ГОТИЧЕСКИЕ КОМНАТЫ. Роман. Перевод Л. Владимировой
ПЬЕСЫ
Зарницы. Перевод М. Сомова
Соната призраков. Перевод Н. Эфроса
СОВРЕМЕННЫЕ БАСНИ. Рассказы. Перевод М. Сомова
Священный бык, или Торжество лжи
Благородные
Естественный подбор
Стыдливость и холод
Право собственности
Рассказ о том, как почтенный пастор, веривший в Бога, утратил свою веру благодаря хитрости пчел и умер в лоне своей семьи убежденным атеистом
Любовь к Отечеству
Claris majorum exemplis
Только начало
Указатель произведений
Text
                    Юхан Август
 СТРИНДБЕРГ


Юхан Август СТРИНДБЕРГ
Юхан Август СТРИНДБЕРГ 5S CD К к д Д CL) Й я OhS VO F о о и и 12 3 45 том Готические комнаты Пьесы Современные басни Москва 2010 ЕШКНИГОВЕХ" КНИЖНЫЙ КЛУБ | BOOKCLUB
УДК 821.113.6 ББК 84(4Шве) С85 Оформление художника А. БАЙДИНОЙ Составитель Е. ТЮКАЛОВА Стриндберг Ю. А. С85 Собрание сочинений: В 5 т. Т. 5: Готические комнаты: Роман / Пер. с швед. А. Владимировой; Пьесы / Пер. с швед. С. Григорьевой, М. Сомова, Н. Эфроса; Современные басни; Рассказы / Пер. с швед. М. Сомова; Сост. Е. Тюкалова. — М.: Книжный Клуб Книговек, 2010. — 512 с. ISBN 978-5-4224-0015-7 (т. 5) ISBN 978-5-4224-0010-2 Самый известный шведский писатель-прозаик, драматург и живописец, основоположник современной шведской литературы и современного театра Юхан Август Стриндберг (1849—1912) еще при своей жизни стал подлинным властителем дум европейской интеллигенции. Его книги переведены на все основные европейские языки, включая русский, пьесы и драмы идут в театрах не только Швеции, но и Франции, Германии, России. За пределами Швеции Стриндберг приобрел известность как один из ведущих реформаторов современной драмы. Его пьесы предвосхитили появление экспрессионизма и театра абсурда. В развитии стиля Стриндберг отправной платформой был натурализм, а конечной — тот ранний экспрессионизм , который уже с конца XIX века возникал эпизодически в литературе ряда европейских стран. В пятый том собрания сочинений вошли роман «Готические комнаты», пьесы «Витгенбергский соловей», «Зарницы» («Ненастье») и «Соната призраков», а также сборник рассказов «Современные басни». УДК 821.113.6 ББК 84(4Шве) ISBN 978-5-4224-0015-7 (т. 5) ISBN 978-5-4224-0010-2 © Книжный Клуб Книговек, 2010
Готические комнаты Роман
I Комнаты в готическом стиле были освещены электричеством, и два кельнера накрывали на стол. Вошли два господина во фраках и окинули взором все приготовления, которые, видимо, делались под их наблюдением. — Ты давно здесь не бывал! — воскликнул один из вошедших, архитектор Курт Борг, племянник доктора Борга, носившего прозвище Страшный. — Да, — отвечал художник Селлен, — я пятнадцать лет здесь не был. Прошло пятнадцать лет, как я сидел в Красной комнате и философствовал с Арвидом Фальком, с Оле Монтанусом и другими. Не можешь ли ты, как архитектор, воспроизвести план нашей старой комнаты? Архитектор, уже бывавший здесь, обозначил носком башмака трапецию на ковре и объяснил, как было устроено раньше. — Да, я всегда говорю, — добавил Селлен, — времена меняются, но мы остаемся все такими же. Он взглянул на поседевшие виски собеседника и продолжал: — Арвид Фальк, да... Тот, вероятно, надломлен. Да жив ли он еще? — Да, они его убили, но он живет; точно так же, как они убили нашего Сираха, этого сына Рембрандта, лучшего из наших людей, павшего в передних рядах со знаменем в руках. — И мы должны сегодня провести вечер с этими убийцами? 7
— Да, видишь ли, ведь тот, которого мы собираемся чествовать, норвежец, и мы не можем исключить его старых парижских и римских друзей. — Разумеется, этого сделать нельзя; но если придет сюда дядюшка Борг, то может произойти недоразумение. — Хуже всего то, что наш норвежец Лаге Ланг воображает себе, что это будет примирительный праздник. Веришь ли ты в примирение? — Нет, — ответил решительно Селлен. — Мы уже пробовали, но ничего не вышло. Например, Лундель: он принял приглашение в академию, чтобы изнутри отворить ворота крепости, дабы произвести реформы и умиротворить; тогда его заперли, а теперь он пишет, как профессор. Нет, ты им не верь! Они вот что говорят: «Приди к нам; стань таким, как мы; приди, и если в наших руках будет власть, мы дадим тебе орден Вазы; приди и пребывай под нами, тогда мы будем над тобой». Нет, благодарю покорно! Лучше оставаться снаружи, на мостовой и сделаться бродягой! Помнишь ли ты еще песнь Лассо в Париже, в кабачке? — Да! Париж! А теперь мы опять дома... Как ты себя здесь чувствуешь? — Душно! Отвратительно! Воздух не шелохнется, а приближается конец века; чего-то ждут. Но чего? — Увидим! Движение за дверью указывало, что съезжаются гости. Вошел толстенький, выбритый, в перчатках, художник профессор Лундель. На фраке красовался орден Вазы. — Сними ты эту штуку, — обратился к нему Курт Борг и попробовал отстегнуть звезду. — Нет, оставь! — запротестовал добродушно Лундель, привыкший уже к тому, что с ним шутят. — Да ведь это оскорбление Лангу, нашему юбиляру, у которого звезды нет, хотя у него заслуг и больше, чем 8
у тебя. Кельнеры могут его и нас счесть за людей наказанных; понимаешь ли ты? -Нет! Снова движение за дверью. Вошел консул Исаак Леви, бывший член Красной комнаты, и пожал Селле- ну, Лунделю и Боргу руки. Затем группами стали прибывать гости. Как тучка, бросающая свою тень на лужайку, вошла группа академиков. С громовым треском вошел доктор Борг, по прозванию Страшный, двоюродный дядя архитектора. Бросая вокруг себя вызывающие взгляды, он поздоровался, приветствуя каждого колкими замечаниями. Потом появились мужчины с дамами. Бросалось в глаза, что академики своих жен не привезли; для них общество не было достаточно comme il faut, и все знали, что здесь будут говорить на языке, напоминающем чистое шведское наречие. Кроме того, этим подчеркивалось, что по закону общество не должно было чествовать норвежца и что у дам художников такие манеры, которые в гостиных не приняты. Были даже разговоры о том, что художники имеют своих «приятельниц», а так как их трудно отличить от других женщин, то легко могли произойти недоразумения. Наконец, вошел и знаменитый человек, на голову выше всех остальных. То был Лаге Ланг, современный художник с известным именем. Пользующийся всеобщей любовью, богатый, гостеприимный, он стоял вне шведской обособленности и потому шел беспрепятственно среди огня, которого не ощущал. Чествовали друга и художника, но хотелось кстати произвести некоторую демонстрацию перед норвежцами; хотелось показать, что нация не разделяет видов правительства, считающего Норвегию за насильственно занятую провинцию; хотелось своими собственными силами утихомирить возжигаемую сверху ненависть против братского народа, благо которого не могло быть 9
прочным при управлении страной по телефону из Стокгольма как отдаленным поместьем, доверенным нерадивому управителю. Поэтому почетного гостя сейчас же повели на балкон, выходящий в переполненный публикой музыкальный зал. Как только он показался, музыку прервали, и оркестр заиграл норвежский национальный гимн. Профессора образовали свой замкнутый кружок и остались в зале, так как чувствовали, что там, на балконе, творится что-то недозволенное, к чему им не следовало присоединяться. Вскоре гостя повели к столу. Это был французский ресторанный ужин. Перед каждым прибором лежали по шести устриц и стояла раскупоренная бутылка белого вина без этикетки, совсем как у Laurent в Греции. Это дало тон всему ужину: пробудились воспоминания, и вернулось настроение 80-х годов, несмотря на то что дело происходило в осторожных 90-х. Достаточно было какого-нибудь собственного имени, чтобы вспыхнул огонь. — Барбизон! Марлот, Монтиньи, Немур! О! — Или: Мане, Моне, Лепаж! О! Еще речей никто не произносил, но все говорили сразу, свободно и дружелюбно; царили единодушие и веселость. К десерту настроение дошло до экстаза. Стали бросать через стол апельсины, в воздух полетели салфетки, закружился кольцами табачный дым, спички зажигались вроде ракет; откуда-то появилась гитара; запели хором песни Спада. Это было сигналом к прекращению соблюдения приличий. Профессора увлеклись как и другие и стали юными; они отцепили свои ордена и раздавали их во все стороны; у Селлена на спине висел орден Вазы, а у одного из кельнеров на плече красовался орден Почетного легиона: Наконец, раздался стук по столу и доктор Борг сказал следующее: 10
— Мы пили за друга нашего Лаге Ланга, за художника, теперь я хочу еще выпить за норвежцев! Вы не думайте, чтобы я любил норвежцев с их мужицким хвастовством. Я сам женат на норвежке, как вам известно, и это прямо дьявольское племя; но я люблю справедливость. Я хочу видеть покорность упрямой нации в том, что она ежегодно посвящает шесть недель нашему королю, и я не желаю интимности с чужим нам именем, имеющим совсем различное с нами развитие; я бы не хотел видеть, чтобы норвежцы в шведском риксдаге вмешивались в наши дела и на все говорили бы «нет», как поляки и эльзасцы в германском рейхстаге; я хочу мира с соседями, и этот мир может быть достигнут лишь путем расторжения уз, как всякий несчастливый брак. Свободные норвежцы и свободные шведы сильны добровольным союзом, но слабы династичной унией, которая вовсе не есть единение. Норвегия есть de facto королевство, каким является Богемия по отношению к Австрии, и в таком виде она страшней, чем будучи союзной. Политика шведского правительства обманчива и ведет свое начало со времени Священного союза, когда право народа и справедливость оставлялись в стороне; было все сделано для того, чтобы пробудить ненависть между родственными народами, но горе тем, которые, чтобы лучше властвовать, пытались вселить раздор! Горе им! Нас, работавших за единение и примирение, называют предателями родины. Того, кто так про нас говорит, я называю болваном! Вот вам мое слово! Лаге Ланг, я подымаю бокал за свободную Норвегию, без чего не может быть свободной и мирной Швеции! — Свободная Норвегия! Лаге Ланг! Профессор Лундель попросил слова; когда же он заговорил о России, о Нильском мире и о переговорах, поднялся заглушающий его голос говор, и кончилось тем, что собравшиеся прервали его пением «Norges Baeste». После того как Лаге произнес свою ответную речь, все встали из-за стола, и начался настоящий карнавал. 11
Отделились маленькие группы, чтобы поболтать, а на балконе уселись консул Леви, Селлен и Курт Борг. — Ну, сегодня, кажется, все заодно, — заметил Леви. Думаете ли вы, что так будет долго? — Нет, — ответил Селлен, — это только перемирие. — Что же они вам сделали, эти профессора? — Этого вы постигнуть не можете, вы, стоящие в стороне. Они стесняют, они образуют общественное мнение, они давят; впрочем, мы — как два враждебных племени, и я того мнения, что борьба должна быть, а то все бы одинаково малевали и из этого произошло бы китайское искусство, которое стоит на месте и которое заключается в проведении щеткой по наведенному узору. К тому же — борьба развивает силу и пробуждает дух. — Да, да, — вмешался Леви, — но после раздора борцы заключают мир. — Если условия мира приемлемы — да! — возразил Курт Борг, — но они не таковы. Они требуют подчинения, а на это соглашаться нельзя; они требуют нашу душу, наш разум... и все! Мы не составляем отдельной партии, но чувствуем, что составляем одну семью, а те — я не знаю, что они за люди; на меня они производят впечатление демонов, которых я ненавижу, как что-то положительно злое; когда боги стареют, они становятся демонами, а они, наверное, считают себя преемниками богов, потому что они здесь Божьей милостью, говорят и думают о Божьей милости, а когда они поступают неправильно, то ссылаются на Божью милость. Я их не понимаю, и они меня не понимают. — Они являются тормозами, которые должны регулировать быстроту, — сказал Леви. — Да, благодарю покорно! В таком случае я предпочитаю с большей пользой и большей честью быть паровиком. Теперь появился на балконе Лундель под руку с женой академика-художника, попавшей в эту странную компанию. 12
В это время внизу на эстраде итальянец-певец пел блестящую вещь, наэлектризировавшую всех, и одурманенная празднеством дама вздумала бросить сверху певцу розу. Но было слишком далеко до эстрады, роза пролетела, как метеор, и попала на пиджак сидевшего у мраморного столика господина. Одиноко сидевший господин закручивал папироску, когда роза упала на него; он остановился, взял розу и взглянул наверх, на галерею. — Это Сирах! — воскликнул Селлен, и все закивали одинокому господину с красной феской на голове и довольно странно одетому. Но Сирах, видимо, не узнавал ни одного из своих старых друзей, воткнул розу в петлицу и продолжал крутить свою папиросу. — Он не узнает нас! — заметил Селлен. — Не пойти ли мне вниз и не привести ли его? — Тогда я уйду, — коротко объявила дама — и я жалею мою розу, попавшую на такую неопрятную одежду. — Да, уйди, пожалуйста, Августа, — прервал ее подошедший доктор Борг, — тебя ведь никто и не звал. — Довольно, Борг, — сказал Лундель. — Молчи, — заявил доктор. — Сидящий там внизу — бывшее светило, он должен был бы сегодня быть здесь первым лицом, если бы ты и тебе подобные не подали ему кубка с отравой! Ты даже не стоишь того, чтобы он плюнул тебе в лицо! Нет! потому что вы когда то — ты это знаешь — лишили его чести, хлеба и даже чувства. Затем, обернувшись к Селлену, он продолжал: — Пусть Сирах пребывает в своем призрачном мире; там ему лучше, чем мы думаем! Да он к тому же и не узнает нас! Подошел Лаге Ланг; увидав внизу старого друга, он страшно обрадовался и собирался крикнуть в честь его ура и провозгласить тост за «нашего лучшего художника». Его от этого удержали — и к счастью, так как, во- первых, это могло бы дать повод к призыву полиции, 13
а во-вторых, никто в зале его не знал как художника, а только, пожалуй, как слабоумного и погибшего человека, на которого обращали внимание на улице, благодаря его красной феске и странному одеянию. Сирах продолжал сидеть на том же месте. Взгляд его блуждал над группой людей; казалось, будто он никого не видит из присутствующих, а весь поглощен теми таинственными образами, которые он один видит. Какое-то смущение легло на собравшихся в готических комнатах, и можно было думать, что близится буря. Профессора, не дожидаясь того, чтобы она разразилась, удалились. Туча нависла над обществом. Удовольствие от выпитого хорошего вина омрачилось воспоминанием о погибших, умерших и искалеченных, а Сирах был не единственной жертвой. Наконец вдали замолкла музыка. Наступила полночь, и зал, окутанный голубым облаком табачного дыма, опустел. На маленьком мраморном столике, возле которого сидел Сирах, виднелось красное, как кровь, пятно. То была роза, в которой до болезненности впечатлительный человек в конце концов усмотрел врага, и которую он поэтому, уходя, оставил здесь. Все встали и проводили юбиляра до низу. У подъезда стоял шикарный экипаж с егерем возле кучера. У егеря на шляпе красовались перья, а на боку висел кортик — Кто это такой франт, что поедет в этой карете? — спросил Селлен. Егерь стоял теперь у отворенной дверцы кареты и впустил в нее Ланга. — Я поеду! — воскликнул Лаге. — Я живу у двоюродного брата, в доме норвежского консульства, куда и вы все, всей комнатой, приглашены послезавтра обедать. Последние слова были покрыты громкими криками «ура», и по мановению руки норвежца все, кто только мог, забрались в карету, и она покатила к Блазихольму. 14
Доктор Борг завладел трехгранной шляпой егеря и его кортиком и собирался, как он выразился, «командовать парадом», то есть взять в руки вожжи и повернуть экипаж по направлению к ресторану «Stallmeister». — Берегись! — кричал Исаак Леви. Но карета скоро благополучно въехала на двор посольства. Борг требовал, чтобы на двор принесли вина, но, хотя норвежец и находил это возможным, остальные отклонили это предложение, и, в конце концов, все простились. Тогда началась ночная прогулка, как часто бывает по окончании ужина. Отправились вместе доктор Борг, Курт Борг, Исаак Леви и Селлен. Они пошли по набережной, и взоры их остановились на замке. — Да, вот он замок! — воскликнул архитектор Курт. — Как хорошо он стоит! — Да! Это пока, — заметил доктор, — но когда воздвигнуто будет из гранита здание риксдага, там, на Хель- гейссхольме, оно будет иметь другой вид. — И почему же нет: это ведь дух времени, — возразил Леви. — Теперь ведь правительство заседает в риксдаге; но почему? Этого никто не знает. По основным законам король имеет право выбирать своих советников, теперь же выбирает их Карл Иварсон. — Ты с ума сошел! — Нет! Крестьянин решает выборы депутатов и, следовательно, определяет, когда должны уходить министры. Следовательно, кто же управляет, как не он? — Слушайте! вот где будет стоять новое здание оперы, — прервал Селлен, ненавидевший политику. — Да! у нас будет опера! Что на это говорит риксдаг? — Вопрос этот решен утвердительно. Затем они прошли по Северному мосту на Монетную улицу, к рынку. — Вот еще стоит Рыцарский дом! — сказал Селлен. 15
— Да, и я присутствовал при том, как его запирали, — заявил доктор Борг. — Подумайте-ка, господа, какой конец! Фальк предвидел это! — А вот и церковь Риттерхольма с Карлом XII и по всем прочим! — Ты думаешь о Густаве Адольфеа: хотя его и не называешь. — А кстати, о Густаве Адольфе; знаете ли вы, что этот небольшой склеп называется Вазовским и что там лежит тело его сына от Маргариты Кабелью? — Да, что это за безвкусие! Но видели ли вы в церкви могильную плиту старого Кабелью? Я ее не видал, но она значится в описании церкви. Вот как у нас чтут наши древние памятники! — Я на днях прочел, — сказал доктор, — как в 1793 году толпа опустошала St.-Denis и как все королевские гробы были вскрыты и опустошены. Тогда можно было сделать интересные психологические открытия. Людовик XV, например, оказался просто каким-то черным, прогнившим, вонючим препаратом. — Слушайте-ка, так как мы заинтересовались церковью, не хотите ли вы осмотреть мою церковь? — предложил архитектор. — Я ее, конечно, не строил, но реставрировал; ключи у меня в кармане, а Исаак, если захочет, сыграет на органе. Это было в стиле доктора, и решили идти осмотреть церковь Курта, как ее прозвали. Когда они вчетвером вошли в полутемный храм, слабо освещенный сквозь окна только уличными газовыми фонарями, их невольно покорили величие здания и чудесные линии сводов; они скинули шляпы и тихо подошли к алтарю. — Я был здесь двадцать лет тому назад, — начал доктор, — и что-то я ничего не узнаю. Где образ, висевший над алтарем? — Его нет больше, — отвечал Курт. — Зато теперь у нас есть дарохранительница, жертвенник и подсвечник. 16
— Да ведь это как в Ветхом Завете, — заметил Исаак. — Мы, значит, возвращаемся к старине, — ответил Курт Борг. — А это? Что это такое? — Это купель для крестин или баптистериум. — И это ты написал картины по стенам?.. — Да, это в стиле собора... — А кафедра разрушена! — Ведь самое священное — это главный алтарь. — Ты католик? — Нисколько, но собор католический; протестантизм не имеет своего церковного стиля, потому что у него нет позитивного смысла. — Прекрасно вы, однако, реставрируете соборы; вы их восстанавливаете в их первоначальной красоте, какими они были до Реформации. Берегитесь, как бы вам не реставрировать старый католицизм. — Да, тут они немного заигрывают с католицизмом, совсем как во времена Аттербома. Сам пастор, ярый игрок в покер, долгое время находился под подозрением в принадлежности к католицизму; и он, соединившись с целым кружком пасторов, предложил ввести изменение в богослужение и придать ему побольше красоты. Это, впрочем, началось в семидесятых годах отыскиванием наших старинных служебников и молитвенников, которые находили частицами, в виде обложек от документов в коллегиях; их реставрировали и понемногу издавали. Тут оживали воспоминания о нашем национальном святом покровителе Швеции, святом Эрихе. Капельмейстер Норман написал музыку на старинные псалмы; Вирсен чуть не задохся в дыму ладана в соборе Си^ны; а профессор Бистрем начал реставрацию церковной музыки на прежних основаниях; в музее Стена образовалась коллекция старинной церковной утвари; монастырь Вадстена был снова возобновлен; собор в Уп- сале был обновлен и заново отделан, а архиепископ поехал в Рим, пожал папе руку, и тот открыл еретику двери 17
библиотеки Ватикана. Что тут опасного? Это только указывает на примирение между матерью и сыном, а чего лучше, когда родственники в дружбе, в особенности если оба — христиане и между ними встали лишь в прошлом различия догматов. — Да, — возразил доктор, — это так мало меня интересует, потому что я, вероятно, язьгчник; мой дед со стороны матери был, как говорят, негр, я же не принадлежу к этой овечьей породе, хотя она мне не враждебна, но все-таки чужда. — Да, это касается тебя. Но лютеране кричат хором, во главе со своим пастором. Слабые сосуды дают трещины, как только вольется в них новое вино. — Верно ли, что Фальк стал католиком? — Это ложь; но лютеранство охватила такая паника, что они видят даже иезуитов, хотя я таких не видал. Иезуитство уничтожено, но их видят, как прежде иезуиты «видели» масонов. Они и меня называют иезуитом, меня!!! меня!!! — Кажется, в церкви происходит то же, что и в синагоге, — заметил Исаак. — Что же делается в синагоге? — спросил доктор. — Она напоминает скорлупу улитки: животное выползло из нее и погибло. Синагога стала пустым служением, в котором слышится лишь слабое жужжание, отголосок когда-то кипучей жизни. — Это ты прав, Леви. Но что это за барабанный бой, раздающийся в последнее время? — Ты говоришь об Армии спасения? Это интернациональные христиане, которые открывают свои храмы всем исповедующим Христа. У них не существует теологии, катехизиса и твердо установившихся обрядов; они не делают разницы между католиками и протестантами; это живое христианство с верой и добрыми делами. Это маленькое звено между разделенными церквами, которые спорят о вере или добрых делах. — А кто же ты сам? — спросил наконец Селлен. 18
— Этого я не знаю! Пожалуй, свободомыслящий христианин; христианин, потому что я родился в христианской семье; свободомыслящий, потому что я не могу примкнуть к какой-нибудь из «признанных» церквей. — Но ты христианин? — Да, так же, как Исаак — еврей, а дядюшка Борг — язычник. — Теперь я желаю послушать музыку, — прервал разговор доктор. — Пусть Исаак поиграет на органе, а я буду раздувать мехи. К счастью, орган оказался запертым, а ключа у Курта с собой не было. Это рассердило доктора, пришедшего в настроение пиров времен Красной Комнаты и чувствовавшего неудержимую потребность выкинуть что- нибудь особенное. Он требовал ключ от колокольни, хотел подняться на нее и там в большой колокол созвать народ. После того как и этот план был отклонен, компания вышла и рассталась возле извозчичьей биржи. II Редактор Густав Борг, старший брат доктора, сидел, покуривая утреннюю сигару, в своей конторе и проглядывал почту. Ее приносили в маленьком жестяном ящичке, ключ от которого находился у редактора. В этом ящике заключались тайны редакции: там находились различные опровержения, заявления, просьбы, анонимные письма, грубые открытые письма. Заведен был ящик именно из-за этих последних, так как прежде их прочитывали служащие в конторе и редакции, что было нежелательно и не всегда удобно. Долго пришлось редактору привыкать к разборке почты и не приходить каждый раз в бешенство. Часто это стоило ему больших волнений, но все же он теперь приобрел такую опытность в распечатании писем, что иногда при одном взгляде на почерк и на подпись 19
соображал, стоит ли читать письмо или лучше просто бросить его в корзину. Сегодня дело шло несколько медленнее, потому что впервые за все время существования газеты редактор получил открытые письма с похвалой и благодарностью от людей правых партий и отцов семейств за то, что он накануне в своей газете восстал против социализма. Густав Борг родился в средине прошлого столетия и до 1890 года жил либеральными идеалами сороковых годов, заключающимися в следующем: конституционная монархия (или предпочтительнее республика), свобода вероисповедания, всеобщее голосование, эмансипация женщин, народные школы и т. д. Он принимал участие в изменении представительства в 1866 году и считал, что настало тысячелетнее владычество. Но оно не наступило. То, на что, казалось, можно было рассчитывать, — не сбылось. При новых выборах в 1867 году получился следующей результат: дворянство, прежде представленное одной четвертью, одержало победу, так как составляло теперь две трети всех представителей, несмотря на то, что был уничтожен дом рыцарей. Духовенство сократилось с четверти до одной тридцатой. Наше папство, следовательно, потеряло свою светскую власть. Число представителей от горожан сократилось с четверти до одной шестой. Крестьяне сохранили свою четверть из общего числа выборных, но власть их усилилась благодаря системе двух палат. Дом рыцарей был, несомненно, уничтожен, но большинство в верхней палате составляли должностные лица, следовательно, крупные землевладельцы, по большей части дворяне. Это был, значит, в сущности, парламент, как в Древнем Риме, состоящий из патрициев и плебеев. При более близком ознакомлении с делом казалось, что плебеи имели несомненный перевес, и это должно было радовать всякого либерала; но при еще более тщательном рассмотрении выяснялось, что плебеи были консервативны. 20
В этом вавилонском столпотворении Густав Борг потерял голову. Несколько абстрактные взгляды на политику привели его к убеждению, что риксдаг займется всецело теориями государственного права, тогда как его прямой задачей было бы озаботиться о насущных и неотложных нуждах населения. Он просунул голову в собственную петлю, так как всегда защищал права большинства, а теперь увидел выбранное народом большинство сидящим у кормила. Швеция была сначала страной земледельческой, и поэтому большинство было в руках землевладельцев. Это было логично; черед дошел до крестьянских нужд: их старые жалобы были рассмотрены, старые злоупотребления переданы в суд. С этим он согласиться не мог. Когда же это самое большинство захотело издавать законы по вопросам культуры, решать, о чем нация должна думать и во что верить, и вздумало ввергать в темницы тех, кто работал для будущего, тогда он увидел себя в необходимости принять энергичные меры и выступить против своих плебеев. Но благодаря этому, он впал в противоречие с самим собой и зашатался. Разнородность факторов делала исчисления еще более запутанными; так как, когда он увидел, что от нового образа правления королевская власть ослабевала, он не мог удержаться, чтобы не поддержать плебеев, несмотря на их скупость, нетерпимость и лень. Были моменты, когда ему казалось, что возвращается время свобод. Ведь действительно, риксдаг низвергал советчиков короля; предложения о сокращении королевских уделов следовали быстро одно за другим, и дебатировался вопрос о содержании дворцов принцев. Все давние политические идеи заглохли; совершалась большая промывка, во время которой попадали в одну общую кучу и грубые рубища и тонкое полотняное белье, и стало почти невозможным отличить черное от белого, мое от твоего. Все стали лицом к лицу с большим парадоксом: консервативные плебеи низвергали королевскую власть, и это тройное внутреннее противоречие 21
действовало наподобие электрического угря — его невозможно было схватить, отчасти потому, что оно было гладко, как угорь, и отчасти потому, что оно было заряжено. При прикосновении к нему получались удары, и оно уклонялось то направо, то налево, то вверх, то вниз. В то время пришли новые веяния, и заговорили о другом, кроме как о крестьянах. То был так называемый социальный вопрос — началось исследование самых устоев общества. Вследствие времени они настолько расшатались, что на них строить далее было уже невозможно без опасения, что не рухнет все здание. Паника, появившаяся в то время, охватила сначала высшие классы. Они — самые легкие, вследствие этого плавание на поверхности, и самые слабые, и поэтому они искали наверху опоры и поддержки — оказались, понятно, самыми испуганными. Но страх распространялся, и в один прекрасный день испугались и сами борцы, и молодежь, и либералы. Дело в том, что стали рассуждать о семье и признавали ее чересчур узкой для развивающейся индивидуальной жизни. А так как старики полагали, что общество основано на семье, то они сочли его, то есть общество, в опасности. Однако же общество или государство отнюдь не основано на семье, потому что государство ничего общего с семьей не имеет, образовалось оно от соединения свободных мужчин для общей обороны и защиты. Но это ничего не значило — остались при своем, что семья есть основа общества. Не помогал и тот довод, что, если даже семья действительно основа всего, раз этот фундамент потерял свою крепость, мы должны на новом месте поставить новый фундамент и строить снова. При переоценке понятий о семье пришли к тому заключению, что при современном ходе развития двое людей не могут ручаться за сохранение на всю жизнь обоюдной симпатии, а без этого совместная супружеская жизнь невозможна. Ярко выраженное стремление к усилению личности противоречило обоюдному под¬ 22
чинению; выступление женщины в работе и в открытой жизни служило препятствием к упрочению семейной жизни и к домашнему воспитанию детей. Опыт ведь доказал, насколько умножились разводы, и старики в их заблуждении приписывали это легкомыслие, хотя супруги отлично сознавали, что разводы только служили к спасению их личности, что они благодаря им избегали самого худшего, то есть рабства. Когда затем воспитание детей перешло в детские сады и школы, пало и домашнее воспитание. Оно получило свое начало в школе, продолжалось в казармах, а серьезно заканчивалось в общественной жизни. Так приблизительно формулировались жалобы на семью. И тогда паника охватила и такого сильного человека, как Густав Борг. Вчера он сам написал статью против разрушителей общественных основ, а сегодня консерваторы пожимали ему руку в благодарность за эту поддержку. С сыном своим Холгером, секретарем редакции, было у него накануне бурное объяснение, после которого тот грозил, что уйдет из редакции. Брат же, доктор Борг, предупредил его по телефону, что зайдет к нему. Этого-то он и ожидал теперь не без некоторого волнения, происходящего тоже и оттого, что многие подписчики вернули газету обратно. * * * Наконец он пришел. Доктор вошел к брату без доклада и сразу начал разговор: — Что ты наделал? — Я по своему глубокому убеждению написал против вашей безнравственной проповеди. — Твои убеждения должны были бы основываться на положительных фактах и быть доказанными опытом. Но этого нет! Проповедей и проповедников не существует, потому что те, кто пишет против семьи, лишь делятся своими открытиями и своим опытом. Они говорит: вот так и так идет вперед развитие жизненного 23
строя; вот так и так развратилась за последнее время семейная жизнь, и домашний очаг оказался лучшей школой деспотизма, эгоизма и лицемерия. Они, следовательно, только делятся фактическими данными, а отнюдь не проповедуют никаких теорий. — Но у тебя самого дочери, и ты проповедуешь подобное учение? — Я люблю своих дочерей не меньше, чем ты своих, и ничему их не учу, потому что сам в этом отношении ничего не знаю. Но я намеренно занял выжидательное положение и наблюдаю. Мне кажется, я не ошибусь, если скажу, что дети мои родились с другими идеями, чем я. Стыдливость запрещает нам об этом говорить; поэтому хорошо, что об этом пишут; печатное слово спокойно и никого не оскорбит. Я хочу только сказать тебе, что я, как и ты, ко всему готов. Зная, что я помочь ничем не могу, так как дать полезный совет не берусь, то предпочитаю молчать и размышлять следующим образом: быть может, это так и быть должно; быть может, им видней; быть может, это есть путь к новому строю общества. Молодежь, борющаяся за свои новые идеалы, должна пострадать за первые попытки. Многие должны пасть, и многие действительно падают. Но поток времени несется, не спрашивая нашего совета, и я не буду делать отчаянных попыток, чтобы удержать его. Ты же, став против нас, погубишь свою газету. Как акционер и директор, я требую, чтобы ты ушел и уступил свое место сыну своему Холгеру. — Мне уйти? Никогда. — Хорошо! В таком случае мы с Холгером откроем новую газету. — Новая газета не пойдет! — Ошибаешься! Новая газета с определенными взглядами и проникнутая покинутыми тобою традициями пойдет. — То есть односторонняя газета, обращающаяся со своими противниками как с преступниками? 24
— Нет, как с врагами! Пока битва не прекратилась, солдата, вздумавшего начать переговоры, расстреливают. Не приходилось ли тебе замечать, что если врагу сделать уступку или сказать ему доброе слово, то он ликует, чувствуя себя победителем? Хорошие слова и добрые отношения приходят поздней, после перемирия. Следовательно, смотри теперь на себя как на дезертира, которого должны расстрелять, и уходи. — Никогда! — В таком случае мы разорим тебя конкуренцией. — Так говорит брат! — Да! честный брат, не терпящий деспотизма и партийности, ставящий справедливость выше братской привязанности и общее благо выше частного. — Ты забыл, что ты потеряешь свои собственные деньги, если погубишь меня! — Этого я не забыл, но у меня денег больше, чем ты думаешь, так что я от этого не разорюсь. Ты можешь обдумывать до завтра, до 12 часов. Прощай... Доктор вышел, а редактор остался один со своими тяжелыми мыслями. Отставленный! Как ненужный, он выброшен в мусорный ящик! Он, относившийся с таким сочувствием ко всем преобразованиям, наступившим после 1850 года! Он ясно помнил первую железную дорогу 1852 года, открытие телеграфа в 1853 году, первые газовые фонари в 1854 году и, наконец, он в восьмидесятых годах пережил появление телефона! Из политических идей его юности лишь немногие оказались осуществимыми, большинство же испарилось, исчезло, отпало, как мякина. Некоторые из них осуществились, но другим образом, не так, как он мечтал, и возымели как раз обратные последствия тому, на что он надеялся. Тем временем подошло что-то новое, чего он не понимал и чего страшился. Так, например, он не мог понять большого рабочего движения, потому что не заметил, как понемногу страна из земледельческой стала промышленной. Он называл лидеров рабочих 25
агитаторами и анархистами, несмотря на то что они как раз добивались утверждения законности и порядка в еще беспорядочных массах. Он не понимал влечения молодежи к свободе и ответственности, к самодеятельности и собственной воле, и поэтому он потерпел крушение. Это трагично, потому что оно непреклонно: время неизменно кладет преграду развитию человеческого ума. Он потерпел крушение отнюдь не по собственной вине, а вследствие жизненных законов. Он всегда знал, что сын станет когда-нибудь его преемником, но что друг вытеснит его — это было тяжелее, чем все горечи жизни. Он запер ящик письменного стола и вышел с тем, чтобы ехать на дачу и там поразмыслить над решением, которое ему предстояло принять. Несколько лет уже владел он дачей на шхерах, в которой проводил с семьей большую часть года. III Редактор Густав Борг стоял на палубе маленького шхерного пароходика, идущего к Сторё, где была его дача. В том возбужденном настроении, в котором он находился, он больше всего желал бы быть никем невидимым или, по крайней мере, слепым и глухим. Вблизи уселись двое чужих господ, и ему поневоле пришлось слушать их разговор. — Стокгольм, несомненно, очень красивый город, но он все же производит впечатление декорации, так как он слишком велик и блестящ, чтобы быть столицей пустынной страны. — Пустынной? — Да! Я только что вернулся из служебной поездки по всей Швеции. Я состою инспектором Общества страхования жизни. Так вот, мне приходилось проезжать целые провинции, не встретив ни одного человека. В поезде было всего пять пассажиров. На станциях бывала 26
мертвая тишина. Когда же я приезжал в большой город, то оказывалось, что он заселен почти исключительно чиновниками: начальник края, епископ, военное начальство; к ним, как бы образуя штаб, присоединялись бургомистр, муниципальные советники, почтмейстер, телеграфные чиновники и купцы. — Но ведь народонаселение возросло до пяти миллионов? — Совершенно верно; но из этих пяти миллионов насчитывают лишь один миллион мужчин в возрасте от двадцати до пятидесяти пяти лет. Два с половиной миллиона составляют дети и женщины без особых занятий. Но этот миллион взрослых, работоспособных мужчин должен заботиться о тех двух с половиной миллионах непродуктивных, и кроме того, он обязан содержать сто семьдесят тысяч чиновников, не считая войска, в котором числится сто тридцать три тысячи человек. Ты слышишь, я, как деятельный член страхового общества, знаю все это досконально. — А разве у нас сто семьдесят тысяч гражданских чиновников? — Да. У нас имеется шестьдесят семь тысяч почтовотелеграфных и железнодорожных служащих, двадцать семь тысяч гражданских чиновников, двадцать восемь тысяч лиц духовного звания с причетниками, тридцать восемь тысяч учителей и семнадцать тысяч выборных служащих. — Да ведь это безумие! — Да! Но это так! Я изменить этого не могу! И это не тайна, потому что это напечатано в шведской официальной статистике. Но что хуже всего, это переселение! С тех пор как я состою членом нашего общества, было всего семьсот восемьдесят тысяч случаев переселения. — Семьсот тысяч? — Да! За четыре года, между шестьдесят шестым и семидесятым годами переселилось сто тысяч человек. Когда затем число переселений несколько поубавилось, 27
патриоты закричали: «Ну! Это было не опасно!» Но затем наступили годы 1881-й и 1885-й, и тогда насчитывалось сто мемьдесят пять тысяч переселений. А потом в 1886-м и 1890-м — до двухсот тысяч переселений. — Что тогда сказали патриоты? — Ничего! Впрочем, они начали писать свои воспоминания и занялись, как бы в ожидании конца, постройкой музея. — А чем объясняется переселенческое движение? Является ли оно последствием обнищания? — Нет, говорят, что нет. — А что же такое? — Преподаватели высших народных школ — странные они люди, уверяю тебя, — упорно утверждают, что это объясняется недостатком любви к родине; но причину этого недостатка они объяснить не могут. Я однажды ответил таким образом одному из этих воспитателей: «Как можно любить страну, которая принадлежит иноземцу?» Тебе несомненно известно, что самая земля Швеции заложена за границей в двести двадцать миллионов, что общественный долг простирается до ста семидесяти пяти миллионов, а государственный заем —до двухсот восьмидесяти семи миллионов. «Страна заложенной может оставаться», так поют теперь в некоторых клубах. Пока, насколько возможно, долг прикрывают деньгами сберегательных касс. Но и деньги сберегательных касс энергично высасываются многими насосами и, между прочим, эти деньги старательно вынимают из касс переселенцы, хранившие их до поры до времени для покупки билета на пароход. Государственный заем пополняется из доходов железных дорог, но это лишь неверная бухгалтерия, потому что откуда же тогда брать средства на содержание дорог? — Но ведь пути сообщения несомненно являются продуктивной силой. — Да, железные дороги так же, как и проселочные и водные пути, но на это все же нельзя смотреть как на свобод¬ 28
ный капитал. Горе в том, что среди наших двадцати семи тысяч гражданских чиновников нет ни одного настоящего бухгалтера; да и бухгалтерия мало помогла бы в стране, где государство и единичные личности тратят свыше своих доходов. Государство должно было бы взимать налоги, судя по достоянию плательщиков, а не по своему желанию. Теперь говорят просто: войско необходимо, и затем взимают с народа полмиллиарда. Подумай только: полмиллиарда! Это должно быть выплачено в десять лет! — Ну а переселение? Ты в чем же видишь его причину? — Шведы чувствуют себя нехорошо; все кругом затхло; скучно сидеть одним в пустынной стране; у них нет чувства общности, потому что вся нация до поразительно- сти разнородна. Все дворянство, высшие и средние классы по большей части состоят из переселившихся в Швецию иностранцев, скрывающих свое происхождение под шведскими именами. Они образуют как бы феодальное государство из чиновников, взимающих свое жалованье с илотов. Стать чиновником и получать определенное содержание — ведь это идеал всех «лучших людей». Университеты — это просто школы подготовления чиновников, и в одном из наших университетов насчитывается столько же доцентов, сколько студентов на одном факультете. Студенты образуют как бы привилегированное сословие консервативных юношей, которые являются представителями нации во время разных попоек (конечно, есть исключения). Но замечается и другое, а именно — старая провинциальная обособленность, которая наблюдается в землячествах при университетах. Студенты одного землячества ненавидят других и завидуют им. Это свойство замечается и во всей дальнейшей общественной жизни страны. Ты увидишь, если в каком-нибудь учреждении председатель, например, смаландец, то управление немедленно наполняется см аландцами; в столице есть цехи, наполненные уроженцами одной какой-нибудь провинции; в риксдаге сидят по провинциям. 29
— Да, у нас много такого, что делает жизнь труднопереносимой. Никто здесь не чувствует себя дома; всякий является врагом во враждебной стране; никто не решается что-либо наладить, устроить, потому что всякому помешали бы. Единственно, в чем замечается проявление энергии, это в случаях, когда надо чему-нибудь помешать. Те, которые хотели бы что-нибудь делать, должны неминуемо найти себе другую родину, и вот почему энергичные люди переселяются, а остаются только неэнергичные: это одно отчаяние! * * * Когда пароход обогнул стену острога, поднялся ветер, и редактор отправился в рубку. Тут он застал спящего господина, сидевшего к нему спиной. По необыкновенной ширине спины он сразу узнал своего шурина, пастора в Сторё, встреча с которым была бы ему теперь не очень кстати. Поэтому он последовал его примеру, лег на противоположный диван и повернулся к нему спиной. * * * Пока свояки предавались сну в рубке, доктор Борг и его невестка Брита, жена редактора, сидели наверху в кают-компании и беседовали. — Должно кончиться крахом, — продолжил начатый разговор доктор, — и ты, Брита, должна будешь бросить бомбу. — Да, мой друг, — отвечала Брита самым приветливым тоном, — я уже столько лет подряд бросала свои бомбы, что теперь мне остается приняться за динамит. Густав со своими старолиберальными идеями — наш самый злой враг; он не понимает того великого, что теперь происходит на свете. Он несомненно пережил с нами все теории, но когда настало время осуществления хотя одной идеи, одного его юношеского идеала, то он отрекся. — Верно! Поэтому-то мы и должны подвязать ему хвост. Он должен уйти и предоставить за известное обес¬ 30
печение управление сыну твоему Холгеру. Если он пожелает продолжать писать статьи для газеты, это он может, но под цензурой редакторов. — Только бы не был Холгер слишком нерешительным! Несмотря на его достоинства, в нем замечаются, однако, унаследованные слабости... — Их я из него выкурю, и ты можешь мне в этом помочь, так как ты положительно бесчувственна. Мы с тобой заключим союз, и тогда что-нибудь да выйдет. — Да, — ответила Брита тоном беззаботной приветливости, — но в таком случае мы с тобой должны заключить компромисс: ты должен постоять за мой женский вопрос. — Я, ты это знаешь, за него и стою, пока простирается справедливость, но на несправедливости я не согласен. Я стою за твою борьбу за права человечества для слуг, за пересмотр заработной платы для работниц, за освобождение девушек от безделья и суеты; я за свободную связь при условии серьезной ответственности, но я отнюдь не за свободную любовь супругов, потому что это означало бы рабство мужа, в особенности в тех случаях, когда ему пришлось бы нести в церковь незаконных детей. Я не стою за право собственности для замужней женщины, когда она свое состояние исключает из пользования семьи, а сама смотрит на имущество мужа как на общее достояние. — А работа жены по дому? Разве она не должна быть оплачена? — Что это за работа? Ты когда-нибудь работала ли по дому? Ты давала приказания, которые выполнялись слугами, которым платит Густав. Он же кормит тебя и твоих детей и содержит слуг. Ты вздор говоришь! — Ну а бедные прачки, сами зарабатывающие, что же, и они не имеют права сохранить у себя свои деньги, а должны все отдавать мужу на пьянство? — Если муж не должен сохранить для себя лично свой заработок, а должен его предоставлять в пользование семьи, то и заработок жены должен идти на хозяйство. 31
Неужели же ты не понимаешь, что иначе муж будет рабом, а против рабства ратовал даже устарелый либерал Густав! Впрочем, видела ли ты, чтобы прачка отдавала свои деньги мужу на пропивание? А если видела такие случаи, то, значит, она это делала добровольно; ну а если она этого хочет, то этому не помешает никакое законодательство. Ты, предположим, переводишь, вместо того чтобы заниматься хозяйством, и ты пропиваешь свой гонорар, то есть я хочу сказать, что ты тратишь его на путешествия, на удовольствия, тогда как Густав предоставляет тебе всяких слуг и служанок. Находишь ли ты это справедливым? или ты полагаешь, что положение жены угнетенное? Если так, то я ни в какой компромисс с тобой вступать не могу. Брита вся дрожала от гнева, но не могла выкинуть из головы те глупости, которые она присвоила себе еще с давних пор, когда галантность требовала того, чтобы мужчина всем жертвовал для своего идеала. — И почему, — продолжал доктор, — в общем труд женщины оплачивается хуже? Это основано на том важном факте, что ей не приходится платить за любовь свою, а что последняя тем или иным образом оплачивается ей. Закон требует только от мужа содержания детей и никогда от жены, тогда как ей обыкновенно материнство приносит величайшую радость, и ее права над детьми неоспоримы! Да, затем ты еще хочешь прекратить проституцию! Знаешь ли ты, что ты считаешь проституцией? Если ты намекаешь на медицинское исследование, то, отменив это, ты была бы бессердечна! Намекаешь ли ты на то, что кучка женщин делает себе ремесло из половой жизни? Этого закон прекратить не может, потому что он не может действовать на самую тайную и интимную сторону жизни! Но вы никогда не отвечаете прямо на вопрос, а, как кроты, ползаете из одной дыры в другую. Полиции вменено в обязанность посредством контроля обуздывать проституцию; следовательно, она содействует 32
вашей цели; вы же работаете прямо против предписанных мер предосторожности. Чего вы хотите? Этого вы не знаете! Поэтому вся ваша болтовня — один вздор! Что вы там требуете? Право голоса? Да его надо сначала предоставить мужчинам, а потом мы увидим, когда вы научитесь справедливости и благоразумию. — И ты желаешь, чтобы я с тобой работала? — Да, по всем тем пунктам, по которым мы сходимся, и ради тех твоих стремлений, которые заслуживают внимания и которые, как ты знаешь, я в тебе ценю! Но я отнюдь не прошу твоего содействия в добром деле, чтобы за это тебе помогать в деле неправом. Если ты желаешь себя выставлять рабой, когда я знаю, что ты госпожа в своем доме, то я в тебе увижу лишь обманщицу, которой я способен плюнуть в лицо! Знай ты это заранее, Брита! Брита была по природе слишком добродушна, чтобы рассердиться из-за пустяков, а вера в их общее большое дело была так сильна, что она успокоилась и прервала разговор обычной своей заключительной фразой: — Да, по этому вопросу мы никогда друг друга не поймем. .Но доктор не был удовлетворен и хотел прийти к какому-нибудь решению. — Нет, — продолжал он, — дорогая моя, я тебя вполне понимаю, но ты не понимаешь того, что я говорю, и это твоя вина. Разговор опять начался бы сначала, если бы не вошел в кают-компанию пастор из Сторё, брат Бриты, смуглый колосс страшной наружности; он вошел в сопровождении старой дряхлой собаки. — Вот и Потер со своей спринцовкой, — сказал доктор и, как бы желая иллюстрировать свою аллегорию, он приподнял у Филакса заднюю лапу. Брита, полагавшая, что она непременно должна быть покровительницей животных, стояла всегда на стороне Филакса и сразу приготовилась к обороне: — Генрих не любит своих родственников. 33
— Ах! Стыдись! Я с собаками не в родстве и ненавижу все животное как в себе, так и в других. Теперь, если бы была законность и справедливость, Потер должен был бы принести тряпку и вытереть палубу. — Ты строг к невинному животному. — Нет, но я строг к тебе за то, что ты животных приводишь в общество людей; ты сам не отваживаешься лаять и кусать, но ты предоставляешь это делать своему ненужному животному; ты не решаешься поднимать заднюю ногу, но ты допускаешь, чтобы это делало при нас твое невинное животное. — Ну! ну! — перебил его пастор. — Мы должны быть милосердными. — Да, мы должны быть милосердны к нашим ближним; мы не должны у детей отнимать хлеб и бросать его псам. Ты бедному не дашь двух штиверов; своим нахлебникам ты даешь снятое молоко; но своему обленившемуся вонючему животному ты даешь сливки, а кто животное, ненужную скотину возносит выше человека, тот сам обленившееся животное. — Видел ли ты Густава? — прервала Брита. — Он лежит внизу в рубке и спит, — отвечал пастор. Это было новостью для заговорщиков, и они оба задумались и замолчали. Этим воспользовался пастор, чтобы подойти к окну и посмотреть, где находился в эту минуту пароход. Они были у входа в канал, в том месте, где обыкновенно все интересовались узнать, хватает ли воды, чтобы пароход мог пройти. * * * Прошло только полчаса, как пароход отошел от столицы, и уже начиналась пустыня. Дикие скалы и приморская сосна, топи и озера чередовались с небольшими клочками пахотной земли, на которых, казалось, ведется какое-то показное хозяйство. Крупные землевладельцы жили на проценты со своих капиталов и на служебное жалованье и владели землей большей частью лишь для 34
охоты и рыбной ловли и для того, чтобы было где жить в деревне. Единственным настоящим землевладельцем был пастор, который владел большим поместьем свободной земли, имел скотный двор и молочную ферму, лошадей, овец и свиней, образцовое куриное хозяйство. Кроме того, у него была водяная мельница; он имел акции пароходного общества и строил дачи для сдачи внаем. Он был самым богатым человеком в Стерё, а заботу о пастве возлагал на помощника. Управление же имением он оставлял в своих руках, потому что любил властвовать и любил наживаться. По отношению к друзьям и родственникам он был барашком, производил впечатление доброй овечки; но для врагов это был разъяренный лев; а на прихожан он смотрел как на врагов, в особенности на бедных. — Бедных нет, — говаривал он, — а есть лентяи! Больных нет! Есть притворщики, желающие получить пособие! При производстве оценок он бывал беспощаден; он умел докапываться до самых тайных доходов. Так как весь приход, в сущности, жил в вечной вражде, поддерживаемой взаимным желанием выколотить налоги друг у друга, то при выборах возгоралась всегда жесточайшая борьба, и пастор Альрот ввел в эту борьбу шпионов. Покупал ли кто-нибудь виллу — немедленно принимались в расчет и его расходы в городе. Жаловались все — и судились без конца; и на суде пастор являлся как бы своего рода всеобщим жалобщиком, готовым в каждом деле выступить и как свидетель. Он не был духовным лицом в общепринятом смысле этого слова и имел бы много врагов, не будь в нем юмористической жилки, позволявшей ему насмехаться над своими и чужими слабостями. Он был светским пастором, что, в сущности, звучит как диссонанс, вследствие его принадлежности к духовному званию; но с тех пор как государственная церковь превратилась в мирскую, а духовенство превратилось в общественную организацию, живущую землей, духовенство 35
стало землевладельческим классом, мызниками, более занятыми заботой о быках и коровах, чем о пастве. Он также был и веселым пастором, участвовавшим во всех попойках; он считался в околотке лучшим игроком в виру. Но пастор никогда не забывался, никогда лишнего не выпивал; он, правда, иногда плутовал слегка за карточным столом, но когда его на этом ловили, он всегда первый признавался в этом. Он не богохульствовал и не старался разыгрывать просвещенного скептика, шутил весьма охотно, но отнюдь не тем, что ему было запрещено; он верил в догматы и не делал малодушных признаний. Запросы и тревоги времени его ничуть не беспокоили; книг он никогда не читал, но в газетах следил за событиями, за таможенной политикой и за ростом налогов. С сестрой Бритой он ссорился ради шутки, а с зятем редактором он был в дружеских отношениях. Доктора Борга он любил за то, что тот был настояний мужчина и принимал его грубости как шутку. В особенности же ценил он доктора за его решительный взгляд на идиотский женский вопрос, и за это он охотно прощал ему его раздражение против собак. Родственники его были владельцами вилл, и он относился к ним как к добрым соседям, что не мешало ему быть жестоким при производстве оценок. Со своими близкими, то есть с женой, с которой он жил в бездетном браке, он обращался как с женщиной, с товарищем, с хозяйкой дома во «внутреннем его обиходе», но горе ей, если она вздумает переступить границы своего владычества! Тогда он умел отстоять свое место! Брита все это видела и старалась восстать против этого, но тогда он, не стесняясь нарушить домашнее спокойствие, поднимал такой шум, что дамам приходилось капитулировать. — Жена возле меня, но не выше меня! — таков был его девиз. Он называл содомитянами тех мужей, которые позволяли женам властвовать над собой. Он был того мнения, что там, где преимущество на стороне женщины, там не равноправие, а тирания. 36
— В новом обществе вы право голоса будете иметь, быть может, но в нашем обществе, где вы являетесь придатком мужчины, — никогда. Таков был пастор Альрот из Сторё. Средневековый прелат, чиновник духовного ведомства с значительной светской властью, человек богатый, владеющий большими имениями и благодаря этому сам себе хозяин, то есть посадивший себя сам на пасторское место, приносящее ему тридцать тысяч крон, что вместе с его личными доходами в двадцать тысяч крон, составляло ежегодно кругленькую сумму в пятьдесят тысяч крон. * * * При входе в канал оказалось, что вода стоит низко; тогда штурман скомандовал обычный маневр: — Пассажиры на leeboard! Это было только начало; но так как не все знали, где на пароходе leeboard, то некоторые бросились на starboard. Когда же кривой штурман — он всегда был крив и с воспаленным глазом, как плотва, — скомандовал вторично на leeboard, то даже непосвященный понял, что требовалось отойти на противоположную сторону. Пароход сильно накренился; казалось, что он готов опрокинуться, и таким образом продвинулся несколько вперед вдоль обросшей камышом мели. — Почему не очищают канал? — спросила невинным тоном Брита. — А потому, — ответил доктор, — что если бы его очистили, то немедленно появился бы конкурент — скороходное судно, а это нежелательно для акционеров этого пароходства. Не так ли, Потер? — Я хотел бы знать, — сказал пастор, не желавший давать ни утвердительного, ни отрицательного ответа, — растолкали ли спящего Густава там, в рубке? Он очень тяжел, и штурману следовало бы спуститься и сдвинуть его с места. 37
Доктор в это время наступил Филаксу на лапу, отчего тот поднял отчаянный вой, чем возбудил сострадание Бриты. — Ты варвар! — крикнула она доктору. — Это ложь, мой милый друг, — возразил доктор. Я никогда не мучаю никаких животных, даже земляного червяка, но ваши животные мучают меня тем, что попадаются мне под ноги и воют. Канал прекратился; судно вошло в один из морских рукавов. Пристани следовали одна за другой, и при каждой остановке представлялся случай сделать замечание, поделиться какими-нибудь наблюдениями по поводу местных жителей. Тут попадались укромные, тихие местечки, так сказать — убежища, куда удалились люди, желавшие уйти из светского водоворота. Истории всех этих людей, переселившихся в столь глухую местность в получасе от Стокгольма, весьма разнообразна; выбрали они это место, вероятно, вследствие близости моря, самого великого из того, что дает нам скудная природа Швеции. Разыгрывались повседневные житейские трагедии, и последний акт переносился на эти скалы. Размотанное состояние, разорванные семейные связи, наказанные или безнаказанные вины, оскорбленная честь, несчастие и траур, словом, все людское горе влекло сюда, под эти зеленые сосны меж серых скал. Перед посвященными в эти душевные тайны дефилировала вся жизнь с ее горечью, и вместе с впечатлением грусти пробуждалось в них удовольствие от пребывания в этих тихих местах. Пастор, который был посвящен более других в душевные тайны, говорил меньше всех, зато доктор разговаривал почти без умолку. — Смотри, — заметил он, — вот стоит старый педераст на своих мостиках и ожидает газету. Ты, Брита, изучавшая социальные вопросы, объясняешь ли себе педерастию и можешь ли ты мне сказать, почему в современном обществе столько людей заставляют о себе говорить по этому поводу? 38
— Нет, этого я сказать не могу, и вообще я об этом говорить не хочу, — отвечала просто и без жеманства Брита. — О таких вещах не говорят, — отчеканил пастор. — В том-то и горе, — сказал доктор, — что нельзя выяснить себе такие важные вопросы. Об убийствах и поджогах, о воровстве и подлоге говорить можно громко на суде, где законом установлен устный допрос; но о таких вещах, как педерастия, даже и писать нельзя! — Человеческая стыдливость предписывает молчание. — Тогда и судьи должны были бы стыдиться выслушивать рассказы об убийствах и кражах! Нет, вы чересчур добродетельны, или вы желаете казаться лучшими, чем вы в самом деле. Я вас понять не могу! Совершать многое можно безнаказанно; но если писатель даст вам художественное описание первой сцены акта рождения, тогда вы готовы ввергнуть его в темницу! Ради юношества! Ради того лживого юношества, которое не вырезает свои имена на коре деревьев, как бывало, а всю великую тайну цинично расписывает на стенах и углах. Я вас не понимаю и не могу даже обозвать вас лицемерами, потому что я ничего не понимаю! Ты, Потер, не хотел бы выставить себя на показ на тротуаре в постыдном виде, но твоя дворняжка может перед толпой детей оскорблять всякую благопристойность, ты стоишь при этом и смотришь! Фу, черт! — Ну, теперь он опять вернулся к собакам, — заметила Брита. — Это — его излюбленная тема. — Да, если вы принимаете в свое общество своих нечистых животных, то и я имею право. — Нечистая? Нет чище животных, не считая кошек! Посмотрите-ка на его мех... — Береги свое платье, Брита, — крикнул доктор. Фи- лакс, действительно, обнюхав городской туалет Бриты, поднял заднюю ногу. Как ужаленная осой, вскочила Брита с места. Красное перо на ее шляпке задрожало, как колос овса при 39
сильном ветре. На лице ее выразилось самое разнородное душевное волнение: гнев от унижения, отчаяние от испорченного платья, и вместе с тем дружелюбная улыбка, которая должна была, не взирая ни на что, выразить симпатию к невинному животному. — Что же ты не проучишь свою собаку? — заворчал доктор. — Нельзя, сейчас же вступится кто-нибудь из членов общества покровительства животных, — заметил пастор. — Общество было бы право, если бы вместо собаки стало бить палкой тебя. Но я знаю, что ты не решаешься поднять против Филакса палку, потому что он тогда оскалит зубы. Он господин, а ты — собака! Ты эгоист! Проклятое животное! С этими словами он вышел из кают-компании, хлопнув дверью. Фиорд широко раскрывался теперь перед глазами, и доктор пошел на палубу, чтобы немного освежиться. Там он увидел крупного торговца Леви, тоже имеющего виллу в Сторё, и третьего сына Бриты, арендовавшего у пастора Альрота клочок земли. Раньше чем завязать разговор на другую тему, доктор должен был излить свой гнев, и в Исааке нашел он верного друга, которому мог доверить свое негодование: — Это возмутительно! Женщины вступили в союз с животными! Животное может меня искусать, но если я как-нибудь попытаюсь защититься от животного, то рискую попасть в тюрьму! Что же это — светопреставление? Или что же это такое? И этих животных женщины изображают как благодетелей человечества, описывают их как выдающихся гениев. — Да, — ответил Исаак, — вот последствия зоологического миросозерцания, ветеринарной психологии, примененных к животным демократических принципов. Все ставится на одну доску, все равны... — Какие же бараньи головы могли выдумать такие глупости? Если человек стоит на высшей ступени живот¬ 40
ной лестницы, то ему следует господствовать над животными — это логично. Но если маленьким или большим животным дается власть, то я в этом вижу признак разложения. Что бактерия, что собака — по мне одно и то же. Я против бацилл обороняться имею право, а против собак не имею? Да, знаете, все разлагается! Исаак нашел своевременным сменить тему. — Андерс того мнения, — заметил он, — что плохо идут дела и в сельском хозяйстве. — Очень плохо идет и хозяйство, это верно. Разве не истощена земля, если мы своими средствами не можем ее унавозить без ввоза искусственного удобрения? Знаете ли вы, что ежегодно Швеция покупает заграницей шестьдесят миллионов килограммов искусственных удобрений? Знаете ли вы это? И полагаете ли вы, что это можно окупить? Мы даже не в состоянии прокормить свою скотину. Знаете ли вы, что за год купили девяносто миллионов кило отрубей и выжимок. Мы не можем сеять, не покупая семян за границей: шестнадцать миллионов кило семян из-за границы за один год! Женщины, прежде разводившие кур, теперь с ними не могут справиться, и мы покупаем двадцать миллионов яиц, вернее двадцать семь, тогда как прежде мы вывозили семь миллионов. — Ну, а урожай? — бросил Исаак и свою щепку в пылавший огонь. — И не говори об этом! сто девяносто два миллиона кило пшеницы за один год! Что дадите вы мне за это? — Я думаю, это уравновешивается вывозом, — сказал Исаак. — Ты не можешь сравнивать сто тридцать два миллиона ввозимой пшеницы с восемнадцатью тысячами кило вывозимой, даже если ты к этому прибавишь двадцать семь миллионов кило вывозимого овса, а к тому же прибавь еще девяносто два миллиона кило ввозимой ржи и двадцать миллионов кило ввозимой кукурузы! Чем же жива Швеция? — Лесом и железом. 41
— Нет, говорят, в Норланде уже больше нет настоящего строевого мачтового леса; другие уверяют, что это ложь. Ответ на этот вопрос зависит от временного расчета избирателей. «Мы вывозим лишь дощечки», — говорит владелец паровой лесопильни, если он находится в оппозиции; он же это отрицает, если делается правым. — А железо? — Мы вывозим железо — это совершенно верно, но мы его и ввозим. Вывезено сто шестьдесят два миллиона кило брускового железа, но его же ввезено двадцать один миллион. Вывезен девяносто один миллион кило чугуна, но его же ввезено пятьдесят миллионов кило. Мы за год купили заграницей пятьдесят пять миллионов миллион кило железнодорожных рельсов. Чем, повторяю, жива Швеция? — Займами! — ответил, не задумываясь, доктор Борг. Исаак улыбнулся: — Да! но это обыкновенно кончается крахом, если проценты не могут быть выплачены, а иногда и тюрьмой, если все признают должника злостным банкротом. — И вдруг вся Швеция будет признана злостным банкротом! — Да! — ответил доктор, — таково когда-то было мнение Арвида Фалька, когда он еще стоял на высоте и пророчествовал перед глухими. — Странный малый этот Фальк, в конце концов начавший борьбу с самим собой... — заметил Исаак. — Нет, этого я не скажу, — резко прервал его доктор. — Он производил опыты с известной точки зрения и, как добросовестный экспериментатор, он опыты проверял, ставил себя для проверки на сторону противников, перечитывал корректуру с конца, действие проверял снизу вверх, и, если проверка давала отрицательный результат, он возвращался к доказанной исходной точке. Этого вы не понимаете. Для Фалька же это было совершенно ясно, когда он применял прием Киркегора. Последний в своих сочинениях стоял за индивидуальность и каждое 42
сочинение подписывал новым псевдонимом. Виктор Ере- мит не Иоганн Климакус; Константин Константиниус не Иоганн де Силенцио, но все вместе — они один и тот же Сёрен Киркегор. Фальк был вивисектором, производившим опыты над собственной своей душой и всегда ходившим с раскрытой раной, пока не пожертвовал жизнью своей за знание, — я не хочу употреблять слова «правда», которым так часто злоупотребляют. И если когда-нибудь издадутся все его многочисленные сочинения, то в них не надо будет изменять ни единого слова; все его кажущиеся противоречия разрешаются странным заглавием Кьеркьегора: «Стадии жизненного пути». Пароход входил в Церковную бухту, и пассажиры, друзья и недруги, волей-неволей должны были встретиться на пристани. IV Редактор Густав Борг родился в Бергслагене в дворянской семье. Отец его был лэнсманом и сильно держался за свое дворянское достоинство. Воспитывал он сыновей своих в сознании своего превосходства, что отчуждало их от молодежи среднего класса, не открывая, однако, им доступа в высшие классы. Сыновья его, Густав и Генрих, посещали гимназию в Вестерё и были товарищами некоторых отпрысков высшего дворянства, не имевших никакого желания сближаться с ними. Эти аристократы делали вид, будто ничего не знают о благородном происхождении Боргов. Сыновья лэнсмана выросли; внешне они отличались простотой, но носили кольца с гербами на указательном пальце, и корона красовалась на их бритвенных приборах; они всегда строго обдумывали свое поведение, парили, как говорится, на высотах и твердо решили облагородить себя познаниями и успехами по службе. Когда подошла пора упадка дворянства, Густав сделался студентом. 43
Он отправился в Упсалу и явился к куратору, чтобы быть записанным в корпорацию. В то время в списке студентов ставилось «nob.» (nobilis) после имени студента из дворян. Когда куратор внес имя Борта в матрикул, он забыл поставить рядом частицу «nob.». Густав Борг вспыхнул и спросил, не хочет ли куратор похитить его достояние и наследие, его прошлое и семейную честь? Куратор этим не смутился. — Вы действительно принадлежите к шведскому дворянству? — спросил он спокойно. — Действительно? Что это значит? Разве я не записан в дворянском календаре? — Да, в дворянском календаре вы записаны, — ответил, подмигивая, куратор, бывший сам дворянином и посвященный в тайны различных родов. — Ну тогда в чем же дело? — спросил Густав. — Да, дворянские календари — это одно, а родословная книга — другое. Вы не знакомы с родословной книгой? С родословной книгой Анрепа? — Нет, ее я не видел, но слышал, что это скандальная книга. — В таком случае, давайте мы с нею ознакомимся, — сказал куратор и взял том с письменного стола. — Это чудная книга! Она начала издаваться давно, а последний выпуск вышел только на этих днях. Можно было бы подумать, что книга составлена по заказу! И возможно, что именно эта книга положить конец риттергаузу! Теперь посмотримте. Б; Бо; Борг. Дворянский род Борг значится за № 1570. Вот рядом стоит крест, что означает, что род этот вымер. Юный студент чувствовал, как сам умирает, и должен был опуститься на ближайший стул. Придя в себя, он еще попробовал ухватиться за соломинку. — Значит, мы усыновлены! — Усыновления по шведским законам не существует, и вы согласитесь, что, если бы можно было посредством 44
усыновления приобретать дворянское достоинство, всякий богатый торговец нашел бы разоренного дворянина, который за деньги усыновил бы его. Да вы ведь знаете, что они как раз теперь продают свидетельства о дворянстве или привилегии. Густав ощупал свое кольцо и попытался сделать еще одну вылазку: — Я этого объяснения никак не могу понять. Мой отец ни в чем не виноват: он безусловно честен. — Да я этого и не отрицал, но проступки праотцов обходятся дорого, и часто нам приходится доказывать стоящему за свое наследие и за свои прерогативы, что он из рыцарского дома вычеркнут. Вот взгляните, здесь значится: род получил дворянское достоинство от английского короля Карла I в 1652 г. при его посещении Дублина. Затем известно, что в 1649 г. Карл I был обезглавлен, так что его посещение Ирландии в 1652 г. должно быть признано невозможным а тем более маловероятно возведение им в дворянское достоинство мятежного ирландца. Видите ли, такие факты сделали наше дворянство подозрительным, а все эти иностранные родословные записи особенно слабы. Приходилось ли вам слышать, каковы предки у наших героев рыцарского дома? Я постараюсь прочесть вам некоторые родословные из сорока двух перечисленных. «Felimlomkbode и King; Ferghis Avrenoudh (король шотландцев), Eochy, Collumium». Что можете вы мне дать за Коллумиум? Или переписчик ошибся, или кто-нибудь это имя выдумал. Это огорчать вас не должно, потому что, пожалуй, лучше носить имя Андерсона, чем Гилленспера; в таком случае уж никто не проверяет вашего метрического свидетельства и не шарит под вашей кроватью, как сделал этот Анреп. Можете ли вы себе представить, что старый плут книгопечатник вычислил, что 60 родов — происхождения внебрачного. Большинство наших знатнейших фамилий иноземного происхождения: голландцы, немцы, люди со всех концов света, а если считать с материнской стороны, то есть даже уроженцы Африки и Азии. Курри Треф-фен-берг, 45
этот комичный патриот, — цыган, а секретарь посольства... поляк! Итак, об этом грустить нечего. Я, следовательно, не впишу слово «nobilis» или «nob.», из которого, между прочим, Теккерей произвел слово snob. Это оказалось сильной встряской для молодого студента. Он бросил в сторону кольцо, поехал домой к отцу и упрекал тех, кто дал ему ложные сведения о его происхождении. По наведенным отцом справкам, в рыцарском доме он значился в гербовнике; затем целых сто лет его герб был вычеркнут из гербовника, а через сто лет — опять почему-то вписан. — Они сплутовали, понятно! — решил чиновник рыцарского дома, привыкший к таким историям. В результате Густав Борг и брат Генрих прожили несколько лет, чувствуя себя сконфуженными и униженными. Они казались сами себе обманщиками. Но затем они воспрянули духом, почувствовали такую ненависть ко всему фальшивому, что решительно встали на сторону тех, кто на исходе 60-х годов требовал тщательной ревизии во всем старинном строе, в высшем управлении страной и церковью и в обществе. В университете, в Упсале, жилось Густаву так же, как и многим другим в это время. Он чувствовал себя погруженным в первобытные времена и лишенным свободы, погруженным в атмосферу совершенно различную с той, о которой он мечтал, и испытывал давление сверху, еще более тяжелое от того, что источник его был неизвестен. Профессора держали его судьбу и его будущность в своих руках; они решали, что ему чувствовать и о чем думать! А за тиранией профессоров стояла тирания товарищей. Корпорация профессоров была — один тиран. Землячество — второй тиран. Первая изготовляла приветствия, посылала унизительные телеграммы великим мира сего, которых они лично нисколько не чтили. Землячество избирало почетных членов, числиться среди которых он не считал для себя за честь, но это делалось во имя корпорации, следовательно, и от его имени, хотя и против его воли. 46
Впервые Густав почувствовал бездну, отделяющую его от других. Однажды, 30 ноября, чествовали Карла XII; он стоял среди корпорантов и слушал прославление «нравственной высоты» этого короля-бродяги. В нем кипело негодование, и когда вечером его землячество собралось в кабачке, он встал и потребовал позволения высказать свой протест против ораторов. Он сам не мог бы объяснить, как он решился говорить, но он носил большую бороду и говорил басом, что импонировало юношам, по большей части еще безбородым, а главное — он чувствовал, что подчиняется непреодолимому желанию. — Нация, — так приблизительно начал он, — которая чтит свои воспоминания, без сомнения, права; но горе тому, кто называет неправду правдой и зло добром. Вы сегодня принесли воздаяние злому человеку, и это позорно. Ведь мертвые не существуют — это тени, и не следовало бы говорить о том, чего нет. Говорят, разумеется, что наши поступки в прошлом живут и в настоящем, но я не вижу, чтобы какие-нибудь дела Карла XII могли бы остаться жить в нашей памяти. Мы сегодня чествовали угнетателя Швеции как национального святого! Да! Вы так же хорошо знаете, как и я, что он пожертвовал всеми лучшими людьми своего государства! Вы знаете, что он бессовестными поборами разорил торговлю и всякий промысел и сделал то, что заброшенными стали шведские поля! Вы, может быть, не узнаете, что значит заброшенные пашни и пустынная страна! Это значит — жать сорную траву на поле, где была посеяна рожь! Ваш герой — он не мой — был самым безнравственным человеком, который когда бы то ни было существовал, потому что тот, кто не колеблясь приносить свою родину и свой народ в жертву своему честолюбию, тот человек самый безнравственный. И тот безнравственен, кому, как Карлу XII, были открыты глаза на его заблуждения, но он их не признал и не исправил. Нас прозвали лакеями, и называли совершенно справедливо... 47
Тут поднялся ропот, и это так возбуждающе подействовало на нашего горного жителя, что он после минутного молчания продолжил более решительным тоном. — Лакеи, да, потому что идеал шведа — стать чиновником и получать жалованье, с которым можно сидеть себе в уголке и начальствовать, повинуясь своему начальству. Ропот перешел в громкий шум, что еще более воспламенило оратора, и живо вспомнив ту среду, в которой он вращался, он продолжал шутливо-серьезным тоном: — Чтобы дать королю верных слуг, а затем и достойных советчиков, государство, как известно, создало университет. Вы ведь знаете так же, как и я, что хлам, преподаваемый здесь на четырех факультетах, имеет целью лишь сделать из нас чиновников, потому что, если я стану пастором, нотариусом, профессором или еще кем- нибудь, то я буду прежде всего чиновником. Против этого еще ничего нельзя было бы сказать, если бы источник знания не был бы столь недоступен. Почему так дорого покупается знание, я этого не понимаю, если мне не объяснят это тем, что места так редки. Вы ведь знаете, как трудно получить место. Место в суде, например, не ищут, как должность в лавке, а вас выбирают. Следовательно, это зависит от милостивого выбора. Это особое избрание проявляется уже на экзамене. Часто здравая голова не выдерживает экзамена, а многие недостойные его выдерживают. Вот это рок! И верьте вы мне, все, что читается на лекциях и на семинарах, все это можно купить в книжной лавке. Имея хорошо обставленные книжные лавки и подобающие экзаменационные комнаты, можно было бы закрыть университеты, где мы теряем время и попойками портим свои нервы. Университет есть что-то среднее между монастырем и кабаком. Университет есть школа высокомерия, униженности, легкомыслия, зависти и раболепства. В наши дни надо было бы уничтожить и ученые привилегии. Что такое ученость? Сегодня ты невежда в римском праве, завтра ты приобретаешь в книжной лавке книжонку о римском 48
праве, а послезавтра ты узнаешь, что такое римское право. Вот она ученость, которою мы так гордимся. Сегодня мы не знаем, что Карл XII заключил в дом умалишенных пастора Борга за то, что он говорил об опасности иметь на престоле пятнадцатилетнего мальчика, а завтра мы купим историю Швеции и будем это знать! (Как видите, я вернулся к исходному пункту.) Сегодня мы не знаем, что Карл XII был помешан, завтра же мы из книги это узнаем! Милостивые государи, я пью за хорошую организацию книжной торговли, и чтобы у нас на приобретение книг был бы неограниченный кредит! Тогда мы не будем переживать таких дней, как сегодня, когда вследствие невежества чествовали злодея, поджигателя, великого инквизитора, фальшивомонетчика Карла XII, и как раз чествовали его за то, чего всего больше у него недостает, — за нравственную высоту. Результат получился тот, который легко было предвидеть. Университет стал для Густава Борга нестерпим. Он почти и не посещал лекций, но добыл себе возможность пользоваться книгами. Таким образом, он сам выбирал себе своих учителей, по большей части иностранцев, за неимением шведских ученых. Для всякого студента было не тайной, что профессора почерпнули свои знания у иностранцев, так как самыми серьезными научными сочинениями считались немецкие, в особенности по медицине, теологии и эстетике. После трехлетней свободной науки Густав Борг дождался того, что поступил в университет его младший брат Генрих. Трудно найти двух братьев, менее похожих друг на друга. Старший — белокурый, с русой бородой, германец по типу, походил на отца. Младший — брюнет, в шестнадцать лет уже вполне сложившийся мужчина, белый африканец, походил, очевидно, на мать, отец которой, как говорили, имел какую-то связь с тропиками. Эти братья не были никогда товарищами. Младший всегда бывал притесняем старшим, и немногие годы, разделившие их, не могли никогда стереться в сердце старшего. Он с детства привык глядеть на младшего 49
брата сверху вниз; все, что бы тот ни говорил, он презирал и считал глупым; это в семьях замечается часто. Теперь, в университете, различие стало еще очевиднее. Густав был швед и родом из рудниковой местности, немного даже старошвед, стоящий за все отечественное, пусть и с оговоркой; тогда как Генрих, как иноземец, не мог чувствовать по-шведски, и это была не его вина. Рассуждая о предках, Генрих мог бы ответить брату приблизительно так: — Мне казалось бы так же фальшиво присоединить себя к вашим предкам, как фальшиво оказалось наше дворянское достоинство. Отец моего чернокожего деда плясал на экваторе вокруг костра, и он никак не мог бы чествовать Карла XII, точно так же, как уроженец Ско- нии не мог бы душой и телом участвовать в празднестве в честь Густава-Адольфа, потому что во времена Тридцатилетней войны Скония принадлежала Дании. Не медлил ответом и брат, и ответ давал неизменно все тот же: «Люцен». — Почему празднуем мы наше падение и наш позор? — возражал тогда обыкновенно Генрих. — Ваш король (он никогда не говорил — наш) погиб под Люце- ном, и католики торжествовали победу. Ведь игра считается выигранной, когда королю — мат. После Люцена шведы возобновили союз с Ришелье и призвали французские войска в Германию. Поэтому после Люцена шведское имя проклиналось в Германии. Подумай только: вызвать нашествие французов, втянув в страну, которая должна была быть нам дружественной, исконного врага, галла! Поэтому-то я и вне себя, когда вижу, что вы обоготворяете этого дикого бродягу Банера, разорившего Саксонию и обложившего контрибуцией Богемию, но приобретшего известность в особенности благодаря своим отступлениям. Тут воспламенялся Густав. Он соглашался относительно Карла XII, но не мог допустить, чтобы дотрагивались до Густава-Адольфа и до Иоганна Банера. 50
— Швед ты или нет? — кричал он. — Нет! Я гражданин вселенной! — рычал Генрих. Густав снимал со стены вредевское ружье, Генрих обнажал старую драгунскую саблю — потом им становилось стыдно, и они заключали мир до следующего случая, подвертывавшегося весьма скоро. Но существовали между ними и более глубокие разногласия. Густав работал за обновление старого, а Генрих трудился для будущего. — Теперь старина настолько промозгла, — говорил он, — что к ней прикоснуться нельзя. Эта возня с обновлением — лишь последняя попытка для ancient rugime; старый строй сам собой истлеет и явится подстилкой для нового строя, который в нем пустит ростки. Этот строй не может быть обновлен, потому что он держится только развратом: орденами, дипломами, низкопоклонством, чинами. Мы должны о другом думать, и мы на старый строй смотрим, как врачи на проституцию, как на что-то, чего пока изменить нельзя, с чем приходится мириться, — словом, как с домом терпимости! Генрих как бы родился с мыслью, что общество должно переродиться и что это может произойти незаметно при старом государственном строе, который, подколенный, в конце концов, сам распадется. Братья ссорились, пока не покинули университета: старший — без экзаменов, чтобы сделаться журналистом, младший — выдержав экзамены на врача. Густав Борг основал газету в столице, а брат его Генрих сделался в ней сотрудником. Они унаследовали состояние отца и вложили его в типографию. Генрих увеличил свой капитал благодаря бережливости и осторожности, так что в конце концов он стал главным пайщиком газеты. Братья ссорились, но все же держались вместе. Они женились, у них родились дети — новые яблоки раздора. В конце концов с годами несогласия так обострились, что разрыв должен был наступить неизбежно. И теперь он наступил. 51
* * * Зоологическое миросозерцание или ветеринарная философия 80-х годов не сделало нравы более утонченными; этого нельзя было и требовать, и проявление от времени до времени некоторого одичания служит лишь к умиротворению. «Борьба! борьба за все! Бери себе — не жди, чтобы предложили. Будь дерзок, тогда осилишь!» — вот каковы были боевые слова того времени. Старики, которых обучали несколько иным словам, а именно, что кроткие наследуют землю, пришли в уныние и испугались; но со временем и они приободрились и примирились с борьбой, так что скоро все общество образовало два укрепленных лагеря, присвоившие своеобразный пароль: все средства допустимы! Все вспомогательные силы были приемлемы, и, вступая в борьбу, мужья стали настолько неосторожны, что брали своих жен с собой, сначала их держали сзади в обозе, потом пустили впереди себя, так как с животной теорией пришел и суеверный страх за самку, страх, разделяемый всеми животными. Что у стариков было унаследованной галантностью, уважением к супруге и матери, добровольной покорностью в духе христианском, стало человеческим правом, то есть, хочу сказать, теоретической бессмыслицей. Малодушные мужья ползли за своими женами, выдвигая жен впереди себя. Они с обеих сторон стали употреблять своих жен вместо холодного оружия или вместо динамита. Часто сильный мужчина, сам по себе непобедимый, в самом своем укрепленном стане, в семье, бывал взорван на воздух. Враг натравливал жену и детей, и крепость сдавалась. То была борьба нечистоплотная, но она переворачивала на современный лад старые понятия о супружестве как союзе верности. Это была своего рода неуверенность, которая держала людей всегда начеку, всегда на посту. То было беспрерывное обновление при неудержимом движении вперед. 52
* * * Доктор Генрих Борг женился на норвежке, типичной лжемученице, истеричке — тип, не существовавший ранее, пока его не создал атрофированный мужской разум, когда он начал чувствовать себя на одинаковом уровне с женой и детьми. Она, кроме того, была проникнута взглядами, навеянными норвежской народной высшей школой. Между прочим, она считала себя принадлежащей к молодому поколению, преисполненному милыми юношескими заблуждениями. Это должно было отражать дух норвежского народа, гораздо более старого, чем шведский. По ее твердому убеждению, история Швеции начиналась в норвежских сагах. Она в Христиании жила среди студенческой богемы; но в своем безумии она, с другой стороны, мечтала и о Сване, даме с перчаткой. Она теперь хотела видеть вокруг себя чистых юношей, и первый ее зуб против доктора был за то, что он не был чист и невинен. — Но ведь и ты не была такою! — отвечал просто доктор. Когда жена ответила лишь безмолвным выражением лица, означающим: «Я? Это дело другое!» — он увидел, что тут ему предстоит не равенство, а тирания, и, будучи ненавистником тирании, он обнажил меч. С упрямым человеком, которому по природе недоступны факты и логика, долго бороться нельзя; покидаешь не стоящую труда битву и не связываешься с невооруженным. Но он остался в змеиной норе ради детей, выжидая тот час, когда будет уверен, что, если он уйдет, дети не покинут его. Это было своеобразное положение мужчин того времени, у которых чувства к детям были сильней, чем у матерей, которые, казалось, забыли здравые побуждения и интересы и искали жизни вне дома, тогда как мужья еще мечтали о домашней жизни. Среди какого-то громкого процесса о разводе было мужем высказано необычное обвинение жены в том, что 53
ему приходилось сидеть по вечерам дома, пока жена с приятельницами проводила время в кафе. Бесстыдная и наивная жена ответила на это, что муж оставлял ее одну (в кафе) и потому сам должен отвечать за последствия. Доктор Борг боролся один, и он старался, опираясь именно на обычное новое миросозерцание, доказать своим друзьям, что если они желают быть осторожными, то должны предупредить смешение полов. Он пытался этого достигнуть, основываясь на принятом всей природой разделении труда, которое ведет к сбережению сил и совершенству. — Мужу — сила и работа внешняя; жене — красота и домашние занятия! Чем резче отличие в полах, тем более удачное потомство. Но эти доводы не помогали. Даже самые ученые натуралисты не видели «различия полов». — Это не что иное, как самоуничижение, — вскрикивал доктор. — Вы ведь потеряли всякое самочувствие как мужчина, если чувствуете себя ниже женщин, и если вы действительно не сознаете своего унижения, значит, вы действительно низко пали. Как это ни странно, но некоторые из стоящих во главе движения мужчин были развратны, хотя они это и отрицали, но поведение их было известно; точно так же, как и некоторые знакомые женщины были изобличены или находились под подозрением. Доктора, конечно, прозвали ненавистником женщин. Это его не смущало, так как он знал, что это — ложь. — Я не могу считаться ненавистником детей, — мог он ответить, — потому что я признаю подчинение детей женщине, и я не ненавистник женщин, потому что я вполне постигаю значение в семье женщины, но вы неспособны думать и наблюдать. Вы лжемудрствовате- ли, которым недостает задерживающего центра между большим мозгом и мозжечком... Тем временем у него заложен был порох в собственном погребе, и он должен был взлететь на воздух. По¬ 54
кушение было направлено против него его собственным братом, редактором. Так как доктор Борг был человеком справедливыми то он, как мы знаем, отстаивал норвежцев в их справедливом стремлении к свободе, и поэтому правые называли его другом норвежцев. Когда же он зажил несчастливо со своей женой норвежкой, то левые, помимо его воли, произвели его в ненавистника норвежцев. Он не любил свою злую, глупую жену; она была норвежка — значит, он — ненавистник норвежцев. Помраченные партийностью люди недалекого ума ухватились за столь наивный вывод, и этого было достаточно, чтобы заподозрить его в том, что «он покинул знамя!» Того, что он не безумствовал в смысле женского вопроса, было достаточно, чтобы создать ему репутацию консерватора. — Он в душе консерватор! — высказал Густав свой ультиматум. Не имея возможности справиться со своими врагами, он попробовал действовать при помощи женщины. На следующий день после отрешения от должности редактора он отправился к невестке, фру Дагмаре. Последняя с звучным именем соединяла и прирожденную красоту, которую она всеми силами старалась скрыть и обезобразить. Чудную косу свою она остригла, чтобы не быть рабой моды. (При этом доктор заметил, что длинные волосы служили всегда отличием свободного человека и что всегда пленным и заключенным стригли волосы.) Красивую шею она скрывала, чтобы можно было забыть, что она женщина. Маленькие ножки она прятала в больших кожаных сапогах, которые до язв натирали ей кожу. Все, что было неизящного, надевала она на себя и выбирала все, что могло бы придать ей более злой вид. Злоба, казалось, исходила и от всей ее мебели, виднелась в окраске драпировок и убранстве комнат. Во всем виден был вызов мужу, изящный вкус которого был всем известен, и легко было понять, что все убранство дома было выполнено с определенным намерением 55
оскорбить эстетический вкус мужа. Она говорила, что хочет доказать свою независимость, и этим самым ясно выказывала свое подчинение злобе. Шурин Густав был введен в неубранную комнату. По двум стаканам с остатками вина он понял, что до него у хозяйки была в гостях дама. Понимая вполне положение вещей, он знал, что ему не следует начинать разговора с любезностей, в особенности по поводу внешности хозяйки и ее туалета, это было бы принято как глумление над ее полом. Невестка всегда недолюбливала Густава, но с того мгновения, как он стал врагом ее мужа, она полюбила его, и разговор сразу принял особенно дружелюбный оттенок. — Ну-с, Дагмара, — начал Густав, — твой муж выставляется либеральной партией кандидатом в риксдаг. — Разве он либерал? — Да! его можно назвать таковым, — ответил хитрый шурин. — Назвать! Но ведь он консерватор?.. — Ты думаешь, в некоторых вопросах? — Да, я так полагаю. В женском вопросе он реакционер, и его надо побороть. Кроме того, он ненавистник норвежцев! — О нет! — быстро заявил Густав. — Ведь он на тебе женат! — Да! поэтому-то я и могу о нем судить. Он Ибсена называет лягушкой, а Бьернсона — старой бабой. Так разве это не ненавистник норвежцев? — Не может быть, чтобы он так думал серьезно! — Не называл он разве на празднике Лаге Ланга норвежцев чертовским отродьем? После этого он выругал свою жену; я уже обратилась к адвокату... Лицо Густава Борга просветлело, потому что целью его посещения было узнать, до чего дошло у них дело. — Разве вы хотите развестись? — возразил Густав с участием старшего брата. — Подумайте о детях! 56
— О них я позабочусь! — Уверена ли ты, что он тебе их оставить? — Я возьму их, — ответила Дагмара с уверенностью, не обещавшей мирного разрешения вопроса. — Ты их не возьмешь, потому что решение предоставлено суду после того, как будут допрошены обе стороны. — Суду нет дела до моих детей! — воскликнула Дагмара. — Ошибаешься, моя милая, а то, что твой муж скажет о твоей неспособности воспитывать детей, будет иметь решающее значение. Он врач и пользуется всеобщим доверием. — Он? Самый отъявленный лгун, какого свет не создавал. Теперь фитиль был зажжен, и большего Густав Борг ничего не требовал. Перед тем как уйти, он только еще немного захотел раздуть огонь. — Но, милая моя, что ты делаешь! Развод именно теперь разрушил бы его шансы попасть в риксдаг, а ведь ты этого не хотела бы. Женщины в особенности восстали бы против его кандидатуры, а ты знаешь, как либералы подчинены влиянию своих жен. — Я это знаю, и поэтому-то я и хочу побить его окончательно в женской газете! — В точку! Теперь огонь разгорелся, и Густав мог уйти. — Убери это, Дагмара, — сказал он уходя, указывая на винные стаканчики. — Это может повредить тебе в процессе. — Разве он тоже не пьет? — заметила госпожа Борг. — Конечно, моя милая, но не с утра! Этим кончилась их беседа. * * * Пока происходил этот разговор, в доме редактора происходил другой разговор. 57
Борьба разгорелась вовсю, но в борьбе за власть надлежало в то же время решить, что считать либеральным. Так как все жили эволюционной теорией, то честолюбие требовало, чтобы всякий стремился к развитию. Поэтому все старались уяснить себе, что такое развитие. Одни думали, что это все то, что идет вперед. Когда же увидели, как быстро развиваются все старые уродливости и ненормальности, стали осторожнее; а в конце концов пришли к заключению, что развитие означает лишь успехи стремления человечества к красоте и счастию через справедливость и умеренность. Но в партийной борьбе благоразумия не существует — поднимают флаг и кричат: «Теперь ты враг!» Доктор Борг, действующий благоразумно, должен был пасть вследствие своего благоразумия. Когда норвежцы в 1885 году были обижены в своих священнейших правах, доктор взял их сторону. Когда же для них опасность миновала и они были в состоянии сами постоять за себя и даже стали грозить войной, он счел дальнейшую поддержку лишней, а так как он был шведским подданным, то решил, что идти с врагом не следует. Когда он в семье своей с утра до вечера не слышал никогда ничего другого, кроме грубой норвежской ругани, направленной против шведов, он терпеливо и упорно брал сторону правого. Но это свойственное шведам рыцарство не было понято, и норвежские газеты издевались над шведами за то, например, что художники устроили праздник в честь Лаге Ланга. «Трусливый швед», «швед пресмыкается», «Норвегия возьмет бразды правления» — такие и тому подобные выражения встречались в норвежской печати. Пока это было одними словами, на доктора это впечатления не производило, но когда все, что было в Швеции завистливого, низменного, в особенности среди старых баб, начало все норвежское превозносить, даже самое посредственное, в ущерб всему шведскому, тогда доктор закричал: «Довольно!» Но тогда постигло его крушение, и он прослыл 58
за ненавистника норвежцев. Все семейное спокойствие рушилось, и кандидатура в риксдаг стала сомнительной. Брат Густава был по натуре патриотом и был враждебно настроен против норвежцев, но политика, личные интересы и чувства имели для него решающее влияние, и он норвежский вопрос обратил в оружие* против брата. Эта ложная тактика возмущала честного доктора, и он отправился в самый центр укрепленного лагеря брата, чтобы там взорвать его. Он посетил фру Бриту в то самое время, когда Густав действовал у фру Дагмары. Брита сидела на своей вилле. Она называла ее своей, потому что принесла с собой в приданое капитал. Густав же называл ее «нашей», потому что законом предусмотрена общность владения между супругами. Вилла представляла из себя большой деревянный дом с пятнадцатью комнатами и двумя кухнями. В одной из кухонь стоял у Бриты ее письменный стол, и там она писала свои доклады, статьи и письма. Это было единственное место, где дети (а у нее их было семь человек) оставляли ее в покое. Благодаря необыкновенному добродушию она приняла шурина любезно, несмотря на его грубый разговор на пароходе. — Слушай-ка, милая моя, — начал он, — если я говорю тебе, что мы должны обезвредить Густава, то это еще не значит, что я хочу заключить с тобой компромисс. — Что же он теперь делает? — Во-первых, он работает против газеты, во-вторых, он хочет погубить мою кандидатуру, а в-третьих, он на ваши деньги играет на бирже. — На мои деньги? — Нет, на ваши; но это одинаково нехорошо. — Он действительно играет на бирже? — Да, они его этому научили, эти старые кукушки. — Как могу я этому помешать? — Ты должна развестись! — Ты думаешь? 59
— Да, я так думаю. Ваше супружество свою роль сыграло, и нечего вам вместе киснуть. Молодые оперились, и гнездо уже уютным не выглядит. — Как ты рассуждаешь! — Да, вот я как говорю! Вы давно уже перестали быть супругами, а теперь требуется только, чтобы дети могли жить и дышать. Отец свое сделал, а теперь он только давит, гнетет, мешает и душит! Вон его! — Ведь ты сам отец! — Да, поэтому-то мне виднее... — Он играет на бирже? — Да, на кофе и сахаре. — Вот как. На кофе и сахаре?.. Брита умолкла, а так как она отличалась тем, что всегда быстро все обдумывала, то, помолчав мгновение, сразу приняла решение. Она встала и подошла к железному несгораемому шкафу, где хранила важные бумаги. — У меня нет брачного договора, — снова начала она, отыскав что-то в шкафу. — Но у меня кое-что другое: есть письма. — Берегись писем, Брита. На суде мужья от писем легко увертываются. Или они говорят, что они их не писали вовсе, или что они хотели другое сказать, то-то и то-то, или что это была лишь шутка. Нет, у тебя должен быть в руках факт, всего лучше flagrans delictum. — Что это значит? — Это значит, что преступное деяние совершено в присутствие двух достоверных свидетелей. — Нет, этого я не хочу! — Не сегодня, поздней, если обстоятельства разовьются. — Я закрывала глаза; я прощала; можно сказать, что я давала на все свое согласие. Но если дело касается моих детей, их состояния и будущего, то этим я шутить не дам... Впрочем, можно думать, что он копит... для... нового супружества. 60
— Итак, помни, будь крайне осторожна и, прежде всего, ничего не подписывай на бумагах, которые он может тебе подсунуть. Ты знаешь, я совсем не слепой приверженец вас, женщин; но правда должна оставаться правдой! — Ты ненавидишь своего брата? — Это сильно сказано, но я обороняюсь против страшного врага... Между прочим, слышала ты, что сделал Густав с Холгером? — Да, Холгер обязался выплачивать ежегодно Густаву значительную аренду за газету и типографию. — Знаешь ли, какого размера аренда? -Нет! — Ну, она так велика, что он не справится. — А разве Холгер не может его как-нибудь прижать? — За ним только его американская наглость. — Как же быть? — Мы должны ему помочь, — возразил доктор, протягивая невестке руку. — Завязалась борьба не на живот, а на смерть! — Не останешься ли ты обедать? — спросила Брита. — Впрочем, я не занимаюсь хозяйством и не знаю, что у нас сегодня. — Нет, спасибо, дорогая. Я не могу сидеть за столом с человеком, который как раз в настоящую минуту в моем доме работает на мою погибель. — Он разве у тебя? — Да, он не гнушается никакими средствами. К каким он прибегает теперь, я узнаю, вернувшись домой. Прощай, Брита! V Бывший редактор примирился со своей судьбой, жил себе на даче и писал свои статьи. В одно летнее утро сидел он на террасе и ждал газету, чтобы прочесть в ней 61
свою последнюю статью. Это была тонкая статейка, от которой он ожидал большого эффекта. Он обсуждал либеральную программу, которой должны были придерживаться кандидаты на выборных собраниях, а в тайнике души он думал этой статьей выставить брата Генриха консерватором. То был удар в ватерлинию, который должен причинить крушение боевого судна. Густав наслаждался в душе; в ушах у него звучали его ядовитые слова; он представлял себе брата, раскрывающего газету, чтобы отыскать свою статью, и находящего вместо того другую, сваливающуюся ему на голову как камень с неба. Он мысленно так наслаждался, что улыбка показалась на его лице. Он закурил папироску в пятнадцать пфеннигов. Непрерывно зажигал спички и пыхтел. Наконец принесли газету. Он встал и принял боевую позу, раскрыл газету, чтобы на второй странице найти свой лакомый кусочек. Там его не было! Он посмотрел на третьей странице. И там статьи не оказалось! Он смял газету, бросился к телефону и вызвал редактора. Сын Холгер тотчас же подошел к аппарату и спросил, в чем дело. — Почему не напечатана моя статья? — спросил отец хриплым голосом. — Мы ее напечатать не можем, — ответил сын. — Но я видел ее в наборе, читал корректуру и... — Таких бессмыслиц мы печатать не можем! — ответил сын. Дальше у отца не хватило голоса; он попробовал закричать, но остался нем, молча отошел от телефона, взял шляпу и пошел в лес. Проходя мимо кухонного окна Бриты, он увидел ее, сидящую с пером в руке перед листом бумаги. Она писала, и писала против него, ее мужа, в то время как сын вырывал из его рук перо, орудие его самозащиты. Он весь съежился: он ничтожен. Ему, создавшему эту газету, доведшему ее до цветущего положения, сделав¬ 62
шему из нее источник дохода, ему теперь запрещалось в ней писать, и запрещалось кем? — собственным сыном. И он вспомнил о короле Лире. Он пошел по полям, через рощи и луга. К чему было долго жить и учиться, когда в конце концов опытность оказывалась ни к чему не годной? Будучи молодым человеком, он постоянно слышал, что мудрость приходит с годами, после многолетней жизненной школы. Он эту школу прошел; он был свидетелем того, как создавалось все, что теперь есть, и поэтому, думалось ему, он лучше других понимает, что нужно, а его, как старую метлу, выбрасывают в угол, с ним обращаются, как со старым идиотом. Устав от прогулки, он несколько успокоился и поднялся на гору, откуда было видно море. Это освежило его, и вид вечно движущейся стихии придал ему силы. Он присел на скалу и задумался. Он может прожить еще лет тридцать — целую человеческую жизнь; он чувствовал в себе достаточно сил, чтобы продолжать борьбу, выдержать ее, в случае надобности — переждать, пока враги истощат свои силы в бесплодной погоне за голубым призраком и не сумеют их сберечь и обновить. Через десять лет, говорил он сам себе, подрастет новая молодежь с новыми идеалами, умеренные сыны действительности, которые лучше его поймут; они низвергнут теперешних утопистов с их мечтами о социалистическом обществе — теорией, которой он тоже увлекался в юности, но от которой потом отказался. Эти молодые люди считают, что они опередили его, однако, они стоят далеко позади него, наряду с молодежью 30-х и 40-х годов. Он ведь праздновал французскую революцию и произнес речь, в которой объявил себя сыном Конвента, он был верен традициям. И вдруг его называют консерватором! Консервативный республиканец! Большей нелепости быть не могло! Но теперь жизнь проходила в каком-то тумане, в круговороте красок, где все цвета радуги сливались в белый тон; все движения прилива и отлива понеслись 63
в море и там смешали свои воды. Приверженцами социализма, который, в сущности, не что иное, как христианство, были атеисты, а христиане оказались капиталистами и эгоистами; крестьяне были роялистами, но ослабляли королевскую власть; роялисты играли в либералов, а монарх стоял за свободу торговли и свободу церкви и считался свободомыслящим. Это было настоящее вавилонское столпотворение, падение всех старинных понятий. Анархисты были аристократами; свободомыслящие работали за незаконность, за женскую тиранию и за право свободной торговли в ущерб своей собственной выгоде; протекционисты желали поднять собственную производительность, но принуждали деревенских жителей покупать за высокую цену плохой товар. Это было своего рода продолжительное кипение, от которого многое должно было испариться, пока на дне не образуется твердое вещество, весьма пригодное как питательное средство. Возможно, что настал момент развития, напоминающий диффузию газов, когда одни частицы вытесняют другие. Может быть, то, что происходило, было хорошо. Может быть, в будущем этот осадок опять должен будет раствориться, и произойдет снова общая великая работа соединенных сил, так что даже самая ничтожная из них будет вправе сказать, что принимала участие в движении вперед, и образ победившей идеи представится как соединение всех идей, потому что он не что иное, как сплав благородных и неблагородных металлов. Это справедливо, как сам Бог, и только честолюбивые партийные главари могут быть этим недовольны. Пока он так мысленно рассуждал, глаза его остановились на видневшихся в морской дали серовато-бурых шхерах. Несмотря на близорукость, он усмотрел в этих формах что-то необыкновенное, чего он не узнавал, хотя знал отлично все ближайшие острова. Они как раз в это мгновение задвигались; необычный для его глаза цвет 64
