Мария Карп. Джордж Оруэлл: Биография - 2017
ДЖОРДЖ ОРУЭЛЛ
Часть первая. ЭРИК БЛЭР
Глава 2. ИТОН
Глава 3. БИРМА
Глава 4. НА ДНЕ
Часть вторая. ДОЛГИЕ ПОИСКИ
Глава 6. НОВЫЕ ЗНАКОМСТВА
Глава 7. ПУТЬ К ПОЛИТИКЕ
Глава 8. ИСПАНИЯ
Часть третья. ПОЗИЦИЯ
Глава 10. ПЕРЕД ВОЙНОЙ
Глава 11. ВОЙНА
Глава 12. БИ-БИ-СИ
Часть четвертая. ПРОЗРЕНИЯ ПОЛИТИЧЕСКОЙ ПРОЗЫ
Глава 14. «ТОТ, КТО БЕССТРАШНО ДУМАЕТ...»
Глава 15. РОМАН, НАПИСАННЫЙ НА ОСТРОВЕ
Глава 16. НЕ НА ЖИЗНЬ, А НА СМЕРТЬ
Указатель упоминаемых лиц
Об авторе этой книги
Содержание
Text
                    ВИТА НОВА


Джордж Оруэлл Начало 1940-х
МАРИЯ КАРП ДЖОРДЖ ОРУЭЛЛ Биография вита нова САНКТ-ПЕТЕРБУРГ 2017
УДК 929 ББК 83.2(4Вел) К26 Ответственные редакторы Екатерина Жирнова, Алексей Дмитренко Карп М. П. К26 Джордж Оруэлл: Биография. — СПб.: Вита Нова, 2017. — 608 с., 157 ил. («Жизнеописания»). ISBN 978-5-93898-642-8 Книга журналистки и переводчицы, члена правления британского Оруэлловского общества Марии Карп — первая русская биография писателя и публициста Джорджа Оруэлла (1903-1950). Эрик Артур Блэр с детства мечтал стать писателем и проделал сложный путь, прежде чем мир узнал его как писателя Джорджа Оруэлла. Он искал себя и свою главную тему и служа в полиции в Бирме, и знакомясь с жизнью низов общества в лондонских ночлежках, и работая посудомойщиком в парижском ресторане... Отправившись в Испанию добровольцем на гражданскую войну, он столкнулся там с коммунистическим террором и задумался о сущности тоталитаризма. Бесстрашно мыслящий и не боящийся говорить о том, что видел, он сумел понять механизм функционирования тоталитарного режима и в лучших своих произведениях сделал политическую прозу искусством. Ни разу не побывав в России, он много размышлял о ней и разгадал главную загадку ее истории в двадцатом столетии. Оруэлл хотел, чтобы его книги прочли в Советском Союзе. Книги пришли к читателю спустя много лет, теперь настало время биографии их автора. Знакомство с его жизнью, его уникальной позицией поможет лучше понять его произведения, остающиеся актуальными и сегодня. Книга богато проиллюстрирована и снабжена аннотированным указателем имен. УДК 929 ББК 83.2(4Вел) Любое воспроизведение настоящей книги или отдельной ее части возможно только с письменного разрешения ООО «Вита Нова». ISBN 978-5-93898-642-8 © М. П. Карп, 2017 © ООО «Вита Нова», художественное оформление, 2017
ДЖОРДЖ ОРУЭЛЛ
ПРЕДИСЛОВИЕ Его больше нет, но в каком-то смысле он всегда производил впечатление случайно встреченного путника, который подходит к тебе на станции, сообщает, что ты ждешь не того поезда, и исчезает. В. С. Притчетт. Из некролога Оруэллу Оруэлл никогда не бывал в России, но посвятил почти всю свою сознательную жизнь размышлениям о ней. Он думал о России как социальный мыслитель и потому разгадал главную загадку ее истории в двадцатом столетии: как революция против самодержавия обернулась новым самодержавием. Но написал об этом не научное исследование, а сказку и роман, потому что представлял себе жизнь в тоталитарной стране с чуткостью лирического поэта. «Он ощутил российскую трагедию, как личную», — писала Виктория Чаликова, первая российская исследовательница Оруэлла, отмечавшая его «глубочайшее вживание в роль мыслящей и чувствующей жертвы политического террора»*. Столкнувшись со сталинским террором во время гражданской войны в Испании, он никогда не забывал о расстрелах и арестах невинных людей. Мысль о лагере жила в нем постоянно. Он знал о судьбе Мандельштама и Вавилова, читал все, что можно было прочесть о Советском Союзе, и говорил, что о многом догадался, «читая газетные репортажи между строк»**. Глубочайший социальный анализ и воображение художника слились в его главных книгах воедино, отчего литература приобрела масштаб, а политика — убедительность. «Оруэлл был гуманист — им всегда двигало сочувствие, любовь к человеку»***, — писал в статье о «1984» критик Герберт Рид. Потому-то в своей главной предсмертной книге он и торопился предупредить человечество о том, к какому ужасу оно может прийти, если не одумается. * Чаликова В. А. Встреча с Оруэллом // Книжное обозрение. 1988. № 21, 20 мая. ** Письмо Оруэлла Д. Макдональду, 15 апреля 1947 года (CW. Vol. XIX. Р. 128). *** Read Н. “World Review”, June 1950 // George Orwell: The Critical Heritage / Ed. by Jeffrey Meyers. London; New York, 2011. P. 285.
8 ПРЕДИСЛОВИЕ Было ли это предупреждение расслышано? И да, и нет. Конечно, те немногие, кому удавалось прочитать «Скотское хозяйство» и «1984» в Советском Союзе, знали, что это про них. Конечно, когда Запад опасался советской агрессии, обе книги пользовались в мире особым вниманием. К началу XXI века число проданных экземпляров сказки и романа вместе достигло 50 миллионов — это больше, чем тиражи двух книг любого другого послевоенного писателя. Но потом понимание того, что говорил Оруэлл, как будто ушло. Крах Советского Союза ослепил многих, и после 1991 года по обе стороны бывшего железного занавеса стало казаться, что проблемы, занимавшие Оруэлла, отошли в прошлое. В предисловии к сборнику «Оруэлл и политика», вышедшему в 2001 году, видный британский исследователь Восточной Европы Тимоти Гартон Эш размышлял: «Зачем нам сегодня читать то, что Оруэлл писал о политике? До 1989 года ответ был прост. Это был писатель, ухвативший самую сущность тоталитаризма. <...> Но мир романа „1984“ завершился в 1989-м»*. Двенадцать лет спустя, уверял Гартон Эш, драконы, с которыми сражался Оруэлл — империализм, фашизм и коммунизм, — мертвы или смертельно ранены, так что читать Оруэлла, заключал он, следует, в первую очередь, из-за того воздействия, которое крупнейший политический писатель века оказал в свою историческую эпоху... К 2013 году, когда в Великобритании отмечалось 110-летие со дня рождения Оруэлла, слово «тоталитаризм» вообще исчезло из употребления. В многочисленных юбилейных славословиях шла речь о прозрачной прозе писателя, о том, что он разоблачал британский империализм, бичевал социальное неравенство, одним из первых заговорил о проблемах окружающей среды и не постеснялся воспеть английский национальный характер и даже английскую кухню. Но о том, что целью его жизни было остановить увлечение режимом, основанным на лжи, не было сказано ни слова. Все неприятности, связанные с понятием «холодная война», на Западе старались забыть. Но и в России дела обстояли не лучше. Разумеется, в конце восьмидесятых читатели с радостью встретили прежде запретные, а отныне законные переводы его главных книг. Потом напечатали эссе, и ранние романы, и документальные повествования (кроме во многом автобиографической «Дороги к Уиганскому пирсу», пока не опубликованной по-русски), создали посвященный писателю веб-сайт, однако и в России считали, что написанное Оруэллом относится лишь к советскому прошлому и никак не отражает ошеломляющей новой реальности девяностых и двухтысячных годов. Заговорили об «Оруэлловой недостаточности»** и о том, что * Garton Ash T. Introduction // Orwell and Politics / Ed. by Peter Davison. London, 2001. P. XI. ** Быков Д. Оруэллова недостаточность // Известия. 2009. 18 июня.
ПРЕДИСЛОВИЕ 9 предложенный им социальный анализ объяснить современность не в состоянии. Между тем оказалось, что именно социального анализа для понимания современности и недостает. Сегодня уже очевидно — и это признали многие, в том числе и Тимоти Гартон Эш, — что тоталитаризм, как и подобает дракону, обладает способностью возрождаться, пусть и в новом обличье. В России это заметили раньше, чем на Западе. «Страна считается тоталитарной, когда ею правит однопартийная диктатура, которая не дозволяет существования легальной оппозиции и сокрушает свободу слова и печати»*, — формулировал Оруэлл. И в другом месте: «Организованная ложь, используемая тоталитарными государствами, вовсе не является, как иногда говорят, временной мерой, такого же рода, как военная хитрость. Она входит в самую сущность тоталитаризма и не исчезнет даже тогда, когда отпадет потребность в концлагерях и тайной полиции»**. Оказалось, как и объяснял Оруэлл, что дело не в названии. В свое время ему приходилось страстно доказывать, что советский социализм — это совсем не то, к чему традиционно стремились социалисты. Уже в 1940-е годы стало понятно — и не только Оруэллу, — что при социализме так называемая общественная собственность неминуемо оказывается в руках горстки правителей, что в конце концов приводит к подавлению отдельного человека — да и общества в целом — мощью государства. Таковы последствия этого экономического устройства. Если власть и собственность находятся в одних руках — режим оказывается тоталитарным. И не обязательно собственности притворяться «общественной» или правителям брать на вооружение идеологию Ангсоца. Можно назвать строй капиталистическим и объявить, что идеологии у власти нету вовсе. Названия можно отбросить, а сущность тоталитарного режима — сохранить. Западу, слишком верящему названиям, понять это нелегко, но чем быстрее в России опознают эту хорошо знакомую сущность, тем больше шансов на то, что удастся ее изменить. Неожиданный прорыв романа «1984» в число бестселлеров 2015 года дает некоторые основания на это надеяться. Но как все-таки быть с социализмом? Как понять главный оруэлловский парадокс, состоящий в том, что человек, опасавшийся перерождения британского социалистического движения в тоталитаризм, сам до конца дней верил в возможность «демократического социализма»? Оруэлл был левым, потому что считал, что люди в обществе должны иметь равные шансы, и не мог мириться с тем, что кто-то одним * Orwell G. The Prevention of Literature // CW. Vol. XVII. P. 373. ** Note to Swingler R. The Right to Free Expression. Annotated by Orwell // CW. Vol. XVIII. P. 442.
10 ПРЕДИСЛОВИЕ лишь своим происхождением обречен на нищету, тяжкий труд и отсутствие образования. Необходимое равноправие, в духе времени полагал он, может дать только социализм. Не то, что называлось социализмом в Советском Союзе и закрепостило людей жестче, чем даже предшествовавшая ему эпоха, но то, что могло бы, мечтал он, получиться в странах с устойчивой демократической традицией, таких как Великобритания. Не раз и не два Оруэлл предлагал испытать эту возможность, но, одновременно, понимал, что это предложение, по разным причинам, вряд ли найдет поддержку. К этому времени он уже назвал приверженцев традиционного романтического социализма утопистами, очевидно, причисляя и себя к этому «разбросанному, разобщенному меньшинству»*. Характерно, однако, что он отдавал своей вере «душу», но не «лиру», предпочитая в книгах говорить о другом, более опасном, социализме. После войны многие его знакомые социалисты оказались в правительстве, позициям которого он, в целом, сочувствовал, но, по своим воззрениям, как писал в 1946 году его друг, анархист Джордж Вудкок, «он стоял куда ближе к либералам старого типа, чем к социалистам корпоративного государства, возглавляющим нынче Лейбористскую партию»**. Он знал, что никогда не сможет быть безоговорочно верен партийной линии, хотя бы потому, что, как и его герой Уинстон Смит, обладал «Сократовой неспособностью перестать задавать вопросы»***. Известно, что, будучи левым, он «нападал на „своих“ чаще, чем на противников»****, отчего левые, склонявшиеся к коммунистам, его терпеть не могли. А он обвинял их в «граммофонном сознании» — бездумной приверженности партийной линии или «общепринятому» в определенной среде мнению. Он-то, в отличие от многих, способен был видеть суть явления, а не прагматические соображения данного момента и не мог не ставить расхожие истины под сомнение. Отсюда — то, что часто казалось непоследовательностью или даже противоречивостью его взглядов. После его смерти все — и левые, и правые, и анархисты, и даже коммунисты (утверждавшие, что «1984» — это роман о загнивании Запада) — захотели присвоить его себе, и этот факт сам по себе стал предметом исследований*****. Но он не был ничьим единомышленником: его позиция, как и его дорога к ней, — уникальна. * Orwell G. What is Socialism? // CW. Vol. XVIII. P. 62. ** Woodcock G. George Orwell, 19th Century Liberal. “Politics”, December, 1946 // George Orwell: The Critical Heritage. P. 245. *** ReadH. “World Review”, June 1950 // George Orwell: The Critical Heritage. P. 284. **** Pritchett V. S. “The New Statesman & Nation” Obituary // OR. P. 277. ***** Cm. Rodden J. George Orwell: The Politics of Literary Reputation. New Brunswick and L., 2006.
ПРЕДИСЛОВИЕ 11 Оруэлл завещал не писать его биографии. Между тем, не зная, как он двигался к своим главным и лучшим книгам, невозможно понять не только его противоречия, но даже и масштаб того, что он совершил. К счастью, по-английски запрет на публикацию книг о нем был впервые нарушен в 1972 году американскими учеными Питером Станеки и Уильямом Абрахамсом, а затем в 1980-м появилась — уже с разрешения вдовы — первая «официальная» биография, написанная Бернардом Криком, за которой в 1991 году последовала еще одна — Майкла Шелдена. Однако самым главным событием в оруэлловедении стала завершившаяся в 1998 году публикация двадцатитомного собрания сочинений, в котором первые девять томов содержат книги Оруэлла, а тома с 10-го по 20-й — его публицистику и переписку. Огромный труд составителя и редактора этого издания Питера Дейвисона открыл для всех, читающих по-английски, Оруэлла как он есть, и английские книги о нем посыпались как из рога изобилия, особенно в год его столетия — 2003-й, да и потом. Время русской биографии Оруэлла настало давно. Он надеялся, что его книги прочитают в странах, находившихся под властью Сталина, отказывался от гонораров за переводы «Скотского хозяйства» на славянские языки и даже субсидировал издание сказки по-русски, надеясь, что хоть часть тиража проникнет в Советский Союз. После его смерти наследники, зная его волю, субсидировали и русское издание «1984». Книги — и это самое главное — в конце концов, спустя сорок лет, до читателей дошли. Но осознание того, какой путь проделал их автор, поможет глубже понять их смысл и роль тогда, когда они были написаны, и сегодня. * Мне хочется поблагодарить всех, кто так или иначе помогал мне в работе над этой книгой, и в частности, Оруэлловский архив при Лондонском университете (The Orwell Archive, UCL Library Services, Special Collections) и Архив интернациональных бригад Мемориальной библиотеки имени Маркса в Лондоне (The Marx Memorial Library. International Memorial Trust) за предоставленную возможность воспользоваться их материалами. Всякий, кто берется за биографию Оруэлла, сталкивается с вопросом, как его называть. Взяв в 1933 году псевдоним «Джордж Оруэлл», он не отказался и от своего настоящего имени — Эрик Артур Блэр. Блэром называют его официальные бумаги, Эриком до конца жизни звали родные и близкие. В литературных делах он всегда был Оруэллом, но письма подписывал и Эрик, и Джордж. В книге я пользуюсь и тем, и другим именем, в зависимости и от хронологии: только Эрик, когда речь идет о человеке до 1933 года, и от смысла: только Оруэлл, когда речь идет о писателе. Когда же в отношения
с ним вступают другие люди, то тут все зависит от того, как называют его они — и Эрик, и Блэр, и Джордж, и Оруэлл. Переводы цитат из писем, статей и книг, за исключением особо оговоренных случаев, — мои. ПРИНЯТЫЕ СОКРАЩЕНИЯ CW — The Complete Works of George Orwell: in 20 vols. / Ed. by Peter Davison. Revised and updated Edition. London, 2000-2002. The Lost Orwell — The Lost Orwell. A Supplement to The Complete Works of George Orwell / Compiled and annotated by Peter Davison. London, 2006. Crick - Crick B. George Orwell. A Life. London, 1982. Bowker— Bowker G. George Orwell. London, 2004. Shelden— Shelden M. Orwell. The Authorised Biography. London, 2006. Meyers - Meyers J. Orwell. Wintry Conscience of a Generation. New York, 2000. Stansky & Abrahams-1 — Stansky R, Abrahams W The Unknown Orwell. London; Toronto; Sydney; New York, 1972. Stansky & Abrahams-2 — Stansky R, Abrahams W The Transformation. London, 1984. RO — Remembering Orwell / Conceived and compiled by Stephen Wadhams. London; Markham, Ontario, 1984. OR — Orwell Remembered / Ed. by Aubrey Coppard and Bernard Crick. London, 1984. «1984» — Оруэлл Дж. 1984 / Пер. В. Голышева // Оруэлл Дж. Избранное. СПб., 2004.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ ЭРИК БЛЭР
ГЛАВА 1 ДЕТСТВО (1903-1916) Я не могу, да и не хочу, полностью отказываться от взгляда на мир, сложившегося у меня в детстве. Оруэлл. Зачем я пишу. 1946 Ребенка привезли в Англию, когда ему было около года. Его встретил мягкий климат — зеленые луга, широкая полноводная река недалеко от дома. Вокруг были бескрайние поля, над головой пели птицы, летом одуряюще пахла мята. Этим впечатлениям суждено было войти в сознание будущего писателя, а потом в его стихи и прозу. Прогалина в лесу, вязы, невидимый ручей, лениво текущий поблизости, которые снятся герою последнего романа Оруэлла Уинстону Смиту, — это и английская цивилизация («Уинстон проснулся со словом „Шекспир“ на устах»*), и место, где как будто можно на мгновение скрыться от всевластного и всевидящего государства, обрести частную жизнь и любовь. Но родился Эрик Артур Блэр, через тридцать лет ставший Джорджем Оруэллом, за тысячи миль от английских пейзажей, в городке Мотихари, в Бенгалии, тогда индийской провинции, где со второй половины восемнадцатого века окончательно утвердилось британское владычество. И хоть оставался он там совсем недолго, огромная Британская империя, над которой, как принято было говорить, никогда не заходило солнце, отнюдь не в меньшей степени, чем маленький дождливый остров, определила его судьбу. * С империей были связаны обе ветви его семьи — и отцовская, и материнская. В 1936 году, пытаясь определить свое социальное происхождение, Оруэлл, со свойственной ему скрупулезностью и не без яда, описал его так: «низший слой верхушки среднего класса»**. * «1984». С. 615. ** Orwell G. The Road to Wigan Pier. London, 2001. P. 113.
16 ГЛАВА 1 Леди Мэри Блэр, прабабка Оруэлла Вторая половина XVIII в. Вот к чему в сухом остатке свелись, на его взгляд, взлеты и падения предыдущих поколений. Прадед Оруэлла Чарльз Блэр (1743-1820) владел плантациями и рабами на Ямайке. Богатство, очевидно, помогло ему жениться на аристократке — дочери восьмого графа Уэстморлендского, леди Мэри Фейн. Писанный маслом портрет прабабки Оруэлл впоследствии возил за собой по съемным квартирам и домам, но прадедовы капиталы разошлись еще до рождения его младшего, десятого, ребенка — деда Оруэлла, Томаса (1802-1867). Прадед в основном управлял своими ямайскими плантациями из английского графства Дорсет. Деду же, вынужденному зарабатывать на жизнь, пришлось долгие годы провести в колониях — он был англиканским священником в Калькутте и в Тасмании и лишь последние 13 лет, получив место благодаря уцелевшим аристократическим связям, служил викарием в родном Дорсете. Семейное предание сохранило рассказ о том, как дед женился. По дороге в отпуск в Англию он на мысе Доброй Надежды познакомился с некой семьей Хэар и обручился с одной из старших дочерей. Возвращаясь из отпуска, он обнаружил, что, пока его не было, девушка успела выйти замуж. «Ну что ж, — якобы сказал тогда Томас Блэр, — раз Эмили замужем, женюсь на Фанни!» Фанни, младшей сестре, было 15 лет, и будто бы она и после замужества еще играла в куклы. Младшим — десятым — ребенком этой пары и стал будущий отец Оруэлла Ричард Блэр (1857-1939).
ДЕТСТВО 17 Ричарду Блэру, как и его отцу, предстояло обеспечивать себя самому. Поприще он избрал себе почтенное, как и подобало юноше из хорошей семьи, — имперскую службу, но, не имея уже никакой протекции, сумел занять на нем лишь самую нижнюю ступень — неприметный пост в опиумном департаменте колониальной администрации в Индии. Став чиновником пятого разряда в 1875 году, в 18 лет, он оставался в том же чине до 1902-го и лишь в последние десять лет службы стал потихоньку продвигаться по служебной лестнице. В отставку он вышел в 1912 году, получив все же под конец первый разряд и приличную пенсию. Тридцать семь лет своей рабочей жизни Ричард Блэр, мелкая сошка в имперской машине, принимал участие в одном из самых страшных ее злодеяний — продаже и распространении производимого в Индии опиума. Высококачественный индийский опиум продавали главным образом в Китай, где миллионы оказывались от него в зависимости, что, разумеется, приносило Великобритании немалые деньги — шестую часть всей прибыли империи от индийских колоний. Чиновники, обеспечивавшие бесперебойное поступление доходов в британскую казну, не очень задумывались о вопросах морали — они дорожили своим рабочим местом и верили, что служат интересам родины. Работа Ричарда Блэра состояла из разъездов по областям и надзора за крестьянами, выращивающими мак. До тридцати девяти лет он мужественно переносил вся тяготы однообразного и физически нелегкого существования, не заводя семьи, пока в конце концов не женился на привлекательной молодой девушке Иде Лимузин (1875-1943). Ее отец Франсис Лимузин (1833-1915) был француз из Лиможа, получивший по наследству бизнес в Бирме, мать — англичанка. Ида, француженка по паспорту, родилась на юге Лондона, но выросла в Мульмейне, бирманском портовом городе, где отец занимался продажей тика и судостроением. Франсис, или, как его называли, Фрэнк, был преуспевающим коммерсантом и жил с женой и восьмью детьми припеваючи — у него был большой дом, который носил гордое имя «Фрэнкония», и, в лучшие времена, около тридцати слуг. В Мульмейне Лимузинов почитали и даже назвали одну из улиц в их честь. Но, видимо, Фрэнку не хватило осмотрительности: неудачно вложив большие деньги в торговлю рисом, он их потерял, отчего дела пошли значительно хуже. Когда Эрик в начале 1920-х годов приехал в Мульмейн, деда уже не было в живых, но с бабушкой он познакомиться успел. Она по-прежнему была заметной фигурой в городе и отличалась от остальных англичанок тем, что носила бирманские одежды и даже дружила с бирманцами, не удосужившись, правда, к неудовольствию внука, выучить их язык. Ида была девушка не только привлекательная, но и решительная. К двадцати одному году она уже пережила неудачный роман — возлюбленный ее бросил — и отправилась работать помощницей учительницы в школе для девочек довольно далеко от дома—в курортном
18 ГЛАВА 1 Франсис Лимузин, дед Оруэлла с материнской стороны Вторая половина XIX в. городке Наинитал, популярном среди европейцев. Именно там она познакомилась с Ричардом Блэром и в 1897 году вышла за него замуж. Живая и самостоятельная, она быстро стала главой семьи, хотя была в два раза моложе мужа. Ричард увез ее в Бенгалию, где в 1898 году у них родилась дочка Марджори, а спустя пять лет — 25 июня 1903 года — сын Эрик. Колониальная администрация перебрасывала своих сотрудников с одного поста на другой, как армия — офицеров, и к моменту рождения сына Ричард оказался в Мотихари, захолустном городке неподалеку от границы с Непалом, почти в 700 километрах от Калькутты. Работы было много — район производил 300 тонн опиума в год, но жизнь была однообразная и нелегкая: тяжелый климат, дальние поездки, опасность холеры и других заразных болезней. Разумеется, у Блэров, как и у других европейцев, была прислуга и няньки для детей, и жили они, как и все белые, отдельно от местного населения, но, когда Ричарда меньше чем через год опять перевели по службе — на сей раз в город Монгир на Ганге, — Ида решила, что если уж снова переезжать, то лучше в Англию. Марджори было уже почти 6 лет—в англо-индийских семьях было принято отправлять детей в этом возрасте в метрополию учиться. Кроме того, по Бенгалии распространялась эпидемия чумы, и детей в любом случае надо было увозить. Конечно, Ида могла, устроив их, вернуться к мужу и оставаться с ним до его выхода на пенсию, как поступали многие жены колониальных чиновников, но при ее
Ида Блэр с маленьким Эриком, вероятно, в день крестин 1903
20 ГЛАВА 1 характере и при том, что ей было всего двадцать восемь лет, неудивительно, что она предпочла уехать с детьми. Ричард отпустил ее — что свидетельствует и о его характере тоже — и, снова оставшись в одиночестве, прожил в Индии еще восемь лет до самой отставки. * Мать с детьми поселилась в городке Хенли-на-Темзе, знаменитом тогда, как и сейчас, своей Королевской регатой — ежегодным летним соревнованием гребцов, пиком светского сезона. Ида Блэр посещала регату и теннисный турнир в Уимблдоне, сама играла в теннис, крокет, гольф и бридж, ездила за покупками в близлежащие городки Рединг и Уинчестер, в Лондоне ходила в театры (видела Сару Бернар) и на концерты и вместе с сестрами иногда бывала на собраниях суфражисток и Фабианского общества*. Сохранился ее дневник за 1905 год, свидетельствующий о жизни, наполненной до краев. Оставшийся в Бенгалии муж не упоминается там ни разу, но полуторагодовалый Эрик занимает довольно много места, отчасти потому, что болеет. И причина болезни та же, что приведет его к смерти в 46 лет, — слабые легкие. Понедельник 6 февраля. Малышу нездоровится, вызвала врача — говорит, бронхит... Вторник 7 февраля. Малыш все так же... Среда 8 февраля. Малышу лучше... Суббота 11 февраля. Малышу гораздо лучше. Научился говорить «мерзкий»!! Пятница 1 сентября. Малышу нездоровится. Вызвала врача. Суббота 4 ноября. Малышу хуже, вызвала врача**. Матерью Ида была заботливой. Первый дом Блэров в Хенли назывался «Эрмадейл» — по начальным буквам в именах детей: ЭРик и МАрджори. Как ни увлекали молодую женщину светские развлечения, дети всегда оставались в центре ее внимания. Поэтесса Рут Питтер, знавшая Эрика в юности, так отзывалась о его матери: «Она была очень умная... Насчет начитанности не скажу, но пронзительно остроумная. Все сатирическое, все бунтарское начало в ее сыне шло от нее, а не от отца. Потому что хотя в старом мистере Блэре и сидела глубокая обида на жизнь, в нем не было ничего воинственного. Миссис Блэр была совсем другая. Маленькая, смуглая и, не забудьте, наполовину француженка! А они знаете какие бывают воинственные! У нее были черные глаза, темные волосы, тонкие черты и острый ум»***. * Фабианское общество создано в 1884 году сторонниками реформистского социализма. ** Mrs. Ida Blair’s Diary for 1905 // OR. P. 19-20. *** PitterR. Like a Cow with a Musket or We Cruel Girls Laughed // OR. P. 71.
ДЕТСТВО 21 Эрику три года 1906 Можно не сомневаться, что и слово «мерзкий» (beastly), которым он часто пользовался до конца своих дней, маленький Эрик услышал тоже от матери. Впрочем, отца рядом и не было. Ричард Блэр приехал в трехмесячный отпуск летом 1907 года. А весной 1908-го Ида родила еще одного ребенка — девочку Аврил. В тот момент они уже жили в другом доме, тоже в Хенли, который назывался «Ореховая скорлупа». Из малыша Эрик сразу превратился в большого мальчика. Не то чтобы мать, уйдя в заботы о новорожденной, забросила старших детей, напротив — летом 1908 года, например, оставив младенца с нянькой, она даже возила их в Лондон на франко-британскую выставку, где были аттракционы, среди которых Эрику на всю жизнь запомнилась «ужасная штука под названием Дрожалка-Вихлялка»*. Устраивались и детские вечеринки, а летом всей семьей ездили к морю, в Корнуолл. Но, невзирая на внешние приметы счастливого детства, о котором свидетельствуют воспоминания младшей сестры Аврил, главным в самоощущении Эрика было иное. Уже зрелым литератором, Оруэлл писал: Orwell G. Homage to Catalonia. London, 1985. P. 180.
22 ГЛАВА 1 «С очень раннего возраста, может быть с пяти-шести лет, я знал, что, когда вырасту, стану писателем. <...> Я был средним ребенком из трех — и с той, и с другой стороны между нами был разрыв в пять лет; к тому же до восьми лет я практически не видел отца. По этой и другим причинам я был довольно одинок и скоро приобрел неприятные манеры, которые в школьные годы не прибавили мне популярности. У меня была привычка одинокого ребенка сочинять истории и вести беседы с воображаемыми персонажами, и я думаю, с самого начала мои литературные амбиции были связаны с ощущением изолированности и недооцененности»*. Так он чувствовал. Ему было за тридцать, когда он сообразил, что мать любила его больше, чем сестер, и уж точно нельзя сказать, что она недооценивала его дарование. Это явствует из его собственного рассказа о первом литературном опыте: «Первое стихотворение я сочинил, когда мне было четыре или пять лет, мать записала его под мою диктовку. Я ничего из него не помню, кроме того, что оно было о тигре „с зубами как стулья“ — не такой плохой образ, но подозреваю, что это был плагиат блейковского „Тигра“»**. В четыре или пять лет, стало быть, не умея писать, и, наверное, едва выучившись читать, Эрик знал уже стихи Блейка «Тигр, о тигр, светло горящий...»***. Нет сомнения, что и киплинговская «Книга джунглей», и «Просто сказки» звучали в его англо-индийском доме, где Киплинг был своего рода «домашним богом, с которым ты вырастал и который всегда был рядом, вне зависимости от того, нравился он тебе или нет»****. Отношение Оруэлла к Киплингу менялось на протяжении его жизни много раз, но в раннем детстве он обожал его как непревзойденного рассказчика. Читать Эрик научился в пять лет — возможно, его научила старшая сестра, а возможно, и школа, куда он в этом возрасте, вслед за Марджори, стал ходить. В этой школе он, по собственному признанию, впервые влюбился — в девочку по имени Элзи, «которую боготворил, как никого и никогда больше... Мне она казалась взрослой, так что, наверное, ей было лет пятнадцать»*****. Чуть позже, когда ему уже было шесть, произошел эпизод, которому он впоследствии придавал большое значение. На той же улице, что и Блэры, жил водопроводчик с кучей детей. Маленький Эрик ходил с этими детьми разорять птичьи гнезда и играл с ними в интереснейшие игры. «Одна из них называлась „игра в докторов“, и я помню слабое, но явно приятное возбуждение, когда я приставлял * Orwell G. Why I Write // CW. Vol. XVIII. P. 316. ** Ibid. *** Перевод С. Маршака. **** Orwell G. Rudyard Kipling // CW. Vol. X. P. 409-410. ***** Orwell G. Such, Such Were the Joys // CW. Vol. XIX. P. 373.
ДЕТСТВО 23 игрушечную трубу, которая призвана была изображать стетоскоп, к животу девочки»*. Затем стали играть «в пап и мам» (живя в тесноте, водопроводчиковы дети были не по годам подкованы в этом вопросе), и, как вспоминал Оруэлл в набросках стихотворения 1948 года, «семилетняя дочка водопроводчика / показала мне все, что имела»**. Вскоре мать запретила ему водиться с этими детьми, объяснив, что они — «простые». Для Оруэлла — это один из ярчайших примеров воспитания у ребенка из среднего класса социального сознания. Это, безусловно, справедливо, хотя нельзя исключать, что Ида не столько опасалась общения с «простыми* детьми, сколько была обеспокоена характером этих игр. Детей Блэров, разумеется, воспитывали не как «простых», а как благонравных маленьких граждан сословия, которое еще Теккерей называл «пообносившейся аристократией». Оруэлл впоследствии много думал о воспитании, разделяющем Англию на классы ничуть не меньше, чем достаток. В автобиографической части книги «Дорога к Уиганскому пирсу» он рассказывает, как в самом раннем детстве рыбаки, кузнецы, каменщики, помощники фермеров в Корнуолле, катавшие его на сеялке, и строители соседнего дома, разрешавшие поиграть с мокрой известью, казались ему героями, занятыми чрезвычайно интересными вещами. Но после того как ему объяснили, что от «простых» нужно держаться подальше, а потом и что «рабочие дурно пахнут», люди из «низших классов» превратились в его глазах в существ совсем другого рода — «у них были грубые лица, чудовищный выговор, вульгарные манеры», и «если бы им представился случай, они могли бы тебя оскорбить самым ужасным образом»***. В начале XX века — размышлял Оруэлл, уже когда ситуация начала меняться, — отношения между классами действительно были напряженными настолько, что это ощущалось в повседневной жизни. При этом «пообносившиеся аристократы», как правило спустившиеся по социальной лестнице, изо всех сил держались за свой «аристократизм», то есть за воспитание, и никак не могли допустить, чтобы их дети в результате общения с неотесанными сверстниками переняли их манеру говорить. Ида пыталась подобрать для своих детей окружение более подходящее, чем «водопроводчиковы дети». Ее выбор пал на сына местного врача, доктора Дакина. Хамфри был старше Эрика на семь лет и терпел его присутствие в компании детей, где верховодил, только потому, что тот был братом Марджори. Ходили слухи, что доктор Дакин был неравнодушен к Иде (во всяком случае, жена его ревновала), а Хамфри, подружившись с десятилетней Марджори, через десять лет на ней женился. Но Эрика он не любил никогда, * Ibid. ** Orwell’s Second Literary Notebook // CW. Vol. XIX. P. 501. *** Orwell G. The Road to Wigan Pier. P. 117.
24 ГЛАВА 1 Хенл и-на-Т емзе Фотография автора. 2013 особенно в детстве: «Ребята из нашей компании его поколачивали. Он был младше всех и страшно нам мешал. Такой маленький толстячок, который постоянно ноет, ябедничает, жалуется взрослым. Он, конечно, очень, очень изменился, когда вырос. Но ребенком он был противным...»* В другом интервью Хамфри Дакин говорил, что Эрик раздражал его «потоками слез» и вечными «меня никто не любит»**. Разница между шестилетним и тринадцатилетними — огромна, и, конечно, она, не в последнюю очередь, вызывала у Эрика чувства «изолированности и недооцененности». И тем не менее большие мальчики из компании Хамфри предавались восхитительным играм и занятиям — они лазали по деревьям, купались, играли в индейцев, охотились на кроликов и, главное, удили рыбу! Рыбалка, которую Оруэлл с тех пор полюбил на всю жизнь, стала в его романе «Глотнуть воздуха» символом покоя, единения с природой и чудесного невозвратного стабильного счастливого мира, в одночасье рухнувшего с началом Первой мировой войны. Герой романа, Джордж Боулинг — на несколько лет старше своего автора и, в отличие от Оруэлла, успел повоевать, но ностальгические чувства и тоска по «довоенному» детству у них общие, так же как и ужас перед неизбежной новой войной. Роман «Глотнуть воздуха» был * Dakin Н. The Brother-in-Law Strikes Back // OR. P. 128. ** Интервью X. Дакина И. Энгусу. Апрель 1965. Цит. по: Shelden. Р. 20.
ДЕТСТВО 25 написан в 1938-1939 годах, и суть его сводится к противопоставлению воспоминаний о городке детства, Нижнем Бинфилде, в котором явственно узнается Хенли-на-Темзе, и его современного (1938- 1939 годов) облика. В воспоминаниях на дворе всегда лето: тропинки покрыты белой пылью, пахнет травами, теплый зеленый свет проникает сквозь ветки орешника, на горизонте синеют дальние холмы; жизнь наполняют острые мальчишеские радости; вкус шипучего лимонада отдается приятным еканьем в животе, а в лавке на пенс можно накупить пригоршню конфет, названия которых не забываются и через тридцать лет. Счастье, испытанное в детстве, помимо обычных удовольствий, для Оруэлла навсегда осталось связано с природой — природой, как обнаружилось позднее, беспощадно уничтожаемой человеком. Джорджа Боулинга, как и Эрика, обижают старшие ребята, за которыми он увязывается. Однако ему удается то, что шестилетнему Эрику явно не удалось, — он все-таки входит в мальчишескую компанию. Эрик предпочел другой путь. «Я знал, что умею обращаться со словами и у меня хватает сил смотреть в лицо неприятным фактам, и ощущал, что это само по себе создает мне какой-то собственный мир, где я могу отыграться за неудачи в повседневной жизни»*. В этот собственный мир входило чтение. Научившись читать, он читал все подряд — книжки, которые приносила Марджори, журналы, которые попадались дома, приключения. Но сильнейшее впечатление было еще впереди — «Путешествия Гулливера» Свифта. «Я прочитал эту книгу впервые, когда мне было восемь лет — точнее, восемь лет без одного дня, потому что накануне моего восьмилетия я прокрался в комнату, где лежали подарки ко дню рождения, и тут же ее проглотил. С тех пор я ее перечитывал никак не меньше полдюжины раз»**. В другом месте Оруэлл говорит: «...года не проходило, чтоб я не перечитывал ее хотя бы частично»***. Восьмилетие стало рубежом в его жизни: в сентябре 1911 года он уехал в школу-интернат, где ему предстояло провести пять лет... * «Бугор в жестком матрасе всякий раз, когда я возвращался в школу после каникул, вызывал у меня ощущение резкого пробуждения — внезапного осознания: „Вот она реальность, вот что против тебя“. Дома все могло быть далеко не совершенно, но все-таки это было место, которое держалось на любви, а не на страхе, где не надо было быть постоянно начеку, опасаясь людей вокруг. В восемь лет тебя внезапно * Orwell G. Why I Write. P. 316. ** Orwell G. Politics vs Literature: An Examination of “Gulliver’s Travels” // CW. Vol. XVIII. P. 428. *** Orwell G. Imaginary Interview: George Orwell and Jonathan Swift // CW. Vol. XIV. P. 157.
26 ГЛАВА 1 вытаскивали из этого теплого гнезда и швыряли в мир силы, обмана и скрытности, как золотую рыбку в водоем, полный щук»*. Мать, которая с помощью своего брата Чарли нашла для него эту школу — Сен-Киприан, в Истборне, в графстве Сассекс, — возлагала на нее большие надежды. Блэры все-таки принадлежали к верхушке среднего класса (хоть и к низшему ее слою) и потому, естественно, хотели, чтобы перед их явно способным сыном были открыты все дороги. А дороги открывались перед теми, кто закончил какую-нибудь знаменитую частную школу, предпочтительно Итон, Хэрроу или Уинчестер. Но попасть в такую школу было совсем не просто, а еще труднее — попасть так, чтобы плату за обучение покрывала стипендия — платить сами Блэры не могли, даже при том, что они, как тогда было принято, готовы были тратить на образование единственного сына гораздо больше, чем на образование девочек. В Итон, Хэрроу и Уинчестер принимали с четырнадцати лет, а с восьми к ним готовили в подготовительных школах — тоже платных. У Сен-Киприан была отличная репутация: число выпускников, поступающих в знаменитые школы, велико, а кроме того — и может быть, это и было решающим, — руководство школы готово было дать Эрику серьезную скидку. Стоимость обучения за год составляла 180 фунтов — почти половину предстоящей пенсии Ричарда Блэра (он вот-вот должен был выйти в отставку с 400 фунтами в год). Уилксы, директор школы и его жена, управлявшие делами вместе, предложили Блэрам платить за Эрика всего 90 фунтов в год, что, хотя и было ощутимо для семейного бюджета, все-таки оказывалось возможным. Логика Уилксов был проста — способный мальчик, получив стипендию и попав в хорошую школу, мог прославить Сен- Киприан и привлечь к ним новых учеников. Предложение, обрадовавшее родителей, стоило Эрику немалых слез. Школу Сен-Киприан он возненавидел с первых дней и ненавидел ее все время, пока учился, и всю жизнь потом — наверное, до тех пор, пока уже в 1948 году, за полтора года до смерти, не закончил длинный очерк о ней под ядовитым названием «Помню, помню радости эти...»** Хотя установить точные даты написания этого очерка не представляется возможным, скорее всего, Оруэлл начал работать или, по крайней мере, думать над ним десятью годами ранее, в 1938-м, когда вышла из печати автобиографическая книга его друга и соученика по Сен-Киприан Сирила Конноли «Враги надежд». Оруэлл тогда откликнулся так: «Я все собираюсь написать книжку про Сен-Киприан. Я всегда считал, что частные средние школы не * Orwell G. Such, Such Were the Joys. P. 370. ** Цитата из стихотворения У. Блэйка “The Echoing Green”, название которого переводят как «Смеющееся эхо» (С. Маршак) или «Звонкий луг» (С. Степанов).
ДЕТСТВО 27 так и плохи, но эти гнусные подготовительные калечат людей еще до того, как они достигнут возраста средней»*. Очерк «Помню, помню радости эти...» — это рассказ о том, как Сен-Киприан калечила его, и одновременно попытка избавиться от кошмара, который, хотя и неосознанно, мучил его всю жизнь. Во-первых, в школе нещадно били. «Помню, помню...» открывается эпизодом, который произошел с восьмилетним Эриком спустя несколько недель после того, как он приехал в школу. От перемены обстановки у него по ночам началось недержание мочи. В Сен- Киприан это считалось преступлением, и его предупредили, что он будет наказан. Он и сам ощущал себя преступником и истово молился перед сном, чтобы Господь помог ему утром проснуться на сухой простыне, однако молитвы «удивительно мало помогали». И однажды ему велели «ДОЛОЖИТЬ О СЕБЕ» директору. «Я пишу эти слова большими буквами, потому что так они выглядели у меня в голове. Не знаю, сколько раз я слышал это распоряжение в первые годы в Сен-Киприан. Почти всегда оно означало порку. Для меня оно звучало как приглушенная дробь барабана или смертный приговор»**. Директор, по прозвищу Самбо, выпорол его коротким хлыстом с костяной ручкой. Возможно потому, что его пороли в первый раз, директор не слишком усердствовал, и Эрик с гордостью сказал другим мальчикам, что было не очень больно. К несчастью, его услышала миссис Уилкс, которую мальчики прозвали Флип, и велела ему за эти дерзкие слова ДОЛОЖИТЬ О СЕБЕ ЕЩЕ РАЗ! На этот раз Самбо бил его долго и с такой силой, что сломал хлыст, заявив при этом: «Посмотри, что ты наделал!» Вспоминая об этом спустя тридцать с лишним лет, Оруэлл замечает, что все эти годы он не сомневался ни в справедливости второй порки, ни в утверждении, что в поломке хлыста виноват он. Ощущение вины все эти годы пролежало в его сознании. Порка использовалась в Сен-Киприан и как средство заставить мальчиков учиться. Поскольку основными предметами, необходимыми для поступления в частную школу, считались латынь и древнегреческий, то натаскивание именно по этим предметам занимало большую часть времени — именно натаскивание, а не обучение. «Мы ни разу не прочли целиком хотя бы одно произведение римского или древнегреческого писателя», — с горечью вспоминал Оруэлл, только отрывки, которые могут попасться на экзамене по «неподготовленному переводу»***. Латынь начинали учить в восемь лет, древнегреческий — в десять, и поскольку с начала преподавания древнегреческого Эрика перевели в группу, которую «вели на стипендию», он занимался у самого Самбо. Требуя от детей * Письмо Оруэлла С. Конноли, 14 декабря 1938 года (CW. Vol. XL Р. 254). ** Orwell G. Such, Such Were the Joys. P. 358. *** Ibid. P. 361.
28 ГЛАВА 1 постоянного внимания и правильных ответов, Самбо постукивал их по голове серебряным карандашом, дергал за волосы, а в случаях злостной, как считалось, нерадивости при переводе какой- нибудь фразы уводил к себе в кабинет и бил ротанговой розгой (это было куда больнее, чем хлыстом), после чего полагалось немедленно возвращаться к прерванному переводу. «Ошибкой было бы думать, — с иронией замечает Оруэлл, — что подобные методы не работают»*. Но еще больше, чем порка, Эрика угнетали постоянные унижения, связанные с финансовым положением его родителей. Очень быстро он понял, что отношение к мальчикам в Сен-Киприан зависит от того, насколько состоятельны их родители. Большинство детей было из вполне зажиточных, хотя и не аристократических семей («у них были автомобили и дворецкие, но не поместья»**). Порой попадались и иностранцы, в том числе и несколько русских. Незадолго до окончания школы у двенадцатилетнего Эрика состоялся такой разговор с одним из них: Русский мальчик, крупный и светловолосый, на год старше меня, допытывался: — Сколько твой отец получает в год? Я сказал, сколько, на мой взгляд, это было, прибавив для красоты пару сотен. Русский мальчик был большим аккуратистом — он достал блокнотик и карандаш и произвел подсчеты. — У моего отца в двести раз больше денег, чем у твоего, — объявил он со смесью изумления и презрения. Это было в 1915 году. Интересно, что стало с этими деньгами всего через пару лет? И еще интереснее, происходят ли такого рода разговоры в подготовительных школах сегодня?*** Ради престижа Самбо шел порой и на финансовые жертвы и брал мальчиков победнее — их родителями были чиновники, служащие в Индии, священники, нуждающиеся вдовы. Это была как бы низшая каста в школе, утверждает Оруэлл: наверху — несколько потомственных аристократов и миллионеров, затем — основная масса детей из зажиточных семей и, наконец, сыновья небогатых родителей, принятые в школу со скидкой. На этих-то мальчиков — во всяком случае, так казалось одному из них — и сыпались все синяки и шишки. Во-первых, им постоянно тыкали в нос, что их родители не могут позволить себе того или иного — у Эрика никогда не было собственной ракетки для крикета, ему на день рождения никогда не ставили пирог со свечками, его, как и других бедных детей, отговаривали от покупок дорогих игрушек, но что, по воспоминаниям Оруэлла, * Orwell G. Such, Such Were the Joys. P. 362. ** Ibid. P. 360. *** Ibid. P. 382-383.
ДЕТСТВО 29 ранило больнее всего — так это попреки тем, что он платит за школу меньше, чем остальные. И хотя Флип и Самбо никогда не говорили об этом прямо, они искусно пользовались этим средством нажима в разносах, которые устраивали Эрику, когда считали, что он недостаточно прилежен: — Ты думаешь, ты ведешь себя как порядочный человек? Это честно по отношению к матери и отцу вот так бездельничать неделю за неделей, месяц за месяцем? Ты нарочно хочешь упустить все шансы, да? Тебе известно, что родители твои — люди небогатые, правда? Ты знаешь, что они не могут себе позволить того, что родители других ребят? Как они смогут отдать тебя в хорошую школу, если ты не получишь стипендию, ну как? А мама так тобой гордится! Ты нарочно ее подводишь! <...> Отвратительное предчувствие слез — набухание в груди, щекотание в носу — уже овладевало мной. И тут Флип доставала своего козырного туза: — А по отношению к нам ты честно себя ведешь? После всего, что мы для тебя сделали? Ты ведь знаешь, что мы для тебя сделали? — Ее глаза буравили меня, и хотя она ни разу не сказала этого напрямую, я знал*. Тонко чувствующему мальчику напоминания о его зависимом положении казались пыткой. Оруэлл со свойственной ему честностью отмечает, что подобные истязания были не так часты и публично намеки на то, что он взят за полцены, не звучали. И еще одна вещь оказалась неразрывно связана у Оруэлла со школой — чувство отвращения. Он был брезглив и чувствителен к запахам, а в условиях коллективной жизни в интернате («и в армии то же самое, и в тюрьме наверняка хуже»**) это не самые удачные качества. Он навсегда запомнил оловянные миски, в которых подавали завтрак, — поскольку мыли их плохо, из-под отвернутых бортиков дети обычно выколупывали длинные слипшиеся ленточки забившейся туда прокисшей каши. Да и саму кашу в миске, как обнаружил Эрик, следовало внимательно изучить, прежде чем приниматься за еду, — в ней попадались комки, волосы и непонятные черные штучки, как будто кто-то накидал их туда нарочно... «А запах пота в раздевалках с лоснящимися от жира раковинами, и тут же ряд грязных, поломанных уборных, без каких бы то ни было запоров на дверях, так что, когда ты там сидел, к тебе обязательно кто-нибудь врывался. Невозможно вспомнить школу и не ощутить дух чего-то холодного и вонючего, в котором смешано все сразу: пропотевшие носки, грязные полотенца, запах испражнений, разносящийся по коридорам, вилки с остатками еды, застрявшими между зубьями, костлявое * Ibid. Р. 364-365. ** Ibid. Р. 370.
