а другие
горе мыкают.
— Простому человеку всюду плохо, что в городе,
что в деревне.
— Нет правды на свете.
— А Роеку бы хотелось, чтобы правда сама ему
на голову свалилась!
— Сама не сама, а как тут, брат, подымешься?
Нешто сможешь что сделать? Возьмут тебя на цугун-
дер, только и всего. Вон Плыцяк рассказывал, как
оно бывало. А что вышло? Как было горе, так и
осталось.
— Да, да.
— Все до поры до времени, все до поры до вре-
мени! Как оно говорится, и топоры рубят до поры...
— Ох, прочен этот топор... Иной раз кажется: ну,
это уж свыше человеческих сил, этого уж не выдер-
жать! Глядишь, а человек выдерживает и в три раза
больше...
— Уж коли о выдержке разговор, так, знаете, что
даже у старосты колодец пересох.
— Да что вы! Такой глубокий?
— А что ж, что глубокий? Насквозь земля сохнет.
В Буге тоже воды все меньше.
— А мутная-то! Пить страшно.
— Может, от нее-то ребятишки и хворают.
— И от воды и от всего вместе... Нешто поест кто-
нибудь из них как следует?
— Да и откуда взять?
223
Болели люди жестоко. Старики, которые, бывало,
ковыляли по деревне, подпираясь палками, теперь уже
не подымались с постелей. Да оно и понятно, им
всегда доставалось меньше пищи. Женщины совали,
что могли, детям, кормили кое-чем мужей, но кто не
был уже пригоден к работе, о том мало заботились.
Старый Матус едва ноги волочил и, кажется, впер-
вые в жизни шел на ссоры с невесткой.
— Надо бы смолоть эту рожь, что ли?
— Какую там еще рожь? — поднимала крик Аг-
нешка.
— Да ведь есть же рожь на чердаке...
— Глядите на него! Уже пронюхал, разыскал,
подсчитал! Смолоть! Как бы не так! Смолоть и со-
жрать! Брюхо набить! А что зимой будет, что будет
к весне, до этого вам дела нет. А чем вы тогда засеете
хоть клочок какой?
— До зимы далеко, до зимы еще сто раз про-
падешь.
— Да пропадайте хоть тысячу раз! Только о жрат-
ве и думаете, а больше вам ни до чего дела нет. Репы
несколько штук за огородом было, кто их вырвал,
я вас спрашиваю, кто? Может, не вы, не вы?
— Ни о какой репе ничего не знаю.
— Ну да, ни о какой репе... Конечно, откуда вам
знать? А чтоб вы ею подавились, чтоб она у вас ко-
лом в горле стала! Ведь ее спечь можно было, поесть
как следует.
— Раз была, а теперь нет, стало быть кто-то ее
съел.
— Да я уж знаю, хорошо знаю, что вы сожрали.
Что вам до того, что мы, может, так и ходим
без маковой росинки во рту? А в лес сходить, по
грибы, по травы, на реку рыбы наловить небось
неохота!
— Хватит, находился я уж и в лес и на реку...
Ноги болят...
— А у меня не болят, а? — закричала она, зади-
рая до колен юбку.
На тощей, темной икре виднелись желваки в кулак
величиной.
224
— Вот что я себе выходила, вот что я себе зара-
ботала, вот какие у меня богатства! Но у меня ноги
не болят. Меня об этом никто не спрашивает! По
воду на Буг, за щавелем в луга, в лес за дровами, все
только я, я и я! У вас ноги болят! Нешто вы рабо-
таете, тянете из себя жилы весной или в страдную
пору? Нет, тогда вас нет! А вот теперь вы тут как
тут, рожь на чердаке вам покоя не дает.
Вдруг ее точно кольнуло что-то.
— Погодите-ка, что это вы вдруг об этой ржи?
Ну-ка, я схожу посмотрю.
Он беспокойно завертелся, но Агнешка уже взби-
ралась по лестнице, шлепая босыми ногами по сту-
пенькам. Не успел старик выйти за порог, как она
уже вернулась.
— Ну, не говорила ли я? Не говорила? Как тут
человеку концы с концами свести, когда вора в доме
держишь? Отсыпано из мешка, как пить дать, отсы-
пано!
Она бросилась с кулаками на старика.
— Говорите сейчас! Много взяли? Сейчас же гово-
рите!
Он испугался.
— Не кричи, Агнешка... Столько крику... Всего
полмерочки и отсыпал-то, полмерочки, знаешь, той
маленькой...
— И на что это? Что ж вы, так сухую рожь и
жрали, что ли? — спросила она вдруг удивительно
спокойно.
— К Стефановичу... К Стефановичу снес... На хлеб,
хлеба он дал кусочек...
— И махорки?
' Ее кажущееся спокойствие ввело его в заблуж-
дение.
— И махорки полпачки... Страшно давно уж я не
курил, так через это...
Она пошарила за печьюг где обычно лежала хол-
щовая сума, в которой Матус носил иногда рыбу.
— Нате! Палка, что вы из лесу принесли, стоит
за дверью.
Он смотрел непонимающими глазами.
15 Ванда Василевская, т. 2
225
— Палка?
— Берите, когда даю! Не то я с вами поговорю
иначе.
— Палка-то, значит... Это к чему же? — беспо-
мощно бормотал он.
— Будто уж не знаете, к чему? Палку в руки, суму
через плечо — и по деревням!
Старик затрясся.
— Агнешка... Как же так, Агнешка, что ты? По
деревням...
— Что, не знаете, как милостыню просят? — за-
орала она во все горло, так, что он в испуге попя-
тился. — Мне вас, что ли, учить? Брехун вы всегда
были, лодырь, никчемный человек, но я ничего не
говорила. Терпела. Хоть другой раз все внутренности
во мне переворачивались, я вам плохого слова не
сказала! А уж теперь хватит. В рот положить нечего,
голод идет, страх подумать, а тут еще домашнего вора
в избе держать. На махорку, говорит! Курить ему
охота, курить! Когда жрать нечего! Да чтоб вас гос-
подь за эту махорку покарал, отплатил вам за нашу
обиду, да чтоб...
Она задохнулась от гнева. Старик воспользовался
минутным перерывом.
— И на хлеб ведь... Краюху хлеба он мне дал...
— И на хлеб? Скажите, пожалуйста, на хлеб!
Что ж я тут, по-вашему, с утра до ночи хлебом
обжираюсь, хлеба у нас в избе столько, что по
всем углам валяется? Ребенок крошки хлеба до-
проситься не может, а вы рожь из избы таскаете,
хлеба вам захотелось! Сейчас же собирайтесь — и по
миру. Может, вам где-нибудь кто и бросит корку,
а только не я! Да по Калинам чтоб не смели та-
скаться, зарубите себе на носу. И без Калин деревень
хватит.
Сгорбившись, он взял суму и, не глядя на не-
вестку, вышел из дома. С минуту копался еще перед
избой. Она пошла посмотреть, что он там делает. Ста-
рик медленно взял суковатую палку, с которой ходил
за скотиной. Оглянулся на собачью конуру, собаки
там уже давно не было — заболела и издохла,
226
может — с голоду, у самих ведь ничего не было, куда
уж пса кормить! Старик постоял еще, поглядел кру-
гом и медленно двинулся в путь. Она смотрела, куда
он направится, но старик, видимо, помнил ее слова,
потому что потащился не к Калинам, а к остшеньским
лесам. Она долго смотрела ему вслед, пока он не за-
терялся в ближайших перелесках, маленький, сгор-
бленный, едва волоча ноги. Она с облегчением вздох-
нула.
По тропинке как раз подходил Матус.
— Поймал что-нибудь? Э, мелюзга...
— Ясно, мелюзга. А отца нет?
Она избегала взгляда мужа, но руки ее, полные
мелкой рыбы, не дрогнули.
— Нет. Пошли по деревням.
— Как это? Зачем?
— Милостыню просить. Не знаешь, как?
Он, остолбенев, уставился на жену.
— Ты их выгнала?
— А как было не выгнать? Работать им неохота,
а глотка, чтобы жрать, — широкая, да еще в такой
год... Они рожь с чердака крали и таскали к Стефа-
новичу за махорку.
Он испугался.
— И много?
— Много-то не успели, я сразу заметила, а кабы
не присмотрела, так в мешках ничего бы не оста-
лось... А ты уж и заскучал?
— Все-таки отец...
— Отец, отец, а много ты от них получил? Не-
счастные два морга в деревне да трухлявую избенку...
И за это их всю жизнь , корми, пои, смотри за ними,
когда и самим-то есть нечего.
— Бабы по деревне такой гвалт поднимут...
— Не поднимут! Я отцу приказала в Калины не
ходить. Они совсем в другую сторону пошли, в ост-
шеньскую... Да тут ничего и не выпросишь. У людей
у самих нет... Разве что нам назло дали бы. Показать,
какие они жалостливые!.. Ну, а там дальше, на свете,
может, лучше живется? Помнишь, как Лисихина мать
ходила по деревням — так, бывало, еще детям что-
15*
227
нибудь принесет, и на похороны деньги отложила, и
на смертную одежу...
— Это верно, но те всегда нищими были...
— А мы кто? Господа? Есть у тебя настоящая
изба? Есть у тебя земля, живность какая? Только и
были, что свиньи, так и те передохли! Нищие мы и
есть. Было у тебя чем отца кормить, было на что еще
один рот в избе держать? Не бойся, они работать
только не любят, а так еще расторопные... Им с сумой
еще лучше будет, чем нам в нашем хозяйстве. Кабы
у них сердце было, так хоть Владеку иногда что-ни-
будь принесли бы.
Он не возражал жене, — впрочем, теперь уж и
смысла не было, дело уже сделано. Выйдя во двор, он
принялся колоть дрова. Сперва у него не ладилось, он
не мог не думать об отце. Но, не успев еще расколоть
несколько корневищ, притащенных ночью из леса, он
уже решил, что так лучше. Одним ртом у миски
меньше, и свары в избе меньше, а то Агнешка вечно
грызлась со стариком. Да и то правда, что, может,
и отцу на положении нищего будет легче, чем им
здесь, в собственной избе.
Он немного опасался людских языков. Но сейчас
у деревенских баб головы были забиты другими де-
лами, никого не интересовало, куда девался старый
Матус. Впрочем, может, они подумают, что он болен.
Изба Матусов стояла на отлете, в стороне от деревни,
как и все хутора.
То и дело болели и умирали люди. О свадьбах
что-то и не слышно было. Стасяков Антек собирался
было жениться на старшей дочери Захарчуков — об.
этом давно поговаривали в деревне, — но теперь Ста-
сяки вдруг стали на дыбы.
— Приданое какое у девки есть? Нищую в дом
возьмешь?
— Да ведь и у вас не бог весть какое богат-
ство!
— Так хоть за женой надо взять! Парень ты ни-
чего, справный, за тебя и не такая пойдет.
— Да ведь сами вы еще весной с Захарчуками раз- .
говаривали...
228
— Весной одно, а сейчас другое... Что дадут за ней
Захарчуки, когда им самим жрать нечего? Клочок пес-
чаной земли!
— Еще корову...
— Ну да, корову! А чем ты ее кормить будешь?
Разве что живодеру продашь?
Пуще всех жаловался Стефанович. Как привез в
начале лета тридцать бутылок пива, так двадцать из
них и стоят в погребе, покрываясь пылью и паутиной.
Он все чаще поговаривал о том, чтобы перебраться в
город, и люди слушали его с удовольствием. Ведь
осталась бы земля, изрядный кусок земли под огоро-
дом, обильно унавоженной, тщательно обработанной
темной земли, на которой удалось истребить песок.
— Так ведь не бросит, наверно, продаст.
— Дорого возьмет...
— Конечно, земля хорошая.
— Хоть бы клочком человек поживился...
— Может, не потребует все деньги сразу — потому,
кто же даст?
— Нет, ждать он не согласится.
— Не согласится, так и не продаст.
— Э, может, и найдется такой, что заплатит...
— Думаете, Плазяки?
— Может, и Плазяки, старик вроде говорил что-то...
— Боже милостивый, опять все богатому пойдет!
А кабы так, беднота по клочку получила бы...
— Так вам и дадут!
— Да и что там, — все равно клочок...
— Да, вот ежели бы Остшень довелось делить...
— Ну, тут бы уж никакой нужды в деревнях не
стало.
— Куда! Крепкими хозяйства стали бы!
— Пусть бы даже между Калинами, Мацьковым
да Бжегами, между всеми здешными деревнями в раз-
дел пошло...
— Еще бы, столько земли!
— Коровы, лошади — все не такое, как у нас.
— Крупные, жирные, откормленные!
— А конюшню-то в Остщене видели? Дай бог и
человеку в такой жить,
229
— И-и! Бог знает, что говорите!
— Не бог знает что, а правду. Там скотине лучше
живется, чем здесь человеку.
— Да еще в такое время.
Над деревней шли раскаленные от солнца дни,
искрящиеся от звезд ночи. Лето догорало живым ог-
нем, рябина стояла в пламени кровавых гроздьев, по их
обилию люди предсказывали суровую, долгую зиму.
Да, только этого еще не хватало: после засушливого
лета, после этих ужасных месяцев — суровая зима.
А зимы здесь выпадали жестокие, когда по бескрайной
равнине с воем носился ветер, снегу наваливало
выше окон, трескались от мороза деревья в лесу, а че-
ловек ежился, мерз, коченел, страх было из избы
выйти.
— Да, да... Лето нас выжгло, а зима выморозит.
— Многие весны не дождутся.
— Ох, далеко до этой весны, далеко... Ведь лето
еще...
Было лето, но деревья уже золотились, по полям
стлались прозрачные туманы, сохли и покрывались
коричневым налетом орехи, хотя ядер еще не было,
осыпались пустыми семячками подсолнухи, маковые
головки уродились мелкие, дряблые, громко бренчащие
немногочисленными зернышками. Побурела картофель-
ная ботва, раньше так обманчиво высокая и зеленая,
с дубов осыпались веточки с желудями-недоростками.
Пропадали, гибли, преждевременно клонясь к осени,
поля, луга и лес.
XI
Уже давно носились неясные слухи, люди шепта-
лись между собой, но всерьез никто этого не принимал,
тем более что теперь народ был как-то запуган и лю-
бая бабья сплетня мгновенно распространялась и вы-
зывала смятение. Детям на прибужских лугах мере-
щились полуденные бесы, и женщины горячо подтвер-
ждали их рассказы.
Верно было одно — творились чудеса! Кто задушил
у Роеков курицу, растащив перья по всему двору? Это
230
не лиса, не собака, бабы знали наверняка. Среди бела
дня нечистая сила бродила за плетнями, вопила ночью
в полях, метила черным пальцем двери изб — и к утру
в такой избе кто-нибудь заболевал.
Носились ложные вести, порожденные страхом и от-
чаянием, искаженные, преувеличенные. Рассказывали,
что такой-то или такой-то умер, а несколько часов спу-
стя он, совершенно здоровый, шел по деревне, так что
уж никто ни в чем не мог разобраться.
Так и с этим — болтали люди, болтали, но никто не
считал это правдой.
Но вот как-то в понедельник приехал староста из
города; не сказав ни с кем ни слова, повалился на
постель, а старостиха ходила вокруг на цыпочках, а
потом, еще до полудня, вдруг залаяли собаки и лес-
ник Омеряк прошел вдоль деревни.
— Убирать лодки со старого рукава! Если до утра
которая-нибудь останется — затоплю.
— Как так? Почему такое? — смело воспротивился
Стасяк.
— Господин граф взял в аренду эту территорию,—
разъяснил по-ученому лесник.
— Старый рукав? Как же это? Нашу воду?
— Разве он просил общество об аренде?
— Нешто мы постановляли такое?
— Не иначе, как он со старостой сделку заключил.
А ну, к старосте!
Сбежалась сразу целая толпа. И обе комнаты и
сени оказались набитыми народом, остальные толпи-
лись перед домом.
— Это что же за порядки, староста? Лесник при-
шел, орет, чтобы мы лодки из старого рукава забрали.
— А рукав наполовину наш.
— Деревенский!
— Спокон веков наш был.
— Еще деды наши там рыбу ловили.
Староста беспомощно развел руками.
— Граф в волости заарендовал Буг.
Послышался недоверчивый говор.
— Буг? Как же это? Где же мы будем рыбу
довить?
— Никакого права ловить в Буге деревня не
имела, — подтвердил Омярек. — Всюду за право ловли
деньги платят.
— Да мы всегда ловили!
— А больше не будете. Это было незаконно.
— Незаконно? Глядите на него! Граф, что ли, воду
создал, граф в нее рыбу напустил? Его она, что ли?
— Постойте, мужики, — вмешался Роек. — Буг Бу-
гом, а я спрашиваю, как со старым рукавом? Он-то
ведь деревенский?
Избегая глядеть в глаза крестьянам, староста уста-
вился на коричневые прослойки древесины, отчетливо
выделяющиеся на столе.
— Закон такой есть: кто арендует реку, тот арен-
дует и заводи.
— Да нешто старый рукав — это заводь?
— Вон что выдумали!
— Заводь! Да ведь там свои ключи из-под земли
бьют!
— А как же, вот возле Радзюков вода как лед хо-
лодная.
— Или возле ольховой рощи.
— Да и у вашего луга, Владислав!
— Нешто в заводи бывает четырнадцать метров
глубины?
— Ну да, такая глубь!
— Это уж не вам судить, волость отдала в аренду
господину графу Буг от Калин, с самого верха, до
Остшеня. И заводи. И на картах подтвердили, что
к заводям относится и старый рукав и эти прудки, что
под лесом и за рощами.
— Подтвердили... Не дождутся они!
— Это меня не касается. Мое дело — уведомить,
чтобы до завтра лодок в старом рукаве не было.
Он вышел, скрипя лакированными сапогами и но-
вым ременным поясом. Крестьяне остались в избе.
— Ну, так как же мы будем, староста?
Тот еще раз развел руками.
— Можно обжаловать. Только дело долгое, да и
ничего не выйдет, был я сегодня в городе, узнавал,
— Так что ж нам всем подыхать, что ли?
232
— Вам-то, Юзеф, ничего, ведь у вас без малого
десять моргов!
— А Роеки? А Захарчуки? А Стасяки? А Игнахи?
А все, кто живет по ту сторону, вверх по течению?
— Люди добрые, да ведь коли уж он арендовал, так
никому и на шаг в воду не ступить, — отчаянно заво-
пила Ройчиха, которая уже прослышала и прибежала
за мужем, — ведь теперь будет то же, что и с лесом —
за одну ягодку, за гриб какой человека застрелят!
Всем нам теперь будет, как Зелинскому было! Да нам
уж теперь и за ракушками в воду лезть не дадут!
— Верно, верно!
— Тут уж не то что Роеки или Захарчуки, а все
скопом пропадем!
— Бесплодным песком проклял господь бог эту зем-
лю и только одну воду дал, чтобы люди жить могли...
— Рыбу ловить и ракушками свиней откармли-
вать...
— Теперь, значит, и свиньям конец!
— Песок придется детишкам давать вместо хлеба!
— Теперь уж нам, значит, конец, теперь уж нас
сиятельный граф до последней погибели довел!
— Суму через плечо — и по миру!
Со двора набивалось в дом все больше баб, и они
поднимали невообразимый крик, но мужики даже не
пытались угомонить их. Бабы были правы. У всех
ускользала почва из-под ног.
— А вы на то и старостой поставлены, чтобы найти
выход.
— Да он сам, может, с графом снюхался!
— Кто налог за коров собирал, а оказалось, что не
полагается?
— Пока его не выбрали, он был что твой мед сла-
док, а теперь только бы в участок да в город бегать!
— Как баб штрафами пугать, так он и не Знай
какой чиновник, а как до дела дойдет, так и нет его!
— Потише, бабы, потише, — пытался успокоить их
старик Мыдляж, но тут же попятился, — с таким кри-
ком накинулась на него собственная дочь.
— Вы-то чего? Конечно, вам что! Лишь бы самому
хватило, а об остальном пусть дочь голову ломает!
233
Глотка-то у вас, чтобы жрать, куда широка, а ума
в башке ни на грош! И что вы тут рот разеваете,
когда и поумней вас есть? Видали его, какой хозяин, —
коровий хвост крутит, да и тот чужой!
Он предусмотрительно отступил в толпу, боясь, как
бы она в него не вцепилась. Староста поднял руку.
— Люди, опомнитесь! Криком мы делу не помо-
жем. Напишу обжалование и завтра же свезу в город.
Больше нечего делать.
— Тут одно только может помочь, — странным го-
лосом, мрачно сказал Захарчук.
Стало тихо.
— Это что же?
— Или мы, или он.
— Справедливо говорит! — пронзительно закричала
Баниха.
За ней подняли дикий крик и все бабы:
— Чего тут ждать? Чего смотреть? Народ, в Ост-
шень!
— В Остшень!
С криком, с шумом все стали протискиваться к две-
рям. Лица разгорались красным пламенем. По всей
деревне лаяли собаки. Все, кто жив, выскакивали из
изб. Староста выбежал на улицу. Он был бледен, руки
у него тряслись.
Прямиком, по задворкам, кинулся он к избе Рое-
ков, ища Винцента.
— Задержать надо, беда будет.
Винцент в смятении искал шапку, беспомощно ме-
тался по комнате. Между тем весть разнеслась по
всей деревне. Игначиха выскочила за дверь с младшим
ребенком на руках и грянулась оземь возле самой на-
возной кучи.
— О господи, о господи, ведь пропадем, ведь по-
мрем с голоду, ведь до весны не дождемся! А, чтоб его
молнией сожгло за его глотку ненасытную, за наши
обиды, за наше горе горькое!
Бабий плач и причитания неслись по всем дворам,
по огородам, далеко вдоль дороги. Игначиха с реши’
мостью отчаяния завернула ребенка в платок,
— Ну, идти так идти!
234
Анна кинулась из избы в толпу женщин. Ее с ног
до головы охватил странный, непонятный трепет. В
этот миг она забыла обо всем — о камнях, которыми
в нее швыряли на дороге, о всех ядовитых взглядах и
еще худших словечках. До мозга костей пронзил ее
бабий плач. Ясно как на ладони увидела она, что Ка-
линам подписан смертный приговор, и в ней растаяла,
исчезла куда-то вся злоба. Впервые она стояла в толпе
женщин, как равная между равными, как своя.
В толпе крестьян она заметила седеющую голову
Яновича и, ни минуты не размышляя, двинулась с ва-
лившей по дороге толпой.
— В Остшень!
Бабы пытались затянуть набожное песнопение, и
оно несколько мгновений, срываясь, слабо звучало над
дорогой.
— Матерь! Всех скорбящих матерь!
На повороте, подле недостроенной школы, им пре-
градили дорогу староста и учитель.
— Люди, что вы делаете? Опомнитесь!
— Дело еще можно как-нибудь уладить, — охрип-
шим голосом пытался кричать Винцент.
— А вам тоже полагалось бы быть с крестьянами,
а не против крестьян! — крикнул ему прямо в лицо
Роек.
— Кто тут живет, пусть идет с деревней, а коли
нет, так — вон!
— В Остшень!
По дороге, нагоняя толпу, бежали запоздавшие.
Вздымались клубы пыли, несся грозный шум.
Учитель стоял, окаменев от ужаса.
— Теперь будет бал, — сказал староста. Губы его
дрожали. Он дернул Винцента за рукав.
— Идемте. Здесь больше делать нечего.
Они медленно повернули к опустевшей деревне.
Странно глядели на них широко распахнутые двери
изб. Из мужчин в деревне не осталось почти никого —
разве больные и старики. Дети с криком носились по
дороге, не понимая, что делается. Из Яновичевого
хлева вышли на дорогу две свиньи и рыли землю,
высоко подбрасывая песок. Возбужденные недавней
235
суматохой собаки рвались на цепях и наполняли воз-
дух диким лаем.
— Через час-два будут там, — сказал староста, и
Винцент похолодел.
— Но ведь так нельзя... Ведь надо предупредить,
сделать что-нибудь...
Староста пожал плечами.
— А что вы сделаете? Поеду сейчас в участок,
сообщу. Только все равно не успеют.
Винцент помог ему запрячь коня, — работника ста-
росты не было. Старостиха стояла на пороге и тихо
плакала.
— Боже, боже, что только будет!
— Не плачь, к вечеру вернусь. А может, и вы со
мной поедете? — обратился он к учителю. — Хотя нет,
вам лучше остаться в деревне, а то тут никого...
Старый Плыцяк медленно тащился по дороге, по-
стукивая палкой.
— Да, да... «Там, где нет справедливости, где один
обладает всем, а другой ничем, где один просвещен,
а другой живет во тьме, — там должны быть и пре-
ступления... Темнота, нищета и голод сами вложат в
руки человека топор, тлеющую головню и меч...» Про-
сто страсть, господин учитель, просто страсть!
— Почему же вы, Плыцяк, не объяснили, не удер-
жали?
Старик поднял на него затуманенные глаза.
— Как же я могу удерживать, объяснять? Нищета
и голод сами вложат в руки человека топор, тлеющую
головню и меч.
Он потихоньку шлепал по дороге.
— На пригорок, под сосны иду, посмотреть, как
там.
— Оттуда же ничего не видно.
— Ужо будет видно, будет видно и отсюда, иначе
быть не может, — уйма народу пошла, без малого вся
деревня. Бабы с ребятишками на руках. Страсть, гос-
подин учитель, просто страсть. Ведь только водой и.
жили Калины столько лет — при отцах, при дедах и
прадедах. Пожалуй, еще с того времени, как люди
стали селцться здесь ца Буге, как еще первые избы
236
построили... Бог дал людям воду, не удивительно,
что они не стерпели, коли у них дар божий забрать
хотят?
Он с трудом карабкался на поросший чебрецом
пригорок. Винцент безвольно брел за ним.
— И как у человека в голове переворачивается,
когда у него всего много... Здесь ведь все, все кругом
остшеньское. Земли, леса и воды... Да не такие земли,
как наши, — хо-хо! Да, видно, всего ему мало, всего
не хватает. Графский бор, и графские поля, и графские
пруды. А наше — только песок, да эти сосенки, да
еще эта капелька воды, — и та, выходит, теперь уже
не наша, не Калинская.
Крепко пахло нагретым чебрецом. Старик уселся
на пенек и положил возле себя палку.
— Садитесь и вы, ноги заболят стоять так.
Винцент машинально сел. Жужжали пчелы, ползая
по лиловым цветочкам, заглядывая в крохотные ча-
шечки. Неподвижно стояли на солнце сосны, наполняя
воздух крепким ароматом. Далеко внизу сверкал Буг,
медленно катя свои волны и отражая в почти непод-
вижной воде верхушки серебряных верб.
— Вот как тихо, — сказал старик, и Винцент пора-
зился этой тишине, сладостной, солнечной тишине позд-
него лета. Ни звука — только пчелы жужжат да, ка-
жется, слышно, как по сосновым ветвям сочится золо-
тыми слезками смола и каплет вниз, на скользкую
подстилку коричневой хвои. На ветку вдруг прыгнула
белка, склонила головку и посмотрела черными бусин-
ками глаз вниз, на неподвижных людей. Что-то ей,
видно, не понравилось, она торопливо взбежала по
стволу вверх, на тонкие, раскачивающиеся под ней
ветки. Винцент долго смотрел ей вслед, пока она ры-
жим огоньком не исчезла в сплетении зеленых ветвей.
Далеко, над Бугом, пронзительным, заунывным голо-
сом закричал чибис. Над землей стоял погожий ясный
день, и на мгновение Винценту показалось, что лишь
это реальное, настоящее: запах сосен и чебреца, жуж-
жание пчел, пушистый рыжий хвост белки и крик
чибиса над водой. Медленно, лениво тянулись мысли,
тщательно обходя какой-то темный болезненный
237
пункт, который, однако, существовал, висел над самой
головой и до которого в конце концов нельзя было не
дойти.
По стебельку цветка с трудом карабкалась пчела.
Он пристально рассматривал ее полосатое тельце, ее
прозрачные крылышки. Круглая головка поворачива-
лась то туда, то сюда, осторожно осматриваясь. Кро-
хотные ножки цеплялись за невидимые глазу волоски
стебля, за какие-то неведомые препятствия, — насе-
комое терпеливо карабкалось вверх, где трубочки ли-
ловых цветочков собирались в гроздья. Черная головка
наклонилась над лиловым кувшинчиком — пчела жуж-
жала сонно, словно выполняя обряд. Медленно,
незаметно текло время, медленно двигалось солнце по
небу.
Старик вдруг поднял руку.
— А вот и видать... Говорил я, что хоть и далеко,
а видно будет...
Винцент похолодел. Далеко над синей линией ле-
сов, в стороне Остшеня, поднималась теперь кверху,
в голубое, прозрачное небо, узкая струйка дыма.
Сосны истекали смолой. Узкими ручейками золотых
жемчужинок струилась душистая кровь дерева. Ни
одно дуновение ветра не шевелило широко раскинув-
шиеся темные кроны деревьев. На ветку села птица.
Кричала иволга на опушке. Негой дышал знойный, по-
гожий, солнечный день.
Но над темной линией лесов все сгущался высокий
столб дыма, соединяя землю с небом.
В деревне, видимо, тоже заметили дым, потому что
наружу стали медленно выходить оставшиеся по из-
бам. Безмолвно, в глухом молчании, они шли на при-
горок и останавливались под соснами, устремив пол-
ные ужаса глаза в поднимающиеся к небу темные
клубы. Вспугнутая белка перебежала дорогу и спрята-
лась в кустах по другую сторону — на нее никто не
взглянул. На пригорке теперь стояла целая толпа, а
между тем Винцент так же явственно слышал жужжа-
ние пчел, ползающих по чебрецу.
— Помолимся, бабы! — проникновенным голосом
сказала старая Лисиха и первая опустилась на колени
238
в душистую, нагретую солнцем траву. За ней упали
другие. Лишь Плыцяк и Винцент будто приросли к
пенькам, на которых сидели.
— От глада, мора, огня и войны...
Все было, как в ту ночь, когда горели Бжеги, а на
Калины пал ужас. Но сейчас в молитве не было
страха. Слова звучали мрачно, неслись далеко в
золото дня, странно значительные и веские. Бледны и
суровы были лица. Сурово, почти грозно звучала мо-
литва. Свершалось нечто неотвратимое, — и пригорок
не оглашался мольбой о милости. Сурово, без слез выго-
варивали женщины древние слова .разговора с богом.
У Винцента сжималось горло. К горлу подступили
непонятные рыдания, леденящий страх, дикое отчая-
ние — и он в остолбенении смотрел на спокойствие мо-
лящихся. Да, они были спокойны — матери, жены,
сестры тех, кто был теперь далеко, за темной линией
лесов, там, откуда поднимался к небу черный, колы-
шущийся столб дыма. От бледных, почерневших в ни-
щете крестьянских лиц веяло величием. Лицом к лицу
говорили они теперь со своим богом — без унижения,
без мольбы, без смирения.
Медленно заходило солнце и залило огнем небо. На
пламени зари еще отчетливее обозначились черные
полосы дыма. Живой кровью текла вода в Буге, рас-
краснелись верхушки верб, как факелы запылали ря-
бины у дороги, розовый отсвет лег на ветви сосен, по
золотым стволам пошли кровавые полосы. В зареве,
в пламени, в пожаре стоял мир, и все затихло под
бременем непостижимого ужаса. Еще раз робко писк-
нула где-то птица и сразу умолкла, будто поняв не-
нужность своего щебета перед величием заката.
На землю стал спускаться мрак — гасли краски,
стираемые пальцем сумерек. На западе небо еще го-
рело — и никто не знал, горят ли то последние лучи
солнца или зарево над Остшенем. Темнота смазала
лица людей, от Буга повеяло прохладой. Все безмолвно
задвигались, медленно направляясь к деревне.
Винцент переждал, пока затихнут последние шаги
на дороге, и лишь тогда двинулся с места. Таинствен-
но, едва слышно шелестели ветви в кронах сосен, под
239
деревьями таились темные тени, от рощ веяло ночным
страхом, выгоняющим из трясины утопленниц, зажи-
гающим блуждающие огоньки над лугами, сжимаю-
щим сердце человека. Во мраке и тишине притаилось
что-то неотвратимое, роковое, свершалось неведомое,
и Винцента потрясла холодная дрожь. Он направился
к дороге, но приходилось бороться с собой, чтобы то
и дело не оглядываться через плечо, как когда-то,
давно, в детские годы, когда мир был населен при-
зраками. Эхо собственных шагов казалось ему чужим
отзвуком — и он с облегчением вздохнул, увидев чер-
ные очертания первых домов.
В деревне было тихо, редко где мерцал свет в окне.
И в этой тишине таился страх, таилось что-то ужас-
ное, что неотвратимо должно прийти. Маленькой, сон-
ной, робко прильнувшей к земле показалась Винценту
деревня в неосвещенной месяцем ночной тьме. Только
по канавам раскрылись, как всегда, крупные белые
звезды белены и сладостно, одуряюще благоухали, как
каждую ночь. Где-то за стеной заплакал ребенок —
коротко, жалобно, и застучала детская зыбка. За-
искрились звезды над землей. Высокие, высокие, они
мерцали на небе, непонятные, непостижимые. Над са-
мой деревней чистейшим алмазом сверкала вечерняя
звезда.
Он медленно прошел к Роекам и, натыкаясь в тем-
ных сенях на ведра и всяческую хозяйственную утварь,
ощупью добрался до своей конурки.
За стеной слышалось тяжелое дыхание — Ройчиха
не спала. Сопением притаившегося зверя показалось
ему это дыхание. Это уже не Ройчиха с трудом, мучи-
тельно дышала — дышала сама тьма, кралась тьма, на
кошачьих лапах ступал страх, неслышным полетом не-
топыря несся над деревней ужас. Нестерпимой, невы-
носимой становилась безмолвная тьма, и Винцент
стискивал зубы, чтобы не кричать, не выть, не звать
людей.
Не раздеваясь, он прилег на кровать, но глаза не
смыкались. Обострившийся слух ловил малейший звук.
Протекали в безмолвии долгие часы. Но вдруг в
деревне началось осторожное, затаенное движение.
240
Скрипели чьи-то сапоги на дороге, скрипели двери —
то тут, то там. Он подошел к окну. Нигде не зажига-
лись огоньки. И все же в деревне что-то происходи-
ло, — он это ясно чувствовал.
Эти приглушенные звуки — признак человеческого
присутствия — принесли ему облегчение. Но о сне не-
чего было и думать. Он ворочался с боку на бок на
жестком шуршащем сеннике. В сенях осторожно про-
крались шаги, он услышал шепот за стеной, открылось
и закрылось окно на ту сторону, на реку. Заскрипела
скамейка. На дороге послышался приглушенный свист.
Винцент встал и открыл окно, неизвестно зачем запер-
тое им. Прохладный воздух ворвался в душную избу.
Было поздно. Уже взошла луна, и за окном стояла
серебряная ночь. Белыми призраками маячили в не-
подвижном воздухе вербы. Почти беззвучно плескался
ручеек, бегущий к реке сквозь заросли мяты и кон-
ского щавеля. На миг Винцент забыл обо всем. Тихо
шелестели осины, таинственно шепчась о каких-то, им
только ведомых делах. Трава серебрилась от росы,
под деревьями лежала непроницаемая, черная тень.
Нереальным, недействительным, сотканным из ледяных
кружев и черных теней казался мир. Дыхание ночи
наполняло сердце покоем и тишиной.
Но шепот за стеной вдруг усилился, и сразу, словно
по сигналу, серебряное безмолвие ночи замутилось.
Застучали на дороге чьи-то торопливые шаги, под со-
седней стеной, на груде досок задвигались тени, у Ба-
нихи скрипнула дверь, и на улицу вырвались взволно-
ванные бабьи голоса. Винцент вздохнул и вернулся на
свою неудобную постель. С минуту он напряженно
ждал, не придет ли кто-нибудь, не позовет ли его, но
все быстро утихло. Только над рекой парни перекли-
кались условным резким свистом. Осина шелестела,
как мелкий, частый дождик.
Луна закатилась. Потемнело. Подул легкий вете-
рок, громче зашелестели осины. В темноте ни с того
ни с сего раздался птичий щебет, короткий, отрыви-
стый, и тотчас умолк, застыдясь.
Постепенно сквозь тени стал пробиваться рассвет,
наполняя комнату бледным, усталым светом. Заще-
1(5 Ванда Василевская, т. 2
241
бетали птицы сперва робко, неуверенно, потом все
громче, и, наконец, мир зазвучал, зазвенел птичьим
пением. Розовое сияние залило серебряные верхушки
верб.
Винцент поднимался с кровати, чувствуя смертель-
ную усталость во всем теле. Руки его дрожали, и
пальцы немели от странной тревоги, от ожидания того
неведомого, что висело в воздухе и должно было про-
изойти неотвратимо и неизбежно. Он пригладил паль-
цами растрепавшиеся волосы и вышел из дому. Двери
другой половины приоткрылись, оттуда выглянуло
перепуганное лицо Ройчихи, но тотчас скрылось. Он
оглянулся и вышел на улицу.
Деревня, казалось, спала в розовом сиянии ран-
него утра. Тихонько прикорнули избы у края пес-
чаной дороги. Острыми лучиками свернулись звезды
белены, закрылся желтый ослинник. Над лугами, над
лесом опадала легкая седая мгла. Трава сверкала,
словно покрытая инеем. Учителю показалось, что за
плетнем мелькнула обвязанная белой тряпкой голова
Мыдляжа, что вдруг зашуршало, будто кто-то пря-
тался в кустах одичавшего крыжовника. Он пожал
плечами и медленно направился туда, откуда вчера
был виден черный столб дыма в небе. Под веками он
ощущал мелкий колючий песок сонливости.
На боковой дороге, которой обычно не пользова-
лись, заскрипели колеса, и из-за завесы тумана, из
розового сияния рассвета показался воз. Плохо сма-
занные колеса скрипели, звук далеко отдавался в
чистом воздухе. Учитель опять почувствовал ту же тре-
вогу, которая не давала ему сомкнуть глаз всю ночь,
которая подняла его с постели до рассвета, хотя воз
был как воз, мало ли кто мог ехать в деревню, пусть
и в столь раннюю пору? Лошадь была нездешняя,
большая, сивая. Не калинская лошадь.
Скрип доносился все явственней. Большая лоша-
диная голова раскачивалась вверх и вниз медленным,
однообразным движением. Рядом с возом, держа
вожжи, шел высокий крестьянин. Винцент всмотрелся
пристальней, но лишь когда воз приблизился, узнал
Скужака.
242
Лошадь едва тащилась, наклоняя голову, словно
надеялась, найти что-нибудь съедобное на влажном от
росы песке. Воз был покрыт рядном. Скужак едва
придерживал рукой вожжи. Увидев учителя, он еще
замедлил шаг и кивнул кудлатой головой в небрежно
надвинутой бараньей шапке.
Сам не зная почему, Винцент ускорил шаг. Они
сошлись у поросшего соснами пригорка за недостроен-
ной школой, глядящей на дорогу слепыми глазами за-
колоченных досками окон.
Скужак забросил вожжи на худую спину костля-
вой лошади и опустил руку в карман. Медленно,
флегматично достал бумагу и табак. Неуклюжими
пальцами стал медленно свертывать, папироску.
Теперь Винцент понял. На холщовом рядне тут и
там проступали темные пятна. Угол рядна завернулся,
и, сам не понимая, на что смотрит, Винцент увидел
Анну.
Она лежала вверх лицом, на груде тел. Ее всегда
бледные губы теперь не отличались цветом от кожи
лица. Волосы ореолом рассыпались вокруг головы.
При каждом движении лошади, которая подвижными
ноздрями упорно обнюхивала песок, голова умершей
покачивалась из стороны в сторону, словно упрямо
отрицая что-то. Возле самого ее лица протянулись
закоченевшие синие пальцы — но это не была рука
Анны.
Винценту показалось, что он летит в пропасть, в
какую-то ужасающую бездонную яму. Весь мир во-
круг закачался так сильно, что понадобилось стреми-
тельное движение рук, чтобы сохранить равновесие и
не упасть прямо на дорогу. Все показалось вдруг
сном — да это, наверно, и был кошмарный, дурной
сон, от которого непременно нужно и можно было про-
будиться, и тогда окажется, что все совсем иначе и
что такие вещи, как во сне, никогда не случаются в
жизни, тем более здесь, на дороге, неподалеку от зда-
ния школы.
Но голова умершей покачивалась из стороны в сто-
рону в упорном отрицании, и Винценту пришлось по-
верить, что это не сон. Полными ужаса глазами он
16*
243
взглянул на крестьянина. Скужак курил, седой дымок
махорки волнистой струей уносился в пахнущий росой
воздух. Маленькие серые глаза смотрели прямо в по-
белевшее лицо Винцента.
— Так-то, господин учитель, — сказал Скужак, и
его рыжие усы поднялись вверх в странной гримасе,
обнажая желтые редкие зубы.
— Н-но!
Лошадь лениво, нехотя двинулась вперед. Тонущие
в песке колеса сопротивлялись. Серая лошадиная кожа
шевельнулась, под ней заиграли сухие мускулы, ло-
шадь рванула. Голова Анны в стремительном броске
повернулась в сторону. Рана была сзади, на черепе.
Черная кровь склеила волосы.
— Н-ноо!
На этот раз дело пошло. Приведенный в движение
скрипящий воз двигался вперед уже как бы по инер-
ции. Сбоку медленно плелся Скужак, по самому краю
канавы, густо заросшей резными листьями медвежьих
лап и беленой.
Не слыша за собой шагов учителя, Скужак еще
раз оглянулся через плечо.
Но Винцент стоял, как прикованный, с глазами,
устремленными на лицо Анны, хотя его уже не было
там, куда он смотрел. Покачивая головой, она ускольз-
нула из поля его зрения, упорно отрицая что-то, ушла,
отплыла туда, к деревне. Но глаза Винцента так и
остались устремленными в невидимую точку над до-
рогой, как раз на той высоте, где мгновение назад было
лицо убитой. Губы без капли крови, и ужасающая
рана на голове, и песенка о калине — все смешалось
в его сознании в какой-то невообразимый хаос. Вин-
цент не думал. Что-то думало как бы вне его и за
него, ибо сам он был лишь остолбенением, лишь без-
граничным удивлением и не мог осознать, что надо,
наконец, двинуться, превозмочь себя хоть настолько,
чтобы уйти отсюда, пойти узнать, услышать, убе-
диться — так, чтобы уже не оставалось никаких со-
мнений, что все это правда, — песенка о калине,
мертвое лицо в ореоле светлых волос и рана сзади на
голове, зияющая черная дыра в сгустках запекшейся
244
крови. Пока всё это было нереальным — даже это
мертвое лицо, висящее над дорогой так видимо, так
упорно и явственно — явственней, чем что бы то ни
было, а впрочем, ничего другого не видели сейчас
глаза Винцента, ничто другое не проникало в его со-
знание.
У изб вдруг поднялся говор, шум, но Винцент не
слышал. Раздался шум на дороге, зазвучали много-
численные шаги. В деревне уже увидели воз, уже
знали, что он означает, и бежали навстречу. Над всеми
голосами взвился пронзительный, сверлящий крик
Стасячихи:
— Антось! Антось! Антось!
Но и это в конце концов слилось все же воедино
с каким-то стоном-рычанием, разразившимся вдруг и
стоявшим в воздухе. Пронзительным, страшным, не-
стерпимым.
Винцент не слышал. Он неподвижно стоял на обо-
чине, стеклянными глазами глядя в невидимую точку,
повисшую между небом и уже обсыхающей от росы
дорогой.
Очнулся он лишь, когда на дороге из Ржепак за-
клубилась пыль под колесами несущихся грузови-
ков и в деревне ударили в набат. Колокол бил мрачно,
проникновенно, оглушительно. В деревне забурлило.
Все высыпали на улицу. Слепая толпа сгрудилась
плечом к плечу и в гробовом молчании глядела на до-
рогу. Здесь были все вчерашние участники похода —
в изорванной одежде, с обвязанными тряпками го-
ловами — и остальные: старики, женщины, дети.
Заунывный звук набата несся над росистыми лу-
гами, над прикорнувшей у дороги деревней, над
золотой от солнца рекой и калиновыми рощами,
горящими кровавым заревом в лучах восходящего
солнца.
Внезапное веление рвануло Винцента с места. Это
было сильнее разума, сильнее сердца — какой-то стре-
мительный вихрь, что подхватывает, несет, не дает
опомниться, губит и помогает осуществить.
Его ноги вязли в песке, леденящий страх вздымал
полосы. Один миг они все были перед ним — один миг
245
сотни глаз смотрели ему в лицо. И вот он уже стоит
среди них, плечом к плечу. Лицом к дороге, по кото-
рой все ближе клубится пыль.
Набат не умолкал. Мощно, величественно, грозно.
Казалось, звуки его несутся далеко, за Калины, доно-
сятся до Бжегов, до Мацькова, до всех остшеньских
деревень — и дальше, до имений господ из Подолениц,
Грабовки, Вилькова, звучит по всем прибужским зем-
лям — зеленым, золотым, лазурным землям нищеты и
голода.
РАДУГА
ПОВЕСТЬ
Постановлением
Совета Народных Комиссаров Союза ССР
в А СИЛЕЗСКОЙ
ВАНДЕ ЛЬВОВНЕ
за повесть
«Радуга»
присуждена
СТАЛИНСКАЯ ПРЕМИЯ
первой степени
за 1942 год
Одна дорога шла с запада на восток, другая с се-
вера на юг. Там, где они скрещивались, на невысоком
пригорке расположилось село. Хаты рядами низко при-
сели по сторонам обеих дорог, образуя подобие креста.
Внизу, у подножья пригорка, извивалась по оврагу
речка, покрытая льдом и снегом. Лишь кое-где исчезла
голубая гладь, чернела живая волна и снова пропа-
дала под ледяным покровом.
Из хаты вышла женщина с ведрами. Они покачи-
вались на коромысле в такт ее медленным шагам.
Женщина спускалась вниз по склону, осторожно сту-
пая по скользкой дорожке. Она щурилась от солнца.
Его яркие, острые лучи ослепляли, отражаясь в снеж-
ных сугробах. Вот она сошла вниз. Поставила ведра
у проруби и оглянулась. Никого не видно. Хаты стояли
тихие, будто утонули в снежной перине. Женщина
постояла с минуту и, оставив ведра на льду, мед-
ленно пошла вдоль берега, беспокойно озираясь на
село.
Речка сворачивала в сторону, в более глубокий
овраг, поросший кустами. Ветки едва высовывались
из-под толстого снежного покрова. Сквозь заросли вела
узенькая, чуть заметная тропинка. Женщина свернула
туда. Вокруг шелестели обледеневшие кусты, она с
трудом пробивалась вперед. Верхние ветки хлестали
249
ее по лицу, она отводила их рукой, колючие, по-
крытые ледяной коркой под налетом пушистого
снега.
Тропинка внезапно обрывалась. Женщина остано-
вилась и стеклянными, безжизненными глазами посмо-
трела вперед.
Земля здесь была в холмиках, расщелинах, невысо-
ких пригорках, узких овражках. Кое-где росли одино-
кие кусты. Но не на заснеженные холмы, не на кусты,
не на уцелевшие кое-где с осени красные капли ягод
шиповника смотрела женщина.
То тут, то там под снегом обозначались какие-то
неопределенные темные очертания. В расщелине вид-
нелась куча лохмотьев. Обломки металла, ломаное,
заржавевшее железо пятнами проступали на голу-
бизне снега.
Она ступила еще два шага и медленно опустилась
на колени. Он лежал окостеневший, вытянувшись, как
струна. И, несмотря на это, казался меньше, гораздо
меньше, чем при жизни. Лицо — словно вырезанное из
черного дерева. Она водила взглядом по этому лицу,
лицу, знакомому до последней черточки и вместе
с тем чужому. Губы застыли в неподвижности, нос
заострился, веки опустились на глаза. Каменное
спокойствие было в этом черном лице. Возле самого
виска зияла круглая дыра. По краям ее застыла
кровь, неестественно яркокрасная. Кровавый значок на
черном.
Видимо, он не сразу умер от этой раны. Видимо,
он был еще жив, когда с него стаскивали гимнастерку.
Он был жив или был еще теплый. Это не смерть, а руки
грабителей выпрямили его ноги, вытянули руки вдоль
туловища. В день боя, в тот день, когда он погиб, тоже
стоял трескучий мороз и мгновенно' хватал в свои
клещи убитых, обращал в камень их тела. С мертвого
им уж ничего бы не стащить. А его ограбили до по-
следнего, сорвали шинель, стащили сапоги, брюки,
даже портянки, оставив только рубашку. Голубые
кальсоны словно вросли в тело, казались нарисован-
ными синькой на дереве, невозможно было отличить
кожу от материи. Торчащие голые ступни? в отличие
от совершенно черного лица, были белы нечеловече-
ской известковой белизной. Одна ступня треснула от
мороза, была видна обнажившаяся кость.
Женщина осторожно протянула руку, коснулась
мертвого плеча, почувствовала грубое полотно рубахи
и под ней неподвижность камня.
— Сынок...
Она не плакала. Сухие глаза смотрели, видели,
впитывали в себя все. И черное, как чугун, лицо сына,
и круглую дыру на виске, и треснувшую ступню, и то
единственное, что говорило о смертных муках, —
искривленные, как когти, сведенные судорогой пальцы,
впившиеся в снег.
Женщина тихонько стряхнула с темных откинутых
назад волос нанесенный ветром снег. Одна темная
прядка лежала на лбу. Она не решалась коснуться
ее — прядка прильнула к ране, вросла в нее, облеплен-
ная кровью.
Всегда, каждый раз, как она сюда приходила, ей
хотелось откинуть эту прядь. Но она боялась тронуть
ее, боялась пошевелить, словно это могло еще причи-
нить боль умершему, разбередить рану.
— Сынок...
Бессознательно сухими губами шептала это одно-
единственное слово, будто он мог услышать. Будто мог
поднять тяжелые, почерневшие веки, взглянуть род-
ными серыми глазами.
Женщина застыла, прильнув глазами к черному
лицу. Она не чувствовала мороза, не ощущала онеме-
ния в коленях. Она смотрела.
С дерева, одиноко торчавшего над оврагом, подня-
лась ворона. Она тяжело взмахнула крыльями, опи-
сала круг и опустилась на ворох тряпья под кустом.
Наклонила голову, всмотрелась. Рыжие пятна крови
насквозь пропитали простреленное пулями сукно.
Птица с минуту была неподвижна, словно раздумы-
вала. Потом ударила клювом. Раздался стук. Мороз
сделал свое дело: все, что осталось здесь месяц тому
назад, превратилось в камень.
Женщина очнулась от оцепенения.
— Кыш!
251
Ворона тяжело поднялась и опустилась в нескольких
шагах на засыпанную снегом человеческую фигуру.
— Кыш!
Она подобрала смерзшийся комок снега и бросила
в птицу. Ворона подпрыгнула и замахала крыльями.
Лениво перелетела на прежнее место, на дерево. Жен-
щина поднялась с колен, вздохнула, еще раз взгля-
нула на сына и свернула на тропинку.
Она наклонилась над прорубью, набрала воды и
стала медленно подниматься вверх, сгибаясь под тя-
жестью полных ведер. Солнце за это время поднялось
выше, но мороз не уменьшался. Снег был голубой, и
женщина не знала, голубой ли он на самом деле, или
ее глаза отравлены той голубизной, голубизной вмерз-
шей в тело материи на неподвижно вытянутых, из-
вестково белых, страшных ногах сына.
Перед хатой топтался озябший часовой. Он пере-
ступал с ноги на ногу, подергивая плечами, засовывал
руки подмышки, растирал окаменевшими пальцами
щеки. Трескучий мороз безжалостно пробирался сквозь
плохонькие сапоги, сквозь летнюю зеленоватую ши-
нель, кусая за пальцы, щипля глаза. Часовой при-
стально оглядел женщину, хотя знал ее уже давно,
с первого дня, когда его часть заняла село. Она про-
шла мимо, словно не видя его. Дверь заскрипела,
клубы пара ворвались в сени.
— Что так долго? Прямо дождаться вас невоз-
можно! — раздался женский голос.
Она не ответила, прикусила губу, подошла к печке
и долила воды в стоявший на огне горшок. Подбро-
сила дров в едва тлеющие угли.
— Налейте воды в стакан, пить хочется.
— Вода в ведре. Возьми, — сухо ответила жен-
щина.
Та сердито дернулась под одеялом.
— Погодите, придет муж, я скажу ему!
Женщина пожала плечами. Муж, как бы не так...
Она неторопливо подкладывала в печь сухие дрова.
Да, да, так уж, видно, суждено. В селе триста дворов,
и из каждого кто-нибудь да пошел на войну. Но только
ее сын лежит там, в овраге у речки, и месяц уже его
252
не дают похоронить. Целый месяц лежит он в снегу,
и мороз превращает его лицо в черное железо, и рас-
щепляет, словно дерево, его ноги, и покрывает синевой
пальцы. Лежат там и другие, тоже свои, но все же
не сыновья, не братья, не мужья никого из здешних.
Один только он. Одному ему суждено было пасть
здесь, под родным селом, в двухстах шагах от родной
хаты. Одной только ей суждено смотреть, как над
непохороненным телом сына кружится голодное во-
ронье. И как раз у нее, будто нарочно, в насмешку,
занял квартиру для своей любовницы фашистский
офицер. И хоть была бы эта любовница чужая, приве-
зенная издалека, с непонятной речью, такая же враж-
дебная и ненавистная, как все эти, в зеленых шинелях.
Так нет же, надо случиться иначе, надо случиться,
чтобы это была здешняя, продажная, за шелковые
чулки и французское вино предавшая родину, близких,
собственного мужа-командира, тех, что лежали там,
убитые в овраге, предавшая все. Внутренности пере-
ворачивались, и страшное омерзение наполняло сердце
при мысли, что вот она нашла приют под этой крышей,
валяется на перине, покрикивает, разыгрывает в этом
доме барыню. Нет, она не стыдится, не ходит с опу-
щенными глазами, не краснеет при встречах с людьми.
Ходит довольная, наглая, спит до полудня, заставляет
прислуживать себе.
— Подожди, подожди, — шептала женщина в раз-
горающийся огонь, не обращая внимания на доносив-
шуюся из горницы брань. — Ох, будет тебе, будет,
так будет, что ты сто раз пожалеешь, что на свет
родилась.
Она не оглянулась, услышав в сенях быстрые, тя-
желые шаги. Она й так знала, кто идет. И только лицо
ее застыло в каменной неподвижности.
Офицер прошел в горницу, не обращая внимания
на возившуюся у печки женщину.
— Что это, ты еще спишь?
Лежащая капризно надула губы.
— А зачем вставать? Тебя все нет и нет... Скучно...
Ты себе ходишь, а я здесь с этой противной бабой...
Вот увидишь, она еще отравит меня...
253
Он присел на край кровати.
— Глупышка... Ты здесь хозяйка, понимаешь?.. Ну,
чего ты скучаешь? Заведи патефон, у тебя столько
пластинок, читай. Я же и так провожу с тобой каждую
свободную минуту. Но ведь война... То и дело что-
нибудь новое.
Она вздохнула.
— Война, все война... Ты мог бы уж, наконец,
взять отпуск и забрать меня отсюда.
Офицер пожал плечами.
— Глупенькая. Теперь не время для отпусков.
А отправить тебя одну в Германию... А что там тебе
делать? Лучше уж вместе.
Она не ответила. Медленно поднимаясь, протянула
руку за лежавшим на стуле бельем. Он пересел на
лавку и смотрел на нее. Да, она нравилась ему. Иначе
он не таскал бы ее за собой целых три месяца. Она
была не похожа, совсем не похожа на женщин, к ко-
торым он привык, и не похожа на женщин, которых
он встречал здесь.
— Ах да, послушай, Пуся, мне говорили, что здеш-
няя учительница твоя сестра?
Рука с чулком повисла в воздухе. Пуся склонила
голову к плечу с грацией больной обезьянки. Да, вот
это и было в ней привлекательно. Хрупкий, маленький
зверек.
Детской рукой она отвела за ухо волосы. Эти уши
были такие смешные, узенькие, треугольничком, как
уши зверька. И зубы треугольные — только сейчас,
после трех месяцев знакомства, он заметил это. Теперь
она прикусила ими бледную губу.
— Ну и что?
Она еще раз поправила волосы.
Сверкнули треугольные ногти, покрытые красным
лаком, словно коготки, обагренные кровью.
— Ну да, сестра. И что из этого?
— Не очень она любит нас, твоя сестра.
В круглых черных глазах Пуси сверкнула искорка
подозрения.
— А она... она понравилась тебе?
Он рассмеялся хриплым, кудахтающим смехом.
254
— Нет! Выдумаешь тоже! Я не люблю полных
блондинок. Ноги у нее толстые, как... — Он хотел ска-
зать: как у моей жены, но во-время удержался.
Пуся с удовольствием взглянула на свои коротко-
ватые, но стройные ноги.
— Да, это верно, она немного толста...