ночных бабочек, как бы выдуманный специально, чтобы сделать их малозаметными, обратил его особое внимание. В эту минуту к небу поднялись три дымных облачка, и он понял, в чем дело: то была французская эскадра, шедшая из Кронштадта и направлявшаяся к Стокгольму. Взвились трехцветные флаги, и сердце старого республиканца забилось. Немецкая политика, оказывавшая после Седана свое влияние на шведское правительство, была ему неприятна; она имела привкус порабощения и производила впечатление, будто притесненный покинут на произвол судьбы. Теперь Франция освободилась от оков изолированности и снова стала в числе великих европейских держав, чтобы к концу столетия стать опять одним из тех сильных государств, которые хотели поделить между собой землю. Возрождение Франции означало новый шаг вперед, потому что всегда сила французского мотора передавалась на другие нации, раз были налицо руководители. Союз трех императов был несомненно расторгнут, и наисильнейшие противоположности — могущество царя и европейская республика — должны были на далеком Востоке сравниться с тем, чему грозило разрушением первенство Англии в Египте и на Средиземном море. Довольный и ободренный встал он теперь и пошел было домой, но затем, повернув направо, направился к дому пастора. Он чувствовал потребность с кем-нибудь встретиться и отвести душу по поводу неприятного впечатления этого утра. Скоро меж липами выглянул дом пастора, красное деревянное здание в два этажа. Дом был перестроен из крестьянской избы, и к нему примыкали рига и скотный двор. Когда редактор вошел в переднюю пристройку дома, где его встретил Филакс, который в знак привета вытер свои лапы о платье посетителя, слуга сказал ему, что пастор на скотном дворе смотрит, как доят коров. Он отправился на скотный двор, где застал шурина за делом. В шапочке, в полинялом от солнца пальто сидел 65
он и что-то записывал в журнал молочного хозяйства. Позади него на окне стоял поднос с остатками съеденного завтрака. Густав Борг очень любил подтрунивать над попечением пастора о душах паствы на скотном дворе и в молочной, но сегодня он не был расположен шутить, потому что желал склонить пастора на свою сторону, да, кроме того, пастор сразу обезоруживал его взглядом, просившим о пощаде в присутствии слуг. — Мы работаем с четырех часов, поэтому мне нельзя было не закусить! Этим он хотел парировать укол против стоявшего на окне подноса с пустыми бутылками из-под пива и водки. — Я только вошел взглянуть на тебя! — ответил зять, как бы не обратив внимания на поднос. — Мы как раз кончили. Подожди минутку, и я пойду с тобой. Густав обождал и стал рассматривать всю эту сотню жирных коров, пережевывавших жвачку, обмахиваясь хвостами. Пастор подвел итог литрам и был доволен результатом удоя, хотя выразил удивление, почему пробная дойка в его присутствии давала всегда лучший результат, чем ежедневная дойка. — Гляди! что значит глаз хозяина! Если за своим добром не смотришь сам, то никогда не знаешь, как идет дело! Да и земля дает настоящий урожай только своему собственнику. Если бы я сдавал свою землю в аренду, то никогда не выручил бы столько. Арендатор всегда ноет, а когда подходит время уплаты, посылает к тебе жену и детей, чтобы они выплакали ему отсрочку и помилование. Нет! Каждый сам для себя лучший работник! Заглянем на минутку в молочную. Видел ли ты мой новый сепаратор? Поразительно работает эта турбина! Он отворил дверь, и они вошли в молочную. — Тут добывается золото! — продолжал он быстро, как бы желая отклонить все неприятные вопросы и кол¬ 66
кие замечания. — Взгляни-ка только на это масло! Посмотри! Нет, ты должен его отведать! Что? Не первоклассное ли?.. Впрочем, все это тебя не интересует. Они вышли. Когда они вошли в переднюю, Филакс опять приветствовал Густава Борга и вытер свою морду о его светлое платье. Животное при этом только что поело, и гость готов был рассердиться, но промолчал и сдержал себя, потому что намеревался одержать победу. Жилище пастора не отличалась новизной стиля: сафьяновый диван, шахматная доска, курительный прибор, книжная полка с сочинениями Отцов Церкви, церковной газетой и Сводом законов! Странное смешение светской и духовной власти! Мебель была из красного дерева и выглядела так, будто она новой никогда не бывала, а казалась бог знает когда купленной с аукциона. Красное дерево вообще мало похоже на растительный продукт, оно скорее напоминает вяленое мясо, и кроме того, обладает способностью потеть. Поэтому на нем всегда остаются следы от пальцев, и это совсем не аппетитно. Расставленная на заплатанных коврах всех оттенков винегрета, эта обстановка производила впечатление чего-то неопрятного — казалось, что от всего этого пахнет нюхательным табаком. При более внимательном осмотре взгляд замечал у двери коллекцию палок и целый музей засаленных шапок. Рядом стоял прибор с мензурками для пробы молока, новый аксессуар рационального сельского хозяйства. Свояки сели, и так как оба были болтливы, то скоро завязался оживленный разговор. — Ты рано вышел гулять, — заметил пастор. — Мне ничего другого не осталось с тех пор, как я отставлен. — Да, молодежь стариков вытесняет! Это в порядке вещей! Густав Борг был готов посетовать и пожаловаться на судьбу, но вовремя удержался, зная, что шурин только 67
высмеет его за то, что он прежде всегда был на стороне молодежи. — Да, — сказал он, — молодежь! Ты знаешь, я всегда поддерживал ее, пока ее требования были справедливы и разумны; но когда они перешли границы, я не могу не восстать. Так как пастор был в миролюбивом настроении, то встал на точку зрения собеседника. — И ты поступаешь хорошо. Тебя за это хвалили. Он взял газету со стола с шахматной доской, но когда Густав Борг прочел заглавие «Родина», сразу настал конец миролюбию и маска исчезла. Борг был вне себя. — Меня здесь похвалили? В этой газете? Ну, в таком случае я пропал. — Ты что же, не любишь свою родину? — спросил пастор, шутя. — Не очень, потому что она того не стоит. А что касается твоей газеты, то веришь ли ты сам, что в ней пишут христиане? Это несомненно духовные люди, но пишут они, как черти. Ложь, насилие, незаконность, вражда, лжесвидетельство — вот программа газеты. Рассердился и пастор; он вскочил и начал так ходить по ковру, что от него поднялась пыль. — Не находишь ли ты, что лучше, если народом руководит гуманное, просвещенное духовенство, чем невежественные светские проповедники? — Светские проповедники? А что ты из себя представляешь? Твое призвание — это сельское хозяйство, а твою службу ты поручаешь помощнику и адъюнкту. А что делает твой помощник? Он если не спит, то ест, а в промежутках еще пьет да в карты играет. Он шесть дней отдыхает, а на седьмой работает. А твой адъюнкт, твой сотрудник по газете, защитник прав супружества, знаешь ли ты, что он делает на своем острове? Тебе отлично известно, что он живет как турок и что его видели в лодке голым в обществе красивой девушки, но ты закрываешь глаза, потому что он с тобой играет в карты. Но зато 68
прихожане покидают церковь и открывают молитвенные дома, которые вы преследуете! Да! Старая Швеция готова стать церковной республикой наподобие Парагвая, а положение государственной церкви не лучше теперь, чем в 1527 году. Вы потеряли духовную власть, но еще сохраняете светскую. Ваши епископы участвуют на официальных обедах, восседают в риксдаге и ландстинге, в комитетах и академиях. У нас как раз был епископ, получающий ежегодно восемьдесят тысяч крон; он переводил стихи и сочинял юмористические песни, но заботу о пастве он предоставлял другим. У меня двоюродный брат был помощником пастора в одном из северных городов, ты его знал. Он тоже умер от чрезмерной еды! При исполнении каждой требы в приходе — на свадьбах, крестинах, похоронах — он непременно должен был есть и пить. В последнее воскресенье своей жизни он исполнил восемнадцать различных треб, то есть он в один день восемнадцать раз ел и пил, потом с ним сделался удар и он умер. Ты говоришь о вашей гуманности. Это только отсутствие предрассудков, основанное на неверии! Вы в ваше учение не верите — этого никто и не требует, но в таком случае вы должны были уйти — или вы лицемеры! Но вы не намерены оставить хлеб и власть! Он тоже встал с места, и они оба шагали по ковру, напоминая льва и медведя. Но Густав Борг не унимался. — Коров и свиней ты содержать можешь, — продолжал он, — но если к тебе придет человек в нужде, то для него у тебя не найдется ни жалости, ни помощи, ни утешения, потому что ты суров, скуп и безжалостен! И государство обязано прокормить двадцать восемь тысяч таких, как ты и твои подчиненные! Вы поедаете семь миллионов крон, и средства эти выколачиваются во что бы то ни стало у верующих, как и у неверующих, способом, напоминающим грабеж. Во что вы верите, — знает один черт, но вы всего ближе напоминаете почитателей дьявола, потому хотя бы, что вы открыто прославляете губителя Швеции Карла XII, которого человеком считать 69
нельзя, а просто дьяволом! И когда на последнем чествовании этого урода, лишенного всякого нравственного чувства, группа студентов попробовала оппонировать, их вызвали к ректору, они чуть не подверглись исключению из университета. Спрашивается только, куда вас следует посадить? В дом ли для сумасшедших или в тюрьму? А ты со своей заботой о душах прихожан? Говорят, ты дерешься палкой, вместо того чтобы действовать на разум и на душу. А что ты делаешь в церкви? То же, что сделал епископ в ризнице! Ты недавно, когда напился, хвастался, что никогда в церковь не ходишь, что ты целый год не был в церкви! Ты, стоишь так строго за принуждение к причастию, а когда ты в последний раз приобщался? Двадцать лет тому назад, при посвящении в сан! Это позор! Я это говорю тебе и теперь стряхиваю на твой заплатанный ковер прах с моих ног! За тебя обидно, если ты никогда не задумывался над тем, что ты делаешь! Если же ты когда-нибудь опомнишься, не возвращайся в свое старое гнездо, а если посмеешь, отправляйся в молитвенный дом: там, по крайней мере, найдешь ты христиан, которые делают все что могут, чтобы очистить свою душу. Пастор не был дурным человеком и не был лицемером, но, как все, жил изо дня в день как представлялось возможным, не задумываясь; он никогда не оглядывался назад. Когда же теперь ему все было высказано, он не мог отрицать ни одного факта. Он впервые увидал себя, свой образ, и ему казалось, что он умирает. Он молча сел на диван и оставался сидеть с почерневшим лицом. Борг, благодаря этому нападению и неожиданной победе, завладел потерянным им утром чувством собственной силы и опять воспрял духом. — Ты пастор, — продолжал он еще, желая устроить себе почетное отступление, не дав неприятелю время опомниться, — но ты не духовное лицо. Ты вместо молитвы начинаешь свой день на скотном дворе с пивом и водкой, затем ты спишь, а потом до обеда играешь 70
в шахматы; после обеда и после того, как ты вторично напьешься, ты снова ложишься спать; потом ты опять играешь до ужина, состоящего ежедневно из шести холодных блюд и одного горячего. Лег ли ты хоть раз спать без ужина? За двадцать пять лет был ли ты хоть один день трезв, потому что ты напиваешься три раза в день? Когда-нибудь творишь ли ты вечернюю молитву? Нет! И ты не человек, ты свинья! Вот ты что! Он, конечно, не того достиг, чего хотел. Но он получил другое. И он только желал, чтобы его слышали, тогда не стали бы его называть консерватором. VI Приход французской эскадры на время прервал частные и общественные распри. Шведское легкомыслие выказалось с приятной стороны, то есть шведы показали свою незлопамятность. Несмотря на немецкую политику, которой не так давно стали придерживаться, члены правительства принимали участие в праздниках в честь французов и произносили речи в честь Франции. Праздник в Тиволи был для Густава Борга великим днем, так как он был одним из хозяев празднества. А так как к тому же он превосходно владел французским языком и был отличным оратором, то чувствовал себя на месте. После войны 1870 г. Франция дулась на Швецию, когда этот братский народ повернулся спиной к республике и к побежденному другу; но теперь все было забыто. Французский посланник в Стокгольме, остроумный и горячий республиканец и, как говорили, бывший коммунар, свел дружбу с либеральными салонами Стокгольма, завязал отношения с горожанами и делал в клубах доклады, не бывшие вполне comme il faut. «В сферах» должны были смотреть на это благосклонно, так как он был послом великой державы и особа его была 71
неприкосновенна. Его квартира и дом норвежского посольства были центрами всех передовых партий, интересующихся политикой, наукой, искусством и литературой. Туда из любопытства или по обязанности были вхожи и многие приближенные к «сферам», связанные с ними рождением или занимаемым положением. Эти старались подставить красным ножку, обесславить их; но они скоро замечали, что натыкались на сопротивление. Так, например, с одним шведским attache при норвежском посольстве приключилось следующее quiproquo. Attache (к французскому послу). Что это за оборванец, которого наш добрый Блэр впустил в свой салон? Французский посол. Вы про кого? Про этого? Это мой ближайший друг, живописец X. Attache. Ах! у него крест! Но на вид он ужасен! Французский посол. Что же делать! Он зато офицер ордена Почетного легиона, а мы (мы оба) пока просто кавалеры! Attache. Но признайтесь, что дамы здесь несколько странны. Взгляните вон на ту: она похожа на певицу. Французский посол. Это не моя жена; но моя жена тоже была певицей. Attache сконфузился окончательно. В этом кружке Густав Борг чувствовал себя как дома, и теперь, на празднестве в Тиволи, после того как он произнес блестящую речь в честь Франции, из которой всегда исходил всякий прогресс, все забыли, что он отставленный от дела; он снова явился в глазах всех старым республиканцем, от которого отпало всякое подозрение в консервативности. Смешение классов и взглядов в 90-х годах было настолько сильно, что все старые понятия уже никуда не годились. Слова консерватор и либерал, стали ругательными. Жизнь была богаче, взгляды окрасились в различные оттенки, узкая партийность была изгнана в более низменные слои горожан, которые в своем несложном кругозоре могли различать только два цвета. Так, Катон, 72
цензор риксдага, охранитель основных законов, под конец получил прозвище консерватора, потому что он не мог сочувствовать женскому вопросу; но это, впрочем, его не смутило. А с другой стороны, надменный, слепой к требованиям времени епископ У. был признан красным за то, что однажды, по недоразумению, голосовал за всеобщее избирательное право. Власть, управляющая страной, была распределена по стольким рукам, что нельзя было сказать, кто именно управляет. Совет этого не делал, риксдаг, казалось, издавал законы, но общественное мнение приготовлялось в газетах, в литературе, в недрах семей, в клубах, в кофейнях, в гостиных, в мастерских. Ведь сильна только власть живой речи, но власть печатного слова еще сильней. Властьпечатного слова, которая в то время была значительна, была парализована возникновением многих газет; одна какая-нибудь знаменитость или один авторитет имел значение в одном каком-нибудь кружке, а в другом ничего не значил. Общество состояло из многих кружков, имеющих каждый свою центральную точку, причем не было двух кружков с одной общей центральной точкой. Поэтому не мог ни один источник силы настолько развиться, чтобы придавить остальных, тогда как все они испытывали слабое давление со стороны, и это содействовало тому, что все здание держалось. Праздник в Тиволи состоялся в прекрасный светлый летний вечер. Начальник генерального штаба первый произнес речь, в которой упомянул о братской дружбе с французской армией во время войны 1870 года, когда он лично участвовал в сражениях при Вионвиле и Гра- велоте. После него встал Норденскьельд, представитель либералов в риксдаге, высланный из Финляндии, первое лицо в Швеции, человек простой, без чванства, но имевший в ящике своего письменного стола все звезды Европы. Либералы не понимали, как мог он принимать звезды, но в этом была его жертва. Норденскьельд 73
принимал звезды как безвредные игрушки, не жертвуя за них своими убеждениями и взглядами. Старые либералы поворчали, но, убедившись, что от этого человек не испортился нисколько, они скоро простили ему, и он этого заслуживал. Официальный обед, в сущности, кончился, и все разделились на группы. «Общество» заняло павильоны для танцев, другие расселись в беседках, наверху на террасе, в палатках, в кегельбане. Густав Борг находился среди «общества». Рядом в беседке сидели его жена Брита, сыновья Холгер и Курт, архитектор и доктор Борг; последний без жены. Она не говорила по-французски и не хотела быть в неловком положении. — Положение неясно, — сказал доктор, — неясно, как все в наше время. Либералы пошли на эскадру, а Густав сияет там в павильоне. — С кем говорит он? — спросила Брита. — Это финка! Можешь ты это себе представить? — Которая празднует приход эскадры из Кронштадта и франко-русский союз? — Да. Положение неясное. Но одно верно: теперь финны платят за безграничную гордость и за глупое презрение к Швеции. Финномания семидесятых годов, которую культивировали шведские финны, была лишь продолжением Аньялы. Я тоже был когда-то в Гельсингфорсе, и там было нестерпимо. Фореман чувствовал такое пренебрежете к шведскому языку, что переименовал себя в какого-то Коскинена или во что-то в этом роде. Топпелиус выдавал себя за русского статского советника или еще за что-то русское. Когда я по-шведски обратился зачем-то к шведскому финну, он мне ничего не отвечал. В восьмидесятых годах они захотели упразднить шведский язык и ввести вместе с финским языком свою самоедскую культуру. Старики играли в русского статского советника, молодые — в русского нигилиста. Теперь же, когда они попали в затруднительное поло¬ 74
жение и когда Россия захотела присоединить Финляндию, они приходят к нам и очень хотели бы, чтобы мы объявили России войну. Вообразите себе, в салоне этой финской дамы бывает финский сенатор, который считает, что он в ссылке, потому что с ним были немилостивы, но он даже не может объяснить, в чем проявилась эта немилость. Понимаете вы что-нибудь? А эта финка считает себя великой патриоткой; да, она настолько ста- рофинка, что принимала участие в образовании школы при шведском театре в Гельсингфорсе, в которой вновь прибывшие шведы должны были обучаться финскому произношению, то есть должны были учиться говорить по-шведски с финским акцентом. Что вы на это скажете? Бедные финны, они не знают, что делают, но они этого хотели! Впрочем, общее развитие требует изъятия, и маленькие нации неминуемо будут поглощены. Это сначала болезненно, но гражданство вселенной не покупается за маленькие деньги! Глядите, теперь она привязалась к русскому attache! Ах, если бы это мог видеть сенатор!.. — Маленькие нации должны исчезнуть, — повторила Брита, радостная и довольная, как будто она сделала открытие. — Да, и мы почти на пути к этому! Знаете ли вы, что мне этот праздник не нравится! Он показывает нам, шведам, что мы, шведы, больше не нужны. Франция несколько столетий подряд смотрела на нас как на передовой пост против России, и существует старинная медаль, выбитая во Франции, на которой швед изображен как наемный солдат Франции. Они действительно смотрели на нас как на своего рода швейцарцев, существовавших тем, что их нанимали в войска. Теперь же, когда они заключили союз с Россией, Швеция свою роль в истории потеряла. Мы больше не нужны! Я вчера встретился с врачом с эскадры и показывал ему Стокгольм. Он рассуждал о союзах и о предстоящем дележе земного шара между европейскими народами. Я думал о своей родине, которая в этом участвовать не может, у которой 75
совета не спрашивают и которая в расчет не берется. И у меня было чувство, будто я исключен из школы, наказан, будто я преступник, лишенный человеческих прав в истории вселенной. Однако я, так же, как и вы, воспитан на том, что надо гордиться тем, что мы шведы. Чем же гордиться? Тем ли, что мы говорим на языке глухонемых, которого никто в Европе не понимает? В романских странах нас смешивают с презренными швейцарцами, над которыми подтрунивают; а в Германии наш язык принимают за Platt deutscher. Серб, болгарин или румын может гордиться больше нас, потому что у них есть задача в истории вселенной: быть порохом против Турции! У нас же нет задачи! Я хотел, чтобы Франция изменила свое мнение, и, гордясь, так же, как и вы, нашей «крепостью», я повел его туда, думая поразить. Ведь снизу открывается великолепный вид на колокольню. Когда мы дошли до ворот я, желая его воодушевить, сказал, показывая на красную башню: это наш Акрополь! Тут хранится Свеа, ее палладиум и ее предки. Мне показалось, что это хорошо было сказано, и француз мой, по-моему, был побежден. Мы поднялись наверх, осмотрели одну башню, несколько мортирных орудий, пожарный столб и старую пушку, но на каждом шагу натыкались мы на оленей и других животных. К несчастью, мой друг оказался зоологом и так заинтересовался животными, что я не мог оторвать от них его внимания. Когда он увидел белых медведей, то спросил, попадаются ли они в Швеции, и я солгал, сказав, что да. — Хороший зверинец, — сказал он, — очень хорошо... Я повел его к хижинам, но эти его не интересовали. — Хижины, крестьянские домики, очень хорошо. Мы прошли мимо пивной и концертной эстрады. — Ага, варьете! Очень хорошо! Потом я указал ему на красивый вид, он им долго любовался и больше ничего не хотел видеть. А знаете ли, друзья мои, что больше и нечего было смотреть! 76
Но тут он начал меня допрашивать: — А Акрополь? Покажите мне Акрополь. Я молчал. — Свеа? Что это такое? А где же ваш палладиум? Тогда он пришел в свойственное французам шутливое настроение и, показывая на белого медведя, он спросил: — Это предки? Ваши праотцы? Я готов был заплакать от бешенства, но любезный француз хотел пощадить меня. — Я дарвинист, — добавил он. — А вы? Вот что я получил за своих предков! Когда же мы выходили, то встретили нескольких финнов, с которыми познакомились накануне. Бесстыжие люди притворялись русскими, говорили с моим французом как с союзником и смеялись надо мной и моим Акрополем. Да, быть шведом — не большая честь, это верно, и некоторая доля скромности послужила бы нам к украшению, в особенности когда мы говорим о «крепости». Но я понять не могу, как мало там вообще достойного внимания: две башни, девять хижин и зверинец. Я до ушей краснею, когда вспоминаю мои громкие слова при входе. Если вы запомните мой рассказ, то никогда не будете хвастаться. Холгер счел своим долгом в качестве нового редактора вставить какое-нибудь рассудительное слово: — К чему плакать о том, что погибнут маленькие государства? Швеция несомненно здесь обречена на смерть, но она выполнит свою мировую задачу в Америке, где шведы и другие скандинавы образуют в настоящее время сильное крестьянское общество, которое когда-нибудь из своих членов пошлет президента в Белый дом. А вы говорите, что Швеция не примет участия в разделе земли! — Ты удивительно прав, — вмешался Курт, — и следовало бы облегчать переселение, сделав обязательным преподавание английского языка в народных школах. 77
Это самое сказал один человек несколько лет тому назад, и его чуть не убили, как того крестьянина в риксдаге, который, находя положение вполне безнадежным, заявил, что охотно заплатит дань России вместо того, чтобы платить жалованье офицерам шведской армии. — Кстати о России, — прервал доктор, — посмотрите- ка, как финка там дружит с русской профессоршей, или с женщиной-профессором, как там их называют. Я думаю, эта русская тоже просто финка, потому что, выйдя отсюда, она свободно говорила по-шведски с финским акцентом. — Сплетня! — вмешалась Брита. — Иные утверждают, что она полька. Да, для вас, женщин, теперь настали красные дни! Подумайте о наших писательницах! Они развивают вариации на чужие темы, а этот вампир Сахрис превозносит их. Глядите! Вот и он! Он родился на свет с брюшком, пенсне, лысиной и пенсией. Покровитель литературы! Друг дам! Он разводит шелковичных червей, скупив предварительно коконы. Это обманщик, которого никак нельзя уловить, но которого инстинктивно избегаешь; он непонятен и потому неприятен; он ласкается, чтобы легче оцарапать; он всем пользуется для своих личных целей, даже покойниками; он добр, когда это выгодно, и мстителен, если ничем не рискует. Он говорит за женщин, как будто он сам баба; он клевещет на свой собственный пол и пресмыкается перед дамами! Но посмотрите на его спесь! — Нам пора ехать, — перебила его Брита, — иначе мы пропустим пароход! Общество поднялось, чтобы идти к стоянке извозчиков. Проходя мимо одной из палаток, они увидали на столе человека в красной феске, который держал речь французским морякам. То был художник Сирах, к которому отчасти вернулся разум и которому представилось, что он в Бресте, где он провел предшествующее лето. 78
— Положение неясно, — продолжал доктор. — Вода стала мутной, и в ней будут ловить рыбу. VII Накануне Нового года сидел Андерс Борг, третий сын редактора, на арендуемом им хуторе Лонгвике, приводил в порядок книгу расходов и делал расчеты. Лонг- вик, находящийся ниже усадьбы пастора, был небольшим поместьем, расположенным на берегу одной из бухт Балтийского моря, среди целого архипелага островов и шхер. Андерс Борг, получивший образование в сельскохозяйственном училище и женившийся очень молодым, так что у него было теперь четверо детей, взял три года тому назад этот хутор в аренду. Два года платил за аренду отец, но на третий год он отказался. Вначале Андерс, будучи легкомысленным малым, жил барином и надеялся, что с установлением пошлин настанут лучшие времена. Пошлины были введены, но лучше не стало, потому что ему приходилось все покупать, — и плохо, и очень дорого. Он пробовал сократить расходы, но, убедйвшись, что ничто не помогает, стал жить изо дня в день, не думая о будущем. Когда же приблизился конец года, и дни, при всей их краткости, казались ему бесконечно длинными, он коротал время тем, что делал расчеты и вычислял, какие могут быть причины упадка сельского хозяйства. При этом он достигал удивительных результатов. Так, например, лежал перед ним журнал молочного хозяйства; из него он узнал, что масло обходится ему до семи крон за кило, тогда как продавать приходилось его за две кроны. Сначала он подумал, что обсчитался, но когда он в журнале прочел, что каждая корова съедает пятнадцать фунтов сена, обходящегося по пятьдесят эре за фунт, и дает ежедневно всего-навсего, только один 79
килограмм масла, то ему стало страшно. Несмотря на то что сыворотка могла быть употреблена для рабочих, телят и свиней, ему приходилось отвозить ее в город, чтобы было чем заплатить за уход и за солому для подстилки. Итак, он пришел к заключению, что скотина пожирала весь получаемый от нее доход, а его труд приходился ни во что. Но всего курьезнее были его химические выводы о расходе и приходе по скотному двору. Вот корова, поглощающая только сухое сено и несколько ушатов воды. Сено состоит главным образом из целлюлозы, не заключающей в себе азота; вода тоже лишена азота. Но откуда брало тело животного этот азот для обновления тканей, тщетно спрашивал он себя. Ведь если бы ткани не возобновлялись, то не прошло бы и трех месяцев — и животное должно бы было погибнуть. Сено дает очень немного азота, в воде его вовсе нет. Что же, следовательно, азот получался из воздуха? Нет, отвечал на это Петтенко- фер! Это прямо чудо! Или уж очень сплоховала химия! Когда же он кормил скотину картофелем, содержащим девяносто процентов воды и два процента азота, результат был тот же. Надобно думать, что тела, лишенные азота, могут преобразовываться в преисполненную азотом белковину и что вода переходит в аммиак, который во множестве находится в навозе. Но это не совмещалось с имеющими силу научными теориями, и поэтому Андерс стоял перед загадкой, которую он и не пытался разрешить. Более ясными и очевидными были данные главной книги, говорившие о том, что в истекшем году ему пришлось купить на три тысячи крон искусственного удобрения, и что плата за аренду составляла кругленькую сумму в две тысячи пятьсот крон. Это был голый и поразительный факт, который навел его на новую мысль, осветившую все его положение. Земля может прокормить владельца, но она не может прокормить и владель¬ 80
ца, и арендатора; затем земля может быть унавожена рационально поставленным скотоводством, но земля не может окупать искусственного удобрения. Это он должен был знать раньше, но этого не преподавалось в агрономическом училище и не значилось в сочинениях по политической экономии. Услыхав приближающиеся шаги, он закрыл книги и закурил сигару, чтобы скрыть свое волнение. Вошла жена, молодая, сильная, но заметно озабоченная. — Андерс! Дай мне ключи от кладовой; мне нужно достать муки для хлебов. — Муки? Ее больше нет! — Больше нет? -Нет! — О, боже! Ты ее продал? — Надо было продать. — А рабочие? — Надо будет понемногу им муку покупать. — Нельзя ли хоть сколько-нибудь намолоть? — Нечего молоть. — Ты и рожь продал? — Надо было. — Нет! нет! нет! Что же осталось в кладовой? — Ничего. Одни крысы! — Не дай бог, если это узнает старший работник! — Он это знает. — Вот почему он так храбр. Да, Андерс, так дело идти не может. — Да, кончится тем, что я вылечу в трубу. — А что же делает старший работник? — Когда рабочие приходят на поденную работу, они приносят старшему работнику яиц и масла, а он облегчает им труд. — Вот до чего он дошел! — Больше того, он дружит с мельниками! — Почему ты не прогонишь его? 81
— Я не могу. Он слишком многое знает о делах и положении хутора. С запасами в кладовой всего хуже, потому что я поступил незаконно. Запас служил обеспечением как аренды, так и платы рабочим. — Подумать, что мне приходится видеть этого старшего работника за моим столом в те дни, когда он сам себя приглашает... Ты знаешь, что он шатается по городу и пропивает все деньги, так что нам приходится кормить его детей. — Это я себе могу представить! Но это кончится тем, что я возьму место инспектора; тогда, пожалуй, мы еще справимся. — Христель, — сказала жена, желавшая вернуться к действительности, — на кухне требует свое жалованье. Получил ты деньги за корову, которую мы продали мяснику? — Нет, но я каждую минуту жду его с деньгами. Сколько мы должны Христели? — Жалованье за год, как ты знаешь, а кроме того, я занимала у нее деньги... да, что же мне было делать? — Послушай, ведь мы на завтра приглашены; есть ли пальто у детей? — Нет, тебе ведь это известно: у них только летнее платье. — Ну, мы можем укутать их в пледы и одеяла; не оставлять же их дома! — Да, Андерс, мы на ложном пути. Я родилась в деревне и знаю, что может приносить хутор, но ты об этом понятия не имеешь! Такое маленькое имение не может выдержать кузнеца, лесника и кучера. А так как ты не можешь платить им жалованья, то они крадут. Кузнец крадет железо и работает от себя; он на пол-окрути кует подковы из твоего железа. Лесник сбывает лес, а кучер продает овес. Ты знаешь, я охотно бросила бы все и ушла, потому что в доме нет корки хлеба! Если бы я не жалела тебя, то я расплакалась бы; но ты слишком добр и не умеешь хозяйничать. 82
Андерс не мог подавить охватившего его волнения. Он был добрый малый, и добрые слова вызывали у него слезы. Но он успел только пожать руку жены, в это время со двора раздались бубенчики. — Это мясник с деньгами! Мы спасены! — крикнул он и вскочил с места. — О, боже! какое счастье! — прошептала жена и подошла к окну. — Но не выходи к нему; пусть его примет Линдквист! — Да, это будет лучше, потому что мясник и я — мы друг друга недолюбливаем. Бубенчики замолкли, но зато обе дворовые собаки разразились громким лаем и рвались с цепей. Этому лаю вторили охотничьи собаки, и все собаки хутора собрались вокруг погреба, который теперь скрывал от глаз супругов мясника и старшего работника. Арендаторы не могли ничего разглядеть, но слышали, что мясник и работники разговаривают настолько громко, что раза два ясно слышали слово «шарлатан», несмотря на затворенные двойные окна. Через некоторое время по звону бубенчиков они поняли, что сани съехали со двора. Лай собак превратился в дикое рычание, указывающее, что завязалась драка. В эту минуту в комнату вбежал старший работник. — Что там такое? — спросил хозяин. — Мясник привез корову назад. Он говорит, что она сдохла от какой-то странной болезни, и что он хочет пожаловаться на хозяина. — Что же вы сделали с коровой? — Он бросил корову на дворе, а собаки ее схватили; я не могу их оторвать. — Оставьте их! Ничего уж не поделаешь. Линдквист, пойдите на конюшню и велите запрячь сани. А леснику скажите, чтобы он взял железный багор и ехал со мной. Работник хотел было продлить аудиенцию, потому что при каждом новом ударе, нанесенном хозяину, 83
в нем росла наглость, но идти пришлось, потому что хозяин с женой вышли из комнаты. Супруги отправились в спальню, куда они обыкновенно удалялись, чтобы посоветоваться, и где они скрывались, когда рабочие осаждали их различными требованиями. — Правда ли, — начала жена, — что ты продал больную корову? — Да, это верно. Я действительно сделаюсь мошенником, если так пойдет дальше. И они оба расплакались. Что можно было еще продать? Что делать? Они посоветовались и решили оба, что ему следует поехать и занять денег. Потом необходимо изменить ведение хозяйства. До конца аренды оставался год, и надо было засеять землю овсом. Для этого не потребуется удобрения, а овес можно будет легко продать обществу конных железных дорог. Овес истощит землю, но какое им до этого дело, раз они уедут. Вся страна перешла к культуре овса, потому что ничего другого сеять не стоило, и потому-то почти опустела шведская земля. Рожь, хлеб бедняка, совсем перестала родиться, и ее ввозили. От пшеницы, минуя рожь, переходили к овсу; вот в чем был упадок хозяйства. И когда крестьяне продавали последний урожай овса, чтобы на эти деньги купить себе билеты в Америку, трудно было найти желающего заняться обесцененной землей. Вспаханная и удобренная земля обильно производила только сорную траву; без специальной обработки земля не могла превратиться в натуральный луг. На земле тяготело проклятие; она была изнежена обработкой и без обработки не производила ничего; ее, несомненно, можно было засеять клевером, но если посев клевера не возобновляли, он погибал. По окончании аренды приходилось продавать с аукциона весь инвентарь. Так как у крестьян замечалась странная склонность покупать все на аукционах в рас¬ 84
чете приобрести все дешевле и лучше, то у бросающих свое дело арендаторов образовалось обыкновение продавать все более ценное раньше, чтобы потом обзавестись более плохим новым инвентарем. Лучшая скотина, хорошая лошади продавались тайком, а вместо них приобретались плохие. Быстро изготовлялись сбруя, тележки, сани, и все выставлялось на аукцион. Это не было бесчестно, но и не было красиво. Едва успели супруги переговорить, как во двор въехали сани. Лесник, человек цыганского типа, любимец хозяина, потому что он был оживленнее других рабочих, стоял наготове с багром. Его обязанностью при сопровождении хозяина было выходить из саней в местах, где можно было ожидать быстрого течения воды, и испытывать крепость льда. Садясь в сани, хозяин увидел картину, развеселившую его, несмотря на весь ее ужас. Четыре самых больших собаки потащили павшую корову на снежную пирамиду, образованную крышей погреба. Когда же они довели до конца эту общую работу, самый большой дог прогнал вниз своих трех сообщников и улегся, как сфинкс, один наверху и лакомился. Сбежались собаки из соседних дворов, и лающая стая образовала у подножья снеговой горы узел мехов, хвостов и лап. Некоторые из работниц сделали слабые попытки поделиться добычей с догом, но удалились с пустыми руками. Все на дворе проголодались, люди и животные. Собаки потравили всех зайцев и птиц в окрестности, и в конце концов научились красть рыбу внизу на льду, причем плотву они снимали с крючков, поставленных на щуку. Теперь же им досталось редкостное угощение. Кнут хлестнул в воздухе, и сани быстро спустились на лед белеющего фиорда. Прежде всего сани переехали на противоположную сторону, где на узкой косе двое стариков поселились в красноватом доме, чтобы там в уединении ожидать конца жизни. Один из них был городским казначеем 85
в отставке, вдовец, семидесяти лет, живущий теперь на пенсию. Другой, восьмидесяти лет, белый как лунь, никогда ничего не делал с тех пор, как был студентом в Уп- сале. Достигнув двадцатилетнего возраста, он стал владетелем пожизненной ренты, и с тех пор бездельничал. Как ни странно, старик жил только одним, один у него был в жизни интерес: он был юн и сохранил юность души. Теперь он смотрел на себя как на предмет, достойный музея. Красный домик был известен благодаря своему обитателю. Туда ездили, чтобы взглянуть на «бурша», как прозвали прежнего юношу. Он певал с Веннербергом, знавал Карла XV, беседовал с Женни Линд и видал Гейера. Однако все это никакой роли не играло сегодня, когда к старикам приехал Андерс Борг с целью занять денег. Радость стариков, когда подъехали сани, была велика, потому что они целых две недели были занесены снегом уже неделю к ним никто не приезжал и они не имели ни газет, ни писем. С Андерса сняли шубу, ввели в теплую комнату, дали глинтвейна и заставили рассказывать о том, что написано было в газетах. Затем принесены были карты, и сыграли пульку в виру. Говорить о деньгах неприятно, потому что последнее, с чем человек готов расстаться, — это золото, по той простой причине, что этот металл удовлетворяет потребности жизни — жилища, пищи, одежды и тепла. Выложив в продолжение двух часов все, что могло интересовать стариков, он наконец высказал свою просьбу. Тут в светлую комнату с белыми шторами спустилась тучка; спокойствие было нарушено, и старцев огорчало, что они должны были оставить нуждающегося без помощи. У них лишних денег не было, но им было неприятно в этом признаться, разоблачить свое материальное положение. Андерс же, со своей стороны, страдал от того, что причинил это неудовольствие. Деньги занимать очень тяжело, и теперь он понимал, почему многие предпочитают обманывать или даже красть. 86
Садясь снова в сани, он собирался ехать домой, но, вспомнив о жене и детях, он встряхнулся и, ударив лошадь кнутом, поехал к большому фиорду. Сидевший сзади лесник выразил некоторое опасение, но хозяин и слушать не хотел. Лед был тонок, хрупок и прозрачен как стекло, так что на более мелких местах видны были подвижные водоросли. На фиорде лед колыхался, но от этого лошадь бежала еще скорей, как бы инстинктивно желая избегнуть полыньи, но хозяин знал по опыту, что лед над соленой водой не столь хрупок, как кажется, и что не так уже опасно. Он держался на восток по направлению к виднеющемуся вдали продолговатому острову, на котором жил адъюнкт пастора. Этот, имевший в руках небольшую церковную кассу, вероятно не откажется ссудить десять крон — до этой незначительной суммы Андерс свел теперь свои претензии. Кругом видны были лишь небо и вода, да темнела полоска вдали. Вдруг лошадь остановилась. Лесник моментально вскочил, проткнул лед багром, и вода брызнула из отверстия. — Ехать дальше не годится, — заявил Виктор. — Стоит подуть восточному ветру, лед взломается, и мы погибли. — Я назад не поверну, — заявил хозяин. — Слезай, ты увидишь, как я поеду! Кнут ударил по бокам лошади, и она побежала рысью, рискуя каждую минуту провалиться. Осколки льда и капли воды летели в лицо седоков. Он рисковал не только ради десяти крон, но и ради достижения цели, и прежде всего ради исполнения обязанности: ему представлялось, будто он жертвует жизнью ради своих и будто все позорное и дурное остается позади. Темная полоса на горизонте все росла и приближалась. Стало возможно различить конусы крыш, а затем показались на берегу люди, которые кричали и махали руками. 87
Лесник понял, в чем дело, выпрыгнул из саней и закричал: — Остановитесь, хозяин, тут полынья! Андерс Борг осадил лошадь, так как он действительно увидел полынью. Он слез с саней и оглядел полынью, как бы собираясь переплыть ее. Но, подумав минутку, он взял торчащий из воды шест, ступил на край плывущей льдины, отпихнулся шестом и понесся. Люди на берегу кричали, но он, не обращая ни на что внимания, двигался вперед на льдине. Не доходя до противоположной стороны полыньи, льдина стала погружаться в воду. Одним прыжком он очутился на другой льдине; та тоже стала опускаться, тогда он прыгнул на следующую и галопом пустился бежать к берегу, но когда он прыгнул на последнюю льдину, прибрежный лед подался и как стекло разлетелся во все стороны. — Дома ли пастор? — спросил он, не кланяясь. -Да. Андерс побежал к красному домику, довольно похожему, на тот, в котором он только что побывал. Он бежал так же скоро, как при переправе по льдинам, быстро отворил дверь и очутился в комнате, где в двенадцать часов дня еще спал в кресле адъюнкт. — Нет! Каким образом ты здесь? Я, сидя здесь, задремал и слышал крик на берегу, — начал адъюнкт, протирая глаза. — Да, я в затруднении, и ты должен дать мне десять крон взаймы. — Десять крон? Откуда я их возьму? Я как раз собирался учесть вексель, да не удалось... — Ты можешь занять из кассы... Наступило неловкое молчание, и Андерс Борг понял, что снова невольно проник в чужую тайну и выманил у несчастного обидное признание своих плохих обстоятельств. Но он скоро пришел в себя. — Не можешь ли ты занять у какого-нибудь крестьянина? — продолжал он. 88
— Мне, занять у крестьянина? Нет, друг мой, не такое мое положение. Видишь ли, первый год я с ними имел общение, пил и ел с ними; но тогда они потеряли уважение ко мне, в особенности когда я стал занимать у них деньги на уплату долгов в Упсале. Когда я затем от них отошел, они начали ненавидеть меня. Я стал одинок. И вот у меня никого нет, с кем бы я мог поговорить, и мне делать нечего. Я не могу заниматься рыбной ловлей, охотой, земледелием. Читать я не могу, я засыпаю. Я принужден бездействовать всю неделю, кроме воскресенья! Я засыхаю, каменею и все сплю. Я сплю всю ночь, двенадцать часов, от восьми до восьми, сплю после завтрака, после обеда, сплю да сплю. Кабы ты знал, какую я жизнь веду. Это на смерть похоже! Заботиться о душе они не желают, а кого пристукнет горе или нужда, тот идет к пиетистам. Я иногда жалею, что сам не пиетист! Андерс Борг, ради Бога, помоги мне выбраться отсюда, или я умру! Я целых восемь дней слова никому не вымолвил, а теперь в довершение горя у меня еще процесс на шее. Крестьянин украл лес у пастора в роще; я видел это и заявил пастору. Теперь меня обвиняют в клевете, потому что я не могу доказать, что видел. Вор спокойно гуляет, а мне может грозить тюрьма, хотя я, что очевидно, леса не крал. Крестьяне говорят, что я сплетничаю; это они говорят и про ленсмана, когда он жалуется на них, а не так давно один парень вздумал обвинить судью в оскорблении, потому что он по неопровержимому свидетельскому показанию полицейского чина осудил его. Что мне делать? Если меня уволят, то я уже не получу места пастора. Он никогда не перестал бы говорить, если бы не начал плакать. И Андерс Борг перед этим горем позабыл свои собственные заботы. Но так как он не находил, что сказать, то адъюнкт продолжал, довольный тем, что слышит свой голос и что может выплакаться. — Зачем у нас существует духовенство? Неужели нельзя делать, как у евреев: выбирать в каждое воскресенье 89
одного из стариков прихода и заставлять его прочесть из сборника проповедей! Я всегда из сборника переписываю проповедь, и так делают у нас все. Не могут разве эти же разумные, достойные уважения люди предавать земле и крестить? Ведь баптисты крестят, а пиетисты совершают таинства, и они поступают как апостолы! Знаешь ли, религия, как должность и источник заработка, — вещь явно нелепая. Сидение на университетской скамье, кутежи, изучение тонкостей теологии убивают в нас всякую религиозность! Тут разговор прекратился, потому что Андерс выказывал слишком мало интереса к вопросам церкви, чтобы соболезновать ее падению; кроме того, пробудилось и сознание собственного трудного положения, и в конце разговора он все думал о том, где ему найти нужные десять крон. Он встал и простился. — Развеселись, старый друг, — сказал он, прощаясь, — приезжай к нам; мы тебя растрясем. Адъюнкт взглянул на друга как на чужого, потому что он обманулся в надежде найти в нем участие. Он все же взял свою меховую шапку, чтобы проводить его до берега. Он стал говорить без умолку о пустяках, о погоде и рыбной ловле, о ледоходе и опасности на море, только чтобы слышать собственный голос. Когда Андерс Борг снова перебрался по полынье и сел в сани, он поехал на север. Вспомнив адъюнкта, стоявшего на берегу, он оглянулся и увидел его, одиноко стоящего и махавшего шапкой. Ему стало жаль его, но в то же время он почувствовал некоторое утешение, оттого что увидел человека, еще более упавшего духом, чем он, сам. «Без семьи, без друзей, имея перед собой перспективу разорения и тюрьмы! — думал он. — Жаль его. Но где же мне найти десять крон?» Этот вопрос он, однако, уже разрешил тем, что повернул на север, где жил старый оперный певец, который, утомившись, удалился с пенсией и женой на хутор, 90
арендуемый им без земли, но с правом охоты и рыбной ловли. Милю проехать довольно долго, но и это прошло, а Андерс Борг, не зная еще, как уладится дело с десятью кронами, мог, по крайней мере, с уверенностью рассчитывать на хороший стакан вина и на дружеский прием. В передней стоял старый певец с ружьем и охотничьей собакой. Он возвращался с охоты по зайцам, конечно, ничего не убив, и очень рад был увидеть человеческое лицо, так как жил он в глухом месте и на целые полмили кругом не было соседей. Пока Андерс Борг складывал полость саней, певец ласкал морду взмыленной лошади. — У тебя славный рысак, Андерс, — сказал он. — Не купишь ли его? — спросил Борг, только чтобы что-нибудь сказать. — Если ты продашь! У меня только что была лошадь, у которой сделался шпат. — Серьезно, ты купишь лошадь? — Да, конечно! — В таком случае можешь взять мою, и получишь сани в придачу. — Что же она будет стоить? — Отдам ее с санями за полтораста. — Давай! — Наличными? — Наличными! Войди, я выложу тебе денежки на стол. — Но ты должен мне в придачу дать фмнские санки и пару коньков, чтобы я мог добраться домой. Виктор повезет меня по льду. — Охотно. Итак, по рукам! Андерс был спасен, снят с петли, вытащен из воды. Выпив стакан, он, когда день клонился уже к вечеру, сидел в шубе на стуле, и лесник на коньках вез его домой. Приближаясь к дому, когда уже стемнело, он увидел свет во всех окнах и подумал о бедной жене, к которой, 91
видимо, нагрянули гости и которая не имела возможности их чем-нибудь угостить. Не желая войти невзначай, он пошел пешком мимо погреба, где дворовая собака лежала вся окровавленная, и растерзанная, пока два дога с чужого двора пожирали остатки коровы. Андерс вошел через кухню и направился в спальню, чтобы переодеться. Там сидела его жена и плакала. — Что случилось? Кто здесь? Почему оставила ты гостей одних? — забросал он жену вопросами. — Твой отец здесь, и он намерен у нас остаться... — Я не силах прокормить его! — Он говорит, что ты много ему должен... — Что он тут делает? — Он жить дома больше не может, потому что в суде должно начаться дело о его разводе. — О боже!.. — Это ужасно! ужасно! Андерс привел себя в порядок после полной приключений поездки, чтобы идти к отцу. Но сначала он успокоил жену, причем положил ей на туалетный столик сто крон; третью бумажку он оставил у себя в кармане, потому что постоянное безденежье сделало его недоверчивым даже по отношению к лучшему другу. VIII Сильный натурализм восьмидесятых годов должен был неминуемо, так сказать, вылиться в море, как все остальные движения. Метод естественнонаучный отцвел и уже больше плодов не давал. Многие принимали метод за самую истину и упрямо держались за гнилую доску, хотя она уже опускалась ко дну. Другие, желавшие идти вперед, искали новых путей. Они, однако, с сожалением расставались с этим периодом, потому что это опрощение, эта 92
жизнь по-индейски действовали освежающе, точно так же, как буйная жизнь школьников во время летних каникул. Этот односторонний свет, падающий на мир и на людей, придавая всему выпуклый рельеф, ставил предметы и события под чисто рембрандтовское освещение. Эта новая оценка старого принесла с собой новое миросозерцание, которое не интересовалось отдаленными предметами, но рассматривало более отчетливо ближайшие. Это был метод микроскопический. Кто работал с микроскопом, знает отлично, что, вооружившись им, видишь клеточки и сосуды там, где на самом деле только воздушные пузырьки воздуха, и что пылинка может стать целым сложным организмом. То время, приблизительно в 1889 году, обогатило свет двумя новыми мыслителями и пророками: Лангбен, автор книги «Рембрандт как воспитатель», и Ницше, автор «По ту сторону добра и зла». Несмотря на значительные различия, существующие между обоими, у них есть одна точка соприкосновения, а именно — их враждебное отношение к микроскопическому методу. Лангбен прежде всего макроскопист. Что за дело его книге до Рембрандта, этого никто никогда понять не мог; и хотя пытались опровергнуть каждый отдельный пункт его сочинения, все же за голыми фактами открывались вполне новые перспективы, и естественные науки, почти вымершие в руках деталистов, получили новую жизненную силу. Лангбен, замыкающий девятнадцатое столетие, в сущности, не кто иной, как своего рода воскресший Кант, положивший начало этому же веку; ищут спасения в постулате и в императиве, так как рассудок и чистый разум не оказались способными разрешить мировую загадку или придать индивидууму положение, необходимое, чтобы благополучно поплыть в открытое море жизни. Дарвин, как и Геккель, наперед отказывались, хотя напрасно, от скороспелых выводов, которые поспешили сделать из их теории о происхождении видов для освобождения от этики; Лангбен агитирует 93
против натуралистической психологии, которую унижают, опуская ее до ветеринарии. Когда натуралисты говорили: «Будемте людьми!» — они подразумевали: «Будемте животными!» Даже теология, эта наука о Боге, получила начало в зоологии. Боязнь животного перед неизвестным и смешение в воображении дикаря сновидения с действительностью — в этом видели основание религии. Что можно было ждать от века, в котором люди, как мученики, умирали за неправду! Что можно было ожидать от будущего, когда прошедшее выставлялось как ложь? Восемнадцать столетий христианства в один прекрасный день оказались заблуждением! Это было чересчур безумно, и в таком случае выстрел в висок был единственным возможным выходом. Итак, человечество стояло перед револьвером и не видело спасения. Тогда явился другой пророк, Ницше, и прежде всего объяснил, что зло есть добро, а добро — зло, а затем — что добро и зло не существуют. То была апология преступления, преступная мораль, нашедшая в развращенности Оскара Уайльда свое наисильнейшее выражение. Если Лангбен, сам того не ожидая, раскрыл своими отрицательными образами светлые стороны натурализма, то Ницше представил его в карикатурном виде и подчеркнул его недостатки. В это время в Париже проснулось сознание недостаточности позитивизма — и посыпался дождь газетных статей с заголовками следующего рода: «В поисках религии», «Пророк», «Всеобщая, подходящая ко времени, церковь». Проснулся даже Золя. Он, сидевший спокойным зрителем, встает, чтобы искать религию. В Лурде он ее не находит, так как его врач «объясняет» чудо не обманом — это было бы слишком старо, — а гипнозом. Тогда он едет в Рим не без тайной мечты модернизировать христианство и достигнуть свойственного времени компромисса между наукой и религией. Но это ему не удалось. Поздней он, как фанатично верующий, ищет свою 94
религию в движении человечества путем науки и труда к справедливости и правде и в заключение рисует, как Кабе, райскую Икарию, в которой овцы играют со львами, лесные птицы находят себе пропитание у изобилующего яствами стола фаланстеры, бедных нет вовсе. Золя поднялся от бесплодного зоологического скептицизма до веры в прогресс, в возможность счастия и добродетели. Но многие из его учеников остановились в росте и продолжали играть по обветшалой программе, ставшей годной лишь для шарманок. Золя кончил, следовательно, как идеалист в точном значении этого слова, и, несмотря на то что он ненавидел религиозные формы, в особенности римскую, и боролся против них, он по-своему веровал. Но французская молодежь девяностых годов не знала Золя, не хотела его знать, не желала иметь с ним ничего общего. У нее был совсем другой учитель и пророк, а именно Жозеф Пеладан. Невероятно то, что наши шведские историки литературы, которых поддерживает и содержит государство для того, чтобы они следили за современной литературой, ни разу без насмешки не упоминают о чудесном появлении Пеладана, тогда как они же читают лекции о его немецких последователях. Невольно спрашиваешь себя: знают ли они о его существовании? Или такова судьба Пеладана — никогда не достигнуть пошлой популярности, обыкновенно кончающейся тем, что человек делается всеобщим достоянием, что толпа пресыщается своим идолом, что слава его меркнет и его бросают в помойный ящик? Приблизительно в 1884 году, то есть тогда, когда Золя дошел лишь до «Bonheur des Dames», начинается деятельность Пеладана первым томом его цикла «La Decadence latine», озаглавленным «Le Vice Supreme». За двадцать лет, протекших с тех пор, он издал четырнадцать романов, кроме драм и философских сочинений, всего же тридцать восемь томов. Четырнадцать романов идут 95
параллельно с романами Золя, но тогда как последний описывает в цикле Ругонов Вторую империи, Пеладан рисует свое собственное время, Третью республику. «Finis Latinorum» — вот его девиз, и он думает, что исчезнут латины. Он предсказывает их падение, он описывает все бедствия Парижа с такой же неустрашимостью, как Золя, и с тем же наивным бесстыдством. У него неслыханный материал пережитого и перевиданного, слог его полон огня. Он погружается в тину, но снова постоянно возносится ввысь, бьет крыльями и подымается в облака. Его самое блестящее сочинение, несомненно, «l'Ini- tiation sentimentale» — книга любви всякого рода, во всех тонах и разновидностях; он поднимает крышу со всевозможных домов Парижа и раскрывает внутренности столицы. Это — страшная книга, богатая, великая и прекрасная, несмотря на все то безобразное, которое она раскрывает. Тот же человек совершил великое дело, вполне удавшееся ему! Он к «Прометею» Эсхила присочинил те две части трилогии, которые были потеряны. И если эти последние не вполне согласуются с произведением Эсхила, то это зависит от их более богатого и глубокого содержания; по крайней мере это кажется так тому, кто не верит в недосягаемость античности. Ведь было бы уж очень грустно, если бы свет не ушел вперед и не увлек бы вперед живую мысль. Пеладан не националист и человек реванша. Он гражданин вселенной и ввел во Францию Вагнера, невзирая на сопротивление патриотов, и едва ли найдется немец, сделавший Вагнера таким гигантом, как его сделал Пеладан. Современному искусству он содействовал своими выставками, и он стремился к тому, что называется символизмом. Что это за человек, который не мог пробиться за предел своего круга? Да, он был слишком глубоко об¬ 96
разован, чтобы его могли все понять; он был христианин, подобно крестоносцу, и это отделяло его от язычников; к тому же он строго обличал панамистов Третьей республики. Влияние Пеладана неизмеримо велико, но оно действует не непосредственно, а через его учеников. Его не цитируют, но у него заимствуют. Его покинули, и личность его погибла из-за его высоких крахмальных воротников, подобно тому как Киркегора погубил его зеленый зонтик. Но голос его живет, как голос человека, введшего германскую культуру в свою родину и отворившего ее замкнутые ворота Европе. * * * Человеческий дух пробудился из своего изолированного положения и почувствовал в себе силу прислушиваться, потому что контакт с тем берегом был нарушен. Это искание связи с бесплотным было в девяностых годах знамением времени. После того как в восьмидесятых годах Гегель представил свою «Systerna Naturae», или генеалогию бытия, все было кончено с естественной наукой, не было сделано в то время ни одного более или менее значительного открытия в этой области; много шума подняла серотерапия, но она оказалась ложной. Тогда настала работа деталей, направленная в разные стороны, незначительное развитие старых тезисов. Фактически естественные науки оказались банкротами. Современный источник силы, электричество, проник в промышленность через малообразованного Эдисона, похитившего свет и давшего фонограф. Телефон был в шестидесятых годах изобретен Беллом. Господствующий дарвинизм не имел для культурной жизни последствий, создающих эпоху, даже в химии, в области которой периодическая система элементов Менделеева является как бы надгробным памятником систематики. В то время пришли к убеждению, что люди пошли по ложным следам и повернули назад, чтобы идти по 97
другому пути. Были собраны факты, но объяснений не находилось. Ведь объяснить — значит найти то, что лежит за фактами, а когда пришли к убеждению, что лежащее за фактами находится по «ту сторону», то вполне логично стали доискиваться той стороны. Это и был мистицизм, о котором тогда говорили. И после векового могильного сна восстал снова Сведенборг. Он вернулся различными путями. Через Бальзака, которого в дешевом издании принялись снова читать. В сведенборг- ской «Племяннице Серафите» обнаруживалось что-то от ницшевского сверхчеловека и пеладановского Ан- дрогина. Парижские оккультисты открыли Сведенборга и Бёма, исследуя Елифа Леви и Сен-Мартена. Теософы чувствовали его в таинственном учении Блаватской. Но самую сильную поддержку нашел мистицизм в появлении «Истории алхимии» Бертело. Этот позитивист, работавший над синтезом углеводорода, оказал мистицизму услугу, которой последний и не ожидал. Если постараться выразить кратко различие между алхимией и химией, то можно было бы сказать, что алхимия утверждает способность элементов переходить один в другой (transmutation), а химия этого не допускает. Бертело высказал в своем труде все возрастающую симпатию к алхимикам, и это настолько ободрило маловерных, что они пошли в своих изысканиях дальше. В то же время высказал Крукс в своем труде «Происхождение химических элементов» тот взгляд, что элементы образовались и развились одни от других. Локиер сделал перед членами французского института свой доклад о том, что фосфор есть сложное вещество, так как он состоит из двух спектров. Все это совпадало с господствующим монизмом, или единством начал, и с полным основанием могло бы быть взглядом того времени, но, однако, весьма непоследовательно придерживались того мнения, что элементы имеют специальные неизменные свойства, мнение, которое явилось невольной поддержкой отвергнутому учению о сотворении мира. 98
Уже в 1835 году Берцелиус возбудил вопрос первостепенной важности: «Можно ли считать металлы простыми телами?» И в ответ на этот вопрос провозгласил решительно: «Одно из тел, которое я поставил в класс металлов, есть алюминий, состоящий из азота и водорода, металлизация которого посредством электричества как бы указывает на то, что металлы могут быть сложными. Все это делает сомнительным, чтобы другие металлы были простыми телами, потому что, по своим органическим свойствам, они состоять из элементов, не заключающих в себе ни следа этих металлов». Ну, а если только допустить, что металлы — тела не простые, то становится вероятным, что один может входить в составь другого; а вытекающее из этого последствие таково: можно делать золото! А затем пришли к следующему положению: всегда из серного колчедана «делали» золото, тогда как думали, что его оттуда лишь извлекают. По наблюдениям Ганса, почти всякий серный колчедан содержит золото. Однако так велика лень человеческого разума, что, когда он сделал первый вывод, то уже не хватило упорства добиться второго... Вот почему удивление превратилось в пошлый смех, ставший со временем злым хохотом, закончившимся тем, что люди оскалили зубы. Когда же наконец, уже в нашем новом веке, Рамсей и Кельвин доказали, что радий может превращаться в гелий, то старые рутинеры пришли в отчаяние, увидя, что они ступили на ложный путь и что повернуть назад уже поздно. Вот в чем заключалась в девятнадцатом столетии история делания золота, история, в сущности, простая, куда проще колумбова яйца. А что касается Сведенборга, то он стоглавым восстал из гроба! Пулковские астрономы приветствовали его как астронома, как предшественника Канта и Лапласа. Зоологи объявили, что Бюффон во введении к «Царству животных» украл свою космогонию у Сведенборга. 99
В особенности же благоговели перед его памятью химики и минералоги. И наконец явились толпы физиологов и анатомов, чтобы возжечь вновь рожденному фимиа- мы и мирру! Венец же получил Сведенборг от исследователя истории литературы Макса Морриса, который в пространном трактате выставил либерального идола того времени, самого Гёте, как ученика Сведенборга. «Сведенборг в Фаусте» — таково заглавие статьи, в которой указано, что соприкосновение Фауста с миром духов напоминает Сведенборга, раньше Канта и госпожи Клеттенберг. Что скажут на это поклонники Гёте? Ничего, потому что, когда у людей отнимается от удивления язык, они обыкновенно молчат! * * * Вот значительнейшие духовные движения прошлого столетия, которые в последние его годы вспыхивают в одну большую искру, озаряющую начало нового века, которому, быть может, суждено стать самым великим, несмотря на то что после пятнадцатого столетия девятнадцатое было самым великим. IX Эсфирь Борг, дочь редактора Густава Борга и жены его Бриты, была девушкой некрасивой. Это она сама сознавала, и поэтому она очень скоро пришла к тому заключению, что лучше стать на собственные ноги, чем сидеть и ждать себе мужа. Достигнув семнадцатилетнего возраста, она поехала в Упсалу, стала студенткой-медичкой, чтобы со временем сделаться врачом, не вследствие особого призвания, а лишь чтобы что-нибудь делать. Благодаря своему имени она сразу вошла в кружки, в которых обсуждались вопросы времени, и пришла к новому взгляду на жизнь: своего рода антиципация будущего — отсутствие сомнений и забот, одни аксиомы. 100
Ее товарищи, мужчины, обращались с ней как с товарищем, как с мужчиной, пред которым не стеснялись! Это имело для нее вначале некоторую прелесть, и она чувствовала себя приподнятой над своим положением и своим полом. Но положение вещей изменилось, как только вошел в их кружок новый товарищ, женщина, но красивая. С красавицей обращались с галантностью, смотрели на нее как на неизмеримую величину, словом — как на женщину. Грубые шутки замолкли, студенты стали скромны; распространилось какое-то тепло, и какое-то чисто лирическое настроение легло на все общество, в котором Эсфирь потеряла свое прежнее место, так как она никак не могла быть особенно тронутой женской красотой и не могла разделить восторга товарищей по отношению к женщине. Тут заметила она свое ложное положение, и прежнее ее равенство с мужчинами стало для нее оскорблением, обидой, в особенности после того, как ею стали несколько пренебрегать. Поэтому она бросила всякую заботу о своей внешности, сбросила с себя всякую женственность, ходила в кабачки, играла в кегли и однажды вечером принимала даже участие в драке между студентами и мастеровыми; катаясь на велосипеде, она надевала спортивный костюм, с брюками до колен. Товарищи стали понемногу забывать, что она женщина, перестали звать ее Эсфирью, ее звали сначала по фамилии — Борг, а потом прозвали ее Пепле, одели ее как-то в плащ со студенческой фуражкой на голове, чтобы всякий принимал ее за мужчину. В один прекрасный вечер после сильной попойки один медик предложил отправиться всем к публичным женщинам, и отправилась со всеми и Пепле — это всем казалось вполне естественным. Как картинка жизни — это было что-то новое, несмотря на то что для студентки- медички Эсфири Борг уже ничего тайного не было. Девушки из публичного дома глядели на нее с удивлением, но им некогда было над этим задумываться, тем 101
более что собрались главным образом для того, чтобы пить и болтать. Среди присутствующих гостей находился молодой граф, знавший, кто такая Эсфирь, однако на него произвело странное впечатление присутствие в таком месте девушки из порядочной семьи. Вдруг случилось так, что все вышли из зала; граф и Эсфирь остались вдвоем. Комната носила особый отпечаток. Она была низка; простенки были обрамлены рейками; по стенам висели наивные картины, изображающая ландшафты с пастухами и пастушками, которые пасли овец и ели вишни. На окнах висели гардины из материи с крупными цветами; из окон виднелся замок, освещенный лунным светом. Граф сел за старый рояль и одним пальцем что-то наигрывал, как бы дожидаясь, чтобы Эсфирь заговорила с ним. Но так как она упорно хранила молчание, то он принялся играть второй Noctumo C-dur Шопена. Эсфирь не знала этой вещи и чувствовала себя совершенно подавленной чудной музыкой, казавшейся ей как нельзя более уместной при ее настроении. Эти мажорные переливы, звучавшие так минорно! Глубочайшее горе, несущее в себе же утешение! Бессонная ночь, имеющая утешение в том лишь отношении, что предстоит тяжелое пробуждение, но ночь не будет встревожена тяжелыми сновидениями. Место, где она находилась, изменило свой внешний вид; все вокруг озолотилось, и молодую девушку охватила грусть, чуждая ее беспечной натуре. Она сюда пришла как в анатомический театр, где все гадко, но где любознательность облагораживала для нее гадкое. И вдруг открывается перед ней другой мир — чистоты и красоты! Светлая тучка изолировала их обоих от окружающей грязи, окутала их и заставила их позабыть, где они. Когда граф перестал играть, ему пришлось заговорить первому, потому что она все молчала. — Знаете ли вы, что я играл? 102
— Нет, я этого не знаю. — Шопена! И чудится мне, что он создал этот Noctumo в такую ночь, в таком месте, где чувствуешь себя особенно грустно настроенным, оттого что ищешь такой радости, которой нет; где в присутствии самого ужасного из ужасов чувствуешь особенно всю тяжесть жизни. — Неужели вы действительно предполагаете, что Шопен бывал в таких местах? — спросила девушка, еще не вполне пришедшая в себя. Граф грустно улыбнулся. — Да! Вероятно, он в таких местах бывал. Разве это так необычно? Ведь мы с вами сидим же здесь. Это «мы» звучало так, как будто их что-то соединяло, ее и его. — Да, это правда, — ответила Эсфирь, и голос ее при этом звучал наивней, чем она сама того хотела, потому что она этим как бы принимала сделанный комплимент. Граф улыбнулся над этой характерной женской чертой принимать комплименты, и Эсфирь в эту минуту почувствовала, что с ней говорит кто-то новый, с другого берега, и ей захотелось подойти ближе к этому новому и лучшему. — Что вы тут, в сущности, делаете? Почему вы здесь? — спросила она невольно с некоторым упреком. — Да, фрёкен, на это ответить нелегко. Идешь вслед за другими. Кроме того, эти места и их обитательницы имеют особую силу притяжения. Они напоминают состояние, близкое к природе, от которого мы далеки, и вот почему ваше поведение кажется мне наивным, как поведение деревенских девушек. Я никогда не вижу здесь стыда, не вижу раскаяния, которые указывали бы на сознание неправоты. Я этого не понимаю, но не могу обвинять, хотя и не защищаю. В прошлое Рождество, как раз в сочельник, вечером проходил я мимо отделения больницы для проституток. Само здание производит впечатление, как будто у него все болезни, и штукатурка 103
местами ободрана, как короста. Я проходил мимо, вспоминая о празднике Рождества, а из окон с железными решетками доносилось на улицу пение. Одно мгновение сердце мое сжалось от боли, когда я вообразил себя в положении этих несчастных, — подумайте: проводить Рождество там! Но что же было дальше? Пение неслось все громче и отчетливее, и я расслышал слова веселой студенческой песни. — Я как раз в этот вечер, — прервала его Эсфирь, — была дежурной и делала обход палат. Я видела, как они плясали вокруг елки, на верхушке которой висело распятие, которое им дали сестры Елизаветинской общины. Они так же неподдельно радовались Распятому, как фигурам из пряников. Они называли Распятого Спасителем, не Христом, слова Иисуса они никогда не произносят. Они верят в Спасителя и говорят о Нем, как маленькие дети. Если при них свободомыслящий попробует богохульствовать, они возмущаются и выражают храбро свое негодование. Можете ли вы понять психологию этих людей? — Нет, этого я не могу, — ответил граф, — и поэтому- то я и отношусь к ним всегда, как к таким же людям, как мы все. Не замечали ли вы, между прочим, что на стенах у них никогда вы не увидите неприличной картины, почти никогда из их уст не услышите грубого слова... — Да, но мне, как врачу и... (тут Эсфирь запнулась, но все же продолжала) как женщине, не приходится этого слышать... — И мне тоже, — ответил граф... Теперь улыбнулась Эсфирь. — Это, может быть, зависит от того, с кем они говорят. Граф покраснел, как мужчина, выслушавший любезность от женщины. — Что особенно характеризует этих женщин, — быстро продолжал он, чтобы скрыть свое смущение, — так это их склонность к смеху: им необходимо веселье! Все 104
должны при них веселиться, и не потому, как мы думали раньше, что они забыли совесть или желают ее заглушить; их ведь называют «веселыми девицами» — и это самое подходящее название. Что же это за класс людей? Что об этом говорит вам наука? — Она ничего сказать не может, так как этого она не знает. Возможно, что это ближайшие преемницы дикарей, так как у них другая совесть, чем у нас; пробудить их стыдливость ведь почти невозможно. Они и слышать об этом ничего не хотят, не понимают этого и боятся больше всего серьезных мужчин. — Да, это я знаю, — возразил граф. — Меня они терпеть не могут, потому что я скучен, хотя я никогда и не пробовал говорить с ними серьезно, но я не умею смеяться... — Не умеете? А это так здорово! — Если есть чему можно улыбаться, я улыбнусь: это человечно. Но в смехе есть всегда что-то злобное, и его вызывает все смешное, неуклюжее, злое. Поэтому-то он часто кончается слезами и часто в конце концов переходит в чувство какой-то пустоты и заканчивается настоящим плачем, причем без определенного повода. Тут только заметила Эсфирь, что молодой граф во фраке. — Вы смотрите на мой фрак, — сказал он. — Я был на ужине у профессора X. — И что же? — Это что-то ужасное, но, может быть, иначе нельзя. Более молодые изощряются в молчании, а старшие в умолчании. Все ходят как бы в намордниках, чтобы не кусаться. А сегодня общество было в таком настроении, что никто не решался вымолвить разумного слова; все молчали. Это называется обменом взглядов. Знаете ли, после такого маскарада чувствуешь потребность прийти сюда. Вообще все гости имеют обыкновение после таких вечеров бежать в кофейню, чтобы там высказать то, что не было сказано в обществе. 105
— И вы не находите, что весело жить? — внезапно спросила Эсфирь. — Жить? Да разве это жизнь? Ведь все заключается лишь в том, чтобы убить все здоровые, сильные стремления, которые должны были бы составлять жизнь. И если их не убивают отречением, а дают им волю, то тогда умирают в больницах или позднее гибнут медленной смертью освященного церковью супружества. Эта радость жизни восьмидесятых годов оказалась страшным враньем; пророки грустно кончили, и все вернулось назад, в старую колею. Знаете, у меня есть друг, который лежит в больнице и тихо, но верно умирает. — Я знаю его. Вы говорите о поэте? — Да, хотите, мы сейчас туда пойдем? На дворе светло, — луна. А он примет это очень просто. — Охотно, — ответила Эсфирь, и они вышли. Осенняя ночь была тепла; светил ярко месяц; они шли по тихим улицам, по широким зеленым бульварам и дошли до больничного парка. Под высокими деревьями были для больных разбиты палатки, и они там спали или просто лежали. У подножия клена сидел фельдшер в обществе студента и пил виски. Эсфирь и граф, знавшие обоих, подошли и осведомились о поэте. — Да, — ответил фельдшер, — он лежит вот тут, рядом, и не спит, но вряд ли он долго проживет, так как послал за профессором X. — Как? За богословом? — спросила удивленно Эсфирь. — Да, ведь старик и Аксель поддерживали дружеские отношения, чтобы спорить и бороться, и поэт просил нас быть свидетелями при их последней битве, чтобы потом не было ложных слухов. — Пока нет профессора, нельзя ли нам к нему войти? — Пожалуйста. Он лежит и читает сказки Андерсена. Эсфирь и граф вошли в ближайшую палатку и там застали Акселя E., читавшего лежа при свете фонаря. 106
Это была небольшая исхудалая фигура, с большой черной бородой, экзотического типа — не то француз, не то итальянец. Глаза у него были большие, блестящие, и он прищуривался некоторое время, пока не узнал вошедших, так как зрение его, как и слух, начали слабеть. Он улыбнулся, протянул каждому руку и слабым голосом попросил сесть. Он знал, что умирает, но он молчал об этом и желал, чтобы и другие ему об этом не говорили. Иногда же в нем вдруг заговаривало тщеславие и являлось желание хвастать своей неустрашимостью. — Да, друзья мои, — заговорил он, — я угасаю. Глаза теряют свет, слух лишается звука, а голос — звонкости. Он сильно закашлялся. У него была горловая чахотка. — Но, видите ли, пока еще опасности нет, потому что пульс по ночам ослабевает на тридцать восемь биений, а ночью ведь всегда хуже. Во всяком случае жаль, если бы я умер теперь, когда я отучил себя от табаку, спиртного и всего прочего. Я чувствую себя внутренне обеленным. Да, жить отвратительно. Послушайте-ка, этот Эфраим странный субъект. Он пишет мне из Норрботтена письмо и начинает его так: «Если письмо это застанет тебя еще в живых»... Так не пишут больному человеку. Да, жизнь! Знаете ли вы, что самое ужасное из всего, что я пережил? Садитесь и послушайте! Эсфирь, помнишь ты ту девушку с огненными волосами, на которой я собирался жениться. Да, мы вместе поехали в Петербург, и после первых дней счастья наступила скука. Знаете ли вы, что значит нестерпимая скука вдвоем? В одиночестве это, быть может, и тяжело, но все же поправимо, но вдвоем это отвратительно, это смерть, чувствуешь себя связанным друг с другом, ненавидишь один другого, потому именно, что один другого связывает. Она же тайком выхлопотала себе все нужные документы, которые должны были окончательно связать меня браком с ней. Когда же я наконец понял, кто она, я стал отговариваться от брака своей бедностью; тут она заявила, что у нее есть деньги. Мы 107
жили в простой, не первоклассной гостинице и занимали вдвоем один номер. Однажды вечером, после того как она на целых полдня куда-то уходила, она повела меня в лучший петербургский ресторан. Там познакомила она меня с приятелем, который угостил нас стофранковым обедом. Мне ведь достаточно взглянуть, чтобы многое понять, и когда, в то время как пили шампанское, они обменялись взглядами, мое решение созрело. Ночью, вернувшись домой, я притворился спящим. Когда я убедился, что она заснула, я встал, взял ее кошелек, так как больше денег не было, схватил платье и обувь и, быстро одевшись, вышел. Я бегом пустился до близлежащего вокзала. Но раньше, как через шесть часов, не отходил ни один поезд. Друзья! Я в продолжение шести часов ходил взад и вперед по вокзалу! И все боялся, что меня задержат как вора! Но мне удалось бежать... Вор? Что вы на это скажете? И как на моем месте поступили бы вы? — Точно так же, — ответил граф, или для того только, чтобы утешить умирающего, или потому, что действительно думал, что способен на подобный поступок. — Вор! — повторил Аксель Э. — Неужели ты потом делал себе упреки? — спросила Эсфирь. — Нет, — ответил поэт. — Можете вы себе представить! Упреков я себе не делал, но я был вне себя оттого, что попал в такую грязную историю. Я относился с полным доверием, я любил — и вдруг... Но на кого мне было сердиться, я не знаю. Случай, судьба, обстоятельства представляются мне существами, которых я определить не могу, но которые я считаю за живых. — Почему ты позвал профессора? — прервала его Эсфирь, которая не любила отвлеченные темы разговоров. — Профессора? А, да, я про него забыл. Да, я был один, и мне хотелось с ним поспорить. — Не желаешь ли ты вместо этого морфия, чтобы заснуть? 108
— Морфий больше на меня не действует. Нет, я не хочу спать и хочу разговаривать. Пока голос мой еще слышен, я хочу его слушать. В эту минуту в дверях палатки показалась белая старческая голова. Она не была ни головою Петра, ни головою Павла, но она имела что-то общее с обеими. Если глядеть прямо, то она светилась доброжелательством, покорностью судьбе; профиль наводил на мысль о друиде, о жреце бога Одина, держащем в руках нож, чтобы вырезать у жертвы сердце. Невольно вспоминались лесистые холмы У пса л ы, ветви деревьев рощи Одина, на которых вешались убитые в жертву непримиримому. Аксель Э., увидевший громадный силуэт старца, который при свете фонаря ложился на белую стену палатки, нашел его похожим на громадную тучу, какие бывают на небе, когда удаляется гроза, и почему-то вспомнил Моисея, что смутило его, как вообще это бывало со всеми, кто видел близко этого духовника молодежи. — Ну-с, дорогой Аксель, — начал старик, — как ты сегодня себя чувствуешь? — Плохо, дядюшка, — ответил Аксель Э., сожалевший, что при своей слабости вызвал этого силача на единоборство. — Как обстоят дела твоей души? — Да видишь ли, дядюшка, я о ней-то и думал эти последние девяносто дней, но не мог прийти к разрешению некоторых вопросов. — Не можешь? не можешь? Не пришел ли ты к сознанию своей вины? — Нет, к этому сознанию я не пришел. Что я грешник, это я знаю, так как мы во грехе родились. А так как мы все грешники, то я не составляю исключения, и нет надобности мне открывать свои грехи другому грешнику, который точно так же мог бы исповедоваться у меня, раз мы братья... — Ты еще далек от истины, мой друг... 109
— Подожди, я все тебе изложу связно, и пусть друзья мои будут свидетелями... Он опять закашлялся и мог продолжать говорить, только приняв на кровати сидячее положение. — Мне было двенадцать лет, когда во мне проявилась возмужалость. Исключительно по неразумию, почти шутя, меня совратил старший товарищ, которого я поздней возненавидел как соблазнителя моей юности, но, впрочем, гораздо поздней, когда мы снова встретились. Я был напутан прочитанной мною книгой, которая чуть не свела меня в сумасшедший дом из страха вечной кары. Я сделался пиетистом и думал, что найду спокойствие и мир душевный. Но состояние духа, навеянное на меня религией, я бы охотно назвал несчастьем. Все стало темно вокруг меня, свет и люди, а хуже всего подействовали на меня аскетизм и самоистязание. Я лежал на голом полу, в веригах, впивающихся в тело, и я дрожал от холода под одной простыней; я читал вечерние молитвы, стоя на коленях на каменных плитах; я голодал; я унижал себя перед людьми, уступая каждому дорогу, и признавал себя настолько хуже всех других, что не считал себя достойным ходить, подобно всем, по тротуарам. Когда же я вполне победил себя, меня стали одолевать страшные сны. Непостижимое так путало меня, что я лишился сна. Однако душа моя была чиста, так как все, что я писал, было проникнуто чистотой; вы это знаете все, читавшие мои юношеские стихи. Когда же я увидел, что вся добрая воля, все старания были напрасны, и когда мне показалось, что я зачахну, и я убедился, что я ответов на мои молитвы не получаю, я решил, что я спустился в преисподнюю и что Бог отвратился от меня. Тогда я прочел Стогнелиуса и у него нашел некоторые ответы. Я прочел, что душа наша заключена в темнице тела и что она может сохранить свободу только тем, что она от времени до времени бросит животному телу кусок мяса вроде жертвы. Я стал это делать, и каждый раз, когда я так делал, душа как бы снималась с якоря и получала способность витать над болотом. 110
Стоило же мне опять отдаться аскетизму, как мысли мои приковывались лишь к чувственным предметам, подобно тому как голодный человек думает только об еде. Тогда я получил эту болезнь! Теперь я спрашиваю вас, почему же не все заболевают этою болезнью и почему не заболевают прежде всего те, которые смотрят на распутство как на своего рода спорт. Ответь мне на это! Врачи говорят, что некоторые застрахованы от этой болезни, потому что родители их были ею заражены... Старец в гневе приподнялся и покачал могучей головой друида. — Призвал ли ты меня для того, чтобы я выслушивал подобные низости? — Да, старик, ты должен меня выслушать! — закричал, лежа на кровати, маленький человечек. — Ты должен меня выслушать, так как раньше, чем судить, ты должен все знать. Ты должен знать, что я был близок к заблуждению, когда думал, что найду спасение в воздержании от всякого распутства; ты должен знать, что домашний врач моего отца посоветовал мне идти к женщинам и что я делал это с согласия и с ведома отца. — Ты лжешь! — прервал старик. — Ах, стыдись! Старик, ты спал на супружеской кровати с женщиной, которую ты любил: счастье, которое не выпадает обыкновенно на долю юноши, потому что у него нет хлеба насущного. Ты должен был бы пожалеть, утешить, а у тебя камни и змеи там, где ты должен был бы дать хлеба и рыбы. Старик взял с ночного столика книжку и увидал, что это были сказки Андерсена; он с нескрываемым разочарованием положил ее назад. — Да, фыркай на сказки, но прочти ту, в которой говорится о страшных снах священника, после того как он говорил проповедь о вечных мучениях; знаешь ты ее? — Тут роль моя кончается, — сказал друид. — Ты сказал верно: твоя роль! — продолжал умирающий. — Вспомни осуждение плотских желаний, 111
которое ты проповедовал молодежи, вспомни об «освобождении внутреннего духа от искушений света», когда в следующий раз свет тебе представит искушение. «Горе тому, кто падет в этой борьбе и сложит оружие!» Prindpes obsta! Тебе известны искушения молодости, старик, но ты не знаешь искушений старости, когда мирская слава и отличия влекут к падению. Настанет и для тебя день, когда ты трижды отречешься от своего Искупителя, когда ты, как Петр, поддашься соблазну и воздашь хвалу антихристу, который своими изворотливыми учениями извинял грехи; когда Бог накажет тебя такой слепотой, что ты будешь изо всех сил защищать трон того, кто пронзил нашего Спасителя! Берегись! Когда тот день настанет, вспомни меня, которого уже не будет на свете. Тут голос больного оборвался и умолк, и он погрузился в дремоту. Пастор выпрямился при мысли о своем достоинстве, которое должно быть нерушимо в глазах молодежи, при которой сегодня ему пришлось выслушать такую резкую отповедь. Как бы предоставляя теперь место врачу телесному, он сделал рукой знак приветствия. — Вы видите, что он заснул, господин доктор, — сказал пастор. Затем на стене палатки показался опять его громадный силуэт, страшно большой, с головой великана, силуэт человека древних времен, бросавшего в церковь камнями, не переносившего колокольного звона и содрогавшегося от запаха крови. Затем великан съежился и прошмыгнул через дверь палатки. Ночной ветерок качал большие клены, которые шелестели и журчали, как ручей, протекающий по камням. Стены палатки качались волнообразно, и шесты, на которых держался фонарь, бросали тень, напоминающую решетку клетки, а в ней больной лежал бледный, с лицом, на котором отпечатано было безграничное страдание человека, который считает, что страдает незаслуженно. 112
— Он заснул без морфия, — заметил доктор, ощупывая пульс больного. Трое молодых людей вышли и сели под кленом у стола с виски. Луна клонилась к горизонту, но еще освещала палатки и этот лагерь для раненых и умирающих. — Да, друзья мои, понимаете ли вы профессора? Как теософ и мартинист, я склонен допустить, что в молодые его годы чуждая ему душа привилась этому дичку и, как паразит, продолжает жить в нем. В сущности, этот инквизитор совсем не таков, каким кажется; если бы я мог его разрезать, вы, вероятно, увидели бы тип из альбома Ломброзо. Мое мнение, что он злой человек, который, пришедши к сознанию своей злобы, стал пиетистом; или он сам вложил себе в рот кол, чтобы не кусаться. Не заметили ли вы, что добрые люди никогда не бывают пиетистами и что пиетисты всегда дурно влияют на нас, простых грешников? Я был пиетистом, когда был молод, и для меня религия была тем, чем мог бы быть ошейник с гвоздями для злой собаки. Не будь строгой религиозности моей юности, я бы стал жестоким человеком. Пиетизм — это такое состояние духа, которое приходит, или не приходит. Поэтому ненавидеть человека за его расположение духа или делать ему за него упрек — это сущее идиотство. Пиетизм — это покаяние, стремление к приближению к сверхчеловеку. Это стремление часто не увенчивается никаким успехом, почему пиетисты кажутся лицемерами. Но это ошибка. Человек религиозный всегда немного хуже других, потому что он нуждается в бичевании, и немного лучше других, потому что он от бичевания получает пользу. Представьте вы себе Офтедала без религии? Это был бы, вероятно, какой-нибудь Калигула; но смягченный религией — это маленький Людовик; все же и это выигрыш. Что же касается признания Акселя, то я знаю, что это сущая правда, и тяжело было слушать, как старик обвинял его во лжи, но иначе судить он вряд ли мог, так как он, вероятно, сам жизни не испытал. И видите ли, вопрос в том: 113
надо ли пройти через грязь или лучше обойти ее? Я этого не знаю. Одни раз окунутся, а потом выплывут, другие остаются на дне. Это как бы предопределено для каждого в отдельности, и гностицизм Акселя, внушенный ему Стагнелиусом, как бы дал ему повод к тому, чтобы произвести опустошение телесное с целью освобождения духа. Если на религию, в широком смысле слова, можно смотреть как на связь с высью, то Аксель был религиозен, потому что он всегда парил в выси, смотрел на жизнь как на что-то временное, преходящее, страдал и стремился из жизни. Он не был злым, скорее напротив... Тут его прервала Эсфирь. — Почему ты говоришь «он не был»? Врач хотел оговориться, но было поздно, слово было сказано. — Я говорю «был», — добавил он, — потому что его уже нет. Я знаю это. — Он умер? -Да! Настала тишина, и все три лица покрылись бледностью. Никто не хотел говорить, чтобы не сказать банальности перед разрешением великой загадки. Но они встали и вошли в палатку, чтобы проститься с умершим. Брезжило утро, и фонарь погас. Стены палатки были с наружной стороны слабо окрашены в розовый цвет; у покойного голова была слегка запрокинута назад, рот открыт, как бы в экстазе, а глаза обращены были кверху. Все лицо сияло восторгом, будто он увидел что-то неописуемо прекрасное. Может быть, он видел ту страну, о которой мечтал. После длинной зимы опять настала весна, и Эсфирь из Упсалы поехала домой к родителям. Сторё стал морским курортом, и там возник курзал. Там собирались всякого рода люди, владельцы яхт, дачники. И Эсфири пришлось следить за своими туалетами, что было ей 114
очень непривычно. Когда же по необходимости она надевала белое платье, ей казалось, что она ходит в простыне. Все сидело на ней плохо и не шло ей; зная это, она держалась в стороне. Но фру Брита настаивала на том, чтобы она посещала курзал, так как она не должна была забывать, что она женщина и притом девушка. Всего скучней ей казались часы, когда танцевали. Тогда ей приходилось сидеть у стенки часами и ждать приглашения, но кавалеры не являлись. Если же кто и приходил, то она ясно видела в нем сожаление к некрасивой девушке, и это ее ужасно оскорбляло. В остальное время она охотно выходила, отправлялась в лес, каталась по морю, но на следующий вечер ее опять посылали на танцы. Эта выставка ее женственности, это соревнование в неравной недостойной борьбе, удручали ее, и она ненавидела это удовольствие, чувствуя себя обойденной природой. Настал как раз один из таких вечеров, когда лето было в полном разгаре. Из уважения к желанию родителей Эсфирь опять отправилась в кургауз. Но в зал она не вошла, а села на веранде, и мимо нее проходили парочки. Самое мучительное для нее было то, что она не умела скрыть на лице своем разочарования и скуки; усилие, которое она над собой делала, придавало ей лишь выражение дикого упрямства. Когда она так сидела, к ней вдруг приблизился студент-медик из Упсалы, вышедший навеселе из остановившегося у берега катера. — Как? И ты здесь, Пепле! — вырвалось у него. Оказывается, что и Саул пошел к пророкам? Неужели ты пойдешь на эту мерзкую выставку животных- производителей? Эсфирь не нашла, что ответить, и товарищи прошли в зал. То, что он не пригласил ее танцевать, особенно огорчило ее, хотя ей приятно было, что он считал ее выше тех, которые участвовали на этой выставке, как он называл танцевальный зал. 115
Через некоторое время показался молодой граф, тоже из Упсалы, ведя под руку королеву вечера, местную красавицу, которая повисла на его руке и впивалась в него глазами. Эсфирь видела, как они вошли в зал, танцевали, беседовали. Все дачники следили за парочкой многозначительными взглядами. — Эта будет-таки графиней! — сказала пожилая дама, выходя из зала. — Что за счастье! Граф, отец которого кассир и который сам социалист. Хороша партия! — Но у него приятная наружность, — отвечала другая дама. Эсфирь все слышала. Когда же она прочла на лице графа совершенно новое выражение, отблеск сияния, горевшего в глазах молодой красавицы, у нее потемнело в глазах, и она поняла, почему его лицо никогда не сияло так, когда она бывала с ним. Она прямо пошла домой и села в свою комнату. Наступила ночь, но было светло; музыка отрывками проникала из кургауза к ней. Она вспомнила Noctumo Шопена, который он ей сыграл, когда они были вдвоем там, в Упсале. При ее холодном, спокойном темпераменте, она думала, что будет стоять выше этих чувств, теперь же она поняла, что попалась; в этом сомнения не было. И она долго сидела и плакала от огорчения, оттого, что ею пренебрегали. Не будучи в состоянии заснуть, она вышла, спустилась на берег и взяла лодку. Она села у весел и направила лодку через фиорд к маленькой шхере, куда она обыкновенно ездила. Но ей пришлось проезжать мимо кургауза, откуда все еще доносилась музыка. Потускневший свет просвечивал сквозь шторы. Она хотела пронестись мимо, но как бы течением ее туда притягивало. Однако она направила лодку на дальний мыс и гребла, повернувшись спиной к берегу. Но музыка, несомая слабым береговым ветерком, догоняла ее. Невольно стала она ударять веслами под такт 116
вальса: раз, два, три; и казалось ей, что они управляют ею оттуда, где оба их тела кружатся, прижавшись друг к другу* Она опять повернула лодку в другом направлении, но ей никак не удавалось выйти из этого заколдованного крута. Вдруг прекратился вальс и стало тихо; тишину нарушали только чайки и плеск волн. Но тут тишина и безмолвие что-то стали нашептывать ей; она вспомнила Noctumo и поняла, как можно слышать музыку в душе. Ведь это были живые звуки — C-dur, звучащий минорно! Это было его туше, его манера играть! Что за предательство! Он ведь ей играл Шопена, он был с нею! Теперь она решительно поплыла от берега к морю, стараясь шумом весел заглушить звуки музыки. Этому способствовал и плеск воды о нос лодки, и наконец она оказалась на таком расстоянии, что береговые звуки не могли доходить до нее; она причалила к шхере и, пока медленно укладывала весла в лодку, усльиала неподалеку шум других весел. Через мгновение о скалу ударился белый нос другой лодки, показалась голова человека. На веслах сидел граф. — Ты ли это, Эсфирь? — спросил он спокойно. — Да. А ты тоже здесь? — сказала девушка, не выказывая удивления. — Там было ужасно! — продолжал граф. Теперь только вернулась Эсфирь к пережитому тяжелому настроению. — Я думала ты еще там и танцуешь с красавицей. — Благодарю покорно! Она из таких, которые должны иметь за собою толпу поклонников. Это кокетливая кокотка! Она приналегла на меня, чтобы привлечь к себе морского офицера, потом занялась им, чтобы помучить почтмейстера, а что она кончить вечер с аптекарем — это ясно. — Вот как? — заметила Эсфирь. — А ее уже называли графиней. — Не сойдем ли мы на берег и не подождем ли восхода солнца? 117
Они сошли на берег, и, так как причина огорчения для Эсфири миновала, она вернулась к обычному своему настроению ленивого скептицизма, без тени влюбленности. После утренней зари они вернулись домой. * * * Граф Макс провел неделю в Сторё, живя в гостинице. Все это время он проводил с Эсфирью. Они катались по морю и гуляли, но ни разу не были в кургаузе. Поведение Эсфири было все то же, с той лишь разницей, что она стала несколько заниматься своей наружностью, присвоила себе женственные манеры и приобрела некоторую дикую здоровую красоту. Но в один прекрасный вечер молодые люди отправились в лес, чтобы оттуда любоваться морем. Она села на скалу, а он растянулся у ее ног. Он взял ее руку, спрашивая, что за кольцо она носит. Тут вдруг откуда-то появился отец, редактор Борг. — Вы помолвлены? — спросил он взволнованно. Положение было неприятное. Первым заговорил граф. — Об этом мы никогда не думали, — ответил он, вставая. Он глядел на Эсфирь, лицо которой приняло необычайное выражение стыда, робости, детского страха перед отцом, и вдруг ему ясно представилось все значение их сближения. Тогда он продолжал, но уже в другом тоне: — Это, впрочем, зависит от Эсфири. Девушка при этом заявлении опять изменилась в лице. Отец невольно зажег искру, которая еще незадолго до этого и не тлела. — Так как Макс считает это возможным и... Тут слезы хлынули из ее глаз, и она бросилась в объятия отца, как бы желая скрыть на его груди чувство, которого стыдилась. Да, много лет прошло с тех пор, как Густав Борг перечувствовал приблизительно то же, и, прижимая к себе дочь, ему казалось, что она еще дитя; родительское чув¬ 118
ство его распространилось и на молодого человека, которого он взял за руку. — Так будьте же счастливы! — промолвил он. Теперь я вас оставляю, но буду обоих ждать домой к обеду. Он удалился. Произошла неожиданная перемена. Молодые люди стояли тут уже не как товарищи и друзья, а как муж и жена. Они в некотором роде заметили свою наготу, им стало страшно, они говорили измененными голосами новые слова, они шли, держась за руку, как маленькие дети, а когда встречались с людьми, то им не было стыдно, напротив, они были горды, как юные боги, и им казалось, что все склонялись перед ними и приветствовали их с почтением. * * * Так прошло лето 1890 года. Следующий за ним год прошел таким же образом — в приготовлениях к экзаменам и в составлениие планов на будущее. Родители охотно ставили вопрос о браке, но молодые люди ничего не отвечали. Это молчание порой вызывало беспокойство. Расстроенные помолвки слишком часты — увы! — но приятного в этом очень мало. Фру Брита смотрела на вещи спокойнее Густава. — Предоставь это им, — говорила она. — Мы в это вмешиваться не должны. Наступили Святки 1892 года. Фру Брита, не слушаясь мужа, пригласила жениха на праздники к ним в Сторё. Густав пришел в негодование, но поневоле должен был примириться с совершившимся фактом. Прошло Рождество, настали последние дни года. День стоял серенький, пасмурный, и Густав вздумал поиграть в шахматы. С этой целью он направился в башенную комнату, чтобы позвать будущего зятя. Убедившись, что дверь в комнату заперта, он постучался. Никто не отпер двери, но он расслышал два голоса, тихо шептавшие: «Тише». 119
Он все понял и спустился вниз, желая найти жену. Зная по опыту, как легко она всему находила ответ, он заранее приготовил в уме своем целый подбор вопросов, выраженных скорей в утвердительной форме, потому что он решил, что трудней оправдаться перед ясно выраженным обвинением, чем ответить на вопрос: да или нет. Он как молния ворвался в кухню, где сидела и писала фру Брита. — С каких пор, — воскликнул он, — молодые люди запираются в его комнате? — С каких пор? С тех пор, как они здесь живут! — ответила Брита, как раз занятая писанием статьи о новой форме брака. — Это, следовательно, делается с твоего ведома и с твоего молчаливого согласия? — С моего открыто выраженного согласия. — Сводня! — крикнул дошедший до неистовства отец и стукнул об пол стулом. — Не стыдно ли тебе? — отвечала жена. — Ты сделала притон из нашего дома! — Таким он, кажется, и раньше был. Этим было все сказано, но в данную минуту Густав говорил с точки зрения отца, а не как супруг, и потому он продолжал в том же духе: — Как бы то ни было, а я сейчас пойду, выломаю дверь и обоих выгоню палкой, а потом начну дело о разводе... — На каком основании? — А на том основании, что хозяйка дома вела себя как сводня по отношению к собственной дочери. — А малолетние дети? — Их возьму я, так как ты, как мать, будешь признана неспособной их воспитывать. — Ты собираешься прогнать меня? -Да! — Слушай, Густав, ради детей не хочешь ли ты кончить это добром? 120
-Нет! — В таком случае я требую отсрочки. Я должна привести в порядок домашние дела, понимаешь, а потом спокойно покину дом. Это звучало искренно, и было искренно отчасти, как выражение грусти, которая всегда невольно сопровождает мысль о разводе; муж, испытывая это же чувство, дал себя обмануть и обещал ранее трех дней ничего не предпринимать при условии, что граф немедленно покинет дом. Затем он поднялся в свою комнату, предупредив, что не выйдет к обеду. В вечер этого же дня до слуха Густава донеслись учащенные телефонные звонки, скрип приезжающих и отъезжающих саней, осторожное хождение по лестницам и коридорам. Но дом был большой, особого любопытства Густав не проявил, так что он остался в неведении относительно того, что именно произошло. Однако это неведение действовало несколько раздражающе на него, тем более что исполнение его решения зависело всецело от намерений и планов других. Он создавал разные предположения, которые, однако, рушились одно за другим, не имея под собой твердой почвы. В таком состоянии одиночество стало для него невыносимо, но он все же не решался покинуть свою комнату. Ему хотелось по обыкновению спуститься в детскую и проститься с младшими детьми, мальчиком шести лет и девочкой — четырех; но они спали не одни в комнате, с ними помещалась бонна; к ней же идти было бы в настоящую минуту неудобно вследствие намеков Бриты. Это было его слабой стороной, которую он до сих пор тщательно скрывал, но теперь она угрожающе начинала обнаруживаться. Вот каким образом он вступил в связь, о которой до сих пор все молчали, но которая подозревалась и терпелась; на физиономию дома эта связь не влияла, так как ее уважали чуть ли не все, потому что против нее ничего 121
не имела хозяйка дома. После двадцатипятилетней супружеской жизни четыре года тому назад, когда родился последний ребенок, фру Брита объявила, что не желает иметь больше детей и что она желает весь остаток дней своих посвятить служению обществу и человечеству. Это не было новостью, потому что уже при появлении первого ребенка она объявляла, что больше иметь детей не желает. А затем все же дети рождались вследствие несчастной случайности, как рождается большинство детей. Но в данном случае она освободила мужа от соблюдения супружеской верности, так как он решительно заявил, что семейным холостяком он жить не может. Она просила лишь, чтобы ее «оставили в покое» и чтобы она об этом «ничего не знала». Однако человеку нелегко бывает изменить свой образ жизни; не было у него и привязанности под рукой — надо было ждать, чтобы таковая встретилась. Обстоятельства помогли ему в лице бонны детей. Брита передала заведывание домом двадцатисемилетней девице, и от этого ничто не пострадало. Девица оказалась умной и преданной делу; власти она не добивалась, а весь труд по дому взяла на себя. Она и Густав заботились о детях и хозяйстве, и так как жены, если она не писала, обыкновенно не бывало дома, то между мужем и воспитательницей его детей установились самые дружеские отношения. Эти отношения скоро преобразились в связь интимного характера, что, однако, не вызвало заметного изменения в совместной жизни супругов; отношения их, напротив, стали более почтительны и мирны. Так тихо и спокойно шло бы дело дальше, если бы жена не убедилась, что положению ее грозит опасность, а главное, если бы она не побоялась, что ее разлучат с детьми, которым, пожалуй, будет дана мачеха после того, как она сама будет выгнана на улицу. Чувствуя угрожающую опасность, она быстро призвала союзников и вооружилась, решившись первая нанести удар и скорей сразить, чем самой быть сраженной. 122
Густав Борг проснулся после бессонной и тревожной ночи и оделся. Он как ни в чем не бывало спустился к кофе вниз и там застал жену и детей. Все было обычно и вместе с тем необыкновенно. Эсфирь казалась холодной и решительной. Когда отец глазами стал искать графа Макса, разъяснение у матери было готово. — Макс просил кланяться тебе, — сказала она. — Он не захотел тревожить тебя. Эти слова означали тайну всего домашнего строя: дать пройти, обойтись, заключить компромисс, умолчать и пройти мимо. Густав подумал, что снова все забыто; он искренно был рад опять быть среди своих, чувствовал себя сильным, окруженный своими телохранителями. Он оставил всякое помышление о нападении и об обороне. Мир был заключен; что произошло, то уже не повторится, и он отправился в лес с двумя младшими детьми, в обществе которых он всегда чувствовал, что молодеет. Они дошли до такого места рощи, где бегали в снегу белки, разминая лапки после долгого сна. Заметив гуляющих, быстрые зверьки поторопились взобраться на дуб, где скрылись в дупле. Мальчик, любимец отца, захотел во что бы то ни стало, чтобы тот влез на дерево и достал хотя бы одну белку. Увещевания ни к чему не повели, а когда мальчик умолял его с глазами, полными слез, то устоять отцу бывало трудно. Он сбросил пальто и пошел на абордаж дуба; результат этой попытки, конечно, был тот, что он с ободранными, но пустыми руками спустился вниз. Это напомнило отцу сценку, имевшую место нынешним летом, когда он однажды особенно рано спустился к морю, чтобы в одиночестве искупаться. Искупавшись, наплававшись всласть, он одевался, с удовольствием вспоминая об ожидавшем его кофе, когда вдруг прибежал сынишка, тоже вставший рано, чтобы увидеть, как плавает отец. Разочарование мальчика, когда он увидел, что опоздал, было велико, и он расплакался. 123
Желая скорей осушить его слезы, отец вторично быстро разделся, бросился снова в воду и поплыл, что, конечно, не было ему очень по вкусу, но он почувствовал себя вознагражденным за свою жертву, видя безграничную радость ребенка. Потерпев поражение с поимкой белки, они вместе побывали на всех местах в лесу, где всего больше дети любили играть: в гротах, у лисьих нор, отыскали привлекшие ранее их внимание причудливые формы скал, любимые деревья. И отец любовался на это с чувством, будто все было для него потеряно и вновь им обретено. Дети разыскивали заячьи следы, и он учил их отличать эти следы от лисьих. Они присматривались к следам птичьих лапок и к длинным полоскам кротов. На верхушках берез они усматривали тетеревов, на елях — снегирей... Вдруг эта невинная радость омрачилась чувством, напоминавшим настроение, которое обыкновенно бывает при расставании. Он повернул назад, тревожный, удрученный, полный ожидания чего-то зловещего. Он прямо прошел в свою комнату и сидел там, прислушиваясь ко всему, что делалось дома. Но кругом было тихо, и эта тишина мучила его. К вечеру его беспокойство приняло такие размеры, что ему необходимо было с кем-нибудь поговорить, а то, казалось ему, он не выдержит. С близкими говорить он не мог, боясь, что порвется хрупкая цепь, связывающая его семейные отношения. Он знал отлично, где мог бы найти облегчение, но не решался идти к приятельнице. Вдруг кто-то постучался в его дверь, когда он ее отворил, то увидел на пороге бонну детей; она быстро шмыгнула в комнату и заперла дверь. — Я должна с вами переговорить, Густав! — сразу начала она. — Тут в доме происходит многое, что мне непонятно... — Садитесь, дорогой друг, и рассказывайте, что вы знаете. 124
