Text
                    Н. Г. ЧЕРНЫШЕВСКИЙ
ПОЛНОЕ
СОБРАНИЕ СОЧИНЕНИЙ
В ПЯТНАДЦАТИ ТОМАХ
ПОД ОБЩЕЙ РЕДАКЦИЕЙ
В. Я. КИРПОТИНА, Б. П. КОЗЬМИНА, П. И. ЛЕБЕДЕВА-ПОЛЯНСКОГО ,
Н. Л. МЕЩЕРЯКОВА , И. Д. УДАЛЬЦОВА,
Н. М. ЧЕРНЫШЕВСКОЙ
ГОСУДАРСТВЕННОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО
ХУДОЖЕСТВЕННОЙ ЛИТЕРАТУРЫ
МОСКВА — 1949


Н. Г. ЧЕРНЫШЕВСКИЙ ПОЛНОЕ СОБРАНИЕ СОЧИНЕНИЙ ТОМ XII ГОСУДАРСТВЕННОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО ХУДОЖЕСТВЕННОЙ ЛИТЕРАТУРЫ МОСКВА — 1949
Подготовка текста Н. А. Алексеева и А. П. Скафтымова
АЛФЕРЬЕВ Милый друг! Мы шли по одной дороге. Под Вами оборвалась крутизна; я продолжал итти, гордясь тем, что цел, отчасти стыдясь того, что цел, — не очень долго: и подо мною оборвалась крутизна. И вот мы оба лежим, разбитые. Это ничего, мы оба выздоровеем, опять пойдем своею дорогой, одной дорогой; опять я буду часто сердить Вас, Вы будете говорить мне: «надобно работать, работать!» Так; но пока мы лежим, мы не видимся. А мне хотелось бы, чтоб и это время разлуки не пропало даром для нашей дружбы. И вот мне вздумалось показать Вам, как я понимаю Вас, как я ценю Вас. Прочтите, — ведь скажете: «да, я представлен верно!» А если так, то, значит, моя повесть будет иметь успех. Да, не скрываю от Вас и этой другой своей цели, — расчета на успех. Что скрывать? Вы слишком хорошо знаете меня: дружба дружбой, нежность неж- ностью, а самолюбьишко и расчетец все-таки тут же, подле дружбы и нежности. Черты живого, очень выразительного лица, изображаемого с любовью не слепою, но горячею,—характерные для эпохи факты, рассказываемые во всей живой их определен- ности, должны дать моему очерку больше яркости, чем могло бы быть в бледных изобретениях моей слабой фантазии. Правда, я из- меняю обстановку, насколько нужно, чтобы не затрагивать само- любия одних, не оскорблять благородной скромности других лиц, группирующихся около Вас в моей повести, как в моей памяти. Но вся сущность дела сохранена без всякой перемены, и некото- рые сцены я мог пересказывать почти слово в слово так, как они происходили. Это запас повествовательного материала, слишком соблазнительный для рассказчика с бедным воображением — и я польстился на этот запас. Он Ваш, а не мой; потому у другого че- ловека надобно было бы мне спросить позволение пользоваться им, прежде чем запускать в него руку. Но Вы не такой человек; — вперед известно, что скажете: «если это полезно для других, то приятно мне»1. 5
Дружней! Работа есть лопатам! и проч. Спасибо скажут наши внуки, Когда разбогатеет Русь, и проч. Ей пригодится камень каждый, Который добываем мы. (Песня Алферьева) Некрасов2. ГЛАВА ПЕРВАЯ АЛФЕРЬЕВ, УСТРОИВ СВОЮ КАРЬЕРУ, ПРИОБРЕТАЕТ В КРУГУ ЗНАКОМЫХ ЗАСЛУЖЕННУЮ РЕПУТАЦИЮ I История начинается Алферьев просидел у меня целый вечер. Мы провели время очень приятно, в разговоре о высоких предметах. Мы оба любим такие разговоры. На другое утро я работал, то есть плодил слова на бумаге, — слова-то и не пустые, пожалуй, только плодил-то почти что по- пусту, но с усердием к пользе ближнего и своей. Служанка вошла и говорит: «Пожалуйте в залу, там вас спрашивают, — Ал- ферьев». Что такое? — подумал я. Вот уже полгода, мы очень хороши с Алферьевым, но не до такой нежной неразлучности. Вчера не предполагали видеться раньше, как недели через две. Значит, экстренное дело. Но какое ж может быть дело у него ко мне? — Все наши отношения с Алферьевым состоят в разговорах о высо- ких предметах; в них никогда не бывает экстренности. А, главное, что ж он остался в зале и прислал сказать о себе, а не вошел прямо, сам, в кабинет? — Странно. Выхожу в зал. — Опершись рукой на стол у дивана, стоял не- знакомый молодой человек, одетый изящно. Я плохой распозна- ватель уменья одеваться, но даже я с первого взгляда заметил тонкий вкус в его костюме «безукоризненно строгой простоты». (Я вычитал, что надо выражаться так.) И сам он показался мне человеком очень светского воспитания: так непринужденна была его поза, так легко он поклонился и сделал шаг вперед ко мне, в ответ на мой поклон. А независимо от своей светскости, изящ- ный посетитель был господин несколько среднего роста, сухоща- вый, довольно широкий в плечах и костлявый, с светлыми, почти белыми, но очень курчавыми волосами, с очень белым, даже блед- новатым, но здоровым цветом лица, черты которого были угло- ваты, с серыми маленькими глазами узкого прореза, — скорее некрасив, чем недурен. 6
— Извините, — сказал я: — служанка назвала мне фамилию моего приятеля, г. Алферьева; слуги часто так перевирают, — прибавил я с развязною улыбкою, имевшею своим назначением прикрыть мой конфуз по поводу гнусного бумажного татарского халата, закапанного стеарином спереди и — вещь неимоверная, но действительная, — даже сзади, и с этого сзади бывшего в плюш- кинском виде, выказывавшемся своими краями по бокам. — Покорно прошу, — дополнил я с свойственною мне любез- ностью. — Служанка не переврала; моя фамилия действительно Ал- ферьев, — сказал посетитель, садясь и подавая письмо. Я взглянул на адрес, разрывая конверт: рука Панаева. «А!»— Развернул записку — так и есть: «не найдется ли у нас в журнале работа для г. Алферьева, который выходит в отставку, чтобы за- няться литературою». — Умен, подумал я. Да и гантировка обе- щает хорошего работника. В перчатках будете писать, сударь? Иван Иванович человек деликатный, отделался от тебя препро- вождением ко мне; а мне препровождать вас уж некуда, кроме вашей квартиры. Не погневайтесь, сударь. — Я посмотрю-с; поищу; быть может, найду что-нибудь для вас; но не рассчитывайте на это: скорее, нет. — Он хотел встать и раскланяться: но так как я большой искусник в разговорах, по части мастерства ввязываться, к собственному озлоблению, в беседы с посетителями, от которых желаю поскорее избавиться, то я уж и продолжал: — Вы не родственник Илье Никитичу Алферьеву, которого я ожидал найти вместо вас? — Договаривая эти слова, я, с обычною своею быстротою и основательностью со- ображения, уже глубоко обдумал нелепость их: если б был род- ственник, то натурально Илья Никитич и рекомендовал бы его, а не явился бы он вроде Мельхиседека, сам по себе, без рода и племени. Но, против моего ожидания, посетитель отвечал: — Да, я ему родственник. — И в хороших отношениях с ним? — Да! — Но ведь он знаком и с Панаевым и со всеми в «Современ- нике». — Я знаю. Что за диво! — Почему же вы не сказали ему, чтоб он позна- комил вас? — Потому что я не хотел пользоваться рекомендациею. — Его? Почему ж? — Не его в частности, а вообще; — потому что не находил это удобным. Я, наконец, вразумился и почувствовал к нему некоторое ува- жение, несмотря на его изящество. Не хочет, видите ли вы, поль- зоваться рекомендациею. Смешно; но почему не сказать и «честно». Он заслуживает, чтобы посоветовать ему не делать глу- 7
пости. — Вы хотите выйти в отставку, чтобы заняться литерату- рою. Занятие хорошее, если у вас есть беллетристический талант. Но нельзя же целый день писать повести, — это не обыденное за- нятие, на целый день, и не мешает обыденной работе. Быть бел- летристом— очень можно и оставаясь на службе. А, кроме по- вестей, ничто не требуется и ничто не выгодно. Собственно жур- нальная работа — черная работа, которая обременительнее службы; славы она вовсе не дает, денег дает мало. — Я это знаю. Писать повестей не буду. Ищу черной жур- нальной работы, — не потому, что она завидна, а потому, что она нужна мне. Я не для того выхожу из службы, чтобы быть литера- тором; я желаю найти работу в журнале, потому что выхожу в отставку. — Значит, у вас нет независимых средств для жизни? — Нет. — Это другое дело. Если у вас есть качества, нужные для журнальной работы, вы, вероятно, найдете ее; не у нас, — у нас все занято, — но где-нибудь в другом журнале. Но, само собою, вы должны в это время оставаться на службе, чтобы не остаться не при чем. Ведь, может быть, вы и не годитесь для журнальной работы. А если и годитесь, это устраивается не так скоро. И тут, как на службе, приходится ждать вакансий. Итак, ищите, испы- тывайте себя и ждите, оставаясь на службе. — Я не могу этого сделать. Не дальше, как через неделю, я должен подать в отставку. — Это жаль. Что ж, у вас вышли столкновения по службе? — Нет. Но я должен выйти в отставку потому, что служба портит. Я не выдержал и засмеялся. Служба портит! Это любо- пытно. — Где ж вы нашли такую службу? В откупах? — Нет, — отвечал он, спокойно улыбнувшись: — в министер- стве **, — он назвал министерство. — Интересно. Я знаком со многими, служащими в этом мини- стерстве; признаюсь вам, не замечал ни на ком порчи от службы в нем. Одно из самых чистых министерств, помилуйте. — Я не говорил, что портит служба именно в этом или каком- нибудь другом министерстве, я говорил, что портит служба во- обще. Пример вы могли бы видеть на Илье Никитиче. — На Илье Никитиче?!—сказал я с удивлением:—Илья Никитич испорченный человек? Помилуйте! Он превосход- ный человек, — честнейший гражданин; таких людей мало, не то, что у нас, и там, где люди получше, чем у нас, таких людей мало. — Да. Я не говорил противного. Но ему 28 лет; он статский советник; он свыкся с мыслью о карьере. Он получает 3 000 р. жалованья; он уж приобрел привычку иметь тонкое белье и обе- 8
дать в хорошем ресторане, платя за обед полтора рубля, и иметь к столу полбутылки сотерна. Он уж не может считаться неиспор- ченным человеком, потому что ему тяжело отказаться от всего этого. Если бы понадобилось менять дорогу — ему уж поздно: он уже привык дорожить тем, от чего потребовалось бы отка- заться. Он человек связанный. Через три года, когда мне будет 26 лет, со мною будет то же. Я этого не хочу. Я хочу остаться че- ловеком свободным. — Илья Никитич человек связанный и испорченный, потому что он привык иметь хорошее белье? — повторил я, смотря на своего посетителя с его изящным туалетом. — Вы хотите сказать, что я одет лучше, чем он? — Да. Это моя потребность. Но теперь я еще могу отказаться от нее. Теперь я еще могу жить на 25 р., на 15 р. в месяц. Через три года будет поздно. Следовательно, он может рассчитывать на хорошую карьеру, подобно Илье Никитичу, если ему через три года будет поздно? — Мне кажется, — сказал я, — можно и не приобретать дур- ной привычки обедать в хорошем, а не в скверном ресторане, если уж это так вредно, — и можно носить самое дурное белье, если это необходимо для неиспорченности. Получайте хорошее жалованье — и все-таки можете жить нищим, если вам это нра- вится. — В переводе на серьезный язык, вы хотите сказать, что, имея характер, можно и не портиться. Это так. Но кто может пору- читься за себя? Честность требует не подвергать себя опасностям изменить себе. — Извините меня, но вы представляетесь мне человеком экзальтированным. — Что я представляюсь вам человеком экзальтированным, это, конечно, так, если вы говорите. Но себе я не представляюсь таким человеком. Как видите, я флегматик. Я сужу холодно. — Хорошо. Вы говорите, что испортитесь через три года. Я рекомендую вам оставаться на службе вовсе не так долго, — несколько месяцев («в течение которых эта дурь пройдет у тебя, мой милый»), — в течение которых вы еще не испортитесь, а избе- жите риска. Служите, пока найдете работу и испытаете себя на ней. — Это было бы лучше, правда. Но есть особенная причина, по которой я не могу этого сделать. Я чиновник особых поруче- ний при министре. До сих пор мне давали мелкие дела. Теперь мне хотят поручить историческо-статистическую работу, — он на- звал работу, — вы видите, что она займет много времени, — год, если не больше, — что она важна и интересна. Вы согласны? — Совершенная правда. Но что ж из этого? — Взявшись за нее, я заинтересуюсь ею. Кроме того, было 9
бы бесчестно бросить дело, за которое взялся. Вы видите, я буду надолго привязан. А в это время из этой самой работы возник- нут другие такие же. Отказаться от нее, оставаясь на службе, я не могу, потому что это бесчестно. Итак, я должен выйти в отставку теперь же, или связываю себя навсегда, — становлюсь тем, чем стал Илья Никитич. Илья Никитич! Это было до крайности забавно. Нашел при- мер нравственного падения. Человек живет очень скромно (я знаю, сколько расходов на других он должен делать из своего жало- ванья). Почти не курит сигар, которые очень любит. Все наделал этот несчастный обед, единственная роскошь, которую он себе позволяет. Вот ты, братец, точно субъект, а не Илья Никитич. Бежит из службы оттого, что нашли его дельным человеком и дают ему работу, которая выдвинет его вперед, обеспечит его служебный успех. — Но у меня мелькнула другая мысль о субъек- те, сидевшем подле меня. Ему хотят поручить работу, предпола- гающую большие сведения. Ясно, что служба противна его убеж- дениям, кроме того, что хочет испортить его хорошим жалованьем и карьерою. Но вот куда нельзя ли отвернуть его от литера- туры!— (У многих журналистов есть — и у меня была манера отклонять от литературы всякого порядочного человека; вероятно, по нежеланию делиться с другими приятностями этого дела.) 3 — Позвольте спросить, где вы кончили курс? — В здешнем университете. — Кандидатом? — Да. — Держите экзамен на магистра. — Я сделал это. — Чего ж вам лучше? — Ищите места профессора. Кафедра и вернее, и спокойнее, и почетнее журнальной работы. У вас оста- лись связи с университетом? — С немногими из профессоров. — Он назвал двух, трех. — Они руководят большинством совета. Их мнение прини- мается Щ *** 4 (тогдашним попечителем). По вашему знаком- ству я вижу, что вы магистр юридического факультета. В нем три кафедры вакантны. Выбирайте, через два месяца получите любую. — Мне говорили. Но я не хочу деятельности, противной моим убеждениям. — Даже и кафедра? Помилуйте! — Мне странно слышать это от вас, — сказал он таким то- ном, будто говорил путное. Ну, детина! — Мы разговорились. Я стал подробно разби- рать каждый пункт нашего предшествовавшего краткого объяс- нения, — по каждой статье доказывал рассудительность своего мнения, экзальтированность его взгляда. Он слушал терпеливо, спокойно; возражал холодно и коротко; большею частью, не ос- 10
паривал моих слов, — по очевидному непризнаванию их заслужи- вающими возражений, — а только говорил: «ваш взгляд таков; я не могу разделять его»; — «мой взгляд кажется вам неправи- лен; я остаюсь при мнении, что он верен». — Я постепенно вошел в свою манеру подсмеиваться. Шутки мои не всегда отличаются соблюдением такта, бывают (по мнению других) часто неловки, неуместны, — полагаю, против моего намерения, — пошловаты до неприятности. Он принимал их с полнейшим равнодушием, с ви- дом снисходительного одобрения, с мягкою, несколько меланхо- лической улыбкой, которая явилась у него, как только стал раз- говор одушевляться, и уж не сходила с лица его все время; в его глазах, маленьких, серых, так и вонзавшихся в вас, светилось кроткое, задумчивое добродушие. С этим взглядом, с этой улыб- кой лицо его стало привлекательно. Так мы толковали часа два. Он несколько раз входил в мой тон и сам подсказывал мне на- смешливые обороты мысли против себя самого, и все тихим, будто минорным тоном: в его голосе постоянно звучало уныние. Это меня тогда же поразило: отчего унылый голос при самой свежей бодрости и твердости духа? — конечно, отчего: его общий образ мыслей печален, он все и день и ночь скорбит, как гражданин; это было и очень забавно, и очень мило. Что это очень мило, я оставил себя знать про самого себя; а что это забавно, я сказал ему; и он согласился, что это должно быть забавно. Да и вообще, он охотно смеялся над собою, — то есть над впечатлением, кото- рое он должен производить. Но оставался совершенно как на- ковальня: как ни колоти, она только отзывается на удары, будто и слышит, но не остается никакого следа на ней от них. Уперся на своем, и баста. «Что ж из того, если другим это кажется неблаго- разумно или смешно. По-моему — нет!» — вот вам и все. С тем мы и расстались. Я просил его зайти ко мне через неделю, что, может быть, я найду ему какую-нибудь работу, а вернее, что не найду, — но что важнее потолковать еще раз,-—«нельзя ли вас сбить с ваших мыслей». —«Это напрасно», скромно отвечал он.— И я очень хорошо и давно видел, что напрасно. — «Конечно; но все-таки священный долг опытного человека — не оставлять без назидания восторженного юношу», сказал я, смеясь уже над собою. — «Конечно; и юноша обязан не скрываться от назиданий. Зайду». II Второе явление В Петербурге часто бывает, что, долго не встречав ни разу человека, которого вы очень могли бы уже много раз встретить у общих ваших и его знакомых, вы вдруг начинаете встречать его очень часто. Дело случая. И
Дня через два, через три после того, как новый Алферьев был у меня, мне случилась надобность побывать у профессора, — назову его хоть Молодым: он и тогда вовсе не был ни молодым человеком, ни молодым профессором, но он заслуживает этого псевдонима по юношеской чистой пылкости, которая сохранилась в нем. Это был один из тех профессоров, о которых мой новый знакомый упомянул, как о своих знакомых. Я застал г. Молодого за завтраком, вместе с его семейством, и он, по усердию к общей пользе, обозначаемому его псевдонимом, тотчас же горячо при- нялся толковать о деле, которое тогда довольно часто заводило меня к нему. Дело, точно, было важное, занимательное. Завтрак кончился, и мы перешли в кабинет хозяина. И хозяйка перешла туда вместе с нами, потому что дело интересовало и ее, женщину умную, образованную. Через четверть часа слуга доложил, обра- щаясь не к хозяину, а к хозяйке: «господин Алферьев».—«Скажи ему, что я сейчас буду готова», — сказала хозяйка мужу, вставая, и ушла. — Вошел мой новый приятель. — «Жена сейчас будет го- това, Борис Константинович», — сказал хозяин; через две, три минуты хозяйка возвратилась, — «едем, Борис Константино- вич», — и они скрылись. Мы с хозяином продолжали толковать о своем, — читали, сли- чали, справлялись, — часа три незаметно пролетели в работе и спорах; дверь кабинета отворилась, и вошла хозяйка в сопровож- дении своего кавалера. У нее в руках была связка, очевидно, про- исходившая из Гостиного двора, у него — другая, явно того же происхождения. — «Посмотри, что мы накупили для Анеты», ска- зала хозяйка мужу, связки развязались, явился кусок материи,— из рассуждений о ней я понял, что это какая-то особенная кисея; другой кусок — тоже что-то вроде другой особенной кисеи, и по- шли куски материй, платочки, рукавчики и всякое тому подобное добро, предназначавшееся для Анеты, тогда очень милой девочки лет одиннадцати (теперь уж почти невесты — славной де- вушки),— тоже уже явившейся восхищаться приобретениями, сделанными для нее. Отец Анеты, сообразно своему характеру, обозначаемому псевдонимом Молодого, тоже всматривался и хва- лил, — ну, да ведь он-то отец Анеты, почему ему не посмотреть на наряды, радующие дочку, — а Алферьев-то из-за чего усерд- ствует? — Мой Алферьев неутомим и неистощим в изложении свойств и достоинств кисей и платочков, рукавчиков и воротнич- ков, закупленных для Анеты. Если б он хотел занять кафедру, было бы натуральным расче- том прислуживаться хозяйке для дружбы с хозяином, от голоса которого зависят кафедры юридического факультета; только, нет: этот голос нельзя купить, умный человек не станет и пытаться прислуживаться ему ли, жене ли его, — это значит проиграть вся- кий шанс кафедры. Да и это была бы низость, это не похоже на человека, который не хотел знакомиться со мною через своего 12
родственника, моего приятеля. Да ведь он же и не ищет ка- федры, — профессор Молодой сам предлагал ему ее, без его иска- тельства, — он отказался. Что же это такое? — Едет из Коломны в Большую Конюшенную, чтобы отправиться в Гостиный двор с дамою, уже не молодою, не красавицею и смолоду, вовсе не охот- ницею до кокетства и смолоду, — и проводит с нею в Гостином дворе часа два, если не больше, закупая наряды для 11-летней де- вочки, возвращается, чтобы рассматривать и объяснять эти наря- ды, — и как объясняет, показывает их. — Хозяйка скажет два, три слова о какой-нибудь статье покупки, а мой новый знакомый так и рассыпается, с жаром и обилием мыслей -модистки профес- сорствует по части цвета и рисунка барежа и кисеи, — голос тих, и лицо задумчиво, — но и по голосу и по лицу слышно и видно, что скорбящий гражданин наслаждается. И хозяйка, видимо, при- знает его авторитетность по этой части и выражает полное до- вольство результатами своего послушания его советам в Гостином дворе, — и хозяин слушает и видит это равнодушно, будто так и следует молодому магистру юридического факультета равняться с сидельцами лавок Погребова, Рябова, Янсена Иооста сведе- ниями по барежно-кисейному вопросу,— хозяин не удивляется та- кому проявлению юридического таланта. Меня разбирал смех. — Лизавета Семеновна, — спросил я хозяйку:—давно произведен вами monsieur Алферьев в dame d'autours вашего двора? — Да, я ему очень благодарна; Борис Константинович нико- гда не тяготится помогать мне своими советами, — отвечала она без малейшей насмешки. — М-г Алферьев, — вы не рассердитесь, Лизавета Семе- новна,— не скучно вам это, т-г Алферьев? — Нет, отчего же скучно, когда у меня есть вкус и знание? — Это доставляет мне большое удовольствие, — отвечал скорбящий гражданин. Началось сообщение мне сведений, и я узнал, — вещь уже не удивительную после того, что видел, — узнал, что мой скорбящий гражданин находится в отношениях модистки-советчицы не к од- ной Лизавете Семеновне, а ко всем дамам и девицам, с которыми знаком, утром ездит с ними в Гостиный двор и по магазинам, вечером целые часы и часы рассуждает с барынями и барышнями о их нарядах, — да ведь не то, что говорит любезности по поводу нарядов, — какое! — говорит серьезно, будто сам барышня, о том, какой покрой лучше, какой цвет идет к лицу, какая при- ческа изящнее; пользуется и наслаждается, и очень гордится своим авторитетом в этом деле. — Борис Константинович, да вы бы издавали модный жур- нал, — сказал я ему в насмешку как-то раз, когда мы побольше познакомились с ним, — сказал в насмешку ему, и вздохнул, вспомнив то время, когда я был сотрудником одного модного жур- 13
нала 5 и даже писал в нем несколько раз обозрение мод, при таком феноменальном отсутствии всякого понятия о них, которое сде- лало бы честь любому трапписту 6, — о, какое стесненное было это время, когда следовало бы веселиться, пользоваться моло- достью, — не мне, я тогда уж не был молод, — нет, не мне... а было нельзя — грустно было видеть это, быть причиною этого... ну, да ничего: еще будет время, вознаградится. — Впрочем, что ж я все сбиваюсь на свои дела. — Борис Константинович, да вы бы издавали модный журнал, — сказал я ему в насмешку. — Я думаю об этом,—отвечал он очень солидно:—вы смеетесь над этим, но вы тут совершенно неправы. Моды, наря- ды — это очень хорошо и очень важно. Плюшкин не по одному халату, а отчасти даже и от очень большой части — и в душе, я привык с глубоким пренебрежением смотреть не то что на такую крайность, какую видел в Борисе Кон- стантиновиче, а даже на самое умеренное развитие изящных на- клонностей и светской грациозности в мужчине. Женщина — наша игрушка: игрушка должна быть нарядна, это ее право, это ее уте- шение, она должна заниматься этим; это источник ее бедной, жал- кой возможности выбиваться из нашего порабощения, — это для нее дело серьезное, вопрос об ограждении своей личности, о при- обретении какого-нибудь наслаждения жизнью. Но в мужчине мысль об изяществе своей личности казалась мне признаком пош- лой пустоты. А в Борисе Константиновиче я видел такую дикость, которой и постигать не мог. — Заниматься своим изяществом — это в мужчине наклонность, положим, пустая, глупая, но все-таки понятная. Но он идет в тысячу раз дальше: быть руководителем дам в выборе нарядов, проводить в этом занятии целые часы, уте- шаться этим — такая странность совершенно нелепа. И точно, я долго не мог понять возможности соединения в одном человеке таких несоответствующих качеств и стремлений, какие видел в Борисе Константиновиче. Очень долго я не был в состоянии характеризовать его в своих мыслях иначе, как словами «нелепый человек». Если бы я изображал выдуманное лицо, мне не пришло бы в голову совместить в нем такие черты, а если б и вздумалось мне это, я, конечно, сообразил бы, что это лицо неправдоподобное, невозможное для романа, который не хочет казаться бессвязною сказкою. Но когда я близко узнал Бориса Константиновича, мне стало казаться, будто я понимаю его. Нелепым он все-таки остался для меня, но перестал быть неимоверным. Он несколько раз заходил ко мне справляться, не нашел ли я ему работу; мы несколько раз встречались у профессора, которого я назвал Молодым, у Ильи Никитича, и постепенно стали близки друг другу, — впрочем, не скоро, — и так же постепенно, — ча- стью от него, гораздо больше от других, — я кое-что узнал и о его прошедшем, — больше всего я узнал от Ильи Никитича. 14
III Какие сведения существуют в преданиях о свойствах, обнаружившихся, и подвигах, совершавшихся Борисом Константиновичем Алферьевым до начала настоящей истории. Также и о том, что в деяниях его было особенного и что не особенного — У вас есть родственник Борис Константинович, — что он за человек и почему я ни разу не встречал его у вас? — спросил я Илью Никитича, когда увиделся с ним после первого явления Бориса Константиновича на поле моего зрения. — Борис? — юноша. Впрочем, хороший юноша. Еще не уста- новился и неизвестно, что из него выйдет; очень может выйти дрянь, а еще вероятнее — сумасшедший. Но гораздо больше можно рассчитывать, что когда установится и образумится, то бу- дет умный и порядочный человек. Теперь он еще слишком экзаль- тирован, а я все холожу его. Ему это, конечно, не по вкусу. По- тому он редко бывает у меня по вечерам, а когда у меня соби- раются знакомые, он и вовсе не благоволит посещать меня. По- тому вы его и не встречали у меня. — То есть вы продолжаете обращаться с ним так, как обра- щались, когда ему было 15 лет, а вам 20. Натурально, что он не хочет стоять в таких отношениях при ваших знакомых. — Что, вы уж с выговором мне? А вы долго с ним говорили? — Довольно долго. — Ну, как же вы сам-то с ним говорили? Полагаю, так же, как я? — И то правда. Он хочет выходить в отставку — безрассуд- ство, но, кажется, его не переубедишь; — и хочет заняться жур- нальною работою. — Способен он к этому? — Да, если захочет. — Как же, если захочет? — Хочет. — А что ж из этого, что ныне хочет? Завтра может не за- хотеть, — такой человек, что всегда делает бог знает что; вы спросили, что он за человек, — человек неблагонадежный, хоть и основательный. Илья Никитич начал рассказывать, что он знал о нем. Этот рассказ после дополнился, как я уж говорил, кое-какими другими рассказами самого Бориса Константиновича и других, и вот какие сведения я теперь имею о жизни Бориса Константиновича до той поры, как я познакомился с ним. С той самой поры, как Илья Никитич знает его, он все такой и был — тихий, кроткий, задумчивый, будто флегматичный, — с 5 лет, когда приехал в Петербург с семейством, по случаю пере- числения отца из провинциальной службы в столичную. Флегма- тическая рассудительность никогда не изменяла ему. Он шалил в детстве, но с соблюдением спокойствия, хладнокровия, не забы- вался в шалостях, а между тем, переходил в них обыкновенные 15
пределы детской опрометчивости; вот как, например. Тогда ему было лет 8, 9. Сидит он на окне, в спальной, которая окнами на двор, и, высовывая голову из окна, посматривает вбок, на стену, — и смирно, хорошо. Смотрит мать через минуту — нет Бориньки. «Где Боринька?»—«Боринька, где ты?» — «Сейчас ворочусь, мамаша», отзывается смирный голос Бориньки снизу, снаружи, через окно — мать выглядывает с испугом: Боринька уж близко от земли, спускается по жолобу, — а квартира в 3-м этаже, от окна до земли сажени три, четыре. — Через минуту Боринька входит в комнату, не запыхавшись, ничего. — «Боринька, да как же это можно?» — «Да ведь я, мамаша, рассматривал: жолоб-то подле самого окна, — так хорошо достать руками». — «А как сорвешься?» — «Я подумал, мамаша, — только увидел, что как же сорваться? Он не толстый, не тонкий, в самую пору мне хо- рошо обхватить. И я сильный, ловкий». — «Ну, а если проволоки между листами перержавели, или тонки, и он весь оторвался бы под тобою?»—«А вот этого я не сообразил, мамаша. Виноват, мамаша, не годилось делать этого». — Рано стали замечать в нем, при ровной, мягкой послушливости почти во всем, дубовое упрям- ство в некоторых случаях. В первый раз он показал дикую настой- чивость, когда ему было 6 лет, — он учился читать, и читал уж бойко. Вот, сидит Боринька и смотрит в книгу прилежно. Мать, проходя мимо, заглянула — книга лежит перед ним вверх ногами. — «Что это, Боринька?» — «А хочу и этак уметь чи- тать».— «Вверх ногами-то? Да зачем это, Боринька?» — «Так мне вздумалось, мамаша». — И выучился читать вверх ногами. И все так, — что заберет себе в голову, то и делает. Сначала эти оригинальности относились к ребяческому вздору, как уменье чи- тать книгу вверх ногами, или как то, что, услышав ходячий по- всюду анекдот о Колумбе, поставившем яйцо на длинный конец, Боринька с месяц все трудился поставить яйцо на длинный конец без Колумбовской уловки, не раздавливая, пока эта напрасная фантазия сменилась успешным трудом над обучением скворца го- ворить: «Боринька, выпусти меня». — «Нет, еще нельзя, не умеешь сказать, чего тебе хочется», возражал Боринька на не- внятные звуки; но когда остался доволен чистотою произношения своего воспитанника, поставил клетку на окно, покормил скворца из рук, поцеловал его головку. — «Ну, теперь скажи, чего ты хо- чешь». — Скворец молчал, Боринька сидел и ждал. — «Боринька, выпусти меня». — «Хорошо сказал, изволь». — Боринька отворил клетку — скворец выступил из клетки на окно, оглянулся, подо- шел опять к клетке, потерся о нее носиком, — попробовал подто- чить, хлопая крыльями, раз, другой, — закричал еще раз: «Бо- ринька, выпусти меня», — взмахнул крыльями и улетел. — Бо- ринька все это время плакал и улыбался, и долго смотрел в окно за полетом скворца, и все плакал. В этом уж виден смысл; а ре- бенку было только еще лет 11. Потом характер его упрямства сде- 16
лался еще яснее. Например, он стал требовать, чтобы прислуга звала его «ты, Боринька», а не «вы, Борис Константинович» — и опровергал возражения по сократовскому методу, в вопросах и ответах: «А ты скажи, Марфа, я кто? мальчик?»—«Мальчик».— «А Петров сын, Андрюшка, кто? мальчик или нет?» — «Маль- чик».— «Ты его как зовешь? Андрюша или Андрей Петро- вич?»— «Андрюша». — «Он мальчик, и я мальчик; стало быть, и я кто же? Боринька я». Мать находила это лишним; когда услы- шал отец, вовсе сердился; прислуга не слушалась Бориньки; — но он не трогался с места и не отвечал, пока ему говорили «Борис Константинович, мамаша зовет вас»; выходили сцены, наконец, все устали, а он упрямствовал и таки добился своего: стали гово- рить: «Боринька, мамаша зовет тебя». В это время Бориньке было лет 12, и Илья Никитич потерял его из виду лет на 5: Константин Григорьевич, отец Бориньки, опять уехал на провинциальную службу, — получил место губер- натора в Симбирске, или Тамбове, или где-то в тех краях. Илья Никитич не мог сообщить мне, каким образом Боринька лет через 5 появился в Петербурге, один, для поступления в университет; только предполагал, что это не обошлось без ссоры с отцом, но подробностей не знал. Я потом услышал их от матери Бориса Кон- стантиновича, — сам он не любил рассказывать о своих подвигах. Вылезание из окна 3-го этажа по жолобу, обучение скворца словам: «Боринька, выпусти меня», обучение домашних словам: «Боринька, мамаша зовет тебя» — все это мало доходило до отца; но Боринька подрастал, круг его мыслей и поступков расширялся, стал проникать в кабинет Константина Григорьевича. Константин Григорьевич был человек совершенно честный, умный, знающий дела, занимающийся ими; но это нисколько не мешало в его губернии твориться таким чудесам, каких в сказках не бывало, — почему не мешало, все равно; да нам и нет дела до этих чудес: нам нужен только сам Константин Григорьевич. Вот два, три случая, слышанные мною от туземцев, которых встречал я в Петербурге. Однажды в хорошее летнее утро, часов в 10 возникли по всем улицам баснословного губернского города и полицейские солдаты, и пожарные солдаты, и проспавшиеся забранные вчера пьяные, с крестами мелом на спинах, чтобы не убегали, и просто мещане без крестов мелом на спинах, значит, нанятые городом или вы- ставленные на натуральную повинность, которые не убегут, — по целой орде на каждой улице, и у каждого ордынца в руках ведро и мазилка, и каждая орда тащит с собою по нескольку малень- ких лестниц. — Что это такое? — Орды идут благонамеренным порядком, — вот, каждая орда рассыпается по своей улице отря- дами, по 2, по 3 человека. — «Начинай», раздается команда старших ордынцев, — мазилки погружаются в ведра, вынимаются, и пошли писать водяною желтою вохрою все некрашеные заборы 17
и деревянные дома; — владельцы, паче владелицы домов Поды- мают вопль, особенно новых сосновых домиков: новенькая сосна ведь так и белеет, лоснится на солнце, мило смотреть; но ордынцы действуют сколь мирно, столь же и невозмутимо, и склоняющееся к западу светило дня зрит уже пожелтевшими все дома и заборы баснословного города, которые зрело некрашеными, восходя над градом от страны восточной. — «А вы будьте благодарны, дура- чье, — поясняли ордынцы: — даром обходится вам, на городской счет». — Впрочем, рассказав это, я вижу, что не рассказал еще ничего о Константине Григорьевиче, манием руки ужелтившем свою резиденцию. Но вот это уж особенное — только это уж не один случай, а повторялось раз пять, шесть в начале резидирова- ния * Константина Григорьевича, пока не нужно стало повторять. Действие происходит в кабинете Константина Григорьевича. — «Нельзя, ваше превосходительство, — произносит правитель кан- целярии или старший секретарь губернского правления: — закон говорит противное». — «Какой закон, укажите?» — Препятство- ватель берет с этажерки том Свода Законов, раскрывает, указы- вает статью. — «Это закон?» — «Закон». — «Он мешает?» — «Он мешает, ваше превосходительство». — Константин Григорье- вич выдвигает ящик стола, бросает туда Свод Законов, задвигает ящик. — «Где закон? укажите». — Правитель канцелярии или старший секретарь молчит. — «Ступайте, пишите, как я велю», го- ворит Константин Григорьевич, разваливаясь в своем кресле. Умолкнувший возражатель идет и пишет. — И это выдвиганье и задвиганье сходило с рук Константину Григорьевичу. Впрочем, оно опять, быть может, еще не характеризует Константина Гри- горьевича. Так вот это уж, вероятно, характеризует. Однажды поутру народ стал останавливаться у ворот ограды Рождественской церкви. — Что такое останавливается народ? Подошел полицейский, посмотрел, пошел в часть, доложил. При- ехал частный пристав, взглянул, поскакал доложить полициймей- стеру. Полициймейстер поскакал и доложил Константину Гри- горьевичу. «Узнать, кто», сказал Константин Григорьевич. Поли- циймейстер поскакал к протопопу Рождественской церкви. Протопоп говорит: «Право, я ничего не знаю, кто и как». Тогда полициймейстер поскакал на Московскую улицу узнавать из источника, — источник жил на Московской улице. Какой же это источник, — что, о ком и от кого узнавать поскакал полициймей- стер, и что это за происшествие, наделавшее столько хлопот полициймейстеру? — Происшествие было такое, что поутру увидели у церковных ворот привезенный ночью колокол, пудов в 40—45 весом, а к ушам колокола привязана записка: «Сей колокол жертвуется в Рождественскую церковь неизвестным * Резидирование—от resider (франц.) — жительствовать, иметь место- пребывание. Ред. 18
дателем для душевного спасения». Колокол, разумеется, новенький, с иголочки. Духовенство церкви перекрестилось с усердием: «Слава богу! Мы уж давно говорили прихо- жанам, что полиелейный колокол7 у нас треснул; да при- хожане-то у нас не усердны к церкви. А вот, господь и по- слал со стороны милость свою». — Поехали, доложили архи- ерею; архиерей повторил то же, велел отслужить молебен и та- щить колокол на колокольню. Тем дело и кончилось со стороны неизвестного дателя и духовной власти. Но когда полиций- мейстер доложил губернатору, Константин Григорьевич взду- мал спросить: кто неизвестный датель? — Какое было ему дело до этого? — Никакого; так, вздумалось. Протопоп не знает неизвестного дателя; но на колоколе, по обыкновению, надпись, на каком заводе отлит: «сей колокол, весом в 41 пуд 5 фунтов, отлит на заводе купца Сыроедова». Да хоть бы и не было надписи, все равно источник был бы известен; другого колокольного за- вода, кроме Сыроедовского, нет на 300 верст кругом. Вот по- лициймейстер и поскакал к купцу Сыроедову. Купец Сыроедов говорит: «Точно; колокол с моего завода. Мой приказчик и отвез его нынешней ночью к церкви». «Кто неизвестный да- тель?» говорит полициймейстер. — «Этого не могу сказать, потому что он запретил. Он для бога жертвовал, не для славы человеческой. Сами знаете, когда доброе дело получает славу человеческую, лишается заслуги перед богом». — «Так и не ска- жете?»— «Не могу сказать, батюшка: поклялся держать в тайне». — «Так и его превосходительству доложить, Иван Фе- дорович?» — «Так и его превосходительству доложите, ба- тюшка». — Полициймейстер поскакал к Константину Григорье- вичу: так и так, ваше превосходительство, не сказывает. — «Не сказывает?» — «Не сказывает, ваше превосходительство».— «Привезти его самого ко мне». — Опять поскакал полициймей- стер к Сыроедову, привез его к Константину Григорьевичу. — «Кто неизвестный датель?» — «Не могу сказать, ваше пре- восходительство, побожился ему хранить в тайне, потому что он для бога жертвовал, а не для славы человеческой; вы сами, ваше превосходительство, изволите знать, когда доброе дело по- лучает славу человеческую, лишается заслуги перед богом». — «Не сказываете, Иван Федорович? Мне не сказываете?» — «Не могу сказать, ваше превосходительство». — «В полицию», сказал Константин Григорьевич, обращаясь к полициймейстеру. Поли- циймейстер вздохнул, — он был приятель Ивану Федоровичу, — и повез Ивана Федоровича в полицию. — Сидит Иван Федорович в полиции в секретной, никого к нему не допускают. Семейство Ивана Федоровича сходит с ума. Иван Федорович, 65-летний ста- рик, сначала дрожит от холода в нетопленой секретной, потом угорает чуть не до смерти, когда секретную затопили, чтоб он не замерз. — На другой день явился в полицию полициймейстер.— 19
«Скажите неизвестного дателя, Иван Федорович; губернатор очень гневается на вашу непокорность». — «Не могу». — «Не мо- жете?»— «Не могу». — Полициймейстер вздохнул еще тяжеле прежнего и повез Ивана Федоровича в острог. Сидит Иван Федо- рович в остроге пять недель, в конце пятой недели получается из Петербурга предписание: «Купца первой гильдии Сыроедова вы- пустить с предоставлением ему права жаловаться на незаконное заключение». Предписание получено оттого, что, благо, архиерей почел себя прикосновенным к делу и послал донесение. — «Будете жаловаться, Иван Федорович?» спрашивают у него. — «Как же мне жаловаться, батюшка? У меня подряды, постройки, — пожа- луйся, меня разорят». — «Да как же, Иван Федорович, ведь он вас изобидел?» — «Это точно, сильно изобидел меня, старика». — «А ведь вы, Иван Федорович, можно сказать, один из первых купцов у нас в обществе?» — «Это точно, можно сказать».— «Как же можно не жаловаться-то?»—«А я же вам сказал, как мне нельзя жаловаться-то». — Стало быть, и это дело сошло с рук Константину Григорьевичу; а может быть, и оно тоже не показы- вает еще ничего особенного в Константине Григорьевиче. — Ну, так вот это уже покажет. Тоже все однажды нашли на улице убитого старика. Экая важ- ность! — подумаешь: —каждый месяц бывала не одна такая на- ходка. Но вот, подите же, на этот раз город почему-то вздумал удивиться, вздумал думать, тотчас же обдумал и пошел толко- вать: «Климчонки, Климчонки!—Это Климчонки убили!» В го- роде, видите, было поверие, будто завелась в нем новая секта, Климчонки, у которых вера состоит в том, что мужья должны забивать своих жен до смерти для своего и их душевного спасения и что эту свою веру Климчонки основывают на словах: «кто по- губит свою душу, тот спасет ее»; «душа» кто же, как не жена? Следовательно, кто убьет свою жену, тот спасет свою душу, и же- нину тоже, потому что она — невинная мученица. Так рассуждали Климчонки, по мнению города. Существовала ли секта каких-ни- будь Климчонков, разумеется, неизвестно; а скорее, что нет; а если существовала, то уж, разумеется, не рассуждала же таким образом. Оно, точно, многие мужья в том городе, как и во всяком другом, забивали до смерти своих жен, — но без всякого сектант- ства и не на основании иностранных слов: «кто погубит свою душу, тот спасет ее», а на основании родного нашего присловья: «жену люби как душу, тряси как грушу», поясняемого другим родным присловьем: «за битого двух небитых дают», и, вероятно, даже полагали, что жена от этого будет долговечнее, по третьему нашему присловию: «битая посуда два века живет», — но иногда в усердии к родному обычаю и хватали через меру — только. Ка- кое тут сектантство? И опять же, если и существовали Климчонки, то ведь сами же горожане говорили, что по Климчонской секте следует забивать жен; а старик какая жена? — «Вздор, — сказал 20
Константин Григорьевич, — никаких Климчонков нет; я разузна- вал об этом, и архиерея спрашивал, и с благочинным сколько раз говорил, — и они говорят, нет никаких Климчонков, а старик убит просто в драке. Поискать убийцу по кабакам». Поискали; по обыкновению, не нашли. Старика похоронили и тем покончил дело Константин Григорьевич, — но в городе рос и рос вопль: «Клим- чонки, Климчонки! Губернатор прикрывает Климчонков. Они ста- нут всех нас убивать». Словом, до того взбудоражились мирные граждане резиденции Константина Григорьевича, что пошел слух по всему широкому царству Русскому и поднялось дело. Констан- тин Григорьевич урезонивал производителей дела, что Клим- чонки, если бы и были на свете, никак не могли бы убить старика. Производители заговорили, что губернатор мешает делу, прикры- вает Климчонков. Правитель канцелярии говорил Константину Григорьевичу: «Не мешайте; пусть делают, что хотят; а то вам плохо будет». — «Не попущу губить людей, которые ни в чем не виноваты», говорил Константин Григорьевич и продолжал опровергать производителей. Они уехали, не открывши ничего; приехали другие, важнее прежних, — стали распоряжаться помимо Константина Григорьевича. Насажали полон острог людей; нет места в остроге сажать больше; наняли большой дом, и его наса- жали полон; наняли другой, и тот набили битком. Константин Григорьевич не мог мешать, но продолжал урезонивать распоря- дителей. Правитель канцелярии продолжал советовать ему от- стать; он продолжал отвечать правителю канцелярии: «пусть бу- дет мне плохо; но не могу молчать при таком безобразии». И точно, через несколько времени пришла ему отставка, — почет- ная: перемещение в Петербург, на место без дела, рангом равное губернаторскому, с жалованьем больше губернаторского. Он ска- зал: «не хочу», взял чистую отставку и уехал в свою дере- вушку, — он имел душ 300. — Половина острога и два дома года два стояли набиты народом по стариковскому Климчонковскому делу, потом стали понемногу опоражниваться: иные поудавля- лись, другие так поумирали, но больше выпускали; — года еще через два рассортировали и всех остальных: больше выпустили, а десятка два и сослали за фальшивые показания и ябеды. Еще года через два пьяный мужик проговорился, что это он убил ста- рика, без всякого климчонства, а просто: шли они вместе из ка- бака пьяные, поругались, старик хватил его кулаком по уху, а он хватил старика по голове топором, который на грех случился у него за поясом. И этого мужика сослали, разумеется. Вот этот случай уже, конечно, нельзя назвать не показываю- щим ничего особенного в Константине Григорьевиче; потому он и не сошел даром с рук ему. Илья Никитич, когда рассказывал мне о единородном сынке такого родителя, не знал этих деяний родителя и без истории ограничился сильным отзывом о Констан- тине Григорьевиче, как о человеке страшно упрямом и своенрав- 21
ном, обыкновенно взбалмошном, иногда обращавшем свою твер- дость и на хорошее. — Так вот что? — заметил я на этот отзыв: — одна поло- вина характера в Борисе Константиновиче от него; а другая не от матери же? — мать какого характера? кроткая и рассудительная? — Так, другая половина характера от нее. Экий умница, ка- кой догадливый, — сказал Илья Никитич и поцеловал меня в ма- ковку. Я махнул рукою на себя, как имею привычку делать, ко- гда заслуживаю такое ободрение. Да что, еще такие ли истины открываю я в разговорах. Раз я сказал, что у Гоголя был великий талант, — в другой раз, что коперникова система была очень большим шагом вперед в астрономии, — в третий раз, что пища имеет влияние на здоровье. Мои приятели, слыша от меня такие истины, всегда поздравляют меня за них словами, иногда целуют в маковку; люди мало знакомые спрашивают шопотом: «что это?» — приятели отвечают им: «да, он рассеян; это только от- того, что он рассеян!» — малознакомые, находя такое истолко- вание недостаточным, покачивают головою. Но за эти же вещи, попадавшиеся в моих статьях, я заслуживал имя софиста, недо- бросовестного парадоксиста, и мало ли еще какого нехорошего человека. Вот как различна судьба одних и тех же слов в раз- говоре и печати. Оно точно не требовалось быть ни Гоголем, ни Коперником, чтобы сообразить, что у такого лица жена была тихая, кроткая и рассудительная женщина; каковы ни были ее врожденные ка- чества, хоть бы родилась она графинею Зрини и Лолою Монтес, она все-таки стала бы через несколько лет замужества ниже воды, тише травы и привыкла бы к рассудительности. — Но муж сни- сходил в ином ее ослабевшему здоровью, и благодаря тому со- гласился взять Бориньку с собою в провинцию, а не отдал в ка- детский корпус или в училище Правоведения при своем отъезде, как думал. Но это была только отсрочка, чтобы подрос. Через год по приезде в провинцию сын стал просить, чтоб его отдали в гимназию, потому что веселее учиться с другими, чем одному. Отец не согласился, а сказал, что еще через год все-таки надобно будет отправить Бориса в корпус. Боринька приготовился к от- пору. Он учился хорошо; но когда начались сборы к отправле- нию в корпус, он сказал, что посылать его нельзя, он не выдер- жит экзамена. — «Как так?» — «Так, не выдержу». — «Экза- мен легкий». — «Никакого не выдержу». — «Не выдержишь в 3-й общий класс, поступишь во 2-й». — «Ни в какой класс не вы- держу».— «Как?» — «Так». И пояснил, как так; мать сказала ему по-французски, что отец рассердится, что шутить нельзя. — «Я не понимаю, мамаша; скажите по-русски, я позабыл». — Отец рассердился и порядком поучил его. Но Боринька все по- забыл; и географию позабыл, когда на другой день пришел учи- тель, и грамматику позабыл; готовился даже забыть уметь чи- 22
тать. Отец раза два вбивал ему память чубуком; не вбил, только притупил. После третьего раза Боринька сказал: «Вы видите, папаша, побои не помогают мне, а только делают мученье; так вы не мучьте меня, или я уйду». — «Куда?» — «Куда-ни- будь». — Константин Григорьевич побил его еще побольнее и запер, сказавши: «Выпущу, когда попросишься». День прошел, другой день прошел — Боринька не просится, чтоб его выпу- стили. Прошла неделя: то же. Отец увидел, что дело доходит до слишком большой глупости; да и мать просила; отец сказал ей: «ступай выпусти». — «Пойдем, Боринька, папаша простил». — Боринька поблагодарил мамашу и сказал: «вы, мамаша, не огор- чайтесь, о том я вас попрошу». — «О чем»? —«Оставьте меня тут еще». — «Зачем?» — «Потому, что это мне ничего; только скучно, а я могу терпеть». — Отец развел руками. — «Пусть си- дит». — Боринька просидел еще дня три, уже с незапертою дверью, но не соблазнился выйти. «Довольно, — сказала мать: — видим, что ты можешь терпеть». — «Когда увидели, так покорно благодарю, мамаша, потому что мне было очень скучно». — Конечно, сердясь на сына, отец отчасти и был дово- лен такими его геройствами, думая: «в меня! молодец!» — и после нескольких подобных столкновений, в которых сын держал себя точно так же, Константин Григорьевич отпустил его в уни- верситет, чему не поверил бы, если б предсказали ему это года за три. — Это я слышал впоследствии от матери Бориса Кон- стантиновича; а из того, что слышал в начале знакомства с ним от Ильи Никитича, стоит рассказать еще о двух приездах сынка к родителям в деревню на каникулы. Понятно, что Константин Григорьич, чрезвычайно тяжелый в семействе, не церемонился ни с прислугою, ни с мужиками, на резидирование между которыми удалился года через полтора, после отъезда сына в университет. Когда сын на следующее лето приехал в деревню, он в первый раз просидел за столом смирно, только поглядывал на отца, ругавшего неуклюжую при- слугу, которая заменила в доме небогатого помещика прежнюю благовидную и расторопную прислугу губернатора; но на другой день сказал, что обедать будет один, у себя в комнате. «По- чему?»— спросила мать. — «Если батюшке будет угодно, я скажу ему; это относится к нему». — Отец позвал его. Пошли объяснения; тянулись неделю, без успеха; сын уехал в соседний город, через две-три недели возвратился, и отец в остальное время каникул сдерживал себя, не дрался и не ругался. — На следующее лето сын хотел было итти дальше, облегчить поло- жение матери, которую отец мучил своими капризами; но тут не мог сделать ничего, потому что мать слишком любила мужа, сама очень мешала сыну, ежеминутно поддавалась мужу и упрашивала сына не вступаться за нее. — Он должен был бросить начатое. Но, разумеется, и отец давно уж бросил мысль вмешиваться в 23
дела сына, чувствовал себя при нем стесненным, но и гордился им, видя в нем свой портрет. По окончании курса Борис Константинович еще года полтора брал от своих деньги на свое содержание; небольшие деньги, потому что при своем небогатом поместье отец хоть и жил во- обще очень скромно, но любил играть роль и иногда давал обеды с вином из Петербурга; да и сам Борис Константинович не хотел брать много: ему довольно было 500 р. в год. Выдержав экзамен на магистра и поступив на службу, он отказался от всякого посо- бия со стороны родных. Вот каков был характерец моего нового знакомого: смирный, скромный, задумчивый, будто печальный, будто холодный, — все обдумывающий вперед, на всякие замечания отвечающий: «я знаю», делающий все по зрелом размышлении, но воплощен- нейший упрямец, какой только бывал на свете: ко всему этому — с какой стати? — присоединяющий очень большую заинтересо- ванность своим туалетом, пристрастие к изяществу до заботливо- сти о наряжании всех знакомых дам. Я уже говорил, что если бы изображал выдуманное лицо, никак не вздумал бы, что эта черта может быть совмещена с остальным характером его физио- номии; но чем больше узнавал я Бориса Константиновича, тем больше видел, что это у него не одинокая черта, что во всем в жизни проявляется у него сильная наклонность, соответствую- щая страсти рассуждать о фасоне рукавов и воланов: изящество, изящество во всем. — В каких комнатах приходилось ему жить при начале нашего знакомства, это скоро будет рассказываться: в плохих, даже очень; но он украшал свою жалкую комнату очень изящною бронзовою статуэткою, изображавшею Рашель, — ста- туэткою, пережившею все другое его имущество. Мы с Ильею Никитичем смеялись сквозь тоску перед разлукою с Борисом Константиновичем, пересчитывая список вещей, которые он брал с собою в дорогу. Ему, по некоторым обстоятельствам, неудобно было самому заняться покупкою вещей для своего отъезда, и он поручил сделать это Илье Никитичу. Всего всех вещей на очень, очень дальнюю дорогу он хотел иметь только рублей на 60, 70, — а в это время у него были деньги; но он скупился, и справедливо; обрезывал свои надобности до последней возможности. Я в своем плюшкинском халате удивлялся скудности списка и говорил: — Илья Никитич, необходимо купить несколько пар теплых чулок, фланелевую рубашку, — и я набирал много таких необходимо- сти, пропущенных в списке. «Не хуже вас я знаю, что это было бы необходимо, — отвечал Илья Никитич: — да ведь он не возьмет, бросит; вы знаете, каков этот юноша, — скажет: когда я нашел ненужным, то не нужно». — «Правда», сказал я. Зато те немно- гие вещи, которые он хотел иметь, он описывал в подробности, чтобы купить ему их именно такого сорта, какой ему нужен, и совершенно особенного сорта. Ручку для стальных перьев он пред- 24
писывал купить резную из красного коралла; почтовую бу- магу — соломенного цвета; стальные перья — непременно в тис- ненной гуттаперчевой коробочке. Коротко сказать: половина ве- щей казалась взята из кабинета светского капризника, другая половина — с туалетного стола светской девушки. Но верх совер- шенства составлял портфель. Борис Константинович велел ку- пить его непременно в английском магазине и очень отчетливо изображал длинную его характеристику. Замечательнейшею ча- стью портфеля был замочек, — точно, совершенно особенный: в средине восьмиугольной стальной дамаскированной пластинки 8 лежачее колесо с зубчиками; оно повертывается — и портфель заперт; если хотите запереть еще безусловнее, оно повертывается другим манером, и тогда снимается с восьмиугольной пластинки и кладется в карман; а на том месте, где оно было, на пластинке вырезаны арабески; очень, очень мило. — Но всего этого изя- щества было, как я сказал, на 60, 70 рублей. Это был список ве- щей спартанца, имеющего наклонности графа Д'Орсе. Он брал с собою несколько книг, в том числе Шекспира. Илья Никитич нашел очень красивое издание, в прелестном английском пере- плете; Борис Константинович, не рассчитывавший на подобную удачу, восхитился ею, и несколько минут Илья Никитич не мог отвязаться от его похвал за такого Шекспира. Мне не случалось слышать, как Борис Константинович гово- рит по-французски, потому что по неспособности моей внимать какие бы то ни было звуки, кроме отечественных, все двунаде- сять языков бегут моего присутствия. (Прискорбна мне мысль, что я не мог действовать в 1812 году, по своей нерожденности тогда: Россия избавилась бы от нашествия, поставив меня на границе). Но Борис Константинович часто говорил мне, что будет писать по-французски, для европейской публики; из этого я за- ключил, что он очень хорошо знает французский язык; — что ж особенного, получил светское воспитание. Однакож, мне при- шлось быть озадаченным от него и по этой части, когда он принес мне главу из романа, который писал по-французски. Читаю и разеваю рот: едва ли найдется во Франции десяток писателей, которые так свободно и энергично владеют французским языком; сжатость, сила, легкость — удивительные; решительно, перво- классный французский писатель по слогу. — Как это он умуд- рился? — Оказалось, что это одна из величайших его амбиций, совершенство во французском языке, и он бог знает сколько упражнялся, чтоб достичь этого таланта. «Это очень изящный язык, и составляет мою страсть», пояснил он. Я уверен, что величайшее из его честных прискорбий со- стояло и продолжает состоять в том, что он не красавец. Если было в нем еще что-нибудь особенное, кроме страсти к изяществу при страшном упрямстве, пусть постепенно выказы- рается из рассказа о его приключениях, как выказывалось для 25
меня этими приключениями. Но в первое время моего знаком- ства с ним сущность вопроса о Борисе Константиновиче состояла именно в его изящности при упрямом намерении бросить службу, «чтобы не испортиться». IV Как устраивается материальный быт Бориса Константиновича по выходе его в отставку. Причем твердостью воли Бориса Константиновича решается во- сточный вопрос Жил он очень скромно; и одевался скромно, хоть очень изящно; даже и скромное все-таки стоит денег; кроме того, он обзаводился изящными вещицами. Поэтому у него не было ровно нисколько денег в запасе, а были, напротив, кое-какие небольшие долги. Впрочем, и без слабости к изяществу, трудно было бы ему в 23 года составить себе капитал, когда до опреде- ления на службу он получал от родных не больше 500 р., а, определившись на службу, отказался и от этого пособия. Спрашивалось теперь: чем же будет он жить, бросив службу, пока найдет себе литературную или другую работу? — Налич- ность его кассы могла продлить его земную жизнь на 2, на 3 недели. Что затем? — Если бы я нашел ему работу, было бы отлично. Но я одарен таким свойством, что всегда очень подолгу не мог найти работы для хороших сотрудников, — уменье рас- порядиться! Увидев, что от меня ждать нечего, Борис Констан- тинович стал продавать свои вещи, распродал все в несколько дней, и все-таки остался без денег; — узнав это потом, я спро- сил, как же он устроил, что, продав вещей рублей на 300, остался все-таки с 25 рублями. «Я продал вещи, чтобы скорее распла- титься с долгами», сказал он. — Да почему ж вам именно в это время совершенного безденежья нужно было платить долги, ко- торых вы не спешили платить прежде? — «Прежде у меня были верные доходы, я был уверен в возможности расплатиться, когда потребуют. Оставаясь без доходов, я хотел расплатиться немед- ленно, потому что не знал, скоро ли будет потом у меня эта воз- можность». Совершенно основательно. Но зато он провел несколько месяцев в очень тесных обстоя- тельствах, так что продал напоследок почти все свое белье. На полсотни рублей он прожил месяца четыре. Удалось ему поме- стить где-то статейку, взять за нее рублей 30, — хватило еще ме- сяца на полтора. Потом опять нет ничего. Он очень сильно ну- ждался. Наконец стали улыбаться ему две перспективы: одна недурная и верная; другая очень хорошая, но слишком невер- ная. — Русское общество пароходства и торговли имело тогда по крайней мере вдвое больше управляющих, агентов, заведующих и всяких служащих, чем все остальные торговли и пароходные 26
общества на свете взятые вместе; и особенно много у него было агентов на Востоке. Кто-то из имевших влияние в этом обществе сказал Илье Никитичу, что, может быть, достанет его родствен- нику место агента общества в Бейруте или Смирне. — Борис Константинович приходит в идиллическое восхищение от этой надежды: светлое небо Востока — полутропическая раститель- ность — синее море, — он беспрестанно повторял стихи, неизве- стно откуда взятые им (— уж не его ли собственные? только я не знаю, едва ли он писал стихи), но показавшиеся мне действи- тельно очень милыми: ...В благовонной древесной тени, Созерцая, как солнце пурпурное Погружается в море лазурное, Полосами его золотя, Убаюканный сладостным пением Средиземной волны,«—9 я буду сидеть и мечтать, ходить и мечтать, лежать и мечтать, — прибавлял он, прочитав эти строки своим мелодическим, тихим голосом. — Он давно мечтал о юге; он и прежде все толковал, что отправится на южный берег Крыма или Закавказье. А те- перь — берег Сирии или Малой Азии, — какое же сравнение? — восторг, восторг! — Мы с Ильею Никитичем сочувствовали сти- хам о пурпурном солнце, полосами золотящем лазурное море; но считали еще более приятным обстоятельством то, что за слу- шание сладостного пения волны этого моря под благовонною древесною тенью благородное Русское общество пароходства и торговли дает 4 000 р. в год. — Борис Константинович сильно одобрял и эту карманную сторону перспективы, но пленялся собственно мечтательною частью ее. Однакоже пленительная перспектива была неверна, слишком неверна. Мы с Ильею Ники- тичем перешли от сомнения к полному безверию в нее; а Борис Константинович все еще мечтал и из-за этого ожидания, не слу- шая наших настояний, медлил согласием на другую, немечта- тельную, но все-таки очень хорошую вещь, шедшую к нему в руки: уроки географии, статистики и еще чего-то в заведении спекулянта, готовившего мальчиков и юношей к выдерживанию вступительных экзаменов во всякие учебные заведения от кор- пуса до университета. Плата за урок была хорошая, 2 р. в час, — спекулянт был такой молодец, что понимал свою выгоду в запу- скании пыли в глаза родителям даже и высотою платы учителям: значит, отлично; уроков было много, до 15 часов в неделю, так что годовой бюджет образовался слишком в 1 000 рублей. — «Бе- рите скорее, он не может долго ухаживать за вашим магистер- ством; он же сам говорит вам это, — ему нельзя ждать»,— твердили мы, — и в заключение убеждений Илья Никитич бра- нил Бориса Константиновича, ссылаясь на меня, что вот и по- сторонний человек, а тоже готов ругать. Он бранил бы своего 27
кузена еще гораздо энергичнее, если бы мы тогда знали, что Бо- рис Константинович в это время, после продажи зимнего пальто (дело было в начале весны), занимался продажею своего послед- него сюртука, — но тогда мы только знали, что у него вообще не должно быть денег, а до какой степени их нет, мы и не подозре- вали: он сохранял изящество своего фрака со всеми принадлеж- ностями, и кто же знал, что он редко обедает, когда у него были хорошие перчатки?—постясь, тайно от людей, как древние от- шельники, он все носился мечтами по соседству мест, ознамено- ванных их подвижничеством, между Бейрутом и Смирною. Прошло два, три месяца, слухи о Бейруте и Смирне давно за- глохли совершенно, — очередь должна была доходить до галсту- ков, — Илья Никитич сказал однажды: «Теперь, Борис, надеюсь, скоро образумишься: перчатки-то у тебя уж такие же, как у меня. Верно, плохо становится». — И точно, через несколько времени пурпурное солнце и лазурное море задернулись туманом даже от глаз Бориса Константиновича: он отправился к спекулянту и взял уроки. — Экий ты счастливец, Борис, — сказал Илья Никитич: — всякий другой на твоем месте нашел бы уроки уж отданными; — удивительно!—за безрассудных счастье! Похвалив его за благоразумие, которое он, наконец, оказал, я стал подсмеиваться над ним. — Какая ж в вас последователь- ность, Борис Константинович? Не хотите читать лекций в уни- верситете, потому что не можете читать сообразно с вашими убеждениями, а преподавать Географию Ободовского 10 и Стати- стику Горлова11 беретесь; — вероятно, эти книги совершенно со- ответствуют вашим убеждениям? До сих пор я остерегался высказывать такое мнение, — пожа- луй, наведи только на мысль, он и в самом деле брякнет: «да, это бесчестно, и я не сделаю этого»; — но теперь он взялся, значит, уж останется при своем, — но только, я напрасно думал, что мое замечание могло бы навесть его на мысль; он давно это обдумал и с самым серьезным видом возразил мне: — На поверхностный взгляд это может казаться непоследо- вательностью: я согласен. Но я вдумался в этот вопрос глубже. Две вещи, которые вы сопоставили, совершенно различны. Всту- пая на кафедру, я беру на себя обязанность излагать науку, как я ее понимаю. Правда ли? — Так. — А здесь что я обязываюсь делать? — Приготовлять к эк- замену. Я не берусь сообщать моего взгляда, от меня требуют только сообщения известного количества фактов. — Там, если я берусь за дело, я обязан развивать человека в человеке. Здесь я только обязываюсь приготовить мальчика к исполнению изве- стной формальности, в которой, впрочем, нет ничего дурного, ис- полнение которой, напротив, полезно для него. Поймите, что, 28
находя при данной обстановке невозможным исполнение одной из этих вещей, я могу исполнять другую, которая не имеет ничего общего с нею. — Понимаю, — сказал я. — Вы правы. — И с месяц хохотал над ним, говоря: «ну-ко, объясните еще раз». А ведь, пожалуй, он и в самом деле был прав. Вот это долго затрудняло меня: почему всегда говоришь ему: «оно, пожалуй, и так; если хотите, вы правы», — и в то же время хохочешь над ним; почему нет возможности ни оспорить его, ни чувствовать, что он рассуждает дельно? — Но потом мне показалось, что я понял, отчего это: он возводит каждый свой личный вопрос к общим принципам, против которых никто не спорит; и с этой высоты тянет логическую нитку до своего уголка, чего не делает никто из рассудительных людей. Он серьезно принимает за норму действий то, что для всех нас игра слов. Кто станет спорить про- тив того, что надобно добросовестно исполнять принимаемую на себя обязанность? — Борис Константинович и изречет вам эту истину; вы, по оплошности, скажете: «да, я согласен с этим», — думая: экая важность!— а он из этого и выведет вам такую штуку, что ему надобно выйти в отставку, или нельзя искать места профессора. А вывод правилен. Вот почему видишь, что результат нелеп, смеешься, а опровергнуть не можешь. Итак, надобно было согласиться, что Борис Константинович поступает совершенно основательно в том, что берет на себя скуч- ное и в сущности глупое дело — приготовление мальчиков к экза- мену, — дело, которое не хуже его может исполнять каждый встречный грамотный юноша, — и находит противным своей со- вести браться за дело очень важное и полезное, на которое и у нас и везде очень мало людей вполне способных и к которому он способен, как очень немногие из этого малого числа. Но только что порешил этот вопрос с такою основательностью, как вышла новая комиссия. Через неделю после основательного решения этого вопроса, человек, влиятельный в Русском обществе пароходства и торговли, приехал к Илье Никитичу и сказал, что место агента готово, устроено, пусть Борис Константинович собирается в Бейрут. — Илья Никитич отправился сообщить ему это приятное известие. Лицо Бориса Константиновича отуманилось, и он глубоко вздох- нул. — «Что ты, Борис?» — «Как это жаль! как это жаль!» в при- скорбии повторял Борис Константинович. — «Чего жаль?» — «Того, что это место погибло». — «Как погибло?» — он объяс- нил Илье Никитичу, как погибло, — разумеется, очень основа- тельно; и потом повторил тот же аргумент мне, с тем же прискор- бием. — Он, изволите видеть, дал слово содержателю пансиона, принял на себя обязательство, и нехорошо через неделю отка- заться, — это значило бы играть договорами. — «Да послушай, Борис: ведь он ничего не потеряет от твоего отказа и не потерпит 29
никакого затруднения от этого; ведь легко найти на твое место хоть сто человек, из которых каждый будет отличным препода- вателем, — ты только сделаешь услугу кому-нибудь из твоих дру- зей, передав ему эти уроки. Так ли?» — «Конечно, так; но ты, Илья Никитич, смотришь только на одну сторону дела; тут есть более важное соображение, общий принцип. Принято обязатель- ство; оно справедливо, оно выгодно для обязавшегося; если бы оно было невыгодно для него, он имел бы право отказаться, хотя в этом случае показал бы себя человеком непостоянным, каков я не хочу казаться; но это обязательство даже нельзя назвать невы- годным для обязавшегося. Может ли человек отказываться от обязательства, когда оно выгодно для него, только потому, что, изменив обязательству, он получит больше выгоды? Если может, исчезает всякая обязательность договоров, подрывается основа- ние связей между людьми...» Илья Никитич не дослушал, с сердцем ушел. — Оспаривая намерения Бориса Константиновича в разговорах с ним, я обык- новенно защищал их без него, в разговорах о нем с Ильею Ники- тичем. Но тут и я спасовал: это уж действительно походило на мономанию, которую нельзя защищать и за глаза. После того Борис Константинович опять принялся читать стихи о пурпуровом солнце и лазурном море, и с месяц читал их очень печальным голосом. Видно было, что жертва, так глупо принесенная им в удовольствие его мономании, была тяжела для него. V Устроив свои дела, Борис Константинович начинает заботиться об устройстве чужих дел по тем же неоспоримо прекрасным принципам Вот, таким образом, Борис Константинович устроил свои дела: по смешной фантазии бросил службу, которая обещала ему очень хорошую карьеру и на которой он, при своей твер- дости и честности, был бы полезен; по фантазии, еще более смешной, не захотел вступить на другую дорогу, тоже недурную в материальном отношении, — дорогу самую чистую, благород- ную, на которой он был бы: — уже мало сказать, полезен, должно сказать: чрезвычайно полезен; по фантазии, уже превы- шающей всякую меру смешного, отказался от места, стремле- нием к которому пылал; довольно долго — решительно только по своей дикой фантазии, подвергал себя тяжелой нужде; теперь, наконец, имел порядочное пропитание, но без всякой перспективы чего-нибудь сносного в будущем. Если такой человек, как Илья Никитич, выходил из терпе- ния, глядя на него, то уж, разумеется, он совершенно уронил себя во мнении всех остальных своих родственников и светских 30
знакомых. — У него было прекрасное положение в обществе, у него были превосходные надежды в будущем, — то есть еще недавно, и он был тогда прекрасный молодой человек, которого всякое почтенное семейство принимало хорошо, которого счи- тали за недурного жениха даже в семействах очень высокого круга, недалеко от аристократии. Ему угодно было, ровно без всякой надобности, обратиться в человека ничтожного, на кото- рого все благоразумные люди смотрели с чувством презритель- ного сострадания к его помешательству и подозрительного отвра- щения к его «дурным правилам». И я не скажу, что его родные и светские знакомые были не правы. Безрассудство, дикое безрассудство — иначе нельзя было назвать того, что он сочинил над собою. Я полюбил его, потому что это безрассудство происходило из благородных мотивов; я уважал его, потому что видел в нем и твердость воли, и силу ума, и возвышенность стремлений; но — но все-таки я смотрел на него с соболезнованием, как на человека экзальтированного до нелепости, нелепости гибельной ему и бесплодной. Только ли ему гибельной, только ли бесплодной? — Нет, я должен был соглашаться, когда Илья Никитич предсказывал ему, что он, с своими благородными мыслями, чистыми намере- ниями, великолепными усилиями, будет делать путаницу, вред- ную и для других, — потому что в обществе человек не может губить себя одиноко, — губя себя, он вовлекает в гибель и других. Люди в обществе стоят так близко друг к другу, что никто не может наносить себе ран, не задевая своим кинжалом и других; Илья Никитич говорил ему это серьезно и сурово, с досадою любви, потому что тоже любил его; я весело и шутливо, с обыкновенным своим балагурством. Он принимал и упреки Ильи Никитича и мои шутки с одинаково снисходительною, спо- койною, грустною улыбкой, очень живо высказывавшею нам его мнение о наших мыслях и о людях, имеющих такие мысли, — эта тихая, грустная улыбка была еще яснее его слов, а и слова его были достаточно ясны: «Я смешон вам, — говорил он, — но почему знать, быть может, вы жалки мне, — более, чем жалки. В вас нет преданности истине. Вы так же знаете ее, как я, — в том же виде, — вы видите ее, но вы не любите ее; вы убеждены в ней — но вы не хотите применять ее к жизни. Я хочу и буду действовать по убеждениям». Холодность, с которою говорил он это, всего больше пугала нас. Ясно было, что все его дикие выходки представляются ему вещами совершенно обыкновенными, что он делал их без всякого колебания и даже без особенного усилия, что его мономания овладела всею его натурою, и он рассуждает о ней, поступает по ней так же инстинктивно, легко, машинально, как мы киваем го- ловою при встрече с знакомыми, говорим «здравствуйте» и «ка- ково ваше здоровье». — Не было никакого сомнения, что он 31
настроит много бед; — и не себе одному, потому что, как все фанатики, он любил впутываться в чужие дела, — не оставаться зрителем, а становиться советником, не оставаться советником, а становиться действующим лицом. Само собою, что наши ожидания не замедлили оправдаться; еще бы не оправдаться! Прошло с год — поменьше — после того, как я познакомился с Борисом Константиновичем, месяца три после того, как он по- терял Малую Азию. Эта рана уже зажила в его душе; я уж не слышал от него стихов о пурпурном солнце и лазурном море с глубокими вздохами. — Однажды я зашел к нему с очень при- ятным известием, что отыскалась ему литературная работа: один из моих знакомых вздумал издать перевод «Истории Греции» Грота 12, одну половину перевода он рассчитывал сделать сам, — спросил у меня, не имею ли я знающего человека для пе- ревода другой половины; я назвал Бориса Константиновича, мой знакомый поручил мне переговорить с ним. — «К досаде, я не могу взять эту работу». — «Почему же?» — «Я предвижу в моей жизни приближение катастрофы, — очень счастливой, но изме- няющей весь характер моей жизни». — «Можно спросить, что такое?» спросил я. — «Нет, это тайна», отвечал он. Недели через полторы, две, я застал Бориса Константиновича запечатывающим письмо. — «В этом письме — катастрофа, на которую я намекал вам», сказал он, опуская письмо в карман пальто. — «Можно узнать, в чем она состоит?»—«Еще нет. Завтра все будет решено, и тогда будет видно всем», прибавил он с пафосом и торжественным довольством, — состояние, кото- рого он никогда не обнаруживал прежде: видно было, что дело слишком важно для него, если он не может не дать высказаться некоторому волнению. — Я стал говорить о деле, по которому зашел, о переводе Грота, что еще с неделю можно подождать ответа, чтоб он подумал. Он слушал плохо; когда я встал, и он взял шляпу, — «пойдем вместе», — увидев вывеску приема город- ской почты, сказал: «вот, я только сюда. До свиданья», но, пожи- мая мне руку при прощаньи, опять поддался чувству >и произнес: «Как счастлив тот, кто встретит и полюбит женщину с высокою душою». — «Конечно, счастлив, шутя отвечал я, при двух усло- виях: если он сам человек с высокою душою и если женщина с высо- кою душою тоже полюбит его». — «Это разумеется само собою», серьезно отвечал он.— «И еще третье условие, дополнил я: если у этих любящихся людей с высокими душами есть деньги». — Он улыбнулся с снисходительным состраданием к пошлости моих понятий; не отвечая на третье условие, сказал «до свиданья» и пошел в лавочку отдавать катастрофу на городскую почту. Ясно: возвышенная любовь с безденежьем. Несчастная! за- губит он ее судьбу, подумал я: а вероятно, порядочная жен- щина. — И я покачал головою. 32
VI Лица, соучаствующие в катастрофе Почти все светские знакомые Бориса Константиновича стали холодно смотреть на него, когда он устроил свою карьеру по своим воззрениям, и почти все родные вознегодовали на него; а он, разумеется, перестал бывать у презревших и вознегодовав- ших. Но было одно семейство, занимавшее средину между род- ными и знакомыми, в котором он не замечал ни пренебрежения, ни негодования, — которое, напротив, принимало его с полною приветливостью, с уважением, как прежде. — Он привык часто проводить вечера в светском обществе. Теперь ему негде было проводить такие вечера, как только в этом доме. Он стал частым гостем людей, с которыми прежде не был близок. Эти полу-родственники, полу-просто знакомые были вот в каком родстве с ним. Сестра Ильи Никитича, то есть двоюрод- ная сестра Бориса Константиновича, была за полковником Чек- мазовым, который служил в провинции; а брат полковника, Андрей Федорович Чекмазов, тоже человек женатый, служил в одном из министерств. Жену Андрея Федоровича звали Сера- фима Антоновна. Они были люди молодые, — свадьба их была года за два, за три перед тем временем, о котором я говорю. Вот они-то остались в хороших отношениях с Борисом Констан- тиновичем, одни из родных, если могли назваться родными. В строгом смысле слова, конечно, не могли: брат человека, же- натого на двоюродной сестре вашей — это уже не то, что по- петербургски, а и по-провинциальному чужой человек вам. Но Борис Константинович и Андрей Федорович говорили друг другу «ты», по-родственному, а Серафима Антоновна звала Бориса Константиновича кузеном. То, что они остались дружны с Борисом Константиновичем, уж много говорит в их пользу. И точно, Андрей Федорович очень ценил Бориса Константиновича, потому что умел ценить всякого и умел видеть, какую пользу может извлечь из всякого. Он был мастер хорошо держать себя с людьми и служил очень хорошо. Ему не было еще 30 лет, он не имел ни блестящих спо- собностей, ни особенной учености; но все-таки был, а еще больше считался, одним из самых ученых людей в своем мини- стерстве и очень дельным составителем всяких важных бумаг по своему министерству, особенно ученых, административных и законодательных записок и проектов. Репутация его была тем тверже, чем выше был круг, судивший о нем. Равные считали его только человеком, работающим усердно, быстро, складно, не- дурно; непосредственные начальники — одним из лучших работ- ников в министерстве; а когда еще высшие начальники говорили: «эту работу надобно поручить самому дельному человеку; кому 33
вы поручите», — то у подчиненного начальника постоянно под- вертывалась на мысль именно фамилия Чекмазова; так что самое высшее начальство знало его за самого лучшего из лучших дель- цов, которым он был только равен во мнении людей, дававших ему своими рекомендациями первенство над другими. Это не было следствием пристрастия или интриг: фамилия Чекмазова произ- носилась перед высшим начальством потому, что он был если не даровитее всех, если не дельнее всех, — зато благонадежнее всех; он не зарвется в дело так, чтоб от этого дело замедлилось, — он углубляется в него лишь настолько, насколько дозволяет срок, и всегда приготовит работу к сроку; он не зарвется в дело так, чтобы дело расстроилось от этого, — он в записке или проекте проведет, правда, свой взгляд добросовестно, но лишь настолько, насколько это требуется сущностью предположенной меры. Он отличный исполнитель, и только; другие больше или меньше само- стоятельные работники,—он только исполнитель, и если поручен- ное ему дело никак не улучшится в его руках, зато оно идет в его руках совершенно так, как предположено повести его. Таких ис- полнителей было много для текущих, формальных, машинальных дел; но для дел важных он был один,—он один имел требуемую для них обширность образования. Он был единственный настоя- щий чиновник между учеными людьми, служившими в министер- стве, единственный ученый человек между настоящими чиновни- ками; потому он шел вперед быстро, и его подвигали вперед не по личным пристрастиям, а потому, что он действительно был при- годнее всех. Тогда он ждал себе действительного статского совет- ника, — теперь уж получил и, без сомнения, поднимется по долж- ностям довольно высоко, — выше сослуживцев более его дарови- тых; и нельзя сказать, что он обгоняет их не по достоинству. Есть люди, которые умеют распоряжаться своими способностями с искусством, с каким отличный хозяин небольшого поместья рас- поряжается своим поместьем: средства не велики, но ничто у него не лежит даром, ничто не тратится на излишние за- теи, ничто не пропадает — и смотришь, он получает с своего по- местья больше дохода, чем другой с поместья вдвое, втрое большего. Как умел он пользоваться своими способностями, так он пользовался и всем, и всеми, между прочим и знакомствами и знакомыми. Он любил заводить знакомства, поддерживать их, не манкировал ни перед одним знакомым и в каждом умел найти что-нибудь пригодное для себя. — Так, он умел найти полезную для себя сторону и в Борисе Константиновиче, из которого, ка- залось бы, нельзя извлечь никакой служебной пользы. Служеб- ное значение Андрея Федоровича основывалось на том, что он человек умный и ученый, — таких исполнительных чиновников, как он, очень много; но между ними в его ведомстве нет никого, кроме него, имеющего репутацию человека, стоящего в уровень 34
с современными учеными понятиями, а это очень хорошая вещь, и в ней — основание необходимости, основание успехов Андрея Федоровича. Чтобы поддерживать это свое значение, он старался держаться в кругу ученых и умных людей. Он бывал у очень многих из них. И у него бывали некоторые профессора, кое-ка- кие литераторы, кое-какие артисты; это много помогало его карьере. А Борис Константинович был очень пригоден, чтобы составлять компанию им, даже служить некоторою приманкою для них. Он был в этом отношении для Андрея Федоровича то же, что хороший повар для человека, основывающего свою карьеру на гастрономических наклонностях людей. При Борисе Константиновиче не могло быть ни пробелов, ни вялости в серьезном разговоре; его резкие парадоксы и давали темы для ученых бесед и оживляли их. — «Что вы никогда не заглянете к Чекмазовым? ведь он же бывает у вас», говорил, случалось, один умный человек другому. — «Скучновато у него, я полагаю. Кто там бывает?» — «Ну, разные, Алферьев бывает».— «Ну, этот хорош. То есть Илья». — «Нет, Илья редко; есть другой, Борис». — «А, видал и этого. Значит, ничего. Заеду как-нибудь». Борис Константинович стал очень хорошим краеугольным камнем кабинета ученых и литературных экземпляров коллекции Андрея Федоровича. Но камень этот имел наклонность играть роль не в одной геогнозии, минералогии и других ученых собра- ниях, — ему нравилось быть и в обществе ювелирных вещей, — попросту говоря, он, просидев полчаса, час в ученой беседе Андрея Федоровича, уходил в гостиную к дамам, рассуждать о браслетах, брошках с неменьшею основательностью, чем об Эр- ратических камнях, по поводу которых называл Агассиса шар- латаном и истреблял его теорию ледников 13 за то, что он пишет в Соединенных Штатах в духе плантаторов; в кабинете остава- лась тема: «как? Агассис шарлатан? Как будто вся его ученая репутация создалась заимствованием первых юношеских трудов Карла Фохта. Будто Фохт такой первоклассный ученый». Та- ких тем Борис Константинович успевал задать десяток в один час, так что хватало до закуски. Были всякие темы, по вкусу вся- кому: и литературные, и исторические, и юридические. Конечно, было бы еще лучше, если бы Борис Константинович оставался в кабинете весь вечер; но Андрей Федорович, как человек ум- ный, знал, что нельзя же требовать от другого, чтоб он только служил нам, — надобно поступать так осторожно, чтоб он и не замечал, что служит нам, и поэтому Андрей Федорович не ме- шал Борису Константиновичу отдаваться его стремлению в го- стиную, к дамам. Необходимость этого вознаграждения за труд Андрей Федорович понимал тем осязательнее, что и сам еще не- давно увлекался. Конечно, увлекался, и до того, что сделал огромную ошибку: 35
рано женился, когда карьера только начиналась, когда был еще очень далек от близкого теперь генеральства, — потому женился на девушке, не имевшей такого родства, в какое мог бы вступить он, если бы выбирать невесту теперь. Но, — человек умный, Андрей Федорович знал меру сожаления об ошибке. Она была неисправима; следовательно, нечего и раздумывать о ней. Андрей Федорович совершенно примирился с тою мыслью, что жена его — не более, как Серафима Антоновна. И неосновательно было бы не примириться: недостаток важного родства, — ко- нечно, недостаток, невознаградимый ничем; но, насколько он мо- жет вознаграждаться, он вознаграждался. Начать с того, что Се- рафима Антоновна была женщина, на которую засматривались многие, но так как уж вперед ожидается, что именно она-то и есть «катастрофа», занимающая собою Бориса Константиновича, то лучше всего и познакомиться с нею из отношений между нею и Борисом Константиновичем. VII Борис Константинович сочиняет «катастрофу» Прежде, когда Борис Константинович бывал во многих свет- ских домах, Серафиме Антоновне доставалось мало вечеров про- водить с ним, и он не занимался ею. Теперь, когда исчезли дру- гие знакомства, когда он стал бывать у Чекмазовых чаще и чаще, он скоро сделался другом Серафимы Антоновны, и вот дружба, как и водится, перешла в любовь. Когда бумаги Бориса Константиновича перешли на сохране- ние к Илье Никитичу, Илья Никитич отдал их мне. Я нашел между ними несколько тетрадок дневника. Борис Константино- вич начинал вести дневник раза три, — когда жизнь его бывала особенно занимательна для него. Первые листы второй серии дневника заключают в себе историю его любви к Серафиме Антоновне. Беру из них несколько отрывков. Вот самое начало: «Я обращал слишком мало внимания на свою кузину С. Она женщина замечательного характера. Я убедился в этом ныне. Я увидел у них незнакомую даму, молодую, дурную собою, су- хопарую, высокую, и спросил у Лизы, кто она. Лиза отвечала: «Линденфельс, институтская подруга сестры». — «Почему ж я не видел ее прежде у кузины?» — «Прежде они с сестрою не бы- вали друг у друга; теперь возобновили знакомство».—«Почему ж они не бывали друг у друга три года? И почему теперь возоб- новили знакомство?» — «Я не знаю; какая-нибудь случайность», сказала Лиза и переменила разговор. Мне показалось, что она знает, но не считает себя вправе сказать, и это заинтересовало меня. Я пошел к Андрею Федоровичу и спросил, кто такая Лин- 36
денфельс.— «А ты не слышал?—сказал он:—романическая история, наделавшая шума месяц тому назад». Я ничего не слы- шал: как страшно я отстал от света! — «Нет, я не слышал; что такое?»—«Влюбилась в негодяя, который, подкутивши у Луи, стал хвастаться связью с нею, наделал других подло- стей, — конечно, все отвернулись от нее. Серафиме стало жаль ее, и она, как видишь, захотела сделать, что может, чтобы раз- влечь и утешить ее. Мне, признаюсь, это не совсем нравится; но ты знаешь мое правило: жена не ребенок, ее нельзя водить на помочах. Да я и сам, ты знаешь, защитник эмансипации женщин. Я говорил Серафиме; но она отвечала, что считает это своею обязанностью; я не стал противоречить. Конечно, это даже и благородно, если хочешь». Еще бы не благородно. — Осел! Почти весь вечер я просидел с дамами, по обыкновению. Ба- ронесса Линденфельс мне не понравилась, несмотря на свое не- счастье: при голубых лентах на платье, зеленые перчатки. Я про- стил бы это купчихе, провинциалке; там это еще ничего не дока- зывает, кроме недостатка возможности к развитию вкуса; от- кройте эту возможность и — смотрите, что выйдет; раньше не судите. Но светская дама — если она не понимает, что одевается без вкуса, это значит, она лишена смысла. — Лизою я тоже не совсем доволен: у ней есть вкус, даже очень тонкий; но она слиш- ком мало пользуется им. Зато ее сестра хорошо пользуется моими советами: она была ныне одета как нельзя проще, но очень изящно. (Дня через четыре.) Я опять встретил у Ч. Линденфельс. «Я не мог бы так долго и часто сидеть с этою госпожою», ска- зал я кузине С, «как вам не скучно с нею?» — «Почему вы знаете, что мне с нею не скучно? Но...» — «Договаривайте же, кузина». — «Мне нечего договаривать», сказала она. (На другой день.) Мы ездили с кузиной С. в магазин, как вчера условились. Наш разговор шел о туалете. Но вдруг она сказала: «У вас грубое сердце, Борис», — сказала это будто шутя, будто не давая значения этим словам, — будто они слу- жили только остротою, отвечавшею на мое замечание, что в Пе- тербурге меньше красивых лиц, нежели где-нибудь. Но я понял, к чему это относилось. — «Вы напоминаете мне о Линденфельс, кузина?» — Кажется, ей было неприятно, что я угадал. Но она сделала над собою усилие и сказала: «Неужели, Борис, непрости- тельно поскучать, для того, чтобы поддержать и утешить?» — «Не непростительно, кузина, а, напротив, прекрасно. Но слишком добродетельно. А вы знаете, я не люблю добродетели. Если б тут было хоть небольшое самолюбие, кузина, все-таки было бы лучше. Но чистая добродетель — это так скучно». — «Почему ж знать, что тут нет самолюбия? Вы такой скептик, Борис, что мо- жете открыть его. Она все-таки баронесса Линденфельс, а я не 37
больше, как Чекмазова. Эта история забудется, Линденфельс опять будет в обществе, которое выше моего, недоступно мне, — может быть, у меня есть расчет на это». — «Вы приказываете мне так думать?» — «Да». — «Извиняю вашу добродетель».— «По крайней мере, не находите ничего особенного в том, что обя- зана была бы делать на моем месте каждая женщина». «Каждая!» То и жаль, что слишком не каждая. Но тем луч- ше та, которая даже не знает, что она делает то, что сделала бы не каждая. (Через несколько дней.) Мне не совсем нравится самоуве- ренность Лизы. «Милый кузен, я сама знаю, что мне к лицу. Жаль, что мое лицо не так красиво. Но этому не могут пособить ваши советы». — Сестра гораздо умнее ее и выезжает в свет не вторую зиму, а пятую; однако находит пользу в моих советах. (Через два дня...) После у нас был опять такой разговор с Лизою, как третьего дня. Но я уже слишком порицал ее за то, что она пренебрегает искусством одеваться, — чуть не довел до слез. Нет, это несправедливо. Если она, быть может, очень серьезна, это не мешает ей оставаться девушкою и любить на- ряды, без любви к которым женщина — не женщина, да и муж- чина — пень, а не мужчина. Я показал бы одного своего зна- комца тем, которые вооружаются против заботы об изяществе в мужчине». (Через пять дней.) Когда я вошел, кузина С. быстро встала и ушла. Через полчаса она возвратилась, и ей случилось взять меня за руку. Я удивился: «Кузина, отчего у вас такая холодная рука?» — «Это ничего, я умывалась». — «Вы умывались?» — «Да, чтоб освежить лицо». — Я посмотрел внимательно на ее лицо. Она сконфузилась. — «Кузина, вы хотели скрыть, что вы плакали? Но следы остались». — «Следы остались? Я плакала? Но вы с ума сошли, Борис. Мы так счастливы с Андре». Меня нельзя обмануть. Да и может ли Андрей Федорович составить счастье такой женщины. Она много, много выше его. Он пошл. Она должна чувствовать это. Через час я сидел у него. Он был не в духе и как-то вовсе не кстати сказал пошлость о женщинах и женах: «Это игрушки, на которые приятно смотреть, но с которыми неприятно жить. Я совершенно разделяю мнение коммунистов, отвергающих брак. Жениться — это глупость». — Пошляк, неизлечимый пош- ляк! И хорошее понятие имеет о «коммунистах, отвергающих брак». Тебе, глупое животное, и понимать, что такое коммунизм и что говорят коммунисты. Они говорят, что ты осел и варвар— вот что они говорят. «Борис, забудьте то, что я вчера говорила вам. Забудьте, за- будьте, умоляю вас. С.» 38
VIII Муж и жена. (Продолжение о лицах, участвующих в катастрофе) Эта записка, вложенная между листами дневника, еще не имела на самом деле такого эротического характера, какой можно бы предполагать по ее восклицательному слогу. Да и все дело, когда была получена эта записка Борисом Константинови- чем от Чекмазовой, еще не имело такого трагического положения, в какое было тотчас же после того поставлено решительностью Бориса Константиновича. Он вообще был расположен утриро- вать людей и вещи, потому напрасно вообразил Андрей Федоро- вича и глупым животным, и ослом, и варваром. Андрей Федоро- вич не гений, не герой, — его натура вовсе не привлекательная, потому что он уж слишком расчетлив, благоразумен, примазан и прилизан. Но он не только не чудовище, он даже миловиден: маленького роста, худенький, хиленький, тоненький, но строй- ненький, с тонкими, но правильными чертами лица, моложавого не по чину, — что составляет его отчаяние, так что в последнее время он стал нарочно стараться хоть обрюзгнуть, если не удастся потолстеть, чтобы не казаться моложе своих лет; он чело- век и не злой, и не бесчестный, только немножко лиса; но у него и в мягком очерке губ и в голубых глазах написана неподдель- ная мягкость характера, готовность быть и добрым и милым. Несколько тривиален, правда; но это уж самая худшая черта и его характера и его физиономии. Серафима Антоновна тоже не богиня Олимпа, как вообразил ее Борис Константинович. Она и не красавица, какою следовало бы ей быть, если б она была богиня Олимпа. Правда, она высоко- го роста, у ней стройная, длинная талия, — густые темнорусые волосы, большие томные голубые глаза, она производит некото- рый эффект, когда бывает в обществе, — но такой эффект, какой производит целая половина молодых женщин, занимающихся со- бой,— никак не больше; какая она красавица!—далеко нет! Впрочем, многие находят, что она недурна, но только многие, да- леко не все. Однако в дневнике Бориса Константиновича речь идет не о ее красоте, — красота подразумевается, — Борис Кон- стантинович пленился возвышенностью ее души, которая начала открываться ему с появлением баронессы в гостиной Серафимы Антоновны. — Андре, — говорила Серафима Антоновна мужу: — не сердись, но я должна просить у тебя денег. — Опять, Серафима. Не совестно ли тебе? Ты решительно доведешь меня до того, что я должен буду ехать в провинцию на доходное место и для денег расстроить свою карьеру. В провин- ции можно нажиться, но нельзя итти вперед по службе. Да и тебе самой приятно ли будет обратиться в провинциальную 39
барыню, хоть бы и первую даму в городе? Подумай, будь рассуди- тельна. Через пять, много десять лет, мы и здесь будем жить бо- гато. Но до тех пор повремени. Я не позволю вам, сударыня, рас- строить мою карьеру. Извольте жить скромнее. К рождеству По- номарев опять подаст мне счет в 500 р. за ваши тряпки, как подал к пасхе. Я этого не хочу. — Андре, ты опять все об этом; и таким жестоким тоном, будто я мотовка. И даже не спросил, сколько денег я прошу у тебя, так немного, мой друг: всего 20 рублей на ложу в опере, и для чего, если б ты знал, ты не стал бы порицать меня. — 20 рублей на ложу в опере? Слишком низко хотите спу- ститься, сударыня. Еще ноги служат, можете подняться и в 10-рублевый ярус; а то не угодно ли в кресла, в 15-й ряд. Это будет нам с вами стоить всего 4 рубля. — Фи, Андре, какие вещи ты говоришь! Неужели ты не помнишь до сих пор, что в креслах бывают только мещанки и чи- новницы? Что ты сказал это мне, так и быть, — но, пожалуйста, не скажи этого при ком-нибудь другом, особенно при дамах: ты скомпрометируешь и себя и меня. — И опять смягчив голос, но уже сохраняя в нем чувство достоинства, которого не было слышно в первых ее словах, звучавших только нежною просьбою, Серафима Антоновна продолжала:—И поверь мне, мой друг, я бережлива. Для того только, чтобы быть в опере, я не бросила бы не только 20 рублей, и 2 рублей. Но ты спроси, Андре, — го- лос ее переходил в назидание, — зачем мне нужна ложа? Ты очень много наговорил, а этого не спросил. Я пригласила баро- нессу Линденфельс ехать с нами. Вот затем нужна мне ложа в 20 рублей. — Линденфельс? Ты успела познакомиться с Линден- фельс? — спросил муж голосом таким же серьезным, как прежде, но уже совершенно другого тембра: — Как тебе удалось это? — Вот, Андре, ты все бранишь меня за тряпки, как ты назы- ваешь, — отвечала Серафима Антоновна тоном уже полного на- зидания. — Я встретила Линденфельс у Вихман. А ты еще вор- чал, когда я сказала поутру, что еду к Вихман. — Ну, оставь это, Серафима, — сказал Андре, уже просто семейным голосом, каким говорят хорошие между собою мужья и жены о делах, по которым совершенно сходятся мыслями. — Ну, ты встретила ее у Вихман. Как же вы познакомились? — Очень просто. Она не узнала меня; а я сначала показала вид, будто не узнала ее, потом вдруг вскрикнула и бросилась к ней: «Неужели это ты, Антуанетта? Сколько лет не ви- делись». — Однакож это было рискованно с твоей стороны. Она могла сделать скандал, отсторониться от твоих объятий. — Ах, Андре, как же вы, мужчины, несообразительны. Не- возможно было бы не рассчитать, что теперь она будет рада зна- 40
комству с кем бы то ни было из женщин, принадлежащих к ка- кому бы то ни было обществу. Понимаешь ли ты это? — Умница, Серафима! — сказал Андрей Федорович и поце- ловал руку жены. — Нет, мой друг, это не заслуживает особенного удивле- ния, — скромно и просто сказала Серафима Антоновна, мило поправив ласковою рукою волосы мужа, — несколько жиденькие, это правда, не такие густые, как ее, но все же недурные светлые волосы. — Удача в том, что я встретила ее в такое время, когда она еще безусловно исключена из своего круга и когда она уж успела почувствовать тягость исключения из общества; — итак, завтра мы едем с нею в оперу, — понятно, что с нею нельзя ехать в 3-ий ярус! — пополнила Серафима Антоновна с лукавою улыб- кой жены, имеющей право на признательность мужа и искренно радующейся, что и она не бесполезная тунеядка; — на следую- щей неделе мы вместе едем на бал в Дворянское собрание, — как кстати подошел этот бал. Ты должен танцовать с нею, я найду других кавалеров. — Умница, Серафима, — повторил Андрей Федорович и об- нял жену, мило подставившую ему свои губки, которые очень многим казались недурными, и действительно были розовые, полненькие. Началась очень милая сцена. Да, Серафима Антоновна была не глупа: кокетничая с Бори- сом Константиновичем, она сама указала настоящее объяснение дела, как только заметила, что одна добродетель не объясняет его — «не угодно ли вам подумать обо мне вот что» — и этим отвратила всякую возможность, чтобы чудак предположил тут что-нибудь, кроме чистейшей добродетели. Точно: приобретение дружбы баронессы Линденфельс было важно: пройдет год, барон помирится с женою, общество снимет анафему с нее, в ее сало- не опять явятся графини и найдут в этом салоне Серафиму Ан- тоновну и Андрея Федоровича Чекмазовых; чему это равняется? Это равняется тому, как если бы вдруг оказалось, что дядя Се- рафимы Антоновны не уездный заседатель мелкопоместной гу- бернии, а симбирский или пензенский губернский предводитель, или что Андрей Федорович не Андрей Федорович, а помолодев- ший и поступивший в русскую службу с переименованием из conseiller d'Etat * в статские советники Барош, или Бильйо, то есть патентованный администратор с прописанием на лбу «дру- гого такого свет не производил». Само собою, я не видел сцену между Серафимою Антонов- ною и Андреем Федоровичем, и они оба не так глупы, чтобы рас- сказывать ее другим; — я воспроизвожу ее наугад, но не совсем наудачу: я видел две очень похожие сцены между ними по по- воду просьбы денег Серафимою Антоновною у Андрея Федоро- * Conseiller d'Etat (франц.) — государственный советник. (Ред.) 41
вича; обе они и начались и кончились совершенно так, насколько можно было им итти в конце далее супружеских поцелуев при постороннем и не близком человеке, то есть очень мало дальше простого милого поцелуя. Но все-таки видно было, что между супругами существуют очень милые отношения. Итак, обстановку объяснения я присочиняю по характеру других таких сцен между ними, виденных мною около того вре- мени. А содержание объяснения знаю из очень ясных отраже- ний его не только в их поступках, — это бы еще ничего, — а даже и в словах. Вот как началась дружба Серафимы Антоновны с баронес- сою Линденфельс, послужившая для Бориса Константиновича первым основанием заинтересоваться Серафимою Антоновною, предположить в ней женщину с очень возвышенными чувствами, потом открыть, что она несчастна с мужем, потом и влюбиться в нее. Уж из этого одного ясно, что Борис Константинович фанта- зировал на тему, которую придумал сам, что он сочинил себе свою собственную Серафиму Антоновну, на которую вовсе не походила настоящая Серафима Антоновна. А горячий (хоть бы и холодный) человек, вроде Бориса Константиновича, уж, пожа- луй, сочинил бы еще новую Серафиму Антоновну, тоже вовсе не похожую на настоящую, только уже в другую сторону, — Серафиму Антоновну, пустую женщину, проныру, притворщицу, дрянную женщину. Это будет несправедливость к настоящей Серафиме Антоновне. Точно, в Серафиме Антоновне было и пронырство, и при- творство, и очень много пошлого, и много дрянного, — но что ж такое? Из этого еще не следует, что она была дрянная жен- щина, или хоть вовсе пустая женщина. Она была просто такая же дама, как большая часть наших дам, — несколько похуже некоторых, несколько лучше некоторых из этого большинства. Тратить лишние деньги на наряды, хитро воспользоваться слу- чаем, чтобы втереться в круг повыше нашего настоящего круга — что тут особенного? Теперь почти не было бы надобности говорить, в чем состояла та сцена между Серафимою Антоновною и мужем, когда Борис Константинович заметил следы слез на ее глазах. Но Илья Никитич был свидетелем этой сцены, так почему ж не переска- зать ее, когда есть такой верный источник? — Серафима Анто- новна купила бархатный бурнус или что-то в этом роде, бархат- ное, — Илья Никитич сказывал, что именно, но я сби- ваюсь в дамских нарядах, — итак, что-то, бархатное, стоив- шее 85 рублей, а муж разрешил ей израсходовать 50 руб- лей, и никак не более 60. — Выдав 55 рублей (беленькую и три красненьких) с этим разрешением, он отправился на службу, проработал на дому у очень важного на- чальника над очень важною запискою до 5 часов, возвратился 42
домой, измученный работою, в самом деле усердною, а в особен- ности раздраженный — не столько обиженный, сколько встрево- женный за свои серьезные отношения к начальнику тем, что начальник не пригласил его остаться обедать; был дома за обе- дом сильно не в духе, придирался к тому, что суп дурен, пирож- ное пахнет мылом, а после обеда потребовал отчета о покупке, уже предполагая передержку; — натурально, что, при таком рас- положении духа с некоторою ломотою в плечах и пояснице от утра, дело не могло обойтись без сцены, за которую, однакож, не надобно винить никого: начальник не пригласил обедать по- тому, что у него в тот день был обед интимный, секретного дело- вого свойства, так что второстепенным людям не следовало тут быть,—итак, неприглашение Андрея Федоровича всвсе не было нелюбезностью с его стороны к Андрею Федоровичу, и через неделю, когда Андрею Федоровичу опять привелось работать у него, он пригласил Андрея Федоровича обедать самым любезным образом и изгладил все сомнения Андрея Федоровича простым, милым обращением своим за обедом. Итак, начальник вовсе не был виноват перед Андреем Федоровичем; Андрей Федорович точно так же вовсе не был виноват перед женою, что выместил на ней досаду; — в семейной жизни не всякое лыко в строку, и эти неудачные лыки очень скоро — в конце того же вечера — распрямляются: «Как измучился я ныне днем, Серафима, да и вот еще какая была неприятность», — скажет муж, в виде при- ступа, во время отдыха в дезабилье. — «Но зато ты должен, Андре, дать мне 50 р., потому что я должна сделать себе платье голубого дама; оно стоит дороже, но остальные деньги я сэконом- ничала, и нужно только 50 р., и я тебя прощаю»—скажет вся- кая умная жена, — и неприятность забыта. Что дама в подобных случаях всего приличнее голубого цвета, я заключаю из того, что именно голубого цвета было платье дама, явившееся через несколько дней у Серафимы Антоновны, которая, по свидетель- ству самого Бориса Константиновича, отличается тонким пони- манием того, какой цвет к чему идет; но можно заменять голу- бой цвет и другим, по вкусу или как лучше идет к другому лицу. — Вот какою милою развязкою кончаются сцены у умных мужей и жен. Для умной жены это даже — приятно: итак, нет большой вины перед женою на Андрее Федоровиче. Нельзя осуждать и Серафиму Антоновну за передержку, которая была причиною сцены: молодой женщине трудно удержаться от пере- держки против штата на наряды, когда она думает, — и может быть справедливо, — что у ее мужа больше денег, нежели он го- ворит ей. И опять, нельзя винить мужа, если он скрывает от жены часть своих доходов, потому что скажи он: «мы можем расходовать 5 тысяч» — окажется израсходовано 7 тысяч; сле- довательно, чтобы проживалось 5 тысяч, муж должен говорить жене: «мы не можем проживать более 3 с половиною тысяч», — 43
И опять тоже нельзя винить жену, что она следует своему со- ображению, <а не словам мужа о его доходах, когда знает, что муж себе на уме. Он себе на уме, и она себе на уме. И опять, кого же можно винить за то, что ом или она себе «а уме? Неужели жить без ума? — Так жил Борис Константинович, и что хоро- шего вышло из этого — отчасти мы видим, а дальше увидим больше. — Словом, как ни раскидывай умом, ничего особенного нельзя открыть дурного в действительных качествах и отноше- ниях Андрея Федоровича и Серафимы Антоновны, а видно в них много хорошего. Коротко и ясно, Андрей Федорович и Серафима Антоновна были счастливы друг с другом, жили отлично и превосходно, когда Борису Константиновичу заблагорассудилось начать сочи- нять с Серафимою Антоновною свою катастрофу. Из всего, что мы до сих пор знаем, даже по его утрирующему дневнику до отправления записки восклицательного характера к Борису Кон- стантиновичу, Серафима Антоновна не входила с ним ни в какие отношения, из которых следовало бы сочинять катастрофу. Она кокетничала с ним; она всегда была непрочь пококетничать, — почему ж было не пококетничать и с Борисом Константиновичем, когда он подвернулся под руку? — Правда, он не был хорош собою; но зато у него были превосходные манеры, он удиви- тельно говорил по-французски, вообще, был очень distingue *. Да хоть бы и не был, так что ж такое? — все-таки он молодой человек, следовательно, нельзя не пококетничать с ним. Каждый молодой человек знает, что глупо принимать невинное кокет- ничание в серьезную сторону и развивать из него «ката- строфу»;— все равно, как всякая молодая девушка знает, что нельзя верить комплиментам любезничающей молодежи. — Однакоже около Серафимы Антоновны было трое, четверо моло- дых людей, с которыми она кокетничала до своего знакомства с баронессою Линденфельс, и она не обращала особенных усилий на Бориса Константиновича: правда, он был очень distingue, но в ее глазах и те трое, четверо другие были тоже очень distingues, что ж особенно заниматься им? — Но баронесса дала ему реши- тельный перевес в ее мыслях над другими distingues, объявив, что он имеет манеры самого избранного общества, мог бы с успехом быть attache при посольстве и говорит по-французски, как Алек- сандр Дюма (pere или fils, неизвестно). Правда, баронесса была набитая дура, и Серафима Антоновна признавала за нею это качество; правда, манеры самой баронессы были плоховаты, но вот, что ж вы прикажете делать; случилось же ей, менее умной, заметить в Борисе Константиновиче превосходство над другими, или это оттого, что она все-таки больше видела людей высшего изящества, чем Серафима Антоновна? — но если она могла це- * Distingue (франи.) — светски воспитанный. 44
нить изящество, как же она сама оставалась плоховата и пошло- вата? — вероятнее, что она брякнула наудачу и случайно в этот раз попала на правду; но как бы там ни произошел отзыв баро- нессы, что Борис Константинович distingue из distingues, такой отзыв, хотя бы и набитой дуры, но баронессы Линденфельс не мог не иметь всепобеждающего влияния на мысли m-me Чекма- зовой, хотя и смотревшей на баронессу, как на простоволосую дуру. И с того же вечера кузина принялась усердно очаровы- вать своего distingue из distingues кузена. Она была не .настолько глупа, чтобы не понимать, какие свойства души ему нужны, — до сих пор она потому и мало кокетничала с ним, что свойства эти более скучноваты, чем удовлетворительные для других distingues. Но, когда он стал distingue из distingues, почему ж было не потрудиться для него? — Кротость характера, возвы- шенность образа мыслей, томная жажда более широкой и сво- бодной, простой и полезной жизни, вообще всякие стремления ко всяким великим идеалам и серьезным вопросам, все было вы- ставлено ему в ясном свете, — и он не замедлил увидеть все, как показал его дневник. Правда, роль была слишком не натуральна: в ней было неловко бедной Серафиме Антоновне, и она играла так форсированно, что человек и не слишком хитрый увидел бы натянутость игры на многих из ее штук. Например, как было не догадаться, что она нарочно долго держала руку в холодной воде, чтоб потом взять этою ледяною рукою руку своего кузена, чтоб он узнал, что она умывалась, чтоб он спросил, зачем она умывалась в такое необыкновенное время, как 9 часов вечера, чтоб он увидел на ее глазах следы слез, которых иначе и не уви- дел бы при свечах. Были штуки еще грубее: Серафима Анто- новна, видя простоту душевную своего distingue из distingues, без всяких ухищренных прикрытий остановит «а нем продолжитель- ный томный взгляд, потом вдруг встрепенется, — порывисто и глубоко вздохнет, — и тем обнаружит Борису Константиновичу, что в ней пробудилось мучение совести, и стремительно бро- сится к мужу, целует его, садится к нему на колени, то есть «пойми же ты, Борис, что я ищу в объятиях мужа спасения от преступной страсти к тебе», и с тем вместе: «видишь ли, как я очаровательна в моих ласках, — почувствуй это, тиран моего сердца». Короче оказать, поступала с Борисом Константинови- чем как с 14-летним школьником. И Борис Константинович при- нимал все за чистейшую монету, с добросовестностью 14-летнего школьника, и ангельские ее свойства, и томные взгляды, и ее страдания от пошлости мужа, и воспламенялся. Из-за чего так трудилась Серафима Антоновна? Ровно ни из-за чего, — шалила, дурачилась, — нужно же чем-нибудь забавляться, чтоб не было скуки, — что тут важного? —Всякий взрослый человек знает, что тут нет ничего важного, что это ни к чему особенному не ведет, ни к чему не обязывает, что это 45
один из способов препровождения времени, принятых в обще- стве; кто помоложе, любезничает (если мужчина), кокетничает (если женщина), — кто постарше (уже без различия пола), играет в карты. Кто ж играет в карты затем или так, чтобы вы- игрывать или проигрывать состояние? — никто; решительно никто из тех, кого она знает. Говорят, где-то в Английском клубе ведется игра на десятки тысяч; но эти игроки не садятся за ломберные столы квартиры статских (вскоре будущих дей- ствительных статских) советника и советницы Чекмазовых. Так рассуждала Серафима Антоновна. А Борис Константинович, приличным образом воспламенившись, повел дело по своим убе- ждениям, и не успела Серафима Антоновна сообразить, что такое он с нею сочиняет, как уж и оказалась сочинена надле- жащая «катастрофа». Серафима Антоновна и Андрей Федорович жили очень сча- стливо по-своему: — тривиальны или не тривиальны были оба они, это все равно; — они отлично шли друг к другу и потому были счастливы. Но у них были минуты неудовольствия друг на друга, и вот, в одну из таких минут после чародейственного обряда мытья рук, — Борис Константинович почувствовал окон- чательное воспламенение к несчастной жертве с высокою душою, начал серьезное объяснение о том, что Серафима Антоновна не- счастна с Андреем Федорычем, объяснял ей это, и не дальше, как через четыре дня уже получил от нее записку восклицатель- ного характера «забудьте, забудьте!» — Это «забудьте» было еще забудьте не что-нибудь безвозвратное, — «забудьте» было только то, что вчера он довел ее до признания, что действи- тельно, она несчастна с мужем. Она начала эту сцену кокетни- чаньем и притворничаньем, но ведь он говорил страстно, — голос хорошего артиста действует на нервы, — дамы, да и мужчины, в том числе и я — хохочут и плачут в театре и в опере непри- творно, — а голос настоящей страсти эффектнее всякого спек- такля, и когда Борис Константинович ушел, — она еще, может быть, не десять минут оставалась чувствующею в самом деле «да, я несчастна». Через два, три часа нервы успокоились; она ужаснулась того, что она чувствовала и говорила, она вспом- нила, что она говорила о муже в самом деле с негодованием, не шутя проклинала судьбу, соединявшую их, — и в этом ужасе она написала записку, — припомните эту записку — это уж едва ли кокетство: это простая, искренняя просьба женщины, испу- гавшейся, уж не заманивающей, а уж действительно желающей и умоляющей: забудьте! — Это она сама говорила мне, когда я отдал ей эту записку, найденную мною в бумагах Бориса Кон- стантиновича, и говорила так, что я верю ей. Я не слишком польстил ей в ее портрете и не очень-то расположен верить таким госпожам. Но на ней не было лица, когда она рассказы- вала эту сцену; она забыла, что ее губы подрумянены, когда 46
утирала пот, катившийся по ее лицу, и провела платком по своим губам так неосторожно, что на платке осталось красное пятно, а губы побелели с левого угла; — она и этого не заметила; — она потом утирала глаза этим ллатком, и смотрела на него, и не обращала внимания на красное пятно, — какое ж тут притвор- ство?— Женщина была испугана напоминанием этой сцены через три года, — как же я не поверю, что она была испугана, когда писала эту записку через два, три часа после этой сцены? Но ее просьба «забудьте» — совершенно искренняя просьба, как я вполне верю, была не из тех просьб, которые испол- няются; — конечно, она произвела противоположное действие. Впрочем, я этого не знаю. Я только могу предполагать. Пред- положения тут вовсе не мудрены. Но я не знаю, как потом шло дело, или, по крайней мере, не имею теперь оснований верить тому, в чем меня уверяли после и чему я тогда поверил. В чем тогда уверяли меня, чему я тогда поверил и чему не имею осно- ваний верить теперь, это вы прочтете на своем месте. А поло- жительно мне известно то, что письмо, которое я видел запе- чатываемым, было, как я видел, отдано на городскую почту через две недели после получения этой записки, как я вижу из сравне- ния чисел. Итак, две недели мне неизвестны, а по прошествии двух недель — письмо с «катастрофой». Это письмо мне изве- стно, и последствия его известны. IX Катастрофа Вечером я видел Бориса Константиновича запечатывающим письмо, — на другой день, часу в шестом, вошел ко мне Илья Никитич с сердитым, очень сердитым лицом. «Извольте-ко по- читать произведение моего братца, которого вы любите защи- щать», сказал он, подавая мне письмо, и посмотрел на меня и презрительно, и мстительно, и злобно. Я, как имею обыкнове- ние, сильно струсил, хоть и знал, что я-то, по крайности, никаким грехам не причастен, но все-таки струсил: «Да что же читать? лучше вы так расскажите, Илья Никитич», сказал я, соображая, что Илья Никитич хочет за что-то подвергать меня наказанию. «А, вы хотите увернуться, — давайте же сюда, — он взял у меня письмо, — я сам прочту вам. Восхищайтесь». «Милостивый Государь, Андрей Федорович, Как человек просвещенный, стоящий выше предрассудков, Вы поймете, что я должен был поступить, как поступаю, обра- щаясь к Вам с прямым объяснением фактов, и что Вам необхо- димо с достоинством и спокойствием принять ту неизбежную 47
развязку, которую я сообщаю Вам. — Серафима Антоновна я я, мы любим друг друга. Ее благородная натура выше предубежде- ний мелочных мотивов. Она сказала мне, что любит меня и что бедность не страшна ей. Правда, мы будем жить скудно: люди, подобные мне, не могут доставлять житейских удобств тем, кого они любят. Но те женщины, которые способны полюбить таких людей, и не нуждаются в пустых мелочах, которыми дорожит большинство. Поэтому, не огорчайтесь за Серафиму Антоновну: она будет счастлива в бедной и темной доле, которую решилась разделить со мною. Завтра, в 12 часов, я приеду за нею. Надеюсь застать Вас, чтобы пожать Вашу руку, и, если нужно, утешить и укрепить словами дружбы и чести. Ваш навсегда Б. Алферьев». — Вы знаете Чекмазова? — спросил Илья Никитич, злобно прочитав письмо, — спросил так же злобно и устремил непод- вижный, тоже все злобный взгляд; — как вам нравится такое обращение к моему почтенному родственнику Андрею Федоро- вичу ? Я почесал в затылке. — А ее знаете? — Видел мельком раза два, — отвечал я, довольный уж тем, что могу хоть на этот вопрос отвечать словоизъяснением, а не одним почесыванием затылка, и от этого удоволыствия даже усугубил возвратившийся мне дар слова: — Ее я видел раза два, но только мельком, и не могу сказать, что знаю. — Гм! —Точь-в-точь такая же, как муж! Поняли, умно? Я снова потерял словоизъяснительность. — Умно, умно! — повторил несколько раз Илья Никитич. Насытившись терзанием души моей, Илья Никитич изрек: — Вот каких людей вы защищаете. Стыдно, батюшка! Вам за тридцать лет! У вас через десять лет уже пора будет жениться сыну. — («Нет, я полагаю, через десять лет еще рановато» — кроме этого я ничего не нашелся подумать в оправдание себе.) — Ведь это безобразие, батюшка! Ну, уж довольно. Слу- шайте, стану рассказывать, что из этого вышло. И он начал рассказывать. Точно, было отчего ему злиться, видя такие штуки происходящими из убеждений, которые он считал святыми. Письмо было отдано на городскую почту часов в 5 вечера, часов в 9 достигло Андрея Федоровича, сидевшего за работою в кабинете и предполагавшего, что через полчаса будет спо- койно пить чай с женою, — вот, только допишет этот отдел какого-то отзыва со стороны министерства на какой-то проект другого министерства. — «Рука Бориса, — подумал он, взглянув на адрес. — Уж не болен ли, бедняжка. Славный малый, хоть чудак». С первых слов письма приятель славного малого раэинул 48
