/
Author: Гамсун Т.
Tags: литература литературоведение художественная литература биографии биографии писателей
ISBN: 5-300-02643-3
Year: 1999
Text
*
^ПОРТРЕТЫ
Туре Гамсун
КНУТ ГАМСУН -
МОЙ ОТЕЦ
МОСКВА ТЕРРА-КНИЖНЫЙ КЛУБ 1999
УДК 82/89
ББК 84 (4 Нр)
Г18
Перевод с норвежского
Л. ГОРЛИНОЙ, О. ВРОНСКОЙ
Вступительная статья и комментарии
Н. БУДУΡ
Издание подготовлено совместно
с СКЦ «НОРД» при поддержке
Норвежского информационного центра (NORLA)
Гамсун Т.
Π8 Кнут Гамсун — мой отец / Пер. с норв.
Л. Горлиной, О. Вронской; Вступ. ст., коммент.
Н. Будур. — Μ.: ТЕРРА—Книжный клуб, 1999. —
464 с. — (Портреты).
ISBN 5-300-02643-3
Книга известного норвежского писателя Туре Гамсуна
(1912—1991) рассказывает о жизни его отца, великого Кнута
Гамсуна, писателя, которым восхищались все известные умы
России, порывистого, яростного, неукротимого Гамсуна,
лауреата Нобелевской премии. Эта книга позволит увидеть
живого Гамсуна со всеми его достоинствами и недостатками.
УДК 82/89
ББК 84 (4 Нр)
ISBN 5-300-02643-3
© Gyldendal Norsk Forlag, 1985
© СКЦ «НОРД», 1999
© ТЕРРА—Книжный клуб, 1999
«Не судите, да не судимы будете.,,»
«Не судите, да не судимы будете;
ибо каким судом судить» таким
будете судимы; и какою мерою
мерите, такою и вам будут
мерить».
От Матфея, 7:1,2.
Великий Гамсун...
Писатель, которым восхищались все
известные умы России. Популярность Гамсу-
на в нашей стране в XIX — начале XX века
была огромной.
Не успевали его книги выйти в
Норвегии, как они тут же переводились на
русский язык и продавались с поразительной
быстротой. Но поначалу все произведения
Гамсуна издавались пиратским способом,
поскольку Россия не подписывала
Бернской конвенции. Пытаясь остановить поток
пиратских изданий, Гамсун заключает в
1905 году договор с русским издательством
«Знание», которое получает эксклюзивные
права на издание произведений
норвежского писателя в России. Главным
редактором «Знания» был Максим Горький, давний
почитатель и поклонник Гамсуна.
Издательство решило отметить начало
сотрудничества выпуском нового романа, и весной
1908 года Кнут Гамсун пишет роман «Бено-
ни», первую часть дилогии «Бенони» и
«Роза».
Наверное, во многом благодаря
влиянию Горького, произведения Гамсуна
продолжали издаваться и при Советской
власти. Вплоть до 1934 года, когда был
напечатан последний роман трилогии об
Августе.
4
А затем наступает период полного забвения. О Гам-
суне, особенно после 40-х годов, было непозволительно
говорить. Его не существовало не только для читателей,
но и для литературных критиков и историков
литературы.
И лишь в 1970 году в «Художественной литературе»
выходит двухтомник Кнута Гамсуна, который тут же
становится библиографической редкостью.
Затем вновь о Гамсуне забывают — до 90-х годов. И
тут уж последовал настоящий бум Гамсуна. За последние
7 лет вышло великое множество изданий — романы и
публицистика, новеллы и пьесы — и не только в
издательствах Москвы и Петербурга, но и в провинциальных
городах России.
О Гамсуне стали много говорить, Гамсуном стали
интересоваться... И не только его творчеством.
Надо заметить, что Гамсун был под своеобразным
запретом не только в России, но и у себя на родине. До
сих пор норвежцы никак не могут решить вопроса —
предатель Гамсун или нет.
Национальный герой Норвегии, лауреат Нобелевской
премии — и предатель? Да, Гамсун после окончания
Второй мировой войны был арестован, посажен в
психиатрическую лечебницу, осужден и проклят всем
норвежским народом. Именно всеобщее презрение больше
всего и огорчало писателя. И тем не менее Гамсун не
сдавался. Он много раз говорил, что не нуждается ни в
чьем понимании. «Его не надо жалеть и не надо
прощать», — писала Мария Гамсун*.
На рассказ же своего сына Арильда о том, что к 90-
летию Гамсуна один литературный критик написал
большую статью, в которой пытался объяснить поведение
великого соотечественника, писатель вздохнул и ответил:
«О Боже, последние 50—60 лет они только и делают, что
пытаются «объяснить» меня. Я скоро не выдержу»**.
Давайте не будем делать ту же ошибку и пытаться
«объяснить» Гамсуна. Его надо принимать таким, каков
он есть. Да, он всегда любил Германию и ненавидел
Англию и Америку. Искренне любил и так же искренне
ненавидел.
* Robert Ferguson. Gaaten Knut Hamsun, Dreyer, 1988, s. 35.
** Sigrid Stray, Minklient Knut Hamsun. Aschehoug, 1995,
s. 172.
5
Свое отношение к Америке Гамсун выразил еще в
книге путевых очерков «О духовной жизни современной
Америки» (1889), где заявил, что в Америке нет и не
может быть никакой духовной жизни, что рев и гул
машин губили всякое воспоминание о культуре в
американском обществе. Даже через 30 лет после Первой
мировой войны в письме к Лангену Гамсун пишет:
«Снова и снова получаю я подтверждение мнению,
сложившемуся у меня в юности».
Англичане же высмеяны писателем не только в
речах, письмах и статьях, но и в художественных
произведениях.
Например, Хью, второстепенный персонаж в «Бено-
ни» и «Розе», является карикатурой на англичан. Сэр
Хью относится к людям как к мусору, он необыкновенно
раздражает норвежцев, и писатель недвусмысленно дает
понять, что основная причина такого гнусного поведения
героя — его национальность.
Нелюбовь Гамсуна к англичанам была столь явной,
что это позволило дочери писателя от первого брака
Виктории утверждать, что, когда отец узнал о ее
решении выйти замуж за англичанина, то послал ей
следующую записку: «Если ты выберешь своего англичанина,
то можешь больше не рассчитывать на меня в
будущем»*.
Да, таков был Гамсун — порывистый, яростный,
неукротимый.
Его любовь к Германии — это (и не в последнюю
очередь!) нелюбовь к Англии и Америке. Это —
нежелание принять новые пути капиталистического развития
Норвегии, которая ориентировалась на Англию. Это
попытка вернуться к своим крестьянским корням. Гамсун
на протяжении всей жизни настойчиво повторяет о
необходимости возврата к природе, он критикует «плоды
просвещения» и говорит о полной бесполезности
литературы (поистине странное утверждение для всемирно-
известного писателя!)
Гамсун противоречив. Как многие другие писатели.
Он занят поисками сильной личности — и находит ее в
Германии, стране своего любимого Ницше. Кроме
Ницше, Гамсун в качестве других литературных кумиров
называл еще Стриндберга и Достоевского.
* Sigrid Stray, s. 61.
6.
К 1892 году писатель прочитывает все произведения
Достоевского, переведенные на норвежский язык. Над
кроватью Гамсуна, в которой он умер, висел портрет
великого русского писателя. После чтения «Униженных и
оскорбленных» Гамсун писал, что «книга убила меня, я
был вынужден пойти и прогуляться, но так и не смог
унять дрожи, сотрясавшей меня».
Несмотря на нелюбовь к евреям, Гамсун спасает
многих из них во время Второй мировой войны. Он
неоднократно обращается к Тербовену, главе нацистского
правительства в Норвегии, протестуя против создания
концентрационных лагерей. Он единственный, по словам
пресс-секретаря Гитлера Дитриха, кто осмелился
возразить самому фюреру.
Кстати о встрече Гамсуна и Гитлера. Состоялась она
26 июня 1943 года, и о ней много говорили и писали.
Утверждали даже, что Гамсун сам хотел встретиться с
фюрером и выступил инициатором встречи. Так ли это?
Не лучше ли прислушаться к голосу самого писателя? В
материалах следствия сохранилась следующая запись:
«Судья Эйде: Расскажите о своей поездке в Вену на
пресс-конференцию.
Гамсун: Я был страшно измучен. Они возили меня по
всей Европе. И приехав в Вену, я надеялся на отдых...
Но неожиданно в отеле я получил сообщение, что со
мной хочет встретиться Гитлер и что он послал за мной
свой личный самолет. Я кричал. Я просил послать вместо
меня Харриса Ола, потому что сам я был совершенно
без сил. Но мне ответили, что хотят видеть именно
меня... Я должен был ехать.
Фру Стрей (адвокат Гамсуна): Вы поехали по
собственному желанию, или Вам было прислано приглашение?
Гамсун: Рисхолд получил от немцев приказ привезти
именно меня. Никто иной не смог меня заменить»*.
Отношения Гамсуна с нацистами вообще не так
просты, как кажется на первый взгляд. Он никогда не
подавал личного заявления о принятии его в партию. Но
он никогда и не скрывал своего сочувствия и поддержки
сторонникам Квислинга и Тербовена.
14 октября 1941 года в статье «Почему я стал членом
Национал-социалистической партии» Гамсун пишет:
«Благодаря своему здоровому крестьянскому сознанию и
* Sigrid Stray, s. 209.
7
способности избирать верный путь, а также интуиции,
я стал человеком Квислинга. И я являюсь им вот уже
много лет».
15 января 1942 года он заполняет анкету,
присланную местным отделением нацистской партии в Арен-
дале, и на вопрос о членстве отвечает следующим
образом: «Я не подавал заявления официального о
вступлении в партию, но я всегда считал себя сторонником
Квислинга».
Гамсун считал непозволительным для истинного
художника показывать неуверенность и сомнения. Он
считал неуверенность чем-то позорным. В «Мистериях» он
пишет, что великий писатель «не может сомневаться и
колебаться». Быть может, это утверждение связано и с
поисками великой личности, стремление самому быть
непогрешимым? Быть может.
Полюбив однажды Германию и возненавидев Англию,
Гамсун остался навсегда верен этой любви и этой
ненависти.
Исходя из этого можно считать его фашистом и
расистом. Он смертельно боялся коммунистов, мечтал о
Великой Германской империи на территории всей Европы.
Вряд ли можно говорить, что это утверждение
выжившего из ума глухого старика.
До последних своих дней Гамсун сохранял
удивительную ясность ума, чему наилучшим доказательством
служит написанная им в 1949 году в возрасте 90 лет книга
«На заросших тропинках», которую критики называли
«по-прежнему живой, сжатой и яркой»*.
Приверженность идеям фашизма всегда
компрометировала и будет компрометировать Гамсуна, — и как
писателя, и как человека. И об этом, конечно, нельзя
забывать.
Но это не повод осуждать его творчество, его
чудесные и поэтичные книги на забвение.
Он один из самых великих писателей последнего
столетия, оказавших влияние практически на всех
известных современных европейских писателей.
Лучшее, что могут сделать почитатели гения
Гамсуна, — это постараться понять его и ход его мыслей. Это
необыкновенно трудно, но возможно.
* Лауреаты Нобелевской премии. — М: Прогресс, 1992, т. 1,
с. 306.
8
Перед Вами книга, написанная старшим сыном писа-*
теля —Туре Гамсуном (1912—1991), известным
художником и писателем. Книга, написанная человеком, который
любил Гамсуна и был к нему близок. Книга, которая
позволит Вам увидеть живого Гамсуна со всеми его
достоинствами и недостатками.
Это портрет писателя, написанный в яркой и
реалистической манере.
И беря эту книгу в руки — помните: «Не судите, да
не судимы будете».
Наталия Будур
КНУТ ГАМСУН -
МОЙ ОТЕЦ
ДЕТСКИЕ ГОДЫ
I
Мальчик на цыпочках подкрался к
окну и откинул занавеску. Холода
прошли. В воздухе пахло весной, и окна
запотели. Теперь ноги уже не стыли,
как зимой, в комнате было тепло от
тлевших в печи углей и от теплого
дыхания спящих на лавке дяди и брата.
Он слушал их ровное дыхание, и
тиканье часов на стене, и легкий шорох, с
которым обрушивались угли в печи,
бросая на пол слабый красноватый
отблеск. Он наслаждался этой тишиной
и не боялся ее, как, впрочем, и
темноты, — скоро день, а с ним вернется
все, чему он радовался вчера.
Мальчик провел пальцем по
стеклу, ему было занятно писать на
запотевшем стекле, и он писал подряд
большие красивые буквы, цифры и
даже слова, которые уже знал. Он
заполнил ими одно стекло, потом
другое. Тихонько принес табуретку, встал
на нее и большими четкими буквами
исписал два верхних стекла. Однажды
мать дала ему доску, на которой
можно было писать, но отец отобрал ее
у него, Вообще-то отец был добрый и
не жадный, но мальчик изводил
слишком много его дорогих портняжных
мелков на свою бессмысленную писа-
12
нину. Это казалось отцу чересчур дорогим
удовольствием.
Впрочем, окно тоже годилось. Мальчик вытер
стекло и теперь мог любоваться звездами,
зажженными Богом в синей ночи. Он долго стоял на
табуретке, прижавшись носом к стеклу. И думал о
разных разностях. Дядя Уле, которого все зовут
Ветлтрейн1*, говорит, что он прилетел со звезды.
Может, он даже летел на падающей звезде?
Бывают же такие чудеса! Мальчику хотелось спросить,
верит ли в это дедушка. Да, лучше всего спросить
у дедушки. У него всегда наготове нужный ответ.
А вот с Ветлтрейном невозможно разговаривать
серьезно. Он все обращает в шутку. И конечно, он
не такой умный, как дедушка. Дедушка Гаммельт-
рейн2 — очень добрый и ласковый, очень
спокойный и неторопливый. У него всегда есть время
ответить на любой вопрос. А когда он сажает
мальчика на колени и, поглаживая свою длинную, как
у мудреца, бороду, принимается рассказывать
истории о людях, о животных и о Господе Боге,
который их сотворил, на мальчика нисходит покой,
и он может долго-долго сидеть неподвижно и
слушать дедушку.
Конечно, дядя Уле Ветлтрейн куда забавнее
дедушки. Иногда, глядя на него, можно просто умереть
от смеха. Какие истории он рассказывает, как
светятся его веселые глаза! А какой силач! Однажды
он взял брата Ханса на руки и вспрыгнул с ним к
отцу на портняжный стол. Люди глазам не верят,
когда он показывает им прыжки из халлинга3.
Хотя еще неизвестно, не привирает ли дядя Уле
нахально и при этом довольно часто. Мальчик не
вполне верил его рассказам. История о том, как
его возлюбленной была лесная фея, скорей всего,
правда. Да, дядя Уле любил когда-то одну фею, он
был почти серьезен, когда рассказывал о ней. Но
другим его историям мальчик уже не верил. Как,
например, он мог резвиться среди звезд прежде,
чем попал на землю? Мальчик переводит взгляд с
одной звезды на другую. Он знает названия неко-
* К словам, отмеченным цифрой, см. комментарии в конце
книги. — Прим. ред.
13
торых из них и может легко найти Большую
Медведицу и созвездие Плеяд, но он решительно не
помнит, чтобы когда-нибудь сам побывал там.
— Мало кто прилетает со звезд, — сказал ему
Ветлтрейн, — но мы-то с тобой явились оттуда. И
это так же верно, как то, что я сижу сейчас перед
тобой. И если ты не окажешься таким же
никчемным чудаком, как я, то жизнь твоя подобна звезде,
упавшей на землю. Большой, сверкающей звезде.
Никто не может пожелать себе лучшей судьбы!
Да, да, именно так Ветлтрейн и сказал, но как
к этому относиться? Ведь обычно так не говорят.
Опять он замечтался, как сказал бы отец.
Мальчик поежился — скоро все проснутся. Он сполз с
табуретки и тихонько поставил ее в угол, откуда
взял.
В окно сочился первый утренний свет. Бледный
месяц скользнул за горы на другом берегу залива.
День по всему обещал быть погожим. Застучали
деревянные башмаки матери — она спешила в
хлев. На своей лавке зашевелились Ханс и
Ветлтрейн, мальчик поспешно оделся.
Ему доставляло особую, тайную радость
вставать первым. Никто не мешал ему мечтать у окна,
никто не нарушал его спокойного и уютного
одиночества, не отнимал у него тех недолгих минут,
когда он мог поговорить с самим собой. Потом он
шел в хлев к матери, она нежно улыбалась ему,
гладила по голове и называла своим трудолюбивым
сыночком, который встает с зарею и помогает ей
в хлеву. Не было на свете человека добрее матери,
и он любил ее больше всех.
Наверно, этот мальчик чем-то все-таки отличался
от своих братьев и сестер. Хотя никакой
чудаковатости в нем не было, напротив, он был сильный
и жизнерадостный, как все дети, любил игры и
смех. Но время от времени на него нападала
странная мечтательность. Он вдруг затихал и сидел,
глядя куда-то вдаль, и не отвечал, если в эту минуту
к нему обращались. Бывало, он уходил куда-нибудь
и играл один в придуманные им игры или писал и
рисовал на клочках бумаги, пока другие дети весе-
14
ло резвились вместе. Больше всего ему нравилось
забираться в хлев или на сеновал, где так сладко
пахло сеном. Лучшего места он не знал, кроме
разве что летнего выгона, где он пас скот.
Всю долгую зиму мальчик тосковал по лету. И
когда оно приходило, — внезапно, точно солнечный
луч, упавший на бурую землю, — для него
начинались счастливые дни, которые он проводил в играх
и в труде до самых сумерек.
* * *
Мальчик отыскал уютное местечко, поросшее
мягким вереском. Он лежал на спине, заложив руки
под голову, и нежился на солнце. Глаза у него были
чуть прикрыты. Он мог видеть кусочек неба и
несколько кустиков вереска. А если он прикрывал
глаза еще больше, то видел краешек собственного
носа.
В это тихое воскресное утро сюда долетал
далекий и размеренный колокольный звон, а рядом
хрупко и нежно перезванивались колокольчики на
шеях пасущихся коров. Мальчик дремал и мечтал.
Звон коровьих колокольчиков постепенно удалялся.
Здесь, на склоне, было его царство. Летом тут
зеленел густой черничник, а осенью между стволами
берез было красным-красно от брусники. С крутой
и неприступной горы, высившейся на севере,
журча, сбегал ручеек с ледяной водой. Гора с
заснеженной вершиной представлялась мальчику
грозной темно-зеленой крепостью. Там, высоко, было
гнездо орла, и на каменной россыпи играла ласка.
А ниже, на заросшем березами склоне, царила
идиллия, и на синем небе не было ни облачка.
Лежа на спине, мальчик беспечно мечтал. Одинокий
орел мирно парил под высоким небесным сводом.
Мальчик водил пальцем, повторяя круги,
описываемые орлом, рисовал его путь по небу. Наконец орел
скрылся за горой, и небо опустело.
Но мальчик продолжал водить пальцем по
бесконечной синеве. Через все небо, от Престеида на
Юге до Транея на Севере, он писал свое имя:
КНУД ПЕДЕРСЕН ГАМСУНД,
родился 4 августа 1859.
15
II
В фюльке1 Нурланн, далеко за Полярным кругом,
на суровом, неприветливом берегу лежит Хама-
рей — селение, облюбовавшее этот гористый
полуостров, что вклинивается в царство островов и
шхер, образующих форпост, глядящий на Лофо-
тены.
Это земля контрастов. Тягостная зимняя тьма
сменяется лихорадочным светом, не гаснущим ни
днем, ни ночью, — так зима внезапно переходит в
лето; суровый первозданный пейзаж соседствует
здесь с идиллическими картинами, сверкающими
всеми красками жизни. За голыми шхерами и
пустынными островами под сенью черных вершин
открываются приветливые, заросшие березами
склоны, плодородные пашни и густые леса — это
и есть Нурланн.
Зимние штормы хлещут и море и берег, стирая
грань между ними. Даже летом вдоль берегов
проносятся ураганы, стремясь снести на своем пути
все живое. Но, неожиданно налетев, непогода так
же неожиданно стихает, и невозмутимая гладь
моря золотится в солнечной дымке летней ночи, и
небо над ним переливается неповторимыми
красками — от перламутра до пурпура. Таков Нурланн.
То тут, то там вдоль изрезанных берегов
высятся над морем птичьи базары — фантастические
сооружения природы, где гнездятся сотни тысяч
морских птиц. Шум белых крыльев подобен реву
шторма, и воздух дрожит от ликующего птичьего
гомона.
Нурланн — край великих страстей. И в то же
время — край изнурительного труда и
нечеловеческих усилий. В вековой борьбе за кусок хлеба нур-
ланнские рыбаки закаливали душу и вырабатывали
мужество. Здесь, на Севере, нет ни одной семьи,
не потерявшей в море кого-нибудь из близких, —
в том самом море, которое было для них
единственным источником существования.
Да, Нурланн — край труда. И мы опять
обращаем взгляд на маленький Хамарей, на уютный залив,
куда никогда не достигает шум Лофотенского моря.
Там, окруженный распаханными полосками полей,
16
стоит неказистый, некрашеный дом с несколькими
дворовыми постройками.
Вечер в усадьбе Гамсунд. Вся семья собралась за
столом, только что отужинали. Тихо и мирно течет
беседа, в скромном доме покойно и уютно. Семья
портного Педера беседует о привычных делах, о
последних событиях, о родных и друзьях,
оставшихся в Гудбраннсдалене, и о трудном, долгом
путешествии из Boro и Лома сюда, в Хамарей, в
Нурланн.
Это нелегкое путешествие совершили вместе с
Педером его жена, их четверо детей, его тесть,
теща и шурин. И поскольку старая теща Педера
теперь уже покоилась на местном кладбище, наверно,
нельзя сказать, что они собрались здесь в полном
составе. Правда, вскоре после смерти матери, жена
Педера, Тора, родила дочку, и таким образом число
переселенцев осталось без изменения.
Самым старшим из детей был Петер, потом шли
Уле, Ханс, Кнут, Мария, Турвалд и, наконец,
София. Педеру Портному приходилось кормить много
ртов, дети были еще маленькие, и жила семья
более чем скромно. За последние годы Педер совсем
позабыл, что такое отдых.
Он и сейчас шил, сидя на своем большом столе
под висячей лампой. Семья разместилась вокруг —
кто на скамье у окна, кто за его же рабочим
столом, а Кнут, вытянувшись во весь рост, лежал на
выскобленном добела полу и листал книгу.
Педер Педерсен был в самом расцвете лет, лицо
его свидетельствовало о чувстве собственного
достоинства и в то же время о жизнерадостности и
доброте. Возможно, чувство собственного
достоинства подкреплялось отчасти тем, что Педер обладал
такими исключительными сокровищами, как
портновские ножницы, большой утюг, раскроенная
ткань, швейная машина «Зингер». Редкие и дорогие
предметы для их бедного дома.
Его большие пальцы уверенно управлялись с
иглой. Руки Педера отнюдь не походили на мягкие
ловкие руки портного, на них были видны следы
и другой работы — натруженные, мозолистые и по-
17
черневшие, они привыкли и к лому, и к заступу,
и к плугу. Люди в Хамарее говорили так: о портном
судят по петлям.
Педер Портной знал свое дело, в этом никто не
сомневался. Многие поколения его предков были
ремесленниками, в том числе и портными, он сам
в беспокойные молодые годы вместе с товарищем
покинул родное селение, пошел наугад через горы
и долины и в конце концов оказался в Бергене.
Там Педер обучался портновскому ремеслу добрых
пять лет.
Сидя на столе, надо всеми, Педер почти не
участвует в разговоре. Он предоставляет говорить
другим, лишь изредка вставляя веселое словцо и еще
реже поглядывая на близких поверх очков.
Ведет разговор дедушка, Уле Треет,
седобородый Гаммельтрейн. Он глава семьи, хотя усадьба
Гамсунд принадлежит не ему. Впрочем, Педера
тоже нельзя назвать владельцем этой усадьбы.
По-настоящему она принадлежит Хансу Ульсену, сыну
Гаммельтрейиа, брату Торы. И все-таки глава
семьи — дедушка Уле, это бесспорно.
Гаммельтрейн исполнен внутреннего
благородства. Он родился в таком доме и в те времена,
на которые пришелся расцвет крестьянской
культуры, и его семья была не из последних. Все
мастерилось своими руками. Пусть многие из людей
его круга были не слишком учены и начитаны,
но спокойная жизнь в далеком селении,
затерявшемся в одной из боковых долин Гудбраннсдале-
на, способствовала богатой духовной жизни этих
людей, которые отличались благородной
нетребовательностью и умением довольствоваться малым.
Что же касается Гаммельтрейиа, он, помимо
прочего, прославился еще и тем, что замечательно
лечил скот.
А вот теперь он сидит среди своих домочадцев
и примирительно толкует о Хансе Ульсене, своем
сыне, которого остальные недолюбливают, но от
которого все они зависят. Эта защита не встречает
особой поддержки, и Ветлтрейн прямо заявляет
отцу, что лучше поговорить о чем-нибудь другом: ему
надоело слушать, как превозносят его брата. И
разговор постепенно переходит на привычную тему:
18
предания и слухи, связанные с Гудбраннсдаленом,
воспоминания о котором живут в их сердцах даже
после того, как они проделали этот долгий путь на
север.
Кнут лежит и слушает разговоры взрослых. Так
проходит вечер за вечером, он впитывает все их
рассказы. Ни о чем особенном как будто и не
говорилось, но Кнуту эти рассказы запали в душу
больше, чем остальным детям. Он видел, как от
воспоминаний светлели усталые, озабоченные лица
родителей. Тяжелая жизнь в Гудбраннсдалене,
несмотря на ее бедность и скудность,
представлялась им тем прекрасней, чем дальше от нее во
времени и пространстве они находились. А
замечательный дар рассказчика, которым в
совершенстве владел Ветлтрейн, придавал его историям
особое очарование.
Эти предания о родичах Кнута были первыми
сказками его детства, первым учебником по
истории. И начинался этот учебник с рассказа о
человеке, арендовавшем крохотную усадьбу в Boro,
которая называлась Скюлтбаккен. Звали его Педер,
и он приходился Кнуту дедом по отцу.
Усадьба Скюлтбаккен состояла всего-навсего из
небольшого жилого дома, амбара, хлева да
нескольких клочков скудной пашни, разбросанных
поблизости. Но лежала она на красивейшем склоне, у
подножия которого раскинулось сверкающее озеро
Воговатн. Педер Скюлтбаккен был местным
почтальоном. Он разносил почту по усадьбам,
лежавшим между Boro и южной частью Лома; в те
времена эта должность пользовалась куда большим
уважением, чем ныне. Именно почтальон, зимой и
летом, в любую погоду, приносил в усадьбу
новости, он был своего рода посланцем судьбы и оделял
людей и радостью, и печалью.
Но Педер был не только почтальоном. У него
были золотые руки. По столярному делу он умел
все — ходил из усадьбы в усадьбу и мастерил кто
что попросит. Если где-то что-то нуждалось в
починке или требовалось что-то сделать заново,
достаточно было послать за Педером. Но лучше всего
Педер владел кузнечным ремеслом. Ветлтрейн
рассказывал о сложнейших замках, искусных наклад-
19
ках и украшениях из серебра, изготовленных дедом
Кнута.
Умбьер, жена Педера, славилась своим крепким
и добрым самогоном; когда закон положил конец
домашнему винокурению, все селение оплакивало
эту утрату.
И одним из самых безутешных был наверняка
Ветлтрейн. Он не мог устоять перед многими
мирскими соблазнами, особенно перед бутылкой.
Когда на него находил такой стих, он предпочитал
держаться подальше от семьи, донимавшей его
мольбами и предостережениями. Кнут,
единственный из всех, пользовался его доверием во время
запоев. Мальчик же, со своей стороны, старался
держаться поближе к Ветлтрейну, который под
хмельком становился особенно болтлив и так и
сыпал историями. Дядю и племянника связывало
нечто большее, чем просто родственные отношения.
Они питали друг к другу поразительное уважение,
восхищались друг другом, с таким доверием, как к
дяде, Кнут относился разве только к матери.
Правда, доверие это имело свои пределы. Несмотря на
малый возраст, Кнут прекрасно понимал
многочисленные слабости Ветлтрейна, его ненадежную,
изменчивую натуру. И все-таки по-детски восхищался
этим высоким, ловким человеком, которого
природа наградила почти всем: и сказочной физической
силой, и ловкостью, и яркостью, и душевной
живостью. Что бы Ветлтрейн ни рассказывал — была
ли то правда, полуправда или откровенная ложь, —
не было у него более внимательного слушателя, чем
Кнут. О чем только он не поведал Кнуту в такие
минуты: почти все, что Кнут узнал о своих предках,
он узнал от дяди. Это была любимая тема
Ветлтрейна.
Ветлтрейн никогда не смешивал родословные
отца и матери Кнута. Он отдавал должное
обитателям Скюлтбаккена. В большинстве своем это
были небогатые трудолюбивые люди, ремесленники,
которые ходили по окрестным усадьбам в поисках
случайной работы. Своим же родом Ветлтрейн
гордился безмерно. Это был один из старейших и
почтеннейших родов Гудбраннсдалена, известный уже
более девяти столетий. Кое-кто считал даже, что
20
этот род восходит к самому Харальду Прекрасно-
волосому1 и что Тургейр Старый из Гарму построил
в Гарму церковь по приказу конунга Олава
Святого2. Лицо Ветлтреина светилось гордостью и
самоуверенностью, когда он рассказывал об этом. Кнут
часто восхищался чистым профилем Ветлтреина на
фоне лампы. Он считал своего дядю видным
мужчиной — орлиный нос, черные волосы, красивый,
хотя немного и безвольный рот. В глубине души
Кнуту хотелось вырасти похожим на дядю.
И хотя Ветлтрейну приходилось признать, что
его род со временем захирел, что усадьбы были
раздроблены и богатство иссякло, гордость его не
страдала от этого. Добрая слава рода осталась
прежней, и Гаммельтрейн был ее живым
свидетельством. Мало кто из жителей многочисленных долин
Гудбраннсдалена не снимал шляпу перед Гаммельт-
рейном. Он был лучшим «скотьим лекарем» не
только в своей округе. Самоучка, любящий
животных, он обладал к тому же тонким чутьем и
обширными познаниями в народной медицине, какие
только были доступны для сельского жителя того
времени, к ним-то и прибегал Гаммельтрейн, и
результаты часто превосходили все ожидания.
Гаммельтрейн отличался уверенной и
благородной осанкой, которую унаследовала и его дочь
Тора, будущая мать Кнута. Даже в весьма преклонном
возрасте, после долгой и многотрудной жизни, на
фотографиях можно видеть, какое у нее было
красивое, волевое и породистое лицо. По натуре Тора
была тихая и замкнутая, однако в молодости, когда
односельчане собирались на праздник, она
неизменно бывала душой праздника, потому что
отличалась незаурядной красотой и лучше всех
танцевала. После свадьбы3 Педер Портной
перебрался в дом Торы, усадьбу Гармутреет, там и
родились их первые дети. В тот августовский день,
когда подошло время родиться Кнуту, Педера дома
не было, он работал на одной из дальних усадеб,
повивальная бабка опоздала, и Гаммельтрейн,
который немного пользовал и людей, сам помог ребенку
расстаться с материнским лоном.
Кнут родился в бедном доме. Но первое, что
увидели его глаза в этом мире, не было ни жалким,
21
ни убогим. Он увидел селение, раскинувшееся в
одной из красивейших горных долин Норвегии. Его
окружали неприступные вершины, крутые
каменистые склоны и неоглядные просторы Ютунхеймена.
Темными зимними вечерами в Хамарее Ветлт-
рейн вызывал в воображении Кнута образ усадьбы,
где он родился — Гармутреет в Ломе, — там не
было полярной ночи, днем там было светло всегда: и
зимой и летом, и природа была полна очарования.
Часто во время этих рассказов Ветлтрейн
безутешно поникал головой. Ему страстно хотелось
вырваться из этой темной нурланнскои зимы. Но куда
бы Ветлтрейн ни подался, ему всюду было не по
себе, слишком беспокойная была у него натура. В
светлые минуты он отчетливо сознавал трагедию
своей загубленной жизни. Вспоминал мечты,
которые не сбылись из-за его характера. Но
свойственное ему легкомыслие позволяло Ветлтрейну не
унывать и оставаться равнодушным в преддверии
завтрашнего дня. Это был мечтатель, мечтавший из
любви к самой мечте, и в жилах его текла
беспокойная кровь бродяги,
Но не только Ветлтрейн тосковал по Гудбраннс-
далену, его тоску разделяла вся семья. Ведь все они
были крестьяне, а крестьяне всегда хранят
привязанность к земле отцов, всегда помнят о ней.
Прежде чем семья решила перебраться в Нур-
ланн, Педер Портной с тяжелым сердцем съездил
туда к своему шурину Хансу, чтобы разузнать,
можно ли там устроиться. Шел 1860 год. Педер был
окончательно разорен, и ему следовало что-то
предпринять, чтобы улучшить положение семьи. На
одной из родовых усадеб в Ломе по сей день
хранится письмо, которое Тора получила тогда от
мужа. Оно написано красивым, округлым почерком
Ханса Ульсена, но искренние, идущие от сердца
слова принадлежат Педеру. Ему хотелось бы
написать ей собственноручно, говорит он, но «...так как
не искушен я в этой премудрости, придется тебе
извинить меня на первый раз. Обещаю, что в
другой раз напишу несколько слов сам, только мне
надо время, чтобы малость набить руку. Сообщаю,
что после поездки я нахожусь в полном здравии,
ничего худого со мной не случилось, но рука моя
22
плохо меня слушается после такого долгого
путешествия. А посему да утешит тебя Господь, не
оставляющий нас своей милостью, да пошлет он тебе
приятных воспоминаний. А еще не забывай
следить, чтобы мальчики упражнялись в чтении. И
если Создатель пошлет нам всем здоровья, то, надо
думать, худшие времена уже миновали. Всем от
меня низкий поклон, тебе, моя дорогая супруга,
самый нежный привет, а также нашим сыновьям:
Петеру, Хансу, Уле и Кнуту. Искренне любящий
тебя Педер Педерсен».
Внизу приписка: «Был весьма рад узнать, что
Петер хорошо читает. X. Ульсен».
В доме у Педера Портного Ветлтреин снова заводит
разговор про этого странного человека — Ханса
Ульсена. Ветлтреин слишком беззаботен, чтобы
долго держать зло на кого бы то ни было. Для
подобного греха ему недостает серьезности. Хотя он
и изрядно гневается на своего лицемерного братца,
которого отец вечно берет под защиту и даже
ставит в пример другим.
— Да он только притворяется добрым
христианином! — горячится Ветлтреин. — Он и знать не
знает, что такое настоящая кротость!.. Филистер
он, толстокожий, черствый чурбан!
— Черствый чурбан? — мягко переспрашивает
Гаммельтрейн. - А не он ли одолжил тебе деньги,
когда ты сидел на мели?
— Ну и что, одолжил и взял с меня расписку!
Уж ие сомневайся, он вычтет эти деньги из моей
доли наследства, которое я получу после твоей
смерти! — И тут Ветлтреин выкладывает, в чем, по
его мнению, заключается хитрость и коварство
брата: — Спору нет, Ханс позаботился, чтобы вся
семья переехала сюда, на север, но сделал-то он
это не из желания помочь, а ради того, чтобы
власть свою показать. И главное, ему нужно было
заполучить работника, который гнул бы спину на
его запущенной усадьбе.
Гаммельтрейн, единственный, возражает ему не
горячась, он резонно говорит, что у Ветлтрейиа
вообще нет права судить об усадьбе, потому что сам
23
он палец о палец не ударил, чтобы помочь по
хозяйству.
— Уж если кому и жаловаться на Ханса, так это
Торе и Педеру, а тебе — грех!
Ветлтрейн вполне заслужил этот укор. Всем
известно, что он не надрывался на усадьбе, но
лучше всех это известно ему самому, поэтому он
не дает себе труда защищаться и умолкает, но
вскоре забывает о брате и заводит речь уже о
другом.
Кнут присаживается рядом, Ветлтрейн
благодарен своему -единственному другу за участие, он
треплет ему вихры и начинает его нахваливать.
— Я верю, что Кнута ждет великое будущее.
Помнишь, как мы плыли на пароходе? Помнишь,
что ты сделал? Вдруг взял да исчез! Тебе, видите
ли, наскучила наша компания. Мы обыскали весь
«Эгир» от носа до кормы. В конце концов я нашел
тебя. Ты прихватил с собой единственный в семье
зонтик и бесстрашно стоял на капитанском
мостике. А ведь тебе было всего три года. Но ты был
прав — только так и следует поступать!
Вскоре после того вечера Ветлтрейн покинул
семью — как всегда, это случилось неожиданно. Он
тепло простился со всеми, подарил Кнуту
новенькую монету в двенадцать шиллингов, неизвестно
как к нему попавшую, и покинул усадьбу Гамсунд,
а также Хамарей и Нурланн.
Вольный и свободный, он шел, отмеряя милю за
милей. Бродяга, без дома, без обязанностей.
Конечно, Ветлтрейн, как и все люди, мог бы обзавестись
домом, но он был лишен необходимой для этого
основательности и не способен был пустить корни.
Против соблазна не устоит, говорят про таких
жители Лома, и все-таки он был мечтатель, бросавший
вызов небу, хотя в конце концов сбился с пути,
из-за женщин и водки. Со своих должников не
спрашивал, но и своих заимодавцев не помнил,
говорили про него в Гудбраннсдалене.
А ведь Ветлтрейн был женат. Он уехал в
Нурланн, а жена с детьми осталась в Boro и приехала
к нему лишь несколько лет спустя. Он ее ни во
24
что не ставил, хотя она была добрая женщина и
большая искусница в ткацком деле.
В тот день обитатели Гамсунда решили, наверно,
что Ветлтрейн подался обратно в Boro. Но чтобы
узнать это точно, они должны были дождаться его
возвращения.
Кнут последним провожал долгим взглядом Вет-
лтрейна, удалявшегося по дороге к Престеиду, где
была пристань. И прошел не один год, прежде чем
он снова увидел дядю.
Но эти первые детские впечатления, связанные
с искателем приключений Ветлтрейном, оставили
глубокий след в душе мальчика, пробудили в нем
то, что было у них общего. В счастливые минуты
Кнут узнавал в своей устной речи яркие обороты
Ветлтрейна, а окунувшись в сверкающий поток
творчества, смог завершить то, к чему другой так
и не сумел приблизиться.
III
Когда в Гамсунде должны были начаться занятия
передвижной школы звонаря Ульсена, Педер
приготовил для учеников большую комнату в
пристройке. Место требовалось не только для его
детей: все дети округи посещали занятия, которые
шли по нескольку недель кряду1. В Хамарее был
не один школьный округ, и ученость звонаря
Ульсена следовало строго делить между всеми.
Дневные занятия окончены, доска на стене чисто
вымыта, учебники сложены на полке. Но в конце
большого стола, стоящего посреди комнаты, сидят
мрачные Педер и Тора. На Торе новый, нарядный
фартук. И единственное ее украшение — маленький
позолоченный крестик — блестит на ее черном
платье со стоячим воротничком. Длинные красивые
пальцы Торы пробегают по волосам, поправляют
пучок на затылке, разглаживают фартук. Педер и Тора
ждут важного гостя — самого Ханса Ульсена Гар-
мутреета, брата Торы и шурина Педера.
Они удалились сюда, в комнату для занятий,
чтобы ничто не помешало предстоящему разговору.
Им ясно, грядет что-то неприятное. Иначе Ханс не
25
стал бы извещать их накануне, что явится лично,
ведь в последнее время у него и с ногами плохо,
и сильно трясутся руки1.
Педеру не сидится, он встает, кружит по
комнате, снова присаживается. Наконец он подходит
к окну с частыми переплетами и выглядывает на
улицу.
— Идет! Вон, под горкой!
Тора встает — ей надо выйти по хозяйству.
— Пойду поставлю кофе, — объясняет она.
Благословенный, но дорогой напиток! Он-то в
свое время и «помог» Педеру разориться. Но Тора
только в нем черпала поддержку и утешение, он
был для нее лекарством от всех болезней, начиная
от зубной боли или порезанного пальца и кончая
огорчениями, вроде нынешнего.
— Не бросай меня, Тора! — кричит Педер ей
вслед, полушутя, полусерьезно.
— Я тотчас вернусь! — Тора храбро улыбается
мужу.
Человек за окном медленно приближается.
Время от времени он останавливается, отдыхает,
вытирает белоснежным платком пот и враждебно
щурится на солнце. Мимо проходят ребятишки,
они жмутся к обочине и робко здороваются.
Человек не удостаивает их вниманием, он медленно
идет дальше. Дети останавливаются и смотрят ему
вслед. Сдвигают головы, шепчутся, самый
маленький, улыбаясь, показывает на него пальцем —
теперь они осмелели.
Ханс Ульсен подходит к калитке. Отворяет ее и
затворяет за собой, он делает это ловко,
обстоятельно. И наконец стучит в дверь.
Ханс был еще не старый, когда ему
понадобилось в тот день поговорить с Педером и Торой. Но
Педеру, следившему за Хансом из окна, он
показался стариком. Болезнь оставила на нем свой след.
Бледное лицо, редкие каштановые волосы, светлые
холодные глаза, сам высокий, сухощавый. Но
ничего отталкивающего в нем не было. Напротив, в
лице этого одетого в черное человека и в его
манере держаться было что-то внушающее почтение.
Тора приветливо пожимает брату руку,
провожает его в комнату для занятий и предлагает сесть.
26
— Мир дому сему, — говорит Ханс, усаживаясь,
и долго переводит дух. Рука, у него трясется такг
что он вынужден ее придерживать. Проходит
немало времени, прежде чем он спрашивает по
старому обычаю:
— Как поживаете?
— Слава Богу, неплохо. А ты?
— Худо... Хуже некуда. Эта злосчастная рука, а
все нервы...
Наступает молчание.
У Ханса мало друзей. Он замкнут, угрюм и
подозрителен даже с теми, кто желает ему добра. Он
смотрит на Педера и на Тору, ему кажется, что он
видит их насквозь, и он горько усмехается.
— Но скоро мне должно полегчать, — заверяет
он их, — с Божьей помощью!
Ханс долго тянет и не сразу выкладывает, что
у него на уме. Расспрашивает о детях, о хозяйстве,
о заказах Педера. Тора приносит кофе. Им даже
почти приятно общество друг друга. А Тора, добрая
душа, подсаживается к брату, берет его
трясущуюся руку в свои и пытается унять дрожь — нежная,
заботливая сестра.
Но Хансу ни к чему сочувствие Торы,
особенно сейчас. Это сочувствие может повредить делу,
с которым он пожаловал к ним. Если он и
размяк, то лишь на мгновение, к нему тотчас
возвращается суровость. Он освобождается от Ториных
рук, кидает на нее с Педером колючий взгляд и
говорит:
— Недомогаю я сильно, В последнее время не
мог заниматься даже лавкой. Ты, Педер, должен
мне деньги, и они мне нужны сейчас. Пора бы уже
и вернуть долг!
Педер словно падает с небес на землю. Так вот
оно что! Он не спускает с шурина глаз.
— Вернуть тебе долг? — переспрашивает он. —
Целиком?
— Да, целиком. Или у тебя нет денег?
— Какие там деньги, — тихо произносит
Педер. — Разве что продать все наше добро! Неужто,
Ханс, ты этого не понимаешь?
Долгое томительное молчание. Оно
красноречивее всяких слов, и потому Ханс не сразу нарушает
27
его. Тора и Педер не поднимают глаз. Им как будто
стыдно, но стыдно не за себя.
Ханс встает. Он держит трость в здоровой руке
и поворачивается к двери, словно хочет уйти.
Однако у него свой план, и он вовсе не собирается
уходить. Пройдясь по комнате, он останавливается
у полки, листает детские тетради, одну из них
разглядывает особенно внимательно.
— Какой красивый почерк у этого мальчика...
Прекрасный почерк. Сколько лет Кнуту?
— Девять, — отвечает Тора. — Из младших он
читает лучше всех и пишет тоже... И закон Божий
знает, — добавляет она. — Он учится даже лучше
старших...
Ханс чувствует, что она гордится сыном.
Ханс Ульсен как будто поражен этой приятной
новостью.
— Вот оно что, оказывается, Кнут смышленый
мальчик!
— Мы думали, ты знаешь, — говорит Тора.
— Я и не подозревал, что у него такой красивый
и четкий почерк. А пишет он быстро?
Ханс выяснил все, что требовалось, и
постепенно разговор переходит с Кнута на других детей.
— Мне нужны деньги, — вдруг снова говорит
Ханс. — Я слишком потратился на товары и
оказался в трудном положении. Много времени у меня
отнимает почта, да и библиотека тоже на мне. При
таких обстоятельствах мне с лавкой никак не
управиться.
Они говорят о деньгах. Педер готов вернуть
Хансу часть долга, но ему необходима отсрочка.
Ханс не согласен. Деньги ему нужны сейчас, он
должен немедленно получить «подспорье».
Им никак не договориться. Педеру неоткуда
взять денег. Ханс задумывается, и вдруг его будто
озаряет:
— У меня есть предложение. Отдайте мне на
время Кнута!
— Кнута?
— Да, ему будет хорошо у меня. Он будет
выполнять кое-какие мои поручения, пасти скот,
иногда писать за меня, если моя рука совсем
откажет...
28
Педер и Тора не сразу понимают, куда клонит
Ханс. Наконец Тора испуганно вскрикивает.
Кнут еще слишком мал, это добром не кончится.
Потом когда-нибудь, пусть еще подрастет... Только
не сейчас. Ханс не должен даже просить их об
этом!
На тонких губах Ханса Ульсена играет усмешка.
Да это только так, ему вдруг пришло в голову... Он
никого не принуждает.
Молчание.
Тора начинает плакать. Педер бледнеет и
стискивает руки.
— Я попробую достать деньги.
— Прекрасно. И как же ты намерен это
сделать? У тебя есть ценности?
— Усадьба...
— Так усадьба-то мне принадлежит.
— Но она поднялась в цене после того, как я
поработал на ней.
— Ну и что! Нет, я не желаю перезакладывать
свою усадьбу!
Молчание.
— Значит, ты все-таки принуждаешь нас... —
голос у Педера срывается.
Ханс не отвечает. Он, прихрамывая, подходит к
окну и выглядывает. Может, он и сам понимает,
что пересолил, и старается не смотреть им в глаза.
Кнут играет во дворе с братьями и сестрами.
Дядя Ханс стучит по стеклу, и дети поднимают
головы. Он машет им» улыбается. Они серьезно
смотрят на него, потом отворачиваются и продолжают
игру.
Ханс снова садится с угрюмым видом. Эти дети
так дурно воспитаны. Зато Кнут таким не будет —
уж об этом-то он позаботится.
— Нет, Педер, — говорит Ханс, — я никого не
принуждаю. Даю тебе неделю. Может, и найдешь
выход.
Ханс уходит. Лицо у него такое же спокойное
и непроницаемое, как в начале разговора. В дверях
он медленно оборачивается и ледяными глазами
смотрит на зятя:
— Помни, Педер, даю тебе целую неделю...
Подумай о моем предложении!
29
IV
Чему быть, того не миновать. Тора не желала
сдаваться. Да и Педер тоже. Сперва, когда они
обсуждали предложение Ханса, им казалось, что надо
стоять на своем. Но постепенно Педер стал
колебаться. Может, не так уж это и плохо, подумай,
Тора? Вся беда в том, что они слишком зависят от
Ханса...
Тора плакала, молила, но в конце концов после
долгих раздумий они приняли нелегкое решение —
отправить Кнута к дяде... на пробу. Этой «пробой»
они утешали себя. Ведь они всегда смогут забрать
Кнута домой, если ему там не понравится, Они
цеплялись за эту ложь и заверяли сына, что сразу
возьмут его домой, если ему у дяди будет плохо.
Дядя желает ему добра, надо быть сильным
мальчиком, надо стиснуть зубы... А по воскресеньям он
будет приходить домой, это уж обязательно.
И когда в передвижной школе кончились
занятия, Кнута отправили к дяде... На пробу. Он пробыл
у дяди пять лет1.
Ханс Ульсен Гармутреет жил в Хамарее, на
пасторской усадьбе, в пяти километрах от Гамсунда.
Он поселился там сразу по приезде в Нурланн, да
так и остался. Ханс и пастор хорошо ладили друг
с другом. Ханс немного занимался сельским
хозяйством, а кроме того, держал лавку, покупая и
продавая всякие товары. В принадлежавшей ему части
дома он организовывал назидательные чтения,
кроме того, он ведал народной библиотекой и был
почтмейстером. Энергичный, способный и
довольно начитанный, он пользовался здесь большим
влиянием, Выписывал газеты и религиозные
журналы. Для человека, ведущего такую
разнообразную деятельность, болезнь была тяжелым
несчастьем.
Ханс с самого начала решил, что будет держать
Кнута в строгости, однако он не собирался вовсе
лишить его своей любви. В глубине души у него
была острая потребность расходовать на
кого-нибудь свою доброту — он был слишком одинок и не
имел ни одного близкого друга. Но Ханс не знал
детей, не понимал, что нельзя от девятилетнего
30
мальчика требовать систематической работы, что
для ребенка главная форма работы — это игра. Он
видел только, что Кнут — мальчик живой,
предприимчивый, не по возрасту сильный, и требовал от
него невозможного.
С первого дня Кнута впрягли в тяжелую
работу. Ханс гневался и раздражался, что вместо
преданности Кнут проявляет упрямство. С этого
и пошло — Кнут стал получать больше затрещин,
чем еды, и с утра до вечера выслушивал нудные
проповеди о карах небесных и строгие
предостережения.
Если порой Кнута и освобождали от ношения
воды, рубки дров или другой тяжелой работы, то
только потому, что Хансу все чаще и чаще была
нужна его помощь в почтовой конторе. Рука у
Ханса почти не действовала. Иногда он был не в силах
даже расписаться.
Эта работа могла бы стать для Кнута интересной
и поучительной, если б ее не было так много. К
тому же у Ханса не хватало терпения. Он был
чересчур вспыльчив и раздражителен, Кнут получал
подзатыльники и оплеухи за каждую ошибку, и
очень редко его поощряли, когда он того
заслуживал.
Тем не менее Кнут научился писать красиво,
быстро и достиг в этом изрядного мастерства. В те
времена красивому почерку придавали большое
значение, именно по почерку в первую очередь
судили об образованности и деловых качествах
человека. Мало кто в Хамарее писал красивее Кнута.
Поэтому его уверенность в себе росла вопреки
дурному с ним обращению. Кнут чувствовал, что хотя
бы в чем-то превосходит своего дядю, и испытывал
радость, которая и поддерживала его в трудные
минуты.
Нет, далеко не все дни были одинаково
беспросветны. Как бы несчастлив ни был Кнут у
дяди, он мирился со своей жизнью, особенно когда
ему поручали пасти скот пастора на склоне над
усадьбой, в такие дни он снова чувствовал себя
свободным и счастливым, почти как дома, в Гам-
сунде. Правда, его нередко мучил голод, зато он
был наедине со своими думами и мечтами, мог
31
лежать на спине, размышлять и писать пальцем
на небесах.
Летом жизнь Кнута была еще сносной. Иногда
приходила мать, она приносила ему поесть — то
немногое, что ей удавалось для него припасти. Если
бы Кнут питался только тем,-что его безмерно
скупой дядя считал достаточным для быстро растущего
подростка, Кнут давно бы сломался.
Тяжелей всего ему было по ночам. Он часто
засыпал в слезах, Его терзала тоска по дому, и
мысли об отце и матери, просивших его стиснуть
зубы, не всегда помогали ему. Нет, лучше было
вообще не думать о домашних. Кнуту становилось
легче, когда он, обиженный и отчаявшийся, лежал
и придумывал, как отомстить дяде. Мысль о мести
все больше и больше занимала его. Почему здесь
все такие злые и жестокие? Ведь дома все любят
его. Сколько ночей Кнут провел в этих думах!
Однажды Кнут встретил на дороге пастора.
Пастор, господин Бент Фредрик Хансен, ехал в
коляске. Кнут из одного только почтения перед «отцом»
для всех прихожан отошел на обочину, снял шапку
и вежливо поклонился. Приветствовал ли его этот
«отец» или, может, хотя бы дружески кивнул ему?
Ничуть не бывало. Даже не взглянув в сторону
Кнута, он проехал мимо. А ведь мать, отец и
звонарь Ульсен внушали Кнуту, что вежливость ничего
не стоит человеку.
Экономка Сиссель тоже была не лучше. Она
ни разу не приголубила Кнута. Напротив —
прилагала усилия, чтобы он не поел досыта.
Набожная и богобоязненная, она, наверно, считала
грехом подсунуть ему кусочек хлеба без ведома
Ханса Ульсена.
Единственной доброй душой была служанка
Инга. Инга была лопарка. Добрая и приветливая со
всеми, только она одна утешала Кнута в тяжелые
минуты. Как-то раз служанка дала ему кусочек
бурого сахара. И хотя от этой лопарской девушки
пахло не особенно приятно, Кнут считал ее лучше
всех остальных.
Кнут мечется в постели. Голова его
раскалывается от мыслей, они то возникают, то исчезают, но
одна остается и уже не отпускает его: надо бежать.
32
Надо уйти домой, чего бы это ни стоило. Кнут со
всех сторон обдумывает эту мысль. Может, мать
придет и заберет его отсюда, если он
по-настоящему заболеет? Хоть бы с ним случилось
какое-нибудь несчастье!
Он вспоминает жесткие костлявые дядины руки,
его прыгающие пальцы, они хватают Кнута и
щиплют так, что из глаз у него текут слезы. Когда эти
руки прикасаются к Кнуту, дядина дрожь
передается ему. Но это все-таки не хворь, с этим в
постель не сляжешь. Кнут вспоминает минувший
день: он писал, и длинная дядина линейка со
свистом била его по пальцам, стоило ему сделать хоть
самую малую ошибку.
Кнут поздно заснул в тот вечер, он и прежде
часто засыпал поздно. Но его бедное истерзанное
тело нуждалось в отдыхе, и он не слыхал дядщюго
утреннего стука. Не слыхал, как дядя звал его. Он
проснулся лишь тогда, когда дядя зашел к нему в
каморку, сунул ему под мышку изогнутую ручку
своей трости и дернул ее. Мальчик с криком
вскочил с постели.
Полдня Кнут писал под дядину диктовку. Почтовые
расчеты, страница за страницей. Длинные столбцы
цифр, которые дядя суммировал в конце каждого
листа. Потом был обед. Кислое молоко и хлеб.
Теперь Кнут стоял в дровяном сарае перед
грудой круглых березовых чурбаков. Чурбаки нужно
было переколоть к вечеру. Пришел дядя и долго
бранил Кнута и наставлял на путь истинный. Кнут
узнал, что он грешник — непослушный, ленивый и
упрямый. Ему следует искупить свои грехи
раскаянием и трудом, иначе он плохо кончит. Так Ханс
Ульсен разговаривал с ребенком!
Но у Кнута уже созрел план. Молча, стиснув
зубы, он колол дрова тяжелым топором, пока дядя
не ушел домой. Потом, сделав передышку, снова
обдумал свой план.
Здесь, у колоды, на которой кололи дрова, он
решил поранить себе ногу, но выглядеть это
должно было как несчастный случай. Ему так хотелось
домой, что он был готов нанести себе увечье! Ведь
33
тогда мать непременно заберет его отсюда. Лучше
покалечить ногу, чем жить у дяди.
Кнут тихонько заплакал, но тут же взял себя в
руки, он кусал пальцы, чтобы ожесточиться и
приучить себя к боли. Интересно, очень ли это больно?
Он стиснул зубы и закрыл глаза.
Удар пришелся по голени, острый топор рассек
штанину, чулок, поранил ногу.
Несколько дней Кнут пролежал в постели. И
только. Мать навестила его, по ее заплаканным
глазам Кнут видел, что она все поняла. Она гладила
его по голове, утешала — скоро все изменится к
лучшему. Потом мать ушла, а Кнут остался.
Да, остался. Наступила зима, а с нею и сумерки,
и темнота. Тусклое солнце ненадолго появлялось
где-то за вершинами гор. Для Кнута все дни были
одинаково длинные. Ему поручили новую работу.
Теперь он разносил почту из Престеида по
почтовым конторам Хамарея.
Идти зимой по глубокому снегу было трудно.
Только до Фитье и обратно было двадцать
километров. Но Кнут радовался этой дороге: она проходила
мимо Гамсунда, и мысль о том, что он хоть
немножко посидит и отдохнет у родителей,
поддерживала его. Дома ему старались подсунуть лакомый
кусочек, а случалось, что братья, Уле и Ханс,
отправлялись в Фитье вместо него.
В жизни Кнута бывали и светлые мгновения,
правда не так много, но он не терял надежды.
Разнося почту, он встречался на усадьбах со своими
друзьями и товарищами. Самым близким его
другом был Георг, сын звонаря. Они были одногодки,
и дружба надолго связала их.
Однако все эти встречи с товарищами и
друзьями, посещение родителей, сестер и братьев были
не по душе Хансу Ульсену. Он отнюдь не задавался
целью создать Кнуту приятную жизнь. Кнут
должен был приносить пользу, должен был работать.
А Ханс Ульсен умел добиваться своего. И снова
начались порки, еще хуже прежнего. Дядя серьезно
взялся за дело.
Ночь за ночью Кнут дрожал под своим одеялом,
проклиная своего мучителя и мечтая о побеге.
Однажды зимой, когда едва рассвело и на усадьбе еще
34
спали, Кнут потихоньку натянул на себя ту одежду,
которую нащупал в темноте, и убежал. Он держал
путь на Север, в Гамсунд, но на полпути его,
окоченевшего и выбившегося из сил, подобрали и
отвезли обратно к дяде.
Кнут опять потерпел поражение, силы были еще
не равны.
• • •
И все-таки со временем жизнь Кнута стала немного
легче. Ханс Ульсен, видно, понял, что перегнул
палку, а ему не хотелось, чтобы по округе поползли
слухи, будто он истязает ребенка. Ханс был на
виду, и это обязывало. К тому же здоровье его
продолжало ухудшаться, он берег силы и становился
все более и более набожным.
Время шло. Кнут урывками посещал школу,
много работал и учил Библию в дядиной
ненавистной комнате для занятий.
В те годы, что Кнут жил на пасторской усадьбе,
по округе прокатилась волна религиозного
пробуждения, и дядя был одним из провозвестников
слова Божьего в Хамарее.
Возглавил религиозное пробуждение страны
пастор Ларе Офтедал из Ставангера. Это был
могучий бородач, этакий вестланский богатырь, чьи
поступки далеко не всегда могли порадовать
Господа Бога. Широко известно, что в результате его
благословения некоторые сестры во Христе
оказывались в «интересном положении».
Но на Севере, в Хамарее, эти досадные мелочи
были неизвестны, и Ханс Ульсен выступил как
ярый сторонник этого неутомимого пастора с
такими разносторонними интересами. Несмотря на
болезнь, Ханс Ульсен не щадил никого, кто
попадал в поле его зрения. Добродушных и суеверных
нурланцев всячески притесняли, преследовали и
обращали в истинную веру. Это было настоящее
религиозное помешательство. Длинные руки
Ханса доставали всякого, в его сети попадали даже
конфирманты и школьники, на молитвенных
собраниях их заставляли преклонять колена и
свидетельствовать о Христе. Среди тех, на кого пал
35
выбор, оказался и Кнут, ему, как и многим
другим, пришлось пройти через это испытание.
В своей статье «Ларе Офтедал», опубликованной
в «Дагбладет»1 в 1889 году, за год до смерти Ханса
Ульсена, Кнут рассказывает об отвращении,
которое он питал к пастору Офтедалу, к дяде и ко всему
тому, что исходило от них обоих. Этой статьей он
рассчитался с людьми, исковеркавшими его
детство.
«Первое впечатление о Ларсе Офтедале
навсегда связано у меня с одним воскресным вечером в
пору моего детства. Синее небо, тишь, весенний
вечер с токованием глухаря на востоке, лаем
большой рыжей собаки, преследующей добычу за
пригорками на севере, и кроваво-красное солнце,
садящееся в Вест-фьорд.
С какой радостью я предвкушал этот вечер. Во
дворе меня уже поджидали двое моих товарищей
из соседних усадеб, но меня заставили читать! Дяде
стала приходить из Ставангера новая газета — «Би-
бельбюдет»*, мы получили уже целую пропасть
номеров этой ужасной газеты. Я читал статьи
Офтедала. Сидел и читал в душной тесной комнате
людям, одетым в черное, они только что пришли
из церкви и теперь мрачно и настороженно
прислушивались к зову Святого Духа в своих сердцах.
Передо мной высилась черная кафельная печь со
зловещими драконами на дверцах — первый раз я
заметил, что в этих дверцах есть что-то зловещее.
А за окном переливался чарующий свет лофотен-
ских небес. Солнце окрасило газетные страницы;
всякий раз, делая паузу между фразами, я слышал,
как токует глухарь в горах, с каждой строчкой
видел, как собака удаляется все дальше и дальше, и
с каждым новым номером, который принимался
читать, отчетливо слышал голоса моих товарищей
и видел, как они заглядывают в окно. А я сидел и
читал.
Читал. Меня слушали семь человек. Минул час,
другой, третий, подаренных нам милостью Божьей,
целая служба; слово Божье звучало в пекле адова
* «Библейская заповедь» [норв.).
36
огня — в этот благословенный миг сердце мое
разрывалось, а мои слушатели упивались
неповторимым общением с Богом. И пока я читал, собака
исчезла вдали, а солнце село...»
V
Ханс Ульсен тяжело болен, жалкий, обессилевший,
лежит он в своей комнате. Он на пороге смерти и
не скрывает, что чувствует себя прескверно. Врач
нашел у него воспаление легких. Ханс беспомощен,
как дитя. Правая рука у него почти парализована,
она уже и не трясется — просто перестала быть
частью его тела, превратилась в безжизненный и
бесполезный придаток.
Ханс лежит и думает о своей левой руке, он
боится, как бы ее не постигла участь правой. Он
косится на левую руку, и ему кажется, что она
начинает трястись.
Да, Ханс Ульсен стал беспомощным, но никто в
доме еще не осознал этого, даже он сам.
Властным, громовым голосом, который так
торжественно звучал в церкви каждое воскресенье во время
пения псалмов, он еще отдает распоряжения, и
голос его разносится по всему дому. Домочадцы
повинуются приказам Ханса Ульсена. Два работника,
помощник по почте, экономка, Кнут и молодая
лопарка Инга повинуются Хансу, который с постели
отдает им приказания. Пока что Ханс чувствует
себя уверенно.
Может быть, один только Кнут догадывается,
что власть Ханса Ульсена на исходе. Очень рано,
в отличие от всех остальных, он, расплачиваясь
собственной шкурой, научился чуять опасность, но
с тех пор, как дядя заболел, его ни разу не пороли.
Хоть бы болезнь продлилась подольше! Кнут не
желал дяде скорого выздоровления.
— Кнут!
Голос проникает сквозь стены и достигает
Кнута, сидящего в людской.
Кнут вскакивает как ужаленный: давний страх
еще коренится в нем. Но тут же Кнут вспоминает,
что его мучитель лежит в постели и не может до-
37
браться до него. Он успокаивается. И продолжает
что-то вырезать — это замысловатая резная
подставка для рождественской елки, он мастерит ее в
подарок родителям.
Работник Бертель испуганно поднимает на
Кнута глаза и советует ему поторопиться. Кнут не
спешит. Конечно, ему не по себе, но он не хочет
показать Бертелю, что боится,
— Подождет, куда он денется, — хорохорится
Кнут.
Наконец он заканчивает свою работу. Медленно
идет через двор, дядины крики и яростная брань
разносятся по всей усадьбе. Кнут должен
признаться, что ему все-таки страшновато — надо
остеречься и не подходить слишком близко к постели, тогда
ему ничего не грозит.
Неприглядная картина открывается Кнуту в
комнате дяди. Ханс Ульсен весь посинел от гнева,
он судорожно ловит ртом воздух. Злобный вид
разъяренного калеки напоминает Кнуту об
опасности, он останавливается у двери. Дядин обед стоит
на табурете возле кровати, В последнее время у
Кнута появилась новая обязанность в добавление
ко всем прочим — он должен помогать дяде во
время еды.
Сперва Ханс молчит. Он лежит, сглатывая
слюну, и пытается овладеть собой. Постепенно
его лицо разглаживается, он опять бледен, как
обычно.
— Подойди ближе, Кнут, — произносит он
наконец. — Где ты был? Я еле дозвался тебя.
Голос неестественно спокойный, почти
дружелюбный. Ханс стонет, вид у него больной.
— Подойди же, — повторяет он. — Помоги мне.
Кнут неуверенно подходит. Недоброе
предчувствие не покидает его, но он все-таки
приближается. И попадает в ловушку.
Внезапно линейка со свистом рассекает воздух,
раз, другой. Левая рука Ханса еще не утратила
былую силу. Он, как спичку, ломает линейку о голову
племянника. Ошарашенный Кнут замирает на
месте. Ханс хватает его за руку и тянет к себе.
— Я тебя научу прибегать по первому зову!
Дядины ногти впиваются Кнуту в плечо.
38
Но Ханс уже устал от собственного крика и
этого последнего усилия. По его бледному лбу
струится холодный пот. Хватка слабеет, и больной с
закрытыми глазами падает навзничь. Он проводит
рукой по влажному лицу, трет глаза. Неужели это
слезы бессилия выступают из-под закрытых век?
Кнут следит, как на этом ненавистном лице одно
выражение сменяет другое. Он не испытывает ни
жалости, ни сострадания. Он набдюдает словно со
стороны, подмечает каждое движение мышц,
каждое подергивание лица, набухшие на шее вены,
синие прожилки на висках. Слышит тяжелое,
прерывистое дыхание, видит, как по морщинистой
коже на бороду стекает пот.
Кнут стоит долго.
Ханс открывает глаза и что-то бормочет, Кнут
не слышит.
— Можешь идти, я не буду есть, — повторяет
Ханс.
Кнут свободен. Впервые он одержал настоящую
победу над дядей — таким слабым он дядю еще не
видел, и он торжествует. Он открывает дверь и
уходит, высоко подняв голову.
Но на дворе его начинает тошнить. Болит
голова. Только теперь он замечает, что волосы у него
намокли и слиплись от крови. Он идет в людскую
и умывается. Бертель помогает ему. Бертель
добрый, но боится открыто встать на сторону Кнута.
— Ну и ну, — только и говорит он.
В тот же день Кнут убегает домой в Гамсунд,
теперь его никто не останавливает.
Лишь на другой день Ханс узнает, что Кнута нет.
Но он не обращает на это внимания. Обитатели
усадьбы не узнают его и начинают подумывать, что
дни его сочтены.
Хансу действительно худо, доктор навещает его
почти каждый день и приносит всевозможные
микстуры, которые Инга должна давать больному.
Наступает трудная пора. Проходят дни, недели, Ханс
Ульсен постепенно поправляется, однако совсем
здоровым ему уже не бывать, хотя правая рука
после лечения начинает немного двигаться.
39
Жизнь на усадьбе как будто светлеет. Хозяин
уже не в состоянии омрачать ее. Пища становится
обильнее — Ханс не может каждый день проверять
кадушку с мукой, не может пересчитывать в
амбаре вяленую рыбу...
А Кнут живет у родителей. У него округлились
щеки и повеселели глаза. Все так добры к нему, а
уж про старшего брата Уле и говорить нечего. Он
дарит Кнуту длинный новенький карандаш и
блокнот с гладкими чистыми страницами, чтобы тот мог
писать и рисовать. Эти сокровища Кнут прячет
вместе с другими своими драгоценностями:
перочинным ножом, куском жевательного табака,
двенадцатишиллинговой монетой — подарком Вет-
лтрейна — и старыми карманными часами,
которые давно не ходят. Еще не скоро он решится
очинить нетронутый карандаш и написать
что-нибудь на гладких чистых страницах.
И снова начались игры и работа — братья,
сестры, товарищи, домашние животные, — вернулась
прежняя безмятежная жизнь. Но Кнут понимал,
что родителей что-то гложет. Особенно часто
подавленной бывала мать. Как обычно, она
незаметно исполняла всю домашнюю работу, заботилась о
детях. Но порой у нее случались загадочные
припадки, которые пугали всех близких. Во время
таких припадков мать выбегала на дорогу или
убегала в лес, в горы, и там громко кричала без слов.
Это могло длиться часами. Тихая, покладистая
жена Педера Портного бродила в одиночестве и
голосила. Никто не понимал, что с ней творится, и
сама она не могла ничего объяснить. Однако после
ей становилось как будто легче. Подобное с ней
случалось и раньше, правда, не так часто. Прежде
Педер и дети только посмеивались над этим. Но с
тех пор, как Кнута забрали из дому и семья
оказалась во власти Ханса Ульсена, мать все чаще
стала убегать в лес, повергая всю семью в тревогу
и ужас.
Только Гаммельтрейн понял, чем можно помочь
Торе.
Однажды он отправился куда-то вместе с Педе-
ром и Торой. Их путь лежал в пасторскую усадьбу,
к Хансу, который уже начал вставать и снова взял
40
бразды правления в свои руки. О чем они с ним
говорили, так и осталось тайной, но, когда они
вернулись в Гамсунд и Кнута позвали в дом, он увидел
трех счастливых людей, мать обняла его, она
плакала, смеялась и говорила, что он останется дома
до Рождества, а там видно будет, они что-нибудь
придумают. Во всяком случае, отныне он будет
жить не только у дяди Ханса.
Той зимой Кнуту жилось хорошо. Хотя ему
иногда и приходилось проделывать долгий путь в
пасторскую усадьбу и выполнять для дяди письменные
работы, из-за чего жизнь его словно раздваивалась,
он все равно был счастлив, как и положено
ребенку. Кнут участвовал в играх и в работе вместе со
своими сверстниками. Ставил в лесу силки, ловил
подо льдом рыбу, бегал с ребятами на лыжах. Стал
сильным и крепким, у него появилась железная
хватка, и он всех превосходил в борьбе. Никто так
не вникал в мельчайшие будничные дела и
события, как Кнут. Его душа была на редкость
восприимчива ко всему.
Однажды он с братом Хансом возил из леса
дрова. В лесу они наткнулись на олениху, которую
собаки отбили от стада. Олениха бродила одна,
ребята накормили ее, и она шла за ними до самого
дома, где ее заперли в хлеве.
В маленьком наброске «Среди животных» Кнут
Гамсун рассказал об этом случае и о том, каким
замечательным товарищем во всех играх оказалась
эта олениха. В конце концов ее все же пришлось
зарезать, и Кнут говорит об этом так: «Я написал
в ее честь стихотворение, чтобы она не осталась в
нашей памяти чем-то вроде безымянной собаки.
Стихотворение получилось длинное, но я помню
только одну строфу:
От жажды, голода и слез
в могиле отдохнет она.
Тебе Сионский Страж поднес
небесной манны и церковного вина\
В те времена в Нурланне было много диких
животных и птиц. Их еще не начали истреблять.
* Здесь и далее стихи даны в переводе И. Бочкаревой,
41
«В лесах гомонили птицы. Весной и летом
токовал глухарь, зимой голосов в усадьбе было
почти не слышно из-за громкого кудахтанья
куропаток в заболоченном кустарнике».
В лесах водились медведи, лисы, ласка, в море —
тюлень и всевозможная птица, а в заливе, возле
Гамсунда, зимовали стаи белых лебедей, которые
покидали его лишь весной, с прилетом серых гусей.
Грустная лебединая песнь напоминала плач
ребенка, она звучала с небес, словно горькая жалоба.
Кнут рано научился ухаживать за животными.
Во времена его детства в Гамсунде держали шесть
или семь коров, лошадь, овец и коз. Все они были
друзьями детей. У каждого животного была своя
кличка, и дети заботились о животных, как это
делают большинство крестьянских детей.
VI
Кнут рос, и Ханс Ульсен постепенно терял над ним
власть. Наказывать Кнута он больше не мог. Брань
и оскорбления уже не имели прежней силы. Ханс
попытался изменить тактику и воздействовать на
Кнута добром. Несмотря на проявляемую внешне
жестокость, у Ханса в душе таились семена
доброты, которые были способны давать ростки.
Однако на этот раз Ханс явно опоздал. Кнут
послушно исполнял все, что ему велели, но работа
не приносила ему радости. Он просто
отворачивался, когда слышал похвалу или добрые слова. Страх
перед дядей настолько укоренился в нем, что он
не верил теперь в его искренность. Между ними
так и не возникло добрых отношений. Напротив,
когда Ханс понял, что Кнут решительно отвергает
его попытки установить мир, он стал мстить Кнуту,
зная его слабое место. Это было последнее и
довольно рискованное испытание. Кнут был
вдумчивый и сообразительный мальчик, но у него было
чересчур богатое воображение, и Ханс прекрасно
понимал это. Каждый день он часами пугал Кнута
картинами смерти и ада, позаимствованными у Оф-
тедала. Это было примитивное бессовестное запу-
42
гивание. Воображение Кнута невольно начинало
лихорадочно работать и достигало крайней степени
возбуждения. Ад представлялся ему страшной
реальностью, а Бог — коварным, немилосердным
существом, которого он был обязан любить.
Ханс изводил Кнута своими бессмысленными,
внушающими ужас разговорами о Боге и
преисподней. И хотя Кнут обладал достаточно крепким
здоровьем, чтобы они могли принести ему физический
вред, на его впечатлительную душу они
действовали сокрушительно.
В одиннадцать лет он пережил сильное нервное
потрясение — ему явился призрак, — и это
неудивительно при его тогдашнем состоянии. Позже он
написал об этом рассказ и включил его в сборник
новелл «Густые заросли»:
«В детстве я несколько лет жил у своего дяди
в пасторской усадьбе в Нурланне. Для меня это
было трудное время — я много работал, и меня
часто наказывали, времени для игр и
развлечений у меня почти не было. Дядя держал меня в
ежовых рукавицах, и вскоре моей единственной
радостью стало убежать куда-нибудь,
уединиться; изредка, когда выдавалась свободная минута,
я уходил в лес или же шел на кладбище и
бродил там среди крестов и могильных плит,
мечтая, размышляя и разговаривая вслух с самим
собой.
Пасторская усадьба лежала на берегу залива
в необычайно красивом месте, рядом, в
прибрежных камнях, день и ночь грохотала Глимма,
приливное течение. Одну часть дня оно текло
на юг, другую — на север, в зависимости от
прилива или отлива, но его вечная песнь
слышалась постоянно, и вода бежала одинаково
быстро как летом, так и зимой, независимо от
направления.
Церковь и кладбище были расположены на
пригорке. Церковь была деревянная,
крестовидная, могилы были разбросаны в беспорядке, на
них никогда не было цветов, но у каменной
ограды росла густая малина, ее крупные сладкие
ягоды пили соки из плодородной кладбищен-
43
ской почвы. Я знал каждую могилу, помнил
каждую эпитафию и был свидетелем того, как на
церкви установили новый крест, потому что
старый покосился от времени, а однажды
ненастной ночью вообще рухнул.
И хотя цветов на кладбище не было, летом
оно густо зарастало травой, высокой и буйной.
Я часто сидел и слушал, как ветер шуршит в
этой жесткой сухой траве, которая была мне по
пояс. Иногда ветер поворачивал флюгер на
церковном шпиле, и скрип ржавого железа
жалобно разносился над усадьбой пастора. Казалось,
будто кто-то железными зубами грыз железо.
Я часто беседовал с могильщиком. Этот
серьезный человек редко улыбался, но ко мне он
относился дружелюбно и, выбрасывая лопатой
землю из могилы, нередко предупреждал меня,
чтобы я отошел, потому что он сейчас выбросит
берцовую кость или осклабленный череп.
Я часто находил среди могил кости или пучки
волос, которые снова закапывал в землю, как
меня научил могильщик. Я так привык к этому,
что не испытывал никакого ужаса при виде этих
человеческих останков. Под церковной стеной
был склеп, заваленный костями; я провел в нем
много часов, мастеря что-нибудь или складывая
на полу фигуры из костей.
А однажды мне попался на кладбище зуб».
Так начинается рассказ «Призрак», до того
страшный, что не уступает в этом рассказам По,
который известен как мастер подобного жанра.
Кнут Гамсун пишет, что он подобрал этот зуб —
крепкий белый резец — и хотел использовать его,
может быть, подпилить и вставить в какую-нибудь
поделку. Но в тот же вечер к нему явился призрак.
«В окно постучали.
Я поднял голову. За окном, прижавшись
лицом к стеклу, стоял человек. Мне он был
неизвестен, а ведь я знал всех наших прихожан. У
него была большая рыжая борода, шея обмотана
красным шерстяным шарфом, на голове —
зюйдвестка. Только потом я задумался, почему его
голова была отчетливо видна в темноте, хотя ме-
44
сяц освещал другую сторону дома? Я видел его
лицо совершенно явственно, оно было бледное,
почти белое, глаза смотрели прямо на меня.
Прошла минута.
Человек начал смеяться.
Жутким, беззвучным смехом, рот его был
широко раскрыт, глаза по-прежнему смотрели
на меня, он смеялся.
Я похолодел и выронил то, что держал в
руках. В частоколе зубов его широко раскрытого
рта я вдруг увидел дыру — у него не хватало
одного зуба».
Гамсун пишет, что он, несмотря на страх,
сохранил способность видеть и чувствовать. Глядя в
оцепенении на это жуткое существо, он тем не
менее заметил отсвет огня, падавший из печки,
расслышал тиканье часов — он не спал, это был не
сон. Видение продолжалось еще минуту, потом
исчезло.
Дрожа всем телом, Кнут начал искать зуб и
наконец нашел его. Кнута терзал мучительный
страх, но ему удалось овладеть собой. Он бросился
в конюшню, где надеялся найти работников. Там
никого не было. Но Кнут уже немного осмелел. Он
даже обрадовался, что никого не застал в
конюшне, и решил немедленно отправиться на кладбище
и положить зуб туда, где взял, — «тогда мне не
пришлось бы никому ничего объяснять и, может
быть, из-за этой истории оказаться в когтях у
дяди».
Он один поднялся на пригорок, где раскинулось
кладбище, приблизился к ограде и заглянул в
ворота...
«И тут же я упал на колени. Там, недалеко
от ворот, между могилами стоял мой человек в
зюйдвестке. Лицо у него было такое же белое,
он обернулся ко мне и поманил куда-то вперед,
в глубину кладбища.
Я понял это как приказание, но идти не
решился. Я долго стоял на коленях и смотрел на
этого человека, молил его, но он не двигался и
молчал.
45
В это время ко мне вернулось мужество: я
услыхал, как свистели работники, занятые чем-
то возле конюшни. Этот признак близкой жизни
помог мне подняться с колен. Человек стал
потихоньку удаляться, он не шел, а скользил по
могилам, по-прежнему указывая куда-то вперед.
Я ступил в ворота, он манил меня дальше.
Сделав несколько шагов, я остановился, у меня
подкашивались ноги. Дрожащей рукой я вынул из'
носового платка зуб и что было силы швырнул
его в глубь кладбища. В это мгновение на
церковном шпиле повернулся железный флюгер, и
его зловещий скрежет пробрал меня до самого
нутра, Я бросился за ворота, сбежал с пригорка
и оказался дома. Когда я вошел на кухню, мне
сказали, что я белый как снег...»
Однако после того случая человек не исчез.
Перепуганный Кнут надеялся, что тот нашел свой зуб,
но призрак явился вновь и приходил еще много
вечеров и ночей.
«...Он продолжал приходить всю зиму,
правда, его приходы становились все реже. Ужас
перед ним, от которого у меня шевелились волосы,
постепенно прошел, но даже днем я чувствовал
себя подавленным, невыносимо подавленным. В
такие дни мне часто приносила облегчение
мысль о том, что я могу прекратить эту муку,
бросившись в Глимму».
За все это время Кнут не доверился ни одной
живой душе. Даже матери. Как он ни был мал, он
пожалел мать, которая и без того была измучена и
страдала от приступов безысходной тоски. Он
выдержал все в одиночку.
Пришла весна, наступили светлые летние дни, и
Кнут как будто избавился от «своего» призрака. Но
на следующую зиму призрак появился опять, потом
еще через год, однако это случалось уже редко.
После каждой встречи Кнут смелел все больше
и больше. Призрак перестал пугать его и исчез —
другими словами, исчез страх перед неведомым.
Кнут так описывает свою последнюю встречу с
призраком:
46
«Вечером я поднимаюсь в свою комнату,
зажигаю лампу и раздеваюсь. Как обычно, я
собираюсь выставить в коридор свои башмаки,
чтобы служанка почистила их. Я беру башмаки
и открываю дверь.
Рыжебородый стоит за дверью.
Я знаю, что в соседней комнате люди,
поэтому не боюсь. «Опять ты!» — громко говорю я.
Рыжебородый разевает свой большой рот и
начинает смеяться. Меня это больше не пугает, и
на этот раз я разглядел его более внимательно:
недостающий зуб занял свое место.
Должно быть, кто-то все-таки сунул зуб в
землю. Или же за эти годы он превратился в
прах и смешался с прахом, от которого
отделился. Бог знает».
Призрак исчез навсегда, и Кнут Гамсун так
заканчивает свою историю:
«Этот человек, этот посланец из Царства
Мертвых причинил мне большой вред, наполнив
мою детскую жизнь невыносимым страхом. Это
было далеко не последнее видение в моей
жизни, у меня случались весьма странные
столкновения с таинственными явлениями, но ни одно
не подействовало на меня так сильно, как это.
Впрочем, возможно, тот призрак причинил
мне не только вред. Я потом часто думал об
этом. Может быть, прежде всего благодаря ему
я научился стискивать зубы и ожесточаться. И
это мне потом пригодилось».
КОНФИРМАНТ
I
Кнуту четырнадцать лет. Это высокий,
сильный парень с пышной
каштановой шевелюрой, светлой, чуть
веснушчатой кожей и очень широкими,
крупными зубами. Он быстр и
решителен, выражение его лица постоянно
меняется, отражая богатую
внутреннюю жизнь. Но глаза по-прежнему
спокойны и задумчивы. Никому и в
голову не придет, что за спиной у
этого мальчика столько тяжелых,
безрадостных лет. Но сын крестьянина из
Лома сделан из прочного материала,
его сломить невозможно.
Кнут окончил школу, он больше не
живет в пасторской усадьбе, вернулся
домой, к родителям, однако здесь
произошли большие перемены. Старшие
братья один за другим покинули
гнездо. А Петер так и вовсе уехал в
Америку. Кнута снедает беспокойство, он
чувствует себя не на месте. Слишком
долго он не жил дома, и как раз в том
возрасте, когда ребенок особенно
нуждается в заботе отца и матери, это
порвало нити, привязывавшие их друг
к другу. Теперь же он освободился и
от дядиной опеки. Чувство свободы
захлестывает Кнута, мысли его
устремлены вдаль. Он помнит красочные рас-
48
сказы о селении в Гудбраннсдалене, в котором
родились его родители, да и он сам. Ему хочется
уехать из Хамарея, где он пережил столько страданий
и где ему было нанесено много незаживающих ран.
Он умоляет родителей отпустить его в Лом. Там у
них и по сей день много друзей и родственников,
они, конечно же, помогут ему найти себе какое-
нибудь занятие, и прежде всего это Турстейн Хест-
хаген, торговец, который к тому же приходится
Кнуту крестным отцом.
Не только Кнут мечтает вернуться «домой» в
Лом. Дедушка Гаммельтрейн рвется туда не
меньше Кнута: этот старый коренной гудбраннсдалец
так и не прижился в Нурланне. Он пишет письмо
своему другу и соседу по Лому Эстену Эриксену,
в котором с гордостью сообщает, что «Петер, сын
Педера, женился в Америке на дочери
богатого крестьянина из Вестланна, их повенчали за
восемь дней до Рождества. Он предполагает
вернуться в Норвегию вместе с женой и всем
скарбом, даже с мебелью, небось она там, в
Америке, хороша».
Но сесть за это письмо его заставили совсем
другие чувства: «Знал бы ты, как бесконечно
велико мое желание снова вернуться в Гарму, каждую
весну я мечтаю об этом, но мой сын Ханс
решительно против моей поездки. Только против он или
нет, а на будущее лето, коли будет на то воля
Господня, я все-таки приеду в Гармутреет, где прожил,
почитай, шестьдесят два года...»
Однако не было на то воли Господней: старый
Уле Треет умер вскоре после этого письма.
А вот Кнут уехал — родители договорились с
Турстейном Хестхагеном, что он возьмет своего
крестника к себе в ученики.
Не было на свете человека свободнее и богаче
Кнута, стоявшего на палубе парохода, который
отчалил от пристани Престеида ясным осенним днем
1873 года. Кнут стоял у поручней и махал
родителям, братьям и сестрам. На нем был красивый
новый костюм, сшитый отцом, рубашка с
накрахмаленным воротничком, черный галстук и на ногах
лучшие башмаки его матери. Кнута ждали
заманчивые приключения!
49
Грусть, вызванная предстоящей разлукой, раз-
другой шевельнулась у него в сердце, но стоило
ему взглянуть на пасторскую усадьбу, вспомнить
того, кто там жил, и грусти как не бывало.
Кнуту было интересно работать в мелочной лавке
Турстейна Хестхагена. Он гордился своей службой.
Ведь он привык, что в Нурланне блеск богатых
торговых компаний осеняет даже последнего мальчика
на побегушках.
Помогая в лавке, Кнут одновременно занимался
у пастора, осенью он должен был конфирмоваться.
Сверстники полюбили Кнута — он то и дело
придумывал что-нибудь смешное. Кроме того, он был
высокий и сильный, а это всегда пользуется
уважением у товарищей. Даже много лет спустя
ходили истории о том, как Кнут без малейших
колебаний брал на себя роль вожака, когда
требовалось безотлагательно решить какой-нибудь
спорный вопрос.
Конфирманты из главного прихода, Фоссберго-
ма, считали себя достойнее и благороднее тех,
которые жили в присоединенном к нему Вордалене,
к последним принадлежал и Кнут. На каждом
занятии у пастора мальчики из Фоссбергома
занимали лучшие места на первых скамьях. Так повелось
издавна. Но Кнут положил конец этой традиции.
Однажды, еще до прихода пастора, Кнут спокойно
подошел к первым скамьям и начал скидывать
мальчиков из Фоссбергома с их мест. Одного за
другим хватал он за шиворот и швырял на пол, а
освобожденное место тут же занимал кто-нибудь
из Вордалена. Кнут поступал таким образом, пока
положение не изменилось. Мальчики, обреченные
на существование в вечной тени, получили место
под солнцем.
Кнут был отчаянный заводила, но с девочками
всегда держался по-рыцарски. Однажды во время
игры в чехарду он нечаянно толкнул девочку, и
она заплакала. Кнут помог ей встать, отряхнул
платье и, чтобы утешить девочку, широким жестом
протянул ей блестящую монетку в двенадцать
шиллингов.
50
Выделялся Кнут и на занятиях. Нельзя сказать,
чтобы он очень усердно готовился к ним, но он
умел замечательно рассказывать «от себя» и
никогда не попадал впросак. Пастор Халлинг проявлял
большой интерес к Кнуту и неоднократно говорил
и его крестному отцу, и другим родственникам, что
из мальчика «выйдет большой человек», хотя в
школе он себя особенно не проявил.
На конфирмации, состоявшейся в церкви Лома
4 октября 1874 года, Кнут отвечал блестяще. Теперь
у него был звучный и сильный голос, так что он
отличился и во время пения псалмов.
Красивым почерком Кнут славился всегда. В
лавке у него была прекрасная возможность
упражнять руку, и писал он не только в счетных книгах.
Рассказывают, что Кнут исписал своими стихами
все дверные наличники в лавке, и Турстейн Хест-
хаген не подозревал, что совершает роковую
ошибку, когда заставил будущего писателя смыть с
дверей всю его писанину.
В лавке Турстейна Хестхагена постоянно
собирались люди из ближних и дальних мест. В те
времена сельские жители обычно встречались либо в
церкви, либо в лавке, и эти встречи были для них
целым событием. Они нарушали привычное
течение будней и оттого производили очень сильное и
глубокое впечатление, поглощая все чувства и
мысли такого внимательного и чуткого наблюдателя,
каким был Кнут. Там, в лавке, он многое постиг и
в человеческом характере, и в человеческой судьбе.
Насколько глубоки оказались эти знания, не ведает
никто, но несомненно, знакомство с новым чужим
миром значительно обогатило его. Кнут стал более
уверен в себе, теперь он держался свободно и
непринужденно, собственный опыт подсказывал ему,
что допустимо, а что — нет.
Кнут прожил у своего крестного в Ломе не
больше года. Между ними * произошла ссора, Кнут
отказался от места и потребовал денег на дорогу
домой. Он был уже не мальчик и не желал, чтобы
им помыкали, право было на его стороне. Турстейн
воспротивился и отказался отпустить Кнута домой,
а тем более дать деньги на эту поездку, но у Кнута
был припрятан козырь: он невозмутимо показал
51
Турстейну его собственное письмо к Педеру
Портному, в котором черным по белому было написано:
«Если же мальчику у нас не понравится, я
отправлю его обратно за свой счет».
Кнут пробыл дома ровно столько, чтобы повидаться
с друзьями и знакомыми и продемонстрировать им,
каким молодцом он стал после конфирмации.
Теперь он если не вполне, то во всяком случае
изрядно обучился торговому делу. И потому той же
осенью, сразу по возвращении домой,
пятнадцатилетний Кнут занял место младшего приказчика у
местного богача, крупного торговца Валсе из Тра-
нея.
Валсе был единовластным правителем своей
округи. Здесь от него зависели все, начиная от
крестьян, живших вдали от моря, до рыбаков из
прибрежных селений. Это он снабжал рыбаков
снастями, скупал их улов, сушил рыбу в своих
сушильнях или солил ее в бочках и морем отправлял
в Берген. В хорошие времена он был безотказным
скупщиком, в плохие, когда не было рыбы, —
добрым и щедрым кредитором. Имя Валсе было
окружено немалым ореолом, и на него работало
много народу.
Кнут быстро прижился в этой непривычной для
него среде. Напряженный труд рыбаков, их борьба,
в которой на карту ставилась жизнь и
благосостояние, ночные штормы, часто несущие смерть, — все
это завораживало Кнута. На него производили
неотразимое впечатление солидные, большие дома
Валсе, а его лавка, заваленная множеством
диковинных товаров, была полем его деятельности.
Правда, младший приказчик не самое
уважаемое лицо в лавке, это не он спрашивает у
покупателей, что им угодно приобрести нынче, и
милостиво отпускает в кредит. Нет, Кнуту в
основном приходилось то и дело бегать в подвал за
машинным маслом, 3av патокой и другими товарами,
от которых руки становились черными и липкими.
Но работать бок о бок с самим Валсе уже само по
себе было необычайно почетно. И прилавок был не
только естественной преградой, отделяющей поку-
52
пателя от продавца. Он был границей. А откидная
доска — пограничным шлагбаумом, и поднимался
этот шлагбаум лишь перед избранными.
Потом Кнут Гамсун не раз с улыбкой вспомнит
то время, когда стоял за прилавком у Валсе и
дерзко мечтал стать когда-нибудь лавочником: молодой
Теодор-лавочник, герой романа «Городок Сегель-
фосс», «надевает кольца и вступает в свою лавку,
в свое царство. Люди, толпящиеся у прилавка и
загораживающие ему дорогу, расступаются перед
ним, он откидывает доску, проходит за прилавок и
опускает за собой доску. Теперь он здесь
главнокомандующий. В подчинении у этого молодого
человека два служащих, ящики и полки у него полны
товаров, даже на потолке висят всевозможные
вещи, в лавке есть все, что только может пожелать
человек, — шелковое белье, кафель для печей,
венская сдоба...»
Иногда Кнуту случается помогать самому
Валсе — он переписывает бумаги этого большого
предприятия, ведущего столь многостороннюю
деятельность. И тогда он чувствует себя почти на самой
вершине, он как будто достиг тех же высот, что и
старшие приказчики, которые с карандашом за
ухом отмеряют на прилавке ткань либо свертыоают
фунтики для бурого сахара и пряников.
С тех пор как Кнут попал в дом Валсе, он
держится более смело и решительно. Взрослые
оказывают ему уважение за его мужество, веселость и
умение постоять за себя. И хотя костюм, сшитый
ему к конфирмации, успел пообтрепаться и рукава
давно стали коротки, Кнут старается придать себе
элегантность с помощью внушительной
металлической цепочки для часов и сдвинутой набекрень
шляпы. Если же кто-нибудь злорадно спрашивает
у него, который час, он обезоруживающе смеется:
пока у него есть только цепочка от часов.
Но одно обстоятельство в доме Валсе
настраивает его на серьезный лад — это любовь! Кнут
влюбился!
У Валсе было несколько веселых хорошеньких
дочерей, и Кнут воспылал чувством к младшей,
Лауре. Для него настали трудные дни. Такого с ним
еще не бывало. В школе, правда, он был влюблен
53
в одну девочку, которую звали Якобиной, она была
темноволосая, со вздернутым носиком... Но Лаура!
О, как он лелеял ее в своем сердце!
Эта игривая, капризная Лаура заставляла его
переживать то горе, то восторг! Они всегда были
вместе — и на танцах, и на играх. Бродили по лесу,
по лугам, расставались врагами и снова
становились друзьями. Они еще были детьми. И в дружбе,
и в ссорах, и в любви они тоже еще были детьми.
«Это было совершенно необыкновенное
состояние! Он был одновременно и пронизан и
уничтожен блаженством, испытывал и боль, и
восторг. Она же пошла еще дальше — это
тринадцатилетнее дитя гладило его по жилетке и
не сводило с него глаз. И все было исполнено
глубочайшего смысла! Они улыбнулись друг
другу, и оба покраснели до корней волос, он
поцеловал ее, почти не коснувшись, но на губах
у него остался дивный привкус. После этого
смелого поступка его охватила мучительная
робость. Господи, сейчас умереть бы или
провалиться сквозь землю! Он не мог отпустить ее и
продолжал держать в объятиях, но прятал от нее
глаза, они оба прятали глаза, уткнувшись лицом
в шею друг друга...»
Так описывает Кнут Гамсун в романе «Городок
Сегельфосс» первую пробудившуюся нежность
друг к другу юного Виллаца и Марианны; наверно,
он вспоминал при этом свою детскую
влюбленность.
Кнут недолго пробыл у Валсе, как произошло
событие, затмившее и Лауру, и любовь к ней.
Валсе разорился.
Эта новость ураганом налетела на округу. Все
были поражены, словно на край обрушилось
необъяснимое стихийное бедствие. Валсе, этот богач,
этот владыка всего и вся, и вдруг разорился! Вот
уж воистину непостижимы пути Господни!
Вся многообразная деятельность Валсе была
остановлена. Частично дело перешло в чужие руки,
но прежним оно уже не стало. Кнут вместе с дру-
54
гими служащими был уволен, в их услугах больше
не нуждались.
С годами Траней совсем захирел и в конце
концов превратился в обычное захудалое селение,
каких много в Хамарее.
А Лаура — она тоже не получила своего
младшего приказчика, она вышла замуж за местного
телеграфиста1. Как несправедлива бывает иногда
судьба. И как мудра она в то же время.
Но в ту пору Кнут был уже коробейником и
ходил по селениям с коробом на спине.
БЕСПОКОЙНАЯ МОЛОДОСТЬ
ι
Однажды Кнута посетил его приятель
из Лома, Уле Трюккет. Он пришел в
Хамарей с коробом, набитым
всевозможными товарами, которые продавал
по усадьбам.
Уле был веселой перелетной
птицей, жил беспечно, легко переезжая с
места на место, бродяжничал, бросив
родное селение. Он-то и сманил Кнута
уйти вместе с ним. Кнут скопил
немного денег, кое-что он получил после
расчета у Валсе, кошелек у него был не
такой уж и тощий.
Все сложилось наилучшим образом,
потому что у Кнута оказалось
достаточно денег, и двое приятелей отправились
в Буде, чтобы закупить необходимый
товар. Там они договорились идти в
разные стороны, а потом, через
определенное время, снова встретиться в Буде.
Кнут пошел на север, а Уле — на юг.
Началась новая, богатая
впечатлениями жизнь. Кнут ходил по усадьбам
с коробом. Сперва он вернулся в
Хамарей, где его хорошо знали, потом
отправился в соседнюю округу. Дело у
него спорилось. Он успешно торговал,
переходя с места на место.
Беспокойство было у Кнута в крови,
и такая жизнь ему нравилась. Он уд-
56
линил свой маршрут от Хельгеланна на юге до
Тромсе на севере. В пути ему встречались самые
разные люди, и он узнавал их и с хорошей, и с
плохой стороны.
Кнут был сам себе господин, и завтрашний день
его не страшил. Зимой на Лофотенах начался лов
рыбы, и все уехали на промысел, а Кнут в это
время спокойно жил дома, в Гамсунде. Когда же с
приходом весны лов кончился и заработанные на
Лофотенах деньги принесли в усадьбы
относительное благополучие, Кнут снова отправился
торговать. Чаще всего он ходил пешком, но иногда
плавал и на пароходе. Он посещал крупные и
мелкие селения на побережье и вдали от берега. Весна
была благословенным временем года. Кнут
наслаждался светлыми днями. На полях еще лежал снег,
но приход весны уже ощущался. Дороги развезло,
они стали почти непроезжими, однако это никого
не смущало. На вербах, растущих вдоль дорог,
лопались пушистые почки, подо льдом пели ручьи.
Весна была любимой порой Кнута, он сам был
сродни ей — в нем пробуждались к жизни мечты
и мысли.
Кнут обходил округу за округой. На него
произвела большое впечатление ярмарка в Стокмарк-
несе, на которую приехали торговцы даже из
Тронхейма. Здесь были фокусники и колесо
счастья, евреи-часовщики и шарманщики. В одной из
палаток показывали диких заморских животных,
женщину без нижней части туловища, меч
господина Синклера. Жизнь на ярмарке била ключом.
Здесь Кнут приобрел первые в его жизни часы, он
гордо носил их в кармане жилета вплоть до того
несчастного дня, когда ему пришлось продать их в
Христиании1.
Кнут и Уле Трюккет поставили на ярмарке в Сто-
кмаркнесе свою палатку. Они накупили товаров,
вложив в них все, что имели. Торговали всем чем
угодно: от булавок до шерстяных свитеров и
непромокаемых роб. Торговля шла бойко2, они научились
запрашивать дорого, чтобы потом немного сбавлять
цену, заключали сделки и вели переговоры. Из Сто-
кмаркнеса Кнут впервые смог послать родителям
деньги и мелкие подарки братьям и сестрам.
57
Два года Кнут торговал, странствуя по стране,
но рано или поздно этому должен был прийти
конец. Родители тревожились за него. Они считали,
что ему следует осесть на одном месте, пустить
корни, остепениться и стать уважаемым человеком.
Об этом говорилось каждый раз, когда Кнут бывал
в Гамсунде.
— Тебе надо овладеть каким-нибудь
ремеслом, — твердила мать. — Посмотри на своего брата
Уле — он выучился на сапожника. Посмотри на
Ханса — он служит у ленсмана1...
Педер Портной относился к этому более
спокойно. Он помнил, как сам странствовал в
молодости, и считал, что придет время и сын образумится.
Однако и отец и мать не без страха находили в
Кнуте известное сходство с кумиром его детства
Ветлтрейном. От прежнего Ветлтрейна осталась
теперь только тень — это был издерганный, ко всему
равнодушный, спившийся человек.
Но Кнут и сам понимал, что надо менять жизнь,
он и не собирался оставаться коробейником,
В конце концов он позволил уговорить себя и
в семнадцать лет уехал в Буде, чтобы поступить
там в учение к сапожнику. Незадолго перед его
отъездом дядюшка Ханс Ульсен сочинил ему нечто
вроде рекомендации — очевидно, с самыми
добрыми намерениями:
«Податель сего, Кнут Педерсен, помогал мне
в почтовых делах и разносил за меня почту в
Хамарее, в Салтене, поэтому я с истинным
удовлетворением могу засвидетельствовать его
исполнительность и честность, а также ловкость и
сообразительность в любой работе; по моему
собственному мнению и по мнению многих
уважаемых людей, он имеет весьма хорошие
способности. А посему беру на себя смелость
рекомендовать его наилучшим образом.
30 июля 1875. X. Ульсен».
Однако Кнут так и не закончил обучение у
сапожника. И не потому, что у него не было
склонности к этой работе. Руки у него были умелые,
Пальцы — сильные и ловкие, но внутренняя тревога
не покидала его. И он не мог совладать с этим. Он
58
нашел себе другую работу, какое-то время работал
грузчиком на пристани, потом — приказчиком в
лавке, но как был, так и остался
неудовлетворенным.
Постепенно он стал записывать все, что видел
и слышал. Иногда ему попадались книги, и он читал
их, читал также газеты и журналы, но главным
образом писал сам — стихи и прозу, пытаясь
рассказать об интересных событиях, о своих настроениях
и мечтах.
Здесь, в Буде, он написал свою первую
небольшую книжку — наивное произведение, очень
характерное для литературы, какой в то время
торговали книгоноши.
Книга называлась «Таинственный. Любовная
история, случившаяся в Нурланне». В ней
рассказывалось о молодом Ролфе Андерсене, который с виду
был «обыкновенный парень, темный, умеющий
лишь пахать, сеять, копать и выполнять подобную
крестьянскую работу», и о красивой дочери
богатого землевладельца Реннауг Ое. Ролф окружен
тайной, и у Реннауг с ее богатым отцом вскоре
возникают подозрения, что он вовсе не тот
человек, за какого выдает себя. «Ты так красиво и
быстро пишешь. Наверно, ты занимался конторской
работой», — говорит Ролфу землевладелец.
Постепенно завеса таинственности над Ролфом
приподнимается. И верно, он оказывается вовсе не
бедным темным крестьянином, за какого все его
принимали, а единственным сыном богатого
городского купца, который в свое время обанкротился,
но тем не менее сумел исхитриться — вот
ловкач! — и оставил своему сыну много денег. И зовут
его к тому же не Ролф Андерсен, а Кнут Суннен-
фиельд. Трудно найти в каком-нибудь романе более
счастливый и достойный конец.
«Таинственный» был напечатан в книжной
типографии в Тромсе в 1877 году. Кнут свел
знакомство с этой типографией, еще когда ходил
коробейником, и оно сослужило ему свою службу.
Ибо сомнительно, чтобы он сумел найти другого
издателя для своего первого произведения.
Эта небольшая книжица сама по себе не
представляет никакой ценности, но она может пове-
59
дать кое-что интересное о восемнадцатилетнем
Кнуте. Мы видим незрелого юношу с
определенным литературным даром и желанием добиться
успеха в жизни. Реннауг говорит в повести
студенту Хорну: «Я крестьянская девушка, и с меня
вполне хватает того, что я знаю». Позже Кнут
Гамсун полностью поддержал бы это
высказывание. Но комментарий восемнадцатилетнего
писателя звучит так: «Конечно, она сказала это
сгоряча и не подумав. Чем больше знаний, тем
лучше, и в деревне, и в городе...» Идеалом Кнута
был не крестьянин, а горожанин, конторский
служащий, а еще лучше — крупный торговец,
имеющий хорошее образование и красивый костюм.
Его молодой герой носит «современного покроя
сюртук и новые кожаные сапоги, черную
фетровую шляпу, за шелковой лентой шляпы —
нежные незабудки, в правом кармане красного
клетчатого жилета, тоже из домотканой материи,
видны большие, старомодные, серебряные часы»...
В другой раз он выглядит еще наряднее: «Теперь
на нем был костюм из серого сукна. Его наряд
состоял из сюртука или пальто, кожаных
башмаков с медными пряжками, двубортного жилета и,
наконец, бархатной каскетки с козырьком, и все
это было самого модного покроя».
Очевидно, что Кнут внимательно изучал модные
журналы в лавке дядюшки Ханса Ульсена, прежде
чем создал образ Кнута Сунненфиельда — этого
денди, покорителя сердец!
В письме к Эли Крог, издавшей в 1950 году
антологию «Моя первая публикациям По материалам
тридцати трех норвежских писателей,
предоставивших свои материалы», Кнут Гамсун, которому тогда
был девяносто один год, пишет:
«Мое первое произведение —
«Таинственный»* — было напечатано Кьелдсетом в Тромсе.
Это была поэма, большая поэма. Второе мое
произведение было написано прозой, как оно
называлось, я не помню. Кьелдсет сообщил мне,
* Должно быть, Гамсун просто забыл и пишет о
«Свидании»1. — Прим. авт.
60
что он кое-что поправил в этой «немыслимой
чуши». Меня задели его слова. С тех пор я
больше ничего не печатал у Кьелдсета...»
Таким образом, Кнут Педерсен не должен один
нести ответственность за эту «немыслимую чушь»,
кое-что, возможно, лежит на совести издателя
Кьелдсета. Но несомненно, что восхищение и
глубокое уважение, которое снискал тогда Кнут со
стороны домашних и со стороны приятелей по
лавке в Буде, оказались для него доброй поддержкой.
Воистину он родился писателем! Мало того, что у
него почерк красивее всех и пишет он быстрее
других, он еще умеет писать и рассказы!
Лишь его любимая сестра София,
единственная, не разделяла общих восторгов. Она была
немного моложе Кнута и очень религиозна. София
помогала по хозяйству в доме дядюшки Ханса
Ульсена, и ее набожность, возможно, объяснялась
его влиянием. Из всех своих братьев и сестер
Кнут больше других любил Софию, и любовь эта
была взаимной. София тревожилась за брата,
который писал светские книги, и прислала ему
такое стихотворение:
Помни: есть у тебя сестра!
За тебя она молится Богу:
помоги ему в странствиях, Боже,
укажи ему, Боже, дорогу!
Был бы звездами он ведом,
был бы легок и ровен путь,
и обрел бы он тихий дом,
чтобы в нем от трудов отдохнуть*.
Но ноги Кнута не знали усталости, он был бодр
и здоров. Вскоре у него было готово очередное
произведение — длинный рассказ в стихах,
представлявший собой беспомощное подражание «Терье
Вигену» Ибсена1. Кнут писал о старом немце,
жившем отшельником в пещере на суровом скалистом
берегу. Старика тяготит совершенное им некогда
Оригинал находился у дочери Ветлтрейна Марии
Андерсен (1863—1952). — Прим. авт.
61
преступление — он убил свою возлюбленную, — и
он почти помешался от отчаяния и укоров совести.
Однажды во время шторма волны выбросили на
берег молодую женщину с потерпевшего крушение
судна. Рискуя жизнью, старик спас ее. Так он
искупил свой грех, и это перед смертью примирило
его с самим собой и с Богом.
Стихотворение называлось «Свидание» и было
написано чрезвычайно сложным и заумным
языком, но Кнут нашел для него издателя. Оно,
подписанное Кнудом Педерсеном Гамсундом, было
напечатано в типографии Альб. Фр. Кнудсена в
Буде.
Между этими двумя публикациями Кнут
получил очень серьезное письмо от отца, который был
не против того, чтобы Кнут писал рассказы, но ведь
надо подумать и о будущем. Кем он станет в
жизни? Как идет учение, может ли он уже прибить
подметку к башмакам? Вопрос был поставлен
прямо. Нет, Кнут был вынужден признаться, что, к
сожалению, он еще ничему не научился, к
сожалению, ему вообще не хочется быть
сапожником и он уже давно бросил учение.
Некоторое время отец молчал. Потом от него
пришло письмо: Кнут должен все оставить и
поехать к ленсмаиу Нурдалу в Бе в Вестеролене. Брат
Ханс, который служил там у ленсмана, оставил это
место, и ленсман хотел бы, чтобы вместо него
работал Кнут.
II
Кнут сидит за пюпитром и пишет. Перед ним в
образцовом порядке разложены бумага,
протоколы, печати и письменные принадлежности.
Комната маленькая и темная, какая-то мрачная. Здесь
располагается серьезная контора, и все вещи в
ней отмечены этой серьезностью: в углу у окна
стоит большой сейф с блестящим и хитрым
замком, рядом с ним — копировальный пресс. На
стене под фуражкой с золотым околышем и
лакированным козырьком висит пара наручников
и кандалы, а кроме них — длинная деревянная
62
дубирка, сабля и цветная литография короля
Оскара1.
Кнут служит у ленсмана, сегодня он в конторе
один и потому имеет возможность работать не
спеша. Но молодой человек отнюдь не пренебрегает
своими обязанностями. Рука двигается быстро и
уверенно. Жирно блестят на бумаге ярко-зеленые
чернила для снятия копий, бегут строка за строкой
изящные округлые буквы. Повестка рыбаку
такому-то... Перо строчит весело и энергично,.. Точка.
Дата. Место для подписи. Печать.
Кнут встает, берет с полки листы тонкой
прозрачной бумаги, проводит по ним мокрой кистью,
прокладывает между написанными повестками
промокательную бумагу и идет к копировальному
прессу...
Он с большим мастерством проделывает эту
работу, она занимает его, ему интересно, к тому же
эта работа внушает ему чувство власти. Он тут
важная персона, он посылает людям повестки и
приказы... У него есть право говорить: «Мы с ленс-
маном Нурдалом...» И люди с уважением кивают
ему головой. Ленсман Нурдал человек
добродушный, в уголках глаз у него прячется улыбка.
— Давайте помягче обойдемся с Юсефиной из
Клейвы, — говорит Кнут. — Жаль ее, все-таки
бедная вдова!
И ленсман согласно кивает — хороший совет!
Да, между ленсманом и его новым служащим
царит полное согласие. Кнута считают почти что
членом семьи, а отношения между ним и юной
фрекен Ингер Нурдал не просто дружеские.