— Да я точно ничего не знаю; но наверху в мезонине кто-то живет, кто не показывается. Туда носят еду, и фру Борг ходит туда... — Что вы говорите? — Внизу во флигеле тоже гости. Девушки не отвечают на мои вопросы и вообще обращаются со мной как с каким-то врагом... — Что там собираются предпринять? Как вы думаете? Молодая девушка расплакалась, а Густаву Боргу стало вдруг все ясно. Он направился к письменному столу, чтобы поговорить по телефону. Он сам не знал, почему он это делает, но ему надо было что-нибудь предпринять. В эту минуту кто-то два раза постучал в дверь, и в коридоре раздались шаги. В то же мгновение Густав Борг отворил окно, думая смерить глазом расстояние до земли. Но в снегу под окном он увидел двух незнакомых мужчин. Стук в дверь возобновился, послышался голос: — Прошу вас, отворите. Я лэнсман! Оба заключенных остолбенели на местах. Вдруг раздался звонок телефона. Инстинктивно Густав бросился к аппарату и крикнул: — Алло! Тут они услышали, как какой-то инструмент вставили в замочную скважину двери; снаружи был повернут торчащий внутри ключ и брошен в комнату, дверь отворилась. На пороге показались лэнсман, фру Брита, доктор Генрих Борг, а за ними все слуги. Он как будто ждал этого исхода; пойманный на месте, Густав сразу направился к лестнице и быстро спустился вниз. В передней он накинул на плечи пальто, почти бегом направился к конюшне и велел заложить себе сани. — В Лонгвик! — скомандовал он и поехал искать приют у сына, который всегда был ему покорным и которому он в свое время принес много жертв. 125
X Когда Густав Борг, прибыв в Лонгвик, не застал сына дома, ему это было неприятно, потому что он недолюбливал невестку и понял по ее смущению, что его приезд нежелателен, потому что он мог предъявить некоторые требования, а также и потому, что он свекор. Поэтому они обменялись только несколькими словами, и он удалился в комнату для гостей. Почему приехал он сюда? Да, рассчитывать на сочувствие сына он не мог никак, так как тот, конечно, стоял на стороне матери; к тому же вследствие неосторожного поведения дома у него руки и язык был связаны. Но ему надо было оставаться где нибудь в округе, пока будет разбираться дело о разводе, а тут семейный дом, в котором он имеет право временно занять место. Вернувшись домой, когда улеглось первое недовольство, Алдерс пошел к отцу. Как человек простой и будучи в ту минуту расстроен, он не сумел выразить удовольствия от свидания с отцом, тем более, что ему было уже известно о предстоящем разводе. — Здравствуй, милый! — промолвил отец, сразу заметив настроение сына по его лицу. — Тебе нечего меня опасаться, потому что я не собираюсь ни оставаться у тебя надолго, ни требовать с тебя аренды. Андерс молча теребил усы и невольно сверкнул глазами, так как одно напоминание о долге было ему неприятно. Это молчание сына действовало на нервы отцу. — Ты, быть может, знаешь, какие перемены предстоят в моем доме... гм!.. Но это все скоро разрешится. Андерс думал совсем о другом. Он рассчитывал приятно провести вечер с женой, которой теперь, когда он получил деньги, он спокойно рассказал бы все приключения, встретившиеся ему в пути, а тут, вместо этого, сиди да дрожи в ожидании неприятных расспросов, которые могут быть вызваны пустыми магазинами или еще чем другим. Отец чувствовал, что сын его где-то от¬ 126
сутствует, но вполне уяснить себе положение он еще не мог. Он понял, что приехал не вовремя, но надо было превратить это смущение; когда же он увидел, что не получает от сына ответа, он начал искать другой темы для разговора. Как бы читая сокровенные мысли сына, он очень неудачно выбрал предмет для разговора; казалось, что боязнь сына, чтобы не была затронута щекотливая струнка, внушила отцу эту тему. В отсутствующих глазах сына увидел отец пустые магазины и невольно перешел к разговору об этом. — Ну, друг мой, ты привел в порядок книги? Доволен ли ты истекшим годом? Полны ли амбары и магазины? Андерс увидел себя прижатым к стене и вскипел негодованием, но вследствие этого еще менее мог овладеть собой и ответить; он хотел встать, чтобы этим прервать невидимую нить, искал предлога выйти, желал бы услышать, что там, в доме, жена упала в обморок или что девушки подрались; но холодный пот выступил у него на лбу, и он остался сидеть, прикованный к стулу. — Что ты, глух или пьян? — воскликнул отец, которому все не удавалось ни единого слова вытянуть у сына. Андерс очнулся, готов был выпустить целый поток слов, но снова замер перед необоримой силой отцовской власти. Он казался пристыженным, и отец решил прекратить эту сцену. — Вы в котором часу ужинаете? — спросил отец. — Я не обедал и рад был бы съесть чего-нибудь горячего. — Мы никогда не ужинаем! — ответил Андерс. — Мы уже год как отвыкли ужинать. — Так вели подать мне хлеба с маслом, — продолжал отец. — Я довольствуюсь малым. — Да, но я не знаю, есть ли у нас дома хоть что-нибудь! — Так пошли в лавку, — сказал отец, который начинал подозревать что-то неладное. — У нас в конюшне нет лошади. — Где же она? 127
— Ее нет; она в городе. Отец прочел в бегающих глазах сына, что тот лжет, и понял все; но из своего личного горя погрузиться в печальное положение других ему вовсе не хотелось. — В таком случае давай с тобой пить грог и проболтаем вечерок. — Если найдется что-нибудь дома, — послышался беззвучный голос, приглашающий, казалось, прекратить этот разговор. Отец вышел из комнаты, скорее удивленный сделанным открытием, чем опечаленный. Он отнюдь не был чувствительной натурой, давно уже весьма сузил свои требования к людям и очень не любил расчетов и объяснений. Придя в комнату для гостей, которую забыли истопить, он так озяб, что не раздеваясь лег на кровать. Воды в графине не было; в подсвечнике был огарок, которого хватило бы не более как на час горения; на окне не было занавесок; серые обои наводили скуку и тоску; жалкая обстановка говорила о нищете и разорении. Но он так утомился всем пережитым за этот день, что заснул как убитый. Проснувшись, он решил, что настало утро, но часы в столовой в эту минуту пробили одиннадцать. Одиннадцать! Он лег в десять, а теперь впереди была долгая бессонная ночь, так как спать ему не хотелось совсем. И вдруг его положение с поразительной ясностью развернулось перед ним. В его положении, в его годы быть выгнанным из своего дома, отрешенным от своей деятельности, лишенным обеда, быть для своих близких тяжелой обузой, от которой всякий хотел бы отделаться... Унизительная для него сцена дома, когда он был опорочен на глазах детей, неприятности, еще ожидающие его, процесс, скандал... Лежа глядел он на огарок, сознавая, что, когда он догорит, настанет полная тьма. Он принадлежал к людям того рода, которые не любят утруждать других, ему и в голову не пришло разбудить кого-нибудь из слуг и потребо¬ 128
вать света, огня и воды. Парализованный ударами судьбы, он не мог двинуться и лежал как прикованный и так продрог, будто вся кровь в его жилах застыла. Он глаз не спускал с огарка, и казалось, что вся жизнь его зависит от него: когда он догорит, то и она погаснет. От голода ему хотелось пить, от голода он озяб, но к этому прибавлялись еще забота, тоска, стыд и недовольство, и все сливалось в нем в унылый аккорд. Все невзгоды жизни сразу обрушились на него, и не было у него возможности найти утешение в жалобах на судьбу, потому что он был слишком разочарован и раньше, чтобы жаловаться теперь на неблагодарность детей и на коварство жены. Он прикасался к жизни обнаженными руками и не был приучен к нежностям, но последнее превосходило его силы. Когда свечка догорела, он вскочил, чтобы как-нибудь спастись от темноты. Он тихо вышел, прошел со спичками в руках в столовую, и когда он чиркнул спичкой, то увидел, что часы показывали лишь пять минут двенадцатого. Он опустил висячую лампу и зажег ее; подошел к буфету и увидел на нем немного застоявшейся воды на дне пожелтевшего графина. На буфете лежали перчатки сына из серой замши. Одна перчатка была с пригнутыми пальцами, как сильный угрожающий кулак; другая лежала ладонью кверху, как вытянутая рука, просящая милостыню. Он открыл дверцы у буфета. Когда он нагнулся, то большая тень как бы вползла в буфет. Кусок черствого хлеба — вот единственное, что он нашел. Он достал горчицы, намазал ее на хлеб, посолил его, но, когда приблизил ко рту, то почувствовал запах керосина, потому что перед этим трогал лампу. Он положил хлеб на покрытую бумагой полку буфета. Но тут пришло ему в голову, что, когда утром будет обнаружен хлеб с горчицей, то дети могут быть невольно наказаны, так как подумают, что это им. Он в одну руку взял хлеб, в другую лампу, постоял на одном месте, недоумевая, куда ему деть доказательство одинокого ночного странствования. «Если я брошу хлеб в печь, то его утром найдет прислу¬ 129
га; она принесет его к хозяйке и, конечно, обвинит детей или того из них, которого она меньше других любит, и тогда его побьют сначала за шалость, а потом за ложь. Это я сам не раз испытал». Однако же куда-нибудь девать его надо было; он решил завернуть его в бумагу, положить в карман и подождать до следующего дня. Он направился к полке с газетами, чтобы взять клочок бумаги, и громадная его тень поднялась с пола, скользнула по стене и приняла себе на плечи круглые стенные часы, которые так на плечах и остались, как голова, причем глазами служили два круглых отверстия для заводного ключа, а ртом — изображение на циферблате имени часовщика. Дойдя до полки с газетами, он опять начал колебаться, подумав, что, если будет недоставать одного номера газеты, то служанки могут совершенно напрасно подвергнуться выговору. Положение было не из легких. «Возьму я листок объявлений», — подумал он, но опять стал сомневаться, потому что в деревне объявления нужны, их читают. «Не везет мне... и не везет почему-то уже некоторое время». Однако он все же взял один лист, но, когда раскрыл его, тот так сильно зашелестел, что он невольно вздрогнул. На первой странице бросилась ему в глаза крупная надпись: «Свежие устрицы». Устрицы! Именно теперь, в Метрополе, в половине двенадцатого, до закрытия ресторана, вот хорошо было бы! Он подошел к окну, думал бросить кусок хлеба за форточку, но ни одно животное не стало бы есть хлеб с горчицей, и вышла бы та же история... Он остановился у окна. Устремив глаза в темноту, он заметил свет в правом выступающем крыле дома. Спрятав лампу за рояль, он влез на стул и вот что он увидел: в просторной, хорошо обставленной комнате сидели у камина оба супруга; у мужа была в руках сигара, перед ним стоял стакан грога, и оба, видимо, весело болтали. Позади них стоял накрытый столик с остатками ужина; красная спинка омара бросилась ему в глаза, и он почувствовал боль... 130
Густав Борг никогда не сочувствовал королю Лиру, напротив, он был того мнения, что тот получил то, что вполне заслужил, когда нагрянул к новобрачным с гарнизоном в сто человек. Также он находил, что отец Горио не мог жаловаться на то, что дети плохо отблагодарили его за ласку, потому что не все ведь дети к ласке восприимчивы. Однако, сердце его сжалось, и он спустился со стула и с лампой пошел в соседнюю комнату, то есть в контору. Тут на столе стоял бритвенный прибор; как бы зная, чего он ищет, он отворил ящичек, вынул бритву и точильный ремень и начал точить бритву. Всего лучше — кончить все сразу! Но вдруг другая мысль пришла ему в голову: прежде всего надо развязаться с хлебом! Непременно! Он бросил его в печку, и сразу почувствовал себя освобожденным от чего-то. Затем он взял из-под письменного стола меховой ковер и укутался в него, растянувшись на кожаном диване. «Тут, как бы то ни было, тепло и хорошо, — подумал он, засыпая. — Они, вероятно, послали за ужином и коньяком, когда я уже лег. Они, очень возможно, пришли звать меня, но увидели спящим. Ведь легко напрасно осудить людей!» * * * Когда Густав Борг проснулся на следующее утро, тело его снова обрело силы для борьбы, потому что только расслабленный способен предаваться равнодушию и отупению. Он вскочил с дивана и сразу обдумал положение. Тут оставаться он не может — это первое; поселиться в городе ему не хотелось; из дому он прогнан, но вследствие процесса ему в этой местности оставаться необходимо. Он вспомнил о знакомом крестьянине, обыкновенно сдававшем одну комнату дачникам. Туда и решил он теперь же ехать, а так как ему приятнее всего казалось уехать не простившись, то он отправился на конюшню распорядиться, чтобы ему дали лошадь 131
и сани. Конюх, который не получил следуемого жалованья и которого накануне вечером выругал хозяин, оказался в данную минуту особенно словоохотливым. Когда редактор поразился, увидев пустое стойло, конюх рассказал, что лошадь и сани проданы в городе; он также сообщил, что магазины пусты, усадьба в полном упадке, земля истощена. Это было для Густава Борта новым ударом, так как он поручился за выплату аренды. Он чуть было не вернулся опять домой, как вдруг к нему подошел небольшого роста человек и спросил, не он ли редактор Борг. На его утвердительный ответ ему были переданы две штемпелеванные бумаги, которые он, просмотров, сунул в карман. Вместо того чтобы омрачиться, он теперь воспрял духом, потому что теперь у него было против чего реагировать и за что ухватиться. — Думаете ли вы, — обратился он к полицейскому рассыльному, — что я найду сани у соседа? Мне в одиннадцать часов надо быть у пастора. — У соседа свободные сани всегда найдутся, — ответил, уходя, полицейский. Густав Борг взглянул на часы и увидел, что если найдет лошадь и сани, то поедет на заседание церковного совета, куда его приглашали для «увещания». Он застегнул пальто и пошел, чувствуя себя похожим на солдата, отправляющегося в бой. Еще лежал глубокий снег, дорога не была прочищена, и скоро шаги его стали замедляться. Он продолжал тем временем обдумывать свое положение. Итак, из двух варварских способов разрешения многолетней совместной жизни был избран самый позорный — тот, который приводит обоих супругов в заседание церковного суда. Там должны они были встретиться, друг друга разоблачать, один на другого жаловаться и выслушать увещевание. Целая долголетняя семейная жизнь должна быть развернутой, несмотря на то что «мое» и «твое» пустили такие глубокие корни и так пе¬ 132
репутали их, что одно не могло быть выдернуто без того, чтобы другое не порвалось; в жизни этой немыслимо было бы правильно взвесить вину и невиновность, в ней причина и следствие перепутались; и все старое, прощенное и позабытое должно быть выкопано и освещено новым светом; то, что извиняла любовь, должна теперь осудить ненависть. Был избран этот способ, чтобы не допустить позорного бегства, при котором стыд падал на остающуюся сторону как на покинутую, тогда как стыдиться должен был бы тот, кто покидает домашний очаг. Притом увещевание церковного совета было лишь формальностью, предшествующей судоговорению. Он был призван в первый лэнстинг; и его обвиняли по такому-то параграфу такой-то статьи закона, угрожающей ему осуждением за прелюбодеяние и лишением общего с женой состояния. Когда он, пройдя некоторое расстояние, увидел дом соседа, то почти решился на суд не являться, отчасти чтобы избежать неприятной встречи с женой, отчасти потому, что сознавал бесцельность своих показаний. Придя к крестьянину, он узнал, что на дворе ни одной лошади не было. Это было для него большим успокоением, и он сел отдохнуть. Но оказалось, что крестьянин этот состоял выборным судьей и интересовался всеми делами церковного совета. — Вам надо в церковный совет? — спросил он. — Да, раз вам это известно, — ответил редактор. — Вам бы не следовало пропускать его, — продолжал крестьянин, — потому что суд опирается на протокол церковного совета, и если вы можете заявить что-нибудь в свое оправдание, то надо это сделать теперь же. Это простое сообщение возбудило энергию в нерешительном Густаве; он вскочил со скамьи и взглянул на часы. — Дойду ли я пешком? — спросил он. — Да, но в таком случае вы должны идти скорей. 133
— Не прошел еще лед в церковной бухте? — Нет, вчера еще лед стоял крепко. — Так прощайте же, судья. Да! я было забыл: сдадите ли вы мне на зиму комнату, которую летом сдаете дачникам? — Да, почему же нет? — Я вернусь, тогда потолкуем. Опять пошел он дальше. Теперь он знал, что должен идти, чтобы защитить себя. Объяснение мотива могло вызвать смягчающие вину обстоятельства. Не прошел он и получасу, как выглянуло солнце и стало припекать. Он расстегнул пальто и снял с головы шапку. Снег сделался мягким и прилипал к подошве сапог. Становилось все трудней идти; он задыхался; ему было жарко, но он шел решительно вперед. Оглянувшись еще через полчаса, он увидел за собой глубокий след собственных ног. Еще полчаса — и он достиг проселочной дороги и пошел легче, как будто с ног его спали гири; поднявшись на небольшую возвышенность, он вдали увидел церковь. Но между нею и им лежала еще бухта, и он ее с того места, где стоял, видеть не мог. Оттуда дорога пошла книзу, и он чуть не бегом спустился к рыбаку. У хижины рыбака он остановился и взглянул на бухту: она лежала — голубая, насмешливо улыбаясь, между ним и намеченным местом, где должна была произойти битва. Он взглянул на часы: до одиннадцати оставалось десять минут. Он вбежал к рыбаку и попросил лодку. — Лодка погружена в воду; мы еще будем ее конопатить. — Так пойдемте к ней и вычерпайте воду. — Да зачем вам? — Помогите мне, я в одиннадцать часов должен быть в церкви. Рыбак отказался. Тогда Густав спустился к берегу и увидал лодку в воде. Это была старая плоскодонная лодка без весел и черпа¬ 134
ка. Он огляделся кругом, думая найти весла, но напрасно; он поискал, нет ли где ковша, но и его не нашел. У забора валялась лишь старая лопата. Он схватил ее, вернулся к лодке, скинул пальто и куртку и, стоя в одном жилете, лопатой стал вычерпывать воду. Затем отпихнул лодку, бросился в нее и, как опытный лодочник, отгребаясь той же лопатой, поплыл через бухту; тем временем лодка быстро наполнялась водой. Когда он достиг противоположного берега, лодка снова погрузилась в воду. Он оставил ее на произвол судьбы бросил в нее лопату и пустился бежать к церковному дому. У него не было времени представить себе заранее ожидавшую его картину. Он сознавал лишь одно, что после последней их встречи пастор должен быть дурно к нему настроен и что церковный совет, состоящий из пиетистов, строго осудит его. Войдя в зал, он увидал шурина, спокойно, с достоинством, почти дружелюбно держащего речь. На диване спокойно сидела в ожидании фру Борг. После того как редактор поклонился собранию, его пригласили сесть; затем ударом молоточка пастор открыл заседание и спросил собрание, не считает ли оно нужным его, как шурина супруга и брата супруги, отстранить... Этого никто не потребовал, и председательствующий приступил к делу. — По обязанности моей службы, — начал он, — и на основании инструкции церковного совета спрашиваю я здесь у сестры своей: желает ли она оставаться в супружеских отношениях с Густавом Боргом. — Нет, — коротко и решительно ответила Брита. — Теперь спрашиваю у Густава: намерен ли он продолжать супружеские отношения? — Нет! — ответил тот так же решительно. — Спрашиваю теперь у сестры моей: какой предлог она выставляет для расторжения брака? — Прелюбодеяние мужа, — ответила Брита. 135
Это было уже известно всем, однако произнесенное слово подействовало на присутствующих как выстрел. Старцы, сидевшие за столом, покачали головами. Председательствующий с участием обернулся к недавнему противнику в спорах. — Берешь ли ты, Густав Борг, целиком всю вину на себя? — обратился он к нему. — В этом проступке почин совершен не мной, так как не я прервал супружескую связь, а был от нее освобожден человеком, который один имел на это право, а именно моей женой. Снова впечатление ужаса пробежало по лицам восседавших вокруг стола. — Верно ли это, сестра моя? — раздался снова голос председательствующего. — Это ложь! — отвечала Брита. — Так! — возразил Густав. — С человеком, не говорящим правду, я дела иметь не хочу и потому прошу, чтобы мне было сделано формальное увещевание, что, по требованию закона, должно предшествовать судебному решению дела. — Господа! — начал пастор, — обыкновенно причина супружеского несогласия скрывается за такой отдаленностью времени (тут он невольно покосился на дверь, ведущую во внутреннее его помещение), что ее бывает трудно раскопать. Поэтому я придерживаюсь того мнения, что невозможно определить, кто начал или на ком лежит вина в том, что поздней разыгралось, и я предлагаю перейти к формулировке увещевания. Не желает ли кто-нибудь из членов совета сделать возражение? Землевладелец Лундстрём попросил слова. — Против формулировки увещевания я ничего возразить не имею, но желал бы только возразить против высказанного господином редактором мнения о том, что брак является лишь частным договором. Государство, так же как и церковь, являются властями, гарантирующими неприкосновенность брака; из этого следует то, что рас¬ 136
торжение брака обсуждается гражданским судом, а развод утверждается духовным судом или консисторией. Следовательно, жена никоим образом сама не может освободить мужа от данной ею клятвы супружеской верности, и это не может служить извинением проступку. — Супружество, — возразил редактор, — зиждется на частном соглашении, высказанном при помолвке. И закон признает частное обещание верности уже и после вступления супругов в брак. Вот пример: супруга совершила прелюбодеяние и, оставаясь в супружестве, родила ребенка от другого мужчины. Тут налицо прелюбодеяние; но если муж простил, закон молчит и этим самым он признает частный договор. Закон зажмуривает глаза, и у проступка, так сказать, нет объективного основания. Если же тем временем муж, прощая жену, поступил недостаточно обдуманно, раскаивается в этом поздней, после появления на свет незаконнорожденного ребенка, и на основании прелюбодеяния жены требует развода, он добиться этого не может, потому что в то время простил. И что хуже всего — чужой ребенок значится в метрике супруга, носит его имя, считается по закону его наследником только потому, что он простил. Итак, мы видим, что на частном соглашении основан людской закон, так же как и закон природы. Поэтому я настаиваю на своем требовании, чтобы жалоба жены моей была признана не заслуживающей уважения, так как она целых четыре года признавала положение вещей. Я желал бы еще добавить, что разница является громадной между прелюбодеянием мужа и жены — разница, установленная самой природой: вероломство мужа никогда не может иметь последствием того, что незаконные дети войдут в семью. Поэтому закон не полон, так как он в этом вопросе не делает различия между мужем и женой, и это несправедливо по отношению к первому. Да, я знаю судью, который присудил мужа признать незаконного ребенка, несмотря на то что муж совершенно своевременно начал хлопотать о разводе. Этот ребенок, настоящий 137
отец которого всем известен, записан в метрике мужа, носит его имя, им содержится и будет ему наследовать. Ведь это чудовищно, но судья утверждает, что муж не имеет права отвергнуть дитя, рожденное женой его в браке. Перо на шляпке фру Бриты задрожало под влиянием гнева своей обладательницы, так как для нее женский вопрос был всегда на первом плане. То, что она «находила», было истиной; законы теряли свою силу, когда она что-нибудь «решала», и она никогда не признавала своей ошибки, потому что она не допускала никаких доказательств и оснований. Поэтому теперь она стала распространяться о равенстве мужчины и женщины, о том, что природа создала их равными (природа, конечно, и не думала этого делать), хотя мужчина смотрит на женщину, как на рабыню, и вообще извергла весь тот хлам, который за последнее время пережевывали и декаденты- мужчины, и наконец председательствующий ударил по столу и объявил, что суд есть арена для разбора бракоразводных дел, а что для бабьих ссор и споров имеется женский клуб. Затем он произнес супругам обычную форму увещевания и объявил заседание закрытым... Это было в конце прошлого столетия обычным результатом переговоров между мужем и женой: заседание объявлялось закрытым. Женский вопрос, самый важный и трудный вопрос того времени, был, несомненно, последний абсурдный вывод демократии. Все люди равны (хотя они так различны) — вот ложный тезис. Демократами, необходимо было крепко стоять на этом или отречься от своих основных идей. С ними пошли заодно и аристократы, частью чтобы получить побольше голосов и обмануть потом демократов, частью потому, что, следуя своим устарелым мировоззрениям, они в женщине видели высшее существо. Тут было столько кажущегося и столько действительного. Женщина, которую мужчина любит, кажется превосходящей его, пока он ее любит, но она превосходит 138
только его одного, и то это только ему кажется, потому что зависит всецело от любви мужчины. И вдруг это обратилось в систему. Никогда еще не видно было стольких мужчин, пресмыкающихся и питающихся землею под ногами женщин, как в то время. Мужчины, от которых можно было бы ожидать лучшего, находили истинное удовлетворение в том, что возлежали на коврах гостиных у немытых ног безобразных женщин. Вместо того чтобы, как прежде, мужчина предлагал на улице руку женщине, что было хорошо, потому что было естественно, — теперь декаденты-мужчины висли на руке у женщин. Женщины одевались по-мужски, а мужчины в своих туалетах подражали женщинам: браслет перешел к мужчинам. Это разврат, и нередко можно было усмотреть неприятное смешивание полов. В то время как развратные мужчины выказывали себя решительными поклонниками женщин, для того ли, чтобы замаскировать свои пороки, или потому, что в них самих действительно развилось что-то женственное, развратные женщины, напротив, становились решительными ненавистницами мужчин, чего они нисколько не скрывали, ставя себе целью жизни расторжение супружеств — конечно для того, чтобы дать свободу жене. Положение могло бы быть формулировано таким образом: женщина должна освободиться от рождения детей и от воспитания их. Может ли здравомыслящий человек допустить такую ненормальность? Кто же должен рожать детей, если не женщина? Ведь это бессмыслица! Даже в обществе будущего, за которое ратовали женщины, должны же рождаться дети, так что полная эмансипация никогда произойти не может. Почему же общество, повинуясь кучке истеричек, вертится вокруг этого женского вопроса? Потому, что брак стал для не имеющих заработка мужчин невозможен, и в результате число браков сократилось, а проституция возросла! И вот для чего трудились охранители государства и сторонники нравственности! Это чистое безумие! 139
Пастор Алрот из Сторё следил за этим движением; сестра его, Брита, пыталась было возмутить его собственную жену, пробовала заманивать ее из дома на разные заседания. Поэтому его братские чувства отнюдь не делали его слепым, и он отлично сознавал тяжелое положение зятя в его собственном доме. Когда члены совета разошлись и фру Брита отправилась домой, зятья остались вдвоем. Пастор принадлежал к той породе людей, которые находят, что удобнее, поспорив, разойтись мирно. Он из жизненного опыта почерпнул, что ссора, которой не придается значения, не существует, а что мщение стоит времени и влечет за собой отплату. Поэтому он стер из своей памяти последние придирки зятя на пароходе, хотя впечатление от них еще не сгладилось. Кроме того, еще другое смягчало его: известная симпатия к Густаву Боргу делала то, что он не мог серьезно на него сердиться. Это факт весьма обычный, который служит объяснением того, что перед некоторыми людьми иногда так трудно бывает оправдаться, несмотря ни на что. Другу жалуешься на гнусный поступок третьего лица. «Этому я поверить не могу! Это так на него непохоже!» — отвечает приятель. И с этой точки его не сдвинешь и остаешься в дураках, внушая лишь какое-то недоверие; тут уж не помогут ни очевидные доказательства, ни достоверные свидетели. — Это неприятная история, — начал пастор, когда они остались с зятем вдвоем. — И у тебя надежды на суд мало. Судья не в своем уме и всегда, несмотря на явные доказательства, оправдывает женщину против мужчины. Это, видишь ли, дух времени! Не читал ли ты на этих днях в газетах об англичанке, отравившей своего мужа? Пятьдесят два врача поклялись, что она невиновна. Но она, между тем, сидела в тюрьме и призналась во всем! Тут началось! Казалось, что спасения ей нет! Однако посыпались массовые петиции, в которых заступались за отравительницу под предлогом, что муж был скотиной. Стоя на своей 140
точке зрения, я бы так это объяснил. Провидение карает мужчин за отсутствие в них мужества, за слабохарактерность тем, что дает волю женщинам. Кто не может говорить правды и поэтому не должен был бы свидетельствовать, тот делается адвокатом и судьей. Сохрани нас Боже! На этих днях барышня, служащая на почте, рассказывала при целом обществе, что она распечатывает и читает чужие письма. Что на это сказать? Я передал это одному образованному господину, который ответил мне, что это ложь! Я сначала хотел побить его, но он очень заинтересовал меня, и я о нем задумался. Он так рассердился на меня за мой рассказ, как будто он женщина и принимает обвинения на свой счет. Или он стоял за женский вопрос и рассердился сам на себя, видя, что ошибся. Последнее всего вероятнее. Брат мой, твои шансы на суде невелики: когда в наши дни женщина поступает дурно по отношению к мужчине, то на ее стороне всеобщая симпатия. А Брита дурно поступила по отношению к тебе — это знаю я и мы все! Что против этого делать? Ничего! Но послушайся моего совета! Возьми какого-нибудь хоть самого плохенького адвоката, но сам не ходи на суд. Это все же лучше, чем самому присутствовать и перебраниваться. Но уверенным ты все же быть не можешь, потому что когда мужчина видит женскую юбку, то он делается трусом. Недавно у меня было в суде дело с одной нашей местной жительницей. Я выбрал адвоката нарочно такого, который несчастливо женат. «Теперь, думал я, достанется ей!» Но не тут-то было! Можешь ты себе представить, что это животное, получив от меня гонорар, стоит на суде и защищает противную сторону! Густав Борг с благодарностью принял эти слова утешения и участия, но он не мог, однако, согласиться с тем, что пастор прав, иначе это значило бы признать свое заблуждение. Он даже одну минуту хотел возразить, взять сторону женщин, как он это всегда делал в своей газете. Когда они расстались и Густав вышел на проселочную дорогу, он почувствовал в душе своей неприятный 141
осадок от всего случившегося и нашел, что последние утешительные слова пастора имели в себе что-то обидное. Это заставило его ускорить шаги и, идя так неизвестно куда, он принял решение переехать в город, так как присутствие его на суде не было необходимо. Он направился прямо к пароходной пристани. Взглянув на часы, он убедился, что до прихода парохода остается еще три часа. Это долго, но перед ним предстала новая жизнь, а все старое оставалось позади. Пароходные пристани очень благоприятствуют мечтанию: ходишь взад и вперед и думаешь; тут конец суши, и начинается громадное водное пространство; кругом спокойно и тихо, и ждешь чего-то, что приведет тебя в движение, перекинет на другое место, изменит ваши впечатления и, пожалуй, изменит и вашу судьбу. Густав Борг ходил взад и вперед и думал. Он достиг той точки в жизни, которая называется «расплатой». «Ты когда-нибудь расплатишься», — слышал он часто, не понимая значения этих слов, не веря им, а тем временем жизнь быстро шла вперед. Теперь он это понял, но, как многие другие, он вывел ложное заключение, что ему следует покаяться в своем учении, которое он раньше распространял и которое не привело к желаемому результату. Он полагал, что посвятил свою работу заблуждению, которое он теперь должен побороть, но он не понимал, что в этом так называемом заблуждении была доля правды, которая могла проявиться лишь при совокупном действии своих противоположных полюсов. Теперь он сокрушался о потерянном труде, сожалел о том, что он, как глупец, работал в арьергарде, думая, что находится на аванпостах. И те страдания, которые он теперь испытывал, он считал наказанием за то злое, что он сделал, хотя бы невольно. Эти расчеты, которые делает всякий в известном возрасте, являются лишь итогом личности, но при более тщательном рассмотрении нельзя не прийти к заключению, что сравнительное зло, которое приходилось при¬ 142
чинять другим, желая провести в жизнь что-нибудь хорошее, — есть неизбежное зло. С другой стороны, кажется, что непреложная вечная справедливость требует, чтобы даже невинно причиненное зло было бы искуплено соответственными страданиями того, кто его причинил. Если бы существо более просвещенное стояло возле человека, подводящего итог пережитого, оно, несомненно, воскликнуло бы: «Утешься! Гляди, вот тебе за хорошее, что ты делал, а вот — за дурное! И если мы взвесим одно и другое, ты все же останешься в выигрыше, потому что одно то, что ты жизнь прожил как сумел, это одно уже есть геройский подвиг; каждый умерший человек заслужил себе памятник — так тяжело и трудно прожить жизнь. Самый бедный и жалкий человек заслуживает не менее уважения, потому что ноша его была тяжелей, чем у других, его борьба более жестока и страдания его глубже; а почему именно он был бедным и несчастным — этого ни один смертный не знает, этого никто не может объяснить, ни статистика, ни политическая экономия». Густав Борг еще не мог довести до конца итоги своей жизни, но испытывал полное отчаяние, готовый вступить в ту область, которую Сведенборг назвал «запустением». И хуже всего было то, что он сам против себя же поднял руку, так как его, сторонника свободных нравственных законов, обвиняли теперь в безнравственности. Это противоречие нелегко было разрешить. Стоя на пристани, он видел крышу и трубу своего дома. Как раз в это мгновение поднимались к небу два столба клубящегося голубого дыма. Горел огонь в очаге; для него же сгорело все лучшее: жена и дети. XI Холгер Борг был сыном своего времени. По специальности он был инженером-электротехником и жил просто, практично, глубоко не задумываясь. Он женился 143
рано на молодой девушке из театрального мира, которую он, по обычаям времени, хотел сделать своим товарищем. Трудно ей было сразу усвоить тонкости инженерной науки, но она все же схватила некоторые термины, как «константа» и «одиночное замыкание». Она очень удачно позировала в этом отношении, играя роль просвещенной в инженерном деле, и развилась в тип тенденциозной дамы, желавшей показать свету, что жена во всем равна мужу. Это равенство должно было проявляться и наружно, муж не мог один бывать в кофейной, она отправлялась с ним. Однако днем она одна любила ходить в кондитерскую; когда вначале муж пытался доказать математически несправедливость этого, она спрашивала, свободный ли она человек или рабыня! И он замолкал. Ради мира и домашнего спокойствия он оставлял этот вопрос без ответа, уступал и ставил себя ниже ее, сначала шутя, но всегда с тем соображением, что так в наше время хорошо. Ведь должна же у него жена быть современной! И вообще он намерен жить так, как проповедовал. Таким образом, очень скоро он получил над собой гувернантку, делавшую ему при чужих замечания и, наконец, желавшую его учить всему, что он знал лучше ее. Но он не жаловался и не замечал ее пренебрежительного отношения к себе. Он стал на это обращать внимание, лишь когда увидел, что друзья его смотрели на жену как на существо высшее, на него же как на простофилю. Но, с другой стороны, ему льстило, что он сумел найти себе самую стильную жену, и, благодаря тому что она в их кругу была всегда центром, это его выдвигало. Вначале их супружества молодоженам пришлось очень трудно. Они больше жили вне дома, потому что это было дешевле, а иногда у них и дом превращался в цыганский табор. Потом появился ребенок. Это было очень тяжело. Заработка мужа, прежде хватавшего на двои, теперь должно было хватать на четверых. Это значило — отказываться от многого; но этого они не любили и потому делали долги и продолжали жить по- 144
прежнему. Когда же ребенку минуло три года, няню рассчитали, и супруги сами стали ухаживать за ним. Жена, не имевшая никакого другого дела, требовала, однако, чтобы муж, занятый на фабрике и в редакции газеты, все же принимал участие в уходе за ребенком. Понятно, равенство должно было оставаться в силе! Он же, осел, не смел отказать ей и не замечал, какая получалась несправедливость и как он сам работал над своим унижением. Однако, по примеру других женатых людей, он выдумал себе тайные веселые завтраки вне дома; затем выдумал вечерние собрания и, наконец, вошел в кружок степенных женатых мужчин, которые имели обыкновение собираться пить пунш между шестью и семью часами вечера, чтобы к ужину быть дома. Если он приходил домой и от него пахло пуншем, жена сердилась, и в таких случаях всегда страдательным лицом бывал ребенок. Муж обыкновенно прибегал к уловке, говоря, что «был приглашен». К ужину он всегда бывал дома, но был обыкновенно скучен. За ужином, вспоминая веселый завтрак в Оперном трактире, по лицу его порой пробегало слабое сияние, последний отблеск внутренней радости при воспоминании о каком-нибудь недавнем тайном веселом происшествии. Жена замечала это и становилась мрачной; она понимала, что он веселился без нее, и ей было неприятно, что он мог получить удовольствие, в котором она участия не принимала. В конце концов ему приходилось волей-неволей рассказывать о веселых происшествиях — в этом выражалось законное участие супруги в удовольствиях мужа. Однажды вечером супруги сидели по обыкновению дома. Жена чувствовала себя утомленной детским криком, стряпней и прочим. На столе стоял кусок черствого хлеба, маргариновое масло и раскрытая жестянка с тремя жалкими рыбками, еле покрывавшими дно; уже несколько дней, никто к ним не прикасался, и они высохли, как щучья кожа. Тут же лежал кусок сыра и несколько 145
ломтиков сырого сала. Все выглядело как-то невкусно, неаппетитно и придавало ужину какой-то неуютный вид. А оба супруга напоминали заключенных и тайно следили друг за другом. Муж мрачно взглянул на поданное к столу и, взяв в рот анчоус, почувствовал резкий вкус жести и прогорклого масла... Вдруг ему в голову пришла мысль... — А что если бы нам пойти да поужинать? Давно мы нигде не были. — А как же Рагнар? Ребенок? — Да, правда! — Это ужасно, — заметила жена, — что ребенок властвует над родителями! Ведь должно бы быть наоборот! — Да, конечно, так должно было бы быть! Мы во всем отказывали себе всю нашу молодость, а теперь, когда мы хотели бы пользоваться жизнью, мы оказываемся рабами. — Но теперь, когда он спит, мы ему не нужны. — Раз он заснет, то спит некоторое время спокойно. — Мы избаловали его, вот и все! Подумай, ведь в бедных семьях запирают детей с утра, и они одни остаются до обеда... Знаешь ли что, Холгер? Мы скажем жене швейцара, чтобы она прислушивалась, не заплачет ли он... — Да, это возможно, — заметил Холгер. Сказано — сделано! Не прошло и нескольких минут, как супруги шли по дороге к городу. У нового моста они расстались. Муж хотел зайти в редакцию, а жена должна была ожидать его в Гранд-Отеле, — в классическом Гранд-Отеле, славу которого создали люди семидесятых годов, поддерживали люди восьмидесятых и который люди девяностых годов чуть ли не преобразовали в Hotel Pydberg. Войдя в ресторан, фру Марта села на обычное свое место у столика, взяла газету и стала ждать мужа. Следом за ней вошел близкий друг обоих супругов, актер, и огляделся кругом, ища компании. 146
— Да ты ли это, Марта? А куда ты дела Холгера? — Он сейчас придет, — ответила обрадованная Марта — Позволишь присесть? — Да, я думаю! — ответила быстро Марта. Они сразу разговорились, и через несколько мгновений перед ними стоял уже поднос с пуншем и папиросы. Актер так быстро отдал приказание, что Марта и не заметила. Итак, они сидели, решив ни к чему не прикасаться до прихода мужа. Они весело обо многом болтали, и время проходило незаметно. Затем, не задумываясь над тем, что он делает, и находя, что ждать приходится долго, приятель наполнил два стакана, чокнулся с ней за здоровье, и оба выпили. Время все шло; они закурили. — Это ужасно, как Холгер заставляет себя долго ждать! Нам не следовало бы начинать. — Теперь об этом говорить поздно, — заметил приятель. Тут вошла компания, им незнакомая, не знавшая, кто они. Вошедшие с удивлением взглянули на сидевшую парочку, и даже насмешка промелькнула в их взгляде. В эту минуту вошел Холгер; он моментально, одним взглядом охватил все положение вещей, и, так как он был далек от предрассудков, в нем поведение жены не встретило и тени осуждения; но насмешливые взгляды чужой компании, которые он тоже уловил, так кольнули его в сердце, что он омрачился. Подойдя к столику, он поздоровался с приятелем по возможности просто и развязно. — Хорошо, что вы начали, не дожидаясь меня. Я получил телеграмму, и мне пришлось написать пару строк. Он подсел; трудно было ему, свежему человеку, войти в их уже несколько приподнятое настроение. К тому же он, придя сразу из редакции, принес с собой нотку серьезности, и это на них подействовало неприятно. 147
Фру Марте, желавшей веселиться, пришла неудачная мысль развеселить и мужа. Из этого ничего не вышло, и он замолчал совсем. — Что с тобой? — спросила она. Это значило — копаться в его душе. Он совсем замкнулся; он рассердился на себя за то, что не умел владеть собой, на незнакомое общество за насмешливые взгляды и на все и на всех. Он должен был производить впечатление ревнивца; но ведь он не ревнив, и ему только нестерпима мысль, что он попал в дурацкое положение. Она своим вопросом сделала его смешным, так как он не мог ответить. Наступило такого рода неловкое молчание, которое никто не решается прервать, боясь сказать глупость и выдать тайну, о которой все думают. Минута тянулась целую вечность. Неожиданно подвернулось счастье: вошли два знакомых художника, сразу оживили разговор, и вечер затем прошел приятно и оживленно. После окончания театров публики прибавилось. Все собравшиеся, дети одного духа, чувствовали между собой какую-то связь, как будто они все были членами одной семьи. Им казалось, что они друг в друге встречают друзей; для этого не требовалось даже и объяснений; и, несмотря на то что многие пережили всякие невзгоды, все собравшиеся здесь казались беспечными, полными надежды, уверенными, что ступили на верный путь. Часы пробили половину двенадцатого, оживление царило полное, как вдруг к столику, где сидела молодая компания, подошла женщина вся в черном и попросила позволения поговорить с фру Мартой. Незнакомка произвела впечатление черного флага, и сразу веселость омрачилась. — Фру Борг, — начала она, — я живу в том же доме, где и вы, и, к счастью, проходила под окном вашей детской, когда услыхала неистовые крики одиноко заперто¬ 148
го ребенка. Не думайте, чтобы я делала вам упреки! Но, так как крики были отчаянные, я отправилась к швейцару за ключом от квартиры. Но у швейцара никого не было. Подвернулся участливый человек, которого я попросила сбегать за слесарем; сама же я старалась через окно успокоить запертого ребенка. Не волнуйтесь: вы имели несчастье положиться на ненадежную женщину. Когда я наконе, вошла в комнату, то успокоила бедного ребенка, который чуть ли не три часа кричал в полном одиночестве. Теперь он спит, и возле него сидит вернувшаяся домой жена швейцара. Супруги Борг вылетели на улицу... Вот что значит иметь детей! Да! да! да! Они упрекали себя, давали слово никогда больше не выходить. Они думали о том, какую тенденциозную сплетню теперь будут о них распространять. Не находя извозчика, они чуть ли не бежали домой. Запыхавшись, поднимались они вверх по улице Ни- бро, как вдруг наткнулись лицом к лицу на человека громадного роста, который схватил их в свои объятия. — Ну наконец-то я вас поймал! — воскликнул он. Это был доктор Генрих Борг. — Ты, Холгер, назначен редактором газеты с содержанием в шесть тысяч, и ты завтра же вступаешь в должность! Понял? Марта расплакалась на груди у колосса. Но тут же они пустились от дядюшки бежать; бежали, смеялись и плакали. — Знаешь, — воскликнула Марта, — у нас будут две служанки! — И квартира на набережной! На базарной площади они от радости проплясали вокруг фонарного столба и потом опять пустились бежать вдоль лавок. Вот как Холгер Борг стал редактором и как в радости окончился печальный день. 149
XII Доктор Борг был два раза женат. Первым браком он был женат на шведке, полусумасшедшей, которую он полюбил за красоту и молодость. Эта женщина так была влюблена в свою красоту, что из нее сделала какой- то культ. Она способна была сидеть часами полуодетая перед зеркалом и любоваться собой, целовать свои круглые руки, ласкать упругую грудь, выставлять в зеркале зубы. Когда однажды доктор невзначай застал ее при этом времяпровождении, ему стало жутко, потому что на лице ее он прочел какое-то животное выражение: она напоминала ему птицу, которая в воде глядит на свое отражение и расправляет крылья. На него это произвело впечатление чего-то неприятного, несмотря на все его свободомыслие: ему казалось, что он связал судьбу свою с нечеловеческим существом. Когда он однажды заговорил с ней о слишком большом значении, которое она придавала туалетам, она приняла это как величайшее оскорбление. Она, обиженная, отошла, упрекая его в том, что он не умеет ее ценить. По простоте душевной ссылалась она на всех своих поклонников и подчеркивала их участливое отношение. Доктор и после свадьбы продолжал преподносить ей цветы и угощать ее шампанским, но редко мог этим ей угодить. — Я получила от лейтенанта X. орхидеи в семь крон за штуку, — хвасталась она. — А за шампанское, которое приятно выпить, надо заплатить одиннадцать крон. Она любила себя и свою красоту так объективно, что даже то, что она стала женой доктора, возбуждало в ней к нему ревность. — Я отдалась тебе! Ты не ценишь своего счастья! Подумай только, сколько людей тебе завидуют. Но затем это самообожание зашло так далеко, что она прекратила близкие отношения с мужем. Она не любила его и, когда он ласкал ее, отталкивала его ревниво. А потом сама жаловалась на его холодность. 150
Сначала он мало на это обращал внимания. Но потом она стала ходить к матери и жаловалась ей, будто она лишена супружеской жизни. Мать недоумевала и знать ничего не хотела. Доктор, еще молодой практикант, тоже не понимал, чего именно хочет жена, но стал беспокоиться и спросил совета у старшего коллеги. — Да, друг мой, — сказал, выслушав его, старый доктор, — перед тобой стоит задача, в которой я еще не разберусь. Но на днях я прочел по этому поводу решительно выраженный взгляд нашего великого гинеколога. Он говорит, что девица легкого поведения ищет наслаждения, а супруга жаждет зачатия ребенка. Он положительно утверждает, что ребенок должен быть целомудренно зачат в момент полных любви объятий, но не в момент сладострастия. Скромная мать-жена пребывает невольно целомудренной среди брака, и то, чего она ищет, она часто не находит — поэтому она бывает недовольна. Но, друг мой, я дошел до того, что нахожу, что и плотская страсть мужчины в браке облагораживается, как бы нейтрализуется или одухотворяется. Я много жалоб слышал и со стороны мужей. Вообще, видишь ли, с обеих сторон у новобрачных много встречается разочарований... Однако, ты говоришь, что твоя жена беременна? — Да, она забеременела на третьем месяце супружества. — Ну так ты можешь быть спокоен! Доктор Борг действительно успокоился, даже слишком, и это раздражало его жену. Она еще больше стала ревновать мужа, потому что он должен был удостоиться иметь от нее ребенка; она при этом возненавидела свою беременность, так как это умаляло ее красоту. То, чего она не желала, она прямо отрицала, и она все продолжала притворяться девственной. Тут рассердилась и ее мать. — В уме ли ты, дитя мое? — набрасывалась она на нее.— Ведь ты в интересном положении. — Не замечала я этого... 151
— Ты не замечала? Ведь твой муж в конце концов убьет тебя, если ты будешь продолжать болтать такой вздор. Неужели ты не понимаешь, что тебя всякий спросит, откуда у тебя ребенок, если ты будешь продолжать болтать о своей мнимой девственности. Когда же она увидела, что в муже пробудились отцовская радость и гордость, то сердце ее переполнилось к нему ненавистью. В ней загорелась какая-то животная злоб, и она, как будто ни за что не хотела признать в нем отца своего будущего ребенка. Из желания ли дразнить мужа или из злобы, но однажды, болтая всякую всячину, она проронила следующая слова: — Я не знаю, но мне кажется, что в вопросе о том, что у меня должен родиться ребенок, ты сторона... Тут доктор не выдержал, и проявилась его африканская натура, которую он так долго сдерживал: — Что ты говоришь, черт тебя побери! Если это не мой ребенок, то в таком случае ты... и я думаю, что ты не хочешь этого сказать. Жена молча встала и оделась. — Я ухожу и навсегда! — сказала она, уходя. — Да уходи пожалуйста! — возразил доктор. — Ты ведь своей животной глупостью и сатанинской злобой убить человека можешь. Уходи скорей, пока я тебя не вышвырнул! Этим окончилось их супружество. На доктора упала некоторая тень, так как он защищаться не мог, хотя и приводил физиологические доказательства, которых никто не требовал. Несколько месяцев прожил он, негодуя и злясь на происшедшее, а тем временем затеял снова жениться, на сей раз на норвежке, которую он еще до вступления в брак сделал беременной. Она была на седьмом месяце, когда должна была состояться их свадьба. Невеста хотела, чтобы все было сделано тихо, но доктор заказал пышную свадьбу среди бела дня. 152
— Так приятно, — говорил он, — видеть женщину, Богом благословенную. Пастор, совершавший бракосочетание, не был того же мнения, но ему пришлось исполнить свое дело. Когда же доктор повел торжественно свою располневшую невесту через всю церковь, то тень с него свалилась, и он предстал в глазах всех бодрым и здоровым, каким и был всегда... За обедом он в присутствии сотни приглашенных провозгласил тост за жену и за ожидающегося ребенка. — Это стильно! — заявили одни. Другие же нашли, что это цинично. * * * Это супружество № 2 некоторое время было тихим и спокойным. Но тут появился женский вопрос и все, что он за собой потянул. Женские союзы с их уставами, женские лиги! Жизнь для супруга стала адом. Древнее идолопоклонство возродилось вновь и стало гинола- трией, или поклонением женщине. Поэт-атеист дошел до того, что объявил, что женщина — это его религия. Всякое литературное произведение, в котором не прославлялась и не возносилась женщина, почиталось не стоящим внимания, так что действительно можно было думать, как Спенсер, что источником всякой поэзии и всякого искусства служит раболепство мужчины перед женщиной. Куда ни шло еще с поэзией, воодушевленной преклонением перед женщиной, но все это повлекло за собой самоунижение мужчин. Они находили особое удовлетворение в унижении себя, в том, что они доказывали, что мужчина — низкое животное. Когда же старые сумасброды Ибсен и Бьёрнсон прямо-таки объявили, что общество может быть спасено только вознесением женщины и отступлением на задний план мужчины, безумие достигло кульминационной точки. А когда к этому примешался еще норвежский вопрос, то доктору у себя дома стало совсем невыносимо. 153
Тем временем успели подрасти двое детей, тринадцати и пятнадцати лет, но они стали лишь новым яблоком раздора. Вообще все становилось яблоком раздора, и с непокорной женой ничего нельзя было сделать. Почему же они не расходились? Дети связывали их; воспоминания и еще нечто необъяснимое, что связывает супругов, даже когда они друг друга ненавидят. Оккультисты утверждают, что они порождают один в другом сверхчувственную силу, устанавливающую между ними таинственную связь. Другие полагают, что души мужа и жены своими корнями тесно сплетаются и что супруги невольно связаны; что они чувствуют вместе и один посредством другого, как близнецы. Поэтому страдает и тот из супругов, который другому причиняет зло; он страдает от того страдания, которое сам причинил. Поэтому человек беззащитен против того, кого он любит, а любить — значит страдать. Поэтому-то и разрыв так труден: тяжелей всего — это разорвать таинственную связь. При этом воспоминания — дети души: их не всегда бросишь, когда вздумается. Бывали случаи, когда супруги тридцать лет все собирались разъехаться, и все же это им не удавалось. Они собирались расстаться, будучи женихами, будучи новобрачными, затем и поздней, за неделю до серебряной свадьбы они думали расстаться, но, пережив серебряную свадьбу, они решали, что, видимо, вместе окончат дни. Однако, недели через три муж решительно покинул дом, провел ночь вне дома, первую за двадцать пять лет. На следующий день он снова был дома, и, чтобы ознаменовать примирение, они с женой перестроили квартиру на новый лад и затем продолжали жить вместе. Доктор так много страдал во время первого развода, что твердо решил на этот раз все выдержать, все вынести, кроме унижения. Но в жизни много незаметных унижений. Выслушивать замечания жены в присутствии слуг оскорбительно для мужа; еще более оскорбительно, если жена на глазах у детей выставляет мужа 154
идиотом. Это ежедневное, ежечасное унижение может вывести из себя самого сильного, и когда доктор заметил, что он может потерять самообладание, он решил удалиться; в этом он видел единственный способ борьбы со злой женщиной, так как человек, связывающийся со злюкой, сам озлобляется. Ее злоба действовала на него как яд — он это чувствовал. Ближайшим поводом к разрыву послужило, как обычно бывает, появление в доме некоторых приятельниц. Одна из них любила фру Дагмару. Трудно решить, насколько эта любовь была невинна. Но дамы находят невинным все, что бы они ни делали, даже если перейдена граница. Эта приятельница начала вмешиваться в воспитание детей. Девочку коротко остригли, а мальчику отпустили волосы: все это делалось для того, чтобы уничтожить различие полов. Когда же над мальчиком в школе начали смеяться за его женственную внешность и когда в это же время отец стал замечать, что вкусы и инстинкты сына тоже начали становиться женственными, ему стало страшно: он прежде всего взял ножницы и остриг сыну волосы. Увидав это, мать пришла в негодование. — Не вправе ли мать воспитывать своих детей! — кричала она. — Нет не вправе! Она не должна из них делать содомитов! Двое должны участвовать в воспитании детей, и я — один из двух. Мать грозила, что отправится к адвокату. Это она говорила постоянно. Был и другой фактор, вводивший расстройство в их супружество: а именно — изобретенный знаменитым доктором коньяк. Его Дагмара считала универсальным средством: она днем прибегала к нему от нервности, а вечером — от бессонницы. Эти, казалось бы, невинные маленькие стаканчики портили настроение, аппетит, делали то, что Дагмара спала не в урочное время, а ночью спокойного сна не было. Несмотря на то что сам 155
изобретатель этого средства, профессор и авторитет науки, плохо кончил, сделавшись жертвой своей теории о пользе коньяка, дамы начали пить его. Когда доктор предупреждал жену об опасности, она всегда ссылалась на профессора. — Профессор, — говорила она, — больше твоего понимает, так как ты даже и не приват-доцент. Словом, к тому времени, когда разгорелась борьба между братьями, отношения между супругами настолько обострились, что достаточно было порыва ветра, чтобы здание рухнуло. Госпожа Дагмара писала в женской газете статьи против теории мужа, как она называла его взгляды, не подписываясь под статьями. Она клеймила его как редактора и предостерегала либеральных избирателей от такого кандидата. Таким образом, война была объявлена, и оба супруга переселились на противоположные стороны дома. Ничтожное обстоятельство, как бы нарочно выгнанное, ускорило катастрофу. Однажды утром, в приемные часы, к доктору вошла очень изящно одетая дама. Он удивился, потому что она уже раз оставила его, находя его «неделикатным»: он никак не мог постичь ее намеков, но прямо без обиняков выкладывал вслух ее задние мысли; против ее желания он открывал ей все ее тайны. Он попросил даму сесть и, внимательно взглянув на нее, сразу понял, к какой категории женщин она принадлежит. Выражение глаз не согласовалось с выражением рта. У нее были подбородок, щеки и губы ребенка, но глаза говорили нечто совсем другое, потому что она не подумала научиться владеть ими. Когда он осведомился о том, что с ней, она начала жаловаться на малокровие и нервность. Это натолкнуло его на хорошо знакомый след, и он осторожно продолжал расспросы: — Вы замужем? 156
-Да! — У вас есть дети? Сколько? — Один ребенок. — Сколько ему лет? (Теперь допрос пошел как по программе, потому что он эти истории знал наизусть.) — Три года! — Ну, а с тех пор? Наступило некоторое молчание, потому что в ответе на этот вопрос заключалось все признание. А она пришла не каяться — напротив. Через несколько секунд он продолжал: — Ваш муж не желает больше иметь детей? — Нет. — Желаете вы еще детей? — Нет. — Ну так вот причина вашего малокровия и нервности. Что, муж ваш тоже нервен? — Он? Он меня делает нервной, и я именно об этом хотела с вами переговорить. — Послушайте! Вы этим обманом друг другу расстраиваете нервы... — Не можете ли вы мне сказать, господин доктор, что мне делать? Быть замужем и жить как незамужняя я не могу... — Ведь муж ваш в том же положении, раз вы не желаете иметь детей? (Она не желала говорить о муже, не хотела и думать о нем.) — Не можете ли вы мне что-нибудь посоветовать, господин доктор, что-нибудь, что... — Не думаете ли вы, что я посоветую вам взять любовника? В таком случае он сделает вас беременной — этим же кончится. В этом и была вся тайна, и на лице молодой женщины сразу произошла перемена. Ее хорошенькое личико заменилось другим, таким страшным, что доктор 157
подумал, что другой человек сидит теперь перед ним на стуле. Но это его не испугало. — Что муж ваш, сударыня, устал, — продолжал он, — нести обузу, это меня не удивляет... Дальше он сказать ничего не успел, потому что дама вскочила и в одну минуту была за дверью. Когда же он вышел в переднюю, то у лакея узнал, кто была эта дама. Это была жена редактора газеты либеральной партии. Он понял, что нажил себе опасного врага. Но этим инцидент не исчерпался. Через четверть часа в кабинет вошла фру Дагмара и, желая иметь с мужем разговор, сразу выказала себя необыкновенно кроткой и мягкой: — Что случилось с госпожой***, которая только что вышла от тебя? — Она желала, чтобы я посоветовал ей взять любовника! Да, эти дамы приходят к доктору и требуют средств для вытравления плода... — Но ведь на тебя будет подана жалоба в медицинское управление за то, что ты оскорбил пациентку. — Неужели же ты того мнения, что подобная жалоба будет справедлива? -Да! — В таком случае ты такая же... Он еще подбирал подобающее слово, когда фру Даг- мары в комнате уже не было. Он понял, что все кончено. Такова была та адская борьба двух полов, которую в то время вели не на живот, а на смерть. Если бросалось в глаза, сколько в то время мужчин раньше времени старилось и умирало, то причина этого оставалась для публики невыясненной, потому что писать об этом не решались. Природа предоставила мужчине право быть инициатором в этом вопросе, так как он является основной производительной силой; но теперь у него эта прерогатива отнималась. Женщина, которая ничего 158
не дает, а лишь воспринимает, присваивала инициативу себе. А так как ее способность к восприятию безгранична, то каждый мужчина должен был поневоле отступать в неравной борьбе, потому что всякое расходование имеет свой естественный предел. А всякий обход законов природы не проходит безнаказанно. Мужья вместо того, чтобы быть отцами, опустились до того, что сделались покровителями своих жен. Современные спальни со своими двумя железными кроватями стали напоминать медико-механические институты или комнаты для лечебной гимнастики. Того, что искали супруги, они теперь не находили, потому что это находится только в материнстве или в чувствах отца. Вот почему место рождения заняла смерть. Девятнадцатое столетие не век детей — это ложь. Восемнадцатый век с Руссо, создавшим своего Эмиля, когда матери снова научились кормить грудью детей своих и вернули материнству ее потерянную славу и честь, вот это был действительно золотой век детей. Но девятнадцатый век и в особенности его исход был для детей лишь адом. Дети являлись на свет лишь благодаря несчастной случайности и неудавшейся предосторожности; поэтому они росли безвольными, бесполыми, бесхарактерными. Материнство стало презираться: никто не хотел рожать детей, а кормить ребенка грудью считалось чуть ли не позором. Дети воспитывались на рожке и росли заморенными, болезненными, лишенными спокойного сна. Углекислый натр, молочная мука, стерилизованное коровье молоко — вот чем кормили детей. Лишенная питательности жидкость, не имевшая в себе жизненных сил, — вот что должно было заменить материнское молоко! Это воспитывало бесплодных людей, лишенных мыслей, жалких автоматов, не могущих дать ответа на запросы человечества. То была эпоха автоматов и автоматных детей, детей, воспитанных на рожках и сосках, никогда не лежавших возле теплой груди матери, но дрессированных 159
в качающейся колясочке, приученных лежать тихо, привыкших к телесному и душевному холоду под присмотром чужой девушки и ее жениха, частенько проститутки, берущей соску в нестерилизованный рот. То был золотой век бесплодных женщин. Они проповедовали бесплодие, создали свою общину, приобрели последователей и, наконец, образовали признанную государством духовную секту. Здоровый мужчина, каким был доктор Борг, пал в борьбе с этим вырождением, чтобы уже больше не воспрянуть. Прошла неделя, и он сидел один в своем разгромленном доме. Прошло две недели, и имя его, как реакционера в женском вопросе и как ненавистника норвежцев, было стерто со всех избирательных списков. До жалобы в медицинское управление дело не дошло, но практика его значительно сократилась. XIII Фру Брита Борг ничего привлекательного из себя не представляла, и кажущееся добродушие ее зависело больше от ее физической полноты. Когда возник женский вопрос, она сразу готова была идти на спасение человечества, которое теперь должно было опереться на женщину, как на общественный столп. Следовательно, мужчина должен быть низвергнут, и она готова была этому содействовать. Все великие люди подверглись тогда своего рода гонению или низвержению. Выкопали самого Карла XII и заявили, что это была женщина. Оказалось, что Наполеон сам по себе ничего не значит, а все было унаследовано им от матери. Гёте тоже всему научился у своей матери (которая ничего не знала). С другой стороны, все тайные болезни женщины получили от мужчин (кото¬ 160
рые, однако, заражались у женщин); все мужчины были рождены женщинами (но что все женщины были рождены от мужчин — об этом не упоминалось). Все эти лживые хитросплетения и всю эту несправедливость распространяли для того, чтобы теперь женщина отомстила за мнимую несправедливость. Какая несправедливость? Да, речь шла о неравном, но прекрасном разделение природою полов, при коем меньшая часть так относится к большей, как большая к целому. Распределение, при котором женщине даются красота и привлекательность, а мужчине — сила и разум; в котором на женщине лежит обязанность рожать детей и их вскармливать, а на мужчине — их зачатие и затем заботы о матери и детях. Всегда, во все времена, когда мужчина любил достойную уважения женщину, она могла быть гарантирована, что он будет к ней хорошо относиться, пока она останется ему верной. Поэтому женщина никогда не бывает права, когда жалуется на мужчину: от ее поведения зависит и его отношение к ней. Когда однажды некий американец бросил в лицо жене зажженную лампу, то судья, обсуждавший это дело, воскликнул: «Какая ужасная женщина!» Да, мужчина, полюбивший однажды женщину, несомненно, должен был видеть в ней сверхъестественную злобу, если мог дойти до того, чтобы настолько забыться. Жена всегда виновата в отношении мужа, потому что он муж, а она его дополняет. Мужчина один создал всю культуру в области земледелия, науки, искусства, литературы, а женщине он предлагает зрелые плоды культуры. (Что немногие единичные женщины помогали ему и работали в мелочах — это ничего не значит.) Но женщина рожает мужчину, возражали фру Брита и ей подобные. На это им отвечали следующее: «Да, но от мужчины зависит зачатие ребенка, и его детей рожает женщина!» 161
Густав Борг, воодушевленный галантностью, унаследованной от начала XIX века, когда в эпоху романтизма снова выдвинулись средневековые воззрения, сразу стал на сторону дам. В галантности и рыцарстве лежит известная доля партийности и несправедливости. Это не утверждение абсолютного унижения, когда мужчина встает и уступает женщине свое место: это добровольная жертва сильного слабейшему. Но теперь дамы не согласны были так на это смотреть; они желали видеть в этом проявление подчинения перед превосходством. Когда фру Брита желала показать свою силу, она могла быть сурова и бесчувственна; а ничего нет отвратительнее суровой женщины. Разлучить детей от отца было в ее глазах пустяком; ее не смущало, что дети тосковали об отце. Не могло быть и речи о нежности, сострадании, сочувствии к ни в чем не повинным детям, лишь бы ей выказать свою жестокость по отношению к ненавистному мужу. В своей жалобе она взвела на мужа двадцать различных обвинительных пунктов, из которых большая часть были ложны или легко опровергаемы. Он будто бы был груб (когда она в лицо лгала ему); он будто бы отдалялся от нее (когда она отталкивала его или продавала ему свое расположение); он будто бы был в отношении ее скуп (тогда как она сама зарабатывала переводами, но эти деньги относила в банк или тратила на себя) и т. д. Стоять перед судом и обличать свою жену даже и в сводничестве дочери — это запрещало ему его «рыцарство». Поэтому он послал на суд адвоката, которому дал полную доверенность и который каждый раз, когда его спросят, что он может заявить, должен был неизменно отвечать: «ничего». Спорить относительно детей он не хотел, потому что они больше нуждались в матери, чем в нем. Если бы он решился обороняться, жалуясь в свою очередь на жену, что весьма возможно, то он сохранил бы и детей и имущество. Но теперь ясно было, 162
что он лишился всего; он в этом был уверен, тем более, что судья был известен как сторонник женщин. Тем временем фру Брита сидела в Сторё и распоряжалась по-своему. Бонну, конечно, удалили, и младшие дети были в загоне. Предоставленные самим себе и чужой бонне, они грустно шатались из стороны в сторону и все спрашивали об отце. Сострадательные отвечали, что он уехал, а бесчувственные — что он был выгнан. В действительности отец не находил себе места. Он из города вернулся назад в Сторё и снял комнату у судьи. Оттуда он делал вылазки на остров: отправлялся на пригорки, лазил на высокие деревья, только чтобы увидеть крышу дома, в котором жили его дети. Теперь Эсфирь и Макс устроились как им заблагорассудилось, и они не делали больше тайны из своих отношений. У них даже бывали небольшие домашние сценки, напоминавшие тяжелые стороны супружеской жизни. Мать присматривалась к ним и долго молчала. Наконец, в один прекрасный день она отправилась к молодым людям и без обиняков, прямо обратилась к графу: — Ну, Макс, когда думаешь ты жениться? — Жениться? Никогда! — ответила Эсфирь после некоторого замешательства. — Разве Макс не дал тебе обещания жениться на тебе? — Нет, напротив, — отвечала Эсфирь. — Мы дали друг другу слово никогда не вступать в брак. Не видали мы разве так много горя у вас и у других, чтобы побояться дать перед Богом клятву в том, что мы всю жизнь будем друг друга любить? Кто возьмется вполне управлять своими чувствами и расположением? Кто решится обещать весной, что осень не наступит? — Ах, значит, Макс из тех женихов, с которыми только можно по кладовым ходить? Таких мы звали во время нашей молодости «женихами-нахлебниками». Граф привстал, но сразу понял свое неловкое положение, так что ничего сказать не мог. 163
— С каких пор, — спросила Эсфирь, — пришла ты к таким воззрениям? Ты, которая... — Теперь, — перебила ее мать. — Теперь, когда я на вас видела пример свободной любви. Когда я слышала ваши вспышки и ваши ссоры, я пришла к убеждению, что и свободная любовь так же безумна. Следовательно, бессмысленно обвинять закон. Я, впрочем, была почти уверена в этом и раньше, когда я видела, что дамы, бывшие на содержании, и мужчины, их содержавшие, так же несчастны, как и люди, состоящие в законном браке, и что им так же трудно разойтись, несмотря на то что они, казалось бы, свободны. В этом вина не брака, а причина этому лежит в сути вещей. Любовь есть борьба не на живот, а на смерть, и враждующие стороны должны дать жизнь новой сильной особи, имеющей право на жизнь. Эти права охраняют государство и церковь, являющиеся опекунами всех детей. Идите же, заявите, и пусть вас огласят в церкви. Содержание и квартиру вы у меня найдете, но денег не ждите. — Но как же наша клятва? — Ее берет на себя государство. Впрочем, есть развод, который может разрешить человека от клятвы. Разговор был этим исчерпан, и они расстались, чтобы снова встретиться за ужином. На молодых людей, когда они остались одни в комнате Эсфири, напало раздумье. — Нам необходимо обвенчаться, — заявил граф, — а то погибнет уважение ко мне, да я и сам не буду себя уважать. — Мне все равно, пусть будет венчание, — ответила Эсфирь, — только мы никогда не должны селиться вместе, а то мы сделаемся врагами, в этом я уверена. Законная свобода! На это я согласна, но я не желаю законного принуждения. — Хорошо! Но должна быть верность, пока длится связь, — заметил граф. — Верность? Это значило бы друг друга связать... 164
— Ведь мы связываемся данным словом, а слово надо уметь держать, этим свет держится. Этого Эсфирь понять не могла. — Это противно моей природе, — ответила она. — Потому что твоя природа — это вероломство! — вырвалось у графа. В это мгновение что-то порвалось — и зажглась искра. Впервые в их жизни вспыхнула борьба полов. Этого вопроса раньше для них не существовало, и они жили, не задумываясь над естественным различием полов. Теперь же они сидели друг перед другом как муж и жена, обнаженные после грехопадения, после того как они вкусили плода с древа познания добра и зла. — Замечаешь ли ты, — начал после зловещей паузы Макс, — что мы теперь ненавидим друг друга?! — Как муж и жена — да. — В таком случае различные полы должны быть врагами? — Несомненно, как северный и южный магнитные полюсы. — В таком случае любовь есть ненависть, и супружество держится ненавистью, а не любовью. Странно, что именно тогда, когда они произносили эти полные ненависти слова, их притяжение друг к другу усилилось, и что-то сильно связывало одного с другим, что-то похожее на любовь, но казавшееся бешеной ненавистью. Он смотрел на нее огненными взорами, приблизился к ней, как будто желая ей причинить зло, опалить, уничтожить. Она же, возбужденная разговором, вспомнила свое приниженное положение женщины, не могущей ничего дать и скрывавшей это под громкими словами, будто «она все отдала, она себя отдала», и она отскочила, как дикая кошка, схватила со стола разрезальный нож и крикнула: — Я ненавижу тебя! Это значило: «Я боюсь тебя в эту минуту, потому что, если ты теперь получишь мое согласие, то я девять 165
месяцев буду служить как бы птичьим гнездом для твоего детеныша! Для твоего! Этого я не хочу! Я не желаю выводить твое яйцо. Я не хочу быть твоей нивой, в которую ты сеешь...» Он следил за ее молчаливыми мыслями и внутренне отвечал ей: «Ты жнешь, где я сею; ты уходишь от меня с моим ребенком, хотя я вложил в тебя его зачаток. Ты, воровка, хочешь вычеркнуть меня и мое участие, когда родишь моего ребенка (ведь он мой, потому что я дал импульс жизни). Я ясно читаю в твоих глазах, что ты способна отрицать во мне отца и сама готова признать себя распутной, только чтобы лишить меня моей собственности; ты будешь с гордостью прогуливать по улицам моего ребенка и хвастаться моим творением. Унизить мужчину — это конечная цель женщины!» Затем им стало стыдно. Каждый сел в противоположный угол дивана, и оба надулись. Скоро все началось сызнова. — Да, — начал опять граф, — теперь ты отталкиваешь мою просьбу, и я не имею права сердиться; если же я не исполню твоего приказания, то ты считаешь себя вправе негодовать!.. Возможно ли, чтобы благоразумные люди дрались, как кошки! Страсть и ненависть — вот где любовь! Она должна быть выше всего на свете, однако, в сущности, принадлежит к низшим областям. Ведь ты мой враг, скажи мне — что такое любовь? — Разобщение! — Браво! И она поглощает большую часть нашей жизни и наши лучшие помыслы! Знаешь ли, Эсфирь, идеалистом я не был никогда, но вижу, что действительность несомненно служит карикатурой наших мировоззрений. Все низко и ложно; бывают минуты, когда я чувствую правду в древнем сказании: «Проклята земля в делах твоих». Бывают часы, когда я верю, что сумасшедший Стагнелиус был прав, жалуясь на то, что наши души были раньше в телах животных. Мы ведем себя подобно животным: мы целуемся тем же ртом, которым 166
воспринимаем пищу! Можно ли после этого гордиться быть человеком! Нет! Это один позор, и мы должны были бы вечно стыдиться. Дарвинисты правы в том, что тело человеческое есть усовершенствованное тело животного, но они забывают, что душа живет самостоятельно, имеет небесное происхождение, хранит воспоминание о звездах и что это тело наше служит ей лишь футляром. Справедливо верование египтян о переселении душ, но я думаю, мы уже странствуем под этим обезьяновидным покровом. Знаешь ли ты, что когда я однажды был в школе плавания и видел эти беловато-розово- желтые человеческие тела, меня поразило сходство — не с обезьянами, но с молодыми свиньями, которые тоже светло-розовые и лишены шерсти. Ты знаешь, на меня нападают минуты, когда я буквально места себе не нахожу в своей коже, когда я хотел бы выйти из своей шкуры. Я начинаю верить в старое сказание; я верю в грехопадение, потому что с той минуты, как мы с тобой пали, мы только презирали друг друга. Первое время, когда я любил тебя, я не видел твоего тела; я только видел в тебе твою душу, и она была прекрасна и добра. Потом появились дьявол и животное. Тогда я в тебе, в твоих глазах, увидел животное. Мне казалось, что глаза твои стали мертвым раскрашенным фарфором и походили на эмалевые глаза на вывеске оптика. И мне стало страшно. Однако мы должны жениться! Мы должны погрязнуть в тине кухни и детской, ты и я, как и все. Нечего сказать, благословенное супружество, с которым любовь ничего общего не имеет, в котором за чудесным моментом зачатия следуют всегда ругань и ссора; в котором процветают все пороки и в котором добродетель, если она проявляется, есть вина, могущая стать основанием к разводу. У меня есть женатый приятель, на которого жена подала жалобу, ссылаясь на его холодность. Перед судьей он выразился следующим образом: «Жена моя жалуется на меня за холодность. У нас с ней за год супружеской жизни только один ребенок; если бы я был женат 167
в Константинополе, то я мог бы уже иметь до двухсот детей; и все же она жалуется! Двести!» Но ты знаешь, люди не любят, когда обвиняемый защищается... Раздался звонок к ужину, и им пришлось идти вниз. За ужином настроение было натянутое. Дети тоже сидели за столом. По ошибке мальчику дали кольцо от салфетки отца. Он, сидя за столом, взял в руки кольцо и прочел изображенный на нем вензель; губы его шевелились, но беззвучно. Однако фру Брита расслышала и поняла и резким движением выхватила у сына кольцо. Мальчик покраснел и опустил глаза. Потом, помолчав, он спросил: — Может ли один человек запретить другому думать? Ответа не последовало. В этом выражение «человек» и «другой» чувствовалось столько сознания собственного достоинства, что это ставило ребенка на один уровень с матерью. Это взволновало ее, в особенности потому, что в ребенке она услыхала голос отца. Этот человек, которого она, казалось, стерла с лица земли, опять восстал, сел за свой стол, говорил и делал ей упреки. Неужели он будет ей мстить через детей? Неужели душа его еще будет жива в этом доме, откуда он изгнан? Она в эту минуту преисполнилась неимоверной ненависти к ребенку, и, когда мальчик по рассеянности или невольно снова взял в руки кольцо от салфетки, мать в раздражении встала и отодрала сына за ухо. Спокойно, холодно, с полным самообладанием и с уверенностью взрослого мальчик произнес следующие слова, над значением которых он не задумался: — Не пугай меня, мама, а то ты умрешь! Что он хотел этим сказать? Имели ли эти слова особое значение? Кто знает? Дети могут иногда поразить нас в том отношении, что порою в их маленьком недоконченном теле как бы вложен готовый созерцательный разум. Однако у них, видимо, созрело и животное тело: оно лишь в уменьшенном масштабе, и часто, глядя на 168
ребенка, получаешь впечатление, что видишь человека в миниатюре. Эти внезапные замечания, которые порой слышишь от ребенка, отнюдь не всегда наивны, они часто так же глубоко обдуманны, как у взрослых. Недавно я прочел в записках великого государственного деятеля, что, насколько он помнит, он уже мальчиком был так же умен, как потом взрослым. Если это так, то к чему воспитание? Для подавления и угнетения! В наказание мальчик должен был быть запертым в темную комнату. Мать взяла его за руку; всех охватило смущение, и граф Макс готов был в это вмешаться, как вдруг все прислушались. Из сада донесся громкий крик, похожий на вой домашнего животного... — Ведь зимой скотину не выгоняют наружу? — прервал граф неловкое молчание. Ответа не последовало, но мать побледнела и оставила мальчика; его лицо прояснилось и приняло то выражение душевного умиротворения, которое свойственно лицам умирающих. Мать и он одни поняли этот крик. То был отец! Мужчина, не умеющий плакать слезами, рычит от горя. Он в темный зимний вечер подошел к дому, чтобы увидеть хоть в окно своих детей! Фру Брита схватилась за грудь и ни слова не говоря, вышла из комнаты. Когда поздней молодые люди справились о ней, горничная ответила, что она больна и слегла в постель. * * * На следующее утро фру Брита чувствовала себя еще нехорошо, но не позвала доктора и никого не пожелала видеть. Она писала свои распоряжения по дому на клочках бумаги. Молодые люди, Эсфирь и Макс, получили в это утро следующее приказание: «Немедленно отправляйтесь в город и заявите о своем желании вступить в брак». Они поехали. 169
После облавы на разного рода чиновников они получили необходимые, как им казалось, бумаги и отправились в канцелярию пастора, чтобы там просить об оглашении. Они прошли через переднюю, похожую на маленький коридор, и вошли в канцелярию, напоминающую коридор пошире. На полу снег и грязь, окна ничем не завешены, по стенам деревянные лавки, несколько конторок — в общем, неуютно и затхлый воздух. Тут сидели грешники, решившие связать на все прохождение жизненного пути судьбу свою браком; там стоят и сидят родители, желавшие крестить новорожденного и дать ему имя; дальше сидели и стояли люди, желавшие дать погребение родственнику, что тоже нелегко. Ничто нелегко, ни вход, ни выход. На это молодые люди оба обратили внимание, когда сели и принялись ждать. Какие-то мрачные люди что-то записывали в книги и вычеркивали что-то; предлагались никому не нужные и назойливые вопросы. Имя отца? Неизвестно. Уже были в замужестве? Быть может, в разводе? Позвольте взглянуть, каков повод развода? Его с собой не имею. Ребенок крещен? Да, но не здесь. Где? В Америке! Вы должны туда написать! — Писать, писать, писать! — Этот вид попечения, по-моему, несколько своеобразен, — заметил шепотом граф... — Канцелярская работа, счетоводные книги, черновые тетради. А сидят все государственные чиновники! Дядюшка Генрих называет это приходской конторой, но ведь это просто публичная исповедальня: — Были ли вы у причастия? — Какое им до этого дело! И все они любезностью не отличаются. Так жестко звучит все в устах этих слуг Господа. Зал на некоторое время опустел, и тот, который казался начальником стола, перевел дух и вытер платком свои очки. Он производил впечатление очень светского пастора, так как весьма игриво принялся рассказывать анекдоты о женщине, которая в прошлую субботу по¬ 170
молвилась с совершенно безумным человеком. Оглянувшись и увидя дочь всем известной фру Бриты, которая тоже заставила и о себе говорить по поводу своей жизни в Упсале, он покраснел до корня волос. Когда в эту минуту прошел к камину кистер с охапкой дров, он не мог удержаться, чтобы не сказать: — Затопите, как следует, Зёдерстром, чтобы весь камин раскраснелся; он должен стать красным, красным для красных! — Он, кажется, издевается над нами? — шепнул опять граф. Находящиеся в конторе поддержали начальника легким смехом; он же, довольный успехом, продолжал дальше. — Тут, кажется, только что был какой-то олух, который интересовался подробностями последнего развода? — спросил он кистера. Тот пробормотал что-то невнятное. — Ах да, он собирался жениться; что же — увозом или венчанием? — Ведь это чистый балаган! — опять шепнул граф. Не уйти ли нам? Как ты думаешь, Эсфирь? — Нет. Подумай о матери! — Но ведь это гадость! Я ухожу! В комнату опять вошел служитель с можжевеловым веником в руках; он зажег его в комнате и пронес по всему залу. Это делалось потому, что в то время в той местности царила какая-то эпидемия, и присутственные места приказано было обкуривать. Это опять возбудило остроумие пастора. — Молодец, Зёдерстром, выкурите-ка нигилистов! — Это невероятно! — сказал шепотом граф. — Это какие-то хулиганы! Пропойцы-студенты, если им не удается окончить высшую школу, становятся духовными лицами, и тогда они считают себя в праве читать нотации другим. Нет, знаешь ли, это никуда не годится, и я предпочитаю сам заботиться о своей душе. 171
В эту минуту вошел сам настоятель. Это был просвещенный и достойный пастор. Он прочел поданное ему прошение. — Тут написано «господин Адельсторм», — обратился он любезно к Максу, — но ведь должно значиться «граф Адельсторм». — Да, но мой отец, служащий кассиром в одном банке, отбросил титул, который лишь придает некоторую ложную претенциозность... Пастор скорчил удивленную мину. — Я же, — продолжал граф, — последовал примеру отца, в особенности принимая во внимание, что теперь все эти титулы — вещь весьма устарелая. Пастор омрачился, потому что он негодовал против этих новшеств; но, однако, он продолжал: — Господин граф — извините, пожалуйста, я невольно, говоря с вами, сохраняю вам ваш титул, — господин граф, разве вы не восприняли крещение? Я тут не вижу свидетельства о крещении? — Крещен? Нет, кажется, я не крещен. — Вам кажется, что вы не крещены? Ну так я не могу делать оглашения. — Что же нам делать, Эсфирь? Я ничего не понимаю, господин пастор. Если не узаконить брак, не венчаться, то вас отлучают от церкви; если же желаешь венчаться, то являются необычайные затруднения. Почему вы хотите ставить препятствие в такой простой вещи? Вы, между прочим, требуете также доказательство того, что желающий вступить в брак холост! Как это доказать? — Я действую сообразно полученной инструкции... — Я же так поступать не могу, и потому... потому мы пойдем своей дорогой. — Подождите минутку, — продолжал пастор. — Давайте мы еще ознакомимся со свидетельством невесты. Тут значится: не конфирмована! Да, тогда опять дело не пойдет. Мне очень жаль, но я ничего сделать не могу. 172
Наступил черед Эсфири. Она обещалась матери; и кроме того, перед ней встало воспоминание об отце, когда он на берегу моря обнял ее в день ее помолвки, которая была, конечно, как бы преддверием к созиданию новой семьи. — Не можете ли вы нам помочь, господин пастор? — спросила она с ноткой отчаяния в голосе, что придало ей известную прелесть. — Нет, друзья мои, этого я не могу, так как я предполагаю, что вы, господин граф, не будете теперь креститься, а вы не захотите конфирмоваться. — Нет, — ответила жалобно Эсфирь, — потому что мы в ваше учение не верим. Но причина ли это для того, чтобы родители и родственники нас за то отвергли и презирали? Это было бы слишком строго! Пастора невольно тронуло, что они, предпринимая столь важный шаг, все же ищут опоры. В жертве, в уступке, которую они решили принести родителям, он находил тоже нечто прекрасное; хотя, строго говоря, они в данном случае жертвовали своей совестью. — Я должен признаться... — начал было он. Столоначальник кашлянул, что означало: «Не признавайтесь ни в чем!» — Я во всяком случае должен признаться... — Господин пастор, — прервал бухгалтер. И до признания дело не дошло. Когда молодая парочка вышла на улицу, граф не мог больше совладать с собою. — Фуй! — воскликнул он. Что за порядки! Тем временем пастор догнал их; он ласково взял в руки боа Эсфири. — Фрёкен! — начал он, — согласитесь принять конфирмацию; ведь это одна лишь формальность. А вы, господин граф, примите крещение; это не страшно: только немножко воды! — Разве это только формальности? — спросил граф Макс, — и только немного воды? Ну, в таком случае... 173
большое спасибо за сообщение, господин пастор... А подумайте-ка, мы-то, глупые, полагали, что тут что-то другое! Пойдем, Эсфирь! Они пошли. — Думаешь ли ты, — спросил граф Макс, — что он действительно считает, что все это одна формальность? — Нет, — ответила Эсфирь, готовая расплакаться. — Это хороший человек, который хотел нас ободрить и утешить. Поэтому-то он так и говорил. — Теперь, Эсфирь, я здесь, на улице, мысленно целую тебя за то, что ты хорошо судишь о человеке! — Можно ведь и попу сочувствовать! — Даже и попу! Да, но теперь мы убедились в том, что от церкви целиком зависит совершение и расторжение браков. Пусть делают что хотят. — Но что мы теперь будем делать? — Мы пойдем сейчас к Холгеру в редакцию и расскажем всю эту историю. — Да, так мы и сделаем. Газета ушла значительно вперед с тех пор, как получила в лице юного редактора нового хозяина. Храбрый, свободный от всяких предрассудков, он собрал в свой аккумулятор все разумные течения: либерализм, немного социализма, целиком весь женский вопрос, немного теософии, покровительство животным, спорт, космополитизм на патриотической почве, принципиальная свобода торговли с протекционизмом, если это было необходимо. Этот эклектизм производил впечатление, будто он имел целью увеличение числа подписчиков, но у него были и другие основания. Когда на исходе восьмидесятых годов шведское земледелие находилось в действительной опасности, то в палате был возбужден таможенный вопрос, и это привело всю страну в смятение. По обыкновению, вопрос был поставлен неверно: или та¬ 174
можня, или свободная торговля. И вся нация разделилась на два лагеря — на желудок и члены тела, но никто хорошо не знал, на чьей стороне желудок. Таможня одержала верх, и крестьяне решили, что они спасены. Но на следующий год был недород в России, и шведские крестьяне, которым приходилось покупать хлеб, испугались голода. Тогда отменили таможню на ввоз хлеба, и вся таможенная борьба с Россией ограничилась потерей времени и сил, а победители оказались побежденными. Мы, ставшие в начале нынешнего столетия свидетелями того, как оставлены были англичанами теории свободной торговли, пришли поневоле к заключению, что экономическая жизнь страны движется не по тем законам, как можно было думать. Свободная торговля означает, конечно, что несколько государств могут свободно производить обмен своими товарами. В таком случае, пожалуй, теряешь на одном, но выгадываешь на другом, и в общем выгода и убыток уравновешиваются. Но если одно государство объявляет: «я свободно торгую», а другие в то же время находятся под протекционизмом, то это значит — себя самого грабить, и это, кроме того, совершенная бессмыслица, так как международные отношения основаны на договоре между несколькими государствами. Это значит то же самое, что разоружаться в военное время. Тот, кто пережил таможенную борьбу и убедился, что ни на одной стороне нет абсолютной правды и неправды, тот стал осторожнее. И это составляет знаменательную черту конца прошлого столетия: осторожность, обдуманность. Прежде это называлось компромиссом в дурном смысле и торгом, скептицизмом в смысле дряблости характера и взглядов. Теперь это исчезло, и один действительно получал от другого; один поучился у другого; один давал барыш вместо другого. Общественные классы перемешались; стоило взглянуть в родословном списке, сколько буржуазных имен связались с аристократическими и какие незначительные должности оказались 175
замещенными носителями аристократических имен. Государство поддерживало социализм, а социалисты побеждали анархизм. Период разобщения сменялся периодом соединения, и люди силились понять друг друга. Многое из нового оказалось неудавшимся опытом, но ведь необходимы и опыты с отрицательными результатами — они приносят свою косвенную пользу. Алхимики, пожалуй, золота не нашли, но они обрели купоросное масло, что гораздо более полезно. Инженер Борг, достигнув власти, убедился очень скоро, что бесцельно добиваться господства одного какого- нибудь ясно выраженного взгляда и преследовать другие, так как в этом случае сейчас же замечалась убыль подписчиков. Барометром являлся кассир; он по своим книгам видел, куда ветер дует. Даже если бы редактор решился не обращать внимания на материальный ущерб, он не мог не заметить, как с отпадением подписчиков уменьшалось влияние газеты. Он таким образом очень скоро потерял веру во всемогущество прессы и понемногу втянулся в положение слуги, вместо того чтобы быть господином. От этого дела процветали. Молодая парочка имела теперь большую квартиру и трех прислуг; помещение редакции тоже расширилось. В кон- тору редакции входили и из нее выходили министры, крестьяне, рабочие, генералы, актеры и артисты, Влияние было неоспоримое, но власть изменялась пропорционально силе, которой газета подчинялась. Повинуйся и господствуй! Сегодня в редакции было шумно. Некоторые сотрудники пользовались газетой для своих особых целей. Каждая заметка, даже самая невинная, имела свое таинственное значение: она должна была доставить автору чью-нибудь помощь, известные выгоды или успокоить недовольство. Театральный рецензент присвоил себе раньше других влиятельное положение, которым он злоупотреблял для того, чтобы господствовать и играть роль значительного человека, тогда как он ничего из 176
себя не представлял. Опираясь на дамских любимчиков, он играл человеческими судьбами то в одну, то в другую сторону. Он поддерживал в особенности тот театр, который получил прозвание «придворного поставщика». Он представлял гораздо более слабые силы, чем второй театр, но пользовался королевским покровительством, государственной субсидией, и служащие в нем считались чиновниками дворцового ведомства. Инженеру Боргу положение обоих театров не было известно, но его раздражало то, что худший из них пользовался поддержкой и это препятствовало процветанию лучшего. Что тут были какие-то грязные истории — это он тоже знал, но в это не вмешивался. Зато он совершенно игнорировал ту интимную роль, которую играл его рецензент в дворцовом увеселительном театре. Он разразился в газете статьей о «незаконной поддержке» и, таким образом, ступил на огород собственного рецензента. За этим последовало полное разоблачение и выяснилось, что именно его газета и поддерживала злоупотребления и безобразие. Это было неприятно: инженер Холгер зашел дальше, чем желал бы, он прикоснулся невольно к тухлому яйцу. Хотя жалоба против него возбуждена не была, но об этом толковали в высших сферах и готовились к борьбе против редакции. В самый разгар этого инцидента вошли в редакцию граф Макс со своей Эсфирью, чтобы переговорить с Холгером. Они застали его в раздраженном настроении, и он рад был случаю, дававшему ему, наконец, возможность кого-нибудь распушить. Он приветствовал сестру и Макса, которого называл зятем и за такого его и считал, так как он вполне разделял воззрение молодежи, что помолвка есть уже достаточное основание к разрешенной связи. — А! вы пришли из приходской конторы, и оттуда вас вытурили! Очень надо было вам туда ходить! Настоящие дети церкви являются ее пасынками; евреи, приверженцы свободной церкви, мормоны — все они без особых 177
затруднений вступают в брак; нам же, последователям единой Церкви, это не всегда легко. Слушайте-ка, если вам этого уж очень хочется, я вас сам обвенчаю и в своей газете оглашу вас первый, второй и третий раз. — Мы бы пренебрегли всеми формальностями, если бы не настояние матери. — Да, мать? А что с ней? — Она жаловалась на нездоровье и слегла в постель после одного случая... — Да, со стариком, собственно, поступили нехорошо, но в наше время приходится бороться за свою собственную шкуру, и кто в борьбе падает, тот лежит без отмщения. В соседней комнате раздался звонок телефона. — Извините! — и Холгер покинул молодых людей. Через полурастворенную дверь доносились до них отдельные возгласы Холгера, разговаривающего по телефону: — Что вы говорите? О боже!.. Невероятно! Да, они сидят у меня здесь, в соседней комнате; я их сейчас же пришлю! Это ужасно! Говорят, что это отец?.. Нет, невозможно! И поп в это верит? О боже!.. Знаете... знаете... Алло!.. Был ли врач? Что же он сказал?.. Нет наружного знака насилия!.. Да, пока прощайте; они приедут с первым отходящим пароходом! Холгер вошел в комнату бледный. — Какой ужас! Какой ужас!.. Мать скончалась! Лежит мертвая у себя в постели! — Мать умерла? — Да, и хуже всего, что люди говорят... будто отец заподозрен... потому, что только таким образом может быть прекращено его дело! — Это ужасно! — воскликнула Эсфирь, не знавшая хорошо, кому она в эту минуту симпатизировала. — А что говорит врач? — Он другой причины смерти не видит, кроме разрыва сердца. — Значит, нам надо немедленно ехать домой! 178
Не выпало из глаз ни одной слезинки; не пробудилось иного чувства, кроме глубокого, серьезного удивления. Жизнь с ее грубыми проявлениями была им известна; с самого начала эти люди были ко всему готовы и знали, что в борьбе, в вечной борьбе за все должен был кто-нибудь пасть. Когда Эсфирь и Макс достигли виллы в Сторё, они увидели окна комнаты матери завешенными белыми простынями. В зале их встретили младшие дети, одетые в черное. Они смерти не понимали, и им было хорошо в этой тишине и молчании, сменивших бурную атмосферу дома. — Мама умерла! — воскликнул мальчик, как бы объявляя нечто приятное и не без гордости оттого, что он первый может удивить новостью. Войдя с бонной в комнату матери, Эсфирь вспомнила, что она медичка, и, освидетельствовав покойницу, признала несомненную смерть. Выражение лица было как раз то, которое она видела у матери в момент последнего свидания, когда из сада донесся крик отца. Это навело ее на мысль о психической причине смерти. Есть, следовательно, в нас что-то, что называется душой, есть чувства и тому подобные душевные движения, которых нельзя выводить из клеток и тканей! — Приходил ли когда-нибудь в дом отец, после того как он от нас уехал? — спросила она у бонны. — Нет, ни разу; но... он, вероятно, душевно болен, потому что его тут слышали в лесу... всю ночь и весь день. — Слышали? — Да, он так кричал, что мать ваша заснуть не могла. Как только она скончалась, он замолчал. — Как странно! Где же он теперь? — Говорят, он живет у пастора. Эсфирь спустилась к Максу, который сидел у рояля, делая вид, что играет, не прикасаясь к клавишам. 179
— Думаешь ли ты, — спросила она, — что у матери пробудилась совесть? — Нет, этого я не думаю. — Что же ты думаешь? — Да, будь я теософом, я предположил бы, что она умерла от его горя. Ведь его душа, привитая к ее душе, была оторвана, и так внезапно, что времени не было для медленного заживления: от этого и разорвалось ее сердце. Разойтись супругам совсем не так легко, как люди думают, да и небезопасно. Когда жена неверна своему мужу, хотя он даже ничего об этом и не знает, но он чувствует это, и это побуждает его к самоубийству. Странно, что обманутый муж чаще всего имеет склонность покончить с собой, повесившись на крюке. Его желание умереть объясняется тем, что его душа через его жену вступает в общение с низменными свойствами другого мужчины, а чувство самосохранения души так сильно, что он согласен скорей умереть, чем ее запятнать. Если бы мужчины знали, насколько опасно, смертельно опасно прикасаться к чужим женам! И если бы они также знали, какое ничтожное наслаждение они получают от обладания чужою женою. Они ищут женщину, но находят мужчину, потому что он в ней и выдвигается вперед! Недавно бежал один миллионер с женою другого. Они уехали далеко, на Восток. Но, соединившись, они никак не могли принадлежать друг другу. Поэтому он кончил тем, что выстрелил в нее, а затем в себя. — Они не могли? — Нет! Это он написал в последнем письме к мужу, бывшему его другом и снова ставшему тем же в час его смерти! Другой случай! Муж бросил жену, потому что они не сошлись характерами. Через год он женился вторично на молодой девушке. Войдя после свадьбы в комнату молодой, он нашел в супружеской постели свою первую жену. Это, конечно, была не она, но сходство было такое разительное, что он пришел в ужас и убежал 180
от привидения. Вот тебе развязка этой загадочной истории. Через несколько лет он снова женился, имел детей и здравствует и поныне. — Это неприятные рассказы! — Но они взяты из жизни. Присмотрись теперь к отцу, когда он вернется домой, потому что он, конечно, вернется, но не прежде, чем похоронят мать. Он снова будет здоров. Он не будет чувствовать ее потери, увидишь, он грустить не будет — напротив. Но он будет бледен, как покойник, и он будет страдать в особенности от холода. Он будет страшно мерзнуть и будет плакать, но грустить он не будет. Он начнет худеть. Это следствие разлуки с ней. И это обыкновенно длится до года. — Где ты все это прочел? — Я об этом не читал, а наблюдал за самыми заурядными людьми. А когда мужчина полюбил, сильно полюбил женщину, то ты не можешь не заметить преобразования, произошедшего в нем. Первое — он худеет, но не болезненно. Все ткани в период влюбленности становятся тоньше; сам того не замечая, он изменяет питание. Предпочитает фрукты, молоко и вино, не выносит ничего сырого и дурно пахнущего. Это тело готовится к возрождению, готовится воспринять эманацию души. Он осторожен в своих поступках и помышлениях, потому что он знает, что теперь все зависит от него. Он издали не хочет ее запятнать и он знает, что она страдает, если у него злые мысли. Замечала ли ты, как наружность его одухотворяется, как от него светит, как он издает фосфорический свет, как скучный становится остроумным, глупый — умным, некрасивый — обаятельным? Это сочетание души! — Я этого не понимаю! — прервала Эсфирь. — Нет, это я знаю, — ответил Макс, — и вот почему наши отношения должны порваться! — Порваться? — Да! Порваться! Потому что я уже от тебя отдалился! 181
— Я никогда вполне тобой не обладала! — заявила с сердцем Эсфирь. — Нет, ты не могла захватить меня. Ты живешь вне моей области. — И ты говоришь это так холодно! — Я говорю не холодно, но ты так это чувствуешь! Не зябнешь ли ты? — Да, страшно! — Вот видишь! Есть и другие источники тепла, кроме механической работы и химического сродства. Не находишь ли ты, что здесь в комнате дует? — Да, очень; я чувствую ветер. — Это я! Я отнимаю от тебя мою ауру. Знаешь ли ты, что значит аура? Нет, это не написано в твоих ветеринарных книжках. Неужели ты никогда мною не владела? — Нет, однажды... во сне! — сказала шепотом Эсфирь, вся покраснев и как бы чего-то стыдясь. — Я это знал, — возразил граф. — И я знаю, когда это было! Видишь ли, моя дорогая, я думаю, что наши тела не выносят друг друга, а это в супружестве бывает так часто... Однако ты теперь имеешь доказательство способности силы души распространяться или кажущейся способности ее выходить из себя. Знаешь ли ты, что значит ночной дух? Это душа твоего врага, которая посещает тебя. Поэтому, видишь ли, не следует очень близко сходиться с людьми, потому что тогда они получают силу контакта, а через это возможность или способность войти с тобой в общение. Я слышал о двух новобрачных, которые среди ночи были оба разбужены сердцебиением и чувством какого-то страха. Они не знали, чем это объяснить. Но затем они поняли, что это находилось в зависимости от сна, который им обоим приснился очень смутно, так что у них осталось лишь впечатление об одном определением лице. Он, муж, не хотел назвать это лицо, потому что это был человек, ухаживавший за женой еще до их помолвки. Когда же жена произнес¬ 182
ла это имя, то муж почувствовал, что что-то тяжелое отпало от него. И вот, видишь ли, их мысли и сновидения были встревожены этим ночным посещением. Подумай только, как строго надо оберегать свои мысли, чтобы не совершить преступления... Молодые люди и молодые женщины, спокойный сон которых нарушается, встревожены не своими собственными мыслями, как это обыкновенно думают, а мыслями других лиц, тоже спящих или бодрствующих. Я не могу вспомнить, чтобы в юности меня посещали сладострастные сны, но я часто испытывал ощущения, как бы приходившие извне и казавшиеся мне особенно ясными. Но вернемся к твоему отцу; мое глубокое убеждение, что, сам того не зная, он убил твою мать. Он заморозил ее до смерти, и если бы ты могла это исследовать, то увидела бы, что она умерла от холода. Эсфирь начала ходить по комнате взад и вперед и достала с вешалки платок. — Я боюсь тебя! — сказала она. — Ты тоже убьешь меня холодом! — Сними платок твоей матери! — заметил спокойно граф. — Он так пропитан ее аурой, что это должно тебя встревожить! Ты можешь от этого впасть в болезненное настроение... Эсфирь сбросила с себя платок. — Кажется, будто крапива на теле! — сказала она. — Одеяние Несся! Оно на тебе! Видишь ли теперь, как чувствительна жизнь души! Ты этого в микроскопе увидеть не можешь, но убеждаешься в этом твоим пробудившимся внутренним взором. — Почему ты раньше мне этого никогда не говорил? — Если бы я раньше сказал все это тебе, то настал бы конец нашим отношениям, потому что они зиждились лишь на том, что я не отнимал у тебя уверенности, будто ты меня провела. Но, милая моя, у тебя от меня никогда не было тайны. Когда ты в последний раз отправилась на бал без меня, ты была на меня зла и решила 183