рот; дочитав до слов «Серафима Антоновна и я, мы любим друг друга», почувствовал жар и озноб, дрожал от гнева, торопливо и безуспешно дочитывая письмо, — как зверь в.бежал к жене, — она сидела перед зеркалом, поправляя прическу и прочие укра- шения, потому что к чаю могут быть гости. «Пошла вон!» за- кричал Андрей Федорович горничной и свирепо зашагал по ком- нате. Горничная бежала в недоумении. «Никого не принимать!» закричал он вдогонку ей, захлопывая дверь. «У вас амуры! изменять своим обязанностям! Я вас проучу, сударыня!» произнес он задыхающимся голосом, когда остался наедине с женою. Серафима Антоновна побледнела при первом его крике гор- ничной,—но тотчас же собралась с духом и гордо сказала: — Что такое? Я ничего не понимаю. Вы с ума сошли, Андрей Федорович? — Да, я схожу с ума, только от вашего безумия, суда- рыня! — он бросил ей на туалет письмо. От смущения она могла разбирать только бессвязные слова; поняла, однако, что это письмо не к ней, а к ее мужу, — поняв это, она еще более растерялась, потому что о чем же может пи- сать Борис к мужу? — Или не можете понять, сударыня? А вам-то должно быть ясно. Он извещает меня, что вы в связи с ним и завтра соби- раетесь бежать; верно, затем сообщает, чтобы я снабдил вас деньгами на дорогу. Серафима Антоновна помертвела, зарыдала — и бросилась к ногам мужа:—Андре, пощади меня! Я невинна! клянусь тебе! Он оклеветал меня! — Как оклеветал? Что вы врете? — Андре, клянусь! Он низкий человек! он клеветник! Андре, защити меня от него! — Врете вы, сударыня! Какая тут клевета; у вас с ним была связь. — Не было, Андре! клянусь! — Как не было? С чего же он взял? — Не было, Андре! Я не знаю, с чего он взял. — Да с чего же нибудь взял? Было же что-нибудь? При- знавайся: что у вас с ним было? — Ничего, Андре! Мы говорили. — Говорили? Только говорили? Врете, сударыня! — Нет, Андре, только говорили! И он письма писал. — Письма? Где они? Подай их сюда! Серафима Антоновна встала с колен; но дрожала, бедная: не могла пройти через комнату; опустилась на козетку. — Я не могу итти. Они в той шкатулке, — вместо прежнего, отчаянного крика она говорила едва слышно: будто силы покинули ее, как она встала с колен; и точно — она была так слаба, что у ней закружилась голова от усилия подняться на ноги и пройти; 49
и Андрею Федоровичу было уж отчасти жалко ее: он видывал ее обмороки не очень редко ,и был знаток по этой части, — но это не приготовление к такому обмороку, — она в самом деле ослабела, бедная. — Они в той шкатулке, Андре, дай ее мне, — тихо договорила она. Андрей Федорович подал шкатулку. Серафима Антоновна кое-как отперла ее при помощи мужа. — Вот они, Андре, возьми. — Все тут? Не утаила? — Он внимательно заглянул в шка- тулку. — Нет, Андре; все. Андрей Федорович порылся в шкатулке. Точно, больше нет. — А еще нигде :не спрятано? — Нет, Андре. — Извольте сидеть в вашей комнате, сударыня; никуда ни шагу, слышали? И не сметь звать ни Парашу, никого. Сиди одна, покуда я прочту их. Куда ей итти? Она сидела белая, как полотно, истерически переводя дух очень неровно. Он и сам дрожал, усаживаясь в кабинете с кипою писем, и принялся читать их мрачный, как Аббаддонна. «Мы вчера много говорили с вами, Серафима Антоновна, но я не все досказал и потому пишу вам. Вы не давали мне этого позволения; но к чему же ждать? Мы понимаем друг друга. Так, жизнь человека должна быть служением идее. Блажен, кто живет для того, чтобы служить ей. Но что такое идея? Это трудно определить. Прогресс, — стремление к возведению человека в человеческий сан, — социализм, — это понятия более определенные; но именно потому, что они более определенны, они охватывают только некоторые стороны идеи; ее сущность, ее саму они еще не представляют собою. Идея — это живое соеди- нение всех сил вселенной в «космосе», в стройном порядке, в гар- монии. Идея есть стремление вселенной от хаоса к космосу. Сам человек есть результат идеи, стремления сил вселенной к созда- нию космоса из хао...» — Чорт знает, какая глупость, — подумал, даже произнося мысль губами, так сильно было впечатление, — подумал Андрей Федорович: — чорт знает, что такое! Положим, я еще в состоянии понимать; ну, а Серафима, что тут может она понять? —Как это она читала? — Андрей Федорович продолжал читать, брови его хмурились попрежнему, даже больше прежнего, но рот стал искривляться уже не попрежнему: судорожные движения губ пос- тепенно переходили к презрительной улыбке, — он читал, читал — все та же ахинея, — вот уж третье или четвертое письмо, — как тут раздвинуться бровям, — голова трещит! «... Эти чувства в значительной степени искусственные. Я не хочу этим сказать, что они не естественны, или поддельны, — нет, — но они получают настоящую свою форму от настоящего 50
характера понятий и привычек нации, которого нельзя назвать вечным. И мы видим, что в другие времена и в других странах эти чувства не мешали или не мешают историческим явлениям, которые несовместны с нынешнею их европейской формою — вот вам и фактическое доказательство, что эта форма не вечна и не общечеловечна. У спартанцев некрасивые или слабые дети выбрасывались; припомните прекрасный миф, относящийся к дру- гому греческому племени: родители Эдипа велели выбросить этого новорожденного младенца. Раджпуты (на юг от пустыни низовьев Инда, на север от Нербудды, — правильнее Нербадды) до недав- него времени убивали новорожденных дочерей. В этом зверском обычае можно найти фальшивое предчувствие истины. Не по- думайте, что я защищаю его; я потому так и выразился, чтобы устранить такую мысль; я говорю: здесь есть предчувствие истины, но предчувствие фальшивое, то есть истина предчув- ствуется так, что в этом предчувствии является ложь. Совершен- но то же надобно сказать о всех явлениях исторической жизни прошлого и настоящего: в них всех истина предчувствуется фальшиво и является ложью. Так и нынешняя форма привязан- ности родителей к детям есть ложь. Обязанность родителей состоит не в том, чтобы дать существование дитяти, но в том, чтобы дать ему счастливое существование. Это высказал Маль- тус. Но сам Мальтус есть историческое явление, и потому в его формуле истина является ложью для нашего времени, кото- рое уже предчувствует более полное решение вопроса о космосе человеческой жизни...» — Чорт знает что! Экий дурак! — повторял Андрей Федо- рович.— «Но где откопал, что Нербудда — неправильно? Везде Нербудда; а по его — Нербадда; если бы такую начитанность иметь мне, то...» — думал Андрей Федорович, быстро перевер- тывая листы обширной корреспонденции, — в заголовках везде было имя его жены, но в самой корреспонденции играли роль лица, более известные в Европе вообще и в Петербурге тоже: Гершель-младший, мистрисс Бичер-Стоу, Александр Гум- больдт, — эти выставлялись более с хорошей стороны, хотя не без сильных порицаний; Прудон и Меттерних играли очень дурные роли, и назывались оба ренегатами истины, — Андрей Федорович даже было задумался: как же, Меттерних и Прудон порицаются оба? уж кого бы нибудь одного бранил; и какой же истины ренегат Меттерних?—но думать было некогда. Героями переписки были — в одной половине Карл Фохт, в другой — Пьер Дюпон; только о них и отзывался Борис Константинович безусловно одобрительно;—какой Пьер Дюпон? есть Шарль Дюпон, но Пьер Дюпон? —а, вот: «Пьер Дюпон сменил собою Беранже...» Впрочем, было кое-что и о любви. «...Я совершенно не могу согласиться с вашим мнением, что любовь непременно предполагает верность в пошлом смысле 51
слова. Почему не признать возможности минутного увлечения, после которого человек возвращается к постоянному предмету своей привязанности с чувством не только не ослабевшим, на- против, освежившимся? В человеке два стремления, из соедине- ния которых возникает жизнь: сила косности (привычки), по- требность неизменности, и противоположное стремление — искать нового, бросая привычное, потребность перемены. Всякая жизнь есть поляризация. В магнитизме, в электричестве, в ньютоновом законе, всюду вы видите раздвоение силы, стремящейся по про- тивоположным направлениям и из противоположных направлений соединяющейся в одно явление — эта обратная сторона поляри- зации известна под именем теоремы параллелограмма сил,— вернее назвать её: диагонализм сил; итак, поляризация и диаго- нали...» Нет, и это напрасно читать, Андрей Федорович все быстрее и быстрее перевертывал страницы, — везде все то же, все то же, о чем толковал Борис Константинович в его кабинете с учеными, литераторами и артистами: будущность человечества, борьба против предубеждений и подведение всего под закон поляризую- щегося диагонализма, — и нигде, никакого признака rendez-vous *, ничего похожего на связь; — о любви говорится часто, но все как об ученом предмете, будто отрывки из восторженного курса психологии. Все это пересыпано словами: «вы понимаете меня, я понимаю вас», — «ваша возвышенная душа предчувствует эту истину» — Серафима Антоновна и Аристотель, — Зороастр, Серафима Антоновна и Вишну, Дидро, Наполеон и Серафима Антоновна, — поэтому, не больше часа пошло на чтение целой груды писем: — вот и последнее, писанное уже третьего дня, и в нем ничего, кроме рассуждений. Андрей Федорович не мог не успокоиться; давно на лице была презрительно-веселая усмешка. Но, подходя к комнате жены для окончательного объяснения, он опять принял суровый вид. Когда он отворил дверь спальной, его обдало запахом гоф- манских капель: у бедной Серафимы Антоновны сильно разбо- лелась голова от плача и страха. Надобно побранить ее, но недолго и слегка, потому что он человек рассудительный: что бранить, когда, точно, нездорова; ведь он видит, что не прики- дывается. Но слегка надобно побранить, нельзя же, — и он сказал строгим тоном: — Видишь, Серафима, к чему ведут эти глупости? Разболе- лась голова; завтра, пожалуй, будешь больна; и все от своих глупостей. — Нет, я буду здорова. Только прости меня. Я невинна, Андре. Он низкий человек, он клеветник. * Rendez-vous (франц.) — условленное свидание. 52
— Я это вижу, Серафима. Но зачем же ты подавала повод к этому? Ты все-таки держала себя неосторожно. Рассказывай все, что у вас было. — Ничего, Андре. Он только говорил, я слушала. — А сама ты писала ему? — Нет, Андре, что же мне было отвечать на такие письма? «И то правда», подумал Андрей Федорович.—Так не пи- сала? — Нет, Андре. — Ну, хорошо, успокойся. Я прощаю, только впредь будь осторожнее. Теперь успокойся. Андрей Федорович стал помогать служанке ухаживать за женою. Нервы Серафимы Антоновны понемногу успокоились, она оправилась: — тогда начались подробные, уже мирные объ- яснения, в которых Андрей Федорович чаще всего произносил восклицание «дурак, как есть дурак» — и вопрос: «как же ты, Серафима, связывалась с таким дураком?» — а со стороны Серафимы Антоновны вопросительный ответ: «я и сама не рада была, да как ты от него отвяжешься?» — и ко времени сна гря- дущего уже восстановились благополучнейшие супружеские отношения. X То еще не была настоящая катастрофа, — настоящая катастрофа здесь Борис Константинович, неизменно точный в соблюдении наз- наченного времени, явился, как писал, в 12 часов. Слуга попро- сил его пройти к Андрею Федоровичу. Андрей Федорович веж- ливо и церемонно встал при появлении ожидаемого гостя. — Очень благодарен вам, Борис Константинович, — начал он официальным тоном, — за вашу готовность утешить и подкре- пить меня в моей печали. Но прежде всего позвольте спросить вас, какое право имеете вы писать мужу клеветы на его жену, и сообразны ли такие поступки с правилами чести? Борис Константинович, входивший с намерением заключить несчастного в свои объятия и излиться в ободрениях, остолбенел и, приняв позу и физиономию остолбенелости, сохранял ее без особенных усилий воли. — Прошу вас садиться, Борис Константинович, — это будет удобнее, чтобы выслушать мои замечания, потому что они будут довольно длинны. Андрей Федорович указал кресло, Борис Константинович машинально сел. — Понимали ли вы, что вы делали, когда писали мне ваше безрассудное письмо? Как могло прийти вам в голову обра- щаться ко мне с такими словами о моей жене, которая не для 53
меня одного, так хорошо знающего ее благородство, но и для всех, сколько-нибудь знающих ее, выше всяких подозрений? Если бы я не знал, что вы только безумец, то я бы не знал, ка- кое имя дать подобному поступку, который превосходит всякую меру наглости в клевете, не могущей притом иметь никакой... Но Борису Константиновичу нужно было лишь несколько се- кунд, чтоб оправиться от первого изумления, и он уже подвел неожиданную встречу под свою теорию: дело ясно. Он увидел, что ошибся в благородстве Андрея Федоровича; Андрей Федо- рович, хоть и говорил ему всегда, что разделяет его убеждения, но ведь говорил только из желания казаться передовым челове- ком, а на самом деле человек прозаический, пошлый; он посту- пает, как обыкновенно поступают в этих случаях домашние деспоты; запер жену, быть может истиранил ее, и говорит, что она не любит Бориса Константиновича; обязанность Бориса Константиновича: защитить ее от тиранства, возвратить ей сво- боду, дать ей обещанное счастье взаимной любв(и. В его мысли уж мелькнул весь процесс фактов, нужный для достижения этой цели при неожиданно оказавшейся пошлой тиранической хит- рости мужа; вот как это будет. Андрей Федорович говорит: «вы не увидите ее»; он отвечает: «увижу», встает и идет к ее ком- нате; Андрей Федорович становится в двери кабинета и говорит: «вы перешагнете порог только через мой труп». — «Если необ- ходимо, я готов». Дуэль — глупость; но если варварство при- нуждает, нельзя иначе. Один пистолет заряжен, другой нет. Кому достанется заряженный? Это любопытно. Если падает он, Борис Константинович, что ж, он исполнит долг; если падает Андрей Федорович, они уезжают в Америку. — Борис Констан- тинович обдумал все это, пока Андрей Федорович произносил начало своего выговора ему, — и, обдумав, спокойно поднял на Андрея Федоровича глаза и твердым, но по обыкновению тихим голосом сказал: — Вы хотите сказать, что Серафима Антоновна не имеет того намерения, о котором я говорил в своем письме к вам? Вы позволите мне заметить, что в этом случае только ее собствен- ные слова могут иметь убедительность для меня. Андрей Федорович холодно и горько улыбнулся. — Вам угодно лично объясниться с моей женою? Я надеялся, что у вас достанет деликатности пощадить ее от этого. — Я сказал свое мнение и остаюсь при нем. Я должен ви- деть ее. — Вы непременно хотите этого? — Да. Андрей Федорович пожал плечами и позвонил. Вошел слуга. — Доложи Серафиме Антоновне, что Борис Константинович желает видеть ее и что я просил бы ее принять его. Ты не пе- реврешь?— Слуга повторил слова.—Так. 54
Слуга ушел. Несчастный муж и счастливый любовник молча ждали его возвращения. Борис Константинович был холоден и спокоен. Андрей Федорович пожимал плечами и морщился. — Серафима Антоновна просят извинения: они не могут принять, — сказал слуга и вышел. — Вы видите? Вы согласитесь, что она права, уклоняясь от встречи с человеком, который так оскорбил ее и меня в ее лице. Но теперь Борис Константинович улыбнулся с горьким през- рением. Это уж слишком понятно: заговор с слугою. — Я дол- жен видеть ее, — сказал он еще спокойнее и тверже преж- него. — Вам не жаль так мучить женщину? Вы называете себя благородным человеком? Борис Константинович не удостоил его ответом. Его ответ был только в его взгляде, говорившем: «Я должен видеть ее; ты не можешь помешать мне». Андрей Федорович опять пожал плечами и вздохнул. — Как ни глубоко я сознаю, что ваше требование не сообразно ни с чем, я пойду сам настаивать, чтоб она исполнила его. Но, Борис Константинович, поймите же, до какой степени дурно требовать, чтобы муж просил жену о том, что и по ее и по его мнению уни- зительно для нее. Вы хотите подвергать сомнению мои слова, — как вы можете делать это, я не понимаю; но все равно: я при- нужден дать вам улику, что если кто из нас двух здесь играет бесчестную роль, то не я. — Имейте терпение подождать моего возвращения. Андрей Федорович ушел и довольно долго не возвращался. «Какой пошляк!—какие пошлые уловки! С ним не будет дуэли». Так думал Борис Константинович, но уж отчасти и не так думал: он уж чувствовал, что что-то неладно, что факты будто начинают не подходить под его теорию. Андрей Федорович возвратился. — Ваше желание будет ис- полнено, — сухо и спокойно сказал он; — моя жена пришлет сказать, когда будет в состоянии принять вас. Борис Константинович поклонился. Они опять сели молча; Борис Константинович неподвижно, Андрей Федорович с лег- кими машинальными жестами нетерпения. — Серафима Антоновна просят пожаловать, — сказал слуга. Оба встали. — В гостиную, — с пренебрежением сказал Андрей Федорович, пропуская Бориса Константиновича на один шаг вперед. Серафима Антоновна, бледная, с сверкающими глазами, сто- яла, опершись левою рукою на высокую спинку кресла; едва Борис Константинович появился в дверях, она сделала другою рукою знак, говоривший: остановитесь! — Вы желали меня видеть, — сказала она резко и громко, — 55
чтобы удостовериться, что я не зашита в мешок и не брошена в море. Вы видите, нет. — Она слегка наклонила голову и пока- зала рукою на дверь. Но Борису Константиновичу и этого было мало. Он стоял как вкопанный. Зачем он стоял, уж бог его знает. Едва ли он мог продолжать сомневаться, а впрочем, может быть, он хотел до конца исполнить свой долг, — долг требовал, чтобы он видел ее наедине и получил от нее свободный ответ, — или он стоял потому, что растерялся. — Андрей Федорович понял в том смысле, что он стоит для исполнения долга. — Кажется, Борис Константинович все еще сомневается, Серафима; — может быть, по его мнению, ты боишься при мне высказать свои истинные чувства к нему. Я уйду, чтоб он не сомневался. — Андре, я запрещаю тебе оставлять меня с этим челове- ком. — Нет, Серафима, позволь; иначе он, пожалуй, станет думать бог знает что, — и Андрей Федорович повернулся, вышел из гостиной, затворил дверь и прошел в свой каби- нет. — Вы бесчестный человек, Борис Константинович; я даже не ненавижу вас — только презираю. Я запретила мужу вызы- вать вас на дуэль и не позволю ему принять ваш вызов. Про- щайте. Она повернулась и пошла к двери, противоположной той, у которой стоял Борис Константинович. XI Объяснение катастрофы — Да что ж это такое, наконец? — спросил я Илью Ники- тича, когда он рассказал мне это дикое происшествие. — Да чорт знает, что такое, решительно чорт знает что, — отвечал он догматически. — Да как же это, наконец? — Да я же вам говорю, что чорт знает как. Потому-то Бо- рис Константинович и есть Борис Константинович, что с ним происходят такие события. — Да, наконец, ведь он же не в белой горячке? — Это как вам угодно; по-всегдашнему. — Но нет же, наконец, был же какой-нибудь повод ему на- писать это письмо; кокетничала она с ним? — Аааах! — с глубоким чувством произнес Илья Никитич и посмотрел на меня с отчаянием. — Аааах! так вы вот о чем спрашиваете. Что вы, новорожденный младенец, что ли? Да ка- 56
кое же «кокетничала»? Понятно, полагаю, что должна была быть связь. Без этого, конечно, не написал бы, хоть и сумасшедший. Сумасшествие только в том, батюшка, что он рассудил, что когда он ее любовник, то она его любит; а того не рассудил, что дамы имеют любовников не для любви, а для развлечения. — Так она дрянь, — сказал я. — Фу ты, господи! — ну, чем же она дрянь? Как мужья имеют других женщин на содержании, так жены имеют любов- ников; те и другие не по серьезному чувству, а для развлечения. Чем же тут жены хуже мужей? — Это нужно со стороны жен для восстановления равновесия в супружеской жизни. А вы скажете: «но страдает семейная жизнь», а я вам говорю: «ни- сколько». Муж дает содержанке столько денег, столько времени и всего, сколько остается лишнего за исполнением обязанностей семейной жизни; не жертвует выгодами жены для содержанки;— так и жена вовсе не изменяет ни мужу, ни семейной жизни для любовника; любовник — игрушка, муж — серьезная вещь. «Делу время, а потехе час» — правило нашей старины, — чать помните? А что это не похоже на ваши с Борисом Константиновичем тео- рии, не спорю. — Впрочем, я чувствую, вы и меня-то доводите до того, что я глупею. Ведь я не затем приехал к вам, чтобы рас- суждать о нравах нашего общества. Я к вам не за такими наив- ностями, а за делом. Андрей Федорович не продолжал объясне- ния с Борисом, как ушел в кабинет, и не вышел уж к нему. А как ушел Борис, он поехал ко мне и рассказал все, как было. Это умно, он умнее, чем я думал, даже благороднее. — «Вы хотите, чтобы я докончил мытье головы моему братцу? — говорю я ему; точно, это лучше, чем вам было продолжать сцену с этим сума- сшедшим». — «Да, — говорит, — я хочу просить вас — избавить меня от этой неприятности. Он довольно наказан, а в моих гла- зах это дело не имеет важности. Но теперь хорошая минута, чтоб урезонивать его для его же пользы». — «Это правда», го- ворю я. Вот я и отправляюсь к Борису и заехал позвать вас. Поедемте. — Зачем же мне-то ехать? В наказание мне за то, что я защищал его, вы ведете меня присутствовать при его казни? — Пожалуй, хоть и так. А серьезно затем, что он знает, что вы, подсмеиваясь над ним в глаза, за глаза защищаете его; во мне он видит слишком холодного судью, а в вас — самого расположенного в его пользу. Так пусть же видит, что, серьез- но говоря, и вы не можете противоречить мне. Я вздохнул. — Почтенную роль вы даете мне, Илья Ники- тич; что вот, Борис, смотри: сидит, сидит очень глупый человек, но даже и тот понимает, что ты глуп. — Ну, все равно, поедем. — Поедем, — сказал я, тщательно и не безуспешно сгоняя с лица кислую мину. 57
XII Более удовлетворительное объяснение катастрофы, восстановляющее то, чему было повредила катастрофа — Любопытно бы посмотреть, что делает Борис, — сказал Илья Никитич, подходя к двери Бориса Константиновича. Подсматривать было не нужно: мы услышали ровные, но торопливые шаги. Борис Константинович быстро ходил по ком- нате. Это у него уж самая высокая степень волнения, когда он начинает расхаживать быстрыми шагами. Он редко обращается к этому занятию, но, принявшись за него, оказывает неутоми- мость: может ходить часов шесть и больше; и в это время, также не переставая ни на мгновение ока, потирает руки. — Здравствуй, Борис; отличился! — начал Илья Никитич без всяких предисловий:—очень хорошо! Андрей Федорович рассказал мне все; и Серафима Антоновна пополняла; а я вот ему рассказал, твоему сочувствователю, мы с ним приехали хва- лить тебя, — «утешить и подкрепить», как ты выражался в письме. Не стыдно, Борис? — Не смейся, Илья, — это не смешно, а грустно, — сказал Борис Константинович с улыбкою, довольно печальнее обыкно- венной, не прекращая своей прогулки. — Что тут грустного? — Только смешно; но может быть и полезно, если послужит тебе уроком. — Чего? —с этим словом Борис Константинович остановился перед Ильею Никитичем, как умный перед человеком, сказавшим глупость. — Рассудительности, положительности! — Я очень рассудителен и положителен, гораздо больше тебя и всех вас. — Выразив это мнение с внушительным движением бровей, Борис Константинович отвернулся и опять пошел ходить; но уже не торопливыми шагами — значит, значительно успокоив- шись, что оправился, и не потирая руки, а спокойно заложив их за спину. — Так что ж это такое вышло с тобою? — Ошибка. — Но всему есть предел; и ошибке тоже. Ты можешь по ошибке принять муху за пчелу, но принять муху за слона, — это уж не ошибка, это помешательство. Какие основания были у тебя сочинить, что наша почтенная кузина намерена бросить мужа для тебя? Положим, она объяснялась тебе в любви, поло... — Она не объяснялась мне в любви, — Даже и не объяснялась!—воскликнули Илья Никитич и я в один голос. Борис Константинович оказался превзошедшим все наши соображения. Но, всегда отличаясь сообразительностью и находчивостью, я с этого восклицания переложил голос на пояснительный тон, 58
соответственно тому переводя и взгляд с Бориса Константино- вича на Илью Никитича, с приличным заменением удивленного вида тем самым, какой получило лицо Пифагора, когда он открыл теорему, известную под его именем: — Видите, Илья Никитич, честный человек всегда скажет это, какие бы причины ни были у него в ошибке. Он всегда будет выставлять себя одного за ви- новатого, в случае надобности даже за идиотски-глупого, лишь бы не упало ни малейшей тени на репутацию женщины. — Кто вам сказал, что я желаю выставлять себя идиотски- глупым? Я нисколько не желаю этого, — несколько раздражи- тельно, то есть, по масштабу его самообладания, совершенно теряя власть над собою, возразил Борис Константинович новому Пифагору, останавливаясь перед ним: — кто вам сказал, что я дам кому-нибудь право называть меня дураком? Что я пощажу для этого кого-нибудь или что-нибудь? — продолжал он, воз- вышая голос: — кто вам сказал, что у меня не было очень осно- вательных причин к предположению, которое оказалось ошибоч- ным. Я имел совершенно достаточные причины думать, что она бросит мужа для меня. Да, были отношения, совершенно упол- номо... — Молчите! — с неописанным благородством воскликнул я, в трепете, что своим пифагорейством раздражил самолюбие Бо- риса Константиновича до того, что он падет в грязь, доказывая, что у него была связь с Серафимою Антоновною. — Я не намерен молчать, — резко перебил он, продолжая стоять передо мною, но уделяя взоры поровну мне и Илье Ники- тичу: — потому что не желаю выставлять себя дураком, когда я вовсе не был им. Да, были отношения, совершенно уполномо- чивавшие меня находить, что она решилась бросить мужа для меня. Он — вы его знаете; это проза, посредственность, пош- лость. Я говорю беспристрастно. Он не в состоянии понимать моего или вашего образа мыслей, — потому что образ мыслей у меня, у вас, у Ильи Никитича, у всех нас один, надеюсь. Она вполне сочувствовала всему, что я говорил. Женщина с таким взглядом, с такими стремлениями не может выносить общества такого человека, как статский советник Чекмазов. Согласны ли? — Но, видя на моем лице такое крайнее замешательство, при котором нельзя ждать от человека ясных ответов, он обратился к Илье Никитичу: — согласен ли ты, Илья? Вообрази, что ты или я женщина; могли ли бы ты или я жить с Андреем Федоро- вичем? Отвечай. — Нет, не могли бы, ты прав, — отвечал Илья Никитич серьезным тоном; — это не подлежит спору, не могли бы, ни я, ни ты. Это было бы самое мерзкое мучение, самая отвратитель- ная гадость, а не жизнь. Я бы удавился, если бы уж не мог уйти. — Итак, я совершенно логически заключил, что жизнь с ним должна быть несносна для нее. Между тем, для человека необ- 59
ходимо любить; и она соглашалась, что не понимает жизни без любви. Кого ж она могла полюбить при таких стремлениях, ка- кие видел я в ней? Только человека с подобными стремлениями. Такой человек подле нее был я один. Следовательно, она должна была любить меня. — Вывод сделан основательно, только из чего же он сде- лан?— спросил Илья Никитич:—откуда ты взял, что она имеет какой-то образ мыслей и какие-то стремления, которые имеем мы с тобой? С чего ты это выдумал? — Она слушала меня с таким вниманием, показывала такое сочувствие к моим мыслям. — Так, так; я уж и спросил только для очищения совести; по началу твоего рассуждения было видно, что именно это, и только это. Так и она говорила и мужу, и мне, когда был у нее перед тем, как поехать вот к нему. — Что ж было между вами, спрашиваю я у нее: — вы знаете, я человек скромный, и уж вовсе не тетушка с моралью, — мне нужно же знать, когда вы поручаете, чтоб я докончил объяснение за вас. — «Он говорил, а я слушала». — Я не поверил ей. Но сказал: «итак, я считаю возможным взять с собою одного постороннего господина, при- сутствие которого было бы полезно. Могу я сделать это, Сера- фима Антоновна?» — «Совершенно можете, кого вам угодно».— Вот, я и привез его: она разрешила, так что ж мне не взять его с собою. А все-таки не верил ей. Теперь верю, братец ты мой, Борис Константинович, «он говорил, а я слушала» — верю, верю! — Но, Илья Никитич, вы... — начал было я, вспоминая свою пифагорийскую теорему. — Нет, — холодно и твердо отвечал Илья Никитич: — не полагайте, что он умалчивает что-нибудь для охранения ее репута- ции. Нет, вы видите все дело, как на ладони. Оно неправдопо- добно, потому я и не верил. Но я ошибался, это видно. Ну, Бо- рис, как ни хорошо я тебя знал, но до такой степени глупым че- ловеком все-таки не предполагал. Вы интересуетесь разными науками, — обратился он ко мне: — поблагодарите моего братца: он вам показывает сам в себе такую редкость, что любо- знательный человек не поленится проехать тысячу верст посмот- реть ее. — До сих пор была известна натуралистам одна порода людей homo sapiens — человек, отличающийся от обезьян рассуд- ком; теперь мы отыскали другую породу: homo insipiens didacti- cus *, человек, не отличающийся рассудком от обезьян, но не- обыкновенно сильный в диалектике. Полагали, что эта порода млекопитающих вымерла около того же времени, как вымерла в другом классе позвончатых, в классе птиц, порода Дронт-Дуду 14. * Homo sapiens (лат.) — человек мудрый, мыслящий; homo insipiens didacticus (лат.) — человек глупый, но поучающий. 60
В средние века обе эти породы множились и процветали; вскоре после того как Магеллан совершил первое кругосветное плава- ние, обе начали вымирать. Соприкосновение с купцами, матро- сами было гибельно для обеих пород. Как вы полагаете, кто это ходит по комнате? — Фома Кемпийский, Фома Аквинат, Эри- гена, — схоластик средних веков, doctor angelicus *, «учитель ан- гельский» — одного из них так именно и звали, как его следует назвать: doctor seraphicus *; Серафимский учитель, — это млеко- питающий Дронт-Дуду. Млекопитающий Дронт-Дуду ходил себе по комнате, как ни в чем не бывало, — не быстрыми шагами, а тихими, то есть не в волнении или досаде, — нет, равнодушно. Илья Никитич говорил и говорил, а он слушал, будто и не о нем идет речь, будто это, точно, безобидная лекция из естественной истории. — Так, так, узнаю тебя в этом, Борис, — говорил Илья Ни- китич: — из того, что женщина, от нечего делать, по небольшому кокетству, быть может, а главное, по любопытству слушает твои диссертации, которых даже не понимает, — из того, что она слу- шает их, ты заключаешь, что она влюблена в тебя; из дикого, не подтвержденного ничем заключения, что она влюблена в тебя, ты делаешь новое заключение, что она готова всем, пожертвовать для тебя, которому, вероятно, не дала бы даже своего поцелуя, вероятно дававшегося не одному мужу, вероятно, отказала бы в этом пустом поцелуе, если б тебе вздумалось протянуть за ним губы, — щелкнула бы тебя по губам, но вам не нужно этого, Бо- рис Константинович, вы не такой человек, вы уж знаете, что эта женщина, которая разве-разве позволяла бы вам поцеловать ее руку, что она готова — чего готова, уж решилась стать из-за любви к вам женщиною погибшею во мнении общества, разорвать все отношения к людям, из которых не только ее муж, ее сестра, каждая ее приятельница, для нее интереснее и дороже, чем вы,— променять порядочную обстановку на бедность. Ах, ты сума- сшедший, ах, ты сумасшедший! — Но мало того, что ты сумасшед- ший, ты слепой сумасшедший. — Не иметь мозга в голове — это большое несчастье; не иметь глаз во лбу тоже очень большое; каждого из них достаточно, чтобы человек был жалок, — в тебе соединяются оба. Что ты сумасшедший, ты, полагаю, понимаешь; доказывать ли тебе, что ты слепой? Как же ты смотрел на нее и не замечал, что она совершенно под пару своему мужу? — Илья Ни- китич пустился в подробное .изображение свойств Серафимы Антоновны, припоминая, в каком ее поступке очень ясно вы- сказывалась ее пустота, в каком — тщеславие, в каком — ка- кая другая пошлая замашка, и все приговаривая к каждому * Doctor angelicus, doctor seraphicus (лат.)—(ученые звания в схоласти- ческой науке. 61
анекдоту: ведь это было при тебе, ведь ты торчал же тут? Помнишь? На каждый такой вопрос Борис Константинович отвечал, как следует добросовестному собеседнику: «помню», и продолжал ходить, не делая никаких других замечаний, кроме только «помню», — ни одного слова. — Посмотри же ты на себя, — продолжал Илья Никитич, — какую пошлую роль ты разыграл в этом деле. — Ты считаешь себя человеком и умным, и благородным, — а как смешон, туп, пошл был ты в этой сцене с Андреем Федоровичем, которого ты презираешь; а он был тут умен и благороден; —как бездушен и низок был ты, добиваясь объяснения с этою несчастною женщи- ною, перед которой ты страшно виноват, — которой ведь это объяснение было страшною пыткою, — тебе еще это было нужно, как будто мала была мерзость, которую ты сделал ей твоим письмом. Она тоже пошлая женщина, как ее муж, но в этой сцене ты был низок и подл перед нею, она благородна. О, в какое унизительное положение ты поставил себя! Как ты ком- прометировал убеждения, представителем которых являлся! Ты повергнул святыню наших убеждений в кучу навоза, на поруга- ние, на оплевание всем дуракам, на попрание всем животным! Ты преступник! Если бы можно было нам составить суд над тобою, ты был бы повешен. — Половина десятого, Илья, — сказал Борис Константино- вич, вынимая часы:—пора к Желтухиным; вы тоже едете к ним? — Из твоего раздражения, Илья, я вижу, что ты любишь меня, и очень признателен тебе за это; и вам тоже, — прибавил он, относясь ко мне. — Я отдал все время говорить тебе, и вам подтверждать его слова. Я знаю, что после подобных случаев нельзя избежать разговоров с людьми близкими. Разговор дол- жен был быть, и он был. Вы говорили три часа, — довольны ли вы?—Он остановился перед Ильею Никитичем и твердым, не- сколько суровым взглядом смотрел на него, — уделяя неболь- шую долю смотрения и мне. — Я дал тебе довольно времени вы- сказаться, — вам заявлять ваше согласие с ним. Обыкновение требует, — ведь это все делается в удовлетворение рутине, бу- дем же соблюдать ее, — обыкновение требует, чтоб и я сказал не- сколько слов. Скажу их — не потому, чтобы надеялся сказать ими что-нибудь новое для вас, а в удовлетворение рутине. — Я ошибся и с самого начала сказал это; прибавить к этому — я и теперь ничего не имею, после ваших рассуждений, как до них. Я поступал честно, и потому мне не в чем раскаиваться и нечего стыдиться. В том, что случилось, нет ничего ни удивительного, ни даже замечательного. Никогда не ошибается лишь тот, кто ни к чему не стремится, ничего не делает. Смеяться легко, порицать легко, но не всегда позволительно. Таково мое мнение. — Едем к Желтухиным. 62
— Ты неисправим, Борис, — сказал Илья Никитич со вздо- хом. — Надеюсь, неисправим, по твоему выражению; неизменно верен своим правилам, по моему. Илья Никитич и я, мы остались тогда убеждены, что Сера- фиме Антоновне и Борису Константиновичу нечего было скры- вать; что они «говорили, и только». — Но я уже сказал перед описанием катастрофы, что теперь я не знаю, что было между ними в продолжение двух недель, прошедших между сценою, когда Серафима Антоновна сказала, что ненавидит мужа, и ис- пугалась своих слов, оставшись одна, — и между тем вечером, когда Борис Константинович отправил свое письмо. Неправдоподобно, чтобы Борис Константинович написал это письмо без rendez-vous и всей их принадлежности. Так думал и Илья Никитич. Но Илья Никитич принужден был отказаться от этого мнения, и мне также казалось, что Борис Константино- вич смастерил свое письмецо при совершенно таких отношениях, какие выказались нам «как на ладони» из апологии «млекопи- тающего Дронт-Дуду». Но тогда мы не знали сцены негодования на мужа, после которой была послана записка «забудьте!» На- турально предположить, что за такою сценою должны были сле- довать другие, дававшие Борису Константиновичу основание ду- мать, что Серафима Антоновна готова жертвовать для него многим. И по всей вероятности, Борис Константинович, выстав- ляя себя круглым дураком в этом деле, одурачил Илью Никитича и меня. Меня, — это, пожалуй, не было бы особенным мастер- ством; но Илью Никитича — это штука трудноватая. А впрочем, кто ж его знает, Бориса Константиновича? — Он был тогда спо- собен и на то, и на другое: он был способен и написать письмо без всяких оснований; был способен и разыграть самую тяжелую для него роль, не моргнув. Решительно, не умею сказать, то или другое было на самом деле. Думаю, впрочем, что он разыграл роль. Если так, он сделал то, чего никто не мог бы сделать: совершенно уничтожить вся- кое сомнение о невинности женщины во всех, до кого доходил слух о скандале. Величайшие мерзавцы и мерзавки искренно го- ворили: «она чиста; он дурак»; даже легкая тень, какую набра- сывает на имя дамы обыкновенное кокетство, какая лежит, как легкий вуаль, на именах почти всех дам в сплетнических круж- ках, которая была приобретена и Серафимою Антоновною за прежние ее кокетничанья с другими, — даже эта тень надолго была уничтожена сиянием ее невинности в глупой проделке Бо- риса Константиновича. — «Он дурак, она чиста»; — «чиста», «чиста», этим твержением долго были заглушаемы всякие сплетни о ней за прежние и за новые легкие шалости. 63
А твердили «чиста» потому, что этим необходимо пополня- лось «дурак», — чтобы признавать его дураком, необходимо при- знать ее чистою. А невозможно было не признавать его круглым дураком. И не только я, Илья Никитич также был тогда совершенно убежден, что сплетники и сплетницы не ошибаются, сваливая всю вину исключительно на него. — Очень может быть, что они и не ошибались, что он и действительно был в этом деле истинным doctor angelicus seraphicus *, млекопитающим Дронт-Дуду, каким нашел его Илья Никитич, — очень и очень может быть, — кто ж может поручиться за то, что дикость фантазий такого господина не могла действительно перейти всякую границу правдоподобия. Для меня было несомненно, что от такого человека надобно ежеминутно ждать новой дикой истории, и не всегда же счастье будет так милостиво, чтобы его фантазии лопались без беды для него и для той женщины, которой он благоволит давать роль в них. — Я выразил это соображение Илье Никитичу, когда мы ехали с ним к Желтухиным. Илья Никитич выразил надлежа- щее удивление к моей сообразительности, пожалел, что во время езды по скверной мостовой неудобно встать и поцеловать меня в маковку, и сделал с своей стороны три-четыре замечания, ко- торые тогда показались мне не основательны, — одно кажется обидно и теперь, — и едва ли справедливо, а с другим я скоро должен был согласиться; их я приведу к тем фактам, которыми они подтверждались; а то замечание, которое, по моему мнению, до сих пор не подтверждается фактами, состояло в том, что Илья Никитич выразился обо мне так: «Эх вы, переметная сума!» — во всяком случае неделикатно так обижать человека; это нехо- рошо. Что человек смирный и безответный, ты уж и обижать его? ГЛАВА ВТОРАЯ I Новая история, имеющая над прежней то превосходство, что прямо так и на- чинается с катастрофы, между тем как прежняя только уже заканчивалась катастрофою, и что новая катастрофа совершается с успехом и плодотворно- стью, между тем как прежняя не удалась и не принесла плодов Борис Константинович оказывается применившим к себе из- речение мудрых старцев и стариц земли русской: «Чем ушибся, тем и лечись!» На вечере у Желтухиных Борис Константинович был скучно- ват, уныл, даже очень сильно. Потом несколько дней мы не ви- * Титул, применявшийся к выдающимся ученым. Doctor — учитель, angelicus — ангельский, seraphicus — серафимский, высший. 64
делись. Когда он зашел ко мне дней через пять, шесть, я ожидал, что замечу в нем следы грусти, — нисколько! Он был в обыкно- венном настроении духа, лучше обыкновенного. Что ж это? — Хоть и мудрец, но все же человек, а не камень: не следовало бы так скоро сбежать с тебя этому расстройству, как воде с гуся. Он тут же разрешил это мое недоумение. Поговорив о деле, мы стали болтать. Я вклеил какую-то шутку над его «серафимским промахом», — он отвечал: «Взгляд ваш и Ильи Никитича, ве- роятно, очень основателен; но не все разделяют его, и за страда- ние, которому подвергла меня ошибка в характере одной жен- щины, я вполне вознагражден сочувствием другой» 15. Сказав эти слова тоном, не лишенным торжественности, Бо- рис Константинович остановился, несколько времени молчал, произнес с тихим пафосом: «Да, я вполне вознагражден», и уж окончательно замолчал. Я, увидев, что предмет истощен, загово- рил опять о прозаическом деле, по которому Борис Константи- нович зашел ко мне. Ясно: опять влюбился, опять нашел женщину с возвышен- ною душою, опять разложил огонь, чтобы заварить кашу. Остается только желать, чтобы не слишком сильно обожгли себе губы ею он и та, которую он приглашает вкушать эту кашу. Через неделю я, зашедши однажды поутру к Борису Кон- стантиновичу, нашел у него гостью, молодую девушку. — «Дело житейское, обыкновенное для всякого другого, — но не для вас, Борис Константинович, — подумал я: — что ж это такое, Борис Константинович? Нашли сочувствующее вам существо с возвы- шенною душою, симпатия этого существа вполне вознаграждает вас за ваши страдания от вашего нелепого фарса с Серафимою Антоновною; а между тем, приглашаете к себе гостью; так не следовало бы делать человеку с вашими принципами». Девушка при моем появлении встала, взяла шляпку и хотела надеть ее, собираясь уйти. — «Зачем же, кузина? — сказал Бо- рис Константинович: — он нам не помешает и, вероятно, не бу- дет сидеть долго: он заходит не надолго, только по делам; останьтесь и позвольте представить вам моего хорошего знако- мого» — он назвал мою фамилию. Девушка положила шляпку, протянула мне руку, — в такой крайности, я взглянул на нее: без крайности я не поднимаю глаз ни на какое лицо, не только женское, но и мужское, я в этом нелицеприятен к обоим полам, и более смотрю на третий пол, деревянный, а иногда на нижнюю часть стен. Итак, девушка положила шляпку, подала мне руку и села. «Так вот что, это родственница, — и я совершенно напрасно подсмеялся в мыслях над вами, Борис Константинович» — это при словах «кузина» и «позвольте вам представить его», — а когда она протянула мне руку и поэтому мне пришлось взгля- нуть на нее, то я увидел, что первое мое предположение и могло 65
родиться только от моего обычая не смотреть без крайней на- добности на тех, кого я вижу: это была скромная девушка поря- дочного общества. Я мысленно извинился перед нею в оскорбле- нии, которое тоже мысленно, нанес ей, переговорил с Борисом Константиновичем о деле, по которому зашел к нему, ушел и за- был о встрече, которая при родстве гостьи с Борисом Констан- тиновичем не представляла ничего особенного. Кузину Бориса Константиновича звали Лизавета Антоновна. Я не знал тогда, что у Серафимы Антоновны есть сестра Лизавета; плохо пом- нил и то, что отчество Серафимы Антоновны — Антоновна; а хоть и помнил, то очень нужно соображать, кто кузина, виден- ная мной у Бориса Константиновича, — всякая кузина может запросто бывать иногда у кузена, свет позволяет это; я забыл думать об этой кузине. Забыл, но не надолго: Борис Константинович потрудился, чтобы я вспомнил о ней и призадумался о ее судьбе. Зашедши ко мне через несколько дней, он спросил меня, как понравилась мне его кузина. Я сказал, что, вероятно, неглупая и хорошая де- вушка, сколько я могу судить по нескольким словам, которыми обменялся с нею. Ободренный моим благоприятным отзывом, он начал хвалить ее с горячностью, которой видеть в нем я не при- вык. Кузина, — что ж, это очень может нисколько не мешать быть влюбленным в нее. Уж не она ли существо с возвышенною душою, которое своею симпатиею вознаградило его за разочаро- вание в Серафиме Антоновне? Да уж и не сестра ли она ей? — На этот раз я не ошибся. II Папаша и мамаша Серафимы Антоновны и Лизаветы Антоновны или: в чем состояли утешения и в чем состояло прискорбие Прасковьи Филипповны * Дятловой Впоследствии, когда я должен был несколько раз видеться с Лизаветой Антоновной по случаю приключений не совсем обыкновенных, я узнал от Ильи Никитича очень подробно, кто она, что она, какого родопроисхождения, — а потом сподобился видеть и виновников её бытия. Виновники ее бытия были, как я догадался, те же самые, как и виновники бытия Серафимы Ан- тоновны. Виновница бытия этих двух сестер, не сходных между собой во многом, но сходных по тому, что обе выражали сочув- ствие к возвышенным стремлениям Бориса Константиновича, хотя опять сочувствие неодинаковое и с результатами неодина- ковыми для них, — итак, виновница бытия этих двух сестер не * Далее Прасковья Филипповна именуется Софьей Филипповной — Прим. ред. 66
произвела на меня эффекта, а виновник — производил сильный эффект не на меня одного, а и на всех видавших его. Антон Владимирович Дятлов служил экономом или казна- чеем в каком-то ведомстве, имевшем много построек, поправок, подрядов или поставок, которыми он заведывал, а потому при невысоком чине надворного советника имел хороший доход, жил очень недурно и, кроме того, успел купить в Коломне дом, стоив- ший тысяч 60. Конечно, такое хорошее и спокойное место [он мог получить] только при благосклонности своего непосредственного начальника, с которым и был в тесных отношениях по частным денежным и по служебным делам. А из этого само собой следует, что он пользовался уважением в кругу и таких сослуживцев, ко- торые были много выше его чином. По вторникам, которые заве- лись у него лет пять тому назад, когда Серафима Антоновна стала невестою, у него собиралось многочисленное общество за- писных и коренных чиновников из его сослуживцев; бывали и молодые люди, — то есть женихи, — в те две зимы, которые Се- рафима Антоновна была невестою; стали бывать опять, с прош- лой зимы, когда стала невестою Лизавета Антоновна, которая хоть и не слыла хорошенькою, но имела такое же приданое, как и ее сестра, — по слухам, 20 тысяч. Притом же, сыновей у Дят- лова не было, следовательно, дочери и наследницы всему. Итак, человек неблистательный, — пожалуй, и недалекий, Антон Вла- димирович, несомненно, был не идиот, — и вот поэтому произво- дили (и производят) изумляющий эффект его стоячие глаза своею совершенною круглотою и выражение лица своею непод- вижностью, — если можно назвать выражением лица тупейшее отсутствие всякого выражения: он смотрел, говорил совершенно как автомат, — вы видели перед собою болвана, между тем как знали, что этот человек не очень глупый, — недалекий, но не совсем же отъявленный дурак. Это производило такой эффект, что разве при десятом свидании вы переставали мучиться во- просом: отчего такое необыкновенное лицо у очень обыкновенного человека? Идиотская неподвижность полного бессмыслия в лице и взгляде Антона Владимировича была результатом его преж- ней службы в очень малом чине в постоянном, очень близком присутствии важного начальника. Целое утро Антон Владимиро- вич стоял навытяжку, ожидая приказаний, шел, передавал при- казание кучеру или повару, лакею или швейцару, и через пять минут опять был перед начальником, и стоял навытяжку, устре- мив на него глаза в неподвижном ожидании нового приказания; простояв таким образом лет 15, от 20 до 35, он получил в наг- раду место, которое и теперь занимал, и навсегда сохранил сфор- мировавшееся в те годы на этой стоянке приличное ей сложение черт лица. Я даже подумывал, не покруглели ль и глаза его от этого же. Но люди, занимавшиеся естественными науками, уве- рили меня, что форма разреза глаз определяется формациею ко- 67
стей, которые в 10, 12-летнем возрасте уже получают невозмож- ность изменять свой вид, так что, по их словам, разрез глаз не может изменяться. Итак, это был только оптический [обман]: на- добно думать, что если бы смерять циркулем пропорцию ширины и длины глаза у Антона Владимировича, пропорция нашлась бы обыкновенная, — глаза его были, вероятно, не круглые, но каза- лись так круглы, как у рыбы, — до изумительности круглы. Кроме лица, остальная фигура не была занимательная: высокий, крепкий господин с проседью, неотесанный, любящий быть в по- ложении, похожем на вытяжку, — стоял ли, сидел, ходил ли и, вероятно, и спал ли он, все был на вытяжке. Если начальник был доволен Антоном Владимировичем, то еще гораздо довольнее им была его жена. Софья Филипповна была полная, среднего роста дама тоже с неотесанным лицом, хозяйка неутомимая, и потому находившая бесчисленные невер- ности и неисправности за прислугою. Целое утро она брани- лась с кухаркою, — «бранилась», потому что кухарки вообще сами умеют огрызаться, как женщины уже немолодые, пообтер- шиеся в житейском искусстве, — и бранила горничную, — «бра- нила», потому что горничные вообще бывают поплоше кухарок в огрызательстве, оттого что помоложе. А впрочем, Софья Фи- липповна была женщина не злая, даже и добрая; бранилась и бранила она от нечего делать, оттого, что мелочных неисправ- ностей за такой прислугой всегда много, оттого, что она при- выкла во время стоянки мужа дорожить каждою копейкою, зани- маться грошовыми делами, — тогда это было необходимостью, от долгой привычки сохранялось теперь как удовольствие. Но удо- вольствие этого занятия поутру не имело бы и десятой доли того интереса, какой теперь имело для Софьи Филипповны, если бы не доставляло материалов для отдыхающего препровождения времени по окончании утра: всякий труд получает свой вкус только оттого, что дает материалы для отдыха, — материалы, собранные поутру, и услаждали отдых Софьи Филипповны. Вот в этом-то отношении Антон Владимирович был образцовым мужем: по своей неспособности моргать и двигаться, он по воз- вращении с должности, начиная с начала обеда, не моргая и не двигаясь, слушал рассказы и жалобы Софьи Филипповны столько часов, сколько ее душе было угодно: Софья Филипповна тараторила о прислуге и хозяйстве, Антон Владимирович сидел, уставив на нее свои круглые глаза, и слушал. Можно сказать, что мало на свете таких счастливых жен, как Софья Филипповна. Но не каждый же вечер проходил только в этом. Как бы ни был муж достоин любви жены, все-таки надоест вечно тарато- рить только все мужу да мужу. Гости по вторникам были гости более или менее парадные, — они были удовлетворительны для общественного честолюбия Антона Владимирыча и Софьи Филипповны; но для жизни души и сердца нужны были Софье 68
Филипповне отношения более теплые — и потому у ней [было] несколько приятельниц, разделявших ее чувства. Прислуга со- ставляла важную материю и в этих беседах, отогревающих душу, но главным предметом их была, разумеется, современная история — «живые вопросы дня», по ученой терминологии, — в форме биографических исследований о всех знакомых в лицо ли, по наслышке ли, чиновниках и еще больше чиновницах от IV до X класса гражданского и военного ведомств, — это, конечно, обыкновенно называют сплетнями, — но напрасно: сплетнями занимаются немногие, зложелательные люди; у обыкновенных людей, не злых, это не сплетни, а просто болтовня, тараторство, жидкое повторение того, что доставляется нехитрым людям сплетнями хитрых, которых даже и не бранят за сплетни, поль- зуясь этими материалами почти по невинности душевной, по про- стоте, от бессмыслия и от нечего делать, и разводя этот жгучий спирт огромнейшим количеством чистейшей воды вздорных и не- винных пустяков. Если, например, сплетня говорит, что Анна Ивановна Пла- тонова имеет любовника, то в компании Софьи Филипповны этот предмет занимал только четверть часа, а беседа о Анне Ива- новне Платоновой продолжалась три часа, остальные один- надцать четвертей были заняты рассказами о том, какая квар- тира у Анны Ивановны с мужем, какая мебель, в какой лавке куплено то зеркало, в какой лавке куплена шуба мужа Анны Ивановны, хорошо ли полотно в той лавке, где вчера купила себе ситцу Анна Ивановна, и не линючий ли этот ситец, и о том, что кухарка Анны Ивановны третьего дня была пьяна и оттого испортила щи, которые большая мастерица варить. Какие это сплетни? Это просто болтовня о вздоре, в которую попадают и сплетни, как тараканы во щи, у всех поваров и кухарок от Архан- гельска до Астрахани; а разве справедливо будет сказать, что русские питаются тараканами? тараканы — помилуйте, это мер- зость, кто захотел бы есть? — а так, глотают по недосмотру, — это точно, бывает каждый день в каждом доме от роскошных чертогов до скромных хижин. Софья Филипповна была не злая и не сплетница, а только тараторка и глупая да и неотесанная женщина, — совершенная ничтожность, но даже «добрая», если ничтожеству .могут принад- лежать какие-нибудь свойства, — по гегелевской философии, «ничто» — das Nichts — имеет множество предикатов и свойств, и это совершенная правда. Кроме предиката хорошей хозяйки, тараторки, верной жены, Софья Филипповна имела, как видим, предикат женщины счастливой. Но как нет на свете человека безусловно счастливого, то Софья Филипповна имела и свою долю огорчений в жизни, как мать. Ясно, что дело пойдет о ее младшей дочери.—Точно, только о ее младшей дочери: старшая дочь, Серафима Антоновна, только радовала ее и когда была 69
девушкою, и теперь в замужестве, — хороша собою, держала себя как следует невесте, теперь держит себя как следует даме. Но младшая дочь, Лизавета Антоновна, не удалась. До недавнего времени Софья Филипповна огорчалась только тем, что Лизавета Антоновна не в сестру лицам: нет ни румянца в щеках, ни блеска в глазах, ни роскошной груди, ни полных плеч, — ничего привлекательного для женихов. И точно, не по одной своей неотесанности Софья Филипповна была недовольна наружностью дочери: самые ревностные обожатели блондинок не могли сказать в похвалу Лизавете Антоновне ничего, кроме: «у ней довольно приятное лицо, хотя правда, что она не из числа хорошеньких». Но это огорчение было еще не велико: приданое есть, не засидится в девках. Не составит себе такой отличной пар- тии, как старшая сестра, красавица, но найдется и для нее хорошая партия. Точно, нашлась; но как всякий читатель ждет, так и вышло: огорчительная для матери неприятность, и по тому са- мому обстоятельству, которое предполагает читатель и которого никак не предполагала Софья Филипповна, натурально, не чи- тавшая тогда этого романа, который тогда и не был написан и где все это обстоятельство прописывается теперь на следующих двух-трех страницах, с ясным подходом к нему в предыдущих строках и страницах. Наклевывались хорошие женихи, проявился даже и очень хороший, какого нельзя было надеяться по некрасивому лицу невесты: правитель канцелярии, еще очень молодой человек, — лет 25, не больше, очень солидный, и такой, что пойдет вперед; искательный и мягкий, уклончивый и хитрый, — один порок: не говорит по-французски,— (я не признаю этого пороком, потому что сам не говорю; да притом и не служу; но по петербургской службе это, точно, большой изъян, и потому порок), — значит, простым генералом и до старости, до тайного советника не может дойти; а старший зять дойдет. Но есть в нем и авантаж над стар- шим зятем, — по денежной части много ловчее: имеет хорошие обороты и думает жениться для того, чтобы приданое пустить в обороты. Покупает и перепродает, — вот его обороты. Теперь по мелочи: на 2, на 3 тысячи: на аукционах, а больше по слу- чаю, по «Полицейским ведомостям» и по знакомству покупает вещи и продает. Для этого имеет поместительную квартиру. Продает по знакомству, а больше тоже по газетам; объявления печатает. Ловкий человек. С Лизаветы Антоновниным приданым мелочь эту бросит и станет домами торговать. Но благородней- ший человек, и не пьющий: вина ни капли не берет в рот. Фами- лия — Соболев. — За другими женихами Софья Филипповна не слишком гналась; но за Соболевым она ухаживала. Соболев уже с полгода бывал постоянным гостем по вторникам, стал бывать и по другим дням; явно, хочет сватать; но ему не к чему было торопиться, и проходил месяц за месяцем; подразумевалось, что 70
он жених, но разговора об этом не было, потому что незачем иметь разговор прежде времени. — Лизавета Антоновна, очень понимавшая, что он хочет сватать ее, сначала была ласкова с ним, будто не имела ничего против того, чтобы выйти за него; но потом стала делаться холодна к нему, холоднее и холоднее. Мать еще не замечала этой перемены, «о Соболев заметил и стал бывать реже. Тогда заметила и мать, стала делать выговоры Лизавете Антоновне. Лизавета Антоновна слушала выговоры, но не исправлялась. Соболев посмотрел, посмотрел, да и вовсе перестал бывать, а месяца через два до Софьи Филипповны дошел слух, что он думает сватать другую невесту. Она не мало бранила дочь за пренебрежение к такому хорошему жениху; но и не очень много бранила: думала, что беда не велика, найдутся другие женихи. Они находились; но Лизавета Антоновна с каж- дою неделею становилась холоднее к молодым людям, показы- вавшимся в их доме с мыслью сватать ее, и один за другим отхо- дил прочь, видя, что от неприветливой девушки нечего ждать, кроме отказа. Теперь, — в то время, как происходило превращение Бориса Константиновича в млекопитающего Дронт-Дуду, — Лизавета Антоновна держала себя так уж с год, и Софья Филипповна по- степенно дошла до полного отчаяния видеть младшую дочь за- мужем. Она и побранивала дочь, и ласково говорила; но ни от ласки, ни от брани ее дочь не делалась приветливее к женихам. Думала Софья Филипповна, не забилась ли в голову дочери какая-нибудь любовь; но смотрела — нет; и Серафима Анто- новна смотрела, тоже подтверждала: нет. «Да что ж это ты такая бесчувственная к молодым людям?» спрашивала Софья Филип- повна дочь. — «Что ж мне делать, маменька, если никто из них не нравится мне?» — Почему никто не нравится — Софья Фи- липповна не могла понять, а странная бесчувственность молодой девушки к молодым людям так и оставалась загадкою для ма- тери. Серафима Антоновна понимала и объясняла матери: «у Лизы, маменька, холодный темперамент»; но что такое тем- перамент? — «характер, маменька». Но Софья Филипповна, хоть и была глупее Серафимы Антоновны, смотрела на это, по- моему, правильнее: «это ненатуральная вещь, Серафимочка, чтобы в молодой девушке был такой характер к молодым людям, это, должно быть, болезнь». Это-то поняла Софья Филипповна; но не приходило в голову ни ей, ни Серафиме Антоновне, что причина болезни Лизаветы Антоновны в Борисе Константино- виче, как уж давно знает читатель. Лизавета Антоновна часто бывала у сестры; да и Борис Константинович иногда бывал у Дятловых в этот год, — после того, как служба перестала портить его. Он не обращал большого внимания на Лизавету Антоновну, как не обращал большого внимания ни «а саму хозяйку, ни на кого из бывавших у нее дам 71
и девиц. Но все-таки он каждый вечер, когда бывал у Чекмазо- вых, проводил большую часть часов в женском кругу, и толкуя половину времени, —само собой разумеется, —пропагандировал. Он не мог не пропагандировать. Кто его слушатели или слуша- тельницы, — интересно ли, приятно ли им слушать его рассу- ждения, ему до этого не было никакого дела: уста говорили от избытка сердца и потому не могли молчать. Но вообще женское общество, встречаемое им у Серафимы Антоновны, слушало его с удовольствием, как и прежде подобные общества, имевшие блонду и кружева значительно лучше. Он говорил хорошо, — менее учено, чем писал потом Серафиме Антоновне, потому что для нее, когда она стала избранницею высшею призвания, он тогда особенно возносился мыслями, потому что ведь она уже по- нимает, — в кругу общества профанок он говорил популярно, понимать его было можно, а он был хороший оратор; а главное, главным содержанием его тирад была свобода сердца, — а когда же женщинам не приятно слушать речи о свободе сердца? — а еще важнее этой самой главной причины интереса было то, что слушательницы могли почерпать из его рассуждений прекрасные слова, возвышенные мысли, самые современные взгляды, которые потом с пользой служили им в разговорах с другими. Я уже рассказывал, что Серафима Антоновна так понаучилась владеть этим языком, что очаровала самого учителя. А другие молодые люди, которые сами из вторых рук, больше только по наслышке, были знакомы с возвышенными взглядами, составлявшими содер- жание разговоров Бориса Константиновича с дамами, и подавно приходили в удивление, слыша такие речи от дамы или девушки, с которою начинали любезничать. Многие из приятельниц Сера- фимы Антоновны были обязаны частью своих побед над сердцами слушанию бесед Бориса Константиновича. Значит, его беседы приносили пользу его слушательницам. Но ни одной из слушательниц не принесли они столько пользы, как Лизавете Антоновне. Сначала эти мысли казались ей странны, потом стали нравиться, скоро она, хоть и была застен- чива, стала сама заговаривать с Борисом Константиновичем. От этих-то разговоров и произошла, как давно знает читатель, пере- мена, огорчившая Софью Филипповну. — Понятно, как было это. До сближения с Борисом Константиновичем Лизавете Антоновне казалось, что все так и должно быть, как она видела вокруг себя, что и молодые люди, которых она видела в своем доме и у сестры, такие молодые люди, каким следует быть молодым людям, и что почему ж ей не принять готовящуюся быть предложенной руку не того, так другого из них. Его рассуждения постепенно на- учили ее видеть всех их в другом свете. Большую часть из них он прямо называл невеждами, пошляками. Несколько времени щадил Соболева, потому что ему было сказано Серафимою Антоновною, что Соболев не ныне — завтра будет объявлен же- 72
нихом Лизаветы Антоновны. Но скоро рассудил, что молчать перед Лизаветой Антоновной о Соболеве значит поступать бес- честно, значит оставлять девушку в заблуждении, которое будет гибельно для нее, — заговорил и о Соболеве, как о пошляке. Но уж это было почти что и лишнее: Лизавета Антоновна уж и сама успела недурно разобрать Соболева по принципам Бориса Константиновича. — Послушайте, однако, хорошо ли вы делали, — прервал я Бориса Константиновича, когда, через много времени после того, выслушивал от него эту часть истории его отношений к Лиза- вете Антоновне: — вы отнимали у девушки возможность найти себе удовлетворение в том обществе, которое окружало ее, — отнимали у нее возможность устроить свою жизнь. Позволи- тельно ли это? — Если принять ваш принцип, то надобно будет отказаться от всяких забот о нравственном или умственном развитии лю- дей,— спокойно отвечал он:—всякое развитие ведет к недо- вольству тем, что кажется удовлетворительно до развития. Я чувствовал тогда, и думаю теперь, что он был не совсем прав. Но и тогда не нашелся, и теперь не знаю, чем опровергнуть его аргумент. Быть может, он прав в принципе; быть может, надобно только быть мягче в применении принципа. Или, быть может, мы не имеем права показывать истину человеку, находя- щемуся в таком положении, что нет вероятности, чтоб истина послужила ему в пользу? — Это часто думается мне, когда я думаю о женщинах: К чему невольнику мечтания свободы? когда нет у них возможности быть счастливыми, отвергнув пошлость, пусть остаются в неведении, что это пошлость, — не так ли? Не надобно ли, прежде чем просвещать их, подождать, чтоб открыта была им возможность пользоваться знанием на счастье себе? — Но нет, это аркадская фантазия, опровергаемая историею: никогда никакой класс людей не приобретал улучше- ния своей жизни иначе, как силою своего недовольства прежним положением, силою собственного стремления к лучшему. А чтобы стремиться к лучшему, завоевать его, надобно прежде узнать его. Так, большая часть женщин, делающихся порядочными, де- лаются порядочными в убыток своему довольству своею судь- бою, — часто в погибель своему счастью. Но это только частный случай общего исторического закона: все хорошее настоящее приобретено борьбою и лишениями людей, готовивших его; и луч- шее будущее готовится точно так же. — Так; и вероятно, — какое ж «вероятно»? —несомненно, не может быть иначе. А все- таки жаль, что не может быть иначе. А впрочем, всегда и во всем бывают исключения. Например: жареные утки не летают; как общее правило, это несомненно; но бывают изредка слу- 73
чаи, что жареные утки летают со стола на пол, — иногда это бывает. Я вспомнил об исключительных оказиях, бывающих иногда с жареными утками, потому что из всего съестного больше всего на свете люблю жареных уток; а о съестном вспомнил потому, что оно одно уже было бы в состоянии предотвратить в Софье Филипповне всякое подозрение, что причина ее огорчения — Борис Константинович. И без съестного ей бы не пришло в го- лову подозревать его: женщина простая, полуграмотная, она даже не знала известной всем фразы: «голова набита романи- ческими мечтами». — Серафима Антоновна очень хорошо знала эту фразу, но по себе знала, что эти мечты совершенно без- вредны—-это не вредит женщине, напротив, это дает ей хоро- ший тон. Борис Константинович ни для кого не приносит ничего, кроме удовольствия и пользы. Какой же вред от него может быть Лизавете Антоновне? — Мог бы быть вред, если б он влюбился в нее; мог бы набедокурить. Но он не влюблен ни в кого здесь (в гостиной Серафимы Антоновны), — а если в кого влюбится, то в меня, — думала Серафима Антоновна, и точно, не ошиблась: когда Борис Константинович влюбился, то влю- бился в нее. Следовательно, Серафиме Антоновне нечего было думать, что Борис Константинович чем-нибудь может быть за- путан в судьбе Лизаветы Антоновны, которой он очень мало занимался и которая сама была девушка скромная, даже до излишества. А тем еще меньше могла думать на Бориса Констан- тиновича мать Серафимы Антоновны. Борис Константинович был «брат» Серафимы Антоновны, Лизавета Антоновна — сестра Серафимы Антоновны, Борис Константинович был, зна- чит, свой человек, родня. Бывал он у Дятловых не часто, но это встречается, что родня бывает у родни не часто, а все-таки она родня, так с ней держат себя, и она так себя держит. Хоть и нечастого гостя, Бориса Константиновича не занимали как гостя; с ним не сидели, когда было некогда; для него не выно- сили угощения — он сам брал из буфета кусок булки и отрезы- вал себе ломтик ветчины (ветчина была хорошая, итальян- ская, — Софья Филипповна сказывала ему, что этот сорт про- дается по 90 коп. фунт, а она умеет покупать по 75, даже по 73), когда ему хотелось закусить, — как же тут можно было бы ду- мать о вредном влиянии его на Лизавету Антоновну? Да Софья Филипповна и не знала, что существует «вредное влияние», она знала только, что мать должна смотреть, чтобы «развращенные молодые люди» не учили девушек выходить из повиновения отцу-матери. Но развращенные молодые люди гуляют по трак- тирам, пьянствуют, — вот как Булыгин, у которого и рожа-то пьяная всегда, у скота — так ведь Булыгина не только что Антон Владимирович с Софьею Филипповною, и канцеляр- ские-то хорошие не принимают в свое знакомство. Андрей Фе- 74
дорович делает самые хорошие отзывы о Борисе Константино- виче, что, говорит, умнейший человек, только с придурью, что вышел в отставку, но, говорит Андрей Федорович, если захочет поступить опять, примут с радостью. — Что ж, что с при- дурью, — умные люди почти все с придурью, — даже сам Андрей Федорович взяток не берет: «это, говорит, повредило бы мне; это, говорит, после. — После, конечно; но какой же был бы я теперь». С придурью и он, потому что умный человек. Вот как просты были понятия Софьи Филипповны, что она даже не могла понять разницы между службою своего мужа и службою своего зятя. Поэтому она не могла же думать «а Бориса Константиновича; да и вообще-то мало думала о нем. Нечего об нем думать, потому что она маловато его и видела, хоть он и родня: у них он бывал редко; у Серафимы Антоновны не бывала мать по вечерам, когда у дочери бывали посторонние: какая она компания молодому светскому кругу. — Родня, да еще мало когда видишь, значит и не в примету человек. И когда произошел раз- рыв у Бориса Константиновича с зятем и старшей дочерью Софьи Филипповны, Софья Филипповна очень долго и не взду- мала: «что это Борис Константинович давно не заходил к нам?» — спросила Серафиму Антоновну; Серафима Антоновна сказала: «он поссорился с Андреем Федоровичем»,—тем раз- говор и кончился, и Борис Константинович был забыт Софьею Филипповною. III Так как новая катастрофа, очевидно для читателя, очень достаточно подго- товлена, то она и не замедляет воспоследствовать, с такой плодотворностью, что к рассказу о ней очень будет итти эпиграф: В добрую почву упало зерно — Пышным плодом отродится оно 16. Некрасов Новая катастрофа началась тем, что разрыв, произошедший из прежней, остался для Лизаветы Антоновны не так незаметен, как для ее мамаши. Через два дня после огорчительного разочарования в возвы- шенности чувств Серафимы Антоновны, Борис Константинович получил письмо: «Добрый Борис Константинович, что такое произошло между вами и сестрою, скажите мне?—Когда я вчера приехала к ней и упомянула о вас [она сказала мне], что я не должна более про- износить вашего имени, что нас и вас теперь разделила бездна, что вы не оправдали ее доверия и расположения к вам, что вы поступили с ней очень дурно, едва не поссорили ее с мужем. Что 75
это значит? Но все .равно, что бы это ни значило, это убивает меня. Итак, я никогда более не увижу вас? Я не могу переносить этой мысли. Борис Константинович, неужели я никогда не буду более видеть вас? Л. Д.» «Почему ж нам не видеться, Лизавета Антоновна? Для меня это было истинным удовольствием: я всегда был так располо- жен к вам. — Ваша сестра говорит правду: она и я, мы разо- шлись навек. Она думает, что я не оправдал ее доверия; я на- хожу, что наоборот: она не оправдала моего высокого мнения о ней. Но перемена моего мнения [о ней] нисколько не изменяет моего мнения о вас. Мой разрыв с нею и ее мужем не влечет за собой, как необходимости, моего разрыва с вами. Прежде я знал вас, как сестру m-me Чекмазовой; теперь вы будете для меня m-elle Дятлова. Что мешает оставаться знакомыми?—Вы сво- бодны и в пошлом смысле нынешней цивилизации, которая при- меняет этот термин в особенности к некоторым положениям и некоторым людям, как будто не всякий человек во всяком поло- жении свободен, если имеет чувство свободы. Свобода есть при- родное право, не утрачиваемое человеком ни в каком положении. Но вы свободна не только по закону природы, вы свободна и по закону общества. Что мешает вам продолжать ваше знакомство со мною, если это вам нравится? — Я прошу вас об этом. Я не могу бывать у вас, — но почему вам не бывать у меня? Я отлу- чаюсь из дому на уроки по понедельникам, средам и пятницам. В остальные дни я всегда дома, — и моя рука всегда будет [рада] пожать вашу. Прошу вас об этом. Б. Алферьев». Письмо Лизаветы Антоновны было получено Борисом Кон- стантиновичем по городской почте во вторник, ответ его получен Лизаветою Антоновною по городской почте в среду; в четверг в половине 12-го Лизавета Антоновна вошла в комнату Бориса Константиновича и с той поры навещала его очень часто, — все чаще и чаще, — скоро почти каждое утро из четырех в неделю, когда он бывал дома. У Лизаветы Антоновны было несколько подруг, которых она посещала гораздо чаще, нежели они ее, и семейства которых не были знакомы с ее матерью, потому что какая же дама светского круга может быть знакома с Софьею Филипповною и какая приятность могла быть Лизавете Анто- новне выставлять взгляду подруг своих папашу и мамашу? Она понимала, что подруга будет потом смеяться над ними, и самой подруге было бы неловко с «ими. Благодаря этому Лизавета Антоновна, отправляясь к своему молодому другу, могла совер- шенно безопасно говорить матери, что едет к Наденьке Борозди- ной, или Александрине Волковой, или Евдокии Донцовой, — и не только матери, даже сестре не приходило в голову ни тени подозрения об истине. 76
Сначала Лизавета Антоновна бывала у Бориса Константино- вича по утрам; потом они стали предпочитать утру вечер; и на- турально и основательно: утро создано для дела; для отдыха и развлечения в дружеской беседе — вечер. Сначала при этих ве- черних посещениях Борис Константинович соблюдал относи- тельно Лизаветы Антоновны некоторые формальности,—'соб- ственно, только одну формальность: не уходил из дому, когда ждал ее. Потом и эта стеснительная церемонность устранилась сама собою: Лизавета Антоновна, уезжая в прошлый раз, ска- зала: «я буду послезавтра», — а вот и не послезавтра, а завтра же ей скучно сидеть вечер дома, — лучше будет отправиться к Борису. Но дома ли он? —Посмотрим, — если нет, она вернется домой, или в самом! деле проедет к Юлии Ефремовой. И что ж, ведь как удалось! — Он был дома, и он был очень и очень рад. — «Когда увидимся опять?» — «Послезавтра». — И опять соскучи- лась завтра же, — поехала к нему. — «Дома Борис Константи- нович?» — Нет, — отвечала хозяйка: — да что ж вы идете назад, барышня?.. Вы бы подождали его: может, он скоро придет до- мой.— И то правда, почему не подождать? Разве дома или [у] Машеньки Залетаевой будет веселее? Нет, эта комната так при- ютна, так мила, что здесь лучше. — А кстати, вот и роман Аль- фонса Карра, еще не читанный ею. Прекрасно. — И в самом деле, вышло прекрасно: она не видела, как пролетело полтора часа: роман был занимателен; — а еще занимательнее ее мечты, по- тому что она скоро замечталась; — а в 9 часов Борис возвра- тился и очень похвалил ее за то, что она дождалась его; он вер- нулся было домой только по дороге, затем, чтобы взять сигар, — он с утра не был дома, и у него не оставалось уже ни одной си- гары, — и отправиться к Сапожникову, у которого ныне соби- раются несколько человек, — но с ней ему приятнее, нежели с ними, хоть и с ними тоже приятно; — он был очень рад. — «Нет, нет, Борис, пора: половина 12-го, — это ужасно! — я при- еду домой не раньше 12-ти, — это ужасно! — и зачем же тебе (они уже давно говорили друг другу «ты») не отправиться к Са- пожникову, — собирайся». — Ну, нечего делать, отправляюсь к Сапожникову, если ты не остаешься больше. — «Нет, нет, мне уж поздно!» — И правда, для нее уж поздно, а ему ехать к Са- пожникову еще не поздно: у Сапожникова просидят до 3 часов.— «И как кстати: ведь мне ехать к нему почти мимо вас». — «Да? Как это хорошо!» — Она сходит у своего подъезда, он едет к Са- пожникову. Прекрасно. И вот, однажды вечером Лизавета Антоновна, не застав дома своего друга, сидела в его комнате; прилегла; сначала читала, потом задумалась, — опять читала, и опять задумалась, и уж на- долго и так увлекательно, крепко задумалась, что вздрогнула, когда вошел Борис Константинович. — Как я замечталась!—сказала она:—и о чем я мечтала, 77
знаешь ли, Борис? — Как здесь мирно, — как я здесь спо- койна, — не слышу я ничьей брани с прислугой, не вижу никого, кто мне не нравится, никто не ворчит на меня; —не вышла бы отсюда, осталась бы здесь. — Ты думаешь, Лиза, что это было бы хорошо? — Может быть. —Борис Константинович стал ходить по комнате. — Итак, ты думаешь, Лиза, что тебе лучше было [бы] остаться здесь? — начал он опять минут через пять:—почему ж это невозможно? Я не вижу тут никакой невозможности. И как все это быстро шло, — прелесть: разговор «не вышла бы отсюда, осталась бы здесь» — «я не вижу тут никакой невоз- можности» — происходил не больше, как недель через пять после ответа: «почему вам не бывать у меня?» — Я тогда не знал ничего этого — я узнал это уж гораздо позднее, — и рас- скажу потом, по какому случаю узнал. А Илье Никитичу при- шлось узнать на другой же день. IV Илья Никитич оказывается человеком, который тоже может рассуждать основательно Борис Константинович не отправился в тот же вечер к Илье Никитичу, хотя именно в размышлении об этом и провел пять минут своей прогулки по комнате перед ответом: «я не вижу тут никакой невозможности»: вечер гораздо натуральнее было упо- требить на продолжение разговора с Лизаветою Антоновною. Но рано на другое утро Борис Константинович вошел к Илье Никитичу. — Илья, у меня к тебе важная просьба. Достань мне взаймы 500 рублей, — ныне же, если можно. — Зачем? Расплата очень стеснит тебя. И ты получаешь не мало. Нет причин тебе делать долги. И я не хочу помогать тебе в этом. И ты знаешь, что если я могу достать денег взаймы, то не совсем без хлопот, — напротив. — Я знаю, Илья, что тебе не без хлопот будет исполнить мою просьбу. Напрасно я не стал бы беспокоить тебя. Но есть важная причина, — чрезвычайный случай, — я могу сказать тебе ее, и ты согласишься, что она основательна. — Послушаем. — Но прежде всего: ты часто бываешь у меня? — Почти никогда. — Намерен был зайти ко мне ныне? — Ни ныне, ни завтра, ни через неделю. — Теперь отвечай мне, как честный человек: до моего при- 78
хода ты предполагал, чтоб у меня произошло что-нибудь осо- бенное? — От тебя можно ждать всего. Но, само собою, я не думал ничего; потому что вообще не очень много думаю о тебе: у меня есть много о чем думать, кроме тебя. — Так же, как и у меня по отношению к тебе. Итак: ты ни- мало не предполагал, что со мною, или, вернее сказать, у меня произошел случай, который произошел. Всякие следы того, что произошло, будут скрыты мною, во всяком случае завтра. Ныне ты не намерен был у меня быть. Итак, ты никогда не узнал бы этого произошедшего у меня, если бы не услышал о том от меня самого? — Что за предисловия! — Ты увидишь, что это предисловие ведет к важному за- ключению. Но, прежде всего, логично ли оно? — Со стороны логики — безукоризненно, как все, что ты го- воришь; здравого смысла не вижу в нем, как в очень многом из того, что ты говоришь, и особенно — делаешь. — Но логично; этого довольно. Итак, ты не будешь отри- цать вывода: если я беру с тебя слово, что ты не будешь разу- знавать о том, что произошло у меня, — не будешь стараться узнавать больше, чем я скажу тебе, и не вмешиваться в это дело больше, нежели я буду просить тебя, — я не отнимаю у тебя никаких средств знать об этом деле больше, или вмешиваться в него больше, нежели я хочу — потому что ты без меня и ровно ничего не узнал бы? — Так. — Следовательно, ты можешь дать мне слово, которое я хочу взять с тебя прежде, чем стану говорить? — Могу; и даю его тем охотнее, что мне нет никакой радости мешаться в твои дела. Но ты употребляешь такие предосторож- ности, как будто хочешь наполовину открыть мне, что ты де- лаешь фальшивые деньги, или по самой меньшей мере совершил убийство. К деланию фальшивых денег я считаю тебя неспособ- ным, но... — Почем знать? Не ручайся и за это; ты знаешь, что у меня свой взгляд на вещи. — Хорошо, если я даже предположу, что ты делаешь фаль- шивые деньги, к чему продолжаю считать тебя неспособным, хоть ты и говоришь, что способен, или совершил убийство, к чему не считаю тебя неспособным, — серьезно не считаю, — даю тебе слово не разузнавать больше, чем ты скажешь, молчать и без твоего согласия не вмешиваться. — Я знаю тебя за человека, который держит слово; итак, могу говорить. Слушай же. — Илья Никитич, и вы дали это слово? — прервал я, когда Илья Никитич в тот же вечер рассказывал мне эту сцену, — 79
дикую, как все сцены, в которых до сих пор являлся его братец, а мой добрый знакомец: — Вы дали ему это слово? — Дал. — С намерением сдержать? — Я не говорю того, что не думаю исполнять, — холодно сказал Илья Никитич. — Однако хорош и вы! Как же можно давать такое слово? Если б еще речь могла итти о фальшивых деньгах или убийстве, тогда вы могли бы сказать: это дело полиции, суда, а не мое. Но ведь я предполагаю, что он [мог] наделать чорт знает чего, во что полиция не может мешаться, и никто не может мешаться, потому что никто не может исправить, кроме близких, — я предполагаю, что дело идет о чести женщины. — И я предполагал тогда-с, и вы не ошибаетесь-с: ну, так что же-с? — грубо насмешливым тоном сказал Илья Никитич. — Ну, так как же можно давать такие слова? — Да вы слушали, что я вам рассказывал, или не слушали? — Слушал. — Ведь он рассуждал правильно: иначе, как через него, я не имел никакой вероятности узнать что-нибудь о том, что он го- ворил; следовательно, он был вправе сообщить мне только до какой ему угодно степени и на каких ему угодно условиях то, что хотел сообщить. Скажу больше: если б он не брал с меня этого слова, я все равно был [бы] точно так же связан. Что он взял с меня слово, это была предосторожность похвальная, но лишняя, с таким человеком, как я. — С каким это, Илья Никитич? — С честным-с, — с прежней грубою насмешливою холод- ностью отвечал Илья Никитич. — Позвольте же спросить, что это такой за человек? — Такой, к которому можно иметь доверие. — Я думал, что вам это все известно, потому что вас, вероятно, считают таким человеком, когда вам рассказывают. — Ну, Илья Никитич, лучше не рассказывайте, — сказал я, чувствуя, что усмиряюсь. — Нет, поздно: теперь уже должны дослушать, останавли- вали бы раньше. — Ну, полноте, полноте, не бойтесь, — вам — ничего такого. — Только уж, пожалуйста, мне-то выговоров не делайте, видите, не удаются. — Так это вы шутили, Илья Никитич? — Шутил. — Но в самом деле, что ж мне было делать? Вы рассудите сами: дело шло о чести женщины, — так; следова- тельно, первое условие — молчание. Правда или нет? — Это, я вижу, вы рассудили так, Илья Никитич. — Только если так, зачем же вы-то мне рассказываете? — Вот вы услышите, что я вам ничего и не расскажу, кроме того, что нужно, чтобы вы ничего не узнали. 80
Илья Никитич продолжал рассказывать мне то, что нужно было мне знать, чтобы ничего не узнать. Обезопасив себя обещанием Ильи Никитича сохранить тайну той части происшествия, которая должна была оставаться тай- ной для него, Борис Константинович сказал, что будет жить вместе с девушкою, которая вчера переселилась к нему; что эта девушка переселилась к нему, не имея ничего, кроме того, в чем вышла из дому, что поэтому нужно сейчас же «создать ей гар- дероб», как он выразился, то есть купить белье, два-три платья; к счастью, дело было уже в начале зимы, и на девушке была шуба, а то понадобилось бы гораздо больше денег (как благора- зумен! — подумал я: ведь успел и сообразить это, и порадо- ваться, что обошлось без лишнего убытка), — надобно переме- нить квартиру, потому что нельзя же жить двоим в одной ком- нате, перемена потребует расходов, надобно обзавестись своею мебелью, из этого видно, что менее как 500 рублями нельзя обойтись. Но, — к этой части дела и относилось обещание Ильи Ники- тича не узнавать более, — эта девушка из семейства, принадле- жащего к обществу; ее имя должно оставаться неизвестным Илье Никитичу, Илья Никитич не должен бывать у Бориса Констан- тиновича. — Ну, что ж вы? — опять прервал я Илью Никитича. — Ну, что ж мне было сказать на это, кроме слов, что я достану деньги; я и сказал. — Как, что сказать, Илья Никитич, помилуйте! Убеждать его возвратить несчастную девушку в ее дом. — А вы думаете, он бы так и послушался? Когда это бы- вало от сотворения мира, чтобы урезонивания действовали на мужчину в подобных случаях? — Ну, ехать к нему на квартиру, говорить с этою девушкою, если б он не согласился. — Вы забыли, что я дал слово. — Слово? Что значит слово! — Ну вот, вы опять в ту же сторону поехали. А мы с вами уж говорили об этом, что значит держать слово — не изменять ему, значит сохранять право считаться честным человеком, до- стойным доверия, больше ничего. — Сохранять право на уважение безумцев, на их доверие — лестное право, приятное право! — Безумцев или нет, это еще вопрос; но безумцы они или нет, они люди; это видно по их фигуре и не подлежит сомне- нию. — Прекрасно, Илья Никитич, — обещались достать деньги! Это единственный ваш ответ! Прелестно! — Или есть еще что- нибудь? — Нет-с, больше ничего-с, достал деньги-с, больше ничего-с. 81
— Прекрасно, Илья Никитич, и вы с ума сходите! — Да что с вами сделалось? — Ничего-с, как изволите видеть. — Нет, я не узнаю вас, Илья Никитич, — вы такой же безу- мец, как они, когда помогаете безумцам. — Оно точно-с, что по части логики вы слабоваты. Я вижу, батюшка, надобно говорить серьезно. Во-первых, положим, что он и она безумцы; что из этого следует? —То, что человек, счи- тающий себя рассудительным, обязан стараться сохранять их доверие к себе, чтобы не загораживать себе возможности при- несть им пользу своим благоразумием, когда и насколько пред- ставится случай к тому, — так, что ли?—Или это для вас темно? Или надобно бранить человека за то, что он не оттолкнул их от себя в беспомощность их безумия (когда они безумцы-то по-вашему) поздним и напрасным резонерством?—Желаете воз- разить что-нибудь? — Нет?—О, какой смирный. Так, значит, можно от меня перейти к ним. Позвольте спросить вас, какое право имел я назвать их безумцами? Я не знал обстоятельств; характер дела определяется обстоятельствами. Может быть, этой девушке не оставалось ничего лучшего и благоразумнейшего, как бежать из семейства? Ведь вы ничего не знаете о ней? Что же суетесь судить? — Илья Никитич, это такое страшное дело, навек лишить себя честного имени, что ни в каких обстоятельствах нельзя на- звать этого иначе, как безумием со стороны девушки. — Бывают всякие необходимости, сударь, — с расстановкою произнес учительским тоном Илья Никитич: — вам, вероятно, известно из истории, сударь, что бывают такие положения, когда люди справедливо и основательно считают для себя необходи- мостью разорвать не только связи с обществом, в чем еще может и не быть особенной беды для разрывающего их лица, но даже прерывать собственную жизнь, что уже во всяком случае потеря для лица, теряющего жизнь. Известно вам это или нет? — Эх, Илья Никитич, ну что там известно или нет, — к чему вы это говорите-то? — Только к тому, что не суйтесь судить о том, чего не знаете. — Ну, с этим-то я согласен; а я думал уж, вы бог знает что говорите. Лучше будем продолжать о их-то деле. Ну, вы достали им денег, — ну, дальше. — Ну, вот, он и поручил мне просить вас, как просил и меня, не бывать у него, и сообщить вам, почему он просит об этом, потому что если бы не сказать вам, то вы могли [бы] строить догадки, пошли бы расспросы, а теперь знаете, так и не о чем вам спрашивать, значит, и знать ни о чем не будете; — ну, и то подумал он также, что если бы не сказать вам, то вы шутя еще подумали бы, не от неудовольствия ли это какого-нибудь на вас. 82
«Какая заботливость о сохранении меня от огорчения подо- зрением, не сердится ли на меня он, — подумал я: — если бы, Борис Константинович, вы вместо этого нашли в себе хоть ты- сячную долю такой же заботливости о сохранении спокойствия этой бедной девушки, то было [бы] гораздо лучше. Нет; какими убеждениями ни хвастаются люди, а на деле все поступают, как те, которых сами называют пошляками. Пришла молодому чело- веку фантазия позабавить себя амурами, — и тащит в болото девушку совершенно так, как потащил бы поручик Кувшинников, хоть называет себя гуманистом и социалистом и рассуждает о всем прекрасном так хорошо, что приходишь в восторг от воз- вышенности его мыслей и характера. О, человеческая натура! «Да, — продолжал я думать: — тоже и Илья Никитич — вот что значит самолюбие: ведь честный человек, а увлекся сла- бостью к родственнику, дает ему потачку. Борис Константинович есть Алферьев; и я тоже Алферьев; следовательно, Борис Кон- стантинович прав. — И ведь умный человек, а сделал глупость по увлечению словами молодого сумасброда, помог ему, вместо того, чтобы помешать, и не может согласиться, что сделал глу- пость, а возводит свою ошибку в принцип. Ох, человеческая на- тура, человеческая натура!» Конечно, я был бы еще беспристрастнее к человеческой на- туре, если бы кстати размыслил тут же и о себе: ведь то, за что я бранил Илью Никитича, — ведь уж сделал и я: я не сделал ничего, чтобы прекратить это безумие, — Илья Никитич, поло- жим, находил, что он и не вправе тут действовать без согласия Бориса Константиновича — а ведь я не находил этого, и тоже, очень долго, не вмешивался в это дело. А Илья Никитич, счи- тая себя связанным, все-таки успел кое-что сделать для его исправления. Я это узнал гораздо позже, но расскажу теперь, потому что мне потом было совестно перед Ильею Никитичем, что я судил его так строго, и мне не хочется, чтобы читатель долго оставался в сомнении об этом человеке, действительно честном. V Илья Никитич, несмотря на свою основательность в диалектике, делает то немногое, что возможно было ему сделать для поправления этой истории Отпустив Бориса Константиновича с обещанием достать ему денег, Илья Никитич стал соображать, у кого может взять их. У кого ближе, как не у Дятлова? — «Что такое? больные в се- мействе?»— спросил он слугу, отворившего дверь — квартира была наполнена аптечным запахом. — «Барыня очень расстроены, голову примачивают уксусом каким; и барин тоже огорчен,— 83
отвечал слуга: — барышня пропала». — «Как пропала?»— «Так; поехала вчера вечером, — думали к приятельнице, — да и до сих пор и гостит у ней». — «Как гостит?» — «Так, сударь: видно, приятельница-то с бородой, так оченно занятно показалось нашей барышне-то у нее». «Что за дьявольщина? Неужели?» — подумал Илья Ники- тич: — Вчера вечером? — Как вы изволите говорить, точно так: вчера вечером. Дятлов был очень сильно взволнован, так что даже глаза его не поражали круглотою, а казались обыкновенными глазами опечаленного человека. Он поделился своим горем с Ильей Ники- тичем, как с родственником. Кроме того, что рассказал слуга, Илья Никитич узнал, что уж получено от Лизаветы Антоновны письмо, в котором она просит отца и мать не беспокоиться за нее, потому что она совершенно здорова, — говорит, что не может ни на что пожаловаться на них, что они всегда были добры к ней, но что разлука была необходимостью для нее. Илья Никитич и сам прочел письмо, — только. Ни тени неудовольствия на род- ных, ни тени мысли, что она в своем решении жить бог знает где, бог знает как, чувствует что-нибудь — не то, что дурное или без- рассудное, а хоть неловкое. Потужили. Но чувства сами по себе, а денежные дела своим порядком. Потужив с Дятловым, Илья Никитич сказал ему, что приехал занять денег себе; поторговались из [за] процентов, после необходимых уверений Дятлова, что у него у самого нет денег, а то он дал бы Илье Никитичу без процентов, — и что он не знает, где взять их, разве вот у такого-то из своих чиновников; поторго- вавшись, сошлись. Дятлов вынул деньги, сказавши, что берет это из казенной суммы, которая у него на руках и которую он должен пополнить займом у своего чиновника. Илья Никитич уехал. Через полчаса слуга из соседнего с квартирой Бориса Кон- стантиновича трактира понес к нему записку Ильи Никитича, имевшую такое содержание: «Деньги для тебя я достал. Я дал тебе слово не быть в твоей квартире; но мне необходимо как можно скорее видеть тебя; потому жду тебя в харчевне, куда про- водит тебя податель записки». Податель записки вернулся с ответом, что нет дома того барина, к которому посылал его Илья Никитич; Илья Никитич отправил его оставить на квартире у барина другую записку со- образного с первою содержания, с тою переменою, что «как воз- вратишься домой, тотчас приезжай ко мне, — до 4 в департамент, после 4 — на мою квартиру». Борис Константинович приехал к Илье Никитичу уж под вечер. Он весь день искал новую квартиру себе. — Вот тебе деньги, Борис, — этими словами начал Илья Никитич, подавая деньги Борису Константиновичу: — у кого, ты думаешь, я взял их? —У Дятлова. 84
Но Борис Константинович холодно выдержал его взгляд, не моргнул и не пошевельнулся. Другой на месте Ильи Никитича, пожалуй, подумал бы, что ошибся в догадке: как же такое равно- душие. Но Илья Никитич был отчасти такой же человек, потому только увидел надобность сделать приступ сильнее. — Ты можешь заключить из моего тона, что я знаю имя, которое ты не нашел удобным сообщить мне. — Почему ты обратился за деньгами к Дятлову? —спросил Борис Константинович строгим тоном следователя. — Потому что знал, что у него есть деньги, — только по- этому, — отвечал Илья Никитич тоном пылкого уверения, пока- зывавшим, что он понял опасность своего положения. Вероят- ность действительно сильно была против него. — Без подозрения, что можешь узнать через это что-нибудь? — Честное слово, не предполагал. — Верю; а я было усомнился в тебе; это было бы грустно. — Нет, Борис, я честный человек. — Верю, — сказал успокоительным тоном Борис Константи- нович. Опасность для Ильи Никитича миновалась, этот предмет исчерпан, возвращался главный предмет, и роли опять перемени- лись. — Догадка, случайно встреченная мною, стала достовер- ностью после твоего вопроса, Борис. Она возлагает на меня обязанность. Ты и я, мы смотрим на это дело различно. Мы не выражали своих мнений о нем друг другу, — но ты, конечно, предполагаешь, что я имею на него взгляд, противоположный твоему. Теперь, когда мое свидание с Лизаветою Антоновною уже не составит нарушения ее тайны передо мною, ты, конечно, не имеешь права мешать моему свиданию с нею, которое, конечно, будет иметь целью убедить ее возвратиться домой. Ты не имеешь ничего возразить против такого свидания? — Не имею. Человек имеет право на то, чтобы слышать все мнения о том, что полезно или вредно для него. Я нарушил бы права Лизаветы Антоновны, если бы стал возражать против твоего свидания с нею. — Итак, едем. — Едем. — Еще одно. Я мог бы требовать свидания с нею наедине? — Конечно. — Считаю это ненужным, потому что, присутствуя при на- шем разговоре, ты, конечно, не будешь ни словами, ни выраже- ниями лица мешать мне. — Конечно. Если это будет трудно для меня, или [если] я замечу, что мое присутствие против моей воли мешает ей вполне свободно оценивать твои убеждения, я уйду. Само собою разумеется, что аргументы Ильи Никитича ни- 85
сколько не подействовали на Лизавету Антоновну. Она очень жалела, что дело, на которое она решилась, огорчило ее родных; но сказала, что предвидела это, что их огорчение скоро пройдет, что для нее тут вопрос о довольстве на всю жизнь или о непри- ятной жизни навек; а с их стороны — вопрос о непродолжитель- ном, хоть, может быть, и довольно тяжелом огорчении, что ба- ланс тут очень неровен и что потому она находит себя правою. На замечания Ильи Никитича о том, что она губит себя на всю жизнь, она отвечала, что думает иначе, что положение в обществе ей не нужно, что к его мнению она совершенно равнодушна, сло- вом, что она не жертвует ничем и не теряет ничего; что если она ошибается в этом, то что ж делать, если она не видит, что оши- бается, а убеждена, что мнение ее основательно; что если она когда-нибудь изменит его, то, конечно, тогда она будет раскаи- ваться в том, что сделала теперь; но что она не полагает, чтобы ее мнение об этом вопросе когда-нибудь изменилось; а что, во всяком случае, человек не может действовать иначе, как по тем мыслям и чувствам, какие имеет в то время, когда действует. Короче сказать, она говорила совершенно так же, как рассудил бы и Борис Константинович, и с таким же спокойствием, как он. Илья Никитич увидел, что биться над этим напрасно. — Перестаю спорить с вами, Лизавета Антоновна, — сказал он:—вижу, что вы непоколебимы. Но если нельзя надеяться, что вы возвратитесь в ваше семейство, то нельзя ли убедить вас сделать что-нибудь для его успокоения? — Я готова сделать для этого все, что могу сделать не во вред моему решению, — сказала она. — Но, кроме того письма, которое вы уже знаете, я и Борис не могли ничего придумать. Предлагайте, если имеете что-нибудь лучшее. Я слушаю. . Что же, в самом деле, можно тут сделать? Илья Никитич задумался. С четверть часа в комнате было молчание. — Одно, — сказал Илья Никитич, — одно, мне кажется, возможно. Вы знаете, что огорчение ваших родных происходит из разных источников. Один — родственная любовь, которая опечалена разлукою с вами. Для смягчения этого чувства невоз- можно сделать ничего. Вы умерли для ваших родных, и воскре- сить вас нельзя. Но горечь этого чувства очень усиливается тем уважением к мнению общества, над которым возвысились вы... — Вы затрудняетесь сказать то, что хотите сказать, — я могу слышать слова, без которых ваша мысль не может высказаться. Я стала девушкою, потерявшею честь во мнении общества. Ко- нечно, это должно очень много усиливать их огорчение. Но я не вижу, что можно сделать и с этой стороны. — Вот что. Напишите, что вы удалились из дому, чтобы сделаться монахинею; что вы знали, что ваши родные никак не согласятся на это, и потому должны были уехать тайно. Это много успокоит их. 86
— Но это будет ложь, — сказала Лизавета Антоновна. Началось долгое серьезное рассуждение, дозволительно ли средство, предлагаемое Ильею Никитичем. Борис Константино- вич, до сих пор молчавший, вмешался в спор, — он теперь имел право, потому что шел вопрос, уже не касавшийся личных его интересов. Наконец Илья Никитич победил, Лизавета Антоновна под его диктовку написала письмо, начинавшееся тем, что когда Дятловы получат его, она будет уже далеко от Петербурга, на дороге в пустынь, имени которой не назовет, и проч. Илья Ники- тич взял письмо и послал на другой день с какой-то станции же- лезной дороги, до которой нарочно для этого ездил сам. Дятловы не поверили письму, но действительно очень уте- шились им: теперь они могли не краснеть за младшую дочь перед чужими людьми. — Чужие люди, разумеется, еще менее Дятло- вых усомнились от письма в том, что сбежавшая дочь сбежала к любовнику; но все-таки рот им был наполовину зажат твердою верою, которую высказывали Дятловы в истину письма, которому нимало не верили; чужие люди, поговорив об этом скандале, стали говорить о новых, чужих для Дятловых; скандал Дятловых улегся, а они продолжали исповедывать свою веру в пустынь, — и если бы Лизавета Антоновна через год явилась в дом со сло- вами, что прожила это время в пустыни, то я не ручаюсь за то, что ей не поверили б и на самом деле: люди так любят принимать за правду то, что сначала только выдается за правду. Итак, Илья Никитич благодаря тому, что сохранил доверие этих безумцев, получил возможность сделать кое-что для поправ- ления их истории. Когда он спорил со мною, у него лежало в кармане это письмо о мнимом монастыре. Но он мне тогда не сказал этого; не сказал ничего и о том, как дошло дело до такой развязки, — ту историю посещений, доведших до нее, которую рассказал я, я также услышал уже гораздо позже, — все в одно время, в тот день, когда мне пришлось самому вмешаться в дело, как я сейчас расскажу, — до той поры я только и знал то, что Илья Никитич сказал мне по поручению Бориса Константино- вича: что Борис Константинович просит меня не бывать у него, потому что вместе с ним живет девушка, об имени которой он просит меня не узнавать. Я даже был сбит слухами так, что не сообразил, что это Дятлова, сестра Серафимы Антоновны Лиза- вета Антоновна, которую я видел у него однажды. Эта виденная мною m-elle Дятлова вовсе не имела ухарского вида, какой пред- полагается признаком способности к сбеганию на житье с любов- ником. Слух о том, что m-elle Дятлова бежала из дому, дошел до меня месяца через два, как рассказ о деле, бывшем недели две-три тому назад, — это не сходилось со временем воспреще- ния мне входа к Борису Константиновичу, да и слух-то был сла- бый, едва заметно коснувшийся моих ушей: Петербург велик, Дятловы не важные люди, я тогда почти не был знаком с Чек- 87
мазовыми, — так, изредка видывал Андрея Федоровича, — близ- ких общих знакомых у нас не было, кроме Ильи Никитича, с Ильею Никитичем мы говорили не о городских новостях; итак, слух о пропаже m-elle Дятловой едва-едва коснулся нашего круга и был забыт в нем в ту же минуту, как услышан. Итак, я с пол- года ровно ничего не знал; а если б я тогда знал то, что расска- зывал теперь из узнанного мною после, то — хоть я и располо- жен смеяться над собою и особенно над своею сообразитель- ностью, однако все-таки очень вероятно, что я сообразил бы что-нибудь и не стал бы держать себя так, как вот опишу через несколько страниц. VI Зерно начинает оказываться приносящим плоды, какие обыкновенно при- носит девушкам, решающимся на такой страшный риск. А потом дело идет уже совсем особым порядком О m-elle Дятловой я не думал ровно ни разу с того времени, как Борис Константинович расхвалил мне свою кузину, виден- ную мной у него. Но о девушке, которая поселилась вместе с Борисом Константиновичем, я, конечно, пожалел, и сильно пожа- лел, когда услышал, что какая-то порядочная девушка устроила таким манером свою судьбу. Впрочем, мало ли людей обоего пола губит себя? обо всех не надумаешься; и я через несколько дней после своего разговора с Ильей Никитичем стал забывать историю, которой никто не напоминал мне. Но потрудился напомнить ее сам Борис Константинович, и самым невыгодным для себя образом. Не то, чтобы он заговорил со мною о ней, — нет, слов не было, но было нечто похуже всяких слов. Однажды вечером, зашедши ко мне, он застал меня одеваю- щимся. — «Куда?» — «К Желтухиным». — «Прекрасно, отправимся вместе», сказал он. — Горничная m-elle Желтухиной отворила нам дверь. Я скинул пальто, как обыкновенно снимают пальто; а Борис Константинович возился над развязыванием кашне. Таким образом, я пошел из передней в зал один, и, сделав шага три, услышал позади себя, в передней, поцелуй. — «Вот как! — поду- мал я: —на три месяца вы, mademoiselle, хороши для меня; а на четвертый месяц горничная m-elle Желтухиной лучше. — Что ж, обыкновенное дело. Нужно разнообразие. Бедные девушки, вы жертвуете собою на всю жизнь, вас бросают через несколько недель. Бедные, глупые, жалкие. Не вы первая, не вы последняя. Этим я утешусь за вас, m-elle; а вы, уж не знаю, — каково-то вам теперь». — Тут я вспомнил, что уж и прежде, недели две назад, бывши у Желтухиных и встретив у них Бориса Константиновича, 88
я, если бы был наблюдательнее или догадливее, мог бы заметить то, что потрудился теперь запечатлеть в моих ушах Борис Кон- стантинович: когда горничная, подавая чай, подходила к Борису Константиновичу, он поглядывал и улыбался, и она улыбалась. А еще через несколько времени я увидел на Наташе, — так звали горничную m-elle Желтухиной, — шелковое платье; а еще через несколько времени встретил Бориса Константиновича с нею на улице. А впрочем, m-elle Неизвестная, что же тут особенного? И следовательно, что же мне много думать о вас? — Но прошло еще два, три месяца и случилось такое обстоятельство, что мне пришлось не только подумать об отношениях Бориса Константи- новича к неизвестной мне девушке, поселившейся вместе с ним, — пришлось даже вмешаться в эту историю. Бывавши у Бориса Константиновича до запрещения мне входа к нему, я познакомился у него с несколькими молодыми людьми, его приятелями; все они мне понравились; — а двое, трое из них понравились так, что я вошел и в прямое знакомство с ними. Один из этих, близко сошедшихся со мною молодых людей, был Сапожников. И вот, мой добрый знакомый, — отличнейший, благородней- ший, чистейший человек, человек с нежною душою, Степан Да- нилович Сапожников, зашел ко мне и, потолковав [о] том, о чем поинтереснее, спросил: — «А что, — говорит,—этот дом, в ко- тором вы живете, кажется, сухой». — «Сухой, — говорю я, — хо- роший; а что?» — «Да квартира в нем есть, так думаю нанять».— «Вот что, так хотите своей квартирой жить». — «Да, — гово- рит, — приходится обзаводиться, потому что женюсь; недели че- рез две, я думаю; и вас на свадьбу позову». — «Очень рад, тан- цовать буду». — «Это, — говорит, — точно, будет лучшее зре- лище, — только уж вы -в таком случае поверх-то фрака этот ха- лат наденьте». — «Извольте, надену, если невеста ваша позволит, в чем, конечно, нет сомнения. А кто ваша невеста?» — Сестра нашего общего приятеля, Алферьева. — Нашего общего приятеля, Бориса Константиновича Ал- ферьева? Разве у него есть сестра? — сказал я, не совершенно умея [скрыть] удивление в голосе. — Неужели [вы] не знаете? —Правда, вы слишком рассеян: пропускаете мимо ушей три четверти того, что говорится при вас или даже самим вами, и через четверть часа забываете три чет- верти из той одной четверти, которую успеваете расслушать. Ведь он живет вместе с нею, — вы должны же знать? — Вспоминаю, — но что вспоминаю, вы спросите, — вспоми- наю, что очень помнил это, произнося вопрос, да не догадался, что помню. Кстати, что я сочинил в среду, — стал я переходить через Невский и заметил, что трудно итти по камням, жестко; посмотрел себе ноги: ушел в этих туфлях. 89
— Что же вы сделали? — Воротился, надел сапоги. — Это вы хорошо сделали; в сапогах гораздо приличнее. — Это я и сам так подумал. — На этот раз мне совершенно удалось; анекдот с туфлями, действительно случившийся, тоже вставил я кстати. Я вновь выразил свою радость женитьбе Са- пожникова и проводил его благополучно. Я был очень рад, что он ушел скоро: мне было тяжело видеть его. — Так вот что! Это ваша сестра, Борис Константинович! — Нет-с, это уж слишком. При всей моей уклончивости, я не мог удержаться, чтобы не вмешаться в это дело. Наконец есть же и во мне искра совести. Смотреть молча на такую штуку нельзя.— «Предрассудок». — Я сам говорю, что предрассудок, но гово- рить и чувствовать — две разные вещи. Нет, батюшка, Борис Константинович, это не совершенный предрассудок, то, в чем ставит общество честь женщины. Да пусть это и предрассудок, — ну, я согласен, что предрассудок. Тут проделка уж без шуток дурная, и очень. Если она согласна на вашу уловку выдавать ее за вашу сестру, чтобы найти мужа, то, значит, она в самом деле дурная девушка. Это, Борис Константинович, очень плохо. Так вот как: завлекли девушку, сделали ее в самом деле дрянным человеком и гадкою проделкою сбываете ее с рук на шею чистому человеку. Прекрасно. Это было дело серьезное, потому я серьезно видел, что на- добно соблюдать формальности, — например, нельзя ехать мне на квартиру Бориса Константиновича, — ведь он, пожалуй, мо- жет встретить меня словами, что ведь я обещался не бывать у него, поставить разговор на этой мелочи, оборвать меня на ней и уклониться от дела ссорою со мною из-за пустяков. Поэтому я написал Борису Константиновичу, что имею крайнюю надоб- ность видеться с ним, и так как с меня взято слово не бывать у него, то я прошу приехать ко мне как можно поскорее, по очень важному делу. — Раэвязка разговора с ним не представлялась мне сомнительною. — Я скажу ему, что если он не избавит Са- пожникова от несчастной женитьбы, то я принужден буду сказать истину Сапожникову. — Как человек все-таки умный, он не за- хочет доводить дело до такого посрамления для себя, это ведь уж не то, что история с Серафимою Антоновною. То был не больше, как смех, не марающий честь человека, а только выставляющий его дураком: человек, действительно уверенный в том, что у него сильный ум, не очень-то огорчается, если и покажется дураком дуракам, — это ему самому смех над ними, только. Но тут дело другого рода: низость, действительная низость, — тут не рас- храбришься. Без сомнения, Борис Константинович будет у меня шелковый и отлично-рассудительный, свою диалектику-то отло- жит в сторону, согласится, что лучше устранить свадьбу, чтобы его низость осталась пропущенною без скандала, и вместе с своею 90
несчастною, — теперь уже и дурною, сожительницею, найдет средство расстроить свадьбу без шума. Если они не придумают ничего более ловкого, то можно сделать вот что: она сделается больна; знакомый медик найдет, что точно, очень больна, и по- шлет на Сергиевские воды или на кумыс. Деньги на ее поездку,— если у него нет, — и наверное нет, — найдутся у Ильи Никитича, Желтухиных, других. Не пожалеют трех, четырехсот рублей, — чтобы дело рассохлось незаметно для Сапожникова. План, хоть и придуманный мною, был — скажу уж [без] под- смеиванья над собою,—действительно недурен. Я под первым впе- чатлением афрапировавшей * меня новости, — тоже скажу уж без подсмеиванья над собою, — мог бы говорить твердо, спокойно и неглупо. — Но... нo... ну, что ж, истину не скроешь: тоже уж без подсмеиванья иад собою, я должен признаться, что если под влиянием первого честного впечатления я могу поступать, как обыкновенно держат себя неглупые и не бесхарактерные люди, то надолго нехватает выдержанности: довольно отсрочки на три, четыре часа, чтобы впечатление ослабело, — тогда натура моя берет верх, и я впадаю в свой обыкновенный характер, то есть в бесхарактерность: трушу неизвестно чего и горячусь без надоб- ности. С таким человеком, как Борис Константинович, трусить и горячиться — вещь неудобная. Я это понимал; потому что, говоря кроме шуток, я знаю свои недостатки, — потому, что ж, в самом деле, не сказать и того, что могу я по правде сказать хорошее о себе? — мне не за себя, а за Сапожникова было жаль, что слуга, отвозивший мою записку, возвратился с ответом, что г. Алферьева нет дома, что он воз- вратится домой только к обеду. Итак, он будет у меня уже только вечером, — я предвидел, что вечером я уж не сумею держать себя, как следует, и что, пожалуй, Борис Константинович разо- бьет меня. Оно так и сбылось. VII Борис Константинович сбивает своего собеседника на всех пунктах и, сде- лав ему надлежащую головомойку, показывает требуемое благородством ве- ликодушие к побежденному. Столь замечательного успеха Борис Констан- тинович достигает тою стратегиею и тою же невозмутимостью духа, кото- рою Барклай де Толли спас Россию в отечественную войну 1812 года Услышавши в передней голос Бориса Константиновича, спрашивающего: «дома?» — я смутился своим же страхом, что буду плох, однакоже добросовестно старался привести себя в ровное и умеренное настроение, какое было нужно, — но, разу- меется, еще не успел достичь этого, когда вошел Борис Констан- тинович и своим обыкновенным, простым, спокойным и несколько * Афрапировавшей — от франц. frapper — ударять, изумлять. 91
заунывным от гражданской скорби голосом, с обыкновенною беззаботностью сказал: «Ну, что такое за важное дело до меня?» — Борис Константинович, — начал я, несколько робким го- лосом, но постепенно оправляясь, так что договорил свои слова уже хорошо: — Извините, что я касаюсь щекотливого вопроса, но это нужно, — вы еще продолжаете жить вместе с девушкою, с которою поселились полгода назад? — Да,—сказал он:—вы должны были бы знать это уже из того, что иначе снова просил бы вас [бывать] у меня, потому что мне приятно видеться с вами. Теперь я понимаю, что он уж этими словами впутывал меня в свою диалектику: ведь логично; — ведь идя по этой дорожке, которую он мне прокладывал, я должен был запутаться в неле- пости, — что уже вот и этот первый мой запрос он повертывал в нелепость, — да не только теперь я это вижу, я это видел и в конце того же вечера, — но уже было поздно, — а в ту минуту я этого не сообразил и только прибодрился, как Наполеон в 1812 г., и пошел дальше: благо, видите ли, Борис Константи- нович не раздражается щекотливостью вопроса, — я и налег по- смелее, да все смелее да смелее, и лез вперед, пока он взял меня за чуб как школьника. — Можно спросить, она выходит замуж? — Да, — отвечал он холодно и безобидно. — Как же это? —спросил я уже храбро. — Что же тут особенного? Разве у вас было какое-нибудь основание предполагать, что она зареклась выходить замуж? — Если вам это показалось, то из этого следует, что вы, по вашей рассеянности, в ошибочном виде припомнили слух, который, я предполагал, вы не имеете оснований отнесть к ней. Теперь-то для меня очень понятно, о каком слухе он говорил: о том фальшивом слухе, что m-elle Дятлова скрылась из семей- ства в монастырь, — и он хотел этим сказать, что не предпола- гал, чтобы мне было известно, что девушка, поселившаяся с ним, есть m-elle Дятлова. Но тогда ведь я не знал этого, потому, на- турально, не мог сообразить, к чему он говорит это. — Теперь- то ясно, что он мог вывесть из этого: «какое основание имеете вы произносить такую или иную фамилию?» Он и из этого со- чинил бы не совсем безэффектную штуку, — но я шел дальше и дальше, потому штука вышла лучше. Хотя бы я тут остановился и попросил его объяснить, что он хочет сказать этими словами, которые были для меня странны,— но я не догадался сделать этого, а продолжал наступать: — Нет, у меня не было оснований предполагать, что она зареклась, — конечно, налегая на это слово, как следует, — вы- ходить замуж; но я предполагаю из этого, что ваши отноше- ния к ней изменились? 92
— Нет, — отвечал он, начиная поглядывать на меня не- сколько дико, но отвечал холодно: он понимал, что говорит и к чему говорит, потому только и отвечал «нет» холодным тоном. А этот холодный тон начинал бесить меня. Но мне все ка- залось, что я иду очень осторожно, — мне казалось, что я ощу- пываю каждый шаг, твердая ли земля у меня под ногами, и я еще тоже спокойным тоном сказал: — То есть, вы хотите сказать, что вы продолжаете называть для других, — налегая, как следует, на эти слова, — вашею се- строю эту девушку? Но он-то в самом деле был хладнокровен, потому видел, что я бешусь, хоть и стараюсь держаться спокойным, —потому он понял, что пора сделать реплику, и сказал уже очень серьезно, но тихо, даже любезно: — Да, между прочим я хотел сказать и это. Но ваши слова начинают быть странны; да вы проще скажите, что вам нужно знать, а не горячитесь. Ну, известно, что слово «не горячитесь» человеку, уже го- рячащемуся, — масло на огонь, — каково делается вызов, с ка- кою невинностью! — кто холодно выдержит такую бесстыдную наглость? — Я и хватил: — Как же это, Борис Константинович, вы оставляете в за- блуждении человека, который думает жениться на ней, предпо- лагая вашею сестрою девушку, с которою вы имели и имеете связь? Только я сказал, — ,и мне казалось, что я иду вперед обду- манно: и я сказал этими самыми словами, у которых граммати- ческая конструкция показывает, что они произносятся обду- манно: довольно длинный, синтаксически правильный период — я был еще спокоен, только разве в том и не совладел с горяч- ностью, что произнес их живым тоном. Борис Константинович вскочил, глаза у него сверкнули, лицо приняло свирепое выражение, он как-то подпрыгнул ко мне, — хоть как кошка, чтоб не сравнивать с тигром, да и изволил ска- зать глухим голосом: — Кто вам это сказал? Кто-нибудь сказал. По одной до- гадке вы не говорили б так смело. Это мог сказать только Илья Никитич. Он? Он? И тут не потерял основательности, — видите, сжатый услов- но-категорический силлогизм: Большая посылка. Если бы вы не имели положительного сведения о факте, положительно известном очень немногим, вы не стали бы говорить с такою уверенностью. Меньшая посылка. Но вы говорите с полною уверенностью. Заключение. Итак, вам кто-нибудь сообщил положительное све- дение. 93