Ленсман, по-своему, был весьма образованный
человек. У него в доме много книг — большая
редкость в те времена, — среди них произведения
Вергеланна, Вельхавена, Кристофера Янсона, Асбь-
ернсена и My, Бьернсона, «Приключения барона
Мюнхгаузена», а также шведских и датских
писателей. Книги были гордостью ленсмана, и, уж
конечно, Кнут поглядывал на эти соблазнительные
полки. Может быть, если он будет прилежно
исполнять свои обязанности, ленсман когда-нибудь
разрешит ему взять почитать какую-нибудь
книжку. У Кнута было горячее, но весьма скромное же-
63
лание — в первую очередь прочесть произведения
знаменитого Бьернстьерне Бьернсона1.
* • *
Кнут лежит на постели у себя в комнате и читает
«Веселого парня». Вот это книга! Вот это язык! Все
для него в новинку. Оказывается, можно писать
совершенно неправильно и в то же время
безупречно. Чисто по-норвежски, просто, даже
существительные написаны не с прописной буквы!
Господи, спаси и помилуй, что сказал бы о такой
орфографии учитель Ульсен! Или дядюшка Ханс —
да он бы перебил Кнуту все пальцы, если бы Кнут
осмелился так написать!
Кнут прочитывает повесть в один миг. Потом
переходит к другим повестям из крестьянской
жизни: «Арне», «Сюнневе Сульбаккен», читает
сборник «Стихи и песни», потом — драмы. День за
днем после работы в конторе Кнут лежит у себя
и читает Бьернсона. Он больше не ходит на танцы,
не веселится вместе с молодежью. Забыты друзья,
забыт и неслыханный успех у местных девушек,
забыты Ингер Нурдал, Лаура — все забыто. Кнут
читает Бьернсона.
Прежде всего его пленил стиль Бьернсона, его
язык. У Кнута по телу бегают мурашки. Вот чему
нужно учиться, вот как нужно писать. В нем зреет
замысел.
И вскоре Кнут погружается в работу, он пишет
повесть. По вечерам у него в комнате на чердаке
царит тишина. Его никто не тревожит, так
распорядился ленсман Нурдал: этот поэт кажется ему
таким занятным. И кто знает...
В голове у Кнута уже сложился сюжет, он
несколько отличается от обычного шаблона. Это
рассказ о бедном талантливом юноше, который любит
богатую девушку, правда, он так и не получает ее.
Пережив горе, болезнь и разочарование в любви,
молодой человек обретает силу и душевную
мудрость. Девушка умирает, а молодой человек
становится поэтом.
Воображение живо рисует эту историю. Днем
он исполняет свои обязанности в конторе у ленс-
мана, но мысли его далеко отсюда. Он записывает
64
все, что приходит в голову, записывает не
откладывая — потом это может ему пригодиться, всему
найдется свое место.
Но не только радость творчества занимает его.
Тщеславие — вот мощный двигатель. Кнут молод,
он хочет добиться успеха в жизни, чувствует в себе
силы, которые когда-нибудь вознесут его на
вершину. Тревога, страх, восторг, радость не дают ему
спать по ночам. Подумать только, он может стать
писателем, настоящим поэтом, он умеет подчинять
себе слова и мысли! Все они: родители, братья и
сестры — будут восхищаться и уважать его. Он
восторжествует над бессильно лежащим дядюшкой
Хансом Ульсеном! И может быть, в потухших
глазах Ветлтрейна снова вспыхнет огонь, и он ударит
Кнута по плечу и скажет: «Ну, кто был прав?»
Книга обретает форму. Наконец она закончена.
Кнут знает — это лучшее из всего когда-либо
написанного им. Его язык — норвежский1, не
датский, он сумел выразить свои мысли, и его герои —
живые люди.
Несомненно, Кнут развился и приобрел опыт с
тех пор, как жил в Буде и был учеником
сапожника. В «Таинственном» история любви молодых
людей не осложнена ничем, счастливому соединению
любящих препятствуют лишь внешние
обстоятельства. В «Бьергере» главную роль играет уже
человеческая душа. В образе юного Бьергера молодой
писатель сумел выразить нечто, таящееся в его
собственной душе. Несмотря ни на что, в этом еще
достаточно беспомощном произведении слышен
отзвук той главной темы, которая впоследствии
узаконит в искусстве чувства всех любящих героев
Кнута Гамсуна: любовь, как страсть, несет в себе
страдание.
Кнут отсылает свою книгу Кнудсену в Буде,
теперь ему остается лишь с нетерпением ждать
результата. Кроме известности и славы, ему не
повредила бы и небольшая сумма денег.
Отныне у него нет сомнений — он хочет стать
писателем. Ему хочется повидать новых людей,
приобрести новые впечатления. Здесь слишком
однообразно, и главное — он не может
сосредоточиться для настоящей серьезной работы. Бе —
65
большой округ, и Кнуту приходится постоянно
ездить по делам службы: он вручает повестки,
присутствует на аукционах, производит опись
имущества и тому подобное. Вместе с работой в
конторе это поглощает все его время. Часто, в
любую погоду, ему приходится в утлой лодчонке
плавать на острова. Кнут не моряк, он никогда
не был даже рыбаком, как большинство молодых
людей в Нурланне, он просто-напросто не
переносит моря и, стыдно признаться, страдает
морской болезнью.
Однажды Кнут приходит в контору и застает там
незнакомца. Это Август Веенос, новый пастор Бе
и Лангнеса, он приехал, чтобы нанести визит ленс-
ману Нурдалу.
— Разрешите представить вам нашего молодого
писателя Кнута Гамсунда, — улыбаясь, говорит
Нурдал.
Кнут кланяется вежливо, но без подобострастия,
ему уже доводилось встречаться с пастором.
— К сожалению, он, безусловно, покинет
меня, — продолжает ленсман. — Он говорит, что
здесь у него нет времени для творчества.
Кнут вежливо отвечает на многочисленные
вопросы пастора. Они немного беседуют о религии,
о духовности — Кнут достаточно сведущ в этих
вопросах после жизни у дяди. Потом они
разговаривают о литературе — Вергеланн, Бьернсон, — Кнут
не уклоняется от беседы. У него на все есть своя
точка зрения, и он смело излагает ее.
Пастор засиделся до вечера. Ему понравился
молодой человек, он заинтересовался им. Ему дают
прочесть несколько страниц из рукописи «Бьерге-
ра», он настроен дружески и благожелательно.
Перед отъездом пастор Веенос прямо спрашивает
Кнута, действительно ли он хочет уехать отсюда,
найти более удобные условия для работы.
— Это мое самое большое желание, в этом нет
никаких сомнений, — отвечает Кнут. — Но у меня
нет для этого ни возможностей, ни средств.
И он рассказывает об издателе Кнудсене,
который еще не ответил ему.
66
Пастор Веенос подходит к полке, снимает
Библию и кладет ее на стол.
— Найди Первое послание апостола Павла к
коринфянам, глава тринадцатая, стих первый.
Посмотрим, как быстро ты с этим справишься!
Кнут немного удивлен, но открывает Священное
писание и достаточно быстро находит нужное
место.
— Читай!
Кнут опять удивляется, но читает. У него
сильный, проникновенный голос, хорошее
произношение, и читает он бегло.
— Спасибо, — говорит пастор. — Читаешь ты
хорошо. Ну а сколько молитв содержится в «Отче
наш»?
— Зачем вы меня спрашиваете об этом? — Кнут
краснеет, он даже забыл, что следует быть
вежливым — к чему эти вопросы, ведь он уже не
конфирмант!
Пастор смеется,
— Это я тебе потом скажу.
— «Отче наш»... — Кнут смущен. — «Отче
наш». Это...
— Ты хочешь сказать, что это одна молитва? —
приходит ему на помощь пастор. — Что ж,
пожалуй, ты прав. Ну а четвертая заповедь?
Кнут произносит четвертую заповедь.
— Как ее толкует Лютер?
Ответы следуют за вопросами, Кнут втянулся в
эту игру. Таблица умножения, проверка
грамотности и умения расставить знаки препинания.
Наконец пастор откидывается на спинку стула,
внимательно смотрит на Кнута и говорит:
— Так вот, молодой человек, я могу взять тебя
школьным учителем для округов Рингстад и Нюк-
вог. Что скажешь?
От удивления Кнут теряет дар речи.
— Школьным учителем?.. — с трудом
произносит он наконец. — Но ведь мне всего девятнадцать
лет!
— Я достаточно проэкзаменовал тебя и думаю:
ты справишься. Что скажешь?
А что Кнут мог сказать? Конечно, он согласился.
И горячо поблагодарил доброжелательного пастора.
67
Таким образом этот юноша, не имевший другого
образования, кроме нерегулярных занятий в
начальной школе, сделался учителем и наставником
детей и подростков, которые были немногим
моложе его самого.
III
В Хьеррингее, километрах в двадцати севернее Бу-
де, вел свои дела и торговлю матадор Эрасмус Бе-
недиктер Хьерсхов Цаль.
Подобно Валсе из Транея, он был здесь самым
влиятельным человеком. На пристани выстроились
в ряд принадлежавшие ему дома и склады, а его
лавка служила местом сбора жителей Хьеррингейя,
содержимое складов и погребов лавки
удовлетворяло все потребности округи.
Цаль сделал головокружительную карьеру. Он
приехал сюда совсем молодым, не имея за душой
ни гроша, и поступил на службу к купцу Эллинг-
сену, который в те времена заправлял здесь всей
торговлей. Молодой человек проявил изрядный
талант и вскоре оказался незаменимым в этом
крупном торговом доме. Он поднимался со ступеньки
на ступеньку, а иногда — и через ступеньку. Но он
заслужил это, работая не щадя сил. Когда Эллинг-
сен умер, Цаль совершил отчаянный прыжок —
женился на его вдове и стал владельцем всего
торгового дома.
Для своего округа он был настоящим
благодетелем. Кроме небывалых уловов сельди, он продавал
в Прибалтийские страны икру и на этом очень
разбогател. Он подарил своему приходу пасторскую
усадьбу, со всеми угодьями, и много лет подряд
содержал на своем попечении всех бедняков Хьер-
рингея. Цаль приобрел право на винокурение в
своем округе, платил за это налог, но никогда не
пользовался этим правом. Это был добрый
христианин и щедрый помощник в тяжелую минуту, и
лишь в одном Цаль был суров и непреклонен: он
не выносил пьянства.
Однажды бедный рыбак пришел к Цалю и
пожаловался, что у него нет снастей для ловли рыбы.
68
Цалъ дал ему все, в чем тот нуждался, полностью
оснастил его судно для промысла на Лофотенах и
пожелал удачи. Вечером рыбак от счастья напился
в стельку, а утром, когда он уже собирался
отправиться в путь, Цаль явился на пристань,
собственноручно выгрузил все снасти и унес к себе на
склад.
Цаль и миловал и карал, как местный Господь
Бог. Для этого у него были и власть, и средства.
Он умер в 1900 году, округ и друзья Цаля со
всей страны принимали участие в траурной
процессии. Девятнадцать нурланнских пасторов
провожали его в последний путь.
Таков был этот матадор, Эрасмус Бенедиктер
Хьерсхов Цаль.
Ясным весенним днем в лето Господне 1879
молодой писатель Кнут Педерсен Гамсунд спускается с
парохода на пристань Цаля в Хьеррингее. На нем
красивый добротный сюртук из серого
домотканого сукна, жилет украшает цепочка от часов, на
голове широкополая шляпа. На плече черная кожаная
сумка, из тех, какие носят почтальоны. В ней весь
его багаж.
Кнут с интересом оглядывается по сторонам.
Когда-то, в бытность коробейником, он посещал
эти места. Но с тех пор здесь все изменилось, в
этом нет никаких сомнений. За последние
несколько лет селение выросло. Кнут видит дома, которых
прежде не было, на пристани царит оживление,
спешка. Цаль развернул бурную деятельность —
торговля, скупка, перепродажа.
Кнут не спеша наблюдает за погрузкой судна.
Он садится на подвернувшуюся бочку, открывает
свою сумку и достает узелок с едой.
После долгого путешествия по морю ему
хочется есть. На борту он был не в состоянии проглотить
ни кусочка. Нет, увы, он не моряк, слава Богу, ему
удалось не расстаться с тем, что было у него
внутри, когда началась особенно сильная качка.
А вот теперь подкрепиться не мешает, ему
кажется, что земля еще ходуном ходит у него под
ногами, но после еды это должно пройти. Кроме
69
того, ему не хочется показаться Цалю голодным
навязчивым незнакомцем. В последнее время
произошло событие, немало укрепившее в Кнуте веру
в себя, у него есть все основания высоко держать
голову — «Бьергер» уже опубликован!
Кнут охорашивается и идет к лавке, через
несколько минут он, спокойный и по-прежнему
уверенный в себе, уже открывает дверь в контору
Цаля.
Великий человек предлагает ему стул. Цалю
около шестидесяти, он широкоплеч, невозмутим,
глаза у него добрые. Он расспрашивает Кнута о
его семье, он помнит отца Кнута, который когда-то
шил ему сюртук, помнит Гаммельтрейна,
справляется о дяде, который совсем плох и не встает с
постели.
— Тяжелая судьба.
— Да, — соглашается Кнут.
После этого Цаль сразу переходит к делу:
— Я получил твое письмо, Кнут. Ты просил
оказать тебе помощь, а я попросил тебя приехать
сюда. Видишь ли, я никому не оказываю помощи,
не составив предварительно своего мнения о
человеке.
— Ну что ж, это справедливо.
— Ты был школьным учителем?
— Да, некоторое время в передвижной школе
в Бе.
— Но ведь ты сам еще очень молод. И у тебя
хватило для этого образования?
— Образование у меня недостаточное, но я как-
то справлялся. Учил и одновременно учился сам. В
конце концов результат оказался неплохой.
И Кнут рассказывает, как он жил последние
годы: о том, как был коробейником, как работал в
Буде, служил у ленсмана, учил детей... И о своем
творчестве.
— Я не мог найти издателя для «Бьергера» —
Кнудсен из Буде не рискнул вложить в книгу
деньги. И тогда я выпустил ее у Кнудсена, но за свой
счет. И не прогадал. Книга продается хорошо,
правда, на ее выпуск я израсходовал все свои
сбережения до последнего шиллинга, а деньги от продажи
книги я получу еще не скоро.
70
Он достает из сумки «Бьергера» и кладет на
стол.
— Пожалуйста, окажите мне честь.
Цаль берет книгу и листает ее.
— К сожалению, в ней много опечаток, —
смущенно говорит Кнут, — но в другой раз это не
повторится, я прочту корректуру сам.
— А ты собираешься написать новую книгу?
— Да, мне бы хотелось написать небольшую
книжку. Вообще, уж коли на то пошло, мне бы
хотелось написать много хороших книг. Я делаю
заметки, обдумываю.,. — Кнут загорается. — Я
писал вам об этом. Не сомневаюсь, что у меня все
получится. Мне хочется многого добиться в жизни.
Цаль встает и отходит к окну. Широкоплечий,
руки заложены за спину, он смотрит в окно и
думает.
Перед ним раскинулось большое селение, дома,
сушильни для рыбы, суда, люди. Каждый занят
своим делом. Сезон на Лофотенах закончен, рыбаки
возвращаются домой...
— Ты мог бы, конечно, остаться и здесь, — не
оборачиваясь, говорит Цаль. — У меня хватит
работы для такого человека, как ты. И в конторе, и
где угодно...
Теперь думать надо уже Кнуту. Как лучше
объяснить этому матадору, что ему хочется писать...
Писать книги и добиться успеха! Ему нужно уехать из
Нурланна, нужны новые впечатления, новые люди!
Цаль стоит у окна, коренастый, седой,
широкоплечий, он стоит спиной к Кнуту, ждет, что тот
скажет.
— Мне нужно уехать отсюда... Вы должны мне
поверить. Я очень благодарен вам за ваше
предложение, но я должен писать... — Кнут подыскивает
нужные слова, у него перехватывает горло, он
нервно проводит рукой по густым волосам.
— Значит, ты хочешь стать писателем. И это
серьезно?
-Да!
— Гм... Ты сказал, что учил и учился. Так?
-Да.
Наконец Цаль оборачивается, его силуэт
темнеет на фоне окна.
71
— Ну что ж, я окажу тебе небольшую помощь.
Он подходит к сейфу, отсчитывает много
красных купюр и кладет их на стол. Тысяча крон.
Кнут поражен, он не в силах даже произнести
слова благодарности. Но Цаль протягивает ему руку.
— Ты говоришь, что ты самоучка. Отныне, мой
друг, твоим учителем будет сама жизнь. Вот и
посмотрим, сможешь ли ты сочинять так, чтобы
чему-нибудь научить нас, людей... Пусть эти деньги
будут тебе подарком, и напиши мне, если
когда-нибудь окажешься в затруднительном положении...
Кнут, шатаясь, выходит на улицу. Эрасмус Бе-
недиктер Хьерсхов Цаль — вот это человек! И ведь
он не прочел из «Бьергера» ни одной строчки!
Валсе, Цаль — могущественные властелины... Кнут
всегда помнил о них, они навсегда остались для
него живыми. Его божества с детства, они
представлялись ему высшей силой, люди относились к
ним с преданностью и почтением. Постепенно они
исчезли, при новых временах ни для них, ни для
их деятельности не нашлось места, но они
продолжали жить в романах Кнута Гамсуна, в образах
Мака и Виллаца Хольмсена». «В прежние времена
такой матадор, король округи, помогал молодым
людям с незаурядными способностями овладеть
многими премудростями и высоким искусством, —
писал Гамсун в органе тронхеймских студентов
«Ундер Дюскен»1 в 1916 году. — Такой матадор не
был безумцем, он обладал всем, что необходимо
настоящему человеку: тонким умом, отеческой
любовью к ближнему, ему было присуще чувство
ответственности за свой народ. Кто теперь
обладает материальной и интеллектуальной
возможностью помогать подающим надежды молодым
людям? Современные богачи — это
предприниматели, им не свойственна отеческая любовь
матадоров к своим подданным. Станет ли коммуна
воспитывать гениев? Коммуна — это сапожники...»
С этим богатством в кармане Кнут отправился на
Юг Норвегии. Его выбор пал на Хардангер. Карта-
72
ны, изображающие Хардангер, открыли ему, как
красив этот край — плодородный и
величественный. В свою бытность коробейником Кнут встречал
шкиперов из Хардангера. Эти веселые вестланнцы
так расхваливали свои места, что с тех пор Кнута
не покидало желание попасть туда хотя бы
ненадолго.
Его влекут приключения. Он почти без
сожаления покинул свой Нурланн, семью, друзей, увозя с
собою и добрые и тяжелые воспоминания. Когда
могучий купол Торгхаттена скрылся за кормой,
Нурланн как будто покинул душу Кнута. Потом,
правда, окажется, что Нурланн все-таки
сопровождал его повсюду, Нурланн возродился в нем
светлой, обетованной землей, занял свое место в его
стихах и мечтах. Но увидел его Кнут снова лишь
много-много лет спустя...
Кнут приехал в Эйстесе в Хардангере и
поселился в одной семье. Он «онорвеживает» свою
фамилию и подписывается теперь Кнут Педерсон, ему
кажется, что писателю так больше подходит, и с
большим рвением принимается за работу.
Вначале для него ничего не существовало, кроме
работы. Он писал стихи и трудился над повестью
из крестьянской жизни, которая постепенно стала
обретать форму.
Однако вскоре у него появилось много друзей,
избежать встреч с ними было довольно трудно, и
это изрядно отвлекало от работы. Кнут обладал
хорошим чувством юмора, отличался компанейским
характером, деньги у него были, впрочем, он не
сорил ими, расходовал очень осторожно. При всем
этом он имел приятную внешность, и главное —
был поэт. Странный, незнакомый в этих местах
тип. Люди с любопытством приглядывались к
молодому нурланнцу, который держался очень
самоуверенно.
Но главным для Кнута по-прежнему оставалась
работа. Он держал Цаля в курсе всех своих дел.
Когда книга была почти закончена, он написал нур-
ланнскому богачу, что« намерен отправиться в
Копенгаген и передать свое произведение «Гюль-
дендаль» Фредерику Гегелю1, который издавал всех
великих норвежских писателей.
73
Осенью Кнут сел на пароход, идущий в
Копенгаген, в своей почтальонской сумке он вез сборник
стихов и повесть из крестьянской жизни, которая
называлась «Фрида».
С Копенгагеном Кнут связывал большие
надежды, но, оказавшись в большом и незнакомом
городе, где даже язык, на котором все говорили,
внушал ему чувство неуверенности, он растерялся
и приуныл. Здесь никто не находил в молодом
человеке ничего примечательного, в нем видели
лишь самого обыкновенного норвежца. К нему
относились дружелюбно, были обходительны, но
писателем не признавали — ведь он всего-навсего
норвежец.
Однажды утром в дверной колокольчик
издательства «Гюльдендаль» на Кларабудерне позвонил
молодой человек и попросил разрешения
поговорить с господином Гегелем, держался он очень
робко и был крайне смущен. Его попросили
подождать — господин Гегель еще не пришел, — и
ожидание в красивой приемной внушило молодому
человеку еще большую, если только это было
возможно, робость. Господи, зачем «Гюльдендалю»
моя «Фрида»? — думал он.
По приемной сновали служащие с бумагами и
рукописями. Какого-то молодого, элегантно
одетого литератора с актерскими манерами и
меланхолией во взоре, едва он появился в приемной, под
каким-то предлогом выставили за дверь. Но
может статься, он вовсе и не талантлив, подумал
Кнут. Он спросил, кто этот молодой человек, и
ему ответили, что это писатель Герман Банг,
«...вообще-то, он не бесталанен, в прошлом году
у него вышла книга».
Кнут погрузился в свои мысли. Может, стихи,
например, стихотворение о Хардангере, и
«Любовная песнь», и «Чайка», даже и хороши, думал он,
но главное — все-таки «Фрида». Лучше «Фриды»
он еще ничего не написал.
Разговор с великим Гегелем был короткий и
дружеский. Почти пятьдесят лет спустя издатель
Кнута Гамсуна в Норвегии Харалд Григ спросил у
него о подробностях этой встречи и получил такой
ответ:
74
— Встречался ли я с самим Гегелем? О да1
Только я не понимаю, почему тебя это интересует?
Разве для того, чтобы узнать, сколько мне лет? Но
Гегель прожил еще долго после нашей встречи в
1879 году. Там в приемной был прилавок, как в
магазине, Гегель стоял по одну сторону прилавка,
я — по другую, он сам принял мое сочинение и
сказал, что завтра я могу получить ответ. На
другой день мне вручили пакет — в углу была
написана только буква «П», то есть Педерсену, — и
сказали, что рукопись не принята. Вот и все.
Гегеля я больше не видел. Накануне он немного
поговорил со мной. Незадолго до этого Бьернсон
распорядился, чтобы он выпустил новое издание
«Новой системы», первое было переработано и
теперь подлежало уничтожению. Помню, Гегель
сказал: «Что ж, у Бьернсона достаточно денег!» Я
понял, что в его словах крылась ирония, Гегель
был красивый, с мелкими чертами лица, немного
похож на пастора.
Отказ Гегеля явился тяжелым ударом. Но самое
плохое, что Гегель не нашел для Кнута ни одного
одобрительного слова. Кнут оказался в большом
чужом городе почти без денег, все радужные
надежды рухнули. А главное, он не мог согласиться с
тем, что «Фрида» так уж никуда не годится. Ведь
он вложил в нее все, чем располагал. И что бы там
ни говорили, а в повести было одно хорошее
стихотворение, красивые образы и неплохие
описания.
Кнут пробыл в Копенгагене еще несколько
дней. Он хотел немного собраться с мыслями,
обдумать свое положение, обрести мужество.
Он бродил по городу и постепенно знакомился
с ним. Датчане оказались приветливы, город —
красив. Впервые он увидел большие собрания
произведений искусства. Прохладную белую красоту
Торвальдсена1, прекрасные буковые леса Скоугор-
да2, произведения Экерсберга3, Марстранда4. Все
это произвело сильное впечатление на
восприимчивую душу Кнута.
И вот, кажется, он нашел выход. Он посетил
старого норвежского поэта Андреаса Мунка5,
который жил в Копенгагене, и попросил его прочитать
75
«Фриду» — а вдруг Мунк найдет в книге хоть
какие-нибудь достоинства! Мунк отнесся к Кнуту
дружелюбно — многие относились к нему
дружелюбно — и обещал прочитать рукопись.
Забрезжила новая надежда, но и она лопнула
как мыльный пузырь. Кнут Гамсун рассказывал
впоследствии, что «Мунк прочитал «Фриду» и
отрицательно покачал своей красивой седой
головой». И все — ни одного одобрительного слова. Но
Мунк, у которого было доброе сердце, дал Кнуту
денег, чтобы он мог вернуться обратно в Норвегию.
Мунк полагал, что таким образом спас сильного
молодого человека для практической деятельности,
которая ему соответствовала гораздо больше.
Кнут стоял на палубе парохода и смотрел, как
скрываются в тумане зеленые шпили Кронберга,
но сломленным он себя не чувствовал. Он с
уважением относился к мнению Андреаса Мунка,
однако был другой человек, чье мнение и суд он
ставил еще выше. И путь его лежал к этому
человеку.
Морозным декабрьским днем Кнут идет по аллее
усадьбы Аулестад. С трепетным уважением он
смотрит по сторонам. Так вот, значит, как живет
этот Бьернстьерне Бьернсон, этот «Король
поэтов»1, в котором Кнут видел великий идеал и
пример для подражания.
Кнут проделал долгий путь. Он прибыл сюда
прямо из Христиании. Иногда его подвозили на
попутных санях, но большую часть пути он шел
пешком. Он утомлен, измучен, но счастлив, что
наконец достиг цели, и с нетерпением предвкушает
беседу с великим человеком.
Кнут идет через двор. На дорожке скользко,
потопав ногами, чтобы стряхнуть с башмаков снег,
он поскользнулся и упал у самой двери. Дурной
знак. Он встает и счищает с себя снег.
В дверях появляется молодая горничная и
смотрит на него. Кнут здоровается и спрашивает, может
ли он увидеться с Бьернсоном.
— Господин Бьернсон очень занят, у него гости,
что ему передать?
76
Кнут отвечает, что хотел бы лично поговорить
с поэтом.
Девушка скрывается в доме и долго не
возвращается. Наконец она приходит, внимательно
оглядывает Кнута и говорит, что сегодня господин
Бьернсон не может принять его, пусть Кнут
попытает счастья завтра.
Кнуту пришлось переночевать на соседней
усадьбе, но на другой день он снова явился в Аулестад.
— Вы вчера были пьяны? — Это первое, что
спросил у него Бьернсон.
— Я? Пьян? Нисколько! — с удивлением
отвечает Кнут.
— Горничная решила, что вы пьяны, а я
никогда не принимаю пьяных. Но ведь вы упали возле
двери?
Кнут счастлив, что может объяснить это
недоразумение: он очень устал после долгого пути и
поскользнулся на бугорке.
Бьернсон подозрительно смотрит на него и
бросает коротко, но с добродушной улыбкой:
— Я вам верю.
Кнуту предлагают стул, и он с почтением
садится у того письменного стола и в той комнате, где
творит его любимый поэт. Он протягивает Бьерн-
сону рукопись «Фриды», и тот листает ее. Как
поспешно и равнодушно, со страхом думает Кнут. Не
может же Бьернсон так быстро составить себе
верное мнение!
— «Парень чуть не заплакал», — читает вслух
Бьернсон и листает дальше.
— Нет, подождите, этот парень плачет опять! —
нетерпеливо восклицает он и встряхивает своей
великолепной рыжей гривой.
Потом аккуратно складывает рукопись.
— Плохо, молодой человек, это никуда не
годится!
Приговор оглашен и обжалованию не подлежит.
Побледневший Кнут опускает голову.
— Нет-нет, даже не думайте о том, чтобы писать
книги!
Бьернсон смотрит на Кнута, И вдруг его глаза
за стеклами очков теплеют, в них появляется
участие, поэт опять улыбается:
77
— Но вы такой красивый и статный, вам надо
быть актером!
Актером!.. Кнут огорошен, такого ему в голову
не приходило, и ведь Бьернсон говорит серьезно...
— Может быть, — растерянно лепечет он.
Бьернсон протягивает ему рукопись:
— Ну-ка, послушаем, как вы читаете!
Кнут дрожащей рукой берет рукопись и с
пересохшим горлом нетвердым голосом читает свою
собственную повесть. Сколько он так прочитал —
страницу, две, десять? Этого он потом не м,ог
вспомнить. Наконец издалека до него доносится
громкий, высокий голос Бьерисона:
— Стоп! Стоп!
Пока Кнут читал, поэт ходил по комнате, теперь
он садится. Макает перо в чернила.
— Я дам вам рекомендательное письмо. Пойдете
с ним к актеру Йенсу Селмеру, он вами займется
и будет вас учить.
Все так нереально, как во сне. Резкие
беспокойные движения Бьернсона заражают Кнута. Он
вскакивает, заикаясь произносит слова
благодарности, берет письмо и, пятясь, выходит из комнаты.
Так закончилась его первая встреча с Бьерн-
стьерне Бьернсоном, и, хотя Кнут упрямо верил в
свои силы, она едва не лишила его последнего
мужества.
Кнут поселился в Христиании. Незадолго перед
тем он получил еще немного денег от Цаля, который
вопреки всему верил в этого молодого человека, и
снял себе небольшую комнату на Томтегатен.
Теперь ему предстояло решить, последовать ли
совету Бьернсрна относительно занятий с актером
Селмером. У Кнута не было никакого желания идти
по этому пути, но ему было важно попасть в новую
среду, которая могла бы оказаться ему полезной
как писателю. Вот именно — как писателю! Кнут
уже успел прийти в себя после болезненного
щелчка по носу, полученного от Бьернсона, он не
собирался складывать оружие. Несмотря на то что
Бьернсон основательно охладил его пыл, он еще
некоторое время работал, пытаясь кое-что
исправить в «Фриде», творческий жар еще не угас в нем,
но в конце концов Кнут должен был признать, что
78
с этой книгой он потерпел неудачу. Как же
поступил он тогда? Усевшись на жесткий стул перед
убогим колченогим столом у себя в комнате на
Томтегатен, 11, он в первый раз критически
прочитал «Фриду». Потом спокойно встал, бросил
исписанные листы в печку и поджег их. С «Фридой»
покончено! Кнуту стало легче. К тому же «Фрида»
чуть-чуть согрела его холодную комнату.
После этого он пошел к Селмеру.
Уже через несколько занятий с Кнутом Селмер
сказал своей жене:
— Возможно, когда-нибудь он станет великим
человеком, но только не актером.
Кнут был еще очень молод, однако, как ни
странно, производил впечатление зрелого и
образованного человека, хотя школьные знания у него
были весьма скромные и книг к тому времени он
прочитал совсем немного. Они с Селмером часами
беседовали о литературе. Уже тогда Кнут позволял
себе отзываться без должного уважения о великом
Ибсене, к большому удовольствию Селмера,
который был добр и снисходителен к этому
крестьянскому парню. В беседах с Селмером на
профессиональные темы Кнута выручало чутье.
Чутье у него было очень тонкое.
Но Кнут понимал, что для серьезной беседы ему
не хватает знаний. Селмер снабжал его
контрамарками, правда, Кнут редко ими пользовался.
Сценическое искусство его почти не интересовало, во
всяком случае, как искусство. Зато несколько книг,
которые он привез из Копенгагена, чрезвычайно
заинтересовали его. Й, П. Якобсен1, Хольгер Драх-
ман2 и Георг Брандес3 открыли перед ним новые
горизонты. «Мария Груббе» Якобсена оказалась
для него откровением и в смысле темы, и в смысле
языка. Стихи Драхмана дарили ощущение красоты
и праздника, а антиромантик Брандес сперва
посеял в его душе смуту, потом лишил всех иллюзий и
наконец заставил много и серьезно думать.
Кнут читал, писал, работал над формой и
стилем. Бьернсон был для него опасен, Кнут понимал,
что надо найти другой путь, забыть то, чего, как
ему казалось, он уже достиг. Но каким образом?
Кнута тяготило одиночество, он не находил выхода,
79
однако творческий жар не угасал в нем ни на
минуту.
Бедность и лишения отгородили его от той
среды, с которой он мельком познакомился по приезде
в Христианию. Помощь от Цаля прекратилась, а
просить милостыню Кнут не собирался, он не
желал просить о поддержке, хотел сначала показать,
на что он способен, то есть положить на стол
новую рукопись.
Кнут пробовал заработать на жизнь своим
пером, но это было трудно. Христиания в те времена
была небольшим тесным городишком. У нее не
было жалости к одинокому свихнувшемуся таланту.
Постепенно Кнут совсем опустился. Среда в Фа-
терланде1, где он жил, была серая и унылая, дом,
в котором он снимал комнату, служил прибежищем
морякам и всяким подозрительным личностям.
Жизнь Кнута проходила на фоне пьянства,
картежных игр, драк и разных сомнительных делишек, тут
он должен был и работать.
В «Голоде» Гамсун описывает начало своей
жизни в Христиании, самую тяжелую ее пору. Он
ослабел от голода и неустроенности, нервы его
совсем расшатались. Его еще не совсем отпустили
кошмары и призраки детства, и у* него не было
сил, чтобы бороться с новыми.
«Начало смеркаться, я все больше и больше
терял силы, от усталости я лег на кровать. Чтобы
согреть пальцы, я сунул их в волосы и водил
ими по голове во всех направлениях, волосы
выпадали прямо пучками, застревая у меня между
пальцами, покрывая подушку. Но в ту минуту я
не думал об этом, меня это как будто не
касалось, шевелюра у меня была густая. Я старался
стряхнуть с себя странное оцепенение,
спеленавшее каким-то туманом все мои члены; я с
трудом сел, похлопал ладонью по коленям,
прокашлялся с силой, на какую были способны мои
легкие, и снова упал на подушку. Ничего не
помогло, я бесповоротно умирал с открытыми
глазами, устремленными в потолок. Наконец я
сунул в рот палец и стал его сосать. В мозгу у
меня что-то шевельнулось, словно в нем роди-
80
лась мысль, безумная выдумка: а что, если
откусить палец? Не раздумывая, я зажмурился и
сжал зубы.
И тут же вскочил. Наконец-то я очнулся. На
пальце выступила кровь, и я стал ее сосать.
Больно мне не было, ранка была пустячная, зато
я пришел в себя; покачав головой, я подошел к
окну и нашел тряпицу, чтобы перевязать палец.
Пока я занимался пальцем, глаза мои
наполнились слезами, я тихо плакал от жалости к себе.
Мой худой укушенный палец выглядел таким
жалким! Господи, Отец наш Небесный, до чего
я дошел!»
Всю зиму в Христиании Кнут голодал. Его
немудреное имущество постепенно перекочевало к
ростовщику. Часы, книги, одежда. В Христиании
жил его двоюродный брат, он был сапожник, но
помогать Кнуту почти не мог, у него у самого было
не густо, к тому же он считал, что Кнут ведет себя
глупо, а к его творчеству относился без особой
симпатии. Изредка Кнуту давали переписывать бумаги,
это были небольшие, зато верные деньги, они-то,
безусловно, и спасли его.
С приходом весны в жизни Кнута произошли
перемены. Благодаря директору Крагу, который
давал Кнуту переписывать бумаги, Кнута взяли на
работу в государственную фирму, строившую
дороги в Тотене, и он с чувством облегчения покинул
свою комнату в Фатерланде. Кнут понимал, что
другого выхода у него нет.
В дорожные рабочие шли и «перекати-поле», и
люди, ведущие оседлый образ жизни. Отношения
между этими двумя группами не всегда можно было
назвать добрыми. Рабочие на участке Скрейа —
Йевик не составляли исключения. Между ними
нередко вспыхивали ссоры. И только в одном они
были единодушны: новичок, который так быстро
из простого рабочего поднялся до учетчика, был
чудной, необычный парень. Никто особенно и не
завидовал его продвижению. Парень, который
сочиняет стихи, что-то пишет и произносит длинные
81
непонятные речи, по их мнению, не годился для
тяжелого физического труда. Такой чудак служит
только помехой. Бледный, худой, вначале Кнут
вообще еле держался на ногах. Однажды от жары он
потерял сознание и рухнул на землю. Но со
временем он поздоровел, окреп, и оказалось, что он
не лишен чувства юмора. Вместе со всеми он
громко кричал «Раз-два, взяли!» и ловко орудовал
ломом. У него были широкие плечи, и, когда он
немного отъелся, на них заиграли мускулы. Сила
его стала внушать уважение.
И тем не менее все дорожные рабочие
сходились на том, что ему больше подходит считать
тачки с гравием. Человек, который так красиво
писал и так быстро считал, — просто находка для
конторы.
Заработная плата у учетчика была выше, чем у
обычного рабочего. Но только «поэту Педерсону»
она впрок не шла. Он беспечно спускал за один
вечер все, что получил за неделю. Рабочие еще не
встречали такого отчаянного игрока, он не упускал
ни одного даже самого ничтожного шанса. И
говорил, что играет не ради выигрыша. Так ради чего —
чтобы проиграться? Нет, ради самой игры! Уму
непостижимо! Его поучали дружески, но
высокомерно: «Плати — либо вылетай из игры!» Педерсон
относился к проигрышу с удивительным
равнодушием. Но ему случалось и выигрывать — и уж
тогда это была победа.
Вообще-то, работа в карьере сама по себе мало
интересовала Кнута. Зато в это время он много
читал, а это было важно. В народной библиотеке Эс-
тре Тотена он брал читать все подряд, от классики
до развлекательной литературы. Молодой человек
работал серьезно и целеустремленно, читая, он
делал заметки и выписки. В карьере у него в руках
всегда было две книги: в одну он записывал тачки
с гравием, другую — читал,
Однажды, когда Кнут возвращался с работы в
Реуфосс, его догнала коляска. Ехавший в ней
господин остановился и предложил подвезти Кнута.
Кнут с благодарностью принял его приглашение.
Незнакомец представился — Нильс Фресланд,
управляющий спичечной фабрикой в Реуфоссе.
82
Он сказал, что слышал про Кнута и приметил его
в карьере, ему было известно, что Кнут пишет
стихи и иногда читает их своим товарищам. Кнут
почувствовал себя польщенным, они
разговорились. Эта поездка сблизила их, и по приезде в
Реуфосс Фресланд пригласил Кнута поужинать у
него дома.
После этой встречи Кнут часто бывал у Фрес-
ланда и был сердечно благодарен всем членам этой
семьи за гостеприимство. Они с Фресландом стали
закадычными друзьями, Фресланд часто помогал
Кнуту. В конторе спичечной фабрики Кнуту стали
давать дополнительную работу, и Фресланд был
очень доволен, как он считает и как переписывает
бумаги. Кнут рассказывал старшему товарищу о
своих планах, ближних и дальних, прочел ему одно
из своих произведений и не скрывал, что хочет
стать писателем. Писателем — и никем больше.
Все эти месяцы Кнут очень много работал. Он
писал и отправлял свои статьи в газеты и журналы,
но их нигде не принимали.
Однако неудачи не смущали Кнута. Он был так
уверен в себе и своем призвании, что никакие
помехи не могли заставить его свернуть с выбранного
пути.
Вместе с тем его мысли занимала не только
работа и серьезный труд над книгами. Нет, на
вечерах по субботам он был самым веселым в компании
друзей и приятелей, и никто не пользовался таким
успехом у девушек, как он. Кто еще так весело
кружил их в танце, кто еще говорил им такие
нежные слова? Кнут был здоровым молодым
человеком, жизнерадостным и серьезным, обыкновенным
и в то же время не похожим ни на кого. В жизнь
этого обычного, благопристойного городка он
вносил элемент тревоги, был живым воплощением
фантазии и изобретательности. Но также выступал
и в роли миротворца, если его приятели затевали
ссору. Он обладал чувством юмора и
замечательным даром убеждения. Однажды между «перекати-
поле» и «оседлыми» чуть не вспыхнуло открытое
столкновение, но Кнут сумел предотвратить его.
Дорожный инженер, не видя иного выхода, созвал
противников на собрание, и там Кнут так увлек
83
всех своей речью, что примирение было
достигнуто.
Оставаться долго на постоянной службе Кнут
не собирался. В случае необходимости он был
готов взяться за любую работу, но при этом никогда
не забывал о своем истинном призвании. Теперь
он был уже изрядно начитанным человеком,
достаточно повидал и приобрел немалый жизненный
опыт. Ему хотелось уже заявить о себе, он писал
своему двоюродному брату, сапожнику в
Христиании: «...меня сейчас одолевают мысли, непокорные
и бурные, как Гломма1».
После основательной подготовки Кнут сделал
решительный шаг: взял на несколько недель отпуск
и уехал к пастору Кристоферу Брююну2 в его
усадьбу Вонхейм. Кнут прочитал книгу пастора
«Основополагающие мысли для народа» и
некоторое время переписывался с ним. Брююн любезно
пригласил Кнута приехать в Вонхейм. Он
заинтересовался этим молодым человеком и хотел помочь
ему.
В Вонхейме Кнут изложил на бумаге свои
соображения о новейшей литературе, с этими
набросками он отправился в Йевик и снял там
помещение- Он собирался осуществить свое
намерение — в первый раз выступить перед публикой
с лекцией о литературе.
Однако выбранная им тема оказалась не очень
популярной — лекция была об Августе Стриндбер-
ге3. Мероприятие прошло неудачно, послушать
дорожного рабочего собралось всего шесть человек.
Такое отсутствие интереса могло лишить мужества
кого угодно, но Кнут и не подумал отменять свою
лекцию. Уж коли на то пошло, у него в карьере
тоже собиралось не больше слушателей, он не был
избалован вниманием. Хуже было другое — на эту
поездку он истратил все свои деньги.
Редактор местной газеты Юхан Энгер, который
предварил лекцию Кнута небольшой
доброжелательной статьей в своей газете, был одним из
шести присутствовавших на ней, потом он писал о
своем впечатлении:
«Высокий, серьезный, он поднялся на кафедру
и начал лекцию. Сперва он говорил медленно,
84
сбивчиво, но потом разошелся и явил ораторское
искусство необычайной силы — такого мне
слышать не доводилось. Лекция была насыщена
яркими, образными метафорами, острыми замечаниями
и тонкой лирической проникновенностью. Никогда
в жизни я не слышал ничего подобного».
На другой день Энгер с восторгом написал в
своей газете о молодом человеке и его лекции и
упрекнул жителей Йевика за то, что почти никто
из них не пришел послушать эту замечательную
лекцию. Поощренный отзывом Энгера, Кнут через
несколько дней выступил снова. На этот раз в зале
собралось семь человек.
Энгер дал Кнуту взаймы десять крон, чтобы он
мог вернуться домой.
Нет, все было бесполезно. Сколько бы Кнут ни
трудился, результат оказывался один. Он получил
письмо от брата Петера, который несколько лет
назад уехал в Америку. Дела у него там шли как будто
успешно, и Кнут твердо решил послсдовать
примеру брата. На всякий случай он начал даже учить
английский, но денег на дорогу у него, разумеется,
не было, и его план висел на волоске.
Приближается Рождество. Кнут намерен
встретить его в грустном одиночестве на кухне у Тор-
гер-Марии. Неожиданно в сочельник — стук в
дверь, и на пороге у Кнута появляется Нильс Фрес-
ланд. Он с ходу спрашивает, не согласится ли Кнут
встретить Рождество с ним и его семьей в их
родовой усадьбе. Обрадованный и растроганный,
Кнут горячо благодарит за приглашение, даже не
предполагая, какие оно будет иметь последствия
для его будущего.
Единоличной хозяйкой в усадьбе была старая
матушка Фресланд. Это была кроткая и весьма
незаурядная женщина. Она славилась как «ведунья»,
умеющая врачевать болезни, кроме того, она
принадлежала к новопротестантской секте
унитарианцев, религиозному движению, основанному
писателем Кристофером Янсоном1.
Кнут и старая фру Фресланд с первой минуты
понравились друг другу. Он рассказал ей, какое
85
сильное влияние оказал на него в ранней юности
рассказ Кристофера Янсона «Тургрим», а она
ему — о жизни и деятельности Янсона в Америке
в качестве унитарианского пастора.
Это было самое приятное, исполненное
неповторимой прелести Рождество в жизни Кнута. В
усадьбу съехалось много гостей, все это были люди
образованные, имевшие широкий взгляд на жизнь.
В последующие дни Кнут оказался даже в центре
внимания. Он мог беседовать на любую тему, его
мнение всегда было свежим и оригинальным, при
этом он держался скромно и незаметно, как и
подобало человеку его возраста. Разговор зашел о
Бьернсоне, бывшем в эти годы властителем дум
всех свободомыслящих норвежцев. Бьернсон был
близким другом семейства Фресланд, и Кнут
рассказал о сильном впечатлении, которое произвело
на него выступление этого титана перед
многочисленной толпой в Тотене. Бьернсон был
великолепный оратор, он владел всеми приемами этого
искусства и умело пользовался ими. Но он и не
подозревал, что среди той толпы скрывается еще
никому не известный молодой, подающий надежды
поэт и жадно слушает его речь, любуется его
величественной широкоплечей фигурой, наблюдает,
как он выразительным жестом откидывает со лба
шевелюру, не забывая следить за тем, чтобы через
несколько минут волосы снова упали ему на глаза
и он смог бы повторить свой выразительный жест.
Кнут хорошо понимал значение подобных
эффектов, Бьернсон кфе-чему научил его, Вечером,
встав на табуретку, Кнут продекламировал «Терье
Вигена» так, «что плакали и мужчины и женщины».
Старая матушка Фресланд растрогалась до слез.
Кнут совершенно очаровал ее, и она сказала
своему сыну:
— Мы должны помочь этому юноше стать
пастором!
Узнав об этом через некоторое время, Кнут
заметил:
— Лучше помогите мне уехать в Америку!
Нильс Фресланд спросил, сколько такое
путешествие может стоить, и Кнут ответил, что ему нужно
четыреста крон. И произошло чудо: еще до того,
86
как он покинул усадьбу, матушка Фресланд
обещала дать ему эту сумму.
— Но только стать пастором я не обещаю и
деньги беру у вас взаймы, — с улыбкой сказал
Кнут. — Я верну вам все до последнего эре!
Фресланд написал Бьернсону и попросил его
дать Кнуту рекомендательное письмо в
норвежскую общину в Америке. Записку Фресланда Кнут
собственноручно передал Бьернсону и получил от
него рекомендацию, хотя Бьернсон верил в Гамсу-
на не больше, чем в первый раз.
Рекомендация была адресована американцу
норвежского происхождения, профессору Андерсону,
и звучала так: «Посылаю к вам с Юнсоном
молодого человека, крестьянина, Кнута Педерсона, он в
своей жизни немного читал, немного писал, все его
здесь хвалят и считают замечательным парнем,
последнее время он работал простым дорожным
рабочим под началом капитана Мустюэ из Йевика,
который тоже считает его необыкновенно
добросовестным и работящим. Помогите ему там добрым
советом и рекомендацией. Он согласен на любую
работу, но хочет стать знаменитым. На вас обоих
он произведет хорошее впечатление».
Нильс Фресланд передал Кнуту деньги от имени
своей матери. Кнут отказался от места на
строительстве дороги и в благодарность за
добросовестную работу получил от дорожного инженера
дополнительно пятьдесят крон. Это богатство
позволило ему обновить свой гардероб, он приобрел
хорошую одежду, обувь, а главное — пенсне, так
как страдал близорукостью.
Зимой 1882 года, молодой, но уже
самостоятельный и зрелый, он отправился в свое первое
большое путешествие в далекий незнакомый мир. Он
расстался с наивной мечтой о легкой победе, но
был полон надежд, мужества и непоколебимой
веры в свое предназначение.
В АМЕРИКЕ
I
Профессор Расмус Б. Андерсон был
одним из наиболее известных
американцев норвежского происхождения в
городе Мэдисон. Ему, профессору
скандинавской литературы в местном
университете, другу и поклоннику
Ибсена и Бьернсона, респектабельному
человеку со средними способностями,
всегда сопутствовала удача. Он легко
скользил по поверхности всех модных
течений, считался столпом общества и
моралистом, обладал самыми
заурядными познаниями и остерегался
крайних точек зрения.
Однажды летом, когда
профессорская семИя сидит за обеденным столом,
раздается звонок в дверь. Горничная
занята на кухне, и профессор сам идет
открывать. На пороге — высокий,
стройный молодой человек с вьющейся
шевелюрой. Он в пенсне, хорошо одет
и, как выясняется вскоре, держится
скромно и учтиво.
Узнав, что имеет честь
разговаривать с самим профессором
Андерсоном, молодой человек протягивает ему
письмо. Профессор читает и, к
своему великому изумлению, узнает, что
сам Бьернстьерне Бьернсон вручает
88
его заботам подателя сего письма Кнута Педер-
сона.
Профессор приглашает Кнута в дом, дружески
и весьма заинтересованно расспрашивает его и,
узнав, что Кнут еще не обедал, просит к столу.
Профессор Андерсон держится слегка натянуто,
однако по его просьбе Кнут рассказывает немного
о себе, и профессор одобрительно кивает, слушая
восторженный рассказ молодого человека о Бьерн-
соне. Поощренный этим, Кнут становится смелее
и пускается в довествование о своем долгом
путешествии. Он рассказывает, как по приезде в
Гамбург обратился к директору компании
«Норд-дойчер Ллойд»:
— Он был расположен весьма дружелюбно. Я
объяснил ему, что я, молодой, неизвестный поэт,
хочу попасть в Америку и приобрести там
известность. Что в Америке у меня есть родственники.
Он не спускал с меня глаз. Потом спросил: «Где в
Америке ваши родственники?» — «В 'Элрое», —
ответил я. «Я отправлю вас пароходом бесплатно, —
сказал он. — И дам денег на билет до Элроя». Вот
и все! Подумать только, ехать задаром до самого
Элроя! Я пришел в полное замешательство. Я плохо
понимал его английский, а он наверняка плохо
понимал меня, но он заявил мне, что делает это с
радостью, потому что я молодой норвежский поэт.
«Вы знаете мою родину?» — удивился я.
«Конечно, — ответил он, — Хардангер... Бьернсон...»
Я плыл на пароходе «Одер». Это было тяжелое
испытание, я очень страдал от морской болезни...
Кнут вдруг замечает, что профессор слушает
его рассеянно, он уже далеко не так
заинтересован и расположен, как в начале беседы, пальцы
его барабанят по столу, взгляд отсутствующий...
Поэтому Кнут не задерживается на своем рассказе
о пребывании у брата в Элрое. Да и рассказывать
об этом особенно нечего — ему в Элрое не
понравилось, и ничего полезного для себя он там не
нашел. Брата мало интересовало, что пишет Кнут,
и он не оказал ему поддержки. С него хватало
своих забот.
Кнут кончает рассказ, и профессор долго
молчит с серьезной миной. Потом он откидывается на
89
спинку стула, засовывает большие пальцы в
проймы жилета, критически оглядывает своего гостя и
коротко произносит:
— Итак, молодой человек, чем же вы намерены
заниматься в этой стране?
— Я приехал, чтобы писать стихи и, вообще,
писать для норвежцев, которые живут в Америке, —
невозмутимо отвечает Кнут. — В нашу последнюю
встречу Бьернсон говорил мне, что нашим
соотечественникам в Америке необходим поэт, вот я и
хочу восполнить этот пробел!
— А чем вы занимались раньше, какое у вас
образование, какой вы имеете опыт в искусстве
стихосложения?.. — Профессора немного
раздражает самоуверенность этого еще очень молодого
человека.
— Я окончил начальную школу... и это все.
Услышав такой ответ, профессор первый раз
широко улыбнулся... Все очень просто: Бьернсон
хотел помочь этому наивному молодому парню...
Ох уж этот Бьернсон, с его вечной
благотворительностью!..
— Молодой человек, если мне будет позволено
дать вам добрый совет, я бы порекомендовал вам
как можно скорее найти себе работу. А творчество
пусть остается вашим хобби.
— Творчество для меня не хобби! — с тем же
невозмутимым спокойствием отвечает Кнут, и в его
светлых глазах мелькает упрямство.
Покачав головой, Расмус Б. Андерсон переводит
разговор на другую тему. Теперь у него создается
впечатление, что, несмотря ни на что, Кнут Педер-
сон далеко не глуп. Кнут делает еще одну попытку
и показывает профессору свои последние стихи,
профессор задумчиво смотрит на бумагу, но
стихов не читает, он видит только, что у молодого
человека необычайно красивый и четкий почерк.
Профессор — человек заурядный, но добрый. Он
помнит: один его знакомый торговец из Элроя,
штат Висконсин, недавно говорил, что ему нужен
конторщик. Может, этот молодой человек
подойдет ему?
Профессор возвращает Кнуту стихи. Насколько
он понимает, у Кнута мало перспектив стать при-
90
знанным поэтом, но, возможно, из него получится
хороший конторщик. Что думает на этот счет Кнут
Педерсон?
Кнут искусно скрывает свое разочарование. Он
благодарит профессора за совет, получает адрес
торговца и уходит.
И Расмус Б. Андерсон доволен. Он отделался от
этого неприятного поэта и вместе с тем может с
чистой совестью сообщить Бьернсону, что помог
Кнуту Педерсону.
II
За плечами у Кнута два мучительных, долгих года.
Чем только он не занимался в это время, переезжая
с места на место в штате Висконсин, — работал на
ферме, пас свиней, был приказчиком в лавке и
конторщиком у торговца Харта в Элрое.
На фермах он часто работал только за то, что
его там кормили, многие фермеры были так же
бедны, как он сам. Каждый день он пытался писать,
но после тяжелой работы ему было трудно
сосредоточиться и больше всего хотелось завалиться
спать. Но он был сильный и выносливый, ему
нравилось жить в этой стране, где у всех на первом
месте была работа — она, единственная,
обеспечивала человеку успех в жизни.
У торговца Харта Кнут прослужил больше года.
С детских лет ему нравилась атмосфера, царящая
в лавке. Но тут его не сразу поставили за прилавок.
Харт затеял что-то строить на заднем дворе за
лавкой, и Кнута нарядили помогать каменщикам.
Первую неделю Кнут работал на совесть, дело у него
спорилось благодаря его необыкновенной
физической силе. Но по мере того, как строение росло,
Кнут становился только помехой в работе. Он
всегда плохо переносил высоту. На лестнице у него
так кружилась голова, что он не мог передать
каменщику кирпич. Говорят, это было и смешное и
трагическое зрелище, когда молодой поэт, стоя на
верхушке лестницы, отчаянно цеплялся за планки
и его пенсне, словно маятник, раскачивалось на
шелковом шнурке. Но говорят также, что Харт,
91
оказавшись однажды свидетелем этого жалкого
зрелища, тут же поставил Кнута за прилавок.
Вот когда он проявил все свои способности. Он
обладал счастливым даром располагать к себе,
шутил с покупателями и очаровывал дам.
Рассказывают, что однажды, когда Харт был в отъезде и Кнут
заправлял в лавке один, туда явился коммивояжер,
торгующий предметами женского туалета. Кнут
решил воспользоваться возможностью и показать
Харту, что он понимает толк в коммерции. Он
смело приобрел то, что счел нужным, и вернувшийся
Харт оказался владельцем множества дамских
манжеток, которые хоть и были тогда в моде, но
оказались такого странного фасона, что Харт
сомневался, можно ли будет их продать.
— Положитесь на меня, — сказал Кнут.
Через несколько дней в лавку зашла одна из
первых модниц города, и Кнут, пустив в ход весь
свой талант торговца, а может, и другие тоже,
добился того, что дама приобрела сразу всю партию
манжеток.
В Элрое Кнут нашел доброго друга в лице
школьного учителя Генри М. Джонстона, который
по вечерам давал ему уроки английского. Кроме
того, Джонстон снабжал Кнута книгами, и Кнут
получил возможность, наряду с английской
литературой, познакомиться с произведениями некоторых
американских писателей, так сказать, в
оригинале — это были Марк Твен, Лонгфелло, Брайант,
Уитмен, Эмерсон.
Марка Твена он знал немного и раньше, но
теперь благодаря ему понял кое-что в социальной
структуре американского общества — характер
этого народа, и, вообще, у него открылись глаза на
ту безумную, оголтелую гонку за материальными
благами, деньгами, карьерой, которая занимает
главное место в существовании рядового янки. Он
увидел среду, из которой вышел Марк Твен, и
потому сумел глубже понять великого юмориста,
поставил его в связь со временем. А главное, он
увидел его лично, побывав на его публичной
лекции.
Для Кнута это было очень важно — только после
того, как он видел человека, пусть даже издали,
92
был его зрителем или слушателем, он создавал себе
о нем твердое мнение, и мнение это было
безошибочным. Как в свое время Бьернсон, Марк Твен
стоял на кафедре и, сам того не подозревая,
подвергался оценке со стороны неизвестного
слушателя с необычайно чуткой душой. Кнут отметил
скромность великого писателя, и ему это
понравилось. «В нем не было ничего изысканного или
утонченного, держался он как углекоп, словно и слыхом
не слыхивал о хорошем вкусе и деликатности...»
Марк Твен вышел из народа и помнил об этом.
«Он стоял на кафедре, и жесты его походили то
ли на взмах руки спешащего официанта, то ли на
движения человека, собирающегося подать охапку
сена». Он увлекал слушателей именно тем, что
говорил на их языке, их жаргоне, шутил, как шутят
они. И пусть в его словах не было особой глубины,
но в них присутствовали юмор и ирония.
Кнут еще не отказался от мысли совершить
когда-нибудь турне с чтением лекций. Он слышал
многих ораторов, выступавших в этом городе, но
ни один из них не произвел на него такого
сильного впечатления, как Марк Твен. Кнут слушал его
много раз, ему хотелось овладеть тем искусством,
что позволяло Марку Твену достигать контакта со
слушателями. В Норвегии Кнуту это не удалось
потому, что он и его слушатели, так ему казалось,
были слишком далеки друг от друга. Он
внимательно следил, к каким средствам прибегает Марк
Твен, чтобы завоевать сердце публики... «Даже при
самых откровенных и беспощадных описаниях
жизни горняков Запада, с ее оргиями, в которых
главную роль играли золото, кровь и виски, лицо
его светилось хитрым добродушием и на губах
играла усмешка».
Он позаимствовал у Марка Твена его близкий
к разговорному язык, его народность, в хорошем
смысле этого слова. Та «точность языка», которая
потом будет отличать прозу Кнута Гамсуна, берет
свое начало не только в здоровых крестьянских
корнях его натуры. Тут первым учителем Гамсуна
был Марк Твен, и статью о Марке Твене, которая
была написана два года спустя и из которой взяты
приведенные выше цитаты, он кончает так: «В ос-
93
нове его языка лежит английский, но для тогог Что
хотел сообщить Твен, этот язык часто оказывался
слишком бескровным, слишком избитым и
совершенно невыразительным — таким языком можно
было описывать лишь старую английскую
цивилизацию. Чтобы описать новые открытия, новые
мысли и новый образ жизни, требовались новые слова,
и потому язык Марка Твена представляет собой
намеренное смешение языковых оборотов самых
разных слоев общества и новых
словообразований — сильных, гибких, смелых выражений, этих
новых побегов на старом языковом стволе. Марк
Твен изучил американский народный разговорный
язык, в нем он находил образные словечки
индейцев, англосаксонские обороты и яркое
разнообразие диалектов, на которых говорили переселенцы;
все это он использовал в своих произведениях. Вот
почему народ понимает его, любит и предпочитает
другим писателям».
Все свободное время Кнут читал и писал, Джон-
стон всячески поощрял его и считал, что Кнуту
надо попробовать свои силы и в качестве
докладчика. Кнут очень чутко слышал язык, и, хоть запас
слов у него был ограничен, говорил он
по-английски почти без акцента. Однако первую лекцию
ему хотелось прочитать по-норвежски, и он
тщательно к ней готовился. К сожалению, работа
отнимала у него много сил. Он недосыпал, и ему
было трудно совместить службу в лавке со своими
литературными интересами. В конце концов он
заболел и слег. Когда же он немного оправился,
именно Джонстон оказал ему необходимую
поддержку. Он дал Кнуту взаймы сорок долларов,
чтобы Кнут мог куда-нибудь уехать и полностью
восстановить силы. По возвращении Кнут узнал,
что Джонстон завел торговлю древесиной в Мади-
лии, Миннесота, он сам написал об этом Кнуту и
предложил ему место счетовода и рабочего в своей
фирме.
Кнут с благодарностью принял это
предложение, ему хотелось пожить в новых условиях, все
время он ждал, что в нем вот-вот откроется новая
жила. Считал, что любая перемена пойдет ему на
пользу. Но лето уже кончалось.
94
Осенью, складывая в штабеля доски, Кнут обратил
внимание на незнакомого человека, лет сорока,
который издали наблюдал за его работой. Незнакомец
был неместный, он только нынче прибыл сюда на
поезде. У него было приятное и доброе лицо,
гораздо добрее, чем у большинства жителей этого
города. С виду он напоминал пастора — минная
борода, очки, черный костюм. Кнут разговорился
с незнакомцем, который оказался к тому же
норвежцем. Он представился: Кристофер Янсон1.
Услышав это имя, Кнут опешил и с удивлением
уставился на него.
— Кристофер Янсон... Писатель Кристофер
Янсон?..
Незнакомец улыбнулся:
— А вы обо мне слышали?
Кнут выронил то, что держал в рукад. Он был
в полном замешательстве.
— А как же! Я вас с детства знак)!
Теперь разговор пошел легко и непринужденно.
Кристоферу Янсону явно польстило, что молодой
человек читал его книги, он с интересом
расспрашивает Кнута о его жизни, о родных, узнает, что
Кнут пишет и даже питает тщеславные надежды
стать писателем.
— Вы помните, что сегодня воскресенье? —
вдруг строго спрашивает Янсон.
— Конечно, — с улыбкой отвечает Кнут. — Да,
сегодня воскресенье, но я занимаю в обществе не
то положение, которое позволило бы мне
посвящать свободные дни Богу. Ведь я понимаю: вы
пастор!
Янсон смеется.
— Я не это имел в виду, мы, унитарианцы, не
так строги. Совсем нет. Просто я думал, что, может,
у вас найдется время погулять со мной по лесу,
там мы могли бы побеседовать без всяких помех.
Кристофер Янсон в тот же день поехал дальше,
он собирался навестить свою паству в Брон-Конти,
но после их двухчасовой прогулки жизненный путь
Кнута вновь изменил свое направление.
Кристофер Янсон с первого взгляда интуитивно
почувствовал интерес к этому высокому молодому
95
человеку в пенсне, у которого были такие
аристократические черты лица.
— Вас удовлетворяет, что вы складываете доски
здесь, в Мадилии? — спросил он.
— Нет, но ведь надо зарабатывать на жизнь.
— Может, вы предпочли бы умственный труд?
— Безусловно,.. Но как получить такую работу?
— Мне нужен секретарь, который переводил бы
с английского на норвежский для моей газеты и,
кроме того, иногда выступал бы с лекциями. Как
вы относитесь к религии?
— Никак, я к ней совершенно равнодушен.
Категорический ответ Кнута не обескураживает
Янсона. Он невозмутимо объясняет Кнуту суть
унитарианства — оно находится в оппозиции,
отвергает многие церковные догмы, которые,
наверное, и Кнуту не по душе и кажутся аморальными.
— Если вы сейчас равнодушны к религии,
может, у вас появится к ней интерес, когда вы
познакомитесь с унитарианством, — говорит Янсон.
Кнут в растерянности. Он просит дать ему
время подумать. Ему не хотелось бы подвести своего
друга Джонстона. Он благодарит Кристофера
Янсона и говорит, что должен написать обо всем
своему работодателю, и если Джонстон не будет
возражать, Кнут согласен — терять ему нечего.
Через некоторое время все улажено, и Кнут
садится на поезд, следующий в Миннеаполис, где
живет и работает Кристофер Янсон.
III
Наконец-то Кнут попал в подобающую ему среду.
Кристофер Янсон и его жена фру Друде с первой
минуты сердечно приняли его. Они относились к
нему как к сыну. Янсон с женой были в высшей
степени интеллигентными людьми, и их дом в
Миннеаполисе был своеобразным центром норвежской
культуры. Фру Друде Янсон интересовалась
литературой и к тому же была очень музыкальна. За
всю свою скитальческую жизнь Кнут еще не
встречал такой тонкой, очаровательной и умной
женщины, с такими самостоятельными суждениями. В то
96
время она, безусловно, сыграла в жизни Кнута куда
более значительную роль, нежели сам Кристофер
Янсон. Фру Друде не разделяла многих воззрений
своего мужа1. Она была веселая и земная, и во всех
дискуссиях на религиозные темы они с Кнутом
поддерживали друг друга. Музыка фру Друде, ее
умные одухотворенные беседы обогащали Кнута,
питали его. Вся атмосфера дома Янсонов, игра с их
детьми раскрепостили Кнута — теперь он всегда
был веселый и спокойный. Спустя семьдесят лет,
уже глубоким стариком, Гамсун вспоминал фру
Друде Янсон: «Она играла так красиво — она
играла Моцарта...»
Кнут наслаждался жизнью. Библиотека Янсона
была в его распоряжении, и он читал, читал без
передышки, а по вечерам уединялся в своей
комнате и писал. Там же, в Миннеаполисе, ему удалось
кое-что опубликовать в газете. Большей частью это
были литературные заметки, статьи о европейских
писателях и выдающихся деятелях культуры.
Для Янсона он, главным образом, переводил с
английского на норвежский. Вначале он встретился
с определенными трудностями. Запас слов у него
был ограниченный, и часто добросердечный Янсон
потихоньку правил его переводы, как школьный
учитель правит сочинения своих учеников. Потом
дело у Кнута пошло лучше, но хорошим
переводчиком он так и не стал.
А вот оратором оказался незаурядным. Иногда
он производил настоящий фурор, и Кристофер
Янсон был им очень доволен, хотя Кнут так и не
принял унитарианства. Он владел ораторским
мастерством, у него была богатая фантазия, и этого
было достаточно. Чаще всего он выступал в
воскресной школе унитарианской общины, но,
случалось, и на богослужениях, которые порой состояли
из поучительной нравственной лекции. А так как
эти лекции Кнут приправлял своей оригинальной
точкой зрения на Бога и на жизнь, его слова всегда
находили благодарных слушателей.
Местом сбора унитарианцев служила Назарет-
ская церковь, здесь проводилась не только
церковная служба, но и праздничные мероприятия.
Кристофер Янсон рассказывает об одном таком ве-
97
чере, на котором присутствующих должны были
угощать лютефиском1 и Кнут должен был
произнести речь. Все было готово, но Кнут не появлялся.
Праздник начался, рыба дымилась на столе, а
Кнута все не было. Положение осложнялось: многие
знали, что Кнут любит повеселиться, и не
сомневались, что он, забыв о празднике, пирует
где-нибудь в другом месте. В десять часов Кнут наконец
явился и произнес вдохновенную и веселую речь,
в которой, кроме всего, объяснил причину своего
опоздания. Он поведал гостям, что плохо
ориентируется в городе. Во время вечерней прогулки он
заблудился и не мог найти дорогу к Назаретской
церкви. Он ходил, искал, добрые люди пытались
помочь ему, но церковь как сквозь землю
провалилась... Да, с ориентацией у него неважно, зато,
к счастью, развито чувство обоняния: неожиданно
он уловил знакомый запах, родной, домашний,
норвежский запах. И пошел на него, запах становился
все сильней и сильней и в конце концов привел
его к столу, где на блюдах дымилась рыба.
Добрые бесхитростные унитарианцы обожали
такие истории, они смеялись от души и были очень
довольны. В этом кругу у Кнута появилось много
друзей, но от самого учения унитарианцев он
отходил все дальше и дальше.
Живя у Янсона, Кнут упорно трудился, ища
новый литературный стиль. Теперь ему не надо было
думать о хлебе насущном, и эта беззаботность
освободила дремавшие в нем силы. В нем росла
уверенность, что он вот-вот перейдет рубеж. В
светлые минуты он не сомневался в своих
способностях — способностях создать новый стиль,
новую литературу. Пока это были лишь дальние
зарницы на туманном горизонте, но Кнут был
одержим этой мыслью. Когда на него накатывала
поэтическая волна, он переживал моменты
блаженного экстаза. Он просыпался по ночам,
обуреваемый видениями, охмелевший от слов и
созвучий. Но длилось такое состояние недолго.
Пути вперед Кнут еще не видел. Его короткая бурная
жизнь подарила ему слишком много впечатлений,
он был слишком восприимчив, и это мешало ему
обрести твердость и ясность. Инстинктивно он сам
98
понимал это. На время он даже бросил читать.
Часами Кнут простаивал перед книжными полками
Кристофера Янсона. Брал то одну книгу, то
другую, листал, получал о ней какое-то представление
и, не читая, ставил обратно. Он просто боялся
новых и острых впечатлений.
Так прошло лето 1884 года. На душе у Кнута
было смутно, но он продолжал работать. Стихи,
наброски, отрывки, зарисовки — Кнут записывал все,
даже не собираясь приводить это в порядок.
Главное — успеть записать, чтобы потом, когда-нибудь,
использовать. Часто он сам не верил в это «когда-
нибудь».
Настала осень. Кнуту уже давно нездоровилось,
его лихорадило. Он простудился, получил бронхит,
кашлял. Но в постель не ложился, душу его сжигала
тревога, замыслы бродили в нем, и ему не хотелось
подводить Янсона.
Однажды вечером Кнуту предстояло быть
аукционистом на базаре, который устраивала община.
Он был болен, но от участия не отказался. Ему
доверили эту роль, потому что он обладал зычным
голосом и чувством юмора. Аукцион шел как
положено, Кнут ловко пользовался и молотком, и
басом. Но это оказалось его последним выступлением
в Назаретской церкви.
Он выкрикивает предмет за предметом, но вдруг
в груди у него что-то обрывается. Голос хрипит, и
Кнут заходится в кашле. Зрители не спускают с
него глаз. Он медленно подносит ко рту платок...
Смотрит на него... Платок в крови. Нетвердым
шагом он спускается с кафедры, бледный, с
прижатым к губам платком... Новый приступ кашля, и
Кнут падает.
Кнут тяжело болен, в этом нет никаких сомнений.
Врач определил у него скоротечную чахотку и в
ответ на вопрос Кнута, поправится ли он, лишь
огорченно покачал головой. По его мнению, Кнуту
остается жить месяца два, не больше.
Что чувствует человек, услыхавший свой
смертный приговор? Тем более молодой, который хоть
и видел вблизи смерть, и даже в собственной се-
99
мье, но никогда не думал, что она может коснуться
его самого. Наверное, страшные картины ада,
которыми дядя пугал его в детстве, и ужас перед
забытыми видениями оставили все-таки в нем свой
след. Хоть Кнут никогда и не думал о смерти. Всем
своим существом он принадлежал жизни, в его
душе было место лишь жизнеутверждающему
порыву к радости, красоте и творчеству. Он не сразу
сумел оказать болезни внутреннее сопротивление,
защититься от сокрушительного потрясения,
которое единым махом превратило в ничто его планы
и мечты. Как все, оказывается, бессмысленно —
он собирался столько написать, а должен умереть!
В эти тяжелые дни его мучают лихорадочные
видения и кошмары. Он то апатично лежит, сложив
руки на одеяле, то беззвучно плачет в одиночестве.
В минуты самого глубокого отчаяния он становится
кротким и набожным. Его душу заполняет поток
библейских, с детства знакомых слов и дарит ему
покой. Он как будто листает в памяти большую
забытую книгу с картинками: вот дом в Хамарейе,
родители, светлые счастливые летние дни,
благословенный солнечный свет и ночь над синими
волнами Глиммы, над зелеными березами. Несколько
часов он пребывает в мире с самим собой. Потом
наступает ночь и повергает его мозг в
изнурительную работу, и горячечный грохот сотрясает его
барабанные перепонки. По ночам страх овладевает
им с такой силой, что лишь физическое
изнеможение в конце концов позволяет ему ненадолго
забыться сном.
Время идет, за Кнутом ухаживает фру Друде.
Его навещают друзья. И даже пастор Веенос,
который когда-то помог ему получить место школьного
учителя. Все очень добры к Кнуту и хотят
поддержать его.
Он медленно поправляется. В нем как будто
пробудилось упрямое желание обмануть доктора
Тамса хотя бы на месяц или два. В нем начинает
расти сопротивление болезни. Кнут по натуре
оптимист, и мало кто может похвастаться такой
сильной волей.
Однажды утром Кристофер Янсон с женой
застают Кнута сидящим в постели. Он бледен, щеки
wo
у него ввалились, но на губах играет упрямая
улыбка, и он заявляет, что хочет встать.
— Я не намерен умереть у вас в доме! —
говорит он.
Он одевается потеплее и каждый день
совершает небольшую прогулку по воздуху. И похоже,
что к нему возвращаются силы. Единственное
желание Кнута — окрепнуть настолько, чтобы у
него хватило сил вернуться в Норвегию. Если ему
суждено умереть, он хочет лежать в родной
земле. Он говорит об этом доктору Тамсу, который,
со своей стороны, считает, что морское
путешествие может благотворно подействовать на
больные легкие Кнута.
Между тем все это время Кнут продолжал
писать — стихи и наброски. До болезни и теперь он
переписывался с другом, Николаем Фресландом,
сыном Нильса Фресланда. Последнее письмо было
длинное, хотя в начале вроде обещало быть
коротким:
«Мой друг!
Буду краток, всего несколько слов: я написал
все, что мог, и теперь хорошо бы мне удалось
получить за это деньги, а на это нужно время.
Если все стронется с места, я спасен. Мое перо
обеспечит мне благосостояние, лишь бы начало
оказалось добрым. Но это внешние события. А
чтобы объяснить, что скрывается в глубине
души, прилагаю стихотворение; именно его и еще
одно, как я Вам уже говорил, хотели
опубликовать, но я не разрешил — этого еще слишком
мало.
(Прошу прощения, я совсем забыл, что
должен писать «ты». Извини!)
Как тяжело бояться людей! Эту душевную
муку, этот гнет ты себе даже представить не
можешь, ведь ты никогда никого не боялся.
А твоя мать, Николай! Господи, какая она
замечательная женщина! Будь у меня такая мать,
я с моими способностями, отчасти
загубленными воспитанием, мог бы стать выдающимся
человеком. Я в этом совершенно уверен. Моя
мысль бывает подчас столь глубока и остра, что
101
даже странно. Все относящееся к моему
творчеству — теоретическое осмысление,
предварительные разработки, — все это дается мне в
каком-то озарении, оно же подсказывает мне и
форму, в которую это нужно облечь... Звуки и
ритмы я ловлю на лету, они представляются мне
яркими линиями, вроде зигзагов молний, я
слежу за ними взглядом, слышу их, ощущаю всеми
своими чувствами.
(Прочти предпоследнюю строфу моего
грустного стихотворения.)
Я начал писать роман, и в нем есть абзацы,
в которых очень важен ритм, например:
«Мне бы хотелось лежать обнаженным на
холме, заросшем розами, чтобы розы роняли
капли крови на мое тело, а я впитывал бы их
аромат и смягчал мрачный ужас смерти».
Эта цитата вырвана из контекста, но на
своем месте она производит очень сильное
впечатление. Иногда передо мной открываются
безграничные возможности нашего языка, и я
до того погружаюсь в эти мощные залежи, что
дохожу до изнеможения...»
Дальше в письме к Фресланду Кнут говорит,
что, когда вернется в Норвегию, привезет с собой
пятьдесят страниц рукописей, предназначенных
для разных редакций в Христиании.
«Для больного я написал слишком много. Ни
одному чахоточному не пойдет на пользу, если
он все дни, вечера, а иногда и ночи будет
проводить за письменным столом. Однако, пока
могу, работаю...»
Стихотворение, которое Кнут отправил
Фресланду, приводится здесь полностью. Оно и письмо
говорят сами за себя.
МОРЕ ПУСТОТЫ
Там пустота, по ту сторону мысли.
Дуию там видит, как тают границы,
пока последняя не растворится —
последний отзвук в море пустоты.
102
Надежды и веры теплые мысли,
как стаи рыбок над дном гористым,
и радость жизни потоком чистым
мелькнет и канет в море пустоты.
И хмелем жизни набухшие мысли,
что в сердце молнией яркой пали,
они и радость, и боль мне дали
затем, чтоб кануть в море пустоты.
Меня настигли иные мысли,
что страсть к Познанью во мне будили,
терзали жаждой и уходили
по тропам тайны в море пустоты.
Цветные льдины — души моей мысли
по звукам пенным в сиянье белом,
границ не зная, плывут к пределам
сквозь мир и в вечность моря пустоты.
О, пустота за пределами мысли!
Душа там видит, как тают границы,
пока последняя не растворится —
последний отсвет в море пустоты.
Время шло. Стиснув зубы, Кнут все-таки ходил.
Кристофер Янсон начал собирать пожертвования
среди своей паствы и друзей. Все хотели помочь
Кнуту, и в конце концов деньги на дорогу были
собраны.
Из Миннеаполиса в Нью-Йорк — дорога заняла
три дня — Кнут ехал в первом вагоне состава. Как
только представлялась возможность, он переходил
из вагона на паровоз и становился так, чтобы
сильный поток воздуха омывал его легкие. Ему хотелось
поправиться. Кто знает, думал он, может, ветер
выдует из меня болезнь? Он верил в это, хотел верить.
В Нью-Йорке он чувствовал себя уже
значительно лучше. А когда после долгого морского
путешествия он ступил на мощенные булыжником улицы
Христиании, боли в груди больше не было. Чудо это
или нет, но, по-видимому, он все-таки выздоровел.
IV
Кнут не долго оставался в Христиании. Город
произвел на него гнетущее впечатление. Он сразу
вспомнил все, что пережил здесь, и рвался поско-
103
рее уехать прочь. Но перед отъездом ему
следовало уладить кое-какие неотложные дела. Он
посетил врача, чтобы услышать его мнение о своей
болезни, Доктор Эдвард Булль самым тщательным
образом обследовал Кнута и сказал, что
скоротечной чахотки у него, во всяком случае, нет, а вот
нервы истощены и организм ослаблен и
нуждается в отдыхе.
Кнут решил поехать в горы, ему требовалась
перемена воздуха. У него оставалось еще немного
денег, он надеялся, что их хватит на зиму. Он выбрал
городок Эурдал в Валдресе. До отъезда Кнут
побывал у редактора «Дагбладет» Ларса Холста с
письмом от Кристофера Янсона. Кнут надеялся
завоевать симпатии редактора и получить в газете
место для своих статей. Ларе Холст дружелюбно
принял Кнута и обещал познакомиться с его
статьями.
и * *
Прошел год. Кнуту понравилось в Эурдале, он жил
в хороших условиях, у добрых милых людей, в
атмосфере, благоприятной для работы. Теперь-то
дело должно было пойти на лад! За время болезни
Кнут удивительно возмужал. Здесь, в Эурдале, он,
словно по мановению волшебной палочки, нашел
свою манеру письма, которую сохранил на всю
жизнь. Блистательно точный, прозрачный стиль
отличает все его статьи, написанные в Эурдале и
частично опубликованные.
Почти все время он живет в гостинице «Фрю-
денлунд», и сын хозяина гостиницы, Эрик, он же
местный почтмейстер, становится его верным
другом на всю жизнь.
Эрик Фрюденлунд и его мать старались как
могли, чтобы этот больной, нервный молодой поэт,
этот ни на кого не похожий человек, побывавший
даже в Америке и много чего повидавший на своем
веку, чувствовал себя у них хорошо. Зима еще не
кончилась, а больной уже поправился. И вскоре
жизнерадостность била из него ключом, вокруг
него царило праздничное веселье, и никто не поверил
бы, что всего несколько месяцев назад этот человек
был приговорен к смерти от чахотки. Местные де-
104
вушки с изумлением глядели на поэтаг который
умел танцевать степ, отплясывал ирландский рил и
пел ковбойские песни. Иногда он даже представлял
собой некоторую угрозу для окружающих. Играя
на лужайке в боччью1, он забавлялся от души и с
силой швырял шары под ноги играющих. А сила у
него, прямо скажем, была незаурядная, так что
играющим приходилось высоко подпрыгивать или
спасаться за кустами и деревьями!
Опьяненный здоровьем, Кнут едва не
переступал грань дозволенного, однако ему все охотно
прощалось. Кнут был счастлив. Он твердо верил, что
только чудо вернуло его к жизни, когда он одной
ногой уже стоял в могиле. И потому безудержно
радовался своей молодости, ставшей наконец-то
безоблачной и манившей его обещаниями. И
друзья радовались вместе с ним.
В Эурдале он писал одну статью за другой и
посылал их в различные газеты и журналы. Кое-что
принимали, большую часть отвергали. Но работа
шла у него легко. Теперь он был еще более уверен
в себе. Он чувствовал, что создает вещи, которые
будущее оценит по достоинству, и потому мирился
с тем, что не все редакторы это понимают.
Он написал несколько статей об Америке, а
кроме того, прочел лекцию в гостинице «Фрюден-
лунд». Большого успеха он не имел. Местные
жители симпатизировали Кнуту, однако этого было
еще недостаточно, чтобы заставить их проявить
интерес к лекции, в которой говорилось о таких
далеких писателях, как Гюго, Флобер или Стринд-
берг. Даже Бьернсон и Ибсен были не той темой,
которая могла бы собрать полный зал. Люди в
Эурдале не интересовались современными
литературными течениями, им было довольно своих
забот — крестьяне, они жили только землей.
В письме к другу Эрику Фрюденлунду Кнут
рассказывает:
«На последней лекции о Бьернсоне мне
пришлось посреди лекции призвать к порядку
одного джентльмена, а именно Хр. Халворсена.
Он, видите ли, только что встретил
единственного тут представителя Хейре и, не подозревая
105
о замечаниях, которые я делал на первой
лекции, кашлял и харкал и разговаривал громким
шепотом, короче, так бесхитростно проявлял
потребность «выразить себя» (как ты говоришь),
что мне пришлось одернуть его, обратившись к
нему по имени, И он затих, не знаю уж по какой
причине, от гнева или от страха... А может,
просто хватило ума замолчать. Одно могу тебе
сказать: на этот раз я рассердился не на шутку. И
это меня подхлестнуло — я прочел всю лекцию
без запинки, не заглядывал в записи, разве что
был немного резок, но это и понятно. Один раз
я чуть не загремел на весь зал: «Черт меня
побери!» Хорошо, в последний момент
спохватился. Ты ведь знаешь, меня порой тянет на
сильные выражения».
Кнут обрел в Эурдале не только собственный
литературный стиль. Там же, правда благодаря
чистой случайности, он обрел и свою фамилию в том
виде, в каком она позже стояла на его
произведениях во всем мире. До сих пор он подписывался
по-разному: и Кнуд Педерсен Гамсунд, и Кнуд Пе-
дерсен, и Кнут Гамсунд. Восторгаясь Бьернсоном,
он одно время называл себя Педерсоном. В
журнале «Ню иллюстрерт тиденде», выходившем в
Христиании, он весной 1885 года напечатал статью
о Марке Твене, это был большой анализ творчества
американского писателя, статья печаталась в трех
номерах. По вине наборщика буква «д» в фамилии
Гамсунд выпала, и Кнут не стал исправлять
ошибку. Он принял это случайное изменение, решив,
что так фамилия звучит лучше и вполне подходит
для писателя.
С тех пор он внимательно следит за тем, как
печатается его фамилия. В забавном и
самоироничном очерке «В турне», опубликованном в газете
Ларса Холста «Дагбладет» в 1886 году, Гамсун
пишет:
«Я молодой гений, однако настолько
неизвестный, что ни один редактор пока еще не в
состоянии правильно написать мою фамилию:
никто не помнит, встречал ли он когда-нибудь
мое имя, так что прославить его на весь мир
106
задача почти невозможная. Гамсун\ Мне
требуется не меньше пяти минут, если я хочу
написать эти буквы так, чтобы люди уразумели, что
написано не Гансен, не Гамсум или Гаммерсунд,
а просто Гамсун. Можно прийти в отчаяние от
необходимости вбивать людям в голову эту
новую фамилию...»
А такая необходимость была. В ближайшие годы
Гамсун в этом убедится. Но отныне он будет нести
эту фамилию с гордо поднятой головой, она как
щит прикроет его в борьбе с жизненными бурями
и будет греметь в шуме сражений своего времени...
Фамилия и росчерк в конце, похожий на поднятое
копье.
голодный год
В ХРИСТИАНИИ.
СНОВА В АМЕРИКЕ
I
В конце пребывания Кнута Гамсуна в
Эурдале ему пригодился его опыт
работы на почте. Эрик Фрюденлунд ушел
на военную службу, и Гамсун
временно исполнял обязанности
почтмейстера. Это давало ему более надежный
доход, чем лекции и статьи. Немного
денег он скопил, немного взял взаймы
у Фрюденлундов и считал, что теперь
достаточно обеспечен, чтобы зимой
1885 года снова попытать счастья в
Христиании.
Но и теперь столица Норвегии
оказалась такой же негостеприимной по
отношению к молодому поэту, как и
пять лет назад. Христиания была
маленьким городом в самом плохом
смысле этого слова. Культурная
жизнь, насквозь пронизанная
условностями, и мещанская психология
любыми средствами душили всякое
проявление свободной мысли
писателей и художников, боровшихся за
новые идеи.
Кнут Гамсун не обманывался насчет
столицы. Однажды он уже испытал на
себе ее беспощадную хватку, однако
чувствовал, что с того времени
значительно возмужал, и надеялся, что
теперь ему повезет больше. Он осно-
108
вательно изучил реалистическую литературу
семидесятых годов, которая, опираясь на естественные
науки и современную философию, обрела свободу
и лавиной обрушилась на Европу. Брандес и
Стриндберг не были для него неизвестными
понятиями. Он читал лекции о творчестве Золя и
Флобера, великих представителей европейской
литературы того времени, изучал Теккерея, Диккенса,
Гейне.
Следил он также и за борьбой на местном
Парнасе. Его в высшей степени интересовали нападки
Бьернсона и Хьелланна1 на христианство и его
полномочных проповедников. Он читал романы Арне
Гарборга2 «Вольнодумец» и «Крестьяне-студенты»
и, конечно, знал, что по столичным кафе и
мрачным меблированным комнатам, где ютились
писатели и художники, ходит странный человек,
который проповедует чистый детерминизм, борется
с институтом брака, ратует за свободную любовь
и официальное признание проституции, — это был
один из столпов «Движения богемы»3 Ханс Йегер4.
Гамсун приехал в Христианию в самый разгар
яростной и ожесточенной борьбы, которая велась в
норвежской духовной жизни в восьмидесятые
годы, борьбы между авторитетами, признанными и
одобренными властью и мещанством, с одной
стороны, и прогрессивной, либерально настроенной
частью общества — с другой.
Гамсун собирался использовать в этой борьбе и
свои небольшие козыри. Но пока у него было только
одно стремление: он хотел утвердиться как писатель.
Хотел, чтобы его новое имя приобрело
определенный вес и перестало быть только буквами.
Да, он обладал несокрушимой волей и
оптимизмом. В то зимнее утро, когда он шел с Восточного
вокзала вверх по улице Карла Юхана со своей
старой почтальонской сумкой через плечо, его светлые
глаза строго и упрямо взирали на серые фасады
домов. Этот город — его враг, Кнут знал это по
опыту, но считал, что на сей раз победителем
выйдет он. Должно же ему повезти в конце концов!..
И опять он ошибся.
Гамсун снял самую убогую и дешевую
комнатушку, какую только сумел найти, он писал и ра-
109
ботал. Дело не клеилось. Редакторы не кинулись к
нему с щедрыми авансами и высокими гонорарами,
хотя то немногое, что он им предложил, должно
было убедить их — перед ними новый,
оригинальный и чрезвычайно одаренный писатель. Нет, город
встретил его своим старым испытанным
оружием — холодом и равнодушием. Гамсун был молод,
беден и неизвестен, даже среди богемы, — его
просто не замечали.
Иногда, правда, крайне редко ему удавалось
что-нибудь публиковать, не было у него и близких
знакомств среди людей, задававших тон в
происходившей тогда борьбе. Он читал в газетах, что
стортинг не один раз отказывал Хьелланну в
государственном жалованье за то, что писатель
нападает на христианскую веру, читал о Кристиане
Кроге1, шокировавшем город дерзостью своих
статей, речей и живописи. О Хансе Йегере,
приговоренном к тюремному заключению и штрафу за
то, что откровенно высказывал свое мнение. Но
он не искал знакомства с богемой и поступал так
умышленно. С большим разочарованием он
знакомился с книгами и статьями радикалов — их
теории были ему чужды. Он проходил мимо окон
«Гранда»2, видел за столиками столичную богему,
но не заходил в кафе и не присоединялся к ней.
Единственный, с кем он познакомился немного
ближе, был Арне Гарборг. Гамсун знал, что Гар-
борг был другом Кристофера Янсона, к тому же
он уважал его как писателя, критика и
заинтересованного участника многих дискуссий. Гамсун
попросил Гарборга высказать свое мнение о
некоторых его работах. Гарборгу они не
понравились.
— Ваши произведения какие-то чужеродные, —
сказал Гарборг. — Вы слишком много заимствуете
у русских.
— У русских? Но я не знаю ни одного русского
писателя.
— Например, у Достоевского.
— Но я не читал Достоевского.
Разговор зашел в тупик. Гарборгу больше
нечего было сказать молодому писателю, и он не
поверил ему, когда тот сказал, что не читал рус-
110
ских. Нет, ему решительно не понравился этот
молодой писатель, который держался
самоуверенно, что не подобало в его положении. Откуда
Гарборгу было знать, что равнодушная
невозмутимость Гамсуна была лишь маской, за которой
он прятался?
Кое-какие знакомые и даже родственники у
Гамсуна в Христиании все-таки были. Но, как и в
прошлый раз, он редко посещал их. Их мир был
ему чужд.
Гамсуну было трудно найти свое место в
столице. Борьба за главенство в культуре между
богемой и буржуазией его не касалась — ни как
человека, ни как писателя. Он уединился в своей
мрачной комнате со своими мыслями, которые
были чужды тому времени, и произведениями,
которые то время не желало читать. Одинокий, он
бродил по городским окраинам, гулял в парках и
на кладбищах — писал, размышлял и снова
совершал свои мучительные, тщетные походы в
редакции.
Несколько месяцев он пытался выступать с
лекциями в разных местах. Из Тенсберга он пишет
Эрику Фрюденлунду в Валдрес. Теперь тон письма
уже не такой веселый, как прежде:
«Не очень-то у меня ладится, Эрик, да, не
очень. 17 мая выступал в Хортене, сегодня —
здесь, в ближайшее воскресенье — в Саннефь-
орде. Люди не идут. Те же немногие, что
приходят, принимают меня с восторгом, но их так
мало...
Черт побери, я совершенно не знаю, что
делать! Хочу попытать счастья в больших городах
на западном побережье, таких, как Ставангер,
Кристиансанн, Берген. Если и там будет не
лучше, то нет никакого смысла продолжать эту
затею...
«Афтенпостен» предлагал мне постоянный
ангажемент в газете, но мне хочется съездить в
это турне. Или, может, все-таки следует принять
предложение газеты, раз все так не клеится?
Как ты считаешь?..
ai
Поклонись от меня знакомым. Мне не
хочется писать, пока не заработаю немного денег...»
Дела его ухудшались. Места в «Афтенпостен»
он не получил. Накопленные деньги кончились,
теперь Кнут жил исключительно на литературный
заработок, только на него, и потому вел более чем
скромный образ жизни. Ему приходилось туго, но
были и у него светлые минуты — он работал, и
творчество дарило ему радость.
«Иногда у меня в голове мелькают какие-то
фразы, подходящие для будущего очерка или
фельетона, интересные языковые находки,
какие мне еще не встречались. Я лежу и
повторяю их про себя, и они кажутся мне
прекрасными. За ними следуют другие, я вдруг
пробуждаюсь, вскакиваю и хватаю со столика
возле кровати карандаш и бумагу. Во мне
словно бьет родник, слова текут друг за другом,
складываются в предложения, возникают
ситуации, сценка громоздится на сценку, действия
и реплики заполняют мой мозг, и меня
охватывает несказанное блаженство. Я пишу как
одержимый, исписываю без остановки
страницу за страницей...»
Ларе Холст публикует иногда в «Дагбладет»
какую-нибудь статью, набросок или фельетон Гамсу-
на — все это превосходные вещи, но их никто даже
не замечает. Всюду господствует богема, и все
заняты только ею.
Шли месяцы, Гамсуну становилось все трудней
и трудней зарабатывать себе на жизнь. Он
пытался найти хоть какую-нибудь службу, но ему
всюду отказывали. Такое положение было
невыносимым, силы его начали сдавать, и скрывать
это ему уже не удавалось. Обтрепалось и платье.
Шаг за шагом он шел по дороге страданий,
знакомой каждому бедняку, голод заставлял его
опускаться на колени, и от унижения он терял всякий
стыд. Или, когда у него сдавали нервы, впадал в
неистовство, и высокомерие его достигало мании
величия. Он слишком легко терял равновесие,
такой человек никому не был нужен. Наконец Гам-
112
сун лишился и крова: у него не было денег
платить за комнату. Теперь он ночевал в сараях, под
штабелями досок на берегу Акерсэльвен или под
открытым небом на одной из скамеек в
Дворцовом парке.
Он делал отчаянные попытки писать даже в этих
условиях. Ему хотелось использовать мгновения,
когда, несмотря на физическое истощение, голова
работала ясно. Но у него редко получалось
что-нибудь стоящее, он был вновь слишком болен.
Из-за своего состояния он не замечал, как
проходят дни. Если ему случалось есть несколько дней
подряд, хоть понемногу, он сразу расцветал, но
нервы от этого расшатывались еще больше,
организм принимал уже не всю пищу подряд.
Гамсун пишет, обмотав руки тряпками, а перед
глазами у него пляшет «вихрь огненных лучей,
небо и земля пылают, люди и животные охвачены
огнем, бездна, пустыня, весь мир в огне, вот он —
последний день...». Гамсун и есть тот самый
молодой писатель из «Голода», обессилевший,
ожесточившийся, с горькой иронией наблюдающий за
игрой своих нервов и за ухудшением своего
состояния. И его душа наполняется ненавистью к той
силе, к которой он втайне испытывает детское
почтение.
«Я сидел на скамейке, размышлял над этим
и все больше и больше ожесточался против Бога
за то, что он так растянул эту пытку. Если он
полагал, что с помощью этих страданий
приблизит меня к себе, сделает лучше, заставив меня
страдать и воздвигнув на моем пути все эти
неудачи, то он сильно заблуждался, в этом я могу
поклясться. И я, чуть не плача от упрямства,
поднял глаза к небу и сказал ему все, что
накопилось у меня на душе».
Ликующее безумие голода владело Гамсуном все
лето. Он совершал самые немыслимые поступки.
Однажды он стал в подъезде со шляпой в руке и
начал громко петь. Вокруг собралась смеющаяся
толпа. В конце концов явился полицейский и
прогнал его... В другой раз он подошел к двери своего
двоюродного брата, сапожника. При виде Гамсуна
из
уважаемый ремесленник отшатнулся и захлопнул
дверь у него перед носом — он принял его за
пьяного.
Так жить было уже нельзя. В минуты прозрения
Гамсун понимал это, и если до сих пор не сдался,
то лишь из-за своего упрямства, из-за железной
воли, не позволявшей ему сдаваться. Но теперь речь
шла о жизни и смерти. И ему пришлось собрать
все свое мужество, чтобы вынести самое тяжкое
из всех посланных ему испытаний — признать свое
поражение.
И опять богатый человек торгового звания
помог Гамсуну вырваться из тисков нужды,
фактически он спас его от голодной смерти. Через
редактора Холста Гамсун познакомился с богачом
и меценатом гроссерером1 Дублаугом. Дублауг дал
ему взаймы необходимую сумму, и уже осенью
1886 года Гамсун смог снова уехать в Америку.
Другу Эрику, неколебимо верившему в его
талант и щедро помогавшему ему по первой же
просьбе, он посылает такое письмо:
«Дорогой друг!
Я снова уезжаю в Нью-Йорк. Оставаться
здесь невозможно. Жди письма из Нью-Йорка.
Попроси свою матушку не сердиться на
меня. Попроси дядю не сомневаться во мне.
Мы с тобой по-прежнему друзья?
Привет всем.
Твой Кнут Г.
Борт «Гейзера», Кристиансанн, 20 авг. 1886».
И последние слова, которые Гамсун сказал
перед отъездом из Христиании одному из приятелей,
звучали так: «Я писатель. Когда-нибудь обо мне
будет говорить вся Норвегия!»
II
Сначала Гамсун поселился в Чикаго. Он хотел
испытать свои силы на новом месте, не зависеть от
друзей в Миннеаполисе. Он и тут пытался жить на
114
литературный заработок. Отправил редактору
Холсту описание своего долгого морского
путешествия — блестящий образец журналистики,
подтвердивший его способности; статья была
опубликована. Но снова Гамсун, как уже не единожды,
испытал, что творчество — не самый легкий
жизненный путь. Очень скоро ему пришлось искать
себе другую работу. Однако оптимизм и юмор
вернулись к нему. Он пишет длинное письмо Эрику
Фрюденлунду:
«Райл Роуд Хаус
Номер 80 и 82 Шерман-стрит
Чикаго 20 сентября 1886
Дорогой Эрик!
Я в Чикаго. Теперь здесь далеко не просто
получить какую-нибудь работу, я обошел не
меньше ста мест и написал сотни писем по
объявлениям, опубликованным в «Чикаго три-
бюн», но мне не повезло. Вот уже две недели,
как я начал эти поиски. Наконец я решил: все,
с меня довольно! — и нанялся
железнодорожным рабочим, мы трудимся в самом Чикаго.
Тут нас человек пятьсот или шестьсот, платят
нам по 1,75 доллара в день, но работа адова.
Через месяц мне обещают перспективную
должность кондуктора на электрическом
трамвае. Я должен объяснить тебе, что это такое.
Здесь трамвай ездит по улице сам собой,
никаких лошадей, никакого парового котла,
просто катит тебе навстречу ряд вагонов, а что их
двигает вперед, не видно. А секрет в том, что
двигает эти вагоны устройство, лежащее в
земле, — кабель длиною во много английских
миль, между путями имеется желоб шириной
в полдюйма, по которому бежит подвижной
контакт, связывающий двигатель трамвая с
зарытым в земле проводом. На такой трамвай
меня возьмут примерно через месяц. Сначала
я буду только запасным кондуктором, и мне
будут платить пятьдесят-шестьдесят долларов в
месяц, а весной мне дадут постоянную линию,
и моя заработная плата поднимется до ста
долларов. Как я уже сказал: место перспективное.
115
Если здоровье меня не подведет, я его,
конечно, получу. Надеюсь, так и будет. На подобные
места тут сотни претендентов, но
суперинтендант дал слово, что возьмет меня, и записал
мою фамилию. Ура!
Я согласился прокладывать пути на улице,
потому что слишком долго был без работы. Но,
клянусь Богом, это адски тяжелый труд. По
сравнению с ним работа на ферме — сущие
пустяки. Здесь, например, трое человек должны
нести железное «ярмо», оно весит тысячу двести
фунтов, один человек — бочку цемента,
четыреста фунтов, или ящик болтов, четыреста
пятьдесят фунтов. Самое ужасное — цемент, глаза мои
его совершенно не переносят. А какая тут жара!
Сто градусов по Фаренгейту, и это в тени. Мы
работаем почти нагишом, точнее, в одних
рубахах и штанах.
Из-за жары я постриг волосы на
американский лад — сзади и спереди почти наголо. Ты
бы меня сейчас не узнал. Кроме того, я начал
отращивать усы, пока они еще маленькие, им
всего неделя, но я тщательно ухаживаю за ними,
и парикмахер обещал, что недели через три у
меня будут вполне приличные усы.
Вчера натер на руках и плечах волдыри. Как
видишь, почерк у меня уже не
каллиграфический. Я приобрел настоящее, практичное,
отвратительное американское вечное перо,
которым и царапаю эти строки. Через неделю,
когда волдыри заживут и кожа загрубеет,
почерк у меня опять станет тверже, Я много
писал в своей жизни, Бог свидетель. Между
прочим, читал ли ты мое «Турне»? Не
напечатала ли «Дагбладет» еще что-нибудь после
моего отъезда? Я оставлял там очерк, который
называется «Грех», и еще один — «Лжец», и
тот и другой обещали опубликовать. На мой
взгляд, они написаны хорошо. В первом я хотел
показать, что воровство, совершенное при
определенных обстоятельствах, например, то, на
которое человека толкнула нужда, нельзя
считать грехом, а во втором, что лживость — не
порок, а талант. Думаешь, слишком радикаль-
116
но? Но я в Христиании был доведен до
крайности. Фрекен Ветлесен может это
подтвердить, я написал ей, когда мне было совсем
скверно. Это был крик отчаяния, но она
неправильно истолковала мое письмо.
С Шибстедом я порвал окончательно. Я
совсем перестал понимать этого человека. Мы с
ним рассчитались, и он чуть не спятил, что я,
нищий, как церковная мышь, заработал у него
какие-то гроши, причем по его же расценкам!
Потешная личность, как назвала его одна газета
в Христиании.
Холст и Томмессен относились ко мне
неплохо, и когда я вернусь, буду писать для них
хорошие статьи. Я про себя рассчитал так: вот
заработаю здесь достаточно, чтобы расплатиться
со своими долгами в Норвегии, и еще кое-что
про черный день и вернусь домой. Дай только
Бог, чтобы на это ушло не слишком много
времени.
Попроси свою матушку запастись терпением.
И сам тоже запасись им. Увидишь, я сделаю все
возможное. Дядя Нильс может быть совершенно
спокоен. Скажи ему это. Я помню срок, и на
этот раз пришлю деньги вместе с процентами,
даже если мне пришлось бы взять здесь взаймы.
В Норвегии последнее время мне жилось так
невыносимо трудно, что я не мог расплатиться
с ним, пока был дома. Эрик, я дошел до того
(но это между нами), что, как бездомный,
ночевал в ратуше. Несколько ночей я спал в пустой
мастерской жестянщика на Меллергатен.
Думаешь, я ел каждый день? Если бы так! Избави
тебя Бог изведать такое! Но теперь я сыт и буду
работать как одержимый, да уже и работаю,
чтобы расплатиться с долгами и вернуться
домой. Мы с тобой еще встретимся. И я не
оставил своей мечты когда-нибудь закончить книгу...
Твой друг Кнут Г.».
О том, как Кнут Гамсун работал кондуктором на
чикагском трамвае, рассказал много лет спустя его
американский друг журналист Крегер Юхансен —
тогда Гамсун был уже известен в Норвегии:
117
— Он удивительно точно помнил названия всех
улиц, где проходил его трамвай, мог назвать их
последовательно в любом направлении. Он никогда
не ошибался и объявлял их громким и зычным
голосом, какому мог позавидовать любой
кондуктор. Днем к тому же он мог читать названия улиц
на домах. Но зато вечером, в сумерках, если он
почему-либо не заметил, что они уже проехали ту
или иную улицу, он впадал в замешательство. Он
был совершенно лишен способности
ориентироваться по месту... Можно себе представить
изумление чикагских пассажиров, когда они, выйдя из
трамвая, оказывались совсем не там, куда ехали.
Они тут же садились и строчили жалобы в
компанию.
Вскоре Кнут Гамсун оказался безработным.
Однако не потому, что он путал названия остановок.
Просто его мозг был не способен сосредоточиться
исключительно на кондукторских обязанностях.
Задумавшись, он мог ошибиться на доллар, давая
сдачу, или по рассеянности вообще не получить с
кого-нибудь за проезд. «Шпионы» трамвайной
компании донесли на него, и его песенка была спета.
Безработному в Христиании, безработному в
Чикаго — одинаково трудно. И Гамсун решает
уехать из Чикаго куда-нибудь в
сельскохозяйственные районы, где сильный физически человек
всегда может получить работу. Он сам
рассказывает, как сложилась его жизнь на этот раз:
«Я оказался в Чикаго совершенно без денег
и не мог уеХать из города. Тогда я написал
короткое письмо одному знакомому американцу с
просьбой дать мне взаймы двадцать пять
долларов, но не обещал, что когда-нибудь верну ему
эти деньги. Письмо я отнес сам. Контора
американца была далеко, у самых боен, и мне все
время приходилось спрашивать дорогу. Контора
занимала огромное помещение и выглядела
непривлекательно — сарай сараем, по огромному
залу сновали конторские служащие. В дверях в
качестве привратника стоял молодой человек, он
взял мое письмо и ушел с ним, я видел, что он
направился в самую середину зала, где на воз-
118
вышении, углубившись в бумаги, сидел какой-то
человек. Это и был мистер Армор. С этой
минуты я не смел поднять глаз — конечно, мне
было стыдно и к тому же я боялся получить
отказ. Привратник быстро вернулся обратно, я
заметил его, когда он уже стоял рядом и
протягивал мне двадцать пять долларов. Я не сразу
опомнился от удивления и глупо спросил: «Это
мне?» — «Да», — улыбнулся привратник. «Что
он сказал?» — спросил я. «Что your letter was
worth it»*. Я повертел в руках деньги и спросил:
«Можно я пойду поблагодарю его?» —
«Наверно, можно, — неуверенно ответил
привратник, — но вы оторвете его от работы». Я
посмотрел на мистера Армора — он даже не
взглянул в мою сторону и продолжал заниматься
своими бумагами.
Решительно не помню, что я написал в том
письме, думаю, мистер Армор впервые
столкнулся с таким плохим английским и в том, что
он оценил его в двадцать пять долларов,
конечно, скрывалась ирония».
Второе пребывание Кнута Гамсуна в Америке
было, безусловно, гораздо удачнее, чем первое. Он
и на этот раз не добился успеха, и даже нельзя
сказать, что достиг хоть относительной известности
за пределами крута своих друзей. Правда, он
больше не нуждался, здоровье его было в порядке, и
новые друзья сразу признали его писателем. Это
он запомнил на всю жизнь.
Кнут Гамсун написал много горьких слов об
американцах и американской духовной жизни,
воспоминания о тяжелых временах были еще слишком
свежи в нем, еще не улеглось раздражение,
вызванное некоторыми явлениями общественной
жизни этой великой нации. А главное, он был еще
слишком молод и нетерпим, слишком любил
преувеличения, особенно если они били в цель, и не
мог не подадться искушению.
Впоследствии Гамсун изменил свою точку
зрения на духовную жизнь Америки, тем более что
* Ваше письмо этого стоит [англ.).
119
она тоже стала другой. Взгляд Гамсуна на самих
американцев уже отличался от взгляда не
сдержанного на язык молодого человека, который с
безжалостной резкостью, намеренно
несправедливо и дерзко обрушивал на янки свой острый
сарказм. Благотворительность мясного короля Армора
не была чем-то из ряда вон выходящим. Гамсун
пишет:
«До самой смерти я буду ценить то, чему
научился там, я храню также много прекрасных и
добрых воспоминаний. Я говорю о нации в
целом и об американском образе жизни.
Мне хочется отметить готовность
американцев всегда прийти на помощь, их сочувствие и
щедрость. Здесь я не буду говорить о
Рокфеллере, Карнеги или Моргане, как они того
заслуживают, их пожертвования столь огромны, что
мне просто не с чем сравнить их. Я думаю о
желании простых американцев оказывать
помощь в повседневной жизни. Они помогают
сразу, когда это требуется, и не задаются вопросом,
окупится ли их добрый поступок. Однажды я
решил собрать немного денег на покупку книг
для небольшой норвежской колонии,
находившейся неподалеку от того города, где я работал.
Сбор превзошел все ожидания, доктор Бут
записался первый, а за ним и многие другие: мне
даже пришлось кое-кого останавливать. В
другой раз я работал у небогатого ирландского
фермера, и на ферме случился пожар. Близкие и
дальние соседи бросились на йомощь, они не
только погасили огонь, но и заново отстроили
фермеру дом! Мы, работники, могли спокойно
продолжать свои полевые работы, а когда
строительство было окончено, мы поблагодарили всех
за доброту и переехали в новый дом».
Из Чикаго Гамсун уехал в Северную Дакоту,
где все лето и осень 1887 года работал на большой
ферме Далрампле в Ред Ривер Валлей и на других
фермах, В рассказах «Закеус», «В прериях» и
«Жизнь бродяги» он описывает это время. Только
поздней осенью 1887 года он решает поехать в
Миннеаполис к друзьям и знакомым, которых по-
120
кинул три года назад при столь печальных
обстоятельствах. Все сердечно радовались возвращению
Гамсуна, в том числе и Кристофер Янсон с его
общиной.
III
Потребовалось еще два года, чтобы в сознании
Гамсуна оформилось нечто похожее на литературную
программу, Намек на эту программу мы встречаем
впервые в 1890 году в статье, или эссе, «О
бессознательной духовной жизни», где он намечает
основное направление своего творчества. В этой
статье Гамсун умышленно отмежевывается от
современной литературы. Его программа — это
романтический мистицизм, в котором встречаются
элементы, позаимствованные у Ницше, у братьев
Гонкуров, у Достоевского1, но по своим
формулировкам и выводам она, безусловно, принадлежит
только ему. Программа эта тайно зрела в нем, когда
он жил еще в Миннеаполисе, и лишь порой
прорывалась наружу.
В Миннеаполисе Гамсун прочитал несколько
лекций о писателях-реалистах, с большим
красноречием он воздал им должное, в котором потом
решительно им отказал. Реалисты были великими
писателями своего времени. Гамсуну открыл глаза
на их творчество Брандес, они еще оставались
для него революционными и радикальными
силами, в которых нуждалось и время и искусство.
Однако он не удержался и дал откровенную
оценку и моральной проповеди Бьернсона, и
«загадкам» Ибсена.