30 ГЛАВА 1 жаркое из баранины, хлопающие двери уборных и перекликающееся с ними звяканье ночных горшков в общих спальнях»*. И во время работы над «Помню, помню радости эти...» и уж, конечно, закончив воспоминания, Оруэлл понимал, что при суровости английских законов, когда издатель несет ответственность за возможную клевету, напечатать их, пока живы Уилксы, не удастся. Очерк был опубликован в Англии лишь двадцать лет спустя — в 1968 году, через несколько месяцев после того, как в возрасте 91 года скончалась Флип — миссис Уилкс. Но в 1952 году, когда Оруэлла уже не было в живых, он был напечатан в Штатах, и хоть название школы было в этой публикации изменено, в Англии поднялся шум, который отчасти продолжается и до сих пор, — биографы все пытаются выяснить, верно ли Оруэлл описал Сен-Киприан, справедлива ли его оценка, не сочинил ли он все это. Попытки опровергнуть Оруэлла начались в пятидесятые годы, когда возмущенная миссис Уилкс попросила нескольких выпускников Сен-Киприан — разумеется, из числа своих поклонников — написать собственные воспоминания о школе. Как женщина энергичная и амбициозная, Флип вложила в педагогическую деятельность немало сил и была очень недовольна, уже прочитав книгу Сирила Кон- ноли, хотя его критика Сен-Киприан была куда менее подробной и внушительной, чем впоследствии у Оруэлла. Впрочем, Конноли принадлежала ставшая знаменитой шутка о Сен-Киприан: «Атмосфера спартанская, но уровень смертности — невысок»**. Мемуары, написанные верными Флип выпускниками, сознательно парируют обвинения Конноли и Оруэлла и сводятся к тому, что Сен-Киприан была ничуть не хуже, а во многом даже и лучше других школ того времени. Здание школы, тогда еще новое, было просторным и удобным, а то, что в нем было холодно и голодно, вполне укладывалось в концепцию полезного аскетизма, необходимого для воспитания характера, — кто-то даже утверждал, что сумел пережить пять лет во вражеском плену исключительно благодаря тому, что учился в Сен-Киприан! Телесные наказания и зубрежка были в то время обычным делом, а не какой-то особенностью этой школы. Самбо, конечно, порол мальчиков, но по натуре был человек мягкий. Серебряным карандашом в голову он, действительно, тыкал больно, но исключительно для того, чтобы довести до сознания мальчиков какие-то важные вещи. И главное, Флип иногда бывала просто по-матерински добра. В этом «иногда» и коренилась суть отношений Флип с детьми — и сторонники ее, и противники сходятся в том, что она постоянно меняла гнев на милость и наоборот. И Конноли, и Оруэлл сравнивали ее с Елизаветой Первой, так обращавшейся со своими фаворитами: * Orwell G. Such, Such Were the Joys. P. 369-370. ** Connolly C. Enemies of Promise. Chicago, 1983. P. 160.
ДЕТСТВО 31 Флип (миссис Уилкс), жена директора школы Сен-Киприан 1910-1920 (?) Лестером, Эссексом или Рэли. Другой бывший выпускник Сен-Кип- риан говорил, что быть у нее «в фаворе» было блаженством, лишиться ее милости — адом. Еще один вспоминал, что «подобно гроссмейстеру, играющему одновременно против нескольких противников, миссис Уилкс играла в эмоциональные „кошки-мышки“ со всеми учениками школы»*. Разница, однако, заключалась в том, что если для остальных мальчиков периоды, когда они были у Флип в милости, оказывались важнее, чем те более темные дни, когда на них обрушивался ее гнев, то для Эрика Блэра сама по себе эта игра была оскорбительна. Миссис Уилкс, очевидно, почувствовала с самого начала, что манипулировать этим мальчиком ей будет не так легко. Уже в шестидесятые годы она рассказала в интервью, что в первый день Эрика в школе она заметила, как он опечален разлукой с домом, и подошла к нему, чтоб его утешить, однако он не откликнулся на ее дружеские слова и объятия. Никаких чувств он не выказал и на следующий день, когда она взяла его с собой на пикник вместе с другими, требующими, на ее взгляд, утешения детьми. «В нем не было тепла, — заключила она. — Он был неласковый ребенок»**. То, что он был особенный ребенок, она заметить не сумела. Вполне возможно, что ее последующая неприязнь к Эрику была вызвана * Oglivy D. Blood, Brains and Beer. Цит. no: Shelden. P. 33. ** Stansky & Abrahams-1. P. 70.
32 ГЛАВА 1 тем, что ей так и не удалось его покорить. Но дело не только в том, что она, вероятно, относилась к нему с большей неприязнью, чем к другим, а в том, как он воспринимал происходящее. Один из самых горячих поклонников миссис Уилкс, некто Генри Лонгхерст, в своих воспоминаниях, восхваляющих Сен-Киприан, рассказывает, как однажды при виде каши со скользкими комками его вырвало прямо в миску, содержимое которой его все-таки заставили съесть*. Генри Лонгхерст не отрицает, что это был неприятный эпизод, оставивший шрам, но убежден, что хорошее помнится дольше, чем плохое, и приходит к выводу, что Сен-Киприан была очень хорошей школой, что бы о ней ни говорили другие выпускники, как будто писавшие о каком-то ином учреждении**. Оруэлл был не из тех, кто мог забыть плохое. Его способность видеть зло, «смотреть в лицо неприятным фактам»*** определила его интересы и, по сути, сделала его писателем. * Как бы ни страдал маленький Эрик в школе, ему не приходило в голову пожаловаться родителям или попросить забрать его из Сен-Киприан (такие случаи были). Лет с семи, по его воспоминаниям, он уже не делился со взрослыми своими чувствами. В сохранившихся письмах к матери — а их уцелело 26, и все, кроме одного, написаны в первые полтора года в школе, между сентябрем 1911-го и декабрем 1912 года — об ужасах, описанных впоследствии, нет ни слова. Конечно, письма цензурировались — в них взрослой рукой, очевидно рукой миссис Уилкс, исправлены орфографические ошибки, и потому, скорее всего, Эрик с самого начала придерживался сюжетов, которые считались важными в школе: место, занятое им по успеваемости по каждому предмету, и число забитых голов. И кроме того, как писал Оруэлл все в том же очерке о школе, «никто, вспоминая о школьных годах, не может, положа руку на сердце, сказать, что в них вообще не было ничего хорошего»****. 14 сентября [1911] Дорогая мама! Надеюсь, что ты здорова, спасибо за письмо, которое ты мне прислала. Я его еще не читал. Ты наверно хочешь узнать про школу, все нормально по утрам весело. Когда мы еще в постели. Э. Блэр * Цит. по: Crick. Р. 76. ** Ibid. Р. 72. *** Orwell G. Why I Write. P. 316. **** Ibid. P. 366.
ДЕТСТВО 33 8 октября 1911, воскресенье. Дорогая мамочка! Надеюсь, что ты здорова. Я первый в классе по арифметике и меня передвинули наверх по-латыни. Я пока не могу еще читать твои письма, но читаю письма Марджи. Как Того*, вчера нам показывали волшебный фонарь. У Кирпатрика сегодня день рождения, ему восемь лет. Прошлый раз, когда мы играли в футбол, я забил семь голов. Э. Блэр PS Забыл сказать, что получил письмо от Марджи и скоро ей напишу. Привет Аврил**. Наличие дат и формул вежливости свидетельствует о том, что писать письма восьмилетнего Эрика уже обучили. Знаки препинания и композиция письма еще представляют для него сложность, равно как, наверно, и чтение «по-письменному» — материнский почерк, в отличие от почерка 13-летней сестры Марджи (Марджори), он разобрать еще не может. На протяжении всей сохранившейся переписки Эрик лишь один раз сообщает, что на уроках было интересно (когда объясняли про лунное затмение с помощью мяча и кусочка сахара и когда рассказывали, из чего делают перочинные ножики и мыло), но зато всегда с волнением осведомляется о домашних животных. В нескольких письмах, уже после рождественских каникул, он передает привет морской свинке, принадлежащей Марджори. Приветы передаются и папе, который вернулся из Индии в январе 1912 года, и Эрик впервые по-настоящему познакомился с ним только весной. Близости между ними тогда не возникло. Пятидесятипятилетний отец предстал перед своим почти девятилетним сыном «пожилым человеком с грубым голосом, который постоянно говорил: „Перестань!“»***. Впрочем, они и виделись только на каникулах. Возвращение Ричарда Блэра не изменило распределения ролей в семье. Ида по-прежнему главенствовала и, опасаясь новых беременностей, отвела мужу отдельную спальню — ее отапливали сильней, чем остальные комнаты в доме: бедный Ричард, привыкший к тропическому климату, страшно мерз в Англии. Но одну важную перемену его приезд все-таки принес — Блэры переехали из Хенли в близлежащий пригород Шиплейк, в просторный, отдельно стоящий дом под названием Roselawn — «Лужайка роз». Дом этот нравился всем, и Эрику тоже. * Любимый терьер Эрика. ** Письма Блэра матери, 14 сентября и 8 октября 1911 года (CW. Vol. X. Р. 6-7). *** Orwell G. Such, Such Were the Joys. P. 379.
34 ГЛАВА 1 Дом Блэров в Шиплейке Фотография автора. 2013 Хенли был преуспевающим рыночным городом, из которого служащие легко на поезде добирались до Лондона, а вернувшись с работы, могли наслаждаться рекой и окрестными лугами. Но все- таки это был город, где, помимо красивого старинного центра, существовало и множество скучных, однообразных, хотя и зеленых, улиц — там и жили Блэры. Переехав в Шиплейк, расположенный всего в нескольких милях от Хенли, они приблизились и к реке, и к другим радостям деревенской жизни. Блэры поселились в нижней части деревни, в доме, лучше которого у них не было ни до, ни после. Прожили они в нем лишь около трех лет, потому что в 1915 году, когда надо было платить за обучение всех троих детей, пришлось вернуться в Хенли, а потом и вовсе переехать в более северные, то есть более дешевые, края, но детство Эрика все же прошло среди разнообразных красот английской природы. А природу он любил тогда, да и потом, едва ли не больше всего на свете. Летом 1914 года в жизни Эрика произошло важное событие — через полтора года после переезда в Шиплейк он познакомился наконец с соседскими детьми: тринадцатилетней Джасинтой Бадди- ком, ее братом — десятилетним Проспером и сестрой — семи летней Гини. По воспоминаниям Джасинты, произошло это так: Мы играли во французский крикет в заросшей части сада около Соломенного коттеджа, неподалеку от росших там вязов — Проспер,
ДЕТСТВО 35 Темза в Шиплейке Фотография автора. 2013 Гини и я, вместе с Норсом*, а совсем близко с другой стороны железного забора, отделяющего нас от фермерского луга, стоял на голове мальчик чуть постарше Проспера. Мы такого никогда не видали и были совершенно заинтригованы. Через некоторое время Норс спросил его: — Почему ты стоишь на голове? На что он ответил: — Если стоишь на голове, на тебя больше обращают внимание, чем если стоишь нормально**. Его, разумеется, пригласили в сад, и с тех пор одиннадцатилет- ний Эрик, а с ним и шестилетняя Аврил стали ежедневно играть с детьми Баддикомов. Марджори, которой было шестнадцать, считалась уже взрослой и в играх участия не принимала. В лице Проспера и Гини Эрик обрел таких же страстных любителей птиц, каким был он сам, в лице Джасинты — столь же страстную любительницу чтения. Дети вместе ходили на реку удить рыбу, играли * Норс — прозвище взрослого соседа, впоследствии женившегося на матери детей. ** Buddicom J. Eric 8с Us. The first-hand account of George Orwell’s formative years, including the Postscript by Dione Venables. London, 2006. P. 11.
36 ГЛАВА 1 Дети Баддикомов — Джасинта, Гини, Проспер — с матерью 1914 в крокет и лапту. Дома их окружали собаки, кошки, морские свинки, обе семьи держали кроликов, у Баддикомов были еще куры, корова, одно время даже свинья, и еще — недолго — пони. Оруэлл писал впоследствии, что большинство хороших воспоминаний — с детства и лет до двадцати (!) — связано у него с животными. Джасинта был старше Эрика на два года, но он был настолько развит и начитан, что разница в возрасте не ощущалась. Иногда, когда Проспер и младшие девочки уходили чистить кроличьи клетки или кормить кур, Эрик с Джасинтой играли в слова или в буриме. Кроме того, они обменивались книгами и беспрестанно их обсуждали. В этот момент Эрик уже твердо знал, что будет писателем, точнее, ВЕЛИКИМ ПИСАТЕЛЕМ, и объяснял Джасинте, что любая книга может чему-то научить. Оба, помимо детских книг, запоем читали детективы и истории с привидениями. Эрик открыл Джасинте «Поворот винта» Генри Джеймса. Тогда же он увлекся Гербертом Уэллсом — «Современная утопия» Уэллса была в библиотеке отца Джасинты и так нравилась Эрику, что книгу ему в конце концов подарили. Он же, со своей стороны, подарил Джасинте «Живчеловек» Честертона, чтобы доказать ей, что Честертон не ограничивается отцом Брауном, которого оба обожали. Читая и обсуждая с Джасинтой уже и Шекспира, и Диккенса, Эрик тут же с упоением устраивал взрывы в саду с ее братом
ДЕТСТВО 37 Проспером, бросая в костер порох. «Нормальные здоровые дети обожают взрывы»*, — утверждал он тридцать лет спустя. * В то лето, когда Эрик познакомился с Баддикомами, разразилась Первая мировая война, и в жизни многое изменилось. В школе с еще большим усердием, чем прежде, стали проводить военную подготовку; мальчикам рассказывали о выпускниках, погибших или пропавших без вести на фронте, — таких за первые два года войны в небольшой школе было 19; им предлагали жертвовать карманные деньги на посылки для фронта и водили в госпиталь навещать раненых. Ушел на войну Хамфри Дакин, поклонник Марджори, который когда-то не хотел принимать маленького Эрика в свою компанию. Записался в ополчение и Ричард Блэр. Хотя впоследствии Оруэлл утверждал, что война взволновала его меньше, чем гибель «Титаника» двумя годами раньше, его младшая сестра Аврил запомнила, что в детстве он серьезно обсуждал это событие: «Мое первое сознательное воспоминание об Эрике относится к началу Первой мировой войны. Мне даже кажется, к тому дню, когда война началась. Ему, стало быть, тогда было одиннадцать, а мне — шесть. Он сидел, скрестив ноги, на полу у мамы в спальне и очень по-взрослому разговаривал с ней о войне»**. Потом Оруэлл писал, что из первого этапа войны ему запомнились три вещи: карикатура на «немецкого императора» в конце июля 1914 года (тогда еще не говорили «кайзер»); то, как в Хенли забирали лошадей на войну и извозчик разрыдался, когда уводили его лошадь, столько лет на него проработавшую; и наконец, толпа молодых людей, пытающихся на вокзале купить вечернюю газету, только что доставленную лондонским поездом. «И я помню пачку газет ярко-зеленого цвета (тогда еще были такие газеты), высокие воротнички, узкие брюки и котелки куда отчетливее, чем названия страшных сражений, проходивших на французской границе»***. Тем не менее вскоре после начала войны Эрик, то ли все-таки охваченный патриотизмом, о котором впоследствии забыл, то ли вдохновленный миссис Уилкс, написал стихотворение, которое называлось «Воспряньте, о юноши Англии!» и начиналось так: О дайте же силу мне львиную, Лис Рейнард, дай мудрость твою! На немцев войска свои двину я И всех в пух и прах разобью! * Orwell G. Ваге Christmas for Children // CW. Vol. XVII. P. 411. ** Dunn A. My Brother, George Orwell // OR. P. 26. *** Orwell G. My Country Right or Left // CW. Vol. XII. P. 269.
38 ГЛАВА 1 И заканчивалось: Воспряньте, о юноши Англии! Страна ваша помощи ждет. А если на фронт не пойдете вы, Вас трусами мир назовет! 2 октября 1914 года эти стихи были напечатаны в местной газете Хенли и Южного Оксфордшира, с примечанием, что их автором является Эрик Блэр, одиннадцатилетний сын Р. У. Блэра, проживающего в Шиплейке. Флип была чрезвычайно довольна и на некоторое — не очень долгое — время распространила на Эрика свою милость. Вполне возможно, что призыв к «юношам Англии» воспрять, когда в них нуждается страна, был заимствован Эриком непосредственно со знаменитого мобилизационного плаката того времени, на котором британский военный министр лорд Китченер с большими черными усами, направляя указующий перст на зрителя, утверждал: «Стране нужен ТЫ!» Неудивительно поэтому, что, когда два года спустя, в июне 1916 года, корабль, на котором лорд Китченер направлялся в Россию, подорвался в Северном море на немецкой мине, Флип попросила Эрика и еще одного мальчика, пишущего стихи, откликнуться на это событие. Этим мальчиком был Сирил Конноли (тот самый, который тоже впоследствии не самым лестным образом отзывался о Сен-Киприан). Конноли был на три месяца младше Блэра, в школе появился на три года позже него, но подружились они быстро, и дружба эта с перерывами продолжалась всю жизнь. Маленький Сирил и высокий Эрик — оба некрасивые, неспортивные и непопулярные среди других детей — нашли друг друга. В книге «Враги надежд» Конноли вспоминал: «Мы в школьных зеленых джемперах и вельветовых брюках часто гуляли вместе по сассек- ским холмам и разговаривали о литературе...» И дальше: «Я сравнивал свои стихи со стихами Оруэлла и отзывался о его стихах критически, а он о моих — вежливо, потом мы расходились, стыдясь друг друга»*. Но когда Сирил попросил Эрика высказаться о его стихотворении на смерть Китченера, Эрик написал более чем вежливо: «Жутко хорошо. Кое-где повторы. Великолепный ритм. Смысл местами невнятен. Эпитеты в основном удачные. В целом — изящно, элегантно и закончено. Э. А. Блэр». Сирил был вне себя от счастья. Над отзывом Эрика он написал: «Мой дорогой Блэр!! Я удивлен и потрясен»**. В письме матери он рассказывал, что его стихотворение похвалил «один мальчик, который считается у нас лучшим поэтом. Он тоже написал стихи и послал их в местную газету, где их * Connolly С. Enemies of Promise. P. 163, 164. ** Pryce-Jones D. Cyril Connolly. Journal and Memoir. London, 1983. P. 29.
ДЕТСТВО 39 4 «V I ^^Ий/ diuvdri % r^/-- jL< í 4# f íW-мл ?>> Jjf "bar** Га< "*£ - w í а4? '// ч.; ныц ' ' (4ы^ /гч&^г ж Д, 6^ **“« ! -> Ш<ХЛи*~^Х?* я#>4^гел neufs ■~-~-^----*-^г—«—♦__ • *▲ J6?x G^feei» ^Т 2U«. r-yau/^w1 Автограф стихотворения Сирила Конноли «Китченер» и отзыва Эрика Блэра 1916 приняли»*. И действительно, та же самая газета Хенли и Южного Оксфордшира, где состоялась первая публикация Эрика, напечатала и его стихотворение «Китченер», пожалуй, более совершенное по форме, чем предыдущее. Конноли писал потом, что товарищ его был в то время серьезней и самостоятельней, чем он. «Я только притворялся бунтарем, Оруэлл был им. Высокий, бледный, с обвисшими щеками, квадратными пальцами и надменным голосом, он относился к тем мальчикам, которые как будто родятся стариками. Он не в состоянии был подлаживаться [к Флип], и если уж попадал в немилость, то навсегда»**. Эрик, по воспоминаниям Конноли, не попугайничал, он всегда думал сам и читал таких дерзких и парадоксальных писателей, как Бернард Шоу и Сэмюэл Батлер. Возможно, конечно, что до Шоу и Батлера дело дошло уже позднее — иногда есть основания сомневаться, не путает ли Конноли в своих воспоминаниях совместное пребывание с Оруэллом в Сен- Киприан с их последующим совместным пребыванием в Итоне, однако эпизод, описанный ниже, судя по месту действия — Истборн, где располагалась Сен-Киприан, находится на берегу моря, — действительно произошел, когда мальчикам не было еще и четырнадцати. * Ibid. ** Connolly С, Enemies of Promise. P. 163.
40 ГЛАВА 1 Сирил Конноли в Сен-Киприан Фотография будущего известного фотографа Сесила Битона, соученика Блэра и Конноли по Сен-Киприан. Между 1914 и 1916 «Помню один момент под фиговым деревом на бульваре приморского города, когда Оруэлл, шагавший рядом со мной, сказал своим ровным, лишенным возраста голосом: „Ты знаешь, Конноли, от всех болезней излечивает одно лекарство“. Я ощутил обычный трепет вины, который испытывал всякий раз, когда заходила речь о сексе, и рискнул спросить: „Ты имеешь в виду пойти в уборную?“ — „Нет. Я имею в виду Смерть!“»* Бедный Сирил, очевидно, был настолько сражен ответом друга, что запомнил его на всю жизнь. Есть и еще одно высказывание, тоже, по воспоминаниям Конноли, относящееся к эпохе Сен-Киприан: «„Ты, разумеется, понимаешь, Конноли, — сказал Оруэлл, — что, кто бы ни выиграл войну, мы станем страной второго сорта“»**. * Connolly С. Enemies of Promise. P. 164. ** Ibid.
ДЕТСТВО 41 Но при всей серьезности, утверждал Конноли, у Эрика Блэра было и чудесное чувство юмора. «Глаза его были созданы, чтобы поблескивать, рот — чтоб насмехаться»*. Не обладая достаточной физической силой и не имея особых шансов прославиться в спортивных играх, Эрик и Сирил брали другим — приз за лучший список прочитанных книг, который еженедельно вручала миссис Уилкс, как правило, доставался одному из них. Среди немногих приятных воспоминаний о школе для Оруэлла осталась «радость проснуться пораньше летним утром и часок почитать, когда тебе никто не мешает, в залитой солнцем спящей спальне — любимыми писателями моего детства были Иан Хэй, Теккерей, Киплинг и Герберт Уэллс»**. Сборник рассказов Уэллса «Страна слепых» настолько нравился и Эрику, и Сирилу, что они постоянно отбирали его друг у друга. Оруэлл писал тридцать лет спустя: «Я до сих пор помню, как в четыре часа утра в середине лета, когда вся школа еще крепко спит и солнце косо светит в окно, я крадусь по коридору к спальне Конноли, потому что знаю, что книжка лежит около его постели»***. На всю жизнь запомнилась обоим и другая книжка, из-за которой они оказались в немилости у обнаружившей ее Флип — «Улица ужасов» Комптона Макензи — популярный роман, достаточно откровенно описывающий сексуальные отношения. Одновременно они с увлечением читали Шерлока Холмса и еженедельные журналы для мальчиков — «Жемчужина», «Магнит», «Мальчишкин журнал» и «Приятели», в основном наполненные историями из школьной жизни. * Над всем этим в старших классах Сен-Киприан нависала тень заключительных испытаний. В Сен-Киприан считалось, писал Оруэлл, что если ты не попадешь в «хорошую» частную школу, то жизнь твоя погублена навеки. «Взрослому человеку трудно себе представить, как приходилось напрягаться, собирая все силы, перед этим страшным, решающим боем, по мере приближения даты экзамена — одиннадцать лет, двенадцать, потом тринадцать — роковой год уже наступил! Наверное, в течение двух лет не было ни дня, когда бы я в часы бодрствования совсем не думал об экзамене»****. С одной стороны, он был убежден, что никогда потом не работал так много, как тогда; с другой — бывали дни, когда он не мог заставить себя вообще ничего делать. Задания давались и на каникулы, и Джасинта Ваддиком отчетливо помнила, как порой, когда они играли у них в саду, по другую сторону забора, разделявшего владения Блэров и Баддикомов, появлялся * Connolly С. The Evening Colonnade. Цит. по: Crick. P. 98. ** Orwell G. Such, Such Were the Joys. P. 366-367. *** Письмо Оруэлла Дж. Симонсу, 10 мая 1948 года (CW. Vol. XIX. Р. 336). **** Orwell G. Such, Such Were the Joys. P. 364.
42 ГЛАВА 1 Ричард Блэр, чтобы напомнить Эрику, что ему надо идти заниматься, и Эрик уходил даже в разгар игры. Все это напряжение принесло в конце концов свои плоды. Перед выпуском специально приглашенный профессор Оксфордского университета, некий мистер Робертсон, без всяких колебаний назвал лучшими учениками школы Конноли и Блэра, которые по всем предметам неизменно оказывались впереди. Блестящие знания выпускников Сен-Киприан были признаны и вне школы. В феврале 1916 года мистер Уилкс возил Эрика сдавать экзамены в Веллингтон Колледж, а весной того же года — на экзамены в Итон, которые продолжались два с половиной дня. В Веллингтон Колледж его приняли сразу, а в Итон в тот год набирали тринадцать человек, а Эрик занял 14-е место, так что ему предложили подождать, не откроется ли вскорости вакансия. В результате он не просто оправдал, но и превзошел ожидания Флип и Самбо, которые могли теперь годами хвастаться его победами в рекламных брошюрах. А для него настал наконец день освобождения, день избавления от рабства — последний день в Сен-Киприан. Это было накануне Рождества 1916 года. Новый шелковый галстук казался Эрику амулетом, избавлявшим его от розги Самбо и от голоса Флип. Тринадцатилетний мальчик, начиненный, «словно гусь к Рождеству», знаниями к экзаменам и понимавший, что в мире, «где предметами первой необходимости были деньги, родственники с титулами, спортивные навыки, костюмы, сшитые хорошим портным, аккуратно причесанные волосы и очаровательная улыбка»*, ему не преуспеть, — впервые ощутил вкус свободы. Ненависть к Сен-Киприан, навязывавшей ему свои ценности, вылилась у него в еще не полностью осознанное желание поступать по-своему. Неспособность «разлюбить себя», то есть стать не таким, как есть, которую Оруэлл называет «инстинктом выживания»**, свидетельствовала о незаурядной силе характера и готовности идти своим путем. Первым его шагом на этом пути было решение, принятое во время бесконечных зубрежек в Сен-Киприан, — теперь, после получения стипендии, «расслабиться» и никогда больше не учиться с таким рвением, как он учился в подготовительной школе. Это намерение — по крайней мере, в Итоне — он выполнил. * Orwell G. Such, Such Were the Joys. P. 382. ** Ibid. P. 381.
ГЛАВА 2 ИТОН (1917-1921) Мне повезло получить стипендию, но я в Итоне совсем не занимался и ничему не научился, так что вряд ли можно сказать, что он каким-то образом меня сформировал. Оруэлл. Автобиографическая заметка для издания «Писатели двадцатого века». 1940 <Итон> обладает одним замечательным достоинством <...> атмосферой цивилизованности и толерантности, которая дает любому мальчику возможность развивать свою индивидуальность. Оруэлл. Рецензия на книгу об Итоне. 1948 В Итон Эрик попал только в мае 1917 года, за месяц до своего четырнадцатилетия. До этого он около девяти недель проучился в Веллингтон Колледже, который ему ужасно не понравился, — стиль школы был еще более спартанским и жестким, чем в Сен-Киприан, да к тому же с упором не только на спорт, но и на военную подготовку. Похоже, единственным приятным воспоминанием о Веллингтоне осталось катание на коньках по замерзшему озеру. В марте пришло сообщение, что в Итоне освободилось место, и обрадованные родители без колебаний решили им воспользоваться, невзирая на то что для них переход Эрика в другую школу означал новые и немалые расходы на форму, книги и прочее. Сам он, проявляя уже заметный к тому времени скептицизм, на вопрос о первых впечатлениях об Итоне отвечал: «Ну не может же тут быть хуже, чем в Веллингтоне. Вот там действительно было гнусно»*. Мальчик, услышавший от Эрика эту фразу, удивился — так говорить было не принято, и дерзость соученика одновременно и приободрила, и смутила его. Это был Денис Кинг-Фарлоу, также * Stansky & Abrahams-1. P. 89.
44 ГЛАВА 2 Итон. Слева — Колледж, где жили королевские стипендиаты Почтовая открытка. Конец XIX— начало XX в. принятый в класс, или, как говорят в Итоне, в «набор», 1916 года с опозданием и прибывший в школу в один день с Эриком. ♦ Итон не мог не произвести впечатления. Мост через Темзу соединял деревушку вокруг школы с видным издалека королевским Виндзорским замком. Да школа и сама казалась зеркальным отражением королевского дворца, пусть не Виндзорского, а какого-то другого — замысел основавшего ее в XV веке Генриха VI был грандиозен, и хотя воплотить в жизнь удалось далеко не все, размах был королевский. Нарядная часовая башня в главном дворе похожа на надвратную башню в королевском дворце в Хэмптон-Корте — обе строил один архитектор уже в начале XVI века. А капелла в том же школьном дворе почти неотличима от возводившейся одновременно с ней Королевской капеллы в Кембридже, где, по плану Генриха VI, выпускники Итона должны были продолжать образование. И школьный двор, и улицы вокруг были заполнены мальчиками от тринадцати до восемнадцати лет в черных фраках и цилиндрах, придававших им, как шутили, сходство с гробовщиками. Правда, те, кто еще не дорос до 1 метра 70 см, как четырнадцатилетний Эрик (он вымахал позднее), носили вместо фраков кургузые пиджачки, которые называли смешным словом «задоморозильник». Но Денис Кинг-Фарлоу был уже во фраке. На всех были рубашки с особыми — итонскими — воротничками, брюки в тонкую полоску и жилеты — обычно черные, но яркие и цветные у старост, капитанов
ИТОН 45 Итонцы Начало XX в. и прочих представителей разнообразных органов итонского самоуправления. И Блэр, и Кинг-Фарлоу входили в число семидесяти «королевских стипендиатов», которые по распоряжению Генриха VI, данному в год основания школы, учились в Итоне бесплатно. В 1440 году других учеников, кроме стипендиатов, и не было, но к 1917-му в Итоне училось уже около тысячи мальчиков, однако эти семьдесят человек (по 12-14 в каждом «наборе») вместе составляли Колледж и считались — да и считаются по сей день — интеллектуальной элитой и без того элитарной школы. Король, постановивший выдавать лучшим соискателям стипендии, просил только, чтобы взамен они еженедельно молились за него по-латыни. К 1917 году королевские стипендиаты должны были уже вдобавок к молитве платить 25 фунтов в год (в отличие от 165 фунтов, обязательных для остальных), сумму вполне символическую и значительно меньшую, чем даже половина платы, требуемой, например, в Сен-Киприан, однако Эрик, который, по мнению того же Кинг-Фарлоу, был «страшным занудой в отношении денег»*, считал ее «чрезмерной»**. * Цит. по: Crick. Р. 104. ** Ibid. Р. 101. Сегодня королевские стипендиаты платят около 90 процентов ежегодной платы в 30 тысяч фунтов, однако различные стипендии и гранты выдаются значительно большему числу учеников Итона — примерно 20 процентам. Традиция как будто сохранилась, но в сильно измененном виде — раньше стипендия зависела от результатов вступительных экзаменов самого ученика, сегодня — от финансового положения его родителей.
46 ГЛАВА 2 Королевским стипендиатам разрешалось ставить после своей фамилии буквы К. С., жить прямо в Колледже, выходящем в главный двор с капеллой, красивой башней и памятником Генриху VI, и носить поверх обычной формы мантию, похожую на тогу, — отсюда их прозвище «таги». Остальные же ученики, чьи родители платили за обучение (в оруэлловские времена таких было около 900), назывались «оппиданы», то есть «горожане», потому что жили в городе. Вечное состязание между «тагами» и «оппиданами», то есть между интеллектуальной и социальной элитами, составляло немаловажную часть итонской жизни. По свидетельству Сирила Конноли, среди «оппиданов» было немало людей с блестящими способностями, но им была неведома та атмосфера «интенсивной интеллектуальной теплицы» со всеми ее достоинствами и недостатками, в которой выращивали стипендиатов*. Стипендиаты презирали «горожан» за их аристократическую ограниченность и интерес к спорту, те, в свою очередь, считали «тагов» неотесанными зубрилками. Сильнее состязания между «тагами» и «оппиданами» было только чувство привилегированности, которое объединяло всех итон- цев, противопоставляя их внешнему миру. Не просто приписываемая герцогу Веллингтонскому фраза о том, что битва при Ватерлоо была выиграна на спортивных площадках Итона, но сознание, что за партой, за которой сидишь ты, мог сидеть и вырезать ножиком свои инициалы будущий премьер-министр Великобритании (таких среди выпускников Итона к 1917 году было уже пятнадцать**), а может быть, и великий писатель — Генри Филдинг, Томас Грей, Шелли... Один из выпускников, писатель Энтони Поуэлл, автор многотомного романа «Танец под музыку времени», бывший на два с половиной года моложе Оруэлла и впоследствии ставший его близким другом, утверждал, что Итону удавалось внушить своим ученикам чувство личной ответственности за страну. Как будто вместо того, чтобы говорить, как обычно говорят в школе: «Не выучишь французский — не получишь никакого удовольствия от Парижа», в Итоне говорили: «Не станешь цивилизованным человеком — в Англии будет невозможно жить». * Взрослым Оруэлл своего итонского образования долго стыдился. Стыдился того, что как будто принадлежал к правящему классу страны или, уж во всяком случае, к ее сознательно выращиваемой элите, даже притом что он попал в Итон не столько по рождению, сколько благодаря собственным способностям и усердию. Он никогда не забывал, что получил стипендию потому, что к вступительным * Connolly С. Enemies of Promise. P. 180. ** На сегодняшний день их девятнадцать. За последние сто лет в число итонцев, ставших премьер-министрами, вошли Энтони Иден, Гарольд Макмиллан, Александр Дуглас-Хьюм и Дэвид Кэмерон.
ИТОН 47 экзаменам его натаскивали в подготовительной школе, которую, пусть и не полностью, оплачивали его родители. Значит, он все-таки воспользовался привилегиями, доступными его социальному слою! Выступать за равноправие, против классовой системы и при этом быть выпускником Итона? Он как мог старался от него отмежеваться. В полемической части «Дороги к Уиганскому пирсу», анализируя свое социальное происхождение, он, не называя школы, написал о ней так: «Наверное, в мире нет другого места, где чувство социального превосходства присутствует столь постоянно и где его культивируют в столь изощренной и утонченной форме, как английская частная школа. Вот здесь, по крайней мере, нельзя сказать, что английская система образования не справляется со своей задачей. Латынь и древнегреческий забываются через несколько месяцев после окончания школы <...>, а вот снобистское чванство, если только ты его постоянно не выкорчевываешь, как какой-нибудь сорняк, каковым оно, конечно, и является, остается с тобой до могилы»*. В последующее десятилетие он редко упоминает Итон — только тогда, когда нужно объяснить, где он получил образование, или обругать британский правящий класс, который проводит «пять лет в тепловатой ванне снобизма» и выходит из частных школ неподготовленным к стоящим перед ним задачам. «Неудивительно, что огромному племени, именуемому „правильные левые“, оказалось так легко оправдать чистки ОГПУ, осуществляемые советским режимом, или ужасы первых пятилеток. Они настолько блистательно были не способны понять, что все это значит!»** или «Может быть, битва при Ватерлоо и была выиграна на спортивных площадках Итона, но все начальные битвы всех последующих войн были там проиграны»***. Позднее, когда после успеха «Скотского хозяйства» интерес к его жизни заметно вырос, он стал отстраняться от Итона чаще и более энергично. В 1945 году в автобиографии, написанной для американского журнала «Комментари», он объяснял: «Я попал в Итон только потому, что получил стипендию, но я не принадлежу к социальному слою, к которому принадлежит большинство тех, кто там учится»****. И тем не менее, как ни открещивался он от Итона, и сам он, и окружающие понимали, что школа и на него наложила свой отпечаток. Конечно, это не было чувство социального превосходства или снобистское чванство, которое он так тщательно из себя выкорчевывал, но Итон во многом определил его манеры и выговор, повлиял на * Orwell G. The Road to Wigan Pier. P. 128. ** Orwell G. Inside the Whale // CW. Vol. XII. P. 104. *** Orwell G. The Lion and the Unicorn: Socialism and the English Genius // CW. Vol. XII. P. 401. **** Письмо Оруэлла редактору «Комментари», 3 сентября 1945 года (CW. Vol. XVII. Р. 278).
48 ГЛАВА 2 выбор друзей и если не внушил ему, то, несомненно, развил в нем чувство ответственности за свою страну. Да и смелость, с которой он впоследствии высказывал свои самые неортодоксальные убеждения, была поддержана воспитанной в Итоне уверенностью, что он имеет на них право. Его отношение к школе смягчилось только уже почти перед самой смертью, когда, написав свой последний роман, он как будто принял себя и свою жизнь как есть. В рецензии на книгу Б. Хилла «Итонская смесь» он говорит, что школа обладает «замечательным достоинством <...> атмосферой цивилизованности и толерантности, которая дает любому мальчику возможность развивать свою индивидуальность»*. Отказавшись от выяснения «классовых отношений», он должен был признать, что Итон если не помог, то, во всяком случае, не помешал ему стать самим собой. * Но в четырнадцать лет стать самим собой означало противостоять Итону. Бунтарское начало, скрываемое, хотя и без особого успеха, в Сен-Киприан, вышло наружу и прежде всего сказалось в том, что, верный своему намерению, Эрик перестал учиться, хотя школа, как он и сам прекрасно понимал, к образованию относилась чрезвычайно серьезно. Наставником ему определили античника Эндрю Гау, который впоследствии стал кембриджским профессором, однако вряд ли он был подходящим учителем для этого ученика, и, наверно, мало кто разочаровывал Гау так сильно, как Эрик. По результатам блестяще сданных вступительных экзаменов его, как и большинство королевских стипендиатов, зачислили в «классики-специалисты». Эта специализация означала семь уроков латыни в неделю, шесть — древнегреческого, три — французского, три — математики, три — естественных наук, два — английского и один — богословия. Очень скоро Эрик оказался в хвосте списков решительно по всем предметам. По латыни, владением которой он так отличался в Сен- Киприан, уже к концу 1917 года он стал последним в «наборе». Стипендиатов, в отличие от «горожан», на второй год не оставляли, но Эрика летом 1918 года перевели из группы «специалистов», нацеленных на поступление в Оксфорд и Кембридж, в группу классиков «общего потока». Причина столь упорного нежелания учиться крылась, очевидно, в том, что итонское образование, как и любое «классическое» образование в то время, держалось на двух китах — латыни и древнегреческом, но «мертвые языки» никак не могли привлечь мальчика, который уже тогда, пусть и неосознанно, более всего интересовался устройством общества. Среди предметов, которые преподавали * Orwell G. Review of «Eton Medley» by J. W. Hill // CW. Vol. XIX. P. 412.
ИТОН 49 Эндрю Гау, тьютор Эрика в Итоне 1940-е (?) четырнадцатилетнему Эрику Блэру, не было ведь на первых порах даже истории (она появилась позднее), не говоря уже о других общественных науках. Потому-то, пользуясь итонской свободой, он в какой-то степени заменил обычные школьные занятия чтением, знакомившим его с современной общественной жизнью. По воспоминаниям одного из его товарищей по «набору», Роджера Майнорса, впоследствии ставшего профессором античности в Оксфорде, Эрик «выделялся тем, что принес в колледж гремучую смесь, в составе которой были Уэллс, Шоу и Сэмюэл Батлер, а до того — Гиббон и Стерн»*. Разумеется, другие мальчики тоже впоследствии прочитали эти книжки, но, кроме Эрика, только один из них — его приятель Стивен Рансиман, в будущем известный историк Византии и крестовых походов — был знаком с ними до Итона, поскольку был младшим в семье и читал то, что читали старшие. Эрик же, как рассказывал Рансиман, читал «странно и беспорядочно» и «прочел множество необычных книг»**. Еще в Сен-Киприан он полюбил Герберта Уэллса, которого продолжал запоем читать и в Итоне, и оставался ему признателен всю жизнь. «Думающие люди, родившиеся в начале века, в некотором * Цит. по: Crick. Р. 104. ** Runciman S. A Contemporary in College // OR. P. 51.
50 ГЛАВА 2 смысле просто созданы Уэллсом»*, — объяснял Оруэлл в статье 1941 года «Уэллс, Гитлер и всемирное государство». Для подростков в нем было особое обаяние: «Ты находился в мире доктринеров, священников и игроков в гольф; твои будущие работодатели уже предупреждали тебя — „продвигайся или убирайся“, родители постоянно мешали твоей сексуальной жизни, а тупоумные учителя хихикали над своими латинскими цитатами, и вдруг появлялся этот потрясающий человек, который рассказывал тебе про обитателей планет и морских пучин, и знал, что будущее будет не таким, как воображают почтенные люди. Лет за десять до того, как аэропланы стали технически возможны, Уэллс понимал, что уже очень скоро люди научатся летать»**. Другим его героем был Бернард Шоу, которого Оруэлл позднее назвал «писатель-разоблачитель»***. Поздневикторианское общество с его «солидностью и самодовольством», на которое нападал Шоу, было «легкой добычей для сатирика, — писал Оруэлл в 1943 году. — Он нападал на то, что еще было достаточно сильно, и потому на него стоило нападать, и в то же время не настолько сильно, чтобы нападки не имели смысла»****. А вот еще один горячо любимый Эриком писатель (оказавший, кстати, влияние и на Шоу), Сэмюэл Батлер, написал свою главную разоблачительную книгу — роман «Путем всякой плоти» — слишком рано. Батлер и сам это чувствовал, и роман, написанный между 1873 и 1884 годами, был, по воле автора, опубликован только после его смерти, в 1903 году. Возможно, в восьмидесятые годы девятнадцатого века, размышлял Оруэлл, он бы и не имел успеха, но в начале двадцатого его появление было подобно взрыву. На Эрика он произвел сильнейшее впечатление. Это был роман, направленный в первую очередь против лицемерия церкви, что для Эрика, которого одноклассники прозвали «наш атеист», было чрезвычайно важно. Он разоблачал родительский деспотизм, «и если, — писал Оруэлл позднее, — отношения между родителями и детьми сегодня лучше, чем сто лет назад, в этом отчасти заслуга и Сэмюэла Батлера». Но, может быть, главным для понимания последующих поступков Эрика было то, что Батлер показал ему, как человек «способен расти и развиваться». Мудрость, приобретенная в результате осмысления собственных ошибок, — утверждал Оруэлл, уже будучи взрослым, — лучше «врожденной мудрости»*****. Он относил «Путем всякой плоти» к дюжи- нелучших книг, когда-либо написанных на английском языке, что * Orwell G. Wells, Hitler and the World State // CW. Vol. XII. P. 540. ** Ibid. *** Orwell G. George Bernard Shaw. «Arms and the Man» // CW. Vol. XIV. P. 326. **** Ibid. ***** Orwell G. «The Way of All Flesh» by Samuel Butler // CW. Vol. XVII. P. 185.
ИТОН 51 говорит, пожалуй, не столько о качестве романа, кажущегося сегодня безнадежно устаревшим, сколько о той революционной роли, какую он сыграл в жизни Оруэлла. * В Итоне Эрик нашел единомышленника в лице Дениса Кинг- Фарлоу. Сирил Конноли, который попал в Итон через несколько месяцев после Блэра и оказался уже в следующем «наборе», вспоминал: «Эти два не по летам развитых мальчика стали закадычными друзьями. Фарлоу был заядлым скептиком и применял латинский принцип ,,cui bono“ — „кому это выгодно“ ко всей школьной системе, а Оруэлл постоянно насмешничал над всем, что делали „они“ — понятие, заимствованное у Маркса и Бернарда Шоу, которое включало преподавателей, выпускников колледжа, церковь и старшеклассников-реакционеров»*. Маркс тут, пожалуй, ни при чем, но у Бернарда Шоу Эрик наверняка научился дерзости и непочтительности. «В нем всегда было сатирическое начало, — вспоминал Стивен Рансиман. — У мальчиков это имеет успех»**. «Мне с ним было очень весело. <...> Он свободно говорил об учителях, всегда очень смешно — и довольно жестко. Он был такой саркастический живой мальчик — иронизировал, возмущался малейшей несправедливостью со стороны учителей или старшеклассников, просто с удовольствием это делал»***. Роджер Майноре, с другой стороны, утверждал, что постоянное подростковое бунтарство, свойственное Эрику, не было в Итоне редкостью, «а вот что было необычно и интересно — это его некоторая наступательность и забавная манера спорить»****. Майноре помнил, что, когда они стали проходить «Диалоги» Платона, «где Сократ постоянно спорит с разными людьми, всегда доказывая, что они неправы, на самом деле только для того, чтобы заставить их думать», ему пришло в голову: «Этот человек — вылитый Эрик Блэр!»***** Научившись у Шоу «разоблачительству», Эрик не упускал случая подколоть и своего кумира. На экземпляре сборника «Пьесы приятные и неприятные» 1906 года издания, который он читал в Итоне, сохранились ядовитые пометки на полях. Там, где Шоу бодро провозглашает: «Мы все должны двигаться энергичнее и быстрее», — Эрик пишет: «Куда?»; там, где он утверждает, что Ибсен ведет «неудовлетворенные молодые поколения» к «невыразимо головокружительным высотам», юный (и образованный!) скептик спрашивает: «Выше, чем * Connolly С. Enemies of Promise. P. 188. ** Передача телевидения Би-би-си «Арена». 1984. Часть 1. *** Runciman S. // RO. P. 20. **** цит. по: Crick. P. 104. ***** Mynors R. // RO. P. 19.
52 ГЛАВА 2 Шекспир, Гомер, Данте, Платон?»; там, где отрицает «„вкус“ в искусстве, если он не способен создавать то, что сам как будто ценит», Эрик уверенно заключает: «Чушь!»* Ко второму году пребывания в Итоне репутация мятежника закрепилась за Эриком настолько прочно, что, когда родители Сирила Конноли получили из школы письмо, в котором сообщалось, что их пятнадцатилетний сын «циничен и непочтителен», они немедленно решили, что мальчик находится под дурным влиянием Блэра. На самом деле, к огорчению Сирила, от близких отношений, которые были между ним и Эриком в Сен-Киприан, не осталось и следа. «Теперь я его почти не видел. Мы иногда гуляли вместе по воскресеньям, но принадлежали к разным цивилизациям. Он был погружен в „Путем всякой плоти“ и в атеистические аргументы „Андрокла и льва“**, я — в Кельтские сумерки*** и гэльские легенды...»**** И тем не менее Эрик, невзирая на итонский запрет общаться с младшими, все же время от времени разговаривал с Сирилом и однажды спас его от побоев, о чем Конноли не забыл и шестьдесят лет спустя: «Я помню, как-то после молитвы я шел по коридору в Колледже мимо комнат других мальчиков, и, как в каком-нибудь гангстерском фильме, из одной из комнат высунулась рука и затащила меня внутрь. Там были два моих мучителя — как два чикагских убийцы. Они сказали: „Конноли, какого черта ты все время крутишься возле старшего «набора»? Подлизываешься? Стишки свои об Ирландии читаешь?“ — и стали меня избивать, толкая от одного к другому. А я в этот момент как раз был с Оруэллом — он шел по коридору за мной. Он увидел, что я исчез, и, вместо того чтобы продолжать свой путь, как сделали бы многие другие, дипломатичные мальчики, вернулся, открыл дверь, увидел, что происходит, и немедленно врезал кулаком более крупному из этих хулиганов. Потом вытащил меня, и мы пошли дальше по коридору, продолжая разговор о Сэмюэле Батлере»*****. * На летних каникулах Эрик свою бунтарскую позицию несколько смягчал. В 1917 году он проводил каникулы вместе с младшими детьми Баддикомов, Проспером и Гини, в Шропшире, где у их дедушки был большой дом в деревушке Тиклертон, а за детьми присматривала * Цит. по: Crick. Р. 120. ** Пьеса Бернарда Шоу 1912 года. *** Движение за возрождение кельтских традиций в литературе и искусстве, связанное с именем У. Б. Йейтса, который так назвал свою книгу об ирландском фольклоре. **** Connolly С. Enemies of Promise. P. 187. ***** Передача телевидения Би-би-си «Арена». 1984. Часть 1.