Большая посылка. Из людей, положительно знающих этот факт, только тот мог выдать меня вам, кто с вами лучше, чем со мною. Меньшая посылка. Из них с вами лучше, чем со мною, только Илья Никитич; он несравненно лучше с вами, чем со мною; все остальные несравненно лучше со мною, чем с вами. Заключение. Итак, этот факт сообщен вам Ильею Никити- чем. Со стороны логики, как видите, безукоризненно. В такую правильную форму разложил я сжатый силлогизм Бориса Кон- стантиновича уже на досуге, — а тогда удовольствовался сжа- тою его формою, — потому что, кроме-то шуток, ведь и я же не круглый дурак: могу и в сжатой форме силлогизма видеть, до- пускает ли он какое-нибудь возражение, или нет, — потому-то и Борис Константинович допустил выражение сжатой формы: для дурака надобно было бы изложить силлогизм подробно, а это, говорит, неглупый человек, без посылок сумеет сообразить, что неопровержимо, — и я, точно, — ведь я не глупый человек, я со- образил, — вмиг сообразил и выводы из силлогизма сообразил,— все в один миг, потому что, — кроме-то шуток, я очень неглупый человек; выводы вот какие: Илья Никитич с простреленною го- ловою,— немедленно; — «Илья, есть факт, о котором объяс- няться бесполезно, если ты не идешь на дуэль так, то я тебе дам пощечину, хоть это мне и очень неприятно; итак, едем без по- щечины», — Борис Константинович в виде трагического героя. Улик нет, что была дуэль: чорт знает, кто убил Илью Ники- тича, потому что секундантов такие люди, как Илья Никитич, не приглашают; что путать других в беду? — На всякий случай, впрочем, Борис Константинович уезжает на другой-третий день в Германию, Англию, — прежде чем и спохватились, что нет Ильи Никитича, — возвращается через полгода, когда об Илье Никитиче забыли думать. Ведь я знал, с кем имею дело. Я после спрашивал Бориса Константиновича, правильны ли были мои соображения о его мыслях. Он сказал, — что совер- шенно правильны, что никакими своими отрицаниями я не мог устранить от Ильи Никитича дуэль через платок, без секундан- тов; но что, конечно, был такой же шанс, что пистолет с пулею достанется Илье Никитичу. То есть все это было логически безукоризненно, и Борис Кон- стантинович не видел никакого другого исхода, точно так, как и я. Но дело приняло другой оборот, — Борис Константинович отскочил от меня, хлопнул себя рукою по лбу, вскрикнул: «да что это я с ума сошел?» — и сердито сказал мне: — Ну, с чего вы это выдумали? У меня мелькнула мысль, что точно, уж не оказывается, что под моими ногами нет почвы, — но, — вот в этом, уже действи- 91
тельно, совестнее всего признаться, я сообразил и другое. А что- бы признаться в том, в чем действительно совестно признаваться, надобно изобразить, что произошло в моей душе при мысли об Илье Никитиче с простреленною головою, и о том, что это удружил ему я, — а это произошедшее в моей душе делает мне честь. У меня была мысль: «нет, Борис Константинович, я не до- пущу этой дуэли, — во что бы то ни стало, а не допущу. Поло- жим, что я не храбрец, но все-таки и не такой же трус». — Это я сознавал очень твердо и ясно, и это должно было выражаться на моем лице: решимость человека, который, доведенный до крайности, забывает свою обыкновенную уклончивость и трусо- ватость, — как курица, которая в отчаянии обертывается и оста- навливается, готовая броситься на кошку, настигнувшую ее, и тогда роли мгновенно изменяются: кошка бежит, потому что ведь в самом деле курица заклюет ее, если уж решилась собраться с духом, — я это видывал несколько раз; жаль только, что куры редко решаются собраться с духом, — и потому кошки обыкно- венно съедают их без малейшего затруднения. Сравнение с курицею и кошкою я делаю теперь для украше- ния речи; тогда я был занят не украшениями речи. Но мне по- казалось, что Борис Константинович точно так же озадачен, уви- дев на моем лице решимость «и твердость, как сначала озада- чился я, увидев его, человека невозмутимо спокойного, вошедшим в судорожное бешенство. Он пересолил, запугал меня до того, что сам струсил. Это соображение делает, — скажу без шуток, — большую честь моему уму. Ведь я был очень встревожен и, однако же, рассудил верно и хорошо. А факт, на котором оно основано, де- лает— тоже скажу без шуток, — честь моему сердцу: ведь я встревожился не за себя: ясно было, что Борис Константинович оставляет меня в стороне, а что ему нужен Илья Никитич; и я, точно, думал: «позвольте, я говорил с вами, то я и отвечаю; а до Ильи Никитича я вас не допущу. Вам меня не удастся отстра- нить. Имейте дело со мною». — Все это очень неглупо и очень честно. В чем же теперь мне совестно признаться? Да понятно, в чем: ничего этого Борис Константинович не прочел на моем лице. Натурально, я не спросил же его, героем ли я смотрел, — это неловко спрашивать, но я спросил, что выразилось на моем лице, когда он отскочил?—Он сказал: «удивление и недоуме- ние». — «То есть трусость?» —чтобы по обыкновению обратиться к насмешкам над собою ли, над другими ли, все равно. — «Нет, — говорит,—сказать так, будет слишком определенно; видно было, что у вас в голове бродит множество мыслей и вы не можете остановиться ни на одной из них; растерялись вы, вот что было видно, когда я опомнился сам; это меня и успокоило, — гово- рит:— ведь я вспомнил, какой вы человек». — «Какой же?» я 95
говорю. — «Ну, да что, — Говорит, — это вы сам отлично знаете; впрочем, — говорит, — хороший человек». — «Ну так что ж?» — я говорю. — «Ну вот, — говорит, — я, вспомнив это, и понял, что Илья Никитич тут не виноват». Итак, я все[таки] могу сказать, что выражение моего лица спасло Илью Никитича, заставило Бориса Константиновича от- скочить и выгнало из него мысли о дуэлях. Но только теперь я говорю это, подсмеиваясь над собою, — а тогда ведь я вообра- зил, что я и подлинно смотрю героем. Вот тут-то и кстати мое любимое размышление: «ох, чело- веческая натура, человеческая натура!» — Из сотни мыслей, мелькавших в уме, самолюбие овладело одною, очень хорошею, и при всей сумятице в голове, самолюбие все-таки не растеря- лось,— нет, все-таки бодро и твердо подсказало: «вот эта мысль и есть главная, можно сказать единственная твоя мысль». — А на деле-то выходит, что мыслишка-то эта, очень хорошая впрочем, была такая маленькая и слабенькая, что для посторон- них глаз была и вовсе незаметна за десятками других, не имев- ших такого храброго и честного характера. — Да точно ли нельзя было выразиться ей на моем лице? — Как теперь-то я разбираю, то вижу, что точно, нельзя ей было выразиться, по- тому что нечему и выражаться-то. «Остановлю, во что бы то ни стало» — это я думал точно, но как, чем остановлю — этого мне не представлялось, — представлялось вот: на дуэль я не пойду. Что ж другое? —Ничего, что ж это такое «во что бы то ни стало»?—неизвестно; только разве вот что, — я думал: «я по- лагаю, что слажу с ним в борьбе, — я свалю его и скручу, если он бросится на меня; я много здоровее его», — значит, в случае его попытки на драку, мне нечего бояться; да ведь драке быть было незачем. Вот на каких глупых моментах ловлю я себя, — это все очень забавно; но обидно, воля ваша. — Однако стану продолжать, по словам поэта, «без размышлений, без тоски, без думы роко- вой» — дум и размышлений уже довольно. — С чего вы выдумали, что я имею или имел с нею связь?—повторил Борис Константинович, садясь и успокаи- ваясь:— Вы совершенно ошибаетесь в этом странном предполо- жении. Если бы имел каплю здравого смысла, я сообразил бы, что мое дело —плохо. Но ведь я победил Бориса Константиновича, потому отвечал и обижаясь, и геройствуя: — Нет, Борис Константинович, уж напрасно вы считаете меня таким смешным простаком, чтобы можно было уверять меня в таких вещах! Вы не имели связи с этою девушкою! Да ведь я не пятилетний ребенок, чтобы... — Ну, довольно, батюшка, довольно, — сказал он холодно и грубо: — я вижу, что спорить с вами напрасно. Поедемте ко 95
мне, там уже вместе и мне и ей и прочтете все ваши нотации, — а мы будем слушать. — Поедем, —сказал я. Ну, теперь-то я уж увидел, что мое дело плохо. Но все-таки, чорт знает, что ж это такое? — «Это чорт знает, что такое», выразил я и вслух, сходя с лестницы. — Как это жаль, — это очень грустно, — говорил Борис Константинович; — но я предвидел это с самого начала. — Что грустно, Борис Константинович, — то, что, по-моему, это чорт знает что такое? — Да, то, что я предугадал, что вам покажется это странно. Потому я и не говорил с вами об этом. — Да как же не странно, Борис Константинович? — К сожалению, я слишком хорошо знал вас, когда решил отказаться от удовольствия видеть вас иногда в нашем кругу, который и вам нравился. На вас только подтверждается моя мысль, что поколение, предшествующее нашему, глубоко раз- вращено в душе; неспособно не только само иметь благород- ные, — он приостановился, потому что мы садились на извоз- чика, — простые человеческие отношения к людям — неспособно даже верить возможности таких отношений, — продолжал Борис Константинович размышлять вслух для моего назидания, уны- лым тоном, соответствующим предмету. — Это очень, очень жаль. Какой прогресс возможен, пока большинство общества со- ставляют люди вашего и предшествующих вашему, еще более дурных поколений! — Это очень, очень жаль. — Ну, послушайте, Борис Константинович, да согласитесь же, что оно действительно странновато. Это противоречит всем понятиям о человеческой природе. — Чьим? — вашим, может быть; пошлым — несомненно,— отвечал он уныло. — Да полноте же, Борис Константинович — как же не на- звать странностью, что молодой человек и молодая девушка жи- вут вместе и не имеют связи? — Разве между молодым человеком и женщиною не может быть никаких других отношений, кроме того, что вы называете связью? Так думают турки и потому держат женщин взаперти. Мы отказались от этого обычая; следовательно, отказались от этих понятий. В таком тоне он назидал меня всю дорогу. Лишь [только] я открывал рот, чтобы заявить ему, как «однакоже» это «странно», он все мои «однакоже» и «странно» сводил на ориентальную ди- кость; но сводил коротко, только чтобы не оставить меня без на- зидания, а не для того, чтобы карать; и сам не начинал гово- рить, — только отвечал, — я был ему жалок, и он щадил меня. 97
VIII Я имею с девицею — конечно, Л. А. Дятловою — такой разговор, какого никогда не имел ни с какою девицею ни один из подобных мне фениксов беспримерного благонравия и какого не имела по выходе замуж с мужем своим ни одна из девиц, свадьбы которых совершаются, как свадьба моей собеседницы, должным порядком, с благословения родителей и без всякого шума и злословия — Вновь представляю тебе, Лиза, моего доброго приятеля,— он назвал мое имя, — вы однажды встречались, но это было так давно, что вы могли и позабыть друг друга в лицо, — сказал Борис Константинович, когда мы вошли в ту из комнат его квар- тиры, где сидела в это время его странная сожительница, кото- рая шила что-то, когда мы вошли. Конечно, другой бы этим и ограничился, но Борис Константинович, с обыкновенною своею основательностью, прибавил для пояснения: — Я нашел, Лиза,— вероятно, и ты согласишься, что теперь ты уже безопасна со сто- роны твоих родных, можно было привезти его: теперь, если до них и дойдет слух, это не повредит тебе. — Я очень рада возобновить знакомство, — сказала Лиза- вета Антоновна, как обыкновенно говорится. В это время я опять произвел обозрение лица моей новой знакомой, по случаю того, что она подала мне руку, здоро- ваясь, — переменилась ли Лизавета Антоновна с тех пор, как я видел ее, я не умел бы тогда сказать, потому что при первой нашей встрече не смотрел на нее внимательно, — может быть, стала немножко получше, но все-таки далеко не могла назы- ваться хорошенькою: небольшого роста, худощавая, белокурая, с курчавыми волосами, с серыми, спокойными глазами—умными, довольно приятными, с несколько угловатыми чертами лица, она была очень похожа на Бориса Константиновича. Когда я видел ее в первый раз, сходство это не бросилось мне в глаза; тогда я подумал, что не бросилось оно в глаза при первом свидании потому, что я не смотрел внимательно. Но года через два, даже через год потом, сходство менее бросалось в глаза. Сходство уменьшилось отчасти просто потому, что Лизавета Антоновна несколько похорошела, — до того, что теперь она недурна со- бою: стала полнее, стала румянее, вообще развилась—ей тогда было только 18 лет, — от 18 до 20 лет человек довольно много изменяется, и женщина едва ли не больше, чем мужчина. Но я полагаю, что, кроме этой причины уменьшения сходства в лице, большую роль тут играло и выражение физиономии: тогда, пе- ред замужеством, Лизавета Антоновна казалась гораздо болег похожа на Бориса Константиновича, чем была в самом деле, от- того выражение лица ее было совершенно такое же, как у него. А это было, конечно, оттого, что она была тогда под очень силь- 98
ным его влиянием. В ее жестах, голосе — все точно так, как у Бориса Константиновича: та же будто бы вялость, флегматич- ность, тот же спокойный, тихий голос. И она тогда, как он, по физиономии, манерам, тону разговора была воплощением того, что называется «холодный фанатизм» — определение, вроде того, как бы сказать «холодный огонь», — но выражение хорошее тем, что при всей своей нелепости, всем известно. Фанатизм — огонь и холодным быть не может. Но иной огонь горит неровно, то бросает большие полосы пламени, и все в разные стороны, то опускается; у кого страсть действует так, того все называют че- ловеком страстным, — и справедливо. Но несправедливо назы- вают бесстрастными тех, у кого страстность действует ровно, как горит ровный огонь. Впрочем, и тогда в характере Лизаветы Ан- тоновны можно было замечать некоторое различие от Бориса Константиновича: она была менее неподвижна в своем наруж- ном хладнокровии, — а после она и вовсе стала очень подвиж- ною, живою. Унылость в голосе через год тоже совершенно про- пала. Но все-таки и после она осталась, — конечно, уж так была от природы — довольно близка по характеру к Борису Константи- новичу. Главная черта у обоих была ведь та, что оба были люди очень сильной и твердой воли. Ну, а такая воля уже не заим- ствуется от чужого влияния, как не заимствуется маленькая ручка от модистки. Посмотревши на нее, что она не очень-то спо- собна раскаиваться в своих решениях, — и что какое там сильное влияние Бориса Константиновича ни будь, а что эту штуку со- чинила она сама, что переселилась к нему: он только не помешал ей, а подговорить — такую не подговоришь. Влияние было в ма- нере, в форме, — но это был характер такой же независимый. Если кто мог посчитаться с ним, то, конечно, она. Оба были из тех собак, которые не скалят зубов. Поглядывая на нее, я делал такое предположение: что, если бы [она] была на месте своей сестрицы, женою А. Ф. Чекмазова. — Мне представлялось, что она могла бы отравить его, —нет, не отравить, а задушить, а еще скорее, просто надавать пощечин и уйти к родным, или тоже как теперь, куда бы вздумалось; а всего вероятнее, жить с ним как кошка с собакою, не подпускать его к себе ближе, как на три са- жени, — то есть жить и вовсе без драки, кроме спокойных за- мечаний за обедом: «молчите, Андрей Федорович». — А впро- чем, почему же знать, — может быть, и ничего этого не было [бы], а умерла бы она от чахотки на второй год замужества. Это, может быть, еще вероятнее. Все эти наблюдения и выводы, требовавшие наблюдений за физиономиею, выражением глаз, я сделал в первый же разговор с нею. А из этого следует, что я очень много смотрел ей в лицо; а из этого следует, что разговор был необыкновенный; заклю- чение правильное: было то, что из «этого» следует, — но было и кроме того, что из «этого» следует, много было другого, чего из 99
«этого» еще не следует, — и все так же, необыкновенное; между прочим, был и аккомпанемент, очень занимательный для мно- гих, — но не для меня и не для моей собеседницы, — и вот это-то последнее обстоятельство, его незанимательность, составляет также черту немаловажной необыкновенности. Разговор уже и с самого начала был необыкновенный, потому что Борис Константинович, своим замечанием Лизавете Анто- новне о (безопасности и безвредности появления моего перед нею в настоящий момент, открыв мне, что из квартиры его был ис- ключен только я, как болтун ,и сплетник, а что все остальные его знакомые — люди так себе, ничего, порядочные, — итак, Борис Константинович, порадовав меня этим открытием, которое было тем приятнее, что я сам его сделал, — не другой кто научил меня приятной истине, а я сам нашел ее, — итак, прямо после этого Борис Константинович продолжал, без всякого перерыва речи: — Он, Лиза, говорил о тебе чрезвычайно дурно, — а думал, конечно, еще хуже, потому что если он скажет «она не совсем безукоризненна», то он думает уже наверное: «ее следует высечь плетьми», — у него такая (манера, мягко стлать, — это у них у всех ведь такая, ты знаешь людей старого века; — но теперь он, вероятно, уже ничего не имеет против тебя. Он, — то есть это я-то. Сколь правдиво, столь же эффектно,— то есть для меня; я истолковал это в своих мыслях так; «Ты, Лиза, собственно говоря, должна была бы дать ему пощечину, а еще лучше, если бы ты поручила своему жениху исполнить над ним этот очень недурной в подобных случаях обряд; но так как, во-первых, это не принято в нашем кругу, а во-вторых, он-то уж слишком плох, то я не вправе осудить тебя за то, что не наме- рена делать этого»,—такое введение к новому знакомству было, я согласен, не совсем обыкновенно; но так как оно было сделано Борисом Константиновичем, то эта необыкновенность не была удивительна. — Ну, я очень рада, что вы, — она назвала меня, — поми- рились со мною, — сказала Ли завета Антоновна. Мне тогда показалось, — да и теперь тоже кажется, — что я все-таки вышел из этого дикого положения наилучшим возмож- ным образом, сказав: — Да, я очень сильно порицал вас, Лизавета Антоновна, за страшный риск, который вы делали, бросая семейство. Это ужас- ная вещь. Но, впрочем, я, быть может, и ошибался: бывают исключительные положения, которые уполномочивают на риск. В самом деле, что же я мог сделать лучше этого? — Промол- чать — нельзя; отпираться от того, что я резко думал о ней в дурную сторону —нельзя; сказать, что я совершенно бросил воз- ражения против ее поступка и восхищаюсь им — нельзя. Стоять 100
на месте — нельзя, и все выходы загорожены, кроме одного — я в него и пошел: выразить аильное порицание вообще против принципа, но сказать, что допускаю извинение для некоторых случаев. Вот это было необыкновенно для меня, что я оказал это, — потому что я никогда не говорю того, что я в самом деле думаю: я постоянно лгу, двоедушничаю и двуязычничаю. Я чувствовал, что влечет меня мой язык рассыпаться в каких-нибудь льстиво- стях и восхищениях, — да видел, что уж очень глупо вышло бы это, — ну, и сказал так, как думал, без лести, — сказал и уди- вился: как же это персиянин говорит не по-персидски, а по-рус- ски? — «Арарат высокости души твоей, о пери, ниспосылает лучи белизны заоблачных снегов в благоговеющие глаза раба, ничтожного перед тобою», — так бы следовало. Я всегда так го- ворю с дамами и девицами. Что я думаю о пери, с которыми так объясняюсь, это другой вопрос. Но Лизавета Антоновна не занялась этим, а сказала, не раз- мышляя об Арарате, а отвечая на то, что относилось к ней в моих словах, на этот раз русских, — тоже по-русски, что, впрочем, и неудивительно, потому что о;на была русская: — Да, бывают исключительные положения, когда семейство так дурно, что девушка вправе итти из него на всякий риск. Но я не скажу этого о моем семействе. Мои отец и мать — неразви- тые люди, — очень неразвитые, это правда, — но только и всего. Они не притесняли меня. Отец мало вмешивался в мою жизнь, как и большею частью отцы мало вмешиваются в жизнь дочерей. Моя мать — конечно, странно было бы, если бы мать мало гово- рила с дочерью, — это даже показывало бы в ней слишком без- заботную, не любящую мать. Я не скажу, чтобы разговоры ее нравились мне. Вы понимаете: что было общего в понятиях ме- жду нами? — мы люди разных миров. Она не читала и и Гоголя, ни Жоржа Занда, ни Диккенса, — а я читала. Поэтому, если из того, что она не одобрила моего отказа тому или другому же- ниху, не следует, что я ошибалась, отказывая, то и наоборот, из того, что мне не нравились ее разговоры, не следует, что она была дурна ко мне. Нет, я должна сказать, что если она старалась склонить меня к тому, что не годилось для меня, то действовала по крайнему своему разумению, искренно, с расположением, — и я очень хорошо понимала и тогда, что она заслуживает призна- тельности если не за содержание своих советов мне, то за намере- ние, с которым давала их. Мне было неприятно слушать ее, — но она исполняла свою обязанность, говоря мне. Она была недо- вольна тем, что я не слушаюсь ее, — но она не стесняла моей свободы, — ист, нет. Она замолчала. Я должен же был что-нибудь отвечать на это: молчать неучтиво; переменить разговор — значит мой ответ: «я не могу продолжать говорить с вами об этом предмете, суда- 101
рыня», — то есть хуже всего на свете, что может быть выра- жено словами: ведь я сделал замечание, мне отвечали на него,— я должен сказать, удовлетворяюсь я ответом, или [не] удовле- творяюсь. Так я тогда рассудил и теперь думаю, что рассудил правильно, Итак, я должен был отвечать. Что же я мог отве- чать? — Опять я в прежнем положении: стоять нельзя, все вы- ходы загорожены, кроме одного. Каково положение? — Я ска- зал: вообще, я не одобряю таких поступков, как ваш; но, быть может, ваш был сделан при исключительном положении, изви- няющем его. — На это мне сказали: нет, мое положение не пред- ставляет исключительных причин к извинению; извиняете вы его или нет? извольте отвечать. — Я не видел тогда — и теперь не вижу — возможности уклониться от ответа: не одобряю.— Ну, я так и сказал: — Скажите же, Лизавета Антоновна, как вы решились на такой страшный для девушки поступок, как уйти из семейства? Вот-с, я таким-то манером и сказал, — и тогда думал, что не мог сказать ничего лучшего. Ну-с, а она, разумеется, и поняла то, что я сказал, и дала на это реплику: — Осудить мой поступок — очень легко; почти все должны осуждать его; — не осуждают только, а должны осуждать его — (и так тихо, искренно говорила это), — потому что каждый су- дит и должен судить по своим чувствам; права ли я, я этого не решаю; я знаю только одно: если бы ныне должно было решать мне, уйти или нет, — я бы и теперь сделала так же, как тогда. Это странно для других: девушку любят родные, как умеют, не притесняют ее, — девушка знает, что она лишается всего, чем дорожат в обществе, если уйдет, — она и сама очень дорожит этим, — и все-таки уходит. Вы говорите: она безумная; я не хочу решать, правы ли вы; если вам угодно, я должна сказать больше: на вашей стороне огромное большинство; большинство голосов — еще не доказательство справедливости решения, это так, но вообще, правда бывает за большинством. Поэтому вы со- вершенно вправе сказать: ваше мнение, что эта девушка — без- умная, гораздо правдоподобнее противного. Но вы согласитесь, что ее поступок — то есть мой поступок, — безумен ли он, или нет, но он странен. Я прошу вашего согласия только на эти слова: он странен. Странное — любопытно рассматривать, чтобы понять, как же эта странность могла произойти. Я вам скажу это... Если бы я слышал эти слова часом после, — то есть, если бы это говорено было Лизаветою Антоновною не в начале, а в се- редине нашего разговора с нею, то наверное я расхохотался бы ей в лицо, и очень [может] быть, что даже сказал бы: «экая вы хитрая каналья», — то есть я сомневаюсь в том, употребил ли бы я слово «каналья»,—слово «плутовка» уж наверное не показалось [бы] мне слишком невежливым, — примеры чему и 102
будут обозначены на своем месте, — но в начале разговора я еще не привык к диалектике Лизаветы Антоновны, — диалектика ее чуть ли не была еще поискуснее диалектики Бориса Константи- новича. А впрочем, я довольно долго не слушал, что эта вкрадчивая девушка распевала передо мною своим тихим голоском, до- вольно милым, — а не слышал потому, что занялся в своих мыс- лях рассмотрением вопроса: отец я ей, иль нет? С одной стороны, представлялось очень неправдоподобно, что я ей отец. — Никогда я не был в законопреступной связи ни с какой женщиной — этот факт я знаю очень твердо; она не была дочерью моей жены, — это я тоже знаю очень твердо. Итак, мое примерное благонравие, повидимому, устраняло самую воз- можность вопроса. Если взглянуть на дело с другой стороны, — тоже неправдоподобно: ей лет 18; мне—31 год; в 12 лет я был маленький мальчишка, — не становятся отцами в нашем кли- мате такие .мальчишки: мое отечество — 52 градус северной ши- роты. Итак, свидетельством хронологии также отвергается во- прос. Есть третья сторона — и с третьей стороны тоже: я не чув- ствую ни тени родственного расположения к ней, — какой же я отец ей, когда седьмая вода на киселе мне ближе и роднее, чем Лизавета Антоновна, — не то чтобы чувствовать влечение к ней, я чувствую, напротив, положительное нерасположение к ней. Итак, три стороны, с одной стороны; но есть четвертая — она с другой стороны; на этой четвертой стороне, которая с другой стороны, представляется такая сцена. Теплая комната, очень большая: в ней сидят, ходят много людей, — в том числе мое се- мейство, и я тут же. Отворяется дверь, входит человек и говорит: «ах, как холодно на дворе! Я еще дрожу от холода», — и точно, можно разобрать, что дрожит, но не разберешь, мужчина или женщина и каких лет, — потому что еще не рассвело, чуть заря поднимается. «Это преступление», — что такое, откуда взялись эти слова, — к чему они относятся, то ли преступление, что заря поднимается, или что еще темно, или что этот человек вошел в комнату, или что мы в ней сидим, или то, что на дворе холодно?— Неизвестно. Вот я и раздумываю: с одной стороны, три стороны; с дру- гой стороны, одна сторона. С трех сторон приходится, что я ей никак не отец. С четвертой стороны спрашивается, в чем престу- пление? Из этого следует вопрос: с чего же приходится, что я ей отец? Вопрос трудный. — Увидев, что разрешить его никак нельзя, я стал опять прислушиваться к тому, что говорит Лиза- вета Антоновна. — ...Это трудно понять тому, кто сам не чувствовал, потому, повторяю вам, огромное большинство не имеет оснований смотреть на это иначе, как на безумие. Не с кем поговорить, — кажется, что тут важного? Кажется, — должно казаться, я согласна, — 103
тут нет ничего важного. — Но весь день быть одной или хуже чем одной — это очень скучно, — я вернее сказала [бы]: невыносимо, убийственно, — но эти слова могли бы возбуждать спор, потому я не употребляю, и говорю только: это было очень скучно: — против этого слова вы не можете (с одной стороны, три стороны; с другой стороны, одна сторона) ничего сказать (с чего же при- ходится, что я ей отец). Свидания с Борисом были единственное время, когда я видела человека, с которым могла говорить. Мои домашние, сестра, зять, все, кто у них бывает — люди, с которыми я не могла говорить. И вот, единственный друг, которого я имела, исчез от меня, — поймите это. Больше я ничего не имею в объяс- нение (с другой стороны, одна сторона; с чего же приходится, что я ей отец?) моего поступка. Но представьте себе, что вас послали жить в деревню, где есть всякие люди, и дурные, и хорошие, — хороших, может быть,. больше, чем дурных, — но ни одного грамотного человека, — вы страшно соскучились бы, вы всею душою рвались бы куда-нибудь, — все равно, — где могли бы увидеть кого-нибудь, — все равно! куда, кого, все равно,—с кем бы могли говорить. И вдруг вы (из этого приходится) узнаете, что подле вашей пустыни живет (с другой стороны, одна сторона из этого приходится) ваш друг, что вы можете с ним видеться, — вот какое действие было произведено на меня ответом Бориса: «я не могу бывать у вас; но я очень рад видеть вас у себя». — Я имела против этого очень многое, — бы- вать у него — я очень хорошо знала, к чему это может повести, и очень скоро я стала предчувствовать совершенно другое, к чему непременно поведет, — и привело. Против всего этого я имела сильные возражения (с одной стороны, три стороны; с другой стороны, одна сторона; из этого приходится; потому, это пустяки), — очень сильные возражения. Но перенеситесь в то по- ложение, с которым я сравнивала свое. Если б этот друг, видеться с которым стало для вас возможно, если только захотите вы, — если б он жил от вас за оврагами (потому это пустяки; потому об этом не стоит думать), перебираться через которые очень трудно, — за лесом, в котором могут напасть на вас разбой- ники, — могут, почему вы знаете, что не могут, потому что вы не разбойник, не знаете, где они, что они хотят делать, — может быть, они пришли в этот лес и ждут вас, — словом: если б эта недаль- няя дорога (это пустяки, потому об этом не стоит думать) была очень опасна, достало бы у вас... — Борис Константинович, вас спрашивают, — сказала стару- шонка-кухарка. Борис Константинович встал и ушел; и не возвра- щался уже весь вечер, так что я и ушел, не видев его больше. — ...рассудительности, чтобы сказать себе: нет, я лучше оста- нусь дома. И была ли бы это рассудительность? Может существо- вать противоположное мнение, что это был бы недостаток му- жества, бесхарактерность, вялость. Да. 104
Ну, это не требовало ответа; потому я и промолчал. А гово- рить мне с нею было не о чем, потому я и хотел уйти, — но она-то ведь говорила о себе, потому предмет-то ей был интереснее, чем мне, — и натурально, потому что ей, как видно, давно не приходи- лось говорить об этом предмете, потому что он был уже давно известен всем, кого она видела, — так через полгода-то ей было занимательно припоминать старину, — потому она, несколько се- кунд помолчавши, и продолжала, не заметив, что я собирался про- тянуть руку к моей фуражке; а когда она заговорила, то, нату- рально, я оставил свою руку без движения, потому что учтивость требовала остаться и дослушать, — а время терпит; ну, я и остался. А если бы я ушел, то моя голова, хотя уже была приведена в некоторый беспорядок, но все-таки осталась [бы] в меньшем беспорядке, чем в каком была потом несколько времени. Это была хитрая девушка. Я таки думал, что все, что она до сих пор говорила, она говорила без хитрости, — а потом узнал, что она отчасти ввела меня в обольщение, — не насчет Бориса Константиновича и себя и своих отношений к нему: ведь это-то я все видел теперь своими глазами, значит, тут было дело явное, — а насчет своих родных: сильно замаскировала: «очень, говорит, хорошие люди, только, говорит, папаша магистерского диплома не имеет, как Борис Константинович, а мамаша, говорит, по-французски не очень свободно объясняется». — Ну, а Илья Никитич мне сказал на другой день: «нет, говорит, плоховаты, и мамаша, говорит, натурально, прижимала ее из-за женихов- то». — Ну, и я после сам увидел их: точно, Илья Никитич не об- манул. А она замаскировала. Но как бы хитер ни был человек, шила в мешке не утаишь. А точно, была очень вкрадчивая девушка, — такая осталась и в замужестве. Голос тоже у ней вкрадчивый: это все вот до сих пор говорила очень тихо, — чрезвычайно тихо, и несколько ра- стягивая слова, — ну, это было уж от природы, певучий голос, — и теперь такой. А чрезвычайно тихо она говорила уж собственно потому, что предмет был такой, — а вот заговоривши-то опять, после-то перерыва, стала говорить живее и громко, потому что предмет пошел, хоть о том, только другой. — Впрочем, я не могла, — продолжала она после небольшой паузы, которой я не успел воспользоваться, чтоб уйти, — прямо говорить о главном вашем обвинении («о каком? не припомню, — потому это пустяк, но если б учтивость позволяла, я бы сказал тебе, Лизавета Антоновна, что нечего говорить о том, о чем не стоит говорить») против меня. При Борисе я не могла говорить, потому что он очень щекотлив в этом отношении: он каждый раз огорчается, когда об этом говорят, и даже мы не можем растол- ковать ему, что это в умном человеке, что это даже стыдно: не понимает. А без этого нельзя объяснить («Да нечего 105
объяснять-то»). Безумие в чем?—отдалась любовнику?—на- чала она чрезвычайно тихо, как прежнее, но постепенно возвы- шая голос, теперь уже говорила, как мы все говорим обыкновенно, когда говорим об обыкновенных предметах. — Вы согласитесь, что если страсть не говорит ничего, то голос рассудка слышнее. Борис никогда не нравился [мне]. Это он знал, потому что знал мою разборчивость: мне нужно красивые черты лица в мужчине. Посмотрите на Сапожникова, — вы согласитесь, что он хорош со- бою, — я могла бы сказать больше: он красавец; но это могло бы подать повод к спору, потому я говорю только: он очень хорош собою. Только при этом условии я могу иметь сношения с муж- чиною («Сношения?» —господи помилуй! — разговор начал ста- новиться необыкновенен). — Теперь: попробуйте стать перед зеркалом и посмотрите: он так же дурен собою, как вы («пре- красно!»). Он знает, что он дурен собою; но он обижается, когда напоминают ему об этом, — вот почему я не могла говорить при нем. Есть люди, которым мое лицо нравится; одному — даже очень, это факт, я не могу против этого спорить. Но это не возражение: вкус Бориса гораздо разборчивее, чем вкус Сапожникова. Он не мог хотеть сношения с женщиною некрасивою... — Ну, это — я не знаю, как вам сказать, — сомнительно, — сказал я очень бойко, — и как сказал, тотчас же и уразумел, что я сказал: «нет, Лизавета Антоновна, я полагаю, что он имел с вами связь», — но когда я произносил мои слова, я думал со- вершенно о другом, — и она так и поняла, как я понимал, когда говорил. — Это странно, я не могу отгадать, о ком вы говорите. На- таша— очень хорошенькая — горничная m-elle Желтухиной; — Саша—была еще более хорошенькая — это факт; вы, может быть, не знаете, что в магазине Gozlan стали покупать вдвое больше перчаток, с тех пор как Gozlan женился на ней. Но чего наверное не знаете, это то, что я целовала ее ручку. Нет, вы не могли говорить о Саше. — Тем больше, что я не знал, что существует Саша, — ска- зал я и подумал: «господи, вот разговор! — И до чего мы дого- воримся?» И дал разговору такой решительный [оборот]—я, с ко- торым молодые люди не говорят об этом, потому что я говорю им: «нехорошо», — единственный предмет, о котором говорить со мной не смеют, в котором боятся меня, — потому что я тут дей- ствительно суров и читаю мораль не хуже Паскаля, — да и держу себя так, как едва ли десять человек в Петербурге. — Что это та- кое? До чего мы договоримся? — Это странно, — о ком же вы могли говорить? Скажите. — Она задумалась. — Ах, боже мой, как же я не догадалась! — о моей сестре. — Я...— (Творец небесный!) 106
— Нет, вы говорили, это ясно. Вы находите, что она не хо- роша собою. И я также. В этом мы с вами сходимся. Впрочем, если вы думаете, что она была его любовницею, вы ошибаетесь. — Нет, я этого не думаю.— («Слава тебе, господи!») — Но он хотел иметь сношения с нею. Это так. Но это не воз- ражение. В моей сестре есть то, что очень много заменяет красоту для людей, подобных Борису, — даже кажется им красотой: у ней очень сладострастное лицо. Вы видели картины, на которых на- рисована разметавшаяся вакханка, — припомните выражение лица: то самое. Это называют томностью, — это неверно. Томны бывают по временам всякие глаза, и только по временам, когда чувство волнуется; сладострастны бывают глаза постоянно — и при холодности чувства, — и далеко не у всех... Для меня этот предмет разговоров не занимателен, хоть я знаю очень твердо: в науке он очень интересен и важен; — в жиз- ни прекрасен или гадок, благороден, как очень немногое другое, или ужасен, — во всяком случае, интересен и важен; в искус- стве— очень часто гадок, чаще всего — глуп; но в разговорах — скучен, по крайней мере для- меня, — а я не охотник скучать, потому, —я занимался учеными вопросами и рассматри- вал картину. Да, я видел картины, — в этом не ошиблась моя скандальная собеседница, — только картины были не те, — не разметавшаяся вакханка, — а комната, в комнате стоял стол, на столе лежали бритвы, в комнате сидел ребенок и играл. Он сидел очень далеко от стола. Он был очень занят своею игрою. А личико умненькое. Не было никакой причины полагать, что он схватится за бритвы. — А если?—Кто это брился?—Очевидно, родствен- ник ребенка, — отец, дядя, брат. Ясно, что он не желал, чтобы ребенок зарезался. Зачем же он оставил бритвы не запертыми в ящик? — Это так. И зачем ребенок в этой комнате? Ребенку сле- дует быть в детской, зале, — мало ли комнат, где нет бритв; зачем же он в кабинете? — Это так. — Это так, — но это все вопросы; вопросов обо всем можно сделать много; например, сколько лет? — Если пять, — опасно; если десять, — не беспокой- тесь. А и в десять лет — тоже ребенок, не взрослый же человек.— И тоже: а есть ли где сидеть этому ребенку, кроме этой ком- наты? — если есть, то ведь очень вероятно, что он и сидел бы не здесь; — а если ему негде сидеть, кроме как здесь, то где же ему сидеть? не на улице же?—И это, опять, все только вопросы. Вопросы... есть разные вопросы. Например: была компания: много говорили; один из этой компании сказал: «чистому все чисто». Вообще эта компания говорила не то, что говорят теперь история, психология, потому что люди этой компании были люди неученые и пылкие, а наука холодна. Это факт. Но они были люди, наблюдавшие жизнь, умные; потому говорили много и та- 107
кого, что говорит наука. Вопрос: подтверждаются историею и пси- хологиею слова одного из них: «чистому все чисто»? Другой сказал: «и если они выпьют яд, он нисколько не повре- дит им». — В каком смысле он сказал это? — это вопрос. — Но правду ли он сказал, это не вопрос: он испытал это на себе, это испытали многие из мужчин и многие из женщин, здоровье ко- торых он очень хорошо знал; он только выразил факт. Опять рассматриваю другую картину. По берегу реки ходят двое: взрослый и ребенок; ребенок оступился в реку, он утонет, это несомненно; но оступится ли он в реку, когда он идет об руку со взрослым?—«Но взрослый—сумасшедший».—Это еще вопрос; что он одет не по-моему, — это факт; что он честен, — это факт; что он умен, — это факт; следовательно, он ли сумасшедший,— или я глуп, — это еще вопрос, и даже едва ли сомнительный. Но по части [учености] я тоже ведь и сам по крайней [мере] половину собаки съел, потому ученые вопросы для меня не головоломны, — больше, развлечение; — потому переборка их нисколько не мешала слушать болтовню моей собеседницы, — по- тому что она говорила уже очень бойко и быстро, и хоть у ней-то слова бежали быстро, а мои мысли еще гораздо быстрее, потому что они были ученые, — а в учености я как по рельсам несусь: покуда она сказала два десятка слов, а уж я пересмотрел все кар- тины и вопросы: на это я хорош. Но еще одно: я, по совести, не могу сказать, чтобы во мне вовсе не было хорошего; да оно есть и во всяком; но хорошее во мне перемешано с дрянью, — и это не редкость в людях; — так что хорошее, а что дурное, это уж извольте разбирать сами, — но это вообще, а в частности, я говорю к тому, что размышлял-то я по одному тону, а потом вздумалось мне позабавиться в другом тоне, и от этого вышел новый оборот, — итак, я говорю, моя со- беседница болтала, а я так себе подумывал кое о чем от скуки, внимательно слушая: — ...сладострастны бывают глаза постоянно, — и при холод- ности чувства, — и далеко не у всех, — болтала моя собесед- ница: — но из этого ничего не следует относительно условной мо- рали: женщина сладострастная может держать себя безукориз- ненно относительно условной морали, — например, быть верна мужу в обыкновенном смысле слова; потому что она очень может быть и холодна и расчетлива, — это даже чаще всего бывает. И в таком случае она не пойдет на риск измены в обыкновенном смысле слова, потому что это не расчет для нее, — она не будет иметь любовников. Я даже полагаю, что моя сестра именно та- кова. Вы как думаете? — Да, я думаю, что она неспособна изменить мужу, — ска- зал я. Необходимостью отвечать и прервались мои размышле- ния, — а моя собеседница продолжала: — Не может; потому что слишком расчетлива. Итак, еще ни- 108
чего не следует из того, что она сладострастна; но сладострастное выражение лица заменяет красоту для людей, которые сами тоже сладострастны. А именно таков Борис. Вот почему ваше воз- ражение... Перестав размышлять, я не мог же не заняться чем-нибудь от скуки и занялся тем, что стал в мыслях хохотать, — и занялся разговором: — Да, мое возражение не имеет силы. Я сделал его только потому, что не знал, что Борис Константинович сладострастен. Неужели? — Да, он очень сладострастен; он не может жить без жен- щин. Конечно, с вами он не станет говорить об этом. Но вы не поверите, до каких глупостей он доходит. Наташа не позволяет ему делать глупостей: она девушка с характером. Но Саша иногда прибегала ко мне в комнату искать защиты. Она сама не сладо- страстна, но любила его и позволяла ему дурачиться. Вы не по- верите, какие глупости он делал; она мне все рассказывала. Ах, как они шалили! Впрочем, это извинительно: в ней все так оча- ровательно. — А в вас этого совершенно нет, чем привлекала к себе ваша сестра? — Сладострастия? Нет, совершенно никакого. Вы видите. — Поэтому вы не могли привлекать Бориса Константино- вича; но Сапожников? — Да, у него другой вкус: ему нравится выражение в лице. — То есть я хотел спросить: он сладострастен? — Он? О, нет, нисколько, — и вдруг покраснела, — вы смеетесь надо мной. — Вы такой же, как моя сестра и ее муж. — Это хорошо, что вы остановились, Лизавета Антоновна, — а то я уж собирался спросить вас, почему же вы знаете, что Са- пожников, — а дальше, почему вы знаете, что вы не сладостра- стны. Ведь вы говорили бог знает что такое, Лизавета Анто- новна, — чего никак нельзя говорить, о чем никак нельзя говорить. Я хотел дать ей урок, — и думал, что дал: она задумалась. — Я вижу, что заставила вас дурно думать о себе. — Нет, Лизавета Антоновна, не заставили. Я уж очень давно думал о вас дурно, — когда не был знаком; а теперь вижу, что напрасно ду... — Незачем, Борис, щекотать меня, когда занялись теперь делом. — Хлоп. — Что, спрятал руку-то. Для этого есть другое время, — послышался голос из другой комнаты:—довольно ша- лили. Mais, madame (очень плохим французским выговором), nous ne pouvons verdre cette robe pour moins que cent cinquante roubles *. * Но, сударыня, мы можем продать это платье не меньше, чем за сто пятьдесят рублей. 109
Голос был женский — еще бы не женский. Я сообразил, что он должен принадлежать Наташе, — это уж было все-таки наи- лучшее из всех возможных предположений, — ведь было бы еще хуже, если бы он принадлежал старухе, которая вызывала Бориса Константиновича. — Je vouns les donnerai *, — отвечал Борис Константинович. — Vous ordonnez, madame, que je mette... ** — Голос стано- вился тише, и я перестал его слышать. — ...мал так, — продолжал я, не останавливаясь, потому что не обязан был участвовать в том разговоре. — Совершенно на- прасно, это слишком хорошо видно. Но, Лизавета Антоновна, та- кие разговоры, как вы сейчас вели со мной, — такие мысли... — Вы хотите сказать, неприличны для девушки, — я теперь это вижу. Скажите больше: опасны, вредны, сами по себе дурны, — я соглашусь. Как же не согласиться? Ведь я не дура. Но я не понимаю, что со мной сделалось. Это было в первый раз. Позвольте, дайте, я подумаю. Надо подумать. Вот тебе раз! — Это было в первый раз, — да какими ж это судьбами в первый раз? — Ну, позвольте, Лизавета Антоновна: — как же это в пер- вый раз? Мы с вами не понимаем друг друга. Вы должны были говорить об этом предмете много раз — вы говорите, как замуж- няя женщина, — с таким знанием дела. Извините, что я так го- ворю. — Ах, ничего, полноте, охота вам извиняться. — Точно, напрасно, — ну, да привычка. Так я сказал, вы говорите об этом, как замужняя женщина, да и вы сами сказы- вали, что Саша вам все рассказывала. Ну, да и сейчас, — что у вас за стеной делалось? — Теперь-то я уж поняла, — сказала: — из ваших же слов,— вот это и показало. Это совсем не то. Я вам расскажу, и вы уви- дите. С Наташею я ничего об этом не говорю, — мне нет надоб- ности вступаться в ее отношения к Борису. Я вам говорила, она девушка с характером, умеет держать его в границах, чтоб не на- доедал ей: вы слышали, как она хлопнула его по руке: делом заниматься, так нечего дурачиться. Ну, а когда шалят, то шалят, но скромно, — до меня никогда не доходит. Но при Саше много доходило. Однажды она сидела у него, — я и не знала, что она тут, — потом пришла ко мне, я увидела, что она не в духе. Спро- сила, отчего это; она сказала, что [он] надоел ей своими глу- постями,— как же не рассказать? и потом, как он надоест, она идет ко мне, жалуется, просит, чтоб я говорила, чтоб он меньше дурачился, — он и обещает, но не может, потому что у него та- кой характер, а ведь она чрезвычайно хорошенькая, — если бы * Я вам их подарю. ** Вы приказываете, сударыня, чтобы я положил... 110
вы видели, какая у нее грудь — это прелесть, — я целовала сама, — беленькая, прелесть! — Мне нельзя было не знать, когда она жаловалась, — и смешно, и жалко ее, потому что надоедает ей, — как не вступиться? — Вот вам и все; но — конечно, не все; конечно, с ним я гораздо больше говорила, чем с Сашею, — с ним мы говорили целые вечера, — но уж, конечно, не о глупостях же, — он очень умно говорит об этом, — очень умно, — только сам делает глупости, — ну, да ведь это часто бывает [не] в этом одном, а во всем, что люди говорят умно, а делают глупо. С дру- гими — ни с кем, потому что это никому не интересно. Вот вам и все, — вы видите, что это совсем не то. — Да как же не то, когда все то же, и сейчас то же самое говорили, — все повторили, да еще с прибавкою, что у Саши грудь белая, что мне вовсе не интересно, — точно так же, как не интересно, какая она... — Ну, уж вы и рассердились, — какая у кого, — у меня, — разумеется, знаете, что белая, потому что лицо белое, — конечно, знаете, потому что ведь вы не маленький. И, конечно, для вас это не интересно, потому что я полагаю, и вся-то я для вас не интересна. Конечно, в этом не было надобности, какая грудь у Саши, — ну, это лишнее, я согласна; но пришлось, что за важ- ность. Но как же вы не видите, что это совсем не то. — То же самое, все то же самое, — сказал я с досадою. — Ну, так нет же, я вам скажу и прямо, только уж не жалуй- тесь же на меня. — Ну, скажите, — она начала эти слова с доса- дою, но потом постепенно утихала, — говорила все ровнее и тише и под конец совершенно тихо, как говорила при самом начале разговора. — О чем мы вообще говорили с вами, что мы здесь делали, — вообще, кроме тех слов, при которых я, — покраснела иль нет? — Покраснели. — Я так и думала. Давно уж не краснела, и не хочу. — Это уж напрасно. Когда девушка краснеет, это мило. — Ну, мило. Если мило, то чтобы тот, кого любишь, мог найти, что это мило, то для этого есть другие средства: можно выпить рюмку хереса, — тогда будет румянец; а как я нравлюсь тем, кто мне не нравится, это я полагаю, все равно для меня. А краснеть от стыда — это неприятно, потому что что же прият- ного быть в неловком положении. А ведь вы в такое поставили меня. Вам, что ли, было мило, что я покраснела? — Вероятно, все равно. Да вы все отвлекаете. Не мешайте, иначе никогда не кон- чим. Зачем вы приехали? — Я понимаю это. Вы хотели узнать лично, дурная я девушка или нет. Эта цель ясна. — Зачем вам нужно было это знать? — Я не знаю, но я предполагаю, — и не ошибаюсь: вы знали, что я, так или иначе, нахожусь в близких отношениях к людям, которым вы желаете добра. Вам показалось, что вам надобно узнать это для пользы кого-нибудь из них, — 111
вероятно, Сапожникова, — и вы приехали увидеть, не гадкий ли я человек. Должна я была принять вас? — Конечно; вы имели право осмотреть всю мою душу; я давала вам раскрывать и раз- глядывать ее как вам угодно: прятала ль я от вас что-нибудь, — уклонялась ли от исследования чего бы то ни было в ней? — Нет, вы этого не можете сказать. Приятен ли был для меня ваш осмотр? — это вопрос, который можно решать различно. Если тщеславия во мне больше, чем гордости, — приятен, потому что я надеюсь не проиграть от осмотра; но если гордости во мне больше, чем тщеславия, такой осмотр очень не приятен, — это понятно. Но приятен ли он или нет для меня,—неприличен ли он?—Нет. За- чем он делается? Для чьей-то пользы. Это нужно, это полезно,— что тут неприличного? Делается и гораздо больше, без всякого неприличия. Я выхожу замуж и надеюсь иметь детей; если это будет, я приглашу акушера; вы находите неприличным это мое намерение, или нет? Она остановилась. Я промолчал. Она продолжала. — Итак, в этом мы согласны. Но есть вещь, гораздо худшая, чем неприличие, хотя часто совершенно приличная. Это — оскор- бление. Не был ли для меня оскорбителен ваш осмотр? — Нет, вообще я должна сказать: я не находила в нем ничего оскорби- тельного с вашей стороны для меня. Отчасти самым своим при... — Хлоп!., тнан, — послышалось из другой комнаты.—Даже больно руке, Наташа. Maintenant.—Ментенан. Так тебе и надо.— Maintenant. — Мэнтэнан. — Maintenant. — Мент nant. — Main- tenant. — Main тенан. — Maintenant. — Мэнтнан. — Maintenant. — Мэн tenant. — Почти хорошо. Maintenant. — Мэн tenant. — Main- tenant. — Мэн tenant. — Maintenant. — Maintenant. — Вот теперь хорошо, Наташа. Maintenant. — Maintenant. — Maintenant. — Main- tenant— так, Борис? — Так. — Ну, теперь я одна. Maintenant; maintenant; maintenant; maintenant. — Хорошо, хорошо. — Mainte- nant; maintenant, maintenant. — Ну, довольно? — Да, устала. Са- дись сюда. — Начавши слышаться после хлоп!—очень громко, сообразно этой основной ноте, поднявшей тон, дуэт начал стано- виться опять тише и тише, когда Наташа произнесла maintenant как следует. ...ездом, отчасти вашими словами, вы вызывали меня на объ- яснения, — говорила Лизавета Антоновна, а я слушал без пере- рыва монолог в нашей комнате, — как вы хотели слушать их, когда ехали сюда, я не знаю; полагаю, оскорбительным для меня образом; — но если вы имели это намерение, вы бросили его при входе, — я и ждала, что вы его бросите. Почему ждала? — по- тому, что я не предполагала вас слепым и глухим; вы увидели, что перед вами не обманщица, и вы слушали, как должно: добросо- вестно, по крайнему вашему разумению, старались вникать в смысл моих слов, и точно так же судить о них. Вы поступали со 112
мной добросовестно, — чем же вы могли оскорбить? — Я не слепа, я видела это. И потому очень скоро я увидела, что? — то, что я показалась, — глупа или умна, безумна или нет, это все равно, не в этом [дело] — добросовестна. Так ли? — Скажу больше: показалась вам очень благородна. Так ли? Да, вы долж- ны молчать, это видела. — Что вы думали о вопросе, по вашему мнению важном, разрешать который вы приехали, это другое — но если вы хотите, я вам скажу, что вы думали и об этом: мать, которая так твердо убеждена в чести своей дочери-девушки, как были вы в моей, очень счастлива. Но не в этом важность, — важ- ность в том, что я казалась вам человеком очень благородным, как я сказала, — каждое слово которого заслуживает безуслов- ного доверия. — Что вы знали совершенно твердо? — то, что я не хитрю. — Эта уверенность была написана на вашем лице. — Чего я должна была ждать от вас? вы с самого [начала] держали себя со мною добросовестно и с каждою минутою убеждались все больше, что со мною и следует так держать себя, вы будете так держать себя. Что ж я вдруг увидела? — Что говорите со мною, как с плутом, которого хотят уличить в воровстве. — Что вам было угодно узнать от меня? — мой темперамент? — Нет, вы ви- дели его. Темперамент Сапожникова? Вы видели его. — Да это и не интересно, ни для вас, ни для меня. Вы не то, что хотели узнать от меня что-нибудь. Я вам скажу, что вы сделали. Я упо- требила слово «сладострастный» — оно показалось вам смешно в устах девушки, чистой, благородной, — только смешно, — не больше. Ведь вы знали, что оно значит для меня, — «томный», «любящий ласкаться и ласкать», — но видите, тут четыре слова,— мне случилось заменить их одним. Вы знали, что только. Вы знали, что я говорю этим словом меньше, чем говорится словом кокетливый. И что же вы заставляли меня говорить? — Вот что: «я развратница». Угодно ли было знать, развратница ли я? Вы меня считали такою, пока не видели. Вы приехали затем, чтобы узнать, такая ли я. Но вы уже убедились, что нет. А вы заставили меня сделать это признание. Зачем и как? — Зачем? —не затем, чтобы убедиться в этом, — нет, вы уже не могли этому верить, хоть бы я стала прямо уверять в этом, — уж нельзя было верить этому. — Как заставили? — Обманом, игрою в слово «сладостра- стный». С какою целью вы это делали? —Посмеяться. — Что из этого выходило? — Вовлечение меня в такой разговор, который должен был уменьшить во мне уважение к самой себе, выставить меня передо мной же самой девушкой легкомысленной, пустой, го- товою болтать сальности. Как удалось вам заставить меня гово- рить в этом тоне? — Вы застали меня врасплох, — воспользова- лись тем, что я никак не предполагала возможности такой по- пытки. Точно так же вы могли бы достичь другого такого же успеха. Мы были одни. Вы могли разорвать застежку этого пеньюара, — я не была приготовлена к тому, чтобы обороняться ИЗ
или увернуться от внезапного движения вашей руки, и открылась бы моя грудь, — и тогда, опять играя словами, вы могли бы смеяться над тем., что я эманципированная девушка, и что по- тому мужчина может раскрывать мою грудь. Правда ли, могли бы? Буквально, могли бы: была бы опять игра слов: «может»— ведь это также значит и: «она дозволяет, она довольна, она рада». — Оскорбляйте, вы можете, — мы одни, — вот что я ска- зала бы вам, если бы я говорила это тотчас после тех слов, от которых я покраснела, — но после них ведь мы долго говорили с вами, [прежде] чем договорились до этого объяснения моей и ва- шей ошибки, — и моей, потому что вы человек старого поколения, я должна была все-таки не доверять вам, этот разговор успел загладить ee. IX Беседа получает другой характер, уже нисколько не скандальный, но тем [не менее] изумительный и сохраняющий прежнюю необыкновенность без всякого ущерба Я чувствовал себя очень плохо: «Оскорбляйте, вы можете, — мы одни». — Да что ж это, неужели я в самом деле заслуживаю, чтобы ко мне обращали такое слово? Ведь я же, наконец, не Ноздрев, не его приятель Кувшинников, не Пирогов «Невского проспекта». Что ж это такое? — Это больно, — как же это? — Это больно! — я чувствую, что я не заслуживаю этого, — что ж это? — Это жестоко! А между тем, каждое слово — правда, чистая правда. Я думал о ней дурно, — приехал видеть, точно ли она не дрянная обман- щица, — она это понимала, это было очень щекотливо для нее, и она не обиделась, рассудила, что не следует обижаться этим, — «извольте, посмотрите, кто я», — я приехал с мыслью, что она плутовка, что с нею надобно держать ухо востро, — посмотрел: да, помилуйте, это прямодушный ребенок, — ведь это ж видно, — только этот в рискованном положении, болтает вздор, которого не понимает, воображая, что понимает, как все дети, — но ребенок уступчивый, соглашающийся на все рассудительное, что ему скажешь, — и очень благородный ребенок. — И я, вос- пользовавшись доверчивостью, оплошностью, завел его в саль- ности, для своей потехи над его наивностью, — для такой потехи, которая унижала его и в моих, и в его глазах, — точно, я сделал совершенно то самое: поступите со мной, как поступают пьяные негодяи с женщинами, попадающимися им на глухих улицах, где мало прохожих и нет полицейских, некому защитить, — поступите так, разорвите на мне пеньюар, — это легко сделать: «Оскорбляйте меня, вы може[те], — мы одни». Эти слова звучат в ушах, а внутренно хор духовный ответ- ствует пением: 114
— Аксиос, Акоиос, еже толкуется с еллинска словенским языком, иже и русский: — Достоин, достоин. А ведь между тем я понимаю, что в самом-то деле преступле- ние мое не так ужасно, — то есть, что ведь я же не мерзавец какой- нибудь. — Но ведь в том дело, что она так приняла, — ведь в ее голосе негодование. «Ну, подите-ко, толкуйте теперь с нею, что я не изверг рода человеческого, — а кроме-то шуток, мне стыдно, и очень стыдно перед нею. — Тьфу ты, дьявольщина, что за Ловлас такой проявился в моем лице. — Недостает того, чтобы из другой комнаты раздался дуэт: — Седюктер * — Seducteur — седюктер — Seducteur, Seducteur, Seducteur, Seducteur, Seducteur Seducteur, да какой же я Seducteur, когда из той комнаты такие дуэты несутся, — ведь серьезно-то говоря, я не больше, как под- дался влиянию этой атмосферы, в которой сижу только еще один час, — я, человек солидный, опытный, немолодой, строгий мора- лист, суровый, — вот как эта атмосфера подействовала на меня в один час, — что ж удивительного, что я ошибся, предположив, что отразилось ее влияние хоть на складе мыслей девушки, кото- рая вот уже полгода живет в ней; —да и что ж такое, наконец, сама эта девушка, которая осталась так чиста в [такой] обста- новке, — что она осталась чиста и благородна, в этом нет ника- кого сомнения, — но именно потому, что она осталась чиста и бла- городна, она не живой человек, — это фантом, бестелесное суще- ство. — Ведь мы с нею уже объяснились, что у ней белая грудь, что я должен это знать из физиологии, — она в горькую уко- ризну, будто [я] Кувшинников, [предлагала] раскрыть ее грудь,— нет, хоть бы я был Кувшинников, эта грудь была бы для меня не- прикосновенна, — потому что священна, — и [для] Кувшинни- кова есть святыня, — я знаю это, что твоя грудь бела, — я знаю о ней и больше, — у тебя белая грудь, И молчит, не стучит твоя белая грудь, Не стучит, и как лед холодна. — Ты мертвец! — Неужели фанатизм может умерщвлять тело до такой степени? — Я сам отчасти мертвец, — я знаю эту штуку, — я тоже фанатик. Это дело известное, я не скрываю его, — но... но... не только для живого человека, — и для меня ты ужасна! Эти размышления продолжались довольно долго, — быть мо- жет, минут пять было молчание. Она сидела опять спокойная, как ни в чем не бывало. — Ну, что же, раздосадовала вас? Да ведь сами же вызвали меня на это объяснение? — сказала она, видя, что от меня не дождешься: — ведь я же с того и начала, что не досадуйте. * Седюктер (франц. seducteur)—обольститель, развратитель. 115
Он добрый, этот мертвец. Я смотрел ей в глаза: добрые. Но мертвец; она даже не поняла, отчего я молчу, — что мне стыдно, что мне совестно перед нею, — ведь это чувства сердца — как ей понять их, — она понимает только, что можно досадовать, то есть немножко злиться, потому что вражда бывает и умственная, не нуждающаяся в сердце, — вражда фанатизма, из-за разницы в убеждениях. Я был убежден, что я не обижал ее, а она разру- шила мое убеждение, — вот, по ее мнению, я, если угрюмо молчу, то это значит, что я чувствую то, что опровергнутый ученый чув- ствует против человека, опровергнувшего его теорию, — как Шел- линг сердился на Гегеля. Это ей понятно. А она добрая, она, по- жалуй, будет просить извинения, чтоб я не имел досады, — ведь она добрая: ей даже жалко меня, — это чувство она знает. — Простите, что я скажу, Лизавета Антоновна: я медлил от- ветом, потому что был смущен и расстроен; — чем, это будет не- понятно для вас; но поверьте, не досадою, — напротив, я глу- боко скорблю о том, что оскорбил вас; отчасти я был расстроен и этим; но еще больше я был расстроен другим: вы добрая, вы благородная, вы чистая, — про чистоту вашу что говорить: мне совестно, что я когда-нибудь и сомневался в этом; — и вы без- опасны здесь — вы могли бы жить и не здесь — где угодно, хоть на улице, — соблазн не может коснуться вас, — но вот это-то меня и смущает; но это все равно, это я даже сказал лишнее, — не следовало, — а я хотел только сказать: мне очень горько, что я огорчил вас, — потому что чрезвычайно уважаю вас, — но я боюсь вас. Кажется, я сказал и ясно, и честно, — и неглупо, — я прошу читателя обращать строгое внимание на мои слова в этом разго- воре, потому что я на этом разговоре был пойман, и пойман серьезно, страшно; — я не хочу эффектировать предсказыванием неопределенных ужасов; жизнь моя не подвергалась опасности, но ведь есть и кроме жизни многое, чем дорожишь, — я был через несколько времени на один шаг от того, чтобы быть оплеванным всеми, как гнусный лицемер и развратник, когда горжусь тем, что я держу себя безукоризненно «в смысле условной морали», — говоря языком Лизаветы Антоновны и Бориса Константино- вича, — я, который действительно феникс благонравия, был очень скоро на шаг от того, чтобы быть обращенным в Тартюфа. Лизавета Антоновна тут не участвовала ни словом, ни делом, ,ни именем, — она действительно была чиста и благородна. Я по- пался не в ее руки, — и вообще, не в женские руки. Имя Лиза- веты Антоновны не было бы упомянуто вместе с моим; она осталась бы так же чиста и благородна, как была; но и она под- вергалась серьезной опасности. Она не могла пострадать вместе со мною, — нет, кто-нибудь из нас один: или она, меньше, но тоже много, или я, очень много. У меня и у ней был один и тот же враг, — уж само собою, не Борис Константинович, — он был 116
ее другом, искренним; ну, и тем меньше, Сапожников, который женился на ней. Мне не желал вреда никто из лиц, которых имена попадались в этом рассказе. Но очень знакомый голос ска- зал мне: «ты видишь, что на шею твою ,надета петля?» — Я не струсил — не растерялся, — рассмотрел внимательно, холодно, — скажу даже: мужественно, — вижу, точно: на моей шее петля.— Мне сказали: «мы можем одним движением руки затянуть эту петлю, правда ли?» — «Совершенная»,—сказал я, думая: про- падать, так пропадать, и не зная только, зачем же меня хотят давить, и хладнокровно отдаваясь на гибель, неотвратимую, — потому что злоба казалась для меня непримирима. А мне без всякой злобы оказали: «откупись» — я и откупился, потому отку- питься от петли — тут стыда нет. Эта петля взята вот из этого моего разговора с Лизаветой Антоновной. — Отыскивайте ее, читатель, мне хочется, чтобы вы отыскали ее, потому что тогда, я уверен, вы скажете: он написал хороший роман. Если же не отыщете, то не вините меня за то, что я тогда не заметил ее. Смотрите, где я делал какую ошибку в своих словах? — Я гово- рил, как мне и теперь кажется, — и тогда казалось, дельно, честно, неглупо, — разберите, кто мог суметь сплесть мне петлю из этого честного, хорошего, по моему мнению, разговора? — Не кто-нибудь из тех, на кого бы подумал я, если бы был человек глупый: не Лизавета Антоновна, не Борис Константинович,— они не были виноваты, я это видел, — да и нельзя было не ви- деть, — да и они люди честные, неспособные вредить мне и вре- дить дурно. Нет, их не виню, — я сам свил ее на себя. Но не спе- шите винить меня, — мне казалось, что я не делал ошибок. Открыть их трудно, очень трудно, —не смею рассчитывать, что вы найдете их, — а мне хотелось бы этого, потому что это было бы выгодно для моей репутации. Предыдущие и следующие стра- ницы—мой разговор с Лизаветою Антоновною—заключает в себе очень много очень глубокого психологического анализа. Я не в со- стоянии был бы его сделать. Я только запомнил его, — не больше. Анализ этот <сделан> рукою природы: я только испытал его на себе и запомнил. Ошибок моих я сам не мог найти и тогда, когда уже пострадал за них. А мне хотелось найти их, потому что это любопытно в психическом отношении. Когда опасность прошла, я на досуге целый вечер занимался этим, — и бился безуспешно над этою работою. Один из моих друзей, которого я назову после, помог мне отыскать их. Один он также едва ли отыскал [бы] их. А он тоже человек не глупый. Значит, это работа не очень легкая. Займитесь ею, это любопытно. Мои слова важнее, чем слова Лизаветы Антоновны; но и слова Лизаветы Антоновны имеют лишь ту важность, что без нее, конечно, не с кем было бы говорить. Я вставляю это длинное и важное замечание здесь по двум причинам: первая, важная; вторую я имею в виду лишь для некоторых — надеюсь, немно- 117
гих — из моих читателей. Первая причина та, что во второй поло- вине разговора я делал больше ошибок, чем в первой, — значит, здесь и уместнее говорить о них. Вторая та, что во второй поло- вине разговора нет уже ничего сколько-нибудь скандального, — оно и в первой половине неважно, — оно только кажущееся и там, — а здесь уж нечего и искать его: его нет, эта половина раз- говора была скромна и по словам, не по мыслям, а мысли — мысли у нас обоих были очень чистые, мы и оба были люди стро- гой нравственности, и решительно не нравились друг другу, — а в этот период разговора мы уж оба уважали друг друга. Я смотрел на нее, в самом деле, как старик на ребенка, — и точно, я был по душе старик уже и тогда для всех, кроме своего семей- ства, а она действительно была ребенок и влюблена в своего жениха, за которого через две недели и вышла, смотрела на меня, как на какого-нибудь родственника, вроде доброго дяди. — Сущ- ность разговора в том, что сначала я ей читал мораль, а потом она отвечала мне, что она и сама точно так же думает об этом, как я, — и надеюсь, все добрые и развитые люди всяких убеж- дений, от католиков до атеистов, от Калифорнии до Якутска, через всю Америку, Европу и Азию. Мы говорили не о каких- нибудь опорных предметах, — сначала я о том, что жена должна любить мужа (ведь она выходила через две недели замуж за одного из моих друзей, — так вот я и толковал ей: любите его, у него нежная душа, его надобно ласкать, а вы, мне кажется, немножко холодноваты); а она мне стала говорить о том, что девушка должна быть очень осторожна, чтобы не повредить своей репутации, — это служило ответом на мои слова: ее положение было шаткое, пока она [не] помирится с родными (она и поми- рилась с ними дня через два, через три), вот и отвечала: я не могу не быть особенно холодна с женихом, — мое положение того требует, — например, девушка-невеста на глазах своей матери, конечно, была бы слишком чопорна, если бы не позволяла жениху целовать ее руку, — а я не могу этого позволить, потому что я здесь одна, подле меня нет старших родственниц, и мой жених очень хорошо понимает это и не приписывает этого чопорности; он уверен и без целований моей руки, что я очень расположена к нему, — вы об этом не думайте, мы будем отлично (как и стали) жить. Вот сущность разговора, и на этих-то двух темах: «жена должна любить мужа» — с моей стороны — и «девушка должна держать себя очень скромно» — с ее стороны, я угораздился влезть в петлю. Согласитесь, что это любопытно в психическом отношении, когда и говорил-то неглупо, как мне казалось и ка- жется. — Прямо читать друг другу моральные нотации мы [не] имели права, — мы виделись в первый раз, — потому мы гово- рили шутливо, довольно живо, не очень скучали и всего больше оба думали о том, чтобы разойтись — она в свою комнату, а я домой. — Но ведь мы виделись в первый раз. Это было ве- 118
чером. Итак, я приехал просидеть вечер. Когда я ехал, я думал, что еду за делом неприятным, трудным, долгим: помочь девушке, выходящей за моего приятеля, заметить и отбросить те недо- статки, которые ©крались в ее привычки, в ее разговоры от полу- года, проведенного ею вне семейного круга; поэтому я и ехал вечером, — думал, что просижу в спорах с нею до 2, 3 часов; при- ехав, увидел, что исправлять ее не от чего,—и, конечно, очень обрадовался, что это избавляет меня от скуки и потери моего времени на пользу друга; но — ведь я был в первый раз,— а приехал запросто, вечером, значит, на целый вечер, — следова- тельно, слишком рано уехать — будет неучтивостью; надобно просидеть хоть часов до 10, — а между тем говорить нам не о чем, у меня дома — работа; — у нее в комнате — книга или шитье, то и другое для каждого из нас гораздо интереснее и важ- нее для каждого из нас, чем мы друг для друга; вот задача для нас обоих и состояла в том, чтобы как-нибудь тянуть разговор часов до 10, освободительного боя которых мы оба ждали с не- терпением. Чтобы как-нибудь убить скучное для нас обоих время, которое мы, по светскому обычаю, должны были просидеть в одной комнате, мы оба обратились к своим ресурсам, заменяв- шим у нас, как у людей все-таки начитанных, неглупых, разговор о погоде, о сенокосе, о дворне, о родне. У меня обыкновенным в таких случаях ресурсом были шутки над собою и над моим собе- седником, если он человек неглупый, который не обидится, если шутка выйдет и не совсем удачна; я увидел, что она женщина простая, умная, бесцеремонная, — что можно шутить и над нею; она действительно и не обижалась этим. У ней ресурсом было резонерство, очень натуральное и извинительное в 18-летнем ребенке, для которого дельные книги — еще новость, истины, всем известные — еще новость, который поэтому готов иногда по- дробно доказывать, что земля обращается вокруг солнца, не успев еще привыкнуть встречать людей, не сомневающихся в этом, по- тому что все экзаминаторы просили еще очень недавно этого мальчика или эту девочку доказать это, — вероятно, потому, что сами сомневались, обращается ли земля вокруг солнца. Дети все резонеры, ужасные резонеры,— это естественно и извинительно,— их лета такие, что им все в диковинку, — и то, что снег зимою выпадает, все еще диковинка, потому что они еще мало раз ви- дели это. Вот сущность второй половины разговора, который следует за этими замечаниями. Замечания эти, вероятно, будут полезны только немногим из читателей, — вероятно, лишь некоторым из живущих в глуши, незнакомых с манерою разговора петербург- ского образованного общества, — для всех остальных и без всяких замечаний легко отыскивать ее под светскою формою, которою скучающие друг с другом люди стараются прикрыть свою скуку от своих собеседников, а главное, от самих себя, чтобы другим 119
казалось не слишком скучно, и самому точно так же не слиш- ком скучать. Форма эта состоит в утрировке, в том, чтобы вместо «вы холодноваты» говорить: «вы льдяная женщина», — вместо «мне нравится опера» — «я в восторге от оперы», и т. п. — Впрочем, полагаю, что эта манера не должна сбить никого и в глуши, — вероятно, она теперь очень известна в каждом захо- лустье. До сих пор я в некоторых местах говорил о себе в этом рас- сказе шутовским тоном, потому что был лицо постороннее дей- ствию, только свидетель и слушатель, которому ни тепло, ни хо- лодно от того, о чем он рассказывает; которому поэтому есть охота и веселье, чтобы балагурить. Но теперь я сам впутываюсь в ход интриги, которая до сих пор не касалась меня, — потому я пере- стаю балагурить над собою, — пишу о себе серьезно, уже как и следует о действующем лице. Вероятно, читателю [не трудно] отделить истину от балагурства в том, что я говорил до сих пор о себе. Но на всякий случай скажу. В маковку меня никто не целует; при изречении мысли, что честный человек не будет сплетничать во Бред женщине, я не принимаю вид Пифагора, открывшего свою теорему, потому что помню, что изрекаемая мною истина известна со времен под- линного Пифагора и второго Пифагора не требуется для ее от- крытия; необыкновенным трусом не считают меня; особенной храбрости никто во мне не замечал, и сам я в себе не замечал, — быть может, потому, что во мне нет ее, — а уж без всякого сомне- ния, потому также, что ни раэу и не встречалось мне надобности выказывать ее, чему я очень рад; надеюсь, что и не встретится никогда. — Я действительно довольно рассеян, но в туфлях на Невский не ходил ни разу. Рассеянность моя от того, что я че- ловек занятой, очень много работающий, — это не секрет и не похвальба, потому что «мню, яко самому миру не вместити пи- шемых мною книг», — я произвел на свет груды, горы печатной бумаги, — это известно довольно многим, что показывает, что я писатель не бог знает какой плохой, — но [известен] далеко не всем, даже и русским-то читателям, из чего я вижу, что я очень далек по таланту и гению от Шекспира и Ньютона, имена которых известны не только в России, но и за границею. Этого довольно, чтобы судить о ходе действия, насколько он касается меня, — потому что, само собою, ведь не стал бы я печатать в пору сред- них лет такие романы, в которых выставлялся бы мой интимный характер: это свойственно только детям. Но, с другой стороны, я и не институтка, чтобы совеститься сказать публично, что, например, года три-четыре назад мне был 31 год, что я человек не светский, что, впрочем, умею говорить с людьми обоего пола и всякого возраста, — полагаю, что во всем этом нет ни особен- ной чести мне, ни особенного стыда. Потому, когда я вздумал рассказывать факты сами по себе любопытные, свидетелем ко- 120
торых был, то и не затруднился тем, что я в одном из этих фак- тов был не только зрителем, а и актером, амплуа которого со- стояло в том, что другие, настоящие действующие лица, обнару- жили в деле с ним свои характеры, — моя роль только в одной сцене, и в этой сцене только говорят мне: «желаешь ли, чтобы про тебя разошлась глупая болтовня?» — а я отвечаю: нет, не желаю; — на это мне отвечают: «ну, если не желаешь, то мы и не станем распускать ее», — только, больше ничего, — я полагаю, что эта роль так ничтожна и так ограничена одною пустою внеш- ностью, что я не стыдясь и не гордясь мог не скрыть ее, когда это нужно для меня, как для романиста. Итак, к делу. Положение: Л. А. Дятлова (само собою, что имя и обстановка этого действующего лица изменены, так что, кроме ее самой и ее мужа и тех двух общих ее, ее мужа и моих двух друзей, которых я называю Борисом Константиновичем и Ильею Никитичем Алферьевыми, — никто не 'узнает ее, — а мы все одинаково знаем дело и одинаково смотрим на него, — а искать, кто они — напрасно: даже то лицо, которое [я] назвал Серафимою Антоновною, не узнает в моем рассказе ни себя, ни Лизавету Антоновну, — а другие — и подавно; а посторонние — и тем подавнее, — искать некого; найти нельзя: предупреждаю об этом старых и молодых, с бородами и безбородых сплетниц. Ведь я пишу с серьезной целью, а не для болтовни. Кто читал до сих пор, думая, что читает болтовню, тот пусть бросит, по- тому что для такого человека чтение этой повести бесполезно: очевидно, что он не понимает ее, а непонятное чтение скучно),— итак, Л. А. Дятлова, молодая девушка, и человек средних лет (я), приятель ее жениха, видятся между собою в первый раз и нахо- дятся в средине разговора; перед этим было у них недоразуме- ние: господин средних лет (я), по шутливости, которая была неуместна, вовлек девушку в резкие слова, окончательно убедив- шие его, что эта девушка — чистейшая и благороднейшая де- вушка; но в то же время он чувствует, что она сильно не нра- вится ему; чем, он еще не разберет хорошенько; девушка только что сделала этому господину очень сильный и основательный вы- говор за его неуместную шутку, — но нимало не сердится на него, — а выговор был очень силен; господин средних лет (я) видит, что девушка слишком холодна, и говорит ей это в шутли- вой форме. Автор рекомендует читателю следить за ходом разговора с особенной внимательностью к тому, не говорит ли господин средних лет (я) чего-нибудь чрезвычайно глупого, такого, за что мог бы быть ошельмован в глазах каждого порядочного чело- века,— ошельмован не на шутку, как подлый негодяй; автору кажется, что этот господин средних лет (который был сам автор) не говорил ничего такого, — а между тем, он попался в опасность быть ошельмованным без всякого оправдания, — и через не- 121
сколько времени, говоря с одним из своих друзей, этот господин средних лет нашел, что он действительно делал такие ошибки, из которых вытекало ошельмование, грозившее ему. Автору кажется, что это — любопытнейший психологический случай; кому не кажется этого, того автор просит и не читать дальше: повесть не стоит чтения для такого читателя. Для ясности недурно будет повторить здесь последние строки того, что было уже раз прочитано перед этими замечаниями, за длинноту которых [автор] просит извинения у читателя, который не бросит читать. (Я несколько времени молчал после ее выго- вора, стыдясь того, что я, человек строгой нравственности, довел бедную девушку до того, что она сказала мне: «оскорбляйте меня, вы можете, мы одни»,—ведь это слова ужасные, это значило назвать меня мерзавцем, с которым женщина не может оставаться наедине, а между тем, предлог к выговору был совершенно ни- чтожный, — и совершенно логически доказала мне, что я вполне не прав, я и размышлял, отчего это так, — размышления мои были там написаны еще с шутовством, потому нечего повторять их здесь, — девушка, видя, что я долго молчу, подумала, что я сержусь, и сказала «что вы сердитесь, — не за что». Я из этого увидел, что она не понимает характера моих размышлений, и тут уж я начинаю говорить о себе без шутовства, потому подшучи- ванье мое над собою — удачное или неудачное, это неважно ни для меня, ни для читателя, — но доставляющее мне удоволь- ствие, — оно у меня в натуре, — становится неизбежным в ходе романа, — итак, эти следующие мои слова уже достоверны, — они действительно были 'мною [сказаны] так, как написаны в прежний раз в рассказе. С этих строк рассказа читатель будет видеть в этом авторе, в «я» уже действительного автора, как он есть, человека не замечательного, кроме того, что он хороший семьянин, человек мягкий относительно других и строго нрав- ственный в своих поступках, а не прежнего шута, дурачившегося над собою в рассказе): — Простите меня, Лизавета Антоновна, что я скажу вам: я медлил ответом, потому что был смущен и расстроен; — чем, это будет непонятно для вас; но поверьте, не досадою: напротив, я глубоко скорблю о том, что оскорбил вас; отчасти я был рас- строен и этим, но еще больше я был расстроен другим: вы добрая, вы благородная, вы чистая; про чистоту вашу, что и говорить: мне совестно, что я когда-нибудь и сомневался в этом; — и вы безопасна здесь, — вы могли бы жить и не здесь, — где угодно, хоть на улице, — соблазн не мог коснуться вас; — но вот это-то меня и смущает. Но это все равно; это я даже сказал лишнее, — не следовало;— а я хотел только сказать: мне очень горько, что я огорчил вас, потому что чрезвычайно уважаю вас; но я боюсь вас. — Почему же вы меня боитесь, когда я добрая? —ведь вы 122
же сами сказали, что я добрая, — и ведь высказали это не ком- плимент,— какие же между нами комплименты: я невеста вашего приятеля, который считает вас своим, — да это и по голосу за- метно,— так как же вы меня боитесь, когда я добрая? — Как вам это сказать? — Вот как скажу. Вы знаете балладу Гете «Коринфская невеста»? — Нет, не знаю. Вы знаете, как у нас учат по-немецки, — да Гете уж и старый писатель. Борис говорит, что из него только несколько страниц можно прочесть, — согласны вы с этим? — Почти что так; но... — Даже первая часть «Фауста» устарела, — вы согла- сны? — Там есть превосходные места, — удивительные; большая часть отдельных сцен превосходна; но общая точка зрения дей- ствительно устарела, смешна для нас с вами. Фауст, изволите видеть, «познал тщету наук» и ударился в пьянство. За это нынче школьника называют товарищи — болваном. А в конце XVIII века это еще действительно была высшая мудрость. — Да, как это утешительно, потому что ведь это значит, как мы-то далеко ушли вперед. Но мы уклонились от предмета, — от «Коринфской невесты», которой вы хотите пояснить мне, отчего вы меня боитесь. Прочтите. — Я помню лишь несколько стихов, но они самые важные для нашего разговора: Wie Schnee, so weiss, Und kalt, wie Eiss 17, — помните, что я к этому буду говорить все. Я могу увлечься дру- гим, — баллада дивная. В начале нашей эры из Афин в Коринф приезжает молодой человек, — он с детства обручен с девушкою, о которой он уж давно не слышал ничего. Его встречает семейство этой девушки; ее нет в числе встречающих, — но ему ничего не говорят. Он один в своей комнате ужинает. Отворяется дверь, — входит его невеста; он говорит ей: «садимся вместе ужинать, — вот дары Вакха и Цереры» — он язычник, христиан- ство еще мало распространено, — «и я обниму тебя» — ведь это по-язычески уже будет обряд брака, когда они разделят дары Вакха и Цереры, вино и хлеб. Она говорит: «я не могу вкушать их. Я обниму тебя, но мои объятия будут смертельны для тебя. Моя грудь бела как снег, но холодна как лед, в ней не бьется сердце. Мое семейство приняло новую веру; я не приняла ее; но моя мать обрекла меня на это». Wie Schnee, so weiss, Und kalt, wie Eiss. Но молчит, не стучит ее белая грудь, Не стучит, и как лед холодна. 123
Это ужасно. Я это вижу, — здесь человеческое жертвоприно- шение, которого не знала даже прежняя вера, которая была кровава. Opfer fallen hier Weder Lamm, noch Stier, Aber Menschenopfer, unerhort 18. — Я не понимаю этого. Почему ж я мертвая и убью мужа. Почему вы думаете, что у меня грудь льдяная. Вы ни из чего не могли этого видеть. — Позвольте, я подумаю. — Лизавета Анто- новна задумалась. — Решительно не могу понять, — повторила она через несколько секунд. — Позвольте, не мешайте, я подумаю. — Хлоп. — Спрячь руку. Когда занимаемся делом, нечего шалить, Борис, — сколько я просила об этом, — опять послыша- лось из другой комнаты: — Да ведь ты сама виновата, Наташа, что хорошенькая. — Я довольно позволяла тебе шалить, — ну, через полчаса опять будем болтать, а просто ты лентяй, а не я хорошенькая. — Mais, ma chere, depuis quand etes-vous ici? * (превосходным французским языком). — Je suis dans cette magazine depuis un an, madame, — (гадким французским прононсом и с грубейшими ошибками против языка, но бойко). — Si vous me permettrez, je vous racontrai mon histoire. Javais ete une servante chez une m-lle Jeltoukhine, qui est aujourd'hui... — Je la connais: madame — Илья Никитич Алферьев — Et comment vous la connaissez, madame? — Илья Никитич Алферьев est un fils de mon beau frere. — Done, je me tais, madame **. — Это хорошо, Наташа. Да поняла ли, или это так случайно вышло, — Как же, поняла. Ты знаешь, что Катерина Алексан- дровна меня любит, и что я хотела похвалить ее, — а ведь ты ее родственник теперь, — значит, ты родственница ее; я этого не знала; а ты знаешь, что она женщина добрая, и что бывшая слу- жанка не скажет о ней дурного, а это нехорошо, младшему хвалить старшего перед его родственником это лесть; ты меня и остано- вила; я догадалась, что ты родственница. — Хорошо, вижу, что поняла... Etes-vous bien ici, ma chere? — Oui, madame, je suis tres heureuse ici, quoique, madame, la chefe de la magazine est une femme bien mechante. Une servante domestique et une servante de commerce ou de la magazine — ce sont deux positions bien differentes ***. * — Моя дорогая, с каких пор вы здесь? ** — Яв этом магазине уже год. Позвольте, я вам расскажу мою исто- рию. Я была горничной у г-жи Желтухиной, которая теперь... — Я ее знаю.— Каким образом вы ее знаете? — Илья Никитич Алферьев сын моего шури- на. — Тогда я умолкаю. *** — Хорошо ли вам здесь, моя дорогая?—Да, я очень счастлива здесь, хотя хозяйка магазина женщина очень злая. Быть домашней служанкой и служанкой в торговле или в магазине — эти два положения очень различны. 124
— Почему я не остановил тебя, когда ты отозвалась дурно о своей хозяйке? — Это было не для злословия. — Vraiment? — Oui, madame, vous... * Голоса, постепенно затихавшие, перестали быть слышны. Я слушал их, слегка улыбаясь. — Мешают они, — сказал я. — Нет, но мешаете вы, — отвечала моя странная собеседница. «Вот как», подумал я и внутренно улыбнулся. — Вы страшно строгая, как же вас не бояться,— сказал я: —с вами слова нельзя сказать. — Однакож вы действительно помешали мне. Мне это странно, отчего я показалась вам холодная. Теперь я уж понимал, отчего. — Если я помешал вам разрешить вашу ученую задачу, я могу загладить свою вину перед вами, — я дам вам готовое решение ее: вы страшная формалистка, вы Медуза педантства, — вот оттого-то ваш взгляд и обращает человека в камень. — А я вам за это дам решение другой задачи: вы все это заключили из того, что Сапожников сказал вам про 'меня. Неужели он не шутил. — Сапожников ни одного слова не говорил мне о вас, кроме того, что через две недели ваша свадьба. Да он и об этом упомя- нул случайно. Он спрашивал меня, сух ли дом, в (котором мы живем, потому что он думает нанять в нем квартиру. Я спросил, по какому случаю. Вот он и сказал, что вы дали ему слово, — и замолчал-с, то есть он-с, Сапожников-то-с, — ни одного слова не прибавил-с, — сказал я с видом простодушной скорби. — Ах, боже мой, вы в самом деле такой злой, как они все про вас говорили. Я этому не верила. Теперь вижу. Вы уж хотите ссорить меня с Сапожниковьгм. Я к нему холодна; он не хочет сказать обо мне доброго слова. Теперь уж я вас боюсь. — Я, действительно, ужасен, — сказал я. — Но вашу ужасность мы оставим в стороне, — сказала она: — а я теперь вижу, зачем вы приехали: вы приехали сделать мне выговор за то, что я холодна с Сапожниковым * — Правда ли? — Да, сударыня, вы... ** Рукопись дальнейшего текста была послана 14 августа 1863 года в сенат в качестве «образца черновой литературной работы» и вшита в сенат- ское дело (продолжение рукописи см. в «Приложении»).
ПОВЕСТИ В ПОВЕСТИ РОМАН, ПОСВЯЩАЕМЫЙ ТОМУ ЛИЦУ, ДЛЯ КОТОРОГО НАПИСАН Н. ЧЕРНЫШЕВСКИМ ПОСВЯЩЕНИЕ Крылом своим меня одень, Волненье сердца утиши, И благодатна будет сень Для очарованной души 1. Уста Ваши никогда не произносили лжи. Сердце Ваше не знает обмана. Кто Вы — это видите только Вы. Этот роман написан для Вас. Вы знаете больше: он не мог бы быть написан без мысли о Вас, она постоянно освя- щала мой труд. Потому смею думать, что Вы не оскорбитесь посвящением его Вам. С глубоким уважением имею честь быть Вашим покорнейшим слугою Автор С.-ПБург. 20 окт. 1863. ПРЕДИСЛОВИЕ ДЛЯ МОИХ ДРУЗЕЙ МЕЖДУ ЧИТАТЕЛЬНИЦАМИ И ЧИТАТЕЛЯМИ Прежде всего надобно узнать вам, друзья мои, кто вы. Вы — люди, понимающие, что роман следует читать как роман; что роман—создание вымысла; что лица, действующие в нем,— лица вымышленные; что Жанна—не г-жа Дюдеван, Же- невьева — также не г-жа Дюдеван; что Пиквик — не Диккенс, Домби — также не Диккенс. Вы увидите, что действующие лица этого моего романа еще более далеки от личности автора и всяких действительных его 126
отношений к его родине и окружающим его людям. Жанна и Женевьева, по крайней мере, француженки; Пиквик и Домби, по крайней мере, англичане, — не по одним именам. Сырнев, Крылова, Всеволодский, Верещагин, Тисьмина, все другие лица, сколько-нибудь важные в романе, только получили имена, соот- ветствующие звукам языка, на котором писан роман: в самих них нет ничего русского, это люди без всякого национального оттенка. И обстановка их точно такова же: в ней нет ничего рус- ского, это общая европейская (и северо-американская) обста- новка. Если мой роман покажется заслуживающим перевода на другие языки, я прошу каждого переводчика переделывать имена на звуки, привычные его публике. Действие романа — в Петербурге, в Старобельске и в окрестностях Старобельска. Но Петербург у меня только «столичный город»; Старобельск — только «не очень маленький, но еще очень патриархальный про- винциальный город, с хорошими, довольно живописными окре- стностями, в хорошем климате, на юге страны и с именем, про- изведенным от слова, означающего белизну». В одном из эпизодов является Новая Сербия — это у меня значит: «самый глухой уголок страны, где и наречие чуждо образованному обществу, и вовсе нет людей из столичного об- щества». Во Франции ©то будет глубина Бретани, или, еще лучше, глушь Вогезских гор на немецком склоне их (в Бретани все-таки живут люди из столичного общества); в Германии это будет Форарльберг (Ост-Фрисландия не годится по суро- вому климату и по своей неживописности); в Англии это Кор- нуоль (горная Шотландия не годится по суровости климата); в Италии это такая глушь за Абруццкими горами — Барийская область. Имена главных действующих лиц: Сырнев, Крылова, Дмитровская, Тисьмина, Нигулецкий (от реки Ингулец; в чи- стом русском выговоре Ингулец обращается в Нигулец); все эти имена взяты с карты этой самой глухой части страны — по- русски Новой Сербии, — это для того, чтобы показать, что мы будем видеть людей совершенно только в их домашней жизни, без всяких отношений не только к столичной, даже к провинци- альной общественной жизни. Еще лучше было бы для этого дать им имена из Гималайских гор, или из глуши верхнего те- чения Мараньона; но эти имена слишком неловко звучали бы в русском тексте. Потому надобно было взять местность с рус- скими звуками деревень, рек и т. д. Но этим, — заимствованием имен, — и ограничивается связь этих людей даже и с этою глушью: Новая Сербия является только в одном из эпизодов, как местность, в которой отдыхает Крылова, когда ей не захо- телось видеть никого, даже из провинциального, не только из столичного круга ее знакомых. Других отношений даже и к Но- вой Сербии нет в романе. Таким образом, в переводе надобно сделать такую замену 127
имен: Петербург, Старобельск, Новая Сербия, Крылова, Тись- мина и т. д.; по-французски: Paris, Blancheville, les Vosges du Bas Rhin, — и из Вогезских гор, Нижне-Рейнского департа- мента, m-rae Mormontier, m-r Chimont и т. д.; по-английски: London, Whitetown, Cornwall, — и из Корнуоля, mrs Grampound, mr Tregoney и т. д.; по-немецки: Berlin, Weissenburg, Vorarlberg,— и из Форарльберга, Frau Bregenz, Herr Krause и т. д.; по-италь- янски: Torino1, Albano, Terra di Bari, и из Барийской области, s-ra Santeramo, s-r Cassano и т. д. Кроме того, пусть действующие лица зовут друг друга не по имени-отчеству, а где как принято. Только, других перемен не нужно, и мой роман уже будет ровно настолько же близок французской, английской, немецкой, италь- янской жизни, стране и публике, сколько русской. В нем нет ничего, кроме очертаний, общих всем странам и цивилизован- ным обществам. Я говорю: «сад», «роща» — какие деревья и цветы в них, этого нет у меня; я говорю: «они сели обедать» — какие были кушанья, я не говорю; только однажды упомянута «пулярка», это потому, что Всеволодскому дан обед, приготов- ленный для Крыловой, а Крылова нездорова, следовательно обед ее должен быть из легких блюд, «пулярка» — это обед больной дамы и притом блюдо, принятое во всех кухнях, Верещагин и Крылова пьют чай не как русские (или тоже англичане), а как люди светского общества: s-ra Santeramo в Италии или m-me Mormontier во Франции также кушает чай: у ней это требование светскости, которая не довольствуется кофе. Я не говорю, какой чай пьют они и со сливками или без сливок. Вы увидите на первых же страницах, что Верещагины — бо- гатые светские люди, и только, больше они ничего не хотят го- ворить о себе. Верещагин упоминает, что он уважал Лермон- това— Лермонтов здесь только «великий поэт», вместо Лермон- това в переводе будет Беранже, Гейне и т. п. У этого Лермон- това только те черты, которые общи всем великим поэтам: «он был необыкновенно умный и чрезвычайно благородный чело- век», говорит Верещагин о нем, только. В тексте приводятся, с переделкою (но не пародическою, нет, я привожу только хо- рошие стихи, пародировать которые не желаю, которые сохра- няют в переделке все свое достоинство), приводятся с пере- делкою или без переделки стихи из русских поэтов; но все они выбраны только такие, в которых нет русского колорита: «я люблю тебя», «на полях растут цветы», «в небе сияют звезды» — в этих стихах нет ничего, кроме общечеловеческих мотивов. Во всякой литературе легко будет переводчику по- добрать совершенно соответствующие пьески и строфы, если он не захочет сам перевести их на свой язык; имена поэтов не упо- минаются в тексте; поэтому только в «списке авторов» в похвале «Перлу создания» придется заменить две-три русские фамилии соответствующими иностранными, но можно оставить и русские. 128
Европа слышала о наших поэтах, почему ж им не остаться в этом списке подле Гафиза, Гейне и т. д.? «Перл создания» начинается генеалогиею из Гоголя; Всево- лодский в 3-й тетради поясняет ее так, что выйдет еще лучше, когда от Кифы Мокиевича будет происходить человек с фран- цузскою или итальянскою фамилиею; в переводе надобно только будет выписать несколько строк из Гоголя о Кифе Мо- киевиче и об Афанасии Ивановиче. И тогда генеалогия юноши- математика будет еще лучше. В одном эпизоде полуграмотный человек толкует о книге англичанина Бакстера, романе Жорж Занда и одной повести Гоголя; слух об этой повести даже легче может дойти до всякого Etapin, Spunks, Stange или Spagnetto, чем до Остапенко. Если о Гоголе будет толковать Etapin или Spag- netto, это будет еще смешнее. Этот Остапенко просто безграмот- ный европеец, ведь он занимается переделкою романа Жорж Занда и восхищается пуританами, о которых узнал из Бакстера. Даже и в этом лице, являющемся эпизодически лишь подстав- кою для рассуждения о Жульене, Жульетте Галеаццо и Каваль- канти (из «Домашнего секретаря» Жорж Занда), нет никакого национального колорита. Национальный оттенок имеют лишь два лица, являющиеся только эпизодически, и даже не второ- степенные, а третьестепенные: хорутанка, которая не очень дурна лицом, потому что хорутанки не бывают дурны лицом, и которая плачет над Шиллером, как немка; и старуха настоящей сербской нации, поющая Крыловой сербскую песню; и хорутанка, и серб- ская старуха — обе случайно попали в страну, обе совершенно чужды ей и ее жизни и обе они — лица, являющиеся лишь на нескольких страницах эпизодических очерков. Все остальные лица, все сколько-нибудь важные в романе лица и вся их обста- новка не имеют ровно никакого национального колорита. Что ж это за произведение «Повести в повести» и зачем та- ковы его лица, их обстановка? Зачем, это мы сейчас увидим, а теперь, вы уже сами видите, что это. Без местного колорита в обстановке, без национального элемента в действующих лицах никак не могут обходиться настоящие романы, настоящие по- вести. Без местных красок и без национальных обычаев, мыслей, национальности характеров в действующих лицах нет ни вида реальности — правдоподобия — в действии, ни осязательности в действующих лицах. А без этих условий нельзя обходиться романам, повестям. Без них могут и хотят обходиться только сказки, которые прямо говорят вам: «мы не претендуем ни на что, кроме того, чтобы развлечь вас, понравиться вам, больше мы ничего не хотим; ни с вами, ни с кем никогда не бывало во внешней вашей жизни ничего такого; но в вашем сердце могли звучать когда-либо эти неопределенные поэтические мотивы» — только. И действительно, мое произведение должно было бы называться не «Повести в повести. Роман», а «Сказки в сказке. 129
Сборник»; совершенно так. Но под именем «сказки» многие при- выкли понимать только «сказку для детей» и притом непременно «волшебную сказку». Заглавие «Сказки в сказке» вводило бы многих из вас, друзья мои, в ошибку. Есть сказки не для детей. Их сборниками, больше чем самим Данте, славилась итальянская литература эпохи Возрождения. Их очаровательное влияние господствует над поэзией Шекспира: все светлое в ней развилось под этим влиянием. Нечего уже говорить о том, что многие из его пьес прямо даны ему ими. «Ромео и Джульетта» — переделка итальянской сказки. Через Шекспира и мимо Шекспира влияние итальянских сказок про- никает всю английскую литературу. Я уже только очень поздно познакомился с итальянскими сборниками сказок. Мои грезы были взлелеяны не ими. Я в молодости очаровывался сказками «Тысяча и одной ночи», ко- торые тоже вовсе не «сказки для детей»; много и много раз потом, в мои зрелые лета, и каждый раз с новым очарованием, я перечитывал этот дивный сборник. Я знаю произведения поэ- зии не менее прекрасные, более прекрасного — не знаю. Далеко не все сказки «Тысяча и одной ночи» — волшебные сказки. В итальянских сборниках вовсе нет волшебного элемента. Мой роман «Повести в повести» вышел прямо из моей любви к прелестным сказкам «Тысяча и одной ночи». Материал этого сборника не мой материал; я, подобно вам, европеец поло- вины XIX века, содержание моей поэзии, как и вашей, поэзия новой Европы. Об этом, — чтобы не было скучно и длинно, — шутливо говорит похвала «Перлу создания». Но влияние сказок «Тысяча и одной ночи» господствует в моей переработке этого материала. Даже форма перенеслась в мой сборник из арабских сказок. Как там рассказ о судьбе Шехерезады служит рамкою для сказок, вставляемых в него, так у меня «Рассказ Вереща- гина» служит рамкою для «Рукописи женского почерка». Мой Верещагин не автор этой «Рукописи», авторы ее — лица, чуждые ему, желающие подружиться с ним и уже в пер- вой части романа успевшие приобрести дружбу его жены и до- чери. Но эта разница чисто внешняя. Существенное отношение и там и здесь одинаково: как там судьба Шехерезады связана с успехом ее сказок, так у меня жизнь Верещагина связывается с тем, нравится ли ему «Перл создания». Ясно, что и завязка эта — чисто сказочная, и сам Верещагин — лицо чисто сказоч- ное. Какая тень правдоподобия в том, что он продолжает читать тетради «Рукописи женского почерка», когда уже не желает чи- тать их? Как он не догадался, что ему только стоило бы пере- стать читать их, и «Неизвестная» перестала бы утруждать его присылкою их? Сказка, столь же чуждая всякой претензии ка- заться правдоподобною, как сказка о судьбе Шехерезады. Еще меньше этой претензии в «Перле создания»: его авторы — Сыр- 130
нев, Всеволодский, Крылова, Тисьмина — нимало не скрывают того, что они рассказывают небывальщину: каждый автор бес- престанно противоречит всем остальным, еще больше и усерднее заботится разрушать на следующей странице то, что сам напи- сал на предыдущей, так, чтобы выходил бессвязный ряд отрыв- ков, которых, повидимому, невозможно слить в одно целое,— кажется, надобно просто сказать: «во всем этом нет ни слова правды, и нет двух страниц сряду подходящих одна к другой». Авторы «Перла создания» начинают прямо делать это, разби- вать свои собственные слова, с четвертой тетради; в трех первых Верещагин еще не замечает этого, — попробуйте, удастся ли за- метить это вам раньше, чем видит он. Я не говорю о явных про- тиворечиях, — например, в биографии Сырнева, — нет, важнее их разнохарактерность взглядов на одно положение, одно лицо. Вникните, например, в разговор Всеволодского с Крыловой — 3-я тетрадь «Перла создания» — это не один отрывок, даже не четыре отрывка: на каждой странице меняются отношения Кры- ловой к мужу и к сестре; Всеволодский почти до последнего слова не предчувствовал, о чем она говорит с ним, как она смот- рит на своего мужа; и отношения ее слов к Всеволодскому ме- няются очень много раз, и предмет разговора беспрестанно пере- меняется ею, хоть Всеволодский и не замечает того, — заметите ли вы? Верещагина заметит это, ее муж не заметит; поэтому она подружится с Крыловой раньше, чем сам Верещагин. В этом разговоре тридцать, сорок раз лицо Крыловой изменяется. Так писаны все первые пять тетрадей «Перла создания»; нет, пови- димому, никакой возможности слить в одно десятки явных и сотни еще более важных существенных разноречий между десят- ками Явно и сотнями существенно разорванных клочков. Но только повидимому: авторы «Перла создания» или сговорились между собою, или, не сговорившись, очень хорошо понимают мысли друг друга и пишут совершенно заодно, так что в мыслях у Верещагина, его родных и близких друзей создается «История белого пеньюара» — связная, очень идеальная, из этих клочков, которые имеют между собой внутреннее единство; этому помогают и сами авторы «Перла создания», но у каждого <из них выходит своя особая история, и у Верещагина опять своя, у его жены опять своя, у его дочери совершенно иная: в мыслях каждого «Перл создания» пересоздается по характеру внутренней жизни пересоздающего лица. Вот в этом и сущность моего приема: давать воображению самой читательницы, самого читателя играть переплавкою мате- риала и сравнивать потом, удалось ли сплавить эти сливаю- щиеся части в одно целое поэтичнее, чем слиты они последую- щими тетрадями «Перла создания» и отражением их в «Рассказе Верещагина». У многих очень часто, у некоторых, я надеюсь и желаю, почти постоянно, у каждой и каждого хоть иногда, — 131
будет удача в этой борьбе поэтичностью вымысла с Крыловой, Тисьминой, Сырневым, другими «авторами», рассказывающими о себе в «Перле создания». Сущность чистой поэзии состоит именно в том, чтобы возбуждать читающих к соперничеству с автором, делать их самих авторами. Вот для этого-то главные действующие лица сказки должны иметь характер эфирности, не иметь ничего осязаемого, реального. В своих чертах, — сказка — это «Перл создания» в том смысле, что наполовину, — и больше чем наполовину, создается вами самими, и оттенки ее красок — легкие, играющие перламутровые оттенки, всех цветов радуги, но только скользящие в ваших собственных грезах по белому фону сказки. Вот в этом смысле эфирны все главные действую- щие лица хороших сказок, и азиатских, и европейских: это су- щества воздушные, создаваемые не столько самою сказкою, сколько вами самими. Конечно, для этого нет им никакой надобности быть тощими и бледнолицыми: напротив, для фантазии легче и приятнее за- ниматься лицами чистого телесного колорита, с румянцем на щеках, с светлым блеском в глазах. Гурдаферид цветет здо- ровьем, только Зораб во всем Туранском войске может выдер- жать поединок с нею, когда она надевает шлем: если рука ее слабее руки Хеджира, ее сердце ТЕерже, ее взор смелее, ее дви- жения быстрее, ее удары вернее, и она — первая защитница Ирана. Но у самого Шекспира нет лица более прелестного. Дез- демона и сама Джульетта далеко уступают ей дивною нежною прелестью. Маджлинет не только женщина, цветущая здоровьем, она женщина полная телом, это ясно из характера сказки о ней: она плотного сложения. А между тем, что может быть эфирнее ее? Это потому, что все ее отношения предоставлены сказкою на отгадывание вам самим. Кто Маджлинет? Откуда взялась она в половине сказки? Являлась ли она прежде в этой сказке? Стала ли она родственницею кому-нибудь из лиц, в кругу которых является? Сказка молчит. Думайте, что по вашему мнению поэтичнее; что для вас живее, то вы и увидите в Маджлинет. Вот почему она эфирна: она наполовину создается вашим собственным сердцем2. Вот в чем состоит сущность того эфирного характера, кото- рый имеют действующие лица всех хороших азиатских и евро- пейских сказок. Волшебная обстановка — лишь ребяческая фор- ма ее. Этой обстановки нет уже и в очень многих сказках «Ты- сяча и одной ночи», вовсе нет в итальянских сборниках сказок. Тем меньше можете вы ждать ее в моем сборнике. Я пишу для читательниц и читателей Жорж Занда, Диккенса, Мицкевича, Шевченко, Некрасова. И сам я — европеец точно такой же, как те, для которых я пишу. Ни в вашем, ни в моем сердце уже не живет, ни вашему, ни моему сердцу уже не нужна та скудная форма эфирности, которая возносится в светлую поэзию только на чародейских коврах и на птице Рух. Нам эта область ближе 132
и доступнее, мы возносимся в нее сами, своею силою, не покидая свою реальную жизнь: наша жизнь, жизнь цивилизованных людей, — каковы бы ни были ее недостатки, которые я знаю очень хорошо, — она все-таки уже настолько человечна, что до- вольно нам немножко вникнуть в ее существенные элементы и стремления, и — наши мысли уже грезы чистой поэзии, уже светлы н человечны: Грязь и холод: смолкли птицы. Тусклы стали небеса, Но доходят до светлицы Доброй вести голоса... 3 Как ребенок им внимаю; Что сказалось в них, не знаю... Но под легкий шум березы К изголовью, в царство грезы Никнет голова...4 Струн томленье, хоров пенье... Жизнь как праздник хорсша... Небо тихо голубеет, Расширяется душа...5 Розы, лилии, жасмины Рву под трели соловья; Друг мой, Нанни, эти руки Вьют подарок для тебя...6 В таком настроении духа писаны сказки первой части моего сборника. Мы в нашей литературе все занимаемся обществен- ными вопросами. Это прекрасно. Но бывает потребность и в от- дыхе от серьезных мыслей, потребность забыть хоть на час, что мы гражданки и граждане, помечтать легкими, светлыми гре- зами чистой поэзии, чуждой всякого общественного служения. В такие часы читайте первую часть моего романа: она у меня уже вся готова, когда я пишу это предисловие, и я вижу, что она годится для таких часов. Итак, друзья мои, «Повести в повести» просто-напросто «Сказки в сказке», произведение чистой поэзии, навеянное на современного вам человека дивною поэзиею «Тысяча и одной ночи». Это ясно с первых страниц моего романа или сборника. Потому, если бы я был только сказочник, поэт, я мог бы обойтись без этого предисловия, начать прямо «Рекомендациею Леонтию Даниловичу Верещагину с похвалою «Перлу созда- ния», писанною Л. Панкратьевым». Но если здесь я сказочник, забывающий всякую гражданскую деятельность, думающий только о песнях любви и трелях соловья, о розах, лилиях и жас- минах, то в других моих произведениях, в моих бесчисленных статьях, я — публицист. Как публицист, я предмет сочувствий и антипатий более сильных, чем довольство или недовольство сказочником, поэтом. Я нисколько не в претензии на людей, пи- 133
сателей и не писателей, оказывающих мне честь своею не- приязнью. Я был бы неоснователен, если бы надеялся или желал не быть предметом такого чувства от них. Но каждое положение имеет свои надобности. Положение людей, оказывающих мне честь своею враждою ко мне, как публицисту, возбуждает в них непреодолимую для них самих потребность искать и в моих поэ- тических произведениях пищу для удовлетворения неприязни, которую они совершенно основательно питают ко мне, как пуб- лицисту. Эта потребность, как я сказал и повторяю, совершенно естественна в них и непреодолима для них самих. А если я на- хожу этот факт натуральным и основательным, то должен и по- ступать сообразно тому. Что я вижу и нахожу естественным? То, что если бы я пере- вел Шекспира, некоторые стали бы искать и доказывать, кто там я: Яго или Макбет, или даже сама лэди Макбет; если бы я перевел Эдду, стали бы искать и доказывать, кто там я: Суртур или Локки, Фенрир или Гела. Следовательно, я поступил бы очень неделикатно, если бы не изобразил себя в этом моем романе. Я заставил бы некоторых из- нуряться поисками. Я, проповедник гуманности, обязан быть пре- дупредителен к нуждам существ, имеющих вид и подобие людей. Потому я изображаю себя в этом моем романе под именем Эфиопа. Эфиоп — «Эфиопы, видом черные», помните, из «Власа» 7 — псевдоним, которым подписана одна из моих очень серьезных статей 8. Итак, Эфиоп — это я, отставной титулярный советник Н. Чернышевский, семинарист, человек очень много учившийся, еще более думавший о предметах очень серьезных, между прочим о человеческом сердце и о любви, и о поэзии, публицист очень суровый и чрезвычайно грубый. Н. Чернышевский СПБург. 20 окт. 1863. ПОВЕСТИ В ПОВЕСТИ роман, посвящаемый a m-lle В. М. Ч. ЭФИОПОМ, надобно начать моею биографиею и характеристикою БИОГРАФИЯ И ИЗОБРАЖЕНИЕ ЭФИОПА9 Я родился в Саратове, губернском городе на Волге, 12 июля 1828 г. До 14 лет я учился в отцовском доме. В 1842 г. посту- пил в низшее отделение (риторический класс) Саратовской ду- ховной семинарии и учился в ней прилежно. В 1846 г. поступил 134
в императорский СПБургский университет, на филологи- ческий факультет. Был прилежным и смирным студентом, по- тому в 1850 г. получил степень кандидата. По окончании курса поступил преподавателем русского языка в... Кажется, впрочем, это несколько сухо. Не надобно ли мне изобразить себя более осязательными чертами?—Можно. В настоящее время (осень 1863) мне 35 лет. Рост мой 71/4 или 71/2 вершков. Цвет волос — русый; в детстве, как у многих поволжан, был рыжий. Лицом я некрасив. Глаза у меня серые 10. Довольно, я полагаю. Кому кажется мало, пусть обратится в редакцию «Современника» и через нее получит от меня всякие сведения, каких желает его душа. Друзья мои, вы видите, что эта страница не бранчива. Но она жестока? Да, но это нужно. Этою и подобными этой страницами я, сколько от меня зависит, очищаю честь вашей и моей родины. Если бы я был менее опытен в жизни, я ждал бы, что эта страница даже отнимет у некоторых охоту заниматься тем, чем они занимаются. Но я не так наивен, чтобы надеяться внушить какими бы то ни было страницами здравый смысл некоторым. Потому рекомендую им продолжать их занятия; и, между про- чим, писательскому отделу их рекомендую находить, что я изо- бразил себя под именем Верещагина, или Всеволодского, или Лизаветы Сергеевны Крыловой. Я не имею ровно ничего против какого угодно из этих или всяких других предположений и против каких угодно выводов из них 11. Я исполнил обязанность гражданина и становлюсь поэтом. Мое предисловие кончено, и займемся «Сказками в сказке». РЕКОМЕНДАЦИЯ ЛЕОНТИЮ ДАНИЛОВИЧУ ВЕРЕЩАГИНУ С ПОХВАЛОЮ «ПЕРЛУ СОЗДАНИЯ», ПИСАННАЯ Л. ПАНКРАТЬЕВЫМ По обстоятельствам, которые будут изложены отчасти мною на следующих страницах моего предисловия, отчасти самим Л. Д. Верещагиным в его рассказе, мне пришлось быть перепис- чиком романа «Повести в повести» и поставить под этим произве- дением мою подпись, известную публике:- имя «Л. Панкратьев» было напечатано мною под несколькими статьями по вопросу о винном акцизе; эти статьи я помещал в «Современнике» 12. В том же журнале было очень много других моих статей. Именно этим я и был важен г. Верещагину: ему нужно было загородиться моим именем от праздного любопытства. «Л. Д. Верещагин» — псевдоним лица, желающего, чтобы его истинное имя осталось неизвестно никому, кроме нескольких ближайших родственников и друзей его. Когда под романом выставлено такое имя, как «Л. Панкратьев», то все будут уверены, что я автор этого произ- ведения, хотя я и буду уверять, что я только переписчик. Перепи- 135
сывать роман моею рукою надобно было мне для того, чтобы получить выгоды, которые доставляет мне услуга, оказываемая мною г. Верещагину и авторам «Перла создания». Эти выгоды будут объяснены самим г. Верещагиным в его рассказе; они отчасти материальные, отчасти нравственные. Здесь довольно будет сказать, что каждый день, употребленный мною на перепи- сывание романа, доставлял мне гораздо более денег, нежели какая бы то ни было другая работа, не 10 и не 20 рублей, а несравненно больше. Плата велика, потому что услуга велика. Вы увидите это. Вы убедитесь, что никто кроме меня не решился бы поставить свою подпись под «Перлом создания». Но вы сами увидите также, я ли автор «Перла создания» или «Рассказа Л. Д. Верещагина». В рассказе г. Верещагина вы уви- дите с первых же строк, кто истинный автор. Это прямой, простой, честный рассказ, в котором можно и должно буквально прини- мать каждое слово: потому из первых же слов вы увидите, что автор его сам г. Верещагин и один только он. «Рукопись женского почерка» вещь совершенно иного рода. Не с первых строк, быть может не с первых страниц ее, вы убе- дитесь, что ни г. Верещагин, ни кто из его семейства или его близких не может считаться автором этой «Рукописи», что она произведение совершенно чуждое ему и его близким. Но и убе- дившись в этом, вы все еще мало узнаете о происхождении «Перла создания». Я расскажу вам все, что мог сообразить вер- ного, переписав всю первую часть этой очень странной вещи. Уже и в первой части «Перла создания» сотрудничали очень много разных авторов. «Неизвестная», о которой столько говорит г. Верещагин в своем рассказе, очевидно, автор только некоторых отрывков. Несомненно, она только сотрудница очень многих лиц. Вот список важнейших из авторов первой части «Перла созда- ния»; перечисляю их фамилии по алфавиту, для безобидности, и притом по французскому алфавиту, который принят для подоб- ных списков всеми цивилизованными нациями: D — Диккенс F — Фет Фландрские поселяне и поселянки С — Гете Гоголь H —Гафиз Гейне К — Крылова Кольцов L — Лермонтов N — Некрасов S— Жорж Занд
Шиллер Сербский народ Сырнев T— Тисьмина Тютчев W — Всеволодский «Неизвестная» — по всей вероятности Крылова. Этих я перечисляю с уверенностью: они обозначены ясно. Но, без сомнения, тут есть и многие другие, например (опять по алфавиту), Байрон, Беранже, Фильдинг, муж Крыловой, Шенье, Шелли, муж Тисьминой. Ясно, что они сотрудничали; ясно, что сотрудничали многие другие романисты и поэты нынешнего и двух прошлых столетий; но что написано ими, указать трудно. Чувствуется присутствие многих других сотрудников, более сильных поэтическим гением, чем сам Гёте, например, Фирдавси, Шекспира и других подобных им поэтов — компиляторов народ- ных преданий (известно, что главная сила и Мильтона, и Шек- спира, и Боккачио, и Данте, и Фирдавси, и всех других первосте- пенных поэтов состояла в том, что они были компиляторы народ- ных преданий; у таких людей, как Гёте, нехватало силы на это, они брали материал уже из вторых рук, до корней не успевали докопаться, или не могли справиться с этими корнями, как Гёте не сладил с легендою о Фаусте). Но вот именно тут и главное затруднение: сами ли эти поэты сотрудничали в «Перле созда- ния», или их подражатели? Или та и другая страница «Перла создания», кажущаяся взятою из таких великих созданий поэзии, самостоятельно написана лицом, выдающим себя за ее автора? Для примера приведу один случай, еще не из самых трудных. В «Перле создания» (5-й тетради) есть разговор Лакшми с ли- цами, под которыми явно разумеются Крылова и ее муж; по всей вероятности, это заимствовано из Риг-Веды 13, ясно, из Риг-Веды; но в Риг-Веде нет ничего сходного с этим разговором. Что ж это? Если не заимствование, то Крылову выдающая себя и своего мужа за составителей этого разговора с Лакшми, — она гораздо выше Гёте, — по крайней мере равна Фирдавси или Мильтону. Я полагаю, что это подражание; но чему? кому?—не могу от- крыть. Или неужели в самом деле мир вновь приобретает в неко- торых авторах «Перла создания» поэтов, равносильных Фир- давси, Шекспиру, Мильтону? Не будем решать этого вопроса, друзья мои. Мы не оаздавали славы людям одного с нами поколения. Те из авторов «Перла соз- дания», которые здравствуют, наверное знают это и не ждут от нас с вами решения, гениальны ли они. Ручаюсь в этом за Дик- кенса и Тисьмину, Крылову и Жорж Занда, Всеволодского и Фета, Некрасова и Тютчева. Все они знают: «если нас еще не забудут в 1900 году, мы — великие поэты; но раньше 1900 года 137
нельзя слышать, кого помнят и любят в 1900 году. Оставим вре- мени решить то, что может решить только время». Так думают все восемь человек, которых я назвал вам, — ручаюсь. И по-моему, они думают это умно. А если какие очень тонкие ценители талантов и знатоки художественности вообра- жают, что могут решать то, чего не могут разобрать, вы им ска- жите: «извольте решать», а сами ждите, что они могут попасться впросак, как попался однажды человек, лучше понимавший свое дело, чем они понимали свое. Случай этот был вот какой. Фрейтаг был хорошим знатоком латинской стилистики. Он был профессором латинской словесности в петербургском уни- верситете. Чернышевский, бывши студентом, говорил ему: «Я пи- шу по-латыни так, что вы не можете быть судьей моего слога,— это задача выше ваших знаний». Но Фрейтагу все казалось, что он может поправлять то, что писано Чернышевским. Чернышев- ский всегда был шутником. Компрометировать перед другими он не хотел, но для забавы себе одному сделал вот что: взял Цице- рона De Natura Deorum и буквально выписал оттуда, сколько поместилось на четырех страницах плотного письма, заменив только имена «Спарта и Афины» именами «Новгород и Киев», и сверху написал: «Перевод русской проповеди XIII века», ника- ких других прибавок, убавок или перемен не понадобилось, — и отдал Фрейтагу: «вот, прочтите-ка это». Фрейтаг отметил много плохих оборотов (у Цицерона-то) и подписал «не более как порядочно», а на том, что писал сам Чернышевский и прежде и после, писал: «очень хороший латинский язык». При жизни Фрей- тага Чернышевский никому не объяснял этой шутки и не показы- вал этого листа: старик, сухой во всем, но любивший свою латынь, огорчился бы таким промахом. Но по смерти Фрейтага некоторые любовались у Чернышевского этим листком с аттеста- цией Фрейтага Цицерону. Конечно, это юношеская шалость. Но вы увидите, что Сыр- неву и Тисьминой не больше лет, чем было тогда Чернышевскому. Авторы «Перла создания», очевидно, знали этот очень немудре- ный, но и не очень простой, требующий большого знания, прием: они очень ясно намекают на него «притчею о сестре чьей-нибудь бабушки», «притчею о Прасковье Осиповне» и «притчею о Джен- кинсоне» (в 4-й тетради «"Перла создания»), и прочтите в 3-й те- тради «Перла создания» биографию одного господина, называ- ющего себя «учеником Спинозы»,— вы и увидите, что при помощи такого спинозиста могли быть устроены всякие притчи. И все эти притчи прикрыты явными вызываниями: «пожа- луйста, вообразите, что авторы «Перла создания» — подража- тели: один — Гоголя, другой — Жорж Занда, третий — Дик- кенса, четвертый — Гёте, пожалуйста, пожалуйста, предположите это». Это, по моему мнению, другая сторона той же шутки: «авось, дескать, найдутся такие мудрецы, которые не поймут и 138