Еще в «Бьергере» молодой Кнуд Педерсен Гам-
сунд писал: «Я должен быть совершенно иным». В
единстве большинства он чувствовал себя неуютно,
он был слишком раздражен американской
духовной жизнью, ее институтами, моралью,
внутренними и внешними устоями. Чувство протеста привело
его к меньшинству, к тем одиночкам, которые
боролись за какое-нибудь дело, шли против
большинства. В чем заключалось это дело, роли не играло.
Многие друзья Гамсуна по Миннеаполису, молодые
121
радикалы, были, например, горячими сторонниками
трезвого образа жизни и выступали за полный
запрет на продажу спиртных напитков. Гамсун их
поддерживал. Хотя сам отнюдь не относился к
трезвенникам.
Еще больше он был солидарен с политическими
одиночками, с молодыми радикалами,
приносившими своему времени новые мысли, с социалистами,
монархистами, анархистами, которые, не обращая
ни на что внимания, выступали со своими идеями
и еще не стали массой. И дело не в том, что он
разделял их политические воззрения, а в том, что
он отстаивал право одиночек, а следовательно, и
этих молодых фантазеров, на свободу
высказывания. «Произнесите в Америке слово
«анархизм», — писал он в очерке «О духовной жизни
современной Америки», — и человек со средним
американским образованием тотчас же
перекрестится. Анархизм для него — это динамит, и
ничего больше. Он не догадывается, что анархизм —
это научная теория, учение, известное только
весьма образованным людям, он вообще не может
слышать разговоров об анархизме: анархизм — это
динамит, а анархистов следует вешать! Вот она, та
самая брешь в американской свободе, которую
толстокожая демократия, безоговорочно
господствующая над свободой, намеренно держит
открытой».
В 1886 году несколько анархистов были
арестованы, осуждены и повешены, их подозревали
в том, что они бросили бомбу. И Гамсун серьезно
и страстно критикует американскую свободу. «В
то время, — пишет он, — представители всех
общественных классов — и те, кто по той или иной
счастливой случайности нажил миллионы на
нечестных сделках при торговле пшеницей, и те,
кто не умел ни читать, ни подписываться, — все
американцы в то время сплотились и приговорили
к смерти этих семерых анархистов. А прочли ли
они хоть строчку о том, что такое анархизм? Ни
один из ста, ни один из тысячи; они знали: этих
семерых обвиняют в том, что они бросили бомбу.
И этого было достаточно. Такова особенность
американской свободы. Она требует определенное
122
число свободомыслящих людей — не больше и не
меньше. Если это число колеблется в ту либо в
другую сторону, она становится нетерпимой, как
средневековый деспот. Она слишком
консервативна, чтобы сдвинуться с места, на котором
простояла двести лет и стоит по сей день, время
нисколько не повлияло на ее форму. Ибо
американская свобода утвердила демократию законом.
Если там объявится писатель, верящий в
монархию, значит, он недостаточно свободный человек,
и американцы изгонят его из своей страны; если
в этой демократической толпе поднимется
человек, объявивший анархизм идеальной
общественной формой будущего, значит, этот человек
слишком свободен, и американцы его повесят.
Все, что не вмещается в рамки крайне
примитивного мозга Георга Вашингтона, карается
изгнанием из страны или смертной казнью. Такова
американская свобода — свобода не для личности,
но для толпы, для всех... 4 мая 1886 года во время
митинга на Сенном рынке в Чикаго чья-то
невидимая рука бросила бомбу, в результате взрыва
было убито пять и ранено двое полицейских.
Никому не известно, кто был этот преступник, им
мот оказаться любой возница, пастор,
конгрессмен, так же, разумеется, как и анархист. Кстати,
во время судебного следствия почти
утверждалось, что взрыв был устроен неким полицейским
по поручению властей, дабы создать повод для
обвинения анархистских лидеров. Поэтому за
семерых жертв взрыва взяли подряд семерых
ведущих анархистов и пятерых из них приговорили
к смертной казни, за пятерых убитых
полицейских, а двоих — к пожизненному заключению за
тех двоих, которых бомбой только ранило. Око
за око, зуб за зуб! Практичное, но небезупречное
американское правосудие! Пэрсона, одного из
повешенных анархистов, в тот вечер, когда бросили
бомбу, вообще не было на Сенном рынке. «Ну и
что, — сказали ему, — разве ты не анархист?» —
«Анархист!» — ответил Пэрсон. Вот так
свободные американцы обходятся с идеями — они их
вешают».
123
После казни пятерых анархистов Гамсун ходил
с черным бантом в петлице.
Как бы Кнуту Гамсуну ки нравилось в
Миннеаполисе и как бы относительно благополучно ни
складывались там его дела — и литературные, и чтение
лекций, — он понимал, что здесь дорога для него
закрыта. Гамсун не все время проводил за работой
в полной изоляции, он много общался с друзьями
или привлекал к себе внимание в городских залах,
но он так и не был признан писателем в обществе,
которому столь решительно противопоставил
себя, — это он понимал и потому готовился
расстаться с Америкой.
Чтобы собрать денег на дорогу, он решил
прочитать прощальную лекцию, для чего снял в
Миннеаполисе «Большой датский зал». Свою лекцию
он прочитал весной 1888 года, горячо и
темпераментно он атаковал уже упоминавшуюся
американскую свободу, духовную жизнь и нравственность.
Переполненный зал веселился от души. Публика
состояла главйым образом из американцев
норвежского происхождения, которым не удалось
разбогатеть в этой стране обетованной и которые нашли
в Гамсуне талантливого выразителя своих мыслей.
Лекция принесла Гамсуну сорок долларов, и
один из его друзей, Джон Хансен, писал: «Гамсун
считал, что выступил великолепно, и потому
опасался идти один по улицам, мне пришлось ночью
провожать его».
Но того, что осталось от этих сорока долларов,
никоим образом не могло хватить на дорогу домой.
Через близких друзей Джон Хансен устроил ему
заем, и летом 1888 года Гамсун наконец отбыл на
родину.
IV
На датском атлантическом пароходе «Тингвалла»
имелось три класса. Судно возвращалось домой; в
первом классе было пустынно, его занимала
горстка богатых пассажиров, главным образом амери-
124
канцев, жаждавших «открыть» Европу, и несколько
скандинавов, которые разбогатели в США и
решили навестить родину. Пассажиры второго класса
представляли собой несколько смешанную
публику, а третий класс был битком набит теми, кому
решительно не повезло в Америке. Здесь можно
было найти все типы людей, оказавшихся в
Америке лишними, — это крестьяне и рабочие, не
нашедшие там счастья и не сумевшие проявить
должных усилий, без чего невозможно добиться
успеха в стране янки, разорившиеся
предприниматели, искатели приключений, интеллектуалы.
«Тингвалла» находилась в пути целую неделю, и
океан, который в начале путешествия был довольно
бурным, постепенно успокаивался. Многих
пассажиров мучила морская болезнь, но большинство
уже справились с ней, и четверо молодых парней
из третьего класса нашли себе уютное местечко на
носовой палубе, где и расположились поиграть в
карты, чтобы скоротать время. Одним из них был
Кнут Гамсун, и что в этом удивительного? В
свободное время он никогда не отказывался от игры и
играл с кем придется. Ни один из молодых людей не
выглядел состоятельным, одежда их знавала лучшие
времена, руки были сомнительной чистоты, а карты,
которые они бросали на палубу, постукивая о дерево
костяшками пальцев, были такие обтрепанные и
грязные, что с трудом отличишь короля от валета.
Перед каждым лежало по горстке пенни, мелькали
среди них и мелкие серебряные монетки.
Они так увлеклись игрой, что не сразу заметили
невысокого опрятного господина с бородкой и в
очках в золотой оправе, который вышел из каюты
первого класса и остановился недалеко от игроков,
глядя на них с неодобрением, Гамсун первым
заметил его, и лицо этого господина показалось ему
знакомым. Неожиданно он воскликнул:
— Здравствуйте, здравствуйте, профессор
Андерсон! Вы тоже здесь?
Профессор вздрогнул и некоторое время
подозрительно разглядывал обтрепанного картежника.
— Ка... Кажется, Гамсун? — неуверенно
сказал он.
— Совершенно верно, это я!
125
— Не может быть! Ведь я считал, что вы
умерли, — с растерянным смешком произнес
профессор, — Или, вернее, что вы учительствуете в
Норвегии, то есть что-то в этом роде...
Гамсун сгреб свою мелочь, быстро вскочил и
крепко пожал руку маленькому человечку.
— Нет, я вполне живой, — смеясь, сказал он. —
А вы, куда вы пропали?
— Вам, должно быть, известно, что с тысяча
восемьсот восемьдесят пятого года я — посол
Соединенных Штатов в Дании, — важно ответил
профессор.
— Верно, я что-то читал об этом в газетах!
— А как, осмелюсь спросить, сложилась ваша
жизнь.
— Замечательно! Великолепно! — И Гамсун в
общих чертах рассказал о своих приключениях,
которые выпали на его долю после свидания с
мистером Андерсоном, он откровенно хвастался и
всячески подчеркивал свое хорошее настроение,
В конце концов он достал из своей видавшей
виды сумки пачку густо исписанной бумаги, это
была его рукопись, Как потом писал в своих
мемуарах профессор, эта разносортная и
разноцветная бумага была «такая же грязная, как его руки,
лицо, одежда и сумка».
— Это рукопись моей лекции... Хотите
посмотреть? Я назвал ее «О духовной жизни современной
Америки»!
Профессор Андерсон испуганно отпрянул и
отказался — у него сейчас столько работы... К
сожалению, он не имеет времени...
— Вы возвращаетесь в Норвегию? — спросил
профессор, чтобы перевести разговор на другую
тему
— Нет, я еду в Копенгаген.
— Вот как.., А зачем?
— Я еду к своему издателю!
Профессор пытливо и недоверчиво оглядел Гам-
суна, но удовлетворился его ответом. Вскоре на
палубу подышать свежим воздухом вышла и семья
посла, он представил Гамсуна своим домочадцам.
Они как будто даже вспомнили его и вежливо
осведомились о его здоровье.
126
К несчастью, во время разговора профессор
Андерсон бросил взгляд на не слишком отутюженный
сюртук Гамсуна и обнаружил у него в петлице
черный бант.
— У вас траур? — с вежливым участием
спросил он. — Вы потеряли кого-нибудь из близких?
— Нет, — невозмутимо ответил Гамсун, — не
близких. Я ношу траур... по пяти казненным
анархистам.
Посол и его семья испуганно отпрянули от
Гамсуна1, повернулись и ушли. Больше во время этого
путешествия он их не видел.
Но мистер Андерсон леностью не отличался. В
его глазах Гамсун был опасным анархистом.
Профессор велел капитану судна вести за ним
наблюдение. А в Копенгагене профессор сообщил
датской полиции, что Гамсун представляет собой
опасность для государства, в результате чего за ним
велась слежка в течение нескольких месяцев, днем
и ночью.
На пути в Копенгаген судно «Тингвалла» целые
сутки стояло в порту в Христиании, Но Гамсун не
сошел на берег. На этот раз он плыл в Копенгаген.
Денег у него было не больше, чем перед отъездом
отсюда, друзей, как и тогда, в городе не было; как
и тогда, он всем был чужой. К тому же он дал себе
клятву, что, пока не одержит победу, ноги его не
будет в Христиании. Но эти сутки в порту, этот
добровольный карантин, помимо его воли
высвободили в нем такие мощные силы, которые уже в
ближайшие месяцы обеспечили ему победу.
Гамсун в одиночестве бродил по палубе, и,
словно во сне, вставали перед ним знакомые серые
очертания города, он не испытывал ни малейшей
радости от свидания с ним, но и ни малейшей
горечи. Его одолевали воспоминания, но они были
уже не такие мучительные и не причиняли
прежней боли — все это было уже далеко от него.
Он видел перед собой убогую конуру на Том-
тегатен, 11, где прожил целую зиму, теперь он сам
не понимал, как мог выдержать такое прозябание...
Вспомнил людей, которые помогали ему. Исакеен,
127
еврей, хозяин комнаты, был очень добрый человек,
и хозяин и его жена — а ведь он до сих пор должен
им деньги... Господи, когда-нибудь он вернет им
эти деньги с процентами и с процентами на
проценты! Воспоминание об этих людях растрогало
Гамсуна. Они, наверно, до сих пор живут там, в
двух шагах отсюда, его охватило неодолимое
желание броситься на берег, пробежать по Родхюсгатен,
мимо Восточного вокзала, а там сразу направо —
и вот он, их дом. Его рука уже лихорадочно искала
в кармане деньги. Но денег было слишком мало!
Их не хватило бы, чтобы вернуть долг.
Этот грустный факт на некоторое время
поверг Гамсуна в полное отчаяние. Как же ему не
везет! Ему не доступна даже такая пустяковая
радость. Вот бы отдать сейчас этот старый долг в
благодарность за добрые воспоминания... Он
безутешно бродил по палубе — нет, ему решительно
не везло.
Воспоминания держали Гамсуна в плену. Он
видел перед собой меблированные комнаты Исаксена
и тех странны^ людей, которые там жили: моряков,
уличных торговцев, воров, проституток. Вспомнил
убийцу, которому Исаксен помогал — не потому,
что тот был убийца, а потому, что его преследовали.
Исаксен помогал всем, кто попадал в беду, такой
уж у него был характер. Он никогда не забудет
Исаксена!
Сумерки сгущались. В домах одно за другим
зажигались окна. В некоторых окнах за занавесками
горел уютный красный свет, может^там на газовых
лампах были красные абажуры?
Гамсун вспомнил, как ночами простаивал под
окном, за которым тоже горел красноватый свет,
как он тогда ждал, как мерз! Там жила одна
девушка. Теперь ему казалось, что она была ничем
не примечательна, но как недостижима была она
тогда для него. Он втайне боготворил ее. Иногда
она мелькала за прозрачными занавесками...
Гамсун думал о своих одиноких прогулках по
улицам и паркам, вдоль Акерсэльвен, среди могил
на кладбище Крист Киркегорд.
И тут к нему пришла будущая книга... Он
открыл сумку и достал свои записи.
128
Никто не мешал ему на борту, грохот лебедок
и крики грузчиков не касались его. Он сел на
скамью, возле поручней, достал карандаш, бумагу и
начал писать... «Это было в то время, когда я
голодал в Христиании...»
Весь вечер он просидел на этой скамье — он
работал как в лихорадке. Стало холодно, но он
исписывал страницу за страницей, пока совсем не
стемнело и он уже ничего не видел. Дрожа от
холода, он спустился в салон, попросил горячего
молока. Сложил по порядку свои записи, прочел их.
Это были еще сырые наброски, сделанные наспех,
как попало. Но книга уже сложилась у него в
голове, он уже знал дорогу. Теперь все было только
за тем, чтобы не упустить момент и обеспечить
себе условия для работы.
ПРОРЫВ
I
Кнут Гамсун не случайно выбрал опять
Копенгаген. Разумеется, у него не было
там никакого издателя, который
встретил бы его с распростертыми
объятиями. Гамсун нарочно хотел позлить
профессора Андерсона. Главным
образом его притягивала туда роль,
которую Копенгаген играл в духовной
жизни того времени, и сознание
собственных возможностей. Копенгаген, с
его высокими шпилями, был
культурным центром всей Скандинавии.
Гамсун не стал тратить время на
осмотр города. Он быстро нашел себе
дешевую комнату на Нурдвествай, 25.
Подсчитав последние деньги, он
прикинул, что их ему хватит на две недели
с обедом или на три без обеда.
И принялся за работу.
За один присест он написал
первые главы «Голода». У него на столе
лежали записи, сделанные на «Тин-
гвалле», в голове роилось много
новых сюжетов. Никогда прежде он не
работал так осознанно и так
интенсивно. За несколько недель он
исписал столько бумаги, что сам удивился.
Он был опьянен радостью оттого, что
написанное хорошо и что оно
создано им.
130
Книга еще далеко не закончена, но у него
сделано много набросков, чтобы дописать ее, душа его
полна, и богатства ее все время пополняются. По
ночам он лежит и пишет вслепую. Наутро ему
бывает трудно прочитать написанное, но достаточно
разобрать одно ключевое слово, и оно «пронзает
всю душу», его несет дальше на гребне волны.
В эти дни и ночи он почти не тратит времени
на еду. Боится отдохнуть, боится отвлечься на что-
нибудь постороннее — только пишет. Он
бессознательно достигает состояния такой ясности мысли,
которую дает голод, некая форма аскетизма, —
каждым нервом, с восторгом и болью, он переживает
свою книгу.
Наконец он приближается к черте, дальше
которой идти не может. Он поднимает голову и
оглядывается по сторонам. Начинает замечать
окружающее. Новыми глазами смотрит на свое
жилище, на одежду, видит, как он зарос и как
страшно исхудал.
Поискав, обнаруживает, что у него нет даже
куска хлеба, чтобы утолить голод. Он закладывает
последние вещи и держится еще некоторое время.
Но после такой напряженной и изнурительной
работы он уже не в состоянии сам решить некоторые
практические вопросы и чувствует, что вынужден
обратиться за помощью к людям.
Обессиленный, трясущимися руками он
заворачивает свою рукопись в газету и выходит из дому.
Кнут Гамсун твердо знал, к кому он обратится в
Копенгагене, когда придет время. Он, как и
прежде, восхищался Георгом Брандесом. Считал его
великим радикалом, провозвестником европейского
духа, высшей литературной инстанцией
Скандинавии, обойти его было невозможно.
Но в последнюю минуту мужество изменило
Гамсуну. Нервы его больше не выдерживали такого
напряжения. Он помнил свои унизительные
посещения Бьернсона и Гарборга, но теперь все было
гораздо серьезнее, теперь на карту была
поставлена его жизнь как художника, и Гамсун с ужасом
сознавал это.
131
Два дня бродил он по улицам Копенгагена,
кружил, охваченный робостью, возле дома, где жил
Брандес, в надежде хоть мельком увидеть великого
человека и, если удастся, набраться мужества,
заговорить с ним. Но Брандеса он не увидел. И тогда
Гамсун выбрал путь, который, как он надеялся,
должен был привести его к Брандесу, но в обход. Он
пошел к Эдварду1, влиятельному брату знаменитого
Брандеса, который в то время был редактором
газеты «Политикен».
Впоследствии встречу между Кнутом Гамсуном
и Эдвардом Брандесом описал шведский писатель
Аксель Лундегорд, который в тот вечер был у
Брандеса в гостях; у них сразу зашел разговор о Гам-
суне2:
«Брандес встретил меня, улыбающийся,
ироничный и немного смущенный.
— Подумайте, — сказал он, —сегодня ко мне в
редакцию пришел один норвежец, он хотел
поговорить со мной. И конечно, у него была с собой
рукопись! Меня больше заинтересовал сам
норвежец, чем его рукопись. Я не часто встречал людей
в таком жалком состоянии. Мало того, что одежда
на нем была в лохмотьях. Какое у него было лицо!
Вы знаете, я не сентиментален! Но меня потрясло
лицо этого человека.
Я взял его рукопись. Это был рассказ. Слишком
длинный для одного номера «Политикен», это я
сразу понял — он занял бы полгазеты. А для
фельетона с продолжением в подвале — слишком
короткий. Я сказал об этом писателю и хотел вернуть
ему рукопись. Но тут я увидел выражение его глаз
за стеклами пенсне... И не смог произнести слов
отказа. Я обещал ему, что прочту всю рукопись,
записал его фамилию и адрес. И он ушел.
Отложив рукопись, я принялся за свою работу.
Но не мог выбросить из головы этого человека, Его
бледное лицо с дрожащими губами преследовало
меня. В нем было что-то, чего я не мог объяснить...
Теперь-то я уже все понял.
Я поехал домой, взяв с собой его рассказ. И
после обеда принялся за чтение. Рассказ сразу
захватил меня. И чем дальше я читал, тем больше он
мне нравился. Рассказ был не просто талантлив,
132
как многие другие произведения. В нем было нечто
большее. Что-то от Достоевского...
Прочитав половину, я вдруг сообразил, что
писатель живет в Копенгагене и, конечно, голодает.
Мне стало так стыдно, что я как безумный
бросился на почту и отправил ему десять крон.
Потом я вернулся домой и продолжил чтение.
И чем дальше я читал, тем больше меня мучил стыд.
А когда я дочитал до конца, это чувство сделалось
совершенно невыносимым. Вот послушайте!
Он взял последнюю страницу рукописи и начал
читать вслух...
Сложив аккуратно рукопись, Брандес смущенно
улыбнулся:
— Теперь понимаете, почему мне стало
невыносимо стыдно за свою несчастную десятку?
— Понимаю.
Он посмотрел на меня:
— Если бы вы прочли весь рассказ, вы бы
поняли меня еще лучше.
— Неужели он так замечателен? — спросил
я. — Как он называется?
— «Голод».
— А как зовут писателя?
— Кнут Гамсун».
Эдвард Брандес позаботился, чтобы отрывки из
«Голода» были опубликованы в журнале «Ню
Юрд»1. Редактор попросил для ознакомления и
другие работы Гамсуна. «Голод» был анонимно
опубликован в ноябре 1888 года, а перед тем журнал
напечатал большую статью Гамсуна о Кристофере
Янсоне, которая была написана им еще в
Миннеаполисе.
Можно сказать, что с выходом отрывков из
«Голода» Гамсун стал известен и о нем заговорили в
литературных кругах Дании, а потом и Норвегии.
Признание за границей не проходит
незамеченным, журнал был весьма уважаемый, и его читали
во всей Скандинавии. Это внушало надежду. В
письме к Кристоферу Янсону Гамсун писал, что в
«Голоде» хотел изобразить «бесконечную
изменчивость души, особую неповторимость духовной жиз-
133
ни, тайную игру нервов в истощенном от голода
теле». Тема была для него не новой. Еще раньше
он пытался выразить это в маленьких новеллах,
опубликованных в «Дагбладет», тогда это осталось
незамеченным. Теперь же в Норвегии «Голодом»
заинтересовались, и то обстоятельство, что автор
отрывков, которые своим содержанием, своим
особым настроением, смелым, лаконичным и вместе с
тем таким образным и мелодичным языком просто
потрясали, был анонимом, еще больше разжигало
любопытство. Норвежские газеты гадали, кто мог
быть автором «Голода». В одном письме в газету
было высказано предположение, что, возможно,
Гарборг. Каково же было всеобщее изумление,
когда в один прекрасный день выяснилось, что
анонимным автором «Голода» был мало кому
известный до сих пор Кнут Гамсун.
Наконец-то дело пошло на лад. Эдвард Брандес
свел Гамсуна с «П. Г. Филипсеном», небольшим, но
очень уважаемым издательством. Выпустить книгу
у Густава Филипсена считалось большой удачей,
особенно для молодого писателя. На нем как будто
ставилась официальная печать радикализма, и
Гамсун не имел ничего против этого. Кроме того, ему
выплатили сразу сто крон, это был «аванс на
литературную работу», деньги тут же пошли на
уплату долгов.
Постепенно все складывалось благоприятно. Но
нервы у Гамсуна были расшатаны и силы
исчерпаны. За одну ночь нельзя стать беспечным и
здоровым. Вскоре он опять уже был в преддверии нового
голода и нервного срыва. Ему снова пришлось
просить о помощи. Он написал в Норвегию гроссереру
Юхану Серенсену, издателю «Библиотеки для
тысячи домов». Представился и объяснил свое
положение.
«Я не могу работать, ни хорошо, ни плохо. Живу
я здесь в мансарде, которую насквозь продувает
ветер, печки нет, и почти нет света, лишь одно
крохотное окошко в потолке. Я не могу даже выйти
на улицу, потому что стало холодно, а с одеждой
у меня плохо. Скорей бы пришла весна, но ее еще
так долго ждать. Есть мне тоже совсем нечего,
летом много раз был на краю гибели, два раза меня
134
спасал Эдвард Брандес, я немного писал для «По-
литикен», чтобы отработать деньги, полученные от
Брандеса, но деньги кончались, и все опять шло
по-прежнему. Теперь я в очень тяжелом состоянии,
очень ослабел, а потому не могу писать хорошо и
плачу, когда получается плохо.
Я не хочу вызвать жалость к себе, но мне
необходимо объяснить свою дерзкую просьбу, чтобы
Вы хоть отчасти извинили меня».
И Юхан Серенсен выручил Гамсуна. Он был
одним из многих, которые в трудные годы помогли
Гамсуну и которых он потом всегда вспоминал с
благодарностью. Серенсен послал Гамсуну двести
крон и поинтересовался, сколько, по его мнению,
Гамсуну нужно денег на месяц. На этот вопрос,
вместе с выражением горячей благодарности, Гам-
сун отвечает в письме, написанном на Санкт-Ханс-
гаден, 18, в мансарде, 8 декабря 1888:
«...сообщить, сколько денег мне требуется на
месяц, я не могу прежде всего по той причине,
что эта сумма всегда меняется, а кроме того, у
меня и в мыслях не было обременять Вас
постоянно. Теперь я уж прочно стою на ногах и
смогу продержаться довольно долго, Вы даже
представить себе не можете, как я жил, когда
был беден. Ржаной хлебец за двадцать эре на
двое суток — это была моя норма, когда я был
беден; но летом я даже и этого не всегда мог
себе позволить; два раза я вообще чуть не погиб;
я заложил все свои вещи, не ел по четыре дня
подряд, сидел и грыз спички. В Христиании
тоже бывало не лучше. Но так или иначе, какой-
нибудь выход всегда находился,.,»
Да, какой-нибудь выход всегда находился.
Теперь Гамсун уже был не безызвестный молодой
писатель, который, отчасти из-за своей нервозности
и замкнутости, с трудом заводил знакомства с
людьми, чьи материальные возможности и
литературные интересы могли бы обеспечить ему условия
для нормальной работы.
Он познакомился с одним таким человеком, и
этот человек оказывал ему поддержку и в хорошие,
и в плохие времена, это был писатель Эрик Скрам1.
135
Оказавший Гамсуну помощь гроссерер Юхан
Серенсен заслуживает всяческого уважения, но не
он, а датский писатель Эрик Скрам завоевал
безграничное доверие Кнута Гамсуна, поверявшего
ему свои сокровенные мысли.
Эрик Скрам, женатый на Амалии Скрам1,
культурный, образованный человек, лишенный каких-
либо предрассудков, быстро проникся симпатией к
молодому норвежцу, а после их долгих бесед очень
им заинтересовался. Поэтому естественно, что
именно ему Гамсун открыл то странное душевное
состояние, когда стирается всякая грань между
жизнью, сном и творчеством.
«Второй день Рождества.
Дорогой господин Скрам.
Не гневайтесь что я пишу Вам уже сегодня.
Я так взволнован. Я прекрасно сознаю, что
досаждаю Вам, но прошу Вас извинить меня.
Разрешите мне кое-что рассказать Вам.
Вас заинтересовало душевное состояние, в
котором я находился, когда лежал при смерти.
И Вас, должно быть, удивило, что я скомкал
рассказ об этом. Дело в том, что к этой истории
относится нечто, о чем, по моему мнению, не
следовало говорить в тот вечер, и я безумно
боялся, что это прорвется наружу помимо моей
воли. Разрешите же мне теперь рассказать Вам
об этом и кое о чем другом, что имеет к этому
отношение.
Понимаете, меня охватило совершенно
непреодолимое желание пойти в городской
бордель и согрешить там. Представляете себе такое
безумие? Ведь я лежал при смерти! Мне
хотелось согрешить без оглядки, убить себя этим,
умереть в грехе, прошептать «Ура!» и испустить
дух. Мне стыдно признаваться в этом.
Но я сгорал от желания. Я всю жизнь был
очень строг к себе — и где же награда за эту
строгость, если я все равно умру? Меня
охватила ярость.
Я откровенно признался фру Янсон, что со
мной творится, и фру Янсон, которой когда-то
было не чуждо ничто человеческое, сказала, что
136
очень хорошо меня понимает. Подумайте, так и
сказала! Может, именно поэтому она и была так
терпелива со мной тогда, гораздо больше, чем я
того заслуживал, трогательно терпелива.
Я продал часы, чтобы получить деньги для
задуманного шага, втайне от всех заказал
извозчика — идти я не мог' из-за слабости — и
приготовился отправиться в путь. Но тут
выяснилось, что мадам все-таки не смогла «этого
понять», она пронюхала о моих приготовлениях
и отослала извозчика.
Так все и закончилось ничем. И я не жалею
об этом, во всяком случае, теперь не жалею. Я
уверен, что умер бы там на месте.
Понимаете, до какого безумия может дойти
молодой человек, который лежит и ждет
смерти? Я ни минуты не думал о расплате, ждавшей
меня «по ту сторону», у меня этого и в мыслях
не было, хотя в то время я еще немного верил,
что платить все-таки придется. В те дни меня
навестил один профессор теологии, очень
милый человек, который знал меня еще ребенком,
я непочтительно говорил с ним, наверное, даже
оскорбил его, сам того не желая.·
Я был в очень возбужденном состоянии. Так
прошел вечер, ночь и начало следующего дня.
И вдруг мне представился случай согрешить,
если уж быть откровенным, в том доме, где я жил.
Мне буквально подарили такую возможность.
Но я ею не воспользовался.
Понимаете? Так со мной бывало всегда.
Однажды мне предложили ключ от подъезда —
красная лента на занавеске, условленный час,
один стук в дверь, — но я этим не
воспользовался. Вот если бы я умолял дать мне этот ключ,
тогда не поручусь. Для меня очень много значит
страдание. Интересно, я один на свете такой
идиот или есть еще люди, подобные мне?
Потом страсть проявилась во мне иным
образом: я воспылал любовью к свету. Уверяю Вас»
это была совершенно чувственная любовь,
плотская страсть. Мне, как фанатику, постоянно
нужно было видеть вокруг свет — солнечный,
дневной, большие лампы, яркое пламя. Фру Ян-
137
сон считала, что я сошел с ума. Вот когда я
понял восторг, который охватил Нерона1 при виде
горящего Рима. Дошло до того, что однажды
ночью я поджег в своей комнате занавески. Я
лежал, глядя на этот огонь, и всем своим
существом ощущал сладость греха.
Все это происходило главным образом из-за
моей слабости, ведь я был тяжело болен, но,
слава Богу, моя безумная любовь к свету
сохранилась до сих пор. О таких вещах я не смею
рассказать никому, слишком много я ношу в
себе такого, о чем не смею рассказать. Писать об
этом я тоже не смею, даже о том, что далеко
не так безумно; если я когда-нибудь надумаю
написать об этом, мне придется придать моему
рассказу форму фантастического приключения,
я начну примерно так: «Когда-то я...»
Представляю себе, что-нибудь в духе Бурже2, правда, то,
что писал Бурже, совсем не так хорошо. Тут я
полагаюсь на Ваше мнение о нем, сам я ни
одного его произведения не читал.
Я мог бы, да простит мне Господь, создать
целый мир, полный отчаянных душевных
проявлений. Но если считают, что даже
Достоевский безумен, то что сказали бы про меня.
Странности, о которых я читал в трех романах
Достоевского — других его романов я не
читал, — я вижу каждый Божий день, и даже еще
почище, стоит только пройтись по Готерсгаде.
Увы!
Поймите меня, я ни в коей мере не пытаюсь
показаться интересным. Я только прошу,
разрешите мне поговорить с Вами об этом в
спокойной обстановке; я совершено убит, я плачу.
Никто не переживал таких душевных
состояний, как я. Кое-какие из них я использовал в
«Голоде», так теперь считают, будто все
нелепости, которые в книге совершает Андреас Танген,
он совершает на почве голода. Но ведь это не
так. Увы!
Мало того, люди и меня называют безумным.
Но я нормальный, черт меня побери! Ведь Вы
в этом не сомневаетесь, господин Скрам? Когда
я был у Вас в Сочельник, я был совершено нор-
138
мальный, как любой другой человек. Вы
согласны со мной? Однако и сейчас я не более
безумный, чем был тогда.
Правда, нервы у меня в плачевном
состоянии. Этого я не отрицаю...
Дорогой Скрамг я бы не стал безоговорочно
объявлять «Женщину с моря»1 чушью. Конечно,
я не приемлю ни «глаз мертвой рыбы», ни
«Незнакомца» и тому подобного, однако я не сказал
бы, что все слова Элиды — чепуха. Но только
слова эти вложены в уста иного существа — не
человека и даже не безумца. Я не хочу
безоговорочно объявлять «Женщину с моря» чушью
по той причине, что несколько слов в пьесе
близки моему собственному безумию. Я прошу
Вас найти в пьесе — если я правильно помню —
первую реплику Элиды на странице 108 (а
может, 118, у меня нет под рукой книги). Ибсен
там отчасти высказывает и мою мысль; это
слова о людях, как существах морских, — они
выражают душевное состояние, родственное
моему, когда я самым плотским образом был
влюблен в свет. Я кровью ощущаю какую-то
нервную связь с космосом, со стихиями. Может,
когда-нибудь еще очень-очень не скоро, люди
перестанут быть людьми и превратятся в
существа, которые будут относиться к нынешним
людям примерно так же, как нынешние люди
относятся к нынешним одноклеточным,
превратятся в существа, у которых не будет
потребности любить непременно подобное себе
существо, нет, они смогут любить что угодно —
воду, огонь, воздух. Понимаете, Ибсен обладал
гениальным предвидением, уже в «Кесаре и
Галилеянине» он намекает на какое-то «третье
царство», но он недостаточно тонко чувствует,
и язык у него слишком топорный. Клянусь
Богом, эту реплику Элиды я бы написал гораздо
лучше...
Да, письмо мое получилось чересчур
длинным, простите меня за это. Вы произвели на
меня удивительное впечатление, я уже тоскую
без Вас. Вы не смущаете меня, Вы всегда такой
спокойный. А когда Вы что-нибудь говорите, Вы
139
делаете это легко, без усилия; от Брандеса я
теряю рассудок, он меня раздражает, он так
нервно ищет слова — и лицом, и жестами, и всякими
телодвижениями он помогает себе найти
нужное слово. И вместе с тем я испытываю какое-то
злое желание слушать его.
Не смотрите на меня с удивлением при
нашей следующей встрече. Я не считаю себя ни
больным, ни безумным.
Сегодня я получил письмо от Кристофера Ян-
сона, оно дышит сердечностью, и он благодарит
меня за то, что я ругал его в «Ню Юрд», —
горящие угли на голову мою!..
Я получил также приглашение на
новогодний вечер к фру Винкель Хорн. Мне
мучительно стыдно перед всеми, я, чужой, ничтожный
человек, не заслуживаю сердечной доброты
всех этих людей. Еще куда ни шло, будь я, к
примеру, героем, прошедшим по материковому
льду1, но я...
Вообще-то, в последнее время я стал
смотреть на мир немного светлее, я его просто не
узнаю. Ваше первое милое письмо было первой
розой на моем пути, я его очень ценю; с тех
пор солнце для меня уже не заходило. Но я
слишком возбужден. Не будь моя вторая лекция
для Студенческого общества уже готова, я был
бы не в состоянии написать теперь ни слова.
Уверен, что в предстоящий вечер — больше, чем
в прошлый раз, — у меня будет чувство, будто
я паясничаю на кафедре.
Милый, добрый Скрам, не сердитесь на меня
за это длинное письмо, в котором я говорю
только о себе. Может быть, когда-нибудь в будущем
я доставлю Вам радость каким-нибудь своим
произведением. Но сперва мне надо покончить
с этой ужасной Америкой.
Вчера у меня вдруг пошла кровь, правда
немного, гораздо меньше, чем в прошлый раз.
Похоже, что-то с горлом или желудком. Однако
вид этой крови необъяснимо подействовал на
мое настроение. Представьте себе, за очень
короткий срок я написал десять страниц. Это я-то,
который иногда сидит над одной страницей це-
140
лую неделю. Я пишу страшно медленно, у меня
ничего не получается, я мучаюсь с языком и не
могу выразить то, что хочу. Эти десять страниц
в том виде, как они написаны, тоже
малопригодны, но, по моему мнению, отдельные места
в этом наброске совсем недурны и могут
пригодиться, там встречаются сочетания слов и
фразы, от которых я не отказался бы ни за что
в жизни. Такой уж я глупый. Да, но Вы,
конечно, простите меня за то, что я говорю Вам об
этом.
Счастливого Нового года, Скрам!
Сердечно привязанный к Вам
Кнут Гамсун».
Нервы, изматывающая работа и ненадежное
здоровье заставили Гамсуна дать себе довольно
большую передышку.
Он опять уехал в Христианию, чтобы узнать,
можно ли там устроиться. Один из журналистов
«Дагбладет» пригласил его с собой к художнику
Эрику Вереншолду1 и попросил Вереншолда
сделать для газеты портрет молодого писателя. Ведь
Гамсун произвел определенную сенсацию в
литературе, хотя и не всегда мог извлечь из этого
выгоду для себя.
В письме к Юнасу Ли2 Вереншолд рассказывает
о своей встрече с Гамсуном: «Высокий, сильный,
худой, костистый молодой человек, нервный и
застенчивый. Похож на крестьянского парня, из-за
его застенчивости я не сумел составить о нем более
определенного впечатления».
В постскриптуме Вереншолд пишет, что
застенчивость Гамсуна объяснялась просто. «Он
спросил, можно ли ему у нас не снимать пальто или
по крайней мере остаться в галошах, потому что
у него рваные башмаки, — наверно, он думал, что
мы будем сидеть и смотреть на его ноги. Он
рассказал Фернанде*, что съел «две миски еды».
Здесь уже так и не говорят. Если из него что-
нибудь получится, то через сто лет ему поставят
памятник».
Журналистка Фернанда Ниссен. — Прим. авт.
141
В определенном отношении Вереншолд оказался
прав... Но памятник?.. Ни один норвежец не
прославил крохотную Христианию на весь
цивилизованный читающий мир так, как Кнут Гамсун в
своем романе «Голод». Характеристика, которую
он дает Христиании, далека от благосклонной:
«„.это удивительный город, которого ни один
человек не покинул, не унеся на себе его метку».
Может, это своеобразная месть? Но ни один
даже самый крохотный переулок в столице
Норвегии, где на каждом шагу попадаются улицы,
носящие имена того или иного писателя, не назван
его именем.
Однако вернемся обратно в 1889 год.
Он уехал в Швецию и прошел пешком по Бо-
гуслену, никто его там не знал. Окрепший и
отдохнувший, он вернулся в Копенгаген и той же
зимой по приглашению Студенческого общества
прочитал там лекцию. Прежде он ездил со своими
лекциями наугад и, как правило, выступал перед
пустым залом, но теперь он вдруг получил
возможность свободно выступать перед аудиторией
заинтересованных и умных слушателей в
королевской столице! Неудивительно, что он
торжествовал! Все силы, дремавшие в нем под спудом,
развернулись в полную мощь, первый раз он
испытал на себе, что судьба может быть и
справедливой и доброй.
Лекция, которую он прочитал, была той же
самой, только слегка переработанной и расширенной,
которая, как прощальный залп, прогремела в
«Большом датском зале» в Миннеаполисе весной 1888
года. После лекции к Гамсуну подошел Густав Фи-
липсен и восторженно заявил, что издаст ее всю
целиком, ведь он не знал, с каким возмущением
она будет встречена. Гамсун согласился, и его
работа «О духовной жизни современной Америки»
той же весной вышла отдельной книгой.
Однако перед самым выходом все чуть не
сорвалось. Конечно, Филипсен был радикалом, но
прежде всего он был издателем и считал, что в
некоторых своих выводах Гамсун перегибает палку.
В письме к Юхану Серенсену Гамсун достаточно
гневно высказался в связи с этим: «Он дал мне
142
совет не игнорировать «чернь» в моих
произведениях; ему кажется, что в опубликованной части
«Голода» я совершенно не принял в расчет «чернь»,
а если на то пошло, именно «чернь» и составляет
те тысячи покупателей, без которых не может
существовать ни один писатель, и т.п. Это немного
огорчило меня. Во мне все протестует, я не могу
ни строчки написать для черни; я отослал Филип-
сена к моей статье о Кристофере Янсоне,
опубликованной в «Ню Юрд», в которой я объяснил все,
что думаю по этому поводу. Меня интересует
поэзия нервов, игра мысли, нежные ростки чувств —
словом, движения души. Если я теперь упрощу
свою работу — ее психологическую сторону — в
угоду черни, я просто потеряю свою репутацию.
Филипсен дал мне этот совет с самыми благими
намерениями, ведь он знал, что я беден и нуждаюсь
в этих тысячах покупателей».
Однако Гамсун и Филипсен пришли к согласию,
в следующем письме Гамсун пишет: «Вообще-то,
что касается духа и содержания моих будущих
произведений, я не думаю, что Филипсен серьезно
будет оказывать на меня давление, да я бы никогда
и не потерпел ничего подобного».
Конечно, он не терпел ничьих указаний — ни
со стороны доброжелательного издателя, ни со
стороны кого бы то ни было другого. Но вот книга
вышла и принята в основном хорошо. Правда,
неуважительное отношение Гамсуна к новой великой
державе испугало некоторых читателей, но в то же
время и позабавило. Вскоре по выходе книги
лучший из молодых критиков Норвегии, Карл Нэруп1,
писал чуть ли не восторженно, что «книга «О
духовной жизни современной Америки» в
одинаковой степени остроумна и дерзка — это
сверкающий фейерверк неожиданной игры слов,
каламбуров, свежих банальностей, юношески
заносчивых парадоксов и очаровательно
оригинальных эпиграмм». Однако его удивило, что она не
вызвала гнева, если не считать отдельных писем в
газеты: «Ибо еще никогда не выносился более
взвешенный приговор духовной жизни большого и
богатого общества, его институтам, морали,
внутреннему и внешнему устройству. По Гамсуну, Аме-
143
рика — это золотая страна демократического
господства плебса, ее богов зовут Маммона и
Жульничество, свобода там связана по рукам и ногам, а
справедливость спит, там существует лишь два
типа людей: вьючные животные и денежные
мешки».
Книга касается почти всех сторон американской
духовной жизни, это типично журналистская
работа — нехитрая и тенденциозная, но за всеми
развлекательными пассажами и изящными остротами
уже проглядывает серьезность Гамсуна и его
мировоззрение. Большое место отведено здесь
американской литературе, она охарактеризована
Гамсуном как «беспросветно унылая и бездарная».
«В ней есть и любовь, и пальба из револьверов, но
нет того, что, собственно, и является живой
жизнью, ее плотью, — ей недостает душевных
движений. Я, естественно, исключаю из этого числа тех
нескольких писателей, чьи книги современный
человек в состоянии читать, исключаю Марка Твена,
этого бледнолицего пессимиста, который со своей
блестящей иронией и юмором не имел в Америке
предшественников и не имеет преемников,
исключаю отчасти По, Готорна и Гарта...»
Потом он говорит о тех, кто, по его мнению,
исключения не составляет, особенно о двух
писателях, ставших очень популярными повсюду, в том
числе в Скандинавии, — это Уитмен и Эмерсон.
К Уитмену он испытывает некоторую симпатию,
вернее, создается впечатление, что он мог бы ее
испытывать, если бы знал его лично, если бы
познакомился с ним и смог оценить человека Уолта
Уитмена, с его крупным красивым лицом, добрыми
голубыми глазами и длинными нестрижеными
волосами. Внешность, особенно какие-то ее
характерные черты, очень много значила для Гамсуна, когда
он давал оценку людям. Но как поэт Уитмен для
Гамсуна — «это дикарь, это голос самой природы,
звучащий над первозданной землей»; «Листья
травы» он воспринял «как литературщину, как
поэтическую сумятицу». «Язык его — не английский, он
не относится ни к одному культурному языку. Это
тяжелый индейский язык образов — но образов в
нем нет, — находящийся под сильным, вне всякой
144
меры, воздействием Ветхого завета. Тяжело и
невнятно перекатываются слова Уитмена по страницам
его книги, их проносятся целые полки, и каждое
новое стихотворение еще более непонятно, чем
предыдущее. У автора есть стихи, совершенно
великолепные по своей неудобоваримости».
Эмерсон в глазах Гамсуна тоже не отличается
особенно острым умом. «Ралф Уолдо Эмерсон —
самый значительный мыслитель Америки!
тончайший эстет и самобытнеиший писатель, что отнюдь
не равнозначно самому выдающемуся мыслителю,
эстету и писателю любой европейской страны» —
так начинает Гамсун свой отрывок об Эмерсоне.
Все относительно. Если не предъявлять чересчур
строгих требований и учитывать, что Эмерсон
американец, то сойдет и он.
Во всяком случае, деятельность Эмерсона
полезна и совершенно безвредна. «Соотечественники
находят у него эпиграфы для своих самых
добропорядочных и невинных книг. Он стал
американским Эзопом плебейской морали». «Однако иногда
литературный талант заводит Эмерсона не туда,
куда нужно, — добавляет Гамсун. — Это случается,
когда Эмерсон хочет быть глубокомысленным.
Теперь люди уже привыкли к множеству
великолепных неясностей в философских произведениях, но
интересно посмотреть, как ученый янки ведет себя,
если хочет выглядеть ученым. Вот два туманных
высказывания Эмерсона, в которых он видит
глубину: «Знать — это уметь то, чего мы не знаем».
Господи, как это верно! Я, правда, ни слова в этом
не понимаю, но Эмерсон совершенно прав. Думаю,
вы со мной согласитесь, что его считали бы
неправым, если бы он сказал: «Знать — это знать то, чего
мы не умеем». Вот чего можно достичь, перевернув
все с ног на голову! Другое высказывание еще
более странное, если, правда, такое возможно:
«Детали — это меланхолия». Бесспорно, детали — это
меланхолия. Это известно даже обычной
дрессированной лошади, запряженной в конку. Или, может,
кто-нибудь слышал, что детали — это горная
порода или шторы? Понимаете? Хотел бы я посмотреть
на человека, который станет утверждать, что детали
145
меньше похожи на меланхолию, чем
обыкновенный зонтик! Словом, детали — это меланхолия...»
Вот так весело и неуважительно Гамсун
потешается над американской элитарной философией.
Литература Америки «беспросветно унылая и
бездарная», не лучше обстоит дело и с
изобразительным искусством. Все талантливые живописцы
покидают свою страну, они уезжают в Европу,
чтобы иметь возможность творить. Скульптуру он
характеризует, описывая знаменитый памятник
Вашингтону, в котором нет ничего замечательного,
кроме его высоты. «В небо возносится постамент
высотой в пятьсот пятьдесят пять футов, на нем,
как утверждают, должен стоять Вашингтон, вполне
возможно, что он и стоит там, но его не видно,
разглядеть этот шедевр с земли невозможно».
Церковь и мораль подвергаются такому же суду,
правосудие и воинствующий, сметающий все на своем
пути патриотизм — тоже. Единственное, что
Гамсун в какой-то мере приемлет, — это сценическое
искусство и, несмотря ни на что, журналистику,
смелую и близкую к жизни.
По очерку видно, что это переработанное устное
выступление Гамсуна. Он пользуется
выразительными средствами, характерными для устной речи, как
любой оратор, выступающий перед благосклонной
публикой. В его намерения и не входило дать
полный и объективный анализ американской
культурной и общественной жизни. Критика, которой он
подвергает американскую культуру, сознательно
субъективна. Весь очерк построен не на
аналитической основе, а на собственных переживаниях.
«Достоверность, — пишет он в предисловии, —
это не двусторонность и не объективность.
Достоверность — это бескорыстная субъективность». В
этой книге видно сознательное желание показать,
что американская демократия — это пародия и что
она наложила свою мертвую длань на духовную и
общественную жизнь всей страны. Здесь Кнут
Гамсун впервые раскрывается с этой стороны и
позволяет мельком отметить те взгляды, которые
впоследствии станут основополагающими для его
творчества и мировоззрения. В конце книги он
задает вопрос, действительно ли духовная жизнь
146
Америки представляет собой лишь цветущую
демократическую бездуховность? «Неужели во всей
Америке нет элиты? Нет избранников духа,
духовного общества, салона, класса, круга утонченных
интеллектуалов и благородных душ?»
«Америке всего две сотни лет, — отвечает он на
этот вопрос. — Сто из них она была почти
незаселенной, а в следующие сто в страну начали прибывать
всякие предприимчивые люди, трудолюбивые рабы,
вьючные животные, чьи руки могли обрабатывать
землю, но мозг не умел думать. Прошло лет
тридцать—-сорок, предприимчивые люди все
продолжали прибывать, они прибывали на парусных судах в
Квебек, за ними следовали разорившиеся
трактирщики и священники-пиетисты. Шло время, и в
Балтимор прибыла шхуна с тридцатью тремя рабами,
пятью банкротами и одним убийцей. Шло время, и в
Портсмутскую гавань вошел барк, на нем прибыло
полсотни рабов, изрядный груз пасторов,
полдюжины убийц, четырнадцать фальшивомонетчиков и
двадцать воров. А однажды ночью, тихой и темной
ночью, к Новому Орлеану подошло торговое судно,
оно привезло товар из верховьев Нила, в трюме у
него было семьдесят черных невольников. Их
высадили на берег, это была физическая сила, негры из
страны ньям-ньям, чьи руки никогда не возделывали
землю и чьи мозги никогда не думали. А время все
шло, в страну непрерывным потоком текли люди,
изобрели пароход, чтобы плавать через океан,
людской поток затопил Бостон и хлынул в Нью-Йорк.
День за днем, день за днем людские полчища со всего
мира наступали на прерии, народы всех рас и языков,
предприимчивые люди, и не было им числа, —
банкроты и преступники, авантюристы и безумцы,
пасторы и негры — отпрыски париев со всей земли.
И ни одной благородной души...»
II
1889 год был годом напряженной работы. Гамсун
писал, чтобы заработать себе на жизнь и чтобы
вернуть друзьям то, что брал у них взаймы.
Охотнее других ссужал Гамсуна деньгами его старый
147
друг в Валдресе Эрик Фрюденлунд. Чего только не
предпринимал Гамсун за последние три года, чтобы
вернуть Эрику и его семье хотя бы часть своего
долга, и если раньше это было невозможно, то
теперь настали благоприятные времена.
Он пишет письмо, его терзает совесть: все эти
годы он не подавал вестей о себе. Он не знает, с
чего начать, не знает даже, как обратиться к своему
любимому другу. И начинает письмо бессвязными
фразами и крепким словом, словно бы набираясь
мужества:
«Отныне и вечно! И во веки веков! Эрик,
черт меня побери, если я знаю, как мне из этого
выпутаться! Я сидел и думал шесть часов, целых
шесть часов я думал и ни до чего не додумался.
Итак:
Если ты считаешь, что за эти долгие годы я
тебя забыл, то ты ошибаешься.
Но пойми, когда у человека не ладится, он
становится таким уязвимым, что перестает
писать.
Сердечное тебе спасибо за твой добрый
привет в письме Акселя, этим приветом ты облегчил
мне начало моего письма.
Теперь-то у меня все в порядке!
Надеюсь, мне больше не придется молчать от
стыда. Я прекрасно знаю, что ты ни словом не
упрекнул бы меня, даже если б я написал тебе,
где я. Это-то меня и мучило. Ты понимаешь
меня, правда?
Избави тебя Господь, Эрик Кнудсен
Фрюденлунд, испытать то, что испытал я! Ты и
представить себе не можешь, как у меня порой
подводило живот. И в Америке, и здесь, дома.
Сколько раз мне случалось есть всего лишь раз
в неделю. Я сидел и жевал спички. Сухая пища,
друг мой! И твердая! Черт бы ее побрал!
Но теперь у меня все в порядке!
Посылаю тебе свою книгу о духовной жизни
сегодняшней Америки. Она еще сырая, только-
только из-под пресса. Я попросту вынул ее из
станка, взял прямо из рук переплетчика. Мне
за нее заплатили девятьсот шестьдесят крон. (Но
148
это тайна, которую издатель не хочет делать
достоянием общественности.) Георг Брандес
читал мою книгу в чистых листах (третью
корректуру) и сказал о ней издателю такие слова,
которые я не стану тебе повторять, чтобы ты не
подумал, будто у меня началась мания величия.
Я слышал, что Брандес сам напишет о ней
рецензию, это очень большая честь для меня.
Георг рецензирует только те книги, которые не
осмеливается взять на рецензию Эдвард (его
брат). Видит Бог, я в своей книге весьма
радикален. Прочти, увидишь.
Теперь я снова намерен заняться «Голодом».
То, что было опубликовано в «Ню Юрд», — это
только отрывок, на эту публикацию меня
заставила согласиться нужда. В целом книга
будет представлять собой анализ душевного
состояния человека, она выйдет осенью. У меня
уже есть договор с издателем. Но она' выйдет
анонимно. Так что не говори никому об этом.
Я ни за какие деньги не выдал бы себя, когда
«Голод» вышел. Но первыми проболтались
несколько проклятых шведских газет. Потом это
забылось. Я никогда не признаюсь официально,
что все это написал я.
Не больно-то приятно так обнажать себя
перед публикой. А дальше будет еще больше. И
думаю, когда она выйдет, поднимется немалый
шум.
Теперь бы мне отдохнуть от этой «голодной
эпопеи», но я чувствую себя совершенно
больным, весна плохо действует на меня. Бог
свидетель, с тех пор как жил у вас, нервы у меня
совсем расшатались. Все меня раздражает.
Однажды, например, я не мог чиркнуть спичкой у
себя на глазах, и мне приходилось чиркать под
столом. Несколько недель я был вынужден
писать, обернув левую руку платком, потому что
не переносил, когда моей кожи касалось мое же
собственное дыхание. Да, забавное было
зрелище! Зимой-то я чувствовал себя хорошо, почти
поправился, а сейчас опять все начинается
сначала. Я работал как зверь и притом голодал,
неудивительно, что во мне что-то надорвалось.
149
Хорошо бы снова получить хоть малую толику
воздуха Валдреса и валдресского ухода! Клянусь
Богом, это пошло бы мне на пользу!
Зато я теперь не такой раздражительный,
каким был в Фрюденлунде. Дорогой друг, пойми,
я не по вашей вине так раздражался, когда жил
в вашем доме. На то были свои чисто
органические причины, таящиеся в характере, в
сердце, в почках, если можно так выразиться.
Когда-нибудь при встрече я тебе все объясню.
Я не могу описать в письме свою душу.
Когда же мы встретимся? Не собираешься
ли ты в скором времени приехать по делу в
Христианию? Может, увидимся там, а? Я, во всяком
случае, через некоторое время собираюсь туда,
мне необходимо хоть немного заняться своими
нервами и душевным состоянием. Я слишком
много работал зимой по ночам. Черт бы меня
побрал! Вот если бы ты мог приехать в
Христианию и мы бы там встретились!
Мне бы хотелось сразу приехать в Фрюден-
лунд, если разрешишь, я так и сделаю. Я мог
бы приехать сейчас, пока к вам не начали
съезжаться гости со всего света. Тогда не пришлось
бы хлопотать о дополнительном месте. Но это
уж как получится. Мне так хочется увидеть
твою матушку и услышать из ее уст, как я
виноват перед ней. Но самое страшное, если я
влюблюсь в твою жену...
Между прочим, поздравляю!
Я тебя поздравляю, слышишь!
Совсем забыл, а ведь это самое важное.
Позволь, пока помню, спросить, жив ли еще
Ос? Он должен быть жив! Что ему еще и делать,
как не жить! Значит, он жив! Сам не понимаю,
почему я так люблю этого человека, он был
такой симпатичный. Честное слово, в
американских прериях я вспоминал красивое лицо Оса.
Надеюсь, что и все остальные тоже
живы-здоровы.
Конечно, мне следует написать и старому
Нильсу Фрюденлунду, но пока еще я не могу
этого сделать, не могу, понимаешь! Это
придется отложить до осени. Тогда я смогу. Постепен-
150
но я все смогу, понимаешь, теперь у меня все
стало налаживаться. И это прекрасно! Правда?
Осенью я ездил в Гетеборг, был там у Кулльг-
ренов. Оттуда пошел пешком и прошел
полШвеции. Это путешествие очень помогло мне,
только благодаря ему я мог всю зиму работать
без перерыва.
Но Куллыренов я не люблю, это между нами.
Правда, и они не больно любят меня, так что
мы квиты.
Слушай, а фру Лунд?
Господи, она-то как поживает? Надеюсь,
хорошо. Должна. Ведь она себя не бережет!
Милый Эрик, зайди к фру Лунд и передай ей от
меня привет. Передашь? Но только так, чтобы
она запомнила, что ты передал ей мой привет.
Бог свидетель, я очень часто вспоминал фру
Лунд. И самого Лунда тоже, конечно, но ее
больше. Передай привет и Лунду. И вообще всем,
всем. И Обергу, храни его Бог! Передай привет
и пожми ему руку. И еще приветствуй свою
матушку и всех домашних.
Тог что я посылаю тебе сегодня, еще не весь
мой долг. Остальное потом. Не сердись, дорогой
друг. Можешь ли ты приехать в Христианию?
Сообщи мне.
Твой Гаме».
Дела шли все лучше и лучше. Поздней осенью
1889 года Гамсун совершил поездку в Христианию,
посетил знакомые места, расплатился с долгами и
написал много статей — целую серию, — за
которые ему теперь достойно платили. Из «Дагбладет»
его попросили «написать несколько слов о шумихе
вокруг Нансена», то есть о слишком пышном
чествовании спортсмена Нансена, и о пасторе
Офтедале, который так мучил и пугал Кнута в детстве.
Письмо Гамсуна Эрику Фрюденлунду звучит
воинственно и написано в хорошем настроении:
«Сейчас я пишу серию статей о Ларсе Офтедале, их я
тебе пришлю, потому что они будут хороши. Заказ
от «Дагбладет». Клянусь Богом, уж я покажу, что
это за птица!»
151
Тем же летом Бьернсон прислал Гамсуну теплое,
сердечное письмо и пригласил его к себе в Ауле-
стад на целый год! Это было нечто. Но Гамсуну
пришлось отказаться. В то время его нервы не
выдержали бы такой нагрузки. У Бьернсона всегда
собиралось много народу, велись горячие
политические споры, это была бы утомительная череда
учтивых светских бесед и острых
интеллектуальных дуэлей с лучшими представителями
современности. В таком обществе у Гамсуна возникло бы
чувство собственной неполноценности, он не сумел
бы одновременно и общаться со всеми на должном
уровне, и работать над своими произведениями. Он
считал себя тугодумом, слишком
несообразительным и негибким, чтобы влиться в поток речей и
высоких чувств, бурлящий в Аулестаде.
Гамсун уехал обратно в Копенгаген, где, как
уже знал по опыту, он мог работать. Он еще
больше сдружился с писательской четой Эриком и
Амалией Скрам и часто проводил время в их доме.
В 1889 году он был приглашен на Сочельник к
Георгу Брандесу. Это была еще одна большая
победа. Первый раз он был допущен в такой
изысканно-культурный дом, где полы были устланы
мягкими персидскими коврами, кресла — глубоки
и удобны, а стены — украшены картинами
французских мастеров в светлых рамах. Здесь Гамсун
впервые увидел Сезанна, Моне, Мане и Гогена —
произведения, которые год назад были выставлены
в Копенгагене и произвели сенсацию. Для Гамсуна
это был новый язык и новая красота, а живой
остроумный маленький доктор был гостеприимным
хозяином и делал все, чтобы Гамсун чувствовал
себя здесь как дома.
Да, дело шло на лад!
Весь год Гамсун ездил из Копенгагена в
Христианию и обратно. Достаточно было пустяка,
чтобы он отвлекся и не мог работать. Многочисленные
новые друзья невольно досаждали ему своим
вниманием. Он то и дело менял квартиры, чтобы не
иметь постоянного адреса, по которому они могли
бы найти его. И всерьез подумывал о том, чтобы
снова уехать за границу, на этот раз в
противоположную сторону, на Восток, всегда интересовав-
152
ший его. Но сперва ему нужно было закончить
«Голод», и, пока в типографии набиралась первая
часть, он в своей меблированной комнате в
Копенгагене дописывал вторую.
Весной 1890 года «Голод» вышел полностью, и
с выходом этой книги Кнут Гамсун, которому было
тогда тридцать один год, достиг цели, поставленной
им самому себе еще в юности. Он стал писателем,
и писателем, о котором говорили все!
Долгих тринадцать лет он мужественно боролся
с бедностью, нуждой, человеческим равнодушием,
собственным несовершенством и бессилием.
Ничего не было у него, когда он отправился в свое
путешествие по миру, ни знаний, ни образования, он
был бедным крестьянским парнем, и за плечами у
него была только начальная сельская школа. Он
начинал с нуля, читал, приобретал знания и не имел
для достижения своей цели иной опоры, кроме
собственной железной воли. Он не общался с другими
молодыми писателями, уже знаменитыми и еще
малоизвестными, и не мог извлечь из этого для себя
никакой пользы. Зато судьба наградила его
великим и редким талантом.
Но все ли понимали это? Большинство —
безусловно, в том числе и Георг Брандес. Однако даже
элите требуется время, чтобы зрело оценить то или
иное произведение. Нашлись замечания и у Бран-
деса, когда он писал о «Голоде».
Гамсун ответил ему:
«Господин доктор Брандес.
Я много думал над тем, что Вы сказали о
моей книге. Вот уж не предполагал, что именно
Вы найдете ее слишком однообразной.
Во-первых, действие в ней происходит лишь в течение
нескольких месяцев и в такой короткий срок
редко случается больше событий, чем описано
у меня; во-вторых, я отказался от таких
обычных литературных приемов, как мысли о
самоубийстве, женитьба, загородные прогулки и бал
у гроссерера — это, с моей точки зрения,
слишком банально. Меня интересовала бесконечная
изменчивость моей души, и мне кажется, я
описал в «Голоде» такие настроения, безусловная
153
необычность которых уж никак не могла
наскучить своей однообразностью. С первой до
последней страницы Вы не встретите в книге ни
одного повторяющегося чувства, то есть ни одно
из них не похоже ни на предыдущее, ни на
последующие.
Мою книгу нельзя считать романом.
Писателей, которые пишут романы и описывают в них
голод, достаточно, начиная от Золя и кончая
Хьелланном. Все о нем пишут. И если моей
книге недостает романтичности, что, возможно, и
делает ее однообразной, так ведь это только
достоинство, потому что я намеренно писал не
роман.
Вчера вечером Вы не могли успеть прочитать
большую часть книги, не могли даже прочитать
столько, чтобы проследить все связи. Например,
от той сцены, когда «я» стою и шиплю в ярости
на небо, у Вас в памяти осталось только
вульгарное слово «подонок», хотя такой ярости
против небес я не встречал еще ни в одном
литературном произведении. И не думаю, что
можно встретить.
Если подсчитать, даже в «Преступлении и
наказании» вряд ли наберется больше движений
души, чем в моей книге. И в «Жермини Ласер-
те» — тоже. Что же тогда делает мою книгу
более однообразной, чем эти книги? В них, как и
у меня, присутствует одно доминирующее
чувство. Надеюсь, Вы не подозреваете меня в том,
что я хочу сравнить человечность моей книги с
человечностью тех? Человечность совсем иное
дело. Мне не свойственно наглое шутовство.
К следующей своей книге я напишу
предисловие, в котором кое-что про себя объясню,
длинное предисловие, снабженное датами. Мне
следовало написать его и в этот раз, но у меня
не было времени. А пока пусть все будет как
есть, я уже ничего изменить не могу.
Я пытался написать не роман, а книгу, в
которой не было бы женитьбы, загородных
прогулок и бала у гроссерера, — книгу о тончайших
движениях нежной человеческой души, о
совершенно особой, причудливой душевной жизни, о
154
тайне нервов в истощенном от голода теле.
Признаюсь, без Вас я буду не просто одинок — если
Вы не захотите понять меня, мне вообще
бесполезно продолжать. (Хочу кое-что добавить в
скобках: я не прошу, чтобы Вы на весь мир
хвалили мою книгу, не такой я дурак, что бы Вы
там обо мне ни думали. Но Вашего личного
мнения, которое было благосклонно к моей
предыдущей работе, достаточно, чтобы поддержать
меня. Кроме Вас, у меня нет никого. И именно
потому, что моя книга была попыткой выразить
нечто (не новое, но особенное), для меня очень
важно все, что Вы о ней скажете).
Если бы Вы прочитали «Голод» подряд и
целиком, я был бы Вам чрезвычайно признателен!
И за это обещал бы не просить Вас прочитать
мою следующую работу; «Голод» — это начало
моих книг, и потому мне так важно знать, как
его воспринимают.
С глубоким уважением
Кнут Гамсун».
Что Георг Брандес ответил на это письмо Гам-
суна, нам неизвестно. Возможно, у него вообще не
нашлось времени для ответа: он был человек
занятой и дел у него всегда было много. Когда книга
уже попала на прилавки книжных магазинов, в том
числе и в Норвегии, и часть гонорара была
выплачена, Гамсун снова пишет Эрику Фрюденлунду в
Эурдал и прежде всего говорит о деньгах, которые
он ему должен:
«Дорогой Эрик, итак, высылаю тебе сегодня
свою книгу. Прости, пожалуйста, что только
сейчас посылаю деньги, раньше у меня их
просто не было. Теперь же я могу рассчитаться и
с дядей Нильсом. А вот Хьерстаду придется
подождать. Передай ему это. Скажи, что я заплачу
хорошие проценты с первого до последнего дня,
мне ведь безразлично, кому платить проценты.
Пожалуйста, передай ему это.
Вообще-то я должен был бы уже уехать в
Константинополь, но мне пришлось отложить
путешествие по крайней мере на несколько ме-
155
сяцев. Само путешествие займет примерно два
месяца, потому что пароход идет маршрутом:
Антверпен, Тунисг Пирей, Смирна, Салоники,
Севастополь, Одесса. Но у меня нет сейчас этих
двух месяцев — к Рождеству у меня должна
быть готова новая книга. Вот мне и придется —
хоть нервы мои и расшатаны, и устал я
бесконечно — уехать в какое-нибудь небольшое
местечко, спрятаться там и снова строчить. Другого
выхода нет. Книга должна быть готова к
Рождеству, Это будет сборник необычных
рассказов. Так что я опять получу немного денег. Бог
милостив, я отдаю долги назло всем чертям. Но
и трачу я тоже по-свински. За «Голод» я получил
две тысячи сто крон, теперь в недалеком
будущем выйдет, очевидно, новое издание «О
духовной жизни современной Америки», на складе
осталось совсем мало экземпляров.
Пока не забыл: Господи, если летом в Фрю-
денлунд приедет какая-нибудь девушка, кото-
рая, на твой взгляд, могла бы мне подойти,
замолви перед ней за меня словечко. Черт
побери, я уже так устал шататься повсюду, не
имея рядом близкого человека, на которого
можно было бы положиться, не имея дома, не
зная, куда податься, кочевать из отеля в отель,
из страны в страну (путешествие в Турцию я
все равно совершу), пересаживаться с одного
поезда или парохода на другой, так устал, что
сил моих больше нет! Ты уж окажи мне эту
услугу...
И еще, опять же пока не забыл: мне
предлагали место директора театра в Бергене,
предлагали много раз в течение этой зимы, жалованье
там четыре тысячи крон, но я не решился
принять это предложение. Я ведь ничего не смыслю
в театральном деле. А жалованье огромное,
правда?
«Голод», конечно, провалится, есть у меня
такое предчувствие. Он никому не понравится, я
уверен. Брандес находит его однообразным,
хотя этим-то он как раз и не страдает; я
рассердился и написал Брандесу, что все это его
выдумки. Плевать я на него хотел...
156
Тебе хорошо, ты женат, у тебя дом, счастье
и никаких забот!
Как твой мальчик? Наверно, еще не ходит?
И не говорит тоже?
Пожми за меня руку Юханне...
Милый Эрик, не давай никому читать
«Голод», очень тебя прошу, во-первых, книга может
истрепаться, а во-вторых, эурдальцы начнут
креститься от страха перед такой безбожностью и
грязной безнравственностью. Ведь тебе
необязательно сообщать всем, что ты получил от меня
книгу...
На другой день,
В общем-то, я написал уже все.
Приедут ли к тебе в этом году шведы? Под
«шведами» я подразумеваю Кулльгрена и Кулль-
греншу, вот уж воистину Божьи ангелы.
Послушай, это верно, что нотариус Перкро-
ген собирается покинуть Эурдал? Дай Бог,
чтобы на его место приехал порядочный человек,
а не какой-нибудь порядочно прожженный
эгоист, тогда все будет хорошо. А если к вам
приедет новый нотариус, у которого будет взрослая
дочь, то я в скором времени посетил бы Эурдал.
Ха-ха!
Ладно, прочти книгу и напиши мне
несколько строк о своем впечатлении. Она ужасно
непристойна, но с этим ничего не поделаешь.
Пиши по адресу книготорговца Филипсена.
Кланяйся матушке и всем, всем.
До самой смерти
твой К.Г.».
Да, «Голод» получился «ужасно
непристойным». Другим он и не мог быть. Это ведь
рассказ о борьбе и победе самого Гамсуна. И победа
эта заключалась не в том, что он, молодой герой
книги, получил признание и известность. А в том,
что алая кровь жизни оказалась сильнее смерти
и гибели. Так и должно было быть. Однако в то
время считалось «ужасно непристойным», если
человек не искал утешения от своих земных бед
у Господа Бога, этой высшей силы. В «Голоде»
157
впервые звучит та песнь жизни, которая потом
уже никогда не умолкала в творчестве Гамсуна.
Молодой писатель бродит в одиночестве по
улицам Христиании. Голод и нужда оставили на нем
свой след, расшатали его нервную систеаху,
истощили тело, он похож на пугало или на
невменяемого. Его странные выходки пугают и удивляют
людей. Они отвергают его, но он живет
интенсивной внутренней жизнью, полной видений и грез,
и жизнь в нем упрямо сопротивляется гибели. Он
просыпается утром, и его со всех сторон обступает
проза жизни: пустая, страшная в своей убогости
комната, без печки, с дощатым полом, который
ходуном ходит под ногами. Стены оклеены старыми
газетами, дверь без замка. В щелях свистит ветер.
Ни одежды, ни вещей у него нет, все заложено,
его терзает голод. Таков его дом, его окружение,
где гибель смеется ему в лицо, но где он живет —
живет вопреки всему.
И за стенами дома, в городских парках — все
та же жизнь, сулящая смерть.
«Пришла осень, и живой мир начал
погружаться в оцепенение, мухи и мелкие животные
первые ощущают на себе ее дыхание, в листве
деревьев и на земле слышатся шорохи и
тревожные звуки, это жизнь сопротивляется
смерти. Представители пресмыкающихся в
последний раз высовывают из мха свои желтые
головки, поднимают лапки, шевелят длинными
усиками и вдруг, сжавшись, падают вверх
брюшком. От легкого дыхания первых морозов
каждая травинка приобретает особые черты,
бледные стебли не спускают глаз с солнца, и
палые листья шелестят на земле, словно
шелковичные черви... Царство осени, карнавал тления,
розы пылают, их кроваво-красный румянец
горит лихорадочным жаром...»
Он чувствует себя гибнущим червем, он
умирает среди этой охваченной оцепенением жизни.
Потом наступает зима, природа мертва, и он сам
как будто обречен разделить ту же участь. Ему
ничего не удается, больной, измученный, он будет
влачить жизнь парии до тех пор, пока судьба не
158
заставит его подняться на борт судна, стоящего в
гавани, — он нанимается на это судно, оно выходит
во фъорд и покидает Христианию в тот час, когда
«в окнах домов зажигались яркие огни».
После публикации первого отрывка из «Голода»
в журнале «Ню Юрд» Карл Нэруп писал, что Гам-
сун своей прозой, занявшей всего двадцать девять
журнальных страниц, заложил фундамент новой
литературы в Скандинавии. Оценка самой книги
была восторженная и заканчивалась ядовитым
укором по адресу сухих недовольных ворчунов, в том
числе и Гарборга, который в свое время отрицал
Гамсуна на том основании, что он
«несамостоятелен».
«Всегда найдется достаточно умных людей,
которые при появлении нового писателя, вместо того
чтобы радоваться тому хорошему, что он принес,
спрашивают прежде, где он это взял. В связи с
«Голодом» они с полной уверенностью .могли бы
констатировать, что Гамсун читал не только
Достоевского и Й. П. Якобсена, но и Марка Твена, а
возможно, и еще кое-кого. Да, читал. «Но как же
я мог не читать их, учась тому, что я делаю?» —
спросил однажды Якобсен одного из таких
критиков. И мы должны безоговорочно согласиться, что
для каждого писателя было бы величайшей удачей,
если б он, прочитав собрания сочинений этих трех
мастеров, сумел написать такую книгу, как «Голод».
Оригинальность Гамсуна так же истинна и
самобытна, как и любого другого норвежского
писателя».
«МИРОВОЙ ДУХ НА КОНЕ»1.
«МИСТЕРИИ»
I
Кнут Гамсун приобрел известность
и авторитет. Его знает вся
интересующаяся литературой Скандинавия; в том
же году, когда «Голод» вышел в
Копенгагене, он вышел и в Берлине в
издательстве «С. Фишере Ферлаг».
Это было приятно, и Гамсун от
души наслаждался славой. У него
появились друзья и поклонники, он оказался
в центре внимания датских
литературных кругов. В кафе «Бернина»,
которое облюбовали писатели и
художники, он был известным и почетным
гостем. Никто не поднимал бокал так,
как он, никто не мог превзойти его в
веселых импровизированных
выдумках. Друзья Гамсуна в основном
принадлежали к писателям, которые
группировались вокруг «Башни» —
объединения, возглавляемого Йоханне-
сом Йоргенсеном2 и Софусом Клауссе-
ном3. В «Бернине» же он встретил и
норвежских художников во главе с
братьями Краг. Томас4 и Вильхельм
Краг5 остались его друзьями на всю
жизнь.
Теперь Гамсун мог с поднятой
головой вернуться в Христианию, где он
уже естественно занял свое место
среди людей искусства. Молодые приняли
160
его с распростертыми объятиями. Однако он
недолго оставался в столице. Горечь обиды прошла —
Гамсуну вообще было несвойственно носить в душе
обиду, — но ему нужно было уехать: здесь он
работать не мог. И он уехал в Лиллесанн — самый
сонный, самый маленький городок на
улыбающемся южном побережье Норвегии.
Все лето он прожил в Лиллесанне.
«Живу здесь ужасной, отвратительной
жизнью, — шутливо пишет он Эрику Фрюденлун-
ду. — Убогий город, в нем нет ни одного
стоящего человека. К тому же один проклятый
семинарист (учитель местной средней школы)
занял у меня сто крон, чтобы на каникулах
съездить домой в Бергенский округ, и, как мне
сказали, денег этих я больше не увижу. Кроме того,
я должен был прочитать здесь лекцию, но
местные молодые дамы бойкотировали ее — они
не пожелали слушать автора «Голода». Я их не
упрекаю. Только пусть все они катятся к
чертовой матери!
Молодой директор вашей средней школы в
Валдресе, наверно, из этих мест. Я его видел
здесь, но не разговаривал с ним. Ты не
рассказывай ему того, что я пишу тебе отсюда, а то
он может разболтать это здесь.
Вдобавок ко всему я косвенно обругал
местных жителей в статье «Из жизни
провинциального городка», которую отправил в «Бергене
тиденде» и которую ты, должно быть, читал. По-
моему, она удалась».
Год 1890.
Знаменательный для всей европейской
литературы. На каждой ступеньке, на каждом уровне
культуры, обнаружились скрытые силы, которые
по причине разных обстоятельств затаились и
ждали момента, когда наконец можно свершить хотя
бы часть того, что в них было заложено.
В то время как молодой Зигмунд Фрейд1 в своем
скромном врачебном кабинете в Вене разрабатывал
на практике новый метод лечения неврозов, Кнут
161
Гамсун, они были почти одногодки, сидел в своем
номере в отеле маленького норвежского городка
Лиллесанна и работал над статьей, содержание
которой непостижимым образом соотносилось с
многообещающими опытами венского врача.
Психоанализ Фрейда позволил понять
примитивное в душе человека, динамику души, влечения,
подавленные желания и представления, душевные
конфликты, которые проявляются в сильных
необъяснимых аффектах, глубинных импульсах, —
короче, всю бессознательную духовную жизнь.
Кнут Гамсун, который был художником слова,
придал своим мыслям поэтическую форму. Он
писал:
«У многих людей, которые живут
напряженной умственной жизнью и к тому же обладают
особой восприимчивостью, часто проявляется
душевная деятельность очень странного
свойства. Это может быть совершенно необъяснимое
состояние — немой беспричинный восторг,
легкое ощущение душевной боли, галлюцинация,
когда кажется, будто кто-то зовет тебя издалека,
с неба или с моря, болезненное обострение
слуха, когда даже шорох невидимых атомов
доставляет страдание неожиданное, неестественное
проникновение взглядом в скрытые, но вдруг
открывшиеся миры, предчувствие грядущей
опасности среди безмятежного спокойствия —
все эти явления имеют очень большое значение,
но грубый, примитивный мозг мелких
лавочников не в силах понять их...»
Гамсун требует, чтобы литература уделяла
немного больше внимания душевному состоянию
современного человека. Он говорит:
«Тогда мы узнаем хоть немного о тайных
движениях, которые незаметно происходят в
дальних уголках души, о необъяснимом хаосе
ощущений, о тончайшей жизни фантазии,
словно увеличенной сквозь лупу, о блужданиях
чувств, обо всех этих странствиях сердца и
мозга, не оставляющих видимых следов, об
удивительной деятельности нервов, шепоте крови и
162
мольбе суставов — всей этой бессознательной
духовной жизни».
Недоступный темный материк, скрытый в душе
человека, тайна личности в одно и то же время
оказались в центре внимания двух молодых
провидцев. Один опирался на трезвую научную мысль
в сочетании с глубоким изучением болезненных
проявлений душевной жизни; другой — на свою
художественную интуицию. То, что один холодно
и точно выразил как основную идею
психоанализа, у другого вырвалось потоком лирических слов,
стало программой его творчества, обращенного к
миру.
Работу «О бессознательной духовной жизни»
Гамсун написал для журнала «Самтиден». Это был
переход от «Голода» к его следующей книге —
«Мистериям».
II
Время, последовавшее за этим, было тревожным и
беспокойным. Гамсун бился над своей новой
книгой, но на него так действовали всевозможные
впечатления, что его рабочий день часто получался
раздробленным на куски, а то и вовсе
испорченным.
Например, один знакомый ему когда-то человек,
тот самый телеграфист, которого Лаура, дочь Валсе,
первая настоящая любовь Гамсуна, предпочла ему,
прислал Гамсуну письмо. Этого оказалось
достаточно, чтобы вырвать его из мира грез. Письмо так
подействовало на Гамсуна, что он почувствовал
себя обязанным помочь другу, оказавшемуся в беде,
хотя в ту минуту у него не было этой возможности.
В конце концов ему пришлось просить помощи,
чтобы оказать помощь самому, и опять он
обращается к Эрику Фрюденлунду:
«Дорогой Э. К. Ф., — пишет он, — у меня к
тебе огромная просьба; понимая всю дерзость и
бесстыдство этой просьбы, я тем не менее все-
таки обращаюсь к тебе. Другого выхода у меня
сейчас нет. Мне стыдно просить тебя об этом,
163
потому что ты слишком слаб, чтобы сказать
«нет», но...
Прочти вложенную в письмо записку, это
вырезка из письма. Я получил его от одного нур-
ланнца, женившегося на женщине, в которую я
был очень сильно влюблен, и этому негодяю
удалось обойти меня! Его жизнь сложилась
несладко, у него пятеро малолетних детей. Слов нет,
до чего это письмо потрясло меня, оно
достоверно от начала и до конца, и я, взрослый
верзила, плакал от жалости к его детям, старшего
из которых я помню.
Я так разволновался из-за этого проклятого
письма, что тут же пошел на телеграф и обещал
прислать ему к октябрю сто крон при условии,
что он будет молчать об этом; с его половиной,
этой дурой, я не хочу иметь дела! Но беда в
том, что у меня нет этих ста крон, во всяком
случае, пока я не получу гонорара из Германии,
и поэтому я вынужден обратиться с этой
просьбой к тебе. Если у тебя есть лишние сто крон,
дай мне взаймы до осени или же до зимы. В
крайнем случае я сяду и напишу десять колонок
для газеты и заработаю эти деньги; так что не
тревожься, я их тебе верну вовремя.
Были ведь у меня эти деньги, но я отдал их
учителю местной средней школы, и, как мне
сказали, больше я их не увижу, вот собака! Черт
меня подери, если я когда-нибудь повторю
такую глупость, другое дело — этот несчастный из
Нурланна, который, черт побери, голодает у
меня на глазах. А какие хорошенькие, крохотные
ручонки были у его старшего, я их до сих пор
помню. Наверное, они теперь совсем худенькие!
На жену-то мне наплевать, а вот его жалко.
Видел бы ты его — он был самый красивый парень
во всей округе. Бог свидетель, а какой он был
сильный, настоящий великан, все были в него
влюблены. А тут еще дети.
Он получит эти сто крон, даже если мне
придется «вырывать их из задницы у самого черта»,
ведь я уже послал ему телеграмму.
Бог не забудет тебя, если ты сможешь
оказать мне эту услугу. На этот раз тебе не при-
164
дется ждать возвращения долга до весны.
Ответь мне сразу, а то я изведусь от
неизвестности.
Твой Гаме».
Надежда Гамсуна оправдалась. Фрюденлунд
послал деньги, и Гамсун с его нурланнским другом
были спасены. Счастливое письмо Гамсуна, в
котором он благодарил Фрюденлунда, звучало так:
«Милый Эрик, спасибо за деньги. Это было
очень великодушно с твоей стороны, потому что
мой Великан крайне нуждался в них...
Меня сейчас совсем замучил геморрой, или
почечуй, заболевание заднего прохода, как тебе,
наверно, известно, он свалился на меня словно
снег на голову. Сидеть не могу, пишу стоя и
при всем при том испытываю адскую боль.
Желал бы я фру Раек немного поболеть этой
болезнью.
Я только что закончил работу, которая будет
опубликована одновременно в бергенском «Сам-
тиден» и в одном немецком журнале. Тебе
следует выписать «Самтиден», он стоит всего пять
крон за год, это наш единственный журнал, к
тому же он очень хороший.
Боже мой, читал ли ты, как нас, норвежских
писателей, высекли розгами в датских газетах?
Очень обидно. Но ничего не поделаешь.
В октябре я поеду в Берген и прочту там
лекцию (по приглашению). Только не говори
никому об этом, я не хочу, чтобы это попало в
газеты. Таким образом, до отъезда я буду жить
здесь, в этом «лоскутном городишке».
Да растет твоя борода и да хранит тебя Аллах
от чужих юбок из Тенсберга!
Привет и благодарность от
Гаме».
И Гамсун отправляется читать лекции по всей
Норвегии, подобных турне здесь еще не знавали. Он
задолго до этого охарактеризовал современную
норвежскую литературу в основном как литературу
165
бездуховную, социальную и в своих лекциях твердо
придерживался этого мнения. Турне началось с
Бергена, где его лекции об Ибсене, Бьернсоне,
Хьелланне и Ли произвели сенсацию и сделали
полный сбор. Ни один из «Великой четверки»1 не
избежал критики, но больше всего досталось
Ибсену.
Гамсун выступал с лекциями почти во всех
городах по побережью. Всюду его встречали с
интересом и аплодисментами, в ставангерском театре
пришлось отменить спектакли в те дни, когда
выступал Гамсун. Все без исключения газеты
доброжелательно писали о лекциях Гамсуна, даже левые
расщедрились на похвалы и приветствовали
Гамсуна как первого в Норвегии настоящего писателя-
психолога.
Но сам Гамсун был далеко не удовлетворен. Он
пишет из Ставангера одному из своих друзей:
«Я заработал очень неплохо, похоже, что и
здесь будет не хуже, в Хаугесунне все прошло
хорошо. Но, черт подери, как мне надоела эта
работа! Кроме того, я нажил себе недругов
среди наших писателей и писак, от Линдеснеса до
Нордкапа. О, «как страстно я тоскую» по тихому
уголку, где я снова мог бы взяться за свой
роман!»
На несколько месяцев Гамсун устроил себе
передышку и поселился в Сарпсборге, чтобы писать.
Но опять у него возникли определенные трудности.
Прежде чем уехать в Сарпсборг, Гамсун в
Христиании загулял, и теперь, когда должен был приняться
за роман, оказался без денег. Эрику Фрюденлунду
пришлось снова выручать его.
«Получается так, что всякий раз, когда я
пишу тебе, я прошу у тебя денег, — со стыдом
признается Гамсун. — Но именно об этом я
просил бы тебя и сегодня, если, конечно, ты
можешь.
Дело в следующем: на своих лекциях я
разбогател, как турецкий султан, но, если ты
думаешь, что у меня осталось хоть одно эре, ты
ошибаешься. А заработал около четырех тысяч
166
крон. Осенью я снова поеду с лекциями, в том
числе в Тронхейм, Фредрикстад и т. д. Но и
роман я тоже должен закончить к Рождеству, и,
если я его закончу, мне не придется писать
статьи в газеты по десять крон за колонку.
По-моему, книга получится неплохой, но мне надо
работать над ней не отрываясь, иначе я ни за
что не ручаюсь.
Весь вопрос в том, сможешь ли ты? И
захочешь ли? Впрочем, конечно, захочешь. Вообще,
я бы нисколько не удивился, если бы ты не
захотел, ведь каждый раз я бессовестно нарушаю
все сроки возврата денег. На этот раз я прошу
до выхода книги. Но если черт меня попутает и
я не успею с книгой к Рождеству — пишу об
этом на всякий случай, — я рассчитаюсь с тобой
осенью из денег, полученных за лекции. У меня
есть еще и Христиания, и там я надеюсь
заработать не меньше, чем в Бергене (тысячу
четыреста или же полторы тысячи). Там на меня
сильно точат зуб и, конечно, подвергнут
нападкам — на что мне, впрочем, наплевать.
Что касается суммы, пришли мне столько же,
сколько в прошлый раз. Клянусь Богом, мне это
необходимо. Если же, старина, ты этого не
можешь, не расстраивайся, а скажи прямо «нет».
И я пойму, что ты не можешь. Я ведь верю тебе,
как Богу. Еще раз извини, что я обращаюсь к
тебе: черт меня побери, удовольствия мне это
не доставляет...»
Осенью 1891 года Гамсун со своими лекциями
приехал наконец в Христианию, здесь он должен
был дать главный бой. Он снял большой зал в доме
компании «Братья Хале», сделал необходимые
объявлении, разослал приглашения, и 7 октября в
битком набитом зале состоялась первая лекция,
публика сгорала от любопытства и жаждала
скандала.
Непрерывным потоком, переговариваясь друг с
другом, люди стекались в зал, где должна была
состояться лекция. Христиания — город небольшой,
167
многие из тех, кто посещает театры, концерты и
лекции, знакомы друг с другом. Это художники,
литераторы, журналисты, актеры и просто
любознательные горожане. Пришедшие здороваются
друг с другом, раскланиваются, немного спорят: о
чем, собственно, собирается говорить этот новый
писатель, о котором столько трубят? Никто не
знает точно, чего он хочет. Но, должно быть, он
чертовски хороший оратор — рассказывает всякие
анекдоты об известных и почтенных людях. А
какой он красивый! — вздыхают дамы, они
шушукаются и оглядываются по сторонам — интересно, он
уже здесь? Пьяница и гуляка, — цедят сквозь зубы
безнадежно некрасивые в черных платьях и даже
вздрагивают, распутник и соблазнитель, — шепчут
набожные. Зал гудит, он уже набит битком.
Неожиданно по залу проносится дуновение
тишины, головы поворачиваются, глаза широко
раскрываются... По среднему проходу шествуют три
маленькие фигурки, они исполнены чувства
собственного достоинства, на серьезных лицах — ни
тени улыбки. Присутствующие провожают их
глазами. Снова начинается гул, головы склоняются
друг к другу... Вот это да: Ибсен на лекции Гамсуна,
обруганный им Генрик Ибсен, и Эдвард Григ со
своей женой1!
Не обращая ни на кого внимания, гордо
выпрямившись, маленький Ибсен семенит на высоких
каблуках прямо к кафедре. На нем черный фрак,
в петлице орденская лента, белые перчатки. Доктор
Генрик Ибсен... Поджав губы, острым взглядом он
сверяется с большой белой карточкой — для
приглашенных — и садится в первый ряд на первое
место, Эдвард и Нина Григ усаживаются рядом.
«Маленький и с виду совершенно невзрачный,
ни фигуры, ни стати, и к тому же не владеющий
ораторским искусством, он считает поэтому
необходимым все страшно преувеличивать в своих
произведениях...»
Так непочтительно охарактеризовал Ибсена
Бьернсон, когда они оба были еще молоды. Но
человека, который сидит в зале — плотный,
исполненный собственного достоинства — и слушает
лекцию, нахмурив высокий, могучий лоб, не назо-
168
вешь «невзрачным». Сейчас ему больше подходит
характеристика, данная Георгом Брандесом:
«Когда он сидел, глядя вокруг внимательными
глазами, его вид внушал почти ужас. В такие
минуты он был похож на сам Непререкаемый
Авторитет, Это был человек, привыкший к тому, что он
всегда прав — учитель в классе, который внушает
детям известный страх».
Прожив двадцать лет за границей, Ибсен
вернулся в Норвегию, чтобы поселиться здесь
навсегда. Он находится в зените славы, им восхищаются,
и его боготворят актеры всего мира. «Дикая утка»,
«Росмерсхольм», «Женщина с моря» и «Гедад Габ-
лер», следовавшие друг за другом точно с
двухлетним промежутком, укрепили его славу, которая и
без того была достаточно прочной. Чем могла
повредить этой славе такая микроскопическая
величина, как Кнут Гамсун? Да посмеет ли он вообще
выдержать взгляд больших острых глаз Ибсена?
Люди подталкивают друг друга и улыбаются — как
интересно!
Вдруг на кафедре возникает Гамсун. Это
происходит так неожиданно, что публика, увлеченная
театральным появлением Ибсена, забывает
поприветствовать Гамсуна аплодисментами.
Гамсун не выглядит испуганным. Высокий,
сильный, лицо неподвижно. Но это маска. Человек,
знающий Гамсуна, заметит, что он бледнее
обычного, что за внешним спокойствием скрывается
вполне объяснимое волнение. Гамсун понимает: то,
что сейчас произойдет, будет лишь тщетной
попыткой низвергнуть авторитеты, и если его даже
наградят аплодисментами, то, скорей всего, только те,
кто пришел сюда, чтобы присутствовать на своего
рода представлении.
Гамсун смотрит на публику, зал набит до
отказа. Он замечает некоторых друзей, кивает им,
глаза за стеклами пенсне улыбаются. Он достает
свою рукопись, кладет ее перед собой, но не
открывает.
Потом начинает говорить. Голос у него звучный
и громкий, однако вначале он слега заикается.
Постепенно речь его становится более свободной, а
сдержанное вступление быстро заставляет публику
169
успокоиться. Может, все-таки это будет самая
обычная литературная лекция? Гамсун начинает с
признания таланта «Великой четверки». Отвесив
почти незаметный поклон в сторону Генрика
Ибсена, он говорит: «Я почтительно склоняюсь перед
огромным вкладом, который эти писатели внесли в
культурную жизнь нашей страны». Скромно, с
искренним уважением он рассказывает о своих
первых встречах с произведениями Ибсена, Бьернсона
и Ли в детстве и юношестве. Время нуждалось в
этих писателях, и они щедро отдали ему все, что
имели...
Гамсун вдруг умолкает. Публика спокойна и
довольна. Ибсен не поднимает глаз и не двигается.
Он ждет следующих таких же приятных
неожиданностей.
И вдруг — гром среди ясного неба:
«Время реалистической и натуралистической
литературы кончилось! Пришел черед молодым
сказать свое слово. Долой всю эту съедобную
социальную литературу! Долой популярные
книжонки без психологического проникновения в
духовную жизнь героев! Психология, на которую
опирается наша литература, поверхностна! —
кричит Гамсун. — Она не годится, чтобы создать образ
раздвоенного, дисгармоничного, современного
человека!»
Он сам и другие молодые писатели хотят
вдохнуть в литературу новую жизнь, хотят создать
современную психологическую литературу,
литературу, посвященную жизни души, отражающую
самые тонкие, едва уловимые, постоянно
меняющиеся движения чувств в душе человека! Об этой
литературе, уважаемые дамы и господа, я более
подробно расскажу в своей следующей лекции!
Ибсен поднимает голову. Его большие глаза
впиваются в Гамсуна. Потом он снова наклоняется и
опять опускает глаза.
«Вперед, молодые писатели! — гремит могучий
голос Гамсуна. — Старцы, получившие всеобщее
признание, заслоняют путь молодым, так обстоят
дела у нас в Норвегии. А если кому-то их них
кажется, что этого мало, они извлекают из могил
мертвецов и объявляют их идеалами, лишь бы раз-
170
давить молодых, которые руководствуются своим
сильным и богатым талантом!
Сейчас много говорят о Вергеланне1. Да, у него
необыкновенно поэтический склад души, но есть и
один досадный недостаток: он не умел писать. Его
сестра, Камилла Коллетг2, писала гораздо лучше,
чем он. Да, да, Вергеланн не умел писать! Господи,
до чего же он скверно писал! И тем не менее
молодых пытаются раздавить его тенью!
А взять Генрика Ибсена! Ибсен уже давным-
давно написал свои лучшие вещи: «Воители в Хель-
геланде», «Бранд», «Пер Гюнт», «Борьба за
престол» — это все настоящие произведения! А что
им написано с тех пор? Инсценированные
газетные статьи, инсценированные выступления на
злобу дня! Но, Боже мой, и эти пьесы были
громогласно объявлены шедеврами!
Все будет объявлено шедевром, если писатель
получил признание и дожил до седых волос.
Старые писатели всегда такие важные! Они
совершают прогулки в одно и то же время, они проходят,
опустив очи долу, сидят и бормочут что-то себе под
нос, и все считают их мудрецами. А они просто-
напросто в маразме! Они функционируют чисто
физиологически, они уже давно деградировали!
Быть старым — это то же самое, что быть
деморализованным жизнью. Все мы знаем, что
жизнь сглаживает идеальные черты в наших
душах, в конце концов в нас остаются лишь
неузнаваемые обломки того, что когда-то было нашей
натурой. Мне хочется сказать старым писателям:
то, что вы делаете теперь, в молодости вы делали
гораздо лучше, и сейчас мы, молодые, пишем
лучше, чем вы!»
В зале начинается волнение, кто-то хлопает, кто-
то смеется, хорошее воспитание не позволяет
культурным людям свистеть, они говорят — тсс!
Ибсен неподвижен, Эдвард Григ что-то шепчет
ему на ухо, и Ибсен отвечает горьким кивком.
А Гамсун продолжает говорить, чем дальше, тем
больше, уже начинает попахивать скандалом. По
мнению Гамсуна, в Норвегии есть лишь один
великий писатель — и это не Ибсен! Подумать
только, какая сознательная бестактность! Шум в зале
171
растет, но вместе с ним растет и невозмутимая
уверенность Гамсуна:
«Говорят, будто Генрик Ибсен — мыслитель. Но
хорошо бы не путать премудрость, почерпнутую из
книг, со способностью мыслить. Говорят о славе
Ибсена, нам все уши прожужжали о его мужестве.
Но хорошо бы не путать теоретическое мужество
с практическим, бескорыстный, безоглядный
революционный порыв с домашним бунтарством. Одно
производит впечатление только в театре, другое
сияет в жизни. Норвежский писатель, который не
хорохорится и не держит булавку подобно
копью, — это не норвежский писатель. Конечно,
нужно найти тот или иной столб, чтобы с ним
сражаться, иначе кто же сочтет тебя храбрым
муравьем1. Зрелище это в высшей степени забавное —
гром битвы и отвага, как в наполеоновском
сражении, а опасность и риск, как в дуэли на пугачах.
Нет, тот, кто жаждет революционных изменений,
не должен быть пишущим курьезом, литературным
понятием для немцев, он должен быть живым
человеком, действующим в гуще жизни.
Революционное мужество Ибсена не толкнет его на риск,
его «торпеда под ковчегом»2 — всего лишь жалкая
кабинетная теория по сравнению с настоящим,
живым делом!»
И Гамсун обрушивается на драмы Ибсена. Он
обливает презрением бессильного «дворянина»
Росмера и загадочное сочинение — «Дикую утку».
С «Привидениями» еще можно смириться —
несмотря ни на что, это самая человечная из всех
драм Ибсена.
«Но, — говорит он, — в последнем действии
есть несколько реплик, которые выше моего
понимания. Я приведу только одну реплику Освальда:
«Мама, дай мне солнце!» Не знаю, сколько лет
должно быть человеку по имени Освальд, чтобы он
уже бросил дурную привычку просить у матери
такую игрушку, как солнце. Но, думаю, он должен
был перерасти подобное ребячество задолго до
того, как в последний раз уехал в Париж. Полагаю,
когда Освальд требует у своей матери солнце, у
него еще не началось разжижение мозга, чтобы
хоть этим оправдать его слова. И вместе с тем его
172
мозг уже не настолько здоров, чтобы в его просьбе
о солнце могло содержаться что-то
глубокомысленное. Эта реплика принадлежит не Освальду, а
Ибсену! »
Половина лекции представляла собой весьма
критический разбор произведений Генрика
Ибсена.
Но кто же тот единственный великий писатель
Норвегии? Конечно, Бьернсон, несмотря ни на
что — Бьернсон!
Гамсун отнюдь не восхищается всем, что создал
Бьернсон за свою бурную, богатую битвами жизнь.
Не нравится ему и манера Бьернсона сидеть у себя
в Аулестаде и одобрять книги с непреложностью
высшей инстанции. Но в своих лучших
произведениях Бьернсон превосходит всех и вся. Гамсун
отбрасывает его разглагольствования йа темы морали,
его пророчества и провозвестия — по правде
сказать, Бьернсону иногда изменяет вкус; но, несмотря
на что, — Бьернсон!
«Я не больно высокого мнения о заурядных
гениях, — говорит Гамсун. — Бог тому свидетель. Их
высот Бьернсон достиг сравнительно быстро. Но
он обогнал их, и обогнал намного. Что, однако, не
мешает какому-нибудь другому писателю написать
книгу, которая будет гораздо лучше многого
написанного Бьернсоном, только это еще ничего не
доказывает. Хорошую книгу может написать даже
датский капитан, норвежский живописец или
английская леди. Бьернсон — не литературное
понятие, он человек, выдающаяся личность. Он высится
на земле как живая колонна, и ему нужно
пространство в сорок локтей. Он не изображает перед
народом сфинкса. Сердце его шумит, как лес во
время бури, он борется, стремится всюду поспеть
и не боится повредить своей репутации у
завсегдатаев «Гранда». Он человек крупного масштаба, его
дух властвует над людьми, он — повелитель. Стоя
на трибуне, он может одним движением руки
остановить начинающийся свист. В его голове
постоянно идет работа, рождаются новые мысли, он
одерживает блистательные победы и совершает
крупные ошибки, но и в том и в другом
присутствует его личность, его дух. Бьернсон наш единст-
173
венный поэт, обладающий вдохновением, искрой
Божьей. Оно начинается в нем со слов «точно
шорох колосьев летней порой» и кончается «и кроме
него, ни звука, ни звука...».
Публика внимательно слушает, как Гамсун с
лирическим восторгом говорит о Бьернсоне. В этой
атмосфере умиротворенности Гамсун переходит к
двум другим «великим»: Юнасу Ли и Александру
Хьелланну.
Ли тоже всего лишь «заурядный гений»,
домашний, добродушный писатель, который посещает нас
каждое Рождество, но психолог он никудышный. В
конце Гамсун хвалит его юношескую работу
«Ясновидящий», которая есть и останется его лучшим
произведением.
Хьелланну, блестящему, острому хулителю
общества, самому изысканному журналисту Норвегии,
достается куда больше. Его творчество — это модная
литература, и не более того. Ни Хьелланн, ни его
подражатели никогда не смогут создать образ
пастора, который не был бы жуликом и
корыстолюбцем. Убеждение, будто писатель — не писатель, если
он не высечет пастора, просто смехотворно. А
демонстративное свободомыслие Хьелланна — не что
иное, как удобный снобизм радикалов.
Более часа Гамсун владеет вниманием
слушателей. Он не пытается привлечь их на свою сторону
объективностью аргументов и логичностью
выводов. Его оружие — неожиданность, дерзость,
лирическое красноречие. Он непредсказуем,
обращается скорее к воображению, чем к мысли,
искушает смутными желаниями, убаюкивает в
призрачных видениях красоты. Его речь не столько
последовательна, сколько смела. Она красочна,
пестра, лишена научной сухости.
В конце лекции к Гамсуну возвращается
спокойствие и сдержанность: «Я заявляю: долой съедобное
социальное творчество! Я не так наивен, чтобы
полагать, будто от моих слов оно тут же преобразится.
Но я прошу о крохотном местечке рядом с этими
четырьмя великими писателями, о крохотном
местечке для психологических произведений...»
Лекция окончена. Зал разражается
аплодисментами, А три маленьких человечка с первого ряда
174
встают и удаляются так же, как пришли:
исполненные чувства собственного достоинства, не глядя по
сторонам, не улыбаясь. Зал медленно пустеет.
Христиания бурно реагировала на три лекции Гам-
суна. Правда, консервативная газета «Моргенбла-
дет» высказалась злорадно-доброжелательно, но
другие газеты разразились гневными статьями по
поводу дерзости Гамсуна, а «Вердене Ганг» даже
посвятила ему весьма резкую передовицу.
«Сознание, не способное быть критическим, в
восторге от такой критики, — написал Томмессен
в редакционной статье. — Сказано сильно, однако
многое подтверждает, что большая часть публики
могла бы посоперничать с великим знатоком
человеческой души Гамсуном в невежестве. Что
касается деликатности и такта, они примерно стоят
друг друга. Психолог бестактно обрушился на
присутствовавшего в зале Генрика Ибсена. Публика
была в восторге и аплодировала, в том числе и те,
кто еще совсем недавно чествовал автора
«Привидений» и «Союза молодежи». Сначала это крити-
ческо-психологическое шарлатанство вызвало
бурный восторг. Но трехчасовая демонстрация
невежества, отсутствие глубины и наглость — это
уже чересчур. Постепенно страсти ослабели и
улеглись, правда, теперь господин Гамсун разнес в пух
и прах лучших писателей Европы, точно так же,
как он два года назад разнес в пух и прах
Соединенные Штаты Америки — им, по его мнению,
тоже не оставалось ничего иного, как прозябать в
будущем без господина Гамсуна. Но Америка жива
и по сей день, как и наши писатели».
Нападки редактора Томмессена несколько
повредили Гамсуну, и, хотя он вполне мог выдержать этот
удар, его задел злобный тон человека, которого он
во многих отношениях очень ценил. И все-таки он
упрямо продолжал свои турне с чтением лекций.
Всюду он собирал полный зал, и пресса в основном
была хорошей, заработал он тогда очень много.
Если же у него выдавалась спокойная минута, он
писал роман, который, как он искренне надеялся,
станет «лунным светом в норвежской литературе».
175
Во время прошлогоднего турне у Гамсуна
появилось много противников, но также и много
добрых друзей, в том числе в Кристиансунне. Гамсун
прожил там некоторое время и даже принимал
участие в жизни местного общества. Особенно он
сблизился с семьей Неерос. Брат и сестра Неерос,
Ханс и Калла, по-настоящему интересовались
литературой и в течение многих лет следили за
успехами и поражениями Гамсуна. Письма от них не
сохранились, но вот его письмо к ним:
«Копенгаген, 30 мая 1892.
Фрекен Калле Неерос.
Кристиансунн.
Дорогая!
Пишу на ходу! Спасибо за письмо. Ты хотела
устыдить меня, и тебе это удалось: у меня
пылали щеки, когда я читал твое письмо. Помню,
я написал что-то резкое по поводу «Греха»,
конечно, мне следовало сделать это повежливей.
Что же касается того, что я «проучил» тебя, то...
Ты все-таки странная девушка! Уже после
моей грубости ты насчитала у меня не меньше
семи замечательных достоинств, и теперь я
мучительно ищу их в своей жалкой особе, что на
полдня совершенно лишило меня остроумия, и
для книги уже ничего не осталось.
Хе-хе.
А книга все растет и растет, пухнет и
становится толще с каждым часом. Близится срок
разрешения от бремени, если так можно
сказать; я жду этого события (признаюсь, с
уважением) со дня на день, она уже на сносях.
Хе-хе.
Я — это в скобках — сейчас не пьян, но
пребываю в превосходном настроении, еще и
потому, что получил от тебя письмо, дыхание
Кристиансунна. Поэтому отвечаю немедленно,
на сей раз ты получишь веселое письмо. Хотя
Бог знает, допишу ли я его, с минуты на минуту
ко мне должен прийти один шалопай.
У Олуфа я с тех пор не был; я не
встречаюсь ни с кем, пока пишу книгу. А ведь я пишу.
Ни к кому не хожу, только вечером в цирк
176
или в театр или еще куда-нибудь, где мне не
нужно будет вести беседу, потому что голова
моя пуста. Представь себе ведерко рыбьих
голов — раскрытые рты, неподвижные мертвые
глаза, головы, в которых не происходит
никакой умственной работы и осталась только
глупость, — вот это и есть моя голова! Таким я
бываю по вечерам. Но руками и ногами я
также работаю, пора уже перестать забавлять
людей своими лекциями. О, когда моя книга будет
готова, с какой истинной радостью я примусь
за следующую! Уже в Турции!
Ну вот, мой шалопай уже пришел, Господи,
помоги мне! Входи!
Воскресенье, 12 июня.
Я так и знал: если не закончу письмо сразу,
оно будет валяться долго. Началу его стукнуло
уже две недели. Прости. И будь ко мне
снисходительна.
Вчера я заснул прямо на стуле и проспал с
пером в руке два часа, во сне я обычно не
двигаюсь, как будто мертвый. К вечеру я
проснулся, и меня озарил блаженный блеск искры
Божьей, знакомый мне еще по Копенгагену. Я
писал с пяти часов пополудни до трех утра,
все писал и писал, совсем забыл про ужин,
лампа моя выгорела до дна, а голова
продолжала работать. Боже милостивый, какое
счастье, что это иногда случается! Я написал почти
целую главу, самое малое десять книжных
страниц. В книге ты их сразу увидишь, это XIX
глава, самая грустная из всех. Интересно,
правда? Но после всего этого мне нужно было еще
прочесть два листа корректуры, так что устал
я смертельно...»
III
«Мистерии» вышли в Копенгагене осенью 1892
года. Наверно, это самая странная, самая страстная
и самая живописная из всех книг Гамсуна — не-
m
повторимый калейдоскоп необъяснимых
сплетений, загадочный тропический лес.
Критики того времени очень похвально
отозвались о некоторых проникнутых настроением
сценах, посмеялись над ее свежим звучанием и
бунтарскими тенденциями, но композицию сочли
слишком рыхлой и расплывчатой, Гамсун и сам
отчасти признавал это. Книга писалась в трудных
условиях, урывками1, там, где он временно жил: «в
Сарпсборге, в Христиании, в Копенгагене, во время
переездов, влюбленности, бедности, — чем и
объясняется отсутствие связи между сценами». Он
забыл назвать Лиллесанн!
Но главная причина, конечно, в многообразии
нахлынувших на него впечатлений от культурной
жизни того времени. Он должен был выразить в
художественной форме те мысли, которых касался
и в статье в «Самтиден», и в своих последних
лекциях о литературе. С одной стороны, его обязывала
собственная программа, с другой — пищу для
размышлений постоянно давали и отечественные
политики, и англичанин Гладсон, и непревзойденный
исследователь человеческой души — великий
бессмертный Достоевский.
Юхан Нильсен Нагель — главный герой книги
и, с некоторыми оговорками, и сам автор. В гордой
аристократической твердости, в нежном
сострадании к каждому человеку, в униженном смирении
есть частичка его души.
С момента выхода «Мистерий» и до сих пор
идут споры о личности Нагеля. Идентифицировал
ли Гамсун себя с тем, что Карл Нэруп назвал в
своей рецензии «карикатурой на гения, чужаком
на Земле, идеей фикс Господа Бога»? Тема эта
обсуждалась, анализировалась и рассматривалась со
всех точек зрения многими критиками, начиная от
приверженцев антропософии до сторонников
крайне левой политики: Гамсун — это Нагель, и
«Мистерии» — вредная книга. И вместе с тем
молодежное движение, группирующееся вокруг
творчества Германа Гессе, принимает Гамсуна как
своего!
Но это ничего не означает. Книгу можно
толковать по-разному. Не считая героя «Голода», от име-
178
ни которого ведется рассказ, в «Мистериях» Гам-
сун в первый и последний раз создал образ, во
многом идентичный самому себе. Программа
обязывала.
Разумеется, «Мистерии» могут читать как
роман, с той оговоркой, что в художественном
произведении определенная идентичность автора и
героя прослеживается всегда. Но в «Мистериях»
Гамсун сознательно углубился в мистерии
собственного «я», он анатомирует его — не только
конкретного, размышляющего, любящего и
мечтающего человека, но и его иррациональное «я»,
исследует его, обнажая все новые и новые слои.
Ничто не завораживало Гамсуна сильнее, чем
удары собственного сердца. В священном восторге
он замирал перед собственными реакциями. С
одержимостью человека, страдающего мономанией,
он регистрировал в самые острые мгновения свой,
казалось бы, беспричинный восторг или
глубочайшую душевную боль. Подобные состояния
оставляли на нем свой след, наделяли острейшим слухом
и восприимчивостью, «которые вдруг в один
прекрасный день, когда распускалась мимоза,
превратились в решения и поступки»,.. «Гейне
рассказывает, что, когда пишет, он иногда слышит
и ощущает взмахи крыльев над головой. И я ему
верю, — говорит Гамсун. — Я воспринимаю его
слова буквально!»