ИТОН 53 Проспер и Гини Ваддиком с Эриком Блэром Тиклертон. 1917 тетя Лилиан, сестра их матери. Ее письмо от 29 августа 1917 года подробно рассказывает о жизни в то лето. Под присмотром бдительной тети Лилиан мальчики, Эрик и Проспер, охотились на кроликов, ловили окуней и читали старые номера «Газеты рыболова» (ей посвящены восторженные страницы романа «Глотнуть воздуха»). И воспоминания, и фотографии свидетельствуют, что Эрику на каникулах было хорошо, если не считать одной фразы в письме тети Лилиан: «Эрик кашляет. Он говорит, что кашель хронический. Это что, в самом деле так? Прежде я этого не помню»*. Тетя Лилиан описывает и то, как она кормит детей, часто разогревая на следующий день то, что не доели накануне, хотя Джасин- та утверждает, что в Шропшире, знаменитом своим сельским хозяйством, трудностей с продуктами не было ни в Первую мировую войну, ни во Вторую. В Итоне они были. «Если вы попросите меня, — писал Оруэлл уже в 1940 году, — честно назвать главное воспоминание последнего периода войны, я отвечу просто — маргарин. Привожу это как пример жуткого детского эгоизма — к 1917 году война почти перестала задевать нас, если не считать ее воздействия на наши желудки. В школьной библиотеке на подставке стояла огромная карта Западного фронта, BuddicomJ. Eric & Us. P. 58.
54 ГЛАВА 2 где зигзагом воткнутые булавки держали красную шелковую нитку. Иногда нитка сдвигалась на полдюйма в ту или иную сторону — каждое движение означало груду трупов. Я этого не замечал»*. Остальные члены семьи Блэров, напротив, в этот момент были настроены самым патриотичным образом. В сентябре 1917 года Ричард Блэр, которому было уже 60 лет, пошел в армию и получил звание младшего лейтенанта — это же звание присваивали и восемнадцатилетним выпускникам Итона, и в семье считали, что Ричард наверняка стал самым старым младшим лейтенантом в стране. После отъезда мужа Ида сдала домик в Хенли, где они тогда жили, и, сняв крохотную квартиру в Лондоне, стала служащей в Министерстве по делам пенсий, а Марджори, которой было уже девятнадцать, начала работать курьером добровольной организации «Женский Легион». Возобновились отношения с ее детским воздыхателем Хамфри Даки- ном, который к тому моменту вернулся с фронта, потеряв глаз. Эрик между тем в сентябре вернулся после каникул в Итон, где его уже ждала — впервые! — собственная комната. Война его по-прежнему беспокоила мало, хотя потери среди итонских выпускников стремительно росли. Из 5687 воевавших итонцев число убитых к концу войны достигло 1157 человек (67 из них были королевскими стипендиатами), еще около полутора тысяч были ранены. Но среди школьников к тому времени уже принято было считать, что война — «бессмысленная бойня», что принимать участие в ней незачем, и, когда приезжавшие с фронта выпускники пытались убедить юных пацифистов, что «война закаляет», успеха они не имели: «Мы над ними посмеивались»**. Другое дело, отмечает Оруэлл, что впоследствии отношение переменилось. «Мертвые в конце концов нам отомстили. По мере того как война уходила в прошлое, мое поколение, которое „чуть-чуть недотянуло“ по возрасту до участия в ней, стало ощущать, какую огромную часть жизни мы пропустили. Из-за того, что ты не воевал, ты в меньшей степени ощущал себя мужчиной»***. Впрочем, утверждал Оруэлл, четырнадцатилетних итонцев никакие, даже самые крупные внешние события осени 1917 года не задевали. «Русская революция, например, не произвела на нас никакого впечатления, затронуты ею были лишь те немногие, чьи родители инвестировали в Россию деньги»****. Однако через несколько лет изменилось и это. В «Дороге к Уиганскому пирсу» Оруэлл рассказывает, что в старших классах настроения итонцев были вполне революционные: «...на вопрос преподавателя „Назовите десять ныне живущих великих * Orwell G. Му Country Right or Left. P. 270. ** Ibid. *** Ibid. **** Ibid.
ИТОН 55 Семейная фотография, сделанная во время отпуска Ричарда Блэра из армии 1917 людей“ пятнадцать из шестнадцати мальчиков в моем классе (нам было тогда по 17 лет) включили в свой список Ленина. Это была привилегированная дорогая частная школа, год шел 1920-й, и ужасы русской революции были еще у всех на слуху»*. Очевидно, масштаб революции стал более понятен не в четырнадцать, а в шестнадцать- семнадцать лет. А войны — и еще позже. ♦ Сохранилась семейная фотография, сделанная во время отпуска Ричарда Блэра из армии. Четырнадцатилетний Эрик на ней — крупный, но еще не очень высокий мальчик. Фотография похожа на описание, данное Денисом Кинг-Фарлоу: «У него было большое, довольно-таки полное лицо с крупными скулами, как у хомяка. Лучше всего в нем, наверное, были глаза — чуть навыкате, светлые, ярко-голубые»**. На снимке Эрик не выглядит особенно счастливым, да и отношения в семье не были особенно теплыми — даже Рождество дети, жившие в интернатах, праздновали отдельно от матери. В отсутствие Ричарда Ида договорилась с Баддикомами, что четырнадцатилетний Эрик * Orwell G. The Road to Wigan Pier. P. 130. ** Цит. no: Crick. P. 102.
56 ГЛАВА 2 и девятилетняя Аврил за небольшую плату проведут рождественские каникулы 1917 года у них. Несколько раз извинившись за свою «кажущуюся навязчивость», она объяснила ее тяготами военного времени и теснотой лондонской квартирки. Так же она поступила и на следующий год. Эриковы каникулы у Баддикомов наверняка проходили в уже налаженном ритме — он охотился с Проспером и обсуждал книги с Джасинтой. Они спорили о цвете корочек его будущего полного собрания сочинений: Джасинта предпочитала маленькие книжки с обложками из красной кожи и золотыми буквами на них, а Эрик — книжки побольше, в строгих синих обложках и с серебряными буквами. Собираясь стать ВЕЛИКИМ ПИСАТЕЛЕМ, он писал и стихи, и прозу, и пьесы. До наших дней дошла драма «Мужчина и дева», написанная в елизаветинском ключе (на ней Эриковой рукой помечено «Шедевр-2»), короткий детектив, в названии которого обыгрывается имя Сирила Конноли, и еще ряд рассказов. К весне 1918 года он написал и несколько заметок в школьный рукописный журнал «Илек- шен тайме» (редактор выпуска — Роджер Майноре, художник — Денис Кинг-Фарлоу, издатель — Эрик Блэр). Ни в одном из этих сочинений — ни в публикациях в итонских журналах, ни в «шедеврах», написанных для себя, нет ни строчки, где автор хоть как-то бы обнаруживал свой будущий литературный талант, — по большей части, это упражнения в стиле на заданную тему. Впоследствии Оруэлл был весьма невысокого мнения об этих первых опытах: «...Я писал на заказ и делал это легко, быстро и без всякого удовольствия. Помимо школьных заданий, я писал стихи на случай и полукомические стихи, которые производил со скоростью, теперь для меня удивительной, — в четырнадцать лет я написал целую пьесу в стихах, в подражание Аристофану, примерно за неделю. Кроме того, я помогал выпускать школьные журналы, печатные и рукописные. Эти журналы содержали самые жалкие пародии, какие только можно вообразить, и я писал туда гораздо менее старательно, чем пишу теперь даже примитивнейшие статьи»*. Из всех предметов лучшие результаты были у него всегда по французскому, который он действительно знал превосходно — читал в подлиннике Анатоля Франса, Флобера, Золя и Мопассана, но вряд ли школьные занятия языком были ему хоть сколько-нибудь интересны. Впрочем, однажды в класс пришел учитель, на которого Эрик не мог не обратить внимание. Это был Олдос Хаксли, издавший к тому моменту два сборника стихов — они стояли в витрине итонского книжного магазина. Судьба поразительным образом свела будущего автора «Дивного нового мира» с будущим автором «1984». Однако притом что разница в возрасте между ними была всего девять лет, из их встречи ничего не вышло. Orwell G. Why I Write. P. 317.
ИТОН 57 Итонцы на берегу Темзы. Эрик Блэр — крайний справа Фотография Д. Кинг-Фарлоу. Лето 1919 Хаксли, сам выпускник Итона, вернулся в школу в качестве временного преподавателя—двадцать итонских учителей были в этот момент на фронте — и был в ужасе от взятого на себя непосильного груза. «Он, бедняга, был практически слеп, — вспоминал Стивен Рансиман, — не видел, что делалось в классе. Все вели себя чудовищно, а он просто понятия не имел, как преподавать»*. Другой выпускник, Эдвард Сэквилл-Уэст, рисует еще более душераздирающую картину: «Бедный Олдос! Он, наверное, был самым неумелым учителем из всех, кто когда-либо стоял перед классом... Время от времени он поднимал глаза от книги и говорил умоляющим голосом: „Тише! Пожалуйста, тише!“ Никто не обращал ни малейшего внимания»**. Эрик Блэр, по словам Рансимана, пытался заступаться за учителя. Издевательства соучеников над полуслепым человеком вызывали у него содрогание. Кроме того, ему страшно нравилось, как писатель говорит. «Ощущение было такое, что Хаксли сам наслаждался словами, которые произносил. По сравнению с другими итонскими учителями — слушать его было редкой, редкой радостью»***, — свидетельствует Рансиман. «Эрик это очень ценил...»****. Никаких частных бесед у мальчиков с Хаксли не было — несчастный учитель так ненавидел свою работу, что убегал сразу же по * Runciman S. // RO. P. 21. ** Цит. по: Meyers. P. 41. *** Runciman S. // RO. P. 21. **** цит> по; Crick. P. 117.
58 ГЛАВА 2 окончании урока. Более того, брат Хаксли, Джулиан, как-то сказал уже взрослому Рансиману: «Только ни в коем случае не напоминайте ему об Итоне!»* * В пятнадцать лет Эрик влюбился, и этой обычной подростковой влюбленности суждено было сыграть важную, а может быть, и роковую роль в его жизни. Влюбился он в Джасинту Ваддиком. Ей было уже семнадцать, но разница в возрасте, как она уверяла, никогда не была заметна, тем более что Эрик осенью 1918 года начал стремительно расти — к шестнадцати годам он уже был 1 м 73 см, к восемнадцати — 1 м 83 см, а «взрослый» его рост был около 1 м 90 см, тогда как Джасинта и взрослой была не выше 1 м 52 см. В книге воспоминаний «Эрик и мы» она рассказывает о разговоре, который состоялся у них в начале сентября 1918 года, когда, поступив в Оксфордскую школу для девочек, Джасинта вызвала недовольство тамошней учительницы своими «пантеистическими» высказываниями. Джасинта, выросшая в семье агностиков, взбунтовалась против того, что каждое воскресенье их школу-интернат водили в церковь — естественно, христианскую, и спросила, нет ли в Оксфорде храмов каких-нибудь других вер. Через месяц в конверт с письмом от Эрика (они регулярно переписывались) было вложено стихотворение «Язычница», которое начиналось так: Вот это ты, с тобою рядом — я, Должно быть, так богам угодно, Над нами небо, а внизу — земля. И душам обнаженным здесь свободно. Осенний ветер, листья шевеля, Шуршит жнивьем у ног... Дальше шла картина осеннего заката, когда солнце умирает в своем золотом и пурпурном королевском наряде и отсветы божественных теней касаются земли, а заканчивались стихи так: В глазах твоих — тот самый свет, И в сердце вспыхнув, не погаснет он. «Когда мы увидели этот закат, — поясняет Джасинта в своей книге, — мы сказали друг другу, что никогда его не забудем. И я не забыла. Когда я вижу особенно красивый небосклон, я всегда вспоминаю тот золотой вечер, который случился так давно, когда мы были молоды»**. * Цит. по: Meyers. Р. 41. ** BuddicomJ. Eric & Us. P. 72.
ИТОН 59 Джасинта Ваддиком 1918 Дайони Венабле, кузина Джасинты, в 2006 году переиздала эти воспоминания, впервые вышедшие в 1974-м, вместе со своим «постскриптумом», который помог прояснить многое из того, что Джасинта предпочла скрыть. Общаясь с кузиной, которая была намного старше ее, Дайони всегда старалась навести ее на разговор о детстве, Шиплейке и — иногда, очень осторожно — об Эрике. Как-то зашла речь о первом поцелуе, и Джасинта, тщательно подбирая слова, задумчиво сказала: «Мой первый поцелуй был погружен в совершенно волшебный сентябрьский закат. Мы стояли на опушке леса. Полное доверие, полный покой. Как будто нас окутывал золотой свет. Странное ощущение... Такие янтарные мгновения забыть невозможно»*. * Ibid. Р. 180.
60 ГЛАВА 2 Дайони Венабле не сомневается, что стихи Эрика и высокопарные воспоминания Джасинты относятся к одному и тому же закату. Более того, она считает, что Эрик действительно увидел в глазах Джасинты свет, который позволил ему надеяться на взаимность. Рождество 1918 года он и Аврил снова проводили у Баддикомов. Джасинта описывает сумрачный зимний день в их доме в Шиплей- ке в январе 1919 года: ярко горит огонь в камине, она устроилась с книжкой среди подушек на диване, ее любимая кошка свернулась клубком у ног, остальные тихо играют за большим обеденным столом в карты, а Эрик сидит за письменным столом и якобы пишет письма родителям, а на самом деле сочиняет дерзкий сонет, который был вручен адресату при первом удобном случае. Женаты наши души, только нам Жениться рано — так гласит закон. Нам дом родительский — как запертый загон. За песни — корм дают по вечерам. Далее автор напоминает, что Джульетте было всего четырнадцать лет, и надеется, что придет время, он и его героиня будут сидеть у собственного очага. Финальное двустишие: И вспомним мы с седыми волосами — День пасмурный и пляшущее пламя. Если воображение Эрика рисовало, хоть и в самых расплывчатых формах, общее будущее с Джасинтой, то она — во всяком случае, так она уверяла впоследствии — ни о чем подобном не мечтала. «Он был прекрасным товарищем, и я была очень к нему привязана — как к литературному наставнику, философу и другу. Но романтических чувств у меня к нему не было»*. Так это было или нет, неизвестно. В своих мемуарах Джасинта поставила себе трудную и практически невыполнимую задачу: подчеркнуть свою близость к знаменитому писателю и скрыть свои реальные отношения с ним, потому-то некоторые подробности стали выходить на свет только после ее смерти. Но что бы она ни говорила потом, по крайней мере в течение того года, что она училась в Оксфордской школе для девочек, между ней и Эриком шла бурная переписка. Письма всегда начинались словами: «Здравствуй и прощай!», а заканчивались: «Прощай и здравствуй!». Эрик придумал сложные способы шифровки, которые уберегали эти письма от посторонних глаз, — во всяком случае, среди его итонских товарищей о существовании Джасинты никто не подозревал. BuddicomJ. Eric 8с Us. P. 188.
ИТОН 61 * Если в пятнадцать лет Эрик считал, что готов жениться, то и в остальных областях жизни он ощущал себя вполне взрослым. У него постепенно складывались политические убеждения. «В семнадцать-восемнадцать лет я был и сноб, и революционер разом, — писал Оруэлл в „Дороге к Уиганскому пирсу“. — Я был против всякой власти <...> и в общем относил себя к социалистам. Но я не очень понимал, что такое социализм, и понятия не имел, что рабочие — это люди. На расстоянии или читая, например, „Людей бездны“ Джека Лондона, я страдал, сочувствуя их страданиям, но по-прежнему ненавидел их, когда жизнь меня с ними сводила. Мне был отвратителен их выговор, меня бесила их постоянная грубость. <...> Сейчас мне кажется, что в те годы я с одинаковой страстью разоблачал капиталистическую систему и возмущался наглостью кондукторов в автобусах»*. Но время, по ощущению Оруэлла, было тогда революционное. «По сути... это был протест молодых против старых, причиной которого была война. На войне молодые были принесены в жертву, а старые вели себя так, что даже сейчас, по прошествии времени, страшно об этом думать — они, находясь в безопасности, проповедовали неколебимый патриотизм, тогда как их сыновей, как траву, за рядом ряд косили немецкие пулеметы. <...> К 1918 году все, кто был моложе сорока, злились на тех, кто был старше, и антивоенные настроения, естественно возникающие после боев, переходили в более широкий протест против устоявшихся оценок и против властей. <...> В течение нескольких лет модно было быть „большевиками“, как это тогда называлось. <...> Пацифизм, интернационализм, разнообразная филантропия, феминизм, свободная любовь, реформа закона о разводе, атеизм, регулирование рождаемости — всякие такие вещи обсуждались с большим жаром, чем в нормальное время. И конечно, революционные настроения захватывали и тех, кто был еще слишком молод, чтоб идти на войну, в том числе даже учеников частных школ»**. Оруэлл рассказывает, что в 1919 году, в годовщину окончания войны, руководство Итона решило отпраздновать наступление мира и сделать это традиционно — торжествуя победу над поверженным врагом. Задумано было, что мальчики маршем пройдут по школьному двору с факелами, распевая ура-патриотические гимны вроде «Правь, Британия, морями!» К чести итонцев, отмечает Оруэлл, они отнеслись к этой затее чрезвычайно скептически и предпочли под официозную музыку горланить святотатственные и крамольные песни. С еще меньшим энтузиазмом Эрик и некоторые его товарищи относились к обязательной в Итоне военной подготовке, продолжавшейся все пять лет. Занятия в Офицерском учебном корпусе, несомненно, * Orwell G. The Road to Wigan Pier. P. 130-132. ** Ibid. P. 129.
62 ГЛАВА 2 помогли Оруэллу впоследствии — и в Бирме, и позднее в Испании, но в Итоне он предпочел записаться в отряд связных, где можно было не бегать по плацу, а тихонько одному часами сидеть с полевым телефоном. Однажды ему удалось увести свой отряд в поле и провести полдня за стогом сена, где он развлекал собравшихся нарочито серьезным чтением вслух ненавистной книжки его детства «Эрик, или Шаг за шагом». Отчасти и собственное имя не нравилось ему именно из-за этой слащавой и назидательной викторианской книжки, вызывавшей, конечно, взрывы хохота у мальчиков-подростков. Нерадивость Эрика в плане военной подготовки вряд ли кого- нибудь удивляла — он был не на высоте по всем, в том числе и академическим, предметам. Результаты экзаменов за летний триместр 1920 года показывают, что в списке из 140 человек, учившихся вместе с ним (и «тагов», и «оппиданов»), он занял 117-е место. В своем «наборе» он был хуже всех. Зато неожиданно обретенный им высокий рост позволил ему больше играть в спортивные игры, в частности в необыкновенно сложную и странную игру «Стена», в которой ему даже однажды удалось прославиться. В этой игре, похожей на футбол и регби, но специфической для Итона, потому что все ее правила связаны со стеной Колледжа, рядом с которой идет игра, голы забивают крайне редко, поскольку для того, чтобы гол считался забитым, нужно, чтобы мяч отскочил от растущего неподалеку вяза. Так вот, Эрику, правда, уже в последний его год в Итоне, удалось так ловко передать мяч товарищу, что гол был забит. Этот редкий случай остался в анналах школы, и Эрик в награду, по итонскому обычаю, получил разрешение носить цветной шарф, чем очень гордился. * За стенами Итона жизнь тоже не стояла на месте. Ричард Блэр демобилизовался в декабре 1919 года, и Рождество семья впервые за несколько лет встречала вместе в Хенли, в доме на Сен-Маркс-роуд, который сдавали во время войны. До Шиплейка было недалеко, и Эрик, регулярно ездивший туда то на поезде, то на велосипеде, привез Джасинте рождественский подарок: роман Брэма Стокера «Дракула» и — предусмотрительно (чтобы было не так страшно читать!) — проверенные средства борьбы с вампирами: распятие, которого у Джасинты не было, и головку чеснока — редкость в Хенли. В декабре и январе Джасинта тоже нередко бывала у него на Сен- Маркс-роуд. Она приезжала к чаю на поезде, а обратно он провожал ее до самого дома, потому что она боялась идти от станции в Шип- лейке одна, в темноте, по длинной пустой дороге. Первый поцелуй, случившийся полтора года назад, по собственному позднейшему признанию Джасинты, отнюдь не был последним*. Электронное письмо от Дайони Венабле, 10 сентября 2013 года.
ИТОН 63 Прочитав подаренную на Рождество книжку, Джасинта написала стихотворение «Дочь Дракулы», в котором есть строки, явно навеянные романом Стокера, но вряд ли способные оставить равнодушным ее шестнадцатилетнего поклонника: «Вот я ласкаю тебя — / Алым дрожат поцелуи! / Жизнь моей жизни, / Пусть пунцовеет река. / Ну же, помедли! / Губы на горле твоем»*. Лето 1920 года оказалось насыщенным. В июне по приглашению Лоры Ваддиком, матери Джасинты и Проспера, Эрик смотрел регату в Хенли из их ялика. А 9 июля состоялось другое светское мероприятие — матч между крикетными командами Итона и Хэрроу, который ежегодно проводился (и проводится до сих пор) в Лондоне на стадионе Лорде. На него съезжались разодетые матери и сестры мальчиков, учившихся в двух самых престижных школах страны. Проспер в эти дни болел корью, его мать решила, что ехать без него нет смысла, но Джасинта поехала с тетей Лилиан и ее мужем, дядей Джоном. Эрик провел с ними оба дня матча — он ночевал в квартирке, которую Блэры по-прежнему снимали в Лондоне, в районе Ноттинг-хилл. После матча тетя Лилиан написала матери Джасинты, что дядя Джон был очень огорчен, потому что, хотя он угощал Джасинту семгой и шампанским, а вечером пригласил ее в балет, она не обращала на него никакого внимания, а «дико кокетничала с Эриком». В ответ на возмущение племянницы тетя Лилиан объяснила недоразумение своим ужасным почерком — она якобы написала «тихо кокетничала с Эриком». В книге воспоминаний, опубликованной 50 лет спустя, Джасинта как будто продолжает спор с тетей Лилиан: «Мы, конечно, вообще не кокетничали, просто были, как обычно, поглощены разговором о книгах»**. Правдивость этого заявления остается на совести Джасинты. Остальные члены семьи, узнав о письме тети Лилиан, принялись дразнить Эрика и Джасинту, осведомляясь, как протекает «дикое кокетство», и трудно представить себе, что Джасинте это было неприятно. Примерно в то же время Эрик мимоходом произвел впечатление еще на одну девушку, двадцатидвухлетнюю Рут Питтер, подругу его старшей сестры. Она жила в Лондоне по соседству с Марджори и Хамфри Дакином (они поженились в июле 1920 года) и как-то застала там навещавшего их Эрика: «Я увидела высокого юношу с копной светлых волос, в коричневом твидовом костюме, который стоял перед столом у окна и чистил спортивное ружье. В том, как он поднял глаза, было что-то значительное. Глаза были голубые, выразительные, абсолютно симметричные»***. Следующий раз они увиделись * Hunt W. A. Eric and the Pagan. Unpublished manuscript. ** BuddicomJ. Eric 8c Us. P. 106. *** Питтер P. Интервью Би-би-си, 3 января 1956 года.
64 ГЛАВА 2 через семь лет, и тогда он ей признался, что при первой встрече подумал: «Интересно, а эту девушку трудно будет заполучить?»* Ничего удивительного в такой реакции семнадцатилетнего молодого человека из мужской школы на привлекательную девушку, к тому же чуть постарше, конечно, не было, даже притом что сердце его принадлежало другой. И уж совсем неудивительно, что те же мысли занимали его в отношении Джасинты. * Вскоре после матча Итон — Хэрроу, который, помимо «дикого кокетства», был отмечен победой Итона и большим успехом продававшегося на стадионе журнала «Колледж дейз» под редакцией Эрика Блэра и Дениса Кинг-Фарлоу (мальчики заработали около ста фунтов — немалые деньги по тем временам), Эрик отправился «на сборы», то есть в лагерь итонского Офицерского учебного корпуса, который находился неподалеку от Солсбери. Оттуда было уже не так далеко до Корнуолла, где рядом со станцией Лу проводила лето его семья, к которой он собирался присоединиться. Он возвращался из лагеря в военной форме, и тут с ним произошло приключение, которое он подробно описал в письме к Стивену Рансиману, — это был его первый опыт «любительского бродяжничества», предвестник будущих испытаний этого рода. Возвращаясь к родным, он случайно отстал от поезда. Я отправил телеграмму, сказать, что опоздаю (она прибыла на следующий день), и через два с половиной часа сел в следующий поезд. В Плимуте я обнаружил, что до утра больше поездов на Лу не ожидается. Звонить уже было поздно, потому что почты к тому времени позакрывались. Тогда я изучил свое финансовое положение. У меня хватало на билет и еще оставалось 7 с половиной пенсов. Выбор был либо переночевать в общежитии YMCA** и остаться голодным, либо поесть, но остаться без ночлега. Я выбрал второе. Сдал мешок в камеру хранения и купил на шесть пенсов двенадцать булочек. В половине десятого вечера я пробрался в поле какого-то фермера — там было несколько полей, втиснутых за рядами трущобного вида домиков. В сумерках я, конечно, выглядел как солдат в увольнительной — меня по дороге пару раз спросили, демобилизовался ли я уже. Наконец я нашел какой-то уголок поля, рядом с огородными участками. Тут я вспомнил, что за то, что спишь в чужом поле, не имея «видимых средств к существованию», можно запросто получить четырнадцать суток, тем более что при малейшем моем движении все собаки в округе подымали страшный лай. В уголке, который я выбрал, росло большое дерево, служившее мне навесом, и кустарник, меня прятавший, * PitterR. Like a Cow with a Musket or We Cruel Girls Laughed // OR. P. 69. ** YMCA (Young Men Christian Association) — Христианская ассоциация молодых людей. Благотворительная организация, основанная в Англии в 1844 году.
ИТОН 65 но было невыносимо холодно. Укрыться мне было нечем, под голову я положил фуражку и «лежал под воинским плащом» (свернутой накидкой). Так я продрожал и продремал примерно до часу ночи, потом перемотал все свои обмотки и умудрился проспать первый поезд, который уходил в 4.20 утра. Я опоздал примерно на час и ждал следующего до 7.45. Когда я проснулся, у меня зуб на зуб не попадал. А приехав в Лу, я должен был еще четыре мили пройти под палящим солнцем. Я очень горжусь этим приключением, но повторять его не хотелось бы*. В этом письме, в отличие от натужных пародий в школьных журналах, уже очень многое напоминает будущего Оруэлла — «человека действия». Так же как и в описаниях жизни «на дне» Парижа и Лондона или окопов на Арагонском фронте во время гражданской войны в Испании, он почти наслаждается выпадающими на его долю трудностями, потому что ему нравится с ними сражаться. Для благополучного семнадцатилетнего мальчика ночевка под открытым небом в чужом поле — огромное приключение, о котором, разумеется, хочется рассказать товарищу. Рядом со скептическим, и даже порой циничным Эриком, а потом и Джорджем Оруэллом, подозрительно легко уживался романтический. * На шестнадцатилетие Эрик получил от отца подарок — сборник стихов Уолта Уитмена, который хранил до самой своей смерти. Этот подарок несколько меняет представление о Ричарде Блэре как о человеке совсем далеком от сына — по крайней мере, он был внимателен к его интересам. Интересы же эти все больше были литературными: «Когда мне было лет шестнадцать, я вдруг обнаружил чистую радость слов, то есть звуков и связей между словами. От строчек из „Потерянного рая“: С трудом, упорно Сатана летел, Одолевал упорно и с трудом Препятствия...** которые сейчас не кажутся мне уж такими замечательными, у меня мурашки бегали по спине, и старинная орфография только усиливала мое наслаждение»***. В эти же годы он увлекался Хаусманом и знал наизусть почти весь сборник стихотворений «Шропширский парень». У Баддико- мов хранилось его первое иллюстрированное издание 1908 года, и пометки на нем почти наверняка сделаны рукой Эрика. Хаусман * Письмо Блэра С. Рансиману, август 1920 года (CW. Vol. X. Р. 76-77). ** Перевод Аркадия Штейнберга. *** Orwell G. Why I Write. P. 317.
66 ГЛАВА 2 под влиянием Вордсворта и Гейне писал рифмованные стихи, оказавшие воздействие и на стихи самого Эрика. Но он был открыт и совсем новой поэзии. Много лет спустя он вспоминал, как однажды в 1919 году, когда он «утопал в георгианской лирике» и «считал, что нет на свете лучше стихов, чем „Гранчестер“ Руперта Брука»*, он зашел в Итоне в кабинет к какому-то учителю и, не застав его, взял в руки журнал в голубоватой обложке, который лежал на столе. «Едва я его открыл, я был абсолютно ошеломлен стихотворением, где речь шла о женщине, которая стоит в кухне и смотрит, как к ней через поля идет ее муж»**. Это было стихотворение Д. Г. Лоуренса «Любовь на ферме» (другое название «Жестокость и любовь»), опубликованное в «Инглиш ревью», журнале, издававшемся Фордом Мэдоксом Фордом и формировавшем самые утонченные вкусы в литературе начала века. Эрик тогда не запомнил ни имени автора, ни даже названия журнала, но впечатление осталось. Сам он, помимо рассказов для итонских журналов и стихов Джасинте, предавался «литературному упражнению совсем другого рода — сочинению бесконечной „истории“ о самом себе. Это было некое подобие дневника, существующее только в сознании, <...> описание того, что я делал и видел. В течение нескольких минут у меня в голове складывались примерно такие строки: „Он толкнул дверь и вошел в комнату. Желтый луч света, проникавший сквозь кисейные занавески, косо падал на стол, где рядом с чернильницей лежал полуоткрытый спичечный коробок. Держа правую руку в кармане, он подошел к окну. На улице пестрая кошка гналась за пожухлым листом и т. д. и т. п.“ Эта привычка сохранялась лет до двадцати пяти, даже в мои нелитературные годы. И хотя мне приходилось искать, и я искал подходящие слова, я делал это описательное усилие как будто помимо воли, как будто меня заставляла какая-то внешняя сила. Моя „история“ очевидно отражала стили разных писателей, которыми я восхищался в разные годы, но, насколько я помню, в ней всегда присутствовал момент тщательного описания»***. В очерке «Зачем я пишу» Оруэлл сообщает, что «примерно между семнадцатью и двадцатью четырьмя годами» он старался отказаться от идеи быть писателем, но делал это «с сознанием, что противоречит своей подлинной природе и что рано или поздно надо будет заняться делом и писать книги»****. Почему этот период заканчивается двадцатью четырьмя годами — понятно: в этом возрасте Оруэлл вернулся из Бирмы, понимая, что готов писать, но почему он начинается * Orwell G. Review of The «Prussian Officer» by D. H. Lawrence // CW. Vol. XVII. P. 385. ** Ibid. *** Orwell G. Why I Write. P. 317. **** Ibid.
ИТОН 67 Эрик в 17 лет 1920 в семнадцать? Почему именно в семнадцать лет (если только это не позднейшая ошибка или намеренное искажение факта) Эрик Блэр вдруг раздумал становиться писателем? Возможно, в это время он как раз стал размышлять о том, как будет складываться его взрослая жизнь, и представления об этом были у него весьма смутные. ♦ Осенью 1920 года Ричард Блэр поехал в Итон, чтобы поговорить с тьютором Эрика, Эндрю Гау, о будущем сына. Далеко не все выпускники Итона шли дальше учиться в университет — итонское образование само по себе уже считалось достаточным и престижным, но королевские стипендиаты — «интеллектуальная элита» школы — почти все продолжали образование в Оксфорде и Кембридже. По словам Гау, Ричард Блэр сразу же объяснил ему, что не сможет отправить Эрика в университет, если у того не будет стипендии, на что Гау — опять же, по его собственным словам, — ответил, что ни малейшего шанса на получение стипендии у Эрика нет, и ему даже не стоит и пытаться идти в университет, поскольку на протяжении всех итонских лет он никакого интереса к академическим знаниям не проявлял.
68 ГЛАВА 2 Фрагмент общей фотографии Колледжа. Эрик Блэр сидит во втором ряду, крайний справа 1921 Впоследствии многие эту точку зрения итонского тьютора оспаривали. Говорили, что Гау просто выразил свое отношение к Эрику, который всегда его раздражал; что он был из тех преподавателей, которые хотят учить послушных учеников, а университеты, наоборот, ценят более оригинальных, и Эрик был создан для университета; что само пребывание в Итоне уже гарантировало Эрику стипендию в Оксфорд или Кембридж, невзирая на результаты экзаменов, потому что королевских стипендиатов брали с закрытыми глазами, или даже если это было не так, следовало попытаться сдавать экзамены, потому что обычно он их сдавал хорошо... Хотел ли сам Эрик учиться в университете, неясно до сих пор. По мнению Джасинты Ваддиком, он об этом мечтал и отказался от этой
ИТОН 69 перспективы исключительно по настоянию отца. Прямо противоположной точки зрения придерживался его друг Стивен Рансиман: «Бирма всегда жила у него в сознании — я думаю, на протяжении всех школьных лет»*. «Это была романтическая идея. Он там родился, и это была такая мечта о чудесной жизни, которую он там оставил»**. Вполне возможно, однако, что Джасинта с таким пылом говорила о стремлении Эрика идти в университет потому, что ее собственное желание стать студенткой не осуществилось — ее мать, средства которой были небезграничны, ради образования сына пожертвовала, как тогда было принято, образованием дочери. Не в силах полностью отказаться от своей мечты, Джасинта намеревалась жить в Оксфорде, хотя бы пока брат — и Эрик — там учатся. Ей так хотелось этого для себя, что, возможно, на реальные чувства Эрика по этому поводу она не обращала особого внимания, а может быть, он и сам ей их полностью не раскрывал. Сомнение вызывает и уверенность Джасинты в том, что на службе Эрика в Бирме настаивал его отец. Все, что известно о Ричарде Блэре, противоречит возможности такого его поведения в решающий для сына момент. Эрику, наверняка жаждавшему приключений и не представлявшему себе реальности, идея стать полицейским в Бирме могла казаться вполне привлекательной и уж во всяком случае более оригинальной, чем Оксфорд или Кембридж, куда шли все. Но окончательному решению вопроса, похоже, мешала неопределенность отношений с Джасинтой, расставаться с которой ему вряд ли хотелось... * В конце июня Эрику исполнилось восемнадцать. На июльских экзаменах в Итоне он, невзирая на возвращение в группу, собиравшуюся поступать в университет, занял 138-е место из 167, то есть еще чуть-чуть приблизился к концу списка. А впереди было лето, которое ему суждено было опять провести под одной крышей с Джасинтой. По разным обстоятельствам семьи Блэров и Баддикомов решили снять на лето один дом в лондонском пригороде Рикмансуорте. Блэрам становилось все труднее жить на пенсию Ричарда, и они покинули Хенли, надеясь найти что-нибудь подешевле в более северных краях. Похоже, что Ричард Блэр в то лето как раз подыскивал семье новое жилье, и потому дискуссии о судьбе Эрика, если они действительно имели место, шли по переписке. А семья Баддикомов из-за болезни Проспера переехала в Хэрроу, где он учился, чтобы, оставаясь в той же школе, мальчик мог жить дома. Потому-то и на * Runciman S. // OR. P. 52. ** Runciman S. // RO. P. 21.
70 ГЛАВА 2 лето они решили не уезжать слишком далеко: Рикмансуорт от Хэрроу всего в одиннадцати километрах. Лето выдалось на редкость жаркое. В доме, который сняли Блэры и Баддикомы, был граммофон с пластинками — Джасинта особенно любила привязчивую мелодию «Чаконы» Огюста Дюрана. Еще при доме были теннисный корт и водоем, где можно было удить рыбу, были велосипеды для старших, куры, о которых заботились младшие, большая библиотека и поля вокруг. «У нас была привычка ходить гулять по полям», — вскользь сообщает Джасинта в воспоминаниях. Одной из таких прогулок, пишет она, было, очевидно, навеяно последнее из обращенных к ней стихотворений Эрика, которое он вручил ей в гостиной под звуки дюрановской чаконы: С любовью дружба тесно сплетена, Твоя душа с моей душой дружна. Но тучи тень легла на свет полей — Твоя душа глуха к любви моей. В воспоминаниях все выглядит так, как будто — в точном соответствии с тем, что написано в стихотворении! — Джасинта осталась абсолютно глуха к его содержанию. Она рассматривает его — как и предыдущие стихи своего товарища — с чисто литературной точки зрения («аккуратный пятистопник Эрика») и с гордостью сообщает, что на том же листочке написала стихи ему в ответ: Излишний свет — Источник бед, — Смотри, не обмани. Спокойнее, Достойнее В прохладной быть тени. О своих дышащих кокетством стихах семидесятилетняя Джасинта тоже говорит исключительно как о литературном явлении — «более короткие строчки, больше рифм» — и подробно рассказывает, как, на ее взгляд, можно петь оба стихотворения на мелодию ее любимой чаконы*. До публикации постскриптума к воспоминаниям Джасинты, написанного ее кузиной Дайони Венабле в 2006 году, никто не знал, как развивались отношения Эрика и Джасинты дальше. После смерти Джасинты в 1993 году в возрасте 92 лет ее младшая сестра, 86-летняя Гини, сжигая, по просьбе Джасинты, ее бумаги, обнаружила черновик письма Джасинты к Эрику, датированного 4 сентября 1921 года. Мать Джасинты и Гини с детства приучала их писать BuddicomJ. Eric & Us. P. 119-120.
ИТОН 71 Эрик Блэр в 18 лет 1921 письма с черновиками, для того чтобы в окончательном варианте достичь полного совершенства стиля и орфографии. Как явствовало из рассказа уничтожившей этот черновик расстроенной Гини, в тот день во время обычной прогулки по рикмансуорт- ским полям Эрик попытался овладеть своей подругой. «Он прижал ее к земле и, хотя она сопротивлялась и кричала, разорвал ей юбку и оставил синяки у нее на плече и на левом бедре». До изнасилования дело не дошло: «Джасинта требовала, чтобы он остановился, — и он остановился». Джасинта, вырвавшись, побежала домой и, по смутному воспоминанию сестры (прошло семьдесят с лишним лет!), вбежала в дом мрачная, заплаканная, в разорванной юбке, заперлась у себя в комнате и оставшиеся два дня каникул Эрика не видела*. Джасинте в этот момент было двадцать лет, но воспитание она получила викторианское и, видимо, совершенно не была готова к тому, что произошло, даже и после трех лет поцелуев и объятий. Возможно, она сама полностью не понимала, какие сигналы ему подает. Как бы то ни было, Эрик, безусловно, понял, что случилось непоправимое. Способность «видеть неприятные факты» всегда оставалась при нем. Конечно, он пытался вымолить у Джасинты прощение, писал ей и — что подтверждается собственными позднейшими признаниями Джасинты — делал ей предложение. Все было напрасно. * Venables D. Postscript to Eric & Us // BuddicomJ. Eric & Us. P. 182.
12 ГЛАВА 2 Очевидно, в этих обстоятельствах он решил, что теперь ему остается только одно — уехать, и уехать надолго. Поступление в университет теряло всякий смысл. Полицейская служба в Бирме — со скорым отъездом, необременительной подготовкой, достойной, как ему тогда представлялось, деятельностью и хорошим жалованьем — те же 400 фунтов в год, что получал в тот момент его отец, пусть с трудом, но все же содержавший на них большую семью, — показалась ему наилучшим вариантом. Как мог молодой человек, убеждения которого были сформированы писателями, выступавшими против устоев общества, пойти на службу империи, да еще не просто чиновником, а полицейским, то есть человеком, охраняющим эти самые устои? Скорее всего, тут соединилось несколько причин, из которых на первом плане — желание независимости и самостоятельности. Оно включало и сознание, что семья много лет тратила на него деньги, так что пора уже становиться на ноги и самому зарабатывать; и ощущение, что делать это естественнее всего, следуя давней семейной традиции, — в конце концов, ведь и оба его деда, и отец жили на Востоке; и мальчишескую мечту о путешествиях, приключениях и подвигах в неведомых землях. Но в основе лежало явно романтическое отношение к роли британцев в колониях — то есть, по сути, глубокое непонимание того, что такое империя. В статье «На смерть Киплинга» (1936), сетуя, что поэт «отдал свой гений империализму», Оруэлл частично оправдывает его тем, «что, когда он делал свой выбор, это было более простительно, чем было бы сейчас. Империализм 1880—1890-х годов был сентиментален, невежествен и опасен, но в нем еще не было окончательной подлости. При слове „империя“ в сознании всплывали образы измученных работой чиновников и перестрелки на границе...» Себя и свой выбор, совершенный на тридцать лет позже, он не оправдывал, но вполне возможно, что та же самая картина возникала и в его воображении и была еще одной из самых реалистичных. С Джасинтой они увиделись еще два раза — в книге она упоминает о двух коротких визитах Эрика в Хэрроу уже весной 1922 года, после того как он подал заявление в Индийскую имперскую полицию. Снова ходили гулять. Дом, в котором тогда жили Баддикомы, был заполнен друзьями Проспера, и «длинная прогулка была единственным способом поговорить наедине»*. Разговоры наедине, очевидно, сводились к попыткам Эрика уговорить Джасинту выйти за него замуж, хотя бы когда он вернется из Бирмы, и ее решительному отказу. Через двадцать семь лет, практически перед смертью, Оруэлл написал ей: «Не так-то ты была добра, когда лишила меня всяческих надежд, оставив мне один путь — в Бирму»**. Джасинта в семидесятые * BuddicomJ. Eric & Us. P. 144. ** Письмо Оруэлла Дж. Ваддиком, 15 февраля 1949 года (CW. Vol. XX. Р. 44).
ИТОН 73 годы опубликовала это письмо в книге «Эрик и мы», цель которой была доказать, что благодаря ее семье у Эрика было счастливое детство и отрочество и никто не знал его лучше, чем она. Но книги его (кроме «Скотского хозяйства») ей не нравились, и воспоминания полны сердитых выпадов против «1984». В том, что он не стал таким писателем, каким, по ее мнению, должен был бы стать, она винила его пребывание в Бирме, ни разу не признав, что имела отношение к этому выбору. О разрыве и его причине она никогда никому прямо не говорила. Известно, что в ходе одного радиоинтервью она твердо заявила: «Эрик никогда не пытался меня соблазнить» — однако, вопреки всем правилам викторианского воспитания, разрыдалась в конце, когда ее спросили, о чем она все-таки жалеет*. В 2010 году было опубликовано ее письмо к родственнице, написанное в мае 1972 года. Пытаясь утешить молодую женщину, попавшую в сложную жизненную ситуацию, Джасинта сообщает ей, что работает над книгой («Эрик и мы») «в надежде избавиться от жизни, полной призраков и сожалений, что я отвергла единственного человека, который привлекал меня на всех уровнях». И дальше пишет: «Как жаль, что я не была готова к тому, чтобы обручиться с Эриком, который предлагал мне выйти за него замуж, когда он вернется из Бирмы. Он разрушил близкие и чудесные отношения, которые были у нас с детства, тем, что хотел идти до конца задолго до того, как я была к этому готова. У меня буквально ушли годы на то, чтобы понять, что все мы несовершенны, но Эрик был менее несовершенен, чем кто-либо иной в моей жизни. Когда настало время и я почувствовала себя готовой к следующему шагу, это произошло с совершенно неподходящим человеком, и результат преследует меня по сей день»**. Эрик окончил Итон перед Рождеством 1921 года. Перед отъездом он оставил в библиотеке будущим поколениям итонцев свой экземпляр «разоблачительных» эссе Бернарда Шоу о «Родителях и детях» и о «Школе», явно надеясь подложить бомбу под основы истеблишмента. Меньше чем через год, в октябре 1922-го, он отплыл на пароходе в Бирму. За свое решение он дорого заплатил, но без него (здесь Джасинта была права!) он вряд ли стал бы тем писателем, каким стал. * Runciman S. // RO. P. 15. Отрывки из интервью, которое Джасинта Ваддиком дала С. Уодэмсу летом 1983 года для радиопередачи Канадской радиовещательной корпорации (СВС), звучали в эфире и были напечатаны, однако полностью текст звукозаписи не опубликован. ** Письмо Дж. Ваддиком родственнице, 4 мая 1972 года (George Orwell. A Life in Letters. London, 2011. P. 9).
ГЛАВА 3 БИРМА (1922-1927) В мрачном Лондоне узнал я поговорку моряков: Кто услышит зов с Востока, вечно помнит этот зов, Помнит пряный дух цветов, Шелест пальмовых листов. Помнит пальмы, помнит солнце, Перезвон колокольцов, На дороге в Мандалей... Редъярд Киплинг. На дороге в Мандалей (пер. Е. Полонской) Чтобы ненавидеть империализм, надо быть его частью. Оруэлл. Дорога к Уиганскому пирсу. 1937 Когда в 1927 году Эрик Блэр вернулся из Бирмы, все, кто его знал, были потрясены происшедшими с ним переменами. Он преобразился внешне — круглые щеки, отличавшие его в детстве и ранней юности, исчезли, лицо вытянулось, волосы потемнели, он сменил прическу, отрастил усы и стал еще выше и несуразней. И значительно старше, хотя по возвращении ему было всего 24 года. Но главное, изменилось выражение лица — он вернулся другим человеком. С фотографий, сделанных до отъезда в Бирму, на мир смотрит скептический, неглупый, дерзкий, но предвкушающий будущее юноша. После Бирмы — лицо с решительными военными усами говорит, в первую очередь, о готовности стоически сопротивляться неминуемым бедам, остальное — скрыто. На бирманском снимке с офицерами Индийской имперской полиции и с соучениками по полицейскому училищу в Мандалае Эрик — еще без усов, но уже в форме и с тропическим шлемом, который он неуклюже прижимает к себе, — кажется растерянным. Круглощекость и итонский пробор еще при нем, но что творится у него в душе... Первое письмо, которое Джасинта от него получила вскоре после его прибытия на место, сводилось, по ее словам, к мрачному выводу: «Только приехав сюда, понимаешь, как здесь ужасно». На это она отвечала: «Если так ужасно, возвращайся домой». В двух последующих
БИРМА 75 письмах он объяснял, почему не может вернуться и почему так ужасно, но объяснял сдержанно и осторожно — Джасинта даже подумала, что письма, наверно, проходят цензуру*. На эти письма она уже не ответила, и больше он ей не писал. Ни с кем из итонских приятелей он тоже не переписывался. А родителям если и писал, то вряд ли о том, «как здесь ужасно». Новые, сильные впечатления скапливались в нем в течение пяти лет, но делиться ими было не с кем. * Пребыванию в полицейском училище в Мандалае предшествовали полгода подготовки к экзаменам. В Индийскую имперскую полицию брали с 19 лет, и экзамены Эрик сдавал сразу после своего дня рождения — в неделю с 27 июня до 4 июля 1922 года. Но подал заявление он еще в январе. Тогда же потребовалось официальное согласие отца и его обязательство оплатить форму для сына — все необходимое стоило около 150 фунтов (примерно как год обучения в университете, но об этом уже никто не думал). Понадобилось платить и за краткосрочные подготовительные курсы, на которых Эрик стал заниматься с января. В декабре 1921-го, когда он окончил Итон, Блэры снова переехали — в пятый раз после возвращения Ричарда из Индии, на сей раз в городок Саутволд на берегу Северного моря, и на курсы Эрик пошел уже там, живя в родительском доме. Экзамены он сдал совсем неплохо — стал седьмым из двадцати шести финалистов. Оценки по академическим предметам оказались важны, потому что Эрик чуть не провалил всю затею, смело взявшись сдавать верховую езду, которой никогда не занимался. Удачно избежав увечий, он после этого, существенного для полиции экзамена оказался отброшен на двадцать первое место, но в списке двадцати шести удержался и получил назначение на должность помощника старшего полицейского офицера с двухлетним испытательным сроком. После этого он мог выбрать индийскую провинцию, где хотел бы служить. На первое место он поставил Бирму — «у меня там родственники» (манящие строки Киплинга упомянуты не были). С точки зрения полицейской службы выбор был крайне неудачный — по уровню преступности Бирма занимала первое место во всей империи, число убийств там за предшествующее десятилетие удвоилось и в шесть раз превосходило число убийств в Чикаго во времена Аль Капоне**. Возможно, большая осведомленность других молодых людей способствовала невысокой популярности Бирмы среди будущих полицейских, и Эрик без труда получил то, что попросил. В тот год имперская полиция направила в Бирму всего троих новобранцев. Один из них — Роджер Бидон, выехал на месяц раньше, а Эрик и еще один юноша, * BuddicomJ. Eric & Us. P. 145. ** Shelden. P. 88.