— Ты никогда не говорила, что у тебя здесь сестра.
— А зачем? Она жила здесь, я там, мы почти ни-
когда не встречались. Она совсем другая.
— Какая другая?
Пуся задумчиво заправляла волосы за ухо. Свер-
кнуло стеклышко сережки.
— Она учит детей, работает, работает... А что за это
получает? Ничего. И всем довольна, все ей нравится.
— Большевичка, одним словом?
— Кто ее знает... Может, и большевичка, — отве-
тила она лениво и вдруг снова оживилась:
— А ты почему так расспрашиваешь про нее? Го-
воришь, что она тебе не понравилась, а все расспра-
шиваешь?
— Так расспрашиваю. Если я ею и интересуюсь,
то не как женщиной, будь уверена, не как женщиной.
Пуся не заметила особой нотки в его голосе. Она
старательно натягивала на ноги чулки, надевала через
голову шелковую комбинацию.
Он вытащил из кармана сверток.
— Ну, крошка, я собственно забежал только на
минутку, передать тебе шоколад. Надо идти, у меня
сегодня куча работы. Займись чем-нибудь до вечера.
Я приду непоздно.
Она сделала гримаску.
— Одна, одна, целый день одна... Когда же эта
война кончится?
— Кончится.
— Хорошо тебе говорить...
Она развернула цветную бумагу и погрузила тре-
угольные зубы в шоколад, сразу во всю плитку, не
отламывая кусочков.
— Заведи патефон. Обед тебе принесут. Ну, до
свидания.
Он небрежно поцеловал ее и вышел. Часовой все
255
еще топтался перед хатой, стараясь согреть ноги. Он
вытянулся при виде офицера. Тот миновал его и свер-
нул к площади. Большой дом, где раньше помещался
сельсовет, был полон солдат и унтер-офицеров. Они
вытягивались и козыряли, он едва отвечал. В комнате
серыми клубами стоял дым.
Офицер толкнул дверь своего временного кабинета.
— Привести ее.
Он сел за стол и зевнул. Позавидовал Пусе, что она
до сих пор валяется в постели, а ему вот пришлось
вскочить чуть свет, и весь день был полон незакончен-
ных дел.
Солдаты ввели женщину в толстом полушубке, в
темном платке. Он недоверчиво взглянул на нее.
— Это она?
— Она.
Она как-то неловко и тяжело стояла перед столом.
Из-под платка выбивались уже седеющие на висках
волосы, лицо было простое, грубо вытесанное, обыкно-
венное крестьянское лицо.
— Фамилия?
— Костюк Олена.
Он вертел в руках карандаш, исподтишка рассма-
тривая стоявшую перед ним женщину.
Одно из двух: или староста ошибся, или судя по
определенной, решительной линии подбородка, по гля-
девшим прямо ему в лицо глазам, предстоит долгое,
кропотливое следствие.
— Ты была в партизанском отряде?
Она не смутилась, не испугалась и, не сводя с него
взгляда, ответила:
— Я была в партизанском отряде.
— Ага... Так, так... — Это неожиданно быстрое
признание удивило его. Он машинально рисовал на
лежавшем перед ним клочке бумаги гирлянду каких-то
причудливых листьев.
— А почему ты вернулась в село? Зачем они тебя
прислали?
— Меня никто не присылал. Я сама пришла.
— Так. Сама... И зачем же?
На этот раз она не ответила. Темные глаза смо-
256
трели прямо в худое, костлявое лицо офицера, в егд
бесцветные глаза, окаймленные выцветшими ресницами.
- Ну?
Она молчала.
— Как же так? Была в отряде, а потом вдруг при-
ходишь домой, в село? Что у вас, никакой дисциплины
нет? Лучше скажи сразу, зачем прислана.
— Я сама пришла. Не могла больше.
— Не могла... Почему же? — заинтересовался он.—
Плохо пошли дела, а? Командира застрелили при
последнем нападении, да? Отряд распался?
— Об отряде я ничего не знаю. Я пришла домой.
— Что же так, вдруг?
Она беззвучно пошевелила губами.
— Убедилась, что все это бредни, преступление,
бандитизм? Не захотела больше?
Женщина отрицательно покачала головой.
— Нет... я больше не могла.
— Почему же?
Она сделала видимое усилие. Потом сказала прямо
в эти водянистые, моргающие бесцветными ресницами
глаза:
— На роды пришла домой.
Он сначала не понял.
— Что такое?
— Рожать пришла!..
— Вот оно что...
Он засмеялся, и она вздрогнула от этого кудахтаю-
щего, хриплого смеха.
— Холодно, что ли? Здесь натоплено, а ты заку-
тана, как на морозе. Сними платок!
Она послушно скинула с плеч тяжелую, толстую
шаль и положила на скамью.
— Пальто сними!
Поколебавшись мгновение, она расстегнула петли и
сняла полушубок. Он пристально вглядывался. Да,
никаких сомнений быть не могло. Последний месяц
беременности.
Женщина тяжело дышала. Он понимал, что ей
трудно стоять, и нарочно тянул, вертел в руках каран-
даш, все медленнее задавал вопросы.
257
17 Ванда Василевская, т. 2
Она сразу отвечала на все, что касалось ее лично.
Да, замужем. Муж погиб на войне. Раньше, до рево-
люции, она работала в экономиях, жала господский
хлеб, доила господских коров. После революции рабо-
тала в колхозе. В партизанский отряд пошла, как
только он сформировался. Свое положение от них
скрывала. Когда стало трудно двигаться, когда подо-
шло время рожать, вернулась в село. Хотела спокойно
родить ребенка.
— Так... Спокойно родить ребенка... — повторил
он. — Это ты на прошлой неделе взорвала мост?
- Я.
— Кто тебе помогал?
— Никто. Я одна.
— Лжешь. Мы же знаем — лучше сразу скажи.
— Никто. Я одна.
— Ну, хорошо, а где твой отряд?
Она молчала. Темные глаза спокойно смотрели в
лицо офицера. Он вздохнул. Начиналась старая исто-
рия. Упрямое молчание, долгое, бесконечное следствие,
все возможные средства и способы и — как правило —
все понапрасну. Он знал: человек или сразу начинает
говорить, или из него ничего не вытянешь. На этот раз
его ввели в заблуждение первые ответы. Но правильно
было первое впечатление — упрямые линии подбо-
родка, уверенные и решительные очертания губ. Да,
о себе она говорила, о себе она говорила все. Но о
других — ни слова.
— Ну, откуда ты пришла в село?
Молчание. Он нервно постукивал карандашом по
столу, не глядя на подследственную. Его вдруг охва-
тила скука, отвратительная, липкая, безнадежная скука.
Не лучше ли бросить все и идти к Пусе, а след-
ствие поручить кому-нибудь другому? Но ему хотелось
выжать хоть что-нибудь об отряде, который давал себя
чувствовать всей округе, а на сообразительность своих
помощников он мало полагался. Притом им приходи-
лось пользоваться тупым и в сущности плохо знающим
язык переводчиком. А сам он свободно владел языком,
даже двумя: и украинским и русским. Он готовился
к иной работе в этих местах. Впрочем, языки приго-
258
дились и во время войны, время, проведенное за их
изучением, не пропало даром.
— Ну, так как? Командира отряда зовут Кудря-
вый? Но ведь это прозвище, ты скажи, как его настоя-
щая фамилия?
Молчание. Он видел, что она смертельно устала.
Капли пота выступили на ее висках, лбу, во впадинах
возле носа. Морщинки у губ стали глубже, руки бес-
сильно висели вдоль туловища.
— Ты будешь говорить или нет?
Он вдруг почувствовал, что сам тоже устал. Ах,
плюнуть бы на все и пойти домой. Интересно, Пуся
встала, наконец, или, пользуясь его отсутствием, опять
нырнула под одеяло?
Но Пелагея не спала. Она долго надевала платье,
долго смотрелась в зеркало. Завела патефон, но знако-
мый мотив быстро надоел. Захотелось поболтать с кем-
нибудь. Но с кем?
Пуся вышла в кухню, зачерпнула воды из ведра и
напилась. Федосья Кравчук сидела у печки на низень-
кой скамеечке и чистила мелкую мерзлую картошку.
Пуся присела на лавку под окном и смотрела, как из-
под пальцев женщины тянется узкая лента шелухи,
сворачивается, падает вниз в корзинку.
— Какая мелкая картошка, — сказала она.
Федосья ничего не ответила.
— У вас всегда такая?
Молчание.
— Что это вы мне совсем не отвечаете?
Женщина подняла голову и взглянула. Молча, рав-
нодушно, холодно. И снова наклонилась над своей
работой.
— Вот так посмотрела. Да что я, не человек, что
ли? Целый день слова сказать не с кем, умереть
можно!
Ей стало жаль себя, вдобавок ее тошнило, и она
подумала, что надо было часть шоколада отложить.
Но она никогда не могла удержаться и не съесть сразу
всего, что приносил Курт.
Картошка плюхнулась в воду. Брызги разлетелись
по глиняному полу.
17*
259
— Кажется, я вам ничего дурного не сделала, ведь
нет?
Серые глаза окинули ее быстрым, внимательным
взглядом. Но ответа она снова не получила.
— Сижу и сижу одна... Курт забежит на минутку
и опять уйдет... Ни поговорить с кем-нибудь, ни поси-
деть... а тут мороз, выйти невозможно. Я тут с ума
сойду. Патефон да патефон, я уж все наизусть знаю.
А вы любите патефон?
Она гневно сжала кулачки, так что острые ногти
впились в ладонь.
— Почему вы мне не отвечаете? Зачумленная я,
что ли?
Федосья подняла голову.
— Ты хуже зачумленной, хуже! И умрешь хуже,
чем от чумы умирают.
Пуся от изумления застыла с открытым ртом. Ее
круглые глаза расширились. Она вообще не думала,
что эта Кравчук заговорит. И вдруг она заговорила,
прервала это нелепое, целый месяц продолжавшееся
молчание. И как заговорила! Что делать? Закричать,
подойти, ударить, расплакаться или встать и пойти
к себе, завести самую веселую, самую шумную пла-
стинку?
Неожиданно для самой себя она не осуществила
ни одной из этих возможностей.
— Чего вы от меня хотите? Что мне было делать?
Подохнуть с голоду? Ждать? Чего ждать? Они здесь
навсегда останутся! Надо же мне как-то устроиться...
Сережа наверняка давно погиб... А Курт неплохой чело-
век, я знаю, он неплохой человек, и я не хочу здесь боль-
ше жить, хватит с меня всего этого! А он меня возьмет
к себе в Дрезден, там лучше, чем здесь. Что у меня
здесь за жизнь была? Ни одеться, ничего. Из-за каждой
пары чулок ломай себе голову. Легко их достать?
Она захлебнулась собственным красноречием. Фе-
досья опустила руки с картошкой и ножом. Посмо-
трела на нее.
— Вот-вот, тут ты и вся... Это самое я и говорю...
Чулки... Сестра у тебя порядочный человек, учитель-
ница, все как следует. А ты — чулки... Вот только
260
назвать-то тебя неохота, как следует... А твой Курт
никуда тебя с собой не возьмет. Бросит, как всех та-
ких потаскушек бросают. Еще раньше бросит, чем
самому придется удирать, а уж придется! Ничего, сиди
себе тут спокойно, спи с немцем на моей перине. Уж
недолго вам обоим тут сидеть, недолго! Придут наши,
они тебе покажут, где раки зимуют!
Пуся съежилась на лавке. Спокойные слова хле-
стали, как кнут. Вздрагивающим от бешенства голо-
сом она выдавила из себя:
— Ладно, ладно, вот я скажу Курту, почему вы
так долго по воду ходите! Как только придет, скажу!
Женщина вскочила. Очищенная картошка покати-
лась по полу. Со звоном упал нож. Наклонившись
вперед, с искаженным лицом она пошла прямо на
Пусю, а та, побледнев от страха, подобрала ноги под
лавку и, словно для защиты, подняла руки к груди.
— А ты откуда знаешь, куда я хожу? Ты-то откуда
знаешь?
Пуся вдруг вспомнила, что под окном ходит часо-
вой, достаточно только крикнуть, и успокоилась.
— Я знаю все, что мне надо.
— Ах, ты...
Федосья подавила в себе желание схватить за
горло, задушить, растоптать это маленькое черное
создание, похожее на притаившуюся крысу. Ее охва-
тило невыразимое отвращение при мысли, что придется
коснуться этого хрупкого, слабого тела, отвращение
здорового, нормального человека к извращенности и
болезненности. Она сплюнула, вернулась на свою
скамейку у печки и торопливо принялась за картошку;
из ее рук снова поплыла лента шелухи, захлюпала вода
в горшке, брызгая на пол. Пуся, высоко подняв голову,
отправилась в горницу заводить патефон. Поискала
пластинку. Сначала ей захотелось веселую, самую ве-
селую, но в последнюю минуту она почувствовала в
горле слезы жалости к самой себе и выбрала другую.
Федосья чистила картошку и чувствовала, как у нее
холодеет сердце. Значит, эта знает. Знает и наверняка
скажет немцу. Она таила это в себе до поры до вре-
мени, как змея жало. А теперь отомстит и скажет.
261
В горнице низкий, томный голос пел:
«Камин горит...»
Что будет? Она не сомневалась, что офицер этого
так не оставит. До сих пор оставалось в силе запреще-
ние хоронить погибших в последнем бою. Пусть они
лежат там, в овраге у села, во власти вихрей, морозов
и воронья. Пусть они лежат там, нагие, ограбленные, на
страх другим, как предостережение другим, как знак
торжества. Сначала крестьяне пытались похоронить
убитых. Но не удалось: овраг был под постоянным
наблюдением. Молодой Пащук подкрался ночью с ло-
патой к этому месту, с той ночи он лежит там
вместе с ними, с пулей в груди, головой в сугроб. Так все
и осталось. Люди поняли, что ничего не поделаешь.
Но из всего села ни у кого не было там сына.
Только у нее. Только одному Васе суждено было очу-
титься в отряде, который проходил через село. Какое
это было счастье тогда!.. Он неожиданно вбежал в
избу, веселый, смеющийся, как всегда. На мгновение,
на короткое мгновение. А на рассвете подошли немцы,
захватили врасплох, и Вася оказался как раз в той
части, которая была окружена и до последнего
уничтожена в овраге.
Она нашла его в тот же день. Сердце привело ее
прямо к тому месту. Он был уже мертвый, с него уже
успели сорвать гимнастерку.
И каждый день с тех пор, вот уже месяц, она хо-
дила туда и смотрела на сына, как он коченеет, как
меняется, как чернотой железа чернеет на морозе его
лицо, как мороз разламывает его нагую ступню. Она
уже привыкла к тому, что каждый день, а то и два
раза в день, идя по воду, может увидеть свое мертвое
дитя. А теперь? Что будет теперь?
. «...Нежность, любовь, ласка, мечты обо мне...» —
пел патефон.
Немец этого так не оставит, не простит. Она боя-
лась не за себя. Она боялась за свое дитя, за свое
мертвое дитя, погибшее там, в овраге, замороженное,
окаменевшее, за свое дитя с круглой дырой от пули
в виске. Словно ей предстояло потерять его еще раз —
заберут, бросят куда-то. в безвестную яму, надру-
262
гаются, изуродуют, изувечат — это они умеют, ох, как
умеют...
«...Нежность, любовь, ласка, мечты обо мне...»
Невыносимо раздражал патефон.
Пуся размечталась и в десятый раз заводила ту же
пластинку. Патефон пел о любви, которая минула,
о счастье, которое ушло, о письмах, которые уже ни-
чего не значат. В такт мрачным мыслям сидевшей
у печки женщины патефон пел нежные слова. Федосья
Кравчук, не чувствуя боли, сжимала в пальцах тупой
нож. Капелька крови выступила из пореза. Она вы-
терла руки концом передника.
«...Камин горит...»
Что делать? Как поступить? Ей казалось, что
нужно спасать жизнь Васи, спасать его от чего-то
ужасного и жестокого, более жестокого, чем сама
смерть. Но как?
Она знала, что забрать его оттуда нельзя. Он
вмерз в снег, сросся с ледяной корой. Только весной
оттепель освободит его из ледяной постели. Но если
бы даже... Как его поднять, хотя он уменьшился и
стал теперь таким, каким был в пятнадцать — шестна-
дцать лет? Как его поднять, куда его нести, где его
спрятать от глаз убийц?
«...Нежность, любовь, ласка...»
Его будут касаться омерзительные фашистские
лапы. Его будут толкать ненавистные фашистские са-
поги. Над ним будут с хохотом скалиться скотские
морды, зазвучит хриплый, кудахтающийся смех капита-
на Курта Вернера. Федосья ломала руки в безысходном
отчаянии, в полной беспомощности. Она забыла о кар-
тошке, забыла об огне, который посерел, покрываясь
все более толстым слоем пепла, и сидела неподвижно,
стеклянными глазами глядя прямо перед собой.
Думалось, что хуже не может и быть, что все
удары уже обрушились на ее сердце. И вот оказалось,
что нет. Нет конца, нет края, черная туча, надвинув-
шаяся на село в декабрьский день, грозит ещё неис-
числимыми бедствиями каждую минуту.
И вдруг ее пронзила мысль: откуда эта знает? Кто
ей сказал?
263
В памяти замелькали знакомые образы. Учитель-
ница? Нет, Федосья торопливо отвергла это подозре-
ние. Ни в коем случае. Кто же?
В селе знали, знали, конечно. Но ведь это были все
свои люди. Пелагея никуда не ходит, с ней никто не
разговаривает, откуда она могла узнать? Кто предал
в руки врага горе матери, кто предал немецким пала-
чам труп Васи, его кровь, его смерть, его муку?
Патефон заскрежетал и умолк. Пуся всунула ноги
в валенки, старательно застегнула шубку. Она была
немного велика, эта шубка, которую Курт сорвал
с кого-то в местечке и подарил ей, своей жене. Но она
была теплая, можно было засунуть руки в рукава,
большой пушистый воротник защищал от мороза щеки.
Пуся вышла из сеней и прямо-таки задохнулась.
Воздух был прозрачен, как лед, и холоден, как лед.
Огромная стеклянная глыба, заполнившая весь мир.
Снег голубел в местах, куда падала тень, а на солнце
искрился, как алмаз, горел, сверкал, резал глаза без-
жалостным блеском. С холма, на котором располо-
жилось село, видна была раскинувшаяся направо и
налево бесконечная равнина, ослеплявшая белизной и
лазурью. Мороз захватил в клещи землю и небо, мо-
роз держал в своих тисках село, тихонько прикорнув-
шее на перекрестке двух дорог.
Пуся посмотрела в сторону хат. Кое-где суетились
солдаты, на площади перед церковью чернела артил-
лерийская батарея, там тоже стояли солдаты. Никого
из жителей не было видно. Она двинулась вперед,
решив навестить Курта на работе.
На краю площади торчала виселица, два столба
с перекладиной. Посредине висел человек. Пуся равно-
душно прошла мимо этого знака власти Курта в селе.
Она привыкла к этому зрелищу — молодой парень уже
висел здесь, когда она месяц назад приехала к Курту.
Он окоченел, застыл, потерял человеческий вид и был
теперь больше похож на кусок дерева, чем на челове-
ческое тело. Снег громко скрипел, словно она ступала по
стеклу, неприятно скрежетал и повизгивал. Она шла
по совершенно пустой улице, окна хат, снизу доверху
затканные белой пеленой инея, были похожи, на затя:
264
нутые бельмом глаза. Редко из какой трубы подни-
мался дым — это были хаты, где квартировали немцы.
В остальных никто не варил пищи, не из чего было.
Дверь одного из домов приоткрылась, высунулась
светловолосая голова, но при виде идущей снова то-
ропливо спряталась, дверь захлопнулась. Пуся пожала
плечами. И вправду они избегали ее, как зачумленной,
старались не столкнуться с ней даже случайно. Дети
поспешно удирали, если им случалось попасть на ее
пути. Ну и пускай, пускай себе! Все равно они все
подохнут с голода и холода, такова их судьба. А она
вот ходит живая и здоровая, у нее прекрасная шуба,
она может вволю грызть шоколад, а потом поедет
в Германию с мужем-капитаном. Каждый сам кузнец
своего счастья — они выбрали, и она выбрала. Дураки,
они верят в то, чего никогда не будет, ожидают того,
что никогда не наступит. Им придется горько разоча-
роваться. Курт растолковал, объяснил ей, почему гит-
леровцы обязательно должны победить и почему все
эти людишки здесь должны погибнуть, если не будут
честно работать на немцев. Но они не хотят ничего
понимать, хотя все это так просто. Они ждут своих, —
она, Пуся, вовсе по ним не скучает. Разве ей сейчас
не лучше живется? Гораздо лучше.
Снег скрежетал под ногами, глаза болели от
блеска. Когда, наконец, кончатся эти проклятые мо-
розы? Она мечтала о тепле, ей хотелось свернуться,
как кошке, на солнце и греться, прогреться до послед-
ней косточки, всем телом почувствовать ласковое сол-
нечное тепло. А теперь даже ослепительно светлое
солнце казалось ледяным осколком, казалось, что и
оно распространяет холод.
Часовой у дверей сразу пропустил ее. Она по-
стучала и, не ожидая ответа, не обращая внимания на
беспокойство помощников Курта, вошла в кабинет-
— Что случилось?
— Ничего не случилось, — ответила она каприз-
но. — Я соскучилась по тебе. — Она внимательно
окинула взглядом стоявшую у стола женщину.
Пожилая, уже седеющая женщина, с большим живо-
том, беременная. Пуся присела на краешек стула.
265
— Ты скоро кончишь?
— Я же говорил тебе... Видишь, я занят, — он был
явно раздражен, оттащил ее к окну и сердито за-
шептал:
— Сколько раз я тебя просил не приходить сюда!
Ну, на что это похоже? Я занят, ты же видишь, что
я занят. Как только освобожусь — приду.
Она надула губы, как обиженный ребенок.
— Мне так страшно, так ужасно скучно. Ты бы
хоть пришел пообедать вместе! Мне так грустно...
Тебя все нет и нет... И что за удовольствие разговари-
вать с какой-то старой бабой! Разве этого никто
другой не может сделать?
— Значит, не может. А эта старая баба — парти-
занка, понимаешь?
Пуся остолбенела.
— Партизанка! Курт, что ты говоришь, посмотри
на нее, она же вот-вот родит!
— Вот именно, — отрезал он. — Иди-ка, иди, я
после приду.
Покорным движением она погладила его рукав.
— Курт, мой золотой, я посижу минутку, послу-
шаю, хорошо? Ну, чем это тебе мешает?
— Ну, сиди, только это тоже скучно, — решил он,
махнув рукой, и подвинул ей стул.
Она расстегнула шубку и села. Бессмысленная улы-
бочка не сходила с ее губ, круглые черные глаза смот-
рели на стоявшую у стола женщину. Значит, это пар-
тизанка — это смешно, ах, как это смешно... О том,
что Курт боялся партизан, она знала, сам он никогда
бы не сознался, что боится чего-то. А партизан он
боялся, она чувствовала это, и, неизвестно почему, это
доставляло ей маленькое торжество. Есть же что-то,
чего боится самоуверенный, непобедимый Курт, у кото-
рого на все готовый ответ и для которого все всегда
яЬно и просто.
Нет, она представляла себе партизан^не так. Она
думала, что это великаны, вооруженные топорами,
обросшие волосами, таинственные люди, скрываю*
щиеся в лесах, не боящиеся ужасающих морозов,
которые уже столько времени сковывают весь белый
266
свет. А тут — обыкновенная деревенская баба, вроде
Федосьи Кравчук, вдобавок беременная. Пуся покоси-
лась на огромный, торчавший вперед живот, вздымав-
ший порыжелую черную юбку. Она ощутила радость,
что сама она маленькая, стройная, что она спокойно
сидит, закутанная в мягкий мех, а когда захочет,
может встать и идти легкой походкой, может завести
патефон, потанцевать с Куртом. Хоть сегодня же ве-
чером.
Курт мертвым, усталым голосом задавал вопросы.
Та отвечала. Сначала Пуся вслушивалась в вопросы
и ответы, но скоро поняла, что это и вправду не инте-
ресно. И не только не интересно, а даже глупо. Курт
все спрашивал об одном и том же, а эта все время
отвечала одними и теми же словами.
Олена уже смертельно устала. Перед глазами мель-
кали черные пятна, черная волна, поднимаясь отку-
да-то из-под стола, застилала глаза. Приходилось
напрягать всю волю, чтобы выбраться из нарастающей,
заливающей все кругом тьмы, и тогда из кружаще-
гося мрака выплывал офицер за столом, лежащие
перед ним бумаги, стекла окна за его спиной. Она
чувствовала, как ее лицо начинает покрывать пот, хо-
лодный, липкий, неприятный. Руки стали тяжелые,
как гири, ноги нестерпимо болели, — наверно, очень
опухли. Сколько же это времени она стоит здесь?
Час, два, три? А может, больше, может, уже целый
день? Хотя нет, солнце за окном светит еще ярко,
значит все это продолжается не так долго, как ей
кажется.
Болели бедра, болели все внутренности, будто
кто-то медленно вытягивал из нее жилы. А теперь вдо-
бавок еще пришла эта. Олена знала о ней, знала, кто
это. И вот она сидит тут, глаза круглые, как пуго-
вицы. Вот она сняла меховую шапочку и заправляет
рукой волосы за ухо. Утомленные глаза женщины
поймали блеск стеклышка в серьге и остановились на
нем. Стеклышко сверкало, мелькал крохотный огонек,
потом снова начинала клубиться тьма, и из тьмы
пробивался только этот острый лучик. Олена зашата-
лась, но сжала кулаки и снова выпрямилась. Нет, нет.
267
Только не упасть бы, не упасть здесь, на глазах
у этой офицерской любовницы, что продала своих и
пошла в постель к офицеру, а теперь сидит в мехах,
поблескивает серьгами и с улыбкой на губах смотрит,
как на любопытное зрелище, на беременную женщину,
пытаемую гитлеровским офицером.
Бессмысленная улыбочка словно приклеилась к гу-
бам Пуси, но она и не думала об Олене, не слышала
вопросов и ответов. Ей было тепло, уютно и приятно
думать, что вот она сидит в кабинете Курта, одна-
единственная из здешних, которая может свободно
войти сюда и выйти, когда захочет. А их приводят сол-
даты со штыками и выводят туда, откуда никогда ни-
кто не возвращается. И все боятся Курта, а Курт при-
надлежит ей, только ей, и она может привередничать,
капризничать, и Курт называет ее обезьянкой и возь-
мет ее с собой в Дрезден...
— Ведь ты мать, — сказал Курт, и Олена, у кото-
рой уже мутилось в голове, ухватилась за это слово,
как утопающий за доску.
Да, верно, она мать. Нет, гитлеровскому офицеру
и в голову не пришло, что он ей помог, помог как раз
в тот момент, когда под ней заколебалась земля,
странная слабость охватила тело и все вокруг смеша-
лось и потонуло во мраке.
— Ты мать...
Кто это сказал? Гитлеровский офицер за столом
или Кудрявый, веселый рябой парень, там, в лесу,
командир отряда?
— Ты мать...
Она думала не о том ребенке, которого носила под
сердцем, который отнимал дыхание у ее легких, мешал
ей выпрямиться. Она думала о тех. в лесу, о всех тех,
которые называли ее матерью. Она была старше всех,
много старше. И она ходила в разведку, взорвала
мост, но настоящим, основным своим делом счи-
тала не это. Она стирала, готовила, ухаживала за
ребятами, о которых ведь некому было позаботиться.
Лечила больных, перевязывала раненых, чинила изо-
рванную одежду. Ведь это всегда мать делает. Они
и называли ее матерью.
268
— Ты мать...
Она восприняла эти слова, как призыв тех в лесу,
тех, чья жизнь теперь зависела от одного ее слова.
Как напоминание о долге. Как их привет, донося-
щийся .издали их голос.
— Где скрывается отряд?
Она помнила каждую тропинку, каждый куст, каж-
дое дерево в лесной чаще. В памяти ясно возникла
дорога, о которой спрашивал офицер. Она даже испу-
галась, что водянистые глаза в каемке светлых ресниц
могут увидеть, проследить в ее мыслях эту дорогу.
Скорей, скорей подумать о другом — о своей хате,
о речке, о соседях. Но в памяти упрямо возникали
тропинка, и землянки под елями, и веселое лицо Куд-
рявого, рябое, смешное лицо. Шестнадцать парней —
и она их мать. Да, там, в лесной чаще, было шестна-
дцать ее сынов, шестнадцать отважных, неустра-
шимых сыновей. Сыновей батрачки, которая долго
ждала, пока дождалась своего счастья, счастья сво-
бодного человека, не знающего плетки господского
приказчика.
— Ничего я не знаю об отряде. Ушли, а куда
ушли, не знаю.
Курт сжал кулак. После четырех часов допроса он
знал столько же, сколько и вначале. Он сердито сло-
жил бумаги.
— Ганс!
В комнате появился солдат.
— Увести ее — ив сарай. Посидишь в холодке,
может, это тебя отрезвит. Посидишь, подумаешь,
а когда надумаешь, позови часового. Он даст мне
знать, Гневным движением он запер ящик.
— Пойдем, Пуся. Пообедаем вместе.
Пуся подпрыгнула от радости. Все-таки она хорошо
сделала, что пришла. Если бы не это, он наверняка
сидел бы здесь до вечера.
Белизна снега снова ослепила ее. Сапоги Курта
скрипели по снегу еще громче, чем ее валенки. Ледя-
ной воздух резал щеки.
— Это еще что?
Она остановилась и взглянула, куда показывал
Курт. Вдали, там, где голубизна снега сливалась с
холодной лазурью неба, расцветала радуга, сияющий
цветной столб поднимался ввысь и исчезал, таял в не-
досягаемой высоте. Зелень, лазурь, розовые и фиоле-
товые краски, хрустально прозрачное видение, чистое
и легкое, как цветочный пух.
— Радуга, — сказал изумленный Курт. — Радуга
зимой... У вас это бывает?
Пуся минутку подумала.
— Нет, кажется, не бывает, я еще никогда не
видела.
Курт все стоял, глядя на сияющий красочный
столб, соединявший небо с землей.
— Идем же, холодно, у меня ноги замерзли...
— Говорят, что радуга — это хорошее предзнаме-
нование...
— Радуга как радуга, — потеряла, наконец,
терпение Пуся, потянув его за рукав.
За эти несколько минут столб вытянулся, изо-
гнулся, и радуга триумфальной аркой раскинулась
над землей, розовая, фиолетовая, зеленая, сияя насы-
щенным золотом, прозрачным блеском. Небо- взду-
лось стеклянным куполом, накрыло землю стеклян-
ным колоколом. На площади у орудий солдаты,
задрав головы, смотрели во все глаза на необычное
явление.
Когда они пришли домой, Федосья Кравчук стояла
перед хатой. Она тоже смотрела на радугу. Спокойно,
внимательно, пристально.
— Говорят, радуга хорошее предзнаменование, —
сказал, проходя, офицер.
Старая крестьянка пожала плечами.
— Да, да, говорят, радуга доброе предзнамено-
вание, — странным тоном ответила она и посторо-
нилась, чтобы пропустить их в сени. Сама она оста-
лась на пороге. В одной юбке и кофте с голыми
руками, забыв о трескучем морозе, она не сводила
глаз с сияющего видения, с раскинувшейся по- небу
триумфальной арки, переливающейся всеми красками,
насыщенной мягким, золотым, все пронизывающим
блеском.
270
I
Пуся свернулась клубочком, уткнулась головой
подмышку Курту и спала, тихо, ровно дыша, как
маленький зверек. Офицер лежал навзничь, похрапы-
вая. Федосья Кравчук на печке в кухне слушала этот
храп. Он невыносимо раздражал ее, ей казалось, что
именно этот храп не дает ей спать. Широко раскры-
тыми глазами она смотрела в окно, где лунный свет
искрился на стеклах, покрытых толстой корой измо-
рози. Призрачный голубой свет проникал внутрь; от
стола, скамейки, от стоявшего на полу ведра падали
странные, пугающие тени.
Но наступила, наконец, ночь. День кончился. Еще
один день. Она уже не слышит кудахтающего смеха
офицера и умильного сюсюканья его девки, не встре-
чает косых, коварных взглядов, которые та бросала
на нее целый вечер. Видно, решила немного позаба-
виться, не говорить сразу, а держать под угрозой. Нет,
она ничего не сказала. Она искоса, с улыбочкой сле-
дила за Федосьей, радовалась, что держит ее в руках,
что в любой момент может нанести ей удар. Она ра-
довалась своей минутной власти. Теперь она может
сделать, что захочет, с сердцем матери, в ее власти и
сын, лежащий там, в овраге, на снегу. В любой момент
она может выдать его в мерзкие вражеские руки, в
любой момент может нарушить его покой, швырнуть
его на поругание.
Весь вечер замирало сердце старой женщины. Но
теперь, когда она лежала без сна и, глядя на мерцаю-
щий в окне синий свет, слушала ненавистный храп,
доносившийся из горницы, в ней вдруг вое взбунтова-
лось. Ну и пусть их, пусть! Они отняли у него все,
стащили с него сапоги, шинель, штаны. Его уже раз
касались вражеские руки, они уже бросили его на
снег, бросили, может, еще живого, на лютый мороз.
Немецкая пуля уже выпила из него кровь, он уже
мертв, уже погиб, защищая £вое село. И не взглянет
больше серыми веселыми глазами, никогда больше не
запоет своим чистым голосом: «Распрягайте, хлопцы,
коней...» Что же из того, что они еще раз оплюют его,
271
надругаются над его телом? Тем хуже для них, тем
хуже для них... Все равно навеки останется в памяти
людей веселый парень Вася Кравчук, который пел
лучше всех на гулянках, а потом погиб у своего села,
в овраге над речкой, где прежде столько раз поил ло-
шадей, погиб за свое село, за свою землю, за свою род-
ную речь, за счастье людей и свободу людей. Этого не
смогут вычеркнуть из людской памяти вражеские руки.
В ней будет записано и то, что они и после смерти не
оставили его в покое, что и после смерти издевались
над его телом. Это запомнит не только материнское
сердце. Запомнит народ, запомнят те, которые придут,
которые прогонят отсюда прочь гитлеровских разбой-
ников. Сто раз суждено им заплатить за каждую каплю
его крови, за каждую минуту, которую он пролежал
нагой на морозе, за каждый пинок фашистского сапога.
Теперь ей хотелось, чтобы уже поскорей пришло
утро. Пусть она скажет, эта черная крыса, процедит
сквозь свои острые зубы, пусть все скорей случится.
И пусть увидит своими круглыми черными глазами,
что Федосья не побледнеет, не заплачет, не бросится на
колени, не станет просить и молить, чтобы у нее не
отнимали единственное, что у нее осталось — обращен-
ное морозом в камень тело сына. Проклятая играет им
как игрушкой, играет ее страхом, мукой материнского
сердца. И вот Федосья выбьет все это из ее рук. Чер-
ная крыса ошибется, не дождется она ни плача, ни
мольбы, вся ее игра пропадет впустую.
Федосья чувствовала, как твердеет, наливается
кровью ее сердце, и знала, что теперь уже никто ни-
чего не может ей сделать, никто ничем не может ее
ранить. Она защищена от всех ударов непроницаемой
броней ненависти.
На синее сияние окна то и дело падала тень. Это
ходил часовой перед домом. Снег скрипел под его
ногами, слышно было, как он топчется на месте,
тщетно пытаясь согреть коченеющие ноги. Женщина
усмехнулась. Карауль, карауль офицерский сон, теп-
лый сон с любовницей на захваченной крестьянской
кровати, на краденой крестьянской перине... Не ука-
раулишь, не убережешь, хоть в сто раз больше топ-
272
чись, хоть ноги отморозь, хоть до смерти добегайся
под окном хаты... Наступит ночь, когда придется
очнуться от крепкого сна и босыми ногами, в белье
выскочить на мороз. Придет ночь, когда позавидуешь
тем, которые лежат непохороненные в овраге, и Лево-
нюку, который месяц висит на виселице. Такая ночь,
когда офицерская потаскушка позавидует судьбе
Олены Костюк.
И снова возник мучительный вопрос: кто предал?
Олена пришла потихоньку, пробралась к себе в хату,
ведь не считали же немцы, не успели пересчитать всех
баб в селе. Олена сидела тихо, никуда не выходила,
а вот не прошло двух дней, как они явились, выво-
локли ее, потащили на допрос. Значит, кто-то предал
сказал про Олену, дал знать Пелагее о Васе. Где-то
притаился враг, так хорошо скрытый, что село о нем
не знает, что никто о нем не догадывается. Враг, кото-
рый все видит, знает, доносит. Кто-то здешний, кто
мог узнать Васю, кто знал Олену, кто знал все. Кто
это мог быть?
Сама она узнала об Олене тотчас, когда та верну-
лась в село. Знали и другие, но ведь все это были
свои, односельчане, колхозники, отцы и матери бойцов,
которые в эти страшные морозные дни и светлые ночи
дрались по всему фронту необъятной родной земли.
Кто же был змеей, ядовитым гадом, выкормленным
золотой пшеницей этой родной земли, а теперь вон-
зающим в нее свое жало?
Где-то вдали раздались голоса. В чистом морозном
воздухе, в полной тишине ледяной ночи малейший
звук раздавался громко и явственно. Слышны были
чьи-то голоса, окрики. Федосья соскользнула с печки,
подошла к окну и соскоблила ногтем толстый слой
инея. Он осыпался, как снег. Дыханием она оттаяла
на стекле маленький чистый кружок, сквозь который
можно было увидеть, что делается на улице. Стекло
туманилось, снова замерзало, приходилось беспре-
станно дышать в него и протирать концом платка. Из
окна видна была часть улицы, до самой площади, до
дома, где раньше помещался сельсовет. Там, дальше
за ним, темнел большой сарай.
18 Ванда Василевская, т. 2
273
Было светло, как днем. Лунный свет превращал
весь мир в голубую ледяную плиту. И Федосья ясно
увидела: по дороге от площади бежала нагая жен-
щина. Нет, она не бежала — наклонившись вперед,
она с усилиями делала мелкие шаги, переваливаясь
с ноги на ногу. При лунном свете был ясно виден ее
огромный живот. За ней шел солдат. Жало штыка по-
блескивало на его вытянутой вперед винтовке. Когда
женщина на секунду останавливалась, штык колол ее
в спину. Солдат что-то выкрикивал, орали два его то-
варища, и беременная снова двигалась вперед, согнув-
шись, пытаясь бежать. Пятьдесят метров вперед — и
солдат заставлял свою жертву повернуть обратно.
Пятьдесят метров назад — и опять и опять то же са-
мое. Палачи смеялись, их дикий хохот доносился в хату.
Федосья впилась пальцами в оконную раму и смот-
рела, смотрела. Вот, значит, что происходило в эту
ночь, когда офицер храпел со своей любовницей. Сол-
даты точно выполняли, его. поручение, он мог спать
спокойно. Судьба Олены Костюк вершилась незави-
симо от его сна.
Вот она, Олена Костюк. Когда-то давно они вместе
работали на помещичьем поле. Вместе дрожали перед
приказчичьей плеткой и еще больше перед при-
казчичьим заигрыванием. Вместе плакали над своей до-
лей, злой, безнадежной долей девушек-батрачек.
А потом они вместе работали в колхозе и вместе
радовались поднимавшейся пшенице, и возраставшему
удою колхозных коров, и тому, что все светлее, весе-
лее улыбается жизнь.
И теперь вот какая судьба выпала Олене. Пять-
десят метров вперед, пятьдесят метров назад, голая,
босиком по снегу, за день-два до родов. Солдатский
смех, штык, колющий в спину.
Федосья не плакала, не кричала. В сердце ее за-
пеклась черная кровь. Так должно быть, иначе и быть
не может, пока они тут. Будто нарочно хотят показать,
на что они способны. Будто хотят показать, что нет
границ их жестокости. Она смотрела на Олену, и Фе-
досье казалось, что это она сама бегает там босиком
по снегу, нагая, отданная на издевательство солдат.
274
Что это ее ноги ранит смерзшийся снег, ее спину колет
сталь штыка. Это не Олена Костюк — это все село
шло по снегу, подгоняемое солдатским смехом. Это
не Олена Костюк, это все село падало в снег лицом,
тяжело поднималось под ударами прикладов. Это не
из ног Олены Костюк струилась на жесткий, обледе-
невший снег кровь, это село истекало кровью под вра-
жеским кулаком, под вражеским сапогом, под гитле-
ровским разбойничьим игом.
Федосья мрачно смотрела сквозь маленький кружок
чистого стекла. Да, так и должно быть. Штыком, же-
лезным кулаком доказывает крестьянам фашистский
солдат, показывает, что он такое. Он не знает, не по-
дозревает даже, что учит людей еще одному — чем
была советская власть. Что в любом селе, где хоть
на один день потоками слез и крови проложило свой
след гитлеровское господство, навсегда, навеки, из по-
коления в поколение, не будет недовольных, ленивых,
равнодушных к советской власти людей. Федосья
вспомнила прежние споры с бабами, жизнь сама да-
вала ответы, сама учила жестоким, страшным ученьем.
Олена снова упала и снова поднялась. Откуда
у нее брались силы? Федосья знала — откуда. Она
знала, чувствовала, что и сердце Олены запеклось
черной кровью, кровью ненависти, которая дает силы.
В каждой хате за замерзшими окнами стояли люди
и смотрели через отогретые дыханием кружки. Вместе
с Оленой они бежали по снегу, вместе с нею падали,
поднимались, чувствовали уколы штыка и слышали за
душу хватающий дикий хохот палачей.
Олена чувствовала на себе взоры всего села.
Своего села, где она выросла в тяжкой доле, где до-
ждалась лучших дней, где своими руками строила
золотой мост к счастью. Кровь лилась из ее изранен-
ных, изрезанных острыми комьями снега ног. Страш-
ная боль рвала нутро. Голова гудела. Она снова
споткнулась и упала, почти не почувствовав удара
прикладом. Она поднималась не потому, что ее били.
Нет, она не хотела, не могла лежать на дороге под
солдатскими сапогами. Не хотела, не могла подарить
врагу признание, что он ее замучил, загнал насмерть,
18*
275
как собака зайца. По правде, она уже ничего не
чувствовала. Это тело истекало кровью, падало, тащи-
лось по снегу. Сама она, Олена, была словно вне его,
словно в горячечном сне. Как в бреду видела она до-
рогу, солдат. В ушах шумело, гудело. «Мать!» — звал
Кудрявый. Шумели верхушки деревьев высоко вверху,
их раскачивал ветер, скрипели колья шалашей.
Быстрое пламя ползло по балкам моста, лизало его
огненным языком, рвалось вверх. Уходил на войну
Микола, махал рукой с поворота дороги.
Олена упала. С трудом, опираясь на руки, она
снова поднималась.
— Быстрей! — орал идущий сзади солдат.
— В брюхо ей дай, в брюхо, — посоветовал другой.
— Еще сдохнет раньше времени. Она еще ничего
не сказала, должна еще заговорить.
— Уж капитан из нее с кишками вытянет, что надо.
— То-то. Эй ты, двигайся, двигайся, — заорал
опять первый.
— А ты ее пощупай еще раз, еще раз!
Жало штыка наклонилось. По спине женщины
стекали тонкие струйки крови.
— Быстрей, быстрей! Ты что думаешь, что с мужи-
ком на прогулку идешь?
Им было безразлично, что женщина не понимает
их слов, им просто доставляли удовольствие самый
крик, ругань, грубые слова. Они были утомлены и злы,
мороз все крепчал, а им из-за этой проклятой бабы
приходилось мерзнуть, вместо того чтобы спокойно
спать. Хотелось проучить ее, отомстить ей за свою
усталость, за эту бессонную ночь.
А ночь охватывала землю небывалым морозом, ко-
торый, казалось, добирался до самого месяца и замо-
раживал его в ледяную глыбу. В серебряном свете
радуга потеряла краски и виднелась на небе едва за-
метной полосой. Но по обеим сторонам месяца стояли
два световых столба. Они вырастали на горизонте,
вздымались ввысь по обе стороны лунного диска, как
колонны триумфальных ворот. Они мерцали и перели-
вались серебряным .инеем от далекого неба до краев
земли.
276
— Двигайся, проклятая! — они орали изо всех сил
не только потому, что им хотелось орать. Эта ночь
пугала, наполняла страхом, они хотели криком и шу-
мом заглушить гнетущий сердце страх, разорвать за-
весу таинственности, ввести что-то привычное в эти
страшные ночные часы. Было светло, как днем. Осле-
пительно светила луна, заливая все вокруг серебряным
блеском. Пылали столбы света, каких они раньше ни-
когда не видали. В лунном свете искрился снег, такой
глубокий, какого они прежде и представить себе не
могли. И снег скрежетал под ногами, свидетельствуя
о морозе, какого они раньше никогда не знали, о суще-
ствовании какого даже не подозревали. Мрачно, мол-
чаливо стояли хаты у дороги. Нигде ни души, и
только хаты, словно живыми глазами, смотрели на
дорогу зрачками замерзших окон. Тени, отбрасывае-
мые домами, чернели, обманывая зрение. В темную
безлунную ночь солдаты вообще не решились бы
выйти. Они знали — за каждым углом, за каждым ку-
стом их подстерегает смерть, смерть внезапная, как
молния, так что и моргнуть не успеешь. Сегодня среди
этого ослепительного блеска трудно было укрыться,
подкрасться, и все же сердце сжималось от страха.
Они то и дело оглядывались, напрягали зрение, пыта-
лись рассмотреть что-то в тени сарая и покрикивали,
стараясь придать себе храбрости. Мороз резал щеки,
мороз ледяной коркой оседал на губах, они торопливо,
лихорадочно терли уши, притопывали ногами по снегу
и взад и вперед, взад и вперед гоняли по широкой
улице нагую женщину.
В конце концов им надоела эта забава. Все одно и
то же: Олена чаще падала, медленнее поднималась, но
не плакала, не кричала, не обнаруживала желания по-
видаться с капитаном, чтобы дать показания. А мороз
все крепчал и уже не только беспощадно резал лицо,
руки и ноги, но захватывал дыхание в груди. Слезами
застил глаза, потрясал тело неудержимой дрожью.
— Ну, двигайся, бегом домой!
Они, крича и улюлюкая, погнали ее как дикого
зверя к сараю. У входа она споткнулась о порог и
рухнула лицом вниз на глиняный пол, инстинктивно
277
загораживая руками вздутый живот. В висках стучало,
сердце бешено колотилось. Через несколько минут ее
сжали беспощадные тиски мороза. Нестерпимо запы-
лали раны на спине, которых она до сих пор не чув-
ствовала. Сделав нечеловеческое усилие, она подня-
лась, села и стала неловко растирать окостеневшими
пальцами плечи, ноги, бедра. От щелей в стенах на
глиняный пол ровными полосами ложился лунный
свет. В углу лежала вязанка соломы Она дотащилась
до нее, съежилась и прилегла на этой соломе, ста-
раясь поглубже зарыться в нее.
— Замерзну, — сказала она себе, и ей стало легче.
Тулуп и шаль еще днем остались там, на скамейке,
у офицера. А ночью солдаты, прежде чем выгнать ее
на снег, сорвали с нее всю одежду, даже рубашку.
«А вдруг они забыли и оставили все это тут, в са-
рае?» — пришло ей в голову. Она огляделась. Нет,
ничего не было. Голый пол и эта жалкая охапка со-
ломы, давшая ей минутный приют.
Снаружи было тихо. Видимо, солдаты сочли из-
лишним сторожить ее, заперли дверь на замок и ушли.
Все тело жгло, как огнем. Она не могла уснуть, боя-
лась уснуть и широко открытыми глазами смотрела,
как медленно передвигаются полосы лунного света на
полу.
Вдруг ей послышался шорох. Она напрягла слух.
Снег скрипел, но это — не шаги часового. Кто-то сту-
пал медленно, осторожно. Легкий скрип снега, потом
все стихло, и снова осторожный скрип. Кто-то крался,
легко ступая по снегу. Олена испугалась. Что это та-
кое, кто это может быть?
Шаги затихли. Вероятно, ей показалось, почуди-
лось. Но вот скрип раздался снова. Кто-то шел. Она
приподнялась в ожидании. Шаги приближались сзади,
со стороны, противоположной воротам. Куда они свер-
нут? Но шаги не сворачивали. Они стали еще мед-
леннее, еще осторожнее и, наконец, стихли у самой
стены.
Олена замерла. Кто-то стоял у стены. Она ясно
слышала дыхание. Вот он прильнул лицом к бревнам,
смотрит внутрь.
278
Она ждала. Кто это? Друг, враг или случайный
прохожий? Хотя какие прохожие могут быть ночью
в селе, где под угрозой смерти запрещено выходить из
хат после наступления сумерек?
— Тетя! — тихим шепотом позвал детский голос.
Олена замерла. По ту сторону стены стоял ребенок.
Она хотела ответить, но из груди вырвался только глу-
хой, сдавленный стон.
— Тетка Олена!
Кто-то из соседских детей подкрался к сараю и
звал ее. Она застонала.
— Тетка Олена, я вам хлеба принес.
Хлеб. Уже два дня у нее крошки во рту не было.
Ни хлеба, ни воды. Голод еще не так чувствовался, но
она умирала от жажды и там, на допросе у Вернера,
и потом, лежа в сарае. Когда ее гоняли по дороге, ей
удалось схватить несколько горстей снега и донести
до рта. Снег подкреплял ее, освежал пересохший рот.
Но солдаты заметили, и тогда она хватала снег гу-
бами, когда падала на землю. Теперь она почувство-
вала, что голодна. В животе сосало, желудок сжимала
нестерпимая судорога.
Она рассчитала расстояние от своего угла до того
места, откуда звал мальчик, собралась с силами.
— Иду, — она осторожно поползла по глиняному
полу, упираясь локтями, боком, чувствуя, что уже не
может встать, не может подняться. Спина и бедра раз-
рывались от пронизывающей боли, ноги ломило,
словно по ним колотили дубовым колом.
Олена проползла шаг, другой — и вдруг тишину
разорвал оглушительный удар. Потом — тонкий, прон-
зительный крик. Она припала к земле. Только мгно-
венье спустя она поняла, что это был выстрел, вы-
стрел, где-то совсем рядом. Женщина замерла с от-
крытым ртом, напряженно вглядываясь в черную
стену, за которой что-то произошло. Послышался
скрип шагов по снегу, твердых, тяжелых шагов, ру-
гань, удар прикладом по чему-то мягкому. Подошел
еще кто-то; теперь они кричали й ругались уже
вдвоем. Она прислушивалась, не раздастся ли еще ка-
кой-нибудь звук. Но выстрел.-был, невидимому, меткий.
279
Только теперь внезапно сказались все муки послед-
них двух дней, нечеловеческая усталость, непрерывное
напряжение нервов. Она почувствовала, что все вер-
тится, кружится, земля колеблется под ней, и неудер-
жимо полетела в пустоту обморока.
Выстрел и крик слышны были далеко. Тем яснее
их услышали в соседней хате, где уже целый час три
головы прижимались к окну и три отогретые дыханием
кружка давали возможность увидеть темные очерта-
ния сарая.
Маленькая Зина заплакала:
— Мама, Мишка! Мама, Мишка!
Мать сжала ее руку так, что девочка вскрикнула
от боли.
— Молчи.
— Мама, Мишка! Что они сделали? Мама?
— Не слышишь? Убили нашего Мишку, — глухим
голосом сказала женщина.
Восьмилетний Саша оторвался от окна:
— Мама, я отнесу тетке Олене хлеба.
— Никуда ты не пойдешь. Теперь уж они сторожат,
до самого утра будут сторожить, — сурово ответила
она. Помолчав, она добавила:
— Да и хлеба больше нет. Ни кусочка, ни кро-
шечки. Миша взял последнее.
Мальчик опять подошел к окну и посмотрел. Но
отсюда ничего не было видно. Ворота сарая были за-
крыты, а за ним все тонуло в тени.
Миша лежал у стены сарая. Пуля попала в спину
под лопаткой и прошла навылет. Он едва успел крик-
нуть. Солдат пихнул сапогом тело ребенка, и из ма-
ленького кулачка выпал ломоть хлеба. Темным пят-
ном виднелся он на снегу.
— Хлеб принес, скотина, — сказал солдат и еще
раз толкнул ногой безжизненное тело. — Хотели накор-
мить бабу...
— Как это он пробрался, мошенник...
— Еще минута, и передал бы... Только мы вышли,
я сразу заметил — что-то маленькое ползет, и уже
у самой стены. Как прицелюсь...
— Меткий выстрел, — похвалил его другой, глядя
280
на коричневое пятно, проступившее сквозь серую
шерсть куртки.
— Еще бы! Уж глаз у меня верный! А что с ним
теперь делать? Оставить здесь?
— Подожди, зачем здесь? Давай бросим в ров.
Эта мысль обоим понравилась. Они схватили ре-
бенка за ноги и потащили. Светлая голова колотилась
о комья замерзшей земли. Солдаты раскачали тело
и с размаху бросили в засыпанный снегом придо-
рожный ров.
— Пусть тут лежит. Интересно, откуда он прита-
щился?
— Капитан завтра расследует. Хотя черта тут уз-
наешь... Вся банда такая, стоят друг за друга и мол-
чат, как проклятые.
— Не беспокойся, наш старик развяжет им языки!
— Пора бы. Я тебе прямо скажу: страшно здесь.
Высокий солдат оперся на винтовку и внимательно
всмотрелся в лицо товарища. Но, видимо, не заметил
в этом круглом лице со вздернутым носом ничего по-
дозрительного.
— Страшно... А как хочется вернуться домой!
Моему Михелю весной исполнится десять лет. Два
года его не видел, подумай, два года...
Второй сочувственно покачал головой.
— У меня был осенью отпуск.
— Когда я уезжал, я обещал, как вернусь, купить
ему велосипед. Мальчик два года ждет этого велоси-
педа. Отсюда трудно послать.
— Фельдфебель послал целых два.
— Фельдфебель...— протянул высокий.— То фельд-
фебель, а у меня разве примут? Сам знаешь. По-
сылки — другое дело, а велосипед не позволят по-
слать.
Они ходили взад и вперед перед домом, где поме-
щался кабинет Вернера. В окнах горел свет. Канце-
лярия работала.
— Который теперь час? Пора бы нас сменить.
— Еще полчаса.
Холод все усиливался. Высокий чувствовал себя
еще сносно, его голова под пилоткой была укутана
281
шерстяным платком. Но второй, пониже ростом, от-
чаянно тер руками уши.
— Как эти люди здесь живут? Всегда тут такие
морозы?
— Откуда я знаю? Наверно, всегда... Да им что —
дикари.
— Видел радугу?
— Видел.
— Что это означает?
Высокий пожал плечами.
— Что ж оно может означать? Должно быть, у них
бывает зимой радуга. А эти столбы, погляди-ка!
— Это от мороза.
— Видимо, и радуга от мороза.
— Возможно, — согласился низенький, дыша в ла-
дони, и беспокойно оглянулся.
— Что там?
— Ничего, так смотрю.
Через минуту оглянулся и высокий, и сам выру-
гался от злости. Они уже знали по опыту, что стоит
только раз оглянуться, потом уже так и тянет по-
смотреть еще и еще раз, и от этого охватывает все
больший и больший страх.
— А ты не смотри. Ничего же нет.
— Ты сам все время оглядываешься.
— Мне все кажется — кто-то ходит по дороге.
Поглядишь, никого нет, а потом опять кажется.
Не сговариваясь, они ограничили свою прогулку
несколькими шагами вдоль дома и обратно.
Дверь открылась. Это шла смена.
— Кто стрелял? — спросил фельдфебель.
— Я, — вытянулся высокий солдат. — Арестован-
- ной хотели, передать хлеб. -
— И что же, Рашке? — заинтересовался фельдфе-
бель.
—- Я попал в него; какой-то мальчишка, — видно,
соседи подослали.
— Где он?
— Мы бросили его в ров.
— Ну, пойдем посмотрим.
Все трое отправились туда.
282
— Вот здесь, — показал рукой Рашке.
Фельдфебель нагнулся.
— Здесь ничего нет.
— Как ничего нет? — растерялся солдат. — Франц,
ведь мы его здесь бросили?
Они спустились в ров и принялись шарить в снегу.
— Зачем ты зашел так далеко? Там мы вовсе и
не были.
Фельдфебель подозрительно всматривался в их
лица.
— Послушайте, это еще что за история?
— Господин фельдфебель, клянусь вам, ведь и
свидетель есть, вот тут мы бросили мальчишку, вот
посмотрите, тут! — обрадовался он, заметив на снегу
небольшое пятно крови.
Фельдфебель покачал головой, внимательно осмо-
трев это место.
— Полезли в ров, все следы затоптали... Хорошо
вы тут караулили, нечего сказать! Кто-то из-под носа
у вас утащил труп. Если он вообще был, — прибавил
он строго.
— Как же, как же, ведь свидетель есть... Мы
вдвоем волокли его за ноги...