В молодости Гамсун никогда не был
«счастливым и гармоничным» человеком. Его переполняли
всевозможные настроения и желания. Его сердце
и мозг всегда пребывали в странствиях, «не
оставляющих видимых следов»... Он встретил женщину,
она привлекла его больше, чем все, кого он
встречал раньше. Но все кончилось неудачно, он ничего
не мог предложить ей, его душа была так
издергана, что гармонические отношения с кем бы то ни
было стали невозможны... «Ах, Гретхен, Гретхен! —
говорит его друг Йоханнес Йоргенсен. — Этот
писатель, постоянно изучающий себя и жизнь,
постоянно регистрирующий все изменения в себе и в
жизни, был бы тебе плохим любовником! Так же,
как у Мидаса все превращалось в золото, у него
все превращается в искусство!»
179
«В прошлом году летом один прибрежный
норвежский городок оказался местом действия
в высшей степени необычных событий. В городе
объявился незнакомец, некто Нагель,
своеобразный, странный шарлатан, который совершил
там множество необъяснимых поступков и
исчез так же внезапно, как появился».
Так Гамсун начинает свою книгу. Он не забыл
характеристику, данную ему Томмессеном год
назад. Он повторяет слово «шарлатан» в его прямом
значении и называет своего героя шарлатаном.
Нагель невысок, широкоплеч и темноволос, «у
него смуглое лицо, странный тяжелый взгляд и
красивый женственный рот». Он квен1. Возможно,
Гамсун использовал этот этнический штрих, чтобы
хоть внешне объяснить чужеродность Нагеля и те
внутренние противоречия, которые могут быть
свойственны полукровкам. Нагель носит
ярко-желтый костюм и широкополую бархатную шляпу. В
кармане жилета он хранит пузырек с синильной
кислотой. И естественно, что в маленьком городке
он с первого мгновения привлекает к себе
внимание.
«Роман в «Мистериях» внешне достаточно
прост. Гамсун был вынужден упростить внешнюю
интригу, потому что книга должна была оставить
как можно больше простора для подтекста
«Мистерий». В одном этом слове выражена вся философия
Гамсуна, — говорил Карл Нэруп. — Если мы
спросим, почему события разворачиваются так, а не
этак, почему сердца разбиваются и счастье всегда
оказывается недостижимым, ответ будет один:
мистерии и тайны, «так пожелал таинственный Бог
жизни, и с этим уже ничего не поделаешь».
Лирические сцены, прерываемые ядовитыми,
остроумными и весьма субъективными нападками
на политиков и интеллектуалов, способствуют тому,
что «Мистерии» представляют собой ценность для
широкого круга читателей. Здесь на первый план
выступают некоторые особые черты гамсуновского
характера: его восхищение человеком высоких
чувств, «мировым духом». Его презрение к
демократической посредственности, возведенной в сие-
180
тему. И кроме того, его лирическое поклонение
природе, смирение и горячее сочувствие каждому
человеку.
Гамсун не разрешал в те годы публиковать свои
лекции о литературе. Он делал это сознательно.
Они нужны были ему для этой книги. В ней он
ответил также и на некоторые нападки. «Мировой
дух на коне» выезжает вперед.
«Я вовсе не порицаю всех великих людей, —
говорит Нагель, — но я сужу о величии человека
не по масштабам вызванного им движения, я
сужу о нем, исходя из своих возможностей,
ограниченных моим скромным разумом и моими
душевными способностями. Я сужу о нем, так
сказать, по привкусу, который остается у меня
во рту от его деятельности. В этом нет никакой
надменности, это просто результат присущей
мне субъективной логики. Ведь дело не в том,
чтобы поднять общественное движение, дабы
заменить псалмы Кинго псалмами Ландстада в
уезде Хевог, а точнее, в Лиллесанне. Дело
совсем не в том, чтобы произвести впечатление
на горстку адвокатов, журналистов или
галилейских рыбаков или издать исследование о
Наполеоне. Дело в том, что на власть надо влиять, ее
надо воспитывать — всех этих избранных и
выдающихся личностей, этих великих мира сего,
таких, как Каиафы, Пилаты или кесари. Что
толку вызывать волнение среди черни, если тебя
все равно распнут на кресте? Можно сделать
чернь такой многочисленной, что она сумеет
выцарапать себе частицу власти, можно дать ей в
руки острый нож и велеть резать и рубить, а
можно также гнать ее, как стадо баранов, дабы
обеспечить себе большинство при голосовании,
но добиться победы, завоевать истинные
духовные ценности, помочь миру продвинуться хоть
на шаг по пути прогресса — нет, этого чернь не
может. Великие мужи — прекрасная тема для
светской беседы, но правителям, властелинам,
«мировым духам на конях» еще следует крепко
подумать, чтобы понять, кого имеют в виду,
когда говорят о великих мужах...»
181
Здесь явственно слышен голос Ницше1, его
философия была составной частью духовной жизни
того времени, и прошли годы, прежде чем Гамсун
сумел освободиться от ее непосредственного
влияния. Гамсун, который в своем искусстве являл
собою редкий сплав утонченной культуры и здоровой
простоты, не мог долго оставаться на высокогорьях
Заратустры. Его восхищение Ницше постепенно
прошло. Здравый смысл и чувство юмора помогли
ему освободиться от пафоса Ницше. Остался
романтик Гамсун, и первые проблески этого уже
видны в «Мистериях», — романтик, который в
противоположность своим предшественникам
обращен не только к миру гения, но и ищет встречи
с незаметными, неизвестными, одинокими. Нагель
презирает «признанных гениев» — Ибсена, Гюго,
Толстого, Мопассана. Он не поддается великим
мужам своего времени. Их значение раздуто
средствами современной рекламы, они защищают
буржуазные ценности.
«Что такое писатели, эти заносчивые
существа, сумевшие присвоить себе такую власть в
современной жизни, что они собой
представляют? — спрашивает Нагель. — Это сыпь, чесотка
на теле общества, болезненные прыщи, которые
следует холить и лелеять, они, видите ли, не
терпят грубого обращения! Да, да, с писателями
необходимо считаться, особенно с самыми
глупыми, самыми душевно неразвитыми, иначе они
разгневаются и сбегут за границу! Хе-хе, вот
именно, за границу! Господи Боже мой, какая
превосходная комедия! А если и найдется поэт,
настоящий одухотворенный певец, у которого в
груди звучит дивная музыка, клянусь чем
угодно: его поставят далеко позади такого грубого
сочинителя-профессионала, как Мопассан. Этот
человек написал много книг о любви и доказал,
что умеет сбывать их читателям, что правда, то
правда! А вот маленькая, сверкающая звездочка,
истинный поэт, поэт до кончиков ногтей,
Альфред де Мюссе2, для которого любовь не
похотливая привычка, а пылкая, нежная весенняя
песня, звучащая в душе его героя, и у которого
182
слова буквально пылают в каждой строке, у
этого поэта куда меньше поклонников, чем у
Мопассана с его откровенно грубой, бездушной
поэзией плоти.,.»
Сострадание и рыцарское отношение к каждому
человеку проявляется у Нагеля в его первой встрече
с Минутой, этим презираемым и глупым, но в то же
время весьма хитрым существом. Нагель
обрушивает лавину благодеяний на этого человечка, над
которым потешается весь город. Он хочет быть
благодетелем и для бедной седой Марты Гуде, хочет
обогатить ее, пытаясь купить у нее кресло, не
представляющее никакой ценности. Униженные люди
трогают его до слез, но вместе с тем он осознает,
что испытывает сладкое чувство, редкое
наслаждение, совершая тот или иной неэгоистический
поступок. Добрый поступок мало что значит, потому что
и здесь первую роль играет «я», его собственное
себялюбивое «я». Тем же объясняется и его любовь
к белокурой красавице Дагни Хьелланн. Он
опускается на колени, целует ей ноги, клянется в любви,
и ведь на самом деле любит ее! Однако сам же все
разрушает в то мгновение, когда сознательно
принижает себя в ее глазах:
«— Но почему вы при каждом удобном
случае рассказываете мне о себе все эти гадкие
вещи? — гневно воскликнула она.
И он ответил ей медленно и сдержанно:
— Чтобы произвести на вас впечатление,
фрекен».
Дагни Хьелланн обычная девушка. Такого она
понять не может и отшатывается от Нагеля. Для
нее любовь — это счастье и гармония. Для
Нагеля — болезненная страсть, он бывает счастлив
лишь в высшие мгновения экстаза.
Нагель не может приспособиться ни к этим
людям, ни к этому обществу, он был и остается
чужим. Свое единство с мирозданием он находит
только наедине с природой. Здесь он ненадолго
обретает покой и гармонию.
Теплое летнее утро. Нагель лежит в лесу и
наблюдает за безбрежным океаном синих небес...
183
«Вот бы очутиться там, в вышине, и кружить
среди светил и чувствовать, как кометы своими
хвостами гладят твой лоб! Как мала Земля и как
ничтожны люди, вся Норвегия с ее двумя
миллионами крестьян и земельным банком, дающим
им ссуды! Стоит ли вообще ради такой малости
быть человеком? Трудиться всю жизнь в поте
лица своего, чтобы потом все равно исчезнуть,
все равно! Нагель схватился за голову. О, это
кончится тем, что он сам покинет этот мир,
положит всему конец. Хватит ли у него
когда-нибудь на это решимости? Да! Видит Бог, да, он
не дрогнет! В это мгновение он был в восторге,
что в запасе у него есть такой простой выход,
глаза у него увлажнились, и он тяжело дышал
от волнения. Он уже покачивался в лодке на
волнах небесного океана, удил рыбу на
серебряный крючок и пел. И лодка его была из
благоухающего дерева, и весла мелькали, как белые
крылья, а парус из светло-голубого шелка имел
форму полумесяца.,.
Его охватила трепетная радость, он забылся,
охваченный восторгом, и наслаждался горячими
лучами солнца. Тишина опьяняла его
блаженством, ничто не нарушало его покоя, лишь где-то
высоко-высоко слышался слабый звук — это Бог
крутил ногой колесо своей гигантской машины.
Лес затих, замерли листья и хвойные иголки.
Нагель весь сжался от наслаждения, подтянул
колени к подбородку, его даже зазнобило от
радости. Кто-то позвал его, он ответил «да»,
приподнялся на локте и огляделся. Но никого не
увидел. Он произнес «да» еще раз и
прислушался, но никто не показался. Однако это было
странно, он так отчетливо слышал свое имя, но
он тут же перестал думать об этом, ведь ему
могло и померещиться, во всяком случае, он бы
не хотел, чтобы ему сейчас мешали. На него
нашло какое-то необъяснимое состояние, он
испытывал физическое наслаждение, в нем
пробудился каждый нерв; он слышал музыку
крови, ощущал свое родство с природой, с
солнцем, с горами — со всем на свете, в каждом
дереве, в каждой кочке и каждой травинке тре-
184
петало его «я». Душа его была огромна и звучала
подобно органу, и он навсегда запомнил, как
сладкая музыка волнами струилась в его крови».
Неожиданно тонкие струны, натянутые между
ним и вечностью, как будто оборвались — он
услышал шаги на дороге, шедший по ней человек
вторгся в его грезы и разорвал их
«Нагель поднял голову и увидел человека,
который шел со стороны города. Он нес под
мышкой длинную ковригу хлеба и вел на веревке
корову, то и дело он вытирал со лба пот, из-за
жары на нем была одна рубаха, но шея была
все-таки два раза обмотана толстым красным
шарфом. Нагель лежал неподвижно и наблюдал
за крестьянином. Вот он какой! Этот
крестьянин, норвежец, хе-хё, этот туземец с ковригой
хлеба под мышкой и коровой на веревке!
Дивное зрелище! Хе-хе-хе-хе, упаси тебя Бог,
почтенный викинг Норвегии, размотать свой шарф
и стряхнуть с него вшей! Ты просто умрешь,
если глотнешь свежего воздуха, он для тебя
смертелен...
В голове Нагеля одна за другой мелькали
саркастические шутки. Он сердито встал и
пошел домой, настроение было испорчено. Нет,
он, как всегда, был прав — повсюду только
вши, козий сыр да катехизис Лютера. А люди,
эти средние мещане, живущие в трехэтажных
домах, они едят и пьют сколько влезет, тешат
себя предвыборными кампаниями, торгуют
день и ночь зеленым мылом, медными
гребнями и рыбой. А по ночам, если случится гроза,
лежат и от страха читают Юхана Арендта.
Попробуй назови хоть одно-единственное
исключение, посмотришь, возможно ли это! Яви нам
пример какого-нибудь леденящего кровь
преступления, какого-нибудь необычного греха! А
не это смешное, мещанское азбучное
заблуждение, нет, яви нам какое-нибудь редкое и
бесстыдное распутство, чудовищное злодеяние,
царский грех, исполненный грубой адской
прелести!»
185
Душевная смута и уязвимость Нагеля
усиливаются. Нервный и неуравновешенный, он в своих
настроениях впадает из одной крайности в другую.
Он чувствует, что люди и непостижимый Господь
Бог отказывают ему во всем. Дагни не отвечает на
его любовь так, как ему хочется. Даже Марта Гуде
отталкивает его. В конце концов у него не остается
ничего, кроме пузырька с ядом, этого последнего
выхода — «легкие судороги, комически горькое
выражение лица, два-три вздоха», и он от всего
избавлен.
На пороге смерти Нагель со слезами и
скрежетом зубов проклинает свою неудавшуюся жизнь.
Проклинает те ее силы, которые победили его.
Дагни Хьелланн, Минуту, крестьян, великие личности,
«все люди, и любовь, и жизнь — это обман, все,
что я вижу, слышу и ощущаю, — это обман, даже
синева небес — это всего лишь озон, отрава,
медленно действующий яд...»
Нагель выпивает пузырек с ядом, но и здесь его
опередили люди со своим обманом. Минута,
воспользовавшись случаем, вылил из пузырька
синильную кислоту и налил туда воды.
И снова у Нагеля начинаются страшные
галлюцинации, снова он переживает смертельный страх
и наконец бросается в море, раздираемый
мучительными противоречиями своей несчастной души.
Нет никаких сомнений, что в этой книге
проявились противоречия, свойственные самому Гамсуну.
Страстно, но не гармонично, он играет на всех
струнах, которые впоследствии будут звучать в его
более поздних произведениях, звучать с большей
силой и последовательностью.
Но «Мистерии» — не просто «вся философия»
Гамсуна, втиснутая в один роман, пусть даже
несколько беспорядочно и сумбурно. В основе своей,
между строк, в произнесенных и непроизнесенных
словах, эта книга соответствует своему названию.
Какое влияние могло оказать на Гамсуна
«Преступление и наказание» Достоевского? Он читал
роман и до «Мистерий», и во время работы над
книгой. Гамсун признается, что Достоевский — это
186
писатель, у которого он учился больше, чем у
других, гигант, обладающий поэтическим гением,
позволившим раскрыть внутреннюю красоту
человека, его необъяснимую восприимчивость и
безграничную способность к самоотверженности. Но,
оставленный всеми, Нагель не склонится перед
горькими слезами Сонечки. Нагелю нечего сказать
людям. Уж лучше ответить за все содеянное и
погибнуть. За совершенное убийство? Мы этого не
знаем, это таится во сне, в кошмаре, посещавшем
его по ночам. Самоубийство — выход, развязка в
духе Нагеля.
Тридцать лет спустя Гамсун вернется к мотивам,
толкнувшим человека на самоубийство, в романе,
который он назовет «Последняя глава». Правда, там
все разрешается иным образом.
ДВА ТЕНДЕНЦИОЗНЫХ
РОМАНА
I
Передовица редактора Томмессена,
направленная против Гамсуна в связи с
его лекциями в Христиании, имела
ощутимые последствия для них обоих.
Но не только этот отдельный случай
заставил Гамсуна ответить редактору
Томмессену более прямо, чем он это
сделал в «Мистериях».
Газета «Вердене Ганг» уже давно
раздражала Гамсуна, и не только его
одного. То крыло «левых», которое не
признавало уступчивости в политике
по отношению к унии со Швецией, в
том числе и Бьернсон, было
разочаровано и разгневано. «Левые» считали,
что Томмессену не хватает твердости,
что его газета, которая, разумеется,
должна была стать органом «левых»,
изменила им в важном вопросе. Как
писатель и журналист,
интересующийся политикой, Гамсун следил за ходом
событий, он видел все маневры
редактора, и, по его мнению, курс газеты
часто определялся сомнительными
мотивами.
Это-то разочаровало Гамсуна куда
сильнее, чем выпад Томмессена лично
по его адресу. На него нападали и
раньше, в том числе и люди, которые
считались добрыми друзьями. Теперь
188
же он был задет гораздо глубже — его разочаровал
человек, которому он был предан.
Гамсун читал «Вердене Ганг» с детских лет. Это
было его первое самостоятельное чтение, он
набрасывался на газету, как только кончались занятия
по закону Божьему. Он читал полные драматизма
телеграммы о франко-прусской войне, это было его
первое знакомство с событиями, происходящими в
мире, а уже будучи молодым человеком, он
наслаждался журналистским мастерством редактора
Томмессена, его лаконичным, легким стилем, его
необыкновенным остроумием. В «Голоде» редактор
Томмессен выведен в образе Коммандора, там о
нем сказано так: «Необъяснимое чувство страха и
восхищение охватывает меня, когда я вижу этого
человека», А в «Редакторе Люнге» Гамсун пишет:
«Да будет вам известно, что я был влюблен в
Люнге, я любил его. Я втайне писал гневные письма
тем, кто бранил его в других газетах, Бог свидетель,
я был его самым преданным и горячим другом».
Потом пришло разочарование, идеал детских и
юношеских лет был развенчан.
* * *
Кнут Гамсун уехал в Данию, чтобы работать над
книгой, написать которую стало для него
потребностью. Часть времени он жил в Копенгагене,
часть — на острове Самсе. Там он в течение зимы
написал «Редактора Люнге», небольшой, с
несложным сюжетом роман, резкий и решительно
откровенный в своей тенденции.
В первый раз сам Гамсун стоит вне событий,
теперь у его главного героя есть определенный
живой прообраз.
Как художник, Кнут. Гамсун показал себя в
этом романе с новой стороны, поразившей
многих. Правда, в памфлете об Офтедале он уже
продемонстрировал, что умеет использовать для атаки
тяжелую артиллерию. В «Редакторе Люнге» он
выступает как сатирик — холодный и бьющий
прямо в цель. Лишь кое-где, в любовных сценах,
его стиль становится иным — нежным и
трепетным, знакомым читателю по его прежним
произведениям.
189
В этом романе нет никаких «мистерий». Смысл
его прост и ясен. Всем было понятно, что хотел
сказать Гамсун.
Противник Люнге — Хейбру, молодой человек,
в котором есть кое-что от Нагеля. Он не
принадлежит ни к одной из партий, это «комета, не
имеющая орбиты... бездомная душа, радикал, которого
не могут привлечь на свою сторону ни Хейре, ни
Венстре1. Но в противоположность Нагелю у
Хейбру есть идеалы, которые он пробует осуществить
вопреки Люнге, Он проповедует свои идеи всем,
кто его слушает, нападает на «левых» и на
«правых». «Есть только два типа людей, — говорит он
одному из сподвижников Люнге, — которые не
пропадут в жизни и в любом деле одержат верх.
Одни — это люди с честным сердцем. Они не
пропадут, пусть они не всегда практичны, но на самом
деле в глубине души они всегда побеждают, И
другие — это люди морально ущербные, они смелы
только в рамках закона, который освободил их от
способности чувствовать угрызения совести. Они,
даже утонув, способны выплыть на поверхность...»
А сцена, происшедшая в доме избранников
народа, не потеряла своей комичности и по сей
день. «В зале и в коридорах стортинга царит в
эти дни мучительная тревога, представители
народа хватают друг друга за лацканы сюртуков и
беседуют, навострив уши, они полны
непоколебимой убежденности и тайных намерений. Знать бы
только, на чьей стороне будет победа! Какая
сторона верней? Президент мог бы, конечно, хоть
намекнуть, но единственное, что им удалось
выудить у него, когда он проходил мимо, склонив
голову набок и заложив руки за спину, что, к
сожалению, он ничего не может сказать. Он им
не поддался, и в этом отношении совесть его
была чиста, но если бы он и поддался, то тем и
другим сразу».
Гамсуну было ясно, что в определенных кругах
«Редактор Люнге» вызовет гнев. Не столько из-за
нападок на редактора «Вердене Ганг» и его
политические взгляды — в этом отношении многие
190
были на стороне Гамсуна, сколько из-за
нескромной и злоумышленной критики — нагромождения
правды и лжи, которую читатели неизбежно
должны были принять за личное мнение Гамсуна о
человеке Уле Томмессене.
К тому же Гамсун был далеко не в лучшем
состоянии, когда писал «Редактор Люнге». Его мучило
то, что он называл «неврастенией», — безденежье
и плохое здоровье. Садясь за работу, он надеялся
освободиться от своих мук, но это ему не удалось.
Письмо, адресованное Эрику Фрюденлунду,
немного рассказывает о его душевном состоянии.
Даже незначительные долги, каким Гамсун обычно не
придавал значения, не говоря уже об Эрике Фрю-
денлунде, приобретают для него в это время
огромные масштабы.
«Дорогой Э. К. Ф.! Не сердись и прости меня
за все. Сегодня я дал распоряжение своему
Господу Богу в Копенгагене перевести тебе сто
крон. Извини, что я пишу тебе на конверте,
такого еще не бывало, но у меня в доме нет
бумаги... Я болен инфлюэнцей и мрачно смотрю
на жизнь, а ночью мне предстоит еще работать.
Приятно, правда? Прошу тебя, больше никогда
не давай мне денег взаймы, ни один человек на
свете не возвращает свои долги так поздно и
неаккуратно, как я. Не сомневаюсь, что ты
сердишься на меня, да и почему бы тебе, черт
побери, не сердиться. Но уже в мае я дам тебе
денег в долг и не возвращай мне их, пока я не
приеду в Валдрес. Хорошо? Мне это необходимо
ради моего душевного равновесия, я хочу
низвести тебя в денежных делах до своего
безобразного уровня. А в мае я получу
изрядную сумму. Не забудь тогда об этом... У тебя,
наверное, уже много здоровеньких деток? Да
благословит их Господь! Поклон им всем. Я уже
стал старым, виски у меня седые. Господи Боже
мой, сколько же мне пришлось работать! Пишу
тебе это «письмо» с чувством стыда, меня
одолевают нервы. Уж ты прости меня, старый
товарищ. Я так издерган, что был даже вынужден
191
остановить свои каминные часы, потому что не
мог слушать, как они бьют...»
Но когда книга была готова, у Гамсуна как
будто гора с плеч свалилась. Он поехал в
Копенгаген, в «Бернину», к друзьям. Пошли попойки,
веселые вечера, утомительные дни и ночи, но в
один прекрасный день Гамсун исчез так же
неожиданно, как и появился. Он по своему
обыкновению спрятался в меблированных комнатах и
не выходил из своего укрытия до тех пор, пока
однажды его друзья не узнали из газет, что Кнут
Гамсун опять прочтет лекцию в датском
Студенческом обществе.
Содержание лекции было старое. Гамсун и на
этот раз позволил себе дерзкие выпады против
Генрика Ибсена, чем вызвал всеобщее
возмущение и гнев, которые прозвучали и во время
лекции, и после нее. Даже братья Брандесы
выступили с осуждением Гамсуна, однако пресса,
хотя и с оговорками, похвалила его за свежий
подход к теме.
Вскоре после этого Гамсун поехал со своей
лекцией в Лунд, и там, в Швеции, он в последний раз
говорил о своих предшественниках в литературе. Он
испытывал потребность в покое и понимал, что
ничего нового к этой теме прибавить уже не может.
Дискуссии после лекций были для него тяжелой
нагрузкой. Он чувствовал, что его мозг реагирует
недостаточно быстро по сравнению с этими опытными
интеллектуалами. Без предварительной подготовки
ему было трудно воспринимать довью точки зрения
и отражать неожиданные атаки.
В Лунде Гамсун наконец-то отдохнул. Он
познакомился здесь с представителями шведского
искусства, которые стали его друзьями на долгие годы,
в том числе с поэтом Биргером Мернером,
необычная, отчасти кочевая жизнь Мернера в каком-то
смысле напоминала его собственную. Мернер
только что закончил пьесу. Гамсун прочитал ее,
заинтересовался и попросил разрешения перевести на
норвежский — он полагал, что в Норвегии ее
можно будет предложить какому-нибудь издательству
или театру.
192
Правда, Гамсуну пришлось поручить перевод
другому человеку, а сам он написал к ней
предисловие и действительно устроил ее судьбу. Пьеса
называлась «Покойная баронесса», она была
опубликована издательством «Аскехауг» и поставлена
на сцене «Христиания-театр» в 1894 году с Софией
Реймерс в главной роли.
Гамсун впервые соприкоснулся с драмой как с
произведением искусства, и это дало ему пищу для
размышлений. После его знакомства с театром в
Америке он относился к нему весьма прохладно. В
«Редакторе Люнге» он пишет: «На мой взгляд, это
самое отвратительное из всех видов притворства.
Мне так противно все это детское шутовство, что
я мог бы стать посреди партера и завыть от
отвращения». Но Гамсун был не настолько слеп, чтобы
не видеть, что на пьесе можно заработать, а это
для нуждающегося писателя было весьма важное
соображение, к тому же у него было припасено
много интересных реплик...
* * *
Тем временем вышел «Редактор Люнге», и тут же
поднялся шум. Книга была темой разговоров всюду,
начиная с улицы и кончая избранной литературной
элитой в «Гранде» и «Энгебрете». Молодой
талантливый критик из «Дагбладет» Нильс Кьяр1 написал
о романе восторженный отзыв, который кончался
так: «Эта книга — героический подвиг в золотой век
анонимных ядовитых мух. У того, кто нападает,
достаточно сил, чтобы выстоять в одиночку. Ему хватит
мужества, чтобы стоять на страже и принимать на
себя удары. Давайте же низко поклонимся ему, если
встретим его на улице». Консервативная пресса по
обыкновению была доброжелательна и злорадна в
равной мере, а «Вердене Ганг», поразмыслив, нашла
приемлемый для себя выход: рецензию написать
попросили Арне Гарборга. И эта рецензия хотя и
содержала несколько одобрительных слов о стиле и
таланте Гамсуна, но была настолько отрицательной,
что противники Гамсуна могли радостно потирать
руки.
А книга быстро разошлась. И вышла в новом
издании, Гамсун прилично заработал, у него даже
193
появилась возможность поехать за границу. Ему
хотелось куда-нибудь на юг, где он мог бы вылечить
свою инфлюэнцу и работать.
II
Путь Гамсуна лежал в Париж1. Вместе с ним поехал
его датский друг, драматург Свен Ланге, оба они
поселились в маленькой гостинице в Латинском
квартале.
Гамсуну было самое время покинуть
скандинавское осиное гнездо. «Редактор Люнге» и
литературные лекции принесли ему столько волнений, что
он не мог даже и думать о работе. Каждый день
он становился объектом нападок самого разного
свойства. Но в Париже он быстро обрел
необходимый ему покой.
Здесь в течение лета он написал второй за год
роман, который, как и предыдущий, был адресован
определенному лицу. Гамсун был не из тех, кто
оставляет без ответа нападки, касающиеся как его
личной, так и общественно-политической жизни,
если находит их справедливыми.
«Простить? — пишет он в своей новой
книге. — Но это же дико, это лишает нас
представления о справедливости. На добро надо отвечать
еще большим добром, но за зло надо мстить. Если
тебя ударили по щеке, а ты простил и подставил
другую щеку, то доброта теряет всякую
ценность...»"
К тому же он не видел причин молчать об
отношениях, царивших в художественных кругах
Христиании, к которым он не питал особой
симпатии. Эта среда и дала ему прекрасный материал
для романа «Новые силы», который вышел осенью
1893 года.
Со жгучим презрением обрушивается он на
людей искусства и их окружение, ведущих, как им
кажется, такую значительную и даже опасную
жизнь в утином пруду, который представляет из
себя Христиания.
Стилистически «Новые силы» очень близки
«Редактору Люнге». Долгое время Гамсун считал эту
194
книгу лучшей из написанного им, и это
свидетельствует, что все сказанное своему времени и
друзьям по искусству шло из глубины души, было
серьезно и продуманно.
Герой «Новых сил» опять скромный,
незаметный человек без внешних атрибутов благородства,
но с благородной душой. Это домашний учитель
Колдевин. в его уста Гамсун вкладывает слова,
которые считал себя обязанным сказать своим
современникам:
«Как я понимаю, наши молодые писатели не
содействуют поднятию духовного уровня,
нисколько не содействуют. Похоже, им не хватает
на это сил. Они в этом не виноваты?
Предположим, но тогда они и не заслуживают
большего, чем стоят. Плохо, что мы не замечаем
великое и за великое принимаем малое.
Взгляните на нашу молодежь, взгляните также и на
писателей, они так стараются... Да, конечно, они
стараются, они столько трудятся, чтобы достичь
результата, но не могут подняться выше себя.
И, Господи, как же, в сущности, ничтожны
средства, которыми они располагают! Эти молодые
писатели скупы, сухи и расчетливы. Они
напишут одно стихотворение, напечатают его, потом
только — другое. Они вымучивают свои книги,
каждый раз честно выскребая себя до дна, и
получают прекрасный результат. Они не теряют
ни крошки, не сорят монетами на дороге. А
когда-то поэты позволяли себе такое, они были
богаты, сказочно богаты, с легкой беспечностью
они швыряли в окно дукаты. Подумаешь! И у
них тут же снова было полно дукатов! О нет,
наши молодые писатели разумны и искусны,
они как старички и не являют нам никакого
легкомыслия, никаких бурь, никаких
ошеломительных трюков огненной силы».
Этим «художникам» Гамсун противопоставляет
другой тип людей: деловых, умных, честных и
знающих, из сословия предпринимателей, которые
весь свой талант отдают честной игре, выигрывают
или теряют все. Это сословие художники называют
«торгашами». У Гамсуна была личная потребность
195
выразить свою благодарность этому сословию, он
чувствовал себя в долгу перед ним. В книге
описаны два молодых предпринимателя того типа,
которым Гамсун всегда восхищался. Их скромность и
отсутствие эгоизма, может быть, чрезмерны, если
судить с точки зрения внутренней сути этих
образов, но Гамсуну нужно было в своей книге
обозначить контуры этого типа.
В «Новых силах» Гамсун впервые прямо и
открыто высказывает свое мнение о современных
ему женщинах. Он описывает двух женщин,
которые были очарованы писателем Иргенсом, главным
отрицательным персонажем книги. Одна из них
спаслась, вернувшись к мужу и детям, вторая —
погибла. Как могло случиться, что эти женщины не
устояли перед чарами Иргенса? Гамсун отвечает на
этот вопрос:
«Наша молодая женщина утратила свою
власть, красивую и милую наивность, великую
страсть, породу, ее больше не удовлетворяет
один мужчина, один герой, один Бог, она стала
падка на удовольствия, ее может привлечь кто
угодно, и она бросает на всех многообещающие
взгляды. Любовь для нее — только название
какого-то существовавшего в прошлом чувства,
она читала о нем, в свое время оно даже
забавляло ее, но это было не то чувство, от которого
в истоме подкашиваются ноги, оно тихо
прошелестело и угасло, как слабый звук. И эта
молодая женщина не притворяется, увы, она
действительно лишена способности любить. С
этим уже ничего не поделаешь, надо только
приложить усилия, чтобы наши потери не стали еще
больше. Через несколько поколений к нам все
вернется, все чередуется, как прилив и отлив...»
В такой покорности Гамсуна скрыта все же
вера в будущее. Женщины, молодежь, молодые
писатели — ведь они не испорчены, «они просто
достигли определенной степени опустошенности,
выродились и измельчали. Новые силы — это
оскуделая земля, не дающая ни плодов, ни
изобилия...»
196
Гамсуна огорчает и молодежь его времени, но
он не теряет надежды, что она изменится. В
общем-то она не виновата, молодежь — это земля,
которая когда-нибудь даст плоды.
III
Пока Гамсун жил в Париже и писал «Новые силы»,
норвежские газеты подвергали его постоянным
нападкам1. Как всегда, активно действовал Гарборг.
Его странное отношение к Гамсуну можно считать
своего рода аллергией, впрочем, так же относились
к Гамсуну все сторонники лансмола2. Этот
интересный феномен объясняется, вероятно,
умонастроениями, воцарившимися в связи с появлением
этого гибрида, полученного искусственным путем.
Однако это неприятие никоим образом не было
обоюдным. Зимой 1891 года, разъезжая по стране
с лекциями, Гамсун писал в Берген своему другу
Юхану Ларсену: Я еще не читал книгу Гарборга,
но, когда узнал, что она сразу же выходит вторым
изданием, у меня на глаза навернулись слезы и я
послал телеграмму фру Болетте Ларсен, Домкирке-
гаден, 6. Берген: «Ура! Второе издание «Усталых
людей». Еще не читал, но радуюсь, как ребенок,
победе Гарборга и психологизма в творчестве».
Рядом с Гарборгом выступал и сын Юнаса Ли,
Эрик. А также литературный критик и писатель
Ялмар Кристенсен. Между прочим, впоследствии
оба они стали добрыми друзьями Гамсуна. В конце
концов эти нападки приобрели настолько личный,
а не деловой характер, что сам Бьернстьерне
Бьернсон выступил в защиту Гамсуна. И хотя
Гамсун находился далеко от кипевших в Норвегии
страстей и предпочитал ничего об этом не слышать,
он был счастлив и растроган, узнав о
вмешательстве Бьернсона. Его письма к верным друзьям в
Норвегии и в Америке позволяют судить, каким
одиноким и беззащитным он себя чувствовал в это
время. Он писал в Америку своему старому
приятелю Джону Хансену: «В сущности, я вовсе не
оголтелый вояка, но обстоятельства заставляли
меня сражаться со всем миром».
197
Гамсун прожил в Париже три года. Если не считать
его относительно долгого пребывания в Норвегии
летом 1894 года, он приезжал на родину лишь для
того, чтобы привезти готовые произведения и
раздобыть денег.
В Париже Гамсун познакомился со многими
интересными писателями и художниками, и эти
знакомства имели для него большое значение — и
тогда и позже. В извозчичьих трактирах он
встречался с Полем Гогеном, чьи картины видел у Бран-
деса, с Густавом Вигеландом1 и Эдвардом Мунком2,
Германом Бангом3 и Юханом Бойером4.
Впоследствии он часто виделся с Бойером и особенно с
Вигеландом. Но знакомство с ними даже отдаленно
не имело для него такого значения, как знакомство
с Августом Стриндбергом.
Гамсун читал лекции о Стриндберге начиная с
1881 года; живя в Америке, он написал о
Стриндберге большую статью. И в дальнейшем, всю
жизнь, неоднократно возвращался к нему. В 1894
году Стриндбергу исполнилось сорок пять лет, они
с Гамсуном тогда только что познакомились, и
Гамсун принял участие в официальном чествовании
Стриндберга.
Огромный вклад Стриндберга в духовную жизнь
своего времени и его художественное наследие
потом еще долго занимали Гамсуна. Как явление, как
символ жизненных сил такой художник пришелся
Гамсуну по душе. Стриндберг был на десять лет
старше, и, когда они познакомились, он был уже
знаменитым, но его повышенная чувствительность
и нервозность очень затрудняли общение с ним.
Однако Гамсун терпел от Стриндберга все, все
понимал и прощал. Личность Гамсуна в свою очередь
оказала определенное влияние на этого больного
человека. В их дружбе всегда сохранялась
напряженность, а характер их взаимоотношений можно
определить словом «стаккато». После вечерних
прогулок со Стриндбергом по набережным Сены
Гамсун возвращался домой смертельно усталым.
Стриндберг бывал то неутомимым рассказчиком,
не дававшим своему собеседнику ни минуты
передышки и требовавшим от него напряженного вни-
198
мания, отчего Гамсун часто чувствовал себя словно
на приеме у дантиста, то за всю прогулку мог не
произнести ни слова, только глаза его мрачно
горели под высоким лбом. От него исходила
гипнотическая сила, которая бесконечно изматывала
Гамсуна.
Как правило, Стриндберг по собственной вине
оказывался в трудных обстоятельствах. И Кнуту
Гамсуну, человеку физически здоровому и в
повседневной жизни более практичному, часто с трудом
удавалось помочь Стриндбергу в устройстве его
дел, терпя одновременно вспышки его гнева и
неврастению. Но Гамсун понимал этого необычного
человека, все имело свое объяснение.
Зимой 1895 года у Стриндберга был один из его
самых тяжелых кризисов, и Гамсун начал
кампанию по сбору для него средств. Он пишет
шведскому писателю Адольфу Паулю:
«Стриндбергу сейчас плохо, Я обратился
через газеты, чтобы собрать для него немного
денег, но не знаю, какой это даст результат.
Шведские газеты, в которые я послал свое
обращение, его не напечатали и даже не
упомянули о нем.
Материальное положение Стриндберга
крайне непрочно — иногда он пишет очередную
статью, но еще неизвестно, отправит ли он ее в
газету. Платят ему плохо — «Фигаро»,
например, за его последнюю1 статью о сере заплатила
ему сорок франков, из которых двадцать
получил переводчик, так что Стриндбергу осталось
только двадцать франков.
Он должен за квартиру, все время он жил в
кредит, кто знает, сколько еще он сможет там
оставаться. Он снимает крохотную комнатушку
с постелью, У него почти нет одежды,
последнюю зиму он ходил в светло-сером летнем
костюме, и это, естественно, весьма смущало его.
Ведь в таком виде нельзя пойти ни в гости, ни
даже к редактору.
Я лично буду признателен Вам за участие,
которое Вы окажете ему в Берлине. Вы
говорите, что имеете на него зуб. К сожалению, скоро
199
уже не останется ни одного человека, не
имеющего на него зуб. Меня он тоже не особенно
жалует: я, мол, для него слишком «сильная
личность». С ним вообще очень трудно общаться.
Но я не обращаю на это внимания, и Вы, как я
понимаю, тоже. Что бы там ни было, а он все-
таки Август Стриндберг.
У такого человека должна быть возможность
делать все, что ему хочется. Хочешь писать
художественные произведения — пожалуйста.
Хочешь заниматься химией — изволь. Ничего не
хочешь делать — ради Бога. Этот человек сделал
уже столько и знание его так велико, что он
должен иметь возможность жить, как ему
заблагорассудится.
Однажды вечером мы с ним собирались
пойти куда-нибудь поужинать. Остановились возле
одного малопривлекательного на вид трактира,
в который входили и выходили такие же
малопривлекательные люди. Но Стриндберг сказал:
«Нет, для меня здесь слишком светло и слишком
дорого, давайте пойдем в другое место».
Меня потрясло, как он произнес эти слова.
В его голосе не было жалобы, он просто
констатировал факт. Здесь слишком светло для
меня.
А ведь это все-таки Стриндберг,.,»
Нельзя сказать, чтобы и сам Гамсун был в
Париже очень богат. Бывало то густо, то пусто —
счастливая неделя немыслимого богатства сменялась
месяцами, когда он перебивался с хлеба на воду.
Одну зиму у него не было денег, чтобы снять
комнату с мебелью. Ночью он спал на полу, а днем
работал, сидя на пустом ящике и держа на коленях
холодную мраморную плиту, служившую ему
столом.
Хотя Гамсун и не любил жить в больших
городах — для этого у него был слишком горький
опыт, — он при своей нетребовательности был
доволен, несмотря ни на что.
Зима, которая в Норвегии была для него всегда
бесплодным временем года, оказалась достаточно
трудной и в Париже в его маленькой неотапливае-
200
мой комнате. Но в темные месяцы он
приспособился ложиться в восемь вечера, потом вставал
после полуночи и работал без перерыва до рассвета,
когда уже можно было пойти позавтракать в одном
из ближайших трактиров.
Друзей интересовало, что пишет Гамсун. Его
способность исключать из своей жизни кутежи и
попойки с их последствиями вызывала искреннее
восхищение в этом легкомысленном обществе.
Сведения о его примерном образе жизни доходили
даже до Норвегии. Великий поборник морали и
добрых нравов Бьернстьерне Бьернсон писал
одному любящему выпить литератору, которого хотел
наставить на путь истинный: «Ваш конкурент в
Париже, Кнут Гамсун, ведет здоровый образ жизни,
мне сообщил об этом недавно его французский и
немецкий издатель, прекрасный человек, который
верит в Гамсуна и помогает ему. На Рождество у
Гамсуна выйдет новая книга...»
Да, в эти годы Гамсун держался твердо и много
времени проводил в одиночестве. Он знал по
опыту, что иначе он ничего не напишет. Но иногда,
если ему случалось получить из Норвегии особенно
большой гонорар, он появлялся за столиком друзей
в излюбленном кафе и закатывал пир. Пир на весь
мир, который и радовал и пугал парижан. Тут уж
Гамсун, можно сказать, переворачивал вверх дном
и кафе и бульвары.
«Когда я бывал с ним в этой столице мира, —
писал Юхан Бойер, — ему могло прийти в голову
останавливать всех попадавшихся нам свободных
извозчиков, скупать все цветы у уличных
цветочниц... «Господи, все нутро пересохло», —
пожаловался один художник, подсаживаясь к столику
Гамсуна. Гамсун махнул рукой официанту и
распорядился: «Принесите нам двадцать пять бутылок
пива...» После веселого завтрака мы по его
настоянию поехали на нескольких извозчиках искать в
городе какую-то лавку, где он уже давно видел
замечательное туалетное мыло. В конце концов мы
нашли эту лавочку и Гамсун набрал множество
кусков мыла в серебряной обертке, а потом на улице
одаривал всех прохожих этим сокровищем. При
этом он так веселился, что забыть это просто не-
201
возможно. После тяжелой напряженной работы
нервы Гамсуна нуждались в разрядке, и чего только
он иногда не придумывал! Но он относится к
счастливчикам, которым все заранее прощалось. Все
эти проделки лишь добавляли новые штрихи к
образу Гамсуна, который уже в то время был
легендой и который поднимался все выше и выше к
звездам».
«ПАН»
I
Весной 1894 года Гамсун на время
вернулся в Норвегию. В общем-то, он
никогда не чувствовал себя уютно среди
парижских бульваров и теперь, после
выхода «Новых сил», работал над
книгой, требовавшей совсем другой
обстановки.
После двух тенденциозных
романов, которые произвели сенсацию,
вызвали гнев и острую полемику, он
снова должен был удивить своих
читателей. Но уже совершенно иным
образом.
В Норвегии он поселился в
маленьком местечке под Кристиансанном и
там за одно лето написал «Пана» —
самую прекрасную из всех книг,
написанных им в молодости.
Уже за год до того Гамсун
предупредил о своей будущей книге. Он
тогда очень интересовался Востоком и
жаркими странами — правда, на
расстоянии — и опубликовал в журнале
«Самтиден» отрывок, называвшийся
«Смерть Глана», это считалось
последней главой книги, действие которой
происходило в Индии.
Нет никакого сомнения, что образ
Томаса Глана был навеян Стриндбер-
гом. В то время ни один человек не
203
произвел на Гамсуна более сильного, почти
чувственного, впечатления, чем Август Стриндберг. «Он
называет себя зверем, который стремится обратно
в лесг — говорит Гамсун. — Культура или
сверхкультура — но, по Стриндбергу, повторявшему это
год за годом, человек удалился от природы и таким
образом потерял главные предпосылки органичного
образа жизни».
И вдруг он приобрел крылья — тоску, мечту.
Кнуту Гамсуну всегда было трудно преступать
какие-то границы, установившиеся еще в детские
годы. Но многое говорит о том, что именно
преодоление придавало ему силы как художнику.
Здесь, среди солнечных шхер Серланна, Гамсун
вспоминал летний Нурланн, каким он был двадцать
лет назад, в годы его юности. Здесь под
впечатлением ярких воспоминаний юности ему
пригрезилась его Эдварда — юная дочь Валсег Лаура, чей
образ еще так сильно тревожил его сердце, что он
не только занял сто крон, чтобы помочь ее мужу,
но и хотел попробовать освободиться от нее с
помощью творчества... Мечта ранней юности о
первой безоглядной любви держала его в плену. И он
писал, переполненный желанием подарить этой
мечте жизнь...
«Пан» — это песнь о «вечном дне нурланнско-
го лета», о любви двух людей. В «Мистериях»
Нагелю кажется, что природа зовет его и он
отвечает «Да». Но они не соединяются. В «Пане»
две стихии сливаются полностью коротким
горячечным летом.
«Пан» — это нежное мечтательное
стихотворение в прозе о любви, о том, как она вспыхивает
между двумя крайне впечатлительными натурами,
достигает своего апогея, своей осени, и умирает.
Умирает потому, что должна умереть, потому, что
любовь, возникшая в двух слишком восприимчивых
душах, заведомо обречена.
Лейтенант Глан, как и сам Гамсун, — продукт
культуры и природы. Его волнует прекрасная,
тайная музыка жизни, и любовь между ним и Эдвар-
дой — главный нерв событий.
В лесной избушке у моря Глан ведет жизнь
охотника. Гамсун не рассказывает, откуда он при-
204
был и кто он, этот человек, который делает только
то, что ему хочется, не думая о таких прозаических
вещах, как труд или долг. Он мечтатель,
стремящийся вернуться к своим истокам, дитя природы,
сын леса.
Под шорох леса и моря, в тишине ночи и под
звуки флейты пана Глан живет между мечтой и
действительностью. С собакой по кличке Эзоп, с
лесным зверьем и растениями, с Эвой, с
воображаемой Иселин и ее Эдвардой. С теми, кто
прикоснулся к его сердцу, кто принес ему счастье и
повернул судьбу.
Любовь между Гланом и Эдвардой возникает
легко и почти незаметно, как дыхание. Они
перекинулись несколькими словами, и он иногда думает
о ней: «...целомудренное выражение ее большого
пальца пробудило во мне нежность, складочки у
нее на суставах были такие добрые».
Целомудренное выражение ее большого пальца
пробудило в нем нежность...
И она, Эдварда, один раз подняла с лица вуаль
и увидела, что у него «звериный взгляд».
И ничего больше — все бесконечно невинно, и
между тем это — рок.
Любовь Глана и Эдварды расцветает вместе с
весной. В лесу и на берегу моря Глан следит за
приходом весны:
«Настало время, когда ночи исчезли, солнце
окунало свой диск в море и тут же всходило
опять, румяное, посвежевшее, словно оно
ныряло туда, чтобы напиться». — От гниющих
палых листьев в лесу сладковато пахнет серой,
вода в ручье поднялась и запенилась. Сороки
строят гнезда. Это пора томления. — «Весна
подкралась и ко мне, кровь стучала в висках,
словно шаги по камню. Я сидел в избушке и
думал, что хорошо бы проверить удочки и
лесы, однако, не шевелил и пальцем; смутная,
радостная тревога как прибой накатывала на
сердце...»
Он встречает Эдварду на дороге неподалеку от
своей избушки...
205
«Она шла мне навстречу, щеки у нее пылали,
лицо сияло.
— Вы ждали? — спросила ока. — Я боялась,
вы будете ждать.
Я не ждал, она пришла сюда раньше меня.
— Вы хорошо спали? — спросил я, не зная,
о чем говорить.
— Нет, я вообще не спала, — ответила она.
И рассказала, что всю ночь не спала, но сидела
в кресле с закрытыми глазами. И даже
выходила, чтобы прогуляться.
— Кто-то ходил ночью возле моей
избушки, — сказал я. — Утром я видел на траве следы.
Она краснеет, берет мою руку и не отвечает.
Я спрашиваю, не спуская с нее глаз:
— Уж не вы ли?
— Да, — ответила она и прижалась ко мне. —
Да. Это была я. Надеюсь, я вас не разбудила?
Я ступала так осторожно. Конечно, я. Я еще раз
была рядом с вами. Я вас люблю».
Теперь и в Глане вспыхивает любовь.
Охваченный бурей чувств и в то же время покорный, как
все герои Гамсуна, он позволяет хрупкой смуглой
Эдварде с пухлыми губками и изогнутыми бровями
полностью завладеть собой:
«Легкие шаги, чье-то теплое дыхание,
приветливое «Добрый вечер».
Я здороваюсь и падаю на дорогу, обнимаю
ее колени и простенькую юбку.
— Добрый вечер, Эдварда! — говорю я еще
раз, изнемогая от счастья.
— Как ты меня любишь! — шепчет она.
— Как я тебе благодарен! — отвечаю я. —Ты
моя, и мое сердце весь день тихонько лежит у
меня в груди и думает о тебе. Ты самая красивая
девушка на земле, и я целовал тебя. Я часто
краснею от счастья, когда вспоминаю, что
целовал тебя...»
В этой книге любовь самыми тесными узами
связана с природой. Как весна переходит в лето,
так и чувства любящих разгораются еще сильнее.
Глан был счастлив, однако полное счастье он
испытывал все-таки только в одиночестве.
206
«Летние ночи, и неподвижная вода, и
бескрайние притихшие леса. Ни крика, ни шагов
на дороге, и сердце мое как будто полно темным
вином.
Мотыльки и ночные бабочки беззвучно
влетают в окно, привлеченные светом очага и
ароматом жареной дичи. С глухим звуком они
ударяются о потолок, жужжат у самого уха так,
что я вздрагиваю как от озноба, и садятся на
белую пороховницу, что висит на стене. Я
наблюдаю за ними, их крылышки трепещут, они
смотрят на меня — это мотыльки, шелкопряды
и древоточцы. Некоторые из них похожи на
летающие фиалки».
Счастье заставляет Глана поклоняться природе.
Но оно уже на пороге краха, ритм прихотливой
игры любящих нарушается, и, когда начинают
опадать листья, наступает конец, точно какое-то
роковое начало в природе прикоснулось холодной
дланью и к их сердцам. Он благодарен, даже теперь
его бесконечно трогает любая мелочь:
«Я пью за вас, люди, звери и птицы, за
одинокую ночь в лесу, в лесу! За темноту и шепот
Бога между деревьями, за сладостную
монотонность тишины, ласкающую мой слух, за зеленую
и за желтую листву! За звуки жизни, за сопение
в траве неведомой лесной твари и за собаку,
обнюхивающую землю! Я с радостью пью за
дикую кошку, что, вытянув шею, приготовилась
прыгнуть на воробья в темноте, в темноте! За
милосердную тишину, снизошедшую на землю,
за звезды и за серпик луны, да, да, за звезды и
за луну!.. Спасибо за эту одинокую ночь, за
горы, за шепот темноты и моря, пронзающий мое
сердце! Слушай Восток, слушай Запад, слушай,
слушай! Это сам вечный Бог! Тишина, что
бормочет возле моего уха, — это шум крови самой
природы, это Бог, пронизывающий вселенную и
меня. Я вижу паутину, сверкающую в отблеске
моего костра, я слышу плывущую по морю
лодку, и по небу на севере скользит северное
сияние. От всей своей бессмертной души я
благодарен за эту минуту!»
207
Эдварда, дочь господина Мака, — это первый
женский образ, не похожий на все предыдущие,
созданные Гамсуном, — то были образы здоровых
и простых женщин. Нельзя сказать, чтобы и образ
Эдварды был очень богат нюансами, но Гамсун, как
бы ему этого ни хотелось, не расстался с ней после
«Пана». Эдварда, околдовавшая Глана под «вечным
днем нурланнского лета», была молодой девушкой,
еще не женщиной — с женщиной мы встретимся
позже.
Эдварда нова тем, что она горда, капризна,
любит интриговать и вместе с тем полна страстной
нежности и щедрой любви. Она опасна, потому что
умеет заставить мужчину опуститься на колени,
Любовь Глана и Эдварды налетает, как
лихорадка. Они предназначены друг для друга, но не
получают друг друга. После их прекрасной встречи и
высшего слияния душ ощущение счастья начинает
как будто ослабевать. Незаметно появляются
легкие дуновения холодка — взгляд, слово, которое
ранит любящего и на которое он отвечает еще более
злым словом. В этой партизанской любовной войне
важно завоевать выгодные позиции, и каждый
считает, что его противник слабее. Не может быть
счастливого конца там, где оба упрямы и готовы
страдать, стиснув зубы.
Чувство Глана к темноволосой безответной Эве
несложно, оно родилось от избытка счастья, любви
и жизни, переполнявших Глана, как «темное вино».
Любит-то он Эдварду, но Эве свойственна та
наивность, та тихая нежность, по которым тоскует
его душа и которых лишена Эдварда. Мечта об
Эдварде получает свое воплощение в отношении к
Эве.
Эва простая, и она добрая. Жена кузнеца,
любовница господина Мака, но любит она Глана.
Эва погибает в результате несчастного случая,
подстроенного господином Маком. И тогда в Глане
как будто что-то рвется. Все потеряно. Эдварду он
получить не может, они чересчур отдалились друг
от друга, она слишком глубоко ранила его, и рана
эта будет кровоточить вечно. А Эва, нежная Эва,
вносившая в его жизнь покой, умерла. Глан не
может понять, почему именно ее, более достойную,
208
он не мог любить, почему она должна была
умереть.
«Что тут еще писать? Вот уже много дней я
не сделал ни одного выстрела, еды у меня не
было, да я и не ел ничего, просто сидел в своем
сарае. Эву увезли в церковь на белой лодке
господина Мака, я отправился туда берегом и
проводил ее до могилы.
Эва умерла. Помнишь ее девичью головку с
гладко причесанными волосами, как у
монахини? Она приходила тихо-тихо, опускала свою
ношу на землю и улыбалась. Сколько жизни
было в этой улыбке!.. Я прощаюсь с тобой, Эва, и
целую песок на твоей могиле. Когда я думаю о
тебе, густая, красная нежность заливает мое
сердце, на меня словно благодать нисходит,
стоит мне вспомнить твою улыбку. Ты отдавала все,
все отдавала ты, и тебе это не стоило никаких
усилий, ведь ты была ребенком, опьяненным
самой жизнью. Но мысли мои принадлежали
другой, хотя ей было жалко подарить мне хотя бы
взгляд. Почему так? Попроси ответить на это
двенадцать месяцев года, и корабли на море, и
загадочного Бога, что правит сердцем...»
Глан в Индии. Он ушел в отставку, порвал с
прошлым и покончил счеты с жизнью. Он ждет
только подходящего случая, чтобы положить всему
конец, и провоцирует своего товарища по охоте на
выстрел.
И не любовь к Эдварде главная причина его
состояния. Наверное, ему не легче примириться
и со смертью Эвы, ведь она дарила его душе
необходимый покой. Настоящая причина кроется в
его внутренней дисгармонии. Подобно Нагелю,
его раздирают внутренние противоречия. Любовь
только ускоряет развитие событий, которые
приводят и к внешним противоречиям, и гремит
выстрел.
Но все-таки ни один человек не испытал
большего земного счастья, чем Томас Глан в те
мгновения, когда душа его склонялась в сладком
опьянении грусти. В счастье любви, в высшем
слиянии с природой и ее весенним пробуждением.
209
Играй же, весна, над землею!
Я к хору природы примкну,
и сердце негромко поет благодарность
за дар ежегодный — весну»
В груди будто цокот копыт — то взыграла
радость Господня во мне,
И большего счастья вовек не бывало.
И Эдварду — мечту об Эдварде — он любил до
самой смерти.
Из всех побед Гамсуна, одержанных до сих пор,
«Пан» был самой значительной. Редко какая-либо
книга была принята и критикой, и читателями с
таким единодушным восторгом. Даже Ула Томмес-
сен поднялся выше личных обид и напечатал в
своей газете весьма хвалебную рецензию, написанную
секретарем редакции.
Теперь норвежские и иностранные журналы
заинтересовались уже всем творчеством Гамсуна, все
его книги были переведены на немецкий язык, а
многие — и на французский. у
Восторженные читатели приняли «Пана» как
евангелие неоромантизма, и оно прозвучало с
такой художественной силой и проникновенностью,
каких еще не знали за весь короткий период
существования этого стиля. Одержав поистине
блистательную победу, Гамсун вернулся в Париж, где
был с восторгом встречен друзьями, к чему он,
правда, отнесся трезво и сдержанно.
В его горне раскалялось уже новое железо.
покой,
ОТРАВЛЕННЫЙ ТРЕВОГОЙ
I
Кнут Гамсун находился в расцвете сил.
Ему еще не было сорока, а он уже
создал несколько самых значительных
произведений своего времени. И
верил, что будущее позволит ему
совершить не меньше. Теперь он знал,
какими творческими силами одарила
его природа. Он обрел покой и
продолжал работать, но покой этот был
отравлен . тревогой. Он нуждался в
умиротворении, которое приносит с
собой только стабильный,
упорядоченный образ жизни. У него еще никогда
не было той твердой опоры, какую
может дать лишь дом и семья, и он
чувствовал, как ему этого недостает.
Гамсун довольно много разъезжал в
это время. В Париже он впервые
встретился со своим немецким
издателем Альбертом Лангеном1 и в 1896 году
посетил его в Мюнхене.
Ланген был молодой, но очень
предприимчивый, энергичный издатель и
обладал профессиональным чутьем. Он
имел книжные издательства в
Мюнхене и в Париже и выпускал также
сатирический журнал «Симплицисси-
мус» — в дни кайзера Вильгельма II
этот радикальный журнал часто
подходил к границе дозволенного. Ланген
211
был женат на младшей дочери Бьернстьерне Бьерн-
сона, Дагни, и потому был особенно внимателен к
норвежской и скандинавской литературе, Для его
издательской деятельности связи с норвежскими
писателями, и в том числе с Гамсуном, имели
большое значение. С первого дня Ланген интуитивно
понял, что Гамсун именно тот писатель, который
больше, чем все другие, найдет отклик у немецкого
народа. «Ваши произведения расходятся
неплохо, — осторожно писал Ланген о положении на
книжном рынке. — Я был бы рад, если бы все
книги Бьернсона шли так же хорошо».
У Лангена Гамсун еще раз встретился с Бьерн-
соном, и, как всегда, тот произвел на него сильное
впечатление. Однако теперь Гамсун и сам уже
приобрел известность. Его произведения были
переведены на немецкий, французский, русский и
голландский. Правда, в противоположность Бьерн-
сону он часто прятался от людей, которые гонялись
за «знаменитостями». Несмотря на то что у них
было много общего, они со временем все больше
отличались друг от друга своим поведением на
людях. Однажды на обеде в отеле «Vier Jahreszeiten»*
в Мюнхене Бьернсон крикнул через весь длинный
стол: «Гамсун, хотите горчицы?» — и протянул ему
соусник с горчицей. По мнению Гамсуна, это была
совершенно ненужная демонстрация: вот, мол,
здесь сидит Бьернсон, а там — Гамсун. Нервы
Гамсуна не выдерживали подобных спектаклей.
Соусник с горчицей переходил из рук в руки, их было
не меньше двадцати, пока дошел до Гамсуна, и все
время Гамсун чувствовал себя главным персонажем
этой комедии, рассчитанной на публику, а он
ненавидел такие роли. До конца обеда Гамсун тихо,
не привлекая к себе внимания, беседовал со
скромным, неизвестным человеком — это был молодой
писатель, и звали его Якоб Вассерман1... Кстати,
когда через год вышел роман Вассермана «Еврей из
Цирндорфа», он тоже прославился и стал прятаться
от преследовавшей его славы.
В своих мемуарах он вспоминает ту короткую
встречу с Гамсуном. Они беседовали по-английски,
* «Четыре времени года» (нем.).
212
но не о литературе. Гамсун держался скромно, был
очень вежлив, обращался к своему собеседнику
«сэр» (так было принято обращаться к
незнакомому человеку в той среде, к которой Гамсун
принадлежал в Америке), и Вассермана удивило, что
Гамсун ни разу не заговорил о своих литературных
планах, хотя его произведения тогда были уже
переведены на многие языки.
Последние книги Гамсуна убедили наконец
Бьернсона, что это большой художник. В статье
«Современная норвежская литература», 1896 год,
он с горячим восторгом писал о личности Гамсуна
и о его творчестве. Описания природы в «Пане»,
Бьернсон называет «самыми прекрасными, самыми
великолепными в норвежской литературе». Он
дружески журит Гамсуна за то, «что тот в своих
первых книгах «считал себя реформатором», именно
за это, между прочим, Гамсун в свое время
критиковал Бьернсона. И наконец «Король поэтов»
говорит: «За всем этим мы различаем» хитроватую,
добрую физиономию и уже не можем оторвать от
нее глаз. В его последних произведениях главной
движущей силой сюжета и действия является
совесть и честность... Однако только его бунтарство
подарило нам неповторимый образ, принесший его
автору мировую славу...»
Бьернсон имеет в виду Нагеля из «Мистерий»,
а самое книгу он называет «одной из великих книг,
заявивших о себе подобно неистовому снежному
бурану».
Все еще идет 1896 год. Кнут Гамсун живет в
пансионе фрекен Хаммер в предместье
Христиании Ляне. Он переписывается с Лангеном не
только о своей работе. Гамсун узнает, что Эдвард Мунк
собирается сделать офорт с его портрета. Он готов
позировать ему и пишет в связи с этим:
«Дорогой Мунк!
Надеюсь, что у меня до марта не возникнет
необходимости приезжать в город. Но ты
можешь появиться здесь перед моими двадцатью
пятью или тридцатью учительницами. Я живу у
фрекен Хаммер, адрес известен. Но если ты
сейчас пьешь, водку привези с собой, у нас ее
213
не держат. А также запасись хорошим
настроением, потому что я работаю как каторжный и
потому до ужаса кислый.
Но сигары у меня есть, Маурер был так
любезен, что снабдил меня ими. Я его чертовски
люблю.
Твой Кнут Гамсун.
Кстати, когда ты собираешься приехать? В
скором времени мне наверняка придется
побывать в городе. Сообщи, как долго я должен буду
тебе позировать? Звони так: сперва вызывай
Беккелагет, потом пансион фрекен Хаммер,
потом меня».
Между Мунком, художественным журналом
«Пан» и Лангеном, по-видимому, возникли
разногласия: медная пластинка для офорта стоила триста
марок, и не знали, кто за нее должен платить, Мунк
уехал в Париж, и они с Гамсуном обменялись
письмами:
«Адрес: Cafe de la Régence.
Дорогой Гамсун! Офорт, который я сделал с
твоего портрета, принят к публикации в «Пане»
(то есть это значит, что журнал приобрел
медную пластинку).
Поскольку ты говорил мне, что тебя не
смущает, если он будет опубликован в Германии, и
поскольку этот художественный журнал
издается очень небольшим тиражом (во всей Норвегии
его выписывает всего один человек), я не
мудрствуя лукаво отправил журналу свое
предложение. Из-за денежных соображений мне это
очень важно.
Это еще не законченный портрет, только
набросок. Я постараюсь прислать тебе оттиск.
Сообщи о своем согласии!
Сердечный привет от твоего
Э. Мунка».
«Лян, Норвегия, 4 марта
Дорогой Мунк!
Во-первых, никакого офорта с моего
портрета существовать не может, потому что ты не
приезжал и не рисовал меня. Во-вторых, мне не-
214
приятно, действительно неприятно, что ты
спрашиваешь меня об этом, тем более ведь я
понимаю, что решать это тебе.
Дорогой друг, позволь лучше мне
приобрести эту пластинку. Она дорогая, и средств на
нее у меня нет, но я тоже дал бы тебе за нее
триста марок. Я человек порядочный, и
выплатил бы тебе эти деньги, только не сейчас и не
за один раз. Надеюсь, я заработаю на
следующей книге. И тогда я уничтожил бы эту
пластинку.
В Париже ты найдешь много писателей, с
которых можно сделать офорт для «Пана». Я не
самая привлекательная модель для публики.
Но в любом случае прими мою благодарность
за добрую дружбу.
Кнут Гамсун».
Дело кончилось тем, что офорт все-таки попал
в художественный журнал «Пан», но обещанного
оттиска Гамсун так и не получил.
Хотя буйство чувств, свойственное молодости,
стало понемногу утихать, справиться с
«неистовым снежным бураном» Гамсуну было еще
трудно. Примерно в это время он пишет свои лучшие
стихи, драмы, о которых потом будет сказано
особо, и новеллы. Зимой 1897 года Гамсун прочел
также лекцию в Студенческом обществе в
Христиании «Против восхваления писателей и их
творчества». Эта лекция благодаря своей
«неистовости», в совокупности с другими отягчающими
обстоятельствами, имела для него весьма
печальные последствия.
«Против восхваления писателей и их творче-
ства» — понятно, Гамсун не отказался от своего
прежнего еретического мнения. Когда-то в цикле,
состоявшем из трех лекций, он сурово
расправился с современной литературой. Не был он
снисходителен и на этот раз, с высоты своего
нынешнего положения он призывал публику
более сдержанно относиться к писателям, ибо культ
писателей стал всенародным бедствием, вредное
воздействие которого будет чувствоваться еще
очень долго.
215
Художественная литература не есть нечто
насущное для народа или для культуры.
Тут Гамсун высказал точку зрения, которую
потом отстаивал вплоть до конца жизни, С этой точки
зрения он судил и себя самого.
«Почему Вы называете меня «писателем»,
ведь я никогда не был высокого мнения о
писательском искусстве? Я — просто Гамсун, —
писал он в 1916 году одному редактору,
интересовавшемуся его мнением о некоторых
высказываниях сына Ибсена, тогдашнего
премьер-министра Норвегии Сигурда Ибсена1. — В
настоящее время я пытаюсь возделывать
землю. Сигурду Ибсену тоже следовало бы этим
заняться. Он сросся с книгами, и книги
сделали его тем, что он есть».
Когда Гамсуну исполнится пятьдесят один год,
он напишет с ироническим отвращением: «Я устал
от романов, а драмы презирал всегда. Теперь я
начал писать стихи, это единственный вид творчества,
про который нельзя сказать, что он и
претенциозный и пустой, он только пустой».
Его пессимизм в отношении культуры с годами
усиливается, так же, как и жизненный оптимизм,
хотя вообще-то чаще бывает наоборот.
Говоря о типе поэта, имеющего право на
существование, певце, обладающем неповторимым
даром, человеке исключительном, Гамсун приводил в
качестве примера старого разбойника Франсуа Вий-
она2 и представителя богемы Верлена3. С Верленом
Гамсун познакомился в Париже и, если имел хоть
немного денег, обязательно угощал его абсентом:
«Они, каждый на свой лад, гораздо ближе
подошли к идее поэта, чем наши «великие»
поэты, которые через год-полтора напоминают о
себе произведениями, рожденными их
увядшими сердцами. Истинные поэты не имеют
постоянного места жительства и имущества,
облагаемого налогом. Они по натуре бродяги, и
души их сродни душам шарманщиков».
Но такие поэты не были образцом для
пристойных стихотворцев Христиании.
216
Гамсун не стремился к популярности. Он говорил
и писал то, что считал нужным, часто спонтанно и
под влиянием настроения. У него было мужество
высказывать свое мнение, и делал он это не без
высокомерия. И тем не менее он пользовался
любовью и друзей в Христиании, и читающей
публики по всей Норвегии. После того как Гамсун
добился успеха и признания как художник, он,
естественно, ходатайствовал перед правительством о
получении писательской стипендии. Стипендия —
тысяча сто пятьдесят крон — позволила бы ему
осуществить давно задуманную поездку на Восток.
Комитет по стипендиям единогласно включил
Гамсуна в список первым из претендентов, за ним
шли Томас Краг и Якоб Хилдич1.
Но тут произошло странное обстоятельство:
комитет обошел Гамсуна и выдал стипендию
писателю Ветле Висли2, который писал на лансмоле.
Это событие вызвало бурю в художественных
кругах столицы, газеты пестрели заметками, к
министру по делам церкви обратились за
разъяснением, действительно ли его министерство считает,
что значение в литературе Ветле Висли
сопоставимо со значением Гамсуна?
«Моргенбладет», газета консерваторов и
пасторов, выступила с таким заявлением:
«Нам сообщили, что господину Гамсуну
отказали в стипендии, на получение которой он
претендовал, по той причине, что он опубликовал
непристойный рассказик3 в некоем сомнительном
журнале, называющемся «Баста». Продажа
журналов такого рода, как «Баста», в нашем городе
запрещена. Нам известно, что это журнал немецкого
книгоиздателя Лангена...»
Журнал «Баста» был датским изданием «Сим-
плициссимуса», и «непристойная» новелла Гамсуна
была перед тем опубликована в немецком издании.
В сборник «Сиеста», вышедший в том же году,
когда Гамсун ходатайствовал о стипендии, она
включена не была. Однако кто-то из депутатов
стортинга нашел эту новеллу в датском издании и
бросился с ней к государственному советнику, тот
в свою очередь обратился к государственному про-
217
курору, который дал приказ полицмейстеру
Христиании приостановить в городе продажу этого
журнала»
Само собой разумеется, что новеллу — она
называется «Голос жизни» — ни в коем случае
нельзя назвать «непристойной». Она, как и все
опубликованное Гамсуном, по своему характеру и
по своему воздействию, произведение чисто
художественное. Но тема ее реалистична и может
даже внушить ужас. В ней рассказывается о
молодой женщине, одетой в траур, с которой герой
новеллы, от чьего имени ведется рассказ,
знакомится на улице Копенгагена. Она приглашает его
к себе домой. Утром, покидая ее квартиру, он
заглянул в соседнюю со спальней комнату и, к
своему ужасу, обнаружил там гроб, в котором
лежал покойник. В тот же день он прочитал в
газете фамилию дамы, извещавшей о смерти своего
мужа.
«У одного человека была жена, она была на
тридцать лет моложе его, он долго болел и умер от
удара. И молодая вдова вздохнула с облегчением».
Так заканчивается новелла Гамсуна. Это и есть
«Голос жизни».
Совет по художественной литературе
норвежского союза писателей, в который входили почти
все коллеги Гамсуна, направил в правительство
протест по поводу того, что при распределении
стипендий Гамсун был обойден. Этот протест был
подписан и Бьернсоном, и Гарборгом, но не Генриком
Ибсеном.
Борьба, разгоревшаяся из-за стипендии между
пасторами и консерваторами, с одной стороны, и
художниками и радикалами — с другой,
продолжалась на страницах газет еще целый год. Страсти
утихли только после того, когда следующей осенью
Гамсуну дали стипендию.
И все-таки не только «Голос жизни» помешал
ему в свое время получить эту стипендию.
Мелочные мракобесы и политики типа Офтедала не
забыли Гамсуну его выступления ни в Студенческом
обществе, ни у «Братьев Хале». Зачем давать
Гамсуну стипендию, если он презирает норвежских
писателей, которые платят налоги?
218
Но главным образом их, конечно, задели
«Редактор Люнге» и статья о Ларсе Офтедале, вот
они и «отблагодарили» Гамсуна за эти
произведения.
II
1898 год. Уже два года Гамсун снова живет в
Норвегии. Он покинул Париж, твердо решив найти
какое-нибудь спокойное место, где мог бы жить
постоянно и куда бы возвращался после своих
беспорядочных странствий по чужим странам. Но
найти подходящее место оказалось не так-то просто.
К тому же в последнее время Гамсун много болел.
Он легко простужался, и ему приходилось подолгу
лежать в постели с высокой температурой.
Конечно, он тревожился за свои легкие. Однако врачи,
к которым он обращался, успокаивали его — он
совершенно здоров, но плохо переносит сырой
климат.
Гамсун ездил по всей стране, он перепробовал
множество отелей, санаториев и пансионов.
Дольше всего он жил в пансионе фрекен Хаммер в Ля-
не. И на то были особые причины. Здесь он
встретил молодую даму, которая позже стала его
женой, из-за этой любви он и задержался там
дольше, чем предполагал.
Но ни в Париже, ни потом в Норвегии Гамсун
не предавался праздному образу жизни. У него уже
были готовы три новых произведения, составивших
трилогию, — это были драмы «У врат царства»,
1895 год, «Игра жизни», 1896, и «Вечерняя заря»,
18981.
Благодаря дружбе с Биргером Мернером и
позже с датским драматургом Свеном Ланге у Гамсуна
появились серьезные намерения попробовать свои
силы в драматургии. Определенное влияние оказал
на него, конечно, и Стриндберг, но шведскому
колоссу Гамсун не посмел признаться в своих
намерениях. Стриндберг был не тот человек, перед
которым хотелось раскрыть душу, поэтому
поощрения непосредственно от него Гамсун получить не
мог.
219
Все три драмы объединены образом ученого и
философа Ивара Карено. В первой драме Ивар Ка-
рено — двадцатидевятилетний идеалист, живо
реагирующий на все события современности. Три года
он боролся за то, чтобы опубликовать свои
непопулярные статьи. Эта борьба не сломила его и не
заставила уступить. «Для такого человека, как я,
три года не слишком тяжелое испытание, —
говорит он. — Я все равно буду стучаться во все двери
со своими беспризорными суждениями».
Карено непоколебим, потому что молод, полон
сил и горячности. Он упрямо противостоит
господствующим взглядам своего времени —
либерализму, демократии и утилитаризму.
«Я не верю в либерализм, не верю во всеобщее
избирательное право и не верю в народное
представительство... Именно либерализм возродил
старое нелепое заблуждение, будто толпа, в которой
каждый имеет два локтя росту, выберет себе
предводителя высотой в три локтя... Я верю в того, кто
рожден повелевать, — говорит Карено, — в деспота
по натуре, в повелителя, которого не выбирают, а
который сам провозглашает себя предводителем
земных орд. Я верю и жду возвращения Великого
Террориста. Квинтэссенцию человека, Цезаря...»
Всякая болтовня о пацифизме и мирной жизни
вызывает у Карено негодование. «Всем кажется,
будто нет ничего прекраснее вечного мира, а, на
мой взгляд, это учение достойно породивших его
телячьих мозгов. Да, я презираю вечный мир за то,
что ему недостает гордости. Пусть грянет война,
дело не в том, чтобы сохранить как можно больше
жизней, источник жизни неисчерпаем, главное,
чтобы человек в нас не сгибался...»
Жена Карено, Элина, очень молода и очень
женственна. Она ничего не понимает в
философских тирадах мужа и не интересуется его
проблемами. Она чувствует только, что они все больше и
больше отдаляются друг от друга, в конце концов
она покидает его. Уходит к либеральному, веселому
журналисту Бондесену, умеющему держать нос по
ветру.
В драме «У врат царства» Гамсун говорит об
идеях, которые в то время носились в воздухе и
220
принимались без всяких оговорок, потому что
люди, высказавшие эти идеиг пользовались в свое
время большим уважением. Однако Гамсун отнюдь не
проповедует эту философию. Главное для него —
способность человека сохранять верность самому
себе, своим идеям и своим целям. Не мысли Каре-
но, а его борьба — главная пружина действия.
Гамсун делает Карено философом и вкладывает ему в
уста слова Ницше только потому, что время сделало
их актуальными. С таким же успехом его борьба
могла касаться строительства на водопаде или
любого другого дела, из-за которого человек мог
оказаться в оппозиции.
В «Игре жизни» мы встречаем Карено через
десять лет, годы побелили его голову. Но не согнули
шею. Он такой же упрямый и бескомпромиссный,
как прежде.
Действие этой драмы происходит в Нурланне,
где Карено служит домашним учителем в доме
богача Отермана и воспитывает двух его сыновей.
Если в первой пьесе образ Карено доминировал
над остальными, то во второй не меньшее значение
имеет и образ дочери Отермана, Тереситы.
Как и Эдварда, Тересита живет под
болезненным светом полуночного солнца. Она капризна и
непредсказуема, как само северное лето. Но Тере-
сите не хватает изысканной аристократичности
гордой Эдварды, которая так украшала ее. Душа
Тереситы неустойчива, как погода. Кровь в ней так
и бурлит, этот тип женщины Гамсун явно
позаимствовал в более южных широтах. В любви и
страсти, в ненависти и ревности Тересита более
поверхностна, чем Эдварда. И потому менее
щепетильна в выборе средств.
Если Карено ищет истину, хочет «дойти до
сути» и постичь то, что находится за пределами
человеческого разума, Тересита без устали ищет
любви и счастья. Подобно Эдварде, искавшей
«своего Принца», Тересита стремится удовлетворить
свою страсть — и всегда напрасно, — с этой целью
задерживается она и возле Карено.
На конфликте между этими двумя образами и
построена вся драма. Хитрая, чувственная Тересита
отрывает Карено от науки и от работы — ради нее
221
он забывает обо всем. Она заставляет его
опуститься на колени так же, как своих прежних
поклонников, будь то работники ее отца или горбун
инженер Бреде. Карено позволяет ей вовлечь себя
в безумную игру жизни.
В результате этой игры случается страшная
катастрофа. Сгорает башня Карено, в которой он
обычно работал, погибают сыновья Отермана,
братья Тереситы, огонь уничтожает труд всей жизни
Карено.
И все это дело рук Тереситы. А сама она
погибает от случайного выстрела: «Ведь
справедливость — слепое животное. Оно мстит наугад. Его
выстрел непредсказуем».
Но несмотря на свою силу и интеллект, Карено
тоже уязвим, он живой человек, и ему присущи
все человеческие слабости, возникающие в
непреодолимом вихре страстей. Эти слабости Карено,
его человечность, в буквальном смысле слова, и
будут той основой, на которой развернется действие
третьей драмы — «Вечерней зари».
«Игра жизни» с точки зрения драматургии носит
более экспериментальный характер, чем «У врат
царства» и «Вечерняя заря». Гамсун прибегает даже
к лирической символике, которой вообще-то не
пользуется больше нигде. Благодаря этой символике
«Игра жизни» отличается от двух остальных драм,
и стилистическая связь между ними нарушается.
Гамсун сознательно по-разному обращается с
материалом. Игру жизни, со всеми ее страстями и
демонами, захватившую Тереситу, Карено и всех
людей вокруг них, нельзя было изобразить с
помощью традиционных средств. Возможности гамсу-
новской фантазии не ограничены здесь ничем, и с
точки зрения драматургических критериев эта
драма — самая сильная из трех.
В «Вечерней заре», заключающей трилогию,
Карено опять единственный главный герой. Элина,
изменившая ему и покинувшая его во «Вратах
царства», мелькает и в «Игре жизни», а в «Вечерней
заре» она уже опять жена Карено. Она прощена,
все забыто, и она возвращается к нему со своими
деньгами и ребенком от другого человека.
«Простить? — писал Гамсун в «Новых силах». — Но это
222
же дико, это лишает нас представления о
справедливости». Карено пятьдесят лет, в нем
пробуждаются признаки обычных человеческих качеств, в
том числе и способности прощать. Как ученый,
мыслитель и политик Карено все дальше отдаляется
от идеалов своей юности. «Вы нам дороже такой,
каким вы были прежде, — говорит один из его
приверженцев, пытаясь вернуть Карено на прежний
путь. — Ваш голос не сливался с хором дураков. В
нашем обществе он звучал благодатным
диссонансом!»
Но Карено уступает все больше и больше.
Желание человека несвободно, говорит он, утешая
самого себя. Он хотел бы остаться молодым — и
душой и мыслями, — но возраст требует легкой,
спокойной жизни, и в конце концов он становится
ренегатом, одним из тех, которым он сам когда-то
отказывал в праве на честь и на жизнь...
За эти драмы Гамсуна критиковали с разных
сторон, но больше всего христианские и
консервативные круги, возмущенные эротичностью Тереси-
ты. Сигурд Бедткер1, осмелившийся напечатать в
газете «Моргенбладет» независимую хвалебную
оценку этой пьесы, был вынужден перейти в
«Вердене Ганг»; после премьеры пресса требовала
запрета на дальнейший показ спектакля. Но против
кареновской «морали властелина» не выступал
никто, на такой тип людей и на подобную тему в то
время смотрели иначе, чем сегодня. Сегодня
трилогию Гамсуна целиком можно было бы смотреть
лишь как забавные картинки определенной эпохи.
Но «Игра жизни» все-таки составляет исключение,
в последний раз она была поставлена на сцене
«Нового театра» в Осло в 1961 году, режиссер — Йене
Бьернебу2.
III
Из пансиона фрекен Хаммер в Ляне Гамсун пишет
своему другу Эрику Фрюденлунду:
«Теперь и «Игра жизни» принята к
постановке в «Христиания-театр». «У врат царства» будет
223
идти еще примерно неделю. Я нездоров,
слабость не проходит. Был на обследовании, но в
легких ничего не нашли, а я покрываюсь
испариной при малейшем усилии. Стоит мне
засидеться вечером попозже, и следующий день
испорчен целиком. Подумываю о том, чтобы на
зиму уехать в теплые края...»
Но в это время Гамсун встретил молодую
красивую Бергльот Гепферт, и мысли его приняли
другое направление. Весной 1898 года Фрюденлунд
получил от него новое письмо:
«А теперь слушай! — писал Гамсун. —
Вполне возможно, что я возьму и женюсь 13 мая.
(Если это не произойдет в мае, то уже не
раньше 13 июня). Как бы там ни было, я женюсь.
И мне надо к осени найти для нас временное
пристанище. Может, есть что-нибудь
подходящее в Эурдале? Как ты понимаешь, я приеду с
супругой. Мне не хотелось бы жить ни в
санатории, ни у Уле Оберга или Ингебрета Меркета
или, например, у Фера, потому что мне
необходимо работать. Вот я и подумал, хорошо бы ты
захотел и смог приютить нас. Ведь у тебя хватит
и места и еды еще на двух человек, и, конечно,
мы заплатим, сколько скажешь, — я пишу прямо
и не прими это за бахвальство, я говорю это
серьезно. Супруга моя необыкновенная: добрая,
милая, симпатичная и веселая, и никому у вас
в доме не доставит никаких хлопот, имей это в
виду...»
Будущая жена Кнута Гамсуна Бергльот Гепферт,
урожденная Бек, — очень бойкая, невысокого
роста дама двадцати пяти лет, с пышными
темно-русыми волосами и карими глазами. У нее были
тонкие выразительные черты лица, которое так и
светилось жизнерадостностью. Когда они с Кнутом
Гамсуном встретились в пансионе фрекен Хаммер,
она была еще замужем за Эдвардом Гепфертом,
австрийским консулом в Христиании, у них была
четырехлетняя дочь. После развода девочка
осталась с отцом, что весьма огорчило Гамсуна,
любившего детей.
224
Тогда между ними впервые пробежал холодок,
первый вестник того, что запаса тепла,
необходимого для совместной жизни, может и не хватить.
Даже несколько лет спустя Гамсун писал об этом
все еще с горечью: «Она была такая хорошенькая,
милая девочка. Мать отправила ее в Австрию,
якобы ради моего спокойствия, хотя я орал во все
горло, что хочу, чтобы она жила с нами...»
Супружеская жизнь Кнута Гамсуна была
обречена на неудачу с самого начала. Женщине,
которая потом будет играть главную роль в его жизни,
он писал: «Этот брак был следствием лихорадки,
прошедшей так же быстро, как и начавшейся. Но
я уже дал слово. Сразу после этого я говорил, что
ей нужно еще хорошенько подумать, что нам
обоим надо хорошенько подумать. Но получил такой
ответ: «По-моему, сейчас об этом думать не стоит!»
Словом, мы обвенчались. И оказалось, что ни у нее,
ни у меня нет любви...» Фру Бергльот развелась с
первым мужем ради Гамсуна, и потому отступить
он не мог.
Фру Бергльот была добродушная, веселая и
очень простая женщина, но ее способность
понимать и дарить была ограниченной. Гамсун же, со
своей стороны, требовал от женщины не только
самостоятельности и понимания, но часто и прямо
противоположного — полного и безоговорочного
подчинения. И нельзя упрекать фру Бергльот за то,
что она не соответствовала этим требованиям. Она
была не исключительной личностью, а самой
обычной хорошенькой женщиной с обычными мелкими
недостатками. В «Мечтателях» — небольшом
романе, действие которого происходит в Нурланне и
который Гамсун написал спустя несколько лет, он
воспользовался некоторым опытом своей
супружеской жизни, создавая образ легкомысленной
пасторши.
ТРУДНЫЕ ГОДЫ
I
В Эурдале мало что изменилось с тех
пор, как Гамсун жил там в первый раз.
Среди добрых норвежских
бревенчатых домов появилось несколько вилл в
швейцарском стиле, но сохранилась та
же атмосфера, что была тринадцать лет
назад, и те же добрые руки
приготовили все к приезду Гамсуна и его
жены.
Здесь, в горах, в спокойной
обстановке, на лоне прекрасной природы,
где каждый дом, каждое деревце,
каждый горшок с цветком на небольших
окнах, закрытых занавесками,
напоминал ему о счастливых временах,
пережитых им здесь, летом 1898 года
Гамсун написал роман «Виктория» с
подзаголовком — «История одной
любви».
Гамсун задумал книгу и приступил
к работе над ней, когда сам был
опьянен любовью. Но только в Эурдале, под
впечатлением добрых воспоминаний,
вдыхая свежий аромат леса, который
некогда исцелил его, Гамсун сумел
закончить этот небольшой роман,
ставший самым популярным из всех его
произведений. Незамысловатый и в то
же время исполненный возвышенной,
прекрасной и захватывающей грусти.
226
В «Виктории» рассказывается история любви
сына мельника Юханнеса и гордой Виктории,
дочери богатого землевладельца. Он любил ее с
детства, и она тоже была влюблена в него, но они —
дочь помещика и сын мельника — не могли
соединиться.
Двадцать лет назад Гамсун уже написал
небольшую повесть на ту же тему. В «Бьергере»
молодой обещающий поэт тоже встречается на
зимней дороге с барышней, стоявшей много выше
его на сословной лестнице, и она тоже слишком
поздно отвечает на его любовь. Как бы ни была
велика разница между той наивной пробой пера
и этим зрелым произведением искусства, и то и
другое написано на основании одного и того же
личного опыта: в юности Гамсун не раз
чувствовал расстояние, отделяющее его от
«благородных».
С появлением Виктории, молоденькой фрекен
из Замка, галерея женских образов Гамсуна
пополнилась, Виктория тонка и благородна, она
аристократка духа. Гордость роднит ее с Эдвардой,
но в то же время она мягка и женственно-нежна,
автор смотрит на нее влюбленными глазами. Это
та женщина, которая вдохновляет Юханнеса.
Думая о ней, он переживает минуты пронзительного
счастья: «Какое-то странное настроение убаюкало
мою душу, и я начал писать. Что я писал? Вот
это. Мною овладело возвышенное, неповторимое
состояние. Небеса разверзлись, душу мою словно
окутало летнее тепло, ангел поднес мне вина, я
выпил его, оно было очень крепкое, я пил его из
гранатовой чаши. Я не слышал боя часов. Не
видел, что лампа давно выгорела... Вам интересно,
о чем я писал? Я писал один бесконечный гимн
радости, счастью. Мне казалось, будто счастье,
обнаженное, смеющееся, лежит передо мной и
ждет меня...»
У «Виктории» тоже «несчастливый» конец —
и, с точки зрения Гамсуна на сущность любви,
это логично. Нагель — Дагни, Глан — Эдварда,
Юханнес — Виктория. Трагизм их отношений
окрашивает короткие счастливые мгновения,
выпавшие на их долю. Вряд ли красота смерти описана
227
где-нибудь с большим пафосом, чем в
прощальном письме Виктории к Юханнесу. Даже смерть
становится даром жизни, потому что освобождает
любовь.
Да, «Виктория» — это великолепный гимн
любви, ни в одном другом произведении Гамсун не
нашел для нее более прекрасных слов. И впервые
героиня романа целиком и полностью
удовлетворила его читательниц.
II
В Норвегии и за границей «Виктория» была
единодушно одобрена критикой. И только редактор
«Могенбладет» Нильс Фогт не мог согласиться с
этим мнением1. «Мортенбладет» уже давно
гневалась на Гамсуна за его «неортодоксальный
радикализм», который трудно укладывался в схему. И вот
теперь, когда Гамсун вопреки всем ожиданиям
газеты сумел описать женщину из высшего
общества, так сказать — представительницу благородного
круга читателей «Моргенбладет», и описал ее
нежно и проникновенно, тут уж Нильсу Фогту не
оставалось ничего иного, как отрицать этот факт.
Осенью 1898 года Гамсун с женой уехали в
Гельсингфорс. У Гамсуна была депрессия, его утомила
жизнь в Норвегии. Донимали личные неурядицы и
огорчения, а самое главное — хорошо продуманные
преследования в виде анонимных писем от одной
дамы2. Сплетни и узость интересов, характерные
даже для некоторых друзей в Валдресе, особенно
огорчали Гамсуна.
Рецензию Нильса Фогга на «Викторию» Гамсун
прочел в Финляндии; он воспринял ее не как
литературную критику, а как личное оскорбление.
Нервный и неуравновешенный, Гамсун обратился
за помощью и советом к высшему литературному
судье своей молодости — Георгу Брандесу. Ответ
Брандеса, по-видимому, был дружеским и
ободряющим, но, должно быть, содержал также и
определенные критические замечания, потому что
Гамсун тут же, несмотря на Сочельник, написал
ему ответ:
228
«Многоуважаемый доктор Георг Брандес!
Примите мою нижайшую и сердечную
благодарность за Ваше письмо. Я глубоко сожалею,
что доставил Вам столько хлопот.
То письмо я отправил Вам через Свена Лан-
ге, чтобы он прочитал его и решил, можно ли
послать его Вам. Я не мог в то время
положиться на себя, меня одолевали тревоги
другого рода, а не рецензия в «Моргенбладет»,
просто рецензию я получил в тот же вечер и
она переполнила чашу моего терпения. Я очень
раскаиваюсь, что написал то письмо, но
исправить что-либо уже не в моей власти, могу
только обещать никогда больше не посылать Вам
подобных писем.
«Виктория» — это только лирика, и ничего
больше. Писатель имеет право выражать иногда
лирические чувства, которые он испытывает,
тем более если он десять лет писал книги,
главным в которых была борьба. Я и не ждал другой
рецензии от «Моргенбладет». Когда газета
намекает, будто я и понятия не имею о
«настоящих благородных дамах» и потому не способен
более или менее точно описать их, то это камень
в огород моей жены, которая была разведена.
Рецензия совпала с беспардонным анонимным
преследованием, которое вот уже три года
ведется против меня одним человеком, и конца
этому не видно. Конечно, Вы не могли знать об
этом. Но именно это обстоятельство и заставило
меня обратиться к Вам.
Нет, я не говорил Вам десять лет назад, что
Ваша критика недостаточно содержательна.
Вполне возможно, что мое воспитание хромает,
но все-таки у меня есть пять чувств, и я на них
полагаюсь. Если не считать Ваших стихов и
книгу об Юлиусе Ланге, я читал все Ваши книги, и
не по одному разу, и я не знаю других книг,
которые бы мне сегодня так захотелось
перечитать. Как высоко я Вас ставлю, могут
засвидетельствовать мои знакомые, я и сам не
преминул воспользоваться возможностью и хоть
отчасти выразить это в своей статье в «La Revue
des Revues». И если у Вас создалось иное впе-
229
чатление, то это объясняется тем, что мы с Вами
сталкивались в устных спорах, когда я от
смущения не умел отстоять свою точку зрения, не
прибегая к резкостям. Вы, конечно, имеете в
виду тот случай в Студенческом обществе. Я
говорил тогда, о таких малозначительных фигурах,
как Шекспир и Ибсен, доказывал (я и сейчас
так считаю), что драматургу необязательно быть
тонким и проникновенным психологом, потому
что драма — самый несовершенный из всех
поэтических жанров. «Драма, — сказал я тогда, —
показывает человека психологически
неубедительно и тем самым позволяет по-разному
толковать одно и то же действующее лицо». В
качестве примеров я среди прочих назвал
Гамлета, которого играли сотни актеров, каждый на
свой лад. Вот в чем выражалось мое
непочтительное мнение о Шекспире! И моя
непочтительность по отношению к старому Ибсену была
такого же свойства. Как раз тогда вышел «Со-
льнесс», и его толковали кто во что горазд. Я
спустился в зал и спросил у Вас: «Ведь даже Вы
с Вашим братом по-разному понимаете этот
образ и эту пьесу?..» Вы ответили: «Ну и что?» Но
публика в зале завыла, требуя продолжать этот
цирк, я сбился и замолчал. А хотел я тогда
сказать вот что: «Если даже Вы с Вашим братом,
обычно единодушные в своих литературных
оценках, что, впрочем, совершенно естественно,
высказываете о «Сольнессе» такие
противоположные мнения: один говорит, что Сольнесс
гений, а другой это отрицает, — то нельзя ли
предположить, что сама драма допускает
подобную сумятицу своим ложным глубокомыслием
и полным отсутствием психологизма?»
По-моему, это почти то же самое, как если бы человек
имел два противоположных мнения об одном и
том же предмете. Вот что я сказал бы Вам в тот
раз, если бы смог. Но у меня этого не
получилось бы, даже если бы публика не шумела. Мне
бывает очень трудно разговаривать с Вами.
Ваш упрек относительно моей культуры я,
конечно, принимаю. Сейчас о культуре говорят
очень много, в последние годы это стало обыч-
230
ной темой, даже в Норвегии газеты
рассуждают о культуре. Для них культура прежде всего
определяется тем, что человек совершил
столько-то путешествий, увидел столько-то картин,
прочитал столько-то книг, и, вообще, культура
во многом — это хорошая память. По-Вашему,
об отсутствии культуры свидетельствует,
например, если человек говорит без уважения о
Джоне Стюарте Милле1 — как, по Вашим
словам, говорил Ницше, которому не хватало
культуры, — если родители этого человека не
позаботились о том, чтобы он закончил
гимназию, получил степень доктора тех или иных
наук, если он уехал в Америку, занимался в
прериях тяжелым физическим трудом и потом
был уже не в состоянии усвоить мнение
большинства образованных людей об
общепризнанных истинах, несмотря на то, что честно к
этому стремился. Не знаю, наверно, я не
понимаю, что такое культура, мне-то казалось,
что культура имеет нечто общее с воспитанием
сердца. Дома, в Норвегии, мне встречались
люди, особенно среди газетчиков, которые
отличались неустойчивым и ненадежным
характером, куда более бедным по сравнению с
моим жизненным опытом, равнодушным и
сдержанным отношением к истине. Эти люди
с врожденной и хорошо выпестованной
надменностью морщили нос при виде тех, кто не
имел «культуры». И тогда я подумал, что если
я мог составить себе определенное законченное
мировоззрение и к тому же пытался в своих
книгах осуждать некоторые извращенные
представления, до сих пор пользующиеся
уважением образованных людей, то мне не жаль, что
я не обладаю положительными знаниями,
необходимыми для получения научной степени.
Но обо мне уже известно, что я рожден
крестьянином, что до пятнадцати—восемнадцати
лет у меня не было возможности читать
философские произведения, и эти широко
известные подробности моей биографии чрезвычайно
помогают судить о моей культуре. Не
сомневаюсь, что они помогли также и Вам.
231
Но это, собственно, не имеет отношения к
делу. Пусть будет как будет. Я только прошу у
Вас извинения за свое прошлое недовольное
письмо. Мне стыдно, что я написал его, и я
раскаиваюсь, что отправил его Вам. Но я утешаюсь
тем, что оно попало к человеку, который в
состоянии понять все и который умеет встречать
трудности, способные заставить отступить
любого другого. Надеюсь, Вы извините меня на
этот раз. Я ведь не отношусь к тем писателям,
которые досаждают Вам вопросами, желая
узнать Ваше мнение о своих произведениях, хотя
я, конечно, пополнил бы их число, если бы
писал Вам всякий раз, когда мне очень хотелось
узнать Ваше мнение. Я странный писатель —
вечно я не в ладах со всем и вся.
Сегодня Сочельник. Я с благодарностью
вспоминаю, что девять лет назад я провел
Сочельник в Вашем доме. Многое изменилось с
тех пор, однако мысли мои изменяются так
медленно и я так постоянен по натуре, что мое
восхищение Вашей пламенной душой остается
прежним.
С глубоким уважением
Кнут Гамсун».
Гамсун и его жена провели в Финляндии
целый год1. Сначала они жили на острове недалеко
от Гельсингфорса, но потом переехали в город.
Им нравилось в Финляндии, и Гамсун писал
шутливые письма друзьям в Норвегию: «Здесь, в
Финляндии, виски запрещено законом, но коньяк
мы покупаем. Я обдумываю большую книгу, на
которую потребуется года два. Приобрел тут себе
верстак со всевозможными инструментами —
кстати, бессовестно дорого. Но зато теперь
столярничаю от души и уже испортил письменный
стол своей супруги...»
Этот год, прожитый в Финляндии, много дал
Гамсуну во всех отношениях. Что касается
творчества, он был не особенно плодотворным — Гамсун
написал драму в стихах, но результат его не
удовлетворил. Зато в Финляндии он познакомился с
некоторыми людьми, ставшими его верными и
232
добрыми друзьями и сохранившими ему верность
при всех жизненных передрягах. Прежде всего это
был шведский художник и писатель Альберт Энг-
стрем1. Этот неунывающий весельчак и
непревзойденный юморист стоял с Гамсудом плечом к плечу
во многих схватках. Начиная от карточного стола
и шумных пирушек и кончая торжественными
банкетами под хрустальными люстрами «Гранд-отеля».
Когда Гамсун получил Нобелевскую премию, из
всех его шведских друзей больше всех радовался,
конечно, Альберт Энгстрем. Его поздравительная
телеграмма была ликующим воплем, донесшимся
через границу: «Господи Боже мой, как я
счастлив!»
В 1941 году Альберт Энгстрем умер, и Гамсун
потерял последнего друга молодости. «Он был
очень мягкий и деликатный, — писал Гамсун в
воспоминаниях об Альберте Энгстреме, — в его юморе
не было яда, улыбка и смех шли от сердца. Его
искусство было смелым и свободным, серьезность
перемежалась у него шуткой, и все это опиралось
на истинно шведский склад ума и мощный дух
художника. Он ушел из жизни, а мы живы. Едва ли
у него остались враги, зато друзей не счесть.
Кроме того, в Гельсингфорсе Гамсун много
общался с художниками Альбертом Эдельфельтом2,
Акселем Галленом3, Венцелем Хагельстамом4 и
композитором Яном Сибелиусом5. Сильная личность
Сибелиуса задавала тон в любой компании, Гамсун
рассказывает: «Я был почетным гостем в одной
компании. Там присутствовал и Сибелиус. У него
были зеленые глаза, когда он сердился, они
становились еще зеленее... Чтобы как-то почтить меня,
норвежца, гости начали разбирать печь. Ряд за
рядом они снимали кирпич и бросали его на пол. Это
было чистое безумие. В конце концов мне
захотелось помочь им, я поплевал на руки и принялся за
дело. Однако они оттолкнули меня в сторону: нет —
я почетный гость и они разрушают печь в мою
честь!»
Однако события того времени не располагали
к веселью, Гамсуна занимали и политические
проблемы, переживаемые этим народом, к которому
он, познакомившись с ним поближе, проникся
233
глубоким уважением. Царь только что прислал в
Финляндию нового генерал-губернатора, Бобрико-
ва, осуществившего там первый русский
государственный переворот, Весь Гельсингфорс был в
волнении, все говорили только о политике. Гам-
сун тоже внес свою лепту в эту политическую
борьбу, выступив в защиту Финляндии. Весной
1899 года он прочитал лекцию — «Жизнь
писателя»1 — в актовом зале Гельсингфорского
университета и полученные за нее деньги передал в
антирусский фонд народного просвещения,
созданный графиней Маннергейм. Кроме того, Гам-
сун публиковал статьи в финских газетах, в том
числе статью о Стриндберге и статью «Век
духовного обнищания».
Гамсун восхищался упорством, волей и силой
финского народа, и его восхищение со временем
только возросло. Но и для финского народа этот
год, что Гамсун прожил в Финляндии, и его более
позднее творчество тоже не прошли бесследно. В
произведениях таких писателей, как Теуво Пакка-
ла, Йоэл Летхонен и Ф. Э. Силланпяя, если
говорить о самых представительных, явно чувствуется
влияние Гамсуна.
III
Получив государственную стипендию, Кнут
Гамсун с женой проехали через Россию по маршруту
Санкт-Петербург — Москва — Кавказ. Книга с
описанием этого путешествия, получившая
название «В сказочном царстве», вышла три года
спустя.
О дальнейшем путешествии Гамсуна по Турции
рассказывается в книге «В стране полумесяца». Во
время этого путешествия, длившегося несколько
месяцев, Гамсун близко познакомился с
пышностью и таинственностью Востока. В описаниях этой
поездки Гамсун демонстрирует редкую, присущую,
пожалуй, только ему способность детального
изображения. Он замечает все, любую мелочь,
которую никто, кроме него, не заметил бы, и
одухотворяет увиденное живой поэзией.
234
В Финляндии друзья предупреждали Гамсуна,
чтобы он воздерживался от откровенных
высказываний о политике русских. В противном случае он
рискует навлечь на себя неприятности, когда
попадет в Россию. По-видимому, Гамсун не придал
значения этим предостережениям, потому что его
путешествие протекало не совсем гладко, однако
все окончилось благополучно, и, вообще, Гамсун
никогда не был настроен против русских.
Особенно когда дело касалось основных вопросов
культуры. Ни одна литература не производила на него
столь сильного впечатления, как русская, и в своей
книге он отводит ей много места.
В одном из ресторанов Москвы Гамсун
наблюдал за людьми: «Я счастлив, что мне попался
именно этот ресторан, неподалеку от меня едят
и тихо беседуют симпатичные пожилые люди,
лица у. них не обезображены старостью и
морщинами, как это часто бывает, — напротив, они
открыты и приветливы, и волосы у всех густые.
Славяне, — думаю я, глядя на них, — народ
будущего, властители мира, первые после
германцев! Лишь у такого народа, как русский, и могла
появиться такая великолепная, возвышенная и
благородная литература, восемь великих русских
писателей — это восемь горячих неиссякаемых
источников...»
Гамсун не сомневается, что когда-нибудь, когда
время Запада истечет, это огромное государство, у
народа которого такая здоровая и неиспорченная
суть, будет играть в мире решающую роль. Он и
впоследствии не отказался от этой мысли. С
политикой он это никак не связывал. Он имел в виду
дарвинизм, «survival of the fittest»*.
Но встреча с Кавказом и Востоком привела его
в восторг еще больше, чем встреча с Россией. Вот
где он увидел настоящую сказку! Он описывает
короткое пребывание в одном кавказском городе,
куда они приехали ночью: «Темно хоть глаз выколи,
но перед каждой лавочкой, где продают фрукты,
табак и горячие пирожки, горит фонарь. В каждой
лавке стоит вооруженный до зубов лезгин, или
Естественный отбор (англ.).
235
кист, или как там их еще называют, и самым
мирным образом торгует виноградом и сигаретами, на
боку у него висит сабля, за пояс заткнут кинжал
и пистолет. Под акациями гуляет много народу,
некоторые кое-что покупают, но большинство просто
прогуливаются, одни напевают, другие идут молча,
погруженные в свои грезы, иногда они
останавливаются и долго стоят под деревьями. Чем дальше
на Восток, тем меньше встречается беседующих
людей. Эти древние народы преодолели
потребность болтать и смеяться, они лишь молчат и
улыбаются. Так оно, наверно, и лучше. Коран создал
мировоззрение, которое не подлежит обсуждению
на собраниях, смысл Корана в одном: счастлив тот,
кто выдержал эту жизнь до конца, потом ему будет
легче. Фатализм».
В Турции Гамсун посетил одно кладбище.
Кладбище и места погребений всегда притягивали его.
Дома, в Нурланне, в Христиании, когда ему было
особенно тяжело, он всегда приходил на кладбище.
В Лиллесанне он целыми днями ходил и читал
надписи на надгробиях. Также и здесь, на этом
магометанском кладбище, его охватило непередаваемое
настроение: «Мы сидим здесь, как будто вернулись
к чему-то давно известному, в страну, в которой
когда-то были, к событиям, которые видели во сне
или пережили в прошлой жизни. Нашей
колыбелью был когда-то лотос, который рос под пальмами,
и они баюкали нас».
Но чем дальше уезжает Гамсун от родины, тем
ближе он к ней мысленно. Его корни в Норвегии, но
не в городах, не в их современной сутолоке, а в
Нурланне времен его детства. Во время этой
поездки он записывает воспоминания о своей
мальчишеской жизни. Вспоминает, как пас коров и как
уютно ему было сидеть во время дождя под
нависшей скалой.
После этого долгого путешествия Гамсун с
женой какое-то время жили в Копенгагене. Но тоска
по Нурланну была так сильна, что Гамсун
неожиданно сорвался с места и поехал туда. Фру Бергльот
осталась в Христиании.
236
IV
«Хамарей, 30 апреля, 1900
Милейший Э. К. Ф.
Подумай только, наконец-то я дома, после
двадцатипятилетнего отсутствия, и мне
захотелось послать отсюда привет тебе и твоим
близким, которые поили и кормили меня в один из
самых тяжелых периодов моей жизни. Мне так
странно снова жить дома, отцу и матери
сильно за семьдесят, и они снова превращаются в
детей, как все это странно! А ты — мой
добрый друг и старый товарищ! Я люблю тебя,
как брата. Если бы в Валдресе не ходило
столько грязных сплетен, мы с Бергльот снова
приехали бы к вам. Там все, кроме тебя и твоих
близких, почему-то враждебно к нам
относились. И ведь никто из нас этого не заслужил,
правда? Бергльот сейчас в Христиании у своего
отца, а я сделал круг и навестил старые места.
Мы с ней часто беседовали о тебе, фру
Юханне и твоей матери. Перед отъездом из
Копенгагена Бергльот вспомнила, что мы давно
вам не писали, по-моему, последний раз я
отправил тебе письмо с Кавказа.
Видел бы ты, какие чудные люди живут тут,
в Нурланне! Они и по сей день верят в Шестую
книгу Моисея и придают особое значение
полнолунию, новолунию и четвертьлунию. Я
подумываю о том, чтобы выкупить отцовскую
усадьбу (которую он несколько лет назад продал
за тысячу шестьсот крон), но теперешний ее
владелец не хочет расставаться со своим
баронетством. Здесь живет мой несчастный брат,
которому я отдал бы эту усадьбу, но ничего не
получилось. Поэтому я изрядно злюсь, сам
понимаешь, но вообще-то настроение у меня
превосходное. И я буду работать, когда придет
время...»
Гамсун опять в Нурланне. Растроганный
свиданием с родителями, братьями и сестрой, со
знакомыми любимыми местами, он пишет прежде всего
Эрику Фрюденлунду. Потому что и Эрик, по-свое-
237
му конечно, тоже относится к миру воспоминаний,
которые вдруг ожили для Гамсуна.
Он живет в лопарской землянке. Ему нужен
покой, абсолютная тишина, которой не было в
родительском доме, где слишком многое отвлекало его.
Вот он и снял себе эту землянку, стоявшую у
подножия горы рядом с усадьбой Гамсуна.
Здесь все примитивно, но он любит эту простую
мирную жизнь. Каждый день он совершает
прогулки по полям, находит места, где мальчиком пас
скотину. В воскресной тишине слышится звон
церковных колоколов, они звучат так жалобно и убого.
Но это его родные колокола. Он вспоминает, как
с Кремлевского холма любовался красными,
зелеными и золотыми куполами, сверкающими над
красивейшим городом мира. А здесь стоит родная
белая церквушка, и пусть с ней связаны тяжелые
воспоминания, но это его родная церковь.
В Нурланне Гамсун снова переживает приход
весны, ощущает на себе ее силу, его душа
оказывается в ее чудесных тисках, он упивается ее
ароматом. Теперь он знает: аромат вереска, берез и
свежих побегов преследовал его все эти годы.
Он работает над книгой, которую задумал еще
до поездки в Финляндию.
Как в детстве, он носит в кармане чистую
бумагу и делает записи. Его родные и соседи
держатся от него на почтительном расстоянии. Он
писатель, говорят они, и смотрят на него снизу
вверх с безграничным уважением, словно он
пророк, жизнь которого полна тайны и который чертит
на песке магические знаки.
Но дети в округе не разделяют почтительности
взрослых. Они знают: Гамсун добрый и у него для
них всегда есть леденцы. Много раз его покой
бывал нарушен, когда в дверь землянки выглядывала
детская головка. Особенно трудно ему было
прогнать Оттара, сына его брата. Это был
светловолосый красивый мальчик с пронзительными
голубыми глазами. Его глаза что-то напоминали
Гамсуну, это были глаза Ветлтрейна.
Но вообще-то Гамсуну вовсе не хотелось, чтобы
в родном селении его считали важной птицей или
чудаком. Иногда он отодвигал работу в сторону, ос-
238
танавливал утомительную игру воображения и
охотно общался с семьей и друзьями детства, А
если было настроение, то устраивал и пирушку, на
которой произносил речь, сдобренную забавными
словечками и оборотами, хорошее вино и водка
лились тогда рекой, их привозили из Буде на
пароходе.
Два года спустя вышла драма Гамсуна «Мункен
Вендт», он работал над ней почти четыре года,
правда, с перерывами, но она стоила ему большого
труда и повергала порой в сомнения и
растерянность. Дело в том, что он выбрал для драмы форму,
в которой прежде не писал, — это драма в стихах,
«Мункен Вендт» — романтический рассказ о
жизни Нурланна, действие происходит в начале
XVIII века. В этой драме опять оживают
романтические герои, которые сродни героям «Пана» и
«Виктории», здесь они играют главную роль — это
Мункен Вендт, Иселин, Дидерик.
Мункен Вендт — типично гамсуновский
герой — свободный охотник, любимец женщин,
гордый, упрямый, сильный.
Подобно Глану, он вовлекается в любовную
игру. Его любит белокурая нежная Блис, но он хочет
добиться любви Иселин, которая и становится
причиной его гибели.
Первоначально у Гамсуна были планы написать
трилогию на этом материале, но в процессе работы
он от них отказался. Вместо трилогии он написал
драму в восьми действиях, которая из-за своего
объема даже не предназначалась для постановки на
сцене.
В 1910 году, отвечая на вопрос о своих
произведениях, Гамсун сказал о «Мункене Вендте»:
«Это первая часть трилогии, в которой должны
быть представлены три основных отношения к
Богу: бунт, покорность и живая вера. С «бунтом» я
уже справился, это даже нельзя назвать
отношением; для «покорности» я недостаточно бессилен, а
чтобы призывать к «вере», еще недостаточно
беззуб. Это придет с годами, как у всех,
С самого начала Гамсуну было ясно, что его
драма в том виде, в каком она написана, успеха на
сцене иметь не может. По просьбе Альберта Лан-
239
гена, своего немецкого издателя, он некоторое
время работал над сокращенным сценическим
вариантом, но потом отказался от этой мысли: «Я ничего
не понимаю в театре...»