этого». Верещагин не скрывает, что первыми страницами «Перла создания» едва-едва не подловили его на эту удочку, но он, дол- жно быть, человек точно не без вкуса: прочитав страниц десяток, увидел, что нет, тут Гоголь только для уловления неопытных мудрецов. Вот какая вещь, по-моему, «Перл создания». Так я полагаю по первой части. Потому-то я и поостерегся судить о талантах авторов «Рукописи женского почерка», свалив это на потомство. А то, конечно, и не дожидаясь потомственного решения, можно бы теперь же сказать, что некоторые из авторов «Перла создания», доселе здравствующих, поэты гениальные, например, Диккенс. Жорж Занд. Оно так; но в таком случае Тисьмина, Крылова, Всеволодский скажут: «решай и о нас». А тут как решить? С одной стороны Лакшми, с другой же — сестра чьей-нибудь ба- бушки; оно и боязно. Право слово, боязно. Ну что, например, если вдруг окажется, что вся история «Белого пеньюара» — перевод одного из величайших созданий новой европейской поэ- зии? Так; оно даже и очень похоже на то; но какого? Только то верно, что первоклассного, не менее знаменитого, чем хотя бы «Фауст» Гёте или — да другого такого великого создания где же и найти? — разве у Шекспира? А наверное, перевод. Вот бы кто попробовал отыскать, уж как бы удружил мне, а то очень затрудняюсь. Но чувствую, чувствую, что перевод, даже из какого поэта — чувствую; а сказать робею — притча о Прасковье Осиповне запугала меня. Но кое-что я рискну сказать. Например, попробую объяснить «посвящение романа тому лицу, для которого он написан». Что такое? думал я. Но когда переписал «разговор Крыловой с Коро- бейниковой», в котором находится и прелестный, чудный (это, кроме шуток, дивная страница) эпизод с Лакшми, то я увидел, что дело выходит очень просто: это загадочное лицо — ни больше, ни меньше как m-lle В. М. Ч., и я читаю эти буквы так: В[сякая] М[оя] Ч[итательница], и каждое из этих трех слов прекрасно объясняется этим разговором, действительно серьезным и чест- ным: моя читательница — только читательница с чистым серд- цем; она священна, как Жанна д'Арк для всех порядочных людей, хотя бы она и была и дама, и вдова, все равно, она для авторов «Перла создания» mademoiselle И. Ч. (надобно произносить И(х) Ч(итательница). Они, впрочем, и постоянно говорят это каж- дому: «сердце, сердце, — ваше сердце, каково оно?» Перечитайте с этим объяснением «посвящение» на первой странице романа, подписанное «Ваш покорнейший слуга, автор», вы увидите, удачно ли мое объяснение. А если удачно, то роман очень нравится мне. Конечно, я могу говорить не стесняясь, что роман этот нра- вится мне: ведь не я автор, я человек посторонний, я только пере- писчик, что мне стесняться выражением своего мнения о рома- не? — прекрасный роман. 139
Да правда ли, что я только переписчик? Постепенно вы убе- дитесь в этом гораздо серьезнее, чем расположены верить теперь; потому теперь я скажу вам только вот что: считайте меня авто- ром, но знайте, что был некогда такой случай: Один из гениальнейших поэтов мира, очень старинный поэт, начиная писать превосходный свадебный гимн, начал его словами: «Дошли до моего слуха добрые слова; отозвались они эхом из моего сердца, и рука моя— рука переписчика», — Ликует день, щебечут птицы. Красою блещут небеса; Несутся из моей светлицы Любви и воли голоса14. Эфиоп. Не мои, нет: ваши собственные. Авторы — вы, вы сами. Гораздо больше, чем вы привыкли думать. Об этом вы прочтете кое-что в сочинениях Алфериньки Сыр- нева, доброго, начитанного и очень неглупого юноши, одного из авторов «Перла создания». Но я незнаком лично ни с одним из авторов «Перла созда- ния». Я имею честь знать только Л. Д. Верещагина. Он желал, чтобы я, старый знакомец моих друзей, рекомендовал его им. Исполняю это желание. Само собой разумеется, что лицо, являющееся перед публикой под именем Леонтия Даниловича Верещагина, в действитель- ности носит другое имя. Если это лицо закрывается от праздного любопытства принятием псевдонима и, не довольствуясь тем, хочет еще плотнее закрыться моею подписью, то естественно будет предположить, что внешние приметы, которыми я характеризую его, будут неопределенны и не раскроют тайну его личности. Это условие я должен был соблюсти. Но индивидуальность состоит не в одних наружных приметах. Внутренняя, существенная сто- рона жизни и характера человека, скрывающегося под именем Л. Д. Верещагина, могла быть описана мною публике без всяких неудобств. По своему семейному и общественному положению, лицо, ве- дущее рассказ под этим псевдонимом, — семейный человек немо- лодых лет с независимым состоянием. Он и его супруга, которая является в его рассказе под псевдонимом Маргариты Николаевны, проводили и надеются проводить свою жизнь без всяких приклю- чений и бед, мирно, спокойно, счастливо и радостно, и вот уже восемнадцать лет живут вместе так, как желают жить между собой все хорошие мужья и жены. Лета Леонтия Даниловича не- известны мне с полною точностью; на вид я дал бы ему лет 40. Его супруга пожелала, чтобы я сказал, что ей 36 лет, это и 140
правда, как мне известно: я был родственник старичку священ- нику, крестившему ее, родственник и другому старичку священ- нику, венчавшему ее. Этим людям, конечно, были известны ее лета, а им часто приходилось разговаривать когда-то при мне о ее семействе, и о ней тут же; кстати ее семейство было семейство очень почетных прихожан. Я видывал ее еще до ее замужества и мог бы и желал бы сказать, хороша ли была она лицом в моло- дости и насколько осталась хороша до сих пор (если в молодости была хороша). Но она просила, чтобы я заменил мое мнение сле- дующими ее словами: «Могла нравиться тому, кого полюбила,— своему жениху. Действительно ли нравилась кому-нибудь дру- гому, — не знаю. Муж в своем рассказе говорит обо мне, но его мнение, разумеется, пристрастно. Ваше, вероятно, очень любезно. Комплименты я слышала; их слышит каждая девушка, имеющая хорошее приданое». Это слова самой М. Н. Верещагиной. Но она позволила мне прибавить, что она и ее дочь, Надежда Леонтьевна, обе брю- нетки, что ее дочь очень похожа на нее, что она согласна с общим мнением о роскошных черных волосах и о добрых ясных черных глазах Надежды Леонтьевны. «Кстати, — сказала она,—при- бавьте, что ошибаются, думая, будто Надине уже 17 лет: ей только 16. Но моему мужу больше чем 40 лет». Однакоже, наверное меньше 45, это видно, хотя в темнокашта- новой бороде Леонтия Даниловича уже немало седин. Общее (и мое) мнение о его наружности я могу выразить определи- тельно, потому что он, мужчина, не имеет причины скромничать. Он был и все еще остается очень хорош собой. Высокого роста, с широкою и высокою грудью, стройный, он еще такой молодец, которому завидуют многие, имеющие на плечах не больше 30 лет. О характере его неловко было бы мне говорить; да это и не нужно: характер его виден из его рассказа. Твердость, прямо- душие, честность и деликатность тона, без сомнения, приобретут Л. Д. Верещагину полное и всеобщее уважение. Такие люди не могут быть дурными. О его супруге, — несмотря на ее серьезный гнев за это ослушание, — я говорю, что она одна из очень немно- гих светских дам, искренно и глубоко уважаемых мною. Она пол- года, быть может год, будет сердиться на меня за это неповинове- ние ее воле. Но я не имею счастья, быть может и охоты, принадле- жать к ее обществу, потому гнев ее для меня гораздо менее важен, чем долг выразить то, что я думаю о ней с этой стороны. О ее на- ружности я согласился молчать, но я перестал бы уважать себя, если бы, говоря о ней, не высказал своего мнения о ее характере. Кроме старшей дочери, Надежды Леонтьевны, у Верещагиных есть двое или трое сыновей. Но они еще совершенно маленькие дети, от 7 до 12 лет, и не являются в рассказе г. Верещагина; потому довольно сказать о них, что они существуют и здравствуют и даже мало жалеют о том, что вот уже два года проводят со 141
своими старшими только по три, четыре месяца в провинциаль- ной глуши, в которой прежде жили и бегали на просторе, не заме- няемом для них простором их петербургской квартиры. Зато в Петербурге у них больше сверстников. Где жили Верещагины до своего переселения в Петербург: в своей деревне или на каком-нибудь своем заводе, быть может в усадьбе подле какой-нибудь своей мельницы-крупчатки, или в каком-нибудь, может быть, и довольно большом городе, еще не переставшем иметь почти деревенский простор; был ли там на службе г. Верещагин, или жил в отставке, или никогда не нахо- дился на службе, — быть может, по своему родовому сословию и не имел права находиться на службе, — это оставляется неиз- вестным. Л. Д. Верещагин желает не определять, в каком именно положении среди провинциальной глуши, в сельском или город- ском отделе ее, жил он с семейством до переезда в Петербург. Его желание очень основательно и ничему не мешает. Он не хочет, чтобы его действительное имя было узнано кем-нибудь, кроме его немногих ближайших родных и друзей, которым лично через него уже известны все обстоятельства, здесь раскрываемые им. Если бы определить, кто он — помещик, отставной военный или чиновник, негоциант или фабрикант, его уж по одной этой примете узнали бы в уезде или в городе, где он жил постоянно и куда продолжает уезжать каждое лето; там люди с состоянием, живущие открыто, очень на виду, потому что их немного. Господа и госпожи, которые ничего не поняли бы в его рассказе, стали бы толковать с ним о его «повести» (!), пожалуй присваивать ему же и вставленную в рассказ «Рукопись женского почерка»; стали бы церемониться с ним, как с писателем, который, — чего доб- рого, — еще и выведет их на осмеяние публике. Он не желает этого. Он хочет не быть литератором для тех, для кого не пи- шутся такие рассказы, как его. А для тех, которых он желает иметь своими читательницами и читателями, вовсе не интересно было бы, по его справедливому мнению, допытываться о его фор- муляре или гильдейском свидетельстве: эта часть публики и в провинциальной глуши имеет те хорошие петербургские обычаи, которые заставляют нас всех говорить: «дрянной город этот Петербург, а все-таки в нем еще можно жить». Порядочное евро- пейское общество, круг которого уже довольно многочислен в Петербурге, не мал в Москве, которое имеет уже десятки, — по иным местам целые сотни, — своих представительниц и предста- вителей во всяком углу всякой провинции, — оно интересуется не официальным, а именно общественным положением своих сочле- нов; общественное положение определяется не званием лица или семейства, а его средствами к жизни и его образом жизни. О своем образе жизни г. Верещагин говорит довольно под- робно в своем рассказе. Поэтому мне надобно сказать только о его средствах к жизни. Он и его супруга имеют вместе до два- 142
дцати тысяч постоянного дохода; считают, — и совершенно благо- разумно считают — полезным и удобным проживать весь этот доход теперь, когда живут в Петербурге. Надежда Леонтьевна почти уже невеста; для ее судьбы имеет серьезную важность то, чтобы они жили открыто. В некоторые годы они получают боль- ше, иногда тысяч до тридцати. Надобно сказать несколько слов и о моих отношениях к се- мейству гг. Верещагиных. С Леонтием Даниловичем я виделся не более пяти-шести раз и, сколько могу понимать, ни он, ни я не имеем ни надобности, ни влечения стать в более короткие отно- шения; я полагаю, что теперь мы с ним едва ли и будем вновь видеться: круг его знакомства и моего — совершенно различны; впрочем, если случится встретиться, мы будем раскланиваться и говорить, как знакомые. Маргариту Николаевну я знаю уже много лет, но встречал ее исключительно в светском обществе, в котором всегда бывал редко. Я могу сказать, что она принадлежит к числу очень немно- гих светских дам, не производящих на меня неприятного, оттал- кивающего впечатления. Раза два-три я даже обменивался с нею несколькими словами, не тяготясь разговором. Но вообще я только видел ее, и не имею права назвать себя ее знакомым. С ее дочерью, Надиною Леонтьевною, я хорош, — насколько очень немолодой человек, каким я стал очень и очень давно (если был когда-нибудь чем-нибудь другим, чего почти и не при- помню), может быть хорош с молоденькою девушкою, почти ребенком; ребенком, с которым ему не о чем говорить и для кото- рого он был бы скучен, если бы ему самому не было скучно полу- детское общество. Я постоянно вижу Надину Леонтьевну в се- мействе, с которым очень близок. Я сижу в кабинете хозяина; она, подруга младших сестер жены хозяина, часто входит в этот кабинет, заваленный деловыми бумагами и неудобочитаемыми книгами; взойдет, повернется — и уйдет подальше от скуки, ко- торая охватывает в этой комнате не только девушек или дам, но даже и людей, считающихся очень серьезными учеными, охваты- вает всех, кроме хозяина (впрочем, добродушного педанта, хоть и большого педанта, даже по моему мнению) и немногих подобных ему чудаков. Итак, я очень хорош с Надиною Леонтьевною в том смысле, что очень часто слышу ее голос, вижу ее на несколько минут в той комнате, в которой мне нравится бывать, считаю ее девушкою доброю и неглупою, очень неглупою, даже очень умною от при- роды, имею право не выпрямляться, когда она входит, не вста- вать, когда она уходит, не обращать ровно никакого внимания на ее присутствие, и этим последним правом пользуюсь вполне. Как же не сказал бы я, что мы с нею очень хороши? Но если бы кто-нибудь вздумал осведомиться у меня хотя бы даже о том, читала ли она хоть одну из моих бесчисленных статей, я затруд- 143
нился бы отвечать: таково наше знакомство с нею. Впрочем, не затруднился бы: наверное она даже не знает, какие статьи и о чем писаны мною. Из рассказа г. Верещагина будет видно, что он очень близко знаком со многими и журналистами и беллетристами. Конечно, он и не обратился бы ко мне, человеку почти незнакомому с ним, если бы мог рекомендовать его публике кто-нибудь другой. Но выставить псевдоним, известный публике, под произведением, под которым подписываются, как авторы, псевдонимы еще неиз- вестные никому, псевдонимы, принадлежащие людям, которые почти все желают остаться известными публике только под сво- ими псевдонимами, это значит принять на себя полную ответст- венность перед публикою за литературное, — и что еще важнее,— за нравственное достоинство произведения. Г. Верещагин пола- гает, что очень многие из его знакомых литераторов не отказа- лись бы сделать ему эту услугу, если бы дело шло только о рас- сказе, который написан им. Его рассказ не представляет ничего сомнительного: он прям, чист и благороден, это видно всякому. Явиться под руку с таким лицом, как г. Верещагин, не компро- метирует никого. Дать ему маску своей подписи — дело не щекот- ливое. Но с его рассказом связана «Рукопись женского почерка». Захотят ли авторы ее объявить свои истинные имена, или оста- нутся Сырневыми, Крыловыми и пр., это неизвестно,— по край- ней мере, мне. Если известно г. Верещагину, то он, вероятно, не получил от них права сказать мне, каково их намерение. «Я не знаю», — сказал он мне. Судя по характеру первой части, которая одна еще прочтена мною, затрудняюсь понять, что такое, наконец, эта «Рукопись женского почерка»: сборник или одно целое, имеющее только видимую бессвязность; до какой степени это произведение — вымышленное произведение, и до какой степени — ряд биогра- фий, едва прикрытых от постороннего глаза незначительною переменою обстановки. Авторы «Рукописи женского почерка», по словам г. Верещагина, люди чистые; словам такого лица, какое скрывается под этим псевдонимом, я не могу не верить. Я даже полагаю, что они сбросят с себя свои псевдонимы, и мы увидим в печати истинные имена Сырнева, Крыловой, се мужа, старика Всеволодского, Тисьминой, — они могут сбросить свои псевдо- нимы; прочтите, что они говорят о себе: «мы безукоризненны, мы не боимся общественного мнения и публичности», — это гово- рят и Крылова, и Всеволодский. Они люди; их произведения будут иметь успех, им захочется авторской славы. Я так думаю. Но г. Верещагин говорит мне: «это неизвестно»,—он уже при- вык произносить одно из их любимых слов. Итак, давая свою подпись этим псевдонимам, литератор дол- жен предвидеть тот случай, что на его ответственности перед пуб- ликой останется и «Перл создания», а не один только «Рассказ 144
Верещагина». Верещагин—благородный человек, он честно вы- сказывал мне эту возможность. Он и я, мы оба полагаем, что кроме меня никто из наших беллетристов не пошел бы на такую возможность. Я пошел на нее не только без отговорок, даже с удо- вольствием. Я чудак, а потому могу позволять себе многое, над чем призадумался бы другой, или менее меня равнодушный к своей репутации, или менее меня уверенный в ее непоколебимости. «Рукопись женского почерка» — произведение умное, честное, талантливое. Это видно из первой части. Авторы ее— за них ру- чается их «Рукопись»; я так смел в бумажном деле, что этого было бы мне довольно; но, кроме того, за них ручается г. Вере- щагин. Он сказал мне: «Я не печатаю мой рассказ без подписи какого-нибудь литератора, который бы закрывал собою меня. Без моего рассказа «Рукопись женского почерка» не будет иметь половины своего достоинства. Так говорит мне «Неизвестная». Я требую вашей подписи, потому что не найду другой». — «Из- вольте», — сказал я. Итак, покорнейше прошу считать меня автором «Рукописи женского почерка» и «Рассказа Л. Д. Верещагина», приписывать мне все, все до последнего слова, даже и переводы из Гафиза 15 и пьесы «Нет, не жди ты песни страстной» 16, и «Ночь. Успели мы всем насладиться» 17, и рассказ о Дженкинсоне 18. Я буду очень рад. Л. Панкратьев ПОВЕСТИ В ПОВЕСТИ РОМАН ИЛИ НЕ-РОМАН ЧАСТЬ ПЕРВАЯ РАССКАЗ ВЕРЕЩАГИНА Я, Верещагин, начинаю простым рассказом обстоятельств, расположивших, а больше заставивших меня взяться за дело, ко- торым я никогда не предполагал заняться; дело высокое, благо- родное, но такое, для которого я, быть может, не приготовлен и, быть может, не рожден. Я очень уважаю литературу; ставлю за удовольствие и за честь себе то, что пользуюсь знакомством мно- гих, даже дружбою некоторых, литераторов. Но сам я дожил до седых волос, не напечатав ни одной строки. Когда мы жили в провинции, мы с женою почти каждую зиму приезжали месяца на три в Петербург; я— больше всего для ан- глийского клуба, отчасти для итальянской оперы; моя жена — больше всего для итальянской оперы, отчасти для магазинов г-жи Трепхан, Русских изделий и Погребова. Мы не так богаты, чтобы 145
она не находила большого расчета покупать и делать заказы лично, а не через почту. Не говорю о том, что очень приятно было проводить лучшую часть сезона в обществе, в котором мы оба имеем многих родных, десятки друзей, сотни знакомых. Два года тому мы рассудили, что пора нам переселиться в Петербург для нашей Надины. Ей было уже 14 лет. Мы не такие миллионеры, чтобы могли в своей глуши иметь отличных препо- давателей для довершения светского образования нашей дочери. У ней сильный голос. Нам и ей хотелось, чтобы он был обра- ботан под руководством превосходного наставника пения, какого можно иметь только в Петербурге. Это было сильным побужде- нием. Искусство пения — лучший друг для самого человека и всех его близких. Сколько раз приходилось мне жалеть, что сам я не пою! Сколько сладких часов нашей жизни доставило мне и Рите то, что она хоть немножко поет! Я очень хотел также, чтобы Надина брала уроки у отличного танцмейстера. Надина и даже Рита не совсем понимали это. Они — женщины, они не могут вполне ценить грацию женщины. Впрочем, быть может, это и во мне более моя личная потреб- ность. Я и теперь не без гордости вспоминаю один случай. Когда я был юношею, понятия об искусстве были далеко не те, как теперь. Еще почти не было и слухов о Венере Милосской, — всё толковали о Медичейской. Но когда я увидел эстамп этой статуи с отбитыми руками, я тотчас же сказал кругу родных, пересматривавших вместе со мною коллекцию прекрасных гра- вюр: «Эта богиня с отбитыми руками гораздо выше всех ваших Медичейских». Со мною спорили. Я остался при своем. Через пятнадцать, двадцать лет я мог видеть во всех новых моногра- фиях о скульптуре, что я не ошибся. Я никому не говорил этого, кроме Риты. Такие вещи не говорятся. Но, взявшись за перо и выставив перед собой псевдоним, я чувствую, что могу высказы- вать всем многое, чего не говорил никому, кроме Риты («Рита» — кто знает и кто, когда прочтет, поверит, что я продолжаю звать ее именем, которым звал 15 лет назад?). «Нет, у него талант», скажут знакомые. Талант! — Пушкин мог это делать. Но создать лицо и так перенестись в его положение, — я вижу, что это нелегко и для людей, которых называют очень талантливыми. Мне вспоминается одно стихотворение, впрочем, очень милое — «Старики», у них дочь, немногим старше Надины, эти старики пятью годами старше нас с Ритою. Я говорю: оно очень мило, и я согласен, что автор — человек с большим талантом; но я говорю: видно, что это было писано молодым человеком. И в тебе, моя подруга, Нету прежней красоты 19. Может ли он сказать это, этот «старик»? Зачем он будет говорить неправду? Ведь этот «старик» почти моих лет. Зачем 146
скажу я это Рите? Зачем я скажу ей противное тому, что вижу? «Мне 36 лет», говорит она. Я с этим не спорю. Но... но это совершенно другой вопрос. На ваши глаза, господин тогдашний молодой человек, автор этого милого стихотворения, моя Ри- та — мать Надины, в которую вы, может быть, были тогда влюблены или были влюблены в одну из сверстниц Надины, пятью годами постарше дочери моей Риты. Я это вижу. Но вы — я говорю с тогдашним молодым человеком — вы не спро- сили моего мнения о личике, в которое вы влюблены. Вы правы, что влюбились в это личико, еще не совсем утратившее детские черты. Но почему вы знаете, каков мой взгляд? Почему вы знаете, что ваша 18-летняя, даже 20-летняя Параша 20 не кажется мне ребенком? Да, она кажется, и, может быть, я думаю: «Она обещает сделаться хороша собой через несколько ле т»,— почему вы знаете, что я неправ? Всеми признано, что греки умели понимать эти вещи. Я спрошу вас: сколько лет Гере? За 35 лет. Правда, Парис отдал золотое яблоко не ей, а Афродите; но сам он был юноша, — пристрастен к тому, кого чувствует ближе себе по летам; и все-таки он отдал яблоко Афродите по- тому, что был подкуплен. Да и самой Афродите сколько лет? Под тридцать, если не все тридцать,— извольте-ко всмотреться. Диана еще и не попала в число соперниц за первенство. На нее смотрели только Эндимион и Актеон — безбородые юноши. Нет, мы с вами поспорим, господин автор. Пушкин не сказал бы этого: И в тебе, моя подруга, Нету прежней красоты. Это недосмотр, показывающий, что и при таланте,— я охотно соглашусь, даже значительном таланте, — трудно брать на себя чужую роль, это могут делать только гении. Иначе тот- час же откроешь обмолвки. Правда, нужно иметь вкус, чтобы открыть их. Толпа не имеет его. Она только симпатизирует идеям. Но я — в этом отношении я действительно не старик: вашим идеям я сочувствую. Я понимаю прогресс и радуюсь ему. По идее пьеса, в которой я нахожу такую обмолвку, — обмолвку, показывающую мне, что автор не Пушкин, Пушкин не выдал бы своих лет таким недосмотром, — по идее ваша пьеса выше дивной «Буря мглою небо кроет». У стариков Пушкина нет детей. Ваши, и мои, старики говорят о Параше. Идея ваша че- ловечнее, потому поэтичнее. Наш век дает молодость нам в на- шем сочувствии нашим детям. Он вашими устами признал это: эта Параша — я вижу в ней мою Надину и благодарю мой век за это. Он не отвергает меня, старика, за мои лета. Вы гово- рите: «этот старик любит свою дочь, — мы видим в нем чело- века, еще ,не отжившего». И я не обману вас за то, что вы не 147
отвергаете меня, старика: я ваш, я молод. В моей Надине я ваш; в любви моей к ней мое сочувствие к вам. Однако я в самом деле старик: уже целые две страницы исписаны — болтлив старик, выдал себя. Нет, утешусь тем, что это болтливость не старика, а только слишком неопытного ав- тора. И почему вы знаете, что все это не вымысел? Я создал Верещагина и изображаю это созданное мною лицо, — так вы скажете. Мне именно то и нужно, чтобы вы так думали. Моя Рита посмеялась, прочитав это: «Ты — и автор — все- таки отец Надины и, в особенности, мой муж!» А другие, даже наши родственники, ведь точно подумают, что я в самом деле описываю чувства какого-то Верещагина, где же им знать то, что знает только Рита? Стану ли я при них звать мою почтен- ную супругу ласковым полуименем, воспоминанием, но для нас с нею не совсем только воспоминанием — нет, остатком, живым остатком нашей молодости. «Да, — скажут немногие, которые будут знать, кто писал это, — да, у него есть талант; он создал очень живое лицо,— талант!» И точно: если бы я создал «какого-то Верещагина», у меня был бы талант. Но тогда он, вероятно, не оставил бы меня в покое до седой бороды, — вероятно, гораздо раньше за- садил бы писать. А я только по обстоятельствам вздумал, даже не вздумал, а увидел себя в необходимости набросать несколько страниц, чтобы... чтобы... исполнить требование, мне неприятное. В мои лета, при моем положении в обществе, быть принуждену писать по чужому требованию! Не ждите, впрочем, что мой рассказ будет о моей семейной жизни. Я старик, но и жена моя старуха. Мы живем друг для друга и для наших детей. Моя старшая дочь — ребенок. И хоть я старик, но никто не посмеет оскорбить мою дочь: пока она не будет иметь другого защитника, более меня близкого ее сердцу, моя рука еще тверда! Да мы и живем, не в таком обществе, где могла бы понадобиться защита моей руки для моей дочери. Мы Живем в обществе благородном. Но в случае надобности, я умел бы обойтись без пера. Рассказ мой не о моей семейной жизни. О ней нечего было бы рассказывать, если бы я и хотел. В ней нет ничего интерес- ного или особенного. Рассказ мой — только о моих странных от- ношениях к людям, которых я до сих пор не знал, одного из которых, — только одного, — я стал видеть недавно, и видеть странно. Это женщина. Еще молодая. Семейная. Благородной души, безукоризненная. В этом я не мог бы сомневаться, если бы и не уверяла меня Рита, уже введенная ею в ее семейство. Я теперь стал видеть эту женщину несколько вечеров, говорил с нею. Этими разговорами отнята у меня всякая возможность сомневаться, что действительно она писала часть рукописи, ко- торая печатается дальше, — быть может, она одна писала всю 11S
эту рукопись. Но она говорит, что нет. И, вероятно, она гово- рит правду: ею писана только часть. Она говорит: «это моя биографиям, и я верю этому. Но это... это так странно, что я не знаю имени подобной вещи. Женщина молодая, семейная, бла- городная душой, несомненно скромная, печатает свою интимную историю, историю, которая... ну, словом, представьте себе, что княжна Мери или Онегинская Татьяна — действительные лица и печатают о себе все то, что мы знаем о них, и гораздо больше... Я не знаю примеров такой... смелости. (Когда корректуры этой первой части были уже доставлены г. Верещагину, им овладело сомнение: не мистифицируют ли его. Он выразил это своей «Неизвестной знакомой» и получил от нее лично честное слово, что действительное имя лица, носящего псевдоним Лизаветы Сергеевны Крыловой в «Ру- кописи женского почерка», будет напечатано в начале второй части «Перла создания». Он поручился мне, и совершенно убедил меня поручиться публике, что это будет исполнено. Итак, я ручаюсь своим словом, что истинное, действительное имя Ли- заветы Сергеевны Крыловой будет напечатано в начале второй части «Рукописи женского почерка», или, если бы по каким- нибудь посторонним обстоятельствам вторая часть «Рукописи женского почерка» не была напечатана или не была скоро напе- чатана, то обещание объявить истинное имя Лизаветы Серге- евны Крыловой будет исполнено отдельным уведомлением в «Современнике». Итак, надобно только подождать два-три ме- сяца, и вся публика узнает его. Следовательно, преждевремен- ные толки о том, кто Лизавета Сергеевна Крылова, теряют вся- кий смысл. Толки о том, вымышленное ли лицо Л. С. Крылова, теперь уже совершенно напрасны: несомненно, это лицо действи- тельное. Само собой разумеется, что я скорее сломал бы себе руку, чем согласился бы допустить, чтобы в произведении, — романе ли или не романе, написанном ли, или только переписан- ном, но во всяком случае подписанном мною, — рассказы- валась, мною ли или кем другим, интимная история какой-либо женщины, семейной ли или бессемейной, все равно, которую я видел бы хоть раз в жизни. Я не имею чести лично знать эту даму. Но теперь я знаю ее имя. Оно будет напеча- тано. Л. Панкратьев.) (Истинное имя Л. С. Крыловой сообщено нам через г. Чер- нышевского, и мы не находим причин не напечатать его. Оно будет напечатано в нашем журнале. Ред.)*. Я видел ее, — и несколько раз, — но я еще не знаю ее лица. Она приезжала вместе с моею женою. Жена моя входила в пе- * Понятно, что это шутка. Это историческое имя. «Белый пеньюар» — переделка сонетов Петрарки по вкусу XIX века; Л. С Крылова—Лаура. Прим. автора. 119
реднюю одна, приказывала слуге уйти, — тогда входила ее спут- ница, они шли в комнату жены; потом жена моя присылала пригласить меня к ним. Когда я входил, в комнате был более чем полумрак; одна лампа, едва горящая, поставленная за тол- стую шелковую гардину окна, бросала очень слабый свет на противоположную стену; гостья сидела на диване, закрытом и от этого слишком слабого света ширмою. Я должен был сидеть на другом диване, довольно далеко; она была в совершенном мраке. Я ни разу не мог различить цвет ее платья. Иногда мне трудно было даже различать, когда она сидит еще в шляпе, когда снимает шляпу и кладет на стол. Я видел только очень неопределенное очертание фигуры: дама высокого роста, ве- роятно, стройная. Так мы говорили по целым часам. Она отве- чала на все мои вопросы о «Рукописи женского почерка»; это было что-то похожее на экзамен, на исповедь ее. Эти разговоры будут переданы в моем рассказе. После них я не могу сом- неваться в том, что Лизавета Сергеевна Крылова — эта дама. Все согласятся, что это странно. И теперь все видят, что странно; но что скажут, когда прочтут в первый части «Рукописи женского почерка» автобиографию этой дамы! Я готов был на коленях просить ее: «Не печатайте!» Быть может, просил. Я честный человек, я отец семейства. Я не могу не уважать неприкосновенности святых тайн интимной семейной жизни. Она холодно отвечала: «Я хочу. И так будет». Моя жена... моя жена молчала или говорила: «Ты видишь, твои слова бесполезны». Это страшно! Что же это такое, наконец? Я не понимаю этого безрассуд- ного геройства. Я даже не могу уважать его. К чему оно? К чему она кладет свою голову на плаху? Зачем? Кому это нужно? Ее муж жив. Не только жив, любим ею. И любит ее. И он — или не мог упросить ее, или одобряет... Рита знает это, но гово- рит: «Я должна молчать. Он согласен. Этого довольно». Страшно! И если бы только это! Но что она говорила мне и Рите! Она говорила мне: — Вы любите вашу дочь? Я могла бы, если бы это было надобно, оторвать ее от вас. — Это она говорила мне! — Я могла бы стать между нею и вами. Вы видите, я не мужчина, я не ло- велас. Я не обольщу ее. Но она, если бы я захотела, она имела бы более доверия ко мне, нежели к вам. — Она? К ней? К чу- жой! Когда я хороший отец, когда Рита примерная мать! — Нет, вы не можете сделать этого. — Могу. Но не сделаю этого. Мне нет нужды в этом. Я не коснусь ваших семейных отношений. Я буду иметь дело исклю- чительно с вами одним. Я ненавижу вас и хочу мстить вам,— только вам. — За что? 150
— Это мря тайна. Вы узнаете ее. Маргарита Николаевна знает ее. Она знает, что я хочу делать с вами. — Это шутка, мой друг,— говорила Рита. Я должен верить, что это шутка: Рита дает мне честное слово, что знает все и что я могу быть спокоен. Но каким голосом она говорила мне: «я ненавижу вас и буду мстить вам» — в этом голосе была не- поддельная ненависть, смертельная, холодная, беспощадная; она была серьезна, она не шутила, нет. Что ж это? И как же она дружна с Ритой и как же Рита дружна с нею? — Это шутка, — говорит Рита. Вероятно, это так. Но все- таки это очень странно, и я не скажу, что это приятно для меня. Я уже принужден делать многое, что не желал бы делать. До сих пор, действительно, все было только мелочь, иногда и забав- ная, иногда и совсем неприятная. Но я вовсе не желал бы ста- новиться писателем, и, как видите, пишу. Надобно рассказывать теперь, как она, эта неизвестная моя знакомая, принудила меня писать этот — как будто коммента- рий — к странному произведению, часть которого написана ею. Начну сначала. Я стал было говорить, для чего мы переселились в Петер- бург: для довершения светского образования Надины, чтобы она имела отличного танцмейстера и, что гораздо важнее, отлич- ного учителя пения: такой прекрасный голос, как ее, заслужи- вает обработки. Грех было бы нам не дать возможности раз- виться этому прекрасному подарку природы или, лучше скажу, — что скромничать за жену, — наследственному дарова- нию: бабушка Риты была примадонна, и жаль, что барское вос- питание,— какая нелепость: барское — нет, плохое бар- ское (бывает и хорошее: Пушкин, Лермонтов, Чаадаев, другие, которых вспоминает Пушкин в «Арионе» 21, не были мужики), плохое воспитание, заботившееся только о французском про- нонсе, пренебрегло голосом Риты. Мы не хотели быть также ви- новаты перед Надиной, но была сторона еще более важная. Я не согласен (наедине или в печати; в обществе, хотя бы род- ных, согласен) называть мою Риту старухой. Но она недаром прожила на свете 36 лет, — впрочем, тогда ей было еще только 34 года. — Ты говоришь о танцах, оба мы говорим о пении, — ска- зала она;—оба мы говорим об умственном образовании На- дины, все это хорошо, но только из-за этого я не согласилась бы переселяться в Петербург. Жизнь там так дорога, что игра не стоила бы свеч, если бы игра была лишь о том, чтобы голос Надины был обработан лучше, чем мой. Но действительно важ- но другое: надобно, чтобы она привыкла видеть блестящих мо- лодых людей прежде, чем придет ей пора влюбляться. Ты вспомни, что было со мною, когда я увидела тебя. Хорошо, что я не ошиблась. Но помнишь: я не могла ни выбирать, ни пони- 151
мать. Я не хочу, чтобы это повторилось с Надиной. Она должна привыкнуть к флигель-адъютантским мундирам и к изяществу тех статских молодых людей, которые без стыда бывают в вен- ском и парижском обществе; ей надобно приглядеться к ним, чтобы она могла, когда ей придет время, различать и между этими искателями, кто в самом деле ближе к ней по душе. Умная женщина. На мне не было флигель-адъютантского мундира; я не был бы заметен в Петербурге, вероятно, не был бы очень заметен и в Одессе; но там, где я и Рита встретились, не нужно было иметь необыкновенного блеска, чтобы пока- заться Сириусом между звездами первой величины. Теперь уж и там не то. Но двадцать лет назад европейские манеры и пре- небрежение к французскому языку для английского, к англий- скому для русского, слова «фрак более светская одежда, чем мундир, — в Европе военные носят мундир только на разводах и никто не может быть со шпорами принят в салон», — два- дцать лет назад это было редкостью в провинции. Действи- тельно, у меня не было соперников между молодыми людьми, окружавшими Риту. Будь я дурен, я все-таки показался бы ей красивее всех; будь я дурак — все-таки умнее всех, и будь я не- годяй — все-таки она отдала бы мне свою прекрасную руку. Рита—умная женщина и умная мать. Эти ее слова решили наш переезд в Петербург. Теперь нас не заставляет бояться за Надину ни то, что она хороша собою, ни то, что половина нашего состояния будет ее приданым. Она не будет ослеплена одною внешностью. Рита уверена в этом. Итак, мы не должны жалеть, что переехали жить в Петер- бург, где так дорого жить на приличную ногу. Впрочем, что ж? Мы экономничали 15 лет, мы даже только два раза ездили за границу после того, как провели там первый год нашей семейной жизни, и жили в Швейцарии, в Италии, навещали Лондон и Париж лишь как гости; мы не можем много жалеть, что в эти два года проживаем все, что получаем; а кроме одного этого, по всему остальному нам даже и приятно, что мы переехали в Пе- тербург. После глуши хорошо жить в Петербурге, как после Петербурга хорошо пожить в глуши. Притом же и у Риты, и у меня есть свои пристрастия в Петербурге. Я уж говорил о двух- трех. Есть и много других. Например, у меня. Смешно сказать, а правда. Елисеев в расстоянии получаса от моей резиденции — приятное обстоятельство. Я не капризник в сортах вина. Чистое крымское для меня лучше сомнительного, какого бы то ни было. Но бывают иногда прихоти. Хорошо, если можно иметь к обеду хиосское в тот же день, когда вздумал отведать, каково оно, а не ждать его месяц, или, вернее сказать, и не ждать его, по- тому что довольно нелепо было бы удовлетворять таким пустым 152
и мимолетным мыслям через почту. Таких выгодных условий много в Петербурге. Но есть у меня пристрастие, которое и лучше, да и сильнее, не только моих довольно слабых влечений к Елисееву и к Ан- глийскому клубу, — даже влечения к опере. Я люблю общество умных людей. Если б я был литератор, я, быть может, бежал бы от моих собратий; по крайней мере, я уверен, что если бы я был сапожник, то мне приятнее было бы иметь своими знако- мыми портных, мебельщиков, парикмахеров, чем сапожников: цех скучен для цехового; труженик, почтенный труженик, я ува- жаю всякого труженика, и цехового, не только умственного, пе- ред которым благоговею, — труженик, и без разговоров о ре- месле, слишком занят им практически. Но человеку, посторон- нему литературной профессии, литераторы могут быть приятны: они вообще очень умные люди и имеют чрезвычайно разнооб- разную житейскую опытность или очень живую наблюдатель- ность. Я люблю их общество. Г. Островский, г. Тургенев, г. Гри- горович, г. Боткин (когда приезжает в Петербург), г. По- техин, г. П. Анненков, многие другие, — я не встречал более занимательных собеседников, более милых, простых и добрых людей. Могу прибавить: таковы же те журналисты, знакомство с которыми я также ставлю себе за величайшую честь: г. До- стоевский, г. Дудышкин, г. В. Корш — все они такие простые, добрые, добросовестные люди, которые внушают искреннее рас- положение к себе человеку, знающему их за кулисами, как я. Они журналисты, поэтому они должны полемизировать; это тяжелая, но необходимая сторонами одна из полезнейших сто- рон их высокого служения обществу. Она нисколько не мешает им, и многим другим соучастникам их деятельности, оставаться людьми добрыми и непритязательными, как медикам и кавказ- ским офицерам не мешают оставаться добрыми людьми их мно- готрудные профессии, в которых многим из них приходится каж- дый день видеть кровь, — и не только видеть, лить ее. Такова их служба, — служба тяжелая во многих отношениях, суровая в некоторых, но честная, благородная, возвышающая дух и по- тому не ожесточающая, а облагораживающая и самое сердце. По крайней мере, таково свидетельство моего личного опыта. Я говорю о тех, которых назвал и которых имею честь знать близко. Будучи хорош со многими журналистами, я часто имел слу- чай быть полезен начинающим литераторам из многочисленных знакомых моих и Риты. Моя рекомендация произведению чело- века, еще ничего не писавшего, всегда была принимаема журна- листом очень охотно, и часто бывало, что после разговора со мною журналист прямо назначал рукопись к отправке в типо- графию. Это потому, что я никогда не давал неосмотрительной или пристрастной рекомендации; я всегда считал своею обязан- 153
ностью внимательно прочитать статью или повесть, прежде чем говорить о ней. Я очень уважаю литературу и потому дорожу моей репутацией человека, имеющего вкус. Не скажу, что я ни- когда не ошибался: случалось, что произведения, рекомендован- ные мною, оказывались плохими по суду публики — и в таких случаях я, обыкновенно, должен был сознаваться перед собой, что публика права, я ошибся; еще чаще случалось, что произве- дения, рекомендовать которые отказывался я, имели успех, когда попадали в печать. Но и то и другое было только исклю- чением; вообще мой отзыв подтверждался мнением публики; и я могу сказать, что не один из талантливых писателей был введен в литературу не без моего содействия. Еще в молодости, до моего переселения в провинцию, задолго до моей женитьбы, я имел счастье встретить Буткова 22, теперь забытого, и мне кажется несправедливо забытого писателя, едва ли не даровитейшего из первых последователей Гоголя; а я по- лагаю, что если бы я продолжал жить в Петербурге, судьба этого умного и благородного человека была бы менее при- скорбна: он не пропал бы опять в свою темную жизнь от глаз и участия журналистов, и не услышали бы о нем вновь только уже как об умирающем от изнурения этою темною и тяжелою жизнью. Он был человек гордый, за ним надобно было следить, чтобы знать, каковы его обстоятельства. При мне он не умер бы так рано. Я думаю это не потому, что считаю себя человеком более добрым и заботливым, чем люди, глубоко уважаемые мною; но они заняты, обременены делом; а я человек праздный, потому могу больше заниматься посторонними обстоятельствами, чем они. Пушкина я не помню. Дерзко было бы сказать мне, что я был знаком с Лермонтовым. Он был пятью годами старше меня и пятью годами старше своих годов. Но я смею сказать, что я понимал его: два или три раза он удостаивал меня серьез- ной беседы своей. Это было в начале 1840 года. Г. Дудышкин очень верно изобразил многое из того, что таилось в нем под тогдашним байронизмом почти всех порядочных людей 23. Но я, имевший счастие слышать его серьезные разговоры, столь ред- кие, должен сказать: это был благороднейший из людей и ве- ликий гражданин. Россия имела мало таких сыновей. Я сказал, что через мои руки проходило в печать не мало произведений; но ни одно из них не попало в мои руки иначе, как от людей хорошо знакомых мне. Каждое было передаваемо мне автором именно только по знакомству автора со мною, после личного объяснения. Я не «агент конторы Любавина» по лите- ратурному маклерству; и с какой стати стал бы обращаться к моему посредничеству кто-нибудь, не получивший моего вызова или, по крайней мере, согласия оказать ему услугу, хотя и не важную, но все-таки услугу? Да я и не такое заметное лицо в петербургском обществе, чтобы обо мне и моем знакомстве с 154
журналистами знал кто-нибудь, кроме людей, с которыми я зна- ком или, по крайней мере, встречаюсь в обществе. Поэтому мне показалось несколько странно, когда, возвра- тившись однажды с прогулки перед обедом, я нашел у себя на столе свернутую трубкою довольно толстую рукопись и не мог определенно узнать, кем она доставлена мне. Почерк рукописи был женский, — старательный, довольно крупный, чтобы быть четким. Я посмотрел на первую страницу; какая-то повесть, ка- жется с претензией на юмор. «Кто это принес?» — спросил я слугу, обыкновенно отворяющего дверь. Он ничего не знал: че- рез минуту возвратился с объяснением, что тетрадь, свернутая трубкою, была отдана в кухне повару какою-то женщиною, по- видимому, кухаркою, приходившею с черной лестницы. Я сел читать и пробежал страниц пять-шесть, когда Рита вошла звать меня обедать. — Не узнаешь ли почерка, Рита? Может быть, какая-нибудь дама из твоих знакомых скромничает, или просто не успела пе- реговорить. — Я показал жене рукопись и рассказал, что сам знал. — По почерку?—трудно узнать; мы все пишем на один лад, — отвечала Рита, взяв у меня и перелистывая рукопись; — да вот письмо, — она указала мне под креслом письмо, — веро- ятно, выпало, когда ты развертывал. Я поднял. Письмо в заклеенном конверте действительно было от лица, приславшего рукопись, — писано тем же почер- ком; состояло всего из пяти строк: «Автор, зная вас, хотя и не будучи известен вам, просит вас просмотреть эту рукопись: если найдете ее сносною для печати, то рекомендовать кому-нибудь из знакомых вам журналистов. Этим вы окажете автору услугу, в которой не раскаетесь. Через неделю я пришлю за ответом». Мы пошли обедать. День за день я все собирался исполнить желание автора рукописи; так прошла неделя. Через неделю мне сказали: — Та женщина, которая принесла тогда тетрадь, пришла опять; спрашивает, не будет ли ответа. — Где она? — Опять в кухне. Я вышел к ней в столовую. Она была пожилая женщина, с неглупым лицом, русская, видно, что кухарка. — Попроси извинения, матушка, еще не успел прочесть. — Когда прикажете зайти? — Хоть дня через три, — сказал я. Через три дня женщина зашла, я все еще не собрался про- честь, совершенно позабыл и опять послал извинение вместо ответа. — Когда прикажете зайти? —спросила она. 155
— Хоть послезавтра, — сказал я, и на этот раз уже твердо положил себе: не забыть, чтобы не быть невежею. «Непременно усядусь после обеда читать» — дал я себе слово. Это было поутру; я отправился гулять и по делам, — впро- чем, какие же у меня дела,— повидаться, с кем приятно, отдать визиты. Возвратившись домой часа через три, я стал разде- ваться, когда раздался громкий звонок; через минуту вошел слуга и подал тетрадь, свернутую трубкою, — тоже на почтовой толстой бумаге, как та, которую я собрался читать, — и с нею опять письмо. На этот раз его уж подали особо, чтобы тотчас же было прочтено, опять в заклеенном конверте; но, кроме того, заклеенном облаткою с буквою К. — Опять та старуха? Что ж, верно забыли дать ей эту тетрадь, когда присылали поутру? — Нет, Леонтий Данилыч, точно, тоже старуха, только не та. Эта уж вовсе старая. И такая смелая. Изволите слышать, как зазвонила. Как барыня. И ответа ждать не осталась. «По- дождете? — я говорю, — барин дома». — «Не нужно, — гово- рит,— сам пришлет, коль захочет». И ушла. Я распечатал письмо; разумеется, оно было того же почерка. «Милостивый государь, очень вероятно, что, отпуская ку- харку мою без ответа и обещаясь дать его послезавтра, вы по- думали: «Непременно примусь читать ныне же». Но теперь нетрудно предположить, что вы подумали точно то же, когда и в первый раз отпускали кухарку без ответа. Нетрудно отгадать еще одно: вы опять забыли бы или, — что еще хуже, — пробе- жали бы рукопись наскоро, чтобы только отделаться. Поэтому я предупреждаю вас: рукопись, вновь рекомендуемая вашему вниманию, будет для вас гораздо интереснее, нежели вы пола- гаете. Когда ваш ответ будет готов, вы потрудитесь передать его швейцару Магазина русских изделий». Это было уже вовсе странно, отчасти слишком настойчиво. Я положил обе трубки на окно, с намерением не читать их. Через четыре дня я получил по городской почте письмо в та- ком же конверте, того же почерка, но на облатке, опять белой, была буква W. «Кажется, прежде была другая», — я взял с окна прежнее письмо: действительно, там К, здесь W. По со- держанию третье письмо было еще оригинальнее второго: «Милостивейший государь, — три дня, и ответа нет. Это легко было предвидеть. Вы обиделись. Напрасно. Прошу вас об- ратить вимание на одно обстоятельство: рукопись, поручаемая вашему вниманию, беловая; очень правдоподобно, что у автора цела черновая. Очень возможно, что, не получая от вас услуги, которой просил, автор обратится с просьбой к кому-нибудь дру- гому из журналистов или их знакомых. Но содержание рукописи неизвестно вам; потому вам неизвестно также, было ли бы вам приятно, если бы рукопись пошла в печать не через ваши руки». 156
Никакой подписи не было, как и на прежних двух письмах. Я очень много раз имел причину благодарить природу за то, что я человек не опрометчивый, не подозрительный, не желч- ный. И на этот раз было хорошо, что я подумал только: «Какая- то загадочная мистификация». Многие на моем месте подумали бы: «Нахальство и угроза скандалом», и бросили бы рукопись в камин. Я не могу сказать, каким неприятностям,— быть мо- жет, бедам, — не подвергся бы я, если бы подумал и поступил так, но я человек мягкий и добрый, как все говорят; я только сказал себе: «Мистификация; любопытно посмотреть, что та- кое», — и уселся читать. Рукопись начинается, как увидят люди, читающие мой рас- сказ,— я заимствую из «Перла создания» этот способ выраже- ния: «люди читающие» вместо обыкновенного «читатели», — рукопись начинается биографией Сырнева, молодого даровитого юноши; в ней я еще не видел ничего возбуждающего личный мой интерес. Потом я понял, что уж в ней незаметно входило в мою душу, приобретало мое расположение; но на первый раз я был далек от предположения таких намерений и потому видел только, что это подражание Гоголю, первым его светлым и от- радным произведениям, с претензией на оригинальность, лучше сказать — с оригинальничаньем. На половине биографии Сыр- нева я отказался и от этого предположения: мне стало казаться, что у автора самобытный талант; но с первых же страниц я ви- дел душу автора: чистую, нежную, благородную; мне казалось, что автор — женщина еще молодая, несколько сантиментальная, несколько экзальтированная, но добрая, милая женщина и пи- сательница с талантом. Ученые слова, попадающие в эту биогра- фию, только еще больше утверждали меня во мнении, что ав- тор— женщина; я настолько опытен, что без труда отгадал их цель: именно то, чтобы замаскировать, что автор дама. Я знаю, что это делается легко: развертывается ученая книга, и неглу- пый человек всегда сумеет удачно выбрать страшно ученые слова и употребить их так, что кажется, будто он владеет наукою. Я не так прост, чтобы меня можно обмануть иксами и диферен- циалами. Итак, автор женщина. Это впечатление все усилива- лось, и когда я, дочитав биографию Сырнева, стал читать пер- вый из его небольших рассказов, мое лицо просветлело: мне ка- залось, что я понял все: «Да, это моя Рита!» — рассказ, сам по себе неважный, был очень верным повторением разговора, кото- рый действительно имел я, разговор со старушкою наш и был действительно в вагоне (я иногда езжу в вагоне 3-го класса, по- тому что охотник прислушиваться к народу: наш народ так наивен и добр). Я в тот же вечер пересказывал этот разговор моим Рите и Надине. «Рассказ акушерки» отнял бы у меня последнее сомнение в том, кто автор, если бы могло оставаться сомнение после первого из рассказов Сырнева. Я, кстати, при- 157
помнил, что Рита указала мне письмо, не замеченное мною. Я читал уже с наслаждением и жадностью; я прочел до поло- вины второй тетради, когда меня позвали обедать. За обедом я был очень весел и, когда сняли приборы, чтобы подать самовар и кофейник, я сказал: — Рита, оставим хозяйничать Надину, пойдем ко мне: у меня есть для тебя новость. — Просмотри эти тетради, — ска- зал я, подавая их,— когда досмотришь до «Незамужней вдовы», остановись, и будем читать вместе. А ты мне скажешь, прав ли я, находя, что у автора есть талант. Рита взяла тетради и улеглась на кушетку, — это уже пока- залось мне странно: неужели она хочет читать? Одиакоже я ничего не сказал, подумав: «Да, хочет продлить мистифика- цию»,— взял сигару, взял книгу, расположился в своем боль- шом кресле и терпеливо ждал, когда Рита засмеется со словами: «Согласись, что я могла бы быть хорошею актрисою!» Надина принесла мне стакан кофе, был уже давно выпит и чай, кото- рым Надина заместила опустевший стакан кофе, я курил уже вторую сигару, прочел уже страниц двадцать в новой книжке «Русского вестника», прошло более часа, — а Рита все читала и читала. Мне стало казаться, что это не похоже на мистифика- цию. Что ж это такое? — думал я, продолжая смотреть в «Рус- ский вестник», но уже не читая его. — Я дочла до «Незамужней вдовы», — сказала Рита, вста- вая и подходя ко мне, — у тебя большой талант, мой друг. От души поздравляю тебя. — Но... но, Рита, что же это такое, наконец? Ведь я думал, что это писано тобою. — Мною?—сказала Рита с удивлением.—А ведь в самом деле,— прибавила она, задумываясь:—или ты, или я: иначе нельзя было подумать. Это странно, очень странно. Действительно, это было странно: в рукописи были два рас- сказа, очень близко записанные со слов моих или Риты. Мы с Ритой, подумав, успели кое-как объяснить это себе, помогая друг другу в догадках. Рассказ старушки о прогулке по островам был слышан мною в вагоне; десять, двенадцать человек соседей по скамьям могли слышать наш разговор. Анекдот, слышанный мною и Ритою от акушерки, ее двоюродной сестры, был, веро- ятно, рассказываем акушеркой не одним нам и этой ее сестре. Так. Но все-таки два рассказа наших, — два, а не один; это не очень похоже на случайность. Но очень просто объяснялись эти рассказы предположением, что автор — лицо из близкого нашего круга знакомых. Так. Само по себе помещение наших рассказов было бы неудивительно. Но в рукописи было белее интимное отношение к нам: она была проникнута задушевными мыслями моей доброй Риты — мыслями, из которых многие были, как нам казалось, известны только мне одному. Автор будто был 158
воспитан Ритой. Будь Надина пятью-шестью годами старше, мы подумали бы на нее. А теперь напрасно перебирать родных и друзей: не на кого было подумать, никто не знал Риты так полно и близко. Она сказала, наконец: — Видно, что не отгадаем. Лучше пойдем прямой дорогой: пиши ответ; я завтра отвезу его в Русский магазин. Я написал неизвестному автору, что у него несомненный и, мне кажется, большой талант, что я прошу его удостоить меня своим знакомством: или прислать свой адрес, или запросто по- жаловать ко мне на чашку чаю. Ясно было, что автор — жен- щина, и совершенно порядочная; потому и Рита, без опасения компрометировать свой салон, прибавила: «Лучше приезжайте вы к нам, потому что и мне интересно познакомиться с вами». — Вот, мой друг, мне написали, чтобы я отдала тебе это письмо для передачи, а кому ты должен передать, не написали. Знаешь ли ты, кому его отдать? — сказала Рита швейцару, ко- торый знал ее как очень частую посетительницу магазина. — Как не знать, сударыня, мне вчера сказывали. — Если тут нет секрета, скажи, пожалуйста, кто? — Какой же секрет, сударыня? Говорила кума Лукерья Антипьевна; та самая, которая вчера относила вам письмо. Мо- жет, видели: старушка такая. — А она кому же отдаст? — Этого не знаю. — Да кто она? кухарка? нянька? у кого она живет? — Нет, сударыня, она ни у кого не живет в услужении: она прачка. Итак, не было возможности отгадать, от кого она получила тетрадь и письмо: разумеется, она бывает в десятках семейств. «Впрочем, что ж и разузнавать стороною? — подумала Рита: — Завтра, послезавтра узнаем от самого автора, кто он или она». На другой день поутру мы получили ответ по городской почте: автор благодарил за предложение знакомства, но говорил, что до времени не может им воспользоваться, не сообщал ни своего адреса, ни имени, а просил написать ему, — то есть ей, — прежним путем, согласен ли я рекомендовать ее произведения кому-нибудь из журналистов, и если да, то кому. Я написал, что рекомендую с удовольствием, кому он хочет из журналистов, с которыми знаком; а если он,— то есть она,— предоставит выбор на мое решение, то г. Ф. Достоевскому или г. Дудышкину, которые мне знакомы очень близко. Но что пусть поскорее пришлет конец главы или части: надобно иметь целый отрывок, чтобы можно было печатать. Рита сама повезла и это письмо, потому что наше любопытство было очень затронуто: «попробую, не удастся ли нам самим проникнуть в тайну шутки». Но швейцар отвечал: — Нет, сударыня, напрасно будет спрашивать. Это значит, 159
что Лукерье Антипьевне велено не сказывать, и не скажет: такая старуха. А впрочем, для вас, извольте, попробую спросить. На другой день я одевался поутру, когда слуга подал мне письмо, заклеенное, без облатки. — Та старуха опять; только теперь пришла с черной лест- ницы и сказала: подожду ответа. В письме автор говорил, что, узнав наше желание погово- рить с Лукерьей Антипьевной, доставляет нам этот случай и что она отдаст мне третью тетрадь, в которой конец первой главы его «Сборника или не-сборника», как выражался автор. Он предупреждал, чтобы я внимательно прочел эту третью тет- радь, прежде чем решусь рекомендовать, потому что ведь все- таки я его не знаю и могу обманываться в его, — то есть ее, — намерениях, которые, впрочем, чисты. Тон двух последних писем был шутливо-серьезный, мисти- фицирующий; в это письмо, присланное с Лукерьей Антипьев- ной по черной лестнице, была вложена записка к Рите, заклю- чавшая в себе шутку, которая удалась и понравилась нам: в письме ко мне был маленький, но толстый конверт на имя Риты, — незапечатанный и незаклеенный, так что я мог загля- нуть в него, — а в письме ко мне автор шутливо-серьезным то- ном предостерегал меня, чтобы я отдал конверт жене, не загля- дывая. Я, разумеется, не заглянул. Рита вынула из конверта толстое письмо, — нет, еще не письмо: письмо внутри, и вероятно маленькое, но оно обернуто целым белым листом толстой почто- вой бумаги, огибающим его несколько раз; под этим листом — другой, обернутый так же; под второй оберткою, наконец — что такое? кусочек пропитанной каучуком темной тафты, обер- нутый опять в несколько раз около—визитной карточки, долж- но быть? Рита сорвала тафту — точно, лоскуток твердой бумаги, величиною в визитную карточку, но совершенно белый. Что та- кое? Мы стали вглядываться, и едва стали вглядываться, на лоскутке начали выступать темные линии; через несколько се- кунд мы уже могли свободно прочесть крупные слова: A. M-me W ПОЗДРАВЛЕНИЕ С ДОБРЫМ УТРОМ Понятно: слова эти были написаны тем составом, который употребляется для фотографии, — написаны, высушены и завер- нуты в тафту и бумагу в темной комнате. Нам показалось это довольно мило и остроумно. Мы посмея- лись. Рита пожала мне руку. — За что? — Так, — сказала она и отказалась отвечать, за что же. После мне объяснила это неизвестная дама, за что. Она добрая женщина, я вижу, но... страшно видеть женщину, едва знакомую, 160
Которая читает в сердце жены то, чего не мог прочесть муж. Я благодарен ей. Но это страшно. — Я знала, что вы не заглянете, вы не такой негодяй, — я несколько расспрашивала о вас. — Но если бы я заглянул? — Нет, — сказала она. — А если бы? — Маргарита Николаевна не узнала бы от меня, что моя шутка была и не удалась. Но с вами я разделалась бы. Впрочем, вы еще не уйдете от меня. Берегитесь. Я говорю прямо: я ищу и найду случай мстить вам. — За кого? За что? — Так. Это мы объяснялись с нею в первое из наших свиданий. — Как же так? Ни за что? — Это шутка, мой друг, — вступилась Рита. — Шутка. Так. Но какова шутка! Но это объяснение было гораздо позже. Тогда мы посмеялись и позвали Лукерью Антипьевну. Старуха была умная и, как видно, хорошая женщина. Она прямо сказала: — Мне, сударыня, Маргарита Николаевна, дан такой приказ: говори про меня всю правду и ничего не говори неправды; только ничего не сказывай такого, чтобы они могли меня отыскать, кто я. — В этом духе она и отвечала нам. — Кто это? женщина? — Да, и молодая. — Знакомая с нами? — Вас в лицо недавно узнала; прежде и не слышала про вас, что вы есть на свете. — Значит, она незнакома с нами? — Знакомства с вами не имеет. — А кто она сама? дама или девушка? — В этом нет важности, сударыня; только скромная; значит, если девица, то скромная девица, если замужняя, то хорошая жена. — А хороша? — Очень хорошая; сказала вам: скромная и добрая. — А я спрашиваю: лицом хороша? — В этом нет важности, сударыня. — Ну, какого она звания? — И в этом нет важности, сударь: во всяком звании бывают хорошие люди. — Да вы-то сама, Лукерья Антипьевна, хорошо ее знаете, что так хвалите? — Как не знать хорошо: сызмалетства знаю. — А богата? — Без нужды живет. 161
— А побогаче или победнее нас, или так же, — вот вы видите, как мы живем; у нее такие же комнаты? — В этом, сударь, важности нет, получше ли, похуже ли ваших убраны. Сухие комнаты, теплые и убраны исправно. Ска- зано: живет без нужды. А в остальном нет важности. И все так: на всякий вопрос о чем-нибудь, могущем служить приметою, старуха отвечала: «В этом нет важности». Мы даже так и не добились от нее, девушка или дама наша корреспон- дентка, но о характере своей знакомой старуха говорила очень охотно, насказала нам целую кучу мелких фактов, очевидно не- прикрашенных, потому что незатейливых, но убеждавших, что наша неизвестная действительно такая женщина, какою показа- лась нам по первым двум тетрадям ее «Сборника или ие-сбор- ника». Добрая, очень гуманная, деликатная. Тон старухи был та- кой, что нам казалось — странная вещь: она действительно при- слана не мистифицировать нас, а знакомить с этою дамою; не хвалить ее, а просто рассказывать о ней, и уж никак не вводить нас в обольщение, — чего натурально было бы ждать, чего мы и ждали, и остерегались. Мы принуждены были притти к стран- ному впечатлению: эта незнакомка действует совершенно прямо- душно, и старуха исполняет ее волю также совершенно прямо- душно: обмана нет, есть только утаивание своего имени от нас. И совершенно так подтвердилось, когда Рита познакомилась с этою дамою: Рита увидела, что составила себе по словам старухи очень точное и верное понятие о ней и что в словах старухи не было никакого обольщения. Да старуха, очевидно, и не понимала значения мелочей, которые рассказывала нам: она просто бол- тала все, что вспоминалось ей о привычках и свойствах ее знако- мой, нашей корреспондентки: пила у нас кофе, выпила три-четыре рюмки наливки и болтала, болтала все, что могла болтать, не выдавая тайну личности, о которой болтала, — все мелочи; но из этих мелочей выходило, между прочим, вот что: она любит играть с детьми; предпочитает общество молоденьких, наивных девушек обществу дам; чем кто моложе, тем скорее дружится с нею; старуха нисколько и не знала, что это лучшая рекомендация сердцу женщины. Отпустив Лукерью Антипьевну, очень довольную нашим кофе и всем угощением, мы принялись читать третью тетрадь, которую принесла она. Мы читали с большим вниманием, следуя новому и очень настойчивому предостережению неизвестной, что, может быть, в этой тетради найдется что-нибудь сомнительное, но увидели, что она именно только для возбуждения нашего вни- мания мистифицировала нас и своею неизвестностью, и намеками, чтобы мы были «осторожны с ней, потому что ведь мы не знаем, кто она и какие намерения могут быть у нее». Третья тетрадь понравилась нам еще больше прежних. После того наша корреспонденция с неизвестною скоро получила серь- 162
езный характер. Рита стала сильнее предлагать ей свое знаком- ство, потом серьезно просить «чести» быть знакомою с нею — «чести» не в смысле обыденной фразы, а серьезно говоря, что будет считать это знакомство за честь себе. Она упорно отказы- валась, — писала: «Я нахожу полезным оставаться для вас будто безличным существом». Наконец Рита должна была написать ей: «Для моего успокоения вы должны позволить мне быть у вас». Тогда она очень деликатно просила Риту приехать к ней, приняла ее с почтительностью. Они понравились друг другу, сделались знакомыми. На третий, на четвертый раз, когда ехала к этой моей корреспондентке, Рита решилась взять с собой и Надину. Скоро все три они стали дружны. Но это знакомство было сделано только на том условии, чтобы я дал слово не узнавать, где и у кого бывает Рита, и Рита серьезно говорила мне, что это — слово*, требующее серьезного исполнения. В нашем доме эта моя корреспондентка явилась не скоро, и явилась, как я говорил, с замаскированностью, о которой я и те- перь не знаю, что думать, но которую Рита называет «шуткою, имеющею серьезный и почтенный смысл». Открытое знакомство со мною эта дама, — когда она явилась к нам, Рита уже давно сказала мне, что она дама, — упорно отлагает до самого окончания своего «Сборника или не-сборника». Если бы не уверения Риты, я тревожился бы за себя: в такие странные отношения я станов- люсь по воле загадочной женщины, сторону которой держит Рита. «Рукопись» этой дамы также сначала казалась только шут- ливою мистификациею. Но четвертая тетрадь была уже не похожа на шутку, хотя именно в четвертой тетради форма рассказа при- нимала вид необыкновенно капризной шутки; пятая тетрадь отбрасывала этот характер и давала рассказу тон серьезнейшего объяснения с публикой. Несомненно стало, что дело идет о печа- тании автобиографических очерков из самой интимной жизни моей корреспондентки и ее ближайших лиц, — мужа, отца или дяди, сестры ее или жены ее брата или мужа, — и с их согласия, с их сотрудничеством. Я не хотел содействовать такому намере- нию, отклонял от него, противился ему: это дело ужасное — в том согласятся, я думаю, все честные люди. Кто из них захотел бы содействовать раскрытию интимной — хотя бы и самой безуко- ризненной— жизни женщины семейной, благородной? Volenti non sit injuria — «при согласии человека нет ему обиды в ваших поступках с ним»; — нет, вы обязаны вырвать яд из рук желаю- щего отравиться, а тут от вас требуют, чтобы вы подали рюмку, из которой он желает выпить его. Как было не противиться? И Рита видела те лица, в которых узнала мужа Крыловой, ста- рика Всеволодского; они и не отказывались, что это они, что, дей- ствительно, они рассказывали о себе под этими псевдони- мами. И я принужден содействовать печатанию этого произведе- ния, этих биографий под видом какого-то «романа или не-романа». 163
Мало того, явились у меня опасения, более близкие ко мне самому. Я вижу у автора «Рукописи женского почерка» намерение овладеть моею волею, я принужден бороться за свою независи- мость, и все это они делали и продолжают делать со мною посред- ством своей «Рукописи» и возникших из нее переговоров. Я прошу всех честных людей быть судьею между мною и ими. Пока дело не было серьезно, я молчал; но вот, вы видите, я пишу. Прежде всего я помещаю первые пять тетрадей «Рукописи женского почерка», из которых развилось все следующее, по моему сопротивлению им; потом буду рассказывать мою борьбу и печатать тетради, продолжавшие эту первую часть «Рукописи» и служившие оружием борьбы ее авторов против меня. Я смело обращаюсь к суду публики; она будет за меня: я пишу прямо и честно, и действую так же. Л. Верещагин
(РУКОПИСЬ ЖЕНСКОГО ПОЧЕРКА) ПЕРЛ СОЗДАНИЯ повести в повести, роман или не-роман, сборник или не-сборник, писанный неизвестною, или неизвестным, или неизвестными, посвящаемый a m-lle В. М. Ч. или автором, или авторами, или одним из авторов. ПОСВЯЩЕНИЕ a m-lle В. М. Ч. И томление разлуки Выношу я, не скорбя: Друг мой LL, эти руки Вьют подарок для тебя24. ПРЕДИСЛОВИЕ ДЛЯ ОСТАЛЬНОЙ ПУБЛИКИ Летают сны мучители Над грешными людьми, И ангелы хранители Беседуют с детьми25. (ОБЪЯСНЕНИЕ «ПЕРЛА СОЗДАНИЯ») Общая тема вариаций: Wie Schnee, so weiss, Und kalt, wie Eiss26. «Белизна — как белизна снега, и холодность как холодность льда». 16S
Тетрадь первая ЧАСТЬ ПЕРВАЯ БЕЛЫЙ ПЕНЬЮАР БИОГРАФИЯ АЛФЕРИЯ АЛЕКСЕЕВИЧА СЫРНЕВА Wie Schnee, so weiss, Und kalt, wie Eiss 27. Перевод: С своей чистой душой, и средь лучших людей Белый голубь он был в черной стае грачей. И молчит, не стучит его белая грудь, Не стучит, и как лед холодна. Все должны знать, что у Афанасия Ивановича и Пульхерии Ивановны был сын Алексей Афанасьевич; но немногим до настоя- щего времени было известно, как шла его жизнь; точно также лишь очень немногие знали, что у Кифы Мокиевича, кроме сына, Мокия Кифовича, была дочь Анастасия Кифовна, и что она соче- талась законным браком с Алексеем Афанасьевичем. Эту безвест- ность легко объяснить тем, что в судьбе мужа и жены, произошед- ших от лиц столь знаменитых, не было ничего замечательного. Алексей Афанасьевич, переехавший на службу в Кузнецк (где и вступил в брак с Анастасиею Кифовною), изменил, по обычаю многих своих земляков, окончание своей фамилии и стал писаться вместо «Сырненко» — Сырнев. Проживши, — и проживши очень хорошо, — года четыре после женитьбы, он скончался, и Анаста- сия Кифовна осталась вдовою. Но через два года она сочеталась вторым браком с одним из множества лиц, носящих фамилию Тихонравовых, и здравствует доселе. Единственным плодом ее первого брака и единственным по- томком фамилии Сырненко остался сын ее и покойного Алексея Афанасьевича Сырнева—Алферий Алексеевич Сырнев, родив- шийся 12 февраля (старого стиля) 1844 года. Его покойный отец был хорошим помощником мне по службе; моя жена была рас- положена к Анастасии Кифовне; потому вдова с малюткою на- шли себе радушный приют в нашем доме: в нашей службе, о которой я скажу после, хорошие люди не остаются забыты, и если муж умрет прежде, чем приобретет обеспечение семейству, то пользовавшиеся его усердными трудами не оставляют его вдову и сирот без призрения. Когда Анастасия Кифовна решилась вступить во второй брак, мы с женою просили ее оставить у нас ее сына, которого 166
сами очень полюбили и который в два года подружился с нашими маленькими детьми. Анастасия Кифовна выходила замуж (по любви) за человека очень небогатого, потому, как добрая мать и благоразумная женщина, рассудила, хотя с трудом и не без скорби, что она должна пожертвовать счастию Алфериньки своим материнским желанием не разлучаться с ним. Алферинька остался у нас, когда она поехала со вторым своим мужем в одну из по- волжских губерний, откуда г. Тихонравов не надолго, по делам, приезжал в Тулу, где мы тогда жили, — будто за тем и приезжал, чтобы узнать Анастасию Кифовну и полюбить ее, чего вполне заслуживала она, женщина истинно благородной души и прекрас- ного сердца. Женитьба на ней дала счастье г. Тихонравову и в до- машней жизни, и в делах: теперь дом их полная чаша. Но у Анаста- сии Кифовны пять человек детей от второго мужа; а Алферинька привык считать мою жену и меня почти за родных мать и отца; потому Анастасия Кифовна не отнимала нас у него и его у нас. Можем сказать по совести, что мы с женою исполнили обя- занности, принятые на себя относительно Алфериньки. Можем сказать, что мы заботились о нем как о сыне и любили его почти как родного сына. Имея средства, мы ничего не жалели для до- ставления простора и материалов развитию его замечательных умственных дарований. Но в особенности много обязан он, как и наши родные дети, Лукьяну Игнатьевичу фон-Баху, бывшему довольно долгое время по названию гувернером наших двух сы- новей и Алфериньки, на деле — моим милым и добрым гостем, глубоко уважаемым нами собеседником нашим. Пользуюсь слу- чаем, чтобы выразить нашу признательность и любовь этому благороднейшему и умнейшему человеку, какого другого я не встречал в жизни28 и не знаю. Быть может, отголосок наших чувств дойдет до него через кого-нибудь из русских, которые будут читать эти строки: он поселился в Бернском кантоне, в деревеньке Фрауэнбруннене, — это близ железной дороги из Золотурна в Берн, верстах в двух от станции Гиндельбанк (Frauenbrunnen, bei Hindelbank. Ludwig v. Bach) 29. Влиянию Лукьяна Игнатьевича всего более надобно приписы- вать и то, что Алферинька, при всей пылкости своих юношеских стремлений к добру, при всей твердости и бестрепетной последо- вательности своих убеждений, всегда оставался таким молодым человеком, которого считали — и справедливо считали — скром- ным, благонравным юношею самые строгие порицатели других молодых людей. «Береги силы в резерве; преждевременность за- медляет успех» — таковы основные мысли Лукьяна Игнатьевича по вопросам исторической жизни. Благодаря ему мы с женою имели то счастье, что никогда не опасались за судьбу своих двух сыновей и Алфериньки: счастье редкое в наше время для родите- лей, которые имеют сыновьями благородных юношей. Алферинька и наши оба сына всегда оставались совершенно в стороне от не- 167
осторожностеи своих сверстников, и мы с женою не провели ни одной горькой минуты, ни одного беспокойного часа в годы, столь тревожные для других родителей. Эта целость и безопасность были доставлены Лукьяном Иг- натьевичем одинаково и нашим сыновьям, и Алфериньке. Но для Алфериньки такой воспитатель был драгоценен и в другом отно- шении, в котором мог бы заменить его для моих сыновей и чело- век обыкновенной учености, обыкновенного ума. Мои сыновья — неглупые молодые люди; природа не обделила их способностями. Они с честью для себя кончили курс и, надеюсь, будут дельными людьми в ученой профессии, которую оба предпочли коммерче- ской (выражусь пока хоть так) деятельности своего отца: я бла- гословил их на этот благой выбор: — Да, не прикасайтесь к смоле, — сказал я им. — Хорошо, что вы можете не прикасаться к ней, можете посвящать себя чистым профессиям — вы в них не умрете с голода и не будете морить голодом тех, из которых будут состоять ваши семейства; у меня не было этих средств, я должен был приготовить их вам. Мои руки также чисты. Но я весь век мой должен был добывать деготь. Вы счастливее меня. Я надеюсь, что мои сыновья будут дельными, быть может замечательными учеными. Но они, как и я, люди обыкновенные: неглупые, трудолюбивые, добросовестные, потому полезные и поч- тенные— и не больше. Они не гении. Не им назначено быть в числе избранников, продолжающих дело Прометея. Для их умст- венного возрастания мало заметна была [бы] разница, если б и воспитателем их был такой же обыкновенный человек» как они. Но Алфериньке, — как я привык называть его, Алферию Алексеевичу Сырневу, как должен называть здесь, — нужен был и руководитель гениальный. Даже на мои отцовские пристрастные глаза Алферий Алексеевич был перед моими сыновьями—орле- нок перед щеглятами. В 17 лет он уже кончил ученый труд, о воз- можности которого не мечтал никто из астрономов-математиков, ни сам старик Араго, столь отважный в указании ученых задач своим питомцам: Алферий Алексеевич определил элементы пла- неты, находящейся далее за Нептуном и производящей пертурба- ции в его движении. Этот мемуар напечатан в Comptes rendus, 11 aout 1863*. * Вычисление громадное, для которого надобно было прежде всего пере- вычислить элементы Нептуна по пертурбации Урана; а для этого понадобилось ввести более точности и в элементы самого Урана. Формулы выходили столь сложны, что интегрировать и вычислять их можно было только при по- мощи усовершенствований, сделанных Алферием Алексеевичем в вариаци- онном исчислении. Оценка заслуг Алферия Алексеевича сделана в Annual Register на основании речи Эри в годичном собрании Общества друзей точ- ных наук. Эри говорит: «Со времени Паскаля не было примера столь ран- него развития, столь сильного математического гения». Планета, открытая 168
Вычисление, которым Алферий Алексеевич открыл планету, получившую в честь его имя «Элевтерия», было прощальным трудом его по «чистой математике» в прежнем смысле слова. Он хотел этою работою испытать свои силы в высшем анализе, убе- диться, достаточно ли овладел им и развил его, чтобы заняться перенесением его на нравственно-общественные науки. Увидев, что может заняться этим, он в последние два года жизни посвя- щал все свои силы работе, которую предчувствовал, любил и за- вещал потомству Лейбниц, не успевший сам ничего сделать для ее исполнения по тогдашнему слишком скудному запасу коренных точных данных. Длинно и сухо было бы излагать здесь, что хо- тел и что успел сделать Алферий Алексеевич. Потому приведу лишь заглавие труда его, который теперь печатается: L'Analyse des fonctions qualitatives et agissantes (des Was und des Wie). В этом «анализе интегралов и диференциалов качества и дей- ствия» Алферий Алексеевич дает всем отношениям идей и фак- тов, состояния и возникновения, или предмета и действия (Was und Wie) такой же точный научный способ выражения, какой дан алгеброю для отношений по количеству. Он успел наскоро связать и пояснить материалы этого первого тома своей колос- сальной работы, — тома, который должен был служить общим введением к следующим, занимающимся отдельными отраслями нравственно-общественных наук. Он скончался 7 апреля 1863; ему было только 19 лет. Эри (смотри Annual Register) высказал, сколько потеряла наука, по- теряв юношу, начавшего такими трудами. Друзья его потеряли в нем человека, который просветлял их жизнь своею кроткою и простодушною веселостью, ободрял их в испытаниях жизни своим примером, своим тихим и скромным словом, непоколебимо твер- дым, осмотрительно взвешенным и идеально-чистым. Он извинял все, кроме одного: опрометчивости в суждениях. Потому, почти над всем, что обыкновенно считают за достоверное по нравственно-общественным наукам, он произносил свое ледя- ное: «неизвестно», зато очень многое из того, что для большин- ства профанов и специалистов представляется загадочным или недоступным научному решению, — очень многое из этого, и в том числе все существенно-важное для жизни и науки, он находил уже несомненно разъясненным наукою на благо людей, уже пере- шедшим из мрака иллюзий и фантомов, вражды и зла в светлую и добрую область «известно». Для него было «неизвестно», существует ли на свете хоть один человек, который «действительно дурен»; «неизвестно», вычислением Алферия Алексеевича, найдена телескопом Росса 8 октября (нов. стиля) 1863. Она представляется звездою 16 величины. Подробности см. в Times 12 октября 1863. Она получила имя «Элевтерия». Прим. автора. 169
было ли насквозь проедено испорченностью сердце даже величай- ших злодеев и негодяев; «неизвестно», не сохраняли ли, неза- метно даже для самих себя, что-нибудь чистое и святое в душе даже Тиберий и Катерина Медичи. Но ему было «известно», что даже для них было бы легко и приятно стать добрыми и чест- ными; ему было «известно», что никто из людей неспособен лю- бить зло для зла, и каждый рад был бы предпочитать добро злу при возможности равного выбора; что поэтому дело не в том, чтобы порицать кого-нибудь за что бы то ни было, а в том, чтобы разбирать обстоятельства, в которых находился человек; рассмат- ривать, какие сочетания жизненных условий удобны для хороших действий, какие неудобны. «Наука не останавливается на факте — она анализирует его происхождение», — таков был его взгляд на жизнь. — «Наука беспощадно-снисходительна», говорил он. Я сказал несколько слов об Алферии Алексеевиче как о мыс- лителе, применявшем «беспощадную снисходительность» точного научного метода к явлениям человеческой жизни. Этими словами я характеризовал его и как человека: он был, по моему мнению, замечательнее всего тем, что его воззрение на жизнь вполне соот- ветствовало его характеру, поступки неизменно соответствовали его убеждениям. Надобно было только раз услышать, как он про- износит свои любимые—«неизвестно» и «известно», «исследуем», «обдумаем», — и человек, никогда не видавший его, ничего не слышавший о нем, чувствовал любовь и уважение к этому бело- курому юноше, застенчивому и нежному, такому кроткому и такому непоколебимому, такому горячему другу людей и такому бесстрастному исследователю фактов. — Надобно ли описывать мою наружность, — говорил он, поручая мне написать его биографию, — это «неизвестно», но «известно», что очень важно знать голос и акцент человека, — опишите эти характеристики моего «я»; неизвестно, успеете ли вы в этом, но постарайтесь. Его голос был очень чистый и звучный тенор; сообразно его юношеским летам, очень высокого тембра, так что переходил в контральт в простом разговоре, когда он говорил полною грудью, живо и весело. Но когда беседа принимала ученое направление и юноша веселый и уступчивый, шутливый и скромный, — «крас- ная девушка», как мы его звали за чистоту его души, — когда этот невинный и наивный юноша обращался в мыслителя, то бойкая, живая, шутливая речь его становилась медленна, голос понижался на две октавы, в нем слышались ноты баритона, сереб- ристая звучность, раздававшаяся с громким эхом на три ком- наты, сменялась глубокою сосредоточенностью сдержанной силы в бесстрашно-тихой выразительности скорее полушопота, чем полнозвучного тона, но полушопота, ясно доносившегося до самого дальнего уголка даже огромной комнаты; размеренно ли- лось слово за словом; ни один слог не пропадал для слуха, даже 170
самого невнимательного, но нельзя было оставаться невниматель- ным к этому тихому, тихому и вместе сильному, выразительному голосу: он проникал в вашу душу, шел прямо к сердцу и овла- девал им. — Как выразить твою манеру речи, как речи ученого? — говорил я ему, уже умирающему, когда принимал от него пору- чение издать его труды и написать несколько слов о нем в пре- дисловии к ним. Он тихо улыбнулся, — его улыбка, добрая, за- думчивая и вместе бодрая, ободряющая, не покинула его и в эти последние часы, — он улыбнулся и сказал: — Если бы оставалось у меня время, я для шутки помог бы вам: положил бы на ноты свой «голос скромного, но бесстрашного и бесстрастного исследователя истины»; но некогда: у меня еще остается много более важной работы на немногие часы, остаю- щиеся мне для работы, — «для работы», так сказал он, умираю- щий: не «для жизни», а «для работы»,— работы на пользу людям. Он только за три часа перед кончиною приказал убрать с его стола массу тетрадей и листов, составляющую L'Analyse des fonctions qualitatives et agissantes. Да, его манера говорить, когда он говорил как мыслитель, могла бы быть положена на ноты: это было нечто среднее между речитативом и медленною импровизациею, — между музыкою и простою речью, звучащею сдержанным тоном высокого баритона. — Неизвестно, следует ли описывать наружность, — говорил он; он был расположен думать, что голос можно описать отчетли- вее, чем выражение лица, а черты лица сами по себе без выраже- ния не составляют портрета. — Но обычай требует описывать на- ружность, — продолжал он, — а если еще «неизвестно», что обы- чай неразумен, надобно следовать ему, потому что отступление от него без положительного убеждения в его неразумности для дан- ного случая само было бы неразумностью; итак, опишите мою наружность. Он был блондин, как и его дед, Кифа Мокиевич, родом быв- ший из Балахны (Нижегородской губернии), роста несколько ниже среднего—2 аршина 33/4 вершка (1 метр 589 миллиметров, как записано у него 15 марта 1863 года); у него были кроткие темноголубые глаза, он носил свои светлорусые волосы падаю- щими до плеч в натуральных локонах; черты лица его были тонки, мягки, нежны, правильны, так что, когда он работал в своем ка- бинете, незнакомый человек, вошедший в эту комнату, подумал бы, что не юноша, а девушка сидит за столом, заваленным мате- матическими книгами и грудами бумаг с длинными вычислениями «интегралов качества и действия», — девушка, потому что Алфе- рий Алексеевич вместо халата носил батистовый пеньюар; и, при- няв молодого ученого за девушку по его длинным вьющимся воло- сам и по его пеньюару, гость долго не заметил бы своей ошибки, если бы вел обыкновенный, не ученый разговор: такими контраль- 171
товыми нотами звучал голос Алфериньки, так скромен был его разговор, так застенчивы манеры. — Другие, — говорил он, — могли бы смеяться над моим пеньюаром; но для тех, которые знают основание моей обязан- ности носить его, моя любовь к этому платью не смешна. И действительно, никто из видевших Алферия Алексеевича в пеньюаре не мог не сочувствовать исключительной причине, по которой он носил его, и все мы немногие, — моя жена, наши дети и двое ближайших его и наших друзей, — все мы немногие, знав- шие причину его любви к батистовому пеньюару, находили ни- сколько не странным это его пристрастие. А только мы одни и видели его в его батистовом пеньюаре, только мы и знали об эгой блузе, никто, кроме нас, не имел доступа в его кабинет, отворен- ный для всех нас всегда; и ни разу, ни одного разу Алферий Алексеевич не переступал порог своего кабинета в своем пеньюаре. Мы все свято хранили его тайну. Никто из наших слуг не знал о ней; даже его жена не знала, что в своем кабинете он более двух лет носил такой же пеньюар, какой подарил ей в день свадьбы, — такой же, но не тот. — Наука признала один только порядок пригодным для всех отраслей умственной деятельности: генетический порядок. Начинайте с происхождения коренных элементов положения, по- казывайте, как оно видоизменяется естественною комбинациею этих элементов, и результат всегда явится фактом натуральным, не имеющим ничего странного, — так говорил и поступал Алфе- рий Алексеевич. Я, по обыкновенной ошибке всех и каждого, на минуту забыл эту истину в рассказе о ее проповеднике: высказал результаты, не изложив их происхождения, и как странно должно показаться, что такой молодой человек был уже женат, и какою прихотью должно казаться, что он в своем кабинете носил батистовый пеньюар. А между тем, эти факты произошли очень просто и не заключали в себе ничего ни странного, ни оригинального, ни при- хотливого. Но у Алферия Алексеевича была и другая аксиома: — Мелкие ошибки становятся очень полезны, когда анализ обращает их в средство рассмотреть важность и благотворность принципа, ими нарушенного. Старайтесь замечать это; вы при- обретете опытность и станете вернее поступать в будущих, более важных случаях. Итак, я не зачеркиваю того, что напрасно было написано мною сплеча, без подготовки, не по генетическому порядку. «Люди читающие» увидят, что факты, которые показались им странны, показались странны только по ошибке, сделанной мною в порядке изложения. Алферий Алексеевич женился очень просто: сделал предложе- ние девушке, заслужившей того, сделал при таких обстоятель- ствах, что предложение не имело в себе ничего неблагоразумного 172
или восторженного, — я не говорю, чтобы оно не имело в себе ничего прекрасного: нет, чистая и добрая душа выражалась у Алферия Алексеевича во всем, как у всех благородных людей с добрым сердцем. Он ехал в карете Невского проспекта. Он сидел в одном углу, наискось, напротив сидела женщина, одетая небогато, лет 25, очень бледная, слабая. Алферий Алексеевич был застенчив; по- тому, хоть жалел ее, но не заговаривал с нею. Заговорили другие, потому что она была очень слаба. Она сказала, что была у ме- дика и возвращается домой. — Но карета едет очень медленно, — сказали ей, — в карете душно; вам надобно доехать домой поскорее, да и свежий воздух будет легче для вас. Возьмите извозчика. — Она промолчала. Другая молодая женщина, сидевшая в карете, громко сказала, обращаясь ко всем мужчинам: — Господа, наша спутница, вероятно, боится ехать одна: как бы не упасть с линейки. Она не решается сказать эту при- чину, потому что это было бы просьбою к вам. Но действительно, она слишком слаба, чтобы ехать одной. Кто-нибудь должен про- водить ее. Мужчины переглянулись. Трое из пятерых вызвались, в том числе Алферий Алексеевич. Обмелялись между собою несколь- кими словами о том, кто куда едет, и с надобностью ли, или без надобности; увидели, что Алферию Алексеевичу меньше всех потери оттого, что он опоздает в свое место (он ехал в библиотеку Академии наук, где все равно было ему быть и завтра). Потому положили: отдать ему поручение, которое отняло бы довольно много времени, если бы на дороге сделался с женщиною обморок, чего очень можно было опасаться. Алферий Алексеевич вышел с больною, доехал на извозчике до Конюшенной, взял коляску и довез больную. Сидя в коляске, она перестала чувствовать себя дурно; они разговорились. У Алферия Алексеевича было лицо, располагавшее к доверию; его прямая и скромная речь, его искрен- ний голос вызывали всякого на откровенность. Он слышал заду- шевные рассказы от многих сотен людей, всех возрастов, званий и положений: каждый инстинктивно чувствовал, что имеет перед собою слушателя, совершенно расположенного перенестись на его точку зрения, разделять все его чувства в их глубокой человече- ской сущности, как бы ни была резка или груба их случайная форма. — Это обязанность исследователя природы, — говорил он. — Понимание дается в этой сфере природы только сочувствием; итак, бесстрастие мыслителя имеет здесь условием своей отвле- ченной холодной деятельности — симпатию наблюдателя. Потому и натурально было в нем соединение бесстрастной логичности выводов с мягкостью сердца. Его спутница рассказала ему все. Это была девушка, возвращавшаяся от акушерки, у кото- 173
рой провела недели две, сказав родным, что уезжает из Петер- бурга в монастырь, где и действительно провела месяца три перед тем временем, когда надобно стало переехать к акушерке. Она ошиблась в своих силах, которые почла довольно укрепившимися: душная старинная карета Невского проспекта расстроила ее. Она отправилась от акушерки в 12 часов, чтобы время ее возвращения домой совпадало с временем прихода московского поезда. Она обдумала все очень внимательно. Так, и в карету Невского про- спекта она села по соображенной ею надобности, хоть предвидела, что эта карета будет очень дурна для нее. У ней были деньги, но она опасалась, чтобы кто-нибудь из знакомых не заметил ее еду- щею в коляске: семейство было небогато, такая роскошь показа- лась бы странною. Теперь, конечно, все было объяснено ее домаш- ним очень удовлетворительно: роскошь — коляска — взята была на себя Алферинькою, слабость девушки происходила от поста. Случай был обыкновенный: бросая ее, когда она надоела (месяца через три, четыре после начала волокитства), волокита снабдил ее деньгами; она, хоть и была горда, не могла отказаться: деньги были необходимы на то, чтобы утаить последствия первого увле- чения. — Первого увлечения в 25 лет! в 25 лет! — говорил Алферий Алексеевич. — Первая любовь в 25 лет! Наука находит, что по- добные факты не соответствуют всеобщим законам органической природы и обнаруживают неудобное сочетание данных. Формула, в которую входят подобные комбинации, не может быть признана устойчивою, в ней нет внутреннего химического родства между элементами. Она распадается от первого соприкосновения с дея- тельностью серьезных исторических сил. Так он все возводил к общим принципам естествознания, и страшно делалось тем, которые начинали слушать его с насмешкою, когда он принимался «выводить функцию» са- мых обыденных фактов. С чего бы он ни начал, вы через четверть часа видели, что он вытягивает из вас признание, что вы злодей и живете в обществе убийц, уличает вас в том, что вы дикарь, которому следовало бы ходить татуи- рованным. И он любил обращать внимание именно на простей- шие элементы, не на те вещи, которые называются дурными, «о тех нечего и говорить; и притом они менее важны», — нет, он «выводил функции» тех сторон жизни, которые пропускаются без внимания, как не представляющие ничего замечательного. Так и здесь: он не ораторствовал против волокиты, «все согласны, что это гадко, о чем же тут рассуждать?» — нет, он толковал: «Пер- вая любовь в 25 лет. Это неудобно». Девушка уже перестала грустить. Но в первое время, когда она поняла, что такое вышло из увлечения, она приняла яд. Ее успели спасти и отлично умели объяснить ее отчаяние, причина которого, к счастью, не была замечена никем. Ее попытку от- 174
равиться очень легко поняли так, что она прежде плакала иногда от обыкновенных резонерств и мелочных выговоров матери. Ко- нечно, они доводили дочь до слез, когда у дочери нервы были расстроены скукою жизни без любви и когда дочь сама не пони- мала, отчего же это ей так грустно и тяжело, и, за недостатком более понятной причины дать волю слезам, давала им волю на основании пустых надоеданий матери. Никто не хотел рассудить, что хоть дочь воображала тогда, — прежде, до знакомства с во- локитою, — будто мать, собственно мать, доводит ее до слез, но что резонерство, хоть бы и материнское, то есть очень усердное, еще не имеет силы пробуждать мысль о принятии яда. Молва не церемонится из-за таких психологических тонкостей: ей нужны эффекты. Добрые люди чуть не сжили со света мать девушки своими косыми взглядами и едкими намеками: все родные и все знакомые казнили и казнили злодейку, которая измучила род- ную дочь до того, что дочь искала спасения себе в мышьяке. А де- вушка должна была молчать, слушая это; и, разумеется, благо- намеренное казнение ее матери, совершенно непричастной мышья- ку, доставило ей во сто раз больше огорчений, чем все придирки матери во все 25 лет ее жизни. И все это девушка открыла человеку, которого видела в пер- вый раз, которого не думала никогда увидеть во второй раз. Так бывает нередко. — Психология, хотя еще и в младенческом состоянии, уже объяснила подобные явления, — говорил Алферий Алексеевич, относя этот случай к действию общего закона. Взгляд его спра- ведлив. Конечно, в числе знакомых девушки было несколько лю- дей, не менее Алферия Алексеевича заслуживавших доверия, и она в очень многом положилась бы на каждого из них гораздо увереннее, чем на человека, которого видела в первый раз. По всей вероятности, находилось у ней двадцать человек родных и знако- мых, которым она охотнее, чем Алферию Алексеевичу, вверила бы свою маленькую сестру или маленького брата. Но свою тайну она охотнее вверяла ему именно потому, что он был чужд ей, она чужда ему. Все, кто любит наблюдать жизнь, встречали много примеров, что едва знакомая женщина знает девушку интимнее, чем сестра, с которою девушка хороша и откровенна. Так и тут точно действовал общий закон. Но и то надобно сказать, что Алферий Алексеевич помог ему: участие, выражавшееся в просто- душных глазах доброго юноши при глухих легких стонах девушки от сотрясения езды, деликатная внимательность его — это дейст- вовало; а когда на заботливые вопросы его симпатичного голоса о причине ее слабости девушка отвечала: — Это ничего; скоро пройдет; не все так скоро пройдет, а это ничего, — и когда Алферий Алексеевич, забыв обязанность исследователя истины «быть бесстрашным и беспощадным», не продолжал вопросов, а покраснел, сконфуженными словами стал извиняться, что был 175
нескромен в своих вопросах, и замолчал, это вырвало у девушки ее тайну: она уж и подумала, что он все угадал, когда он еще нисколько не догадывался по своей наивности и неопытности; она видела, что он не осудит ее, — в этом она не ошиблась. Но ошиб- лась в том, что не увидит его больше: он вернулся дня через два- три в ее семейство, жившее небогато, даже очень скромно, но и не бедно. — Я не думал, что зайду когда-нибудь,—говорил он. — Но я не застал приятеля, которого желал увидеть по делу, меня инте- ресовавшему (приятель этот был астроном, через которого Алфе- рий Алексеевич отправил во Французский институт свой мемуар о планете, находящейся за Нептуном). Я рассчитывал, что он в то утро получил от Литтре письмо о том, будет ли принят институ- том мой мемуар. Я не застал его дома, но услышал, что слуга заплатил 27 копеек за письмо, которое принесено утром, — плата за письмо из Парижа; я знал, что через час мой приятель воз- вратится домой. Моя квартира была очень далеко (мы живем на одной из улиц между Литейным и Невским, Шестилавочною и Сергиевскою, приятель Алферия Алексеевича в другом конце го- рода). Где ж провести этот час? Вот я вспомнил о девушке и ее семействе: мне стоило только перейти через Неву, чтобы быть в пяти шагах от их квартиры. Тогда они были очень довольны моею внимательностью к их дочери. Я и зашел посидеть у них час в ожидании моего приятеля. Они все были очень рады мне. Она сама сначала сконфузилась, не полагала уже никогда видеть меня, знавшего ее тайну; но я не конфузился, будто не помню ничего: ведь это был факт, выслушанный мною как ученым собирателем наблюдений, — не больше. Моя непринужденность ободрила ее, мы стали говорить о пустяках, даже смеялись. Еще раза два мне случалось зайти, все так же, по случаю, когда бывал у своего приятеля, их соседа, через Неву. Почему было не зайти иногда, если это приятно добрым людям? А они добрые люди; и мать ее нисколько не похожа на мучительницу. Они встречали меня радушно. Когда я входил, я целовался с отцом ее: он такой простяк. С нею мы почитывали Шиллера тут же, в кругу ее семейства. Девушка была немка: семейство это было родом из Штирии, онемечившиеся славяне; как все штирийцы — католики; но подле зеркала висели литографии: с одной стороны — Гусса, с дру- гой — Яна Жижки. Одной из станций семейства на перекочевке из Граца в Петербург была Прага; там они прожили три года, и чешские патриоты доказали старику, что он славянин. Он не выучился ни слова по-чешски, но возгордился, узнав, что Грац был когда-то столицею протестантства в юго-западном углу Австрии, потому купил Гусса и Жижку. Впрочем, оба они с же- ною остались усердны в католичестве. Но когда дочь вздумала ехать в монастырь, и католического немецкого монастыря не ока- 176
залось по соседству Петербурга, они не затруднились отпустить ее в русский. — Греческая вера хорошая, — объяснил им пастор, с которым они посоветовались, — ведь она не обратится в нее? — Нет. — Ну, так пусть едет. Девушка была неглупа от природы, читала романы, почти только новые, немецкие, плохие, и немецкие переводы дюжин- ных французских, но любила Шиллера. — Мне было не очень скучно с нею, — говорил Алферий Алексеевич, — потому что скоро она увидела во мне бесстраст- ного исследователя истины, симпатизирующего всему человече- скому, и стала говорить со мною так же откровенно, как в первое наше знакомство 30. Для ученого всегда интересно иметь перед собою вполне раскрытое сердце, чье бы то ни было. Но гораздо занимательнее были для меня рассказы стариков о Штирии: они знали ее вдоль и поперек, потому что живали и в северной, не- мецкой, и в южной, славянской, половине; в славянской поло- вине они подолгу бывали у родных, — впрочем, тоже совершенно онемечившихся, — в Чилли, в Фридау. Сама старуха была родом из Раппа, жила там до 12 лет. Это любопытная область, и о ней гак мало находишь в книгах. Из их рассказов о постепенных переменах в обычаях я изучал явление, подобное тому, которым создалась прусская часть немецкой нации, восточная половина нашей московской нации: в Фридау, Раппе происходило тогда то же, что происходило когда-то в Штеттине, Старгарде, Магде- бурге (на Одере), Глегау, — в Костроме, Ярославле, Владимире, Туле, Рязани, самой Москве: племя незаметно становилось пле- менем другой национальности. Это очень любопытно. Они всегда были очень рады мне: им не с кем было вспоминать сбою ста- рину, а я слушал. Потому я бывал у них нередко, почти каждую неделю. Так рассказывал мне Алферий Алексеевич об этом знаком- стве. Из его посещений и не выходило ничего, кроме обыкновен- ных отношений между добрым семейством и молодым человеком, посещающим семейство от нечего делать. Девушка вовсе не была влюблена: добрая и неглупая, она никогда не имела и тени мысли смотреть на Алферия Алексееви- ча как на человека, с которым у ней могут быть какие-нибудь отношения, кроме доброй дружбы: она видела, что он не пара ей по образованию, по положению в обществе, по ожиданиям в жизни; да и кроме того, он был шестью или семью годами моложе ее; она смотрела на него почти как на взрослого ребенка; по наивности и невинности, и вовсе как на ребенка: его ученые труды, конечно, очень мало значили в этом смысле, и никакие аксиомы, теоремы и запасы наблюдений над другими не заменяют собственного опыта жизни для действительной жизни сердца: 177
они дают возможность рассуждать и писать, но не делают того, чтобы борода росла раньше, чтобы лицо теряло черты юноше- ского возраста, чтобы очень молодое сердце не было очень мо- лодым. Девушка видела в Алферии Алексеевиче наивного, слиш- ком юного для нее друга, над розовыми мечтами которого часто посмеивалась, хоть и не знала математического метода, хоть и плакала над Шиллером. А если она не имела ни охоты, ни мысли чувствовать что-нибудь похожее на страсть или увлечение к Алферию Алексеевичу, то ему было еще меньше поводов чувст- вовать к ней что-нибудь такое. Разумеется, его книги и аксиомы не помешали бы ему влюбиться: это две стороны жизни, столь же различные, как голова и грудь. Но у Алферия Алексеевича была своя особенная причина воображать себя очень надолго застрахованным от так называемой «первой любви», да девушка и не имела такой наружности, чтобы человек с чувством красоты влюбился в нее. В Петербурге она не могла считаться дурной собою. Смешно было бы называть славянкою девушку, семейство которой уж лет триста, если не больше, не знало другого языка, кроме немецкого. Но все-таки она была хорутанского племени. В нем, как в греческом, итальянском, сербском, нет людей некра- сивых лицом, и Алферий Алексеевич узнал от ее отца присловье соседних славян о горожанках их столицы Люблина (Лайбаха): «Люблянки — красавицы-славянки». Это присловье так верно, что даже немцы окрестных областей перевели его на свой язык и все повторяют, когда говорят о die Laibacherinnen. Разумеется, и славянская часть хорутан не везде так красива, но и онемечив- шаяся часть—хорошая раса. Однако же, насколько женщина хору- танской крови может быть некрасива, настолько некрасива была эта девушка. Даже и волокита мог приволокнуться за нею только потому, что встретил ее в толпе петербургских простолюдинок. Больше полугода она и Алферий Алексеевич были знакомы и оставались совершенно чужды всяких пристрастий между со- бою. Но вот Алферий Алексеевич перестал посещать своих штирийских друзей. Насчитав недели три, прошедшие без его по- сещений, они встревожились, предположили, что он болен — и не ошиблись. Ему оставалось жить только два-три месяца. Однажды, именно 20 января 1863, Алферий Алексеевич шел через Сенную площадь вместе с моим вторым сыном, старшим его двумя годами, кончившим в ту осень курс по юридическому факультету. Они шли от Невского на Обуховский. Будто на беду, им вздумалось пройти не по открытому проезжему пути, а вдоль домов, по тротуарам, мимо несчастной торговли гнусным горячим картофелем и всею остальною гадостью, которою пи- таются на рынках, как номады, нищие и голодные толпы наших столичных сожителей. Этот угол Сенной площади — место, за- служивающее того, чтобы рекомендовать знакомство с ним лю- дям, у которых здоровье достаточно крепко для подобных зре- 178
лищ. Кто побывал там, тому не будет надобности заходить в гетто, когда случится обозревать Рим, следовательно, будет выигрыш времени для обозрения памятников, картин, статуй. Мой Яша и Алферий Алексеевич хотели ободрить свой дух этою картиною. Прошедши шагов тридцать — сорок по тротуару между Спасом и Обуховским, они увидели драку: двое мужчин сражались против трех торговок. Алферий Алексеевич вспыхнул и сделал движение в ту сторону. Мой сын взял его за руку: — Полно, Алферинька, куда тебе тут соваться, да и сам ты говорил мне, что средняя сила женщины равна 0,7 силы муж- чины. Так видешь, бой равен и безукоризнен: с одной стороны 1X2 = 2, с другой 0,7 X 3 = 2,1 — порадуйся, как я наво- стрился от тебя — на стороне В (баб) даже вероятный перевес в 5%. Не суйся, математика запрещает. — Не место и не время шутить, Яша, — сказал Алферий Алексеевич, — льется кровь. И точно: кровь лилась из трех носов: одного женского и обоих мужских. — Алферинька, ты ребенок, — сказал мой Яша, — нельзя было бы назвать несчастными этих людей, если бы боль, кото- рая мучит их, была только боль от их взаимных потасовок: синяки и разбитые носы почти не чувствуются их замороженным и запеченным телом. В их желудке их боль, в их сердце их боль, а не в разбитых скулах. Эта драка для них больше развлечение, чем драка, грубое развлечение, правда, но не ожесточение, не злоба. Оставь, не мешай им отвести душу хоть этою потехою. — Говоря это, мой сын оттащил Алфериньку за руку дальше по тротуару. — Они женщины, их бьют. — Амазонки они, дай бог им здоровья, и дал, как видишь: одолевают, кажется. — Они женщины, все равно, — сказал Алферий Алексеевич, задыхаясь от волнения, рванулся, вырвался и побежал к деру- щимся, разводя их своими руками, слишком слабыми, и прежде чем мой сын успел опять поймать его и оттащить прочь, Алферий Алексеевич уже падал, — упал: он подвернулся под кулак одному из мужчин. — Эх, барин, зачем совался-то!—сказал мужчина с доса- дою и сожалением и бросился, открывая себя ударам противниц, поддержать примирителя, нечаянно подсунувшегося под его удар, — и поддержал, обливая его кровью из своего разбитого носа, только уже поздно успел поддержать... Торговки, не мог- шие остановить своих размахнувшихся рук, дали своим соратни- кам еще по хорошему тузу, но в ту же секунду остановились и они: Алферий Алексеевич имел полный успех, драка была пре- кращена его посредничеством; все пять сражавшихся ухаживали за опустившимся на их руки юношей, Алферий Алексеевич был 179
без чувств. Удар, рассчитанный по боку не такой крепости, как его, пришелся ловко — немножко снизу вверх, Алферинька по- летел левым боком на тумбу — ребро хрустнуло. Алфериньку принесли домой. Мужчины, дравшиеся с бабами, успели, к счастью, убежать; все окружавшие видели, к счастью, что ни одна из баб не дотронулась до него, когда он упал. Хорошо было хоть то, что дело сошло благополучно для других. Но Алферий Алексеевич через три с половиною месяца умер. Перед смертью он женился на хорутанке, из желания оказать ей услугу, без всякого другого чувства к ней, кроме человеческого сочувствия к человеку, и сделал это так рассудительно, что моя жена сама сказала ей: «венчайтесь, он просит вас об этом», — вот его от- ношения к этому его другу. Она хотела быть его сиделкою, он хотел оказать ей услугу, — и оказал тем, что доставил ей титул замужней женщины. В день свадьбы он скинул свой белый пеньюар и спрятал его, потому что ей незачем было знать об этой его привычке, — или более, чем привычке: его драгоценнейшем воспоминании. Она, еще двое друзей, муж и жена, — мы, — стояли в его кабинете 7 апреля. Он простился со всеми, попросил всех уйти, меня одного остаться. — Выньте мой пеньюар, помогите мне надеть его. — Теперь позовите их опять, их одних. — Я позвал моих и его друзей и сел в другой комнате. Через несколько времени вышел ко мне из кабинета один наш друг. Мы сидели с ним. Потом вышел и другой. Одна из дравшихся торговок была знакома с моими сы- новьями и Алферинькою. Она несколько раз приходила справ- ляться о нем во время болезни. Он все это время провел в ра- боте, связывая и поясняя материалы, заготовленные им. Бла- годаря такому твердому духу, его труд остался после него при- готовленным к печати. За гробом Алферия Алексеевича, кроме нас и его друзей, шли несколько торговок с Сенной площади. И его мы хоронили Со слезами, со слезами; И могилу увенчали Мы цветами, мы цветами, — одними цветами вольных полей, по его желанию, первыми цветами весны — подснежниками. Происшествие на Сенной площади — обстоятельство, послу- жившее и поводом, и причиною решения нашего милого Алфе- риньки предложить руку доброй девушке, которая нисколько не интересовала его как девушка, но была его другом, как человек, нашедший в нем участие и сочувствие. Вот как произошло это венчание. 130
Недели через три после начала медленного и почти безболез- ненного угасания его жизни, от этой девушки, Эмилии Осипов- ны, — ее фамилию, конечно, я не могу сообщить, изменяю даже ее отчество, но имя «Эмилия» я почел возможным сохранить, не нарушая тем тайну ее личности, — он получил от нее письмо, в котором она спрашивала: наскучили ль они ему, чего она не думает, или он болен, чего она опасается. Как же иначе, если не болен: он не был у них вот уже два воскресенья и три четверга (дни, которые чаще других бывали днями его посещений: по воскресеньям он бывал у их соседа-математика, своего приятеля; по четвергам он почти постоянно посещал библиотеку Академии наук). — Если вы болен, в чем я почти не сомневаюсь, — писала она, — то позвольте мне навещать вас, я очень соскучилась по вас: у вас — много людей, с которыми вы можете делиться серд- цем; у меня — только вы один. Poschaluista, posvolte, class ich besuche Sie *, она умела сносно говорить по-русски, но не умела писать русскими буквами. Алферий Алексеевич отвечал, что он очень благодарит ее за ее желание, но она девушка, из этих визитов могут выйти сплетни, и он просит ее отказаться от ее мысли, хотя ему, боль- ному, было бы теперь очень приятно видеть ее. Она, вместо от- вета к нему, прислала письмо к моей Жене, в котором просила принять ее, как знакомую, в гостиной, и посидеть с нею полчаса, четверть часа — для вида, для прислуги и посторонних, когда она завтра приедет и скажет, что приехала к моей жене. Разумеется, так и устроилось; тем больше, что мы давно знали о знакомстве Алферия Алексеевича с семейством этой девушки и слышали о них от него все, что интересно было слышать, не знали только одного обстоятельства, по которому пришлось Ал- ферию Алексеевичу встретиться с нею в карете Невского про- спекта. В нашем семействе* принято за правило отклонять всякие не- ожиданности, предупреждать друг друга обо всем. Поэтому моя жена сказала Алферию Алексеевичу, что завтра ждет в гости к себе Эмилию Осиповну, и если ему будет приятно повторение та- ких посещений, то даже и сама съездит к ней, чтобы у посторон- них людей не могло быть сомнения» что Эмилия Осиповна ездит в гости именно к ней. Алферий Алексеевич в первую минуту был очень доволен, благодарил мою жену, liebe Mutter **, как он на- зывал ее, — за внимательность к бедной одинокой девушке; но потом задумался, покраснел, — он часто краснел, — стал конфу- зиться и сказал: — Нет, liebe Mutter, позвольте мне подумать. * Пожалуйста, позвольте навестить вас ** Дорогая матушка. 181
— О чем же? Уж не заметил ли ты, Алферинька, что влюб- лен в нее? — О, нет, — спокойно отвечал Алферий Алексеевич, — ни я к ней, ни она ко мне не можем чувствовать ничего, кроме приязни: она мне не нравится, я для нее слишком молод; нет, я вздумал совершенно о другом, — о ее семейных отношениях. Позвольте мне подумать. Женщина пожилая, мать взрослых сыновей, моя жена и рас- сердилась бы немножко, и вдоволь насмеялась бы, если бы от- гадала, чем затрудняется Алферинька. Но она предположила, что семейство Эмилии Осиповны — дурное семейство, что он желал бы попросить ее не ездить туда, и сказала, улыбаясь: — Ну, Алферинька, хоть о моей-то репутации ты не за- боться, пожалуйста. — Алферинька понял это по-своему и опять покраснел: — Простите, liebe Mutter, если я проговорился. — Какой вздор, Алферинька, тебе пора бросить смотреть на людей такими наивными глазами, — сказала моя жена, поцело- вала племянника и, видя, что ему тяжело было бы продолжать разговор, ушла, и, уходя, вспомнила, что забылась, шутя с ним: слишком скоро перестанет он смотреть на людей своими наивными глазами, и немножко поплакала. Она очень любила его. — Но какой несносный формалист, впрочем, как все дети, — подумала она, — не понимает, что поздно начинаться сплетням о женщине в 45 лет, если до 45 лет она не давала им возмож- ности привязаться к ней. Ребенок, ребенок! А Алферий Алексеевич думал не о том, хоть, впрочем, в том же самом духе: он размышлял над вопросом, имеет ли Эмилия Осиповна право вступить в знакомство с дамою, — и притом дамою, у которой две дочери и из них одна еще невеста, являться в такое семейство, не открывая матери семейства свою тайну; размышлял, и через несколько времени вывел, по какой-то несомненной формуле: «не имеет права», — если же она не имеет этого права, то имеет ли он обязанность предупредить эту даму, то есть свою тетку? Тоже несомненно было: имеет. Но имея эту обязанность, имеет ли он право открывать чужую тайну, и при- том такую роковую тайну? Тут уж еще несомненнее выходило: не имеет. А из этого следовало: как же это иметь обязанность сделать то, чего сделать не имеешь права? Забывая свою грусть о близкой его более роковой тайне, и уже едва ли даже для него тайне, мы с женой от души смеялись, когда он на другой день вечером рассказывал нам свои внутренние борения и безвыход- ность «антиномии права и обязанности», как он выразился, в которой он видел себя. — Я не потерял убеждения, что Кантова формула антино- мий 31 иллюзия; антиномий нет, более строгий анализ обнару- 182
живает более коренной факт или более точную формулу, кото- рыми уничтожается видимое противоречие, — продолжал он говорить, не останавливаясь нашими улыбками, — но я чувство- вал, что моя личная мысль не в силах подняться выше или про- никнуть глубже этой иллюзии противоречия между обязан- ностью и правом. — Да полно смешить, Алферинька, — сказала моя жена, — разумеется, ты ребенок и неопытен, тебе натурально сбиваться на таких пустяках; только, воля твоя, ты смешон: ведь ты же все-таки неглупый человек, хоть и великий ученый, — охота тебе столько думать о мелочах. Какой срам воображать, что тайна Эмилии Осиповны заслуживает того, чтобы посторонним людям думать о ней. Это для нее важно, потому что принесло ей много горя, но как же тебе-то не совестно было сообщить, что для твоей тетки очень важна разница: от лихорадки ли, или от тифа, или от чего другого была она «бледна и худа», как говорит твой и Яшин поэт. Да разве это не все равно? Но, разумеется, мы были не совсем правы, находя смешным смущение Алфериньки, хоть оно и было ребячеством. Это было первое серьезное, хоть и в мелком размере, столкновение его с запутанностями в жизни, а не в отвлеченных соображениях. Путешественник может отлично изучить в своем кабинете Ара- вию и Шпицберген, может перед выездом отлично приготовиться к условиям того или другого климата, но все-таки он будет до головокружения упоен ароматом, ступив на берег Иемена, почув- ствует боль в груди от атмосферы полярного моря. Это, впрочем, не значит, что бесполезно учиться, что не нужно обдумывать, где какой климат и чем следует запасаться, пускаясь в путь, ко- торый, наперекор уверениям полуневежд, ведет в «Аравию сча- стливую» через полюс. Надобно запастись и белыми пеньюа- рами — для одного пола, белыми парусинными пальто — для другого, соломенными шляпами с широкими полями — для обоих полов, чтобы хорошо было под небом Аравии, а чтобы благополучно проехать мимо Шпицбергена, надобно запастись шубами и ромом, — тем и другим для обоих полов, без различия: ром не опьяняет под полюсом, там его рубят топорами, по тамошнему месту он сливочное мороженое — не больше. Без этого плохо дело. А с этим — ничего, можно жить на свете. Так рассуждали мы с женою и Алферинькою на другой день вечером, когда «роковая», по его мнению, «тайна» была без большой церемонии — хоть и не без некоторого колебания и не без краски застенчивости — открыта самою Эмилиею Осипов- ною моей жене, а потом была сообщена и мне по общему реше- нию обоих лиц, обладавших сведениями столь интересными (для мальчишек, от 8 до 18-летнего возраста и гадких девчонок тех же лет). Разумеется, жена посовестилась бы сообщать мне эту 183
глупость, если бы не представилось надобности упомянуть и о вздоре по связи его с серьезною вещью, — с чувством матери. А Эмилия Осиповна, конечно, поступила бы дурно, если бы продолжала знакомство с дамою, которая не внушала бы жен- щине, — все-таки молодой сравнительно с нею самою, — такого мнения о себе, при котором не трудно говорить обо всем, о чем покажется нужно говорить с нею. Не знаю, с какими мыслями относительно открывания или неоткрывания тайны ехала к моей жене Эмилия Осиповна; ве- роятнее всего, ей и не пришлось думать об этом ни так, ни этак. Конечно, у ней было более важное размышление: хорошо ли она сделала, так круто напросившись на знакомство с дамою, кото- рая все-таки гораздо выше ее по положению в обществе, — ездит в своей карете, а не в карете Невского проспекта (ведь только в этом одном и есть серьезное различие классов или каст: все остальное, кроме денег, только «звание», а не «состоя- яние», — звук, а не дело). Каково-то примет ее дама, имеющая квартиру все-таки блистательную сравнительно с квартирою бу- лочника или слесаря 7-й или 8-й линии Васильевского острова, хоть и не блистательную перед теми помещениями, которые из- вестны и ей, да и моей жене, только по картинам; не надуется ли эта дама, не ощетинится ли? По крайней мере, наверное будет протежировать благосклонным своим благоволением. Но жена моя — женщина простая, и Эмилия Осиповна расчувство- валась от ощущения, что сидеть в ее гостиной не очень холодно и угарно, растаяла от обыкновенной температуры в предполо- женном ею леднике, куда забралась в нравственной тройной шубе, чтобы не замерзнуть, — так растаяла в полчаса, что вдруг ни с того, ни с сего залилась слезами, — нельзя же: все-таки немка, хоть по чешским и нашим славянистам — славянка, — залилась слезами и изложила ей с полной обстоятельностью свою историю. История была трогательна сама по себе, очень чувствительна в ее рассказе, но жена по совести и по секрету признавалась мне, что хоть и сочувствовала и сострадала, однако находила рассказ несколько скучным по его обстоятельности: все эти истории так сходны, что, по правде говоря, не стоит и слушать их, — довольно бы сказать четыре слова: «была увле- чена и настрадалась». — Так-то оно так, но и то сказать, — прибавляла сама же моя жена, — хорошо скучать слушательнице, а героине нельзя не плакать, а при слезах двумя словами не обойдешься. Наплакавшись досыта к полному удовольствию своему, хору- танка-немка согласилась, что теперь не остается уже никакой надобности не итти туда, куда итти она приехала, — пошла к своему больному приятелю. И хорошо было, что она досыта на- плакалась перед этим: меньше слез осталось в запасе, когда она увидела Алферия Алексеевича, осунувшегося, с красными пят- 184