— А может, он был жив, дураки вы этакие, и ушел
отсюда?
— Как это!.. Я его навылет прострелил, он упал
навзничь и тут же подох...
Фельдфебель направился к сараю. Большое пятно
рыжело на снегу, рядом лежал ломоть черного ржа-
ного хлеба. На твердом снегу вырисовывались следы
детских ног, прошедших по чистому, незатоптанному
сугробу.
— Вот здесь... а потом мы сволокли его в ров...
Вот посмотрите, виден след.
— Верно, — согласился фельдфебель. Видно было,
что солдаты говорят правду. — Пойдемте, вы аресто-
ваны.
Они остолбенели.
— Арестованы?
— Ну, чего глаза вытаращил? Ты обязан охранять
этот участок? Обязан. А на участке происходят вещи,
283
о которых ты понятия не имеешь. Украдено тело пре-
ступника, а вы, два дурака, и не заметили. Хороша
охрана! При такой охране нас вырежут по одному,
головы поотрывают, как воробьям...
Солдаты шли за ним, понуря головы.
— Проклятое место, — пробормотал Рашке. Его
товарищ ответил вздохом.
— Там же никого не было, никого не могло быть,—
упрямо твердил Рашке.
Маленький Фогель съежился от ужаса. Он почув-
ствовал, как у него волосы встают дыбом, как по спине
пробегает ледяная дрожь, вызванная отнюдь не моро-
зом. Рашке утверждает, что там никого не могло быть.
И он прав — снег не скрипел, ничто не шелохнулось
вокруг, не было слышно ни звука, ни одна тень не
скользнула по залитому лунным светом снегу. И все-
таки труп мальчика исчез. Что же это может значить?
Рядовой Фогель боялся ответить себе на этот во-
прос и только бессознательно ускорил шаги. Он легко
вздохнул, когда, наконец, распахнулась дверь хаты и
навстречу вырвались тепло, свет, человеческие голоса.
Ров, снег и эта жуткая, ужасом пронизывающая
сердце ночь остались снаружи. Он забыл на мгновение
о своем аресте, о том, что неизвестно, что с ним будет.
На одно мгновение он почувствовал себя счастливым —
он был среди людей, ночь отступила, побежденная
человеческими голосами, светом лампы. Ночь не могла
проникнуть сквозь стены хаты.
— Придет капитан, распорядится, как с вами быть.
Останьтесь здесь до утра, — сказал фельдфебель.
Рашке и Фогель сели на полу в уголке. Было тепло,
приятно. Рашке прислонился головой к стенке и сразу
задремал. Но вши не давали спать. С минуту он
чесался в полусне, потом открыл глаза и выру-
гался.
— Разве тут выспишься... На морозе эта дрянь еще
успокаивается, а теперь зато наверстывает...
Они придвинулись к печке, стащили с себя мун-
диры, рубашки и при красном свете пылающих
дров принялись старательно ловить вшей в складках
и швах.
284
Малючиха, тяжело дыша, сидела на полу. Нелегко
было проползти на животе по рву больше трехсот
метров. Раз сто она зарывалась лицом в снег, чтобы
ее не заметили те, шатающиеся по дороге. Она стиски-
вала зубы — будь что будет. Она не оставит ребенка
валяться во рву, как собаку.
Обратный путь был еще трудней. Маленькое тело
сына тяжело давило спину, соскальзывало на снег,
мешало двигаться. Она с трудом доползла до забора,
с трудом выбралась из рва, воспользовавшись тем, что
солдаты, разговаривая, задержались у дома. И вот
она, наконец, в хате, и маленький Миша, прямой, вы-
тянувшийся, лежит на столе. За это время он успел
застыть на морозе, словно умер уже давно. Дети об-
ступили брата. В лунном свете, лившемся в окно,
были ясно видны его светлые волосы, разметавшиеся
вокруг лица, рот, широко раскрытый в последнем крике.
Зина осторожно коснулась пальчиком пятна крови
на куртке.
— Что это?
— Не трогай, — сурово сказал Саша. — Это сюда
его убили, правда, мама?
— Сюда, сынок, сюда, — шепнула она глухо, пере-
бирая пальцами мягкие волосы Миши. Вот и нет его.
Еще так недавно он прятал за пазуху ломоть хлеба
для Олены и осторожно, на цыпочках, выходил из
хаты. Она была уверена, что ему удастся, что он про-
берется к сараю. А вот вышло иначе.
— Не надо было пускать Мишу, — плаксиво ска-
зала вдруг маленькая Зина.
— Надо было, доченька, надо было, — простонала
она глухо. — Ох, надо было, надо...
— Тетке Олене там не дают есть, — мужским низ-
ким голосом объяснил Саша.
— Да, сынок, да, — подтвердила она. — В одном от-
ряде с батькой была тетка Олена... И вот как ей при-
шлось. Пропадет, ни за что теперь пропадет Олена...
— Может, я ей хоть картошки отнесу, с вечера
в горшке осталась, — сердито буркнул Саша.
— Нет, сынок, теперь уж никому не пробраться
к сараю, они теперь во все глаза смотрят... Зря
285
только пропадешь, без пользы... Вот видишь, казалось,
что нет никого у сарая, а Мишу углядели...
— Меня бы не углядели, — упирался Саша.
— Пустое ты говоришь, и нехорошо даже... Если
уж Миша не прошел, значит там никому не пройти,
никому...
Саша умолк. Мать глядела на лицо убитого и мягко
гладила его волосы.
— Ну, где нам его похоронить? Утром они начнут
рыскать, искать. Отнимут, если найдут.
— В саду похороним, — предложил Саша.
— Как можно в саду? Услышат, выследят... Да
и земля твердая, как железо, могилу не выкопаешь,
разве только снегом забросать... Под снегом найдут...
В полной беспомощности они стояли вокруг стола.
— Что же делать?
— Надо в хате похоронить, — шепнула мать.
— В хате? — удивилась Зина.
— А где же? Будет лежать в своей хате, останется
с нами... Больше ничего не придумаешь.
— Здесь, в горнице?
Она беспомощно оглянулась.
— Нет... В сенях можно...
Они вышли в сени. Сени были маленькие, тесные.
Малючиха разглядывала глиняный пол.
— Вот здесь будем копать. Подай, Саша, лопату,
вон она за дверью стоит.
Она перекрестилась, наметила очертание могилы и
налегла ногой на лопату.
Земля была жесткая, утоптанная за долгие годы
множеством ног. Лопата не шла, земля упорно сопро-
тивлялась. Женщина скоро запыхалась.
— Теперь ты, Саша...
Мальчик упрямо копал, высунув от усилий язык. Зи-
на, присев на корточки, отгребала руками землю, заби-
вающаюся ей под ногти. Так, сменяя друг друга, они
рыли долго, упорно пробивая затвердевшую землю.
Когда они пробили верхний слой, пошло легче. Нако-
нец, неглубокая могилка была готова.
— Ну, дети, надо его обрядить... Ох, без гроба при-
дется Мишутке лежать в земле.
286
Она набрала из ведра воды и принялась омывать
лицо, окровавленную грудь, худенькую спинку сы-
нишки, где под лопаткой зияло круглое отверстие. По-
том вынула из сундучка чистую рубашку и с трудом
натянула рукава на окоченевшие, холодные руки.
— Вот какие похороны...
Зина всхлипнула.
— А ты не плачь. Мишутка помер, как красноар-
мейцы помирают, понятно? За правое дело помер, по-
нятно?
Она обращалась к Зине, но говорила это и самой
себе. Рыдания подступали к ее горлу, и она боялась,
что не выдержит, что упадет на колени у тела сына
и завоет по-звериному, и будет выть на все село
о своем горе, о смерти сына, которого родила, кор-
мила, холила десять лет, чтобы он сегодня погиб от
вражеской пули.
— Отец ему говорил, когда уходил с партизанами:
«Ты смотри не осрами меня здесь!» Вот Мишутка
и послушался отцовского наказа, не осрамил своих...
Понятно?
— Понятно, — всхлипнула Зина.
— А плакать не нужно. Мишутке будет тяжко
лежать, если на него слезы упадут. Плакать не нужно.
Помоги-ка мне холстину разостлать.
Они разостлали в яме льняную холстину, положили
на нее убитого, завернули его.
— Это чтобы ему земля в глаза не сыпалась, —
сказала мать.
— Чтобы ему в глаза не сыпалась, — тоненьким
голоском повторила Зина.
— Возьми, Зина, горсточку земли, брось на бра-
та, — сказала Малючиха.
Девочка присела на корточки, подняла комок бу-
рой глины и бросила на холстину. За ней Саша.
Мать сбрасывала землю лопатой. Закапывала яму,
пока не исчезла белая холстина, пока могила не
сровнялась с полом, пока над ней не вырос небольшой
холмик.
— Надо утоптать, — сказала женщина. — А то за-
метно, придут, разроют.
287
Все трое принялись утаптывать. Малючиха утап-
тывала землю шаг за шагом аккуратно, тщательно.
И думала, что вот, вопреки обычаям, вопреки
собственному сердцу, она топчет сыновнюю могилу,
чего никогда никто не делает. Вот она топчет светлую
голову сына, его окровавленную грудь, его худенькие
детские руки и ноги.
— Так надо, — громко ответила она своим мыслям,
и маленькая Зина повторила, как эхо:
— Так надо...
— Хватит? — спросил Саша.
— Нет, сынок, нет. Земля еще мягкая, еще за-
метно. Топчи, топчи, пока совсем не сровняется.
Она старательно собрала оставшуюся землю, отнесла
ее в хату и рассыпала у печки. Подмела сени, чтобы
незаметно было никаких следов, потом набросала
сверху щепок, соломинок, как обычно на полу в сенях.
— Не видно?
Саша внимательно всмотрелся.
— Нет... Да еще днем, когда будет светло, можно
поправить.
Малючиха стояла и глядела на эту странную мо-
гилку сына, усеянную соломинками и щепками. От
Мишутки и следа не осталось. Бывало, умирали в де-
ревне дети. И у каждого были свой гробик и могилка,
поросшая зеленой травой. А от Мишки не осталось и
следа. Он лежал в родной хате, но даже и она сама
не нашла бы, если бы не знала, где он лежит.
— Идите спать, детки, — сказала она.
— А вы?
— Ия прилягу. До утра недалеко, надо выспаться.
Но она не спала. Она думала о Мишутке, думала
о муже, который ушел с партизанами. В армию его не
взяли, еще в восемнадцатом году он потерял два пальца
и был признан негодным. А партизаны не смотрят, есть
пальцы, нет пальцев, в партизаны и он пригодился.
Придет Платон, спросит, где Мишка. Он всегда
был его любимцем. Что же она ответит мужу? Лежит,
мол, Мишутка в сенях, под глиняным полом, с
вражьей пулей в сердце?
И все же она знала, что Платон выслушает эту
288
весть спокойно, что он скажет то же, что сказал,
когда немцы входили в село, а он, вместе с другими,
с узелком за плечами, уходил отсюда далеко в леса,
где мог укрыться отряд. «А ты, старуха, держись.
В случае чего хватай кол, топор, бей, но не давайся.
Теперь такое время, что всем приходится воевать. Ста-
рикам, бабам, да что там, — детям!»
Платон скажет: «Что ж, наш Мишутка погиб
в борьбе с фашистами. Не реви, старуха, за родину
погиб, понятно?»
И Малючиха не плакала, глядя широко открытыми
глазами в темное отверстие двери, за которым были
сени и сыновняя могила под глиняным полом.
А на улице часовые все еще обсуждали ночные
события.
— Дьявольские места. Кто его мог взять? Рашке
говорит, что они ничего не слышали. А ведь снег скри-
пит, чуть ступишь.
— Кто его знает, — угрюмо пробормотал другой.—
Разве тут поймешь что-нибудь?
И они оглядывались все чаще.
Казалось, — вот заскрипел снег, явственно заскри-
пел, вот уже почти слышны шаги. Оглянешься — и ни-
чего нет. Вокруг луны вырисовывался туманный светя-
щийся круг. Световые столбы, колонны триумфальной
арки, медленно угасали, меркли.
— Как будто потеплело, — заметил один из сол-
дат.
— Куда там потеплело! Я только и жду, что у меня
уши отвалятся. На воздухе еще ничего, но как вой-
цешь в дом, посидишь в тепле, ну, как огнем жжет.
— Отморозил, наверно.
— Конечно, отморозил. И ноги тоже болят звер-
ски... Начнется оттепель, будут живьем гнить.
— Тебе же лучше, отправят в госпиталь.
— Да, как раз отправят! Малера отправили?
А у него ноги совсем почернели.
— А ты не ори.
— Никого нет.
— Тебе вот кажется, что никого нет, а фельд-
фебель завтра же будет все знать.
19 Ванда Василевская, т. 2
289
— Разве что ты побежишь наябедничаешь.
— Ты что, по морде получить хочешь?
— Чего ты злишься? Не говори глупостей. Чудес
не бывает.
— Не бывает. Чудес, конечно, не бывает... А вот ты
мне скажи, кто утащил труп?
— Это другое дело... Я про фельдфебеля...
— Вот то-то!
Кайма вокруг луны все расширялась, густела,
выделяясь молочной голубизной на прозрачном
небе.
— Говори, что хочешь, мороз должен был к рас-
свету крепчать, а сейчас как будто потеплело.
— Может, и потеплело.
Неподвижный до сих пор, застывший ледяной глы-
бой воздух словно шелохнулся. Подул едва заметный
ветерок.
— Я тебе говорю, погода меняется, у меня ноги
ломит.
— Ревматизм?
— Ревматизм, старая история. Как к перемене по-
годы, ломит и ломит. — Они ходили взад и вперед по
улице.
— А та баба осталась в сарае?
— Там.
— Замерзнет к утру.
— Если потеплеет, не замерзнет.
— Паршивая работа — мальчишка, баба...
— А ты чего хотел? Этакая баба так тебя двинет
в бок, что и вздохнуть не успеешь... А хуже всего
мальчишки. Всюду пролезут, всюду вотрутся. Их сюда
шпионить присылают.
Они помолчали минуту.
— Я бы это все иначе... Вроде как капитан в том
селе, помнишь?
Курносый кивнул головой.
— Видишь ли... Никогда они не станут на нас ра-
ботать, уж я их знаю. В конце концов их все равно
придется уничтожить, так уж лучше сразу. Было бы
много спокойней.
— Всех?
290
— Всех. Ты же видишь, что это за люди. Совсем
маленькие дети, и те сагитированы, нам уж их не
перевоспитать. Да и зачем — напрасный труд. Это дру-
гие люди, такими и останутся.
Солдат вздохнул и ничего не ответил. Радужные
столбы погасли. Ветки на деревьях у дороги зашурша-
ли. С них посыпался мелкий снег. Месяц задернулся
туманом и сквозь него светил тускло и бледно.
— Смотри, как погода-то меняется. Месяц только
что светил, как солнце, а теперь чуть видно.
— Ветер поднимается.
— Это хорошо, что потеплеет. В такой мороз сдох-
нуть можно.
Снег под ногами скрипел, но уже не издавал скре-
жета. Погода молниеносно менялась. Стеклянную
прозрачность неба заволокло серым дымком, ветер
усиливался, завивая в поле длинные жгуты снега.
Холодный ветер пронизывал до костей, дул в лицо,
забирался под тонкие шинели.
— Вот тебе и потеплело...
— Сколько еще осталось?
— До утра далеко, подожди, еще натопаешься.
Издалека от засыпанной снегом равнины прибли-
жался, нарастая, странный гул.
— Что это?
Они остановились, прислушиваясь. Гул усиливался,
рос и вдруг обрушился на село протяжным воем.
Деревья закачались, затрепетали всеми ветками. Ветер
рвал с земли сыпкий снег, разбрасывал его, взметал
в воздух, отовсюду сыпалась серебристая, сухая мука.
Часовые едва передвигались, согнувшись, выставляя
вперед головы. Когда они поворачивали и ветер дул им
в спину, идти было легко, их несло, как на крыльях;
но ветер беспрестанно менял направление, кидался
справа, слева, пересекал дорогу, вздымал высокие
столбы снега, вытягивал их ввысь и вдруг обрушивал
на землю, рассыпая белым пухом.
— Ну и зима! Теперь начинается метель. В такую
вьюгу и не увидишь ничего.
И оба, как по команде, оглянулись через плечо.
Но дорога была попрежнему пустынна.
19*
291
Ill
«Дорогая моя Луиза...»
Капитан Вернер оторвал перо от бумаги и засмот-
релся в окно. За окнами бесновалась вьюга. Казалось,
что идет снег, — но это только ветер поднимал вверх
белые клубы, рвал их в клочья, засыпал кусты, швы-
рял снегом в стекла, пронзительно воя. Ветер свиреп-
ствовал по широким белым равнинам, крепчал, бил
крыльями о землю и штурмом обрушивался на село,
так, что хаты содрогались.
Тоска и скука переполнили сердце Курта Вернера.
Нечем было дышать, метель отрезала от мира, все по-
тонуло в снеговых омутах, воронках, в летучем, мел-
ком, как песок пустыни, снегу. Он затосковал по дому
в Дрездене. Что-то там теперь делают дети, жена!
Давно он их не видел. Когда ехали из Франции, он
надеялся, что удастся завернуть на денек домой. Но
их провезли через Германию в безумной спешке, не
позволяя ни на минуту выходить на остановках. За
окнами вагона только мелькнул родной город, и ему
удалось лишь взглянуть в ту сторону, где они жили.
И вот теперь страшно захотелось хоть ненадолго, на
полчаса, хоть на десять минут зайти домой. Там не
воет ветер, не грозит неустанно смерть, притаившаяся в
лесах и оврагах. Они сидят за столом, пьют кофе, Луиза
режет хлеб. Тепло, уютно. Луиза улыбается, подает
пухлыми руками чашку. Когда же он вернется, наконец?
Его охватила глухая злоба на все и на всех. На
Пусю, которая вечно капризничает, спит до полудня,
жалуется на скуку; ей даже в голову не придет за-
стлать постель, прибрать комнату. Он с отвращением
вспомнил неубранную кровать, окурки на полу, валяю-
щиеся на столе, рядом с хлебом и маслом, щипцы для
волос, ножницы для ногтей. Чистенькая квартирка
в Дрездене, каждая вещь на своем месте, Луиза,
с неизменной тряпочкой в руках, вытирает пыль... Его
охватила злоба на собственных солдат, глупых, тупых,
вшивых, больных всевозможными болезнями, обморо-
женных. И страшная злоба на это село, где приходится
сидеть вот уже целый месяц, — мрачное, притаив-
292
шееся село, где люди проходили мимо него, глядя
в землю, а он все же знал, что в глазах каждого
таится ненависть и что никакими силами от них не до-
биться того, что ему нужно, — страха и покорности.
— Я вам еще покажу, — бормотал он сквозь стис-
нутые зубы. Его взгляд упал на белый лист бумаги.
Он склонился над столом и стал быстро писать. Так
быстро, что скрипело перо и мелкие капельки чернил
разбрызгивались вокруг.
«Я считаю дни, когда, наконец, окажусь опять с то-
бой. Мы идем вперед, Луиза, все время идем вперед
по этой страшной, дикой, варварской земле, и наш
поход скоро окончится полной победой».
Пусть Луиза радуется. Она не узнает, что они уже
три месяца стоят на одном месте, — ведь нельзя же
принимать в расчет одно несчастное село, — что уже
три месяца их донимает ужасающий, беспощадный
мороз, что в лесах и оврагах их подстерегают парти-
заны, что солдаты с каждым днем слабеют и с каждым
днем все больше больных, что из отряда, с которым
он ехал из Франции, почти никого не осталось,
что из дрезденских его приятелей уже никого, кроме
Шумахера, нет в живых. Нет, этого она не узнает, да
и откуда? Письмо с фронта должно наполнять бод-
ростью, должно возбуждать и поднимать патриотиче-
ский дух. Тем более что, кроме Луизы и до Луизы,
письмо прочтут и другие, прочтут и по нему будут
судить о достоинствах Курта Вернера.
«Зима здесь ужасна, мы не привыкли к таким мо-
розам. Но нас согревает приказ фюрера, и мы гор-
димся тем, что нам дано выполнять его великий план,
что нам дано служить величию Германии».
Он написал еще несколько фраз и^перечел все сна-
чала. Да, это звучало неплохо, лучше, чем листовки
для солдат, которые им присылали из Германии. Бо-
лее мужественно, более убедительно.
Qh еще подумал мгновение, кусая ручку, но решил,
что хватит. Нужно ведь еще спросить о детях, нужно
еще показать себя в письме отцом и мужем.
«Дорогая моя, как ты там справляешься? Как здо-
ровье Лиззи? Благополучно ли кончилась у Вилли
293
ангина? Я постараюсь послать ему мех на шубку, он не
будет так простужаться. Ты просила чулки — к сожа-
лению, пока мне их трудно найти, мы стоим все по
селам. Как только займем какой-нибудь город, поста-
раюсь достать. На прошлой неделе я послал вам масла.
Пожалуйста, аккуратно подтверждай получение посы-
лок. В следующей пошлю мед — полечи горло Вилли...»
В дверь постучали-
— Что там еще?
— Староста пришел.
— Пусть подождет, — бросил он через плечо и
снова наклонился над письмом. Но мысли уже пошли
по иному пути, он уже не дома в Дрездене, а в укра-
инском селе, и раздражение не дало ему писать даль-
ше. Он быстро покончил с поцелуями и приветами,
размашисто подписался и торопливо вложил письмо
в конверт.
— Ну, где он там? Пусть войдет.
Высокий сутулый человек появился в дверях.
— Вы посылали за мной, господин капитан?
— Посылал, посылал...
Он вытянул под столом ноги и с минуту испытующе
смотрел на стоявшего перед ним человека.
— Когда, наконец, будет готов транспорт хлеба? —
бросил он вдруг, быстро наклонившись вперед.
Высокий человек вздрогнул и вобрал голову в плечи.
— Я делаю, что могу, из кожи лезу — нет хлеба...
— Как нет? В селе триста домов, урожай в этом
году был первоклассный, а хлеба нет? Попрятали!
Тот жалобно вздохнул.
— Наверняка попрятали...
Он указал на разыгравшийся за окном снежный
ураган.
— Где тут искать? Что тут найдешь?
— Можно найти, — отрезал капитан. — Надо
только поискать как следует, господин Гаплик, как
следует поискать... Сядьте.
Староста осторожно присел на краешек стула.
— Я недоволен вами, совершенно вами недоволен.
Собственно я даже не понимаю, зачем вас сюда везли,
посылали... Я полагаю, лучше было бы найти здеш-
294
него... Вы же за этот месяц даже с людьми не позна-
комились. Вам известно, кто у вас здесь живет в селе?
В глазах старосты мелькнул радостный огонек, он
поддакнул, торопливо кивая маленькой лысой головой.
— Конечно, не познакомился... Село большое, а со
мной кто же станет... Здешнему было бы легче,
конечно, ему было бы легче...
Капитан раскачивался на стуле.
— Ага... Вам, значит, не очень нравится ваша
должность, а? — коварно спросил он.
Гаплик вертел в руках шапку и молчал.
— Так, так... Вы все же не забывайте, что там вас
расстреляли бы красноармейцы или, еще хуже, кре-
стьяне закололи бы вилами... Вы обязаны жизнью не-
мецким властям, и надо выполнять то, что они тре-
буют, тем более что они не так уж много требуют, не
правда ли?
Мужик вздохнул.
— Без увлечения беретесь за дело, без увлечения...
Большевики отняли у вас землю, держали вас в тюрь-
ме, мы думали, что вы сделаете все, что в ваших
силах. А на деле — ничего... Что моим солдатам удаст-
ся выжать из села, то мы и имеем, а результатов
ваших усилий не видно... И сведений мы от вас почти
не получаем.
— Об этой Костюк я ведь сообщил...
Он пытался спасти себя, напомнив об этом един-
ственном своем успехе. Об Олене он случайно подслу-
шал, когда крался задами в комендатуру.
Вернер поморщился.
— Ну ладно, а что еще?
— Об учительнице... — пробормотал Гаплик.
— Ну да, об учительнице... Это весьма немного и
притом еще нуждается в проверке.
— Здешнему было бы легче...
— Вы не морочьте голову здешними! Конечно, было
бы легче, только откуда его взять, местного? Триста
домов и триста семей в колхозе! Ни одного единолич-
ного хозяйства. Земля — отобранная у помещика, а лю-
ди — сами знаете... Беднота, голытьба, которая благода-
ря большевикам дорвалась до земли! Большинство —
295
бывшие батраки! Откуда вы тут возьмете человека? —
рассердился Вернер и стукнул кулаком по столу. —
Вы должны постараться, должны свое сделать, не то
я за вас возьмусь иначе, Гаплик. Даю вам три, ну,
так и быть — четыре дня, и чтобы хлеб был! Армию
надо кормить, армия не будет подыхать здесь с голоду
из-за того, что вы не умеете справиться с мужиками.
— Один я ничего не сделаю, — мрачно сказал ста-
роста. — Нужна помощь армии...
— А разве я вам отказываю в помощи? Нужно
будет помочь, помогу, но сами-то вы тоже что-нибудь
делайте, думайте о чем-нибудь.
Маленькие глаза старосты повеселели.
— Ладно, я обдумаю план и доложу вам...
— Хорошо, хорошо, только не слишком долго об-
думывайте. Помните, четыре дня. И с этим мальчиш-
кой... Виновники должны найтись, должны, иначе
отвечать будете вы. На это я вам тоже даю четыре
дня!
Он отвернулся к окну. За стеклами бесновалась
вьюга, кружился снег, дом скрипел и потрескивал
в этой схватке с бураном. Гаплик понял, что разговор
окончен. Он низко поклонился квадратной спине капи-
тана и вышел.
Только на улице он решился надеть шапку. Он шел,
втянув голову в плечи, и с отчаянием думал о том,
как распорядиться, чтобы, наконец, выжать хлеб из
упрямого села. В снежном омуте он едва не наткнулся
на идущего навстречу человека. Внезапно очнувшись
от назойливых мыслей, он испуганно отскочил. Седой
старик внимательно вгляделся в него и, узнав, презри-
тельно сплюнул, свернув с дороги к хатам.
Гаплик торопливо добрался до дому, вытащил из
ящика бумаги и, согнувшись над столом, принялся пи-
сать проект приказа. Он наклонял голову то на пра-
вую, то на левую сторону, чиркал, перечеркивал, взды-
хал. Ему мешал воющий за окном ветер и назойливое
воспоминание о строгом голосе капитана и не менее
страшное воспоминание о лицах здешних крестьян. Он
потел, тер свою лысую голову, понимая, что это его
последняя ставка, что он должен, наконец, угодить
296
Вернеру, что должен, наконец, во что бы то ни стало
сломить сопротивление селян.
А село лежало тихое, молчаливое, в тучах подхле-
стываемого ветром снега. Люди сидели по хатам, слу-
шая, как воет ветер за окнами. Только старого Евдо-
кима Охабко так замучило одиночество, что он, не
глядя на вьюгу, собрался к соседям. Сопротивляясь
беснующемуся ветру, он пробирался вдоль плетня
Малюков и долго оббивал сапоги о порог. В хате ни-
кто не шелохнулся. Евдоким постучал в дверь и, не
ожидая ответа, открыл. На него глядели три пары
остановившихся от ужаса глаз.
— Как живете?
Малючиха ловила губами воздух. Ее сердце бе-
шено колотилось.
— Это вы, дед Евдоким?
— Не видите разве, что я? Что это вы так перепу-
гались?
Она не ответила. Он остановился, опираясь на
палку.
— И садиться не приглашаешь? Новые порядки
заводите, а?
— Лучше у нас не садиться, лучше к нам и не за-
ходить вовсе, — сказала она тихо.
— Почему же это?
Она пожала плечами. Старик махнул рукой и сел
на лавку под окном.
— Да ты, Галина, одурела, что ли? Чего вы так
сидите? Где Мишка?
Маленькая Зина вдруг разревелась во весь голос.
— А ты чего?
— Тише, Зина, не плачь, — сурово сказала мать.
Евдоким почесал голову.
— Метель такая, что просто страх, стены трещат,
скучно одному сидеть... Дай, думаю, к соседям зайду.
— Соседи-то мы, дедушка, сейчас такие... — вздох-
нула Малючиха.
Он оперся подбородком на скрещенные на палке
руки и внимательно взглянул на женщину.
— Да случилось у вас что-нибудь, что ли? Где это
Мишка бродит в такую вьюгу?
297
— Нет Мишки, дедушка...
— Как нет? Куда же он пошел?
— Никуда он не пошел... Застрелили Мишу нынче
ночью.
Седая голова вздрогнула.
— За-стре-лили Мишку? Что ты говоришь, баба?
Она с хрустом заломила руки.
— Слышите ведь... Пошел отнести Олене хлеба в
сарай, они его и застрелили...
В серых глазах старика она прочла вопрос.
— Нет, фашисту я его не оставила, нет. Вытащила
из рва, на своих плечах домой принесла. Мы его похо-
ронили так, что никто теперь не найдет...
— А они знают, кто?
— Откуда им знать? Убили, да и бросили в
ров, как собаку... Теперь, наверно, искать будут, но
пока все тихо. Когда вы постучали, я уж думала —
идут.
Он покачал головой.
— Так оно, значит... Сколько народу пропадает...
Детишек... А ты, Сашко, запомни это, хорошенько за-
помни...
Мальчик молча кивнул головой.
— Придет отец, придут другие, чтобы ты все рас-
сказал, все...
— Что они, сами не знают? — сухо спросила жен-
щина.
— Знать-то они знают... Сами видят... Ну, а все-
таки одно к одному прибавляется, одно за другим...
Платон прежде за других им мстил, а теперь придется
и за Мишку, за своего сына, отомстить...
— Все одно, — тихо сказала Малючиха.
— Конечно, конечно, все одно... А все-таки сын —
это сын. Вот моего они в восемнадцатом году убили...
Все я им помню, а уж это — пуще всего. Все-таки чем
ближе к сердцу, тем больней. Остался я, как старый
сухарь, никому ни к чему... А так и внучата бы были,
и в хате повеселей...
— Внучат у вас целое село, дедушка.
— Оно, конечно, вроде и так, а все же родные дело
другое...
298
Сквозь шум и стон ветра внезапно прорвался дру-
гой звук. Старик умолк. Металлический звон шел по
селу.
— В рельсу бьют, собрание...
Малючиха побледнела.
— Не иначе, как о Мишке допрашивать будут...
Старик махнул рукой.
— То ли о Мишке, то ли не о Мишке... Мало ли
что они еще могут надумать?
Удары в рельс не прекращались, он гудел, как ко-
локол.
— Что ж, надо собираться, не то придут выго-
нять, — пойдем, дедушка?
— Ничего не поделаешь, пойдем, — он встал, тя-
жело опираясь на палку.
— А ты, Саша, никуда не ходи, смотри за Зиной.
Как только кончится, я прибегу.
Они медленно брели по дороге в клубах мелкого
снега, носившегося в воздухе. По обеим сторонам
улицы открывались двери хат, на дорогу выходили
женщины, девушки, старики.
— Не знаете, что там такое?
— Откуда мне знать? Столько же знаю, сколько и
вы. Слышу, колотят в рельс, вот и иду.
— Господи, и что только будет?—тяжело вздох-
нула какая-то женщина.
— А ты не стони, — сурово ответила, проходя мимо,
Федосья Кравчук. — Еще и не знаешь что и как, а уж
застонала...
— Да ведь, милая ты моя, уж добра не будет...
— А ты от них добра захотела? Тоже! Так много
добра от них видела, что только его и жди...
— В том-то и дело...
— А раньше времени вздыхать нечего. И раньше
нечего и после нечего, — сказала Федосья.
Никто не ответил. Все знали о Васе. Знали, откуда
появились жесткие черточки в углах ее губ. Кто-кто,
а она каждому имела право ответить, что не время
стонать, — нет, она не стонала, хотя у нее ведь не бы-
ло и той надежды, которой жили все другие: что бы
там ни было, а их сыновья, мужья в армии, в парти-
299
занском отряде, они живы и увидятся с ними в счаст-
ливый час, когда последний враг сдохнет посреди села,
убитый красноармейской пулей.
Из клубов снега появлялись все новые темные за-
кутанные фигуры, народ со всех сторон собирался в
школу. Так они привыкли называть этот дом и так уж
осталось. Помещение было просторное, с большими
окнами, высокими потолками, с белыми кафельными
печами. Комнаты — большие, веселые. Только школы
здесь уже не было. Столы и скамьи захватчики изру-
били на топливо, сорвали со стен карты, разбили шкаф-
чик с наглядными пособиями, изорвали картины и
портреты. Большой школьный зал дышал пустотой и
холодом. Сейчас его переполняла серая толпа одетых
в темное женщин и стариков.
Одна Малаша Вышнева стояла в стороне. Словно
невидимая межа, которую никто не решался пересту-
пить, отделяла ее от толпы. Смертельно бледная, она
стояла у стены, безумными глазами глядя в одну
точку. Пряди темных волос выбились из-под платка.
Она не поправляла их.
Гаплик сидел за маленьким столиком на уцелев-
шем возвышении. Фельдфебель, с ним рядом, зевал и
обводил равнодушными глазами собравшихся.
— Все здесь? — спросил Гаплик, приподымая из-за
стола свое длинное худое тело. Маленькая лысая го-
лова закачалась на длинной шее.
— Все, — пробормотал кто-то у дверей.
Староста собрал со стола бумаги, потом положил
их зачем-то обратно, перелистывая слегка дрожащими
пальцами.
— Боится, плешивый, — прошептал кто-то в толпе.
— Видно, такую пакость выдумал, какой еще не
бывало...
— Как же ему не бояться, знает небось — придут
наши, они с него живьем шкуру сдерут...
— А не то мы его сами, еще раньше, так отделаем,
что больше не захочет старостой быть!
— Как же это вы его отделаете? — спросил ста-
рый хромой Александр, колхозный конюх.
3Q0
— Что спрашивать! Известно, как отделаем! — не
замедлила с ответом высокая хорошенькая Фрося.
— Молчать! Что за разговоры! Собрание нача-
лось!— рассердился Гаплик, обводя глазами толпу.
— Не видно, чтоб началось, — проворчал Евдоким.
— Да что ты! Господин староста изволил прибыть,
барин его тоже тут, что же тебе еще надо? — отклик-
нулся кто-то.
— Молчать! — не своим голосом заорал Гаплик.—
Сколько раз говорить! Чего там шепчетесь?
— Тише, бабы, тише, послушаем, что он будет бре-
хать, — громко шмыгая носом, вмешалась Терпилиха.
Гаплик откашлялся, поднял к глазам листок бу-
маги, вынул из кармана очки в проволочной оправе,
надел их на нос.
— Ого...
— По бумажке читать будет...
— Новый указ, видать...
Староста поверх очков обвел глазами собравшихся.
Все умолкли. Он еще раз откашлялся и тонким, писк-
ливым голосом начал:
— «До сих пор еще жители не внесли назначен-
ного с них натурального налога, то есть хлеба».
По толпе пронесся ропот и тотчас смолк.
— «Предупреждаю, что срок сдачи налога натурой,
то есть хлебом, по ранее объявленным нормам кон-
чается в течение трех дней с объявления настоящего
распоряжения».
Снова раздался ропот.
— «Кто в течение трех дней не исполнит своего
долга по отношению к родине и германской армии,
будет приговорен...»
На мгновение он умолк. Взгляд из-под очков тор-
жествующе окинул толпу. Наконец-то водворилась
полная тишина и все глаза были устремлены на его
губы.
— «Будет приговорен, согласно предписаниям о
невыполнении распоряжений властей, о саботаже,
активном и пассивном сопротивлении...»
— Знаем, знаем,— дерзко, громко сказал вдруг кто-
то пренебрежительным тоном.
301
Фельдфебель приподнялся из-за стола и стал уси-
ленно всматриваться в угол, откуда донесся голос. Но
там все стояли спокойно, не сводя глаз со старосты.
— «Будет приговорен, — Гаплик повысил голос и
словно захлебывался от радости, — будет приговорен
к смертной казни».
Он передохнул, сделал небольшую паузу, а затем
уже прочел дату приказа, подпись капитана Вернера
и сложил бумагу.
— Все слышали?
— Все, — ответил кто-то из толпы»
— Все поняли?
— Поняли, еще как поняли, — сказала Терпилиха,
стоявшая у самого стола. — Поняли, как надо.
Гаплик подозрительно взглянул на нее. Но она
смотрела ему прямо в глаза, спокойно, с серьезным и
строгим лицом.
— Ну, когда так, хорошо...
Толпа зашевелилась, кое-кто направился уже к
дверям.
— Вы куда это?
— А разве не кончено?
— Есть еще одно дело, — строго сказал староста,
и Малючиха почувствовала, что у нее снова заколоти-
лось, затрепетало в безумном страхе сердце. Она при-
кусила губы.
— Дело такого рода...
Крестьяне напряженно ждали.
— Сегодня ночью кто-то пытался передать хлеб
арестованной преступнице.
Малючиха вцепилась в руку соседки. Мария Чечор
удивленно взглянула на нее.
— Что с тобой?
— Ничего... ничего...
Не выпуская руки Чечор, она судорожно ловила
воздух ртом.
— Хлеб пытался передать мальчик лет десяти.
В толпе заговорили, зашептались, переглядываясь.
— Потише! Мальчик лет десяти. Преступник за-
стрелен.
Чечор окинула испытующим взглядом смертельно
302
побледневшее лицо Малючихи и торопливо схватила ее
за руку свободной рукой. Она тихо гладила пальцы
женщины, впившиеся ногтями в ее ладонь.
— Держись, кума! А то он заметит, — шепнула она
на ухо Малючихе.
Но Гаплик не смотрел в зал. Он гнусаво читал:
— «Тело малолетнего преступника было похищено
и скрыто неизвестным злоумышленником. Знающие
что-либо о личности преступника, о виновниках похи-
щения трупа обязаны явиться к дежурному в немец-
кую комендатуру и сделать сообщение».
Гаплик поднес бумагу поближе к глазам, огля-
нулся на сидевшего рядом с ним фельдфебеля, кашля-
нул. Фельдфебель встал, протискался сквозь рассту-
павшуюся перед ним толпу к выходу и выглянул в
сени. Все увидели, что там стоят солдаты с винтов-
ками. Высоко над стволами поблескивали штыки. Люди
переглянулись. Шепот и разговоры утихли.
— «...Ради обеспечения порядка и для гарантии
поимки злоумышленников немецкая комендатура рас-
порядилась...»
Крестьяне замерли в ожидании.
— «...задержать в качестве заложников следующих
жителей деревни...»
Все невольно подались вперед. Евдоким приставил
ладонь к уху, чтобы лучше слышать.
— «...следующих жителей деревни: Паланчук
Ольгу...»
Молодая девушка у дверей пошатнулась. Ее рот при-
открылся, словно для крика, но она не издала ни звука.
— «Охабко Евдокима...»
Евдоким обвел взглядом стоявших вокруг него лю-
дей, словно удивившись.
— Что?
— Охабко Евдокима, — с ударением повторил Гап-
лик и продолжал:
— «Грохоча Осипа...»
Коренастый крестьянин угрюмо кивнул головой.
— «Вышневу Меланью, Чечор Марию...»
Малючиха выпустила руку соседки и с ужасом по-
глядела на нее.
303
— Ничего, Галя, ничего... Возьмешь к себе мою
мелкоту, — тихо сказала ей Чечориха.
Вдруг старосте пришло в голову, что этих залож-
ников* можно использовать и для получения хлеба.
Расстрел расстрелом, а вдруг найдется кто-нибудь, кто
не боится собственной смерти, но отступит перед тем,
чтобы погубить чужую жизнь? Ему уже случалось ви-
деть такие вещи. И на собственный риск и страх, —
кто станет проверять, что согласовано с немцами, а
что нет, — он объявил:
— Если в течение трех дней виновники не будут
найдены, если в течение трех дней не начнется поставка
хлеба, заложники будут повешены.
Толпа заколыхалась, снова пронесся тихий ропот.
— Все, что ли, можно уже идти? — спросила вдруг
Федосья Кравчук.
Пронесся общий вздох, и все почувствовали облег-
чение.
— Собрание кончено. Прошу расходиться, за
исключением тех, чьи фамилии я перечислил, — объ-
явил староста.
Крестьяне один за другим направлялись к дверям.
Пять заложников, не ожидая приказания, выстроились
около стола. Люди проходили мимо них, одни с опу-
щенными головами, другие прямо глядя им в глаза.
Школьный зал быстро опустел, но народ не расхо-
дился. Среди снежной вьюги люди в ожидании стояли
на улице. Из сеней вышли Гаплик и фельдфебель, за
ними пять заложников, конвоируемых солдатами со
штыками. Чечориха и Ольга Паланчук шли обнявшись.
Евдоким с силой стучал палкой о землю. Они мед-
ленно проходили перед молчавшей толпой. Вдруг
Чечор обернулась.
— Ничего, ничего, держитесь, не поддавайтесь!
О нас не думайте! Держитесь! — крикнула она ясным,
сильным голосом.
Шедший рядом солдат толкнул ее кулаком в грудь.
Она пошатнулась и, выпрямившись, с высоко поднятой
головой пошла дальше.
Толпа.расходилась медленно, в угрюмом, упорном
молчании. Гаплик почти бежал, стараясь поспеть за
304
Широко шагавшим фельдфебелем. Ни за что на свете
он не остался бы сейчас один. По правде говоря, он
впервые с момента назначения его старостой выступил
столь решительно, огласив приказы, так жестоко уда-
рившие по селу. Он вспоминал лица крестьян, и му-
рашки забегали у него по спине. Но еще больше он
боялся капитана Курта, его утренних угроз распра-
виться с ним, если он ничего не добьется. Село оста-
валось селом, толпой женщин, детей, стариков. А
капитан Вернер был представитель фашистской власти,
и его слова опирались на винтовки и штыки. Гаплик
сначала изворачивался и лавировал, но после утрен-
него разговора понял, что дальше изворачиваться
нельзя, что его ждет горькая участь, и проклинал день
и час, когда ушел с отступившими от Ростова нем-
цами. Надо было просто спрятаться, притаиться, пере-
ехать в другое место. Как-нибудь прожил бы. Не так-
то скоро в военное время обнаружилось бы, что именно
он принимал гитлеровцев в своем селе и указал им
дорогу через болота. А теперь положение было безвы-
ходное.
— Немцы победят, — твердил он себе, но и это не
утешало, пока все равно приходилось жить в этом
селе, где в каждой из трехсот хат его ненавидели до
глубины души и где в каждой хате мог скрываться
убийца, который не поколеблется в подходящий мо-
мент нанести удар.
Он тяжело вздохнул и пошел к коменданту доло-
жить о собрании. Крестьяне молча расходились по
домам. Малючиха шла почти без сознания. Земля ка-
чалась под ее ногами, сердце мучительно сжималось.
Саша забавлял Зину, раскладывая палочки у печки.
Она взглянула на светлые головки детей, и боль в
сердце стала еще острей.
— Ну как? Зина была умницей?
— Умница... Кончилось собрание?
— Кончилось... Я забегу еще к Чечорам, сейчас
вернусь.
— А зачем вам к Чечорам?
— Чечориху арестовали, надо ребятишек забрать,—
сказала она глухо. Саша поднял голову от палочек.
20 Ванда Василевская, т. 2
305
— Арестовали? Почему?
— Что, ты немцев не знаешь? — ответила Малю-
чиха неопределенно и вышла. Она вскоре вернулась
с тремя малышами. Самой старшей было лет семь,
как и Саше.
— Мама, мама! — кричала изо всех сил трехлет-
няя Нина.
— А ты не плачь, придет мама, придет, — успокаи-
вала ее женщина. — Садитесь-ка, сейчас приготовлю
вам поесть.
Она вытащила из-под печки спрятанную там кар-
тошку, старательно перемыла ее и поставила варить
нечищенную, чтобы ни одна крошка не пропала. Кроме
этой картошки и малой толики ржи, спрятанной на чер-
даке, в избе ничего не было. Хлеб, картошка, сало,
бочонок меда — все было закопано в земле далеко от
дома, заморожено, завалено снегом, добраться до этих
запасов сейчас было невозможно.
— Поедите картошки, больше ничего нет. Вот наши
придут, тогда хлеба испечем.
— Одна картошка, — печально протянула Зина.
Малючиха обрушилась на нее:
— А ты чего хочешь? Хорошо, что хоть немного
картошки есть... Ишь какая привередливая.
Она гневно взглянула на дочурку, и вдруг ей бро-
сились в глаза маленькие, худые ручки ребенка, жа-
лобные морщинки в углах губ. Ее охватила нестерпи-
мая жалость.
— Не реви, не реви! Наши придут, все переме-
нится. Испечем хлеба, помажу медом, будете есть.
А теперь хватит и картошки...
— Конечно, хватит... — сказал грустно Саша, и
Зина торопливо повторила:
— Конечно, хватит...
Малючиха растапливала печь, разговаривала с
детьми, но ничем не могла заглушить нараставшего
беспокойства. Все у нее валилось из рук, она забы-
вала, о чем только что говорила, пролила воду. Дети
удивленно поглядывали на нее.
— Что с вами, мама? — спросил, наконец, Саша.
Мать испуганно посмотрела на сына.
306
— Ничего, сынок, ничего... Что же со мной может
быть?
— Голова болит?
— Голова? Да, да, — торопливо ухватилась она
за это объяснение. — Голова у меня, правда, болит.
— Это от собрания, — серьезно решил Саша.
— Ну да, от собрания... Душно очень, столько на-
роду было... Наверно, от этого.
Дети удовлетворились этим объяснением и заня-
лись своими делами. Малючиха мыла миску и украд-
кой поглядывала на игравших у печки детей. У нее
холодели руки, сердце разрывалось от волнения. Три
темные головки — самая младшая Нина, пятилетний
Оська, семилетняя Соня. Мелкота... Сам Чечор в ар-
мии. Беспокойство жгло ее, грызло, давило на сердце.
Она то и дело поглядывала в окно.
— Кто-нибудь идет?
— Нет, сынок, нет, мне бы надо сходить, я сбегаю
ненадолго...
— Все ходите и ходите, — собралась заплакать
-Зина.
— А тебе что? Надо и иду. Зря по селу не бе-
гаю, — рассердилась она.
— Платок-то возьмите, — напомнил Саша, видя,
что она направилась к двери, как была, в юбке и
кофте.
— Платок, верно, платок. — Она торопливо завер-
нулась и вышла.
До хаты Грохачей было неблизко. Вьюга била в
лицо, сыпучий, как мелкое стекло, снег резал щеки.
Она запыхалась и добралась до Грохачей, едва пере-
водя дыхание. Перед воротами она приостановилась,
говоря себе, что нельзя входить в хату так, запыхав-
шись. Но на самом деле ей хотелось отдалить то мгно-
венье, когда придется взглянуть в глаза семье Грохача.
Они теперь сидят, наверно, в опустевшей хате и плачут
горькими слезами — жена и две дочери человека, ко-
торый все равно что уже висит в петле.
Но со двора доносился визг пилы, и Малючиха
изумилась. Кто же это работает у Грохачей в такой
день?
20*
307
Жена Грохача со старшей дочерью, высокой черно-
глазой Фросей, пилила у сарая дрова и тоже удивилась
при виде Малючихи. За это время мало кто ходил друг
к другу. Каждый сидел в своей хате и ждал, что еще
выкинут немцы.
— Хотела бы потолковать с тобой, кума...
— Что ж, почему не потолковать, — ответила та,
выпрямляясь. — Зайдем-ка в хату.
Там Малючиха взглянула на сидевшую у окна
младшую дочь Грохача.
— Мне бы с глазу на глаз...
— С глазу на глаз? — удивилась хозяйка. — О чем
же это таком? Ну, коли так, Лида, ступай-ка, попили
немного, мы тут потолкуем.
Девушка сложила рубашку, которую чинила, во-
ткнула иглу в полотно и молча вышла. Глаза у нее
были опухшие от слез.
Малючиха присела на лавку, нервно ломая пальцы.
Хозяйка молча смотрела на нее.
— Вьюга на дворе, — сказала она, наконец.
— Вьюга, — повторила Малючиха, и снова воцари-
лось молчание.
На гвозде над кроватью висела куртка Грохача.
Малючиха смотрела на эту куртку. Карман оборван,
на спине и груди заплаты. Одна пуговица едва дер-
жится, повисла на нитке. Рабочая куртка.
— Ты что мне хотела сказать? — поторопила, на-
конец, хозяйка.
Малючиха измученными глазами посмотрела на нее.
— Твоего-то забрали... — прошептала она.
Та нахмурилась.
— Забрали... Что же поделаешь, забрали... Такая,
видно, судьба. Может, еще вернется. Ты об этом хо-
тела толковать?
— Да, и об этом и не об этом...
— Об этом что же толковать? Меня сперва так
схватило за сердце, думала, вот свалюсь на месте и
помру. А потом пришла домой, думаю, берись-ка
лучше, баба, за работу, все легче будет. Дров напилили
с Фроськой. Лбом стену не прошибешь, а сидеть и пла-
кать — пользы мало. Сегодня он — завтра другой, если
308
это надолго затянется, все равно тут никто жив не
будет, это уж как есть... По одному всех переклюют.
— Может, не затянется?
— Я и говорю — коли затянется. Покуда ничего не
слыхать. Чуть что, а мне уж кажется: стреляют, наши
идут. Сколько это времени прошло? Месяц. А словно
уже год. И сколько людей пропало!., Староста-то.,
когда моего вычитывал, поглядел на меня. А я думаю:
глядишь, ждешь, чтобы заплакала, так вот не до-
ждешься, нет! Уж я перед тобой, собачье семя, пла-
кать не буду. Придет время, сам заплачешь, крова-
выми слезами заплачешь! А бабы — народ крепкий и
ничем ты их не возьмешь...
— Кума...
— Чего? — удивилась та.
Малючиха поднялась с лавки и низко, чуть не до
земли, поклонилась хозяйке.
— Да ты одурела, что ли? Что ты делаешь?
— Кума, это моего Мишку сегодня ночью убили...
Грохачиха рот раскрыла от удивления.
— Мишку?..
— Это я его ночью вытащила из рва и похоро-
нила... Это из-за меня твой и остальные сидят...
В ней дрожала каждая жилка, тряслись и подгиба-
лись ноги. Но теперь сразу стало легче. Все уже было
сказано. Хозяйка наклонилась вперед.
— А зачем ты мне это говоришь? На что это кому
знать?
Малючиха не поняла.
— Как же? Твой-то ведь сидит... Я и говорю тебе,
надо мне идти сказать ихнему капитану, что и как.
Пускай отпустит людей.
Грохачиха вскочила.
— Да ты, баба, белены объелась, что ли? Совсем
голову потеряла? К немцам пойдешь?
— Рассказать, как было... Люди не виноваты.
— А ты виновата? Что ж, надо было оставить им
мальчонку, а? Глядите, что за народ пошел! Слабая
в тебе совесть, не крестьянская, не бабья! То-то старо-
сте радость! Стоило пятерых запереть, сразу и на-
шелся, кого они искали. А знаешь ты, дура этакая, что
309
из этого выйдет? Дорогу им хочешь показать, средство
указать против нас? Сегодня ты явишься, а завтра если
что случится, они не пять, а пятьдесят человек заберут!
Ишь какая! У нас еще пока никто к ним не шлялся,
так вот ей понадобилось...
— Из-за меня сидят люди, из-за меня их...
— Не из-за тебя! Из-за нашего горя сидят, из-за
нашего несчастья, из-за войны, из-за гитлеровской
морды! Мишку убили... Ироды, в детей стреляют...
Малючиха стояла оглушенная.
— Так ты, значит, думаешь...
— Что мне думать, думать мне нечего. Иди-ка ты,
баба, домой и словечка никому не пикни. Свои-то
свои, а зачем людей в искушение вводить? О таких
делах никому знать не надо. За наши, за длинные
языки-то. нас и бьют и будут бить. Иди домой и делай
свое дело, да не сходи с ума!
— Твой-то...
— Ну, скажите, люди добрые! Да это мой мужик
или твой? А я сижу, молчу. Что будет, то будет. Суж-
дено ему, так убьют. А нет, так будет жив. А уж если
на то пошло, так чем под немцем жить, лучше скорей
подохнуть...
— Не век нам под ними жить.
— Да, милая ты моя, кабы мне это хоть раз в го-
лову пришло, я бы и ждать не стала, петлю на шею,
да на гвоздь! А я только одно знаю — нам теперь тя-
жело, а им потом еще хуже будет! Ох, как им будет!
Лицо женщины пылало, глаза горели огнем нена-
висти.
Малючиха вздохнула.
— Ты у меня все мысли в голове спутала...
— Видно, давно были спутаны... Барская у тебя
совесть и мысли глупые. А ты попросту, ты не о себе,
не о себе думай, а обо всех. А как обо всех подумаешь,
так и видно: не имеешь права ничего говорить. Не
имеешь права добровольно в петлю лезть! Ничего они
нам сделать не могут, пусть мучают, вешают, расстре-
ливают... Один, другой пропадет, а на всех зубы по-
ломают... Надо держаться, пока наши не придут, зу-
бами и когтями держаться.
310
Малючиха слушала и кивала головой. Ее охватила
страшная слабость, покинули все силы. Ей хотелось
сесть, сесть не на лавку, а на пол и плакать горькими
слезами. О Мишутке, о Грохаче, о трех малышах, что
остались в избе под присмотром Саши, о Васе Крав-
чуке, лежащем на снегу в овраге, о молоденьком Па-
щуке, которого застрелили возле этого оврага, о парне
на виселице, обо всем селе и о тех, которые дрались
за село и принуждены были уйти, отступить перед тан-
ками, и вот уже месяц как их не видно.
— Возьми-ка ты себя в руки, а то ни на что не бу*
дешь годна, — сердито сказала хозяйка.
Малючиха молча попрощалась и пошла. Она не
решилась заговорить с Лидой и Фросей, которые пи-
лили дрова во дворе. В голове у нее шумело от окри-
ков жены Грохача. Вот ведь какая... Всегда было
известно—Грохачиха баба злая, любит ссориться,
кричать, никому доброго слова не скажет. А теперь—
вот она какая, выходит...
...Саша долго складывал из палочек хату и двор,
расставлял по хлевам и конюшням коров и ло-
шадей. Даже маленькая Нина не плакала, занятая
игрой.
— А здесь что будет?
— Здесь будут овцы, это нам новых привезли.
— Ага...
— Дай-ка уголек. Овцы будут черные. Еще один,
овец ведь много...
— А кот где? — потребовала Нина.
— Кот гуляет, кот же всегда гуляет, — объяснила
Зина, и Нина успокоилась.
— Немцы идут, нужно скот угонять, — решительно
распорядился Ося.
— Ладно, а кто же его погонит?
— Я! — вызвалась Нина.
— А я останусь с партизанами, — решил Ося. —
Ну, давай выгонять стадо.
Они отодвинули щепочку, изображавшую ворота, и
вывели на простор пола белые палочки, черные
угольки, все колхозное стадо.
— А куда его гнать?
311
— Вглубь страны, — серьезно сказал Саша. — За
реку, — через реку наши немцев не пустят.
— На реке могут бомбить, — вмешался Ося.
— Ничего, мы ночью перейдем, — решил Саша. —
Дай-ка доску, это будет река.
Дверь с шумом распахнулась. Пять пар глаз метну-
лись от печки. Саша замер.
На пороге стоял солдат. Из-под тряпья, укутывав-
шего его голову, на детей глядели покрасневшие глаза.
Он был весь в снегу. Оглядев хату и не увидев никого
взрослого, он обратился к детям. Сначала Саша ничего
не понял. Он был так уверен, что это из-за Миши, что
все уже известно, что мать поймали и что пришелец в
зеленоватой шинели начнет сейчас раскапывать шты-
ком могилку брата в сенях. Солдату пришлось много
раз повторить, прежде чем он понял исковерканное
слово:
— Млеки, млеки...
— Молока нет, — глухо ответил Саша.
Солдат не отступал:
— Млеки, дай млеки...
Саша поднялся и, не сводя глаз с солдата, вышел
в сени. Проходя, он почувствовал, что под ногами —
могила брата, в земле лежит мертвый Мишка. Солдат
внимательно следил за движениями мальчика. Саша
открыл дверь в хлев и выразительным жестом по-
казал, что там ничего нет. Да и откуда быть, ведь
Пеструшку немцы выволокли в первый же день, когда
пришли, и тотчас зарезали ее перед домом комен-
данта.
Солдат осмотрел пустой хлев. Там на полу лежало
немного соломы и навоза, там еще пахло хлевом, но у
обмерзшей кормушки было пусто. Да, это ясно, молока
здесь достать нельзя.
В хате в это время отчаянно раскричалась Зина.
Мамы нет. Саша ушел, страшно. Ей вторила всегда го-
товая заплакать Нина.
Солдат вернулся в хату и с бессмысленной улыбкой
уставился на детей.
— Не плачь, — сказал он по-немецки, скаля гни-
лые, почерневшие зубы.