Все эти годы Гамсуну работалось нелегко. Его
брак оказался не слишком удачным. В 1902 году
родилась дочь, Виктория. Гамсун любил ребенка, и
они с фру Бергльот надеялись, что их отношения
все-таки наладятся, однако все больше и больше
отдалялись они друг от друга.
Гамсун решил уехать, чтобы снова обрести силы
и мужество. Его путь лежал в Бельгию1 и
Голландию, но поездка сорвалась. В Остенде его постигла
неудача. Он проиграл в казино очень крупную
сумму, и только щедрая помощь фру Бергльот, которая
была весьма состоятельной женщиной, помогла ему
выйти из трудного положения.
Гамсун всегда был болезненно щепетилен в
денежных делах, он ненавидел долги, и его очень
тяготила большая сумма, которую он теперь был
должен своей жене. Он предпринимал
невероятные усилия, чтобы как можно скорее вернуть ей
этот долг со всеми процентами, но сделать это
сразу было не так-то просто. Гамсун обратился за
помощью к своим издателям. Ланген пошел ему
навстречу и перевел некоторую сумму, однако он
не понял, насколько это было важно для Гамсуна
и как болезненно задевало его честь.
«Я трижды пробовал достать для Вас деньги, —
писал Ланген, — и мне трижды отказали. Ведь
сумма, о которой идет речь, очень велика. Я готов
послать Вам в следующем месяце тысячу фр...
Можете не верить, но больше у меня просто нет.
Почти весь мой прошлогодний доход пошел
друзьям, которые обращались за помощью... Неужели
Ваше положение настолько безвыходно? Что
значит карточный долг для писателя? Вы же не
офицер, который в подобном случае теряет и
положение и честь. Конечно, Вы поступили
легкомысленно, но ведь Ваш талант и Ваш гений
остались при Вас. Пожилые люди, узнав о Вашем
несчастье, покачают головами, молодые скажут:
«Ему просто не повезло». Но для тех и других Вы
все равно останетесь автором «Голода» и «Пана»...»
240
Но Гамсун не позволил успокоить себя
подобными аргументами, К своей чести он относился как
офицер. Он продал все имеющиеся у него ценные
вещи, только золотые часы заложил, и, чтобы
восстановить свое материальное положение, работал
как одержимый. В 1903 году он издал сразу три
книги: «В сказочном царстве» — описание
путешествия по России и Кавказу, драму «Царица Тамара»
и сборник новелл «Густые заросли». Это и помогло
ему продержаться самое трудное время.
Из этих трех книг наиболее значительной
следует считать «В сказочном царстве». «Царица
Тамара» — романтическая пьеса, в которой много
восточной экзотики и поэзии. Она также навеяна
впечатлениями от поездки на Восток. Через год она
была поставлена в «Христиания-театр» и
оформлена с роскошью, невиданной для норвежской
столицы, музыку к ней написал Юхан Халворсен.
Успех постановки был, однако, весьма
относительный, потому что содержание спектакля не
соответствовало его оформлению. Но Гамсуна это не
обескуражило. Он принципиально держался той
точки зрения, что в драме вообще не следует быть
тонким и чутким психологом.
V
В 1902 году Бьернстьерне Бьернсону исполнилось
семьдесят лет.
Со всех концов мира к нему хлынул поток
приветствий, и в праздничном издании, выпущенном
по случаю этого юбилея, было опубликовано
большое стихотворение Кнута Гамсуна, посвященное
герою его молодости и зрелости, человеку,
которого он ставил выше всех остальных людей.
Имя твое
назовешь — и увидишь
золото нив.
Директор театра Бьерн Бьернсон, сын юбиляра,
в своей книге «Воспоминания об Аулестаде»
рассказывает об этом юбилее и о том, как Бьернсон
был растроган, когда ему передали стихотворение
241
Кнута Гамсуна: «Он сел и не торопясь медленно
прочел его. Мы стояли вокруг и смотрели на отца.
Он был очень взволнован. Когда он читал нам
стихотворение, на его лице играла теплая и радостная
улыбка. Мать заплакала и обняла меня. Через
некоторое время отец сказал: «Подумать только, как
высоко Гамсун ценит меня, я так счастлив. Меня
как будто вознесли высоко-высоко. Мне трудно в
это поверить, все это так неожиданно...»
Вечером того же дня в честь Бьернсона было
устроено факельное шествие, и после в театре
выступил Вернер фон Хейденстам1. Но Гамсуна не
было на торжестве. Бьерн Бьернсон рассказывает:
«Отец встал, он был сильно взволнован... А где же
Гамсун? Я стал искать Гамсуна. Мне сказали, что
он лежит в клинике на Пилестредет, ничего
опасного у него не было. На другой день мы
отправились к нему...
Отец на мгновение остановился в дверях
палаты. В пушистой шубе, с шапкой в руке, он заполнил
весь дверной проем, он смотрел на Гамсуна,
который лежал один и, заложив руки под голову, не
спускал глаз с отца.
Что еще сказать? — глаза у Гамсуна были
теплые, хитрые и веселые. Отец подошел к нему и сел
на край кровати. Они почти не говорили, но и так
было ясно, о чем они думают. Этим двум
норвежцам, самым норвежским из всех, какие когда-либо
родились в Норвегии, не требовалось много слов...»
Однако уже через год политические события
весьма остудили отношения между ними. В 1903
году Бьернсон написал свою предвыборную статью,
в которой призывал к осторожности и переговорам
со Швецией по вопросу об унии2, с чем Гамсун и
большинство норвежцев были в принципе не
согласны. В том же году Шведская Академия
присудила Бьернсону Нобелевскую премию, и он принял
ее; Гамсун и многие вместе с ним углядели между
этим некую связь, что, разумеется, не могло
соответствовать действительности. Бьернсон был
неподкупен.
Но Гамсун разочаровался в своем герое. В
письме Бьернсону, опубликованном в «Форпостен», он
более подробно объясняет причины своего разоча-
242
рования: Бьернсон изменил делу, за которое до сих
пор боролся, в словах Гамсуна звучит горечь: «Вы
состарились, Учитель, вот причина. Господи, как
жалко, что Вы состарились!»
Однако в 1904 году в стране, которая не воевала
уже девяносто лет, где все жили мирно и терпимо
относились друг к другу, возникли разногласия по
политическим вопросам, и даже конституционного
характера. И возможно, у Гамсуна и иже с ним
мелькнула тогда мысль, что позицию Бьернсона
все-таки нельзя было считать изменой.
Во всяком случае, Гамсун гневался недолго. Из
его сборника стихов, изданного им в том же
году, поздравительное стихотворение Бьернсону
изъято не было, а вот другой знаменитый поэт
проделал это по отношению к самому Гамсуну
сорок лет спустя1. Гамсун оставался верен тем,
перед кем чувствовал себя в долгу, и в
последующие годы он неоднократно возвращался к
Бьернсону, отдавая ему должное в своих статьях
и выступлениях.
В сборник стихов «Дикий хор», кроме
стихотворения в честь Бьернсона, вошли лучшие стихи
Гамсуна, написанные им за десять лет.
Сборник привлек к себе большое внимание, и
с его выходом Гамсун неожиданно оказался в
первом ряду лириков.
Желание писать стихи владело Гамсуном с
детства. Первые стихи он написал, чтобы дать выход
своему настроению. Когда Гамсун был уже
всемирно известным писателем, один американский
интервьюер спросил у него, что он думает о
современной норвежской литературе. Гамсун
ответил, что редко читает норвежскую литературу.
— Я читаю только газеты и лирические стихи, —
сказал он. — Газеты содержат жизнь, а стихи —
правду.
— Но ведь можно сказать и наоборот, —
возразил журналист. — Разве в газетах нет правды?
— Есть, конечно, но все-таки жизни в них
больше, а главная черта современной жизни — это
неправда.
243
— Значит, Вы считаете, что в жизни, кроме
неправды, есть и правда, иначе Вы не читали бы
стихов?
— Да, совершенное стихотворение — это
совершенная правда.
— Обещает ли Норвегия будущее своей
литературе?
— Страна вообще никогда не обещает
литературе будущего. В Норвегии будет ровно столько
писателей, сколько родится. Наши лучшие поэты в
настоящее время — Алф Ларсен1, Улаф Булль2 и
Вильденвей3. Они пишут удивительные стихи....
Таким образом, лучшие писатели Норвегии —
это лирики!
То, что Гамсун в тяжелые минуты мог все-таки
писать и что лирические стихи есть нечто
бессодержательное, противоречит друг другу, но такие
противоречия у Гамсуна — следствие владевших им
настроений, конфликта между обыденной жизнью
и творчеством, возникавшего в нем периодически.
В стихотворении он всегда возвращался к
вдохновившему его мгновению; возникнув однажды,
стихотворение долго звучало в нем.
Когда Гамсун вошел в норвежскую литературу,
все были околдованы музыкой, мелодией слов и
новыми ритмами его фраз. Эпическое и
лирическое начала сливались в неизвестной доныне
гармонии. Все это органично и естественно выражено
в «Диком хоре».
Своим сборником Гамсун заложил основы
норвежской лирики, которая уже дала первые побеги.
Херман Вильденвей, Улаф Булль, Арнульф Эвер-
ланн4 — все они как художники, каждый
по-своему, в долгу перед Гамсуном.
В 1908 году, когда «Дикий хор» переводился на
немецкий язык, переводчик Генрих Гебель попросил
Гамсуна рассказать немного о своем методе, о том,
как были написаны эти стихи.
«Каждый поэт знает, — ответил ему
Гамсун, — что стихи появляются под более или
менее сильным влиянием какого-то определенного
244
настроения. То поэт услышит какой-то звук, то
у него перед глазами мелькнет какой-то цвет,
поэт чувствует, как у него в душе начинает что-
то струиться. Все зависит от того, долго ли
длится такое душевное состояние, у меня — в
лучшие минуты — бывало так, что я не успевал
закончить одно стихотворение, как на меня
накатывало другое, и мне приходилось, бросив
первое, на том же листе записывать второе,
часто у меня были записаны только отдельные
строки, не попавшие в большой поток. Не стану
же я издавать эти незавершенные наброски!
Это не удовлетворило бы ни меня, ни моих
читателей.
Так у меня накопилось множество
стихотворений, которые нельзя было издать, не
поработав над их формой. Собственно, для меня нет
существенной разницы в работе над прозой и
над поэзией. Большую часть из того, что я
написал, я написал ночью, проснувшись после
того, как проспал два-три часа. В такие мгновения
мой мозг работает особенно четко и все чувства
бывают обострены. Рядом с постелью у меня
всегда лежит чистая бумага и карандаш, свет я
не зажигаю и, если чувствую, что на меня что-то
накатило, начинаю писать в темноте. Это вошло
у меня в привычку, и утром мне уже нетрудно
разобрать свои записи.
Я бы не хотел, чтобы у Вас создалось
впечатление, что в появлении моих стихов есть что-
то мистическое. Да, мне лучше всего пишется
ночью, в темноте, это привычка, или, если
хотите, дурная привычка, которую я приобрел в
те годы, когда у меня не было ни свечей, ни
лампы и мне приходилось обходиться без них.
Для меня лучшее время — лето. Многие мои
стихи появились, когда я лежал в лесу на спине.
Я пытаюсь уходить как можно дальше от людей,
от воспоминаний о совремецной жизни и
возвращаюсь к своему детству, когда я пас коров.
Именно тогда во мне пробудилось чувство
природы, если только оно у меня есть...»
«...если только оно у меня есть»!
245
Даже в минуты самых глубоких сомнений и
отчаяния Гамсун не воспринимал эти слова
буквально. Никто лучше его самого не знал, как тонко он
ощущает природу, это чувство природы, мечты и
воспоминания о детстве были несущими
элементами его искусства. И Гамсун прекрасно это понимал.
Если он отдалялся от этих источников, он как будто
пересыхал, увядал и, сознательно или
бессознательно, стремился вернуться к ним.
Гамсун проводит лето в Серланне. Гуляя по
берегу, он видит привязанную к причалу лодку. Она
вызывает в нем одно детское воспоминание.
Бегство от дяди, у которого он жил в Хамарее. Раннее
летнее утро. Мальчик бежит к морю. На берегу он
находит лодку, отталкивается от берега, и морское
течение Глимма несет лодку в открытое море.
Только тогда он замечает, что в лодке нет весел. Он не
готовился к этому побегу, он просто стремился
прочь, прочь от дяди, он ложится на дно лодки —
пусть его несет куда угодно. Лодку чудом
прибивает к острову. Он выходит на берег, там его и
нашли на другой день.
Летним днем, спустя тридцать лет, он видит у
причала в Серланне пустую лодку. Он садится в
нее, отталкивается от берега, и его подхватывает
течение. И опять лодку прибивает к острову.
Зигмунд Фрейд ввел понятие «Wiederholungsz-
wang» — человек бессознательно повторяет свои
действия по уже известному образцу. Может,
именно тогда «на него нашло» воспоминание об острове,
куда его прибило в далеком детстве? Что могли
увидеть его глаза йа скалистой нурланнской шхере
светлой летней ночью — немножко зеленой травы,
согнутый ветрами кустарник, островки спиреи?
Одно из лучших и самых одухотворенных
стихотворений Гамсуна называется «Островок в
шхерах».
Скользит лодчонка
далеко в море,
туда, где остров
стоит зеленый:
цветы живут там
совсем иначе
своею жизнью
уединенной.
246
Такой же в сердце
чудесный остров,
как сад, цветущий
необычайно:
смеясь по-детски,
цветы с поклоном
друг другу шепчут
цветные тайны.
Я был здесь, верно,
в начале мира,
спиреей белой
я цвел весною:
мне внятен запах
времен далеких,
трепещет память
живой листвою.
Долит дремота,
глаза закрылись,
уводит память
в иные страны.
Вот тьма ночная
накрыла остров,
и море дышит
волной нирваны.
В книге «Башня» Йоханнес Йоргенсен писал:
«Когда Гамсун приезжал из своей Норвегии, он
обрушивался на литературный Копенгаген, подобно
снежной лавине».
В 1904 году Гамсуну «присудили стипендию», и
горный обвал длился несколько недель.
Там, где уличное движение с трудом вытекает
из тесной внутренней части Копенгагена по Вим-
мельскафтет, на углу Бадстуестредет, находилось
кафе «Бернина», которое облюбовали для себя
люди искусства, место, где в 80 — 90-е годы и в начале
века собиралась богема — поэты, актеры и
журналисты.
Времена настоящей богемы уже миновали.
Рыцарь идеализированной бедности и вольной жизни
со всеми ее свободами уже не занимал прежнего
места в искусстве. Он долго сидел и смотрел в
свою рюмку в ожидании, чтобы что-нибудь
случилось, — и ждал напрасно. Ему на смену пришли
певцы-неоромантики, радикалы в крахмальных
воротничках и журналисты бульварных газет. Они
расположились на тех же плюшевых стульях, за
247
теми же мраморными столиками под старой
стеклянной крышей «Бернины» и повели легкую
остроумную беседу. Рождались новые истины,
датированные 1904 годом, жили и умирали.
Однако «Бернину» посещали лучшие писатели
Скандинавии. Здесь кипела жизнь, многие
странные судьбы сформировались в этой среде. Здесь
над рюмками золотого абсента сверкали искры от
скрещиваемых копий духа. Но здесь же вдруг
раздавались и беспричинные пощечины, а за
плотными занавесками темных меблированных комнат
гремело эхо трагического револьверного выстрела.
С 1880 года завсегдатаи «Бернины» вели
ожесточенную борьбу с буржуазной ограниченностью,
цензурой и хорошим тоном. Не все, конечно,
были провозвестниками передовых идей. Многие из
ежедневных посетителей «Бернины» были самыми
обыкновенными мелкими обывателями, которые
искали развлечений в этой яркой, бесклассовой
атмосфере. Сидя рядом со «знаменитостями», они
обретали уверенность в себе. Кое-кто полагал, что
действительно служит высоким идеалам, быть
приговоренным к денежному штрафу или
тюремному заключению за «безнравственную писанину»
считалось тут подвигом. В этом отношении
примером для богемы «Бернины» был норвежец Ханс
Йегер. Хельге Роде1 был осужден как
«безнравственный» писатель, Оскар Мадсен подал в суд
на Христиана Крога за его статью «У Бернины»,
но не добился желаемого результата, ему самому
пришлось уплатить двести крон штрафа за
перевод «Милого друга» Мопассана. Густав Вид2 попал
в тюрьму за новеллу, опубликованную в газете
«Копенгаген». Уве Роде просидел два месяца за
богохульство, Густаву Эсманну пришлось уплатить
двадцать пять крон штрафа за то, что он избил
Эдварда Брандеса. Через некоторое время
любовница Эсманна застрелила его, а после
застрелилась и сама. Андреас Хаукланд ударил на улице
Эдварда Мунка, его разыскивала полиция, но он
скрылся, а вот Томас Краг избил и Оскара Мад-
сена, и журналиста Хольгера Федерспиля за
литературную бестактность, однако, не понес за это
никакого наказания.
248
В жизни этих людей было что-то театральное и
трагическое, что-то театральное и трагическое было
и в их смерти, Многие из них покончили жизнь
самоубийством, и все они были заражены декадам
сом.
VI
Август 1904,
По мраморной лестнице кафе «Бернина»
поднимаются два норвежских писателя. Это Томас Краг и
Кнут Гамсун. Близится вечер, обоих мучит жажда.
Оба господина отличаются крайне необычной
внешностью. Особенно Томас Краг. Длинный, худой,
немного сутулый и косолапый, он поднимается по
лестнице странными, неуклюжими прыжками. Он
похож на какое-то насекомое. Светло-голубые глаза
близоруко моргают, лицо с недлинной обвислой
бородкой выражает скорбь. Даже весьма живописный
галстук на его высоком старомодном крахмальном
воротничке висит уныло, безжизненно.
Гамсун значительно стройнее Крага, он не такой
высокий, но сильный и широкоплечий. На нем
коричневая шляпа и сюртук, которые идут к его
каштановым волосам и задорно торчащим усам.
В кафе обоих норвежцев со всех сторон
приветствуют радостными возгласами и шутливыми
намеками на вчерашний вечер, который был, мягко
говоря, веселым и на котором особенно отличился
Гамсун.
Но Гамсун еще не в настроении. Он берет Крага
за руку, и они решительно направляются к пустому
столику возле углового окна, выходящего на Стре-
гет1. Гамсун заказывает копченую селедку, пиво и
газеты.
— А теперь, Томас, сиди тихо, — строго говорит
он Крагу, который и до сих пор не произнес ни
слова.
Эти два человека очень смешно и трогательно
относятся друг к другу. После их многочисленных
возлияний изысканный Томас Краг не может
похвастать свежестью и обаянием Гамсуна. Тем не
менее грустные глаза и жалобный, не очень мело-
249
дичный голос Томаса Крага оказывают на женщин
неотразимое впечатление. И Гамсуну приходится
признать себя побежденным, так сказать на своем
поле, этим соперником с такими красивыми и
ласковыми руками.
— Что ж тут удивительного, — говорил в этих
случаях Гамсун. — Ведь Георг Брандес из зависти
распустил слух, будто я кривоногий!
Тот вечер в «Бернине» начинается как обычно.
Мало-помалу собираются завсегдатаи кафе. Они
находят свои столики, своих друзей, своих
любовников или любовниц. Кажется, будто какая-то
тайная сила привлекла сюда всю художественную
элиту Копенгагена.
Приходит Петер Нансен, один из главных
руководителей «Гюльдендаля»1, элегантно небрежный, в
безупречном костюме. Бледное лицо, тлеющий
огонек сигареты. Уж не сигаретный ли дым заставляет
его щурить глаза? Или вид прекрасной Анны Лар-
сен из «Дагмартеатрет», которая в шестнадцать лет
уже была обручена с Густавом Видом?
Приходит Уве Роде — этот холодный Аргус
датской прессы с легкими изящными движениями и
медлительной речью. За ним — молчаливый
ироничный Вальдемар Коппель, Лорри Фейльберг и
циничный Густав Эсманн, чей писательский путь
закончится смертельной точкой, поставленной
револьверной пулей.
Приходят норвежец Ялмар Кристенсен2, друг
Гамсуна с давних времен, и молодой актер Улаф
Фенсс, их встречают с распростертыми объятиями.
Фенсс — видный мужчина и надежный человек, он
очень нравится Гамсуну.
Компания вокруг Гамсуна и Крага становится
все многочисленней. Настроение поднимается.
Петер Нансен приводит с собой «гюльдендальцев», и
Гамсун не позволяет им платить за себя. Красивая
фру Агнес Хеннингсен, опытнейший мастер
эротической новеллы, и Карл Эвальд долго и надменно
выдерживали уединение за одним из столиков, но
и они в конце концов присоединились к общей
компании, праздник получается на славу...
— Музыку! Свечи! Шампанское! — кричит
Гамсун. Он уже стоит на мраморном столике иг высоко
250
подняв бокал, произносит речь. Все лица обращены
к нему, веселые, улыбающиеся лица с блестящими
глазами. Хлопают пробки, шампанское льется
рекой. Но Гамсуну все мало! Он получил стипендию,
все присутствующие — его гости, и он никого не
забывает в своей речи.
Лишь один незаметный остроносый человек в
очках молча наблюдает за всеми и улыбается...
Несмотря на свою известность и высокое
положение, которое он уже занял в датской литературе,
он не привлекает к себе внимания и его
присутствие никого не волнует. Но Йоханнес В. Йенсен1
знает себе цену и ко всему относится равнодушно.
Он может позволить себе слушать своего друга
Кнута Гамсуна, сам оставаясь в тени. Йоханнес В.
Йенсен еще молод, и его восторженное отношение
к Гамсуну искренно и неподдельно. Блестящее
мастерство, проявленное им в «Химмёрландских
историях» и «Падении короля», обеспечило ему в
датской литературе то же положение, какое Гамсун
занимает в норвежской, но он постоянно выражает
благодарность своему учителю Гамсуну, потому что
еще молод и способен на дружбу и преданность.
Позже он отчасти утратит эту способность. И это
тоже одна из потерь, нанесенных войной.
Однако ни Драхман, ни Вильденвей, ни Улаф
Булль никогда не приветствовали Гамсуна столь
торжественно и пышно, как молодой Йоханнес В.
Йенсен в фантастическом эпосе «Хеллед Хоген»,
героической поэме о копенгагенских ристалищах,
когда бутылка шампанского стоила две кроны,
пива — пятьдесят эре, а искусству и людям искусства
жилось куда привольнее.
Во вступлении к поэме рассказывается о том,
что трудности возникали и в те времена, но
храброму Хогену все нипочем. Он неудержим:
После пятой рюмки виски
потянул он чутким носом
в направленье фонарей —
чует рысь, где веселей.
Кисточки ушей трепещут
в предъкушенье удовольствий,
мощно потянулись лапы,
улыбаются усы.
251
Иль не мы шары метали
так что раскололи стенку.
Браво, рота! И не нас ли
вытурили из кегельбана.
Иль не мы потом из центра
гордо промаршировали
и победно завершили
наш поход в «Отдохновенье».
Там шампанского хлебнули.
Там певичек углядели...
Далее сорок шесть веселых строф повествуют о
славных победах Хогена во время трехсуточного
гулянья по различным заведениям Копенгагена.
Как Творец, лучист и кроток
во весь рост ты встал, владыка...
и схватил со льдом ведерко
и швырнул ею на сцену.
За ведерком ты любезно
стулья посылал туда же,
стол ты так же добродушно
бросил бледным баядеркам.
Героическая поэма о Хелледе Хогене вышла в
1906 году, и, кто знает, не тот ли вечер в «Бернине»
вдохновил на нее Йохаянеса В. Йенсена?
Потому что вокруг Гамсуна всегда шумит
праздник.
Вообще-то Петер Нансен пришел в ^«Бернину»,
чтобы поговорить с Гамсуном о литературе и о
делах, но затея эта оказалась напрасной и
невыполнимой. Нансену не оставалось ничего, как
удалиться, а праздник меж тем продолжал
шуметь.
Кто-то из гостей вспомнил, что сегодня день
рождения Гамсуна, сам он об этом совершенно забыл.
Но он только отмахнулся — глупости, это все
сплетни! Давайте лучше выпьем за молодых!
Компания кочует с места на место. Они
попадают в «Вивель». Там играет большой оркестр, и
Гамсун приказывает: вино всему оркестру! Веселье,
речи и цветы дамам.
252
Ближе к ночи Гамсун обнаруживает, что у него
уже почти не осталось денег, и посылает за ними
в «Гюльдендаль». Нансен, уже вернувшийся в свой
кабинет, человек умный и осторожный, он считает,
что Гамсун напрасно так сорит деньгами. Он
отправляет посыльного обратно, дав ему сто крон
золотом и письмо следующего содержания:
«Дорогой Гамсун, касса уже закрыта, но, может
быть, Вас удовлетворят эти сто крон золотом,
которые я взял взаймы у моей жены?»
Мгновение Гамсун сидит, склонив голову набок,
и о чем-то раздумывает. Потом встает и выходит.
Через полчаса он возвращается с туго набитым
бумажником.
— Где ты их раздобыл? — спрашивает Ялмар
Кристенсен.
— У меня в Копенгагене кредит, — беспечно
отвечает Гамсун.
Праздник продолжается.
А на другой день становится известно, что кто-
то прислал фру Бегги Нансен букет желтых роз на
длинных стеблях стоимостью в сто крон.,.1
VII
Беспокойная жизнь «перекати-поля», которую в
эти годы вел Гамсун, вообще-то была ему не по
душе. Ему были необходимы шальные
литературные пирушки с друзьями так же, как его нервам
было необходимо напряжение, которое дает игра,
но долго он никогда не выдерживал такой
нагрузки.
В Копенгагене Петер Нансен предложил Гамсу-
ну написать небольшой роман для задуманной
издательством серии. Гамсуна это очень устроило.
Роман фактически был уже написан, и он вышел
в 1904 году, это были «Мечтатели»2 — одна из
самых веселых книг Гамсуна.
В «Мечтателях» рассказывается история
телеграфиста Роландсена, нурланнского «великана»
времен его детства, человека, которого никто не
мог рассердить и которому Гамсун по доброте
душевной подарил в романе принцессу и полкоролев-
253
ства в придачу. Действие происходит в Нурлайне,
у торговца Мака из Русенгорда, брата господина
Мака из Сирилунда. Этот небольшой роман
пронизан типично гамсуновским юмором, в нем
особенно проявился его непревзойденный дар
рассказчика. Роландсен — персонаж в духе Гамсуна.
Его яркая, образная речь, £го манера говорить с ее
гротескной любезностью в основе своей — и нур-
ланнские и гамсуновские. В юности Гамсун, так же
как и Марк Твен, очень интересовался языком,
каким простые люди рассказывали о своих
переживаниях и приключениях. Их речь пестрела
библейскими выражениями, перевранными
книжными фразами и строчками из псалмов Кинго.
Комический эффект, производимый такой смесью,
придавал их языку своеобразную наивную
поэтичность, и это очень забавляло Гамсуна. У большого
добродушного Роландсена, который отличался не
только своими размерами и добротой, но и
изрядной склонностью к предпринимательству, эта
комическая особенность становится индивидуальной
чертой. «О, ваши глаза как звездочки-близнецы, —
говорит влюбленный Роландсен, — а ваша улыбка
обогревает меня до самой крайности!» Перед
дракой он говорит, например, так: «Я наложу на тебя
свое рукоположение». Гамсуновская игра слов,
которая невольно вызывает улыбку.
В этой забавной книге все кончается хорошо.
Потому что на сей раз герой относится к женщине
и к любви не как поэт, а как обыкновенный, но
яркий, привлекательный человек, похожий на
одного давнего знакомого Кнута Гамсуна, образ
которого он теперь воссоздал. Молодая пасторша
тоже не только плод его фантазии, напротив, в ней
отчетливо проступают черты фру Бергльот. Но и
ее образ написан с доброй и снисходительной
улыбкой. Она была милым и добрым крестом этого
дома».
Фру Бергльот оказалась не в состоянии
поддерживать порядок и создать уютный дом, по
которому Кнут Гамсун так тосковал во время их
супружеской жизни. И, наверное, вина за это
лежит на них обоих. Любой беспорядок и сумятица
всегда раздражали Гамсуна и портили ему настрое-
254
ние. Он пишет в «Мечтателях» о пасторе и его
жене:
«Одному только Богу известно, как
неутомимо вел добрый пастор свою смешную борьбу с
пасторшей, чтобы хоть немного приучить ее
следить за порядком и заботиться о доме. Четыре
года он бился с ней безуспешно. Он подбирал
с пола нитки и бумажки, раскладывал все по
местам, затворял двери, которые она оставляла
открытыми, следил за печами и вовремя
закрывал трубы. Когда жена куда-нибудь уходила, он
осматривал все комнаты, чтобы проверить, в
каком виде она их оставила: повсюду валялись
шпильки, расчески с неснятыми волосами,
носовые платки, стулья были завалены одеждой.
Пастор огорчался и наводил порядок. Когда он
был холост и снимал меблированную комнату,
он не чувствовал себя таким бездомным, как
теперь».
«Мечтатели» — это комедия, написанная по
мотивам, которые когда-то в «Виктории» нашли такое
прекрасное воплощение в мечте ö любви. Теперь
Гамсун прошел этот путь до конца. И для него было
типично сладким слезам лредпочесть злорадную
ухмылку. «Мечтатели» для автора «Пана» и
«Виктории» стали переходом в мир новых образов и
чувств.
VIII
1905 год.
В это время, когда борьба против унии со Швецией
достигла решающей стадии и для Норвегии чаша
весов колебалась между войной и миром, Гамсун
проявлял живой интерес к происходящим
событиям. Он писал статьи, обвиняя антишведские стихи,
опубликованные в газете «Стракс», в недостатке
патриотизма, и даже записался в стрелковый отряд
Дребака.
Единственный раз в жизни он разделял точку
зрения большинства норвежцев. С первого взгляда
255
может показаться, что ему больше пристало бы
занять сторону меньшинства и остаться верным
своему обыкновению. Однако нельзя сказать, что
Гамсун изменил себе, он всегда был верен своим
принципам, просто на этот раз его субъективное
понимание справедливости совпало с пониманием
большинства.
Одновременно с освобождением Норвегии 7
июня 1905 года в жизни Гамсуна произошло
важное событие — он на короткое время стал оседлым
человеком. По собственным чертежам и
собственному проекту он перестроил в Дребаке дом для
себя и своей семьи. Он надеялся, что их жизнь с
женой и маленькой Викторией, о которой он
трогательно заботился, станет немного счастливее.
Однако отвратить неотвратимое было уже
невозможно, и брак Гамсуна был расторгнут в 1906 году.
Дом остался фру Бергльот, но она вскоре его
продала.
Гамсун стал снова «перекати-полем». Некоторое
время он жил в Нурстранде под Христианией,
потом скитался из отеля в отель по всей стране. Его
мучило чувство тревоги, возникшее не столько из-
за отсутствия постоянного жилища, сколько из-за
внутреннего страха — он приближался к роковым
пятидесяти годам.
За год до того Гамсун издал сборник рассказов
«Борющаяся жизнь». В нем есть два важных для
него произведения. Первое — «В стране
полумесяца», путевые заметки, в которых он пишет о
созерцательном спокойствии Востока,
противостоящем нервной цивилизации и духу американизма,
которые начинали проникать на Запад. И второе —
«Жизнь бродяги», рассказ о его жизни в прериях.
Оба эти произведения говорят о душевном
состоянии автора, о том, что его мучило в это время, и
о его требованиях к жизни. Он избегает больших
городов, старается уйти от современной суеты, «от
кафе с их глупыми остротами», стремится к
вольной жизни на лоне природы, ему хочется обрести
покой и душевное равновесие, которым учит
философия Востока.
256.
Гамсуну уже около пятидесяти, и он старается
найти какую-нибудь точку опоры в этом роковом
возрасте.
Он опять погружается в мечты, уединившись в
тишине леса или среди просторов плодородных
полей, где он, горожанин, ищет исцеления от своей
«неврастении». Здесь он ведет здоровый образ
жизни. «Как видишь, я покинул шум города, его
толчею, газеты, людей, бежал от всего этого,
потому что опять услыхал зов природы и одиночества,
которым принадлежу всей душой».
В романе «Под осенней звездой» (1907) и в его
продолжении — «Странник играет под
сурдинку»,— вышедшем два года спустя, Гамсун —
смирившийся, стареющий странник. Он стоит вне
событий и любовной игры. Он — посторонний
наблюдатель, который, опираясь на свой многолетний
жизненный опыт, старается подтолкнуть судьбу в
нужном ему направлении. Он человек
практический. Гамсун очень ценит это качество. И странник
дает добрые и толковые советы там, где они
требуются. Он проводит в дома воду, сеет, растит и
снимает урожай и даже изобретает особую пилу,
чтобы валить деревья.
Но «как же трудно совершить этот роковой
переход к старости достойно и незаметно. Появляется
какая-то судорожность, резкость, гримасы,
начинается соперничество с молодыми, зависть». Герой
книги не всегда производит приятное впечатление.
С улыбкой, притаившейся в уголках глаз,
Гамсун снова возвращается к легкомысленной
пасторше, которая тоже миновала свою первую весну, но
никоим образом не последнюю. «В ее душе еще
звучал восхитительный вальс».
Выпустив эти две книги о страннике, Гамсун
окончательно порвал с абсолютным
индивидуализмом, характерным для его раннего творчества, с
этой лирической прозой, которая, если
воспользоваться напрашивающимся образом, своей
утонченной эротической музыкальностью напоминала
молодого Шопена, — у них у обоих не было ни
предшественников, ни последователей. Но теперь,
когда страсти в нем успокоились, он признает, что
молодость и ее опьяняющее жизнелюбие подчиня-
257
ются закону жизни. В романе «Странник играет
под сурдинку» Гамсун с теплым участием
рассказывает о судьбе Луисы Фалкенберг, несчастной в
своем замужестве. Он не спрашивает, кто виноват.
Луиса повинуется тем законам, которым, по Гам-
суну, должен повиноваться любой порядочный
человек, — неверный шаг исправить очень трудно.
Порядочному человеку неверный шаг наносит вред.
Вина, говорит Гамсун, кто виноват? «Не
допусти, Господи, чтобы я стал мудрым! До последнего
вздоха я буду повторять: не допусти, Господи,
чтобы я стал мудрым!»
ПРОЩАЙ, ГОРОД!
«Странник начинает играть под
сурдинку, когда годы его
приближаются к пятидесяти. Он играет под
сурдинку.
Я мог бы объяснить это и так.
Что поделаешь, если он слишком
поздно пришел осенью в хвойный
лес, и, если в один прекрасный день
он больше не может весело
хохотать, радуясь жизни, значит, он стал
старым, и не надо винить его за это!
Нет никакого сомнения, что только
пустоголовый человек постоянно
доволен собой и всем на свете.
Впрочем, светлые мгновения бывают у
всех. Преступника везут в телеге на
казнь, и гвоздь, торчащий в доске,
причиняет ему боль, преступник
передвигается на другое место и
чувствует облегчение».
Эти слова из романа «Странник играет
под сурдинку» стали позицией Гамсуна
накануне его пятидесятилетия.
В 1907 году Гамсун прочитал в
Студенческом обществе лекцию,
вызвавшую большое раздражение
общественности. Лекция называлась «Чти
молодых», и Гамсун действительно
хотел оказать молодым честь. Старым
259
людям он не оставил ничего, кроме смирения,
такая позиция вызвала недовольство, и газеты снова
обрушились на Гамсуна.
Женщина, подписавшаяся «Одна мать»,
замечает: «Со стороны господина Гамсуна было крайне
неблагоразумно выступать с такой глупой лекцией
как раз тогда, когда издатели объявили подписку
на собрание его сочинений».
И в этом, безусловно, была доля правды. Как
мог обыватель иначе реагировать на такое
высказывание: «Четвертая заповедь перевернута с ног на
голову — не дети должны почитать родителей, а
родители — детей и вообще молодежь. Так, а не
наоборот!..
Молодежь — это экипаж корабля, набранный
самой жизнью. В ней сила и благословение. Когда
надо выполнять обещания, старость отступает в
бессилье и вперед выходит молодость».
Однако физически Гамсун не чувствовал своего
возраста. Напротив, он был очень силен и
жизнерадостен, и его аппетит к жизни по-прежнему не
был удовлетворен. После своих путешествий и
жизни в провинции он снова вернулся в
Христианию, вокруг него всегда царило оживление и
веселье. Друзья искали его общества — Нильс Кьяр,
Карл Нэруп, Сигурд Бедткер, Ялмар Кристенсен,
Ханс Онрюд, Хенрик Люнд, Свен Эльвестад, Тур-
стейн Турстейнсон, и Гамсун задавал пирушки,
которые своей неудержимостью могли соперничать с
копенгагенскими ристалищами. Многое можно
было бы рассказать об этих праздниках, центром
которых был лихой на выдумки Гамсун. Однако он
не только шумел и развлекался, не только
произносил речи, стоя на столике в «Гранде» или
бомбардируя оркестр бутылками шампанского. Не так
все было просто. Он первый приходил на помощь
другу, был галантным рыцарем, а также одиноким
и горячо кающимся грешником.
Однажды вечером знаменитая певица Салли Мон-
рад сидела с мужем в ресторане «Спейлен». Это
было великолепное зрелище. Прекрасное бледное
лицо певицы выражало невозмутимый покой и чув-
260
ство собственного достоинства, время от времени
по ее губам скользила улыбка и пряталась в
больших зеленоватых глазах. Благородная, изысканная,
безупречная.
Недалеко от ее столика уже давно сидел Гамсун
с друзьями — компания веселилась от души.
Неожиданно Гамсун встал, показал на фру Монрад
длинным дрожащим пальцем и крикнул:
— В такое лицо хорошо бы плеснуть купоросом!
Наступила тишина.
Что это Гамсун сказал? Улыбка фру Монрад
сразу увяла. Ее муж приподнялся на стуле и тут
же плюхнулся обратно. Гости замерли в ожидании.
Может, Гамсун сошел с ума? Официанты нервно
топтались на месте.
Вскоре Салли Монрад и ее муж встали и
покинули зал — невозмутимые, безупречные, только
очень бледные.
За столиком Гамсуна возникает волнение.
— Ты что, спятил? — шепчет Сигурд Бедткер. —
Плескать купоросом в лицо Салли!
Гамсун не ответил, И вышел из зала.
Но когда фру Монрад с мужем покидали
гардероб, у входной двери они наткнулись на Гамсуна,
стоявшего на коленях, он снял башмаки.
Может, впоследствии Салли Монрад вспомнила
об этой выходке, когда прочитала, как лейтенант
Глаи выбросил в море туфельку Эдварды?..
В «Гранде» за большим столом сидит несколько
друзей Гамсуна, официант то и дело приносит им
пиво. Появляется Гамсун, подойдя поближе, он
обнаруживает среди друзей человека, которого
недолюбливает. Гамсун обходит их столики и садится
отдельно. Напрасно друзья стараются зазвать его к
себе. Гамсун заказывает вино, бродит по залу,
беседует со знакомыми, но к столику друзей не
подходит. Весь вечер он проводит в одиночестве,
немного пьет, он устал...
Кафе собираются закрывать, друзья Гамсуна
давно ушли, наконец официант Килленгрен
подходит со счетом. Гамсун так и не отдохнул, он
расплачивается, и ему вдруг приходит в голову, что
261
милому, исполнительному Килленгрену следует
дать большие чаевые. Он дает Килленгрену сто
крон, официант берет деньги и кланяется. Как
будто все.
Но, к несчастью, небезызвестный велосипедист
Гресвик сидел невдалеке и был свидетелем этой
сцены. Гресвик, движимый лучшими
побуждениями, решил, что Килленгрену следовало отказаться
от таких больших чаевых, которые ему дал не
вполне трезвый писатель; свою точку зрения он
сообщил Килленгрену, метрдотелю и директору.
Килленгрен пытался объяснить, что Гамсун, если
ему взбредет в голову, имеет обыкновение давать
на чай сто крон и протестовать в таком случае
небезопасно, но это не помогло. Директор пригрозил,
что уволит его, если Килленгрен не принесет
письменное уведомление от Гамсуна, что у того нет к
Килленгрену никаких претензий.
На другой день Килленгрен принес такое
письмо:
«Я, Кнут Гамсун, еще не лишен права
распоряжаться своим имуществом и потому заявляю,
что этот чертов велосипедист не смеет совать
свой нос в мои чаевые.
С уважением.
Кнут Гамсун».
* * *
«Я слишком поздно попал в хвойный лес...» —
пишет Кнут Гамсун в своей книге о страннике.
Наверное, он и сам чувствовал нечто подобное, когда,
уставший от городских развлечений, осел в Конгс-
берге и писал свою новую книгу — «Бенони».
Весной он вернулся в Христианию, и тогда оказалось,
что его мечты очнулись от зимней спячки и что
было еще не поздно.
II
В 1908 году друг Гамсуна Вильхельм Краг сменил
Бьерна Бьернсона на посту директора
Национального театра. Может, кого-то это и радовало, но одна
262
малозаметная актриса театра предпочла бы, чтобы
Бьернсон остался на своем месте.
Ведь именно он принял в театр на постоянную
работу молодую и относительно неопытную
актрису Марию Андерсен и даже обещал ей роль Элины
в пьесе «У врат царства», в которой она
пользовалась успехом во время гастролей по Норвегии и
Дании.
Мария Андерсен была далеко не уверена, что
Вильхельм Краг оценит ее талант так же высоко,
как Бьерн Бьернсон. Краг сказал, что «У врат
царства» театр вряд ли поставит раньше будущего
сезона, но обещал иметь ее в виду.
В ожидании этого Мария Андерсен бегала по
сцене с подносами и письмами и не продвигалась-
вперед, несмотря на привлекательную внешность и
несомненный талант.
В один прекрасный день ее просят прийти в
кабинет директора театра. Она идет туда с бьющимся
сердцем — а вдруг ее просто-напросто хотят
уволить? Но Вильхельм Краг очень любезен.
— В город приехал Гамсун, — говорит он. — И
хотел бы с вами познакомиться.
— Это насчет Элины? — с волнением
спрашивает Мария Андерсен.
— Наверно. Когда вы можете с ним
встретиться?
— Сейчас!
Краг снимает трубку и звонит в «Бульвар-
отель». Разговаривает с Гамсуном,
— Он придет через полчаса.
Мария Андерсен видит, как по лестнице в фойе
быстро поднимается человек в коричневой шляпе.
У двери на сцену, в которую то и дело пробегают
актеры, его окружает толпа молодых актрис, но он
осторожно освобождается от них, подходит к
швейцару и спрашивает фрекен Андерсен.
Мария, державшаяся в отдалении, называет
себя. Гамсун берет ее руку, смотрит в лицо и говорит
с удивленной улыбкой:
— Господи, как вы прекрасны, дитя мое!
Это были первые слова Кнута Гамсуна
женщине, которая потом тридцать четыре года будет его
женой и разделит с ним и радость и несчастья.
263
Гамсун увел Марию в «Театральное кафе»,
усадил за угловой столик, где бы им никто не мешал,
и заказал вина.
Мария раньше видела Гамсуна только на
фотографиях, и нельзя сказать, чтобы он пленил ее с
первого взгляда. В своих девичьих мечтах она
представляла себе, что у автора «Пана» и «Виктории»
более аристократическая и утонченная внешность.
Он же выглядел как будто чересчур сильным, по-
крестьянски сильным, хотя на нем был жилет с
белым кантом и красивый, хорошо сшитый сюртук.
Глаза у него были не томные и не темные, Мария
решила, что они даже слишком светлые. Гамсун
выглядел строгим, из-за торчащих усов и стройной
осанки в нем было даже что-то от военного. Только
улыбка была не такая строгая и согревала все лицо.
Марии хотелось поговорить с ним о роли, над
которой она столько работала и которую надеялась
получить.
Но Гамсун сказал:
— Знаете, я ничего не понимаю в театре, лучше
поговорите об этом с Крагом.
— Да, но я думала... Вы... Это моя лучшая роль.
Правда! Хотите посмотреть, что написали обо мне
газеты в Ставангере?
Но Гамсун не хотел говорить о театре.
— Я не сомневаюсь, что вы играли прекрасно и
что Краг даст вам эту роль, — сказал он.
Мария сидела как на иголках, теперь она не
решалась даже спросить, не хочет ли он посмотреть
ее игру.
— Сколько же вам лет, дружочек?
— Двадцать шесть...
— Господи, двадцать шесть! — Он покачал
головой. — Какие у вас крохотные ручки!1
Спокойный, теплый голос Гамсуна подействовал
на Марию, Он рассказывал смешные истории, и
она часто смеялась. Но ей-то хотелось договориться
о роли.
— Нет, я никогда не был расположен к
театру, — сказал Гамсун. — Когда я вижу свои вещи
на сцене, я их просто не узнаю.
— Но разве Юханна Дюбвад не была
великолепной царицей Тамарой?
264
— Упаси Боже, это было ужасно!
Ему хотелось, чтобы эту роль получила Рагна
Веттергрен.
— Фру Дюбвад слишком маленького роста...
Нет... А вот Рагна Веттергрен высокая и красивая!
Сначала я сидел в оркестровой яме и немного
руководил репетициями, но потом от этого пришлось
отказаться. Фру Дюбвад оскорбляло каждое мое
замечание. Эта пигалица пожелала надеть длинную
вуаль. Я сказал, что вуаль должна быть короткая.
Какие глупости! — воскликнула она, как будто
показав мне язык. И конечно, надела длинную вуаль.
Нет, я все это бросил. Но скажите, Вильхельм Краг
вас не обижает?
— Нет, только бы он дал мне сыграть Элину!
В конце концов Гамсун пообещал поговорить с
Крагом. Но Марии необходимо познакомиться с
людьми, которые серьезно занимаются театром, —
с Сигурдом Бедткером и доктором Ялмаром...
Марию бросило в жар от имен этих строгих
критиков, но она сказала, что с радостью
познакомится с ними. На этом и закончилась первая
встреча Марии Андерсен с Кнутом Гамсуном. Он
проводил ее до театра и стоял, сняв шляпу, пока
она не скрылась в дверях.
На другой день Марии прислали в театр
высокую хрустальную вазу с розами. Она сосчитала
розы — двадцать шесть.
III
Все развивалось очень стремительно. Еще до конца
недели Мария уже пообещала Кнуту Гамсуну стать
его женой, и перед этим вечным странником
открылся новый мир.
Мария Андерсен была умная красивая молодая
женщина, талантливая и артистичная. Она
происходила из хорошего эстерланнского крестьянского
рода, здорового и неиспорченного. Гамсун нашел
женщину, чьи интеллектуальные способности не
уступали его собственным и чья щедрая душа была
готова отдать ему столько богатств, сколько ему
было нужно, и кшс человеку и как художнику. О том,
265
что значила Мария для Гамсуна все эти годы,
свидетельствует и его стабильный образ жизни, и всег
что он написал после женитьбы.
Но любить такого человека, как Кнут Гамсун, и
быть им любимой оказалось далеко не так просто,
и в этом Мария убедилась очень скоро. Гамсун
бывал требовательным сверх всякой меры, и часто
только их взаимная горячая любовь друг к другу,
которая была гораздо сильнее, чем они оба думали,
удерживала их вместе.
Он прекрасно понимал, какие тяжелые
требования предъявляет он молоденькой Марии. «Будь
добра, Мария, наберись терпения! — писал он. —
Если захочешь, ты сможешь поддержать меня. Ты
сможешь сделать меня царем, и мое творчество
пополнится множеством замечательных
произведений!»
И Мария стала добрым гением Гамсуна. Она
любила его с преданностью, ставшей содержанием
всей ее жизни. Его неудержимая и
безосновательная ревность часто была крестом, который
приходилось нести им обоим; трудно ей было
примириться и с его упрямой ограниченностью во
многих вопросах. Но ее преданное сердце
выдержало все. «Ты часто пугаешь меня так, что у меня
внутри все обрывается, — писала она ему. — Я не
нахожу нужных слов, не знаю, что ответить, мне
остается лишь глупо уступать тебе... Прости меня,
если ты не можешь измениться, я принимаю тебя
таким, какой ты есть, потому что не могу без
тебя...»
Все лето перед свадьбой Мария тяжело болела
и лежала в больнице1. Не проходило дня, чтобы она
не получила письма из Конгсберга, где Гамсун в
это время работал над «Розой». Он очень боялся,
что потеряет Марию, потому что не может быть
рядом с ней — ведь они познакомились совсем
недавно, а до этого она уже была помолвлена с
другим...
«Два месяца — очень маленький срок, чтобы
ты успела узнать меня, — писал он ей, — другое
дело, если бы мы прожили вместе много лет,
целую жизнь.
266
Ты, конечно, помнишь, как я напугал тебя
и ты сказала, что боишься будущего. Но я
надеюсь, что моя ревность утихнет и перестанет
пугать тебя. Во всяком случае, я знаю, как мне
надо впредь вести себя с тобой. Но что
сделаешь, если мой старый порок иногда побеждает
меня. Какой я бедный! Скажи мне: «Бедный
мой!» — и погладь меня по голове. Ты мне
нужна... Спасибо твоему обиженному сердцу за
его милосердие, спасибо тебе за твое бережное
отношение к новой любви. Впрочем, не такой
уж я новый, я совсем седой. И не будь я
поэтом, несущим в себе частицу вечного огня, я
бы уже чувствовал свои годы. Но — чуть не
сказал: к сожалению — я буду гореть до
последнего вздоха. Только бы я горел не слишком
бурно, не мучил тебя и не выставлял бы себя
дураком... Ты пишешь, что слишком слаба,
чтобы быть моей возлюбленной, но помни, я могу
ждать сколько угодно, пока ты не поправишься
окончательно. Я буду счастлив, если получу
тебя, если ты станешь моей женой. А другого
счастья в этой жизни мне и не надо.
О Мария, если бы я сейчас мог быть рядом
с тобой, я бы поднял тебя на руки и умолял
читать эти строки с любовью...
Неужели ты совсем не заметила, как
окрепла моя любовь, как она обвилась вокруг тебя,
как я забочусь о нас обоих, ради нас обоих?
Мое чувство к тебе не мимолетно, на этот раз
старый Кнут Гамсун любит всерьез. Я знаю,
что люблю последний раз. Никто не обогатил
мою душу так, как ты. Меня бросает в дрожь,
когда ты приходишь. А когда уходишь — я
гасну, становлюсь пустым и глупым. Без тебя
здесь невыносимо. После твоего ухода
становится так пусто, я бегу к окну и смотрю тебе
вслед, пока ты не скроешься из виду. Однажды
я даже побежал за тобой, чтобы посмотреть,
пойдешь ли ты туда, куда сказала, я шел за
тобой по улице от самого «Бульвар-отеля».
Опять я пугаю тебя? Но я надеюсь
исправиться, по-моему, я уже стал лучше, чуть-чуть
лучше. Я всеми силами стараюсь обуздать свою
267
ревность. Полностью мне от нее никогда не
избавиться. Лишь бы она перестала пугать
тебя, мучить тебя... Моя любовь с каждым днем
все сильней держит меня своей железной
хваткой. Может, мне не стоило бы говорить об
этом, но любовь делает человека
изобретательным, знаешь, что я придумал? Я буду бриться
раз в неделю! Я далеко не красавец и никогда
им не был — это только тебе я кажусь
красивым. Но я не хочу выглядеть даже так, как
могу. Другое дело, когда мы будем вместе!
Вообще-то глупо писать тебе весь этот вздор...»
Пока Мария была больна, работа над «Розой» шла
туго. Гамсуну не хватало душевного спокойствия.
Мария сделалась ему необходимой, не
непосредственно при работе — он редко позволял ей
заглядывать в свои бумаги, — но как посредник, как
медиум, каким всегда бывает щедрая женщина. «Я
не могу по-настоящему любить Розу, я гораздо
больше люблю тебя», — жаловался он ей.
Но мало-помалу работа сдвинулась с мертвой
точки, и больная Мария читает, лежа в постели:
«...Понимаешь, Мария, мне не так приятно
работать над книгой, куда приятнее «работать»
над письмом к тебе. Но не думай, будто я совсем
не работаю над «Розой», я работаю, и так много,
что, если бы ты была ревнива, ты бы запретила
мне уделять ей столько внимания. Но тебе не
знакома ревность...
В будущем ты еще увидишь, как я работаю;
я не сижу со всеми за обеденным столом, не
хожу по дороге, ни с кем не разговариваю, я
занят только книгой, которую пишу. Вполне
возможно, что в следующий раз я назову тебя
Розой...»
Любовь Марии к театру, безусловно, могла
вначале испортить добрые отношения между ней и
Кнутом Гамсуном. Театр дал ей определенную
известность, здесь она нашла применение и своим
силам, и таланту, которым, несомненно, обладала.
До театра Мария преподавала в школе для трудных
268
подростков, но эта работа не приносила ей
никакого удовлетворения.
Однако Кнут Гамсун не мог делить любимую
женщину с кем-то или с чем-то, и меньше всего с
театром. Он считал, что Мария не полностью
разделяет его мнение, что ее будущая жизнь в
качестве его жены гораздо значительней и достойней,
чем жизнь актрисы. По правде говоря, он довольно
мрачно смотрел на их будущее. «Вся беда в том, —
писал он, — что я, презирая театр, люблю
актрису!.. Эти лицедеи считают великим для себя
счастьем играть в Национальном театре. До чего же
по-разному можно смотреть на одно и то же!1 Мне,
например, кажется, что это самое позорное
ремесло, потому что для него не требуется ни характера,
ни чувства ответственности...»
В это время Гамсун решительно распрощался с
городом и городской культурой. В письме к Марии
он ядовито подтрунивает над одним полученным
приглашением:
«Первый раз в жизни я получил письмо с
изображением королевской короны —
гофмаршал Рустад пишет, что, согласно доверенному
ему поручению, он имеет честь пригласить
Кнуда Гамсума с супругой на суаре в
королевский дворец в субботу 1 августа в 9 часов
вечера. Просим подтвердить согласие. Честно
говоря, мне было немного трудно ответить
отказом — вдруг, если я не приду, король и
президент Франции хватятся меня и станут обо
мне спрашивать. Поэтому я ответил, что, во-
первых, меня зовут не Кнуд, во-вторых, моя
фамилия не Гамсум и, в-третьих, я не женат.
(Они даже не представляют себе, какая у меня
будет жена. Правда, об этом я им ничего не
сказал.) Тем не менее, продолжал я, я полагаю,
что письмо все-таки было предназначено
именно мне. А посему почтительно благодарю за
приглашение, но, к сожалению, не смогу им
воспользоваться... »
Нет, теперь его тихо, но настойчиво звал голос
леса и той стороны, откуда он вышел и где мечтал
обзавестись «собственной усадьбой, и чтобы в фар-
269
ватере у него шла девушка из Эстердала», Ради
этого доброго дела он готов унизить даже свое
творчество, он пишет Марии:
«Я так глубоко презираю сочинительство, что
продолжать заниматься им меня заставляет
лишь Святой Дух, витающий иногда над моей
несчастной седой головой... Я буду говорить
тебе самые теплые, самые ласковые слова, какие
знаю, и умолять тебя поселиться со мной на
лоне природы...»
Летом 1909 года Кнут и Мария поженились1 и
уехали на лоно природы, в лес.
IV
В 1908 году вышли «Бенони» и «Роза». Веселые
нотки, прозвучавшие в «Мечтателях», еще
слышны и в этих двух книгах, которые составляют
единое целое и действие в них опять происходит в
Нурланне.
Гамсун заставляет звучать сразу несколько
струн. Он снова вернулся к богатому торговцу
Маку из Сирилунда, и грустная встреча с Эдвардой,
любившей лейтенанта Глана, открывает
перспективу и в прошлое, и в будущее. В этих романах
Гамсун завершает свой самый необычный женский
образ, в отсвете «Пана» перед читателем снова
предстает Эдварда.
Главный герой обоих романов — наивный,
добродушный, но в то же время по-крестьянски
оборотистый и очень положительный Бенони
Хартвигсен, которому удается сказочно
разбогатеть. Гамсун очень расположен к Бенони, как и к
телеграфисту Роландсену в «Мечтателях».
Бенони — тот здоровый и безусловный рыцарь, к
которым Гамсун благоволит. Великая и вначале
недостижимая любовь Бенони — это пасторская
дочь Роза. Что касается воспитания и знаний, Роза
стоит гораздо выше Бенони, но Гамсун
уравновешивает это неравенство надежным семейным
счастьем, домом и ребенком, которые ей может дать
Бенони. Гамсун не мог «по-настоящему любить»
270
Розу. Она не относится к тем женщинам, которых
зовут интересными, но у нее доброе, материнское
сердце, и Гамсун все чаще начинает видеть идеал
именно в такой женщине. Роза — высокая,
красивая, от нее веет благородной сдержанностью.
Добрая и простая, она не понимает тонких ученых
речей, легкой болтовни о серьезных вещах. «Когда
ее глаза медленно темнеют, кажется, будто зашло
солнце», — говорит Гамсун. Первый брак Розы
сложился неудачно, она разошлась с мужем. Но
все-таки она находит счастье, потому что проста и
гармонична, в противоположность Эдварде,
которая, оставшись вдовой после смерти финского
барона, вернулась домой, сжигаемая тревогой и
отчаянием.
Однако интересует Гамсуна прежде всего
Эдварда.
В «Пане» она искала счастья и обретала его
лишь на короткие мгновения. Она продолжает
искать его и теперь, но ей уже тридцать. Она бродит
по родному Сирилунду, узнает знакомые места, ее
захлестывают воспоминания. «Она была грустная,
и голос ее звучал, словно дивная флейта, она
сказала: «Сперва играешь во все игры, которые дарит
жизнь, а потом вдруг остаешься ни с чем!» Эдварда
не относится к числу тех, кто создан для счастья,
для этого ей всегда сопутствует слишком много
«фокусов и проделок». Гамсун жалеет несчастную,
выбитую из колеи Эдварду, но в лучшие минуты
она бывает и сильной и гордой. Эдварда
по-разному ведет себя. Она заигрывает с Бенони,
развлекается с Мункеном Вендтом, которого Гамсун снова
воскрешает в своих произведениях; поддавшись
искушению, она преклоняется перед языческим
божеством лопаря Гильберта, впадает в религиозные
искушения и избавляется от них. В «Розе» Эдварда
наконец узнает о смерти Глана, единственного
человека, которого она любила. Ей нелегко вынести
этот удар, но Гамсун не может позволить, чтобы
Эдварда погибла. В конце концов она находит
такого же выбившегося из колеи человека, как она
сама, и уезжает вместе с ним. Она говорит: «У меня
еще есть немного нетронутой нежности, и, может
быть, теперь я смогу ее использовать!»
271
В этих двух романах Гамсун создал много
живых и ярких образов. Резкими штрихами
нарисован всесильный Фердинанд Мак, соединивший в
себе крайности добра и зла, не брезгующий
никакими способами, когда ему надо добиться
своего, Мак — падкий на женщин старик с самыми
низкими страстями, и в то же время он —
великий, щедрый господин, по-отечески относящийся
к своим подданным. «Я убедился, что о Маке
много злословят, но он был рожден повелителем
и умел дать отпор любой непочтительности и
любому вмешательству в свои дела». Несмотря ни
на что, такие люди, как Мак, были Гамсуну по
душе.
Но Гамсун смотрит на своих героев не только
с беспристрастной и дружелюбной улыбкой. В Си-
рилунде живут два убогих, жалких старика,
находящихся на попечении прихода, — это Монс и
Фредрик Менса. Гамсун описывает их старость во
всей ее утрированной непривлекательности и
безобразии, злорадно и проникновенно, достигая
лирических высот. Тут он уже не беспристрастен, он
беспощаден. Возможно, это его месть за неудачу,
постигшую его лекцию «Чти молодых»:
«Они походили на покойников, вышедших
из могил, их пальцы медленно шевелились,
повторяя движения могильных червей. Если
взгляд Фредрика Менсы падал на какое-нибудь
блюдо, до которого он не мог дотянуться, он
приподнимался, словно хотел достать его и
поковырять в нем. «Чего тебе?» — спрашивает
дочь и толкает его в бок, потом она сует ему
в руку какой-нибудь кусок, и он сразу
успокаивается. Монс вожделенно смотрит на блюдо
со свининой и начинает копаться в нем, ему
тут же помогают взять кусок свинины. Монс
удивлен — этот кусок казался таким
неподатливым, когда лежал на блюде, и вот он у него
на тарелке, он густо мажет свинину маслом и
ест. Ему в руку суют кусок хлеба,
черви-пальцы, извиваясь, хватают хлеб, тискают его.
Свинина съедена, Монс ищет ее на своей тарелке,
но она исчезла, «Так у тебя же в руке хлеб», —
272
говорит жена младшего мельника. Монс
доволен и этим и ест хлеб. «Размочи его в чае», —
советуют ему, всем хочется как-то помочь этим
трупам, оказать им внимание. Кто-то случайно
увидел, что у бедняги в руке сухой хлеб, и тут
же ему предлагают масло или что-нибудь
лакомое. Словно искалеченный великан, словно
гора, высится Монс над столом и позволяет за
собой ухаживать, наконец съеден и хлеб, Монс
смотрит на свою пустую руку и спрашивает о
хлебе, точно о человеке: «Он ушел?» «Он
ушел?» — как попугай, повторяет Фредрик
Менса, он тоже впал в детство.
Эти два старика с лоснящимися от жира
лицами, с их противными пальцами, пахнущие
старостью, отравляют мерзостью весь конец
стола, что-то животное, скотское расползается
оттуда по всему столу. И если б это
происходило не в столовой самого господина Мака,
трудно сказать, чем бы все кончилось. За тем
концом стола гости не обменялись ни одним
разумным словом, все они были поглощены
только тем, чтобы услужить этому распаду.
Монс уже осоловел от еды, он не отрывает
глаз от свечей на столе и вдруг начинает
смеяться. «Ха-ха-ха!» — смеется он, и его глаза
похожи на два гнойника. Вот теперь он, черт
бы его побрал, доволен. «Ха-ха-ха!» — очень
серьезно смеется и Фредрик Менса и снова
начинает есть. Бедняги, и у них есть свои
радости, говорят сидящие за столом...»
Это сильная сцена. Но даже этот беспощадный
показ человеческой старости и немощи содержит
в себе черты грубоватого барочного юмора,
который все-таки позволяет примириться с
действительностью.
V
В 1909 году Гамсуну исполнилось пятьдесят лет.
Юбилей прошел незаметно. Равнодушный к своему
возрасту, Гамсун говорил обычно, что родился в
273
1860 году — так было проще, это была круглая
цифра. Поэтому общественность отмечала его юбилей,
когда ему стукнул уже пятьдесят один год, что,
впрочем, нисколько не огорчило его. Теперь они с
Марией жили в деревне в совершенном
одиночестве. Но это одиночество было исполнено смысла,
и каждый день дарил ему радость — он был женат,
и он был влюблен. Им правят «звезды и
неуступчивость, как много лет назад, когда юные страсти
бурлили во мне сильней, чем теперь. На запад и
на восток отсюда лежат леса, думал я, там
одинаково хорошо и старым и молодым. Туда я и
направлю свой путь!».
Они жили в Эстердалене — в Эльверуме и
Сульлиене. Гамсун удовлетворен — у него наконец
появился дом. С первого дня, как он встретил
Марию, он чувствовал прилив творческих сил. Книги
и статьи следовали одна за другой — «Бенони»,
«Роза», «Странник играет под сурдинку». Он
пишет одну из своих лучших, самых совершенных по
стилю и композиции статей — «Крестьянская
культура», которая была адресована его датскому
другу Иоханнесу В. Иенсену в связи с выходом его
книги «Новый свет». Гамсун откровенно говорит,
что Йенсен, будучи гениальным мастером языка,
остается поверхностным мыслителем. С балкона
Национального театра Гамсун произнес свою
знаменитую речь в честь столетия со дня рождения
Хенрика Вергеланна, в этой речи он опять
пользуется случаем, чтобы выразить свое уважение
Бьернстьерне Бьернсону.
Счастье смягчило характер Гамсуна, и все
окружающие замечали это. Редактор Томмессен писал
ему: «Я считаю, что Вы могли бы простить мне одну
маленькую статью, если я простил Вам целую
книгу!» — «Разумеется! — ответил Гамсун. — Вы
правы». Он послал Томмессену свою юбилейную речь
в честь Вергеланна и снова начал сотрудничать в
«Вердене Ганг».
Весной 1910 года Норвегию облетела печальная
весть — Бьернстьерне Бьернсон лежит при смерти
в Париже. Гамсуну позвонлили из «Вердене Ганг»
274
и попросили его быть готовым, когда понадобится,
написать последние прощальные слова. Несмотря
на это предупреждение, весть о смерти Бьернсона,
переданная ему Марией, потрясла его1. Он был
совершенно выбит из колеи, бродил один по
окрестностям, размышлял и никак не мог взять себя в
руки. Мы, норвежцы, как будто осиротели, сказал
Гамсун. Он горевал, и вместе с ним горевал весь
норвежский народ.
Пришла к порогу весть —
и слезы хлынули из глаз,
и пресеклось дыханье,
В долинах и на берегах страна вся собралась,
стояли все в тревожном, ожиданье.
Пришла к порогу весть:
Он умер. Он покинул нас.
Так начинался его траурный гимн по
скончавшемуся. Бьернсон предстает перед читателем в
красивых и звучных образах, каждая смена ритма,
каждая новая строфа позволяет увидеть его в
новом ракурсе.
Два стихотворения Гамсуна, посвященные
Бьернсону, взятые вместе, создают самый полный
образ «Короля поэтов». Они выдержали проверку
временем, как выдержал ее и сам Гамсун.
В Сульлиене Гамсун и его жена вели тихую и
почти затворническую жизнь, каждый их день
был полон гармонии. Но Гамсун был бы не
Гамсун, если б его семейная жизнь проходила без
сцен ревности, которые он устраивал из-за любого
неосторожного слова или ошибочно
истолкованного поступка. «Нагельская» проницательность,
направленная по неверному пути. Такие нервные
срывы Гамсуна были мучительны для терпеливой
Марии, обладающей чувством юмора. Иногда он
на несколько месяцев уезжал от нее, чтобы иметь
возможность сосредоточиться только на работе.
Или, чтобы предоставить ему такую возможность,
уезжала Мария. Но она всегда присутствовала в
его мыслях. Он бродит по окрестностям и тоскует
о ней. «Если идет дождь и ветрено, как сегодня, —
275
писал он, — мне кажется, что это та самая
непогода, которая была у тебя, куда бы я ни пошел,
мне кажется, что ты видишь те же деревья и те
же цветы. Ты всегда рядом со мной...» И он от
всего сердца благодарен Марии за то, что она
порвала со своей прежней жизнью и последовала за
ним:
«...Нет, нет, клянусь Богом, с моей стороны
не было никакой жертвы, никакого
самопожертвования. Тогда уж больше оснований говорить,
что жертву принесла ты. Нет никакого
сомнения, ты от чего-то отказалась — от чего именно,
это совершенно неважно, — но от чего-то ты
отказалась и стала моей, отрицать это
невозможно. Я же, напротив, не отказался ни от чего
и ни от кого, я продолжаю заниматься своей
работой, и мне не пришлось для этого изменить
свою жизнь, как пришлось изменить тебе. Я
должен только немного приспособиться к моей
любимой, подаренной мне судьбой, и, когда я
справлюсь с некоторыми особенностями своего
характера, все будет очень просто.
«Любимейшая на земле» — я с нежностью произношу эти
слова, в них есть ритм и красота, они сказаны
о тебе...»
Мировая известность Гамсуна продолжала расти.
Его произведения переводились на разные языки, в
Германии книги Гамсуна издавались огромными
тиражами, в России, где у него было много
восторженных читателей1, —тоже. Ему писали офицеры и
студенты с просьбой прислать автограф, русские
княгини с литературными амбициями присылали
ему украшенные короной любовные письма на
английском, немецком и русском языках.
Станиславский и Немирович-Данченко ставили его пьесы, и
они шли с огромным успехом. Письма из
Московского Художественного театра были увенчаны
чеховской чайкой — они прилетали словно вестники
победы.
Гамсун пишет Марии: «Вчера одна русская дама,
которая просит у меня автограф и фотографию,
прислала мне большую литографию с портрета
Достоевского2. Как интересно! Ведь Достоевский —
276
единственный писатель, у которого я чему-то
научился, он — самый великий из всех русских
гигантов. Я вставлю этот портрет в рамку, и я пошлю
этой даме красивый — а может, лучше сказать,
необыкновенно красивый или очень тонкий? —
портрет господина Гамсуна, даже если ты
рассердишься!»
4 августа 1910 года Гамсуна поздравили все
норвежские газеты1, но он писал Марии:
«Во всем мире для меня существуешь только
ты. Большое спасибо тебе за твои письма, за
коробку со всем содержимым и за цветок
вереска в письме. Тебя одну я буду любить до самой
смерти, слышишь, ты — самое прекрасное в
моей жизни. Ты так несказанно нежна. Спасибо
тебе, моя нежная, моя любимая, моя
единственная!
Когда мы встретимся, я отдам тебе все эти
более или менее глупые газеты от 4 августа,
некоторые из них ты уже, конечно, видела,
почти все газеты в стране отметили мой
юбилей, это бесподобно! Вполне возможно, что в
результате этого я приобрету новых читателей,
и это будет замечательно. Вчера вечером меня
дожидались тридцать восемь писем и сто
двенадцать телеграмм, они продолжают приходить
до сих пор. Одному Богу известно, когда я
сумею поблагодарить всех за это безобразие. 4-го
премьер-министр Конов сделал меня кавалером
ордена Олава, и, несмотря на то что Вильхельм
Краг звонил мне от имени Сиверта, Ялмара и
других и просил меня не отказываться от этой
чести ради всего писательского сословия, я
ответил «нет». Нет, Мария, я не в состоянии
принять это, с моей стороны это было бы
нечестно.
Еще раз спасибо тебе, моя любимая, за то,
что ты на всех моих носовых платках вышила
монограммы, ты так старалась, бедняжка, ради
меня. За это я буду твоим и только твоим до
самой смерти...»
277
В Сульлиене Гамсун написал еще одну пьесу1, это
была последняя его пьеса. Написал он ее ради
своей русской публики, он очень зависел от
присылаемых оттуда денег. Кроме того, по мнению
Гамсуна, только русские умели ставить его пьесы,
а это обстоятельство значило для него больше, чем
деньги.
Пьеса «В тисках жизни», которая вышла в 1910
году, ставилась больше всех других пьес Гамсуна.
Но и она также страдала расплывчатостью
композиции и вялостью действия. Правда, ей присуща и
сильная сторона гамсуновской драматургии —
точные и глубокие реплики. Именно реплики в драмах
Гамсуна характеризуют его героев, показывают их
глубину, открывают их мысли, в том числе и
скрытые.
Гамсун говорил о себе: «Я не драматург. Я бы
никогда не писал пьес, если бы мне не были нужны
деньги. Но гонорар за пьесу, имеющую успех,
бывает очень значительный. В пьесе труднее всего
решить вопрос с женщинами. Создать хорошую пьесу
без женских образов невозможно. Причем
женщина должна все время говорить. Но привлекательная
и тонкая женщина говорит очень мало, она обычно
молчит, как тут построить драматургию?..»
Однако Гамсун никогда не любил деньги
настолько, чтобы ради них идти на сделку с самим собой
как с художником. Он не раз говорил об этом и
даже доказал на деле, хотя в то время был так беден,
что ему приходилось голодать. Высказываясь о
некоторых опубликованных письмах Ибсена, которые,
по его мнению, публиковать не следовало, он
посмеивается над старым, вполне преуспевающим
писателем за его известный практицизм: «...сколько в
них забот о земной маммоне! Пришлите мне тысячу
крон в немецких деньгах, просит он, пришлите мне
тысячу крон в векселях, купите мне облигаций на
пять тысяч крон. Молодым людям есть чему
поучиться, вот как нужно писать своему издателю,
молодой человек! Присылайте мне по тысяче крон с
небольшими промежутками, а на остальные деньги
приобретите мне облигаций!»
278
Гамсуну доставляло удовольствие писать пьесы
потому, что он владел искусством реплики и
понимал это. Именно реплик ему подчас не хватало в
театре, он скучал на спектакле и думал: а ведь я
мог бы написать это гораздо лучше! Техника
драмы с ее психологической упрощенностью, с ее
внешней прямолинейностью, необходимой для
развития действия, никогда не интересовала его сама
по себе, она не имела отношения к искусству. Но
иногда ему было интересно писать пьесы, в
прямых репликах он имел возможность бросить
вызов, и порой у него возникала такая потребность.
Конечно, он не возражал, если ему за пьесу
платили гонорар, а кроме того, у него всегда
теплилась надежда: может, она все-таки не такая уж и
плохая?
Гамсун никогда не пытался создать в своих
пьесах образ «привлекательной и тонкой женщины»:
для этого ей пришлось бы произносить слишком
много реплик. И Юлиану Гиле — Королеву
Юлиану — из драмы «В тисках жизни» тоже нельзя
назвать утонченной дамой. Она — бывшая звезда
варьете, и это далеко не случайно. Он должен был
разоблачить перед Марией испорченность
театральных нравов!
Трагедия Юлианы Гиле в том, что она, женщина
средних лет, не может забыть, что когда-то была
звездой и что ее нехитрое искусство заключалось
в том, чтобы завоевывать сердца мужчин. Эта
трагедия особенно подчеркивается образом
малосимпатичного Блюменшена, который, являясь
любовником Юлианы, в то же время паразитирует
на ней.
И в этой пьесе Гамсун опять не упускает случая
высмеять самодовольного старого юбиляра.
Правда, старика Гиле он изображает с улыбкой и по
сравнению с Монсом и Фредриком Менсой его
старческое слабоумие не выходит за рамки
допустимого.
В это же время Гамсун много писал для газет.
В статье «Язык страны» он впервые серьезно
выступил против лансмола. Двадцать лет назад он еще
добродушно-нейтрально относился к движению
сторонников лансмола и даже сам писал письма к
279
издателю Литлере на своего рода лансмоле. Но с
тех пор он стал художником слова, «обновителем»
родного языка, и его позиция была ясна.
В другой статье, посвященной развитию
туризма, которая называлась «Слово ко всем нам», Гам-
сун предупреждал против ущерба, духовного
ущерба, который постепенно нанесет Норвегии
развитие туризма. Эту· же, не новую для него,
мысль Гамсун углубит потом в своей следующей
книге о страннике — «Последняя радость».
ДОМОЙ, В НУРЛАНН
I
Еще в Сульлиене Гамсун написал ста-
тью «Теолог в Сказочном царстве». В
ней он обращался к пасторам,
опасавшимся, что они получат приход в уезде
Тромсе, где окажутся брошенными и
забытыми. Каждая строчка этой статьи
дышала любовью к стране его грез.
Гамсун удивлялся, какими же
чувствительными и изнеженными должны
быть господа пасторы, если они не в
состоянии выдержать условий этого
северного уезда.
«И уж если на то пошло, разве
человек, решивший стать пастором,
не считает, что на него возлагается
миссия?»
Теолог мог спокойно уехать в Hyp-
ланн и там в любом «захолустье»
обогатить свою личность.
«Там, на Севере, он увидит
звездные ночи и северное сияние, каких
здесь не бывает. А летом переживет
чудо встречи с представителями
«брошенной и забытой» флоры —
цветком в горах, кустиком в
долине, — с хрупкой жизнью, с тишиной.
Он изведает непогоду, когда небо и
земля сливаются друг с другом и
звучит мощная музыка органа вечно-
281
сти. Он увидит рыбные промыслы, скопление
судов, суету и неразбериху, людей,
съезжавшихся со всех сторон. А потом снова наступит лето,
и чудо полуночного солнца, и шум птичьих
базаров — все это отвлекает человека от
низменных мыслей о погоне за прибылью и
настраивает на созерцательный, религиозный
лад».
Уже двенадцать лет Гамсун пытался найти себе
«небольшую подходящую усадьбу» в Хамарее.
Весной 1911 года они с Марией поехали на Север.
Гамсуну хотелось снова пустить корни в той земле,
где прошло его детство. Они поехали наугад, но им
повезло. Судьбе было угодно, чтобы в Хамарее, в
полумиле от усадьбы Гамсунд, где вырос Кнут,
продавалась усадьба Скугхейм. Гамсун приобрел Скуг-
хейм за шесть тысяч крон и переехал туда.
С этой поездки в Нурланн начинается новый
период в жизни Кнута Гамсуна. Он становится
крестьянином. В романе «Странник играет под
сурдинку» он когда-то сказал:
«Меня испортили все эти тонкости и
условности, которые столько лет были частью моей
жизни, мне пришлось заново учиться снова
быть крестьянином».
Он принялся за дело с небывалой энергией. И
дом, и хозяйство были запущены, все следовало
привести в порядок. Но именно это и давало
Гамсуну силы. Он лично принимал участие в работах
и на поле и в лесу, занимался перестройкой дома.
Здоровый физический труд был благотворен для
его нервов — спорилась и работа за письменным
столом. Быстрее, чем он предполагал, сложились в
роман отдельные наброски, над которыми он
работал еще до переезда на Север, — роман «Последняя
радость» вышел в 1912 году.
Он явился завершающей книгой Гамсуна о
страннике. Но в противоположность прежним это
боевой клич, девиз норвежца и его времени. Этот
роман во многом напоминает «Мистерии»,
написанные Гамсуном в молодости, он такой же
напористый, смелый и противоречивый.
282
Тут Гамсун нападает. Еще в статьях о развитии
туризма он выступал против меркантильного духа
времени, против «швейцарского духа», этой
практичной ограниченности, которая, по мнению Гам-
суна, представляла опасность для его народа.
Против этого же он выступает и в «Последней
радости».
Как и в прежних книгах о странниках, сам
стареющий герой стоит за пределами событий, хотя
и пишет от первого лица. Он только наблюдатель.
Он испуганно отступает в тех случаях, когда его
могут вот-вот втянуть в игру, — пятидесятилетний
писатель должен избегать смешных положений.
Пусть он серьезно влюблен в учительницу фрекен
Торсен, крупную, красивую женщину, которую ему
бы очень хотелось спасти, он все равно отступает.
«Я не видел в ней никакой прелести, только
одну нервозность. Она постигла грамматику, но не
содержание, ее натура не получила в свое время
достаточно пищи». Вместе с другими героями этого
романа она вслепую движется по жизни. Все они,
в сущности, вышли «из одного провинциального
городка» — и фрекен Торсен, и комедиант, и
спортсмен, и адвокат, и учителя Стаур и Сулемен. И
потомственный крестьянин Пауль идет навстречу
своей гибели, открыв гостиницу и принимая
сребреники от туристов. А пятидесятилетний писатель
стоит в стороне и смотрит, как они суетятся, но
не хочет суетиться вместе с ними. «Милое дитя,
фараон смеется над пирамидой, просто смеется. Он
посмеялся бы и надо мной».
В «Последней радости» звучит осуждение, но
есть в ней и свой позитивный смысл. Гамсун
говорит самому себе: «Человеку исполняется пятьдесят,
он начинает шестой десяток». И отходит в сторону,
уступив молодым место в искусстве. Теперь их
черед. Черед «молодых, чьи глаза повсюду видят
драгоценные камни... богатых транжир, талантов, не
имеющих крыши над головой...». И утешить детей
своего времени он может только тем, что не все
из них безнадежны. Фрекен Торсен спасается в
последнюю минуту, потому что ее натура сделана из
добротного материала. Она выходит замуж за
столяра, простого трудолюбивого человека, лишенного
283
художественных или каких-либо других
поверхностных способностей. Они покупают себе усадьбу и
рожают детей,
«Дети? Это настоящее чудо! И с
наступлением старости — единственная радость, последняя
радость».
Кнут Гамсун стал крестьянином. Он жил
теперь в Нурланне, в Хамарее, на своей усадьбе,
возделывал землю, расчищал пашню и в земле
черпал силы.
II
Мой отец.
Я старший сын1. Я родился в Скугхейме весной
1912 года. Мое первое сознательное воспоминание
об отце — высокий смуглый человек с теплыми,
добрыми руками. Каштановые, подернутые
сединой волосы, каштановые усы, каштановая шляпа и
пальто. Таким он вошел к нам в переднюю — таким
я запомнил его. Мать держала меня на руках, и я
потянулся к нему. Наверное, отец вернулся из
какой-нибудь поездки... Потом помню игрушечную
собачку, она прыгала и лаяла, когда у нее что-то
поворачивали в животе. Мы с отцом лежали на
полу и играли с этой собачкой, возможно, это было
в тот же раз.
Отец всегда находил для меня время. Мы с ним
совершали долгие прогулки по дорогам Хамарея.
Мать волновалась за нас, но мы чувствовали себя
превосходно и не допускали в свои отношения
посторонних. А когда эти посторонние, мать или
няня, все же появлялись, чтобы прервать нас и
испортить нам игру, я оказывал отчаянное
сопротивление, ревел и брыкался. Отец не выносил моих
слез, ему приходилось прибегать к хитрости, если
он хотел безболезненно отделаться от меня.
Какое бы светлое и счастливое ни было у
человека детство, ему все равно наверняка случалось
переживать трудные минуты. Я, например, страшно
боялся темноты. До сих пор мне слышится низкий,
284
спокойный голос отца( уговаривавшего меня не
бояться: «Не бойся, Туре... Темнота добрая, она такая
добрая, сынок».
В первые годы жизни я был привязан к отцу
больше, чем к кому бы то ни было, в том числе и
к матери. Ни у кого не было таких добрых сильных
рук, я так любил сидеть у него на руках! И он
никогда не сердился на меня. Терпение его было
беспредельно.
Однако я недолго оставался единственным
ребенком в семье. Мне было два года, когда родился
мой брат Арилд и оттеснил меня от матери и от
няни. Но не от отца. В отличие от меня Арилд был
добрый и спокойный мальчик, но отец одинаково
любил нас обоих. В три года я, например, отказал
от места горничной, высокой женщине с Лофоте-
нов, потому что она очень любила Арилда и
сказала: «Да тебя впору прикончить! Ты зачем дергаешь
Арилда за волосы?» Горничная осталась.
Конечно, я иногда бывал трудным ребенком, и
отец понимал это. Хорошо помню один раз, когда
он успел вмешаться в последнюю минуту. Арилд
только-только начал ходить. Я поставил беднягу
посреди комнаты, и он, конечно, упал. Стукнувшись
головой об пол, он заревел во все горло. Прибежала
мать, прибежал еще кто-то, меня увели и должны
были выпороть. Я уже лежал на коленях у матери
и со страхом ждал наказания, но тут подоспел отец
и выхватил меня у нее.
Не один раз он спасал меня от скорой на
расправу матери, которая в детстве виделась мне как
сама неумолимая справедливость. С возрастом я
немного выровнялся. Здесь не место говорить о
том, сколько мы в детстве видели от матери
нежности и доброты, и я больше не буду к этому
возвращаться. А вот отец бывал даже опасным,
хотя и не прибегал к рукоприкладству. Он
излучал такую силу, что мы, дети, постепенно
прониклись к нему, никогда не шлепавшему нас,
большим уважением, чем к матери, не
брезгавшей шлепками.
Никто не относился к нам нежнее, чем он. Я
приведу маленькое письмо, которое он прислал мне
на день рождения, когда мне исполнилось три года:
285
«Письмо Туре от папы.
Дорогой Туре! Тебе сегодня стукнуло три
года, и папа поздравляет тебя с днем рождения.
И посылает тебе заводную карету, она будет
ездить, если мама заведет ее. Это очень хорошая
карета, ты можешь посадить внутрь
какую-нибудь куколку, а другую куколку посади сверху,
и пусть они катаются. А еще мама даст тебе
бананов, и еще, будь послушным мальчиком и
пей солодовый экстракт, чтобы стать здоровым
и сильным. Папа очень тебя любит и думает о
тебе каждый день. Я постараюсь раздобыть для
тебя инструменты, но здесь их трудно достать,
пока не начнется лето и поля не покроются
травой.
По-моему, тебе следует отдать маленькому
Арилду те две погремушки и резиновую
куколку, увидишь, как он удивится. Бедняга Арилд,
он еще такой маленький, но подожди, скоро он
научится ходить. Вот так-то. До свидания,
дорогой Туре, передай привет Луллену. Я думаю о
вас обоих. Это письмо Туре от папы».
В трудные минуты отец всегда был добрым
утешителем. Я вспоминаю один напугавший меня
случай — это было зимой, далеко от дома, за нами с
няней бежала отвязавшаяся лошадь. Господи, как
мы бежали, я скользил и падал, дорога казалась
бесконечной, мы еле добежали до дому.
Когда мне было страшно, отец всегда брал меня
на колени. Он показывал мне книжки с
картинками, рассказывал разные истории, тихонько утешал:
«Темнота добрая, Туре... Тебе нужно было просто
погладить Пегого... Пегий такой добрый...»
Мою няню звали Ольга. Она была лопарка.
Обычно Ольга сидела в кухне на полу и что-нибудь
вязала. Сидеть на стульях она не привыкла. Вместо
обычной обуви она носила лопарские камики, и от
нее плохо пахло. Семья Ольги жила в юрте на
берегу озера. Иногда она навещала своих родных и
брала меня с собой, мне это очень не нравилось.
Вместо того чтобы пойти к лавочнику или в какое-
нибудь другое интересное место, она затаскивала
меня в эту маленькую темную пещеру, где пахло
286
так же противно, как от самой Ольги, и где все
говорили на непонятном мне языке. Однажды мать
обнаружила у меня вшей, думаю, мы с Ольгой
надолго запомнили ту обработку, которой нас
подвергли. Мы с нею плакали, и Ольга сказала:
— Счастье улыбается одинаково и тем, у кого
нет вшей, и тем, у кого они есть!
* * *
Здесь же, в Хамарее, где я износил свои первые
башмачки, вырос и мой отец, и он часто
рассказывал мне всякие' истории из времен своего детства.
Когда я немного подрос, он рассказал мне о наших
предках по его линии и по линии мамы. Правда,
из родных отца я видел в детстве только его мать
и брата, дядю Уле. Отец его умер в 1907 году, за
пять лет до моего рождения.
Но бабушку я помню хорошо. Когда мы
приехали в Нурланн, она была еще жива и жила в Гам-
сунде, в полумиле от нашего дома. Мы часто ездили
за ней на Пегом и торжественно привозили ее к
нам. Ей было уже сильно за восемьдесят, и она
была совершенно глухая. Зубов у нее не было, она
напоминала мумию. Я спросил у отца, почему
бабушка так странно выглядит, и он ответил, что со
временем и мы тоже будем так выглядеть, но мне
это показалось невероятным. А когда-то бабушка
была очень красивая, сказал отец, и в молодости
она очень хорошо танцевала. Потом уже отец
рассказал мне, что однажды к бабушке приехали
журналисты, чтобы сфотографировать ее, она
терпеливо им позировала, только сказала: «Что ж вы
раньше-то не приезжали!»
Нет, тогда я не понимал, что в молодости
бабушка была красивая, но теперь вижу, какое у нее
было породистое лицо. Должно быть, и сложена
она была хорошо, у нее были красивые длинные
пальцы. Говорила бабушка мало, но слова ее были
значительны, как проповедь. Теперь, в старости, ее
отличало какое-то особое, как будто неосознанное
достоинство, и оно несомненно было врожденное,
бабушка происходила из хорошего, древнего рода.
А вот вполне осознанное достоинство появилось у
нее в связи с тем, что ее сын становился все более
287
и более знаменитым во всем мире, тогда бабушка
жила в Гамсунде уже одна.
Лишь один раз мать видела, что бабушка
забылась и вдруг снова стала бедной женщиной, какой
была, когда семеро ее детей были еще маленькие
и ей с мужем приходилось работать не покладая
рук, чтобы свести концы с концами. Она гостила
у нас несколько дней и, когда собралась уезжать
к себе в Гамсунд, не смогла расстаться с красивым
синим шерстяным одеялом, которым укрывалась
ночью. Она расплакалась. Мать быстро свернула
одеяло и положила к ней в сани. Но вообще-то
бабушка никогда ничего не просила и почти ничего
не тратила на себя из тех денег, что давал ей отец.
Бабушка была «старшей в нашем роду». Она
пережила смерть многих своих потомков и в первом,
и во втором колене. Многие из них умерли от
туберкулеза. В бабушке было что-то бесконечно
терпеливое и покорное. Она гордилась своим сыном,
который прославился даже в Америке, но все это
находилось за пределами ее интересов. Она не
прочла ни одной его книги. Однако всю жизнь до
самой своей смерти она помнила его слова, которые
он сказал ей, и повторяла их с глубоким волнением:
«Никогда, пока кровь моя не остынет, я не забуду
тебя, мама».
Все силы и способности бабушки ушли на
упорную борьбу за существование, которую она вела
здесь, в Нурланне. Все, до последней капли.
Нелегкий путь лежал у нее за плечами, когда мне,
ребенку, она показалась странной и старой, как
вечность. Бабушка стояла выше всех превратностей
судьбы — они были ей хорошо известны.
* * *
Мне трудно последовательно расположить
воспоминания о нашей жизни в Хамарее. Они
неожиданно возникают и пропадают. Помню, как отец
уезжал и как возвращался, особенно — как
возвращался. Чего только он не привозил в своих
чемоданах и картонках! Няне — передник, работнице —
красную бархатную блузу, маме — шляпу с
большим пером, нам с Арилдом — игрушки. Я вижу,
как все домочадцы, стоя на коленях, заводят меха-
288
нические игрушки, катают шары и складывают
кубики. Машины и поезд грохочут по полу нашей
гостиной. Но случалось, что я подолгу вообще не
видел отца. Он уезжал, чтобы иметь возможность
работать. Ему приходилось нелегко, дом был
слишком мал, мы, дети, мешали ему либо своими
слезами, либо своими играми. А он не терпел никаких
помех, как приятных, так и неприятных. Мне было
четыре года, когда родилась Эллинор. Просторнее
и тише у нас от этого не стало.
Но отцу очень хотелось жить дома. Он построил
себе в отдалении крохотный домик, будочку, с
одной комнатой и островерхой крышей. Там он и
работал, и никто не смел к нему туда приходить.
Няне велели гулять с нами в другой стороне, чтобы
нам не взбрело в голову убежать от нее и ворваться
к нему в его будочку. А если мы все-таки прибегали
к нему, у него не хватало духу прогнать нас.
Однако я помню, что иногда он сам брал меня на
руки и нес к себе. Это бывало в трудные для меня
минуты, когда другие способы утешения уже не
помогали. И тогда самые страшные царапины и
шишки на лбу превращались в истинное
удовольствие.
Я помню, что в будочке у отца были красивые
книжки с картинками. И коробочки, в которых
хранились разные редкости. Например, зеленая
деревянная змейка, выглядевшая совсем как живая.
Или большая коробка с пуговицами, и пуговицы
эти были одна красивее другой. Я находил то
пуговицу с рогом, то с собачкой, то с красным
камешком, радовался, когда мне попадалась уже
знакомая пуговица, и, по-моему, отец радовался не
меньше меня. И еще там была шкатулка со всякими
предметами, которые он всю жизнь подбирал на
дорогах и тропинках. Шурупы, гвозди, подковы,
пряжки, стеклянные бусинки. Он хранил такие
находки до самой смерти.
Картины и события всплывают в памяти и снова
пропадают. И сквозь них я вижу Нурланн таким,
каким он был в дни моего детства. Темную
безжизненную зиму сменяло улыбающееся лето с его
дивным светом, этот вечный, никогда не
кончавшийся день. Сверкающее над вершинами солнце и
289
синяя Глимма, увенчанная светлыми березами. Я
вижу неподвижную гладь фьорда со скользящими
по нему лодками. Лодки украшены зеленью, по
берегам и на островах пылают костры — таким я в
своих воспоминаниях вижу Нурланн и мой первый
Иванов день.
III
В 1914 году началась мировая война, позиция Кнута
Гамсуна была ясна — его симпатии на стороне
Германии, и он не скрывал этого.
Еще со времен таких пангерманистов, как
Бьернсон, Ибсен и Ли, норвежские писатели
тепло относились к Германии. Там понимали и
ценили их творчество, Германия была для них
своеобразными воротами, через которые им
предстояло пройти, чтобы их узнал и стал читать весь
мир. И потому идея духовной солидарности
германских народов, естественно, нашла у них
поддержку.
Почти все друзья Гамсуна во время Первой
мировой войны придерживались немецкой
ориентации — это были Нильс Кьяр, Ялмар Кристенсен,
Свен Эльвестад1, СигурА Бедткер и многие другие.
Но никто из них не выражал это так страстно, как
Гамсун. Он был на стороне Германии с первого
дня. Частное письмо Гамсуна одному немецкому
предпринимателю вопреки воле Гамсуна было
опубликовано в немецкой прессе, и это послужило
началом газетной полемики между Гамсуном, с
одной стороны, и профессором Кристеном Колли-
ном2, специалистом по европейской литературе, и
англичанином Уильямом Арчером3 — с другой.
В частном письме редактору «Симплициссиму-
са» Касперу Гульдбрандссону Гамсун пишет: «Я
питаю симпатии к Франции, потому что она очень
красива, и к России, потому что в Европе, после
германцев, это народ будущего. Но я не питаю
никаких симпатий к Англии, которая признает только
эгоизм». Гамсун был настроен против Англии еще
со времен Гладстона4. Бурская война не смягчила
его чувств, а те англичане, которых он встречал в
290
Норвегии, раздражали его своей флегматичностью,
он принимал ее за невежливость и самодовольство.
Все, что он писал в то время, было направлено
против Англии, только против Англии. Но это должно
было публиковаться в норвежской пресе. Он считал
само собой разумеющимся, что Норвегии следует
занимать политически нейтральную позицию и по
этой причине пресса должна предоставлять место
самым противоречивым мнениям, в том числе и
пронемецким.
Среди записей, сделанных Кнутом Гамсуном во
время Первой мировой войны, есть такая:
«В своей корреспонденции из Берлина
доктор Поше среди прочих упоминает и меня. Он
спрашивает, почему я не выступил в немецкой
газете, дабы опровергнуть мнение, будто
Норвегия находится под английским влиянием.
Если бы я и написал в немецкую газету, то,
во всяком случае, не об этом. Но я считаю
самым правильным во время этой войны не
высказывать свое мнение о чем бы то ни было в
той или иной иностранной газете. Достаточно,
чтобы один норвежец, этот тотенец, этот
политический флюгер Юхан Кастберг1, посещал
фронты и потом произносил речи на банкетах.
Другое дело, если бы кто-нибудь, не жалея
сил и здоровья, постарался изменить отношение
к войне здесь, у нас. Правда, на него тут же
обрушился бы господин профессор Коллин, не
признающий никакой полемики, если она
недостаточно лояльна по отношению к союзникам.
Государство нейтрально, правительство
нейтрально, но пресса стоит на стороне
союзников...»
Гамсун не использовал иностранную прессу для
нападок на поведение Норвегии во время войны.
Но на одно обращение к нему он все-таки ответил.
Осенью 1914 года английский писатель Хэлл Кейн2,
который во время войны был чем-то вроде шефа
по пропаганде, попросил Гамсуна написать статью
для «Книги короля Альберта», выпускаемой с
целью привлечь симпатии мира к воюющей Бельгии.
Гамсун получил эту просьбу слишком поздно, его
291
письмо Хэллу Кейну в книгу не попало, но написал
он ему следующее:
«Барду, 13 ноября, 1914
Господин Хэлл Кейн.
Ваше письмо я получил только сегодня, 13
ноября, то есть слишком поздно — ведь Вы
хотели получить мою статью для «Книги короля
Альберта» до 15 ноября. А вообще-то мне
следовало бы присоединить свой слабый голос к
голосам великих.
Я бы призвал весь мир помочь
восстановлению Бельгии. Я бы горячо, как никогда в жизни,
молился за бельгийских детей, за маленьких,
невинных детей Бельгии. Мы читаем, что они
плачут без молока — груди их матерей пусты.
О том же мы читали, когда Англия
опустошала Трансвааль и Киплинг взывал: «Уничтожь
их!»
История повторяется. Тогда совестью мира
была Германия, теперь очередь Англии.
Уважающий Вас
Кнут Гамсун».
То, что от войны в первую очередь страдают
самые невинные, что она приносит детям нужду и
голод, Гамсун переживал больше, чем можно себе
представить. У него у самого были дети, которых
он обожал. Он организовал сбор пожертвований
для одного французского детского дома и первый
внес деньги на это. В то время как война шла своим
кровавым путем и в Европе гибли десятки тысяч
детей, в Норвегии законы Кастберга минимально
сократили наказание матерям, убившим своих
детей. И норвежские матери убивали своих детей.
Гамсун гневно выступил против
матерей-детоубийц. Он узнал из газет, что одна мать получила
восемь месяцев тюрьмы за убийство своего
новорожденного ребенка, и норвежцы, как мужчины,
так и женщины, одобрили такой приговор.
Виноваты не убийцы — виноваты социальные условия.
В статье, опубликованной в «Моргенбладет» от 16
января 1915 года и называвшейся «Дитя», Гамсун
писал с возмущением:
292
«Такая мать и такой отец безнадежны,
повесьте их! Повесьте обоих родителей,
очиститесь от этой скверны! Повесьте первую сотню,
это внушит страх, и положение, может быть,
улучшится. Но предпринять что-нибудь
необходимо, надо спасти детей от этих рук,
сжимающих их шейки, спасти от этой крови и этих
убийств».
Статья Гамсуна вызвала бурную реакцию. Сиг-
рид Унсет1 возражала ему, она считала, что
никакие суровые меры не помогут, пока не будут
устранены социальные причины. Гамсун ответил
ей: «Госпожа Унсет не хочет понять, как она
заблуждается. Перспектива надолго угодить в тюрьму
будет прекрасно сдерживать убийц, не говоря уже
о перспективе заработать петлю на шею — петля,
безусловно, их сдержит».
Психиатр доктор Шарффенберг2 высказался о
психологических причинах подобных убийств, он
привел даже статистику. Некоторые дамы тоже
внесли свою лепту. Гамсун ответил им рядом
статей, сохранилось несколько записей, сделанных им
для дискуссии. Он был раздражен и беспощаден.
«Господин доктор Юхан Шарффенберг дает
высокую оценку взглядам Сельмы Лагерлеф3.
Господину Шарффенбергу очень импонирует,
что эта старая дева, которая сама никогда не
была ни матерью, ни отцом, объясняет
психологию детоубийц».
«А нотариусу по фамилии Ситье импонирует
статистика детоубийств, составленная Шарф-
фенбергом, это примерно то же самое.
Абсолютно то же самое».
«Они считают, что если обладают знаниями
по какому-то одному вопросу, то больше ничего
и не требуется. И знания эти им дает не земля,
не почва, по которой они ходят, не жизнь, не
люди, не небо, они черпают их из книг.
Господин Шарффенберг, безусловно, читал «Психоло-
293
гию» Хеффдинга и все его другие рассуждения.
Господин Ситье читает статистику Шарффен-
берга.
Знали бы они, как они мне нравятся со своей
психологией и статистикой!»
«Одна дама, фру Катти Меллер, точно знает,
что женщина вовсе не хочет того, от чего
получаются дети, этого хочет только мужчина, скот».
Но не многие поддержали Гамсуна в его борьбе за
жизнь детей. Психология его противников не
допускала этого, они не понимали горячей реакции
Гамсуна. В одном из писем к Юхану Бойеру он
пишет:
«У меня опускаются руки, я сейчас
совершенно бессилен, я пишу, пишу, но не могу
убедить служанок перестать убивать своих
младенцев. Что бы я ни говорил, это не
помогает, У тебя есть сестры, что они думают по
этому поводу? Что думает фру Бойер? Что думают
твои малыши? Ведь это те люди, которые будут
жить после нас».
Наконец, спустя год, секретарь редакции «Мор-
генбладет» Ветлесен получил от Гамсуна частное
письмо. Первая горечь уже улеглась, но гнев
пылает по-прежнему, и Гамсун не отступил ни на шаг:
«...Письмо детоубийцы было адресовано
лично фру Лекен, но фру Лекен с мужем решили
опубликовать его. Я написал им, что публикация
приведет лишь к тому, что это дело превратится
в клубок противоречивых мнений; они
предпочли публикацию. Я оказался прав. Теперь
Шарффенберг доказывает статистически, что в
те времена, когда за убийство ребенка
полагалась смертная казнь, детей убивали ничуть не
меньше, чем теперь. Да, но ведь его статистика
начинается с I860 года, когда смертная казнь
практически не применялась! И с этим
кошачьим мяуканьем мне приходится дискутировать! У
294
меня совсем другая статистика, чем у них, но
бесполезно прибавлять что-либо к уже
написанному, последнее их мяуканье — пусть убийство
детей продолжается, пока все не увидят, как
действуют новые детские законы. Сколько
заведений готовы принимать детей! Но их
продолжают убивать. У нас много средств. Но
помогаем-то мы убожеству и испорченности.
Меня каждый день тошнит от людей и их
убожества.
Почему «Моргенбладет» не может попросить
кого-нибудь из авторитетных специалистов под:
вести итог этому доброму и очевидному делу?
Или Хамбру считает, что в прошлом году я хотел
просто немного пошуметь? Если у него нет
детей, пусть заведет, а уже потом предпринимает
какие-то действия. Девушки, убивающие своих
детей, выбивают почву у себя из-под ног на всю
жизнь; если они считают, что пол дан им
исключительно для удовольствия, пусть
устраиваются в бордели в Вике, а не служат кухарками
на виллах Уллевола и не рожают детей. Фру Ле-
кен великолепна: если бы девушкам предлагали
брак и семейный очаг, они не стали бы убивать
своих детей, заявляет она. Она, видите ли,
уверена, что всех детей зачинают по любви! А
между тем эти партнеры, как правило, видят друг
друга в первый и последний раз в жизни, они
выпивают, совокупляются и расходятся по
домам.
Но простите, Вы тут ни при чем».
Война продолжалась. Гамсун тихо и замкнуто
жил в Нурланне1. О том, что творится в мире, он
узнавал из газет, которые обычно приходили к
нему с опозданием на неделю. Из Христиании и
Копенгагена получал письма от друзей, они писали,
что им его не хватает. Это было как напоминание
о давно минувшем времени. Датский поэт Кнуд
Поульсен прислал ему свою книгу с такой
надписью: «Может, Вы меня помните? Нет! Это было в
1904 году. Вы застряли в «Бернине», я пришел, и
мы отправились в «Бристоль», в Хорнбеке мы
купили зонтик для фрекен Фриис, в «Бристоле» мы
295
ели, пили и посылали (безуспешно) «эстафеты» за
деньгами, потом отправили гонца за Рагнхилъд
Йольсен. Мне кажется, это было пятьсот лет
назад...»
Да, это было очень давно. Эти слова приходили
как будто с другой планеты и рассказывали о
другой жизни. Друзей огорчало, что Гамсун живет так
далеко, что он недосягаем. Вскоре после того, как
Гамсун поселился в Нурланне, его друг редактор
Кавлинг1 писал ему из Копенгагена: «Где, черт
побери, находится этот Хамарей, это звучит
примерно как Адрианополис? Как ты можешь там жить?
Возвращайся к нам в Европу, пусть твоя слава
засверкает на солнце, расправь мощные светлые и
легкие крылья, обрати свои глаза и сердце к
большому миру, где один день не похож на другой,
присядь в пути на эту обочину. Ты один из немногих,
кого мы так любим, и нам хочется доказать тебе
свою любовь». С Французской Ривьеры летели
призывы Свена Эльвестада, из кафе «Энгебрета» в
Христиании его манили Ялмар Кристенсен и Виль-
хельм Крат: «Как славно было бы снова увидеть
тебя здесь! Уверяю, тебя встретили бы со всеми
почестями, какие только бедная страна в состоянии
оказать королевской особе!.. Вильхельм пьет рядом
свой прозрачный напиток. Мы все пьем за тебя и
просим заблаговременно сообщить о своем
прибытии, дабы успеть основательно продумать
церемонию встречи». -
Какие только просьбы и обращения не
приходили в маленькую усадьбу Гамсуна в Нурланне?
Просьба Союза Свободомыслящих людей Норвегии
выступить у них с докладом. Просьба общества,
называвшего себя «Био-Кино», написать сценарий
для фильма. Приглашение открыть в Бергене
памятник Бьернсону и произнести речь на этом
открытии.
Гамсун всех благодарил, но от всего
отказывался. Не только каприз заставил его уехать в Нурланн
и поселиться там. Одиночество, в котором он там
жил, земля, лес, усадьба были той плодотворной
почвой, что питала его новые книги, новое
реалистическое творчество.
296
IV
Уже в 1913 году, через год после романа
«Последняя радость», выходят «Дети времени», и в 1915
году —их продолжение «Городок Сегельфосс». Эти
книги Гамсун писал и дома, в Скугхейме, и в тихих
городах Нурланна — Буде, Барду и Харстаде, — где
ему было спокойнее работать.
В «Детях времени» и «Городке Сегельфосс»
Гамсун широко разрабатывает тему, которая
впервые прозвучала в «Мечтателях», а потом нашла
свое выражение в его больших романах о Нур-
ланне.
«Дети времени» начинаются с описания нур-
ланнского поместья Сегельфосс, владелец
которого Виллац Хольмсен и его жена, немка,
Адельхейд, хранят традиции былого величия.
Виллац Хольмсен мало преуспел в жизни, дослужился
он только до лейтенанта, и богатство, полученное
им в наследство, медленно тает. Однако это не
мешает ему быть аристократом с врожденной
способностью повелевать — такой человек Гамсу-
ну по сердцу. «Он не пользовался особой
любовью, но сумел внушить к себе глубокое уважение;
его называли лейтенантом, потому что он не
дослужился до более высокого чина, но
приветствовали, будто он был генералом». Об этом человеке,
верном сыне своих предков, живущем в их тени,
и рассказывает книга. Но также и о многих
других людях — детях уже нового времени. И борьба
между старой аристократией, с одной стороны, и
духом нового времени, несущим с собой
индустриализацию, либерализм и социализм, — с
другой, и есть тот самый конфликт, который из
«Детей времени» переходит потом в «Городок
Сегельфосс».
Гамсун отказался от того, что было присуще его
творчеству в молодости, трепетная страстность
стиля и лексики теперь приглушена. Он уже не тот
мятущийся молодой мечтатель, который страдает и
любит, время лирического импрессионизма
миновало. Теперь он писатель с большим жизненным
опытом и зорким взглядом, он идет по жизни и
делает свои открытия. «Я любил, заблуждался, стра-
297
дал и неистовствовал так, как требовал мой
темперамент, не больше, я старомодный человек. Я
осенен вечером своего пятидесятилетия. Мне уже
ничего не интересно!» Так он писал в «Последней
радости».
Но Гамсун обновился. И люди по-прежнему
были ему интересны — всегда противоречивые,
постоянно меняющиеся, словно увиденные новыми
глазами, они проходят один за другим.
Лейтенант Виллац Хольмсен, может быть,
самый цельный из всех героев Гамсуна. Жизнь не
очень благоволит к нему, деньги, полученные в
наследство, уже кончились, но одно осталось
постоянным и неизменным — полученный в
наследство аристократизм. Лейтенант непоколебим.
Тубиас Хольменгро, из рыбацкого поселка,
побывал в Мексике, разбогател там и возвращается в
родные места, подобный могущественному
королю; он привозит с собой новые времена и новый
дух. Но и это не может поколебать Виллаца
Хольмсена. Хольменгро создает вокруг старого
Сегельфосса современный поселок и прибирает
к рукам кусок за куском от старого поместья.
Однако Виллац Хольмсен все так же упрям и
непоколебим. Он потерпел в жизни только одно
поражение — в своем браке с темпераментной и
требовательной Адельхейд. Потому что и тут он
признавал лишь свою упрямую волю и не
обладал мягкостью, способностью пойти навстречу
другому.
С господином Хольменгро в Сегельфоссе
начинаются новые времена. Он представитель народа,
олицетворенный либерализм. «Он был на двести
лет моложе владельцев Сегельфосса, пусть он
научился здороваться, но шляпу снимал, как раб».
Поселок, выросший вокруг предприятия господина
Хольменгро, населен рабочими, которые живут
благодаря его деятельности. Тут Гамсуну
представляется случай описать «прогресс» и «развитие»,
пришедшие в небольшое селение, которое словно
пробудилось ото сна.
Люди не могут устоять перед всевозможными
новомодными введениями и прогрессом. В
Сегельфоссе появляется торговец.
298
«Ха! Кто это станет теперь зимними
вечерами гнуть спину, когда любую вещь можно
купить за деньги у Пера Лавочника! Он торгует
граблями и топорищами фабричного
производства, жареным молотым кофе в яркой упаковке,
маргарином в жестянках и свининой из
Америки. В прежние времена каждому приходилось
самому молоть себе нюхательный табак, а
теперь конец этому изнурительному занятию —
Пер Лавочник торгует готовым табаком.
Башмаки? В прежние времена Нильс Башмачник ходил
по дворам и усадьбам и шил там обувь на всех
домочадцев, кому что требовалось на целый год,
он сам растягивал кожу, сам смолил дратву, и
все его любили, а теперь Пер Лавочник торгует
башмаками, привезенными из города, они
тонкие, как ткань, и блестят, как стекло...»
Череда самых разных персонажей проходит
перед читателем в «Детях времени», но сердце Гамсуна
принадлежит Виллацу Хольмсену. Старый
аристократ покидает жизнь с властными словами на устах,
проявляя в последний раз цельность своей натуры.