нами на щеках вместо прежнего румянца, — тут действительно нельзя было: почувствовала новую охоту плакать. Скоро пере- стала по физической невозможности продолжать слезоизлияние. Однакож я замечаю, что уже смеюсь не над нею одною, а и над нами всеми, смеюсь не с особенною веселостью: и жена, и я, и дети, — все мы не раз доходили до такой экстренной невозмож- ности продолжать слезоизлияние в те три месяца. Но мы зани- мались этим упражнением сами по себе, не в компании с нашим милым Алферинькою. А тут, по неожиданности спектакля, дей- ствие произошло при Алфериньке, и составился дуэт, который едва-едва укротила моя жена замечаниями обоим артистам, и только уже замечаниями не на шутку строгими. — Впрочем, ничего, lfebe Mutter, не огорчайтесь, — сказал Алферинька, успокоившись, — ведь я с самого начала знал. Хорошо и то: очень утешительно. По-моему, однакоже, не- чего рассказывать таких сцен с такими утешениями: известно из Шекспира, да и по Тациту. Итак, прохожу молчанием дуэт и разговоры, последовавшие за ним в том же вкусе, а сообщу лишь результат. Результат был, что Эмилия Осиповна выразила моей жене свое желание бывать у нее каждый день: — Хоть на полчаса позвольте, а я бы рада была сидеть весь день. Я для него, конечно, ничто: у него много друзей, которые больше меня годились в друзья ему, но у меня был один друг — он. — Если не будете плакать, — сказала жена. — При нем не буду больше. — Прекрасно, — сказала жена, — так вот что: чтобы не было сплетни, вы уж подождите завтра меня, я сама возьму вас к нам. Алферий Алексеевич был очень утешен тем, что Эмилия Осиповна открыла моей жене свою «тайну». И точно: Эмилия Осиповна поступила честно и благородно, решившись быть от- кровенной с пожилою женщиною, теткою своего приятеля, когда увидела, что эта женщина не болтунья и не дура. Теперь, впро- чем, сам Алферий Алексеевич занялся более дельными мыслями, чем прежнее раздумье о том, «как же это он имеет обязанность сделать то, чего сделать не имеет права», он понял, что «обязан- ность открыть тайну»—пустая обязанность: если открыть «тайну» надобно перед честным и серьезным человеком, то он вам по со- вести скажет, что напрасно вы отнимали время у него и себя рас- сказом о том, чего не нужно ему знать; а кто не честен и не серье- зен, тот не имеет права претендовать, если перед ним умалчивают о вещах, здравый взгляд на которые невозможен ему по его пош- лости и пустоте. Итак, успокоившись на этот счет, Алферий Алексеевич принялся выводить другую формулу, по делу более важному, — и дело это было уже постороннее личным его отно- шениям, он мог рассуждать о нем «как некто, а не как Алферий 185
Сырнев», по его шутливой манере выражаться, потому неопыт- ность в жизни тут не спутала его: о посторонних делах можно очень успешно рассуждать «на основании науки». Ему теперь представилось точно обстоятельство, которое с первого же взгляда было замечено моей женою: Эмилия Осиповна была действительно очень поражена, глубоко огорчена, увидев, что милый, добрый, чистый, неглупый юноша умирает. Теперь он вспомнил и понял слова ее письма к нему, — те же слова, какие она сказала и жене моей: «У него много друзей лучше меня; я для него, разумеется, ничто; но у меня был один друг — он». Пораздумав об этом «историческом фронте», он понял глубокий смысл просьбы Эмилии Осиповны: «Позвольте мне бывать у вас чаще, я рада бы бывать хоть каждый день», — то есть не за тем, чтобы видеть вас, — это для меня, чувствительной немки, очень огорчительно; и не за тем, чтобы услаждать вашу скуку моими разговорами, — я знаю, что в большом количестве они были бы для вас скучны, потому что у вас есть занятия более интерес- ные, чем беседы со мною, — нет, я хотела бы бывать у вас для того, чтобы быть вашею сиделкою: вы уж и теперь ходите по комнате с трудом, вам уж и теперь беспрестанно встречаются мелкие надобности сказать другому: «сделайте то, сделайте это», — просить о том, что вы прежде делали сам, без чужой услуги: «подвиньте стул», «поднимите занавес», «выньте из ящика сигару», а с каждым днем будет все больше таких надоб- ностей, скоро вы и вовсе сляжете, чтобы почти ни на минуту не вставать; а еще через несколько дней вам беспрестанно будет казаться, что надобно бы немножко поправить подушку. Вот я и занялась бы этим; поверьте, не отягощаясь. Вас любят, это правда, тетка, дядя, но это не отец и мать; и у них много, много дел. Братья, сестры — они молоды, у них свои мечты, радости, тревоги. Они любят, но я была бы не лишняя. Бедная моя жизнь, скучная, бесцветная, — это так; у меня нет ни своих ра- достей, ни своих надежд; зато тем способнее я терять время для других. Ведь я правду говорю, Алферий Алексеевич и ma- dame W.». — Алферинька недурно «разложил в серию» интеграл Эмилии Осиповны: «я желала бы навещать вас почаще», и мы с женою, в угождение бедному юноше, давали ему толковать о диференциалах и интегралах, по его обычаю подшучивать над своею страстью к математическому приему, — и хоть скучали и не понимали, улыбались, слушая в тот вечер объяснения, что «я желала бы почаще навещать вас» — «интеграл», который он «разложил в серию». — Хорошо, Алферинька, ты правильно понял эти слова, — сказала моя жена, — я мать, я старуха, мне нетрудно понимать такие чувства, да и многим молодым женщинам нетрудно, бед- ным, они очень ясны: слишком знакомы самим те чувства, какие бывают у существа, жизнь которого бедна, бледна, скучна, гру- 186
стна. Но юноше в 19 лет, который всегда был полон надежд и деятельных стремлений, богат силами, интересами — юноше трудно перенестись в положение, которого он никогда не испы- тывал. Для этого нужно иметь очень доброе и живое сердце. Все-таки, хоть ты и забавен, Алферинька, а молодец ты, что умел понять. — Нет, liebe Mutter, это не я отгадал, — это я прочел у Лейбница, Ньютона и Лапласа; они очень хорошо объяснили жизнь и мысли Эмилии Осиповны, ведь это все диференциалы, и все по закону всеобщего тяготения. Право, liebe Mutter, у них все это написано. — Написано, правда; покажи-ка нам, как пишется диферен- циал. Вот какими разговорами давали мы развлекаться умираю- щему юноше, и моя добрая старушка смеялась, чтобы он про- должал, и мои сыновья спорили с ним о функциях, в которых ничего не понимали: он старался объяснить Яше, почему спи- раль, а не другая линия изображает какую-то, кажется, транс- цендентальную функцию, и забывался на время. Так мы с же- ною предоставляли ему забавляться шутками над самим собою и в тот вечер, после визита Эмилии Осиповны, и он смеялся, и мы улыбались, радуясь хоть тому, что энтузиазм к знанию и добру дает ему силу шутить и наполовину забываться... — Und kalt, wie Eiss, — вдруг сказал он:— Так в ненастные дни Занимались мы Делом 32, И молчала, не стучала Наша скорбная грудь — это тоже все вариационное исчисление, liebe Mutter, вариируется трансцендентальная функция — Und kalt, wie Eiss, которую скоро будете вы вариировать несколько иначе: Уж молчит, не стучит его белая грудь, Не стучит, и как лед холодна, — вот об этом-то варианте я и хотел поговорить с вами, liebe Mut- ter и дядя, потому что и в «ненастные дни» надобно «заниматься делом». Это последний вариант — факт, стену лбом не проши- бешь. «Бесполезно утруждать себя хлопотами о том, чтобы ор- ганизм не подлежал действию химических законов», — говорит наука. Но факт, которого нельзя изменить, может быть обращен на видоизменение других фактов. Я предложу вам ученый во- прос, положение которого исследовано мною по правилам науки. — Он улыбнулся и продолжал холодно, будто читал лек- цию из истории: 187
— Вы все молчали со мною о моем положении. Я понимал его. Но я не медик. Я не могу быть основательным судьею. Ваш NN, liebe Mutter, — он назвал знаменитого медика, которого пригласила моя жена пользовать его, — сам очень мало пони- мает; он отстал от науки, если когда стоял в уровень с нею. Да он, пожалуй, и не сказал бы мне правды: он слишком испрак- тиковался. А я нашел нужным услышать честное и верное мне- ние о моем положении; потому, после обеда ныне, я был у С. П. Б[отки]на 33. Это честный человек и хороший ученый. Он спросил: «А зачем вам нужно знать?» — Я сказал. Тогда он по- смотрел и сказал: «Да, вы можете прожить месяца два, три, но не больше». Это дало мне твердый фундамент. Факт опреде- лился. Другой факт: некто имеет расположение ко мне; желает сделать для меня все, что может. Вопрос: не обязан ли я оказать этому лицу в признательность за расположение ко мне какую-нибудь важную для этого лица услугу, если она ничего не стоит для меня? Прошу вас, liebe Mutter и дядя, отвечать. — Обязан, — отвечали мы с женою, — Liebe Mutter, я попрошу вас рассказать тот случай, о ко- тором говорила вам Эмилия Осиповна, как вы сказали мне. — Она была обманута, — сказала жена, обращаясь ко мне. — Как же, liebe Mutter, вы не говорите главного. У нее есть сын. Она успела скрыть это от родных. — Она мне не говорила, жив ли малютка, поэтому я думала, что его нет в живых. Где ж он? Видится ли она с ним? — Вот как рассказывают свои дела люди, не знакомые с научными понятиями, — сказал, усмехнувшись, Алферий Алек- сеевич; — она надоедала вам слезами о вздоре, а сама не пони- мала, в чем важная сторона дела, даже не упомянула о ней. Ма- лютка жив. Она должна терпеть разлуку с ним; почти никогда не видеть своего сына; трепетать за каждое свое свидание с ним, потому что на каждом шагу может попасться под глаза дуракам и дурам. Как вы находите, liebe Mutter, дурно ли было бы сопо- ставить этот факт с тем, который ныне после обеда определился для меня научным образом? — Постой, что ты хочешь сказать, Алферинька? Так ли я поняла тебя? — Вероятно, не ошибаетесь, liebe Mutter. — Жена задума- лась на несколько минут. — Что ж, Алферинька, ничего, можно. Женись. Это хо- рошо. — По этому случаю жена расчувствовалась даже: — Ты добрый юноша, Алферинька, — и начала целоваться с ним. — Вредно тебе, Алферинька, плакать и горячиться, — ска- зал я. — Да, я лучше уйду, — сказала жена. 188
— Из этого возникают хлопоты для нас, дядя, вы видите. Мы живем в мире фикций. Мы повенчаемся — этого мало; ну- жна еще фикция: людям недостаточна истина, когда они не зна- комы с научными понятиями. Устройте, дядя, фикцию в допол- нение в истине. — Что такое? — Надобно, чтобы малютка был моим законным сыном. Без этого неудовлетворительно: все станут коситься. — Это можно. Никто не будет претендовать, жалоб нельзя опасаться, потому не затруднятся сделать фикцию даже без больших расходов с нашей стороны. Здесь у меня нет таких лю- дей, — здесь я все вожусь с сильными мира. Они тут ничего не могут сделать. Из провинции доставят фикцию. Будь спокоен. Действительно, через две недели мне прислали копию с до- кумента, свидетельствовавшего, что Алферинька и Эмилия Оси- повна, слишком за полгода до своей поездки в монастырь, уез- жали на несколько времени гостить к какой-то родственнице, куда-то вроде Ревеля. Старики, по получении документа, были восхищены таким почетным замужеством дочери. То, что долго скрывали его, объяснялось тем, что Алферинька все боялся ска- зать нам с женою. Но мы простили его по просьбе стариков. Старики приобрели неоспоримое право проводить с нами по не- скольку вечеров в год, то у них, то у нас. Действительная свадьба была гораздо раньше провозглаше- ния небывалой. На другое утро после нашего разговора моя жена, по сообщению отправившись за Эмилиею Осиповной, при- везла ее, провела в свою комнату, чтобы не было сцены при Ал- фериньке, объявила ей без рассуждений, что дело простое и от- казываться нечего. Эмилия Осиповна, разумеется, долго не могла опомниться от радости, а тут ее горячие слезы не были смешны: ей давались права матери. Долго не могла она успо- коиться. И когда, будто уж успокоившись, вошла в комнату Алфериньки, все-таки вдруг бросилась и поцеловала руку у него. Они и целовались, как следует жениху и невесте. На третий день Алферинька отправился с нею в церковь, через силу, пешком: он уже не мог ездить. Они повенчались без всякой фикции, обыкновенным порядком. Об этой действитель- ной свадьбе, конечно, никто не знал, кроме нас. И что ж? Она была весела. Не только Эмилия Осиповна, о которой нечего го- ворить: и Алферинька, и мы были веселы от души. Да, что ж — делалось хорошее дело, по какому бы грустному факту ни возникла мысль о нем, возможность его, но само по себе оно было отрадно. Когда пришло свидетельство, когда оно было показано Эмилиею Осиповною старикам, стариком ее отцом — мне, ко- гда старик упросил мою жену, — впрочем, не очень долго спо- 189
рившую с ним, — простить Алфериньку, Эмилия Осиповна переселилась к нам, и действительно, Алферинька и моя жена не ошиблись в смысле ее слов: «мне хотелось бы почаще бывать у него». Никто из нас, хоть мы и были родные, хоть мы и лю- били Алфериньку, не мог бы ухаживать за ним так заботливо, как она... Я знаю, что теперь уже недовольны насмешливым началом биографии: «К чему, — говорят, — было это глумление над юношею нежным, чистым, благородным? И кто же глумился? Дядя». Нет, глумился не я. Начало биографии Алферия Алексеевича писано не мною, его дядею и воспитателем, — оно писано им самим. Такова была его непременная воля, чтобы мною помещены были в начале мо- его рассказа о нем насмешливые страницы, которыми он произ- водил себя от Кифы Мокиевича и от Афанасия Ивановича с Пульхерией Ивановною, преувеличивал до смешного свои юно- шеские мечты о введении математической точности в нравствен- но-общественные науки, о том, что когда-нибудь он, быть может, и сделает что-нибудь важное для развития науки, для пользы людей. Такова была его воля. Он за несколько дней перед своею кончиною написал эти насмешливые страницы, — на- писал, кроме того, несколько коротеньких отрывков подобного тона, которые должен был я вставить в соответствующие места его биографии, следующей за насмешливым началом, как бы прямое его продолжение. Тяжела ли была для меня эта воля — нечего говорить. Но я обещался исполнить ее, и исполнил. И быть может, он не был неправ, требуя этого. — Мне хотелось бы, — говорил он, — чтобы меня полю- били: пусть же начнут тем, чтобы посмеяться, это располагает к снисходительности, это подготовляет к доброму мнению о че- ловеке, который видел сам свои смешные и слабые стороны, сам приглашает смеяться над ними. — Быть может, он был прав. — А во всяком случае, пусть знают меня таким, каков я был: че- ловеком, который не любил смеяться над другими, потому что любил смеяться над собою, — человеком, который любил шутку и обращал ее на самого себя, чтобы не обижать других и, одна- коже, не быть угрюмым Эпаминондом, не знавшим улыбки. Алферий Алексеевич был сын мужа моей сестры, его мать скончалась через несколько часов по его рождении; его отец умер месяцем раньше своей жены. Они очень нежно любили друг друга, и ее кончину надобно приписывать больше всего дей- ствию, произведенному на нее смертью ее мужа. Все другие факты его биографии не изменены насмешкою, которою начи- нается она, как ироническим вступлением. Он был любим моею женою почти как родной сын. Конечно, тетка и дядя, имеющие 190
своих детей, — не отец и мать... Но мы очень любили его: он любил меня, мою жену еще нежнее. С детьми нашими он был уже действительно как родной брат. Мне остается объяснить главное в его жизни: чистоту его сердца; для этого надобно рассказать, как возникла привычка Алферия Алексеевича носить белый пеньюар и его дружба с теми двумя нашими друзьями, которые присутствовали при его кончине. Эти лица, как я сказал в том месте, — муж и жена. Его отношение к ним было отношением юноши к людям, в ко- торых он видел счастливых и добрых супругов; их взаимная любовь показывала ему, какова истинная любовь, и, видя их пример перед глазами, он чувствовал себя нерасположенным к легкомысленному увлечению. Вот, в простых словах, смысл от- ношения, по которому он носил в своем кабинете белый пеньюар. Тут нет ничего романического, но тут очень много чрезвычайно идеального. Он благоговел перед женщиною, теперь очень близкою к нашему семейству, которая возвышенностью своего характера приобрела одинаковое уважение и от нас, — меня с моею старухою, — и от наших молодых дочерей, и от наших сыновей. Эта дама, страстно любящая своего мужа, не внушала мо- ему племяннику ничего похожего на любовь, хотя бы платони- ческую. Чувство Алферия Алексеевича к ней было совершенно иное, — чувство гораздо чаще встречающееся в юношах чистой души, чем обыкновенно думают. Я назвал это чувство: благо- говение. Оно многим известно по опыту. Но оно редко изобра- жалось, и потому нет приготовленности узнавать его, когда о нем рассказывается в печати: одни могли бы смешать его с пла- тоническою любовью, — чувством искусственным или болезнен- ным, очень часто обманчивым; другие — с дружбою. Нет, это совершенно не то. Это чувство, подобное тому, какое поэт ста- рины имел к существу, в котором олицетворялась для него поэ- зия, — существу, бывшему для него живою женщиною, которая действительно являлась ему, брала его за руку, водила его по улицам города, по полям, разговаривала с ним, играла на лире, звуки которой он действительно слышал в патриархальную ста- рину древней Греции или на клавесине в средние века. Тогда могли чувствовать себя людьми в полном смысле слова лишь в минуты экзальтации. Реальная жизнь была слишком груба, дей- ствительные люди слишком непоэтичны в своем реальном виде, потому видели истинно-человечественных людей только в меч- тах, в предчувствиях. В наш век не нужно быть поэтом, чтобы иметь Музу или Цецилию; ни впадать в галлюцинацию, чтобы видеть ее; очень многие из нас — почти все, — бывшие чистыми юношами, имели такое благоговейное и возвышающее чувство к женщине совершенно такой же, как все хорошие женщины: ино- гда к своей старшей родственнице, чаще — к посторонней. Это 191
чувство нимало не исключительное, очень нередкое в наше время. Но оно еще редко описывалось, и потому в печати оно понимается не так легко, как в жизни, сказал я. Чтобы вы по- няли в печати характер этого чувства, надобно вам, прежде всего, прочесть маленькие «Объективные очерки» Алферия Але- ксеевича. Один из них — «Бал» — напрасно назван объектив- ным: эта вымышленная сцена изображает задушевнейшее чувство Алферия Алексеевича. Действительно, с таким чув- ством смотрел он на женщин, которых видел способными питать страстную любовь; действительно, он был совершенно далек от мысли думать о себе, когда думал об их потребности любить; его сердце было еще слишком молодо для любви; он желал этого счастия только для других. Но я чувствую, как непонятны должны казаться эти нежные чувства для людей, или слишком быстро переживших свежесть своего сердца, или не умевших делать тонких наблюдений над воспоминаниями из своей первой юности, или не имевших сча- стия развиться так полно, как развивался Алферий Алексеевич. Он умер, не зная «первой любви», но его очерк «Бал» показы- вает, что он был близок к пробуждению этого чувства в нем. Остальные пять рассказов в «Объективных очерках» — действи- тельно чисто-объективные очерки; три из них—«Приятные воспоминания», «Поездка с вечера», «Старичок» — очень близко записаны с рассказов, слышанных Алферием Алексееви- чем от других. «Поездка с вечера» — действительный факт, дей- ствительно рассказывавшийся той дамою, которая оказала ри- скованную услугу девушке, приезжавшей к ней; эта дама, одна из благороднейших женщин, каких я знал, никому не называла имени лица, с которым имела столкновение, ужаснувшее даже ее. «Старичок» — факт, рассказывавшийся г. Б. М., который уви- дит, с какою точностью записан этот анекдот из его служебных встреч. II ОБЪЕКТИВНЫЕ ОЧЕРКИ А. А. СЫРНЕВА 1. ПРИЯТНЫЕ ВОСПОМИНАНИЯ Рассказ В. М. Ч — Вы, батюшка, далеко ли едете, — до Москвы, что ли? — Нет, матушка, только до Ушаков. — А зачем вам в Ушаки, батюшка? — Там побывать у одного человека по делам, матушка. А вы, если позволите спросить, куда изволите ехать? — Я, батюшка, домой еду, на свой завод, где мой старик мастером служит. В Питер ездила к зятьку, с дочкой погостить. 192
А что за прелесть, я вам скажу, как они живут: истинно пора- довалась. Он хорошее жалованье берет, сколько-то в месяц, — много что-то, уж не умею вам сказать в точности, извините. Бо- гатый магазин у хозяина-то. Даже есть золоченые стулья, су- дарь. Нынче в моду пошло золоченое. И точно, какое же срав- нение? — золото, одно слово. Зато и цена, — тоже не умею вам сказать в точности, только дорого что-то. Вы не знаете ли? — Нет, матушка, тоже не знаю: не случалось покупать. По- лагаю, впрочем, что точно, цена большая. — Но больше — орех. Тоже из простого дуба много; даже лаку нет, не наводят. И это, я вам скажу, удивление: простой дуб дороже ореху стоит. Отчего это, батюшка, не знаете ли? — Полагаю, от того, матушка, что под орехом сосна или ель, только накладка хорошая, в листок бумаги, а дуб — цельный. — Это точно, батюшка, и дочка с зятьком так говорили. Как хорошо живут! Да, как не получать хорошее жалованье подмастерью у такого хозяина. А вы, значит, не по столярной части? — Нет, матушка. — По какой же? В услужении находитесь? — Нет, матушка, я так занимаюсь, своим делом: торговым делом занимался, теперь пишу по чужим делам. — Это тоже хорошо, батюшка, у кого хорошая рука: по 15 копеек, даже до 20 серебром за один лист в Петербурге бе- рут, — я видела одного, у зятька. У вас тоже хорошая рука? — Посредственная, матушка, потому и живем посредственно. — И семейство есть у вас, батюшка? — Есть, матушка. У нас с женою все сыновья. — Это хорошо, батюшка, что сыновья. Какое сравнение против девочек! И у моих тоже сыночек. Тоже, как бы и про вас сказать, если не в обиду будет, молодые люди. — Помилуйте, матушка, какая же тут обида. — Конечно, батюшка, молодость тоже от бога дается, на утешение человеку. И если молодые люди хорошо себя ведут, в этом им нет порока. И мои тоже, вот так. «Уж как я вам, — говорит зятек, — благодарен, матушка, за вашу дочку, сказать нельзя». Потому и за мною ухаживал, как родной сын. Все удо- вольствия доставлял. Уж как приятно у вас в Питере пожить: столько всяких удовольствиев, что и рассказать нельзя. По ули- цам ходили, батюшка. Это самое главное удовольствие. Отлич- ные у вас улицы, батюшка. Заметил зятек, что я люблю орехи щелкать, — да я, признаться, и сама ему намекнула стороною, — покупал: каждый вечер орехи, каждый вечер орехи. А самое главное, чего я в жизнь мою не могу забыть, как на острова по- ехали: уж так я рада, что они меня свозили, потому что где бы мне такого удовольствия видеть. У зятька есть знакомый один, 193
а у этого знакомого тоже знакомый — приказчик на перевозе. Потому лодку доверил им. Ялик, сударь, называется. Как рас- писана, ну, просто, прелесть: игрушечка, как есть. А у вас в Питере всех на таких возят, — экая приятность-то у вас в Пи- тере. Вот мой зятек с знакомым своим сложились по четвертаку и взяли этот ялик на весь вечер. Они в веслах-то оба умеют си- деть. Нас трое: я, зятек да дочка, и внучек-то с нами. Их двое: знакомый-то наш с женою. Поехали. Так это приятно. Только погода пасмурная была, это немножко портило. Внучек-то было и расплачься, на лодке-то; знаете, мал еще, шестой годочек, а дождичек-то накрапывает, будто больше, так вам сказать, мо- росит, ну, и на воде-то холодновато. — Да это как давно было, матушка? — А как вам это сказать? Нынче что у нас, пятница? — Четверг, матушка. — А это две недели назад, в среду, значит, вчерашний день ровно две недели было. — Значит, еще начало мая было, матушка. Точно, в это время у нас в Петербурге холодновато на воде вечером. А если, как вы говорите, дождичек был, то и вовсе холодновато. — Холодновато, батюшка. Только дочка-то у меня умница: точно она знала, что такой случай будет, шаль взяла шерстя- ную для Феденьки-то и капотик. Вот и пригодилось. — Это точно, матушка, видно, что ваша дочка умная жен- щина. — И умница, и веселая, и добрая. И к мужу, и к ребенку — к внучку-то, Феденьке-то, — радельная. Вот как, знаете, она его одела в капотик-то и шалью-то завернула, ребенок-то и успо- коился: ему тепло. Он и уснул. И дождичек-то на него не моро- сит, потому что дочка села над ним с той стороны, откуда на- правленье дождичку-то, ну, и прикрыла его от дождичка-то. Так хорошо уснул наш Феденька, прелесть. Вот мы так все и плыли. Ну, и дождичек-то перестал. Какая это приятность была. Так все и ехали. Уж совсем смерклось. А покуда можно было видеть, смотрели. Берега, батюшка, острова. В иных ме- стах пусто; в иных дачи стоят по берегу, — прекрасные такие, точно игрушечки. Любовались ими. Только как смерклось-то, вдруг, батюшка, опять дождик, да сильный, и это, батюшка, зна- чит, не то что пора было темноте быть, а стемнело, как бы вам сказать, не ошибиться, часу в седьмом. Зятек-то на часы по- смотрел: «Как это, — говорит, — так темно стало, рано бы еще, — по времени, то есть, рано, — еще семи нет» говорит. А до того места, куда мы ехали чай-то пить, еще то ли верста, то ли три версты, не умею вам сказать в точности. Видим, не до- едем,— как быть? А бог-то и послал защиту свою: видим — мостик; мы как подъехали под мостик-то, и стали, чтобы укрыться от дождя. И только знакомый-то говорит: 194
«А смотри, — говорит, — чуть ли подле этого мостика будки нет». — «Точно, — говорит зятек-то, — точно, что есть будка». — «Чего же, — говорит, — зевать-то?» И поплыли мы к будке. Будочник сначала говорит: «Зачем я вас пущу?» Мы говорим: «Что же, служивый, и тебе выгода будет, ведь мы не задаром же к тебе напрашиваемся». Гривенник ему дали. С бла- годарностью пустил. Сам Феденьку на руках понес в будку- то, — мать-то, знаете, устала, все к нему нагибалась. Вот мы так и напились чайку в будке. Так тепло, хорошо. Стали собираться назад. И наш служивый — будочник-то — такой добрый. Ко- нечно, как человек небогатый, ему гривенник-то составляет счет. Мы его спрашивали, какое ваше жалованье, и все. Он го- ворит: «Жалованье наше небольшое и содержание умеренное, а дохода зимою на нашем месте нет никакого, а летом есть доход, хоть небольшой». — «Какой же?» спрашиваем. «А вот, — гово- рит, — главный наш доход, что у меня теперь спички всегда есть. Идет барин или тоже простой человек, хочет закурить па- пироску, или сигарку, а сам видит — забыл взять спички. Вот он видит будку, и подойдет: «Служивый, — говорит, — одолжи- ко вот закурить». И дашь ему. Он копейку, две даст. Иной ба- рин и пятак даст. Небольшой, — говорит, — доход, а все в лето- то, — говорит, — может быть целковых до полутора набежит». Значит, батюшка, как его с будкою-то на наше счастье бог по- слал, так и нас на его счастье бог послал. И мы-то отогрелись и чайку в тепле напились, и ему хорошо: гривенник в кармане. И тоже чайком и его угостили. Назад-то стали собираться, муж- чины выпили по стаканчику — полштофчик был взят — и мне дали: «Нельзя, — говорит зятек, — для тепла надобно, ма- тушка». Мое дело старушье, пью, батюшка, когда случится; рюмку, даже две могу. Ну, батюшка, и выпила с полстаканчика или, так сказать, поменьше несколько, с третью долю будет. Так и поехали. И приехали. Лодку отдали на пристани, — на пере- возе, где брали. Воротились. И такая, батюшка, была приятная та поездка; я три недели у зятька с дочкой гостила, это самое приятное было. Так хорошо это было, на острова-то ездили. Ну, и все время очень приятно провела, все в удовольствиях. Да что, одно слово: Питер. Сами в нем живете, так, значит, знаете. — Это точно, ваша правда, что в Петербурге много удоволь- ствий. Так вы теперь домой изволите ехать, на завод? — Да, батюшка, к старику своему, на завод. И на заводе у нас хороню. Конечно, таких удовольствиев нельзя требовать, чтобы на заводе были, как у вас в Питере, — а тоже хорошо и у нас. Старушка стала рассказывать, как хорошо у них на заводе. Ее рассказом о петербургских ее удовольствиях напомнился мне другой случай. 195
Тетрадь вторая 2. БАЛ Р а с с к а з В. М. Ч. Зиму 1847—1848 года я, студент 2-го курса, прожил на большой квартире, разобранной по-комнатно компанией студен- тов и чиновников, из которых двое были мне знакомы: один — студент, другой — чиновник. Они-то и поместили меня в одну из комнат, для дополнения комплекта. Однажды, около святок, оба эти мои знакомые сказали мне, что им приятно было бы, если б и я пошел с ними посидеть вечер в семействе чиновников, у которых нанимал комнату в прошлую зиму мой знакомый чи- новник, нынешний мой сожитель. Люди простые, и будут до- вольны: значит, прежний жилец расположен к их семейству, когда знакомит с ними своих знакомых. У них нынешний день какой-то семейный праздник, самый большой, и они всегда устраивают в этот день маленький бал, какой приходится по их небогатым средствам, — даже и не бал, — какой бал, по- милуйте! — маленький вечер. Студент — знакомый уже был на этом вечере в прошлом году, и было, точно, очень весело. По- тому: «идите с нами, идите с нами», и кончено. Я не предвидел себе возможности веселья ни на каком ни бале, хоть бы ма- леньком, ни вечере, хоть бы малейшем, потому что я не умел танцовать, не умел держать себя в обществе, хоть бы и самом немудрящем. Что я там буду делать?—Скучать, сидя молча в углу. Однакож пошел. Мое предвиденье совершенно исполнилось. Мать семейства, которой представил меня знакомый чиновник, ее бывший жилец, встретила меня ласково. После того, через несколько минут, я увидел приют спасения себе от стояния одиноким у какого-то косяка, от которого было уж и отчаялся отойти когда-нибудь: в другом углу комнаты сидел мой знакомый чиновник с хозяй- кою и еще какою-то пожилою дамою. Собрав геройство своего духа, я счастливо переправился через комнату, подсел к ним и просидел до конца вечера. От хозяйки и другой дамы я слышал вещи хоть и вовсе не занимательные, — житейскую мелочь из их быта, рассказываемую моему знакомому чиновнику, — но все же новые для меня; кое-как, хоть с большою скукою, еще можно было слушать то, что говорили эти дамы. Но они, на мою беду, говорили мало, гораздо больше говорил мой знако- мый, рассказывая им те же мелочи из своей службы и жизни, но мелочи, которые, конечно, все уж три-четыре раза были слы- шаны мною при нашем сожительстве с ним. Мне было очень, очень скучно. Но я сидел, рад тому, что уселся. Подали чай. Че- рез много часов подали по рюмке хереса или мадеры на под- 1%
носе, — это был тост, взамен шампанского, потом гости закусили ветчины, сыру и пошли по домам часа в два, в три со скромного вечера небогатых, очень небогатых людей. Значит, не всем было так скучно, как мне, если разошлись так поздно. Конечно, нет. Танцовали больше кадрили, было до восьми пар: три или четыре дочери хозяйки, все молодые женщины, тоже чиновницы, как и мать, — тоже пришедшие пешочком, как и мы, но домой уже поехавшие на извозчиках, потому что устали танцовавши; еще три-четыре молодые женщины или девицы, прибывшие и отбывшие с мужьями или братьями таким же по- рядком, как зятья и дочери хозяйки: на вечер шли, с вечера поехали, потому что устали танцовавши. Итак, больше тан- цовали все кадрили, потому что мало кто из дам умел хоть как- нибудь танцовать что-нибудь, кроме кадрили. Да и кавалеры тоже. Были два-три шелковые платья, остальные были кисей- ные и даже ситцевые. Горело четыре стеариновые свечи. Один из зятьев играл на скрипке, вероятно, очень плохонькой, — я этого не умею различать, — вероятно, и играл-то плоховато, я и этого тоже не умею различать; но ни скрипка, ни игра на ней не могли быть иные, как очень плохие, судя по виду играю- щего. Кавалеры были мужья и братья, следовательно, во время танцев не могло, вообще говоря, происходить никаких особенно увлекательных разговоров. Из всех кавалеров один только и был посторонний человек — мой знакомый, студент, но и он был че- ловек очень скромный, солидный, ни остроумен, ни любезен; впрочем, говорил комплименты, какие требуются приличием от постороннего кавалера; умея танцовать польку-мазурку и вальс — галопировать не умел; но галопировать, должно быть, и никто не умел, потому все-таки был самым занимательным из кавалеров. Когда танцовали кадриль, одной паре приходилось занимать место подле моего стула, — я полагаю, что поочередно перебывали тут все дамы и кавалеры. Их руки были под носом у меня, их лица — в полутора аршинах от моих глаз; вежливость требовала сидеть не спиною же к ним, и я видел их лица — больше изнуренные, особенно у кавалеров: много переписки, черновых, беловых, отпусков, копий, протоколов, предписаний, рапортов, отношений — всего, всего много, очень много; да и у дам: шитье, шитье, шитье, всякое — и свое, и чужое, и простое, и с вышиваньем, и дела по хозяйству. Утомительно. Но все-таки некоторые лица были свежие, здоровые, особенно у дам. Не- известно, отважился ли бы я смотреть на плечи дам, если бы плечи были в обыкновенном бальном виде, но у дам не было для балов особых платьев с открытыми лифами: зато, если нельзя было бы мне засматриваться на их плечи, когда я нашел в себе такую отвагу, то мог я сколько угодно рассматривать их руки, не ту часть рук, которая бывает открыта на обыкновен- 157
ных балах, — от кисти до плеча, — нет, рукава были длинные, но та часть руки, на которой бывают перчатки, — та часть была открыта почти у всех дам. Я, может быть, и любовался бы на их руки, если б они были менее красноваты и грубы. Руки ка- валеров также много выиграли бы, если бы были менее желты, сухи, менее похожи на восковые. Впрочем, на некоторых руках были и перчатки, пары три перчаток в восьми парах танцую- щих. Одна из этих трех пар перчаток принадлежала моему со- жителю-студенту; другая — даме, которая была царицею бала, — младшей хозяйке дома, жене сына хозяйки. Она была царица бала уж и потому, что умела вальсировать, умела тан- цовать польку-мазурку. Так шел вечер, и танцовали очень много, кадрилей двена- дцать, если не больше, и говорили во время танцев, как следует; со всеми кавалерами все дамы говорили о всем том, о чем гово- рили мои не танцующие, разговаривавшие — старшая хозяйка, ее пожилая приятельница и чиновник, мой сожитель — о службе, о хозяйстве, о здоровье, но больше о службе и хозяйстве, о здо- ровье меньше, потому что танцующие были люди еще молодые, им еще нечего было много расспрашивать или сообщать о состоянии здоровья, вообще, оно было хорошо. А с моим со- жителем-студентом дамы говорили и о вещах более воздушных, поэтических; одной даме он даже прочел стихотворение Пушкина, которое тогда очень нравилось ему: Фонтан любви, фонтан живой, Принес я в дар тебе две розы. Люблю немолчный говор твой И поэтические слезы 34, — только потому, что все стихотворение состоит из этих четырех строк. Но он, само собою, прочел его не для применения к даме, которой читал,—это уж было бы слишком, нет, он спросил ее, какой поэт лучше всех нравится ей; она сказала: «Крылов», и прочла несколько стихов из басни «Мартышка и очки», по- жалела, что не помнит всей басни; он сказал, что тоже очень любит Крылова, но еще больше любит Пушкина. «Ах, прочтите что-нибудь из Пушкина, я слышала, что это очень хороший поэт». Он прочел с десяток стихов, начинающихся так: На берегу пустынных волн Стоял он, дум великих полн35. То есть Петр Великий стоял и размышлял, что хорошо будет выстроить на реке Неве город Петербург. Даме понравились эти стихи, и она попросила прочесть из Пушкина еще что-ни- будь, вот мой приятель и прочел «Фонтан любви, фонтан жи- вой»; и эти стихи понравились даме, она просила прочесть еще что-нибудь из Пушкина, но мой приятель больше уже не помнил 193
из Пушкина и, извинившись, что ничего не помнит, а то прочел бы с удовольствием, сказал, что он тоже очень любит Лермон- това, и прочел: Велик, богат аул Джемат; Он никому не платит дани; Его стена — ручной булат, Его мечеть — на поле брани 36. Остановившись на «поле брани», он стал рассказывать даме о том, как он учится говорить по-французски, — он тогда учился говорить по-французски. Он был интереснейшим из всех кава- леров, львом того вечера. Другие кавалеры не заносились в та- кие необычайности, как «аул Джемат» и «поэтические слезы». Такие были разговоры кавалеров с дамами, и такие были руки у дам. И рукава, и лифы платьев шли к разговорам их ка- валеров и к их собственным рукам, и к четырем стеариновым свечам, и к обоям зала, и к меблировке зала, и к рюмке хереса, вместо шампанского, для тоста. И шли ко всему этому и черты лиц всех дам, кроме одной, черты некрасивые, которые, может быть, и показались бы хоть не совсем дурны при другом осве- щении, при другом порядке, да при долгой другой заботе о своей наружности, но и тогда показались бы не больше, как не совсем дурны: все были лица того русского губастого, широко- носого вида, который дается лицу от пищи, похожей на коровью и овечью: тоже вроде сена, азотистых соединений мало, потому количество массы объемистое и жевать надобно много, черты лица и развиваются в широкий размер. Некрасив вид этого рус- ского вида, особенно когда он развивается под петербургским климатом, да еще соединяется с чухонским оттенком, впрочем, тоже чисто русским по виду: некрасивы были лица дам; не безо- бразны — нет, нет, потому что не обезображены ни пороком, ни оспою, ни каким-нибудь кривоносием или бородавкою с грецкий орех, но некрасивы и без выражения, — не идиотские, нет, нет, не глупые, но без выражения, вялые, тусклые. Все лица были такие, совершенно подходящие к обстановке бала и к наряду дам и разговору. Все, кроме одного, кроме лица царицы бала — младшей хо- зяйки. Эта молодая женщина была хороша собою. Была ли она красавица, я не умею сказать: перед тем временем, и после того времени, очень долго я не видел женщин, кроме старушки, хо- зяйки нашей квартиры, да двух служанок, — из них одна была тоже пожилая женщина, другая — молодая, носила черную ску- фейку, потому что остриглась нагладко, чтобы лечить голову от каких-то лишаев, — стало быть, где же у меня была возмож- ность судить о степени красоты этой царицы бала. Очень может быть, что она была только недурна собою, но мне она показалась красавицею, и, вероятно, была. Но это все равно, красавица или просто хорошенькая по чертам лица, — она имела такое энер- 199
гичное выражение в лице, столько жизни в черных глазах, так гордо держала головку, и черная коса ее была так густа, и ручка в палевой перчатке такая маленькая, ножка, не знаю, я не взгля- нул — ведь я же не заглядывался на хорошенькую царицу бала, я только видел лицо, стан, руки, которых не мог же не видеть, когда она два раза занимала в кадрили место перед моим носом, да и лицо ее видел я не так хорошо и близко, как лица других дам, поочередно садившихся на это место. Когда подошла и села она, то мне показалось — чего не казалось при сиденье тут дру- гих дам — неловко, неделикатно сидеть к ней и к ее кавалеру так близко, что каждое слово их слышно мне; как будто показа- лось мне, что между нею и ее кавалером могут быть слова, ко- торые не годится слышать всякому постороннему, и я отодвинул свой стул подальше, потеснил своего сожителя-чиновника; когда кадриль кончилась, опять дал простор сожителю, подвинулся на прежнее место, и опять стеснил сожителя, когда через две-три кадрили с несомненными разговорами опять села на это место младшая хозяйка. Но напрасно стеснял. Когда мы шли домой, мои сожители толковали о вечере. — Ты, чаи, много любезничал, — сказал чиновник студенту. — Да, много, было очень весело, и я был в духе, — сказал лев вечера. — И с хозяйскою снохой? — Отчасти и с ней, но с ней меньше, с другими больше. — А что ж с нею? Ведь как хороша. — Хороша. Только она гордая, с нею не чувствуешь себя так свободно, как с другими. Оттого с другими мысль живее, и слова эффектнее. Итак, царица бала, вероятно, даже не узнала от моего сожи- теля-студента, что он учится говорить по-французски, и, навер- ное, не услышала от него, как велик аул Джемат и какими на- мерениями руководился Петр Великий, основывая Петербург. Не услышала? Что же, если не услышала этого от него, могла она услышить от других кавалеров? А я было думал, что хоть от него она услышит, что она хороша собою, что в нее можно влюбиться, что-нибудь хоть такое. Как же? Ведь вторую из двух кадрилей, которые сидела она подле меня, она танцо- вала с моим сожителем (львом бала), и хоть я сидел отодвинув- шись, но все же слышал, что она сказала ему, что ей очень весел этот вечер, что она весь год помнила прошлогодний вечер в этот день и что: «Как жаль, что до этого вечера в следующем году остается с нынешнего дня еще целый год», и глазки ее горели и щечки горели, и она дышала неровно; и я подумал, что эти слова сколько-нибудь относятся к тому, кому говорятся, и еще пожалел было, что ей, бедненькой, не привелось хоть так немно- жечко, как этого моего сожителя, полюбить кого-нибудь 200
хоть немножечко покрасивее лицом, поизящнее его манерами и разговорами, умеющего танцовать получше, носящего перчатки почище, — и видеться с человеком, вид которого ей несколько мил, хоть несколько почаще, чем раз в год... А не было даже и этого маленького счастья, такого скудного и плохонького, которое мне казалось жалким, — что ж это за холодная, темная пустыня, по которой жизнь ведет эту пылкую, хорошенькую женщину, эту миленькую женщину, которой так шло бы хоть немножко видеть счастья! Вы не подумайте, впрочем, что в этих моих тогдашних раз- мышлениях участвовала хоть сколько-нибудь моя собственная личность; я был тогда не личность, а орган абстрактного мыш- ления мирового духа (Weltgeist). Я не имел личных чувств; я только мыслил о том, какие чувства удобны для других лю- дей, — сам я был выше мира и страстей. 3. ПОЕЗДКА С ВЕЧЕРА Рассказ акушерки Расскажу вам еще один случай. Ко мне приезжает молодая дама или девица, — почему я знаю? Конечно, скорее дама, просит меня быть ее акушеркою. Я сказала ей, что она напрасно выезжала, что я ей советую уже не ездить. — Да, — сказала она,—я знаю, что время близко. Но что ж делать? Я должна буду приехать к вам, когда оно будет уже со- вершенно близко. Мое семейство не должно знать об этом. Я по- прошу вас иметь для меня готовую комнату. — Хорошо, — сказала я. Итак, это девица. — Из ваших слов я вижу, — сказала я, — что вам не с кем советоваться, кроме меня. Время уже очень близко, ближе, чем вы, может быть, думаете. Может быть, завтра, послезавтра, может быть, через несколько часов. — Я это знаю. Я читала курс акушерства и еще не при- ехала бы к вам, если бы мне не казалось, что уже очень близко. — Вы читали курс акушерства и так шнуруетесь? — Что ж делать, я знаю, что это вредно. Но я не могу не шнуроваться туго. О, какое мучение от этого шнурования. Зато даже моя горничная не знает. Я сплю, не расшнуровываясь, чтобы ей поутру не зашнуровывать меня. — Когда же вы переселитесь ко мне? — Я не переселюсь к вам. Я не могу этого сделать. А только приеду к вам. Когда, я не знаю. И потом уеду. — Вы понимаете, что вы говорите? — Понимаю. — Едва ли понимаете, — сказала я. 201
— Будто я не видела, какие тут нужны предосторожности после этого. Ведь у меня ж есть замужние родственницы и зна- комые дамы. Я видела, что делается в первые дни после этого, знаю, когда и лежат, то эти дни очень опасны. Но я не могу. — Я не могу согласиться на такие условия, — сказала я. — Я не бедна, — сказала она. — Я вижу по платью, что вы не бедны. И вы по моей квар- тире видите, что я не бедна. Я живу своим ремеслом; вы, ве- роятно, поместьем, — это почетнее; но мое ремесло честное. Я не убийца (я обиделась: будто такие вещи мы, акушерки, делаем из-за денег. Мы получаем за них деньги, это правда; но мы де- лаем их не из-за денег. Поверьте). — Вы боитесь ответственности, — сказала она. — Ответственности я не боюсь. Кто может доказать, что это вы были у меня? Вы, если не умрете, так уж наверное будете молчать. Но я сама не хочу быть вашею убийцею. — Я не знаю, к кому же мне обратиться? Скажите. — На таких условиях я не могу рекомендовать вас никому и вам никого из акушерок. Если вы согласны переехать дня на че- тыре, я дам вам десять рекомендаций. — Боже мой, что ж со мной будет? Я уж от вас третьей слышу это. — И замолчала. Сидит, молчит. Когда мы замолчали обе, — ну, да что вам говорить? Мне стало жалко. Я подняла вуаль, поцеловала ее, говорю: — Ну, приезжайте ко мне — (она не подымала вуали, покрас- нела. Недурна собою. Лет двадцати). — Полноте, не стыдитесь. А что я открыла вуаль без вашего позволения, так это ничего; приходится быть короткими знакомыми (знаете, обратила в шутку). — Обрадовалась моя гостья. Проводила я ее до завтра, послезавтра. На третий день собиралась я пить чай с детьми вечером, был осьмой час, — звонок; думаю, уж не она ли? Она. Служанка провела ее в мою спальню, — чем же, вы думаете, она встретила меня, когда я входила? — Не знаю, радоваться ли мне, или нет, — нет, радуюсь: когда ехала к вам, сани у извозчика опрокинулись, я упала. Ведь от этого будет скорее? — Конечно, только это страшная беда. — Да, и какая ужасная боль. Но для меня тем лучше! Только скорее, только скорее, вот что для меня важно. Но я не за себя не знаю, радоваться ли, — жив ли малютка? Не по- вредило ли ему? — Жив. Ничего. — Как же это хорошо было, что извозчик вывалил. — Нашла, чему радоваться. Удивительная сила воли была в этой девушке. После того как малютка родился, а ее страдания были большие, все было 202
хорошо, но боли очень сильны, особенно после этого падения из саней, ведь это страшно подумать, — да, так я говорю: после того как малютка родился, она лежала только час и говорит: — Помогите встать, я иду. Я кое-как уговорила ее полежать еще с полчаса, — таки встала и ушла. Какое было на ней лицо, когда она шла, если б вы ви- дели. — Ничего, — говорит, — дорогою оправлюсь. Оправиться дорогою! Когда каждое самое легкое движение саней должно производить такую боль! — Что вы так спешите? — Вот что: мы живем двое, я и брат. У брата ныне был обед. Теперь сидят, играют в карты. Будут закусывать. За за- кускою я опять должна быть и буду. Я уходила от их карт в свою комнату, сидела и читала. Надобно же мне отдохнуть дома от обратной поездки. Ах, эта поездка, должно быть будет ужасна. -Да. — Что делать! Выдержу как-нибудь. Нарумянюсь. Пожа- луйста, заботьтесь о ней... (родилась дочь). — Буду, не беспокойтесь. Ребенок здоров, ничего. — Пожалуйста, заботьтесь о ней. Я заеду, как оправлюсь. — Я усадила ее в карету, я посылала взять, в карете все-таки легче. Что ж вы думаете? Ведь она действительно выходила к за- куске. И хозяйничала, разговаривала с гостями. Никто не за- метил, что она страдает. — И осталась здорова? — Здорова. Ужасно, что она должна была перенести. И все перенесла. 4. СТАРИЧОК37 Рассказ г. М*** ...Тогда одною из моих обязанностей было осматривать про- ходящие партии ссыльных. Осматриваю я одну партию — всякие лица: и добрые, и злые, и честные, и мошеннические, как обык- новенно. Против одного имени в списке выставлено: отцеубийца. Ну, это, знаете, не в каждой партии бывает. Вызываю, — моло- дой мужик, высокого роста, стройный, доброе, благородное лицо. — Как это ты, батюшка? Не с твоим бы лицом это делать. — Точно, что не с моим бы; а так довелось. — Как же довелось? — Мне в этом нет стыда рассказывать. Горе только. Из- вольте, расскажу. Наше село в 200 верстах от Москвы. Отец мой был мужик бо- гатый. Матери не было. Я у него один. Первый жених в селе. Хорошая мать и потому на меня льстилась для дочери, что све- крови нет. Да, а при свекрови-то авось этого бы не было. Ну, да кто мог бы знать? Для всех был завидный жених. 203
Стал отец выбирать мне невесту. У нас это вышло из обыкно- вения, чтобы женить, не спрашивавши. Наше село грамотное (и точно, мужик говорил хорошим языком, будто москвич). «Вы- брал из богатых», говорит мне. А мне уж другая девушка нрави- лась, из посредственных по состоянию, оттого я все и опасался сказать ему. Ну, а когда уж пришлось иметь разговор, сказал: «У меня, батюшка, не та была на примете, а вот такая-то». — «Ну, — говорит, — посмотрю, а, впрочем, едва ли соглашусь, по- тому что ты говоришь: не из богатых». Он на небогатых-то не обращал внимания, а село-то большое, очень большое; он почти что и не знал эту девушку-то. Посмотрел. «Хорошо, — гово- рит, — женись, я согласен». Точно, она очень хороша собою была, Поленька. Повенча- лись. Что ж вы думаете? Стал отец гнать и меня и ее. Ее меньше, а мне житья не стало. «Что это такое, из-за чего у вас такая вражда с отцом? — говорит Поленька мне. — Прежде ведь он был не злодей тебе». Молодая женщина, хорошая, как же она могла бы догадаться? Да и мне в голову не приходит. Помилуйте, как же это вздумать. «Взбесился старик, — я говорю, — с ума сошел». Только видим, вся его злоба на меня. И что на нее напа- дает, только все из-за меня же. И стал уж прямо говорить: «Не могу я этого Тимошку (меня) равнодушно видеть. Пусть он с глаз моих убирается, духу его не могу выносить». И мне то же говорит, и все от него то же самое слышат, и Поленька. Давно бы я и ушел в Москву на работу, как он посылал, да очень мы с нею любили друг друга. Не хотелось расставаться. Только, что же? и по своей любви стали мы чувствовать, что надо мне уйти, и я, знаете, и она, каждый по-своему это чувствует. Ей меня жалко, что бьет он меня немилосердно, как скотину, чем попало: палкой, так палкой, а то и топором замахивается. Можно сказать, не сходило никогда с меня увечье: избит весь. Ну, у ней все сердце переболело. «Уйди ты, — говорит, — Тимоша, хоть не- множко отдохни на воле-то. Уйди на год. У него, может, и пройдет в это время злоба на тебя. Не все же он зверь будет». А мне на нее жалко; его сердце с меня начинается, рассвире- пеет, бивши меня, и на нее потом бросится: «Это, — говорит,— оттого, что сын озлобил». Думаю, когда меня не будет у него на глазах, некому будет приводить его в злобу, надо полагать — будет человеком, не станет ее бить, потому что сам говорит: «Против нее я не имею злобы, а тебя мои глаза не могут видеть». Знаете, она-то меня для меня упрашивает, а я-то из жалости к ней тоже думаю, что ей доставлю спокойствие, ну, и решился. «Хорошо, батюшка, — говорю, — иду в Москву». И ушел. На год ушел. Через год думал воротиться. Ушел я после нашего венчанья так через полгода. Живу в Мо- скве полгода и больше, ничего не знаю, из нашего села мало в Москву ходят, потому что у самих и земли много, и промыш- 201
ленность есть. Потому долго и слухов никаких нет мне. Только и получил же я слухи! Двое наших молодцов пришли в Москву. И рассказывают, знаете, с осторожностью, чтобы сделать мне приготовление, не вдруг, потому что тоже люди неглупые и знают, что мы очень любили друг друга. «Больна, — говорят, — твоя Пелагея Андреевна». — «Как больна?» — «Очень, — говорят, — больна». Ну, и понемногу подошли: «Что, — говорят, — брат, скончалась». Ну, заревел я, как с ума сошел. Ну, оправился, стал расспрашивать подробности. Они, знаете, тоже с осторожностью рассказывают: старик забил, в смерть забил. Ну, и из-за чего, тут понятно мне стало. Сначала, как я ушел, он с лаской подъез- жать стал, она ужаснулась, когда поняла, что он говорит. Ну, тогда он думал побоями принудить. И бил, покуда убил. Ну, и выслушавши это, я имел такой дух, что не обнаружил им, своим-то молодцам, какая мысль пришла мне в голову. Никакого вида не подал им, кроме того, что очень убиваюсь по жене. Не было им никакого подозрения. Москва велика. Работа у меня с ними не одна была. Раза два сходился я с ними еще. А потом, что я с ними не встречался, так они обо мне и думать позабыли. Что за диво, если в Москве долго своих не встречаешь. А мне то и надо было. Недели через пол- торы купил я ружье и пошел домой. Стрелять-то я умел, надеялся на себя. День в траве, в кустах прячусь, — лето было, — ночь иду. Никто не видал. Так и к своему селу пришел. Тоже ночью пришел. Пробрался задами к своей избе. Ходил кругом, смотрел в окна, ничего нельзя сделать: спит на полатях. Перед рассветом ушел в конопли, пролежал день. Ночью пошел опять. На эту ночь вышла удача. Вижу, старик растянулся на лавке, спит. А в окно- то месяц светит; так хорошо его осветил. Я приложился сквозь окно в висок ему и, должно полагать, прямо как раз: едва поше- лохнулся. Посмотрел я, уж не промах ли, что даже хрипоты не было. Нет, ловко пришлось. Ну, я пошел. Ружье в пруд бросил, как проходил. Думал, буду чист. Ан нет, поймали. — Врет он, ваше высокоблагородие, не так дело было, — сказал другой ссыльный, выступая вперед. — Как же в исправду-то было? —спросил я, переводя глаза на этого ссыльного и потом опять на отцеубийцу, так что вопрос больше относился опять к нему. Но он только крякнул бодрым голосам и молчал. — Мы с Тимофей Петровичем в одном остроге сидели, я по- преже его попал, так это мне тоже известно. Не поймали его, ваше высокоблагородие. Он в Москву ушел, и никто его на дороге не видал, и никакого подозрения не могло быть, никому и в мысль не приходило, чтоб он из Москвы отлучался. Его дело было чистое. Да грех случился. Мужичка поклепали в убийстве- то. Его отец тот вечер в кабаке сидел, и подерись они с этим мужичком. И давно у них смертная вражда была, всему селу 205
известна. И не один раз они друг на дружку угрозы делали: «Убью, — говорит, — тебя». При этакой вражде, да в тот вечер драка-то случись между ними. Тоже с угрозами: мужичок ему грозил. Явное подозрение на мужичка, ваше высокоблагородие. По следствию и вовсе стало, будто иначе быть не могло, как то, что мужичково дело. Как их розняли-то-с, его-то отец совсем уж пьяный был, домой пошел, дрыхнуть прямо повалился, — оттого и на лавке, что пьяный. А мужичок-то еще вполпьяна был, остался в кабаке, лил еще и все похвалялся: «Убью, —говорит,— я его». Пошел из кабака, ну, примерно сказать, хоть в десятом часу ночи, а домой пришел на рассвете. Где ночь пробыл, не может, сударь, отчету дать. «Не помню, — говорит, — где пова- лился я, где встал, ничего, — говорит, — не помню, как из кабака вышел, как домой пришел». Как же, ваше высокоблагородие, не виноват? А ружье-то у мужичка тоже было, пуля входит, чего же тут? Явное дело: просидел в поле, покуда в избах уснули, вошел в свою избу, когда уж все спали, взял ружье, застрелил, вычистил ружье, поставил на место, покуда еще не просыпались, да и ушел опять до утра, что, дескать, я в избе ночью не был, ружья не мог иметь. Всякий так по совести рассудит. Так и гово- рили все: не может быть оправдания. И присудили: он убил. Вот, как этот-то слух дошел до Тимофея Петровича в Москву, он пришел в часть и объявил себя. Вот как было дело. Ну, му- жичка высвободили. — Что, не так было дело, Тимофей Петрович?—спросил я. — Что же, сударь, не я один, многие так-то себя объявляют, всякий объявит. Тут ничего такого нет. 5. ЗИНАИДА СЕМЕНОВНА 38 Рассказ В. М- Ч. (Действие происходит в большом провинциальном городе, очень знаменитом в летописях отечественной истории) Был бал в Дворянском собрании. В той губернии, вероятно, и тогда было много хорошеньких между помещичьими дочками,— когда я приезжала туда, я видела много очень красивых лиц. Но блистала на этом бале Зинаида Семеновна Березинская. Она была и точно очень недурна, но важнее было то, что она была одета роскошнее всех и держала себя герцогинею. На бале не было бы кавалера, достойного ее, если бы не приехал в город, перед вечером в тот день, офицер из гвардейской кавалерии, лейб- гусар, конногвардеец, не знаю хорошенько. Он был в отпуску, ездил на год в поместье, чтобы несколько поправить свои дела: у него было много долгов. Но поездка не удалась; вместо своего поместья он попал в губернский город, там, против ожидания, 206
нашел общество, почти такое же прекрасное, как в Петербурге,. были цыгане, даже лучше петербургских, была большая игра, — его обобрали до ниточки, как не обирали и в Петербурге, его село было назначено к продаже. Что же ему было оставаться в про- винции? Он поехал назад в Петербург. На душе у него было невесело, — чем теперь он будет жить? Но все-таки, когда он, остановившись переночевать в том городе, где блистала Зинаида Семеновна, услышал, что ныне в Дворянском собрании бал, он отправился на бал. Как явился, помрачил туземных кавалеров. Правда, в той губернии стояли два уланских полка, офицеры, ко- нечно, тоже были прекрасные кавалеры, однако, какое же срав- нение с гвардейским кавалеристом? Но он не был гордый: по- знакомился с ними. Стал расспрашивать о девицах, которые были заметнее других, и особенно полюбопытствовал о Зинаиде Се- меновне, — да и нельзя было не полюбопытствовать о ней больше всех: она была в тот вечер очень эффектна. — Это Березинская, — говорят ему. — Березинские первые наши аристократы. Они живут совершенно по-вельможески, у них 2 500 душ, она одна у них наследница всего, первая невеста у нас. Он к ней. Сначала так, полюбезничать, не больше, потому что ведь он завтра же поутру уезжает, а она, как увидела мундир его, и растаяла; в ту зиму у них не было еще ни одного гвардейца, а это даже не простой гвардеец — гвардейский кавалерист; и не отходит от нее, и ни на кого, кроме нее, не обращает никакого внимания. Как же ей не очароваться? Он, увидевши, что она го- това влюбиться в него, стал объясняться в любви. И какой он показался ей красавец! никогда не видала таких. — Неужели в самом деле вы так полюбили меня? — Он го- ворит: — Как же,— совершенно так полюбил, как оказывал ей,— если я не найду в вас ответа на мою страсть, она убьет меня. — Ах, это жалко, — говорит Зинаида Семеновна, — надобно сказать маменьке. «Вон оно, как идет! — думает он: — какой счастливец- то я. Я так себе говорил, а она, моя добренькая, уж и готова пособить обедневшему человеку». — Где же, — говорит, — ваша маменька? — Вот эта дама там сидит, это моя маменька. — Так ведите меня к ней. Дочка подвела, отрекомендовала, он и перед маменькой также объяснился, что страстно влюбился в ее дочку. Маменька, — такая же умная, как и дочка, хоть постарше дочки, — тоже сейчас растаяла от мундира; он в полчаса успел рассказать ей все: как он служит в Петербурге,—конечно, отлично; какие в Петербурге веселости в высшем обществе, удивительные, конечно, — это ма- менька и сама знала, она, может быть, и сама живала в Петер- бурге; как он там принят в самом аристократическом кругу, — конечно, превосходно, как свой, это и по мундиру видно; какие у него поместья, которые вот он ездил осмотреть, — конечно, 207
очень богатые, и как он влюблен в Зинаиду Семеновну, — все успел рассказать в полчаса и сделал предложение; маменька в восторге, говорит: — Пойдемте к мужу. Повела к мужу; муж сидит за картами. — Вот, мой друг, рекомендую тебе такого-то, — называет фамилию, имя и отчество. Муж говорит: — Очень рад познакомиться, — протянул руку, а сам глядит в карты. — Очень рад, — говорит. Гвардеец отошел немножко в сторону, а маменька нагнулась к уху мужа и шеп- чет: — Он сделал предложение Зиночке, какого еще жениха, соглашайся скорее. — А муж почти что вслух ей: — Что ты, мать моя, пристаешь ко мне? Разве здесь место говорить? Ты видишь, мне некогда, в карты играем. — Решайся скорее, — говорит ма- менька. — Отстань ты, пожалуйста, от меня, матушка; до того ли мне, — видишь, я занят. — Да ведь он только проездом здесь, ему ждать нельзя. — Ну, и пусть не ждет, если нельзя. Отстань ты с ним от меня! — Нечего делать, отстала. — Что ваш супруг отвечал? — спрашивает жених. — Ему некогда, он занят: я попрошу вас подождать ответа до завтра утра. Но мое слово вам дано. — Если я ваше слово имею, то чего мне больше. Мне больше ничего не надобно. Кому же, как не матери, располагать рукою дочери?.. Может ли мужчина пони- мать женское сердце? — говорит жених. — Это правда, — гово- рит маменька Зинаиды Семеновны, — никакой мужчина не может, а мой муж тем больше. — Неужели, — говорит жених, — такая дама, какую я вижу в вас, должна ждать приказаний от мужа? — Я, — говорит маменька Зинаиды Семеновны, — и не жду приказаний. Я себе и моей Зиночке сама госпожа. — Значит, я уже в полной надежде на вас. — Будьте в полной надежде, — говорит маменька Зинаиды Семеновны. — Позвольте мне опять просить Зинаиду Семеновну на кадриль и на мазурку, — говорит нареченный жених. — Извольте, просите, — говорит маменька Зинаиды Семеновны. — Это я потому прошу, — говорит наречен- ный жених, — что, мне кажется, я к родной матери такого почтения не чувствовал, какое к вам. — Может быть, и в самом деле не чувствовал, удивительного ничего нет. А маменька наре- ченной невесты тем более в восторге: видит, будет почти- тельный сын. — Что же сказал папенька? — спрашивает Зинаида Семе- новна своего кавалера. — Ваш папенька не хочет нашего счастья. Вероятно, у него есть уж другой жених для вас. — Ах, за другого я не могу итти, потому что я вас так же люблю, как вы меня. — Я этого и не пережил бы, застрелился бы, — говорит кавалер, — потому что я без вас жить не могу. — И я без вас не могу, —гово- рит Зинаида Семеновна, — я в чахотке умру. — Ах, — говорит кавалер, — это будет ужасно, только зачем же этому быть? Лучше вы так и скажите маменьке; она женщина умная и вас любит, она это предотвратит и устроит наше счастье, хотя бы 203
папенька и не был согласен; что его спрашивать. — Я пойду, скажу, — говорит Зинаида Семеносна. Пошла. — Маменька, — говорит, — я не могу без него жить, я умру, со мною чахотка сделается или я утоплюсь; папенька не хочет нашего счастья. — Папенька твой дурак, Зиночка, потому и не хочет; мы его слушать не будем. Нареченный жених подошел. — Это, — говорит, — очень бла- городно, как я и ждал от вас, и благоразумно. Вы его и не будете больше спрашивать? Ведь вы не должны ждать приказаний от него, как вы говорили. Зачем же его спрашивать?—Конечно, незачем, — говорит маменька Зинаиды Семеновны. — Потому, что вашей воли совершенно достаточно, — говорит жених. — До- статочно, — говорит маменька Зинаиды Семеновны. — Значит,— говорит жених, — вы позволите мне называть вас маменькою. — Называйте, — говорит маменька Зинаиды Семеновны. — Милая маменька, так как теперь дело решено вашею волею, то надобно его и устраивать. — Конечно, надобно, — говорит маменька Зинаиды Семеновны. — Вы, милая маменька, позвольте мне за- няться этим?—Позволяю, — говорит маменька Зинаиды Семе- новны, — займитесь. — Когда же вы, милая маменька, прикажете увидеться с вами? — А вот завтра у нас бал, так вы пожалуйте, мы с Зиночкою рады будем. — Значит, милая маменька, вы мне приказываете к завтрашнему вечеру устроить это дело? — Да, к завтрашнему вечеру и устройте. — Покорно вас благодарю, ми- лая маменька. А ему вы и не будете говорить, милая маменька?— Не буду, зачем же. — Ваша правда, совершенно незачем, милая маменька, потому что это вовсе не его дело, а ваше. — Конечно, так, — говорит маменька Зинаиды Семеновны. — Позвольте мне, милая маменька, попросить Зинаиду Семеновну еще на одну кад- риль. — Пригласите, позволяю. Танцуют жених с невестою. — Теперь, обожаемая моя Зи- наида, наше счастье может назваться решеным; лишь бы только твой папенька не узнал прежде времени, он может погубить нас. — Конечно, — говорит Зинаида Семеновна. — Так ты, ангел мой Зинаида, присматривай за мамашею, чтоб она не проболта- лась. — Я буду присматривать, — говорит Зинаида Семеновна.— Завтра мы и повенчаемся, бесценная моя Зинаида. — Ах, какое счастье, — говорит Зинаида Семеновна. — Для меня еще больше счастья, чем для тебя. Ты ей завтра уже перед самым балом скажи, когда начнут съезжаться, раньше не надобно говорить ей об этом. — Конечно, не надобно; как же я ей скажу? — говорит Зинаида Семеновна. — Ты так просто и скажи: успеет ли он, ма- менька, исполнить к нынешнему вечеру ваше приказание, чтобы нынче во время бала была свадьба, как вы думаете, маменька, успеет ли? Она и подумает, что она так приказывала. — Ах, как это хорошо, я ей так и скажу. Бал в Дворянском собрании кончался, папенька Зинаиды Се- 209
меновны доиграл свою пульку, стали собираться ехать домой. Гвардеец тут же провожает их, старается угодить и папеньке Зинаиды Семеновны. Посадил дам в их карету. Едут они. — Какой прекрасный молодой человек, — говорит папенька Зина- иды Семеновны маменьке ее. — Я очень рада, что он тебе нра- вится, — говорит маменька Зинаиды Семеновны, — потому что он и мне тоже нравится; я уже пригласила его завтра на бал к нам. — Конечно, пригласить следовало; только зачем же ты, матушка, не сказала этого мне? Обо всем прежде надобно спро- ситься мужа, — говорит папенька Зинаиды Семеновны ее ма- меньке. У маменьки душа ушла в пятки. — Что ты мне о нем говорила? Я не вслушался, потому что картами был занят,—го- ворит папенька Зинаиды Семеновны маменьке ее. — Не говорите ему ничего, маменька, — шепчет Зинаида Семеновна своей маменьке. — Знаю без тебя, — шепчет маменька Зинаиде Семе- новне. — Я тебе его рекомендовала, что он с нами познакомил- ся. — Ты что-то про Зиночку тут же говорила, да я не разо- брал, — говорит папенька Зинаиды Семеновны ее маменьке. — Я говорила, что он со мною и с Зиночкою познакомился, — го- ворит маменька Зинаиды Семеновны ее папеньке. — Ты что-то говорила про то, что он скоро уезжает, чего-то ждать не мо- жет. — Я говорила, что он завтра поутру собирается уезжать, так не может нашего бала ждать; а потом он передумал, сказал, что будет. — Видно, ему рассказали, как мы балы-то даем, хоть бы и в Петербурге у первых вельмож такие были, так не стыдно бы, — говорит папенька Зинаиды Семеновны; — а я тогда не расслышал, что ты говоришь, только слышу чего-то ждать не может. Нашла .время, матушка, говорить под руку. Видишь, че- ловек занят, могла бы подождать. И точно ты принесла мне не- счастье, как подошла: хуже да хуже стали итти карты. Опять проигрался, целковых тридцать проиграл. — Меньше бы играл, лучше бы было, — говорит маменька Зинаиды Семеновны ее па- . пеньке. — Нельзя, матушка, общество требует, — говорит па- пенька Зинаиды Семеновны ее маменьке. Так доехали домой, легли спать. А гвардеец остался ужинать в Дворянском собрании с та- мошними офицерами: он не гордый был. Да и офицеры-то были хоть армейские, но все же кавалеристы, а не простые, — тоже хорошие офицеры. Он и прежде с ними был разговорчив, а тут с двумя, с тремя и вовсе хорошо сошелся. Кончили ужинать, он этим двум-троим говорит:—Я к вам, господа, обращаюсь с прось- бой, не откажите. — Мы, — говорят, — готовы с удовольствием все, что мо- жем; в чем ваша просьба? — А вот, — говорит, — поедем ко мне, там расскажу, в чем моя просьба. — С удовольствием, — гово- рят. — Только вот, господа, в гости-то к себе я позвал вас, а не спросил, какова гостиница, в которой я остановился: шампан- 210
ское-то найдется там? — Найдется, — говорят, — гостиница хо- рошая, шампанское всегда есть. — Это хорошо, — он говорит. Приехали, он им рассказал за шампанским, в чем его просьба: — Так и так, — говорит, — пленила мое сердце ваша красавица, m-elle Березинская: женюсь, завтра свадьба.—Стой, — те гово- рят, — здоровье невесты прежде всего, желаем ей и вам всякого довольства и счастия. — Чокнулись наскоро, выпили. — Ну, те- перь дальше, говорите, — говорят господа, — в чем ваша просьба к нам. — В этом, — он говорит, — и вся моя просьба, свидетели нужны; прошу вас, господа; тоже священника нужно найти, чтобы остановки не было, вы здесь знаете все, что и как, какой поп такие скорые свадьбы может венчать; прошу вас, помогите, господа.— Только-то,—говорят,— в этом-то вся ваша просьба? Это, можно сказать, не мы вам услугу будем оказывать, а вы нам оказываете услугу, что доставляете такой случай: это для нас только одно удовольствие, а хлопот никаких. Тут стали предлагать тосты уже как следует, с церемонией, потому что прежде наскоро выпили, чтобы не задерживать его речи. Невесту хвалили: точно, первая невеста в городе; поздрав- ляли его, все по порядку. Ну, и хвалили его, как молодца, что так живо дело обработал. У всех на душе весело было, и с ужи- на-то приехали уже веселые (да и за ужин-то садились уж весе- лые, как обыкновенно), а тут не то, что от одного вина было весело, а то, что дело отличное, молодецки поведено: в один ве- чер обработал! Молодец! Истинный кавалерист, хоть и гвардеец; так прямо и говорили ему, потому что сошлись:—Хоть ты,— говорят, — и гвардеец, а все-таки истинный кавалерист. — Так и заночевали тут, взявши еще номер или два, сколько там кро- ватей нужно было. Проснулись часа уже в три, может быть, в четыре. Славно поспали. Уж и обедать-то почти-что некогда, пора за дело. На скорую руку перекусили, однако хорошо покушали и выпили за здоровье невесты опять, — только все так живо, потому что пора за дело, давно пора к попу скакать, с ним торговаться, что ему денег-то передавать понапрасну. Дело самое легкое; это и не он один в городе согласится повенчать, — двоих, троих таких можно найти. Если бы дело не такое, родство или невесте лет нет, или бы невеста бежала (а тут мать согласна, ничего не может быть), или бы против воли невесты, то есть насильно бы ее водить во- круг аналоя, потому что и так бывает, — ну, тогда, конечно, этот поп один, и торговаться с ним плохо, а тут никакого затрудне- ния, и 50 рублей (тогда еще было на ассигнации) за глаза довольно. Жених сто рублей дает:—На всякий случай, — гово- рит. — И не нужно, — говорят, — давай 50, больше и брать с собою не хотим, чтобы соблазну не было передать. Оно, конечно, дело такое, что затруднений никаких; но все же хлопот много; так часов ,до десяти провозились и приятели- 211
то, и жених-то, — ну, и одеться нужно, и все, — смотрят, пора ехать на бал к будущему тестю с тещей. Другие-то офицеры были тоже приглашены, поехали; один остался при коне, карау- лить, смотреть, чтобы все готово было. Приехали в самое во-время, ни рано, ни поздно, гости уж на- чали съезжаться, — много. Бал прекрасный. Хозяева хозяйни- чают, суетятся, принимают гостей, — хозяйке да хозяину на бале много заботы, — туда, сюда, все нужно самим посмотреть: за- куски, вина, десерты, фрукты. Вот идет папенька Зинаиды Се- меновны в буфет, что ли, или в кухню, или в столовую, взгля- нуть на что-то, в порядке ли, видит, два лакея тащат кровать по коридору. — Что это? — спрашивает. — Барыня приказала, не знаем, — говорят лакеи. — Что она, с ума сошла? Отнесите на свое место назад, не нужно. — Понесли назад. Идет папенька по коридору дальше, третий лакей ему навстречу, тащит подушки.— Это что? — Барыня приказала, не знаю. — С ума сошла твоя барыня, неси назад на свое место, не нужно. — Лакей понес назад подушки. — Экая дура какая жена-то у меня, — думает па- пенька Зинаиды Семеновны про ее маменьку, —нашла время ме- бель переставлять. До того ли теперь, чтобы отвлекать лакеев из приемных комнат для таких глупостей? Можно бы, кажется, до завтра отложить. Экая дурища-то какая! А он напрасно ее бранил: она вовсе было не глупо вздумала. Когда приехал жених, подошел к ней, говорит: — Я, милая ма- менька, исполнил ваше приказание: все готово, и в церкви ждут. — Она говорит: — У какого же столяра, мой милый друг, вы так скоро нашли кровать, и хороша ли? — Этого, — гово- рит, — я не успел сделать, милая маменька. И не смел сделать, милая маменька, потому что не имел на это вашего приказания. Я из этого заключил, что ваша воля состоит в том, чтобы мы из церкви возвратились сюда же и я вместе с другими гостями уехал бы, чтобы никакого вида не подавать, для того, чтобы не было неприятностей в семействе в такое время, а потом завтра мы постепенно и сообщили бы батюшке. Мне казалось, милая маменька, что ваша воля такая. — Это все так, вы во всем мою волю отгадали, милый сын, только как же без кровати-то? — Я так угадывал, милая маменька, вашу волю, что зачем же кро- вать, когда молодая еще проводит время у родителей. А когда я завтра поутру приеду переговорить с батюшкой, тогда мы и кроватью займемся. Я так 'понимал вашу волю, милая ма- менька. — Нет, милый сын, вы во всем отгадали мою волю, только в этом большую ошибку сделали. Как же можно быть свадьбе без кровати? Нельзя. — Это ваша правда, милая ма- менька, я сделал большую ошибку, не понявши в этом вашего приказания. Позвольте мне посоветоваться с моими помощни- ками, как это исправить. — Надобно исправить, милый сын. Без кровати нельзя быть свадьбе. 212
Жених отозвал своих помощников в сторону. — Вот какое об- стоятельство, господа. — Ну, я скажу, что у меня есть кровать, что уж я и отвез ее к тебе, — говорит один из помощников. По- дошел вместе с женихом к нареченной теще. — Вот он уже испра- вил мою ошибку, милая маменька. — Я понял, — офицер назвал маменьку Зинаиды Семеновны по имени и отчеству, — что он по множеству своих хлопот позабыл понять вашу волю в этом слу- чае, и я сам распорядился, послал свою кровать. — А какая ваша кровать, батюшка? — говорит маменька Зинаиды Семе- новны офицеру. — Хорошая. — Да какая же?—Красного де- рева. — Ах, как можно, чтобы на свадьбе моей дочери была кро- вать красного дерева! Нынче красное дерево вовсе не в моде, вовсе не в моде. А полог какой?—Хороший. — Да какой же именно?—Канаусовый. — Как же можно, чтобы на свадьбе моей дочери был канаусовый полог, нет, нет, этого я не могу до- пустить. Не могу. — Как же быть, милая маменька? Уж иначе нельзя. Завтра перевезем какую вам угодно будет кровать, с ка- ким угодно будет пологом, уже достанем. А нынешнюю ночь пусть постоит его кровать, ведь ныне молодая, по вашей воле, еще здесь останется. — Нет, нельзя; так не могу допустить свадьбы. Уж и не знаю, как мне быть — в такое затруднение вы меня ввели вашей ошибкою. Разве вот что? Пошлю я к вам свою кровать. — Позвольте посоветоваться, милая маменька. Отошли, .подозвали другого своего товарища. — Как быть с этою дурою? Когда потащат кровать, постель, муж может узнать, пропадет все дело, — говорят жених и прежний офицер товарищу. — И подвернулся же канаусовый полог на язык, что у меня есть канаусовые рубашки, вспомнил, ведь бывают же та- кие беды! — говорит прежний офицер. — Да, —говорит новый офицер прежнему: — этот канаусовый полог все дело изгадил.— Теперь как быть с этою дурищей? — говорят все трое друг Другу, — ничего не сделаешь с нею, уперлась; не сговориться. — Правда, спорить против нее, только рассердить. Пожалуй, и во- все на дыбы станет. — Надо уступить ей, иначе нельзя. Может быть, и сойдет с рук. Подошли опять к маменьке Зинаиды Семеновны. — Милая маменька, — говорит жених, — ваша воля совершенно справед- лива. Вот он велит на дровнях приехать за кроватью и по- стелью. — Один из помощников пошел, распорядился. Приехали на дровнях к заднему крыльцу. Жених сказал маменьке Зинаиды Семеновны, что готовы дровни.—Теперь можно в церковь ехать, милая маменька?—Теперь можно, потому что постель будет.— И пошла распорядиться, чтобы кровать и постель выносили. Вот как было устроилось дело, когда папенька 'Зинаиды Семеновны расстроил его, и еще побранил в мыслях жену дурою, что она в такое время отвлекает лакеев от дела на пустяки, а сам не знал, что это такое; а если бы знал, не сказал бы, что пустяки. 213
Маменька Зинаиды Семеновны пошла в свою спальню рас- порядиться постелью, а Зинаида Семеновна пошла из зала, где танцовала, в свою комнату, а из своей комнаты прошла на зад- нее крыльцо, там стоит один из помощников с санями; сели, по- ехали в церковь, а жених с другим офицером вышли с переднего крыльца, сели в другие сани, поехали. В церкви все уж готово; живо повенчались, поехали назад. Все это так хорошо устрои- лось, без всяких задержек, часу не проездили, воротились. Если кто спрашивал:—Что вас не видно было? — молодая отвечала, что наряд, прическу поправляла в своей комнате; молодой отве- чал, что уходил в буфет. Никому не было никакого подозрения. Да мало кто и замечал, что Зинаида Семеновна и гвардеец про- падали, комнаты большие, комнат много; почти никому не слу- чилось и спросить Зинаиду Семеновну или гвардейца, почему не было видно ее или его несколько времени. Так хорошо все устроилось. Только маменька Зинаиды Се- меновны была несколько огорчена, что кровать с постелью воро- тилась на прежнее место. Но женщина умная, рассудила, что уж так и быть, нечего огорчаться. Утешилась в этом. Только стала беспокоиться о том, как завтра мужу сказать, — съест он ее за такое самовольство. — Не извольте беспокоиться, милая мамень- ка, — говорит зять, — зачем же вам принимать на себя ответ- ственность, не для чего вам подвергаться неприятности; хоть большой неприятности и не будет, но и никакой не подвергайте себя. Я все обязан принять на себя; иначе я был бы неблаго- дарный. Вы ничего этого и не знали. Ваше дело сторона. Вы даже покажите вид, что тоже прогневались. Не беспокойтесь, ми- лая маменька, до вас ничего ,не коснется. Предоставьте мне од- ному все хлопоты, и вы увидите, что мы с батюшкою хорошо уладимся. — Маменька Зинаиды Семеновны успокоилась и в этом. Время идет, старики в карты играют, кавалеры и дамы тан- цуют: бал, точно, отличный, хоть бы в столице, и ужин тоже превосходный; после ужина разъехались гости, и гвардеец уехал вместе с другими, с ним уж не двое, а все трое офицеров, его приятелей, поехали, потому что после венчания и тот офицер приехал на бал, который до свадьбы караулил попа. Папенька с маменькою Зинаиды Семеновны проводили всех гостей, пошли в свою спальную и уснули. Зинаида Семеновна пошла в свою комнату, тоже, может быть, уснула, а, может быть, и не уснула. Молодая спит ли или не спит, только остается смирно в своей комнате, а молодому с его товарищами надобно же вспрыснуть свадьбу, поблагодарить друзей, потому все трое офицеров опять приехали к нему в гостиницу; поздравляли, тосты пили, но не остались долго, потому что устали, всем отдохнуть хотелось. Просидевши с молодым час, может быть, меньше часу, уехали 214
по домам. Он тоже один остался в своей комнате, как и мо- лодая. Спят папенька Зинаиды Семеновны с ее маменькой, только просыпается папенька Зинаиды Семеновны: стук какой-то, крик, шум, это его разбудило. Послушал, не унимается шум, надобно посмотреть, что такое. Нечего делать, встал, пошел. Шум идет из зала. Папенька Зинаиды Семеновны входит туда, еще совсем темно, но видно, у одного окна человека три стоят в зале, смот- рят в окно, отбиваются, ругаются, их-то голоса он узнал: ла- кеи. — Что такое? — Вот, сударь, какой-то человек, пьяный, в окно лезет, и с саблею, саблею окно рубит, изволите видеть, уж стекла повыбил, опасности нет от него, потому что, где ж ему влезть в окно, — пьян, не может; кричит тоже сударь, что кри- чит, понять трудно, потому что очень пьян, а только все про жену что-то поминает, что я, говорит, к жене иду, как вы смеете меня не пускать. Ошибся, должно быть, с пьяных-то глаз. — Как же с этим быть? — спрашивает папенька Зинаиды Семе- новны. — Мы так, сударь, думаем сделать: очень он пьян, по- тому опасности нет, чтоб он мог саблей своей зарубить; так мы, сударь, к нему выйдем на улицу, саблю-то у него вынем из руки, а его поведем под руки, смотря по тому, какой окажется: если благородный, то домой его отведем, а если из простого звания, то на часть. — Так вы и сделайте, — говорит папенька Зинаиды Семеновны. — Слушаем, сударь. Лакеи пошли. Папенька Зинаиды Семеновны остался в зале у окна, посмотрел, как подошли лакеи к пьяному, было еще очень темно и на улице нельзя в лицо рассмотреть пьяного. Но фи- гуры-то на улице видны, — будто в офицерской шинели, — что ж, особенного ничего нет, это случается; папенька Зинаиды Семеновны посмотрел, как лакеи его взяли пьяного под руки, повели. А пьяный все кричал что-то про жену, что он к жене идет. Когда его увели, папенька Зинаиды Семеновны пошел опять спать. Жена просыпалась тоже, спросила, что такое. Он ей рассказал в коротких словах: — Вот пьяный какой-то, в офи- церской шинели, ошибся домом, лезет, кричит: «Что вы не пу- скаете? Я домой иду, — говорит, — тут моя жена». Евграшка с другими взяли его, повели, — в коротких словах рассказал это папенька Зинаиды Семеновны ее маменьке, потому что ему спать хотелось после ужина: — Сон, — говорит, — одолевает, матушка; ужин-то, точно, отличный был у нас. — Уснул опять. Долго проспал папенька Зинаиды Семеновны. И молодой тоже долго проспал. Проснулся и думает: — Что это такое мне вспоминается, будто я что-то про тестя с тещею слышал, когда меня назад вели? Экую глупость какую я сделал! Ведь это я к ним в дом ломился! Какой срам-то! Ну, да это ничего, надо узнать, ломился ли только в дом или, может, и дрался с тестем. Это, конечно, были их лакеи. Что ж они мне про них рассказы- 215
вали? Перед тем, как ехать к новому тестю объясняться, надобно мне хорошенько узнать, что такое я ночью-то наделал и что они говорили, — должно быть, что сердился тесть? Ну, как сер- дился, надо узнать. Свистнул молодой, вошел его лакей. — Что такое со мною было, Дормидон? — Обманули вас, сударь, — говорит Дормидон, — восполь- зовались вашею неопытностью. — Как? Что ты говоришь? — Вы, сударь, изволили жениться с вечеру-то, как я слышал от людей, — вашего-то тестя людей, которые вас привели, а они из ваших-то слов это поняли, пока вас вели, — изволили вы, су- дарь, повенчаться на их барышне, конечно, в расчете на прида- ное-с и на наследство, что как вы видели они живут очень пышно, и что она, то есть нонешняя-то супруга ваша, сударь, одна у них наследница всему, так расчет богатый. А только в том ваша ошибка состояла, сударь, что они прожились дочиста, — как есть, голые стали они, тесть-то ваш, сударь, с тещею; по- местье, точно, большое, только заложено и перезаложено, и само того не стоит, сколько на нем долгов. Оченно жаль, сударь, что вы так-то поспешили, их лакеи так мне говорили, когда вас привели, мы с ними разговаривали; так вот как они мне го- ворили: «Если, — говорят, — он здесь жить останется, то точно, может с ними жить, как и они живут, и в пышности покуда, в первые месяцы; только это не надолго может протянуться; по- тому что имение должно скоро итти в аукцион, а занять им больше неоткуда, уж никто не может им теперь дать денег, они последние деньги теперь доживают, которые в прошедшую зиму заняли, да и тех не должно уж быть ничего, а только в лавках в некоторых еще верят, а что вновь занять денег в нынешнюю зиму они не могли, сколько «и бились. Так если, — это люди-то их мне говорят, — он, — то есть вы, сударь, — останется с ними жить, может жить, пока они сами живут, полгода, может быть, этот аукцион продлится, — а что приданого никакого не могут они ему — то есть вам, сударь, — дать, хоть бы и рады душою, потому что сами ничего не имеют». — Плохо дело, Дормидон, если так, — сказал молодой, — в долг-то я и сам умею жить, на это мне теща да жена не нужны; а здесь оставаться как же можно, все ж лучше в Петербурге. Только все ли так, как ты говоришь? Может, и в состоянии дать что-нибудь, хоть и не так много, как я ждал? — Нет, сударь, это дело верное. Может быть, что сот до пяти ассигнациями они могут иметь в руках, если будут доста- вать, до пяти сот могут достать, а больше — нет. Я и буфетчика, и половых спрашивал об этом: верно-с. А это ваша совершен- ная правда, что как мы приехали в здешний город, так и выез- жать из него для вас лучше. Эта ваша правда, сударь. 216
— Так, значит, едем. Ступай на станцию за лошадьми. А впрочем, позови буфетчика да из половых, кто порастропнее, надо мне самому порасспросить. — Это точно, сударь, лучше самому вам их расспросить, чтобы сомнения не оставалось. Только как это дело верное, то я, велевши им к вам итти, caм прямо на станцию пройду. Что ждать-то-с. Буфетчик и половые совершенно подтвердили слова Дорми- дона. Пока они рассказывали, привели лошадей, Дормидонов ба- рин рассчитался с буфетчиком, сел в повозку и поехал из города. Когда я приехала в тот город, где осталась по-прежнему Зи- наида Семеновна, когда я встретила ее и услышала ее историю, это было лет через десять после ее свадьбы. «Незамужняя вдова», как ее называли, была суха, желта, стара не по летам и молодилась не по летам: держала себя еще девушкою, и в этом она была права, разумеется, неправа только в том, что держала себя очень молодою девушкою. Старалась любезничать, наив- ничать; за хвостом ее всегда таскалось несколько молоденьких офицеров, — плохоньких, самых плохоньких из всего туземного штата офицеров-кавалеров. Стало быть, она утешилась? Да, но все-таки, зачем же она была желта и стара не по летам и зачем так худа? Стало быть, тосковала. Смех смехом, а жалкая судьба. Папенька и маменька, ее тогда еще здравствовали. Жили они бедно. Конечно, она была глупая женщина или девица, но ведь не она же была виновата, — во время своей незамужней свадьбы она была девчонка. Что понимают девушки, когда им 18, 20 лет? Трудно вообразить, мой друг, какими глупенькими девушками бывают даже те, которые умны от природы и становятся ум- ными женщинами. Так воспитывают, так держат девиц. Я вспо- минаю еще одну историю, тоже глупенькой девушки, — это была свадьба моей подруги, Надины Зверевой. 6. ДРУГОЙ ПРОЕЗЖИЙ ЖЕНИХ-ОФИЦЕР Рассказ В. М. Ч 39 Надина Зверева была очень глупенькая девочка и не только такая глупенькая девочка, как другие: она и от природы была простовата (такая и теперь остается); впрочем, хорошенькая и добрая. Мамаша ее тоже была очень простовата и тоже добрая. Madame Зверева была вдова, помещица средней руки, не бедная. Надина была одна дочка у ней, наследница всего. Лето Надина с мамашей жили в деревне, зиму — в губернском городе, не бо- гато, но недурно; не могли давать балов, но давали вечера; На- дина постоянно выезжала в Дворянское собрание. Зверева по нашему Дворянскому собранию, — плохонькому, хоть и с очень большим залом, зал действительно прекрасный, — 217
по нашему Дворянскому собранию была хорошая невеста. Но мать не спешила принимать предложения: предложения были, даже недурные, но Надина была еще слишком молода, лет 17 или 18. Мать, хоть и простенькая дама, рассуждала неглупо, что лучше подождать; а Надина, когда услышит от мамаши, что ма- маша отказала и этому жениху, поплачет, — не то, что об этом женихе, это все равно для Надины, — а Надине очень хотелось поскорее выйти замуж, зачем, она сама не знала, только очень хотелось, им и всем очень хочется, — ха, ха, ха, я не могу вспом- нить об этом без смеха: ведь совершенно не знают, дурочки, чего это они так добиваются; если бы знали, очень многие повреме- нили бы, — ха, ха, ха! — Будто многие? — Как же? Ведь девочки, — те, которым 16, 17, 18 лет, я говорю о них, ведь это ж девчонки, — многие из этих девчонок, вышедши замуж, и находят, что хорошо, а очень многие долго плачут, не могут привыкнуть, жалуются: «Если бы я, ma chere, знала, какая это гадость быть замужем, я никогда бы не пошла! Не выходи никогда замуж, ma chere». — «Да что же такое, та chere?» — «Ах, та chere, гадость, пожалуйста, не выходи ни- когда замуж». — Да будто это многие? — Ну, конечно, — и натурально: ведь они дети; ведь де- вушка и в 18 лет обыкновенно еще дитя, ей хочется резвиться, танцовать, бегать, прыгать. Обыкновенно, даже в 18 лет еще ни- сколько не пробудились страсти, — я говорю про наших провин- циалок, простеньких, миленьких, добреньких, глупеньких, — доб- реньких, очень добреньких. Ведь это дети, им надобно было бы предоставлять еще детскую свободу и простоту, если бы наши папеньки и маменьки и братцы были умнее. Эти девочки очень милы, но — ха, ха, ха, — чрезвычайно смешны и жалки, потому, что им внушают такие мысли, которых они совершенно не пони- мают, а повторяют: «я хочу замуж», «я хочу замуж», — и ведь не только не понимают, даже и не предчувствуют, что такое они говорят, — ха, ха, ха! Ах, как это забавно! Но ведь сколько же и несчастий выходит из этого! Ах, бедненькие, глупенькие, — за кого они выходят! — Ведь хорошенькие, добренькие, — и за кого выходят, чтобы поскорее выйти замуж! Это ужасно, ужасно! Бедненькие! Но все-таки — ха, ха, ха! — это невообразимо смеш- но, какие глупенькие эти девочки. Вот так и Надине очень хотелось выйти замуж; а маменька не отдает, Надина и поплачет, когда маменька откажет жениху,— только немножко поплачет, потому что жених не особенно нра- вился, — она только была «влюблена» в него, — ха, ха, ха! — «влюблена»! Добренькая моя Надежда Ивановна, ей теперь уже под тридцать, но я думаю, ей и теперь-то нельзя растолковать, что такое значит быть влюбленной; а в других женихов она 218
даже не была и «влюблена», а все-таки плакала, но только не- множко. Так вся зима прошла, — поехали в деревню Надина с мамашей, а Надина все еще не успела выйти замуж, а уж ей как хотелось! Приехали в деревню, там кавалеров нет, влюбляться не в кого, — женихов нет, — Надина и забыла, что ей очень хочется выйти замуж. Не сов-сем забыла, иногда вспоминала, только очень редко, а уж вовсе не плакала; а вот придет зима, тогда опять будет немножко плакать каждый раз, как мамаша будет отказывать жениху. Впрочем, она и зимой будет всегда веселая, потому что не о чем ей печалиться; плакать, да еще так не- множко, это можно, а быть невеселой не от чего и зимой, а ле- том, когда женихов нет, уж и вовсе не от чего. А впрочем, скучно иногда без кавалеров, — да нет, и без них не скучно. Дурачится, маменька говорит: — Наденька, ты не бегай, ты взрослая де- вушка, нехорошо; соседки увидят, осудят.—А Надина, как от ма- меньки с глаз, так и пустится вприпрыжку. У соседки были дочки, — она с ними; а часто и одна со своими девушками,— тоже горничная была у нее, — или и вовсе одна, — так и бегают да бродят, пока ноги отобьют до колен. Вот однажды Надина бежала, бежала с одной из девушек, — вовсе маленькой крестьянскою девочкою, лет 14, — и добежала до большой дороги; устала, остановилась. Смотрит: по дороге едет почтовая телега парою, а на телеге сидит офицер, а день очень жаркий, а дорога песчаная, и ямщик сидит, дремлет, и офи- цер сидит, дремлет, лошади идут шагом, — как хорошо, что они идут шагом,—хорошо можно посмотреть на офицера; а он и не гарнизонный, армейский! А тогда во всей губернии только и было офицеров, что гарнизонные: давно уже не стояло никаких войск. Значит, это для Надины и очень любопытно: она вышла на самую дорогу, чтобы как можно поближе посмотреть на офи- цера, а офицер молоденький, хорошенький (и не хорошенький, как я увидела, когда он приехал в город, но Надине показался очень хорошенький); она еще ближе, к самым лошадям, которые уже подходят к тому месту, где она ждет и смотрит: та лошадь, которая была на ее стороне, фыркнула, — Надина: «ах!» — и не испугалась, потому что лошадь смирная, — чего пугаться? — а только так, как барышня, уже это вторая натура у барышень: «ах!» — а сама все глаз не сводит с офицера. А как она сказала: «ах!» — офицер раскрыл глаза, смотрит: телега едет мимо ба- рышни, барышня стоит так близко, что передними колесами чуть- чуть не задело платье, и барышня раскраснелась, оттого что жарко и она бежала, так и горят щеки, как огонь, такая хоро- шенькая: полненькая, кругленькая,—прелесть, что за барышня,— и в соломенной шляпе с широкими полями, на шляпе лента, от ленты концы развеваются, — чудо, что за барышня, — и на него смотрит во все глаза, так и раскрылись широко, широко глазки 219
от внимательности: очень любопытно ей, так и впилась в него глазками, — они голубые, хорошенькие. И эта барышня смотрит на него во все глаза и говорит: — Ах, какой вы хорошенький! — А он ей: — Вы сами хорошенькая, — а ямщику говорит:—Стой, я сойду, пешком пройдусь несколько. — Вы позволите мне, ба- рышня, с вами рядом итти? — Отчего же нейти? Я очень рада буду. Здесь вовсе нет офицеров, а я люблю офицеров. Можно вообразить, какая история могла бы произойти из такого умного ответа моей глупенькой Надины. А на самом деле что ж произошло? — Вот что: Надина пошла с «хорошеньким офицером», шла и болтала, что «вы такой хорошенький», и он ей отвечал точно так же. Так они прошли версты две. — Ах, — говорит Надина, — я устала. — И я тоже, — говорит офицер. — А вы, может быть, и закусить хотите? — Да-с, — говорит офицер, — я очень благодарен. — Так идите, до нашего дома теперь не очень далеко. Привела офицера, отрекомендовала маменьке, что он хоро- шенький; слово за слово, офицер остался и обедать, остался и ужинать, — ему некуда было спешить, — опять остался обедать, целые три дня прогостил и на третий день повенчался с Нади- ной, а через неделю все втроем, и дочка, и муж, и мамаша, по- ехали в губернский город, куда офицер ехал служить. Я их видела потом: живут очень счастливо. Вот, мой друг, и рассуждай после этого, что из чего выходит. Никак нельзя отгадывать. — Или можно? 40 Тетрадь третья. 7. ПЕСНЯ Р а с с к а а В. М. Ч. Эта тетрадь была однажды у меня в руках. Мне не было поз- волено списать ее. Но одна пьеска осталась в моей памяти. Вот она: Там, где липа моя, Яму вырою я; Устелю ее свежей травой... Там, на белом песке, В тишине, в холодке, Как в могиле, сладко я задремлю. 220
День пройдет, ночь придет, — Ветер ночи начнет Тень прошедшего тихо свевать И с груди, и с лица... Сладко я до конца Жизни мира там буду дремать...41 Я не знаю, напечатана ли эта пьеска: — но едва ли. Я не знаю, была ли поэтом та, которая написала несколько пьес, составляв- ших эту тетрадку; быть может, эта сила поэзии была не сила таланта, а сила скорби. Это очень может быть. Теперь можно начать рассказ более длинный. Начало его бу- дет ведено от имени Елисея Яковлевича. III ДОЧЬ ИЕФФАЯ Wie Schnee, so weiss, Und kalt, wie Eiss42 Перевод: И звуков небес заменить не могли Ей пошлые песни земли 43. Плачьте, плачьте, дети света, Вам тоска понятна эта44. Я вошел в комнату m-me Крыловой. Она с трудом привстала, увидев меня. — Извините, Елисей Яковлевич, что я беспокоила вас своею просьбою приехать: дело не стоило того, чтобы отрывать вас от занятий; но у меня такой характер; я не могу быть спокойна, пока прямо не объяснюсь с человеком, хотя бы и не стоило объясняться. Переговорить всегда лучше, по-моему. — Мне принесли вашу записку, когда я уже уехал из до/ма, Лизавета Сергеевна; и только сейчас, возвратившись, я узнал, что должен быть у вас. — А я уж думала, что вы не найдете ныне досуга завернуть ко мне. Потому и принимаю вас в блузе, как видите. Впрочем, в наши лета что за церемонии. — С человеком моих лет — конечно, да, какие церемонии. Я не прибавил обыкновенного в таких случаях дополнения: «хотя бы женщине и ваших лет» — m-me Крылова была еще молода, но прибавка, которая на этот раз была бы правдой, пока- залась мне ненужной, потому что я тем временем смотрел на лицо вдовы, которую до сих пор видел лишь один раз мельком и не обращал на нее внимания. Полная, стройная, румяная блондинка была и очень недурна собою. Она не скрывала, что ей уже 27 лет, 221
но она цвела свежестью, и при 27 годах ее следовало бы сказать: нечего церемониться с человеком моих лет даже и женщине ва- ших лет. Но выражение лица ее было просто, скромно, чуждо кокетства, не то что кокетства, всякой тени претензий на красивость,—было даже строго, — можно сказать: сурово. Потому ее молодость осталась не засвидетельствована моим ответом. — Нет, я большая формалистка, — сказала она, — я не тер- плю этих развязных манер, допускающих пеньюар вне домаш- него круга. Но я чувствую себя не совсем здоровою: жар и тягость в голове, легкий озноб. Потому, я должна была улечься, когда перестала ждать вас. А теперь такая усталость и такая ло- мота в костях, что нечего делать, останусь на кушетке. Помогите мне прикрыться, пожалуйста, в той комнате вы увидите флане- левое одеяло. Будьте добры, дайте его. Я принес из другой комнаты, — ее спальни, как увидел, — фланелевое одеяло, прикрыл ее. — Да вы послали бы за Иваном Андреевичем (медикам), с вами что-то нехорошо. Позвольте пульс. Пульс был очень частый и сильный, неровный. — Пошлите, нельзя пренебрегать: с вами сильный па- роксизм: — Нет, это ничего; к вечеру пройдет, я уверена. У меня крепкое здоровье. Но, впрочем, точно, я почти ничего не могла есть за обедом. А кстати, судя по вашим словам, вы еще не обе- дали? — Нет. Едва вернулся, увидел вашу записку и в ту же ми- нуту поехал к вам. — Так потрудитесь позвонить и прикажите подать; кушайте в этой комнате, время у вас будет выиграно: обедая вы и дослу- шаете мелочь, по которой я пригласила вас. — Я позвонил. — Я прибавлю, Лизавета Сергеевна, чтобы поехали за Ива- ном Андреевичем. — Нет, решительно не нужно, я знаю себя. Вчера я все утро возилась в соседстве вашего флигеля: убирала комнаты, устанав- ливала мебель. — Да, я слышал от Петра Ульяныча. — Хорошо моей сестрице быть невестой, но мне быть стар- шей сестрицей этой невесты очень хлопотливо. Вы знаете ли, о чем я буду говорить с вами? Эта вертушка, моя сестрица, Ли- дия Сергеевна, вчера умудрилась устроить шалость, через кото- рую могла поссориться с Петром Ульянычем. И умудрилась сде- лать такую сцену с вашим Веринькой, — этим скромнейшим и застенчивейшим из всех мальчиков, скольких я знаю. И очень простым средством: перекостюмировкою при помощи «белого пеньюара, который очень мил», по ее умному выражению. — Она нарядила Алфериньку в белый пеньюар и потом в 222
шутку стала ревновать своего жениха к этой приятельнице или горничной? Да? И он рассердился? Да? Ведь он обидчив. — Вы послушайте, как она это устроила. Это очень любо- пытно. Но я должна предупредить вас, что Веринька тут ничем не виноват. Однако и ему пришлось поплакать. — Да, теперь я понимаю, отчего я не видел его ни вчера ве- чером, ни ныне. Он прятался: совестился меня и не хотелось рассказать, и не удержался бы не рассказать, как вы бранили его. — Его? — нет, нисколько. Он не виноват, я вам говорю. Но моей сестрице я прочитала урок, которого она не забудет, на- деюсь. Лицо Лизаветы Сергеевны очень раскраснелось. — Право, пошлите за Иваном Андреевичем. — Э, боже мой, не беспокойтесь: верно, я раскраснелась? Так это просто оттого, что сердита на свою сестрицу. Я уже не чув- ствую озноба. Пароксизм проходит. Я слышал от Петра Ульяновича, жениха ее сестры, что она формалистка до педантства. Он даже винил ее в излишней стро- гости, с которою она держит сестру. Но она сама держала себя очень строго, поэтому я не порицал ее. Если грешить некоторым излишеством, то при наших пошлых сплетнях и при гадких нра- вах большинства мужчин женщине гораздо безопаснее пускаться в излишество формализма, чем хоть немного ослаблять строгость общественных условий. Пусть лучше зовут бездушною педант- кою, чем выдумывают гадости про вас. Верьте старому вашему другу, читательницы. Я человек не староверских понятий, но я говорю это из отцовской любви к вам: я знаю мужчин; я знаю и тех госпож, которых не хочу называть женщинами, а называю змеями. Эти змеи не могут жалить мужчин: мужчины ходят в са- погах, — не прокусить, но ваши бедные ноги манят их жало, — скольких из вас они ужалили. Нет, нет: жалейте себя, мои милые дочери: ни на шаг, ни на шаг с усыпанных песком дорожек ва- шего гаремного парка: в траве ползают эти ехидны и ждут вас, ждут. Не давайтесь их ядовитым языкам. Я уважал Лизавету Сергеевну по рассказам Петра Ульяныча, побранившего ее в разговорах со мною за излишнюю формали- стику. Теперь я увидел, что формалистика ее вовсе не происхо- дила от жеманности: она была женщина совершенно простая. Во второй раз видит человека, но держит себя с ним без всяких чо- порностей: и велит ему принести одеяло, прикрыть ее, когда с нею лихорадка, и сажает его обедать в своей комнате, и продол- жает говорить, не принимая в огорчение себе то, что его внима- ние разделено между ее словами и пуляркой. Она видит, что пожилой семейный человек чувствует и держит себя пожилым се- мейным человеком, потому она понимает, что с этим новым зна- комым можно ей держать себя попросту. Я люблю таких жен- 223
щин: знает, при ком нельзя скидать перчатки; знает, кому можно безопасно пожать руку. Но именно потому, что она понравилась мне, я не поцеремонился сказать ей, что она идет на этот раз едва ли не слишком далеко: зачем же порицать девочку, которая, если и сделала какую-нибудь глупость, то лишь по неловкости и невинности. — Мне не нравится, Лизавета Сергеевна, что вы такая сер- дитая. Ведь и по вашим же словам, шалость вашей сестры не имела ничего важного. Да и вообще, не слишком ли вы строги с нею? Я прямо говорю свое мнение, потому что вижу, с кем говорю. — О, да какой же вы опасный старик! то было вздумали сказать комплимент моей молодости, — я видела, что хотели, да не удалось, — так теперь подольщаетесь с другой стороны: ком- плимент характеру, прикрытый будто бы выговором. Хорошо, этот комплимент я принимаю. Но выговора не принимаю. Разве вы не видите, что эта вспышка моя от лихорадки? Вы наслуша- лись сплетен Петра Ульяныча обо мне, как мучительнице Ли- диньки. Слушаете жениха. Хорош пожилой человек! Видите, я вовсе не такая злая, когда пульс стал ровнее. Вы не воображайте, что я съела невесту вашего Петра Ульяныча: Лидинька жива, и даже опять щеголяет с ним верхом в своем гусарском мундире. Вот как я слаба; я враг всех мундиров и красных рубах на «на- ших плечах, но у моей сестрицы завелись все эти костюмы, когда завелся жених, который не находит в них ничего дурного. А, впрочем, вы ужасно далеко отвлекли меня от моей истории,— я уже было начала, а теперь вы заставили меня начинать снова. Посмотрите, каков пульс. Кажется, ничего? — Теперь почти хорош. Да где это вы простудились? — Да ведь я было и начала рассказывать. Вчера поутру уби- рали комнаты у Петра Ульяныча. Вероятно, вы слышали, что в эти последние дни перед свадьбой я решительно отбила себе и руки, и ноги с уборкой комнат и всеми этими свадебными глу- постями. Ваш Петр Ульяныч изволит себе разъезжать верхом, кататься на лодке, качаться на качелях, сидеть и болтать со своею невестою, а я изволь все делать за него. Правда, на то мы и живем на свете, чтобы молодежь могла иметь свободу, — иначе нас, немолодых, следовало бы прогнать со света помелом. Мол- чите, молчите, — знаю, что я много моложе вас, — успокойтесь и не сбивайте меня. Вчера я особенно устала: помните, какой знойный день был. А у меня простой характер: я не могу смо- треть сложа руки и распоряжаться, не двигаясь, как далай-лама: и стулья тоже сама расставляла, и гардины привешивала, — из- мучилась, а окна были открыты, я не заметила во-время, что это глупо, — позвольте сказать, что пот с лица у меня катился гра- дом. Впрочем, я ничего не чувствовала, кроме усталости, и по- тому поступила умно: нарочно пешком пошла домой, чтобы пре- 224
дохранить себя от последствий сквозного ветра. Конечно, тем больше устала. — Очевидно, однакоже, что вы все-таки простудились. — Но теперь прошло, я чувствую. Бросим этот вздор. Слу- шайте дело. Пустяки, но забавно и характеризует детей. За- видна, Елисей Яковлич, их чистота, хоть и смешна, хоть иногда и досадлива. Но нельзя не любить их. Я оказала вам, что при- шла домой вовсе усталая, хотела отдохнуть, прошла без всяких распоряжений по хозяйству прямо в свою комнату, прилегла и взяла книгу. С четверть часа я читала, вдруг, слышу из ком- наты сестры голос Вериньки: «Как же это сделать, Лидинька?»— «Я просуну голову к вам, Веринька», — отвечает моя сестрица, должно быть, из другой комнаты, так мне показалось. — Что та- кое? просуну голову? — Шалунья, подумала я. Но опять тихо. Я продолжала читать. — Лизавета Сергеевна, вы опять слишком строги. Дети ду- рачатся, а вы сейчас уж и начинаете прислушиваться. Не стоит. — Это ваша правда. Но, Елисей Яковлич, я заслуживаю из- винения. Меня научила этому жизнь уроком слишком неспра- ведливым. Кто натерпелся много горя от несправедливости жизни, тот легко может увлекаться до излишества в своей заботе, когда на нем будет лежать обязанность предохранить дочь или сестру от напрасных ударов. Я не хочу оставлять в вас дурного мнения обо мне. Я вам расскажу, почему я стала такая. Да оно и кстати: там у детей шло дурачество в перекостюмировку, как вы и отгадали. Из-за этого я и побранила потом Лидию. А я сама и натерпелась много в замужестве, и мужа отчасти погу- била, и вдовою осталась так рано, — через перекостюмировку. Недаром я всегда ненавидела ее. Один раз в жизни согласилась на эту шалость, и сколько горя нажила себе и мужу! Да закурите же сигару, Елисей Яковлич, — не бойтесь, у меня не так слабы нервы. Вот спички. — Из вашей заботы о сестре я вижу, что вы начинаете длин- ную лекцию о том, чтобы я сам не переодевался и никому из моих домочадцев мужского пола не позволял переодеваться в женское платье. Я хотел шуткою отвлечь ее мысли от раздражения. Она беспрестанно вспыхивала и мгновенно затихала: ее нервы еще вздрагивали от последних легких содроганий пароксизма лихо- радки. Но она молодцом справлялась с ними: несколько секунд— и она опять тиха, омирна. — Лекцию? — сказала она грустным голосом: — Да, вы не ошиблись. И не вам первому. Вы услышите, какую лекцию про- чла я вчера вашему Петру Ульяньгчу, который заступился за свою невесту. Умны оба они со своей невестою. Впрочем, Лидия Сергеевна изволила мне же сделать выговор. Удивительно умна. Лизавета Сергеевна очень тяжело вздохнула; но по лицу ее 225
пробежало что-то похожее на злобу. Впрочем, это было извини- тельно: еще не прошла лихорадка. Но неужели, однако, она та- кая злая? Ведь и в лихорадке только выскажешься больше, яс- нее, — не выскажешь того, чего нет в душе. Но если и злая, то женщина с характером, и есть в ней какое-то прямодушие. С ней можно говорить о ее недостатках: пусть же замечает их, может быть, станет удерживаться от них, — у ней достанет характера на это. — Лизавета Сергеевна, не браните мне вашу сестру так много. Иначе я действительно подумаю, что у вас довольно злое сердце. — На Лидию Сергеевну? Довольно злое. Не ошибаетесь. Только прежде выслушайте; потом скажете, не рассердились ли бы и вы на моем месте. Выслушайте; я много должна сказать вам, чтобы вы поняли меня. Я вышла замуж 17-летнею девчонкою, не умнее моей се- стрицы, — такою, какими выходят замуж благодаря нашему ми- лому воспитанию почти все те из :нас, которые не выходят замуж плутовками. О которых надобно больше жалеть,— о выхо- дящих замуж плутовками или дурочками, не умею решить: плу- товкою я не была никогда. По-моему, впрочем, они еще более несчастны. Впрочем, не знаю. Но дурочки жалки; это я узнала очень скоро после моей счастливой свадьбы, гораздо раньше, чем перестала быть дурочкою. Свадьба моя была действительно счастлива. Жених был хо- рош собою, — неглуп, — этого-то я не могла тогда понимать, ви- дела только, что он красив, отлично вальсирует, очень хорош в своем мундире; этого мне было и довольно, заглаза довольно, как теперь моей сестрице: прошу вас, попытайтесь растолковать ей, что Петр Ульяныч неглупый человек и благородный чело- век, — в состоянии она понять ваши слова? Ждите! ей ровно столько же понятно это, сколько то, что у вас ноги не прыгают, а ходят. И мой жених был таков же. По крайней мере, мне то же сказывали о нем, как я сказываю своей сестрице: говорили, что не отдали бы меня за его мундир, усы и сапоги в вальсе, если бы не было при них мозга в голове и доброго сердца. Я этому верила, даже воображала, что понимаю и вижу. Кстати, что вы думаете: представляется ли попугаю, что он понимает слова, ко- торые твердит? Я думаю, представляется. Я была сирота, — тем лучше для приобретения хорошей пар- тии. Как вам это нравится? Мне — очень. Слава богу, что па- пенька с маменькой умерли: все их состояние стало приданым. Я, признаться вам сказать, одного только не понимаю: видите, какие прекрасные надежды устроены детям на тот случай, если бог пошлет по душу папеньки и маменьки; отчего же это при таких милых отношениях все-таки очень немногие дети отрав- ляют и задушают родителя и родительницу? Это странно. Я го- 226
ворю про нас, получающих и оставляющих хорошие наследства: бедным, конечно, нет основания. Сироты с состоянием — суще- ства, созданные природой для того, чтобы быть ограбленными, измученными и испорченными. Но из всякого правила бывают исключения. Дядя и тетка, опекавшие и воспитавшие меня, не развратили меня прижиманием и потворством и не обворовали. Они были люди честные. Это исключение не редкое. — Боже мой, с какою злобою вы говорите! Кажется, вы го- товы были бы прогнать сквозь строй чуть не девятерых из де- сятка, наоборот против старого военного артикула, который го- нял только десятого. — Из общества? — Да. Про «чернь» я не говорю. Впрочем, я не мужикофилка. Ни водка вместо рома и шампанского, ни без- грамотность, ни битье жены гае делают человека моим идеалом. Но те жалки, только. Они не (Виноваты. А эти жалки и гадки. У них есть средства. Зачем же они остаются не людьми, а — теми существами, какими остаются. Видите, как деликатно я выра- жаюсь. Впрочем, будьте добры хоть вы, если я зла: на несколько минут уйти... — Зачем же уходить, 'помилуйте: понадобится подать дру- гой платок, так пригожусь. Но понадобилось подать гораздо большее количество туалет- ных вещей: гофманские капли, Riechsalz (как это по-русски? ню- хательная соль?); через четверть часа пришла в порядок. — Как я смешна должна казаться вам! Истерика с бабою почти 30-летнею и такою, слава богу, плотною из себя! — исте- рика сделалась с нею от воспоминаний о том, как она выходила замуж чуть ли не десять лет тому назад. — Не по моей бы ком- плекции, кажется, такая чувствительность. Но вы дослушайте,— до конца, до* конца, — до конца дослушайте, тогда скажите, что я смешна. Впрочем, я сама не знаю... Ну, все равно. — Она от- дыхала еще несколько минут; молчала. — Да вы возьмите покуда книгу, теперь уж не надо будет ухаживать за мною. — Я взял книгу: иначе не дала бы себе столько отдыха, сколько ей самой бы рассудилось. Прошло еще с четверть часа. — Теперь слушайте, — сказала она спокойно. — А это даже хорошо, что кризис был, чего я не ждала так рано, признаюсь вам. Смотрите, какая теперь я буду добрая и смирная. Мне казалось, что мой муж любит меня. И я его любила, как умела по своему детскому уму. Он угождал мне во всем, и не заметно было, чтобы он тяготился этим. Впрочем, я и не была ни требовательна, ни прихотлива, ни в чем, кроме одного. Во мне было отвращение к пошлости и грязи — я этого и не знала, по- тому что не понимала, что такое грязь. Скоро узнала, через пол- года после свадьбы. Однажды мы сидели с ним. Это было в начале вечера. Я была 227
что-то очень нежна, мила и шутлива. Муж целовал меня, мои глаза, — он любил целовать мои глаза, — играл моими волосами: «Лиза, исполни мою просьбу, и мы проведем вечер очень весело, уверяю тебя: ныне у Тисьмина (я была приятельница с его дру- гом Тись;миным) будут ужинать его близкие приятели — всего человек пять. Звали и меня. Я обещался. Но мне не хочется, чтобы ты сидела одна, не хочется расставаться с тобой, — по- едем, — мистифицируем их: оденься мужчиной, я скажу, что ты мой кузен из Москвы, юноша скромный, почти не бывавший в обществе, воспитанный юбками, хорошо учившийся и все продол- жающий учиться; что он остановился у меня проездом через Петербург за границу, куда едет тоже все учиться, — держу пари, они не узнают тебя, и это будет пресмешно. Кстати, ты послушаешь мужскую беседу без дам: это и любопытно, и, я думаю, полезно для тебя,— как было бы полезно для всякой. На- добно же ближе знать людей, с которыми составляешь одно об- щество. Женщины плохо знают мужчин. Это вредно. В другую компанию я не пригласил бы тебя. Но там все будут истинно порядочные люди». — «Нет, я не сделаю этого, — сказала я: — я не люблю этого». Я была дурочка, глупенькая дурочка. Но с детства была во мне хорошая черта: я терпеть не могла никакого обмана. Я ни- чего не понимала, что вредно, что полезно; но одно я понимала, только одно: обманывать — это дурно и вредно. Я не горжусь этим: мои дядя и тетка были люди добрые, любили меня, не стесняли. Мне не было надобности обманывать. Но хоть и без моей, может быть, заслуги, а все-таки я очень рано стала тверда в хорошей привычке, в хорошем чувстве: я не обманщица. Вы это увидите. Она замолчала. Должно быть, все еще есть в ней легкое со- дрогание, — но вот сладила с ним. Очень тиха. — «Нет, не проси меня об этом, — сказала я мужу, — я не люблю этого». — «Но что же, ведь это будет только шутка. И полезная для тебя, поверь: я опытнее тебя, я не присоветую тебе дурного. Это не обман. Зачем быть такою prude? Ты не девушка. Тебя приглашает твой муж. Пожалуйста. Неужели для мужа ты не хочешь позволить себе невинную шутку?» И он уговорил меня. Не уговорил, а я не умела оспорить его. Где же было мне уметь? Какое образование нам дают? Про- живши с ним полгода, я все-таки не понимала половины того, что он говорил мне. Впрочем, воображала, что понимаю его раз- говоры. Только они были мне скучны; я говорю, те разговоры, которые понимаю теперь. О танцах, о родных, о платьях и хозяй- стве я понимала. Видите, какая хорошая и образованная была я: лучше очень многих моих подруг, — я понимала хозяйство, я понимала родственные отношения, знала разницу между се- строй и приятельницей (даже обожаемою, — то есть до обожа-
ния кавалеров), понимала разницу между 5 рублями и 6 руб- лями,— этого многие не понимают; я знала, сколько денег со- ставляют мои четыре тысячи рублей и мужнины четыре или пять тысяч рублей дохода, знала, как можно жить и как нельзя жить на эти деньги. Этого не знает уж почти никто из дурочек, по- добных тогдашней мне, — почти никто. Я была еще одна из са- мых умных между ними. Да я уж слишком длинно распространилась в похвалах тог- дашнему своему уму и образованию. А все-таки и при такой редкой образованности, которая дает возможность понимать раз- ницу между сестрою и приятельницею, обожаемою от нечего де- лать, — даже и при такой обширности знаний я, разумеется, не могла поспорить с человеком, который был в самом деле неглуп и воспитался не по грамматике Ломонда с Историею России де- вицы Ишимовой. Он заговорил меня, и мне стало казаться, будто я поняла, что он говорит правду: знание полезно. Конечно, если бы я тогда могла понимать это, не то и вышло бы. А главное, ведь я любила его, а он, говоря это, ласкал меня — потому я и согла- силась. Да и любопытство есть во всяком, особенно в ребенке. Муж поехал к одному из моих кузенов, 15-летнему мальчику, одного роста со мной, взял у него платье, между прочим сюртук и пальто. Я стала одеваться, горничной мы не позвали. Сюртук не годился мне: я была шире в плечах и полнее. Пальто пришлось хорошо. Я была проезжий, — быть может и не развязывавший своих чемоданов, — муж так и сказал, что я приехала в тот день, уезжаю завтра. Притом — приятельская холостая компания, к чему сюртук? Но с моими волосами нам было трудно устроиться. Долго хлопотали с ними. Устроили их, наконец, очень хорошо; много помогала шляпа с широкими полями: без нее, конечно, все-таки не вышло бы. Мистификация удалась вполне. Когда мы приехали, — уже перед самыми сумерками, — у Тисьмина было трое приятелей, кроме нас; сидели на лужайке под деревьями перед крыльцом его дачи. Все они бывали очень частыми гостями у нас, были дружны со мною. Но никому не пришло в голову вздумать о чем-нибудь похожем на нашу шутку над ними: с какой стати они подумали бы? Случай был так прост. Муж сказал Тись- мину: «Я привез к тебе гостя, которому хотел показать мужское порядочное общество. Рекомендую: двоюродный брат моей жены, из Москвы, Василий Михайлович Товроговский — запросто Вася. Славный юноша, но, бедняжка, почти не видывал мужского общества: маменька воспитала в хлопках. Ребенок и красная девушка. Ты извинишь, что я не предупредил?» Муж прибавил в двух словах историю, как я проезжаю через Петербург в Гейдельберг учиться. Хозяин, все другие запросто пожали мне руку — муж называл мне их имена. Мы уселись; спрашивали меня: как мне понравился Петербург, зачем я не 229