312
Зина закричала еще отчаянней. Солдат взял вин-
товку и прицелился. Саша отчаянным прыжком кинул-
ся вперед, заслоняя собой сестренку. Он широко раски-
нул руки и впился глазами в покрасневшие, больные
глаза, глядевшие из-под обмотанной тряпьем пилотки.
— Хо-хо, — засмеялся солдат, и дуло винтовки на-
правилось на маленькую Нину. Нина не поняла, что
происходит, но перестала кричать и широко открытыми
круглыми глазами смотрела на чужого человека. Что
это враг, понимала и она.
— Застрелю, — сказал солдат. Они не поняли этого
слова, но почувствовали, что в нем таится что-то
страшное. Зина умолкла. Саша напряженно следил за
черным отверстием дула.
Это черное отверстие двигалось невысоко, оно наце-
ливалось то в одну, то в другую головку.
Вдруг Саше пришло в голову: а что если прыгнуть,
схватить винтовку?.. Как это из нее стреляют? И что
будет потом, когда убьешь фашиста? А главное,
удастся ли ему вырвать винтовку?
Солдат улыбался, скаля испорченные зубы. Ему
понравилась эта игра, страх в глазах детей, бледность,
покрывшая их щеки, напряжение на лице самого стар-
шего.
— Застрелю, — повторил он и громко засмеялся.
Саша начинал понимать, что солдат забавляется.
Забавляется ими, как кошка мышью. Да, солдат явно
забавлялся. Черное отверстие дула то поднималось, то
опускалось. Саше захотелось, чтобы фашист, наконец,
выстрелил, чтобы все это уже кончилось.
Он подумал, что первым немец убьет его, как са-
мого старшего, и напряженно смотрел в дуло — пусть
скорее стреляет, пусть все кончится.
Солдату, наконец, надоело это развлечение, он еще
раз засмеялся, закинул за плечо винтовку и вышел
не оглядываясь. Дети замерли, глядя на дверь. Саша
ждал, — может, тот только притаился за дверью, мо-
жет, только ждет, а когда кто-нибудь из них
шевельнется, откроет дверь и выстрелит. Даже Нина
сидела, словно окаменевшая. И вот раздались шаги —
шаги в сенях. Дверь распахнулась — это была мать.
313
И тут только последовал взрыв. Зина кричала не
своим голосом, заливалась слезами Нина, плакали Ося
и Соня. Один Саша молча стоял перед матерью.
— Что такое? Что случилось? — ужаснулась она.
— Ничего, немец тут был, — ответил Саша.
— Немец? Что ему понадобилось?
— Ничего. Хотел молока.
— Ну и что?
— Ну, я показал ему, что коровы у нас нет.
— Он и ушел?
— Ушел.
— Так чего же вы все так орете? — рассердилась
Малючиха. — Ушел,' и ладно. Бил он вас, что ли?
— Нет, он нас не бил, — хмуро ответил Саша, и,
успокоенная, она стала стряхивать в сенях снег с шали,
чтоб не нанести его в хату.
— Ну и вьюга, никак не успокоится...
Снаружи донесся далекий сдавленный крик.
— Что это?
— Ничего... Это — Олена... — нахмурилась Малю-
чиха.
Дети прислушались. Протяжный, сдавленный крик
несся со стороны запертого сарая. Он взмывал вверх,
падал, умолкал на мгновенье и снова раздавался с воз-
раставшей силой.
IV
Это была комната за помещением комендатуры.
Четыре стены и голый пол. Когда-то здесь стояли
два шкафа с документами и книгами сельсовета и кол-
хоза.
Стены старого дома были выстроены из могучих,
толстых бревен. Гитлеровцы забили досками окно, и в
комнате было темно. Светилась только щель в дверях,
ведущих в помещение немецкого караула, где горела
лампа. Сюда ввели пятерых арестованных. Они услы-
шали скрежет ключа в замке, раз, другой, потом
погрузились в огороженную четырьмя стенами тьму.
Ни скамей, ни табуреток не было. Глаза медленно
осваивались с мраком. Они сели на полу у стены.
314
Грохач растянулся на полу, подложил под голову
кулак, и вскоре послышалось его мерное посапывание.
Он спал.
Но остальные не могли спать. Ольга Паланчук
прижалась к Чечорихе. Она боялась. Боялась этой ком-
наты, боялась темноты, боялась света за дверью. Боя-
лась того, что будет. Чечориха взяла ее под руку, так
они и сидели, прижавшись друг к другу.
Одна Малаша не жалась к людям. Охватив ру-
ками колени, она уселась в другом углу, прислонилась
к стене и широко открытыми глазами смотрела в тем-
ноту. Она не думала о том, о чем думали ее подруги
по заключению. Неподвижная, с напряженным взгля-
дом', затаив дыхание в груди, она прислушивалась.
Нет, она не пыталась расслышать звуки, глухо доно-
сившиеся из соседней комнаты. Не старалась уловить,
не слышно ли чего-нибудь за стеной, в селе. Сдвинув
брови, Она напряженно прислушивалась к чему-то вну-
три себя. Вот уже неделя — нет, больше, десять дней.
И все еще ничего. И упорно, мучительно думала все
одну и ту же неотвязную думу: да или нет? Да или
нет? Сильно стучала кровь в висках. Сердце билось.
Ей казалось, что она слышит шум крови в жилах.
Кровь течет, бежит по жилам, переливается по всем
путям в ее теле, маленькие молоточки стучат в запя-
стьях рук. Как, наконец, узнать, как убедиться?
Она еще раз пересчитала дни — может быть, она
все же ошиблась? Но нет, опять и опять выходили те
же десять дней. И ведь была причина, была причина...
Десять дней. Но мысль не задерживалась на них, нес-
лась дальше, отсчитывала день за днем, до самого
того дня, который переломил ее жизнь надвое. Малаша
почувствовала физическую боль, нестерпимую муку,
вцепившись мыслями в этот день. Она стиснула кулаки,
так что ногти впились в ладонь, подобрала ноги, вся
сжалась в комок. Невыносимое страдание пронизывало
ее всю до мозга костей. Ей казалось, что она не выдер-
жит, закричит диким, звериным голосом. Как раз так
ей и хотелось кричать, пронзительно выть во все горло,
рвать волосы на голове, захлебываться криком, чтобы
утопить в этом крике все: и тот день и эти десять дней,
315
прошедших в непрестанном пересчитыванье, в новой и
новой проверке счета, который снова и снова сходился.
Тело извивалось от муки. Ей казалось, что она не
выдержит, вот сейчас умрет. Но смерть не приходила,
не так-то легко было умереть, нужно было сидеть в
темноте, слушать человеческое дыхание и помнить, без
единой минуты передышки помнить, что она, Малаша,
проклятая, зачумленная, что она на веки веков отде-
лена от людей, от села, от всего, что было до сих пор
жизнью. И почему? Почему это так? Почему из всего
села именно она?
Перед ее глазами была не тьма, а те три лица — от-
вратительные, склонившиеся к ней морды. Они отпеча-
тались раз навсегда в ее памяти, как на фотографиче-
ском снимке, вечно стояли перед глазами, ничто не
могло вычеркнуть их из памяти, ничто не могло засло-
нить их. Три лица — небритая рыжая щетина, зубы,
выпирающие, как звериные клыки, из-под растрескав-
шихся губ, дикие глаза. Крепкие, железные тиски
мужских рук.
В той же комнате, несколько месяцев тому назад,
она была с Иваном. Та же комната и та же кровать.
Но теперь по комнате летал пух из разорванной по-
душки, на полу была рассыпана солома, упал с окна
горшок с китайской розой, и черепки его трещали под
сапогами захватчиков. Она не хотела, не могла об этом
думать. И все же думалось, упорно, назойливо, без ми-
нуты передышки. Трое. И опять лица, рыжая щетина
небритых подбородков, хохот, окрики и железные
клещи омерзительных рук на ее теле, на вывернутых
руках, раздираемых ногах. Потом седой клуб ворвав-
шегося пара и стук захлопнувшейся за ними двери.
А дальше — дальше только одна ужасающая, нестер-
пимая мука. И эти, еще более нестерпимые, последние
десять дней, когда с утра до вечера и все бессонные
ночи напролет она прислушивалась к собственному
телу и считала, считала до сумасшествия, и с каждым
днем прибавлялся еще день, и вот их было уже десять.
Да, люди в селе гибли, пропадали. Висел в петле
Левонюк. Олена, беременная Олена мучилась во вра-
жеских руках в сарае. Но никто, никто, кроме нее, не
316
носил в себе вражеское семя. Никто из них, гибнущих,
истязуемых, не носил врага в собственном теле.
В другом углу по-детски тихо всхлипывала Ольга
Паланчук. Глухая внезапная злоба, безотчетная нена-
висть вдруг охватила Малашу. Чего она, дура, плачет?
Какие у нее причины плакать? Ее-то ведь не изнасило-
вали, она не пережила самого страшного, что можно
пережить. Чего она боится? Что их убьют, повесят, рас-
стреляют? Малаша не верила, что это может случиться.
Это было бы слишком хорошо, слишком счастливо по-
гибнуть от руки врага. Нет, она в это не верила. По-
держат под арестом, может быть выдумают еще что-
нибудь страшное, гораздо ужаснее, чем смерть, но
смерти не будет. А смерть — это было бы счастье. И
она снова считала дни — один, два, три. Доходила до
десяти и корчилась, извивалась от муки. Вот сейчас
сердце разорвется, не выдержит — этого невозможно
выдержать ни минуты. Но сердце не разрывалось, и
попрежнему стучали молоточки в висках, и, напря-
женно глядя в темноту, Малаша думала, что вот так
она и будет считать, считать дни, день за днем, пока
не досчитается до конца, не дойдет до срока, который
должен наступить, и она, Малаша, жена красноар-
мейца, родит фашистского ублюдка.
Она все слушала, слушала. Кровь стучала молоточ-
ками в висках. Она положила руку на живот. Кровь
стучала маленьким молоточком и там. Ее охватило
непреодолимое отвращение к собственному телу. Это
уже не ее тело, это гнездо фрица, которого еще нет
и который уже есть, который еще не существует и все-
таки существует. Если она ест, это не она ест — это
жрет фриц, жрет, чтобы расти, чтобы развиваться,
чтобы заклеймить позором ее несчастье. Если она спит,
то сон подкрепляет не ее — нет, это отдыхает фриц.
Она не могла думать о нем: ребенок. Ребенок — это
ребенок Олены, крики которой время от времени
слышны были даже здесь, в наглухо запертом помеще-
нии из толстых бревен. Ребенок — это тот неведомый
мальчик, которого застрелили ночью, это трое детей
Чечорихи, и дети Малюков, и все дети, которые
рождались и росли в селе и которым теперь приход
317
немцев, рано или поздно, грозил неизбежной смертью.
Это были дети. Матери рожали детей, светловолосых и
темноволосых, светлоглазых и темноглазых, плачущих,
смеющихся, заливающихся в своих колыбелях птичьим
щебетом. Матери зачинали детей, носили их, рожали,
кормили. Но то, что она носит и будет носить, то, что
она родит, — это не ребенок. Волчий щенок, фриц.
И этого уже никогда не изменишь, — с ужасом поду-
мала она. Если он умрет, — это все равно не поможет.
Все равно на веки вечные останется память о том, что
она носила фрица, собственной кровью кормила фрица.
С ненавистью и презрением будут смотреть на ее
вздувшийся живот, на ее тяжелую походку беременной.
Все будут уступать ей дорогу — не для того, чтобы ей
удобнее было пройти, а из глубокого презрения, из
боязни, как бы не притронуться к ней, носящей в жи-
воте фрица.
Ведь все, все знали. Все жалели ее, проклинали
немцев, говорили о дне, когда за все будет отомщено.
Но Малаша знала, что это не так. Что можно за все
отомстить — и за Пащука, и за Левонюка, и за Олену,
и за сожженные хаты, и умерших детей, но за нее ни-
кто и никогда не отомстит. Этого уже не поправишь.
Она же видит, хоть никто этого и не говорит ей, что
женщины не смотрят ей в глаза, люди обходят ее, как
зачумленную. Между нею и селом непроходимой сте-
ной встал день, когда те трое ворвались в хату, изна-
силовали ее и даже не захотели застрелить, как обычно
делали. Она осталась в живых, чтобы жить страшной
жизнью. И, словно всего этого еще мало, мало того,
что над ней надругались, превратили в грязную тряпку,
теперь еще приходится считать дни, и всякий раз выхо-
дит именно так. Она хваталась за обманчивые обрывки
надежды, за проблески безумных мыслей о том, что
она ошиблась, что все это не так, что это бывает и ни-
чего не значит, что еще день, два, и окажется, что все
в порядке. Но все это было напрасно, потому что в
глубине души она твердо знала, что это так, что этого
ничто не изменит, что она беременна.
Ей вспомнилось одно лето, солнечное, цветущее,
ароматное. Ночи, серебряные от росы, высокая, по
318
пояс, трава; сенокосы над рекой, ночлеги в шалашах,
среди запаха сена, сверканье звезд, короткие шальные
ночи. От тех поцелуев не родился ребенок. Сладкие,
радостные ночи, шепот из губ в губы, трепет счастли-
вого сердца — все прошло без следа, будто ничего и не
было. А ведь их было много, этих ночей, весь сенокос.
И она отдавалась тому человеку с бурной, шальной
любовью, хотя потом ничего из этого не вышло и они
разошлись без обиды и гнева.
А теперь было только одно мгновение, одни страш-
ные полчаса, и вот эти полчаса должны дать плод,
стать в ее жизни незаживающей раной.
И потом, когда она вышла замуж за Ивана, —
правда, это было короткое замужество, но все-таки
были ведь счастливые ночи, и звезды смотрели сквозь
щели сарая, и июньская ночь пахла теплым летом. Все
это было же, было, прежде чем он ушел в армию, и
тоже — ничего.
Она ходила по селу, стройная, с маленькой девичьей
грудью, с тонким станом, и парубки заглядывались на
нее, весело заговаривали, забывая, что она уже заму-
жем и своего Ивана ни на кого не променяет. Им хо-
телось увидеть ее сверкающие зубы, услышать веселый
смех, перехватить веселую искорку в черных глазах.
А вот теперь достаточно было этого давящего, как
кошмар, получаса, чтобы все сразу переменилось. Пока
еще никто не знает, пока еще ничего не заметно. Но
пройдут дни, и ее несчастье предстанет перед всеми,
словно того было мало еще, словно мало, что на ней
выжжена печать несмываемого позора. Нет, надо еще
носить в себе фрица, в муках рожать фрица. Кто ей
поможет, кто захочет быть подле нее в ее тяжкий час?
Кто из женщин согласится опоганить свои руки при-
косновением к волчьему отродью, к ребенку рыжего
убийцы? В другом углу тихонько плакала Ольга. Ма-
лашу охватил гнев. Дура, боится смерти. Чего здесь
было бояться, что могло быть лучше смерти? Но
именно потому, Малаша была уверена, что смерть не
придет. Надо будет от первого до последнего дня, на
протяжении бесконечных, ужасных девяти месяцев но-
сить и выносить свой позор и несчастье. Она не допу-
319
скала, — это было невозможно, — что кто-нибудь
явится, выдаст мертвого мальчика и тех, кто его вы-
крал из фашистских рук. И, конечно, никто не отдаст
немцам хлеб. Она не знала, как это выйдет, но была со-
вершенно уверена, что не умрет, что ее не убьют. А если
не убьют ее, то ведь, значит, и все останутся в живых.
Чечориха сначала молча гладила руку Ольги. Но
плач не прекращался, и она потеряла терпение.
— Чего ты ревешь? Что будет, то будет. Стыдно
плакать.
— Я же не хочу плакать, оно само как-то пла-
чется, — всхлипнула Ольга беспомощным детским го-
лосом, который прозвучал в ушах Чечорихи, как голос
ее младшенькой, Нины. Она смягчилась.
— Ну, тише, тише... Ничего ведь еще неизвестно...
Малаша в своем углу горько улыбнулась во тьму.
Известно, отлично известно. Нет никакой надежды на
смерть.
— У меня там трое остались, что теперь с ними...
А я не плачу, — сказала Чечориха. Ее вдруг охватила
неодолимая тоска по детям. Хоть бы на минуту уви-
деть! Что-то они делают, что с ними? Взяла их
Малючиха к себе или нет? А может, остались они
в избе и боятся, боятся надвигающейся ночи, боятся
шагов на улице, как стали бояться всего с первого дня,
когда пришли гитлеровцы и вышвырнули их из дому.
— Вон! — орал высокий фельдфебель и ударил ее
прикладом, когда она начала было собирать кой-какие
тряпки, чтобы дети не замерзли. — Вон! — повторил он,
и дети как ошпаренные выскочили из дому. Соня в
одной рубашонке, на мороз, на снег.
Потом немцам хата не понравилась, они перебра-
лись в другую, можно было вернуться, снова жить
дома. Надо было только вычистить в сенях. Им, видно,
не хотелось выходить на мороз, и они гадили в сенях,
у самого порога. Им не мешало, что по всему этому
приходится ходить в комнату, что в хате будет вонь.
Она с омерзением собирала их дерьмо и подозри-
тельно обыскивала хату, не нагадили ли они и там.
Тогда она думала, что они делали это назло, покидая
непонравившийся дом. Но потом, когда они побывали
320
в селе, оказалось, что они всюду так делают, что им
попросту все равно.
Каково-то детям будет у Малючихи? Только бы
Оська не дрался с Сашей, он и моложе и слабей, а та-
кой задира, что вечно с ним беда. Домой, бывало,
придет избитый, весь в синяках, вечно нарывается .на
драку с теми, кто посильней. С Соней легче, девочка
разумная не по летам. Но эти двое, Оська и Нина...
И как еще Малючиха справится со всей этой мелюзгой,
ведь у нее свои еще! Как их всех прокормит в эти
тяжкие дни?
Евдоким вздыхал под стенкой:
— Ишь, как Грохач-то спит...
Мерное похрапывание громко раздавалось в тем-
ноте.
— А вам, дедушка, не хочется спать? — спросила
Чечориха, пытаясь отогнать от себя мысль о трех свет-
лых головках.
— Какой уж мой сон... Мне уж давным-давно спать
не хочется... Так, часа два-три посплю, а больше не
спится. День-то длинный старику...
— Давно мы здесь? — спросила вдруг Ольга.
— Кто его знает. Время тянется, когда вот так си-
дишь... А видно, уж вечер; в той комнате лампа го-
рит — значит, вечер...
— Еще только вечер, — разочарованно вздохнула
Ольга, — а мне сдается, уже невесть как долго...
— Какое там долго... А ты, девушка, возьми
себя в руки, кто знает, сколько нам тут придется
сидеть...
— Молода. Молодые всегда торопятся, — вздохнул
Евдоким.
Чечориха в темноте обернулась к нему. Глаза уже
освоились с мраком, и узкая щель в дверях пропускала
немножко света. Белая голова старика неясно выделя-
лась на фоне стены.
— Куда спешить-то? Нам уж теперь спешить не-
куда, дедушка... Сколько здесь просидим, то и наше,
а дальше уж ихнее...
— Так-то оно так, — согласился старик.
21 Ванда Василевская, г. 2
321
— А если наши придут? — робко вмешалась Ольга.
Ведь не может быть, думалось ей, чтобы уж совсем не
было выхода, чтобы двери темного чулана могли от-
крыться только в смерть.
— Да ведь немцы дали сроку только три дня.
— Ав эти три дня?
— В такую-то вьюгу?.. Трудно. Как тут идти, как
тащить пулеметы, пушки? Ведь собственного носа не
видно в метели, в любом овражке, в любом долочке
может снегом занести...
Чечориха говорила спокойно, но вдруг поняла, что
не верит собственным словам.
Снег снегом, а все же они ждут каждый день, ждут
упорно, с непоколебимой верой. Ведь вот еще сегодня
утром могла же она думать, что они придут, что, мо-
жет, они уже около Лещан, может, уже спускаются в
овраг или взбираются по тропинке в гору — почему же
им теперь не прийти? Вьюга была и вчера и поза-
вчера — что им вьюга! Им укажут и тропинки и про-
ходы, своя ведь, родная земля. Они знакомы и с вих-
рем и со снегом, им не впервые...
Да, Ольга права. Они могли прийти. Могли прийти
как раз в один из этих трех дней, что остались до
смерти. Вдруг затрещат двери, загремят выстрелы, и
все они выйдут на белый свет, увидят своих родимых
бойцов, а потом скорей домой, скорей к Малюкам за
детьми...
Может, они уже идут. Под покровом темноты, под
прикрытием ночи, за завесой вьюги, которая заглушает
все звуки, они теперь тихо крадутся к селу и вдруг
ударят, как гром, сокрушат, разобьют, раздавят, как
клопа, немецкую банду, которая присосалась к селу и
пьет из него кровь.
— А может, и придут, — сказала она вслух, — мо-
жет, и дождемся.
— Думаете, придут? — спросила Ольга,
— А может, и так, — пробормотал Евдоким. — Ох,
пора, уж пора бы!
.— Нас найдут, все ведь знают, куда нас заперли,—
лихорадочно зашептала Ольга. В этот момент ей каза-
лось, что самое важное, чтоб их нашли, чтобы тотчас
322
же открыли дверь, чтобы не сидеть здесь ни одной ми-
нуты, когда враги уже побегут в метель и снег под
ударами красноармейских штыков.
— Об этом не беспокойся, только бы пришли, —
успокаивала ее Чечориха. — Ты так говоришь, будто
они уже возле села.
— А может, и вправду?
— Может, и вправду, — повторила та и стиснула
пальцы так, что они хрустнули.
Малаша продолжала упорно смотреть во тьму в
одну точку. Да, им-то хорошо ждать, они могут на-
деяться, для них это было бы спасением. Но ей никто
не может помочь, ее никто не может спасти. Придут
свои — и что из этого? Ни выйти им навстречу, ни
поздороваться, ни порадоваться на них. Кружку воды
им не подашь, в хату не позовешь. Кто она? Гитлеров-
ская подстилка. Она носит в животе фрица, она про-
клята навеки. Придут свои, оживет село, запоют на
улицах дивчата, будут зубоскалить с красноармейцами.
Будут целоваться, и никому и в голову не придет
осудить — свои ведь. Только на нее одну никто и не
взглянет, от нее каждый отшатнется. И если даже
война кончится, если даже Иван вернется — к ней он
уже не зайдет. Ему расскажут, и он обойдет стороной
хату, а если встретится на улице, пройдет мимо, как
незнакомый, а может, еще и сплюнет.
Там, в другом углу, слышится шепот Ольги. «Не-
бось подальше сели, подальше», — подумала она ядо-
вито, забывая, что сама подождала, когда они разме-
стятся, и ушла от них в самый дальний угол. Да,
Ольга может ждать, Ольга может бояться смерти,
Ольге есть зачем жить. Вернется из армии Остап, они
поженятся, будут жить, как все живут, будут работать,
как все работали до войны, будет она рожать Остапу
детей. Только одна Малаша, самая видная девушка и
самая лучшая работница во всем колхозе, никогда уже
не будет такой, как до войны.
Федосья оплачет Васю, пройдут дни, месяцы, и она
будет спокойно вспоминать о сыне. Дело простое, и не
он первый и не он последний погиб за родину. Забудут
свое горе и Левонюки — у них ведь еще два сына и
21*
323
Две дочери. Когда ребята вернутся с войны, дом будет
полон. Отстроятся разрушенные немцами хаты, в са-
дах вырастут новые деревья на месте тех, которые
фрицы беспощадно вырубали на топливо. Заживут
раны, и все снова будет, как бывало. Только для нее
одной ничто не вернется и ничто не забудется. Перед
всеми какой-то путь, перед одними труднее, перед дру-
гими легче, только перед ней нет уже никакого пути.
Выросла черная непреодолимая стена, закрыла свет
самой красивой девушке в селе, самой лучшей работ-
нице в колхозе.
Как она, бывало, радовалась, что хоть десяток див-
чат кругом, а все глаза обращены на нее. Что в песне
ее голос звучит чище и звонче всех голосов, что ни
у кого нет таких глаз, таких кос, таких смуглых и
румяных щек, таких бровей. И она высоко носила го-
лову, счастливая своей красотой.
Но и это обернулось горем и злосчастьем. Лучше бы
ей быть морщинистой и увядшей, как бабка Марфа.
Лучше бы ей быть кривой и горбатой, как хромая
Устя, безобразной, как рыжая, веснушчатая Клава.
Нет, она не такая, и этого было достаточно, чтоб ее
заметили те трое и обрекли на гибель.
Из-за дверей время от времени доносились голоса
и шаги. Там были гитлеровцы. Они распоряжались
здесь, в доме сельсовета, словно у себя дома. Чувство-
вали себя хозяевами. Малаша сжала кулаки. Они ведь
не только здесь. Они и в Киеве, куда она раз ездила
на выставку. Они ходят по широким улицам, топчут
сапогами киевскую мостовую. Они в Харькове и топчут
сапогами харьковскую мостовую. Они ходят по украин-
ской земле и топчут ее солдатскими сапогами. Не
только она, Малаша, нет — вся украинская земля изна-
силована, опозорена, оплевана, растоптана врагом. Го-
рода обращены в развалины, и ветер разносит пепел
сел, валяются непогребенные трупы, качаются на висе-
лицах мертвые тела. Земля насквозь пропитана кровью,
залита слезами.
Но наступит день, и освобожденная земля снова
раскинется под золотым солнцем. Покатит свободные
волны свободный Днепр, зашумят Ворскла, Лопань
324
и Псел. Буйные воды омоют землю, смоют с нее мер-
зость и грязь. Пропитанная кровью пашня даст сто-
кратный урожай. Необъятным морем заколосятся пше-
ничные просторы, чистым золотом загорятся поля под-
солнухов, зацветет мальва в садах, и гряды покроются
огненными шариками помидор. Земля снова зацветет,
снова чистая, великолепная, до краев налитая богат-
ством.
А она, Малаша, уже навсегда останется тем, чем
стала, жалким отребьем, перед нею закрыты все пути.
Невольный стон вырвался из ее груди.
— Не спишь, Малаша? — спросила Чечориха.
Малаша вздрогнула. В голосе женщины ей послы-
шалась принужденность, и ее охватил гнев. Не хочешь,
не разговаривай — зачем притворяться?
— Не сплю. А вам что до этого? — спросила она
резко.
— Так, спрашиваю.
— И спрашивать нечего. Уж вы только обо мне не
любопытствуйте.
— Почему же так? У всех ведь у нас одна судьба.
Малаша засмеялась резким, неприятным смехом.
— Как же, у всех одна! А у меня вот другая.
— Ну что же, несчастье...
— Да, вы вот как раз знаете, что такое несчастье!—
В ней поднималась глухая злоба, которую не на ком
было сорвать. — Сидели бы да молчали, когда вам
хорошо. Вон слышите, как Грохач спит.
— Что ж, пусть спит... Оно и лучше...
— Не разговаривайте с ней... Злая она, — тихо шеп-
нула Ольга, тронув за рукав Чечориху.
Малаша услышала.
— И правильно, что со мной разговаривать? Я
злая, известно злая. Ты вот добрая, как же!
— Чего ты сердишься, Малаша, — пыталась унять
ее Чечориха.
— Я не сержусь, нет! Чего сердиться! Я же знаю,
что я злая, и другой не хочу быть. Пусть себе Ольга
будет хорошая, пусть! Все вы хорошие, а я злая! —
крикнула Малаша. Из соседней комнаты кто-то не-
сколько раз ударил кулаком в дверь.
325
Женщины умолкли. Малаша тяжело дышала, глядя
в темноту.
Ей вспомнилось, как о ней написали в газете во
время уборки хлеба. Ах, тогда она не была злая. Ди>в-
чата и бабы обнимали ее. Фотография была в газете.
Малаша вышла на ней не совсем хорошо, лучше всего
видны были сверкающие в улыбке зубы, лицо терялось
в тени. Но все-таки была фотография в газете, и о ней,
Малаше, было напечатано как о передовой колхоз-
нице. Что ж, и было ведь о ком писать... И она снова
стала считать. Один, два, три, до десяти. А если уже
за полночь, надо присчитать еще один день, одинна-
дцатый. Ну, конечно. Нечего было и считать. Она,
Малаша Вышнева, передовая колхозница, носит в жи-
воте фрица, вшивого фрица.
За стенами выл ветер. Он слышен был сквозь тол-
стые стены, сквозь могучие бревна, из которых был
сложен дом. Грохач вдруг проснулся и оглушительно
зевнул.
— Ну и сон у тебя, — с завистью сказал Евдоким.
— А что ж, выспаться не мешает. Кто его знает,
что дальше будет.
— Чему ж быть? Известно, что будет.
— Могут наши прийти, — торопливо сказала Ольга.
Ей не хотелось разговоров о смерти. Ей хотелось,
чтобы и Грохач подтвердил, что они придут, что они
могут прийти. Но Грохач молчал.
— Ведь могут, правда?—настаивала она.
— Оно, конечно, могут... Но, чтобы как раз в эти
три дня...
— Может случиться. Или наши партизаны придут...
— Ну, уж нет,— возразил крестьянин.— Им теперь
не до того! Они далеко в леса ушли, в лесах сидят.
По такому снегу им нечего и думать сюда про-
бираться. Выследят, перебьют. Летом —другое дело,
летом пройдешь, где хочешь, каждый кустик укроет,
приютит. А теперь пусть уж лучше дожидаются весны,
из лесу пусть их кусают. В такое время нечего выхо-
дить в открытое поле%
— А армия?
326
— Армия другое дело. Армия может напролом
идти.
Ольга вздохнула.
— Ветер как воет...
— Говорят, что в такое время смерть ходит по
свету, — сказал Евдоким.
Ольга почувствовала, что по ее спине пробежал
озноб. В комнате было темно, страшно, охота же ста-
рику говорить о таких вещах.
— А что ж, и правду говорят, — глухо подтвер-
дила Чечориха. — Ходит она по нашей земле, ох, хо-
дит...
Они умолкли, словно прислушиваясь к шагам за
толстой стеной, словно могли увидеть ее, эту идущую
по дороге смерть.
— Теперь две смерти, — заметил старик.
— Как две смерти? — удивилась женщина.
— Известно, две... Одна гитлеровская, которая на-
ших берет. А другая та, что их сторожит.
Ольга теснее прижалась к Чечорихе.
— А вы бы, дедушка, не рассказывали... Страшно.
— Ты страшного не бойся, — сурово сказал Гро-
хач. — Теперь и свет страшный и дни страшные...
А надо свое знать, и бояться нечего. Ты только
•испугайся один раз, с тобой и сделают все, что за-
хотят.
— Кто?
— Как кто? Фашисты... Им это самое главное —
страх на людей нагнать. Раз уж ты боишься, — значит,
пропал. А когда ты страха до себя не допустишь, так
и фашист тебе ничего не сделает.
— Васька их не-боялся, а все равно его застрелили.
И Пащук...
— А я разве говорю, что не застрелят? На то у него
и винтовка в руках, чтобы стрелять, на то он и фашист,
чтобы убивать. Я не о том, не в том сила...
— Ав чем сила?
— Да ты сама-то не знаешь, в чем?
Она молчала, не зная, что сказать.
— Сила в том, чтобы держаться за свое и не усту-
пать. Сила в том, чтобы молчать, когда надо молчать.
327
Чтобы словечка из тебя выжать не могли. Самое глав-
ное — знать, что это кончится и ни один из них отсюда
живым не выйдет. А что застрелят?.. Эх, молода ты
еще... Сколько в ту войну да в гражданскую войну
народу погибло... А в восемнадцатом году мало у нас
немцы разделывали? И что же? Ни следа, ни знака от
них не осталось. А мы остались. Земля осталась, и на-
род на этой земле — значит, все осталось.
— Ох, губят они сейчас народ, хуже, чем в восем-
надцатом, губят.
— Конечно, хуже. Ну, только всех не погубят. Бу-
дет кому и обсеяться и отстроиться заново. Подожди,
доживем — увидим, а не доживем — другие увидят, как
все будет. Еще лучше, богаче, умнее, чем было до
войны...
Ольга вздохнула.
— Все-таки хочется самой увидеть...
— Ну еще бы! Тебе сколько лет-то?
— Девятнадцать.
— Девятнадцать... Дедушка Евдоким, когда это
нам с вами было девятнадцать?
— Ишь ты, придумал, — рассердился Евдоким, —
у меня уж борода поседела, когда ты еще пешком под
стол ходил...
— Оно так. Ну, а перед ней-то и я уж старик. По-
нятное дело, девка, что самой увидеть хочется... В де-
вятнадцать-™ лет, хо-хо! Мы с дедушкой постарше
тебя, и то нам хочется самим увидеть...
— Посмотреть, как будет после войны... — грустно
вздохнула Ольга.
Грохач вдруг вскочил.
— Нет, я бы не только это хотел посмотреть! Я бы
вот посмотрел, как последний фриц подохнет тут, в на-
шем селе! Посмотрел бы на последнего фрица на висе-
лице в Киеве! Поставить виселицу на горке у Днепра,
и чтобы на ней висел последний фриц. И еще посмо-
треть бы, как сюда привезут тех, которые в войну там у
себя сидели, плели веревку на наши шеи, как они бу-
дут работать, сожженные села отстраивать, разрушен-
ные города заново ставить, по кирпичику собирать. По
кирпичику!
32§
— Уж лучше бы самим все сделать, только бы их
тут больше не видеть, — заметила Чечориха.
— Нет! Я хочу их видеть! Хочу видеть, как с них
пот будет литься, как у них глаза на лоб вылезут, как
ногтями песок царапать будут!.. Как будут просить
покорно, чтобы им кусочек хлеба дать, картофелину,
хотя бы нечищенную. Этого я хочу!..
Евдоким вздохнул:
— Народ у нас больно мягкий, ох, мягок народ...
Сегодня озлится, а завтра обо всем забудет... Не умеет
наш народ злобу в сердце носить.
— Не бойтесь, дедушка, добрый-то добрый, а как
проберет его до самой печенки, так уж держись!
А ведь пробрало... Как тут забыть? Этого и в смерт-
ный час не забудешь! Не-ет!
Малаша прислушивалась, сидя в своем углу. Иные
слова Грохача казались эхом ее собственных мыслей.
Да, да, увидеть на виселице последнего фашиста, уви-
деть, как они будут работать до седьмого пота... Но
ей-то это облегчения не принесет. Всякий может рас-
квитаться и успокоить сердце, но ее сердце никогда
не успокоится.
Последние слова Грохача словно повисли во мраке,
словно загорелись огненными буквами на темных бал-
ках потолка:
«Разве это хоть в смертный час забудешь?»
И Малаша ответила: «Нет!»
— Пить хочется, — шепнула Ольга.
— А ты не думай об этом, — сурово ответил Гро-
хач. — Воды они не дадут. Три дня выдержишь и без
воды! Тут не жарко, сидишь, ничего не делаешь, вы-
держишь! Только думать не надо, а то пить захочется.
— Ох...
— Постыдилась бы ты, девка, — вмешалась Чечо-
риха. — Стонешь и стонешь... Одной тебе, что ли,
плохо? Кому сейчас в селе лучше?
— Мы ведь заложники...
— Ну и что из этого? Обещали через три дня рас-
стрелять. Ну что ж! Ты что, не слышала? Вон они
хлеб велели сдавать. Расстрелом грозятся. А разве
кто сдаст? Над всеми нынче смерть висит...
329
Наступило молчание. Ольга слушала, словно пы-
таясь услышать шаги расхаживающей по селу смерти.
А село, казалось, тихо спало под вой метели, в клу-
бах мечущегося вверх и вниз снега. Хаты притаились,
будто прилегли к земле. Со свистом ветра сливался
крик рожавшей в сарае Олены — видно, все еще не
могла разродиться. Но, кроме этих воплей, не слышно
было ни одного звука, словно все спало глубоким
сном.
Но люди по хатам не спали. Все слышали то, о чем
говорил Евдоким, — по селу ходила смерть. Она ви-
лась белыми клубами по дороге, пролетала в вихре
над крышами хат, белым призраком врывалась в щели
стен, взлохмачивала соломенные крыши, безжалостно
трепала последние липы у дороги, еще уцелевшие от
немецких топоров. Она припадала ледяной грудью
к земле, могучими крыльями охватывая землю.
Там, внизу, в овраге, лежали убитые люди. Смерть
перекатывала снег, заметала их останки. Она со сви-
стом засыпала черное лицо Васи Кравчука, каждый
день заботливо очищаемое матерью. Насыпала белые
курганы на тела красноармейцев, павших месяц назад
под селом. Здесь, в овраге, было ее царство, здесь,
в овраге, вповалку лежали под снегом убитые, обра-
щенные морозом в камень и дерево.
Смерть колыхала, раскачивала на виселице тело
Левонюка, который пытался пробраться к партизанам.
И это тело было черное и окаменевшее. Скрипела ве-
ревка. Когда ветер сильнее раскачивал останки, ноги
повешенного ударялись о столбы с глухим, твердым
стуком.
Смерть воющим вихрем билась у ворот сарая, где
на соломе рожала Олена.
Смерть ждала своего часа, хохотала, закатывалась
хриплым смехом, носясь-над селом. Люди слышали ее.
Люди не спали по хатам. Они неподвижно лежали
в постелях, с глазами, устремленными в потолок. Они
слышали ее во мраке, воющую гитлеровскую смерть.
Она радовалась, хохотала, острила когти, гитлеровская
смерть. Она ждала обильного урожая» Это уж был не
только застреленный в овраге Пащук, не только Лево-
330
нюк, повисший в фашистской петле. Это над всеми,
над всеми нависла фашистская петля, во все сердца
нацелилось черное дуло фашистской винтовки.
Заложники говорили лишь о том, о чем думали все,
что гнало сон от всех глаз в эту воющую вихрем
и смертью ночь. Старый Евдоким первый прервал во-
царившееся молчание:
— Этого и быть не может, чтобы всех расстреляли...
Как это так? Все село? Хлеба ведь никто не даст...
— А им что? — грубо рассмеялся Грохач. — Впер-
вой, что ли? А что они сделали в Леваневке? Что они
сделали в Садах? В Костинках?
Перед ними вставали призраки уже несуществую-
щих сел. Сожженной дотла Леваневки, где за один
выстрел из-за угла в немецкого солдата с четырех
концов подожгли поселок, стреляли в выскакивавших
из огня крестьян, на глазах матерей кидали в пламя
детишек. Призрак Садов, где все население, сто пять-
десят человек, было загнано в яму, откуда когда-то
брали глину для кирпичного завода, и взорвано грана-
тами. Костинки, в которой казнили всех мужчин, а
женщин с детьми выгнали в одних рубашках на соро-
каградусный мороз, и они погибли по дороге в сосед-
ние села, где искали спасенья.
— Сады, Леваневка, Костинки... Это в нашем райо-
не, а в других? Что они делали в Киеве, в Одессе,
в других городах? Что осталось от местечек и сел?
А в восемнадцатом году? Эх, дедушка, будто в первый
раз это видите и слышите...
Ольга закрыла лицо руками и сидела молча. Только
что ей казалось, что все будет хорошо, что вот-вот
раздадутся выстрелы, раздастся знакомое родное «ура»
и дверь с шумом распахнется... Свобода, жизнь! А они
говорят все о смерти да о смерти, и словно она должна
прийти и неизбежно придет, и сердце Ольги наполня-
лось ужасом оттого, что они говорят так спокойно,
словно это мелочь какая. «Им хорошо, — с горечью
думала она, — Евдоким отжил свое, сколько ему лет-
то? Восемьдесят, говорят, песок сыплется, в такие
годы легко умирать... Грохач... Грохач еще в восемна-
дцатом году воевал, у него взрослые дочери и баба,
331
злая, как собака, что ему? Чечориха... — Ольга зако-
лебалась. — Ну да, у Чечорихи трое маленьких детей,
муж в армии. Ну да, но у нее все-таки уже есть
муж, дети, а я что в жизни видела? Им хорошо го-
ворить...»
Она отодвинулась от Чечорихи. Пусть, пусть уж она
одна будет в этой темноте. У них у всех сердца нет...
у всех...
— А хлеба все равно никто не даст, — сказал
Евдоким.
— Конечно, не дадут, — подтвердила Чечориха.
И так думали все, по всему селу, до последней хаты
над оврагом. Хлеб был старательно, заботливо спрятан,
закопан, зарыт. Хлеб лежал в вырытых далеко в поле
ямах, в замерзшей, жесткой, как камень, земле.
В земле лежали золотая пшеница, и рожь, и ячмень,
и все, что не успели сдать Красной Армии, что оста-
лось у них от неистощимого, золотого, щедрого, неви-
данного осеннего урожая. Заботливо укрытое, лежало
в земле золотое зерно. Лежало под толстым слоем
земли, лежало под снежными сугробами, нанесенными
вьюгой. Никому не найти, никому даже не догадаться,
где находятся тайники. Разве только фашисты реши-
лись бы перекопать сотни гектаров, рыть на два-три
метра вглубь. Нет, они не могли найти. Ведь лежащее
в земле золотое зерно — это не просто зерно, дающее
селу хлеб. От хлеба можно было отказаться ради жизни.
Но в земле лежало утаенное, скрытое, недоступ-
ное ненасытному вражьему глазу золотое сердце ро-
дины. Лежал урожай, который земля доверила кре-
стьянским рукам, цвет этой земли, ее тяжкий, золотой
плод. Дать зерно — значит дать хлеб гитлеровской
армии. Дать зерно — значит накормить вшивых фри-
цев, насытить их голодные желудки, согреть их гноя-
щиеся, обмороженные тела. Дать хлеб — значит на-
нести удар в сердце тех, кто в морозы, вьюги и метели
героически, самоотверженно, самозабвенно дрались с
врагом. Дать хлеб — значит предать землю врагу, из-
менить своим, признать перед всем миром, что фа-
шист— господин золотоносной украинской земли, что
он — хозяин в украинских деревнях. Дать хлеб — зна-
332
чит предать самого себя и своих, ие выполнить при-
каза, который облетел все села, дошел до всех ушей,
запал в каждое сердце: ни куска хлеба врагу! Дать
хлеб — значит отречься от родины, продаться врагу,
изменить тем, кто погиб и в эту войну, и в граждан-
скую, и в восемнадцатом году, и еще раньше, — из-
менить всем, кто боролся за свободу, кто завоевал ее
кровью своего сердца.
И в селе, где на своей земле, в своем богатом кол-
хозе жили бывшие батраки, не заколебалось ни одно
сердце. Женщины рассчитывали, обдумывали, как бу-
дет, когда их не станет. Ковальчук слушала в темноте
дыхание своих восьмерых детей, спавших на кровати
и на печке. Спокойно, по-хозяйски рассчитывала, что
Лена, уже большая девочка, может заняться млад-
шими. Обстирать, обшить. Придут свои — в земле
довольно запасов, чтобы всех прокормить. А пока что
будут перебиваться, как и другие. Вишенкова склоня-
лась в темноте над колыбелью своего младшенького и
перебирала в уме, кто сможет кормить малютку, у кого
есть грудной ребенок. Она знала, что ему не дадут
умереть, что найдется мать, которая накормит его соб-
ственной грудью.
Грохачиха смотрела в темноту и спокойно раздумы-
вала, как же получается: Грохач сидит заложником,
кто же будет отвечать за несдачу хлеба, он или она?
Решила, что все-таки она. Но это ее не беспокоило.
Маленьких детей нет, девушки взрослые, управятся.
Со сжимающимся от горя сердцем думала молодая
Банюк, что вот теперь не дождется мужа. Месяц тому
назад он прислал письмо, что лежит раненый, в госпи-
тале, а когда выйдет, может, получит на несколько
дней отпуск домой. Месяц прошел — в деревню при-
шли немцы, а когда придут свои, ее не будет. Ей
стало жаль не себя, а мужа. Мягкий, беспомощный,
тяжело ему одному будет. Разве что сразу женится.
На какой бы из девушек? Перебирала их мысленно и,
наконец, решила, что лучше всего — на Соньке Лиман,
веселой, трудолюбивой девушке, живущей на краю
деревни. Да, пожалуй — Сонька Лиман. Только как же
333
это посоветовать Петру, который обо всем советовался
с ней, а теперь вынужден будет сам решать, выбирать,
и выберет не то, что нужно. Выберет ведьму, кото-
рая отравит ему жизнь, или такую же беспомощную,
как и он сам, — и никогда они ничего не добьются
в жизни...
Люди лежали в темноте, думали. Каждый по-сво-
ему, каждый о своем. Думали о хлебе. Он сыпался зо-
лотистой струей, катился живым потоком, — золотая
кровь земли, ждал в земле лучших дней, когда придут
свои. Люди лежали по хатам, такие разные, не похо-
жие друг на друга. Но в эту ночь все знали и думали
одно; и без разговоров, без рассуждений, каждый за
себя, твердо и бесповоротно решил, что хлеб оста-
нется в земле, что не вырвать его вражеским лапам из
тайников и что это дороже жизни.
Над селом с хохотом, стоном, визгом, в шуме вихря
носилась гитлеровская смерть. Страшная, шумная,
жестокая, хохочущая над своей жертвой. По хатам
все слышали ее.
Солдаты, в эту ночь стоявшие на постах, замерзав-
шие в карауле, пугливо озирались, стараясь потише
ступать по снегу. Они тоже слышали смерть. Она
таилась, подкрадывалась, подходила совсем близко,
дышала в лицо беззвучным ледяным дыханием. Они
чуяли ее, притаившуюся во рву, укрывшуюся за углом
хаты, без шелеста взбирающуюся на соломенные
крыши. Она смотрела на них тысячами ледяных глаз,
сжатыми губами, без слов, произносила приговор. Пе-
реступала через плетни, останавливалась у изгородей,
наклонялась над колодцами. Она была везде, они
всюду чувствовали ее, гитлеровские солдаты. Смерть
шла рядом с ними по сельской улице, вместе с ними
останавливалась у хат, не покидала их, когда они вхо-
дили домой, затягивала их глаза черной пеленой
тяжелого сна. Они ощущали ее холодный взгляд на
своем теле, их пронизывали ее невидимые глаза, за-
мораживало дыхание ее невидимых уст. До мозга костей
проникала она, молчаливая, неумолимая смерть, кото-
рая считала, пересчитывала их костлявым пальцем.
334
V
Ветер шумел и выл, сарай трещал, словно вот-вот
сорвется с места, свалится вниз, в овраг. Балки тряс-
лись, соломенная крыша шелестела, ветер выхватывал
клочья соломы и уносил их далеко за село на рав-
нины, на снежные поля, терявшиеся в туманах пляшу-
щего снега.
Олена кричала. Кричала во весь голос. Ее тело раз-
рывала дикая боль. Не только родовая, — теперь ото-
звались все удары прикладов, все уколы штыком, все
падения на землю, когда солдаты гоняли ее ночью по
дороге, отозвались холод, жажда, голод. Все это наки-
нулось на нее, как стадо голодных волков, кусало,
рвало хищными зубами. Казалось, тело разрывается
на куски, горит живым огнем; казалось, его пронизы-
вают тысячи отравленных лезвий.
Олена кричала. Теперь можно было кричать. Она
ведь рожает — и можно было сломить печать молча-
ния, которую наложила напряженная до последнего
предела воля. Она молчала с того момента, когда
враги вытащили ее из дому, и до той самой минуты,
когда она поняла, что, наперекор всему и вопреки
всему, она рожает. Что ни удары прикладов, ни паде-
ния на снег, ни мороз не убили ребенка в ее лоне. Он
был жив и хотел выйти на свет, рвался на свет.
Она кричала нечеловеческим, звериным криком, и
этот крик приносил ей облегчение. От него таял лед,
исчезал холод, умолкал ветер, мрачно воющий за сте-
нами.
Ворота сарая заскрипели. Она даже не повернула
головы. Схватки были все чаще, все сильнее, и она
кричала, кричала, как ей хотелось, как требовало
измученное тело.
Солдат остановился в дверях и хотел прикрикнуть,
но понял, что женщина рожает. Через мгновение по-
явился другой. Они смотрели, смеялись, переговари-
ваясь между собой. Но ей было безразлично, что вот
она лежит нагая на соломе, что на нее смотрят
бесстыдные глаза чужих мужчин, что они насмехаются
над ней. Она рожала ребенка, и это, как стеной, отго-
335
раживало ее от мира, в котором царили гитлеровцы,
это заслоняло ее от бесстыдных взглядов, это, как бро-
ней, защищало ее от их глупого хохота. Она рожала
дитя, и они, видимо, решили дать ей родить, они
стояли в дверях и, не входя, ожидали.
Крик усиливался. Бабы в соседних хатах крести-
лись, устремляя полные ужаса взгляды на клубы
метели. Олена Костюк, одна, без помощи, рожала в хо-
лодном, пустом сарае. Они думали, что она уже
умерла, погибла от мороза, что давно в ее лоне мертво
дитя. А вот Олена рожает, и возле нее нет никого,
кто бы подал ей воды, кто освежил бы запекшиеся
губы, подложил бы подушку под голову, помог бы ей
дружеской рукой. Она рожала, как никто никогда
в селе не рожал, — голая, на морозе, брошенная на
глиняный пол сарая. Бабы крестились, стискивали
зубы, зажимали уши, но любопытство брало верх и
заставляло снова прислушиваться. Кричит еще? Да,
она еще кричала, кричала сильным, оглушительным
криком — и откуда только он брался в этом измучен-
ном, избитом, истерзанном теле.
Наконец, крик перешел в вой и оборвался, умолк.
— Родила, — шепнула Малючиха, хата которой
была ближе других к сараю, и опустилась на скамью.
В первое мгновенье Олена лежала, как оглушен-
ная. Вот он, ее ребенок. Наперекор всему и всем он
все же появился на свет, дитя отца, который уже
убит, дитя матери, которая по-настоящему должна бы
уж десять раз кончиться. И вот — сын. Маленькое
красное созданьице.
Она взяла его на руки. Бабки не было, некому
было сделать, что полагается, и она, как собака, пере-
грызла пуповину, перевязала обрывком бахромы от
платка, оборвавшейся еще в первый день, когда она
лежала здесь, перед следствием. Она обтерла ребенка
леденеющими руками, мечтая о горшке воды, о не-
скольких каплях воды, чтобы обмыть ему хоть ли-
чико.
Он крикнул естественным, здоровым голосом здоро-
вого ребенка. У Олены захватило дыхание. Родился
сын, родился вопреки всему и всем. Первый сын в ее
336
жизни, первое дитя ее тела, бесплодного до сорока
лет. Теперь он есть. Несмотря ни на что, родился.
— Микола, сын, — захотелось ей сказать, обрадо-
вать мужа, отплатить ему за всю его доброту. Ведь
никогда, никогда за все эти годы, хотя ему так хоте-
лось ребенка, он не попрекнул горьким словом, не
оскорбил ее, не обругал. Вот взял, мол, неродиху,
бесплодную, с виду и сильна и здорова, а внутри,
видно, гнилая, не то, что другие женщины, которые
беременеют, рожают, кормят.
Они сами не сразу поверили, когда, наконец, пока-
залось, что она беременна. Ведь уже старая, сорок лет.
Много времени прошло, прежде чем они поверили.
А потом Миколу взяли в армию. Он прощался
с ней, но она знала, что больше всего ему жаль рас-
статься с этим еще неродившимся ребенком.
И вот Миколы нет, погиб на фронте, а ребенок
родился; и как раз сын. Родился в фашистской
тюрьме, под бесстыжими взглядами вражеских солдат,
которые не умеют уважать даже родящей матери,
родился под их бесстыжий хохот.
Ребенок лежал на соломе, на мокрой, холодной
соломе. Она схватила его на руки, голенького, при*
жала к голой груди, она дышала на него, пытаясь
согреть. Ее охватил неописуемый ужас, что вот он,
несмотря ни на что, родился, а теперь застынет, как
голый птенец, как слепой котенок, на холоде. Олена
старалась отогреть его собственным телом, вдохнуть
в него собственное тепло, но чувствовала, что леде-
неют ее руки, что всю ее охватывает пронизывающий
холод, что застывает кровь в жилах. Солдаты у две-
рей о чем-то поговорили между собой, потом один
ушел и вскоре вернулся.
— На, — сказал он небрежно.
На солому полетели рубашка, юбка, кофта. Ее соб-
ственная одежда, все, что с нее сорвали вечером,
перед тем как выгнать на дорогу. Олена недоверчиво
взглянула на солдата. Он глуповато ухмыльнулся.
Дрожащими руками она схватила рубашку, завернула
ребенка в полотно, старательно закутала его. Малень-
кое личико, обрамленное тканью, было смешное, ку-
22 Ванда Василевская, т. 2 337
кольнОе, с мутными голубыми глазами. Она захлебну-
лась от счастья. Есть во что завернуть ребенка. В это
мгновение она забыла обо всем остальном — это было
самое важное. Казалось, теперь уже все будет хорошо,
кошмар миновал. Дрожащими руками она надевала
юбку и кофту. Это не могло согреть ее, но она все же
почувствовала облегчение, покрыв голое, настрадав-
шееся тело этими тряпками. Полушубок и платок...
вот если бы полушубок и платок, которые остались
в комнате офицера... Но она заставила себя молчать.
Хватит и того, что есть, ребенок лежал завернутый
в чистое полотно, закутанный так, что холод ему пока
не угрожал. Она положила его себе на колени, заку-
тала еще в сборки юбки. Он лежал спокойно, видимо
не чувствуя холода, — чего же еще желать? Уже и то,
что она получила, было чем-то совершенно необычным,
каким-то чудесным событием, которого она не пони-
мала. Она же ясно видела, что одежду ей бросил
немец, но не могла понять этого. Юбка, кофта и ру-
башка как будто упали с потолка или их занес в сарай
ветер со снежных полей.
Ворота со скрипом закрылись. Она прислонила го-
лову к бревну и впала в дремоту, в лихорадочный
полусон. По спине пробегал озноб, ее охватывали то
жар, то холод, в полусне что-то мерещилось. По до-
роге шел Микола, а напротив стояла та чернявка,
офицерская любовница, Микола что-то говорил, и
Олену вдруг кольнула в сердце неудержимая хищная
ревность. Она вздрогнула, очнулась и изумленно ози-
ралась кругом. Нет, не было ни Миколы, ни офицер-
ской любовницы, был сарай, охапка соломы и сын
на руках — белый сверток с красным личиком, малень-
ким, круглым. Она с испугом подумала, что могла во
сне выпустить ребенка, и крепче прислонилась к стене.
Снова ее охватила дремота.
Непрерывным потоком поплыли спутанные обрывки
воспоминаний. Орет приказчик... Но как же это может
быть, ведь его убили тогда, он упал мертвым от удара
колом, и вдруг он стоит и орет, а мимо проходят крас-
ноармейцы, но среди них нет Миколы, среди них Куд-
рявый. Кудрявый машет рукой, он несет большую
333
штуку полотна. Полотно разворачивается, разворачи-
вается в бесконечную дорогу, тянущуюся через село,
и по этой узкой белой дороге семенит ножками не-
давно родившийся сын.
— Смотрите, он уже бегает, — удивилась Федосья
Кравчук.
Олена тоже так удивилась, что снова очнулась от
дремоты.
В горле жгло, мучительно хотелось пить. Язык оде-
ревенел; шершавый и колющий, он лежал во рту,
словно чужой. Губы потрескались, она притронулась
к ним рукой, и на пальцах остался след крови. В ушах
стоял шум, кости ломило, безграничная слабость под-
нималась откуда-то изнутри. Она посмотрела на ре-
бенка, коснулась его лобика, он показался ей холод-
ным, как лед, но она поняла, что это ее сжигает лихо-
радочный жар. И опять задремала. Ей снилась вода,
вода, вода без конца, текла река, разливалось озеро,
а у нее были дырявые ведра, и она не могла набрать
воды. Она стала на колени и яснее, чем наяву, увидела
прорубь. Края были зеленоватые, темная вода перели-
валась, двигалась, как живая, булькала, вырываясь
на свободное пространство, и снова исчезала подо
льдом, бежала в свой дальний путь. На льду толстым
слоем лежал снег и в одном месте сыпался тонкой
струйкой в воду, словно мука из отверстия жернова.
Упав в воду, снег вдруг зеленел, сбивался в комок,
плясал в проруби. Олена хотела поймать этот снег,
поднести к пересохшим губам, но вода унесла его под
лед, и он исчез.
Вдруг вокруг проруби появились длинные трещины,
лед стал с треском ломаться. Олена почувствовала,
что он колеблется, что под ней открывается водная
пропасть. Она очнулась, не в силах поднять голову.