И Гамсун говорит с восхищением: «Несгибаемая
воля до последнего вздоха, золотая воля».
Гамсун не умел, как некоторые его коллеги,
работать легко, без напряжения. Даже в самых
благоприятных условиях ему редко казалось, что работа
идет легко, он был чересчур чувствителен ко всем
внешним помехам, любая мелочь могла выбить его
из колеи. Труднее всего ему было найти начало;
потом уже, когда материал складывался, детали
«приходили» сами собой. Так бывало всегда. Но на
этот раз перейти от «Детей времени» к их
продолжению оказалось довольно,трудно, хотя материал
в основном был подготовлен еще в первой книге
и Гамсун уже сделал необходимые наброски того,
что произойдет в следующей.
Он жил в отеле в Харстаде и писал оттуда Марии:
«...К тому же у меня плохо идет работа, и
это смертельно огорчает меня, я думаю о ней
299
день и ночь, но разрешиться не могу, если
можно так выразиться. Такого со мной еще не
бывало, надо сказать, я боролся не один месяц,
сперва в Буде, потом в Барду и теперь здесь, и
почти не продвинулся вперед. Больше я никогда
не буду продолжать написанную книгу, это меня
просто убивает. В «Детях времени» у меня
действует двадцать девять главных и
второстепенных персонажей, и теперь мне нужно исходить
из этого числа, А у меня проделана такая
большая подготовительная работа, что мне жалко от
нее отказываться».
Однако у читателей создается впечатление,
будто «Городок Сегельфосс» написан легко и
непринужденно, с тем же вдохновением, что и «Дети
времени». Стиль этого романа обладает той
пластичностью, той прихотливой и подспудной сменой
настроений, которые допускает языковой строй
этого произведения.
Прогресс, сокрушивший лейтенанта Виллаца
Хольмсена в «Детях времени», достигает в
«Городке Сегельфосс» своей кульминации, но потом все
возвращается на круги своя. Теперь главную роль
играет предприниматель господин Хольменгро, с
ним в Сегельфосс пришли новые времена и
потерпели здесь поражение.
Хольменгро не обладает, подобно лейтенанту
Хольмсену, врожденной способностью повелевать.
Может, он еще недостаточно богат, никто ничего
толком не знает, но сомнения в этом не идут
Хольменгро на пользу. Он слишком обычный, слишком
добродушный и нетребовательный. И как только он
перестает беспрерывно сверкать золотом, он
перестает быть для своих рабочих сказочным королем.
«Предприниматель начал уставать от своей
деятельности, от своих рабочих, своего
положения. Король Сегельфосса? Это еще хуже, чем
быть настоящим королем и давать аудиенции
полярным исследователям, а в остальное время
сидеть и подписывать решения, принятые
большинством черни в этой стране... Он проходит
мимо Бертеля из Сагвика, и Бертель здоровается
с ним. Он проходит мимо четырех рабочих, ко-
300
торые насыпают муку в мешки и завязывают
ихг но можно ли с уверенностью сказать, что
рабочие с ним поздоровались — двое небрежно
кивнули, а другие двое озабоченно склонились
над мешками, сделав вид, что не заметили его.
Это современные рабочие, они носят галоши и
приезжают на работу на велосипедах, которые
оставляют поблизости».
В этих двух романах Гамсун откровенно
высказывает свое мнение о пришествии в Нурланн
новых времен, в тот Нурланн, в который он так
мечтал вернуться:
«Наша жизнь сошла с колеи, лошади
остались без кучера, а поскольку лошади знают, что
везти воз под уклон легче, чем в гору, они и
везут его под уклон. Так нам и надо! Жизнь
становится смешной, мы суетимся ради одежды
и пищи, мы притворяемся, что живем. В
прежние дни существовали различия, был замок и
была пустыня, теперь же все сравнялось, в
прежние времена была судьба, теперь —
почасовая оплата. Что такое величие? Лошади тянут
его под уклон: позвольте и мне килограммчик
величия, сколько оно стоит?»
Всего несколько человек из прежних времен
встречается в этой книге. Это спившийся
телеграфист Бордсен, большой, высокий и серьезный,
бродячий художник из хорошей семьи. Он далеко не
безгрешен, но именно в уста этого неудачника
Гамсун смело и безоговорочно вкладывает свои идеи.
Это и молодой Виллац, сын лейтенанта, художник
и композитор. Он не обладает крутостью и волей
своего отца, аристократического у него только его
мировоззрение, тогда как у отца аристократичность
заключалась в праве повелевать, не вызывавшем
сомнений. Молодой Виллац заведомо отмечен
знаком гибели — ведь он уже четвертое колено этой
богатой семьи. Но Гамсун спасает его — с
помощью искусства и творчества, а также здоровой,
близкой к природе Марианны, дочери Хольменгро,
в жилах которой течет и индейская кровь.
301
Круг замкнулся, когда предприятие Хольменгро
сгорело дотла. Либеральный, доброжелательный
Хольменгро оказался разоренным, потому что не
мог разорять сам. У него есть выход, он бежит из
страны — разорился он не окончательно и еще
может стать на ноги. Безоговорочное поражение
терпит один лишь Бордсен — аристократ, неудачник,
который не смог пережить процесс нивелирования.
Его находят мертвым в таинственных подвалах
Хольменгро. «Все люди узнали об этом, они
выслушали эту новость, задумались было о ней и снова
вернулись к своим насущным делам».
V
Мировоззрение Гамсуна складывалось без помощи
книг. Оно опиралось на впечатления и опыт,
которые ему дарила жизнь. Во время Первой мировой
войны социализм начал находить в Норвегии
сторонников, и Гамсуна серьезно волновало его
влияние и на отдельного человека, и на изменившийся
дух времени. В 1916 году он писал редактору газеты
«Классекампен»:
«Классовая борьба — прежде всего, что это
такое? Борьба против любого класса или борьба
за какой-нибудь один класс? Вы прекрасно
понимаете, что в нашей жизни одинаково
неправильно и то и другое. Вы сами — это один класс,
Ваш наборщик — другой, а Ваши дети, если они
у Вас есть, будут, возможно, третьим.
Вы, господин Альфред Крусе, жалеете
русского крестьянина за то, что он не умеет читать
и писать. Неужели Вы и в самом деле полагаете,
будто знание букв делает человека более
счастливым? Напротив. В мифе о древе познания
содержится глубокая истина, и Вам, отведавшему
плода и понявшему, что Вы голый, следует
поразмыслить над этим. Получается, что тот, кто
более ловко орудует буквами, должен был бы
добиться и большего успеха в жизни — а ведь
случается и наоборот, достаточно взглянуть на
профессоров, да и на редакторов тоже, уж коли
302
на то пошло. Искусство манипулировать
буквами должно было бы сопровождаться очень
многим, однако ничто не прилагается к нему само
по себе; оно должно было бы сопровождаться
характером, сердцем, душой, но они как были,
так и остались неразвитыми».
Гамсуну приходилось переживать много
нападок, и сверху и снизу, и, конечно, некоторые из
них больно задевали его. Позиция, занятая им во
время Первой мировой войны, встретила
неприятие не только в Норвегии. Против него выступил
даже Георг Брандес, позволивший себе
недостойные обвинения, будто Гамсуну платили за его
дружеское расположение к немцам. Вскоре, правда,
Брандесу самому пришлось защищаться от
подобного обвинения, и Гамсун счел уместным написать
ему в частном письме:
«Вы защищаетесь против обвинения в том,
будто Вам платили, дабы Вы выступали в пользу
Германии, хотя ни один человек, кроме всякого
сброда, не считает, что Вам надо в этом
оправдываться. Между тем Вы два года назад, не
задумываясь, обвиняли меня в том же. Я отвечаю
Вам, потому что Вы — не сброд.
Вы не знаете человека, которого обвиняли.
Выступая за Германию, я выступал за
Норвегию. Больше всего я боюсь, чтобы Норвегия
не получила «самоуправление» от Англии,
Норвегия не пережила 64-го года, и я не датчанин1.
Если бы Вы знали хоть немного, как Англия
правила в Норвегии во время войны2, Вы бы лучше
понимали меня.
Когда я написал статьи, выражающие мои
симпатии Германии, и вскоре после этого мой
немецкий издатель объявил в «Симплициссиму-
се» об издании моих книг, Вы выступили с
инсинуацией, полагая, будто есть «известная связь
между этим подвигом и вознаграждением». Дай
Бог, чтобы, кроме этого, Вас не в чем было
укорять. Последний раз я держал в руках «Симпли-
циссимус» пятнадцать лет назад, не знаю, что
пишут в этом журнале, и не имею ни малейшего
желания изучать его публикации. Но я знаю, что
303
у меня есть десятилетний контракт с моим
немецким издателем, который выплачивает мне
ежемесячно двести крон, независимо от того,
что я пишу, чего не пишу и пишу ли вообще.
К тому времени, когда началась война, этот
контракт действовал уже два года. Он действует и
сейчас. Таким образом, у меня в Германии уже
был источник дохода, и мне не было нужды
предпринимать что-либо ради вознаграждения.
От другой центральной власти я за все время
своей творческой деятельности не получил ни
эре, даже тогда, когда Австрия перевела мои
произведения на все свои языки, кроме
немецкого. Оттуда мне не приходилось ждать
вознаграждения за свой «подвиг».
Напротив, вполне вероятно, что своими
статьями я повредил продаже своих книг в Англии,
мне это не известно, и я вообще не думал об
этом. Но в «Скрибнере» лежат мои книги для
издания в Америке и в Англии, и я помню, что
до войны ко мне несколько раз обращались из
Англии с предложением стать членом
объединения писателей, которое бы меня там
поддерживало. Я не стал их членом и вообще не ответил
им. Но дела мои в Америке и в Англии пошли
успешно благодаря «Shallow Soil»*.
Что касается вообще союзников, то Бельгия
всегда меня обманывала, а Франция заплатила
только два раза. Я никогда не считал особой
честью быть переведенным на французский, но
это, конечно, снобизм. До войны у меня было
много предложений из Франции печататься там
без гонорара.
Довольно часто я получаю предложения из
Италии и не отвечаю на них, а что касается
Японии, я даже не ответил на письмо Вашего
переводчика оттуда и не написал для него
предисловия.
Остается Россия. У меня могли бы быть
достаточно веские основания совершить
какой-нибудь «подвиг», дабы поддержать дружбу с
Россией, из этой страны я получил больше «воз-
* Английское название романа «Новые силы». — Прим. ред.
304
награждений», чем когда-либо получу из
Германии. К примеру, Художественный театр в
Москве заплатил мне больше, чем я того
заслуживал, я получил оттуда около сорока тысяч
крон. Мне следовало бы помнить об этом и
выразить свои симпатии союзникам, но я этого не
сделал. Словом, я не зарабатывал на войне. На
все письма и телеграммы иностранных газет, в
которых меня просили написать статьи, я
отвечал «нет» или просто молчал, я не получил от
войны никакого «вознаграждения».
Вот Вам мой отчет.
Я не жду от Вас ответа. Я оставлю за вами
последнее слово в печати. Через двадцать лет
нас обоих уже не будет в живых, и Ваши
обвинения утратят всякое значение, у меня
останется достаточно доказательств, опровергающих их.
Вы уже старый человек, и Вам следовало бы
придерживать свой язык. Он не делает чести ни
Вашей расе, ни Вам лично».
Со временем личная переписка Гамсуна с Бран-
десом становится все прохладней. Но официально
Гамсун никогда не высказывался по этому поводу,
а когда Брандес умер, он, как и все писатели
Скандинавии, почтил память этой высоко духовной
личности, которой восхищался, несмотря ни на что.
Гамсун ничего не заработал на войне, это
доказывают все его дела, и мелкие и крупные.
Судовладелец Улаф Эрвиг из Бергена, горячий поклонник
Гамсуна, просил разрешения дать одному из своих
судов имя «Кнут Гамсун», на его просьбу прислать
ему фотографию, чтобы повесить ее в
кают-компании, Гамсун ответил:
«Еще раз благодарю Вас за честь, которую
Вы мне оказали, назвав пароход моим именем.
Хотел бы, чтобы это доставило Вам такую же
радость, как и мне!
Прилагаемая фотография сделана любителем,
это не Вилсе1. Я получился тут косоглазым, но
глаза мои никогда не косили в сторону
государственного писательского жалованья или
Нобелевской премии...»
305
Как мало его глаза косили в сторону
материальных выгод, свидетельствует такой случай: в
1917 году судовладелец Эрвиг хотел подарить Гам-
суну одну акцию парохода «Кнут Гамсун», Акция
представляла собой большую ценность, но Гамсун
от нее отказался, хотя в то время уже решил
продать свою дорогую, но не оправдавшую
надежд усадьбу в Нурланне и, ради здоровья,
переехать на Юг.
VI
Мой отец.
Итак, мы покинули Хамарей1. Мне сказали, что
временно мы будем жить в городе, который
называется Ларвик.
Переезд на Юг оказался долгим и
утомительным. Сперва все на пароходе занимало меня, все
было внове. Отец гулял со мной по палубе. Он
поднимал меня, на руки и показывал на берег. Он
показал мне Хамарейскафтет — высокую островерхую
гору, высившуюся в тумане. Мы кормили чаек и
передразнивали их хриплые крики. У меня это
получалось лучше, чем у отца, у него был слишком
низкий голос.
Отец часто беседовал с капитаном, и я, конечно,
всегда с ним здоровался. Это был красивый
человек в кителе с блестящими пуговицами и золотыми
галунами. Только один раз в жизни я видел
похожую форму — мой взрослый двоюродный брат из
Нурланна приезжал к нам в гости, когда был
свободен от службы по охране нейтралитета.
Но вскоре путешествие потеряло свою
привлекательность. Отец с матерью лежали в каюте, у них
была морская болезнь. Раз или два сквозь ровный
гул машины до нас донеслись издалека глухие
раскаты. Пассажиры вздрагивали и говорили, что это
мины.
Через несколько дней мы наконец прибыли в
Тронхейм, а вскоре достигли и цели своего
путешествия. С рукописью «Плодов земли», тщательно
упакованной в пухлый небольшой чемодан, пере-
306
хваченный двумя ремнями, Гамсун и все семейство
сошли на берег в Ларвике.
Мы покинули Нурланн весной 1917 года, чтобы
поселиться на Юге, где дни были длиннее, климат
мягче и больше подходил для здоровья отца. Здесь
он надеялся осуществить свою мечту и начать
возделывать землю.
* * *
В Ларвике мы вскоре поселились на вилле, которая
стояла в большом саду с видом на фьорд и гавань.
Наш дом назывался «Морской пейзаж» и был,
конечно, самой обычной виллой, но мне он казался
настоящим замком, только без башни. Отец сказал,
что в Ларвике мы будем жить недолго, однако я
быстро освоился и уже чувствовал себя там как
дома. У нас с братом появилось много друзей и
товарищей. На улице перед нашим домом дети
играли в пуговицы. Мы приехали в самый сезон этой
игры, и я не видел ни одного мальчика, карманы
которого не были бы набиты пуговицами. Дети
быстро приняли нас с Арилдом в свою компанию, они
же посоветовали нам опустошить мамину шкатулку
со швейными принадлежностями. Что мы и
проделали весьма основательно, Арилд в своем усердии
дошел даже до того, что спорол все пуговицы со
своих штанов...
Наша жизнь в Ларвике на Йегерсборггатен
протекала мирно и беспечно. Иногда, правда, у нас на
улице случались небольшие драки, но я редко
принимал в них участие. Между прочим, к большой
досаде отца. В первое время нас с Арилдом
дразнили за наш нурланнский диалект. Но мы скоро в
совершенстве овладели местным языком, а первое
время случалось, что прибегали домой в слезах —
мы подрались из-за своего диалекта, и нас вздули.
Некоторые отцы говорят в таких случаях:
«Подставь другую щеку, сынок!» Отец же говорил
иначе: «Ответь тем же, да посильней!»
Недели через две после того, как мы приехали
в Ларвик, родилась моя вторая сестра. Ее назвали
Сесилией. Теперь нас, детей, было четверо, и мы
были еще малы, поэтому даже в таком просторном
доме писатель, работающий над большой книгой,
307
не имел необходимого покоя. Отцу пришлось
искать комнату в городе. Он снял себе небольшую
комнатку в доме, стоявшем на заднем дворе, и
каждый день уходил туда работать. Часто мы
виделись с ним только за обедом. И все-таки ему никак
не удавалось закончить книгу; и вообще, в Ларвике
отцу жилось трудно. Для него этот город был лишь
временным прибежищем, он искал себе усадьбу с
лесом, полем, пашней, чтобы поселиться там
навсегда. В Европе еще бушевала война. И эта война, и
само время с его жестокостью, алчностью и
переворотами действовали на отца угнетающе.
Ко всем прочим бедам прибавилась еще одна.
Серьезно заболела моя новорожденная сестра, врач
опасался за ее жизнь. Я помню, как родители день
и ночь сменяли друг друга у ее кроватки, я видел,
как мать плачет в тревоге за малютку, как ее
грустные глаза ловят взгляд отца. Помню, как
однажды она погладила его по руке и сказала, что он
поседел в последние дни. Тогда и я это заметил. В
Нурланне он был темноволосый, а теперь стал
седой и старый, и лицо у него было усталое. На виске
ясно проступала жилка, глаза были мрачные. Он
был очень нервный, но ему удавалось сохранять
внешнее спокойствие, и к нам, детям, он относился
по-прежнему, его всегда интересовали наши
радости и огорчения.
Целый месяц жизнь сестры висела на волоске.
Как я ни был мал, я прекрасно сознавал нависшую
над нами угрозу. Однажды отец принес домой
желтые розы. Я помню, что мать заплакала и даже не
взглянула на них. Отец выписал специалиста из
Христиании, однако это не помогло. Личико сестры
стало таким маленьким, худеньким... Но вот наш
местный доктор принес баночку с какой-то детской
мукой, и сестра начала поправляться. Все испытали
огромное облегчение и огромную радость.
А недоверие отца к искусству медицинских
светил наверняка укрепилось после этого случая.
• * *
В буковом лесу Ларвика много дорожек, тропинок
и скамеек. По воскресеньям в лесу полно
гуляющих, но в будни почти пусто, и отец иногда брал
308
нас с собой на прогулку. Он любил бродить в
тишине и размышляпъ над своей работой. Он шел
медленно, заложив руки за спину, курил трубку и
говорил вслух сам с собой или же терпеливо
отвечал на наши с братом вопросы. Правда, его ответы
не всегда нас удовлетворяли — он был слишком
рассеян и погружен в себя. Иногда он садился на
скамью и предоставлял нас самим себе. Должно
быть, проходящим мимо людям его поведение
кажется странным, думал я. Они бросали на отца
долгие взгляды и как будто замедляли шаг. Он же ни
на кого не обращал внимания и спокойно что-то
записывал. У него всегда находились под рукой
клочок бумаги и карандаш. Он тихо бормотал
слова, перечитывал написанное, ему всегда было
важно слышать, как звучит то, что он написал. Он
сравнивал разные слова, перебирал их, находил
нужный оттенок, мне он напоминал настройщика
фортепиано. Порой он поднимал голову, снимал
пенсне и произносил: «Ага, пусть так и будет. Это
как раз то, что нужно. — И повторял задумчиво и
спокойно: — Это как раз то, что нужно».
В кармане жилета у него всегда была бумага для
записей — он использовал листки старого
календаря. Отец был чрезвычайно бережлив в мелочах. Он
никогда не покупал отрывные календари. Их
можно было получать бесплатно. Каждый год оптовики
рассылали лавочникам и предпринимателям
рекламные календари, и отец никогда не упускал
случая пополнить свой запас таких календарей.
Обратную сторону листов он использовал для
своих записей. Так он относился ко всему, что
касалось его лично: если одна страничка присланного
ему письма оставалась чистой, он отрывал ее,
аккуратно клал в стопку на своем письменном столе
и потом использовал для черновиков, В письмах он
больше всего любил эти чистые странички. И,
должно быть, у него были на то основания.
Но время шло. Из разговоров между родителями я
понял, что приближается день нашего отъезда из
Ларвика. Мать, собственно, так никогда и не
привыкла к городской жизни. Они с отцом по очереди
309
ездили по окрестностям и смотрели продающиеся
усадьбы. Отец объездил уже всю Южную
Норвегию, когда наконец недалеко от Гримстада нашел
то, что искал.
Он вернулся домой взволнованный,
помолодевший и без конца рассказывал нам об этой усадьбе:
как красиво она расположена, какая она большая
и как он наладит в ней образцовое хозяйство.
— Но дом-то там стоит? — подозрительно
спросила мать.
— Как гора! — ответил отец.
А нам, детям, он рассказал, что там есть
большой хлев, и много коров, и конюшня с двумя
лошадьми. Дом стоит на берегу моря, летом мы будем
там купаться, а зимой бегать по льду на коньках.
В лесу растет орех и дикая вишня. Усадьба была
как сказка и называлась Нерхольм.
«ПЛОДЫ ЗЕМЛИ» —
НЕРХОЛЬМ
Одна датчанка прислала Гамсуну
небольшую книжку своих стихов с
просьбой прочитать их. Она скромно
просила извинить ее за такую
вольность — никогда в жизни она не
посылала своих книг знаменитым людям.
Гамсун ответил:
«Знаменитый? Если я и
знаменит, то только тем, что меня много
переводили. Я больше не
интересуюсь всей этой чепухой. Выслушайте
меня: ни Вы, ни я, да и вообще
никто не должен видеть свою задачу
в сочинительстве книг. Вы
называете меня «писатель Гамсун». Я
прожил уже почти шестьдесят лет, и
мне не нужен этот титул,
подходящий для дебютантов, — писатель,
поэт. Если бы я не стал никем
иным, кроме «писателя Гамсуна»,
мне бы следовало постараться кем-
нибудь стать.
Ни Вы, ни я не должны жить
сочинительством и пустотой, мы
должны значить что-то как люди —
должны жениться, растить детей,
создать дом и жить на земле.
Подумайте над этим. Я уже старый и
311
знаю, о чем говорю, я написал книг тридцать,
точно не помню, но у меня пятеро детей, и в
этом мое счастье. Зачем людям эти книги? Без
моих детей у меня не было бы права даже на
могилу.
Давайте поменьше времени тратить на то,
чтобы писать и сочинять книги. Пусть наша
деятельность ограничивается домом, детьми,
супругой или супругом. Подумайте над этим!»
В нескольких словах Гамсун высказал здесь
точку зрения, к которой пришел задолго до конца
войны, когда Норвегия, разбогатевшая на ценных
бумагах, но с пришедшим в упадок сельским
хозяйством, растерялась перед трагедией лежащей в
руинах Европы и лишенного иллюзий поколения.
Привязанность Гамсуна к земле была врожденной,
это видно уже по его первым опубликованным
произведениям. Но в «Плодах земли», вышедших
осенью 1917 года, его глубокая и искренняя любовь к
людям и к земле нашла свое выражение в
монументальной художественной форме. Это было
одновременно и его «предупреждение своему поколению»,
и классическая поэма, горячая, прозрачная и
неотразимая. Поэма о счастливом рабстве человека,
который трудится на земле, первое и последнее
евангелие, единственное, дающее здоровье телу,
делающее жизнь счастливой и память о человеке
бессмертной.
«Долгая, долгая тропинка через болота,
уходящая в леса, кто протоптал ее? Мужчина, человек,
который пришел сюда первый. До него здесь
тропинки не было. Потом по слабому следу,
оставленному на пустошах и болотах, прошли звери,
и тропинка сделалась более явной, а спустя
какое-то время о ней проведали лопари и стали
пользоваться ею, когда переходили с горы на гору
в поисках своих оленей. Так и пролегла тропа по
этой бескрайней земле, которая не принадлежит
никому, по этому бесхозяйному краю».
Так начинается роман «Плоды земли»,
робинзонада Кнута Гамсуна о первопоселенце Исааке,
завладевшем этой бесхозяйной землей.
312
«Утром его взгляду открывается лес и
пастбища, он спускается по зеленому склону, далеко
внизу блестит река, заяц одним махом
перепрыгивает через реку. Человек одобрительно
кивает, словно ему нравится, что река не шире
заячьего прыжка. Неожиданно у него из-под ног
выпархивает сидевшая на яйцах куропатка и
гневно шипит на него, и человек снова кивает:
здесь есть и зверь и птица, и это хорошо! Он
идет среди брусники и черники, среди
седмичника и низкорослого папоротника, кое-где он
останавливается и ковыряет заступом землю —
тут и плодородная почва, и болото, удобренное
тысячелетними листопадами и сгнившими
ветками. Человек кивает: здесь он поселится, да,
так он и сделает, поселится именно здесь».
В этом месте Исаак и строит свою первую
землянку, сюда судьба посылает ему Ингер,
ставшую его женой и матерью его детей. Об Исааке
из Селланро, его семье и других людях
рассказывается в «Плодах земли»; и эти крестьяне,
Исаак и Ингер, показаны без парадного лоска. Она —
крупная темноглазая женщина, у нее добрые
тяжелые, рабочие руки, но лицо ее изуродовано
заячьей губой.
«Правда, его жена произносила слова
невнятно и постоянно отворачивала лицо от людей из-
за своей заячьей губы, но жаловаться тут уж не
приходилось. Не будь у нее этого
изуродованного рта, она бы никогда не пришла к нему, ее
заячья губа — это его удача. А сам он разве не
имеет никаких изъянов? Жесткая борода и
заросшее щетиной туловище, он походит на
страшного водяного, что живет в водопаде и
останавливает мельничные колеса. А чего стоит
его лицо! Как будто в нем каждое мгновение
может проснуться новый Варавва»1.
Любовь Гамсуна к природе гармонично
переносится на описание благочестивого и простого
существования обитателей Селланро. Здесь есть все,
что нужно для жизни, о которой можно только
мечтать. Здесь он опять возвращается в любимый Hyp-
313
ланн, от времени и расстояния воспоминания о нем
подернулись патиной.
«Им в Селланро повезло: каждую весну и
осень они видели, как над пустошью тянулись
караваны серых гусей, слышали у себя над
головой их разговор, похожий на бред больного.
Мир как будто замирал На мгновение, пока этот
караван не скрывался из глаз. Но не охватывало
ли тогда людей чувство слабости? Тяжело
вздохнув, они возвращались к прерванной работе —
ведь они только что услышали потусторонний
зов.
В любое время их окружало великое чудо,
зимой — звезды и часто — северное сияние,
сполохи лизали небесный свод, у Господа Бога
бушевал пожар. Изредка, не часто, не всегда, а
лишь изредка, до них доносились раскаты грома.
Особенно осенью, громовые раскаты
торжественно прокатывались в темноте, пугая людей и
животных. Скот на пастбище сбивался в кучу и
замирал. Почему животные опускали головы?
Ждали конца? А чего ждали люди на пашне,
опуская головы под раскатами грома?»
Исаак и Ингер живут среди дикой природы. У
них есть и коровы и овцы, они строят дом,
расчищают пашню, у них рождаются два сына. Исаак
доволен, и Ингер тоже довольна.
«О, эта Ингер, он любил ее, и она отвечала
ему любовью, они оба были нетребовательны,
они жили в век деревянных ложек, и им было
хорошо. «Пора спать!» — говорили они. И
засыпали. А утром просыпались навстречу новому
дню, и опять их ждала обычная работа, и борьба
и радость, как и бывает в жизни».
Неожиданно на них обрушивается несчастье.
Ингер рожает дочь — у девочки, как и у матери,
заячья губа, и Ингер убивает ребенка. Ее сажают
в тюрьму, и Исаак остается один. Идут годы, край
постепенно заселяется, и туда, где Исаак был
первым земледельцем, приходит цивилизация. Она
приносит с собой чувство тревоги, «прогресс»,
горные разработки, телеграф, дух предпринимательст-
314
ва. Возвращается из тюрьмы Ингерг но и она уже
отравлена городом и многому научилась в тюрьме.
Заячью губу ей зашили, и она приобрела вкус к
плодам цивилизации. Дома, в Селланро, и на
бескрайних плоскогорьях гармония уже нарушена, и
мечта обратилась в дым. Лишь один Исаак
непоколебим.
«Земледелец, он не потерял головы. Он не
считал, что этот воздух для него вреден, у него
было довольно зрителей, если он хотел
покрасоваться в новом платье, а в бриллиантах он не
нуждался. Что же касается вина, то он знал о
нем по библейскому рассказу о бракосочетании
в Кане Галилейской. Сельский житель, он не
страдал от отсутствия благ, сопутствующих
цивилизации: искусство, газеты, роскошь,
политика стоят лишь то, что люди за них платят, не
больше. А вот плоды земли добываются любой
ценой, ибо они — начало всему, единственный
источник».
Но в «Плодах земли» Гамсун проповедует не
только евангелие земли. Большая часть книги
посвящена страстной борьбе против детоубийц и
призывает к осторожности в этом вопросе. Добрая по
природе, но темная и суеверная, Ингер получает
суровое наказание и покорно, склонив голову,
принимает его. С горькой иронией Гамсун описывает
суд над девушкой Барбру, которая хладнокровно
убила своего ребенка, но была судом оправдана. В
«Плодах земли» Гамсун подводит итог дискуссии о
детоубийцах: «Мы защищаем зверей и птиц, и
странно было бы при этом не защищать
новорожденных».
В «Плодах земли» тоже есть свой странник.
Ленсман Гейсслер сам не может нигде пустить
корни, но у него практичный ум, он даже игрок, для
обитателей Селланро он добрый друг и советчик,
и Гамсун говорит его устами:
«Послушай меня, Сиверт: тебе следует быть
довольным, у вас здесь есть все, чем жить и
ради чего жить, все, во что нужно верить, вы
кормитесь и кормите, вы на земле необходимы.
315
Вы поддерживаете жизнь. Из рода в род вы
передаете это своим потомкам, и, когда вы умрете,
ваше дело продолжат потомки. Это и есть то,
что называется вечной жизнью».
И Исаак, и его сын Сиверт, и две младшие
дочери продолжают жить в «веке деревянных
ложек». А вот Элесеус, второй сын, на это не
способен, он уезжает, «прогресс» и
предпринимательство терпят крах, к Ингер возвращается ее
старое, доброе «я», и она снова становится работящей
хозяйкой образцовой усадьбы Селланро.
Книга заканчивается описанием Исаака, первого
поселенца на этой земле. Здесь звучит
проникновенный голос самого Гамсуна — и над этой
картиной сияет радуга:
«Исаак идет и сеет, ни дать ни взять водяной,
колода колодой. Одежда на нем собственного
изготовления, шерсть от своих овец, сапоги из
кожи своих коров и телят. Он сеет, набожно
обнажив голову, макушка у него лысая, но
вообще-то волосы еще очень густые и лицо
предстает в ореоле волос и бороды. Вот он, Исаак,
маркграф... Земледелец душой и телом,
земледелец Милостью Божьей. Восставший из прошлого
и глядящий в будущее, первый на земле хозяин,
первый поселенец1, девятисотлетний хозяин —
и тем не менее наш современник... Здесь ничего
не растет? Здесь растет все — люди, животные,
плоды. Исаак сеет. Вечернее солнце блестит на
зерне, веером вылетающем из его руки и
золотым дождем падающем на землю. Приходит
Сиверт, он будет боронить, культивировать и
боронить опять. Лес и горы смотрят на них, все
здесь торжественно и величаво, во всем видна
взаимосвязь и смысл».
II
Мой отец.
Мы приехали в Нерхольм осенью. За то короткое
время, что мы жили в Ларвике, никто из нас не
успел к нему привязаться, отцу там жилось труд-
316
но, и потому мы уехали оттуда с легким сердцем.
Наша городская жизнь длилась не больше
полутора лет.
Но первая встреча с Нерхольмом, который в
моем воображении рисовался сказочно
прекрасным, разочаровала меня. Дом был большой, белый
и казался голым из-за высоких пустых окон. Он
стоял посреди большого запущенного сада,
обнесенного ветхим штакетником. Двор был завален
ящиками, тюками, велосипедами, двумя телегами,
под амбаром укрылось несколько взъерошенных
куриц. Все это было имущество, которое еще не
забрал прежний хозяин. И все это теперь поливал
дождь.
Я хорошо помню наш первый обед в Нерхоль-
ме. Был пасмурный ноябрьский день. Мы
устроились на ящиках с вещами в одной из пустых
комнат и ели молочный суп, который мать с
большим трудом сварила на неисправной плите. Брат и
сестра капризничали и плакали, оттого что все
кругом выглядело так неприглядно и в трубе
завывал ветер. Иногда в комнату из печки вырывалось
облако черного дыма с сажей. Мать не без
оснований считала, что за двести тысяч крон мы могли
бы получить немножко больше удобств. Отец же
всячески поддерживал в нас бодрость духа. «Вот
подождите!» — говорил он. И нам ничего не
оставалось, как ждать.
Первую ночь в Нерхольме я спал плохо.
Непривычно шумели в саду старые деревья, из-за
сильного ветра весь дом был полон каких-то жутких
звуков. Ветер свистел в щелястых стенах чердака.
На одном из окон взвизгивали ржавые петли.
Казалось, будто в доме собрались ночные привидения
из сказок.
«Вот подождите!» — сказал отец. И нам в самом
деле пришлось ждать. Не знаю, как мать
выдержала первые три года в Нерхольме, ведь у нас не
было ни воды, ни света. Все будет, говорил отец.
И все появилось... через три года.
А пока приходилось носить воду из ручья и
зимние вечера проводить при свете маленьких керо-
317
синовых ламп. Большие светлые лампы, которыми
мы пользовались в Нурланне, остались там. Я
помню, как мать говорила, что ей хочется обратно в
Нурланн.
В эти «темные времена» наша детская казалась
мне самой светлой комнатой в доме. Детская
была устроена в так называемом зале на втором
этаже. В ней было шесть окон, она была
солнечная, светлая, и из нее открывался вид на
Нерхольмскую бухту. Зимой посреди стола
зажигалась самая яркая лампа, и по вечерам дети и
взрослые собирались вокруг нее. Оглядываясь
назад, я понимаю, что эти вечера были самым
лучшим, самым безоблачным временем в моем
детстве. У отца начался долгий счастливый
период — он стал хозяином и земледельцем, и перед
ним открылось огромное поле деятельности. Его
переполняла радость и жажда работы, и он
заражал всех своим настроением. Когда отец входил
к нам в комнату, он сразу становился центром
внимания. Я помню его счастливый смех, хитрый
блеск в глазах, веселые проделки. Он не
пропустил ни одного вечера, чтобы не прочитать нам
перед сном сказку, если, конечно, был дома. Но
он не ограничивался только сказками и
рассказами. Он читал и перечитывал нам не только
сказки Асбьернсена1 и My2 или книги для мальчиков
Габриеля Скотта3, он перечитал нам все детские
книги, какие только можно было достать, и в
конце концов матери пришлось самой сочинять
рассказы, чтобы читать нам вслух. Собранные потом
вместе, они составили четыре книги.
Отец целиком отдавался этому вечернему
общению с нами, Он читал такг что мы то плакали, то
от восторга кидали в потолок подушки. Иногда он
рассказывал нам о своем детстве в Нурланне, о
животных и людях, об их усадьбе, о том, как они
работали и играли, об их вере и суевериях. Но он
никогда не рассказывал нам ничего грустного. Если
он и рассказывал о своей трудной жизни у дяди,
то непременно придумывал этой истории забавный
конец, чтобы поднять нам настроение. Иногда он
смотрел на нас с серьезной улыбкой и говорил: «Я
рад, дети, что у вас есть хороший дом».
318
Когда отец вдруг поселился в Эйде — этом
спокойном округе, где жили в основном пиетисты1, — его
жители заняли выжидательную позицию. Одни
читали кое-какие книги отца и возмущались ими.
Другие просто наслушались сплетен об этом
безбожном писателе. Так или иначе, но прошло
довольно много времени, прежде чем мы ближе
познакомились с местными жителями.
Наконец однажды два самых влиятельных в
местных кругах человека появились в нашей
гостиной, чтобы поздравить отца с приездом. Два очень
серьезных бородатых господина в темных
костюмах. Один из них выразил надежду на доброе
соседство. Кроме того, он надеялся, что дети Гамсуна
каждую неделю станут посещать воскресную
школу, занятия которой проводились в помещении
местной школы. Отец заметил, что нам это, конечно,
не повредило бы, и прибавил с улыбкой, что и ему
самому, наверно, тоже следовало бы посещать эти
занятия. Оба господина очень серьезно возразили,
что воскресная школа рассчитана только на детей,
но что раз в две недели, не реже, там же
проводятся занятия одновременно для детей и для
взрослых.
Мне они оба показались добрыми и
приветливыми. У одного было что-то неладно с глазами,
время от времени он их закатывал так, что были видны
только белки. После обеда мы все вместе пили
кофе, и тут произошел конфуз: отец по рассеянности
предложил им после кофе выпить пива. Вскоре они
откланялись.
В воскресной школе не было ничего
интересного. Для нас, детей, она не имела никакого
воспитательного значения. Там пели псалмы, читали
проповеди или рассказы религиозного содержания,
как правило «о маленькой девочке и ее больной
маме». Слушая все это, я вспоминал, как читает
нам вслух отец, и его чтение казалось мне куда
более интересным. Зато в этой воскресной школе
мы встретились с другими детьми и таким образом
приобрели новых товарищей.
Мало-помалу и мои родители тоже обзавелись
знакомствами в Гримстаде, который находился в
319
восьми километрах от Нерхольма и куда мы ездили
на лошади за покупками. Из тех времен я лучше
всего помню одну очень старую даму, она иногда
приезжала к нам, а мы в свою очередь навещали
ее. Это была аптекарша, фру Арнцен, она
принадлежала к «лучшим кругам города». Имени ее я не
знал. Красивый дом, где она жила и где
помещалась аптека, стоит до сих пор.
В связи с первой детской книгой, написанной
моей матерью, я вспомнил, как однажды фру
Арнцен сказала с улыбкой, что в детстве она сидела
на коленях у X. К. Андерсена и он рассказывал ей
одну из своих сказок.
Уже сегодня, будучи сам отцом и дедом, я
много думаю над тем, как благодаря
традиционному устному рассказу далекое прошлое
становится близким. Старая фру Арнцен рассказала
свою историю моей матери, мать — мне.
Родившись сто пятьдесят лет назад, эта история шла
своим путем от поколения к поколению и дошла
до моего младшего внука. Рассказывают истории
люди, а не книги.
Что касается отца, то я ни минуты не
сомневаюсь, что его воображение питала традиция устных
рассказов, бытовавшая у них в Хамарее. То же
можно сказать и о моей матери. Не
целенаправленное руководство школы, а именно рассказы и
жизненный опыт родителей сыграли главную роль
в воспитании, которое мы получили в раннем
детстве. Отец часто вступал в противоречие с
общепринятыми представлениями, в том числе и с
обычным школьным преподаванием. С точки
зрения примерных обывателей, живших в этом
маленьком городке Южной Норвегии, отец вряд ли
годился на роль нравственного поводыря. Для этого
он слишком часто занимал непопулярную позицию
и писал книги, безбожные по своему содержанию.
Но жизнь показала, что он почти всегда оказывался
прав, мы учились на этом и понимали, что отцу
следует верить. Он опирался на свою интуицию, и
в отношениях с нами, детьми, им всегда руководила
доброта, в которой мы не сомневались.
Конечно, порой он мог и вспылить, и даже
громко браниться, не обращая ни на кого внимания, —
320
то объяснялось нервным напряжением, которое он
всегда испытывал во время работы, — но мы знали,
что это быстро пройдет. Его девиз был прост и
справедлив: будь добр к тем, кто меньше тебя, и к
тем, кто добр к тебе. Никогда не давай спуску тем,
кто досаждает тебе. Помню, он однажды показал
мне письмо от человека, который просил оказать
ему денежную помощь. Отец сказал: «Я объясню
тебе, почему я не хочу помочь этому человеку.
Очень давно, не меньше сорока лет назад, я
попросил его помочь мне, я был тогда в безвыходном
положении, а этот человек имел возможность
оказать мне помощь. Он сказал мне «нет». А теперь
«нет» говорю я. И я не стану объяснять ему
причину моего отказа, хотя он, конечно, не помнит
того, что случилось в тот раз».
Отцу было трудно забыть свою тяжелую
молодость, когда он, не находя понимания, вел
жестокую борьбу за существование и сам порой бывал
вынужден прибегать к жестокости. Он не забыл
ни тех, кто хоть немного помогал ему тогда, ни тех,
кто поворачивался к нему спиной.
Бывало, он получал послания, которые трогали
его до глубины души. Но не всякий раз он
отправлял в ответ заказные письма, запечатанные
сургучом. Коллегам по ремеслу и старым друзьям он
помогал всегда, это разумелось само собой.
Неразрывная связь отца с природой, его
светлое, смиренное, но неизменно личное отношение
к любой мелочи бытия вдохновляло и нас, детей,
определяло наше развитие. В своей обыденной
речи он часто повторял слова: «Храни тебя Господь!»
Он произносил эти слова не потому, что они
случайно попались ему на язык, и не потому, что
привык слышать их в детстве. Нет, он вкладывал в них
глубокое религиозное чувство, сознание своего
смирения, и вместе с тем эти библейские слова
много значили для него как художника слова.
Я помню тихие вечера в Нерхольме, мы уже
лежим в постелях, отец прочел нам сказку, и с
четырех детских кроваток звучат слова вечерней
молитвы. Отец с улыбкой слушает нас и говорит
наконец: «Как это красиво, дети!» Я помню его
доброе спокойствие, помню, как мы разжимаем его
321
большую ладонь и находим в ней кулек с
конфетами, как в дверях он оборачивается и желает нам
покойной ночи.
Я касаюсь здесь воспоминаний моего
счастливого детства, все они связаны с моими родителями.
И прежде всего — с ним, потому что эта книга
рассказывает о нем.
* * *
Усадьба отнимала у отца слишком много времени
и сил. Он понимал, что усадьба подходит ему, но
она была в плачевном состоянии, и это только
подогревало его планы по возделыванию земли и
расчистке пашни. С утра до вечера он постоянно
находился в работе. Он не торопил события. Его
любимая поговорка была «festina lente» —
«поспешай медленно». Он работал вдумчиво и
основательно. Прежде всего надо было наладить хозяйство.
Он послал за моим двоюродным братом Оттаром.
Оттар и Хилзда, наша служанка в Хамарее,
которые только что поженились, приехали к нам из
Нурланна. Оттару было предложено место
управляющего, и отец тут же начал строить для него дом.
Мы все радовались встрече с Оттаром. Мне
он казался таким красивым, веселым, с ним было
так интересно разговаривать. Мы с ним освежили
наши воспоминания, и он рассказал мне много о
Хамарее, что я еще помнил. Вообще, благодаря
рассказам отца и моему воображению Нурланн
представлялся мне в детстве дивным, сказочным
местом, где я когда-то жил и куда мечтал
вернуться.
Жена Оттара, Хилвда, была намного старше его.
В Нурланне принято, чтобы жена была старше
мужа. Хилвда рассуждала разумно: кто будет меня
кормить, когда я стану старой и слабой, если муж
будет старше меня и у него тоже уже не будет сил
работать? Оттар был полностью с ней согласен. Он
вообще отличался добродушием, и они с отцом
хорошо ладили друг с другом. Работы в Нерхольме
было непочатый край, и Оттар понимал с
полуслова, почему отец говорит, что надо делать так или
так, но только не этак.
322
На Хильду был возложен хлев, тут у отца было
два основных требования: нужно тщательно
убирать в стойлах и ласково обращаться с животными.
К этому Хильда привыкла еще в Нурланне. Из-за
царившей там бедности, скудных пастбищ и
длинной зимы нурланнские крестьяне редко держали
больше двух коров. Но зато нурланнцы очень
любят своих животных, говорила мне Хильда, она
сама всегда разговаривала с коровами, убирая у них.
Я помогал ей носить сено и чистить стойла. Мне
нравился запах коров, я любил слушать, как
журчит молоко, падая в подойник. Мне было приятно,
когда новорожденные телята сосали мои пальцы, и
для меня не было лучшего аромата, чем аромат
свежего сена, сложенного на сеновале.
Отец часто заходил в хлев проведать животных.
Он по очереди осматривал всех коров, спрашивал,
сколько каждая из них дает молока, какая должна
телиться весной, а какая — осенью. Однажды он
куда-то уехал и купил еще пять коров. Я помню,
что, когда он вышел к обеду, лицо у него было
огорченное.
— Коровы-то хорошие, — сказал он, — за
исключением двух, которых я не взял. Но, Боже мой,
как безобразно с ними там обращались! Они такие
худые и у них такие длинные копыта! Придется
съездить в Гримстад и купить ножницы для
подрезания копыт.
Несколько дней подряд отец сидел в хлеву и
подрезал коровам копыта, кстати, он обнаружил,
что и у наших коров копыта тоже чересчур
длинные. Он был возмущен, что такое могло произойти
и на нашей усадьбе, и, пока он подрезал копыта у
коров, хлев сотрясался от их мычания. Закончив
эту работу, отец вздохнул с облегчением. Но его
продолжала мучить одна мысль:
— Все-таки нужно было купить и тех двух
коров, хоть они никуда и не годились, — сказал он. —
Видит Бог, их нужно было купить! По крайней
мере я бы подрезал им копыта. С ними там так плохо
обращаются.,.
Отец нежно заботился обо всех животных.
Стоило кому-нибудь из детей резко обойтись с
каким-либо животным, тут же появлялся отец и делал
323
внушение. Он оберегал и диких уток на болоте, и
птиц, и зверей в лесу, и каждое живое существо
на усадьбе.
* * *
Когда хозяйство было уже налажено, отцу
предстояло привести в порядок жилой дом. Он сам
делал чертежи для перестройки. Рисовал эскизы
оконных рам, дверных косяков, профили планок и
колонн. Насколько возможно, все должно было
быть выдержано в стиле простого ампира. Он
неутомимо объяснял строителям и столярам, как и
что следует делать, и, если что-то не отвечало его
желанию, заставлял переделывать. Нельзя сказать,
чтобы отец пытался сэкономить на перестройке —
дом получился очень солидный и в конце концов
такой, как хотелось отцу.
Позже деревянный штакетник вокруг сада
сняли. Его место заняла высокая чугунная ограда,
эскиз которой отец рисовал сам. Старые и гнилые
деревья в саду срубили, сделали перепланировку,
расширили территорию и посадили много новых
кустов и деревьев. Вдоль ограды, частично
выходившей на шоссе, было посажено много
декоративных кустов для того, чтобы защитить нас от пыли,
поднимаемой проезжающими мимо машинами, а
также от любопытных глаз останавливающихся
автомобилистов. Вообще, отец все годы досадовал на
то, что жилой дом построен чересчур близко к
дороге. По его мнению, это был единственный
крупный недостаток усадьбы.
III
В 1917 году, когда вышли в свет «Плоды земли»1,
Гамсун был уже всемирно известен. О нем часто
говорилось как о писателе, достойном Нобелевской
премии, однако большинство членов Нобелевского
комитета не видели в творчестве Гамсуна четко
выраженного идеалистического направления,
которого непременно требовал учредитель премии, что и
мешало Шведской Академии присудить Гамсуну
эту высшую литературную награду. Альберт Энгст-
324
рем уже давно добивался, чтобы Гамсун получил
Нобелевскую премию, так же, как и влиятельный
друг Гамсуна Харри Фетт1. Но все было напрасно.
С выходом «Плодов земли» имя Гамсуна снова
облетело весь мир. Он получал слова благодарности
и письма из всех уголков земного шара. Максим
Горький писал ему: «Сейчас в Европе Вы —
величайший художник, равного Вам нет ни в одной
стране». Гамсун от всего сердца поблагодарил этого
русского писателя, к которому относился с
искренним уважением. Но больше всего его обрадовало
письмо от Эллен Кей2, которая не только ввела в
обиход лозунг «Столетие ребенка», но и всю свою
жизнь, пока не утратила ясность рассудка,
трудилась на благо этой прекрасной цели. После выхода
«Плодов земли» о Гамсуне снова заговорили как о
кандидате на Нобелевскую премию, и на этот раз
в Стокгольме уже не было прежних разногласий.
Однажды ноябрьским утром 1920 года Гамсун
получил телеграмму от шведского консула в
Христиании:
«По поручению секретариата Шведской
Академии имею честь сообщить, что Вам
присуждена Нобелевская премия по литературе. Прошу
Вас принять мои горячие поздравления в связи
с этой заслуженной наградой».
Сияя от радости, Мария сообщила мужу эту
необыкновенную новость, реакция Гамсуна была
типичной. Он завтракал. Не отрывая глаз от тарелки
и от стакана с горячим молоком, он сказал:
— Но это ничего для нас не меняет!
Человек посторонний непременно подумал бы:
к чему эта поза? Ведь он, безусловно, счастлив и
горд, почему же он это скрывает?
Мария на секунду растерялась, потом сказала:
— Но ведь это такая честь, Кнут! Неужели ты
не рад?
Кнут Гамсун наконец поднял глаза, и его
короткий ответ звучал почти горько:
— А тебе не кажется, что моя старость уже сама
по себе достаточная честь?
Мария тихонько вышла из столовой, она-то
понимала, что сейчас творится в душе ее мужа. Впо-
325
следствии в Стокгольме он сдержанно, с чувством
глубокого достоинства выразит эту мысль в своей
благодарственной речи.
Конечно, он был очень взволнован, но все
произошло так неожиданно. Он писал:
«До востребования, Лиллесанн,
24 ноября 1920.
Дорогой Альберт Энгстрем, повелитель
Грисслехамна, «Стрикса»1 и Шергордена!
Будь я таким, как в прежние дни, я написал
бы тебе длинное письмо, безумное и счастливое,
но, честно говоря, я несколько ошеломлен этим
великим событием, целый день сижу, качаю
головой и чувствую себя идиотом. Эти телеграммы
и письма со всех концов лишают меня
последних остатков разума. Моя жена, которой много
лет приходилось отвечать за меня на письма,
сбежала на неделю в Христианию в обществе
одной дамы, тем не менее я воспринимаю ее
поступок как своего рода измену, потому что
именно в это время я превратился в идиота и
не могу без нее обойтись.
Милый Энгстрем, ты писал мне из Парижа,
что в Швеции у меня есть друзья. Я и сам знал,
что у меня там есть несколько старых друзей,
но чтобы у этих добрых друзей хватило сил
повлиять на целую Академию — это мне кажется
просто чудом! До сих пор не могу этого
осознать. Должен сказать, что я никогда ни одной
минуты не думал о получении Нобелевской
премии. Один знакомый из Христиании писал мне
три года назад, что он напоминал там обо мне,
мне это показалось таким смешным, что я
ответил ему как дурак. А теперь я знаю, что сам
Карлфельдт2 предложил меня на эту премию. Ты
писал из Парижа, что говорил с ним обо мне,
значит, вы вместе сговорились и все устроили.
Но как вам удалось внушить эту мысль всей
Академии, для меня до сих пор остается
загадкой3. Ведь нет никакого сомнения, что у
Академии были и другие, не менее достойные
кандидаты. На самом деле премия, которую дали
мне, — это премия Карлфельдта, но только он
326
от нее отказался. Не знаю, как мне благодарить
вас всех. А Карлфельдт! Он написал мне такое
доброе и милое письмо, прислал телеграмму, и
все это после того, как ему пришлось прочитать
все мои глупые книги. Чем я могу отплатить за
это? Я написал Карлфельдту идиотское,
бестолковое письмо и, мало того, попросил его
раздобыть мне фрак, необходимый для этой
церемонии. Ради Бога, попроси Карлфельдта
извинить мою нескромность, будь так добр. Я хочу
приехать в Стокгольм за несколько дней до 10
декабря, чтобы сшить там фрак. Как думаешь,
это возможно? Лет тридцать с небольшим назад
один портной в Христиании сшил мне фрак, я
был в нем на свадьбе этого же портного, но с
тех пор ни разу не надевал его, так что фрак
вообще-то новый, но, может, он уже очень
устарел.
Ну вот, почтальон уходит, и я не могу больше
писать. Самое приятное в письме
Карлфельдта — его обещание, что ты и он сам будете
опекать меня в Стокгольме. Господи, как я
благодарен вам за это! Главное, что я буду
избавлен от журналистов и от необходимости что-
то говорить, а ведь раньше я счел бы это
большой честью и был бы счастлив.
Прости за такие каракули!
Большое спасибо за все!
Твой Кнут Гамсун.
Если возможно, мы с женой очень хотели бы,
чтобы вы с доктором Карлфельдтом приехали к
нам на Рождество».
Теперь Гамсуну шли письма и телеграммы со
всего света. Он утонул в этом потоке и предоставил
Марии отвечать на них. Сам же телеграфировал в
Стокгольм Альберту Энгстрему и спросил,
обязательно ли ему самому присутствовать на
церемонии вручения. Ответ был категорический: да,
обязательно, и теперь Гамсун хотел узнать, какой
костюм необходим для торжественной церемонии.
Энгстрем коротко и вразумительно объяснил все,
что нужно, и Гамсун постепенно смирился с
неизбежным.
327
Кнут Гамсун с женой прибыли в Стокгольм на
«коронацию скальда» и были сердечно встречены
Альбертом Энгстремом и секретарем Шведской
Академии поэтом Эриком Акселем Карлфельдтом1.
Они оба очень старались,, чтобы пребывание Гам-
суна в Стокгольме было приятным и легким, и
потому даже самый ответственный день принес
Гамсуну радость и удовольствие.
«Не буду даже пытаться описать это
торжественное событие, — напишет потом Мария
Гамсун, — мои глаза были прикованы только к одному
человеку. Но ведь эта церемония происходит
одинаково каждый год. Представители духовной
элиты, члены королевской семьи, праздничная
атмосфера, цветы, музыкаг речи. Лауреаты сидели на
возвышении позади кафедры. Перед кафедрой
расположились принц Карл, принцесса Ингеборг и
принцесса Мэрта. Жены лауреатов тоже
находились поблизости. Через пропасть, отделяющую его,
сидевшего там, от меня, сидевшей здес^ я со
страхом пыталась читать по его лицу. Но оно не
выражало ни одного из тех противоречивых чувств,
которые должны были владеть им в эту минуту.
Словно вовсе не он сидел там на подиуме,
переживая самое неповторимое мгновение своей жизни,
словно не он испытывал робость от устремленных
на него глаз, словно не его нервы были натянуты
как струна. Мне даже в голову не пришло, что
стоило бы обратить внимание на tof что
происходит вокруг. Я испытала огромное облегчение, когда
долгая речь о «Плодах земли» наконец была
закончена и он мог спуститься с подиума, чтобы принять
диплом...»
На праздничном банкете дамой Гамсуна за
столом была Сельма Лагерлеф. Он первый раз
встретил «эту старую деву»г чье творчество не всегда
вызывало его восхищение, но теперь, при встрече,
ее красота и величественность произвели на него
сильное впечатление. Они и после этой встречи не
стали ближе друг другуг но долгие годы
обменивались письмами с уверениями во взаимном
уважении.
На банкете Гамсун произнес благодарственную
речь. Он говорил в свойственной ему манере —
328
свободно, без бумажки, не подыскивая мучительно
нужные слова. Он по-прежнему оставался
блестящим оратором, но в этот день говорил мягче
обычного и, конечно, был сильно взволнован
необычайностью этого торжества:
«Многоуважаемые дамы и господа!
Даже не знаю, чем мне ответить на вашу
сердечность! Вы вознесли меня до небес, и я
потерял почву под ногами, и весь зал парит вместе
со мной. Не так приятно быть сейчас на моем
месте: я купаюсь сегодня в почестях и богатстве,
но последние приветствия оказались той волной,
которая заставила меня покачнуться.
Мне пошло на пользу, что когда-то давно, в
дни моей молодости, мне уже случалось
переживать такую качку. И потому мне хочется
сказать: все случавшееся с нами в жизни рано или
поздно идет нам на пользу.
Я буду осторожен и не стану поучать столь
избранное общество, особенно после того, как
Большая Наука сказала свое слово. От имени
моей страны я благодарю Академию и Швецию
за оказанную мне честь, что касается меня
самого, то я склоняю голову под бременем этой
высокой награды. И горжусь тем, что Академия
сочла мою шею способной выдержать эту ношу.
Я пишу свои книги, как велит мне мой
скромный разум, но я всегда учился у всех, в
том числе и у современной шведской лирики.
И если теперь я кое-чего достиг в литературе,
мне бы хотелось углубить это, я имею в виду
последнюю речь. Но боюсь, как бы с моей
стороны это не ограничилось внешним блеском и
пустыми словами, лишенными искреннего
чувства. Мне уже недостает молодости и сил.
Больше всего мне хотелось бы сейчас при
этих свечах и в присутствии столь
блистательного общества одарить каждого из вас цветами,
стихами и подарками, снова стать молодым,
подняться на гребень волны. Вот такое желание
возникло у меня в связи с этим знаменательным
событием, в последний раз в жизни. Но я уже
не осмелюсь на это, дабы не превратиться в
карикатуру. Сегодня в Стокгольме я купаюсь в по-
329
честях и богатстве, это так, но у меня нет
единственного и самого главного — молодости. Нет
среди нас никого, кто был бы уже настолько
стар, чтобы не помнить свою молодость. Нам,
старикам, пристало освобождать место
молодым, и мы сделаем это с честью.
Независимо от того, что я должен сделать, —
я этого не знаю, независимо от того, что
наиболее уместно, — я этого не знаю, я поднимаю
свой бокал за молодежь Швеции, за всю
молодежь, за все молодое в жизни!»
Просто и ясно Гамсун высказал свое мнение о
старых людях, в данном случае о себе самом. Но
присутствующие были не склонны понять его слова
буквально. Мария рассказывает, что ее кавалер по
столу, шведский дипломат, был растроган до слез.
И никто не подозревал, что, наверное, лишь одна
короткая телеграмма дала Гамсуну силы выступить
на банкете и принять Нобелевскую премию.
Телеграмму он получил в тот день, когда стало известно
о присуждении ему премии:
«Союз писателей шлет свои поздравления и
благодарит что ты еще раз прославил Норвегию
Юхан Бойер».
Гамсун благодарил не за оказанную ему честь.
А за честь, оказанную его родине. Но впоследствии
об этом забудут.
IV
В ту же осень, Когда Гамсуну присудили
Нобелевскую премию за «Плоды земли», он выпустил
новую книгу, которая на фоне восторга, вызванного
его гимном земле, произвела почти шоковое
впечатление. Это был роман «Женщины у колодца».
Если роман «Плоды земли» воздействовал на людей
положительно, показывал, как жить, то в новой
книге Гамсун как будто перевернул все с ног на
голову. «Женщины у колодца» — одна из самых
смешных книг Гамсуна, хотя она и не лишена
крупицы горечи, но в ней нет, как в «Плодах земли»,
330
непосредственного обращения к роду
человеческому, попавшему в бедственное положение.
В маленьком прибрежном городке люди заняты
только своими делами. «Их пути часто
пересекаются, они отталкивают друг друга в сторону, а иногда
и накидываются друг на друга...» В центре
повествования — убогий Оливер Андерсен. Он был
обычным молодым матросом, но судьбе было угодно в
один миг превратить его в калеку — он упал с
мачты, и гик, попавший ему между ног, сделал его
кастратом. Кастрат Оливер — жирный, туповатый,
злобный и хитрый. Жена Оливера рожает детей
не от него, но он умеет извлекать пользу даже из
этого. Отвращение Гамсуна ко всему
патологическому, неестественному, безобразному нашло свое
отражение в описании Оливера, который, чем
дальше, тем очевиднее, выступает как символ нашего
времени, «...его разговоры, ложь, бахвальство,
голос, становившийся все более женским, мутные
голубоватые глаза, вечно влажные губы. С каждым
годом Оливер разрушался все больше и больше, и
только его аппетит оставался прежним». Еще в 1890
году в небольшом повествовании «Из жизни
провинциального городка» Гамсун наметил и тип
такого героя, каким был Оливер, и тягостную,
нездоровую атмосферу маленького городка, где все
живут сплетнями, — люди какими были, такими и
остались.
Положительный герой новой книги Гамсуна —
молодой человек по имени Авель, В
противоположность своему бесхарактерному, образованному
брату Франку, который закончил гимназию и стал
филологом, он натура чувствительная, но здоровая и
близкая к природе. Описание жизни Авеля с
детских лет и до того, как он становится взрослым,
человеком, занятым практической деятельностью, —
новая вершина гамсуновской прозы.
Философствующие почтмейстер и кузнец Карлсен — люди
честные, но сломленные жизнью, и они стары. В этой
горькой, но полной юмора книге надежда и вера
связаны с Авелем.
Мы ничего не замечали по отцу и не видели
каких-либо признаков разочарования из-за
холодного приема, оказанного «Женщинам у колодца».
331
Но неуязвимых писателей не бывает. Я вспоминаю
один небольшой разговор, который состоялся у
меня с отцом много лет спустя, когда он работал над
«Бродягами». Он работал в «своем доме» и
просматривал свои старые книги — надо сказать, делал
он это очень редко, — чтобы найти каких-то героев
или ситуации, которые можно было бы
использовать, потому что работа у него застопорилась.
— Ты читал «Женщин у колодца»? — спросил
он у меня.
— Конечно.
Мнением моим он не поинтересовался. Только
сказал:
— Вообще-то это очень смешная книга.
Так он ответил на критику десять лет спустя.
* * *
Когда вышли «Женщины у колодца», Гамсуну было
уже за шестьдесят. По его собственным меркам,
он давно вступил в седую старость. Но он не
утратил своих духовных сил, и, хотя нередко
чувствовал себя усталым и, как он сам говорил, дряхлым
стариком, он стискивал зубы и терпел. В одной
анкете ему был задан вопрос: «Что для Вас самое
плохое?» Он ответил: «Смерть. Я бы спокойно
умер, если бы это было добровольно, а не
вынужденно!»
Мысли о смерти сильно занимали его во время
этой новой депрессии, возникшей из-за того, что
он оказался между своими теориями, с одной
стороны, и необыкновенной жаждой жизни — с
другой. В 1919 году умерла его мать. Он глубоко
скорбел о ней. Психоаналитики выступали с весьма
натянутыми рассуждениями об «Эдиповом
комплексе» Гамсуна, опираясь на образ царицы
Тамары и на материнские образы в его последних
книгах. Пусть это останется на их совести. Куда
проще и естественней констатировать, что Гамсун
любил свою мать, как любит каждый хороший сын,
и, вспоминая о ней восторженно, видел в ней идеал
скромной и непритязательной хозяйки дома,
соответствовавший его понятиям о людях и счастье.
Притихший, он бродил по усадьбе, был спокоен и
приветлив с женой и детьми, но все видели, что
332
он очень подавлен — с уходом матери его мысли
о смерти получили новую пищу, В своей
следующей книге, которая вышла в 1923 году и называлась
«Последняя глава», он возвращается к этим
мыслям. Атмосфера «Последней главы» совсем иная,
чем в «Женщинах у колодца». Улыбка, горькая,
презрительная, вызывающая, но все-таки улыбка,
редко мелькает между строчками этого романа.
Однако эти произведения близки друг другу своей
горькой иронией над суетой человеческого
пребывания на земле, а также тем, что оба они
призывают к жизни тех, кто готов протянуть ей руку.
Действие происходит уже не в маленьком
прибрежном городке, а в высокогорном санатории, в
небольшом, замкнутом обществе, где люди живут,
мучаются, сплетничают, интригуют и умирают, так
же как в обычном городе. Внимание Гамсуна
направлено на это общество, он рассматривает его
обитателей сквозь увеличительное стекло, ведь все
здесь находятся у последней черты, живут на грани
смерти, которая станет последней главой их жизни.
Проводят некоторую параллель между этим
романом Кнута Гамсуна и романом Томаса Манна
«Волшебная гора», вышедшим в 1924 году, то есть
спустя год. Однако сходство между этими
романами ограничивается тем, что в них описана одна и
та же среда и действие происходит в горных
санаториях.
«С веревкой на шее нас влечет к гибели, и
мы идем добровольно, вопреки собственной
выгоде. Мы что-то слышали о том, будто наше
существование подчинено некоему плану, но
никогда не видели и не ощущали его. Я не знаю,
что самое правильное, ведь многие даже очень
умные люди относятся к жизни серьезно. А мы
все идем, все идем. Нас влечет безостановочно,
и то, что возраст и время еще не успели в нас
уничтожить, все равно изменяется до
неузнаваемости. Мы все идем и идем, проходит день,
потом ночь, и вот на рассвете следующего утра
наступает наш час и нас настигает смерть,
настигает в самом противном смысле этого слова.
Таков роман, который пишет жизнь, и смерть —
333
это его последняя глава. И все это непостижимо.
По сути своей мы — запал, который лежал и
ждал искры, а после взрыва мы уже лежим
тихо, мы — тише самой тишины, мы — мертвы».
Главная героиня «Последней главы» — фрекен
Жюли д'Эспар. Это обычная городская конторская
служащая, издерганная своими
взаимоотношениями с коллегами и спортсменами, «этой кудрявой
новой Норвегией, интересующейся только
гимнастическими брусьями и прыжками в высоту», она
не уверена в себе, примитивна в своих чувствах,
но зато говорит по-французски. Новая фрекен Тор-
сен! Фрекен д'Эспар тоже немного заблудилась в
жизни, Гамсун питает слабость к этому типу
женщин, которые, конечно, являются продуктом своего
времени, однако в них заложены хорошие
природные данные. Гамсун спасает ее; и ее он тоже
спасает.
Каким образом?
Гамсун не может, как Достоевский, утешать
ближних христианским учением. Он не проповедует,
как Карл Маркс, что спасение человечества в
социализме. И он не видит, как пророки материализма,
разгадки жизни в материи и ее движении. Если у
Гамсуна и есть «мировоззрение», он разделяет его не
с большинством, а с теми, кто благодаря природе
способен духовно воссоединиться с ней, кто,
возвращаясь к ней, черпает жизнетворные силы.
Если у Гамсуна и есть «идеология», так это
евангелие от земли и труда. Земля — божественная
почва для человека, труд на земле приносит роду
здоровье, чистоту, счастье; сам труд — великий
моральный фактор, истинное благородство.
Да, Гамсун спасает Жюли д'Эспар. В конце
концов она выбирает крестьянина Даниеля, человека
здорового и неиспорченного. Даниель убивает ее
соблазнителя, убивает его в состоянии аффекта,
защищая от него свое счастье и свою семью. И пока
Даниель отбывает наказание, Жюли д'Эспар со
своим ребенком ждет его, довольная своим
жребием и предстоящим ей будущим.
Но в санатории, этом курорте для больных и
небольных, все они перемешаны — адвокат, пред-
334
приниматель, вор, «самоубийца» (он и философ
книги, и гамсуновскии пробный камень жизни и
смерти). Именно «самоубийца» стоит перед
необходимостью принять роковое решение, он обманут
женой, выставлен на посмешище, лишен надежды.
На протяжении всей книги он думает о
самоубийстве, потом его жена раскаивается, между ними
происходит великое примирение, но — поздно. В
ту же ночь санаторий сгорает дотла, жена погибает,
в доме сгорает много людей, но «самоубийцу»
спасают. Наконец он должен осуществить свое
решение. Гамсун скрупулезно описывает его действия —
вот он находит подходящее дерево, пробует,
выдержит ли ветка ето тяжесть, привязывает веревку,
делает петлю. Через все это он проходит — он
переживает свою собственную кончину. И...
«А вот следующего шага он не делает. Нет,
не делает. Он сидит в вереске, дует на свои
обожженные руки и плачет. Прости нас,
Господи, как мы, люди, ничтожны! Когда нам уже не
надо цепляться за смерть, мы цепляемся за
жизнь. Самоубийце больше незачем жить, он не
видит солнца, ничто на свете его не радует,
обожженные руки саднят, он чувствует
смертельную усталость, он больше ни на что не
способен, и, дрожа от холода, он погружается в сон.
И тут же просыпается от боли в обожженных
руках. Он встает. Испуганно оглядывается по
сторонам, точно его кто-то преследует, и,
оставив на дереве веревку, идет к сеттеру. Негодяй,
ругает он себя, негодяй, негодяй...»
Но и этому несчастному «самоубийце» Гамсун
немного облегчает жизнь, с которой тот никак не
может расстаться. У «самоубийцы» тоже появляется
ребенок, и тоже не его. Но он станет ему родным.
V
Мой отец.
В семь лет я пошел в начальную школу в Эйде.
Учитель наш был терпеливый седобородый старик
с добрыми глазами. Занятия начались с того, что
335
нас, новичков, отпустили домой. То же самое
повторилось и на второй день. Учитель Маркуссен
считал, что вначале спешить не следует, и это
полностью совпадало с точкой зрения моего отца.
Но так продолжалось несколько недель, и тогда
отец с матерью решили, что им нужно самим
обучить меня азбуке. У отца были опасения, что по
развитию я немного отстаю от своих сверстников.
Теперь это его особенно тревожило. Ему не
хотелось, чтобы в школе я выглядел глупее других.
По вечерам он часами пытался вдолбить мне, в
чем заключается разница между двумя крохотными
печатными буквами: «Ь» и «d». Он заставлял меня
читать отдельные слова, содержащие эти буквы. Но
я был несообразительный ученик, и он, сердясь на
меня, не раз хватался за голову. Наконец в один
прекрасный день я постиг эту премудрость,, и
ликованию его не было предела.
Хуже было, когда мы через год начали изучать
арифметику. Счет мне никогда не давался. Отцу
приходилось помогать мне. Он приучил меня
писать цифры аккуратно и четко. Таблицу
умножения он помнил великолепно. Но по мере того, как
мы продвигались в этой науке, у него опять
появились причины, чтобы хвататься за голову. «Зачем
им нужны все эти нули? — кричал он матери. —
Если мне надо написать одна крона пятьдесят эре,
я пишу 1,50. А если мне надо написать одна крона
пять эре, я пишу так: 1,5!» Лишь после долгих
уговоров он был вынужден признать свою
небольшую ошибку.
Со временем у меня в школе появилось много
хороших друзей. Это были дети с соседних усадеб.
Сперва они относились ко мне настороженно. Во-
первых, потому, что я говорил не так, как они. Я
никак не мог научиться грассировать. А во-вторых,
дети не могли взять в толк, чем именно занимается
мой отец. Очевидно, быть писателем, с их точки
зрения, считалось чем-то малопочтенным,, и, надо
сказать, отец отчасти был с ними согласен. Когда
мне случалось выяснять отношения с кем-нибудь
из мальчиков, меня часто дразнили «писательским
сынком». «Заткнись, писательский сынок!» —
кричали мне.
336
Учитель Маркуссен сумел внести ясность в этот
вопрос. Я помню, однажды он потратил много
времени, объясняя детям, что такое писатель. Я был
реабилитирован перед классом, но это поставило
меня в еще более сложное положение,
Думаю, мои школьные друзья считали отца
изрядным чудаком. Они всегда смотрели на него с
удивлением, потому что не привыкли, чтобы
взрослые так разговаривали с детьми. Случалось,
встретив меня с товарищами после школы, отец
останавливался поговорить с нами. Он шутил и
гладил по голове самых маленьких. И дети
удивлялись. Им было непривычно, что чужой
взрослый человек останавливается и шутит с ними,
гладит их по голове или дружески шлепает на
прощанье. Однажды отец спросил: «Куда путь
держите, троллята?» Но оказалось, дети не знают,
что такое тролль. В другой раз отец, напустив на
себя строгость, подергал одного из них за ухо и
сказал: «Вот я тебе уши-то надеру!» Такую угрозу
дети слышали впервые, но поняли, что отец с
ними шутит.
Я объяснил им, что тролль — это существо, о
котором говорится в сказках, которые отец с
матерью читают нам вслух, но они с недоверием
уставились на меня. Им никто никогда не говорил,
что существуют сборники сказок. А читают вслух,
iio их мнению, только в воскресной школе.
В таких случаях я чувствовал свое
превосходство. Но бывали и другие случаи, от которых у меня
возникало чувство собственной неполноценности.
Главным образом это касалось одежды. Тут у отца
были свои твердые принципы, и они порой
доводили меня до отчаяния. Например, он отправил
меня в школу в «люггерах» — мягких сапожках типа
эскимосских камиков, — и я с трудом выносил
сострадательные взгляды детей, «Люггеры» — очень
практичная зимняя обувь, но носят ее только в
Нурланне, здесь же, в Эйде, такую обувь никогда
не видели. Как и все дети, мы очень боялись
оказаться непохожими на других. Но отец помнил по
собственному детству, что одежду носили, какой
бы странной и заплатанной она ни была, и не
желал считаться с моей уязвимостью. В бедной нур-
337
ланнской деревне дети не смеялись над одеждой
друг друга, сказал он мне. Никогда не забуду, как
я завидовал мальчику из самой бедной усадьбы,
потому что он ходил в деревянных сабо и обмотках!
В Эйде это считалось последним писком моды.
Отец сопротивлялся, он объяснял мне, что именно
по этой причине мне не следует их носить. Но я
не мог взять в толк его объяснений, и в конце
концов он уступил — капитулировал перед прогрессом,
и я получил обмотки.
Отец не был слабым, но, когда дело касалось
детей, он капитулировал часто и охотно. И не
только перед собственными детьми. Со временем Нер-
хольм стал любимым местом для игр всех детей
округи, и отец всегда внимательно следил за нами.
Он утешал нас в нашем горе и радовался вместе с
нами, когда нам: было весело. Стоило ему увидеть
на дороге или на улице в Гримстаде детскую
коляску, он не мог удержаться, чтобы не подойти
поближе и не полюбоваться ребенком. Он не знал
более красивого зрелища, чем играющий ребенок,
это для него был символ самой жизни. В трудные
годы во время Первой мировой войны и сразу
после нее он очень серьезно рассказывал нам с
братом о несчастных детях Европы.
Душераздирающие мольбы о помощи приходили к нему из
разных стран. Мой маленький брат был несказанно
горд, когда отец разрешил ему послать детям
России десять тысяч рублей и об этом написали в
газете.
Но я помню такж;е, что все эти просьбы о
деньгах, приходившие со всех сторон, были для отца
тяжелой обузой, если он был занят работой над
очередной книгой. Каждый раз он с опаской
разбирал пачку лежавших перед ним писем и часто
перекладывал эту работу на мать. Но случалось, что
в беспросветном потоке трагедий попадались
образчики самой беспардонной наглости. Например,
одна дама из Вены написала ему: «Разобрав свои
счета за текущий месяц, я обнаружила, что Вы не
прислали мне пятьдесят крон, как я просила, хотя
в прошлый месяц я эту сумму от Вас получила...» —
отец отреагировал на письмо не совсем так, как
надеялась эта дама.
338
• • *
В то время отцу было шестьдесят с небольшим. Но
ему никто не давал eFo лет. Он был высокий,
стройный и не по годам сильный. О том, какой он был
сильный в молодости, ходило много легенд. Один
раз в кафе, уступив необъяснимому желанию, он
подошел к стойке, поднял стоявшую за ней
барменшу и осторожно опустил ее с другой стороны.
И даже не покраснел от натуги. Это было в
молодости, но и потом в веселой компании он любил
демонстрировать свою силу.
Я помню один случай, когда уже в старости
сила и темперамент отца выдержали серьезное
испытание. К нам в усадьбу пришел цыган и
попросил поесть. На кухне ему приготовили целую
гору бутербродов. У него создалось впечатление,
что дома нет никого, кроме -детей и служанок, и
он, отшвырнув пакет с бутербродами, потребовал
вместо еды денег. Позвали отца, и требованиям
цыгана был положен конец. Отец побелел от
гнева, скулы у него заострились, а глаза
превратились в светящиеся точки. Цыган, обороняясь,
поднял палку, но был тут же обезоружен.
Железной хваткой отец вцепился ему в плечо и
вытащил за ворота, на шоссе. Там со словами: «Чтобы
духу твоего тут не было!» — он швырнул цыгана
так, что тот пролетел несколько метров. А отцу
было уже семьдесят.
Свою силу и выносливость он сохранил
благодаря здоровому и простому образу жизни, какой
мы вели в Нерхольме. Раз в неделю мы, как члены
молочного кооператива, должны были отвозить
молоко в Гримстад на молочный завод. Зимой, в
морозы и снегопады, ехать так далеко в санях было
совсем не приятно. Однако отец часто ездил туда
вместе с Оггаром. Если снег был глубокий, а груз
особенно тяжелый, им приходилось идти рядом с
санями. Но отец не уступал Оттару в ходьбе, хотя
и был на сорок лет старше. На подъемах он
подталкивал сани сзади, и один толкал не слабее, чем
мы с Оггаром вдвоем.
В такие поездки он надевал меховую шапку,
теплое пальто и сапоги с высокими расшитыми
голенищами. Сапоги эти ему сшил его брат, отец
339
Оттара, который был сапожником и жил в Хама-
рее, я помню, что они были очень красивые. Отцу
это, впрочем, не нравилось. Он не стремился
носить красивую одежду, разве что того требовали
обстоятельства. Он одевался проще всех. Бели
иногда ему представлялся случай или позволяли деньги
приобрести себе что-нибудь новое, он обычно
говорил: «Нет, дети, купите лучше что-нибудь себе
или маме, мне ничего не надо. Я к такому не
привык».
Помню, например, как у нас в доме построили
ванную. После долгих размышлений отец завел
правило мыться один раз в неделю — это было
полезно для здоровья и предохраняло от простуды.
Но он говорил: «Проклятая пытка!» И говорилось
это от всей души. Его вполне устраивало, если он
мог мыться, сидя в кадке, — польза та же, и даже
больше.
Все, чему он научился в детстве, глубоко запало
ему в душу и стало для него законом: «Нарезайте
сыр тонкими ломтиками, только англичане и
бродячие торговцы режут сыр толсто!.. Не держите
нож, как ручку, это выглядит кривлянием!
Съедайте все, что положено на тарелку, тарелка должна
остаться пустой!»
* • *
Мы все чувствовали, как трудно было отцу, когда
он работал над «Последней главой»1. Хозяйство
отнимало у него слишком много времени, и он не
мог писать. Поэтому он уезжал. Живя в соседних
городках, он писал нам, детям, длинные письма,
они были всегда шутливые, добрые и бесконечно
заботливые, независимо от его настроения. Вот
письмо, отправленное из «Эрнст-отеля» в Кристи-
ансанне:
«Милый Туре! Пишу письмо, которое я
обещал тебе вчера, правда, особенно интересным
оно не получится. Бедняжка, как долго ты
болеешь! Если бы было можно, я бы тут же приехал
домой к тебе и Арилду, но, пока я в состоянии,
я должен работать. Поверь, теперь мне уже
трудно написать большую книгу, ведь мне ше-
340
стьдесят три года, а многие даже умирают в
этом возрасте. Впрочем, есть и такие, что
доживают до ста лет, хотя потом умирают и они, мне
кажется, я доживу до девяноста, как думаешь?
И значит, у меня есть еще целых двадцать семь
лет.
Ты, наверное, очень похудел и побледнел
после такой долгой болезни? Надеюсь, когда
поправишься, ты накинешься на еду, как
настоящий обжора. А как Арилд» наведывается
ли он в кладовку в поисках чего-нибудь
вкусненького? Даже не знаю, что бы такое купить
для вас здесь, в Кристиансанне, и прислать
вам. Напиши мне, если вам чего-нибудь
захочется. Правда, мама может все купить и в
Гримстаде.
Здесь в отеле живут две маленькие, очень
похожие друг на друга собачки, они из породы
терьеров, и одна из них принесла семерых
щенят. К сожалению, эта маленькая мама уже не
молодая, и у нее не хватило молока на всех
семерых детей, поэтому четырех из них
пришлось утопить, осталось только трое. Я бы взял
одного щеночка, но они не чистопородные,
отец у них не терьер, а простая дворняга, так
что из детей ничего путного не получится. Я
понимаю, вы с Арилдом сейчас радуетесь, что
вам не надо ходить в школу, лентяи вы этакие.
Но когда вы немного окрепнете, хотя бы ты,
Туре, спускайся в гостиную и играй на
фортепиано, чтобы не забыть того, чему ты уже
научился. Как видишь, я нарочно пишу только на
одной стороне листа, чтобы ты мог рисовать
на другой. Надеюсь, мама много читает вам,
пока вы лежите больные, пообещайте ей
платить по пять эре за каждый вечер. А если она
не захочет читать за пять эре, поднимите крик
разом в четыре глотки, и она будет читать вам
бесплатно. Легко ли ты разбираешь мой
почерк, Туре? Я очень стараюсь писать четко. Ну
вот, на сегодня хватит. Слава Богу, что хоть
Эллинор и Сесилия не заболели, а вам с
Арилдом следует поправиться как можно скорее. Я
думаю о вас каждый день, но мне придется
341
еще некоторое время пожить здесь, потому что
дома я очень нервничаю. Покойной вам ночи,
мои дорогие. Туре, АрилД| Эллинор, и Сесилия,
и мама!
Папа».
Еще до того, как мы купили Нерхольм, большая
часть ценного леса там была вырублена. Отец
очень переживал, что у него пока не было средств
по-настоящему заняться лесом. Он видел, какой
ущерб нанесен лесу этими порубками. Он заказал
саженцы сосны и ели. Их привозили в усадьбу
целыми возами, и отец нанял сразу много
работников, чтобы их посадить. Мы с братом были еще
маленькие, но он нанял и нас. И уже через год лес
ожил. Отец от души радовался каждому дереву,
поднявшемуся над вереском.
Но Отгар захворал, и они с Хильдой уехали
обратно в Нурланн, мы остались без управляющего.
Отец оказался в трудном положении, он не знал,
где найти подходящего человека. В то время во
всем Серланне не осталось ни одного относительно
молодого трудоспособного мужчины. Все уехали в
Америку, где в то время начался экономический
подъем. В конце концов отец нанял юношу, только
что окончившего сельскохозяйственную школу. Он
проработал у нас два месяца, после чего отец с ним
расстался.
Потом ему предложили свои услуги двое датчан,
и отец нанял их. Ой всегда был высокого мнения
о датском сельском хозяйстве, а земля требовала
рук. Они осушили болото и засеяли его овсом,
заболоченный частично луг был приведен в хорошее
состояние с помощью дренажных канав. У нас в
Нерхольме было восемь коров, Но эти двое датчан
сумели обеспечить кормом сорок животных. Отец
первый раз видел такую трудоспособность и такое
трудолюбие, и потому, когда датчане попросили его
сдать им усадьбу в аренду на четыре года, он не
думая согласился.
И вздохнул с облегчением. Он очень нуждался
в передышке от всего, что было связано с хозяй-
342
ством. Теперь он мог сосредоточиться и писать, а
также строить и перестраивать. У него были
большие планы. Все хозяйственные постройки
следовало увеличить в четыре раза. Отец мечтал об
образцовом хозяйстве. Нужно было построить
большой, светлый хлев и конюшню. Сеновал
следовало перенести на болото. Отец нанял
работников из окрестных селений, с утра до вечера он был
на ногах и следил, чтобы все делалось как надо.
Однажды к нам явился некий швед с
необыкновенным предложением — построить хлев из
утрамбованной земли. Он был инженер и привез с
собой брошюру и чертежи.
Остроумно! — подумал отец. Всего-навсего
утрамбованная земля! И все работники были
поставлены утрамбовывать землю. Швед жил у нас и
руководил работами. Наконец опалубка была снята,
и здание рухнуло.
Не сказав нам ни слова, швед сложил свои
пожитки, остановил первую попавшуюся машину и
укатил восвояси. Когда отец приехал и увидел
руины, шведа уже и след простыл. Не та земля
оказалась!
На другой день к нам пришел высокий
пожилой человек с одного из прибрежных островов,
он хотел наняться на работу. Его звали Густав, и
он был совершенно глухой. Отец к тому времени
тоже начал терять слух, эту глухоту он
унаследовал от своей матери. Разговор между отцом и
Густавом выглядел весьма комично. Они кричали
друг другу в ухо и плохо понимали друг друга.
Однако в конце концов Густав остался у нас, у
него были золотые руки, и отец ни разу не
пожалел, что взял его к нам. Долгие годы, до самой
своей смерти, Густав был своего рода ангелом-
хранителем Нерхольма. Не было такой вещи на
свете, которую он не мог бы починить или
собрать. Он умел все — и приделать любимой кукле
оторвавшуюся голову, и починить водосток. Лицо
у него было очень кроткое и очень румяное. Он
отличался серьезностью и набожностью. Но глаза
у него всегда одинаково светились добротой.
Густав был по-детски наивный и приветливый со
всеми. И в этом, наверное, не было ничего
343
удивительного — ведь о царившем в мире зле он
знал только то, что ему кричали в ухо.
Когда величественное здание, включающее под
одной крышей хлев на пятьдесят коров, конюшню
на трех лошадей, сеновал и тому подобное, было
закончено, отец нарядил людей строить еще один
дом, в стороне от всех, где бы он мог работать
без помех. Проект дома он сделал сам. Все было
очень скромно и просто, это был небольшой
домик, построенный с определенной практической
целью — в нем должна была разместиться вся
библиотека и рукописи отца. Место ему было
выбрано у подножия горного кряжа, и окна его
смотрели на юг. Дом состоял из небольшой
прихожей и комнаты в три окна. Стены были
закрыты книжными полками, у одного из окон отец
соорудил себе письменный стол, представлявший
собой простые козлы с положенной на них
столешницей. Столешница была застелена серой
бумагой. На спинке стула висело старое, потертое
пальто — такая обстановка была необходима отцу
для работы.
Сколько раз в детстве, проходя мимо «дома
отца», я видел в окне его седую голову, склоненную
над рукописью. Бывало, он поднимал голову и
махал мне рукой. Но он не переносил, чтобы ему
мешали. Так же как и в будочке, в которой он работал
в Хамарее, Он не любил, чтобы кто-нибудь заходил
в этот домик даже в его отсутствие. По-моему, он
немного стеснялся, что чужой человек может
увидеть, какая у него, прямо скажем, убогая
обстановка.
И только художника Хенрика Люнда1 он охотно
впускал в свою берлогу. Они с отцом дружили
много лет, и Люнд неоднократно писал его портреты,
написал он отца и за его письменным столом в
новом доме,
Приезжая в Нерхольм писать отца, Хенрик
Люнд по его просьбе привозил с собой друзей из
Осло, чтобы в перерывах между работой можно
было сыграть партию в покер. Покер доставлял
отцу огромное удовольствие, давая необходимый
отдых и разрядку, По таким поводам в комнате отца
открывался заветный шкафчик. Там хранилось вис-
344
ки. Бутылки лежали рядком, как близнецы в
колыбели.
Мы с Арилдом наслаждались, если нас
ненадолго допускали в общество игроков, упиваясь
грешной благоухающей атмосферой, создаваемой
сигарным дымом, высокими стаканами с золотистым
пивом, колодами карт и стопками денег. С
напряженным вниманием мы следили, кто окажется
владельцем этого состояния, и с круглыми от
удивления глазами слушали разговоры взрослых.
Хенрик Люнд заражал всех своим весельем,
язык у него бь£л очень острый. Но больше всего
меня поражал отец. Он совершенно преображался.
Из серьезного, задумчивого, а порой и очень
нервного человека он вдруг становился веселым и
беззаботным. Глаза у него сверкали, он громко и
раскатисто смеялся. Во время игры он делал
смешные замечания. У него был низкий и звучный
голос, его я запомнил лучше всего. Но помню также,
как добродушно отец смеялся, даже .когда
проигрывал. Это очень удивляло меня — кто же так
принимает неудачу, думал я.
ДЕПРЕССИЯ И РОДНИК
I
Совершенно очевидно, что
послевоенные годы дались Кнуту Гамсуну гораздо
тяжелее, чем переломный период,
происходивший на рубеже веков. Его
многое разочаровало, и прежде всего
мирный договор с заложенными в него
ростками нового мирового конфликта.
Это Гамсун прекрасно понимал. Потом
начались социальные преобразования с
последующим обесцениванием
ценностей, которые Гамсун считал
основополагающими, широкая демократизация.
Теперь уже оппоненты Гамсуна
выступали с других позиций и с другими
предпосылками, чем прежде, и борьба
с ними продолжалась у него уже до
конца жизни.
Сохранилось не так много писем
этого периода, но одно я все-таки
приведу, потому что, во-первых, его
резкий и откровенный тон означает отказ
от прежнего доверия и старой дружбы
и, во-вторых, Гамсун в нем говорит о
том виде журналистики, который он не
признавал. Письмо адресовано
редактору датской газеты «Политикен»:
«Нерхольм, 5 ноября 1923
Дорогой Кавлинг.
Не надо расточать на меня свою
любезность всякий раз, когда твоя
Я46
газета нелюбезно высказывается обо мне. У
тебя есть дела поважнее, да и у меня нет ни
времени, ни здоровья, чтобы отвечать тебе. Я пишу
письма от руки, и это стоит мне больших
усилий, у меня нет, как у тебя, машинистки,
которой я мог бы диктовать.
Со стороны других датских газет я видел
только расположение, время от времени они
вежливо обращались ко мне и просили написать
для них статьи. Но «Политикен» вот уже много
лет делает для меня исключение: к моим
последним четырем книгам газета отнеслась с
убийственным высокомерием; когда я был удостоен
Нобелевской премии, твоя газета, единственная
в мире, написала, что я не заслужил ее, и я был
изображен на карикатуре «сидящим на
собственной славе»; один из твоих сотрудников
проник ко мне под вымышленным предлогом,
состряпал после этого интервью со мной и
бессовестно опубликовал его вопреки своему
обещанию не делать этого, и т. д., и т. п. Ни одна
газета не позволяет себе так со мной
обращаться. И после всего этого ты делаешь невинное
лицо и называешь себя моим старым другом.
Не помню, чтобы за всю свою долгую
творческую жизнь я когда-либо жаловался тебе или
кому-нибудь другому на рецензии, это не в моем
духе, я достаточно равнодушен к подобным
вещам. Но если бы моя последняя книга* была так
безнадежно плоха, как утверждает
«Политикен», я бы, наверно, не издал ее. Получив такой
отзыв о книге, я бы просто не смог найти для
нее издателя. Поскольку я все-таки не совсем
безымянный писатель, газета, редактор которой
не питает лично ко мне никакой неприязни,
могла бы написать о моей серьезной книге без
такой «вонючей важности» (как назвал это Карл
Ларсен).
Пойми меня правильно: я не жалуюсь,
можешь продолжать в том же духе, можешь
собрать своих людей и посмеяться в свое
удовольствие, например, и над этими строчками.
* «Последняя глава». — Прим. авт.
347
Но я хочу избавить тебя от двусмысленного
положения, обязывающего тебя всякий раз, когда
твоя газета по-варварски обойдется со мной,
писать мне дружеские письма; такое своеобразное
проявление дружбы обязывает меня вежливо
благодарить тебя за письмо, а мне это
неприятно. Насколько помню, я никогда не искал твоего
расположения и не стану его искать впредь, но
я любил тебя, потому что в глубине души ты,
как и я, поэт, только по этой причине я и пишу
тебе такое длинное письмо, в противном случае
я бы просто промолчал.
Один мой друг посоветовал мне поездить по
свету, чтобы повидать новых людей. Если
увидишь его, передай ему, что я ездил по свету
больше, чем некоторые: я побывал в четырех из
пяти частей света, это не так мало. Что же
касается встреч с новыми людьми, я предпочитаю
писать о людях, которые для меня не новы.
Если бы мне хотелось окружить себя новыми
людьми, мне бы это ничего не стоило, уже не
один десяток лет ко мне обращаются люди из
Северной и Южной Америки, из Индии,
Японии, с Мадагаскара, не считая многих стран
Европы, и просят меня принять их. Я был
вынужден отвечать отказом на все эти просьбы.
Я не так хорошо ориентируюсь в простейших
вещах, чтобы мог встречаться и беседовать с
совершенно чужими людьми. По-моему, вполне
простительно, если люди в наше время
начинают несколько сомневаться в своей
безоговорочной правоте, если они склоняют головы и
воздерживаются от громких фраз. На каждую
проблему можно смотреть с разных точек
зрения, а проблем этих бесконечное множество.
До сих пор я читал твою газету
исключительно ради хроник Георга Брандеса и
замечательных статей о международной политике. Брандес
не нуждается в моей похвале, но я просил бы
тебя передать твоему сотруднику, который
пишет о международной политике, мою
искреннюю и сердечную благодарность. Ни один
другой журналист не имеет таких верных
суждений и не излагает их так блестяще. Если ты
348
увидишь Фрейлифа, будь добр, передай привет
и ему. Я читал его прекрасные статьи в «Тиль-
скюэрен».
Твой старый друг
Кнут Гамсун.
Мое поместье?
Недавно я посылал одного из сыновей к
моим управляющим, они оба из Дании, с чеком, и
они его подписали.
Мое поместье! Наверно, всем еще мерещится
моя Нобелевская премия! К сожалению, ее на
все не хватило. Сорок тысяч я в прошлом году
отдал нуждающимся в разных странах, а кроме
того, мне пришлось заплатить в общей
сложности сорок тысяч налога. В этом году моя новая
книга не сможет покрыть сумму, которую я
должен заплатить по налогам. А ведь в ней
сосредоточены все мои мысли за три года!
Но «поместье», конечно, большое, для меня
даже слишком, я не привык иметь так много и
не знаю, чем я это заслужил. Я приобрел Нер-
хольм ради детей, а мне самому достаточно
простой избы и леса».
Отвлекаясь от личных отношений между
Кнутом Гамсуном и Хенриком Кавлингом, следует
сказать, что за попытками приклеить Гамсуну ярлык
реакционера и апологета определенной философии
скрывались, безусловно, некие
социально-политические тенденции. Поскольку эти понятия имеют
множество нюансов, то популярная догматика
требовала их упростить и обобщить.
Всю философию — и философию Ницше в том
числе — Гамсун воспринимал сквозь призму своего
художественного темперамента. Учение о
«сверхчеловеке», как идеале будущего и символе
жизненной силы, аристократ духа Гамсун мог понять, или
понимал, на свой особый лад. Он понимал избыток
жизненной силы сверхчеловека и дарение как
моральный принцип: «Я раздариваю то, что мне дано,
я мот, у которого тысяча рук». Точно так же
понимал он и гимн высшему человеку, который по
сути своей — человек «созидающий» и которому
известно «высшее счастье, дающееся сознанием
349
богатства, которое можно раздарить». Именно так
Гамсун читал и понимал этого выдающегося
немецкого философа, человека исключений, Ницше. Гам-
суна вело его чутье художника, он принял у Ницше
его «переоценку ценностей», уже начавшуюся и в
нем самом. Но Гамсун никогда не был мыслителем,
и очень сомнительно, чтобы он понимал, к каким
крайним выводам могут привести подобные мысли
философа. Гамсун никогда не был политиком и тем
более «нацистом». Его многочисленные
произведения, начиная с «Голода» и кончая последним
романом, позволяют понять, что Гамсун был
романтиком, который, опираясь на свою
самобытность, создал новую форму романтического
повествования, с романтическими героями и
мечтателями, и новый романтический язык,
исполненный соблазнительной силы. Как и многие его
герои, Гамсун сам был из «пограничной области»,
неведомой нам, посторонним. Мы можем только
так объяснить это, Но и его собственное
объяснение тоже не более конкретно: «Я располагаю лишь
той восприимчивостью, которая, по-видимому,
была дана мне от рождения, и, может быть, некоторой
способностью видеть вглубь — видеть вдаль...»
Ничего удивительного, что Гамсун, стоявший на
таких позициях, должен был с большим
недоверием относиться к определенным явлениям своего
времени и часто осуждал их. В 1918 году он издал
брошюру «Язык в опасности», в ней мастер языка
Гамсун обрушился на письменный норвежский
язык, на норвежских филологов и лишенных
языкового чутья политиков. Он высказал свое мнение,
ему стало легче.
В «Женщинах у колодца» и в «Последней главе»
Гамсуну в некоторой степени удалось освободиться
от других тяготивших его мыслей. Конечно, ничего
сразу не менялось, но на какое-то время он
испытывал облегчение и даже радость; однажды он
написал теплое письмо своему старому другу
почтмейстеру Фрюденлунду:
«Поверь мне, я каждый Божий день думаю
о тебе, и вот сегодня, утром в понедельник,
наконец-то сел, чтобы написать тебе эту эпистолу
350
после стольких лет молчания. Так уж получается
само собой, дни посыпают прахом нашу жизнь,
и в конце концов мы оказываемся
погребенными под всякой мерзостью и несчастьями, но это
не должно быть помехой для старых
заслуженных друзей.
Я уже не раз думал, что ты, как и все, кто
занят на государственной службе, должен иметь
какой-то отпуск, и мне бы очень хотелось
заманить тебя летом к себе, в мое небольшое
поместье. Как хорошо было бы посидеть и поболтать
с тобой о прошлых временах. Ты должен
захватить с собой свое Солнышко, как ты ее
называешь, и тебе и ей в доме нашлись бы комнаты.
Но может, она уже замужем, чертенок, и ее
нельзя трогать с места? И ничего тут нет
удивительного, в один прекрасный день вдруг
оказывается, что твои дети уже взрослые, и даже
почти такие же старые, как ты сам. У меня тоже
есть двадцатилетняя дочь1, которая последнее
время живет в Париже.
Пойми, мне до чертиков хочется, чтобы ты
приехал, и моей жене тоже, хотя она тебя и не
знает. Если тебе нужно оставить вместо себя
заместителя, я оплачу его работу, и, вообще, эта
поездка не будет тебе стоить ни эре. Может,
ты, как государственный служащий, ездишь
бесплатно, я в этом ничего не понимаю, но если
нет, то «Бюро Беннкетта» пришлет билеты и
деньги на дорогу для тебя и твоих близких.
Здесь тебя ждет здоровая деревенская еда и
выпивка, так что с голоду ты не умрешь. А тебе,
пьянчужке, будет даже виски! Я думаю, с
самогоном у вас в Эурдале сейчас трудновато, разве
только Тиманд еще жив и помаленьку гонит.
Боюсь, как бы тебе не показалось
бахвальством, что я все время говорю: заплачу, заплачу,
но вот приедешь, и я тебе все объясню;
последние годы я очень хорошо зарабатывал, у меня
становится все больше читателей в Норвегии,
но вообще-то главным образом я зарабатываю
за границей. Поэтому я даже не почувствую
затрат, связанных с твоим приездом. Они меня
только порадуют. Тут есть и еще кое-кто, кто
351
постоянно спрашивает о тебе, — это четверо
моих малышей от десяти до пяти лет...»
Гамсуна всегда радовали встречи со старыми
друзьями. В последние годы его ко всему прочему
стало угнетать и чувство одиночества, пустота,
образующаяся после друзей, которые умирали один
за другим. Мало того, что из жизни уходил близкий
ему человек, с этим человеком исчезала и эпоха,
частичка лучших времен.
Но кое-кто был еще жив. У нас в гостях
побывали Эрик Фрюденлунд, Вильхельм Краг, Ханс Он-
рюд\ Иоханнес В. Иенсен.
После отъезда Эрика Фрюденлунда из Нерхоль-
ма Гамсун написал ему шутливое дружеское
письмо, в котором благодарил за подаренный ему
финский нож:
«Дорогой Э. К. Ф.! Большое спасибо за нож!
Он уже выдержал не одно серьезное испытание.
Первое, что я сделал, — наточил его как бритву,
хотя, возможно, я правил не так долго, как
нужно. И потому не знаю, годится ли он на то,
чтобы холостить им мышей. Но безусловно, это
лучший из всех ножей, какие необходимы для
охоты на львов. А сегодня у меня был случай
испробовать его возле «моего дома», ты знаешь,
У меня была плаха, которая не влезала в печь,
хотя ты, конечно, видел, какая огромная у меня
печь, в нее что угодно может влезть. Я попрыгал
на плахе, но она оказалась слишком прочной.
Тогда я вытащил из ножен НОЖ, сделал на
плахе несколько зарубок и снова прыгнул, и плаха
сломалась, как спичка. Вот какой замечательный
нож ты мне прислал, и я не собираюсь меняться
с тобой, когда ты приедешь в другой раз.
Я сдал Нерхольм в аренду тем двум датчанам,
слишком я устал все время заниматься
хозяйством, а они работящие парни и сумеют
заработать там, где я только терял.
Помнишь наш небесный мостик, который мы
сложили через ручей? Осенью его снесло
половодьем. Мне пришлось нанять четырех человек,
которые с помощью наших работников и
лошадей шесть недель строили этот мост заново. Все
352
считают, что теперь он будет стоять. Как
думаешь? Ты, конечно, сразу во всем разберешься,
когда приедешь к нам на Рождество и
проведешь инспекцию этого моста. Я сам пойду с
тобой и объясню все про каждый камень.
К нам приезжал садовник и на славу
похозяйничал в саду, теперь там все переделано. Моя
жена была недовольна галькой на дорожках и
требовала ракушечник. Нам притащили на
буксире целую баржу ракушечника. И тут
оказалось, что он пачкает, как мел, полы в доме были
все белые. Пришлось нам снова вернуться* к
мелкому булыжнику.
Дети очень живые и сообразительные, но не
в школе, а в играх, драках и всяких шалостях.
Арилд сейчас простужен, но его безумства и
глупости от этого не уменьшились, оба мальчика
завидуют моему ножу, хотя у них есть свои
прекрасные ножи. Дети уже сами срубили и
поставили себе в детской елку и сами купили для нее
украшения. Обе дамы все время говорят о Сиг-
не и спрашивают, приедет ли она к нам на
Рождество. Приедет, отвечаю я.
Ты, конечно, думаешь, что вот страница
кончится и я сейчас возьму новую, но ты
ошибаешься. На этом я с тобой прощаюсь до встречи.
Привет от всех нас.
Твой Гаме».
Тем не менее это был трудный для Гамсуна
период. Зимой 1926 года он уехал в Осло и прожил
там несколько месяцев. Из-за расстроенных нервов
ему пришлось обратиться к психиатру1. В то же
время он пытался начать новую книгу, но теперь
это было еще труднее, чем раньше.
Врача он посещал каждый день.
«Господи, помоги мне, — писал он Марии, —
я так устал и так плохо себя чувствую, но доктор
считает, что во мне еще забьет родник и я снова
буду писать, как в молодости. Мне тоже
кажется, будто есть небольшие перемены; надеясь на
родник, который должен вот-вот забить, я,
несомненно, стал держаться более прямо, особен-
353
но я это чувствую на трамвайной остановке
среди других пассажиров, я уже не горблюсь так,
как прежде. Но родник-то не бьет! «Забьет!» —
говорит доктор Годт, и я жду, больше мне
ничего не остается».
Время шло. Гамсун с трудом выдерживал Осло,
но терпел. Мария жила одна с детьми и всеми
домашними проблемами. Ей было одиноко, и она
писала ему об этом. Однажды она получила в ответ
такое письмо:
«Я договорился с самим собой, что, пожалуй,
мне надо закончить тут все дела и вернуться
домой, хочу только постепенно подготовить к
этому доктора. У меня нет никаких оснований
продолжать курс и жить тут вечно. Я чувствую,
что внутренне окреп, и думаю, что понемногу
смогу снова писать. Никакой родник во мне так
и не забил, но если я за такие большие деньги
подвергался психоанализу больше пяти месяцев,
да так и не дождался этого родника, то и Бог с
ним. Так или иначе я вернусь домой через две
недели, если не раньше».
В то же время он писал Марии, страдавшей в
Нерхолъме от одиночества, о некоторых сторонах
жизни, с которыми он столкнулся в Осло:
«Что, скажи ради Бога, так огорчает тебя?
Что я оторвал тебя от театра и не позволил
скитаться по меблированным комнатам? Я ведь
вижу, каково приходится в Осло этим
хорошеньким лицедейкам, есть о чем тосковать! С
каждым годом им надо все больше и больше
крахмала, чтобы скрывать на лице морщины,
все больше и больше рюмок, чтобы не
сорваться, одни — лесбиянки, другие — педерасты, и
все носят одежду, за которую еще не
расплатились... Нам одиноко в Нерхолъме, и это угнетает
нас обоих. Нам нужна дополнительная помощь,
нужна горничная, чтобы ты не так нервничала,
если к нам вдруг приедут гости, а расходы на
это мы покроем, если у тебя и у меня станет
легко на душе и я смогу работать. Мне сейчас
хочется работать, и я обдумываю один сюжет;
354
я просто должен написать пьесу, у меня для нее
есть уже много промежуточного материала. А
почему должен, явствует из следующего:
смотрел я тут «Джентльменов»1, а потом встретил
Хедквиста, который попросил меня посмотреть
«Пушинку»2. Прекрасно, я получил билеты для
нас с Гундерсеном, и мы посмотрели
«Пушинку». Слышу я здесь не лучше, чем дома, но Гун-
дерсен шепотом объяснял мне, над чем смеется
публика, — Господи, какое убожество и как
люди благодарны даже за малое! Где-то в креслах
сидит дама и в течение четверти часа
элегически беседует сама с собой! Не сомневаюсь, что
я мог бы написать гораздо лучше, теперь я
понимаю, что для пьесы необходима
напряженность действия, раньше я не обращал на это
внимания. Даже хорошо, что я тут два раза был
в театре, я как будто получил толчок, и у меня
теперь чешутся руки, чтобы написать
что-нибудь самому. Просто непостижимо, до чего все
было скучно и в Национальном театре, и в
«Центральном». И если я напишу пьесу, которая
будет идти даже совсем недолго, тоже не
страшно, ведь я получаю деньги и из других мест, и
прежде всего из Германии».
Однако теперь материальное положение Гамсу-
на было уже не таким прочным. Часть денег он
потерял, когда через несколько лет после войны
банки начали разоряться. А двести тысяч крон он
вложил в предприятие, которое в будущем обещало
оказаться достаточно надежным, но которому
многие пророчили плохое начало. Речь идет о создании
в 1924 году издательства «Гюльдендал Норск Фор-
лаг» и выкупе для Норвегии прав на издание
произведений норвежских писателей, которые раньше
принадлежали издательству «Гюльдендаль» в
Копенгагене. У самого Гамсуна претензии были очень
скромные, но ему дорого обходилось занятие
сельским хозяйством, и он заботился о детях, он писал
Марии:
«Я не раз думал, что нас ждет неминуемая
катастрофа, уж слишком нам хорошо, такое не
может кончиться добром. Но если я смогу еще
355
писать, это не страшно, мы получим больше,
чем нам необходимо. Поэтому я берегу себя,
как драгоценный бархат, дыхнуть на себя
боюсь и не подвергаю никаким душевным
волнениям...»
Зимой 1927 года Гамсун снял особняк на Бюгдей
под Осло1 и прожил в нем с семьей несколько
месяцев. Там он почти закончил «Бродяг», которые
вышли той же осенью; главный герой этой книги
и двух последующих — «Август» (1930) и «А жизнь
идет,..» (1933) — Август, фантазер, исколесивший
весь мир. Гамсун думал сделать Августа главным
героем комедии, но он так и не написал ее. Однако
трилогия об Августе стала комедией, правда, в иной
форме, она превратилась в трагикомедию о
современной жизни.
Юхан Нильсен Нагель, появившийся в
литературе сорок лет назад, был мечтателем, живущим в
мире неоромантизма, фантазии и
бессознательного, он стоял выше практической
целеустремленности, Бог Нагеля вел свой корабль из благоухающего
дерева по синим волнам небес, и парус его был
выкроен в форме полумесяца. Нагель погиб, не
выдержав противоречий и мистерий своей души.
Бог Августа совсем иной, это бог нашего
времени — шум, судорожное предпринимательство,
промышленность. Август погибает не от
внутренних противоречий, а от присущей ему и его
времени суетной погони за прибылью и выгодой. От
погони за иллюзиями и пустотой.
Во всех частях трилогии Август стремится
ускорить «прогресс» — где бы он ни появился, ему
сопутствует оживление. В «Бродягах» он молодой
моряк, избороздивший все моря, который увлекает
и завораживает людей своими невероятными
историями и золотыми зубами. Его беспокойный мозг
все время рождает безумные и остроумные
выдумки. «Август был и остался странной личностью —
умелый и предприимчивый, не останавливающийся
перед ложью, пользующийся всеобщей симпатией,
преданный и часто приходящий на помощь, иногда
во вред себе, в безвыходном положении он был
356
готов даже на преступление». Август способен и
убить человека, и присвоить себе чужое судно, но
в то же время он неэгоистичен и щедр, особенно
если влюблен. Можно сказать, что его внутренняя
жизнь складывается из примитивной формы любви
и неуправляемой фантазии. В маленький и сонный
Полден Август приносит с собой оживление и дух
предпринимательства.
В двух следующих книгах — «Август» и «А
жизнь идет...» — слепое предпринимательство
толкает Августа на осуществление одного проекта за
другим — это и рыбная промышленность, и
торговля, и сберегательный банк, и даже выращивание
табака — и все это в Нурланне! Он жульничает без
всяких угрызений совести: «Дело есть дело, сказал
Август. И принялся с таким жаром просвещать эту
троицу, которую хотел поймать в свои сети, точно
был лучшим другом их семей. Он не парил в
небесах, и у него под ногами была «твердая почва»,
вооруженный хитростью и верой в свою правоту,
он городил одну коммерческую ложь за другой,
сыпал цифрами, расчетами, махинациями, но
намерения у него были самые невинные. Он был
совершенно невинен, он верил в свою миссию и
честно, открыто лгал ради нее. Большой, лживый,
он сидел в своем кресле, словно олицетворение
самого времени, самого прогресса».
Август — бродяга, кочевник и по
происхождению, и по своей сути, он подвижен и независим
именно потому, что никогда нигде не пускал
корней. Иное дело — его друг и товарищ Эдеварт.
Август сорвал Эдеварта с насиженного места, сделал
из него бродягу вопреки его природе. Любовь в
жизни Эдеварта играла куда более важную роль,
чем в жизни Августа, Рассказ о любви Эдеварта и
молодой женщины Ловисы Маргреты освещает
своим светом весь роман. Гамсун и раньше писал
о вечно прекрасной любви, но любящие всегда
представали в лирическо-романтическом
освещении. Соединение романтических и реалистических
элементов в рассказе о любви Эдеварта и Ловисы
Маргреты придает ему особую прелесть и новизну,
но вместе с тем в нем присутствует и робость, и
покорность перед любовью, характерные для Гам-
357
суна. Любовь между Эдевартом и Ловисой Маргре-
той не очень сложна, потому что сами они просты,
но она теряет свой росистый покров в тот день,
когда Ловиса Маргрета возвращается к нему из
далекого мира, где училась...