отомстить мне. Я остался дома и мысленно следил за тобой. Когда ты мне изменила, когда предала мою голову и мою честь кавалеру, которого я угадываю, тогда душа моя плакала, как будто от преступления против небесных законов. А когда ты допустила, чтобы он за дверью поцеловал тебя... Эсфирь от ужаса не могла выговорить ни единого звука, но лицо ее, казалось, говорило: «Как можешь ты это знать?» Макс же, только ждавший этого немого подтверждения, продолжал: — ... тогда я испытал прикосновение грязи ко всему телу и так интенсивно, что я сорвал с себя платье и бросился в ванну. Теперь ты видишь, что жить мы вместе не можем, так как ты ничего от меня скрыть не можешь! Поэтому-то я и говорю тебе «прощай», после того как я исполнил закон чести и предложил тебе обвенчаться. Прощай! Теперь я беру назад свое слово! Он вышел, а Эсфирь осталась стоять среди комнаты, как каменное изваяние. XIV Жалоба была подана, и это возбудило всеобщее внимание. Спрашивали, есть ли это доказательство известного задора или страха. Королевская власть в Норвегии была настолько ослаблена, что король не решался больше пользоваться правами, предоставленными ему основными законами, то есть свободным избранием своих советников. Монарх был своего рода представителем государства только у себя дома, точно так же как за границей представителями государства являлись посланники. Управлял риксдаг, а монарх перестал быть правителем. Во время приема депутации, ходатайствовавшей о поддержке в важном вопросе при проведении какого- то закона, король жаловался, что он в этом деле ничего сделать не может, так как его власть совсем не так ве¬ 184
лика, как думают. Но чем более слабела опора сверху, тем больший страх испытывали беспомощные, добивающиеся поддержки свыше. Они собирались толпами как бедные овцы, и шли, чтобы скорей дойти окольными путями. К невинным средствам защиты монархии принадлежало сохранение гегемонии в театральном мире. Только в театре народ действительно чувствовал власть своего монарха. Там он бывал торжественно принят, окруженный свитой своих верных, там легким хлопаньем в ладоши указывал он на то, что должно быть принято с одобрением и что достойно лишь молчаливой смерти. Когда же вдруг риксдаг в припадке бережливости или усматривая в театре своего рода имперский сейм, где зачастую в особо тенденциозных пьесах выставлялись в карикатурном виде законодатели риксдага, сократил субсидию, то в высших сферах заволновались. Частному театру, весьма развившемуся за последнее время и ставившему искусство на значительную высоту, приходилось выдерживать тяжелую конкуренцию с королевским театром, причем средства для борьбы против частного театра не всегда были безупречны. Так, между прочим, приверженцы придворного театра, сами обитавшие в домах, безусловно опасных в пожарном отношении, повлияли на присутственные места, и частному театру были поставлены тяжелые противопожарные правила, ложившиеся на него непосильным бременем. Когда же поднялся вопрос о закрытии королевского театра, то явилось опасение, как бы частный театр не захватил раз навсегда руководящего положения, и этому решено было помешать. Знать и буржуазия соединились и составили своего рода театральный консорциум, который под видом патриотической жертвы основал лотерейный театр, который впоследствии должен был поступить на содержание нации как Королевский национальный театр; при этом имелось в виду, что риксдаг не 185
откажется принять троянский подарок. Словом, хотели сохранить придворный театр, который содержался бы риксдагом, несмотря на его решительный отказ заниматься театральными делами. Это хитроумное и несколько наивное выступление привело в раздражение демократов и создало исходную точку для статей Холгера Борга, в которых в конце концов было усмотрено оскорбление величества. Последнюю статью этого направления он озаглавил следующим образом: «О правительстве и антимакиавеллистах В монархе следует воспитывать государственного деятеля, а не офицера, потому что государство есть государство, а не войско. Монарх является также епископом церкви, но это не основание для того, чтобы он появлялся в государственном совете в митре и с жезлом. Это так же дико, как если бы он принимал чужестранных посланников в адмиральском мундире. Монарх должен быть свободным от мелких гражданских интересов, потому что он принадлежит государству; и в лице своем он должен достойно поддерживать взгляды государства, представителем которого он является. Монарх не должен вступать в сделки, не должен принимать участия в жизни искусства, науки или литературы, потому что все его время принадлежит целиком государству. А кто должен пересмотреть работу всех ведомств и двух палат представителей, у того не может хватать времени на что-нибудь другое. Если у него находится время для чего-нибудь другого, то, следовательно, он запускает свои обязательные дела. Монарх должен быть справедлив, как всемогущество, в которое он верит, тверд, но не жесток, снисходителен, но не безответен, беспорочен, но не лицемерен; он должен иметь мужество отказаться от поклонения легко 186
возбуждаемой толпы, и, сознавая, что исполняет высшие обязанности, он должен уметь стоять одиноко, когда это нужно. Стоя выше других, освобожденный от прикосновения к житейским дрязгам и свободный от мелких повседневных забот, он должен жить, окружая себя прекрасным, и общаться с мудрыми и хорошими людьми, а не с фатами и игроками. Тогда только будет он в состоянии взирать на государство более возвышенным взором, чем остальные смертные; тогда решение его будет иметь вес и слово его — значение. Монарх не должен знать классового чувства. Он отнюдь не должен делатся главой знати, двора или своего королевского дома, он должен быть провидением государства, защитником народа, отцом страны. Монарх не должен размениваться на мелочи: он должен стоять выше. Его милость должна изливаться на достойного, потому что милость легко может стать несправедливостью. Монарх должен поддержать слабого — не потому, что он слаб, а потому, что он притесняем». Словом, в статье были только общие места, которые можно применить к различным отдельным случаям. Приговор тем временем был произнесен, и Холгер был осужден на три месяца тюремного заключения. Многие спрашивали себя, как это возможно. Много перемен произошло за последние годы. Вследствие введения таможни государство изолировалось; благодаря сближению с Германией высшими классами овладел юнкерский и военный дух; и теперь после экстраординарного риксдага, когда армия вмешивалась в дело народного просвещения, — воздух стал душен. Призрак войны и вооружение норвежцев испугали мирных жителей. Выступление социал-демократии угрожало общественным основам; поэтому все беззащитное, все, что устало, собралось под высшей защитой, и это 187
большинство единогласно приветствовало жестокий приговор. Дом Холгера Борга по мере возрастания влияния газеты изменил свой внутренний характер и стал местом пребывания самых различных людей. Хозяйка дома, составлявшая списки приглашенных, скоро заметила, что число отказов увеличивалось, и тогда она стала приглашать по партиям или кружкам. Поэтому стали устраиваться отдельные собрания для высшего офицерства, для чиновного мира и для депутатов риксдага — это были приглашения первого класса. Многие приходили только потому, что не решались отказаться, и показывали ясно, что явились не по доброй воле. Они не соблюдали даже общепринятой вежливости; они не вступали в разговор с хозяйкой дома; они молчали и ели, но ко многому и не прикасались, так как являлись уже сытые. Все это оскорбляло инженера, но так хотела жена, а так как он защищал права женщин, то она могла повелевать. Как раз у Боргов был такой обед в тот день, когда ожидался приговор. Высшие офицеры не явились, и был налицо лишь один капитан. Он пришел отчасти потому, что у него были векселя, отчасти потому, что имел обыкновение доставлять газете краткие сведения из генерального штаба, которые на первый взгляд казались вполне невинными, но имели, однако, весьма серьезное значение. Сегодня он держал себя надменно, потому что не было начальства и потому что он чуял немилость. Он ковырял вилкой в зубах, сам наливал себе вина и курил за столом. Хозяйка дома чувствовала себя нервно настроенной и, имея дурную привычку вслух делать мужу замечания, она останавливала его на каждом шагу, что бы он ни делал, скорей по необдуманности и неумению вести себя, чем по злобе. Муж под влиянием жены, с одной стороны, и дерзкого поведения капитана — с другой, совсем замолчал, и это молчание отразилось на настроении общества. Все опустили головы в тарелки, и никто не решался взглянуть друг на друга. 188
Исчезло окончательно то благодушное настроение, присущее праздничным обедам или ужинам, когда кажется, что из искрящихся вином стаканов вы выпили забвение, когда вы переживаете несколько часов, полных приятной иллюзии, что находитесь среди друзей. Все сидели в полном сознании и ясном понимании положения, и казалось, что все обнажились друг перед другом. Они чуяли немые мысли других; они молча, одним выражением лица разоблачали чужие тайны; казалось, что обнажились все интересы и страсти, приведшие их вместе в это место, и они стыдились друг друга и самих себя. Хозяйка, бросившая свои свободные манеры и сидевшая за столом торжественно-строго, снова изменилась и приняла другой тон, когда убедилась, что сражение потеряно. В полном отчаянии она, чтобы придать себе храбрости, выпила залпом стакан вина, но выпила, его за здоровье капитана, который сразу вник в положение и решил развеселить общество. Он припомнил, что газета покровительствовала «неприличной литературе», затем, под влиянием последнего стакана вина, намекнул на некоторые рассказы о вечерах третьего класса в доме у Холгера, когда у него собиралось артистическое общество и когда, как рассказывали, бывало весело. — Кажется, бывает необыкновенно весело на ваших артистических вечерах, — сказал он. — Мне пришлось слышать о них откровенные рассказы, и я охотно попал бы в следующий раз на такой вечер. — Что же вы слышали? — спросила весьма неосторожно хозяйка дома, но теперь она хотела во что бы то ни стало, чтобы было весело. -Да... Хозяин постарался отвлечь разговор, но было уже поздно. — Да я слышал, что поэт Гренлунд на полчаса опоздал к обеду и явился настолько пьяный, что сразу положил шницель на скатерть! 189
— Это во всяком случае был не шницель! — воскликнула Марта. — Ну, так это был кусок паштета... Когда же дошли до сладкого блюда, то он посадил хозяйку дома себе на колени, после чего его вытолкали вон. Верно это, Холгер? — Что его вытолкали — это верно, — ответил хозяин, — и что это может случиться со всяким, кто не умеет себя вести, — это тоже правда. Исчезла вся сдерживающая сила; за столом сидели враги. — Не думаешь ли ты, — возразил офицер, — что я, делающий тебе честь, бывая у тебя, буду ждать, чтобы меня вытолкали? По первому же знаку я отряхнул бы пыль с моих ног и повернул бы спину обществу, в котором моей ноге не следовало бы быть... Хозяйка дома в слезах выбежала из-за стола; за ней последовал хозяин. Гости встали и вышли в переднюю. Последний в поле воин, капитан наполнил стакан мадерой и спокойно выпил его, показывая этим, что он нисколько не спешит и готов ко всему. Так как никто не являлся, то он закурил сигару и вышел в переднюю, где горничная подала ему пальто. Ущипнув ее за подбородок и спросив, как ее зовут, он спокойно вышел на улицу. В это время госпожа Марта в полном отчаянии бросилась на кровать. — Да зачем же ты приглашаешь таких хулиганов в военной форме? — утешал ее муж. — Ах! Это не хулиганы, но ты пишешь в газете, как хулиган, и потому порядочные люди не хотят больше у нас бывать. Вот каков был взгляд жены на его деятельность. Он знал это уже несколько раньше, но жена так часто прославлялась всеми как его добрый гений, и, для того чтобы выдвинуться, она так часто, когда его статьи бывали встречаемы одобрением, играла роль его вдохновитель¬ 190
ницы! Это откровенное заявление, что она презирает его взгляды, подействовало на него как раз теперь, когда он так нуждался в поддержке, как удар обухом по голове, но сердиться на нее за то, что она ввела его в круг, к которому он не принадлежал, он не мог. Он отправился в зал; там никого не было. Стол был разгромлен; вокруг стояли слуги и ждали. Ему стало стыдно перед ними. Гости разошлись, не простившись. Дом его был запятнан, а сам он обруган и оскорблен. Но в эту самую минуту он твердо решил очистить дом и больше впредь не подпадать под влияние тщеславной жены. Это нарушит его кажущееся счастье, но что же делать?.. Он оделся и собрался идти в редакцию. В эту минуту он получил повестку о состоявшемся приговоре, и сразу положение его стало ему ясно. Это было объявление войны, и вечерние газеты уже затрубили выступление. Не было больше компромисса; исчезла всякая иллюзия о примирении. Высшие классы стали господами положения, и, после того как они от риксдага получили войско, они начали борьбу. * * * Накануне дня, когда ему предстояло садиться в тюрьму, произошла между ним и женой сцена, испортившая их отношения. Она требовала, чтобы он ради нее ходатайствовал о помиловании. Когда он решительно отказался, она объявила, что он ей не муж, потому что муж всегда жертвует собой ради жены. Он так запутался в своих теориях, что не находил ответа. Но от этого сознания беззащитности родилось впервые сопротивление, которое должно было довести его до освобождения. Почему он не мог отвечать? Потому что ее доводы были настолько глупы, что подходящего ответа быть не могло. Вечером он вышел с решимостью не возвращаться. В половине одиннадцатого друзья его заказали 191
в «Готических комнатах» прощальный ужин. До этого он пошел с дядюшкой, доктором Боргом, в оперу. Они сидели в партере и ожидали увертюры. Публика в театре была особенно элегантно разодета, но королевская ложа была пуста, так что они не понимали, в чем дело. Оркестр уже собрался, и начали настраивать инструменты. Капельмейстер занял свое место, ударил палочкой о пюпитр, но при этом повернулся лицом к королевской ложе. Тогда оркестр заиграл «От шведского сердца». Публика встала; все встали, кроме Холгера и доктора. — Не перед геслеровской ли шапкой они преклоняются? — спросил Холгер у дядюшки. — Вероятно, сегодня день рождения или именины... Тут раздался повелительный голос: — Встаньте! Холгер оглянулся, но в эту минуту он был схвачен за ворот и приподнят с места. Так как он никогда не употреблял другого оружия, кроме слова и пера, то он вышел, а доктор последовал за ним. — Что это такое? — спросил он, когда они вышли на улицу. — Это шведское лакейство! Теперь ты знаешь, что значит новая опера! — Значит, я сделал хорошо, когда на нее напал! Мы, кажется, еще много хорошего увидим впереди! — Я расскажу тебе, что я сегодня слышал. Но ты обещайся молчать. Врач из провинции, мой приятель, человек, который никогда не лжет, утверждает, будто его спросили из воинского присутствия, согласится ли он идти, как хирург, в случае войны против Норвегии? — Это я уже слыхал из другого источника, но этот слух официально опровергается. — Это понятно... — Я не думаю, чтобы они лгали, но они способны зондировать почву. 192
— Ты думаешь, они наверху не лгут? В таком случае ты дипломатов не знаешь. Впрочем, это уже устарелое государственное искусство — казаться откровенным, а быть фальшивым. Да, Норвегия, которая стоила Швеции двадцати лет умственного труда, которая разорвала нас на части и отвлекла наше внимание от собственных интересов! Стоит ли маленькая страна такого внимания? Народ рыбаков, лодочников и пастухов, живущих изо дня в день — завязший в долгах. Страна для туристов, населенная содержателями гостиниц, — более известная своими видами, чем своей почвой, страна, вывозящая сушеную рыбу и ледяную воду. Что нам до них за дело? Надменные дураки, требующие женского войска! Ну их к черту! — Ах ты, ненавистник женщин! — Глупец! Я как раз собираюсь в третий раз жениться. — Для меня женского вопроса не существует! Я вижу только людей. — Если ты не видишь разницы между мужчиной и женщиной, то ты развратен, как все другие. Но так как ты завтра должен идти в тюрьму, то лучше поговорим о другом. Слышал ли ты, что желтая бригада разжалована? — Да, говорят, но они проиграли свою святыню. — Памятник в память поражения Лютцена. Удивительно, что здесь творится: праздновать свое поражение! Они скоро будут праздновать Полтавскую битву. — Кстати, о желтых: там, вероятно, тоже подложные предки, потому что под Лютценом желтая бригада состояла из немцев и стояла в центре. Кроме того, бригада состояла из нескольких полков; а эта желтая, бригада считается со времени свободы. — Да, конечно! Но попадут ли эти кассиры и правители в тюрьму? — Нет, им покровительствуют. Но кто решится об этом говорить, тот наверняка угодит в тюрьму! Я имел 193
намерение упомянуть об этой истории в моей статье, но потом занялся другим, а теперь я об этом сожалею. Они прошли мимо драматического театра, ярко освещенного для представления gala. — Репертуар народного театра, а претензии национального театра. — Национальный театр, которому завидует содержательница игорного дома на набережной и персонал которого вербуется из ... Да! Все выдающаяся силы исключены; Антигона и Юлия исчезли; Гамлет и Гораций ходят по базару и ждут конца. Вкус не высокой пробы. «Весело и сально» — вот и все дело. Серьезного они страшатся. — Прелестно выходит со старыми идеалистами. Консервативная газета «Смесь» провозглашает Поля де Кока невинным, а официальная «Почтовая газета» защищает беспутного и бесстыдного Анатоля Франса! Что это такое? — Это Баррабас! Пусть будет что угодно, Баррабас так Баррабас! Только не великий Золя! Они также имеют отвращение ко всему великому и славному, потому что они сами мизерны и слабы! Знаешь ли, когда только что в опере рука опустилась на мои плечи, я подумал: чего же в сущности желает этот незнакомец? Дурак, лишенный собственного содержания, хочет тем возвысить свою собственную персону, что делается сторонником двора. Он хочет, чтобы я чтил его бога, потому что он его, и этим он на мгновение чувствует себя выше меня. Это своего рода животное, живущее в колонии, коралл. У них собственных мыслей нет; они лишь вспоминают то, что читали в газетах, в книгах, то, о чем при них разговаривали. Когда они читают, то они ассимилируют все вперемежку — хлеб и камень, сгусток крови и грязную тряпку; когда же они говорят, то растягивают сфинктер, и изо рта их вылетает все что ни попало. И вот это — большинство, надежный народ, здравый смысл; это благомыслящие, тихие жители страны, ядро народонаселе¬ 194
ния. И вот они ищут власти, но могут управлять только с помощью властелина, который не что иное, как их же орудие, так как он благодаря им властвует. Видишь ли ты, я невольно делаюсь анархистом! — Кто им не будет! Жизнь и развитие так ускоренно идут вперед, что десять лет изменяются целым периодом во всеобщей истории, и подрастающему поколению будет все трудней подчиняться устарелым формам жизни, которая ничего современного не понимает. Нравы меняются, но нравственные законы остаются неизменными. Понятие о праве обновляется, но свод законов стоит неизменно с 1734 и 1866 годов. Если мы считаем метрами и кронами, то старики измеряют эллами и талерами. Эти несоразмерности в общественном строе делают из жизни ад или полное заблуждение. Посмотри в родословной книге — и ты увидишь, нуждаемся ли мы в обновлении? Был ли ты в Лунде? Видел ли ты там парк? Там не может расти молодого дерева, потому что стоят старые деревья и затемняют его. Старые же дуплисты и полусгнили, и в них живут совы. Свалить же их не смеет никто. Почему, черт возьми, нельзя их свалить?.. В тот же день, когда они упадут сами по себе, вместо парка будет голая пустыня, и пройдет целая жизнь человеческая, пока снова что-нибудь вырастет. Нет, необходимо вырубать и освежать! — Хотели бы вы все это видеть? — Я? Ужасно хочу! Я привык, благодаря операциям, к страданиям людей неповинных. Я бы стоял у их изголовья и в последний час говорил бы им бодрящие слова, затем я бы их хлороформировал. Я дикий, хотя и платящий подать швед; и я думаю, что будущность принадлежит диким. Ты знаешь, что все просвещенные народы умирают от цивилизации, изнеженности, от покровительства животным и от этнографических музеев. Кто озирается назад на оставленную позади гадость, тот должен погибнуть смертью. Теперь нация именно это и делает: она озирается на Лютцен и Нарву, на Густава III 195
и на Шведскую академию, на клопиные гнезда и колокольни, на хомуты и чаши, она озирается, указывая на кучи навоза, и восклицает: — Смотрите, это мы делали! — Что, мы опять дошли до своей старой точки зрения, будто все плохо? — Да, когда я устал, то мне все кажется очень плохо. Но когда я высплюсь, я снова готов идти вприпрыжку навстречу к великому, неведомому! * * * Они, беседуя, прогуливались взад и вперед по улице. — Видишь ли, — снова начал доктор, — положение теперь стало для меня и моих сверстников тем более невыносимым, что мы воспитаны в воззрениях шестидесятых годов. Мы ожидали Нового Иерусалима и в 1866 году мы думали, что он настанет. Но этого не случилось. И приговор по твоему делу вернул нас к сороковым годам. — По-моему, теперь пахнет Карлом Иоганном, Кру- зенстолпе и Андерсом Линдебергом, но в особенности Карлом-Иоганном. Последнее представляется мне выражением полнейшего разложения: захватная сила и ратуша, крепость Ваксгольм и Великий лагерь! Одним словом, что было до меня, то умерло и было той почвой, на которой мы выросли, но теперь эту землю стали выкапывать, и она смердит. Ну скажи, боишься ты тюрьмы? — Нет! Напротив! Сидение в тюрьме будет для меня отдыхом, и там я намерен заняться своим перевоспитанием. — Да, я тоже, будучи военным врачом, просидел в тюрьме шесть дней. — Что ты сделал? — Я возмутился против незаконных деяний некоторых военных врачей. Они злоупотребляли солдатами ради идиотских опытов; например, для того чтобы измерить вместимость желудка, который, по определению любо¬ 196
го учебника, может вместить до трех литров, солдат заставляли проглатывать зонд, и если они этого сделать не могли или не хотели, то их подвергали наказанию за недостаток субординации. Что ты на это скажешь? Я заступился за солдат, потому что с ними поступали не по закону, и в результате просидел шесть дней в тюрьме! И вот это Швеция! Страна, которая в годы моей молодости собиралась перестроиться, опиралась на закон! Произвол, партийность, беззаконие — вот что у нас процветает!.. Они еще с полчаса молча прогуливались по улице, в ожидании звонка, который возвестил бы начало прощального торжества. Вдруг сзади их нагнал колосс, и они узнали мягкий участливый голос пастора Алрота. — Почему вы здесь гуляете с такими мрачными лицами? — обратился он к ним. Пастор приехал специально для того, чтобы повидаться с племянником и выразить ему свое участие. Он был во всяком случае весьма верноподданным, но, как и вообще все духовенство, он не мог примириться с тем, что начальник лютеранской церкви — адмирал. Реформация сделала то, что главой господствующей церкви должен быть светский папа, стоящий над епископами, и эти последние напоминают немного полковую иерархию, где полковник является лишь вторым начальством. Ссылка Холгера на это старинное безобразие произвела сильное впечатление на пастора, и он поэтому был очень благодушно настроен, когда они все вместе вошли в «Готические комнаты». Тут налицо была вся старая гвардия: консул Леви, архитектор Курт, который обыкновенно шел своей дорогой и не возбуждал о себе никаких толков, Селлен, часто бывавшей в отсутствии. Настроение было подавленное. Наконец настало серьезное время, и прошли годы безумства. Теперь подошло время увенчать страданиями свое учение и спокойно перенести их последствия. 197
— Профессор, где же Лундель? — спросил доктор искавший себе козла отпущения. — Он не придет, — сказал Селлен. — Он рыцарь высшего ордена и не выносит оскорбления величества. — Вот видите, что за орден! Контрамарка, которая показывает, что он выдал свои убеждения, продал свою шкуру! Он не столь невинен, как говорят! — воскликнул доктор. Пастор тем временем отвел Холгера в сторону к окну: — Отец поручил тебе кланяться! — Что он делает? Где живет? — Он опять дома с детьми, но страшно изменился. Незаслуженная дурная слава, которая о нем распространилась, и страшное подозрение, которое упало на него после смерти матери, так сильно подействовали на него, что он и в самом деле считает себя виноватым. — Это обычный случай, — ответил Холгер. — Когда я читал в газетах, как меня в них ругали, я понемногу почувствовал себя виноватым. Ну а как живется брату Андерсу в Лонгвике? — Ах, ты разве не знаешь? Он собирается в Америку, когда кончится срок аренды. — В Америку? В Новую Швецию? Да, когда-нибудь мы все там встретимся. Подали вино. — Да, дорогие друзья, — воскликнул доктор, — в этом зале праздновали мы в последнем из 80-х годов французскую революцию. Брата Алрота, понятно, тогда с нами не было, потому что он отнюдь не революционер, и то, что он сегодня здесь, имеет свою интимную причину, которую мы уважаем. Ради него тоже закрыты ныне двери в концертный зал, но он, вероятно, позволит мне ненадолго отворить их, чтобы я мог в честь нынешнего дня велеть сыграть «Марсельезу». Пастор одобрительно, но не без некоторого страха, покачал головой. 198
— Что мы должны были бы сегодня сказать Холгеру, то ему наперед известно. Мы не будем ни восхвалять его поведение, ни сожалеть о его судьбе, потому что воин исполняет свой долг, не требуя ни награды, ни роз. — Только без политики! — шепнул Холгер, кивнув в сторону пастора, которому он как-никак сочувствовал. — Нет, никакой политики и не будет! Только немного музыки, чтобы нам стало веселей! Он велел кельнеру отворить дверь в зал и вышел на балкон, откуда платком сделал знак музыкантам. Наступила пауза. Затем оркестр заиграл: «От шведского сердца». Внизу раздался шум столов и стульев; сидевшая там публика встала, и многие запели под звук оркестра. — Вот вам и ответ! — заявил доктор. Пастор не понял, в чем дело; он подумал, что все это шутка; поэтому на него не произвело это того впечатления, которое придавило остальных. Он почти один разговаривал, болтая о разных никому не интересных вещах; остальные же слушали его, и это не мешало им все же думать свои тихие думы. Ужин скоро подошел к концу, и скоро все разошлись, потому что многоголовая толпа внизу, казалось, угрожала им и собиралась задушить их. Доктор с племянником одни пошли в гостиницу, потому что до выхода из тюрьмы Холгеру не хотелось больше видеть своего дома. — В меньшинстве сегодня — в большинстве завтра! — заметил доктор. — Впрочем, опыт не раз показал, что тот, кто, блуждая в лесу, думал, что сбился с пути, вдруг оказывался у цели. Французская революция могла совершиться только после царствования Людовика XV. Чем хуже — тем лучше! Впрочем, это только маленькая пауза во время обеда: стоит распустить пояс, и аппетит снова явится. Надо спустить паруса, пока лодка поворачивается, и ты увидишь, что мы скоро будем за штагом. У меня такое чувство, будто мы ходим теперь 199
и прощаемся со всем прежним, с чем скоро придется расстаться; тогда это старое, которое мы прежде не ценили, становится нам дорого. Наступает новое столетие с новым поколением и новыми идеями, и тогда все старое поневоле поблекнет. Полезай же в тюрьму, Холгер, и не превратись там в кокон. Выйди окрыленный, и мы полетим! Ну, поцелуй меня, и покойной ночи. Они расстались без грусти, без громких фраз, но с чувством серьезности, которого раньше не знали. XV Прошло еще года два. Доктор Борг и редактор Холгер сидели однажды в новом оперном ресторане. Холгер Борг очень изменился. Три месяца, проведенных в тюрьме, имели на него необыкновенное влияние. Что- то произошло, о чем он не хотел говорить. Лицо его как бы одеревенело; оно не улыбалось. Что-то внутри его заморозилось, и какой-то нерв, казалось, порвался. Он сохранил равновесие в своем стремлении вперед; но замечалась разница в его отношении к религии. Он больше не насмехался, не богохульствовал. Его вера в механизм вселенной без механика исчезла, и он уже не объяснял одной зоологией судьбы людей. Было это в том именно году, когда везде на свете творилось неладное. Приходили знамения, чудеса, случаи таинственной смерти, пророчества. И настала перемена фронта: верующие перестали верить, а люди просвещенные стали верующими. Сама наука потерпела фиаско: нападали на коховские прививки; не делалось новых открытий, никакого прогресса, только работа над деталями. Но тут донесся слух из Америки, что из серебра и меди делалось золото и что целое общество возникло для этой обработки под покровительством таких имен, как Эдиссон и Тесла. Это означало банкротство химии и воздвигало на значительную высоту алхимию. В Па¬ 200
риже должен был начаться ряд процессов против колдуний. Раздавались слухи об обращении в католицизм. Искусство покинуло натурализм и перешло к мистицизму, так же как и литература. Везде происходило брожение, сулившее обновление. Друзья как раз беседовали о взглядах на будущее, когда глаза Холгера невольно остановились на расписанном потолке. — Не могу я видеть такого неприличия! Таких картин теперь целое множество в музее и в замке. — Да, но самое интересное то, что великий переводчик Фауста, который в 84 году был приверженцем мрачности и антинатуралистом, теперь выступил в защиту оголения с энергией, которую напрасно от него ожидали в другом направлении. — Теперь он умер, и завтра будут его похороны. Это может быть интересно. Принесли вечернюю газету, и Холгер не мог удержаться, чтобы не заглянуть в нее. Доктор услышал не то вздох, не то фырканье и заметил по лицу Холгера, что что-то случилось. — Что с тобой? — спросил он. Газета выскользнула из рук Холгера и упала на стол. — Что произошло? — Прочитай! Доктор прочел, пришел в волнение, просветлел. Сообщалось, что главная жрица женской эмансипации в Швеции все бросила, убедившись в безумии своих стремлений. И она призывала к восстановлению пола для развития в женщине инстинкта супруги и матери. — Наконец! — воскликнул доктор. — Это все был дутый пирог, потому что люди исходили из ложного представления. Сколько труда было положено! Сколько напрасной ненависти было возбуждено! Ведь они хотели убить Фалька за то, что он не мог понять их безумия. Будь я верующий, я бы воздвиг богам гекатомбу! 201
Холгер не мог этому сочувствовать, потому что у него было чувство, что рушится его религия, его вера в женщину! Не хватало у него сил, чтобы признать свою ошибку. Он прежде всего рассердился, как это бывает обыкновенно; затем, успокоившись, он попытался сопротивляться: — Это потому, что она устала, иначе... — Иначе? Будемте говорить о другом! Как поживают Эсфирь и Макс? — Они добрые друзья, но свадьба отложена, потому что пасторы не захотели их огласить. — И почему требуется оглашение, когда двое людей полюбили друг друга! Тайна, которую естественно хотелось бы скрыть, должна быть выставлена напоказ! По- моему это цинично! Боятся двоеженства! Да, этого боятся, но открытые двоеженства и многоженства в узаконенных браках — ненаказуемы, и к ним привыкли. Теперь женщина выходит замуж, только чтобы приобрести прикрывателя и законного покровителя. Когда вы лишили женщину женственности и стыдливости, она стала кокоткой. Вы сами уничтожили пол и супружество, а эти мужеподобные женщины так испортили инстинкты мужчин, что они стали развратными. Таким образом погибла Греция с Аспазией, любовницами и содомистами! Мне кажется, мы приближаемся к концу! Я, как тебе известно, несколько раз искал супругу, хозяйку и мать, но находил лишь кокотку. Страсть и ненависть — вот что я находил. За мою любовь я искал любви, но обретал лишь ненависть; ненависть против мужчины, который, казалось бы, создает любовь женщины. Унизить мужчину — вот идеал женщины. Тебе это известно! Ты даешь ей твою мужскую силу и с ней, с твоей же силой, она порабощает тебя. И она похожа на индукционный аппарат: она приумножает токи твоей силы и направляет их против тебя же. Но ты никогда этого не понимал. Ты склоняешься перед самим собой, когда склоняешься перед женой. Взгляни, как образо¬ 202
вались «великие женщины», которыми ты восхищался. Сначала они выискивают сильных мужчин, известных, выдающихся своей силой; когда они извлекут силы из их аккумулятора, они сами притворяются батареей и думают пускать и от себя токи, которые, однако, в сущности, только передаточные. И всегда находится толпа слабых мужчин, которые воздают этим тряпичницам королевские почести. Тебе известна эта категория мужчин, которые всегда готовы идти против мужчин же... — Ну уж и ненавистник же ты женщин! — Да, если говорить откровенно, то я действительно ненавижу женщин. Так как я ненавижу все враждебное мне, то женщины — мои враги. А если женщина — враг, то, следовательно, и она ненавидит мужчину. Различные полы ненавидят друг друга, это верно, а эта ненависть — не что иное, как отталкивающая сила двух противоположных течений, которая в любви превращается в притяжение. Ты с таким же успехом можешь прозвать всех женщин ненавистницами мужчин, как ты меня называешь ненавистником женщин. Переменное течение! Вот она, любовь! Но женщина всегда имела для меня здоровую притягательную силу, и поэтому я не могу допустить, чтобы во мне была особая ненависть к ней. Напротив, лишенный близости груди матери, я всегда испытывал пустоту жизни; но после того, как вы исковеркали женщин, с ними стало невозможно ладить. Вы мне говорите, что я не умел удержать их; я же утверждаю, что я не был согласен держать дома тухлое мясо. Смотри, вот Курт! Знаешь ли ты его супружескую жизнь? Приятная, заманчивая была эта жизнь! Уж в этом ты мне поверь! Архитектор вышел в сопровождении господина нерешительного вида в очках. Брат поклонился и прошел со своим спутником в угол зала. — Да, так как же его супружество? — спросил Холгер. — Все было так таинственно! Кончено ли теперь все? 203
— Кончено? Надеюсь! Он сблизился с двумя бездетными супругами, и как раз к тому времени, когда супруги остыли друг к другу. Он сделался другом обоих; они оба набросились на него и зазывали его к себе, чтобы рассеять охватившую их тоску. В результате он и она полюбили друг друга; муж же сводил их, сам того не зная. В один прекрасный день, желая быть благородными, они открылись мужу в своих чувствах; после чего она в ожидали развода поехала в Париж. Курт остался здесь. После довольно продолжительного отсутствия она вернулась. Сгорая нетерпением увидеть ее, поехал он к ней навстречу до Сёдертелье. Подходит поезд, Курт бегает по вагонам, чтобы отыскать непредупрежденную невесту. Наконец он отворяет купе для курящих. Он узнает возлюбленную: она лежит, положив голову на колени молодого человека с папироской в зубах. Курт не растерялся; он приподнял шляпу, извинился и сделал вид, что не узнал ее. Потом он сел в соседнее купе, и через мгновение явилась его дама, вся в слезах бросилась ему на шею, уверяя, что ничего такого не было, что это старинный друг, предложивший сопровождать ее в пути. Будучи честен и верен ей, Курт подумал, что и она такая же, как он. Вот почему женщины считают мужчин за дураков! Понимаешь ли ты? Ну-с, друг был представлен, но он оказался настолько корректным, что не показывался в первый вечер. На следующий день ужинали вместе с родственниками, явился и приятель. Тут между ним и невестой происходил обмен взглядов и слов, шепотом сказанных; они дошли до такой интимности, что Курт в конце концов не выдержал, потерял всякое самообладание и поднял целую сцену, окончившуюся тем, что тарелка его полетела на пол. Внезапно почувствовал он себя в смешном положении супруга; однако он все же женился, и они очутились в той же безысходной тоске, как были раньше с первым мужем. Как восхитительно! Итак, пришлось ему с ней скитаться. Она оживала, когда, сидя в ресторане, привлекала к себе взоры мужчин; 204
тогда ей доставляло наслаждение видеть терзание мужа. А он принужден был притворяться счастливым супругом, как все женатые на разведенных женщинах. Ведь он должен же был являться живым доказательством того, что прежний муж «не сумел сделать ее счастливой». Чтобы побить прежнего, им непременно хотелось иметь детей. Курт считал себя в этом отношении страшным матадором! Но из этого ничего не вышло. Итак, и он не годился! Тогда наступил для него ад с вечными попреками. «Теперь больше нет настоящих мужчин». Что вина в том была, может быть, с ее стороны, об этом и речи не было. Что же делал Курт? А что же было ему делать? У него появилась любовница и родился ребенок. Ведь надо же было ему спасти свою мужскую честь! Тогда жена оставила его. Но весь позор пал на Курта. «Он прельстил жену другого, — говорили люди, — а потом бросил ее!» Однако прельщал не он ее — это сделала она. Ну, теперь, наконец, он свободен, но можешь ли ты себе представить, что он и поныне еще не может забыть сцены в купе. Он, вероятно, всех своих знакомых допросил, думают ли они, что что-нибудь тогда произошло... Да! В наши времена все перепуталось, все темно. В эту минуту в зал вошли толстый господин с дамой и тремя детьми. Дама была очень полная, и голова ее казалась слишком маленькой. Доктор пристально рассмотрел вошедших, затем смутился, отвернулся к окну и заслонил лицо рукой, готовый не то плакать, не то смеяться. — Это моя первая жена с ее вторым мужем (а может быть, и третьим, кто знает?), — сказал он, когда компания удалилась в другую сторону. — Эта безумная уверяла, выйдя замуж, что живет девственницей, а когда появился ребенок, то она говорила, что не понимает, как это произошло. Эта холодная рыба своей глупой болтовней заставила меня развестись с ней и жениться снова. Взгляни на ее рот, Холгер, и остерегайся детских ротиков... И это была моя первая любовь! 205
— Я думаю иногда, что с ее стороны была не злоба, а тупость. Она ревновала ко мне за то, что она стала моей. Честь была для меня слишком безгранично велика, и потому она должна быть у меня отнята! Вот животное! Я таких никогда еще не встречал. Вот почему все мои недруги возносили ее до недосягаемой высоты. Они утверждали, что я от нее все приобрел, чуть ли даже не до медицинских моих познаний включительно. Все, что исходило из ее маленького ротика, было так преисполнено злобы, что однажды мне хотелось проткнуть ей гвоздем язык. Надеюсь, что этот толстяк выбил из нее дурь. Да, Холгер, вот она жизнь! XVI Эсфирь Борг, проходя мимо церкви, обратила внимание на то, что двери были широко отворены. Внутри храма было светло, алтарь украшен зеленью. Самая паперть и прилегающая часть улицы были устланы еловыми ветками: по всему видно было, что все готово к отпеванию. Входили люди, и среди них она увидела графа Макса, с которым не видалась уже шесть месяцев. Она увидала его, но то был не он, а другой человек, похожий на него. Это она называла «увидеть» и знала, что он скоро должен прийти. Она вошла в церковь с тем, чтобы подождать его. Они с графом в то время скоро после смерти матери расстались, решившись на полный разрыв. Но они так сильно от этого страдали, что сошлись снова. Затем они страдали от возобновленной связи и снова разошлись. Этим пока у них и кончилось. Эсфирь поднялась на хоры с правой стороны. Почему — этого она сама не знала, но она чувствовала, что на этом месте ей посчастливится. Там, на хорах, было ближе к небесам, высоко над толпой, и она чувствовала себя там в безопасности. 206
Действительно, через некоторое время пришел граф и спокойно подошел к Эсфири, будто он на этом месте назначил ей свидание. — Долго ли ты ждала? — спросил он своим глухим голосом. — Шесть месяцев, как тебе известно, — отвечала Эсфирь. — Но разве ты видел меня сегодня? — Да, только что в трамвае. И я так глядел тебе в глаза, как будто говорил с тобой. — Многое произошло с того времени. — Да, и я думал, что все между нами кончено. — Как так? — Все пустячки, которые я когда бы то ни было от тебя получала, у меня сломались, притом самым таинственным образом. — Что ты говоришь! Теперь мне приходит на память масса мелочей, которые я приписывал только случаю. — Я однажды получил от бабушки во времена нашей дружбы с ней pince-nez. Оно было из шлифованного горного хрусталя и оказалось настоящим чудом своего рода, и я очень его берег. Однажды мы со старухой повздорили, и она на меня рассердилась. В следующий раз, когда я взял pince-nez, стекла выпали без всякой видимой причины. Я решил, что случилась самая обыкновенная порча pince-nez и отнес его в починку. Увы, больше оно служить мне не могло: оно постоянно портилось, и в конце концов я убрал его в ящик. — Что ты говоришь! Как странно, что то, что касается глаз, всего более впечатлительно. Я тоже однажды получила от друга бинокль. Он так подходил к моему зрению, что пользоваться им для меня было прямо наслаждением. Однажды мы с ним поссорились. Ты знаешь, это бывает часто без видимой причины. Когда после этого мне случилось прибегнуть к биноклю, я не могла ясно видеть чрез него; боковая грань была слишком коротка, и я все видела вдвойне. Мне нечего тебе говорить, что ни боковая грань не стала короче, ни угол зрения — 207
длинней! Это было чудо, повторявшееся ежедневно, но это чудо для плохих наблюдателей проходит незамеченным. Какое же этому можно дать объяснение? Психическая сила ненависти, вероятно, больше, чем нам кажется. Между прочим, и из кольца, которое ты мне подарил, выпал камень, и я никак его не приведу в порядок. Ты хочешь опять расстаться со мной? — Да, ты ведь знаешь, мы хотели этого оба, но никак не можем. Я вдали от тебя в продолжение всего дня живу с тобой в такой интимной связи, что твое отсутствие мною даже не чувствуется; и по-моему, так гораздо лучше, потому что, стоит нам сойтись, как мы ссоримся. Кажется, как будто тела наши друг друга не выносят. — Да, так кажется. Но твоя аура сопутствует мне всюду, и я вдали от тебя ощущаю твое настроение духа в отношении меня, подобно трем различным запахам, из которых два мне очень приятны. Первый напоминает ладан и порой настолько сгущается, что производит впечатление очарования или безумия. Последний запах свежего плода. Второй по порядку удушлив, как запах душистого мыла, и неприятно действует на чувства. Но в твоем присутствии я этих запахов никогда не чувствую. Следовательно, это не запахи, ощутительные в материальном смысле, но они кажутся какой-то таинственной передачей. Вдали от тебя я никогда не чувствую несогласия с тобой. Когда нам с тобой приходилось расставаться после бурной ссоры, когда во мне подымалась такая ненависть, что я не находил достаточно резких слов, стоило тебе уйти от меня, как падала ненависть и наступала любовная тишина, при которой я живу с тобой настолько интимно, насколько этого желаю. Все, что я говорю, думаю или пишу, посвящаю я тебе. Я ничего, кроме тебя, приятного не нахожу, твой ладан для меня бальзам. Чтобы отделаться от тебя, я иногда ищу общества, но люди путают меня, они оскорбляют меня своим присутствием, кажется, что благодаря им я делаюсь тебе неверным. Да, друг мой, вселенная полна загадок, но 208
люди ходят вокруг них как, слепые, потому что они видят, но не понимают. Кто ты? Кто я? Этого мы не знаем! Но когда началась наша связь, у меня было чувство, будто я обнимаю труп, но не твой, а другой... не скажу — чей. — А ты, ты мне представился моим отцом, так что мне тогда было стыдно и отвратительно гадко! Что это за нечто страшное и таинственное, что окружает нас? — Теперь лишь человечество, пожалуй, узнает неразрешимые загадки! Или их по крайней мере предчувствует. Ты часто, вероятно, замечала, что, когда я приходил к тебе, становился мрачным и молчаливым. Ты называла это дурным настроением. Нет, друг мой, я приходил весь сияющий и был готов часами беседовать с тобой. Но ты глядела на меня чужим взглядом; комната твоя пропитана была ядом, так что я чуть не задыхался; я должен был уйти — это одно, что я знал. И когда ты тогда на меня сердилась, я не мог отвечать тебе и защищаться. Я, впрочем, не думаю, чтобы нашлось два человека, которые бы вполне друг друга понимали. Один придает словам совсем другую цену, чем другой. Да к тому же, как может один понять другого, когда зачастую сам себя не понимаешь. Я всего лучше понимаю тебя в молчании и издали — тогда ты мне всего ближе и нет между нами недоразумений. — Мне нечего рассказывать тебе о моей жизни со времени нашего последнего свидания, потому что ты ее знаешь... — Да, я ее знаю; ты жаждешь выйти из этого порабощения, потому что это и для тебя и для меня полное лишение свободы. Всякая любовная связь есть порабощение, и потому она неприятна... В эту минуту на их плечи сзади опустились две тяжелые руки, и они за собой увидели доктора Борга. — Здравствуйте, дети, вы тоже сюда пришли посмотреть на шутку? Антихрист будет предан земле последователями Христа. Швеция, говорят, лишилась большого 209
поэта, который, однако же, никогда поэтом не был, потому что он не жил; он сам жаловался на то, что ничего не пережил и потому ничего рассказать не может. Он перевел одну часть, а для второй не хватило сил! То был швед. Все, что он написал, сам он в конце концов собрал и прицепил себе на грудь. Все юношеские идеалы переменил он на чины и почести. И эту бесхарактерную, бескостную фигуру прославляют теперь как человека наитвердейшего характера! Мы ведь живем во времена плутовства. — Плохо о мертвых не говори, — произнес шепотом граф Макс, — они способны мстить! В эту минуту появилось шествие, и Макс обернулся к Эсфири, чтобы доктор не мог слышать его слов. — Видишь их, — сказал он ей, — вот идут мертвецы! Живущие теперь дышат настоящим, а те, там, внизу, живут 1850 годом, как покойники; они проглотили пепел и кости и потому походят на пепел. Все, что почти истлело, остатки, caput mortuum — это их пища, Они принадлежат миру теней и, не веря в живущее и развивающееся всемогущество, делают себе идола из глины и кладут его в гроб с серебряными подножками! Но покойник был не из них: это ничего! Они в свое время против него боролись, его победили, а теперь они торжественно несут его труп! Борьба за тело Патрокла; Пат- рокл, лежавший спокойно сотни лет, вдруг пробудился, самим Аполлоном он был поражен слепотой, а Гектор убил его. — Слушайте, — прервал его доктор Борг. — Теперь говорит великий гений, ничего не сделавший, но ставший в тридцать семь лет государственным секретарем, ничего не дав своей родине, кроме недоделанных брошюр. Брошюры — это знамение времени. Он боится, как бы власть ночи не критиковала дела покойного, и поэтому он хочет его застраховать против этого несчастного случая. Послушайте! Он, покойник, был осенен такими могучими мыслями, что только в будущем 210
столетии могут появиться поколения, которые поймут его! Ах, собака! Теперь черед последователя Христа, которому нисколько не стыдно сесть на трон антихриста. Умиротворение — вещь хорошая, но если оно покупается ценою мирской славы и земными почестями, то это безумие. Слушайте только! Он нарушал догматы веры, изменял правила... а, теперь! Теперь! Твердый характер! Сила характера! — А теперь: свободный дух — почему уж не назвать его свободомыслящим? Нет, спасибо! — Он был при том, — обратился граф Макс к Эсфири, — как Холгера обвиняли за оскорбление величества. Это редкостное зрелище! Эти фигуры из пепла похожи на злых духов и на лемуров, которые хотели похитить труп Фауста! Помнишь? И кажется, будто за алтарем стоит Мефистофель и ослепляет им глаза! Они видят все свойства, которых именно недоставало покойнику. Совсем как в погребе Ауэрбаха: По моим словам, Быть в безумье вам! Будьте здесь и там! — Ты говоришь об эмблемах в оперном ресторане? — спросил доктор, не расслышавший его слов. — Они видят горы виноградников и лозы! — добавил шепотом Макс. — Все это сплошная ложь, игра воображения! — Но я думаю, что старшему священнику хуже всего; он подозрителен в своем ослеплении. Кажется, будто с ним сделалось острое помешательство, вот почему он и принимает ложь за правду. Помнишь ли ты, как он Анселя на смертном одре обвинял во лжи, когда тот говорил ему сущую правду? — Да, — заключил доктор, — итак, теперь у Швеции еще один святой! Швед до мозга костей, дилетант, ничего не доведший до конца; сухой мыслитель, 211
философствовавший о пустоте; начавший в оппозиции и кончивший в Шведской академии; сначала шпанская муха — под конец белый пластырь. Ведь это Баррабас, лежащий в гробу и насмехающийся, а священник принимает его за святого... Послушайте, как он вкривь объясняет положения символы веры! Пустые слова! Однако плачут! Совсем как вольтеровские карточные игроки, которые плачут о том, что Гомер умер! Знаете ли вы, что кто-то недавно прозвал покойника нашим Гомером, хотя тот ни «Илиады», ни «Одиссеи» не написал. Жизнь его была, пожалуй, одиссеей в одном отношении: он так долго отсутствовал, что женихи завладели совсем его домом ко времени его возвращения. Оставимте его прах лежать в покое и будемте счастливы, что с ним целая эпоха засыплется несколькими лопатами земли, эпоха, бывшая враждебной всему великому и поставившая себе задачей всему мешать и всему препятствовать. Когда заиграли на органе, доктор ушел. Эсфирь и Макс остались сидеть. — Да, — заметил Макс, — наш добрый доктор исходит из точки зрения восьмидесятых годов, но он забывает, что мы живем в девяностых годах. Он не понимает наступающего нового времени; он нас, молодых, не понимает, потому что, если бы он расслышал наш недавний разговор, то он... да, как называется красивое описание? — Неврастения! — Да, так он это назвал бы! В восьмидесятых годах везде видели катар желудка, даже там, где его и не было, а теперь всюду неврастения. Каждое время имеет свои болезни, которыми объясняют душевные изменения, совсем как необъяснимые болезни детей в период роста. «Он растет», — говорят. Да, мы выросли и потому больны. Что такое воспаление слепой кишки? Ведь это болезнь животного органа, ставшего ненужным, и который, следовательно, надо вырезать! Поэтому, видите ли, я не хочу этого отрицать, мои симпатии иногда принадлежали покойному, который при незначительной 212
силе отличался доброй волей и высшими стремлениями. Ваш же доктор, напротив (да, он дитя своего времени, но оно уже прошло), для меня он чужой, для меня он почти покойник. Идеалы его молодости отчасти перестали быть нашими идеалами, потому что они осуществились, а идеалы должны лежать перед нами. Но опасно в докторе то, что он стал чуть ли не гонителем и врагом всего. Он юности боится и ни о чем новом и слушать не хочет. Он раз навсегда провел свою демаркационную линию: до нее, но отнюдь не за нее. Вместо того чтобы стараться объяснить необъяснимое, встречающееся ежедневно, он все отвергаете Он, подчиняющийся законности и порядку, верит в случайности; допускает, что можно в один миг отречься от своих убеждений — доказательств слабости. Он верит в развитие, но отказывает нашей духовной жизни в развитии с высшим совершенством. Он верит в беспроволочный телеграф, но отрицает способность души сообщаться на отдалении. Он немного простоват, наш добрый доктор! Холгер, напротив, может до чего-нибудь дойти. Он в тюрьме, видимо, сделал некоторые открытия, но он конфузится о них говорить и боится, как бы над ним не стали смеяться как над мистиком. И он отлично знает, что газета его умерла бы в тот же день, как вздумала бы дотронуться до струны... Ты ведь знаешь, что то, что я пишу, мне не удается напечатать, так как это считается безумием, и я принужден ждать, и, быть может, я не дождусь никогда... В эту минуту шествие двинулось из церкви. — Странно смотреть, — заметила Эсфирь, — какие различные партии соединились, чтобы отдать честь покойнику. — Да, друг мой, это может служить доказательством того, что во всех сердцах живо воспоминание с «того берега» и что всех привлекает высшее. Я могу разрешить противоречия в его жизни и из самых крайних противоречий вывести синтез, но для этого требуется воспитание и самообладание. 213
Высокий, благородный член Луковой семьи от зла избавлен; Тысячекратно тот блажен, Кто каждой к истине направлен. Когда ж с небес любовь его С участьем руководит, — Тем громче наше торжество, Когда он к нам восходит! Но я понимаю и роль Мефистофеля. Подобными тебе не буду я гнушаться. Из отрицающих духов Охотней всех терпеть я хитреца готов. Слушай же внимательно! Коль человек в труде ослабевает, Поддавшись праздности и мелочным страстям, С охотою ему товарища я дам, Что дьявольски его и дразнит, и прельщает. Вот задача отрицателя, право зла в экономии жизни. Вот тебе некоторое подобие нашего доктора: противнику указатель погрешностей, который как мужчина выполняет свое призвание, и в такое время, когда примирители наперебой предлагают друг другу ласку и обоюдную похвалу, — он очень нужен. Теперь надо нам идти. Церковь сейчас запрут. Они вышли и, как бы повинуясь молчаливому уговору, направились к островам. То были их самые счастливые часы, когда они вместе гуляли. То, что они шли рядом, заставляло их равнять шаги. Отсюда вытекала своего рода гармония, основанная на обоюдной уступке. Утомившись, Эсфирь захотела посидеть на новой оперной террасе. Несколько нерешительно последовал за нею Макс. И вот они сели за маленький столик друг против друга. Настроение стало более интимное; они глядели друг другу прямо в глаза. 214
— Как нам на это решиться? — спросил Макс. — Не знаю! Я и желаю этого и не желаю. Обоим внезапно захотелось заговорить о другом; вероятно, они оба стремились отстранить болезненную операцию. Эсфирь оглянулась кругом на публику; ей хотелось найти пищу каким-нибудь отдаленным воспоминаниям. Вдруг она увидела капитана в артиллерийской форме. — Помнишь, — начала она, — французского артиллерийского лейтенанта? — Да, — ответил рассеянно Макс. — Стал распространяться слух, будто он невиновен. Что ты об этом думаешь? Макс не любил таких быстрых перемен в разговоре. У него было впечатление, что его хотят обмануть, направить мысли его туда, куда он не хочет. — Я был в то время в Париже, — ответил он все же, чтобы не быть грубым, — и мне казалось, что он виновен, и это было вполне естественно, так как он по рождению немец и говорит по-эльзасски, и так как в 1871 году родина его была присоединена к Германии. — Почему же ты считаешь его виновным? — Капитан сделался французом, — сказал, подумав немного, Макс, — но родственники его в Мюльгаузене остались немцами, и когда каждое лето Дрейфус, так его звали, их навещал, очень понятно, что он болтал. Я тоже знаю, что в Фонтенебло, или еще где-то, к нему приезжал один его брат-немец, и что он показывал ему кое- что из новых открытий. — Но на основании чего же он был осужден? — На основании фактов: согласные свидетельские показания и уличающие обстоятельства. Современное изобличение зиждется больше на такого рода доказательствах, чем на материальных. А свидетельства всегда более или менее неверны, вследствие несовершенства человеческой памяти и вследствие зависимости общественного приговора от различия интересов и симпатий. 215
— Да, но я что-то припоминаю, будто он был осужден на основании документа, который мог внушить сомнение. — Ты говоришь о так называемом бордеро. Я видел его автограф вместе с письмом Дрейфуса, и тут же было то, что Дрейфуса заставили написать под диктовку. Но этой экспертизой ничего еще доказать нельзя, потому что у Дрейфуса было два различных почерка: один немецкий, приобретенный с детства, другой французский, которому он научился во Франции. Бордеро написано французским почерком, что видно по цифрам: по цифре четыре, которая так написана, как пишут только французы, и по цифре пять, тоже написанной французским способом. Он карандашом начертил цифры на мраморном столике. — В пробном письме, ему продиктованном, Дрейфус пишет немецкие цифры. Письмо это начиналось так: «Paris, 15 octobre 1894». Эсфирь слушала внимательно. — Ты, кажется, основательно изучил этот процесс — заметила она. — Да, смотри же: цифры тут изображены по- немецки, но он переправил число: пятнадцать переделано из тринадцати. Почему же он сначала написал тринадцать, когда при диктовке он не мог не расслышать quinze, вместо treize? Да потому, что тринадцатого что- то произошло, чего ты не знаешь! Следовательно, почерк не может служить доказательством, так как у этого человека было два почерка. — Значит ты думаешь, что это он написал бордеро? — Я не знаю, но так как его приговорили не на основании бордеро, а по разным другим указаниям, то это все равно. Странно то, что в кармане Дрейфуса, когда его увозили с острова Рец, была найдена копия с бордеро. Каким образом он ее получил, когда в тюрьме он оригинала иметь не мог? И к чему она ему, когда бордеро 216
могло только послужить к его погибели? Не была ли эта копия оригиналом? Кто знает! — Каким образом тебе все это известно? — Это не было тайной. Он сам не мог отрицать существования этой копии, когда она была найдена у него. — Но почему тебя этот процесс так интересует? — Этого я сказать не могу! — Теперь он сидит на острове, который некоторые называют островом Черта, другие — островом Спасения. И толкуют о каких-то яхтах, которые должны его спасти — Он еврей? — Да, наверно; но это не могло ему вредить в просвещенной Франции, где в армии чуть ли не тридцать шесть процентов офицеров евреи и где Дрейфус, несмотря на то что он прирожденный немец, бывал принят в генеральном штабе, хотя он и еврей. Желали показать себя просвещенными и без предубеждений. Что еще что-нибудь из этого яйца вылупится, это я имею основание утверждать. — Думаешь ли ты, что он виновен? Макс взглянул на Эсфирь и почувствовал в ее вопросе вызов. — Я думаю, — ответил он холодно, — он болтал, и я нахожу это простительным. Написал ли он бордеро? Не знаю, но нахожу невероятным, чтобы человек носил при себе доказательство своего преступления. Вероятно, он виновен, но не в том, в чем его обвиняют. И в этом его сила! Поэтому он мог, когда его лишили чинов, гордо крикнуть на все Марсово поле: «Я не виновен!» (то есть в вашем глупом обвинении). Наступило смущение, недомолвка, и Эсфири стало холодно. Граф Макс почувствовал себя нервным и находил, что сидевшее за ними общество слишком шумит. Пробежала собака между столами и хвостом мазнула по скатерти;, кельнер задел за спинку стула Эсфири... — Я думаю, что нам время пришло встать, — заметил Макс. — Тут стало скучно, и это всегдашний результат 217
некоторых разговоров. Что-то зловещее в воздухе. Мертвецы тут вокруг неприятно влияют на меня; мне хочется уйти. Я бы желал выйти из кожи своей и, как чайка, улететь к морю и там окунуться в большие зеленые волны, лечь на спину и видеть перед глазами только одно небо. Я бы хотел большой волной достигнуть океана и там гнаться за фрегатами и спускаться до дна морского. Ударили в церковный колокол. — Обрати внимание на эти колокола! Эта церковь всегда казалась мне часовней, соединенной с оперным рестораном. Пока там наверху звонят, внизу на террасе стучат ложки о тарелки и звенят пуншевые стаканы, лавровые деревья испускают аромат; эта терраса, между прочим, похожа на французское кладбище с обсаженными зеленью могилами и остриженными деревьями. Ах, как мне холодно! Не пойти ли нам? Эсфирь знала, что это значит: им надо расстаться, так как начиналось отвращение, ненависть без особого повода, и если бы она осталась с ним, то наступило бы молчание или ожесточенный спор. Они, не простившись, по молчаливому обоюдному соглашению расстались, уверенные в том, что рано или поздно опять встретятся. XVII Эсфирь и Макс шли по набережной к выставке, которую они еще не видели. Оба уроженцы Стокгольма, они так знали наизусть все дорожки Зоологического сада, что могли бы с закрытыми глазами нарисовать его план. Однако теперь, увлекшись разговором и углуби взоры вовнутрь себя, они вдруг остановились, пораженные. Перед ними раскинулся белый сияющий город, разряженный, как для праздника. Макс как в экстазе смотрел вперед, назад, во все стороны. 218
Снова вернулся свет! Они пошли дальше. — Исчез страх перед белым! — начал он. — Глаза в прежнее время не выносили белых домов, гигиена стала запрещать окрашивать дома белой известью, и в дни нашей юности дома красили в цвет сажи и ржавчины. Город требовал, чтобы в штукатурку прибавляли сосновой сажи или железной охры. Также и зеленый цвет надежды, он тоже почему-то был отвергнут эстетикой, теперь и он празднует свое возвращение; белое приняло зеленоватый оттенок, а зеленое — золотистый. Даже национальный флаг стал светлей: густой индиго перешел в нежный кобальт, тяжелое яичное желтое — в бледнозолотое. Мы блуждали во мраке, но то была лишь летняя ночь, которой скоро должен был настать конец. Я помню, как в моем детстве сестры носили белые чулки, как и мать, и я помню, как чернели их ноги. Дым валил из печных труб! Белое перешло в черное, и я помню некоторых женщин, которые кокетничали своим траурным нарядом, хотя и не думали быть в трауре. Теперь опять все светлеет. Чулок окрасился и поэтому башмак кажется менее черным. Женщина опять вернулась к длинным волосам и снова открыла свою шею и грудь. Теперь мы опять будем иметь матерей, увешанных детьми. Они дошли до конца моста и вошли в белый город выставки. Людей они не видали; их окутала их собственная аура, которая и сделала их как бы невидимыми. Они не обращали внимания на здания и другие предметы, встречающиеся им: все было в их глазах лишь декорацией для их мысленных картин. На выставке они проходили мимо машин, минеральных коллекций, мебели, разных предметов промышленности. Они вошли в отдел старого Стокгольма; на мгновение они окунулись в забытое старое время, но скоро почувствовали стеснение в груди и неудержимое стремление к настоящему! Жить настоящим, не прежним! Ни на один день назад, а лучше в будущее, лучше опередить себя и свое время! Наконец они сели в голубом гроте. 219
— Теперь, — говорил без умолку Макс, — в голубое окрашена моя мысль, я вижу все голубым. Я знаю, где я, но я забыл, что я здесь. Я знаю, как тебя зовут, но не хочу тебя назвать, потому что ты не та, кем кажешься. Знаешь ли ты, что такое было Гудсифолаг? Это было сродство души, которое будто бы существовало между крестником и ребенком его крестного отца. Я этому верю; я верю в самостоятельное существование души вне тела и в духовное кровосмешение. Мы с тобой непременно брат и сестра каким-нибудь неведомым нам образом, и поэтому у нас нет детей; поэтому на нас тяготеет какой-то позор, чувство стыда, которых мы объяснить не можем. Ты не та, какою кажешься, потому что, когда тебя со мной нет и я о тебе думаю, то в представлении моем ты совсем другая... — Какая же я? — То мать моя, то сестра, то... Ты знаешь, я думаю, что души живут настолько раздельно от тел, что они свой отросток прививают чужому стволу и в нем продолжают жить сапрофитно. Лишай, произрастающий на деревьях и на камнях, происходит от соединенных жизней водорослей и гриба, от соединения, называемого симбиозом. Это супружество мое по духу, а супружеское сходство — это та необъяснимая сила души, которая может преобразовать материю. Я видел твоего отца, но еще никогда не видел матери, когда однажды в театре, за несколько рядов впереди меня, я увидел затылок дамы, привлекший мое внимание. Я обернулся к соседу и сказал ему: «Затылок этой дамы наводит меня на мысль о Густаве Борге!» «Да ведь это его жена!» — ответили мне. Если бы дело шло о лице, то еще можно было бы объяснить это действием известной приспособляемости в общежитии, но затылок? Ведь это похоже на басню. — Конечно, есть люди, которые рождаются близнецами, — возразила Эсфирь, — но можно стать близнецами и впоследствии. Мать моя и ее сестра не были близнецами, но когда последняя однажды порезала 220
себе руку, мать моя на далеком расстоянии почувствовала боль. Ты и я стали близнецами, но мы должны перестать быть ими. — Я думаю, мы умрем в то самое мгновение, когда связь будет перерезана. Горе разлуки — самое большое из всех страданий. — Можешь ли ты представить себе конец? — Нет! А то, чего нельзя себе представить, не существует. Они встали и опять пошли и дошли наконец до вала. Вдруг им навстречу выбежали лающие собаки, и Макс весь сморщился от неприятного чувства. — Здесь эти животные? Да неужели же людей нет в Швеции? — Ты не друг животных? — Нет, я, как ты знаешь, ненавижу все животное, в особенности во мне самом. А эти друзья животных, да ты ведь сама это знаешь, жена заведующего чуть не убила детей своих, кормя их изюмом и миндалем (она была вегетарианкой), но слышать не могла, чтобы зарезали барана. Кто так глубоко зашел в царство животных, что сочувствует больше животным, чем детям людей, того можно со спокойной совестью послать к ветеринару, чтобы он дал ему понюхать цианистого калия. Я как-то слышал, что кавалеристы и пастухи... Нет, покинем эти места! Тут царствует зло, как и везде, где заперты звери! Пойдем лучше в беседку Сведенборга. — Читал ли ты Сведенборга? — Сведенборга не читают, его воспринимают, или не воспринимают. Его можно понять, только если переживаешь то же, что он. Поэтому его читать бесполезно: для непосвященных он закрыт. Они продолжали гулять. * * * Перед центральным рестораном сидели консул Леви и доктор Борг. 221
— Ну, обличитель, что ты на это скажешь? — Я бы всего больше желал молчать, сохраняя в себе прекрасное впечатление праздника. — Нет! Ты должен восхищаться шведской промышленностью и шведскими открытиями. — Какими открытиями? -Как? — Слабое применение старинных идей; темы — чужие, свои же лишь вариации. — Ну а сепаратор? Честь и богатство Швеции. — Да! это! Отделять сахар и патоку было всегда делом центробежной силы; теперь же она снимает сливки — вот и все! — Ты вздор болтаешь! Именно применение центробежной силы для молока — последняя новость. — Нет! Молочный сепаратор был в 1864 году изобретен Прандетелем в Баварии и только усовершенствован в Швеции. — Удивительно! А паровая турбина? Эта что-нибудь да значит? — Да! Но и это старо! Пустить в ход пары вместо воды — вот и все! Нет! Кто введет для паровика другую жидкость, кроме воды, жидкость, имеющую более низкую точку кипения, как, например, эфир, закипающий при 45°, тот сбережет силу и тот будет действительно изобретателем. Когда можно будет нагреть паровик спиртовой лампой, тогда я готов буду участвовать в раздаче призов. Или если изобретен будет воздушный шар, который поднимется, будучи наполнен азотом и в котором будет для теплоты гореть керосиновая печка. — Азот? — Да, азот, имеющий тот же удельный вес, что и светильный газ, может поднять воздушный шар. Так как азот не воспламеняется и не взрывается, то шар можно согреть или бензиновой лампой, или керосиновой печкой, или ацетиленом. Я тогда буду сидеть в тепле и лишь буду пользоваться винтом, чтобы по желанию подни¬ 222
маться и опускаться, буду сходить на землю, не выпуская газа из шара, опять поднимусь в ожидании благоприятного ветра. — Ну а опасность пожара? — Азот не опасен в смысле пожара, а огнеупорная ткань не загорается! Ее ты можешь заказать инженеру, точно так же, как регулятор для моей эфиро- или бензино-паровой машины. — Может быть, у тебя есть еще и другие изобретения в уме? — Да, мы должны жечь воду. Ты знаешь, что кокс с водой горит лучше, чем сухой! Сделай же кусок пористого кокса из огнеупорной глины или из чугуна и поливая его беспрерывно разогретым паром, разведи предварительно огонь из обыкновенного кокса, который будет производить тебе пар. — Это тоже недурно! Может быть, у тебя еще есть что-нибудь в запасе? — Да. У нас есть телескоп. Но это старое птичье пугало совершенно излишне. Я недавно глядел в подзорную трубу магнитного теодолита, трубка которого была не длиннее полуфута, а стекла в диаметре не больше марки. Это была подзорная труба, действительно пригодная для наблюдений! Самое дорогое это то, что для планет не требуется значительных увеличений. Марс требует только увеличения впятьдесят раз. На звезды нечего глядеть, потому что они становятся тем меньше, чем значительнее увеличение; так что они являются странным источником света. Остаются солнце и луна, а их также хорошо видно в простой бинокль. Итак, нам следовало бы... Смотри, вот Курт! Подошел действительно Курт Борг. Он казался радостным, но рассеянным. — Откуда ты? — приветствовал его доктор. — Я был только что свидетелем чудного и великого события. Я в риттергаузе был на религиозном конгрессе и слышал, как епископ делал комплименты раввину. 223
Исаак Леви не пришел от этих слов в восторг, как того ожидал архитектор, потому что Исаак предпочитал не говорить о вопросах религии. Доктор же, напротив, ухватился за эту тему: — Да, и это тоже отголосок прежнего! Религиозный парламент в Чикаго в 1893 году был гораздо многолюднее. Там собрались все народы, все вероисповедания, и собрание каждое утро воспринимало благословение избранного на каждый день председателя, будь он магометанин, буддист, католик или лютеранин. Сам папа послал им свое приветствие... В нашем же конгрессе недостает чего-то существенного, а именно католика. — Не стал ли и ты католиком? — спросил Курт. Доктор не нашел нужным отвечать на глупый вопрос. — Что-то исключительно лютеранское лежит на этом конгрессе, и поэтому он ограничен, как все лютеранское. Забыли ли вы, между прочим, что Пий IX в 1868 году призвал к участию в соборе в Ватикане греков, протестантов и других некатоликов, чтобы заключить с Христом компромисс? Приглашенные еретики не явились. — Да, это возможно, — снова возразил Курт, — но тут должно произойти что-то великое, и мы увидим кое- что новое в будущем столетии. — Французское просвещение ушло во времена революции гораздо дальше, чем у нас теперь. Они все шлифовали, а конгресс теперь разбирает только то, что создало ваше собственное сопротивление... Стало пасмурно, и небо покрылось серыми гребнями туч. Сверху спускался мрак, но белый город казался еще белей и улыбался черному небу. — Похоже на циклон, — заметил доктор. — Между прочим, о циклоне; помните вы циклон, разразившийся над Парижем? — начал Курт. — Это было в прошлом году, пятнадцатого сентября; я там был и мог его наблюдать. Смотреть на то, что творилось, было ужасно, и можно было от страха лишиться рассудка. Он опустошил площадь Святого Сульпиция, возле 224
Иезуитской семинарии, перешел к Сене и в щепки разбил угольное судно, носившее название «La Revanche»... — Это был символический циклон, — заметил Исаак — Оттуда он повернул к знаменитой капелле Святого Людовика и опрокинул леса, потом он бросился прямо к палате юстиции. Там сидел судья и разбирал дела, как вдруг окна разбились и большое дерево с корнем повалилось в зал. Будка постового полицейского, стоявшая на улице, попала в длинный коридор. Палата юстиции, казалось, всего больше пострадала. Но оттуда вихрь понесся еще к госпиталю Святого Людовика и выхватил пятьдесят метров железной решетки, которой чуть не был убит сотрудник «Courrier de Paris». — Не сочиняешь ли ты все это сейчас? Друг Макс видел бы в этом предупреждение, но, к счастью, в Париже уже целый год спокойно, а обыкновенно предсказания погоды более года не действуют! — Сочиняю?.. Ты можешь все это прочесть в вырезке из «Vossische Zeitung», которую я имею при себе! — Нет! благодарю! Я помню и без этого: иезуитская семинария, Святого Людовик два раза, La Revanche и палата юстиции... — Так запомни же, — сказал Курт в резком, почти фанатичном тоне, — и если в Париже что-нибудь произойдет в этом году или в будущем, то... — Разве уж и ты сделался оккультистом? — спросил доктор. — Оккультистом или нет, но наступают времена!.. В Париже мне приснился сон... — Ты отыщи его толкование в толковнике! — Смейся, но возьми эту вырезку из газеты и сохрани ее, хотя бы только для пробы. Ведь ты любишь опыты. Это «Vossische Zeitung» от 15 сентября 1896 года. Теперь у нас девяносто седьмой год. — Хорошо! — возразил доктор. — Хочешь, будем биться об заклад, что ничего из этой легенды не воспоследует? 225
— Бьемся об заклад! Сто крон! — сказал Курт. — Исаак будет свидетелем. Исаак с большим интересом прислушивался ко всему, что происходило между Куртом и доктором; он согласился быть свидетелем этого пари. Курт вынул из кармана бумажник, достал вырезку из газеты и положил ее на стол. — Это действительно описание на французском языке циклона, разразившегося над Парижем, и оно согласуется с рассказом Курта. Но означает ли это что- нибудь? Ну, увидим! — Что, черт возьми, может это означать? Циклонов создавать нельзя даже иезуиту или оккультисту, а в сверхъестественные циклоны никто не верит. — Увидим! Увидим! Эсфирь и Макс несколько раз прошлись мимо художественного павильона. — У меня такое впечатление, — заметил Макс, — что здесь шведы друг друга не любят, а соединяются в страхе перед неведомым будущим! Это напоминает потребность больного примириться с недругом; стоит ему выздороветь, и опять враг тут как тут. Они остановились, сначала присматриваясь к темной туче циклона на небе, а потом взглянули в отворенную дверь художественного павильона, как бы рассчитывая там укрыться в случае надобности от дождя. — Видишь, — снова начал граф, — видишь там бюст? — Ведь это Арвид Фальк! Жив он еще? — Да, жив. — Пойдем, посмотрим поближе. Они вошли. — Я не ожидал увидеть его здесь, — заметил Макс, — но его считают уже умершим и неопасным. — Кто сделал этот бюст? — Женщина; ведь странно? 226
— Нет, почему? Он ведь всегда жил с женщиной и ребенком, — ответила Эсфирь. — Но что такое там на цоколе? — Это что-то вроде пламени. Что это должно изображать — серу, которую он анализировал, или это ад, в котором он теперь живет? — Он не выглядит испуганным; напротив, в выражении его лица светится божеская уверенность, которую боги ненавидят. — Думаешь ли ты, что кто-нибудь понял этого человека? Он уверяет, что нет, так как он и сам себя не понимает. Но иногда кажется, что он предугадывает загадку своей жизни и смотрит на себя как на задачу. Мне он необыкновенно напоминает бальзаковского Louis Lambert, который здесь не у места. Недовольство всем, что на земле делается, желает он приписать таинственным воспоминаниям лучшего. Он считает, что все, что он здесь видит, только плохие копии оригиналов, которые он смутно помнит. И его колебание между аскетической набожностью и чувственным безбожием указывает на то, что он на земную жизнь смотрит как на кару и что ему от времени до времени необходимо в виде наказания принять грязевую ванну. — Знавал ли ты его? — Нет, я думаю, нет человека, кто бы знал его. У него особая способность в общежитии скрывать себя, причем он так приспособляется к говорящему, что собеседник получает такое впечатление, будто он видит свое собственное отражение или говорит сам с собой. Вот почему имеется о нем столько различных характеристик, производящих впечатление, что портретисты воспроизвели собственные образы, а никак не его. Недавно пробовала одна дама сделать набросок для портрета, но тут же объявила, что ничего у нее не выходит и что она на этом чуть с ума не сошла. — Почему же его так ненавидят? — Мир вас ненавидит, потому что вы не от мира сего. 227
В это мгновение граф Макс почувствовал как бы теплое дуновение за своей спиной. Он оглянулся и увидел человека неопределенная возраста, стоявшего перед бюстом и уставившегося на него с иронический и пренебрежительной усмешкой на лице. Граф чуть не вскрикнул, но, удержавшись, обернулся к Эсфири и молча многозначительно взглянул на нее. Незнакомец прошел дальше. — То был он? — Кажется! — Видел ли ты выражение его лица? Он как бы сверху вниз смотрел на себя, и глаза его говорили: с этим мы покончили! — Что это должно означать? Он всегда ведь стремился превзойти самого себя, и в нем соединялись в сильнейшей степени чувство собственного достоинства и откровенное самоуничижение. Он, быть может, стоит теперь на новом пути и смотрит презрительно на свое изображение таким, каким он был прежде. — Но уверен ли ты, что это он? Ведь он в Париже! — Я не верю в двойников. Мы, ты и я, ведь иногда «видим» друг друга, тогда как это лишь наше начертание, плюс еще что-то, что я определить не могу. Теософы наблюдали это явление, но не могут дать ему объяснения, но, однако, прозвали его «материализацией при помощи полуматерии мысли». — Но ведь он так тяжело ступал? — Да, он так тяжело ступает, как будто он придерживается земли, чтобы не быть унесенным на воздух... — Но не хочешь ли ты осмотреть художественный отдел? — Я слеп глазами; я внешних предметов видеть не могу. Я хочу лишь одного — идти рядом с тобой, тогда только во мне светло. Можешь ты это объяснить? Хотя я иногда, когда о тебе думаю, прихожу к заключению, что ты из мира мрака. Тогда я ненавижу тебя, как злого духа. Что это такое? Ну, скажи теперь, когда настало 228
время умиротворения, думаешь ли ты, что и мужчина и женщина тоже примирятся и что прекратится борьба двух полов? — Нет, — отвечала Эсфирь, — этого я не думаю, потому что, если бы их не отдаляло существующее между ними разногласие, вся жизнь стала бы развратом. Ты ведь знаешь, что все сторонники женщин странные люди. У них женская душа, и поэтому они в женщине почитают себя самих. Юноши, еще вполне девственные, всегда уважают женщину. А слышал ли ты, что наши господа перестали говорить о своих связях... — Я не расслышал того, что ты сказала. — Нет, но у тебя способность быть непроницаемым к посторонним влияниям. — Когда они низменны! Ты опять темнеешь! Они пошли дальше, но держались далеко один от другого, и Макс производил впечатление, как будто бы он собирался шмыгнуть в ближайшую дверь и скрыться. — Нам надо на некоторое время расстаться, — заметила Эсфирь, — мы через час можем встретиться у выхода. — Я рад, что ты так умна! — ответил Макс. — Но, мы расстанемся друзьями, тогда мы через несколько минут опять будем искать друг друга. — Друзьями! Белые здания выставки сияли под грозным небом циклона, который никак не мог разразиться. Архитектура этих построек была причудлива и ничем не напоминала Швецию, а скорей Восток. Откуда получили строители такое вдохновение? Из Страны восходящего Ссолнца, куда теперь обращены были в ожидании и в трепете взоры вселенной, после того как Япония дала земному шару толчок, распространившийся на Западе и который, быть может, откроет новый период в истории вселенной; настолько новый, что историки 229
назовут его новейшим временем, а все, что этому периоду предшествует, включая сюда и наше время, — древнейшим. Проделали отверстие, там на Востоке, в эти большие осиные гнезда, и вот взлетели черно-желтые. Но отдаленный Запад в Стране заходящего солнца тоже задвигался. Все народы земного шара собрались там, вывели новое поколение, которое почувствовало свою силу, не признавая в Атлантическом океане пограничной линии, но пожелало участвовать при разделе земного шара и было признано среди великих европейских держав. Старая Испания, гидальго, первый покоритель Америки, вытеснена, и Колумб был в своей могиле в Гаити отомщен за перенесенные несправедливости. Между страшными Востоком и Западом почувствовала себя Европа в угрожаемом положении, и, как испуганные птички, соединялись государства в вынужденной дружбе, выразившейся прежде всего в рескрипте русского царя, последствием которого явился Гаагский конгресс мира. Это, однако, означало объединение европейских держав для общей обороны против общего врага, следовательно, отнюдь не мира вселенной. Бронированный кулак постучался в двери китайской стены, и сторонники revanche'a за Седан отменили revanche, чтобы сражаться заодно с пруссаками. Европейцы перестали быть патриотами каждый в своей провинции, а припомнили, что они все дети одной расы, точно так же, как студенты, которые в известные праздничные дни носят каждый значки своей корпорации, а в обычное время являются все членами единого студенчества. Предчувствуя свой упадок, как корпорации, Швеция соединилась, отстранилась, чтобы порыться в своих воспоминаниях и прочесть то, что хранилось и что должно было бы быть сожжено. Церкви, замки, хижины были обшарены, и все воспоминания оказались на священной горе, на «шанцах». Над белыми зданиями выставки возвышалась шанцевая гора со своим черным сосновым лесом и свои¬ 230
ми старинными башнями, озарявшими давно прошедшее, о котором многие думали, что оно должно восстать вновь. Поэты вызывали тени умерших, вроде Карла XII и ему подобных. Дорогам и тропинкам, ведущим на священную гору, дали великие имена, чтобы этим пробудить в народе чувство самосознания и чтобы укрепить связь между различными партиями, которые теперь должны были соединиться в прошлом. В павильоне прессы сидели в отдельной комнате доктор Борг и редактор Холгер и отчаянно спорили друг с другом. Доктор был вне себя от гнева. — Ведь это маскарад! — волновался он, — и ты не должен льстить тщеславию своих земледельцев, чтобы они не теряли рассудка и не воображали, что каждый из них второй Карл XII. Мы в настоящее время только можем открыто соединяться для будущего. Династия ведь существует только с 1809 года и не может считать своих предков со времени Люцена и Нарвы. Половина дворянства — экзотического происхождения, а весь Шонен стал шведской территорией лишь после битвы под Лундом. Ты не заставишь жителей Шонена кричать ура по поводу Брейтенфельдена, потому что их при этом не было. Комиссар выставки, друг наш Исаак, ведь пришелец с Востока, так что он не может праздновать ни Лютера, ни Карла XII. Вы сами того не сознаете, насколько вы бестактны и оскорбительны! Я сам, будучи негрского происхождения, так же как Исаак и Сирах, не могу разделять восхищение поэта Гренлунда перед шведскими поселянками и народными танцами. Вы не откровенны, и ты должен был бы всем скомандовать: «Глядите вперед!» Ты пренебрег справедливыми нападками Раббинера против нашего почитания жалкого прошлого, когда он вчера на конгрессе напустился на наше подражание культуре Греции и Рима. Он провел толстый штрих мелом через идеальное государство Платона, которое он прозвал (в центре Риттерхауза) государством педерастов! Будь я на конгрессе, я бы стал 231
его качать. Черт возьми, какое нам дело до Греции, до Рима и до Карла XII? Вы живете под землей, в могилах, среди трупов, а тем временем настоящее, а за ним и будущее бушуют вокруг вас. Это плоды того ужасного воспитания, которое мы получаем сначала в школах, потом в университете, и это тот аттестат зрелости, который соответствуем теперь магистерскому званию тридцатых годов. — Что же по-твоему делать? — Специальные школы и образование по призванию! Пусть юристы с четырнадцати лет поступают к адвокатам в качестве писцов; пусть медики в том же возрасте делаются санитарами в больницах; пусть инженеры начинают карьеру, работая в мастерских; пусть готовящиеся на службу духовную начинают с обязанности псаломщика. Закрой все четыре факультета, и пусть в народных школах кончают образование на чтении, писании и четырех правилах; а затем — в жизнь их, и пусть каждый совершенствуется по своей специальности! В настоящее время надо хорошо знать свое ремесло, а то погибнешь при громадной конкуренции; а мы ничего не можем осилить, мы умеем только беседовать в гостиных, кабачках и на конгрессах. Мы обо всем можем болтать с дамами, но мы лишь дилетанты по всем отраслям. Откуда нам взять государственных людей, когда познаний по государственным делам не преподается? Поэтому наше управление — одна комедия. Летом можно встретить морского министра, попечительствующего о церкви или школе; гвардейский офицер занимается сельским хозяйством, а асессор в отставке управляет армией и флотом. Неужели это искусное управление? А до конца службы министр не научается у начальников отделений элементарным понятиям о внутреннем ходе машины. Поэтому вся страна полна отставными министрами, и, когда юношу спрашивают, кем бы он желал быть, он отвечает — 232
министром в отставке. Чтобы быть судьей, надо знать законы, но чтобы быть директором департамента или министром, ничего не надо знать! Я не говорю об избранных депутатах риксдага, которым так стыдно ничего не знать, что они обыкновенно покупают том основных законов, но члены комиссии, которые фактически составляют законы, те должны знать все законы страны и быть просвещенными государственными деятелями. Если бы комиссии состояли из государственных деятелей, то они работали бы перманентно заодно с ведомствами управления, не так, как теперь, когда они целыми месяцами только мешают делу, за все цепляются, лишь бы проявить себя в оппозиции правительству. Почему правительство и риксдаг должны всегда выступать врагами и всегда стараться унизить один другого? Провести запрос или предложение — значит побить рекорд, и если за министром большинство голосов, значит, он взял приз и может рассчитывать, что не свернет себе шею и останется на своем посту. А о чем говорится в риксдаге? Обо всякой грязи! О варьете и оперном ресторане, о пенсиях, о наведении мостов, даже о делах чисто полицейских, о выходках гвардейцев, о фураже лошадям, о выработке пива, о ревизиях, о туалетах дам и курении школьников! Да неужели же это государственное дело? Риксдаг вполне доказал свой недостаток компетентности тем, что все более или менее важное передает в комиссии, составленные из людей более сведущих. Но ведь и риксдаг должен был бы состоять из людей сведущих! Какое же это управление! Какие же это законодатели! — Что же делать? — Ничего! — Однако же шлифовать! шлифовать! Трава самосевом не вырастет! Ничего не воздвигнешь, если не снесешь предварительно старую постройку. Действовать только отрицанием, никогда не выступать с положительным 233
предложением — да ведь это в конце концов смешно! Облегчите законы, дайте свободы, и пусть разовьется сила! Ты же должен будить, а не усыплять народ! Прощай! Пробило семь часов! На половине шанцевой горы и как бы применившись к ней высился темный дом, в котором выделялась в особенности давящая на здание крыша. Старое, прогнившее дерево; ряд маленьких окон невысоко над уровнем земли ясно указывали на боязнь света. Это напоминало сарай, но могло быть и церковью. Доктор Борг и Исаак Леви остановились перед этой мрачной постройкой. — Вот тебе Норвегия! — воскликнул доктор. — Темное и прогнившее здание бросает тень на наш светлый город! Высокая крыша кичливо высится, но под ней нет ничего хорошего! Одно хвастовство! — Ты теперь ненавистник Норвегии? — Да, самым отъявленным образом! Почему бы мне не ненавидеть своего врага! Почему бы мне не ненавидеть норвежцев, когда они кичатся ненавистью к шведам? Кажется, я имею право выбирать свои симпатии и антипатии, как и остальные смертные. Имеешь ли ты против этого что-нибудь возразить? — Но ты же ратуешь за свободу Норвегии! — Да, понятно, я признаю ее справедливые требования, но я хочу и освободиться от этой черной махины, которая навалилась на нас, как душевная болезнь. Должны мы разве почитать этого Ибсена и его глупую Нору? Знаешь ли ты, как говорит про него Золя? «Последний выход высохшей поясницы нашей доброй Жорж Занд!» Сарду называет его сумасшедшим, Толстой гоже говорит, что он спятил. А его прославляют в Швеции! Ну, он все же священник! А кистер и того хуже! Теперь они оба выглядят, как две гориллы! А не находишь ли ты, Исаак, что священник похож на одного из «наших». 234
— Да, ты, пожалуй, прав, — ответил Исаак. — Он не только немец. Его в газете прозвали лягушечьей пастью. — И вся освободительная политика Норвегии вырождается в грубой руке Каролины в борьбу за норвежское посольство, откуда Норвегия надеется управлять шведским обществом. Я больше в посольство никогда не хожу; с меня довольно пить за здоровье Ибсена, и я не намерен выслушивать их глумления над воздушными полетами Андре. Знаешь ли ты разницу между Швецией и Норвегией? Та же разница, что между Нор- деншильдом и Нансеном. Норденшильд нашел Северо- восточный морской проход, но не сделался национальным героем; Нансен не открыл своего обещанного Северного полюса, но стал национальным героем. Швеция — мачеха для своих детей, и поэтому она создает величие из ничего; она отыскивает ничтожества и доводит их до величия. — Да, но ведь ты был при том, как его канонизировали. — Ты ведь знаешь, как это происходит. Вас в покое не оставят, пока вы толпе не бросите кость. На таком же основании сделался я и вагнерианцем, хотя я того мнения, что он написал лишь немузыкальные и некрасивые вещи; «написал» — самое подходящее слово, потому что его музыка и не прослушана, и не компонирована, она написана. Но мы живем в развратное и демократическое время. Я иногда спрашиваю себя: не было ли чего- то превратного в этой демократии, за которую мы разрывались на части, где невежда распространяет знание, где растерянный должен советовать, слабый управлять, подавленные давить других и где действительно большинство так поступает? Однако в таком государстве, как наше, где одна половина нации записываешь, что делает другая; где государственный календарь так же обширен, как Библия; где содержание чиновников равняется национальному богатству, где должности сделались 235
феодальными, а чиновники вассалами, тут, пожалуй, необходима правильная демагогия, как перевес. Но курьезно то, что демос у нас настроен монархически, академически, аристократически, в духе Карла XII, и патриотически, тогда как двор демократичен, демагогичен и покорен. Демос взял на себя платить целых двенадцать лет по полмиллиарда преторианской гвардии; когда же они убеждаются, что не в состоянии этого осилить, то бегут в Америку. Но задолженность государства замечается не только в ипотеках и по приходским десятинам, а она явствует и в банковых векселях. Торговля основана на кредите и векселях; это задаток, ссуда, но ссуда еще не значит, что работа выполнена. Вся нация живет шестимесячной ссудой; учитывают вексель для найма помещения, вексель для выплаты податей, вексель для ведения хозяйства. Но через шесть месяцев вексель не оплачивается, а вновь переписывается, причем проценты выплачиваются с помощью нового векселя. И так живут несделанной работой, и весь расчет национального бюджета ложен. Истощенная земля ничего не стоит; содержание полуразвалившихся замков стоит денег; заржавленные железнодорожные рельсы и наполовину попорченные локомотивы могут лишь быть проданы как железный лом; однако они в государственной росписи числятся как имущество; водопады значения иметь не будут, пока рядом не будут стоять фабрики; фабрики значения иметь не будут, пока не будет хватать рабочих; а рабочий цены не имеет, пока он не мастер своего дела; кроме того, производство значения не имеет, пока нет сбыта. Железо Норрланда должно было нас спасти, но тормоза затормозили дело. Куда мы идем?.. Развитие и прогресс идут своей дорогой, скачками и неожиданностями. Ведь очень возможно, что когда-нибудь подтвердятся слухи о Норрландском золоте! Представь себе шведа на сборном пункте всех народов вселенной. Народонаселение возрастет; Норрланд покроется городами; земледелие будет заброшено, и жители, подобно 236
краснокожим, напьются до полусмерти. В следующем поколении в Швеции будет господствовать новая космополитическая раса. — Веришь ты в это? — Нет, не могу этого сказать, но все может быть. Все может пойти совсем иным образом... Но так, как теперь, оно долго не протянет! И твоя обязанность об этом говорить, писать изо дня в день, все в этом же духе говорить! Даже перед глухими! Он вышел из павильона и направился в центр толпы, где чужие лица радовали его, как прибывшие издали гости радуют своим появлением одинокого жителя пустыни, и где звуки чужих живых речей напоминали ему то, что его родной язык принадлежит к мертвым, так как стоит переехать границу страны, чтобы его никто понимал. XVIII Прошло несколько лет. Конец века действительно наступил — оставалось до начала нового еще лишь несколько часов. Все Борги решили собраться в «Готических комнатах», с тем чтобы около полуночи перебраться на «Шанцы». Жизнь быстро меняется, и прежний ресторан уже перестал быть модным; зато процветал литературный отель «Ридберг». Когда кто-нибудь еще упоминал о «Красной комнате», это звучало отголоском старины. Все собрались; пришел и старый редактор Борг, который теперь переступил уже за шестьдесят лет. В честь торжественного дня решили устроить общее примирение. Эсфирь, собиравшаяся сдавать экзамены, была единственной дамой. Все остальные попрятались, опять заперлись по своим домам, так как товарищеская жизнь по кабакам стала невозможной. «Человек время проводит с женою другого, и в конце концов не знаешь, на ком 237
женат». Так часто повторялись случаи разводов и вторичных браков, что под конец дамы пришли к заключению, что удобнее сохранять девичью фамилию. В одном округе было предложено, чтобы всех девушек, достигших известного возраста, звали женщинами, так как большинство уже давно не девицы, а откровенно гуляют со своими детьми. На столе в «Готических комнатах» лежал лист, испещренный подписями. Все присутствующие уже подписались, кроме доктора Борга. Однако именно он составил адрес Золя, выражавший восхищение перед его мужеством в деле Дрейфуса и надежду, что новое столетие увидит полную реабилитацию его protege. «Справедливости! Отнюдь не милости!» — значилось в адресе. — Ну-с, доктор, — обратился к нему Исаак Леви, — не желаешь ли подписать? Быть может, ты считаешь его виновным? — В то время все так легко воспламенялось, что имя Дрейфуса произносилось осторожно, — это имя, разделившее за последние годы человечество на две половины. Доктор взял перо и быстрым почерком написал свою собственную фамилию. — Надеюсь, что то, что я сделал, не окажется против моей совести и чести, — сказал он. — Послушайте! Что он говорит! — закричали все хором. — Да, друзья мои, — начал снова доктор, — во время процесса мне не раз приходилось изменять свое мнение, и я не знаю, стал ли я дрейфусаром, как я сделался ваг- нерианцем. Все опустили взоры ниц, одни — чтобы скрыть свои чувства, другие напротив — ради демонстрации, и в общем молчании доктору послышался упрек, на который он не мог не ответить. — Видите ли, добиться правды в процессе о шпионстве прежде всего почти невозможно, так как обе сторо¬ 238
ны занимались шпионством и вследствие этого имели дело с ложью, обманом и фальшивыми документами. При этом ненормально пересматривать процесс через два года, принимая во внимание, во-первых, шаткость человеческой памяти, во-вторых, что года меняют точку зрения и будят «новые интересы, новые чувства, и, наконец, в-третьих, что за это время некоторые свидетели исчезли, документы не все оказались налицо... — Да, но ведь заседание было весьма таинственно, — заметил старик Густав Борг. — Да почему же нет? Наш свободный суд ведь тоже таинственен... — Я думаю, ты на стороне генералов? — спросил Густав. — Опять мы к этому вернулись! — воскликнул доктор. — Черт знает что такое! Люди теряют рассудок, как только речь идет об этом процессе. Исааку стало жаль доктора, ставшего невольно в ложное положение, и, влекомый человеческим чувством сострадания, он попробовал ему помочь. — Дело неясное, с этим я согласен, — начал он. — Для меня в нем три темные точки, которых я безусловно уяснить себе не могу. Первое: почему Дрейфус потребовал цианистого калия, когда услышал о ревизии? Почему он ей не обрадовался? Второе: он сразу подумал, что генералы взяли его сторону, и просил жену сходить к Буадефру и просить его защиты. Как мог он быть такого хорошего мнения о Буадефре, которого он знал? Ведь это какое-то чертовское положение. Наконец, когда я прочел жалобу генералов в Резне, да, друзья мои, тогда я вполне был убежден в виновности Дрейфуса! Что вы мне на это скажете? И настолько я в этом был убежден, что я подумал про себя: «Лабори, застрелись!» В особенности потому, что генералы заявили, что бордеро решающего значения не имеет; а главным образом, меня убеждали их громкие слова и благородство тона. Когда же после этого в Лабори стреляли и он отказался 239
вызвать из Парижа своего врача, когда не было произведено никаких попыток для обнаружения преступника, когда даже не была исследована вынутая из раны пуля с целью напасть на след стрелявшего, тогда я подумал: нет, здесь дело нечисто... Теперь произошло то, что часто бывает, когда человек благородно протягивает другому руку помощи; присутствующие все заражаются этим благородством. — Я согласен с Исааком, — начал Холгер, — о том же думал и я, и защита Деманжа основывалась на отчаянии, овладевшем им, когда он увидел в Резне своего клиента. Лабори и Пикар его покинули... — Да, — прервал его Курт, — я тоже нашел некоторые темные пункты. В особенности же я нахожу, что логика, которой руководствовались, весьма прискорбна. Канцлер Германской империи объявил в рейхстаге, что он о шпионстве Дрейфуса ничего не узнал! Как мог он знать в Берлине, что происходило в Париже? Но чтобы ничего не говорящее, одностороннее заявление Бюлова было признано за доказательство — это восхитительно! Когда же поздней Дрейфус объявляет сержанту Денеру: «Я виноват, но не один», — то это доказательство отвергается на том основании, что при этом не было начальника тюрьмы! Разве верно только то, что слышал начальник тюрьмы? Кто может утверждать такую чушь, тот, должно быть, не в своем разуме. Подумайте только: раз начальник тюрьмы этого не слышал — это ложь! Дальше говорят: Дрейфус не был обрадован ревизией. Нет! Говорят, что это гордость! Можете ли вы понять эту гордость? Если бы он отнекивался и просил милости, тогда он был бы горд! Но отказываться от уяснения истины!.. Настроение компании все более воспламенялось. И Селлен пожелал бросить щепку в огонь. — Да, логика! На том основании, что Анри, шпион по призванию, составил подложный документ, приходят к заключению, что и достоверные документы фальшивы. Логично ли это? 240
— Нет, послушайте, — сказал доктор, — если мы так будем продолжать, то в конце концов признаем Дрейфуса виновным, а ведь не таково было наше намерение! Каково твое мнение, Макс? — Я не стану отрицать, — заметил, подумав немного, граф, — что дело темное. Ведь учреждено было дрейфусовское министерство с Вальдеком-Руссо, чтобы освободить Дрейфуса. Это министерство назначает государственного комиссара, который не генерал и который хотел спасти Дрейфуса, будучи убежденным в его невиновности. Однако после того, как он выслушал генералов и свидетелей из Ренна, несмотря на бордеро Эстергази и на явный подлог Анри, он во время процесса изменил свое мнение. Это удивительно! После этого ссылались на бордеро — совсем как фокусник, который, вынимая что-нибудь из-под скатерти, всегда показывает на потолок. Бордеро как доказательство никуда не годится, точно так же как и свидетельство Эстергази. Хотя теперь и эксперты утверждают, что на бордеро нет и следа руки Дрейфуса, но все же Дрейфус сам признал сходство с своим почерком, когда он воскликнул: «Они похитили мой почерк!» Мы наталкиваемся на такую массу противоречий, что едва ли имеем право составить твердое убеждение. Против того, что Дрейфус, из которого сделали ангела, не ангел, так как он человек, сказать ничего нельзя, но Золя и Бьернсон не должны были бы ручаться за его честь. Дрейфус сказал по крайней мере десять раз неправду, и в этом он был уличен. Он прежде всего отрицал, что знал организацию восточной железной дороги. Он ее знал! Он отрицал, что знает план мобилизации. Он его знал! Он отрицал, что присутствовал на конференции генерала Рансона. Он на ней присутствовал! Он утверждал, что не был знаком с Пикаром. Он знал его! Он сначала говорил, что никогда не бывал в Мюльгаузене. Позднее он утверждал, что бывал там каждое лето. Он уверяет, что никогда не видал руководства к стрельбе. Он его 241
видел! Он утверждал, что не был знаком с артиллерийским орудием 120. Он был с ним знаком! Он отрицал, что встретил у Бодсона английских военных атташе. Он их встречал! Бьёрнсон, тот... клялся за нравственность Дрейфуса! Дрейфус признал, что, будучи женатым, он имел содержанок; но он утверждал, что это никого не касается, так как он имел на то средства. Это возможно, и действительно, это никого не касается! Но свидетельство Бьёрнсона! La verite! Золя обвиняет генералов в подлоге! Но Дрейфус шлет генералам свою благодарность, будучи наилучшего о них мнения! La verite, Золя! Но открываются в процессе и другие неприятные подробности. Дрейфус призывает на помощь майора Кюре. Тот является и показывает против него. Дрейфус вполне полагается на вмешательство полковника Кор- дье! Тот ничего сказать не может. Потом еще: полковник Муньэ, который должен был доставить важные телеграммы, умирает во время процесса; майор Д'Аттель умирает во время процесса; Chaulin-Sauviniere умирает во время процесса. А таинственная смерть Lemercier- Picard, Guenee, Pressmann'а и других! Дальше, в Вене умер Шнейдер, умер Шерер-Кестнер, начальник генерального штаба! Этого не бывает, когда дело чисто, и это сплетение лжи чуть ли не требует пороха и пуль! Но как бы то ни было, по-моему, высказалась божеская справедливость, и приговор был произнесен. Дрейфус в Резне был приговорен к десяти годам заключения за то, что болтал и этим предал свою новую родину; но он был совершенно правильно помилован благодаря смягчающим вину обстоятельствам, именно его понятной и естественной любви к прежней родине, к родине его детства. Анри пришлось, как преступнику, в деле чести наложить на себя руки: Эстергази был обесчещен и заслужил, как лгун, общее презрение, Феликс Фор получил предупреждение в том, чтобы впредь не вилять. Нация узнала, что в ней столько чужого элемента, что она и думать не может о реванше, который мог бы об¬ 242
ратиться в братскую войну; и если армия лишилась своего престижа, то с другой стороны, она облеклась новым престижем и получила новую задачу. Она теперь служит на Востоке бок о бок с немцами, чему бы никогда не бывать, если бы не состоялся процесс! Франция теперь открыта! Как Китай! Но за процессом следовало возбуждение религиозного вопроса; почему это случилось!?. Я этого сказать не могу, но вопрос возбудился, потому что Дрейфус еврей. И вот протестанты и евреи занялись тем, что открывали монастыри и выпускали на свободу несколько тысяч людей, пожизненно заключенных. Совсем как при короновании или восшествии на престол нового монарха! Но это служит также ответом, весьма, впрочем, добродушным, на Варфоломеевскую ночь: благодеяние в награду за злодейство! Чистая христианская любовь, хотя побуждение и неверное! Но ведь люди видели столько раз, как злое служит доброй цели; Дрейфус же не был добрым и хорошим человеком, но он служил, как все мы! — Да, — снова начал доктор Борг, — после всех наших рассуждений, основанных просто на желании выказать некоторую оппозицию или на стремлении увидеть оборотную сторону дела, я нахожу легкомысленным посылать этот адрес Золя, который считает, что он один нашел истинную правду. Он действительно подобрал несколько зерен, но очень мелких, и при этом испачкал свою спину. Если бы нам вместо этого приветствовать его как воскреснувшего верующего, как верующего в будущность автора «Парижа» и «Труда», как социалиста Эмиля Золя? Не сделать ли нам это? Все, кроме старика Борга, ответили утвердительно. Так и было решено. Эсфирь, служившая в больнице для душевнобольных, ушла, и Макс последовал за ней. Они долго шли молча по улицам. — Заметила ли ты, — сказал, наконец, Макс, — что он похож на старинную статую Гранильщика? 243