Слышала спокойное, ровное дыхание ребенка. Да,
ему-то ведь не хотелось пить. Но найдется ли в ее
груди молоко, когда ему захочется? Она так давно
ничего не пила, целую вечность. Нельзя же считать
двух-трех горсточек снега, которые ей удалось схва-
тить губами на глазах у солдат. Ах, как ей хотелось
пить, как нечеловечески хочется пить! Болели губы,
22*
339
болел язык, горло, болезненная судорога сжимала
гортань. Внутренности содрогались от мучительной
икоты. Она задремала, и сразу же снова посыпался
белый песок, белый, как летом над рекой, летучий, как
пыль, сыпалась белая мука из-под жернова, весь мир
был в облаках летучей белой муки, нечем было
дышать, рот набит белой пылью, а тут надо идти по
пыльной дороге, во что бы то ни стало идти, торо-
питься, она знала, что нельзя потерять ни одной
минуты. Ноги вязнут в песке, беспощадно жжет
солнце, горят хаты — оказывается, в селе пожар. Надо
во что бы то ни стало вынести из пламени ребенка,
между тем дует ветер, искры сыплются со всех сторон.
У нее уже тлеет юбка, платок. И зачем было в такую
жару надевать полушубок, платок? А теперь уже нет
времени сбросить все это с себя, надо бежать, скорей
бежать, пока пламя не охватило маленькую головку.
Ах, да это ведь горит мост, высокое пламя поднимается
вверх, с треском падают вниз балки... Она помнила,
что это именно так — поднести спичку к воткнутому
в белый кирпичик фитилю и бежать, быстро бежать,
пока не взорвется, не взлетит вверх. Но, видимо, она
опоздала — на нее летели доски, балки, падали, сыпа-
лись на голову. В отчаянии она ищет ребенка — он
выпал у нее из рук, его завалило бревнами, охватило
огнем. И Кудрявый морщился и сердился: . «Я ведь
говорил, говорил, немедленно бежать, как только заго-
рится». Морщился Кудрявый, и непременно хоте-
лось, чтобы он улыбнулся своей обычной улыбкой.
— Я ведь так, я ведь именно так, как ты сказал,
сынок, — оправдывалась она и ничего не понимала,
что это был в конце концов за мост, потому что тот
ведь взлетел на воздух так, как нужно, из лесу было
видно, как вокруг горящего моста беспомощно суетятся
немцы, размахивая руками и крича что-то.
От этого крика она и проснулась. Над ней, толкая
ее сапогом, стоял фашист. Она сразу пришла в себя.
Солдат жестами приказывал встать. С трудом, пре-
возмогая слабость, она встала на колени, с трудом
приподнялась, прижимая ребенка к груди. Солдат
толкнул ее прикладом, подгоняя к воротам. Белый
340
заснеженный мир, открывшийся ее глазам, ослепил ее.
Она послушно шла впереди солдата, шатаясь, как
пьяная. Она понимала, что ее опять ведут на допрос.
Вернер с отвращением взглянул на нее. Опа была
страшна. Лицо желтое нечеловеческой, отталкиваю-
щей желтизной. Из растрескавшихся губ вытекла
струйка крови и засохла на подбородке. Под глазом
расплывался огромный кровоподтек, черный, красный,
лиловый. Казалось, один глаз сдвинулся вверх. Рас-
трепанные, слипшиеся пряди волос висели по обе сто-
роны осунувшегося лица. Опухшие босые ноги по-
чернели.
Вернер забарабанил пальцами по столу и кивнул
солдату, чтобы подал женщине стул. Она удивилась,
но села тотчас, не дожидаясь разрешения и напря-
женно глядя в водянистые глаза под белесыми рес-
ницами.
— Сын или дочка? — неожиданно спросил он, кив-
нув на ребенка.
— Сын, — ответила она сдавленным, охрипшим го-
лосом. Он бросил какое-то приказание, и солдат при-
нес кружку воды. Олене показалось, что она снова
бредит. Orfa схватила кружку и жадно, стремительно,
захлебнувшись холодной водой, шумно глотнула, чув-
ствуя влагу на наболевших губах, на пересохшем
языке, в горящем горле.
— Довольно, — сказал Вернер. И солдат выхватил
у нее кружку.
Она взглянула ей вслед дикими, полными отчаяния
глазами. Но воды уже не было, вода стояла на краю
стола. Поверхность ее еще колебалась, она была тут
же, близко, свежая, холодная вода в кружке. Губы
болели еще сильнее. Но в горле она чувствовала осве-
жающую влагу, от которой пить хотелось еще больше,
чем раньше, если только возможно было больше
хотеть.
— Значит, сын... — протянул капитан.
И Олена напрягла все силы, чтобы слышать, по-
нимать происходящее.
В этой комнате притаилось что-то страшное, здесь
ее подстерегала какая-то опасность, в которой она
341
не отдавала себе отчета. И эта вода, несколько глот-
ков которой ей позволили проглотить, и этот подан-
ный ей стул, и человечный вопрос капитана — все это
внушало ей такой страх, что она задрожала. Быстрая
мелкая дрожь пронизала все тело, дрожала каждая
жилка, каждый мускул. Она напряженно смотрела
в лицо капитана.
— Значит, сына родила... — еще раз сказал он. —
Здорового, живого сына...
Она выжидала, что будет дальше.
— Ну, теперь, я думаю, ты станешь умнее. Теперь
уж дело не только в тебе. Теперь ты можешь спасти
или погубить сына. Так ведь? Спасти или погубить,—
он сказал это протяжно, с подчеркиванием.
Она инстинктивно прижала ребенка к груди. Капи-
тан смотрел на нее внимательно, следил за каждым
движением.
— Вчера ночью тебе хотели передать хлеб. Кто это
был? — спросил он мягко, словно не придавая своему
вопросу никакого значения.
— Не знаю!
•— Как же так, не знаешь?
— Не знаю, — повторила она, глядя ему прямо
в глаза, и так убежденно, что он поверил. Она ведь
действительно могла не знать.
— У кого из твоих соседей есть дети?
— Дети? — она даже удивилась. — У всех есть
дети. Как же без детей?
Да, да. Дети были у всех, у всех, кроме нее. А те-
перь вот и у нее есть ребенок, сын, сыночек. Он спит
у нее на руках, завернутый в материнскую рубашку.
— А как ты думаешь, кто мог передать хлеб?
Кто мог послать мальчика, лет этак десяти — одиннад-
цати?
Она мысленно перебрала всех соседей. Конечно,
не затем, чтобы ответить. Нет, ей хотелось самой для
себя знать, кто пытался ей помочь в ее самый тяжкий
час, кто кинулся под вражеские пули, чтобы накормить
ее. Но у всех были дети, и у скольких были мальчики
десяти—одиннадцати лет! Нет, ей и для самой себя
не угадать
342
— Не знаю. В деревне мальчиков много.. В каждой
хате дети...
Вернер нахмурился, поняв, что она действительно
не знает.
— Ну, ладно... А скажи-ка, где сейчас может быть
Кудрявый?
Олена похолодела. Опять начинается то же самое.
Но она чувствовала под руками теплое тельце сына,
и от этого маленького тельца в ее сердце вливались
сила и бодрость. Теперь она уже не одна. Теперь с ней
сынок, рожденный в муках на голом глиняном полу
сарая, ее дитя, которого она ждала двадцать лет и,
наконец, дождалась.
Он был с ней и тихонько спал, под ее руками мелко
и часто билось маленькое сердце, словно сердце
птицы. Круглое красное личико, едва заметные бровки,
носик пуговкой, самый красивый, самый чудесный из
всех, какие ей приходилось видеть. Она почувствовала
безграничное спокойствие, полную уверенность, что
теперь-то никто ничего сделать ей не может — сынок
с нею.
— Где он теперь может быть? — повторил Вернер
спокойно, предостерегающе.
Она отрицательно покачала головой.
— Не знаю я...
— Не знаешь... А где они были, когда ты верну-
лась в деревню?
— Не знаю... В лесу...
— В каком лесу?
Она пожала плечами.,
— В лесу...
Этот ответ ничего не давал. Белая равнина, рас-
стилающаяся вокруг села, всюду упиралась в леса.
Леса простирались на восток и на запад, на север и
на юг. Только эта часть района была их лишена, и
благодаря этому его отряд так спокойно сидел в селе.
Но остальные непрестанно подвергались всяческим
неожиданностям, поэтому командование так настой-
чиво требовало хоть каких-нибудь сведений, которые
помогли бы добраться до места, где укрывался с отря-
дом Кудрявый.
343
— Лесов здесь много... С какой стороны ты при-
шла в село?
— Не помню, не знаю... Снег везде, меня вывели
на дорогу, только и всего...
— Так... Это на какую же дорогу?
— Не помню...
— Так скоро забыла? Ведь всего четыре дня, как
гы пришла в село.
Она с удивлением вспомнила, что ведь и правда,
этому всего шесть дней. О двух днях Вернер, значит,
не знает. Шесть дней, а казалось, что с тех пор, как
она потихоньку собралась и ушла из землянки в лес,
прошла целая жизнь. Пробежала мыслью эти шесть,
эти четыре ужасных дня, когда она оказалась в немец-
ких руках,— и остановилась на теплом свертке на
руках, на ребенке, который был здесь с ней, живой,
безмятежно спал в разбойничьем логове, дышал ровно
и спокойно.
Вернер медленно сворачивал папиросу. Потом под-
нял глаза и взглянул на желтое, покрытое синяками
лицо.
— Послушай, ты ведь мать...
Опять эти слова. Но теперь это вдвойне правда,
теперь у нее на руках сынок, крошечное дитятко, рож-
денное на полу сарая, завернутое в материнскую
рубашку.
— У тебя есть сын.
Желтое лицо просияло улыбкой, всплывшей с са-
мого дна души. Да, у нее есть сын, есть сын...
— Ты хочешь, чтобы он был жив и здоров, хочешь,
чтобы он вырос?..
Да, да, ах, как она хотела, чтобы он был жив и
здоров. Чтобы он рос... Он начнет подниматься, вста-
вать на маленькие ножки. Будет семенить по хате,
переползать через порог, хватать крохотными пальчи-
ками ложку со стола. Он будет бегать за кошкой, за
собакой, за теленком. Проберется в огород, выдернет
себе морковку. Потом он станет больше, пойдет
в школу, возьмет сумку с книжками, важный, торже-
ственный. А потом? Нет, она не могла себе предста-
вить, что будет потом, не могла себе представить, что
344
крохотное существо, которое она держит на руках,
вырастет, женится, у него у самого будут дети...
— У тебя есть возможность спасти его. Есть воз-
можность сохранить жизнь и себе и своему ребенку.
Я даю тебе эту возможность. Не будь дурой и исполь-
зуй ее.
Олена молчала. Она не совсем понимала, к чему
клонит гитлеровец, но ее снова охватило беспокойство,
по телу пробежала дрожь. Чего он хочет? Почему
говорит так спокойно, тихо и убедительно, словно на
самом деле понимает ее и хочет поговорить по-чело-
вечески?
— Тех мы все равно найдем. Днем раньше, днем
позже, это не имеет значения. Подумай, ведь все в на-
ших руках. Красная Армия разбита, все кончено, к чему
это глупое упрямство? Партизаны сидят в лесу и
ничего не знают. Они же окружены со всех сторон,
у них нет выхода, нет спасения. Не сегодня-завтра
они попадут в наши руки и будут наказаны. А тебе
я готов простить совершенные вместе с ними престу-
пления. Тебя уговорили, обманули. Ну и сына у тебя
тогда еще не было... Мы забудем даже о том, что ты
взорвала мост. Будешь спокойно жить в селе, воспи-
тывать ребенка...
Она внимательно слушала, не сводя с него глаз.
— Не думай, что я зверь какой-то или изверг. Что
же поделаешь, служба!.. Я делаю то, что мне велит
долг солдата, обязанности по отношению к родине...
А тебя мне жаль. И твоего ребенка жаль. Себя не
жалеешь, пожалей хоть сына. Ты дала ему жизнь, ты
не имеешь права отнимать ее у него.
— То есть как — отнимать? — спросила она маши-
нально, словно думая о другом.
Вернер нетерпеливо постучал папиросой о стол. На
разбросанные бумаги посыпался пепел.
— Ты же понимаешь, ты прекрасно понимаешь,
что, отказываясь отвечать, приговариваешь к смерти
своего ребенка. Подумай, подумай немного, я подожду.
Подумай, а потом ответь. Будешь ты давать показания
или нет? Но я думаю, что ты будешь благоразумна и
345
ответишь. Тем все равно ничто не поможет, а ты спа-
сешь себя и ребенка.
Он достал из ящика табак и бумагу и принялся
медленно сворачивать новую папиросу. Олена смо-
трела на его пальцы, узловатые, поросшие рыжими
волосами. Глаза бессмысленно следили за сыплю-
щимися крошками табаку, за морщинками на белой
бумаге. Блеснул огонек спички, пошел синий дымок,
кольцами поднялся к потолку.
- Ну?
Она пожала плечами.
— Ты не будешь отвечать?
— Я ничего не знаю.
Он встал и, опершись руками о стол, наклонился
к ней. Злоба искривила его лицо.
— А, ты так? Я с тобой, как с человеком, а ты...
Подожди, я тебе покажу!.. Ганс!
В дверях показался солдат.
— Идите сюда.
Вошли двое с винтовками. Она узнала их: это были
те самые, которые сторожили ее в сарае, те самые,
которые со смехом смотрели, как она рожает.
— Подержите-ка ее. Байстрюка давайте сюда.
Солдат выхватил у нее из рук ребенка, прежде
чем она поняла, что происходит. Она рванулась, но
железные руки держали ее с обеих сторон. Олена
не сводила обезумевших глаз с ребенка. Солдат
неловко взял его в руки, и она испугалась, что он уро-
нит.
— Положи на стол!
Ребенок лежал теперь на столе между нею и фаши-
стом. Солдатские лапы тяжело впились в ее плечи,
и она понимала, что ей не вырваться.
Ребенок лежал на столе, небольшой сверток с крас-
ным личиком, еле виднеющимся из-под покрывающего
головку полотна рубашки. Вернер .с отвращением
смотрел на спокойно спящее крохотное существо.
И вдруг маленькие веки дрогнули. Блеснули два малю-
сеньких озера, мутные, синие. Подбородочек задрожал.
У Олены мучительно сжалось сердце — малецьвдй за-
34Q
плакал жалким, беспомощным плачем новорожден-
ного. Маленький ротик хватал воздух, лобик покраснел
еще больше, брови выделились на нем светлыми, почти
белыми линиями. Она рванулась к нему, но тяжелые
руки еще крепче придавили ее к стулу.
— Яс тобой больше нянчиться не буду, — сказал
охрипшим голосом Вернер. — Ну, будешь ты говорить?
Она смотрела не на него, а на ребенка. Он тихо
скулил. Ах, взять бы его на руки, прижать к груди,
укачать, успокоить, убаюкать...
— Ты слышишь, что тебе говорят? Будешь гово-
рить? Последний раз спрашиваю!
Она оторвала глаза от ребенка и отчетливо про-
шептала:
— Ничего, ничего я не скажу...
Капитан рванул завязки сорочки. Маленький сыно-
чек, голенький, с вздутым животиком, со стиснутыми
кулачками, с поджатыми к животу ножками, лежал на
столе и плакал. Вернер схватил ребенка, как щенка,
за шиворот и двумя пальцами поднял вверх. В воз-
духе затрепыхались маленькие ножки, крохотные паль-
чики с прозрачными, розовыми, как цветочные ле-
пестки, ногтями.
- Ну?
Он медленно-медленно поднимал револьвер.
Олена окаменела. Руки и ноги стали ледяными глы-
бами, голова тоже казалась ей глыбой льда. Комната
росла, увеличивалась, вытягивался и вырастал перед
ней фашист. Теперь за столом напротив нее стоял уже
не тот, кто говорил с ней раньше, а какой-то небыва-
лых размеров великан, достающий головой до туч.
И в этой разлившейся огромной, необозримой пустоте,
одинокий, крохотный, трепетал ее сынок, розовый, го-
ленький, повисший между землей и небом. Натянутая
кожа, видимо, душила его. Он перестал плакать и
не издавал ни звука. Только ножки судорожно дерга-
лись да сжимались и разжимались, ловя воздух,
маленькие кулачки.
— Ну? Покажи, кто ты — большевистская стерва
или мзть?
947
Олена очнулась. Капитан перестал колыхаться
огромной горой между землей и небом. Комната снова
приняла обычные размеры.
— Отвечай.
— Я мать, — ответила Олена, называя себя тем
именем, которым ее называли в лесу, которым ее
благодарили за заботы, за доброе слово, за сварен-
ный обед и выстиранные рубашки.
— Значит, скажешь, где они?
Она не смотрела на своего мальчика. Она смотрела
прямо в водянистые глаза, окаймленные белесыми
ресницами.
— Ничего я не скажу, ничего, ничего не скажу...
Дуло револьвера приблизилось к маленькому ли-
чику. Она видела это не глядя.
— Это твой единственный ребенок, а? — спросил
Вернер.
Она отрицательно покачала головой.
— Нет...
Рука с револьвером застыла в воздухе.
— Как? У тебя есть еще дети? Сыновья? Дочери?
Где? Здесь, в селе?
Сияющая улыбка вдруг заиграла на опухших, рас-
трескавшихся, пересохших губах.
— Сыновья... Одни сыновья... Много, много сы-
новей... Там, в лесу... Кудрявый... все там, в лесу...
Грянул выстрел. Прямо в маленькое личико. За-
пахло порохом и дымом. Солдаты, державшие Олену,
вздрогнули.
Капитан встряхнул мертвое тельце.
— Вот, мать...
Маленькие ножки безжизненно повисли, повисли
крепко-крепко стиснутые кулачки. Личика не было —
вместо него зияла кровавая рана.
— Вот что ты сделала со своим ребенком, — ска-
зал Вернер. Она покачала головой. В этот миг она
была далеко-далеко отсюда, в лесу. Что они теперь
делают в лесу? Сидят у костра или лесными тропин-
ками подкрадываются к фашистским отрядам? Окру-
жают дом, где помещается немецкий штаб? Или
348
отступают в лес, унося своих раненых? Солдаты
с суеверным страхом смотрели на нее.
Капитан заметил, что из тела ребенка каплет на
пол кровь. Он вздрогнул от отвращения.
— Вынести это!
Солдат заколебался.
— Ты еще что? — зловеще зашипел капитан, и
часовой торопливо схватил тельце.
— Ну, последний раз спрашиваю, будешь говорить
или нет?
Олена не отвечала, даже не слышала. Она смотрела
в окно на мечущуюся по полю вьюгу.
— Если ты не ответишь, сейчас покончат и с
тобой.
Она не слышала, не отвечала. Ведь все, все было
кончено. Не было больше сыночка, не было малень-
кого мальчика, которого она ждала двадцать лет.
Сердце утихло, в нем была мертвая пустота, без
страха, без тревоги, без дрожи.
Олена пустыми глазами взглянула на капитана.
Равнодушно, словно на неодушевленный предмет,
словно на кусок дерева или камень.
— Увести ее и прикончить! — распорядился капи-
тан. — Только не возле дома, хватит этой падали.
Лучше всего в реку!
Она послушно шла, куда ее подталкивали при-
клады. Да, это было село, где она родилась, где вы-
росла, где вышла замуж и напрасно ждала ребенка,
который появился, наконец, чтобы побыть с ней не-
сколько часов, и вот его уже нет. Она сама, сама
отдала его на смерть, сама своими глазами смотрела,
как наклоняется, приближается дуло револьвера, и не
сказала слова, которое могло отстранить это дуло,
оттолкнуть его от маленького личика. Нет, она не ска-
зала этого слова.
— Не могла я, сынок, — шептала она, словно мерт-
вое дитя могло ее услышать. Она взглянула — солдат
нес трупик с отвращением, неловко, головка свисала
вниз. Олена протянула руки. Конвоир на мгновение
заколебался, но нести мертвого ребенка было так
неприятно, что он решил на свою ответственность
349
отдать его матери. Она прижала мертвое тельце
к груди. Оно было еще теплое, ручки и ножки еще
не окоченели. Если бы не это страшное, что осталось
вместо лица, можно было бы подумать, что ребенок
спит.
Олена шла между конвоирами, не думая о том,
куда ее ведут. Выкрикнутого по-немецки приказа она
не понимала. Знала, что теперь наверняка конец, но
это ее не мучило. Все для нее кончилось со смертью
сыночка.
Дул ветер, неслась снежная пыль. Олена взгля-
нула на замерзшие окна хат. Нигде не видно ни души.
Одинокая, шла она своей последней дорогой, доро-
гой к смерти. Ни одна дверь не открылась, никто
не выглянул, нигде не показался ни один человек.
Хаты словно вымерли. Кое-где суетились немцы,
но они не обращали на арестованную никакого вни-
мания.
Удар приклада столкнул ее с дороги на тропинку.
Слегка удивленная, она пошла, куда ее толкнули. Она
думала, ее ведут на площадь к церкви, где вешали
людей, уличенных в преступлениях против гитлеров-
ской власти. Но тропинка, минуя хаты, спускалась
вниз и углублялась в овраг. Ветра здесь почти не
было, он дул поверху, в овраге было тише. Олена
шла по обледеневшей тропинке, словно по битому
стеклу. Босые ноги за эти четыре дня покрылись
сплошными ранами, нарывами, обратились в крова-
вое мясо с висящими лоскутьями кожи. По этой тро-
пинке женщины носили воду, и вся она была покрыта
ледяной корой. Израненные ноги скользили по льду,
мелкие льдинки впивались в опухшее тело. Олена
споткнулась и с этого момента стала спотыкаться уже
на каждом шагу. Невыносимая боль разрывала низ
живота. Она почувствовала, как теплые струйки крови
стекали по ногам.
Внизу извивалась речка. Ее сковало льдом, засы-
пало снегом, замело вьюгой, и от нее не осталось бы
и следа, если бы не прорубь, откуда носили воду
в этот конец села. Олена издали увидела темное пятно
ежедневно возобновляемой проруби. Она не понимала,
350
куда ее ведут. Дальше, в овраге, лежат убитые, кото-
рых фашисты не позволяют похоронить. Неужели ее
хотят расстрелять там? Ее, простую деревенскую бабу,
рядом с красноармейцами, с теми, которые погибли
в бою?
— Эй, куда лезешь?
Слова были непонятны, но удар прикладом она
поняла и послушно свернула вниз. Солдаты, один
впереди нее, другой позади, направлялись прямо
к черной дыре проруби.
— Давай щенка! — заорал один и протянул руку
к ребенку. Она испуганно прижала мертвое тельце
к груди, словно они еще могли ему что-то сделать,
словно ему могло еще что-то угрожать.
— Давай! — грозно повторил конвоир и рванул ее
руку. Маленькое тельце полетело на снег. Олена
упала на колени около него. За дорогу уже посинели
пальчики рук, посинели маленькие ноги, исчез розо-
вый оттенок кожи. Кровь на том, что еще час назад
было личиком, почернела и застыла темными сгу-
стками.
Прежде чем она успела поднять трупик, солдат
поддел его штыком и подбросил вверх. Ребенок упал
у самой проруби. Подбежал другой, снова поддел
крошку на штык и снова подбросил. На этот раз
метко — вода хлюпнула, на темной поверхности про-
руби закипели пузыри, и течение унесло трупик под
лед.
Олена замерла на коленях. Теперь она вспомнила
свой сон. Узнала место, темную дыру проруби. По
срезу лед был зеленоватый, темная вода перелива-
лась, двигалась, как живая. Она клокотала, выры-
ваясь на небольшое свободное пространство проруби,
и снова исчезала подо льдом, уносясь в свой дальний
путь, в дальние края. На берегах, на льду замерзшей
речки толстым слоем лежал снег. С одного края про-
руби, там, где упало тельце ребенка, осталось крас-
ное, отчетливо, как печать, оттиснутое пятно.
Олена помертвевшими глазами смотрела в тихо
всплескивающую темную воду. Вот и забрала вода
маленькое тельце, вот и нет больше сыночка. И един-
351
ственный знак, единственный след того, что он суще-
ствовал, — это кровавое пятно на снегу, печать, оттис-
нутая на белой пелене. Теперь вода несет его подо
льдом, несет своими неведомыми, дальними путями.
Несет подо льдом, сталкивает вниз, бьет о камни,
выталкивает на поверхность, ранит об лед! Нет, нет.
Олена знала, знала твердо, как если бы своими гла-
зами видела сквозь снег и лед, — родная река несет
маленькое тело бережно, ласково. Охраняет, как мать,
окутывает мягкой, нежной волной. Смывает с него
кровь, пороховые ожоги, прикосновения вражеских
лап. Своя, родная река, чистая вода родной земли.
Вода приняла, открыла объятия маленькому, который
не прожил и одного дня. Родная вода родной земли.
Солдаты совещались между собой, о чем-то пере-
говаривались, осматривали прорубь, что-то отмери-
вали. Олена не шевельнулась. Глаза ее прильнули
к мелкой волне, вырывавшейся из-под льда и исче-
завшей под льдом... Теперь уж он хорошо спрятан,
теперь его никто не найдет. Лед простирался толстым
пластом, сверху его еще прикрывала снежная перина.
Далеко, насколько глаз хватал, лежал глубокий-глу-
бокий снег, и вода неслась невидимым путем под-
снежным, подледным, хорошо укрытая от вражеских
глаз. «Куда она несется?» — озабоченно подумала
Олена и вспомнила, что на восток. Сыночек поплывет
к своим, сыночек поплывет к свободной земле без
вражьих оков. Может, и всплывет где-нибудь, может,
и там есть проруби, наверняка есть проруби. Люди
увидят, догадаются, что случилось. Посмотрят на раз-
мозженную пулей головку и поймут. Похоронят, как
полагается, похоронят маленького на родной земле.
А может, нигде не всплывет, и только весной, когда
растает лед и речка разольется по лугам буйной водой,
люди найдут маленькое тело?
Конвоиры о чем-то спорили между собой; они
отошли на несколько шагов, снова отмеряли что-то.
Один ударил прикладом в край проруби, отколол
большой кусок льда. На снегу обрисовалась длинная
темная трещина. Лед соскользнул в воду, закачался
352
на ней, зеленый край проруби стал блестеть теперь
немного дальше.
На тропинке послышался скрип шагов. Солдаты
обернулись. Сверху спускался капитан Курт Вернер.
Они вытянулись. Олена даже не повернула головы.
Она все стояла на коленях, как зачарованная, глядя
на воду, на поблескивание мелкой волны.
Капитан толкнул ее ногой. Она подняла к нему
лицо, невидящие глаза.
— Эй ты! Сейчас ты сдохнешь, понимаешь? Го-
вори, где партизаны?
Он трясся от глухого бешенства. Едва он отправил
Олену с солдатами, как ему позвонили из штаба. Во
что бы то ни стало, любой ценой добыть какие-нибудь
сведения о местопребывании партизан. У штаба
имеются данные, что большинство отряда составляют
жители того села, где стоит отряд Вернера. От него
категорически требовали, чтобы он дал необходимые
сведения. А эта проклятая баба, которой стоило ска-
зать несколько слов, чтобы требование штаба было
выполнено, молчала, молчала, как заколдованная.
Капитан был вне себя оттого, что, сказав последнее
слово, отдав приказ, он принужден был опять идти
сюда, к реке, тащиться в эту вьюгу по морозу и снова
спрашивать, снова смотреть на это нечеловеческое,
желтое и синее, опухшее лицо. Доведенный до отчая-
ния, он готов был просить, умолять эту упрямую,
озлобленную бабу. Но он знал, что и это не поможет.
Легко им там в штабе говорить «категорически тре-
буем!» Легко было категорически требовать! «Всеми
средствами». Уж он, кажется, пустил в ход все сред-
ства, уж сама судьба, кажется, послала ему самое
лучшее средство — новорожденного ребенка! И ничего
не помогло...
— Где щенок? — обратился он к солдатам.
— Мы бросили его в прорубь, — ответил со стра-
хом младший. Что могло случиться, почему капитан
сам пришел сюда, почему он спрашивает о ребенке,
которого четверть часа назад сам велел убрать? Сол-
дат испугался. А может, что не так, может, они не так
поняли приказание?
23 Ванда Василевская, т. 2
353
Но Вернер махнул рукой.
— Слушай, ты! Где партизаны?
Олена не ответила. Так же внимательно, как
прежде на воду, она смотрела теперь на лицо капи-
тана. Она видела все до мельчайших подробностей.
Светлые брови, один волосок длиннее других и смешно
торчит на лбу. В углу губ прилип обрывок папиросной
бумаги, маленькое белое пятнышко. На щеках сеть
красноватых жилок, глаза моргают белесыми ресни-
цами. Одно ухо капитан отморозил — оно опухло и
стало больше другого.
— Чего смотришь? Я тебя спрашиваю, где пар-
тизаны?
Он понял, что вопрос не дошел до нее, что опа не
слышит, что ему ничего не добиться. Капитана охва-
тила дикая ненависть. Он пожалел, что не может еще
раз получить в свои руки ее ребенка, — слишком
быстро и просто он с ним покончил. Надо было на
ее глазах сдирать с него кожу, отрезать ему уши, вы-
колоть глаза. Может, тогда она дрогнула бы, наконец,
может, это убедило бы ее. А он вот поторопился, и
завтра опять будут звонить из штаба, ведь он — какое
легкомыслие!—дал туда знагь, что поймана парти-
занка. Конечно, там никто не поймет, что из бабы
невозможно ничего выжать. А милые приятели с удо-
вольствием подставят ему ножку, с превеликим удо-
вольствием постараются довести до сведения началь-
ства, что капитан Курт не умеет обращаться
с арестованными, не умеет добиться показаний, что он,
видно, слишком мягок, слишком либерален по отно-
шению к местному разбойничьему населению...
Он закусил губу и нервным движением вырвал из
рук солдата винтовку так неожиданно, что тот в испуге
отскочил. Олена уже не смотрела на капитана. Ее
глаза снова устремились на воду, на ее поблескива-
ние, на непрестанную текучую жизнь.
Вернер отступил на шаг и изо всех сил воткнул
штык в спину стоявшей на коленях женщины. Она
упала лицом на край проруби. Задетый при падении
снег узкой тонкой струйкой посыпался в прорубь.
Как мука из отверстия жернова. Олена смотрела,
354
почти касаясь лицом темной поверхности. Снег, упав
в воду, позеленел, сбился в комок, заплясал на по-
верхности проруби.
Капитан с усилием вытащил штык и воткнул еще
раз. Женщина вздрогнула и неподвижно вытянулась
на покрытом снегом льду. Пряди растрепанных во-
лос свисли вниз, коснулись воды. Вода подхватила
их, залила волной, и они заплясали в ней, как жи-
вые.
— В воду ее! — скомандовал капитан.
Солдаты подскочили и стали прикладами сталки-
вать тело. Прорубь была мала, голова упала в воду,
но руки торчали по сторонам, словно сопротивляясь.
— Вы что, с одной бабой справиться не можете?—
заорал капитан* вне себя от бешенства.
Солдаты торопливо бросились к мертвой. Они выла-
мывали ей руки, силком запихивали ее под лед, в воду.
Она погрузилась по грудь, потом по живот. Теперь
они сталкивали ее сапогами, прикладами, торопясь
под взглядом капитана. Наконец, вода хлюпнула от
падения тела. Теперь из проруби торчали только
синие, опухшие ноги, уже совсем не похожие на чело-
веческие. Они били прикладами по этим ужасным,
изуродованным культяпкам. Наконец, вода еще раз
хлюпнула, застонала, вздулась. Тело исчезло. Журча-
щая мелкая волна вырывалась из-под льда и снова
исчезала под льдом, убегая в дальний путь, в даль-
ние края.
Капитан выругался и пошел обратно, поскальзы-
ваясь на обледеневшей тропинке. Солдаты покорно
шли за ним, стараясь незаметно для него опираться
на винтовки.
Внизу, в проруби, журчала темная вода; отливая
зеленью, поблескивали края проруби. На истоптанном
снегу были далеко видны следы солдатских сапог.
И только с одного края на белой пелене остался крас-
ный след — там, куда первый раз упало тело ребенка.
На белой поверхности осталось красное пятно, яркое,
отчетливое; казалось, оно никогда не исчезнет, оста-
нется здесь до весенних солнечных дней, когда расто-
23*
355
пится лед, потечет ручьями снег и свободная река
понесет свои буйные воды по далеким равнинам, в да-
лекое необъятное море, родное море родной земли.
VI
Пуся мылась. Федосья Кравчук в мрачном молча-
нии носила воду, подливала кипяток из горшка. А та,
сидя в корыте, мылила худенькие плечи. Она не сты-
дилась своего немца, который тут же на лавке курил
папиросу за папиросой. Будто нельзя помыться
в кухне. Куда там! Такая барыня — ив кухне! Нет,
ей ладо показать своему немцу свои тощие бока, обя-
зательно надо забрызгать весь пол, чтобы было что
подтирать да прибирать.
Пуся нежилась в теплой воде, но поминутно искоса
поглядывала на Курта. Весь вечер он был мрачен и
молчал.
~ Курт...
Он очнулся от задумчивости,
— Что?
— Ты все молчишь, не обращаешь на меня внима-
ния, будто меня и на свете нет...
— Я устал, — ответил он сухо.
— Я весь день ждала, а ты даже не зашел.
Она выжимала воду из губки и смотрела, как
белые струйки мыльной воды стекают по ее гру-
дям.
— Как раз было у меня сегодня время заходить,—
буркнул он, не переставая думать о звонке из штаба.
Придется утром сообщить, что от этой бабы не удалось
ничего добиться. Майор взбесится. Интересно, чего бы
он сам добился? Ему всегда и все кажется легко и
просто... Хуже всего то, что Вернер в ближайшее
время ожидал повышения, а эта дурацкая история
с партизанами может все испортить. И партизаны-то
ведь допекают не его, а их, ну и искали бы сами
следов, добирались бы до их тайников... Так нет, они
там сообразили, что легче спихнуть все на Курта, пере-
ложить на него ответственность. Он проклинал соб-
356
ственное легкомыслие. Зачем было уведомлять их
о поимке этой Костюк, когда он еще сам не знал,
удастся ли от нее чего-нибудь добиться?
Он что-то обдумывал. Пуся почувствовала на себе
его взгляд.
— Что ты?
Он неторопливо курил.
— Послушай, — начал он, видимо колеблясь.
Пуся ждала, высоко подняв выщипанные брови.
— Не поговоришь ли ты со своей сестрой, а?
Она резко повернулась, так, что вода выплеснулась
на пол. В этот момент вошла Федосья с ведром.
— А вы тут не вертитесь, — прикрикнул он сер-
дито.
Женщина пожала плечами. Он встал и тщательно
запер за ней дверь.
— Поговорить с сестрой?
— Ну да, ты же слышишь! — рассердился он.
— Зачем мне с ней говорить? — она широко рас-
крыла круглые глаза, своим обычным движением
больной обезьянки склоняя набок голову.
— Ты должна мне помочь.
— Помочь? — удивилась она.
— Ну да, помочь. Что тут непонятного? Ты должна
поговорить с этой учительницей. Она, видишь ли, знает
много нужных мне вещей.
Пуся машинально мочила и выжимала губку.
— Она же мне ничего не скажет...
— Это уж твое дело как поговорить, чтобы ска-
зала... Объясни ей, что эти игрушки кончатся плохо,
я пока смотрю сквозь пальцы, но когда у меня лопнет
терпение...
— Какие игрушки?
— Ну и дура! — вспылил он.
Она обиделась и, надув губы, принялась стара-
тельно намыливать ноги.
— Растолкуй ей, что для нее лучше будет, если
она начнет работать с нами. Ведь она не так
глупа, не надеется же она, что они еще сюда вер-
нутся, а?
357
Пуся не ответила, и он только теперь заметил ее
обиженное лицо.
— Ты чего собственно куксишься?
— Я же дура, что я ей могу растолковать?
— Обиделась? Послушай, я в самом деле устал.
У меня был очень тяжелый день. Не капризничай, это
же глупо. Ну как, поговоришь с ней?
— Она не захочет со мной говорить.
— Почему?
Она взглянула на него и пожала плечами.
— Разве ты сам не видишь, что тут со мной никто
не разговаривает? Будто прокаженная. Но тебе все
равно, ты целыми днями оставляешь меня одну...
— Ты опять свое... Оставь это, я говорю с тобой
серьезно.
Пусю испугала морщинка на его лбу.
— Ну хорошо, но о чем же мне с ней говорить?
Он оглянулся на дверь.
— У нас, понимаешь, есть данные, что она связана
с партизанами. Нужно, чтобы она сказала, где они
скрываются, понимаешь?
— Она не скажет.
— Зачем же заранее предрешать исход дела. Если
умненько возьмешься за дело, скажет.
Вода уже остыла. Пуся вытиралась медленно, ста-
рательно. Потом протянула руку и взяла со стула
ночную сорочку. С наслаждением ощутила мягкость
шелка. Сорочка была голубая, с ручной вышивкой.
Вернер привез ее из Франции, не успел передать
по дороге жене, и теперь ее носила Пуся. Шелк
ложился мягкими складками, она ощущала его при-
косновение, как ласку. Купанье утомило ее, ей хоте-
лось спать.
— А ты почему не раздеваешься? — спросила она
капризно.
— Как раз время мне спать... Видишь ли, о парти-
занах надо непременно узнать...
Пуся присела на скамейку возле него и прижалась
щекой к его мундиру.
— Курт...
Он сердито отодвинулся.
358
— С тобой вообще невозможно серьезно разгова-
ривать.
— Ночью не разговаривают, — сказала она, надув
губы, и заложив за ухо волосы. Но, заметив, что он
начинает сердиться, поспешно поправилась: — Ну, хо-
рошо, а откуда ты знаешь, что ей что-то известно?
— Знаю, не беспокойся. Этим ты лучше не инте-
ресуйся. А ей можешь намекнуть, что я все знаю и
что, если она не расскажет, я прикажу ее арестовать.
— О-о-о!
— А ты что думаешь, если она твоя сестра, зна-
чит, может вести здесь против нас работу, а мы будем
спокойно смотреть на это?
Пуся пожала плечами.
— А мне вообще безразлично. Арестуй, если ХО'
чешь. Мне-то что? Поговорить я, конечно, могу. Только
она меня на порог не пустит, вот увидишь.
— Во всяком случае попытайся.
— Попытаюсь, — сказала она примирительно, ду-
мая, что во всяком случае это будет завтра, а сейчас
незачем ссориться с Куртом.
— Ложись спать...
Он встал и споткнулся о полное корыто. Вода плес-
нула на пол.
— Где эта баба? А ты, право, могла бы помыться
в кухне.
— В кухне? У нее? — Пуся даже вздрогнула от
отвращения.
Вернер махнул рукой. Федосья, сжав губы, уно-
сила ведра, рывком отодвигала корыто, вытирала за-
литый водой пол. Пуся, уже лежа в постели, с улыбкой
смотрела на нее. Сказать разве сейчас о Васе? Нет,
пусть эта старуха еще помучится, пусть подождет,
случай всегда найдется...
Дверь закрылась. Вернер стаскивал мундир, шумно
сбрасывал сапоги. Погасла лампа, затрещала кровать.
Федосья слила грязную воду в ведра и пошла вы-
ливать ее. Ветер ударил ей в лицо, часовой оглянулся,
но, увидев в ее руках ведра, ничего не сказал. Она
359
обошла дом и свернула за хлев, к навозной куче.
Вода хлюпнула, и в ту же секунду она услышала
осторожный шепот:
— Мамаша!..
Она покачнулась и уронила ведро. От снега ночь
была светлой, и за хлевом, на фоне белого сугроба,
она увйдела какую-то тень. Знакомая шапка. У Фе-
досьи перехватило дыхание.
— Кто тут? — шепнула она, хотя уже узнала. Со
стоном опустилась она на колени, протянула руки,
ощупала грубое сукно шинели, ремень пояса. Ясно
видела на сером меху шапки пятиконечную звезду.
Рыдания сдавили ей горло.
Красноармеец испугался.
— Что с тобой, что ты?
— Это вы... это вы... это вы... — шептала она за-
хлебывающимся, безумным шепотом. Казалось, что
она бредит, что ей снится сон, сердце колотилось от
счастья.
— Это вы, вы...
Он нагнулся к ней и потряс ее за плечо. В слабом
отсвете снега он увидел залитое слезами, сияющее
улыбкой лицо.
— Что с тобой?
— Ничего, ничего... — Федосья изо всех сил стара-
лась сдержать волнение. И вдруг вспомнила о часо-
вом. Она схватила красноармейца за рукав.
— У меня в хате немцы! В селе немцы!
— Я знаю. Мне бы поговорить с тобой, мамаша.
Ты здешняя?
— А как же — здешняя, здешняя...
— Надо узнать у тебя, что и как...
— Слушай-ка, сынок, там у хаты часовой, если
меня долго не будет, он потащится искать. Ты обожди
здесь, я побегу домой, у меня там есть лазейка, я сей-
час же прибегу, а ты пройди дальше, в сарайчике за
хлевом — солома, не так дует, как здесь.
Он пристально взглянул на нее с внезапно проснув-
шимся подозрением. Она поняла.
— Что ты, сынок? Я ведь здешняя, из колхоза...
У меня там, в овраге, сын лежит, красноармеец... Ме-
360
сяц лежит, не дают похоронить, собаки... Обобрали
догола...
Не столько ее слова, сколько чувство, звучавшее
в ее голосе, было так убедительно, что парню стало
стыдно.
— Сама знаешь, мать, разное бывает...
— Так ты иди, а я сейчас...
Дрожащими руками она схватила ведра и напра-
вилась к хате. Мимо часового она прошла, с трудом
подавляя нервный смех. Ходи, ходи, притопывай но-
гами! А наши уже в селе! Вон там за хлевом стоит
красноармеец, а ты, ничего не зная, караулишь офи-
церскую любовницу, офицерскую постель... Карауль,
карауль, скоро конец тебе...
Она тщательно заперла дверь в сени, передвинула
скамью в кухне, делая вид, что собирается спать. Из
горницы доносился храп. Федосья тихонько выскольз-
нула в сени. На чердаке в одном месте вынималась
доска. Она пролезла в отверстие и стала осторожно
спускаться по углу хаты. Длинная юбка мешала ей,
она подумала, как смешно — старая баба карабкается,
как кот, и про себя засмеялась. Ветер шелестел в со-
ломенной крыше, и часовой по ту сторону дома не мог
ничего услышать. Она спустилась и с колотящимся
сердцем секунду-другую прислушивалась. Нет, ему и
в голову не могло прийти, что здесь что-то проис-
ходит. Ведь здесь позади была глухая стена, и он
топтался под окнами, с улицы. А как раз отсюда-то и
можно войти в хату, — осенила ее вдруг счастливая
мысль.
Кошачьими шагами она прокралась за хлев и по-
холодела— там никого не было. Сарайчик был пуст.
Неужели все было только видением, бредом, по-
рожденным тоской и страданием? Нет, этого не может,
не может быть...
— Где ты? — спросила она осторожным шепотом.
Солома в сарайчике зашевелилась. Федосья про-
сияла. Ну, конечно, он здесь. И не один. Их было трое,
трое, — радовалась она, заметив еще две фигуры. Они
присели на корточки у входа в сарайчик. Федосья
подсела к ним.
361
— Уж мы ждем, ждем! Уж мы днями и ночами
вас выглядываем! — причитала она шепотом, погла-
живая рукав шинели. — Ох, дождалась я, до-
ждалась...
— Ну, будет, мамаша, надо поговорить...
— Что ж, поговорить так поговорить... А вы есть
не хотите? — спохватилась она.
Красноармейцы рассмеялись.
— Нет, неохота... Мы сюда не есть пришли.
— Тогда спрашивайте.
— Ты из этого села?
— Как же, из этого, откуда же еще? — удивилась
Федосья. — Из этого. Здесь родилась, здесь и жила...
— Нам узнать бы, как и что... Где немцы располо-
жились? Где у них что есть?
Она умоляюще сложила руки:
— Пойдут наши на село?
— Пойдут, пойдут... Только надо сначала все раз-
узнать...
— Сейчас... — она уперлась руками в колени. —
Село у нас большое, триста дворов. Здесь две дороги,
крест-накрест. На перекрестке площадь, там цер-
ковь...
— Погоди-ка, мать.
Они вынули карту и наклонились над ней, при-
крыв шинелями. Блеснул свет электрического фона-
рика.
— Так... Верно, перекресток, посредине площадь...
— На площади, у церкви, они поставили пушки.
— Пушек много?
Федосья задумалась:
— Постойте... Одна, две... три... четыре... Ну да,
четыре! Около церкви направо большой дом. Раньше
был сельсовет, теперь там у них штаб... И тюрьма,
сейчас пять заложников сидят.
— Где еще немцы?
— Ближе к площади, так там, можно сказать, во
всех домах. Тут, с краю, где моя хата, их меньше, но
тоже есть. Пушки у них еще под липами, как идти из
села на восток, но там другие, поменьше...
— Зенитки, может?
362
— Может, и зенитки, кто их знает... Вверх задраны,
тоненькие такие...
— Так, так. Пулеметов не видала?
— Как же, есть пулеметы... Все с того краю,
отсюда идти прямо, а потом налево. Там в домах,
в стенах прорубили дыры, и в каждой дыре пулемет.
Красноармеец, согнувшись над картой, наносил на
нее карандашом крестики и кружочки.
— Из этих домов людей они повыгоняли, а сами
хозяйничают. Погодите, сколько же это будет? Одна,
три, в пяти хатах... И еще в одной, как отсюда на
площадь идти...
— Много их тут?
— Не сообразишь... Уходят, приходят, только этот
капитан как сидел, так и сидит... Говорят, человек
двести есть...
— Часовых много?
— Э, таскаются ихние, вон как и перед моей хатой.
Какое уж там, — по ночам боятся, далеко не отходят,
и все по двое. Днем-то они смелее, а уж ночью боятся,
хоть и есть приказ, чтобы, как стемнеет, никто из
жителей не смел из дому выходить. Как увидят, не
спрашивают — кто, сразу стреляют...
— Мостики какие есть по дороге';
— Мостики? Не-ет... Дорога как дорога...
— Лесочков нет?
— Лесов у нас нет. Только и деревьев, что в садах,
да их мерзавцы эти почти все на топливо порубили.
Тепло любят. За площадью у дороги есть еще не-
сколько лип. А лесу нигде нет, и далеко вокруг все
равнина голая. В овраге кусты растут, а больше
ничего. С дровами у нас беда, кизяком топим.
Она беспокойно оглянулась.
— Что там?
— Ну-ка я выгляну, не угораздило ли там часо-
вого зайти во двор. — Она тихо вышла и прислуша-
лась.
Ветер уныло стонал, бился в овраге, шуршал соло-
мой на крыше. Когда он на минуту затихал, слыша-
лись тяжелые, мерные шаги часового за домом, скрип
снега под его сапогами. Федосья вернулась.
363
— Ничего, все ходит...
Красноармейцы складывали карту.
— Ну, надо собираться, спасибо, мать.
— Что ж меня благодарить? Мой Вася тоже был
в Красной Армии. Здесь под селом его и убили...
Фонарь погас. Она стояла между ними в темноте.
— Когда же вас ждать?
— Там видно будет... Как решит командир, как
удастся...
— Чего же не удастся! Только вы поторопитесь,
пора... целый месяц дожидаемся, все глаза про-
глядели...
— Не так-то это легко, мать...
— Знаю что нелегко, да ведь и нам нелегко... Вы
уж постарайтесь, ребята, возьмитесь как следует...
Вдруг она что-то вспомнила.
— Стойте! Есть еще одно дело...
— Что такое?
— У меня в хате их главный, командир вроде...
И никого нет, только часовой перед домом. Он там
спит, как убитый, со своей девкой. Часового можно
убить, а нет, я вас потихоньку впущу в хату через
крышу. Вы его и накроете, как куропатку.
У младшего из красноармейцев даже глаза сверк-
нули.
— Ну-ка, ребята...
— А ты погоди. Надо сообразить.
— Что тут соображать? Вытащить его, прохвоста,
за шиворот, только и делов!
— Как раз... Наглупить легче всего! Ну, ты при-
кончишь его, а дальше? Наутро подымется шум, дадут
знать в штаб, и их сюда столько привалит, что и не
справишься...
— А ведь и верно...
— Хорошая вышла бы разведка! Сейчас-то они
сидят себе спокойно, как у Христа за пазухой, сам
видишь, капитана один часовой караулит. А напу-
гаешь их, все и испортишь.
— Эх, хотелось бы приволочь фрица...
— Подожди, в другой раз. А теперь тихонечко
домой!
364
— Да где же это у вас дом? — заинтересовалась
Федосья.
— Это у нас так говорится, мать. Дома наши да-
леко, а на войне дом — это своя часть. Ты вот рас-
скажи, как лучше пройти. Сюда-то мы шли, чуть не
потонули в снегу...
— Я вам покажу, тут прямо в овраг и вдоль речки,
вдоль речки. Только там наши лежат непохороненные,
так вы поосторожней... А там вас речка на равнину
выведет, там села Охабы и Зеленцы, только там тоже
немцы.
— Это-то мы знаем. Главное, тут на кого-нибудь
не наткнуться.
— А вы идите спокойно, тут только у моей хаты
часовой, а больше никого нет. Потихоньку идите, как
ветер стихнет, останавливайтесь, а то снег заскрипит,
фриц услышит.
Три пригнувшиеся тени следовали за ней, тотчас
останавливаясь, когда останавливалась она.
— Вот и овражек, тут прямо и спускайтесь, только
полегоньку, а то скользко.
— До свиданья, мать. Спасибо за все. Хороший ты
человек.
— Будьте здоровы, ребятки. Только поторапливай-
тесь, поторапливайтесь...
— Уж постараемся! А ты иди-ка домой, холодно!
— Ничего, я привыкла.
Федосья стояла на краю оврага и смотрела вниз.
Они быстро двигались по тропинке, их силуэты в белых
плащах все труднее было различать на снегу. Наконец,
они совсем растаяли во мраке, исчезли в ночной тьме,
в снежной вьюге, несущейся над землей. Пропали,
словно их никогда не было. Федосья шла домой мед-
ленно, шаг за шагом. Ей казалось, что она на минуту
вырвалась из тюрьмы, минуту свободно подышала
полной грудью, а теперь добровольно возвращается
на цепь, как собака, добровольно вдевающая голову
в ошейник. С ненавистью она глядела на темные очер-
тания своей хаты, где спал фашист с любовницей,
куда приходится идти, чтобы слушать его ненавистный
храп.
365
Да, он все еще храпел, посвистывал носом, что-то
бормотала сквозь сон его девка. Федосья усмехнулась
с мстительной радостью: скоро вам конец. Вот придут
красноармейцы, зайдут прямо в горницу, небось заска-
чешь!..
Услышит она, Федосья, когда они будут подкрады-
ваться, или ее разбудит только их появление в хате?
Но нет, она твердо знала, что не уснет, не будет теперь
спать до самого их появления, до освобождения села.
Снег поскрипывал под сапогами часового, посвисты-
вал носом Вернер. Все было так же, как вчера, как
позавчера. И все же было совсем иначе. Первый раз
за весь месяц, первый раз с того момента, как погиб
Вася, она чувствовала радость в сердце. Эта радость
пылала, светила, грела, вздымалась высоким пламе-
нем. Федосья зажимала руками рот, чтоб не закричать
на весь мир от огромного счастья. И знала об этом
одна она — больше никто, больше никто во всем селе.
Она одна знала, что теперь уж можно ждать не так,
как раньше ждали, — с непоколебимой верой, но без
определенного срока. Теперь она могла высчитывать,
когда это случится. Сегодня, завтра, послезавтра?
Сколько надо идти тем троим, чтобы попасть к своим?
И сколько времени нужно их части, чтобы добраться
до села? День, два, три? Она знала, чувствовала, что
это не может продлиться больше трех дней. Не может
случиться такая жестокая, глупая вещь, чтобы пятеро
сидящих в комендатуре заложников погибли.
Вернер назначил трехдневный срок. И Федосье
вдруг показалось, что этот срок относится не к залож-
никам. Это три дня, в течение которых черная бездна
раскроется перед фашистами, и они взглянут в неумо-
лимые лица красноармейцев, взглянут в глаза неиз-
бежной смерти.
В селе триста хат, и в каждой хате, кроме тех,
откуда гитлеровцы выгнали обитателей на снег, в каж-
дой хате люди мучились, ждали, плакали, утешая себя
непоколебимой надеждой, волшебными словами, кото-
рые придавали силы: наши придут. И только она,
одна-единственная во всем селе, знала наверняка не
366
только то, что они придут, — в этом она никогда не
сомневалась, — нет, она знала, что они уже идут. Что
гитлеровской банде уже подписан неумолимый при-
говор. Олена не дождалась, но те пятеро в комен-
датуре дождутся. Не может быть, чтоб не дожда-
лись.
Не смыкая глаз, Федосья смотрела в окно. Она
думала о том, что вот она одна знает, а все опят, и
никто даже не догадывается. Но она ошиблась, не все
в деревне спали в эту ночь.
Староста Гаплик поздно засиделся в коменда-
туре. Он кропотливо подсчитывал по колхозным кни-
гам, кто сколько хлеба должен сдать. Ему помогал
фельдфебель, бухгалтер по профессии. Гаплик потел,
ежеминутно ошибаясь в подсчетах. Коптила лампа.
Солдаты сонными глазами смотрели на сидевшую за
столом пару. Староста вычитал, складывал, множил,
поминутно ошибаясь и вызывая этим сердитые заме-
чания фельдфебеля.
Староста старался сосредоточиться, но это ему не
удавалось. Он не мог отделаться от мысли, что все
эти цифры и подсчеты могут оказаться ненужными.
Скорее всего, так оно и будет. На бумажке написать
легко, и прочитать легко, даже вручить каждому точ-
ный подсчет того, что с него следует гитлеровскому
государству, даже это сравнительно легко. Но ведь
этого мало — бумажки не удовлетворят ни капитана,
ни штаб, требующий поставок. Кроме бумажек, нужен
хлеб, а Гаплик очень сомневался, пожелает ли кто-
нибудь доставлять хлеб немцам. А отвечать в конце
концов придется ему, Гаплику. Капитан угрожал очень
убедительно, и староста знал, что он в любой момент
может привести свои угрозы в исполнение.
Выдумка Гаплика с заложниками тоже пока не
дала никаких результатов. Люди сидели под замком,
а в комендатуру что-то никто не являлся, никто не
приходил сообщить что-либо о маленьком преступнике.
За это тоже придется отвечать ему. Капитан должен
найти виновника, ему нужен виновник, чтобы скрыть
367
от штаба свою беспомощность. И виновником, конечно,
окажется староста.
— Что вы там записываете? — прикрикнул фельд-
фебель. — Опять весь столбец перепутали, опять начи-
най сначала. О чем вы собственно думаете?
Гаплик подобострастно улыбнулся. О чем он ду-
мает? Нет, этого фельдфебелю нельзя сказать. Он еще
ниже склонился к бумаге, еще усерднее заскрипел
пером.
Наконец, подсчеты были закончены. За окном
стояла черная ночь. Пронзительно выл ветер. Староста
медленно застегивал полушубок.
— Проводил бы меня кто до дому, — выговорил,
наконец, он. Там, перед его домом, стоял часовой,
но, чтобы попасть под надежную охрану его винтовки,
надо было пройти в эту вьюжную черную ночь поря-
дочное расстояние по селу. Фельдфебель пожал пле-
чами.
— Что же, вы один до дому не дойдете? Не могу
я посылать солдата без распоряжения капитана.
— А вы? — робко предложил Гаплик.
Фельдфебель стукнул кулаком о стол:
— Что вы, в самом деле, думаете? Тут каждую
минуту могут позвонить из штаба, а я брошу пост и
буду вас водить, как нянька! Да чего вы боитесь?
Ночью никто не смеет нос за дверь высунуть.
Староста притих и выскользнул из комнаты. На
пороге он остановился. Со света ночная тьма показа-
лась непроглядной, густой как деготь, осязаемой. Он
постоял с минуту, и только тогда освоившиеся е мра-
ком глаза различили очертания деревьев по другую
сторону улицы, контуры крыш и дорогу. Подняв во-
ротник полушубка, он двинулся вперед. Конечно, с ним
обращались, как с последней собакой, — горько раз-
мышлял он. Всякий имеет право кричать на него, вся-
кий может сорвать на нем гнев и раздражение.
Капитан, фельдфебель, любой солдат считают себя
выше его, а он должен работать, как лошадь, и бес-
престанно рисковать жизнью. Он пугливо огляделся
по сторонам.
368
Приказ приказом, а в этом проклятом селе все
может случиться. Фельдфебель сам боится выйти.
Дело не в телефоне, просто фельдфебель трусит.
А Гаплика безо всяких выгнал в эту ночную тьму, где
опасность подстерегает на каждом шагу.
Он старался идти тихо, бесшумно проскользнуть по
селу, но снег скрипел и скрежетал под ногами, а ветер,
как назло, минутами стихал, и его шаги наверняка
были слышны всему селу. Вдруг ему показалось, что
на повороте кто-то стоит. Замерев от ужаса, он оста-
новился. Тень не шевельнулась. Гаплик с трепетом
ждал, что будет.
У него мелькнула мысль повернуть обратно, пере-
ночевать в комендатуре. Ну, в крайнем случае про-
сидеть там на стуле до утра. Но он боялся повернуться
спиной — тогда тот бросится и...