останусь подольше, хоть несколько дней. «Мне еще не удалось видеть ничего в Петербурге, кроме Невского, — Невский хорош; но посмотрю на Петербург после, теперь спешу». Через минуту перестали обращать на меня внимание: юноша, не бывал в об- ществе, отвечает на все «да» или «нет», — иной раз невпопад; видно, что очень застенчив, и чем меньше заниматься им, тем лучше, даже и для него: пусть осмотрится, тогда и оправится, тогда и говорить с ним. Очень скоро после нас приехал еще приятель; опять встреча, рукопожатия, — тем больше удобства мне не ввязываться в раз- говор. Меня оставили в покое, без внимания, сказала я... — Лизавета Сергеевна, вы позволите старику сесть поближе к вам? — спросил я. — Да сделайте одолжение, хоть на эту кушетку. — Она по- двинулась плотнее к спинке кушетки, — садитесь. — Нет, не до такой интимности, — да с этого кресла мне удобнее будет вглядываться в ваше лицо попристальнее, — дело, которым я хочу заняться. — Я сел на кресло, которое подвинул на место столика, стоявшего около ее подушки. — А что вам нужно вглядываться в мое лицо? -— Да так, вот вы говорите, что вас тогда не узнали, потому что никому не пришло в голову вглядываться в вас повнима- тельнее. — Разумеется, только поэтому. Впрочем, впечатление, про- изводимое лицом, чрезвычайно изменяется от костюма. Через час, когда они несколько занялись мною, один сказал, что я по- хожа на мою кузину, — то есть на себя саму, а другой сказал: «Да, фамильное сходство можно заметить, когда знаешь, что m-r Товроговский кузен m-me Крыловой, но черты лиц различны». Вы не поверите, а это было сказано. — Я не поверю? Извините. Я даже скажу, что могло бы быть прибавлено, если не было прибавлено: m-me Крылова хо- роша собою, а Товроговский — нет. — Почему вы это угадали? Было сказано даже смешнее: «У вас, m-r Товроговский, черты лица довольно грубоваты: вы, верно, много охотничали, скакали верхом, занимались гимнасти- кой», а перед этим говорили о m-me Крыловой, что у ней черты лица нежны. Это меня удивило. Но как вы угадали? — Да ведь я же недаром жил на свете. Многие девушки, молоденькие женщины, вовсе некрасивые в своем платье, стано- вятся очень хорошенькими в мужском. Но я заметил, что это бывает с теми, у которых черты лица резкие или крупные, что ли, как это сказать? —ну, противоположность тонким. Их очень скрашивает мужской костюм. Но почти все лица, привлекающие истинно женскою нежностью в чертах, кажутся грубы в мужском костюме. 230
— Вы любили, может быть, и теперь любите? — нет, теперь нет, видно, но в старину вы любили всматриваться в хоро- шеньких? — Я? — нет, и в старину мало засматривался на хорошень- ких, потому что очень мало видел таких лиц, на которые приятно было бы смотреть, как на женские лица. Но у меня были очень зоркие глаза, когда были помоложе. — И теперь, кажется. — Нет; мое зрение притупело. Я с трудом читаю мелкую печать. Английские газеты уж пять лет брошены мною. Прежде мне не было бы надобности пересесть от того стола сюда. Про- должайте, Лизавета Сергеевна. — Я была дурочка, говорила я вам. Но не от природы же. Я была девчонка, которая ничего не понимает, потому что не знает ничего дельного, кроме хозяйства: ни истории, ни порядоч- ных путешествий, ни даже порядочных романов. Dumas-pere ка- зался мне гораздо занимательнее всех на свете. Знать хозяйство — это много помогает умственному развитию: кухарка уже все-таки не кукла, — кастрюли и котлеты все-таки составляют хоть какой- нибудь фундамент мыслей, похожих на человеческие, — все ж это не фальшивая дребедень; но согласитесь, знать толк в хозяй- стве это еще не совсем достаточная образованность. А только это одно и было дельное в моей бедненькой голове. Что ж я могла понимать? Но насколько девчонка, ничего не понимающая, может понимать что-нибудь, я была наблюдательна. Меня очень заняло то, что мужчины одни между собою держат себя вовсе не так, как с нами. Однако, что вы так всматриваетесь в меня? Уж не предполагаете ли, что я переодетый юноша? Нет, к не- счастью, я не мужчина. — Вот, к несчастью! И чем же вы не мужчина? Вы ни от кого не зависите: вы едете, куда хотите, — делаете, что хотите, ваши деньги — ваши деньги, вы в них не отдаете отчета никому, следовательно, в гражданском смысле слова, вы мужчина, а только это и важно, я думаю. То, что у вас не растут усы и бо- рода, этого я не назову особенным несчастием. — Вы прав. Я напрасно повторила о себе фразу, которую не могу применять к себе. То есть — почти не могу; отчасти все- таки не то: я все-таки стеснена обществом гораздо больше, чем вы. — Разумеется, — сказал я. — Все-таки не то. — Что не то? Что разумеется? — Какое же сравнение: я и вы; я все-таки гораздо свободнее. Она замолчала и покачала головой. — Ну, все равно. Слушайте. Надо все рассказывать. Но ка- кой вы смешной. Слушайте, однако. Мне показалось удивительно, что мужчины одни между собою вовсе не такие люди, каких мы знаем в них. Они просты, они наивны, они честнее и лучше, чем 231
с нами. Тогда я не умела бы сказать этого так ясно. Но я не узнавала людей, которых знала очень хорошо. И они мне понра- вились гораздо больше прежнего, и мой муж в том числе: все выигрывали поровну, и если кто, то, конечно, мой муж не про- игрывал в моих глазах оттого, что все казались мне людьми, с которыми я чувствовала себя легче и свободнее. Я думала про себя: «Тепеоь я знаю, зачем ты повез меня сюда, — чтобы я по- любила тебя еще больше. И полюбила. Я тебе скажу потом: держи себя со мною проще, меньше говори м,не, что я хороша, меньше ухаживай за мною, меньше угождай мне, — мне будет свободнее и веселее с тобою, и я буду еще больше любить тебя». Видите, хоть я и была дурочка, но из дурочек неглупых, — смо- трите, как я рассудила: покажется, будто очень умная молодая дама, а между тем, девчонка, самая безрассудная девчонка: вы увидите, что я наделала над собою и мужем в тот же вечер, через час, не больше, и как быстро довела его и себя до вечного горя. Не влюбилась, не думайте, — нет, нет, какое влюбиться в дру- гого! Тогда! Напротив! Тогда! Но, Елисей Яковлич, зачем вы так всматриваетесь в меня? — Какими глазами, Лизавета Сергеевна? — отцовскими. Что ж, разве вы хотите скрывать от меня ваше лицо? — Что его скрывать? Но что вы добиваетесь прочесть на нем? Я хочу знать. Отцовскими?—Да, отцовскими; но они до- прашивают меня. О чем? Что, вы подозреваете меня в обмане? Я не лгу, я не утаиваю! — я скажу все, все! Что вам нужно от меня? — говорите. Я готова отвечать на все. Я не боюсь вас. Мое сердце чисто. Что вам угодно знать? И почему вы знаете, что я намерена молчать? Она опять горела. Но теперь лихорадки и физической сла- бости уж не было. Она встала и стояла передо мною с пылаю- щим лицом, — мне стало странно и страшно. — В чем вы заметили, что я намерена молчать? Мне нечего скрывать. Я чиста. Спрашивайте, что вам угодно знать? Я тре- бую: что вам угодно знать? У меня и на. уме не было никаких сомнений. Ее лицо свиде- тельствовало, что такая женщина не может не быть чиста. Это я мог видеть и издали, не только вблизи. Я всматривался совер- шенно с другою целью: мне странно было, что женщина, — хоть и в пароксизме лихорадки, все-таки расстроилась до истерики от воспоминания о том, что было, по ее словам, девять лет на- зад, — женщина неглупая, крепкого сложения, не жеманница. Когда она сказала: «не догадались, что перед ними женщина, потому что не вгляделись», — эти слова навели меня на мысль: а в самом ли деле ее свадьба была так давно? в самом ли деле ей 27 лет? Я подсел ближе, — и теперь был уж убежден: нет. — Напрасно вы, Лизавета Сергеевна, принимаете так горячо, будто за обиду вам, простое участие старика, который был бы 232
глуп, если бы, доживши до таких лет, не привык разбирать че- стные лица от обманщических. И сами вы напрасно рассерди- лись, и меня обидели напрасно. Я только хотел присмотреться, сколько вам лет в самом деле — 22, почти наверное, — на год больше или меньше, может быть — но никак не 27. — Ну так что же? Да, мне 23 года. Что ж из этого? Я об- манщица? Вы это хотите сказать? Скажите, скажите, я требую. Что я скрываю от вас? — И все это задыхающимся голосом, и глаза горят, и щеки горят. — Боже мой, да что с вами? Из-за чего вы так рассердились и разгорелись? Успокойтесь же. Я увидел, что вам меньше лет, чем вы говорите, и ваша истерика стала мне понятна. — Что? Как вы смеете сказать это? Что вы знаете? Вы ни- чего не знаете!. — Вот что: через три, четыре года замужества, — через два, три года после беды, не удивительно еще чувствовать расстрой- ство нерв от воспоминания. Вот что я узнал, всматриваясь в ваше лицо, и совершенно извинил вашу истерику. А ваши тайны, Лизавета Сергеевна, на что мне они? У меня своих много. Вам тяжело рассказывать, — не рассказывайте. — Что? Вы хотите увернуться от меня? Нет, вы теперь в моей власти. Вы вкрались в доверие ко мне вашим, как вы го- ворите, отцовским взглядом, — я высказала вам половину. Вы обязаны дослушать. Вы не вырветесь от меня. Вы в моих руках. Слушайте! Вы должны услышать и повиноваться! О, боже мой, что ж это я в самом деле! Она вдруг понизила голос, отступая от меня под влиянием моего тихого, спокойного взгляда, говорившего: «Друг мой, успо- койтесь, я очень далек от мысли выпытывать из вас что-нибудь. Мне ничего не нужно знать о вас. Я не мальчик, чтобы любо- пытствовать. На что мне ваши тайны? И на что я сам вам?» — И все-таки, вы виноваты; вы опять измучили меня; о, ка- кой вы смешной, — грустно, но тихо продолжала она. — О, какой вы несносный человек! Мне надобно отдохнуть, — она села и по- молчала, будто одумываясь. — Да, — продолжала она,—это ваш выпытывающий взгляд раздражил мои нервы. — Она сидела, положив руки на столик, отодвинутый мною к ногам кушетки, и, усталая, склонила лицо на руку. — Нет, я взяла мало времени на отдых себе после пароксизма. Будьте добры, Елисей Яковлич, оставьте меня на четверть часа, на полчаса одну. Идите в сад, идите к сестре и Петру Ульянычу — оставьте меня отдохнуть. И не сердитесь, что я так распоряжаюсь вами. Ведь все-таки вы старый приятель Петра Ульяныча, — я сестра его невесты. Я смотрю на вас, как на старого друга. — Что за церемонии, Лизавета Сергеевна. Другой вопрос, если бы поутру — тогда мне время было дорого. А теперь я сво- боден до завтра. 233
— Так вы не в претензии на меня? — Так через полчаса не будет рано? Мне все равно. Я про- брожу по саду хоть час. — Вы охотник удить? — Я до всего хорошего охотник, Лизавета Сергеевна. — В той комнате вы найдете все для уженья. Пруд — по до- рожке направо и потом опять направо. Там вы уж увидите ку- пальню, она у меня огромная, это на речке; вы идите левее, — и будет пруд. Купаться теперь не советую: вода к вечеру уже слишком тепла; но поутру, — поутру, это наслаждение. Вы тоже умеете плавать? — Еще бы нет! — Утром восхитительно; но теперь, нет; лучше идите на пруд удить карасей, но через полчаса возвращайтесь. Полчаса мне довольно. Теперь уже видно, что для ясности надобно узнать, несколько и обо мне, а еще больше о моих отношениях к Петру Ульянычу и о том. по какому случаю был я приглашен Лизаветою Серге- евною. И сам я, и все эти отношения — не важность; нужно сказать о них и обо мне лишь для того, что тогда будет видно, почему Лизавета Сергеевна Крылова так доверчиво и запросто могла говорить и обращаться с человеком, которого видела всего во второй раз. И рассказать все это можно очень коротко, потому что почти все уж и видно из нашего разговора с нею: надобно будет только перебирать мысли, которые по нашему разговору с Лизаветою Сергеевною уже составились у читающих, и к каж- дой мысли прибавлять: да, точно так, вы не ошиблись. Допол- нить придется разве две-три подробности. Читающим уже давно понятно, что этот последний рассказ, «Белый пеньюар», писан не Алферием Алексеевичем Сырневым, а тем лицом, которое писало его биографию. Это так. Я, старик Елисей Яковлич, тот самый дядя Алфериньки, который был его воспитателем. Почему я не сказал об этом с самого же начала моего рассказа? Зачем сделано так, что читающим могло казаться несколько времени, будто они еще продолжают читать написан- ное Алферинькой, между тем как они читали уже написанное мною? Натурально, я не сделал бы этого, если бы не было так надобно. Зачем было надобно так сделать, видно будет после. Мы не будем долго оставлять загадки загадками. Это не наш метод. Итак, это пишу я, дядя Алферия Алексеевича Сырнева. Мы не говорим прямо, кто и что. Но кто ж мы? — и прежде всего, кто я, воспитатель и дядя Алфериньки? «Старик», называет меня Лизавета Сергеевна, ко- торая видит меня в лицо, говоря это. И точно: мне 55 лет, для круглого счета, с точностью скажу — 56. Дочь моя, ровесница 234
Алфериньки, уже замужем. Есть у меня другая дочь, годом моложе ее, — еще девушка. Есть у меня двое сыновей, старше Алфериньки. Моя старуха, слава богу, добрая и еще крепкая старуха. Можно положить, что ей побольше двадцати лет, если второму нашему с нею сыну, Яше, тоже уж 20 с небольшим хво- стиком, года в два или побольше. Кому этого довольно, те, по- моему, умеют читать; а кто станет добиваться еще чего-нибудь о моих обстоятельствах, те не умеют. Для безграмотных мы не пишем. А кто умеет читать, будет полагать, что, когда понадо- бится, я скажу о себе и больше. Кто это положит, не ошибется. Впрочем, чтобы не казаться играющим в таинственность для воз- буждения пустого любопытства, я теперь же скажу свою фами- лию, хоть этого и не нужно еще по сущности дела, и хоть моя фамилия не важна, и хоть всякая фамилия ничего не значит без истории лица, носящего ее. Моя фамилия Всеволодский. Итак, я Всеволодский, которого в разговоре зовут Елисеем Яковличем, был старинный приятель с Петром Ульянычем Ни- гулецким, молодым человеком, которого помню еще в пеленках. У меня были дела с его батюшкой; я в 15 лет нашего знакомства передал Ульяну Филиппычу тысяч до 300 за его товар, — один из товаров, продаваемых достаточными сельскими обывателями: хлеб ли, шерсть ли, лес ли, другое ли что, это я скажу после, и это, по-моему, все равно, лишь бы товар был товар, а не что другое, непригодное для продажи, например, не совесть или души человеческие, или не такая земля, без которой душам бу- дет подводить живот, или не такой лес, без которого души будут щелкать зубами зимой. Старик Нигулецкий такими вещами не торговал, и я тоже. После я уехал из той губернии; а потом стал опять по вре- менам приезжать в нее, тоже по коммерческим делам. Когда я приезжал в нее, мне приходилось и кататься по уездам, и жить в городах. А усадьба Нигулецкого (старика Нигулецкого уже не было, остался хозяином Петр Ульяныч) была в 6 верстах от центра, верстах в 4 от крайних домиков того города, который тогда был штаб-квартирой моих дел в тех местах. Потому я и останавливался жить у Петра Ульяныча. Тогда я в первый раз навестил ту губернию после моего пе- реселения из нее. Алферинька напросился поехать со мною в это путешествие. Ему было тогда 16 лет. Он уже серьезно зани- мался, — ботанизировал, хотел присматриваться к провинциаль- ному быту (он помнил провинцию лишь как ребенок, — мы пере- ехали в Москву да в Петербург, когда ему было лет 8, а Петру Ульянычу лет 17). Остановившись у Петра Ульяныча, я с другого же дня стал разъезжать то в ту сторону, то в другую, — дней по пяти на неделю, больше, и сделал таких поездок по пяти. В первых трех Алферинька ездил со мною. В две последние я не брал его, 235
потому что ему наскучило, пригляделось: все деревни — как три, четыре деревни: торговая; барская неторговая; казенная нетор- говая. Видел эти три, всю губернию видел, больше смотреть не- чего. Да и я посоветовал ему: «Не езди больше, отдохни»; я ездил быстро, дороги плохие, — в третьей поездке мой Алфе- ринька поутомился. В двух верстах дальше от города стоит хутор, принадлежащий Лизавете Сергеевне Крыловой, которая жила тут с младшею се- строю Лидией Сергеевной; не стоило бы упоминать отцовскую фамилию Лидии Сергеевны, потому что через два дня после моего разговора с Лизаветою Сергеевною была отпразднована, — как и прежде была назначена, разумеется, — свадьба Лидии Сер- геевны с моим молодым приятелем. Впрочем, чтобы не было вида секретничанья, упомяну, что отцовская фамилия Лидии Сергеевны была Телегина. Нигулецкий звал Алфериньку с собою к своей соседке и своей невесте. Но Алферинька был слишком застенчив и отказывался: он тогда боялся чужих, — особенно, молодых женщин, тем больше боялся таких девиц, которые старше его двумя, тремя годами: видя мальчика, чрезвычайно скромного и кроткого, они обращались с ним, как с мальчиком, — смеялись над ним, дурачились над ним, обижали его. Он очень обижался; ведь ему было уже 16 лет, он был юноша серьезный; ему было больно, что его принимают за ребенка — обыкновенная претензия детей. Итак, он прятался от молодых женщин, и от девушек еще больше. Но он познакомился с Лидией Сергеевной по случаю и подружился с нею. Он бродил по полю, ботанизируя, добрел до речки и шел по берегу. На другом берегу был большой сад, потом потянулась роща, из рощи вышла девушка, одетая русским парнем, в крас- ной канаусовой рубашке, и закричала через речку: — Вы не тот ли Алферинька, который приехал с этим стари- ком к моему Пьеру? Я невеста Пьера. Идите сюда. — Как же итти? мостика нет, — сказал Алферинька: он, бедняжка, уже покорялся своей судьбе. — А это бревно? Я нарочно велела положить его через речку. Я всегда бегаю по нем. Она шагах в двадцати от Алфериньки перебежала по бревну, — длиннейшему, потому что речка довольно широка в этом месте, оба берега сходятся двумя стенами. Бревно лежало на две сажени выше воды, — толстое, но круглое, скользкое, длиною сажень в семь, я думаю. Она перебежала, — «ловите меня!» — и побежала назад на свой берег. Алфериньке совестно было итти шагом по бревну, когда она пробежала так бойко два раза — он побежал, оступился, оборвался и очутился по пояс в воде. Это доставило величайшее удовольствие девушке. — Что мне теперь делать с вами? Куда вы годитесь? На что вы похожи? А, знаю, что сделать! Идите за мною. — Она при- 236
вела его в беседку, сказала: —Сидите тут, пока я сбегаю домой, ждите. Алферинька продрог, дожидаясь ее с полчаса, беседка была с версту от дома Лидии Сергеевны, но все-таки сидел; ему каза- лось неловко не исполнить желания девушки, да и нельзя было: он не сказал ей, что не послушается ее: значит, все равно, что сказал «буду сидеть», а как же нарушить обещание? Но больше всего повиновался потому, что если уйти, она — ну, что, если явится к своему жениху с жалобой, — поймают его, не ныне, завтра, и тогда залучит она его. Лучше уж слушаться. Лидия Сергеевна вернулась с целым узлом. — Вот, одевайтесь; мы обманем сестру, — и выложила перед Алферинькой полный женский туалет, завершением которого служил белый пеньюар, — это все мое. Вам будет впору. Оде- вайтесь скорее. — Она захлопнула дверь и, придерживая ее сна- ружи, закричала: — Скорей же, я жду. — Я не хочу. Позвольте мне не одеваться так, — говорил Алферинька из беседки. Но Лидия Сергеевна ничего не слушала. — Я рассержусь. Это стыдно быть таким неучтивым. Я ухожу. Буду ждать в той аллее. Когда оденетесь, выходите. Прошло с четверть часа, Алферинька не выходил. У Лидии Сергеевны недостало терпения ждать больше. — Оделись, что ли? —закричала она, подходя к беседке. — Оделся, — отвечал Алферинька. — Так что ж не выходите? — Мне... мне... — Что такое вам? Стыдно? — Да. — Ах, какой срам! Лидия Сергеевна вошла в беседку и схватила за руку Алфе- риньку: —Ах, какой вы стали хорошенький! И краснеете! Сестра ни за что не узнает! Это будет прекрасно! На дороге она рассказала ему, за какую девушку она пред- ставит его сестре; подходя к дому, оправила на Алфериньке пеньюар, соломенную шляпу с широкими полями, вправила длинные волосы его под эту шляпку, — не могло быть девушки более похожей на девушку, чем эта, созданная из Алфериньки. Лидия Сергеевна ввела Алфериньку в комнату сестры и очень бойко рекомендовала кузину своего Пьера, ту Полину Нигулец- кую, которую они ждали уже три-четыре дня, которая, наконец, приехала ныне поутру с своею мамашею, — от которой через не- делю после того Петр Ульяныч получил письмо, что нечего ждать ее и дочь ее к свадьбе, у них готовится своя свадьба, — и ма- маша Полины, продолжала Лидинька, легла соснуть, утомлен- ная дорогой, а Полина пошла гулять и встретилась с нею и они догадались друг о друге, кто они, и проч. Но Лизавета Сер- геевна заметила слишком большую бойкость и складность объяс- 237
нения Лидиньки, не дослушала ее болтовни, а прямо спросила Алфериньку: — Скажите, мой друг, кто вы? — Алферинька, который приехал к Петру Ульянычу с Ели- сеем Яковличем. — Так вот что! И прекрасно, что вы так прямо сказали. С первого же взгляда мне показалось, что тут есть какая-нибудь шалость сестры. А по голосу, как вы заговорили, я с первого звука окончательно убедилась бы, что вы не девушка. И точно, почти невозможно не различить с первого же взгляда, совершенно невозможно не узнать по первому же звуку голоса девушки от юноши хотя бы самой первой молодости: на- добно только взглянуть и слушать, — не без внимания к чертам лица, которые видишь, к голосу, который слышишь. А этого-то внимания обыкновенно недостает. Я говорю о внимании, руко- водимом мыслью видеть то, что действительно видишь, слы- шать то, что действительно слышишь, а не только свои собствен- ные фантазии по поводу лиц, на которые вы смотрите, звуков, которые вы слышите. Обыкновенно мы видим и слышим не то, что видим и слышим, а что нам думается видеть и слышать. Только на этом самообольщении нашего внимания, на этой по- лудремоте его и основан успех перекостюмировок всякого рода— от перекостюмировки в туалете до тартюфства и ношения овечьих шкур волками. Но Алферинька вошел сконфузившись, покрас- невши, Лидинька говорила уж очень убеждающим тоном, Лиза- вета Сергеевна знала, что она шалунья, — взглянула присталь- но, — и сама Лидинька, прежде чем Алферинька открыл рот, уже увидела, что мистификация не удалась. Послали за платьем Алфериньки в беседку, высушили его, через полчаса Алферинька уже услышал с восторгом, что все готово, и пошел переодеться. Но эти полчаса он просидел с Ли- динькой у Лизаветы Сергеевны, которая не смеялась над его неловкостью в костюме девушки и над его скромностью, уж слишком кроткою и застенчивою для 16-летнего юноши, запро- сто расспрашивала, будто и не перекостюмированного, о том, как нравится ему их губерния, чем он занимается, — и он был чрез- вычайно благодарен ей за то, что она не мучила его. Он понра- вился ей своею скромностью, и она много защитила его от своей сестры, сказав ей, что это юноша очень умный и хороший, с ко- торым очень можно Лидиньке играть, как ей угодно, но которого следует ей не обижать, а уважать. Он возвратился домой уже вечером вместе с Петром Ульянычем, приехавшим обедать к не- весте, и, возвращаясь, признался ему, что это был первый день, проведенный им в обществе молодой дамы и девушки, посторон- них, а не своих семейных, не мучительный для него. Это было на третий день после того, как я отправился в пер- вую свою поездку без Алфериньки. С той поры, и до самого дня 238
моего разговора с Лизаветою Сергеевною, он каждый день почти весь день проводил в доме Лизаветы Сергеевны: уходил туда поутру, возвращался вечером с женихом Лидиньки. Время его там делилось на две половины: пока Петра Ульяныча не было, Алфериньке не доставалось ни минуты посидеть на месте: он, уже не перекостюмированный, заменял для Лидиньки не то по- слушную подругу, поддающуюся ей, не то будто младшего брата. Если бы Лидинька встретила его в большом городе, то и она, вероятно, показалась бы ему «злою», «насмешницею», мучила бы его. Но тут не было подруг у ней под руками, она с сестрою жила в восьми верстах от города, гости приезжали к ним не часто, важнее охоты подсмеяться была детская надобность резвиться,— резвиться вдвоем веселее, нежели одной, — жених все-таки же- них, не ребенок, — и Лидинька была от души рада, что нашла себе товарища в играх. Она сильно бранила его, когда он при- ходил поздно и она успевала выбежать в сад раньше его. На счастье его гербариума, она долго спала и у него оставалось ча- сов до 10 утра свободное время; но к 10 часам он являлся перед нею, как лист перед травою, играть с нею, уже успев на бота- нику провесть довольно времени. Алферинька очень привязался к ней за то, что она «не злая с ним», обходится с ним, как мои дочери, — его кузины, по воспитанию и расположению родные сестры. Но к обеду приезжал жених, и тогда Алферинька мог поль- зоваться отпуском; часто получал временные увольнения в от- ставку и без собственного желания: она почти каждый день ез- дила с женихом кататься верхом. Алферинька не умел сесть на лошадь и не хотел учиться этому. Бывали ему отпуски на часы покоя и в те немногие дни, когда у Лизаветы Сергеевны и Лидиньки бывали гости. Но в отпуске ли на покой, или в шалостях втроем с Лидинькой и ее женихом, или в играх с нею одною, — все равно ему было привольно в доме его новых знакомых. Раза два-три и Лизавета Сергеевна го- ворила с ним довольно подолгу; эти серьезные разговоры также нравились ему. Но вообще он мало бывал в обществе Лизаветы Сергеевны, кроме как при общем разговоре всех четырех за обе- дом, за чаем. Лизавета Сергеевна была с ним добра, находила его умным мальчиком, но ребенок был не компания ей. Почти все время, когда не подле Лидиньки, он проводил в их доме один, за книгою, или бродил по саду, по роще. Ему было так же про- сторно и свободно тут, как было бы во флигеле Петра Ульяныча, нашей временной квартире; и было приятнее, потому что книга и уединение сменялись веселыми играми. Надобно ли теперь мне много хлопотать о том, чтобы для читающих отделилась в первой нашей тетради действительная, писанная мною биография моего племянника от первых ирони- ческих страниц, принадлежащих ему самому? Конечно, читаю- 239
щим уже очень легко сделать это и без моего содействия. Мой племянник — будем звать его Алферинькой, Алферием Алексее- вичем Сырневым, как он сам назвал себя, Алферинькою, Веринь- кою, как зовет его здесь Лизавета Сергеевна Крылова, — мой племянник всегда любил математику и под конец жизни позна- комился было с высшим анализом настолько, насколько это тре- буется в нынешнее время для занятий естественными науками. Но он и не мечтал не только уже быть, — даже стремиться к тому, чтобы когда-нибудь стать замечательным ученым по мате- матике. Его привлекали естественные науки; из них он начал было перед своею смертью специально заниматься физиологией". Но для шутки он любил вставлять термины вариационного ис- числения в разговоры. Надобно ли говорить и то, что, сам иронизируя над основ- ными чертами своего юношеского характера, — над ученою серь- езностью, с которою он рассуждал о самых простейших вещах, и над непорочною невинностью души, прекрасною, чистою как первый снег, но действительно доходившею иногда до забавной наивности, — он выдумывал себе не одну такую генеалогию, как от дедушки Кифы Мокиевича и бабушки с дедушкою Пульхерии Ивановны с Афанасием Ивановичем? У него каждую неделю была новая такая родословная: вместо Афанасия Ивановича и Пульхерии Ивановны являлись его предками капрал Трим, капитан Венсби, Простодушное (так он переводил L'ingenu), сквайр Вестерн, десятки других, в том числе какая-то фламанд- ская старуха с картины ван-Остада, — с нею он роднился целый месяц. Вместо Кифы Мокиевича у него были отцами, дедами, пра- дедами мистер Пиквик, Панглосс, лично сам Бернарден-де Сен- Пьер— лично, без посредства своих произведений; в удоволь- ствие Эмилии Осиповне он даже признал своими предками шил- леровских Макса и Теклу, говоря, будто бы Шиллер, только не желая компрометировать их перед Пикколомини, утаил, что они были повенчаны. Свое происхождение от Афанасия Ивановича с Пульхериею Ивановною и от Кифы Мокиевича он изобрел только уже за неделю перед своею смертью, только для русской публики, сам он больше производил себя от иноземных предков. Он продиктовал эту гоголевскую свою генеалогию моему Яше,— сам он уже не мог писать, но все еще продолжал шутить. Он хотел, как я уже говорил, чтобы иронические страницы, написанные еще им или Яшею под его диктовку, незаметно пе- реходили в его биографию, чтобы фантастическое лицо незаметно было сменено действительным. Он сам и другие поручили именно мне сделать это. Яше кажется, что я довольно хорошо исполнил поручение. Другие еще не читали, — посмотрим, что они скажут. Прежде всех других должна будет высказать свое мнение Лиза- вета Сергеевна Крылова: я пошлю ей все эти три первые тетради и начало четвертой. 240
Но зачем же мы начали так странно? Зачем — это будет ста- новиться все яснее и яснее с каждою новою нашею тетрадью; впрочем, уже и теперь видно, зачем: затем, что форма, принятая нами, дает возможность высказать нам о самих себе гораздо больше, нежели было бы можно без нее. Наша компания — ве- лика ли она, это будет постепенно разъясняться — наша компа- ния состоит из людей, рассказывающих или о себе, или друг о друге. Мне, как видите, дано поручение написать биографию моего покойного племянника, сочинениями которого будут по временам прерываться рассказы других; и его биография, как вы уже видите, служит только введением к другому рассказу, объясняющему его привычку носить белый пеньюар. Я только начинаю этот новый рассказ, — продолжать его будет другая рука, если он будет продолжаться. Я буду писать до конца третьей тетради. Я уж говорил в конце биографии Алфериньки, а теперь стало еще яснее, что белый пеньюар, который носил он в два последние года своей жизни (носил только в своем кабинете), служил воспоминанием дружбы, драгоценной для него и нрав- ственно возвысившей его. Да, без этого пеньюара он не был бы Алферинькою, — нашим милым, честным юношею, который в 19 лет имел такую же непорочность сердца, как подруга его игр, — тогда невеста, теперь счастливая, любящая и любимая жена моего молодого друга Петра Ульяныча, которую я буду звать Лидинькой, хоть ей тогда и было уж 17 лет. Я только раз, — и то мельком, — видел ее и ее сестру до раз- говора, который начал рассказывать. Они переселились в сосед- ство Нигулецкого хутора и завода незадолго перед тем, — это и будет видно дальше, — а я не был в той губернии восемь лет. По приезде к моему приятелю Нигулецкому я все разъезжал; только три, четыре ночи между моими разъездами провел я во флигеле Нигулецкого хутора. Вернувшись из последней поездки за два дня перед этим разговором, я оба дня, с утра до глубокой ночи, провел в городе по своим делам. От этого я еще не имел времени хорошенько видеться с невестою моего приятеля и ее сестрою. Но через рассказы его мне о них в те три-четыре ве- чера, и им обо мне, и через нашу близость к нему мы были будто старые знакомые, хоть и виделись еще только один раз мельком. В два первые дня по моем возвращении из последней поездки я успел кончить самые горячие свои дела в городе и теперь мог дать себе отдых. Теперь я уже мог проводить в городе за делами только утро, а вечер оставлять себе на волю. При такой льготной работе я рассчитывал кончить остальные свои дела дней в пять- шесть. Так оно и вышло, само собой разумеется. Я проводил молодых, — Петра Ульяныча и Лидиньку, поехавших на юж- ный берег Крыма прямо из церкви, — потом скоро простился 241
с Лизаветою Сергеевною, которая на другой день свадьбы своей сестры отправилась в другую сторону: молодые на юг, — она на запад; дня через три я уже раздавал прощальные инструкции людям, занимавшимся делами, по которым я приезжал в те ме- ста, и пустился в свой путь, которым скоро приехал в Петербург. В тот день я возвратился из города часа в четыре, мне пока- зали на столе записку: в записке Лизавета Сергеевна просила меня «заехать к ней на несколько минут, когда я поеду в го- род» — на несколько минут? Лучше ж до обеда, чем после обеда, когда старику тяжело подыматься с места. Я поехал, засиделся, у ней вместо нескольких минут полчаса; она была так добра, что догадалась покормить меня, и вышел, как уже предположили читающие, такой случай, что вместо нескольких неважных слов о неважной детской шалости Лидиньки с женихом и Алферинь- кой я услышал серьезный и любопытный рассказ из жизни со- лидной, почтенной, истинно почтенной, хоть еще и молодой дамы, которую стал глубокого уважать за этот правдивый рассказ. Приглашая меня поутру «на несколько минут», она, как по- том объяснилось, хотела сказать мне те неважные слова, которые относились к Лидиньке и ее жениху, — и посмотреть, действи- тельно ли я такой человек, каким изображал ей меня Петр Улья- ныч: точно ли я старик честный и хороший, к которому можно будет ей обратиться с важною просьбою по ее личным отноше- ниям, — для этого она хотела пригласить меня зайти к ней ве- чером. Так она сказала потом. А теперь, как видно было читаю- щим, она заговорилась, увлеклась и вместо того, чтобы высказать мне свою просьбу, начала рассказывать свою жизнь. После, когда рассказала она свою биографию и успокоилась, я услышал и то, зачем собственно я был ей нужен. Дело состояло в ее странных отношениях к ее мужу, — и через полгода она по- мирилась с ним, при посредстве моей жены. В этом сущность развязки. Но тогда было довольно трудно предусмотреть, что она скоро пожелает мириться с мужем, — для этого нужен был особенный случай, о котором будет рассказано после, а теперь мудрено было предвидеть это: если начало ее рассказа мало рас- полагало к такой мысли, то продолжение его еще гораздо меньше показывало такую возможность. Я остановился на том, что она, еще не совсем окрепнув после прежнего пароксизма, почувствовала некоторое раздражение от моего пытливого взгляда и, чтобы не дать себе опять взволно- ваться, оказала мне: — Оставьте меня одну, отдохнуть и успокоиться; вернитесь через полчаса, и дослушаете мою историю. Я дал ей целый час отдыха; в пруду были славные караси, и я занялся бросанием им хлеба; это гораздо занимательнее уженья: рыба так весело бросается ловить крошки. Потом обо- шел сад, — и когда я вернулся к Лизавете Сергеевне, она уже 242
совершенно оправилась, так что могла досказать мне свою жизнь очень ровным и спокойным тоном, который всего лучше, — и для говорящего горла с грудью, и для слушающих ушей. — Теперь вглядывайтесь в мое лицо как хотите внимательно, не расстроите моих нерв, — сказала Лизавета Сергеевна, когда я возвратился со своей прогулки. — Как вы провели время своего изгнания? — Кормил ваших карасей. Теперь мне незачем всматри- ваться в ваше лицо: я узнал, сколько вам Лет. Но зачем же вы говорили, что вы не обманываете? — Это не был обман, Елисей Яковлич: если бы я говорила, что мне сорок лет, я была бы еще ближе к истине. Точно так я хотела поставить вас ближе к истине, когда сказала, что мне было 17 лет во время свадьбы, хоть мне было тогда уже 19, что я прожила с мужем только полгода, хоть я прожила с ним почти год до этой гибельной перекостюмировки. Точно так я ближе к истине, когда говорю, что я вдова, хоть мой муж и жив. Я вдова. Я могла бы говорить: «я схимница». Мы разошлись на- всегда. Не потому, что я влюбилась в кого-нибудь, — нет, вы выслушаете, как мы разошлись, — это было три года назад, как вы видите, но вернее было бы сказать, как я показывала вам своими 27 годами и 17 годами, — вернее было бы сказать, что это было десять лет назад, — двадцать, пожалуй, все равно: мы разошлись навеки. Я даже не справлялась, жив ли он, — может быть, я и в самом деле вдова, — впрочем, на что же мне было бы и быть вдовой? Вы увидите, какие чувства я имею к вашим объя- тиям, — как мило, однако, что я и вас, Елисей Яковлич, присо- единила к ним. Не щажу не только пола, но и возраста. — Да, меня уж можно было бы и отчислить. — Я сказала вам, что для меня даже не интересно знать, не осталась ли я теперь и в самом деле вдовою. Но нет, мой муж наверное жив и живет в Петербурге; если бы уехал куда- нибудь, моя тетка, вероятно, написала бы; если бы умер, непре- менно написала бы. Когда вы заставили меня прервать мой рассказ, я говорила, что сначала была очень довольна своим маскарадным визитом и даже воображала, будто поняла, зачем мужу хотелось сделать эту шутку. Я наблюдала небольшое общество его близких прия- телей, в котором я молча и никого не занимая собою сидела под именем Василия Михайловича Товроговского, моего двоюродного брата; оно состояло из людей действительно порядочных, как я могу судить теперь: тогда я могла понимать только, что разго- вор их нравился мне своею простотою, непринужденностью, — те- перь я знаю, что он нравился мне достоинством, более редким: он был скромен и солиден. Я говорила вам, что была удивлена, 243
увидев мужчин людьми простыми, безыскусственными, какими я не видала никого, кроме дяди, еще двух-трех стариков, — но старики какие же мужчины? — и моих двух кузенов, сыновей дяди, которые выросли со мною и были почти все равно, что родные братья мне, — братья, опять не мужчины, а братья. Из посторонних, из знакомых, я знала такими простыми людьми только девушек и тех дам, которые нравились мне. Мне было и ново, и странно видеть, что и мужчины не хуже нас. Я уже начи- нала задумываться о том, зачем же они так странно, так натя- нуто, искусственно держат себя с нами. В это время вошел еще один приятель Тисьмина, — нас тоже рекомендовали друг другу, он тоже был хорошо знаком со мною, и тоже не узнал, — и, по- здоровавшись, обменявшись несколькими словами со всеми, он обратился к моему мужу и сказал: «Я очень доволен, что нашел тебя здесь. Мне надо поговорить с тобой о деле; пойдем туда, чтобы не мешать им». — Он и муж ушли. Они служили вместе, и часто у них были деловые разговоры по службе. Так было и теперь. Они просидели в соседней комнате часа полтора, — мо- жет быть, меньше, может быть, только час, мне это время про- летело, как пять минут, но никак не больше двух часов, — и в этот час или полтора что было со мною! что узнала и перечув- ствовала я!—когда муж мой вернулся, я была уже навеки от- торгнута от него. Не подумайте, говорю вам, что я влюбилась в другого, — о, нет, этого не было со мною: я до сих пор не лю- била другого мужчину, — но когда он вернулся, — он, один, кого я когда-нибудь любила до сих пор, — я ненавидела и презирала его. И какими простыми, обыкновенными словами был произве- ден во мне такой переворот! самыми обыкновенными для всех, кроме меня и всех, подобных мне. Прежний разговор прервался от того, что вошел новый гость и через минуту увел с собой одного из прежних. Завязывались новые разговоры, но еще не завязалось такого, который привлек бы к себе все внимание. Вспомнили и обо мне, — я сидела уже совершенно свободно, — они увидели, что застенчивый юноша осмотрелся, что теперь можно не оставлять его молчать; Тисьмин спросил меня: «Прежде бывали ли вы когда-нибудь в Петер- бурге?»— Другой спросил: «Не думаете ли вы завтра побывать на выставке Академии художеств? Если для вас удобно, отпра- вимся со мною, — я там буду, с двумя-тремя молодыми худож- никами, они пояснят нам многое, чего мы не заметили бы сами». Я помнила, что муж рекомендовал меня, как юношу, который еще никогда не был в Петербурге и завтра уезжает, — поэтому отвечала, что не была в Петербурге и жалею, что не могу отпра- виться в Академию, — на это Тисьмин сказал: «А ваша кузина, Лизавета Сергеевна Крылова, никогда не была в Москве; итак, вы познакомились с нею только ныне?» — «Да»,—сказала я. «Как она понравилась вам?»—спросил другой. «Так себе»,— 244
отвечала я. «Значит, вы очень строгий судья: она милая дама», — заметил третий. «Я мало ее знаю», — отвечала я. «Если бы узнали больше, то полюбили бы», — сказал Тисьмин, и другие сказали то же: пошел разговор обо мне, такой, что я уже была очень, очень благодарна мужу за этот визит: они все отзывались обо мне с расположением, хвалили мой характер, мою любовь к мужу, сказали мне, ее кузену, — что по крайней мере, конечно, я заметил же, что моя кузина очень неглупа, — даже умна, хоть, разумеется, плохо образована, как все подобные ей девушки, «по- лучившие хорошее образование», как это называют, но что мой муж, надобно отдать ему справедливость, очень хорошо забо- тится о моем развитии, — на это я теперь уже с полным пони- манием своих слов сказала, что это замечено мною и что я вижу, что он стоит любви своей жены. Я была чрезвычайно довольна: я услышала о себе то, что было не комплиментами, а искренним, хоть и деликатным отзы- вом; меня не назвали ни ангелом доброты, ни чудом красоты, — но ведь я же вам говорила, что я от природы не была глупа и пу- ста, — я, мне кажется, готова была прыгать от удовольствия, слыша о себе правду не блистательную, но хорошую — и правду. «Он очень умно сделал, что женился на ней», — говорили все и, поговорив обо мне минут пять, стали переходить к другим пред- метам. Но мне хотелось побольше узнать, что думают обо мне, и я сказала тому из моих знакомых, который сидел ближе ко мне, Астахову: «Не знаю, хорошо ли он сделал, женившись на ней: он мог сделать партию более выгодную, и она не кажется мне так хороша собой, чтобы предпочесть ее Надине N»,— я назвала фамилию девушки, которую считала своею соперницей, прежде чем стала невестой. «M-elle N? — сказал Астахов, на- легая на слово mademoiselle, — зачем, я не поняла тогда, — слухи, дошедшие до вас в Москве, были ошибочны: Крылов не только не думал жениться на ней, даже и не ухаживал за ней, он тогда любил другую». — «Кого же?» — спросила я, до- вольно хорошо сдерживая свой голос, готовый задрожать. «Кто она? — сказал с снисходительной усмешкой Астахов, — действи- тельно, вы слишком юноша. Об этом нельзя спрашивать. Ее имя известно не всем тем, которых вы видите здесь, хоть мы все близкие приятели между собой и с Крыловым. Ее имя никогда не было произнесено между теми из нас, которые знают это имя, — они знают его только случайно, — и не от Крылова. Я знаю ее имя от нее. Тисьмин также. Знают ли другие, я не знаю». «Как же это? Я вас не понимаю, Астахов, — сказала я,— о Надине N вы говорили так прямо, — а это имя не должно быть произносимо? Почему же? Я не вижу разницы». — «Разница на- шего разговора о m-elle N (он опять налег на слово m-elle) и этой даме — очень велика. Какая-нибудь Лизхен, Лотхен скоро объ- 245
яснит вам в Гейделъберге эту разницу между «ухаживать», «ду- мать жениться» и «любить». Я чувствовала, что я бледнею и дрожу, но уже довольно смери- лось, а главное, Астахов ничего не предполагал, поэтому не за- метил того, что я несколько побледнела, но я еще могла до- вольно хорошо владеть своим голосом. «Я все-таки не понимаю вас, Астахов: почему же мне нельзя было спросить имя жен- щины, которую любил или любит кто-нибудь?» — «Далеко не всегда нельзя, — отвечал с прежнею менторскою улыбкою Аста- хов, — мы все говорили о вашей кузине и о том, что наш общий приятель Крылов любит ее; точно так же вовсе нет надобности скрывать имя Жозефины, которую он любил прежде, чем узнал даму, имя которой вы не услышите от меня». — «Вы клевет- ник!»— сказала я задыхающимся голосом, схватив его за руку. Ужасное выражение, какого я никогда еще не видывала ни на одном лице, пробежало по лицу Астахова: тут был испуг, удивление, мучение совести, злоба, страшная злоба, и жалость, все вместе, — но только на миг пролетело это дикое выражение по его лицу. — «А вы кто? — сказал он тихо, шопотом: — мол- чите». Он пожал мою руку и прибавил громко: «Пожалуй, пой- демте, Товроговский; и я устал сидеть». Он встал, снова пожав мою руку, как жмут, чтобы выразить: «делайте то, что я го- ворю». Я встала, и мы пошли по саду. «Ради бога, молчите, Товроговский», — шепнул он, когда мы отошли несколько шагов. Мы шли и шли,—вышли из сада, перешли дорогу, вошли в парк. «Садитесь, Товроговский, теперь мы отошли довольно далеко и можем говорить». Он указал на скамью, я машинально повино- валась. «Слушайте меня и старайтесь удерживаться от слез и криков, Лизавета Сергеевна: не нужно, чтобы слышали. То, что я говорил вам, пустяки. Но теперь надобно говорить серьезно. Я страшно виноват перед вами и перед вашим мужем. Он не по- требует, чтобы я просил извинения у него, — он сам виноват, — или вы выдумали эту мистификацию? Но все-таки он должен был объяснить вам, что не следует делать этого. Впрочем, я го- тов просить извинения и у него. У вас я прошу прощенья: дайте мне вашу руку и простите». — «Нет, — сказала я, — я презираю вас, вы низкий клеветник; вы говорили мне комплименты перед его сватовством; вы были влюблены в меня. Вы узнали меня давно, вы хотели поссорить меня с мужем вашею клеветою». — «Я влюблен в вас, Лизавета Сергеевна? Вы забыли, что я же- нюсь на одной из ваших подруг. Я хотел ссорить вас с мужем, моим другом? О, конечно, я мог ухаживать за вами, когда ни вы, ни я не были серьезно расположены ни к кому. Это светская игра, это танцы — не больше. Но будем говорить серьезно». И он стал говорить мне то же самое, что я через час услышала от мужа. Мужчины не девушки, — общество не налагает на них тех условий морали; шалости, интриги с Жозефиною или Сашею, 246
Дашею — не любовь; и увлечение какою-нибудь кокеткою — не любовь. Мой муж никого не любил прежде, чем полюбил меня. — Астахов говорил тихо, скромно, но твердо, как брат, как стар- шая сестра, говорил просто, понятно, — но понятно для человека, для женщины, а не для девчонки, хоть и замужней, не для ду- рочки. Я сидела молча. Он говорил и говорил, — я слушала, не отвечая ни слова: ему показалось, наконец, что я должна была понять. «Простите ли вы меня теперь, Лизавета Сергеевна? — сказал он. — Если да, дайте мне поцеловать вашу руку». И он хотел взять мою руку. «Прочь! — сказала я, отталкивая его руку, — вы так же гадки мне, как мой муж. Довольно. Я уез- жаю. Я не хочу видеть Тисьмина и других. Вы сами сказали, вы все такие. И они такие же, как мой муж. Вы позовете его ко мне. Идите вперед. Пусть он выйдет ко мне навстречу по той до- рожке, по которой шли мы сюда и пойдете вы теперь». Он стал было опять уговаривать меня. Я остановила его на первых сло- вах: «Я сказала: довольно. Вы гадкий человек, — но должны же соблюдать хоть приличия. Я для вас то же, что Жозефина и Саша, — как и ваша невеста. Но условия света, которых вы не можете нарушить, милостивый государь, все-таки дают мне право приказывать вам молчать: вы не унтер-офицер, чтобы не пови- новаться даме. Идите и сделайте то, что я вам сказала». Он вздохнул и быстро пошел вперед. Я едва могла итти, мои ноги готовы были подкоситься, раза два я должна была оста- навливаться и держаться за дерево. Вся сила покинула меня, когда присутствие другого не внушало мне гордой, холодной твердости. Но вот, — я не прошла еще половину длинной аллеи парка, — передо мною в вечернем сумраке обрисовались вдалеке две фигуры, шедшие мне навстречу: мой муж и Астахов. Увидев меня, одна из фигур повернулась, пошла назад,—это Астахов,— другая фигура, пожав руку удаляющемуся, продолжала быстро итти;—так, это мой муж; через минуту мы сошлись. «Прости меня, Лиза; я один виноват; я ошибся; но ведь мы уже почти год живем вместе; мы столько говорили; я не думал, что ты все еще...» — «Молчите. Я не желаю слушать ваших объяснений, т-г Крылов». — «Но, Лиза...» — «Прошу вас молчать». Мы шли молча. «Прости, Лиза: я...» заговорил было он, когда мы пере- ходили дорогу в сад дачи Тисьмина. — «Я просила вас молчать». «Очень жаль, Тисьмин и вы все остальные господа, что я должен уехать и взять с собою Васю, — женатому человеку нельзя слишком долго засиживаться с приятелями: Лиза сидит дома одна». «Отправляйся, братец, не удерживаю, — сказал Тисьмин: — очень приятно было познакомиться с вами, Товроговский, — когда-нибудь вернетесь из вашего Гейдельберга: тогда прошу не забыть, что мы знакомы». Я отвечала, как следует. Никто ничего не подозревал. Через месяц даже имя Товроговского было за- 247
быто всеми, кроме Астахова, которому трудно было забыть, — он долго горевал. На дороге мой муж стал говорить. «Прошу вас, молчите. Успеете наговориться, когда я попрошу вас об этом. Вы напо- минали мне, чтобы не делать сцен при посторонних. Пощадите же меня от ваших объяснений при кучере». Мы приехали домой. Я не умею передать вам, какая нена- висть, какое презрение к мужу кипели во мне. Но я умела сдер- живать себя. Я спокойно переоделась при помощи горничной. Надев пеньюар, сделавшись опять Лизаветою Сергеевною Кры- ловой, после этого гадкого гибельного маскирования, — Крыло- вой! мне теперь гадка была эта фамилия: я загрязнилась, при- няв ее,— я послала горничную сказать мужу, что я прошу его к себе, и сказала ей, что больше она не нужна мне, может итти спать. «Теперь прошу вас сказать, что вы имеете сказать в свое оправдание. Вы сто раз говорили мне, что никого не любили до меня». Муж начал говорить. Я слушала. Мне были гадки его слова, и с каждым словом он становился более ненавистен и гадок мне. Через полчаса я остановила его: «Я вижу, что и дальше было бы все то же. Все это я уж слы- шала от Астахова. Вы не имеете ничего другого?» «Лиза, ты не понимаешь, ты несправедлива», сказал он. «Я глупа, по вашему мнению. Я очень понимаю это. Дурочек можно обманывать, я это вижу. Но я перестала быть дурочкой, ко- торую можно обмануть. Вы говорите мне гадкие мысли, излагаете мне вашу теорию низкого, грязного разврата — по вашей теории, это не грязь. Мое сердце чувствует не то. Вы уверяли меня, что ни- кого не любили до меня. Правда ли, что вы уверяли меня в этом?» «Да, Лиза, и я говорил то, что чувствовал. Ты ребенок, ты несправедлива». «Вы говорили, что чувствовали? Это очень мило. Только, зачем же ваши чувства внушали вам обман?» «Лиза, это не обман». «Вы мужчина; вы опытнее и образованнее меня. Но поз- вольте мне руководиться моими глупыми, зато необманчивыми чувствами. Сколько женщин были моими предместницами? Я не любопытствую теперь: мне все равно, сколько их было, кто они были. Возвратитесь к ним. Я не жена вам. Я не буду делать сцен для посторонних. Я буду держать себя при других так, что не будет скандала. Но только при других. Я хозяйка этой квартиры. Я буду исполнять обязанности хозяйки. Теперь я прошу вас уйти». «Лиза, ты позволишь мне просить у тебя объяснения завтра. Теперь ты слишком взволнована. Настаивать теперь было бы только раздражать тебя. Но завтра, Лиза, ты будешь спокойнее. До свиданья, Лиза. Старайся успокоиться, и мы помиримся. Дай руку, до завтра». 248
«Руку? Зачем? У вас найдется столько рук, которые обни- мали вас, что жать мою руку — лишнее. Но ваше кольцо возь- мите, вот оно». — Я сняла обручальное кольцо и подала ему. «Нет, Лиза, лучше до завтра. Прости, мой друг». — Он ушел. Как я провела эту ночь, нечего говорить. Впрочем, у меня были и занятия. Я перебирала его письма ко мне, — их было немного, — нам никто не мешал видеться до нашей помолвки; после свадьбы мы не провели ни одного дня врозь. Но все-таки нашлось несколько коротеньких записочек о том, что он достал билет в оперу, присылает какую-нибудь книгу. Я перечитывала их, — слова ничтожные, обыкновенные: «мне было приятно ис- полнить ваше поручение, Лизавета Сергеевна», «прочтите эту повесть: понравится ли вам Вера? Печорин—не герой нашего времени, он отжил свой век, не увлекайтесь им; но я, если бы я встретил Бэлу, — ни я, никто из нас не скучал бы с ней» — эти простые слова, ничего не значащие для других, что они зна- чили еще недавно для меня, вы понимаете; я презрительно улы- балась теперь, перечитывая и припоминая: все было загрязнено, стало отвратительно мне. Я жгла записки одну за другой. Это доставляло мне наслаждение, едкое, но заманчивое. Впрочем, что же задерживать вас? Вы устали, Елисей Яков- лич, а главную часть моей истории я уж и рассказала. Осталь- ное—понятно вам. Так ли? — Понятно. Мне жаль вас и вашего мужа. Он хороший чело- век. Он не обманывал вас, когда говорил, что любит вас первую. — Вы так думаете? Это хорошо, — сказала она равнодушно. Я не мог понять, что значат эти слова: «это хорошо» — по- нимает ли она теперь, что убила себя и его задаром? Или она продолжает считать себя правою? Обидный сарказм надо мною или отчаяние позднего раскаяния это льдяное: «Вы так думаете? Это хорошо»? — Да, я так думаю, Лизавета Сергеевна; а в ы как ду- маете? — Я как думаю? Быть может, вы согласитесь со мною, что это не интересно. Дослушайте меня. Мне остается сказать только несколько слов. — Я угадывал бы их, если бы и не знал, что вы живете как вдова и что все считают вас вдовою. Вы разошлись. — Да. Но он принудил меня к этому. Я сдержала бы свое слово: осталась бы хозяйкою нашей общей квартиры, но я не могла быть в ней ничем больше. Он не оставил мне возможно- сти избежать наружного разрыва, которого я вовсе не хотела. Я не люблю нарушать формы. Он принудил меня. Ему казалось, что мое новое чувство к нему — мимолетное раздражение, которое успокоится, что я вспылила, обиделась. Нет! Он и тут все еще не понимал, с кем он имеет дело. Я не была в пароксизме обидчивости или ревности, Мне не к кому 249
было ревновать. Я знала, что теперь у меня нет соперниц и не может быть. Но он обманул меня, он грязнил меня своим при- косновением. Я не хотела, чтобы ко мне прикасались грязные руки. Не в моей натуре терпеть грязь. Я не считаю этого недо- статком в себе. — Но ваши слова страшны, Лизавета Сергеевна. Это тре- бование безрассудное. Это требование гибельное даже для чи- стоты сердца и рук. Кто хочет видеть людей такими, тот сам не понимает, какие вещи, какие обычаи заменили бы ту сторону жизни, которой он возмущается и которой я, впрочем, не защи- щаю. Она дурна. Но... — Не беспокойтесь учить меня, Елисей Яковлич. Я сама могу учить других. — Едва ли, Лизавета Сергеевна. Вы держали себя, как ре- бенок, — и до сих пор восхищаетесь этим. — Я вас просила выслушать меня, а не порицать. Я не охот- ница слушать выговоры: теперь мне поздно слушать их. — Это правда. Погибшего не воскресить выговорами. — Это слова умного человека, не даром жившего на свете. Только поэтому я и стала говорить с вами, что считала вас та- ким. Иначе, поверьте, я не стала бы терять слов с вами и отни- мать время у вас. — Лизавета Сергеевна, наш разговор опять принимает стран- ный характер. — Нет, — холодно сказала она. — Я боюсь, что вы опять взволнуетесь. — Нет. — льдяным голосом отвечала она. — Не беспокойтесь за меня. Но, быть может, вам ответы мои казались жестоки. Если так, — я не намерена пользоваться привилегиями жен- щины: скажите, я буду просить у вас извинения. — Полноте, Лизавета Сергеевна: мне, старику, допустить себя до такой мальчишеской забывчивости, чтобы не понимать, что не всякая резкость обидна! Полноте. Я понимаю, как тя- желы вам эти воспоминания, — я только удивляюсь силе харак- тера, которая удерживает вас от более горячих порывов при таком рассказе. Но если я удивляюсь силе вашего характера, то позволю себе сказать прямо: я глубоко сожалею о людях, кото- рые думают и чувствуют подобно вам. — Почему вы знаете, что думаю и чувствую я сама? Я про- шу вас дослушать. На другое утро муж вошел в мою комнату. «Как вы смели войти сюда без позволения?» — оказала я. — «Лиза, выслушай меня». — «Прошу вас, будьте наедине чужим; при других зо- вите меня, как вам угодно. Но...» — «Извольте, — сказал он уступчиво, — я буду держать себя, как вам угодно, пока вы со- гласитесь вспомнить, что я очень люблю вас». Мне стало жаль его, мне было жаль саму себя: «неужели мое счастье по- 250
гибло безвозвратно?»—«Вы должны знать,—сказала я,—что и мне так же больно, как вам». — «Знаю, Лиза, — сказал он, и я пропустила это слово, — позволь же, моя милая, успокоить тебя»—и эти слова я пропустила. Видите, я не была деспотка и не того добивалась, чтобы исполняли мою волю: нет, я видела, что он только не может говорить мне «вы», не может отбросить привычку к таким названиям мне, как «Лиза», «моя милая»; вы видите, я была мягка, снисходительна. «Говорите, — сказала я, — вы знаете сам, как мне хотелось бы убедиться, что я напрасно чувствую к вам то, что чувствую теперь. Убеждайте меня, вразу- мите меня, я буду рада, вы знаете». Он начал говорить. Опять то же. Что ж мне было делать, если я не была властна над собой? Я долго слушала, терпеливо, внимательно, — но нет, нет: напрасно слушать; только еще хуже оттого, что слушать. — «Перестаньте, — сказала я, — нет, нас разделяет бездна. Я прошу вас уйти». — «Неужели ты только это и скажешь, Лиза? После всего, что я говорил тебе? Ты все еще не понимаешь меня, мой друг». — «Мы не можем понимать друг друга, — сказала я, — наши сердца различны. Я прошу вас уйти». — «Нет, Лиза, — сказал он, — у тебя не каменное сердце. Пожалей себя. Я старше тебя, опытнее. Поверь, ты напрасно огорчаешься. Лучше давай мириться». Он подошел ко мне, мне показалось, что он хочет взять меня за талию и поцеловать. «Прочь! прочь! — закричала я в порыве отвращения, — вы за- бываете, что вы гадки мне! Прочь!» Он вздохнул и отошел. «Напрасно, Лиза. Но ты видишь, я слушаюсь тебя. Мне жаль, что ты все еще мучаешься и мучаешь меня. Каждый час до нашего примирения — напрасный час огор- чения и мне, и тебе. Но я знаю, что надобно ждать, я буду по- слушен, Лиза. Я ухожу. До завтра, — да? Ты позволишь мне завтра возобновить наш разговор?» — «Если вы завтра не будете иметь сказать ничего другого, кроме того, что я уже три раза слышу от Астахова и потом от вас, то напрасно нам возобнов- лять разговор». Как прошел для меня этот день, все равно. Впрочем, я чи- тала, и со вниманием, с интересом. Я брала журналы, брала са- мые легкие романы, брала самые смешные романы, — все на- прасно: глаза пробегали по строкам, и я бросала книгу за кни- гою, перевернув две-три страницы, в которых не поняла ни одной фразы; и вдруг мне вспомнилась одна сцена, — первая сцена книги, которую начала было я читать вместе с мужем, по его же- ланию, и которую попросила его бросить: так скучна показалась она мне, — за неделю, за две до этого дня. Теперь мне почув- ствовалось будто что-то родное в этой сцене, я схватила «Ле- лию» и начала перечитывать: да, это родное мне теперь; я жадно впилась в эти страницы, и чем дальше читала, тем яснее мне делалось: это родное мне; это не только родное мне, — это 251
почти я сама; некоторые — многие, очень многие — страницы были прямо обо мне, да, обо мне, и я заснула, я не спала ту ночь, я заснула в эту: ведь я не была больна, я была молода и здорова, я не могла не заснуть, — я заснула, повторяя гимн Лелии: «на реках Вавилонских сидели мы и плакали... мы не будем вам петь песен любви... мы отрекаемся от любви... мы не можем любить вас... убейте нас, или мы сами умрем, но мы не можем любить вас: вы гнусны, вы гадки нам»... Сон мой был неровен; я раза три, четыре просыпалась, и опять впадала в тяжелое забвение. Я опять открыла глаза — у моей кровати сидел муж. Я вскочила на постели, в ужасе, не- годовании: «Вон отсюда! вы низкий человек!» — «Не сердись, Лиза. Не бойся меня. Ты видишь, мне только хотелось взглянуть, спишь ли ты». — «Вон отсюда!» — Он ушел молча. Я не могла больше. Я не была безопасна от него. — Напрасно, Лизавета Сергеевна: вы были безопасны. — Почему вы знаете это? — Какое пальто было на нем? — Серое. Но почему вы знаете? — Я не знал, в чем он был: в пальто или в сюртуке... — Или даже в мундире? Да, вы так хорошо его поняли? — Да, я понял его. Это не трудно. — Вы думаете, что вы поняли его? Поздравляю вас. Вы думаете, что это не трудно? Может быть, при извест- ных условиях. Его вы .поняли. А поняли ли вы меня? Она стала смотреть на меня таким холодным, проницатель- ным взглядом, что будь я покрасноречивее или не будь я так серьезен, я отвечал бы ей: «Понял; вы дочь Торквемады, извест- ного испанского инквизитора, который сжег десятки тысяч моих братьев, кроме десятков тысяч мавров и еретиков; вы дочь этого человека, который имел такую же непорочную чистоту сердца, как вы, — был святой человек, кроме шуток,—и вы тоже святая». Я так и сказал бы в другую минуту. Но я только жалел о ней; и наш разговор был такой торжественный, будто исповедь: я чув- ствовал, что духовнику неприлично остроумие. Я сказал просто: — Кажется, я и вас понимаю. — Уверены ли вы? — сказала она очень грустно. — Да, — сказал я очень решительным голосом, — ясно. — Ясно? Что же я сделала по вашему мнению? — спросила она тоном уже какой-то злой насмешки, будто прочла на моем лице противное моему уверению, — что я сделала? — Поутру вы уехали из вашей квартиры, не сказав ни слова никому, не простившись даже с вашей горничной. Куда вы уехали, я не знаю: в монастырь, к одной из ваших подруг, — я этого не знаю. Но вы уехали. Это не мудрено угадать. — «Однако, как она еще проста! — подумалось мне, — воображает, что задала трудную загадку». И я не ошибся, разумеется. 252
— Да, вы отгадали. Когда моя горничная пришла одеть меня, меня уже не было. Я уехала к моей тетке. — Ах, да, ваша тетушка жила в Петербурге. Я и забыл. — Как легко говорить обо всем, когда... Ну, все равно, что я хотела сказать, — дополнила она с равнодушною грустью. — Однако, что же вы хотели сказать? — Что все-таки вы знаете человеческое сердце и что поэтому я не раскаиваюсь, что говорила с вами откровенно, честно, и буду продолжать. — Лизавета Сергеевна, никто, никогда не раскаивался в том, что откровенно говорил со стариком, если старик не был глуп и не был бесчестен. — То и другое, к сожалению, не редкость: бесчестных ста- риков очень много, а глупых — еще больше. — Глупые — не старики; я напрасно так обидел своих ком- паньонов по старости лет: глупые люди с седыми волосами — седые мальчишки, но не старики. — Однако вы стоите за своих. — Нельзя же. Но не за своих, а за правду. — Мы разошлись, то есть я уехала к тетке. Он стал просить их помирить нас. Он несколько раз приезжал к ним. Я не хо- тела его видеть. Он присылал мне письма. Я отсылала их назад, не распечатывая. Но меня мучили этим. Я не могла показаться никуда: на каждом шагу я встречала его друзей и бывших моих друзей; они были гадки мне. От моих подруг я слышала сожа- ления или убеждения. Петербург стал для меня несносен, душен. Через два месяца я взяла с собою Лидиньку, — тогда ей было 14 лет, — уехала в эту деревеньку, где никто не знал обо мне ничего. Видите, какой славный дом я выстроила. Вы еще не видели его? Осмотрим. Кто строил, любит хвалиться своею по- стройкою. — Пойдем. Мы обошли дом. Я хвалил его, потому что он действительно недурен. — А вот здесь будет происходить история Лидиньки, до которой все еще не добралась я, заговорившись о себе. Вот ее комнаты: видите, эта, которая рядом с моей, точно такая же, как у меня. Вот эта дверь — дверь между ее и моим будуаром, если стоит выра1жаться так пышно, или проще: между кабинетом ее и моим. Но она заперта. Я не люблю, чтобы мне надоедали. Итак, из моего кабинета в ее надобно проходить, как мы идем, через столовую. Вот другая комната Лидиньки, — опять точно такая же, как моя: уборная с трюмо, с ванной, с гардеробом, как у меня; дверь из уборной в кабинет также, как у меня, с шер- стяною зеленою драпировкою. Видите, в обеих комнатах ковры, как у меня, так что паркет виднеется лишь в том краю кабинета, который к моей двери, — и дверь эта у «ее также заставлена кушеткою, как у меня. Итак, рядом наши кабинеты; по бокам — 253
уборные; через уборные у меня и у нее вход из коридоров, кото- рые отделяют нашу часть дома от комнат, занимаемых прислу- гою; те комнаты — далеко, через сени. Это все надобно вам за- метить; тогда и будет понятна глупость Лидиньки и вашего Петра Ульяныча. В пять минут мы кончили это обхождение небольшого, но уютного и красиво отделанного домика. Лизавета Сергеевна шу- тила над своим архитектурным и меблировальным талантом. — Видите, как весела и добра стала я, отделавшись от своей грустной истории; теперь остается только рассказать о детях: они милы и в дурачествах, потому что чисты. Но, — она вздох- нула, — все-таки еще надобно сказать несколько слов и о моей истории, — самых важных слов. Вы видите, если поняли меня, о чем я должна еще сказать, — вы видите,, что еще не в том, что я сказала вам, причина раздражения, которое вы успокаивали: оно было бы смешно, если бы дело состояло только в том, что я разошлась с мужем. Вы поняли меня? — Понял, Лизавета Сергеевна: ваш муж очень любил вас; ему очень тяжел был разрыв; вы, тогда еще «девочка», как вы сама себя называли, не понимали важности потери, которую так напрасно наносите ему и себе: детское сердце неспособно так долго и глубоко мучиться, как сердце человека, уже умеющего дорожить любовью. Вы очень бодро перенесли напрасный удар, которому подвергли его и себя. Он — не так бодро. Это вы хо- тите сказать? Я отгадал его судьбу и ваши чувства? — Мои чувства? Это вы увидите, отгадали ль вы их. Кто вас знает? Может быть. Его судьбу вы отгадали. Он бросился в то, что я называю грязью. Я оттого и уехала из Петербурга, что мне стали рассказывать об этом, — знаете, обыкновенное сострадание. Даже мой разрыв с ним приписали тому, что я от- крыла какую-то его измену, как говорят. Вздор. У меня не было соперниц и не могло быть. Приискать наследниц мне — я сама пригласила его. — Вы опять говорите страшно, Лизавета Сергеевна. Вы опять холодны в своей непорочной бесчеловечности, — бесчеловечности, иначе нельзя сказать. — Вы думаете, что я бесчеловечна? — Очень рада. По- здравляю вас с прекрасным мнением обо мне, — сказала она насмешливо. — Да что ж это такое? Вы сама на себя не похожа, Лиза- вета Сергеевна: добрая, простая женщина — и такой зверь, что это? — Ну, не буду больше зверем, не беспокойтесь. История моего разрыва с мужем кончена, кажется? Как вы думаете? Разъехались. Прожили три года врозь. И кончено. Довольно, я думаю. Так? Это последний «зверский», как вы говорите, во- прос. Так ли? 254
— Так, Лизавета Сергеевна, — сказал я, думая: «однако нервы у нее все еще не успокоились». — Что вы так спокойно смотрите на меня? Вы очень много отгадали; но будто и я не могу отгадывать? — Ну, с чего вы взяли, что я так странно порываюсь от расстройства нерв и осо- бенно, что они не утихли после пароксизма и что смешна истерика с бабою плотного сложения, как я, — с чего вы все это взяли? Я совершенно здорова и желаю всегда иметь нервы такие креп- кие, как теперь. Просто самый рассказ был таков. Тяжел. Вы чувствуете, что он кончен. Так? — Она приостановилась. — По вашему лицу видно, что я угадала: с вами очень легко говорить. Вот поэтому вы видите, как я становлюсь добра и мила, когда, наконец, начинаю говорить о том, что невинно и смешно. На- добно же вознаградить вас смехом за дурные впечатления, да и себя показать вам в виде более привлекательном для вас — ангела кротости; я очень добра, поверьте, и во мне нет охоты к злым мыслям. Первые слова она говорила каким-то странным тоном, едким, злым, и я совершенно не знал, что это такое опять, за что она злится, будто бы и на меня, — за что же на меня-то? Я спокойно молчал, когда она приостанавливалась, спрашивая: «так?» — «Конечно, так, но зачем же приставать ко мне?—говорило мое лицо, — я ли советовал вам расходиться с мужем? Или вы ду- маете, что я его агент, приехавший мирить вас с ним? Нисколько; вы знаете, что я не знаю его, не слыхивал ни о нем, ни о вас. Успокойтесь. Я не желаю быть ни вашим, ни его агентом, — у меня много своих дел». Она успокоилась и потом продолжала более ровным тоном, а конец своих слов договорила уже совер- шенно добродушно. — Я люблю детей, — продолжала она мягким, задушевным голосом, — и на все готова для Лидиньки; наверное, вы сделали бы выговор, когда я только засмеялась. Да и не стоило выговора. Никак. Лидинька сама потом расчувствовалась, — дитя, слезы дешевы, — и я уже утешала ее: не о чем было огорчаться. Только смех. Но забавно, я согласна. Я разинула рот и расхохо- талась такой изобретательности этой шалуньи. Костюмировка была придумана ею очень недурно и мило. Право. Милые, милые лета, когда все светло и чисто. Только смотришь, и то весело. Когда вы отвлекли меня от рассказа о детях вашими выго- ворами за мою строгость к Лидиньке, я уже сказала вам, что измучилась хлопотами над уборкой комнат для моих молодых, опасалась, не простудилась ли от сквозного ветра, пошла домой пешком, от этого еще больше устала, так что, когда пришла домой, не занялась, по своему обыкновению, распоряжениями перед обедом, а поскорее разделась, взяла книгу и легла отдох- нуть, пока приедет к обеду Петр Ульяныч. Через несколько минут из той, дальней комнаты послышался голос Лидиньки — 255
она с огорчением громко вскрикнула: «ах, какая досада! коса упала!» Я не обратила на это внимания и продолжала читать. Минуты через две опять из той же комнаты Лидинька сказала,— знаете, шутливым плаксивым голосом, которым любят говорить молоденькие веселые шалуньи: «Веринька, я не слажу с ко- сою!»— «Что, Лидинька?» — отвечал Алферинька из соседней со мною комнаты Лидиньки. «Вы не слышали, что я говорю? Несносный! Чем же вы заняты?» — «Смотрю эту книгу с гра- вюрами, которую взял у Лизаветы Сергеевны: прекрасные гра- вюры, Лидинька!» — «Ну, пусть прекрасные. А у меня коса упала, и я не слажу. Не знаю, как быть. Помогите, Веринька».— «Да как же, Лидинька?» — «А вот как: я просуну к вам голову, вы и уложите косу». — Что это такое? Зачем и как она станет просовывать голову?—подумала я. Но голоса утихли, и я про- должала читать. «Ах, все не умеете. Какая мудрость уладить косу!»—сказала через минуту Лидинька. — «Да ведь неловко же, Лидинька». — «Так как же быть? Господи, какая скука! — произнесла плаксивым тоном Лидинька; — хорошо же, знаю, как, — прибавила она с самодовольствием. — Теперь мы упра- вимся с косою, — заговорила она через несколько секунд, уже в этой соседней комнате; — а нравится вам пеньюар, Ве- ринька?» — «Очень», — сказал Веринька. — «Видите, какая я умная: поэтому во всем слушайтесь меня». — «Я и так во всем слушаюсь вас, Лидинька». — «Во всем!—А давеча кто не со- глашался надеть пеньюар? Лиза вас обратила в свою веру своею моралью». — «Что же, Лидинька, она обо всем говорит хорошо. Да я и сам не люблю этого». — «Она говорит все глупости. И вы не лучше ее. Потому вы оба с нею часто выводите меня из терпения». — Умница моя Лидинька, не правда ли? — смеясь, прибавила Лизавета Сергеевна. — Как следует. Только я не люблю слишком строго судить о таких умах. — Вы так думаете, Елисей Яковлич? Это хорошо, хо- рошо, — мы, я вижу, совершенно сошлись с вами. Однако я по- смеюсь же над вами, Елисей Яковлич, как вы себе и представить не можете! Я чуть не умерла со смеху, когда увидела, даже не могла побранить ее, да она потом и заметала меня словами, когда я стала говорить, — вы увидите: я же, по ее мнению, вышла крутом виновата. Вот, произнесши такой суд надо мною и Веринькою, что мы выводим ее из терпения своими глупостями и что, по крайней мере, Веринька должен слушаться ее, рассудительной девицы, если уж я отбилась от рук у нее, Лидинька тотчас и отдала при- казание Вериньке: «Горничная, убирай же мне голову, что ты стоишь, сложа ручки? Что барышня добрая, так и ленишься?»— Ясно: нарядила Вериньку в пеньюар и заставляет его причесы- вать голову ей. — Бедный Веринька! — подумала я. Разговор 256
прекратился, я продолжала читать. — «Прекрасно, душа моя, Вера: хоть бы той, другой моей горничной так причесать меня, и то я похвалила бы ее», — произнесла Лидинька через минуту одобрительным тоном. Понятно: стоит перед зеркалом и рассма- тривает, хорошо ли положена коса. И Веринька уже переиме- нован в Веру, — не правда ли, и короче, и лучше? — «Вера Алексеевна Сырнева», — сказал я, смеясь. — «Вера Алексеевна Сырнева!» Мило. — А что вы думаете? К нему очень шло бы это! Красная девушка. Лидинька, как представительница молодого поколения, имеет силу ближе нас подходить к истине; да, мы и стары, и опытны, а они, дети, глупенькие, ничего не понимающие, пони- мают лучше и больше, чем мы. — Вы смеетесь, Лизавета Сергеевна, а ведь и кроме шуток так. То, что выработано нами, достается им готовое, и им легко продолжать нашу работу. — Я смеюсь над этим? Нет, далеко не совсем; нет, я и смеюсь, и не смеюсь, все равно, как вы. Конечно, молодое поко- ление должно быть. Впрочем, мы зафилософствовались, — а вы дослушайте, какую философию преподала мне моя Лидинька, когда я вздумала было заметить, что она дурачится не по летам. — Да ведь не стоило и замечать, Лизавета Сергеевна: ведь Лидинька была права: сколько я до сих пор слышал, шалость ее была не только невинная, — еще бы нет! — даже и не имевшая в себе ничего такого, за что можно было бы сделать выговор. — Конечно, еще бы нет! Но вы знаете, обязанность воспита- тельницы — старшей сестры — требует иногда делать серьезную мину, когда в душе смеешься. — И даже чувствуешь охоту сама начать играть с ними? — Нет, — с тихой грустью сказала Лизавета Сергеевна, — по летам, может быть, еще и непрочь бы; но вы знаете теперь мою жизнь, — всю, или почти всю. — Она вздохнула. — Но оставим эти мои воспоминания о минувшем: оно решено судьбою безвозвратно... Слушайте о детях; и мне, и вам это будет ве- селее. И вот я понимала, — не трудно было понять, — моя Ли- динька стояла перед зеркалом и смотрела, хорошо ли лежит коса. «Веринька, вы опять уткнулись в книгу? Что это такое? — сказала она через минуту (налюбовавшись своею прическою).— Ах, какие глупые картины! Охота вам!» — «Ведь это произве- дения искусства, Лидинька». — «Ах, ваше искусство — скучно и глупости. Все глупости. А, впрочем, вот эта картинка еще ничего, можно смотреть. Это кто?» — «Магдалина». — «Кто это?» — «Она спасается. Видите, молится». — «Постойте, постойте. Смо- трите в книгу. Теперь смотрите на меня. Похожа?» — Лиза, чай пить! — В комнату влетела Лидинька. — Рекомендую вам, знакомы? Нет? Раз виделись только? Это Лидия Сергеевна, которая сожалеет, что я отбилась от рук 257
у нее. Лидинька, доскажи, пожалуйста, свою историю Елисею Яковличу; ты знаешь, он тоже на твоей стороне, как и твой Петр Ульяныч. — Ах, Лиза, какая ты... неужели ты ему... не слушайте ее, Елисей Яковлич, она... Лиза, пожалуйста, молчи. — Бедная Ли- динька не знала, что ей делать. — Елисей Яковлич, я расцелую вас, только не слушайте Лизу, пойдемте лучше к нам. — Если ты не хочешь рассказывать, Лидинька, я попрошу Петра Ульяныча: он расскажет. — Лиза, ради бога... — Лидинька бросилась целовать се- стрицу:—пожалуйста, не говори. — Нельзя, Лидинька. Если ты не хочешь, Петр Ульяныч расскажет. — Ах, боже мой, да что ж это такое! Лиза! Пожалуйста! Ну, уж лучше я: Пьеру будет еще стыднее. Лучше я. Да нет, молчи, Лиза, пожалуйста. — Да что же молчать? Что ты переодевалась? — Ах, это! Ну, это я сейчас расскажу вам, Елисей Яковлич. Это сейчас. А я думала, ты хотела рассказать, как побранилась за меня с Петром Ульянычем. — Нет, не это. Ну, хорошо, я расскажу сама. Вели дать нам чай сюда. — Лидинька убежала в восторге, что не будет рас- сказано мне, как сестра ссорилась с ее Пьером. Подали чай. Мы в это время говорили о том, какие караси в пруду и какие хлопоты со свадьбами. Когда слуга унес послед- ние чашки, Лизавета Сергеевна сказала: — Теперь продолжаю, это забавно. Итак, Лидинька спраши- вает, похожа ли она на кого-то. «Да, — отвечает Веринька, — вы точно так стали на колени и сложили руки, но у ней тут на кар- тине правое плечо несколько открыто». — «Ах, боже мой, да в этом пеньюаре нельзя же сделать, чтобы плечо было открыто,— возражает Лидинька, — и это глупость. Когда молятся, то не с открытыми плечами. Открытые плечи бывают для бала, когда танцуют. Это глупо нарисовано, Веринька. Ах, Веринька, что я вздумала! Идите в ту комнату. Книгу оставьте здесь. Себе возьмите другую какую-нибудь». — Понятно: хочет наряжаться. Понравилось стоять перед зеркалом. Несколько минут я слы- шала по временам ее суждения о ней же самой: «Это так, нет, не так, а вот теперь так». — Вдруг громко: «Вы читаете, Ве- ринька? Идите, взгляните. Кто я?» — «Ах, как это мило! Норма!» — «Да, угадали. Ступайте опять читать». Минуты через три опять таким же способом вызывается публика, то есть Веринька, и опрашивается: «кто я?» — «Коринфская невеста»,— отвечает публика. — «Как это вы угадали?» — «Да ведь я раз пять уже пересматривал эту книгу». — «Ступайте опять читать», — отпускает публику моя Лидинька. Опять: «Идите сюда. Кто я?» — «Рахиль у колодца». Потом моя Лидинька по- 258
казывала себя публике в виде «Дамаянти», «Вегурии, матери Кориолана», даже «Семирамиды», кажется... — Все самые почтенные виды. — Ах, еще бы нет! Потому дети и дети, потому они и милы, что они благородны, — что им недоступно даже понятие небла- городного или дурного. Так ли вы понимаете детей? — Вы хотите оказать: в ком есть нечистая мысль, тот или та не дитя, сколько бы лет ни было ему или ей. — Да, хоть бы меньше десяти лет. — Но и лета важны. — Кто же вам говорит нет? В 15 лет почти всякий человек дитя; за 20 лет, — лишь очень немногие, — дурочки, чаще всего. — Будьте же добра, не забывайте обещания: зачем «ду- рочки»? Это очень хорошие, самые хорошие люди. — Правда, — сказала она, опять вздохнувши. — Но мне стало весело, слыша из-за стены эту игру, и мне захотелось быть публикой. Я пошла в комнату сестры... разумеется, напрасно: дети стесняются присутствием старших; Лидинька, несмотря на мои просьбы, прекратила свою игру. Я знаю, что вы хотите за- метить, Елиоей Яковлич: «при мне мои дети не стесняются, — хотите вы сказать, — и ваша сестра стеснялась вашим присут- ствием не потому, что вы не дитя, а потому, что вы резонерка, педантка», — может быть, я не хочу опорить; видите, и я умею отгадывать. Но, прошу вас: не прерывайте меня. Я добрая, и теперь не хочу не быть доброю. Если что-нибудь в моих словах Лидиньке покажется вам лишнею, мелочною морализацией, — пропускайте молча: может быть, я слишком формалистка, пе- дантка; но я все-таки добрая, вы видите. Будьте же снисходи- тельны к моим недостаткам, будьте, будьте, — прошу вас. Не будете прерывать? В ее голосе была смертельная тоска при этой мольбе: «будьте снисходительны, — будьте!» Я давно чувствовал большое, искреннее расположение к этой бедной жертве своей непорочной нетерпимости, к этой «дочери Иеффая», — так я уж назвал ее в моих мыслях: — «оставляю вам завет мой, вы, старейшины израилевы, и ты, отец: пусть каждый год собираются дочери израилевы в эти горы плакать обо мне». И какая была ее судьба? Умерла ли она жертвою на торжестве всесожжения, или, как толкуют другие, только удалилась в пу- стыни гор? Жива ли она? Может ли она возвратиться в шатры израилевы? Надобно говорить с нею; может быть, она жива. — У вас один недостаток, которого я ни за что не извиню, Лизавета Сергеевна: вы слишком раздражаетесь противоречием. И точно, вы правы: не для чего противоречить вам, вы деспотка по природе; надобно безмолвно исполнять вашу волю, если нельзя взять вас в ежовые рукавицы. А стоило бы, — начал я лишь отчасти шутливым тоном. 259
— Не удастся вам рассердить меня теперь ничем. Но серьезно, не будете прерывать? Я прошу вас молчать. Будете? — Пожалуй, буду. — «Какая гордая! ей нельзя помочь», увидел я. — За это вы милый. Я вам сказала, что видела только одну из живых картин, которые представляла Лидинька, и что мое появление прекратило эту детскую игру, очень милую. Я посмея- лась, поцеловала шалунью, но все-таки попросила ее дать лучше мне самой рассказать Петру Ульянычу эту шутку. И я была права: рассказывать не стоило бы, но я знала, что Лидинька не утерпит, и Петр Ульяныч будет хохотать, это ободрит Лидиньку болтать вздор, — уж может быть и не об этой игре, в которой ничего не было, а по поводу ее. Я не люблю, когда молодые жен- щины, — не только девицы, даже замужние, — болтают вздор с молодыми людьми, хоть бы не только женихами, даже уж и мужьями своими. Порицайте про себя меня за формалистику, но вы знаете, почему я такая: жизнь научила меня, потому вы не осудите строго. Через четверть часа приехал Петр Ульяныч к обеду; за обедом у нас с ним был разговор о делах, я совсем забыла об этом вздоре, да и некогда было бы рассказать о нем; а я вам говорила, что поутру я устала, не хотелось самой ехать в город за покупками и распоряжениями, хотелось полежать, от- дохнуть; я попросила Петра Ульяныча съездить хоть раз за меня — то есть за него самого — вместо меня, которая все хло- потала обо всем, о чем следовало бы, да, и натурально, некогда было ему хлопотать самому. Он поехал. Лидинька, как следует, надула губы на меня за эту разлуку. Но совесть не очень мучила меня за то, что я так разлучила нежные сердца: не слишком же надолго, к чаю Петр Ульяныч должен был возвратиться, и как можете предполагать, возвратился жив и благополучен; следо- вательно, большой беды я не наделала. Но к этому времени мне пришла охота помучить Лидиньку. Вы думаете: «Какая ме- лочность! ребенок дулся на сестру, которая отняла у него про- гулку верхом или катанье на лодке с женихом, а старшая сестра, солидная женщина, хочет за это отплатить ребенку тем же, — нашла с кем считаться надуванием губ». Вы могли бы прибавить, если еще не забыли: «Ребенок называл умные (и умные ли еще?) речи старшей сестры глупостями, старшая сестра, солидная женщина, случайно услышала и оста- лась в претензии». Но что ж, если вы и правы? Я не выстав- ляю себя перед вами ангелом. Так бывает и очень часто, что ж такое? Да, я была недовольна Лидинькою и вздумала сделать ей наказание тем, что не сама расскажу Петру Ульянычу об игре, которую видела, а заставлю Лидиньку рассказывать ему о ней при мне; я это и сделала, и вот что я называла в начале своего разговора «наказала Лидиньку»; и точно, при мне ей нельзя 260
было рассказывать с шутками и прибавками, от которых было бы еще смешнее,—надобно было рассказывать серьезно, и это было ей наказанием. «За что?» — вы думаете. «За то, что рас- сердила старшую сестру» — скажу я. «Ягненок, виноватый тем, что огорчил», помните, там в басне, какого-то злого зверя. По- жалуй, только басня кончилась не так прискорбно: ягненок не только остался цел, даже сам оборвал волка, — вот это и за- бавно: детская логика, смешная, но сильная. Лидинька доказала мне, что я же кругом виновата, что я действительно и волк, и плохая воспитательница, вводящая в шалость свою воспитан- ницу, и жених ее вполне согласился с нею, как следует, и тоже взъелся на меня. Не оправдаете ли хоть вы? — Да нет, — вижу, тоже осудите. Серьезно, Лидинька была причиною того, что у меня с Петром Ульянычем произошел страшный разговор; это любопытно, и хорошо тем, что все вздор, стало быть смешно. Да, надобно вам сказать, что Лидинька потихоньку от всех в доме, кроме кучера, у которого взяла лошадь, уехала встречать жениха и вернулась вместе с ним. — Так вы за это и рассердились? Вот что! — Вы забываете ваше слово слушать молча. («Действи- тельно деспотка, — подумал я, — но не от природы, от природы она добрая, это видно, а оттого, что дочь Иеффая: страдает за весь народ израильский, и народ должен благоговеть».) Когда Петр Ульяныч возвратился, я посмотрела его покупки; ничего, хоть за трип для дверей передал лишнее, так и быть, нельзя же без этого: еще не выучился торговаться, нельзя не ошибиться. Потом, давши моим сокровищам доцеловаться после разлуки, — на дороге не успели, я говорю: «Лидинька, расскажи, пожалуйста, как вы играли с Веринькой; при мне это будет го- раздо интереснее, чем без меня. Петр Ульяныч, порадуйтесь: ваша невеста вполне соответствует вашему принципу: «эманци- пирование женщины». С этих же слов Петр Ульяныч уже приго- товился защищать угнетаемую свою невесту. «Что же такое, Лиза? — храбро отвечала Лидинька, — разу- меется, лучше, если я расскажу, а не ты; ты — ведь я тебя знаю — не все сказала бы, по-твоему — я виновата, и ты все не мажешь сообразить, что Пьер не такой педант, как ты. Но, разумеется, лучше бы я рассказала без тебя: тогда было бы го- раздо смешнее. А ты ведь все это находишь непозволительным: смеяться — это нельзя при тебе, три тебе надобно строить серьезную мину; ты и Пьера замучила этим, и он тебя боится».— Да-с, Елисей Яковлич, вот какая я: не замечали вы, что ваш приятель меня боится? — вы не замечали, конечно; но часть правды тут есть: я говорила вам совершенную правду, что была бы ближе к истине, если бы давала себе не 27 лет, в чем вы меня уличили, будто это не истина, если бы давала себе полные 40 лет. Ну, да это все равно. 261
«Слушайте, Пьер, все она же виновата», — продолжала моя Лйдинька. Я разинула рот: «Как же это я-то виновата, Лидинька? Христос с тобой! Ведь не я, кажется, драпировалась Семирамидой, а ты». «Не Семирамидой, Пьер, это пустяки. И Семирамидою, впрочем, но и всеми, — что-с? Ты хотела промолчать, Лиза? — а это глупость. А я скажу все сначала, тогда ты и увидишь, что ты виновата». «Как же это, объясни на милость, чем я виновата?» «А как же? Что ты сказала, когда уезжала поутру убирать комнаты? «Лидинька, сделай мне удовольствие: проведи хоть нынешний день без дурачества». Не ты ли это сказала? Я и обе- щалась ей. А это глупость: как же можно в нашем платье делать что-нибудь хорошее? В нем можно только танцовать или стря- пать да шить, больше оно не годится ни для чего: бегать или бороться — неловко, тяжело. Должна навешать на себя юбок — и устанешь. Так и вышло. Вот, я и устала, когда гуляла по саду с Веринькой. (Вы, конечно, понимаете, как она гуляла: я думаю, верст двадцать пробежали в галоп, кроме трудов на качелях.) — Я смотрю, — продолжает моя Лмдинька, — половина третьего; надобно отдохнуть перед обедом, чтобы потом ехать кататься с тобой, Пьер, и Веринька стал жаловаться, что устал; мы пошли в комнаты. А ты сам знаешь, Пьер, какой жаркий день был ныне. Я и вздумала искупаться. Пошла бы в купальню — опять побоялась тебя же, Лиза; ведь ты начала бы опрашивать: «Да дала ли ты, Лмдинька, остыть себе, не простудилась бы, душенька? — ведь в речке вода холодная». Правда ли, Пьер, ведь от нее не отвяжешься? А как же ждать, пока остынешь? Тогда незачем и купаться». «Правда, — подтвердил ваш Петр Ульяныч, — только после надобно опять моцион, тогда и не простудишься». «Вот видишь, Лиза, а выходит, что все от тебя: от тебя я и устала, потому что гуляла в глупом платье, от тебя я и вздумала купаться, от тебя и не пошла в купальню, а рассудила, что на- добно взять ванну, чтобы ты не надоедала, не простудилась ли я от холодной воды после гулянья. Видишь, все от тебя. Да и дальше все от тебя же, Лиза. Упала у меня коса, Пьер. И пу- стяки, — я бы распустила волосы, пока высохнут, только и всего. А ты, Лиза, сказала бы: «не хорошо ходить растрепанной». Я схватила косу, чтобы она не успела намокнуть, стала опять укладывать. Не укладывается. Я тороплюсь, потому что скучно, — она не укладывается, как должно; а надобно, чтобы ты, Лиза, не сказала: «экая растрепанная». Я взяла фланелевое одеяло, завернулась,—не одеваться ж в самом деле, когда еще почти не успела и сесть в воду, — завернулась в него, высунула голову сквозь драпри у дверей в ту комнату, велела Вериньке уложить мне косу. Он не умеет, говорит: «неловко». Как же 262
быть? Я вышла в этом своем пеньюаре,—смех какой, точно в саване, — села перед зеркалом, велела Вериньке убирать мне голову; ну, увидала картинку: какая-то госпожа, закутанная в таком же пеньюаре, стоит на коленях, — и я так сделала. Это мне понравилось. Я велела Вериньке уйти и стала перед зер- калом одеваться по этим картинкам. Которые картинки были смешные, я смеялась — ужасная глупость! Ах, Пьер, какая глупость! Ты не поверишь! И моя сестрица дает такие книги ребенку! Очень хорошо ты делаешь, Лиза! Ну, суди сам, Пьер, хорошо ли это: Веринька, конечно, умный и скромный мальчик; это правда; но я тебе скажу вот что, Лиза: с детьми надо быть скромной. Вообрази же, Пьер: в этой книге были нарисованы все там богини и карнавалы, и глупости, — знаешь, с картин и со статуй. Ты, Лиза, говоришь: это произведения искусства; а я говорю: это произведения глупости; я, впрочем, понимаю, Лиза, — я, ты, Пьер можем смотреть все эти глупости, если нам есть охота, но они вовсе не для ребенка». — Нет, Лизавета Сергеевна: нарушу свое обещание; перерву вас. Это «я, ты, Пьер» — очень мило. Она тоже уже совершенно- летняя. Справедливо. — Смех, умора, я же вам говорю: никакой Мольер не в со- стоянии придумать, но что милее всего, вы видите, что в самом деле я кругом виновата. Еще вы, может быть, нашли бы что- нибудь в оправдание мне, а ваш Петр Ульяныч, как и следует, видел, что Лидинька справедливо порицает меня. Да и я сама непрочь сказать: часть правды есть в ее словах. — Как не быть, Лизавета Сергеевна: можем смеяться сколько хотим, а дети руководятся инстинктом. Инстинкт недо- статочное пособие для жизни, анализ лучше, анализ только один дает человеку средство отбиться от многосложной лжи, которая охватывает человека в обществе и которая затемняет, извращает инстинкт; где бедному инстинкту одному устоять против иллю- зий и обманов? Анализ необходим на выручку истине; но только очень глубокий анализ охватывает истину так полно, как инстинкт. — Инстинкт! отчего же во мне молчал инстинкт, когда я тер- зала себя и мужа?—печально сказала Лизавета Сергеевна; — или я в самом деле зверь, что во мне не было человеческого чув- ства? Но нет, не хочу этих воспоминаний. Я сказала: буду спо- койна и весела. И буду. Погибшего не воскресишь. Так ли? Чего нельзя поправить, о том нечего думать. Так. Буду жить хоть жизнью детей, если моя погибла. Была и буду нянькой, если не удалось быть женщиной. Не прерывайте, — прибавила она спокойно, — я знаю, вы хотите спорить; поспорим после. Я была бы рада, если бы вы успели оспорить меня. Но это грустно, а я хочу быть весела, и буду. Итак, о моей милой Лидиньке, — дочери моей, или нет? — воспитаннице, по крайней мере. Дурна 263
та мать, дурна та нянька, которая не рада тому, что ее дочь, вос- питанница умнее и лучше ее. — Лизавета Сергеевна, вы говорите серьезно? — Я давно уже видел, что моя «дочь Иеффая» и «деспотка» говорит вовсе что-то не так, как я ждал: что ж это опять за новость, — Ли- динька права, Лидинька умнее ее, — что это, опять насмешки, и над кем же? надо мною? — но нет, она говорит вовсе не едким голосом,—вовсе не насмешка. Какая странная женщина, невоз- можно понять, что ж она такое, наконец? — Лизавета Сергеевна, вы говорите серьезно? — А как же? Вы видите, что я не злюсь теперь, не ирони- зирую от желчи; вы видите, я добрая. А что?—сказала она очень грустно. — Я не ждал, что вы так хорошо и спокойно понимаете жизнь, ведь, кроме шуток, Лидинька правее вас. — Что ж тут удивительного? У нее была хоть я, хоть такая дура — не дурочка: в мои лета уж просто как есть дура, — но все-таки, хоть я, какая бы смешная и глупая сама я ни была, была у Лидиньки. У меня никого не было. — А ваш муж? — Ах, мой муж! я говорю: до замужества. Если девушка целые 19 лет набирала вредные пустяки себе в голову, нельзя же мужу в один год... Но полно. Лучше о Лидиньке. Впрочем, что ж, я досказала о ней, кажется? О нет, нет. Послушайте, как она продолжала и до чего дошли они от разговора о шалости, — и вы скажете: «да, эта шалунья права». Я только дивилась, слушая, и начала она об искусстве и скромности недурно, а про- должала, — да вот как: «Я, Пьер, — продолжает моя Лидинька, — и занялась этими глупостями, которые вы с Лизой называете искусство. — И тебе, Пьер, не стыдно? Ты бы, кажется, мог быть умнее». «Лидинька, я от многого исправился». «Я это вижу, Пьер: не пристаешь с этихми глупостями — целоваться, когда нет вовсе никакой надобности в этом. Когда надобно, я не говорю «это глупо», нет, ты ездил в город, я без тебя скучала, обрадовалась — натурально, бросилась к тебе на шею, это можно, тут нет никакой глупости. Но теперь, согласись, не глупо ли было бы? Сидим, говорим о деле,—с какой же стати? Надобно держать себя прилично и солидно. — Но, Пьер, как же смешно выходило это перед зеркалом! Уморительно! А когда попадались картинки неглупые, то недурно, очень недурно. Особенно, Пьер, Рахиль какая была там, — и я тоже. Не «Рахиль у колодца», Пьер, это еще ничего, так себе, только без глупости, а совсем другая: «Рахиль плачет о детях своих», как это там подписано? — «Рахиль плачет о детях своих»... ...«И не может наплакаться, потому что они убиты». «Так , Пьер. Я этого прежде не понимала. Я думала, это 264
в самом деле малютки, как я прежде читала; нет, она еще моло- денькая, а дети у ней всякие: больше тоже молодые люди, даже вовсе юноши, но и немолодые, даже есть старики; даже, Пьер, есть девушки. Я и поняла, Пьер: эта Рахиль — родина. Только, чья же, Пьер? Этого я не могла разобрать. Франция, что ли? — там на картине есть как будто католические монахи». «Это все равно, Лидинька, хоть бы раввины. Раввины было бы даже лучше. Картина, вероятно, представляет средние века,— тогда вся Европа была католическая; а еще вернее было бы представить именно евреев, хоть бы Маккавеев, — помнишь?» «Еще бы! помню. Это всякий знает, и няня моя знала». «Вот именно поэтому и было бы лучше: всякий понимал бы, даже и самые простые люди, и эта история все равно, что своя каждому: и французу, и русскому. Вот это и есть искусство, Ли- динька». «Ах, да! ты говорил: чтобы всякому казалось своим. Только это и там было, Пьер. Это мне так показалось, будто я сама то же самое. Только это не из средних веков, Пьер: на девушке — на одной там, — нынешнее платье. Кто ж это, Пьер?» «Это все равно, Лидинька. Пусть хоть евреи, не все ли равно. Родина и дети». — Да, — промолвила Лизавета Сергеевна; — вот вам и ку- панье — раввины и Маккавеи — это должно нравиться вам, Елисей Яковлич. — Да, благодаря тому, что моя старуха все-таки не Рахиль, а Изабелла, и дети наши, слава богу, целы. И Яша, и Даня. — Кто? Даня? Этого я уж и не пойму, я ведь не знаю имен ваших детей: Яков и — — Даниил. — А дочери? Их также две? — Старшая — Маша; младшая, как вы, Лиза. — В именах дочерей вовсе не заметно. — Да и в именах сыновей почти не заметно. Но все-таки наши, и у дочерей имена наши, родные. — Вот каким образом моя Лидинька доказала, что я кругом виновата во всем. — «Когда я представляла эту Рахиль и другие умные картины, — объяснилась она после всего этого, — звала Вериньку смотреть. Что ж такое? И вот какая эта Лиза: заста- вила меня рассказывать тебе о.б этом при ней, чтобы я осталась виновата, хотела бранить меня, да не удалось. И что с ней сде- лалось, Пьер? Отчего ты стала такая злая, Лиза? Все утро ты была добрая, и когда послала Пьера в город добрая, а вот, когда я возвратилась, такая злая? Ведь она хотела рассказать тебе, Пьер, сама, без меня: это, разумеется, было бы умно, потому что мне все-таки... Пьер, зачем она сама не сказала? Тогда бы ты видел, что я не глупая девочка, а теперь...» И моя Лидинька расплакалась, 265
— Добрая и умная девушка, — сказал я: — храбри- лась, храбрилась, а все-таки сама же увидела, что вы были правы. — Она славная девушка, но Петр Ульяныч рассердил меня: «Да »— говорит, — вы, Лизавета Сергеевна, слишком строги; стоило ли заставлять бедную мою Лидиньку краснеть и плакать?» И пошел на эту тему. Но — глаза Лизаветы Сергеевны начали сверкать, — но он-то не ребенок, — я послушала, послушала его и сказала: «Петр Ульяныч, оставимте Лидиньку в покое: об ней речь кончена; она как ребенок, шалила и шалила невинно; вы должны были узнать эту шалость,—через два дня вы будете повенчаны с нею; между мужем и женою не должно быть ни- каких тайн; одна из обязанностей взрослого, вступающего в такие тесные отношения к ребенку, — без скуки слушать бол- товню ребенка и о таких пустяках, о которых взрослым людям не стоит говорить между собой. Итак, Лидинька кончила свой рассказ, мне было бы совестно занимать вас такими пустяками. Я хочу поговорить с вами совершенно о другом деле, о моем деле; вы через нее становитесь брат мне, у меня с вами не должно быть недоразумений. Я имею сказать вам несколько слов обо мне. Они серьезны. Идите ко мне. Лидинька, полно плакать, не стоит. Не огорчай Петра Ульяныча». — Я сердита на тебя, Лиэа. — «Ну, прости великодушно, поцелуй меня, ду- шенька Лидинька». Лидинька утерла слезы, но Петр Ульяныч не отделался от меня так легко. Мы пошли в мою комнату. «Садитесь-ко, Петр Ульяныч, — сказала я ему, — вы мне изволили делать выговор за Лидиньку. Думаете ли вы просить у меня прощенья?» — «Сколько вам угодно, Лизавета Сергеевна, хоть на коленях», — сказал он, воображая, что я шучу. С чего он взял? Я полагаю, что мое лицо не было шутливо. Вы как думаете? — Я думаю только одно: я опять перестал понимать вас. Вы, кажется, готовы задушить меня? — Почему вы знаете, что нет? Может быть, очень может быть — всех вас. — Она вся горела и, кажется, точно, способна была наделать бог знает чего в этой горячке. — До вас еще дойдет очередь, смейте оказать слово наперекор мне. Я так хочу, и так будет. — Чего вы хотите от меня, я не понимаю. Вы больны. — Я больна? Извините. Но вы еще не знаете меня. Я вам покажу, что я сделала с вашим Петром Ульянычем. Думал, что я шучу. Я шучу? До шуток мне! «Готов просить прощения у вас хоть на коленях» —веселым тоном доброго брата милой сестре, шалунье-прихотнице. «Не на коленях, — а со слезами»,—ска- зала я. — Что, и вы разеваете рот? И он разинул. Молчать, милостивый государь! Молчать! Не сметь говорить со мною! Глупцы! 266
Я был ошеломлен, — это она обращалась ко мне, — я был бы ошеломлен, если бы не мелькнула у меня мысль: с «ею горячка. Через минуту я опять ухаживал за нею. С нею не была го- рячка. Впрочем, я не могу назвать этого истерикою: нет, ее рыдания были спокойны, если можно так выразиться о рыда- ниях: совершенно рассудительны, не судорожны; она только плакала, — и справедливо, — плакала так, как я редко видывал кого-нибудь плачущим. Я бросил всякие церемонии в сторону: посадил ее на колени к себе, обнял, целовал, гладил ее волосы, все упрашивая перестать: — Ничего, ничего, вы все-таки дурочка, как вы себя назы- ваете, — поверьте старику, у которого дочери ваших лет. — А ваши дочери? — вдруг опросила она. —• А я почему знаю? — сказал я. И я не солгал ей: я не знаю и не хочу знать. Какое мне дело? Я знаю то, что они не боятся меня. Я знаю то, что если им нужна опора в руке отца, они не поколеблются искать этой опоры. Это я знаю. Знаю больше: до сих пор они не искали этой опоры. Поэтому знаю, что она не была нужна. А почему она не была нужна? Об этом я могу иметь свое мнение. Могу думать, что не было случаев, подобных тем, от которого страдала Лиза- вета Сергеевна. Я это думаю. Но думаю, и только. Я не считаю возможным лезть в чужое сердце, — раскрывай-ко все, хочешь— не хочешь. Отец не мать. Да и мать не муж. Да и муж, если умен, не станет соваться без спроса. Зачем соваться? Умные люди не суются, когда их не просят. Другое дело держать себя так, чтобы не боялись пригласить заглянуть в сердце, не опа- сались попросить совета и помощи. Держать себя так — недурное правило, потому что честное и доброе правило. Обязанность, возложенная на меня, исполнена мною. Я дол- жен подписать свое имя. Оно известно читающим — Елисей Яковлич Всеволодский. Но все-таки прежде надобно мне сказать несколько слов о себе, иначе моя подпись имела бы смешной вид, а мне не к летам быть забавну. Меня зовут Елисей; мою жену — Изабелла (Иезавель), моих детей: Яков, Даниил, Мария, Елизавета — все пять имен еврейские. И действительно: мои дети, моя жена, я, все мы еврейской нации и считаемся в числе исповедующих еврейскую религию. Но моя фамилия — Всеволодский; я получил ее от моей воспитательницы. Мой отец, вдовый человек, фельдшер по ре- меслу, переселялся со мною в дальний русский город на юго- западе, с севера; у него было торговое поручение в Казань, и он поехал дальним крюком на восток. При нем было несколько тысяч денег, — не его, он был беден, а купца, давшего ему ко- 267
миссию. На одном из постоялых дворов, на пути из Москвы к Казани, или от Казани на юг, или юго-запад, мошенники под- метили деньги, — поехали следом, нагнали на пустом месте до- роги телегу, в которой мы ехали на своей лошаденке, зарезали отца, взяли деньги; двухлетнего малютку—меня — не тронули. Через несколько часов мужики наехали на телегу с трупом и младенцем, шагом тащившуюся по полю: лошаденка шла, пощи- пывая травку. Телегу, труп и малютку привезли в свое село. Там был, как во всяком исправном селе, кабак. Целовальничиха была добрая женщина, бездетная; сжалилась над младенцем и взяла его. Из бумаг, бывших при отце, увидели, что я нищий жиденок, без роду и племени. Целовальника, мужа моей воспитательницы, я не помню: он умер года через три по моем прибытии в село. Он оставил жене деньги, по тамошнему месту, тогдашнему времени и сельскому масштабу богатства — «хорошие деньги», до тысячи рублей (ассигнациями). Она, благодаря такому капиталу, оставалась одним из почетнейших лиц села. Добрая ли была она женщина, нечего говорить: она, при всей своей простоте, решила так: «кто в какой вере родился, так было богу угодно». Я и остался евреем; но фамилию свою она передала мне. Поэтому я Всево- лодский: муж ее был из крепостных г. Всеволодова, откупив- шийся на волю. Когда мне было лет 12, она стала искать мне «должность»; по знакомству с старинными товарищами и покро- вителями мужа, пристроила меня в кабак. Мне было лет 20, когда мелкий откупщик того уезда заметил меня и взял в свою контору писцом. Лет через пять я получал 1 000 рублей (ассигнациями) жалованья и имел возможность начать учиться. Я в это время был уже женат: моя добрая Изабелла — дочь унтер-офицера гарнизонного батальона той губернии (в батальоне было очень много моих единоверцев). При такой судьбе, в такие годы начав учиться, я не мог стать книжником, рассуждающим о гнусности службы по откупной части. У меня об этом, как и обо многом, свои понятия, — понятия моего великого соплеменника Спинозы. В обществе евреев гарнизона я выучился нашему ломаному не- мецкому языку, каким говорил когда-то мой отец с моей .матерью и милых мне звуков которого я не знал до 18 лет, когда встретил первого моего одноплеменника, — того унтер-офицера, дочь кото- рого стала потом моею женою. Это был человек образованный, — конечно, самоучка; он знал и Мендельсона, но любил Спинозу. Спинозою началось мое учение, и дальше я не пошел, потому что дальше Спинозы нет никого: нынешние немецкие философы — достойные продолжатели трудов великого человека. Они говорят точнее его, науки ныне гораздо в лучшем развитии; но суще- ственный взгляд один у них и у него. Спинозисту, выросшему в кабаке, не очень соблазнительны либеральные мысли о всяких предметах вообще, о кабацком деле 268
в частности. Я служил по откупам до самого их отменения. В по- следние годы мною было составлено много записок, отстаивавших откуп против системы, которою предполагалось заменить его. В ту губернию, где я жил у своего старого приятеля, Петра Ульяныча Нигулецкого, я приезжал как ревизор по откупам не- скольких уездов. С отцом Петра Ульяныча я стал приятель, по- тому что старик имел небольшой винокуренный завод. Больше мне нечего рассказывать о себе. Остается сказать о моем имени, как я подпишу его. Еврейские слова все имеют ударение на последне слоге: Ааррон, Абеднего, Абрагам, Адам. Так следует произносить и мое имя в его подлинной, родной форме. Русские зовут меня Елисеем. Но в очень многих именах русская форма уклонилась от еврейской. Например: Абрагам — Авраам, Барух — Варух. Я люблю свое родное, потому в своем семействе мы называем [друг] друга, а в бумагах подписываемся подлинными еврейскими именами: не Марья, а Мирьям, не Да- ниил, а Даниэль. Потому и я называюсь в моем семействе и под- писываюсь здесь Элиза Всеволодский. Покорнейше прошу считать все это за написанное мною. Л. Панкратьев. Тетрадь четвертая. ЧАСТЬ ПЕРВАЯ БЕЛЫЙ ПЕНЬЮАР Продолжение IV АРАБЕСКИ Wie Schnee, so weiss 45. Розой гор меня зови, Ты красой моей ужален, И цвету я для любви46. 1. ХАРАКТЕР И СУДЬБА Я очень люблю голубые глаза. Голубые глаза, которые я люблю, очень хороши: добрые, веселые, бойкие. Я очень люблю и миленькую хозяйку этих глаз, — мне очень нравится ее ли- чико: молоденькое, белое, румяное, с греческим профилем, с тон- кими чертами. Конечно, эти глазки я люблю в нем больше всего; но щеки полные, свежие, ротик, вечно смеющийся, — я 269
очень люблю также этот ротик и эти щечки; впрочем, кажется, еще больше их я люблю эти пепельные волоса, — больше, чем их, я люблю только эти голубые глаза. Да, на эту молоденькую блондинку можно, даже должно любоваться; если бы вы видели ее портрет! Что ж я говорю: «если б видели», — очень многие и видели; на выставке в Академии художеств прошлого года очень засматривались на него. Помните, во втором зале, у треть- его окна? «Нет, нет, — говорят все, кто был на прошлогодней выставке, — не у третьего окна, а у второго». Да, ваша правда; мне хотелось испытать, помнят ли портрет этой молоденькой блондинки; — как не помнить! — все любовались на него. А на самое личико этой блондинки любуются еще больше все те, кто видят ее. Можно ли после этого осудить меня за то, что и я любуюсь на это личико? Нет, нет. Но я могу любоваться на него только в зеркале. Можно ли после этого осудить меня за то, что я люб- лю сидеть перед зеркалом? — Нет, нет. Вот я какая. У меня вся душа открыта. Я не могу скрыт- ничать. Но, ах, я скажу вам, что они делают со мною! и кто же? Лиза и мой муж! Ужасно! они целую неделю не давали мне ни минуты спокойной: — «Пиши!» — «Но, Лиза, что же я буду писать? мне нечего писать!» — «Пиши, что хочешь».— «Пьер, заступись хоть ты». — «Ты знаешь, какая строгая твоя сестра, я боюсь ее». — «Но я не боюсь. И не буду писать». И они му- чили меня целую неделю. Но я тоже упряма; да и как было уступить? О чем же, в самом деле, мне писать?—Недурна собою, даже очень; так: но десять строк, и предмет истощен. Вышла замуж и очень люблю своего Пьера? — правда, и пре- восходная правда; но решительно нечего писать о ней: встре- тились, понравились друг другу, повенчались, не было никаких препятствий, никаких приключений; тем лучше для нас, но не о чем рассказывать: все было так просто, тихо, обыкновенно. «Лиза! Пьер! ну, о чем же мне писать? Рассудите сами». Ка- жется, резонно. Но они свое: «все-таки пиши»; а я все-таки свое: «не пишу», — и не пишу. Целую неделю тверда, непоколебима. Прекрасно. Что ж они делают со мной? Ныне поутру просыпаюсь — смотрю: что такое? мое трюмо исчезло! Я кричу — входит Лиза и так за- ботливо: «что с тобою, душенька?» А я уж поняла все,— бог бы с ним, с трюмо, — но унесли все зеркала, и со стены над диваном, и даже маленькие туалетные, — я уж осмо- трела обе свои комнаты. Я говорю: «Лиза, это безбожно». Она говорит: «мало сказать безбожно, — это ужасно. Ты счастлива, что ты спишь так крепко, но если бы ты видела, какой трепет был в доме!» — «Что ж?» — «Явилась какая-то фея...» — «Ве- роятно, похожа на тебя, Лиза?» — «Может быть, но гневная; 270
махнула жезлом, — в твои комнаты прибежали твоя горничная, моя горничная, кухарка, две дочери кучера, в других комнатах явились привидения в огромных сапогах, — и через пять ми- нут ни одного зеркала не осталось ни в одной комнате. И она сказала: я их беру в царство духов, — на чердак; они возвра- тятся лишь тогда, когда эта упрямица сядет писать». Но это ужасно! Поставьте себя на моем месте, при моем характере. Вы знаете, в чем мой характер: он в любви к этим глазам, ко всему этому (очень миленькому) личику, и при таком характере остаться без зеркал! Я не могу. Я покорилась. Но вы еще знаете не все о моем характере. Я не люблю скрытничать. У меня характер очень мстительный. Я сказала Лизе: «Ты принуждаешь меня быть твоею сотруд- ницею. Хорошо. Я покоряюсь. Я пишу. Но — но, Лиза, ты сама будешь не рада, что заставила меня писать. Я напишу так, что... но я не скажу, как я напишу». — Знаю, — говорит Лиза, — ты будешь писать так, что невозможно будет верить». — «Ко- нечно, так, это ты знаешь; но ты не знаешь, что из этого вый- дет». — «Как же не знать, когда ты говорила?» — «Я говорила, но не все. Я сделаю то, чего ты никак не отгадаешь. Во-первых, я назовусь Александрою Павловною Тисьминою». — «И пре- красно, и никто не отгадает, зачем это и что мы сделаем из этого. Мы условились, и проведем всех». Вот мой разговор с Лизою. А я, как видите, действую назло ей. Отнять у меня зеркала! Еще бы не мстить! Впрочем, она и не отнимала у меня зеркал, и я вовсе не отказывалась писать, а сама вызвалась. Я только хотела показать, какой у меня ха- рактер : откровенный. Елисей Яковлич Всеволодский так отрекомендовал меня, пе- ресказывая свой разговор с Лизою, что никто не стал бы верить Лидии Сергеевне Нигулецкой: Лидия Сергеевна шалунья, Лидия Сергеевна выдумщица. Вот и придумали, что я должна взять себе другой псевдоним. — Прекрасно. Но что ж выходит из этого? Слушайте: Одна моя подруга, — не такая, как я, нет, тихая, скромная, солидная, хоть только одним годом старше меня: мне 19 лет, а ей 20, или скоро будет 20, — она условилась принять псевдо- ним Александры Евтроповны Тисьминой. Тисьмина, — та, настоящая, — дает теперь мне записку. Читайте: «Нигулецкая — шалунья, выдумщица; у кого будет охота ве- рить и тому, что будет рассказывать подруга этой шалуньи? Никто не захочет подумать, что, быть может, я люблю ее не за ее шалости; что и она — не только шалунья. Нет, даже и во мне захотят видеть только шалунью. Хорошо, я принимаю и это 271
недоверие, будто заслуженное мною, хоть меня вовсе еще не знают и хоть несправедливо прямо начинать тем, что «мы не знаем вас, но не хотим верить вам». Одна Лидинька хотела рас- сказывать сказки. Но и мои слова стали бы принимать также за сказки. Хорошо, я буду писать также сказки. Итак, перед вами две Тисьминых: обе пишут сказки. Тисьминых только две: Александра Павловна и Александра Евтроповна; обе они зовут одна другую, и их обеих зовут их мужья, сестры, братья, — одинаково «Саша». Больше я не обязана говорить. Я сказала довольно. Александра Евтроповна Т и с ь м и н а». Теперь, разбирайте, — продолжаю я, Александра Пав- ловна, — кого называют «Саша» на той или на другой стра- нице; я вам говорю, вы удивитесь. 2. СКАЗКА О ДЕБОРЕ-ДЕВИЦЕ47 А. Тисьминой В зимние сумерки нянины сказки Саша любила 48. — Няня, кто ж это: царь-девица? Все у тебя в сказках «царь-девица, царь-девица», а кто такая она, нет ничего; кто ж она? — Об этом, Саша, я только одну сказку и слыхивала. У со- седа, Василия Васильевича Фирдавуцкого, жила старуха в мое время, — с Кавказу была вывезена его отцом, давно уж: в мое время она была старуха. «Меретинкой» себя звала; должно, что это значит черкешенка. Она, точно, сказывала, кто такая царь- девица; а кроме нее, я ни от кого не слыхала. У нас, — она говорила, — есть Ривон-река; и на этой Ривон- реке тоже деревни стоят, как бы и у вас. Только наши деревни все в горах: у нас (у них-то, значит, в меретинкиной земле) все горы, все горы; а по горам и между гор все сады идут и леса; и леса, — говорит, — у нас (у них-то) такие, как у вас сады; и точно вам сказать, вся наша земля будто один сад. К полдню,— говорит, — от нас тоже горы, еще выше наших, за этими горами живут армяне; за армянами живут кызылбаши. И, — говорит, — в мое время (то есть в ее время) кызылбаши приходили нас вое- вать. Армяне — те ничего, а кызылбаши воюют и армян, и нас (их-то самих, меретинцев). Ну, — говорит, — и мы тоже воевали их. Пограбят нас, и оставят у нас свое войско. А мы потом пе- ребьем это войско. И на север от нас тоже, — говорит, — горы, совсем уж высокие, еще выше тех, армянских. В этих горах опять 272
другой народ живет, и тоже сходит нас грабить. А мы возьмем, и сами к ним пойдем, — к этому-то другому народу. Так и вое- вали. А подле нас море; называется Черное. Ривон-река наша в него течет. Вот, — говорит, — и была тоже одна деревня в горах, и в этой деревне жила Дебора-девица; а в каких горах, этого, — говорит, — никто не может знать: в тех ли, где другой-то народ живет, в наших ли, в армянских ли горах; или тоже у кызылба- шей есть свои горы, в них ли; никто не знает наверное, в каких. Каждый по своему говорит: в наших. И кызылбаши так говорят: «она, говорят, из наших была, кызылбашская девица»; и тот народ, другой-то: — «она из наших была»; и армяне тоже. А должно полагать, что заподлинно-то она, точно, из наших была, меретинка; потому что от наших мест, — от меретинки- ных-то, — где Ривон-река наша, — говорит, — точно, так и есть: до моря три дня ходу. Вот раз и сидит эта самая Дебора-девица под окном; только подходит к окну женщина и говорит: «Здравствуй, царь-девица». А она ей отвечает: «Ошиблась ты, тетушка: какая я царь-девица? Я простая девушка и зовут меня Дебора-девица». — «Сама ты не знаешь своей судьбы, Дебора-девица, — говорит ей эта жен- щина, — быть тебе царь-девицею, а мне быть матерью тебе». И отошла от окна, и ушла. Думает Дебора-девица: «Что это такое она мне сказала? Видно, посмеялась надо мною». Так и положила на том: «посмеялась». Только опять думает: «За что ж это она посмеялась надо мною? Если бы я была гордою, или бы считала себя лучше всех,—тогда так; а то, за что же?» И стало горько Деборе-девице. Так это дело и прошло: «бог с нею, — го- ворит,— что она обидела меня своим смехом надо мною». Только, сидит она опять под окном, и приходит к окну та же самая женщина, но исхудалая такая и в лохмотьях, и гово- рит: «Добрая девица, не принесешь ли мне живой воды?» — «Какая такая живая вода бывает?—говорит Дебора-девица,— и на что тебе она, тетушка, и где взять ее?» — «Сказала я тебе; быть тебе моей дочерью; что же ты зовешь меня тетушкою? А живая вода такая бывает, что вот есть у меня сын, и сидит он сиднем двадцать два года, ни ногою, ни рукою двинуть не мо- жет; и нет мне в нем ни защиты, ни помощи: холод, голод, обиды терплю. А если его живой водой напоить, он получит движение. А без живой воды нельзя привести его в чувство: сидит, как точно каменный, шелохнуться не может. А дорога эта трудная, молодые ноги нужны, и только девическое сердце может в этой дороге не иметь уныния, — трудная она. Сходи ты». — «Хо- рошо,— говорит Дебора-девица, — схожу, пожалуй; только где ж это живая вода, ты скажи мне дорогу к ней». — «Не могу я сказать тебе дороги, — говорит женщина, — никто этой до- роги не может растолковать». — «Как же, — говорит ей Дебора- 273