— Да, в этом ты прав; в особенности подбородок, который начинается от ушей. — Помнишь ты о циклоне 1896 г. в Париже, который поднялся со Святого Сульпиция, опрокинул «La Revanche», опустошил палату юстиции и успокоился на госпитале Святого Людовика? Веришь ли ты в символические циклоны? — Во что, Бога ради, надо верить? Мне становится страшно! — Еще припоминается мне более оккультивный случай. Во время Великой революции, в день взятия Бастилии, был очищен Тюильрийский сад; между офицерами попались один Рейках и один Эстергази. Веришь ли ты в случайность? — Нет! Но это простое совпадение? — Не знаю! Совпадение должно было бы дать нам объяснение, а мы этого не имеем. Поэтому всякое объяснение только смешно. А потом вот еще: Бедекер, который не может считаться оккультивной книгой, передает совершенно невинно следующее. Когда в 1689 году были ограблены королевские могилы в Спейере, то раскопками руководил некий Гинц. Когда в 1789 году были опустошены королевские могилы, то во главе толпы был тоже некий Гинц. — Что бы это могло означать? — Не знаю! — Слушай, ты знавал Дрейфуса? Граф Макс остановился и пристально взглянул на Эсфирь, как бы для того, чтобы убедиться, не шутит ли она. — Нет, я его не знавал... но если мы с тобой еще раз очутимся с глазу на глаз через много лет и ты тогда будешь так же всем этим заинтересована, как теперь, то я расскажу тебе нечто... Да, это был перст Провидения, но отнюдь не страждущий Христос. — Ты христианин? — Да, я свободомыслящий христианин. Странно: когда мы низвергли христианство, то с этим ушло столько разума и гуманности. Мы стали грубее и глупее... 244
Если теперь задаться целью отыскать чуткого человека, то надо искать его среди пиетистов при условии, чтобы они не говорили об Иисусе и не заботились о твоей душе. Хочешь ли ты видеть человека, умеющего себя обуздать, сохраняющего в чистоте речь свою и помыслы, гуманного к другим, смиренного в горе, всегда возносящего взоры кверху, одухотворяющего все, к чему прикасается, укрощающего свою плоть, — обрати взоры свои на пиетиста! Он стремится к сверхчеловеку, часто безрезультатно, с этим я согласен, но стремление, видишь ли... Только бы бросил он об этом разглагольствовать. Религия для себя самого, внутри, но не... — Но радость жизни? — Видишь ли, тут каши пути расходятся. — Почему же? Я понимаю такую радость по-своему, но... Помнишь ли ты Второй ноктюрн Шопена и нашу первую встречу в доме у девушек, живущих в радости... Это их суррогат, а вместо... — В чем для тебя самая большая радость? — В том, чтобы породить новую мысль! Тогда я чувствую себя в одно и то же время отцом и матерью, и нет мне надобности делить эту честь с женщиной, которая может во всякое время уйти с моим ребенком и объявить, что он принадлежит ей одной... — Макс, неужели тебе приятно заставлять меня страдать? — Нет, я страдаю сам от причиняемых мною страданий; но я по твоему вопросу вижу, что ты чувствуешь обратное... — Когда я вижу, что ты страдаешь, я люблю тебя; это идет к тебе. Но когда ты весел, ты мне неприятен, тогда ты становишься банальным, гордым, крикливым. Впрочем, я всегда избегаю веселых людей: кто смеется, тот скалит зубы и близок к тому, чтобы укусить... Они оба замолчали, Эсфирь потому, что она заметила, что сама себя подвела, а Макс потому, что не хотел подчеркнуть ее промах. 245
В «Готических комнатах» оживление все росло. Густав Борг получил от сына Андерса письмо из Америки, в котором тот сообщал прекрасные вести. «Что особенно, — писал он, — характеризует здесь новую жизнь, это — подвижность. Непостоянство во всем. Покоя никогда нет: все быстро меняется; благосостояние и бедность чередуются друг за другом, так что классы не имеют возможности образоваться. Богатый был беден и снова может сделаться таким же, и это он знает. Поэтому все друг друга понимают, и все осторожны и благоразумны. День слишком короток, и всякий спешит к ночному отдыху как к единственному великому наслаждению, ничего не стоящему; а утром просыпаешься для серьезного священного труда, от добросовестного выполнения которого зависит существование каждого. Тут работа считается благодатью, и ежечасно вспоминают все здесь, что никто даром на жизнь права не имеет, а что все милость и благодать. Эта тяжелая школа создает такое поколение, которое станет страшным. Я взираю на Европу, как на отцветшую Грецию: много в ней прекрасного, но она ослаблена и, вероятно, истощена; вы философствуете о жизни, но не живете...» — Да, юноша прав, — прервал доктор. Знаете ли вы, что по последней переписи с 1890 года насчитывается двести пятьдесят тысяч шведов-переселенцев, причем большая часть из них в возрасте от пятнадцати до ьридцати пяти лет. В конце концов страна будет населена детьми и стариками... — Странно ли после этого, что женщины выступают и желают работать? — заметил Густав Борг. — Ты сказал истинное слово! Да, в обществе, состоящем из детей и пенсионеров, они должны выступить вперед и приняться за работу, так как нет мужчин, которые содержали бы их... Это новая точка зрения! Но если ей суждено установиться, то лучше пусть Азия совершит на нас нашествие и пусть нас лучше покорят варвары, чем дамы общества, Аспазии и эмансипированные... 246
— Теперь пока идем на «Шанцы», — скомандовал Густав Борг. — Да, пойдемте в Капитолий и возблагодарите богов за истекшее столетие, завершившееся Дрейфусом, а начавшееся Наполеоном, братья которого по крайней мере кажутся нам принадлежавшими к детям Израиля. Эсфирь и Макс дошли до таможенной стены, где в полумраке высился одиноко стоящий белый дом; за высокими окнами светились огни. — Есть слово, — говорил Макс как бы сам себе, — которое среди людей образованных почти вышло из употребления и произносить которое стыдятся: это слово — грех. Столько философствовали, что понятие о вине исчезло, но сознание вины еще сохранилось. Я родился с злой совестью и в детстве я боялся, что это откроют. Этого нельзя объяснить ничем иным, как только тем, что этому чувству предшествовало что-то неведомое. — Это болезненное ощущение, и у нас тут много подобных случаев, — пояснила Эсфирь. — Есть у нас, например, один, полагающий, что он написал бордеро. — Да, но что ты об этом знаешь? — Нет, слушай, дальше я не могу следовать за тобой. — Это я знаю, да я и не требую этого. Ты всегда в одном со мной тоне, но по крайней мере всегда на октаву ниже. Из ничего ничего не делается, и всякая вещь имеет достаточное основание, так что если кто-нибудь считает себя виновным, то есть на это логическое основание. Воображение, самообман имеют высшую действительность, связь которой с истиной я понять не могу, но которую я не решусь отрицать. Действительность ведь не может же войти в мое внутреннее сознание и опять проявиться, не перейдя в представление или в воображение. Мы, следовательно, знаем действительность только благодаря нашему представлению о ней, поэтому-то так бесконечно видоизменяются наши представления 247
о действительности. Кроме того, не может же душа существовать без содействия других душ. Есть у меня основание думать, что все души в связи друг с другом и что есть люди настолько чуткие, что они чувствуют со всем человечеством и, следовательно, с ним и страдают. Но есть и такие, которые издали действуют на других, даже на незнакомых; это ты сама узнаешь. — Я этого отрицать не стану! — Ну-с, почему же ты знаешь, что... Граф Макс привык не оканчивать своих мыслей, потому что знал, что Эсфирь его пополняла и следила за его мыслями, и он всегда прерывал свою речь, когда чувствовал, что молчаливая мысль лучше передает неуяс- нимое, чем банальное слово. — Я решаюсь употребить слово «грех». Я думаю, что все болезни являются последствиями греха. Ведь телесные болезни излечиваются так же, как и душевные. Сначала врач понуждает вас к решительному признанию (исповедь), затем вы бываете врачом же приговорены к покаянию: горькие травы, пост, строгое воздержание, отречение; часто вам предписывается отстать) от привычек, избегать волнения, думать о более возвышенных предметах. Если затем вы получаете исцеление, то идете к священнику чтобы поблагодарить его, принести жертву. И тогда вам дается совет: «Берегись возврата!» Это значит в переводе: «Иди и больше не греши!» Разве это не одно и то же? А как вы здесь обращаетесь с душевнобольными, требующими заботы о душе? Да, вы их телу даете холодную воду и морфий? Помнишь ли ты, как Ганна Тоель описывает в своей замечательной книге «На той стороне» свое выздоровление? После того, как она долго ругала врачей и всех окружавших, вдруг в ней перед Рождеством произошел кризис. Она разрыдалась и воскликнула: «Я была глупа и горда». И после этого она исцелилась. Госпожа Шрам была упорнее, но и она покорилась под конец и выздоровела благодаря сердечному отношению сиделки. Иногда так мало нужно — одно 248
доброе слово, которое так редко слышишь! Этот дом не больница, а ад или место наказания, при чемсамая жестокая кара заключается в том, что врач больных «не понимает». Быть непонятым или превратно понятым — ведь это ад. — Ведь у нас имеются и духовники. — Не замечала ли ты, что большинство здесь питает явную ненависть к духовенству и религии? Вероятно большинство ругается и богохульствует? — Это понятно. Некоторые являются сюда вследствие расстройства на религиозной почве. — Да, они хотят прорвать завесу, а вместо того они видят зрелище с перевернутыми кулисами... это их наказание. У вас ведь содержится поэт X.? — Да, он у нас! — Ну, этот приглашал Господа явиться и увести его на площадь. Кто победил? — Ты думаешь, это так было? — Да, как же иначе. Отравление табаком и алкоголем легко излечить. Даже больные в белой горячке отправляются в больницу и снова выходят из нее через неделю. Как это ты не видишь такой поразительной связи! — Вынужденное представление... — Новое слово. Но я прошу причины и повода. Где тот, кто понуждает... Кто понуждает убийцу думать о своем преступлении? Совесть! А за совестью?.. Значит, поэт в конце концов впал в религиозный кризис... — Вот видишь ты, что значит религия! — Берегись! Берегись! Впрочем, я не думаю, чтобы здесь можно было жаловаться на докторов. Больной вследствие того, что он не понят всеми окружающими, вероятно, чувствует себя изолированным; он должен один справляться со своей совестью и не должен бы находить случая жаловаться и делать из себя жертву. А боишься ты, когда здесь бываешь? — Нет, я — нет, потому что я за собою наблюдаю. Но другие студентки впадают вследствие беспорядочной 249
жизни в состояние расслабленности, и им в темноте становится страшно, несмотря на то что они ни во что не верят, кроме физиологии. Ведь называют профессоров, которые помешались; а из слушателей у нас были... Они вошли в дом. Здание мрачное, недружелюбное, как бы существующее для слез, как в гостинице комната, отведенная для самоубийцы; комната, которую всегда отводят гостю, который кажется самым несчастным; комната с тремя дверями и одним окном, причем кровать стоит у одной из запертых дверей так, что замочная скважина приходится к изголовью, а у другой двери диван, такой, что на нем ни сидеть, ни лежать нельзя; комната с видом на двор; комната, как бы предназначенная для самоубийцы. Граф Макс смутился. Эсфирь же, опоздавшая немного, должна была сразу начать обход, и друг ее последовал за ней. Они шли по длинному коридору, затем спустились по лестнице и остановились перед решеткой. Посреди комнатки, похожей на стойло, стоял старик, совершенно обнаженный, с поднятыми кверху руками, как древний жрец. — Почему же он голый? — спросил Макс. — Он всегда снимает с себя одежду. У него сильный жар, и это длится уже три года. И вот он три года так стоит. Он думает, что находится в змеиной норе. — Тогда я понимаю, кто это такой. Это человек, лишивший вдов и сирот их достояния и обманом, но законным образом, снявший с них все до последней ниточки! Видишь ли, есть другие законы, кроме тех, которые имеют силу на суде. Но, Эсфирь, почему кажется ему, что он в змеиной яме? Ведь он не читал же 24-й песни «Ада» Данте, где описано, как змеи мучают воров. — Там это описано? Нет, Данте он не читал! — Но откуда взял это Данте? Как ты думаешь? Изобрел он это или имел какое-нибудь основание прийти к такому выводу? И есть ли что-нибудь объективное, положительное в этого рода наказании, которое вы назы¬ 250
ваете болезнями? Да, отвечу я, и на это я имею основание... Я думаю также, что в религии есть на это указание... Если бы ты читала Сведенборга, то нашла бы, что его описания преисподней имеют нечто общее с тем, что ты здесь встречаешь. Они прошли дальше. Эсфирь шла быстро вперед в своем плаще и с вьющимися волосами, блестевшими при свете газовых рожков, как золото. Граф, стройный, мрачный, бледный, следовал за ней. Они опять остановились у решетки. За ней сидела молодая девушка и ничего не делала. — Поговори с ней, — сказал граф. — Что вы тут делаете, фрёкен? — спросила Эсфирь только для того, чтобы исполнить желание Макса. — Я страдаю, — отвечала девушка, отличавшаяся поразительной красотой, струившейся, казалось, из черт лица и из глубины души. — Почему же вы страдаете? — Я страдаю за злодеяния отца; ему некогда нести наказание, так как он должен работать на семью, а я просила у Бога позволения страдать за него. Так как я совершенно невинна, то мое страдание сильней тех, которые бы он переносил, и поэтому срок наказания будет сокращен. Но горе ему, если он будет неблагодарен или если он не исправится, тогда он сам будет нести кару. Он это знает и потому наблюдает за собой. Он тоже знает, что я всюду следую за ним и слежу за ним. Ах! Это очень тяжело, но этому будет конец. Через три года я к Рождеству вернусь домой! Они пошли еще дальше. — Не думаешь ли ты, — спросил Макс, — что этот ангел сознает, что делает? Не думаешь ли ты, что она в полном разуме? Потрудись тайком допросить отца и узнай, говорит ли она правду. — На это у нас времени нет! — Ты права! Но обратила ли ты внимание, на кого она похожа? 251
— Да, теперь я узнаю, о ком ты думаешь... — Если это его сестра, то ты знаешь, кто отец! Но куда ведет эта лестница? — К самым тяжелым! Там живут... — Я знаю. Там преисподняя Сведенборга для сладострастных. .. — Это говорит Сведенборг? — Да. Похоже? — Похоже. — Теперь мне становится страшно! — Послушай-ка! В «Аду» Данте описано, как воры, за неимением чего-либо другого, похищают один у другого вид. Помнишь ты тот оставшийся невыясненным процесс норрландского вора: сложное убийство; женщина, которая в купе железнодорожного поезда что-то видела во сне... подумай об этом. Вспомни также оба таинственных случая в Норрланде и Остерготланде, где, казалось бы, не было преступления, по крайней мере материального, а однако... столько было страдания... Да, если бы мы могли высказать все наши мысли... Руссо поступил достаточно неразумно, делая это... Вот как мы выглядим внутри себя! И эта внутренняя жизнь иногда прорывается наружу, путает все понятия, затаивает ясные доказательства, и жалобщик становится виновным. Поэтому нам следовало бы прежде всего очистить внутренность сосуда... Что за страшный маскарад — жизнь! Я не могу бывать в обществе, потому что я слышу помышления, читаю на лицах и так бываю строг к самому себе, что наказываю себя за свои тайные мысли, которые бывают зачастую настолько ужасны, что я не могу в них признаться... В обществе дурных людей я иногда молчу, как бы оберегаемый какой-то силой, но иногда злоба этих людей переходит на меня, и они говорят моими устами... Они же думают, что я дурной человек... Они шли все дальше и дошли наконец до зала, где устроено было небольшое празднество. Макс не захотел войти и остался в дверях. 252
— Это напоминает мне самое ужасное, что я когда- нибудь видел. Это был так называемый венский бал для развратных мужчин и женщин в Берлине. Я отправился туда с полицейским комиссаром и врачом. Вообрази себе: молодой человек влюблен в женщину сорока лет, с грубым, красным, некрасивым лицом, с усами, в pince-nez, и ухаживает за ней. Она должна быть его возлюбленной! Кто ослепил его? Что за этим кроется? Должно же быть этому какое-нибудь основание? Нет, я не войду! Я боюсь сумасшедших. Они на меня действуют, как демоны, потому что они выговаривают вслух все мои тайны и даже еще неродившиеся мысли. Вот особенности сумасшедшего: он живет в молчании, полном смысла; он проницателен до злобы. Он слышит на невероятном расстоянии то, что еще не стало звуком; он видит насквозь мысли и чувства; его душевные свойства стоят в известной степени над нашими обычными, поэтому он не погружается в маскарад жизни... Смотри, ведь вот поэт! — Да, он теперь против себя же читает о нравственности! — И он не знает, что Прекрасная Елена чередуется с его банальными песнями? — Нет, этого он не знает! — Что бы было, если бы он это узнал? Его личность уже как бы раздвоилась; но в дисгармонии с его прежним «я» он разрешит этот диссонанс компромиссом или борьбой против самого себя. Ты знаешь, эта нравственность, если ее как следует понимать, имеет больше за себя, чем против себя. Играть с творческой силой — ужасно; и этим занимаются больше всего и хуже всего в браке, где это становится просто провождением времени. Поэтому я ради нравственности хотел бы уничтожения браков. На двуспальной кровати теряешь свою личность, уважение к себе и человеческое достоинство. Там продаешь свою душу, научаешься ее скрывать. Это гроб, в который опускается образ Божий и откуда выходит 253
зверь! Там порождается безграничное презрение к собственному «я», к любви, к супруге и домашнему очагу! Ну! Пойдем теперь на «Шанцы». Через полчаса настанет полночь! * * * Гости, собравшиеся в «Готических комнатах», направились в гору, разговаривая мирно между собой. Шли старые и юные, отцы и сыновья, дядюшки и племянники — все, как товарищи одних лет. «Смерть не есть извинение, и у возраста нет ранга», «Доказать отцовство нельзя, и поэтому мы все братья» — таковы были лозунги того времени. Во главе шествия выступали старый Густав с Исааком. — Андерс, представь себе, написал также несколько строк о семейном быте в Америке, но я не хотел об этом говорить молодым. Он пишет, что домашнее хозяйство исчезает и что семьи все больше живут в пансионах (boardinghouse). Я допускаю, пишет он, что наше ведение хозяйства, — только лишняя трата денег, а алтарем домашнего очага является кухня. Стряпать да стирать — и это с восхода солнца и до захода — вот жизнь хозяек дома. Разводы, пишет он дальше, столь же обычны, как свадьбы, и кажется, будто жизнь становится богаче вследствие этого обновления личностей. Исаак, не особенно любивший затрагивать эти вопросы, перешел резко к другой теме: — Да, а Нобель умер и оставил приблизительно тридцать миллионов. — Значит, академия получит часть денег и может предпринять что-нибудь. Во второй паре шли Курт с доктором. Они затеяли какой-то разговор о женщине. — Тогда, — продолжалначатыйрассказКурт, — ушла чертовка на все четыре стороны с ребенком с целью причинить мне величайшее огорчение. Но я не побежал за 254
ней, а оставил ее на произвол судьбы, что совсем не входило в ее расчеты. Тогда она объявила, что я не джентльмен, побежала к адвокату и потребовала развода, ссылаясь на то, что я «не делаю ее счастливой». Знаешь ли ты, что значит делать женщину счастливой? — Как же не знать: когда она тебя разоряет, бесчестит, унижает, то, значит, ты сделал ее счастливой; и если она все это может делать без жалобы с твоей стороны, значит ты джентльмен! В третьей паре Холгер и Селлен рассуждали о газете. Селлен недолюбливал рецензий и личностей. — Жизнь стала на взгляд очень похожей на древние Афины: эфоры и цензоры производят дознание о поведении отдельных лиц; и нужно из этого положения вещей стараться извлечь пользу для своего воспитания. Да, впрочем, если все проповедуют принцип индивидуальности, то должны же отдельные личности подчиниться вполне личной критике. Но зато мы изобрели интервью. Прежде бывало невозможно ответить на несправедливое обвинение: приговор газеты бывал чисто драконовский. Теперь самое скромное лицо может ответить и дать объяснение. Это уже большой успех. — Да, но если несправедливо... Нет ничего глупее несправедливой оценки. Человеку с которым поступили неправильно, становится жертвой и часто завоевывает симпатии не по заслугам... Здесь у нас очень трудно таланту выдвинуться вперед, потому что часто слава создается по дружбе и свойству. Бывает, однако, зачастую и так, что выдвигаются вперед благодаря зависти других к конкуренту, и это даже обычная вещь. Чтобы погубить человека, которому завидуют, приходится выдвинуть другого... Всего же хуже созидание дела на рекламе, и я совершенно не понимаю, почему люди о себе публикуют в газетах. Когда я вижу бросающееся в глаза объявление, мне становится страшно — я думаю, что тут кроется обман! Нет, пропаганда изустная, с помощью 255
покупателя, приобретшего хороший товар, вот это — единственный верный путь. Наш друг Лундель, художник, всю жизнь рекламировал себя, но ничем не выдвинулся, умер без славы и через год забыт! Исаак был в отличном настроении: — Пусть говорят, что хотят, но без Армии спасения и храмовников вся Швеция спилась бы. Они не из приятных в общежитии, но... — Как приготовительная школа для Америки они роль свою сыграли, а также и для подъема народного самосознания. Все большие реформы в нашей социальной жизни шли частными путями, без риксдага: ведь правительство ничего никогда другого не делало, а только всегда все тормозило. Уничтожить риттергауз — не мудреная вещь, и дворянская родословная книга существует и теперь, но жизнь нанесла дворянству смертельный удар. Она сыграла в отношении его роль гильотины. Таким же точно образом создали храмовники трезвость, атеисты уничтожили государственную церковь, литература изменила нравы, а частные банки ввели реформу в экономическую жизнь. — Кстати, об экономии! Знаешь ли ты, что самое выгодное предприятие в Швеции — это страхование жизни. Не потому, чтобы люди думали о смерти, а потому, что страховой полис служит обеспечением для ссуд, так как все занимают... Но самая большая выгода — это от просроченных страховок... До чего это по-шведски! Чтобы получить 200 крон, платят шестьсот крон, а потом просрочивают взнос! Во второй паре доктор все придерживался своей любимой темы. — Однажды она вернулась из театра и захотела иметь бутерброд с холодной телятины и огурцом. После того как она с руганью разбудила меня, телятина нашлась, но огурца не оказалось; тогда она подняла целую бурю, и это длилось до утра. Когда я набросился на нее, она объявила, что я не джентльмен, и отправилась к адвока¬ 256
ту и заявила, что я не делаю ее счастливой, — точь-в-точь как твоя. Возможно ли, чтобы здоровый мужчина жил с таким сумасбродным ребенком? Это значит предавать свое имя и честь в руки злейшего врага! Кого она любит, того она ненавидит! Ссора и ненависть — вот вся любовь женщины. Мужчина любит, а она ненавидит. Все прекрасное, что мы в ней видим, это лишь наше отражение. Свет изойдет ненавистью! Дети рождаются и воспитываются в ненависти! Противно жить в развращенное время, где все превратно. Видят ли они мужчину с мужской силой воли — они говорят, что он похож на женщину. Видят ли они альфонса, говорящего от имени женщин и продающего свою волю женщине, они восклицают: «Глядите, вот мужчина! Вот каким должен быть мужчина!» Поэт Гренлунд, подкупленный и живущий на содержании, — это дамский поэт! Он пишет против своего собственного пола и порочит его... Они подошли к мосту. Тут вдруг предстала перед ними освещенная гора Шанульберг и как бы повисла в воздухе башня Бреда, служащая для метереологиче- ских наблюдений. Они остановились и молча глядели на гору. Затем шествие из шести человек снова двинулось дальше. — Ведь Селлен открыл в 1870 году Шанцы... тогда еще не было метеорологической башни; в то время горой этой художник воспользовался для картины... — Я никогда не забуду, как какой-то француз с эскадры дня три преследовал меня выражением: «Prost Akropolis». — Причины переселения? Взгляни на государственную роспись и на военный список. — Теперь все протекает так быстро, что дел ается невозможно пользоваться понятием, имеющим за собой десятилетнюю давность, так как оно уже становится отжившим. Где панславизм? Пангерманизм? Боруссианизм? 257
Нигде! Где американская пшеница, ввергшая в страх всю Европу? А Реблаус? Погиб, и Франция не знает, куда ей сбывать излишек вина. — Все, кажется, понемногу приходит в порядок, но нельзя отрицать некоторого провидения. Раньше чем освобожден был Дрейфус, должен был умереть Бисмарк. После его смерти появился рескрипт, и этим была отменена мысль о реванше, этим могли быть отворены двери Китая и помилован Дрейфус. — Пусть говорят люди что хотят, но германский император — настоящий мужчина. Это единственный монарх, который решается использовать свои законные права и личное влияние. Его телеграмма трансваальцам доказываешь его мужество. — Конституционные монархи — ведь это ничто. Разве не мог бы государственный маршал открывать и закрывать риксдаг? Ордена можно было бы легко уничтожить, тогда нечего было бы и раздавать. — Если бы употребить сравнение Марка Твена, то можно было бы сказать: настоящее человечество — уничтожение всех старых ценностей; взгляд на прошедшее при электрическом освещении; старая культура, продающаяся с аукциона, причем ничто не имеет цены, берется в расчет только настоящая рыночная цена. Все должно обратиться в деньги, безразлично по какой цене... в первый раз, во второй раз и в третий раз! — От времени до времени следовало бы предавать огню некоторые библиотеки, а то груз становится чересчур тяжелым. Китайцы и арабы сделали это, а Япония отставила в сторону целую культуру... Да! Япония! — Вы говорите, что Холгер в тюрьме узнал многое, о чем не хочет говорить... Но что он утерял свою преж¬ 258
нюю веру в обезьян и в механизм без механика — это несомненно. Так далеко, как Макс, он не пошел... — Да, Макс и Эсфирь! В их дела никто не сможет вмешаться; их дела должны быть тайной, требующей уважения. В две соединенные духовные жизни никто не может и не смеет впутываться обнаженными руками. — Почему разрастается Стокгольм не в сторону моря, а к болотам? Стоит ли заниматься спекуляцией и продавать участки на такой неудобной для расселения земле? Нет! Необходима березовая улица, длинная линия, идущая, как в Копенгагене, от самых оживленных улиц и до стены блокгауза; торговля должна бы сосредоточиться на острове Сякла, флот на Ваксхольме... К морю! к морю! — Пастор Алрот лежит в больнице в ожидании операции. Ужасный храм, эта больница: там люди приносятся на заклание неведомой богине, жаждущей видеть слепую кишку. Туда их приводят, как собак к ветеринару, чтобы быть убитыми. — Кстати, о собаках! Ведь это позор, что в Стокгольме шесть тысяч собак отнимают у детей хлеб и молоко! И домовладельцы сдают свои красивые квартиры животным и им подобным... Законно ли это? Ведь значится в контракте, что жильцы обязаны вести тихий и спокойный образ жизни! Животные, следовательно, получили больше прав, чем люди. Если бы слуги возмутились и отказались выходить на улицу и мерзнуть, пока собаки наслаждаются в компании других собак, то общество, пожалуй, отрезвело бы. Заставлять служанку стоять перед воротами и глядеть на гадости! Фуй! Что за люди!.. Сострадание к животным! Раньше следовало бы подумать о людях! 259
Общество все выше поднималось в гору. — Акрополис! Священная гора! Капитолий! — Гражданин вселенной вовсе не означает того, чтобы норвежцы из своего посольства в Стокгольме управляли бы Швецией. Нет! У всех союзников должно быть национальное управление. — Даже в Талмуде выражено проклятие тому мужчине, который дает волю жене. — Послушайте-ка! Теперь собаки подняли лай, когда услышали пение с башни. Ничего без собак не делается! Я высоко ценю турок и японцев! У них нечистое животное и считается нечистым, а у нас... — Посмотри, вот в этой хижине стоит Грёнлунд и руководит этим почитанием дьявола! Да, кто чтит Карла XII, тот, несомненно, почитает дьявола, а кто молится на Густава-Адольфа, тот должен был бы прочесть «Diarium Spirituale» Сведенборга... Все общество оживленно беседовало; слышались все те же мотивы конца столетия, но в разных тонах. — Виски, столь распространенный, стал употребляться с 1890 года; он приводит людей в грустное настроение и вытеснил радостный пунш, который всегда взывает к песням и игре в кегельбан. Велосипеды и телефоны увеличили быстроту и этим усилили нетерпение в людях: быстрый результат — или не надо никакого! А женский злобный теннис, в котором дело состоит больше в том, чтобы нанести увечье своему партнеру, чем в том, чтобы, как в игре в мяч, самому сделать хороший удар. Это пустяки, но затем пришла еще игра в покер, жульническая игра на деньги! — Если женщина, как это наблюдается теперь, в каждом спорном вопросе ставит свое veto против воли мужчины, то он теряет всякое значение и ложь воцаряется на свете. — Я в нашем кругу никогда не видал женатого мужчину, изменяющего супружеской верности, если он не был вынуждаем к этому своей женой... 260
— Жениться? Нет, благодарю! Содержать приятельницу для молодых людей, а самому сидеть дома и молчать. Недавно был у нас молодой человек, который в моем присутствии объяснился в любви моей жене. — Ревность — чистое чувство мужчины, удерживающее его вдали от половой сферы другого человека, куда он мог бы быть мысленно вовлечен благодаря жене. Я знал мужа, который наслаждался кокетством жены и очень любил ее друзей дома... — Он ненавистник женщин? У него всего четыре выводка детей, и он три раза разводился! Это только по отношению к нему ругательное слово и ложь! — Да, слабая сторона механического миросозерцания лежит в недостатке мотора. Без мотора не могу представить себе никакого движения. Люди, не верующие ни во что, верят в perpetuum mobile. — Вавилон и Библия и Хаммурапи! Но это доказывает, что Библия не лишена авторитета и верного источника, а не просто выдумка! Она, следовательно, еще старше, чем казалось. Притом в Ветхом Завете значатся источники, и все же вы не верите в Библию, хотя я, в сущности, не понимаю, почему вавилонские письмена должны считаться достовернее Библии. — Когда вы добьетесь всеобщего голосования, то большинство будет за храмовников и пиетистов. Вы не ведаете, что творите. Но что консерваторы боятся всеобщего голосования — это непостижимо. — Хотят под видом лотереи взвалить на них национальный театр! Вот мысль! Да, это делается для того, чтобы на национальной сцене не ставить национальных драматургов. Я там бывать не буду. Это будет нечто вроде любительского театра. — Литература? Это какое-то чавканье! Ничего нового не вырастает на паровом поле. Случайно просеянная мякина, которая слишком поздно вырастает. — Алльквист? Разве мы должны остановиться на Бике, Фуке и Гофмане! Нет! Мы дальше ушли с Золя 261
и Киплингом. Видите ли, это сущее невежество, если они хвастаются оригинальностью Алльквиста: значит, они не узнают его источников. Его романы — это воровские романы, а пьесы его — это просто навоз. Он даже не знает, что драма должна развиваться в настоящем времени и непосредственно участвующими в ней лицами. В пьесе «Лебяжий грот» персонажи передают сюжет в рассказе. — Но музыка его? — Это позор! Он украл ее из финских народных песен и других мелодий. Так всегда бывает, когда некультурность и необразованность вздумает сделать открытие. Люди знают, что эти произведения стары; публика не знакома с оригиналом и восхищается копиями. Но мы ведь живем в развратное время обмана, когда доброе считается злым, маленькое числится большим. Если когда- нибудь будут обличены три наивеличайших обманщика — стерилизованный Пастер, антимузыкальный Вагнер и глупый Ибсен, — то все снова войдет в свою колею. Куриная холера! Сумерки богов! И Нора! Мерзость! — Материальное развитие ушло вперед, но духовная и умственная жизнь сильно отстали. Едва ли найдется один человек, способный логически рассуждать. Когда, например, я утверждаю, что фактически всю духовную и материальную культуру дал мужчина, то мне отвечают на это «нет», потому что Роза Рюкёр написала (очень плохие) картины и получила орден Почетного легиона, Жорж Санд — романы (жалкие), а Ковалевская знала математику. Разве мы напрасно изучали в школе логику Аристотеля? Они дрожат перед самкой, эти зоологи! Или, может быть, поклонение женщине — это своего рода суеверие? Атеистам надо же было что-нибудь обожать, и вот они впали в заблуждение! Может ли быть доказанный факт предметом особого взгляда? Говорят о моих взглядах на женский вопрос. Если сегодня понедельник, то это факт, не зависящий от личных взглядов. Сегодня понедельник, перед этим было воскресенье, 262
а затем будет вторник! Точно так же в общей цепи женщина идет за мужчиной, а за ней следует ребенок. — Финны должны были бы Бьёрнсону воздвигнуть позорный столб, так как он в русских газетах возбуждал русских против шведов. — Бьёрнсон? Норвежцы глубоко его презирают, и если бы он не был им нужен как реклама для их рыбачьих деревушек, они давно стерли бы его! Теперь же госпожа Каролина хотела бы сделаться королевой Швеции, и для этого избрания у женщин хватит приверженцев... — Фальк воскрес из мертвых! Слышали вы об этом? — Теперь он, вероятно, закален в аду? — Алльквист? Да, это бог тех, кто питается мышьяком... — Писать не о чем; создавать искусство, лишенное содержания, — это промышленность; это искусство ювелиров и медников. Великаны литературы — Диккенс, Бальзак, Золя — никогда не писали стихов. Стих принадлежит детскому периоду народов, когда дикари даже законы свои писали рифмами, чтобы лучше сохранить их в памяти, да и дети щебечут рифмами. — Падение естественных наук началось со времени натурализма. Специалисты сделались собирателями коллекций, а их услугами пользовался Геккель, самый великий из них, так как он один был и наблюдателем и классификатором. — Люди воображают себе, что могут дезинфекцией спастись от заражений бациллами! Каким образом можно дезинфицировать воздух, пропитанный органической грязью и пылью? Сохраняй свое здоровье и свои силы — вот в чем дело! Работай днем, высыпайся по ночам и будь умерен в жизни. Вы говорите о питье! Распутство еще того хуже, а курить так же вредно, как пить! Кто отравлен был никотином и получил порок сердца, бессонницу, тот это знает. Говорят о распутстве холостых! Им, бедным, редко подвертывается случай к распутству; 263
но взгляните на женатых: супруги сидят с глазу на глаз и дошли до отупения. Они скучают и, чтобы рассеять тоску, изобретают бог знает что. Под конец они настолько перестают уважать друг друга и так один другому становятся противны, что глядят друг другу в лицо и слова вымолвить не могут. Источник, откуда они должны были бы черпать силу, взял всю силу. Они погнались за воображаемым наслаждением, которого не нашли на своем пути, потому что оно являлось целью. Ах! не говори мне о благословенном супружестве... — Но кто же поддерживает незаконных детей? — Закон! Закон об обязанности воспитывать детей... — Экзамен зрелости? Все экзаменаторы и учителя провалились бы, если бы ученики могли их экзаменовать! Разве это равная игра, когда целый синклит учителей набрасывается на одного ученика; когда целый совет специалистов требует, чтобы мальчик предстал перед ним, как овца на заклание? Ведь где же тут смысл? И я не понимаю, как человек может сделаться студентом; я считаю за чудо то, что я стал студентом! Это и произошло не вполне чисто! Но они, вероятно, не ведают, что творят! Белая фуражка студента — это знак отличия, как галун и эполеты лейтенанта. Общество требует знаков отличия! Белая фуражка обозначает лишь, что у юноши состоятельные родители, а этим хвастаться не следует. — Сидеть верхом на четвероногом животном теперь стало искусством. Если нельзя сделаться никем другим, так человек становится искусным наездником! — Аньяла! — Когда все хором кричат: «Ведь он пишет о жене своей!» — то я спрашиваю: пишет ли он хорошо? Если да, то он может писать, даже если она очень некрасива и зла, потому что требуется прежде всего, чтобы он о некрасивом писал хорошо. Это и есть гинолатрия! Как только жена принимается писать, то, если даже она пишет о муже своем самую вопиющую ложь, ее будут хва¬ 264
лить. Вот тебе справедливость и равноправие, в сущности — одно вранье! — Остановить переселение изданием особого закона? Разве можно было помешать передвижению народов? Разве можно было изменить законы всемирной истории? — Ковалевская и другие — это только новые имена для поклонения мужчин перед женщинами. Поклонение как воздаяние — прекрасно и справедливо, но раз его требуют женщины, как принадлежащего им по праву, оно становится вопиющей несправедливостью. — Золя задохся от угара, Лазарь тоже, и процесс был снова возобновлен при закрытых дверях. На этот раз дело велось тайно в суде, и ни одна из заграничных газет не получила отчета о заседании, когда защищались генералы. Justice, veritu, blague! — Что значит быть либералом или свободомыслящим? Это значит быть сверхчеловеком! Весь низший класс либерален? Что демос демократичен, это явствует уже из названия. Если израильтянин отрицает Божество Христа, то это еще не значит, что он либерал, если финн ненавидит русских — то это еще не значит, что он либерал; если женщина эмансипирована, то это еще не значит, что она либеральна; если человек, не имеющий права голоса, стоит за общую подачу голосов, то это еще не значит, что он либерал; если человек не занимающийся торговлей, стоит за беспошлинную торговлю, то это еще не означает, что он либерал. Стоять за свой интерес не есть добродетель: это только вполне естественно. — Человек, который пользуется животным, чтобы вредить другому человеку, должен был бы быть подвергнут смертной казни, потому что сближается с животным, а содомский грех карается смертью. — Полиция в городах государства запрещает содержание вредных и опасных животных, она также следит за чистотой улиц и тротуаров, но городское управление, 265
которое могло бы запретить держание в городе собак, не решается к ним прикоснуться! Это страх перед собакой! Иначе этого не объяснишь! — Когда будут безмолвны законы, камни заговорят! — Слава Швеции лежит не в «Шанцах», не в цейхгаузе, не в Риттерхолмской церкви с ее королевскими могилами; слава Швеции зиждется в Академии естественных наук и в Государственной библиотеке, в Национальном музее! Иди туда, прохожий! Взирай, швед, ты увидишь свою науку, свою литературу, свое искусство — и ты убедишься, что и ты гражданин вселенной! — С какой стати ему платить за содержание разведенной жены? Она найдет себе любовника или выйдет вторично замуж, а первый муж будет платить за любовь другого. Это несправедливо, тем более что таким образом он вследствие материального стеснения лишен будет возможности вторично жениться или вступить в любовную связь! — В такой бесплодной стране и в такое бесплодное время воздвигаются препятствия всякой продуктивности. Художникам и писателям приходится баклуши бить, чтобы не проявить своей продуктивности. — Что делать в школах! Там наука не преподается! Только выслушиваются ответы, то есть выслушивается то, что юноша сам выучил дома. Кто учится один, тот самоучка! Следовательно, все студенты самоучки! Если же студент презирает самоучек, то это только доказывает недостаточное уважение к себе самому. * * * — Полночь наступает с востока, — заметил Макс, — в настоящую минуту она наступила уже над Балтийским морем и несет в руках своих новое столетие. Они поравнялись с беседкой Сведенборга, и Эсфири казалось, что ей надо что-нибудь сказать о знаменитом шведе, который ныне восстал от столетнего забвения и незаслуженного пренебрежения. 266
— Ведь ты не будешь же утверждать, что Сведенборг находился в общении с другими мирами? Нельзя же быть в общении с несуществующими мирами. — Несуществующими? Взгляни на небо и на звезды! Не видишь ты ли других миров? — Да, но... — Не видишь ли ты Капеллы? Вон ту большую белую звезду? — Вижу. — Раз ты ее видишь, то взор твой, следовательно, поразил свет, ею испускаемый, и ты стала с ней в некоторого рода общении, так как ты от нее нечто восприняла. — Да, луч света... — Да, ты восприняла луч света. Ну а тебе известно, что световым лучом можно вызвать звуковую волну. — Нет, этого я не знаю. — Ты не слышала о фотофоне Белла? Благодаря ему можно разговаривать на расстоянии с помощью световых лучей! Да, хотя ты этого не знаешь, но это существует. Ты, следовательно, можешь направить звуковую волну на световой луч Капеллы. Теперь тебе известно, что звуковая волна может перенести на расстояние мысль; ты ведь ежедневно передаешь мне свои мысли по телефону. Верно ли мое рассуждение? -Да... — Итак, из этого следует, что другие миры существуют, так как ты их видишь, и что ты могла бы направить к ним звуковую волну через посредство световой волны и, наоборот, оттуда воспринять мысль таким же путем. — Верное рассуждение... — Значит, мы пришли к соглашению, что Сведенборг мог сообщаться с иными мирами. — Этого я не постигаю... — Что же, желаешь ли ты, чтобы я повторил свои доводы? Нет, ты этого не хочешь! У Холгера, пока он находился в тюрьме, было много ощущений, которых разъяснить он себе не мог, но которые тревожили его. Пока 267
мы что-либо не можем объяснить, мы это считаем мистицизмом. Он никогда не читал Сведенборга; когда же он вышел из тюрьмы, то приключилось с ним следующее — это ты всегда можешь проверить. После выхода из тюрьмы жил он в мудрствованиях и не раз думал, что находится на пути к сумасшествию. В этот период времени приходит к нему однажды в редакцию старинный друг, человек без средств, и предлагает сочинение Свен- деборга «Arcana Coelestma», но у него были лишь книги шестая, седмая и восьмая. Желая прийти другу ни помощь, Холгер купил книги, не имея даже намерения их читать. Когда же, оставшись наедине, он стал их перелистывать, то нашел, что в них написано все то, что он перечувствовал в тюрьме, причем этим чувствам были даны и объяснения. Это заставило его задуматься. Он постарался объяснить все гипнотизмом, внушением и т. п. Но, что бы то ни было, прошедшее и будущее представились ему при новом свете. Не прошло и двух недель, как ему пришлось быть в Упсале, и он отправился к букинисту, чтобы приобрести Свод законов 1734 года. Ему пришлось рыться самому на полках, и попадаются ему под руки первая, вторая и третья части Arcana, но другого издания. Приехав в Стокгольм, он идет в лавку, чтобы купить все сочинение, но нигде его не находит. Он уже собирается уйти от последнего букиниста, когда ему пришло на мысль спросить, не продают ли они отдельные части сочинения? Отдельные части нашлись и как раз четвертая и пятая части, которых ему недоставало. Если ты это назовешь случаем, то ты также можешь допустить, что человек, идущий играть в лотерею, заранее определит, какие номера выиграют. Он не стал спиритом и не имеет видений, но он особенно впечатлителен. Потому его личность как-то очистилась. — А ты читал Сведенборга? — прервала его Эсфирь, которая не очень ценила подобный разговор. — Да, я его прочел! И я думаю, что ни одному человеку не было открыто столько тайн, как ему... Это не про¬ 268
стая случайность, что эта беседка попала сюда, на эту гору... и как раз теперь он так нужен. Мне кажется, я бы желал увидеть его там, у входной двери, как Авраам, когда Господь навестил его в роще Маверийской... Он вновь придет, но — чтобы разрешить и судить, чтобы освободить дух и чтобы связать животное!.. Я не понял хорошо, почему именно здесь, на этой горе содержатся все эти грязные животные, но возможно, что это для того, чтобы мы видели разницу между ними и нами и чтобы это сравнение научило нас понять человека!.. Вот приблизилась полночь, и я чувствую наступление нового столетия оттуда, с Востока; теперь полночь распростерта над шхерами, зазвонили на Ваксхолме... — Приносит ли она с собой мир, мир посредством борьбы? Люди мира не хотят! Сегодня двадцать шесть государств подписали протокол Гаагского мирного конгресса! Но никто в мир не верит; все вооружаются!.. Если ты хорошо судишь о людях, то они поднимут тебя на смех; они знают себя, и мы себя знаем, если же ты дурно о них будешь говорить, то они рассердятся. Немного хуже своей репутации и немногим лучше — вот каково человеческое отродье! * * * Теперь ударили в колокола на обеих башнях, а с города поднялась как бы туча громкого звона, так что казалось, что гора дрожит. Что-то жуткое пробежало по толпе людей, которая невольно смолкла и обнажила головы, не задумываясь над тем, перед кем она благоговела. Животные скрылись в норы и логовища, как язычники, испуганные звоном колоколов, по соснам пронесся шорох, может быть, произведенный ночным ветром, а может быть, и дрожанием морского воздуха, приведенного в движение звоном колоколов. Великий Те Деим города поднимался все выше. Как громоотводы высились шпицы церквей, словно для того, чтобы отклонить гнев. Но усеянное звездами небо улыбалось кротко, дружелюбно, снисходительно. 269
Потом один за другим замолкли колокола на горе и в городе. — Думаешь ли ты, что было слышно до неба? — спросила Эсфирь. — Да, так же верно, как то, что у меня живая душа, — ответил Макс. — Ну, — начал он снова после недолгого молчания, — что ты думаешь насчет наступившего нового столетия? — Вероятно, все останется в том же положении! — Приблизительно! Однако не совсем! — Будем ли мы бродить? Вместе ли? — Да, часть дороги! — Вверх, против течения? — Вперед! — Но отнюдь не в сторону!
Пьесы
ВИТТЕНБЕРГСКИЙ СОЛОВЕЙ ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА Лютер отец. Лютер мать. Мартин Лютер. Яков Лютер, брат Мартина. Доктор Иоганнес (Фауст). Д и цель или Тецель, продавец индульгенций. Курфюрст Саксонский Фридрих Мудрый. Стаупиц, настоятель Августинского монастыря. Спалатин, канцлер при курфюрсте. Алексиус, студент. Франц фон Зикинген. Ульрих фон Гуттен. Эразм. Рейхлин. Доктор Карлштадт. Меланхтон. Ганс Сакс, минезингер. Лука Кранах, художник. Пейтингер. Констанция Пейтингер. Император Карл V. Александр, папский посол. Амсдорф и Шурф. Леонард Кейзер. Берлепш, комендант Вартбурга. Гофмейстер Вартбурга. Ратник. Подмастерье. Школьный учитель. Доминиканец. Студенты, монахи, печатники, придворные, слуги и другие. 273
КАРТИНА I Родительский дом Лютера, 1492 год. Мартин и Яков стоят перед изразцовой печью и учат уроки по учебникам. Мартин. Hie, haec, hoc, genetivus hejus... Яков. Hujus надо говорить! Мартин. Так здесь написано, но это неверно, потому что is, еа, id — в родительном падеже будет ejus. Яков. Надо говорить hujus, Мартин, потому что так написано в книжке. Мартин. А я все-таки не буду так говорить, я не хочу, чтобы это было hujus, не хочу! Яков. Тогда ты опять получишь трепку, Мартин!.. Мартин. Я все равно получу ее, если даже буду знать урок. Вчера отец спрашивал меня грамматику, и дома я отлично знал, а придя в школу, не мог ответить, и магистр избил меня до крови. Потом я еще от матери получил трепку за то, что был избит в школе, потому что это стыдно, говорит она... Но я считаю это несправедливым, и магистр не человек! На боль я не обращаю внимания, но стыд... Яков. Тогда учись, Мартин! Мартин. Чему же это поможет? Он все-таки будет говорить, что я не знаю. Но знаешь, Яков, что самое худшее: он грозился побить меня при своих девочках; а это позор! Если только он это сделает — я брошусь в воду или подожгу дом; да, иногда мне хотелось бы поджечь дерево, лес, весь мир, потому что на свете нет справедливости и вообще нет ничего хорошего. Впрочем, я плюю на книги и все остальное... Бросает книжку под шкаф. Яков. Давай убежим в лес и сделаемся разбойниками. Тогда мы ограбим сад магистра! Яков. Нет, я не хочу, потому что придут ратники и изобьют нас. Мартин. Ты трус, Яков, но я не таков; и если я не сделаюсь разбойником, то пойду в учение к сапожни¬ 274
ку. Это много лучше, чем сидеть здесь и учить подобные глупости. Hujus? Я убежден, что должно быть hejus, но когда-то какой-то старый школяр сделал ошибку, и потому она должна остаться навсегда. Теперь я покончил со школой и буду сам себе господином! Яков. Кем же ты хочешь быть, Мартин? Мартин. Я хочу быть королем! Яков. Ты не в своем уме. Мартин. А если бы я умел колдовать, я сделал бы, чтобы сейчас на столе появились всякие яства. Я хотел бы сейчас гуся со сливами. Яков. Ты не должен так говорить, Мартин; нельзя говорить о колдовстве. Мартин. Нельзя! Кто же может запретить мне говорить о чем я хочу? Разве я не владею языком, разве мне не дана свободная воля? Яков. Тише!.. Отец идет! Мартин. Нет, он в шахте, а мать стирает у ландграфа. Яков. Тогда это магистр. Мартин. Магистр не человек! Яков. Достань же книжку и читай на случай, если кто-нибудь войдет. Мартин. Я не притворщик! Яков. Дорогой Мартин, достань книгу! Мартин. Нет, нет и нет! Ты слышал?! Яков. Тогда я сам это сделаю. Лезет под шкаф и достает оттуда книгу. Мартин (смотрит в окно). Кажется магистр идет; кто-то приближается... Давай-ка сюда книгу! Яков. Что, если он вздумает спросить нас про уроки?.. Мартин. Тогда, разумеется, поколотит! Но чтобы девочки видели это? Нет! Я уж лучше буду говорить hujus, хотя это и неверно; буду учить уроки, хоть это и не поможет... Не думаешь ли ты, Яков, что жертва могла бы помочь мне в этом случае? 275
Яков. Чему могла бы она помочь? Мартин. Чтобы я знал уроки, разумеется. Яков. Какую же жертву мы могли бы принести? Мартин. Я жертвую свой кусок хлеба, который у меня в кармане; я положу его за печку, откуда не смогу его больше достать, если потом раскаюсь. Яков. Тогда уж лучше отдать его какому-нибудь бедному. Здесь проходит так много нищих. Мартин. Да, мы это сделаем! Ах, если бы сейчас прошел бедняк, ах, если бы он прошел... Давай молиться Божьей Матери, чтобы прошел бедный! Яков. В таком случае помолись лучше, чтобы ты знал свой урок... Мартин. Нет, этого не надо... потому что так мы точно выпрашиваем милостыню! Тише, теперь уж наверное кто-то идет... (Читает.) Hie, haec, hoc, genetivus hujus... Подмастерье (входит с палкой и ранцем). С позволения вашего, мальчики, или школьники, могу я найти приют? Мартин (Якову). Это не он! Подмастерье. Итак, гость, с позволения садись к столу. (Садится.) Где отец и мать? Мартин. Они ушли. Подмастерье. Не может ли подмастерье получить чего-нибудь поесть? Мартин. Вот хлеб!.. Подмастерье. Дай-ка взглянуть! Да, это хлеб, которого ты сам, шельмец, не хочешь есть; но во всяком случае это хлеб. Где же масло? Мартин. У нас нет масла! Подмастерье. Ну и тяжелые настали времена! Это хорошо известно славному золотых дел мастеру из Ню- ренберга. Итак, буду есть хлеб! Но пока я жую эту сухую корку — я прослушаю ваши уроки. Ну, раз, два, три! Ты, Кунц, выглядишь очень бойким малым... Мартин. Меня зовут Мартином. 276
Подмастерье. Для меня ты зовешься Кунцем, потому что я так хочу; а моя воля для тебя закон, пока я держу в руках этот кнут и пока не пришел кто-нибудь посильнее на твою защиту. Теперь отвечай мне, как зовут Германского Императора? Мартин. Его зовут Фридрих III. Подмастерье. Это настолько же верно, как и неверно, потому что он зовется Фридрих III — как римский император, Фридрих IV — как немецкий император и Фридрих V — как эрцгерцог австрийский. Что, мудрено? Теперь ты, Гейнц: как зовут папу римского? Яков. Меня зовут Яковом. Подмастерье. Но ведь ты не папа римский и потому ты не ответил на мой вопрос. Кунц, встань, когда я тебя спрашиваю! Как зовут папу римского? Мартин. Его зовут Александром. Подмастерье. Верно. Его зовут Александром VI Борджиа, и он представляет собой величайшую свинью, которая когда-нибудь существовала; я это знаю потому, что я был в Риме... Ну, Гейнц, в котором году христианской эры мы живем? Яков. В 1492 году по Рождестве Христовом. Подмастерье. Совершенно верно; это замечательный год, заметьте себе! Однако, покончив с императором и папой, перейдем к географии... Кто-то стучится в дверь! Войдите! Ратник (входит). Могу ли я здесь найти приют? Подмастерье. С позволения, господин ратник, входите и садитесь! Ратник. Не найдется ли чего-нибудь выпить? Подмастерье. Ни капельки! Плохие времена!.. Ратник. Не могу пожаловаться! Подмастерье. Я имею в виду золотых дел мастеров... Ратник. А я — ратников. Подмастерье ...потому что, видите ли, все золото уходит в Рим, и ничего не остается нам для работы. 277
Ратник. А я как раз иду в Рим, и потому очень хорошо, что там есть золото! Подмастерье. А, вы направляетесь в Рим?.. Ну и свинья же новоизбранный папа! Ратник. Что за вздор вы говорите? Никогда еще у нас не было такого лихого парня! Подмастерье. Да, но он шурин своего сына и женат на своей собственной дочери! Ратник. Что мне до этого! Впрочем, вот император — так тот действительно свинья. Он сидит и читает книжки о растениях и насекомых в то время, когда венгерец осаждает Вену, а турок вторгается в Венгрию. В воздухе носится какая-то зараза, и если мы скоро не добьемся чего-нибудь нового, то вся Европа полетит в преисподнюю. Подмастерье. Видите ли, все идет из Рима... Ратник. Не все идет из Рима — я сейчас иду в Рим! Подмастерье. Я был в Риме... Ратник. Меня это не интересует, потому что я хочу все видеть сам! Чего я не видел своими глазами, тому я не верю, то не существует для меня. Подмастерье. А в Риме есть что посмотреть. Хо-хо! Ратник. Да, я хочу сам все видеть! Я не желаю ничего об этом слушать! Подмастерье. Кто-то стучится в дверь... Войдите! Доминиканец. Могу я здесь найти приют? Подмастерье. Входите и садитесь, брат! С позволения! Доминиканец. Мир вам, добрые люди! Ратник. Откуда вы идете, брат? Доминиканец. Я иду из Рима. Ратник. Быть не может! Рассказывайте, рассказывайте! Я как раз на пути туда. Правда ли, что вы там живете, как свиньи? Что кардиналы устраивают ночные оргии с голыми женщинами и что папа... Доминиканец. Все это ложь! 278
Ратник. Однако здорово же на свете лгут! Подмастерье. Лгут?.. Развел сам не был в Риме и не видел своими глазами? Разве у папы нет ребенка от собственной дочери? Доминиканец. Все это ложь! Александр VI — святой человек, и для увеличения церковной власти он сделает больше, чем кто бы то ни было из его предшественников. Но у него есть сын — Цезарь Борджиа, всем известный шалопай, которого подмастерье, очевидно, смешивает с отцом. Подмастерье. Ничего я не смешиваю. Никогда в жизни я не слыхал ничего бесстыднее... и к тому же, как может священник иметь детей? Разве им это позволено? Доминиканец. Это ложь подмастерьев!.. Но maxima debetur pueris reverential — будьте добры избрать другую тему для разговора в присутствий детей. Ратник. Да, но действительно ли это ложь? Доминиканец. Это безусловная ложь, распространяемая гусятами и еретиками. Подмастерье. Так пусть же чер... Доминиканец. Придержи свой язык, подмастерье, или... Ратник. Скажите, в Риме найдется дело? Там есть французы, турки?.. Подмастерье (хватаясь за голову). Он говорит, что это ложь... как он смеет говорить... А Гус, великий, незабвенный Гус... Доминиканец. Гус был мерзостная падаль и потому сожжен, как куча мусора! Берегись, малый! Послушайте, мальчики, не можете ли вы достать мне лошадь? Мартин. Нет, у нас нет лошади. Доминиканец. Я спрашиваю, не можете ли вы достать; если бы у вас была лошадь, то не надо было бы доставать ее, дурак! Мартин. У нас нет лошади, и мы не можем достать... 279
Доминиканец. Ну, послушайте-ка его! Вот болтун! Мне необходима лошадь! Ратник. Здесь, в бедном Мансфельде, трудно держать их... Кажется, кто-то стучится в дверь... Войдите! Доминиканец вздрагивает. Странник, маленький седой старик, входит. Ратник. Входите и садитесь! Странник садится. Доминиканец. Откуда вы идете? Странник. Из Виттенберга. Доминиканец. Курфюрст был там? Странник. Да! Он был там. Гм... не встречались ли мы уже с вами? Доминиканец. Нет! Никогда! Странник. А мне все-таки кажется... Ратник. Что нового в Виттенберге? Странник. В Виттенберге — ничего. Но в Виттенберге я слышал одну историю... Скажите, господа, не вспомните ли вы об одном генуэзском мореплавателе, который хотел проехать на запад от Испании и отыскать путь в Индию? Доминиканец. Да, был такой идиот, который хотел отправиться на запад, чтобы приехать на Восток. Странник. Да, это был идиот... Ратник. Какой-то странный самоубийца, взявший с собой целый отряд колодников, чтобы сразу покончить со всей этой компанией... Странник. Так... так! В течение разговора старик становится все выше и выше, так что кажется, будто он растет. Доминиканец. Не знаете ли вы, где мне раздобыть лошадь? Странник. Нет, тем более что последняя лошадь в деревне украдена сегодня утром и найдена в. лесу загнанной насмерть. Доминиканец вздрагивает. 280
Странник. Вы спрашиваете о новостях. Не знает ли брат-доминиканец Савонаролу во Флоренции? Подмастерье. Савонаролу? Золотых дел мастера? Я знаю такого! Доминиканец (страннику). Я знаю, что такое Савонарола! Странник. Что же он такое? Доминиканец. Пес шелудивый, вот что!.. Странник. Нет, это неправда! Ратник. Вот если бы сейчас нашлось чего-нибудь выпить! Подмастерье. Да, это было бы недурно! Странник. Вы хотите выпить? Не могу ли я услужить вам стаканом вина? Доминиканец. Каким образом? Странник (достает четыре стакана и бутылку вина). А вот каким! Ратник (пьет). Вот это так вино! Подмастерье. С позволения, господин странник, это винцо!.. Доминиканец. Великолепное! Странник выливает свой стакан вина на стол. Доминиканец. Вы точно карту начертили на столе. Странник. В самом деле похоже на карту? И вы узнаете страну? Доминиканец. Нет, это не похоже ни на какую известную страну. Странник. Потому что она неизвестная. Теперь зажжем свечи и рассмотрим поближе карту. Достает канделябр, зажигает свечи. Ратник. Вот так запасливый господин! Странник. Теперь будьте добры, господа, рассмотрите мою карту. Все рассматривают винное пятно на столе. Странник. Что видит брат доминиканец? 281
Доминиканец. Это похоже на группу островов. Странник. Не стоят ли там на якоре корабли? Подмастерье. Я вижу три корабля... Ратник. Каравелла... Доминиканец... Берег окаймляют пальмы, а вот краснокожие голые люди... Постойте!.. Воин в испанской одежде стоит на коленях; руки его сложены на рукоятке меча и... подождите немного... надевает очки. Там кто-то держит знамя... Какое это знамя, ратник? Ратник. Дайте взглянуть!.. Это кастильское знамя! Странник. Да, кастильское! А воин... Доминиканец. Не Колумб ли это? Нет? Молчание. Странник. Вам известны инициалы нашего милостивого императора? Все. Нет! Странник. Если я иначе поставлю вопрос, то получу на него ответ!.. Послушай, маленький Мартин: назови мне гласные буквы немецкого алфавита. Мартин. А, Е, I, О, U! Странник. Вот инициалы императора! Мальчик много не знал и все же смог ответить!.. И это означает: Austriae Est Imperare Orbit UniversoL Переведи это Яков! Яков. Австрия будет владычествовать над всем миром. Странник. Верно! И это правда. Над всем миром, известным и неизвестным! И это совершится при сыне его внука. Запомните это! (Стирает вино со стола.) Finis!.. Доминиканец. Кто вы такой? Странник. Я знаю, кто вы, что вы делали и что намерены делать! И я знаю, что сегодня столкнулись две планеты и что в этой комнате завязалась связь между двумя судьбами. Кто я? Гм!.. Но вы-то Иоган? Я — Дицель! Доминиканец. Это ложь! Странник. Ложь! Это единственное слово, которое вы умеете произносить, и потому в наказание вам име¬ 282
ние! Вы будете способствовать истине, вы — слуга антихриста — низвергнете антихриста, и вы — обманщик и угнетатель, принесете нам свободу вопреки своему желанию! Доминиканец. Накажи тебя Бог, сатана! Странник. И тебя, убийца! Доминиканец (вскакивая). Ты или диавол, или доктор Ф... Странник. Теперь ты узнал, кто я, но ты все еще меня не знаешь. Когда-нибудь ты познакомишься со мной! Иди вперед! Я за тобой! Доминиканец (отступая к двери, к ратнику и подмастерью). Не садитесь за стол с колдуном, который продал свою душу дьяволу... Ратник. Дьяволу? С ним я не могу драться. Поднимается. Подмастерье (встает, чтобы уйти). Колдун и я — это несовместимо! Возвращается и берет свой стакан. Странник убирает свои вещи и снова сокращается. Ратник, доминиканец и подмастерье выходят из комнаты, пятясь задом и крестя странника. Странник. Дети, обещайте ничего не рассказывать о том, что здесь говорилось и что происходило. Мартин. Я обещаю! Странник. Твою руку! Мартин. Вот моя рука и мое слово! Странник (к Якову). Ты — хрупкий сосуд, и я боюсь тебя разбить. Прощайте! Уходит. Мартин. Тебе страшно, Яков? Яков. Да, страшно! Это были дурные люди! Мартин. А мне колдун очень понравился, он говорил так умно... Яков. Сохрани тебя Бог, Мартин. Мартин. Да, если бы он захотел, то я бы знал свой урок и избежал бы побоев, несправедливых, конечно, потому что это было несправедливо со стороны матери 283
побить меня несколько дней тому назад за один орех; ты помнишь это, Яков? Яков. Да, я помню, но разве ты не взял его? Мартин. Нет, я тебе говорю, что нет и нет! Тем более, что потом я даже нашел его. Яков. Почему же ты об этом не сказал сейчас же? Мартин. Почему? Если бы я осмелился сказать матери, что она налгала на меня, то отец убил бы меня на месте. Яков. Нужно все терпеть от родителей. Мартин. Но почему же? Почему? Яков. Ты всегда спрашиваешь, почему, Мартин! Мартин. Да, я хочу знать, почему, отчего это так, а это иначе. Я хочу знать, когда я должен слушаться. Яков. Тише! Родители услышат. Мартин. Опять будет история, уж это верно! Яков. Возьми книгу и не отвечай так резко... Мартин. Нет, я буду отвечать так, как есть, иначе я буду лгуном и лицемером, а я не хочу этого! Яков. Тише! Вот отец сбрасывает на дворе вязанку дров, а после этого он бывает зол! Мартин. По-моему, он всегда злой и мать тоже. Яков. Молчи, Мартин, и будь послушен. Отец Лютер входит с топором в руках. Мать Лютер с ведром и вальком. Отец Лютер (снимает сапоги). Посмотри, Маргарита, я опять натер себе ноги до крови... Мать Лютер. А взгляни на мои руки! И все это для этих неблагодарных детей! Отец. Учили вы свои уроки? Яков. Да, мы их знаем. Отец. Я спрашиваю, учили ли вы уроки; знаете ли вы их, может быть известно не раньше, чем вы их ответите магистру. Знать уроки — это милость Божья, это награда, и потому хорошие дети всегда знают свои уроки, а непослушные — никогда, даже, если они прилежны. У тебя чешется язык, Мартин, тебе хочется возразить на 284
это, но ты не смеешь! Слушай, молчи и повинуйся! Это полезно детям! Мать. И прежде всего будь честен, Мартин! Мартин. Я честен. Мать. Кто крадет, тот нечестен! Мартин. Я не крал, мать! Мать. Каково иметь ребенка, который ворует и лжет! Мартин. Я не украл и не солгал, клянусь Святой Троицей! Мать. Он еще клянется! Ты получишь у меня кое-что, прежде чем ляжешь в постель. Непременно получишь! Отец. Послушайте, послушайте! Что вы тут делали на столе? Молчание. Отец. Мартин, Что вы делали здесь на столе? Тут огромное пятно! Мартин. Я не подходил к столу. Отец. Ты покраснел! Значит, ты лжешь! Мартин. Можно покраснеть от злобы, когда тебя несправедливо подозревают. Отец. Ты еще отвечаешь, негодяй! Думаю, я сделал бы лучше, если бы сам отрубил тебе голову, не дожидаясь, чтобы это сделал палач. Что делали вы на столе? Мартин. Ничего! А если вы будете без причины бить меня, то я пойду и повешусь! Яков. Не бейте его, он не виноват! Отец. Так это ты сделал? Яков. Нет, не я! Отец. Не хочешь ли ты меня уверить, что это сделалось само собой? Яков. Нет! Отец. Отвечай, но не лги! Яков. Здесь был гость! Отец. Так, так, у вас были гости! Это были, конечно, важные господа и вы угощали их чем-нибудь. У вас было, вероятно, рейнское вино, и вы пролили его на стол? 285
Яков. Да, они принесли с собой вино, и при этом здесь был доктор; он начертил из вина карту, которая имела что-то общее с кастильским знаменем... Отец. Послушай, мать, не сходишь ли ты в чулан за плетью? Мать. Да, если это для Мартина: это он научил своего брата лгать! Мартин. Яков не лжет! Отец. Не думаешь ли ты убедить меня, что его разбойничья сказка — правда? Расскажи, что здесь произошло? Мартин. Нет, я не могу этого сделать, потому что обещал молчать. Отец. Послушай, что он говорит! Мать. В него вселился бес, которого я знаю чем изгнать! Мартин. Здесь были чужие, которые просили приюта, пили вино и пролили его на стол. Вот и все; больше я ничего не скажу, потому что я дал слово молчать, А обещание надо исполнять! Отец. Мать, пойди принеси плеть, чтобы я мог исполнить свое обещание! Мать. Да, но только не для Якова. Отец. Сначала одного, потом другого! Слыхано ли что-нибудь подобное: чертить карту из вина! Иди сейчас же, мать! Мать. Я пойду, но только не тронь Якова, он не виноват. Мартин. Так же как и я. А орех, за который ты меня побила, я нашел. Я бросил его в огонь и просил Бога проклясть его, чтобы из него не выросло дерево и не причинило бы несчастья кому-нибудь из людей. Отец. Это говорит не он, это дьявол говорит в нем; и ты кончишь на плахе или на костре. Мать, иди сейчас же! Мать идет к двери. 286
Школьный учитель (быстро входит). Мир вам добрые люди! Вышлите на кухню детей, я сообщу вам важные и приятные вести. Отец (оживляясь). Садитесь, господин учитель, садитесь! Учитель. Дети освобождаются от занятий по случаю важного события. Как раз теперь в Риме коронуется святой отец, и этому радуется весь христианский мир. Идите, мальчики, играть! Сегодня вы освобождаетесь от всякого наказания! Мартин и Яков выходят на кухню. Учитель. Всеобщая амнистия! Отец. Да, да, молодежь! Мне кажется, она должна бы получать даже несправедливые наказания, чтобы привыкнуть к несправедливости жизни, как это сделал я. Уч ите л ь. Нет, отец Ганс, этого не должно быть, потому что тогда они потеряют веру в справедливость и сделаются негодяями. К тому же вот и вам оказана справедливость: ландграф жалует вам две шахтные печи. Отец. Я получу их? Учитель. Да, и теперь вам больше не понадобится рубить дрова! Отец. Ты слышишь, мать, мне дадут две шахтные печи! Мать. Да, слава тебе Господи, но надо признаться, это досталось нам не слишком рано! Учитель. Не следует так говорить, когда получаешь подарок! Не скажите того же, узнав о другом даре: наша добрая госпожа Готта из Эйзенаха хочет взять к себе Мартина и отдать его в школу. Мать. Мартина, а не Якова? Учитель Да, она любит больше Исава, и этого уж не изменишь. У него, знаете ли, хорошая голова, к тому же он может петь. Отец. Да, глотка у него изрядная, хоть кого оглушит; а лжет — как рысак бегает... 287
Учитель. Я не замечал этого. Мать. И ворует! Учитель. Вот уж это неправда! Вы говорите это по поводу ореха? В этом он неповинен, я сам видел, как он его нашел. Отец. Вы это видели? Но вы, надеюсь, не думаете, чтобы родители должны были просить прощения? Учитель. Это уж casus conscientiae, вопрос совести, который я не берусь решать. Однако вы теперь отделаетесь от Мартина и как раз во-время, потому что здесь он непременно испортился бы. Итак, у нас новый папа, да? Что говорят о Борджиа? Отец. Правда ли то, что о нем рассказывают? Учитель. Да, правда! Кровосмешение доказано, поговаривают также о небольшом убийстве. Но в такое смутное время нельзя предъявлять к людям слишком больших требований. Мать. Это, должно быть, сам антихрист и, видно, наступают тяжкие времена! Учитель. Да, бывают странные обстоятельства, но это не касается нас, маленьких людей... Был ли у вас тоже колдун? Отец. Колдун? Учитель. Да, здесь в деревне у сапожника был колдун и чертил на столе географическую карту из вина... потом болтал всякий вздор... Отец. Чертил географическую карту из вина?.. Учитель. Да, они делают подобные фокусы... Он, вероятно, был у вас тоже. Отец. Послушай, мать, пойди скажи детям, что они могут идти играть куда хотят!.. Никогда еще я не слыхал ничего подобного! Вот уж подлинно: век живи — век учись! Мать идет в кухню. Учитель (матери). Скажите Мартину ласковое слово! Одно только! Это действует лучше всякой палки. Отец. Чего только не приходится переживать! 288
Учитель. Предстоит еще не то! Император при смерти; а с Максимилианом Германия получит Бургундию и Нидерланды, быть может, также и Испанию! Отец. Чего только не приходится переживать, говорю я, да! Учитель. Да, что нам предстоит еще! КАРТИНА II Библиотека Курфюрста в Виттенберге. За левым столом сидят Дицель и Фон Гуттен (инкогнито). За правым — доктор Иоганнес и доктор Лютер. Стаупиц (августин- ский монах) и Спалатин стоят у нижнего конца сцены и разговаривают вполголоса. Стаупиц. Смотри, Спалатин, теперь они принялись за чтение. Что ж, не мешает! Спалатин. А что они пишут!.. Этот Эразм настоящая скребница, сдирающая кожу вместе с паразитами. Стаупиц. Теперь они нападают на монахов, на целое сословие. И в самом деле, я стыжусь носить эту одежду, когда слышу или читаю рассказы о монастырской жизни. Ты слышал последнюю историю о краже лошади и об убийстве? Спалатин. Да! Монастырская жизнь извращена вконец, и это было известно еще сто лет тому назад итальянскому поэту Боккачио. Ты можешь мне поверить, что теперь его будут охотно читать, когда он будет напечатан! Посмотри, вот этот, за левым столом, как раз его читает! Ему нравится! Стаупиц. А кто это? Спалатин. Не знаю. Гостеприимство здесь развито так широко; но я слышал, что это друг фон Зикингена. Читал ли ты Боккачио? Стаупиц. Нет! Это, говорят, отвратительная книга... Спалатин. Которая, однако, с удовольствием прочтена была самим святым отцом... 289
Стаупиц. Если в том, что он пишет, есть правда — то это имеет значение. Спалатин. Не знаешь ли ты, кто этот доминиканец за правым столом? Стаупиц. Нет! Знаю только, что его зовут Дицель, или Тецель, и что он читает декреталии. Здесь оттачивают ножи, а я верчу колесо. Спалатин. Какое твое личное мнение о монастырской жизни, друг Стаупиц? Стаупиц. Как место для излечения больных монастыри хороши; но для здоровых они не годятся! Спалатин. Ну, а как высшие школы, с тех пор как у нас имеются университеты, — они излишни! Стаупиц. Совершенно!.. Знаешь ли, Спалатин, между нами говоря, религия как обязанность может быть извращена почти до порока! И я стремлюсь уйти из монастыря... Курфюрст идет! Спалатин. Добрый курфюрст, одной рукой собирающий мощи, другой обласкивающий еретиков! Стаупиц. Еретиков?.. Спалатин. Да, ведь отчасти мы все еретики... нет, это не курфюрст! Стаупиц. А кто этот черный магистр в конце стола, направо? Спалатин. Кажется, его зовут доктор Иоганнес; он пользуется славой колдуна. Стаупиц. Я говорю о том, что рядом с ним. Спалатин. Этот? Это новый магистр; его зовут Лютер. Совсем неизвестный. Стаупиц. Что он изучает? Спалатин. Вероятно, юриспруденцию... Курфюрст идет! Курфюрст входит. Все встают и по знаку курфюрста снова садятся. Курфюрст. Ну, мой добрый Спалатин, источник всякой мудрости, скажи мне, где теперь находится Колумб? 290
Спалатин. По последним дошедшим до нас известиям, Колумб прохода в Индию не нашел. Курфюрст. Не удалось? Но где же он теперь и какую неизвестную страну нашел он? Спалатин. Он открыл Новый Свет. Курфюрст. Где он лежит? Спалатин. Где?.. На Запад от Испании! Там, где прежде был конец света! Курфюрст. Не может ли кто-нибудь объяснить это? Существует ли смертный, способный дать мне объяснение? Доктор Иоганнес (почтительно приподнимаясь). Простите мою смелость, но, так как курфюрсту угодно было обратить вопрос ко всем, прошу позволить мне ответить. Курфюрст. Будьте так добры! Доктор Иоганнес. Христофор Колумб находится в настоящее время на другой стороне земли. Курфюрст. Разве у земли не одна сторона? Доктор Иоганнес. У нее их бесконечно много, потому что она представляет собою шар. Курфюрст. Что я слышу? Покажите и докажите мне это! Доктор Иоганнес (достает глобус, стоявший под столом). Вот какова форма земли... Курфюрст. В своем ли он уме? Доктор Иоганнес ...и приблизительно такой вид имеет Новый Свет. Курфюрст. Откуда же это вам известно? Доктор Иоганнес. Это было известно еще в древности, но никто не хотел верить. А вера есть... Курфюрст. Продолжайте! Доктор Иоганнес. При своем первом посещении Ватикана я нашел манускрипт одного совершенно неизвестного грека по имени Агесианакс... Курфюрст. Не знаю такого! Не знаешь ли ты его, Спалатин? 291
Спалатин. Мне знакомо только имя. Доктор Иоганнес. Этот ученый наблюдал на Луне темные, похожие на карту, изображения и по их изогнутым очертаниям заключил, что они представляют собой отражения различных стран Земли. Но так как среди них были и такие, которых он не мог отождествить с известными ему странами, то он заключил отсюда о существовании континента, который еще не открыт. Курфюрст. Я не желаю больше слушать! Уберите это прочь. Уберите!.. (Спалатину.) Есть от чего с ума сойти! Поговорим о чем-нибудь другом, Спалатин... Мой университет в Виттенберге должен иметь профессоров всех факультетов, и на тебе лежит обязанность позаботиться об этом. А в новую церковь я отдам на сохранение останки святых, которые я так долго собирал!.. Послушай, Спалатин, что слышно нового из Рима? Спалатин. Быть может, вашей светлости угодно будет проследовать в приемную? Курфюрст. Разве такие важные вести? Хорошо! Спалатин и курфюрст уходят. Спалатин возвращается и делает знак Стаупицу, который следует за ним. Фон Гуттен (весело, вставая). Вот так! Теперь, враги, вперед, без приглашения! Спасибо, доктор, за шар! Если это и неверно, то во всяком случае ново рассматривать Землю с обратной стороны. А я люблю все новое! О, теперь наступают новые времена. Умы пробуждаются, и является охота жить! - Доктор Иоганнес. С кем имею честь? Фон Гуттен. К чему имена, постараемся сначала их себе составить. Я homo novus и пишу об обскурантах, темных людях, черных людях, о конокрадах и угнетателях... Д и цель. Прошу не нарушать тишины в библиотеке. Фон Гуттен. Кто это там говорит? Не слишком ли это громко сказано? Уж не стоит ли там, внизу, у Зальц- 292
каммергута, жандарм, чтобы доставить необходимые сведения? Быть может, кое-кто, сидевший уже раз в мешке, должен теперь окончить свою жизнь во власянице. Быть может, кое-кто за пятьдесят дукатов продал конокраду из Мансфельда отпущение грехов. Д и цель. Это ложь! Доктор Иоганнес. Отец лжи! Мы уже встречались с тобой. Д и цель. Я имею честь... — хотя, собственно, это не составляет чести для меня — знать вас! Фон Гуттен. Уходи! Я буду следить за тобой до самого суда, до плетей, до виселицы... Д и цель (озирается). Теперь я узнал тебя и буду преследовать тебя до... твоей свадьбы, в особенности когда ты будешь делать предложение любимой девушке, я буду стоять поблизости и скажу ей: откажите ему — у него morbus gallicus. Когда ты будешь сидеть за столом в качестве гостя, я буду здесь и стану предостерегать всех: не пейте с этим человеком из одного стакана — у него люес! Фон Гуттен. Да, у меня люес, но я честно приобрел его как мужчина в открытом поединке любви, а ты подучил свой в месте, которого не называют, и способом, который зовется mos ferarum. Иди, ты, беглый раб, и скажи твоему господину, что ты видел Ульриха фон Гуттена из Штекельберга; но берегись лесных засад и мрака ущелий! Берегись потоков и жгучего огня — рука моя длинна, и глаз зорок, как у рыси... Ты еще здесь! Д и цель исчезает. Фон Гуттен. Простите, господа! Теперь вам известна моя тайна, которая является моим злым роком! Доктор Иоганнес. Мы уважаем вашу тайну, тайну, которую носят в себе четвертая часть всех немцев! Известно ли вам, например, господа, чему обязан Виттенберг своим университетом? Ученые и профессора в Лейпциге в вопросе о лечении morbus gallicus дошли 293
до такого ожесточенного спора, что не могли больше жить в одном городе! Фон Гуттен. Эта болезнь должна бы, собственно, называться morbus romanus, потому что она пришла из Рима, как и всякая зараза. Поэтому мое первое и последнее слово — Рим должен быть разрушен! Roma est delenda! Доктор Иоганнес. Слыхали ли вы, господа, последние известия из Рима? В банях Тита, уничтожившего Иерусалим, найдена статуя, изображающая Лаокоо- на, троянского жреца, который, как вам известно, хотел спасти Трою от деревянного коня и неприятельских воинов. В наказание за это Аполлон послал на Лаокоона двух змей, умертвивших его и двух его сыновей. Эта статуя так понравилась взбалмошным римлянам, что они проносили ее по улицам под звон церковных колоколов. Фон Гуттен. Это можно было бы назвать знамением времени! Доктор Иоганнес. Вы думаете, что в стенах Рима и в настоящее время имеется свой деревянный конь? Фон Гуттен. Я так думаю! И я верю, что Рим будет разрушен! Roma est delenda! Прощайте, господа! Уходит. Доктор Иоганнес (подает Лютеру большую книгу). Читали ли вы, магистр, эту книгу? Лютер. Нет! Я изучаю пандекты; я готовлюсь быть юристом. Доктор Иоганнес. Да, но все же вам не мешает с ней познакомиться! Лютер. Что это за книга? Библия? Вся Библия? Доктор Иоганнес. Все Священное Писание! Лютер. Разве оно такое обширное? Я видел только Евангелие и Послания, которые лежат на алтаре. Доктор Иоганнес. Эта книга скрывает в себе много тайн; это поистине чудесная книга. Лютер. Я этому не верю. 294
Доктор Иоганнес. Испытайте! откройте, где хотите. Лютер (открывает и читает). Что здесь написано? «Отрок же Самуил служил Господу под руководством Илии, слово Господне было редко в те дни, и было мало пророчеств»... — Верно. (Читает.) «И Самуил возрастал, и Господь был с ним и не допустил ни одному из слов Его тщетно упасть на землю. И весь Израиль узнал, что Самуил был верный пророк Господа Бога». (Читает.) «И филистимляне взяли ковчег Господень и поставили его рядом с идолом Дагоном. И когда встали на другой день утром, то нашли Дагона лежащим ниц на земле перед ковчегом Господа!» Да, к сожалению идолы все еще существуют! Этого нельзя отрицать... Удивительно, как это похоже на то, что происходит сейчас! Можно подумать, что это написано вчера... И в настоящее время нужен был бы такой же Самуил, но где его найти?.. Доктор Иоганнес (кладя руку на плечо Лютера). Вот он! Лютер. Не богохульствуйте! Я — человек от мира сего, из плоти и крови, с большою склонностью к полноте!!.. Доктор Иоганнес. Рим лежит в стране филистимлян. Лютер. Не отзывайтесь дурно о Риме; это священное место, где обитает Бог. Доктор Иоганнес. Прежде обитал. Теперь там антихрист. Лютер. Это я еще посмотрю; если, впрочем, мне удастся... Алексиус (входит возбужденный, расстроенный). Прости, что я помешал! Мартин, помоги мне! Пойдем со мной. Лютер. Мне некогда! Алексиус. Ради бога! Я нахожусь в ужасном положении! 295
Лютер. Это меня не касается! Ты можешь сам улаживать свои грязные история. Алексиус. Мартин, выслушай меня! Лютер. Иди своей дорогой! Алексиус. Куда? Куда мне идти? Лютер. Хоть к самому дьяволу! Алексиус. Ты когда-нибудь в этом раскаешься, Мартин! Лютер. Я никогда не делаю ничего такого, в чем бы мне пришлось потом раскаиваться! Алексиус. Пусть Господь смилуется над тобой, если ты когда-нибудь очнешься от своего безграничного эгоизма! Лютер. Стыдись! Я вовсе не эгоист! Алексиус уходит в слезах. Лютер. Он еще плачет, черт возьми! Да, доктор, я хотел бы взять с собой эту книгу, она принадлежит вам? Доктор Иоганнес. Она моя, вы можете пользоваться ею! Но берегитесь — это обоюдоострое оружие; смотрите, не обрежьтесь! Лютер. Я не обрезался на Аристотеле, да к тому же у Мартина Лютера толстая кожа... Послушайте, не встречались ли мы когда-нибудь с вами? Доктор Иоганнес. Да, в доме ваших родителей. Лютер. Так, так! Вы чертили карту7 из вина и продали свою душу дьяволу? Доктор Иоганнес. Именно! Вы верите последнему? Лютер. Кто может знать?.. Доктор Иоганнес. Может ли магистр верить подобным басням? И нужно ли дьяволу покупать то, что в таком изобилии получаешь gratis? Лютер. Сейчас я отправляюсь в консисторию, потом пойду домой и буду читать Библию; посмотрим, смогу ли я раскусить ее! Прощайте, доктор! Мы еще увидимся. 296
Доктор Иоганнес. Здесь мы можем встречаться каждый день. Лютер. Хорошо! И мы будем добрыми друзьями, если только вы оставите в покое Рим. КАРТИНА III Перед студенческой комнатой Алексиуса. На заднем плане три двери, на переднем — стол со стаканами и рюмками. Лютер и Карлштадт входит. Лютер. Карлштадт, подожди одну минуту; я должен зайти к Алексиусу, сегодня он поедет со мной в Манс- фельд. Карлштадт. Age! Лютер. А этого канальи опять нет дома. Должно быть, он скоро придет. Садись сюда, подождем. Карлштадт. Ты так встревожен, Мартин, что с тобой? Лютер. Плохо спал, видел дурной сон, к тому же долго читал. Карлштадт. Что ты читал? Лютер. Библию! Это замечательная книга! Карлштадт. О чем же в ней говорится? Лютер. Обо всем! Карлштадт. Что сказано там об отпущении грехов? Лютер. Отпущение — это искупительные деньги. Карлштадт. Но ведь убийство и клятвопреступления неискупимы... Лютер. Этого я еще не уяснил себе вполне. Нет, в этой книге заключается что-то другое; в ней есть нечто личное, индивидуальное для каждого в отдельности. Это страшная книга, и я желал бы лучше никогда не читать ее. Мне кажется, что теперь, когда я познакомился с ней, — веселье утрачено мной навсегда. Карлштадт. Ты философствуешь, Мартин? 297
Лютер. Это помимо моей воли... Но как долго не возвращается Алексиус!.. Карл штадт. Твой юный друг недаром слывет за легкомысленного повесу. Лютер. Он молод! Положим и я не стар; впрочем, мне казалось, что я сумею повести его по лучшему пути. Карлштадт. Когда ты видел его в последний раз? Лютер. Вчера, в библиотеке. Я был, пожалуй, несколько нетерпелив и недружелюбен с ним... я почти упрекаю себя сейчас за это... Знаешь, в библиотеке приходится иногда слышать такие вещи... я слышал вчера ужасную историю, которой я даже не очень верю... Кто это, кто-то в комнате Алексиуса... или... Карлштадт. Нет, это просто бегает кошка. Лютер. Я нахожу, что здесь как-то неуютно. Карлштадт. Я не замечаю этого... но ты весь в поту, Мартин!.. Лютер. Разве? Карлштадт. Послушай, почему ты изучаешь юриспруденцию? Лютер. Потому что этого желает мой отец; он теперь стал ратманом и хочет сделать из меня чиновника, а затем выгодно женить. Карл штадт. А ты предпочитаешь изучение древнеклассических языков... Лютер. Я не знаю, чего я, собственно, хочу; но меня тревожит все: и будущее, и то, что последует за ним. Карлштадт. Что же это такое? Лютер. Кто может это знать? Послушай, я думаю, не спит ли Алексиус у себя в комнате. Мне все кажется, что кто-то там за дверью. Карлштадт. Его там нет. Лютер (встает и идет к двери Алексиуса). Что это? Дверь снята с петель. И замок сломан. Я пойду посмотрю... Карлштадт. Это странно... 298
Лютер (берется за дверь, которая падает наружу. Видна комната с кроватью, двумя большими зажженными свечами и монахом, читающим книгу). Господи Иисусе, помилуй нас грешных! Монах (в дверь). Кто нарушает безмолвие смерти? А, это вы, доктор! Лютер. Что случилось? Что это значит? Монах. Разве вы не знаете? Лютер. Чего? Монах. Ваш друг Алексиус лежит здесь мертвый... Лютер. Мертвый?.. Монах. Да, убитый. Сбившийся с истинного пути и попавший в дурное общество. Он водил знакомство с вами, доктор? Лютер. Убитый?!. Монах. Собственной рукою или нет — это никому неизвестно. Войдите и сотворите молитву за вашего друга. Он в ней нуждается не менее, чем вы. Лютер. Нет, я не могу его видеть; я не выношу вида крови... И я не повинен в ней. Монах. Нет? А я слышал, что вы вчера оттолкнули человека, в отчаянии прибегнувшего к вам... Лютер. Да, горе мне, я это сделал, и проступок мой слишком велик, чтобы быть прощенным! Карлштадт. Уходи отсюда, Мартин! Уходи! Лютер. Горе, горе мне! Монах. Кровь твоего брата возопиет из земли! Карлштадт. Замолчи, монах! Пойдем, Мартин. Уходи отсюда! Лютер. Куда? Куда бегу от лица твоего, Господи! Монах. Да! «Я видел упрямого нечестивца, — сказано в Писании, — он величался и красовался, как лавр. А стоило пройти мимо, и он уже исчез. Я спрашивал о нем — он не был найден нигде». Да, вот что сказано! Лютер и Карлштадт уходят. 299
КАРТИНА IV Квартира Лютера. Стол уставлен цветами, вином, канделябрами и музыкальными инструментами. Кранах и фон Гуттен. Кранах. Какой торжественный вид! Известен ли вам повод к этому пиршеству, фон Гуттен? Фон Гуттен. Нет, Кранах, я его не знаю. Мы с Доктором Лютером встречались только в библиотеке и, признаюсь, я был несколько удивлен этим приглашением. Кранах. Наш дорогой Мартин любит веселье и пение, но последние дни он несколько мрачно настроен, в особенности после этого убийства; ведь это был его друг! Очевидно, Лютер хочет в обществе друзей рассеять свое горе! И хорошо делает! Фон Гуттен. Я обыкновенно поступаю так же. Спалатин (входит). А, вот и добрые друзья Кранах и фон Гуттен! Но где же хозяин? Кранах. Я тоже задаю этот вопрос. Но вам, Спалатин, это должно быть известно? Спалатин. Нет! Курфюрсту угодно было обратить свое благосклонное внимание на доктора Мартина Лютера, и он хотел сделать его профессором! Но прежде должна улечься эта последняя история. Кранах. Да, это было очень неприятно для Лютера, но ведь он здесь ни при чем. Спалатин. Вообще говоря, конечно нет, но он должен осторожнее выбирать себе друзей. Кранах. Это ему никогда не удастся. Его необдуманность часто играет с ним злые шутки! Но все-таки он прекрасный человек и справится со всяким делом. Посмотрите, как он умеет все хорошо устроить, ведь это просто картина! Карлштадт входит. Кранах. Карлштадт! Таинственный Карлштадт! Он выглядит еще таинственней обыкновенного. Куда ты девал хозяина дома? 300
Карлштадт. Хозяин просит приветствовать его гостей и начать пир без него. Он явится позднее, Кранах. Что это значит? Не болен ли он? Карлштадт. Нет... но он чувствует себя не особенно хорошо... Сейчас он принимает ванну. Спалатин. Что случилось? Помимо этой грустной истории... Карлштадт. Я не знаю. С некоторых пор Мартин не выходит из мрачной задумчивости... и потом, я не знаю, что произошло с ним вчера вечером. Фон Гуттен. Он хотел ехать к родителям в Манс- фельд, но разразилась гроза, и он вернулся. Карлштадт. Да, вчера вечером была дьявольская погода, кажется, раздавались раскаты грома. Кранах. Да, я слышал, эго было в западной стороне. Но каково ваше мнение, Карлштадт? Карлштадт. Мартину приходится так много видеть и слышать, им овладели мрачные мысли, как я уже сказал... Кранах Гм!.. Карлштадт ...Он рассказывал какие-то сказки, будто бы молния ударила близ него, и он упал, а потом услыхал какой-то голос, понимаете?.. Но давайте, господа, садиться за стол, и я позволю себе быть rex bibendi, по поручению хозяина. Все садятся. Иероним Шурф и Амсдорф входят. Карлштадт. Запоздавшие, входите! Иероним Шурф — судья, ни разу не вынесший смертного приговора. Амсдорф — менее известный пока, но будет таковым со временем! (Стучит по столу, слуга наполняет стаканы.) Estisne, praeparati? Sumus! Все. Sumus! Карлштадт. In honorem hospitis absentis, Doctoris Martini Lutheri! Semel, bis... Все. Ter! (Пьют.) Кранах. Песню! фон Гуттен должен спеть. 301
Все. Песню, песню! Фон Гуттен. Петь я не могу — у меня горло не в порядке; но я продекламирую вам стихотворение, если. Лука будет аккомпанировать мне на лютне. Кранах. Хорошо! В каком тоне? Фон Гуттен. В тоне Нибелунгов. Кранах (играет). Готово! Доктор Иоганнес входит и садится. Фон Гуттен (Декламирует). В дни юности далекой я женщину любил. И пылкой итальянки рабом я верным был. Но вот я заразился и силы потерял, Из дома наслаждений вернулся хил и вял. И, присужденный к смерти, не смею я любить, Меркурий и Венера должны в борьбу вступить. И тело подвергая втираньям и посту, Скитаясь с своей лютней, блюду я чистоту. То черный демон смерти из Рима к нам притек, Во тьме он насаждает болезни и порок. Своим задел крылом он немецкие главы. Увы тебе, Тюринген! Саксония, увы! О, немцы, берегитесь заразы стар и млад, Я вас предупреждаю — Италия нам яд! Германский дуб к падению уже приговорен, Долой подгнивший корень! Зовется Римом он. Все. Долой подгнивший корень, зовется Римом он! Доктор Иоганнес встает и отвешивает глубокий поклон фон Гуттену. Карлштадт. Этот бокал за Ульриха фон Гуттена! Все. Ульрих фон Гуттен! Несколько новых гостей входят и садятся. Кранах. Однако это похоже на похороны: пьют все, кроме хозяина... Карлштадт. Ему помешало... 302
Лютер (входя). Это и есть похороны, добрые друзья! Все. Лютер! Встают. Лютер (на конце стола). Сегодня доктор Лютер перестает существовать, потому что этой же ночью он покидает здешний мир и его радости: по причинам, которые не могут быть объяснены в коротких словах, он поступает в здешний августинский монастырь. Все. Быть не может! Лютер. Это так, и притом бесповоротно! Кранах. Но ведь это убийство! Фон Гуттен. Это самоубийство! Не поступайте туда! Я был пять лет в фульдском монастыре и бежал из этого Содома. Не ходите туда! Лютер. Это ex-voto, обет, данный Богу в минуту опасности и душевной муки. Кранах. Ты можешь быть освобожден от этого обета! Спалатин. Об этом позаботится курфюрст. Лютер. Нет, друзья, сделать это могу только я сам, исполнив свой обет. Карлштадт. Лютер прав! Лютер. И потому-то, благородные друзья и покровители, я собрал вас, чтобы проститься со всеми вами. (Поднимает бокал.) Детство мое мало походило на розовый сад, юность — тоже, и если это все, что может дать нам жизнь, то я отказываюсь от нее. Я держу в руках бокал, но я не буду пить — я опоражниваю его, и пусть это вино будет жертвой, принесенной за ваше благополучие, благодарственной жертвой за вашу дружбу! И я разбиваю этот бокал, как порываю с разбитой жизнью и ее хрупким счастьем. (Разбивает бокал.) Прощайте же, друзья! Мы больше никогда не увидимся, потому что завтра утром доктор Мартин будет погребен, а после завтра я буду только брат Августин. Все. Нет, это невозможно. 303
Спалатин. И это неизменное решение? Лютер. Да, неизменное! Прощайте, забудьте меня и любите друг друга! Уходит. Фон Гуттен. Ты уходишь, Августин, но Мартин вернется! Кранах. Что все это значит? Такой печальный конец такого блестящего начала!? Спалатин. Я верю в воскресение мертвых... Фон Гуттен. Он идет в монастырь, а я клянусь, что через десять лет все монастыри будут закрыты! Доктор Иоганнес (тихим, но убежденным голосом). Господа! В искусстве осады наш друг Лютер понимает больше, чем мы: он войдет внутрь укрепления и изнутри откроет двери... Последуем же за ним!.. Все. Мы следуем за ним! КАРТИНА V В монастыре. У огня сидят два монаха и грызут орехи. Лютер входит с метлой и мешком. Первый монах. Ну, Августинчик, подмел ли ты улицу? Лютер. Подмел. Второй монах. Не принес ли ты нам в своем мешке чего-нибудь хорошенького? Лютер. Мне что-то дали, но я не знаю, что именно. Второй монах (осматривая содержимое мешка) .Тебя любят городские девушки, и когда ты собираешь милостыню, тебе достаются лакомые кусочки. Лютер. Стыдитесь! Второй монах. Ты хочешь быть опять наказан? Лютер, крестит рот и что-то шепчет. Первый монах. Язык — это такой маленький член, а между тем многих влечет к погибели! 304
Лютер (падая на колени). Простите, отец! Второй монах. Я прощаю тебя, но больше не греши! Послушание — первый параграф правил! Слушайся, и тогда посмотрим. Садись! Ты получишь что-то хорошее, если разинешь рот! Ну! раз, два, три! Садись! Лютер молча стоит неподвижно. Второй монах. Садись! Лютер. Нет! Второй монах. Paxinpace! Знакомо ли тебе in расе там, в подвале? Садись! Лютер. Нет! Первый монах. Клятвопреступник! Ты дал присягу исполнять монастырские правила и теперь нарушаешь ее! Лютер. Язык мой нем! Мне представляется, что я попал в ад кромешный и что вы — дьяволы! Но, должно быть, я заслужил это! О, Господи, доколе ты не вспомнишь обо мне?.. Второй монах. Августин, ты должен повиноваться, иначе ты останешься без ужина! Первый монах. Подумать только — нам, неучам, достался магистр, который должен мести улицу! Настоящий магистр, знающий латынь и греческий! Второй монах. И после этого он еще жалуется, что другие магистры не хотят ему кланяться! Когда светильник прячут под сосуд, то получается нагар, это понятно! Первый монах. Ну, Августин — как весело называть его Августином, — читал ли ты исповедь св. Августина? Да тут превкусные куски! Лютер. Я читал Августина! Первый монах. Это был веселый малый в молодости! Лютер. Говорите с почтением об основателе святого ордена, иначе я заявлю капитулу! Второй монах. Каково! 305
Третий монах (входя слева). Отец Никодим! Разрешите ли вы выдать из библиотеки сочинения Гуса? Первый монах. Гуса?! Убирайся в преисподнюю! Ты думаешь, что вам позволят читать Гуса, этакую мерзость? Кому это он понадобился? Третий монах. Этому сумасброду — доктору Иоганнесу... Первый монах. Как, разве он здесь? Мы должны посмотреть на него. Встает и идет к двери в сопровождении обоих монахов. Второй монах. Это тот самый, что продал себя дьяволу, как говорят?.. Я хочу взглянуть на него! Третий монах. Он уже получил книгу, и под расписку, можете ли вы себе представить, самого курфюрста! Первый монах. Курфюрста Саксонского! Да ты с ума сошел! Выходит влево с обоими монахами. Лютер один, со скрещенными на груди руками, погружен, в молитву. Доктор Иоганнес показывается справа с книгой в руке. Лютер. Vade retro, Satanas! Доктор Иоганнес. Однажды я вручил вам книгу, доктор Лютер, и книга эта для вас стала ярким светочем! Теперь прочтите только несколько слов отсюда! Лютер. Я не хочу! Доктор Иоганнес (открывает книгу и подает ему). Читайте! Лютер (читает одно мгновение). Не хочу! Доктор Иоганнес. Одно слово еще! Лютер. Да, с этим можно согласиться! Это верно! Но ведь это говорит еретик! (Читает еще.) О, я хотел бы лучше никогда не видеть этой книги!.. Уберите ее прочь!.. Вечный, милосердный Боже, неужели же мы дожили до того, что ложь действует с силой правды, а правда — с силой лжи! Я думал, что я еретик и потому проклят... Я проклят, и Господь покинул, отвернулся от меня... 306
или, может быть, он заснул!.. Ты спишь, Господи, или считаешь нас за дураков!.. Скройся, сатана, и убери свою книгу, не то я убью тебя в алтаре, как жреца Ваала! Исчезни!.. Доктор Иоганнес. Мир с тобой, Мартин! Уходит. Лютер один, скрестив на груди руки, в раздумье. Стаупиц (входит). Ну, сын мой, как чувствуешь ты себя? Лютер. Невообразимо тяжко! Стаупиц. Contritio animi, угнетенное состояние духа; это хорошо, через это необходимо пройти. Но conscientia scrupulosa, или мелочные угрызения совести, — это уже гордыня. Лютер. Дух мой смиренен! Стаупиц. Нет, он не таков: ты самый гордый из людей, которых я встречал. Тебе хочется быть совершенным, как Бог, и ты терзаешь себя из-за мелочей. Ты ежедневно исповедуешься, хотя тебе не в чем каяться. Лютер. Мои прегрешения слишком серьезны, чтобы могли быть прощены! Стаупиц. Стыдись! Разве Господь не может простить всего, даже маленькие грешки какого-то Августина? Лютер. Они не так малы! Стаупиц. Потому что все в тебе должно быть велико! Лютер. Я прогневил Господа Бога. Стаупиц. Бог милосерд. Потому-то он испытывает тебя страданием. А это большая честь! Лютер. Так это не наказание? Стаупиц. А разве ты совершил преступление? Лютер. Не в обычном смысле. Стаупиц. Ты должен наконец прекратить это постоянное лечение свой души... Ты занимаешься лечением, Августин!.. А между тем тебе необходимо вооружиться 307
скальпелем. Впрочем, быть может, ты удовлетворен монастырской жизнью?.. Лютер молчит. Стаупиц. Нет, она тебя не удовлетворяет! Меня — тоже; поэтому-то я и нашел себе деятельность вне стен монастыря: я читаю в университете. Не желаешь ли и ты заняться тем же? Лютер. Что же я могу читать? Стаупиц. Философию и древние языки. Лютер. Философия — это языческая дева... Стаупиц. Которую мы окрестим. Древние же языки должны играть служебную, а не господствующую роль. Лютер. Я презираю их. Стаупиц. И поступаешь неправильно: Библия написана на греческом и иудейском языках, следовательно, они священны. Заметь это себе!.. Между прочим, курфюрст призывает тебя в качестве профессора в университет; а если он зовет — ты должен повиноваться. Лютер. Я не могу служить двум господам! Стаупиц. Ты не можешь делать того, что делаем мы все? Мы служим императору так же, как папе и даже курфюрсту. Ты болтун, Августин, а тебе надо сделаться оратором! Послушай, сын мой, ты никогда не думал о том, что у тебя есть призвание? Лютер. Напротив, очень часто. Порой я чувствую в себе силу, способную остановить Рейн в его течении или унести на своих плечах Шварцвальд. Стаупиц. Я скажу тебе, мой сын, но не возгордись этим: глаза всех давно устремлены на тебя. Собственно говоря, неизвестно почему — ведь ты еще ничего не сделал, — но от тебя чего-то ждут, ждут чего-то великого! Лютер. От меня, ничтожного творения? Стаупиц. Да, от тебя! Как от юного Самуила! Лютер. Самуила?Я читал о нем в библиотеке курфюрста! Самуил!? Стаупиц. Да! 308
Лютер. Так вот что это было? «Здесь нужен был бы Самуил, но где его найти?» Стаупиц. Он здесь! Лютер (падает на колени). Да, да! Аминь! Пусть будет так! Стаупиц. Но прежде чем взойти на кафедру, ты должен исполнить одно поручение, в котором заключается также и испытание. Лютер. Говори, повелитель, слуга твой слушает тебя. Стаупиц. Ты должен отправиться с одной миссией к Святейшему Отцу в Рим. Лютер. В Рим? Я отправлюсь в Святой город... Мечта моего детства, надежда и страстное стремление моей юности... Стаупиц. Твои мечты начинают осуществляться. Лютер. Я? В Рим?.. Стаупиц. Но пусть глаза твои будут отверсты! Смотри, слушай... и молчи! По возвращении ты сможешь говорить. Но и то только со мной! Не забудь этого!.. Итак, дверь открыта! На свободу, вольная птица, лети!.. Лютер. На свободу, на свободу... в необъятный простор! Так я еще не умер?! Стаупиц. Ты? КАРТИНА VI У Эркингена в Эбернбурге. В типографии; наборщики и печатники за работой. Фон Гуттен, Эразм и Рейхлин, сидя за столом, пишут. Фон Гуттен (поднимаясь). Вставайте, братцы, разомнитесь. Вы тут совсем заржавели. Вставай, Рейхлин! Рейхлин. Послушай, Ульрих, не слыхал ли ты чего- нибудь о доминиканцах в Кельне? Фон Гуттен. Которые хотели сжечь тебя живьем? Да, можете вы себе представить: они заказали 700 экземпляров наших «Писем к обскурантам». 309
Рейхлин. Но это уж чересчур нелепо! Что же это значит? Фон Гуттен. Это значит: они так глупы, что не поняли сатиры и приняли ее всерьез. Эразм (чихая). Никогда в жизни я не слышал ничего подобного; можно подумать, что свет вывернулся наизнанку. Рейхлин. Не доверяйтесь! Я знаю этих собак, и, не сиди мы в безопасности у нашего друга Зикингена... Фон Гуттен. Но ведь император на нашей стороне, а у Максимилиана есть план... Эразм. Какой план? Ты имеешь в виду присвоение светской власти пап, при помощи которой можно было бы положить конец этим разбоям в немецком государстве? Фон Гуттен. Да, такова мысль императора. И это действительно верно. У нас есть рейхстаг, имперский суд, государственные законы, но мы беспрестанно сталкиваемся на наших путях с каноническим правом и декреталиями Рима. Телега не может двигаться вперед, если в оба конца ее впрячь по кобыле; пока дело касалось сбруи — все ничего, но теперь трещит сама телега. Эразм. Неужели мы так далеко зашли, что император прицеливается в папу? Рейхлин. Ирод и Пилат снова станут друзьями, лишь только найдут кого распять. Фон Зикинген (входит с письмом). Я вижу, здесь работают и пишут. Теперь давайте поболтаем, у меня много новостей! Фон Гуттен. Рассказывай, рассказывай... Фон Зикинген. Дело вот в чем. Ваши письма читает вся Германия, от Эльбы до Рейна. И все смеются! Фон Гуттен. Смеются? Тогда мы спасены! Фон Зикинген. Смеются над монахами, так что доминиканцы в Кельне все поняли и теперь неистовствуют. Пусть это послужит предостережением для нас! 310
Рейхлин. Баррегтет! Эразм. Что могут они нам сделать здесь, в Эберн- бурге? Фон Гуттен. Рейхлин, ты знаешь собак? Есть порода легавых, которые не лают, но умеют ползти на животе. Рейхлин. Доминиканец пролезет в закрытую дверь, вползет по желобу или через отхожее место. Можно было бы сказать, что и здесь пахнет доминиканцем... Фон Зикинген (указывая на рабочих). Ты знаешь всех их, Ульрих? Фон Гуттен. Большинство! Фон Зикинген. Будь осторожен!.. А теперь вот еще одна новость! Этот дьявольский архиепископ в Майнце послал доминиканца Дицеля, или Тецеля, продавать отпущение грехов. И это животное позволило себе напечатать определенную таксу за отпущение. Так, он берет contantibus in manibus пятьдесят дукатов за многоженство, девять — за святотатство и клятвопреступление, восемь — за убийство и два — за колдовство. Фон Гуттен. Какая гнусность! Сколько же он берет за простое прелюбодеяние? Фон Зикинген. Об этом он умалчивает, потому что сам был осужден за двойное. Но случилось так: когда он уже был посажен в мешок, чтобы быть утопленным в Дунае, мимо проходил архиепископ майнцкий и помиловал его. Эразм. Это уж слишком глупо! Рейхлин. Что касается человеческой глупости — с ней мы не расстанемся до смерти! Фон Гуттен. Но они губят самих себя! Фон Зикинген. Надо ловить момент. Фон Гуттен. Теперь-то мы и пустим в печать мной приготовленную конфетку. (К рабочим.) ...Постановите новое издание «Писем». Пустите в печать объявление! И теперь все за набор! Сейчас же должно быть все набрано. Станок и образец! (Подходит к станку.) Смазчик! Место! 311
Фон Зикинген. И этот Дицель разъезжает со своими двумя сыновьями. Рейхлин. Черт его побери! Эразм. В каком положении вопрос о безбрачии? Фон Зикинген. Послушайте, господа, этот доктор Лютер, который ушел в монастырь, — говорят теперь в Риме! Эразм. Удивительно, как этот человек заставляет говорить о себе! Рейхлин. Он что-нибудь написал? Эразм. Ничего! Существуют люди, которые приобретают славу без всякого повода к тому. Фон Гуттен (возясь со станком). Что за чертовщина! Не печатает; станок разломан, не вбирает краски! Кто виновник? Кто?! Здесь есть изменник! Кто он? Это смазчик! Ты побледнел, дьявол?! Шапку долой! Да у него тонзура!!. Рейхлин, подойди сюда, понюхай, не пахнет ли он доминиканцем? Рейхлин (подходит, делая вид, что обнюхивает смазчика). От него пахнет псиной — это доминиканец! Фон Гуттен. За окно его! За окно! Все в реку! Шесть этажей — прыжок в вечность, и могила готова! Надо погасить это адское пламя! Ну, принимайтесь, все зараз! Ура! Смазчика выбрасывают в окно. Фон Гуттен (смотрит вниз в окно). Он не попал в ров. Падая, он сел верхом на статую испанского всадника. Так пусть же сгинет проклятое семя. Фон Гуттен. Ловко мы от него отделались! Фон Зикинген. Теперь уж они наверное нападут на замок! Фон Гуттен. В таком случае мы заблаговременно уйдем отсюда. Но куда нам направиться? Пойдемте, друзья, в Виттенберг. Там можно жить! Фон Зикинген. Я, разумеется, останусь здесь, потому что теперь можно ожидать всего от архиепископа. 312