ГЛАВА 3 Альфред Джоунз, отчалили в бирманскую столицу Рангун из порта Биркенхед, неподалеку от Ливерпуля, 27 октября 1922 года. * Плыли четыре недели с лишним на небольшом комфортабельном пароходе «Херефордшир», в первом классе, за казенный счет. Путешествие, хоть и однообразное, приносило новые впечатления. Одной из первых была остановка в Марселе, где никогда прежде не бывавший за границей Эрик наверняка вспомнил о своей четвертинке французской крови. В Порт-Саиде он, согласно обычаю, приобрел тропический шлем — пробковую шляпу с резинкой под подбородком. Считалось, что местным жителям они не нужны, «потому что у них череп толще», но если белый человек окажется на солнце без шляпы, то просто сразу умрет. Когда британский чиновник, отслужив свое, возвращался в последний раз из колоний на родину, ему следовало бросить шлем в море — так требовала традиция. На Цейлоне экзотика была уже во всем, и много лет спустя он описал ее в «Бирманских днях»: «Они вошли в Коломбо, разрезая зеленые прозрачные воды, где на поверхности плавали, греясь на солнце, черепахи и черные змеи. Множество сампанов двинулось наперегонки навстречу пароходу — ими управляли черные как уголь люди с губами красными как кровь от бетельного сока»*. В порту, однако, произошел эпизод, который тоже на всю жизнь врезался Эрику в память. Багаж выходивших пассажиров разгружали «кули» — местные рабочие. За ними наблюдали полицейские, в том числе белый сержант. Один из этих рабочих нес длинный оловянный ящик, которым неловко задевал головы пассажиров. Кто-то обругал его за неуклюжесть. Тогда полицейский сержант, увидев, что происходит, подошел и с силой ударил ногой грузчика в зад, да так, что тот, шатаясь, чуть не пролетел через всю палубу. «Несколько пассажиров, в том числе и женщины, одобрительно загудели»**. Представьте себе, пишет Оруэлл в статье 1940 года, посвященной расизму, набирающему силу в Германии, подобную сцену на Паддингтонском вокзале в Лондоне или в Ливерпульских доках. «Такого просто не могло бы произойти. Английский грузчик, которого ударили, дал бы сдачи или, по крайней мере, мог дать сдачи. Полицейский не стал бы вообще бить его по такому ничтожному поводу, и уж во всяком случае, на глазах у свидетелей. И самое главное, окружающие пришли бы в ужас. Самый эгоистичный английский миллионер, увидев, что с другим англичанином так обращаются, испытал бы негодование, хоть на минуту. А тут были обычные порядочные средней руки люди, с достатком около пятисот фунтов в год, и случившееся не вызвало у них никаких чувств, кроме разве * Orwell G. Burmese Days. London, 1981. P. 92. ** Orwell G. Notes on the Way // CW. Vol. XII. P. 121.
БИРМА 77 сдержанного одобрения. Они были белые, а „кули“ — черный, иными словами, недочеловек, существо другой породы»*. Этот эпизод был предзнаменованием того, что Эрику Блэру предстояло увидеть в Бирме. Возможно, предчувствие того, какая роль отведена белому полицейскому, уже закралось ему в душу. Пароход неуклонно приближался к месту назначения. К концу ноября океан вдруг сделался бурым от грязных вод впадавшей в него главной бирманской реки Иравади. Медленно пройдя по ней, «Херефордшир» пришвартовался в столице Бирмы Рангуне. А меньше чем через сутки новоприбывшие Блэр и Джоунз сели на поезд и покатили на север, в Мандалай, где в четырехстах милях от столицы располагалось полицейское училище. * Ситуация в тот момент в Бирме была тяжелая. В ходе трех англобирманских войн (1824-1826, 1852 и 1885) британцы постепенно завоевали страну, и в 1885 году, отправив в ссылку последнего бирманского короля, безвольного Тибо, включили Бирму в свои индийские владения. И тем не менее, по свидетельству автора истории Бирмы, писателя и культуролога Маунг Хтин Аунга, до 1919 года отношения между покорителями и покоренными были скорее дружескими, хотя бирманцы, поначалу надеявшиеся, что их страна получит статус протектората или отдельной колонии, были разочарованы и унижены тем, что она стала просто одной из индийских провинций. Но еще большее унижение ожидало их в 1919 году. Кампании гражданского неповиновения, организуемые с 1915 года Махатмой Ганди, привели к тому, что в 1919 году постановлением британского парламента в Индии было учреждено так называемое двоевластие. Оно позволило индийским гражданам принимать участие в управлении своей страной, притом что основные вопросы все равно решала британская администрация. Эта половинчатая, но все же либерализация вообще не затронула Бирму. «В Бирме, — писал Маунг Хтин Аунг, — поднялась буря протестов, результатом которой стал бойкот всех английских товаров. Впервые на политическую арену вышли молодые буддистские монахи, которые ходили повсюду с небольшими розгами и били тех, кто пользовался английскими товарами»**. Вокруг буддистских монахов стало расти и шириться национально-освободительное движение, и британское правительство, осознав свою ошибку, в 1923 году ввело «двоевластие» почти на всей территории Бирмы тоже. Однако задержка с реформой оказалась роковой — к 1923 году лидерам национального движения она уже представлялась недостаточной, * Ibid. ** Aung М. Н. George Orwell and Burma // The World of George Orwell / Ed. by Miriam Gross. New York, 1971. P. 23.
Полицейское училище в Бирме. Эрик стоит во втором ряду, третий слева 1923
БИРМА 79 и попытки британцев предложить какие-то осторожные компромиссы (вроде описанной в «Бирманских днях» идеи вводить по одному местному жителю в закрытые английские клубы) успеха не имели. Период с 1919 по 1930 год, когда по всей стране прокатилась волна крестьянских мятежей, был, по мнению Маунг Хтин Аунга, самым мрачным в британо-бирманских отношениях — «в это время стороны были злейшими врагами, презиравшими друг друга. После 1930-го и до 1948-го (когда британцы ушли) они уже были скорее политическими оппонентами»*. Напряженная обстановка оборачивалась столкновениями разного рода — и политическими, и уголовными. Тюрьмы были переполнены. Страной с тринадцатью миллионами граждан управляли с помощью тринадцати тысяч вооруженных местных жителей (бирманцев и индийцев), находившихся под командованием британских полицейских офицеров. Таких офицеров на всю Бирму было всего девяносто, и одним из них вскоре стал Эрик Блэр. Эрик прибыл в Мандалай в конце ноября, и, конечно, ему сразу же рассказали, что в городе за месяц до его приезда буддистский монах с ножом отрубил нос имперскому полицейскому, пытавшемуся в ходе беспорядков усмирить толпу**. * В «Бирманских днях» Оруэлл назвал Мандалай довольно неприятным городом — «там пыльно и невыносимо жарко, и считается, что пять его главных отличительных особенностей все начинаются на букву „п“: пагоды, парии, поросята, попы и проститутки»***. Даже если новичок не сразу знакомился со всеми достопримечательностями, пыль и жару он не заметить не мог. В полицейском училище было семьдесят учеников, но только трое из них — прибывшие из Англии стажеры Блэр, Бидон и Джоунз — готовились стать помощниками старших полицейских офицеров и носили погоны со звездочкой. Остальные были обычными бирманскими полицейскими, повышавшими квалификацию, чтоб увеличить зарплату. Новоприбывших выделяли — на групповой фотографии они сняты с преподавателями училища, сидящими в первом ряду. На снимке все — белые, кроме смуглого преподавателя языков, который стоит рядом с молодыми людьми. Жили англичане не в училище, а в отдельном офицерском доме — двухэтажном здании с большой столовой, дорого обставленной гостиной, комнатой для игры в бильярд и спальнями наверху, при которых были собственные ванные. Одна из спален всегда оставалась пустой — в ней от тоски по дому покончил с собой молоденький * AungM. Н. George Orwell and Burma... P. 20. ** Ibid. P. 21. *** Orwell G. Burmese Days. P. 269.
Вид Мандалая Фотография Ф. Беато. 1890-е Буддийские монахи в Бирме возвращаются в монастырь с едой, полученной в качестве милостыни Фотография Ф. Беато. 1890-е
БИРМА 81 стажер, не пробывший в Мандалае и четырех месяцев. Вряд ли это особенно поднимало настроение тех, кто жил рядом... Что еще, наверняка, угнетало Эрика, тосковавшего и по родному пейзажу, и по Джасинте, и по спорам с итонскими приятелями, это разговоры в офицерских компаниях, которые он неминуемо услышал в первые же дни и слышал на протяжении всех лет, что жил в Бирме. Конечно, его встретили и пьянство, и грубость, и пошлость, прежде в таких масштабах ему неведомые, — любимая фраза старшего полицейского офицера Вестфилда, героя романа «Бирманские дни»: «Вперед, Макдафф!» — цитата, к тому же искаженная, из «Макбета», которую тот неизменно повторяет по всякому поводу, — явно взята из жизни. Но были вещи и похуже. В тех же «Бирманских днях» Оруэлл воспроизводит логику откровенного расиста Эллиса: «Страна потому кишит мятежниками, что мы слишком с ними миндальничаем! С ними надо обращаться как с дерьмом, потому что они дерьмо и есть. Нет другого варианта! Сейчас решающий момент, и нужно показать, в чьих руках власть. Надо только держаться вместе и четко говорить: „Мы здесь хозяева, а вы, голытьба <...> знайте свое место!“»*. Герой романа, Джон Флори, пятнадцать лет проживший в Бирме, не находит в себе сил противостоять этому публично. Призыв «держаться вместе» как будто обязывает всякого англичанина — которых к тому же меньшинство — не выступать против своих. «Кончается тем, что тайна твоего протеста отравляет тебя как стыдная болезнь. Жизнь превращается в ложь. Год за годом сидишь в маленьких клубах, овеянных призраком Киплинга: справа — виски, слева — газетка с футбольными новостями, и с готовностью поддакиваешь полковнику Боджеру, развивающему свою любимую идею, как хорошо было бы заживо сварить всех этих националистов в кипящем масле. Слышишь, как твоих восточных друзей называют „грязная индусня“, и послушно повторяешь: да, они грязная индусня. Видишь, как оболтусы, только со школьной скамьи, бьют седоволосых слуг. Наступает момент, когда ты кипишь от ненависти к соотечественникам, когда жаждешь, чтобы восстание туземцев утопило бы их империю в крови. И в этом нет ничего достойного, нет даже искренности»**. Эрик Блэр в первый год своего пребывания в Бирме, конечно, таких сильных чувств еще не испытывал. Более того, как явствует из автобиографической «Дороги к Уиганскому пирсу», «оболтус, только со школьной скамьи», бьющий слуг — это отчасти он и есть. Ему еще только предстояло осознать, что же происходит в империи, но невозможность — в ситуации конфликта между «своими» и «чужими» — возразить соотечественнику, исповедующему даже и самые страшные взгляды, несомненно, стала мучить его с самого начала, * Orwell G. Burmese Days. P. 30. ** Ibid. P. 66.
82 ГЛАВА 3 и он стремился избегать общения с другими офицерами. Пока он был в училище, это было еще возможно. В первый год большая часть времени, естественно, уходила на занятия. За 12 месяцев следовало овладеть уголовным законодательством, полицейским уставом и, главное, выучить бирманский язык и хиндустани. Юриспруденцию преподавали теоретически — в полицейский участок за все время обучения стажеров не сводили ни разу, зато подробно разбирали пособия вроде «Индийский уголовный кодекс», «Уголовно-процессуальное право», «Медицинское правоведение» и т. п. Что же касается языков, то для большинства англичан они представляли почти непреодолимое препятствие. Роджер Бидон жаловался, как мучительно было, час позанимавшись бирманским, переключаться на следующий час на хиндустани. Но Блэр справлялся с этим легко — у него, конечно, были прекрасные способности к языкам, да к тому же сказывались навыки многолетней тренировки в ненавистных латыни и древнегреческом. К зависти соучеников, он даже не все занятия языком посещал. Пока другие занимались, он, по рассказам Роджера Бидона, лежал в своей комнате и читал. И тем не менее сдал языковые экзамены досрочно, в том числе и факультативный экзамен по редкому языку народности карен. Роджеру Бидону очень хотелось с Эриком подружиться, однако общение, как вспоминал Бидон, не клеилось. «Он был очень приятный парень, но уж слишком замкнутый. Я-то обожал и в клуб пойти, и в бильярд поиграть, и потанцевать, а ему это все как будто вообще не нравилось. Светским человеком его назвать было нельзя, это точно. По-моему, он и в клуб почти не ходил... Все читал. Сидел у себя в комнате и читал. Ну, может быть, пару рюмок пропустит вечером с офицерами»*. Внешний вид Эрика тоже не вызывал у Бидона никакого восторга: «На нем никакая одежда никогда не сидела нормально, он был очень высокий и худой и очень, на мой взгляд, мрачный. Аккуратный вид ему придать нельзя было, как ни старайся»**. На групповой фотографии невысокий Бидон (он был Эрику по плечо) имеет вид куда более решительный, чем долговязый Блэр. Но все-таки временами они общались, и пару приключений пережили вместе. У обоих были мотоциклы — у Блэра совсем маленький, американский, так что при езде колени его доставали чуть не до подбородка. Однажды хотели выехать из форта Дафферин, где размещалось училище. Когда подъезжали к воротам, Бидон вдруг увидел, что они заперты. Он заорал: «Стой! Закрыто!» и затормозил, но Блэр не среагировал: то ли не понял, то ли не знал, что делать, — в технике, не упускает случая заметить Бидон, он был не силен. * BeadonR. // OR. Р. 62. ** Ibid.
БИРМА 83 Поэтому он просто встал на ноги, а мотоцикл, выкатившись из-под него, стукнулся о запертые ворота. Слава богу, никто не пострадал. Обошлось и в другой раз, когда молодые люди решили поохотиться на тигра. Прихватив парабеллум и винтовку, они поехали за двадцать с лишним километров от Мандалая, где попросили какого- то человека с тележкой их подвезти. Было девять часов вечера и не видно не зги. Бидон держал наготове парабеллум, Блэр — винтовку. Но тигр им так и не встретился. «Есть у меня чувство, что человек с тележкой об этом позаботился. А то не было бы никакого Блэра, и тем более Оруэлла, да и меня тоже», — ухмылялся Бидон*. Вместе они ездили на поезде в Маймьо, поселение на холме, куда приехал отец Бидона. Из воспоминаний Оруэлла о контрасте между Мандалаем и Маймьо видно, как он скучал по дому. «Выезжаешь из типичной атмосферы восточного города—палящее солнце, пыльные пальмы, запахи рыбы, пряностей, чеснока, перезрелые тропические фрукты, тучи темнолицых людей, — и поскольку ты уже так к этому привык, ты провозишь эту атмосферу, так сказать, нетронутой в вагоне своего поезда. Сознание твое еще в Мандалае, меж тем как поезд уже останавливается в Маймьо, на высоте 1200 метров над уровнем моря. Выходишь из вагона — и оказываешься в другом полушарии. Вдруг ты дышишь холодным сладким воздухом, почти таким, как в Англии, а вокруг — зеленая трава, папоротниковые елки и румяные горные девушки продают клубнику в корзинках»**. В Маймьо Эрик провел месяц в конце 1923 года, перед окончанием училища. Там стоял британский полк, и в обязанности Эрика входило муштровать солдат. Вспоминал он об этом в «Дороге к Уиганскому пирсу», потому что снова и снова возвращался в этой книге к своим классовым предрассудкам: «Конечно, я восхищался рядовыми, как любой двадцатилетний юноша восхищается дюжими бодрыми молодцами, на пять лет его старше, чья грудь украшена медалями за участие в Мировой войне. И все же в какой-то степени они меня и отталкивали — это были „простые люди“, и мне не хотелось подходить к ним слишком близко. По утрам, когда отряд в жару маршировал по дороге, а я вместе с одним из младших офицеров замыкал шествие, от запаха этих сотен потных тел впереди меня начинало мутить. И это, заметьте, абсолютное предубеждение. Потому что в солдате, наверняка, меньше физически отталкивающего, чем в любом другом белом мужчине. Он молод, почти всегда здоров от свежего воздуха и постоянного движения, а жесткая дисциплина обязывает его содержать свое тело в чистоте. Но я смотрел на это по-другому. Я знал только, что вдыхаю запах пота низших классов, и от одной мысли об этом меня тошнило»***. * Ibid. Р. 63. ** Orwell G. Homage to Catalonia. P. 105. *** Orwell G. The Road to Wigan Pier. P. 134.
84 ГЛАВА 3 В «Дороге к Уиганскому пирсу» этому эпизоду предшествует рассуждение о том, насколько тело бирманца приятнее тела европейца — кожа у них шелковистая, морщин почти нету, волос на теле мало, бирманцы не лысеют и не толстеют и в старости остаются такими же стройными, как в юные годы. По понятным причинам Оруэлл не описывает в контексте этой книги привлекательности бирманских женщин, меж тем они, быть может, единственные не обманули навеянную Киплингом мечту — «Нет, меня другая ждет, / Мой душистый, чистый цветик у бездонных, сонных вод / На дороге в Мандалай»*. О том, что двадцатилетний Эрик не раз находил в них утешение, свидетельствуют воспоминания писателя Гарольда Эктона, который записал свой разговор с Оруэллом в Париже в 1945 году: «Я навел его на воспоминания о жизни в Бирме, и его печальные серьезные глаза зажглись от удовольствия, когда он заговорил о прелести бирманских женщин»**. И тем не менее в Бирме им был написан ядовитый стишок, в стиле народной песни или баллады, под названием «Романтическая связь»: Я молод был, и глуп я был В далеком Мандалае. Я девушку там полюбил — Прекраснее не знаю. Нежна, и волосы как смоль, И с кожей золотою. Сказал я: «Двадцать дам монет — Позволь мне спать с тобою». Чиста, печальна, молода — Мне лучше не сыскать, — И нежным голосом она Шепнула: «Двадцать пять». Любовь за деньги, тешащая «до известного предела», не могла спасти от одиночества. Тем более что в январе 1924 года он окончил училище и в течение следующих четырех лет шесть раз переезжал с одного поста на другой. * 26 января он прибыл на свое первое место работы — в городок Мьяунгмья, к юго-западу от Рангуна. Это был один из худших — и по климату, и по экономическому положению — районов Бирмы. В устье реки Иравади на намывных однообразных равнинах * Перевод И. Грингольца. ** Цит. по: Shelden. Р. 109.
БИРМА 85 выращивали рис, больше и заниматься было нечем. Передвигались только по реке, дороги отсутствовали, и, возможно, Блэр поначалу просто жил на том же судне, на котором патрулировал окрестности. В отличие от Мандалая, здесь не было и электричества — вечерами приходилось зажигать керосиновую лампу, отгораживаясь от комаров защитной сеткой. В обязанности помощника старшего полицейского входило инспектировать полицейские участки района; объезжать деревни, чтобы изучать обстановку и добиваться поддержки населения; нанимать и обучать местных полицейских; управлять полицейским участком — следить за снабжением и выплатой зарплат, и заменять начальника, когда тот был в отъезде. Все это были рутинные, повседневные обязанности. Но когда приходила весть, что совершено убийство, или кого-то пырнули ножом, или где-то беспорядки, помощник старшего полицейского должен был немедленно отправляться на место происшествия, расследовать его, организовывать поиски и захват преступника, а потом присутствовать на допросах и давать показания в суде... Двадцатилетний Эрик Блэр наверняка старался делать свою работу как можно лучше. Насколько она ему нравилась — другой вопрос. Возможно, чем-то и нравилась — чувством риска, необходимостью быстро действовать, ответственностью... Но до того чтобы осознать, чем не нравилась, в тот момент, по-видимому, дело еще не дошло. Силы уходили на то, чтоб ее исполнять. Справлялся он настолько неплохо, что уже на третий месяц пребывания в Мьяунгмье делал всю работу один — полицейский офицер, помощником которого он служил, ушел в начале апреля на пенсию, и Блэр оставался за старшего до тех пор, пока в начале мая не пришел новый начальник — на сей раз бирманец, которого он еще три недели вводил в курс дела. Очевидно, оценив его способности, начальство перевело его на следующие полгода в городок Тванте, где он уже сам стал начальником крупного полицейского подразделения. В Тванте было двести тысяч жителей, и он там возглавлял полицию. У него в подчинении был большой штат и множество слуг, отчего, как он писал потом, «легко было обрести замашки лентяя. Например, я привык, что меня регулярно одевает и раздевает мой бирманский мальчик»*. В декабре 1924 года Блэра перевели уже в третье место — Сириам, где он оставался до сентября 1925-го. К этому моменту его испытательный срок закончился, он перестал быть стажером, и в Сириаме под его началом было уже двести полицейских. Основная работа там состояла в охране нефтеперерабатывающего завода. Влажность Мьяунгмьи и ядовитые пары Сириама не могли не сказаться на его слабых легких — он говорил потом, что Бирма погубила его здоровье. * Orwell G. The Road to Wigan Pier. P. 132.
86 ГЛАВА 3 Но может быть, еще больше его отравляла деятельность, которой он занимался. В «Дороге к Уиганскому пирсу» Оруэлл писал об этом так: Я служил в полиции, то есть, собственно, был частью механизма тирании. В полиции ты близко видишь черную работу империи, а есть разница между тем, чтобы черную работу делать, и тем, чтобы просто получать с нее доход. Большинство людей одобряет смертную казнь, но то же большинство откажется выполнять работу палача. В Бирме даже европейцы слегка презирали полицейских из-за того, что они жестоко обращались с людьми. Помню, однажды я инспектировал полицейский участок, и туда с какой-то целью зашел американский миссионер, с которым я был знаком. Как многие миссионеры-сектанты, он был полный осел, но парень хороший. Один из моих подчиненных в этот момент угрожал подозреваемому (я описал эту сцену в «Бирманских днях»). Американец посмотрел на это и, повернувшись ко мне, задумчиво произнес: «Не хотел бы я делать Вашу работу». Мне стало очень стыдно. Вот, оказывается, какая у меня работа! Даже такой осел, как американский миссионер, трезвенник и девственник со Среднего Запада, имеет право смотреть на меня сверху вниз и жалеть меня!* Дальше Оруэлл пишет, что и без американского миссионера ему все равно стало бы стыдно, потому что он со временем возненавидел всю систему уголовного законодательства, которая, замечает он, еще гораздо гуманнее в Индии, чем в Англии. «Только очень бесчувственные люди могут этим заниматься», — простодушно утверждает он. «Несчастные заключенные, сидящие на корточках в вонючих клетках тюрем; серые, запуганные лица каторжников, отбывающих длинные сроки; покрытые рубцами ягодицы людей, высеченных бамбуковой тростью; женщины и дети, подымающие вой, когда уводят арестованных мужчин, — подобные сцены невозможно вынести, когда ты несешь хоть какую-то ответственность за случившееся»**. В какой момент он стал это ощущать? Возможно, что и сразу, но это ощущение, очевидно, поначалу соседствовало с другими. «Если смотреть снаружи, — пишет он в той же „Дороге к Уиганскому пирсу“, — британское правление в Индии кажется — да и является — благотворным и необходимым, точно так же как французское — в Марокко и голландское — на Борнео, потому что люди обычно управляют чужой страной лучше, чем своей»***. Последнее утверждение довольно сомнительно, но спору нет — британцы многое принесли в Индию, которая после распада империи стала демократией. Империю всегда * Orwell G. The Road to Wigan Pier. P. 135-136. ** Ibid. P. 136. *** Ibid. P. 134.
БИРМА 87 Заключенные в Рангуне Фотография, Фрэнка и Фрэнсис Карпентер. Между 1910 и 1920 оправдывали именно благотворным воздействием метрополии на колонии. Вслед за Киплингом обязанность цивилизовать менее цивилизованные страны считали «бременем белых», а оно включало и необходимость самопожертвования (не зря же поэт призывал посылать «на службу к покоренным / Угрюмым племенам» не кого-нибудь, а «лучших сыновей»), и понимание, что усилия жертвующих вряд ли будут оценены теми, ради кого делаются: Несите бремя белых, — Пожните все плоды: Брань тех, кому взрастили Вы пышные сады, И злобу тех, которых (Так медленно, увы!) С таким терпеньем к свету Из тьмы тащили вы*. С этой точки зрения любой протест местного населения — это прежде всего неблагодарность. В напряженной ситуации, которая сложилась в Бирме после 1919 года, молодой британский полицейский чувствовал, что его долг — не только поддерживать порядок, но и защищать империю и не давать себя, как ее представителя, Перевод М. Фромана.
88 ГЛАВА 3 в обиду. Есть два свидетельства того, что Эрик Блэр по крайней мере пытался отстаивать свою имперскую правоту — один раз практически, другой — теоретически. Историк Бирмы Маунг Хтин Аунг, выпускник Кембриджа, впоследствии ставший первым бирманским ректором университета в Рангуне, описал свою встречу с Блэром, происшедшую при драматических обстоятельствах в ноябре 1924 года, когда Эрик еще служил в Тванте. Около четырех часов дня, рассказывал Маунг Хтин Аунг, на пригородной железнодорожной станции неподалеку от Рангуна толпились школьники и студенты, а Блэр — в штатском — спускался по лестнице, чтобы поехать на другую станцию, где помещался престижный клуб для белых. Поскольку нелюбовь Блэра к клубам общеизвестна, эта деталь заставляет несколько усомниться и в остальных, но в целом воспоминания Маунг Хтин Аунга никто не оспаривал. Маунг Хтин Аунг продолжает свой рассказ так: «Один из мальчиков, дурачась с приятелями, случайно налетел на высокого худого англичанина, который тяжело упал с лестницы. Блэр был в ярости и поднял увесистую трость, на которую опирался, чтобы ударить мальчика по голове, но опомнился и ударил его по спине. Мальчики возмутились, и несколько студентов, в том числе и я, окружили сердитого англичанина. Мы были студенты, но не сильно старше школьников, потому что в университет принимали с шестнадцати лет. Подошел поезд, и Блэр сел в вагон первого класса. Но в Бирме, в отличие от Индии, вагоны первого класса никогда не были закрыты для местных жителей. И у некоторых из нас даже были сезонные билеты в эти вагоны. Спор между Блэром и студентами продолжался. К счастью, на пути больше никаких инцидентов не произошло, и Блэр вышел на нужной ему станции»*. Прочитав через десять лет роман «Бирманские дни» (который ему, надо сказать, не понравился), где законченный расист Эллис ударяет мальчика тростью по лицу и тот в результате неправильного лечения слепнет, Маунг Хтин Аунг вспомнил похожий эпизод и высокого, худого англичанина и решил, что автор романа описал ту самую историю, нарисовав трагические последствия, которые могли произойти, если бы он не остановился. Оруэлл позднее, безусловно, раскаивался в рукоприкладстве, которое позволял себе в Бирме. В «Дороге к Уиганскому пирсу» он говорит об испытываемых им угрызениях совести: «Бесчисленные лица — арестанты на скамье подсудимых; осужденные, дожидающиеся в камерах исполнения приговора; подчиненные, которых я третировал; старые крестьяне, которых я унижал; слуги и „кули“, которых в минуты ярости я бил кулаком (на Востоке это делают практически все, по крайней мере иногда, — тамошние AungM. Н. George Orwell and Burma... P. 24.
БИРМА 89 жители часто дразнят тебя, как будто нарочно) — мучительно меня преследовали»*. Через пятьдесят лет после эпизода на станции Маунг Хтин Аунг вынужден был отметить, что «с группой рассерженных и самоуверенных бирманских первокурсников, в числе которых был и я, он вел себя терпеливо и мужественно и не сказал нам, что он — полицейский офицер. Если бы мы знали, что он полицейский, мы были бы в еще большем бешенстве»**. В большем бешенстве, но, разумеется, и в более уязвимом положении — и немаловажно, что Блэр этим своим очевидным преимуществом не воспользовался. Второе свидетельство — это рассказ Кристофера Холлиса, бывшего соученика Эрика по Итону. Холлис был проездом в Рангуне и, узнав, что Блэр неподалеку, с ним встретился. «Мы долго разговаривали и спорили. Мне раскрылась та его сторона, где не было ни капли либеральных взглядов. Он изо всех сил старался быть имперским полицейским, объясняя, что все эти теории, что не нужно наказывать, не нужно бить, — хороши для частных школ, но бирманцам они не подходят <...>. Особенно он ненавидел <...> буддистских священников, которых, по его убеждению, следовало подавлять силой, и не по каким-то теологическим причинам, а просто из-за их издевательств и наглости. <...> Если бы после той встречи я никогда не читал Оруэлла, я наверняка бы решил, что передо мной распространенный тип человека, который в юности, пока не столкнется с реальностью и с ответственностью, придерживается либеральных воззрений, но потом легко переходит на принятые в обществе позиции»***. Этот рассказ можно интерпретировать по-разному: возможно, Блэр просто поддразнивал Холлиса или провоцировал его на спор, но его поведение могло быть и отражением его собственной внутренней раздвоенности, о которой он напрямую говорит в очерке «Как я стрелял в слона»: «Я был молод, и плохо образован, и вынужден продумывать все проблемы молча, потому что англичанин на Востоке как будто дает обет молчания. Я не понимал даже, что Британская империя умирает и что она еще гораздо лучше, чем более молодые империи, которые придут ей на смену. Я понимал только, что зажат между ненавистью к империи, которой я служил, и бешенством, которое у меня вызывали злобные зверьки, старавшиеся сделать мою работу невозможной. Одной частью сознания я думал о британском владычестве как о нерушимой тирании, на веки веков навязанной попранным народам, другой — о том, каким счастьем было бы воткнуть штык в живот буддистскому священнику. Подобные чувства — * Orwell G. The Road to Wigan Pier. P. 138. ** Цит. no: Shelden. P. 114. *** Hollis Ch. A Study of George Orwell. London, 1956. P. 27-28.
90 ГЛАВА 3 естественный побочный продукт империализма: спросите любого англо-индийского чиновника, если вам удастся застать его не при исполнении обязанностей»*. «Подобные чувства» — еще и характерный для самого Оруэлла «сократический» метод обдумывания проблемы. Но действие очерка «Как я стрелял в слона» происходит уже в Мульмейне, куда Блэр попал в мае 1926 года (через полтора года после Сириама), когда к каким- то выводам для себя он, несомненно, пришел: «К этому моменту я уже решил, что империализм — это зло, и чем скорее я брошу свою работу и выскочу из этого, тем лучше»**. В Сириаме этой определенности еще не было. Было смутное подозрение, постепенно перерастающее в уверенность, что за фасадом «цивилизационной миссии» империи скрывается жажда наживы; что присутствие колонизаторов раздражает местное население не потому, что люди неблагодарны, а потому, что они хотят жить своим умом, и главное, что обсуждать это открыто практически невозможно — вот что мучило больше всего. Герой романа «Бирманские дни» Флори явно испытывает те же страдания, что испытывал его автор: «Это был удушающий, выхолощенный мир. Мир, в котором каждое слово и каждая мысль подвергались цензуре. В Англии такую атмосферу невозможно себе представить. <...> О свободе слова нельзя было и помыслить. Все остальные свободы дозволялись. Можно было быть пьяницей, лентяем, трусом, клеветником и развратником, но нельзя было самостоятельно думать. Мнение по любому мало-мальски важному вопросу диктовалось кодексом настоящего сагиба. <...> Шли годы, и Флори чувствовал себя в мире сагибов все неуютнее; все выше была вероятность навлечь на себя неприятности, едва он начинал говорить о чем-либо серьезно. Тогда он научился жить внутри себя, тайно, в книгах и потаенных мыслях, которые нельзя было произносить вслух»***. Поразительным образом герой первого романа Оруэлла предвосхищает здесь героя последнего — Уинстона Смита. Жизнь в тоталитарном государстве, когда нельзя сказать вслух, что думаешь, Оруэлл смог представить себе отчасти благодаря тому опыту, который накопился у него в куда более мягких условиях Британской империи. Описывая Флори, он говорит: «трагедия полуобразованных людей заключается в том, что они развиваются с запозданием», и к тому моменту, когда их мозг наконец развился, «оказываются уже прикованы к какому-нибудь неправильному образу жизни»****. Так, очевидно, он думал о себе, жалея о совершенной ошибке. Но его собственный мозг продолжал развиваться, и он увидел, что * Orwell G. Shooting an Elephant // CW. Vol. X. P. 501-502. ** Ibid. P. 501. *** Orwell G. Burmese Days. P. 66. **** Ibid. P. 65.
БИРМА 91 Фотография на паспорт, сделанная в Бирме 1924-1927 (?) далеко не все британцы в колониях убеждены в правомерности своего пребывания там. В Бирме на фоне растущей неприязни местного населения многие начинали потихоньку говорить себе: «Пора нам отсюда убираться». «Дело в том, что современный человек в глубине души не считает правильным вторгаться в чужую страну и держать тамошнее население силой», — был убежден Оруэлл. Потому-то многие англичане в колониях испытывают чувство вины, о котором не говорят, опасаясь повредить карьере. Стоит им угадать в случайном собеседнике единомышленника, как «переполняющая их горечь выливается наружу». В «Дороге к Уиганскому пирсу» он рассказывает об одном таком случае: «Помню ночь в поезде, проведенную с человеком из Отдела образования, человеком мне незнакомым, имени которого я так никогда и не узнал. Из-за жары невозможно было спать, и мы разговорились. После получаса осторожных расспросов мы оба решили, что собеседник „надежен“, и потом, пока поезд медленно трясся сквозь кромешно темную ночь, мы, сидя на своих полках с бутылками пива под рукой, проклинали Британскую империю — проклинали ее
92 ГЛАВА 3 изнутри, осмысленно, со знанием дела. Нам обоим стало легче. Но мы говорили запрещенные вещи, и когда в измученном свете утра поезд вполз в Мандалай, мы расстались виновато, словно любовники, нарушившие супружескую верность»*. Воссоздавая в «1984» внутреннюю жизнь человека, живущего под прессом всевластного государства, Оруэлл, конечно, опирался на пережитое в Бирме, но дело не столько в похожих эпизодах (в изображенной им Океании, например, откровенно разговаривать со случайным попутчиком просто нельзя), а в точности и тонкости воспроизведения эмоционального опыта, приобретаемого в этих обстоятельствах. Именно из этих скрытых, потаенных чувств и удалось Оруэллу в самом конце пути создать политическую прозу, ставшую искусством. Но до этого было еще очень, очень далеко. * Сириам, где он пробыл девять месяцев, расположен совсем близко от Рангуна, так что оттуда порой удавалось отлучаться в столицу. Это тоже запечатлено в «Бирманских днях»: «О счастье этих поездок в Рангун! Бегом в книжный магазин „Смарт энд Мукердам“ за новыми книгами, потом ужин в „Андерсоне“ с бифштексами и сливочным маслом, проехавшим восемь тысяч миль во льду, грандиозные попойки!»** В Сириаме работы было чуть меньше, чем в Тванте, и удавалось читать приобретенные в Рангуне книги — в том числе и иностранных авторов: «Когда я впервые прочел „Войну и мир»“, мне, наверное, было лет двадцать, то есть я был в том возрасте, когда длинные романы не пугают, и моя единственная претензия к этой книге (три толстых тома — по объему примерно как четыре современных романа) состояла в том, что она была недостаточно длинная. Мне казалось, что про Николая и Наташу Ростовых, Пьера Безухова, Денисова и всех остальных можно читать бесконечно и наслаждаться. Тогдашние не самые крупные русские аристократы с их смелостью и простотой, их деревенскими удовольствиями, бурными романами и огромными семьями были обаятельнейшими людьми. Конечно, общество, в котором они жили, не было справедливым или прогрессивным...»*** Дальше в этой заметке 1944 года Оруэлл говорит о разных типах общества, описываемых разными писателями, но можно пока отвлечься от этих рассуждений и представить себе двадцатидвухлетнего долговязого имперского полицейского, который неподалеку от сириамского нефтеперерабатывающего завода, через пятнадцать лет после смерти Толстого, с увлечением читает сцену волчьей охоты (лучшую в книге, на его взгляд) и описание Наташиного танца в крестьянской избе! * Orwell G. The Road to Wigan Pier. P. 135. ** Orwell G. Burmese Days. P. 63. *** Orwell G. As I Please. 10 March 1944 // CW. Vol. XVI. P. 117.
БИРМА 93 В Бирме он открыл для себя и прозу Лоуренса, стихотворение которого впервые прочитал в Итоне, и «Записные книжки» любимого Сэмюэла Батлера. Он был подписан на «интеллектуальный» ежемесячный журнал «Адельфи», издаваемый с 1923 года Джоном Миддлтоном Мерри, талантливым эстетом, увлекавшимся марксизмом. Оруэлл потом рассказывал своему другу Ричарду Рису, редактору «Адельфи» с 1930 года, что порой «лживый журналишко» раздражал его настолько, что он, прикрепив его к дереву, пользовался им как мишенью для упражнений в стрельбе из револьвера. Другого способа выразить свои чувства у него не было. Лондонская литературная жизнь проходила без него... В сентябре 1925 года Блэра перевели из Сириама в Инсейн, городок в десяти милях к северу от Рангуна, где находилась огромная — на 2500 заключенных — тюрьма, вторая по величине в Бирме. Здесь обязанностей снова стало больше (помимо всего прочего, в Инсейне он должен был регулярно посещать офицерский клуб), но, чувствуя себя более уверенно, Эрик обзавелся — по крайней мере дома! — кое-чем для души. Навестивший его в Инсейне Роджер Бидон рассказывал: «У него на первом этаже были козы, летали гуси, утки, всякое такое... У меня у самого был милый, опрятный домик, так что я был, конечно, потрясен, но ему, видно, так нравилось... и мало волновало, на что дом был похож»*. Позднее друг Оруэлла Дэвид Астор вспоминал, что Оруэлл рассказывал ему о курице, которую возил за собой по Бирме с одного поста на другой. Это небольшое «скотское хозяйство», вероятно, помогало ему хоть до какой-то степени оставаться самим собой... Но избавиться от мыслей об империи и о том, что он в ней делает, было невозможно. Скорее всего, именно в Инсейне с его огромной тюрьмой он увидел, как вешают человека. Он описал это потрясшее его событие в очерке «Повешение» и потом упоминал его в печати: «Однажды я видел, как человека вешали, — это было хуже тысячи убийств»**. Очерк был опубликован в том самом «Адельфи», который некогда так его раздражал, в 1931 году, еще не под псевдонимом, а под его собственным именем — Эрик А. Блэр, и стал одним из первых его произведений, обративших на себя внимание. Талант автора просвечивал сквозь подробнейшее описание деталей (подмеченная им самим черта его раннего стиля), которые складываются в картину обыденной — и одновременно жуткой — процедуры. Рассказчик осознает, что происходит, не сразу, а только когда видит, как приговоренный, которого ведут на виселицу, делает несколько шагов в сторону, чтобы обойти лужу, попавшуюся на пути. * BeadonR. //OR. P. 65. ** Orwell G. The Road to Wigan Pier. P. 137.
94 ГЛАВА 3 «Странно, но до этого момента я не понимал, что значит уничтожить здорового, находящегося в сознании человека. Когда я увидел, как заключенный обошел лужу, мне раскрылась вся тайна, вся невыразимая словами ненормальность того, что жизнь обрывается, когда она в полном расцвете. Этот человек не умирал, он был живой, точно так же, как все мы были живые. Все органы его тела работали — кишечник переваривал пищу, кожа обновлялась, ногти росли, ткани срастались, — все самозабвенно трудилось в торжественном безумии. <...> И он, и мы шли все вместе и видели, слышали, ощущали, понимали один и тот же мир; а через две минуты — с внезапным щелчком — одного из нас не будет, и останется одним сознанием меньше, одним миром меньше»*. Конечно, написан очерк был шесть лет спустя, но почувствовал он это в Бирме. К тому моменту функция полицейского в империи предстала ему уже во всей своей полноте. Медленно, трудно, в одиночестве двадцатидвухлетний человек продумывал свою позицию. Какое-то время ему казалось, что судья, приговаривающий преступника, — хуже приговоренного, и любое наказание — хуже преступления. Потом он отбросил эту теорию как «сентиментальный бред» — ведь кто-то должен защищать мирных жителей от насилия! Но те, кто выносят приговоры другим и осуществляют их, не могут же, — размышлял он, — не задумываться о том, что наказание — зло. «Наверное, и в Англии много полицейских, судей, тюремных надзирателей, которых одолевает тайный ужас по поводу того, что они делают. Но в Бирме мы осуществляли двойной гнет. Мы не только вешали людей, сажали их в тюрьмы и так далее, мы все это делали в качестве нежеланных иностранных захватчиков. Бирманцы наше судопроизводство не признавали. Вор, которого мы сажали в тюрьму, не думал о себе как о справедливо наказанном преступнике — он считал себя жертвой чужеземного завоевателя. И то, что с ним проделывали, было лишь бессмысленной жестокостью, произволом. Его лицо за толстой деревянной решеткой конвойных помещений или за железными прутьями тюрем говорило об этом совершенно ясно. А я, к сожалению, так и не научился равнодушно относиться к выражению человеческого лица»**. Очевидно, в тот миг, когда Эрик Блэр это осознал, он понял, что быть полицейским не может. Вероятно, одновременно он понял, что может и хочет быть писателем и что его природа, которой он уже столько лет противоречит, восстает против него. Более того, он вряд ли в тот момент знал, каким именно писателем станет, но то, что в центре всего, что он будет делать, так или иначе будет человеческое лицо, он, наверное, тоже уже ощутил. * Orwell G. Hanging // CW. Vol. X. P. 208-209. ** Orwell G. The Road to Wigan Pier. P. 137.
БИРМА 95 * Сложность теперь была только в том, как совместить это понимание с ролью, которую он по-прежнему исполнял. Очерк «Как я стрелял в слона» рассказывает о реальной истории, которая произошла с ним в Мульмейне. Перевод в Мульмейн, особенно после его первых четырех постов — в городках в окрестностях Рангуна, воспринимался как явное улучшение и продвижение в карьере. Впервые после Мандалая он жил в большом городе, да еще так давно обжитом его семьей. Бабушка, мать Иды, с которой он успел познакомиться, умерла в 1925 году, до его переезда, но оставались тетка и другие родственники, и вообще в Мульмейне было много британцев и других европейцев. Это был важный торговый порт и крупный административный центр, и Эрик Блэр занимал там довольно высокий пост в полицейской иерархии — под его началом служило уже триста человек. Очерк «Как я стрелял в слона» — о том, как роль оказывается сильнее человека. Рассказчика вызывают в какую-то бедную деревушку, поскольку там домашний слон, обычно мирный, но привязанный на «период охоты», сорвался с цепи и уже разрушил чей-то домик, убил корову и опрокинул фургон с мусором... «Сделайте что-нибудь», — говорят полицейскому, поскольку местные жители безоружны и беззащитны. Пока он пытается понять, что происходит, слон убивает индийского рабочего, «кули». Рассказчик посылает за винтовкой для самозащиты, и в этот момент толпа, постепенно воодушевляясь, начинает готовиться к тому, что он застрелит слона, хотя он вовсе не собирался это делать. «И вдруг я понял, что мне все-таки придется стрелять в этого слона. Этого они ждут, и я должен это сделать — я чувствовал, как воля двух тысяч человек толкает меня и сопротивляться ей невозможно. И именно в эту секунду, когда я стоял там с винтовкой в руке, я впервые осознал всю тщету, всю выхолощенность господства белых на Востоке. Я, белый человек, с оружием, стою перед толпой безоружных туземцев, как будто я главный актер в этой драме, но на самом деле я просто нелепая марионетка, которую дергает во все стороны воля этих желтых лиц сзади. В эту секунду я понял, что когда белый человек становится тираном, он разрушает собственную свободу»*. Эта история, как сказано в очерке, «кое-что прояснила». Империализм, осознал Эрик Блэр, губит не только покоренных, но и покорителей. С отрочества отстаивавший независимость своих позиций, он не мог больше мириться с навязываемой и настолько не подходящей ему ролью. Он убивает слона, невзирая на все свое к нему сочувствие, на способность заметить и смешной «вид озабоченной бабушки», характерный для живого пасущегося слона, и страшную агонию «внезапно постаревшего» животного. Он служит империи, изменяя себе, Orwell G. Shooting an Elephant. P. 504.
96 ГЛАВА 3 Бирма. Слон за работой Почтовая открытка. Конец XIX— начало XX в. и чтобы от этого наваждения освободиться, надо немедленно уйти с имперской службы. По закону он имел право просить о длительном отпуске никак не раньше чем по истечении пяти лет со дня приезда, то есть в ноябре 1927 года. Однако произошло все иначе. Под Рождество 1926 года он был переведен из Мульмейна в Кату, городок в Верхней Бирме, в трехстах двадцати километрах к северу от Мандалая. Есть версия, что перевода добился его начальник, и без того его третировавший, а в особенности недовольный убийством слона. В очерке Оруэлла «владелец слона был в ярости, но он был индусом и поэтому ничего сделать не мог», в жизни слон принадлежал крупной компании и застрелившего его полицейского следовало наказать. Ката была захолустьем, особенно после Мульмейна: там жило не больше двух десятков европейцев, но одновременно это было самое красивое место из всех, где Эрику пришлось побывать, — именно ее он описал в «Бирманских днях» под названием Кьяктады. Однако там часто случались эпидемии малярийных и других лихорадок, и Эрик заболел лихорадкой денге, сопровождающейся сыпью и воспалением лимфатических узлов. Заболел он, очевидно, почти сразу после переезда, потому что всего несколько месяцев спустя он обратился к начальству с просьбой об отпуске «по состоянию здоровья». Этот отпуск начался в конце июня, на пять месяцев сократив ставшее уже почти невыносимым пребывание в Бирме. В конце июня он сел на поезд в Кате, долго добирался до Рангуна, а 14 июля 1927 года погрузился на новехонький пароход, который, так же как и привезший его почти пять лет назад «Херефордшир», носил название английского графства, только другого — «Шропшир»,
БИРМА 97 и поплыл домой. О том, что возвращаться на Восток он не собирается, он не говорил никому, а может быть, и сам старался об этом не думать. Но как сказано в «Дороге к Уиганскому пирсу», «дело решилось, едва мне в нос пахнуло английским воздухом»*. Из Бирмы он увозил с собой немногочисленные литературные опыты, сделанные на бумаге с грифом бирманской полиции (эта бумага долго еще потом ему служила). Были ли уже среди них подготовительные наброски к будущим «Бирманским дням», сказать трудно. Он знал, что будет писать о Бирме, но до романа и даже до очерков было еще далеко. Он увозил и гораздо более ясное понимание природы империи, чем то, с которым приехал. В одной из первых его публикаций — заметке о Бирме, которую он написал по-французски в мае 1929 года для левого журнала «Ле прогре сивик», — он утверждал со знанием дела: «Подводя итоги, можно заключить, что если англичане и оказали Бирме какие-то услуги, то ей пришлось дорого за них заплатить. <...> Отношение страны к Британской империи — отношение раба к хозяину. Хороший это хозяин или плохой? Это роли не играет, достаточно сказать, что его авторитет зиждется на деспотизме и — произнесем это слово — своекорыстии»**. Но самое главное, что произошло с Эриком Блэром в Бирме, — он многое понял про себя, про свои возможности, способности и интересы. Он перестал подавлять в себе желание стать писателем. Но сначала, казалось ему, следует искупить вину за то, что столько лет он был частью имперского механизма — механизма подавления и тирании, и слиться с угнетенными, раствориться, затеряться среди них. Ему было двадцать четыре года, и он прожил уже больше половины своей короткой жизни. * Orwell G. The Road to Wigan Pier. P. 138. ** Orwell G. How a Nation Is Exploited: The British Empire in Burma // CW. Vol. X. P. 147.