девица, — как я пойду, когда не знаю дороги?» Вздохнула эта женщина и ушла от окна. Так это дело и прошло. Только, опять сидит Дебора-девица под окном, и не может спокойно сидеть: жалко ей эту женщину, что она холод, голод, обиды терпит; а как ей пособить, не придумает Дебора-девица: «Как я пойду, когда дорога мне не сказана?» Только сидит она так под окном и думает об этом, — и послышался ей плач: жен- ский голос плачет, и будто знакомый. «Чей же это голос? — она думает: нет, не может разобрать. — Да все равно, — думает, — чей бы ни был, пойду на него: хоть словами утешу ее, а может, и пособлю чем». Встала и пошла на этот голос; будто близко он; только идет она на него, и все он будто близко, а все не может она дойти до него; день идет, два идет, три идет на этот голос, все вперед идет, — горами идет, лесами идет, где человеческая нога не была, по камню идет, песками идет, но ничего не чув- ствует, и страха ей нет, потому что все только об этом голосе ду- мает: ни звериного вою не пугается, ни провалов не боится, все на голос идет, все вперед идет. Три дня идет и на третий день видит, подходит она уж к самому морю, — и все голос перед нею, и она на него идет; и когда она уж к самому морю подошла, слы- шит она: этот самый голос, на который она шла, который все плакал-то перед нею, вдруг усмехнулся и говорит: «Как же ты, царь-девица, говорила, что не знаешь дороги? Зачем ты себя и меня обманывала?» Слышит Дебора-девица эти слова, и никого нет, и смолкло все после этих слов, тихо стало. И пусто все кру- гом, она смотрит: море перед нею стоит как зеркало, на морском берегу песок да камень, нет ни кусточка, ни травки, ни былинки, все камень да песок, и пусто все. И как этот голос смолк, усмех- нувшись-то, опомнилась Дебора-девица, и почувствовала, что устала она: три дня шла, три дня не пила, не ела; и голод ее то- мит, и пуще того жажда мучит ее, и ноги ее подкашиваются; не выдержали ее силы: как она стояла, так и упала на землю, и хо- чет встать — не может. И подумала она: «хотела другой посо- бить, сама свою смерть нашла: видно, так и умереть мне тут», — и грустно ей стало, и она заплакала. И что же видит? — как ее слезы упали на землю, на этом самом месте колодезь, и в коло- дезе вода вровень с краями стоит, и обрубчик такой невысокень- кий у колодезя, в самый почти тоже вровень с землей, и на обруб- чике золотые чашки стоят, и серебряный гвоздь вбит, и на гвозде золотой ковшичек висит. И подумала она: «хоть выпить водицы, утолить мою жажду»; приподняла руку, зачерпнула воды ковшиком-то, выпила глоток, — и чувствует, сила к ней возвра- тилась, и усталость ее и голод прошли, может она на ноги встать, — встала. Выпила другой глоток — и весело стало у ней на сердце; выпила третий — и слышит она пение, подняла глаза: перед нею, на берегу, на том самом месте, где все пусто было, стоит дерево высокое, развесистое такое, как бы наш вяз, — 274
у них называется чинара, — стоит это дерево, чинара, с ней шеп- чется ветер, зеленые ветви лаская, на ветвях зеленых качаются райские птицы, поют они песню про славу Деборы-девицы: В горах никого нет, Кто 6 вынес позор, И труса прогонит Красавица гор...49 Так начинается песня, Сашенька. А дальше не помню. — Как же не помнишь, няня? — Не помню, Сашенька, потому что не наши. Я таких не знавала. Меретинка пела. — Ну, сказку досказывай, если не помнишь песен. — Сказка, должно полагать, вся, Сашенька: меретинка дальше не сказывала; как песня начинается, она и поет, бывало. 3. САШИНЫ ГРЕЗЫ Долго в ту ночь, не смыкая ресницы, Думает Саша: «что ж пели ей птицы?»... В комнате словно тесней и душней, Саше не спится, — «что ж будут петь птицы?»50 «Нет, не жди ты песни страстной: Эти звуки — бред неясный, Томный гул струны; I Jo, полны тоскливой муки. Навевают эти звуки Ласковые сны. «Звонким роем налетели, Налетели и запели В светлой вышине. Как ребенок, им внимаю; Что сказалось в них — не знаю, И не надо мне... «Поздним летом в окна спальной Тихо шепчет лист печальный, Шепчет не слова; Но под легкий шум березы К изголовью, в царство грезы Никнет голова...»51 Я жду...52 4. ГРИГОРИЙ ФИЛИППОВИЧ ЛЕСНИКОВ Р a с с. к а з А. Тисьминой Я уж говорила вам, что о самой себе мне нечего было бы рас- сказывать: выросла, вышла замуж, очень люблю мужа, он меня любит столько же, сколько я сама себя, — а я очень люблю себя, я уж рассказывала вам, — и больше нечего мне сказать о самой себе. 275
Но о других я могу рассказать много любопытного. Отчасти я и сама видела, как живут люди. Но этот запас у меня еще не очень велик. Велик другой запас: я всегда была охотница слушать рассказы старух и стариков. От них я наслушалась очень много интересного, странного, неправдоподобного, невероятного. Я хочу пересказывать кое-что из этого, слышанного мною. Но как рассказывать, чтобы вы не верили мне? Вы думаете— я обмолвилась, хотела сказать: «чтобы вы поверили мне?» Нет, я могу пересказывать только с тем, чтобы вы не верили мне, думали, будто я рассказываю вам выдумки. «Вот нашла, о чем заботиться! — думаете вы, — да мы и так не хотим верить ей: она выдумщица, сказывает сказки». Я это и знаю, что вы не хотите верить мне. Но — я знаю, что я буду рассказывать, по- этому я и не забочусь о том, что вы не хотите верить мне,—будете верить, против вашего ожидания, — и у меня только одна забота: чтобы вы хоть немножко не верили мне. Как это сделать? Вот как: я буду прямо показывать вам, что я сочиняю, все сочиняю; выдумываю, все выдумываю; вы будете видеть это, и от этого у вас будет оставаться хоть небольшое сомнение в моих рассказах, — «может быть, и в самом деле она что-нибудь присочинила», — а мне надобно, чтобы вы думали так; без этого я не могла бы рассказывать. Смотрите же, как я буду выдумывать, — все будет выдумано, выдумано, ни слова правды, все сочинено. Вы полагаете, это трудное дело, сочинять? Нисколько, нужно только иметь мой характер — откровенный; прямо говорить все: как что выдумаешь, так сейчас и признаваться, что это не правда, а выдумка. Вот сейчас же пример. Я знаю старика, которого звали Гри- горий Филиппович; этот старик рассказывал мне про другого старика, — хотите, я сейчас выдумаю этого старика? Как его выдумать?—очень просто: развертываю книгу, — попадается: «Лессинг был великий писатель». Прекрасно, вот и фамилия го- това: Григорий Филиппович Лесников; мудрено ли сделать Лес- никова из Лессинга? — очень немудрено. Перевертываю стра- ницу: «Лессинг служил секретарем у генерала Тауэнцина» — Тауэнцин, это вовсе не идет к русскому, а по-русски фамилии должны быть русские; что ж нам делать с этим «Тауэнцин» — Tauenzien, вставим одну букву: Taulenzien, напишем по-русски: «Тавлинцын», — видите, от одной буквы немец обратился в та- кого коренного русского, что половина из вас уж припоминает: «Тавлинцын?—Тавлинцын?—что это, как будто мне встре- чался какой-то Тавлинцын»... Нет, не встречался: сами увидите потом, что не мог, никак не мог встречаться. Перевертываю еще страницу в книге: «это было при дворе курфюрста Майнцкого»; согласитесь, курфюрст Майнцкий уж не идет к Лесникову и Тавлинцыну, — пусть же он будет гра- 276
фом Майнцким; но граф Майнцкий — это звучит еще не-по- русски, вставим одну букву, немножко исправим другую: граф Мойницкий — согласитесь, уж нельзя и требовать ничего более русского: Мойницкий. Тавлинцын, Лесников — еще бы не русские! Но не годится же таким чистейшим русским людям иметь свои приключения в Майнце; надобно переселить их в какой- нибудь самый коренной русский город; в какой же? — пере- вертываю страницу: «курфюрсты майнцкие были архиканцлеры немецкой империи, и герб ее, орел, украшался гербом Майнц- ким»;— прекрасно, вот и место нашлось: город Орел, — знаете, губернский город, самый коренной русский. Еще перевертываю лист, и все окончательно разъясняется: «курфюрст Майнцкий имел тогда очень пышный двор; он был богатейшим из второстепенных государей Германии, самым важ- ным после курфюрста Саксонского, и майнцкий двор не уступал блеском саксонскому». Чего ж вам еще: ясно, как на небе солнце, что наш граф Мойницкий в своем Орле должен задавать пиры на четыре губернии; — так ли? Видите, как просто? И что всего прелестнее: ведь я ровно ни- чего этого не знала за четверть часа; только знала, что был ка- кой-то Лессинг, великий немецкий писатель, и что есть в Герма- нии город Майнц; но решительно не знала ни о каком генерале Фридриха II Тауэнцине, ни о том, что когда-то были в Майнце какие-то курфюрсты. А теперь, все известно и все готово, и действие происходит в Орле. ГРИГОРИЙ ФИЛИППОВИЧ ЛЕСНИКОВ Рассказ старика — Однако добрый вы человек, Григорий Филиппович, — сказала я своему старику-собеседнику. Мы не то что были приятели с моим собеседником, но так слу- чалось, что нам приходилось часто сидеть с ним, — сидеть у моря, ждать погоды, как говорится. Если бы я была мужчина, я сказала бы, что мы с ним встречались за табль-д'отом. Но я женщина, я обедаю дома, а не в табль-д'отах, поэтому скажу правду: Григорий Филиппович был управляющим небольшим подгородным имением той дамы, у которой я служила не то что горничною, не то что домашнею модисткою, не то что компаньон- кою, — а отчасти всем этим. Я стала светскою девушкою с хоро- шим приданым уже после; тогда большим шагом вперед для меня было, что я из простой швеи сделалась первым лицом в штате светской дамы. Мою жизнь я расскажу вам после; теперь дело не о ней. Я должна была сказать, почему мы часто сижи- 277
вали с Григорием Филипповичем: вы можете предположить, что он приходил с докладами по своему управлению и ждал, пока примет его дама, у которой он был управляющим, а я была компаньонкою, если не хотите думать: просто гор- ничною. Пусть будет хоть так. Не в этом важность; важность только в том, что мы часто сиживали с Григорием Филипповичем, и от нечего делать он припоминал старину, рассказывал многое из своей прежней службы во флоте, — он был моряк, офицер; при- поминал многое и о своих сослуживцах. А сам по себе был он человек очень добрый и совершенно правдивый, не любивший ни одним лишним словом прикрашивать правду. Его простые, чест- ные рассказы дышали истиною. И вот однажды рассказывал он мне разные свои служебные столкновения, — и все кончались одним и тем же: «Ну, что ссориться? — бог с ним». — Однако, в самом деле, вы очень добрый человек, Григо- рий Филиппович, — сказала я, выслушав три-четыре такие доб- родушные развязки. — Таких добрых людей, как вы, немного на свете. — Конечно, Саша, вам встречалось еще не очень много таких людей; поживете на свете побольше, увидите побольше; и таких ли людей! Слыхивали ль вы про Лесникова? Что мои дела — мои дела пустые. А вот лесниковский случай совершенно другого рода. Этот Лесников был вице-губернатором в Орле. В другом городе вице-губернатор — видное лицо; а в Орле и губернатор был тогда на третьем плане, потому что каждое лето приезжал туда граф Андрей Петрович. Из народа никто и не звал этого графа по фамилии: «граф Андрей Петрович» — одно слово, «граф Андрей Петрович». Да и благородные тоже; впрочем, благородные знали, что Андрей Петрович имеет и фамилию — Мойницкий; и родословную Мойницких знали: очень знатная. Мойницкие происходили чуть ли не от Шуйских, — я на эти вещи не памятлив: то ли от Шуйских, то ли от Глинских, но кажется, что от Шуйских. Как жил граф Андрей Петрович, это можно описать одним словом: он привозил с собою театральную труппу; так тогда делывали и некоторые другие вельможи. Но граф Андрей Петрович привозил вот какую: не русскую, а француз- скую, посредственную, правда, но недурную, — какое же дур- ную! в Одессе такой никогда не бывало, были артисты довольно известные, а однажды, даже ангажировал m-me Allan, — вон оно чем отзывается! Ну, и вовсе посредственная французская труппа пахла бы не одним десятком тысяч, а его труппа была, я вам говорю, очень недурная. Таких вельмож в целой России едва ли наберешь пять-шесть человек. Его дом был в конце города; парк начинался прямо от го- рода, а до дома надобно было ехать еще две с половиною версты. 278
Ни парка, ни оранжерей, ни дома — ничего не буду описывать вам: привозил французскую труппу — этого довольно. Разумеется, при таком госте не только губернатор — и ге- нерал-губернатор был бы гостем, а не хозяином. А в Орле тогда губернатор был даже и не из богатых; он совершенно исчезал в этом сиянии. И как не исчезать действительному статскому со- ветнику, не имеющему ни сильного родства, ни состояния? — исчезали помещики, ходившие с камергерскими ключами. А та- ких гостей немало бывало на вечерах графа Андрея Петровича; бывали и гораздо еще повыше: иной раз у него составлялась та- кая партия виста, в которой сидело три партнера, надевавшие в торжественных случаях голубые ленты. И как не составляться такой партии, когда в Тамбове, Туле и Курске был один голос между купцами: «разоряет нас граф Андрей Петрович!» — Чем же, помилуйте? Напротив, все помещики роскошничают, на него глядя; зимою дают вдвое больше балов, чем бывало прежде, потому что летом-то уж слишком привыкают у него к веселостям. Кажется, вам бы прибыль от этого. — «Какая, сударь, прибыль. Барыни все стали говорить: что ж за лавки у нас в Курске — надобно из Москвы выписывать! — Мало того, сударь, из Москвы, — из Петербурга; у нас ничего не берут». — Или: «Ка- кая, сударь, прибыль? Господа все стали говорить: что же за вино у наших тамбовских купцов! Надо от Рауля выписывать. Ничего у нас не берут. Го-сотерну в тамбовских погребах теперь хоть не извольте и спрашивать, если хотите знать по совести: не держим, сударь; на го-сотерн здесь покупателей нет: все от Рауля. Только дешевым хересом и торгуем, по мелкому чинов- ничеству. А что го-сотерн у нас, — две бутылки в год не про- дашь. Как тут его держать? Ну, известно, принужден другое под его видом отпустить, если кто спросит». Да, Саша, и в Туле, и в Тамбове, и в Курске были такие разговоры. Из-за трехсот верст вся знать валила в Орел на лето, к «графу». У него почти не было балов, разве два-три в лето. А то просто вечера, — что за балы! Со спектаклями, с маскарадами, правда, но простые вечера. «Запросто, — говорит граф, — за- просто лучше, по-моему; с праздниками возни много». Потому и были каждый день простые вечера, для которых съезжались в Орел на все лето вся знать на триста верст кругом. И вот в такую-то эпоху города Орла приехал в Орел вице- губернатором коллежский советник Лесников, бывший капитан 2-го ранга. До капитана 2-го ранга нельзя дослужиться в два года и ни за что ни про что, «вот тебе капитанский ранг», — нет, так не в моде для капитанов 2-го ранга. Нет, Лесников взял чины службою. — Как вы, такой же? — Нет, ему чины шли очень скоро; но по работе было сход- 279
ство: он был человек усердный и очень хороший моряк. Но ему представлялись случаи к отличиям: он ездил вокруг света, — (спрашиваю у мужа: с кем? — муж говорит: с Беллингсгаузе- ном; писала, писала, никак не могу верно расслышать и напи- сать: выходило то Билингаузен, то Белингаузер, — но «Беллингс- гаузен», это так, муж поправил) — он ездил вокруг света с Бел- лингсгаузеном, привез оттуда знаменитую коллекцию, приобрел большую репутацию, как дельный, ученый человек, поэтому по- шел очень быстро, — и когда вздумал отдохнуть, — он был больше ученый, чем моряк, не имел страсти к морю, — ему тотчас же дали хорошее место, где-то подле Кавказа, в Ставрополе, в Моз- доке, не помню; через два года назначили в Орел вице-губерна- тором. Он шел по службе успешно. Ему было тогда только с не- большим тридцать, — 35—36 лет, когда он приехал в Орел. При- ехал он в Орел с молодою женою. — Вы слыхивали, Саша, про гребенских казачек? — Слышала. — Она была из них, дочь офицера, неважного. Что ж это я сказал, что не помню?—именно, не в Ставрополе он служил, а в Моздоке. Там и женился. Я вам скажу, Саша: только три лица таких я и видел: одну — англичанку; другую — дочь еврей- ского купца; ее — третью. — Как же вы сравниваете англичанку с еврейскою девуш- кою? Это совершенно другое. — То-то, нет; эта англичанка была брюнетка. Не понимаю, как это, — только она была англичанка; а на эту еврейку, Леилат Гедеоновну, она походила, как родная сестра. Я думаю, не была ли мать или бабушка ее дочь еврея. Англичанку эту я видел, как обыкновенно, в обществе: «ах, ах!» — ходят хвостом за нею; но Леилат Гедеоновна, — это удивительная вещь, как я был пред- ставлен ей, — ну, я еще, положим, приехал к ним в семейство с знакомою мне дамою, приятельницею их. Но вообще, это стоит рассказать, как являлись к ней: точно как являются смотреть картину знаменитого живописца или, — тоже, я читывал, — как являлись с визитами к Гете: «приехал видеть великого поэта Германии», — совершенно так. Она была дочь богатого купца, светская девушка, и все просили чести быть допущенными ви- деть ее, — и являлись. — Как это? — Являлись видеть ее, — на поклонение. — Да как же это, Григорий Филиппович? — Я ж говорю вам, Саша, как: все равно, как являлись ви- деть Гете; больше я не умею сравнить ни с чем. — Нет, Григорий Филиппович, я не могу понять. Являлись видеть, как являлись видеть Гете, — как же это? все и явля- лись? — Да; вот я расскажу про себя. Однажды пришлось мне с 280
месяц прожить в Минске, на квартире у еврейского купца. Я приехал по делам службы, один, без своего семейства, по-по- ходному; они жили совершенно по-европейски, были люди обра- зованные, даже светские; но добрые люди, хорошие, простые. Пригласили меня иметь стол у них, я был очень благодарен; подружились. Года через три, опять по делам службы, проезжал я через другой город, — так, около Киева или ближе к Одессе; мне надобно было остановиться в этом городе дня на три. Явился я по начальству, возвращаюсь в свою гостиницу: — «Ба! да это вы, Григорий Филиппович? Как вы здесь?» — смотрю, зять того моего хозяина, тоже купец. — «Я здесь вот как; а вы как? Тогда вы жили вместе с тестем?» — «Теперь у нас и здесь устроился магазин, потому мы с женою и переехали жить сюда. Поедем к нам». — «С удовольствием». — Пообедал у них; приглашают: «да переезжайте к нам из гостиницы». — «Очень рад». Переехал к ним. На другое утро сидим мы с ними, завтракаем, хозяйка спра- шивает меня: «А что, я до сих пор забывала спросить вас: ви- дывали вы когда-нибудь такую красавицу, как наша Леилат Гедеоновна? А, какова она у нас? Не правда ли, нельзя вооб- разить такой красоты?» — «Я не слышал, — я говорю, — кто это Леилат Гедеоновна? И почему ж бы я уж и видел ее?» — «Дочь здешнего богатого купца Краузе; а видеть ее — да как же не видеть ее? Нельзя не видеть. Так вы еще не видели? Поедемте». — «Хорошо; да только как же?» — «Ну, я, положим, приятельница с нею; вас я привезу как своего знакомого; если бы тслько так приезжали, как вы со мною приедете, тут еще не было бы ничего особенного; — но вам не было бы надобности во мне: бывают просто все, кто проезжает через наш город. Как же можно быть здесь и не видеть Леилат Гедеоновну? Это уж при- нято, все должны ехать». — «Что это вы говорите мне? Чудеса какие-то! Как же незнакомый человек войдет в дом и скажет: имею честь рекомендоваться, приехал засвидетельствовать мое почтение; зачем нам его? —скажут». — «Нет, не скажут, они уж привыкли к тому, что это так принято; они просят садиться, если завтракают, то завтракать с ними». — «Да что ж это такое? Да как же это?» — «Да вы поймите же, что нельзя ж иначе, когда уж так принято. Сначала они стеснялись, конечно; но привыкли, и, разумеется, это вошло в обыкновение постепенно, не вдруг же. Сначала знакомые просили у них позволения привозить знако- мых, — они привыкли к этому; потом знакомые стали привозить, вот как я теперь повезу вас, не говорив им ничего; потом стали уж являться с рекомендациями просто от всего города: «Изви- ните, — говорит, — я вот два дня живу здесь, все говорят, что нельзя уехать, не видев вашу дочь Леилат Гедеоновну». Один, другой так явился; они, натурально, стеснялись, но привыкли, нечего делать: теперь у них открытый салон по утрам, сидят и 281
принимают гостей». — «А что ж дочь?» — «Что ж дочь? Ведь она была еще девочка лет двенадцати, когда начали смотреть на нее, как на рафаэлевскую картину; она привыкла, она так выросла, что на нее смотрят все, не могут отвести глаз от нее». — «Ах, ты, господи, что это за чудеса вы мне рассказываете, Эстер Абрамовна?» — «Да что вы? Шучу я, вы думаете?—вот, бу- дете бывать в городе у кого-нибудь, все вам скажут. Это слава нашего города. Мы все гордимся ею. А что это странно — что ж, когда это установилось так? Никто ж не устраивал этого. Но нельзя не быть у них; как можно? Ведь всю жизнь потом будешь жалеть, что не видел; и едут к ним, как же не ехать?» — «Но что ж она? Такое поклонение должно было испортить ее, сделать надменною; ведь это, наконец, что ж это такое, наконец? — ведь это свести с ума девушку». — «Как вам это сказать? Да вот вы сам увидите, что нет. Очень милая и добрая девушка». — «Нет, вы смеетесь надо мною, Эстер Абрамовна; не может быть этого». — «Да чего ж тут не может быть, когда это так? Она при- выкла и очень мало думает об этом. Красавица, ну, что ж? — да, красавица, знает это с детства; что ж из этого? — и знает. «Смотрят на меня все» — ну, да, смотрят; как же не смотреть? да вот, вы сами увидите, что невозможно не смотреть, — глаз не сведете с нее. Она привыкла знать это. Но что ж ей-то делать с этим?—рассудите сами: прятаться?—хуже надоедать станут, будут следить, шляться под окнами, таскаться за нею по улице. Гораздо ж лучше принять в гостиной, как хозяйке; она и при- нимает». — «Но что .ж это такое! Это удивительно! — и добрая девушка?» — «Да отчего ж нет? Ведь не сходят же с ума поэты, артисты, артистки от своей славы. Слава, — да, слава, удив- ляешься им, — но что ж такое? А они остаются все-таки в своем уме. Гризи, Бозио, Марио, Тамберлик были и остаются в своем уме, я думаю. Я думаю, им даже отчасти надоедает это покло- нение; так и ей. Но что ж ей с этим делать? Не уродовать же себя. Да и незачем. Что за важность посидеть полчаса в своей гостиной, принимая визиты? Это еще не такое ужасное мучение: все светские женщины переносят этот обычай, большей частью даже с удовольствием». — «Но ведь это не то». — «Конечно, не то: к другим являются потому, что они знатны, богаты; к ней по- тому, что она красавица. Тут меньше лести». — «Но как же должны волочиться за ней! Объясняют, что страдают от любви к ней?» — «Нет, вы сами почувствуете, что нельзя объясняться ей в любви. Как вы станете объясняться? Вы чувствуете, что это было бы глупо. Да и вовсе не то впечатление, чтобы влюбляться в нее — как это можно? — это все равно, что вы пришли бы про- сить себе министерского места, — конечно, прекрасная должность, но, вы знаете, у вас нет и мыслей об этом». — «Однако нельзя же смотреть на живую женщину, как на картину, Эстер Абра- мовна». — «Нельзя; и никто не смотрит так на нее. Но зачем вы 282
едете в театр? Влюбляться в артистку? Когда бывала у вас в Петербурге Фанни Эльслер, все влюблялись в нее? Я думаю, никто, кроме двух-трех глупцов, над которыми все смеялись; между тем все соглашались, что Фанни Эльслер необыкновенно хороша и привлекательна, и уж вовсе не картина, а женщина; не Тальони, в которой было что-то воздушное, а женщина в самом простом смысле слова. Хороша, нельзя не восхищаться; но как же влюбляться в нее? Это смешно. Да вот, вы почувствуете, что вовсе не то впечатление. Едем». И мы поехали. Но Всеволодский зарекомендовал меня такою шалуньею, что, пожалуй, подумают, что я фантазирую. Конечно, я могу и фан- тазировать: в этой сказке о царь-девице я немножко присочинила; эту черкешенку или «меретинку», как называет ее няня, и Васи- лия Васильича Фирдавуцкого, и няню, конечно, — все присочи- нила: но ведь это пустяки. И здесь несколько присочинила к своему старичку, — что он был управляющим, что он приходил с докладом в тот дом, где я жила, — разумеется, этого ничего не было. Ну, конечно, и в этом его разговоре с Эстер Абрамовною тоже я кое-что присочинила: разве люди всегда так подробно рас- суждают о том, удивительно или не удивительно, вероятно или невероятно, — разумеется, такие разговоры больше бывают только на бумаге; на самом деле отвечают проще: «если не верите, то как хотите, я вам не доказывальщица». Да, это я присочи- нила: и о Гете, и о министерском месте, и о картине Рафаэля. Но ведь это ж пустяки; а все главное оставила я точно так, как было, и нисколько не прикрасила. Да нет, мне не поверят, потому что у меня открытый характер, и я сейчас же говорю, что присочиняю; а кажется, за это надобно бы больше верить. Впрочем, как хотите; я и не стану описывать самого визита к Леилат Гедеоновне, — попрошу мужа, пусть расскажет за меня: это факт, он сам слышал. Но ему прошу верить: мой Пьер че- ловек ученый и не присочиняет ничего. 5. ВИЗИТ Из мемуаров П. Нигулецкого Действительно, это факт замечательный. Я близко знаю старика: у него нет привычки прикрашивать. Он один из самых добросовестных людей, и людей самых солидных в словах. Вот его рассказ — буквально: — Я ехал с генералом N. Мы остановились в городе X — в Западном крае, по дороге из Петербурга в Бессарабию. Нам отвели квартиру в доме еврейского купца. Мы прожили у них 283
с месяц. Семейство было хорошее. Я был уже не молодой чело- век, — лет под сорок. Стали приятели с этими евреями. Через несколько лет я приезжаю в город Y, в том же краю. Через не- сколько часов по приезде мне встречается на улице зять того купца, также еврей, еще молодой человек передо мною. Зовет, чтоб я переехал к ним без церемонии: он теперь торгует тут. Я переехал. Поутру мы пьем чай; моя хозяйка — очень милая дама, образованная женщина, — спрашивает меня: «Как вам по- нравилась NN?» — «Кто NN?» — «Наша красавица, дочь купца N». — «Я не слышал, — говорю я; — ведь я никого еще не видел здесь: вчера, до встречи с вашим мужем, все возился с де- лами, — являлся к здешнему начальству, делал свои требова- ния, — а вечер ведь я просидел с вами же». — «Так вы не видели ее? Поедемте. Я с нею приятельница, но все ездят, и незна- комые». — «Как же это?» — я говорю. — «Да вот, увидите. Поедем». Я думаю, она смеется или присочиняет, — нет, потом, когда я стал видеться с другими, от всех в городе я услышал, что точно, совершенно так. Евреи того города гордились этою красавицею. Она была слава их. И всякий, как приезжал, слышал о ней, — и все ехали; их принимали. Она была светская девушка, очень образованная; прекрасно держала себя, нечего и говорить об этом. Но действительно, нельзя было свести глаз с нее: уди- вительная красавица. Мы приехали. Вошли в гостиную, — моя хозяйка как зна- комая; старик, старуха сидели с нами. Мы приехали еще рано. Она — дочь — еще делала свой туалет. Моя хозяйка отправилась к ней в комнату. Мы со стариками толковали, как обыкновенно,— я видел, что им вовсе не странны эти визиты, — мы говорили об их торговле, о моей службе, о моих приятелях, у которых я остановился. Так просидели с полчаса. Наконец, выходит в го- стиную дочь; старики и моя хозяйка представляют ей меня. Она держала себя как обыкновенно держит себя светская девушка, принимающая визит. Образованная, милая девушка. Говорили о новостях, моя хозяйка и она играли на фортепьяно (роялей фли- гелем тогда еще не было, — я что-то не помню их в то время), пели. Таким образом время шло; простились и уехали. Проси- дели часа два, я думаю. О том, что действительно она была дивная красавица, нечего говорить. Но точно, странное впечатление: как-то чувствуется, что нельзя влюбиться в нее, или я не так сказал: нельзя воло- читься за нею, нельзя говорить ей комплиментов, — глупо, не имеешь права. Уверяю вас, я чувствовал, что нельзя; уверен, что и каждый так чувствовал. Невозможно иначе. Но теп- лота на сердце, это так: какое-то счастье смотреть на нее. Сча- стье, отрада. Очень теплое и приятное чувство: какая-то радость, что она так хороша. Думается: «Кого она полюбит? Неужели кто- нибудь может быть любим ею?» 284
И решительно все, совершенно незнакомые, являлись точно таким образом: «Позвольте просить позволения посидеть у вас это утро, чтобы видеть вашу дочь». Это удивительно, я вам говорю: 6. ПРОДОЛЖЕНИЕ ИСТОРИИ Г. Ф. (ГРИГОРИЯ ФИЛИППОВИЧА ЛЕСНИКОВА) — Что ж было потом с этою красавицею, Григорий Филип- пович? Так она и осталась доброю, хорошею девушкою? — Через несколько лет мне опять пришлось быть в том го- роде, — я спрашивал Эстер Абрамовну: Леилат Гедеоновна вы- шла замуж, сделала довольно хорошую, даже очень хорошую пар- тию и уехала из того города: муж ее служил. Но служил в про- винции. Я слышал потом его фамилию; он был в порядочных чинах; говорили, что его жена — удивительная красавица, но эти похвалы не представляли ничего особенного; знаете: «удиви- тельно хороша». Я услышал о замужней жизни Леилат Гедео- новны уж несколько лет спустя, когда муж ее выслужился до очень порядочных чинов. — И они хорошо жили между собою? — Хорошо, как доходили до меня слухи. — И она любила его? — Да. Так были слухи. — Что ж это был за человек, которого она полюбила? — Хороший, как я слышал. — Хороший, — и только? — А что ж? Хороший, неглупый, как я слышал. Да что это вы спрашиваете: «только», или нужно что-нибудь необыкновен- ное, чтобы полюбила красавица? Ведь надобно же полюбить; хоть она и удивительная красавица, но лицо не мешает иметь и душу, — тоже чувствует потребность любви. И эта другая, о ко- торой я знаю гораздо больше, чем о Леилат Гедеоновне, — ma- dame Лесникова, — ее судьба была очень обыкновенная, и она также была добрая, хорошая, благородная женщина, хоть была также дивная красавица; я вам сказал, Саша: только трех таких я видел, — ее, Леилат Гедеоновну и англичанку. Тех двух видел только мельком, ее встречал много раз в обществе. А с мужем ее был очень хорош: по флоту мы были сослуживцы. Это было, я вам сказал, еще до его женитьбы. Но я раза два-три приезжал в Орел по делам службы, когда он был там вице-губернатором. Ее отец, — ее звали Леонилла Федоровна, — Федор Симонович, ее отец, был прикомандирован к отряду, которым начальствовал Мойницкий; в 1813—1814 годах этот отряд, из легкой кавалерии и из сотни казаков, действовал в летучем корпусе Теттен- борна, — слыхивали, Саша? 285
— Нет. — Этот Теттенборн был удивительный партизан и любил русских; у него только и были: волонтеры из всяких, но больше немцы, — и русские войска. Вот одним из русских отрядов, дан- ных Теттенборну, командовал Мойницкий, юноша тогда; и под его начальством был, — есаул тогда, кажется, — отец Леониллы Федоровны. Когда зятя назначили вице-губернатором в Орел, он и рискнул дать письмо к Мойницкому, — что, говорит, изво- лите ли помнить, ваша светлейшая светлость, как тогда мы с вами в стогу сидели двое суток, от иных французов прятались, а которые по нашим зубам были, тех французов ловили? — Письмо очень удалось: граф Андрей Петрович с приятным чув- ством вспомнил о своих действительно молодецких делах, о ста- ром служаке, помогавшем ему, юноше, — и принял дочь своего есаула почти как родственницу: он выходил в переднюю встре- чать ее, он провожал ее до коляски, он сам усаживал ее в ко- ляску, он заботился о том, плотно ли она закутывается шалью, если прохладным вечером бывало катанье по реке, она имела свое место всегда подле него, когда хотела болтать с ним. Граф Андрей Петрович имел свои недостатки: он был деспотичен по природе, был еще больше испорчен подобострастием всех окружающих, — но в душе он не был дурной человек, и если бы поглубже поко- паться в его сердце, может быть, в нем нашлась бы даже доброта; простота была видна многим, и не копавшимся глубоко, честность была видна всем. Человек немолодой, он не был ловеласом, дер- жал себя прилично летам, — даже мог чувствовать истинно доб- рое расположение к молодым, порядочным женщинам, которые держали себя перед ним с достоинством, честно, не навязыва- лись ему в любовницы. Не знаю, много ли было таких дам в том кругу, но были некоторые и такие, и с ними он был благородным, почтительным хозяином, уважал их. Так держала себя с ним и Леонилла Федоровна. И не могла держать себя иначе: я видел ее лишь несколько раз, но довольно было взглянуть на это прекрасное лицо, чтобы видеть благородство ее характера. Притом же она искренно при- вязана была к мужу. Бедный ребенок, не имевший и своей гор- ничной, она была поставлена своим замужеством далеко выше судьбы, на которую могла рассчитывать дочь есаула, кое-как жи- вущего в каком-то Моздоке. Красота — что красота! Мало ли красавиц не находит себе партии выше мужика! Из сотни краса- виц девяносто родятся крестьянскими девчонками и восемьдесят пять из них становятся крестьянскими женами. Я видел только трех таких, как она, — говорил я вам, Саша, — но трех потому, что другие, — быть может триста, — проходили мимо меня в ла- потках, преждевременно увядшие, или, быть может, и до расцве- тания изуродованные; а во всяком случае, они шли в лаптях, пешечком и сторонились от моего экипажа, — экипаж мой небо- 286
гатыи, — но все-таки я ехал на нем посредине дороги и хорошею рысью, а они брели сторонкою, — где ж мне было рассмотреть их? Да я и не видал их. — Так ли, Саша? Красота — недурно для составления хорошей партии, но очень неверно; и наверное Федору Симоновичу с женою даже не снилось о такой партии, как Лесников. «Молись за него, Линочка, он составляет твое сча- стье», — и крестились, и молились. И Линочка молилась. Она была добрая, простая девушка: она делалась важною барынею, первою дамою в Моздоке, — как не молиться за такого мужа? «Он благодетель мой», искренно думала она. Благодетель! — точно, она скоро увидела, что и не тем только благодетель, что через него она стала первою дамою в Моздоке, потом стала вице- губернаторшею в Орле, скоро будет губернаторшею: нет, — она оценила Лесникова. Странный был человек этот Лесников: умный, ученый, все мог рассказать и объяснить вам. Спросите, Саша, о его сочине- ниях: очень умные. Спросите о нем, как о моряке—все скажут: храбрый, — он бывал в кампаниях и не ронял чести мундира, да- леко нет: был человек замечательного мужества, был спокоен в очень опасные минуты, я сам видел, и все видели. Спросите о нем, как о вице-губернаторе, потом и губернаторе — все скажут: дель- ный, — точно, очень дельный. Скажите же, Саша, как после этого объяснить одно: опытный человек, дельный человек, неглупый человек, — но так и жизнь провел, и дожил до старости, с тем и сошел в могилу, что не верил, что есть дурные люди на свете, —• как вы это поймете, Саша? Я засмеялась. — Я не знаю, как я пойму это, Григорий Фи- липпович, а вы должны бы, кажется, понимать: ведь и вы тоже неглупый и дельный человек, и уж сильно немолоды; даже и лета ваши утаиваете от меня, так что я считаю вам восемьдесят. — Нет, Саша, меньше. — Но под семьдесят? Это, я только пугала вас восемьюде- сятью. А под семьдесят есть?—Григорий Филиппович только вздохнул, и сознался этим, бедняжка, что не под семьдесят ему, а 72, — напрасно утаивает. — Так вот, Григорий Филиппович, ведь, однако, при всем этом вы держитесь той же ереси, я пола- гаю, как и Лесников, что нет дурных людей? Мой Григорий Филиппович отчасти сконфузился, — зато он у меня и причислен к лику Григориев Филипповичей: Григории Филипповичи — это все те, которые держатся ереси того Григо- рия Филипповича — Лесникова. — Ну, как же можно, Саша, все же не то. — Как не то? Ведь я замечала. — Нет, Саша, дурных людей много на свете. — Верю вам, Григорий Филиппович. — Нет, Саша, вы поймите, что это вовсе не то. Никто, Саша, не родится дурным, — я это думаю, точно; ваша правда. Но 287
жизнь портит многих, это я тоже вижу, Саша. А Лесников был не такой: он просто не верил, когда вы ему указывали дурного человека, его, бывало, ничем не урезонишь: «нет, — говорит, — это что-нибудь не так; я сам знаю все его дела, о которых вы го- ворите, — но это все что-нибудь не так», — поверите ли, Саша, при всем уважении к его характеру становилось даже досадно. Но, Саша, вы понимаете, отчего это: точно, он сам был кроток и незлобив, как дитя. Как было не любить такого мужа женщине хорошей, доброй, благородной? И тем больше, когда он — да это можно понять, как он ее любил. Редкая мать так любит свою дочь. И вот эта парочка явилась в Орле на вечерах Андрея Петро- вича. Мой Лесников тут пропадал, — последняя спица в колес- нице. Но она — она вошла, и ахнули. Ахнули бы, поклонялись бы, если б она шла и не под руку с графом, — если бы перед нею не пробежал шопот: «граф Андрей Петрович побежал в перед- нюю— кого это встречать?» — «Новую вице-губернаторшу»,— «Ах, ах!» — но ахнули бы, я вам говорю, Саша, и без этого. Царица, царица! — и была она царицею три года. Поклонение без лести, Саша: нельзя было не поклоняться. Много было бле- стящих людей в этом великолепном кругу, — много их было, и все поклонялись, но она любила мужа и не смотрела ни на кого. Так прошло, говорю я вам, три года — три лета роскошных праздников каждый день. И не закружилась у ней голова. Оставалась простою и доб- рою дамою, — и осталась. И теперь она такая. Я давно не видел ее, с той поры, как вот мой Лесников-то отличился. Но слышу: хорошая женщина. Три лета прошло в Орле с графом Андреем Петровичем; на четвертое лето Орел остался без графа; как до него был, так стал теперь опять Орел; между птицами орел важная птица, между городами — больше посредственная, чем важная. Леонилла Федоровна выдержала эту перемену очень холодно. Она теряла больше всех орловских дам; другие теряли только шум, в котором было много упоительного, но еще больше горь- кого для всякой: за один успех сколько неудач приходилось тер- петь каждой, — и все мерцали на втором плане, помрачаемые ве- ликолепными гостьями из аристократии трех губерний и самого Петербурга. Она сияла над всеми, ей не было совместниц, и она спокойно сошла с этой пышной сцены в маленькую обыкновенную жизнь неблистательного губернского города. Она осталась ве- села и счастлива. И как было не остаться веселой и счастли- вой? — Ее домашняя жизнь была приютна и хороша. Так прошло, Саша, года четыре. Ей было 25 лет. Она и те- перь еще хороша, через двадцать лет после этого. Я слышу о ней, — теперь о ней нельзя не слышать: и вы слышали, вероятно: Леонилла Федоровна Тавлинцына. — Тавлинцына? Что вы говорите? Вы рассказываете о ней? 283
Кто же не знает Тавлинцыной. Я видела ее портреты в кипсеках Лизаветы Сергеевны. Я знаю, что ее салон один из первых в Пе- тербурге. Как же не знать ее! Но что ж? Я слышала, как и все, что она за вторым мужем; фамилию первого мне не удалось слы- шать; говорили, что он был человек не важный, но очень хоро- ший, несколько не пара ей по летам, но что она очень любила его, что он умер без всяких приключений. Что она, оставшись моло- дою вдовою, сделала эту блистательную партию не потому, что хотела быть аристократкою, а потому, что полюбила Тавлин- цына, — и все это очень натурально: его можно полюбить. Я сама не знаю его, но его репутация — не мы с вами ее создали: один из умнейших людей у нас, уважаемый всеми. — Все это так, Саша. Одно только: «уважаемый всеми»,— правда; и вероятно, справедливо. — Наверное, справедливо, Григорий Филиппович: его дея- тельность на виду у всех; она благородна. Он вполне заслуживает свою репутацию и все почести. — Это совершенная правда, Саша. Но вы извините меня: ведь я сравниваю его не с другими, а с Лесниковым, и мне странно, как она могла полюбить его, после того, как любила этого ангела, а не человека. Впрочем, Саша, я напрасно говорю это: Лесников был все-таки не пара ей по летам, — ему было 35, когда ей было 18; когда ей было 25, ему было 42, — не пара. Тавлинцын был пара ей по летам, этим извиняется она. — Как извиняется? В чем же извинять ее? Лесников был ангел, а не человек — прекрасно. Она очень любила его — это еще лучше. Но когда она осталась вдовою, то почему ж быть Дидоною? Это и во времена Дидоны уж казалось, я думаю, смешно. — Так, Саша; ваша правда; но вы послушайте, что я скажу... Однако я сказала вам: я так плохо зарекомендована моею се- стрицею и Елисеем Яковличем Всеволодским в их разговоре, что вы не расположены видеть мою серьезность, — думаете: «проказ- ница»,— а сама я еще больше повредила себе в вашем мнении: начала сказкою, потом рассказала вам все, как я выдумала кур- фюрста Майнцкого, пересочинила его в графа Мойницкого и сама вижу, что нельзя верить, если я стану говорить, что расска- зываю не выдуманную историю. И отчего? — я сказала вам: от- того, что у меня такой прямой характер: как только выдумаю что-нибудь, сейчас и признаюсь: «это я выдумала». Если бы вы были такие же, как я, вы за это стали бы верить моим словам, как ничьим: если уж я не прибавляю: «это выдумано мною», — то значит, не выдумано то, к чему не прибавлено это. По-моему, так. Если бы я была посторонний себе человек, я очень верила бы себе. Но кто же захочет рассудить так? «Выдумщица». — Хо- рошо; но я досказала до серьезного, до того, что уж в самом деле так было, — так, в самом деле, и я опять сделаю вот что: вы 289
не хотите верить моему рассказу с моими Мойницкими, Лесни- ковыми, Тавлинцыными, — прекрасно, не верьте, бросьте их, — все это выдумка, — читайте рассказ моего Пьера: он человек серьезный; впрочем, и ему не верьте, если не хотите, он не очень огорчится этим: у него в руках документы, и он вам покажет их, — тогда, верьте, не верьте, как вам угодно. Я вам объясню только вот что: «Лесников» — не может ли это быть переводом фамилии Forster? Г. Ф. — мы произносили это «Григорий Филиппович», но почему нельзя произнесть этих букв: Георг Форстер? — Итак, mesdames et messieurs, действие переносится из Орла в Дрезден, и отодвигается на девяносто лет назад; послушайте мужа, и тогда мы с вами поговорим опять, — может быть, тогда вы будете больше доверять мне. Но нет, слиш- ком много прозы будет подряд; лучше вставим стихи, — я очень люблю стихи. Вы еще помните «Сашины грезы»? может быть не твердо помните, на чем они остановились тогда? Повторим последние стихи: Саша мечтает под шум березы: Поздним летом, в окна спальной Тихо шепчет лист печальный, Шепчет не слова; Но под легкий шум березы, К изголовью, в царство грезы Никнет голова. Я жду... 53 7. САШИНЫ ГРЕЗЫ Пестрые грезы сменяются живо...54 Я жду... Соловьиное эхо Несется с блестящей реки, Трава при луне в бриллиантах, На тмине горят светляки. Я жду... Темносинее небо И в мелких и крупных звездах; Я слышу биение сердца И трепет в руках и в ногах. Я жду...55 8. ГЕОРГ ФОРСТЕР Биографический очерк, составленный П. Нигулецким Георг Форстер знаменит как ученый. Его слава — редкая: она растет с годами. С каждым новым десятилетием поднимается цена его идей о ботанике, лучше понимается, какой гениальный человек он был. 290
Но здесь нам нет дела до его ученых трудов. Для нас здесь не будет занимательно то, как он путешествовал с капитаном Ку- ком, какие собрал коллекции, — довольно того, что когда он воз- вратился в Германию из своего кругосветного плавания по морям южного полушария, его ученая слава обеспечила ему очень хо- рошее положение при саксонском дворе. Но он не прямо с Кукова корабля попал в Дрезден: года два перед тем он прожил в Вен- грии и женился там на дочери офицера, — маленького человека, который в семилетнюю войну служил под начальством кур- фюрста Саксонского, — тогда молодого и отважного генерала, командовавшего небольшим венгерским отрядом при партизан- ском корпусе Тренка, после того как саксонская армия была уни- чтожена Фридрихом II в начале войны. Старик отважился на- писать курфюрсту письмо, в котором напоминал ему о партизан- ских делах его молодости и о себе, тогдашнем его сослуживце. Курфюрст принял дочь старика почти как родственницу. Она была женщина редкой красоты. Доброе расположение курфюрста, державшего себя с молодою венгеркою почти как дядя, — заку- тывавшего ее в шаль, говорившего ей: «боюсь, вы простуди- тесь», — выдвинуло ее в первый ряд придворных дам. По кра- соте ей не было соперниц при дворе, хоть про Саксонию и есть поговорка, что именно в ней больше красавиц, чем где-нибудь: Sachsen, wo die schonen Madchen wachsen*. Все поклонялись моло- дой венгерке. Но она держала себя так скромно и была так хо- лодна ко всем поклонникам, что не могли сочинить ни одной сплетни о ней. Она очень любила мужа. За ее красоту, пожалуй, и не стали бы интриговать против нее: она не мешала никому, ни у кого не отнимала ничьего сердца, не только курфюрстовых милостей. Честное, доброе, почти родственное расположение кур- фюрста к ней возбудило опасение не в статс-дамах и фрейлинах: почтенный администратор Брюль боялся, что ее муж раскроет глаза курфюрсту. Курфюрст часто говорил с Форстером по це- лым вечерам. Что, если Форстер от своей ботаники перейдет к нему, Брюлю? А Форстер уже давно принимался переходить к Брюлю от своей ботаники. Поэтому Брюль выхлопотал Фор- стеру очень хорошее место в Дюссельдорфе. Дюссельдорф — го- род не очень плохой, там было кое-какое общество; по соседству жили кое-какие бароны, из мелких, которым по недостатку свя- зей не удалось пристроиться ни к одному из бесчисленных дво- ров Германии. Г-жа Форстер была женщина умная, хорошая, — не убивалась тоскою по дрезденском великолепии. Они продол- жали жить с мужем попрежнему, счастливо. Она очень любила мужа: это был один из тогдашних энтузиа- стов, проповедников кротости, мягкости, — людей вроде Бер- нардена-де-Сен Пьера, — людей, у которых восторженная гуман- * Саксония, где растут прекрасные девушки. 291
ность выходила прямо из их личного характера. Нельзя было не любить такого человека. Но он был семнадцатью годами старше своей жены. Они прожили счастливо лет семь, восемь. На восьмой год приехал в Дюссельдорф маленький чиновник, Тавернье, потомок одного из гугенотов, лет за сотню перед тем бежавших в Германию, когда началось гонение протестантов во Францию; этот правнук или праправнук француза не имел уже ничего французского, кроме имени. Как влюбилась в него г-жа Форстер? Он не был красавец, он не был и блестящ, он не был даже и волокита. Как она влю- билась в него, темного человека, когда оставалась равнодушна ко всем блестящим молодым людям дрезденского двора? Факт хо- рош для рассказчика тем, что рассказчик не обязан объяснять его возможности: «так было, следовательно, так было; а как могло быть, не мое дело». — «Годы ей, что ли, такие пришли?» — верно так; но так или не так, только однажды Форстер, вернувшись до- мой, услышал от служанки, что «госпожа изволили поехать, не сказали куда, и приказали сказать вам, что они уезжают навсегда и не могут возвратиться домой». Форстер ничего не знал и не предвидел. Как он принял удар, как он понял его, — кто ж его знает. Он ничего не говорит об этом в своей корреспонденции, и биографы его ничего не умеют сказать об этом. Но через два- три дня г-жа Форстер вошла в его кабинет: «Я любила тебя и люблю; но не так, как полюбила Тавернье. Прости меня. Я по- нимаю, что я убиваю тебя, но прости меня». Разумеется, и этого разговора негде найти, — видно только по следующей корреспон- денции из гораздо позднейшего времени, что смысл слов г-жи Форстер был такой. Они оба — да и Тавернье, как потомок гуге- нота, — были протестанты. Развелись. Форстер несколько вре- мени держал себя спокойно. Но свадьбы не было. Почему не было? —опять, кто ж знает; быть может — мало ли что можно предполагать. Быть может, даже и то, что Тавернье, человек то- гда ничтожный, колебался заедать чужой век; быть может, он забылся в увлечении и уже мучился совестью, что погубил жизнь женщины, которую уважал, что отнял у ней довольно вы- сокое положение в обществе, могло быть и это, но все предполо- жения, — и это, и всякие другие, — совершенно напрасны. Факт лишь то, что Форстеру показалось: «он отсрочивает свадьбу», — быть может, и то, что Форстеру только так показалось; быть мо- жет, она сама не хотела праздновать новый брак так скоро после того, как поразила человека, которого глубоко уважала; быть может, она же и говорила Тавернье: «отсрочим наши праздники, пока он сколько-нибудь оправится», — кто ж это знает? об этом ничего нет, можно строить предположения, какие кому нравятся; но мы знаем только вот что: Форстер пригласил к себе Тавернье, Тавернье приехал. Форстер — этот ягненок — взял пистолет и сказал: «Она перестала быть моею женою, но это не сняло с 292
меня обязанности беречь ее. Венчайтесь, или я убиваю вас». В каком смысле отвечал ему Тавернье, этого опять ничего не видно. Мало ли что могло быть! Если продолжать прежние пред- положения, могло быть, что Тавернье отвечал: «Вы требуете того, на что мы еще не решались из опасения слишком рано на- помнить вам наше существование молвою о нашей свадьбе», — почему не могло быть такого ответа? и почему он не мог быть правдив? Вся последующая жизнь Тавернье свидетельствует в пользу такого предположения. Но оно только предположение, впрочем, очень правдоподобное. Тавернье был благородный человек, как чиновник. Но он не был Форстер. Он не был энтузиаст, который готов обвинять Брюля перед курфюрстом. Когда дочь сослуживца курфюрста вышла за него, Брюль сам напомнил курфюрсту, что вот эта мо- лодая дама составляла честь дрезденского двора, что она дочь сослуживца курфюрста, что, вероятно, ей скучно в глухом Дюс- сельдорфе. Тавернье был пристроен ко двору, — был человек умный, дельный, — пошел быстро и скоро стал одним из первых сановников в Саксонии. Г-жа Тавернье до конца жизни сохра- няла прекрасный характер, была женщиною доброю и простою. 9. Л АНЬ Татарская сказка Мой муж — Нигулецкий, как я называю его здесь, — Пьер, как я сама зову его, — однажды ехал из Петербурга на юг, по железной дороге, из Твери на пароходе. В Казани ждал его род- ственник. Он сошел на пристани; с ним был большой чемодан, другие вещи; нельзя было уложить на дрожки всего этого, он взял простую татарскую телегу; это было за несколько лет до моей свадьбы; Пьер, студент, не имел нужды церемониться на- счет парадности своего появления в Казань. От пристани до го- рода несколько верст песчаной дороги; лошадь татарина шла ша- гом. Пьер, от скуки, заговорил с татарином, произнес по-арабски несколько фраз из корана, — самых известных: «Хвала господу, всеблагому, всемилосердному» — таких знакомых каждому му- сульманину, — прочел татарский гимн покаяния, который начи- нается словами: «О, господи, в день страшного суда, что буду делать я, грешник». Татарин сказал «понял»; Пьер никак не предполагал, что имеет хоть сносный татарский выговор: в Пе- тербурге он не имел практики, учился по-татарски из книг и в аудитории. По-арабски он говорил, но по-татарски не умел го- ворить. — Очень хорошая молитва, — сказал татарин;—только, по- чему же ты ее знаешь? Ведь ты русский. 293
— А я учусь по-вашему. — И гафтиак читал? Гафтиак — это извлечение из корана, гафтиак гораздо более известен простому народу, чем коран. — И гафтиак читал; и даже коран читал. — О, молодец! Что ж, понравилось тебе? — А ты не осердишься? — За что сердиться, говори. Я сам тебя спросил, так за что сердиться? — Ну, по правде сказать, вот что не очень нравится мне: ваш пророк больно сердит; все говорит: «газават надо» (газават — война против кяфиров, «неверных»), — все велит вам с кяфирами воевать. Очень сердит. — Ой, ты что-то не так говоришь. Я что-то не слыхал, какой это газават; наш пророк разве сердитый был? Он такой добрый человек был, какого и редко можно встретить. — Как так? — Так. Верно тебе говорю. Я тебе скажу, какой он был че- ловек. Ты думаешь, он воевал с кяфирами? Нет. Кяфиры его обижали, — говорили: «Ты врешь, Магомет», — а он им показы- вал, как он не врет; кто из них был умный человек, и видел: «о, он правду говорит». — Как же он показывал им это? — Известно, как: ты слышал, как сорок кяфиров ловили лань? — Нет, не слышал. — А вот как... Но вы все еще, может быть, считаете меня выдумщицею, — пусть же расскажет вам эту легенду мой муж. СОРОК КЯФИРОФ56 Татарская легенда; рассказ по татарскому подлиннику Пророк шел полем, — прибежала к нему лань и говорит: «Защити меня. За мною гонятся сорок кяфиров». Пророк ска- зал: «Стань здесь, подле меня, я упрошу их». И вот прискакали сорок кяфиров. «Выдай нам эту лань, Ма- гомет, или мы убьем и тебя». — «Не умирай за меня, пророк, — сказала лань, — но вот о чем попроси их: они гоняются за мною с утра, — с утра я не кормила моих детей грудью. Они голодны. Пусть кяфиры позволят мне сходить к моим детям, я накормлю их грудью и вернусь, — и тогда пусть они убьют меня». Пророк сказал кяфирам: «Отпустите ее покормить детей; она вернется». — «Нет, она обманет», — сказали они. — «Не обманет, я ручаюсь вам за нее жизнью». Кяфиры перешепнулись между собою, засмеялись. «Хорошо, 294
пусть она идет кормить детей; но если она не вернется, когда тень дорастет до четырех локтей, умрешь ты за нее». «Хорошо», — сказал пророк. И лань побежала кормить де- тей. А кяфиры перешепнулись между собой: «Мы знаем, что она не обманывает пророка; но мы поставим на ее дороге сеть: когда она побежит назад, попадет она в эту сеть; и мы убьем пророка». Одни кяфиры остались стеречь пророка, другие поехали, поста- вили сеть между кустов. Лань покормила детей, побежала назад, — и попала в сеть: между кустов она не заметила ее. «Пора, пророк, — сказали кяфиры:—тень дорастает до че- тырех локтей; лань обманула тебя, и тебе надобно умереть». «Она не обманула меня, — сказал пророк, — это вы как-ни- будь помешали ей возвратиться. Но тень доросла до четырех локтей — убейте меня». И сорок кяфиров вынули сабли, но по воздуху пронеслась лань, как была запутавшаяся в сети, и с кустами, за которые была прикреплена сеть. И сорок кяфиров уверовали пророку. И — продолжаю свой рассказ я, которую вы считаете выдум- щицею, — и сорок кяфиров уверовали пророку, сказал татарин, и запел: Пусть, насколько хватит сил, Чернь тебя клянет; Пусть кяфиры на тебя Выступят в поход,— Ты не бойся их, пророк: Вечно милосерд, Сам Аллах противу них Твердый твой оплот! 57 Неужели и теперь будете говорить: «выдумщица! — все сама выдумывает и заставляет мужа помогать ей; ее муж, сам по себе, кажется солидный человек, — но, верно, слушается ее во всем, делает все, что она скажет». Это правда: делает все, что я скажу. И знаете ли, почему? потому, что мы никогда не говорим друг другу неправды. Однако, как жаль, что вы еще не верите, — нет, уж не все не верят мне. Только некоторые продолжают не верить. Ах, как это жаль, что еще не все верят мне! Пока хоть кто-нибудь еще будет не верить мне, я не могу рассказать сказку про Маджлинет: нельзя, это такая сказка, которой все должны верить! Ах, как она хороша! — лучше той сказки о Гурдаферид, которую я пере- делала в Дебору-девицу: это мой муж сказал мне, что «Гурда- ферид» грузины произносят Хдафора и что русская старуха не 295
выговорит Хдафора, а сделает из этого Дебора. Мой Пьер этим занимался. Но он рассказывал мне эту сказку прямо по Фир- давси. Не правда ли, хороша? Но сказка о Маджлинет еще лучше. Она даже лучше сербской песни «Двое милых» — знаете вы эту песню? Лиза слышала ее в Новой Сербии; я сделаю только одну перемену: там говорится — «целую белое лицо»,— мой Пьер говорит: «в русских песнях всегда говорится: целую алые губы» — а вы знаете, какой мой характер: я все переделы- ваю по-русски. Поэтому у меня вместо: «целую белое лицо» бу- дет: «целую алые губы», остальное все будет слово в слово. Да, мой Пьер говорит, что у сербов поцелуй в лоб — в нижнюю часть лба — «между черных глаз» — то же самое, что у нас крепкое пожатие руки — выражение дружбы. 10. ДВОЕ М1ЛЫХ Сербская песня. Переделка А. Тисьминой Двое милых росли в любви между собою, — сызмала, с трех лет. Пария звали Иваном, девушку Марьею. Но Иван был из богатой семьи, а Марья была сирота. Иван стал просить мать, чтобы она посватала ему Марью, а мать сказала: «Прокляну тебя. Я сосватаю тебе другую невесту, красавицу, какой нет в целом свете, и из богатой семьи. — Фатиму, дочь Атлагича». Послала она сватать Фатиму; сосватала. Повенчали Ивана с Фатимою, отвели в их светлицу. Но как остались они одни в светлице, не поднимает Иван белого покрывала с лица Фатимы, не разде- вается и сам, а присел на сундук, задумался и говорит: «Милая душа моя Фатима, не поцелую я тебя в алые губы. Я люблю другую девушку. Я пойду к ней, милая душа моя». Говорит ему девушка Фатима: «Иди к ней. Накажи бог смертью тех, кто раз- лучил милых». Накинул он на себя плащ, взял под плащ там- буру, поцеловал девушку Фатиму между черных глаз, пошел из светлицы; — пошел он под окно к Марье; взял он тамбуру и за- пел под окном у Марьи: «Скажет теперь про меня моя Маша, что я поднимаю белое покрывало с лица Фатимы. — Нет, душа моя, нет: клянусь жизнью твоей и моей, и нашей любовью клянусь. «Скажет теперь про меня моя Маша, что целую я алые губы Фатимы. — Нет, душа моя, нет: клянусь жизнью твоею и моею, и нашей любовью клянусь». Марья уж спала; вскочила, говорит матери: «Слышу запах розы, слышу плач под звук тамбуры, слышу запах розы, — это мой милый»; — бежит она к окну: уж нет никого под окном. Возвратился Иван к Фатиме, говорит: «Я умираю, милая душа моя. Когда будут хоронить меня, пусть несут меня мимо 296
окон моей Маши. Пусть Маша поцелует меня мертвого, когда не целовались мы с нею живые». Поутру пришла мать Ивана будить молодых. Смотрит: сын лежит мертвый. «Это ты убила его, — говорит Фатима де- вушка, — накажи бог смертью тех, которые разлучили милых и дорогих». Понесли Ивана мимо окна Марьи. А Марья смотрит в окно, — видит, говорит: «Поцелую я его мертвого, когда не це- ловала живого», — выбежала, обняла, стала целовать Ивана. Живая припала она к нему, подняли ее от него мертвую. Принесли гроб и ей, поставили оба гроба в одну могилу, соединили руки милых и дорогих. И. САШИНЫ ГРЕЗЫ Пестрые грезы сменяются живо, Щеки румянцем горят не стыдливо 59. ...Я слышу биение сердца И трепет в руках и в ногах...60 жду.. «Полюблю я его Жарче дни и огня, Как другим не любить Никогда, никогда...61 Я жду... «Трепещет грудь, пылают плечи, Нет сил дышать, туман в очах, Объятья жадно ищут встречи, Лобзанья тают на устах... Я жду... вот повеяло с юга...62 «На раздолье небес ярко светит луна, И листы серебрятся олив, Дикой воли полна Заиграла волна, Жемчугом осыпая залив. «Эта дивная ночь и тепла, и светла, И огонь разжигает в крови; Я мастику зажгла, Я цветов нарвала, Приходи на свиданье любви!» 12. АРАБСКАЯ ПЕСНЯ Я люблю его жарко. Он тигром в бою Нападает на хищных врагов. Я люблю в нем отраду, награду мою И потомка великих отцов. 297
Только, мирный пришлец, нагибайся в шатер И спокойно оружие скинь: На услугу и ласку он ловок и скор, Он бадья при колодце пустынь. Будто месяц над кедром, белеет чалма У него средь широких степей. Я люблю, — и никто, ни Фатима сама Не любила пророка сильней 63. 13. САШИНЫ ГРЕЗЫ Я жду... Вот повеяло с юга.. Да, идет он, поет: «Где ты, зорька моя? Я пришел к тебе в ночи Незаметными путями; Отопрись, и дай почить У тебя между грудями». Вот он руку берет, Вот целует меня... Милый друг! погаси Поцелуи твои! И без них, при тебе Огнь пылает в крови. И без них, при тебе Жжет румянец лицо, И волнуется грудь, И блистают глаза, Словно в ночи звезда...64 14. МОЙ ХАРАКТЕР Неужели и теперь вы говорите: «все это она выдумала»? я сама, это все я выдумала. А. Тисьмина 15. МОЯ ТАЙНА Я не совсем ребенком был. Все любовались мной; Мне шли и кудри по плечам, И сюртучок цветной. Но злые были все они, Добра была одна: О, как она была мила! Строга, но так добра. Я часто в очи ей глядел И тихо руку жал, И черный глаз ее тайком И кудри целовал... И помню: было мне вокруг При ней все так светло,
И мутно было в голове И на сердце тепло... Летели дни... промчался год... Настал последний час — И ей шепнула что-то мать И разлучила нас. И долго, долго мне пришлось И плакать, и грустить... Но как боялся я о ней Кого-нибудь спросить!.. Я плакал... Вижу вдруг: она, Припав к устам моим, Мне говорит: «Не бойся, друг, Меня не видно им!» И с этих пор она моя, В объятиях моих; Целую страстно я ее Одну и при других. И говорят они: «Смешно Краснеет он, дитя!» Они не знают, что одну Из них целую я! 65 V ПРИТЧИ Из сочинений А. А. Сырнева 1. ИЗ ДНЕВНИКА А. А. СЫРНЕВА (1863) 16 марта. Две, три недели, — много, месяц, — и я пере- стану заниматься своим L'Analyse des fonctions qualitatives et agis- santes и перестану искать планету, которую откроют когда-ни- будь... Я уже давно не могу заниматься своими любимыми трудами: я слаб... Буду шутить. Добрая Лидинька! чтобы развлекать меня, она и сама приня- лась марать бумагу, и заставила всех: — мужа, Сашу, свою се- стру, моего дядю, братьев, сестер, — всех помогать ей... Да, и я развлекаюсь... добрая Лидинька, вы не знаете, как она добра! Но мне вредно быть чувствительным. Добрая Лидинька! 2. ПРОБА ПЕРА А. А. Сырнева Я желаю быть автором. Талант ли я, неизвестно. Но если и талант, то юный. Юный талант нуждается в ободрении и поощ- рении. Юному не-таланту еще может пойти в прок назидания 299
«не скрипи пером без толку». Испытаю, поощрят или назиждут меня почтенные люди с тонким вкусом. Но что такое тонкий вкус? Это отчасти разъясняется тем, что я предполагаю, что когда-нибудь существовала сестра чьей-ни- будь бабушки. Предположить, что она была сестра у моей ба- бушки, значило бы сделать гипотезу, в основательности которой многие могли бы усомниться. Но что хоть у чьей-нибудь бабушки была сестра, с этим, надеюсь, все согласятся. Эта сестра чьей-нибудь бабушки знала толк в чае; сама пила, и своим гостям подавала чай, который считала хорошим. Ее гости также находили, что ее чай хорош. Некто был противного мне- ния, потому что имел очень тонкий вкус. Он находил, что чай сестры чьей-нибудь бабушки не очень хорош, потому что, гово- рил он, хороший чай бывает не такой, а вот какой, — и он очень подробно объяснял, какой чай бывает очень хороший чай. Однажды сестра чьей-нибудь бабушки сказала этому некто, что теперь она достала превосходный чай, и пригласила этого некто откушать у нее этого чаю. Некто пожаловал. Сестра чьей- нибудь бабушки показала своему гостю-знатоку чай самого высо- кого сорта, положила в чайник. Когда чай настоялся, хозяйка налила гостю чашку, — тогда и мужчины пили чай из чашек, — налила и себе, но сама, заговорившись с гостем-знатоком, за- была пить, а гость и говорил и пил, — выпил чашку и похвалил. Хозяйка налила ему вторую чашку, — он пил, в это время вошло несколько человек других знакомых; гость-знаток пил и хвалил, они слушали с приятностью его рассуждения о том, что он имеет тонкий вкус и что вот этот чай, который он теперь пьет, очень хорош; когда они выслушали это, хозяйка взяла чашки, чтобы наливать другим гостям; тогда один из других гостей сказал: «Любопытно бы прежде заглянуть, каков этот чай в чайнике, — на столе мы видим банку ляпсина, — но в чайнике...» Тогда хо- зяйка открыла чайник и показала своему гостю-знатоку, что он пил и хвалил настой березовых листьев с липовыми листьями. Все другие гости не были удивлены этим. Что из этого следует? Я говорю: неизвестно. Вы скажете: из этого следует, что хозяйка и все остальные гости были в комплоте против знатока с тонким вкусом. Конечно, это следует; но я имел в виду вопрос более важный: что следует из того, что отвар бе- резовых листьев с липовыми листьями показался знатоку пре- красным чаем? — и я говорю: что следует из этого, неизвестно. Вы говорите: следует, что знаток не имел не только тонкого, но и никакого вкуса. Я говорю: неизвестно; может быть; но также может быть, что если березовые и липовые листья смешиваются в надлежащей пропорции, то получается отвар, которым я не угощу вас, потому что я сам пью то самое, чем угощаю вас, — но угощу знатоков. Но это только лишь предположение. Теперь сделаем другую гипотезу, обратную первому предпо- 300
ложению. Вместо женщины, предположим мужчину, вместо ста- рости— молодость. Что получаем?—вместо сестры чьей-нибудь бабушки является внук чьей-нибудь сестры. Какая притча будет следовать из этого?—противоположная первой. Но первая из- вестна, потому и вторая сама собой разумеется: например, можно предположить, что внук чьей-нибудь сестры, бывши студентом, взял Цицерона, списал из него несколько страниц, поставил под этою выпискою свое имя и получил на этом листе письменное удостоверение знатока латыни, что Цицерон писал не такою хорошею латынью, какою писал внук чьей-нибудь сестры. Что из этого следует? — Из этого следует: «ПРИТЧА О НОСЕ) Если нос тебе понравился, Можем новый наклеить. Вы хорошо помните повесть Гоголя «Нос»?—Сделаем пробу над нею. Вы помните, что когда Прасковья Осиповна объ- явила мужу, что не позволит ему ни минуты оставлять в ее ком- натах нос майора Ковалева, Иван Яковлевич завернул этот нос в тряпочку, пошел на Исакиевский мост, швырнул нос в воду и думал, что теперь дело сошло с рук, но вдруг увидел кварталь- ного надзирателя, — и обмер, а квартальный кивнул ему паль- цем и проговорил: «А подойди сюда, любезный». Вот для при- мера мы и сделаем пробу наклейки носа на этом месте. Она де- лается только для людей с тонким вкусом, — люди с обыкновен- ным вкусом присутствуют при этой операции и, конечно, не без удовольствия, потому что люди с обыкновенным вкусом отли- чаются от людей с тонким вкусом тем, что не любят людей, по- дымающих нос. Повесть Гоголя «Нос». (Со- чинения Гоголя, издание 1862, том III, стр. 184) ...квартальный кивнул ему пальцем и проговорил: — А по- дойди сюда, любезный! Иван Яковлевич, зная форму, снял еще издали картуз и, подо- шедши проворно, сказал: — Желаю здравия вашему благородию! Нет, нет, братец, не благо- родию, — скажи-ка, — что ты там делал, стоя на мосту? Наклейка носа для людей с тонким вкусом ...квартальный кивнул ему пальцем и проговорил: А по- дойди сюда, любезный! Иван Яковлевич поблед- нел, но постарался, по форме снявши картуз, бодро ска- зать: — Желаю здравия вашему благородию! — Нет, нет, братец, не благородию, — скажи-ка, что ты там делал, стоя на мосту? 301
— Ей-богу, сударь, ходил брить, да посмотрел только, шибко ли река идет. — Врешь, врешь! Этим не от- делаешься. Изволь-ка отвечать! — Я вашу милость два раза в неделю, или даже три, готов брить без всякого прекословия,— отвечал Иван Яковлевич. — Нет, приятель, это пустя- ки! Меня три цирюльника бре- ют, да еще и за большую честь почитают. А вот изволь-ка рас- сказать, что ты там делал? Иван Яковлевич побледнел... Но здесь происшествие совер- шенно закрывается туманом, и что далее произошло, решитель- но ничего неизвестно. — Ей-богу, сударь, ходил брить, да посмотрел только, шибко ли река идет. — Врешь, врешь! Изволь- ка отвечать, что ты в воду бросил? — Подметку, ваше благо- родие, — лопни мои глаза, подметка у сапога отвалилась, ее и бросил, — отвечал Иван Яковлевич. — Нет, приятель, это пу- стяки, — вот мы в квартале посмотрим твои подметки, как они у тебя отваливались. «Смотрите—подумал Иван Яковлевич, — у меня, как на счастье, бог надразумил ска- зать, на правом-то сапоге, точно, кусок подметки отва- лился. Я же выйду прав». — Но, имевший обращение с начальством, Иван Яковлевич приба- вил: — Ваше благородие, чтобы вас напрасно не утруждать, я вашу милость два раза в неделю, или даже три, готов брить без всякого прекословия. — Нет, приятель, не такое дело. Вот мы с тобою лучше в квартале поговорим. Иван Яковлевич и сам увидел, что сказал неподходящее, и сделал правою рукою движение к сердцу, а левою в карман шаровар, куда также, по обычаю людей простого звания, клал то, что более подходит к обращению между понимающими людьми... Но здесь происшествие совершенно закрывается тума- ном, пока уж на другой день Прасковья Осиповна прибежала в квартал. — Теперь поздно, матушка; вчера посылали тебе сказать, что ты вчера не была? — сказал квартальный. — Батюшка, отец милостивый, никак не могла вчера сколо- титься, потому, что занимать надо было, — а в нынешнее время где денег найдешь? Сами изволите знать. А то, что ж было вашу милость утруждать? Квартальный видел, что Прасковья Осиповна женщина осно- вательная, и ему было уж на себя досадно, что погорячился вчера. — Что могу сделать для тебя, матушка, сделаю; но теперь уж не от меня зависит: дело началось. Одно тебе обещаю: буду 302
хлопотать, чтобы поскорее кончили и чтобы позволили тебе бы- вать у мужа. Вот и стала Прасковья Осиповна бывать у мужа. Но видит, что муж с каждым днем хилеет: хандра на него такая, — тоскует Иван Яковлевич. — Да что это с тобою, Иван Яковлевич? Хуже бабы ты, прости господи. Солдаты ему говорят: — Что за важность, что посидишь ме- сяц, другой; ну, попарим тебя немножко, потому что без этого нельзя быть решению, — эка беда какая! А ты унываешь, — есть от чего! — Сам не знаю, братцы мои, что со мною делается, — гово- рит Иван Яковлевич: — ведь чувствую, что пустяками кончится, и не потому тоскую, чтобы вам не верил, а сам не знаю. Видит это Прасковья Осиповна, и по тонкому женскому ин- стинкту поняла; потому что дамы и в простом звании гораздо тоньше мужчин, соответственно росту. Поняв причину болезни, Прасковья Осиповна пошла к начальству, говорит: — Если, ваше благородие, позволите слово сказать мое глу- пое, попросила бы я у вас милости, как вижу, что мой муж со- всем к могиле своей приближается. — Это правда, — смотритель говорит, — и мне очень жаль, видя человека хорошего: потому что хотя он и дурно поступил, но грех да беда с кем не живет? Только что же нам делать? Ле- карь у него бывает, микстуру ему даем, по его званию, для ме- щанина, весьма и весьма достаточную. Больше ничего сделать не можем, хотя видим: не помогает. — Не поможет ему микстура, ваше благородие, хотя мы ва- шими милостями к нему очень благодарны. Но как он к своему ремеслу был усерден, можно сказать любовь имел, оттого его болезнь. — Хорошо, матушка, — отвечал смотритель, очень добрый человек, хотя и был без одного уха, оставшегося под Лейпци- гом: — взойду с представлением к начальству, потому что ты правду говоришь; но эта просьба твоя необыкновенная, сам раз- решить не могу. Приходи завтра. Прасковья Осиповна пришла на другой день. — Нет, — гово- рит смотритель, — не может начальство этого разрешить, потому что это прежде, точно, всякие беспорядки допускались, а теперь закон уважается. В законе же не показано, чтобы арестант мог стражу брить. Ибо, с одной стороны, может он совершить зло- действо бритвою, и якобы, с другой стороны, вид мздоимства, потому что может почтено быть за вынуждение от нас. Но входя в его положение, по моему засвидетельствованию, что он человек смирный и трезвый, положили такую резолюцию, что родных до второго колена, которым вход к нему разрешается по закону, может брить невозбранно. Прасковья Осиповна видела, что действительно начальство 303
оказывает большое снисхождение к положению Ивана Яковле- вича, и благодарила. Но затруднение состояло в том, что у Ивана Яковлевича не было в Петербурге никаких родственников. Дали ему бритву, мыло, все — бреет себя по три раза в день, — на под- бородке у него так чисто, как в кармане, — и точно, это обраща- лось ему в пользу — по крайней мере, не так быстро усиливалась болезнь. Но хил, очень хил, не встает с постели, — так и бреется, лежа. Прасковья Осиповна видела, что практика делает ему об- легчение, но мало практики. Пошла опять к смотрителю: — Позвольте, ваше благородие, детишек приводить. — А у тебя с ним и дети есть? — спрашивает смотритель. — Пятеро, ваше благородие, мал мала меньше; старшенькой, Аннушке, шестнадцатый годок пошел, а младшего, Петиньку, только вот два месяца от груди отняла. — Так чего лучшего? —говорит смотритель, — и води, пусть бреет с богом. Прасковья Осиповна на другой же день привела всех пятерых детей к отцу. Иван Яковлевич очень обрадовался: вот уж точно, пригодились дети! И все четверо младших был обриты без вся- кого сопротивления, но Аннушка была бойкая и довольно смазли- вая девочка, с одною особенностью: на правой руке у ней выросло шесть пальцев, чего, однакож, нельзя назвать недостатком, по- тому она уж и перемигивалась по соседству. Она заупря- милась: — Что это, маменька, острамить хотите меня передо всеми? Из ума, должно быть, вы уж выжили! — Опомнись, бесстыжие твои глаза!—сказала Прасковья Осиповна, — для отца не хочет. — А сами-то что? Небось, не подставляете свою-то голову. — Дурища ты этакая! То я, а ты еще девчонка, на тебя кому смотреть-то? До свадьбы отрастут. — Кому на меня смотреть! Не вам, известно. — То-то я уж ,и замечала, что твои шуры-муры... — Но речь Прасковьи Осиповны приняла такое обличительное направление, которое неудобно для передачи здесь, потому что Прасковья Оси- повна не любила церемониться в выражениях. Обрив четыре головы, Иван Яковлевич мог даже сесть: до такой степени это помогло ему. И каждый день он брил всех де- тей и стал заметно поправляться. Но Прасковья Осиповна не отставала от Аннушки, так что для спасения своей головы Аннушка, по совету своего приятеля, на которого нескромно намекала Прасковья Осиповна, предло- жила вот какое средство: — Вы думаете, маменька, что мне не жалко отца? Ан вот же нет, я сообразила лучше вас, как ему помочь: что нас мучить?— разве не слышите, Ваничке и Феклиньке нельзя и носа высунуть ни на улицу, ни на двор, все на смех подымают: «Бритые! бритые! 304
месяц идет! солнышко идет! Ванька, дай-ко в твою голову-то по- смотреться, точно зеркало!» — А вы бы, чем детей страмить, кошку дали бы ему брить, — не все равно ему? — С ума ты сошла, Анютка? Или на смех подымаешь родную мать, бесстыжая рожа? Как можно кошку — кошка всего об- дерет. — Ну, обдерет! — Уткнуть ее головой да передними лапами в сапожное голенище, — и не обдерет: зад весь брей, как хочешь, только задние лапы покрепче держать. — Дура ты, как есть дура, Анютка. — Ей-богу, маменька; попробуйте. А то собаку. — Дура, молчи. Но рассудивши, Прасковья Осиповна увидела, что дочь со- ветует недурно. Конечно, ни кошка, ни собака не годятся: но если смирное что-нибудь,, — то очень можно; например, хоть бы барана или теленка — можно. Пошла к смотрителю. Он тоже рассудил: умно. Но опять, не мог разрешить своею властью, — доложил по начальству. Просьба была благонамеренная. Противоречия с законом не усматривалось в ней, — то есть явного противоречия; потому что хотя закон говорит только о родственниках до второго колена, воспрещая тем допускать посторонних, но можно было истолко- вать это так, что закон имел в виду только людей. Конечно, тут была некоторая натяжка, потому что в заколе нет прямого указа- ния, следовательно, по точному смыслу воспрещение должно про- стираться и на животных. Но, с другой стороны, крысы, мыши почти всегда бегают по нумерам; а хотя бы и не было их, то летают мухи, и это не принимается за нарушение закона. Если же мухам дозволительно бывать у Ивана Яковлевича, то почему ж бы не допустить и барана? Натяжка была, но небольшая. Итак, благодаря желанию начальства облегчить положение Ивана Яков- левича, не представилось затруднения со стороны закона. Но, обдумав, увидели другое неудобство: как тащить барана во вто- рой этаж? —трудно. Каждый день поднимать и спускать его — и хлопотливо, и может произойти неприличный крик, потому что баран животное глупое. Долго рассуждали, потому что все вхо- дили в положение Ивана Яковлевича: человек страдает невинно, единственно потому, что сбился в показании насчет подметки, сначала сказал: «бросил подметку», а на другом допросе показал: «бросил старую тряпку, которая служила для обтирания бритв». — Так бы уж и стоять ему на подметке, — а он, по не- опытности, сделал эту ошибку. Вышло важное противоречие в по- казаниях. Все жалели, но помочь делу было нельзя, закон ясен. Шло следствие о том, подметка или тряпка. Но жалели; потому-то и рассуждали, нельзя ли найти облегчения для него по просьбе Прасковьи Осиповны о баране. Долго не могли ничего придумать. Наконец, у пристава мелькнула идея, и недурная: 305
— Справедливо, господа,—сказал пристав,—что желательно было бы разрешить барана, потому что один баран в этом случае может принести столько отрады человеку, как доставили бы тридцать или сорок человек детей. Но столь же справедливо и то, что баран в настоящем деле, по несвойственности своих ног для хождения по лестницам, есть животное неудобное. Я думал бы вот как: удовлетворить просительницу и просителя и исполнить с нашей стороны долг человеколюбия козлом. Козел может весьма удобно ходить по лестницам, для бритья же представляет не менее занятия, нежели баран. Как вы находите, господа? Мысль была очень основательная и понравилась всем. Раз- решили водить козла к Ивану Яковлевичу. После этого здоровье Ивана Яковлевича стало быстро укре- пляться, занятья, слава богу, довольно! Сидит себе и бреет козла: с утра до ночи едва успевает обрить всего, по.тому что старался брить аккуратно. И козел попался такой хороший, — впрочем, надобно опять отдать справедливость Прасковье Осиповне: она догадалась давать козлу рюмку водки после бритья, и он понял это на третий же день, потому был очень доволен своею судьбою. «Пусть бреет, зато выпивка дается», — и стоял очень смирно. Когда подошла осень, Ивану Яковлевичу разрешили даже вовсе оставить у себя в нумере козла, потому что ему, выбритому с головы до хвоста, трудно было бы выносить холод. Зачем же простужать козла? Так брил его каждый день Иван Яковлевич около года, и все это время был здоров, к общему удовольствию. Без козла было бы ему тяжело; но с козлом он перенес невзгоду очень благо- получно, — до самого решения. Решение вышло хорошее и спра- ведливое: позволить Ивану Яковлевичу попрежнему заниматься своим ремеслом в своей цирульне на Вознесенском проспекте, по неприкосновенности его к мнимому носу, якобы по молве пойман- ному в воровстве и незаконном вступлении в брак с благородною девицею. И точно: по следствию дознано было, что происшествие с носом майора Ковалева происходило не совершенно в таком виде, как сначала разошлись было неосновательные слухи, будто бы этот нос, без всякого паспорта отлучившись от майора Кова- лева, обокрал купца Сизопятова на 400 000 рублей и, купив на краденые деньги хороший дом, успел, как богатый жених, полу- чить руку дочери статского советника Лыскова, — ничего этого не было, хотя действительно очень возможно было ожидать, что он способен и на такие низости, если решился проживать без пас- порта и всякого вида. Может быть, у него и были подобные наме- рения, когда он сбежал от своего хозяина, но ничего такого не удалось ему сделать, и история была гораздо проще, чем раз- несла было ее молва. Теперь известно, что все дело ограничилось только следующими маловажными событиями. 306
«Коллежский асессор Ковалев проснулся довольно рано и сде- лал губами брр!.. что всегда он делал, когда просыпался, хотя сам не мог растолковать, по какой причине. Ковалев потянулся, при- казал подать себе небольшое, стоящее на столе зеркало. Он хотел взглянуть...» и т. д. — Как вам нравится эта история хлопот Прасковьи Осиповны о здоровье мужа? — спрашиваю я людей с тонким вкусом, для которых тружусь. Чтобы подбить их задор, Лидинька говорит: — Не знаем, как нравятся эти страницы людям с очень тонким вкусом, а мы нахо- дим, что они писаны с гоголевским талантом. Правда ли, Пьер? Петр Ульяныч говорит: — Да. — Как вы послушны Лидиньке, Петр Ульяныч, — замечает Тисьмин, — уж до чрезвычайности; боитесь прибавить слово к тому, что она говорит, только поддакиваете. Это нехорошо. К чему скрывать свое впечатление? Берите пример с меня. Ты что ска- жешь, Саша? — Лидинька права: эти страницы писаны с гоголевским та- лантом, — говорит Саша. — Нет, Саша, ты ошиблась: Гоголю очень редко удавалось писать так; это талант сильнее гоголевского. Что вы скажете? — обращается Тисьмин к остальным. — Да, тут виден талант сильнее гоголевского, — говорят Ли- завета Сергеевна, ее муж и все остальные. — В самом деле, Лидинька, вы взяли мужа в руки, так что он робеет сказать слово иначе, чем вы, — говорит Елисей Яков- лич: —лучше берите пример с Саши: видите, как свободно дер- жит себя ее муж, не боится заметить ей, если думает, что она ошиблась. — А вы боялись заметить или просто не заметили, Елисей Яковлич, что Саша моргнула мужу, чтобы он имел такую сво- боду? — говорит Лидинька. — Люди с тонким вкусом приходят в негодование от такого разговора: — какое безвкусие! Равнять какого-то Сырнева с Го- голем! Ставить выше Гоголя! Дав излиться их справедливому негодованию, Елисей Яков- лич продолжает разговор: — А что, Александра Евтроповна, каково идут ваши занятия английским языком? По-немецки вы говорите уж очень поря- дочно: в один год так овладели языком и приобрели такой вы- говор, — я удивляюсь вам. — Нашли чему дивиться, когда половину вечеров проводим вместе, а у вас в семействе говорят больше по-немецки, чем по- русски!— говорит Лидинька. — Но вот на английском языке действительно видно, что Саша работает усердно. — С тобою не работать бы, Лидинька! какая ты смешная! — 307
говорит Саша. — Ничего, Елисей Яковлич, учусь, читаю уж до- вольно свободно. Но это такой легкий язык. — Довольно свободно! — говорит Лизавета Сергеевна; — но какая она переводчица, Изабелла Гедеоновна, как она переводит Диккенса — удивительно! — Да, — говорит Лидинька: — у ней есть отрывок о цируль- нике Дженкинсоне, переведенный так, что надобно удивляться: Саша передала таким языком довольно трудный жаргон Самюэля Уэллера, что хоть сейчас вставляйте этот отрывок в Гоголя. Люди с тонким вкусом начинают понимать наклейку носа. «Пиквикский клуб» — тот роман Диккенса, в котором наиболее видна громадная сила его таланта. По содержанию есть у него романы выше истории приключений мистера Пиквика; но как ху- дожественное произведение, «Пиквикский клуб» выше всего, что было написано прозою в XIX веке; а в «Пиквикском клубе» едва ли не самые лучшие страницы те, на которых рассказы милейших мистера Уэллера и его единородного. По-русски, кроме «Повести о капитане Копейкине», нет ничего равного. Даже удивительный разговор двух дам о глазках и лапках едва ли так прекрасен. Люди с тонким вкусом приходят в полное негодование, но наклеенный нос так длинен, что поднять его кверху невозможно. — Прочтите, пожалуйста, ваш перевод, Саша, — говорит Елисей Яковлич (он у нас никого так не любит, как Диккенса). — Извольте, — говорит Саша. — Самюэль Уэллер недавно познакомился с цирульником... — С цирульником, Саша? А, теперь вспоминаю, — говорит Елисей Яковлич, — а я уж было думал, что вы как-нибудь пере- иначили фамилию. — То-то, и я что-то не помню Дженкинсона, — говорит Ни- гулецкий. — Нет, как можно! — говорит Саша: — я только передаю Sam не Сем или Сам, а Сём, чтобы и по-русски имя младшего Уэллера звучало фамильярностью. А Дженкинсон, — так и есть Дженкинсон. — Ну, знаем, знаем теперь, читай же, вспомнили, — говорят все. — Сём недавно познакомился с цирульником, и поэтому счи- тает обязанностью деликатности сказать, — но тонким образом,— что он очень уважает почтенное ремесло цирульников. Теперь, читаю: ИСТОРИЯ ДЖЕНКИНСОНА66 Сём довольно долго смотрел на цирульника. — Только одного человечка знавал я из вашего ремесла, поч- теннейший государь мой, но зато человечек был хороший, — и уж как усерден был в своем занятии! Прекрасно. — Сём смотрел, а цирульник краснел: цирульник был очень скромен. 308
— Какое ж было его занятие? Больше по бритью, или больше по стрижке и завивке, смею спросить? — И по той части, и по другой. К бритью была его страсть, можно сказать, а по стрижке с завивкой тоже был молодец. Все его удовольствие было в его занятии. Все деньги на медведей тратил, для медвежьего жира, как требуется по вашему ремеслу. Так они у него и ревут целый день и зубами стучат: чуют, что жир с их братцев в банках стоит, а в окне на улицу их братцев головы поставлены. Они и ревут. А кроме того, и то огорчение, что видят: с утра до ночи ходит по тротуару человек, вывеску ходячую носит, а на вывеске нарисован медведь в смертном часе, а под медведем подпись, крупная такая, что «Вчерашнего числа убит новый медведь у цирюльника Дженкинсона. Свежая мед- вежья помада лучшего сорта». Так вот их жизнь шла: и Джен- кинсонова жизнь тоже шла. И только вдруг у него в нутре рас- стройство вышло, и от этого самого он слег, и лежит, и долго; не может с постели вставать. Ну, что же: и больной имеет такое усердие к своему занятию, что когда тяжельше чувствует себя, значит, когда потягчит ему, лекарь увидит это, обернется в пе- реднюю-то комнату, где самая цирюльня, и говорит: «Тяжельше ноне вашему хозяину, бодните-ко медведей-то». Они и боднут мед- ведей-то,— боднут, а медведи-то взревут; и как они взревут, Дженкинсон откроет глаза, — хоша бы ему как нельзя тяжельше было, — и голос подает: «Это медведи ревут», — и полегчит ему. — Эвто удивительно, — воскликнул цирульник. — В эвтом нет никакой удивительности, — сказал Сём, — натура того требует. — Только, раз лекарь говорит: «Тоже и за- втре зайду, как всегда захожу», а Дженкинсон схватил его за руку и говорит: «Буду просить вас, окажите мне милость».— «С моим удовольствием, — лекарь говорит, — какую же?» — «Вот какую, — Дженкинсон говорит: — пожалуйте вы завтре небрим- шись, позвольте вас обрить». — «Хорошо», — лекарь говорит. — «Господь вас награди за это!» — Дженкинсон говорит. Приходит лекарь на другой день, — обрил его Дженкинсон, исправно обрил; говорит лекарь: «Я вижу, что это вам на пользу идет; а у меня на козлах кучер сидит, столько дней рыло не брил, что вам в большое удовольствие будет такое рыло поскоблить; а у лакея у мово рыло хоша и не очень давно брито, но баки у него такие уродились, что любо будет бритве по такому лесу погулять. Один придет сюда, другой останется у еквипажа; тот воротится стеречь еквипажу, эвтот придет. Каждый день так буду делать с ними для вас, вы их и брейте в свое удовольствие. И теперича, шестеро детей у вас, что вам на них глядеть-то? — вы им головы- то и брейте, кажный день и брейте, — что не брить? — брейте. Тоже, двое подмастерьев у вас, что вам их не стричь да не зави- вать, как охота у вас есть? Вот, таким манером вы, бог даст, и поправитесь». 309
Дженкинсон со слезами руку жмет лекарю: «буду», — гово- рит, — и начал с того же самого дня. Так у него под подушкою бритвы и лежат. Как чувствует, что тяжельше ему, кликнет сы- нишку или дочеренку, — а у них у всех головы-то лоснятся даже, так хорошо выбриты, — а он все-таки опять пройдет бритвою. Ну, вот, завещание надо делать; пришел писарь, с его слов бумагу писать; писарь-то возле него сидит, пишет бумагу, а Дженкинсон потайком от него, сзади-то, стрыгет да стрыгет его. — «Что эвто, — писарь говорит, — слышу я, будто стрыготня идет: стры- гут, что ли, кого в цирюльне-то у вас?» — «Похоже на то, что стрыгут», — Дженкинсон говорит, а сам ноженцы-то спрятал уж, и глядит ему в глаза, как ни в чем не бывало. И только тогда писарь почуял, когда уж почти что вся голова точно выбритая стала. И эвтим лекарством на много времени дженкинсонова жизнь была продлена. Ну, только пришло же и умирать ему. Тут он всех детей подозвал, оченно хорошо всех шестерых обрил; как обреет ребенка, и в темечко поцелует: отец, чувство. И подма- стерьев позвал, обоих остриг, завил на самый лутчий манер, как нельзя быть моднее, и говорит: «Послушать бы мне теперича са- мого жирного из моих медведей». И эвто его желание в ту же минуту исполнили. И тогда он говорит: «Оченно, — говорит, — я доволен; и теперича оставьте меня одного»; — и оставили; он и умер; только перед тем сам себя остриг и пробор себе модный сделал с завивкою. Добрая, милая Саша! «Это о вас, Веренька»,—и страницы перевода залиты ее слезами. Но мне вредно быть чувствительным. 3. МОЙ ХАРАКТЕР А. А. С ы р н е в а Все стараются развлекать и утешать меня. Что из этого следует? Из этого следует, что и я должен утешать других. Что из этого следует? Очевидно, что этим определяется мой характер. Говорят, что есть такие, которые могут приставить какой угодно нос. Сочинения Гоголя, изд. 1862, том ///, стр. 193. ЯВЛЕНИЕ VII1 Швохнев. Кругель и Степан Иванович Утешительный (входят с поклонами). Швохнев (с поклоном к ним навстречу). Прошу простить. Комната, как видите, не красна углами: четыре стула всего. 310
Утешительный. Приветливые ласки хозяина дороже всяких удобств. Швохнев. Не с комнатою жить, а с добрыми людьми. . Утешительный. Именно правда. Я бы не мог быть без общества. (Кругелю.) Помнишь, почтеннейший, как я приехал сюда: один-одинехонек. Вообразите: знакомых никого. Хозяйка— старуха. На лестнице какая-то поломойка, урод естественнейший; вижу, увивается около нее какой-то армейщина, видно, натощак... Словом, скука смертная. Вдруг судьба послала вот его, а потом случай свел с ним... Ну, уж как я был рад. Не могу часу пробыть без дружеского общества. Все, что ни есть на душе, готов рас- сказать каждому. К р у г е л ь. Это, брат, порок твой, а не добродетель. Изли- шество вредит. Ты, верно, уж не раз был обманут. Утешительный. Да, обманывался, обманывался, и всегда буду обманываться. А все-таки не могу без откровенности. К р у г е л ь. Ну, признаюсь, это для меня непонятно: быть от- кровенну со всяким. Дружба — это другое дело. Утешительный. Так; но человек принадлежит обществу. Кругель. Принадлежит, но не весь. Утешительный. Нет, весь. Кругель. Нет, не весь. Утешительный. Нет, весь. Швохнев (Утешительному). Не спорь, брат: ты не прав. Утешительный (горячась). Нет, я докажу. Это обязан- ность... Это, это, это... это долг, это, это, это... Швохнев. Ну, зарапортовался! горяч необыкновенно: еще первые два слова из того, что он говорит, можно понять, а уж дальше ничего не поймешь. Утешительный. Не могу, не могу! Если дело коснется обязанностей или долга, я уж ничего не помню. Я обыкновенно вперед объявляю: «Господа, если будет о чем подобном толк, извините, увлекусь, право, увлекусь». Точно хмель какой-то, а желчь так и кипит, так и кипит. 4. ЕГО ХАРАКТЕР Описание, сделанное его другом Рекомендую моего Сашу. Прекрасный малый, добрая душа. Но еще ненадежен: девятнадцать лет, — ну, что за лета? — почти ребенок. Сочин. Гоголя, 1862, том II, стр. 459. «Молод! не по летам чин берешь!» — (Гоголь, том II, стр. 283), — меня, старика, обижаешь, — говорю я и, обращаясь к вам, друзья мои, с гордостью указываю на автора и говорю: 311
— Хотите видеть чудо? Юноша девятнадцати лет, сын моей сестры, передергивает с таким искусством, как ни один из игро- ков! Приезжайте к нам и посмотрите. К вам выйдет человек поч- тенных лет, — это я. Вы отрекомендуетесь, скажете, что слы- шали, что бог наградил меня таким необыкновенным племянни- ком. Да, признаюсь, — скажу я (и вам понравится то, что без всяких, понимаете, этих претензий и отговорок),—да,—скажу,— точно, хотя дяде и воспитателю и неприлично хвалить собствен- ного воспитанника, притом же племянника, но это, действительно, в некотором роде чудо. «Друг мой!—скажу, — поди-ка сюда. Покажи гостю искусство!» Ну, вы увидите, юноша, просто ребе- нок, мне по плечо не будет, — и вам, если вы высокого роста, как я, и в глазах ничего нет особенного. Начнет он метать — вы просто потеряетесь. Это превосходит всякое описание. Элиза Всеволодский 5. ПРОЩАНИЕ Из дневника А. А. Сырнева Добрые, добрые! Все шалят, смеются. Для развлечения умирающего, — смешного, быть может, — но умирающего все-таки за вас, мои сестры; умирающего смешно, быть может, — но все-таки за вас; умирающего с сердцем, уже начавшим жаждать любви, но еще не согретым любовью ни одной из вас. Я был другом каждой из вас. Любите память мою. А. С ы р н е в 6 апреля VI ИСТОРИЯ БЕЛОГО ПЕНЬЮАРА Окончание разговора Л. С. Крыловой с Е. Я. Всеволодским 1. ПИСЬМО ОТ НЕИЗВЕСТНОЙ ДАМЫ К ЕЕ ДРУГУ, СТАРИКУ Город NN, 12 мая 1863 Добрый мой NN, Я была очень удивлена, когда сестра, выехавшая из Петер- бурга двумя неделями позднее меня, привезла с собою и отдала мне довольно толстую рукопись, сказав, что тут, над этою руко- писью, работали вы, ваш племянник, она, ее муж, что я и Саша должны продолжать эту рукопись, если я не хочу отступиться от своего слова» Рукопись заключала в себе три первые тетради и 312
пять первых отделов четвертой тетради «Перла создания». Я прочла эту рукопись и задумалась. Но по совету, — по просьбе моего мужа решилась продолжать начатое людьми, столь близкими мне, людьми, уважающими меня; решилась и, как видите, исполняю свое решение. Вы знаете меня. Я не очень нуждаюсь во мнении людей, кроме тех людей, мнение которых о себе я знаю. Но все-таки я была поставлена в страшное положение присыл- кою этой рукописи. Сказать: «я не хочу» — это очень легко. Мне даже не было нужды говорить и этого: когда я сказала сестре: «я продолжаю рукопись», — сестра отдала мне запечатанную записку, содержа- ния которой сама не знала. Записка была вашей руки; вы гово- рите мне в ней: «Возвращение рукописи без продолжения, пи- санного вами, будет равнозначительно выражению вашего жела- ния, чтобы рукопись была уничтожена, — и она будет сожжена при мне». Вы говорите это; я должна видеть из того, что черно- вые листы рукописи уже сожжены при вас и что других списков нет. Отказаться легко. Даже не было бы надобности отказываться: только не продолжать историю «Белого пеньюара» — и рукопись была бы сожжена другими, если бы я положилась на других и не сожгла ее сама. Ваше участие в этом деле ручалось бы мне, что попытка рас- сказать историю «Белого пеньюара» не была бы возобновлена, если бы я сама не досказала ее. Я не боюсь. И мой муж не боится. Я продолжаю «Перл создания» и попрошу Сашу помочь мне. Мой муж согласен. 2. ПИСЬМО Л. С. КРЫЛОВОЙ Е. Я. ВСЕВОЛОДСКОМУ Воронеж, 12 мая 1863 Я была очень удивлена, когда Лидинька, выехавшая из Петер- бурга двумя неделями позднее меня, привезла с собою и отдала мне довольно толстую рукопись, сказав, что это сборник сочине- ний ваших, Алферинькиных, ее, ее мужа, что вы все просите меня и Сашу продолжать рукопись. Посоветовавшись с моим мужем, исполняю ваше желание. Но, признаюсь вам, я не ожидала, что мне будет прислана та- кая рукопись с такою просьбою. Да, я удивляюсь тому, что у кого-то из нашего дружеского круга, — у вас, или у кого другого? — достало терпения и серьез- ности приняться за исполнение того, о чем иногда говорили мы по вечерам, воображая, что мы только говорим и что от нас не потребуется, чтобы мы поступили, как говорим. 313
Кто это сделал? Кто заставил писать вас, Елисей Яковлич, Лидиньку, Петра Ульяныча? — Один кто-нибудь? Или несколько человек? Но, кто бы ни был этот человек, его роль ясно обозначена псевдонимом Лукьян Игнатьевич фон-Бах. Кто бы ни был он, скажите ему, что я уважаю его. Скажите ему, что мой муж говорит: «Перед этим человеком я отступил бы, как перед сильнейшим». Высказать ли вам странную мысль: и мне, и мужу почему-то кажется, что этот псевдоним скрывает за собою женщину... Я не знаю, имею ли я право называть ее. 3. БЕЛЫЙ ПЕНЬЮАР Продолжение. — Рассказ Л. С. Крыловой Wie Schnee, so weiss. Белизна—как белизна снега. Я полагаю, что лучше всего будет, если я стану рассказывать в форме письма к вам, добрый друг наш, Елисей Яковлич. Я уже сказала в предыдущем письме, что мы с мужем не ви- дим., почему ж бы не досказать историю «Белого пеньюара»: в том, что остается досказать, нет ничего щекотливого ни для меня, ни для него. Вы написали мой разговор с вами совершенно так, как он был. Но я пишу для печати, потому должна прибавить объясне- ние, которое было бы лишним, если бы я в самом деле писала письмо к вам для вас. Когда я, кроме одного или двух друзей, говорю с публикою, я обязана думать о том, чтобы мои слова были ясны для нее. Потому я имею надобность излагать обстоя- тельства, которые и без всяких замечаний или известны, или по- нятны людям, близким ко мне. Разница не та, что надобно умал- чивать перед публикою что-нибудь, удобное для корреспонденции с одним человеком: о чем нельзя говорить для всех, о том ни я, ни мой муж, ни вы, никто из нас не напишет ни к кому, — ни к сестре, ни к брату, ни к мужу или к жене. Нет, разница в том, что для публики надобно говорить и те подробности, о которых излишне объясняться в письме, назначенном для своих семейных, или друга, или подруги. Поэтому я объясню, что понимаю под словами: «Мой разговор с вами, Елисей Яковлич, написан вами совершенно так, как он был». — Там есть, что я говорю вам: «Уйдите на полчаса; мне надобно отдохнуть; если вы охотник удить, в пруду много кара- сей; в той комнате вы найдете удочки». — Я не помню, случилось ли мне предложить вам именно это развлечение; очень вероятно; но я не помню. Я помню только, что я просила вас итти в сад, чтобы я имела время успокоиться для продолжения разговора, — 314
говорила: «Через полчаса вернитесь». Прежде того, я говорю вам: «Что ж вы не курите? я не боюсь сигарного дыма». Я не помню, я ли пригласила вас курить — что вероятнее — или вы без моего разрешения закурили сигару, заметив, что я женщина простая и прямая, и если дым сигары тяжел для меня, то просто скажу: «Бросьте вашу сигару». За верность таких внешних мелочей в ходе разговора я не ручаюсь. Верность всего остального — па- мятна мне. Но у меня есть поверка, более точная, чем нынешнее мое вос- поминание. Я в три года могла бы забыть многие подробности и принять за слова, действительно сказанные тогда мною, такие слова, которые не были тогда сказаны мною, но выражают мое тогдашнее настроение, как я его помню. Например, я могла бы ошибиться, действительно ли я говорила вам о странности того, что дети не душат отцов и матерей для получения наследства. Это желчное выражение так соответствует тогдашнему раздраженному состоянию моей души, что показалось бы мне припоминающимся, хотя б и не помнилось, хотя б и не было сказано. Моя память могла бы обманываться. Но не память моего мужа. Мне не случалось рассказывать вам мелочных подробностей о том, как я помирилась с мужем через полгода после моего раз- говора с вами. Вы знаете от меня только, что я написала мужу письмо, в котором выразила свое сожаление о том, что так долго мучила его и себя понапрасну. Он, сколько ему помнится, не ска- зывал вам и этого. А не зная содержания моего первого письма к мужу, вы, даже вы не знали меня. Оно было безрассудно. Через два дня после его получения, когда муж стал рассуждать спокойно, он сжег его. Таких писем нельзя хранить. Потому их нельзя и писать. Конечно, это не значит, чтобы нельзя было повторять содержания их в печати. Кто верит назначенному для печати? Да, письмо сожжено. Но мой муж помнит его. В этом письме я со всею подробностью объясняла мужу все то, что составляло содержание моего разговора с вами. Теперь, вероятно, будет достаточно этих слов. Но тогда вы были не очень понятливы. О, как вы измучили меня тогда. Пять раз я бросалась высказаться, высказывалась наполовину — и вы каждый раз останавливали меня вашими догадками о том, что я хочу ска- зать — вы удивительно отгадывали — вы не помогли мне ни од- ним словом, вы каждый раз заставляли думать: «Нет, с ним не- возможно говорить, он ничего не поймет! он ничего не понимает! я должна без его согласия сделать то, что сделаю, что уже сде- лано мною без него». Но я горжусь тем, что я все-таки выдержала свой характер — не делать ничего обманом, и все-таки сказала вам, что будет сделано мною. О, какая пытка была это! Писать мужу было для меня легко. Письмо должно было быть сожжено. Писать его было безрассудно. Бумага тебе изменница. 315
Но как же было не писать? Мой муж говорит: «Довольно было написать: — я мирюсь с тобою; приезжай, пожалуйста, и мы вместе возвратимся в Петербург». Конечно, так. Конечно, о под- робностях следовало не писать, а сказать при свиданьи. Я сама почти понимала это. Но я не могла поступить иначе. Отложить объяснение до свиданья значило бы объясняться после примире- ния; это было бы — мириться, уже подкупив примирением. Через два дня мой муж испугался, что письмо еще не сожжено им. Но два дня он не помнил об осторожности: радость не давала ему вспомнить о ней. Это понятно. Он продолжал очень сильно любить меня. Любимая женщина писала ему, что любит его. Что писала она ему кроме того, все равно; но она писала ему, что любит его больше, чем когда-нибудь. Все равно, были ль ему приятны или неприятны некоторые подробности моего письма, — хоть бы, например, то, что я все-таки оставалась на многих стра- ницах «дочерью Иеффая», как вы меня назвали, возносилась в воздушные сферы. Смеялся или не смеялся он над некоторыми моими тирадами, все еще отзывавшимися ребячеством, неумест- ным в 231/2 года, огорчался он или не огорчался тем, что я раз- мышляла еще полгода после того, как говорила с вами, — я ни- чего этого не знаю; он говорил мне: «Нет, не смеялся и не до- садовал и не огорчался». Я сама не умею сказать себе, верю я этому или нет. Он говорит теперь: «Нет, не верь, я увлекся, ко- гда уверял тебя в этом», но ведь он сам не может отдать себе отчета, какие чувства перебывали у него в его душе в те часы, когда он читал и перечитывал мое письмо; нет, я не верю нынеш- ним его представлениям о том, будто бы он и смеялся, и досадо- вал, — вы понимаете, я не умею этого выразить. Впрочем, все это тонкости, которых не стоит и выражать. Если и были в нем при чтении моего письма другие чувства, все-таки важно только то, какое чувство совершенно преобладало; а гос- подствующее чувство было — радость; это и натурально: он любил меня, и я возвращала ему свое сердце, всю себя; да это и выразилось в том, что он сделал: пробежав письмо, он закричал: «одеваться!» — и поскакал устраивать свой отъезд ко мне, и тотчас же поехал в Старобельск; а еще гораздо вернее подтверждается это тем, как мы с ним живем после того; вы знаете, как: не очень дурно. Да, натурально, что он не раз и не два перечитывал мое письмо к нему; все подробности врезались в его любящей памяти. И он говорит, что разговор написан вами совершенно верно. Он даже говорит, что наверное не прибавлено вами ни одного слова, сколько-нибудь важного, — не забыто ни одного, сколько-нибудь идущего к делу. О себе я скажу только, что я дивилась твердости вашей памяти. Муж посмеялся над моим удивлением: «Лиза, со- образи, что он с детства привыкал по целым годам помнить де- нежные разговоры, с рублями и копейками, с подлинными выраже- 316
ниями из бухгалтерских книг и Контрактов; что за коммерческий человек тот, у кого не твердая и не отчетливая память!» Итак, мой муж подтверждает, что разговор мой с вами напи- сан совершенно верно, — до самого того места, на котором вы перестаете передавать его подробно. Эти последние строки вашей части истории «Белого пеньюара» несколько сбивчивы, — и есте- ственно: вы уж не на шутку встревожились за мое здоровье, когда после двух, я думаю, целых часов моего спокойного расположения вдруг возобновился пароксизм с такою силою, какой не имели прежние. Вы начали суетиться, ласкать меня — добрый старик! — где уж вам помнить в порядке такую хлопотню. Но я меньше вас была испугана возобновлением припадка; вы помните, я была в таком страшном и странном настроении духа, что даже в эти ми- нуты не совсем потеряла самообладание, — и я все-таки сознавала, что вы напрасно опасались нервической горячки, это я не больна, а только раздражена на себя, и через злобу на себя раздражена против целого света, и что это пройдет, когда я назлюсь и напла- чусь. Так и вышло, помните: через полчаса я стала тиха и кротка, потому что, наконец, выбилась из сил. А когда вы уехали, я так и повалилась спать, — это даже и теперь мне странно: значит, я очень изнурилась. Кстати: хорошо бы дать моему разговору с вами название «Деспотка», я думаю, что оно понравилось бы многим (очень) умным людям. Да, найдутся такие господа и госпожи, которые все это припишут деспотичности моего харак- тера. А другим понравилось бы заглавие «Ревнивица». И это недурно, но «Деспотка» — было бы прелестно. Я ужасно стыжусь и ненавижу плакать. А между тем, вы знаете, я перед разговором с вами плакала все утро, — вплоть до вашего приезда. И все не наплакалась досыта, когда вы приехали, и я должна была сдерживать рыдания, — это и душило меня. Вы знаете, что мои тогдашние обильные реки слез были не смешные, не глупые, —почтенные слезы: вы знаете, только накануне разго- вора с вами я поняла, что я не права в разрыве с мужем, что я с напрасным безрассудством разбила его и свое сердце; я тем более ужаснулась, что зло, которое три года делала я себе и ему, пока- залось мне тогда неисправимым: я подумала, что уже не могу возвратиться к мужу, которого так грубо оттолкнула от себя. Жить три года в гордом самообольщении, что я героиня, — «дочь Иеффая», — и вдруг заметить, что я столько же похожа на дочь Иеффая, сколько мой муж похож на «Обидчивого пуританина», рассказ о котором мы с мужем посылаем к вам (некоторые места в разговоре о добродетельной графине написаны моим мужем); понять, что я просто-напросто должна решить о себе: «ты дура», «ты бесчеловечная дура», это может основательно потрясти грудь, так что ей захочется стонать. И по какому пустому поводу было сделано мною это открытие! Конечно, повод был только случайностью, по которой разыгра- 317
лась во мне драма, сочинявшаяся во мне самой в продолжение трех лет; этот случайный повод только «подвел баланс» — по вашему коммерческому выражению — но все-таки, какая же странная про- тивоположность между ничтожностью повода и силою его дей- ствия на меня. Мой муж говорит: «сила удара зависит не от того, сильно ли затронули кондуктор, а оттого, что накопилось много электричества». Да, смешно подумать!—Лидинька немножко подурачилась, — я сделала строгую мину, когда в комнате, плотно затворенной, закрытой плотною драпри, увидела Лидиньку, дура- чущуюся перед зеркалом; Лидинька надула губы на эту строгую мину, действительно лишнюю, а я прошла в другую комнату, где сидело другое дитя, читавшее книгу, за толстою дверью, плотно затворенною и завешенною с обеих сторон драпри. Когда я по- смотрела на это дитя, которое столько же думало тогда о Ли- диньке, сколько вы о Лоле Монтес или я о математике, — мне стало совестно за свою неуместную серьезность, я поняла, что я не права перед моею сестрою, что она — «глупая девочка», по- моему — все-таки менее глупая девочка, чем я, 23-летняя баба, сделавшая ей строгую мину. Выговор следовало сделать, но я не сделала выговора, который часто делаешь, понимая, что это лишь форма совета на будущее, а не порицание за что-нибудь, — нет я сама в себе подумала, что моя сестра безрассудна, — вот это было глупо, что я с а м а вообразила себе: «как это глупо со стороны Лидиньки»; этим начались мои размышления, и вы знаете, как они с этого продолжались и как я додумалась, что не трудно мне было увидеть, виноват ли мой муж. Как странно цепляются мысли, как мелочи доводят до важных вещей. Или тоже неважных? Как вам кажется, я знаю; как мне кажется, — это не любопытно; но из мелочи произошел повод к тому, что восста- новилось счастие мое и моего мужа, а это уж, во всяком случае, важно для нас обоих. Эти заметки были бы лишние, если бы я писала к вам только для вас: вы все это знаете. Но мое письмо будет напечатано, потому нельзя умалчивать ни о чем, нельзя пропускать ничего: пиши все. Теперь следует досказать страдания Лидиньки, кото- рые будут новостью, вероятно, и для вас: в нашем серьезном раз- говоре с вами некогда было мне подробно говорить, как она стра- дала подобно Гремину, Звонскому, Блестову и другим титанам страдания от любви в эпоху Марлинского и заглушала страдание души совершенно по их методу: «Неси меня, верный конь мой, — вскричал Аммалат-Бек, — коварство злодеев оторвало от моего страстного сердца прекрасную Зарему, лава клокочет в моей груди, я хочу упиться вихрем бешеного галопа» — я не помню, кто восклицал, Аммалат-Бек или Мулла Hyp, но, во всяком слу- чае, Лидинька не читала Марлинского, — сама природа внушила ей такое страдание и указала такое лекарство. Говорите после этого, что герои Марлинского не натуральны: совершенно нату- 318
ральны, только лета их не те в нынешнее время. Мой Мулла Hyp, Лидинька, — много помоложе прежнего. Отчасти поэтому, отчасти потому, что Петр Ульяныч не был погублен коварством злодеев, — то есть моим коварством, — стра- дания Лидиньки не извлекут слез даже у чувствительнейших де- виц и старцев. Но мне все-таки было жаль, что я огорчила ее. Вы говорите об этом, я расскажу подробнее. Я вернулась из уборной Лидиньки в ту комнату, где была она сама, помогла ей зашнуроваться к обеду; едва мы кончили ее туалет, приехал Петр Ульяныч, мы заговорились о делах; я чув- ствовала себя усталой от хлопот по утру, хотела уснуть после обеда, поэтому попросила Петра Ульяныча самого съездить в го- род за покупками и распоряжениями к свадьбе, — все это расска- зано у вас. Тотчас после обеда он уехал. Лидиньке вообразилось, будто я отправила его в город, чтобы наказать ее разлукою с ним за ее шалость (о которой я уж успела было и забыть). Проводив свою Зарему, то есть Петра Ульяныча, будущий Аммалат-Бек, то есть Лидинька, опять надула губы на меня. Возвращаясь в ком- наты с проводов ссыльного, она сказала мне: «Какая ты злая, Лиза», — а на глазах были у нее, бедной, слезы, а в осанке убий- ственная вражда ко мне; грозно и плачевно прошла она мимо меня, прямо в свою комнату. Что ж мне с нею делать — действи- тельно, девица убита мною, и не мне, ее убийце, утешать ее: мой вид только будет раздражать ее смертельную рану, отравит последние минуты ее земной жизни, — уж пусть утешает Веринька; — и я пошла в свою комнату, прилегла. Через полчаса я думаю: «теперь убийственность моего вида для нее, вероятно, прошла — пойду, скажу: «Я не думала, что ты так огорчишься, а то я не послала бы Петра Ульяныча в го- род»— иду: что такое? —дверь комнаты ее заперта. Я стучусь: «Лидинька, отопри, извини меня, что огорчила тебя; да ты лучше сказала бы, чем сердиться: твой Пьер и не уехал бы в город»; — но дверь не отпирается, и ответа нет. Неужели так долго она сер- дится? — не может быть. — «Лидинька, отопри дверь», сказала я погромче и постучала сильнее. — «Позвольте, Лизавета Серге- евна, что я вам скажу, — отвечает из зала голос Вериньки, — и с тем вместе является сам Веринька: — Лидиньки, должно быть, нет в ее комнате. Я три раза стучался, — сначала она отвечала, чтоб я не мешал ей плакать, а потом ничего не отвечала. Должно быть, ее нет там». — «Куда ж она пропала?» — «Не знаю; и не знаю тоже, как же она могла уйти? Через зал не проходила, — в столовой сидят, шьют, не видели ее; где ж она могла пройти?» — «Но не я говорю, что она ушла, вы сам это говорите, Веринька; как же она ушла, когда не выходила из комнаты?» — «Я и сам не знаю, а должно быть ушла; а то как бы не пустить меня ? » Мы начали расспросы. Прислуга в доме не видела, что Ли- 319
динька выходила из комнаты; мы уж тревожились, думали вы- ломать дверь, но прибежала с поисков ее горничная и успокоила нас: кучер сказал, что барышня приходила в конюшню, приказала оседлать свою верховую лошадь и галопом умчалась со двора. Слава богу, значит, цела и здорова. Но как же она попала в ко- нюшню, не выходивши из комнаты? Конечно, как: очень просто. Заперлась торжественно; хотелось выдержать характер, а вза- перти показалось скучно, она и вылезла в окно. Вот, я подумала, достается теперь бедной лошади: страдалица находит облегчение терзаниям своего сердца в «упоении бешеной скачки», как бы и сама не слетела с седла. Да нет, она хорошая наездница. И точно, она вернулась благополучно, даже и вместе с своим Пьером. Сна- чала она поскакала — куда вы думаете? — прямо в город, отыски- вать Пьера; экипаж отыскала, но кучер не знал, где теперь Петр Ульяныч, ходивший по Гостиному двору из лавки в лавку. Ли- динька по лавкам, проследила все его путешествия, — но куда он пошел из последней лавки, в которой был? —купец не так инте- ресовался им, как Лидинька, потому имел бездушие не спросить его, куда он идет. Лидинька побилась, побилась, — нет, пропали следы. Решилась ждать у экипажа, села на своего коня и начала разъезжать шагом по улице взад и вперед, вероятно, точно с такою же занимательностью для жителей улицы и сидельцев Го- стиного двора, как Дон-Кихот, когда отправлял дежурство перед посвящением своим в рыцари. Через полчаса, разумеется, про- гулка шагом надоела ей, и она поскакала назад, придумав, что еще лучше будет неожиданно накинуться на шею Пьеру среди дороги. Это ей удалось исполнить: не доезжая верст двух до нашего дома, она повернула назад, поехала опять к городу, уже умеренным галопом, потому что лошадь была измучена, и на третьей версте любящие сердца уселись рядом, усталую верховую лошадь привязали сзади экипажа и счастливо приехали пить чай со мною. Так благополучно перенесла Лидинька разлуку, которой под- вергла ее моя жестокость. Но эти три-четыре часа ее галопиро- ванья были очень важны для, — теперь я могу сказать, — для прочного счастья моего и моего мужа. Я в это время много пере- чувствовала, пережила, поняла, что я была неправа, бесчеловечна к моему мужу. Этот переворот, — теперь я могу сказать: спаситель- ный переворот — произошел очень просто: я думала, думала в это время. Увидев огорчение Лидиньки, я вспомнила, что я была неправа перед нею, — и через два часа для меня стало ясно, что я была неправа перед моим мужем. От одного сознания своей не- справедливости до другого переход недалек, но есть большая раз- ница в пустом огорчении девочки на полчаса и в том, что я три года мучила себя и мужа. Из одного открытия следовало другое, но первое было забавно, второе — вы видели. Елисей Яковлич, в каком состоянии души я была и через сутки после второго от- 320
крытия, — и через сутки вы видели три пароксизма рыданий та- ких, что вы сочли их припадками горячки, а это были уже сла- бейшие: я не спала ту ночь, рыдала, все утро рыдала, — еще бы не рыдать! Муж говорил, — и говорит: «и эти рыдания были ребяче- ские». Прав ли он, я не высказываюсь теперь; я скажу только, что за это я люблю его. Но, ребяческие или нет, эти рыдания обратились в пользу мне и моему мужу. Потому — потому говорю: благословляю этот вечер, эту ночь, это утро невыразимых страданий. Но довольно о себе. Я и так слишком много разговорилась о себе, — длинно, длинно. Что делать, каждый из нас так любит за- ниматься собою. Гораздо любопытнее и, быть может, гораздо важнее странное влияние, которое имела пустая шалость Лидиньки на характер Алфериньки. Из этой шалости вышла его исповедь, которой он был обязан удивительной чистотою своего сердца. Случайным об- разом слушательницею этой исповеди была я, и он, как вы знаете, за это приписывает мне роль какой-то феи-хранительницы его. Конечно, он преувеличивал мое значение в этом. Но я вижу, что вы, — или я не знаю, кто, — кто бы ни был он, или скорее она, заставляющая вас и меня писать эти странные тетради, — я вижу, что он или она хочет поместить в них какой-нибудь ди- фирамб, писанный Алферинькою в честь мою. Я догадываюсь, что в его бумагах нашелся какой-нибудь восторженный панеги- рик мне, вроде тех, которыми он так часто приводил вас всех в затруднение: хохотать ли над ним, или нет, — меня в недоуме- ние: сердиться мне, или смеяться, — не смущал только вас, вашу супругу и моего мужа, находивших, что если это и не- лепо, то лишь повидимому, а на самом деле и просто и не лишено смысла, чему никто из нас, остальных, не верил, при всем нашем уважении к вашему тройственному авторитету. Но покоряюсь своей судьбе, судьбе ужаснейшей для меня и всякого человека со смыслом, — судьбе стать на пьедестале, на ко- тором вырезано золотыми буквами: «Цецилия новейших вре- мен» — вы уж провозгласили это мое прозвище в конце биогра- фии Вериньки. «Дочь Иеффая» — это еще ничто перед «Цеци- лиею». Скажите, за что делать смешною женщину, ведь все-таки не глупую же? Но я вижу, что пощады нельзя ждать. Покоряюсь. Вот простое объяснение того, как я подверглась этому страш- ному жребию; надеюсь, что люди с здравым смыслом скажут: «Нет, она понимает, что эта роль смешна, и не претендует на нее». Поверьте, mesdames et messieurs, не только не претендую, со- гласилась бы два года не танцовать, — я еще танцую, — три лета прожить на гадкой петербургской даче среди лягушек вместо 321