Эразм. Я не дотронусь до штыка. Рейхлин. У этого Франца такой хороший стол, что я останусь здесь как крыса в сыре! Фон Гуттен. Тогда я отправлюсь в Виттенберг один. Там у меня есть печатный станок и друзья; к тому же я там встречу этого мошенника Тецеля, с которым мне еще надо посчитаться. Хвала тебе, благородный Зикинген, рыцарь без страха и упрека! Вот тебе моя рука за оказанное гостеприимство. Моя нога всегда к твоим услугам, когда тебе понадобится дать кому-нибудь хороший пинок. Мое перо — когда твой меч притупится, и моя лютня — когда ты будешь разочарован в жизни! Уходит. КАРТИНА VII У курфюрста Саксонского. Курфюрст и Спалатин. На стене висит картина, изображающая Лаокоона. Курфюрст. Не монах ли Августин это? Спалатин. Да, это он, вернувшийся из Рима. Курфюрст. Он подождет. Уже вернулся!.. Так видишь ли, мой добрый Спалатин, этот продавец индульгенций, Тецель, изобличенный негодяй, был присужден к утоплению. Архиепископ Магдебургский, курфюрст Майнцкий, Альбрехт Бранденбургский приняли в нем участие, а меня обвиняют. Что я могу сделать в духовных делах? В делах церкви я не имею права голоса, такова присяга в Германии. Я не могу изгнать этого Тецеля, не могу запретить ему его постыдной торговли отпущением грехов. Единственное, что я могу — это разрешить проповедовать против него. Но у него такая глотка, что он перекричит целый эскадрон. Ты видишь — я бессилен! Спалатин. Ваше величество, в моем распоряжении есть глотка, самая сильная во всей Германии. 313
Курфюрст. Наверное, монах Августин, или доктор Лютер, как звали его раньше? Дай мне взглянуть на эту редкую птицу, о которой все говорят. Спалатин. Его речь несколько пряма и не прикрашена, ваша светлость... Курфюрст. Это ничего не значит, напротив... Впусти его! Спалатин вводит Лютера. Курфюрст. Ты был доктор и назывался Лютером? Лютер. Да, был! Курфюрст. Ты пошел в монастырь, чтобы изучить жизнь монахов? Лютер. Нет, по другим причинам. Курфюрст. Ты был в Риме, что там делается? Лютер. Я не могу этого передать. Курфюрст. Это так ужасно? Лютер. Это неописуемо! Курфюрст. Опиши! Лютер. Я не могу! Мой язык, мои зубы, мое небо отказываются служить мне, и если бы я омыл свои глаза и уши в соленой воде морей — они не могли бы очиститься от всей той грязи, которую я видел и слышал. Этот языческий двор возмутил бы самого Нерона, Калигулу и Домициана. И это бы ничего еще, но, заметьте, они не веруют больше ни во что. Это худшие язычники, чем турки, негры, ацтеки. Священнослужители издеваются над всем самым священным, и христианства не существует в стенах Рима! Курфюрст. Неужели это действительно так? Я не верил, что это правда. Лютер. Это так... Курфюрст. Августин! Ты назначен профессором в Виттенбергский университет. Но сначала ты должен объездить монастыри. Ты знаком с монастырями? Лютер. Это единственные дома терпимости, которые я знаю. 314
Курфюрст. Одновременно с этим ты должен проповедовать против продавца индульгенций — Тецеля. Лютер. Еще шесть месяцев тому назад я сказал бы: нет! Теперь же говорю: да! И аминь! Да благословит Господь курфюрста! Курфюрст. Отлично! Иди отсюда к Стаупицу; там ты получишь инструкции. Лютер бросает взгляд на Лаокоона. Курфюрст. Ты смотришь на этого жреца? Берегись змеиной норы! И помни одно: не касайся моих мощей! Лютер. Я думал с них начать! Курфюрст. Спалатин, проводи монаха! И расскажи ему все, что надо. КАРТИНА VIII Дверь дворцовой церкви в Виттенберге. Из церкви доносятся звуки органа. Входят Карлштадт и Меланхтон. Карл штадт. Брат Меланхтон, я призвал тебя, потому что нуждаюсь в совете и помощи. Меланхтон. Не переоценивай моих сил и скажи мне, что тебя удручаеть? Карлштадт. Сегодня, в день Всех Святых, наш друг Лютер просил своих друзей собраться перед входом в дворцовую церковь, когда пробьет шесть часов. Для какой цели — он не сказал. Но после осмотра монастырей он был так возбужден, почти разъярен. Теперь, когда он исполняет обязанности священника, ему нередко приходится исповедовать. И вот несколько дней тому назад он рассказал мне следующее: один человек, совершивший клятвопреступление, пришел к нему исповедоваться. Лютер наложил на него епитимию и обещал отпущение грехов, если он пожелаешь исправиться. Можешь себе представить: клятвопреступник заявил ему, что он 315
не намерен ни исполнять епитимью, ни исправляться, потому что он за известную сумму купил себе право совершать клятвопреступление. Меланхтон. Это, конечно, дело продавца индульгенций! Карлштадт. Да, это дело папы и его наемника — Тецеля. Меланхтон. Это возмутительно! Карлштадт. Так же смотрит на это и Лютер. Он был вне себя, и я ожидаю от него какой-нибудь неосторожности, не зная, куда она будет направлена. Меланхтон. Как думаешь ты, Карлштадт, что можем мы сделать? Мне кажется, мы ничего не можем. Карлштадт. Ничего? Тогда будем ждать! Меланхтон. Все ждут, и мы давно уж ждем, подождем терпеливо еще немного. Карлштадт. Да, до шести часов, не дольше! Меланхтон. Что сейчас в церкви? Карлштадт. Там служат мессу перед выставкой мощей. Курфюрст собрал девятнадцать тысяч мощей, которые и помещает на сохранение в своей новой церкви. Меланхтон. Добрый курфюрст! Прснуливается взад и вперед. Входят Кранах и Ганс Сакс. Кранах. Ну, дружище Сакс, как много лет уж не поешь ты! Сакс. Да, настали сумерки, мне же необходим яркий солнечный свет. Что предстоит здесь вечером и зачем нас созвали? Кранах. Я, собственно, не жду ничего больше от нашего доброго Лютера с тех пор, как он ушел в монастырь. Но все же я хотел бы его видеть! Мы подождем его до шести часов? Сакс. Мне очень хочется взглянуть на этого человека. Ходят взад и вперед. Входят доктор Иоганнес с Амсдорфом. 316
Доктор Иоганнес. Это собор, христианская церковь, а в Риме теперь строятся языческие храмы. Даже только что выстроенный храм Святого Петра составлен из базилики и пантеона. В Риме нет соборов. Амсдорф. И для храма Святого Петра теперь собираются Тецелем деньги? Доктор Иоганнес. Да, христиане платят язычникам искупительные деньги! Папа собирает древнеримские рукописи; он заплатил несколько сотен дукатов за книгу Ливия, а за Библию не дал бы и двух геллеров. Амсдорф. Откуда пришло новое язычество? Доктор Иоганнес. Некоторые утверждают, что из Константинополя, с тех пор как турки вытеснили греков в Рим. Амсдорф. Но к чему это приведет? Христианству угрожает опасность? Доктор Иоганнес. О, нет! Все идет к одному! Прогуливается взад и вперед. Входят фон Гуттен и Шурф. Фон Гуттен. Кости брошены, и выпала шестерка. Но скажите, чего здесь ожидают? Шурф. Мартина Лютера! Фон Гуттен. Его уже так давно ждут; ему посчастливилось, но до сих пор мы не видели еще плодов его деятельности. Шурф. Она начнется теперь и наверное будет плодотворной. Фон Гуттен. Путь тяжел, а брат Мартин слишком утомил себя на голых камнях. Входят Лютер отец и мать. Отец. Должно быть, это дворцовая церковь? Мать. Да, они так нам сказали. Отец. Только бы мне удалось с ним поговорить! Одно бы только слово! 317
Мать. Пожалуйста, не будь с ним слишком суров. Ты ведь знаешь его вспыльчивый нрав. Не позволишь ли ты лучше мне переговорить с ним? Отец. Нет, я хочу сам. Сейчас я мог бы повалить его на пол, так зол я на него! Церковные часы бьют шесть. Все в напряженном ожидании собираются на сцену. Фон Гуттен. Он не идет? Шурф. Идет, идет! Кранах. Что все это значит? Сакс. Они имеют такой озабоченный вид? Меланхтон. Господи, помилуй нас, что только сейчас произойдет?! Карлштадт. Аминь, аминь; сейчас что-то должно случиться! Сакс. Он идет! Смотрите на него. Да, это он идет во славу Божью. Это он! Лютер входит. Мать Лютера (навстречу ему). Сын мой, твой отец и я повсюду ищем тебя... Лютер. Женщина, что мне до тебя? Отец Лютер выступает вперед. Лютер. Наши пути различны. (Поднимается к церковной двери, достает молоток, гвозди и плакат, который укрепляет с помощью трех гвоздей. При первом ударе молотка орган умолкает.) Во имя Триединого Бога. — Отца! — и Сына! — и Святого Духа! — Аминь! Фон Гуттен (поспешно поднимается к церковной двери и читает плакат). Девяносто пять тезисов против отпущения грехов! Лютер. Здесь тезисы. Защита их произойдет с ка_ федры! Спалатин и Стаупиц с плакатами в руках. Спалатин. Мир с тобой, Мартин! Стаупиц. Мир! 318
Лютер. Я пришел, чтобы принести не мир, но меч! Огонь и меч! Смерть и пожар! Всемогущий и животворящий Боже, не покидай меня, и тогда я не побоюсь ни папы в Риме, ни дьявола в аду! Уходит. Сакс. Наконец-то взошло солнце над Германией, и теперь-то мы запоем новые песни, фон Гуттен, новые! Мы будем писать новые картины, Кранах! Жмут друг другу руки и ликуют. КАРТИНА IX Сад Пейтингера со статуей Лаокоона в Ауксбурге. Доминиканец из замка Зикинген. Монах, бывший у смертного одра Алексиуса. Доминиканец. Я предпочел бы умереть в тот день, когда меня бросили в ров перед замком Зикинген! Монах. Да, действительно. Я вообще не верю в чудеса, но то, что ты остался жив, — это просто чудо! Доминиканец. При мысли о том, что фон Гуттен, напечатавший позорящую монашество статью, этот развращенный человек, вчера был посвящен императором Максимилианом в рыцари, а сегодня, в качестве poeta laureatus, получил лавровый венок из рук прекрасной Констанции Пейтингер, — при этой мысли мне хотелось бы умереть! Монах. Фон Гуттен меня не касается, но то, что этот негодяй Лютер ревизует монастыри — что называется, пустили козла в огород, — вот это позор! Доминиканец. Да, Лютер, да! Как возвысился вместе с ним Каэтан. Монах. Папскому легату не трудно было бы давно убить эту тлю, но, хотя и придавленная, она все еще продолжает жить. Он не хочет раскаяться! Что с ним сделаешь? 319
Доминиканец. Его надо убить! Монах. Да, это, конечно, легко, но он успел уже так разбросать повсюду свое семя, что вся Германия заполонена этим чертополохом. Доминиканец. Разве это так? Монах. Ни один из ста не пойдет за нами. Это лютеранство свирепствует не хуже Morbus Gallicus. Доминиканец. Да, по поводу Morbus Gallicus, говорят, что фон Гуттен собирается жениться на Констанции Пейтингер; ты слышал это? Монах. Да, ходят слухи. Доминиканец. В таком случае, ей, конечно, неизвестно, что он заражен этой болезнью? Монах. Вероятно, нет, иначе она отказала бы ему. Доминиканец. Тогда она должна узнать! Ты заметил, что он всегда носит перчатки? Монах. Да, отчего он это делает? Доминиканец. Понятно: от того, что болезнь перешла на руки. Она должна это узнать! Монах. Но она не поверит. Разве ты так мало знаешь женщин: когда они любят — они способны целовать утопившуюся кошку или шелудивую собаку. Доминиканец. Тогда я пойду к ее отцу. И даже сейчас! Монах. Разве ты не хочешь раньше прослушать диспут? Доминиканец. Нет, я не люблю теологии. Монах. А было бы приятно обменяться словами с каким-нибудь говоруном. У меня также голова не ушиблена, могу тебя уверить. Доминиканец. Я отправлюсь к Пейтингеру и уничтожу Гуттена, а потом ты можешь сокрушить Лютера. Suum cuique! Монах. Тогда поторопись, чтобы не опоздать. Доминиканец. Теперь, фон Гуттен, ты почувствуешь мой удар! Уходит. 320
Монах (один). Да! Да! Лютер входит, записывая что-то в книгу. Монах (навстречуЛютеру). Братец Августин! Лютер. Молчать! Монах. Брат обервикарий... Лютер. Замолчи! Монах. Правда ли, что ты отрекся? Что ты на коленях произнес шесть маленьких букв revoco: «беру назад»? Лютер. Это ложь, лжец! Да, кто лжет, тот зовется лжецом. Но твое лицо не лжет: это заплеванная аспидная доска, на которой все же можно прочесть название всех пороков, даже самых тайных. Я посетил и твой монастырь, и мне хорошо знакома твоя постель, твой стол, твоя утварь и чарки... Монах безуспешно силится произнести слово. Лютер. Если бы я вздумал освидетельствовать твою глотку, то сделал бы это не иначе, как при помощи грязной щетки; запах спирта, разящий из твоего рта, способен опьянить полдюжины мужиков... Нос твой блестит, как фонарь, и с помощью его ты мог бы разыскивать дождевых червей... Твои глаза похожи на гусиное сало, а в твоих ушах можно посеять с полтонны стручковых бобов; своими руками, в продолжение года не видавшими воды Эльбы, ты осмеливаешься прикасаться к святыне, и своим мерзостным ртом ты целуешь алтарь Господень!.. Я встретил тебя однажды у смертного одра моего друга Алексиуса. Я был тогда очень юн и глуп, почти так же глуп, как ты сейчас. Ты произнес тогда великое слово о неправедном, который упорно шел своим путем, и вот он погиб. Это подействовало на меня, как Слово Божие на школьника. Я поджал хвост, втянул в себя уши и заполз в нору! Но если бы я тогда знал то, что знаю сейчас, — никогда моей спины не коснулась бы черная сутана, никогда не ходил бы я с сумой. Во всяком случае, благодарю тебя за урок: нет худа без добра! Но хитрость — еще не мудрость, и лживость нечестивца — 321
не разум. Пес возвращается к своей блевотине, а монах валяется в собственной грязи... Что, задыхаешься, животное?! Монах, совершенно уничтоженный от злобы, с согнутой спиной и почерневшим лицом, уходит. Лютер. Вот как учат собак! Пауза. Стаупиц (входит с той стороны, куда ушел монах). Что сделал ты с монахом? Лютер. Я заставил его задохнуться! Стаупиц. Я думал, что его хватил удар! Лютер. Ничего, нельзя же было его оставить неотомщенным! Стаупиц. Августин, я не могу дальше следовать за тобой! Лютер. Не можешь? Стаупиц. Ты зашел слишком далеко. Лютер. Вы покидаете меня? Стаупиц. Да! Лютер. Мой отец и мать моя отреклись от меня, но Господь Бог меня не оттолкнет! Что я сделал? Стаупиц. Ты это знаешь! Ты назвал папу антихристом! Лютер. Если он антихрист, я должен звать его антихристом! Стаупиц. Надо ли еще и нам с тобой спорить? Нет! Я хочу сказать тебе только одно: с сегодняшнего дня ты освобожден от своего монашеского обета. Лютер. То есть исключен? Стаупиц. Если ты хочешь! Нет больше Августина! Лютер. Значит, я стал опять Мартином Лютером! Хорошо!.. Ряса начинала уже теснить меня и мешала свободным движениям рук! Стаупиц. Не намерен ли ты теперь летать? Лютер. Я возьму крылья у утренней зари и полечу туда, где восходит солнце! 322
Стаупиц. Тогда лети один. Никто не последует за тобою! Лютер. Никто? Значит, курфюрст... Стаупиц. Да, курфюрст отстраняется от твоих дерзких выходок! Лютер. Изменил... и он тоже! Ну хорошо! Теперь, когда вы больше не начальство мне, я могу смело сказать вам два слова. За ваше дружеское покровительство в дурное время — примите мою благодарность, за ваше вероломство по отношению к служителю Бога — примите мое проклятие! Стаупиц. Ты проклинаешь...! О, Боже, он проклинает своего друга! Плачет. Лютер. Да, я это делаю! Стаупиц (уходя). Он проклинает своего друга! Да простит тебе Бог! Лютер. Он уже сделал это! Лютер (один). Один!.. Тем лучше! (Идет.) Теперь, Всемогущий и Животворящий Господь, мы одни с Тобой — Ты и я! Или Ты тоже отречешься от меня? Я не отрекусь! Уходит. Входят Фон Гуттенв рыцарских доспехах и лавровом венке и Констанция Пейтингер. Фон Гуттен. Вот это место!.. Здесь я продекламирую тебе свою песню. Констанция. И твою тайну... мне одной! Фон Гуттен. Тебе, кому же еще? Разве для меня существует кто-нибудь, кроме тебя? Разве не через тебя я воспринимаю весь мир? Что значу я без тебя? Я родился к жизни с того момента, как увидел тебя, и умираю, когда тебя нет со мной. Теперь я взойду на костер, но я подожгу его собственными руками! Констанция. Ты говоришь загадками! Ты сказал, что любишь меня. Я ответила: хочешь взять меня? Ты 323
сказал: хочу, но не смею! Что это значит? Отец мой согласен, мать согласна, согласна я — и все же ты не смеешь! Фон Гуттен. Известна ли тебе воля богов? Констанция. Вы начинаете говорить о богах древних римлян, как будто вы почитаете их. Фон Гуттен. Они возвращены из изгнания, и мы их чтим! Констанция (указывая на статуюЛаокоона). Эту статую теперь можно найти везде. Кто это? Фон Гуттен. Изваянию этому приписывали много различных значений. Последнее таково: Лаокоон, жрец Аполлона, хотел жениться и за это был умерщвлен богом. Констанция. Значит, Аполлон никогда не знал любви? Фон Гуттен. Он любил юную деву по имени Дафна, но в последнюю минуту она превратилась в лавровое дерево, Констанция... Я получил уже лавры — тобою же не буду владеть никогда! Констанция. Ты опять за прежнее! Ну, пропой же мне свою тайну! Фон Гуттен. Спеть я не могу, но я скажу тебе ее, пока я еще могу говорить! Констанция. Пока?.. Фон Гуттен. Да! Мой голос начинает угасать, также как и свет моих очей; скоро для меня настанет блуждание во мраке и безмолвии! (Декламирует.) На Шпессартских скалах, На Шпессартских скалах, над Рейном Замок Волькенштейн, Замок Волькенштейн фон Шрейна У подножья скалы, опершись на гранит, Над волнами суровый, унылый стоит, И пугает крестьян его сумрачный вид, И уста их лепечут молитву. 324
Замок Волькенштейн, Замок Волькенштейн фон Шрейна У подножья скалы над Рейном, Избежавший стрелы среди горных вершин, Но могучий и злобный небес властелин, На вершине тех скал хищник ястреб один Поселился в глубоких снегах. Замок Волькенштейн Замок Волькенштейн фон Шрейна, Горе, горе тебе: надвигается день, Глубоко, глубоко дно Рейна! Хищник ястреб гнездо собрался себе вить, Снежный саван вокруг разрывает, крушит, И с лавиною вместе тебя поглотить, Бездна алчная жаждет мгновенья! Гордый Волькенштейн фон Шрейн. Где ж твой замок и ты? Вам могилой стал Рейн! Вот наследник твой нищ и судьбой обречен Не изведать удачи нигде и ни в чем. Свою жизнь проклиная погибнет и он, То неба правдивое мщенье! На Шпессартских скалах, На Шпессартских скалах, над Рейном, Там, где замок стоял, Там, где замок стоял фон Шрейна, Лишь ветвистый дуб под скалой растет И под сень свою никого не ждет, Да руина-певец там еще живет, Ожидая конца разрушения. Констанция (бросается в его объятия, но он отстраняет ее). Ты отталкиваешь меня? Фон Гуттен. Да! Констанция. И все же ты меня любишь? Фон Гуттен. Да!.. А теперь мы должны расстаться, потому что я твой прокаженный брат!.. Констанция вскрикивает. Пейтингер (входя). Рыцарь Ульрих фон Гуттен! 325
Фон Гуттен. Я здесь! Пейтингер. Наш милостивый император и повелитель даровал вам меч и шпоры, но у меня есть основание подозревать, что вы вовсе не рыцарь и прежде всего не защитник невинности! Фон Гуттен. Ты хочешь запятнать мой щит, бюргер! Будь осторожен! Пейтингер. И ты еще говоришь таким тоном, бродяга! Констанция, этот человек не достоин тебя! Констанция. Он достоин меня, и он рыцарь! Пейтингер. Значит, ты не знаешь... Констанция. Нет, я знаю, он поражен смертельным недугом, и поэтому мы с ним сейчас простились навсегда. Пейтингер. Фон Гуттен! Простите меня! Вашу руку! Фон Гуттен, Только не руку, а мое сердце, пока оно еще чисто! Констанция. Ульрих! Фон Гуттен. Констанция! Констанция. Прощай, мой вечно любимый друг! Фон Гуттен. Прощай, вечно любимая подруга! Уходит. Пейтингер. Дитя мое! Сказка любви твоей была так коротка!.. Констанция. Как счастье! Одно лишь горе длится! Пейтингер. О, зачем этому суждено было случиться! Направляются к выходу. Пейтингер остается, Констанция уходит. Карлштадт (входя, к Пейтингеру). Лютер бежал! Пейтингер. Бежал? Карлштадт. Он тайно покинул город! Пейтингер. Тогда все погибло! Зачем он разрушил собственное дело? Карлштадт. Теперь мы начнем новое! Пейтингер. Разве Карлштадт способен на это? 326
Карлштадт. Раньше не был, но стал теперь! Пейтингер. Найдутся ли еще такие? Карлштадт. Нас легион! Теперь я отправлюсь в Лейпциг, чтобы сразиться на диспуте с доктором Эк- ком. Тогда-то мир увидит нечто новое! Пейтингер. О, дайте это нам увидеть! КАРТИНА X Лаборатория доктора Иоганнеса в Лейпциге. Доктор Иоганнес сидит у стола и разговаривает с кем-то невидимым в комнате направо, на заднем плане, с открытой дверью. Лунный свет падает в комнату доктора Иоганнеса; другая комната освещена лампой и светом от плавильной печи. Доктор Иоганнес. Отвечай! Что видишь ты? Голос. Я вижу белую розу и красного орла. Доктор Иоганнес. Это царство материи и духа. Голос. Кто властитель материи? Доктор Иоганнес. Гибелин! Го л о с. А властитель духа? Доктор Иоганнес. Гвельф! Что видишь ты теперь? Голос. Роза и орел борются! Доктор Иоганнес. Кто побеждает? Голос. Никто! Они кажутся равной силы. Доктор Иоганнес. Теперь что видишь? Голос. Белая роза породила красную! Теперь происходит борьба между розами. Доктор Иоганнес. Кто побеждает? Голос. Красная роза! Доктор Иоганнес. Это Ланкастер при Босворте. Это Генрих! Го л о с. Могу ли я задать вопрос? Доктор Иоганнес. Спрашивай! Голос. Что было вначале? Доктор Иоганнес. Все! Все во всем! Все служит одному. Довольно! 327
Стучатся в дверь. Доктор Иоганнес. Войдите! Карлштадт входит. Доктор Иоганнес. Ты просил разрешения посетить меня, как Никодим в ночи. Добро пожаловать! Что тебе надо? Карлштадт. Я хочу узнать будущее. Доктор Иоганнес. Ты можешь вычислить его по настоящему, если ты вообще умеешь вычислять. С тремя известными найти четвертое неизвестное не трудно. Карлштадт. Следили ли вы за нашим диспутом здесь, в Лейпциге? Доктор Иоганнес. Я слушал вас в продолжение семнадцати дней. Карлштадт. Кто победил, по вашему мнению? Доктор Иоганнес. Никто! Вы оба были одинаково хитры; поэтому паписты считают победителями себя, лютеране — себя. Карлштадт. Но Бог с нами или против нас? Доктор Иоганнес. Кто справедлив, тот ни за, ни против. Справедливость беспартийна. Карлштадт. Правы ли паписты вообще? Доктор Иоганнес. Да, конечно!.. Как у светских имеется император, так у духовных — папа; а духовные интересы всегда должны быть впереди. Карлштадт. Но светская власть папы?.. Доктор Иоганнес. Что же это за власть? Архиепископ римский имеет свой монастырь, или свой церковный приход, — как и другие епископы; об этом не стоит и говорить. А власть Льва X была не так велика, чтобы помешать ему быть взятым в плен при Равенне. Карлштадт. Я раскаиваюсь, что начал с вами разговор! Доктор Иоганнес. То же самое говорил Лютер, когда я дал ему сочинения Гуса, а теперь он с кафедры называет себя гуситом. Впрочем, вы можете считать себя 328
удовлетворенными: Тецель удален, и продажа индульгенций воспрещена. Папский придворный Мильтиц, злейший враг Лютера, в пьяном виде утонул в Рейне. Разве ты не видишь, что на свете существует справедливость? Карлштадт. Но Лютер отлучен от церкви! Доктор Иоганнес. Что же из этого? Никто не посмеет тронуть его! Максимилиан, отступившийся от него, умер вовремя. Не печется ли само провидение о Лютере? А теперь друг Лютера, курфюрст, — правитель государства. На что же вы жалуетесь? Карлштадт. Я предпочел бы никогда не приходить сюда! Доктор Иоганнес. Отвечай мне, возражай, если я неправ! Ты не можешь этого сделать и потому сердишься. Карлштадт. Что ждет нас в будущем? Доктор Иоганнес. Не думаешь ли ты, что я колдун, как верит в это простой народ? Я только математик. Карлштадт. Не можете ли вы поэтому вычислить, кто будет императором? Доктор Иоганнес. Карл Пятый, разумеется! Потому что курфюрст Саксонский отказался от престола и потому что Карл предложен курфюрстом; к тому же он владеет золотом Нового Света, чтобы быть в состоянии купить голоса!.. Карлштадт. Я не верю этому! Доктор Иоганнес. Ты просто завидуешь Лютеру. Карлштадт. Я? Доктор Иоганнес. Иди с миром! Будь другом своего друга и не касайся грубыми руками его судьбы, которой ты не понимаешь! Карлштадт. Лютер изменил делу! Доктор Иоганнес. Ты лжешь! Он отступил перед численным превосходством врага, чтобы собрать силы для новой атаки. Отправься в Виттенберг, и ты увидишь 329
Лютера в огне, в пылу самого жаркого сражения, как это было здесь, в Лейпциге, пока ты диспутировал с доктором Экком. Иди в Виттенберг, там встретимся мы все. Иди! Карлштадт. Я пойду — но только своей собственной дорогой! Доктор Иоганнес. Своей дорогой, но по следам других! Карлштадт. Вы папист? Доктор Иоганнес. Я не знаю, что это значит. Я — только зритель, сохранивший свой рассудок в то время, как другие потеряли его. Я не представляю собой ничего из того, что ты думаешь обо мне, и ты не находишь для меня подходящего имени! Все, что ты говоришь, — пустой звук, и пути, которыми вы идете, ведут не туда, куда вы думаете! Тот, кто есть, был и будет, смеется над вами, но пользуется вами. Запомни эти слова: ни Лютер, ни Цвингли, ни Кельвин не поразят папу; это сделает император Карл Пятый. И когда это совершится — Лютер будет провозглашен Папой Римским. Карлштадт. Теперь-то я уж наверное пойду! Доктор Иоганнес продолжает писать. КАРТИНА XI В Виттенберге, перед Эльстерскими воротами. Направо ворота Ольстера, налево гостиница, перед которой расставлены столы. За столом: фон Гуттен, Кранах, Шурф, Меланхтон и другие доктора. На заднем плане маленький театральный барак. Фон Гуттен. Вот мы и снова собрались! Кранах. Брат Мартин пригласил нас на новое зрелище. Амсдорф. Там, наверху? Кранах. Я не знаю, не будет ли это драматический эпилог. Мартин Лютер всегда соберет народ, стоит ему только забить в барабан. Фон Гуттен. Но где же Карлштадт, второе «я» Мартина? 330
Меланхтон. Андрей, должно быть, проповедует где нибудь. Кранах. А Сакс, Ганс Сакс? Фон Гуттен. Он, разумеется, дома и слагает стихи в честь нового императора. Кранах. Да, да, император! Девятнадцать лет! Теперь должны настать новые времена. Ура! Да здравствует император Карл Пятый! Фон Гуттен. Silentium! Представление начинается. ПРЕДСТАВЛЕНИЕ Сапожник. Входит кухарка. Кухарка. Господин каноник! Сапожник пришел. Каноник. A! bene veneritis. Сапожник. Deo gratias! Каноник. Что, вы принесли мне туфли? Сапожник. Да, но я думал, вы ушли уже в церковь. Каноник. Нет, я был в беседке и молол! Сапожник. Вы мололи? Каноник. Да, молол своего Горация и кормил соловья. Сапожник. Что это за соловей у вас? Он еще поет? Каноник. Нет, теперь неподходящее время для этого. Сапожник. А я знаю одного сапожника, у него есть соловей, который именно теперь начал петь. Каноник. Что бы черт побрал этого сапожника с его соловьем! Как это он еще оставил в покое святого отца, Святых Отцов и нас грешных? Сапожник. О! Он не оставляет в покое только ваши желудки и кошельки! Каноник. Я слышу хор... Кухарка, подай сюртук. Идите с миром, мастер. Всего хорошего! Сапожник. Аминь! Уходит. 331
Каноник. Мне кажется, сам дьявол вселился в этого сапожника! Он больше не получит у меня работы! Ее получит Ганс Цабель, который не заражен никаким лютеранством и еретичеством!.. Теперь, кухарка, ты отправишься на рынок. Купи мне одного дрозда... или нет, лучше дюжину: сегодня придет на банкет господин ка- пелан с несколькими друзьями. Убери из столовой Библию и позаботься о том, чтобы на столе были рюмки и кости. Не забудь также новую колоду карт или даже две! Занавес Фон Гуттен. Голос Якова, а рука Ганса! Ганс Сакс! Все. Сакс, Сакс! Выходи! Автора! Сакс входит. Все. Да здравствует Сакс! Сакс. Благодарю, друзья! Кранах. Состязание певцов! Фон Гуттен и Сакс! Фон Гуттен. Согласен. Ганс достойный конкурент! Я принимаю вызов! Кто начинает? Кранах. Начинает Сакс! Сакс. Слишком лестно петь в один день с Ульрихом Гуттеном, но еще большая честь — с ним состязаться! Какая тема, господа? Кранах. Здесь, в Виттенберге; может быть только одна тема: Мартин Лютер! Сакс (декламирует). Пробуждайся, народ, — начинается день, Скользя, плывет ночная тень! Я слышу — странный соловей Запел средь зелени ветвей. Где запад — в сон уходит ночь, Восток нагревает утра дочь Восхода пурпурная кровь На облаках алеет вновь! 332
Смеется солнце — рдеет к зною. Затерян след, где месяц плыл, То, может, призрак только был. Сбегают овцы к водопою, Но в страхе пятятся назад: Потерян страж их робких стад! Все. Браво, Сакс! Ульрих фон Гуттен! Фон Гуттен (декламирует). Долго ль ты будешь, о вихрь полуночи, Вакхическим кликом долину будить? Чужбиной ты послан слепить наши очи И силу мужей наших юных губить. Но север в смятенье — в Саксонии ропот, Тюринген восстал и трубит уж в рога, Вот буря бушует, зловещ ее рокот, Деревню и город разит, как врага. «Гнилые плоды сами с веток слетают». Так в песне поется — и северный шквал В порыве могучем преграды ломает, Вот мрак побежден, и день новый настал! Доминиканец (подходя к Гансу Саксу и прерывая фон Гуттена). Тебе принадлежит этот деревянный ящик? Сакс. Да, мне! Доминиканец. Убери его! Он стоит на монастырской земле. Впрочем, пусть сапожник остается при своей колодке! Сакс (указывая на театр). Да, вот моя колодка! А где твоя? Доминиканец. Ты изображаешь сальности. Сакс. По коже и смазка! Фон Гуттен. Прогоните монаха! Это секретарь доктора Экка! Все. Доктора Экка! 333
Фон Гуттен. ...Который привез из Рима папскую буллу отреченья. Послушай-ка, монах! Не выбросил ли я тебя однажды из окна? Из Эбернбургского замка фон Зикингена? Доминиканец. Это ложь! Фон Гуттен. В таком случае можно поклясться, что это правда! Студенты, предводительствуемые Леонардом Кайзером, несут дрова и связки хвороста, которые складывают в кучу. Доминиканец. Что здесь, затевается? Это монастырская земля, и я не позволю здесь никаких бесчинств! Фон Гуттен. Студенты! Позабавьтесь-ка монахом, это секретарь доктора Экка! Студенты (кроме Кайзера окружают монаха и поют): Доктор Экк, Экк, Экк, Ты бездарный человек, век, век, Лижешь перья целый век, век, век, В грязь свалился доктор Экк, Экк, Экк, Заблеял с испуга: мэк, мэк, мэк, Ты козел, не человек, век, век, Доктор Экк. Леонард Кайзер поджигает костер. Студенты подходят с фолиантами, которые кладут на костер. Фон Гуттен. Что вы делаете? Леонард Кайзер. Нос est corpus-juris canonici! Это папские декреталии: Грациана, Климента, Исидора и других сумасбродов, из которых по крайней мере половина поддельных. Вот оковы, которыми Рим сковывал Германию со времен Нерона и Клавдия! Фон Гуттен. Кто вы? Леонард Кайзер. Я ничто, но мое имя Леонард Кайзер, и меня зовут младшим из друзей доктора Лютера. Это мой почетный титул! Доминиканец. Это кощунство! Погасите огонь! 334
Леонард Кайзер. Этот огонь никогда не погаснет! Понимаешь ты это? Студенты (поют). Сжаришь гуся — будет гусь, Сжаришь целым — будет прелым. Снимешь кожу — скорчишь рожу: Хорошо! Сжаришь лебедь — будет черт, Сжаришь черта — Будет худо, это чудо Да! Леонард Кайзер. Учитель идет! Все. Лютер идет! Встают. Доминиканец убегает. Лютер с отрезанной буллой в руках, проходя мимо Леонарда Кайзера, хлопает его по плечу. Все. Да здравствует учитель! Лютер (делает знак молчать). Как ты поражаешь служителя Бога, да поразит и поглотит тебя так же вечный огонь! Доктор Иоганнес. Аминь! Все. Аминь! Кранах. Иди сюда, Мартин, и садись среди своих друзей. Лютер. Нет; время отдыха еще не настало! Но где же Карлштадт? Амсдорф. Он пошел своим собственным путем. Лютер. Иуда Искариот! Леонард Кайзер (на коленях). Прими меня, учитель, вместо него. Лютер. Замолчи, богохульник, я пока еще только ученик, но я возьму тебя за твое хорошее лицо: ты должен быть пламенным слугой Господа Бога! Но что привело тебя ко мне, юноша? 335
Леонард Кайзер. Для этого было множество причин, и первая та, что ты умеешь прощать врагам. Лютер. Я никогда не прощаю врагу раньше, чем не переломаю ему руки и ноги. Леонард Кайзер. Послушайте, благородные и ученые мужи! Когда продавец индульгенций Тецель был отставлен и за воровство ему грозила тюрьма — доктор Лютер написал ему слово утешения... Лютер. Иной раз пожалеешь и самого сатану, ну, а мы все же люди. Теперь я пойду дальше! Фон Гуттен. Куда идешь ты? Лютер. Quo vadis? Я иду, чтобы быть распятым! Кранах. Куда? Лютер. Император призывает меня на рейхстаг в Вормс. Фон Гуттен. Не ходи туда! Лютер. Разве ты был тоже и в Вормсе? В монастыре, я знаю, ты был. Фон Гуттен. Нет! Но я знаю императора. Под его мантией скрывается папа. Лютер. Тем лучше — я покончу сразу с двумя! Кто пойдет со мной? Амсдорф и Шурф. Мы! Лютер. Амсдорф? Шурф? Это славные имена! Фон Гуттен. Если ты пойдешь в Вормс, я явлюсь туда вслед за тобой со своими четырьмя сотнями всадников, которых я собрал. Лютер. Спрячь свой меч в ножны, Ульрих, и сражайся пером! Помни, что наше оружие — духовное. Исключительно духовное! Ты ведь знаешь: мы боремся со светской властью. Сакс. Можно мне пожать вашу руку, Мартин? Лютер. Можешь, Ганс! И предоставим неистовствовать юношам. Ведь не хотите же вы, чтобы я кричал на улицах и топал ногами в этой одежде. Потом, потом! Теперь я отправлюсь к своим теологам, а вы не любите 336
теологию! Итак, прощайте: Лука, Ульрих, Ганс, Филипп. Прощайте все! Уходит. Все (машут руками). Прощай, учитель! Лютер. Поддерживай огонь, Леонард! А ты, Филипп Меланхтон, иди писать! КАРТИНА XII Приемная перед залой ратуши в Вормсе. У двери на заднем плане ландскнехты и слуги. У окна, повернувшись спиной к комнате, стоит Лютер. Перед ним камин со статуей Лаокоона. Первый ландскнехт. А монах-то выглядит не очень страшным! Второй ландскнехт. Он похож на мусорщика, который сам себя подобрал в куче мусора! Слуги громко смеются. Второй ландскнехт. К тому же он ужасно пьет! После сожжения буллы он принялся за выпивку с портными и сапожниками. Первый ландскнехт. Ты видел сам? Второй ландскнехт. Нет... но я слышал, как рассказывали. Первый ландскнехт. Теперь-то они ему уж переломают хребет! Герольд (входит, к ландскнехтам). Это царь Иудейский? Слуги смеются. Первый ландскнехт. Это царь царей. Герольд (Лютеру). Повернись-ка, монах! Лютер не трогается. Герольд. Повернись, монах: я хочу видеть, можешь ли ты смотреть людям в глаза. Лютер поворачивается и пристально смотрит на герольда. 337
Герольд (в страхе). Он похож на самого дьявола!.. Но стоит войти папскому легату Александру, как ты бросишься перед ним на колени! Лютер. Нет, я этого не сделаю! Герольд. Тогда ландскнехты сшибут тебя с ног. Лютер. И этого не будет, потому что я явился сюда под охраной императора, а не папы. Ге р о л ь д. Иоанн Гус тоже пришел под охраной в Констанц, но и он, и его охрана рассеялись в дыму. Охрану получают из милости и не по заслугам — не правда ли? А милость может быть взята обратно, так? Ты думаешь я не читал Лютера? Лютер молчит. Герольд. Дальше! Первый ландскнехт. Здесь есть люди, которые хотели бы посмотреть на монаха; разрешите им войти? Герольд. Да. Они могут плюнуть ему в лицо, если хотят! Впустите их! Народ в дверях хихикает, показывая пальцами. Герол ьд. Подойдите ближе, добрые люди, и посмотрите на медведя. Так называет он сам себя в своих писаниях. Вот как пишет он: «На всех ваших дорогах и тропинках всегда вы будете встречать Лютера как медведя и как льва. Со всех сторон будет он устремляться и преследовать вас, пока не разможжит ваши железные головы и не превратит в прах ваши медные лбы». Не правда ли, он забавен! Народ смеется. Второй ландскнехт. Защитник обвиняемого, доктор Иероним Шурф, просит позволения войти! Герольд. Шурф? Это слишком хорошее имя для защитника монаха! Ну, впусти вожатого! Шурф подходит к Лютеру. Народ отодвигается. Шурф. Куда ты попал, Мартин? 338
Лютер. В змеиную нору. Но где ты, что с нашим делом, где Господь Бог? Шурф. Мартин, я не отступлюсь от тебя, хотя наше дело в отчаянном положении. Лютер Так ты покидаешь меня? Хорошо! Шурф. Я говорю тебе: нет! Лютер. Почему дело в отчаянном положении? Шурф. Потому что друг нашего дела, но твой личный враг, Георг Саксонский, истратил весь заряд на тебя! Лютер. Что это значит? Шурф. По открытии рейхстага герцог Георг доложил все жалобы немецкого народа на Рим, раскрыл все его беды и страдания и сделал все это так, что вызвал сочувствие князей, а также императора. Лютер. В таком случае я — лишний! Шурф. Постой! Затем герцог просил созвать церковный собор. Предложение это окончилось назначением рейхстагом комиссии. Лютер. Что же он сказал обо мне? Шурф. Ничего! Твое имя не было произнесено. Лютер. Вычеркнуто! В таком случае, что же мне здесь делать? Шурф. Ты должен только защищать свое учение или отречься от него! Лютер. Я должен отречься? Но ведь император желает выслушать меня! Шурф. Да, он хотел услышать твое отречение! Лютер. Ну, этого ему не удастся! Шурф. Мартин! Лютер. А если я не отрекусь? Шурф молчит. Лютер. Тогда он возьмет назад свою охрану? Шурф молчит. Лютер. Итак, я должен быть искупительной жертвой! Хорошо!.. Теперь дело выяснилось, а я люблю ясность 339
и порядок во всем... Если бы у меня было имущество, я должен бы был сейчас же писать завещание и потом послать за омывательницей трупов! Шурф. Не оставляй нашего великого дела! Лютер. Если Бог его оставил, значит, оно никуда не годится, и тогда я пойду прямо в огонь... Почему я должен защищать Его, если Он меня не защищает? Шурф. Мартин! Ты падаешь при первом же испытании! Да, это только испытание. Л юте pp. Почем я это знаю? Я понимаю это как указание к отступлению. Скажет Бог: вперед, Мартин! — я пойду вперед! Скажет Он: смирно! — я буду молчать. Уверток и подмигиваний я не понимаю! Шурф. Что ты говоришь! Что говоришь!.. Ты действительно заслуживаешь быть сожженным за богохульство, если не за еретичество. Лютер. Апостол сатаны, отойди от меня! Шурф. Замолчи! Замолчи! Теперь я иду к столу защитника, ты увидишь меня там. Но запомни только одно: в рейхстаге не упоминается больше Лютер или папа, а — Германия или Рим. И лозунги дня: вот гвельф, вот гибелин. Это задевает твою гордость; но и она должна быть когда-нибудь побеждена. Лютер. Ты говоришь вздор! Чем был бы Лютер без своей гордости? Шурф. Да, чем бы он был? Ты прав! Будь тем, что ты есть, — ты так хорош. Кивает ему головой и идет налево. Герольд. Папский легат Александр! Александр (входит; приближается к Лютеру и рассматривает его в лорнет). Это — бог Лютер? Лютер. А это — дьявол Александр? Александр (роняет лорнет и снова поднимает его. Потом к герольду). Нет ли у вас намордника? Лютер. Нет, но плети для собак имеются! У нас есть и кое-что получше — у нас есть слово Божие, не подде¬ 340
ланное декреталиями и corpus juris'oM; у нас есть здравый рассудок и чувство справедливости, у нас есть в сердце Бог и чистая совесть! А что есть у вас? Огонь и дым, пустое ничто и отпущение грехов за 10 дукатов! Я смеюсь над вами! Александр. Мартин Лютер, ты заблуждаешься, обращаясь со мной как с врагом. Лютер. Только дьявол захочет иметь вас другом! Александр. Быть может, тебе неизвестно, что я отсоветовал вызывать тебя сюда? Лютер. Вы это сделали потому, что боялись меня! Александр. Да, я боялся, что ты испортишь наше, общее всему христианству, дело, заключающееся в реорганизации церкви. Лютер. Что?! Разве у нас есть что-нибудь общее? Александр. Почему ты не помогаешь нам? Таким способом, разумеется, чтобы мы могли совместно действовать? Лютер. Чтобы я помогал вам?! Александр. Разве мы служим не одному и тому же Богу? Лютер. Я презираю вашего Бога! Александр. Ты кусаешься, когда тебя гладят. Лютер. Я не принимаю никаких ласк от бегемотов и очковых змей. Я саксонец из рода рудокопов и не привык действовать в перчатках. Не теряйте попусту со мною слов; я не желаю иметь ничего общего с фальшивыми друзьями, и когда меня ударяют по щеке, я кусаюсь, мы враги! Теперь вы знаете все! Александр. Теперь я этому верю! А теперь и ты узнаешь, что это значит. Не прислать ли тебе духовника? Идет налево. Лютер. Зачем? Александр. На случай, если у тебя есть какое- нибудь последнее желание. Лютер растерянно молчит. 341
Александр. Или если ты хочешь облегчить свою совесть, прежде чем предстанешь перед своим Судией! Перед Судией, который судит живых и мертвых! Лютер (в страхе). Это — смертный приговор? Александр утвердительно кивает головой и уходит. Лютер. Es cadaver! Амсдорф (поспешно подходит к Лютеру). Мартин, твое дело погублено! Но есть еще спасение. Лютер. В чем? Амсдорф. Зикинген и фон Гуттен собрали ратников. Лютер. Я бежал однажды и больше не сделаю этого никогда. Никогда! Амсдорф. Тебя ожидает костер! Лютер. Пусть даже костер. Мне все равно. Амсдорф. Подумай, что ты делаешь! Лютер. Прочь, искуситель! Я не желаю смерти, но, если мне суждено умереть — предаю дух мой в руки Твои, Господи Иисусе Христе, Спаситель мира. Аминь! Амсдорф. Аминь!.. Император идет. Герольд ударяет о пол жезлом. Ландскнехты выпрямляются; двери на заднем план раскрываются. Император и курфюрст входят. Император не смотрит на Лютера, останавливается и шепчет что-то на ухо курфюрсту. Курфюрст (подходит к Лютеру). Наш всемилости- вейший император и повелитель приказывает только спросить тебя: справедлив ли распространившийся слух, утверждающий, что ты отрекся? Ты отрекаешься? Лютер (твердо). Нет! Курфюрст. Намерен ли ты отречься? Лютер (громогласно). Нет! Император уходит налево, не взглянув на Лютера и не дожидаясь курфюрста. 342
Курфюрст многозначительно пожимает руку Лютера и, улыбаясь, шепчет ему что-то на ухо. После этого идет к левой двери, бросает взгляд в зал ратуши, поворачивается и делает Лютеру знак следовать за ним. Из зала раздаются звуки королевских фанфар. Лютер твердой поступью направляется в зал. КАРТИНА XIII Дом родителей Лютера. Яков перед лампой рудокопа читает. Ночь. Лютер (входит. Он плохо одет, без шапки, промокший, босой). Яков, не бойся, это я, твой брат Мартин. Яков. Боже мой, это ты? Лютер. У меня нет крова, меня преследуют какие-то всадники, дай мне приют. Родители спят? Яков. Вероятно. Лютер. Не найдется ли у тебя глотка воды? Яков. Здесь нет, и я боюсь сходить за водой, потому что проснись отец — он убьет тебя! Но откуда ты? Лютер. Я иду из Вормса и направляюсь в Виттенберг; по дороге заблудился, и королевские всадники гонятся по пятам за мной. Яков. Да, Мартин... ты ведь отлучен от церкви. Лютер. И поэтому ты не предлагаешь мне сесть? Яков. Не я... а отец. Лютер. А, вот что! Яков. Тише! Я слышу его шаги! Да, это он! Уходи, Мартин, пока он не пришел... Лютер. Нет, я остаюсь! Яков. Он убьет тебя! Лютер. Этого я не думаю. Лютер отец входит слева, вглядываясь в Лютера. Лютер. Узнаешь меня, отец? Отец. Да! Но я не желаю знать тебя! Лютер. Спасибо за это! Отец. Так отвечает дитя своему отцу! 343
Лютер. Я не твое дитя, потому что я вообще не дитя, но я твой сын, и потому ты обязан дать мне приют. Отец. Ты верен самому себе! Лютер. Так же, как и ты! Отец. Змеиный твой язык! Будь у меня раскаленное железо, я прожег бы тебе его! Лютер. Дашь ли ты, наконец, как христианин, приют чужому? Отец. Да, если бы ты был чужой, будь ты даже турок! Но ты хуже язычника, потому что ты проповедуешь полную свободу... Лютер. Я проповедую полную свободу! Слушай, Яков, и будь свободен! Отец. Ты порвал со всем старым... Лютер. Я порвал со старым! Яков, будь молод, будь нов и живи! Отец. Все, что мы уважаем... Лютер. То презираем мы, потому что оно достойно презрения и дурно! Отец. Яков, думаешь ли ты, что у этого испорченного человека сохранилось хоть какое-нибудь чувство? Лютер. Якову известно, что когда-то у меня были чувства, но ты вышиб их из меня плетью, и это еще, пожалуй, было не самое худшее. Теперь я стал абсолютно бесчувствен, и потому никакие удары для меня нечувствительны. Отец. Там твоя мать! Лютер. А здесь мой отец; одно другого стоит! Я отлучен от церкви за то, что поступал справедливо, и я горжусь этим!.. Отец. Ты изгнан! Ты свободен как птица. В глазах каждого человека ты преступник, и это позор! Лютер. Я изгнан? Отец. Скажите, он этого не знал! Лютер. Я этого не знал! Отец. И кто даст тебе приют под своим кровом, поплатится штрафом. 344
Лютер. Вот как, осужден на изгнание! Отец. Я думал, что ты окончишь жизнь на виселице и потому мне не придется увидеть тебя на костре. Яков. Отец, отец. Лютер. Откровенность всегда была добродетелью этого дома, и, как видно, традиция сохранилась. Я горжусь тобой, отец. Будь и ты так же горд своим сыном, потому что он не из роду, а в род! Яков. Мартин, Мартин! Лютер. Теперь я отряхаю прах от ног своих и желаю, чтобы ты когда-нибудь раскаялся; но я все-таки тебе прощаю, потому что иначе понимать ты не можешь. Отец. Ты, червь, прощаешь мне! Но я-то никогда тебе не прошу! Лютер. В таком случае ты язычник. Отец молчит. Лютер. Я мог бы поклясться, что ты не презираешь меня, единственного, который осмеливался смотреть тебе прямо в глаза. Теперь я ухожу навстречу ночи, непогоде и мраку лесов, в руки королевских солдат! Отец. Хорошо, отправляйся хоть в преисподнюю, откуда ты пришел! Лютер. Браво! Я желал бы пожать твою руку! Отец. Стыдись! Лютер. Каков отец, таков и сын! Отец (смеется). По чести, ты мой сын! Давай руку! Лютер (дает ему руку). Твердость против твердости, как клинок саксонской стали! Отец. Теперь садись и будь человеком! Лютер. Нет, благодарю, отец, меня ждут в гостинице друзья. Я только хотел пожать твою руку. Поклонись матери и поцелуй ее в губы! Да хранит Господь вас всех, наш дом и меня! Уходит. 345
КАРТИНА XIV В Вартбурге. Кабинет Лютера. На заднем план открытая дверь в его спальню, сквозь которую видно, как он (под именем юнкера Георга) беспокойно ходит взад и вперед. Ночь. Берлепш дремлет на стуле. Дворцовые часы бьют три. Гофмейстер (входит, к Берлепшу). Вы спите, капитан? Берлепш. Нет! Кто здесь может спать? Гофмейстер. А беспокойный гость этот доктор!.. Берлепш. Говорите «юнкер», чтобы привыкнуть! Гофмейстер. Спал он эту ночь? Берлепш. Нет; он молится, громко разговаривает с самим собой и, можете себе представить, даже с кем- то сражается. Гофмейстер. Да! Он болен и галлюцинирует. Долго ли мы еще будем возиться с ним? Берлепш. Я не знаю этого; вы не знаете, он не знает. Никто не знает! Он сам не знает, заключенный он или нет. Гофмейстер. Так было угодно премудрому курфюрсту. Медведя надо было связать и дать ему остынуть, впредь до дальнейших распоряжений. Поправился ли он за эти девять месяцев? Берлепш. Разве уже прошло девять месяцев? В таком случае у него было достаточно времени, чтобы вновь родиться, и это не мешало бы на самом деле. Гофмейстер. Не думаете ли вы, что его беспокоит полная неизвестность о том, что творится на свете, неизвестность, происходящая от утаивания нами его корреспонденции? Берлепш. Ведь таков был план: дать ему полный покой для того, чтобы он мог закончить перевод Библии. О! Курфюрст необыкновенно мудр! Гофмейстер. Но что будет, когда он узнает, как много перемен произошло со времени рейхстага в Вормсе? 346
Берлепш. Не пожелал бы я тогда быть близко от него! В этом человеке таится такая страшная сила, что я иногда не без тревоги поглядываю на своды, держатся ли они еще. Гофмейстер. Если он еще раз будет выпущен, о! если он будет выпущен! Берлепш. Слыхали ли вы о диком предложении папистов: напустить Далилу на этого Самсона. Гофмейстер. На него? Да он справится с пол дюжиной Далил! Впрочем, он на них не смотрит. Берлепш. Он освободил из монастыря монахинь и разместил их по квартирам в Виттенберге. Гофмейстер. Да, этот человек прошел через все, и своим пером он сумел бы защитить эту крепость лучше, чем это сделали бы наши осадные пушки. Берлепш. Если бы он сознавал свою силу, если бы он знал, чего он уже достиг! Гофмейстер. Кажется, порою он это подозревает, и в такие минуты он похож на Моисея, когда тот хотел увидеть Бога. Раздаются звуки рога. Берлепш. Посетитель, среди ночи! Гофмейстер. Подъемный мост спускается! Должно быть кто-нибудь от курфюрста. Мне надо, пожалуй, пойти навстречу. Уходит. Берлепш. Не возьмете ли с собой свечу? Гофмейстер. Нет, благодарю, уже светает. Уходит. Лютер входит, оглядываясь. Берлепш. Вы не можете уснуть, господин юнкер? Лютер. Нет, я читал Иова. «Разве я море или морское чудовище, что ты так охраняешь меня? Когда я думаю: постель моя меня утешит, ложе мое облегчит мое горе — ты начинаешь путать меня снами и приводишь в ужас такими видениями, что душа моя и тело жаждут смерти...» Скоро ли утро? 347
Берлепш. Скоро, доктор, скоро! Лютер. Мне очень жаль, что вы вынуждены не спать. Берлепш. Это ничего не значит, ничего! Гофмейстер (входит). У нас гость! Берлепш. Кто это? Гофмейстер. Бенедиктинский монах с письмом от курфюрста! Берлепш. К кому? Гофмейстер. К юнкеру Георгу! И вместе с тем — с частным устным сообщением. Берлепш. Можно ему довериться? Гофмейстер. У него есть полномочие. Берлепш. Тогда впустите его. Гофмейстер впускает бенедиктинца. Берлепш. Добро пожаловать, брат! Юнкер здесь. (Монаху.) Будьте осторожны в своих речах, доктор болен. Прощайте! Берлепш и гофмейстер уходят. Бенедиктинец. Они не будут подслушивать? Лютер. Нет, это честные люди. Бенедиктинец. Теперь узнаете меня? Лютер. Вы — доктор Иоганнес. Что вам угодно? Доктор Иоганнес. Я привез незначительное письмо от курфюрстра только для того, чтобы иметь случай говорить с вами. Лютер. Дайте сюда письмо. Доктор Иоганнес. В нем нет ничего особенного, а время дорого... Лютер (пробегая письмо). Садитесь! Доктор Иоганнес садится. Лютер (садясь). Начнете вы или я? Доктор Иоганнес. Начинайте! Лютер. Скажите: заключенный я или нет? Доктор Иоганнес. Вы гость курфюрста и никогда никем другим не были. 348
Лютер. Хорошо! Теперь дело начинает выясняться. Доктор Иоганнес. Много событий отделяет нас от того времени, когда я в библиотеке дал вам в руки Библию и в монастыре указал вам на сочинения Гуса! Лютер. Одним пальцем вы участвовали в моей судьбе, я не могу отрицать этого! Кто вы? Доктор Иоганнес. Вы это знаете! Я — доктор Иоганнес Фауст, который больше других жил и изучал, а потому слыву за колдуна. Лютер. Вы читаете в будущем? Доктор Иоганнес. Кто этого не делает! Доктор Рейхлин, например, большой каббалист... Лютер. Это дьявольское дело, и я не хочу о нем слушать. Доктор Иоганнес. Знаете ли вы настоящее положение дел в Германии? Лютер. Я — мертвый человек! Доктор Иоганнес. Вы были им один момент, пока был жив папа Лев X. Лютер. Разве он умер? Доктор Иоганнес. Вы этого не знали? Лютер. Нет! Доктор Иоганнес. Вы не знаете? Значит, это скрыли от вас?.. Лютер. Должно быть, так. Кто же теперь папа? Доктор Иоганнес. Адриан VI. Лютер. Что это, птица или рыба? Доктор Иоганнес. Он был наставником императора и другом Эразма; а теперь он пытается реформировать церковь. Лютер. Что, папа желает реформировать? Доктор Иоганнес. Да, гордитесь папой, который собирается совершить ваше дело. Лютер. Но я сам хочу совершить его! Доктор Иоганнес. Доктор Лютер, ваше положение не хуже того, которое занимает папа в Риме. 349
Лютер. В таком случае я лучше буду профессором в Виттенберге. Итак, значит, все дело будет испорчено или уже испорчено? Доктор Иоганнес. Совсем нет! Ваше дело вне опасности, и курфюрсты взяли его в свои руки; они служат вам! Лютер. Есть вещи, о которых мне ничего неизвестно. Где император? Воздвиг ли он костры, как похвалялся? Доктор Иоганнес. После Вормса император покинул Германию. Лютер. После Вормса? Доктор Иоганнес. Да. В то время вспыхнуло восстание в Испании и началась война с турками, а теперь у него на шее Франц I; таким образом, в Германии всякий творит, что ему угодно. Беспрепятственно читаются и продаются сочинения Лютера, и никто не вспоминает об его отлучении от церкви и изгнании. Лютер (встает). Пути Господни неисповедимы. Господь управляет нашей судьбой, мы же только жалкие паяцы и скоморохи! Рассказывайте дальше! Дальше! Это точно сказка. Доктор Иоганнес. Так вот: монастыри открыты, монахи работают и священники женятся! Занавес.
ЗАРНИЦЫ ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА Господин X, чиновник на пенсии. Его брат, консул. Кондитер Старк. Агнеса, его дочь. Луиза, служанка господина X. Гер да, разведенная жена господина X. Фишер, ее новый муж. Молочница. Почтальон. Фонарщик. Фасад большого городского дома. Фундамент и подвальный этаж его сложены из гранита, остальная часть дома — из желтого кирпича. Окна выложены из песчаника. Посредине низкая дверь в подвальный этаж. Через нее ход во двор и в кондитерскую. С правой стороны — угол дома с парадным крыльцом, вокруг которого растут штамбовые розы и другие цветы. На этом же углу, на стене дома, почтовый ящик. Первый этаж с большими окнами. Все они открыты. Четыре окна выходят из элегантно меблированной столовой. Во втором этаже четыре окна со спущенными красными занавесками. В квартире второго этажа все окна освещены. Перед домом тротуар, обсаженный деревьями. На переднем плане зеленая скамейка и недалеко от нее фонарь, с газовым рожком. Кондитер выходит из дома со стулом и усаживается на нем перед своей дверью. В окно первого этажа видно, как господин X. сидит за столом у себя в столовой. За его спиной большая зеленая майоликовая печка с выступом, на котором стоит какой-то портрет между двух канделябров и ваз с цветами. Молодая девушка в светлом платье подает последнее блюдо. Брат господина X. входит с левой стороны, подходит к окну и стучит палкой о подоконник. Брат. Ты скоро? Господин X. Сейчас кончаю. 351
Брат (раскланиваясь с кондитером). Добрый вечер, господин Старк; удивительно жарко сегодня... Садится на скамейку. Кондитер. Добрый вечер, господин консул! Да, сегодня ужасно жарко, а нам пришлось-таки поработать весь день... Брат. А?.. Что же, в нынешнем году хороший урожай фруктов и ягод? Кондитер. Нет, не особенный. Весна, знаете ли, была очень холодная, а лето было чересчур жаркое. Те, кто, как мы, просидел все лето в городе, натерпелись от жары. Брат. А я только вчера вернулся из деревни. Каждый год бывает так. Как только наступают длинные темные вечера, начинаешь тосковать по городу... Кондитер. А вот мы с женой за все лето ни разу не выезжали из города. Летом дела идут совсем тихо, а все-таки уехать никуда нельзя, надо заготовлять товар на зиму. Сперва поспевает садовая земляника, потом лесная земляника, затем вишни, а за ними смородина и крыжовник. К осени созревают дыни и разные фрукты. Брат. Скажите, пожалуйста, господин Старк, разве этот дом продали? Кондитер. Нет, я ничего подобного не слышал. Брат. А в доме много жильцов? Кондитер. Да. Всех квартир, кажется, десять, если считать те, что выходят во двор. Но все мы очень мало знаем друг друга, поэтому у нас здесь совсем нет сплетен. Со стороны можно даже подумать, что мы все здесь прячемся друг от друга. Я живу в этой квартире вот уже десять лет. Первые два года у меня были странные соседи. Днем их совсем не было слышно, но за то вечером они поднимали ужасный шум. Подъезжали какие-то экипажи и на них что-то увозили. Потом только, уже в конце второго года, я узнал, что рядом со мной помещалась больница и что по вечерам увозили покойников. 352
Брат. Это неприятно! Кондитер. Да, вот что значит тихие соседи! Брат. У вас вообще здесь очень тихо. Кондитер. Да, это правда. Но и здесь разыгрывались драмы... Брат. А скажите, пожалуйста, господин Старк, кто снял квартиру над моим братом? Кондитер. В той квартире, где сейчас спущены красные занавески, нынешним летом умер квартирант. Целый месяц квартира стояла пустая, а вот уж с неделю, как в нее переехали новые жильцы, но я их еще ни разу не видал... и даже не знаю их фамилии. Кажется, они никогда не показываются на улице. А почему вы спросили меня об этом, господин консул? Брат. Да так... я сам не знаю, почему. Эти четыре красные занавески мне почему-то подозрительны. Мне почему-то кажется, что за ними разыгрывается какая- нибудь кровавая драма. Смотрите, вон там стоит финиковая пальма, как пучок розог, и тень от нее падает на красные занавески... Жаль, что никого из жильцов отсюда не видно. Кондитер. В этой квартире бывает очень много народу, но только попозднее, ночью... Брат. Что же, это мужчины или дамы? Кондитер. Я видел и мужчин и дам... Простите... мне пора вниз к моим горшкам... Уходит в дверь, ведущую в кондитерскую. Господин X. кончил свой обед; он встает из-за стола, подходит к окну, закуривает сигару и разговаривает со своим братом. Господин X. Подожди минутку. Я почти готов. Луиза сейчас пришьет только пуговицу к моим перчаткам. Брат. Разве ты хочешь идти в город? Господин. X. Отчего же? Может быть, мы с тобой и прогуляемся по городу? С кем это ты тут разговаривал? 353
Брат. Тут кондитер сидел... Господин X. А?.. Он очень хороший человек. Ты знаешь, это единственный человек, с которым я виделся за все лето... Брат. Неужели же ты все вечера просидел дома? Разве ты не ходил гулять? Господин X. Никогда! Эти светлые вечера наводят на меня тоску. Может быть, они очень хороши в деревне, но в городе они производят впечатление чего-то противоестественного, почти чудовищного. В тот вечер, когда зажигают в первый раз фонари осенью, я опять чувствую себя спокойным и опять могу гулять по вечерам. После прогулки я утомляюсь и сплю гораздо лучше. Луиза за окном подает ему перчатку. Господин X. Спасибо, дитя мое... Окна можно не закрывать... комаров нет... Ну, теперь я иду! Немного погодя господин X. выходит в парадную дверь, опускает в почтовый ящик письмо и садится рядом с братом на скамейку. Брат. Скажи мне, пожалуйста, чего ради ты сидишь летом в городе, хотя мог бы прекрасно уезжать отсюда в деревню. Господин X. Не знаю. Я стал ужасно неподвижен. Воспоминания приковали меня к этому месту... Только здесь, в моей квартире, я чувствую себя в безопасном и спокойном месте. Да, только здесь... Как любопытно иногда посмотреть со стороны на свое собственное жилище... Я стараюсь представить себе, что там живет кто- то другой... Когда я вспомню, что я прожил здесь целых десять лет... Брат. Разве уже есть десять лет? Господин X. Да, время летит быстро, когда оглядываешься на прошлое, но оно ползет медленно, когда его переживаешь... В то время дом был только что отстроен; при мне настилали паркет в столовой; при мне красили окна и двери... Она сама выбирала эти обои, которые у меня до сих пор... Да, все это было... Кондитер и я, мы 354
тут самые старые жильцы, у него тоже было здесь свое горе... Он из тех людей, которым ничто не удается; вечно у него какая-нибудь неприятность... Я пережил с ним вместе его жизнь и тащил на плечах его ношу вместе со своей... Брат. Он не пьет? Господин X. Нет! Он очень трудолюбив, но ему не везет... Мы с ним оба знаем историю всех обитателей этого дома. Сюда приезжали люди в свадебных каретах, потом их увозили отсюда на катафалках... И этот почтовый ящик, вон там на углу, узнал много человеческих тайн... Брат. Здесь, кажется, кто-то умер летом? Господин X. Да, тут один служащий банка умер от тифа... После этого квартира целый месяц стояла пустой. Сначала увезли покойника, потом уехала вдова с детьми, затем уже увезли мебель... Брат. Это над твоей квартирой, во втором этаже? Господин X. Да, да. Там сейчас освещено. Туда переехали новые жильцы, но я их еще не видал. Брат. Как? И ты тоже их еще не видал? Господин X. Я не имею обыкновения расспрашивать о жильцах. Я знаю о них только то, что бросается само в глаза. Я только наблюдаю, но сам остаюсь в стороне, потому что на старости лет начинаешь дорожить своим покоем... Брат. Да, старость! По-моему, это хорошая вещь — старость. С годами все ближе и ближе становишься к цели. Господин X. Конечно, старость — хороша. Вот я и подвожу свой баланс, рассчитываюсь с жизнью и людьми и понемногу начинаю укладываться в дорогу. В одиночестве нет ничего страшного, но зато, когда никто не предъявляет к тебе никаких требований, ты по крайней мере свободен. Как хорошо быть свободным и иметь право, не спрашиваясь ни у кого, сидеть или уйти, думать, делать что хочется, есть и спать когда хочется. 355
В верхней квартире немного приподымается штора. Видно, что там в окне стоит женщина. Затем штора снова опускается. Брат. Смотри, верхние квартиранты начинают подавать признаки жизни. Господин X. Да, да. Все там у них ужасно таинственно. Хуже всего ночью! То у них музыка там, только ужасно плохая музыка; то они начинают играть в карты, мне так, по крайней мере, иной раз кажется. Потом поздно ночью подают экипажи, и гости разъезжаются по домам. Впрочем, я никогда не жалуюсь на соседей по квартире, потому что это никогда не помогает, а наоборот — они еще начинают мстить за это. Поэтому самое лучшее —ничего не знать... Из подъезда выходит господин в смокинге с непокрытой головой, останавливается около почтового ящика и опускает в него целую пачку писем. После этого он опять скрывается в подъезде. Брат. Ты видел, какая у него была корреспонденция? Господин X. Это похоже на какое-нибудь циркулярное приглашение. Брат. Кто этот господин? Господин X. Вероятно, это тот квартирант, который поселился надо мной. Брат. Так это был он? Как ты его находишь? Господин X. Не знаю! Может быть, он какой-нибудь музыкант, что-нибудь вроде директора оперетки — знаешь, такой, как варьете; может быть, это шулер или альфонс... вероятно, в нем есть всего этого понемножку... Брат. При таком цвете лица всегда бывают черные волосы, а ты заметил, что он шатен? Значит, он или красится, или носит парик. Потом, если человек ходит у себя дома в смокинге, то это может служить доказательством бедности его гардероба... А потом, ты заметил? — когда он опускал письма в ящик, то его руки делали такие движения, будто бы он тасовал колоду и сдавал карты... Слышно, как в верхней квартире кто-то тихо наигрывает вальс. 356
Брат. У них почему-то всегда играют вальсы... Может быть, у них там школа танцев?.. Только зачем это они играют все один и тот же вальс? Ты не знаешь, как он называется? Господин X. Кажется... это «Золотой дождь»... Я хорошо знаю этот вальс... Брат. Разве его играли у тебя в доме? Господин X. Да... его и еще другой, Альказар- ский... Видно, как Луиза входит в столовую и ставит в буфет мытые стаканы. Брат. Ты по-прежнему доволен Луизой? Господин X. Да, очень. Брат. А она не собирается замуж? Господин X. Не знаю, я ничего не слышал об этом. Брат. Разве у нее нет жениха? Господин X. Почему ты меня спрашиваешь об этом? Брат. Может быть, ты сам имеешь намерение на ней жениться? Господин X. Я? Нет, благодарю! Когда я женился в последний раз, я еще не был стар, потому что у нас очень скоро родился ребенок... А теперь я уже стар, и мне хочется одного — покоя... Неужели ты думаешь, что я могу захотеть получить госпожу над собой и моим домом и лишиться самому жизни, чести и имущества? Брат. Ну, положим, жизнь и имущество остались бы при тебе... Господин X. Разве моя честь пострадала? Брат. А ты сам разве этого не знаешь? Господин X. Ты думаешь? Брат. Она отняла у тебя твою честь, когда ушла от тебя... Господин X. Значит, я уже целых пять лет живу без чести и не заметил ни разу, что у меня ее нет! Брат. Неужели же ты сам этого не знал? 357
Господин X. Нет. Вот тебе в двух словах, как было дело... Мне, как ты знаешь, было пятьдесят лет, когда я женился на сравнительно молодой девушке, которая полюбила меня и добровольно и доверчиво отдала мне свою руку. Тогда я ей обещал, что в тот день, когда мой возраст окажется препятствием к ее счастью, я тихо уйду с ее дороги и дам ей полную свободу. У нас родился ребенок, и после этого ни она, ни я — мы не хотели больше иметь детей. И вот, когда дочь моя подросла, я почувствовал себя лишним и ушел, то есть, вернее, сел в лодку и уплыл, потому что мы в то время жили на острове. Так кончилась эта сказка в моей жизни! Я исполнил свое слово и спас свою честь. Брат. Да, но она-то считала, что ты похитил ее честь, потому что она сама хотела от тебя уйти. Поэтому-то она и старалась опозорить тебя и делала это так тонко, что ты до сих пор ничего об этом не знаешь. Господин X. Разве она жаловалась на меня в суд? Брат. Нет. У нее не было законного повода для этого. Господин X. Ну, тогда мне не угрожает никакая опасность. Брат. Есть ли у тебя сведения о том, как ей потом жилось вместе с твоим ребенком? Господин X. Нет. Да я и не хочу ничего знать об этом. Когда я перестрадал и привык к своей утрате, я стал считать, что все прошлое кончено и похоронено. В этой квартире теперь остались только хорошие воспоминания о том, что было, и я остался жить в ней. Все- таки я тебе благодарен за то, что ты мне сейчас сообщил... Брат. Что именно? Господин X. Что у нее не было основания жаловаться на меня в суд... Брат. Послушай... Мне кажется, что ты живешь в большом заблуждении... 358
Господин X. Нет, нет! Не отнимай у меня этого заблуждения. Чистая или относительно чистая совесть для меня была всегда чем-то вроде белой одежды, в которой я мог опускаться до самого дна и не задохнуться. (Встает.) Я до сих пор не могу понять, как я мог перенести все это! Теперь, слава богу, все это миновало! Не пройтись ли нам по аллее? Брат. С удовольствием. Мы сперва погуляем, а потом посмотрим, как будут зажигать первый фонарь. Господин X. Да, но сегодня еще будет луна, августовская луна! Брат. Мне кажется даже, что сегодня еще полнолуние... Господин X (подходит к дому и говорит в окно). Луиза, пожалуйста, дай мне мою палку. Ты знаешь, ту, самую легкую тросточку — просто, чтобы иметь что- нибудь в руке. Луиза (подает ему в окно камышовую трость). Вот. Господин X. Спасибо, детка! Можешь потушить лампы в гостиной, если там у тебя нет никаких дел... Мы тут погуляем с братом... Так что я не знаю, когда вернусь... Господин X. и брат уходят. Луиза стоит у окна. Кондитер опять выходит на улицу. Кондитер. Добрый вечер, фрёкен. Сегодня что-то тепло... Ваши господа, должно быть, пошли погулять? Луиза. Да, они там гуляют в аллее... Вы знаете, сегодня он пошел погулять в первый раз за все лето... Кондитер. Да, вы знаете, мы, старики, любим сумерки. .. Они скрывают от нас и наши собственные, и чужие недостатки... Вы знаете, фрёкен, моя старуха того и гляди совсем ослепнет. И все-таки она ни за что не соглашается делать операцию. Она уверяет, что не на что смотреть... Иногда она даже говорит, что хотела бы еще и оглохнуть... 359
Луиза. Можно же дойти до такого состояния! Кондитер. Вот вам хорошо живется, спокойно... У вас нет никаких забот. Мне ни разу не пришлось.. .слышать, чтобы в вашей квартире было произнесено резкое слово, ни разу у вас не хлопнула дверь... Может быть, такая жизнь даже слишком спокойна для такой молодой особы, как вы. Луиза. Нет, я сама люблю покой и порядок, удобство и тишину. Я люблю, когда многого недоговаривают, и стараются не замечать нехороших сторон жизни... Кондитер. У вас никогда не бывает гостей... Луиза. К нам приходит только изредка консул. Я никогда не видала раньше такой любви между братьями! Кондитер. А кто из них старше? Луиза. Я сама не знаю... Может быть, один из них на год старше, а может быть, они и близнецы. Они относятся друг к другу с таким уважением, что можно подумать, что каждый из них старше другого. Агнес выходит на улицу и старается незаметно пройти мимо отца. Кондитер. Куда ты идешь, дочь моя? Агнес. Я хочу немного пройтись. Кондитер. Это хорошее дело. Только возвращайся пораньше домой. Агнес уходит. Кондитер. А как вы думаете, ваш барин до сих пор тоскует о своей жене и ребенке? Луиза. Нет, я не думаю, чтобы он тосковал об них, потому что он не хотел бы, чтобы они вернулись к нему назад, но он живет среди воспоминаний о них, а остались у него от них только хорошие воспоминания... Кондитер. А все-таки его, вероятно, иногда беспокоит судьба дочери?.. Луиза. Конечно, он боится, что мать ее выйдет второй раз замуж, и тогда все будет зависеть от того, кто будет отчимом ребенка... 360
Кондитер. Мне рассказывали, что сперва жена отказалась принимать от него какую бы то не было помощь, но потом, через пять лет, она будто бы представила ему через своего адвоката счет в несколько тысяч за содержание ребенка... Луиза (уклончиво). Об этом я ничего не знаю. Кондитер. А все-таки я уверен, что у него сохранились самые лучшие воспоминания о жене. Входит слуга с корзиной вина. Слуга. Извините за беспокойство... Где тут живет господин Фишер? Луиза. Господин Фишер? Я такого не знаю. Кондитер. Постойте! Может быть, это новый квартирант во втором этаже? Войдите в подъезд и позвоните во втором этаже. Слуга. Во втором этаже? (Идет к подъезду.) Хорошо. Благодарю вас... Луиза. Сегодня ночью нам опять не удастся заснуть, потому что туда опять понесли вино. Кондитер. Что это за люди там живут? Их днем никогда не видно. Луиза. Может быть, они ходят по черной лестнице. Я еще ни разу их не видала, но слышу их постоянно. Кондитер. Я слышал, как у них в квартире хлопали двери... Мне даже показалось, что там бьют кого-то... Луиза. Они даже в такую жару никогда не открывают окон... Это, наверно, какие-нибудь южане... Смотрите, смотрите... молния! Раз, два, три... Это, должно быть, просто зарницы... Грома совсем не слышно. Голос из подвала. Милый Старк, иди скорей, помоги мне справиться с сиропом... Кондитер. Иду, иду сейчас!.. Мы теперь заняты заливкой... Иду, иду! Уходит к себе. Луиза стоит у окна. Брат (медленно входит справа). Что, брат еще не вернулся? 361
Луиза. Нет, господин консул. Брат. Он хотел поговорить по телефону, а я пошел один вперед. Значит, он сейчас здесь будет... Что это такое? (Нагибается и поднимает с тротуара карточку.) Что там написано? «Бостон-клуб, после полуночи. Фишер». Кто такой Фишер? Вы не знаете, Луиза? Луиза. Только что сюда приходил посыльный с корзиной вина и искал какого-то Фишера во втором этаже... Брат. А? Это во втором этаже!.. Это там, где всю ночь горит огонь за красной занавеской... У вас плохие жильцы завелись в доме, Луиза... Луиза. Что значит «Бостон-клуб»? Брат. Может быть, что тут и нет ничего преступного... но почему-то в этом случае мне кажется... Но как попала сюда эта карточка? Он, должно быть, сам уронил ее, когда опускал письма в почтовый ящик. Фишер... я где то слышал эту фамилию... но я что-то не могу сейчас припомнить, по какому случаю я ее слышал... Фрёкен Луиза, позвольте вам предложить один вопрос. Мой брат часто говорит о своем прошлом? Луиза. Нет. С мной он никогда не говорит об этом. Брат. Фрёкен Луиза... еще один маленький вопрос... Луиза. Простите, вот несут вечернее молоко, и я должна идти его принять... Луиза отходит от окон. Молочница проходит через сцену и входит в подъезд. Кондитер (выходит на улицу, снимает свою белую фуражку и отдувается). Я, как барсук... то выскочу из своей норы, то опять в нее спрячусь... Там просто невыносимо около плиты... Она не остывает даже к вечеру... Брат. Кажется, собирается дождик. Вы видели молнию? В городе не так-то приятно, но у вас тут, наверху, по крайней мере хоть тихо. Ни грохочущих экипажей, ни конок... Тут совсем как в деревне. 362
Кондитер. Да, здесь тихо, а для нашего дела так даже, пожалуй, и слишком тихо. Вот я хороший кондитер, но плохой торговец. Я всегда был таким и никак не могу научиться. Может быть, тут есть еще и другая причина. Может быть, я не умею обращаться с покупателем. Видите ли, когда покупатель обращается со мной как с обманщиком, то я начинаю раздражаться, а потом я совсем теряю последнее терпение. Но теперь я уже и не могу даже сердиться. Чувства притупились... Да, все изнашивается со временем... Брат. Вам бы следовало поступить куда-нибудь на место... Кондитер. Меня никто не возьмет. Брат. Почему? Разве вы уже пробовали? Кондитер. Нет. К чему? Все равно из этого ничего не выйдет. Брат. Ах, вот как?.. В верхнем этаже дома кто-то протяжно стонет. Кондитер. Господи Иисусе! Что они там делают наверху? Можно подумать, это они там убивают друг друга... Брат. Эти новые и незнакомые люди, поселившиеся в доме, мне что-то не нравятся. Какое-то красное грозовое облако обволакивает их... Что это за люди? Откуда они явились? Что им здесь нужно? Кондитер. Вы знаете, как опасно вмешиваться в чужие дела. Так легко можно попасть в неприятное положение... Брат. И вы ничего не знаете о них? Кондитер. Нет, я ничего не знаю... Брат. Слышите?.. Вот опять кричат у них на лестнице... Кондитер (прячась за дверь). Я не желаю принимать участия во всей этой истории... Уходит. Ге р д а, разведенная жена господина X., выходит из дома с непокрытой головой. Она сильно возбуждена, волосы ее растрепаны. 363
Брат идет к ней. Они узнают друг друга. Она испуганно отступает назад. Брат. Это ты? Ты, бывшая жена моего брата? Герда. Да. Брат. Зачем ты пришла в этот дом? Почему ты не пожалела покоя моего бедного брата? Герда (смущенно). Мне назвали другое имя, и я думала, что он уже не живет больше в этом доме. Я не виновата... Брат. Не бойся меня, Герда! Ты не должна меня бояться! Может быть, тебе нужна моя помощь? Что у вас там случилось наверху? Герда. Он бил меня... Брат. А девочка твоя с тобой? Герда. Да. Брат. Значит, у нее есть отчим? Герда. Да. Брат. Поправь свою прическу и постарайся успокоиться, тогда мы с тобой поговорим обо всем этом... Но, ради бога, пощади моего брата... Ге р д а. Он, должно быть, ненавидит меня... Брат. Нет. Посмотри, как он ухаживает за твоими цветами на этих клумбах. Ты помнишь, как он сам приносил тебе землю в корзине? Разве ты не узнаешь свои цветы? Вот твоя голубая горчанка, вот резеда, здесь твои розы, — помнишь? — он их сам прививал. Разве ты не видишь, как свято чтится здесь память о тебе и о твоем ребенке? Герда. А где он сам сейчас? Брат. Он там, в аллее. Он сейчас придет сюда с вечерней газетой. Если он придет с левой стороны, то пройдет в квартиру двором, сядет вон там, в зале, и будет читать... Стой смирно, тогда он тебя не заметит... Но тебе, должно быть, уже пора вернуться к своим... Герда. Нет, не могу... Я не могу больше вернуться к этому человеку! Брат. Кто он такой? Чем он занимается? 364
Герда. Он был певцом... Брат. А теперь?.. Просто искатель приключений? Герда. Да. Брат. Он содержит игорный дом? Герда. Да. Брат. А твоя дочь? Она служит приманкой? Герда. Не говори так! Брат. Это ужасно! Герда. Зачем употреблять такие сильные выражения? Брат. По-твоему, грязь нельзя называть ее настоящим именем? Ты знаешь, что можно самые хорошие поступки замарать грязью? Зачем тебе понадобилось порочить его честь? Зачем ты старалась сделать меня своим сообщником? Я был настолько наивен, что поверил тебе, и я защищал твое неправое дело! Герда. Но ты забываешь, что он был слишком стар. Брат. Нет, тогда он еще не был слишком стар, потому что у вас скоро родился ребенок. Ты же помнишь, что, когда он был твоим женихом, он спросил тебя, хочешь ли ты иметь от него ребенка. И он тогда же обещал тебе, что в тот день, когда он увидит, что его возраст служит препятствием к твоему счастью, — он даст тебе свободу. Герда. Да, но он сам ушел от меня, он этим нанес мне оскорбление. Брат. Это не могло быть оскорблением для тебя! Твой возраст защищал тебя... он служил лучшим доказательством в твою пользу. Герд а. Он должен был дать мне уйти от него... Брат. Зачем? Это было бы позором для него... Герда. Все равно, на кого-нибудь из нас должен был лечь этот позор. Брат. У тебя удивительно странная логика!.. Ты опозорила его доброе имя, и ты хотела и меня заставить сделать то же... Я теперь не знаю, как можно восстановить его честь. 365
Гер да. Нет, нет! Его честь можно восстановить только за мой счет! Брат. Я не могу согласиться с тобой, потому что в тебе говорит одна ненависть. Но оставим в покое его честь. Займемся лучше спасением твоей дочери, которой угрожает гибель. Что нам делать? Господин X выходит слева с газетою в руках. Он задумчиво проходит через сцену и идет к двери, ведущей во двор. В это время Брат и Герда стоят молча за углом у подъезда. Когда господин X исчезает за дверью, Брат и Герда выходят на авансцену. Затем видно, как господин X входит в залу, садится в кресло и читает газету. Герда. Неужели это он? Брат. Подойди сюда и посмотри на свое прежнее жилище. Все здесь осталась в том виде, как было при тебе, когда ты убирала квартиру по своему вкусу. Не бойся, он нас не может видеть; здесь слишком темно, а свет от лампы слепит ему глаза. Герда. Ах, как он меня обманул! Брат. Каким образом? Герда. Да он совсем не постарел с тех пор! Я просто ему надоела тогда — вот и все. Смотрите, какие у него воротнички! Вон и галстук завязан по самой последней моде! Теперь я уверена, что у него есть любовница! Брат. Да. И ты можешь видеть ее портрет. Вон он там стоит на камине между двумя канделябрами. Герда. Но ведь это мой портрет с ребенком! Неужели он любит меня до сих пор? Брат. Он любит свои воспоминания о тебе. Герда. Как это странно! Господин X перестает читать и смотрит в окно. Герда. Он смотрит на нас! Брат. Тише! Стой смирно... Герда. Он смотрит мне прямо в глаза! Брат. Стой смирно! Он тебя не видит... Герда. У него лицо, как у мертвого... Брат. Ты ведь и на самом деле убила его... Герда. Зачем ты говоришь такие вещи... 366
Сильная молния освещает Герду и Брата. Господин X вздрагивает и встает. Герда прячется за угол дома у подъезда. Господин X. Карл Фридрих! (Подходит к окну.) Ты здесь один? А я думал... Ты в самом деле один? Брат. Да, как видишь. Господин X. Сегодня вечером ужасно душно, и от цветов у меня разболелась голова... Но все-таки я дочитаю вечернюю газету... Идет на свое прежнее место и садится читать газету. Брат (подходит к Герде). Ну, теперь я к твоим услугам. Хочешь, я пойду с тобой туда, наверх, если это нужно. Герда. Тогда идем. Придется выдержать тяжелую борьбу... Брат. Что же делать? Ребенка надо спасти. А потом, не забывай, что я представитель закона... Герда. Да, ради ребенка... Идем! Уходят. Господин X (из залы). Карл Фридрих! Давай сыграем в шахматы. Карл Фридрих! Занавес В столовой. У задней стены кафельная печь. Слева от нее дверь в буфет. Справа открытая дверь в прихожую. Налево у стены буфет, около него телефон; направо рояль и часы. В правой и левой стене по двери. Луиза входит. Господин X. Ты не знаешь, куда ушел мой брат? Луиза (беспокойно). Я его только что видела здесь, около дома, он не мог уйти далеко. Господин X. Ужасно шумят сегодня там, наверху! Можно подумать, что они нарочно стучат ногами у меня над головой! Слышишь, они теперь выдвигают ящики из 367
комодов, — как будто собираются укладываться в дорогу; может быть, они просто решили бежать... Как жаль, что ты не умеешь играть в шахматы, Луиза! Луиза. Я играю, но только очень плохо... Господин X. Если ты знаешь, как надо ходить фигурами, то все остальное придет само собой. Ну, садись же, детка! Устанавливает фигуры. Господин X. Смотри, они там наверху так топчут, что королева трясется... А снизу еще этот кондитер подтапливает... Нет, положительно надо съезжать с этой квартиры... Луиза. По-моему, вам бы уже давно следовало это сделать... Господин X. Ты говоришь, уже давно? Луиза. Да. Никогда не следует жить долго среди старых воспоминаний... Господин X. Почему? Когда жизнь уже прожита, все воспоминания хороши... Луиза. Вы проживете еще двадцать лет, а это чересчур длинный срок для того, чтобы его можно было прожить среди воспоминаний, которые все равно должны померкнуть или, может быть, в один прекрасный день предстать в совсем другом цвете. Господин X. Дитя мое, сколько в тебе знания жизни! Твой ход. Ну, возьми же пешку... Нет, только не эту, а то я тебе в два хода сделаю мат... Луиза. Я лучше пойду конем. Господин X. Это очень рискованный ход. Луиза. Ничего, а я все-таки пойду конем. Господин X. Хорошо. Тогда мне придется пустить в ход своего офицера... Кондитер входит из прихожей с подносом в руках. Луиза. А, это господин Старк с вечерними булочками. Он всегда крадется, как мышь. Встает, идет в прихожую, берет у кондитера поднос и уходит в буфет. 368
Господин X. Ну-с, господин Старк, как поживает ваша старушка? Кондитер. Благодарю. Вот глаза только у нее болят... как всегда... Господин X. Кстати, вы не видели там моего брата? Кондитер. Он, вероятно, пошел прогуляться... Господин X. Разве он встретил каких-нибудь знакомых? Кондитер. Нет, едва ли... Господин X. Господин Старк, сколько лет прошло с тех пор, как вы в первый раз увидали эту квартиру? Кондитер. Это было ровно десять лет тому назад... Господин X. Когда вы приносили мне свадебный торт.... А как по вашему, обстановка с тех пор изменилась? Кондитер. Ничуть... Вот разве только пальмы выросли... А все остальное совсем как тогда... Господин X. И так все и останется вплоть до того дня, когда вы войдете сюда с похоронным тортом. Когда приходит известный возраст, ничто в жизни не меняется... жизнь останавливается... нет, она скользит назад, как сани с горы... Кондитер. Да, ничего не поделаешь... Господин X. И так гораздо покойнее. Нет уже ни любви, ни радости, близкие люди только помогают тебе переносить твое одиночество; и все люди для тебя становятся просто людьми, они уже не могут предъявлять к тебе своих прав на любовь и сочувствие. А потом понемногу отделяешься от всех, как старый зуб, и выпадаешь, не причиняя никому ни боли, ни огорчения. Луиза, например, красивая, и молодая девушка, а я смотрю на нее с таким же наслаждением, как на прекрасное произведение искусства, которым мне даже не хочется обладать. И это создает между нами совсем особенные хорошие отношения. С братом мы живем, как два старых джентльмена, мы никогда не подходим слишком близко 369
друг к другу и не пускаемся в излишнюю откровенность. Если занимаешь среди людей такое, так сказать, нейтральное положение, то этим уже устанавливается известное расстояние между людьми и тобой; ну, а на расстоянии, как оказывается, мы гораздо лучше относимся друг к другу. Одним словом, я доволен старостью и ее покоем... (Зовет.) Луиза! Луиза (входит в левую дверь. Ласково, как и раньше). Прачка принесла белье, надо его сосчитать... Господин X. Ну посидите и поболтайте со мной, господин Старк... Может быть, вы играете в шахматы? Кондитер. К сожалению, я не могу надолго уходить от своих горшков... А в одиннадцать часов надо затапливать уже заднюю печь... Очень благодарен за любезное приглашение... Господин X. Если вы там увидите моего брата, то попросите его прийти сюда и составить мне компанию... Кондитер. С удовольствием. Уходит. Господин X (один. Некоторое время молча передвигает фигуры на шахматной доске, потом встает и начинает ходить по комнате). Да, да, спокойствие старости! (Садится за рояль и берет несколько аккордов. Потом встает и снова ходит по комнате.) Луиза! Нельзя ли отложить счет этого белья. Луиза. (За дверью). Это невозможно. Прачка здесь дожидается, а дома у нее муж и ребенок. Господин X. Гм... да... это верно. Садится и барабанит пальцами по столу. Потом пытается читать газету, но это ему надоедает. Зажигает спички и тушит их. Смотрит на часы. Какой-то стук в прихожей. Господин X. Карл-Фридрих, это ты? Почтальон (входит). Нет, это почтальон. Простите, что я так вошел, но двери были открыты! Господин X. Мне есть письмо? 370
Почтальон. Нет, только открытка. Отдает ему открытое письмо и уходит. Господин X (читает). Опять этот Фишер! Бостон клуб? Это вон там, у меня над головой! Это он и есть, господин с белыми руками. Зачем он извещает меня? Какая подлость! Положительно надо переехать на другую квартиру! Какой-то Фишер!.. Рвет письмо. Стук в прихожей. Господин X. Это ты, Карл-Фридрих? Служащий из ледовничества. Это я, я привез вам лед. Господин X. Как хорошо, что можно получать лед в такую жару. Только, пожалуйста, будьте осторожны с посудой в комнатном леднике. Будьте добры, положите кусок льда ближе к краю... когда он начнет таять, я буду слушать, как вода стекает по каплям... этим я буду измерять время... это мои водяные часы... Послушайте, откуда вы берете лед?.. Он уже ушел... Все они спешат домой... у всех есть с кем поговорить и провести вечер... Пауза. Господин X. Карл-Фридрих, это ты? Наверху кто-то играет на рояле первую часть Fantasie Impromptu, Opus 66, Шопена. Господин X (удивленно смотрит на потолок затем начинает слушать). Кто это там играет? Это мое Impromptu! Закрывает рукою глаза и слушает. Брат выходит из передней. Господин X. Это ты, Карл-Фридрих? Наверху сразу перестают играть. Брат. Вот и я! Господин X. Где ты был так долго? Брат. Надо было устроить одно дело. А ты все время просидел один? 371
Господин. X. Ну, конечно. Садись, давай сыграем в шахматы. Брат. Нет, давай лучше поболтаем. Надо же тебе слышать свой собственный голос. Господин X. Да, ты прав. Но дело в том, что, разговаривая, мы так легко возвращаемся к прошлому... Брат. При этом легче забыть о настоящем... Господин X. Для меня нет настоящего. То, что я переживаю теперь, — это небытие... Мне все равно, идти ли вперед или назад; впрочем, нет, лучше вперед — впереди по крайней мере хоть есть надежда! Брат (у стола). Надежда на что? Господин X. Надежда на какую-нибудь перемену! Брат. Это хорошо! Другими словами, с тебя довольно спокойствия старости. Господин X. Может быть. Брат. Не может быть, а наверно! И если бы ты мог в эту минуту сделать выбор между прошлым и настоящим... Господин X. Нет уж, пожалуйста, без привидений! Брат. Почему же привидения? Ведь это твои собственные воспоминания. Господин X. В моих воспоминаниях нет ничего страшного. Это просто известные события моей жизни, украшенные флером поэзии. Но если бы мертвецы вдруг взяли да и ожили, то это были бы привидения. Брат. А скажи откровенно, кто из двух — жена или ребенок — представляются тебе дороже и ближе в твоих воспоминаниях? Господин X. Обе! Я не разделяю их друг от друга. Вот почему я и не пытался оставить при себе дочь. Брат. И ты полагаешь, что поступил правильно, не взяв себе ребенка? Неужели ты ни разу не подумал о том, что у твоей дочери может быть отчим... Господин X. В то время я не думал об этом. Но потом... потом эта мысль часто приходила мне в голову, и я не раз думал... 372
Брат. Что у твоего ребенка может быть отчим, который будет дурно с ним обращаться, может быть, даже унижать твоего ребенка... Господин X. Тише! Брат. Что такое? Господин X. Ты не слышишь? Мне вдруг послышался там, в коридоре, топот ее ноженек; так, бывало, она топала ими, когда искала меня по дому. Нет, пожалуй, ребенок был мне всего дороже. Как хорошо было смотреть на это маленькое, неиспорченное существо, которое еще ничего не боялось, которое еще не имело понятия о той лжи, которая наполняет всю нашу жизнь, у которого не было еще ни от кого никаких тайн. Ты знаешь, как она в первый раз узнала о людской злобе? Раз она увидала внизу, в парке, красивого ребенка и пошла к нему навстречу с распростертыми объятиями. А красивый ребенок ответил на ее ласку тем, что укусил ее в щеку и высунул ей язык. Вот ты посмотрел бы тогда на мою крошку Анну-Шарлотту! Она просто окаменела, не от боли, нет, а от ужаса перед той бездонной пропастью, которая открылась ее глазам, от ужаса перед пропастью, созданной в жизни людской злобою. Мне раз самому пришлось видеть, как однажды позади самых дивных глаз на свете притаились чьи-то чужие глаза, похожие на глаза какого-то дикого зверя. И ты знаешь, я тогда вдруг почувствовал настоящий страх и старался заглянуть, не стоит ли у нее за спиной кто-то чужой и неизвестный и смотрит на меня через ее лицо, которое в эту минуту было похоже на маску. Но я не понимаю, к чему мы теперь говорим об этих вещах. Это, вероятно, жара и надвигающаяся гроза наводят на такие мысли. Брат. Нет, это одиночество влечет за собой тяжелые мысли, и поэтому тебе необходимо бывать почаще в обществе. Это лето, которое ты провел в полном одиночестве, сидя здесь, в городе, окончательно подорвало твои силы. 373
Господин X. Нет, это только вот эти две последние недели. Знаешь, этот больной тифом и этот покойник в доме на меня подействовали ужасно. Мне даже начало казаться, что все это случилось со мной самим. Кроме того, и заботы и горести кондитера стали моими заботами и моими горестями. Меня тоже волнуют неурядицы в его хозяйстве и болезнь его жены; я даже со страхом думаю о его будущем... А вот эти последние дни мне все снится моя маленькая Анна-Шарлотта. Я вижу во сне, что она подвергается какой-то опасности, какой- то страшной, но неопределенной опасности... И каждый раз перед самым сном, когда слух становится особенно чутким, я слышу топот ее ножек. Однажды я как- то даже слышал ее голос. Брат. А ты не знаешь, где она теперь? Господин X. Да — где она? Брат. Что, если ты вдруг встретишь ее на улице? Господин X. Мне кажется, что я бы или лишился рассудка, или упал бы без чувств.... Я долго путешествовал за границей, а моя сестренка тем временем подрастала дома. Через много лет, когда я вернулся домой, на пароходной пристани ко мне подошла барышня и бросилась мне на шею. И меня тогда поразило, как настойчиво проникали в мою душу ее глаза, напуганные тем, что я не сразу ее узнал... И ей пришлось много, много раз повторить мне: «Ведь это я!» прежде чем я узнал в этой чужой барышне свою сестру. И такой же приблизительно представляется мне моя встреча и с дочерью. За пять лет в ее возрасте можно так измениться! Ты только подумай: я могу сам не узнать своего ребенка! Нет, уж лучше пусть у меня остается моя четырехлетняя дочурка вон там, на моем семейном алтаре, — другой мне не надо. Пауза. Господин X. Луиза вероятно открыла бельевой шкаф и складывает в него белье. Ты чувствуешь, как сей¬ 374
час запахло свежевыстиранным бельем, а это мне всегда напоминает... мать семейства у бельевого шкафа... Этого ангела хранителя, который обо всем заботится и все обновляет... Мне при этом всегда представляется хозяйка дома, которая с утюгом в руках сглаживает неровности и расправляет складки... да, эти складки... Пауза. Господин X. Теперь я на минуту уйду в свою комна-, ту и напишу письмо... Подожди меня здесь немного... я сейчас вернусь... Уходит в левую дверь. Брат кашляет. Герда (появляется в дверях прихожей). Ты один? (Часы бьют.) Боже мой — все тот же бой часов!.. Целых десять лет звучит он у меня в ушах... Эти часы никогда не шли верно, но для меня они медленно отсчитывали длинные часы в течение пяти лет, днем и ночью... (Оглядывается.) Мой рояль... мои пальмы... большой стол... За ним он особенно старательно ухаживал, и он блестит, как щит... А вот мой буфет... с рыцарем и Евой... у Евы корзинка с яблоками... Прежде в правом ящике лежал термометр... (Пауза.) Интересно, лежит ли он там и теперь... (Идет к буфету и выдвигает правый ящик.) Да, он по-прежнему здесь! Брат. Какое это может иметь значение? Герда. Видишь ли, в конце концов этот термометр стал для нас символом, воплощением непрочности наших отношений... Когда мы устраивали эту квартиру, про термометр забыли... Мы хотели прибить его снаружи к окну... и вот я обещала это сделать — и забыла, потом он обещал это сделать — и забыл. Мы попрекали друг друга этим термометром, и наконец, чтобы отделаться от него как-нибудь, я засунула его в этот ящик... Кончилось тем, что я возненавидела этот термометр, и он тоже. И ты знаешь, почему все это случилось? Никто из нас ни одной минуты не верил в прочность наших 375
отношений — мы с первого же дня сняли друг перед другом маски и перестали скрывать свои антипатии. Первое время мы оба жили начеку, — в любую минуту каждый из нас был готов к бегству. Вот что значит этот термометр, и ты видишь, он и до сих пор лежит на своем месте! По-прежнему он опускается и подымается, изменяясь вместе с погодой... Кладет термометр на место и подходит к столу. Герда. Мои шахматы... Он купил их мне, чтобы сократить длинные часы ожидания перед рождением ребенка... С кем он играет теперь? Брат. Со мной. Герда. Где он сейчас? Брат. Ушел в свою комнату написать какое-то письмо. Герда. Где эта комната? Брат (показывая налево). Там. Герда. И здесь он прожил целых пять лет? Брат. Нет, десять. Пять с тобой и пять без тебя. Герда. Он, вероятно, любит одиночество? Брат. Не думаю, он слишком одинок. Герда. Как ты думаешь, он прогонит меня? Брат. Во всяком случае — попробуй! Ты ничем не рискуешь, ты знаешь, что он прежде всего благовоспитанный человек. Впрочем, конечно, тебя должно смущать, что он спросит про ребенка... Герда. Мне это и нужно... Он должен мне помочь найти моего ребенка... Брат. И ты совсем не знаешь, куда мог скрыться этот Фишер и какие у него дальнейшие намерения?.. Герда. Он говорил мне, что ему необходимо поскорее бежать отсюда, от этого неприятного соседства, и я потом приеду к нему... А ребенка он держит при себе как заложницу; он хочет потом определить ее в балет; к этому у нее есть и способности и даже некоторая склонность... 376
Брат. В балет? Ради бога, не говори об этом отцу, он презирает подмостки! Герда (садится к столу и машинально расставляет на доске шахматные фигуры). Подмостки?.. Я сама была на подмостках... Брат. Ты? Герда. Да. Я ему аккомпанировала. Брат. Бедная Герда! Герда. Почему? Я сама любила эту жизнь. Когда я здесь сидела взаперти, не мой тюремщик, а сама моя тюрьма была виною того, что я не выдержала... Брат. И теперь с тебя довольно? Герда. Да, теперь я люблю покой и одиночество... но больше всего — своего ребенка! Брат. Тише!.. Он идет сюда... Герда (встает и хочет бежать, потом снова падает без сил на прежнее место). Ах!.. Брат. Ну, теперь я уйду и оставлю вас одних! Не думай о том, что ты ему скажешь, — это придет само собой, как следующий ход, когда играешь в шахматы. Герда. Я больше всего боюсь его первого взгляда, потому что по нему я узнаю, изменилась ли я за эти пять лет к лучшему или к худшему... не стала ли я теперь совсем старой и некрасивой... Брат (идет к правой двери). Если он найдет, что ты постарела и подурнела, то он решится подойти к тебе... Но если он увидит, что ты по-прежнему хороша и молода, у него не будет никаких надежд, и он будет к тебе неумолим... Вот он! Господин X медленно выходит из левой двери и идет через комнату в буфет. В руках у него письмо. Видно, как он проходит через переднюю и выходит в наружную дверь. Брат. Он понес письмо в почтовый ящик. Герда. Нет, я этого не вынесу! Как я могу просить у него помощи?! Я должна бежать отсюда! Это было бы наглостью с моей стороны! 377
Брат. Нет, нет, останься! Ты знаешь, как он бесконечно добр и отзывчив! Он поможет тебе ради ребенка... Герда. Нет, нет, не надо... Брат. Только он один может тебе помочь... Господин X (входит из прихожей, ласково кивает Гер- де, принимая ее, очевидно по близорукости, за Луизу, подходит к телефону и звонит. В то время, как он проходит мимо Герды он мимоходом говорит). Ты уже готова?.. Прекрасно, дитя мое... Луиза, поставь снова все фигуры, мы с тобой начнем игру сначала... Герда смотрит с удивлением на него, ничего не понимая. Господин X (поворачивается к ней спиной и говорит по телефону). Алло! Алло! Это ты, мама?.. Добрый вечер... Благодарю, хорошо! Да... Луиза уже сидит за шахматами, но у нее сегодня было много работы, и она устала... Нет, слава Богу, все это прошло и дело кончено... Нет, сущие пустяки... Тепло ли? — Да. У нас тут была сегодня гроза. Она разразилась как раз над нашими головами... но, слава Богу, никуда не ударило... Что ты говоришь?.. Я не могу расслышать... Ах, Фишеры! Да, да, они, вероятно, собираются в путешествие... Нет, почему же?.. Кажется, ничего особенного, насколько мне известно... Вот как? Ага... Да, пароход уходит в четверть седьмого... да, а приходит туда, — постой, я сейчас посмотрю, — в восемь двадцать пять... И вам всем было весело?.. (Смеется.) Да, да, он такой забавный, когда веселится... А что сказала на это Мария?.. Как нам жилось летом? Мы с Луизой развлекали друг друга, как могли... Да, она всегда в хорошем настроении... Она очень мила!.. Нет, нет, благодарю... от этого я отказываюсь. Герда что-то поняла. Встает, возмущенная. Господин X. Как мои глаза? Я стал совсем близоруким... Нет, ничего; я тоже говорю, как жена нашего кондитера: смотреть не на что. Иной раз даже хочется быть и глухим, чтобы ничего не видеть и не слышать. 378
Квартиранты в верхней квартире опять ужасно стучали и шумели всю ночь... Да, какой то игорный притон... Ну вот... разъединили зачем-то, вероятно хотели подслушать разговор... Звонит в телефон. Луиза выходит из прихожей, но Господин X. ее не видит. Герда смотрит на нее с удивлением и ненавистью. Луиза снова незаметно уходит. Господин X (у телефона). Это ты, мама? Да, да. Они вечно прерывают разговор, чтобы подслушать... Значит, завтра в четверть седьмого... Обязательно... Благодарю... Конечно, конечно, с большим удовольствием! До свидания, мама! Дает отбой. Герда стоит одна среди комнаты. Господин X (оборачивается, видит Герду и постепенно начинает ее узнавать). Боже мой! Значит, это была ты, а не Луиза? Герда молчит. Господин X (устало). Как ты попала сюда? Герда. Прости... Я здесь проездом... и вот... и вот, когда я проходила мимо, меня потянуло взглянуть на свой прежний дом... окна были открыты... Пауза. Господин X. Как, по-твоему, здесь многое переменилось? Герда. Нет, все на старых местах... только здесь поселилось еще что-то новое... Господин X (с досадой). А ты довольна своей теперешней жизнью? Герда. Да, да. Теперь я добилась того, чего хотела. Господин X. А ребенок? Герда. Наша девочка растет, крепнет — ей хорошо... Господин X. Ну, тогда я больше ничего не хочу знать... Пауза. 379
Господин X. Тебе, может быть, что-нибудь нужно от меня? Скажи, чем я могу тебе помочь? Герда. Нет, нет, благодарю тебя... мне тоже больше ничего не надо... после того, как я увидала, что тебе хорошо живется. Пауза. Герда. Хотел бы ты видеть Анну-Шарлотту? Пауза. Господин X. Нет — потому что я теперь знаю, что ей живется хорошо. Так трудно повторять то, что уже пережито, — это все равно, как бывало в детстве, когда заставляли учить сызнова старый урок, который ты знаешь хорошо, хотя с этим и не желает согласиться учитель. Я был так далек от всего этого — я старался не думать об этом, и теперь я не могу вернуться к прежнему. Прости меня, мне очень тяжело быть невежливым, но я нарочно не предлагаю тебе садиться... Ты — жена другого человека, и ты уже сама не та, как в то время, когда мы с тобою расстались... Герда. Разве я так изменилась?.. Господин X. Да, все чужое: голос, взгляд, манеры... Герда. Я постарела? Господин X. Не знаю... Говорят, что через три года в человеческом теле уже не остается ни одного атома из того, что было, — значит, в пять лет и подавно все изменяется... Поэтому вы вот теперь стоите передо мной, но вы уже не та, которая прежде сидела на этом месте и тосковала, вы уже не та, и мне очень трудно заставить себя сказать вам «ты»... до того вы мне чужды... И мне кажется, что тоже чувство у меня будет и при встрече с моей дочерью! Герда. Не говори так! Мне было бы легче, если бы ты сердился на меня... Господин X. За что же мне на тебя сердиться? Герда. За все то зло, которое я тебе причинила... 380
Господин X. Разве ты причинила мне зло? Я этого не знал. Герда. Ты не читал той жалобы, которую я на тебя подала? Господин X. Нет. Я просто передал ее своему адвокату. Садится. Герда. А приговор? Господин X. Его я тоже не читал. Мне эта бумажонка не нужна, потому что я не собираюсь жениться. Пауза. Герда садится. Господин X. Что же было написано в этих бумагах? Вероятно, там говорится о том, что я был слишком стар? Герда молча утвердительно кивает головой. Господин X. Что же? Это была сущая правда, тебе, следовательно, не в чем себя упрекать. Я сам именно на это и ссылался в своем ответе суду на твою жалобу и просил на этом основании выдать тебе развод. Герда. Это ты сам написал? Ты? Господин X. Да, я написал это; я не сказал, что я уже слишком стар, но что я становлюсь уже стариком именно для тебя. Герда (задетая). Для меня? Господин X. Да! Не мог же я им сказать, что я был слишком стар уже тогда, когда на тебе женился, потому что тогда рождение нашего ребенка имело бы довольно двусмысленное значение... А ведь это был наш ребенок, ведь правда? Герда. Ты же знаешь... Но... Господин X. У меня нет причин стыдиться своей старости... Если бы я вздумал танцевать и играть в карты по ночам, то я, вероятно, очень скоро бы превратился в калеку или попал бы на операционный стол, и это было бы позорно... Герда. У тебя такой здоровый вид... 381
Господин X. А ты думала, что я умру от тоски по тебе? Герда молчит. Господин X. Есть люди, которые утверждают, что ты меня убила. Скажи, разве я похож на человека, убитого горем. Герда чувствует себя неловко. Господин X. Твои друзья рисовали на меня карикатуры в различных листках. Я никогда не видал этих газет, а они теперь, через пять лет, уже давно стали макулатурой... По моему, тебе не в чем себя упрекать... Герда. Зачем ты женился на мне? Господин X. Ты, кажется, сама знаешь, зачем люди женятся. Кроме того, ты лучше всякого другого знаешь, что мне не надо было вымаливать твоей любви. И ты, вероятно, помнишь, как мы с тобой смеялись над теми мудрыми советчиками, которые предостерегали нас от вступления в брак. Для меня так и осталось непонятным, зачем тебе тогда понадобилось увлекать меня... После венца ты даже и не взглянула на меня и при этом ты вела себя так, как будто ты присутствуешь гостьей на чужой свадьбе. Мне тогда показалось, что ты решила во что бы то ни стало довести меня до отчаяния. Все мои подчиненные ненавидели меня, потому что по должности я был их начальником, а ты с ними почему то сразу заключила союз. Стоило мне с кем-нибудь поссориться, чтобы этот человек сразу стал твоим другом. Тогда я должен был повторять тебе: «Ты не должна ненавидеть своих врагов, но ты не должна также и любить моих врагов». — И вот, когда я ясно понял, что мне предстоит, я стал укладывать свои вещи. Но прежде, чем уйти, я хотел иметь вещественное доказательство того, что ты лгала на меня, поэтому я и дождался рождения ребенка. Герда. Я никогда не думала, что ты мог быть таким двуличным! 382
Господин X. Правда, я молчал, но я никогда не лгал тебе. Ты постепенно развращала всех моих друзей, ты даже хотела заставить моего родного брата поступить нечестно относительно меня. Но самое худшее то, что своей бессмысленной болтовней ты набросила тень на самое рождение твоего ребенка. Герда. Это я оговорила на суде. Господин X. Раз слово произнесено, его уже нельзя вернуть. И хуже всего в этом деле то, что эта сплетня дошла и до ребенка, и твоя дочь узнала, что ее мать... Герда. Ну нет! Господин X. Нет, к сожалению это так. Ты построила на лжи целую башню, и теперь вся эта башня валится тебе на голову... Герда. Это неправда! Господин X. Нет, это правда! Я только что видел Анну-Шарлотту... Герда. Ты ее видел?.. Господин X. Мы с ней встретились там, на лестнице, и она назвала меня «дядей». Ты знаешь, что такое «дядя»? Это старый друг дома и матери. И я знаю, что и в школе все ее подруги считают меня ее дядей. Для ребенка это ужасно! Герда. Ты ее видел?.. Господин X. Да, но я имел право никому об этом не сообщать. Разве я не имею права молчать? И потом, эта встреча так взволновала меня, что я сейчас же вычеркнул ее из своей памяти, как будто этого никогда не было. Герда. Скажи мне, что мне сделать, чтобы восстановить твою честь? Господин X. Ты? Ты не можешь восстановить моей чести, я один могу это сделать. Они долго и пристально смотрят друг другу в глаза. Господин X. Иначе говоря, я уже восстановил свое доброе имя... Пауза. 383
Герда. Разве я не могу исправить прошлого? Если я тебя попрошу забыть, простить... Господин X. Что ты хочешь этим сказать? Герда. Может быть еще можно все поправить... вернуть старое.... Господин X. Ты хочешь вернуть старое, хочешь начать опять сначала? Ты хочешь опять вернуться хозяйкой в мой дом? Нет, благодарю покорно! Я этого совсем не желаю. Герда. И мне приходится это выслушивать от тебя! Господин X. Да, да! Ты это пойми! Пауза. Герда. Какая у тебя красивая скатерть... Господин X. Да, недурна... Ге р д а. Откуда она у тебя? Пауза. Луиза появляется в дверях буфета со счетом в руках. Господин X (поворачивается к ней). Это что, — счет? Герда встает и начинает надевать перчатки с такой поспешностью, что отрываются пуговицы. Господин X (достает деньги и считает). Восемь семьдесят две! Совершенно верно! Луиза. Можно мне вам сказать два слова? Господин X встает и идет с Луизой к двери. Луиза ему что-то шепчет на ухо. Потом уходит. Господин X (возвращаясь). Бедная Герда! Герда. Ты, кажется, воображаешь, что я ревную тебя к твоей прислуге? Господин X. Я и не думал об этом. Герда. Нет, неправда, ты думал об этом и еще думал о том, что ты слишком стар для меня, а не для нее. Я понимаю, что ты этим хотел унизить меня... Правда, она очень красива, я этого не отрицаю... для прислуги она очень красива... Господин X. БеднаяГерда! 384