ГЛАВА 4 НА ДНЕ (1927-1932) Ему хотелось опуститься, уйти поглубже в мир, где нет места благопристойности; хотелось порвать путы самоуважения; уйти с головой; утонуть... Все это было связано в его сознании с идеей «дна». Он часто размышлял обо всех этих пропащих людях, людях дна — бездомных, нищих, уголовниках, проститутках. Хорошо там у них внизу, в спертом воздухе приютов и ночлежек. Оруэлл. Да здравствует фикус! Самым главным для него тогда <...> было стремление стать писателем, борьба, означавшая длительные периоды бедности, неуспеха и унижения, о которой он напрямую почти ничего не написал. Труд и мучения были связаны не столько с трущобами, сколько с усилием преобразить свой опыт в литературу. Тоско Файвел, друг Оруэлла В конце августа 1927 года Эрик приехал к родителям в Саутволд. Родные с трудом его узнали. «Он стал внешне очень похож на отца, — вспоминала Аврил, — отрастил усы. Волосы сильно потемнели. Он, наверное, привык в Индии, что у него много слуг, и стал ужасно, на наш взгляд, неаккуратен. Всякий раз, покурив, швырял окурок на пол, и спичку тоже, как будто ожидал, что кто-то придет за ним подбирать. Первое, что он сказал, вернувшись, — это что ему хотелось бы поехать на месяц в Корнуолл, и мы поехали и провели там весь сентябрь»*. Только там, на отдыхе, в знакомой с детства корнуолльской атмосфере Эрик собрался с духом и сказал матери, что возвращаться в Бирму не намерен — он подал в отставку. Ида, по словам сдержанной * Dunn А. Му Brother George Orwell // OR. P. 28.
НА ДНЕ 99 Аврил, «пришла в некоторый ужас». Он объяснил, что собирается писать и обузой семье не будет. Для родителей, особенно для Ричарда, известие стало тяжелейшим ударом: в сложной экономической ситуации отказываться от прекрасной работы, уже приносившей ему 660 фунтов в год — в полтора раза больше, чем Ричарду его пенсия, — было безумием. Да еще после всех жертв, на которые семья пошла, чтобы оплатить его образование и отправить его в Бирму. И вот просто так взять и прервать семейную традицию беззаветного служения отчизне, которому отец, превозмогший все трудности, посвятил тридцать пять лет? Этого никто понять не мог. В романе «Да здравствует фикус!» Оруэлл описал столкновение своего героя Гордона Комстока с родными: «Снова и снова он пытался, совершенно безуспешно, объяснить им, почему он не хочет поработить себя ради какого-нибудь „приличного“ места. „Но на что ты будешь жить? На что ты будешь жить?“ — причитали они. <...> Он хочет „писать“, угрюмо отвечал он. Но как можно жить на то, что „пишешь“? — снова приставали они. На это он, конечно, ответить не мог. В глубине души он надеялся, что как-нибудь сумеет зарабатывать стихами, но это звучало так нелепо, что невозможно было даже произнести»*. Отношения напряглись уже в Корнуолле и стали еще хуже, когда семья вернулась в Саутволд. Одно дело, когда дома живет приехавший в отпуск офицер, совсем другое — двадцатичетырехлетний эксцентрик, бросивший хорошее место. Отец горевал больше всех, но и мать, и сестры были подавлены. В небольшом приморском городке, где было много отставников, прежде служивших империи, о несчастье, постигшем Блэров, скоро заговорили. Эрику, безусловно, это было мучительно. Его приятельница Мейбл Фирц, хорошо знавшая всех Блэров, рассказывала: «Мы с его матерью дружили, и она как-то посетовала: „Эрик любит отца больше, чем меня“. А я ей ответила: „Нет, не в этом дело. Он просто хочет, чтобы отец признал его, признал, что у него хороший сын“. Но в представлении старого мистера Блэра, сын, не зарабатывающий денег, был неудачным сыном»**. На первых порах деньги у Эрика были — он накопил их в Бирме, где жил очень скромно. Более того, до середины марта 1928 года у него был оплаченный отпуск. Но с характерной для него скрупулезной честностью отпускными он воспользовался лишь частично. В сентябре он написал письмо в Рангун с просьбой об отставке, рассчитав, что оно будет идти месяц, потом месяц будет приниматься решение и месяц письмо будет идти обратно, — соответственно, просить об отставке следует с 1 января 1928 года. Просьба его была удовлетворена. Он — очевидно, с облегчением — узнал об этом уже * Orwell G. Keep the Aspidistra Flying. London, 1975. P. 54, 52. ** Fierz M. A Great Feeling for Nature // OR. P. 95.
100 ГЛАВА 4 в начале декабря. Таким образом, он потерял сто сорок фунтов — сумму по тем временам совсем не маленькую, особенно если учесть, что в течение последующих четырех лет ему удалось статьями и рецензиями заработать всего около ста фунтов. Преподавание за тот же период принесло ему двести фунтов, а мытье посуды в ресторане — двадцать. Волнения родственников были не лишены оснований — зарплату, сопоставимую с зарплатой бирманского полицейского — 640 фунтов, он получил только в 1941 году, когда стал работать на Би-би-си. Впрочем, два года, что он там проработал, он считал потерянными... * В родительском доме находиться было трудно, и Эрик вскоре перебрался в Лондон. Но еще из Саутволда он совершил важную для себя поездку, о которой наверняка мечтал последние пять лет, — поехал в Тиклертон, к Баддикомам. С собой он повез приобретенное в Бирме обручальное кольцо. Его встретили Проспер, Гини и тетя Лилиан, но Джасинты в Тиклертоне не было. Почему, ему не сказали — он понял только, что ее и не будет, и, поняв это, сделался угрюм, неразговорчив и скоро уехал. Разговаривая потом с Джасин- той, тетя Лилиан сказала ей: «Ты ничего не потеряла, он стал совершенно другим человеком и теперь бы тебе не понравился»*. Эрик, естественно, решил, что Джасинта не приехала потому, что не пожелала его видеть, — потому ли, что так и не простила ему лета 1921 года, или потому, что ее мысли заняты были кем-то другим, — в любом случае его неиссякшие надежды, как и привезенное им кольцо, оказывались неуместными. Однако реальной причиной отсутствия Джасинты — чего он так никогда и не узнал — не было ни то, ни другое. За месяц до его возвращения, в июле 1927 года, она родила девочку, отец которой (оксфордский приятель Проспера), едва узнав о беременности, бежал за границу. Семья приняла меры, чтобы спасти Джасинту от неизбежного в те времена позора: когда девочке исполнилось шесть месяцев, ее удочерила бездетная сестра Лоры Баддиком, тетя Мими, и ее муж, психиатр Ноэль Холи-Берк. В октябре, когда Эрик появился в Тиклертоне, Джасинта еще только готовилась к разлуке со своей трехмесячной дочкой и наверняка ни о чем другом думать не могла. Эрик, выпросивший у Проспера ее адрес, а потом и телефон, написал ей письмо — горькое и мелодраматическое, как считалось у Баддикомов, а потом еще и позвонил. Все было напрасно. Джасинта увидеться с ним, с его точки зрения, не захотела, с ее — не смогла. Вернувшись домой, он попросил домашних никогда больше при нем Баддикомов не упоминать. Они, как рассказывала впоследствии Аврил, его просьбу уважили. Спустя много-много лет, узнав, что BuddicomJ. // RO. P. 25.
НА ДНЕ 101 Оруэлл любил детей настолько, что, не имея собственных, усыновил чужого мальчика, сестра Джасинты Гини робко предположила, что если бы Джасинта в 1927 году не скрыла от него, что произошло, все могло бы быть по-другому — и для него, и для нее. Но случилось так, как случилось, и мечта Эрика, вынашиваемая с пятнадцати лет и жившая даже вопреки тяжелому удару пятилетней давности, рухнула окончательно. ♦ Из Саутволда Эрик написал Рут Питтер, приятельнице Блэров, мимолетная встреча с которой в 1920 году сохранилась в памяти у обоих, и попросил ее подыскать ему жилье неподалеку от себя. За минувшие годы Рут Питтер стала довольно известным поэтом, но хотя она много печаталась, жить на литературные доходы не могла и вместе с подругой-художницей зарабатывала изготовлением разнообразных поделок: птиц, цветов, бабочек, а также расписыванием подносов, комодов и другой домашней утвари. Комнату она ему сняла на Портобелло-роуд, в том же районе Ноттинг-Хилл, где жила сама, и неподалеку от его тети Нелли, и вскоре, простившись с родными и с Саутволдом, он туда переехал. Теперь наконец он мог осуществлять свои давно продуманные планы. Впервые в жизни он был совершенно свободен, мог поступать как вздумается и не противоречить больше «своей подлинной природе»*. Он начал писать. Комната на Портобелло-роуд была дешевая, маленькая, скромно, по-студенчески, обставленная. К зиме в ней стало так холодно, что Эрику, прежде чем взять ручку, приходилось греть пальцы над свечкой. На припасенной бумаге с грифом бирманской полиции он писал стихи, пьесу, а возможно, и дошедшие до нас отрывки прозы о Джоне Флори, будущем герое «Бирманских дней», были написаны тогда же. Пьеса, наброски которой сохранились, должна была быть о человеке, который отказывается идти работать в рекламное агентство, хотя тамошнее жалованье могло бы спасти его больного ребенка. Отказывается, потому что знает: владельцы агентства — шарлатаны, обманывающие таких же, как он, бедняков... «Видите ли, дорогой Кристиан, с детства мучили меня две задачи — сберечь шкуру и сберечь душу. Что за выгода человеку, если он приобретет весь мир, а душу собственную потеряет? Или, с другой стороны, что за выгода душу спасти, а жизнь потерять? Вот в чем трудность, Кристиан, — служить и Богу, и Мамоне — и надуть обоих»**. Несколько сцен, несомненно, отражающих собственные дилеммы Эрика и предвосхищающих дилеммы романа «Да здравствует фикус!», написаны * Orwell G. Why I Write. P. 317. ** Orwell G. Scenario and Dialogues from an Untitled Play [Francis Stone] 1927-1928 // CW. Vol. X. P. 109.
102 ГЛАВА 4 условным литературным языком и наверняка звучали несколько старомодно и сто лет назад. Единственным человеком, которому он показывал свои первые опыты, была Рут Питтер. Она относилась к ним скептически: «Писал он очень плохо. Ему надо было научиться это делать. Он был абсолютно беспомощен. Абсолютно беспомощен. Он стал мастером английской прозы, но этому предшествовала тяжелая изнурительная работа. <...> Мы ему одолжили примус, и он написал рассказ о двух девушках, которые одолжили писателю примус! Боже, как мы, злые девчонки, хохотали! Но над ним тогда многие смеялись»*. Мысль о том, что Эрик бросил работу в Бирме, наполняла подруг ужасом и изумлением — «это было все равно что отказаться от чека на пять тысяч, на десять тысяч»**. Рут Питтер потом объясняла: «Не забудьте, что мы сами зарабатывали себе на жизнь и были старше его. Для нас в то время он был упрямый молодой человек с завиральными идеями, который бросил хорошую карьеру и воображал, что из него выйдет писатель. Но значительность, которая его отличала, была не случайна. У него был талант, мужество, упорство, и он работал, невзирая на неуспех, болезнь, бедность и враждебность, пока не стал признанным мастером английской прозы»***. Больше ни с кем, кроме Рут Питтер, Эрик плоды своих усилий не обсуждал. Помимо литературы, Эрика поглощала другая забота. «Пять лет я принадлежал деспотической системе и испытывал угрызения совести, — объяснял он в „Дороге к Уиганскому пирсу“. — ...Я сознавал, что на мне висит груз вины, которую я должен искупить. <...> Я свел все к простой теории: угнетенный всегда прав, угнетатель всегда виноват — теория неправильная, но естественная, если ты сам был на стороне угнетателей. Я чувствовал, что надо уйти не только от империализма, но от любой формы подавления человека человеком. Я хотел с головой уйти в мир угнетенных, стать одним из них, быть на их стороне в борьбе против тиранов»****. Как уйти в мир угнетенных и бороться с тиранами, он не знал, и размышления его носили чисто романтический и литературный характер: «Когда я думал о бедности, я представлял себе, как люди умирают с голода. Поэтому моя мысль немедленно обращалась к крайним случаям, к тем, кто был выброшен из общества, — бездомным, нищим, уголовникам, проституткам. Они были „низшими из низших“, и именно с ними я мечтал познакомиться. <...> Можно было пойти * PitterR. Like a Cow with a Musket or We Cruel Girls Laughed // OR. P. 70. ** Ibid. P. 71. *** Питтер. P. Интервью Би-би-си, 3 января 1956 года. **** Orwell G. The Road to Wigan Pier. P. 139.
НА ДНЕ 103 к этим людям, посмотреть, как они живут, и почувствовать, хотя бы временно, что принадлежу к их миру. Когда я поживу среди них, когда они меня будут считать своим, тогда, наверное, я достигну цели и — так я ощущал, хотя всегда понимал, что логика здесь хромает, — сброшу хотя бы часть висящей на мне вины»*. Здесь интересно сочетание подлинного, искреннего раскаяния в том, что он служил тирании, и мальчишеской авантюры в духе Гарун-аль-Рашида. Но таков был характер Эрика — он, как писал впоследствии его друг Джордж Вудкок, «всегда старался обратить свои теории в действия, что делало его человеком особенным — и более чем эксцентричным — в глазах современников». Но это было еще не все. «Действия он потом преображал в литературу. Триада: мысль, действие, искусство — проходит через всю его писательскую жизнь»**. Осудив себя за поддержку угнетателей, Эрик Блэр хотел теперь испытать на себе, что значит быть угнетенным и обездоленным. Для превращения теории в действие в любом, а уж особенно в этом случае нужна смелость, но смелости ему было не занимать. К тому же у него был литературный предшественник — Джек Лондон, по стопам которого он поначалу и пошел. В «Людях бездны» Лондон описал, как, переодевшись в купленные по дешевке поношенные бедняцкие одежды, он почувствовал, что отношение к нему на улице мгновенно переменилось. Эрик Блэр проверил это на собственном опыте — все так и оказалось. «Мой новый костюм немедленно перенес меня в новый мир. Поведение людей резко изменилось. Я помог лоточнику поднять опрокинутую тележку. „Спасибо, дружище“, — сказал он, ухмыльнувшись. Меня никто никогда прежде „дружище“ не называл — это сработала одежда»***. Кроме одежды, было еще множество вещей, которые могли его выдать, в первую очередь выговор: «Я воображал — заметьте жуткое классовое самосознание, свойственное англичанам, — что меня изобличат как джентльмена в ту секунду, как я открою рот, так что я, на всякий случай, если начнут расспрашивать, подготовил историю о постигших меня бедах»****. Он изучил лондонские ночлежки и, переодевшись, отправился в одну из них в лондонском Ист-Энде. «Это было темное, грязное на вид здание. Я знал, что это ночлежный дом, потому что в окне торчала вывеска „Удобные постели для одиноких мужчин“. Боже, чего мне стоило собрать все свое мужество и войти! <...> Это было все равно что спуститься в какое-то чудовищное подземелье — в канализацию, полную крыс, например. Я вошел, уверенный, что придется драться. Люди заметят, что я „чужой“, решат, что я пришел шпионить за ними, набросятся на * Ibid. ** Woodcock G. The Crystal Spirit. A Study of George Orwell. London, 1970. P. 13. *** Orwell G. Down and Out in Paris and London. London, 2001. P. 137. **** Orwell G. The Road to Wigan Pier. P. 140.
104 ГЛАВА 4 Общежитие в лондонском Ист-Энде 1920-е меня и вышвырнут оттуда — вот чего я ожидал. Я понимал, что должен через это пройти, но радости особой не испытывал»*. Он вошел, сказал, что ему нужна койка на ночь, заплатил девять пенсов, и его провели в освещенную камином смрадную кухню в подвале. «Там портовые грузчики, чернорабочие и несколько матросов играли в шашки и пили чай. На меня, когда я вошел, почти никто не взглянул. Но вечер был субботний, и пьяный грузчик, здоровенный молодой парень, бродил там, шатаясь из стороны в сторону. Повернувшись и заметив нового человека, он пошел на меня, выставив свое красное широкое лицо — в глазах его поблескивал опасный тусклый огонек. Я напрягся. Значит, все-таки придется драться — уже! В следующую секунду грузчик рухнул мне на грудь, обнимая меня за шею. „Чайку, дружище! — закричал он со слезой в голосе. — Чайку с нами выпей!“ Я выпил чайку. Это было в некотором роде боевое крещение. Все мои страхи испарились. Никто меня не расспрашивал, никто не лез в душу, все были вежливы, любезны и не обращали на меня никакого особого внимания»**. Так Оруэлл описывал свой первый приход в ночлежку в «Дороге к Уиганскому пирсу», когда опыт «дна» уже несколько отошел в прошлое. Но в очерках о ночлежках и в книге «Ни кола, ни двора в Париже и Лондоне», написанных раньше, гораздо больше места * Orwell G. The Road to Wigan Pier. P. 141. ** Ibid. P. 141-142.
НА ДНЕ 105 уделено тому, что ему действительно было трудно выносить — грязи и вони, неизбежным в жизни бездомных. При его брезгливости и чувствительности к запахам ему всякий раз приходилось преодолевать отвращение. На подсознательном уровне в этом и заключалось придуманное им себе наказание за пять лет служения империи — переход из класса угнетателей в класс угнетенных был сопряжен, в первую очередь с разнообразными физическими неудобствами, холодом, голодом, человеческой скученностью и всевозможными пахучими выделениями человеческого тела. Вот как он описывает первую ночь в ночлежке в «Ни кола, ни двора в Париже и Лондоне»: «Когда я забрался на койку, я обнаружил, что она жесткая как доска, а подушка — просто жесткий валик, похожий на полено. <...> Простыни воняли потом так ужасно, что я старался держать нос от них подальше. Да и вся постель состояла только из простыней и холщового покрывала, так что было хоть и душно, но отнюдь не тепло. Одни и те же звуки повторялись несколько раз в течение ночи. Примерно раз в час человек слева от меня — по-моему, матрос — просыпался, произносил грязное ругательство и закуривал. Другой человек — жертва болезни мочевого пузыря — подымался и шумно пользовался ночным горшком раз шесть за ночь. Человек в углу заходился в кашле примерно каждые двадцать минут <...>. За все время я спал, наверное, час»*. И тем не менее в свой «первый лондонский период» зимой 1928 года он совершил несколько таких экспедиций и накопил порядочный опыт и знания о жизни лондонского дна. Неприятности перевешивались азартом приключения и радостью от того, что он делает то, что задумал. К тому же в глубине души он понимал, что не только расплачивается за то, что был полицейским, но и собирает материал для своих будущих книг. Будущие книги, несомненно, серьезно занимали его, и, пережив страшно холодную зиму в Лондоне, Эрик весной сделал то, что до него делали сотни начинающих писателей и художников, — поехал в Париж. * Считалось, что в Париже дешевле жить, но вряд ли это была единственная причина, побудившая Эрика Блэра переехать во Францию и провести там полтора года, — он и в Лондоне жил дешево. В Париже он намеревался писать роман — возможно, роман о Бирме. И хотя он был усерден и прилежен и писал с утра до ночи, Париж есть Париж, и он восхищался платанами на бульварах, «такими красивыми, потому что кора у них светлая, а не почерневшая от копоти, как в Лондоне»**, гулял в любимом Ботаническом саду и даже однажды — кажется! — видел в кафе «Les Deux Magots» Джеймса Джойса... * Orwell G. Down and Out in Paris and London. P. 139. ** Письмо Оруэлла С. Керван, 27 мая 1948 года (CW. Vol. XIX. Р. 344).
106 ГЛАВА 4 Была и еще одна важная причина этого переезда — в начале апреля 1928 года в Париж перебралась его любимая тетя Нелли — сестра Иды, Элен Лимузин, которая вместе со своим любовником, а впоследствии мужем, знаменитым эсперантистом Эженом Адамом, купила квартиру напротив Ботанического сада, но по другую сторону Сены, в районе Лионского вокзала. Приехав чуть позже, Эрик, видимо, на первых порах остановился у нее, а потом переселился в дешевый пансион на рю де Пот-де-Фер (улица Железного горшка) в Латинском квартале, впоследствии описанной в «Ни кола, ни двора в Париже и Лондоне» под названием рю дю Кок-д’Ор (улица Золотого петушка). Нелли в семье Лимузинов считалась «богемой» — она была суфражисткой, играла на сцене в водевилях, а потом, заинтересовавшись эсперанто, стала помогать Эжену Адаму и в 63 года вышла за него замуж — он был моложе ее на девять лет. Племянника она обожала и вместе с Адамом сыграла в его жизни немалую роль. Адам был человек трудный (он требовал, например, чтобы дома говорили только на эсперанто), но незаурядный, и, видимо, именно он первым раскрыл Эрику глаза на советский режим. Друг Эжена Адама, Луи Баньер, который утверждал, что они вместе с Адамом принимали участие в Октябрьской революции 1917 года, вспоминал: «Когда я пришел в дом к тетке Блэра, Блэр с месье Адамом запальчиво и громко спорили. Блэр хвалил революцию и коммунистическую систему, а Адам разочаровался в ней года за четыре до того, может быть даже раньше, за пять-шесть... Адам, знаете ли, после революции еще несколько раз съездил в Россию и увидел, что они там строят не социализм, а будущую тюрьму <...>. Так что они сильно ругались, невзирая на присутствие тетки»*. Неизвестно, точно ли отражает Баньер взгляды Блэра в тот момент — вполне возможно, что Эрик спорил с Эженом Адамом, пытаясь, как ему было свойственно, в споре нащупать истину, но очевидно, он точно указывает дату, когда Адам впервые усомнился в советской системе, — за пять-шесть лет до 1928 года, то есть в 1922— 1923 годах, — хотя внешне отношения Адама с Советским Союзом в ту пору были еще совсем неплохими. Адам был не просто эсперантистом, он был создателем «внена- ционализма» (или «безнационализма») — социальной теории, суть которой заключалась в том, что «главной социально-политической проблемой человечества является его разделение на различные нации и национальные государства»**. Он считал, что национальные языки и культуры должны исчезнуть, а на смену им придет эсперанто, * BannierL. //RO. P. 42. ** Симонов И. В. Э. Ланти: «Безнационализм», эсперантизм, антидогматизм // Свет свободомыслия. Нижний Новгород, 1995. URL: http://esperanto- movado.org/ruslingv/lanti.htm
НА ДНЕ 107 Эугено Ланти (Эжен Адам) 1933 не как вспомогательный (так думали многие эсперантисты, в том числе и создатель эсперанто Л. Заменгоф), а как основной язык, и таким образом все основные задачи современности, включая и освобождение рабочего класса, будут разрешены. Сын французских фермеров, большую часть жизни проработавший столяром, Адам был самоучкой с политическими интересами и огромными организационными способностями. Он держался сперва анархических, потом социалистических взглядов, стоял у истоков французской компартии, а в 1921 году создал Всемирную вненациональную ассоциацию (SAT), которая существует до сих пор. В Праге состоялся ее учредительный съезд, почетным председателем которого был Анри Барбюс*. К 1923 году в SAT было 2000 членов, к 1926-му — уже 6500, причем треть из них составляли советские эсперантисты. Вскоре после того как Эжен Адам основал SAT, во французских газетах появились объявления о его смерти, возможно опубликованные им самим, потому что именно в этот момент он взял себе псевдоним Эугено Ланти, от L’Anti — «тот, кто против». Независимость взглядов, действительно, была его характерной чертой. В 1922 и 1923 годах он приезжал в СССР (видимо, об этих поездках и говорит Луи Баньер), чтобы обсудить отношения с Исполнительным комитетом Третьего Интернационала. Тогда же произошло объединение советского журнала «Новое время» и «Sennacieca Revuo», органа SAT. Однако уже в 1923 году на съезде SAT советские Анри Барбюс (1873-1935) — французский писатель, коммунист.
108 ГЛАВА 4 эсперантисты предложили сделать ассоциацию членом Коминтерна. Предложение это тогда не было принято*, но Ланти, очевидно, почувствовал — уже на этом раннем этапе! — что Коминтерн превращается просто в орудие советского давления, которому хотят подчинить и созданную им SAT. Дни дружбы были сочтены, но разрыв наступил далеко не сразу. В 1926 году Шестой съезд Всемирной вненациональной ассоциации с триумфом проходил в Ленинграде, в Таврическом дворце. В честь этого события была выпущена памятная почтовая марка. Почетным председателем съезда на сей раз был А. В. Луначарский, письменно выразивший поддержку эсперантизму**. Однако советские эсперантисты не оставляли попыток подчинить SAT себе. Ланти, как водится, заклеймили как «эсперанто-фа- шиста», споры и ссоры разгорались все сильней, и в 1928-1929 годах произошел полный раскол SAT, в результате которого коммунисты создали свою организацию — «Интернационал пролетарских эсперантистов». Когда Эрик приехал в Париж, Ланти только-только разорвал свой партбилет и вышел из французской компартии, поскольку был теперь убежден, что с Советским Союзом нельзя иметь дела. Он называл советский режим «красным фашизмом» и впоследствии стал издавать журнал «Еретик» (“Herezulo”), определявший себя как «независимое издание, сражающееся со всяческими догмами»***, где резко выступал против Сталина. Позднее, уже в 1935 году, вместе с соавтором по имени М. Ивон (возможно, псевдоним, под которым скрывался советский эсперантист)**** он написал на эсперанто книгу «Социализм ли строят в Советском Союзе?», где главы назывались так: «Что есть социализм?», «Новые классы: олигархия, класс патрициев...», «Условия жизни советских пролетариев», «Как новоиспеченные олигархи и патриции обращаются с рабочими», «Великая мистификация — выборы», «Красный милитаризм», «Новая религия, новый дурман», «Что же строится в СССР?»*****. Эсперантисты в Советском Союзе, к несчастью, убедились в правоте Ланти на собственном опыте. Меньше чем через десять лет после раскола SAT эсперанто-движение в СССР было разгромлено, а его лидеры, ранее обвинявшие Ланти во всех смертных грехах, арестованы и расстреляны. Следствие, как видно из сохранившихся протоколов допросов, обвиняло их в связях с Ланти — «активным * Королевич А. И. Книга об эсперанто. URL: http://lib.rus.ec/b/452575/read ** Симонов И. В. Э. Ланти: «Безнационализм», эсперантизм, антидогматизм. *** Там же. **** там же ***** Сидоров А. Эсперанто: 120 лет развития. Создание Всемирной вненациональной ассоциации (SAT). URL: http://www.lernolibro.info/artikoloj/artikolo. php?nomo=42.5
НА ДНЕ 109 троцкистом», «германским и японским шпионом» и «вдохновителем международной шпионской организации эсперантистов SAT»*. Эрик Блэр к эсперанто относился скептически — считается, что некоторые его черты он придал впоследствии придуманному им «новоязу», но нет сомнения в том, что взгляды Адама и споры с ним оказали на него огромное влияние. Будущие связи Оруэлла с Независимой лейбористской партией и с испанской партией ПОУМ, под знаменами которой он воевал в Испании, возникли отчасти благодаря знакомствам, рекомендованным тетей Нелли и ее мужем. Более того, им же он был обязан и своими первыми публикациями. * Анри Барбюс, друг Адама, вскоре разошедшийся с ним во взглядах (Барбюс восхищался Сталиным), был в то время редактором знаменитого литературно-политического журнала «Монд» и 6 октября 1928 года опубликовал переведенную с английского заметку Эрика Блэра о цензуре в Англии. Это было первое увидевшее свет произведение Эрика, если не считать опубликованных в детстве стихов, которое к тому же появилось хоть и на чужом языке, но в солидном издании, где печатались многие известные авторы. Оригинал заметки, подписанной «Э. А. Блэр», не сохранился, но речь в ней идет, как явствует из названия, о теме, которая будет занимать его всю жизнь. Английская цензура представляется автору воплощением абсурда: классиков, вроде Чосера и Шекспира, изобилующих непристойностями, печатать можно, а современных писателей, например Джойса, — нельзя, ругательства в печати запрещены, меж тем в жизни никто (думал Эрик Блэр) не ругается так, как англичане. Идея открывать французам Англию, а англичанам — Францию оказалась плодотворной. Следующей публикацией Э. А. Блэра была статья о парижской газетке «Ami du Peuple» («Друг народа») в еженедельнике, который издавал Честертон, 29 декабря 1928 года. В этой статье под названием «Газета за бесценок», написанной и опубликованной по-английски, ясно виден иронический стиль автора: «Прочтя ее манифест, обнаруживаешь с приятным удивлением, что “Ami du Peuple” не похожа на другие газеты, потому что ее породил чистейший дух гражданственности, не оскверненный никакими низменными помыслами о наживе»**. Однако иронией дело не ограничивалось. Распространяемый за гроши «Друг народа», в глазах Эрика Блэра, мог стать врагом свободы слова, потому что владеющие газетой крупные магнаты, невзирая на декларации, внушали публике то, что выгодно им, подменяя информацию пропагандой. Мысль * Степанов Н. Как это было. Полный разгром советского эсперанто-дви- жения в 1938 году. URL: http://historio.ru/kaketoby.php ** Orwell G. A Farthing Newspaper // CW. Vol. X. P. 118.
110 ГЛАВА 4 о манипулировании общественным сознанием, которая находит свое главное воплощение в «1984», впервые прозвучала в первой же публикации Оруэлла на родном языке. По-французски в конце 1928 — начале 1929 года он в левом журнале «Ле Прогрес Сивик» (тоже, очевидно, рекомендованном Ланти) опубликовал несколько социологических очерков об Англии — «Безработица», «День из жизни бездомного» и «Лондонские нищие». Они основаны на собственных наблюдениях автора. И хотя сегодня они существуют по-английски лишь в обратном переводе (оригиналы утеряны) и отличаются странной разбивкой на абзацы, очевидно, отвечающей моде французской периодики того времени, в них тем не менее присутствуют некоторые черты, характерные для оруэлловской позднейшей публицистики такого рода, — доскональное знание деталей, подробное их описание и страстное сочувствие даже самым жалким представителям рода человеческого. С художественными произведениями дело обстояло хуже. Видимо, в это время — в начале 1929 года — Эрик сжег роман, который писал с весны 1928-го. Через двадцать лет, незадолго перед смертью, он признался в письме: «Я просто уничтожил мой первый роман, после того как получил отказ от одного издателя, о чем жалею сейчас»*. Скорее всего, это был роман о Бирме. В другом месте он говорил даже об уничтожении двух романов... Неутомимая тетя Нелли нашла ему, вероятно через английских знакомых, литературного агента, которому Эрик послал ворох рассказов. К самой оригинальной части того, что Эрик мог ему предложить, агент особого интереса не выказал: «В успехе книги о „бездомных и нищих“ я не уверен, хотя, разумеется, все может быть. Возможно, имеет смысл Вам в будущем мне ее прислать, но если она связана с политикой, то это, конечно, делу не поможет»**. В начале марта 1929 года слабый организм Эрика явно не выдержал нагрузки, на него возлагаемой, — началось горловое кровотечение, которое потом возобновлялось в разные периоды его жизни, и ему пришлось лечь в больницу. Это была парижская больница для бедных — больница Кошен, и впечатления, полученные там и позднее обработанные, легли в основу очерка «Как умирают бедняки», опубликованного лишь в 1946 году. Помимо ужаса, который вызвали у Эрика Блэра принятые во Франции — и, очевидно, неведомые в Англии — «средневековые» методы лечения: банки и горчичники, очерк наполнен содроганием от бесчеловечного подхода к людям. «...Доктор и студент подошли к моей кровати, посадили меня и, не говоря ни слова, стали ставить мне те же самые банки [что и другому больному], никак * Письмо Оруэлла М. Мейеру, 1949 год (CW. Vol. XX. Р. 62). ** Письмо Л. И. Бейли Блэру, 9 февраля 1929 года (The George Orwell Archive, University College London).
НА ДНЕ 111 Больница Кошен Начало XX в. их не продезинфицировав. На мои жалкие возгласы протеста никакого ответа не было — как на крики животного. Меня поразила та безличная манера, с которой оба человека со мной обращались. Я никогда прежде не лежал в больнице, в общей палате, и это была моя первая встреча с докторами, которые занимаются тобой, с тобой не разговаривая, то есть, с человеческой точки зрения, тебя не замечая»*. Больница была учебной, поэтому к Эрику, с его шумами в бронхах, выстраивались очереди студентов, но «ни от одного из них ты не удостаивался ни слова, ни хотя бы взгляда в глаза. Пациент в казенной ночной сорочке, лежащий в больнице бесплатно, был для них прежде всего „медицинским случаем“ — я не обижался, но привыкнуть к этому все-таки не сумел»**. Имен у больных в его палате как будто не было — их различали только по номерам коек, поэтому, когда кто-то умирал (а это случалось нередко), объявляли: «Умер номер такой-то»... Опыт больницы, похожей на тюрьму, на лагерь, ощущение, что ты находишься в руках людей, которые могут сделать с тобой все что угодно и не видят в тебе человека, пригодился Оруэллу в будущем, но в двадцать пять лет, проведя в этой больнице две недели и * Orwell G. How the Poor Die // CW. Vol. XVIII. P. 460. ** Ibid. P. 461.
112 ГЛАВА 4 чуть-чуть поправившись, он из нее бежал, не дожидаясь выписки, и вернулся в свой пансион на рю де Пот-де-Фер. Больничный анализ тогда показал, что туберкулеза у него нет, хотя можно ли ему доверять — притом что мы об этой больнице знаем! — неизвестно. В день его выхода из больницы появился номер журнала «Монд» с его статьей о Голсуорси. Кроме того, редакция «Ле Прогрес Си- вик» вскоре сообщила ему, что намеревается печатать его статью о британском империализме в Бирме. А затем пришел и долгожданный ответ от литературного агента, прочитавшего посланные ему рассказы, — ответ не очень утешительный: «Морской бог» показался мне незрелым и слабым. Конец рассказа наступил совершенно неожиданно. Кроме того, мне кажется, что в вашей прозе секс занимает слишком много места. Менее броские сюжеты более привлекательны! «Старинная монета» — у вас хорошо получаются описания, но они могут наскучить, порой гораздо лучше вместо описания на страницу дать несколько кратких предложений. Спрос на рассказы с быстро развивающимся сюжетом несопоставимо больше, чем на медленные и описательные (как бы хороши эти описания не были). И снова: секса чересчур много. «Человек в лайковых перчатках» мне очень понравился, на мой взгляд, это искусно построенный рассказ. Он держит внимание читателя, в нем есть изящество и энергия*. В июне агент сообщил, что даже «Человека в лайковых перчатках» ему пристроить не удалось. На этом переписка оборвалась. Но к лету Эрик, по-видимому, уже сосредоточился на упомянутой в переписке книге о «бездомных и нищих». Во всяком случае, в августе он послал в журнал «Адельфи» — тот самый, который когда-то в Бирме, упражняясь в стрельбе, использовал в качестве мишени, — очерк «Ночлежка». По просьбе редакции «Ночлежку» пришлось потом сокращать и править, но похоже, что уже в отправленном в журнал первом варианте Эрик нащупал свой собственный стиль, а отчасти и свой собственный жанр — жанр художественной документалистики. За вычетом «Скотского хозяйства» и «1984», документальная проза — может быть, самая оригинальная часть того, что написал Оруэлл. К ней принадлежат три книги — «Ни кола, ни двора в Париже и Лондоне», «Дорога к Уиганскому пирсу» и «В честь Каталонии», а также несколько очерков, в частности «Повешение», «Как я стрелял в слона», «Как умирают бедняки» и — первый в этом ряду — очерк «Ночлежка». Все они основаны на художественно обработанных реальных фактах. Яркая личная проза «Ночлежки» — огромный шаг вперед по отношению к суховатому журналистскому стилю статьи «День из жизни * Письмо Л. И. Бейли Блэру, 23 апреля 1929 года (The George Orwell Ar¬ chive).
НА ДНЕ 113 бездомного», написанной для французского журнала. Здесь автор впервые перешел к рассказу от первого лица, и это разом изменило дело. Вместо описательного и безличного — бывает так, а бывает эдак — появился конкретный опыт конкретного — живого и остроумного — человека. Очерк пронизан социальным пафосом и направлен против власти, создавшей абсурдную ситуацию, при которой бездомным не разрешалось проводить в специально отведенных для них ночлежках больше суток. Но уже в очерке — как и позже в книге «Ни кола, ни двора» — общественный темперамент Эрика Блэра находит свое воплощение не в фельетоне или памфлете, а в прозе со свободным живым ритмом и естественной образностью. «Ночлежка» начинается так: «День близился к вечеру. Мы лежали на траве и ждали, когда откроется ночлежка — нас было сорок девять человек: сорок восемь мужчин и одна женщина. Разговаривать особенно не хотелось — все устали и просто валялись в изнеможении. Из заросших щетиной лиц торчали самокрутки. Над головой цвели каштаны, а вдали по ясному небу еле-еле тащились огромные пушистые облака. Раскиданные как мусор по траве, мы казались грязным городским отребьем. Портили вид, как консервные банки и бумажные пакеты, разбросанные по морскому берегу»*. Писатель Оруэлл, каким мы его знаем, впервые возник в этом самом очерке, но если даже он сам и был в состоянии отличить «пораженье от победы», то со стороны внешнего мира никакого, даже минимального, признания не поступало. «Адельфи» с ответом медлил, другие, наверняка многочисленные, попытки пристроить прозу успеха тоже не имели... Последняя публикация в «Монд» была в апреле, в «Ле прогре сивик» — в мае, то есть даже левые французские журналы, на которые еще в начале 1929 года он, очевидно, рассчитывал, и те не спешили его печатать. Родные оказывались правы — заработать «тем, что пишешь» не получалось. Летом 1929 года он пытался для заработка давать уроки английского, а в сентябре произошел эпизод, который предоставил ему возможность ощутить, что такое полное безденежье. * В «Ни кола, ни двора...» виновником безденежья назван молодой итальянец с бакенбардами, остановившийся у них в пансионе, который подделал ключи к дюжине комнат и их ограбил, оставив рассказчику всего сорок семь франков. Через пару лет, однако, Эрик рассказывал своей близкой приятельнице Мейбл Фирц совсем другую историю: «Он как-то сказал, что из всех девушек, которые у него были до того, как он познакомился со своей женой, больше всех ему нравилась Orwell G. The Spike // CW. Vol. X. P. 197.
114 ГЛАВА 4 маленькая шлюшка, которую он подобрал в кафе в Париже. Она была хорошенькая, худенькая, стриженная „под мальчика“ и во всех отношениях чрезвычайно привлекательная. Как-то он вернулся к себе в комнату и видит, что его богиня улизнула со всем, что у него было. Со всеми вещами, со всеми деньгами...»* Вне зависимости от того, кто оставил Эрика без денег, вариантов у него имелось немного: возвращаться домой (в Англии деньги еще были), взять взаймы у тети Нелли или воспользоваться ситуацией, чтобы испытать нечто до сих пор еще не испытанное — реальную нищету. Выбор был предопределен его характером — трудности его бодрили. Подробно описав в начальных главах «Ни кола, ни двора в Париже и Лондоне» первые столкновения с бедностью — мучительный голод, лишающий человека возможности думать о чем- нибудь, кроме еды; необходимость хитрить, чтобы проскользнуть незамеченным мимо квартирной хозяйки; унижение, с которым сталкиваешься на каждом шагу, — он не мог удержаться, чтобы не добавить: «И есть еще одно чувство, которое служит великим утешением в бедности. Наверное, всякий, кто оказывался в стесненных обстоятельствах, его испытывал. Это чувство облегчения, почти удовольствия от того, что понимаешь, что наконец-то у тебя на самом деле нет ни кола, ни двора. Ты столько раз говорил, что все катится к чертям собачьим — и вот они, черти собачьи, ты до них докатился и можешь это выдержать. Перестаешь нервничать — и все»**. Позднее жена Оруэлла Айлин подшучивала над его склонностью к обобщениям. В этом случае она, скорее всего, была бы права — вряд ли «всякий, кто оказывался в стесненных обстоятельствах», испытывает ту эйфорию, которая парадоксальным образом пронизывает книгу, исследующую эти «стесненные обстоятельства». Оказавшись «на дне», Эрик, по-видимому, ощущал примерно то же возбуждение, что испытал когда-то мальчиком, отстав от поезда. «Ни кола, ни двора...» — так же, кстати, как и книга «В честь Каталонии», описывающая войну в Испании, — при всей серьезности и даже трагичности сюжета пышет энергией человека, которому наконец-то выпала возможность действовать и наблюдать. В Париже он действовал не в одиночку, а на пару с русским эмигрантом по имени Борис, и веселый портрет нашего соотечественника — одна из самых привлекательных черт этой книги. В ней, как и в других документальных повествованиях Оруэлла, практически невозможно с уверенностью утверждать, где правда, а где — авторский вымысел. Формула, которую Оруэлл впоследствии вывел для «Ни кола, ни двора в Париже и Лондоне», известна: «...почти все эпизоды, там описанные, произошли на самом деле, только в другом * Fierz М. A Great Feeling for Nature. P. 95. ** Orwell G. Down and Out in Paris and London. P. 18.
НА ДНЕ 115 Раздача бесплатного супа в Париже 1920-1930-е порядке»*. Слово «почти» одновременно подчеркивает и скрупулезную честность автора и «почти» сводит на нет определенность его высказывания. Тем не менее на экземпляре книги, который Оруэлл подарил своей саутволдской подруге Бренде Солкелд, он, видимо по ее просьбе, сделал шестнадцать рукописных комментариев, сообщающих, ЧТО ИМЕННО из написанного имело место в действительности. На полях абзаца, где перед читателем впервые предстает Борис (с которым рассказчик познакомился в больнице), написано: «Довольно точный портрет, за исключением имени»**. Впрочем, в другом месте Оруэлл писал, что ни один из изображенных им людей «не списан с натуры», во всех отражены типические черты — и это, наверняка, тоже правда. Борис, родители которого погибли во время революции, обожает армию, интересуется военной историей и хвастается тем, что у него было двести любовниц. Эрику он прочит карьеру официанта. «Тебе бы такая жизнь подошла, — говаривал он. — Когда есть работа, имеешь сто франков в день, славненькую кралечку, — чем плохо? Ты говоришь, что тебе писать охота. Но писательство — вздор! Есть один только способ заработать литературой — жениться на * Ibid. Р. 142. ** Цит. по: Shelden. Р. 146.
116 ГЛАВА 4 дочке издателя. А официант бы из тебя вышел хороший, если б ты только усы сбрил. Ты высокий и говоришь по-английски, а это для официанта самое главное»*. Друзья бедствуют, но однажды колесо Фортуны вдруг поворачивается и им удается заложить пальто в ломбард за пятьдесят франков. Купив хлеба, вина и мяса, они устраивают пир и на следующий день бодро отправляются на поиски работы. Тут-то и происходит эпизод, примечание к которому на экземпляре Бренды Солкелд гласит: «Описанное очень близко к тому, что случилось на самом деле». Борис рассказывает Эрику, что в Париже есть тайное общество большевистских агентов, которые пытаются обратить эмигрантов в большевистскую веру. И тамошние корреспонденты московской газеты ищут человека, который мог бы писать для них статьи о британской политике. Борис щедро предложил эту работу Эрику. «— Мне? Но я не разбираюсь в политике! — Merde! Они тоже в ней не разбираются. Кто вообще в ней разбирается? Дело нехитрое. Будешь списывать из английских газет. В Париже ведь есть „Дейли мейл“? Списывай оттуда. — Но „Дейли мейл“ — газета консерваторов. Они коммунистов ненавидят. — Ну так пиши все наоборот тому, что пишет „Дейли мейл“ — тогда не ошибешься. Нельзя, mon ami, упускать такой шанс. Речь может идти о сотнях франков»**. С большими предосторожностями друзья направились к указанной им прачечной, где им сказали, что к русским господам надо пройти через двор и вверх по лестнице. Угрюмый молодой человек спросил у них пароль. Пароля они не знали, но, к счастью, с ними был друг Бориса, и их пропустили. Они вошли в обшарпанную комнату, где к стенам были прикреплены «плакаты с русскими буквами и огромный грубо намалеванный портрет Ленина». Другой русский — небритый молодой человек — на плохом французском сделал им выговор за то, что они пришли, не прихватив с собой сверток как будто с бельем для прачечной, — нужный для конспирации. Затем перешли на язык, родной для большинства присутствующих. «Русские разговаривали быстро и живо, улыбаясь и пожимая плечами. Мне интересно было, о чем они говорят. Наверно, называют друг друга „батюшка“, и „голубчик“, и „Иван Александрович“, как в русских романах, думал я. А небритый человек твердо заявляет: „Мы споров не ведем. Это буржуазное занятие. Наши аргументы — в наших делах“. Затем я сообразил, что речь шла несколько о другом»***. У Бориса и Эрика требовали двадцать франков — очевидно, в качестве вступительного взноса, Борис дал пять, после чего Эрика, * Orwell G. Down and Out in Paris and London. P. 24. ** Ibid. P. 46-47. *** Ibid. P. 48-49.
НА ДНЕ 117 заверившего русских в своем прекрасном знании английской политики, а заодно и спорта, пригласили написать серию статей для московского еженедельника, пообещав платить по сто пятьдесят франков за статью. Конкретные задания должны были прийти на следующий день с первой почтой — в крайнем случае со второй. Когда через три дня, ничего не получив, Эрик с Борисом, предварительно захватив с собой свертки, похожие на свертки с бельем, снова появились около прачечной, оказалось, что тайное общество исчезло. Утешаться можно было только тем, что они потеряли пять франков, а не двадцать. Талант жуликов, так похоже изобразивших коммунистическую ячейку, восхитил Эрика, а «деталь насчет свертка с бельем была просто гениальной»*. * В «Ни кола, ни двора...» много других, не менее забавных описаний разнообразного жульничества, хотя этот эпизод показывает, что к русским Эрик Блэр уже в это время испытывал особый интерес. Он, разумеется, много слышал о том, что происходило в Советском Союзе, от Эжена Адама, а краткая воображаемая реплика «небритого человека» показывает, что и стиль коммунистической риторики был знаком ему уже тогда. Чуть позже Эрика Блэра — с 1930 по 1938 год — в Париже жил американский писатель Генри Миллер. Когда Блэр и Миллер прочитали «парижские» книги друг друга («Ни кола, ни двора в Париже и Лондоне» вышла в 1933 году, «Тропик рака» — в 1934-м), оба с восторгом узнали в чужой книге свой город. В августе 1936 года Генри Миллер писал Эрику Блэру: «Ваша книга так важна для меня, потому что, похоже, моя жизнь шла параллельно Вашей, во всяком случае в первые два года. Может быть, я был чуть похитрее Вас и мне больше везло. Но я тоже все время сталкивался с русскими — и как с ними было потрясающе!»** Однако основным содержанием парижской части книжки, да и реальной жизни Эрика Блэра в Париже (в достоверности этих глав сомнений нет) является все же не знакомство с русскими, а двухмесячная работа сперва в одном ресторане, а потом в другом — и тут, и там на самой низшей позиции посудомойщика (plongeur), который одновременно является и «кухонным мужиком», то есть «прислугой за все». * Ibid. Р. 50. ** Письмо Г. Миллера Оруэллу, август 1936 года (Four Letters from Henry Miller to George Orwell // The International Henry Miller Journal. Annual. 2010. Vol. 7. P. 3). Информации о русских, с которыми общался Оруэлл, нет никакой, однако о знакомых Генри Миллера кое-что известно. Автор книги «Русские в Париже» Елена Менегальдо рассказывает, что речь шла о ее собственном отце и его братьях по фамилии Пашутинские (Менегалъдо Е. Русские в Париже. М., 2001. С. 203).