С решимостью отчаяния он двинулся вперед. И
тогда оказалось, что это был придорожный куст. Как
он мог забыть -про этот куст! Сколько раз ему прихо-
дилось проходить мимо него днем!
Но тут Гаплик поскользнулся и в то же мгновение
понял, что происходит что-то страшное. Он задыхался,
что-то ослепило ему глаза, заткнуло рот, обмотало
голову. Он хотел крикнуть, но крепкий удар свалил
его наземь. Гаплик почувствовал, как чьи-то руки под-
нимают его, несут, и он покачивается в воздухе. Скри-
пел снег, слышалось тяжелое дыхание. Потом скрип-
нула дверь. Его -грубо бросили на пол, он ощутил
прикосновения чьих-то рук и понял, что его вяжут.
Наконец, тряпка, обматывавшая его голову, упала. Он
заморгал глазами. Фитилек коптилки слабо освещал
внутренность хаты и находящихся в ней людей. Он
узнал хромого Александра, узнал смуглое лицо Фроси
Грохач. В нем все задрожало, лысая голова затряс-
лась, и он никак не мог справиться с этой дрожью.
— Садись, Александр, — скомандовала вся смор-
щенная, низенькая баба, которой Гаплик не знал. — Ты
грамотный, надо все записать, чтобы как следует было,
в порядке.
Они сели за стол. Прислонившись к стене, он
с ужасом смотрел на них. По лицам мелькали тени,
24 Ванда Василевская, т. 2
369
снизу на них падал красноватый свет коптившей лам-
почки.
— А ты встань, раз находишься перед судьями, —
сказала коренастая баба и энергично высморка-
лась.
Он с трудом поднялся.
— Тут стань, урод! Ну, чего крутишься? Стой, как
человек!
— Многого от него захотела, Терпилиха, — заме-
тила Фрося.
Терпилиха не поняла.
— Должен стоять как следует. Суд так суд. Мы
могли бы прикончить его еще там, на дороге. А мы —
нет, мы его судим, как полагается. Так пусть и он
стоит как следует.
Гаплик похолодел от страха. Вот он стоит в хате,
которой до сих пор не знал, но которая находится под
боком у немецкой комендатуры, в селе, уже месяц
занятом гитлеровцами. Стоит со связанными руками,
а за столом сидят бабы и хромой конюх. Объявляют
себя судьями и будут судить его, старосту, назначен-
ного немецким командованием. И это не было страш-
ным сном, это было явью.
— Ну, как твоя фамилия, прохвост? — спросила
Терпилиха.
Гаплик хотел ответить, но голос замер в его глотке,
и он издал лишь странное мычание.
— Ты чего это мычишь? Немым притворяешься,
что ли? Гляньте-ка на него. Ты дурака не валяй, а
говори! Есть когда нам со всяким дерьмом нянчиться!
А ты, Александр, записывай, все записывай! Ну, как
твоя фамилия?
— Вы же знаете, — пробормотал он угрюмо.
— А я тебя, гадина ты этакая, не спрашиваю, знаю
я или не знаю! Суд так суд, раз я спрашиваю, должен
отвечать! Как фамилия?
— Гаплик Петр.
— Ишь ты, Петр! У меня отца Петром звали...
Нашли тоже кому честное имя дать...
— Да подожди ты, тетка Горпина, надо ведь запи-.
сать...
370
— И пиши, пиши, все записывай по порядку... Что
там дальше?.. Ага! Сколько тебе лет?
— Сорок восемь!,
— Сорок восемь... И как только земля сорок во-
семь лет такую пакость носит... Пиши, пиши, Але-
ксандр.
— Да»вно записал. Спрашивай дальше.
— Ага... Что там еще? Да... Староста, а?
— Староста, — подтвердил он мрачно.
— Староста. Ишь ведь чего ему захотелось... А
раньше кем ты был?
Он молчал, глядя в землю.
— Что ж ты молчишь, стыдно сказать, что ли?
Небось еще похуже чем староста?
Он не отвечал, упрямо уставившись на носки своих
сапог.
— Эй, ты! А то как дам по уху, сразу заговоришь.
Ну, отвечай!
— Подожди, Горпина, я спрошу, — вмешался Але-
ксандр.
Она уже открыла рот, чтобы возразить, но разду-
мала и махнула рукой.
— Ну, спрашивай, посмотрим, что у тебя выйдет.
Конюх внимательно рассматривал старосту. Потом
тихим, спокойным голосом спросил:
— В нашей тюрьме сидел?
Староста не отрывал глаз от своих сапог.
— Долго сидел?
— Долго...
— Ну, а сколько примерно?
Молчание.
— За что сидел?
Опять молчание.
— Ты из каких, из крестьян, из рабочих или из
господ?
Терпилиха уже хотела вмешаться, но староста не-
ожиданно ответил:
— Из крестьян...
— Ага, кулак?
Гаплик взглянул исподлобья.
24*
371
— Так вы это называете.
— Кулак, значит! — с торжеством объявила Тер-
пилиха. — Ишь, захотелось опять мужицкой крови
попить!
— Погоди ты, Горлина...
— Чего мне годить? Суд или не суд? Имею такое
же право, как и ты! А то и больше! Кто все время
говорил — не удастся? А вот и удалось.
— Верно, верно... Только постой, я еще хотел спро-
сить...
— Да мне не жалко, спрашивай.
— Так, значит, кулак... Сослан был?
— Был...
— Когда из ссылки сбежал?
Гаплик вздрогнул и посмотрел вокруг, как пойман-
ный зверь.
— Как только война началась.
— Так. Домой пробирался, а?
- Да.
— Где же это?
— Под Ростовом...
— Так, под Ростовом... А немцев где встретил?
— Там, под Ростовом.
— Там тебя и завербовали?
— Там.
— Погоди-ка, Александр, надо еще спросить, за что
он в тюрьме сидел.
На лице обвиняемого появилось выражение непре-
одолимого упорства.
— Не скажешь, за что сидел?
Молчание.
— Ты ведь еще до раскулачивания сидел?
- Да.
— Вот как... У Петлюры был? — неожиданно ого-
рошил его Александр.
— Был...
Терпилиха всплеснула руками.
— Вы подумайте!..
— Все ясно, — начал Александр. — Кулак, бандит,
петлюровец. С самого начала был против советской
власти, а?
372
— С самого начала, — тихо подтвердил Гаплик.
— Где только мог, вредил советской власти, — ска-
зал Александр утвердительным тоном, но староста при-
нял это за вопрос и кивнул головой.
— В тюрьме сидел, из ссылки бежал, к немцам на
службу пошел.
Терпилиха выскочила из-за стола.
— Из-за него Левонюка повесили, из-за него пять
человек в комендатуре сидят, казни ожидают. Он
с фашистами ходил, коров из хлева на веревке выво-
лакивал, у меня последнюю увел, а детишки пусть
с голоду помирают! У Каласюков, у Мигоров, у Качу-
ров последнюю скотину забрал!
— У Лисей тоже, у Смоляченко, — прибавила
Фрося.
— Что там считать! Вместе с гитлеровцами село
грабил! Каждый день грабит!..
— Да что тут долго разговаривать, все ясно!
— Тише вы, бабы! — вмешалась Терпилиха, кото-
рая шумела больше всех. — Суд так уж суд, надо все
обговорить.
— Да что же еще говорить-то? Знаем ведь, что и
как, каждый день видим, каждый день из-за него
люди пропадают, каждый день кровь и слезы
льются...
— Ну, так как? Будем еще спрашивать?
— Что попусту время терять! Кончать и все.
Гаплик смотрел на них выпученными глазами. Все
это казалось ему страшным бредом, эта полутемная
конура, красные блики коптилки, этот шепот, — шепо-
том вели допрос.
— Ну, так какие же будут предложения? — тор-
жественно спросила Терпилиха.
— Прикончить гада!
— Прикончить!
— Так что, товарищи, поступило предложение при-
кончить гада. Кто за?
Все руки взметнулись вверх.
— Кто против? Кто воздержался?
— Таковых нет.
373
— Так что, товарищи, ясно. Александр, запиши и
прочитай.
Конюх долго скрипел пером по бумаге. Все молча
ожидали. Наконец, он поднялся.
— Суд в составе Александра Овсея...
— Что это вы себя на первое место? — запротесто-
вала Терпилиха.
— Что там, не все ли равно? — вступилась Фрося.
— Ладно, пусть уж будет, — махнула рукой Гор-
пина, не чувствуя поддержки со стороны баб.
— Суд в составе Александра Овсея, Терпилихи
Горпины, Грохач Фроси...
— Евфросиньи, — поправила она, и Александр на-
клонился над столом.
— Грохач Евфросиньи, Лемеш Натальи и Пузырь
Пелагеи, допросив обвиняемого Петра Гаплика, ку-
лака, преступника и немецкого старосту, единогласно
постановил приговорить его к смертной казни.
Гаплик побледнел и вытаращенными глазами огля-
дел присутствующих.
— Ну, значит, все в порядке, — провозгласила
Терпилиха.
— Подождите-ка, — вмешалась Фрося, — пригово-
рить приговорили, а как же мы его кончать будем?
Они недоуменно поглядели друг на друга.
— А ведь верно, как?
— Повесить бы его, — сказала Пелагея Пузырь
— Где ж ты его повесишь? Здесь, в хате?
— Пустое ты говоришь. Дать колом по голове, вот
и все.
— Застрелить его не застрелишь: не из чего...
— Еще чего не хватало? Чтобы на шум фашисты
сбежались...
Гаплика начало трясти. Говорили о нем, обсуждали,
каким способом его казнить, будто его здесь и не
было, будто он был неодушевленной вещью. Его охва-
тил мучительный страх, он почувствовал приступ тош-
ноты и упал на колени.
— Люди, люди добрые, пожалейте меня! Грешил
я против вас, больше никогда не стану!
374
Он ползал на коленях, колотясь головой об
пол у ног женщин. Они отскакивали как ошпарен-
ные.
— Отвяжись! Ишь, гадина!
Гаплик заплакал. Слезы лились по лицу, оставляя
на нем грязные полосы.
— Люди добрые, заклинаю вас, детьми вашими
заклинаю.
— Детьми! Из-за тебя, собачье семя, и гибнут
наши дети, из-за тебя!
— Меня заставили, силой заставили, — отчаянно
всхлипывая, причитал Гаплик.
— А ты не вой, а то вот дам поленом по башке...
Ишь ты, заставили его, несчастного... А сам аж до
Ростова пер их искать, а?
— Пожалейте, помилуйте... — хрипел он, катаясь
по полу.
Они с отвращением смотрели на него.
— Тьфу, глядеть противно, ни тебе жить не умел
как человек, ни умереть как человек не может! —
возмутилась Пелагея.
— Слушайте, бабы, нечего с ним тут возиться
столько времени, а то дождемся, что он нам своим
воем накличет беду.
— Ну так как?
Александр подошел сзади и накинул на шею ле-
жавшего веревку...
— За доброе дело, — сказал он и плюнул на руки.
Фрося взвизгнула.
— Тише!
Пальцы Гаплика искривились и впились в глиня-
ный пол. Ноги вздрогнули и вытянулись. Староста
был мертв.
— Помогите-ка... Фрося, помоги.
Он ухватил труп подмышки, Фрося взяла за ноги.
Терпилиха осторожно выглянула во двор.
Но всюду было тихо, только ветер выл, вздымая
тучи снега.
— А ну, давайте поживей, в колодец его.
Во дворе был старый колодец, высохший уже много
лет назад. Теперь он был до половины засыпан сне-
................................................‘ 375
гом. Туда и бросили. Тело упало мягко, беззвучно.
Александр лопатой набросал на него снегу, потом
смахнул снег с краев колодца.
— До весны полежит, весной придется выта-
щить. К утру все снегом занесет и следов не оста-
нется.
— А как же теперь домой?
— А вы обождите, незачем по ночам таскаться.
Раз удалось, второй раз может и не удаться, — воз-
разил Александр. — Место у нас есть, поспите до
утра, а утром потихоньку по домам.
Они устроились, как смогли, на лавках и на полу.
Но уснуть было трудно.
— Ты, Александр смотри протокол-то хорошенько
спрячь, придут наши, надо будет сдать.
— Уж я спрячу, не бойся, никто не найдет.
— Вот именно. Но чтобы был, суд ведь, а не
смешки какие...
— Такого и без суда убить можно.
— Но все-таки...
— Видишь, Александр, вот и удалось, — еще раз
подчеркнула Терпилиха.
— Чего ж не удаться, — пробормотал он, уже за-
сыпая.
VII
Дверь хлопнула, Федосья вздрогнула и уронила
ведро. Вода широкой струей разлилась по глиняному
полу кухни.
— Что у вас руки дырявые, что ли? — сердито
заорал Вернер, подскакивая, чтобы грязная вода не
попала на его начищенные до блеска сапоги.
Она не ответила. Сердце бешено колотилось
в груди. Она подтирала тряпкой воду, но руки у нее
дрожали, и она по нескольку раз принималась тереть
сухие места, оставляя лужицы в углублениях пола.
Нет, сегодня она не могла ничего делать. Каждый
звук, каждый шорох заставляли ее вздрагивать, как от
удара кнута. Вся она была одно напряженное ожида-
376
ние. Ведь они уже идут, они каждую минуту могут
быть здесь.
Ее невыносимо тяготило, что знает только она,
единственная во всем селе, и больше никто. Конечно,
оно и лучше, что никто не знает, но как тяжело одной
ждать! Сердце замирает, перехватывает дыхание —
ведь в любой момент, в любой момент могут прийти...
— А ты подумай, как это устроить, — бросил че-
рез плечо Вернер лежащей еще в постели Пусе. Он
вышел, снова хлопнув дверью, и Федосья опять вздрог-
нула.
Пуся лежала, закинув руки за голову и прикусив
губу. Каким тоном он сказал это! Словно она его раба,
которая обязана оказывать ему всевозможные услуги.
Он не может найти партизан, хотя у него есть и сол-
даты, и телефоны, и все на свете, а от нее, с которой
никто в селе и разговаривать не хочет, требует, чтоб
нашла их. Пуся рассердилась. Слишком много он
забрал себе в голову. Что же он думает, что за шел-
ковые рубашки, за эти чулки и шоколад имеет право
орать на нее!
Она отлично знала, что из разговора с сестрой ни-
чего не выйдет и не может ничего выйти. Они не раз-
говаривали друг с другом еще до войны. Ольга не-
сколько раз приезжала в местечко на какие-то там
съезды, учительские курсы и даже не заходила к ней.
Видно, считала, что Пуся недостойна посещения. Еще
бы, это такое преступление, что она не работала, не
уродовала рук стиркой, не мыла полов и не сидела
в школе или на тракторе.
Ольге хочется, чтобы все были похожи на нее. Она
забывает о своем лошадином здоровье и о хрупкости
сестры. Ольга не заботилась о том, чтобы быть краси-
вой, кое-как обвивала вокруг головы свои толстые
косы. Зимой руки у нее трескались от мороза, летом
она загорала, как цыганка. Пуся потянула руку к ви-
севшему над кроватью зеркальцу и стала внимательно
рассматривать себя, свои узенькие, выщипанные брови,
черные локоны, круглые глаза под черными ресницами,
тонкие губы, за которыми виднелись треугольные
острые зубки.
377
Нет, она не годилась для такой работы, какую вы-
полняла Ольга. Да и не было надобности в этом. Се-
режа служил в армии и получал деньги: на то, что
можно было достать в местечке, вполне хватало.
А Ольга этого не понимала. Она считала, что Сереже
плохо живется. А чем плохо? У него была жена, кото-
рая умела хорошо одеться даже в те жалкие тряпки,
какие удавалось достать, она была красиво причесана,
ухаживала за руками и выглядела лучше всех этих
местечковых дурочек, которые бегали, торопились и
вечно что-то делали. А что у них с Сережей не было
детей, так Пуся этого не хотела. Так вот не хотела, и
все. Детей и так достаточно. Сережа женился на ней,
а не на детях, и, когда женился, о детях он ничего не
говорил. А Ольге и этого было достаточно, чтобы отно-
ситься к сестре, как к чужому человеку. Так как же
она к ней сейчас отнесется? И чего она собственно
хочет от Пуси? От Сережи не было никаких вестей
с тех пор, как он ушел на фронт, уже целых пять ме-
сяцев. Он или погиб, или в плену, ведь не может же
быть, чтобы за пять месяцев не дошло ни одно письмо,
ни одна открытка. Кто знает, сколько времени про-
длится война? Что ж, ей ждать год, два или сколько
там еще и в конце концов подохнуть с голоду? Нет,
она поступила вполне благоразумно. А что Курт не-
мец, — так что ж такого? Немцы теперь здесь хозяева,
они управляют и будут управлять. Большевики кон-
чились, это совершенно ясно. И все было бы хорошо,
если бы Курт не стал за последние дни таким раздра-
жительным, злым. Он так грубо с ней обращается, как
никогда раньше. Теперь вот требует этого разговора
с Ольгой. Пуся знала, что не решится даже попробо-
вать повидаться с сестрой. Но как выпутаться из этой
истории? И кто ему сказал, что Ольга ее сестра? Недо-
вольная, она медленно одевалась. Этого еще не хва-
тало, чтобы Курт предъявлял ей требования. Кажется,
у него есть разведчики, шпионы, целый аппарат.
Пуся небрежно прикрыла постель одеялом и взяла
со стула куртку Вернера, чтобы повесить ее в шкаф.
В кармане зашелестела бумага. Пуся оглянулась на
дверь и торопливо вытащила бумагу. Это было письмо
378
в длинном голубом конверте, с немецким адресом. Она
не умела читать по-немецки, но все-таки вынула пись-
мо из конверта. Этот голубой конверт показался ей
подозрительным.
Четыре странички голубой бумаги были исписаны
мелким, ровным почерком. Вверху первой странички
был приклеен засушенный цветок. Пуся поднесла бу-
магу к лицу. Она издавала легкий запах каких-то не-
знакомых ей духов. Не могло быть сомнений — письмо
от женщины. Пуся до крови закусила губу. Курту
писала женщина, женщина оттуда, из Германии. На
хорошей почтовой бумаге мелким, ровненьким почер-
ком. Конечно, письмо могло быть, например, от ма-
тери, но цветок?
Ах, чего бы она ни дала, чтобы прочесть письмо,
чтобы узнать, что пишет Курту эта неизвестная жен-
щина, кем приходится она Курту! Пуся всматривалась
в маленькие буквы, искала в них сходства, искала
в них чего-нибудь знакомого. Но если бы даже нашла,
все равно ничего не поймет. Она смотрела на ровные
строчки, на завитушки букв, ровными линейками сле-
дующих друг за дружкой, на подпись, ведь это, оче-
видно, была подпись, — и все это ничего не говорило.
Бумага была мертва, не хотела выдать свою тайну.
Она взглянула на дату. Письмо было написано совсем
недавно. Да, письмо пришло, видимо, вчера. На Курте
была другая тужурка, и он забыл письмо в кармане.
До сих пор она не видела у него никаких писем,
никаких фотографий.
Никаких? Она задумалась. Ведь у него есть еще
бумажник, с которым он никогда не расстается и
к которому не позволяет ей прикасаться. Что могло
находиться в этом бумажнике? И ведь почту ему при-
носят не на дом, а в комендатуру. Он может хранить
письма и фотографии в том ящике стола, который,
уходя, всегда так тщательно запирает на ключ. Что
она в конце концов о нем знает? Только то, что он
сам о себе говорит. Еще вначале, когда она согласи-
лась уехать с ним из местечка, он дал ей торжествен-
ное обещание, что возьмет ее с собой в Дрезден и там
они поженятся. Здесь и правда негде обвенчаться, она
379
отлично понимает, что надо подождать. Да это и не
так важно.
До сих пор она была совершенно спокойна,—.она
же чувствовала, что нравится Курту. И вот только
теперь это резкое требование разговора с Ольгой про-
будило в ней иные мысли, заставило ее увидеть не-
которые вещи в новом свете. Почему он теперь так
редко говорит о Дрездене, так неохотно поддерживает
этот разговор, когда она сама заводит его? Почему
у него никогда нет времени, почему он так сердит и.
раздражителен? Она ведь не изменилась, она такая
же, какая была вначале, когда они познакомились
в оккупированном местечке, когда Курту отвели ком-
нату в ее квартире. Это Курт теперь другой, Курт из-
менился, а тут еще это письмо...
Она подумала, что напрасно сидит так, на скамейке,
держа в руках листок, который лишен для нее содер-
жания, который за иероглифами незнакомых букв и
чужого языка вполне надежно скрывал все, что в нем
было. А если войдет Курт, будет скандал. Он вечно
твердил ей, чтобы она не трогала бумаг, никаких бумаг.
Пуся вложила голубой листок в конверт и повесила
куртку в шкаф. Она решила внимательно следить за
Куртом. Она непременно узнает, кто ему пишет и дей-
ствительно ли его резкое обращение с ней объяс-
няется переутомлением и нервностью, или это что-то
другое.
Федосья в кухне гремела посудой, и эти звуки не-
выразимо раздражали Пусю.
— Вы бы потише! — крикнула она высоким сры-
вающимся голосом.
Федосья заглянула в открытую дверь, и Пуся пой-
мала очень странный взгляд. Нет, это не была та хо-
лодная ненависть, презрение, какое она до сих пор
видела в глазах крестьянки. Теперь в этих глазах
светилось торжество, какая-то радость, они блестели
как никогда. Пуся рассердилась. Чему это она об-
радовалась? Наверно, подслушивала у дверей и
слышала, каким тоном говорил Курт. Вот Курт, —
даже эта баба заметила, даже она уже злорад-
ствует!
380
Она вспОхМнила, что может отомстить старухе. Она
еще не сказала Курту, что сын Федосьи лежит уби-
тый в овраге. Дня два она молчала сознательно, что-
бы помучить Федосью, а потом просто забыла, когда
Курт стал приставать к ней и требовать разговора
с Ольгой. Но теперь заговорила злость.
— Подождите, сегодня я скажу мужу, как только
придет, скажу, — пригрозила она.
Федосья рассмеялась злым смехом и, упершись
руками в бока, сверху вниз глянула на нее.
— А мне-то что! Скажи, скажи «мужу»! — дерзко
ответила она и издевкой подчеркнула слово «муж». —
Скажи, я и сама могу сказать, а то у тебя что-то не
получается. Скажи, хоть сто раз скажи! Одевайся,
беги в комендатуру, да поскорей!
Пуся смотрела на нее широко раскрытыми, изум-
ленными глазами.
— Да вы что?
— А я ничего! Чего ты так удивляешься? Ты хо-
тела сказать, вот я и говорю — скажи, мол. На то ты
ведь и живешь, чтобы шпионить, чтобы немцам ябед-
ничать! Ну и беги, говори, что знаешь!
— И скажу, так и знайте, скажу.
— Я и говорю — скажи, что ты все грозишь да
грозишь? Меня этим не запугаешь.
Пуся услышала в голосе старой женщины такое
искреннее безразличие, что поразилась и поверила, что
это не было притворством.
— А его у вас заберут.
— Пусть забирают. У меня уж его забрали месяц
назад. Больше не могут отобрать.
— Зачем же вы ходите туда каждый день?
— Хожу и хожу. Мое дело. А заберут — не буду
ходить.
— Курт велит вас арестовать, вы отлично знаете,
что там не разрешают шляться.
Федосья рассмеялась.
— Вот напугала! Боюсь я вашего ареста! Так
прямо и трясусь со страха.
Федосья вошла в комнату. Она уже не смеялась.
Темные глаза смотрели грозно.
381
— Ты бойся, ты! Слышишь? Ты дрожи, ты плачь
от страха!
Пуся съежилась на скамье.
— Что с вами? Мне-то чего бояться?
— Всего бойся! Людей бойся, они тебе не простят!
Воды бойся: захочешь в нее броситься — она выкинет
тебя! Земли бойся: спрятаться в нее захочешь — она
тебя не примет. Моему Васе лучше там в овраге ле-
жать, Левонюку лучше в петле висеть, Олене было
лучше голой по морозу бегать под немецкими шты-
ками, всем лучше, чем тебе будет! Ох, позавидуешь ты
им еще! Кровавыми слезами будешь плакать, что ты
не на их месте! Сто раз пожалеешь, что не тебя заду-
шили на виселице, что не тебя штыками закололи, не
тебя расстреляли!
Она задохнулась от гнева и ненависти, от дикой
радости, что свои уже идут, уже приближаются, что,
быть может, в эту самую минуту, когда она бросает
эти слова прямо в побелевшее лицо изменницы, у око-
лицы уже раздаются выстрелы.
— Уходите отсюда, — задыхающимся голосом про-
шептала Пуся. — Немедленно уходите!
Федосья еще раз издевательски рассмеялась.
— Могу выйти, не велика мне радость на твою
рожу глядеть. Ты еще припомнишь, как меня из моей
собственной хаты гнала!
Она вышла, так хлопнув дверью, что с беленой
стены посыпалась известка.
— А ты беги, жалуйся своему, что я кричу на
тебя! — ворчала она про себя, подкладывая щепки
в печь. — Недолго ему о тебе думать, недолго! При-
дется подумать кое о чем другом. Может, даже
нынче.
Но Курт вовсе и не думал о Пусе. Взбешенный, он
шел в комендатуру, и солдаты, видя его сжатые губы
и складку на лбу, вытягивались больше, чем обычно.
Фельдфебель вскочил из-за стола.
— Из штаба звонили?
— Так точно, господин капитан.
— Почему же не дали мне знать?
— Не приказано было, господин капитан.
382
— Как, не приказано?
— Сказали: не надо.
— Зачем же тогда звонили?
— Спрашивали, дала ли уже арестованная пока-
зания.
— А ты что сказал?
— Доложил, что она никаких показаний не дала.
— И еще что? — В голосе капитана зашипели ядо-
витые нотки.
Фельдфебель побледнел.
— Так точно и еще... Еще доложил...
— Ну, что еще доложил?!
— Еще... Доложил о казни арестованной...
— Кто тебе разрешил это докладывать? Кто раз-
решил уведомлять? Кто тебе это поручил, а? Я,
что ли, я?
Наклонившись вперед, он маленькими шагами при-
ближался к вытянувшемуся перед ним человеку.
Фельдфебель не посмел отступить.
— Я тебе это приказывал, поручал?
— Никак нет, господин капитан!
Тяжелая рука обрушилась на его щеку: капитан
размахнулся наотмашь и ударил изо всей силы.
Фельдфебель покачнулся, но продолжал стоять,
вытянувшись и глядя прямо в глаза Вернеру.
— Кто приказал, кто позволил? — шипящим голо-
сом спрашивал офицер, снова замахиваясь.
На щеке фельдфебеля проступило красное пятно.
Белый отпечаток пальцев быстро наливался кровью,
темнел.
— Где староста? Приходил сегодня?
Фельдфебель, не моргая, напряженно глядел в
глаза капитана.
— Еще не приходил.
— Сколько хлеба доставлено?
— Никак нет, хлеба нет.
— Как так — нет?
— До сих пор никто не явился.
Вернер выругался.
— А по делу мальчика?
— Никто не явился, господин капитан.
383
Капитан яростно двинул стулом, сбросив со стола
пресспапье. Фельдфебель быстро наклонился, поднял
его и положил на стол, на то же место, где он лежал.
— Послать за старостой! Немедленно!
— Слушаюсь, господин капитан!
Щелкнув каблуками, фельдфебель вышел. Вернер
открывал ящики, стремительно выбрасывал из них бу-
маги. Глаза застилал красный туман бешенства. Про-
клятая баба не сказала ни слова, и не сказала бы,
хоть год веди следствие. Сто раз бы подохла, а не
сказала. Но там, в штабе, решат, что он поторопился,
поступил легкомысленно, что он упустил этот един-
ственный след, который мог бы довести до неулови-
мого, как ветер, таинственного партизанского отряда,
нападающего на села в районе действия штаба. А этот
идиот не выдумал ничего умнее, как поспешно уведо-
мить, что с бабой покончено. Ну, и ясно, те даже не
велели звать его к телефону, просто поговорили за
его спиной с его подчиненным. Конечно, там роют ему
яму и ведут интригу вовсю! А тут, вдобавок, до сих
пор нет хлеба. Прошли почти сутки, а никто не при-
шел, никто не признался, где спрятано зерно. Этот
идиот староста уверял, что они испугаются... Вот тебе и
испугались! Хорошо им там, в штабе, говорить — ста-
роста, староста, а староста оказался совершенно бес-
полезным человеком, ничего не добился, не имеет ни-
какого влияния на селян.
Фельдфебель снова щелкнул каблуками у дверей.
- Ну!
— Господин капитан, разрешите доложить: ста-
росты нет!
— Как нет? Я же сказал, послать за ним!
— Разрешите доложить, я сам там был — старосты
нет.
Капитан пожал плечами.
— Куда же он ушел?
•— Разрешите доложить — неизвестно.
Вернер вскипел:
— Да ты что, с ума сошел? Я тебе его буду
искать?
384
— Господин капитан, разрешите доложить, мы уже
всюду искали. Вчера вечером староста долго сидел
здесь, мы с ним подсчитывали предполагаемые за-
пасы зерна в селе. Около двенадцати часов ночи ста-
роста пошел домой. Домой он не приходил, и никто
его больше не видел.
— Всюду спрашивали?
— Так точно, господин капитан.
—- Сбежал?
— Так точно, господин капитан, вероятно, сбежал.
— Ну, вот тебе, — мрачно сказал Вернер, остолбе-
нело глядя на телефон. — Что же теперь будет?
— Разрешите доложить — не знаю.
— Идиот!—заорал капитан. — На что он нам
был нужен, этот староста? В чем он нам помог? Что
он сделал? Что устроил? Ну?
— Действительно, господин капитан...
— Ага, действительно... Садитесь и пишите рапорт
в штаб, что староста бежал. Пусть присылают другого,
может, найдут поумней.
Фельдфебель вышел в другую комнату и взял бу-
магу. Он написал рапорт о бегстве старосты и при-
нялся за донос на капитана, который хотел скрыть от
штаба казнь арестованной Олены Костюк.
— Заузе!
Он вскочил, на ходу ловким привычным движением
сбросив в ящик начатый донос.
— Слушаю, господин капитан.
— Кто патрулировал эту ночь в селе? Записаны
все?
— Записаны, как всегда.
— Допроси их.
— Я уже допрашивал, господин капитан, никто ни-
чего не знает.
— Нечего сказать, хорошие порядки! Оказывается,
можно разгуливать взад и вперед, выходить из села,
а наши посты «ничего не знают». Этак нас в один
прекрасный день перережут, как баранов, со всеми
нашими постами! Как они могут ничего не знать? Ведь
не по воздуху же он улетел, а ушел! Что они делали,
спали?
25 Ванда Василевская, т. 2
385
— Ё такой мороз спать невозможно. А вьюга
страшная, человек, хорошо знающий местность, может
проскользнуть. Надо бы оцепить все село.
— Я тебя не спрашиваю, что надо, чего не надо.
Кого это ты будешь расставлять? Где у тебя столько
солдат? А сам-то ты куда глядел? Что, ты не знал,
что старосту надо держать под особым присмотром?
Фельдфебель вспомнил, что староста просил про-
водить его домой. Он, видимо, боялся ходить по но-
чам. Так что, пожалуй, и бежать ночью побоялся бы.
Но он предпочел не говорить об этом капитану, чтобы
не разъярить его еще больше. Фельдфебель чувство-
вал себя виноватым — надо было все-таки проводить
этого Гаплика.
— Воюй тут с вами! Банда идиотов! — ворчал ка-
питан.
Фельдфебель, вытянувшись, ожидал у порога.
— Ну, что же ты? Иди, пиши, обрадуй их,
пиши! Хорошего мне помощничка подобрали, нечего
сказать!
Фельдфебель вышел и принялся торопливо припи-
сывать к доносу новые замечания, материал для ко-
торых дали слова метавшегося в бешенстве Вернера.
Он то и дело прикладывал руку к красной, горевшей
огнем щеке.
Вернер разложил бумаги, но вскоре понял, что ра-
ботать он не в состоянии. Позвал фельдфебеля.
— Дежурь у телефона, я пойду пройдусь.
— Осмелюсь доложить, господин капитан, страш-
ный мороз.
— Без тебя знаю, ведь я шел сюда, — буркнул ка-
питан и поднял воротник.
Ветер притих, но мороз еще усилился. Снег скри-
пел под ногами. Солнца не было, но снег резал глаза
ослепительным блеском. Вернер остановился у порога
и с ненавистью взглянул на село. Оно лежало, словно
в пуховой перине, в снежных сугробах, тихое, спокой-
ное на вид. На крышах толстые шапки снега. Лишь
кое-где ветер обнажил соломенные кровли. Никакой
жизни.
386
Тут и там суетились солдаты, и больше ни звука,
ни движения — мертвая тишина. Даже собаки не
лаяли. Солдаты перестреляли их в первый же день.
Собаки бросались на них, не пуская в хаты.
Затаенной угрозой повеяло на капитана от этого
безмолвного села. Нет, уж лучше было на фронте ли-
цом к лицу драться с врагом. И это называлось от-
дыхом — сидеть здесь и наводить порядок в занятом
селе. Хорош порядок — уже месяц, как отогнали боль-
шевиков, а до сих пор сделать ничего не удалось. Ре-
шительно все, все планы, все распоряжения разби-
вались о несгибаемое, упорное, молчаливое сопроти-
вление. Чего собственно добиваются эти тупые люди,
неужели они не понимают, что в конце концов при-
нуждены будут сдаться, что если бы даже пришлось
истребить их всех до последнего, все равно все пойдет
своим чередом, все пойдет по заранее обдуманным
планам? Нет, этого они не хотят понять. Повидимому,
они действительно верят в победу большевиков.
Откуда-то издалека донесся звук мотора. Капитан
опустил воротник и прислушался. Летел самолет. Ро-
кот мотора звучал в чистом воздухе тоненько, как
жужжание комара. Но звук нарастал, усиливался. Ка-
питан, заслонив рукой глаза от сверкания снега, всма-
тривался в небо.
— Вот там, господин капитан, — решился показать
часовой у дверей комендатуры.
Вернер обернулся туда, куда ему показали. Да, вот
он летит, сначала с комара, потом с муху, растет, уве-
личивается на глазах.
— Наш? — спросил капитан тоном полувопроса,
полуутверждения.
Часовой прислушался.
— Должно быть, нет, господин капитан. Другой
мотор.
Вернер забеспокоился.
Уже месяц в окрестностях не появлялся ни один
неприятельский самолет. Неужели они опять „зашевели-
лись?
Из дому вышло несколько солдат.
— Большевистский, — сказал один из них.
25*
387
Улица уже не была пустой. Вдруг словно из-под
земли, появились люди. Перед хатами стояли жен-
щины, высыпали гурьбою дети. Все, заслоняя глаза
руками, смотрели вверх.
— Наш! — закричал Саша.
Малючиха схватила его за плечо.
— Наш?
Но ни у кого уже не оставалось сомнений. Самолет
летел низко, совсем низко. И в ярком блеске снежного
дня все увидели безошибочный знак — красные звезды
на крыльях.
Малючиха опустилась на колени. Вслед за ней все
бабы, как одна, попадали на колени. Дети, забыв
обо всем, выбегали на середину улицы, задирали го-
ловы, махали руками.
— Наш! Наш! — радостно пищали они. По сосре-
доточенным, торжественным лицам женщин текли
слезы. Над селом летел самолет, свой самолет, несу-
щий на крыльях братский привет и весть с востока,
знак свободы — красную звезду. Первый свой самолет
за весь месяц. Первый самолет, который не выл мрач-
ным воем смерти — прерывистым, одышливым воем
немецкого мотора, первый, на котором не было чер-
ной свернувшейся змеи — свастики. Он птицей несся
над селом.
Капитан услышал крики детей. Он взглянул на до-
рогу и увидел зрелище, какого не видал за все время
своего пребывания в селе. Всюду было полно народа.
Перед хатами стояли на коленях женщины, на дороге,
словно стая воробьев, прыгали дети, старики махали
руками несущейся в вышине птице. Он задрожал от
гнева.
— Разогнать эту банду! — заорал он солдатам. Те
не поняли. Вернер выхватил револьвер и выстрелил
в толпу детей. Щелкнул выстрел, за ним другой. Но
капитан промахнулся. Рука дрожала от досады. Дети
рассыпались, как стая воробьев от внезапно брошен-
ного камня. Женщины кинулись за ними. В одну
минуту всех точно ветром сдуло, все исчезли. Двери
торопливо захлопывались, и не успел капитан огля-
388
нуться, как село опять опустело, словно вымершее.
Нигде не было ни души.
— Что же вы, болваны, не слышали, что я ска-
зал? — накинулся он на остолбеневших солдат, взбе-
шенный тем, что все видели, как он стрелял и про-
махнулся, промахнулся с такого близкого расстоя-
ния. — Стоите и преспокойно смотрите на враждеб-
ные демонстрации. А что же с зенитками, где зе-
нитки?
Как раз в этот момент загремело зенитное орудие.
Снаряд темным облачком разорвался далеко позади
самолета. Другой еще дальше. Самолет поднялся не-
много выше и исчез вдали.
— Тоже во-время собрались! Соли ему на хвост
насыпать... Заснули, что ли? — заорал он на подбежав-
шего унтер-офицера.
— Господин капитан, разрешите доложить, мы ду-
мали наш... А потом...
— Все бабы в селе узнали чей, только вам что-то
показалось! Да я вас всех...
— Первый самолет, господин капитан, — пытался
оправдаться унтер-офицер.
— Молчать! Тебя не спрашивают! Первый самолет!
Вот как он спустит бомбу на батарею, тогда вам бу-
дет первый самолет! Дураки!
Капитан отвернулся и, кипя негодованием, напра-
вился обратно в комендатуру. В нем все дрожало от
бешенства. Проклятый день, проклятые люди!
— Ну что, староста не нашелся?
Испуганный фельдфебель вскочил из-за стола.
— Господин капитан, не было приказания продол-
жать поиски...
Вернер гневно фыркнул и сел. Ну, конечно, идиот
на идиоте, никто ни о чем не думает... А ответствен-
ность ляжет на него одного, уж приятели в штабе
постараются услужить ему.
Тут ему пришло в голову, что если неприятности
начнутся, то могут быть дополнительные неприятности
и из-за Пуси. Это вдобавок к разговорам о его либе-
ральном обращении с населением.
<<Надо будет сплавить ее»? — нехотя подумал он.
389
Ему ничего не хотелось делать. Его, боевого офи-
цера, нагружают хозяйственными заботами, заста-
вляют наводить порядок в этом проклятом селе. Что
тут можно сделать? Груды бумаг, бумажек, бумажо-
нок, из которых выкарабкаться невозможно. Староста
с фельдфебелем без конца рылись в колхозных
книгах, но из этого тоже ничего не вышло. Армия
требовала хлеба, мяса, жиров. Но хитрые больше-
вики угнали колхозные стада еще осенью, а тех
немногих коров, которые остались во дворах, едва
хватило для своего отряда. Ну, а хлеб либо вывезен,
либо так спрятан, что его никакими силами не раздо-
будешь.
— Ну, как заложники?
Солдат вытянулся.
— Сидят, господин капитан.
— Есть им дали?
Солдат испугался.
— Н-нет... Никак нет, господин капитан, — сказал
он неуверенным голосом.
— Пить?
— Тоже нет, — еще тише промямлил солдат.
— Это хорошо, это очень хорошо... Ни крошки
хлеба, ни капли воды! Они не хотят нам дать есть,
и мы им не дадим есть... Хотят подыхать, пусть поды-
хают. Невелика потеря...
Нет, он не мог усидеть за столом. Он снова вы-
шел. Подумал было — не зайти ли домой, но при
мысли о Пусе его охватила скука. Он повернул к пози-
циям, где стояла артиллерия. Артиллерия была его
слабостью, хотя он не был специалистом в этой об-
ласти. Теперь он решил дать себе разрядку, устроить
небольшое учение орудийной прислуге.
Несколько минут спустя на площади уже слышался
его резкий голос, выкрикивавший команду и ругатель-
ства по адресу солдат.
— Бесится, — заметил один из солдат в комен-
датуре.
— Как же ему не беситься... Хлеба нет как нет,
да еще староста сбежал...
— Ловкач..,
390
Фельдфебель подозрительно взглянул на говорив-
шего.
— Что это, ты вроде завидуешь старосте?
— Чему завидовать, господин фельдфебель? —
спросил солдат, невинно глядя в голубые глаза
фельдфебеля. — Далеко не убежит, наши его пой-
мают.
— Если он бежал в тыл, — прибавил другой.
— А если вперед — русские с него шкуру сдерут.
Нет, уж ему-то завидовать нечего.
— Если его попросту мужики где-нибудь не кок-
нули.
Фельдфебель вздрогнул.
— Что ты болтаешь? Как мужики могли его кок-
нуть? Он до поздней ночи сидел здесь, а домой вообще
не вернулся.
— По дороге, например...
— Ночью тут никто не ходит. Приказ был ясен! —
резко прикрикнул фельдфебель.
Солдат искоса взглянул на него, но промолчал.
Не мог же фельдфебель за одни сутки забыть, что,
несмотря на приказ, несмотря на патрули, какой-то
мальчик прокрался к сараю, а потом, что еще более
странно, труп этого мальчика исчез необъяснимым
образом, хотя, как известно, трупы сами по себе с места
на место не передвигаются.
— И вообще, что это за разговоры? Делайте свое
дело! — рассердился фельдфебель.
Солдаты притихли. Фельдфебель умел лупить по
морде не хуже капитана. А так как ему сегодня по-
пало, — на его щеках еще виднелись багровые отпе-
чатки пальцев, — то он в любой момент мог сорвать
злость на ком попало.
— Где Нейман?
— Послан с командой искать мяса.
Фельдфебель пожал плечами.
— Искать мяса... Что, они не знают, где коровы?
— Коров уже почти нет, господин фельдфебель,
ведь господин капитан десять коров отправил поза-
вчера в штаб. Они пошли кур искать.
391
Фельдфебель пожал плечами и углубился в бумагу,
ожидая, не позвонят ли из штаба. Он тихо злорадство-
вал. По морде-то бить легко, а вот достать хлеб, кото-
рого требует штаб, — труднее. И нащупать, где нахо-
дятся партизаны, тоже нелегко. Он знал, что капитана
ожидают крупные неприятности. И хотя, работая вме-
сте с ним, он отлично понимал, что здесь никто бы не
мог ничего сделать, но все же радовался, что Вернер
сломает себе шею на этом деле. Слишком уже он за-
дирал нос, слишком мало думал о службе и слишком
много о своей похожей на крысу любовнице. Теперь
ему за все придется расплачиваться.
Глухая злоба нарастала в сердце фельдфебеля еще
с того дня, когда, войдя в местечко, они с капитаном
ворвались в квартиру, откуда стреляли из окна во
время отступления красных. В квартире они никого не
застали, но фельдфебель нашел в шкафу чудесную
серую меховую шубку. Как раз на другой день можно
было отправить посылку — Мицци так просила шубку.
Но капитан отнял ее у него — для своей обезьяны.
А теперь вот они сидят в селе, где тут взять шубку?
Ничего, кроме вонючих полушубков, нет. Мицци мерз-
нет в плохоньком пальтишке, а капитанская любов-
ница разгуливает в шубе. Фельдфебель не мог вспом-
нить об этом без злобы и постоянно придумывал, что
бы еще сообщить в штаб о капитане. Там Вернера
тоже не любили за то, что он задирал нос, считал себя
лучше всех. А чем он лучше? Фельдфебель Заузе ни-
когда не забывал о том, что сам фюрер был в свое
время только ефрейтором. Лучи фюреровой славы па-
дали и на фельдфебеля Заузе, и он не простит ни
отнятой у него капитаном шубки, ни пощечины, кото-
рую, впрочем, он получил не в первый раз.
Капитанские окрики доносились от церкви и сюда,
и Заузе злобно усмехнулся. Кричи, кричи, так тебе это
и поможет!
По селу шумели солдаты. Они толпой ходили по
хатам. Они бы страшно возмутились, если бы кто-ни-
будь упрекнул их в трусости. И все же даже среди
бела дня им было не по себе в этом проклятом селе,
и они предпочитали ходить кучкам#.
№
Грохачиха отворила дверь на стук, угрюмо, но
смело оглядела лица солдат. Девушки спрятались
в углу хаты.
— Чего?
— Кур, кур давай!
— Кур нет, вы уже всех сожрали.
Не понимая слов, они поняли смысл их, но не по-
верили. Они разбрелись по двору, заглянули в курят-
ник, в пустой хлев, разбросали солому в пустом са-
райчике, будто там могли сидеть куры. Она пожимала
плечами, глядя на их суетню.
— Ничего нет, — сказал солдат, порывшись в со-
ломе.
Они пошли дальше, от сарая к сараю, от хаты
к хате.
— Кур, кур давай!
Единственная курица, которую Банючиха прятала
под печкой от реквизиций, не во-время закудахтала на
свое несчастье. Немцы с торжеством извлекли ее из-
под печки. Она вырвалась из рук, в испуге вскочила
на окно и стала биться крыльями о стекла.
— Заходи, заходи с той стороны!
Курица с пронзительным криком бросилась в сени
и вылетела во двор. Солдаты кинулись за ней. Она
неслась с распростертыми крыльями, взбивая сыпкий
снежок. Один из солдат выхватил револьвер и выстре-
лил. Простреленная, превращенная в кровавый комок,
птица осталась на снегу. Солдат схватил ее за ножки
и победоносно потряс ею в воздухе.
Они переходили от хаты к хате. «Кур, кур да-
вай!» — раздавался то тут, то там требовательный,
назойливый голос.
Их замечали издали. Кто успевал, поспешно пря-
тал все, что можно было спрятать. Кур совали под
печки, под кровати, под перины, на чердаки. Немцы
искали, принюхивались, как голодные собаки. Но
добыча была очень небогатая. Наконец, они ре-
шили, несмотря на отсутствие соответствующего при-
каза, вывести из хлева одну из немногочисленных
рставщи^ся в селе коров. Локутиха заливалась слезами
§93
и ломала руки. Ее оттолкнули так, что она чуть не
упала.
— Пеструшка! Пеструшка!
Корова смотрела кроткими, влажными, как только
что очищенные каштаны, глазами. Ее тащили на ве-
ревке, но она упиралась. Сверкающий снег слепил ей
глаза. Не желая переступить через высокий порог,
корова припала на передние ноги. Один из солдат рва-
нул ее за хвост, и она жалобно замычала.
— Стельная же корова, стельная, — кричала Локу-
тиха. — Люди милые, что же это делается на белом
свете! Стельная корова!
— Не кричите, мама, — мрачно сказал ей старший
сын, десятилетний Савка, исподлобья глядя на немцев.
— Да что же я вам есть дам, детки мои родные,
да чем же я вас прокормлю! Ничего не осталось, одна
Пеструшка, да и ту уводят! Ох, помрут мои дети, с го-
лоду помрут.
— Да не кричите же, мама, — еще суровее одерги-
вал ее Савка.
Корова переступила, наконец, через порог. Ее тол-
кали, тащили, осыпали ударами. Локутиха бежала
рядом, стараясь хоть еще раз коснуться вздутого бока
своей кормилицы.
— Пеструшка, Пеструшка!
Корова оглянулась на хозяйку большими влажными
глазами и жалобно, протяжно замычала.
— Родимая ты моя! Скотинка, а понимает, что
делается! Пеструшка!
Она бежала, путаясь в длинной юбке, красная, за-
плаканная, забыв о врагах, обо всем окружающем,
пока, наконец, ее не толкнул кто-то, да так, что она
со стоном упала на снег. Савка широким мужским ша-
гом подошел к ней.
— Говорил я вам, мама... Поможет вам это, что
ли? Встаньте, мама, встаньте, разве можно! Мороз-то
какой!
Она уткнулась лицом в снег, захлебываясь от
рыданий. Слабыми детскими руками Савка пытался
поднять ее.
— Что теперь будет, что теперь с нами будет?.
394
— Да тише вы, — рассердился он.— Сколько коров
позабирали, а никто такого крика не поднимал, как вы.
Она привстала на колени. Мальчик поправил ей
платок на голове.
— Вы бы лучше в избу шли. Нюрка в колыбели
разрывается, а вы...
Женщина поднялась, отряхивая от снега юбку.
— Ох, как он ударил... Под ложечкой так и сда-
вило!
— Сами виноваты, — буркнул Савка недовольно. —
Чего вы думали добиться от них?..
Она шмыгнула носом.
— А ты, как отец, ругаешься и ругаешься.
— Отец бы и не так ругался.
— Ой, сынок, сынок, корову забрали!
— У вас только взяли. У кого еще осталось? Мало
у кого. А такого крика никто не подымал.
— Да ведь пятеро вас у меня, — оправдывалась
она.
— У других и по восьмеро...
— Смотрите на него! Мать учить вздумал. С каких
это пор яйца курицу учат?..
Савка пожал плечами.
— Да я же только, чтоб вы не психовали.
— Ой, дам я тебе! Кто это психует? Это мать
психует! Как ты со старшими разговариваешь!..
— Идите, идите-ка лучше в хату. Нюрка там орет,
совсем зашлась.
— Нюрка, правда Нюрка...
Шелестя обмерзшим подолом юбки, она кинулась
к хате. Савка тяжелой походкой уставшего мужчины
двинулся за ней.
По дороге солдаты гнали корову. Она еле шла, с
трудом наклоняя морду к земле, нюхала снег, разле-
тавшийся от ее дыхания. Ноги ее заплетались — вот
уж два месяца не выходила она из коровника. Сквозь
замерзшие окна смотрели люди.
— Корову гонят.
— Чья бы это?
— Да Локутихи, не узнаете разве!
Стельная..,
395
— А как же, в феврале должна была отелиться...
— И Локутиха останется без молока...
— Мелюзги пять душ...
Люди вздыхали, не думая о том, что уже у немно-
гих из них осталась скотина. Солдаты прикладами под-
гоняли неохотно идущую корову.
— Смотрите на них, и скотину не пожалеют.
— Людей убивают, что для них одна корова.
— Еле идет, сердечная...
— А как же, стельная!.. И гляди ты, как лупят...
— Последнюю корову заберут, пока наши придут...
— А когда колхозные-то вернутся?
— Зимой гнать не будут, весной пригонят...
— Ясно, весной...
Толпа солдат, подгонявшая корову, скрылась за
домом комендатуры. Там в сарае устроили нечто
вроде бойни. Через несколько минут ободранная дымя-
щаяся туша уже висела на поперечной балке.
Тем временем Вернер успел устать от собственного
крика на площади и вернулся к себе.
— Господин капитан, разрешите доложить, рекви-
зировали корову, — отрапортовал фельдфебель.
Капитан махнул рукой. Эти хозяйственные дела
смертельно надоели ему. Сегодня корова, завтра ко-
рова, но что будет через несколько дней? Командова-
ние отдало строгий приказ, чтобы части снабжались
в селах, где стоят. Не прошло и месяца, а село опусто-
шено дочиста. Съедены уже все гуси, куры, утки, все
свиньи. Осталось еще несколько несчастных коров. Что
же будет дальше?
— Ну, как там, какое-нибудь продовольствие при-
слано?
— Вино и шоколад, господин капитан.
— А кроме вина и шоколада?
— Ничего кроме, господин капитан. Позавчера нам
еще раз напомнили о приказе, чтобы снабжаться из
местных запасов. Вино и шоколад послать вам на
квартиру?
— Пошлите, только чтоб по дороге не сожрали.
— Никак нет, все в запечатанном ящике,
396
Вернер застегнул шинель и медленно скручивал
папиросу, о чем-то размышляя.
— Да, вот что, Заузе...
— Слушаю, господин капитан.
— Снабжение производится без всякого порядка.
С сегодняшнего дня за снабжение отвечаете вы,
— Слушаюсь, господин капитан, — сказал фельд-
фебель. Его лицо искривилось от злобы. Вернер был
уже в дверях.
— Господин капитан!
— Ну, что еще?
— Вы разрешите реквизировать в соседних селах?
Тот пожал плечами.
— Не валяй дурака! Те села назначены другим
частям. Ты это прекрасно знаешь.
— Здесь уже ничего нет, господин капитан.
— Легче всего сказать — ничего нет! Нет, так
надо поискать, понимаешь! Поискать надо! Будешь хо-
рошо искать — найдешь!
Он вышел, хлопнув дверью.
VIII
Пуся вышла из дому и нерешительно огляделась
по сторонам. Она чувствовала, что это не имело ни
малейшего смысла, но Курт настаивал, настаивал все
резче и грубее.
— Ведь это твоя сестра. Неужели ты не -сумеешь
столковаться с родной сестрой? Ты просто не хочешь!
Что ж, придет время, и я чего-нибудь не захочу...
Пуся испугалась. Ведь она была в зависимости от
Курта. А что, если ему вздумается бросить ее в этом
селе, где смотрят на нее, как на врага?
Засунув руки в рукава шубки, она медленно шла
по улице. Предстоящий разговор был совершенно без-
надежен. Не могла же она сказать Курту, что уже
говорила раз с сестрой, если можно назвать разгово-
ром дикий скандал, происшедший между ними тотчас
после Пусиного приезда в село. Ведь Ольга просто
плюнула ей в лицо, а единственное, что Пуся узнала,
397
были Вырвавшиеся в гневе слова о Васё, лежащем
в овраге. Ольга хотела оскорбить ее, унизить тем, что
она живет в хате женщины, сын которой погиб в бою.
Какое отношение это имеет к ней, Пусе? Но Ольге
казалось, что имеет. Ольга накричала и ушла. Вот и
все. Ну, как теперь к ней идти, как разговаривать
с ней?
Ветки придорожных деревьев серебрились от инея,
снег искрился и переливался на солнце, утомляя глаза
резким блеском. Пуся вздохнула и подумала о Сереже.
Нет. Сережа никогда не кричал, никогда не сер-
дился на нее, разве только вздохнет и задумается.
Но теперь нечего вспоминать Сережу, теперь был
Курт.
Ее охватил гнев. Как он смел, как мог? Но она ви-
дела, что смел и мог и что ей ничего не поделать. Она
относилась к Курту совершенно так же, как к Сереже.
Значит, это не она виновата в этой размолвке, — Се-
режа с Куртом совсем разные, не похожие друг на
друга.
Уже близко хата, в которой живет Ольга. Еще не-
сколько шагов. Что делать? Постучаться и войти? Нет,
это невозможно. Пуся постояла с минуту в нереши-
тельности, но мороз, несмотря на валенки, больно щи-
пал пальцы ног, и она повернула обратно. Пусть Курт
делает, что хочет, пусть кричит, пусть злится — нет ни-
какого смысла еще раз выносить злые, презрительные
слова Ольги. Если бы еще это могло к чему-нибудь
привести, но ведь ничего, решительно ничего не вый-
дет из этого разговора. Она прошла несколько шагов
и снова заколебалась. Что делать, как поступить? Уж
лучше бы они убили Ольгу, как убили Олену. Не было
бы всех этих хлопот и скандалов. Пуся оглянулась на
хату, где жила сестра, сердце ее неприятно дрог-
нуло — из дверей кто-то вышел. Она затопталась на
снегу, словно пойманная на месте преступления, и
искоса посмотрела. Нет, это была не Ольга, а ее хо-
зяйка. Женщина стояла у дверей и, заслонив глаза от
солнца, пристально всматривалась вдаль. Потом она
приоткрыла дверь в хату и что-то крикнула. Тотчас
вокруг нее образовалась кучка людей, все они засло-
398
йяли глаза от ослепительного блеска снега и солнца и
смотрели в одном направлении.
Федосья Кравчук тоже вышла, заметив движение
на улице. Она взглянула туда, куда глядели все.
Сердце у нее на минуту остановилось и вдруг заколо-
тилось бешено, стремительно, как язык набатного ко-
локола. По дороге, медленно приближаясь к селу, шли
люди. Они шли сомкнутыми рядами, на солнце по-
блескивали штыки.
— Немцы идут? — заговорили у хат.
— Мало их тут было, новых нам надо...
— Что они, жратву думают у нас найти?
— Это не немцы, — натянутым, как струна, сры-
вающимся голосом сказала вдруг Банючиха. — Родные
вы мои, да посмотрите же, это не немцы!
— С ума ты сошла, что ли, кто же, кроме них, мо-
жет быть?
Зашумело, загудело у хат.
— Наши, боже милостивый, наши идут...
— Смотрите хорошенько, бабы, как же наши могут
так идти? Среди бела дня, прямо по дороге?
— Мама, да ведь звезды на шапках, звезды! —
тонким голоском крикнул Гриша Банюк.
— Что ты говоришь? Ты видишь, хорошо ви-
дишь?
Яркий блеск слепил глаза и мешал смотреть. Они
отчаянно напрягали зрение, пытаясь разглядеть под-
ходивших.
— Наши? Немцы?
— Какое там наши, — почудилось Гришутке...
Смотрите, немцы стоят себе на постах и не думают
стрелять...
— А Гриша верно говорит, — объявил вдруг Але-
ксандр, — шапки наши...
— Наши?