Она стала судьбой Эдеварта. Они пытались
жить вместе в Америке, но, вернувшись в
Норвегию, не сумели пустить корни в родной земле. Она
покинула его, и он снова стал бродягой. «Он не
узнавал сам себя, наследство, полученное от
родной земли, он промотал, даже от его бесчисленных
суеверий и предрассудков уже ничего не осталось,
а ведь когда-то они были его достоянием, но он их
потерял. Его духовная жизнь съежилась, он стал
дурачком». Однажды он просто исчез в море.
«Этого хотел Бог».
А вот Август не исчез.
Эдеварт спросил у него когда-то: «Ты ведь еще
приедешь в Америку? Конечно, ответил Август,
можешь не сомневаться. Для такого человека, как я,
это самая подходящая страна в мире».
Август возвращается на родину. В романе «А
жизнь идет...» он уже седой, постаревший, но его
потребность в предпринимательской деятельности
неистребима. Он появляется в Сегельфоссе, где
Теодор, сын Пера Лавочника, стал теперь крупным
купцом, консулом и живет в старом поместье Вил-
лаца Хольмсена.
Со временем Гамсун как будто проникается к
Августу все большей симпатией. Да, он является
художественным символом времени, духом
времени, которое Гамсун осуждает и подвергает критике,
но если в первых двух томах трилогии Гамсун от
души потешается над этим скитающимся по миру
авантюристом, то в последнем — оправдает его и
многое ему прощает. Само время сделало Августа
своим послом. «У него было призвание
способствовать прогрессу и развитию хотя бы тем, что он
уничтожал старый порядок. Он был
необыкновенно лжив, как и само время, но он не знал об этом
и потому был невинен... Негодяй и лжец,
преступник, игрок, хвастун, шут, но в нем не было зла, он
был невинен, он обладал даром дружелюбия, он от
души радовался, если все шло хорошо, и вот те-
358
перь, в старости, оказалось, что зла он совершил
куда меньше, чем добра».
В Сегельфоссе Август развивает бурную
деятельность, и возраст нисколько не мешает ему
влюбиться, правда, эта любовь, как и все связанное с
Августом, неумолимо превращается в карикатуру.
Но прежде, чем пробьет смертный час Августа,
Гамсун позволяет ему пережить краткий миг
богатства и неограниченной власти, какую дают
деньги. Август получает старый лотерейный выигрыш
и все деньги вкладывает в овец. Необъятная горная
пустошь вокруг старого поместья Сегельфосса
была заполнена овцами Августа, и трилогия кончается
символически — овцы увлекают Августа с собой в
пропасть. «И море овец погребло моряка, поется в
песне об Августе».
Трилогия об Августе — венец
новореалистического творчества Гамсуна, которому он заложил
основу еще во время Первой мировой войны. В
старости он посрамил свою собственную теорию и
создал искусство, отличающееся силой и ясностью,
доброй самоиронией и светлым юмором, которое
сделало его одним из величайших эпических
писателей вплоть до нашего времени.
В трилогии об Августе Гамсун стоит уже не
вне действия и не над ним. Он присутствует в
нем, сливается с ним, подчиняет его своему
знанию жизни. Его искусство проявляется в
описаниях действительности, столь трепетных и чутких
ко всем мелочам жизни и вместе с тем таких
непосредственных, что оно уже не имеет ничего
общего со старым его реализмом. Чего стоит
описание мести Анне Марии шкиперу Скааро. Она
заманивает его в болото, и он, беспомощный,
погибает там в трясине, а она, слушая его проклятья
и мольбы, наслаждается своей местью.
Единственная вина шкипера Скааро заключалась в том, что
он не удовлетворил ее чувственное тщеславие —
недостаточно ее упрашивал. Эта драма описана с
такой силой, с таким невыразимым спокойствием,
которые опять напоминают Достоевского. А вот
раскаяние и сожаление Анне Марии, именно то,
с чего начинает исследование души Достоевский,
интересует Гамсуна гораздо меньше. В своем но-
359
вореалистическом творчестве Гамсун редко
исследует самые тайные глубины духовной жизни
человека, он не ставит своей задачей
морализировать, когда речь идет о таинственных,
необъяснимых силах души. Он может радоваться
непосредственности человека, его способности
сохранять верность, удивляться чудесам, преданиям,
историям, но ни один из его героев не живет
той внутренней жизнью, которая позволила бы
им, опираясь на собственные размышления и
жизненный опыт, изменить свою судьбу. Гамсун
сопровождает своих героев в их повседневной
борьбе и труде. Он описывает будничную жизнь
рыбаков, крестьян и торговцев в таких деталях,
что это описание могло бы показаться банальным,
если бы Гамсун не обладал при этом поэтическим
даром поэтизировать счастье человека,
удовлетворенного своей судьбой.
«Да, вы все плаваете и плаваете, повидали
разных людей и величие мира, — говорит
старый Мартиниус Хальскар бродягам. — А я
ничего не знаю, я человек бедный, неученый...
Что он хочет этим сказать?
Да нет, ответил он, ничего особенного.
Просто мне чудно, как вы играете с жизнью и что
с ней делаете. Господь создал каждого из нас
на своем месте, и мы живем здесь, а вы
стремитесь куда-то прочь. Я вот всю свою жизнь
прожил в Полдене, и отец мой жил здесь, и
дед, и отец деда до него. Мы все тут
состарились, вот уже три сотни лет мы смотрим на
одно и то же небо, на одну и ту же землю.
Одна за другой у нас сгнивают избы, и мы
рубим новые, чтобы нам было где жить.
Провидение было милостиво к нам. Мы не плавали
по свету, а жили в Полдене, зимой ловили
рыбу и жили так год за годом. И
довольствовались этим. У нас не было причин жаловаться
на Господа Бога, он поддерживал в нас жизнь
и не покидал нас».
Этим покорным и скромным людям, терпение
которых продиктовано сердцем, принадлежат
горячие симпатии Гамсуна. Август стер радугу, сияв-
360
шую над этой картиной человеческого смирения,
но он был невинен, как почти все люди. Его
прожекты рухнули — а жизнь идет...
II
Между романами «Бродяги» и «А жизнь идет...»
прошло шесть лет. Большую часть этого времени
Гамсун работал в разных небольших городках, но
немало времени он писал и в «своем доме» в Нер-
хольме, чтобы иметь возможность одновременно
присматривать за хозяйством.
4 августа 1929 года Гамсуну исполнялось
семьдесят лет, по этому поводу готовились большие
торжества, что было ему не по душе. Он опасался, как
бы это событие не выбило его из привычной колеи,
ему было страшно даже представить себе всю
официальную шумиху, которая ворвется в его жизнь1.
• * *
Мой отец.
По мере того как приближался день торжества,
настроение Гамсуна ухудшалось. Он беспокойно
бродил по саду, ковырял палкой какой-нибудь сорняк,
присаживался ненадолго под кленами, шел к
«своему дому», возвращался обратно. Он не находил
себе места и со страхом ждал рокового дня.
Он без конца говорил с нами об этом, и
кончилось тем, что незадолго до 4 августа отец, мать и
я укатили по Серланнскому шоссе на юг. Отец
сомневался, стоит ли нам ехать на своем автомобиле,
он боялся, что журналисты узнают нас по номеру.
И даже подумывал о том, чтобы сбрить свои
знаменитые усы. (Он любил иногда почитать хороший
детектив!)
Мы ехали вдоль южного побережья Норвегии,
стояла прекрасная погода, отец с большим
вниманием изучал местность. Красивые виды его мало
интересовали. Напротив, он вздрагивал каждый
раз, когда узкая дорога шла над обрывом. «Боюсь
даже смотреть, — говорил он. — Мне непременно
станет дурно. Это у меня с детства. Мальчиком я
361
не мог даже лазить по деревьям, хотя и
приходилось это делать, когда вечером надо было узнать,
куда ушли коровы, которых я пас».
Больше всего его интересовали селения.
Усадьбы, коровы на пастбище, овцы на выгоне, люди.
Мы ехали по скудным пустошам Квинесдала. Отец
удивлялся:
— Чем, интересно, здесь занимаются люди? Тут
никто не возделывает землю, настоящая пустыня!
4 августа мы провели во Флеккефьорде. Там мы
прочли в газетах, что никто не знает, куда
подевался отец, «Где Гамсун?» — писали газеты... «Был
ли Гамсун в Вестланне?..» «Может, Гамсун уехал
за границу?..»
Мы остановились в городской гостинице. Отец
попросил нас с матерью уговорить хозяйку, чтобы
она его не выдавала. Хозяйка была поражена и
польщена, она обещала молчать. Уж не знаю, как
получилось, но вечером того же дня в гостиницу
явился хор. Хозяйка стояла на лестнице и махала,
чтобы они уходили.
На другой день пришли столичные газеты. Отец
был раздражен и подавлен:
— Отвратительно, что все газеты пишут только
об одном человеке! — Он покачал головой,
помолчал и сказал немного грустно и удивленно: — Да,
да, и весь этот шум только из-за того, что человек
стал стариком.
Мы прожили во Флеккефьорде несколько дней.
Городок был маленький, тихий, и отец чувствовал
себя здесь в безопасности. Он сидел в общей
гостиной и читал «Сагу об Улаве сыне Трюггве»,
которую взял с собой в дорогу. Однако вскоре он
обнаружил, что Флеккефьорд довольно интересный
город. Здесь был свой пастор, свой часовщик,
доктор, лавочники и много жителей, о которых ему
хотелось узнать как можно больше. Чем люди
зарабатывают здесй себе на жизнь? Отдают ли
часовщику в починку столько часов, чтобы на это
молено было прожить? Да, конечно, им хватает. У
каждого своя жизнь... Но все-таки как много тут
странного.
Может, он опять чувствовал себя странником,
поселившимся в маленьком городке?
362
— Около церкви игранУг дети, — сказал он. —
Слышите, как они шумят? Если вы не против,
пойдемте посмотрим на них!
Мы с матерью не разделяли его восторгов, нам
казалось, что во Флеккефьорде достаточно прожить
один день, самое большее — два, а потом уже
хочется увидеть что-нибудь новое. Наконец я заявил,
что нам, наверное, пора возвращаться домой. Отец
с удивлением поднял на меня глаза:
— Тебе так хочется домой? Куда торопиться? —
Но он тут же сдался. — Да, да, наверное, пора
возвращаться.
Перед нашим отъездом хозяйка отвела мать в
сторону и спросила, можно ли ей назвать стул, на
котором сидел отец, «стулом Гамсуна», поставить
его отдельно от всех и повесить над ним портрет
отца. Мать с улыбкой посоветовала ей не делать
этого — а вдруг Гамсун еще раз приедет во Флек-
кефьорд!
И ведь он действительно приехал! И простил
хозяйку за стул, который стоял отдельно ото всех под
его портретом, — потому что у нее он обрел покой,
необходимый ему для работы.
Домой мы возвращались другим путем. Отцу
хотелось увидеть новую местность, теперь он уже
не боялся преследований и успокоился настолько,
что мог рассматривать все, что его интересовало.
И опять он обращал внимание не столько на
красоту горных пейзажей, сколько на луга и пашни.
Он громко сокрушался при виде мокнувших под
дождем сушил с сеном, а иногда выходил из
машины и внимательно изучал строившиеся дома:
каким, интересно, материалом пользуются в этих
местах?
«Куда торопиться?» — сказал он нам во
Флеккефьорде. Он мечтал о покое, город
заинтересовал его, ему хотелось задать там много вопросов,
он не спешил. Но когда на обратном пути перед
нами на дороге появлялась машина, он весь
преображался, его охватывал азарт состязания, ему
явно действовало на нервы, если кто-то ехал
быстрей, чем мы.
— Ну, быстрей же, Мария, быстрей! — торопил
он мать.
363
Если дорога шла вдоль обрыва, он предпочитал
ехать быстро, дабы поскорей миновать опасное
место, а не медленно, что было более безопасно. На
большой скорости мы обгоняли другие машины и
проносились над краем пропасти, отец
отворачивался в другую сторону и крепко держался обеими
руками. Если же он сидел с краю, он закрывал
глаза.
Вернувшись домой, мы застали остальных
членов семьи, заваленных цветами, письмами и
телеграммами. Вся мировая элита прислала свои
поздравления к его семидесятилетию. Отец не был
неблагодарным, но он чувствовал себя
беспомощным перед этими овациями, вызванными причиной,
о которой он сам предпочел бы забыть.
Весной 1927 года отец отправил почтмейстеру
Фрюденлунду в Эурдал следующую телеграмму:
«Туре здоровый, но длинный и худой,
пятнадцать лет. Временно нуждается в воздухе Валдреса.
Нет ли у кого-нибудь в Эурдале комнаты, пищи и
воздуха?»
Фрюденлунд тут же ответил, что я могу
приехать и жить у него. Я прожил у них три года и
закончил в Эурдале среднюю школу.
Отец твердо верил в целебные свойства
воздуха, солнца и пищи в Эурдале и в своего
верного эурдалского друга. Там к нему самому
когда-то вернулись силы, там он прожил свои
самые светлые годы. То же самое можно сказать и
про меня.
У Фрюденлунда была красивая седая борода,
румяное лицо и добрые голубые глаза. Это был
лучший из всех известных мне людей, только
благодаря ему и его семье мне жилось в Эурдале
так хорошо и беззаботно. Через несколько дней
после приезда я написал отцу, что мне очень
нравится в Эурдале и что от перемены воздуха у меня
появился волчий аппетит. Отец ответил мне, что
его это очень радует. «Ты только не слоняйся без
дела, Туре, — писал он, — найди там себе какое-
нибудь подходящее занятие, полезное для твоего
длинного туловища».
364
В течение этих трех лет Эурдал был своего рода
центром, где собиралась вся наша семья. После
Рождества, уже в новом году, туда приехал мой брат
и тоже начал учиться в местной школе, время от
времени проведать нас приезжали и мать с
сестрами. Отец часто писал мне, пока я жил в Валдресе,
он живо интересовался моими успехами и
неприятностями. Ему всегда хотелось знать, как идут
занятия в школе, Фрюденлунду же приходилось
отвечать на вопросы, которые больше всего
тревожили родительское сердце: хорошо ли я питаюсь и
достаточно ли бываю на свежем воздухе. В письмах
отец рассказывал мне обо всем, что происходило
дома, будь то новорожденный теленок, или десять
новых фруктовых деревьев, посаженных в саду,
или такая сногсшибательная новость, как покупка
большого трактора, необходимого для работ по
осушению болота. Он часто присылал мне короткие,
добрые письма, я бережно хранил их и
перечитывал. Не ради содержания, а потому что они дышали
теми мелочами, о которых мы обычно с ним
говорили, и это позволяло мне чувствовать его
близость.
«Милый Туре!
Сегодня я немного простужен и даже боюсь
идти в «свой дом», а потому пишу тебе это
короткое письмо и посылаю немного денег.
Мне очень понравились твои рисунки,
особенно автопортрет, со временем ты можешь
стать хорошим портретистом. И стихотворение,
которое ты прислал, я бы не написал лучше, так
что ты можешь стать и хорошим поэтом. И в
Америку ты тоже сможешь поехать. Вообще,
дружок Туре, перед тобой открыто много
возможностей, надо только немного вырасти и
понять, чего тебе хочется.
Мы сейчас заняты жатвой, кроме того, мы
засеяли травой полоски вдоль изгороди, сейчас
они зеленые, я пока выжидаю, а потом мы
посадим вдоль изгороди декоративные кусты.
Сегодня у нас работает Глухой Густав, кое-
что сделал, в том числе поправил дверь в вашей
с Арилдом комнате и перетянул матрац на кро-
365
вати Эллинор, чтобы она не проваливалась до
самого пола.
Не трать деньги по пустякам, положи их
лучше в банк, они пригодятся тебе в Осло, когда
поедешь домой. И пожалуйста, Туре, будь
благоразумным и осторожней плавай в Бегне, ведь
ты не привык к течению...»
И еще он писал, как красиво в Нерхольме
осенью. Что сейчас, в августе и сентябре, сад пылает
от темно-красных и желтых осенних цветов, что
яблони усыпаны яблоками. Что теплая погода
позволяет ему сидеть в саду под высокими кленами
и делать свои записи на листочках календаря. И я
представлял себе, как он сидит там, ведь я сам
часто сидел с ним под этими кленами, на нем было
коричневое пальто — еще из Нурланна! И я
слышал его голос: «Н-да, этому пальто уже тридцать
пять лет, но оно с успехом может прослужить еще
тридцать пять...» И прослужит, думал я, ведь отец
так заботливо штопает и латает его. Мой отец был
портной, любил говорить он, вот я и привык
бережно относиться к своему платью.
Он писал мне в одном из писем: «Хочу еще раз
предупредить тебя: ты слишком много денег
тратишь на одежду, а я этого терпеть не могу. Одежда
создает человека, согласен, но одежда не создает
личность. Я не хотел бы, чтобы про моего сына
говорили, что он слишком любит красиво
одеваться, как говорили про одного моего друга юности...»
В его письмах не было недостатка в добрых советах
и предостережениях. Но была у него одна забавная
непоследовательность. У него было свое
представление, свой, так сказать, моральный кодекс, о том,
как следует тратить деньги. Береги шиллинги и не
жалей далера! Сохранилось множество историй об
отце, подтверждающих его бережливость в мелочах
и безрассудную щедрость в тех случаях, когда, по
его мнению, этого требовали обстоятельства. Так
он поступал всю жизнь.
Менц Шулерюд1 в своей книге «Жизнь
норвежских художников» рассказывает историю,
подтвержденную также другом Гамсуна Сигурдом
Бедткером и актрисой Агнес Мовинкель2.
366
Место действия Дребак, лучший курорт во всем
Осло-фьорде, который очень любили все люди
искусства. Время действия: 1905 год. Гамсун строит
в городе дом для себя и своей семьи.
«Однажды утром Бедткер, который также
проводил лето в Дребаке, шел на пристань, чтобы сесть
на пароход, идущий в столицу, куда его призывали
литературные дела; по пути он встретил Гамсуна,
на руке у которого висел аккуратно сложенный
сюртук. Гамсун узнал, что один сельский портной
во Фрогне очень хорошо и дешево перелицовывает
сюртуки. «Фу, — сказал Сигурд, — мог бы
раскошелиться и купить себе новый сюртук, не думай
ты об этой чепухе, поехали вместе в город, и
приятно проведем там время». Гамсун отказался
покупать новый сюртук, однако согласился отложить
свое дело и поехать в город, так и неся сюртук на
руке.
В городе он сказал Бедткеру: «В издательство
ты еще успеешь, давай сначала зайдем в «Гранд»
и позавтракаем на славу!»
Бедткер согласился, они заняли уютный столик;
Гамсун повесил свой сюртук на спинку стула и
заботливо поглядывал на негог постепенно за их
столиком собралось большое общество. Друзья и
знакомые, которые в эту жару еще не уехали из
города, с восторгом присоединились к ним, столик
пустил побеги, как бывало обычно, когда Гамсун
приезжал в город. Кончилось все большой
пирушкой, которая длилась двое суток и стоила Гамсуну
не одну тысячу крон. Наконец оба
путешественника из Дребака покинули этот город тигра1 —
Бедткер, так и не побывав в издательстве, а Гамсун со
своим сюртуком, аккуратно перекинутым через
руку. Всю дорогу он не спускал с него глаз. Они
вернулись к своей идиллической жизни у моря, и, как
только пароход причалил к пристани, Гамсун
отправился к местному портному, чтобы
перелицевать сюртук...»
Однажды я проводил рождественские каникулы
дома, и после них отец вместе со мной поехал в Эур-
дал. Ему хотелось снова увидеть старые места и
367
поработать там. Фрюденлунд пригласил отца
пожить у него. Мы сели в поезд, я понимал, как отец
радуется этой поездке.
Но за окном все мелькало, и отец был
недоволен.
— Подумай, я не могу узнать ни одного места,
а ведь я так хорошо знал Валдрес. Поезд идет
слишком быстро, я не успеваю ничего рассмотреть.
Последний раз я ехал через Валдрес в карете.,.
Правда, то было тридцать лет назад...
Так же было и в Нурланне. Отец как будто не
ожидал, что темп времени коснулся и этого места,
связанного с его юностью. Лишь когда долина
расширилась и поезд остановился, он понемногу узнал
знакомые места.
У Фрюденлундов отца поместили в большой
комнате на втором этаже. Там же находилась и моя
комната. Целыми днями отец сидел у себя наверху,
он либо писал, либо раскладывал пасьянс. Если
работа не ладилась, он всегда прибегал к картам. Но
когда она сдвигалась с мертвой точки, карты тут
же убирались в ящик стола. Однажды я даже видел,
как он сжег всю колоду. Материал только что начал
приобретать определенную форму, и отец боялся
потерять день.
Утром, когда я просыпался, он был уже на ногах.
Мне было слышно, как, одеваясь, он поет у себя в
комнате. День, который отец не встречал песней
или псалмом, обещал быть мрачным. Однажды я
сказал Фрюденлундуг что не понимаю, откуда отец
знает все эти псалмы, ведь он никогда не ходит в
церковь. Не скажи, заметил Фрюденлунд, в
молодые годы он был запевалой в нашем церковном
хоре!
Теперь мне кажется, что годы, прожитые в
пансионе Фрюденлунда, пролетели слишком быстро.
Но, когда отец жил там, вечера представлялись мне
бесконечными, главным образом потому, что я был
влюблен. Отец часто требовалг чтобы по вечерам я
вместе с ним и нашими хозяевами играл в карты.
А я считал, что отец не проявляет никакого
внимания к моему душевному состоянию.
Вообще, личность отца имела на меня в детстве
огромное влияние. Он никогда не повышал голос,
368
но слушался я его беспрекословно, если же мне
случалось попасть в трудное положение, отец
неизменно выручал меня. Он проявлял понимание
там, где многие нашли бы повод для упрека, А
сколько раз он помогал мне обрести веру в себя!
Не думай, Туре, говорил он, что умные никогда не
делают глупостей.
Не в его характере было обнажать свои чувства
перед нами, детьми. Он был скуп на ласки. А
щедрость и доброту часто прикрывал шуткой или
беспомощным молчанием. Однажды он куда-то уезжал
из дома, и я пришел с ним проститься, он, словно
случайно, отвернулся в сторону, пошарил во
внутреннем кармане и, не оборачиваясь, сунул мне в
руку несколько бумажек. Он не хотел никакой
благодарности, только сказал: «Старайся...» Это
произвело на меня более сильное впечатление, чем
любое торжественное прощание и бесчисленные
наставления.
Немного спустя он писал мне, как у него идет
работа над продолжением «Бродяг». Рукопись
продвигалась медленно, в последнее время у него стали
сильно дрожать руки. Теперь во время письма ему
приходилось левой рукой поддерживать правую.
Но работа все-таки шла, хотя, может быть, этой
книге предстояло стать последней...
Он как будто подготавливал и себя и всех нас
к тому, что «Август», возможно, будет его
последней книгой. Он уже давно чувствовал себя
неважно, и осенью 1930 года ему сделали операцию.
Операция достаточно серьезная, сказал нам врач,
каждый десятый от нее умирает. В те дни, когда
мы со страхом ждали результата, я получил от него
несколько писем:
«Милый Туре! Хочу только сообщить тебе,
что меня положили в больницу, я взял с собой
много книг, делать здесь нечего, буду лежать и
читать. Оперировать меня будут послезавтра, но
боюсь, это будет не одна, а две операции.
Впрочем, неважно, мне здесь хорошо, и об операции
я не думаю. Пиши теперь сюда, в Арендал, если
захочешь что-нибудь сообщить мне».
Немного позже:
369
«Нет, операция еще не завершена, я лежу с
разрезанным животом, из которого в ведерко
спущена резиновая трубка. Вторую операцию
будут делать недели через две. Болей у меня нет.
Вторая операция сложнее первой. Расскажи все
это Арилду, чтобы мне не нужно было ему
писать, сейчас мне это трудно. Благослови тебя
Бог, друг Туре!
Папа».
Отцу помогло его железное здоровье. Он
хорошо перенес операцию, и постепенно силы
вернулись к нему, хотя сам он считал, что
поправляется недопустимо медленно. Он
поговаривал о том, что, наверное, ему следует поехать
за границу, куда-нибудь, где нет, как в Норвегии,
снегов и морозов, может быть, даже с матерью
и со мной.
В одном из писем я поведал ему о своих
огорчениях. Мне не нравилось учиться в гимназии в
Осло и хотелось перейти в школу живописи —
единственное, что тогда меня занимало.
.«Милый Туре, — ответил отец, — Я получил
твое письмо. Но сперва мне хотелось бы
поговорить о другом.
Я слышал, что ты принимал участие в
соревнованиях по боксу в Доме художников вместе
с Сигурдом Хелем1, но тебе не следует больше
так развлекаться. Очень полезно уметь защитить
себя,"^сли потребуется, но сам по себе бокс
жесток, и ' выступать с этим" для удовольствия
черни должно быть отвратительно каждому
благородному человеку.
И вообще, не думай, что спорт сделает тебя
здоровее, это предрассудок. В англосаксонских
странах люди живут не дольше, чем в других.
Самое идиотское выражение лица, какое только
бывает, мне доводилось видеть у любителей
спорта, когда они набрасываются на результаты,
опубликованные в газетах,,.»
К живописи он питал большую симпатию и
считал, что об этом стоит подумать, но прежде мне
следует закончить гимназию.
370
Гимназию я так и не закончил, ее место в моей
жизни заняла живопись.
А вот наша заграничная поездка осуществилась,
как и было задумано. Мы выбрали Французскую
Ривьеру, и в самом начале 1931 года родители
вместе со мной отправились в путь, путешествие было
приятным и спокойным, пока мы не прибыли в
Берлин. Там мы вдруг оказались в центре
внимания. Уже в первый день стало известно, что Гамсун,
der Einsame*, выполз из своей холодной северной
берлоги, и на первых страницах газет большими
буквами было набрано приветствие: «Willkommen,
Knut Hamsun!»**
Преданность немцев Гамсуну выражалась
весьма необузданно: цветы, письма, журналисты шли
нескончаемым потоком. Три дня отец просидел в
своем номере в «Централ-отель», осаждаемый
легкими пехотинцами прессы с камерами наготове.
Мы с матерью по очереди спускались в вестибюль
и объясняли им, что отец никогда не дает
интервью. Это он взял себе за правило после того, как
датский журналист Анкер Киркебю, посетив наш
дом в Ларвике, совершенно извратил смысл своей
беседы с отцом. Все это я красноречиво, как мог,
объяснил журналистам, и в конце концов осада
была снята.
Но я помню и другой случай, происшедший в
Берлине, сам по себе он был незначительный,
однако на отца произвел очень сильное впечатление.
Мы покидали отель серым ненастным утром.
Улица была почти пуста, но, выйдя из подъезда, я
заметил невысокую худую даму, которая незаметно
прижалась к стене отеля. Отец садился в машину
последний, дама подбежала к нему и протянула
букет роз:
— Ich danke Ihnen fur «Victoria»!
Отец остановил уже тронувшуюся машину,
принял цветы и, растерявшись, нервно спросил у нас:
— Что она сказала?
* Одинокий [нем.).
** «Добро пожаловать, Кнут Гамсун!» (нем.).
371
Мать наклонилась к нему:
— Она благодарит тебя за «Викторию».
Отец протянул даме руку, он был смущен, ему,
конечно, хотелось сказать ей какие-нибудь слова,
я с удивлением смотрел, как краска заливает его
лицо. Но разговор не состоялся, он только долго
не отпускал ее руку. Дама ни разу не улыбнулась
нам, ее серьезные глаза смотрели лишь на отца.
Потом мы ехали на поезде на юг Германии. На
столике в купе в вазе стояли уже увядшие розы.
Отец подобрал несколько лепестков и аккуратно
положил в пепельницу, он тихонько напевал себе
под нос. Я помню, мать сказала:
— Когда-то многие дарили ему цветы за
«Викторию».
Наконец отец медленно проговорил:
— Какая она была серьезная, эта девушка, с ее
стороны было очень красиво — поблагодарить меня
за «Викторию»... О-хо-хо, боюсь, я разочаровал
ее. — Он криво усмехнулся.
На Миланском вокзале мы пошли в ресторан.
Отец сразу же, невозмутимо, как всегда, начал
изучать всевозможные мелочи, на которые ни мать,
ни я и вообще ни один человек никогда не
обращает внимания. Водрузив на нос очки, он принялся
исправлять погнувшуюся вилку, проверил на глаз,
не изогнут ли нож и края ложки. Но больше всего
его интересовало, что написано на столовых
приборах. Уму непостижимо, сколько материала для
чтения он успел найти, пока мы ждали! На ноже
значилась фирма «Золинген», и отец
удовлетворенно кивнул. Но там были какие-то еще слова, и
прочитать их было невозможно. Пришлось мне
попытаться разобрать эти слова, пришлось и матери
надеть очки и помогать мне, но мы не смогли
справиться с этой задачей. Разволновавшись, отец
схватил тарелку и перевернул ее вверх дном.
— И тут тоже ничего не видно! —
воскликнул он.
Поев, мы были вынуждены покинуть ресторан,
так и не разобрав надпись; отец был страшно
недоволен. Судя по времени, наш поезд должен был
уже уйти минут пять назад, но он еще стоял у
перрона. Мы побежали и успели вскочить в вагон.
372
Вообще, наше путешествие протекало спокойно
до тех пор, пока мы не прибыли в Вентимилью на
франко-итальянской границе.
Началось с того, что французский таможенный
чиновник перетряхнул все содержимое наших
чемоданов, и отец, конечно, тут же вспылил. Он
попросил мать объяснить таможенному чиновнику,
что он думает о его действиях. В результате
француз принялся искать что-нибудь недозволенное с
еще большим рвением и был явно разочарован,
ничего не найдя. Он уже собрался оставить нас в
покое, как вдруг обнаружил, что отец курит трубку,
и у него забрезжила надежда. Он спросил, везет
ли отец с собой табак, но отец, тугой на ухо, почти
не знавший французского, не понял ни слова и
продолжал невозмутимо курить.
Предчувствуя победу, таможенник снова
спросил про табак, и в конце концов отец понял его:
— Табак? Ну конечно! — Он с громким стуком
поставил на стол две коробки «Тидеманнс
микстуре».
Француз схватил обе коробки и исчез.
— Наверное, за табак нужно было заплатить
пошлину? — предположил я.
— Какую еще пошлину? — возмутился отец, —
Мы проехали Швецию, Данию, Германию,
Швейцарию, Италию и нигде не платили никакой
пошлины за этот несчастный табак!
Вернулся улыбающийся таможенник с какой-то
квитанцией и дважды сунул нам в лицо все десять
пальцев — он требовал с нас двадцать франков.
— Какого черта! — Отец откинулся на спинку
сиденья, весь красный от гнева. — Чтобы я
заплатил двадцать франков за свой же табак! Да я его
лучше выброшу!
Он открыл окно, выхватил из рук таможенника
коробки с табаком и хотел швырнуть их в окно.
Но таможенник опередил его, он вырвал у
отца коробки и выбежал за дверь. Через минуту
он вернулся с двумя коллегами. Они все что-то
кричали, перебивая друг друга, мы только поняли,
что, если отец сейчас же не заплатит двадцать
франков пошлины, они его арестуют. Положение
осложнялось. Я был наслышан об ужасах, творя-
373
щихся в тюрьмах в южных странах. Но отец был
не из тех, кто сдается, если уверен в своей
правоте, не склонны были уступать и французы. И
тут мне в голову пришла блестящая мысль: я
заметил, что таможенник, осматривая мой чемодан,
проявил большой интерес к норвежским маркам.
Я взял несколько марок, вызвал таможенника в
коридор и там вручил ему эти марки. Жаль, что
я не сделал этого раньше, — все обошлось без
пошлины и без ареста.
Я вернулся в купе с табаком и объяснил отцу,
как все устроилось.
— Зря ты это сделал, — мрачно сказал он. —
Пусть бы только посмел меня арестовать!
Однако мать взглянула на меня с
благодарностью.
У нас не сразу исправилось настроение. Но
поезд мчался к Ницце, и отец заинтересовался
мелькающими за окном белыми домами,
апельсиновыми рощами и горными террасами,
засаженными виноградником и оливами. Вскоре лицо отца
прояснилось. Он откинулся на спинку сиденья,
выпустил черсз ноздри струю дыма и засмеялся, как
всегда:
— Подумать только, он хотел меня арестовать!
Ишь ты, легавый!
В Ницце мы должны были остановиться в
большом отеле. Не успели мы к нему подъехать, как
на нас налетели мальчики-рассыльные и выхватили
у нас из рук чемоданы, это произошло так быстро,
что отец ничего не заметил. Он обернулся, чтобы
взять свой чемодан, и не обнаружил его.
— Не понимаю, как это я забыл в поезде свой
чемодан! — в отчаянии воскликнул он и схватился
за голову.
Я объяснил ему, что слуги уже унесли наш
багаж, и он очень рассердился.
— Черт бы их побрал!.. Я хочу сам нести свой
чемодан!
Мы поднялись к Себе, там, выстроившись в ряд,
стояли мальчики-рассыльные и ждали своих
чаевых.
— Убирайтесь! — крикнул им отец
по-норвежски. — Я плачу чаевые, когда уезжаю из отеля.
374
Мальчикам пришлось уйти ни с чем. Так
продолжалось все время, пока мы жили в отеле.
Любовью мы там не пользовались, потому что отец не
давал на чай ни одного су. А то, что мы с матерью
потихоньку совали лакею, открывавшему или
закрывавшему за нами дверь, было каплей в море.
Но вот настал день, когда мы должны были
переехать в пансион «Болье-сюр-Мер». Отец получил
счет, расположился внизу в холле и начал
подсчитывать столбики цифр. Закончив эту работу, он
расплатился по счету и одарил всех слуг, от низших
до высших, такими чаевыми, что вызвал бурный
восторг. Наш отъезд выглядел весьма эффектно.
После всех холодных взглядов отец был
реабилитирован; с глубокими поклонами, как королевских
особ, нас проводили до машины.
После того как родители уехали домой, я
прожил на юге Франции еще два месяца. Мне там
было очень хорошо, но сомневаюсь, чтобы и отцу
эта поездка доставила такое же удовольствие:
«Вторник, 27 января 1931
Дорогой Э, К. Ф.! Мы с Марией едем в
поезде, который отвратительно трясет. Туре мы
оставили в Ницце, ему там будет хорошо. Три
года ты его перекармливал так, что он
превратился в чудовище, однако особенно сильным от
этого не стал.
Мы уехали из Ниццы в полдень, я строчу это
между Марселем и Лионом. Господи, как качает
поезд! Но чего не вытерпишь ради детей! Для
нас с Марией эта поездка была тяжелым
испытанием. Правда, мы видели пальмы, и вино, и
апельсиновые деревья с дивными плодами, и
яркое солнце, и все остальное, но многое из этого
я уже видел и раньше, а что касается солнца,
не так уж оно и греет, у меня сейчас грипп, и
я сижу в трех парах штанов...»
«КРУГ ЗАМКНУЛСЯ»
I
После большой трилогии об Августе
можно было подумать, что Кнут Гам-
сун смирился и стал стариком,
который смотрит на людей с доброй, но
надменной улыбкой. В молодости он с
необыкновенной силой передавал
бесконечность тоски, позже эта тоска
касалась уже вполне конкретных вещей,
годы сделали его трезвым. Он стал
сельским жителем, его интересы были
направлены на практические дела, но
стремление человека куда-нибудь
уехать и живущая в нем тревога
представлялись ему частицей единого
целого. Гамсуну хотелось отдохнуть,
хотелось обрести покой в том мире,
который он создал.
Однако «поэт никогда не
отдыхает» — это были его слова, и
передышки у него не получалось. В 1936 году
вышла его следующая книга — «Круг
замкнулся». Гамсун испытывал особую,
личную потребность написать такую
книгу, которая не ограничивалась бы
узкими творческими задачами. Эта
книга должна была служить
своеобразным утешением, и даже немалым, для
некоторых знакомых ему людей.
Действие происходит в одном из обычных
городов на побережье Норвегии, оно
376
не привязано к какому-то определенному месту, но
время действия — наши дни.
Главный герой романа, Авель Брудерсен, — это
то, что осталось от человека, который появился в
творчестве Гамсуна в образе Нагеля, а потом
продолжал жить в образах Роландсена, Бордсена и
Августа. Гамсун вводит в роман детство Авеля — оно
было нелегким, и часто ему приходилось несладко.
Но не этим объясняется его судьба, судьбу свою
он нес в себе. Может, она сформировалась вдали
от родины, когда он второй раз ушел в море и жил,
как «poor white»*, среди негров в Кентукки. Может,
когда он нашел Анжелу и женился на ней. Анжела
была частицей его «я», которую он искал, но они
не составили пару, просто стали единым целым,
потому что она была точно такая же, как он, у них
не было никаких устремлений. Они были белые,
но жили среди негров.
Приехав в родной город, Авель рассказывал:
«Жизнь там не стоила почти ничего, я ловил
немного рыбы в Стримлете, сажал сладкий
картофель, по ночам всегда можно было чем-нибудь
разжиться в окрестностях. Нам жилось хорошо».
Но Анжела, которая была беременна, погибла,
произошел несчастный случай, она была вместе с их
другом Лоренсом... Да как же это случилось?
Лоренс взял вину на себя, ответил Авель, и сейчас
сидит в тюрьме.
Отец Авеля, старый шкипер, перед смертью
женился на молоденькой Лолле. От отца Авелю
остались в наследство деньги. Но Авелю не
нужны ни деньги, ни хорошая одежда, он все тут же
пустил на ветер. И очутился в сарае. «Однако
при всем своем ничтожестве он был не лишен
характера. А это уже кое-что значило. Он был
одарен каким-то сверхравнодушием к тому, как
он жил. А это уже кое-что значило. Он умел
терпеть, умел обходиться без всего. Он ни за кого
не цеплялся, не искал защиты, у него не было
никаких предрассудков, он ничего не осуждал и
не считал, что обладает чем-то, что следует
защищать. Вялые стремления и средний интеллект бы-
* «Бедный белый» (англ.).
377
ли его единственным достоянием, а впоследствии
и оружием, но это оружие было прочным и
совершенным, оно обеспечивало ему суверенитет.
Оно и было его суверенитетом».
Добрая, неэгоистичная Лолла приобретает для
него место капитана на судне «Воробей», которое
возит молоко. «Всем хочется кем-то быть, —
говорит Авель. — А мне — не Хочется, для этого у меня
нет воли». Он бежит с судна и уезжает. Но что
ему делать в мире, если он нигде не чувствует себя
дома? И он возвращается в родной город.
«— Почему ты сбежал? — спрашивает Лолла.
— Тебе этого не понять, — отвечает Авель. —
Может, для того, чтобы навестить могилу? Или
снова увидеть большой кактус? Мы с Анжелой
часто ходили смотреть на кактусы, вот уж
уродцы так уродцы, и это уродство заложено у них
в природе. Мы с Анжелой были такие же, вот
мы и ходили смотреть на них. А еще мне
хотелось разыскать Лоренса, старого товарища.
Помнишь, я тебе о нем рассказывал?
— Ну, и нашел ты его?
— Да, но его уже лишили жизни.
— Как?..
— Так. Его убили. Я приехал слишком
поздно.
— Какой ужас! — Лолла вздрогнула.
— Какой ужас! — повторил Авель. — Хотя
вообще-то там это делают хорошо: его посадили
на стул и убили».
Но и беременную Анжелу, и Лоренса убил сам
Авель. Он проболтался об этом в разговоре со
своей старой любовью — Ольгой, теперь Ольга была
замужем, но когда-то, в отрочестве, с ней были
связаны его надежды на будущее. С жуткой
откровенностью описывает Гамсун чувственный запах,
возникший в комнате после признания Авеля.
Безнравственная, любящая острые ощущения Ольга с
ее порочными наклонностями лишает Авеля
последних остатков мечты.
«— Я дважды спала с убийцей! — сказала она
с блеском в глазах. — Это было неповторимо!
378
Он побледнел, нижняя губа отвисла, и вид у
него стал глупый.
— Значит, только поэтому?
— Не сердись на меня! Это так интересно!
Я знаю, что я тролль.
— Ты просто искала острых ощущений!
— Я знала, что ты рассердишься, и теперь ты
обижаешь меня за то, что я тебе это сказала.
— Прежде чем ты уйдешь, Ольга, скажи, ты
испытала бы то же самое, если бы на моем
месте был епископ?
— Нет, Авель, — грустно сказала она, — мне
нужен был именно ты. Но когда ты мне все
рассказал, меня это ужасно распалило, что правда,
то правда. Три жизни, думала я, вот это Авель!
Все эти дни я об этом думала и распалялась еще
больше...»
Но Авель легко отнесся и к этому. Он ко всем
превратностям судьбы относился с «божественным
равнодушием». Ему хватало насущных забот,
каждый день приходилось думать о пропитании, а
кроме того, у него были и другие мечты, помимо
Ольги, уводившие его прочь от реальной жизни.
Авель недолго страдал оттого, что Ольга стыдится
его лохмотьев и избегает его. Он, как всегда, был
всем доволен и ко всему равнодушен. Гамсун как
будто чуть-чуть утешается тем, что Авель обладает
способностью мечтать и забывать.
К счастью для себя самого, Авель лишен также
и совести и чувства вины, в этом отношении он
уподобляется животному. Ему не приходит в
голову, что револьвером, из которого он застрелил
Анжелу, он может убить и себя. Когда полиция
сообщает ему, что в Америке интересуются
какими-то сведениями о его друге Лоренсе и к тому же
он получает кое-какие деньги, Авель спокойно едет
в Америку. Ему совершенно безразлично,
останется ли он на свободе или попадет в тюрьму, будет
ли жить или умрет. Круг замкнулся.
Это произведение, как и все поздние
произведения Гамсуна, представляет собой объемистый
роман в двух томах. В нем показана целая галерея
образов, но все эти второстепенные персонажи
379
вращаются вокруг Авеля, хотя многие из них
интересны и сами по себе. Люди незначительные, но
все они взяты из жизни. Вот, например, Алекс.
«Исполнительный, добрый и теряющийся, когда на
него сваливаются жизненные трудности, однако
стоило ему немного выбиться в люди, как тут же
проявилась его низость — он задрал нос». Это и
его жена Лили, не поднимающаяся выше уровня
самки. Это Ольга, женщина праздная и
чувственная, неудовлетворенная и истеричная. Но это
также и порядочный Клеменс, и Лолла, практичная,
преданная, которая хорошо относится к Авелю и
пытается помочь ему, в конце концов Лолла удачно
выходит замуж и рожает ребенка. При описании
кораблекрушения судна, перевозящего молоко,
Гамсун достигает удивительной выразительности.
Судно погибло, потому что осталось без капитана.
Оно наскочило на шхеру. «Да, да, такое случается,
когда команда сама берется за все дела».
Но все это, вместе взятое, интересует Гамсуна
меньше, чем один Авель. Авель вызывает
удивление, отвращение, сочувствие. Этот человеческий
обломок несет в себе свое наказание, но сам он
этого не понимает.
Молодой Клеменс сказал: «Мы все стали тем
малым, что собой представляем, только потому, что
мы такие обыкновенные. Он же из пограничной
области, о которой мы ничего не знаем».
Гамсун считал, что «Круг замкнулся» еще не
закончен. Он долго раздумывал, не следует ли ему
немного реабилитировать Авеля, %, хотел позволить
ему отбыть в Америке наказание и вернуться
домой. Он даже начал писать новую книгу, но потом
отказался от этой мысли: мне надоел этот человек!
Когда «Круг замкнулся» вышел в свет, Гамсуну
было семьдесят семь лет, позади лежала долгая
творческая жизнь. Но его физическая сила и почти
неправдоподобное жизнелюбие не позволили ему
сгорбиться. Глухота его с годами усилилась, но
зрение было хорошее, он с живым интересом следил
за всеми мировыми событиями. Выписывал и читал
много разных газет. Требовал, чтобы ему подробно
380
пересказывали последние известия, передающиеся
по радио. Иногда он писал для газет. Хорошо
известно его выступление против выдвижения Карла
фон Осецкого в кандидаты на получение
Нобелевской премии мира. Без преувеличения можно
сказать, что внимание, привлеченное к этому вопросу
выступлением Гамсуна, фактически привело к
тому, что Осецкий получил премию. Но вместе с тем
следует признать, что Гамсун был прав, называя
присуждение премии Осецкому политической
демонстрацией1. За неимением кандидатов, которые
бы открыто боролись и продолжали бороться за
мир, после Осецкого выбор падал на определенных
лиц либо институты, стоявшие на
гуманно-политической платформе, что само по себе было неплохо,
но едва ли отвечало требованиям учредителя
премии.
Совершенно не обращая внимания на
бушующую вокруг него бурю, Гамсун иногда ездил из
Нерхольма в Осло — всегда на пароходе. Помню
небольшой эпизод, случившийся, когда я
сопровождал отца.
За обеденным столом отец сидел рядом с
пожилым господином, который, когда разливали суп,
нечаянно запачкал отцу костюм. Господин очень
извинялся, но из-за своей глухоты отец не понял,
что ему говорилось, и дружеским жестом
отмахнулся от извинений.
Вскоре он показал мне записку, и я прочел: «Не
могу ли я оказать услугу по возмещению
причиненного мною ущерба?» Отец засмеялся и сунул
бумажку в карман. Ему доставляло удовольствие
хранить подобные языковые курьезы, может, он
собирал их, чтобы потом использовать для
характеристики какого-нибудь персонажа? Он
продолжал собирать такие записки в течение всей жизни.
Во время своих коротких пребываний в Осло
Гамсун-обычно останавливался в отеле «Бундехей-
мен». Случалось, что там же останавливалась и его
знаменитая коллега, писательница Сигрид Унсет.
Обед подавали в столовой отеля в строго
положенное время, и я помню, как они оба проплывали
мимо друг друга, каждый к своему месту,
горделиво, как два фрегата, не глядя по сторонам и не
381
здороваясь. Что говорить, время веселых
литературных пирушек миновало!
Не думаю, чтобы причиной этого полярного
холода была битва, которую они вели на газетных
страницах в 1915 году. Мой отец хотел, так же как
и в случае с Сельмой Лагерлеф, встретившись
лично, дружески приветствовать Сигрид Унсет. Но
Сигрид Унсет славилась своей неприступностью и
замкнутостью, и ей было нетрудно проявить их по
отношению к Гамсуну в эти неспокойные
политические времена.
В другой связи отец, между прочим, говорил
мне, что, по его мнению, романы Сигрид Унсет о
современности трудно дочитать до конца — «она
пашет». Мне кажется, что, как и в случае с Ама-
лией Скрам, он имел в виду ее язык. Но романы
Сигрид Унсет о средневековье он, разумеется,
ценил очень высоко.
Вообще, я не замечал, чтобы отец читал много
современной норвежской художественной
литературы, главным образом его интересовали газеты —
новости, передовицы, хроники — и произведения
старых философов, к которым он постоянно
возвращался, например, Шопенгауэра, читал отец и
переводную литературу, которую ему присылало
его издательство «Гюльдендал», как из Осло, так и
из Копенгагена, круг его чтения был очень широк,
начиная от великих американцев, Хемингуэя и
Стейнбека, и кончая присылаемыми ему на отзыв
произведениями норвежских дебютантов, которым
он часто давал хвалебную оценку, дабы помочь
авторам и подбодрить их. Общество защиты риксмо-
ла прислало ему в тридцатые годы новый толковый
словарь, который не вызвал его восторгов и о
котором он в частном письме написал так:
«Этот словарь кишмя кишит
немецко-датскими словами, совершенно ненужными в
норвежском языке, уже с первой строчки предисловия
его язык нельзя назвать норвежским. Я
слишком невежествен, чтобы дискутировать на эту
тему, но я пытался, особенно в своих поздних
книгах, показать на примере своего языка, что
я имею в виду, — я пришлю Вам в октябре свою
382
новую книгу, если Вы изъявите желание
прочитать ее.
Все, что там написано об Ибсене, по моему
разумению, тоже неверно: Ибсен не обладал
языковым чутьем, он был немузыкален, и
норвежская самобытность в его «Пере Гюнте»
подражательна и неподлинна. Один мизинчик
Бьернсона или Асбьернсена более норвежский,
чем все туловище Ибсена.
А каково правописание в этом словаре!
Зачем тогда защищать норвежский язык? Только
затем, чтобы стабилизировать правописание,
состряпанное этим мошенником в языковой
политике и духовным батраком Йоргеном Левлан-
дом1 с помощью послушных ему инструментов?
Неужели люди, работающие с языком и для
языка, видят свою задачу только в том, чтобы
ворчать и уступать всяким «сочинителям
языка»? Неужели они уступят и в следующий раз?
Конечно, есть школы. И газеты.
Но станет ли «Защита норвежского языка»
защищать школы и газеты? Она будет защищать
язык. Пусть бы эта защита попробовала
вычистить все ненорвежское в своем собственном
словаре, пусть бы начала с того, чтобы написать
более норвежское предисловие. Нам надо онор-
веживать свой язык...»
У Гамсуна сложилось твердое мнение об
Ибсене, о языке и о политике. Но он не был слеп и
замечал ошибочность некоторых своих суждений.
Например, в течение нескольких лет он получал
письма от швейцарцев, недовольных теми
выражениями, какими он охарактеризовал Швейцарию в
романе «Последняя глава». Наконец он получил
письмо от одной дамы, она была особенно
возмущена и приводила в пример швейцарскую часовую
промышленность, Беклина2, Готтфрида Келлера3...
Ответ Гамсуна был сдержанный и
убедительный:
«Много лет назад, может быть, десять, одна
бернская газета упрекнула меня за мои глупые
слова о Швейцарии. Я написал в газету письмо,
извинился и объяснил, что мое высказывание о
383
Швейцарии основано на мнении двух ученых об
этой стране, а именно — датчанина Брендстеда
и шведа Нюстрема, чьи книги я цитировал. Но
мое письмо в газете напечатано не было.
Вы, конечно, понимаете, что я не могу
поддерживать частную переписку по этому вопросу
ни с Вами, ни с другими швейцарцами.
А Беклин был не более швейцарцем, чем
Хольберг1 норвежцем или Торвальдсен2
исландцем».
С возрастом в Гамсуне произошли перемены, он
стал более сдержанным. Часто он лишь хмурился,
услышав об очередной сенсации своего времени,
которого он не понимал. Не понимал он и юмора этого
времени, и его жаргона, и Утенка Дональда3, и Вуд-
хауза4, и спортивных героев, культ спорта был ему
чужд. Однажды он случайно попал на футбольный
матч. Он наблюдал за игрой с изумлением ребенка,
но не знал об этой игре даже того, что знает любой
ребенок. Он не понимал ничего, что происходило
на поле, и от души смеялся, когда игроки «отбирали
друг у друга мяч». Он выдержал десять минут.
Нет — Гамсун качал своей седой головой, слыша
рев времени, собиравший на трибунах десятки
тысяч людей.
«Через четыреста лет двадцатый век будут звать
веком Нурми5, Гюннара Хэгга6 и Сони Хени7».
Эти слова принадлежат потомку такого человека
духа, как Эсайяс Тегнер, он выпускал спортивную
газету и обладал немалой властью. Гамсун и на эти
слова покачал седой головой, но сейчас кое-что уже
подтверждает, что тот спортсмен был прав.
* * *
В эти годы Гамсун много ездил. Одно время он
хотел даже съездить в Америку, тогда он еще
собирался писать продолжение романа «Круг
замкнулся», часть действия которого должна была
происходить в Америке. Подумывал он и о
Палестине, его интересовало, как евреи возделывают
землю, он много читал об этом. Но Палестина была
слишком далеко, так это и осталось только в
мечтах. Зато он путешествовал по Германии и Фран-
384
ции, а в 1938 году несколько месяцев провел в
Италии и Югославии.
Я сопровождал его в этих поездках. Мы были в
Югославии, когда по радио передали о
триумфальном входе Гитлера в Вену — «аншлюс» стал
фактом. Там же в одной немецкой газете мы прочли,
что Эгон Фриделль1 покончил жизнь
самоубийством, эта трагедия произвела на Гамсуна тягостное
впечатление. Некоторое время он сидел молча,
потом сказал:
— Он мог бы приехать ко мне.
Потом ушел в свою комнату, и больше я его в
тот день не видел.
Позднее он написал письмо в канцелярию
рейха. Оно касалось не Фриделля, а моего друга,
гуманиста Макса Tay2, который жил в Берлине в
тяжелых условиях.
Отцу было уже семьдесят девять лет, и все-таки
у него еще были планы кое-что написать. Правда,
ему мешала глухота, и впечатления потеряли свою
остроту. На одной художественной выставке он
долго стоял перед пейзажем, выполненным в
современной манере.
— ^Если бы мне случилось попасть в такой лес,
я бы решил, что сошел с ума, — сказал он.
Думаю, что современная жизнь часто
представлялась ему именно таким лесом, так он теперь
воспринимал красоту, которая прежде обогащала его,
он слышал ритмы джаза, но самой музыки уже не
слышал — он был глухой.
На листке бумаги написано:
«Я слышал гусей, когда они пролетали
высоко в небе. Их гоготанье похоже на человеческую
речь, на детскую болтовню — это красиво.
Теперь я больше не слышу ни гусей, ни скворцов,
ни птичьего щебета, теперь у меня в ушах
только шум».
Он оставил несколько небольших записей,
сделанных им в Бари на Адриатическом море:
«Долгая, долгая прогулка вдоль моря,
красивая улица — белые стены домов, серый асфальт,
с обеих сторон тротуары из песчаника. Идти тя-
385
жело и утомительно. Со мной вместе идет
голубка, она охотно составляла мне компанию,
пока я ее кормил, но, как только мои запасы
кончились, она покинула меня ради голубя,
попавшегося нам навстречу и закружившегося
перед ней».
«Извозчики, Автомобилей мало, зато те, что
есть, гудят, как пожарные машины. Обратил
внимание на одного синьора — он сел в свою
машину и первое, что сделал, — проверил, хорошо ли
гудит сигнал. Дети. Господи, как они гудят!»
«За прилавком стоит человек и пишет. Он не
поднимает головы, плевать он хотел на нас, хотя
мы пришли с провожатым и двумя
носильщиками. Наконец он поднимает глаза, он очень
косит, как будто нарочно. Тихо произносит
несколько слов и снова перестает замечать нас.
Это хозяин».
Глаза Гамсуна видели все, он размышлял,
философствовал, улыбался своим наблюдениям, не
отдыхал. Он хотел написать небольшие путевые
заметки...
1940.
Мой отец.
Но пришла война. Немцы выиграли гонки за
Норвегию, и страна была оккупирована.
Пять долгих лет, пока длилась оккупация, у отца
не было ни одного светлого дня. Он считал, что в
несчастье, обрушившемся на Норвегию, виновата
Англия, которая нарушила наш нейтралитет, и
такую точку зрения разделял не он один. Ему не
доставило удовольствия писать воззвание,
призывающее норвежцев подчиниться оккупационным
властям. Не вступил он также и в партию
Квислинга1, хотя к самому Квислингу питал симпатии и
считал, что он лучше кого бы то ни было мог
защитить интересы Норвегии в том случае, если бы
победила Германия.
Но вообще в эти годы он все больше и больше
отдалялся от людей, кроме тех, с которыми близко
общался каждый день. Пришел конец его поездкам
386
в маленькие прибрежные городки Серланна, где он
часто останавливался на несколько дней, наблюдал
жизнь, а иногда и заводил беседы с местными
жителями. Суровая реальность того времени
пробудила в нем потребность в воспоминаниях, определила
их ценность. Он пишет своему брату Уле,
сапожнику в Хамарее:
«Нерхольм, 3/5-J 943
Дорогой Уле!
Я получил твою телеграмму. Да, ты уже
старик, оба мы с тобой старики. Только мы с тобой
вдвоем и остались из всех потомков дедушки
Гаммельтрейна. Но ты единственный жил
спокойно в нашем родном доме, а я все больше
скитался по свету. Мы пускаемся в скитания,
потому что так устроены, человек не может
изменить свою судьбу. Ты за свою долгую жизнь
сшил бесконечно много пар обуви, я написал
много книг, но вот мы оба умрем, и нас обоих
забудут. Однако жалеть об этом не стоит,
родятся новые люди, которые тоже умрут и
которых тоже забудут. Так уж нам всем суждено...
О себе писать нечего, разве то, что до
прошлого года я был совершенно здоров, а потом
у меня случилось кровоизлияние, после
которого я сильно сдал. Однако не настолько, чтобы
не мог полететь в Баден-Баден к Эллинор.
Поверь мне, летать на самолетах — огромное
удовольствие, но ты этого, к сожалению, не
испытал. А я много раз летал за границу и
обратно, там, в небесах, я не страдаю морской
болезнью, это прекрасный и быстрый способ
передвижения.
Я туг сижу и вспоминаю о наших местах и
подумал о болотах южнее Реннингена. Их
можно было бы осушить и возделывать, если
соорудить сток для воды прямо в море. А еще было
одно болото возле Лиланда, вот где уж точно
должна быть замечательно плодородная почва,
и расположено оно красиво. Мой интерес к
сельскому хозяйству остался прежним, теперь в
Нерхольме я возделываю вдвое больше земли,
чем здесь возделывалось раньше, кроме того, в
387
своем лесу я посадил не одну сотню тысяч елей.
Через сорок лет эти деревья будут годны на
бревна. Но я стал уставать, и мне приходится
нанимать работников. Дети мне не помогают, у
них свои интересы. Мария же, напротив, всегда
работала очень много, она и сейчас работает. К
тому же у меня очень хороший управляющий.
Когда я вернусь домой из Баден-Бадена после
встречи с Эллинор, у меня будет небольшая
передышка. А там, если буду жив, 2-го полечу в
Вену. Вся беда в том, что я совершенно глухой,
как мать и дедушка, но зрение у меня хорошее.
Боюсь, что у тебя зрение сдало, и потому пишу
это письмо плотницким карандашом, который
без конца чиню.
Не знаю, относишься ли ты к людям, которые
хотели бы, чтобы им на похороны присылали
цветы. Я никогда не посылаю цветов на
похороны. По-моему, это отвратительный обычай, и
я написал в завещании, чтобы мне на похороны
цветов не присылали. Мы с тобой, милый Уле,
потомки Гаммельтрейна, и нам не нужна вся эта
мишура, которой женщины любят украшать
гробы. Мы умрем так же, как жили, без
лицедейства.
Привет тебе от Марии и от меня.
Брат Кнут».
Горько-веселый тон, никаких жалоб и
сентиментальности. Этот тон всегда сохранялся между
братьями. И Уле правильно все понял.
Во время оккупации отец лично, как мог,
старался помогать соотечественникам, попавшим в
беду. Он просил о помиловании осужденных на
смерть, писал и телеграфировал Гитлеру, Герингу
и Геббельсу, дважды посещал немецкого рейхско-
миссара Тербовена1. Он ездил к Гитлеру2, чтобы
защитить перед ним интересы Норвегии, и пытался
убедить Гитлера убрать из Норвегии Тербовена.
Вернулся он из этой поездки глубоко подавленный
и разочарованный. Мы с отцом долго беседовали
после его возвращения, я редко видел его таким
расстроенным.
388
Разговор с Гитлером, начавшийся в самой
вежливой форме, в конце концов утратил всякую
сердечность. Это было настоящее столкновение, и все
кончилось тем, что нервы отца не выдержали. Во
время этого визита он плакал от досады, что
миссия, на которую все, в том числе и он сам,
возлагали большие надежды, не удалась. Однако на
присутствующих немцев он произвел огромное
впечатление. Потому что еще ни один человек не
осмеливался так откровенно высказывать фюреру
свое мнение и так неуважительно относиться к его.
И это при том, что переводчик не решился
перевести все, что было сказано отцом.
Я спросил у отца, какое впечатление произвел
на него Гитлер.
— Плевать я на него хотел, — ответил отец, —
Он все время говорил только я, я, я... И прочел мне
какую-то длинную лекцию, из которой я ничего не
понял... Планы о том о сем, о какой-то железной
дороге, которую он проложит от Тронхейма или
где-то еще...
— Он истеричный?
— Нет, нисколько. Он говорил спокойно, но к
концу беседы повысил голос, так мне показалось...
Плевать я на него хотел, он маленький,
коренастый, и вообще у него вид подмастерья...
После этой первой и последней встречи с
Гитлером у Гамсуна — с его аристократическим
отношением к жизни — зародились в душе серьезные
сомнения. Ему и раньше не нравилось, как
национал-социалисты заигрывали с толпой, он был
решительно против преследования евреев, и
немецкая литература, появившаяся при нацистском
режиме, по его мнению, никуда не годилась.
Теперь он увидел и самого фюрера, который очень
разочаровал его, а у него было чутье на людей.
Даже внешний вид человека не соответствовал
идеалу Гамсуна. И пресловутое гипнотическое
обаяние Гитлера, если только он действительно им
обладал, не произвело на Гамсуна никакого
впечатления. Однако теперь он уже не мог повернуть
вспять. Он мог бы сделать это в 1944 году, когда
Гитлер приказал расстрелять генерала Шлейхера1.
Я помню, как отец с презрением сказал тогда:
389
— Генералов не расстреливают!
Возможно, уже тогда он почувствовал, что
ефрейтор1, который приказал расстрелять генерала,
не может быть ему по душе, однако промолчал. Он
с благодарностью относился к немецкому народу и
стоял на его стороне при Вильгельме2, при Эберте3,
при Гинденбурге4, система не имела для него
значения, он хранил верность Германии.
Разочарование в Гитлере заставило отца
серьезно задуматься, и его единственным утешением
было то, что Гитлер и система преходящи, а немецкий
народ вечен.
Тем не менее по просьбе газеты «Афтенпостен»,
последний номер которой вышел в Норвегии
накануне капитуляции Германии, он написал на смерть
Гитлера короткий некролог. Я спросил его, почему
он это сделал. Пусть ему было безразлично, что на
него обрушится волна гнева, но ведь ему не
нравился этот человек? Отец ответил:
— Из рыцарства, больше нипочему.
Именно потому, что этот поступок теперь мог
быть связан с большими опасностями, он
продемонстрировал всему миру, окончательно
лишившемуся великодушия и рыцарства, что в час
поражения не желает быть в числе тех, кто
прячется в убежище, но готов до последнего отвечать
за свои поступки.
Отец выбился из ритма жизни своего народа и
поэтому попал под колеса.
Сам он с детским удивлением относился к
случившемуся. Он не всегда шел в ногу со временем,
это верно, всю свою долгую творческую жизнь он
стоял вне нравственных законов обывателей и
создал свою собственную этику, продиктованную ему
его душой, Гамсуновский гимн земле и человеку,
критические выступления против духа времени,
страстная защита детей — все это в конце концов
было увенчано Нобелевской премией! Он жил в
наивном убеждении, что остался тем же, кем был
тогда. 4 августа 1939 года, в день его
восьмидесятилетия, на него опять обрушился шквал
приветствий со всех концов света...
Но я вспоминаю один незначительный эпизод,
случившийся за год до начала войны, который
390
должен был бы вызвать у него какое-то
предчувствие...
Однажды он гулял в саду. Стоял тихий теплый
августовский вечер. Фьорд был гладкий, как
зеркало, голос каждой птахи, жужжание каждого
насекомого звучало сильнее, чем обычно. Мимо ограды
на велосипедах ехали два парня, к багажникам у
них были приторочены большие узлы, это были
туристы. Они смотрели, что делается за оградой.
Один на них воскликнул:
— Смотри! Вон идет Гамсун!
Другой:
— Какой старый! Надеюсь, он скоро умрет!
Отец сидел на скамейке под кленом. Я сел
рядом. И он рассказал мне об этом разговоре. В его
голосе звучала скрытая грусть:
— Конечно, я скоро умру, но почему молодой
норвежский парень так радуется этому?..
1945.
Война кончилась. По шоссе мимо Нерхольма
нескончаемым потоком ехали немецкие солдаты под
охраной англичан. Их везли из Кристиансанна на
восток, в лагерь для военнопленных. Безмолвный
парад поражения. Солдаты смотрели на наш дом,
поднимали руки и отдавали честь. Но они отдавали
честь пустым окнам: тот, кого они приветствовали,
был арестован и увезен из дома1.
Ненадолго отца поместили в больницу в Грим-
стаде, хотя он был совершенно здоров. Правда, за
время войны у него случились два небольших
кровоизлияния в мозг, однако он поправился и теперь
чувствовал себя совершенно здоровым. Полиция
приезжала к нему для снятия допроса.
Отца перевели в дом для престарелых в Ланд-
вике, ему там очень нравилось. Он с тревогой
думал о других членах своей семьи, которые тоже
были арестованы и раскиданы по всей стране,
кроме того, он беспокоился за свое хозяйство, потому
что там никого не осталось. Отца вызвали в суд по
уголовным делам в Гримстаде. Его ввели в зал, он
ответил на несколько вопросов, и его увели.
391
Шло лето, отец читал, делал свои заметки,
совершал небольшие прогулки поблизости от дома
для престарелых. Тихо проходил день за днем. Отец
замечал лишь легкую рябь от той огромной волны,
что захлестнула всю страну. Мне разрешили
послать ему открытку в пятнадцать строчек, и я
получил от него открытку, в ней было шестнадцать
строк.
«Дом для престарелых,
Ландвик, 27/7-45
Дорогой Туре!
Спасибо за открытку. Мне пришлось
покинуть больницу из-за полиомиелита, здесь я живу
среди таких же стариков. Некоторым уже за
девяносто, они по десять лет не встают с постели
и все еще живы. Как это неестественно с их
стороны! Сам я тоже бессовестно живуч, вот
только ничего не слышу. Во время
бомбардировок глухота помогала мне, теперь — мешает.
Пытался устроиться здесь на постоянное
жительство, но управляющая говорит, что я еще
слишком молод! Мне разрешено жить здесь до
3 ноября.
Недавно у меня была Сесилия с мужем, они
собираются в Южную Америку, будут писать
корреспонденции для газет и книги. Эллинор
дома, ее муж исчез бесследно. У мамы язва
желудка, она в больнице в Арендале. Но Эсбен
с матерью иногда у меня бывают. Знаю, что
Лейф стал уже большой и Анне Мария тоже,
что она длинная и худая, когда-то они оба меня
любили, но то время прошло. Здесь я начал
опять курить, но особого удовольствия от этого
не получаю, наш табак не похож на табак, это
какая-то «горькая эссенция», и у меня от него
шелушатся губы. Мне дали тюбик крема, чтобы
мазать губы. Словом, все в порядке! Не знаю,
вернулся ли в «Гюльдендал» Григ, — мне не
разрешают читать газет. Да я и сам не
стремлюсь к этому. Не переживай из-за меня, мне
нечего бояться, и я отвечаю за свои поступки.
Но, как видишь, писака из меня уже
никудышный, хоть я и держу перо обеими руками. Ну
392
что ж, «оставайся с миром!», как говорили у
нас в Нурланне.
Папа».
Осенью Гамсуну сообщили, что его переводят в
Психиатрическую клинику в Осло для судебной
экспертизы. Хотели выяснить, не является ли он
душевнобольным. Согласно истории болезни,
заведенной в клинике, он был положен туда 15 октября
1945 года, и потянулись месяцы, оказавшиеся
самыми тяжелыми и мучительными в жизни отца.
В старом возрасте привычки и особенности
человека складываются в определенную систему, и
человек подчиняется уже только ей. Крайне
чувствительная нервная система отца не терпела
никаких изменений в установившемся порядке, отца
как будто сорвали с фундамента, единственного, на
котором он еще мог держаться. Теперь он должен
был подчиняться порядку, принятому в клинике для
душевнобольных, здесь в основе всего лежала
психология, но опиралась она на книги, каталоги и
карточки, У отца забрали очки, чтобы он не читал
по ночам, часы, бритвенный прибор, и он был
подвергнут мучительному экзамену, на котором ему
приходилось по нескольку раз отвечать на один и
тот же вопрос. Вдобавок ко всему на нем стояла
печать изменника родины.
Из наблюдений, сделанных в Психиатрической
клинике:
Наблюдаемый прибыл в клинику 15/10-45
престарелых в Ландвике. По приезде он был спокоен,
в ясном уме, хорошо ориентировался. Сказал, что
чувствует себя хорошо и что ему нравилось в доме
для престарелых.
— А хозяйство летит к черту!
У него там работает сейчас только один молодой
работник, впрочем, наблюдаемый уже не
распоряжается своим имением. Наблюдаемый здоров во
всех отношениях. Но ничего не слышит. У него два
раза было... это... это... кровь...
— У меня афазия... (никак не мог найти нужное
слово, сердился и стучал по столу).
Врач пытается помочь ему:
393
— Тромб?
Гамсун: Нетг нет! В голове что-то взорвалось. Я
упал и стал совершенно беспомощным.
Врач: Удар?
Гамсун: Да, да, правильно.
Врач: Память?
Гамсун: Неважная. Помню даты, но у меня есть
календарь, я слежу по календарю.
Из истории болезни:
Не понимает, почему его помещали в больницу
в Гримстаде. Могли бы отнестись к нему лучше.
Хотя бы ради его возраста. Не из уважения же к
его творчеству (криво усмехается). Но все это ему
совершенно безразлично.
— Они считают, что, как бы они со мной ни
обошлись, вреда мне от этого не будет. Ведь я
изменник родины. Они не хотели даже опускать в
ящик мои письма, мне пришлось тайком уйти в
город и опустить письма, но меня поймала полиция!
Он не мог ходить, куда хотел, Но среди
стариков ему было хорошо, он совершу длинные
прогулки по окрестностям. Он нуждается в моционе,
совсем окостенеет, если не будет двигаться.
— Они не отменили... ведь я должен ходить, я
должен ходить тайком. Но теперь уже лучше.
Врач: Где вы находитесь?
Гамсун: В Психиатрической клинике. Я
обрадовался, когда узнал об этом, теперь меня будут
судить, и я смогу понести наказание. Я жду этого.
Вы же понимаете, мое время ограниченно
(улыбается). Но меня это не волнует, я даже не думаю
об этом. Я вовсе не стремлюсь продлить свою
жизнь хотя бы на несколько дней. Пусть они
делают, что хотят. В суде я встретил своего старого
нотариуса, это было так приятно, мы оба очень
обрадовались. Потом уже ничего такого не было.
Жду, когда кончится вся эта глупость... Понимаете,
я ведь изменник родины. Опубликовал за
последние пять лет несколько писем в «Афтенпостен» и
«Фритт Фолк»1. Но этого оказалось достаточно.
Лондонскому правительству это пришлось не по
душе.
394
Он жалуется, что очень устал после поездки.
Сидел всю ночь. Хотел бы теперь отдохнуть. Считает,
что будет отвечать более удовлетворительно, если
немного отдохнет. Спрашивает, не пришли ли его
документы. В них все написано.
Во время этого предварительного разговора
ведет себя очень сдержанно. Пусть они делают что
угодно. Из-за глухоты говорит громко, четко и
ясно, иногда с пафосом. На врача смотрит редко,
лишь когда добродушно смеется. Часто
погружается в себя. Улыбается естественно. Обо всех, кто
имел с ним дело, говорит немного свысока.
Из разговоров профессора Габриэля Лангфельд-
та с наблюдаемым:
16/10-45.
Слух пациента сильно понижен, с ним можно
разговаривать, только если кричать ему в ухо.
Говорит очень громко. Начинает разговор со
следующего замечания:
— Мне даже не дали надеть брюки!
Лангфельдт: Вас положили сюда из-за
кровоизлияния?
Гамсун: Да, из-за моей афазии я вчера не мог
вспомнить, что это называется кровоизлиянием. У
меня было два кровоизлияния; первое три или
четыре года назад, я завтракал и вдруг упал навзничь,
опрокинул на пол чашки и молочник, в голове у
меня все перепуталось, иногда это проявлялось
очень смешно, я не мог найти петли, чтобы
застегнуться. Не узнавал буквы, неправильно произносил
слова.
Его просят написать свое имя, у него так сильно
дрожит рука, что ему приходится левой рукой
поддерживать правую.
Гамсун: Эта дрожь началась у меня лет тридцать
назад, я написал рукой слишком много толстых
книг.
Лангфельдт: Когда у вас был последний удар?
Гамсун: Зимой, я колол дрова и упал в сарае
прямо на топоры и пилы.
Лангфельдт: Память плохая?
Гамсун: Да, очень, я хорошо помню то, что
случилось давно, и плохо — то, что случилось недавно.
395
Лангфельдт: Когда вы поступили сюда?
Гамсун: Вчера, мне дали бутерброд, когда я
приехал... Я считаю недопустимым заставлять
людей ездить таким образом, в поезде мне всю ночь
пришлось сидеть, ведь я мог бы приплыть сюда на
пароходе...
Лангфельдт: Память?
Гамсун: То, что случилось в самые последние
дни, я, конечно, помню.
Лангфельдт: Одиннадцать на двенадцать?
Гамсун: Увольте, господин профессор, считать я
никогда не умел, однажды я обсчитал себя на пять
тысяч, а в другой раз присчитал себе тысячу. Хотя
когда-то в детстве я работал в лавке.
Лангфельдт: Семь на девять?
Гамсун: Шестьдесят три.
Лангфельдт: От чего умерли ваши родители?
Гамсун: Не знаю... Я тогда жил не дома. Все мои
братья и сестры уже умерли. Я очень старый и
плохо слышу, но в остальном совершенно здоров...
Отца экзаменовали, задавая ему вопросы о его
политических убеждениях, о немецкой оккупации, о
партии Квислинга, членом которой он никогда не
был, и т. д. и т. п.
Профессор спрашивает: Вы видели нелегальные
газеты?
Гамсун: В моем доме никто и понятия не имел
о существовании нелегальных газет. Я даже не
подозревал, что у нас была подпольная газета с Полом
Бергом1. По-моему, наши в Лондоне должны были
бросать с самолетов листовки, в которых бы было
написано, что это предательство. Да, я бы с
удовольствием читал такие листовки, я люблю короля,
и вообще я лояльный человек...
31/10-45.
Сегодня во время беседы его спрашивают, что
он думает о нацизме. Он отвечает, что, по его
мнению, прекрасно, что они смогли пять лет вести
войну, не заняв ни одного эре. Кроме того, ему
нравится дисциплина, которая царила в Германии.
Ничего похожего на забастовку лондонских доке-
396
ров в Германии произойти не могло. Его
спрашивают о духовной тирании в Германии, он сперва
отвечает, что ему неизвестно, была ли в Германии
духовная тирания, а потом говорит, что не написал
ни одного слова в защиту гитлеризма. Ему говорят
о газетной цензуре и спрашивают, не считает ли
он, что свобода слова имеет преимущества; он
отвечает: «Не знаю». Создается впечатление, что, по
его мнению, свободы слова нет нигде. В процессе
разговора в его словах возникают противоречия,
он говорит, что, может быть, и написал бы
что-нибудь против принуждения силой, но разразилась
война. У него начали возникать подозрения, нет ли
у немцев планов утвердить свое господство в
Европе с такой же жестокостью, как это пытались
сделать англичане. Поэтому хорошо, что в конце
концов немецкому режиму была поставлена
преграда.
По поводу статьи «Ответ Кнута Гамсуна на два
вопроса» он, прочитав статью, говорит: «Да, это
написал я». То же самое он говорит и о статье
«Норвежский легион», О воззвании «Норвежцы» (в
котором есть такие слова: «Норвежцы, бросайте
ружья и ступайте домой!») он говорит, что, должно
быть, оно было написано им по чьей-то просьбе.
Насколько он тогда понял, это должно было быть
общее воззвание, он не хотел дезавуировать своих
соратников и потому поддержал его. Но он не
думал, что воззвание выйдет только от его имени,
поэтому в статье «Слово Павла» он пишет, что не
знает в Норвегии ни одного простого человека,
который мог бы выпустить такое воззвание и нести
за него ответственность, он, во всяком случае, не
мог бы. Считает, что во «Фритт Фолк» или где-то
там еще имелись клише с его подписью, которыми
пользовались по разным поводам. Предполагает,
что его могли попросить написать это воззвание и
из другого лагеря, он имеет в виду лагерь йоссин-
гов1. Однако решительно не помнит, кто просил его
написать воззвание. Предполагает, что это могли
бы сделать многие, например, Шрейнер или
адвокат Висенер, но вряд ли это были они. Смысл
воззвания «Норвежцы» и статьи «Вот опять» в том,
что он хотел предупредить молодежь: бессмыслен-
397
но бороться с такой мощной силой, как немцы.
Говорит, что слишком легко поддавался на разные
предложения и потом жена заставляла его
отказываться от многих предложений, она очень за этим
следила.
В связи со статьей «Вот опять» он, хотя и
неохотно, отвечает на прямой вопрос, что много раз
обращался к Тербовену с просьбой отменить
смертные приговоры, Думает, что просил не
меньше чем за сто осужденных, но его просьбы ни к
чему не привели, и в конце концов немцам это
надоело. В свое время он вступался и за студентов,
но тоже безрезультатно. Он не хотел говорить об
этом раньше и не ответил на этот вопрос в
полиции, «потому что это выглядело бы хвастовством,
а мне это неприятно». Добавляет, что несколько раз
обращался с просьбами о помиловании
непосредственно к Гитлеру, но Гитлер отсылал его к
Тербовену; Гамсун считает, что в архиве Тербовена
должно находиться по меньшей мере сто его
ходатайств...
Из журнала отделения:
15/10-45.
Пациент сердится по любому пустяку. Не может
понять больничных порядков. Бранится и
раздражается, когда измеряют температуру, забирают
одежду или ведут к врачу.
16/10-45.
Пациент всегда раздражен и сердит, хочет
немедленно получить все, что требует. Реагирует
быстро и нервно, часто делает язвительные
замечания.
18/10-45.
Пациент вежлив и приветлив, но легко
раздражается и злится, если ему что-то не по душе.
Проводит время за чтением. После беседы с
профессором во время обхода был немного
возбужден и сердит. «Я думал, господин профессор
будет разговаривать со мной у себя в кабинете,
а он пришел сюда» (одноместная палата № 2).
«Нет! — воскликнул он. — Девяносто восемь про-
398
центов норвежцев ненавидят немцев только за то,
что они немцы, и любят англичан за то, что они
англичане. Пусть меня расстреливают или делают
со мной что угодно! Я не боюсь, что моя жизнь
оборвется!»
19/10-45.
Время от времени пациент восклицает: «Да, да!»,
«Черт бы побрал!», «Хо-хо!» — но только если
сидит один. Когда с ним разговаривают, он очень
вежлив. Пациент благодарит за табак, приветливо
протягивая руку. Не говорил ничего.
20/10-45.
Пациент в хорошем настроении, вежлив,
приветлив. Много читает.
26/10-45.
Похоже, что пациент привыкает к обстановке.
Большую часть дня он сидит и читает, немного
разговаривает с другими больными. Вечером, лежа в
постели, разговаривал сам с собой. Говорил, что
слишком живуч, что ему следовало умереть
несколько лет назад. Много раз восклицал: «Если б
только я получил ответ на свой вопрос!.. Я знаю,
он слышит молитвы».
24/11-45.
Пациент по обыкновению держится особняком.
Легко раздражается из-за пустяков, но также
бывает очень приветлив и дружелюбен.
13/12-45.
Пациент явно в хорошем настроении. Бывает
остроумным и находчивым. Как всегда, вежливо
благодарит за все и больных, и персонал.
На самом деле все то время, что отца держали в
клинике, он был глубоко несчастен. Приведенные
восемь записей были сделаны в начале его
пребывания в клинике, но и они не отражают истинного
положения вещей. Я часто навещал отца в то время
и каждый раз пугался — так плохо он выглядел.
399
Дрожа всем телом, он забивался в какой-нибудь
угол и, озираясь по сторонам, испуганно шептал
мне:
— Ты себе не представляешь... Это ад.
У него сильно ухудшилось зрение, потому что
у него отобрали очки, в его чемодане рылись и
привели в беспорядок все его записи. Его личная
бритва была испорчена, потому что сестры брили
ею других больных. Все это было для него сейчас
очень важно, ведь он был так беспомощен,
остался без друзей. Между прочим, где были эти
друзья? Сам он, если мог, всегда щедро помогал
другим. А уж если он чувствовал себя в долгу
перед кем-то, не было для него большей радости,
чем щедро отплатить за добро. Но ему мало кто
платил той же монетой. Его это не удивляло, и
он только посмеивался, если так вели себя
адвокат Раек, доктор Муус, пастор Ларсен и подлец
Конрад. Но ведь были еще и другие — куда делся
Виллац Хольмсен!..
Но надо быть справедливым. Были люди,
которые относились к отцу сердечно и преданно и даже
проявляли мужество. Его старый друг, писатель
Кристиан Гиерлефф1, неутомимо добывал
всевозможные материалы в пользу отца, он бесстрашно
посещал отца, когда пресса особенно яростно
нападала на него. И никогда отец не забывал того,
что на протяжении многих лет делала для него
адвокат Верховного суда фру Сигрид Страй2, которая
была его личным адвокатом.
Однако наука профессора .Лангфельдта
продолжала свое дело, и полем, которое она перепахивала,
была тончайшая нервная система; Гамсуна не
пощадили ни в чем.
Отцу предъявили старое письмо, написанное им
много лет назад, в этом письме он просил защитить
его от преследований, которым он и его невеста
подвергались со стороны какой-то анонимной
дамы. Письмо было датировано мартом 1898 года и
адресовано председателю стортинга Улльманну.
Отец крайне возмутился, что снова подняли это
старое дело. Он чувствовал, что даже врачи
настроены против него, и первый раз не сдержался
в разговоре с профессором.
400
Сообщение о том, что на его частную переписку
наложен арест, он принял гораздо спокойнее. И
комментировал это так:
— Да-а, никогда не следует становиться
изменником родины!
Из разговора директора клиники доктора Эр-
нульфа Эдегорда с наблюдаемым:
— В моем несчастье виноваты король и его
правительство. Я ведь всегда был монархистом, и
Норвегия всегда была монархией, для меня было
катастрофой, когда король покинул страну. О
лондонском правительстве я не знал ничего. Королю
следовало поступить так же, как поступил его брат
в Дании, это очень умный человек. Тогда бы у нас
не было ни саботажа, ни опустошений.
На возражение, что в Дании было не меньше
саботажа, чем в Норвегии, он улыбается и говорит,
что на это у Дании больше средств, чем у
Норвегии.
Ни о каких преступлениях Квислинга он не
знал.
— Правда, Квислинг мог бы прекратить
преследования евреев, — говорит он вдруг. — Примесь
еврейской крови пошла нам на пользу, так же как
и всем остальным народам.
Но в тех двух газетах, которые он читал, ничего
не говорилось о евреях, он узнал об этом позже.
Когда он был в Германии, он кое-что заметил,
например, желтые скамейки, он видел нескольких
детей, которым с обычной скамьи пришлось
пересесть на желтую*, потому что они были евреи. «Но
поймите, я старый человек... Я был как слепой,
потому что ничего не слышал. Конечно, для меня
непростительно! »
На вопрос о его политических убеждениях он
отвечает, что понимает и Венстре и Хейре, хотя
ни к одной из этих партий никогда не
принадлежал, а вот социализма он не понимает. Он не
признает социализма, потому что тот уничтожает
частную инициативу. Социалисты все делают
Отец демонстративно сел на такую желтую скамейку. —
Прим. авт.
401
только сообща. Сам он сторонник старой
патриархальной системы. Даже крепостничество в
России — это еще не самое страшное. «Мы ведь
слышали, что многие крепостные любили своих
господ, особенно их детей. Когда крепостных
освободили, старики совсем потеряли почву под
ногами».
Раздраженно говорит о вечных забастовках по
любому поводу. Теперь он читает «Фармани»1,.
очень хорошая газета, она заинтересована в
свободном экспорте и импорте между странами.
Когда его спрашивают, правда ли, что его
работа «О духовной жизни современной Америки»
была переиздана во время войны, он очень
оживляется и говорит, что это, конечно, не случайно.
Он уже давно дезавуировал эту книгу. Это была
его юношеская работа, она написана плохим
языком, и вообще это плохая публицистика. Плохая
и пустая, много лет назад датчане хотели
переиздать ее, но он не разрешил. Он хорошо знает,
что в Америке есть большая литература, но не
может вспомнить ни одного писателя. Считает,
что сам он как писатель уже мертв и что его
книги почти не будут читать. Во всяком случае,
совершенно неизвестно, во сколько можно теперь
оценить его авторские права. Говорит, что суд
оценил их сначала в сто тысяч, а потом в
пятьдесят, это свидетельствует, что все очень
непрочно. Спросите лучше у Грига2, он в этом
разбирается. О его новых изданиях теперь не
может быть и речи, хоть бы они реализовали те
экземпляры, что хранятся в издательстве в
подвале и на чердаке. Посмеивается над «огромным
состоянием», которое ему приписывают, и
говорит, что платил очень большие налоги, «у него
было много налогов, как ни у кого». Когда ему
говорят, что, возможно, на него будет наложен
штраф, он тут же отвечает, что, если его
парализуют экономически, он больше не сможет вести
хозяйство.
В его речи поразительно мало типично сениль-
ных повторов, хотя ему была предоставлена
возможность говорить свободно и вопросов
задавалось мало. Раза два или три в разговоре он
402
повторил, что когда за ним приехали в дом для
престарелых, ему сказали: «Вы поедете в
сопровождении полиции» — и привезли в клинику,
куда его направлять вообще не следовало.
Несколько раз ссылается на то, что прочел недавно
в газетах. Например, говорит, что как только
великие державы немного оправятся, непременно
будет новая война: «Я вижу, что и Шарффенберг
тоже так считает». (Об этом писали два-три дая
назад.)
Рассказывает о своих двух кровоизлияниях.
Первое случилось года четыре назад, теперь он не
очень уверен в датах. Он принес в дом большую
корзину дров, чтобы избавить служанок от этой
тяжелой работы. Потом сел завтракать. И тут его
будто что-то толкнуло — он упал и потянул за
собой скатерть. Он хорошо помнит, как перевернулся
на бок и пополз в другую комнату. Больно ему не
было. «Это было нестрашное кровоизлияние», —
говорит он. Потом он с помощью сына поднялся
на второй этаж. Когда он лежал с этим
кровоизлиянием, у него началось воспаление легких, но его
вылечили новым средством*. Так болеть — одно
удовольствие!
Прошлой зимой у него случилось второе
кровоизлияние. Он колол дрова, он очень любит эту
работу, хотя ему категорически запрещено
заниматься физическим трудом. Он упал среди
поленьев и топоров, но, полежав немного, смог сам
вернуться домой.
Он замечает, что у него постепенно ухудшается
память, но не знает, связано ли это ухудшение с
кровоизлиянием. На вопрос, испытывает ли он
какие-нибудь трудности при разговоре, он живо
отвечает, что очень путается. «Это все усилившаяся
афазия. Мне трудно отвечать на вопросы. Не могу
сразу найти нужное слово».
Ему возражают, что в этом разговоре он,
по-видимому, не испытывает особых трудностей, но он
возражает, что если бы он не испытывал никаких
трудностей, разговор шел бы совсем иначе,
интереснее; но соглашается, что раньше афазия была
* Сульфазолом. —Прим. авт
403
сильнее. Однако не считает, что она
непосредственно ввязана с его кровоизлияниями.
Он все хорошо понимает, когда ему говорят в
левое ухо так громко, чтобы он слышал. Как
правило, проявляет к разговору внимание и интерес,
иногда даже очень живой. Несколько раз
откидывался на спинку стула и вроде задремывал, но легко
пробуждался. У него хорошая и правильная речь,
очень точные выражения, много типично гамсунов-
ских оборотов. Редко подыскивает слова, лишь
один раз употребил неверное слово и туг же сам
поправился, произношение немножко невнятное.
Говорит очень громко. Это утомительно, но сам он
этого не замечает. Как только его просят говорить
потише, он сразу понижает голос. Насколько
можно судить по этому разговору, никаких серьезных
дефектов памяти у него не наблюдается. Хорошо
помнит свой разговор с Гитлером, он сам к этому
не стремился, просто был там на
пресс-конференции. Немецкий, который он выучил, во время
своего пребывания в Мюнхене, он давно забыл, и ему
пришлось прибегнуть к помощи переводчика. Но
на него было оказано давление, и ему пришлось
отказаться от мысли добиться лучшего отношения
к Норвегии. В этой связи он упоминает
судоходство и называет одного судовладельца, у которого,
как ему стало известно, получился конфликт с Тер-
бовеном. Других конкретных жалоб он не
называет, не касается он и немецкого террора. «Ничего
из этого не получилось», — говорит он.
Держится просто и естественно. Почти всегда
расположен к разговору, немного раздражается,
что ему задают одни и те же вопросы, но не
возражает, когда ему объясняют, что без этого нельзя
составить о нем верное впечатление. Очень
волнуется, когда разговор касается его изоляции и
особенно наблюдения в Психиатрической клинике,
однако не настолько, чтобы это выходило за
пределы нормы: он возвышает голос, прибегает к
сильным выражениям, называет это пыткой, но
быстро успокаивается. Во время разговора не
проявляет никаких признаков чувствительной
несдержанности — самое большое, у него раза два
показались на глазах слезы.
404
* * *
Во время пребывания пациента в клинике
ему, из-за того что с ним трудно разговаривать
(причина — его глухота), был предложен ряд
вопросов, на которые он должен был дать
письменные ответы. Вопросы и ответы
прилагаются:
Лангфелъдт: Напишите коротко, как Вы теперь
смотрите на свое детство и отрочество. Назовите
особые события или случаи, которые, по Вашему
мнению, оставили глубокий след в Вашей жизни.
Гамсун: Мой дом был бедный, но я бесконечно
любил его, я плакал и благодарил Бога каждый раз,
когда возвращался домой от дяди (Ханса Ульсена),
который тиранил меня и морил голодом. Я просил,
чтобы меня посылали пасти скот, даже если была
не наша очередь. Я лежал на лугу, разговаривал
сам с собой, вырезал дудочки, писал стихи на
клочках бумаги, вообще, был обыкновенный
крестьянский мальчик. Ничем особенным я не
отличался, разве что был немного более
сообразительный, чем мои одногодки. Мы, дети,
очень уважали отца, мать была такая добрая,
терпеливая, она сохранила все бумажки, на которых
я что-нибудь писал, и показала мне их, когда я был
уже взрослый. У нее был такой нежный, мягкий
голос, но мы предпочитали беседовать с отцом, а
не с ней: от него мы узнавали больше интересного.
Мы, братья, и дрались и мирились, как все
крестьянские дети, мы очень любили старшую из наших
сестер, хотя другая сестра была симпатичнее.
Сейчас из моих братьев и сестер уже никого нет в
живых, я не сумел помочь сестре, она умерла
молодой, я тогда сам еле сводил концы с концами.
Мне так стыдно, что я не помог ей.
Самый тяжелый след в моей душе оставил мой
дядя, брат матери, он совершенно не умел
обращаться с детьми, хотя и был не лишен хороших
качеств. Он помог нам приобрести усадьбу,
маленькую и бедную, но мы никому не были должны. И
еще не забыть бы дедушку, отца матери; у него
тоже был очень мягкий характер, он был
бесконечно добр и терпелив с нами, детьми. Я далеко не
такой хороший дедушка, как он,
405
Лангфельдт: 1) Знаете ли Вы, отчего умерли
Ваши родители? 2) Не помните ли Вы случаев
склероза, психических заболеваний или других
серьезных наследственных недугов в Вашей семье?
Гамсун: 1) Отчего умерли мои родители, я не
знаю. Возраст, старость, усталость от жизни —
каждому из них было далеко за семьдесят. Вполне
возможно, что и от склероза, я в этом ничего не
понимаю. Кажется, это самая обычная причина
смерти у старых людей.
2) Но психические заболевания или
наследственные недуги в моем роду исключаются. Это были
здоровые, и душой и телом, крестьяне из Гуд-
браннсдалена, работали на своей маленькой
усадьбе, перебивались день за днем. У меня дома
записан их точный возраст. Я ведь с ними почти
не жил, но я попросил ленсмана Бюгге поставить
на могиле моих родителей большой памятник. Мой
брат умер несколько месяцев назад, ему был
девяносто один год. Сестра, та, которая умерла в
молодости, скончалась от родов — и она, и ребенок.
Лангфельдт: Есть несколько обстоятельств,
которые нам необходимо выяснить, прежде чем мы
вынесем свое заключение, которое будет
направлено в суд. Вот они:
1) Напишите немного подробнее о своем
детстве. Особенно о том, как Вам жилось у дяди.
2) У Вашего крестного отца Турстейна Хестха-
гена.
3) Когда Вы были коробейником и учились на
сапожника.
4) Нам необходимо также подробнее узнать о
Ваших двух браках. Ваш брак с Бергльот Бек был
расторгнут в 1906 году. В письмах к начальнику
сыскной полиции Христиании (в 1897 г.) Вы
писали, что Вас и Вашу невесту преследуют самым
бесстыдным образом. Как Вы смотрите на это теперь?
Что послужило причиной расторжения Вашего
брака? Какие у Вас были отношения с Вашей
теперешней женой и детьми раньше и особенно какими
они были в последние годы?
Гамсун: 1) О том, как мне жилось у моего дяди,
я уже написал на двух или трех страницах. Я
очень страдал от его неразумного обращения со
406
мной, но я написал также, что отчасти это можно
извинить.
2) У Турстейна Хестхагена я работал в лавке и
в то же время готовился к конфирмации. Что еще
можно к этому добавить?
3) Знакомый коробейник снабдил меня
товарами, которые я должен был для него продавать в
разных селениях. Я торговал не больше двух
месяцев. Дело у меня шло плохо, у меня никак не
получалось продавать столько, чтобы мне хватало
хотя бы на еду.
Господин профессор, более обстоятельные
ответы на вопросы 1, 2 и 3 я дать не могу.
Кроме того, я уже устал бесконечно копаться в
своем несчастном «я».
Я не связываю эти объяснения с пятью другими
местами, где я служил, о которых выше не
упоминалось:
Помощник ленсмана в Бе, в Вестеролене, один
год.
Ученик сапожника в Буде, четыре месяца.
Докладчик и секретарь у Кристофера Янсона в
Миннеаполисе, полгода.
Школьный учитель в Хьерундсфьорде, полгода.
Государственный почтмейстер в Эурдале, Валд-
рес, одно лето.
Оба мои сына закончили школу и получили
воспитание, соответствующее их возрасту и желанию.
Оба уже женаты. Мои дочери замужем, одна в
Германии, другая в Дании, муж первой пропал без
вести, и она уже давно живет дома в Нерхольме.
Не знаю, что еще можно написать о моем
«отношении» к детям. Надеюсь, у них остались
приятные воспоминания о доме, в котором они
выросли, надеюсь, они понимают, что я хотел им
добра, что с моей стороны было сделано все, чтобы
помочь им выйти в люди. Вообще, в наше время
самое умное — не ждать от детей большой
благодарности. Дети идут своим путем.
Лангфельдт: В том заключении, которое я
должен дать о Вас властям, я обязан охарактеризовать
отдельные свойства Вашего характера. Поэтому
очень важно знать, что Вы сами об этом думаете,
я полагаю, что за свою жизнь Вы их основательно
407
проанализировали. Насколько я понимаю, Вы
всегда были агрессивны. Как Вы думаете, это
врожденная агрессивность или она объясняется
какими-то обстоятельствами, пережитыми Вами в
детстве?
В то же время у меня создалось впечатление,
что Вы очень сенситивный, уязвимый человек. Это
так? Какие у Вас есть характерные особенности?
Подозрительность? Эгоизм или щедрость? Ревнивы
ли Вы? Присуще ли Вам чувство справедливости?
Чувствительный Вы человек или холодный?
Гамсун: Я анализировал себя постольку,
поскольку создал в своих произведениях не одну
сотню самых разных образов — каждый из них соткан
из меня самого плюс достоинства и недостатки,
которыми награждают вымышленных героев«
Так называемая натуралистическая школа Золя
и его время рассматривали человека как носителя
какого-то основного качества. Они не пользовались
психологическими нюансами, человек имел одно
«господствующее качество», которое и определяло
все его поступки.
Достоевский и другие писатели научили нас
иному взгляду на человека.
Не думаю, что в моем творчестве, от начала и
до конца, можно найти хоть одного героя с таким
цельным, прямолинейным «господствующим
качеством». Все мои герои лишены так называемого
«характера», это раздвоенные и противоречивые
личности, не плохие и не хорошие, но и плохие и
хорошие вместе, в них много нюансов, их характер
и поступки постоянно меняются.
Такой, несомненно, и я сам.
Вполне возможно, что я агрессивен, что я
понемногу обладаю всеми качествами, которые
упомянул господин профессор, — что я уязвимый,
подозрительный, эгоистичный, щедрый, ревнивый,
справедливый, логичный, чувствительный,
холодный — все это человеческие качества. Но я не могу
сказать, чтобы какое-то одно из них во мне
преобладало.
Главное во мне — мой дар, позволивший мне
написать мои книги. Но его я не могу
анализировать.
408
Брандес называл это «божественным безумием».
Лангфельдт: Не можете ли Вы написать (или
продиктовать) немного подробнее о своих
религиозных взглядах? Что Вы понимаете под Богом?
Верите ли вообще, что вне нас есть силы, которые
мы не можем познать своими чувствами?
Гамсун: Незадолго до того, как меня увезли из
дома для престарелых в Ландвике, ко мне в
комнату вошел какой-то человек и что-то сказал. Я не
расслышал, и тогда он написал на листе бумаги:
«Спасен ли ты?»
Я не стал отвечать ему столь же прямо: «А
спасен ли ты сам?»
Что я понимаю под Богом?
Я самоучка и читал не так уж много учебников
и научных трудов, Божьей милостью я живу на
земле уже 86 лет.
Лангфельдт: А как Вы раньше относились к
религии? Изменилось ли это отношение?
Гамсун: Я почти индифферентен, Я не
безбожник, но, как все мои знакомые и друзья,
равнодушен к вопросам религии.
Нет, отношение не изменилось. Я почти не
молюсь Богу, но бываю горячо благодарен ему, когда
он милостиво спасает меня от чего бы то ни было.
Лангфельдт: Мне бы хотелось узнать о каких-
нибудь главных трудностях, которые Вам пришлось
пережить в жизни, и как они на Вас подействовали.
Гамсун: Судьба избавила меня от многих
неприятностей, их на мою долю выпало меньше, чем на
долю других людей. Я всегда был здоров, ничем не
болел, мой организм мог вытерпеть все, возможно
потому, что я с детства привык терпеть.
Когда мы прибегали домой со своими жалобами,
нам говорили: «Это еще не беда, могло быть
гораздо хуже!»
Конечно, как и у всех, у меня бывали
неприятности, но обычно я расстраивался ненадолго, у
меня легкий характер, я люблю смех и шутки. Это у
меня от отца. Педер Портной славился своими
веселыми ответами.
Вот два примера: однажды на Рождество один
хромой человек попросил отца отдать ему в жены
мою сестру. «Но, как видите, я и собой нехорош,
409
и хром», — сказал он. «А если б ты был другим,
тебе бы и не видать ее», — ответил отец» В другой
раз один человек решил помочь моему отцу колоть
дрова, он был уже старый. Человек взял топор и
быстро все расколол. «Вот как надо!» — сказал он.
«Да-да, топор у меня хороший!» — ответил ему
отец.
Из неприятностей, наверно, надо назвать
нападки на меня в газетах, Я поздно стал известным,
помню, что нападки в газетах сильно огорчали
меня, хотя мне было уже за тридцать. Но это быстро
проходило.
Нильс Фогт писал в «Моргенбладет»: «Апостол
обмана в нашей литературе, фокусник нового
искусства Кнут Гамсун».
А я тогда выпустил книгу, которая прославилась
на весь мир больше всех моих книг.
Но с годами я стал невосприимчив к
официальному мнению и последние лет сорок или пятьдесят,
по-моему, уже не обращаю внимания на то, что
говорится о моих произведениях, хвалят их или
ругают.
В этой связи могу сказать, что успех моих пьес
был весьма скромный. Но я никогда не принимал
этого близко к сердцу, ибо знал, что я не
драматург, что я пренебрегаю дешевыми эффектами,
которые так любят зрители.
У меня было мало разочарований, я никогда не
занимался предпринимательством и потому не
питал никаких надежд в связи с ним. Я жил и мечтал
в пределах своего хозяйства и своего творчества,
которые одинаково мне дороги.
Одно донимало меня всю жизнь вплоть до самой
старости, иногда это бывало смешно, но чаще —
достаточно серьезно: меня почему-то преследовали
пожилые дамы.
Что там творилось у них в головах, я не знаю,
но чем они были старше и полнее, тем больше
пылали злобой и ненавистью. Насколько мне
известно, к их числу иногда относились и весьма
известные личности, у меня не было с ними
никаких отношений, но они возникали в моей жизни в
виде анонимных писем, телефонных звонков,
телеграмм, они следили за каждым моим шагом, даже
410
крали письма с моего письменного стола и
анонимно пересылали их чужим людям, они делали все,
чтобы бросить тень на мою личную жизнь.
Смешно, конечно, но ведь это продолжалось
годами, без передышки и, безусловно, действовало на
меня — мне для работы был необходим душевный
покой.
Я пытался понять, чем я обязан столь странному
интересу со стороны этих дам? Я ни в чем перед
ними не провинился, и какая им была выгода так
мучить меня и мешать мне работать? Думаю, они
читали кое-какие мои книги, которые обычно не
индифферентны к вопросам пола, и под влиянием
своей искалеченной гормонной системы начинали
мне мстить.
Можно ли согласиться с таким объяснением?
Или хотя бы с относительно правдоподобной
догадкой?
Лангфельдт: Какие отношения были у Вас с
Вашими издателями все эти годы? Назовите своих
издателей и скажите, какие между Вами были
отношения?
Гамсун: Вы имеете в виду моих скандинавских
издателей?
Вначале я издал две книги в издательстве «Фи-
липсен» в Копенгагене (Густав Филипсен). После
того как это издательство было продано
издательству «Гюлвдендаль» в Копенгагене (Гегель), я много
лет издавался там. Наконец, когда у датчан было
выкуплено издательство «Гюльдендаль», я стал
издаваться в «Гюльдендаль Норск Форлаг» (Кениг и
Григ, Осло), где и вышла большая часть моих книг.
Отношения со всеми издателями у меня всегда
были самые хорошие. Мы не должны друг другу
никаких денег, но благодарны за товарищеские
отношения и доброе сотрудничество.
Мои книги издавались также и в других
странах, они переведены на тридцать два языка. От
одних издательств я получал немного денег, от
других — ничего, в зависимости от их
принадлежности к Бернской конвенции. Но зато от
некоторых я получал достаточно высокие
гонорары — из Германии и Австрии, из России,
Америки и Канады.
411
Как эти издательства называются, я не помню.
Теперь все эти издательства не будут издавать
моих книг. Я уже умер.
Лангфельдт: Считаете ли Вы, что за последние
лет пять Вы изменились в каком-нибудь
отношении? Если да, то в каком? Напишите, пожалуйста,
не ухудшилась ли у Вас память? Сократился ли
круг интересов? Занимают ли Вас сейчас
какие-нибудь особые мысли? Какие?
Гамсун: Все, как и следует, идет к концу. Я сам
это замечаю и часто говорю: «Если б я был хоть
таким, как в прошлом году!» Старость, сильное
ухудшение памяти, мне приходится писать самому
себе записки с напоминаниями и все время
заглядывать в них. Не помню, куда что положил у себя
на столе, а стол у меня большой, постоянно что-
нибудь ищу. В повседневной жизни я еще кое-как
справляюсь, но чувствую, что очень ослаб. Свою
последнюю книгу я так и не закончил, собирался
написать еще один том, но мне пришлось
отказаться от этой мысли: я уже не мог справиться с
материалом.
Мои интересы, напротив, сохранились такими
же живыми и разнообразными, как в молодые
годы. Я вижу это по своему чтению, читаю все
подряд, и художественную литературу, и литературу
по самым серьезным вопросам культуры, я всегда
получал и покупал много книг, так что выбор у
меня большой.
Мои мысли всегда были заняты хозяйством и
чтением, да и теперь ничто другое меня не
интересует, если не считать неприятных событий
последних месяцев. Никогда ни в одной стране
полиция не предъявляла мне никаких претензий,
но судьба изменилась. Меня очень мучает афазия,
не могу вспомнить нужное слово, когда
разговариваю или когда пишу. Ну и, конечно, моя глухота,
которая все время усиливается.
Лангфельдт: Напишите, пожалуйста, как
получилось, что Вы стали носить значок
национал-социалистов? Вы когда-нибудь писали заявление о
приеме в партию?
Гамсун: Это получилось так: один человек, по
имени Шур Фюр, приколол мне этот значок, а дру-
412
гой — Кнат из Арендаля — прислал мне анкету,
которую я должен был заполнить и вернуть. Она так
и осталась незаполненной и невозвращенной.
Заявления о приеме в партию я никогда не подавал
и членских взносов не платил.
Меня затянули в это дело только потому, что
мой дом находился по дороге, так сказать —
«заодно». Я много раз объяснял это и в суде и в
полиции. Я считаю, что господину профессору
должны были прислать все эти документы. Они
избавили бы нас от повторных вопросов.
Лангфельдт: Если бы 9 апреля Вы знали все, что
знаете теперь, в том числе что немцы применяли
пытки и убили много Ваших соотечественников,
что повсюду, куда бы они ни пришли, они
осуществляли духовную тиранию, Вы бы писали так же,
как в 1940 году, или нет?
Гамсун: Хоть это и искусственная ситуация, но,
конечно, это изменило бы мое отношение к
Германии.
Я присоединился к немецким
национал-социалистам, которые, впрочем, составляют лишь
небольшую часть немецкого народа, и вот, значит,
разоблачен.
Тут уж ничего не поделаешь.
Но в той искусственной ситуации я бы не
вступил также и в отряды саботажников Пола Берга и
не давал бы властям повода смотреть сквозь
пальцы, как по всей Норвегии уничтожается все живое
и все имущество.
Писать, как в 1940 году? У меня больше нет
никаких личных интересов. Если бы я мог оказать
своей родине услугу, перестав писать вообще, то
из-под моего пера больше не вышло бы ни слова.
Лангфельдт: 1) Вы не понимали в 1940 году, что
большая часть норвежского народа считала
Квислинга предателем?
2) Понимали ли Вы, что члены НС,
группировавшиеся вокруг Квислинга, который
пропагандировал «великогерманское государство», тем самым
сотрудничали с врагом?
Гамсун: 1) Нет, не понимал и ни от кого не
слышал ничего подобного. Я уже много раз
отвечал на это, в том числе и в суде. В моем доме
413
никто этого не понимал, потому что об этом
ничего не говорилось. Откуда мы могли это узнать? В
газетах об этом не писали, в те дни газеты
интересовались Квислингом — и как главой
правительства, и как личностью. Ни одна душа из «большей
части норвежского народа» не сказала нам об этом
ни слова.
2) Конечно, понимал, но по-своему. Это хорошо,
думал я. «Великогерманское государство» — это
ведь не только Германия и Австрия, но также и
вся Скандинавия, и Англия, и пограничные страны,
и в этом государстве Норвегия займет достойное и
почетное место, которого ее лишили, мы получим
обратно наши колонии — Гренландию, которую
датчане отобрали у нас по Кильскому договору1, и
тот Большой остров в Северном море2, который у
нас отобрали русские. Это замечательно! — думал
я. НС трудится над идеальным планом и будущее
Норвегии обеспечено!
По поводу письма председателю стортинга Улль-
манну, датированного 1898 годом, Гамсун 21/1-46
дал следующее объяснение:
— Мне трудно как-нибудь разумно
объяснить преследование, о котором говорится в этих
длинных письмах. Могу только сослаться на те
догадки, о которых недавно писал господину
профессору, в отношении нескольких безумных
дам3, именно на них — я так считал и считаю
до сих пор — лежала вина за преследования,
длившиеся два года. Я высказал профессору
вполне допустимое предположение, что эти
дамы страдали эротическими отклонениями,
возможно, это была мстительность, отягощенная
влюбленностью в меня, как в жертву. Не знаю.
Но весьма вероятно, что среди них были даже
известные и влиятельные особы, имевшие
возможность держать слуг. Это я вполне могу
предположить.
А вот объяснить, почему полиция не
выполнила свой долг и не помогла преследуемому
человеку обрести покой, я никак не могу.
414
Профессор заметил, что, наверно, полиция
сочла все это «глупой затеей». Я ответил:
«Прекрасно, пусть полиция так считает, и оставьте
меня в покое!»
Для меня все это больше не представляет
интереса, с этим давно покончено. После того как
мы поженились, преследования в отношении
моей невесты и меня постепенно прекратились.
Почему мы раньше не воспользовались этим
средством? Это было не так просто: моя невеста
была раньше замужем за иностранцем и развод
должен был быть оформлен в обеих странах.
Но меня весьма удивляет, что сегодня
вспомнили об этой истории пятидесятилетней
давности и потребовали от меня объяснений, в то
время как еще не закончено дело по обвинению
меня в измене родине. Я не вижу связи между
этими двумя делами. Даже если теория о
«глупой затее» сменилась теперь теорией о моей
мании преследования. Последней, конечно, можно
воспользоваться, чтобы еще больше унизить
меня, если все дело только в этом. Все возможно!
Но это не выдерживает никакой критики.
Забывают, правда, что в этом случае мы оба
должны были одновременно страдать манией
преследования. И забывают также, что никто из
нас ни до, ни после преследования не страдал
этим недугом. У меня вообще легкий характер,
без каких-либо отклонений от нормы. Но для
меня это было очень тяжелое время: ведь,
несмотря на преследования, я должен был писать
книги, чтобы зарабатывать себе на жизнь. Я
влез тогда в большие долги.