Герда. Зачем ты это говоришь? Господин X. Потому что мне жаль тебя. Ревновать к моей прислуге — это, конечно, унизительно... Герда. Кто тебе сказал, что я ревную?.. Господин X. В таком случае, что возмущает тебя в моей тихой и скромной родственнице. Герда. Она для тебя больше, чем родственница... Господин X. Нет, дитя мое, я уже давно отказался от всего этого... и теперь я счастлив в своем одиночестве... Звонит телефон. Господин X подходит к аппарату. Господин X. Господин Фишер? Вы ошиблись, это не здесь!.. Ах, вот как?!.. Да, да, это я... Он убежал? С кем он убежал? Вот как? С дочерью кондитера Старка! О господи! Сколько ей было лет?.. Восемнадцать? Да, да, — единственный ребенок!.. Герда. Я уже раньше знала, что он бежал, но я не подозревала, что он убежит с женщиной. Теперь ты, конечно, злорадствуешь? Господин X. Нет, я не злорадствую; хотя, правду сказать, это мне облегчило мои страдания. Теперь я вижу, что на свете есть-таки справедливость. Жизнь идет быстро своим чередом, и в эту минуту ты сидишь на том месте, которое мне пришлось так долго занимать... Герда. Ей восемнадцать лет, а мне уже двадцать девять — я стара, слишком стара для него! Господин X. Возраст, как и все в жизни, вещь относительная... Но теперь о другом. Где твой ребенок? Герда. Ребенок? Я и забыла об нем! Милая моя девочка! О господи! Послушай, помоги мне! Он увез ребенка с собою... Он любил Анну-Шарлотту, как свою собственную дочь... Поедем со мной в полицию!.. Поедем сейчас... Господин X. Ты хочешь, чтобы я с тобой ехал? Ты требуешь от меня слишком много! Герда. Помоги же мне! 385
Господин X (идет к правой двери). Карл-Фридрих! Возьми извозчика и съезди с Гердой в полицию. Ты можешь это сделать? Брат. Конечно, конечно, сейчас. Мы все должны помогать друг другу... Господин X. Скорей, скорей! Только пока не говори ничего кондитеру; может быть, все еще уладится. Вот бедняга! И бедная, бедная Герда! Ну скорей, скорей же! Герда (выглядывает в окно). На дворе дождь... Одолжи мне, пожалуйста, зонтик... Только восемнадцать лет — только восемнадцать лет! Ну, скорей! Быстро уходит с братом. Господин X (один). Вот он — покой старости! Мой ребенок теперь в руках какого-то проходимца! Он, может быть, еще заставит ее танцевать в каком-нибудь кафешантане! Луиза! Луиза входит. Господин X. Давай сыграем в шахматы. Луиза. А где же господин консул? Господин X. Он поехал по одному делу... Дождь все идет? Луиза. Нет, кажется, перестал... Господин X. Ну, тогда я пойду прогуляться на воздух. (Пауза.) Послушай, Луиза, ты хорошая и благоразумная девушка: знаешь ты дочь кондитера Старка? Луиза. Очень мало. Я видела ее мельком. Господин X. Она красива? Луиза. Да, очень! Господин X. А ты видела господина из верхней квартиры? Луиза. Я его никогда не видала. Господин X. Ты, кажется, уклоняешься от ответа. Луиза. Нет, я просто научилась молчать в этом доме. Господин X. Да, да, но теперь я сознаю, что такая намеренная глухота, если она заходит слишком дале¬ 386
ко, может иметь гибельные последствия. Приготовь чай; я только немного пройдусь, чтобы освежиться... И вот еще что, дитя мое: ты, конечно, видишь, что тут происходит, — но тоже не расспрашивай меня об этом... Луиза. Нет, нет. Вы ведь знаете, что я не любопытна... Господин X. Благодарю тебя. Занавес Фасад дома, как в первом действии. Из окон квартиры кондитера падает свет. В верхнем этаже вся квартира освещена. Все окна открыты, и шторы подняты. Кондитер у своей двери. Господин X (сидит на зеленой скамейке). Это хорошо, что прошел дождь. Кондитер. Да, чистое Божье благословение! Теперь и крыжовник скоро поспеет... Господин X. Вы тогда сварите несколько литров и на мою долю... Мы перестали сами варить... домашнее варенье из крыжовника всегда скисает и покрывается плесенью... Кондитер. И не говорите, знаю, знаю... Просто беда! За этим вареньем надо ходить, как за малым ребенком... Некоторые теперь прибавляют салициловой кислоты, но это все такие новые фокусы, которые мне противны... Господин X. Салициловая кислота... да, да... это, должно быть, хорошо предохраняет от плесени... Кондитер. Да, но это портит вкус варенья! А кроме того, это ведь фальсификация! Господин X. Послушайте, что, у вас в квартире есть телефон? Кондитер. Нет, у нас нет телефона. Господин X. Так, так. Кондитер. А вы почему спросили об этом? 387
Господин X. Я только что об этом думал... Иной раз прямо необходимо... иметь телефон... Знаете, могут быть спешные заказы... важные сообщения... Кондитер. Вы, конечно, правы... но иногда лучше не получать никаких известий... Господин X. Я это прекрасно понимаю. У меня всегда начинается сердцебиение, когда я слышу, как звонит телефон... никогда нельзя знать, какое известие тебе сообщат. .. А я так хочу покоя... прежде всего покоя... Кондитер. И я тоже! Господин X (смотрит на часы). Скоро должны зажигать фонари... Кондитер. Про нас тут, должно быть, забыли. Вон, смотрите, в аллее уже зажгли все фонари... Господин X. Нет, фонарщик еще дойдет до нас. Как хорошо будет, когда опять зажгут наш фонарь! Слышно, как в зале звонит телефон. Видно, как Луиза проходит через комнату и подходит к аппарату. Господин X. встает, хватается за сердце и прислушивается, но ему не слышно, что говорит Луиза. Пауза. Луиза выходит через парадную дверь. Господин X (тревожно). Ну... что нового? Луиза. Пока все без перемены. Господин X. С тобою говорил мой брат? Луиза. Нет, говорила фру Герда. Господин X. Что ей надо? Луиза. Она хотела поговорить с вами. Господин X. Нет, я не хочу с ней говорить. Неужели я еще должен утешать ее после всего того, что она сделала со мной?.. Довольно того, что я это делал раньше, теперь я больше не могу, я слишком устал. Посмотри, там, в верхней квартире, они забыли потушить огонь, а пустые комнаты при полном освещении выглядят еще печальнее, чем в темноте... в них бродят призраки... (Понижая голос.) А про Агнес кондитера... как ты думаешь, он уже знает? 388
Луиза. Трудно сказать. Он никогда не говорит о своих заботах, и никто об этом не говорит в этом тихом доме... Господин X. Следовал о бы ему сказать... Луиза. Нет, ради Бога, не надо!.. Господин X. Вероятно, она уже не первый раз доставляет ему огорчение... Луиза. Он никогда не говорит о ней. Господин X. Это ужасно! Скорее бы все это кончилось! В зале опять звонит телефон. Господин X. Опять телефон! Не ходи туда! Я больше не хочу ничего знать! Мой ребенок! В какую ужасную среду попал мой ребенок! Какой-то проходимец и потаскушка! Это ужасно! Бедная Герда! Луиза. Нет, по-моему, лучше знать, что там происходит. .. Я пойду к телефону... Вам тоже надо что-нибудь предпринять... Господин X. У меня даже нет сил, чтобы двинуться с места. У меня нет больше сил, чтобы отражать удары судьбы. Луиза. Если человек старается избежать опасности, то она нападает на него, и если нет сил, чтобы сопротивляться ей, то она свалит его с ног. Господин X. Но если стоять в стороне и не вмешиваться, то можно избежать опасности. Луиза. Избежать? Господин X. Да, все в жизни улаживается гораздо лучше, если не вмешиваться. Никто не может требовать, чтобы я принимал участие в деле, в котором задето столько человеческих страстей. Я не в силах успокоить эти страсти и не могу направить их по другому пути. Луиза. А как же ребенок? Господин X. Я уже давно отказался от многого... и — по правде сказать — это уже не так волнует меня с тех пор, как она побывала здесь и испортила все мои воспоминания. Эти воспоминания были так хороши, 389
и я хранил их так бережно, а теперь у меня больше ничего не осталось... Луиза. Значит, вы свободны теперь! Господин X. Если бы ты знала, какая пустота кругом, — как в квартире, покинутой жильцами. — А там наверху все имеет такой вид, как после пожара... Луиза. Кто-то идет... Агнес входит в большом волнении, у нее испуганный вид. Старается овладеть собой. Идет к двери, ведущей во двор, у которой сидит кондитер. Луиза (Господину X). Это Агнес! Странно! Что же это значит? Господин X. Агнес? Ну, значит, дело пошло на лад. Кондитер (спокойно). Добрый вечер, дитя мое! Где ты была так долго? Агнес. Я ходила гулять. Кондитер. Мать уже несколько раз спрашивала о тебе. Агнес. Я сейчас пойду к ней. Кондитер. Хорошо. Пойди вниз и помоги ей растопить маленькую печь. Агнес. А что, она очень сердилась на меня? Кондитер. Ты же знаешь, что она не может на тебя сердиться. Агнес. Нет, она сердится, только не говорит об этом. Кондитер. Ты, дитя мое, должна радоваться, что тебя не бранят... Агнес уходит вниз. Господин X (Луизе). Как ты думаешь, он знает или не знает? Луиза. Как было бы хорошо, если бы он ничего не знал!.. Господин X. Я не могу понять, что там могло произойти. Почему их побег не состоялся? (Кондитеру.) Послушайте! Господин Старк! Кондитер. Что такое? 390
Господин X. Мне казалось... Вы не видали, никто не выходил из нашего дома, пока вы тут сидели? Кондитер. Нет. Привозили лед, потом приходил почтальон... Кажется, больше никого не было... Господин X (Луизе). Может быть, тут была какая- нибудь ошибка... Возможно, что перепутали что- нибудь... Я ничего не понимаю... Может быть, она обманула? Что тебе сказала фру Герда по телефону? Луиза. Она хотела поговорить с вами. Господин X. Какой у нее был голос? Она была очень расстроена? Луиза. Да! Господин X. По моему, с ее стороны, по меньшей мере, бесстыдно обращаться ко мне в подобном случае... Луиза. А ребенок! Господин X. Я встретил свою дочь на лестнице! Я ее спросил, узнает ли она меня. А она назвала меня дядей и сообщила мне, что ее папа наверху у себя... Он ее отчим, но у него все права на нее... Меня они вычеркнули из своей жизни... они очернили меня... Луиза. Слышите? Подъехал извозчик! Кондитер уходит к себе. Господин X. Лишь бы она только не возвращалась сюда! С меня довольно ее присутствия! Я больше не могу слышать, как моя дочь будет хвалить этого чужого человека... А потом... эти бесконечные вопросы: «Зачем ты тогда женился на мне?» — «Ты это знаешь. А зачем ты увлекала меня?» — «Ты это знаешь». И так все одно и то же, до бесконечности! Луиза. Это консул! Он сюда идет. Господин X. Какой у него вид? Луиза. Он не торопится сюда прийти... Господин X. Это он обдумывает, что сказать мне... Какое у него выражение лица? Довольное? Луиза. Нет, по-моему, скорее задумчивое... 391
Господин X. Вот, вот... Так было всегда... Стоило ему побыть с этой женщиной, и он становился неискренним со мной... Она умела очаровать всех... кроме меня! Со мной она была резкой, грубой, неряшливой, глупой... для других она была милой, чуткой, красивой, образованной! Она собирала всю ту ненависть, которую возбуждала в окружающих моя самостоятельность, и превращала ее в сочувствие к себе, и этим всеобщим сочувствием она пользовалась как оружием против меня... Все они старались через нее овладеть мной, подчинить меня, унизить и, когда это им не удавалось, уничтожить меня! Луиза. Теперь я пойду в комнаты и послушаю телефон. Я уверена, что все теперь кончится благополучно... Господин X. Люди не выносят ничьей самостоятельности!.. Они непременно хотят, чтобы им повиновались. Все мои подчиненные, до курьера включительно, во что бы то ни стало хотели, чтобы я повиновался им. А когда они увидели, что я этого не желаю, они назвали меня деспотом! Прислуга в доме желала, чтобы я ей подчинился, и хотела меня заставить есть разогретый обед! Когда я не захотел этого терпеть, они пожаловались на меня барыне. А жена, та даже хотела, чтобы я повиновался своему собственному ребенку! Но так как я не желал им всем подчиняться, то они стали проклинать меня, говоря, что я тиран, только потому, что я шел в жизни собственной дорогой. Иди скорее в дом, Луиза! Мы тогда без тебя сможем тут разрядить мину... Брат входит с левой стороны. Господин X. Какой результат? Подробностей мне не надо! Брат. Позволь мне сначала сесть. Я немного устал... Господин X. Скамейка вся мокрая от дождя... Брат. Раз ты на ней сидишь, можно, вероятно, сесть и мне. Это не так уж опасно... 392
Господин X. Как знаешь! Где мой ребенок? Брат. Позволь мне все рассказать тебе по порядку? Господин X. Рассказывай! Брат (не спеша). Итак, мы с Гердой приехали на вокзал и застали его с Агнес у билетной кассы... Господин X. Так, значит, Агнес действительно была с ним? Брат. Да. И твой ребенок был тоже с ними. Герда осталась на перроне, а я подошел к ним ближе. В эту минуту он передавал Агнес билеты. Когда она увидела, что он купил билеты третьего класса, то швырнула их ему в лицо, выбежала на улицу, села на извозчика и уехала! Господин X. Фу!.. Брат. После этого я подошел к нему и попросил у него объяснения, а Герда в это время схватила ребенка и исчезла с ним в толпе... Господин X. Что же он тебе сказал? Брат. Видишь ли, если послушать другую сторону, то, пожалуй... Господин X. Постой! Я хочу знать правду! Он оказался совсем не таким плохим, как мы его считали? Оказалось, что и у него были свои основания... Брат. Вот именно! Господин X. Я так и знал! Но ты, конечно, не подумаешь заставить меня выслушивать хвалебные речи по адресу моего врага... Брат. Не хвалебные речи, а только смягчающие вину обстоятельства... Господин X. Разве ты выслушал меня тогда хоть один раз, хотя я и умолял тебя дать мне объяснить тебе, как обстояли дела... Ты только молчал в ответ или выслушивал меня с таким выражением лица, будто бы знал заранее, что все, что бы я ни сказал тебе, будет ложью. Ты тогда все время был на стороне лжи, и ты верил только лжи, потому что ты сам был влюблен в Гер- ду. Впрочем, у тебя была еще и другая причина... 393
Брат. Довольно, не говори больше ничего! Ты на все это смотришь только со своей точки зрения! Господин X. Не могу же я смотреть на свое собственное дело с точки зрения моего врага. Понятно, я не могу поднять на себя руку! Брат. Я тебе не враг. Господин X. Тем не менее ты был с теми, которые причинили мне зло. Где мой ребенок? Брат. Этого я не знаю. Господин X. Чем же все это кончилось? Брат. Фишер уехал один на юг. Господин X. А те две? Брат. Они исчезли. Господин X. В таком случае они, пожалуй, опять сюда вернутся! Пауза. Господин X. Ты наверно знаешь, что они не уехали с ним? Брат. Я видел, что он уехал один. Господин X. Ну, слава Богу, мы хоть от этого господина отделались. Теперь второй вопрос: как быть с матерью и ребенком? Брат. Почему свет в верхней квартире? Господин X. Они просто забыли потушить лампы. Брат. Надо пойти и потушить. Господин X. Нет, не ходи туда! Я желаю только одного — чтобы они больше не возвращались сюда! Это было бы ужасно, пришлось бы опять все начинать сначала, как школьнику... Брат. Ничего. Половина беды уже улажена... Господин X. Но самое скверное еще впереди! Как ты думаешь, могут они вернуться? Брат. Во всяком случае, я не думаю, чтобы она вернулась сюда после того, как ей пришлось извиняться перед тобой в присутствии Луизы. 394
Господин X. Да, я совсем забыл об этом. Она даже оказала мне честь своею ревностью. После этого и я начинаю верить, что на этом свете есть еще справедливость. Брат. Ей было очень тяжело узнать, что Агнес моложе ее. Господин X. Бедная Герда! Но в таких случаях жизни нельзя говорить людям о том, что существует на свете справедливость, карающая справедливость... потому что люди не любят справедливости, это чистейшая ложь, будто они ее любят. И их собственную грязь нельзя называть ее настоящим именем. Немезида, — она для других. (Пауза.) Слышишь, звонит телефон! Этот звон напоминает мне гремучую змею. Видно, как в зале Луиза подходит к телефону. Пауза. Господин X. Ну, что? Змея ужалила? Луиза (у окна). Можно вам сказать два слова? Господин X (идет к окну). Хорошо. Луиза. Фру Герда с ребенком уехала в имение к своей матери в горы и хочет там поселиться. Господин X (брату). И мать и ребенок в деревне, в хорошем, тихом доме! Ну, теперь все устроилось! Луиза. Фру Герда просила меня пойти в верхнюю квартиру и потушить лампы. Господин X. Да, да! Сделай это поскорее, Луиза, и опусти там все шторы, чтобы мы больше ничего не видели. Луиза отходит от окна. Кондитер (стоит на пороге своей двери и смотрит вверх). Кажется, что гроза миновала. Господин X. Да, в самом деле, будто бы прояснилось. Сейчас должна взойти луна. Брат. А славный был дождик! Кондитер. Великолепный дождик! 395
Господин X. Вот, наконец, и фонарщик! Фонарщик зажигает фонарь. Господин X. Первый фонарь! Осень настала! Ну, старики, это наше стариковское время года! Начинаются сумерки, но приходит рассудок и освещает дорогу, чтобы мы не сбились с пути. Луиза проходит через верхнюю квартиру и тушит огонь. Господин X. Закрой окно и спусти шторы, тогда только смогут успокоиться воспоминания... Покой старости!.. А осенью я перееду из этого тихого дома! Занавес
СОНАТА ПРИЗРАКОВ Драма в 3-х действиях. ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА Старик, директор Хуммель. Студент Архенхолыд. Девушка, торгующая молоком. (Видение). Привратница. Умерший консул. Дама, в темном, дочь Умершего и привратницы. Полковник. Мумия, жена полковника. Ее дочь (она — дочь старика). Приличный господин, которого зовут бароном; помолвлен с дочерью привратницы. Невеста, прежде невеста Хуммеля, старуха с седыми волосами. Иоганн сон, слуга у Хуммеля. Бенгтссон, слуга у полковника. Кухарка. ДЕЙСТВИЕ I Rez-de-chaussee и первый этаж передней части современного дома. Виден лишь угол дома, заканчивающийся в rez-de-chaussee круглым залом, в первом этаже — балконом со штангой для флага. В открытое окно круглого зала, когда занавесы раздвинуты, видна белая мраморная статуя молодой женщины, окруженная пальмами и ярко освещенная солнцем. В окне налево — гиацинты в горшках: голубые, белые, ярко-красные. На перилах балкона в первом этаже висят голубое шелковое одеяло и две белые подушки. Окно налево завешено белой простыней. Светлое летнее утро. Перед домом, на переднем плане — зеленая скамья. Направо, на переднем плане, — уличный бассейн-фонтан; налево — столб для афиш. Налево, на заднем плане, — подъезд, в котором видна лестница. Ступени ее из белого мрамора, перила ее из красного дерева с медными штангами. По 397
обе стороны подъезда лавровые деревья в кадках. Налево от подъезда окно с зеркалом-рефлектором, почти в уровень с землею. Угол с круглым залом выходит в переулок, убегающий в глубину. При поднятии занавеса — вдали колокольный перезвон в нескольких церквах. Обе двери подъезда настежь. На лестнице неподвижно стоит женщина в темном. Привратница метет сени затем обтирает медные части дверей, поливает лавровые деревья. В кресле на колесиках, стоящем у столба с афишами, сидит старик, читает газету. У него седая голова, седая борода; носит очки. С угла подходит девушка, торгующая молоком, несет в корзине из проволоки бутылки. Одета по-летнему: коричневые башмаки, черные чулки, белый берет. Девушка снимает берет и вешает его на бассейн, отирает со лба пот: пьет несколько глотков воды из кружки; моет руки, поправляет волосы, глядясь в воду. Раздается звон колокола на пароходе. Сквозь тишину время от времени прорезываются басы органа в соседней церкви. После некоторой паузы, когда девушка уже кончила свой туалет, входит слева студент. Он не выспался, не выбрит. Подходит к бассейну. Пауза. Студент. Можно взять кружку? Девушка притягивает кружку к себе. Студент. Ты еще не скоро кончишь? Девушка смотрит на него с отвращением. Старик (про себя). С кем он говорит? Никого не вижу. Какой смешной! Продолжает их разглядывать с большим изумлением. Студент. Чего ты так всматриваешься в меня? Разве я страшный?.. Да, не спал эту ночь, и ты, конечно, думаешь, что я кутил?.. Девушка по-прежнему смотрит на него. Студент. Что я пил пунш? а?.. Пахнет от меня пуншем? Девушка — по-прежнему. Студент. Я не бритый, знаю... Дай мне глоток воды... Я заслужил! Пауза. Студент. Ну, так я тебе расскажу. Всю эту ночь я перевязывал раненых и ухаживал за больными. Я был вче¬ 398
ра вечером при том, как обрушился дом... теперь ты знаешь! Девушка полощет кружку и подает ему пить. Студент. Благодарю. Девушка остается неподвижно на месте. Студент (тихо). Хочешь оказать мне большую услугу? (Пауза.) Вот в чем дело... Глаза у меня воспалены, видишь? А руки мои прикасались к раненым и трупам. Поэтому опасно трогать глаза... Вынь, пожалуйста, мой чистый платок, смочи его холодной водой и промой мои бедные глаза. Хочешь? Хочешь быть сердобольной самаритянкою. Девушка медлительно исполняет его просьбу. Студент. Славная! Благодарю. Вынимает кошелек. Девушка качает отрицательно головой. Студент. Прости мою несообразительность. Но я еле держусь. Так хочется спать. Девушка идет. Старик (студенту). Простите, что я заговариваю с вами. Но я слышал, что вы вчера вечером были свидетелем несчастья... Как раз сейчас читал об этом в газете... Студент. А, в газете уже есть? Старик. Да, все подробно. И ваш портрет. Только выражают сожаление, что не удалось узнать имя храброго студента... Студент (заглядывает в газету). В самом деле? Да, это я. Старик. С кем это вы только что разговаривали? Студент. Разве вы не видели? Пауза. Старик. Не сочтите за навязчивость... Я бы хотел узнать, как ваше имя. Студент. На что? Я не люблю, когда газеты... Кого хвалят, того и ругают. Искусство развенчивать достигло 399
теперь великого совершенства... К тому же я и не хочу никакой награды... Старик. Может быть, вы богаты? Студент. Ничуть. Напротив. Очень беден! Старик. Послушайте... Точно я когда-то уже слышал ваш голос... У меня был в молодости друг... Скажите, вы не родственник известного коммерсанта Ар- хенхольца? Студент. Это мой отец. Старик. Поразительны пути судьбы! Я видел вас, когда вы были маленьким мальчиком, и при особенно тяжелых обстоятельствах!. Студент. Да, говорят, я родился на свет во время конкурса. Старик. Верно. Студент. Позвольте узнать, кто вы? Старик. Я — директор Хуммель... Студент. Так вы... Я начинаю припоминать... Старик. Вы, вероятно, часто слышали мое имя в доме вашего отца? Студент. Да. Старик. И, может быть, оно произносилось не с добрым чувством? Студент молчит. Старик. Да, могу себе представить! Болтали, будто это я разорил вашего отца. Все разорившиеся на глупых спекуляциях уверены, что их разорил тот, кого им не удалось провести. (Пауза.) А на самом деле ваш отец ограбил меня, отнял семнадцать тысяч крон, которые тогда составляли все мои сбережения. Студент. Странно — одно и то же событие можно рассказать совершенно противоположным образом. Старик. Вы думаете, я лгу? Студент. Кому мне верить? Мой отец не лгал! Старик. Правда, отцы никогда не лгут... Но ведь и я тоже отец. Значит... 400
Студент. Что вы хотите всем этим сказать?.. Старик. Я спас вашего отца от беды, и он отплатил мне за это всею страшною ненавистью, какую родит долг быть благодарным... Он научил свою семью проклинать меня. Студент. Может быть, вы сами сделали его неблагодарным, отравив свою помощь ядом ненужных унижений. Старик. Видимая помощь — унижение. Студент. Чего вы хотите от меня? Старик. Я не хочу денег. Но если бы вы согласились оказать мне маленькую услугу, я счел бы себя вознагражденным. Видите, я — калека. Одни говорят, я сам виноват, другие винят моих родителей. Я же лично склонен думать, что виновата сама жизнь с ее засадами. Остережешься одних силков — непременно попадешь в другие. Ну так вот, я не могу подниматься по лестницам, не могу позвонить в звонок. Я и говорю вам: помогите мне! Студент. Чем? Старик. Во-первых, подвиньте мое кресло поближе к столбу, чтобы я мог прочитать афиши. Хочу посмотреть, что сегодня играют... Студент (подвигая кресло). Разве у вас никого нет? Старик. Есть. Но он зачем-то пошел. Скоро вернется. Вы медик? Студент. Нет, филолог. Впрочем, и сам не знаю, что я из себя сделаю. Старик. Ого!.. Математику знаете? Студент. Да, так себе. Старик. Это хорошо! Хотели бы вы получить место? Студент. Почему же. Конечно. Старик. Хорошо! (Читает афишу.) Для утреннего спектакля дают «Валькирию»... Значит, полковник с дочерью будут... Он всегда сидит на крайних местах в шестом ряду; значит, я вас посажу рядом... Не 401
откажитесь зайти в телефонный киоск, вон там, и попросите оставить один билет в шестом ряду, номер восемьдесят два. Студент. Это я должен идти сегодня днем в оперу? Старик. Да! И вы должны слушаться меня, тогда вам будет хорошо! Хочу, чтобы вы сделались счастливы, богаты, уважаемы. Ваш вчерашний смелый поступок спасителя завтра прославит вас, и тогда имя ваше будет многого стоить. Студент (идет к телефонному киоску). Забавное приключение... Старик. Вы — спортсмен? Студент. Да, и это было моим несчастьем. Старик. Зато теперь должно превратиться в счастье. Ну, телефонируйте. Читает газету. Дама в темном вышла на улицу и говорит с привратницей. Старик прислушивается. Публика ничего не слышит. Студент возвращается. Старик. Заказали? Студент. Сделано. Старик. Видите вы этот дом? Студент. Я еще раньше обратил на него внимание... Я проходил здесь вчера, когда солнце играло на улицах. Я представил себе, какая красота и какая роскошь должна быть там внутри, и сказал одному товарищу: «Тот, кто занимает вот такую квартиру, у кого молодая, красивая жена, двое хорошеньких ребятишек, да двадцать тысяч крон дохода, тот...» Старик. Вы это сказали? Вы это сказали? Вот как! Я тоже люблю этот дом. Студент. Вы спекулируете домами? Старик. Д-да! Но не в том смысле, как вы думаете. Студент. Вы знаете тех, которые там живут? Старик. Всех... В моем возрасте знаешь всех людей, их отцов и дедов, и с каждым так или иначе в родстве. Мне вот уже восемьдесят, но никто, собственно, не знает меня. Я интересуюсь судьбами людей... 402
Занавески в круглом зале раздвинулись. За окном показывается полковник в штатском. Он глядит на термометр, отходит от окна и останавливается перед мраморной статуей. Старик. Видите, вон там — полковник. Вы сегодня будете сидеть рядом с ним. Студент. Это полковник? Ничего не понимаю, точно какая-то сказка... Старик. Вся жизнь — точно сказка. И хоть сказки бывают разные, все-таки все между собою связаны, и правильно повторяется основной мотив. Студент. А что это там за мраморная статуя? Старик. Это — его жена... Студент. Она в самом деле была такая красивая? Старик. Гм... Да!.. Да!.. Студент. Да скажите откровенно! Старик. Хороший вы мой, мы не можем судить человека! И если бы я вам стал сейчас рассказывать, что она бросила его, что он ее бил, что потом она опять вернулась, опять вышла за него замуж и что теперь она сидит там, внутри, как мумия, и боготворит свое собственное мраморное изваяние, — вы, конечно, подумали бы, что я говорю глупости. Студент. Ничего не понимаю! Старик. Еще бы! А здесь — окна с гиацинтами! Там живет его дочь... Она поехала кататься верхом, но скоро вернется домой. Студент. А кто вон та темная дама? Она говорит с привратницей. Старик. А! Видите ли, тут дело немножко запутанное. Это находится в связи с покойником, который там, наверху, где видна простыня... Студент. А кто он был? Старик. Человек, как мы с вами. Больше всего в нем поражало его тщеславие... Если бы вы были, как говорят, дитя воскресенья, родились под счастливой звездой, вы бы могли увидать, как он скоро выйдет из дверей, чтобы 403
полюбоваться на поднятый на шпице консульский флаг. Он был консулом и любил гербы, львов, цветные ленты... Студент. Вы сказали — дитя воскресенья. Я в самом деле родился в воскресенье... Старик. Ну? Вы?.. Я уже подумал... Я заметил это по цвету ваших глаз... Но в таком случае вы можете видеть то, чего не видят другие. Вы замечали это? Студент. Не знаю, что видят другие, но иногда... Только об этом не говорят! Старик. Я был почти убежден! Но со мной вы можете говорить об этом. Потому что я... я понимаю такие вещи... Студент. Например, вчера! Меня потянуло в тихие улицы, туда, где затем рухнул дом... Я пришел туда и остановился перед зданием, которого раньше никогда не видел... Вдруг я заметил трещину в стене, услышал, как она загрохотала... Я побежал и схватил ребенка, который шел вдоль стены. Через мгновение дом рухнул... Я был спасен, но в руках у меня, в которых, я думал, что держу ребенка, не было ничего... Старик. Да, должен признаться... Объясните мне вот что: почему вы только что делали у бассейна всякие телодвижения? И почему вы говорили с самим собой? Студент. Да разве вы не видели девушку-молочницу, с которой я говорил? Старик (в ужасе). Молочницу? Студент. Ну конечно. Она передала мне кружку. Старик. Вот как? Вот почему... Я не вижу, но я умею нечто другое... У окна с зеркалом-рефлектором садится женщина с седыми волосами. Старик. Видите старуху в окне? Видите? Хорошо! Когда-то она была моей невестой, шестьдесят лет назад! Мне было двадцать! Не пугайтесь! Она не узнает меня! Мы видим друг друга каждый день, но это не произво¬ 404
дит на меня ни малейшего впечатления. А когда-то мы клялись в вечной верности — вечной! Студент. Как вы тогда были неблагоразумны! Мы уже не говорим ничего такого нашим невестам. Старик. Прости нас, юноша, мы не умели понимать лучше. Скажите, можете вы поверить, что эта старуха была молода и прекрасна? Студент. Нет! А впрочем, у нее красивое лицо; глаз я не вижу. Выходит из дому привратница с корзиной и разбрасывает еловые ветви. Старик. А, привратница! Темная дама — ее дочь, от умершего, и потому муж получил место привратника. Но у темной дамы есть жених со средствами, и она надеется стать богатой. Он теперь разводится с женой, которая дарит ему дом, только бы освободиться от него. Этот богатый жених — зять умершего. И видите, там наверху, на балконе, проветриваются его одеяла и подушки... Да, признаюсь, все это очень запутанно! Студент. Страшно запутанно! Старик. Да, во всех отношениях, хотя, может быть, и кажется простым. Студент. Но кто же был покойник? Старик. Вы уже спрашивали, и я ответил. Если бы вы могли заглянуть за угол, где черный ход, вы увидали бы такую толпу бедняков, которым он помогал... когда ему приходила такая фантазия... Студент. Значит, он был человек милосердный? Старик. Да... Иногда. Студент. Не всегда? Старик. Нет!.. Таковы уж люди!.. Подкатите, пожалуйста, кресло немного вперед, чтобы оно было на солнце. Я страшно мерзну. Когда нельзя двигаться, кровь начинает стыть. Я скоро умру, знаю, но прежде мне нужно кое-что еще устроить. Дайте мне руку, вы почувствуете, какой я холодный. 405
Студент. Не надо. Отодвигается. Старик. Не уходите, я устал, я одинок. Но я не всегда был такой, поймите вы! У меня позади — бесконечно долгая жизнь, бесконечно. Я делал людей несчастными, и люди делали меня несчастным. Мы поквитались. Но, прежде чем умереть, я хочу видеть вас счастливым... Наши судьбы переплелись через вашего отца и еще чрез другое... Студент. Да выпустите мою руку! Вы отнимаете у меня силу, я стыну от вас! Чего вы хотите? Старик. Терпения. Вы увидите и поймете... Вон там идет девушка... Студент. Дочь полковника? Старик. Да! дочь! Вглядитесь в нее. Видели вы когда- нибудь такое совершенство? Студент. Она похожа на мраморную статую там в комнате... Старик. Это же ее мать! Студент. Правда. Но я никогда еще не видел такой женщины, рожденной женщиной... Счастлив тот, кто поведет ее к алтарю и к своему домашнему очагу. Старик. Вы можете быть этим счастливцем!.. Не все понимают ее красоту... Хорошо, так решено! Девушка входит слева, в модном английском костюме амазонки; идет медленно, ни на кого не глядя, к подъезду; около него останавливается и говорит несколько слов привратнице, затем входит в дом. Студент прикрывает глаза рукою. Старик. Выплачете? Студент. У безнадежности есть только отчаяние! Старик. Я умею открывать двери и сердца, стоит мне лишь найти руку, покорную моей воле... Служите мне — и вы будете владычествовать... Студент. Это договор? Я должен продать свою душу? 406
Старик. Ничего не продавать! Видите ли, всю свою жизнь я отнимал. Теперь я хочу одного — давать! Давать! Но никто не хочет взять... Я богат, очень богат, но у меня нет наследников. Впрочем, есть один дурак, который только мучает меня... Будьте мне сыном, будьте моим наследником еще при моей жизни, пользуйтесь жизнью, и чтобы я видел, хотя издали... Студент. Что должен я сделать? Старик. Прежде всего идти слушать «Валькирию». Студент. Это уже решено; а дальше? Старик. Сегодня вечером вы будете сидеть там, в круглом зале! Студент. Как я попаду туда? Старик. При помощи «Валькирии». Студент. Почему вы выбрали меня своим медиумом? Вы меня уже знали? Старик. Конечно! Я давно следил за вами... Но посмотрите, посмотрите на балкон, как девушка подымает флаг, потому что умер консул... а теперь перевертывает одеяло и подушки. Видите голубое одеяло?.. Под ним спали двое, теперь спит только один. Девушка показывается в другом платье в окне и поливает цветы. Старик. Там моя маленькая девочка. Посмотрите, посмотрите! Она разговаривает с цветами; разве не похожа сама она на голубой гиацинт? Она дает им пить одну чистую воду, а они превращают эту воду в краски и аромат... Подходит полковник с газетой. Он показывает ей сообщение о падении дома... Теперь показывает ваш портрет. Она заинтересовалась... Читает о вашем подвиге... Кажется, собираются тучи. Вдруг пойдет дождь! Хорош я буду, если Иоганнсон не скоро вернется. Небо покрывается тучами; делается темно; старуха у зеркала- рефлектора закрываете окно. Старик. Теперь моя невеста закрывает окно... семьдесят девять лет... Рефлектор — единственное зеркало, 407
которым она пользуется, потому-то в нем она видит не себя, но внешний мир, и с двух сторон. Но мир может видеть ее; об этом она не подумала... А впрочем, красивая старуха. В дверях показывается Умерший в саване. Студент. Господи! Что я вижу? Старик. Что? Студент. Разве вы не видите покойника в дверях? Старик. Не вижу, но ждал, что будет так. Расскажите... Студент. Он выходит на улицу... (Пауза.) Поворачивает голову и разглядывает флаг... Старик. Что я сказал? Он еще будет считать венки и перечитывать визитные карточки... Горе тем, которые забыли прислать! Студент. Теперь огибает угол. Старик. Хочет сосчитать нищих у черного хода... Нищие дают такую хорошую декорацию... «Благословения стольких бедняков провожают его». Но моего благословения ему не получить! Между нами, это была большая каналья... Студент. Но благотворитель... Старик. Благотворительный каналья, который всегда думал о красивых похоронах... Когда он уже почувствовал, что близок конец, он все-таки поторопился ограбить казну еще на 50 тысяч крон. Теперь его дочь вступает в неведомый брак и хотела бы знать, она ли наследница... Каналья слышит все, что мы говорим. А вот и Иоганнсон. Иоганнсон входит слева. Старик. Отчет! Иоганнсон говорит неслышно. Старик. Так, нет дома! Ты осел! А телеграф? Ничего? Дальше! В шесть вечера? Хорошо! Специальный номер? Полное имя? Студент Архенхольц... родился... 408
родители... Великолепно. Кажется, дождь начинается? Что он говорит? Так, так! Не хочет? Ну так он должен! Там идет приличный господин! Подкати меня, Иоганн- сон, за угол, я послушаю, что говорят нищие... А вы, Ар- хенхольц, подождите меня здесь. Понимаете? Скорее, скорее! Иоганнсон катит кресло за угол дома. Студент остается на месте и наблюдает за девушкой; она возится у горшков с цветами. Важный господин (входит. Он в трауре, говорит с дамой в темном, которая ходит взад и вперед по тротуару). Да, что поделаешь? Приходится ждать! Дама. Я не могу ждать! Важный господин. Да, уже до того дошло? Тогда поезжай в деревню. Дама. Не хочу. Важный господин. Пойдем сюда, а то услышат. Идут к столбу с афишами и продолжают неслышно разговаривать. Иоганнсон (справа студенту). Мой господин просит вас не забыть... Студент. Скажите прежде, кто ваш господин? Иоганнсон. О, он многое значит, а был всем... Студент. Он умен? Иоганнсон. Что это значит? Он всю жизнь искал, — говорит он, — счастливца, но это, должно быть, неправда... Студент. Чего ему нужно? Он скряга? Иоганнсон. Он хочет владычествовать... Целые дни заставляет он возить себя в кресле, точно бога Тора... Присматривает дома, сносит их, прокладывает улицы, строит рынки; вламывается он и в дома, влезает в окна, играет людскими судьбами, убивает своих врагов и ничего не прощает. Можете себе представить, этот маленький калека был Дон-Жуаном, хотя всегда терял своих женщин. 409
Студент. Как же можно это примирить? Иоганнсон. Он так хитер, что когда женщина ему надоедала, он умел сделать так, чтобы она его бросила... А теперь он — точно конокрад на людской ярмарке. Он крадет людей самыми различными способами... Меня он в буквальном смысле украл из рук правосудия... Видите ли, я совершил одну... ошибку. Он один знал об этом... И вместо того, чтобы засадить меня в тюрьму, он сделал меня своим рабом. Я служу ему за один стол, и он — не из лучших... Студент. Что же ему нужно в этом доме? Иоганнсон. Этого я бы не мог вам ответить. Тут что- то очень запутанное. Студент. Кажется, я уйду... Иоганнсон. Развес вы не видите, барышня потеряла браслет. Он упал в окно... Девушка уронила браслет из окна. Студент медленно подходит, поднимает браслет и передает девушке; та неподвижно благодарит. Студент опять подходит к Иоганнсону. Иоганнсон. Так, вы хотите уйти... Но это не так легко сделать, как кажется, когда он набросил на голову сеть... Ни на земле, ни на неб ему ничто не страшно. Впрочем, он боится одной вещи, точнее — одного существа... Студент. Постойте, я, кажется, знаю! Иоганнсон. Почем можете вы знать? Студент. Догадываюсь! Он боится... маленькой молочницы? Иоганнсон. Да, он всегда сворачивает в сторону, когда встречается с повозкой с молоком... И потом, он иногда говорит во сне; когда-то он был, наверное, в Гамбурге. Студент. Можно верить этому человеку? Иоганнсон. Можно всему поверить о нем. Студент. Что он сейчас делает там за углом? Иоганнсон. Подслушивает, что говорят нищие. Сеет словечки, вынимает камни, пока дом не рухнет... говоря фигурально... Видите, я — человек образованный, был 410
книжным торговцем... Ну, что же, все еще хотите уйти? Студент. Мне тяжело быть неблагодарным... Этот человек раз спас моего отца и теперь просит лишь о маленькой услуге... Иоганнсон. О чем? Студент. Чтоб я пошел на «Валькирию»... Иоганнсон. Не понимаю... Впрочем, у него всегда новые фантазии... Посмотрите, теперь он говорит с полицейским... Он всегда поближе к полиции... Знается с ней, впутывает ее в свои дела, вяжет ее лживыми обещаниями и намеками и всегда выведывает у нее... Вот поглядите, прежде чем наступит ночь, он будет принят в круглом зале! Студент. Что ему там нужно? Чего он хочет от полковника? Иоганнсон. Я предполагаю, но не знаю. Да вы сами узнаете, когда придете туда. Студент. Туда я не приду. Иоганнсон. Это зависит только от вас самого! Идете на «Валькириюи»? Студент. Разве это — путь туда? Иоганнсон. Да, раз он сказал! Посмотрите, посмотрите на него. Везут с триумфом на боевой колеснице нищие; но они не получат ни гроша, только туманное обещание, что им дадут что-нибудь на его похоронах. Старик возвращается, стоя в своем кресле, которое везут нищие; другие идут сзади. Старик. Приветствуйте благородного юношу! Он с опасностью для собственной жизни стольких спас во время вчерашнего несчастья. Хвала тебе, Архенхольц Нищие обнажают головы, но не кричат приветствия. Девушка из окна машет носовым платком. Полковник высовывается из своего окна. Старуха встает в своем окне. Девушка на балконе подтягивает флаг. Старик. Рукоплещите, граждане! Правда, сегодня — воскресенье. Но осел в бассейне и ветер в поле дают нам отпущение. И хотя я не дитя воскресенья, все-таки 411
я обладаю духом пророчества и даром избавленья, потому что я раз вернул к жизни утопленника... Да, это было в Гамбурге, в такое же воскресное утро, как сегодня... Девушка-молочница показывается, но ее видят только студент и старик. Она протягивает вверх руки, как утопающая, и пристально глядит на старика. Старик (садится, сгибается от ужаса). Иоганнсон! Увези меня! Скорее! Архенхольц! Не забудь про «Валькирию». Студент. Что все это значит? Иоганнсон. Поглядим! Поглядим! Занавес ДЕЙСТВИЕ II В круглом зале. В глубине белый изразцовый камин с зеркалом; на нем стоячие часы, подсвечники. Направо — коридор, через который видна зеленая комната с мебелью красного дерева. Налево — статуя в тени пальм; она задергивается занавесом. Налево в глубине — дверь в комнату с гиацинтами, в которой сидит девушка и читает. Видна спина полковника; он сидит в зеленой комнате и пишет. Бенгтссон, лакей в ливрее, входит из коридора. Иоганнсон во фраке и белом галстуке. Бенгтссон. Вы будете подавать к столу, а я буду в передней снимать платье. Вам это дело знакомо? Иоганнсон. Вы знаете, днем я вожу боевую колесницу, по вечерам служу за столом. И моя мечта всегда была попасть в этот дом. Странные они люди, а? Бенгтссон. Да-а, можно сказать, не совсем обыкновенные! Иоганнсон. Что сегодня — музыкальный вечер или что? Бенгтссон. Обыкновенный ужин призраков, как мы называем. Пьют чай, молчат, или полковник говорит один; и при этом грызут хлебцы, все зараз. Такой звук, точно крысы на чердаке. 412
Иоганнсон. Почему же это называется ужин призраков? Бенгтссон. Они похожи на призраки... И так вот двадцать лет, всегда все те же люди, которые говорят все то же самое или молчат, чтобы не застыдиться. Иоганнсон. Хозяйка-то есть здесь? Бенгтссон. Конечно. Только она слабоумная. Сидит в шкафу, потому что глаза ее не выносят света... Вот тут. Показывает на завешенную коврами дверь. Иоганнсон. Там? Бенгтссон. Да! Я же сказал, она немножко ненормальная. Иоганнсон. А какая она на вид? Бенгтссон. Как мумия... Хотите взглянуть? (Подымает ковер.) Вон сидит. Иоганнсон. Силы небесные!.. Мумия (бормочет). Зачем он открывает дверь? Ведь я же сказала, чтобы она была всегда заперта... Бенгтссон (бормочет). Та-та-та-та! Дурочка, будь умницей, тогда получишь чего-нибудь хорошенького! Попка! Мумия (как попугай). Яков здесь? Курррре! Бенгтссон. Она думает, что она — попугай, да может, и вправду попугай. (Мумии.) Полли, посвищи нам что-нибудь. Мумия свищет. Иоганнсон. Много я видел, но такого — еще никогда! Бенгтссон. Видите ли, когда дом делается старым, он покрывается плесенью, а когда люди долго сидят вместе и мучают один другого, они глупеют. Эта хозяйка дома — ну, тише ты, Полли! — эта мумия просидела здесь сорок лет: тот же муж, та же мебель, те же родственники, те же друзья... 413
Бенгтссон снова запирает Мумию. Бенгтссон. Что произошло здесь, в доме, — я почти что не знаю... Видите вот статую? Это — барыня, когда она была молода! Иоганнсон. Господи боже! Это мумия? Бенгтссон. Да! Ведь заплакать можно! Но эта женщина через воображение или еще чем-то приобрела некоторые особенности болтливой птицы... Не выносит калек и больных... Не выносит своей родной дочери, потому что та больна. Иоганнсон. Барышня — больная? Бенгтссон. Разве вы не знали? Иоганнсон. Нет. Ну а полковник!? Бенгтссон. Увидите сами! Иоганнсон (рассматривает статую). Страшно представить себе... Сколько же теперь лет барыне? Бенгтссон. Никто не знает... Но рассказывают, что, когда ей было тридцать пять, ей можно было дать девятнадцать. .. И она убедила полковника, что ей всего девятнадцать... Здесь в доме... Знаете, для чего черные японские ширмы, вон там, около шезлонга? Они называются ширмами смерти, и их ставят, когда кто-нибудь умирает, совсем как в больницах... Иоганнсон. Какой страшный дом... И сюда-то рвался студент, как в рай... Бенгтссон. Какой студент? Ах, этот! Который должен прийти сегодня вечером... Полковник и барышня встретились с ним в опере, и оба были в восхищении от него... Гм!.. Ну, теперь мой черед спрашивать. Кто ваш барин? Директор в подвижном кресле? Иоганнсон. И он придет сегодня. Бенгтссон. Он не приглашен. Иоганнсон. Тогда он в крайнем случае придет и не приглашенный!.. Старик показывается в коридоре; сюртук, цилиндр, костыли. Входит потихоньку и прислушивается. 414
Бенгтссон. Должно быть, настоящая старая каналья — а? Иоганнсон. Прожженная! Бенгтссон. Вид у него, точно у самого черта. Иоганнсон. Да он, наверное, колдун! Потому что он входит через запертые двери... Старик (подходит, хватает Иоганнсона за ухо). Берегись, мерзавец! (Бенгтссону.) Доложите обо мне господину полковнику. Бенгтссон. Хорошо-с, но они ждут гостей. Старик. Знаю. Но и моего визита почти... ждут, если и не хотят... Бенгтссон. Да? Как прикажете доложить? Господин директор Хуммель? Старик. Совершенно верно. Бенгтссон идет через коридор в зеленую комнату и запирает за собою дверь в нее. Старик (Иоганнсону). Исчезни! Иоганнсон медлит. Старик. Исчезни! Иоганнсон уходит коридором. Старик (осматривает комнату, останавливается в глубоком изумлении перед статуей). Амалия!.. Она!.. Она!.. Обходит комнату, берет в руки различные вещи; поправляет перед зеркалом свой парик; опять подходит к статуе. Мумия (из гардероба). Попочка!.. Старик (вздрагивает). Что это? Попугай? Но я не вижу. Мумия. Яков здесь? Старик. Нечистая сила! Мумия. Яков! Старик. Мне делается страшно! Так вот какие тайны прятали они здесь у себя! Разглядывает портрет и поворачивается к шкафу спиной. 415
Мумия. Это он! он! (Подходит к старику сзади и дергает за парик.) Курррр-е! Это Курррре? Старик (подпрыгивает). Господи боже! Что это? Мумия (человеческим голосом). Это Яков? Старик. Да, меня зовут Яков... Мумия (умиленно). А меня — Амалия! Студент. Нет, нет, нет... О Господи Иисусе... Мумия. Ха! Вот как я теперь выгляжу! А когда-то была вот такая. (Указывает на статую.) Хороша жизнь... Я большею частью живу в шкафу, чтобы не видеть, и чтобы меня не видели... Но ты, Яков, — ты чего ищешь здесь? Старик. Мое дитя! Наше дитя!.. Мумия. Она сидит там. Старик. Где? Мумия. Там, в комнате с гиацинтами. Старик (разглядывает девушку). Да, это она! Пауза. Старик. Что же говорит ее отец? Я хочу сказать — полковник. Твой муж. Мумия. Я раз разозлилась на него и все ему рассказала. Старик. Ну и... Мумия. Он не поверил мне. Только ответил: «Так всегда говорят все женщины, когда хотят убить мужа!» Все-таки, это было страшное преступление. Ведь вся его жизнь отравлена ложью и все его родословное дерево. Я иногда читаю дворянский альманах и думаю: у нее — фальшивая метрика, как у горничной. Ведь за это наказывают работным домом. Старик. Многие так делают. Припоминаю, у тебя был фальшиво показан год рождения... Мумия. Этому меня научила мать. Я не была виновата!.. Но в нашем преступлении ты был виноват больше всех. Старик. Нет, твой муж толкнул нас на это преступление, отняв у меня невесту! Я был так создан, что не 416
умел простить, не покарав раньше. Я считал это своим долгом. И до сих пор считаю. Мумия. Чего ты ищешь в этом доме? Чего ты хочешь? Как попал ты сюда? Тебе нужна моя дочь? Если ты к ней прикоснешься, ты умрешь! Старик. Она мне нравится. Мумия. Ты должен пощадить ее отца! Старик. Нет! Мумия. Тогда ты должен умереть в этой комнате, вон за теми ширмами... Старик. Может быть... но я не могу выпустить добычу, раз я запустил в нее зубы... Мумия. Ты хочешь выдать ее замуж за студента; зачем? Ведь он — ничто, и ничего у него нет! Старик. Он будет богат благодаря мне! Мумия. Ты приглашен на сегодняшний вечер? Старик. Нет, но я намерен сделать так, чтобы меня пригласили к ужину призраков. Мумия. Знаешь, кто будет? Старик. Не совсем. Мумия. Барон... он живет здесь, наверху, у него сегодня хоронят тестя. Старик. Тот, который хочет развестись, чтобы жениться на дочери привратницы?.. Он был когда-то твоим любовником! Мумия. Затем будет твоя прежняя невеста, которую соблазнил мой муж... Старик. Хорошенькое общество... Мумия. Господи, если бы мы умерли! Если бы мы могли умереть! Старик. Зачем же вы встречаетесь? Мумия. Нас связывают всех вместе преступления, тайны и вина! Мы порывали и расходились бесконечное число раз — но опять и опять тянуло нас друг к другу. Старик. Кажется, полковник идет. Мумия. Тогда я пойду к Адели... Пауза. 417
Мумия. Яков, подумай, что ты делаешь! Пощади его! Пауза. Уходит. Полковник (входит;холодно,сдержанно.)Прошу,садитесь. Старик медленно садится. Пауза. Полковник (пристально смотрит на старика). Это вы писали это письмо? Старик. Да! Полковник. Вас зовут Хуммель? Старик. Да. Пауза. Полковник. Я теперь знаю, что вы скупили все мои векселя. Я — в ваших руках. Чего вы хотите? Старик. Хочу, чтобы мне заплатили, тем или иным способом. Полковник. Каким способом? Старик. Очень просто. Не станем говорить о деньгах. Только принимайте меня как гостя в вашем доме. Полковник. Если вас может удовлетворить такой пустяк... Старик. Благодарю! Полковник. Затем? Старик. Прогоните Бенгтссона. Полковник. Почему? Он мой верный слуга, жил у меня целую жизнь, у него — медаль за беспорочную службу отечеству. Почему я стану его прогонять? Старик. Все эти прекрасные качества существуют лишь в вашем воображении. Он совсем иной, чем кажется. Полковник. А кто же — таков, каким кажется? Старик (отодвигаясь). Это правда! Но Бенгтссон должен быть удален! Полковник. Вы хотите распоряжаться в моем доме!. Старик. Да! Ведь мне принадлежит все, что я здесь вижу — мебель, гардины, посуда, шкафы... и еще многое. 418
Полковник. Что еще? Старик. Все! Все, что только можно видеть, принадлежит мне, все — мое! Полковник. Хорошо, все это — ваше! Но мой дворянский герб и мое доброе имя — они останутся моими! Старик. Нет, даже и они не останутся. (Пауза.) Вы не дворянин! Полковник. Постыдитесь! Старик (вынимает из кармана бумагу). Прочтите эту выписку из дворянской книги, и вы увидите, что тот род, чье имя вы носите, вымер уже сто лет назад. Полковник (читает). Правда, до меня доходили подобные слухи, но я ношу имя своего отца... (Читает.) Правда... Вы правы... я не дворянин! Даже и этого не осталось! В таком случае, долой этот перстень с печатью... Да, он — ваш!.. Прошу! Старик (надевает перстень). Будем продолжать! Вы и не полковник! Полковник. И не полковник? Старик. Нет! Вы были раньше полковником в американской милиции. Но после войны на Кубе и после преобразования армии все прежние чины уничтожены. Полковник. Это правда. Старик (опускает руку в карман). Желаете прочитать? Полковник. Нет, не надо!.. Кто же вы, что имеете право так обнажать меня? Старик. Увидите! А что касается обнажения... Знаете, кто вы? Полковник. Вам не стыдно? Старик. Снимите свои волосы и поглядите в зеркало. Да выньте, кстати, и зубы, обрейте усы, велите Бенггссону расшнуровать железный корсет — и тогда мы посмотрим, не узнаем ли снова лакея Икса, который блюдолиз- ничал в известной кухне... 419
Полковник протягивает руку к звонку на столе; старик предупреждает его. Старик. Не трогайте звонка, не зовите Бенгтссона, а то я велю его арестовать... Вот идут гости... Успокойтесь, и будем опять играть наши старые роли. Полковник Кто вы? Я как будто узнаю ваши глаза и ваш голос... Старик. Не старайтесь узнать, молчите и слушайтесь! Студент (входит и кланяется полковнику). Господин полковник! Полковник. Приветствую вас, юноша, в моем доме! Ваш благородный поступок во время катастрофы заставил всех говорить о вас. Ваше имя — у всех на устах. И я почитаю за честь принять вас в моем доме. Студент. Господин полковник, мое скромное происхождение... Ваше блестящее имя и ваше знатное происхождение... Полковник. Позвольте представить: господин кандидат Архенхольц, господин директор Хуммель... Не хотите ли, господин кандидат, поздороваться с дамами? Мне нужно кончить наш разговор, с господином директором. Студент направляется в комнату с гиацинтами; видно, как он робко разговаривает с девушкою. Полковник. Прекрасный молодой человек, музыкален, поет, пишет стихи... Будь он дворянин, я бы не имел ничего против того, чтобы... Старик. Против чего? Полковник. Чтобы моя дочь... Старик. Ваша дочь!.. Кстати, почему сидит она всегда в той комнате? Полковник. Когда она дома, она должна сидеть в комнате с гиацинтами... Такая у нее особенность... Вот фрёкен Беата фон Холынтейнкрок... прелестная девушка... Институтка, с рентой, которой вполне довольно для ее положения и для ее круга... 420
Старик (про себя). Моя невеста!.. Невеста — седая, производит впечатление слабоумной. Полковник. Фрейлейн Хольштейнкрок. Директор Хуммель... Невеста кланяется и садится. Важный господин входит. Вид очень таинственный. В трауре. Садится. Полковник. БаронСканскорг... Старик (в сторону, не подымаясь). Кажется, это — вор бриллиантов. (К полковнику.) Позовите Мумию. И тогда все общество — в сборе. Полковник (в дверь в комнату с гиацинтами). Полли! Мумия (входит). Курр-е! Полковник. Молодежь тоже позвать? Старик. Нет! Только не молодежь! Нужно ее пощадить... Все садятся молча в круг. Полковник. Будем пить чай. Старик. К чему? Никто чая не любит; зачем нам притворяться? Пауза. Полковник. В таком случае будем разговаривать? Старик. Говорить о погоде? Это мы можем. Спрашивать, как дела, хотя и сами отлично знаем? Я предпочитаю молчать. Тогда слышны мысли и видно прошлое. Молчание не может ничего скрывать, а слова могут! Я на днях читал, что различие языков возникло у диких народов для того, чтобы скрывать тайны одного племени от другого. Языки — шифр, и кто нашел к ним ключ, понимает все языки мира. Это, однако, ничуть не мешает разгадывать тайны и без ключа, в особенности когда надо доказать, кто отец! Доказать перед судом, это совсем другое: два лживых свидетеля, когда они показывают согласно, считаются уже полным доказательством, но в те расследования, какие я имел в виду, не берут с собой 421
никаких свидетелей. Сама природа заложила в людей чувство стыда, и оно старается скрыть то, что должно быть скрыто. Однако временами обстоятельства складываются так, что самое тайное делается явным, срывается с лжеца маска, и изобличается плут... Пауза. Все молча смотрят друг на друга. Старик. Как стало тихо! Долгое молчание. Старик. Здесь, например, в этом достоуважаемом доме, в этом милом семейном кругу, где соединились красота, образование и богатство... Долгое молчание. Старик. Все мы, сидящие здесь, конечно, знаем, кто мы. Не правда ли?.. Мне нечего говорить вам... И вы меня знаете, хотя и держите себя так, точно не знаете... А там, в комнате, сидит моя дочь, моя, и это вы также знаете... Она потеряла вкус к жизни, не зная, почему... Но она увядала в этом воздухе, пропитанном преступлениями, ложью и всяческим обманом. И потому я отыскал для нее друга; подле него она может испытать свет и теплоту, которыми лучится благородный поступок... (Долгое молчание.) Моею миссиею в этом доме было: вырвать плевелы, вскрыть преступление, подвести итоги, чтобы юность могла начать в этом доме нечто новое. (Долгое молчание.) А теперь я предоставляю свободу уйти каждому по очереди. Кто останется, того я велю задержать! (Долгое молчание.) Слышите, как тикают часы, совсем как сверлильщик в стене! Слышите, что они говорят: «Время! Время!» Когда они через несколько мгновений начнут бить — время ваше прошло, и вы должны идти, но не раньше. Но прежде чем пробить, они грозят! Слышите! Вот они предостерегают: часы могут пробить! И я тоже могу пробить! (Стучит костылем по столу.) Слышите? Молчание. 422
Мумия (идет к часам и останавливает их. Затем говорит внятно и серьезно). Но я могу задержать время в его беге. Я могу обратить прошлое в ничто и бывшее — в не- бывшее! Только не подкупом, не угрозами, но страданием и раскаянием. (Подходит к старику.) Мы — жалкие люди, мы это знаем. Мы грешили, мы ошибались, все, все мы. Мы не те, какими кажемся, потому что в существе мы лучше самих себя, потому что мы осуждаем наши проступки. Но то, что ты, Яков Хуммель, с фальшивым именем, хочешь быть судьею, доказывает, что ты хуже, чем мы, жалкие! И ты не тот, чем кажешься. Ты вор людей, потому что ты однажды похитил меня лживыми обещаниями. Ты убил консула, которого сегодня похоронят; ты задушил его векселями; ты похитил студента, опутав его вымышленными долгами его отца, который никогда не был тебе должен ни гроша... Старик пробует встать и заговорить, но опять падает на стул и съеживается; под давлением последующего съеживается еще сильнее. Мумия. Но есть в твоей жизни одна черная точка, которую я не совсем знаю, но подозреваю... Кажется, Бенгтссон знает об этом. Звонит в звонок на столе. Старик. Нет! Только не Бенггссона! Не его! Мумия. Ага, этот знает! Снова звонит. В дверях коридора появляется маленькая молочница; ее не видит никто, кроме старика, которого охватывает ужас. Когда Бенгтссон входит, молочница исчезает. Мумия. Бенгтссон, знаешь ты этого господина? Бенгтссон. Да, знаю, и он меня! Жизнь изменчива, как мы знаем, — я служил у него, а раз он служил у меня. Два года подряд он кормился у меня на кухне. Он должен был уходить около трех часов, еда была готова к двум часам, и все в доме ели разогретое кушанье из-за этого быка. Он выпивал весь бульон, и его 423
приходилось разводить потом водой. Он сидел там, точно вампир, и высасывал из дома все соки, так что мы обратились почти в скелеты. И он чуть было не довел нас до тюрьмы, когда мы назвали кухарку воровкой! Позднее я встретил этого человека в Гамбурге, уже под другим именем. Он был уже ростовщиком, опять высасывал кровь. И там его привлекали к суду, обвиняли в том, что он заманил одну девушку на лед, чтобы утопить. Она была свидетельницей его преступления, раскрытия которого он так боялся... Мумия (проводит рукою по лицу старика). Вот ты какой! Ну, а теперь давай сюда векселя и завещание! Иоганнсон показывается в дверях и с громадным интересом смотрит на происходящее, так как чувствует себя теперь освобожденным от рабства. Старик вытаскивает из кармана пачку бумаг и бросает на стол. Мумия (гладит старика по спине). Ку-ку! Яков здесь? Старик (как попугай). Яков здесь. Какадора! Дора! Мумия. Можно часам бить? Старик. Часы могут бить! (Подражает часовой кукушке.) Кук-кук, кук-кук, кук-кук!.. Мумия (открывает ковер, прикрывающий гардероб). Теперь часы пробили! Вставай, иди в гардероб, где я просидела двадцать лет и оплакивала наше преступление... Там висит шнурок, которым ты задушил консула, там наверху, и которым ты хотел задушить своего благодетеля... Ступай! Старик входит в гардероб. Мумия (запирает дверъ). Бенгтссон, поставь ширмы. Ширмы смерти! Бенгтссон ставит ширмы перед дверью. Мумия. С ним кончено! Господь, смилуйся над его душою. Все. Аминь! Долгое молчание. В комнате с гиацинтами девушка аккомпанирует песне студента. 424
ДЕЙСТВИЕ III Комната немного странного стиля, восточных мотивов. Везде гиацинты всех цветов. На камине большой Будда; на коленях у него луковица, из которой растет Allium ascalonicum с круглыми цветами белого цвета. В глубине направо дверь, которая ведет в круглый зал. Там сидят тихо, ничего не делая, полковник и мумия. Виден краешек ширм смерти. Налево дверь в столовую и кухню. Студент и д е в у ш к а — у стола. Она с арфой, он стоит. Девушка. Воспойте мне мои цветы! Студент. Это — цветы вашей души? Девушка. Это — единственный мой цветок! Любите вы гиацинты? Студент. Люблю больше всех других, люблю их девический образ; стройно и прямо подымаются они и купают свои белые, чистые корни в бесцветной водяной влаге. Люблю их краски — снежно-белые, невинночистые, ласково-желтые, как мед, розовые, ярко-красные, но больше всего люблю голубые гиацинты, глубокие, как глаза, верные... Люблю их все больше золота и жемчугов, люблю их, с детства восхищался ими, потому что у них — все те красивые качества, каких нет у меня... Только... Девушка. Только? Студент. Нет ответа на мою любовь, потому что прекрасные цветы ненавидят меня... Девушка. Как ненавидят? Студент. Их аромат, сильный и чистый, от первого ветра весны, пробежавшего по тающему снегу, туманит мои чувства, оглушает меня, слепит, гонит из комнаты и мечет в меня отравленными стрелами, от которых больно моему сердцу, горит голова!.. Вы не знаете тайны этого цветка? Девушка. Скажите. Студент. Но сначала — его значение. Луковица, которая покоится в воде или лежит в земле — это земля; стебель подымается, как земная ось, и на верхнем его конце сидят цветы-звезды с шестью лучами... 425
Девушка. Над землею звезды! Это величественно! Где вы это видели? Студент. Позвольте подумать... В ваших глазах! Итак, это — отражение мира... И потому сидит Будда с луковицей-землей и согревает ее своими взорами, чтобы видеть, как она вырастет ввысь и обратится в свое небо. Бедная земля должна стать небом! Этого ждет Будда! Девушка. Теперь я поняла. Но разве цветок подснежника также не с шестью лучами, как лилия, как гиацинт? Студент. Вы правы! Тогда цветы подснежника — падающие звезды... Девушка. И подснежник — снежная звездочка, выросшая из снега. Студент. А желто-красный Сириус, самая большая и самая прекрасная из звезд неба, — это нарцисс с его желтыми и красными чашечками и шестью белыми лучами. Девушка. Видели вы, как цветет шарлотт? Студент. Конечно, видел! Он несет свой цветок на шаре, который походит на небесный свод, усеянный белыми звездами. Девушка. Господи, как величественно! Это кто придумал? Студент. Ты! Девушка. Ты! Студент. Мы!.. Мы создали вместе... Мы обвенчаны... Девушка. Еще нет... Студент. Чего же еще недостает? Девушка. Ожидания, испытания, терпения! Студент. Хорошо, испытай меня! Пауза. Студент. Скажи, почему родители сидят там так тихо, не говоря ни слова? 426
Девушка. Потому что им нечего сказать друг другу, потому что один не верит тому, что говорит другой. Мой отец так выразил это: «К чему говорить, ведь мы не можем обмануть друг друга». Студент. Как страшно слышать это. Девушка. Вот идет кухарка... Посмотрите, какая она большая и жирная... Студент. Что ей нужно? Девушка. Она хочет спросить меня насчет обеда. Ведь я хозяйничаю, когда больна моя мать. Студент. Какое нам дело до кухни? Девушка. Надо же нам есть... Поглядите на кухарку, я не могу ее видеть... Студент. Кто она, эта женщина-гигант? Девушка. Она принадлежит к семье вампиров Хуммель. Она съедает нас... Студент. Почему же вы ей не откажете? Девушка. Она не уходит! У нас нет над нею власти; она досталась нам за наши грехи... Разве вы не видите, что мы чахнем, что мы истощены. Студент. Разве вам не дают есть? Девушка. Дают, много блюд, но вся питательная сила в них уничтожена... Она вываривает мясо и дает нам жилы и воду, а бульон выпивает сама. И из жаркого она сначала вываривает все соки, выпивает их; все же, что достается нам, лишено питательной силы; точно она высасывает эту силу глазами; нам достается гуща после того, как она выпьет кофе; она выпивает вино и опорожненные бутылки наполняет водою... Студент. Так прогоните же ее! Девушка. Мы не можем. Студент. Почему? Девушка. Не знаем! Она не уходит. Ни у кого нет над ней власти, ведь она отняла у нас силу. Студент. Хотите, я ее выгоню. 427
Девушка. Нет! Пусть будет так, как есть. Вот она! Она спрашивает, чего мы хотим к обеду; я отвечаю: то-то и то-то; она возражает; и делается так, как она хочет. Студент. Так пусть же она уже сама решает. Девушка. Она не хочет. Студент. Какой странный дом! Заколдованный! Девушка. Да! Вот она обернулась, потому что заметила вас! Кухарка (в дверях). Нет, не потому! Улыбается так, что видны зубы. Студент. Вон отсюда! Кухарка. Да, если захочу. (Пауза.) Теперь захотела. Уходит. Девушка. Не выходите из себя! Будьте терпеливы! Она — одно из тех испытаний, какие мы должны перетерпеть в этом доме. У нас есть еще и горничная, за которой мы должны убирать! Студент. Я лишаюсь сил! Хор в эфир! Песню! Девушка. Подождите! Студент. Песню! Девушка. Терпение! Эта комната зовется комнатою испытания. Она красивая, но у нее очень много недостатков. Студент. Невероятно! Здесь красиво. Только немного холодно. Почему вы не топите? Девушка. Потому что тогда идет дым. Студент. Разве нельзя вычистить трубу? Девушка. Не помогает... Посмотрите на письменный стол, вон тот. Студент. Замечательно красиво! Девушка. Но он качается! Каждый день я подкла- дываю под ножку пробку, а горничная вынимает, когда метет, и я должна вырезывать новую пробку. Ручка и перья каждое утро измазаны чернилами, чернильница тоже. И каждое утро на восходе солнца я должна их мыть. (Пауза.) Что, по-вашему, самое отвратительное? 428
Студент. Считать белье! У! Девушка. Я это делаю! У! Студент. А еще? Девушка. Когда ночью мешают спать и надо вставать и запирать верхнюю задвижку окна, про которую забыла горничная. Студент. Еще? Девушка. Лезть на лестницу и снова привязывать к отдушнику шнурок, оборванный горничной. Студент. Еще? Девушка. Подметать за нею, вытирать после нее пыль, разводить за нее огонь в печи, так как она только кладет дрова. Следить за отдушниками, вытирать стаканы, накрывать на стол, откупоривать бутылки, открывать окна и проветривать комнату, оправлять постель, мыть графин, когда он делается зеленым от порослей, покупать спички и мыло, которых никогда не хватает. Вытирать цилиндр и обрезать фитиль, чтобы не коптили лампы; а чтобы лампы не гасли, когда гости, я должна сама наливать их... Студент. Песню! Девушка. Подождите! Сначала утомительная работа, чтобы удалить от себя все нечистое. Студент. Но ведь у вас есть средства, две прислуги! Девушка. Это ничему не помогает! Если бы даже их было три! Трудно жить, и я часто такая усталая. Подумайте, еще и детская! Студент. Величайшая из радостей... Девушка. Самая дорогая!.. Стоит ли жизнь стольких трудов? Студент. Это зависит оттого, какой ждешь награды за труды... Я бы ничего не побоялся, чтобы получить вашу руку... Девушка. Не говорите так! Я никогда не буду вашей. Студент. Почему? Девушка. Об этом вы не должны спрашивать! 429
Пауза. Студент. У вас упал браслет в окно... Девушка. Да, у меня так похудела рука... Кухарка появляется с бутылкой японской сои в руках. Девушка. Ужас! Опять она, которая пожирает меня и всех нас. Студент. Что это у нее в руках? Девушка. Это — чертов эликсир, со скорпионьими буквами на бутылке. Это — ведьмино зелье, соя, которая обращает воду в бульон, заменяет соус, с которой варят капусту, на которой делают суп из черепах. Студент. Вон! Кухарка. Вы высасываете соки из нас, а мы — из вас; мы берем кровь, а вы получаете назад подкрашенную воду. Это — краска! А теперь иду. Но я всегда остаюсь сколько хочу! Идет. Пауза. Студент. За что у Бенггссона медаль? Девушка. За его большие заслуги. Студент. Недостатков у него нет? Девушка. Есть, и очень большие, но за них не дают медали. Смеются. Студент. У вас здесь в доме много тайн... Девушка. Как во всех других домах... Оставьте нам наши тайны. Пауза. Студент. Любите вы откровенность? Девушка. Не очень. Студент. Иногда мною овладевает безумное желание высказать все, что я думаю; но я знаю, мир бы рухнул, если бы стать действительно откровенным... Пауза. Студент. На днях я присутствовал в церкви при отпевании. Было торжественно и красиво... 430
Девушка. При отпевании директора Хуммеля? Студент. Да, моего благодетеля. У изголовья гроба стоял старый друг покойного; он же шел и впереди процессии. Особенно сильное впечатление произвел на меня пастор своими движениями, дышавшими достоинством, и своими трогательными словами. Я плакал, мы все плакали. Потом мы пошли в ресторан... Там я узнал, что несший посох любит сына покойного... Девушка пристально смотрит на него, чтобы понять смысл его слов. Студент. И что покойный взял взаймы денег у поклонника своего сына... Пауза. Студент. А день спустя пастор был арестован, потому что опустошил церковную кассу!.. Это было чудесно!.. Девушка. Да?.. Пауза. Студент. Знаете, что я сейчас думаю о вас? Девушка. Не говорите, иначе я умру! Студент. Должен, иначе я умру! Девушка. В больнице говорят все, что думают... Студент. Правда!.. Мой отец скончался в сумасшедшем доме... Девушка. Он был болен? Студент. Нет, здоров, но сумасшедший! Раз это разразилось, и при таких обстоятельствах... Он, как все мы, был окружен известным кругом людей, который он для краткости звал дружеским кругом; конечно, это была кучка жалких людей, как и большинство людей... Но нужно же было ему знаться с кем-нибудь, потому что он не мог жить один. Людям не говорят, что о них думают, по крайней мере — обыкновенно не говорят, и он также не делал этого. Он отлично знал, какие они лживые, он ясно видел всю глубину их изменчивости... Но он был умен и благовоспитан, и потому был всегда вежлив... 431
Как-то раз у него собралось большое общество. Был вечер; он устал от работы за день и от того, что приходилось, насилуя себя, то молчать, то болтать с гостями всякий вздор. Девушка пугается. Студент. Наконец, он застучал по столу и попросил, чтобы замолчали, поднял стакан и сказал речь... Все запоры упали, и он обстоятельно разобрал и обнажил всю компанию; одного за другим, сказал им про всю их лживость. Затем он, измученный, сел на стол и послал гостей ко всем чертям! Девушка. О! Студент. Я был при этом, и я не забуду, что произошло тогда... Отец и мать били друг друга, гости бросились к дверям... И отца поместили в сумасшедший дом. Там он умер. Пауза. Студент. От того, что слишком долго молчат, образуется стоячая вода, и она гниет. Так и у вас в доме, тут какая-то гниль! А я думал, что здесь — рай, когда увидел в первый раз, как вы вошли сюда... Одним воскресным утром стоял я там и смотрел сюда. Я увидел полковника, который не был полковником; у меня был благородный благодетель, который был бандитом и должен был повыситься; я видел Мумию, которая была не Мумия, и девушку с унаследованною или приобретенною... Впрочем, где найти девственность? Я видел ее лишь в анатомическом театре, в 90-градусном спирту. Где найти красоту? В природе и в моей душе, когда они одеты в праздничные одежды. Где найти верность и веру? В сказках и в детских спектаклях. Где найти сдерживающих то, что обещали? В моем воображении!.. Теперь ваши цветы отравили меня, и за это и я их отравил... Я хотел сделать вас моею женою у моего очага; мы читали стихи, пели, играли — тут вошла кухарка. Sursum Codda! Попытайся еще раз извлечь огонь и пурпур из 432
золотой арфы... Попытайся, прошу, молю на коленях... Хорошо, тогда я сделаю это сам! (Берет арфу, но струны молчат.) Она нема и глуха! Самые прекрасные цветы так ядовиты, самые ядовитые. На всем мироздании и на всей жизни лежит проклятие... Почему вы не хотите стать моей женой? Потому, что вы больны в самом роднике жизни... Теперь я чувствую, как вампир из кухни начинает пить мою кровь. Мне кажется, это — Ламия, высасывающая кровь у детей, — кухня всегда вырывает у детей сердцевину, если этого не успела сделать спальня... Есть яды, которые ослабляют зрение, и яды, которые раскрывают глаза, — наверное, я родился с этим последним, потому что не могу видеть в безобразном красивое, или дурное называть хорошим. Не могу! Иисус Христос спустился в преисподнюю, — то было его земное скитание, спустился в дома безумия, в тюрьмы, мертвецкие, и глупцы убили его за то, что он хотел их освободить. А разбойник был отпущен на свободу, разбойнику всегда принадлежать симпатии! Горе, горе! Спаситель мира, спаси нас, мы гибнем! Девушка согнулась, точно умирает; звонит. Бенгтссон входит. Девушка. Ширмы! Скорее... Умираю! Бенгтссон приносит ширмы, раскладывает их и окружает ими девушку. Студент. Грядет избавитель! Привет тебе, бледная, кроткая! Спи, прекрасная! Несчастная, невинная, не виноватая в страданиях своих, спи без грез. И когда ты снова проснешься... Пусть приветствует тебя солнце, которое не жжет, в приюте, где нет пыли. Пусть приветствуют тебя близкие, чистые от позора, и любовь, чистая от порока... Ты, мудрый, кроткий Будда, ты сидишь и ждешь, что вырастет из земли небо; дай же нам терпение в испытаниях, дай чистоту воли, чтобы упование не стало стыдом! Шелестят струны арфы, комната наполняется белым светом. 433
Студент. Когда я видел солнце, я точно зрил сокрытого; каждый человек пожинает плоды своего дела, блажен, кто доброе творит. Без злобы неси кару за совершенное, нежно утешая того, кого ты опечалил. И будет тебе благо. Кто только боится, тот сгубил себя. Хорошо жить без вины. За ширмами слышен стон. Студент. Бедное маленькое дитя, дитя этого мира обмана, вины, страдания и смерти; мира вечного изменения, разочарования и горя. Пусть Владыка неба милостиво встретит тебя на твоем пути... Комната исчезает; вместо заднего плана — «Остров смерти» Бёкли- на. С острова долетает тихая музыка, нежная и приятно-печальная. Занавес
Современные басни Рассказы
ЧАЙКИ Дело было весной. Почтенная чайка, старая дева, госпожа Гельт, собрала на Нитонском утесе против городского сада всю женскую половину населения чаек города Женевы и его окрестностей. Предметом собрания должно было служить обсуждение семейных вопросов на предстоящее лето. За последние годы среди чаек происходили постоянно семейные разногласия, и никто не мог объяснить причины этого прискорбного явления. Женщины (у чаек никогда не говорят «самки») не переставали жаловаться на мужчин за то, что они пренебрегают своими обязанностями мужей и отцов и завели очень для себя удобный обычай покидать своих жен, лишь только они окончат высиживать яйца. — Это ужасно! — возмущалась госпожа Гельт. — Это противоречит здравому смыслу, — сказала одна почтенная женщина, мать тридцати шести детей. — И противно всем законам природы, — продолжала старая дева, которая была твердо убеждена, что нести яйца и выводить птенцов было противно всем законам ее собственной природы. — Скажите на милость, с какой стати вам ежегодно класть четыре яйца, потом целых три недели их высиживать, затем четыре недели воспитывать птенцов и, наконец, всю зиму таскать за собой детей и учить их ловить рыбу. Я вас спрашиваю, к чему все это, — разве на свете так мало чаек? А вы посмотрите на этот так называемый сильный пол. Во время медового месяца они так нежно воркуют, нашептывают нам 437
всякий вздор, притворяются покорными и уверяют, что не могут жить без нас! — Нет, им уже больше не удастся нас провести! — Что же вы хотите делать? — решилась спросить молодая девушка. — Мы должны снова добиться равноправия. А для этого нам надо бастовать! После этих слов госпожи Гельт наступило сразу тяжелое молчание. Молодые девушки вздыхали, а почтенные матери семейств только качали головами. — Бастовать? Неужели навсегда? — прошептала молодая женщина, только что перед тем вступившая в рискованную любовную связь. — Напрасный труд! — буркнула старая чайка, умудренная шести летним опытом. В это время со стороны Ниона послышался шум. Почти все мужское поколение чаек подлетело к Нитон- ским утесам. — Опять эта старая ведьма тут смутьянит? — кричал старший из мужской стаи. — Поди сюда и послушай, — позвала молодая чайка. Почтенный отец семейства сразу почуял, что затевается что-то недоброе, и, не имея ни малейшего желания попасть в драку, держался на почтительном расстоянии, летая взад и вперед над утесом. — Ах, бедняжка! Какой он трусливый! — кричала разгневанная госпожа Гельт. — Смотри ты у меня, только попробуй к нам приблизиться! — Вы мне совершенно без надобности, сударыня. Но будьте любезны и пришлите мне вон то прелестное дитя. У меня для нее припасена такая штука, от которой все женщины приходят в восторг. — Вот бесстыдный негодяй! — кричала госпожа Гельт. — Он принимает нас за настоящих дур, но теперь уже ему не удастся нас обмануть! Давайте бастовать, милочки! Давайте все бастовать! 438
Тут все женщины сразу начали кричать на непрошеного мужчину. А тот с хохотом носился над ними и, наконец, уселся на самой вершине утеса. — Милостивые государыни, — начал он, — давайте обстоятельно обсудим этот вопрос. Итак, вы, значит, хотите бастовать? — Долой мужчин! Мы хотим снова быть с ними равноправными! — А что подразумеваете вы под словом «равноправие»? Какое же это равноправие, когда женщины сидят и греются в теплом гнезде, а мы, мужчины, в это время заботимся о их пропитании? — Это непреложный закон природы! — Хороша природа, нечего сказать! Она у вас меняется сообразно с обстоятельствами. Природа, по-вашему, заставляет страуса-самца сидеть на яйцах, и та же самая природа принуждает селезня покидать свою утку сейчас же после кладки яиц. — Я, милый мой, имею полное основание думать, что и ваша собственная природа столь же изменчива, — съязвила госпожа Гельт. — Прежде природа заставляла вас оставаться при ваших женах и заботиться о них, пока они воспитывают птенцов... — Совершенно верно, сударыня. Именно потому я и предлагаю разобрать этот вопрос строго научно. Милостивые государыни и милостивые государи! В полиш- ческой экономии существует неизменный железный закон, основанный на спросе и предложении. В дни моей молодости, я помню, у нас было очень мало корма, потому что рыбные богатства Женевского озера были истощены хищническим ловом промышленников. В то время каждый заботился только о себе, добывая с большим трудом дневное пропитание, а потому женщины были предоставлены самим себе и кормились сами чем могли. Но наступили другие времена, а с ними и другие нравы. Благодаря новому мудрому рыболовному закону озеро снова наполнилось рыбой, и в нем стали водиться во множестве 439
форели, лещи, сазаны, окуни и многие другие рыбы. С тех пор только у нас начинают развиваться супружеская и отцовская любовь. Жить становится легче, и остается свободное время, которое можно посвящать домашнему очагу. К сожалению, на свете существует другой золотой закон, изданный союзным советом. Я говорю о законе свободной конкуренции. Согласно этому закону право первенства подавляется правом сильнейшего. Благодаря этому филантропическому закону мы теперь принуждены вести войну, то есть, выражаясь научно, конкурировать с серыми чайками, которые в большом количестве привлечены сюда рыбными богатствами нашего озера. Этим обстоятельством мы всецело обязаны нашему кантональному совету. Серьге пришельцы не замедлили приобрести здесь права гражданства, и я не буду говорить вам о том ужасном положении, в котором могли очутиться мы, белые чайки, если бы нам не помогло выбраться из беды одно непредвиденное счастливое обстоятельство. Нам грозила нищета, а наш милый родной город, несмотря на свое богатство, питает органическое отвращение к нищим. К счастью, в это время он был настроен более миролюбиво в этом отношении, чем обыкновенно. Поворотным пунктом в жизни города, как и в нашей жизни, было открытие железной дороги на Мон-Сени. Железная дорога привлекала массу иностранцев, город оживился, торговля стала процветать, по озеру по всем направлениям забегали пароходы, а какой-то сумасшедший англичанин стал бросать нам с монбланского моста кусочки хлеба. С этого дня все люди считали своим долгом бросать нам куски хлеба. Мы в это блаженное время были в моде. Нам стало уже незачем заниматься рыболовством, и с тех пор мы больше не деремся с серыми чайками. Вспомните, какие чудные часы мы проводили, сидя под мостом или летая у кормы парохода! Мы грелись на солнышке, покачиваясь на темно-синих волнах, мы только разевали клювы — и были сыты. Вспомните, как процветали у нас в то время семейные добродетели! А вы, 440
милостивые государыни, как смели тогда упрекать нас за наше отсутствие? Напротив, вы тогда смотрели на это очень благосклонно. К этому времени и относится начало нашего освобождения; с тех пор именно и появилась наша мужская самостоятельность. До этого мы были скромными тружениками, обремененными домашними заботами. Милостивые государыни и милостивые государи! Счастливые дни прошли! От того блаженного времени, когда корм сам попадал к нам в рот, осталось только светлое воспоминание. До сих пор, правда, еще ничего скверного не произошло, но мы не можем предотвратить надвигающейся беды. Открытие Сен- Готардской дороги, к сожалению, уже совершившийся факт, а благодаря ему и Женева и Сени будут забыты. Их песенка уже спета! Уж и теперь замечается полный застой в торговых делах, иностранцы приезжают сюда все реже и реже, и не видно больше сострадательных англичан, бросавших нам куски хлеба. Счастливые дни миновали, и железный закон снова вступает в свои права. «Пусть каждый заботится о себе», — гласит этот неумолимый закон. Но время не прошло бесследно. Эволюция совершилась. Привычка к свободе вошла нам в плоть и кровь, и возвращение к старой жизни теперь едва ли возможно. Одним словом, наша природа изменилась. Госпожа Гельт, прослушавшая это длинное объяснение с терпением, которого никак нельзя было от нее ожидать, стояла по-прежнему на своем и потому стала выпаливать свои возражения: — Вы совершенно правы, милостивый государь, говоря, что каждый должен сам о себе заботиться. Отсюда, по моему, один вывод: давайте бастовать назло мужчинам! Пусть эти сторонники свободной конкуренции развлекаются без на, как знают. Нам не нужны их строго научные методы исследования! — Так вот как? Вы в самом деле хотите восстать против своих естественных хозяев — мужчин? Берегитесь, это вам даром не пройдет! 441
— Вот еще, какие глупости! Проживи я еще сто лет, я все равно не соглашусь признать таких дураков своими хозяевами! — Позвольте, позвольте!.. Выслушайте меня... Этот вопрос надо обсудить основательно... — При помощи строго научного метода, — докончила за него старая дева. — Это необходимо. Итак, дорогие мои, попробуемте столковаться, и для начала выслушайте то предложение, которое я сейчас намерен представить вашему высокому вниманию. Милостивые государыни и милостивые государи! Мы здесь затеяли серьезный спор, который, несомненно, останется неразрешенным до тех пор, пока мы не сговоримся и не обсудим спокойно всего этого сложного дела. Если бы вы согласились отложить забастовку до моего возвращения, я бы взял на себя всестороннее изучение женского вопроса в разных странах и с этой целью предпринял бы специальное путешествие. — Очень хорошо! Мы согласны, мы согласны! — закричали радостно все чайки разом. Все были рады покончить бесконечный и скучный спор. — Но горе тем изменницам, которые осмелятся нарушить наш договор и вздумают предаваться преступной любви! — Не теряйте времени, принимайтесь за дело, — про говорила госпожа Гельт с презрительной усмешкой. — Отправляйтесь в путь, мы все будем с нетерпением ожидать вашего возвращения! — Благополучного пути! Благополучного пути! — кричали хором все чайки. Наш старый естествоиспытатель подпрыгнул кверху, забрал побольше воздуху под крылья и полетел по направлению к городу. * * * Было чудное ясное утро, когда наш путешественник опустился на остров среди тосканских маремм. Он страшно устал и был сильно не в духе, потому что ему 442
до сих пор не удалось ничего узнать по интересующему его вопросу. Для начала он стал искать по берегу ракушек и утолил ими мучительный голод. Покончив с этим делом, он был снова готов приступить к своим социальным исследованиям. Но с чего начать? Кругом не было ни одной живой души, и наш естествоиспытатель уже начинал предаваться отчаянию, как вдруг послышался крик дикой утки, быстро летевшей вдоль берега моря. — Эй, утка! Остановись! — закричал наш путешественник, обрадовавшийся попутчику. — А?! Здравствуй, чайка, — отвечал селезень, опускаясь рядом на песок. — Как поживаешь, любезный, и что ты тут поделываешь? — Я, видишь ли, изучаю здесь женский вопрос. — А скажи пожалуйста, ты уже далеко ушел в этой области? — насмешливо спросил селезень. — О да! А ты, брат, вероятно, сбежал от своей жены? — Нет, милый друг, нельзя называть это бегством, потому что меня просто-напросто вышвырнули вон. — Как вышвырнули? В таком случае я ничего не понимаю. Я слышал, что вы, селезни, удивительно легкомысленные мужья. Мне говорили, что вы покидаете своих жен, как только они отложат яйца. — Мало ли что тебе говорили... Вообще за спиной ужасно любят рассказывать всякие гадости про бедных мужей. — А разве это все неправда? — Разумеется, неправда! Боже мой, до чего хорошо знаю я этих женщин! Весной, когда у них щекочет под крыльями, они начинают так нежно ворковать, что поневоле потеряешь голову. Но проходит пора любви — и мы становимся лишними. Нечего сказать, приятно быть мужем! Все светлое и чистое в жизни нам недоступно. — За каким же чертом они вас прогоняют, вместо того чтобы заставить вас заботиться о себе, пока они сидят на яйцах? 443
— Ах ты, святая простота! Ты, стало быть, не знаешь, что наши жены предусмотрительно запасаются кормом на все время, пока они сидят на яйцах. Поэтому лишний рот им только в тягость. Да кроме того, наше присутствие могло бы навлечь на них только лишнюю опасность, потому что наши враги непременно обратили бы внимание, если бы мы стали хлопотать вокруг гнезда. — Какие же у вас практичные жены! — В том-то и дело. Но посуди сам, насколько унизительно наше положение. Знаешь ли ты, что одна неглупая женщина дала такое определение понятию «мужчина»: «Мужчина, — сказала она, — это не более, как олицетворение неспособности женщины самостоятельно родить ребенка». — Какой цинизм! Какая возмутительная грубость! Таким образом, выходит, что мужчина — это просто самец при женщине и больше ничего. И неужели у вас существует такая семейная жизнь? — Да, и не только у нас, но и везде то же самое. — Не может быть! — Поверь мне. К сожалению, это горькая истина. — В таком случае надо проучить этих негодниц. — Это невозможно, потому что женщин нельзя бить. — Почему? — Потому что они сильней мужчин. — Что-о? Они сильней? — Да, сударь. В самом деле, надо иметь больше силы для того, чтобы снести четыре яйца, чем для того, чтобы не снести ни одного. Поэтому, как ты сам скоро увидишь, женщина везде угнетает мужчину. Впрочем, ты можешь начать свои исследования, как говорится, ab ovo. — Да я, собственно и прилетел сюда, чтобы посмотреть на планктон. — Вот важная штука! Ты знаешь, я за утренним завтраком съедаю каждый день по несколько миллионов этих животных. 444
— Я был бы тебе очень благодарен, если бы ты достал мне со дна пробу с планктоном, а то, признаюсь, я сам не умею нырять. — Этих животных нельзя рассмотреть простым глазом, да, в сущности, там и нечего рассматривать. Это просто яйцо, которое делится пополам и таким образом размножается. Это яйцо двигается и ползает. Вот и все. Как видишь, тут ничего особенно поучительного нет. Зато, если ты хочешь познакомиться с женщиной, которая лучше всех других женщин относится к мужчине... — Я бы очень хотел видеть такую женщину. — В таком случае твое желание будет сейчас исполнено. С этими словами утка полетела к морю, нырнула и, вернувшись к чайке, положила на гравий какое-то маленькое животное. — Вот перед тобой каракатица. Это очень примитивное создание. Не вздумай, пожалуйста, расспрашивать эту почтенную особу о здоровье ее супруга. — Почему? — По той простой причине, что у нее такового не имеется вовсе... Она размножается без посторонней помощи. — Как? Совсем одна? — Совсем одна. Найди-ка мне во всем свете мужчину, который был бы способен на такую штуку. — Вот чудеса! Значит, вся эта история о том, как женщина была создана из ребра мужчины, — сплошной вымысел. Кто сочинил эту басню? Мужчина? — Да, но только такой, который сильнее всех мужчин: мужчина в юбке, иначе говоря — поп. Если ты желаешь проследить с самого начала историю развития мужского пола, то следуй за мной. Сказав это, утка поднялась и полетела. Чайка последовала за ней. Скоро они прилетели в маленькую гавань и уселись на бушприте корабля у самой воды. 445
— Подожди немного. Я сейчас покажу тебе нечто весьма интересное. Утка нырнула и достала с киля причудливое животное, похожее на цветок тюльпана. — Полюбуйся-ка на эту штучку, милая чайка. Это маленькое животное принадлежит к благородному семейству ракообразных. Посмотри: то, что ты видишь, есть слабый пол. — А где же сильный пол? — Если хочешь видеть сильный пол, то посмотри на спину этой почтенной особы. Видишь этот прыщик? — Где? Вот этот мешочек, похожий на пуговку? — Вот именно. Это и есть супруг. Правда, у этого господина довольно жалкий вид, но тем не менее этот кусочек мужчины прекрасно справляется со своими супружескими обязанностями. Итак, да здравствует женщина! Наш бедный естествоиспытатель почувствовал себя при этом ужасно неловко, особенно когда он вспомнил свои речи по женскому вопросу во время спора на Ни- тонском утесе. — Знаешь что, утка? Давай-ка лучше бросим этот вопрос, — сказал он. — А то мне уже начинает казаться, что на свете все перевернулось вверх ногами. — Оно так и есть на самом деле. Разве ты не знаешь, что в нашем глазу все предметы отражаются вверх ногами? — Удивительно, какой ты ученый! Однако возвратимся к этому жалкому мужу. Надо полагать, что он создан собственной своей женой. — По крайней мере у этих животных оно так и есть. Ну а теперь нам надо продолжать наши исследования. — А на это потребуется еще много времени? — Там видно будет. Утка полетела вдоль берега и направилась к склону горы, освещенному солнцем. Чайка последовала за ней. — Полюбуйся. Вот как раз то, что нам нужно. 446
И утка указала на большой сухой лист, на котором сидели рядом две улитки. — Вот это я понимаю! — обрадовалась чайка. — На- конец-то мне удалось увидеть настоящего свободного мужчину. — Мужчину? Ничуть не бывало. Каждая из этих улиток одновременно и мужчина, и женщина. Они только помогают друг другу производить потомство. — Значит, у них самое настоящее равноправие полов? Каждому на долю выпадает и приятная и тяжелая работа. — Да, тут действительно полное равноправие. Поэтому ты здесь не увидишь ухаживающих мужчин. — Но позволь! Это же безнравственно, это противоречит всем законам природы! — Природа, друг мой, не может быть безнравственной. Она никогда не противоречит самой себе, хотя в ней все сложно и потому может казаться противоречивым. — Как все это для меня ново! — Даже самый большой любитель женского пола, насмотревшись на все это, невольно приходит к заключению, что лучше всего не жениться. Делать нечего — нам, мужчинам, пора привыкнуть к мысли, что первенство принадлежит женщине и что мы все произошли от одной матери, когда еще не было мужчины. В этом отношении пример пауков весьма поучителен. Посмотри, вон в центре паутины сидит большая гадина — это самка. А вот в углу, видишь, маленькое тщедушное создание. Это супруг или, вернее, проситель. Бедный представитель сильного пола, какой у него глупый и жалкий вид! Гляди, гляди, он приближается к самке. Ух! как она на него смотрит! Должно быть, ей не особенно нравятся ласки этого малокровного и худосочного господина. Смотри, смотри, она на него бросается! Вот она замотала его в свою паутину и сосет его кровь. — Какое отвратительное зрелище! Вот мегера! Настоящая Синяя Борода женского пола. Все это похоже на детскую сказку. 447
— Не верь никаким сказкам, кроме самых неприличных, потому что правда всегда неприлична. — Знаешь ли, утка, то, что мы сейчас видели, напоминает царство амазонок. — Нет, подожди еще, амазонки у нас припасены напоследок!.. Итак, летим дальше. Утка поднялась и полетела в соседний лес. Здесь наши путешественники опустились на землю около большой муравьиной кучи. — Закрой лицо свое, смертный, перед ослепительным блеском усовершенствованного общественного строя, — торжественно продекламировала утка. — Усовершенствованный общественный строй? — с изумлением переспросила чайка. — Ну да. Перед тобой идеальное государство. Здесь женщина снова заняла то положение, которое предназначено ей самой природой. — При чем тут природа? — закричало маленькое существо, ползавшее по верхушке муравейника. — Простите за беспокойство, сударь, — обратилась к нему почтительно утка, — не будете ли вы так добры сообщить моему товарищу подробности устройства вашего идеального государства. Он очень интересуется этим вопросом. — Я к вашим услугам. В таком случае, милостивые государи, соблаговолите пересесть поближе к муравейнику, чтобы лучше меня слышать, а то мне строго запрещено переступать порог нашего дома. — Разве вы, почтеннейший, не пользуетесь свободой? — спросила чайка. — Вы это узнаете из моего рассказа. Начнем с того, что наше идеальное государство основано на принципе разделения труда. В основу нашей конституции положено отсутствие пола. — Вы хотите сказать — кастрация? — Да, почти что так. Наше господствующее сословие состоит из бесполых самок, или, если хотите, из евнухов женского пола. Они сторожат гарем. 448
— Стало быть, у вас есть и султаны? Значит, для того чтобы вступить в ваше усовершенствованное государство, надо сделаться магометанином? — Нет-с, сударь. У нас султанши в то же самое время и султаны. Мы, мужчины, здесь исполняем только супружеские обязанности мужей. — Черт возьми! А как же тогда сам мудрый Соломон мог дать свой классический совет: «Праздный человек! пойди и посмотри на муравьев, и пусть лицезрение их труда послужить тебе в назидание». — Почтенный мудрец не солгал. У нас в самом деле женщины не остаются праздными, так как на каждую из них приходится по несколько сот мужчин. — Как это безнравственно! И неужели же у ваших мужчин нет другой работы, других обязанностей? Неужели вас содержат просто как стадо мужчин, откормленных на развод?.. — К сожалению, это именно так, как вы говорите. Ни мужчины, ни женщины у нас никогда не работают. Все делают одни евнухи. — Это ужасно! А скажите, всегда это было так? — Нет. Как во всем мире, так и в нашем государстве произошла эволюция. — Нечего сказать — хороша эволюция! — Эволюция действительно не всегда хороша, это правда; особенно когда она происходит в обратную сторону. — Что вы говорите? Эволюция не может идти в обратную сторону! — Нет, по мнению современных ученых, именно такая форма эволюции преобладает в природе. Так, например, говорят, что ракушка произошла от улитки, которая эволюционировала в обратную сторону и постепенно утратила голову. Можно привести много таких примеров. Многие совершенно ошибочно полагают, что всякая эволюция есть в то же время движение вперед. Остерегайтесь этого грубого заблуждения! 449
— Ну и чудеса! — Чтобы вам дать краткое понятие об истории развития нашего общественного строя, я должен упомянуть, что у нас прежде было господство женщин, так же, как это было и у вас. — У нас? — Да, сударь. Этимология до сих пор сохранила следы этого господства женщин. Обратили ли вы внимание на то, что на всех языках говорят в женском роде: пчела, муха, чайка, утка. И это не простая случайность. В то время женщины управляли, а мужчины подчинялись. Мужчины только исполняли то, что им приказывали женщины. Женщины оставались дома и воспитывали детей, а мужчины посылались на охоту за пищей и на войну за рабами. Исполняя все это, мужчины были только покорными слугами своих жен. В те времена был у нас король, но существовал он только для видимости, потому что на деле власть находилась в руках королевы, и все исполняли только ее волю. Тут мы достигаем кульминационной точки. Благодаря непрерывным войнам мужчины стали уменьшаться в числе, и численное превосходство осталось за женщинами. Так как на всех не хватало мужчин, то образовался особый класс незамужних женщин. Сила этого класса состояла в том, что он освободился от всего того, что мешает женщине в ее общественной деятельности. Выродившиеся мужчины были быстро порабощены, и бесполые незамужние женщины забрали в свои руки все должности в государстве. Они же стали служить в войске и вели войну. С первых же дней своего владычества эти незамужние женщины, ставшие путем наследственной передачи благоприобретенных признаков бесполыми самками, стремились к уменьшению числа нормальных самок и с этою целью прибегали к средствам, получившим свое название по имени известного ученого Мальтуса. Таким путем образовалось наше идеальное государство. Рассказ муравья почему-то заставил чайку вспомнить госпожу Гельт и затеянную ей забастовку, взволновавшую 450
всех чаек на берегу Женевского озера. Но воспоминания нашего путешественника были прерваны шумом, происходившим в муравейнике. Из него вышла целая толпа муравьев. Одни из них были с крыльями, другие без них. Тот муравей, который только что делал исторический обзор возникновения и развития муравьиного государства, не успел вовремя убраться с дороги и за это получил звонкую оплеуху от одного из жирных евнухов. Спрятавшись за старым гнилым пнем, чайка и утка могли свободно наблюдать печальное зрелище. Сперва появилось штук двадцать крылатых самок. После исполнения некоторых формальностей они полетели от муравейника и поднялись высоко над макушкой кудрявой ели. Затем были выпущены из тюрьмы несколько сот крылатых самцов, которые тоже полетели к солнцу, чтобы исполнить свою унизительную обязанность. — Это брачный полет, — пояснила утка. От постороннего взора было скрыто облаком из самих же насекомых то, что происходило над верхушкой ели. Одно только горячее солнце было свидетелем этой крылатой любви. Через час брачный полет кончился, самки спустились на землю и вернулись в свой родной муравейник. Бесполые работницы тут же стали обрывать им крылья, которые с этого дня уже становились ненужными. — Смотри, падшие ангелы лишаются крыльев невинности, — шутливо продекламировала утка. — А вот ангелы смерти! Смотри, смотри, что они там делают! — закричала испуганная чайка, увидавшая, как работницы стали набрасываться на самцов, которые с усталым и покорным видом стояли в траве вокруг муравейника и не решались подойти ближе. — Это работницы совершают кровавую расправу над самцами, которые им теперь уже без надобности, — спокойно пояснила утка. — Удивительно жестокие нравы! И после этого еще смеют говорить о том, что мужчина угнетает женщину? 451
По-моему, необходимо немедленно учредить общество в защиту прав мужчины. Бедные, бедные угнетенные мужчины! Я больше не хочу видеть этого идеального государства. С меня довольно! — Ты напрасно возмущаешься. Такова их природа, и тут ничего не поделаешь. — Вот уж правда, что здесь произошла эволюция, только задом наперед. И я надеюсь, ты не станешь отрицать, что появление бесполых существ есть прямой результат вырождения. — В том, что это вырождение, едва ли можно сомневаться. Но все-таки это тоже эволюция, которая... — Ты хочешь сказать, что вырождение есть тоже результат эволюции? — Может быть. Не спорю. Но, к счастью, можно еще найти у высших животных сильный пол, которому живется несколько легче, чем муравьям. — Позволь тебе сделать нескромный вопрос: про каких животных ты сейчас говоришь? — Ну, возьми для примера хотя бы кур. — И ты думаешь, что петуху сладко живется, что он король в своем курятнике? Посмотри, как он покорно ходит за своими дамами, как он любезно уступает им самые лакомые куски, как он предупредительно разрывает для них землю. Ему, бедняге, приходится исполнять одновременно обязанности ночного сторожа, часового и пастуха. Одним словом, он фактотум и комиссионер, состоящий на побегушках у своего же собственного бабьего царства. — Согласись, что мормонизм есть крайне безнравственное учреждение. — А скажи, пожалуйста, ты очень уверен в том, что лучше иметь дело с бесполыми самками, чем с нормальными женщинами? По-моему, куда лучше быть петухом в курятнике, чем самцом в муравейнике. — Знаешь ли, милая утка, после всего того, что я видел, мне одинаково не нравится ни то, ни другое. Оказывается, что природа везде ужасно изменчива. 452
Поэтому, пожалуй, благоразумнее принимать ее такой, как она есть, и не стараться достигнуть идеала. До свидания. Я очень тебе благодарен. — Желаю тебе благополучного пути. Не забудь того, что я тебе показал. До свидания! Товарищи расстались, и чайка полетела на север. Уже темнело, и потому она не решилась лететь над морем, а предпочла придерживаться берега. К полуночи взошла луна, и чайка увидала под собой две светящиеся узкие полосы, которые, как две серебряные проволоки, тянулись с юга на север. Чайка летела над полотном железной дороги, над рельсами, блестевшими от росы, и вдыхала аромат цветущих апельсиновых деревьев и магнолий. Впереди показалось огромное круглое пространство, освещенное желтыми пятнами фонарей. Это был город. Чайке захотелось узнать, как относятся двурукие существа к своему слабому полу. Поэтому она полетела над городом, стараясь держаться в тени, чтобы быть незамеченной. Вскоре она увидала огромное здание, залитое электрическим светом. Из него выходила пестрая и нарядная толпа. Женщины важно шли впереди, а мужчины несли за ними их накидки и шали. — Эге! Здесь мужчина, оказывается, исполняет обязанности лакея, — подумала чайка. Она полетела дальше и спряталась в желобе на крыше. Отсюда ей было хорошо видно, как люди ходили по улицам. Женщины выступали гордо, как королевы, а мужчины ухаживали за ними, почтительно снимали перед ними шляпы, предупредительно брали их под руку и вообще оказывали своим дамам всевозможные услуги. Как ни старалась чайка, ей так и не удалось увидать, чтобы хоть одна какая-нибудь женщина так же относилась к своему кавалеру. — По-видимому, тут еще не имеют понятия о равноправии, — решила чайка. В одном из окон противоположного дома забыли опустить штору. Чайка заглянула туда и увидела 453
молодую женщину, сидевшую на кушетке и смотревшую с холодной и презрительной усмешкой на молодого человека, который, умоляя о чем-то, стоял перед ней на коленях. — Вероятно, он умоляет ее дать ему то самое, что она намерена ему продать. После этого чайка взлетела высоко к небу, чтобы отыскать дорогу на родину. Но в это время ее внимание привлекло огромное мраморное здание, освещенное луною. Увенчанное остроконечными башнями, оно поражало красотою своих бесчисленных орнаментов: статуй, цветов, листьев и хоругвей. Чайка снова опустилась к земле, чтобы вблизи рассмотреть статуи. Здесь мужчины, женщины, девушки и старцы стояли вперемешку. Над целым лесом маленьких минаретов, увенчанных статуями, возвышался огромный купол, а на самой вершине его стояла большая бронзовая статуя женщины с грудным младенцем на руках. — Это, должно быть, храм, посвященный культу женщины, — подумала чайка. — Утешительно, по крайней мере, хоть то, что это не просто женщина, а мать. Этот культ мне нравится. Чайка уже собралась было лететь дальше, как вдруг из церкви послышалось пение. Сквозь громовые аккорды органа можно было расслышать слова, которые пели человеческие голоса. Слова эти произвели сильное впечатление на пернатого отца семейства: Ave Maria, gratia plaena, Dominus tecum, Benedicta tu in mulieribus Et benedictus ventris... — Несмотря на весь свой идеалистический реализм, мне кажется после всего того, что я видел, что эта песня выражает совершенно верную мысль. Ave mater! Материнство священно! 454
Охваченная внезапным приступом тоски по родине, чайка поспешила домой. После легкого завтрака на озере Аннеси, она пролетела мимо Мон-Сени и ранним утром добралась до родной Женевской гавани. Во всей гавани не было видно ни одной белой чайки, словно они все в воду канули. Чайка облетела всю бухту, обшарила камыши у Коппе, осмотрела утесы у Тонона, заглянула на болото у Ниона. Но все поиски оказались напрасными. Горькое чувство обиды охватило сердце нашего путешественника. Наконец в грузовой гавани он увидел госпожу Гельт, сидевшую в полном одиночестве на бревнах. У нее был пристыженный и убитый вид. Она отвернулась и, казалось, нарочно старалась не замечать путешественника. — С добрым утром, многоуважаемая госпожа Гельт! — закричал он ей еще издали. — Как забастовка? — Плохо. Все отступились. — Все?! Ах, черт возьми! — И какие негодные! Хоть бы одна предупредила меня об этом. — Поделом вам, старая карга! Вот видите, сколько вы ни проповедовали против природы, а здоровая природа все-таки взяла свое. — А нездоровая природа? — Та тоже берет свое, но только уже после здоровой, так сказать, во вторую очередь. Мне вас сердечно жаль, старая Гельт. Но, все-таки поделом вам! Потому что горбатый не имеет права проповедовать искривление всех позвоночных столбов.