— Только радоваться-то нечему, приглядитесь-ка,
теперь видно.
Они умолкли. Да, теперь действительно было видно.
По дороге шла группа красноармейцев. Даже не шла,
а тащилась по снегу, а по сторонам двигались воору-
женные немецкие конвоиры.
399
— Наших пленных ведут, — пронесся отчаянный
шепот.
— Наших ведут...
На улице собиралось все больше народу. Толпа
широко раскрытыми, полными ужаса глазами смо-
трела на приближавшуюся группу. Уже ясно было
видно, что люди идут с трудом, с мучительными уси-
лиями. Сопровождавшие их солдаты грубо покрики-
вали на них.
— Боже милостивый, и раненых ведут...
— Валенки у них забрали, босиком идут...
— Весь в крови, смотри, Соня...
Проходивший мимо солдат свирепо заорал на тол-
пившихся перед хатами людей, но они не обратили
на него внимания и продолжали сосредоточенно гля-
деть на приближающееся шествие.
' — Боже милостивый...
Те уже вошли в село. Теперь можно было вблизи
рассмотреть измученные, смертельно бледные, поси-
невшие лица пленных.. Красноармеец во втором ряду
с обвязанной грязными тряпками окровавленной голо-
вой едва тащился, шатаясь, как пьяный.
— Эй, ты! — кричал на него конвоир, и раненый
выпрямлялся, пытаясь идти, как другие. Кто-то из его
товарищей осторожно поддержал его, когда он силь-
нее покачнулся. Но тотчас же на поддерживавшую
руку обрушился внезапный и быстрый удар приклада.
Рука безжизненно повисла вдоль туловища, как сло-
манная ветка.
— Боже милостивый...
Они с трудом волочили израненные босые ноги,
оставляя на снегу кровавые следы. Они падали и тя-
жело поднимались, опираясь на руки. На них сыпа-
лись удары прикладами.
Пуся стояла и смотрела вместе с другими. Она уви-
дела бледные, страшные лица с лихорадочно горя-
щими глазами. Застывшую рыжую кровь на повязках,
сделанных из каких-то грязных тряпок. Почерневшие,
обмороженные ноги. Обычная бессмысленная улыбочка
'застыла на ее губах.
400
— Не смейся! — услышала она над самым ухом й
в испуге отскочила. Это была Ольга. Со стиснутыми
губами, со сжатыми кулаками, с бровями, сошедши-
мися на переносице, смотрела она на проходивших
пленных. И вдруг сквозь красный туман, застилавший
ее глаза, она разглядела узкое, бледное лицо сестры,
блеск сережки над меховым воротником и улыбочку,
приклеившуюся к накрашенным губам.
— Не смейся!
Пуся отступила. Уже перед собой она видела боль-
шие, расширенные от гнева глаза Ольги и ее дыша-
щие гневом губы.
— Я не смеюсь, — ответила она машинально, и ее
взгляд невольно последовал за теми, идущими мимо по
дороге, человеческими призраками.
— Смеешься, — оказала Ольга и изо всех сил уда-
рила по этой застывшей бессмысленной улыбочке, по
этому бледному лицу, по лицу офицерской любовницы.
Пуся взвизгнула, как щенок, съежилась и вдруг, раз-
разившись слезами, пустилась бегом домой, споты-
каясь, путаясь в полах длинной шубы, хватаясь ру-
ками за голову.
А те все шли. Вот они поровнялись с толпой. Ли-
хорадочные, горящие взоры устремились на стоявших
перед хатами женщин.
— Хлеба, — сказал один из них. Удар приклада
обрушился на его голову. Но тотчас отозвался другой:
— Хлеба... Мы неделю не ели...
— Господи, господи милостивый, — простонала Ба-
нючиха.
И все бросились по избам, кинулись в чуланы, дро-
жащими руками доставали из узелков, из горшочков,
из тайников за образами все, что у них еще оставалось
из еды.
— Давай, давай, о боже милостивый, скорей, ско-
рей же!..
Первая выскочила Банючиха. Не обращая вни-
мания на конвой, она бросилась к пленным. В руках
у нее была темная краюха хлеба, последняя горбушка,
которую она прятала для детей.
26 Ванда Василевская, т. 2
401
— Прочь! — заорал конвоир, но она ничего не слы-
шала и не видела. Она оттолкнула солдата и хотела
сунуть хлеб раненому красноармейцу.
— Прочь! — еще раз крикнул солдат и с размаху
ударил ее в живот.
Банючиха без стона опустилась на снег. Конвоир
ногой отбросил в сторону упавший хлеб. Горбушка от-
летела далеко в ров. Один из исхудалых призраков
рванулся за ней. Щелкнул выстрел. Пленный свалился
на краю дороги.
Женщины даже не взглянули на потерявшую созна-
ние Банючиху. Они бежали за пленными, стараясь
бросить им, сунуть в руку ломоть хлеба, испеченную
в золе лепешку. Из комендатуры высыпали солдаты.
— Прочь! — бешено орал фельдфебель. Они бро-
сились на женщин, избивая их прикладами. Бабы, за-
слоняя руками головы, падали на колени, пытались
подбросить хлеб под ноги идущих. Один из пленных
наклонился за ним. Снова загремел выстрел, и уби-
тый свалился к ногам товарищей.
— Не нужно, родные, не рискуйте собой пона-
прасну, не надо! — высоким срывающимся голосом,
громко, на всю улицу сказал молоденький раненый,
с трудом ковылявший в последнем ряду. — Отойдите,
женщины, отойдите, матери наши. Все равно они
не дадут нам взять ни кусочка, зачем зря людям
гибнуть?
Они и без него видели, что тут не поможешь. Двое
убитых лежали на дороге. Банючиха с трудом подни-
малась с земли, а другие стояли с хлебом в руках и
горестно глядели на красноармейцев, безнадежно
смотревших на хлеб.
— Саша! — окликнула Малючиха сына. — Тут ни-
чего не сделаешь! Собери-ка ребят, надо наперерез
бежать за поворот, бросить хлеб там, на дороге, и
ходу! Фашисты не заметят, а наши, может, хоть кусо-
чек какой подберут.
Детей словно ветром сдуло с улицы. Женщины
отошли к дверям своих хат. Они плакали, кусая концы
головных платков, качали головами в безмолвном
горе.
402
— Ну, как ты? — заботливо спрашивала Фрося
Грохач, подавая воду Банючихе и растирая ей снегом
виски.
Та присела и, закрыв глаза руками, разразилась
коротким, мучительным рыданием.
— Что, очень больно?
— Нет, нет... Что ты, Фрося...
— Не плачь, ничего, полежишь — пройдет.
— Да что ты, глупая, разве я о том, потошнило
немного, пройдет, ничего не будет...
Она потянула девушку за рукав. Та, удивленная,
наклонилась к ней.
— Что?
— Слушай, Фрося, — я вот думаю, если Петр так...
Слышишь, лучше пусть бы в первом бою погиб, пусть
бы его бомба разорвала, пусть бы его танк задавил,
слышишь?
Страстным, сдавленным голосом она шептала
прямо девушке в лицо. Фрося сжала ее руку.
— Тихо... тихо...
— Слышишь? Если уж иначе нельзя, пускай лучше
пулю себе в лоб пустит, гранатой себя взорвет, только
бы не так, не так, не так!
— Ну, ясно... А ты встань-ка, я тебе помогу, а то
замерзнешь тут...
Банючиха тяжело поднялась, опираясь на плечо
девушки, и с трудом пошла в хату. Гриша боль-
шими испуганными глазами смотрел на мать. Она
со стоном повалилась на кровать. У нее все болело,
к горлу подступала тошнота. Но она не думала об
этом.
— Гриша, поди сюда!
Мальчик подошел к кровати.
— Гриша, слышишь, что я тебе скажу?
— Слышу, да ведь вы еше ничего не говорите...
— Слушай, Гриша, если тебе когда-нибудь, не дай
бог, приведется выбирать — смерть или плен, — вы-
бирай смерть!
— Да что ты, спятила? — возмутилась Фрося.—
Мальчику пять лет...
26*
403
— Что же с того, что пять? А потом будет пятна-
дцать, двадцать... Ты, Гриша, запомни, что тебе мама
сказала, а когда тебе было пять лет, а маму немец при-
кладом в живот ударил, — что в случае чего — пулю
себе в лоб пусти, гранатой себя на куски разорви,
а в плен не иди. Слышишь?..
Перепуганный мальчик плакал.
— Что ты пугаешь ребенка? Ничего этого он еще
не понимает, а пока он подрастет, и фашистов не бу-
дет...
Банючиха задумалась.
— А может, и правда? Какая же справедливость
была бы на свете, если бы за эту войну все собачье
семя не уничтожили.
Она застонала, хватаясь за живот.
— Ой, Фроська, меня сейчас вырвет...
— Оно и лучше, пусть вырвет, — сейчас я тебе хо-
лодной воды принесу.
Она суетилась, мочила в ведре тряпки. Банючиха,
следя за ней, тихонько стонала. Вдруг ей бросилось
в глаза заплаканное лицо сына.
— А ты тут чего еще? Ишь какой нежный... Это
он в Петра, должно быть...
— Что ты говоришь, он ведь маленький, ты его
напугала, вот он и заплакал... Что ж тут такого?
А от мужа-то чего тебе надо?
— Ничего мне не надо... А только у меня одно
в голове сидит: хватит ли у него ума в случае чего
с собой-то покончить?
— Уж он сделает, как надо.
— А я вот боюсь... Он у меня, знаешь какой: сам
ни до чего не додумается, всегда приходится ему
советовать, что и как... А кто ж ему, бедняге, теперь*
посоветует?
— Теперь он в армии, ему дадут приказ, и все, —
сказала Фрося, прикладывая мокрую тряпку к животу
женщины, на котором широким синим пятном рас-
плылся след приклада.
— Приказ, это верно, — сказала Банючиха.
— Вас слушался, а теперь командира слушается, и
все в порядке. Иди-ка, Гриша, я тебя умою, смотри,
404
как ты вывозился! А плакать не надо. Видишь, мама
лежит, фашист ее прикладом ударил, а она не плачет.
Мальчик стоял, глядя большими глазами на мать.
Пальцем левой руки он ковырял в носу.
— А ты, сынок, вынул бы палец из носу, — рассер-
дилась Банючиха. — Отец красноармеец, а он в носу
ковыряет! — Она снова застонала. — Ох, Фрося, ни ку-
сочка, ни корочки хлеба ни один не получил... Пере-
мрут несчастные, наверняка перемрут... Подумать
только, никто им помочь не смог, никто ни крошки
дать не смог, ни накормить, ни напоить... На своей
земле погибать приходится... И куда это их потащили?
— Говорят, в Рудах есть лагерь. Туда, наверно.
— Где там до Руд дойти! Они еле на ногах дер-
жатся. До Руд-то сколько верст будет? Нет, не дойдут,
по дороге их поубивают, как тех двоих...
— Ребятишки побежали за околицу разбросать
хлеб по дороге. Будут проходить, пособирают; может,
конвой не заметит, не догадаются...
— Только бы они разбросали как следует... Посреди
дороги, — наши-то впереди идут, конвоиры потом...
— Уж ребята там сообразят, как лучше, — успо-
каивала ее Фрося. — Ребята у нас — золото! Сами
знаете.
Банючиха молча кивнула головой. Ей вдруг захоте-
лось спать, по телу разлилась мучительная слабость,
се невыносимо тошнило. Но больше всего мучило вос-
поминание о лихорадочных, глубоко запавших глазах
пленного красноармейца, о быстром, жадном движении,
когда он потянулся за хлебом, которого так и не по-
лучил.
Она запомнила складки у рта, на много лет старив-
шие молодое лицо, и заострившийся, как у покойника,
нос, и синеву потрескавшихся губ, и обросшие впалые
щеки.
—• Ох...
— Больно? — забеспокоилась Фрося.
— Нет, нет... Хоть бы заснуть...
— Спи, лучше всего поспать, тогда пройдет, —
сказала девушка.
405
Банючиха закрыла глаза. Но и перед закрытыми
глазами стояло посеревшее молодое лицо, отмеченное
печатью смерти, с выбившейся из-под шапки прядью
волос: какими безумными глазами глядел он на кусок
черного хлеба! Ока поняла, что никогда в жизни не
забудет этих бредущих по снегу, падающих в снег
пленных и молодого красноармейца, которому она
не могла подать кусок хлеба.
А в это время задами пробирались по глубокому
снегу посланные с хлебом мальчики. Возле хат и са-
раев было еще полегче, но в открытом поле снег ока-
зался неожиданно глубоким. Оська Чечор сразу про-
валился по самые плечи.
— Сашка! Сашка!
' — Не ори, а то немцы услышат, прибегут. Ты еще
мал, иди назад!
— Не могу...
— Выкарабкивайся как-нибудь! Ну, ребята, ско-
рей, скорей!
Земля здесь была неровная, вся в пригорках, ямах,
бороздах. Сверху все было засыпано снегом, занесено
вьюгой. Ямы были настоящими западнями. Ноги не-
ожиданно проваливались на ровном с виду месте.
Сверху снег смерзся в твердую кору, и минутами по
нему можно было идти, но вдруг он ломался, как лед
на реке, с хрустом, с грохотом, и мальчики безнадежно
увязали в глубоких сугробах. Помогать себе руками
было невозможно, руки были заняты лепешками, хле-
бом, картофелем. А снег был колючий, он ранил, как
битое стекло. Ребята стали один за другим отставать.
Но Саша и Савка Локут стойко держались впереди.
Для того чтобы добраться до места, где дорога сво-
рачивала большим полукругом, надо было миновать
село и пересечь широкую равнину.
— Скорей, скорей, — подгонял Саша. Ок тяжело
дышал и обливался потом. Струйки пота стекали за
воротник, ползли по спине. Пот заливал глаза, в боку
кололо до дурноты. Ноги увязали, как в илистом реч-
ном дне, как в затягивающей трясине. Несколько раз
он падал, поднимался, ранил себе пальцы об острые
пластинки снега. Из пальцев сочилась кровь, и снег
406
быстро розовел от нее. К счастью, он взял хлеб, не как
другие, прямо в руки, а успел схватить полотняную
сумку, в которой раньше, когда еще немцев не было,
носил книги в школу. Теперь она пригодилась. Хлеб
лежал в сумке, и руки были свободны, можно было
опираться на них, выбираться из сугробов. Савка, вы-
сунув язык, торопился за ним. Идти по проложенному
уже следу было легче, иначе Савка тоже отстал бы,
он был ростом меньше и слабее. Снежная равнина
казалась бесконечной. А ведь весной здесь пасся скот,
и этот луг был вовсе не так велик, можно было быстро
пробежать его из конца в конец по мягкой, невысокой
траве. Они хорошо помнили это пастбище, ведь они
играли здесь с того времени, как начали ходить. Но
теперь оно казалось безграничной пустыней, стало
чужим и незнакомым. Куда девались пригорки, кото-
рые они сотни раз топтали босыми ногами, канавки,
через которые они прыгали? Под снегом вздувались
какие-то огромные горбы, внезапно обнаруживались
коварные и злые расселины. Брели, проваливались
ноги, по пояс, по плечи поглощал мальчиков снег, ра-
нила пальцы ледяная корка, и не было видно конца
страшного пути.
— Скорей, — задыхался Саша, ловя ртом воздух,
проваливаясь в ямы, выкарабкиваясь, отплевывая на-
бившийся в рот снег.
Висевшая на боку сумка промокла и становилась
все тяжелее, но это неважно, они съедят и мокрую
лепешку, это ничего. Ноги тоже промокли, насквозь
промокли штаны, и когда ему удавалось благо-
получно пройти несколько шагов по поверхности
снежного покрова, мокрая одежда замерзала, хищные
когти мороза добирались до самых костей. Саша уже
ничего не видел, перед глазами у него мелькали
красные и черные круги, кровь стучала в висках, ка-
залось, вот сейчас она разорвет жилы и брызнет на
снег.
— Скорей, — хрипел он, и это подгоняло Савку,
как удар кнута, хотя Саша уже забыл, что за ним
кто-то идет. Он подгонял сам себя, чувствуя, что
вот-вот упадет ц больше не встанет.
407
Савка остался далеко позади. Но Саша знал, что он
должен, должен добраться до дороги, что он должен
оставить там лепешки. Это была последняя возмож-
ность доставить хоть чуточку пищи конвоируемым
пленным. Если он не успеет, их погонят дальше через
сожженную Леваневку в Руды, в концентрационный
лагерь, где за колючей проволокой — люди шепотом
говорили об этом — сотнями мрут пленные, мрут без
куска хлеба, без ложки горячего. Между лагерем
в Рудах и пленными красноармейцами был теперь один
он, Саша, и мальчику казалось, что его подгоревшие
в золе лепешки могут избавить от голодной смерти,
спасти их всех.
Еще один небольшой холмик, и — все. Скорей, ско-
рей, — подгонял себя Саша, чувствуя, что еле выта-
скивает ноги из снега, еле плетется вперед. Болел бок,
в голове гудело, во рту он чувствовал неприятный
приторный вкус крови. Скорей, скорей! Он с головой
провалился и неловко выбирался, махая руками, словно
утопающий. Почти на четвереньках вполз он на по-
следний пригорок. Здесь уж должна быть дорога.
Да, дорога проходила совсем рядом. А по дороге
вели красноармейцев. Саше казалось, что это сон.
Он не хотел, не мог верить. Но это было так. Саша
не поднялся — он лежал на снегу, опершись на локти,
как вползал на пригорок. А они проходили мимо.
Раненые шатались, как пьяные, конвойные орали,,
сзади кто-то упал, его поднимали, ударами прикладов,
пинками, ругательствами. Саша смотрел, а они все
шли, проходили мимо. Он опоздал. Опоздал на две-три
минуты. Перед красноармейцами расстилалась пустая
белая дорога, и на ней лежал один снег, снег и больше
ничего. Лепешки остались в сумке, мокрые, тяжелые.
Они лежали в полотняной сумке, тут же, в десяти
шагах от пленных, а они их не получат из-за того, что
он опоздал на две-три минуты, что он недостаточно
быстро бежал, что медленно поднимался, что он не
смог, не сумел сделать, что следовало. Он подумал,
о Мишке —.да, Мишка бы успел, Мишка бы добежал.
А теперь их погонят в Руды, „за колючую проволоку/.
408
и они будут там умирать на морозе от холода и
голода, потому что он...
Вот уже последний ряд. Прошли. Удаляются, исче-
зают. Вот их уже скрыла белизна дороги, равнины
необъятного снежного пространства. Саша опустил го-
лову в снег и расплакался горькими детскими слезами.
Слезы капали в снег, из носа текло, лицо было мокрое.
Ледяной холод сковал мокрые ноги, в боку не-
выносимо кололо. Нет, он не мог, не хотел подняться.
Они прошли, прошли, он опоздал на две-три ми-
нуты...
Ох, как холодно, как страшно холодно! Саша пла-
кал по ним, идущим в этот мороз по дороге. По
Мишке, похороненному в сенях, по батьке, который
ушел к партизанам, и прежде всего по самому себе,
что не смог, не сумел, ничего не сделал...
Ему становилось все холоднее. И пусть и пусть...
Ему вспомнился рассказ дедушки Евдокима о том, как
когда-то давно белые ночевали в лесочке и замерзли,
все замерзли. Пришли красные, кричат: руки вверх!
А те сидят — и ничего. Ни один не шелохнется.
И только Евдоким понял, что случилось, и подошел.
А они сидят, как живые, и все замерзшие, как ка-
мень. Только сюда-то никто не дойдет, кому придет в
голову искать его здесь? Он будет лежать, лежать,
лежать...
— Сашка, вставай, вставай!..
Он вздрогнул и еще крепче прильнул лицом к снегу.
— Что ты, сынок, вставай, мороз-то какой... Не
надо плакать, не надо!
Мать присела возле него и ласково гладила его по
плечу.
— Ты же мокрый весь... Вставай, пойдем. И мне
холодно, вся юбка намокла, пока я добралась, трудно
пройти... Ну, вставай, вставай...
Она насильно подняла его голову. На нее взгля-
нули залитые слезами, опухшие глаза.
— Ничего не поделаешь, не удалось, — сказала она
грустно.
— Опоздал,— прошептал Саша прерывающимся от
рыданий голосом.
409
— Что ж, сынок, не удалось. Так надуло, намело,
что я еле добралась до тебя. Идем, надо домой
идти... — Она тащила его за руку. Саша вставал мед-
ленно, неохотно.
— Раз не удалось, другой раз удастся... Не сразу
мы сообразили, как оно выйдет... В другой раз, если
наших поведут, — не дожидаться, далеко никуда не
бегать, всем — по избам, а все, что надо, на дороге
оставить. А то сегодня сбежались, подняли крик, ну,
ничего и не вышло... Да кто же знал-то?
Саша, глядя в землю, медленно шел рядом.
— Прибежал Савка, чуть живой, я его спраши-
ваю, где ты, а он говорит, что ты в снегу лежишь...
Я все бросила и побежала... А ты не плачь, не плачь,
выше головы не прыгнешь... Вон какие ямы... Давно
такой зимы не было...
Ей самой было трудно идти, но она старалась раз-
говаривать и помогать идти сыну.
— А ты за мной, за мной, так легче...
Ему подумалось, что теперь они идут по тропинке,
которую проложили сначала он с Савкой, потом по ней
прошел обратно Савка, потом мать, и теперь это уж
совсем не то. А мать говорит, что трудно, что дорога
тяжелая. Но хотя тропинка была уже проложена, он
едва тащился. Сапоги весили чуть не по сто кило,
руки, голова были тяжелые, как чугун, все кости бо-
лели, он чувствовал каждую косточку в ногах, руках,
спине, каждая болела острой, назойливой болью.
Когда они вышли на дорогу, он зашатался и чуть
не упал. Материнские руки подхватили его.
— Что с тобой, сынок?
— Н-ничего, — пролепетал он, но весь мир плясал
перед его глазами. Голова кружилась.
Мать наклонилась и взяла его на руки.
— Что вы, мама! — запротестовал было он, но
вдруг, почувствовав под головой ее руку, моментально
уснул. Она улыбнулась сонному личику.
— Что это, кума? Что-нибудь случилось? — забес-
покоилась идущая с вязанкой хворосту заплаканная
Терпилиха.
410
— Нет... Сморило мальчонку, до самой дороги
бежал по этим ямам, по выбоинам...
— Успел?
— Нет, куда там... Тут взрослому пройти трудно...
Запыхавшись, она замедлила шаги.
— Тяжело вам...
— Конечно, тяжело... Ему ведь уже девятый год
пошел, — сказала она и крепче прижала к себе спя-
щего сына. — Вот как уснул, словно в постели. Помо-
ги-ка, Горпина, а то мне дверь в сени не отворить...
Женщина подошла и отодвинула засов. Из хаты
повеяло теплом.
— Мама! — крикнула Зина со слезами в голосе. —
Что с Сашей?
— Ничего, ничего. Саша спит. Не кричи, не надо
будить его.
— Спит? — удивились дети. Они обступили ее и
смотрели, как она кладет мальчика на перину, как
осторожно стаскивает с него сапоги, мокрые штаны,
как растирает его сухой полотняной тряпкой.
— А у вас вся юбка мокрая. — сказала Соня. —
Куда это вы ходили?
— Ничего, ничего, сейчас все высохнет. Поставь-ка
его сапоги к печке. .
Зина, сопя, потащила сапоги.
— Ав сумке что?
— Вынь, там лепешки-
— Мокрые какие.
— Ничего, съедите и такие.
— И мне можно? — спросила Зина, искоса глядя
на вынутые из сумки отсыревшие коричневые
комки.
— Ну да, можно, это же ваш обед. Соня, разде-
ли-ка. И Саше оставьте, проснется, есть захочет.
Зина подошла к ней, держа в кулаке кусок мокрой
лепешки.
— Это вам, мама...
— Не надо, доченька, я не голодная...
Она смотрела, как дети едят, старательно подбирая
со скамьи каждый кусочек, каждую-крошку. Лепешки
эти не дошли до тех, до людей, которых гнали
411
на смерть. У нее сдавило горло. Светлые и темные
головки, склонившиеся над лепешками, маленькие
пальчики, тщательно подбирающие крошки... Не успел
Саша, не успел...
Мальчик дышал спокойно, ровно. Щеки его порозо-
вели. «А Миши нет», — отозвалось мучительной болью
в сердце.
И вдруг она почувствовала, что уже потом, после
смерти сына, случилось еще что-то худшее, еще более
страшное. Перед ее глазами снова возникла толпа под-
гоняемых ударами прикладов пленных, ужасные, исху-
давшие лица, горящие от лихорадки глаза в черных
глазницах, окровавленные ноги на снегу, худые пальцы,
как когти, тянущиеся к хлебу, близкому и недоступ-
ному, и эти двое убитых на дороге... Образ Миши,
лежащего на столе с простреленной грудью, поблед-
нел, смягчился перед этой второй картиной.
Она закрыла глаза руками. На кровати спит маль-
чик, дети едят лепешки, ребятишки Чечорихи стара-
тельно подбирают крошки со скамьи. Но что будет,
что еще может случиться, когда каждый день несет
с собой все более и более черные часы? Где теперь
Платон? Увидит ли она его еще хоть раз? Миша под
землей в сенях, Платон неизвестно где, может, за-
травлен, как собака, может, уже мертв, засыпан сне-
гом... Олена, молодой Левонюк на виселице, все, все.
И как поверить, что прошел только месяц, что прожит
всего только один месяц, когда, кажется, целая жизнь
прошла, пробежали годы, много, много лет, столько
несчастья и ужаса принесли они с собой. «Месяц!» —
изумилась она. Бывало, проходили месяцы сева, сено-
коса, уборки хлебов, льна, картофеля, и все эти
месяцы, тихие, со спокойной радостью, проходили один
за другим, текли, сливались в годы, проходили не-
приметно. А теперь всего один месяц — и этот месяц
заключал в себе больше, чем вся жизнь, лег на нее
огромной тяжестью и оставил после себя раны и
рубцы, которые никогда не заживут в памяти, которые
будут болеть вечно...
Саша вдруг проснулся. Он с изумлением убедился,
что лежит в хате, Как он сюда попал? Он увидел
412
сгорбившуюся на лавке мать. Она неподвижно, упорно
смотрела в одну точку. Саша вытянул ноги под
одеялом, наслаждаясь теплом. У него немного болели
и ныли пальцы, но во всем теле чувствовалась прият-
ная усталость, он с наслаждением ощущал прикосно-
вение теплого одеяла и мягкую подушку под головой.
— Что вы так задумались, мама?
Она вздрогнула и быстро обернулась к нему.
— Ты уже не спишь?
— Нет, мне уже неохота спать.
— А ты полежи, полежи, прогрейся как следует...
Намерзся, промок...
Она поправила соскользнувшее с мальчика одеяло
и словно только сейчас услышала его вопрос.
— А я, сынок, думала о дне, когда наши придут...
Он посмотрел на нее широко раскрытыми глазами.
— Сюда к нам, в село?
— Ну да, к нам...
— Ив Руды придут? — шепотом спросил он,
словно доверяя ей тайну.
— Ив Руды, а как же, и в Руды... Во все места,
до самого Днепра и за Днепр, во все села и города...
До границы и дальше, всюду, где только люди под
фашистом умирают, во все края и земли.
— И батька домой придет?
— Придет, сынок... Выйдут из лесу партизаны,
вернутся к себе домой.
— И все будет, как раньше?
— И все будет, как раньше, — повторила она. —
Да, да, сынок, еще лучше будет, чем раньше.
Она умолкла и подумала, возможно ли, что когда-
нибудь снова будет, как раньше? Что хата обрастет
кругом подсолнухами, в саду зацветут мальвы, те
крупные, розовые, семена которых Лида привезла из
города; дети с веселым щебетом побегут в школу,
а Зина летом пойдет в детский сад, где мелюзга будет
водить веселые хороводы? И в хате будет много хлеба
и молоко в глиняных глечиках, а по вечерам все будут
сходиться в клуб, читать газеты.
И все это будет. Несмотря ни на что, несмотря
на все нанесенные селу раны. Не побежит уже в школу
413
Мишутка, не запоет в поле Митя Левонюк, не сядет
на трактор Олена, дивчата не будут засматриваться
на Васю Кравчука, но жизнь пойдет своим чередом,
мощная, цветущая. С каждым годом будет выше
колоситься пшеница на полях, будут давать все больше
тяжелых плодов молодые фруктовые деревья, все пол-
нее станут наливать молоком ведра колхозные коровы,
все больше молодежи поедет учиться в город. И только
одно нужно — продержаться, перетерпеть, не под-
даться, ни за что на свете не поддаться...
В хате порозовело. Солнце заходило, расцвечивая
небо всеми красками зари. Прихотливые ледяные
листья на замерзших стеклах зацвели розами, забле^
стели золотом. Небо быстро угасало, тени сгущались,
и не успели еще померкнуть краски на горизонте, как
взошел месяц, холодный, как лед, серебряный, как
лед, и отправился в свой далекий путь. Свет заката
перелился в свет месяца, и на небе выросли светя-
щиеся столбы, искрящиеся, застывшие, неподвижные.
Но словно тьма непроглядная легла в этот вечер на
все сердца, тьма еще более глубокая и тяжкая, чем
все, что было пережито до сих пор. Шаги на дороге
не утихли — по селу шли пленные, шествие призраков,
худых, черных, сжигаемых лихорадкой и голодом. На
снегу оставался кровавый след их босых, израненных
ног. Между плетнями носилось, не давая спать, эхо
охрипшей, страшной мольбы: хлеба! В глаза людей
глядели глубоко ввалившиеся, горящие безумием
глаза. Глухо били по сердцу удары прикладов, хле-
стали солдатские окрики, подгонявшие тех.
Гей, заплакали хлопцьмолодцк..
В турецьк!й невол!, в кайданах...
Когда это было? Как это было? Турецкая неволя
и турецкие галеры в далеких морях, и кривая турецкая
сабля над головой. Нет, нет, все это было не то. Нет,
это даже не колья от Нежина до Киева, на которые
сажал мужиков пан Потоцкий. Даже не давным-давно
забытые татарские набеги на Украину. Больше крови,
огня на украинской земле нынче, больше смертей и
слез на украинской земле, больше горя на украинской
414
земле, чем во все те времена, о которых пелось в пес-
нях, о которых осталась на веки веков память в народе.
Какая песня расскажет все, что происходит по ту
и по эту сторону Днепра, что делается по всей необъ-
ятной украинской земле? Какая песня передаст страш-
ные, черные дни, которые разразились над этой землей,
нагрянули, как мор, как потоп, как злой вихрь, раз-
метавший гнезда? Какая песня впитает в себя и
потоки крови, и скрип виселиц, и стон детей, и смерть
тысяч и тысяч, и черный дым над селами, и бесконеч-
ные могилы, и этих юношей, погибающих в Рудах и
в сотне других мест, за колючей проволокой лагерей?
И кто, когда захочет петь такую песню, песню, наве-
вающую холод ужаса?
«Нет, нет,— думали бабы, пытаясь отогнать от себя
образ идущих по дороге пленных. — Не будет такой
песни. Засучим рукава и сызнова построим дома и
хаты. Засеем землю пшеницей, чтобы зашумело не-
объятное поле, волнуясь, как море, на ветру. Прикроем
окровавленную землю золотом пшеницы, солнцами
подсолнухов, смеющейся белизной цветущих садов.
Голубым льном, белорозовой гречей, лесом высокой
конопли, чтобы не осталось и следа вражьей ноги на
равнинах над реками, которые текут в далекое Черное
море».
Село придавил сон, тяжелый, тревожный, не даю-
щий ни отдыха, ни покоя. Малючиха то и дело вста-
вала, подходила к детям. Саша метался во сне, выкри-
кивая непонятные слова.
— Сынок, сынок...
— Что? — в испуге просыпался он.
— Проснись, проснись, видно, тебе тяжкий сон
приснился.
Он смотрел на мать непонимающими глазами, по-
ворачивался на другой бок и моментально засыпал.
И снова его мучили кошмары, тяжело наваливавшиеся
на грудь, назойливые, мучительные.
Банючиха стонала, ворочаясь в постели. Все тело
ныло, сосало в животе. Но спать мешало не это,
а худое, давно не бритое лицо и горящие глаза под
окровавленной тряпкой.
415
«..Кроме Грохача, никто из заложников не спал.
Малаша продолжала прясть мучительную нить своих
размышлений, упорную, безнадежную. Прошел еще
один день, миновал еще один день — и ничто не изме-
нилось. Сухие губы потрескались от жажды, перед
глазами вставал минувший день. Ну да, ну да, так оно
и было... Там в селе что-то происходило, там жили и
умирали люди — днем слышны были выстрелы на
улице, не попусту же стреляли враги — там умирали
люди, а она жива. Жива, сидит тут за толстыми брев-
нами стен, растит в себе фашистский помет, бай-
стрюка...
Евдоким вздыхал и ворочался на своем месте
у стены.
— Что, уснуть не можешь? — спросила Чечориха.
— Да... не до сна мне... Много ли тут наспишь!
И вам ведь не спится...
— А я вот все думаю да передумываю, в кого это
они стреляли? Где-то близко стреляли...
— Не поймешь, то ли близко, то ли далеко... Из-за
стены может и показаться... По-моему, не ближе, чем
за церковью.
— Кто знает...
— Выйдем, узнаем,— тихо сказала Ольга Паланчук.
— Верно, верно, — подтвердила Чечориха.
Девушке, видимо, очень хотелось услышать, что они
действительно выйдут, что их выведут отсюда не на
площадь, не под выстрелы, а на свободу, в село, где
можно будет разговаривать с людьми, как разговари-
вают свободные люди со свободными людьми. Она
вздохнула.
— А вы бы нам, дедушка, рассказали что-ни-
будь, раз уж все равно не спится. Время быстрей
пройдет.
— Что ж я тебе расскажу? —раздумывал он. —
Да и рассказывать не хочется...
— Спойте, — попросила Ольга.
— Что ты, что ты, здесь петь!
— Что ж тут такого, вы потихонечку, они не
услышат.
Он кивал в темноте седой головой.
416
— Ну что ж, спою... Старинная песня, мой дед ее
пел... А он ее тоже от своего деда знал. Древняя
песня, древняя, как сама Украина.
Дрожащим, старческим голосом он запел:
Ой, нема, нема правда на свш,
Скр1зь неправда пануе.
Ой, яка душа хоче добре жити,
Хай за правду воюе...
— Ну куда мне петь, это бандуристы с бандурой
пели, давно-давно.
— А вы спойте хоть без бандуры... Не так тоскливо
будет...
Ой, пошле господь та добра тому,
Хго за правду воюе...
Они слушали в темноте дрожащий старческий голос.
— Ой, пошле господь та добра тому, хто за правду
воюе, — шепотом повторила Чечориха.
Старик дрожащим голосом напевал старинную
песню, песню подъяремного народа, родившуюся во
мраке суровых дней, во тьме ночей, полных слез, во
времена рабства и гнета. Забытую песню, которая
затихла, ушла, замолкла в те дни, когда зацвела под-
солнухами свободная Украина и новая жизнь запела
новые песни.
Но теперь, во мраке тесной комнаты, в селе, где
качался на виселице труп шестнадцатилетнего маль-
чика, где в овраге лежали убитые, где вода несет подо
льдом окровавленное женское тело, где смерть рас-
кинула свою паутину над всеми хатами, старинная
песня зазвучала той же жалобой, той же тоской, какая
питала ее сотни лет...
Ой, пошле господь та добра тому,
Хто за правду воюе...
Старческий полос умолк, затих. Подступала дре-
мота, утомленные половы тихо склонялись на грудь.
27 Ванда Василевская, т. 2
417
IX
Федосья Кравчук проснулась внезапно, точно кто
толкнул ее, и села в постели. Сердце билось так стре-
мительно, будто хотело вырваться из груди. Она
ловила ртом воздух и прислушивалась.
Что же ее разбудило? И когда это она успела
уснуть? Ей казалось, что она не сможет, совсем не
сможет уснуть, и вдруг получилось так, что она крепко
заснула. Что-то непонятное вырвало ее из глубокого
сна. Что?
Из глубин забытья. Это не был сон — ей ничего не
снилось, ничего не привиделось в ночном мраке. Это
не был какой-нибудь звук — всюду царила тишина.
Даже храп немца не нарушал молчания ночи — видимо,
Вернер допоздна’ засиделся, как часто случалось,
в комендатуре и еще не вернулся. И все же она
не сама проснулась. Что-то ее разбудило, что-то вне-
запно прервало ее сон. Потому и колотилось так испу-
ганное сердце.
Она не ложилась, напряженно прислушиваясь. И в
хате и за окном стояла полная тишина. Еще с вечера
ветер утих. Ночь снова была ясная, прозрачная. По
небу плыл месяц в светящейся радужной кайме, и на
полу резко выделялась тень оконной рамы. Герань
в горшочке казалась совсем черной на фоне белых,
покрытых морозным инеем стекол.
Вдруг там, за окном, раздались какие-то звуки. Буд-
то заглушенный стон, оборвавшийся хрип, силою вби-
тый обратно в горло крик. Федосья босиком соскочила
на пол и сразу очутилась в сенях. Дрожащими руками
она искала засов, но он не был задвинут. Вернер, ви-
димо, действительно еще не пришел. Он никогда не за-
бывал тщательно запереть за собой дверь.
Она отворила дверь. Мелькнули черные тени.
— Кто здесь?
Спрашивала не она. Она-то знала, знала с первого
момента, когда очнулась от сна, когда сдерживала
руками колотящееся сердце.
— Это я, хозяйка, — ответила она шепотом. — Ти-
хонько, ребята, его нет...
418
Они были уже в сенях. Она узнала маленького раз-
ведчика.
— Не пришел еще, должно быть, в комендатуре
сидит.
— Ну, так нечего нам и заходить. В комендатуру,
ребята!
— Погодите, погодите,— удерживала их Федосья,—
она-то ведь здесь.
— Кто она? Кто такая? — торопился командир.
— Фрицева любовница.
— Ну, станем мы тут с бабами возиться! Утром
посмотрим, что делать с немкой!
— Она не немка, она из наших, — сурово сказала
Федосья.
— Вон как? Ну, тогда дело другое, где же она?
— Спит в комнате.
Лейтенант недовольно поморщился.
— Что ж, посмотрим... Свет какой-нибудь можете
зажечь?
— Часовой увидит.
— Часового уж нет, мать.
— Ну вот и ладно. Так я зажгу лампочку.
Дрожащими руками она искала спички.
Пришли, пришли, наконец-то она дождалась!
Маленький разведчик подал ей коробку спичек.
Она зажгла лампу, привернув фитиль.
— В комендатуре пятеро наших заперты, залож-
ники...
— Не беспокойся, мать, наши уже там, у коменда-
туры. Уж они их выпустят. Хотели мы потихоньку
коменданта убрать...
— Что ты скажешь, не пришел сегодня. Работа
у них, видать, спешная.
Осторожно, чтобы не скрипнуть, она открыла дверь.
Красноармейцы, стараясь не стучать сапогами, шли
за ней. Федосья, высоко подняв лампу, осветила кро-
вать.
Пуся проснулась и, уверенная, что пришел Курт,
спросонья что-то пробормотала. Но, когда никто ей не
ответил, а на стене заплясал кружок света, она оберну-
лась, откинув волосы с лица.
27*
419
Лейтенант внезапным движением вырвал из рук
хозяйки лампу и шагнул вперед.
— Кто это? — спросил он страшным голосом.
— Комендантская любовница, здешняя, из ме-
стечка, — объяснила удивленная Федосья.
Пуся не отрывала круглых, полных ужаса глаз от
человека с лампой. Голубая ночная сорочка соскольз-
нула с ее плеча, обнажив маленькую грудь. Она под-
жала под себя ноги и едва заметным, бессознательным
движением отодвигалась, отодвигалась в угол кровати,
словно хотела спрятаться, скрыться, исчезнуть в щели
стены. Лейтенант задрожал. В свете лампы блеснули
покрытые красным лаком ногти, на мгновенье сверк-
нули треугольные зубы между побелевшими как
бумага губами.
— Сережа...
Шепот был тише шелеста ветра в листьях, но Сер-
гей услышал, вернее, угадал свое имя по движению
губ. Он дрожал. Пуся, словно защищаясь, выставила
вперед руку, маленькую, слабую руку с ногтями,
словно обагренными кровью. В ее круглых глазах
отражался ужас. Кровать показалась огромной-огром-
ной, она пряталась в одном углу ее, как маленькая
куколка, с обнаженной грудью, выглядывавшей из
голубого шелка, с крохотными ногами под оборками
сорочки.
Где-то снаружи грянул выстрел.
— У комендатуры, — сказала Федосья.
Но в ту же минуту защелкали выстрелы и в другой
стороне и в третьей. Пальба раздавалась повсюду.
Сергей поднял револьвер. Не моргнув, взглянул
в знакомые черные глаза. Щелкнул выстрел. Пуся
дрогнула. Губы полуоткрылись, блеснул ряд острых,
треугольных зубов. Круглые глаза еще более расшири-
лись и, остекленев, застыли. Покачнулась сережка, за-
сверкало стеклышко и потухло.
— К комендатуре! — скомандовал Сергей, и они,
спотыкаясь о порог, о ведра в кухне, выбежали на
серебряную, искрящуюся от луны улицу.
В селе кипела борьба. Первый выстрел, который
они услышали в хате, был сделан рядовым Завясом,
420
из отряда, который должен был захватить неприятель-
скую батарею.
В то время как Сергей со своими подкрадывался
к Федосьиной избе, чтобы застигнуть во сне комен-
данта, те ползли в снегу по склону небольшого при-
горка, к церкви. Невидимые в своих белых халатах,
они ползли по снегу, прячась в тени хат, прокрады-
ваясь по рвам. Впереди, напрягая зрение, полз сержант
Сердюк. Так они благополучно доползли до самой
батареи. Темные дула орудий четко выделялись на
фоне снега и неба. Молчаливые чудовищные пасти
торчали высоко над головами ползущих. Три солдата,
разговаривая вполголоса, сидели у орудий. Вдоль
батареи мерными шагами прохаживался часовой. Снег
поскрипывал под его ногами.
Сердюк, затаив дыхание, ждал. Часовой повернул
у самого рва.* Сержант увидел его узкую спину, тор-
чавший над головой штык. Он бесшумно вылез из рва
и внезапно прыгнул на часового. Оба покатились
в снег. Сердюк сдавил горло противника, прежде чем
тот успел издать стон. Но орудийная прислуга заме-
тила внезапное исчезновение своего товарища.
— Эй, Ганс! — беспокойно позвал один. И как раз
в эту минуту кто-то из красноармейцев неосторожно
придавил сухую ветку. Она предательски треснула.
Винтовки орудийной прислуги без команды вскину-
лись, и вот тогда Завяс не выдержал и выстрелил
в первого с краю. Немец упал навзничь. Дальнейшее
произошло так быстро, что они сами были ошелом-
лены: оказалось, что при орудиях больше никого нет,
что батарея в их руках. Одновременно загремели
выстрелы и со стороны дороги, там, где, согласно
карте, помещалась немецкая комендатура.
— Бегом, ребята! — скомандовал Сердюк, но в ту
же минуту перед ним выросли черные тени.
Гитлеровцы, видимо, уже поняли, что нападающих
немного, и бежали открыто, не пригибаясь. Загремели
выстрелы, и Сердюк упал на колени, почувствовав
внезапную боль в правой ноге.
— Что случилось?
— Ничего, ничего! А ну по врагу, залпом!
28 Ганда Василевская, т. 2
421
Один из бежавших свалился с ног, это не задер-
жало остальных. Автоматы были у всех, и залпы сли-
лись в неумолкаемый грохот.
— Ложись, ребята, бей с земли!
Они припали за орудиями, беря на мушку темные
фигуры, четко вырисовывавшиеся на снегу. Сердюк
тщательно целился, чтобы не тратить зря патронов.
Вдруг он почувствовал страшный холод в лице и поду-
мал, что это от приклада автоматической винтовки.
Стыл лоб, нос, деревенели щеки.
Заряжая винтовку, он глянул вниз и увидел на
снегу большую черную лужу.
— Бей их! Залпами бейте!
Что же это за лужа, в которую он попал коленом?
Брюки на коленях совсем промокли. И это было
странно в такой мороз. Будто кто водой полил.
Немцы лежали теперь по другую сторону пло-
щади, в придорожном рву, и равномерно, непрерывно
стреляли. Сердюк приподнял голову над снежным
холмом, который защищал его лицо, и оценил положе-
ние. Такая стрельба из-за пушек в ров и изо рва
в пушки могла продолжаться бесконечно. А выстрелы
гремели по всему селу, и неизвестно, как там идут
дела. Его отрядик в пять человек и сам он могли там
очень пригодиться.
— Ну, ребята, долго нам с ними возиться? Ура!
За родину, за Сталина!
Они вскочили как один. Пригибаясь на бегу, рва-
нулись с криком в грохот автоматов, в пулеметные
очереди, выставив вперед штыки, как жала. В несколь-
ко прыжков они добежали до рва и сверху — прямо
на обалдевших, ничего не понимавших немцев! Со
всего размаха, со всего плеча. Придорожный ров
умолк. Трупы немцев темными пятнами валялись на
снегу, странно маленькие, съежившиеся и жалкие.
— Теперь куда? — запыхавшимся голосом спросил
Завяс.
Но Сердюк не отвечал. Они с удивлением огляну-
лись.
— Товарищ Сердюк, где вы?
422
— Что случилось? — недоверчиво спрашивал свет-
логлазый Алексей, ближайший друг Сердюка.
— Да он бежал с нами или не бежал?
— С ума ты сошел, что ли, конечно, бежал!
— А куда же он девался?
— Здесь он лежит, здесь! — запыхавшись, крикнул
самый младший из всех, Ваня.
Алексей кинулся туда.
Сердюк лежал на полдороге между орудиями и
рвом. Он широко раскинул руки. Одна рука крепко
сжимала автомат.
— Что случилось? — глухо прошептал Ваня.
Алексей взглянул на снег.
При лунном свете четко виднелась лужица крови и
кровавый след вел от орудий до самого места, где
лежал павший товарищ.
— Куда в него угодило?
Алексей молча показал пальцем. Стопа и часть
голени лежали почти под прямым углом к остальной
части ноги. Снег вокруг этого места превратился в чер-
ную лужу.
— В ногу ему угодило, как ножом отрезана...
— Гляди-ка, и на чем это он бежал!
— Некогда смотреть! К комендатуре, ребята, там
что-то жарко!
Они поспешно двинулись за Алексеем. Мороз резал,
как ножом, спирал дыхание в груди.
Когда раздался первый выстрел, капитан Вернер
спал на походной койке в комендатуре. Он ждал
звонка из штаба и не мог пойти домой. Он лег одетый,
прикрывшись шинелью. У другой стены крепко спал
фельдфебель, в следующей комнате, как всегда, впо-
валку улеглись солдаты. Капитан ждал долго, но
телефон молчал. Его раздражало сопение, доносив-
шееся из другой комнаты, раздражал храп фельд-
фебеля. Койка была жесткая и неудобная. Наконец,
он уснул. Его разбудил выстрел.
«Опять кто-то шатается по деревне», — раздра-
женно подумал он. Капитана сердило это доказатель-
ство бессилия его приказов.
423
Но почти моментально грянул второй выстрел, тре-
тий. Капитан стремительно сорвался с кровати.
— Заузе, вставать!
Фельдфебель был уже на ногах. Сон как рукой
сняло. Послышался скрип шагов под окнами, и в ком-
нату ворвались солдаты.
— Большевики в деревне!
— Запереть двери! Погасить свет! — скомандовал
Вернер, и они бросились задвигать тяжелый засов, за-
кладывать двери бревнами...
Комната, где висел телефон, была самая обширная
и больше других годилась для обороны. Хотя Вернеру
никогда не приходило в голову, что здесь действи-
тельно придется защищаться, все было подготовлено.
Мощную дверь из толстых досок Вернер приказал
обить жестью и укрепить запоры. Стены были из тол-
стых бревен, на окнах крепкие ставни. Дом был
построен давно и предназначался, видимо, под склад
или амбар. Та часть, где ночевали солдаты и сидели
заложники, была пристроена позже, когда в доме раз-
местились сельсовет, красный уголок и библиотека.
Там стены были тоньше, и дверь запиралась просто
на ключ. Но здесь можно было чувствовать себя, как
в крепости.
. — Открыть амбразуры!
Они мгновенно откатили лежавшие вдоль стен
бревна, открыв бойницы. Здесь же рядами лежали
мешки с песком, а у самого пола были вырезаны узкие
щели. Солдаты припали к земле. Сквозь бойницы
в теплую комнату хлынул холод, заклубился пар.
Защелкали затворы винтовок.
С грохотом вылетела дверь в соседней комнате.
Раздался топот шагов. Совсем рядом грянул выстрел.
— Звони в штаб, звони скорей в штаб! Парти-
заны? — спросил Вернер запыхавшегося часового, ко-
торый вставлял ленту в пулемет.
— Нет! Армия!
— Много их?
— Не знаю, стреляют отовсюду, — видно., зашли со-
всех сторон.
Вернер выругался.
424
— Звони, звони!
— Господин капитан, телефон не работает...
Офицер подскочил к столу, но напрасно кричал
в трубку и колотил кулаком по коробке. Телефон
молчал.
— Перерезали, мерзавцы.
Он со злостью треснул кулаком по бесполезной
теперь коробке. Телефон с грохотом упал на пол. Вер-
нер отпихнул его ногой с такой силой, что аппарат от-
летел к стене.
— Справимся сами! Внимание!
С улицы посыпались выстрелы, слышно было, как
щелкают пули о толстые бревна стен. В соседней ком-
нате в дверь грохали прикладами, но слышался только
гул, дверь и не дрогнула.
— Колоти, колоти,— пробормотал капитан. В проч-
ности дверей он был уверен. Изготовленные в свое
время для охраны помещичьего добра, укрепленные не-
давно педантичной немецкой рукой, они были на-
дежны.
Нападением на комендатуру руководил лейтенант
Шалов. Не успели они выломать первую дверь и во-
рваться в дом, как прибежали бойцы, только что за-
хватившие батарею.
— Где Сердюк?
— Сердюк погиб, батарея взята.
В первой комнате они нашли солдатские койки,
беспорядочно разбросанные вещи и ни живой души.
— Ишь, гады, проснулись и заперлись в той ком-
нате.
— Выкурим их и оттуда...
С шумом отодвинулась внутри балка, и из отвер-
стия загремели выстрелы.
— Выйти! Будем брать снаружи!
Они рассыпались в цепь вокруг дома, но сразу
поняли, что это своего рода крепость. Мощные бревна
не поддавались пулям. От них откалывались неболь-
шие щепки, но стены оставались целы. Резко лаяли
пулеметы. В отверстиях вспыхивали голубоватые и
красные огоньки.
28 Ванда Василевская, т. 2
425
Дом изрыгал смерть.
— Патронов они не жалеют,— пробормотал Шалов.
— Видно, подготовились к обороне, товарищ лей-
тенант...
По всему селу шла стрельба. Повидимому, отдель-
ные отряды осаждали немцев на их постах. Но все
заглушал грохот, доносившийся из укрепленного
дома.
— Ну, ребята, надо кончать... До рассвета надо их
взять, нечего тут возиться.
Они залегли в канаве. Огонь не затихал ни на
минуту.
У Левонюков захватили гитлеровцев врасплох. Во-
рвавшиеся в хату бойцы застали их спящими. Солдаты
в испуге вскакивали, хватали лежавшие у постелей
винтовки, путались в разбросанной одежде, стреляли
вслепую.
— Ложись на землю! — крикнул Минченко пере-
пуганной Левонюк.
Она послушно упала, стараясь втолкнуть под кро-
вать свою младшенькую, Ганку. Но не успела еще она
толком понять, что происходит, как в хате снова стало
тихо. Бойцы выбежали, исчезли, как сон, на полу
валялись трупы фашистов в одном белье.
— Ну-ка, Васютка, помоги, надо выкинуть эту
падаль из хаты, — все еще дрожа, сказала она сыну,
и они вдвоем принялись вытаскивать трупы. Тяжело
дыша, они тащили убитых за ноги. Васе было всего
двенадцать лет, сама она была беременна.
— Потихоньку, потихоньку, куда торопишься? —
кричала она на сына.
Но Вася знал, куда торопится. Ему не удалось
во-время выскользнуть за красноармейцами, и вот
теперь мать задерживает его этой глупой работой.
Там, на селе, идет пальба, раздаются крики, а ему
приходится таскать за ноги убитых, вместо того чтобы
бежать туда и собственными глазами увидеть все, что
там делается. А может, ему даже винтовку дадут?
Кто знает, вдруг дадут?
Тишина, среди которой началось нападение на село,
давно была нарушена. Теперь уже никто не крался,
426
не полз за плетнями, люди уже не боялись, что тень,
упавшая на дорогу, выдаст их.
— Помните, ребята, ни одна живая душа не должна
ускользнуть, ни одна живая душа! — сказал им лей-
тенант, когда они разбивались на группы, подходя
к селу.
И они понимали, что от этого зависит успех всего
дела.
Гитлеровцы в разных местах вели себя по-разному.
Кое-где они решили защищаться по хатам, кое-где
в переполохе выбегали во двор в одном белье, но
с винтовками и запасом патронов. Полуголые, они
выскакивали на трескучий мороз, припадали за углами
сараев, за плетнями и упорно стреляли.
— Не путайтесь под ногами, не путайтесь! — по-
крикивал Сергей на баб, которые вдруг появлялись,
как из-под земли, вырастали повсюду, попадая прямо
под перекрестный огонь. Закипела, заклокотала де-
ревня.
— Товарищи, у меня в хате шестеро фашистов!
Скорей! — Пельчариха тащила за шинель красно-
армейца.
— Где это?
— Да ты только иди, уж я тебе покажу, хата бли-
зенько, тут рядом, — упрашивала она, будто расхва-
ливая хорошую квартиру.
Они побежали за ней, но тотчас увидели, что дело
не так просто. Их встретил убийственный огонь. Здесь
тоже были вырублены бойницы в стенах, и из них
вырывалась смерть.
Пельчариха припала к земле вместе с бойцами.
Молодой паренек рядом с ней схватился рукой за грудь
и со стоном опустил голову на свою винтовку.
— Ни к чему это, ребята! — крикнула она. — Этак
они вас по одному выбьют, а сами будут в хате
сидеть! Подожгите хату!
— Это твоя хата?
— Моя, чья же еще? Поджигайте, поджигайте!
— В хате никого нет?
Пельчариха сжала кулак.
427
— Ребенок... Старшие-то выскочили, а там... в
люльке...
— Ну, так как же? Спятила ты, баба, что ли?
Она схватила красноармейца за рукав.
— Ничего, родимый, ничего! Не пропадать же вам
всем из-за ребенка... Я же мать, я тебе говорю — под-
жигай избу!..
— Опомнись, мать! Что ты!
— Подожги хату! Я не жалею, так что ты будешь
жалеть!
Второй красноармеец торопливо перевязывал плат-
ком руку. Кровь проступала пятнами и сразу замер-
зала.
— Что вы будете церемониться с ними! Поджечь
и все.
Бойцы не слушали Пельчариху, но она, причитая,
все уговаривала, цепляясь за их шинели.
— Да не путайся ты тут, убьют! Не видишь, как
стреляют?
— Кому надо в старую бабу стрелять...
В одном из отверстий винтовка умолкла.
— Вот видите! Только стрелять как следует — и
все будет хорошо!
— Эй, ребята, а что, если через крышу? С той сто-
роны через крышу?
— Ну вот, это другое дело! А то подожги да по-
дожги! Где это? Веди!
Несколько человек остались, продолжая стрелять
с удвоенной энергией. Остальные побежали за Пель-
чарихой.
Через несколько минут в хате все было кончено.
— Не стреляйте! — кричала Пельчариха, широко
распахивая дверь. — Не стреляйте!
Бойцы вскочили. В хате лежали мертвые гитле-
ровцы один лицом на пулемете, другие заколотые
штыками.
— Смотри-ка, Сережа, прямо в лоб...
Стрелок с гордостью осмотрел свою работу.
Да, фашист был убит наповал. Пельчариха броси-
лась к люльке.
— Убили, — сказала она мертвым, глухим голосом.
428
Они взглянули. Маленькое тельце безжизненно ле-
жало на руках женщины, головка была разбита.
Люлька залита кровью.
— Должно быть, заплакал он в люльке и они его
прикладом, сволочи...
Как бесчувственная стояла Пельчариха с мертвым
ребенком на руках и покачивала легкое тельце.
— А вы поджечь не хотели... Дитя жалели.
— Не плачь, мать, не плачь.
— Да ведь я не плачу, родимый, я не плачу. Ружье
вот дали бы вы мне...
Стрельба на селе понемногу стихала. Схватка про-
должалась только у комендатуры. Небо уже бледнело,
месяц в радужном ободке таял в вышине, таяли и ра-
дужные столбы, стоявшие по обе стороны 'его. Воздух
сливался с безграничной голубизной, весь мир стал
словно стеклянный шар, наполненный льдом. В серебро
и голубизну врывались лишь красные огоньки беспре-
станно гремевших у комендатуры выстрелов.