118 ГЛАВА 4 Выпускник Итона, еще недавно бывший «сагибом», он как будто и в самом деле спустился в преисподнюю — в кухне стояла страшная жара и шум от звякающих кастрюль, сковородок и ругани постоянно спешащих и нервничающих людей. Посудомойщику нужно было работать с семи утра до четверти десятого вечера, с тремя часовыми перерывами в течение дня, шесть дней в неделю. С готовностью взявшись за дело, Эрик все равно как неопытный новичок, да еще иностранец, подвергался постоянным оскорблениям, тем более что он стоял на самой нижней ступени иерархии ресторанной обслуги. Он мыл посуду, чистил до блеска ножи и вилки, мыл столы и полы в ресторанном зале и подносил блюда из кухни, чтобы официанты могли нести их посетителям. «Я подсчитал, что в день приходилось проходить и пробегать около пятнадцати миль, и все равно напряжение было больше умственное, чем физическое. Кажется, нет ничего легче, чем эта дурацкая работа посудомойщика, но она оказывается удивительно трудной, когда все надо делать в спешке. Прыгаешь туда-сюда, разрываясь между множеством заданий, — как будто раскладываешь колоду карт на скорость»*. Этот посудомойщик, конечно, не только выполнял порученную работу, но еще и во все глаза следил за происходящим: наблюдал за иерархической системой отношений служащих в ресторане, отмечал, со свойственной ему брезгливостью, неряшливость обслуги и грязь, тщательно скрываемую от посетителей, изучал человеческие характеры и свои собственные реакции на новые обстоятельства. «Было чувство — трудно это выразить — некоего тяжелого удовлетворения, удовлетворения сытого животного от жизни, которая стала такой простой. Потому что нет ничего проще жизни plongeur’a. Он живет в заданном ритме между работой и сном, почти не замечая окружающего мира, не располагая временем думать; его Париж ограничен отелем, где он работает, метро, парочкой бистро и постелью»**. Однажды под окнами пансиона, где Эрик жил, произошло убийство, и, высунувшись на шум из окна, он увидел троих убегающих по улице убийц и труп, лежащий на булыжной мостовой. Больше всего его поразило, что он, как и другие «работающие люди», сумел заснуть через три минуты после того, как почти у него на глазах был убит человек... Вскоре у него появилась и возможность сравнить очень тяжелую работу в ресторане при роскошном отеле, где существовало все же некое подобие организации труда, с работой в «шикарном» русском ресторане, где бедность владельцев и их неспособность что-либо организовать приводили к тому, что работать было еще тяжелее. В «Ни кола, ни двора...» остроумно воспроизведены окрики русской кухарки, под началом которой Эрик работал: «Идиот! Сколько * Orwell G. Down and Out in Paris and London. P. 64. ** Ibid. P. 95.
НА ДНЕ 119 раз я тебе говорила, не отжимай свеклу! Пусти меня к раковине! Убери ножи, ставь картошку. Куда ты дел мой дуршлаг? Не трогай ты эту картошку! Я тебя, кажется, просила снять пену с бульона. Забери воду с плиты. Сейчас не до посуды, режь сельдерей. Да не так, дурачина, а вот так. Вот! Посмотри, у тебя горох сейчас выкипит. Давай, надо селедку почистить. Это что, по-твоему, чистая тарелка? Вытри о фартук. <...> Кретин, куда ты смотришь, мясо-то горит! Mon Dieu, почему мне такого идиота дали в помощники? Ты с кем разговариваешь? Ты знаешь, что моя тетка — русская княжна? И так далее, и так далее, и так далее»*. Поскольку Эрик ставил своей задачей опуститься на самое дно жизни, он мог быть доволен — труд посудомойщика, как он убедился на собственном опыте, был рабским, да к тому же бессмысленным, на его взгляд, трудом, сопоставимым только с трудом индийского рикши. Сравнение с колониальным народом было для Эрика особенно важно — из полицейского, выступавшего на стороне угнетателей, он превратился в настоящего презираемого всеми угнетенного работника. Пусть и в Европе, но он испытал гнет на себе. Он не считал, что вина его искуплена полностью — впереди было еще много экспедиций на дно, но кое-что он уже сделал. Во всяком случае, Париж, похоже, для него себя исчерпал. Он стал собираться в Англию, где все — даже еда! — казалось ему милее французского. «Я уже представлял себе, как брожу по деревенским тропинкам, сбивая палкой репейник, ем жареную баранину и пироги с патокой и сплю по десять часов в сутки на простынях, пахнущих лавандой»**. Очевидно, во время его работы в русском ресторане, когда он был страшно замотан, пришло письмо от редактора «Адельфи» Макса Плаумена, который сообщал, что готов напечатать очерк «Ночлежка». 12 декабря 1929 года Блэр послал ему открытку: «Прошу прощения за задержку с ответом. Я согласен на предлагаемые Вами условия публикации моей статьи. В случае необходимости, пишите, пожалуйста, в Саутволд, графство Суффолк, Куин-стрит, 3 — это мой постоянный адрес»***. К Рождеству он вернулся в родительский дом. * Возращение было далеко не триумфальным. С точки зрения родителей, он вернулся ни с чем: деньги, скопленные в Бирме, потрачены, заработков нет, планов заняться чем-то серьезным тоже. Да и сам он вряд ли оценивал минувшие два года особенно высоко: роман, * Ibid. Р. 115. ** Ibid. Р. 121. *** Письмо Блэра редактору «Нью Адельфи», 12 декабря 1929 года (CW. Vol. X. Р. 148).
120 ГЛАВА 4 который он писал в Париже, отвергнут издательством и сожжен, ни один из множества рассказов не напечатан... Значит, если не считать опыта «дна» — лондонских ночлежек и парижского мытья посуды, к положительным результатам можно было отнести лишь публикацию шести статей по-французски и одной по-английски. Негусто. Вернулся он в провинциальный Саутволд, который, по словам его сестры Аврил, ненавидел. Саутволд не просто в три раза дальше от столицы, чем, скажем, родное Эрику Хенли (он находится почти в двухстах километрах от Лондона), но расположен к северу от нее, что психологически еще как будто увеличивает расстояние, да к тому же на берегу гораздо более холодного, чем Ла-Манш, Северного моря. Несмотря на это, он все равно считается курортным городом — разноцветные пляжные сарайчики вдоль побережья и до сих пор являются его отличительной чертой, и в этой курортности на отшибе есть какая-то особая принаряженная провинциальность. «Мы здесь живем не хуже других», — так, очевидно, говорили себе бывшие имперские чиновники вроде Ричарда Блэра, приехавшие в Саутволд доживать свой век. Эрик, несомненно, узнавал в этих постаревших людях тех самых верных слуг империи, чьи расистские или просто пошлые речи в офицерских клубах он с трудом выносил во время своего пребывания в Бирме. Дома даже младшая сестра Аврил, которая в его отсутствие открыла маленькую чайную, где продавала чай, кофе, кексы и особенно вкусное мороженое, смотрела на него с упреком. Отцу было 73 года, матери — 55. В Саутволде они прижились, их любили, но, конечно, вернувшийся из Парижа сын Блэров казался соседям чудаком, эксцентриком — безобидным, вежливым, даже застенчивым, но совершенно непонятным. Видели, как он ловил рыбу с пирса (почему-то в меховой шапке), купался, ходил на длинные прогулки, иногда с собакой, даже в пабы и на танцы захаживал, но не пил и не танцевал — так просто смотрел. Составляя в это время завещание, Ричард Блэр оставил все свои сбережения жене — не сыну же, который так обманул его надежды! Эрик обещал родителям, что не будет жить на их счет, и, приехав, сразу же взялся ради денег заниматься с умственно отсталым ребенком в деревушке поблизости — Уолберсуике. При всей его любви к детям эта работа его угнетала — никакого прогресса в занятиях не было и быть не могло. Больше зарабатывать было нечем. Какие- то деньги подсовывала ему мать, что-то перед отъездом из Парижа дала тетя Нелли, других перспектив не предвиделось. Он восстановил, насколько мог, знакомства с саутволдской молодежью, которые завел, приехав из Бирмы. Деннис Коллингс, сын семейного врача Блэров, учился в тот момент в Кембридже, но девушки — Бренда Солкелд, учительница физкультуры в школе для девочек, подруга Аврил, но ровесница Эрика, и Элинор Джейкс, живущая по соседству, чуть моложе его — были на месте. С Брендой он стал встречаться регулярно — они гуляли, иногда даже ездили верхом, и часами
НА ДНЕ 121 Саутволд Фотография конца XIX в. обменивались впечатлениями о прочитанных книгах. Но главное его занятие оставалось прежним — в глубокой провинции, так же как и в европейских столицах, он, сидя в маленькой комнатушке родительского дома, занимался тем, чем ему хотелось и в чем за минувшие два года он уже приобрел некоторый опыт, — он писал. * Прежде всего он стал записывать парижские впечатления от работы в ресторанах. К октябрю 1930 года у него была готова небольшая рукопись — около 35 тысяч слов (или чуть меньше шести авторских листов). Рукопись не сохранилась, но известно, что она состояла только из парижской части будущей книги «Ни кола, ни двора в Париже и Лондоне», да и то, видимо, не полностью, потому что называлась «Дневник мойщика посуды» и была написана в форме дневника. Возможно, в нее еще не входили главки-виньетки с различными эпизодами и анекдотами из парижской жизни, часто довольно неуклюже вставленные в авторский текст, — они, или, по крайней мере, часть из них, были, очевидно, добавлены позднее. Неопытность начинающего автора в книге, конечно, ощущалась — она ощущается иногда даже в окончательном варианте: на первой же странице после довольно эффектного начала следует смущенное пояснение: «Я рисую эту сценку, просто чтобы как-то передать атмосферу рю дю Кок д’Ор»*. * Orwell G. Down and Out in Paris and London. P. 1.
122 ГЛАВА 4 Ощущается и литературность — антисемитская история, которую рассказывает Борис, восходит, например, к тургеневскому рассказу «Жид», но, как только доходит до основного повествования о поисках работы и собственно работе посудомойщика, живость и естественность не оставляют сомнений в том, что это не только «правда жизни», но и проза настоящего писателя. Оглядываясь на свой парижский опыт из Саутволда, Эрик Блэр пытался проанализировать и «социальный смысл жизни посудомойщика». «Если бы мойщики посуды хоть немного думали, — размышлял он, — они могли бы создать профсоюз и бастовать, добиваясь, чтобы с ними обращались получше. Но они не думают, потому что на это у них нет досуга, жизнь сделала их рабами»*. При всей наивности этих рассуждений, они — свидетельство того, что он в это время интенсивно думал о социальной несправедливости и, будучи уже хоть немного, через Ланти, знаком с марксизмом, воспринимал его как нечто пугающее. «Представляя себе в качестве альтернативы какую-нибудь мрачную марксистскую утопию, — писал он, — образованный человек предпочитает оставить все как есть»**. Как «образованный человек», побывавший на дне, он чувствовал себя вправе вступить в полемику, но при этом вел себя более чем скромно. Генри Миллер был в восторге: «Сочетание скромности и наивности придает этой главе выразительность и трогательность, которые воздействуют куда сильней, чем все диалектические тирады марксистов и иже с ними. Ваши доводы, на мой взгляд, совершенно неубедительны, но страшно мне нравятся»***. Робость, может быть, и слегка преувеличенная, с которой Блэр высказывал свои умозаключения, сильно отличается от веселой непринужденности, свойственной остальному повествованию и быстрым портретам-зарисовкам встреченных рассказчиком людей. Первоначальный вариант книги подвергался потом значительным переделкам, так что, возможно, какие-то рассуждения Эрик добавил позже, но основное содержание парижской части было написано сразу же — по горячим следам. * Важный прорыв произошел у него и в журналистике. Макс Пла- умен, редактор «Адельфи», с публикацией «Ночлежки» не спешил, но зато предложил ему рецензировать в журнале книги. За 1930 год Эрик опубликовал четыре рецензии — первые две, пока «Адельфи» был ежеквартальником, в весеннем и летнем выпусках, а еще две — в октябре и декабре. Вот уж где не было ни робости, ни неловкости. * Orwell G. Down and Out in Paris and London. P. 123-124. ** Ibid. P. 127. *** Письмо Г. Миллера Оруэллу, август 1936 года (Four Letters from Henry Miller to George Orwell. P. 3).
НА ДНЕ 123 С первой же рецензии — на биографию Мелвилла — у Э. А. Блэра (так были подписаны статьи) ощущалась свободная уверенность, даже апломб человека, знающего, о чем он говорит. Макс Плаумен немедленно оценил нового рецензента и пригласил его зайти в редакцию. В течение года Эрик перезнакомился в Лондоне со всеми, кто делал этот необычный журнал в неизменно желтых обложках. Основатель и владелец «Адельфи» Джон Миддлтон Мерри был необыкновенно колоритной фигурой — марксистом (написал книгу «Необходимость коммунизма»), христианином и пацифистом. По словам одного из его сотрудников Джека Коммона, его отличали «идеализм романтика и энтузиазм сумасброда»*. Он дружил с Лоуренсом, был женат четыре раза (одной из его жен была известная писательница Кэтрин Мэнсфилд (1888-1923)), владел фермой, где журнал «Адельфи» проводил «Летние школы», и написал больше сорока литературоведческих книг, а кроме того — несколько романов и сборников стихов. Миддлтон Мерри был старше Эрика на 14 лет и человеком совсем другого склада, так что о близкой дружбе с ним речи быть не могло. Но с Ричардом Рисом, тоже выпускником Итона, который стал главным редактором «Адельфи» в 1930 году, Эрик подружился на всю жизнь. Он описал его в романе «Да здравствует фикус!» под именем Равелстона — доброго, богатого и стыдящегося своего богатства человека, который постоянно вытаскивает из беды главного героя книги Гордона Комстока. Рис как мог скрывал свое дворянское происхождение — он на самом деле был сэр Ричард Рис — и принял социалистическое мировоззрение с куда меньшими колебаниями, чем Оруэлл. Джек Коммон, молодой человек из рабочей семьи, который отвечал за распространение журнала, а потом сам стал писателем, поначалу отнесся к Блэру настороженно: он был потрясен несовпадением доходивших до него рассказов о знатоке лондонского «дна» с безукоризненными манерами выпускника Итона, бросившимися ему в глаза при первой же встрече. Это раздвоение показалось ему нарочитым, фальшивым. Только узнав Эрика получше, он оценил его искренность и простодушие, и они стали друзьями. И наконец, Макс Плаумен, первый, кого Блэр узнал еще заочно, поскольку переписывался с ним из Франции, был автором антивоенных мемуаров «Субалтерн на Сомме». С Плауменом и его женой Дороти Эрик тоже впоследствии подружился, а познакомиться поближе им удалось в 1930 году благодаря счастливой случайности. Весной, очевидно пытаясь найти в Саутволде хоть какое-то применение своим силам, Эрик стал писать морские пейзажи. Знакомые разрешили ему пользоваться маленьким сарайчиком на пляже, но Jack Common’s Recollections // OR. P. 140.
124 ГЛАВА 4 Ричард Рис, редактор «Адельфи» с 1930 года, и Миддлтон Мерри, основатель журнала 1936 однажды, придя туда, он обнаружил, что сарайчик сдан на лето. Снявшая его пара, Фрэнсис и Мейбл Фирц, оказались милыми интеллигентными людьми, жившими на севере Лондона в районе ХэмпстедТарден-Саберб по соседству с Максом Плауменом, их приятелем. Более того, живая и энергичная Мейбл вовсю стремилась помогать талантливой литературной молодежи, и Эрик немедленно получил приглашение, приезжая в Лондон, непременно приходить к ним. Он этим приглашением воспользовался, и роль, которую Мейбл вскоре сыграла в его судьбе, переоценить невозможно. Новые знакомства оказались весьма кстати еще и потому, что весной 1930 года Эрик возобновил экспедиции «на дно». Очевидно, он считал, что до конца в своем «спуске» еще не дошел. Теперь у него все было организовано. Отрепья, которые он надевал на время этих походов, хранились в мастерской у Рут Питтер. Он либо переодевался там же, либо забирал их и ехал переодеваться к Ричарду Рису или Фирцам, а совершив экспедицию, опять заезжал к друзьям
НА ДНЕ 125 и проводил еще какое-то время с ними, перед тем как вернуться в Саутволд. О его походах знали и саутволдские друзья. Бренда Солкелд вспоминала, что как-то утром, переночевав в ближайшем работном доме, он появился в обличье бездомного у них дома в Бретфорде во время завтрака. «Мы ему сказали: „Иди скорей наверх в ванну мыться“, и пока он был там, приговаривали: „Надеюсь, он не взял мою мочалку!“ У нас дома все смеялись. Считалось, что это уморительно. Потом он позавтракал у нас и снова ушел, как бездомный»*. Эрик любил шокировать Бренду своим поведением, но и она, и Деннис Коллингс относились к его походам иронически — им казалось, что это игра, притворство, несерьезно, ведь не вынужден же он на самом деле бродяжничать. В Саутволде, отмечал Деннис, он в костюме бездомного не появлялся — не хотел компрометировать родителей. Конечно, бродяжничать он вынужден не был — как бы родители к его решению ни относились, он всегда мог рассчитывать на их стол и кров. Но вряд ли ему самому легко было постоянно жить с ними. Время от времени он уезжал на несколько месяцев в пригород Лидса, где жила с семьей его старшая сестра Марджори, хотя ее муж, Хамфри Дакин, недолюбливавший Эрика с детства, не скрывал, что не одобряет его образ жизни. «Должен признаться, я был убежден, что его шансы зарабатывать литературой — минимальны, и вполне по-обывательски говорил ему: „Бога ради, найди себе заработок. Не бери деньги у матери и тетки. И пиши себе на здоровье в свободное время“»**. Но постоянно слыша по ночам стук пишущей машинки, даже Дакин впоследствии вынужден был признать, что никогда не видел никого, кто работал бы так много, как Эрик***. То, как Эрика мучило безденежье, становится ясно из воспоминаний Рут Питтер: «Время от времени он приглашал меня куда-нибудь с ним пойти. Я очень хорошо помню эти выходы, потому что они одновременно были и душераздирающие, и комические. У него практически никогда не было денег, и в то же время он страдал, если за него платила женщина. Я брала с собой бутерброды и вообще старалась проявлять деликатность и ему помогать, но все равно всякий раз это было душераздирающе. Помню, я думала: „Ну если все так ужасно, почему бы не найти какую-нибудь работу?“ — но это, разумеется, мои буржуазные взгляды». И все-таки Рут Питтер вспоминала об этой дружбе с удовольствием: «Ясно вижу его во время наших прогулок. Вот он сидит на берегу канала, удит рыбу, а сам сотрясается от беззвучного смеха — он только что подслушал разговор двух женщин, прошедших за его * Salkeld В. //^О. Р. 40. ** Цит. по: Stansky & Abrahams-1. P. 232. *** Dakin H. The Brother-in-Law Strikes Back // OR. P. 129.
126 ГЛАВА 4 спиной по тропинке. Вот в сумерках опирается на парапет набережной в Челси и говорит, что деревья в парке Баттерси, на той стороне реки, очень похожи на джунгли в Бирме. Иногда он выглядит хорошо, молодым и веселым, а иногда — лицо серое, в глазах — отчаяние...» Рут уже тогда очень беспокоилась о его здоровье: «Он к тому времени уже несколько раз болел пневмонией, и я прекрасно понимала, что до старости он не доживет. Помню одну страшно холодную зиму — на земле слякоть от быстро тающего снега, ледяной ветер. На нем — ни пальто, ни шляпы, ни шарфа, ни перчаток. Я была уверена, что у него, что называется, „предтуберкулезное состояние“. А при этом он в такую погоду не мог одеться нормально. И это была не бедность, это было самоубийственное упрямство. Я часто на него набрасывалась, призывая пойти к врачам, заняться своим здоровьем. Все напрасно — видеть факты он не хотел»*. Это звучит парадоксально, если вспомнить, что способность смотреть в лицо неприятным фактам Оруэлл относил к своим главным достоинствам. Так оно, конечно, и было, кроме фактов, касавшихся его собственного состояния — на него он обращать внимания не желал почти до самого конца... * Как впоследствии его герой Гордон Комсток, Эрик долго отгонял от себя мысль о «приличном месте», но безденежье выносить было трудно, и он радовался всякой возможности заработать, не слишком «продавая душу». Летом 1930 года представился удачный случай. Саутволдская приятельница Иды Блэр Джорджина Питерс, муж которой служил полицейским в Индии, наняла Эрика на время каникул присматривать за своими тремя сыновьями, семи, одиннадцати и двенадцати лет. Средний из них, Ричард Питерс, впоследствии ставший профессором философии в Институте образования, оставил о нем подробные воспоминания: «Живо помню свое первое впечатление, когда он появился на тропинке нашего сада — высокий худой молодой человек с большой головой и огромной копной волос, который идет широкими легкими шагами, держа в руке шишковатую палку из какого- то странного скандинавского дерева. Он покорил нас в первые пять минут. Улыбался он медленной, обезоруживающей улыбкой, которая говорила, что мы ему интересны, и в то же время с какой-то отстраненной, безличной точки зрения — забавны... Он был кладезем информации о птицах, животных и героях журналов для мальчиков... Все, что мы делали с ним вместе, становилось интересным приключением, потому что ему самому было интересно»**. * Питтер Р. Интервью Би-би-си, 3 января 1956 года. ** Peters R. Through the Eyes of a Boy // OR. P. 90-91.
НА ДНЕ 127 Мейбл Фирц с мужем и дочерью 1937 К ужасу матери, гувернер, не забывший собственное детство, научил мальчиков делать бомбы, которые взрывались у нее в саду под их восторженные крики: «Блэр — большевик — бомба — бабах!» Но все же это было не единственное, чему он научил ее сыновей, и потому миссис Питерс приглашала Эрика к детям во время каникул еще дважды. Эрик был героем и еще одного одиннадцатилетнего мальчика — сына Мейбл и Фрэнсиса Фирцев, Адриана: «...Я очень ценил его мнение обо всем и его образованность и всегда приставал к нему с вопросами: „А это хорошая книжка?“, „А нужно правительству делать то-то или то-то?“ У нас дома шутили, что любая фраза, начинающаяся со слов „Эрик говорит“, звучала как истина в последней инстанции»*. Эрик часто бывал у Фирцев — он знал, что они его любят, и чувствовал себя у них как дома, только, естественно, гораздо лучше, потому что у него дома никогда не говорили ни о литературе, ни о политике, ни о том, что его по-настоящему интересовало, а здесь говорили обо всем, в частности о Диккенсе, которого очень любил Фрэнсис, и разговоры эти, к удовольствию Эрика, длились часами... На фотографии в саду у Фирцев Эрик в шезлонге нежно держит * Fz>rz А.//RO. Р. 46-47.
В саду у Мейбл Фирц Первая половина 1930-х
НА ДНЕ 129 ONE SHILLING APRIL 1931 Edited by MAX PLOWMAN and RICHARD REES Principal Contributors STELLA BENSON The Correct Reply to an Ass’s Bray JOHN MIDDLETON MURRY The Eternal Man T. S. Eliot at Lambeth A Note on Aldous Huxley ALDOUS HUXLEY Obstacle Race HENRY CHESTER TRACY I Assert a Value BASIL WILLEY Suburban Prelude ERIC BLAIR The Spike Adelphi Forum Reviews Обложка журнала «Адельфи» Номер, где была напечатана «Ночлежка» Эрика Блэра. Апрель 1931 в руках кролика и улыбается, щурясь на солнце, с редким для его фотографий умиротворенным и довольным видом. Помимо дружбы и близости, отношения с Фирцами, как можно было ожидать, помогли ему и с публикациями. В октябре 1930 года он набрался смелости напомнить Максу Плаумену, с которым поближе познакомился у Фирцев, о «Ночлежке», и в апреле 1931 года сокращенная «Ночлежка», валявшаяся в «Адельфи» с лета 1929-го, была наконец опубликована. В том же октябре 1930-го, когда он решился о ней напомнить, Эрик завершил работу над «Дневником мойщика посуды» и отправил его, по совету друзей, в издательство Джонатана Кейпа. И тут же начал работать над романом о Бирме, к которому подступался уже несколько раз. Прошло больше трех лет с тех пор, как он вернулся, но ненависть к империи не отпускала его. Очевидно, погрузившись в размышления о Бирме, он написал и совсем непохожее на будущие «Бирманские дни» эссе «Повешение», которое в январе 1931 года предложил Максу Плаумену, и в августе оно уже было напечатано в «Адельфи» за подписью «Эрик Блэр».
130 ГЛАВА 4 Через несколько месяцев пришел ответ от Джонатана Кейпа. Издательство отвергло книгу «Дневник мойщика посуды», сочтя ее слишком короткой и фрагментарной, но, очевидно, форма отказа была столь любезной, что у Эрика создалось ощущение, что будь рукопись подлиннее, они бы ее взяли. Воодушевившись, он принялся дописывать книжку. Так возникла ее вторая — лондонская — часть, куда вошли слегка переработанная «Ночлежка» и другие истории из накопленного им опыта. Вторая часть, быть может чуть менее стремительная и энергичная, чем первая, но не менее захватывающая, рисовала английским читателям то, что происходило не в какой-нибудь далекой Франции, а буквально у них под носом. Работа заняла довольно много времени, и переделанная рукопись под названием «Дни в Париже и Лондоне» была с чистым сердцем отправлена Джонатану Кейпу в июле — августе 1931 года. * Экспедиции «на дно» между тем продолжались, обретая все новые формы: заканчивая работу над книгой, Эрик уже изо всех сил готовился к самому длительному в своей жизни погружению в жизнь бедняков — сезонной уборке хмеля. В отличие от первых боязливых и смущенных походов, теперь он освоился в этом мире настолько, что обсуждал его в письмах к друзьям, в частности поддразнивая чопорную Бренду: «Сообщи мне заранее, когда приедешь, чтобы я этот день не занимал. Правда, не знаю, в каком я буду состоянии. Надеюсь, тебя не смутит трехдневная борода? Обещаю, что вшей не будет. А вот было бы весело, если б мы поехали убирать хмель вместе. Боюсь, правда, что твой преувеличенный страх грязи тебя остановит. Большая ошибка, между прочим, слишком бояться грязи»*. А Деннису Коллингсу он написал из дешевой ночлежки накануне похода в Кент, после того как провел сутки на Трафальгарской площади: «Мой тебе совет — никогда не спи на Трафальгарской площади! До полуночи было еще ничего, если не считать того, что каждые пять или десять минут подходил полицейский, будил тех, кто спал, и заставлял подниматься сидящих на земле. <...> В полночь стало холодно, как в леднике. <...> В четыре кто-то принес огромную кипу газет, в которые мы заворачивались как в одеяла. <...> Правила, что можно, а чего нельзя делать на Трафальгарской площади, — удивительны и должны заинтересовать тебя как антрополога»**. Собственная писательская наблюдательность Эрика включала не только антропологический, но и социологический, и лингвистический аспекты — он с наслаждением составлял списки недавно услышанных, новых для себя слов. * Письмо Блэра Б. Солкелд, июль 1931 года (CW. Vol. X. Р. 206). ** Письмо Блэра Д. Коллингсу, август 1931 года (CW. Vol. X. Р. 213).
НА ДНЕ 131 Сборщики хмеля 1930-е Чтобы ничего не забыть, он в этот раз вел дневник, и впечатления, полученные от этой экспедиции, использовал несколько раз, в частности в романе «Дочь священника», где уборке хмеля посвящена целая глава. Потом, вспоминая уборку хмеля, Дороти всегда представляла себе послеполуденное время. В долгих часах работы под горячим солнцем, многоголосом пении, запахе хмеля и дыма костров было что-то удивительное и незабываемое. По ходу дня устаешь так, что, кажется, стоишь с трудом, и маленькие зеленые хмёльные вошки забираются в волосы и уши и щекочут тебя, а руки от едкого сока становятся черными, как у негров, если только не кровоточат. И при этом испытываешь счастье, бессмысленное какое-то счастье. Работа забирает и поглощает тебя. Труд тупой, механический и изматывающий, и с каждым днем причиняющий все больше боли рукам, и все же никогда не надоедающий — при хорошей погоде и хорошем хмеле создается ощущение, что можно так собирать и собирать его до бесконечности. Испытываешь физическую радость, теплое чувство удовлетворения внутри, когда стоишь там часами, обрывая тяжелые грозди и глядя, как бледно-зеленая груда хмеля в твоей корзине становится все выше и выше, а каждый бушель добавляет два пенса в твой карман. Солнце палит, спекая тебя до черноты, а горький, никогда не приедающийся запах, похожий на ветер с океанов холодного пива, влетает в твои ноздри и освежает тебя*. * Orwell G. A Clergyman’s Daughter. London, 1975. P. 105.
132 ГЛАВА 4 Конечно, можно вспомнить, что Эрик и от работы посудомойщика испытывал «чувство некоего тяжелого удовлетворения, удовлетворения сытого животного от жизни, которая стала такой простой»*, но здесь это не только «тяжелое удовлетворение» от физического труда — сбор хмеля происходит на свежем воздухе, на природе, столь обожаемой Эриком, и радость, испытываемая прежде не знавшей такого труда Дороти, сродни радости Левина, вышедшего косить. Вернувшись из Кента 19 сентября, как свидетельствует дневник, Эрик еще пару недель пытался работать помощником грузчиков на лондонском рыбном рынке Биллингсгейт. Рынок тогда, как и теперь, открывался в пять утра, когда привозили рыбу, но число людей, мечтавших об этой тяжелой и низкооплачиваемой работе, было столь велико, что возможность ее получить представлялась нечасто. Помимо походов в Биллингсгейт, Эрик ходил еще в библиотеку, где записывал и редактировал свои кентские впечатления. Жил он при этом в грязной и вонючей лондонской ночлежке, где все постоянно кашляли и сплевывали, очевидно, записывает он, «потому что воздух в помещении был ужасный»**. Подхватить там туберкулез, впоследствии его погубивший, было делом нехитрым... После трех недель жизни в этой ночлежке Эрик, которому все же надо было заниматься литературным трудом, понял, что больше ему там не вытерпеть. Он написал домой, попросил денег и снял жилье на севере Лондона. * Он остался в Лондоне, потому что замаячила призрачная возможность сотрудничества с новым журналом под названием «Модерн юс» («Современная молодежь») — «гнусное название гнусного журнала — и пишу я для них тоже какие-то гнусности, но жить-то надо»***. В это самое время его постиг удар — тяжелый, потому что неожиданный. Издательство Джонатана Кейпа отвергло его книгу во второй раз. Он совсем не был к этому готов и, вероятно, впал в отчаяние, близкое к тому, которое в Париже заставило его сжечь готовую книгу. Но в Лондоне на помощь пришли друзья. Ричард Рис посоветовал предложить рукопись в издательство «Фабер энд Фабер», где директором был его приятель, поэт T. С. Элиот. Страх нового отказа, видимо, был в Эрике настолько силен, что он долго не решался послать книгу. Только 14 декабря издательство сделало пометку о ее поступлении. Тем временем Мейбл Фирц, отношения с которой перерастали в роман, поговорила со своим знакомым по теннисному клубу Леонардом Муром — совладельцем литературного агентства «Кристи * Orwell G. Down and Out in Paris and London. P. 95. ** Orwell G. Hop-Picking Diary // George Orwell. Diaries. London, 2009. P. 20. *** Письмо Блэра Д. Коллингсу, 12 октября 1931 года (CW. Vol. X. P. 232).
НА ДНЕ 133 энд Мур». Она отправила ему несколько рассказов Эрика Блэра и упомянула о его книге (которую она, как и никто вообще, не читала). После этого пришлось уговаривать другую сторону. То ли первый опыт отношений с литературным агентом в Париже так разочаровал Эрика, то ли он просто был глубоко расстроен всем происходящим, но письмо Леонарду Муру, которое Мейбл в конце концов заставила его написать, дышит неверием в то, что из этой затеи может что-то выйти: «Боюсь, сейчас у меня под рукой нет ничего такого, что могло бы хоть сколько-нибудь Вас заинтересовать. Посылаю два рассказа — вдруг что-то у Вас с ними получится. Есть еще рукопись книги, о которой, кажется, миссис Фирц Вам говорила, но ее я посылаю в „Фабер энд Фабер“. Недавно я написал еще два рассказа для журнала „Модерн юс“, который, говорят, разорился. Если мне удастся вернуть эти рассказы, я Вам их пришлю, потому что, мне кажется, их продать можно»*. Трудно представить себе литературного агента, который получив такое письмо от не печатавшегося автора, внезапно загорелся бы энтузиазмом и бросился бы искать для него издателя. * Подавленный состоянием своих литературных дел, Эрик попытался осуществить еще один замысел — он давно мечтал провести Рождество в тюрьме и собственными глазами увидеть то, о чем знал только понаслышке от товарищей по бродяжничеству и ночлежкам. Он начал с того, что отправился в бедняцкий Ист-Энд, выпил там четыре или пять кружек пива, запил это четвертью бутылки виски и, пошатавшись по улице, упал прямо к ногам полицейских. Им ничего не оставалось, кроме как свести его в участок. Поскольку арестовали его в субботу, он оставался в камере до понедельника. В понедельник его свезли в суд и приговорили к штрафу в шесть шиллингов. Денег у него с собой не было, обратиться к кому-то за поручительством он отказался, и его отправили обратно в тюрьму, где он надеялся провести еще какое-то время и продолжить наблюдения. Однако его выдворили оттуда уже на следующий день — то ли место в камере нужно было кому-то другому, то ли полицейские все же почуяли, что арестант не совсем обычный, и, заподозрив в нем подосланного агента какой-нибудь благотворительной организации, поспешили от него избавиться. Расстроенный Эрик сделал еще несколько попыток попасть за решетку — все было напрасно. Очевидно, в том состоянии, в каком он был, он воспринял происшедшее как еще один провал — даже это у него не получилось! * Письмо Блэра Л. Муру, ноябрь-декабрь 1931 года (CW. Vol. X. Р. 238). Упомянутые в письме рассказы пропали. Журнал действительно разорился, и типография отказалась возвращать редакции материалы.
134 ГЛАВА 4 Очерк «Тюряга», опубликованный позднее в «Адельфи», так и начинается — «Экспедиция закончилась провалом, потому что целью ее было попасть в тюрьму, а мне не удалось провести в заключении больше двух суток»*. И все же того, что он там сумел увидеть, хватило и на очерк, и впоследствии на описание ареста Гордона Комстока в «Да здравствует фикус!». Наступил 1932 год. Терпение Эрика подходило к концу. 17 февраля он не выдержал, позвонил в издательство и послал письмо вдогонку: «Дорогой мистер Элиот, Я звонил Вам сегодня по поводу моей рукописи, и Вы любезно согласились взглянуть на нее в ближайшее время. Я забыл сказать, что если Вы будете писать до субботы, пишите, пожалуйста, по вышеуказанному адресу. Искренне Ваш, Э. А. Блэр»**. 17 февраля 1932 года было средой. Элиот, действительно, написал в пятницу. Он написал: «Книга показалась нам очень интересной, но, к сожалению, публикация ее не представляется мне возможной»***. Ему, пояснил он, не понравилась структура — французская и английская части книги слабо связаны между собой. И не лучше ли сосредоточиться только на Англии? Это был конец. Ясно было, что если уж по рекомендации книгу не взяли, кто ж возьмет просто так? После двух лет работы — полный провал. В отличие от первого своего романа, «Дни в Париже и Лондоне» он не сжег, но счел неудачей и абсолютно утратил к ним интерес. Он отдал рукопись Мейбл Фирц, сказав: «Можешь выбросить, только скрепки сохрани»****. * Мейбл поступила иначе. Она начала с того, что прочла книжку и, недолго думая, поехала на Стрэнд в офис Леонарда Мура. Там за чашкой чая она довольно долго убеждала его, что он должен, по крайней мере, прочесть рукопись. Мур отнесся к ее предложению с большим скепсисом — никому не известный молодой человек, книга странная по форме — из двух частей, но коротковатая — ни то, ни се, да к тому же столь необычные сюжеты... Попробуй найти издателя! Но миссис Фирц не желала уходить ни с чем. В конце концов Мур пообещал ей, что рукопись прочтет. Эрику она об этом ничего не сказала. Эрик пребывал в состоянии самого черного уныния. До сих пор он мужественно преодолевал все трудности, надеясь на то, что все * Orwell G. Clink // CW. Vol. X. P. 254. ** Письмо Блэра T. С. Элиоту, 17 февраля 1932 года (CW. Vol. X. Р. 242). *** Письмо T. С. Элиота Блэру, 19 февраля 1932 года (The Letters of T. S. Eliot. Vol. 6:1932-1933 / Ed. by Valerie Eliot and John Haffenden. London, 2016. P. 106). **** FierzM. //RO. P. 46.
НА ДНЕ 135 же сумеет стать писателем и получать какие-то деньги именно за это. Видимо, размышлял он, настало время с этой надеждой расстаться — прошло почти пять лет с тех пор, как он вернулся из Бирмы, и, несмотря на все старания, добиться ему ничего не удалось. Он сделал то, что родные рекомендовали ему с самого начала, — нашел работу, чтобы получать жалованье, а писать в свободное время. 14 апреля 1932 года он стал учителем в частной школе для мальчиков в районе Хейз на западной окраине Лондона. А 26 апреля пришло письмо от Леонарда Мура, в котором тот сообщал, что готов попытаться пристроить «Дни в Париже и Лондоне» в какое-нибудь издательство, и просил рассказать ему историю попыток публикации. Так Эрик узнал, что рукопись у него. Он написал Муру вежливую фразу, что был бы, конечно, очень рад, если бы что-то получилось, но добавил, что, если вдруг что- то действительно получится, он предпочел бы напечатать книгу под псевдонимом, потому что «я ею совсем не горжусь»*. Как будто отметая этот сюжет как неважный, дальше в письме он настойчиво просил Мура раздобыть ему книги для перевода, добавляя уже в постскриптуме, что может переводить и со старофранцузского. Потом все замолкло, и Эрик погрузился в работу в школе. В июне он писал своей саутволдской подруге Элинор Джейкс: «Преподаю в этом паршивом месте вот уже два месяца. Нельзя сказать, что работа неинтересная, но уж больно изматывающая, и, если не считать пары рецензий, я за все это время вообще ничего не написал. Моя бедная поэма, которая так неплохо начиналась, совершенно застыла. Самое неприятное — не работа сама по себе (слава богу, это обычная дневная школа, так что, кроме уроков, я с детишками дела не имею), но такого забытого богом места, как этот Хейз, я еще не встречал»**. Очевидно, Мейбл Фирц, примерно в то же самое время назначавшую ему свидание на станции Хейз, отдаленность места не смущала — она считала, что оттуда они достаточно быстро смогут доехать до реки. «Я обожаю в теплые солнечные дни кататься на ялике. Прокачу тебя осторожненько по самым красивым местам, не уронив твое мужское достоинство в Темзу! Бери купальный костюм на случай, если увидим место, где можно купаться. Я ненавижу бассейны. И чаю попьем. Будет очень хорошо. Не то, что ты называешь пристойная прогулка, а то, что предпочитаю я, — совсем наоборот!»*** В самом конце месяца усилия Мейбл — и не только то, что она делала, чтоб его подбодрить и развлечь, но и ее попытки сдвинуть с мертвой точки его литературную карьеру — принесли плоды. Эрик * Письмо Блэра Л. Муру, 6 января 1932 года (CW. Vol. X. Р. 243). ** Письмо Блэра Э. Джейкс, 14 июня 1932 года (CW. Vol. X. Р. 249). *** Письмо М. Фирц Блэру, лето 1932 года (The George Orwell Archive).
136 ГЛАВА 4 получил письмо от Леонарда Мура. Тот писал, что «Дни в Париже и Лондоне» заинтересовали издателя Виктора Голланца, он готов печатать книгу и предлагает автору аванс в тридцать фунтов. Через полгода публикация «Ни кола, ни двора в Париже и Лондоне» открыла читающей публике нового, никому прежде не известного писателя — Джорджа Оруэлла.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ ДОЛГИЕ ПОИСКИ
ГЛАВА 5 ПИСАТЕЛЬ (1932 — октябрь 1934) Одну трудность мне так и не удалось преодолеть: накапливаешь множество впечатлений, о которых страстно хочется написать, и нет другого способа сделать это, кроме как замаскировав их под роман. Оруэлл — Дж. Симонсу, 10 мая 1948 года Виктор Голланц, человек, который решился опубликовать странную рукопись неведомого автора, основал свое издательство всего за пять лет перед тем, в 1927 году. К началу тридцатых он уже добился немалого успеха благодаря потрясающей работоспособности и преданности делу. Издательский успех Голланцу приносили смелые рекламные кампании — иногда, к неудовольствию конкурентов, он покупал целые страницы в центральных газетах, чтобы рекламировать свои книги. Печатал он беллетристику, биографии и различные антологии, но его страстью была политика — он искренне надеялся «помочь построению в стране и в мире более совершенной экономической модели»*. В 1931 году он вступил в Лейбористскую партию и примерно с того же времени стал печатать книги социалистического толка. Леонард Мур, посылая ему рукопись «Дней в Париже и Лондоне», безусловно, проявил профессиональное чутье. Голланц передал книгу своему рецензенту Джеральду Гоулду и вскоре получил восторженный отзыв: «Это удивительно сильный и социально важный документ, и, на мой взгляд, его обязательно следует напечатать. Я ничего не знаю об авторе, но убежден, что он пишет правду. Выдумать то, что он описывает, — невозможно»**. Отзыв Гоулда датирован 16 июня 1932 года. На следующий день Голланц написал своему юристу Гарольду Рубинштейну об этой «удивительной и важной книге» с просьбой придумать, что можно * Edwards R. D. Victor Gollancz: A Biography. London, 1987. P. 188. ** Цит. по: Crick. P. 223.
140 ГЛАВА 5 Виктор Голланц, первый издатель Оруэлла 1930-1940-е сделать, чтобы, опубликовав ее, не быть привлеченным к суду за клевету. Другую проблему — изобилие ругательств — решить было проще. Обвинений в клевете Голланц панически боялся всю жизнь. Драконовские законы о клевете существуют в Англии и по сей день, но в тридцатые годы издатель мог запросто попасть в тюрьму — и такие прецеденты были! — если бы, например, какому-нибудь владельцу ресторана удалось доказать, что писатель, описывающий, допустим, грязь в ресторанах, оклеветал именно его. Уже 1 июля Эрик сообщил Леонарду Муру, что повидался с Гол- ланцом и получил от него «полный список поправок, которые следует сделать в книге, — надо поменять имена, выбросить ругательства и т. п., изменить или просто выбросить целый кусок — жалко, потому что это, можно сказать, единственный хорошо написанный пассаж в книге, но он говорит, что библиотеки его не потерпят»*. Как ни грустно было Эрику корежить описание сцены в борделе из второй главки книги, он тщательно и быстро выполнил все требования Голланца, и вскоре перед ним встали два безотлагательных вопроса: как назвать свое сочинение и какой взять псевдоним. * Письмо Блэра Л. Муру, 1 июля 1932 года (CW. Vol. X. Р. 252).
ПИСАТЕЛЬ 141 Название «Дни в Париже и Лондоне» Голланц отверг — наверняка потому, что оно ничего не говорило о содержании и неизвестно, нашла ли бы книга под таким названием своего покупателя. Тогда Эрик предложил сперва «Госпожа Бедность» — с эпиграфом из стихотворения XIX века, где «госпожа Бедность» упоминается, а потом — «Похвала бедности». Голланцу, человеку с крепкой деловой хваткой, не понравилось ни то, ни другое. Он предпочел бы «Исповедь бедняка» («The Confessions of a Down and Out») — чтоб уж ни у кого не осталось никаких сомнений! Эрик робко предложил встречный вариант: «Исповедь мойщика посуды». В результате в последний момент Голланц набрел на компромисс: «Down and Out in Paris and London» — «Ни кола, ни двора в Париже и Лондоне» (буквально: «Бедняки в Париже и Лондоне»)*, под этим названием книга и увидела свет. Еще сложнее было с псевдонимом. Эрик с самого начала написал Муру: «Если никто не против, я предпочел бы, чтобы книжка вышла не под моим именем. Репутации у меня нет, терять мне нечего, а если у нее будет хоть какой-то успех, я смогу воспользоваться этим псевдонимом и в будущем»**. Соображений, по которым он не хотел, чтобы на обложке стояло его собственное имя, было несколько. Во-первых, после многократных переработок книга ему разонравилась. Во-вторых, он не хотел ставить родителей в неловкое положение. В-третьих, еще со времен детской книжки «Эрик, или Шаг за шагом» он не любил свое имя... Однако предложение Голланца напечатать книгу под псевдонимом «Икс» его совсем не обрадовало. «Разве это хороший псевдоним? — осторожно спрашивал он своего агента. — Ведь если эта книга, вопреки моим ожиданиям, не провалится, я мог бы подписать тем же псевдонимом и следующую»***. Через пару дней, отослав в издательство корректуру и видя, что никто, кроме него, серьезно вопросом псевдонима не озабочен, Эрик в письме к Муру от 19 ноября 1932 года предложил четыре варианта—П. С. Бёртон (фамилия, которой он многократно пользовался в экспедициях «на дно»), Кеннет Майлс, Джордж Оруэлл и X. Льюис Олвейз. «Мне скорее нравится Джордж Оруэлл»****, — добавил он. Голланц возражать не стал. Так появился на свет Джордж Оруэлл. Можно попытаться перенести все, что мы сегодня вкладываем в эти слова, допустим, на «Кеннета Майлса» и представить себе, что именно Кеннет Майлс ввел в обиход понятия «двоемыслие», или «Старший брат», или * Существует несколько переводов этого названия на русский язык: «Фунты лиха в Париже и Лондоне» (В. Домитеева), «Собачья жизнь в Париже и Лондоне» и др. ** Письмо Блэра Л. Муру, 6 июля 1932 года (CW. Vol. X. Р. 253). *** Письмо Блэра Л. Муру, 15 ноября 1932 года (CW. Vol. X. Р. 272). **** Письмо Блэра Л. Муру, 19 ноября 1932 года (CW. Vol. X. Р. 274).
142 ГЛАВА 5 «некоторые равнее других», но Эрик Блэр не зря писал стихи — он выбрал себе псевдоним и наиболее благозвучный, аллитерированный — ДжОРдж ОРуэлл, и максимально английский — традиционное имя Джордж в сочетании с названием реки Оруэлл, пробегающей не так далеко от Саутволда... Одним словом, «хорошее округлое английское имя», как он говорил своей приятельнице Элинор Джейкс*. Оно легко пристало к нему. Эрик Блэр, однако, не исчез вовсе. До конца дней писатель вел свои внелитературные — официальные и денежные — дела под именем Эрик Блэр и просил, чтобы «Эрик Блэр» написали и на его надгробии. Для тех, для кого он был Эриком, он всю жизнь Эриком и оставался, однако новые друзья и знакомые уже часто называли его Джорджем, и вскоре он и сам стал подписывать письма «Джордж» или даже «Джо». Публикация книги в январе 1933 года — года его тридцатилетия! — придала Эрику уверенность в правильности выбранного пути. Он официально стал писателем. Писателем Джорджем Оруэллом. Только это не был еще тот Джордж Оруэлл, которого впоследствии узнал весь мир. * До января 1933 года надо было еще дожить. Правка текста и обсуждение названия и псевдонима, переписка с литературным агентом и встречи с издателем проходили на фоне изнуряющей работы в школе, мешавшей ему писать новую книгу «Бирманские дни», и судорожного романа с девушкой из Саутволда Элинор Джейкс. Школа Готорне, в которой он проработал с апреля 1932 по июль 1933 года, была крохотной. Там училось всего пятнадцать мальчиков, от 11 до 16 лет, — сыновья местных небогатых лавочников и бизнесменов, предпочитавших дать своим детям частное, а не государственное образование, но не заботившихся о том, чтобы они учились дальше — окончив школу, молодые люди шли не в университет, а прямо в отцовский бизнес. Владельцем школы был некто Дерек Юнсон, который, вообще-то, работал на расположенной неподалеку граммофонной фабрике «HMV» («His Master’s Voice» — «Голос его хозяина»), а в качестве дополнительного источника дохода держал платную школу. О школе Готорне известно, во-первых, из романа «Дочь священника», где резко сатирически описана школа такого типа — существующая на деньги родителей учеников и потому полностью от них зависящая, во-вторых, из жалоб перегруженного Эрика в письмах к его саутволдским приятельницам, и, наконец, из воспоминаний одного из его учеников, Джеффри Стивенса, так отзывавшегося о мистере Блэре: * Интервью С. Коллингс, дочери Э. Джейкс, Д. Тейлору, 20 ноября 1999 года. Цит. по: Taylor D.J. Orwell: The Life. London, 2004. P. 126.