СВЯЩЕННЫЙ БЫК, ИЛИ ТОРЖЕСТВО ЛЖИ В стране фараонов, где хлеб был так дорог, но зато было так много религии, что все, кроме плательщиков налогов, считалось священным, и где священный навозный жук скатывал шарики из навоза под священным покровительством священной религии, в то время как священный Нил откладывал свой священный ил у подножия колышущихся пальм, стоял молодой феллах и радовался, глядя на те приемы, с помощью которых бык Александр намеревался позаботиться о продолжении своего рода, нисколько не интересуясь теми тридцатью столетиями, которые с высоты пирамид наблюдали за его весенней работой. Но вот на северном краю горизонта поднимается желтоватое песчаное облачко, вереница верблюжьих голов поднимается над мерцающей гладью пустыни, верблюды становятся все больше и больше, приближаются, и наконец, феллах в страхе падает ниц перед тремя жрецами Озириса и их духовной свитой. Жрецы слезают с верблюдов, не удостаивая своим, вниманием феллаха, который в почтительной позе неподвижно лежит на брюхе, и подходят к быку. Духовные особы с любопытством следят за ходом его работы, рассматривают разгоряченное животное с головы до ног, тычут ему пальцами в бока и заглядывают ему в рот. После такого тщательного осмотра жрецов вдруг охватывает какой-то трепет, они падают ниц и затягивают псалом. 456
Исполнив свой долг перед грядущими поколениями, бык начинает обнюхивать своих неожиданных поклонников. Потом, он поворачивается к ним задом и медленно проводит хвостом по их лицам. Наконец, поднявшись на ноги, жрецы обратились к феллаху: — Счастливейший из смертных! — сказали они, —в твоих нечистых руках солнце родило и взрастило быка Аписа, тысяча шестнадцатое воплощение Озириса. — Его зовут Александром, — возразил изумленный феллах. — Молчи, глупец! На лбу у твоего быка отпечаток месяца, у него священные знаки на боках и навозный жук под языком. Он — сын солнца! — Вот уж неправда! Он сын быка из нашего общественного стада. — Прочь, жаба! — закричали жрецы. — С этой минуты, в силу священного закона Мемфиса, этот бык уже не принадлежит тебе. Тщетно старался бедный феллах доказать жрецам всю незаконность такого отчуждения частной собственности. Жрецы со своей стороны сделали все, что могли, чтобы вразумить неразумного феллаха, но им так и не удалось убедить владельца в божественности происхождения его собственного быка. Феллах упорно стоял на своем, и жрецы, приказав ему хранить строжайшую тайну, без дальнейших церемоний увели с собой злополучного быка. Освещенный утренними лучами солнца храм Аписа представлял великолепное зрелище, производившее впечатление чего-то божественного и таинственного на непосвященных и вызывавшее только улыбку у посвященных, знавших, что за этими таинственными символами ровно ничего не скрывается. Толпа деревенских женщин собралась под портиком храма и терпеливо ожидала той минуты, когда откроют 457
ворота и примут от них сосуды с молоком, которые они принесли в жертву мнимому новорожденному богу. Наконец где то внутри храма послышался глухой звук рога, и в больших воротах открылась маленькая форточка. Невидимые руки приняли сосуды с молоком, и форточка снова захлопнулась. В это время в самом святая святых храма стоял в стойле бык Александр и мирно жевал сено, искоса поглядывая на жрецов, усердно намазывавших маслом медовый пирог, который благосклонно изволили кушать высокие духовные особы в честь бога Аписа. — А молоко-то с каждым днем становится все хуже, —проговорил кто-то из жрецов. — Да. Неверие распространяется в народе, — отвечал другой. — Ну, посторонись же ты, осел! — кричал третий жрец, чистивший скребницей быка. Эти выразительные слова сопровождались не менее выразительным пинком в грудь злополучного животного. — Да, падает религия, — грустно заметил первый жрец. — К черту все религии, раз они не приносят больше дохода! — Это все так, но народу всегда надо иметь какую- нибудь религию, если не теперешнюю, то какую-нибудь новую. — Да поворотись ты, чучело! — кричал снова жрец, чистивший быка. — Завтра ты, черт тебя возьми совсем, будешь изображать боженьку! После этих слов все духовенство засмеялось так весело и так громко, как умеют смеяться только духовные особы. На следующий день бога Аписа покрыли гирляндами и венками, обвили пестрыми шелковыми лентами и повели в процессии за толпой детей и музыкантов вокруг храма, для того чтобы народ мог его видеть и поклониться своему богу. 458
Сначала все шло как нельзя лучше, и первые полчаса ничто не нарушало всеобщего ликования. Но по роковой случайности прежний хозяин злополучного быка Александра, не имея чем заплатить подати, в это самое утро привел в город продавать свою единственную корову. Корова еще стояла на площади, когда из соседней улицы появилась процессия, и мимо покинутой супруги провели ее мужа, от ложа и стола которого она была отлучена уже столько месяцев. Бык, чувствовавший в себе необычайную силу после продолжительного невольного вдовства, почуяв близость своей дражайшей половины, забыл про обязанности, которые налагало на него его божеское звание, и поступил совсем по-земному. Он опрокинул телохранителей и бросился к своей супруге. Дело принимало скверный оборот, и надо было во что бы то ни стало спасать положение. В довершение несчастия феллах, увидев своего быка, пришел в неописуемый восторг, забыл про всякую осторожность и стал кричать на всю площадь: — Ах, мой милый Александр, как же я об тебе соскучился! Тут священники сразу нашли выход из затруднительного положения. — Он святотатствует! Смерть осквернителю святыни! — кричали жрецы. Озверевшая толпа набросилась на феллаха и избила его до полусмерти. Потом он попал в руки полиции, и его поволокли на суд. Здесь от него потребовали, чтобы он рассказал всю правду, но феллах упорно стоял на своем и доказывал, что бык принадлежит ему и что он под именем Александра ходил в их общественном стаде. Как известно, на суде недостаточно доказать справедливость события, могущего служить оправданием обвиняемому, потому феллаху надо было защитить себя от обвинения. 459
— Скажи, правда ли, что ты оскорбил священного быка тем, что при народе назвал его Александром? — Конечно, я назвал его Александром... — Довольно! Ты его назвал Александром. — Конечно... потому что это правда... — Нельзя говорить правду! — Стало быть, надо лгать? — Лгать? Так никто не выражается. Надо говорить так: «Уважать чужое мнение». — А что это значит — «чужое»? — Ну, это ты понимаешь сам... Это значит — мнение своего ближнего и... ну, и вообще, мнение всех людей... — В таком случае, господин судья, соблаговолите отнестись с уважением к моему мнению о моем собственном быке и оставьте меня в покое! — Да понимаешь ли ты, дурень, что надо уважать чужое мнение, а не твое? — Я понимаю, что «чужое мнение» — это мнение всех людей, кроме феллаха. — Ты, кажется, начинаешь дерзить? А теперь иди. Я отдаю тебя в полное распоряжение жрецов. Пусть они делают с тобой что хотят. Феллаха повели в храм Озириса. Здесь оказалось, что старый жрец гораздо податливей, чем можно было ожидать. Совершенно не отрицая того, что священного быка действительно зовут Александром, старший жрец старался объяснить феллаху, что об этом нельзя заявлять во всеуслышание, потому что... ну просто потому, что всякое человеческое общество зиждется на всеобщем согласии, а потому надо уважать чужое мнение. — Ах ты, боже мой! Да почему же в таком случае никто не хочет уважать мнения феллаха? Для толпы его мнение тоже чужое, следовательно, оно тоже достойно уважения. У старшего жреца было, в сущности, доброе сердце. Он был честный малый, и ему уже давно надоело обма¬ 460
нывать народ. Он был тронут простосердечными доводами феллаха и решил воспользоваться случаем, чтобы провести некоторые реформы. Посоветовавшись со своими сослуживцами, старший жрец приказал позвать в храм народ, собравшийся под портиком. Сняв облачение, старший жрец стал у алтаря в обыкновенной тунике и обратился к толпе с речью. — Дети мои! — начал он. В изумленной толпе произошло движение. Его не узнавали. — Дети мои! — сказал старший жрец, — Не одежда делает человека. Посмотрите на меня! Разве вы меня не узнаете? Я старший жрец Озириса. В толпе начался ропот. — Итак, дети мои, — продолжал старший жрец, — пришло время посвятить вас в тайны священных мистерий. Не бойтесь! Я такой же простой смертный, как и вы все, и, чтобы вас успокоить, я снял длинные священные одежды. Вы ошибались, принимая за самого бога простого быка, который есть только олицетворение все- оплодотворяющего божественного солнца. Затем, обратившись к священникам, старший жрец приказал: — Отдерните первый занавес! Толпа, никогда не видавшая внутренности храма, пала ниц перед изображениями Сфинкса и Озириса, видневшимися за полуотдернутым занавесом. Никто не дерзал поднять глаз. — Встаньте! — гремел голос старшего жреца. — Встаньте и смотрите. Отдерните второй занавес! — приказал он священникам. Второй занавес поднялся, и глазам изумленной толпы открылось самое обыкновенное стойло в задней части храма. В этом стойле в непринужденной позе лежал бык и спокойно жевал свою жвачку. — Вот, теперь вы видите быка Александра, — сказал жрец. — Вы воображали, что это бог, а на самом деле это просто жалкая скотина. Правду я говорю, феллах? 461
Но тут толпа зашумела. Среди всеобщего страшного крика можно было расслышать визгливый женский голос: — Осквернитель храма! Смерть обманщику! Смерть лжецу! Не прошло и минуты, как старший жрец уже был задушен женщинами, труп его выволокли из храма и бросили в колодец. Та же участь постигла и феллаха, захотевшего разоблачить священную ложь. Тогда остальные жрецы сочли за лучшее поскорее опустить все занавесы и искать спасения в святая святых, где они продолжали заниматься скотоводством и посвятили свою жизнь культу душеспасительной лжи.
БЛАГОРОДНЫЕ За садом, у самого забора, стоял большой куст шиповника, весь покрытый цветами. Бесчисленные ветви его были гибки, как сабельные клинки из самой лучшей стали. Из своего скромного уголка шиповник мог видеть все посадки садовника. На грядках росли розы, но вид у них был совсем неважный. Маленькие тощие кустики ростом не выше лейки. У многих из них морозом побило завязь, и они сами почернели и поблекли. Другие, и таких было большинство, были бесплодны, их природа была слишком нежна, и они не могли иметь детей. На таких кустах никогда не появлялось завязи и бутоны никогда не распускались. Шиповник видел их всех еще прошлым летом. Тогда они все стояли на грядках с великолепными красными, желтыми и белыми цветами. Зато теперь у них был совсем слабый и жалкий вид. Садовник был очень огорчен, увидав своих благородных питомцев в таком упадке. — Черт знает, какое худосочие! Надо непременно доставить им приток здоровой и свежей крови. Садовник нарвал плодов шиповника с большого дик]го куста и посадил их на особой грядке. Старый шиповник не без гордости размышлял о том, что теперь и у него будут благородные дети, и заранее радовался блестящей участи, ожидавшей его потомство, перед которым заботливая рука будет устранять все неблагоприятные условия борьбы за существование. 463
С наступлением весны молодые шиповники начали расти. Вид у них был крепкий и здоровый, благодаря роскошному питанию, которое они получали в саду. Родная мать с гордостью любовалась ими, а дикие братья, растущие на граните и песке, смотрели на них с завистью. В два лета они выросли так, как не вырастают и в четыре года их дикие сородичи. Упругие стебли их подымались кверху, как испанский камыш. На третью весну садовник пришел к своим посадкам. Он выкопал лопаткой все молодые кустики, отобрал всех слабых в одну кучу, и здесь они лежали, истекая кровью, вяли и умирали под лучами палящего солнца. Крепкие и здоровые кустики рабочие запаковали в солому и увезли на вокзал. Садовник оставил себе только два кустика и тут же посадил их в особую грядку. Мать с замиранием сердца смотрела на эту кровавую расправу. Но жестокий садовник этим не ограничился. Он взял нож и срезал одно из молодых растений у самой земли, так что от него ничего не осталось на поверхности, потом он срезал у другого кустика все ветки и оставил только один маленький черешок. Затем садовник сделал прививку. На первом кустике он привил глазок под самой землей, на другом он сделал прививку на верхушке черешка. Проходят дни, и раны начинают затягиваться. Сок подымается по стеблю благодаря работе сильных корней, почки набухают и распускаются, и паразитические ветки радуются жизни за счет тех несчастных, которые «поят их собственной своею кровью». Садовник с ножом в руках постоянно наблюдает за тем, чтобы здоровая натура шиповника не взяла верх, и заботливо обрезает дикие ветви, как только они начинают расти. — Что, детки мои бедные, — спрашивает их огорченная мать, — довольны ли вы, что попали в такую благородную компанию? Не надоело ли вам таскать на своих спинах этих тунеядцев, которые сами даже не в состоянии делать детей без посторонней помощи. 464
А дети стонут в ответ: — Да уж, нечего сказать, приятно проводить время в этом благородном обществе. Взять хотя бы меня: я изображаю палку, на которую насажена метла. А посмотрите на моего брата — он, бедняга, принужден держать свой светильник под спудом. В это время из-под земли слышится слабый голос, полный тоски и страдания: — Послушай, благородный дворянин! Я работаю тут под землей в темноте и даже на вижу солнца, а ты там сидишь себе спокойно наверху, питаешься моим соком и присваиваешь себе то, что принадлежит мне. Ах, если бы я мог выбраться на волю! Я бы тебе показал тогда, кто из нас сильней. Садовник не расстается со своим ножом и, как только заметит появление «ненастоящего» ростка, он его немедленно срезает. Зато «настоящие» благоденствуют и расправляют на солнце свои цветущие ветви. Женщины одна за другой проходят по дорожкам сада и восхищаются красивыми розами. Вот уже июль месяц. Садовник что-то не показывается. Не слышно больше, как скрипит песок под его толстыми деревянными подошвами. На следующий день тоже нет садовника и его беспощадного ножа. Ставни дома плотно затворены, и по саду распространяется какой-то аптечный запах каждый раз, когда входная дверь открывается, чтобы пропустить доктора. Садовник болен и лежит в постели. — Теперь, пока нет ножа, на нашей улице праздник! — радостно шумят порабощенные кусты шиповника. — Теперь настало время нам бороться за равноправие. — Час мщения настал! — шепчут в ужасе благородные. — Скажите лучше: час расплаты, — отвечают кусты шиповника. Дикие стебли начинают быстро расти кверху. Они работают день и ночь. Они ползут отовсюду, выходят на 465
свет и поднимаются к небу. Они растут до тех пор, пока не заслоняют солнечный свет от «настоящих». Они сами поедают все то, что добывают своим трудом. Благородные дворяне, посаженные на сухоядение, понемногу начинают чахнуть. — Долой кровопийц! Долой их вместе с господством ненавистного ножа! И кровопийцы гибнут от недостатка в пище, так как они сами не в состоянии себя прокормить. Листья их увядают, задушенные дружным натиском здоровых и работоспособных противников. Их нераспустившиеся цветы засыхают, их поблекшие ветви покрываются гусеницами, которые пожирают их заживо, подобно тому как черви пожирали тело детоубийцы и тирана Ирода. Теперь кусты шиповника пользуются всеми радостями жизни. Они покрываются простыми, но здоровыми цветами, обладающими всем тем, чего недоставало побежденному протргвнику. Они празднуют медовый месяц любви при свете солнца и сиянии месяца, они принимают пестрых бабочек и золотистых жуков. Молодая завязь уже начинала распухать под цветками шиповника... Но вот в один прекрасный день с утра открылись ставни в доме садовника, аптечный запах исчез и песок снова заскрипел под толстыми деревянными подошвами. Явился и сам садовник с неизменным ножом в руках. — Ах, негодные, — сердито закричал садовник, — они таки отомстили за себя и умертвили мои розы! — Нет, они только воспользовались своим правом жить, они только себе позволили есть свой собственный хлеб. Они и не думали убивать благородных тунеядцев. Они только поневоле были причиною их смерти. И все это они сделали без помощи ножа! Так говорил куст шиповника. Но садовник ударил ножом по его стеблю, и бедный шиповник снова очутился в своем подземелье. Здесь ему приходится покорно ждать следующей болезни садовника или терпеливо надеяться на отмену господства ножа.
ЕСТЕСТВЕННЫЙ ПОДБОР Стенные часы в лаборатории начинают бить, и химик снимает грязную блузу, моет руки и уходит обедать. В зале темнеет, и только свет уличных фонарей слабо освещает стены лаборатории, где на полках стоят во множестве всевозможные соединения — полезные, вредные и безразличные. Наступает час привидений. Вот Золото, этот всесильный король — эгоист и вместе с тем известный повеса. Золото никогда не смешивает своей царской крови с кровью народа. Оно стало властелином вовсе не из-за своей силы, а только благодаря своей красоте. Оно благосклонно позволяет себя любить; но само протягивает руку только сильнейшему, Хлору. А вот и Хлор, доставляющий столько горя и хлопот всем женатым. Он постоянно сгоняет мужей с их супружеского ложа. Этот желто-зеленый Хлор страшно жаден, и все знают, что он всегда готов изменить своей законной супруге, Водороду, и завести себе другую подругу жизни. Вот Железо. Он старый демократ и верный любовник Кислорода, этой бедной потаскушки, которую нужда заставляет принимать самые грубые ласки. Вот Углекислота. Она ужасно напоминает почтовую клячу, которая вечно в разгоне и не знает отдыха. Углекислота постоянно заводит мимолетные связи, направо и налево, расходится и сходится снова. Кроме того, у нее есть удивительная способность исчезать как дым. Все пробки летят в потолок. Начинается любовная война. Борьба из-за самки и естественный подбор 467
вступают в свои права. Все здесь происходит согласно законам природы, то есть без всяких пробок. Углекислота и Натр уже много лет жили в счастливом супружестве и так нежно любили друг друга, что напоминали пару голубков. Ничто не нарушало их супружеского счастия. Однако она, Натр, начитавшись, вероятно, новейших теорий, которые, к сожалению, получили в наше время слишком широкое распространение, пришла к тому заключению, что тихая семейная жизнь не только невыносимо скучна, но и давно уже вышла из моды. Правда, она продолжала по-прежнему относиться с большой нежностью к своему мужу, но открыто заявила, что гаремная жизнь ей надоела и что она намерена выезжать в свет. Он, бедная Угольная Кислота, больше всего на свете боялся разбудить спящего зверя и ревностно оберегал свое семейное счастье. Он никак не мог постигнуть, почему его жена считала, что их совместное жилище есть гарем, в котором томится только она. Почему она не допускала мысли, что и он может тоже томиться? В сущности, они оба были одинаково заперты в этом гареме. Наконец он согласился на настойчивые просьбы жены, и было решено в этот вечер выйти из дома и пойти купаться. — Сознайся, моя дорогая, что наше сегодняшнее предприятие несколько напоминает самоубийство, — заметил муж, которого терзала ревность. — Я совершенно не понимаю, зачем нам с тобой подвергать себя опасностям коварного света. И к чему ты придумала это купание? Вспомни только, что все красавицы, как древности, так и нашего времени, были соблазнены именно во время купания: Сусанна, Диана, Леда и многие другие. Но жена не уступала. — Ты ревнуешь? Ну, сознайся, что ты ревнуешь? — допрашивала она мужа. — Да, цыпочка моя. Я безумно ревную. Я готов ревновать тебя даже к самому черту! 468
Все предостережения и убеждения Угольной Кислоты были напрасны. Они отправились в путь. На их горе химик оставил открытой колбу с раствором Винной Кислоты. Супруги доверчиво остановились у края сосуда и стали любоваться прозрачностью и чистотой коварной жидкости. — Посмотри, — обрадовалась жена, — это как раз то, что нам нужно. И они без дальних рассуждений бросаются вниз головой в прозрачную ванну, где им готовилась неожиданная опасность. Не успело нежное тело Натра коснуться воды, как легкомысленная жена уже почувствовала себя в страстных объятиях Винной Кислоты. Ветреная жена, Натр, и не думала сопротивляться и предоставила дело его естественному течению. Зато обиженный супруг ее, Угольная Кислота, завопил что есть мочи: — Предатель! Оставь в покое мою жену, а не то я с тобой разделаюсь. Ах, моя любимая, моя красавица. Натр, возвратись ко мне, моя ненаглядная! Да отпусти же ты ее, сатана! Я люблю ее! Понимаешь ты это — я люблю ее! — О, я охотно этому верю, милостивый государь, отвечала пылкая Винная Кислота. — Я не сомневаюсь в том, что вы любите ее, но я-то люблю ее сильней, чем вы, и в этом вся штука. Бедная Угольная Кислота, изгнанная ни за что ни про что из собственного рая, пошла плача домой. Вокруг нее, как жемчужины, летели брызги воды, закипевшей от жара пламенных объятий двух страстных любовников. — Красота всегда достается сильнейшему, — утешает потерпевшего счастливый победитель. Несчастный отставленный муж беспомощно бродил вокруг злополучной колбы и со злорадством выжидал минуты, когда появится мститель и, как сильнейший, предъявит свои права на красоту. Ему не пришлось долго ждать. 469
Вскоре послышался бесшабашный смех и веселый плеск воды. Вслед за тем появился разудалый молодец, красавец Хлористый Водород, к которому безумно ревнуют несчастные мужья и которого обожают легкомысленные жены. Хлористый Водород уже давно обратил внимание на восхитительную красоту Натра, но до сих пор не представлялось случая для любовного объяснения. На этот раз, остановившись над колбой, он увидел купающихся влюбленных. Лицо его покрылось внезапною бледностью, и все тело его начало трясти от сильного озноба. — Прочь отсюда! — закричал он вне себя. — Пошел прочь, ты, чертова кукла! Как ты смеешь воровать у меня мою любовь, чистоту которой я берег ко дню своей свадьбы. — Тем печальнее для тебя, что я у тебя же под носом воспользовался правом первой ночи. — О, если бы ты знала, красавица Натр, какою неземною любовью я тебя люблю! — Я признаю только земную любовь, — отвечала она. — В таком случае, ты меня еще не знаешь! Эй, ты, скотина, убирайся отсюда, а не то я пинками сгоню тебя с постели. С этими словами Хлористый Водород бросается в битву и со сжатыми кулаками налетает на своего противника, но Винная Кислота покорно уступает свое место и безмолвно опускается на дно. Хлористый Водород остается победителем. Но уже после первого страстного объятия он чувствует себя сразу каким-то расслабленным и утомленным, как будто у него отняли всю его прежнюю молодецкую силу. Хлористый Водород становится таким покорным и тихим, что его никто не узнает. — Вот что значит сила настоящей любви, — наставительно говорит Натр, которая тоже утратила свою былую страстность. Хлористый Водород чувствует себя совершенно уничтоженным. Правда, он еще существует, но он уже не 470
похож на самого себя. Все его отличительные черты, так слились с характерными свойствами его супруги, что он уже сам не в состоянии понять, где кончается он и где начинается она. — Два тела, но один дух, — декламирует Натр. Хлористый Водород при всем желании не может отыскать своего собственного «я», а Натр никак не может понять, чего не хватает ее мужу. Что же касается Винной Кислоты, то она ревнует и злорадно посмеивается над жалким положением своего счастливого соперника! — Ну-с, молодой человек, — скрипит Винная Кислота, — ваша супруга здорово подрезала вам крылышки! А вы, сударыня, вероятно сумели оценить ту заботливость, с которой ваш супруг сглаживает для вас все неровности собственного характера. Брак — это вообще великолепное учреждение! Это лучшая школа для мужчин и для женщин. На другой день химик показывает своим слушателям колбу с хлористым натром и объясняет им сущность химической реакции. — Милостивые государи! Здесь вы видите два ядовитых тела, хлор и натрий, обладающее самыми противоположными свойствами. Они, подобно влюбленным, постоянно ищут друг друга, они соединяются, расходятся и, наконец, окончательно сливаются вместе, образуя одно тело. При этом они утрачивают свои ядовитые свойства и, отложив ради общего блага свои эгоистические стремления, образуют новое существо, которое все любят и знают за его чрезвычайно полезные свойства. Таким образом, мы получаем хлористый натр, или поваренную соль, причем соляная кислота теряет частицу водорода, а натр отдает весь связанный с ним кислород. Те, кто утверждает, будто химическое сродство не имеет ничего общего с супружеской любовью, те, говорю я, напрасно оскорбляют природу. Вот, милостивые государи, каким образом протекает эта весьма интересная химическая реакция.
стыдливость и холод — Ах, мамаша, какой стыд! — волновалась молодая белая куропаточка, возвратясь из долины на свою скалу. — Там внизу сидят какие-то птицы с совсем голыми ногами. — Какая неподходящая компания для благовоспитанной молодой девушки! — возмутилась мать и провела клювом по своим белым панталонам, которые закрывали ей ноги до самых пяток. — А ты не знаешь, кто такие эти бесстыжие создания? — спросила она у дочери. — Не знаю, — отвечала куропаточка. Старая куропатка решила спуститься в долину, чтобы разузнать, в чем дело. Она поползла между кустами вереска и чилибухи и выбралась на березовую порубку. Тут расположилась целая стая серых куропаток, залетевших сюда со скошенных полей соседнего государства. Все они были без панталон, и ноги у них были голы до самых колен. — Откуда вы явились, развратные создания? — спросила разгневанная мамаша белой куропаточки. — Мы здесь пролетом с юга. А у нас там слишком жарко, чтобы носить панталоны, — отвечала одна из серых куропаток. — В таком случае отправляйтесь-ка подобру-поздо- рову к себе на юг. Нечего тут смущать народ! Нам, в нашей приличной стране, нет никакого дела до ваших южных обычаев. 472
— Нечего сказать, хорошо приличие в белых панталонах! — съязвила серая куропатка. — Как видите, сударыня, мы еще, славу богу, не утратили стыдливости. — Пустяки! — отвечала серая куропатка. — Вы надели свои панталоны вовсе не из стыдливости, а из-за холода. Тут все серые куропатки закричали хором: — Разумеется, не из стыдливости, а из-за холода!
ПРАВО СОБСТВЕННОСТИ Красивый куст орешника стоял на опушке. На нем были уже совсем спелые орехи, когда в ясный августовский день на него взобралась белка. «Это мой ореховый куст», — сказала себе белка и перепрыгнула на другую ветку, чтобы попробовать зубы о соблазнительные орехи. — Эй, ты, воришка, пошел вон отсюда! — послышался пискливый голосок откуда-то из самого куста. — Кто это там? — спросила белка и стала оглядываться по сторонам. Наконец у самых корней куста она увидела мышь. — Нечего тебе тут делать! Отправляйся-ка откуда пришла и не смей есть моих орехов! — пищала мышь. — Мои орехи, мои орехи! — передразнила белка и без дальних разговоров принялась за лакомое блюдо. — Не смей, говорят тебе, вор ты этакий! — А позвольте вас спросить, на каком основании вы считаете эти орехи своими? — На основании jus primi venientis или, если вам это больше нравится, по праву первенства. — Пусть так, милостивая государыня, но я присваиваю себе этот куст на основании jus primi occupantis, то есть на основании захватного права. Сила крепче всякого права. Я сильнее вас, поэтому на моей стороне все преимущества. Поняли? — О чем у вас тут спор? — затрещала сойка, прилетевшая на шум. — Эй, ты, оставь мои орехи, а то я тебе задам! 474
— Извините, сударыня, — отвечала белка, — но я первая открыла этот куст. — Что ты открыла мой куст, в этом нет ничего удивительного. Но по какому праву ты осмелилась им завладеть? — Я им владею по праву... — Ты им владеешь просто без всякого права. А теперь я прилетела и отберу его у тебя. Но в ту минуту, когда сойка собиралась броситься на белку, в спорящих полетел град камней, и им оставалось одно — спасать свою шкуру, что они и поспешили сделать. — Ишь, какие лакомые! — кричали мальчишки, пришедшие в рощу за орехами. — Ну, теперь мы им ничего не оставим. И мальчишки принялись рвать орехи. — За этим кустом, кажется, довольно весело проводят время, — пробурчал себе под нос арендатор, появляясь около злополучного орешника. — А ну-ка, господа воры, позвольте мне отодрать вас за уши, дабы вы не заблуждались в своих воззрениях на частную собственность. — Вот великолепный кустарник! Это как раз то, что нам нужно для фашинных укреплений, — загудела внушительный бас капрала, пришедшего в рощу с патрулем. Солдаты обнажили сабли и собрались рубить куст. — Стойте! — закричал арендатор. — Вы кто такой? Владелец? — спросил капрал. — Если вы не владелец, то прошу не вмешиваться! — Но я арендатор!!! — Ну так что же, что вы арендатор? Вы сами не имеете права срубить этот куст, а я имею право. Прошу мне не мешать... — Значит, законы, ограждающие неприкосновенность частной собственности, отменены? — полюбопытствовал арендатор. — Да, милейший, в данном случае этот так. Перед силой оружия умолкает закон. Потрудитесь проводить 475
меня к владельцу: мне надо ему предъявить предписание о производстве реквизиции. Оно у меня вот здесь. Они уходят. Арендатор и капрал не успели еще скрыться из виду, как появляется железнодорожный землемер с рабочими. Он устанавливает нивелир, делает вычисление, измеряет местность, наносит ее на план и, наконец, отдает распоряжение своим рабочим: — Срубите-ка для начала вон тот ореховый куст. Сказано — сделано. — По какому праву вы позволяете себе производить в моей роще самовольную порубку леса? — спрашивает владелец, пришедший на место происшествия. — На основании законов об отчуждении частновладельческих земель для государственных нужд. — В таком случае — пожалуйста. И владелец уходит, вполне удовлетворенный объяснением землемера. — Это называется — законное нарушение прав частной собственности, — с достоинством говорит капрал. — С предоставлением преимущества тому, кто приходит последним, — ворчит арендатор. — Давайте пока что займемся скорей отчуждением орехов, — шепчутся между собой дети. — И я тоже сейчас займусь реквизицией, — говорит белка. — Попробуйте теперь убедить меня в том, что у нас существуют хоть какие-нибудь законы, ограждающие неприкосновенность частной собственности, — пищит мышь.
РАССКАЗ о том, как почтенный пастор, веривший в Бога, утратил свою веру благодаря хитрости пчел и умер в лоне своей семьи убежденным атеистом. Жил-был священник, искренно веривший в Бога. Такой редкий случай не следует, однако, считать слишком необыкновенным в недрах христианской церкви. Надо сказать, что дело обстояло не всегда так. В своей ранней юности молодой священник имел правильное понятие обо всем окружающем благодаря влиянию своей благочестивой матери, совершенно отрицавшей существо ваше Бога. К несчастию, юноша попал в житейский водоворот, его окружало дурное общество, и здесь у него украли его детские убеждения. Таким образом, достигнув зрелого возраста, он почувствовал себя настоящим атеистом и надел священническую рясу, чем глубоко огорчил свою благочестивую мать. В сущности, молодой священник вовсе не был ограниченным человеком. Он никогда не питал особого интереса ни к духовным, ни к светским книгам и не извлекал из них новых доказательств бытия Божия. Слишком неопровержимым доказательством он считал целесообразность всех явлений природы, выражающуюся особенно ярко в проявлениях инстинкта у животных. Молодой пастор пристрастился к пчеловодству. Как известно, все пчеловоды благодаря тлетворному влиянию пчел неизменно превращаются в самых убежденных теистов. Это обстоятельство уже давно обратило на 477
себя внимание господ атеистов, и они употребляли все средства, чтобы с помощью запретительных пошлин подорвать пчеловодство. — Оглянитесь кругом, дети мои, — так обыкновенно заканчивал пастор свою обстоятельную воскресную проповедь, в которой с несомненностью доказывал необходимость существования Бога. — Например, посмотрите на пчел (кстати, это были единственные животные, жизнь которых он изучал). Как вы полагаете, кто научил их делать эти удивительные соты? Вы, может быть, думаете, что это сделал я? Или моя служанка? Или мой старый садовник Яков? Нет и тысяча раз нет! Можете ли вы себе представить пчел, когда мы с ними снова встретимся на небе? Я лично глубоко убежден в том, что мы с ними там встретимся. Итак, можете ли вы вообразить себе этих самых пчел, не собирающими меда? Нет и тысяча раз нет! Вы не можете себе этого представить по той простой причине, что законы природы, созданные Богом, вечны и неизменны. Оборвите пчелам их крылья, отломите им ноги, вырвите им язык, и они, все-таки, несмотря ни на что, будут вырабатывать мед. При всех обстоятельствах и под всеми широтами пчелы следуют своему инстинкту и собирают мед. Это несокрушимый закон природы, заложенный в этих животных божественной волей единого неизменного и всемогущего Бога. Аминь. В один прекрасный день наш молодой пастор получил место духовника на корабле, отправляющемся в Вест-Индию, на остров Мартинику. Дальнее путешествие под тропики не пугало нашего храброго пастора, но мысль о том, что придется расстаться с пчелами, ложилась тяжелым камнем ему на сердце. Как мог он доказывать неверующим неграм несомненность бытия Божия, не имея постоянно под рукой самого неопровержимого доказательства? После долгого и всестороннего обсуждения этого важного вопроса пастор принял вдруг самое простое решение и увез с собой своих милых пчелок. 478
Наконец после длинного и утомительного путешествия он добирается цел и невредим до Мартиники и здесь отдает свой крылатый скот под присмотр знакомого негра, весьма надежного атеиста. Этот негр был страшно любопытен и относился крайне добросовестно ко всякому делу, которое ему поручали. Поэтому он начал с того, что захотел пересчитать всех отданных на его попечение пчел. С этой целью он стал брать их руками из улья. Это повело к тому, что непросвещенный негр поверил в существование дьявола; мало того, он убедился в существовании целой тысячи дьяволов сразу. Пастор прибежал на крики своего черного брата и стал утешать его тем соображением, что жало дано пчелам самим Богом. Это еще более утвердило негра в его вере в нового злого бога. Многие чернокожие обитатели колонии делали попытку попробовать на вкус и покушать «сахарную муху». После подобных опытов они все неизменно становились убежденными почитателями дьявола. Наш бедный пастор тщетно старался их направить на путь истины. Настала зима. Меду в этом году оказалось на редкость мало, и никто не мог объяснить, почему это могло случиться. В глубине души у пастора было какое-то неясное враждебное чувство к этим маленьким совратителям его чернокожей паствы, так мало изготовлявшим меду и так много способствовавшим распространению в народе этого проклятого учения о дьяволе. Вот проходит зима без дождей и без снега. Добрый пастор лежит в гамаке, пристроенном между двух стройных пальм, а молодая новообращенная негритянка заботливо обмахивает его веером. Пастор тем временем занимается благочестивыми размышлениями на тему о бытии Божьем. — Я еще понимаю, — рассуждает он, — что может существовать особый бог у пьяниц; но откуда мог взяться 479
этот новый бог у пчел и у негров, об этом нужно серьезно подумать. И он думает. Глаза его при этом с состраданием и нежностью смотрят на молодую негритянку, которая, наперекор всем рассказам о грехопадении прародителей, не стесняясь стояла перед ним совершенно нагая. Так незаметно проходит зима, а за нею весна и лето. За это время пчелы успели совратить значительное количество негритянских душ. Когда наступила осень, пастор захотел узнать, как собирали его пчелы мед в это истекшее лето. Захватив с собою пасечника, негра Цезаря, он в один прекрасный день отправился на пчельник за медом. Каково же было изумление пастора, когда он не нашел в своих ульях ни одной капли меда. В первую минуту он заподозрил Цезаря. — Это ты, осел, поел весь мой мед? — закричал на него пастор. — Нет, масса, негры никогда не едят пчелиного помета. — Ты хочешь сказать, меда? — Да, масса, вот это самое, что пчелы делают. Христиане едят пчелиный навоз, а негры навоза есть не станут. — Да это вовсе не навоз, это их зимний корм. — У нас не бывает зимы. — Это правда, и твое замечание справедливо, но пчелы все же должны собирать мед, потому что их к этому побуждает инстинкт, то есть воля Божья. Понимаешь теперь? — Как же так? Бог захотел, чтобы мухи ели зимой то, что они соберут за лето? Я этого не мог понять, масса. — Да пойми же ты, дурья голова, что они должны непременно собирать мед, или как там ты его называешь по-своему. Раз существует на небе Бог, воля его должна быть исполнена на земле. — Хорошо, святой отец. Но что же тогда будет с волей этих мух? 480
— Не говори, пожалуйста, глупостей! У животных не может быть собственной воли. — Я не могу понять, почему, дорогой брат. И зачем твоим пчелам собирать запасы на зиму, когда они круглый год могут есть сахарный тростник. Твои маленькие зверьки вовсе не так глупы, как ты думаешь. В голове у священника все помутилось. Неужели же негр прав, и пчелы в самом деле поняли, что им не надо больше собирать зимних запасов, раз всегда можно достать сахарный тростник. Страшные сомнения завладели душою священника. Если допустить, что пчелы способны мыслить, то придется признать, что они в состоянии делать выводы из своих размышлений и, следовательно, могут произвольно изменять вечные законы природы. Что же тогда останется от инстинкта и Божественного Промысла? Доведенный до отчаяния мучительными сомнениями и выведенный из терпения неисправимой леностью своих пчел, пастор в один прекрасный день принялся с яростью разбивать свои ульи. Пчелы, разумеется, пришли в бешенство от такого варварского обращения с ними и накинулись на пастора, который после непродолжительного единоборства упал побежденным на землю, его без чувств перенесли в постель. Во время длинных ночей, проведенных на одре болезни, пастор успел раскаяться в своих заблуждениях. За ним ухаживала его старушка-мать, благочестивое миросозерцание которой по-прежнему было свободно от влияния суеверного теизма. Пастор открыл ей свои сомнения, и к нему возвратилась его детская вера. После этого он открыто объявил себя сторонником истинной атеистической религии, к великой радости всей своей чернокожей паствы, которой пришлось так много претерпеть под тяжестью неопровержимых доказательств бытия Божия.
ЛЮБОВЬ К ОТЕЧЕСТВУ Вишневые деревья стоят в цвету, и щука играет в камышах маленького залива. Молодой человек сидит в сенях простой деревенской избы, которую он снял вместо дачи на лето. Освободив себя от накрахмаленного воротника и манжет, он занялся снаряжением удочек и радостно вдыхает свежесть ясного майского утра, смешанную с ароматом трубки. Его молодая жена тут же разбирает содержимое чемодана, а детишки весело играют в саду, где только что распустились тюльпаны и нарциссы. — В самом деле, как хорошо в деревне! — восклицает муж. — Ты не можешь себе представить, как я ненавижу город! И он показывает рукой на пелену черного дыма, застилающую горизонт в том месте, где расположен город. — Погоди, дай только прийти осени, и ты запоешь хвалебные песни городской жизни, — отвечает жена. — Ты хочешь этим сказать, что все дело в температуре? Весьма вероятно, что это именно так. В это время прибегают дети и кричат во все горло: — Ласточки! Ласточки прилетели! Вот они! Воздух оглашается веселым чириканьем перелетных пташек, возвратившихся в свои старые гнезда. — Ласточки приносят с собой счастье в дом. Правда, мама? — спрашивает девочка. — Правда, детка, — отвечает мать. — Поэтому не надо разорять их гнезд. Помните это, дети, и посмотрите, 482
как ласточки любят свою родину. Они всегда возвращаются. .. — К своей первой любви, — доканчивает муж. — А осенью они улетают отсюда — совсем так же, как и я. Ласточки сидят на телеграфном столбе и оживленно разговаривают: — Все здесь осталось по-старому, только мужчина немного постарел. — Должно быть, зима очень сурова в этой чужой стране? — Пораспроси-ка воробьев. Они тебе расскажут, какова здесь зима. — Разумеется, наш милый юг куда лучше. Там было бы совсем хорошо, если б бедные феллахи не расставляли сетей и не ели нас вместо жаркого. — В Египте удивительно скверная религия: она разрешает употреблять в пищу ласточек. Здешняя религия мне больше нравится. — Да, здесь недурно прожить в прохладе в летнюю пору, но на родине у нас все-таки много лучше. — Нельзя сказать, чтобы было очень легко и приятно совершать это свадебное путешествие на север и обратно. — Что поделаешь? Такая мода заведена нашими предками много веков тому назад, так что север уже давно служит нам как бы родильным приютом. — Я слыхала, что северные народы, наоборот, совершают свои свадебные путешествия к нам на юг. — Значит, мы делаем друг другу визиты. * * * Второй сбор фиников окончен. Осенние ливни снова превратили выжженные степи в зеленеющие луга. Вода в Ниле поднимается, и комары начинают откладывать яйца в камышах. Бедный феллах лежит перед своей хижиной на солнце и греет свою сгорбленную спину. 483
Его жена приготовляет на ручной мельнице неизменную дурру. Исхудалые голодные детишки забавляются тем, что намазывают друг другу лица черным речным илом. — Тяжело... — стонет феллах. — Что это за жизнь? Ни тебе птицы, ни рыбы, одна только дурра изо дня в день! — Ты вот лежишь себе да полеживаешь, а ласточки уже возвратились, — флегматично отвечает жена. — Ласточки? Ты правду говоришь? — В самом деле. Я видела сегодня утром, как они летели над рекой. — Ну, теперь и у нас будет жаркое! Скорей, скорей! Где мои сети! Благословен Аллах! Вот милые пташки, как они любят свою родину! А ласточки в это время сидят на камышах и щебечут: — Нечего сказать, хороша родина, где нас едят вместо жаркого. — Ну так что же? Зато солнышко греет; здесь много вкусных мух, и кругом такая красота! — Особенно если вспомнить, что теперь зима. Вообще, здесь все хорошо, кроме сетей. Во всяком случае, здесь наша родина. — То есть наша вторая родина. Ubi bene, ibi patria. Где мы сыты, там и наша родина!
CLARIS MAJORUM EXEMPLIS В зале покинутого рыцарского замка в Стокгольме царило необычайное оживление. Две поденщицы ходили по зале с тряпками в руках и старательно стирали пыль, старую дворянскую пыль, осевшую здесь еще в 1865 году, когда ее отрясли со своих ног дворяне, стучавшие каблуками в знак одобрения; славную графскую пыль, поднимавшуюся от голубой обивки скамеек, когда первые люди королевства в страхе беспокойно ерзали на своих местах; благородную баронскую пыль от блестящих расшитых мундиров. Была тут и не дворянская, а простая канцелярская пыль от потертых черных сюртуков. О той пыли, которая лежала густым слоем в галерее, нечего и говорить, потому что туда еще не заглядывали тряпки поденщиц. Ландмаршальское кресло из слоновой кости стояло пустым, рядом, на столе лежали молоток и несколько томов гербовника. Можно было подумать, что здесь недавно производился аукцион. Позади кресла стояла статуя Гу става-Адольфа (Второго) и смотрела пустыми мраморными глазами куда-то вдаль через опустевшую залу на живопись потолка. Солнце ярко светило через окна фасада и играло на поблекших гербовых щитах, висевших на северной стене залы, придавая им давно утраченный блеск. — Какие здесь чудные обои, — сказала молодая поденщица, которая, вообще, еще мало видела на своем веку. — Что ты, голубушка! Это их щиты, — отвечала старшая, помнившая еще старые порядки. 485
— А что это такое — щиты? — Разве ты не знаешь? Щиты, гербовые щиты, гербы... ну, одним словом... — Что же, они ими, должно быть, сражались, вроде как мечами? — Нет, что ты! За них они прятались во время сражения. — Зачем же они теперь висят здесь? — Нужно же им где-нибудь висеть. А потом, все это было так давно, что теперь уже никто не знает, почему их сюда повесили. В это время в дверях появился молодой человек в шелковом картузике с ящиком с красками в руках и остановился на пороге. Он окинул стены презрительным взглядом, втянул голову в плечи и посмотрел на потолок, потом пожал плечами так, как умеют пожимать плечами только молодые художники, когда смотрят на посредственную живопись. После этого он прямо подошел к обеим женщинам и спросил их, где находится номер 806, дворянский род номер 806. На этот вопрос госпожа Лундин смогла сразу ему ответить. Не далее как сегодня утром она поставила к стене высокую лестницу как раз под номером 806. Дело в том, что еще в тот год, когда готовили замок к заседаниям последнего парламента, кровельщик начал чинить крышу. Сквозь разобранную крышу дождевая вода протекла на чердак, оттуда просочилась сквозь штукатурку и сильно попортила один гербовый щит, как раз тот самый, на котором стоял номер 806. То обстоятельство, что именно этот, а не другой номер стоял на попорченном щите, очевидно, зависело от простой случайности, но обе женщины верили, что есть некто, распоряжающийся и случайностями. На потолке осталось отвратительное грязное пятно, напоминавшее болотную тину. Из этой тины вниз по стене ползла рыжая змея. Она бы могла напасть на номер 805 или на номер 807, словом, на любой из полсотни ближайших номеров, но она проползла мимо них, будто белый ангел защитил их от опасности, и, как 486
меткая стрела, достигла своей цели. В испорченном гербе не было ничего замечательного. Щит был разделен на три серебряных поля, и в каждом поле было по золотой собачьей голове. Над щитом не было ни шлема, ни короны, а три павлиньих пера с яркими глазками, которые были нарисованы так живо и так верно, что, глядя на них, казалось, будто они смотрят диким и воинственным взором. Но змея заползла на перья, покрыла своим грязным илом великолепные глазки, и они уже не имели прежнего вида... Потом рыжая змея обвилась вокруг всего щита и вылила на все три серебряных поля свой зеленый яд, который она собрала там, на крыше, между листами железа. С собачьими головами рыжая змея ничего не могла поделать, потому что они были сделаны из золота. Между тем молодой человек, забрав под мышку свой ящик с красками, уже преспокойно восседал на верхушке лестницы и ломал себе голову над изобретением предлога, чтобы как можно дольше не начинать предстоявшей ему скучной работы. Он вынул из кармана короткую трубку и уже собирался закурить, но вспомнил, в каком месте он находится, а потому, желая быть корректным, счел нужным спросить у обеих женщин: — Здесь можно курить? — Что вы! Как вам не стыдно спрашивать такие вещи? — с негодованием ответила старшая поденщица. — Если нельзя курить, то, значит, можно жевать? На этот вопрос женщина даже не нашла нужным отвечать, но вполне определенно заявила, что плевать на пол она не позволит. Молодой человек уже не слушал ее рассуждений и, засунув за щеку плитку табаку, засвистал веселый походный марш. Такой неслыханной дерзости не могла снести старая блоха, просидевшая сто лет на одной и той же скамье на хорах в зале заседаний. Много насмотрелась 487
и наслушалась она, сидя на этом месте. Слышала она много умных речей, доводилось ей часто слушать и пустую болтовню, а еще чаще и настоящие глупости, но еще ни разу не пришлось ей слышать, чтобы кто-нибудь осмелился свистать в этой зале. Детство свое старая блоха провела на живой изгороди из терновника. Отсюда она перебралась в зеркальную придворную карету, проехавшую слишком близко от изгороди. Наконец, усевшись на государственного канцлера (в этот день он был при всех своих регалиях), блоха попала в замок. Здесь, оставшись верной своим демократическим наклонностям, она выбрала своим местопребыванием хоры, где всегда можно было нюхать приятный запах сырого платья и сапог. Последние пять лет блоха сплошь проспала вместе со своей девяностодевятилетней дочерью. Обеих разбудил необычайный шум в зале. Не очухавшись еще от долгого сна, старая блоха растолкала свою дочь и попросила ее встать и посмотреть, в чем дело. Совершив полет на барьер, молодая блоха возвратилась с известием, что какой-то маляр (что было бы, если бы он мог это слышать!) собрался мазать одну из таблиц. Слово «таблица» она произнесла довольно пренебрежительно, потому что блохи вообще ни во что не ценят все не деревянные предметы. Старая блоха была ужасно любопытна от природы, и потому она решила немедленно предпринять вместе с дочерью путешествие, чтобы самой разузнать, в чем дело. Обе блохи на время расстались с гостеприимной скамьей и отправились в путь по полу, вдоль хор, через маленькие кучки сушеных табачных корней. Наконец они благополучно добрались до стенки. Затем им пришлось прыгать с таблицы на таблицу, причем старая блоха пришла к тому заключению, что на этом дурацком железе можно совсем отморозить ноги. Зато молодая блоха была в восхищении от тех роскошных и удивительных вещей, которые попадались им на дороге. Им пришлось путешествовать через дубовые рощи; они натыкались на кобольдов, грифов, змей 488
и драконов; они перелезали через башни и стены, проходили через целые города и пробирались между остатками людей и животных, между скипетрами и коронами, звездами и солнцами. Наконец они добрались до карниза. — Ну, теперь держись крепче! — сказала старая блоха своей дочери. — Нам придется пробираться над пропастью. Вон на той большой картине в середине потолка нам будет лучше всего. Там должно быть много холста и масляной краски. Путешествие было не из безопасных и не из легких. То оказывалась трещина в штукатурке, то на самой дороге была протянута паутина, то мосты из пыли обваливались под тяжестью смелых путешественниц. Жизнь висела на волоске, голова кружилась, и каждую минуту можно было сорваться в пропасть. Но вот блохи почувствовали вкусный запах масляной краски. Они почти добрались до места. — Теперь следуй за мной, — сказала старшая. Надо было еще пройти по облакам, чтобы добраться до мантии богини, нарисованной на полотне. Здесь щедрый художник мазнул по глубокой складке мантии добрым полуфунтом кармина. В этом месте путешественницы и решили остановиться. Старая блоха протерла глаза и заглянула вниз. Что-то я ничего не разберу. Посмотри-ка ты, какой там номер на этой таблице, — сказала она дочери. — Номер 806, — сообщила та. Старая блоха прижалась лбом к своей шестой ножке и глубоко задумалась. — Три собачьих головы!.. Три павлиньих пера!.. О, Солон, Солон! — шептала старая блоха. Молодая блоха была страшно заинтересована таким странным поведением матери и стала так усиленно просить ее рассказать ей историю таблицы № 806, что старая блоха согласилась исполнить ее просьбу и рассказала ей все, что сама слышала от мыши, проживавшей на хорах. 489
Вот рассказ блохи про № 806. Однажды во время войны с Норвегией его величество король Магнус лежал ночью в лагере у Тиведена и беспокойно ворочался на своей постели. Он не мог заснуть, так как у него болели почки от чрезмерного употребления аликанта. Было еще совсем темно, но король не хотел зажигать света. Он пощупал свои водяные часы, было четыре часа — еще целых два часа до рассвета! Он встал, прочитал несколько молитв, выпил кружку пива и снова улегся. Так пролежал король до утра и беспокойно метался по своей постели, волнуемый тревожными мыслями. Рано утром пришел доктор, осмотрел больного и нашел положение его настолько серьезным, что предписал немедленно какое-нибудь развлечение, например облаву или охоту. Так как по соседству не было никаких крестьян, а солдат короля нельзя было отрывать от дела, то мысль об облаве пришлось оставить и остановиться на охоте. Кстати, неподалеку от Тиведена видели лосиные следы. Только одно обстоятельство портило дело. Во всем лагере не было ни одной охотничьей собаки. Это было ужасно! Король в ожидании охоты было приободрился, но, узнав, что нет собак, страшно разгневался и упал в обморок. Весь лагерь был убит этим обстоятельством. Назначили большую награду тому, кто сумеет раздобыть хоть одну собаку. Хоть одну собаку! Одну только собаку! — это было всеобщее желание, но все старания не привели ни к чему. Состояние здоровья короля заметно ухудшалось. Гробовая тишина царила в лагере. Все с ужасом ожидали самого печального исхода. Около полудня доктор вышел от короля и озабоченно покачал головой. Вдруг из самой чащи леса послышался громкий собачий лай. Сначала это был густой отрывистый лай цепного пса, который лает только потому, что это его обязанность, потом раздался голос гончей, звонкий, как охотничий рог, обозначающий, что собака напала на 490
свежий след, затем лай перешел в отрывистое взвизгивание. Будто гончая уже висит на хвосте убегающего зайца. Громкое ура огласило ряды палаток. Все с нетерпением ожидали, что на опушке леса вот-вот покажется желанная собака. Но каково же было всеобщее изумление, когда из-за стволов пушистых молодых сосен появилась тщедушная фигурка генерал-фельдцейхмейстерского цирюльника. Он бежал вприпрыжку по опушке и лаял. Появление цирюльника было встречено дружным смехом, но потом все лица сделались серьезными. Король, услышав собачий лай, вскочил с постели, вышел из своей палатки и был свидетелем произошедшего. Однако цирюльник Моне не терял понапрасну драгоценного времени и, сняв картуз, обратился со следующими словами к королю: — Ваше величество и милостивые государи! Услышав о тяжкой болезни, которую причиняют вашему величеству ваши королевские почки, и зная, какое целебное лечение прописано врачом, а также будучи поставлен в известность, что в наличности не имеется необходимых средств для его применения, я взял на себя смелость предложить вашему величеству свои скромные услуги. — Что же ты можешь делать? — спросил разгневанный король. — Я могу лаять, ваше величество. — Это хорошо. А можешь ты гонять лосей? — Нет, я не гоняю крупного зверя. Но зато я могу гонять зайцев, рябчиков и другую мелкую дичь. — Вот отлично! До сих пор мне еще ни разу не приходилось стрелять зайцев из-под цирюльника. Но это ново, и наверно, это меня развлечет. Трубач, труби к охоте! А ты, шталмейстер, седлай коней! К обеду король застрелил трех зайцев и был очень доволен. Он позвал к себе Монса, чтобы его наградить. — Что ты хочешь получить в награду — деньги или дворянство? То и другое вместе ты получить не можешь. Выбирай! 491
— Дворянство, ваше величество! — На колени, собака! Моне упал на колени, получил три удара королевским боевым мечом и встал на ноги дворянином. — Ты будешь носить на своем щите три собачьих головы в воспоминание о твоих выдающихся заслугах. Вместо шлема на твоем гербе будет три павлиньих пера в знак того, что у тебя оказалось больше честолюбия, чем алчности. Ты свободен, Моне Хунд, иди и размножайся и наполняй землю! Итак, Моне сделался настоящим дворянином. Как дворянину, ему надо было покупать латы, щит, меч и ездить в карете. Но у бедного Монса совсем не было золота. На свой новый дворянский кредит он попробовал было открыть фабрику сапожной ваксы, но не мог сладить с конкуренцией и прогорел. Он перепробовал все средства, чтобы поправить свои дела, но кончил тем, что вернулся на прежнее место и снова стал служить цирюльником у генерал-фельдцейхмейстера. К этому времени Моне был уже женат и имел детей, маленьких благородных детей, которым надо было дать воспитание, подобающее их дворянскому званию. А это было вовсе не так легко. Сын Монса дослужился до чина сержанта, вышел в отставку, женился, и дети его были продолжателями рода Хундов. Потом за целое столетие никто из Хундов не прославился. Все они вели себя тихо и смирно. Только один из Хундов дослужился до чина штандарт-юнкера и вышел в отставку лейтенантом. Знаменитая история возникновения рода со временем была забыта, и Хунды из поколения в поколение жили скромно и бедно, как обыкновенно живут оскудевшие дворянские семьи. Было что-то такое, что мешало Хундам разбогатеть. Дворянство было всегда при них, а деньги отсутствовали, и они ни разу не осмелились заняться торговлей. Дворянский герб должен был оставаться незапятнанным, а его обладатели должны были 492
пытать счастье на государственной службе. Род Хундов не мог разориться по той простой причине, что у членов его никогда не было богатства, но он не мог и разбогатеть, потому что для этого у Хундов недоставало денег. Знаменитый талант родоначальника, доставивший ему в свое время дворянство, передался через шесть поколений известному Даниилу Хунду, которого король Иоанн III натравил на Эрика XIV. Даниил оставил описание этого замечательного события, и потому его считают первым историческим писателем Швеции. Как известно, у Иоанна III было благородное сердце, и поэтому Даниил не остался без награды. Следом за наградой пришло и золото, и вскоре в Стокгольме, на Нормансторг, вырос великолепный родовой замок Хундов. Тут пошло веселье и легкое житье. Жилось так легко и так весело, что после смерти Даниила его наследникам пришлось все отдать кредиторам. По этому поводу старые кумушки говорили: «Как нажито, так и прожито». Затем следует значительный пробел в истории рода, но я знаю наверно, что род Хундов влачил очень жалкое существование вплоть до царствования Карла XI. К этому времени в недрах рода распустился новый махровый цветок. Это был юноша, у которого была маленькая голова, но зато огромное честолюбие, совсем крошечная совесть и непомерный запас наглости. Родители поместили его в какую-то контору. В точности никто не знает, что случилось, но говорили, что в один прекрасный день молодой человек вздумал не совсем похвальным способом позаботиться о благосостоянии своего семейства (вернее, о своем собственном), и после этого ему пришлось предпринять спешное путешествие в Новую Швецию. В наше время Новая Швеция, в Америке, представляет из себя образцовое государство с честными и добродетельными гражданами, на которых европейцы смотрят с завистью и почтительным удивлением. В те далекие времена дело обстояло совсем иначе. Новая Швеция, как, впрочем, и вся Америка, служила выгребной ямой для Европы. Туда собирался всякий сброд. 493
Наш друг имел неосторожность спустить в одном из портовых городов все свои деньги, и для того, чтобы иметь возможность продолжать путешествие, ему пришлось исполнять на корабле разные тяжелые работы. Это обстоятельство навело его на счастливую мысль. По приезде в Америку он заказал себе визитные карточки, на которых он значился лейтенантом флота его величества. Слова «его величества» произвели глубокое впечатление на американцев, и мнимый лейтенант мог бы далеко уйти по службе, если бы он умел держать язык за зубами. К сожалению, этого таланта у него как раз и не было. В продолжение нескольких лет он околачивался в золотой стране, но потом его забрала такая тоска по родине, что благодаря ей и проискам американской полиции он очутился палубным матросом на корабле, возвращавшемся в Европу. По возвращении в Стокгольм он первое время чувствовал себя как-то неловко. Многие его сверстники и товарищи благодаря трудолюбию и честности, добились прочного положения, некоторые из них даже сделались известными государственными людьми. Это вызывало в нем чувство глубокого озлобления. Правда, он не питал никакой злобы против тех лиц, которые пользовались влиянием и занимали видные служебные должности, потому что этот сорт людей всегда может оказаться полезным. Но зато он ненавидел всех тех, кто сумел устроиться лучше его самого. Одновременно с этой ненавистью в нем неожиданно проявились литературные наклонности: его произведения относились к тому сорту литературы, которая не занимает много места в газете и оплачивается построчно. В скором времени наш друг ушел совсем с головой в газетную литературу, которая так процветала при Карле XI. Вскоре, однако, все его темы или, проще говоря, все его друзья были использованы. Тогда статьи его стали появляться реже, а обеды его перестали быть ежедневными. Мрачная бедность держала его в своих объятиях, и скоро он очутился под замком в долговой башне. 494
Голь, как говорят, хитра на выдумки, а потому этот господин (мы уже не можем, как прежде, называть его — «наш друг», после того, как он так низко пал) сделал величайшее изобретение своего века. Он стал писать в газеты письма из путешествий. Таким образом, в печати появлялись сочиненные в тюрьме великолепные описания Туниса и Константинополя. Читателя зачитывались увлекательными сообщениями «шведского дворянина» с театра военных действий. В каждой строчке этих произведений сквозила личная храбрость и неустрашимость автора, подвергавшего беспощадной критике действия и распоряжения генералов (не всех, впрочем, а только некоторых). Особенно ярко выступала в этих статьях любовь «шведского дворянина» к морскому делу. Так, в своем критическом разборе предложенных проектов обновления флота он поразил своих читателей редким знанием вопроса. Он писал о якорях, реях, вантах и мог назвать по имени каждый канат на мачте. Ему было доподлинно известно, сколько надо взять жбанов деггю, чтобы просмолить гросстенгпардун. Разумеется, такие специальные технические указания были очень ценны и имели огромное значение в деле морской обороны государства. Благодаря своей изобретательности наш герой скоро оказался на свободе. Со свободой к нему вернулась его прежняя смелость, а за ней появилась и заносчивость. Между тем в жизни столицы произошли крупные перемены. Появилась новая крупная фабрика, и при ней образовалось новое крупное акционерное общество, одним из пайщиков которого был сам король. Понятно, что оба эти патриотические предприятия могли процветать только при условии полной и надлежащей осведомленности публики, жертвовавшей на них свои капиталы. Публика должна была своевременно узнавать о действительном положении дела, о планах и намерениях его директоров и о блестящих видах на будущие барыши. Для этой благой цели специальная газета была самым подходящим средством. 495
Редактором этой газеты мог быть только человек совершенно беспардоный в коммерческом деле и твердо убежденный в том, что только французская кардуанская фабрика должна пользоваться привилегиями в Швеции и что итальянское общество стеклянных заводов имеет огромное значение для шведской промышленности. Кроме того, человек, поставленный во главе газеты, должен был обладать крепким лбом, с помощью которого он мог бы отбивать все нападения завистников, иначе говоря — конкурентов. Вместе с тем редактор должен был быть человеком разносторонним и уметь справляться со всеми темами, интересующими читателей, как-то: поэзия, литература, театр, искусство — для того чтобы газета не имела вида делового издания с циркулярами акционерного общества. Трудно было найти более подходящего человека, чем наш друг. Теперь мы опять можем его так называть, раз он вышел из затруднительного положения и готов вступить на новый путь, который, несомненно, должен привести его к славе и почету. Итак, наш друг был найден и занял место редактора. Теория наследственности, которая в то время не была еще общепризнанной, получила в его лице веское подтверждение. Агафон Хунд, потомок благородного рода дворян Хундов, прозванных бесстыжими, с достоинством нес свое имя и родовое прозвище, полученное предками за длинный ряд блестящих подвигов, и вплел новые лавры в славный венок своего дворянского рода. Лучшего выбора не могли сделать обладатели патриотических акций. Им нечего было опасаться принципиальных разногласий с редактором своей газеты, потому что его личные взгляды по всем вопросам — политическим, социальным, церковным и экономическим — формулировались короткой фразой, в которой отражался весь его обаятельный нравственный образ: «Хорошо иметь вино за обедом!» Инструкция, преподанная для руководства акционерной компанией нашему другу, была столь же лаконична, но не менее характерна. 496
Она состояла всего из двух слов: «Пиль!» и «Тубо!» Редактор должен был в каждом отдельном случае сам решить, какой из двух лозунгов необходимо пустить в ход, и, разумеется, исключительно от его редакторского такта зависела своевременность применения инструкции. Газета выходила под заголовком «Фараон», что должно было указывать на ее строго монархическое направление и ее горячую любовь ко всему тому, что испытано столетним опытом. Но простодушные читатели, не слыхавшие о существовании египетских фараонов, познакомившись с содержанием газеты, почему-то решили, что имя «Фараон» дано ей в честь азартной игры «фараончик», в которую принято играть подтасованными картами. Насмешливой судьбе угодно было поместить редакцию на Норрмальсторге, в прежнем родовом замке Хун- дов. Замок этот с давних пор переходил с молотка из рук в руки, сдавался под различные торговые заведения. Здесь, в доме своих предков, в нижнем этаже, где некогда происходили роскошные пиры, устраиваемые представителями старого и славного рода, теперь заседал полновластным хозяином наш друг Агафон и чинил суд и расправу над жизнью и имуществом своих сограждан. Иногда ему случалось подняться во второй этаж и заглянуть в прежнюю фамильную залу, занятую теперь мебельным магазином, и тогда какое-то непонятное жуткое чувство сжимало ему грудь. А люди, глядя на каменный герб Хундов, все еще украшавший ворота замка, воображали, что это просто вывеска «Фараона». После невольного путешествия в Америку, республиканские идеи пустили глубокие корни в душу нашего друга Агафона. Поэтому в той области, где ему была предоставлена полная свобода печати, а именно во всем, что касалось театра, поэзии и живописи, он не придерживался монархических принципов и усердно проводил новые идеи. Однако, чтобы не навлечь на себя беды и не повредить делу, он заимствовал только некоторые идеи у одной западной так называемой «республики», то есть 497
у аристократической Венеции. Из всей ее республиканской конституции он старался провести в жизнь только один чрезвычайно интересный и общеизвестный институт, называемый «львиною пастью». Обычай этот, перенесенный в Швецию XVII столетия, очень быстро превратился в признанный правительством способ анонимного доноса, так как каждый мог безнаказанно, за умеренную плату в пять талеров серебром, помещать в газете какой угодно недоказанный пасквиль на своих врагов. Это нововведение приносило огромный барыш своему изобретателю. Вскоре наш друг Агафон считался самым могущественным человеком в столице после короля. Горе тому, кто не желал ему кланяться! Горе тому, кто жаловался на его нападки! Он писал хвалебные гимны абсолютизму, ратовал за церковное вмешательство в частную жизнь по закону 1686 года, он возбуждал судебные преследования против еретиков и высказывался за уничтожение всех дворянских привилегий, так как это превратило бы сразу всех дворян в таких же бедняков, как и он сам. Крестьян он ненавидел за то, что они прочно сидели на своих местах и могли, то есть должны были платить оброк. Однажды он даже предложил вовсе прогнать крестьян, а земли обрабатывать без них, при помощи ветряных и водяных двигателей. По его мнению, имения вообще существовали только ради оброка, а вовсе не ради крестьян. Исходя отсюда, он доказывал, что крестьяне не имеют права пользоваться землями, так как они не являются владельцами ренты, то есть оброка. Здесь он твердо стоял за привилегии крупного землевладения. Подобного защитника своих интересов никогда еще не имели крупные землевладельцы. Правда, они стыдились такого знакомства, но все же никогда не забывали ответить приветливым кивком головы на его почтительный поклон, когда он со шляпой в руках стоял на краю панели и его обрызгивала грязь из-под колес их великолепных карет. Оказав нашему другу такое внимание, эти господа никогда не забывали сплюнуть 498
в противоположное окно кареты, как делают суеверные люди, когда кошка перебежит им дорогу. Вечером Агафон появлялся в театральном погребке, и каждый актер считал долгом встать и уступить ему свое место, так как судьба этих бедняков была в его руках. В XVII столетии питали такое доверие ко всему, что печаталось в газетах, что актеров увольняли немедленно, если в газете появлялись о них неодобрительные отзывы. В то время случалось нередко, что почтенный отец семейства, лишившись таким образом куска хлеба, со слезами умолял редактора пожалеть его малых детей. Милость редактора выражалась в том, что он больше не бранил этого актера в своей газете. Насытившись, Агафон вставал из-за стола бедняков. Но как только шпага его скрывалась за дверью, на голову нашего друга начинали сыпаться проклятия. Иногда даже судорожные руки извлекали блестящие клинки из ножен, но потом клинки, как бы пристыженные, сами снова опускались в ножны. Не будь в то время закона, строго воспрещающего дуэль, нашему другу не долго пришлось бы заниматься доходным ремеслом редактора газеты. Он пополнел от счастливой и покойной жизни, и щеки его лоснились от самодовольства. Говоря о нем, люди расходились во мнениях. Одни утверждали, что он продал свою душу, другие доказывали, что ее у него купили. * * * Тут блоха замолчала и задумчиво поникла головой. Тем временем художник успел отстегнуть ремни от ящика с красками и, окончив изыскания в области геральдики, наконец собрался приступить к работе. Он глубокомысленно посмотрел на пятно ржавчины, покрывавшее поле герба, и не долго думая плюнул на него (подумайте только, плюнул! каково!), потом вынул носовой платок и стал усердно тереть. Но все труды были напрасны. 499
— Послушай, милая, дай-ка сюда тряпку и мыла! — крикнул он одной из поденщиц. После довольно продолжительных дипломатических переговоров он наконец получил то, что ему было надо. Но все старания стереть ржавчину не увенчались успехом. — Надо эту штуку позолотить, иначе ничего не выйдет, — пробурчал художник, захлопнул свой ящик с красками и спустился на пол. Так расскажи же, что было, потом с нашим другом? — попросила молодая блоха, которой очень хотелось слышать окончание рассказа. — Фабрика обанкротилась, акционерное общество прекратило свое существование, а наш прежний друг стал нищим. — Но щит его продолжает висеть в храме воспоминаний? — Да. Потому что дворянство передается по наследству так же, как преступность. — А наказание? — Оно придет потом, своевременно. — В чем же оно будет состоять? Claris majorum exem- plis? Так, что ли? — Нет, наказание это будет состоять в кое-чем другом.
ТОЛЬКО НАЧАЛО Мужа звали Бьорном, а его жену Торгердой. У них было два сына, Торе и Он. Торе служил телохранителем при короле, а Он лежал дома на кухне и жег угли. Ему было уже четырнадцать зим, но он не хотел ничем заниматься и целый день сидел дома, держась одной рукой за голову, а другой лениво помешивая уголья. Все это очень не нравилось родным. Вошел Бьорн. — Ну, парень, теперь тебе пора начать работать. Воздух стал теплее, и мороз вышел из земли. Вставай скорей, помоги нам свозить торф с поля. — Когда я дорасту до метки, тогда я пойду с вами, а сейчас я еще не могу. — Никчемушний ты у меня сын, и мало мне о тебя радости. Твой старший брат молодчина, а ты вот никуда не годишься. Бьорн подошел ближе, но потом повернулся и вышел. Он вырезал метку на стене в семи футах от пола, и родственники убедили его, что он только тогда будет мужчиной, когда дорастет до этой метки. У Она был ужасный вид. Все родственники переросли его намного, и поэтому доставшиеся на долю Она панталоны были до того изношены, что колени торчали наружу. Куртка его тоже была продрана на локтях. От дыма волосы его порыжели, а лицо почернело от сажи. И все над ним смеялись. Мать хотела подарить ему к Рождеству новое платье, но Бьорн сказал, что он этого не стоит. 501
По хижине бегали поросята и пачкали все в доме. Только один поросенок был лучше других и не загаживал соломы, на которой спал Он. Поэтому Он считал этого поросенка своим другом и дал ему имя Гротте. Каждый раз, когда отец бранил Она, тот сочинял для Гротте новую песню. Никто, кроме поросенка, не понимал этих песен, а потому все считали Она помешанным. Один только Гротте всегда подбегал к нему, садился на задние лапки и слушал, насторожив уши, с таким видом, будто хотел сказать: «Как хорошо»! Завтрак был готов. — Сними-ка котелок, — попросил Она один из родственников. — Не хочу, — отвечал Он. Тогда родственник зачерпнул ложкой в котле и плеснул в лицо Ону. Он вытер лицо и молчал. — Чего ты смотришь, Он? Дай ему сдачи! — закричали другие родственники. — Я не могу, — сказал Он и лег на свою солому. Пришла весна, и лед стал таять на горах. Гротте сделался беспокойным, потому что в доме была молодая свинка. Гротте уже не хотел слушать песен Она и раз даже пропадал целую ночь. Гротте возвратился только утром и боязливо заглянул в дверь кухни. Он хотел подозвать его к себе, но Гротте заполз под ящик с мукой. Тогда Он запел: Путник, бойся весны! Посмотри: Тонок лед под ногой, Снег коварный глубок, Страшен грозный обвал. Мчится бурный поток, Мутный плещется вал... Гротте вылез из-под мучного ящика, и Он вытер ему слезы своим рукавом. На следующее утро свинку нашли мертвой. Когда земля покрылась зеленью, Он спустился в долину. 502
Дочь соседа лежала у ручья и мыла холсты. Он сел на камень, зажал руки между колен и смотрел. — Разве у тебя зябнут колени? — спросила Дрифа. Он покраснел до корня волос. — Милый Он, помоги мне втащить на гору ушат. Он вскочил и поставил ушат себе на голову. Дрифа засмеялась. — Почему ты смеешься надо мной? — Бедный Он, говорят, что ты сумасшедший. Он схватился за голову и думал. Тогда Дрифа засмеялась так, что грудь запрыгала у нее под рубашкой. В это время к ним подошел Торе и посадил Дрифу к себе на колени. Он вдруг побледнел и поднял камень. Но тут подбежал Гротте и так сильно дернул Она сзади за куртку, что оторвал целую фалду. Он уронил камень и обернулся. Торе и Дрифа снова стали смеяться. Тогда Он заткнул пальцами уши и побежал домой. В начале весны хотели праздновать свадьбу Торе. По этому случаю все в доме было вверх дном. Однажды утром прибежал перепуганный Гротте и спрятался за спину Она. За Гротте по пятам гнались все родственники. Он схватил кочергу и стал ею размахивать во все стороны. После этого родственники весь день не беспокоили Гротте. На следующее утро Гротте исчез. Он вскочил с постели. На плите стоял самый большой горшок, в нем варилась голова Гротте и укоризненно смотрела на Она. Тогда Он запел: Горшок печной, что так грустно поешь? Друг мой Гротте навеки уснул. Дым густой к небесам поднимается, Гротте, бедняга, без жизни валяется. Гротте, Гротте, убили тебя! За свою свинку прости ты меня. Гротте, Гротте, так не смотри! Он лег в угол и зарылся с головой в солому. 503
Вошел Бьорн и начал его трясти. — Сын! Проснись и пойди помоги своему брату. Он молчал. — Слушай, ты уже мужчина, а валяешься, как падаль в навозе. Он молчал. Бьорн схватил вертел и ударил им сына по шее. Он обернулся. Бьорн ударил еще раз. Он приподнялся на локте и посмотрел отцу в глаза. Бьорн перестал бить. — Вставай! Он сидел и не двигался. Бьорн ударил еще раз и сломал вертел пополам. — Ну, отец, теперь довольно! — сказал Он и посадил отца на лавку с такой силой, что лавка треснула. — Однако ты сильный! — удивился Бьорн. — Нет еще, — отвечал Он. — Почему же ты не работаешь? — Потому что я еще не дорос до своей метки. — До этой метки ты никогда не дорастешь. — Не дорасту? Он схватился за голову и задумался. Бьорн ушел. На третий день была назначена свадьба Торе. Он вернулся домой и принес за спиною стул. Сначала он зашел на двор к соседу и подкрался к окну женской комнаты. Оттуда он прибежал в сильном волнении к матери. — На, мама, это твое! — сказал Он и поставил свой стул на пол. — Что я с ним буду делать? — Сядь и отдохни. — У твоего стула, сынок, слишком высокие ножки. Я на него не взберусь. Он задумался. В это время вошел Бьорн. — Где ты пропадал? — Молчи, отец! — отвечал Он. 504
— Кто тебе дал дерева на этот стул? — Молчи, отец, когда я разговариваю с матерью! — Как же тебе не стыдно, парень! Ты украл мои доски. — Ты лжешь, Бьорн! Бьорн ударил Она по щеке. — Тут что-то треснуло, — сказал Он и схватился за голову. Бьорн еще больше разозлился и так ударил стулом об пол, что он разлетелся в щепки. — А можешь ты его теперь починить? — спросил Он. Когда Бьорн ушел, мать спросила Она: — Где ты был, сынок? — Я сидел на берегу моря. — Что же ты там делал? — Я ждал. — Что же ты там ждал? — Ветер иногда прибивает к берегу разные доски. — Так, значит, ты не крал у отца досок? — У отца? — Ну да, у Бьорна? — Я? Крал?.. Он бросился ничком на пол. Мать положила его голову к себе на колени, и тогда Он начал стонать и всхлипывать так, что все тело его вздрагивало. Мать дала Ону плащ, чтобы он мог прикрыться им, когда соберутся приглашенные на свадьбу. Он лежал в кухне, потому что Бьорн запретил ему показываться гостям. К ночи все присутствовавшие на свадьбе были пьяны. Он тоже выпил кружку пива, которую принесли ему родственники. От этого ему стало весело, и он начал смеяться. Он собрал в узелок обломки стула, намазал себе лицо сажей, надел плащ и вышел в залу. Выйдя на середину залы, Он бросил свой узел на пол и захохотал так громко, что все гости стали испуганно переглядываться, а собаки на дворе подняли вой. — Это шут! Это шут! Спасибо тебе, Бьорн, ты доставляешь нам великолепное развлечение! — кричали гости. 505
— Ты можешь сочинять песни? — спросил у Она Ивар Бьессе. — Прежде я мог, а теперь больше уж не могу. Тут у меня что-то треснуло. — Что это у тебя в узле? — Это свадебный стул, но и он тоже треснул. Он снова еще громче захохотал. — Сними же плащ, раз ты пришел в гости, — сказал Гузе. Он молчал. Кто-то подбежал к нему сзади и стащил с него плащ. Гости засмеялись. — Как тебя зовут? — спросил Гизле. — Меня зовут сумасшедшим. — Ты и в самом деле сумасшедший. Но как тебя называют? — Отец назвал меня однажды вором, но теперь у меня нет больше отца. — А какое имя тебе дали при крещении? — Об этом спроси у Бьорна. — Откуда ты достал этого шута? — спросил Гизле у Бьорна. — Я не знаю этого парня, — отвечал Бьорн. Он посмотрел на мать. — Это мой младший сын, — сказала мать. — Как же так, Бьорн? Ты не знаешь ребенка своей собственной жены? — приставал Гизле. Бьорн смотрел в пол. Он поглядел на отца, потом развязал свой узел и вынул из него самую большую ножку от стула. — Эге! а мы-то все думали, что ты, как настоящий мужчина, сам делаешь своих детей! — не унимался Гизле. Он плюнул на ножку стула и швырнул ее в голову Гизле с такой силой, что тот без чувств повалился под стол. Все гости бросились на Она, но Бьорн встал между ними. Тогда в зале стало совсем тихо. В это время родственники внесли на блюде поросенка и поставили его перед невестой. Он узнал Гротте, подошел и поцеловал его между глаз. Все рассмеялись. 506
— Ты узнал его? — спросила Дрифа. — Еще бы! Как мне не узнать своего друга. Мы с ним были настоящие друзья, пока он не стал ночевать у свиньи. Тогда я убил свинью, а потом умер и Гротте. — Ты, думаешь, что он умер с горя? — Нет, едва ли. Он умер ради тебя и, вероятно, был рад этому. — Я тебя огорчила, Он? — Ничего. Бывает и хуже. — Зачем же ты убил свинью? — Теперь уж я хорошенько не помню, но тогда она мне мешала спать. — Ты будешь умным человеком, когда вырастешь. — Ты так думаешь? Ты так думаешь? — спросил Он и схватился за голову. — Не сердись, милый Он! — попросила Дрифа. Он вскочил, схватил Гротте на руки и побежал с ним в горы. Там он выкопал могилу, насыпал холмик и пролежал на этом месте до утра. Потом он пошел и улегся на пороге комнаты, в которой спала Дрифа. Когда солнце поднялось выше, Он пошел к ручью и вымылся весь с головы до ног, надел новое платье и взял в руки лук, который был у него припрятан на чердаке. В этот день Торе собрался ехать к королю. Когда Торе пришел на берег, Он уже сидел там на камне. — Разве король живет там, за морем? — спросил Он и показал рукою на море. — Да, он там живет. — А это далеко отсюда? — Ты можешь видеть дым от его очага, — сказал Торе и показал на утреннее облачко, которое ползло над краем моря. — Я хочу ехать туда с тобой, — сказал Он. — Охотно верю, но ты не смеешь этого делать. Он взошел на корабль и уселся на палубе. Тогда один из людей Торе пошел и опрокинул Она. — Ты вовсе не так силен, как ты думаешь. — Никто не знает, что именно ему надо думать, — сказал Он и бросил этого человека в море. 507
Тогда люди Торе опрокинули Она на землю и привязали его на берегу к сосне. Когда подняли якорь, Он вскочил на палубу вместе с сосной. — Позволь мне быть твоим оруженосцем, — попросил Он Торе. — Ты будешь телохранителем самого короля. — Но я еще не дорос до метки. — До этой метки ты никогда не дорастешь. — И ты тоже так думаешь? — Конечно. Уже два года, как ты перестал расти. — Я, значит, никогда не вырасту? — Тому, кто выше всех, незачем расти. — Выше всех? — Да, ты у нас самый высокий. Он схватился за голову. — Да. И самый сильный. — Почему ты не сказал мне этого раньше? — Я этого не знал. — И я тоже не знал. Корабль на веслах выбрался из фиорда и вышел в открытое море. — Ты простился с матерью? — спросил Торе. — Нет, я об этом забыл. А что, король очень длинен? — Король очень высок. На берегу, на вершине утеса, развевался белый платок. Торе стоял на корме и махал своим щитом. Он насупился и, лежа на носу корабля, смотрел на светлое облачко. — Разве ты не хочешь проститься с матерью? — спросил Торе. — Мама! — закричал Он и подбежал к брату. Солнце садилось. Позади узкой сизой полоской лежала земля. — Вдруг что-то загудело в воздухе. — Что это? — спросил Он и вскочил на ноги. — Это идет ветер. — Нам еще далеко плыть? — Это только начало, — сказал Торе и приказал ставить паруса.
Указатель произведений, вошедших в собрание сочинений Ю. А. Стриндберга в 5 томах Claris majorum exemplis Том 5 Стр. 485 Агнец 4 461 Апостат 4 477 Аттила 4 499 Благородные 5 463 В Афинах 4 409 Венчанный и невенчанный 1 430 Виттенбергский соловей 5 273 Возврат к прошлому 3 259 Готические комнаты 5 7 Детская сказка 3 448 Дитя 1 345 Естественные препятствия 1 408 Естественный подбор 5 462 Женитьба 1 417 Жители острова Хемсё 2 7 Зарницы 5 351 Игра с огнем 2 427 Измаил 4 538 Исповедь безумца 3 7 Исторические миниатюры 4 407 История одного супружества 1 513 К солнцу 3 351 Колдунья 1 439 Королева Кристина 4 295 Красная комната 1 13 Кредиторы 2 285 Кровожадный зверь 4 467 Кто сильней 2 335 Кукольный дом 1 325 Легенды 4 7 Леонтополис 4 458 Любовь к Отечеству 5 482 Над облаками 3 429 509
Натуралистическая драма 2 465 Неудача 1 358 Новь 3 357 О современной драме и современном театре 2 482 Одинокий 4 151 Осень 1 303 Отец 2 177 Пария 2 341 Пасха 4 355 Перед смертью 2 373 Поединок 1 392 Право собственности 5 474 Против платы 1 367 Раб рабов Божиих 4 529 Рабство Египетское 4 511 Рассказ о том, как почтенный пастор, веривший в Бога, утратил свою веру благодаря хитрости пчел и умер в лоне своей семьи убежденным атеистом 5 477 Самум 2 363 Священный бык, или Торжество лжи 5 456 Серебряное озеро 3 488 Современные басни. Рассказы 5 435 Соната призраков 5 395 Спасение расы 1 425 Стыдливость и холод 5 472 Супружеские идиллии. Рассказы о браке 1 301 Только начало 5 501 Тысячелетнее царство 4 544 Угрызения совести 3 308 Узы 2 391 Флакк и Марон 4 449 Фрёкен Юлия 2 237 Хлеб 1 316 Чайки 5 437 Эрик XIV 4 227
СОДЕРЖАНИЕ ГОТИЧЕСКИЕ КОМНАТЫ. Роман. Перевод Л. Владимировой 7 ПЬЕСЫ Виттенбергский соловей. Перевод С. Григорьевой 273 Зарницы. Перевод М. Сомова 351 Соната призраков. Перевод Н. Эфроса 397 СОВРЕМЕННЫЕ БАСНИ. Рассказы. Перевод М. Сомова Чайки 437 Священный бык, или Торжество лжи 456 Благородные 463 Естественный подбор 467 Стыдливость и холод 472 Право собственности 474 Рассказ о том, как почтенный пастор, веривший в Бога, утратил свою веру благодаря хитрости пчел и умер в лоне своей семьи убежденным атеистом 477 Любовь к Отечеству 482 Claris majorum exemplis 485 Только начало 501 Указатель произведений 509
Юхан Август Стриндберг Собрание сочинений в пяти томах том пятый Редактор Е. Тюкалова Художественный редактор А. Балашова Корректор А. Залетина Компьютерная верстка А. Филиппов Подписано в печать 15.01.09 г. Формат 84 X108V32. Бумага офсетная. Гарнитура «Palatino». Печать офсетная. Уел. печ. л. 26,88. Уч.-изд. л. 24,19. Заказ № 0925880. Книжный Клуб Книговек. 127206, Москва, Чуксин тупик, 9. www.terra.su Отпечатано в полном соответствии с качеством предоставленного электронного оригинал-макета К в ОАО «Ярославский полиграфкомбинат» arvato“' 150049, Ярославль, ул. Свободы, 97