— Этак мы не справимся, ребята... Гранаты бы
швырнуть в окно, может, ставни не такие уж крепкие.
— А как подойдешь-то? Палят, как сумасшедшие...
Действительно, из бойниц в стенах лился поток
огня..
Непрерывно трещали выстрелы, снег взвивался ма-
ленькими облачками в сотне мест сразу.
— Светает, — беспокойно сказал Шалов, огляды-
вая светлеющее небо.
Далеко на небосклоне уже виднелась розовая по-
лоса. Борьба затянулась дольше, чем он ожидал. На-
ступит день, на дороге могут появиться вражеские
отряды, подоспеть неожиданные подкрепления. Все,
что' происходило под покровом ночи, могло остаться
незамеченным. День освобождал фашистов от страха
перед неизвестным, позволял им выходить, двигаться.
Если где-нибудь интересуются этим отрядом, а им
наверняка интересуются, обратят внимание на отсут-
ствие телефонной связи, пошлют людей, начнут ис-
кать.
— Ну, ребята...
429
— Ничего не выходит, товарищ лейтенант... Тут
год можно просидеть. Вот если бы гранату бросить!
— Что ж, надо попробовать, — вдруг сказал Сергей.
— Как тут попробуешь?
— Ничего, я попробую...
Он далеко, стороной обошел дом и пополз, под-
крадываясь из-за угла, оттуда, где не было бойниц
в стенах. Красноармейцы прервали стрельбу, опасаясь
попасть в него.
— Что он выдумал? — волновался Шалов.
Но Сергей полз спокойно.
В холодном полумраке рассвета было видно, как
там, в темной дыре бойницы, движется дуло винтовки,
как оно ищет цель, как упорно бьет, сея смерть.
И вдруг Сергей поднялся. Прежде чем они по-
няли, что происходит, он вырос между ними и изры-
гающей смерть бойницей, выпрямился во весь рост и
стремительным движением бросил в окно связку гра-
нат. Все зазвенело, загрохотало, заволоклось дымом.
Взвился огонь. Человек перед окном словно повис
в воздухе. Казалось, что он падает бесконечно долго —
его высокая фигура выделялась на огненном фоне.
Потом он пошатнулся и медленно опустился на
землю.
— Вперед! — скомандовал Шалов.
Они бросились к дому. Пулемет в бойнице молчал,
залитый кровью, молчали пулеметчики. Гранаты сде-
лали свое дело.
— Вперед, ребята!
Они осыпали дом градом пуль и ринулись внутрь
сквозь развороченную гранатами стену, раня руки
о выбитые стекла. Языки пламени лизали толстые
бревна.
— Там же наши! Там наши! — пронзительно за-
кричала Малючиха.
Только сейчас все вспомнили о заложниках. А они
сидели в темной комнате, стояли у стен, приложив
к ним уши. Они не спали, когда раздался первый
выстрел, и все сразу услышали его, как удар собст-
венного сердца. Они переждали секунду. Но за пер-
430
вым выстрелом последовал второй. Нет, сомнений не
было — не случайный выстрел часового.
— Наши, — высоким срывающимся голосом ска-
зала Чечориха.
— Наши, — прошептала Ольга.
Одна Малаша не двинулась с места, продолжая
стеклянными глазами смотреть во тьму.
— У церкви стреляют, — заметил Евдоким.
— У ихней батареи...
Выстрел раздался у самой стены. Ольга завиз-
жала.
— А ты потише! Здесь они, здесь...
Они сидели, как в западне. Их окружала тьма,
ничего не было видно. А за стеной стреляли, бегали,
кипела свалка, а они ничего не видели, ничего не
знали.
«Пришибут нас пока наши подоспеют», — поду-
мал Грохач, но ничего не сказал, чтобы не напугать
женщин. Он с волнением прислушивался к тому, что
происходит за дверью. Но мгновение спустя они
услышали, как, грохают в дверь приклады, топают в со-
седней комнате люди. Грохач стал бить кулаком
в дверь.
— Ребята! Выпустите нас! Выпустите нас!
Но за стеной продолжались шум и топот, никто
не слышал его криков.
— Ну-ка, бабы, помогите, а то не слышат! До
каких это пор мы будем здесь сидеть?
Ольга подскочила и стала упорно, бить кулаком
в стену. За ней Чечориха.
. — Ребята! Выпустите!
За стеной продолжались шум, крики, пальба. Никто
не отвечал на отчаянный зов заключенных.
— Крепче, бабы, услышат же в конце концов...
— Что же это-, неужели в селе никто им не ска-
жет? Забыли про нас, что ли?
Снова загрохотали кулаки, но одновременно сна-
ружи раздался топот. Повидимому, бойцы выбегали
из дома. На мгновение воцарилась тишина. Заклю-
ченным показалось, что перед ними разверзлась
бездна, что надежда на спасение исчезла.
431
— Что это? — глухо спросил Евдоким. — Наши
уходят?
— Ох! — зарыдала Ольга.
— Молчи, глупая! И вы тоже, старый, а глупый!
С другой стороны попытаются, не слышите, что ли?
Они умолкли. Шум и выстрелы доносились с уд-
военной силой с другой стороны.
— С улицы хотят взять...
— Чей это пулемет бьет?
— Немецкий... А теперь наш, слышишь?
Сбившись в кучу, они с волнением прислушива-
лись. Только Малаша сидела неподвижно, словно ее
не трогало все происходившее.
— Ох, боже ты мой, боже милостивый, —вздыхал
Евдоким.
Грохач оглянулся на него:
— Ты что, молиться собираешься?
— А пусть молится, если хочет, — вступилась за
старика Чечориха. — Мешает это вам, что ли?
Евдоким опустился на колени перед дверью и
дрожащим, старческим голосом начал:
— ...от глада, труса \ мора и вражеского наше-
ствия спаси, господи...
Грохач пожал плечами. За стеной гремели вы-
стрелы, и вдруг послышался страшный грохот. Все за-
дрожало, словно дом падал.
— А-аах! — пронзительно вскрикнула Ольга.
Раздались голоса. Шум усилился. Где-то совсем
поблизости раздался пронзительный женский крик.
И почти одновременно опять загрохали приклады.
— От дверей отойди! От дверей, — скомандовал
Грохач.
Они отступили. Дверь рухнула.
Им показалось, что в темноту ворвался светлый
день. Соседнюю комнату уже о.свещал бледный рас-
свет, прорезанный красными языками пламени. Запы-
хавшись, ворвалась Малючиха.
1 Т р у с — землетрясение.
432
— Наши, наши! Выходите! — кричала она, плача
и смеясь, хватая за рукав Чечориху. — Дети у меня,
живые, здоровые... Наши в селе! Наши в селе!
— Потише, бабы! — прикрикнул на них Грохач. —
Дайте выйти!
Малаша одним движением поднялась с земли и
без единого слова выбежала из дому. На пороге си-
дел молодой боец и перевязывал себе ногу. Уверен-
ным движением она схватила лежавшую около него
немецкую винтовку.
— Да ты что? — он протянул руку, но отдернул
ее под страшным взглядом полубезумных черных глаз.
— Тьфу, сумасшедшая...
— А ты уступи ей, — вмешался Грохач. — Мало
ли тут немецких винтовок?
За домом поднялся крик:
— Удрал! Комендант удрал!
Капитан Вернер чуть не задохся от дыма. От бес-
престанной стрельбы в наглухо запертом доме стало
совершенно темно. Дым душил, ел глаза. Стволы вин-
товок раскалились. Назойливо стонал раненый солдат
у стены. Вернеру хотелось обернуться и выстрелить
ему прямо в лицо, но он ни на минуту не мог ото-
рваться от своего автомата. В комнате вповалку валя-
лись раненые. Вернер чувствовал, что живым ему
отсюда не уйти. Его захватили врасплох, глупо, не-
ожиданно, в момент, когда это казалось ему совер-
шенно невозможным. Да, там, в штабе, помнили
только о хлебе, о сале, этого они требовали без конца.
Но обезопасить дорогу в деревню — им и в голову
это не пришло. Они дрожали перед партизанами, по-
стоянно говорили об этих партизанах, но не знали,
что делается вокруг, не знали большевистских позиций.
Капитан ничего не понимал — по всем данным
фронт был далеко, очень далеко, — и вдруг немецкая
комендатура окружена не партизанами, что могло
бы случиться и в глубоком тылу, а регулярным вой-
ском, отрядом Красной Армии. Хлеб, будет вам теперь
хлеб!
433
Раненый стонал все пронзительнее, ему попало
в живот. Вот, черт побери, неужели никто не слы-
шит, что здесь делается, не слышит этого кромешного
ада. У него шумело и гудело в ушах, ему казалось,
что сейчас лопнет голова. До каких пор это может
продолжаться? Провода перерезаны, никакой возмож-
ности связаться с кем-нибудь. Он слышал, как ути-
хают выстрелы в деревне, слышал, как все шумнее
становится на площади у комендатуры. Повидимому,
его отряд уже перебит и комендатура —- последняя
обороняющаяся позиция.
Вдруг пол под его ногами задрожал, оглушитель-
ный взрыв потряс черный от дыма воздух. Воздушная
волна отбросила его далеко к стене. Раздались крики.
Ставни упали, и он понял, что в окно бросили связку
гранат. Взвились языки пламени. Вернер почувствовал
болезненный укол в плече. На полу валялись клочья
мяса, руки, ноги. Нет, здесь больше делать нечего.
С быстротой молнии он кинулся в соседнее помеще-
ние. Здесь было спокойнее. Небольшой чулан- имел
только одну бойницу, и пулеметчик без передышки
нажимал гашетку, стреляя в пространство, хотя никто
уже не отвечал ему, — видимо, с этой стороны все ушли.
Вернер одним движением выхватил засов. Ставни с шу-
мом распахнулись. Рама вылетела под ударом его
кулака. Капитан выскочил на снег, даже не поглядев,
нет ли там кого-нибудь, не возьмут ли его сразу на
мушку. Он захлебнулся чистым ледяным воздухом,
ослепленный утренним блеском снега и неба. По-
зади слышались топот, крики, — видимо, красноар-
мейцы ворвались в дом. Огромными прыжками он
помчался к первому попавшемуся строению, к сараю
Малюков.
Вдруг на его пути, как из-под земли, выросла Ма-
лаша. Держа за дуло винтовку, она внезапным дви-
жением кинулась к нему. Вернер совсем близко уви-
дел ее смуглое лицо и горящие глаза. Огромные,
черные. Растрепанные волосы развевались вокруг этого
лица, страшного и вдохновенного. Со всего размаха
крепких рук Малаша занесла над головой винтовку.
Вернер молниеносно прицелился. Раздался выстрел, и
434
в то же мгновение со страшной силой приклад опу-
стился на его голову. Он застонал и повалился на-
взничь. Проломлен нос, раздроблены лобные кости,
кровь заливала его лицо. Он захлебывался, кровь за-
ливала ему горло, глаза, густой волной клокотала в
глотке. Вернер задыхался.
В двух шагах от него лежала Малаша. Она
услышала выстрел одновременно с треском и скрежетом
раздробленной кости. Пулю в своем теле она ощу-
тила, как счастье. В живот, вот так и надо было
в живот. Больно не было. Нет, это была не боль,
это было именно счастье. Счастливая улыбка появи-
лась на ее губах. Выражение, которое целый месяц на-
кладывало на ее лицо холодную маску старости, бес-
следно исчезло. Она лежала с раскинутыми руками,
лицом к небу, черноглазая, смуглая Малаша, самая
красивая девушка в селе. Она еще сжимала в руке
винтовку, но все уже было далеко от нее, уплывало
в радужном блеске, в лазури ледяного утра, в искря-
щемся снеге, на который падали первые лучи солнца.
Эти первые лучи разбудили радугу. Ее бледный
полукруг виднелся на небе всю ночь, но лишь в виде
беловатой неясной полосы, едва заметной в глубине
неба. Теперь солнце насытило ее блеском, теплом,
цветом, и она заиграла на небе чистейшим светом,
нежными, как цветочный пух, красками. Она перели-
валась розовыми лепестками, лиловела ранней весен-
ней сиренью, зеленела свежей зеленью салата, играла
оттенками фиолетовых колокольчиков, ярким пурпу-
ром розы, золотом лепестков горицвета. Ее пронизы-
вал теплый прозрачный блеск, немеркнущий свет.
Глаза Малаши устремились на эту радугу, на
сияющий полукруг, высоко раскинувшийся по небу.
Уходила жизнь, вытекала из тела вместе с кровью.
Костенели пальцы, холодели ноги, застывало тело.
А счастливые глаза смотрели на радужный круг, на
сияющую дорогу, проложенную из конца в конец по
далекому небу. Светлая тропка, ведущая неведомо
куда, радостная дорожка во все светлеющей, все более
насыщаемой солнцем лазури. Она шла по радужной
тропинке, Малаша, красивейшая девушка в селе, луч-
28*
435
шая работница в колхозе. Это'о ней писали в газетах,
для нее зацветали любовью летние ночи.
Не было больше ни снега, ни мороза. Под голо-
вой шелестело сено, душистое сено, полное цветов.
Журчала вода, где-то совсем близко булькала, била
ключом свежая вода. Благоухали луга, издали доно-
силось пение, пели девушки, смеялись ребята, звучала
в ночной тиши гармоника. Глаза поискали в небе ра-
дугу,— но нет, какая же радуга, ведь это летняя ночь,
радостно смеется Иван, вот у самого ее лица его
глаза, серые глаза под черными бровями. Образ туск-
нел, его застилал ночной мрак. А ведь радуга была,
только что была радуга. Захотелось увидеть ее еще
раз, насытить глаза ее блеском.
Малаша с трудом приподнялась на локте. Дикая,
нечеловеческая боль пронизала ее, и она снова упала
на снег. Почувствовала, что умирает, поняла, что
умирает, и ее руки затрепетали в воздухе, пытаясь
схватить цветную ленту, раскинувшуюся в небе ра-
дугу. Но пальцы поймали только тьму. Глаза остек-
ленели, устремившись в небо. Из-за полуоткрытых
губ блеснули ровные белые зубы, и лицо застыло
в странном выражении, в улыбке, полной муки.
Шум за хатами усилился — это бабы вели пой-
манных гитлеровцев. Терпилиха открыла беглеца в соб-
ственном хлеву. Бросив винтовку, он вбежал в от-
крытую дверь и спрятался под охапкой соломы в углу.
Его выдали следы на снегу. Терпилиха не стала звать
на помощь красноармейцев, — она сама с обеими до-
черьми Грохача, вооружившись вилами и граблями,
осторожно вошла в хлев.
— Эй, фриц, вылезай! Погоди-ка, Фрося, вон он
в солому зарылся...
— Не толкайтесь, сейчас я его нащупаю ви-
лами!
— От стенки, от стенки заходи, а то еще выстре-
лит, сволочь...
Осажденный вояка не понимал слов, но сквозь со-
лому разглядел занесенные вилы. Он торопливо вьь
436
лез, отряхивая с себя солому. На нем висели лох-
мотья мундира, голова была обмотана дамским трико
ядовито фиолетового цвета.
— Вот так кавалер, поглядите-ка, девушки! Ну,
двигайся, двигайся...
Испуганный солдат поспешно направился к выхо-
ду. На пороге он споткнулся.
— Гляди, как ползет... Выше, выше копыта под-
нимай! Фроська, посмотри-ка, нет ли там винтовки в
соломе? Пригодится...
Девушка тщательно обыскала угол.
— Нету, видно, раньше где-то бросил.
— Вот герой. А сапожки-то на нем, фу-ты ну-
ты! — заметила Терпилиха.
Ноги немца были обернуты тряпками.
— Ноги-то, видно, отморожены, вон как тащится.
— Никто его сюда не звал, сидел бы дома да
грелся у печки, сколько влезет... Так нет, нашей земли
ему захотелось!
На улицу сбегался народ.
— Откуда ты его взяла, Терпилиха?
— Хо-хо, смотрите-ка!
— А вам что? Не видите, пленного, веду? А вы
бы лучше тоже поискали по сараям да хлевам, чем
глаза-то таращить. Они теперь расползлись, как та-
раканы, надо их выловить всех!
— Правильно говорит, — заметил хромой Але-
ксандр. — Ну-ка, бабы, поищем, не забрались ли они
куда.
Все разбежались, хватая вилы, лопаты, топоры.
— Вместе пойдем, вместе!
— Кучей веселей!
— И смелее!
— Ого, Фрося боится, как бы на фрица не насту-
пить...
— Коли надо, я так наступлю, что он и не пик-
нет!
— Ну, ну, бабы, — успокаивал их Александр, —
поменьше болтайте.
Они пошли всей толпой от хаты к хате. Перетря-
хивали солому в овинах, заглядывали в хлевы. Дети
437
путались под ногами, лезли во все углы, весело виз<
жали. Прибежал запыхавшийся Саша:
— У нас в хлеву немец!
Толкая друг друга, все кинулись туда и с гордостью
вывели трясущегося от страха фрица. Красноар-
мейцы, которые тоже обыскивали село, улыбались,
встречая баб, но те знали все углы и закоулки, и по-
этому их поиски были успешнее.
— Ну что, ребята, у кого больше пленных?
— У вас, у вас, — смеясь, признавали бойцы.
— Где их комендант? — волновался Шалов. — По-
ищите, ребята, неужели сбежал?
Они осмотрели убитых немцев. Фельдфебель, сол-
даты.
— Капитана, ищите капитана!
А Вернер лежал в глубоком снегу за сараями.
Один глаз вытек, выбитый ударом приклада. Но дру-
гой смотрел прямо в раскинувшееся над головой
небо. Невыносимая боль разрывала голову. Казалось,
что по ней неустанно бьет огромный молот, так что
сыплются красные, рыжие, пурпурные искры. В глазу,
которого уже не было, бушевало пламя, горло залива-
ло кровью. Вернер торопливо глотал, глотал ее, захле-
бывался, а она все текла, словно из неисчерпаемого
источника, из какого-то бездонного колодца, и приходи-
лось все глотать, глотать. Он понимал, что иначе она
задушит его. Горло болело, он уже не мог глотать,
мучительные судороги гортани сотрясали все тело. Он
чувствовал, что замерзает, что неизбежно замерзнет,
если его сейчас не найдут, не помогут ему. И содрог-
нулся. Кто поможет ему? Мужики, проклятые му-
жики из этого проклятого села. Его охватил ужас,
вдруг он не умрет и попадет мужикам на вилы или
в плен к большевикам? Всюду было тихо, стрельба
прекратилась. Он не обманывал себя, понимая, что
его отряд перебит, что те победили. Отчаяние когтями
впилось в сердце. Его, его, капитана Вернера, захва-
тили врасплох эти хамы в серых шинелях. Как это
могло случиться?
Он устремил единственный глаз в далекую лазурь,
словно, ища там ответа. И тут он увидел радугу: ог-
438
ромный полукруг, раскинувшийся из конца в конец
горизонта, сверкавшую ленту, связывавшую небо
с землей. Сияли мягкие, насыщенные светом краски.
В отуманенной голове блеснуло воспоминание, где это
он видел такую радугу? Ах да, перед этой вьюгой...
Как тогда сказала баба? Она подтвердила, что ра-
дуга— доброе предзнаменование.
Капитан Вернер застонал. Радуга смеялась радост-
ным блеском. Она была добрым предзнаменованием —
не для него. Радуга радостно сияла, но он уже не
видел ее, погруженный во мрак.
X
Их хоронили на площади у церкви. И тех, что по-
гибли этой ночью, и тех, что уже месяц лежали в снегу
в овраге.
Федосья Кравчук сама помогла перенести тело
сына. Она поддерживала неподвижную, легкую голову,
чувствуя на пальцах мягкие волосы. Без боли, без
горечи смотрела она в черное, словно вырезанное из
дерева, лицо. Вот Вася и дождался. Братские руки
выкопали его из снега, братья хоронят его в брат-
ской могиле. Сани медленно двигались по крутому
склону оврага. Федосья шла рядом, поддерживая
тело сына, чтобы оно не соскользнуло, не упало на
снег. Осторожным, материнским движением она по-
правляла тела тех; других, незнакомых, которые ле-
жали рядом с Васей.
— Девушку похоронить вместе с ними, — распо-
рядился Шалов. — Она погибла в борьбе, как боец.
— Она уже женщина, у нее муж в армии, — ска-
зала Малючиха, но когда принесли тело Малаши,
Малючихе показалось, что она ошиблась. На снегу
лежала девушка, молоденькая девушка. Такая, какой
она ее помнила год назад, до того, как была сыграна
шумная свадьба.
— Красавица, — тихо сказал кто-то из красноар-
мейцев.
439
Да, это была она, Малаша. На щеки падала тень
от длинных ресниц. Волосы мягкими волнами разме-
тались вокруг лица. Черные брови, как ласточкины
крылья, лежали на ровном чистом лбу. На лице за-
стыла страдальческая улыбка, от которой нельзя было
оторвать глаз.
Осторожно сняли с виселицы тело Левонюка. Ле-
вонючиха осторожно приняла в объятия закоченев-
шее черное тело сына, которое месяц качалось на
виселице среди снега и вьюги.
— Тихонечко, тихонечко, — говорила она, словно
он мог еще что-то чувствовать, словно ему еще можно
было причинить боль.
Девушки помогли ей. Он был легок, почти не-
весом, и его шестнадцатилетнее лицо казалось теперь
вырезанным из дерева лицом ребенка.
— Я сама понесу, — сказала Левонючиха.
Девушки поддерживали тело, но она сама, тяжело
дыша, останавливаясь после каждого шага, понесла
его на середину площади, к могиле.
Выкопали могилу, широкую, просторную, и поло-
жили их всех рядом. Окоченелые, почерневшие трупы
тех, кто погиб месяц назад, и растерзанные останки
Сергея Раченко, и Сердюка, который словно спал, и
молоденького стрелка, погибшего у комендатуры, и
Малаши. Говорил от имени всех товарищей Шалов.
Суровые и простые слова далеко разносились в чистом
воздухе, неслись к голубому небу в радужном поясе.
Все село — женщины, старики, дети стояли во-
круг могилы и слушали, глядя вниз, где один возле
другого рядом лежали бойцы Красной Армии и Ма-
лаша. Никто не плакал. Все стояли строгие, обнажив
головы. Федосья Кравчук отдавала родной земле ос-
танки единственного сына. Отдавала земле тело дочери
старая Вышниха. Остальные были незнакомые — но
всем казалось, что в могильной яме лежат их сы-
новья, мужья, братья.
В этот день ни у кого не было более близких людей,
чем эти погибшие, глядевшие мертвыми лицами в небо.
Это были бойцы Красной Армии. Их армии.
440
— Родина никогда не забудет, — растроганным го-
лосом говорил Шалов.
Да, они знали, что никогда не забудут своих изба-
вителей. Что в их памяти навсегда останутся лица по-
гибших в этот день, когда они предавали их земле.
Общая могила соединила тех, которые погибли, отсту-
пая под ураганным огнем неприятеля, покидая село,
и тех, что пришли его освободить и вырвали его из рук
врага.
Спокойны были взоры людей. Да, это была война.
Кровью, огнем и железом обрушилась она на село. Но
здесь, перед ними, лежали те, кто был вынужден отсту-
пить, вместе с теми, кто принес освобождение, — как
бы символ и знак, как бы подтверждение той непоколе-
бимой веры, которая поддерживала село в самые страш-
ные, самые черные дни. Веры в то, что они придут, что
последнее слово будет за ними. Шалов наклонился, взял
комок смерзшейся земли и бросил в могилу. И все, один
за другим, стали наклоняться, чтобы бросить в могиль-
ную яму горсть родной земли. Пусть им спокойнее
спится в могиле. Пусть они чувствуют на сердце род-
ную землю, свободную родную землю.
— Брось и ты, Нюра, брось, — обратилась мать к
двухлетней девочке.
Ребенок взял горсточку земли и осторожно бросил
вниз. Бойцы работали лопатами. Наконец, яма сров-
нялась с землей. Над могилой вырос холмик.
— Весной посадим цветы, — сказала Малючиха.
— Зеленую траву посеем, — прибавила Фрося.—
Из каждого двора рассады принесем.
Они медленно расходились. Не было печали в серд-
цах, а лишь торжественная серьезность. Они погибли
за свою землю. Так и раньше бывало, хотя бы в во-
семнадцатом году, и все это помнили. Мало ли тогда
народу погибло и из их села? Таков уж порядок ве-
щей, что землю защищают своей кровью и жизнью
люди, выросшие из этой земли и живущие на этой
земле. И это просто и ясно. Расходились в молчании,
но уже минуту спустя в селе отовсюду доносился шум
и разговоры. Женщины зазывали красноармейцев
441
к Себе, каждой хотелось, чтоб и у нее остановились
бойцы. Угостить их, накормить, обогреть.
К Шалову отправилась целая делегация.
— Товарищ командир, у нас к вам просьба, — на-
чала Терпилиха. — Хотелось бы угостить своих, а
нечем...
Он рассмеялся:
— Что ж я тут могу поделать?
— Да у нас бы нашлось чем, только вы нам по-
могите... У нас все закопано, спрятано в землю. Когда
немцы подходили, мы попрятали. А как же теперь от-
копать? У нас нечем, земля, как камень. А у вас ин-
струменты есть, вы дали бы красноармейцев, они от-
копали бы в два счета.
— Что ж, давайте. Эй, ребята, кто хочет помочь?
Добровольцев нашлось достаточно. Женщины, про-
валиваясь по пояс в снег, отправились в поля.
— Здесь, вот у этого кустика...
— Что вы говорите, мама! Вот с этой стороны!
— А ты не вмешивайся, мал еще! Не помню я,
что ли?
— Овечку зарежьте, ничего овечка, сварите в котле,
будет что поесть, — уговаривал своих постояльцев хро-
мой Александр.
— Да ведь у вас всего одна?
— Одна... Было больше, да фашисты порезали.
Только эта*и осталась.
— Неужто мы у вас последнюю овцу заберем?
Нет, так не годится!
Он умоляюще сложил руки.
— Сыночки, не обижайте вы меня. Я от всего
сердца даю, от всей души. Чем же я вас угощу?
Только эта овца и осталась... Вы уже не отказывай-
тесь, не обижайте...
Бабы вытаскивали из тайников, с чердаков, из под-
пола все, что у них было. Сало зарезанных еще осенью
свиней, связки чесноку, бутылки меда, даже семечки.
Торопливо доили коров, — у кого уцелели, — чтобы
отнести молоко раненым.
Раненые разместились в двух комнатах сельсовета.
Там уже суетилась, ко всеобщей зависти, Фрося, ко-
412
торая когда-то окончила санитарные курсы. Важничая,
она бегала из комнаты в комнату в белом фартуке и
белой косынке, крепко стягивавшей волосы. Женщины
и девушки столпились у дверей.
— А вам чего? — бросил им на ходу молодой ве-
селый врач, который вместе с бойцами брал комен-
датуру, а теперь как раз заканчивал перевязку.
— Помочь хотим... в лазарете...
— Что ж тут помогать? Все уже сделано, двух де-
вушек я принял, „санитары у нас есть...
Они смотрели разочарованно.
— Пол бы вымыть, грязно тут...
— Пол? Пол, пожалуй, действительно хорошо бы
вымыть.
Они кинулись по домам и вскоре явились целой
толпой с ведрами, тряпками.
— Что вы, вдесятером пол мыть будете?
Шепотом, чтобы не помешать раненым, они приня-
лись ссориться между собой. Наконец, разделили
полы, и каждая стала мыть свой кусочек.
— У раненого одеяло падает, а ты не видишь, —
резко сказала Фросе Пызичиха.
— Падает, так поправьте, — огрызнулась девушка,
проходя с тазом, полным кровавой воды.
Пызичиха подошла к кровати и медленно, стара-
тельно покрыла раненому ноги, расправила одеяло.
И так уж не отходила больше от раненых.
— А вы здесь что делаете? — заметил ее врач.
— Одеяла поправляю. Одеяла с них падают,— отве-
тила она с достоинством, поправляя раненому подушку.
Он махнул рукой.
— Ну, поправляйте, если вам уж так хочется.
Да, ей очень хотелось. Всем хотелось. Хоть чуточку
приложить руки, хоть чем-нибудь помочь им. Подать
воду, вымыть кружку, выстирать портянки, отвести
волосы со лба, присмотреть, чтобы кто не оставил
дверь открытой, не напустил холоду.
В комнату робко протиснулась Лида Грохач.
— Тоже хотите помочь? — спросил врач.
Она покачала головой:
443
— Женщина у нас рожает... Не зайдете ли, вы
ведь доктор...
— Вот тебе на! Я же хирург...
— Да это ничего, все равно ведь доктор. Очень уж
мучается. Утром-то она немцев вытаскивала за ноги
из хаты, ну, схватки и начались...
— Что ж, делать нечего, надо идти, — весело ре-
шил врач. — Новый гражданин рождается, надо по-
мочь. Раненых оставляю на тебя, Кузьма. Ну, где это?
Лида торопливо повела его к хате Левонюков. По-
тирая озябшие руки, он шел за ней.
— Вы бы варежки надели, такой мороз!
— Да вот, были варежки, а ночью пропали... Об-
ронил, что ли. Теперь остался без варежек.
Она робко взглянула на него, потом быстро ста-
щила с рук толстые косматые перчатки собственной
работы, вышитые по краям красными и голубыми
цветами.
— Возьмите...
— Что вы, что вы! — защищался он. — С чем же
вы-то останетесь?
— У меня есть другие, — солгала она. — Я хорошо
спрятала, фрицы не нашли, а вы ведь доктор, вам
руки нужны.
Заметив, что у нее дрожат губы и она готова рас-
плакаться, он засмеялся:
— Ну, раз вы такая упрямая, давайте!
В сенях у Левонюков толпились бабы. Они быстро
расступились перед врачом. Они уже знали его,
знали, кто это.
— А ребенок уже родился, — заметила одна.
— Выходит, я здесь и не нужен?
— Нет, вы все же загляните к ней, загляните,
очень уж долго она мучилась, совсем ослабла5
— Вот, тетушка, я вам доктора привела, — объя-
вила Лида.
— Что ты, что ты, зачем доктор? Такой молодень-
кий, — удивилась больная.
— Какой я молоденький! — засмеялся врач, не-
сколько смущенный.
444
Но в голосе женщины не было недоверия, а лишь
материнская нежность.
— Вы вот ребенка посмотрите, а со мной ничего не
сделается, что я, в первый раз, что ли, рожаю?
Он наклонился над люлькой:
— Мальчик?
— Мальчик, мальчик. У меня только одна девочка,
Нюрка, а то все мальчики... Такой уж у нас род...
Ребенок лежал, сжав кулачки, уже выкупанный, за-
вернутый в пеленки.
— Молодец мальчик. Как же вы его назовете, а?
— Да мы уж тут с бабами говорили... Я было хо-
тела Митей назвать, по старшему брату, да, говорят,
нехорошо это...
— А что с братом?
— Да ведь его брата, старшего моего, хоронили
сегодня вместе со всеми... Месяц на виселице висел
сын-то мой, а сегодня я его сама сняла, — спокойно
объяснила женщина.
Врач смутился.
— Я не знал, что это ваш сын...
— Мой, самый старший, как же... К партизанам
пробирался, ну и поймали его... Самый старший, сем-
надцатый год ему пошел. Я и хотела назвать малень-
кого, как и его, Митей. А они не советуют, говорят,
не надо, так я уж теперь и сама не знаю, как... По отцу
уже есть, и по обоим дедам...
— Назовите Виктором, — посоветовал врач.
— Виктором? — протянула женщина. — Почему же
Виктором?
— Виктор победитель значит. Как раз сегодня ро-
дился, вот и назовите победителем...
Она подумала мгновение.
— Ну, если это значит победитель, пусть будет
Виктор. Как, Лида, а?
— Раз вам так советуют...
— Что тут долго думать! Во всем селе ни одного
Виктора нет. Пусть будет Виктор. Да вы присядьте,
присядьте, посидите с нами.
— Спасибо, мне возвращаться надо, раненые
ждут.
29 Ванда Василевская, г. 2
445
— Вы уж всех перевязали, бабы говорят. Посидите
минутку. У всех в хатах красноармейцы, а у меня, как
я родить собралась, никого... А ты, Лида, достань
спирт из шкафчика, там стоит бутылочка.
— Вам, может, лучше не пить, — робко пробормо-
тал врач.
Она улыбнулась:
— Как же это не пить? Вы, как раненых лечить,
учены, а бабьего нутра, видно, не понимаете. Стопочка
спирту хоть кого на ноги поставит.
Он не возражал больше. Лида налила спирту в тол-
стый зеленоватый стакан.
— За новорожденного, чтобы рос здоровый...
— Чтобы никогда в жизни врагов в хате не увидел.
— Чтобы с его рождения каждый день обозначался
новой победой.
— Чтобы вырос таким, как Митя...
Врач смертельно устал, не выспался, и спирт раз-
лился по его телу волной приятного тепла, ударил
в голову. Он сидел на лавке, и ему казалось, что
война, борьба остались где-то далеко, далеко. При-
ятно белели стены хаты, ярко выделялись нарисован-
ные на печке цветы и вышитые полотенца по углам.
Хорошенькая Лида улыбалась ему. И все было так,
словно за несколько хат отсюда не лежали раненые,
словно не вырос могильный холм на площади у церкви,
словно не было того страшного пути, которым он шел
с первого дня войны.
— Лида, покажи-ка доктору карточку, она там за
иконой, покажи...
Врач взял в руки выцветший снимок. На него за-
дорно смотрело мальчишечье лицо, простое, обыкно-
венное лицо деревенского паренька.
— На морозе-то он так изменился, что и не узна-
ешь. А раньше вон какой был, — спокойно объясняла
мать.
И врач вспомнил свою мать. Ее дрожащие белые
руки, когда она прощалась с ним, ее срывающийся
голос, ее большие потемневшие от волнения глаза.
Вспомнились ночи, полные тяжких размышлений, и
страх, которого он не мог преодолеть, страх перед
446
каждым новым транспортом раненых, перед кровью,
страданием, смертью. «Нервы», — говорил он себе
в таких случаях, но это не помогало.
Он взглянул на роженицу. Она лежала, откинув-
шись на клетчатую розовую подушку. Гладко причет-
санные волосы обрамляли спокойное лицо. Целый
месяц эта женщина слушала вой ветра, раскачивав-
шего тело ее старшего сына. Целый месяц она с детьми
умирала от голода и страха. Беременная, она несла
к могильной яме снятое с виселицы тело шестнадца-
тилетнего сына, а потом пошла рожать. И вот она
спокойно разговаривает с ним, угощает его.
Бабы из сеней перешли в горницу и расселись по
скамьям и табуреткам. Он украдкой рассматривал их.
Все они жили под вражьим игом, под вражьим кну-
том. Их мужья и сыновья далеко, на фронте. Ни одна
из них не знает, живы ли ее близкие, или их уже
нет. Все они пережили морозы этой страшной зимы,
голод, который принесли с собой враги, у многих на
теле были кровоподтеки от ударов приклада. Но все
это надо было знать, заметить что-нибудь по их по-
ведению было невозможно. Лица были спокойные,
ясные, полные достоинства, вытекающего из каких-то
затаенных источников, из самой сокровенной глубины
сердца.
«Крестьянки», —• подумал он, и это слово приобрело
теперь для него какую-то новую окраску, новое зна-
чение.
— Был бы еще спирт, мы бы еще выпили, помя-
нули Митю, — тихо сказала Левонючиха.
— Ну, чего там, — резко вмешалась Терпилиха. —
Помнить мы его и так будем, и без поминок. Правда,
бабы?
— Как же не помнить!
— А на место его Виктор есть. Будет расти, как
Митя, и работать как следует, а если понадобится, и
жизнь за родину отдаст, как Митя.
Спиртные пары окутывали мозг легким, приятным
туманом. Хотелось сказать этим женщинам что-то хо-
рошее, приятное, и вместе с тем сердце сжималось от
несказанной жалости к погибшему на виселице маль-
29*
447
чику, к матери, которая сама вынимала его из петли,
от жалости ко всем им, пережившим такие муки.
«Ты пьян»,— сказал он себе сурово, но это не по-
могло, и глаза его застлало слезами.
— Что это, что с вами? — забеспокоилась Лида.
— Жалко, — с трудом пробормотал он, стараясь
овладеть собой.
Левонючиха внимательно взглянула на него ум-
ными темными глазами.
— Нечего жалеть, не такое время, чтобы жалеть, —
сказала она тихо. — Нет Мити, есть Виктор. Народ
у нас крепкий, из земли вырос... Сруби грушу — огля-
нуться не успеешь, как из земли новая поросль попрет,
к солнцу потянется... Мити нет, нет и других, но земля
осталась, и народ остался... Нам тоже не раз дума-
лось, что, пока дождемся, всех перебьют. А все же
дождались... Народ все перенесет... Нет, он не по
зубам немцам, наш народ.
Туман перед глазами редел, рассеивался. Эта
крестьянка отвечала на все трудные, запутанные мысли,
которые столько раз мучили врача, отвечала просто,
спокойно, по-крестьянски. И ему стало стыдно.
— Да, да...
— А вы молоденький, вам и тяжело. Ничего, кон-
чится все это, будете жить спокойно, больных лечить,
а мы — свое дело делать...
Он вскочил, вспомнив, что засиделся.
— Куда же вы? Посидите еще, посидите, — угова-
ривала Терпилиха.
— Раненые там, к ним мне надо...
— Правильно. Раненые в первую голову, — согла-
сились бабы и гурьбой проводили его за порог, в се-
ребристый, искрящийся в солнце, дышащий ледяной
лазурью день.
По селу раздавались голоса. Где-то на задах, не
глядя на мороз, пели .девушки. К ним присоединялись
мужские голоса. Песня разливалась в ледяном воз-
духе, в чистейшей лазури, не тревожимой ни малей-
шим дуновением ветерка.
Соснов! клепки, дубове денце,
Не цурайся мене, мое серце...
448
Высоко над селом летела песня. Впервые за целый
месяц. Неслась песня, звенела жаворонком.
Рада би я виходити,
3 тобою, серце, говорити.
Лежить нелюбий на правш рученц!»
Боюсь його разбудити... —
высокими голосами вытягивали девушки. Их поддер-
живали сильные голоса красноармейцев.
С ранних лет привыкало село к песне. Песней
приветствовало зарю, песней прощалось с уходящим
днем, с песней укладывалось на ночь. Звенящая песня
помогала собирать пшеницу с поля, помогала сгребать
пахучее сено, помогала детям пасти коров, взрослым —
молотить. Под звуки песен девушка шла замуж, и
песнями прощались с умершими, с отходящими в
землю. Песни были и тоскливые, — прежние, более
старые, чем придорожные липы, — и радостные, новые,
родящиеся из переживаемой минуты. Люди привыкли
соединять песню с жизнью и жизнь с песней.
Целый месяц молчали уста, целый месяц ни разу
не сорвалась с них, ни разу не зазвучала здесь песня.
Молчали хаты, молчала дорога, молчали сады.
А теперь снова можно было петь. И девушки рас-
пелись на все село, на все далекие снежные равнины,
распевали родную, близкую, вырывающуюся из сердца
песню. Песни текли одна за другой. И над оврагом,
и у дороги, и на площади, и перед сельсоветом, где
хромой Александр, взобравшись на лестницу, ..приби-
вал большую вывеску: «Сельский совет». Дети стояли
толпой и, задрав головы, глазели на знакомую над-
пись, знакомые буквы. Внутри торопливо убирали
следы ночного боя. Заделывали досками отверстия
в стенах, прорубленные гитлеровцами, выносили мешки
с песком. Бабы, отплевываясь, смывали с пола вражью
кровь.
— Чтоб до вечера и следа не осталось, — сказала
одна, и все горячо поддакнули.
Именно этого страстно хотелось всем — чтобы
в первый же день, еще до захода солнца, до наступ-
449
ления ночи не осталось в селе и следа тридцатиднев-
ного фашистского господства. Кто-то по собственному
почину разрушал виселицу на площади, тщетно пы-
таясь выкопать столбы из замерзшей земли, уже
кто-то тащил пилу, чтобы спилить их вровень с зем-
лей, уже бабы поспешно белили запущенные хаты, вы-
носили из сеней, лопатами и вилами выбрасывали
фашистский навоз. Работа кипела, как во время
страды.
— Чтоб и следа не осталось, — говорили бабы, от-
мывая полы, забеливая стены.
— Чтоб и следа не осталось, — повторяли за ними
дети, собирая обломки железа, пустые гильзы, лоскутья
немецких мундиров у комендатуры и на батарее.
Красноармейцы, бредя по пояс в снегу, торопливо
тянули телефонные провода, лейтенант Шалов уста-
навливал связь. В помещении школы шел допрос плен-
ных. Людям страстно хотелось послушать, но они
понимали — дело военное, вмешиваться нельзя.
— Нянчатся с ними, — волновалась Терпилиха, —
вопросы, допросы! За сарай бы их,— и пулю в лоб!
— Много вы понимаете! Надо же все выпытать
у них, а то что же это?
— Ну пускай, а потом уж обязательно пулю в лоб!
— Пленным-то? Кто же пленных кончает?
Терпилиху словно ножом кольнули.
— Ну и выдумала! Пленные! Ты видела, что они
с нашими пленными делают? Пленные! Я бы их в смоле
варила, шкуру бы с них сдирала! А мы ничего, веж-
ливенько заперли их, только и всего!
— Потому что это мы, — упиралась Пельчариха. —
Такой уж военный закон — пленных оставлять в жи-
вых...
— Военный закон, военный закон! Какие теперь
военные законы? Это, может, в ту войну они были, а
не теперь. А это военный закон — детей убивать, лю-
дей мучить?
Та вздохнула:
— Что ты мне-то рассказываешь, знаешь ведь
сама, что они со мной сделали.
450
— То-то я и слушаю, что это ты так за военный
закон заступаешься. Военный закон для бойцов, а это
разве бойцы? Фрицы вшивые!
Пельчариха не ответила. Она и сама думала так
же — так думали все. Но было стыдно делать что-ни-
будь так же, как делали гитлеровцы.
— Посидит у нас, отъестся на наших хлебах, а по-
том живой и здоровый поедет домой! Как в сберега-
тельной кассе войну пересидит! — волновалась Тер-
пилиха.
— Лейтенант, уж он распорядится как надо, —
вмешался в бабьи споры Александр.
— Да разве я что говорю? Я за лейтенанта рас-
поряжаться не собираюсь.
— Этого только не хватало, — буркнул Александр
и заковылял домой, чтобы намалевать еще одну вы-
веску: «Школа». Конечно, так красиво, как было
раньше, ему не намалевать, но это ничего, лишь бы
стереть следы вражеских лап, лишь бы вернуть селу
прежний вид.
И вдруг в звеневший песнями воздух, в чистую
ясную лазурь ворвался перекатывающийся грохот.
Песня умолкла, словно вбитая в землю. Дети у хат
окаменели.
— Что это?
Грохот повторился, оглушительный, гудящий. Не-
босклон загремел пальбой.
— Пушки стреляют...
— Это в Охабах, в той стороне...
— В Зеленцах...
— Наши стреляют?
Они прислушивались. Гремела артиллерийская
пальба, перекатывалось долгое эхо выстрелов. Все
притихли.
— Что там еще такое?
— Бой идет...
— Наши орудия бьют, наши...
— А ты откуда так разбираешься в артиллерии?
— Я же слышу, оттуда идет, от наших.
Они всматривались в лица красноармейцев, но те
были спокойны.
451
— Наши, наши бьют, надо клин расширить,
— Какой такой клин?
— Да вот мы тут прошли, а сзади и по сторонам
остались немцы.
— Ну вот, я сразу сказала — клин! — оживилась
Терпилиха.
— Ничего ты, тетка, не говорила.
— Да ты что? Не слышал, так нечего и мудрить!
Я сразу говорила — клин... только подумать надо, —
каждый поймет. Вы ведь знаете, что в Охабах еще
немцы...
— Знать-то знали, а вы сразу догадались, такая
умная...
— Думать-надо.
— Теперь только погляди, как фрицы побегут...
— Сюда? — испугалась Ольга Паланчук.
— А хоть и сюда! — Терпилиха воинственно упер-
лась руками в бока. — Уж мы их здесь встретим, мы
их встретим!
— На что им сюда переть? Там есть другая до-
рога, прямо на запад.
— Если который живой уйдет...
Они слушали. Где-то далеко шел бой, гремели ору-
дия. Расширялся клин, вбитый в немецкие позиции.
Лейтенант Шалов допрашивал гитлеровцев. Они
стояли перед ним в теплой комнате и тряслись, дро-
жали мелкой, нервной дрожью. Он смотрел на них,
худых, оборванных, в нарывах, в зловонных гноя-
щихся болячках. В комнате было тепло, и они украд-
кой чесались, не сводя глаз с командира. Из всего
гарнизона капитана Вернера осталось пять человек.
— Надо отправить их в тыл, что тут с ними де-
лать, — решил Шалов.
— Отправить?— поморщился коренастый парень. —
На месте бы их, товарищ лейтенант...
— Что ты там болтаешь? — сурово сказал лейте-
нант.
— Жаль им конвой давать, бойцов мучить. Та-
щись с ними по снегу...
— Пошли ко мне сержанта, — распорядился Ша-
лов, не вдаваясь в пререкания.
452
Он вышел в сени передохнуть. Он целый час. про-
был в одном помещении с пленными, и ему казалось
теперь, что по нему ползают вши, что к нему при-
стала грязь, что форма на нем пропитана отвратитель-
ным запахом давно не мытых, покрытых нарывами тел.
Шалов полной грудью вдыхал морозный воздух. Ла-
зурь смеялась солнечным блеском, искрилась от креп-
кого, упрямого мороза. От дальних хат доносилась
песня, и Шалов заслушался звучного напева, ласко-
вого, задорного, взращенного ветром далеких степей,
шумом буйных вод, бегущих в море, широким про-
стором. В песне звучало далекое эхо казачьего клича
над днепровскими порогами, тоска хлопцев-молодцев
в турецкой неволе, стук конских копыт по дальним
трактам. Девушки пели, и казалось, поет все село,
глядя на ослепительное, золотое солнце на морозном
небе.
Красноармейцы вывели из дому пленных. Вокруг
немедленно собралась толпа. Пленные ежились под
взглядами баб, втягивали головы в плечи, дрожа от
холода.
— Отправляете их? — враждебно спросила Терпи-
лиха.
— Отправляю в штаб, — сказал Шалов, огляды-
вая кучку фашистов в оборванных зеленоватых ши-
нелях.
— Это тот, это тот, что вешал Левонюка! — за-
кричала вдруг Пельчариха.
Бабы бросились вперед:
— Который, который?
— Вон тот, рыжий, смотрите, все же, все видели!
Тот, высокий! — кричала она.
— Правда, он и есть...
Пленных окружали все теснее. Женщины напи-
рали, показывая пальцами на высокого немца с вы-
бившимися из-под шапки рыжими волосами. Он по-
нял, что говорят о нем, и отступил за спины товари-
щей.
— Ишь прячется! Трварищ лейтенант, вот этот
парня вешал!
453
— Какой там парень! Митьке не больше шестна-
дцати лет было! Ребенка вешал, сволочь!
— Эй, бабы, чего тут долго разговаривать! Возь-
мемся за него сами, — командовала Терпилиха.
Красноармейцы неуверенно оглядывались кругом.
— Да постойте, гражданка, что вы тут выделы-
ваете? — рассердился Шалов. — Отойдите, прошу вас!
— Товарищ командир, не уйдет он живым отсюда!
Прикончим мы его, и все будет в порядке! — настой-
чиво требовала Терпилиха.
Фашист, видимо, понял, в чем дело. Его трясло,
зубы у него стучали.
— Порядки здесь навожу я, а не вы, — сурово ска-
зал Шалов.
Из толпы выдвинулась Федосья Кравчук:
— И что ты, Горпина, не в свое дело суешься?
Что ты путаешься, куда не просят? Бойню устроить
захотелось, мало здесь мертвых было! Думаешь, ум-
нее тебя и судьи нет?
Терпилиха отступила на шаг и смотрела на Фе-
досью во все глаза, не понимая, чего та хочет.
— Прикончить его хочешь? Легкой смертью, а?
Минутка, две—и кончено? За Левонюка, за наших
детей, за загубленных он двумя минутками распла-
тится? Нет, пусть поживет, пусть дождется своей
судьбы, пусть до конца ее выпьет, до последней капли!
Пусть вернется в свою землю и посмотрит, как им
всем придется отвечать за все, за все! Не за одного
Левонюка!
— Правильно говорит, — сказала Пельчариха.
— Верно, Федосья! — раздались голоса.
— Одно тебе скажу, Горпина, кто из них сейчас
умирает, большой выигрыш выигрывает! Нет, ты дай
ему посмотреть, как их войско назад покатится, как
они будут бежать, подыхать с голоду, валяться в степи,
как из-за каждого кустика, из каждого лесочка бу-
дут выскакивать на них люди с вилами, с топорами!
Как они будут подыхать в канавах, и никто им капли
воды не подаст! Пусть видит, пусть смотрит, как его
города и села ветер развеет, как на их месте оста-
нется один пепел да крапива! Дай же ты ему до-
454
ждаться, чтобы его собственная баба прокляла, чтоб от
него родные дети отреклись! А ты ему хочешь легкую
смерть подарить? Глупая ты, Горпина, хоть и старая.
Умереть легко, но он-то пусть живет, пусть сто лет
живет! Пусть молит смерть, чтобы она пришла, а она
не придет, не придет так быстро, даже косая отвер-
нется от гитлеровской падали!
Она захлебнулась словами и умолкла, прижимая
руки к сердцу.
— Правду говоришь, Федосья! — поддержала ее
Пельчариха, и круг баб расступился.
Два красноармейца вывели пленных на дорогу.
Терпилиха стояла на месте и смотрела им вслед.
— Э-эх! — Она недовольно махнула рукой. — По-
смотреть На вас, бабы, можно подумать, — невесть ка-
кие лютые, а как у вас быстро злость проходит...
— По-твоему выходит, Федосья Кравчук не лю-
тая?
— Непонятен мне ее разговор. Я по-своему, по-
просту...
Она вдруг умолкла и прислушалась.
— Чудится мне или то в самом деле из пушек
стрелять перестали?
Пузыриха тоже прислушалась.
— И верно тихо. Там все уж давно утихло, а мы
тут из-за этих пленных такой гвалт подняли, что и
не заметили.
— Отчего же это может быть? Бой кончился или
что еще? Надо бы расспросить, только кто это может
знать?
— Командир, наверно, знает.
Но не только женщины обратили внимание на
внезапную тишину, которая воцарилась там, вдали,
где чернели первые леса. Шалов ежеминутно вбе-
гал в комнату, — там не отходил от провода де-
журный.
— Звони, звони! Не отзываются?
— Не слыхать!
— Пошлите на линию, не испортилось ли где. А ты
звони, звони...
455
Наконец телефон зазвонил. Красноармеец быстро
записывал.
— Ну, что там?
— Наши взяли Охабы и Зеленцы!
Шалов вышел на улицу. Первой, кто попалась ему
на глаза, была Терпилиха.
— Наши взяли Охабы и Зеленцы!
Она всплеснула руками:
— Потому это там и утихло?
— Потому.
Она подхватила юбку и бегом кинулась вдогонку
Пузырихе.
— Слышишь, Наталка? Наши взяли Охабы и Зе-
ленцы! Сам лейтенант сказал... Как только телефон
позвонил, он сейчас вышел и говорит мне: наши взяли
Охабы и Зеленцы.
— Взяли!.. — сказала Пузыриха высоким, звеня-
щим голосом.
— Да ведь я тебе сразу говорила, —только за-
тихло, я и говорила, что, видно, бой кончился.
— А как кончился, ты и не знала...
— Чего тут не знать? Как ему еще кончиться?
Погнали немцев, расширили клин, вот и все! Пони-
маешь?
— Больно ты ученая в военных делах!
Терпилиха махнула рукой.
— Эх, с вами говорить!..
А телефон в доме все звонил и звонил, Шалов
громко кричал в трубку:
— Где? Как?
В селе все закипело. Торопливо сбегались крас-
ноармейцы.
— Куда это, куда? — волновались бабы.
— Получен -приказ. Двигаемся дальше.
— Куда дальше?
— На запад, мать!
Женщины расстроились. Все показалось им корот-
ким неправдоподобным сном. Федосья Кравчук подо-
шла к лейтенанту:
— Как же так? Борщ поспевает, вы еще и не по-
ели как следует...
456
— Ничего, мать. Я не голоден. Пришел приказ
вперед! А мой борщ другие съедят, сюда идет другая
часть, они тут будут стоять, их уж угостите...
Бойцы торопливо собирались, оставляя ложку в
миске, недоеденный ломоть хлеба.
— Ох, ребята, погостили бы у нас еще денек-
другой, — вздыхали бабы.
— Спасибо! Нам некогда. К вам другие придут,
а мы пойдем! Там нас ждут!
— Конечно, ждут, — вздыхали женщины и выхо-
дили на улицу, где строился отряд.
Провожать высыпали старые и малые. Женщины
вздыхали, некоторые всхлипывали. Соня Лиман кину-
лась на шею молоденькому красноармейцу.
— Ну и Сонька! Нашла себе, успела, — смеялись
бабы.
— А парень ничего, брови-то какие!
Банючиха надула губы. Вот, она думала, в случае
чего, чтобы Петр женился на Соньке... А сна, видно,
ветреная.
Лейтенант Шалов поспешно вышел из дому. Отряд
был уже построен.
— Вперед, шагом марш!
— Будьте здоровы! Благополучно вернуться!
Воюйте хорошенько! — кричали в толпе.
Снег заскрипел под ногами двинувшегося отряда.
По обочине, стараясь попасть в ногу бойцам, бежали
дети, спешили женщины, подбирая длинные юбки.
Бойцы, не торопясь, дошли до небольшого при-
горка и здесь остановились.
Далеко-далеко на запад тянулась ослепительно
белая снежная равнина. Вдали на чистом небе тем-
нела узкая полоска дыма — это догорала несчастная
Леваневка, село, которое с четырех концов подожгли
гитлеровцы. Огонь уже много раз угасал и снова вспы-
хивал. И тогда отчетливо был виден на ясной лазури
темный дым.
Все остановились, как по команде. Бойцы, жен-
щины, дети.
Лейтенант Шалов с пригорка глядел на запад. Пе-
ред ним расстилалась снежная равнина, необъятная
457
земля, украинские степи под вражеским ярмом. Тул^,
на запад, простиралась Украина — в крови, в пламени,
с задушенной на устах песней, с грудью, растерзанной
вражьим сапогом, раздавленная, оплеванная, зако-
ванная в цепи. Неустрашимая, борющаяся, несгиба-
емая.
И вот он увидел, как по небу ясной, четкой доро-
гой, сияющим путем раскинулась радуга, яркая по-
лоса, переливающаяся светом и красками цветочного
пуха, и розовым шиповником и алой розой, бледной си-
ренью и фиалками. Пылало золото лепестков подсол-
нуха, и дрожала зелень едва распустившихся березо-
вых листьев. И все пронизывал мягкий, ясный блеск.
Радуга тянулась с востока на запад, связывая пылаю-
щей лентой землю с небесами.
Шалов обернулся к своему отряду.
— За мной, шагом марш!
Ровным, широким шагом они двинулись вперед.
Провожавшие остались на пригорке. Все молчали.
Отряд уходил по дороге в безграничную даль осле-
пительно белой равнины, в сияние радуги.
Красноармейцы уходили к видневшимся вдали
струйкам дыма над сожженной Леваневкой, к при-
корнувшим в снежных сугробах селам. Сжимая в руках
винтовки, они шли в украинскую землю, растоптан-
ную, задушенную гитлеровским ярмом. Непобедимую,
борющуюся, несгибаемую.
Люди молчали, до боли, до слез напрягая зрение,
чтобы видеть их подольше, подольше. Пока боевой
отряд не растаял в лазурной дали, в снежном про-
странстве, в стоцветном, всепоглощающем блеске ра-
дуги.
Конец
СОДЕРЖАНИЕ
Земля в ярме (роман)........................ 7
Радуга (повесть)...........................249
Редактор Е. Цинговатовй
Художник А. Щербаков
Художественный редактор Г. Кудрявцев
Технический редактор 7И. Позднякова
Корректор Т. Рощина
Сдано в набор 30/ХП 1953 г.
Подписано к печати 8/II1 1954 г. А-01032.
Бумага 84x108732—28,75 печ. л.=
=23,58 усл. печ. л. 22,3 уч.-изд. л.
Тираж 75 000 экз. Заказ 1036.
Цена 9 р. 50 к.
Гослитиздат,
Москва, Ново-Басманная, 19.
4-я типография им. Евг. Соколовой
Союзполиграфпрома Главиздата
Министерства культуры СССР.
Ленинград, Измайловский пр., 29.