ПИСАТЕЛЬ 143 Школа Готорне. Слева от Оруэлла в заднем ряду стоит владелец школы Дерек Юнсон, во втором ряду — Джеффри Стивенс 1933 «Без тени сомнения могу сказать, что он был самым лучшим моим учителем. Он, кроме того, был самым странным человеком в моей жизни. Я даже в тринадцать лет понимал, что он — человек необыкновенный. Он жил внутри себя. Очень часто он вдруг начинал улыбаться. Все лицо сморщивалось от улыбок. Он не произносил ни звука, ни слова, но казалось, что это происходит почти помимо его воли. Ему даже иногда приходилось отворачиваться, как будто ему что-то надо было сделать за столом, все что угодно, лишь бы спрятать свое смятение. Но нам он никогда ничего о том, что происходило в этот момент в его душе, не рассказывал»*. Как и со своими саутволдскими подопечными, мальчиками Питерсами, Блэр ходил с учениками на прогулки, учил их собирать в стеклянные банки болотный газ — метан, который они потом поджигали («Вот это ему по-настоящему нравилось!»**), и искать гусениц. Он заставлял их писать сочинения; на уроках французского — говорить только по-французски; и показывал, как писать картины масляными красками. Но при всей симпатии к ученикам — а он действительно любил детей, при всей своей добросовестности — а в ней сомневаться не приходится, Эрик всегда ощущал, что * Stephens G. The Best Teacher I Remember // RO. P. 51. ** Ibid. P. 53.
144 ГЛАВА 5 Монтэгю-хаус, дом родителей Оруэлла в Саутволде 1960-е (?) работать в школе он вынужден. В письмах он называл Готорне не иначе как «это поганое место» и не мог дождаться каникул, когда сможет без помех заниматься «Бирманскими днями». * Летом 1932 года Блэры наконец переехали в собственный дом, Монтэгю-хаус. Дом находился на главной улице Саутволда, хотя и в некотором отдалении от рыночной площади, рядом с которой они жили прежде. Куплен он был на деньги, полученные Идой в наследство от матери. Сдав на лето старый дом, родители отправились на полтора месяца в пригород Лидса к старшей дочери Марджори и внукам, а в необставленном новом поселились Аврил, допоздна работавшая в чайной, и Эрик, который целыми днями сидел дома и писал. Каникулы, правда, принесли одно отвлечение от работы — у него начался роман с живущей поблизости Элинор Джейкс. До этого Эрику не везло. После юношеской неудачи с Джасинтой романов у него долгие годы не было — доступные бирманские девушки, парижские и лондонские проститутки удовлетворяли физическую потребность, но не заполняли душевной пустоты. Его саутволдская приятельница, Бренда Солкелд, дружбу с которой он ценил и пронес через всю жизнь, ни за что не соглашалась перейти к более близким отношениям. Мейбл Фирц согласилась легко (ее муж Фрэнсис смотрел на ее многочисленные увлечения сквозь пальцы), но все же она была сильно старше его. А Элинор была и моложе, и, очевидно, привлекательнее, и, притом что она, вероятно, с самого начала понимала, что Эрик не жених (замуж она вскоре вышла за его товарища Денниса Коллингса), она, в отличие от Бренды, ничего против близких отношений не имела. Уже осенью он писал ей:
ПИСАТЕЛЬ 145 «Все-таки в Саутволде погода стояла отличная, и не знаю, когда мне еще было так хорошо, как во время наших с тобой прогулок. Особенно в тот день, в лесу за Блайвуд Лоджем — помнишь, там, где такой глубокий мох? Я никогда не забуду ни его, ни как красиво белело твое тело на темно-зеленой земле. Приезжай поскорее в Лондон, если сможешь. Как бы все изменилось, если бы ты была тут рядом, даже если бы мы встречались только иногда и просто гуляли бы по улицам или заходили в картинные галереи»*. Роман «Бирманские дни», который он писал тогда, весь наполнен чувством пронзительного одиночества главного героя Флори, который мечтает о том, чтобы жить в Бирме с любимой женщиной. «Как было бы чудесно, если б было с кем все это разделить! Как можно было бы любить эту страну, если б только не быть в ней одному!»** Об одиночестве Эрика в Бирме страшно даже и думать, но и в Англии понадобилось еще несколько лет, прежде чем он сумел найти себе подходящую подругу жизни. Пока же он ездил за город с Элинор, водил ее в театр смотреть Шекспира («как я люблю „Макбета“!»***), гулял с нею по городу— все это изредка, потому что ни приезжать в Лондон часто, ни оставаться там надолго она не могла. В письмах и Элинор, и Леонарду Муру, и Бренде он в ту осень жаловался на чрезмерную загруженность: «Час или два удалось позаниматься своей работой, страшно много времени отнимает пьеса, которую мальчики будут играть в конце семестра»****. «Роман мой движется еле-еле. Вижу уже, что надо будет сделать, когда закончу первый вариант, — но все длинно и сложно чудовищно. Ничего другого не писал, кроме дурацкой пьесы для мальчиков»*****. «Был умопомрачительно занят и несколько недель не прикасался пером к бумаге, если не считать поправок в корректуре моей книги******. Помимо обычной школьной работы, я должен был написать пьесу, поставить спектакль — как раз сейчас на репетициях идет мучительный процесс его рождения — и, что самое худшее, сделать доспехи и прочие костюмы для мальчиков. Все это время клей и оберточная бумага мучили меня невыразимо»*******. Клей и оберточная бумага еще сыграют свою роль в романе «Дочь священника», где лихорадочным изготовлением костюмов к рождественскому спектаклю занята его главная героиня Дороти Хэар. Но * Письмо Оруэлла Э. Джейкс, 19 сентября 1932 года (CW. Vol. X. Р. 269). ** Orwell G. Burmese Days. P. 144. *** Письмо Блэра Э. Джейкс, 18 ноября 1932 года (CW. Vol. X. Р. 273). **** Письмо Блэра Э. Джейкс, 19 сентября 1932 года (CW. Vol. X. Р. 269). ***** Ibid. Р. 270-271. ****** «Ни кола, ни двора в Париже и Лондоне». ******* Письмо Блэра Э. Джейкс, 18 ноября 1932 года (CW. Vol. X. Р. 273).
146 ГЛАВА 5 в этом случае — в отличие от походов «на дно» — Эрик вряд ли взялся ставить школьный спектакль, чтобы приобрести опыт, необходимый для дальнейшего преобразования его в литературу. Скорей всего, посреди преподавания, работы над корректурой одной книги и сочинения другой ему действительно захотелось написать еще и пьесу для своих учеников — ведь даже если рождественский спектакль считался в школе необходимостью, никто не ожидал, что учителя будут сами сочинять пьесы, — всегда можно было взять готовую. Написанная им пятнадцатистраничная пьеса «Король Карл Второй» удивительно совмещает принятые «законы жанра» (по форме — историческая драма с чередованием возвышенного белого стиха и прозаического просторечия, по содержанию — «литература для детей и подростков» с напряженным сюжетом, романтическими героями, шутками и нравоучительностью) и типично «оруэлловское» — хотя в тот момент этому слову еще неоткуда было взяться — взволнованное внимание к судьбе одного человека. Солдаты Кромвеля преследуют будущего короля Карла Второго и вот-вот настигнут его в «таверне неподалеку от Вустера», как вдруг его придворные обнаруживают простого недалекого парня, почти деревенского дурачка, лицом разительно похожего на короля. Король и Уилл меняются одеждой, и, когда преследователи в конце концов взламывают дверь (ученикам Эрика треск, раздававшийся в спектакле в этот момент, нравился больше всего), королю в лохмотьях удается улизнуть, а Уиллу в королевском платье ничего не остается, кроме как признаться, что он и есть «мятежник Карл Стюарт», и позволить солдатам увести себя на эшафот. Во втором акте казнь, как и положено в драме, задерживается, и будущий Карл Второй появляется снова — не только затем, чтобы сообщить своим сторонникам, что направляется в сторону моря, но и потому, что «мысль одна меня тревожит». Мысль, которая тревожит короля в минуту, когда его собственная жизнь висит на волоске, — это мысль о дурачке Уилле: что- то с ним стало? Узнав, что Уилла собираются казнить, он оставляет для него все свое золото в надежде, что оно поможет ему откупиться, да вскоре выясняется, что и Уилл не такой уж дурачок, каким казался поначалу. Смелые и честные — король и Уилл — спасены, а жадный солдат, слепо выполняющий жестокие приказы и чуть не повесивший Уилла, будет наказан — но не смертью, конечно, а поркой. Все детское — романтическое, героическое и доброе — в Эрике выразилось в этой пьесе. Спектакль шел час, его сыграли дважды — с большим успехом, и на Джеффри Стивенса, который исполнял в нем крохотную роль, он произвел такое впечатление, что свой экземпляр пьесы он хранил больше полувека. Да и сам автор скромно сообщил своему литературному агенту «Несчастный школьный спектакль, на который я убил столько времени, прошел неплохо»*. * Письмо Блэра Л. Муру, 23 декабря 1932 года (CW. Vol. X. Р. 295).
ПИСАТЕЛЬ 147 * До конца 1932 года его ждала еще одна радость, покрупнее. В том же предрождественском письме к Муру, где Эрик пишет об успехе спектакля, он благодарит агента за присланные сигнальные экземпляры «Ни кола, ни двора в Париже и Лондоне» — ему нравится и внешний вид книги, и «удивительно хитрое» оформление, благодаря которому книга кажется довольно длинной. А что значит надпись на обложке «Рекомендовано Книжным обществом»? — простодушно осведомляется он. Сигнальные экземпляры, полученные перед самым Рождеством, означали, что в Саутволд он поедет с подарками. Первые книги были подарены друзьям: Бренде Солкелд, Элинор Джейкс, Деннису Коллингсу и домашним. По свидетельству Аврил, они «прочитали книжку с большим интересом, но в общем были удивлены ее откровенностью. Не шокированы — моих родителей не так-то легко было шокировать, хотя отец, конечно, был викторианцем, — но просто брат в отношениях с домашними всегда держался обособленно и закрыто — дома никогда не обсуждали ни секс, ни его романы, ничего такого. Поэтому, когда все это всплыло в книге, ощущение было, как будто ее написал другой человек»*. Ида якобы даже сказала: «Это не Эрик», и отчасти это и вправду был уже не Эрик, а Джордж Оруэлл. Книга вышла 8 января 1933 года. Критики отнеслись к ней очень положительно. Первая же рецензия, которая появилась в «Манчестер гардиан» 9 января и была подписана «М. X.» (ее автором была женщина Мюриел Харрис), назвала некоторые качества молодого писателя, которые будут ему свойственны всю жизнь: «Мистер Джордж Оруэлл говорит о вещах, которые большинству людей кажутся отвратительными, спокойным, ровным голосом, что помогает ему подобрать подходящие слова. Невозможно не быть глубоко задетым правдой, которая ощущается в каждом предложении»**. Через несколько дней появились положительные рецензии известных писателей—Дж. Б. Пристли, который, конечно, не подозревал, что автор «Ни кола, ни двора...» под именем Э. А. Блэр за пару лет перед тем назвал его «вызывающе второразрядным прозаиком»***, и Комптона Макензи, детского героя Эрика, того самого, чью книжку «Улица ужасов» у него в Сен-Киприан конфисковала Флип. Были рецензии и в «Таймс литерари саплмент», и в «Нью стейт- смен энд нейшн», и, конечно, в «Адельфи». Поначалу и продавалась книга совсем неплохо: первый, январский, тираж в 1500 экземпляров разошелся быстро, как и второй, февральский, — в 1000. Потом пошло * Dunn А. Му Brother George Orwell // OR. P. 29. ** Цит. по: Stansky & Abrahams-2. P. 25. *** Orwell G. Review of “Angel Pavement” by J. B. Priestly. October 1930 // CW. Vol. X. P. 186.
148 ГЛАВА 5 медленнее. Мур, не растерявшись, предложил книгу американцам, и в Штатах, где «Ни кола, ни двора в Париже и Лондоне» была опубликована в июне, тоже первые полторы тысячи экземпляров продали быстро, а потом дело застопорилось. Широкая слава пришла к первой книге Оруэлла только после того, как 1940 году издательство «Пенгвин» напечатало 55 тысяч экземпляров в мягких обложках, по шестипенсовику за книжку. Для Эрика замедление продаж означало в первую очередь, что жить на литературный заработок он пока не сможет. Через восемь дней после публикации он вынужден был вернуться в Хейз, к своим ученикам. Но, конечно, он был очень доволен и рецензиями, и тем, что в «Санди экспресс» книга попала в список «бестселлеров недели». Он осторожно спросил Мура: «В суд за клевету пока никто не подал?»* В суд не подал никто, но владелец ресторана на Пикадилли решил «вступиться за профессию» и опубликовал в газете «Таймс» письмо, утверждающее, что книга Оруэлла наносит ущерб ресторанному делу в Париже и в Лондоне, тогда как он, со своим сорокалетним опытом, готов поручиться, что кухни в парижских ресторанах — чистые. Оруэлл немедленно ответил, что, поскольку он в своей книге рассказывает не обо всех парижских ресторанах, а об одном конкретном и его обличитель не знает, о каком именно, проверить правдивость его заявлений он не может. Таким образом, изящно закруглил он, «мое слово имеет больше веса, чем его»**. Но в целом парижские рестораны уже отошли для него в прошлое. Вдохновленный успехом «Ни кола, ни двора», он решился — с множеством оговорок о том, что текст будет еще перерабатываться, — послать Леонарду Муру первые сто страниц «Бирманских дней», просто для того, чтобы тот сказал, «захочет ли кто-нибудь об этом читать»***. Ответ Мура был настолько положительным, что Оруэлл немедленно пообещал ему прислать следующие сто страниц к концу апреля, то есть через два месяца. Если учесть, что первые сто он писал — с перерывами, конечно, — года два (не считая предварительных вариантов), то одно это показывает, как возросла его уверенность в себе. Слово он сдержал и 15 апреля вручил литературному агенту еще сто страниц своего романа. Роман был для него очень важен. Теперь, когда первая книга была напечатана и даже имела успех, он мог позволить себе обратиться к тому, что ему еще хотелось сделать. В год ее публикации он вдруг напечатал в «Адельфи» три стихотворения — до этого он стихов никогда не публиковал. Первое из них — «Порой в глуши осенних дней...», вышедшее в мартовском номере и подписанное «Эрик * Письмо Оруэлла Л. Муру, 17 января 1933 года (CW. Vol. X. Р. 301). ** Письмо Оруэлла в газету «Таймс», 11 февраля 1933 года (CW. Vol. X. Р. 303). *** Письмо Оруэлла Л. Муру, 1 февраля 1933 года (CW. Vol. X. Р. 302).
ПИСАТЕЛЬ 149 Блэр», — довольно длинное лирическое стихотворение о близости смерти, тщете бессмысленной жизни и возможности жизни более полной, яркой, полезной — безусловно искреннее, но в то же время и безликое, и если чем и приметное, то слабым отражением в традиционной форме элиотовской «Бесплодной земли», особенно там, где речь идет о толпящихся на улицах людях, снующих «бесцельно, как сухие листья, / слепых и к небу, и к земле, / без веры, без любви»... В майском номере вышло стихотворение «Блеснув, как летом, на мгновенье...», в котором опять была осень, вязы и смерть, и, наконец, в октябрьском — стихотворение «Одетый рядом с голым...», как бы возвращающееся к сюжетам, которые уже стали связывать с его именем, — у огня в ночлежке одетый человек отдает голому свою одежду в обмен на похлебку. В результате — сардонически заканчивает стихотворение Эрик Блэр — у огня в ночлежке снова стоят «одетый рядом с голым...». Вряд ли он был слишком высокого мнения о своих стихах, но ему явно хотелось чего-то более «художественного», чем прямое энергичное повествование документальной прозы, которую он напечатал. «Мне хотелось писать огромные натуралистические романы, которые плохо кончаются и изобилуют подробными описаниями, броскими сравнениями и пышными пассажами, где слова выбраны отчасти за то, как они звучат. И мой первый законченный роман „Бирманские дни“, который я написал в тридцать лет, но задумал гораздо раньше, как раз такого рода книга и есть»*. Так Оруэлл писал тринадцать лет спустя, хотя «Бирманские дни» все же не совсем такая книга, как ему тогда казалось. В тридцать лет он безмерно любил литературу и действительно хотел быть писателем — прозаиком, а может быть, и поэтом, но в чем лучше всего мог проявиться его талант, что могло его сделать — и в конце концов сделало — по- настоящему великим писателем, он еще не понимал. На поиски этого у него ушла почти вся жизнь. * Между тем он продолжал учить своих мальчиков в школе Готорне, выращивать на небольшом огороде бобы, горох, картошку и тыквы, дружить с местным священником и крутить роман с Элинор Джейкс, изредка вытаскивая ее на природу и волнуясь, будет ли она летом в Саутволде. Впрочем, отпуск у него в том году получился короткий. Весной владелец школы объявил, что школа закрывается: невзирая на ее «прекрасную репутацию», в годы экономического упадка и безработицы она просто не могла набрать достаточного количества учеников, чтобы приносить ему доход. Учителям предстояло пополнить ряды безработных, однако Эрику помог случай. В Готорне приехал владелец и директор школы неподалеку, который рассчитывал * Orwell G. Why I Write. P. 317-318.
150 ГЛАВА 5 задешево приобрести в закрывающейся школе парты и доски, и выяснилось, что у него вскоре открывается вакансия учителя французского — так что заодно он приобрел и мистера Блэра. Новая школа — Фрейз-колледж — находилась в другом лондонском пригороде, Аксбридже, и была гораздо больше прежней — в ней было 200 учеников. Некоторые из них жили в школе, поэтому Эрика попросили начать работу не в сентябре, а в середине августа, чтобы пока подтянуть этих детей по французскому. Беспокоясь, что времени на работу над «Бирманскими днями» останется совсем мало, он поднажал в мае и в июне послал Бренде Солкелд большую часть книги: «Отправил тебе вчера две трети черновика моего романа. Послал бы и раньше, но он долго валялся у моего агента. Агент полон энтузиазма, чего не могу сказать о себе, но ты все же не думай, что и в законченном виде книга будет такой же кривобокой, как теперь, — мне почти все, что я пишу, приходится переделывать по много раз. Очень мне жаль, что я не из тех, кто может просто сесть и сварганить роман дня за четыре»*. В начале июля примерно то же самое он писал и Элинор, но, кроме того, настойчиво пытался договориться о том, чтобы хотя бы часть отпуска провести в Саутволде вместе. Ответа не было. Через две недели он снова спросил ее об отпуске — и снова не получил ответа. На этом переписка между ними, видимо, и оборвалась, — скорее всего, Элинор, которая через год вышла замуж за Денниса Коллингса, летом 1933 года уже не включала Эрика в свои планы. Во Фрейз-колледже, где он проработал всего полгода, мистер Блэр, добросовестный учитель и милый, хотя и несколько замкнутый человек, запомнился тем, что, нарушая правила, курил за столом после обеда, с первой же зарплаты купил себе мотоцикл, а во время ночных дежурств, когда ему полагалось беречь покой живущих в школе детей, стучал на машинке. На мотоцикле он в начале декабря и повез Леонарду Муру законченный «непомерно длинный» роман. Договариваясь о встрече, он писал: «Романом я очень недоволен, но он весь примерно на том же уровне, что и части, которые Вы видели. Я, конечно, все поправил и подтянул как мог. <...> Будем надеяться, что следующий будет лучше»**. Леонард Мур, очевидно, уже знал характер своего клиента и не обращал особого внимания на его оценку собственных произведений. * На самом деле «Бирманские дни», с их гневным антиимперским пафосом, лирической пронзительностью описаний тоски и одиночества главного героя, Флори, и точным изображением экзотической * Письмо Оруэлла Б. Солкелд, июнь (?) 1933 года (CW. Vol. X. Р. 316-317). ** Письмо Оруэлла Л. Муру, 26 ноября 1933 года (CW. Vol. X. Р. 324).
ПИСАТЕЛЬ 151 природы — один из самых искусно построенных и психологически достоверных «традиционных» романов Оруэлла. Таких было всего четыре — «Бирманские дни» (1934), «Дочь священника» (1935), «Да здравствует фикус!» (1936) и «Глотнуть воздуха» (1939). Бирма долго его не отпускала. Даже в 1936 году он писал: «Живешь среди пальм и комаров, на палящем солнцепеке, вдыхаешь запах чеснока, слышишь скрип повозок, запряженных быками, и тоскуешь по Европе, причем тоскуешь так, что наступает момент, когда, кажется, отдал бы все так называемые красоты Востока за один-единственный подснежник, или замерзший пруд, или красный почтовый ящик. Возвращаешься в Европу — и все время вспоминаешь алые китайские розы и летучих лисиц, проносящихся над головой»*. Потом он говорил, что «Бирманские дни» хороши только описаниями природы, но в действительности роман захватывает и полнотой чувств Флори, и совершенством построения, которого нет ни в одной другой из его «традиционных» книг. Роман начинается — как «Отелло» — с изложения замысла зловещей интриги, с помощью которой жестокий и коррумпированный высокопоставленный чиновник У По Куин хочет погубить своего врага, благородного и почитаемого европейцами индийского доктора Верасуами, чтобы вместо него стать единственным бирманцем, допущенным в прежде закрытый для местного населения английский клуб. У По Куину удается осуществить задуманное, а попутно его жертвой становится и главный герой романа, друг доктора — англичанин Джон Флори. Главные герои всех романов Оруэлла (включая и «1984») так или иначе сопротивляются принятым в обществе нормам, и все они — в той или иной степени — автобиографичны. Флори, любящий Бирму и ее народ, но ненавидящий империю и расистское высокомерие соотечественников, одинокий и обреченный на неразделенную любовь к недостойной его девушке, — самый лирический из них и, пожалуй, в чем-то самый похожий на автора. Что стало бы со мной, как будто спрашивает Оруэлл, если бы я не выскочил из имперской службы в 24 года, а остался в Бирме навсегда и врос в тамошнюю жизнь? Ненависть к империи, безусловно, не исчезла бы, отвечает он себе, описывая ощущения Флори. Образованный, начитанный, тонкий, Флори тем не менее страдает от сознания своей неполноценности: огромное родимое пятно во всю щеку уродует его и лишает уверенности в отношениях с женщинами, в частности с приехавшей в Бирму к родственникам молоденькой и хорошенькой, «стриженной под мальчика» англичанкой Элизабет. Трагедия заключается не только в его нерешительности, но и в романтической слепоте влюбленности, которая заслоняет от него * Orwell G. Review of “Zest for Life” by Johann Woller // CW. Vol. X. P. 508.
152 ГЛАВА 5 реальную Элизабет, ограниченную, жесткую, корыстную девушку, совсем не похожую на ту идеальную подругу, которую он себе рисует. Из того, что Элизабет была в Париже, Флори умозаключает, что она проводила время в кафе на парижских бульварах, обсуждая с тамошними интеллектуалами Пруста. Трагедия еще и в том, что речь идет не просто о несчастной любви одинокого и побитого жизнью человека, а о несбывающейся мечте с помощью возлюбленной спастись от жалкого и недостойного существования. Когда стараниями У По Куина Флори оказывается публично опозорен своей бирманской любовницей перед всеми, и главное — перед Элизабет, которая окончательно его отвергает, ему остается только пустить себе пулю в лоб. Сочетание лирики и сатиры, характерное и для других романов Оруэлла, здесь работает сильнее, чем в последующих его «традиционных» романах, потому что подчинено главной антиимперской — политической! — задаче, но важность этого для своей прозы он сам понял лишь позднее. * Отвезя рукопись «Бирманских дней», он немедленно принялся обдумывать следующий роман — «Дочь священника», но позволил себе посвятить несколько дней размышлениям о книге, которая произвела на него глубочайшее впечатление. Это был роман Джойса «Улисс», который в Англии тогда купить нельзя было (об этом Эрик Блэр писал в своей самой первой, французской статье о цензуре) — книгу привозили из Франции и передавали друг другу, Эрик еще осенью 1932 года собирался взять ее у знакомого и, очевидно, тогда же и прочел. В июне 1933-го он писал Бренде Солкелд: «Не знаю книги, которая б лучше „Улисса“ выражала страшное отчаяние, ставшее почти обыденностью в наши дни...»* А в декабре, отвечая на вопрос Бренды «Что все-таки Джойс хочет сказать?», он разразился длиннющим многостраничным письмом, где подробно и восхищенно описывал поразившую его книгу. Оруэлл, над «старомодными» вкусами которого в те годы посмеивались многие друзья, был в восторге именно от модернизма Джойса: «...Удивительное и оригинальное в „Улиссе“ заключается в том, что, вместо того чтобы использовать в качестве материала повсеместно принятую и крайне упрощенную схему жизни, которую мы видим в большинстве романов, Джойс попытался изобразить жизнь более или менее такой, как она есть. Конечно, это не просто описание жизни. <...> Искусство требует отбора, и в „Улиссе“ не меньше отбора, чем в „Гордости и предубеждении“»**. * Письмо Оруэлла Б. Солкелд, июнь (?) 1933 года (CW. Vol. X. Р. 316). ** Письмо Оруэлла Б. Солкелд, 10 декабря 1933 года (CW. Vol. X. Р. 326). «Гордость и предубеждение» — роман Джейн Остин.
ПИСАТЕЛЬ 153 Оруэллу безумно нравится и то, как роман написан: «местами, по-моему, превосходно. Присмотревшись, ты заметишь, что Джойс как будто все время удерживается, чтоб не начать писать стихами, и иногда даже это делает — эти-то места мне и нравятся больше всего»*. В конце он просит прощения «за длинное и несколько назидательное письмо. Просто Джойс так меня интересует, что, начав говорить о нем, я не могу остановиться»**. Джойс сильно — и не совсем удачно — повлиял на его второй роман — «Дочь священника», который, как он сообщал Бренде в том же письме, он собирался начать писать на рождественских каникулах. Но вышло опять не так, как он планировал. В середине декабря «с характерным», как пишут его биографы***, «пренебрежением к реальностям зимней погоды», в легкой спортивной куртке, без шарфа и свитера, он, измученный неделями перепечатывания длинного романа, отправился на своем мотоцикле на прогулку. Как нередко бывает в Англии в декабре, начался ледяной дождь, и, по воспоминаниям сослуживца, мистер Блэр вернулся синий от холода. Началась простуда, которая быстро переросла в воспаление легких — уже четвертое у него, и по решению директора школы его перевезли в ближайшую больницу Аксбридж Коттедж. Некоторое время опасались, что он не выживет, из Саут- волда даже вызвали мать. Иду привезла Аврил, которая к тому времени обзавелась автомобилем, но к их приезду кризис, к счастью, миновал, хотя Эрик был еще очень слаб. 28 декабря он написал Муру письмо с благодарностью за его визиты в больницу и рождественские поздравления и сообщил ему о принятом решении «бросить преподавание». На этом, как он объяснял, настояли перепуганные его болезнью родные. Ему же это давало надежду, освободившись от обязанностей учителя, написать следующий роман «примерно за полгода»****. Выйдя из больницы 8 января 1934 года, он снова — правда, в последний раз — вернулся в Саутволд. * В течение полугода ему полагалось пособие по безработице, так что можно было спокойно набираться сил. Мать ухаживала за ним, и к двадцатым числам января он уже был в состоянии работать. Но тут дела снова приняли неожиданный оборот. В декабрьском письме Муру Оруэлл легкомысленно написал: «Надеюсь, что с той книгой, что у издателя, все будет в порядке, — наверно, мы что-то узнаем не раньше середины января»*****. Однако то, что они узнали, * Ibid. ** Ibid. *** Stansky & Abrahams-2. P. 51. **** Письмо Оруэлла Л. Муру, 28 декабря 1933 года (CW. Vol. X. Р. 329). ***** Ibid.
154 ГЛАВА 5 Ида Блэр 1937 прозвучало как гром среди ясного неба — Голланц печатать «Бирманские дни» отказался. Это было тем более неожиданно, что успех «Ни кола, ни двора...» был значительным, особенно для первой книги, и продавалась она совсем неплохо, и Голланц явно уже смотрел на Оруэлла как на «своего» автора. Но страх тяжбы по поводу клеветы был в нем сильнее всего остального. Прочитав роман, он решил, что автор сводит в нем счеты со своими бывшими бирманскими сослуживцами и, едва книга будет издана, ему как издателю придет длинный список судебных исков от отставных и действующих слуг империи. Сохранилось, очевидно, только второе письмо Голланца о романе. «Я еще раз все продумал и понял, что лучше мне за это не браться. Бессонных ночей я не выдержу»*, — прямо писал он. К счастью, в это время в Лондоне находился Юджин Сэкстон, глава американского издательства «Харпер энд бразерс», того самого, которое напечатало «Ни кола, ни двора в Париже и Лондоне», и Мур устроил Оруэллу с ним встречу. Сэкстон потребовал изменить несколько мест — тоже опасаясь обвинений в клевете, и автор послушно эти изменения внес. Кроме одного. Он написал Муру: «Что касается замечаний мистера Сэкстона по последним двум-трем страницам, я, к сожалению, совсем с ним не согласен. Если он будет сильно настаивать, я их вырежу, но только в этом случае. Я ненавижу романы, Цит. по: Crick. Р. 245.
ПИСАТЕЛЬ 155 где в конце не становится ясно, что же с героями стало»*. Безусловно, без сатирического заключения роман был бы неполон, и Сэкстон, к счастью, на его изъятии не настаивал. В марте договор с американцами был подписан, и в сентябре 1934 года письмо Бренде сообщало: «Мой роман должен выйти в Нью- Йорке завтра — не знаю, выйдет ли, но это — объявленная дата публикации**. Пожалуйста, помолись за его успех — успехом я называю не менее 4 тысяч экземпляров. Насколько я знаю, к молитвам дочерей священников небеса относятся с особым вниманием, по крайней мере в протестантском квартале»***. Если Бренда и молилась, небеса к ее молитвам не прислушались — Харпер напечатал 2000 экземпляров, потом была допечатка, очевидно, с меньшим тиражом, и уже в феврале 1935 года нераспроданный тираж (976 экземпляров) был уценен — опять же, как в случае с «Ни кола, ни двора...», вопреки немалому числу хвалебных рецензий. Но Оруэлл все это время — до начала октября 1934 года — был занят другой «Дочерью священника» — своим новым романом. * Вот тут-то Джойс и сыграл с ним злую шутку. Оруэллу очень хотелось хоть как-то использовать открытия восхищавшей его модернистской прозы, но писать он, естественно, мог только о собственном опыте, включавшем «дно», преподавание в школе, жизнь в провинциальном Саутволде и размышления о роли веры в Бога — вернее, отсутствии оной — в современной жизни. Этот последний сюжет — утрата веры дочерью священника — он и решил взять за основу своего нового романа, возможно, смутно надеясь придать ему такую же значимость, какую имеют размышления о религии у воспитанного в католичестве Джойса. Но собственный его талант писателя толкал его совсем в другую сторону. В результате роман «Дочь священника» оказался собранием совершенно разных и странно связанных между собой частей. Первая глава описывает один день из жизни главной героини, Дороти Хэар — альтер эго автора, — носящей девичью фамилию его бабушки по отцовской линии. От рассвета до глубокой ночи двадцатишестилетняя незамужняя и набожная Дороти, живущая в маленьком городке Найпхилле (читай: Саутволде), обдумывает, как бы ей экономнее вести хозяйство в доме сурового и равнодушного отца-священника; навещает, помогая отцу, больных и немощных; отбивается от приставаний приятеля, женатого мистера Уорберто- на; и, уже засыпая, клеит и клеит из оберточной бумаги костюмы к местному благотворительному спектаклю... * Письмо Оруэлла Л. Муру, 8 февраля 1934 года (CW. Vol. X. Р. 335). ** На самом деле роман «Бирманские дни» вышел 25 октября 1934 года. *** Письмо Оруэлла Б. Солкелд, 11 (?) сентября 1934 года (CW. Vol. X. Р. 350).
156 ГЛАВА 5 Притом что идея описать всего один день жизни героини заимствована из «Улисса», жизнь Дороти в этот день нарисована реалистически, и к тому же со свойственным прозе Оруэлла сочетанием лирики и сатиры. Это, безусловно, лучшая часть книги. Написав ее, он, видимо, был в замешательстве, не зная, что делать дальше. Все, что могло с Дороти случиться в Найпхилле, уже случилось. Внезапно потерять веру среди тщательно описанной им повседневности она не могла. Поэтому в следующей части он бросил ее в хорошо знакомый ему мир нищих и бездомных на улицах Лондона, а потом и на уборку хмеля. Почему это произошло, обнаруживается далеко не сразу, и запоздалое объяснение вызывает неловкость: Дороти, оказывается, потеряла память, она стала жертвой амнезии, целая неделя как будто выпала из ее жизни, и должно пройти много времени, прежде чем заголовки бульварных газет вроде «ПАСТОРСКАЯ ДОЧКА И ПОЖИЛОЙ СОБЛАЗНИТЕЛЬ» напомнят ей, кто она такая. Тогда только среди кентского хмеля она поймет, какие гнусные слухи распустила о ней и отвергнутом ею мистере Уорбертоне подглядывавшая за ними городская сплетница... При всей живости описаний похода в Кент и самой работы в полях, о которой у автора, конечно же, были яркие воспоминания, сама Дороти к этому моменту уже совершенно теряет индивидуальность и становится механической куклой, наполненной опытом Эрика Блэра. Тут снова неожиданно возникает Джойс. Полночь на Трафальгарской площади, где Дороти ночует, представлена в виде пьесы — в «Улиссе» есть подобная сцена. И хотя перекличка голосов нищих и бродяг, конечно, тоже опирается на опыт автора, ничего, кроме ощущения претенциозности и неловкости, она вызвать не может. Хотя — таково было восхищение Джойсом и самого Оруэлла, и его рецензентов — и он, и критика в свое время относились к ней как к интересной новаторской прозе. Но что было делать с героиней дальше? У автора оставался в запасе еще неописанный опыт преподавания. И вот Дороти нанимается учительницей в маленькую частную школу для девочек, где владелица школы, она же ее директриса, страшно третирует и унижает ее. В этой главе, благодаря правдоподобности сюжета, к роману постепенно возвращается какая-то психологическая достоверность. Джойс к этому моменту уже почти забыт, а на сцену выходит Оруэлл — социальный обличитель... В конце концов Дороти возвращается в отцовский дом, к своей прежней жизни, однако религиозность ее утрачена безвозвратно, а без нее все, что она делает, становится сплошным начетничеством. Она как будто это и сознает, но практические заботы окутывают ее подобно привычному запаху клея при изготовлении детских костюмов, и теперь она погружается в однообразную бессмысленную повседневность уже навсегда.
На пляже Саутволд. 1934
158 ГЛАВА 5 * Работа над этой книгой доставила Оруэллу, пожалуй, больше страданий, чем над любой другой. Уже в июле 1934 года он писал уехавшей в отпуск Бренде: «Как жалко, что тебя здесь нет! Я так мучаюсь в недрах этой чудовищной книги — и вперед не двигаюсь, и то, что сделал, видеть не могу. Если хочешь быть счастливой, никогда не пиши романы»*. В августе он сформулировал это еще конкретнее: «Все очень плохо. Когда я увидел верстку моего романа о Бирме, меня чуть не стошнило, я бы переписал там целые пассажи, только это стоит денег, да к тому же тогда все отложится. От романа, который я пишу сейчас, меня тошнит еще больше, и все же там есть приличные куски. Не знаю, как так получается, что приличные куски я написать могу, а сложить их вместе не умею»**. К сентябрю он признается, что ему отчасти мешало в работе: «Мне уж теперь кажется, что лучше б я его [„Улисса“] не читал. У меня от него комплекс неполноценности. Когда я читаю такую книгу, а потом возвращаюсь к своей работе, мне кажется, что я евнух, которому поставили голос, и он иногда даже как будто может выдать себя за бас или баритон, но, прислушавшись, все равно различаешь прежний знакомый писк»***. Попытка говорить не своим — пусть и безумно нравящимся голосом — закончилась неудачей. Посылая роман Муру, Оруэлл написал: «Мне он совсем не нравится. Идея была хорошая, но, к сожалению, я ее испоганил. Там есть неплохие места, но в целом, боюсь, он разваливается и кажется неправдоподобным. Однако сейчас ничего лучше сделать не могу. Может быть, Вам удастся найти для него издателя»****. * В апрельском номере «Адельфи» вышло (по-прежнему под именем Эрик Блэр) стихотворение «На разрушенной ферме рядом с граммофонной фабрикой HMV». В нем не очень складными стихами развивается довольно сложная мысль, которая занимала Оруэлла долгие годы. Это мысль о неостановимом наступлении прогресса, который выражается в ужасных уродливых трубах фабрики, производящей к тому же граммофоны — одно из самых ненавистных ему порождений современности! — наступлении на все, что он любит: поля, цветы, деревенские амбары... Умом он понимает, что вернуться к косе и лопате нельзя, но жить среди деревьев, погубленных дымом из * Письмо Оруэлла Б. Солкелд, 27 июля 1934 года (CW. Vol. X. Р. 344). ** Письмо Оруэлла Б. Солкелд, конец августа (?) 1934 года (CW. Vol. X. Р. 346). *** Письмо Оруэлла Б. Солкелд, начало сентября (?) 1934 года (CW. Vol. X. Р. 348). **** Письмо Оруэлла Л. Муру, 3 октября 1934 года (CW. Vol. X. Р. 351).
ПИСАТЕЛЬ 159 Свадьба Элинор Джейкс и Денниса Коллингса 1934 фабричных труб, ему невмоготу. Вот он и стоит между фермой и фабрикой подобно буриданову ослу. Очевидно, поскольку описанная им дилемма нашла отклик во многих сердцах, стихотворение попало в антологию «Лучшие стихи 1934 года». Он был очень горд. Мысль, что, может быть, все-таки его призвание — поэзия, наверняка посещала его. Но надежды довольно быстро охладила его старая приятельница Рут Питтер. В жалобном письме Бренде он описывал это так: «Я тут как-то приободрился, когда мои стихи включили в „Лучшие стихи 1934 года“, но теперь я узнал, что таких антологий с лучшими стихами года несколько десятков. Рут Питтер написала мне, что ее стихи в четырех таких сборниках, вышедших в этом году, причем один называется „Двадцать бессмертных стихотворений“»*. Он все равно упомянул это достижение в письме к Леонарду Муру, но сомнения в том, что он делает, оставались при нем. Между тем жизнь в Саутволде стала еще скучнее, чем была. В июле Элинор и Деннис поженились и уехали в Сингапур, «одним ударом * Письмо Оруэлла Б. Солкелд, конец августа (?) 1934 года (CW. Vol. X. Р. 347).
160 ГЛАВА 5 Ричард Блэр на прогулке в Саутволде 1937 лишив меня двух друзей», жаловался он Бренде. Сама же Бренда мало того что оставалась неприступной, еще и норовила уезжать в отпуск в Ирландию. «Когда ты вернешься?», «Возвращайся скорей!», «Мне так плохо одному», «Не выношу это место, когда тебя здесь нет», «Если б я не был так занят, я бы здесь сошел с ума» — письма к Бренде пестрят подобными жалобами и мольбами. И действительно, помимо работы, которая, конечно, занимала почти все его время, он иногда сопровождал мать в походах за покупками, заглядывал к Аврил в чайную, даже порой ходил с отцом в кино — отношения между ними наладились, а Ричард не пропускал ни одного нового фильма. В письмах к Бренде он описывает крохотного ежика, «не больше апельсина», забредшего к ним в ванную, тыкву на участке, которая поспела, но не выросла, жалуется на соседских детей, разворовавших фрукты, изумляется брачным объявлениям в случайно купленной газете 1851 года... Неудивительно, что через неделю после отправки Муру рукописи «Дочери священника» он переехал в Лондон.
ГЛАВА 6 НОВЫЕ ЗНАКОМСТВА (Октябрь 1934-1935) Карьера мистера Оруэлла только началась. Майкл Сейере. «Аделъфи». Август 1936 Моего опыта было недостаточно для выбора точной политической ориентации... К концу 1935 года у меня еще не было твердого решения. Оруэлл. Зачем я пишу. 1946 В Лондоне жизнь пошла по-иному. Тетя Нелли нашла ему разом и работу, и жилье. У них с Эженом Адамом были друзья — эсперантисты Фрэнсис и Мифанви Уэстроуп, которые держали книжный магазин в Хэмпстеде, живом и зеленом лондонском районе рядом с огромным парком Хэмпстед-хит. Книжный магазин находился на углу и назывался «Уголок книголюба», а на верхнем этаже того же дома была квартира Уэстроупов, где они сдали Эрику комнату в обмен на то, что он полдня на них работал. Магазин требовал много внимания. Кроме того, тут же размещалась и небольшая библиотека, где можно было за приемлемую плату просто брать книги почитать. Естественно, хозяину нужны были помощники. По утрам у него работал молодой литератор Джон Кимче, а на дневные и вечерние часы он, по просьбе тетки, нанял Эрика. Работа в магазине на полставки устраивала обоих молодых людей, поскольку оставляла время для работы за письменным столом. Обосновавшись, Эрик подробно описал в письме к Бренде свой день: «В 7 — встаю, одеваюсь, готовлю завтрак, завтракаю. В 8.45 спускаюсь вниз и открываю магазин. Там обычно приходится провести час, до 9.45. Затем возвращаюсь, убираю комнату, зажигаю камин, и т. д. С 10.30 до часу пишу. В час — обед. С двух до полседьмого я в магазине. Потом иду домой, ужинаю, мою посуду и потом еще иногда часок работаю»*. Письмо Оруэлла Б. Солкелд, 16 февраля 1935 года (CW. Vol. X. Р. 375).
162 ГЛАВА 6 Книжный магазин «Уголок книголюба» 1930-е Может быть, времени на работу оставалось и меньше, чем у него было в саутволдском захолустье, но в Лондоне он немедленно попал в круг людей, куда более интересных и ему подходящих. Помимо старых друзей — Мейбл и Фрэнсиса Фирцов и Ричарда Риса, который жил теперь в Челси (туда переехала и редакция «Адельфи»), — у него стали появляться и новые знакомые. Прежде всего этому способствовала сама работа в книжном магазине. * Джон Кимче, его тогдашний коллега, вспоминал об этой его работе так: «Я никогда не видел, чтобы он в магазине сидел. Обычно
НОВЫЕ ЗНАКОМСТВА 163 он стоял там посередине, с довольно-таки строгим видом. <...> Картинка, которая у меня перед глазами: очень высокий человек, почти как де Голль, возвышается над маленьким мальчиком, а тот, покупая марки, смотрит на него снизу вверх»*. Едва начав работать у Уэстроупов, Оруэлл принялся писать новый роман «Да здравствует фикус!»** о поэте Гордоне Комстоке, который работает в книжном магазине. Метод, над которым когда-то посмеивалась Рут Питтер — что происходит с автором, о том он и пишет, — остался неизменным. Однако в этом романе Оруэлл дал волю своему сатирическому дару, и писать его ему наверняка было весело. В работе в книжном магазине был еще один положительный аспект — туда постоянно заходили интеллигентные девушки. Так, в поисках «Декамерона», которого ей предложили иллюстрировать, в «Уголок книголюба» как-то заглянула двадцатисемилетняя художница Сэлли Джером. Она в тот момент работала в рекламном агентстве — как героиня «Да здравствует фикус!» Розмари, хотя вряд ли можно считать, что прототипом Розмари была только она. Сэлли часто заходила в магазин, обменивалась с «дежурным продавцом» замечаниями о книгах, вскоре они обнаружили, что и живет она поблизости в Хэмпстеде. После этого уже естественно было сходить вместе поужинать. Затем молодой человек пригласил девушку к своим друзьям — Фирцам, они съездили в Брайтон, она стала приходить к нему в гости, но, к огорчению Эрика, Сэлли довольно быстро поняла, что он не ее герой, и потому, хотя их отношения еще долго продолжались как дружеские, они никогда не переросли в любовные, за что Сэлли получила от раздосадованного поклонника прозвище «викторианка»***. Чуть позже, чем Сэлли, но тоже к концу 1934 года, в магазин зашла двадцатитрехлетняя Кей Иквэлл, которая тоже жила поблизости и держала небольшое машинописное бюро. Войдя, она увидела нового высокого продавца и подумала: «Как удобно! Сможет доставать книжки с верхних полок»****. Они тоже поговорили о том, кто что читает, а потом подружились. Взгляды Кей были менее «викторианскими», чем взгляды Сэлли, и довольно быстро они перешли и к более близким отношениям, хотя о женитьбе речи никогда не было — напротив, у них была договоренность сообщить друг другу, если в их жизни появится кто-то еще. Кей рассказывала, что она договаривалась об этом и с другими своими молодыми людьми, но только Эрик честно сказал ей, что это произошло, — остальные просто потихоньку исчезали. * KimcheJ. Booklovers Corner // RO. P. 55. ** Перевод названия Веры Домитеевой. *** Stanshy & Abrahams-2. P. 77. **** EkevallK. Hampstead Friendship // OR. P. 99.
164 ГЛАВА 6 Сэлли Джером и Кей Иквэлл, подруги Эрика 1930-е И Сэлли, и Кей вскоре стали коммунистками и в зрелом возрасте терпеть не могли оруэлловскую «Дорогу к Уиганскому пирсу» и все его позднейшие антикоммунистические выпады. Но в конце 1934 — начале 1935 года он эти сюжеты с ними не обсуждал. ♦ До поры до времени он вообще о политике помалкивал. Его напарник, Джон Кимче, с которым Оруэлл разговаривал по крайней мере час в день, свидетельствует: «Как ни странно, мы с ним никогда не говорили о социализме, никогда не обсуждали текущие политические события»*. Это кажется удивительным и, очевидно, объясняется тем, что в то время Оруэлл предпочитал не говорить, а слушать, пытаясь определить свою позицию. Но не то чтобы он о политике не думал. Всего через два месяца после выхода в свет его первой книги, в марте 1933 года, в Германии к власти пришел Гитлер. Летом 1933 года, в день тридцатилетия Эрика, тетя Нелли сообщала ему из Парижа о конференциях по разоружению и тщательной подготовке к войне, включавшей строительство подземных переходов и учения с противогазами. С одной стороны, писала она, «Оксфордский союз» еще в феврале 1933-го проголосовал зато, чтобы ни при каких * KimcheJ. Booklovers Corner. P. 55.