За пять лет войны я написал всего несколько
заметок в газеты, у полиции они все собраны.
Ничтожный результат для пишущего человека!
Я, как земля, лежал «под паром», был духовно
парализован.
Теперь, уже после ареста, ко мне вернулось
дыхание, я начал немного работать. Но полиция
вытащила меня из моей комнатушки в доме для
престарелых в Ландвике, впихнула в
переполненный вагон, где мне пришлось сидеть ночью
двенадцать часов подряд, и наконец утром за-
415
перла меня в Психиатрической клинике в Осло,
и вот уже четвертый месяц я нахожусь здесь.
Здесь я совсем перестал писать.
Чтобы покончить с теми письмами: в свое
время я мог перечислить два десятка известных
людей, которые были замешаны в истории с
этими анонимными письмами. Теперь я уже
всех не помню. Они отказались помочь мне из
страха попасть на страницы газет и быть
вызванными в качестве свидетелей.
Я уговорил двух моих друзей, Сигурда Бедт-
кера и Ялмара Кристенсена, пойти со мной к
полицмейстеру Хессельбергу. Полицмейстер
позвонил в колокольчик и вызвал начальника
сыскного отделения Йельструпа. Йельструп
поклонился и объяснил, что дела с анонимными
письмами считаются самыми трудными, но
моим они займутся. Вот и все, что получилось из
моего обращения.
Я посылал образец почерка, которым были
написаны эти анонимные письма, датскому
графологу, Йоханнеесу Мареру. Он определил, что это
писала женщина и что во многих письмах она
пыталась подражать моему почерку. Но кто она?
Этого мы так и не узнали. Много лет спустя мой
адвокат, фру Страйг посылала образцы этого
почерка французскому графологу (фамилию его я
не помню). Он заявил совершенно определенно,
что это писала одна дама, знакомая нам.
Вероятно, так оно и было, эта дама писала книги и была
уже в возрасте. Она, конечно, чувствовала, что
мы ее подозреваем: перед смертью она написала
мне, что те анонимные письма писала не она.
Только так я могу «объяснить» эти письма.
На этом я отдаю свои записи.
Из специальных обследований, проведенных во
время наблюдения.
Наблюдаемый прошел ряд психологических
испытаний в течение нескольких сеансов (чтобы не
слишком утомлять его).
Память обнаруживает некоторые дефекты,
однако не больше того, что можно ждать от человека
416
в таком возрасте и перенесшего кровоизлияние в
мозг.
Он мог повторить до пяти чисел, хотя иногда
и сбивался, шесть чисел он не повторил ни разу.
Ассоциации, учитывая возраст, следует признать
очень хорошими. Испытание по методу парных
слов Раншбурга — при повторении после одной
минуты не хватало только двух пар слов.
Школьные занятия, например, названия частей
света, кто такие Лютер, Наполеон, Бисмарк, —
ответы удовлетворительные. Так же, как количество
жителей Осло и Норвегии.
Напротив, было несколько провалов в памяти,
касающихся более поздних событий и лиц.
Не знает, когда женился оба раза. Считает, что
мировая война началась в 1940 году, и не помнит
никаких связанных с этим подробностей.
Определение понятий — вполне
удовлетворительное. Например: самоотрицание? —
«Отказаться, лишить себя той или иной выгоды».
Справедливость? — «Справедливо действовать,
справедливо думать».
Напротив, неудовлетворительно ответил, когда
нужно было определить разницу или сходство
между двумя понятиями. Например:
Какая разница между ребенком и карликом.
Ответ: Возраст.
Разница между уверенностью в себе и
самоуверенностью?
Ответ: Самоуверенность приводит к тому, что
человек теряет место, которое он получил,
благодаря уверенности в себе.
При ответах на эстетические вопросы
случались и курьезы. Так, например, когда наблюдаемого
спросили, почему нельзя изменять жене, он
ответил:
— Потому что она может ответить тем же.
На вопрос, кем из знакомых ему людей он
восхищался больше всего, он ответил:
— Бьернсоном, и покончим с этим.
* * *
Пролежав в Психиатрической клинике несколько
долгих мучительных месяцев, отец вышел оттуда
417
сломленным, трясущимся стариком. Особенно
доконали его два последних месяца. Непростительное
нарушение врачебной тайны со стороны
профессора Лангфельдта1, а также небрежность и
равнодушие, проявленные властями, чуть не испортили
навсегда отношения между моими родителями,
этими стариками, которые как раз в то время
особенно нуждались в поддержке друг друга. Тридцать
лет спустя писатель Торкиль Хансен2 в своей книге
«Процесс против Гамсуна» приводит большой
материал, рассказывая, как обошлись с ними обоими.
Старый друг отца Кристиан Гиерлефф и я
забрали его из клиники и повезли на пристань у Акерс-
хюса, где должны были сесть на пароход, идущий в
Гримстад. Мы ехали по улице Карла Юхана,
Гиерлефф пытался всячески подбодрить отца:
— Ну, с ними ты уже разделался! Посмотри же
вокруг... Ведь это Карл Юхан... Узнаешь?
Отец почти не поднимал глаз. Конечно, он узнал
этот город, который и ему самому не удалось
покинуть, не унеся на себе его метку.
Некоторое время спустя в городских газетах
было опубликовано заключение компетентного
обследования:
1) Мы не считаем Кнута Гамсуна
душевнобольным и полагаем, что он не был душевнобольным в
то время, когда совершал вменяемые ему в вину
действия.
2) Мы считаем его человеком с необратимо
ослабленной психикой,, но не видим опасности для
повторения наказуемых действий.
Виндерен 5/2-1946
Эрнульф Эдегорд Габриэль Лангфельдт
«НА ЗАРОСШИХ
ТРОПИНКАХ»
I
Можно, очевидно, считать, что
профессором Лангфельдтом двигали самые
благие намерение, наверно, он хотел
помочь отцу, оказавшемуся в. очень
трудном положении. У меня, во всяком
случае, сложилось такое впечатление
после единственного долгого разговора
с профессором. Но из его клиники
отец вышел трясущимся и сломленным
человеком — таков был результат.
Понадобился целый год, чтобы отец
пришел в себя, и то относительно.
Зрение, которое до пребывания в клинике
у него было хорошее, уже не
восстановилось. Однако в спокойной
обстановке дома для престарелых отец со
своей необратимо ослабленной
психикой возобновил работу, которую начал
там раньше. Мать все еще сидела в
тюрьме, но его навещали дети и внуки.
И время шло.
Власти решили не возбуждать дела
против отца. Газеты выразили протест,
и на этот раз отец был с ними
согласен. Он хотел нести ответ за свои
действия, как и все остальные. Тогда
власти успокоили газеты, заявив, что
дело против Гамсуна все-таки будет
возбуждено и на процессе попытаются
доказать, будто он был членом НС и
419
как таковой несет коллективную ответственность
за ущерб, причиненный действиями НС, который
он должен возместить из своего кармана.
Окружной суд состоялся 16 декабря 1947 года в
помещении городского суда в Гримстаде. Это была
маленькая темная комната с уютными портретами
прежних председателей суда на стенах и скамьями
для публики, но публика не явилась. Нельзя
сказать, чтобы отец был настолько непопулярен в
Эйде, где мы жили, и в Гримстаде, — просто люди
игнорировали этот спектакль из уважения к своему
старому писателю.
Зато журналистов, и норвежских и зарубежных,
было более чем достаточно. Только отец вошел в
зал, они устроили фейерверк и совершенно
ослепили его, он не мог найти свое место, и ему
пришлось прибегнуть к посторонней помощи.
Во время судебного заседания он не слышал ни
слова. Необходимые вопросы задавались ему в
письменном виде. После того как прокурор и
защитник произнесли свои вступительные речи, отец
получил слово для защиты или, по его выражению,
отчета, который он подготовил. Однако из-за
лимита на электричество свет отключили, и отец не мог
пользоваться своими записями. От керосиновой
лампы было мало проку, и отец произнес свою речь
без каких-либо вспомогательных средств, но
присутствовавшие вряд ли когда-нибудь забудут ее.
Она воспроизведена в той книге, которую он
выпустил два года спустя.
Когда разбор дела закончился и приговор был
оглашен, отец без всякого смущения, очень
естественно, подошел к прокурору, пожал ему руку и
поблагодарил за этот турнир. На прощание он
также пожал руки судье и присяжным, это при тех
обстоятельствах было необычайной демонстрацией.
Отец не испытывал никакой горечи. Во время
перерыва, когда они обедали в маленьком кафе, он
даже угостил прокурора сигарой, и они громко и
весело беседовали за чашкой эрзац-кофе — судья,
прокурор, обвиняемый и защитник — все вместе.
Отец был осужден по закону с обратно
действующей силой вопреки протесту постоянного
председателя суда, присяжного поверенного Эйде,
420
который не счел доказанным, будто отец являлся
членом НС. А вот у двоих старых присяжных
заседателей не возникло никаких юридических
сомнений на этот счет.
В конце июня 1948 года Верховный суд вынес
окончательный приговор, и разорение моего отца
стало фактом.
II
Но свою небольшую книгу он все-таки дописал.
Когда дело закончилось, отец вернулся в Нерхольм,
который смог сохранить благодаря займу,
предоставленному ему издательством «Гюльдендал» в счет
будущих доходов. Для него было крайне важно
вернуться в свою скромную комнату, где у него был
свой стол, стул и письменные принадлежности. «На
заросших тропинках» вышли в 1949 году, отцу было
девяносто лет.
Рукопись написана трясущейся рукой, но
содержание книги местами достигает высоты лучших
произведений, вышедших из-под пера Гамсуна. «На
заросших тропинках» — это своего рода дневник,
охватывающий период со дня ареста до приговора
Верховного суда. В нем есть и лирические
картинки, написанные с большим: мастерством, и
наблюдения окружающей жизни, и воспоминания о
детстве, о юности, о жизни в Норвегии и за
границей. Вся книга соткана из этих небольших
отрывков, в которых Гамсун пррявил себя истинным
поэтом. Он смотрит на людей, на жизнь и на
самого себя с улыбкой сочувствия и иронии,
удерживающей его от сентиментальности. Здесь
появляется и новый для Гамсуна тип человека —
это проповедник-самоучка Мартин из Клетграна,
доверчивый и покорный, идет он босиком по
дороге и славит Бога. Этот образ мог бы быть
позаимствован из литературного мира Достоевского,
утверждавшего, что все на земле виноваты друг
перед другом.
Между этими отрывками вставлен рассказ о
пребывании в Психиатрической клинике, и речь на
суде, и письмо государственному прокурору. В них
421
уже слышится голос Гамсуна, умевшего постоять
за себя. Девиз, которому он следовал всю жизнь,
предстает здесь как памятник, воздвигнутый им
самому себе, и выражен он одним словом —
порядочность.
Можно сказать, что «На заросших
тропинках» — самая замечательная книга, вышедшая в
Норвегии за долгие годы. Люди еще никогда не
видели столь чудесного результата необратимо
ослабленной психики.
Выпустив эту книгу, Кнут Гамсун сказал свое
последнее слово как писатель. Поставленная им точка
была звездой в его долгой литературной жизни и
борьбе. Теперь на него снизошел покой вечерних
сумерек — ему оставалось только следовать за
течением дней. Почти все его друзья уже умерли,
самый любимый из них, Эрик Фрюденлунд, тоже
умер, Гамсун в то время находился в изоляции и
не смог проводить его до могилы.
Но жизнь отца не была лишена и некоторых
светлых сторон. Ему, человеку доброжелательному и
всегда искавшему близости с простыми людьми,
довелось узнать и их смелость. Анонимные, но также
и подписанные полным именем, к нему приходили
небольшие подарки и письма с благодарностью за
его книги, которые много значили для людей.
Газетных рецензий на свою последнюю книгу он не
читал, ни положительных, ни отрицательных, о нем
писали уже не так категорично, как сразу после
окончания войны, когда отец оказался совершенно
беззащитным. Отца посетил его немецкий издатель
Вальтер Лист. Известный шведский фотограф Гул-
лерс просил разрешения посетить Нерхольм. Я
помню, как отец терпеливо позировал Гуллерсу и как
Гуллерс одобрительно кричал ему в его глухое ухо,
что он более фотогеничен, чем старый король
Густав1, которого Гуллерс тоже имел честь
фотографировать. И отец, усмехнувшись в седые усы, заметил:
«Ничего удивительного, ведь король Густав на
целый год старше меня!»
Самоирония, чувство юмора; были живы в нем
до самой смерти. И когда мать после долгих тяже-
422
лых лет вернулась домой и снова стала заботиться
о нем, он был доволен и счастлив.
Он жил тихо и не был одинок, потому что после
освобождения возле него всегда были внуки или
же он переписывался с ними. Помнил ли он, что
когда-то сказал: «Дети? Это настоящее чудо! И с
наступлением старости — единственная радость»
последняя радость»?..
Вот письмо, которое он написал моей старшей
дочери, когда ей было четыре года:
«Это маленькое письмо для Анне Марии.
Дедушка сидит у себя в комнате и пишет
тебе. И мне кажется, будто ты сидишь напротив
меня и пришиваешь к тряпочке пуговицы. Ты
их так хорошо пришивала! А помнишь, однажды
я раскладывал пасьянс, а ты пришла и смешала
все карты, но потом ты аккуратно их сложила.
Если бы ты видела, как после твоего отъезда
котенок и Биби ходили и искали тебя1 Они
обнюхали все кругом, котенок говорил «мяу!» и
смотрел на нас. Мне хочется знать, гуляешь ли
ты днем в парке и играешь ли с другими
детьми? Я боюсь за тебя, ведь ты такая выдумщица.
В следующий свой приезд ты, наверно, уже
научишься завязывать шнурки. Это очень просто,
надо только просунуть один конец в петельку.
Буду рад снова увидеть тебя и Лейфа, правда,
Лейф еще маленький, но он замечательный
мальчик, скажи ему это от меня. Помни, ты
должна хорошо есть, и пусть тебе будет весело,
Анне Мария».
Потом Анне Мария получила еще одно письмо
от дедушки, в котором он хвалил ее, и она очень
этим гордилась:
«Милая Анне Мария, ты прислала мне
прекрасный подарок! Нарисовала такой красивый
рисунок да еще и раскрасила его, это настоящая
картина. Я понимаю, что ты много трудилась над
ним, небось сидела целый день, чтобы
нарисовать столько окон и все остальное. И еще
написала с обратной стороны столько красивых букв,
я и не знал, что ты умеешь писать такие труд·
423
ные буквы. Да, милая Анне Мария, я вижу, ты
многому научилась с тех пор, как мы с тобой в
Нерхольме вместе любовались луной. Помнишь,
тебе приходилось слушать, не едут ли машины,
потому что я такой глупый, что не слышал их.
Скоро я увижу тебя и Лейфа, на днях я
приеду к вам в гости. Как жаль, что я такой глупый
и ничего не слышу*и потому со мной нельзя
разговаривать. До скорого свидания. Дедушка».
Я сижу за столом отца в «его доме» в Нерхольме
и пишу эту книгу. Я сижу у того же окна, у
которого сидел он и в котором я в детстве часто видел
его голову, склоненную над работой. Я вижу тот
же пруд для гусей, ту же дорогу, что видел он, но
вижу и то, чего он не видел. Я вижу старого
человека в старом коричневом пальто, который каждый
день, и в солнце и в дождь, совершает свою долгую
обязательную прогулку из Нерхольма до моста Ог-
ре и обратно. Эти прогулки он совершал, лока у
него были силы. А когда их не стало, он подолгу
сидел внизу в гостиной или наверху в своей
комнате и размышлял.
— Последнее, что во мне умрет, Туре, — это
мозг.
Это были последние слова, которые я от него
слышал.
Отец умер в ночь на вторник 19 февраля 1952
года. :
Мать пишет:
«В последние дни он чувствовал сильную
слабость, но в субботу немного посидел. Доктор
пришел вечером, и Кнут пожаловался, что плохо себя
чувствует. Потом он задремал. Я хотела приподнять
ему голову и поправить подушку, но он
пробормотал:
— Оставь, Мария, я умираю...
Это были его последние слова. Я взяла его за
руку. Только на мгновение его рука сжала мою, он
уже начал свой последний путь, который должен
был пройти один.
424
Двое долгих суток он тихо спал, и сегодня
ночью, после часа, его сердце остановилось.
Незаметно, без вздоха, он перешел границу...»
В последний раз увидел я воочью
человека, и землю, и закатный венец.
Пусть сердце мое остановится ночью,
пусть это — прощанье, пусть это — конец.
Со смертью ничто не кончается.
Сыновняя любовь двигала мною, когда я писал
эту книгу о Кнуте Гамсуне.
Я смог построить ее, опираясь не только на его
творчество, но на все, что слышал от него за долгие
годы, и на те бумаги, которые он оставил после
себя.
Мой отец любил порядок. На полу под
книжными полками в «его доме» хранились толстые связки
писем, полученных им за последние шестьдесят
лет. Почти на все «важные письма» он отвечал,
написав предварительно черновик. Он сохранил
многие черновики.
Я разбирал его бумаги в то время! когда вокруг
его имени царило глухое молчание. Но тем сильнее
действовала на меня атмосфера любви,
преданности и восхищения, которую выражали эти письма,
присланные со всего мира. Было очень
соблазнительно привести многие из них, но я ограничился
цитатами и отрывками.
Как обычный читатель, обладая разве только тем
преимуществом, что знал его лично, я пытался
понять, что он хотел сказать своим творчеством,
показать его стремление к прекрасному, его
твердость и мужество, его любовь ко всему
большому и малому, что живет на этом свете.
Но главным образом, опираясь на его письма ко
мне и на наши с ним долгие беседы о прошлых
временах, я хотел нарисовать портрет Кнута Гам-
суна — моего отца, который бы несколько
отличался от известного прежде.
ПОСЛЕСЛОВИЕ
В этом году исполнилось одиннадцать
лет после выхода в свет первого
издания биографии «Кнут Гамсун», За эти
одиннадцать лет мир начинает
обращать все больше внимания на роковые
последствия развития техники.
В 1859 году — в тот год, когда
родился Кнут Гамсун, — один инженер
из Пенсильвании обнаружил
возможность применения человеком
керосина. В 1952 году, когда Гамсун умер,
было заложено основание первой
европейской атомной электростанции.
Его жизнь охватила период от начала
века керосиновой лампы до начала
века атомной энергии. И в связи с этим
возникает вопрос.
Что говорит сегодня нам его
отношение к жизни и к природе, его
призыв к людям со страниц романа
«Плоды земли». В мире, где «прогресс»
грозит полным уничтожением и
природы и человека? Может, Гамсуна уже
тогда мучило это предчувствие? Может
ли его голос быть услышан в
миллионном хоре земли, может ли он дать
людям надежду.
С каждым годом Кнут Гамсун
завоевывает все больше читателей, и не
только в таких странах, как США, Анг-
426
лия и Франция, но и в ряде стран Восточного
блока. В одном норвежском телевизионном репортаже
из России несколько лет назад сообщалось, что
люди выстаивали длинные очереди в книжные
магазины, чтобы приобрести только что вышедший
двухтомник избранных произведений Гамсуна. На
второй день тираж был распродан. И после этого
одна датская газета сообщила, что по какой-то
причине имя Гамсуна было изъято из официальной
советской литературной энциклопедии! Я не получил
подтверждение этому сообщению. Но даже если и
так, это еще ни о чем не говорит. Значит, его имя
попадет в новую энциклопедию. Взаимоотношения
между русскими и Гамсуном, их духовное родство
не подвластны административным указам.
Во многих странах публиковались
литературоведческие статьи о собрании сочинений и об
отдельных работах Гамсуна. Недавно вышли в свет
даже странные норвежские «продолжений» «Пана»
и «Виктории». Молодые норвежцы, учащиеся в
гимназиях и университете, обращаются ко мне за
советом и материалами о Гамсуне по тем темам,
над которыми они работают. Кнут Гамсун сегодня,
безусловно, такой же, как и в то время, когда его
творчество находилось в самом расцвете. У него и
сейчас есть свои противники и свои поклонники.
Когда в 1978 году вышла в свет большая и очень
интересная работа Торкиля Хансена «Процесс
против Гамсуна», в Норвегии и в других
скандинавских странах вспыхнули горячие дискуссии.
Я искренне восхищен работой Торкиля Хансена.
Семья Гамсуна предоставила ему полную свободу
действий и оказала посильную помощь. Правда
должна была восторжествовать, что было, то было,
и все должно служить этой правде. Лишь в
некоторых случаях, когда главной темой повествования
становится моя мать, я не согласен с точкой зрения
Хансена, и он знает об этом, Я не согласен, что
вся «вина», как в черно-белой картине, с него
перекладывается на нее. Он не поддавался никакому
влиянию, она — всегда уступала. В этом и
заключалась трагедия ее роковой двойной роли.
В книге опубликованы также и кое-какие
сведения, которые могли шокировать отдельных чита-
427
телей, например тот факт, что Кнут Гамсун подарил
Геббельсу свою медаль нобелевского лауреата!
Это произошло в середине войны, и я прекрасно
помню, как вся семья, в том числе и мать, была
возмущена, что он таким образом «приветствовал»
рейхсминистра доктора Геббельса. Он мог бы
поступить так же, как Сельма Лагерлеф и Сигрид Ун-
сет, отдавшие свои медали Финляндии во время
Зимней войны. Я сказал ему об этом, но он ответил:
«Придет час, и немцы выгонят русских из
Финляндии». Может, он просто не хотел быть третьим?
Не считая его упрямой симпатии к немцам,
которую он питал с давних времен, мне бы хотелось
назвать еще две причины, заставившие его
поступить так, а не иначе.
С тех пор как Гитлер пришел к власти, Гамсун
неоднократно обращался к Геббельсу с просьбами
освободить политических заключенных или
облегчить участь интеллигентов, оказавшихся в трудном
положении. Геббельс, безусловно, понимал
значение имени Гамсуна для пропагандистских целей и
потому часто охотно шел ему навстречу. Вот, к
примеру, один случай из многих, когда обращение отца
дало положительный результат. Оно было
адресовано не лично Геббельсу, но в канцелярию рейха,
которая подчинялась непосредственно Геббельсу и где
задерживались остальные норвежские обращения.
Оригинал отцовского письма, к сожалению, не
сохранился. Когда я перевел его для
«Beamtendeutsch», который по сравнению с другими
производил хорошее впечатление, и была сделана
фотокопия его подписи, отец получил оригинал
обратно. После своего ареста и нескольких обысков,
произведенных в Нерхольме, он прислал мне
письмо, датированное 11.XIL47, в котором высказывал
предположение, каким образом мог утратить
оригинал этого письма, так же как и многое другое:
«...В прошлом году я один раз был дома,
насильники учинили в нем полный разгром. При
помощи топора и пилы они взломали мой комод,
где хранились самые ценные бумаги, и я не
знаю, что они забрали, а что оставили. У меня
не было сил смотреть на это разграбление.
428
Арилд привинтил планку, которая теперь
выполняет роль замка, так что комод пока стоит, если
только его не сломают снова...»
В обращении в канцелярию рейха отец в самых
корректных выражениях просил о выдаче паспорта
доктору Максу Tay, чтобы тот после закрытия
немецкого издательства, где он работал, мог в Норвегии
продолжать свою деятельность в помощь
норвежским писателям в Германии. В конце отец не
преминул написать, что просит Макса Tay быть его гостем.
Через несколько месяцев Макс Tay приехал в
Норвегию со своей мебелью, личными вещами и
всей библиотекой.
Разумеется, я вовсе не хочу сказать, будто по
этой причине Макс Tay не был беженцем. Сначала
он был кем-то вроде беженца в своей стране,
потому что лишился работы, потом, когда Норвегию
оккупировали, он бежал в Швецию. В тот раз мой
отец сделал для Tay все, что мог, может, еще и
потому, что я воспользовался случаем и устроил им
встречу в одном из берлинских ресторанов. Теперь
я уже не помню, в каком именно ресторане мы
были, но хорошо помню, что в то время, как мы
сидели, уединившись в углу ресторана, публика
обнаружила в ресторане старого фельдмаршала фон
Макензена — завоевателя Румынии в Первой
мировой войне. Он и его свита сидели за столиком
на каком-то возвышении. Была устроена овация,
кричали «хайль!», и старый воин какое-то время
стоял, вскинув руку. Патриотизм был на высоте.
Мой отец только один раз виделся с Геббельсом
и его семьей. Эта встреча описана в дневнике
Геббельса.
Я в общем-то понимаю, почему «маленький
доктор» произвел на отца выгодное впечатление,
особенно отца привели в восторг дети, их было
шестеро — «самые красивые дети, каких я видел».
Министр пропаганды знал толк в таких спектаклях.
Что касается меня, я лишь один раз видел
Геббельса и говорил с ним, это было в Норвегии летом
1940 года. После всевозможных похвал по адресу
Гамсуна — «крупнейшего эпического писателя» —
Геббельс спросил о настроениях в Норвегии. Я от-
429
ветил правду, что дружескими по отношению к
немцам эти настроения назвать нельзя, и я помню
его удивленное восклицание: «Но ведь немцы
одержали столько побед!» Я только пожал плечами, и
разговор был окончен,
И хотя теперь нам все известно о деятельности
Геббельса как гаулейтера Берлина, известно, как его
жесткая рука уничтожала немецкую культуру и
немецкий дух, известно многое и из его личной жизни,
я должен сказать, что он обладал и личным
обаянием, а также незаурядным актерским талантом,
который пускал в ход, когда хотел расположить
кого-нибудь к себе. Это, безусловно, способствовало
его «успеху», пока он был у власти.
Обращаясь к Геббельсу, отец всегда надеялся на
положительный ответ, С Тербовеном все было
сложнее и страшнее, и не только потому, что
рейхскомиссар знал, как отец добивался его
удаления из Норвегии. Норвегия была оккупирована,
сюда не доходило влияние Геббельсами жизнь
норвежцев была поставлена на карту.
Я пишу это послесловие и думаю об отношении
моего отца к немецким властям и об их
уступчивости в некоторых случаях, когда он к ним
обращался, и пытаюсь представить себе, что было бы
в такой, например, ситуации: если бы Кнута Гам-
суна из гуманных соображений, неофициально —
до того, конечно, как началась шумиха в прессе,
связанная с Осецким, — попросили попытаться
склонить немецкие власти к освобождению этого
больного человека. Не исключено, что Осецкий был
бы тут же освобожден. Однако этого не
произошло, все жаждали политической демонстрации,
Нобелевской премии, чего и достигли. Осецкий
получил премию, деньги не попали ни к нему, ни
к его семье, и сам он умер в лагере. А мир? Мир
через три года был нарушен.
В связи с дискуссией вокруг книги Торкиля
Хансена определенные круги и в Норвегии, и за
границей делали попытки остановить «ренессанс
Гамсуна». В этом послесловии я приведу один
пример. Цитирую отрывки из статьи, которую я послал
в «Дагбладет» осенью 1978 года, статья называлась
«Гамсун и евреи».
430
«Один немецко-еврейский беженец, Артур Мей-
ерфельдт, который, очевидно, считал себя в долгу
перед Кнутом Гамсуном, отправил в свое время
четыре письма, полученных им от Гамсуна, профессору
норвежского языка в университете Миннеаполиса
Аллену Симпсону. По мнению Мейерфельдта, эти
письма доказывали, что Гамсун не был антисемитом.
Такая точка зрения, очевидно, не подходила
профессору, и он произвел доскональное изучение
произведений Гамсуна, начиная с путевых заметок
«В сказочном царстве» (1903) и кончая «Бродягами»
(1927). Это была неплохая мысль, потому что в этой
книге он, конечно, обнаружил нечто, позволившее
ему выдвинуть другую точку зрения. На
протяжении многих лет читатели «Бродяг» получили
удовольствие от одной вставной истории, важного
элемента сюжета — описания вечно человеческого,
выраженного в образе старого мудрого еврея.
На страницах «Дагбладет», посвященнйх травле
Гамсуна, помещено интервью корреспондента
газеты, взятое у профессора Симпсона. И под большой
фотографией Гамсуна читатели, знакомые с его
творчеством, к своему удивлению, увидели
писателя в новом аспекте. Читаем: «Самый прямой из
всех прямых носов — профиль Гамсуна,
сфотографированный в Бергене во время его знаменитого
турне с лекциями в 1891 году. Тема лекций:
плачевное состояние норвежской литературы. Тема
его последних книг: евреи, еврейское, еврейство».
Последнее выделено мной.
Простите, но более невероятную характеристику
творчества Гамсуна редко случалось видеть в печати.
Описание одного еврея стало темой только в
«Бродягах». Действительно, в своей книге о Кавказе Гамсун
описывает некоего несимпатичного человека,
который случайно оказывается евреем, и описывает он
его крайне отрицательно, многим людям, питающим
сегодня симпатии к еврейскому народу, подобная
характеристика может показаться провокационной.
Но наш сегодняшний опыт совсем не тот, что был у
людей того времени, когда Гамсун писал свою книгу.
Она вышла, когда газовые камеры и гитлеровские
погромы были еще в далеком будущем. Семьдесят
пять лет еврейские читатели Гамсуна спокойно отно-
431
сились к этому образу их собрата, который, конечно,
никому из них не мог быть по душе. И никто из
исследователей литературыг в том числе и еврейской
национальности, писавших биографии Гамсуна или
исследовавших его отдельные произведения,
никогда, даже отдаленно, не касался сенсационного
открытия профессора Симпсона.
Если профессор — который теперь видит свою
задачу в том, чтобы представить Кнута Гамсуна
антисемитом, — взял бы для интереса выдержки из
европейской литературы конца прошлого и начала
этого века, он, конечно же, нашел бы там описания,
которые сегодня едва ли желательны. И он,
безусловно, знает это. Но сейчас его интересует другое.
Торкиль Хансен написал книгу, не понравившуюся
профессору Симпсону, и потому Гамсун, о котором
снова заговорили газеты, должен быть осужден на
основании тех отдельных мест в его
произведениях, где он касался «евреев», хотя никоим образом
это не было его темой.
Примеры гамсуновского антисемитизма,
которые приводятся в этом интервью, вырваны из
контекста и тенденциозно извращены. Евреи по виду
ничем не отличаются от большинства людей, но
если бы и отличались, какое это имеет значение? В
каждом народе встречаются люди, которые кому-то
кажутся симпатичными, кому-то — нет. Например,
в книге о Кавказе есть такое место: «На них
черные атласные кафтаны и пояса, украшенные зало-
том и серебром. Двое из них очень красивы...»
И хотя Гамсун в двух своих произведениях,
вышедших до «Бродяг», лишь мимоходом описывает
нескольких евреев, нельзя сказать, что он в жизни не
уделял внимания этому интересному народу, и это
задолго до последней еврейской трагедии.
Несколько лет назад я нашел черновик, возможно неполный,
ответа на письмо какому-то человеку, по-видимому,
не чуждому антисемитизма. Я цитирую:
«Куда же деваться евреям? Мессианская идея
возвращает их в Палестину, но там все они
поместиться не могут. Еврейский народ насчитывает
двенадцать миллионов человек — это численность
населения Норвегии, Швеции и Дании* вместе
взятых, — куда Вы их денете?
432
Это очень способный народ. Я не беру в расчет
моих очень образованных и симпатичных друзей
среди евреев и не имею в виду также самых
несимпатичных и тех, которые вступили в брак с
норвежцами, или особенно их потомков, карьеристов
в искусстве, политике и литературе, дерзких,
назойливых, очень часто знания этих людей
оказываются поверхностными, это лишь сноровка. Но в
целом еврейский народ стоит на очень высоком
интеллектуальном уровне. Где Вы найдете хоть что-то
похожее на их древнюю поэзию, их пророков, их
песни? Вспомните, как удивительно музыкален
этот народ, это, безусловно, самый музыкальный
народ на земле.
«Ну и что?» — скажете Вы.
Но ведь и ответ может быть точно такой же:
«Ну и что?»
Было бы прекрасно, если б евреи могли
собраться все в одной стране, которую они могли бы
называть своей, чтобы исключительная белая раса не
смешивалась больше с ними и чтобы они могли
там трудиться и развивать способности на благо
всего мира. Но где взять такую страну? Может ли
Палестина стать больше? Или есть лишняя земля
у Турции?
В наше время, когда самые и почти самые
великие нации — французы и англичане —
продолжают присоединять к себе колонии, которые им не
нужны, остается мало надежд на то, что они
откажутся от какой-то части земного шара, которой
хватило бы для государства евреев».
Это не гимн, прославляющий евреев, не
восхваление их, но честные и похвала и порицание,
которые тогда, в начале двадцатых годов, можно было
высказывать, не опасаясь протестов ни со стороны
евреев, ни кого бы то ни было. Но это
высказывание относится к определенному времени. Сегодня
Гамсун едва ли бы высказался так о смешанных
браках. Отвечая на вопросы профессора Ланг-
фельдта в Психиатрической клинике, он ведь
сказал и так: «Примесь еврейской крови пошла нам
на пользу, как и другим народам».
На торжествах, устроенных в честь
пятидесятилетия директора книжного магазина «Гюльденда-
433
ла»г еврея по национальности, Петера Нансена,
Гамсун приветствовал его не только как издателя,
но и как норвежского поэта.
Петера Нансена уже нет в живых. Нет в живых и
таких писателей, как Якоб Вассерман, Стефан Цвейг,
Франц Верфель, Эгон Фриделль, Лион Фейхтвангер,
Арнольд Цвейг, — все эти писатели и многие другие
прислали Кнуту Гамсуну на его семидесятилетие
поздравительные адреса и благодарили за его
творчество, имевшее для них большое значение.
Присоединились бы они сегодня к профессору
Симпсону и иностранному корреспонденту «Дагбла-
дет», заклеймили бы броскими заголовками Гамсуна
как антисемита? Я не сомневаюсь в их ответе.
Но в мою задачу не входит без нужды заполнять
это послесловие сообщениями, которые могут быть
восприняты как приглашение к дискуссии по
старому и неважному вопросу. Место Кнута Гамсуна в
литературной табели о рангах едва ли поколеблется
от фальсификаций, распространяемых
каким-нибудь иностранным корреспондентом или
каким-нибудь профессором Симпсоном. Я затронул этот
вопрос только потому, что их акция — как и
некоторых других в норвежской прессе — была типична для
времени, отмеченного волнениями, и отчасти
объяснима недостаточным пониманием совершенно
особой позиции Гамсуна, поддерживавшего Германию в
последней мировой войне. Это мог бы объяснить
лишь более глубокий и серьезный анализ.
Однако к чести «Дагбладет» — первой газеты, в
которой начал публиковаться молодой Кнут
Гамсун, — следует сказать, что она сразу и без всяких
комментариев опубликовала в разделе хроники
мою статью, из которой я выше приводил цитаты.
Перед смертью Кнут Гамсун пережил все-таки
одно изменение в карте мира, которое принесло
ему удовлетворение: евреи получили свое
государство. И не об этом ли он писал в том старом письме
в двадцатые годы? У меня на полке стоят странные
израильские издания его книг, в которых буквы
похожи на орнамент и читаются эти книги с конца.
Они бы порадовали и удивили его, я думаю, не
меньше, чем первое издание «Голода» на русском,
напечатанное кириллицей.
434
Литература о Кнуте Гамсуне очень обширна и
вместе с его собственными произведениями
служит основой для постоянно меняющихся точек
зрения на его творчество и для новых многотомных
биографий.
Но мне хотелось, считая и это издание, написать
книгу для читателей, интересующихся в первую
очередь не аналитическим разбором произведений,
но художественным портретом писателя. Другими
словами, мои намерения — те же, что были и
одиннадцать лет назад.
В это издание я включил много новых
материалов. К ним относятся и незначительные, забытые
события, и размышления, показанные, может быть,
под новым углом зрения, и семейные предания, и
фотографии, и письма. Некоторые письма взяты из
собрания, которое я опубликовал в 1956 году. Не
исключено, что и оно когда-нибудь будет
пополнено новыми материалами и переиздано.
Я верю, что интерес к Кнуту Гамсуну и его
произведениям сохранится, пока мы будем
чувствовать, что у нас есть литература недалекого
прошлого, которой мы можем гордиться и которая
прославилась, в том числе и благодаря ему. Сегодня
его читают и воспринимают как исключительного
мастера слова, каким он и является, читают с
интересом, с недоверием и с любовью.
Есть выражение — «любители Гамсуна». Оно
возникло из того чувства, которое его читатели
питают к его юмору и обаянию, к ритму его языка
и к богатству чувств, выраженных в его книгах.
Мне показалось правильным использовать и
сейчас то же название, какое было у первой моей
книги в 1952 году. Думаю, оно подходит больше,
чем просто «Кнут Гамсун», так как соответствует
и идее биографии, и ее содержанию.
Гран-Канария, январь 1987.
Туре Гамсун
КОММЕНТАРИИ
Стр. 12
1 Ветлтрейн (норв.) — маленькое дерево.
2 Гаммелыпрейн (норв.) — старое дерево.
3 Халлинг (норв.) — национальный норвежский мужской
танец, в котором мужчина должен прыгнуть как можно выше и
сбить ногой шляпу с шеста, который держит девушка.
Стр. 15
1 Фюльке (норв.) — административная единица Норвегии. В
настоящее время в стране 19 фюльке.
Стр. 20
1 Харальд Прекрасноволосый (860—940) — норвежский
конунг, боролся за объединение Норвегии. У него было девять
сыновей, которые после смерти отца разделили между собой
страну.
2 Олав Святой (995—1030) — Олав Харальдссон, конунг
Норвегии. С раннего детства принимал участие в викингских
походах, принял христианство в 1014 году. Пытался ввести
«истинную веру» в Норвегии, силой склонить людей в
христианство, однако в 1026 г. потерпел поражение в битве у Несьяра.
С 1026 по 1030 г. был в Гардарики (древнескандинавское
название Древней Руси). В Норвегию вернулся в 1030 г. и в том же
году пал в битве при Стиклистаде.
3 Родители Гамсуна обвенчались 14 октября 1852 г. К этому
времени они уже были родителями семимесячного Петера.
Петеру было 27, а Торе — 22 года.
Стр. 24
1 В передвижной школе дети были обязаны набрать 69
«школодней» в течение года. Однако из-за работ по хозяйству
сделать это часто не удавалось. Так, Кнут в первый год обучения
набрал лишь 11 «школодней».
Стр. 25
1 Ханс Ульсен страдал paralysis agitans. Ему было трудно
передвигаться, и большую часть времени он был вынужден
проводить дома.
Стр. 29
1 Впоследствии Кнут Гамсун писал, что причиной
«неврастении», мучившей его всю жизнь, были тяжелые годы,
проведенные у дяди.
436
Стр. 35
1 «Дагбладет» — одна из крупнейших газет Норвегии,
основанная в 1869 г.
Стр. 54
1 Долгое время действительно считалось, что Лаура вышла
замуж за телеграфиста. Об этом писал и сам Гамсун. Однако
недавно выяснилось, что Лаура умерла молодой и похоронена
на церковном кладбище в Траней, а замуж за телеграфиста
вышла ее сестра.
Стр. 56
1 Христиания — до 1925 г. название Осло.
2 В отчете, написанном по просьбе психиатров Лангфельдта
и Эдегора, Кнут Гамсун по-иному описывает этот период своей
жизни. В частности, он говорит, что торговал не больше двух
месяцев, а дела его шли при этом так плохо, что он не мог
заработать себе на жизнь.
Стр. 57
1 Ленсман (норв.) — судебный чиновник в Норвегии.
Стр. 59
1 Вполне вероятно, что в возрасте 91 года, когда было
написано это письмо, Гамсун действительно мог перепутать
названия и писать о «Свидании». Однако литературоведы считают
вполне возможным, что здесь идет речь о неизвестном очерке
Гамсуна, многие из которых публиковались в то время в
периодической печати.
Стр. 60
1 «Терье Виген» — поэма Генрика Ибсена, написанная в
стиле национального романтизма.
Стр. 62
1 Король Оскар — Оскар II (1829—1907) — король Швеции и
Норвегии, один из образованнейших монархов Европы. Именно
при нем произошел разрыв унии Норвегии со Швецией в 1905 г.
Стр. 63
1 Бьернсон Бьернстьерне (1823—1910) —классик норвежской
литературы, автор новелл, романов, пьес и стихов. Большое
влияние на Гамсуна оказали его повести из крестьянской жизни.
Стр. 64
1 Вплоть до начала XX века многие норвежские писатели
писали по-датски. Борьба за «норвегизацию» литературного
языка велась фактически на протяжении всего XIX века.
Стр. 71
1 «Ундер Дюскен» — газета тронхеймских студентов.
Буквально — «под форменной фуражкой».
Стр. 72
1 Гегель Фредерик (1817—1897) — издатель, директор
издательства «Гюльдендаль» в Дании с 1850 г. Сделал это
издательство крупнейшим в Скандинавии.
437
Стр. 74
1 Торвальдсен Бертель (1768—1844) — датский скульптор,
один из самых известных в Европе скульпторов своего времени.
Работал в классическом стиле.
2 Скоугорд Петер Кристиан (1817—1875) — датский
художник. Одна из самых известных его картин называется «Буковый
лес в мае».
3 Экерсберг — по всей вероятности, речь идет о Кристофере
Экерсберге (1783—1853), датском художнике.
* Марстранд Вилъхелш (1810—1873) — датский художник.
5 Мунк Андреас (1810—1873) — норвежский поэт. Известен
тем, что в 1860 г. получил жалование в 400 далеров,
рассматриваемое как первое жалование, выплаченное стортингом,
норвежским парламентом, художникам.
Стр. 75
1 «Король поэтов» — титул, которым в Средневековье
награждали лучшего скальда. В прошлом веке этого титула
удостоился Бьернсон.
Стр. 78
1 Якобсен Йене Петер (1847—1885) — датский писатель,
известен романами «Фру Мария Грюббе» (1876) и «Нильс Люне»
(1880).
2 Драхман Хольгер (1847—1885) — датский поэт-романтик,
«король датской поэзии».
3 Брандес Георг (1843—1931) — известный датский критик,
историк литературы.
Стр. 79
1 Фатерланд — район бедноты в Христиании.
Стр. 83
1 Гломма — самая длинная река Норвегии.
2 Брююн Кристофер (1839—1920) — норвежский писатель,
священник-унитарий.
3 Стриндберг Август (1849—1912) — классик шведской
литературы, драматург, его пьесы идут до сегодняшнего дня во
всех крупных европейских театрах.
Стр. 94
1 Янсон Кристофер (1841—1917) — норвежский писатель,
священник-унитарий в США в 1881—92 гг.
Унитарианство (от лат. imitas — единство, единое) —
религиозное учение внутри протестантизма, исходящее из принципа
единоличия Бога в лице Бога-Отца. Унитарианство противостоит
доктрине триединства. Следствием неприятия Троицы является
тезис о том, что Христос по своей природе не божественен, а
возвышен до божественного Богом-Отцом.
Стр. 96
1 Впоследствии Янсоны развелись. Фру Друде издала роман
«Мира» под псевдонимом Юдит Келлер, шокировавший
публику. Многие посчитали, что роман рассказывает об измене фру
Друде мужу с Гамсуном. В открытом письме в газету «Догбла-
дет» от 10 февраля 1898 г. Гамсун писал, что когда Юдит упот-
438
ребляет слово «неверность», то имеет в виду духовную
неверность, но не физическую.
Стр. 97
1 Лютефиск (норв.) — норвежское национальное блюдо,
которое готовят на северо-западном побережье Норвегии из рыбы,
вымоченной в слабом щелочном растворе.
Стр. 104
1 Боччья — итальянская игра с шарами типа крикета.
Стр. 108
1 Хьелланн Александр (1849—1906) — классик норвежской
литературы, автор многочисленных романов.
* Гарборг Арне (1851—1924) — норвежский писатель,
основатель новонорвежской литературы, вдохновитель движения за
«норвегизацию» литературного языка. Поддерживал борьбу
Крога и Йегера, выступил против запрещения романа Ханса Йе-
гера, за что лишился места государственного ревизора.
Хьелланн и Бьернсон боролись против теории жертвенности
и страдания в христианстве, сурового аскетизма и ненависти к
«эстетическому началу» в человеке.
3 «Движение богемы» — направление в искусстве 80-х гг.
XIX века в Норвегии, лидерами которого являлись Ханс Йегер,
Арне Гарборг, Кристиан Крог.
4 Йегер Ханс (1854—1910) — норвежский писатель. Его
натуралистический роман «Из жизни богемы Христиании» (1885)
был запрещен сразу же после выхода в свет, а сам он осужден
за оскорбление чувства стыдливости.
Стр. 109
1 Крог Кристиан (1852—1925) — норвежский художник,
писатель, журналист.
2 «Гранд» — ресторан в одноименном отеле в центре Осло.
В течение ряда лет был местом встречи художников, поэтов,
писателей. В 1880—90-х гг. «Гранд» облюбовали радикально
настроенные литературные критики. Эдвард Мунк писал об этом
ресторане: «...раньше это было гостиной Осло, там всегда можно
было почувствовать пульс столицы». С конца 1890-х гг. сюда
каждый день приходил Ибсен, у которого был даже свой
собственный столик с именной табличкой. Этот столик сохранен
до наших дней.
Стр. 113
1 Гроссерер (нем.) — оптовый торговец.
Стр. 120
1 Летом 1887 г. Гамсун часто обсуждал с Нильссоном
русскую литературу и постоянно возвращался к «Преступлению и
наказанию» Ф. Достоевского. Насколько хорошо Гамсун знал в
те годы творчество Достоевского, будет важно в 1892 г., когда
его обвинят в плагиате. В новелле «Азарт», написанной в 1889 г.,
были найдены элементы сходства с «Игроком» Достоевского.
«Игрок» вышел впервые на норвежском языке в 1889 г., и
Гамсун, сразу же заметив сходство, попытался вернуть рукопись
«Азарт» из редакции норвежской газеты «Вердене Ганг».
Однако было слишком поздно, и в 1892 г. разразился скандал. Позд-
439
нее «Азарт» был переписан и под названием «Отец и сын»
включен в сборник новелл 1903 г.
Стр. 126
1 Имеются два варианта описания этой встречи. Одно дано
самим Андерсоном в интервью в 1908 г., другое сделано Гамсу-
ном в «Дагбладет» в 1909 г.
Стр. 131
1 Брандес Эдвард (1847—1931) — брат Георга Брандеса,
датский писатель, востоковед, критик, политик/ Им написано
несколько пьес.
2 Этот эпизод подробно описан Гамсуном в полном издании
«Голода».
Стр. 132
1 Впервые Гамсун увидел журнал «Ню Юрд» у Нильссона.
Журнал издавался Густавом Филипсеном. Гамсун был поражен
списком авторов журнала — Эдвард и Георг Брандесы, Август
Стриндберг и Ула Ханссон.
Стр. 134
1 Скрам Эрик (1847—1923) — датский писатель.
Стр. 135
1 Скрам Амалия (1846—1905) — норвежская писательница,
представительница натуралистичной школы. Большинство ее
романов направлены против классовых различий, двойной морали,
косности института брака и угнетения женщин.
Эрик и Амалия Скрам представили Гамсуна литературному
обществу Копенгагена. Эрик Скрам всегда стремился помочь
молодым норвежским писателям, особенно в то время, когда
интерес его соотечественников к норвежскому искусству и
литературе, господствовавшим в культурной жизни Копенгагена в
30-х гг. прошлого века, стал пропадать. Именно он помог лите-
?атурной карьере Гамсуна и другого норвежского писателя —
абриэля Финне.
Стр. 137
1 Нерон Луций Доминиций (37—68) — римский император
(54—68), деспот, после пожара в Риме в 64 г. преследователь и
гонитель христианства, убийца собственной матери, жены и
своего воспитателя философа Сенеки.
2 Бурже Поль Шарль Жозеф (1852—1935) — французский
писатель. В романе «Ученик» (1889) отвергал гуманность разума,
противопоставляя ему религиозную мораль.
Стр. 138
1 «Женщина с моря» — драма Генрика Ибсена.
Стр. 139
1 Герой, прошедший по материковому льду — Фритьоф
Нансен (1861—1930) — полярный исследователь, зоолог, дипломат. В
1888 г. пересек на лыжах Гренландию. Дрейфовал на судне
«Фрам» через полярные моря. Активно помогал голодающим и
обездоленным в Европе, а в первые послереволюционные го-
440
ды — в России. В 1923 г. ему присуждена Нобелевская премия
мира.
Стр. 140
1 Вереншолд Эрик (1855—1938) —норвежский художник,
написал портреты Бьернсона (1885), Ибсена (1895), Г^ига (1892).
2 Ли Юнас (1833—1908) — классик норвежской литературы.
Стр. 142
1 Нэруп Карл (1864—1931) — первый профессиональный
литературный критик Норвегии. С 1896 г. постоянно работает в
газете «Вердене Ганг». Консультант издательства «Гюльдендаль».
Написал несколько книг о норвежской литературе.
Стр. 159
1 «Мировой дух на коне» — слова, сказанные Фредериком
Гегелем о Наполеоне.
2 Йоргенсен Йоханнес (1866—1956) — датский писатель,
автор книг на религиозную тему, в том числе «Правда и ложь
жизни» (1896).
3 Клауссен Софус (1865—1931) — датский поэт-символист.
4 Краг Томас (1868—1913) — норвежский писатель. Написал
несколько романов в духе лирического романтизма, среди них —
«Ада Вильде» (1896).
5 КрагВильхельм (1871—1933) —норвежский писатель, поэт,
в 1908—1911 гг. —директор Национального театра в Осло.
Стр. 160
1 Фрейд Зигмунд (1856—1939) — австрийский врач-психиатр
и психолог, основатель психоанализа. Развил теорию
психосексуального развития индивида, в формировании характера и его
патологий главное место отводил переживаниям раннего
детства. От разработанного совместно с И. Брейером «катартичного»
метода (отреагирование с помощью гипноза забытых
психических драм) перешел к методу свободных ассоциаций как основе
психоаналитической терапии. Универсализация
психопатологического опыта привела Фрейда к психологизации человеческого
общества и культуры (искусства, религии, литературы).
Стр. 165
1 «Великая четверка» — классики норвежской
литературы — Ибсен, Бьернсон, Хьелланн и Ли, представители
реалистической школы.
Стр. 167
1 Григ Эдвард (1843—1907) — норвежский композитор,
пианист, дирижер. Крупнейший представитель национальной
школы, ярко претворивший в своих сочинениях норвежский
музыкальный фольклор. Его жена — Нина Григ была известной
пианисткой.
Стр. 170
1 Вергеланн Хенрик (1808—1856) — норвежский
поэт-романтик, борец за независимость Норвегии. Ему принадлежит
заслуга в организации и проведении праздника 17 мая — Дня
независимости Норвегии.
441
2 Коллетт Камилла (1813—1895) — норвежская
писательница, сестра Вергеланна. Ее роман «Дочери амтмана» (1854—1855)
был первым тенденциозным норвежским романом,
направленным против неравноправия и угнетения женщин. Именно он
послужил началом для возникновения женского движения в
Норвегии.
Стр. 171
1 «Храбрый муравей» — стихотворение Гуннара Хейьерга.
2 «...торпеда под ковчегом» — строка из стихотворения
Ибсена «Моему другу — революционному оратору».
Стр. 177
1 Гамсун писал, что «Мистерии» были созданы им в то
время, когда он «был влюблен, был беден». В это время он пережил
две любовных неудачи, которые оказали существенное влияние
на роман. Его первым увлечением была некая Каролина,
работавшая горничной в отеле в Сарпсборге, где Гамсун
останавливался летом 1891 г. Жители Сарпсборга реагировали на любовь
Гамсуна так же, как и жители «маленького приморского
городка» — на любовь Нагеля. Другим увлечением Гамсуна в это
время была Лулли Льюис, которую писатель встретил в
Кристиансунне у своих друзей Ханса и Каллы Неерос. Лулли
Льюис, по мнению многих исследователей творчества Гамсуна,
послужила прообразом Дагни Хьелланн.
Стр. 179
Квен (норв.) — норвежский финн, полукровка.
Стр. 181
1 Ницше Фридрих (1844—1900) — немецкий философ,
представитель иррационализма и волюнтаризма, один из
основателей «философии жизни», профессор классической филологии
Базельского университета (1869—79). Испытал влияние
Шопенгауэра и Вагнера. В «Рождении трагедии из духа музыки» (1872)
противопоставил два начала бытия — «дионисийское» (жизнен«
но-оргиастическое) и «аполлоновское»
(созерцательно-упорядочивающее). Выступал с анархической критикой буржуазной
культуры, проповедовал эстетический имморализм. В мифе о
«сверхчеловеке» индивидуалистический культ личности
сочетается у Ницше с романтическим идеалом «человека будущего».
2 Мюссе де Альфред (1810—1857) — французский
поэт-романтик. Его цикл поэм «Ночи» (1836—37) проникнут
меланхолически-скорбными мыслями. Глубиной психологического анализа
выделяется роман «Исповедь сына века» (1836).
Стр. 189
1 Хейре, Венстре — крупнейшие политические партии
Норвегии.
Стр. 192
1 Кьяр Нильс (1870—1924) — норвежский писатель и
драматург, прославился психологическими эссе.
Стр. 193
1 Париж 90-х гг. прошлого века для большинства
европейских художников по-прежнему оставался культурной столицей.
442
В Париже была настоящая норвежская колония, включавшая в
себя Юнаса Ли, Бьернстьерне Бьернсона, Эдварда Мунка,
Постава Вигелана, Эдварда Грига и многих других. Норвежцы
общались преимущественно друг с другом, собираясь в кафе
«Регенс». Лишь изредка Григ и Мунк появлялись в компаниях
Поля Гогена и Уильяма Моларда.
Свен Ланге бывал в Париже раньше, и именно он
представил Гамсуна датскому художнику Вилли Гретору, у которого
Гамсун жил первое время. Гамсун, с его интересом к
человеческим характерам и психологии, был в восторге от аморального
Гретора. Помимо собственных картин художник делал и
прекрасные копии с полотен старых мастеров. Он был замешан в
самоубийстве одного из своих друзей. Гретор ввел Гамсуна в
крут художников и писателей. Драматург Франк Ведекинд
считал Гретора самым впечатляющим человеком, которого ему
доводилось встречать, а Стриндберг, напротив, называл его
проходимцем. Гамсун же впоследствии писал, что жизнь
Гретора — это «роман, человеческий, захватывающий».
Однако кем бы ни был Гретор, в жизни Гамсуна он сыграл
значительную роль. Именно он представил Гамсуна Альберту
Лангенцу, впоследствии ставшим немецким издателем великого
норвежца.
Стр. 196
1 Тяжелая работа над романом отнимала много времени.
Норвежская группа художников и литераторов в это время
отвернулась от Гамсуна. Юнас Ли, лидер этой группы, не любил
Гамсуна — он не забыл, что говорил о нем Гамсун в своих лекциях
в 1891 г. А Фриц Таулов, художник и друг Ли, также относился к
Гамсуну скептически, недолюбливая его «невротическое
искусство». Поэтому большую часть своего времени Гамсун был
вынужден проводить с Ланге, Гретором и Германом Бангом.
Все новые работы Гамсуна принимались в штыки
норвежскими критиками. Статья о норвежской литературе! написанная
для парижского журнала «Ревью де Ревьюс», вызвала бурю
негодования среди писателей в Норвегии. Гамсуна обвинили в том,
что он не останавливается на таких звездах литературы, как
Амалия Скрам, Арне Гарборг и Гуннар Хейберг, и пренебрег
тем самым этими писателями. В ответ на это Гамсун заявил, что
писал статью о норвежской литературе в целом, а не об
отдельных ее представителях.
В это же время Гамсун пишет Виктору Нильсону, что после
приезда в Париж он не мог «говорить или писать без того,
чтобы каждое слово не вызвало бурю гнева в Норвегии, Дании и
Швеции».
Насколько реальным было это ощущение ненависти, сказать
трудно. Гамсун жалуется, что оказался в изоляции, но в конце
1882 г. пишет, что «газеты, которые ругали меня последними
словами, на следующий же день предлагали мне высочайшие
гонорары, чтобы заполучить мои статьи».
2 Лансмол (норв.) — одна из форм норвежского языка. Рик-
смол представляет собой результат развития датского языка в
Норвегии, основывающийся на речевой практике образованных
слоев городского населения, а лансмол создан путем
искусственного синтеза сельских диалектов Норвегии.
443
Стр. 197
1 Вигеланд Густав (1869—1943) — крупнейший скульптор
Скандинавии, художник универсальных дарований. В конце
прошлого столетия одним из первых стал создавать скульптуры,
по теме и настроению близкие символике Эдварда Мунка, Им
создан парк Вигеланда (Фрогнер-парк) — скульптурно-парковый
ансамбль в центре Осло.
2 Мунк Эдвард (1863—1944) — выдающийся норвежский
художник, имя которого принесло известность всей национальной
школе живописи. Мунк считается одним из предшественников
европейского экспрессионизма.
3 Банг Герман (1857—1912) —датский писатель, автор
социально-психологических романов.
4 Бопер Юхан (1872—1953) — норвежский писатель, один из
самых читаемых в свое время. Ему принадлежат романы,
сборники новелл, пьесы и мемуары.
Стр. 210
1 После скандала по поводу обвинения Гамсуна в плагиате
его немецкий издатель Фишер отказался выпускать «Мистерии»,
мотивируя это тем, что предыдущий роман «Голод» плохо
раскупается в Германии. Тогда на помощь Гамсуну пришли Альберт
Ланген и Гретор, создавшие небольшое издательство «Альберт
Ланген, Вух унд Кунст Верлаг», где в 1894 г. и вышли
«Мистерии» в переводе на немецкий язык. С этого времени все
произведения Гамсуна в Германии выходили лишь в издательстве
Лангена.
Ланген Альберт (1869—1909) — немецкий издатель, был
женат на дочери Бьернсона. С 1896 г. издавал журнал «Симпли-
циссимус».
Стр. 211
1 Вассерман Якоб (1873—1934) — немецкий писатель
европейского происхождения, с самого начала активно сотрудничал
в «Симплициссимусе».
Стр. 215
1 Ибсен Сигурд (1859—1930) — норвежский политик,
государственный советник (1902), премьер-министр Швеции (1903—
1905), выпустил также несколько книг.
*· Вийон Франсуа (1431—1464) — французский поэт, один из
наиболее значимых поэтов Средневековья. Был эксцентричной
личностью, вором и убийцей.
3 Верлен Поль (1844—1896) — французский поэт-символист,
ввел в лирическую поэзию сложный мир чувств и переживаний,
придал стиху тонкую музыкальность.
Стр. 216
1 Хилдич Якоб (1864—1930) — норвежский писатель,
известен романом «Почта из Трангвика» (1900—1907).
* Висли Ветле — норвежский писатель, почти неизвестный
как во времена Гамсуна, так и в наши дни. В 1890—1891 гг.
Гамсун оказывал ему моральную и финансовую помощь.
3 Новелла «Голос жизни» была написана для «Симплицисси-
муса» в 1896 г., когда Гамсун гостил в Мюнхене у Альберта
Лангена. В Германии на эту новеллу почти не было откликов,
444
но когда она была перепечатана в «Баста», ее прочитал
норвежский политик Джон Люнд, который попытался запретить
журнал. В этом же году 26 человек направили коллективное письмо
в одну из газет Христиании, где пьеса Гамсуна «Игра жизни»
была объявлена аморальной.
Кроме того, очень много для того, чтобы Гамсуну не дали
стипендию, сделала некая Анна Мунк, рассылавшая письма, в
которых обвиняла писателя во всех смертных грехах, особенно
упирая на его многочисленные и беспорядочные связи с
женщинами.
Стр. 218
1 Трилогия Гамсуна была поставлена на сцене «Христиания-
театра»: «У врат царства» была показана 21 раз, «Игра жизни» —
16, а «Вечерняя заря» — 11. Критика без восторга приняла эти
пьесы, и вскоре они были сняты с репертуара.
Наибольший успех трилогия имела за границей, прежде
всего в Германии и России. «У врат царства» и «Игра жизни» были
поставлены на сцене Художественного театра, и последняя
особенно нравилась Станиславскому. В своей книге «Моя жизнь в
искусстве» Станиславский отводит «Игре жизни» целую главу,
а свою работу над пьесой оценивает как поворотный пункт в
творчестве. Пьеса имела скандальный успех в России.
Стр. 222
1 Бедткер Сигурд (1866—1928) — известный норвежский
театральный критик, автор книги «Премьеры в Христиании за
последние 30 лет» (1923—1929).
* Бьернебу Йене (1920—1976) — классик современной
норвежской литературы.
Стр. 227
1 Рецензия Фогта явилась продолжением его давней борьбы
с Гамсуном. После выхода в свет «Вечерней зари» он написал,
что пьеса не удалась, поскольку Гамсун в силу своего простого
происхождения и недостатка знаний о жизни высшего света не
мог создать убедительный образ женщины-аристократки. То же
самое написал он и о «Виктории». Именно нападками на
недостаток культуры Гамсуна и вызвано письмо последнего к Бран-
десу.
2 Во многом отношения между Гамсуном и его первой
женой были испорчены благодаря подметным письмам Анны
Мунк, писательницы, впервые встретившей Гамсуна в 1891 г.
на лекции в Тронхейме. Она стала злым духом писателя,
преследуя его и фру Бергльот письмами, которые рассылала не
только им, но и всем их знакомым. Гамсун пытался
игнорировать попытки Анны Мунк разрушить его брак в течение 18
месяцев, но затем был вынужден подать на нее в суд. Нервы его
в этот период были так расшатаны, что и ему, и фру Бергльот
стало казаться, что за ними постоянно шпионят люди Анны
Мунк.
Стр. 230
1 МилльДжон Стюарт (1806—1873) —английский философ,
экономист, общественный деятель, основатель английского
позитивизма, последователь О. Конта. В «Системе логики» (1843)
445
разработал метод индуктивной логики, которую трактовал как
общую методологию всех наук. Кроме того, он разработал еще
и теорию утилитаризма, где основным являлся принцип
разумного эгоизма и утверждалось, что счастье общества может быть
достигнуто через счастье каждого отдельного человека.
Стр. 231
1 Гамсун и фру Бергльот смогли поехать в Финляндию, т.к.
сразу после выхода «Виктории» писатель получил
государственную стипендию, в которой ему было отказано раньше. После
целого года мучений, который писатель назвал «самым ужасным
годом из моих 37 лет», Гамсун хотел обрести наконец покой и
счастье.
Стр. 232
1 Энгстрем Альберт (1869—1940) —шведский художник,
редактор журнала «Стрикс», обладал незаурядным чувством
юмора, что заметно и в его картинах; известный карикатурист.
2 Эдельфелып Альберт (1854—1905) — финский художник,
глава национальной школы.
3 Га'ллен-Ка'ллела (до 1905 г. — Галлен) Аксель Вольдемар
(1865—1931) — финский художник, иллюстратор народного
карело-финского эпоса «Калевала», чем и объясняется его поздний
псевдоним, основатель нового финского декоративного
искусства.
4 Хагельстам Венцель — финский художник.
5 Сибелиус Ян (1865—1957) — известный финский
композитор, автор 7 симфоний.
Гамсун прекрасно себя чувствовал в компании финских
художников и композиторов. Все очень хорошо относились к фру
Бергльот, называя ее Алвильде, по имени женщины, которой
посвящены «Стихи страсти» Гамсуна, но хотя внешне все и
выглядело вполне благополучно, друзья не могли не заметить, что
жизнь у молодоженов не ладится.
Стр. 233
! Гамсун говорил, что после доклада «Жизнь писателя»
опасался, что русские власти начнут чинить препятствие
путешествию писателя в Россию и на Кавказ, но все обошлось
благополучно.
Стр. 239
1 В Бельгию Гамсун поехал в надежде выиграть денег в
казино и тем самым поправить свое финансовое положение.
Вообще это было тяжелое время для писателя. Брак не принес
счастья и покоя, и Гамсун начинает вести безалаберную жизнь
и почти не появляется дома.
Стр. 241
1 Хейденстам фон Вернер (1859—1940) — шведский
писатель, возглавил в 90-е гг. прошлого века так называемое
«движение шведского Ренессанса», в 1916 г. получил Нобелевскую
премию в области литературы.
2 В начале XX века ускорение промышленного развития
Норвегии побуждало ее к еще более упорной борьбе за разрыв
унии со Швецией. Разную внешнеполитическую окраску при-
446
обретал традиционный нейтралитет Швеции и Норвегии:
Швеция тяготела к кайзеровской Германии, а Норвегия — к Бри*
танской империи.
Гамсун поддерживал так называемое патриотическое
движение, которое ратовало эа немедденный разрыв унии. Он был
возмущен позицией осторожного Бьернсона. В письме к Петеру
Нансену в издательство «Гюльдендаль» он писал: «Эта свинья в
71 год перешел на сторону шведов за 140 тысяч крон. Я бы мог
сделать это, или его дети могли бы так поступить, поскольку
все мы — «последыши» Бьернсона, но ОН не должен был этого
делать, он был связан сеем! всем! своим прошлым».
«Письмо небес к Бирону» Гамсуна стало настоящей
провокацией по отношению к Бьернсону, которого Гамсун хотел
заставить вступить с ним в полемику.
Стр. 242
1 Во время 2-й мировой войны Йенсен выбросил
стихотворение в честь Гамсуна из своего сборника стихов.
Стр. 243
1 Ларсен Алф (1885—1967) — норвежский поэт,
литературный критик.
2 еулль Улаф (1883—1933) — норвежский поэт.
3 Вильденвей Херман (1885—1959) — норвежский поэт,
переводчик.
4 Эверланн Арнульф (1889—1968) — норвежский писатель,
поэт, занимался вопросами норвежского языка. В 1933 г.
осужден за богохульство. В 30-е гг. — убежденный антифашист.
Стр. 247
1 Роде Хельге (1870—1937) — датский писатель, поэт.
2 Вид Густав (1858—1914) —датский писатель, поэт. Его
произведения часто носят сатирический характер.
Стр. 248
1 Стрегет — район улиц в центре Копенгагена.
Стр. 249
1 «Гюльдендаль» — издательство, акционерное общество, до
1925 г. было отделением датского «Гюльдендаля». С 1902 г. —
постоянное издательство Гамсуна. Писатель был держателем 200
акций из 1200, т.е. одним из совладельцев издательства. С 1931 г.
издательству принадлежат все права на издание книг Гамсуна
как в Норвегии, так и за границей на всех языках.
2 Кристенсен Ялмар (1869—1925) — норвежский писатель,
прославился романами и пьесой «Самоубийство белой расы»
(1916).
Стр. 250
1 Йенсен Йоханнес Вильхельм (1873—1950) — классик
датской литературы. Создал новую литературную форму —
прозаические эссе, которые сам именовал «мифами». Когда Туре
Гамсун пишет об остывшей дружбе, главной причиной чего он
считает войну, то речь, по всей вероятности, идет о несогласии
двух писателей по вопросам политики. Последняя встреча
старинных друзей состоялась в отеле «Бристоль» в Осло, во время
которой они стали обсуждать Муссолини и Гитлера. Йенсен
447
обозвал Муссолини забывшим эмигрировать итальянским
гангстером, а о Гитлере вообще отказался говорить, поскольку
считал его кровожадным извергом. Разгорелся спор, и писатели
поссорились. Больше они не встречались.
Стр. 252
1 Некоторые из похождений Гамсуна шокировали даже его
самого. В письме к Хансу Орбеку в 1904 г. он пишет: «Это
просто свинство, ведь я делаю так много всего дурного. Я
пробуду здесь всего несколько дней, чтобы прийти в себя —
достаточно пьянок!»
2 «Мечтатели» были заказаны для новой серии «Северная
библиотека», что предполагало большой тираж и
соответствующий гонорар. Кроме того, в 1903 и 1904 гг. Гамсун получил
большие стипендии.
Стр. 263
1 В своих романах Гамсун неоднократно восхищается
маленькими женскими ручками — его собственные руки были
огромны, и писатель их очень стеснялся.
Стр. 265
1 Когда Гамсун познакомился с Марией, она уже шесть лет
состояла в гражданском браке с директором театра Доре Лар-
виком и в театральных кругах была известна под именем Марии
Ларвик. Это создало серьезные проблемы. В первые дни
знакомства Марии и Гамсуна Ларвика не было в городе — он
находился с труппой на гастролях. Ему было известно о любви
Марии и Гамсуна, но Ларвик ничего не предпринимал, надеясь,
что Мария одумается и вернется. Неожиданно Мария
заболевает, а вскоре из Бергена приходит сообщение, что Ларвик
скончался в местной больнице. Для Марии это было настоящим
ударом, потому что она считала себя причиной смерти Доре
Ларвика. Однако Гамсун придерживался другого мнения — он
считал, что это воля Провидения.
В этот период Марии пришлось пережить немало
неприятных минут — Гамсун был очень ревнив. Кроме того, он
пребывал в твердом убеждении, что мир театра насквозь прогнил, и
что Мария не должна оставаться там ни дня, и что он сам ее
просто спасает, предложив ей руку и сердце. Именно Гамсун
был инициатором их брака. Мария предпочитала гражданский
брак и продолжение своей сценической деятельности.
Стр. 269
1 После короткого свадебного путешествия в Лиер Гамсун
послал Марию погостить к ее сестре в Драммен, а сам провел лето с
дочерью Викторией и закончил дилогию («Бенони» и «Роза»).
Стр, 274
1 В своих воспоминаниях Мария Гамсун рассказывала, что
когда Гамсун получил известие о смерти Бьернсона, он
«заплакал как ребенок» и все время повторял: «Мы остались одни, мы
осиротели».
Стр. 275
1 Россия постепенно стала для Гамсуна очень важным
«рынком сбыта». Его книги раскупались мгновенно, и он постепенно
448
становился непререкаемым авторитетом для молодых русских
писателей. В 1907—1910-х гг. в разных издательствах
одновременно вышли три собрания его сочинений.
Однако долгое время Гамсун не получал ни копейки от
продажи всех книг в России. Только после подписания в 1908 г.
договора с издательством «Знание» о передаче им
эксклюзивных прав на издание всех произведений писателя в России эти
вопросы были урегулированы. Директором издательства был
Максим Горький, давний почитатель таланта Гамсуна.
2 Этот портрет Достоевского висел в комнате Гамсуна до
последних дней его жизни.
Стр. 276
1 Юбилей Гамсуна, действительно, праздновался
необыкновенно широко. В благодарственном письме в «Вердене Ганг»
Гамсун писал что получил 47 писем, 114 телеграмм, не считая
книг, картин, подарков, цветов и вырезок из журналов. Ему
было посвящено несколько стихотворений. Например, в одной
маленькой газете было напечатано следующее:
Однажды скорбящий народ вопросил:
Кто дело продолжит святое?
Кто будет норвежским певцом?
Кто духом Норвегии будет?»
А в пятой строфе был ответ:
«Он жив, он живой, — разнесся ответ. —
Он свой народ вознесет до небес,
Он жив, и страна спасена.
Он жив, и судьба страны — его судьба».
Гамсуну был пред/южен орден Олава Святого. Эту честь
короля Хокона VII предложил министр Конов, но Гамсун
отказался — для него это означало отказ от независимости.
Такая почти истерическая кампания по поиску «нового
великого человека Норвегии» объясняется тем, что в течение пяти
лет умерли почти все известные норвежцы: Ибсен и Хьелланн —
в 1906 г., Григ — в 1907, Ли — в 1908, а Бьернсон — в 1910 г.
Многие поддерживали Гамсуна в его скорби по поводу
смерти Бьернсона, многие почувствовали себя сиротами. Именно
поэтому их взоры и обратились к Гамсуну, тем более что сам
Бьернсон неоднократно говорил о Гамсуне как о своем
преемнике и ученике.
Стр. 277
1 Пьеса «В тисках жизни» была закончена в мае 1910 г., и
Гамсун вместе с Марией сделали несколько копий с текста, с
тем чтобы пьеса одновременно могла быть переведена на
немецкий и русский. Для того чтобы хоть как-то помешать
пиратству издателей в русском варианте пьесы, Гамсун взял себе
псевдоним Менц Фейен. В Христиании «В тисках жизни» была
поставлена в 1910 г., а затем в течение последующих пяти лет
на сценах Берлина, Мюнхена, Дюссельдорфа и Москвы. МХАТ
сделал еще одну постановку пьесы в 1932 г.
449
Стр. 283
1 Сын Гамсуна Туре родился в 1912 г., сын Арилд — в 1914,
дочери Эллинор и Сесилия — в 1915 и 1917 гг.
Стр. 289
1 Эльвестад Свен, или Ривертон Стейн (1884—1934) —
известный норвежский журналист и писатель, автор
популярнейших детективных романов, блестящий импровизатор и
мистификатор.
2 Коллин Кристен (1857—1926) — профессор европейских
литератур, автор ряда книг о литературе и искусстве.
^ Арчер Уильям — английский литературовед, переводчик
Ибсена.
4 Гладстон Уильям Юарт (1809—1898) — премьер-министр
Великобритании в 1868—1874, 1880—1885, 1892—1894 гг. Лидер
Либеральной партии с 1868 г. Правительство Гладстона подавляло
национально-освободительное движение в Ирландии и в то же
время безуспешно добивалось принятия английским
парламентом билля о гонруле — программе самоуправления Ирландии в
рамках Британской империи; в 1882 г. осуществило захват Египта.
Стр. 290
1 Кастберг Юхан (1862—1926) — юрист, политик, занимал
различные посты в Кабинете министров. В 1905 г. выступил за
установление республики. Провел ряд важных законов,
например, так называемый «детский закон», закон о технике
безопасности и т. д.
Тотенец — человек из Тотена, означает: «человек, который
держит нос по ветру». Впервые было употреблено в этом
значении Бьернсоном в стихотворении «Андерсен из Тотена», где
обличается один из политических лидеров того времени.
2 Кейн Хэлл (сэр Томас Хэлл, 1853—1931) — английский
писатель.
Стр. 292
1 Унсет Сигрид (1882—1949) — классик норвежской
литературы, наиболее известны ее исторические романы, за которые
она в 1928 г. получила Нобелевскую премию.
2 Шарффенберг Юхан (1869—1965) — врач, политик,
выступал за социальную справедливость, в 1940 г. возглавил борьбу
с нацистами.
3 Лагерлеф Сельма (1858—1940) — классик шведской
литературы, лауреат Нобелевской премии 1909 г.
Стр. 294
1 Обвинение Гамсуна в приверженности нацизму
основывается в основном на его речах и выступлениях 30-х гг. Однако
часто припоминают и его постоянную любовь к Германии на
протяжении всей жизни. Но для того, чтобы иметь возможность
оценить отношение Гамсуна к Германии, необходимо вспомнить
и его связи с Англией и Германией с самого начала.
Мировая известность пришла к Гамсуну именно через
Германию. Первая книга о нем была написана немцем Карлом Мор-
бургером в 1910 г. Когда в 1898 г, Гамсуну было отказано в
государственной стипендии, именно Ланген и Германия поддер-
450
жали его материально и создали условия для написания
«Виктории».
Когда в 1914 г. разразилась война между Германией и
Англией, Гамсун первый раз открыто заявил о своей
приверженности Германии. Он писал Лангену: «Все эти годы, все время —
еще задолго до войны — я писал и говорил только дружелюбно
о Германии, потому что я — германец».
Гамсун обвинял Англию в бомбардировке беззащитной
Александрии при захвате Египта, он считал, что нежелание
отказаться от золотых месторождений и алмазных копей —
единственная причина, по которой Англия отказывается отдать
Трансвааль. По памяти процитировал он и стихотворение
Киплинга о бурах, в котором английский поэт призывает «вывести
их, этих животных». К России же Гамсун всегда благоволил и
считал, что «неестественный альянс между Англией и Россией
скоро прекратит свое существование».
Ненависть Гамсуна к Англии, вполне возможно, связана и
с его детскими впечатлениями. Прежде всего, это так
называемое «дело в Буде» 1818 г. — дело о мошенничестве одной из
английских фирм, и бомбардировки Англией Копенгагена во
время Наполеоновских войн.
Когда же Гамсун был в Америке, то он не мог не заметить,
что переселенцы из Англии всегда занимают привилегированное
положение в обществе по сравнению с другими колонистами.
Стр. 295
1 Кавлинг Хенрик (1858—1933) — датский журналист,
главный редактор газеты «Классекампен», а в 1905—1927 гг. —
газеты «Политикен».
Стр. 302
1 1864 г. был годом поражения Дании во второй Шлезвиг-
Голштинской войне, в результате которой датчане потеряли
часть своих земель, в том числе древние укрепления — вал Дан-
невирке.
2 «...как Англия правила в Норвегии во время войны...» —
имеется в виду война 1812 г., когда Англия подвергла Норвегию
экономической блокаде.
Стр. 304
1 Вилсе Андерс Веер (1865—1949) — норвежский художник
и фотограф.
Стр. 305
1 Было несколько причин переезда Гамсуна вместе с
семьей—и он, и Скугхейм многими приезжавшими на север
Норвегии рассматривались как туристический объект. Кроме того,
сообщение с остальной частью Норвегии было затруднено —
возникали серьезные проблемы при пересылке корректур и
рукописей в Копенгаген и Христианию.
Стр. 312
1 Варавва — известный преступник в Иерусалиме,
содержавшийся в темнице за убийство. Согласно римскому обычаю
отпущен на свободу на праздник Пасхи по желанию иудеев.
451
Стр. 315
1 Первый поселенец — имеется в виду заселение Исландии
в 870—930-х гг.
Стр. 317
1 Асбьернсен Петер Кристен (1812—1885) — норвежский
писатель и ученый. Первым вместе с Йоргеном My собрал и
систематизировал народные сказки, боролся за чистоту
норвежского языка.
2 My Йорген (1813—1882) — норвежский писатель,
священник. Вместе с Асбьернсеном собрал и систематизировал
народные норвежские сказки.
3 Скотт Габриель (1874—1958) — норвежский писатель,
один из лучших натуралистов, знаток народных обычаев и
обрядов. Для детей им были написаны рождественские сказки
«Тетя Роза» и специальные книги для мальчиков «Голландец Юхан»
и «Храбрый мальчик».
Стр. 318
1 Пиетисты — приверженцы пиетизма (от лат. pietas —
благочестие), появившегося в Германии в конце XVII — начале
XVIII в., противостоящего ортодоксальному протестантизму. В
широком смысле пиетизм — религиозно-мистическое
настроение, поведение.
Стр. 323
1 «Плоды земли» пользовались необыкновенным успехом.
Первое издание вышло в свет 1 декабря 1917 г., и уже к
Рождеству весь тираж в 18 000 экземпляров был распродан. В
течение двух лет было продано 36 000 экземпляров, а к 1927 г. —
55 000.
Стр. 324
1 Фетт Харри (1875—1962) — государственный антикварий,
автор многочисленных книг по истории и культуре.
2 Кей Эллен (1849—1926) — шведская писательница,
защитница прав женщин и детей. Наиболее известна ее книга
«Духовное становление ребенка» (1900).
Стр. 325
1 «Стрикс» — журнал, издаваемый Энгстремом.
2 Карлфельдт Эрик Аксель (1864—1931) — шведский
писатель, лауреат Нобелевской премии в 1931 г., долгое время был
секретарем Академии наук в Швеции.
3 Карлфельдт и Энгстрем боролись за присуждение Гамсуну
Нобелевской премии несколько лет. В 1919 г. премия была
присуждена вместо Гамсуна Карлу Спиттелеру (1845—1924),
швейцарскому писателю, пишущему на немецком языке. Когда
Гамсуну сообщили о присуждении ему Нобелевской премии, он
обрадовался, но решил отказаться от участия в официальной
церемонии вручения. После разговора с Энгстремом и Карл-
фельдтом Гамсун принял решение принять участие в церемонии
и сел писать благодарственную речь. Мария же поехала в
Христианию заказывать подобающее случаю платье. Когда она
вернулась домой, Гамсун выразил беспокойство о ее здоровье —
он считал, что Мария в платье с глубоким вырезом может про-
452
студиться. Он сам взял в руки ножницы и иголку и заделал
декольте тюлем.
Стр. 327
1 После праздника, с которого Мария ушла пораньше,
Гамсуна привел домой Энгстрема. Мария попробовала раздеть
мужа, но ей удалось снять с него только галстук. Гамсун заснул в
своем праздничном фраке. На следующее утро, обнаружив, что
он проспал всю ночь во фраке, но без галстука, писатель
воскликнул: «Подумать только, дорогая, я целую ночь мог проспать
без галстука!»
Стр. 339
1 Работа над «Последней главой» шла еще так трудно и
потому, что как раз в это время много сил у Гамсуна занимал
судебный процесс по поводу использования его псевдонима
двумя его младшими братьями. Суд произошел 5 января 1925 г. в
Осло, где большинством голосов родственникам Гамсуна было
дано право на использование его псевдонима в качестве
фамилии для всей семьи, Гамсун был недоволен результатом и
передал дело на рассмотрение в Верховный суд Норвегии. Однако
одновременно с этим он предложил родственникам большие
денежные суммы с тем, чтобы они отказались от использования
его имени. Таким образом дело было урегулировано.
Эта история дала возможность врагам писателя обвинить
его в человеконенавистничестве и объяснить этим его
затворничество в Нерхольме, на реставрацию которого Гамсун тратил
почти все свои деньги, в том числе и Нобелевскую премию.
Стр. 343
1 Люнд Хенрик (1879—1935) — норвежский художник,
пейзажист. Особенно известен своими портретами.
Стр. 350
1 Виктория — дочь Гамсуна от первого брака.
Стр. 351
1 Онрюд Ханс (1863—1953) — норвежский писатель,
известен своими детскими книгами.
Стр. 352
1 Вера Гамсуна в иррациональные силы и мистику была
воистину поразительна. Она нашла отражение во многих его
романах и, прежде всего, в «Мистериях». Когда его маленькая
дочь Виктория заболела, то он почти все время держал ее на
руках, прижимая к груди, а потом утверждал, что дочь спасло
тепло его тела. Когда он 4 января 1926 г. стал одним из первых
норвежцев, подвергших себя полному курсу психоанализа, то
это было лишь еще одним подтверждением того, что вера его
в таинственные силы не прошла.
Его врач, Йоханнес Йоргенс Стремм, был сыном
священника и начал изучать медицину в 1890-е гг. Когда ему попалась
статья Фрейда, он тут же решил посвятить свою жизнь новому
учению о сознании. В 1913 г. он работал в Германии, а по
возвращении домой в Норвегию написал книгу «Неврастения»,
один экземпляр которой послал Гамсуну. Писателю книга на-
453
столько понравилась, что он решил пройти курс лечения у
Стремма.
Стр. 354
1 «Джентльмены» — пьеса Дж. Голсуорси.
2 «Пушинка» — пьеса С. Лагерлеф.
Стр. 355
1 Одной из причин переезда семьи в Осло было
прохождение Марией по настоянию Гамсуна курса лечения у Стремма.
Долгое время Мария отказывалась, но под конец вынуждена
была согласиться. Записи, сделанные Стреммом на сеансах
психоанализа, существуют и сейчас. Несколько раз их пытались
издать, но расшифровать стенографические записи Стремма не
удалось. Кроме того, от издания отказались и по этическим
соображениям. По словам самого врача, основной темой
психоанализа Гамсуна была его ревность.
Стр. 360
1 В связи с юбилеем Гамсуну было предложено стать
почетным членом многих театральных обществ и организаций.
Некоторые почести писатель согласился принять, некоторые —
отверг. Так, он отказался принять Серебряный крест Союза
писателей Норвегии, за что его тут же обвинили в надменности,
А вот почетным членом МХАТа, который он считал «лучшим
театром в мире», Гамсун стать согласился. Зато отказался от
чести именоваться почетным членом Академии искусств и наук
СССР.
Из России пришли поздравления от Максима Горького и
Александры Коллонтай. В своей телеграмме Коллонтай писала,
что влияние Гамсуна на таких писателей, как Андреев, Бунин,
Зайцев и Соллогуб, неоспоримо. Вряд ли найдется хоть один
русский писатель начала века, кто не был поклонником великого
норвежца — Б. Пастернак, К. Паустовский, А. Блок, И. Эренбург
и многие другие.
Стр. 365
1 Шулерюд Менц (род, в 1905 г,} — норвежский писатель,
журналист, работал на норвежском радио, в 1962—1967 гг. —
директор «Осло Нюе Театр».
2 Мовинкель Агнес (1875—1963) — одна из самых
выдающихся актрис своего времени, режиссер, дебютировала на сцене в
1889 г.
Стр. 366
1 Город тигра — название Осло, употребляемое, как
правило, в тех случаях, когда хотят охарактеризовать Осло как
холодный и зловещий город, предстающий перед чужаком.
Выражение приписывают Бьернсону, который впервые
употребил его в своем стихотворении «Последняя песня» (1870).
Стр. 369
1 Хель Сигурд (1890—1960) — классик норвежской
литературы, работал литературным критиком в таких крупных газетах,
как «Дагбладет» и «Арбайдербладет». Консультант издательства
«Гюльдендаль». Главный редактор «Желтых книг» — одной из
самых популярных серий «Гюльдендаля».
454
Стр. 380
1 Впервые о Гамсуне как о приверженце нацистов
заговорили в 1935 г. после статьи «Осецкий». Карл фон Осецкий
(1889—1938) — немецкий журналист, поборник мира, выступал
против нацизма. Осецкий предупреждал о растущей опасности
немецкого милитаризма. В 1928 г. приговорен к тюремному
заключению сроком на полтора года по обвинению в измене
родине и разглашению военной тайны. После поджога рейхстага
в 1933 г. был снова арестован и заключен на три с половиной
года в концлагерь. В 1934 г. началась кампания в защиту Осец-
кого и борьба за присуждение ему Нобелевской премии мира.
Основным аргументом Гамсуна против присуждения Осецкому
Нобелевской премии было нежелание использовать столь
престижную премию в политических целях. В одном из писем Гам-
сун писал: «В Германии сейчас идет процесс преобразований.
Если правительство сочло необходимым создать
концентрационные лагеря, значит, у него были на то основания». В итоге
Осецкому не была присуждена Нобелевская премия в 1934 г. Однако
борьба за вручение ему премии продолжилась и в 1935 г. Тогда
Гамсун выступил уже открыто, напечатав статью в двух крупных
норвежских газетах. В своей статье он под конец подчеркнул,
что если Осецкий был недоволен режимом в Германии, то мог
бы уехать из страны, не дожидаясь ареста. Статья Гамсуна
вызвала бурю в Норвегии, одним из первых появился отклик
известного норвежского журналиста и писателя Нурдала Грига.
Статья Гамсуна дискутировалась в прессе всех европейских
стран вплоть до смерти Осецкого в 1938 г. от туберкулеза.
Наиболее драматичным для Гамсуна было письмо протеста в одной
из центральных норвежских газет, подписанное 33 писателями,
в том числе его друзьями Петером Эгге и Эйнаром Скавланом.
Премия мира Осецкому все-таки была присуждена в ноябре
1936 г. (за 1935 г.).
Хотелось бы обратить внимание, что позиция Гамсуна была
необычайной — большая часть среднего класса норвежцев
поддерживала его мнение.
Стр. 382
1 Левлаид Йорген (1848—1922) — норвежский политик,
занимавшийся вопросами образования и церкви.
2 Беклин Арнольд (1827—1901) — швейцарский художник,
скульптор, представитель позднего классического романтизма.
3 Келлер Готтфрид (1819—1890) — швейцарский писатель,
писал на немецком языке. Романтик. Наиболее известен его
автобиографический роман «Зеленый Генрих» (1855).
Стр. 383
1 Хольберг Людвиг (1684—1754) — крупнейший деятель
скандинавского просвещения, датско-норвежский драматург,
философ и историк, профессор Копенгагенского университета.
2 Торвальдсен — по всей вероятности, речь идет о Вертеле
Торвальдсене (1767—1844) — художнике, скульпторе, большую
часть жизни прожившем в Риме. Один из наиболее известных
в Европе скульпторов своего времени, работал в классическом
стиле.
455
3 Дональд Дкж — герой американских мультфильмов,
выпускаемых студией Уолта Диснея.
4 Вудхауз Лелем Гренвилл (1881—1975) — известный
англоамериканский писатель, популярность которому принесли
юмористические книги о Бертраме Вустере и его слуге Дживсе.
5 Нурми Пааво (189?—1973) — финский бегун,
девятикратный чемпион Олимпийских игр.
6 Хэгг Гюннар — шведский спортсмен.
7 Хени Соня (1912—1969) — норвежская фигуристка,
многократная чемпионка Олимпийских игр, известная актриса
Голливуда.
Стр. 384
1 Фриделль Эгон (1878—1938) — австрийский писатель,
историк искусства.
2 Tay Макс (1897—1976) —писатель, историк литературы, по
происхождению немец, с 1944 г. принял норвежское подданство.
В 1955 г. выступил организатором Международной библиотеки
мира.
Стр. 385
1 Квислинг Видкун (1887—1945) — майор, политик, военный
атташе посольства Норвегии в Петрограде в 1918 г., в
Хельсинки — в 1920—1922 гг. Принимал активное участие в акции
Нансена по оказанию гуманитарной помощи России. Министр
обороны Норвегии в 1931—1933 гг. Во время посещения Бергена
в 1933 г. выступил с предложением оккупации Норвегии
войсками Германии. В 1940 г. попробовал стать главой Кабинета
министров — но неудачно. В 1942 г. назначен главой
оккупационного правительства, после освобождения Норвегии от
фашистов сдался норвежским властям и был осужден на смертную
казнь.
На многих языках имя «Квислинг» стало нарицательным и
означает «предатель, изменник».
8 своем рапорте, написанном по просьбе доктора Эдегорда
в 1945 г., Гамсун писал: «Я не вижу ничего предосудительного,
в том что сделал Квислинг. Конечно, ему не стоило убивать
евреев, ведь они такие же люди, как и мы все. Но в тех
журналах, что были у меня во время войны, об этом ничего не
говорилось. Я узнал об этом уже много позже».
Стр. 387
1 Тербовен Йозеф (1898—1945) — политик, нацист, глава
оккупационных германских властей в Норвегии, окончил жизнь
самоубийством.
2 Встреча Гамсуна с Гитлером произошла в мае 1943 г.
Стр. 388
1 Шлейхер фон Курт (1882—1934) — немецкий генерал,
политик, в 1923—1933 гг. — рейхсканцлер, расстрелян в 1934 г. во
время чистки партии нацистов.
Стр. 389
1 Ефрейтор — имеется в виду Гитлер, который до самой
смерти оставался ефрейтором.
456
2 Вильгельм Π (1859—1941) — кайзер Германии в 1888—
1918 гг. В ноябре 1918 г. эмигрировал в Нидерланды, где и жил
до самой смерти.
3 Эберт Фридрих (1871—1925) — президент Германии с
1918 г., лидер СДПГ. Заключил тайное соглашение с Генштабом
о введении в Берлин войск для подавления революции.
4 Гинденбург Пауль фон (1847—1934) — президент Германии
с 1925 г. 30 января 1933 г. передал власть в руки фашистов,
поручив Гитлеру формирование нового правительства.
Стр. 390
1 15 декабря 1944 г. правительство Норвегии, находившееся
в эмиграции в Лондоне, приняло закон, по которому все
норвежцы — члены нацистской партии объявлялись изменниками
родины и подвергались аресту. Туре и Арилд Гамсун были
арестованы через неделю после освобождения Норвегии.
14 мая газета «Афтенпостен» напечатала сообщение о
попытке самоубийства Кнута Гамсуна. Однако это было всего
лишь газетной уткой. 26 мая Мария и Кнут Гамсуны были
подвергнуты домашнему аресту. 31 мая Мария Гамсун была
помещена в тюрьму в Арендале, а самого Гамсуна 14 июня отправили
в больницу.
Стр. 393
1 «Афтенпостен» и «Фритт Фолк» были во время войны
профашистскими газетами.
Стр. 395
1 Берг Пол (1873—1968) — юрист, адвокат Верховного суда,
занимал высокие государственные должности.
Стр. 396
1 Лагерь йоссингов — буквально: «лагерь норвежских
патриотов». В связи с этим необходимо вспомнить так называемое «дело
Алтмарка», когда в 1940 г. немецкое судно «Алтмаркен» было
оттеснено во фьорд Йоссинг английским сторожевым катером
«Коссак» и, несмотря на протесты норвежской стороны,
подвергнуто нападению. Англия тем самым нарушила нейтралитет
Норвегии. Само слово «йоссинги» впервые было употреблено во
«Фритт Фолк» в унизительном смысле, но очень скоро стало
употребляться в прогрессивных кругах в значении «патриоты».
Стр. 399
1 Гиерлефф Кристиан (1878—1962) — норвежский писатель,
публицист, перу которого принадлежат ряд биографий.
Известен также своими детскими книгами.
Гиерлефф был знаком с Гамсуном с 1899 г., но во время
войны придерживался иных взглядов, чем Гамсун. Он был
убежден, что основной причиной возбуждения против Гамсуна дела
была не его измена родине, а ненависть к Англии.
2 Страй Сигрид (1893—1978) — юрист, адвокат Гамсуна на
протяжении большей части его жизни. Председатель
Национального совета женщин в Норвегии в 1938—1946 гг.
Стр. 401
1 «Фарманн» — экономический еженедельник, основанный
в 1891 г., орган свободных предпринимателей.
457
2 ГригХаральд (1894—1972) —директор «Гюльдендаля»,
норвежского издательства Гамсуна.
Стр. 413
1 Кильский мирный договор был заключен в 1814 г., по этому
договору датский король Фредерик IV передал Гренландию
Швеции.
2 Большой остров в Северном море — остров Шпицберген.
3 Анонимные письма Анны Мунк.
Стр. 417
1 Один из вопросов профессора Лангфельдта касался второго
брака Гамсуна, который на этот вопрос просто отказался
отвечать. Тогда Лангфельдт вызвал из тюрьмы Марию. После
нескольких общих вопросов профессор перешел к личной жизни
Гамсуна. Мария согласилась ответить на вопросы врача только
после заверений, что это необходимо для воссоздания полной
картины жизни писателя и составления представления о его
личности, Мария сказала, что если сам Гамсун когда-нибудь узнает о ее
ответах, то это будет означать немедленный разрыв их
отношений. Лангфельдт заверил ее в сохранении врачебной тайны. В
своих ответах Мария упомянула о неверности Гамсуна, по ее
мнению, особенно много таких знакомств у ее мужа появилось после
того, как ему исполнилось 78 лет. Мария также сказала, что
Гамсун всегда сравнивал ее со своей матерью, что дало возможность
Лангфельдту сделать вывод об «Эдиповом комплексе» Гамсуна.
Когда Марии разрешили свидание с мужем, Гамсун не
захотел с ней разговаривать. Расстались они очень холодно.
Долгое время после выхода из больницы писатель вообще не хотел
возвращаться домой.
2 Хансен Торкиль (1927—1983) — датский писатель, лауреат
литературной премии Северного Совета 1971 г. Наибольшей
популярностью пользовалась его книга «Процесс против Гамсуна»,
которая вышла в 1978 г. одновременно на норвежском, датском
и шведском языках.
Стр. 421
1 Король Густав (1858—1950) — Густав V, норвежский
кронпринц (1858—1905), король Швеции (1907—1950).
Комментарии Наталии Будур
Судебное постановление по делу Гамсуна
19 декабря 1947 года
В соответствии с судебным постановлением от 16 мая 1946
года Комитет по возмещению нанесенного во время войны
ущерба от имени норвежского государства постановляет:
Кнут Гамсун приговаривается к выплате норвежскому
государству 500.000 крон — а равно и возмещению судебных
издержек.
Основанием для данного решения суда послужило
следующее:
«Нашунал Самлинг»* своей преступной деятельностью <...>
нанесла норвежскому государству ущерб, оцененный
Министерством финансов в 280 миллионов крон.
Из этой суммы Комитет от имени норвежского государства
постановляет возместить 500.000 крон за счет Кнута Гамсуна.
Основанием для данного решения послужило следующее:
Кнут Гамсун зарегистрирован в картотеке «Нашунал
Самлинг» под номером 26000 22 декабря 1940 года. Гамсун
утверждает, что никогда не подавал заявления о вступлении в ряды
НС, но признает, что всегда поддерживал эту партию и считал
себя ее членом и в анкете НС от 15 января 1942 года письменно
подтвердил свою принадлежность к партии Квислинга.
Гамсун в газетных статьях «Почему я стал членом НС» в
«Гримстад Адреслтиденг» от 30 января 1941 года и «Я не боюсь
за судьбу Норвегии Видкуна Квислинга» в «Вестландске Тидене»
от 23 октября 1941 года официально признавал свое членство в
НС. Содержание этих статей было повторено в статье в «Дойче
Зейтунг» от 23 октября 1941 года.
Кроме того, Гамсун в ряде статей сделал все возможное,
чтобы подорвать волю народа к сопротивлению, нападая на
наше законное правительство и наших сторонников, поддерживая
оккупационные власти и призывая норвежцев к сражениям на
фронте на стороне врага.
Так же, в интервью Гамсун призывал к поддержке врага. 23
июня 1943 года состоялась встреча Гамсуна с Гитлером в ставке
последнего. Этой встрече предшествовал конгресс прессы в
Вене, где была произнесена речь Гамсуна, полная выпадов против
ненавистной ему Англии.
Кнут Гамсун родился 4 августа 1859 года. По профессии
писатель. Женат. Содержит жену.
Суд интересует, насколько замешан Гамсун после 8 апреля
1940 года в антигосударственную деятельность «Нашунал
Самлинг», что будет иметь значение при вынесении приговора.
* Норвежская фашистская партия, созданная Квислингом
в 1933 году.
459
Так как сам Гамсун отрицает свое официальное членство
в «Нашунал Самлинг», то суд счел нужным собрать
фактические сведения по этому вопросу, которые и приводятся ниже.
Гамсун действительно никогда не посылал никаких
заявлений о принятии его в члены «Нашунал Самлинг». Но в картотеке
партии он числится под номером 26000 и приписан к Роголанд-
ской и Агдерской районной организации, 41 округа Эйде. Этот
номер зарегистрирован 22 декабря 1940 года и впоследствии
оставался личным номером Гамсуна. В октябре 1941 года Гамсун
заполнил анкету пресс-бюро «Нашунал Самлинг» и ответил, в
частности, на вопрос о том, что побудило его стать членом
партии. Этот ответ был опубликован в «Гримстад Адреслависен» от
14 октября 1941 года под названием «Почему я стал членом
«Нашунал Самлинг». Там Гамсун пишет:
15 января 1942 года он заполняет и отсылает анкету
местного отделения партии в Арендале. В анкете есть, в частности,
вопрос о том, был ли ранее анкетируемый членом «Нашунал
Самлинг».
На этот вопрос Гамсун не ответил. Зато на следующий «Если
«да», то когда вступили в партию», отвечает: «Я не вступал в
партию, но всегда был человеком Квислинга». В анкете, кроме
того, были вопросы о личных данных, принадлежности к ложе
масонов, еврейском происхождении etc. Эта анкета была
своеобразным прошением о принятии в члены НС. Гамсун
присутствовал на некоторых партийных заседаниях в Гримстаде, но
вряд ли это принесло ему много пользы — из-за глухоты.
Однажды во время войны председателем отделения партии в Грим-
стаде ему был вручен знак НС, который Гамсун носил до конца
войны. Членский билет вручен, по всей вероятности, ему не
был. Во всяком случае, Гамсун лично его не получал. Не платил
он и членские взносы.
Суд считает, что в декабре 1941 года Гамсун был принят в
члены НС без его личного на то согласия. Совершенно
очевидно, что в то время вступить в члены партии было довольно легко.
При последующей перерегистрации Гамсуна была послана
анкета, о которой говорилось выше. После заполнения ее
партийное руководство сочло вопрос о членстве Гамсуна решенным.
Для самого же Гамсуна эти формальности, конечно, не
имели особого значения. И он не мог не знать, что в партийных
кругах его считали одним из своих приверженцев. Если не
сразу, то уж после появления статьи «Почему я стал членом НС»,
в которой он во всеуслышание заявил о своей принадлежности
партии Квислинга. И когда впоследствии ему была прислана
анкета и он заполнил ее, он должен был отдавать себе отчет в
том, что его считают членом партии.
И он позволил опубликовать статью, в которой заявляет во
всеуслышание о своей поддержке Квислинга и «Нашунал
Самлинг». В статье, которая была напечатана в «Вестландске Тиде-
не» от 31 марта 1943 года под заголовком «Я призываю
студентов присоединяться к нам», он пишет: «Более двух лет
уже говорят, и пишут, и демонстрируют, и доказывают, что
«Нашунал Самлинг» значит для нашей страны и что мы должны
сделать, чтобы стать свободным и великим народом в Европе
нового порядка — так неужели наши студенты не услышали
этих призывов?.. Неужели наши студенты не усвоили то, что
460
глава нашего правительства Квислинг и все наши министры
годами нам вдалбливали?» Кроме того, 17 мая* 1943 года были
опубликованы, в том числе и во «Фритт Фолк», поздравления
Гамсуна НС в связи с десятилетним юбилеем партии.
Суд большинством голосов (2 голоса) решил, что Гамсун
несет ответственность за свои действия и выступления в
поддержку НС, начиная с января 1942 года. <...> Председатель суда
считает сомнительным тот факт, что Гамсун официально
считался членом НС. Председатель не имеет в своем распоряжении
убедительных доказательств тому, что Гамсун посылал прошения
о принятии его в члены партии или считал себя членом партии.
Гамсуну было известно, что Норвегия с 1940 года и до конца
войны была оккупирована немцами, которые считались врагами
нашего народа. Ему было также известно, что король Норвегии
и правительство находились в Лондоне и оттуда осуществляли
руководство военными действиями после того, как были
вынуждены покинуть страну. Ему также было известно о движении
Сопротивления и о гибели норвежских патриотов. Он отдавал
себе отчет в том, что, присоединившись к партии Квислинга и
осуществляя пропаганду в поддержку немцев, помогал врагам
родины.
Поэтому суд большинством голосов признает Гамсуна
виновным во вреде, причиненном стране Квислингом и его
партией в период управления страной с января 1942 года.
Именно с этого времени членство в «Нашунал Самлинг»
считается преступлением. <...>
Уже в своем открытом письме к редактору «Натионен»,
датированном 23 апреля 1940 года и опубликованном во «Фритт.
Фолк» 1 мая 1940 года под заголовком «Правительство Нюгор-
дсволда», Гамсун выступает против норвежского правительства
и объявленной им мобилизации. Он пишет «Правительство дало
приказ о мобилизации и сбежало. Оно знало, что мы не можем
защитить себя, но отдало приказ о мобилизации и сбежало. И
теперь норвежская молодежь гибнет за правительство. Но нам
есть, чем занять молодых людей, кроме как заставлять их
участвовать в сельскохозяйственных забастовках и умирать за
правительство Нюгордсволда».
4 мая 1940 года во «Фритт Фолк» появляется статья Гамсуна
«Норвежцы», в которой он призывает норвежских солдат
«отбросить винтовки и вернуться домой». Призыв подписан Кнутом
Гамсуном. Суд недоумевал, каким образом Гамсуна можно
считать неответственным за статью, которую он же сам и написал.
В письме Виктору Могенсу, датированном 17 августом 1940
года и с согласия Гамсуна опубликованном во «Фритт Фолк» 28
сентября, он вновь выражает мнение, что со стороны
правительства было неверным шагом объявлять мобилизацию. Он говорит:
«А что, если бы мы выступили с протестом? Я имею в виду не
какой-то конкретный случай, а общую политику правительства.
Мы должны были остановить немецкую мощь! Что, если бы
избранные офицеры и солдаты пошли к королю и его правительству
и доказали бы им, что они идиоты и преступники?..
* День независимости Норвегии, национальный
праздник. — Примеч. пер.
461
Депутаты стортинга*, которые выбрали себя сами,
обращаются к королю без королевства и без страны, не будет ли он
так милостив вернуться в Норвегию. Нет, не будет. И все
успокаиваются. Неужели у вас нет сил для принятия решений?
В том же самом письме Гамсун говорит, что необходимо
новое правительство во главе с Квислингом.
В ряде газетных статей во время оккупации Гамсун
неоднократно выступал в поддержку Германии и правительства
Квислинга и нападал на союзников Норвегии. В статье от 30 января
1941 года в «Г^римстад Адреслтиденге» он выражает уверенность
в том, что все изменения в стране пойдут на пользу Норвегии
и Германии и что «вскоре на Севере наступит расцвет культуры,
построенной на немецких взглядах и убеждениях». <...> 13 июня"
1944 года Гамсун выражает уверенность в том, что Германии
удастся сохранить позиции на Западном фронте после
вторжения во Францию и что это единственное спасение для народов
Европы.
Говоря о пропагандистской деятельности, которую Гамсун
вел в защиту врага, нельзя не вспомнить о поездке, предпринятой
им летом 1943 года в Вену на конгресс
национал-социалистической прессы, организованный «Объединением национальных
журналистских обществ», в котором принимали участие ведущие
журналисты Германии и оккупированных немцами стран.
Поездка была совершена по инициативе главного редактора «Фритт
Фолк» Рисховда, также принимавшего участие в конгрессе. Рис-
ховд зачитал речь, которая была специально для этого случая
написана Гамсуном и содержала в себе агрессивные выпады против
Англии. Поездка Гамсуна была широко освещена в нацистской
прессе и использована для пропагандистских целей, что должен
был предвидеть и сам Гамсун.
Во время пребывания в Вене Гамсун совершил поездку на
самолете к Гитлеру. Во время этой беседы он потребовал убрать
из Норвегии Тербовена, поскольку последний не нравился
норвежцам и желал превратить Норвегию в немецкий протекторат.
Взаимопонимания по этому вопросу не получилось.
При определении вины Гамсуна и ущерба, который его
деятельность нанесла Норвегии, особое внимание следует уделить
тому факту, что он был всемирно известным писателем и одним
из самых выдающихся деятелей норвежской культуры.
Благодаря своему литературному, социальному и экономическому
статусу, а также авторитету среди норвежцев поведение Гамсуна
в высшей степени было показательным для его сограждан и
служило примером для других, чего сам Гамсун не мог не
понимать.
По поводу поведения и убеждений Гамсуна суд считает
нужным заметить, что он вел себя, исходя их своих личных взглядов,
не принимая во внимание долг верности своему государству и
уважение законов страны. С ранней юности Гамсун был
поклонником Германии. Англию же всегда ненавидел. И у него
постепенно возникла идея Европы, свободной от влияния
Англии. И когда немцы вторглись в страну в 1940 году, он сразу
усмотрел в этом возможность осуществления своей мечты. Он
сразу принял план Германии о включении великой и свободной
* Норвежский парламент.
462
Норвегии в великий немецкий союз. Подобные убеждения были
и у Квислинга, и поэтому Гамсун счел естественным поддержать
его. И совершенно естественно, что Гамсун сам должен нести
ответственность за собственные действия, когда они стали
противоречить существующим законам.
Известно, что последние годы Гамсун, по причине своей
глухоты и других обстоятельств, жил очень изолированно. Во время
войны он был вынужден обращаться к газетам, чтобы узнать о
происходящем в стране. Он был лишен информации, которая
могла бы возбудить в нем подозрение в правильности его
действий. <...>
Гамсун использовал свое влияние, чтобы смягчить участь
политических заключенных или спасти их.
Он всегда отзывался на просьбы о помощи и... посылал
множество прошений о помиловании, в том числе и Гитлеру. Мы
исходим из того, что аресты и казни производили на Гамсуна
тяжелое впечатление, и статья «Опять!», появившаяся зимой
1943 года, должна рассматриваться с этой точки зрения.
В заключении суд считает необходимым заметить, что
Гамсун осенью и зимой 1945 года проходил обследование в
Психиатрической клинике. В медицинском заключении <...>
говорится, что Кнут Гамсун не является психически больным и
не был им в период войны. <...> Суд не видит причин считать,
что Гамсун не понимал, что делает, и не отдавал себе отчет в
собственных действиях. <...> В заключении написано:
«Очевидно, что поведение Гамсуна могло быть иным, если
бы он нормально слышал и мог самостоятельно следить за
мнением общественности. Кроме того, с 1942 года он был болен
атеросклерозом, а в апреле 1942 года с ним случилось первое
кровоизлияние в мозг. В это время он был легко внушаем и не
мог противостоять внушению. После кровоизлияния у него
возникла афазия*, что также повлияло на его способности судить
самостоятельно и противостоять нацистской пропаганде».
Учитывая все вышеизложенное, суд снижает штраф до
425.000 крон. <...>
За исключением вышеуказанных разногласий, суд вынес
приговор единогласно.
Перевод с норвежского Н. Будур
* Потеря речи.
СОДЕРЖАНИЕ
Я. Будур, «Не судите, да не судимы
будете...» 3
Т. Гамсун. КНУТ ГАМСУН - МОЙ ОТЕЦ
Перевод с норвежского Л. Горлиной, О. Вронской .. 9
К Будур. Комментарии 435
Судебное постановление по делу
Гамсуна от 19.12.1947
Перевод с норвежского Я. Будур 458
ТУРЕ ГАМСУН
КНУТ ГАМСУН - МОЙ ОТЕЦ
Редактор И. Будур
Художественный редактор И. Марев
Технический редактор Г. Фапиохина
Корректор Т. Семочшна
ЛР № 071673 от 01.06.98 г. Изд. № 0599135.
Подписано в печать 26.03.99 г. Гарнитура Балтика.
Формат 84Х1081/з2· Печать высокая. Усл. печ. л.
24,36. Уч.-изд л. 24,26. Заказ № 544.
ТЕРРА—Книжный клуб.
113093, Москва, ул. Щипок, 2, а/я 27.
Отпечатано в ОАО «Ярославский полиграф-
комбинат». 150049, Ярославль, ул. Свободы, 97.