НОВЫЕ ЗНАКОМСТВА 165 обстоятельствах участия в войне не принимать*, с другой — в Париже должен был вот-вот открыться антифашистский конгресс. Она, находившаяся в самой гуще событий, предсказывала скорый раскол французской Социалистической партии**. Ее племянника все это, безусловно, занимало. Переезд в Лондон в октябре 1934 года немедленно погрузил его в новую ситуацию — он оказался среди людей, тесно связанных с Независимой лейбористской партией (НЛП). Членами ее были Мифанви и Фрэнсис Уэстроу- пы, у которых он жил и работал, его коллега Джон Кимче, другие приходившие в дом люди. Уэстроупы были знакомы не только с тетей Нелли и ее мужем, но и с Мейбл Фирц и ее семьей и по крайней мере с одним из редакторов «Адельфи» — Майклом Плауменом — все это, по большому счету, был один круг. Оруэлл, который некогда определял свою политическую позицию как «анархист-консерватор»***, оказался среди людей, так или иначе выступающих, а порой и борющихся, за социалистические преобразования в Великобритании. Идеологию Независимой лейбористской партии, сыгравшей существенную роль в жизни Оруэлла, Джон Кимче позднее описывал как «нравственный взгляд на марксизм»****. НЛП откололась от Лейбористской партии в 1932 году. Парадокс, однако, заключается в том, что возникла она раньше Лейбористской — в 1893-м, и во главе этой социалистической рабочей партии стоял шотландский профсоюзный активист Кир Харди, который к 1893 году успел стать парламентарием. Когда же в 1906 году Лейбористский представительный комитет, в образовании которого активно участвовала НЛП, получил 29 мест в парламенте и был переименован в Лейбористскую партию, тот же Кир Харди ее возглавил, а НЛП определила себя как ее филиал. В 1924 году лейбористы впервые стали правящей партией, правда, всего на девять месяцев, но в следующий заход они уже удерживали власть два года с лишним — с 1929-го по 1931-й, однако НЛП, занимавшая более левую позицию, оставалась их политикой недовольна. Она осуждала лейбористов за чрезмерную осторожность, неуместную с точки зрения НЛП, в то время, когда экономическое положение в стране становилось все более тяжелым. Разногласия оказались непреодолимыми, и в 1932 году НЛП провела специальную конференцию, на которой решено было с лейбористами порвать. Было создано Лондонское бюро, которое впоследствии * Печально знаменитая дискуссия в «Оксфордском союзе» (дискуссионном клубе) 9 февраля 1933 года закончилась победой тех, кто поддерживал лозунг «Ни при каких обстоятельствах не воевать за короля и правительство» — 275 голосов против 153. Британское общество узнало об этой дискуссии после статьи в «Дейли телеграф» под названием «Измена в Оксфорде. Политический жест в сторону красных». ** Письмо Н. Лимузин Оруэллу, 3 июня 1933 года (CW. Vol. X. Р. 313-315). *** Jack Common’s Recollections // OR. P. 142. **** Цит. по: Shelden. P. 212.
166 ГЛАВА 6 называлось Международный революционный марксистский центр — его председателем на долгие годы стал давний знакомый Уэстроу- пов, в будущем парламентарий-лейборист Феннер Брокуэй. Фрэнсис Уэстроуп познакомился с Брокуэем в тюрьме, куда оба попали в 1917 году за отказ принимать участие в Первой мировой войне — оба были пацифистами. Брокуэй в ту пору уже был членом НЛП, он вступил в партию в 1907 году. В тюрьме Фрэнсис Уэстроуп сделал для себя и еще одно открытие — ему попалась на глаза грамматика эсперанто, а поскольку он активно переписывался с женой, интерес к эсперанто захватил и Мифанви. Вскоре они познакомились с Эженом Адамом, с которым впоследствии совпали и в отношении к Советскому Союзу, где Мифанви побывала в 1931 году. Вернувшись домой страшно разочарованная, она еще активнее включилась в деятельность НЛП. Поселившись у Уэстроупов осенью 1934 года, Оруэлл не мог не знать обо всех этих перипетиях. Живя в квартире своих работодателей, регулярно общаясь с ними, даже притом, что они не стали его близкими друзьями, он все равно был постоянно погружен в обсуждение того, что такое социализм и что он может принести Великобритании. Это была, так сказать, практическая сторона его погружения в социализм — «по месту работы» и «по месту жительства». С другой, теоретической, стороны, но в том же направлении на него оказывали воздействие журналы, с которыми он сотрудничал: «Адельфи» и «Нью инглиш уикли» — причем оба, хотя и по-разному, находились еще и под влиянием толстовских идей. Если Оруэлл не очень спорил о социализме с окружавшими его людьми (кроме Ричарда Риса), то в прозе он давал выход своей иронии. В романе «Да здравствует фикус!» журнал «Адельфи» назван «Антихрист» и описан так: «...ежемесячник с социалистической направленностью, пылкой, но неопределенной. Казалось, что его издает страстный нонконформист*, который сменил служение Господу на служение Марксу и при этом подружился с группой поэтов, пишущих верлибром»**. «Социалистическая направленность» «Адельфи» видна даже просто в названиях публиковавшихся там статей: «Заметки о демократии и революции (Энгельс, Люксембург, Маркс)», «Простые речи, обращенные к НЛП», «Если придет социализм», «Первое мая и конференция в Дерби», «История Троцкого» — это все с обложки одного выпуска, майской книжки 1933 года. Ричард Рис, редактор «Адельфи» и ближайший друг Оруэлла, говорил уже после его смерти: «Я больше трех лет старался обратить его в социализм и все не мог убедить или даже заинтересовать. Затем * Нонконформизм — течение, объединяющее религиозные организации англиканской церкви, отказавшиеся подчиниться Акту о единообразии 1662 года. ** Orwell G. Keep the Aspidistra Flying. P. 627.
Оруэлл 1935
168 ГЛАВА 6 он поехал на север Англии. Когда весной 1936 года он вернулся, обращение в социализм уже свершилось»*. Что касается обращения в социализм весной 1936 года, тут Рис несколько упростил дело — «Дорога к Уиганскому пирсу», законченная перед Рождеством 1936 года, свидетельствует, скорее, об обратном, но то, что Рис больше трех лет старался этого добиться, наверняка чистая правда. Однако друг его не поддавался. * Все, что принес Лондон — общение с девушками, ужины в ресторанах, прогулки по Хэмпстед-хиту, разговоры друзей о политике и даже работа в магазине, — не отвлекало Оруэлла от его основного дела, которое включало не только написание нового романа, но и публикацию предыдущих. 25 октября 1934 года американское издательство «Харпер энд Бразерс» опубликовало «Бирманские дни». Первая рецензия дошла до автора только к середине ноября и была отрицательной. Оруэлл мужественно написал своему агенту: «По крайней мере, заголовок крупный — это, по-видимому, важно»**. Потом появились и положительные рецензии, да и расходилась книга не так плохо. Первый тираж был полторы тысячи экземпляров, а второй — больше двух с половиной тысяч. Это можно было бы считать успехом, если бы книга вышла в Великобритании, но здесь, к огорчению Оруэлла, ею никто пока не заинтересовался. Тем временем Виктор Голланц ломал голову, что делать с «Дочерью священника». Когда Леонард Мур сообщил своему клиенту о волнениях издателя, Оруэлл отвечал: «Я знал, что с этим романом будут неприятности. Но все-таки я хотел бы его напечатать, потому что некоторые пассажи в нем мне нравятся, и если мне скажут, какие изменения хотел бы видеть мистер Голланц, я мог бы их внести»***. Исправления в «Дочери священника» заняли у Оруэлла около месяца — он убрал предложение о том, что мистер Уорбертон «пытался изнасиловать» Дороти, убрал упоминания о католическом священнике и газете «Санди экспресс», убрал указания, которые помогли бы понять, где находится школа, но завершил список изменений так: «В целом в главе, посвященной школе, я смягчил, но не удалил вовсе мысль, что частные школы такого типа — это более или менее надувательство. Они созданы исключительно для наживы владельца и только делают вид, что дают образование»****. Этим письмом дело не кончилось. 10 января ему пришлось писать Голланцу, подтверждая, что все названные в романе места — * Цит. по: Stansky & Abrahams-2. P. 129. ** Письмо Оруэлла Л. Муру, 14 ноября 1934 года (CW. Vol. X. Р. 358). *** Ibid. **** Письмо Оруэлла В. Голланцу, 17 декабря 1934 года (CW. Vol. X. Р. 364).
НОВЫЕ ЗНАКОМСТВА 169 вымышлены. Затем, 1 февраля, он снова уверяет издателя, что Дороти — вымышлена, ее отец-пастор — вымышлен, ферма, где собирают хмель, — вымышлена, но вот школьные учебники, подобные описанным в книге, он видел собственными глазами и спародировал их. Последние заверения делались уже тогда, когда договор был подписан, и к тому же на весьма выгодных для автора условиях. В письме от 22 января, где Оруэлл благодарит Леонарда Мура за осуществление этой сделки, он просит его уговорить Голланца поместить на задней странице обложки «Дочери священника» сообщение, что перу «того же автора» принадлежат «Бирманские дни», потому что ему бы «не хотелось, чтобы эта книга совершенно исчезла из виду»*. Каково же было его изумление, когда через десять дней после этой просьбы он получил письмо от Голланца — тот просил снова прислать ему рукопись «Бирманских дней». Очевидно, увидев, что никаких исков о клевете после американской публикации не последовало, издатель все-таки решил рискнуть. С помощью Леонарда Мура отыскали экземпляр американского издания книги (рукопись Оруэлл уничтожил), и снова началась мучительная процедура внесения в книгу изменений, с тем чтобы избежать возможных исков о клевете. В этот раз особого внимания потребовали имена: У По Куин был переименован в У По Синга, доктор Верасуами — в Мурхасуами — Оруэлл специально ходил к эксперту по восточным языкам, чтобы с его помощью подобрать имена, которые «звучат нормально, но на самом деле не могут принадлежать никакому реальному человеку»**. Кроме того, он нашел список бирманских служащих и просмотрел его, чтобы убедиться самому и заверить Голланца, что ни одной из фамилий, использованных в книге, там нет. И еще ему пришлось нарисовать карту города Ката, чтобы доказать, что описанная им Кьяктада на Кату совершенно не похожа. После этого Голланц наконец обещал, что напечатает его первый роман в июне 1935 года, если, конечно, планируемая к выпуску в марте «Дочь священника» будет иметь успех. * Начавшийся 1935 год оказался полон не только литературных событий. 16 февраля Эрик написал Бренде, что по условиям договора должен будет вскоре освободить комнату у Уэстроупов: «Придется снова начинать хождение по мукам в поисках жилья, и, может быть, так и не удастся найти ничего, где было бы так удобно, как здесь, и у меня было бы столько свободы»***. * Письмо Оруэлла Л. Муру, 22 января 1935 года (CW. Vol. X. Р. 370). ** Письмо Оруэлла В. Голланцу, 28 февраля 1935 года (CW. Vol. X. Р. 380). *** Письмо Оруэлла Б. Солкелд, 16 февраля 1935 года (CW. Vol. X. Р. 374).
170 ГЛАВА 6 Дом рядом с парком Хэмпстед-хит Фотография автора. 2016 Он не знал тогда, что грядущий переезд, которого он так страшился, приведет к самому большому счастью в его жизни. Помогла, как всегда, Мейбл Фирц. Она нашла ему комнату в большой квартире, принадлежащей ее подруге Розалинд Обермейер. Квартира находилась в последнем доме улицы, упирающейся в парк Хэмпстед- хит, — выйдя из дому, ты сразу оказывался в парке, а поднявшись на горку, попадал в красивейшую его часть — на Парламент-хилл, с которого видны не только зеленые луга, деревья и поблескивающая вода прудов, но и панорама всего Лондона. Мейбл, которой с самого начала не нравилось его темноватое жилье у Уэстроупов, была довольна. Светлая, просторная комната, рядом — парк, где можно дышать свежим воздухом, что немаловажно для Эриковых легких, деревья, птицы, мелкая живность, все, что он так любил в деревенской жизни, а при этом — недалеко от центра города и, главное, в окружении друзей. Розалинд была на восемь лет старше Эрика — к сорока годам она успела уже выйти замуж, развестись и теперь слушала курс по психологии в Лондонском университете. В одной из больших комнат квартиры жила она сама, в другой — ее знакомая, молоденькая студентка-медичка Дженет Гимсон, а третью она, по рекомендации Мейбл, сдала Эрику. Комната Эрика выходила в сад, в ней было тихо, кроме того, по будням обе женщины уходили на весь день, и он спокойно мог писать,
НОВЫЕ ЗНАКОМСТВА 171 пока не наставало время идти на работу. До «Уголка книголюба» было рукой подать, и теперь, поскольку он больше не был жильцом Уэстроупов, они платили ему зарплату. Он приобрел небольшую газовую плиту, которую называли «Гриль холостяка», и готовил на ней для себя, а иногда и для других. В это самое время Ричард Рис познакомил его с двумя молодыми литераторами, которые тоже печатались в «Адельфи», — двадцатилетним поэтом Диланом Томасом и двадцатитрехлетним поэтом и критиком Рейнером Хеппенстоллом. Знакомство произошло в ресторане Берторелли, в богемном лондонском квартале Фицровия, куда Хеппенстолл и Томас пришли, уже сильно накачавшись сидром. Дилан Томас только что приехал в Лондон из Уэльса. Хеппенстолл, сам не так давно переселившийся в столицу из провинциального Йоркшира, описал в воспоминаниях, как однажды декабрьским днем 1934 года у него на пороге возник «посмеивающийся двадцатилетний ангелочек, в мягкой круглой шляпе на спутанных кудрях, в сером, перетянутом ремнем пальто, с мокрой сигаретой на толстой нижней губе и предназначенным для меня экземпляром только что вышедшей книжки „18 стихотворений“ под мышкой»*. В первой книге Дилана Томаса уже были многие ставшие потом классикой его шедевры — «Особенно, когда октябрьский ветер...», «Та сила, что цветок сквозь стебель гонит...», «Я вижу мальчиков лета в их распаде...» и другие. Рейнер Хеппенстолл опубликовал в «Адельфи» самую первую рецензию на этот сборник. Хеппенстолл хоть и не был гениальным вундеркиндом, как Томас, тоже начал рано — в 1934 году опубликовал книжку о Миддлтоне Мерри и печатал в «Адельфи» рецензии. В воспоминаниях Хеппен- столла о Дилане Томасе большое место занимают совместные попойки и дебоши, которые явно казались молодым людям обязательной составляющей жизни вольных художников и поэтов. От первой встречи с Эриком Блэром, «который печатался под псевдонимом Джордж Оруэлл», у Хеппенстолла сохранились воспоминания лишь о том, что тот был «высоким человеком, с большой головой, бледно- голубыми осторожно-веселыми глазами, который почти мучительно давился от смеха»**. Оруэлл явно был рад знакомству и в конце февраля попросил Леонарда Мура, чтобы на адрес газеты «Йоркшир пост» послали экземпляр «Дочери священника» с пометкой «„это может заинтересовать мистера Хеппенстолла“ или что-нибудь в этом духе»***, потому что Рейнер обещал ему написать рецензию на его роман. Он познакомил своего нового друга с Мейбл Фирц и с Кей Иквэлл, которая вскоре безумно и безответно в Рейнера влюбилась, и пригласил * Heppenstall R. Four Absentees. London, 1988. P. 28. ** Ibid. P. 30. *** Письмо Оруэлла Л. Муру, 22 февраля 1935 года (CW. Vol. X. Р. 378).
172 ГЛАВА 6 Дилан Томас в 19 лет 1933-1934 Рейнер Хеппенстолл 1940-е его с товарищем, молодым критиком Майклом Сейерсом, поужинать у него на Парламент-Хилл-роуд. «Еду готовил он сам, — вспоминал Хеппенстолл. — Он угостил нас очень вкусным бифштексом, который мы запивали пивом из кружек с узором из деревьев, тогда он такие собирал. Я бывал с ним и в ресторанах. Там он заказывал красное вино, притрагивался к бутылке и отсылал ее обратно, чтоб подогрели, — на меня эта процедура производила большое впечатление. Я никогда не видел, чтоб так делали во Франции, но мой-то опыт во Франции, как, впрочем, и в Англии, был опытом провинциала, а Эрик работал мойщиком посуды в парижских ресторанах»*. Воспоминания Хеппенстолла вообще по большей части ядовиты, но в данном случае его язвительность неуместна — во Франции красное вино и не приносят холодным, поэтому отсылать его обратно не приходится. Отношения между друзьями впоследствии были не самыми простыми, но, во всяком случае поначалу, Эрику Рейнер нравился. В это время он получил сигнальный экземпляр «Дочери священника» и, отослав его Бренде, небрежно заметил: «Как ты увидишь, это чушь, кроме первой части третьей главы, которой я доволен, но не знаю, понравится ли тебе»**. Первая часть третьей главы — это «джойсовское» описание ночи, проведенной Дороти на Трафальгарской площади. Когда 11 марта * Heppenstall R. Four Absentees. P. 34. ** Письмо Оруэлла Б. Солкелд, 7 марта 1935 года (CW. Vol. X. Р. 382-383).
НОВЫЕ ЗНАКОМСТВА 173 1935 года книга наконец вышла из печати, мнения рецензентов об этом эпизоде разделились. Рецензент газеты «Морнинг пост» счел эту сцену «незабываемой». Несколько чутких критиков были в меньшем восторге от этой сцены, но все же сумели разглядеть в не очень удачно построенном романе его достоинства. Л. П. Хартли, впоследствии автор известного романа «Посредник», писал, например: «Это не произведение искусства, но прочитать книгу стоит за ее живые, хотя, может быть, данные с излишним нажимом описания неизвестных нам сторон жизни общества»*. Главный поклонник произведений Оруэлла, писатель Комптон Макензи, отмечал, что автору «удалось избежать впечатления, что он снова описывает собственный опыт, на сей раз в виде художественного произведения», поскольку героиней он сделал женщину, и в результате у него получился «роман, и к тому же прекрасный роман»**. Такие похвалы и в таком количестве были для автора неожиданностью, о чем он несколько раз написал Леонарду Муру. Однако, может быть, самым важным было то, что рецензий оказалось много — имя Оруэлла постепенно входило в сознание критиков, и хотя гораздо позже Оруэлл говорил, что «Дочь священника» вообще не следовало печатать, и даже запретил ее переиздавать, книга сыграла свою роль в укреплении его литературной репутации. В мартовском номере «Адельфи» написанная им рецензия впервые вышла за подписью «Джордж Оруэлл». И тогда же, в марте 1935 года, произошло важнейшее событие в его личной жизни. * К тому времени он, вероятно, вошел во вкус светских развлечений, сообразил, что его комната хоть и большая, но много гостей вместить не может, и предложил своей квартирной хозяйке, Розалинд Обермейер, устроить совместную вечеринку в гостиной. На нее, естественно, позвали третью обитательницу квартиры — Дженет Гимсон, а еще Эрик пригласил Ричарда Риса, кажется, Рейнера Хеппенстолла и, возможно, Кей Иквэлл, а Розалинд — несколько соучеников и соучениц по университетскому курсу психологии. Среди них были русская — Лидия Джексон (в девичестве Джибуртович), впоследствии публиковавшаяся под псевдонимом Елизавета Фен, и ирландка Айлин О’Шонесси. Двадцатидевятилетняя Айлин и тридцатипятилетняя Лидия были подругами и пришли вместе. Настроение Лидии было совсем не праздничным — по дороге она упала и ушибла коленку, что отчасти окрасило ее восприятие вечера. «Комната, в которую нас ввела хозяйка, была едва обставлена и плохо освещена. По обе стороны незажженного камина стояли двое высоких мужчин — оба показались * Цит. по: Stansky & Abrahams-2. P. 84. ** Ibid. P. 83.
174 ГЛАВА 6 мне, по бессмертному выражению Чехова, довольно-таки „облезлыми“. Одеты они были буднично, лица у обоих были морщинистые и нездоровые. Я даже и не пыталась с ними заговорить, но Айлин, как оказалось, разговаривала»*. Мужчины, стоявшие по обе стороны камина, были Эрик Блэр, которому еще не исполнилось тридцати двух лет, и Ричард Рис, которому вот-вот должно было исполниться тридцать пять. Явно ни тот, ни другой не стремились привлечь женщин своей внешностью или тем, как они были одеты. Но не то чтобы они на женщин не смотрели. Во всяком случае, Оруэлл, несомненно, обратил внимание на вошедшую в гостиную Айлин. По описанию Розалинд Обермейер, «она была очень привлекательная, очень женственная, живая, с веселым, заразительным смехом»**. Портрет, нарисованный Лидией Джексон, подробнее: «Физически она была очень привлекательна, хотя двигалась немножко неуклюже. Высокая, стройная и, что называется, ирландской масти: темные волосы, светло-голубые глаза и бело-розовая кожа — щеки она подрумянивала. <...> Когда она рассказывала что- то забавное, глаза ее оживлялись и, казалось, все черты лица заливались смехом»***. В тот вечер это наверняка происходило не раз. Потом Эрик пошел проводить ее до автобуса, а вернувшись, сказал Розалинд: «Вот на такой девушке я хотел бы жениться!» Розалинд была в восторге, она сразу решила, что Айлин и Эрик друг другу подходят. «Поэтому я ответила: „Отлично! Я через два дня ее увижу и приглашу в гости, а вы скажите, когда вам удобно, и поужинаем вместе“. <...> Наш маленький ужин через два дня был очень веселым. Вскоре после ужина я оставила их вдвоем, уйдя к друзьям, жившим неподалеку»****. Лидия Джексон, напротив, была от происходящего в ужасе. Довольно скоро после знакомства с Эриком Айлин сообщила подруге, что он почти сделал ей предложение. «— Как, уже? — воскликнула я. — Что он сказал? — Что он в общем не годится на роль мужа, но... — Что ты ответила? — Ничего... Слушала, что он говорит... — И что ты собираешься делать? — Не знаю... Я вообще-то решила, что в тридцать лет выйду замуж за первого, кто посватается... Ну вот... тридцать мне уже скоро... Это был очень характерный ответ. С Айлин никогда нельзя было знать наверняка, серьезно она говорит или шутит»*****. * Fen Е. A Russian’s England. Warwick, 1976. P. 345. ** Цит. no: Crick. P. 267. *** Fen E. A Russian’s England. P. 343. **** Цит. no: Crick. P. 267. ***** Fen E. George Orwell’s First Wife // Twentieth Century. August 1960. P. 116.
НОВЫЕ ЗНАКОМСТВА 175 Айлин О’Шонесси 1938 В другом месте Лидия Джексон полнее выразила свои чувства: «Я не до конца ей поверила, но, когда увидела, что она говорит серьезно, мне это совсем не понравилось. Я восхищалась ею и думала, что она заслуживает лучшего, чем никому не известный нуждающийся писатель, „облезлый“ и явно нездоровый. Я была уверена, что Айлин может вызвать настоящую привязанность, и желала ей обеспеченной и комфортабельной жизни. Я не могла поверить, что она влюбилась в Эрика Блэра, — мне он совсем не казался привлекательным»*. Айлин явно придерживалась другого мнения. Помимо того, что Эрик с самого начала показался ей человеком необычным и она оценила его чувство юмора, ее не могла не привлечь его преданность литературе. Она сама занималась английской литературой в Оксфорде, любила стихи — Чосера, поэтов Озерной школы — и к знакомству с поэтом, писателем, человеком, посвятившим жизнь литературному творчеству, не могла не отнестись романтически. Семья ее переселилась в Англию из Ирландии еще в девятнадцатом веке. Отец служил на таможне. И Айлин, и ее старший брат Лоренс учились в очень хороших школах. Айлин писала стихи, участвовала в школьных дебатах и выиграла стипендию в Оксфорд. Там она училась одновременно с поэтами Оденом, Спендером и Макнисом, а одним из ее преподавателей был Джон Толкин, автор * Fen Е. A Russian’s England. P. 345.
176 ГЛАВА 6 «Хоббита» и «Властелина колец», который тогда преподавал древнеанглийский и писал книги о Беовульфе и Чосере. Айлин мечтала об академической карьере, но, к сожалению, не дотянула на выпускных экзаменах до необходимого для этого диплома первой степени. Разочарование было очень тяжелым — она остыла к карьере и стала заниматься чем придется: преподавала, была компаньонкой богатой дамы, какое-то время держала машинописное бюро, иногда писала статьи в вечернюю газету. В глубине души она продолжала любить то, что любила в университете. В одном из последних писем Оруэллу она писала, объясняя свою неприязнь к жизни в столице: «Когда я жила в Лондоне до замужества, я по крайней мере раз в месяц набивала чемодан стихами и куда-нибудь уезжала — и это было мне утешением до следующего раза»*. Но поскольку собственные филологические занятия у нее как будто не получились, она переключила свою творческую энергию на помощь брату Лоренсу, блестящему хирургу, которого обожала, — печатала и редактировала его медицинские труды. Осенью 1934 года, надеясь все же сама заняться чем-нибудь серьезным, она при поддержке брата поступила на двухгодичные курсы психологии обучения, те самые, где ее соученицами стали Лидия Джексон и Розалинд Обермейер. Обе подруги отмечали ее огромные способности и были уверены в том, что ее ждет профессиональный успех. Тем временем, после нескольких первых встреч в Хэмпстеде, Эрик стал часто приезжать в Гринвич, где Айлин жила в одном большом доме с матерью и семьей брата, они много гуляли, как-то ездили верхом, а позднее даже несколько раз катались на коньках целой компанией с Лоренсом, его женой Гвен и Лидией. Вряд ли при Эриковой неуклюжести катание на коньках было его любимым занятием, но он уже был готов на все. К Лоренсу (которого дома звали Эрик, что неоднократно приводило к забавным путаницам, особенно в письмах Айлин) он поначалу относился настороженно и ревниво, но убедившись через некоторое время в благосклонности его сестры, стал с интересом прислушиваться к его политическим суждениям. Лоренс, ведущий британский специалист по сердечно-сосудистым заболеваниям и туберкулезу, одно время работал в Берлине под началом профессора Зауэрбруха, личного врача Гитлера. Гитлера он видел своими глазами и начал опасаться претворения «Mein Kampf» в жизнь гораздо раньше, чем многие другие. Что же касается Айлин, то Эрик все больше и больше убеждался, что первое впечатление его не обмануло — на такой девушке он хотел бы жениться. Она была привлекательней всех его прежних подруг (если верить ядовитому Рейнеру Хеппенстоллу, предыдущие девушки Эрика были далеко не красавицы), она была и самая Письмо Айлин мужу, 21 марта 1945 года (CW. Vol. XVII. Р. 99).
НОВЫЕ ЗНАКОМСТВА 177 образованная — в отличие от всех остальных, да и от него самого, она училась в Оксфорде, — обладала чудесным чувством юмора и, судя по сохранившимся письмам, свободно и живо писала. Невзирая на бурно развивавшийся роман, в июне 1935 года Айлин все-таки удалось сдать промежуточный экзамен по психологии. Учиться ей оставалось еще год. * В мае вышло французское издание «Ни кола, ни двора в Париже и Лондоне» с предисловием Панаита Истрати, румынского писателя и переводчика, писавшего по-французски. Его предисловие — панегирик Оруэллу, которому удалось, описывая лондонское и парижское «дно», «не впасть ни в мелодраматичность, ни в литературность»*. Примечательно здесь — в какой-то степени случайное, а в какой- то закономерное — пересечение судеб. Истрати был одним из немногих, кто рано понял, что из себя представляет Советский Союз. В 1927-1928 годах он побывал в Москве, Киеве, Нижнем Новгороде, на Кавказе — в те годы советские читатели очень любили его книги, а по роману «Кира Киралина» был даже снят фильм, но, как иногда случалось, поездка его разочаровала, и в 1929-м он, в соавторстве с Борисом Сувариным и Виктором Сержем, написал одну из первых разоблачительных книг о Советском Союзе. Она называлась «К другому огню. Исповедь проигравшего». Немедленно после публикации на него обрушилась волна советской критики. Травля, в которую включились и Анри Барбюс, и глубоко почитаемый Истрати Ромен Роллан, привела в конце концов к обострению туберкулеза, от которого Панаит Истрати и умер в 1935 году в Бухаресте. В первой половине тридцатых годов западная интеллигенция относилась к разоблачениям СССР с недоверием. Из-за тяжелого положения экономики на Западе интеллигентам казалось, что только СССР неуязвим для капиталистических кризисов и способен противостоять поднимавшемуся нацизму. Приезжим нравилось в Советском Союзе все — бедность казалась им возвышенным аскетизмом, а уж отсутствие безработицы, столь ярко противостоящее тому, что они оставили дома, окончательно убеждало их в превосходстве социализма. Тюрьмы казались им гуманными, суды — справедливыми, руководители — мудрыми, граждане — довольными. Даже Артур Кестлер**, побывавший в СССР в 1932 году, написал по возвращении книгу «Белые ночи, краёные дни», где описывал достижения большевиков. * Istrati P. Préface // Orwell G. La Vache Enrageé. Paris, 1935. P. 5. ** Артур Кестлер (1905-1983) — впоследствии один из самых активных противников советского режима, автор романа «Тьма в полдень» (1940; более широко известен в России под названием «Слепящая тьма» (пер. А. Кистяков- ского)).
178 ГЛАВА 6 Оруэлл, однако, никогда не был подвержен этим распространенным иллюзиям. Более того, ему в связи с этим пришлось переоценить некоторых своих прежних кумиров. В первую очередь — Бернарда Шоу. Еще в марте 1933 года он писал Бренде Солкелд, что «Шоу — это Карлейль, только пожиже, <...> он промотал тот талант, который у него, может быть, и был в 1880-е годы, придумывая метафизические объяснения тому, что ведет себя как негодяй...»* В 1931 году Шоу посетил Советский Союз и вернулся в восторге от Сталина и от того, что происходило в стране. Восхищался он и фашизмом, а особенно самими диктаторами, которые устанавливали в своих странах тоталитарные порядки. В написанном много лет спустя очерке «Рэффлс и мисс Блэндиш» Оруэлл говорит, имея в виду Шоу и его единомышленников: «Правда заключается в том, что бесчисленное множество английских интеллигентов, лижущих зад Сталину, не слишком отличается от меньшинства, решившего служить Гитлеру или Муссолини, <...> или от интеллигентов предыдущего поколения вроде Карлейля, Кризи и прочих, которые поклонялись немецкому милитаризму. Все они боготворят силу и жестокость, достигающую цели»**. Шоу принимал участие в острой полемике о СССР, развернувшейся в журнале «Нью стейтсмен энд нейшен» в 1934 году, после того как там была опубликована беседа Уэллса со Сталиным, которую Джон Мейнард Кейнс назвал «беседой человека с граммофоном»***. Похоже, что этот образ навсегда остался в сознании Оруэлла, который уже в следующий книге назвал большевистских комиссаров «полуграммофонами, полугангстерами»**** и потом обращался к нему много раз. * Сам он, окруженный социалистами со всех сторон, сохранял свою независимую позицию, уже сознавая, что она не всем по вкусу. В майском письме Бренде он описывает следующий эпизод: «Я в тот вечер зашел к Рису <...>, но у него шло какое-то социалистическое собрание, меня пригласили зайти, и я провел там три часа, отбиваясь от нападок семи-восьми социалистов, в том числе от одного шахтера из Южного Уэльса, который сказал мне — впрочем, вполне добродушно, — что если бы он был диктатором, он немедленно бы меня расстрелял»*****. * Письмо Оруэлла Б. Солкелд, 10 марта 1933 года (CW. Vol. X. Р. 307). ** Orwell G. Raffles and Miss Blandish // CW. Vol. XVI. P. 354. *** Cm.: Taunton M. Russia and the British Intellectuals. The Significance of “The Stalin-Wells Talk” // Russia in Britain. 1880-1940 / Ed. by Beasley R. and Bullock P. R. Oxford, 2013. P. 209-224. **** Orwell G. The Road to Wigan Pier. P. 201. ***** Письмо Оруэлла Б. Солкелд, 7 мая 1935 года (CW. Vol. X. Р. 386).
НОВЫЕ ЗНАКОМСТВА 179 В романе «Да здравствует фикус!» нашли отражение и споры о социализме. Сложность этого романа заключается в том, что, с одной стороны, он как будто списан «с себя», а с другой — точно так же, как сам низкорослый Гордон Комсток, невзирая на все биографическое сходство, может только отчасти считаться отражением долговязого Оруэлла, так и все остальное в нем дано отчасти в «кривом» зеркале — зеркале пародии и насмешки. Гордон Комсток — поэт, отказавшийся от прекрасного высокооплачиваемого места в рекламном агентстве, где высоко ценили его способность писать рекламные тексты, для того чтобы отдаться собственному творчеству. Призвание или заработок — дилемма, выстраданная Эриком Блэром, впервые он пытался ее описать еще в драматических набросках 1927-1928 годов. Однако в 1934-1935 годах Оруэлл поворачивает ситуацию по-иному, демонстрируя, что «уход из мира денег», напротив, делает его героя в тысячу раз более от них зависимым и, главное, мешает его отношениям с людьми, в частности с его чудесным, добрым, великодушным и богатым другом Равелстоном, жертвующим собственные деньги на издание «непопулярного социалистического еженедельника»*. С точным социальным чутьем Оруэлл выстраивает человеческую комедию отношений между Комстоком и Равелстоном. Четырехкомнатная квартира Равелстона в районе Риджентс-парка представляется Гордону типичными апартаментами высшего класса. Со своей стороны, Равелстон страшно бы удивился, если б узнал, что о ней думает Комсток — для него жить в районе Риджентс-парка было все равно что в трущобах, и квартирка казалась ему тесной. То, что он вообще там поселился, «было частичным воплощением его главной мечты — вырваться из своего класса и стать как бы почетным членом пролетариата». И вот друзья разговаривают о «тщете современной жизни». Любимая тема Гордона Комстока скорее смущает Равелстона. Он пытается объяснить Гордону, что если бы тот прочитал Маркса, то увидел бы все по-другому. Однако Гордон отказывается читать Маркса, вызывая этим возмущение Равелстона. — Но как ты не понимаешь, что твой подход совершенно иррационален! Ты произносишь тирады против капитализма, а при этом отвергаешь единственную возможную ему альтернативу. Потихоньку, домашними средствами эту проблему решить нельзя. Надо выбрать: капитализм или социализм! Без этого ничего быть не может. — Но я же говорю тебе: социализм мне неинтересен! Мне при одной мысли о нем зевать хочется. — А что ты имеешь против социализма? — Я против социализма имею то, что он никому не нужен. — Совершенно абсурдное заявление! * Orwell G. Keep the Aspidistra Flying. P. 628..
180 ГЛАВА 6 — Я хочу сказать, никому, кто понимает, чем социализм на самом деле обернется. — Да чем же, по-твоему, социализм обернется? — Чем-то вроде «Дивного нового мира» Хаксли* — только не так забавно. Четыре часа в день подтягивание болта номер 6003 на образцово-показательной фабрике. Пайка, которую подают на жиростойкой бумаге в коммунальной кухне. Коллективная экскурсия от общежития имени Маркса к общежитию имени Ленина и обратно. Бесплатные абортарии на каждом углу. Все по-своему очень хорошо. Только нам этого не надо. Равелстон вздохнул. Он опровергал эту версию социализма в каждом номере «Антихриста». — А что же нам тогда надо? — Бог его знает. Мы знаем только, чего не надо. Вот это наша проблема. Мы застряли, как буриданов осел. Через год в «Дороге к Уиганскому пирсу» Оруэлл будет приводить и другие доводы против социализма, но здесь интересно упоминание о только что вышедшей тогда книге Хаксли. Конечно, отношения между Оруэллом и Ричардом Рисом отличались от спародированных в романе. Прежде всего потому, что Гордон Комсток отличался от Оруэлла. Подобно герою «Бирманских дней», Флори, Комсток — это как бы проекция автора, спрашивающего себя самого из 1935-го, уже относительно благополучного года, «что было бы со мною, если бы в самое тяжелое время, в 1932 году, судьба вдруг не повернулась, Мейбл Фирц не нашла б агента, книгу б не напечатали?». Возможно, отвечает Джордж Оруэлл, и я стал бы столь же мнителен, ожесточен и раздражен против всего человечества, как Гордон Комсток, который постоянно обижает и Равелстона, и искренне любящую его Розмари и чуть не разрушает отношения с ними. Но, по свидетельству Ричарда Риса, Оруэлл вел себя совсем по-иному: «...Он, безусловно, умел скрывать свою горечь и обиду. В течение пяти лет, когда, судя по его романам, настроение у него было очень мрачным, а обстоятельства — бедственными, он всегда вел себя дружески, тактично и доброжелательно. Если б меня попросили его описать, я бы сказал, что он всегда казался человеком абсолютно надежным и в нем полностью отсутствовала та завистливость, то желание пробиться во что бы то ни стало, то интриганство и эгоизм, которые столь распространены среди честолюбивых молодых литераторов»**. Но самая главная разница между Джорджем Оруэллом и его героем заключается в том, что Гордон Комсток пишет по несколько строчек в день, а в остальное время страдает от того, что его недооценивают, * Роман Олдоса Хаксли «О дивный новый мир» был опубликован в 1932 году. ** Rees R. George Orwell. Fugitive from the Camp of Victory. Carbondale; Edwardsville, 1967. P. 335.
НОВЫЕ ЗНАКОМСТВА 181 тогда как Оруэлл к тому моменту, когда создавал портрет Гордона, был уже профессиональным литератором — в издательстве Голлан- ца вот-вот должна была выйти его третья книга за два с половиной года. Для автора, быть может, самая главная из всех. * «Бирманские дни» вышли в Англии 25 июня 1935 года. Автору романа как раз в этот день исполнилось тридцать два года. Продавалась книжка лучше двух предыдущих: первый тираж — 2500 экземпляров — быстро разошелся, и Голланц заказал второй — маленький, 500 экземпляров, и его оказалось достаточно. Рецензии были неплохие, хотя менее восторженные, чем на «Ни кола, ни двора...». Комптон Макензи похвалил его опять, теперь уже как бы за все сразу: «Утверждаю безо всяких колебаний, что нет „писателя-реалиста“, написавшего бы за последние пять лет три книги, которые по прямоте, энергии, мужеству и живости могли бы сравниться с тремя книгами, вышедшими из-под пера мистера Джорджа Оруэлла»*. Но особенно приятна мистеру Джорджу Оруэллу была, конечно, рецензия его старого приятеля Сирила Конноли. После Итона они не виделись, но узнав от общих знакомых, что Эрик Блэр стал писателем и публикуется под псевдонимом Джордж Оруэлл, Конноли, у которого была собственная еженедельная колонка в журнале «Нью стейтсмен энд нейшн», заказал себе экземпляр «Бирманских дней» заранее, чтобы сразу же, как роман выйдет, опубликовать рецензию. Она начиналась так: «„Бирманские дни“ — восхитительный роман. Это острая, злая, почти яростная критика англичан в колониях. Автор любит Бирму — он пространно описывает пороки бирманцев и тяготы климата, но он любит эту страну, и ничто не способно примирить его с присутствием в ней горстки бесполезных, самодовольных выпускников элитарных школ, зарабатывающих там себе на жизнь»**. Заканчивался отзыв фразой, которая наверняка повеселила Оруэлла: «Надеюсь, что хотя бы один экземпляр книги попадет в клуб в Кьяктаде»***. «Бирманские дни» помогли им восстановить отношения. Они не общались 14 лет. После приезда из Бирмы Эрик не спешил налаживать связь с Сирилом, хотя регулярно видел его имя в периодике — Конноли сразу после университета стал регулярно выступать в качестве рецензента в разных изданиях. В течение всех лет своего мучительного вхождения в литературу встречаться с более преуспевшим на том же поприще одноклассником он явно не хотел. Только когда роли как бы поменялись — у Оруэлла за плечами было * Цит. по: Stansky & Abrahams-2. P. 116. ** Цит. по: Shelden. P. 232. *** Ibid.
182 ГЛАВА 6 три книги, а Конноли так и остался только критиком, хотя и известным, но пока без единой книги, — он, очевидно, почувствовал, что готов с ним увидеться. Он пригласил Конноли к себе в Хэмпстед на ужин, сам приготовил бифштекс, который даже такой гурман, как Сирил, признал «отличным», и каждый из них попытался разглядеть во взрослом человеке знакомого мальчика. Конноли вспоминал: «Он приветствовал меня характерным пристальным, но не недружественным взглядом и типичным задыхающимся смехом: „Да, Конноли, ты, пожалуй, лучше моего сохранился“. Я же не мог сказать ни слова от ужаса при виде морщин, изрезавших вертикальными бороздами его лицо. Моя толстая физиономия с сигарой, наверно, удивила его»*. С тех пор дружба их не прекращалась — они переписывались, часто виделись и рецензировали книги друг друга. Конноли много печатал Оруэлла в журнале «Хорайзон», редактором которого был с 1940-го по 1950-й, и всегда с большим почтением отзывался о своем давнем друге и при жизни, и после смерти Оруэлла. А еще одну рецензию — причем сразу на «Дочь священника» и «Бирманские дни» — опубликовал новый знакомый автора, младший друг Рейнера Хеппенстолла, критик Майкл Сейере. В ней он отмечал, что главным качеством Оруэлла является стремление писать понятно и честно: «Ясность и, так сказать, прозрачность его прозы — необходимая черта реалистического романа, который старается обнажить действие, а не выпятить язык»**. Он же пророчески завершил свой отзыв словами: «Карьера мистера Оруэлла только началась»***. * Между тем Эрику снова пришлось переезжать. Приглашать Айлин к себе, притом что за стенкой жила ее соученица и подруга, было неудобно. Нужно было жилье, и у изобретательной Мейбл Фирц возникла идея, поначалу показавшаяся всем очень удачной: а почему бы ее молодым и небогатым друзьям не снять одну квартиру на троих? Так в августе 1935 года Эрик Блэр, Майкл Сейере и Рейнер Хеппен- столл поселились вместе в Кентиш-тауне, невзрачном районе северного Лондона, откуда Эрик мог — хотя уже и не так легко — добираться до работы в «Уголке книголюба». Поначалу все шло хорошо. Комнат было три: самая просторная и тихая, выходившая во двор, — Эрика, в ней же за большим столом они все и ели; поменьше, с видом на улицу — Майкла, который появлялся * Shelden. Р. 233. ** Sayers М. Review of “A Clergyman’s Daughter” and “Burmese Days” // George Orwell: The Critical Heritage. P. 63. *** Ibid.
НОВЫЕ ЗНАКОМСТВА 183 Сирил Конноли Фотография X. Костера. 1942 там лишь иногда, поскольку вообще жил с родителями, а отдельное жилье держал для встреч с подругой; и самая маленькая каморка — Рейнера, где он спал на матрасе, убиравшемся на ночь, — он был самым бедным и больше ничего позволить себе не мог. Квартира была снята на имя Эрика, и он — владелец самой большой комнаты — платил больше всех. Разница между соседями стала проявляться сразу. Двадцатидвухлетнему Майклу и двадцатичетырехлетнему Рейнеру Эрик в свои тридцать два года казался, как вспоминал Хеппенстолл, «приятным стариканом, добродушным чудаком. Он нам нравился, но мы, в общем, не принимали его всерьез. Я даже его немножко эксплуатировал»*. Эрик подымался раньше всех, готовил завтрак, звал Рейнера завтракать. В течение дня тоже готовил, как правило, он — Рейнер умел варить только макароны. Но он зато бегал за пивом. Работали оба дома. Рейнер сидел за столом небритый, в халате, затем брился, одевался и выходил из дому. «Оруэлл был этим поражен. Писать небритым, в халате, казалось ему недостойным»**. Хеппенстолл, писавший воспоминания после всего, что между ним и Оруэллом произошло, да еще через десять лет после его * Heppenstall R. Four Absentees. P. 40. ** Ibid.
184 ГЛАВА 6 Дом в районе Кентиш-таун, где Оруэлл жил вместе с Рейнером Хеппенстоллом и Майклом Сейерсом Фотография автора. 2016 смерти, когда слава человека, который кормил его завтраками, была в зените, очевидно, всегда испытывал к нему достаточно сложные чувства. Чувства же Эрика к нему в 1935 году были простыми и дружескими — он не просто симпатизировал Рейнеру, он ему доверял. С ним он обсуждал даже свои отношения с Айлин. «Насчет Айлин ты прав. Давно я не встречал такого прелестного человека. Но пока, увы! Не могу позволить себе даже кольца, разве что из „Вулворта“»*. Так Эрик писал в сентябре, когда Рейнер был в отъезде и поручал ему разбираться со своими лондонскими делами — * Письмо Оруэлла Р. Хеппенстоллу, 24 сентября 1935 года (CW. Vol. X. Р. 394). «Вулворт» — сеть дешевых магазинов, просуществовавшая сто лет (1909-2009).
НОВЫЕ ЗНАКОМСТВА 185 корреспонденцией, рукописями и т. п., и он старательно эти инструкции выполнял. Через две недели, когда он, видимо, все-таки решился и сделал Айлин предложение, Рейнеру было сообщено об этом так: «Айлин сказала, что пока за меня не выйдет (надеюсь, ты никому о моих отношениях с А. говорить не станешь), потому что она ничего сейчас не зарабатывает и не хочет быть для меня обузой. Но это должно как-то устроиться позднее, когда она закончит свой курс в Лондонском университете, и потом, я сам надеюсь на будущий год зарабатывать больше»*. Планы «зарабатывать больше» успехом не увенчались. Расходы между тем не уменьшались, напротив — возникла угроза, что очень скоро ему придется оплачивать всю трехкомнатную квартиру одному. * О том, что произошло, известно только из воспоминаний Хеппенстолла — Оруэлл никому о случившемся не рассказывал. Рейнер вернулся домой поздно ночью вдрызг пьяный. Более того, те деньги, которые он намеревался отдать Эрику за жилье (давно просроченная квартплата), оказались потрачены в процессе угощения приятеля. Оруэлл стал выговаривать ему за поздний и шумный приход, чего Рейнер вынести не мог: «Мне хотелось, если б только удалось немножко собраться с силами, расстелить на полу свой матрасик и лечь. Оруэлл стоял надо мной и зудел. Похоже было, что он может так простоять всю ночь. — Эрик, — сказал я, — убирайся. Если ты не уберешься, я тебя ударю. — ...На всю улицу, — сказал Оруэлл. — Я, правда, считаю... Я вздохнул от отчаяния, поднялся со стула, проковылял к Оруэллу, слабо замахнулся забинтованным кулаком и пришел в себя, наверно, минут десять спустя, сидя на полу в луже крови. Очевидно, кровь пошла из носа, потому что носу было больно»**. Потом Рейнер решил, что даже раскладывать матрас у него нет сил и лучше он переночует в комнате Майкла Сейерса, в ту ночь пустующей. Повалившись на кровать, он услышал, как Эрик повернул в замке ключ, запирая его в комнате. Тут Рейнер пришел в бешенство, принялся орать, бить в дверь ногами и вообще буянить. «Ключ повернулся в замке. Дверь отворилась. Зажегся свет. В дверях стоял Оруэлл, вооруженный прогулочной тростью с сиденьем на конце. Ее алюминиевым наконечником он пихнул меня в живот. Я отпрыгнул и бросился на него. Он сильно ударил меня по ногам и поднял трость над головой. Я посмотрел ему в лицо. Сквозь туман, в котором я находился, я увидел в нем удивительную смесь * Письмо Оруэлла Р. Хеппенстоллу, 5 октября 1935 года (CW. Vol. X. Р. 399). ** Heppenstall R. Four Absentees. P. 58.
186 ГЛАВА 6 страха и садистского возбуждения. Я отскочил вбок, схватил стул Майкла и поднял его, так что первый удар трости с металлическим наконечником пришелся по нему»*. Утром Эрик объявил Рейнеру, что с квартиры ему придется съехать. Около года они не разговаривали, но летом 1936-го встретились на конференции, на заседании, где Оруэлл выступал, аХеппенстолл председательствовал, пошли в паб и возобновили отношения, которые продолжались до самой смерти Оруэлла. Потом Рейнер Хеппен- столл, работавший на Би-би-си, многое сделал, чтобы собрать воспоминания людей, знавших Оруэлла, и выпустил о нем несколько радиопередач. Однако превращение хорошо знакомого ему человека в героическую, почти мифическую фигуру побудило его написать об Оруэлле «как я его знал». Опубликованные им в 1960 году мемуары сослужили его другу плохую службу — из «удивительной смеси страха и садистского возбуждения», которую, по утверждению Хеп- пенстолла, он «сквозь туман» разглядел в лице Оруэлла, в сочетании со сценами пыток в «1984» был сделан вывод, что Оруэлл был садистом. Поскольку поли