того, чтобы ездить в свой старобельский хутор, где такие поля, с такими цветами, с такою ароматною травою, лучше всех цве- тов, — согласилась бы — но нет, нельзя придумать казни ужаснее петербургских дач вместо старобельского хутора, — согласилась бы, говорю вам, даже на эту казнь, лишь бы избавиться от роли Цецилии. За что? за что? Судите сами. Все мое благотворное влияние состояло в следующем: Когда мы с Веринькою успокоились за пропавшую Ли- диньку, я, — как уж и говорила, — опять вернулась в свою ком- нату и уснула. Спала, выспалась, — так, уже слегка, дремала, ле- нилась вставать и дремала, — когда шорох в комнате разбудил меня: это вошел Веринька, чтобы поставить на место книгу с эстампами, которую пересматривал. — «А, это вы, Веринька? Садитесь здесь, мой милый, — ничего, что разбудили, я довольно спала. Я и забыла про вас, что вы один». Он сел у окна. Я стала хвалить его за скромность, которую видела в нем всегда и в ко- торой особенно убедилась, когда увидела, что он в другой ком- нате смирно и серьезно сидел за книгою; в то время, как Ли- динька занималась превращением себя в Рахиль и Семирамиду и всех богинь Олимпа, он занимался своею книгою, а не под- сматривал, как сделал бы другой мальчик. Я хвалила его, — вдруг он заплакал и сказал: «Не хвалите меня, я не такой хоро- ший человек (человек!), как вы думаете. Я гораздо хуже. Конечно, Лидинька совсем не то, с ней я хорош, потому что я люблю ее, она все равно, что сестра мне, и кроме того, она еще дитя. (Как вам это нравится? Она говорит, что он «дитя», он — что она; и оба правы, конечно; но мило то, что и он и она замечают это лишь друг о друге, с почтением к собственному совершенноле- тию.) Она дитя и сестра мне; с нею я не могу быть дурным. Но я дурной, — я очень дурной». И он пустился со слезами делать мне покаяние в том, что он очень дурной; знаете, обыкновенные признания всякого мальчика от 12 до 17 лет: как он засматри- вался на женщин, и влюбился, и не смел сказать ничего никому, а все засматривался, тайком, чтобы не видели. Выслушав испо- ведь, я сказала, что это действительно нехорошо, но что вот те- перь он раскаивается, потому наверное исправится. И вы знаете, что он исправился: трудно было встретить юношу с таким чи- стым сердцем, — трудно было найти молодого человека, который так строго уважал бы себя и так скромно смотрел бы на женщин, так далек был бы от всякого волокитства. Прошу каждого и каждую сказать, что ж тут особенного с моей стороны? Где тут удивительность каких-нибудь подвигов не- обыкновенной заботливости? Я вовсе не всемирная руководитель- ница к нравственному совершенству, и если бы даже у меня была очень сильна охота резонерствовать о морали, — может быть, это и действительно доходит у меня до излишества, — то у меня на 322
руках была Лидинька, и мне было столько забот о сестре, что, право, некогда было бы думать о попечительстве над чужими. Ребенок признался в глупостях, которые делает почти всякий ребенок его лет, — согласитесь, нельзя было мне не отвечать на это, — кто ж не осудил бы меня, если б я не пожурила его? Я пожурила его. Что тут особенного? И за что тут делать женщину каким-то смешным чудом? Это несправедливо, наконец. Я могла находить это только смешным в Вериньке, экзальтированном юноше; но, признаюсь, это более чем смешно, когда это повторяется с его слов людьми, которые по своим летам могли бы быть солиднее. Извините меня, Елисей Яковлич, но я сержусь на моего мужа; я сержусь и на вас, и на вашу супругу. Надеюсь, что этим объяснением я спасусь от пьедестала, кото- рый вы мне готовите и который очень забавен, но поэтому нимало не приятен. Этим и просьбою не печатать смешных дифирамбов мне я кон- чила бы мое письмо к вам, добрый Елисей Яковлич, если бы писала для одного вас. Но я пишу для печати. Я высказала свое мнение о том, чем должны отличаться письма к другу, назна- чаемые для печати, от писем, назначенных для него одного: все, что можно написать для одного, — кого бы то ни было, хотя бы отца, хотя бы даже мужа, — можно и напечатать. Но если это должно быть напечатано, то необходимы прибавки, кото- рые излишни в письме к близкому человеку. Поэтому я про- должаю. Вы, Елисей Яковлич, знаете, как просто и вместе странно по- пала я в очень затруднительное положение, которому подвергает меня теперь воля — не ваша. Я произнесла слово, произнесла его искренно, но я не думала, что от меня потребуется сдержать его. До той поры, как я начала читать эту странную рукопись, кото- рую теперь продолжаю, я не воображала, что слово, произнесен- ное мною, может стать делом. Слово это было очень простое. Вы помните, как это было. Вы и мой муж играли в пикет. Лица, которые названы Нигу- лецким и Тисьминым, играли в шахматы. Я, моя сестра и моло- дая дама, названная в этой рукописи Александрою Евтроповною Тисьминою, вышивали шелком и по временам молчали, по вре- менам говорили. Ваша супруга хозяйничала. Ваш племянник (Алферинька) сидел и читал Times. Моя сестра (Лидинька), всегда бойкая, всегда шалунья, соскучилась тем, что все вы углу- бились в свои карты или шахматы и газету, а мы с Тисьминой в пейзаж, на котором листья выходили довольно правильными четы- рехугольниками, по обыкновению шелковых пейзажей. Она ска- зала: «Веринька, хоть бы вы были похожи на человека, — берите вашу виолончель, я хочу петь, — как вам еще не надоели эти га- зеты, я удивляюсь вам». — «Лидинька, вы сама знаете, что газеты 323
не так скучны, как вы говорите, — вот и в этом нумере есть вещь, очень занимательная. Лучше я расскажу вам ее, — потом и вио- лончель». — «Ну, рассказывайте». И он начал рассказывать процесс графини, кажется, Йельвер- тон, — помнится, так, — но это все равно. Хорошенькая, очень умная и образованная, очень гордая девушка, дочь бедного тор- говца, — сирота, кажется, но не помню, — возвращалась домой, в Англию из Италии, вместе с богатым семейством, в котором была гувернанткою. Почему-то они поехали морем. На том же пароходе ехал граф Йельвертон, молодой человек, богач. Он стал ухаживать за ней. Быть может, она кокетничала с ним, — это доказывал, но, кажется, напрасно доказывал его адвокат. И к чему доказывал он это, — непонятно, если не к тому, чтобы выказать и себя не лучше своего клиента: кокетничанье или не ко- кетничанье нимало не относится к предмету процесса. Процесс возник из того, что девушка была девушка благоразумная и если слушала комплименты внимательнее, чем следовало, если отвечала на них, — чего вовсе не следовало, — то все-таки сказала графу, что он может замолчать. Он влюбился в нее и сделал ей предло- жение. Она приняла предложение. Он сделался ее женихом. По приезде в Англию отправились в церковь и повенчались. Но через несколько времени ему вздумалось бросить ее, и тогда он объяснил ей, что их брак недействителен, потому что не соблю- дены некоторые формальности. Какие формальности, я не могу припомнить; дело только в том, что церковные законы в разных частях государства различны, и что граф Йельвертон — ирландец, и что вопрос о его браке должен был решаться в Дублине, по за- конам, о которых не имеют понятия ни англичане, ни шотландцы, и что по этим законам требуются такие формальности, которых решительно не знала его жена. А он знал тогда очень хорошо, что он делает. Но ошибся в расчете: дублинский суд не захотел быть соучастником низости и решил дело по законам той части госу- дарства, где была свадьба. Все мы слушали этот рассказ; начался общий разговор по по- воду его; стали говорить о том, что легче: полное открытое иссле- дование жизни, как, например, в этом процессе, или наше перешеп- тывание, слухи, сплетни. Пример для сравнения был слишком невыгоден для трусости перед истиной по предпочтению полу- мрака: по окончании процесса, графиня Йельвертон была пригла- шена дублинскими дамами на бал, устроенный ими в честь ее; а у нас так с тем и остались бы — что, вероятно, была авантю- ристка, и что едва ли была даже как-нибудь и где-нибудь повен- чана. Стали толковать о том, почему однакоже никто не решается сам печатать свою интимную биографию, как бы ни пошлы были сплетни о его жизни; понятно, почему: частная жизнь каждого — дело не его одного; никто не может рассказывать свою частную жизнь, не рассказывая и многих чужих тайн, потому печатать 324
интимную биографию можно только тогда, когда уже не осталось никого из людей, близких к человеку, биография которого печа- тается. — Вы помните, кто сказал: «Жаль, что нет возможности устранить это неудобство; но неужели в самом деле нет возмож- ности?» — не мною, не вами и никем из лиц, пишущих теперь под псевдонимами, были произнесены эти слова; я вижу, что лицо это обозначено псевдонимом Лукьяна Игнатьевича фон-Баха, — мы все видим это. Но, Елисей Яковлич, если это лицо так поймало меня на слове, то оно не имеет права принимать такой псевдоним; это лицо — женщина; это лицо — старуха; смешно было бы теперь не договаривать, кто это лицо; это — ваша супруга. В «разговоре» со мною вы называете ее «Изабелла» — прекрасно; в четвертой тетради, в сказках моей сестры (хороши сказки!) я нахожу «Леилат Гедеоновну». Прекрасно. Итак, Изабелла Гедеоновна сказала: «Жаль, что так трудно делиться с другими опытом своей жизни». Разговор продолжался в этом направлении; я имела неосторожность сказать: «Если бы дана была возмож- ность рассказывать свою интимную жизнь, не выдавая тайну своей личности, у многих было бы желание поделиться с другими своим опытом». Меня спросили: «Например, у вас?» — «И у меня; как у очень многих, я думаю», сказала я. Что особенного в моих словах, Елисей Яковлич? Кто из нас не говорил много раз то же самое? И вот, через несколько времени, я вижу перед собою начало истории «Белого пеньюара». Я вижу, что мне даны средства исполнить слово, которое я произносила, как произносят его все, не думая о возможности его исполнения. Никто никогда не скажет, что я труслива. Я не отступаюсь от моих слов. Л. Крылова 4. ПИСЬМО МУЖА НЕИЗВЕСТНОЙ ДАМЫ К ЕГО ДРУГУ Вы скажете: — как я согласился? Я вам отвечаю: — прежде того вы должны были бы спросить, было ли требуемо мое согла- сие. Вы скажете: «Но, по крайней мере, вы не должны были по- могать». Прежде того вы должны были бы спросить, от меня ли зависит, помогать иль нет. Но вообще, если что-нибудь не нравится вам в поступках моей жены, — адресуйтесь с вашими советами к ней. Она передаст мне, что найдет нужным. 12 мая 1863 325
VII УЗОРЫ шитья золотошвейки, бывшей простой швеи Александры Евтроповны Тисьминой-Дмитровской 1. КАНВА Я не скажу, как Лидинька, что мне нечего рассказывать о себе. Я осталась сиротою во младенчестве. Воспитывалась сначала Христа ради; но недолго: скоро я уже могла зарабатывать свой хлеб. В 12 лет я была мастерицей в том ремесле, которым жила моя добрая воспитательница, года через три я уже была под- держкою ее, — еще не старости, но ее пожилых лет. Еще года через два я была очень обласкана светскою дамою, которая в на- шей уездной глуши была аристократкою, — Лизаветою Сергеев- ною Крыловою. Потом я имела случай сблизиться с нею еще больше. Это было после свадьбы ее сестры Лидиньки. Благодаря Лизавете Сергеевне я могла полгода учиться. Прежде я уже чи- тала очень много. Но я не училась ничему, — даже очень плохо писала. В эти полгода я сделалась похожа на светскую девушку: стала довольно хорошо говорить по-французски, одевалась очень недурно: Лизавета Сергеевна была очень добра ко мне. Я могла рассчитывать сделать партию, о какой прежде смешно было бы и мечтать; я могла выйти за порядочного уездного чиновника. Лизавета Сергеевна так полюбила меня, что в городе было из- вестно, что она сделает мне приличное приданое, — даже даст рублей тысячу деньгами. Я жила у ней тогда, по возвращении из Новой Сербии, компаньонкою, — если угодно, проще и вернее, бедного молодою приятельницею. Я жила у ней не даром: я вела мелочи хозяйства, я очень много шила. Она не требовала, — она не желала бы, чтобы я шила, — по крайней мере, так много шила. Но она понимала, что иначе я стеснялась бы ее добротою ко мне. Скоро приехал муж Лизаветы Сергеевны. Я в это время ле- жала, — довольно смешной случай, — с подбитым глазом; мы много смеялись над моим приключением. В одном из шутливых разговоров я вздумала объяснить это приключение своим перст- нем: на моем медном перстне,—единственном, как мне тогда казалось, наследстве, дошедшем ко мне от отца, — вырезана до- вольно странная эмблема: с одной стороны — лицо человека; с другой — волчья голова; между ними решетка; внизу буквы: г. в. з. н. — смысл их нетрудно отгадать, это поговорка: «глаз видит, зуб неймет», — волк не может съесть человека, на кото- рого смотрит так близко. Этот рассказ повел за собою серьезные разговоры, из которых муж Крыловой узнал во мне дочь своего дяди. Я до той поры не знала, кто были мой отец, моя мать. 326
Теперь, когда это объяснилось, то открылось, что меня ждет довольно порядочное наследство, — наследство очень редкое, — отчасти странное. Я стала девушкою с очень хорошим приданым. Я поехала в Петербург с Крыловыми. Через полгода вышла замуж за одного из их ближайших друзей, молодого светского человека, который здесь называется Тисьминым. Из этого вы видите, что у меня есть очень многое рассказы- вать не только о других, но и о самой себе. До 17 лет я была бедною девушкою, простолюдинкою. Через год с небольшим я вошла в светский петербургский круг. В это время я была уже очень развитою девушкою; прежняя жизнь и серьезное чтение уж дали мне самостоятельный взгляд. Поэтому я замечала и чувствовала очень многое, чего не за- мечали, не испытывали люди, выросшие в той жизни, в которую я вошла уже совершеннолетней, быть может слишком серьезным человеком. Хотите ли один пример? — Я шила сотни бальных платьев, и все дамы, девушки нашего уездного города примеривали их при мне, делая свои замечания о том, хорошо ли сшито или что надобно переделать. Но я шила такие платья для других и их только примеривали при мне; я не видела, что такое эти платья в обществе. Я в первый раз надела бальное платье и в первый раз увидела общество в бальных платьях, когда мне было 18 лет и когда у меня был свой взгляд на вещи. Это очень редкий опыт. Таких опытов два года у меня, от моего первого свидания с Лизаветою Сергеевною Крыловой, — первым человеком из об- щества, жизнь которого описывается во всех книгах, понятия и потребности которого господствуют над всем остальным, — до того времени, когда я привыкла к жизни этого общества. А прежняя моя жизнь? Я с 12 лет была уже работницею, в 14 лет я уже заменяла мою воспитательницу, ноги которой от- казывались ходить по лестницам нашего уездного города. Эти лестницы не высоки; но они очень круты. Я имею очень многое для рассказов о моей жизни. Буду ли я рассказывать ее, — я не знаю; быть может, когда- нибудь, когда самые молодые из нынешних людей будут стары; тогда, — может быть, но не теперь. Однако вы уже прочли очень много страниц, написанных мною. Не в сказках: в сказках нет ни одной строки моей, кроме небольшой записки, которую я дала Лидиньке. И не в «разго- воре» Всеволодского с Крыловой. Сказки писаны одною Лидинь- кою, при небольшом содействии ее мужа. «Разговор» написан од- ним Всеволодским. Были другие отрывки, написанные одною мною. Как и все другие, мы кроме Лизаветы Сергеевны Крыловой, Я писала то, что было нужно, чтобы могла быть рассказываема 327
ее автобиография. Она рассказывает о себе вещи странные, рас- сказывает их в странной форме. Но так надобно. И надобно, чтобы я рассказала сказку под именем моей био- графии. Я делаю это. Но я вам вперед говорю: это сказка. Вы знаете канву; остальное — только узоры по ней. 2. ЖИЗНЬ И ПРИКЛЮЧЕНИЯ АЛЕКСАНДРЫ ЕВ(Т)РОПОВНЫ тисьминой, урожденной дмитровской Я ничего не знаю. Почему бы я знала что-нибудь? Я знаю только то, что познакомлюсь с обидчивым пуританином, и мне обещали, что это знакомство будет очень приятно. Очень рада; потому что это знакомство будет совершенною новостью для меня. Конечно, очень трудно будет предположить это; но мало ли что трудно предположить? Кто, например, не предполагает, что у меня рябое лицо? Но оно вовсе не рябое. Оно только кажется рябым. И я в этом не виновата. В этом виноват мой перстень. Я страдала невинно. На моем перстне грубо вырезано: голова волка с разинутой пастью; волк смотрит и скалит зубы на человека, — лицо чело- века вырезано очень близко к морде волка; это лицо пожилого человека, с глазами, закрытыми от ужаса; между этими двумя головами несколько толстых палок, перекрещивающихся в виде решетки; внизу буквы: г. в. з. н., то есть «глаз видит, зуб ней- мет». Все беды и странности моего детства, моей молодости от этого перстня. Этот перстень — от моего отца. Мой отец был охотник. И очень хороший охотник. В послед- ние 30 лет своей охоты он сделал 21 976 выстрелов. Он каждый день записывал свои выстрелы. Он убил 21 976 выстрелами 21 976 зверей. Каждым по одному зверю. В эти 30 лет он не сделал ни одного выстрела за городом. Все 21 976 зверей убиты им, все 21 976 выстрелов сделаны им в городе: с площадей, с улиц, с чужих дворов, с своего дворика. Люди ходили, дети бегали по площадям, улицам, дворам, дво- рику, в то время, как он стрелял: они не мешали ему стрелять и не боялись, что он ранит их. Все 21 976 зверей были убиты им в то время, как высматривали добычу и готовы были броситься на нее, — но раздавался выстрел, и через несколько секунд люди брали труп убитого зверя со двора, с улицы, с площади, чтобы распорядиться им по обыкновению. Все 21 976 зверей, убитых моим отцом в продолжении 30 лет, были одной породы. Город, с площадей, улиц, дворов которого было подобрано столько зверей, убитых моим отцом в эти 30 лет (с августа 1816 до сентября 1846), был — Москва. 328
У нас было все волчье: шуба отца, салоп матери, моя шубка; халат отца был из легкой волчины. На полу вместо ковров ле- жали волчьи шкуры. Мой отец не получал почти никакого дохода от своей долж- ности: он был дьячок церкви с самым маленьким приходом, какие бывают только в Москве, или, по крайней мере, тогда бывали: есть ли теперь, я не знаю. Священник этой церкви умер бы с голоду, если бы не был учителем в какой-то школе. А мой отец, дьячок, жил очень и очень не бедно, потому что продавал шкуры убитых им волков. Что вы предполагаете? Иным, — конечно, не вам, — о нет, иным, — быть может, представляется, будто я говорю, что мой отец убивал волков на площадях, улицах, дворах Москвы? Если так, иные ошибаются. Я никогда не желала, чтобы они так странно компрометировали себя. Я не говорила такой нелепости. Иные сами выдумали ее и вообразили, что она сказана мною. Надобно или уметь догадываться, или не пускаться в догадки. Поэтому умейте догадываться, что это не относится к вам, или не делайте догадок, относится ли это к вам. Фамилия моего отца была Дмитровский. Но на Плющихе, на Арбате, на Тверской, даже в «Городе», даже в Замоскворечье, все знали дьячка Евтропа Кириллыча Коршунова. Прежде мой отец был дьячком в селе Кузнецкого уезда Новых Канадеях; того же села Новых Канадей государственный кресть- янин был Кифа Мокиевич Мокиев. Потом они были разделены судьбою: Кифа Мокиевич записался в мещане, переселился при- казчиком в Елец, оттуда в Тулу. Мой отец еще раньше того перешел в Москву. Но молодость они провели вместе. Кифа Мо- киевич уж и тогда занимался вопросом: «Почему зверь не вылуп- ливается из яйца?» Мой отец много толковал с ним об этом: «Умный ты человек, Кифа, — слова нет, умный; но мудришь. Как почему? Потому, что названо так. А коли тебе нужно, чтобы зверь вылупливался из яйца, тут нечего много мудрить, а надо сделать, как нужно. Я тебе скажу так: двуногая скотина, о че- тырех ногах скотина, — все скотина. Коли корова, баран назы- вается скот, то выходит, и курица, индюк — тоже скот: былием питаются, друг дружку не едят, сами в корм идут; видишь, вот тебе и разрешение выходит по самому по этому. Потому что коли медведь, волк, лиса называется зверь, то и орел, беркут, ястреб, коршун — тот же зверь; кровь проливают, сами в корм нейдут. Вот тебе зверь из яйца и вылупливается, как тебе нужно. Потому что как назвал ты беркута, коршуна зверем, то и вышло твоей надобности разрешение. Ты так рассуждай, как я сужу, а муд- рить нечего». Но Кифа Мокиевич не соглашался; и, отстаивая свое мнение, что мудрить нечего, отец укоренился в привычке называть коршуна зверем. В Москве он бил коршунов. Он даже вошел этим в любовь 329
у всех, в почтение у начальства. Ему предлагали дьяконство, обе- щали потом священство, хотя он и был не из ученых: человека примерной жизни, неглупого, доброго, его уважали и протопопы, и викарий. Но он отвечал: «недостоин сана священнослужитель- ского, — муж бо кровей есмь, и быстры суть руце мои на проли- тие крови. Жизнь мне не в жизнь без охоты, ваше высокоблаго- словение. Каков же я буду дьякон? Недостоин. Останусь причет- ником». «Да какую же кровь-то вы проливаете, Евтроп Кирил- лыч?—птичью. Какой тут грех?» возражал протопоп. «Звер- скую; ваше высокоблагословение, и не грех, а заслуга, перед добрыми людьми. Но все же кровь. Позвольте остаться причет- ником». Волчьими шкурами он запасся до перехода в Москву в Куз- нецких лесах. Поживи он там подольше, он наготовил бы не столько этих шкур, но вышел такой случай, что он бросил эту охоту, занимавшись ею только 10 лет; оттого он перешел в Москву и принялся стрелять коршунов, что не мог продолжать охоты за волками. Случай этот довольно любопытен, по крайней мере для охотников и охотниц, если есть на свете такие. В Кузнецких лесах и теперь множество волков, а тогда, — около 1815 года — их было в Кузнецком уезде по крайней мере во сто раз больше, чем людей. Лет шесть отец охотился за вол- ками, как обыкновенно. Потом изобрел особую методу. Он уже превосходно стрелял, — без промаха, в голову, чтобы не портить шкуры. В последней сотне шкур обыкновенной охоты не было ни одного меха, попорченного пулею. Но эту сотню он приобретал целые полгода, да и такая добыча — редкое искусство и счастье. Но в седьмой год своего причетничества и охотничанья отец при- думал вещь, которая быстро доставила ему зажиточность, очень скоро дала капитал в шкурах. Он в самой глуши лесов построил себе на десятки верст одна от другой несколько маленьких из- бушек, очень крепких, с маленькими окошечками во все стороны. В каждой стене было по многу этих амбразур. Дверь избушки была толстейшая дубовая, закладывалась изнутри целым брев- ном. Кровля была из частых бревен, покрытых толстыми дос- ками. Отец привязывал у своей засады свиней, телят, а сам с несколькими ружьями забирался в избушку. Волки сбегались стаями, и он бил их каждый день штук по пяти и больше, неред- ко до десятка. Когда волчье население редело от его трудов в одной местности лесов, он перебирался в другую избушку. Вот каким образом года в четыре он уложил до одиннадцати тысяч волков. Сначала он продавал шкуры по обыкновению, потом увидел, что в тех местах и от тех торговцев не получает настоя- щей цены, и стал вязать шкуры в тюки и в тюки. Проживи он все свои остальные 35 лет в этом занятии, было бы одно из двух: или он сделался бы чуть не миллионером, или не достало бы на это волчьей породы в тех местах, от Аткарска с одной сто- 330
роны до Чембара с другой и Сенгилея с третьей. Его считали благодетелем края, и он только числился при своей должности: сам архиерей разрешил и благословил его разъезжать куда угодно, на сколько угодно времени по его фортам. Его дьячков- ский доход, — уже неважный для него, — отдавался его това- рищам по церкви: наместника отцу было не нужно, потому что какая же служба была тогда у сельского дьячка? — не всякое воскресенье бывала обедня. Занятие отца было прибыльно; но совместники скоро бросали совместничать ему, потому что сиденье в засаде требовало нер- вов, какие редки даже между Кузнецком, Сенгилеем и Чембаром. Отец оставался без соперников. Ему такое сиденье было нипочем. Нипочем, — однако, не очень долго. На четвертом году его новой методы произошел случай, который он увековечил собственно- ручной резьбою на медном перстне, хранящемся у меня. Старые люди вот как рассказали мне историю, вырезанную на моем перстне. Волки, наконец, увидели надобность принять крайние меры и сговорились дать генеральную битву. Десяток за десятком шли они на избушку, штурмовали ее уж не попрежнему, не легкими напрыгиваниями пяти, шести штук. Отец бил и бил их, но число нападающих все прибывало, и они все только больше свирепели и сильнее ломились в избушку, терзали и жрали убитых това- щей и все яростнее ломились на своего истребителя. Дверь вы- держивала хорошо; волки стали пробовать кровлю, — сорвали доски; потолок остался решетом из бревен; но решетины были слишком мелки, не давали пролезть всему волку, — всовывались только головы до плеч. Заряды у отца вышли; да и слишком близко к нему были морды волков, меньше, чем на длину ружья. Если бы отец стоял, волки хватали бы его лапами за голову: по- толок избушки был немногим выше человеческого роста. Отец, сидя, махал топором по лапам и мордам — и доставал... Но вы- бился из сил, уже лежал в изнеможении и лежал много часов. Осада продолжалась. Волки, теперь уж на безопасности, стали действовать совершенно систематически. Они все пробовали, — прежде в торопливой сумятице, а теперь уже основательно, — не выворотят ли какого бревна из потолочной решетки, — изба скрипела от их поочередного спрыгиванья и напрыгиванья. Но больше они занялись грызеньем одного бревна в одном месте, и работа эта шла у них с заметным успехом. Проезжал тою глушью мужик, где-то вдалеке. Услышал, что за две, за три версты идет необычайный гвалт волчьего воя. Подумал, подумал, что это такое, и догадался: не штурмуют ли волки отцовскую засаду. Поскакал в ближайшее село, — то есть очень далекое. Мужики сказали: «да, это так должно быть»; собрались, вооружились и пошли целою милициею на выручку, — и выручили, когда отец уж не чаял спасения. Волки разбежались, 331
увидев большую толпу с ружьями, рогатинами, приближающу- юся с криками и выстрелами. Часы, долгие часы, быть может целые сутки, проведенные отцом в полутора аршинах от волчьих оскаленных на него зубов и сверкающих волчьих глаз, подейство- вали на охотника при всей его твердости. «Особенно глаза были страшны, — говорил он:—страшнее зубов, страшнее воя. А и вой был страшный». Выдержав эту осаду, он дал зарок: не хо- дить больше на охоту 67. Этого требовала у него [моя] мать. Да и без требования жены, вероятно, зарекся бы: «дал бы зарок и сам, ей-богу, дал бы», — говорил он после. Но, оставшись без занятия, он сильно затосковал, и через полгода поехал для развлечения по святым местам русским. При- ехав в Москву, он зажился там: надобно было полечить лошадь, на которой он ездил. Раз он сидел в большой компании у ворот постоялого двора. Говорили об охоте, рассматривали ружье, ко- торое продавал кто-то; оно было заряжено дробью: продавец остановился мимоходом, идучи на охоту. Ружье нравилось отцу, он вертел его в руках. А тут плавал коршун: отец, забывшись, что это в городе, выстрелил и убил коршуна. Хозяин гостиницы, бывший против постоялого двора, видел это из окна, посмеялся вместе с другими внезапному порыву охотничьей души, позвал к себе отца, разговорился с ним; от нечего делать этот купец любил чудаков и их выходки, забавлялся от скуки всякими пустяками, и начал забавляться с отцом: дал ему комнату, выходившую на задний двор гостиницы, накупил цыплят, пустил по двору на соблазн коршунам, — уладил дело с полициею, — и отец стрелял коршунов. Эта охота ему понравилась; понравилась и Москва. При помощи хозяина гостиницы и своих деньжонок он выпросил себе место в Москве при самой спокойной, то есть и беднейшей церкви, в которой по целым годам не бывало ни священника, ни дьячка: никто не хотел итти, нечем было жить. Моему отцу не было надобности в доходе: у него был капитал в шкурах. Он про- давал их по мере своих скромных надобностей. Когда он умер, через тридцать лет после своего перемещения в Москву, половина комнаты, — большой, темной — еще остава- лась занята волчьими шкурами. Они лежали, как штуки сукна лежат в кладовых суконной фабрики, тюками от полу до потолка. Уложены были так: шкура шерстью вверх; слой табачных листьев; шкура шерстью вниз. 12 пар шкур составляли тюк, плотно обшитый цыновкою; под цыновкою все было густо посы- пано тертым табаком, сама цыновка набита и посыпана им. По цыновке тюк был обшит грубым, но плотным холстом, чтобы не высыпался тертый табак: он служил главным охранением от моли, Для этого же комната была сделана совершенно темною: ставни забиты паклею и наглухо заштукатурены. Дверь стояла замазан- ная, как зимние рамы, отворялась раза два-три в год, чтобы 332
вынуть тюк на продажу, и после каждого раза тотчас же опять замазывалась. Тюки лежали от полу до потолка; в каждом таком столбе было 9 тюков; по длине стены было 11 столбов тюков. Когда умер батюшка, три ряда такой накладки было еще не тро- нуто; в четвертом ряду оставался один столб и пять тюков из третьего. Это я знаю по счету, который был сделан отцом для матушки, — нечто подобное завещанию; он был найден после смерти старухи-дьяконицы, о которой я скажу после, и передан мне вместе с наследством. Вот эта любопытная записка: «Мавруша, по 9 тюков в столбе, в ряду 11 столбов, выходит в ряду 99 тюков, в трех рядах выходит 297 тюков. Да в одном столбе 9 тюков да 5 тюков, всего выходит 311 тюков. В тюке по 12 пар, в 311 тюках выходит 3 732 пары шкур. Хотя по нонешней цене считай тюк в 135 рублей (серебром, Мавруша; на ассигнации 472 руб. с полтиною), капитал в 311 тюках 41 985 рублей (на се- ребро, Мавруша; на ассигнации 147 тысяч без малого). А цена волчьей шкуре год от году растет. Будет тебе, Мавруша, на про- житок, дочери на приданое. Дочь учи. Без ученья ноне нельзя. Не тот век, Мавруша, в какой мы с тобою росли: сама знаешь. Бедных не забывай, Мавруша. И мы с тобою бедные были, пока господь милостивый не открыл мне талант в стрельбе. Трудовое, Мавруша. Мы с тобою по-барски не жили: нам что, мы не так приучены. А жили без нужды. Благословляю дочь мою отцовским благословением, вовеки нерушимым, аминь. Прости, Мавруша: хорошо с тобою жили, Мавруша». У них было человек десять детей, — все умирали в младен- честве; одна я, последняя, осталась в живых. Отец умер в 1846 году. Мне не было тогда 4 лет. Овдовев, матушка пошла со мною бродить по богомольям, — пешком, для большей душевной пользы; да это и веселее, когда бродят от нечего делать. Дом и кладовую она оставила под при- смотром своей приятельницы вдовы-дьяконицы, бедной женщины, которая поселилась у ней по смерти моего отца. Через полгода странствований матушка умерла на пути из Воронежа в Киев, проболев два дня. Я, четырехлетнее дитя, осталась на руках у хозяйки постоя- лого двора, где умерла матушка. Не знаю, куда девала бы меня хозяйка, — у нее была на руках своя орда детей, — может быть, однако, и кормила бы, не слишком обременяясь, потому что жила не очень бедно; но все-таки я была большим отягощением для нее, и недели через три она с радостью отдала меня пожилой ме- щанке, возвращавшейся через то село из Воронежа в Старо- бельск. Но прежде, чем отдать, она целый вечер говорила с про- езжею, чтобы узнать, добрая ли женщина эта мещанка, — такая внимательность много значит: видно, что она и сама была очень добрая женщина. Матушка сказала хозяйке постоялого двора, хозяйка — ме- 333
щанке мое имя и звание; передала паспорт матушки, в котором была прописана и я; вместе со мною передавался и перстень, на котором отец вырезал свою сцену осады волками. Но ни рассказу матушки об этой осаде, ни словам ее о капитале в волчьих шкурах ни хозяйка, ни мещанка не верили. Думали, что это бред умираю- щей. Моя воспитательница даже и не говорила мне об этом, чтобы не набивать голову пустыми мыслями, — и была права: как можно было полагать, что такая странная вещь окажется прав- дою? Я узнала об этом уже тогда, когда узнала о наследстве. Мещанка, моя воспитательница, пожилая девушка, была мо- локанка. Поэтому не только выучила меня всему, чему можно было выучить в Старобельске при ее скудных средствах, не только не отбивала у меня охоты к светским книгам, — сама вы- прашивала их для меня у чиновниц и помещиц, которым шила платье. Она была старобельская модистка. Когда она нашла и взяла меня на возвратном пути из Воронежа, она ездила посмот- реть, какие моды в губернском городе. Много странного в этих рассказах о моем отце. Но я услы- шала их уже, когда узнала от мужа Лизаветы Сергеевны о моем наследстве; и они не имели никакого влияния на мои детские мысли. А перстень с его загадочною тогда для меня эмблемою стал занимать меня гораздо раньше. И мои воспоминания были таковы, что... но лучше я просто расскажу их. Вот первое, что я помню о себе: я, девочка лет пяти, лежу среди двора, инстинктивно закрывая глаза ручонками; по мне с диким криком прыгает курица, бьет крыльями и клюет меня. Когда я опомнилась, щеки мои, мой лоб и руки до локтей были в крови, изорваны, исклеваны. Бесчисленные царапины делают страшную боль. Прасковья Трофимовна, моя воспитательница, обмывает кровь холодною водою, — наконец, может рассмотреть и говорит: «Хоть глаза-то целы; слава тебе, господи!» На пра- вой щеке у меня остались две рябинки от этих царапин. Так они незаметны; но когда я танцую или разгорячусь в разговоре, они выказываются двумя небольшими бледными пятнышками среди румянца, — будто родинками. На руках не осталось совершенно никаких следов. Кстати, скажу, что у меня черные волоса и цвет лица смуглый. Я довольно высокого роста. Довольно румяная. Я лежала с неделю. Могу, наконец, итти поиграть во дворе. Едва показываюсь на крылечке, — со всех углов двора подни- мается неистовое кудахтанье: куры, петухи, даже цыплята, бе- шено хлопая крыльями, бегут ко мне; я кричу от страха, бро- саюсь в сени, захлопываю за собою дверь, — и сижу в комнатах два, три дня, не смея ступить за порог. Едва я показываюсь у окна, раздается яростное кудахтанье: куры, петухи бегут бро- ситься на меня. Несколько раз они влетали в окно, разбивая стекла; я спасалась от них под периною, — иногда лежала по не- 334
сколько часов, пока Прасковья Трофимовна возвращалась и раз- гоняла кур. Нельзя было и думать о том, чтобы показаться мне одной за порог сеней. Я могла выходить из комнат только с Прасковьею Трофимовною или с кем другим взрослым; если я оставалась играть с детьми, я тотчас же должна была бежать от кур в комнату или под защиту больших. Прасковье Трофимовне было жаль, что я лишена возможности играть на улице, как иг- рали все другие дети того городка; даже на своем дворе я не была безопасна, хоть Прасковья Трофимовна уничтожила у себя кур: врывались куры с соседних дворов, с улицы. «Что ж, не бу- дут смеяться над бедным пятилетним ребенком», — подумала, наконец, Прасковья Трофимовна и устроила мне оборону от моих преследовательниц: сшила толстый зипунчик до самых пя- ток, сшила варежки до локтей, велела всегда ходить с палкою; надобно было защитить и лицо — как защитить его? — она сделала мне нечто взамен шлема, или особенный капюшон: взяла глубокое плетеное легонькое лукошечко, прорезала в нем две щелки для глаз и научила меня носить этот странный шлем, спускавшийся до самых плеч. Конечно, я имела смешной вид в своем вооружении, но скоро все привыкли к этому; да и с самого начала умным людям не было охоты смеяться над бедняжкою, пятилетнею крошкою; они стыдили других, которые смеялись. Через несколько времени даже девочки и мальчики, с которыми я играла, примирились с моим странным видом; меня продолжали звать «Саша-лукошница», но уже не в насмешку, а будто по фа- милии. До 11 или 12 лет я не выходила одна из комнат иначе, как в своем плетеном шлеме, — играла на улице и на дворе всегда в нем. На 12-м году вдруг я перестала быть предметом ненависти для кур; я сняла свои доспехи, бросила палку и года три жила спокойно, как все дети. Но когда мне было лет 14, со мною опять начались беды от других домашних пород. Овцы, бараны, те- лята, коровы стали обижать меня. Лошади, свиньи, козы, козлы держали себя передо мною, как перед всеми, безукоризненно. Точно так и прежде: ни утки, ни гуси не бросались на меня; меня ненавидели только куры, петухи, индюшки. Теперь, когда они уж давно примирились со мною и я считала свое спокойствие увековеченным, вознегодовала на меня коровья и овечья порода. Но с их стороны не было стремления бить меня, — нет, совсем не то, — но лучше всего объяснит это сцена первого свидания Лизаветы Сергеевны со мною. Переселившись из Петербурга в свой хутор, Лизавета Серге- евна спросила, кто в Старобельске хорошая швея. Назвали Прасковью Трофимовну и меня. Бывши в городе, она зашла к нам сделать свои заказы. По обыкновению, все стояло настежь: ворота отворены, дверь в сени флигелька отворена, в комнаты из сеней — тоже: в таких мирных городах двери запираются только 335
от холода, полгода, пока не топят печей, двери редко не настежь днем, часто остаются отворены и по ночам. Лизавета Сергеевна зашла к нам часа в два, —по-господскому, до обеда; а мы с Пра- сковьею Трофимовною давно пообедали и спали. Лизавета Сер- геевна вошла в первую комнату — никого; — во вторую — спит старуха, то есть Прасковья Трофимовна; что будить старуху? Лизавета Сергеевна пошла дальше, в третью комнату, — может быть, кто-нибудь не спит. И точно, в третьей комнате трудилась солидная мать семейства: она стояла у кроватки, на кроватке спала девушка: девушка — это была я; мать семейства — наша «буренушка», очень рассудительная корова немолодых лет; она спокойно стояла и жевала мое платье — смирно, чинно, будто занималась хорошим делом. Увидев Лизавету Сергеевну, буре- нушка бросилась бежать. Я и Прасковья Трофимовна проснулись от стука ее копыт. «Что это такое?» — с удивлением спросила Лизавета Сергеевна. Я расплакалась: «Я такая несчастная; это уж не в первый раз; вот и в комнате уже в третий раз; прежде хотя в комнаты не умели они входить». И точно, в комнате это было только в третий раз, но вообще я уж давно подвергалась этому преследованию: при малейшей возможности добраться до меня телки и коровы жевали меня более полгода и продолжали жевать еще с год. Мы не могли наготовиться платьев и белья. Вообще мы жили хорошо; но в это время мы часто нуждались: все деньги шли на белье и платье мне, и все недоставало. Это странно, а это так было. Коровы считаются глупыми. Но, собаке, кошке, лисе трудно придумать такие хитрости, какие тогда внушались коровам и телкам страстью жевать меня. Возьмите хоть этот случай: какая осторожность нужна была буренке, чтобы пройти через три ком- наты, пройти мимо Прасковьи Трофимовны и не разбудить ни ее, ни меня стуком копыт; какую осмотрительность, деликатность должна была соблюдать она в жевании, чтобы не тронуть, не дернуть меня — из пяти полотнищ платья оставалось только полтора, когда Лизавета Сергеевна помешала этому занятию. Ко- ровы становились в засады за углами улиц, которые в уездных городах почти целый день пустынны; какая-нибудь «пеструшка» пряталась за угол, за ворота, долгие часы терпеливо поджидала свою жертву и, пропустив меня мимо, шла сзади, тихо ступая по пыльной, мягкой дороге; вдруг я слышала из какого-нибудь окна: «отгоните пеструшку. Саша, — жует вас!» — и я должна была спешить домой переменить шубу или бурнус, или платье,— иногда шляпку. Невероятно, но было несколько раз даже то, что коровы по- додвигали бревна к окну флигеля, когда сени были заперты, устраивали себе подъем к окну, влезали в него, чтобы жевать меня. Что они делали, чтобы спуститься через окно на пол без стука — это удивительно: они набрасывали на пол у окна целый 336
ворох соломы, трухи, сена, принося эту подстилку маленькими долями во рту или на рогах. Боже мой, каких мер предосторож- ности и обороны ни принимали мы с Прасковьею Трофимовною против этого их влечения — и все-таки не проходило недели, чтобы я не была обжевана. Ничто не помогало. Мы поселили в комнатах нашу дворовую собаку, — напрасно: она не хотела вступаться в дело. Я огородила ширмами свой угол комнаты, — корова ловко приподнимала ширму под верхние решетинки и отодвигала без шуму. Одно лето я была принуждена спать на подволоке, — то есть под кровлею. Пришла осень, там стало хо- лодно, — и я опять подверглась жеванию. Это продолжалось около двух лет, — потом вдруг прекратилось. Странно, но у меня и у Прасковьи Трофимовны было непре- одолимое убеждение, что все это происходит от моего перстня. Мы не были суеверны: она была молоканка, я с 11 лет читала все, что можно было найти в нашем городке, — я была уже не невежда, когда Лизавета Сергеевна после свадьбы Лидиньки дала мне лучшие средства к образованию. Мы с Прасковьею Трофимов- ною очень хорошо понимали, как смешно, суеверно наше убежде- ние о связи между перстнем и моими бедами от кур, потом от коров; но мы не могли изгнать из себя этого странного чувства. Я должна признаться, что оно до сих пор остается во мне. Еще удивительнее то, что оно овладевало мыслями всех, узнававших мою историю и историю моего перстня: мой муж, Крыловы, Ни- гулецкие, все семейство Всеволодских, — все разделяют со мною это чувство, загадочное для всех нас. Мне было лет 16, когда коровы и телки перестали преследо- вать меня своим жеваньем: они примирились со мною так же вне- запно и так же полно, как прежде куры. Года полтора-два я была совершенно чуждым существом для сердец моих прежних неприя- тельниц. Они смотрели на меня мирными, равнодушными гла- зами. Я, наконец, перестала остерегаться их, ходила мимо коров так же невнимательно и спокойно, как все. Я уехала из Старобельска вместе с Лизаветою Сергеевною после свадьбы Лидиньки; когда Лизавета Сергеевна возврати- лась в свой старобельский хутор, я жила вместе с нею. Почти це- лый день я шила, — бедным людям неудобно терять время без работы; но это не мешало мне говорить и слушать. Я позволяла себе и брать два-три часа в день на отдых; изредка и целый ве- чер; мы гуляли по саду, по роще, ездили по окрестностям. И вот однажды мы с Лизаветою Сергеевною шли в сад, через двор. В углу двора лежала голландская корова; увидев меня, встала и пошла к нам. У меня уже не было мысли опасаться коров; я ду- мала, что она идет к Лизавете Сергеевне, которая часто кормила ее из рук хлебом. Но, подошедши, корова стала передо мною и начала смотреть мне прямо в глаза, очень пристально. Что такое? Я пришла в недоумение; но в глазах коровы не выражалось ни- 337
чего похожего на злобу, нет, — потому я не очень оробела, — тем менее оробела, что Лизавета Сергеевна успела сохранить полное хладнокровие, гладила шею, лоб коровы, стараясь отвлечь ее лас- ками от меня. Но корова не хотела обращать внимания на жен- щину, от которой привыкла получать хлеб, тихо отстраняла ее го- ловою, когда она становилась между нею и мною, передвигалась за мною, когда я отступала в сторону, и продолжала пристально смотреть мне в глаза. Положение было затруднительно. Бе- жать — это явный вызов на преследование. Что было делать? Я стояла; она все смотрела и смотрела на меня неподвижными, но, мне казалось, мирными глазами. Вот корова тихо наклонила голову, тихо подняла, опять наклонила, еще ближе к земле и все медленно, будто спокойно, — и все не сводя с меня глаз, — я на- чала робеть: длинные, широко расходящиеся рога огромной ко- ровы были страшны, — я начала бледнеть, сама Лизавета Серге- евна несколько потерялась и схватила корову за рог, но корова спокойно высвободила свой рог из ее руки сильным движением, опять тихо наклонила голову до самой земли, ступила вперед шаг, два в сторону, голова ее была уже сбоку от меня, — все у самой земли, — и вот корова замычала и повернула меня своей мордою спиною к ней, — сердце во мне замерло, — я была под- нята на воздух, спокойным, осторожным, — тогда я не могла ра- зобрать этого, — но быстрым движением. Я сидела на голове ко- ровы будто в кресле между рогов и корова быстрым шагом шла по двору, неся меня на себе. Я вся дрожала, я кричала, — я спрыгнула, — не удержалась на ногах, упала и разбила себе лицо. Я не потеряла чувств, но не могла встать и неподвижно ждала гибели: корова повернулась и опять подошла ко мне, — но... но что ж это такое? — я не знала, вижу ли я это, или со мною сделался бред от удара о землю: корова стояла подле меня, лежащей, уныло глядела пристальными глазами и по временам покачивала голову из стороны в сторону, — будто жалела, — и мне казалось, что в ее взгляде выражается участие, печаль. Ли- завета Сергеевна также несколько времени была в удивлении, не знала, что ей делать, — она боялась, что корова раздражится, если отгонять ее, — но, наконец, подошла ко мне, помогла встать. Мы пошли в комнаты. Корова шла за нами. Оглядываясь, мы видели, что она качает головою. Мы вошли в дом, — слышим грустное, тихое мычание, — подошли к окну: корова стояла, за- глядывая в комнату. Она стояла тут до самого вечера и все мы- чала. Ее отгоняли, — она приходила назад. — «Неужели? — вздумалось мне, наконец, — неужели она кланялась мне, хотела сделать мне овацию?» Да, это было так. На другой день, когда я вышла и она убедилась, что я уцелела, она радостно замычала и начала кланяться. С той поры это так идет. Ни одна корова не может видеть меня равнодушно. Если она еще незнакома со мною, она подхо- 338
дит, довольно долго всматривается и начинает кланяться и пред- лагать свои услуги, наклоняет голову, указывает своей головою на спину себе, приглашает сесть и ехать с торжеством. Знакомые коровы прямо раскланиваются со мною — я тоже киваю им го- ловою, улыбаюсь, — они весело мычат. Удивительно. Из этого выходят иногда странные сцены. Когда я жила уже в Петербурге, однажды корова, — очевидно, еще незнакомая, потому что не- сколько времени всматривалась, — проводила меня с Литейной в Коломну; я ехала на хорошей лошади довольно быстро; бедная корова измучилась, галопируя за нею, но не отстала. Я думаю, что теперь эта дружба уже вечна. Очевидно, между нами было какое-то недоразумение, и оно разъяснилось. Мне чув- ствуется, что коровы ошибались в значении моего перстня, не могли понять эмблемы, вырезанной на нем, потому враждовали ко мне; потом стали сомневаться в справедливости своего непри- язненного чувства, — это был период их наружного равнодушия ко мне, — но они думали в это время... Как это странно! Неужели это так? Я сама чувствую стран- ность моего убеждения, — но я и все мои знакомые так чув- ствуют. Но судите о факте, как вы хотите, а я говорю вам факт: коровы кланяются мне, оказывают все знаки уважения, предан- ности, предлагают свои услуги, указывают на свои спины. В про- винции, когда есть время, я делаю им это удовольствие: сажусь на спину корове, держусь за рога, — и катаюсь. Корова быстро расхаживает, приятно мычит и, очевидно, в восторге. Я понимаю, что объяснять это влиянием моего перстня — суеверие, смешное суеверие; но как же иначе объяснить эту радость их при моем виде, эту преданность их мне? Года через полтора начали те же чувства выказывать куры: как завидят меня, хлопают крыльями, прыгают, кричат... Я была бы недостойна моего отца, если бы... Но нет, это по- кажется смешно. Впрочем, что ж бояться смеха? Я не могу ездить на охоту за волками, но что я могу, то я делаю. Мне, даме, нельзя ходить по улицам большого города или сидеть на дворе петербургской моей квартиры, подстерегая коршунов. Но когда я живу летом в нашем городке, живу в деревне, я стреляю коршунов. Смейтесь надо мною, но я охотница, охотница по обя- занности. Я не могу быть неблагодарной за любовь, я не хочу, чтобы думали обо мне: «она недостойна своего отца». Но в первый раз я не поняла, я испугалась, я спрыгнула с коровы и ободрала щеку. Когда через три дня приехал муж Ли- заветы Сергеевны и увидел ее компаньонку с подбитым глазом, надобно было объяснить ему мою историю. Лизавета Сергеевна стала рассказывать. «Как? перстень? и она Дмитровская? Она моя кузина, и ее ждет наследство», — сказал он. Да, это было так. Лет пять-шесть тому назад довольно многими был замечен в га- зетах вызов «наследников дьячка Евтропия Дмитровского» к по- 339
лучению «имущества, состоящего в 296 тюках волчьих шкур». Крылов, знавший по семейным рассказам историю моего отца, не мог не видеть, что это наследство — его дяди, не мог забыть этого вызова. Но его бабушка, тетка моего отца, имела совер- шенно не такую судьбу, как ее другие родные. Она, недурная со- бою, вышла за приказного, приказный дослужился до советни- ков, семейные связи рассохлись при таком возвышении; уже отец мужа Лизаветы Сергеевны, переселившийся в Петербург, не имел никаких сношений ни с кем из Дмитровских. Без этой коровы, без этого перстня я и не узнала бы никогда о моем наследстве. Теперь мой кузен Крылов тотчас же написал в Москву, навели справки, — наследство ждало меня, надобно было только достать документы о том, что я действительно наследница Евтропия Дмитровского и кроме меня нет наследниц; документы были присланы мне из Москвы через месяц, — еще через месяц я по- ехала вместе с Крыловыми, возвращавшимися жить в Петербург. Мы остановились в Москве для получения моего наследства. Это не представило никаких затруднений. Как же явилось, и главное, как могло сохраниться мое наследство? То, что оно сохранилось до смерти дьяконицы, оставшейся стеречь дом моей матушки, это дело обыкновенное. Дьяконица была хорошая, добросовестная женщина. Через полгода или год после смерти моей матушки дошла до нее весть, что матушка умерла на постоялом дворе и что я взята на воспитание какою-то проезжавшею по той дороге мещанкою. Где и как было разыски- вать меня старушке, не имевшей понятия о таких мудреных де- лах? Она ждала, пока я явлюсь. Ждала и берегла мое наслед- ство! Не доедала, не допивала, — ходила чуть не в рубище, бе- регла: «чужое, не свое. Совесть надо знать, мать ты моя», — го- ворила она какой-нибудь Марковне, Парамоновне, Степановне, усовещевавшей ее, что она подвергает себя такой нужде; и Пара- моновна или Андреевна соглашалась, что действительно, «чужое не свое, как им распорядишься». Десять лет дьяконица прожила трудом своих хилых рук и 15—20 целковыми в год за отдачу двух комнат отцовского домика в наем. Сама жила в третьей. Четвертая, кладовая шкур, ни разу не была отперта в это время. Но вот старушка умерла, явились чиновники, по ее духовному званию духовные начальники, описывать имущество. Вошли в кладовую, — что такое? — какие это тюки? И что за жгучий наркотический запах от них? Они взяли тюк, понесли в другую комнату, светлую, чтобы рассмотреть, — принесли и с размаха бросили на пол, — поднялась туча табаку, — страшно едкого от полувекового лежанья, — все зачихали, закашляли, побежали вон с криком: «мышьяк!» — «сулема!» — «отравились!» — «молока скорее, коль мышьяк!» На дворе произошло волнение любопыт- ства. Прибежали ребятишки, бабы, всякий народ с улицы, с со- 340
седних дворов, смотреть на отчаянное чиханье и кашлянье, на эту отраву. Словом, дело о найденном наследстве моем началось таким гвалтом, что наследство не могло затеряться, — затерялось лишь несколько тюков, — с десяток, я думаю. Остальные благо- получно были переданы в мое владение. 3. СТАРОБЕЛЬСКИЙ ВЕЧЕР — У вас большой талант, Александра Евтроповна, — говорит Нигулецкий, когда я прочла им всем четверым мою сказку. — Теперь легко тебе говорить это, когда все это знают, — говорит Крылов, — но чего же вы с Лизою смотрели прежде? Ведь Александра Евтроповна не раз просиживала вечера с вами во время приготовлений к твоей и Лидинькиной свадьбе. До того ли им было тогда, чтоб обращать на меня внимание. Да и мне тогда некогда было рассказывать: я все шила платья для невесты. После, когда Лизавете Сергеевне был досуг за- няться мною, другое дело. — Вы вскружите ей голову вашими похвалами, — говорит мой муж: — она станет синим чулком. — Вскружили, мой друг, — стала, мой друг, — говорю я. — При мне-то?—говорит Лидинька, — messieurs, она под- шутила над вами: это перевод. — Это притча о Прасковье Трофимовне, сказал бы Веринька, если бы был жив, — говорит Лизавета Сергеевна, и нами всеми овладевает грустное настроение; несколько минут мы говорим о добром Вериньке. — Вот видите, напрасно мы сделали, что не послушались тогда Изабеллы Гедеоновны и Саши, — говорит мой муж: — не надобно было перестанавливать смерть Вериньки почти на год позже: могло ли бы быть так мало грусти через месяц после его смерти, когда, вот уже почти через год, нам всем еще так сильно взгрустнулось при воспоминании о нем. — Да, это было сделано напрасно, — говорят все: — на- прасно мы тогда не послушались их. — Что ж, — говорю я, — поправим это, напишем теперь правду; вообще никогда не следует переменять действительных отношений: выдумка пусть будет выдумкою, как в моей сказке, как в Лидинькиных сказках, и пусть не смешивается с правдою. Правда пусть остается без всяких выдумок и переделок. — Как в разговоре Всеволодского со мною и в моем письме к нему, — говорит Лизавета Сергеевна: — без всяких существен- ных переделок. — Да, пусть то и другое, правда и выдумка, идут совершен- но врознь, не смешиваются, — говорят все. — Принесем наши письма, чтобы проверить числа, постара- 341
емся припомнить все, чтобы не было неточностей, — говорит Лизавета Сергеевна. — Но мне еще неприятнее, — говорю я, — что написанное мною смешано с теми отрывками, которые взяты из бумаг Ве- риньки; пожалуйста, разделим все это. — Все соглашаются. — Но Изабелла Гедеоновна? — говорит Лизавета Серге- евна, — ее здесь нет; Елисей Яковлич не станет упрямиться против нас, но она — ее влияние на это самое главное; как же мы сделаем без ее согласия? — Я ручаюсь за ее согласие, — говорю я (я дружнее всех их с нею). — Вы знаете, что она и тогда только желала облегчить этою закраскою начало дела. Когда мы с мужем уезжали и я говорила ей, как неприятно для меня это смешивание, она пер- вая сказала мне: теперь они все, вероятно, уже довольно обод- рились и, вероятно, пора отбросить смешиванье и переста- новки.. — Итак, за работу, — говорят все. Мы пересматриваем всю рукопись до моей сказки о моих небывалых приключениях и от- мечаем все, что там сказано не так, как было на самом деле. Я записала эти заметки. Алферий Алексеевич Сырнев умер 7 апреля не 1863, а 1862 года. Ему действительно было 19 лет. Он родился 12 фев- раля не 1844, а 1843 года. Сцена на Сенной площади точно также происходила годом раньше, 20 января 1861, а не 1862 года. Остальное все в его биографии верно — при тех объяснениях, какие сделаны Елисеем Яковличем в разговоре с Лизаветою Сер- геевною; то есть вся насмешливая часть с выдуманною генеало- гиею взята из его бумаг; остальное написано Елисеем Яковличем Всеволодским, его дядею. Весь рассказ о его женитьбе написан Елисеем Яковличем, и совершенно верен. Предисловие ко второй тетради написано действительно Елисеем Яковличем. Из семи рассказов «Приятные воспоминания» — чужой рас- сказ, с небольшими переделками записанный мною. Второй рас- сказ — «Бал» — взят из бумаг Вериньки: это отрывок из его автобиографии; начало, о наемной квартире — выдумка; осталь- ное, все что следует за согласием его итти на бал — слово в слово верно. «Старичок» и «Поездка с вечера, рассказ акушерки» — чужие рассказы о действительных фактах, записанные Алферинь- кою с буквальною верностью. Рассказы о незамужней вдове и о Зверевой — мои рассказы, вымышленные. Последний отрыво- чек — маленькая фантазия Вериньки по поводу пьески, случайно дошедшей до наших рук; эта пьеска написана молоденькою девушкой, с которою не был знаком никто из нас, и о которой мы ничего не слышали, кроме того, что она умерла и, умирая, писала страшные вещи о вечных мучениях, которые ждут ее — за что? — совершенно ни за что, потому что ей было 17 или 342
16 лет, и она жила в таком скромном семействе, в такой голубиной наивности, как говорят сербы в своих песнях: «росла она как в клетке, не видела ни солнца, ни месяца, не видела она даже нив, не знала, как растет трава». Разговор Лизаветы Сергеевны с Елисеем Яковличем весь за- писан Елисеем Яковличем по воспоминанию; в нем все совершен- но верно, Веринька в это время был годом старше, чем выходило по прежней перестановке его лет в его биографии. В четвертой тетради—очерк личика Лидиньки написан мною; очерк характера Лидиньки — написан ею; это очень верно, хоть, разумеется, фантазия. Сказка о Деборе-девице — писана ею; это легкая переделка сказки о царевне, ходившей за живою водою, из «Тысяча и одной ночи». Фирдавуцкий, — то есть указание на Фирдавси, — конечно, насмешка над учеными критиками, кото- рые, пожалуй, и схватились бы за Шах-Наме, не помня такой общеизвестной вещи, как сказки «Тысяча и одной ночи». «Сашины грезы» — все мы вчетвером (Лидинька, я, Лизавета Сергеевна, Изабелла Гедеоновна) подбирали для них пьески; мысль принадлежит Лидиньке, и она выбрала первую пьеску: «Нет, не жди ты песни страстной». Стихи взяты нами из таких поэтов, которые должны быть известны всем; надобно заметить только об отрывке «На раздолье небес», что он взят из пере- водов Л. А. Мея; у него есть несколько превосходных пьес, хо- рошо переведенных. Остальное в «Арабесках» все писано Ли- динькою, кроме того, что я здесь отмечу. В «Рассказ о Г. Ф.» Лидинька вставила две страницы, написанные мною о том, как сочиняются выдумки: «Смотрите же, как я буду выдумывать»,— и до того места, с которого начинается рассказ старика: «Этот Лесников был вице-губернатором». Этот рассказ и все дальше писано Лидинькою, кроме отрывков, о которых она отмечает, что берет их из бумаг мужа. В рассказе Нигулецкого «Визит» — ни одной буквы для вымысла или прикрасы. Это факт, записанный буквально со слов совершенно правдивого старика. Верьте или не верьте, как хотите, действительности этого поэтического явления, каким привыкли верить только в рассказах о древней Греции; а оно было лет 30, 40 тому назад в одном из городов около Киева или Кременчуга; к сожалению, Нигулецкий забыл имя города:—может быть, кто- нибудь из читающих вспомнит; быть может, и сам старик, делав- ший этот визит, прочтет рассказ Нигулецкого о нем; в таком случае имя города, быть может, и будет отмечено в одной из следующих тетрадей «Перла создания». Анахронизмы и тому подобные вещи в биографии Георга Форстера — очевидно на- смешка над учеными критиками, которые будут доказывать, что Семилетняя война происходила совершенно не так. «Лань»: предисловие к легенде — легкая переделка из мемуа- ров Нигулецкого, сделанная Лидинькою; татарская легенда — 343
пересказана Нигулецким с сокращением, но буквально верно; сербская песня — точно также пересказана самою Лидинькою; она прочитала ее при помощи Лизаветы Сергеевны, которая, проживши с полгода в Новой Сербии, говорит по-сербски. «Моя тайна» — шутка, взятая из бумаг Вериньки. В «Пробе пера» первая страница до «Притчи о носе» — из бумаг Вериньки; остальное все написано мною. Я хочу посмеять- ся в обе стороны над тонкими ценителями талантов; пусть вооб- ражают, что мы не боимся сравнений с Гоголем и Диккенсом, — впрочем, конечно, и не боимся: люди не с тонким, а с обыкновен- ным вкусом, вероятно, увидят разницу, но скажут, что шутки, которые мы пишем, все-таки недурны. А серьезно, я желала бы напомнить: кто хочет судить о талантах новых писателей, тому очень полезно хорошенько вчитываться во всякие, какие ему доступны, книги гениальных писателей — Гоголя, Диккенса, Жорж Занда — все равно; почему это полезно? —между прочим и потому, что вообще, чем больше читать гениальных писателей, тем лучше. Притча о Дженкинсоне выбрана так, чтобы опять служила затруднением для тонких знатоков: во-первых, иной знаток и не сумел бы ее найти, потому что она взята не из «Пиквикского клуба»; второе, — если бы она была из него, тонким знатокам было бы нетрудно сказать, хороша ли она: в «Пиквикском клубе» нет ни одной страницы, которая не была бы прекрасна. Но это взято из Master Humpherey's Clock, где также выведены Пиквик и его слуга 68. В Master Humpherey's Clock — больше страниц, плохих для Диккенса, чем написанных со всею силою его таланта; теперь вопрос: очень или не очень хорош рассказ о Дженкинсоне? Первый отрывок из Гоголя за этою притчею — «Мой харак- тер»— выбран мною; следующий отрывок — «Его характер» — Елисеем Яковличем. «Прощание» — последняя страница из дневника Вериньки. Поговорю теперь о предмете, на который на- водит она. Это и будет объяснением следующего эпизода, писан- ного Лизаветою Сергеевною. Но замечу: дальше уж не будет этих подстановок; теперь шутки кончены, и каждая подпись будет серьезная подпись. Во время болезни Вериньки его родные и остальные лица нашего тесного круга совершенно угождали ему во всем: бедняжке оставалось так мало времени пользоваться нашею дружбою к нему. Он перед тем временем начал было кое-какие ученые ра- боты: он был юноша действительно очень много читавший и ду- мавший, и голова у него была старше его лет. Но когда у него смертельно испортилась грудь от удара, полученного на Сенной, он принужден был бросить ученую работу и увлекся моим при- мером: я уже больше года писала и печатала небольшие очерки,— с талантом или без таланта, я не заботилась об этом: они печа- тались, и этого было довольно для меня. Мои очерки печатались 344
под одним общим заглавием, из них выходила вещь, которую можно было назвать романом. Я прошу вас: не судите обо мне по нем, если вы его помните; в мои лета год много значит; я очень переменилась с той поры, как задумала те очерки. Веринька также вздумал для развлечения писать небольшие рассказы. Но у него была страсть становиться на одну доску со всяким — «я нивеллизирующийся левеллер», выражался он о себе: он образовал себе манеру очень учеными громозвучными словами называть самые простые вещи, и свое нежное, симпати- ческое сердце он называл «реализациею силы нивеллизирующе- гося левеллерства» — он любил подсмеиваться над тупыми за- машками «мудрить», говорить высоким слогом и видеть вещи в надутом виде. Он всегда старался быть тем, что нужно для дру- гих: у него было много своих любимых предметов разговора, но он говорил о них только с близкими, а вообще старался обращать разговор на вещи, интересные для его собеседника: «это и ему приятнее, и я могу узнать что-нибудь», — говорил он; но в сущ- ности это было просто от мягкости и симпатичности его деликат- ного характера. Но тогда он был болен, и мы угождали ему, — и в угождение ему все начали кое-что писать и читать в нашей дружеской компании: он чрезвычайно радовался этому, «как жи- вому проявлению силы отожествления» — «то есть той истины, что не боги горшки обжигают, — пояснял Елисей Яковлич, — мудришь, Кифа, мудришь, умный человек, а мудришь». Я отчасти помогала этому угождению: мне было смешно, что они смотрели на меня, как на женщину, отличающуюся от них некоторым та- лантом: «Какой вздор, — говорила я: — ты, Лиза, могла бы писать лучше меня; разница только в том, что тебе нет надобности ра- ботать; всякий грамотный человек может писать сносно; если заставит надобность, то может писать и для печати, лишь бы не придавал важности этому: если придает важность, это значит, что ему трудно писать, — значит, он еще мало читал, думал, наблюдал». Я была очень довольна, что с меня снимается это смешное отличие в их глазах, когда они сами попробуют и увидят, что это вовсе не трудно. Поэтому и я уговаривала их: «да сделайте же угождение больному Вериньке». Но еще больше меня уговаривала Лидинька: она очень добрая, и кроме того, это обещало быть шуткою. Она первая подала пример, другие послушались, — ко- нечно, отчасти меня и ее, больше — своей дружбы к Вериньке, — и последние три недели его жизни почти каждый вечер читалось что-нибудь. Сосчитайте, сколько тут было писателей и писатель- ниц: дядя и тетка больного, две его кузины, два кузена его, две другие дамы, сестры со своими мужьями (Нигулецкие и Кры- ловы, как они названы здесь), кузина мужа Крыловой, то есть я, мой муж, муж старшей и жених младшей из кузин больного, — 345
четырнадцать человек; раза два в неделю собиралась вся эта компания, — каждый вечер было уже своих домашних восемь человек, — и почти каждый вечер бывал кто-нибудь из нас шести, которые теперь живем подле Старобельска. Но при всей много- численности компании это был совершенно интимный круг: мы знали друг о друге все, решительно все; впрочем, ни у кого из нас и не было особенных тайн, — какие же тайны? —мы знали друг о друге все и знали то, что нечего знать больше ни о ком из нас никому из нас, — родственники и вдобавок дружные между собой (Крыловы и Нигулецкие роднились тогда с Всеволодскими через свадьбу младшей Всеволодской, жених которой брат Кры- ловой). Поэтому с первого же дня эти рассказы, писанные от- части для шутки каждого из писавших и всех остальных, отчасти в угождение Вериньке, уже отзывались субъективным содержа- нием; чтение сопровождалось анекдотами и спорами в том же духе, и через неделю уже очень часто читались автобиографиче- ские очерки, конечно, больше шуточные, потому что целью всего было развлечение больного, да и самих себя вместе с больным. Я мало писала для этих вечеров: мне некогда писать для своего удовольствия. Да мне не было охоты. Для меня это занятие уже не было новостью. Я одна, в своей комнате, перечувствовала то странное наслаждение, которое особенно заманчиво сначала: изображать свои мысли, свои гре- зы, — иногда более, чем только грезы, — в сценах, узнавать себя в лицах, которые выдумываешь, прятаться за другие лица, — это очень завлекательно. Но то, что автор обыкновенно испыты- вает наедине, тут делалось в дружеском обществе, потому это легкое щекотание своего сердца было им приятнее, нежели обык- новенно бывает начинающим писателям. У них всех осталось очень милое воспоминание об их наполовину работе, наполовину шутке. Потом больше полугода никто из них не брался за перо: печаль, хоть и не убийственная, — о, где же? — что же, в самом деле, был для нас Веринька? даже для своих кузенов и кузин? — только милый брат, не муж, не жених; и для стариков, которые больше всех нас и своих детей горевали о нем, он был все-таки только племянник, — почти сын, но какая ж разница! Кто будет век носить траур по нем — это та хорутанка, которая была его нянькою, но называясь его женою, через это возвратила себе сына; эта простая женщина, гораздо менее близкая к нему, чем каждый и каждая из нас, она вечно будет его вдовою. «Нет, я видела, какой бывает добрый человек; вы хороший человек, и тоже добрый, мне будет трудно жить с вами, я привыкла к дру- гому обращению», — сказала она очень порядочному человеку, который сватал ее нынешней весною: она побывала в другом мире, в нашем, уже все-таки более человеческом... И я не знаю: у меня еще нет детей, — быть может, когда у 346
меня будут дети, я соглашусь с Лизой, которая говорит: «Нет, не говори, Саша; не жаль, что она побывала в этом мире; пока у нее жив сын, не жалей, что она потеряла возможность довольство- ваться людьми своего мира; мать сильнее всего». Теперь я этого не понимаю. «Буду ли я хорошая мать, Лиза?» — спросила я ее. Она засмеялась: «Вероятно; быть отличною матерью гораздо легче, чем быть сносною женою: — на тысячу хороших матерей не найдешь...» — «Лиза, молчи». — «Нельзя, уж надобно дого- ворить: не найдешь 999 хороших жен, — я так хотела сказать». Верьте после этого Лизе: она только прикидывается; уверяю, вы еще не знаете ее. Она гораздо... но, ужасно, ужасно! Ужас вот в чем. Он не до такой степени страшен, чтобы нельзя было рассказывать о нем даже под вечер, как я теперь пишу. Я сказала уже: не только никто из нас, остальных, но даже и сами старики не были же убиты смертью Вериньки; но все-таки даже и наша здешняя старобельская часть компании, не только его родные, очень любили милого, даровитого, кроткого юношу, и с полгода никто из них остальных не брался за перо: перо на- поминало им Вериньку, это было еще слишком грустно. Потом во многих начала пробуждаться от дремоты заманчивая охота раскрывать свое сердце; это, действительно, очень заманчивая потребность, я не умею сравнить этого ни с чем. У меня не такой характер, который особенно влечется к этому, и мое положение другое — у меня нет состояния, кроме моего наследства; это очень отрезвляет. Работая по надобности работать, сдерживаешься мыслями о вкусе публики, о том, что понравится ей, что пока- залось бы неинтересно, поэтому отбрасываешь многое, часто самое заманчивое для себя, обдумываешь, запрещаешь себе самые привлекательные аллеи, беспрестанно осматриваешься, и лишний жар улетает, сохраняешь благоразумие, притом же и утомляешься. Но щекотать свое сердце только для удовлетворения его потребности высказаться — это игра слишком обольстительная: легко защекотать его до того, что оно не на шутку взволнуется и начнет одолевать вашу волю своею потребностью высказаться. Так смотрел рыбак на струящуюся воду, и она стала плескать на его босые ноги, и «сердце расширилось в нем, как от привета милой», и «влекла она его, и опускался он сам»... Так играла и дочь Агенора, и — когда очнулась — «плескали синие волны моря, и не видно было берега»... Моя милая Лидинька сохранилась от этого увлечения. Милая девушка, — я так зову [eel, хоть она и не сходит с колен своего мужа; но еще смешнее она со своей дочкою, — ничего не может быть забавнее. Но она, милая моя, она не знает игры в щекотание сердца: ее лицо весело, нежно, но спокойно, и она дремлет на ко- ленях мужа от утомления только своими резвостями с хохотом на весь дом; она милая за то, что не шалит ничем, кроме шало- стей, — простых, веселых шалостей. Она смеется над этим увле- 347
чением других, со своим милым приговором: «Какие глупости! стыдно, вы не маленькие!» Над ними смеется и Елисей Яковлич: «Мне нечего перетирать себя, тертый калач, и зачерствелый, — говорит он:—смолоду было некогда, да и теперь тоже, да и поздно». Но остальные... Я боялась бы за них, если бы не успокаивал меня Елисей Яковлич: «Ничего важного, Саша: скоро приестся, надоест: ведь в самом деле, не маленькие же они, и не параличные же, а живые люди, — и не очень глупы даже, хоть вы, Саша, кажется, и усомнились в этом: ничего, это бывает; ну, пусть их подурачатся, что за важ- ность. Да вы видите, что моя старуха подбивает их, — значит, пустяки: хочет, чтобы молодежь веселилась. И мы с вами, Саша, будем слушаться старухи; старуха говорит: не мешайте же игре, помогайте ей; ну, и будем. Пусть траппистка будет одна Лиза- вета Сергеевна, к ней это идет, такой важной и чинной она роди- лась, — да у ней вид такой величественный, манеры торжествен- ные, обращение солидное; а нам с вами что резонерствовать, пусть уж она одна читает мораль и проповедует строгое прили- чие, — нам с вами нет оснований заниматься этим: я стар, вы слишком молоды, а ее лета такие, приличные для морали, — 26, самый моральный возраст... Будем не мешать игре, помогать ей, слушаясь моей старухи, которая ободряет эту моралистку резонерствовать и «многих избранных блюсти поучением своим». Лизавета Сергеевна первая попалась под жеребий. Она рас- сказала, как это было. Ей припомнили ее старую похвальбу и сказали: «ведите нас своим примером». Изабелла Гедеоновна, при общем придумывании, устроила дело, организовала все эти при- емы: переделку внешних мелочей, псевдонимы, вклеиванье неклея- щихся клочков из совершенно других историй, выписывание целиком, выписывание с переделками, и еще пять-шесть других таких фокусов для отвода глаз. Сделали пробу: превосходно! — по их мнению; остались твердо убеждены, что глаза отводятся, что ничего нельзя разобрать... прекрасно! А под этот шумок субъективность высказывается... «Отлично! Пишите, Лизавета Сергеевна, — все ободряют: — вперед! мы за вами». Девять го- лосов кричат ей это, десятый голос благословляет и назидает ее; и нас троих — Лидиньку, меня, Елисея Яковлича — посылают поставить декорации, развесить китайские фонари, приготовить римские свечи, бенгальские огни с шутихами и ракетами, — будет, изволите Видеть, представляться фантасмагория... Вот, все го- тово,— и вы увидите, взлетает занавес, начинается пред- ставление, и явится перед вами артистка соло, в роли... Вы увидите, какой роли, и увидите, что только артистка, только в роли. «Не поверят, Саша, поверь, не поверят, потому я говорю, что это не важность», говорит Елисей Яковлич. Наполовину, — 348
больше чем наполовину, я сама думаю, что это не важность, что он прав. Милая моя Лидинька, она со своей счастливой душой дает мне возможность сделать то, что я хочу: не только обязана ими, как и она и Елисей Яковлич, — и сама, как она и он, сама хочу делать. 14 мая. Вчера я торопливо приписала последние строки о моей милой Лидиньке, все уж бросили слушать меня, и остальное из написанного вчера я дочитаю им ныне. Вчера они впятером, то есть вчетвером, потому что Лидинька скоро ушла качаться, за- звав к себе три-четыре подобных существа запискою, посланною поутру, — остальные вчетвером слушали этот «Старобельский вечер», написанный мною в то время, как они занимались сличе- ниями писем, настоящих отрывков из мемуаров и отметкою по ним поправок; но гостьи со своим юным братцем уехали, — «маменька не велела оставаться дольше 11 часов, чтобы цвет лица не портился, а то будете такие измятые завтра». Они очень мило выразились, как видите — неужели и маменька их так вы- разилась? Гостьи уехали, Лидинька с раскрасневшимися щеками вырвала у меня тетрадь: «Пьер, — кстати: он один из всех сохра- нился и в псевдониме Пьером, Лидинька никак не согласилась и на бумаге, и в выдумках называть его иначе, — Пьер и вы, остальные господа, и ты, Лиза, имеешь, слава богу, силу, — а я устала: раму, раму». Велели принести закуску, чтобы не звать прислугу после; пока ставилась закуска, сами ставили раму, опускали плотнее гардины, чтобы не было света в щели ставней. Рама — это значит игра в силуэты. Кажется, есть подобные игры; но Лидинька сама изобрела ту, которою мы занимаемся с самого приезда в Старобельск, вот уже больше двух недель. В «Святочных рассказах», которые каждый год пишутся Диккен- сом и его литературными друзьями, Лидинька прочла повесть «Тени на гардине», — она прочла это в Воронеже, где мы — то есть я, муж и она с мужем, — останавливались дня на два, и к приезду в Старобельск у нее уже было обдумано, что надобно устроить «силуэты». Эта игра очень проста. Мы ставим в двери раму, обтянутую полотном. В одной комнате, едва освещенной настолько, чтобы не стукаться лбами, помещаются «любопытные»; в другой ставится яркая лампа. Между лампой и рамой являются «тени», почти во всех случаях обязанные повернуться так, чтобы вышел на раме профиль, — но не всегда; а вообще, с профилем на все время, или на секунду, или вовсе без профиля, «тени» стоят, ходят, садятся, едят, работают, играют в карты и делают все, что делается и чего не делается ими в Старобельске и в Петербурге и везде, куда им угодно перенестись. Публика отгадывает, кого она видит, что она видит, выходят qui pro quo, — публика спорит между собой, кри- тикует «теней». Главное в том, чтобы стоять, сидеть, ходить и все 349
в каком когда нужно расстоянии от рамы: чем ближе к лампе, тем неопределеннее тень, чем ближе к раме, тем яснее. Когда нужно увеличить определенность, мы усиливаем свет лампы и на- деваем на нее колпак с маленьким прорезом, который опять то больше, то меньше: когда он очень мал, тень рисуется очень отчетливо, так что можно различать стальное перо от карандаша, тамбурную иглу от вязальной спицы, виден обрез ногтей. Так мы играем, когда у нас есть гости. Но тогда я вовсе не участвую в этой игре. Я играю только в своем интимном обще- стве. Я не люблю шуток иначе, как с людьми, которых вполне знаю, в которых я уверена и которых люблю, как и они уверены во мне и любят меня. Но я не мешаю другим жить и делать по- своему. Я не указчица другим и не образец совершенства. Пусть же каждый, каждая живет не по-моему, а по-своему. В этом все мы сходимся и, между прочим, только при этом был возмо- жен план «Перла создания»: каждый и каждая из нас читают другим свои отрывки, но всякий и всякая помещает все, что хочет, не спрашивая, хотят или не хотят другие; хвалят или осуждают только со стороны литературного достоинства; заметки о том, нравится ли содержание, — бесполезны, и у нас не принято делать их; да и литературное достоинство, «художествен- ность», по громкому выражению, только разбирается другими. Помещение, я сказала, не зависит ни от кого, кроме автора, поэ- тому вы уж видите между нами две партии, — с одной стороны — мы трое; с другой, — другие; согласны ли между собой другие?— пока вам еще не было видно этого: их одиннадцать человек; вы видели только одну, — и еще очень мало; но мы трое, — Ли- динька, Елисей Яковлич и я, — мы все заодно. Но мы — по-сво- ему, она — пусть по-своему, и другие также. У нас такое пра- вило. Поэтому, например, я не мешаю остальным пятерым здесь в Старобельске и в обществе играть в силуэты. Но я сама играю только в их интимном кругу. В интимном кругу эта игра, конечно, гораздо одушевленнее и разнообразнее. Например, рама наша сделана на шалнерах, она может немного — и много, и вовсе — приподниматься, и приподнимается иногда. Но только в нашем интимном кругу, — тогда и я играю, и играю с большим одушев- лением. Но в обществе — нет, и никак: и я не являюсь «тенью», и рама не приподнимается. Из этого вы, конечно, выведете — и не ошибетесь, — что на сцене, декорации и иллюминация которой теперь приготовлены нами троими, не участвующими в самом спектакле, вы будете видеть даже не актрис и актеров, а только их тени. Милая Лидинька, с нею все можно превратить в игру, простую и добрую, как она. А. Тисьмина-Дмитровская. 350
Тетрадь пятая VIII ОБИДЧИВЫЙ ПУРИТАНИН 69 Материалы для биографии Н. В. Гоголя и объяснения его сочи- нений, с критикой одного из романов Жорж Занда Исторический этюд. Из мемуаров и бумаг Л. С. Крыловой Wie Schnee, so weiss. Распахну покрывало, не спрячу себя. Я говорю то, что хочу сказать. Я взвешивала каждое мое слово и говорю то, что хочу сказать. Я хочу, чтобы меня поняли. Лидинька с мужем прямо из церкви сели в дорожную карету и поехали на южный берег Крыма. Отдав замуж сестру, я могла свободно располагать собою. Я хотела бежать общества. Мое сердце требовало того. Я была... Все равно, измучена ли я была или нет страданиями многих долгих часов, с вечера накануне моего разговора с Е. Я. Всеволодским. Если я скажу: «не была измучена», кто обязан этому верить? И к чему это говорить? Но измучена или нет была я, я должна была искать такого уголка, где никто не мешал бы мне—скажу так: жить. Конечно, жить: я была жива и здорова, следовательно, жила — живой живет. Я не хотела, я ни за что в мире не захотела бы иметь при себе даже горничную. Но как же даме светской, не бедной, пу- скаться в путь без горничной, чтобы жить без горничной? Это неприлично; это почти скандал. Потому я взяла с собой из Ста- робельска Сашу, в звании горничной. Я не считала Сашу горнич- ной. Я поехала с Сашей на север. Мы ехали очень медленно. Не доезжая нескольких станций до Воронежа, мы остановились на несколько часов. Так было надобно. Потом я с Сашей поехала на запад. Мы ехали проселочными дорогами, и вовсе не спеша, потому что мне было некуда спешить. Я чувствовала теперь себя хорошо: был конец мая, отличная погода, дивные луга, нивы; и мне не было скучно: я сказала, что смотрела на Сашу вовсе не как на горничную, и в самом деле, Саша — какая ж это горничная? Но Саше было очень приятно ехать со мною. В Саше была чрезвычайная привязанность ко мне. Поэтому Саше было даже приятно помогать моему туалету. Но это еще не составляет горничную. Я думала ехать до Волыни, до Бессарабии, может быть дальше, в Молдавию, в Галицию, пока найду уголок, не имею- щий никаких отношений ни к петербургскому обществу, ни к об- ществу тех провинций, где я бывала когда-нибудь прежде, — уго- лок, где я не встретила бы никого из людей, с которыми была 351
знакома прежде или могла познакомиться после, когда возвра- щусь в свет, — никого из людей, которые бы прежде слышали или потом вновь могли услышать мою фамилию, — никого из при- надлежащих к обществу или встречающихся с людьми, принад- лежащими к свету. Я должна была, потому что так хотела, ехать и ехать, пока доеду до такого уголка, — какого, все равно, — в котором не могла бы я встретить ни русского помещика, ни рус- ского офицера, ни, тем более, русской дамы. Поэтому мы ехали проселочными дорогами и не спеша, — нам некуда было спе- шить: мне только нужно было не видеть людей из общества, их видеть было бы невыносимо мне. Так мы с Сашею ехали на за- пад и вот уже приближались к Елизаветграду, — в него мы не заехали бы, как не заехали ни в один город в своем путешествии на запад. Мы приехали в деревню Аджамку. «Что это такое? какие это люди?» — «Это сербы, — услышала я от Саши: — мы теперь в Новой Сербии».— «Что такое Новая Сербия?» — «Это целый округ, заселенный сербами, которые большою массою ушли к нам от турок и получили эту землю, тогда совершенно пустын- ную». У Саши, как видите, было больше начитанности в серьез- ных книгах, чем у меня. Согласитесь, какая ж это горничная? «Итак, тут на много верст кругом нет никого, кроме сербов? Что может быть лучше? Саша, мы поселяемся с тобою здесь». Я говорила Саше «ты», как старшая летами; я не могла добиться «ты» для себя от Саши; впрочем, мне нравилось это «вы» Саши. Мы играли, мы боролись, я сама тоже одевала Сашу, как Саша меня, — я сначала и добивалась «ты», но потом меня перестало шокировать, мне стало даже нравиться упорство Саши называть меня «вы, Лизавета Сергеевна»: да, я была старшая летами, в Саше была преданность мне, «вы» Шло к этому чувству более сильному и более почтительному, чем дружба, — чувству востор- женной признательности, могу я сказать. Мы взяли тележку, — я хорошо правлю, — и отправились по окрестностям искать себе приюта совершенно уединенного. Два дня мы кочевали, ночуя в сербских избах, на третий день нашли себе домик, лучше которого нельзя было желать. Большая изба с четырьмя комнатами, почти дача; в саду, на берегу Ингульца. Поодаль другая изба, маленькая. Старик и старуха, хозяева сада, недавно проводили сына и его жену с детьми в Одессу, — молодой человек хотел попытать счастья в торговом городе. Старики со- гласились перейти в маленькую избу, отдать мне большую. В тот же день опустошены были мною запасы деревенского холста ста- рухи на гардины, маркизы и пр. Я при помощи старухи устрои- лась отлично. Мы прислуживали сами себе. Только поутру ста- руха приходила убрать комнаты, да приносила нам обед. Старик нередко помогал нам ставить самовар. Не раз мы просиживали вечер с этими добрыми людьми. Но очень много дней, нередко по целой неделе, мы проводили в странствованиях. Тележка и лошадь 352
серба были в моем распоряжении, и мы с Сашей вели цыганскую жизнь. Раза два мы даже перебирались на ту сторону Днепра, к малоруссам. Но «обидчивого пуританина» мы нашли на своей, южно-сербской стороне Днепра, хоть он был Кузьма Фомич Остапенко, чистый малорусс, — впрочем, не допускавший и мысли, что он «хохол»: он старался говорить благородным языком, — и говорил довольно чисто. Однажды мы кочевали по нашему берегу Днепра. Оставив тележку у знакомого серба, мы целый день бродили по полям и долам и забрели очень далеко от своей станции; время подошло к вечеру, надобно было искать ночлега; мы увидели на берегу Днепра домик и пошли к нему. У ворот сидел маленький румяный седой старичок в нанковом халате; деликатно и с большою свет- скостью встал, когда мы подошли, добродушно и очень церемонно раскланиваясь, попросил нас садиться на скамью у ворот, сказал, что с удовольствием отдает в наше распоряжение комнату своего домика, — это тем меньше стеснит его, что его «супруга» уехала навестить родных в Петриковку. Мы разговорились и узнали, ка- кими судьбами малорусе попал жить на сербский берег. Он слу- жил в Гадяче, под конец службы был стряпчим, женился на до- чери сербского офицера, долго жившего в Гадяче по своей службе; его «супруга» получила в наследство, два года тому назад, деся- ток десятин земли с этим домиком, а он уже прежде этого выслу- жил пенсию; они поселились в «поместье» его «супруги». Служанка вынесла к воротам стол, самовар. У Саши в кар- мане блузы была книга, разговор старичка, очень словоохот- ливого, не был занимателен, и Саше вздумалось приняться читать. — Позвольте спросить, милая барышня, какую книжку вы изволите читать? Я сам охотник до книжек и имею, по моим малым средствам, хорошую библиотеку. — Это Гоголь. — Гоголя сочинения, милая барышня? — прошу вас, не чи- тайте его сочинений: это безнравственный писатель, милая барышня, и клеветник, человек низкой души, милая ба- рышня. Что такое сделалось с нашим смирным, добродушным, ру- мяным старичком? Он покраснел как рак и жестикулировал с экстазом. — Что он безнравственный писатель, это говорят многие, впрочем, напрасно, Кузьма Фомич. А что он человек низкой души и клеветник, это вовсе не хорошо говорить. Вы сами чи- тали ль его? Вероятно, только повторяете чужие слова. — Не смел прерывать вас, милая барышня... — Пожалуйста, не зовите меня барышней, Кузьма Фомич, я не барышня. Называйте меня Сашею, как называет Лизавета Сергеевна. 353
— Не могу исполнить ваше желание, милая барышня. Если позволите спросить ваше отчество, буду называть по отчеству;— так, не могу: неучтиво. У Саши покраснели щеки. — Здесь все зовут меня Сашею. Я не барышня, чтобы звать меня по отчеству. Впрочем, зовите, как хотите. — Итак, милая барышня, вы изволили сказать, что не хо- рошо называть Гоголя человеком низкой души... — Пожалуйста, оставьте это, Кузьма Фомич; напрасно спорить. Мне хотелось именно только показать вам мою просьбу оставить этот разговор. — Не могу, милая барышня. Как старик, обязан предосте- речь невинность вашего сердца. Позвольте мне говорить, милая барышня. Вы изволили спросить, читал ли я его? Всего не читал, милая барышня, а читал его пасквиль, — вот где сел мне этот его пасквиль, — старичок показал рукою, что пасквиль Гоголя сел ему на шею. — Я лично его видывал, потому и вышло. Он меня в своем пасквиле выставил, милая барышня; вот он какой человек. Хорошо, что у нас в Гадяче мало было охотников до легкомысленного чтения, и даже кто читал, те не замечали. Только Григорий Анисимыч мне сказал: «Это ты», говорит, — и того я упрашивал молчать, — и других убедил, что это паск- виль, — и точно, согласились, что клевета. Все приняли мою сторону, что пасквиль, и даже говорили: «подавайте просьбу, Кузьма Фомич, и вы прав будете, а его накажут». Но у меня доброе сердце, милая барышня: не хотел убить человека. Пере- нес, как христианин. Но не могу не обижаться такою низо- стью. — Старичок жестикулировал и горячился. — Не напрасно ли вы, Кузьма Фомич, принимали это за пасквиль на вас? Я что-то не припомню у Гоголя лица, под ко- торым можно бы понимать вас. Мы с вами сидим с час или больше. Вот вы и сказали, а я не замечаю в вас ничего такого, что описано у Гоголя. , — Нет, милая барышня, я вам покажу. Позвольте-ка, не та ли это у вас книжка, где пасквиль на меня? — Он взял у Саши книжку. — Нет, не та. Да я вам на словах расскажу. Или нет, лучше по самому его пасквилю. Я не имею у себя без- нравственных сочинений, но этот пасквиль приобрел, — вырвал из книги, — имею у себя. Имею честь покорнейше просить по- чтить мою хату вашим посещением, милостивейшая государыня Лизавета Сергеевна, и вы, милая барышня, я вам покажу, милая барышня, какой низкий это человек. Оно уж и темно здесь чи- тать. — Мы шли с ним в его домик, а он все продолжал без умолку с пафосом и размахивая руками:—нет, я вам покажу, милостивейшая государыня моя Лизавета Сергеевна, и вам, милая барышня, какой это низкий человек. А что узнать трудно, не знавши, так это потому, что оклеветал. Пасквиль, клевета, 354
потому не знавши не узнаешь; — а на меня; и по имени меня называет, чтобы всем было видно. Даже и по имени называет! Мы не могли припомнить похо- жего имени. Фома Григорьич?—ближе ничего нет, но ведь то Фома Григорьич, а не Кузьма Фомич, этот Остапенко — там вовсе нет фамилии, — кажется, очень мало сходства. — Нет, я вам покажу; и по имени даже называет, такой низ- кий человек, — твердил старичок, зажигая свечу и вытаскивая несколько печатных листков, обшитых в обложку из синей са- харной бумаги; обложка была сильно затерта, лоснилась, листы измяты и истрепаны: тетрадка часто ходила в дело для улики Гоголя — низкого человека — в том, что он написал пасквиль на нашего старичка. — Разумеется, незнающему трудно разобрать, потому что клевета, все клевета, — продолжал Кузьма Фомич, надевая очки, усаживаясь к столу и развертывая тетрадку, — но нельзя не ви- деть, что на меня. И все клевета. Вот, извольте только послушать, милостивейшая моя государыня Лизавета Сергеевна, и вы, милая барышня, — и старичок начал быстро произносить фразу за фразою, но почти не заглядывая в тетрадку: выучил почти на- изусть, почти все листки, от частого доказывания; как же не клевета? — «Живет в хуторе своем Вытребеньках» — не Вытре- беньки мой хутор, у моего хутора нет и особого имени, а так зовут просто «Остапенков хутор», и я до третьего года жил в Гадяче, и хутор достался моей супруге уж по смерти этого кле- ветника,— клевета, — а вот и я: «был преблагонравный маль- чик» —видите, как подлинную истину сплел с клеветою, потому и пасквиль вышел, оттого что я обучался у нашего покровского дьякона, а не был ни в каком поветовом училище; «вступил в пехотный полк» — в жизнь мою не был в военной службе, с че- тырнадцати лет служил в гадячском уездном суде; поэтому и все, что о военной службе моей, тоже клевета, как и об училище. Старичок продолжал в этом духе перебирать весь «па- сквиль», указывая десятки примеров «клеветы»; все было кле- вета: у него не было никакой тетки, не только Василисы Кашпоровны Цупчевськой, но и никакой: ни отец, ни мать его не имели сестер, а брат его отца умер холостяком; Кузьма Фо- мич никогда не знал никакого ни Григория Григорьевича Стор- ченко, ни какого другого помещика с двумя незамужними сест- рами-невестами и даже вовсе не было тогда никакого такого по- мещика с двумя сестрами-невестами в целом гадячском уезде, — он нарочно справлялся, когда прочел пасквиль; и никакого Сте- пана Кузьмича не было в Гадяче, он тоже узнавал, все клевета. — И женился я вовсе не так, и сватовство мое было вовсе не так, — продолжал он: — я тогда был повытчиком по тог- дашнему неблагородному названию, а собственно столоначаль- ником; судья мне и говорит: «что не женишься, Кузьма Фомич? 355
Хочешь, я найду тебе невесту, прекрасную девушку. Племян- ница моей жены, дочь Петра Стевановича Крамарича,— и собою хороша, и девушка скромная». Я и согласился посватать. Только. И никаких разговоров у нас с нею не было; и наедине мы не сидели с нею, — все клевета. — Правда, — сказали мы: — с чего ж это Гоголь взял описать вас в пасквиле под именем Ивана Федоровича Шпоньки? — Имя, — сказал старичок, — вы видите, то самое имя. Нельзя не узнать, что пасквиль на меня. — Как имя? Да ведь то Иван, а вы Кузьма; то Федорыч, а вы Фомич; то Шпонька, а вы Остапенко. — Вы, милостивейшая государыня моя Лизавета Сергеевна, и вы, милая барышня, только по неподозрительному благород- ству вашей души не можете понять такой низости, но я смею просить вас размыслить и вслушаться. Шпонька, — а я Оста- пенко: созвучие есть, явный пасквиль. Имя и отчество скрыл этот пасквилянт, потому что иначе было бы уж слишком дерзко, но фамилию оставил Шпонька, — как же не узнать Остапенко? Замечаете ли теперь? — Теперь, точно, замечаем, что это пасквиль на вас, Кузьма Фомич, — сказали мы. — Низкий человек был покойник, не тем будь помянут,— и из-за чего? Хоть бы я сделал ему какую-нибудь неприят- ность, — ну, так понятно, по злобе. А то раз только и видел, и не только дела, даже разговора не было между нами. Потому, милостивейшая государыня моя Лизавета Сергеевна, и вы, ми- лая барышня, скажите: не низко ли это было с его стороны? — Очень низко, — сказали мы. — Но с чего же явилось у него такое низкое намерение? — Я всегда был, смею сказать, строгих правил: даже при моей службе в Гадяче, когда просители предлагают угостить и товарищи зовут, не имел пристрастия к хмельному. Милая ба- рышня, позвольте вас попросить выйти в ту комнату на минут- ку, — вот и другая свеча, милая барышня, — там картины посмотрите: Хозрев Мирза и Топчи Баши, я приобрел их после Турецкой кампании; занимательные портреты. — С вами,— продолжал он, удалив Сашу:—с вами, милостивейшая госуда- рыня Лизавета Сергеевна, как с вдовою, могу быть откровенен. В обращении с вашим полом всегда был скромен. От юности моея. — Мы все переговорили, милая барышня, позвольте вас просить снова удостоить старика вашим приятным и невинным обществом. Я барышне это не так объясню, — прибавил он мне шопотом. — Теперь я понимаю, — сказала я; и мне показалось, что, быть может, и в самом деле он заронил в мысль Гоголя первую идею «пасквиля», как он называл. — Мы говорили, милая барышня, о том, что Лизавета 356
Сергеевна напрасно позволяет вам читать сочинения этого Го- голя. В них, милая барышня, и кроме пасквилей очень много безнравственного, как я сужу по этой тетрадке; он, милая ба- рышня, вредный для девиц писатель: и Лизавета Сергеевна изволила согласиться со мною. — Видишь, Саша, нельзя было не согласиться, потому что это в самом деле изображен Кузьма Фомич, под именем Шпоньки. Совершенно он: Согласись, что после этого трудно с ним спорить. Я видела, что Саша едва удерживается от хохота, поняв нравственную цель портрета Топчи Баши. В Саше, при всей скромности и солидности, всегда было много веселости. Я ждала от Саши какой-нибудь выходки. — Так это правда, Кузьма Фомич, что вы были скромны с молодыми дамами? — И с девицами также,—сказал Кузьма Фомич. — Это очень хорошо, Кузьма Фомич. Но вот, вы запре- щаете читать Гоголя, потому что в нем много безнравственного, а я этого не понимаю; вы и объясните все это. — Как это можно, милая барышня! — вам этого не следует и понимать. — Так зачем же вы говорите? Теперь я стану искать у него безнравственного; вы мне сказали, что оно там есть, я и буду думать об этом, когда буду читать его; прежде мне не было за- метно, а теперь будет. — Ах, милая барышня, да ведь вы обещались вовсе не читать его. — Нет, вы не слышали от меня обещания. Что ж мне чи- тать? Я всегда читаю, когда ложусь спать. Вот и ныне, — буду читать его и замечать в нем безнравственное. Или вы сам объ- ясните мне безнравственность. — Милая барышня, вы лучше возьмите другую книжку. — Да и в другой тоже будет безнравственное. — Нет, милая барышня, как можно. Вот я вам дам почитать «Воззвание к необращенным или Еммануил», перевод с англий- ского языка, совершенный трудами преосвященного Аарона. Очень хорошая книга. В предуведомлении к читателю преосвя- щенный Аарон объясняет, что хотя книга эта и написана не православным, а пуританским духовным учителем, но что каса- тельно вероучения, в котором пуритане погрешают, нет в этой книге ничего относительного до разнствия догматов, а только излагаются правила нравственной жизни, в которых преосвя- щенный Аарон не находит погрешностей, как бы сказать, ереси или сектантства. И потому аттестует книгу. И точно, истина: в этом «воззвании» пуритане очень хорошо зарекомендовывают себя со стороны нравоучения. Прекрасная книга. За эту «аттестацию» пуритан Кузьма Фомич и получил от 357
Саши тайное назване «пуританина». Но он встретил решительный отпор: «Мною читана эта книга; я лучше буду читать Гоголя, если у вас нет других книг, — или позвольте мне выбрать в вашей библиотеке». — У Саши была уверенность так или иначе отыскать что-нибудь «безнравственное» в библиотеке пурита- нина и потом пристыдить его, что он своею книгою внушил мысли, опасные для нравственности. Саше были известны «нрав- ственные» книги, и известно, что в них есть вещи, каких не най- дешь даже в медицинских сочинениях. — Извольте, милая барышня, выберите себе книжку, когда будете отправляться почивать. Теперь же не лишите нас, и в особенности меня, вашей приятной и невинной беседы. А этого без- нравственного пасквилянта никогда не читайте, милая барышня. — Но я все-таки не понимаю, Кузьма Фомич, в чем же вы находите у него пасквиль и безнравственность? Вы сам говорите, что вы были всегда скромен и застенчив. Разве это порок? Где же пасквиль? Это делает честь вам. Гоголь хотел показать в вашем лице пример для подражания. — Нет, милая барышня, вам, по невинности вашего сердца, это так представляется оттого, что вы не можете понимать дья- вольского, можно сказать ухищрения этого низкого человека. Он выставляет добродетель под видом насмешки. Вам это не- понятно, милая барышня, и позвольте мне не объяснять вам этого, чтобы не вредить вашей нравственности. Но Лизавета Сергеевна, как вдова, понимает это. Согласны ли вы со мною, милостивейшая государыня моя Лизавета Сергеевна, что он вы- ставляет добродетель под видом насмешки? — Понятно, Кузьма Фомич. — Вот, милая барышня, какая безнравственность была в этом человеке. Такая, что вам даже нельзя понять этого. Но когда вы будете замужем, вы поймете. А для меня только вот что удивительно, милостивейшая государыня моя Лизавета Сер- геевна: откуда он мог это узнать о моей добродетели, чтобы вы- ставить меня под видом насмешки? Вот какая была злоба в этом человеке, что даже постичь нельзя, как его злоба была проница- тельна против добродетелей, что он мог знать мою добродетель. — Отчего ж? Это понятно по вашим словам, Кузьма Фо- мич, — сказала я: — ведь вы сами сказали, что лично знали его; один раз виделись, но этого довольно: вот мы тоже в первый раз видим вас, но знаем вашу добродетель. — Так, милостивейшая государыня моя Лизавета Сергеевна; но хотя я от юности был скромен, однакож удивительно пред- ставить в нем такую злобу: еще вовсе был мальчишка. Я только что на службу поступил тогда, — и я еще был молод, а он вовсе мальчишка. И уж имел такую злобу! — Что ж, и в молодых людях это бывает, — сказала я. — Удивительно, государыня моя. Мне было лет 14, к при- 358
меру сказать, а ему не больше 8 либо 9. В таком младенце и такая злоба. И я удивилась: да, точно, сомнительно. — А в котором году вы поступили на службу, Кузьма Фомич? — В 1815 году, милостивейшая государыня моя Лизавета Сергеевна. В том году и видел его: приезжал со своею родитель- ницею в гости к Захару Андреевичу. И я там был. — Если в 1815, то удивительно. — Верно, это верно. Как знавши тогда, что я поступил на службу, то Захар Андреевич еще и спросил меня: «чать, пла- чешь, в суде-то сидя? Еще не отвык от горячих-то пампушек по утрам?» Не больше, как с месяц или с два по моем поступлении в суд было это. Так, в 1815. — Если так, то удивительно, ваша правда. Ему было даже меньше 8 лет, — пять или шесть лет. — Так, это скорее, что пять; совсем маленький. Матушка-то его еще на руках внесла в комнату-то: совсем маленький. Как же такая злоба в младенческом сердце? — Точно, это странно. Но, может быть, он после слышал о вас что-нибудь? — И я сам так думаю. Но как между нашими семействами не было знакомства, и я никогда не слышал потом ни о каких Гого- лях-Яновских, покуда он напечатал про меня этот пасквиль, то трудно ему было слышать от кого-нибудь. Захар Андреич был в Полтавской губернии проездом, из Чернигова в Саранск ехал. Не на кого больше подумать, как на моего дядю Ефрема Гера- симовича, матушки моей брата, который служил в Петербурге. И разбойник-то, ведь смолоду отсюда уехал, — в Нежин, потом тоже в Петербург. Я, когда пасквиль его прочитал, все это о нем разузнал, хотя и заметно, что скрывали, где он, но я выведал стороною: он в Петербурге жил. Негде ему было слышать обо мне, кроме как в Петербурге. Это верно. Я так и не думаю ни на кого, кроме Ефрема Герасимовича: через Ефрема Герасимовича пасквиль этот вышел. — Но ведь он был вам дядя? Едва ли он мог смеяться над вами. — Он был недобродетелен, этого скрыть не могу; рюмочки придерживался, а с рюмочкой и все дурное, как вы сами изво- лите знать, милостивейшая государыня Лизавета Сергеевна. Но только он уважал добродетель в других. И трудно же ему было знать о моей добродетели, потому что он уехал, когда матушка была еще в девицах, и после того не имел переписки ни с ней, ни с кем. А только как видели они, что он до своего отъезда при- держивался рюмочки, то по тому сужу, что и в Петербурге не отстал. А может быть, и исправился. Слухов не было. — Правда, Кузьма Фомич, что это удивительно, — ска- 359
зала я. — Это вы прекрасно объяснили, что Гоголь должен был слышать о вас от вашего дяди. Вижу, что иначе не могло быть. — Не могло быть иначе, как то, что через дядю вышло. — Удивительно. Но как же вы-то узнали, что это пасквиль на вас? — Да по фамилии-то и узнал, как имел честь доложить вам: Остапенко — Шпонька. Созвучие есть. Видно, что пасквиль. — Это совершенная правда ваша. Но как же вы до фамилии доискались? Ведь вы не читаете таких безнравственных книг? — Точно, что не читал. А вот как. Проезжал в 1846 году через Гадяч тоже зубоскал такой, по имени Дмитрий Павлыч Кадыкаев; ехал советником в казенную палату, молодой человек еще, совсем мальчишка, лет под тридцать, не больше, но из себя видный; был у судьи по родству; судья ему и расскажи о моей женитьбе; он и говорит: «да это Шпонька», говорит. До меня это его слово дошло, — я спрашивать, спрашивать: что за Шпонька такой? и доспросился. — Что же рассказывал ему судья о вашей женитьбе, Кузьма Фомич? — Особенного ничего не мог рассказать; только был один обыкновенный случай, который бывает со всяким скромным чело- веком. Милая барышня, позвольте попросить вас выйти на ми- нутку. Мы с Лизаветою Сергеевною должны переговорить. А там вы книжки выберете себе. — Как со вдовою, я с вами могу быть откровенен, милостивейшая государыня моя Лизавета Сергеевна: хотя мне было тогда более 30 лет, когда женился,—в 1831 году,— но такая на меня робость напала, когда совсем дело подошло к венчанию, что, могу сказать, раскаивался; вижу, девица пыш- ная, держит себя величественно, я и оробел на сговоре, когда обручение было; так оробел, что даже растерялся. Когда сказали: «поцелуйте же невесту, Кузьма Фомич», — а я, в своем конфузе, ухватил нашего повытчика, Прохора Иваныча, да и целую вместо невесты. Не разберу. Но это со всяким скромным человеком мо- жет случиться. — Милая барышня, мы переговорили. — Я опять ей отвод сделаю, милостивейшая государыня Лизавета Серге- евна. — Вот мы теперь о чем говорили, милая барышня: больше, милая барышня, исторические книги читайте. Духовные больше всего; потом исторические. «Историю государства российского» изволили ли читать? Прекрасная книга. И прекрасным язы- ком писана. К сожалению, сам не имею. Но аббата Миллота 4-й том вам должен понравиться, полагаю. Возьмите эту книгу. — Я уж выберу, посмотрю. Так вы и не целовались с неве- стою, Кузьма Фомич? — А вам слышно было, милая барышня? Жаль это. Искренно сожалею о моей неосторожности. Смотря на Сашу, и мне было трудно удержаться. Доброде- тель Кузьмы Фомича слишком располагала к веселости. 360
— Я теперь затрудняюсь вот чем, Кузьма Фомич, — ска- зала я: — как мы будем ночевать у вас? Мы в одной комнате, вы в другой. Супруги вашей нет. — Это вы изволите справедливо говорить, милостивейшая государыня моя Лизавета Сергеевна. Как я не сообразил этого, старый дурак. На сеновал пойду. Там переночую. Мы с Сашей долго не спали в ту ночь. Это было ужасно смешно. Поутру Сашею была устроена другая шутка, которая имела удивительный результат. Три-четыре десятка книг, быв- ших у Кузьмы Фомича, были, разумеется, страшная дрянь. Но вовсе некстати к нравственным книгам попали как-то в его владение, — по случаю, недорого: за четвертак, как он объяс- нил,— три-четыре книжки «Библиотеки для чтения»70 1837 года и несколько нумеров «Отечественных записок» 7l из первых го- дов. «Отечественные записки» были пересмотрены Сашею. В од- ной из книжек был «Домашний секретарь» Жоржа Занда 72 ро- ман, давно прочитанный Сашею. Он показался Саше очень удобен для того, чтобы сконфузить его владельца, как человека, распространяющего безнравственность. — Позвольте мне взять эту книгу, Кузьма Фомич; вот эта статья должна быть очень любопытна. — Буэнос-Айресские пампы? Превосходная статья. Очень занимательная. Это прекрасно, что у вас такой вкус к ученому чтению, милая барышня. Мы с Сашей и не раскрывали книгу. Добродетель Кузьмы Фомича обратила и меня в шалунью. — О, добрый Кузьма Фомич! Поутру лицо Саши опять устроилось в очень солидную мину. — Вот, Кузьма Фомич, вы ввели меня и Лизавету Сергеевну в такие безнравственности, каких и вообразить не можете. Было очень обольстительно. И знаете что? — вместо «Буэнос-Айрес- ских памп» мне понравился «Домашний секретарь»; это очень, очень занимательно, Кузьма Фомич; но, должно быть, это еще безнравственнее Гоголя. Впрочем, мне нельзя и понимать этого; потому мне и понравилось. — О, как это можно, как это можно! Я и не предвидел этого, милая барышня. Но вы, милостивейшая государыня моя Лиза- вета Сергеевна, простите меня: я вас осуждаю. Как же дозволили девице? Нельзя. — Саша напрасно говорит, что мы читали «Домашнего сек- ретаря»; я не читала; не видела, чтобы и у Саши была в руках эта книга, — я вырвала бы. Мы заснули, не читавши. Когда ж было Саше читать? Разве поутру? Да нет, я проснулась раньше Саши. — Милая барышня, вы пошутили. А я было так встрево- жился, 361
— Нет, Кузьма Фомич; хотите, я вам расскажу? Начинается тем, что графиня Кавальканти... — Нет, нет, не рассказывайте, милая барышня: и слушать не хочу. Сохрани меня боже читать сочинения этой безнравствен- нейшей женщины. Вы не знаете про нее, какая она. Вам этого и знать нельзя. А по «Московским ведомостям»73 видно: самая дурная женщина. — Разве она женщина, Кузьма Фомич? — Как же, милая барышня. — О, если так, то и вовсе можно читать ее сочинения. Вы говорите: «дама». Дама не напишет безнравственного. Я хочу выпросить у вас эту книгу, чтобы дочитать роман. Очень любо- пытно. — Ни, ни, милая барышня. Никак не могу. — Ну, как хотите, Кузьма Фомич, а я не отдам эту книгу. Прежде дочитаю. Прекрасный роман. — Ах ты, господи! Что я наделал, старый дурак! Милости- вейшая государыня моя Лизавета Сергеевна, помогите моему за- труднению: запретите вашей милой барышне читать эту прокля- тую книгу. — Я не знаю, как нам быть, — сказала я. Я была очень ве- села и даже решилась сказать неправду, чего обыкновенно не делаю и в шутку. — Я не знаю этого романа. Я говорю: это был один из немногих случаев в жизни, когда я сказала неправду даже для шутки; я не люблю этого; меня называют за то педанткою; пусть. Но я не говорю неправды и для шутки, тем менее не для шутки. Например, не называя Сашу моею горничною, я однакоже не называла Сашу ни барышнею, ни моею родственницею, ни моею приятельницею, или подругою, или компаньонкою. Я и тогда говорила только так же, как теперь: «я взяла с собою Сашу»; «Саше было приятно ехать со мною»; «нам было приятно вместе с Сашею». Скажут: «какая несносная формалистка!» — может быть. Но в этот раз я была так весела, что несколько отступила от своего правила: сказала для шутки, что не знаю «Домашнего секретаря». — Я не знаю этого романа, Кузьма Фомич, как же я запрещу Саше читать его? Саша говорит, что он хорош. Вы, вероятно, не читали его. Может быть, вы и ошибаетесь, думая, что он вреден. — Ах, боже мой, как вы меня затрудняете! Милая барышня, не читайте, отдайте книгу. — Нет, Кузьма Фомич, очень занимательно. Я не могу: лю- бопытно. Я сейчас же начну читать. Слушайте, вам и самому по- нравится. — И начинается чтение страниц, дышащих негою. Старик был в отчаянии и все обращался ко мне с просьбами, чтобы я запретила, отняла книгу. После отговорок, я согласи- лась, что это безнравственно, — я видела, что Саша мигает мне, чтобы я согласилась. — «Саша, перестань; отдай книгу», — 362
Только это и нужно было Саше: и Саша, и книга промелькнули мимо удивленного Кузьмы Фомича. Я сама восхищалась такою находчивостью Саши. — Ты хотела отнять у меня книгу? Вот какая ты, Лиза! То была ласковая, добрая, а теперь ты против меня? Не быть же этому! Я вот уйду стоять под окном и буду читать вам. И если вы захотите поймать меня, я убегу, и ты будешь жалеть, Лиза, а я буду жалеть еще более, — но убегу и дочитаю. Лучше не ло- вите. Подумайте, хорошо ли будет, если я убегу? — В самом деле, надобно подумать об этом, Кузьма Фомич. Ловить ли Сашу? Что, если убежит? Без меня,— в поле, в лесу, — что может быть? — Ах, боже мой, боже мой! Милая барышня, не убегайте, только отойдите от окна на минутку, нам надобно переговорить с Лизаветою Сергеевною. Не убежите, милая барышня? — Нет, пока не погонитесь за мною, не убегу. А то погонись, Лиза: догонишь. — Милостивейшая государыня моя Лизавета Сергеевна, я не знаю, что это сделалось с вашею милою барышнею: вчера была такая скромная. — Вижу и сама, Кузьма Фомич: Саша отбивается от рук; слышите, уж зовет меня: «ты, Лиза», — помните, вчера не было этого, когда мы познакомились с вами. Действительно, я была так весела под добродетельною кров- лею Кузьмы Фомича, что держала себя с Сашею совершенно ребячески, и тут в первый раз я забыла свою обязанность быть серьезною, быть воспитательницею, гувернанткою. Странная обязанность! — она не позволяет быть равною. Я была для Саши доброю, ласковою, нежною, но строгою. «С чего ж она захотела быть гувернанткою Саши? Это странно, смешно», — скажут мно- гие. Быть может. Но если это смешно, то объясняется это очень просто. Я была одинока. Мне надобно было любить кого-нибудь. Я формалистка, резонерка, педантка — пусть, но все-таки я чело- век. И я привязалась к Саше потому, что была одинока. А при моем характере — я держу себя гордо, строго и с теми, кто не моложе меня, — я и им читаю мораль. Я не ставлю себя приме- ром для других — о, далеко нет. Конечно, я понимаю, как смешно, что я привязалась к Саше. Но я не желаю никому чув- ствовать тяжесть одиночества. Пусть смеются те, кто не испытал ее. Но, к несчастью, слишком многие из нас, женщин, испыты- вают ее. Наш прекрасный пол — жалкий пол. «Прекрасный пол» — как это отзывается гаремом! Какие односторонние понятия! Все, все выставляется даже и для наших, женских мыслей только в том виде, в каком кажется глазам муж- чин. «Прекрасный пол» — мы для мужчин; а для нас? — я пола- гаю, что «прекрасный пол» для женщин — мужчины. Скажут опять: «какая резонерка! привязывается к словам! В ней нет 363
женственности!» — может быть; но если я резонерка, то по- звольте же мне размышлять о том, что вы заставляете меня гово- рить. «Прекрасный пол», «красота» — это мы; из этого они вы- водят, что им позволительно увлекаться: «красота так привле- кательна». Спорить ли против этого? Нет, это правда. Но будем же помнить, что для нас — что же, и мы люди — для нас «пре- красный пол» — они. И нас так осуждают! Что-нибудь одно: извинительно, или нет; смешно, или нет; для нас и для них оди- наково. Одиночество! Кто из них испытывает его. И они смеются! Они порицают! Смеют ли? Но мне досадно не на них, мне до- садно на нас самих, что в нас нет самостоятельности мыслей. Мне очень досадно, когда женщины смеются над женщинами, которые кормят кошек, собачонок, — я не смеюсь: я испытала одиночество. Я сочувствую им. Я понимаю их. Это не смешно. После этого мне не нужно геройства, чтобы сказать: то, что я привязалась к Саше, вовсе не было смешно. Я не ставлю себя в пример. Я не идеал совершенства. Но что тут смешного? Тем больше, что достойного порицания? Я не проповедница прене- брежения к общественным условиям. Я строго соблюдаю их. Я скажу больше: я люблю держать себя строго. Скажут: «в ней нет души». Пусть. Я не имею претензии очаровывать развяз- ностью манер. Ни по моему воспитанию, ни по моим правилам я не желаю быть прелестницей. Скажут: «это отсталость» — может быть, я не желаю гнаться ни за кем, — ни даже за веком. Если я отстала от него — это... очень жаль, но я не мотылек, и я думаю, что развязность манер не к лицу мне; может быть, я думаю вообще: не к лицу светской даме; может быть, я думаю больше: не к лицу женщине, уважающей себя. Я снисходительно смотрю на ребяческую шаловливость очень молоденьких девушек и дам — от них еще нельзя требовать, чтобы они понимали вещи; но за ними должно смотреть, чтобы они не были вовлечены своею наивностью в неприятности для себя и других. Но я — я ни- когда не была такою: и в семнадцать лет я была солидна. «Это недостаток» — для тех лет, может быть. Но я давно вышла из лет, в которые прилично быть под опекою. А женщина, которая не желает быть под опекою, должна сама уметь держать себя так, чтобы никто не смел забыться перед нею. Я в семнадцать лет держала себя так. «Холодная! бездушная!» — может быть. Но зато я уважаю себя, и никто никогда не смел взглянуть на меня дерзко. Это для меня гораздо дороже нынешней развязной моды. Я строгая блюстительница форм. Я не проповедница того, чтобы мы, светские дамы, забывали свое достоинство. Поэтому я люблю этикет. Я соблюдала его даже с Сашей. Мы жили далеко от всех, в пустыне» В Саше не могло быть мысли забывать разницу между нами. Тут я могла бы ослабить те свои правила, за которые на- 364
зывают меня формалисткою: не могла же я опасаться оскорбле- ний от Саши. Но все-таки я держала себя и в сербской избушке, как держала и держу себя в моей гостиной: — и одна с Сашею, как держала бы в обществе. Поэтому я не считаю себя смешною. Правда, я сажала Сашу подле себя за столом, в тележке; правда, я не стыдилась помогать туалету Саши. Но я же и говорила, что я только для соблюдения формы брала Сашу своею горничною, когда уезжала из Старобельска; это было только для Старо- бельска; мне не была нужна горничная, я не хотела иметь горнич- ную. Я не могла иметь горничной. Поймите меня. Я хотела уеди- нения. У меня была потребность скрыться от людей в пустыне. И я искала пустыни. Я нашла пустыню: мои сербские хозяева, другие колонисты и колонистки, с которыми я встречалась, гово- рила, — говорить с которыми было приятно мне, — они не имели ничего общего со мною, это были люди другого мира, они не ме- шали моей пустыне быть пустыней. Или это Кузьма Фомич: разве он существо моего мира? разве его глаза — глаза для меня, разве знакомство с ним — знакомство для меня? — нет. Я была в пустыне, как того хотела. Я затем и уехала из Старобельска, чтобы жить в пустыне. Могла ли я брать с собою в самом деле горничную? — нет, никак. С горничной я повезла бы с собой в свою пустыню весь Старобельск, весь Петербург. Но общество требует: дама должна иметь при себе горничную. Я никогда не хотела итти против условий общества, я не люблю этого. Если можно удовлетворить им, почему же не сделать ему удовольствие? Таков мой характер. «Он отзывается Сен-Жерменским пред- местьем» — что ж из этого? Я полагаю, что Сен-Жерменское предместье самая приличная часть Парижа. Я предоставляю другим восхищаться нравами тех улиц, которые более знакомы им. Но я держу себя так не только по моему врожденному харак- теру, а также по сознательному убеждению, и думаю, что я права. Общество сильно, зачем восстановлять против себя силу, если можно найти средство примирить свою потребность с ее требова- ниями? И я сделала это. Я показала обществу, что я уважаю его, повинуюсь ему; но я не могла выносить близости горничной. Я чужда предрассудков касты. Многие уж отвернулись от меня, как от аристократки. Это имя ныне имеет мало популярности. Но я не полагаю, что мысль о популярности или непопулярности дол- жна иметь влияние на людей с твердым характером. Что вы назы- ваете аристократкою? Если для того, чтобы быть аристократкою, нужно иметь огромное богатство, — я не аристократка. Доходы мои и моего мужа вместе едва составляют 7 или 8 тысяч рублей. Если нужны титулы — также нет: ни мой муж, ни я не имеем права ставить перед своею фамилиею очень высоких титулов. Мой отец не был граф, мой муж не граф. Но если и без этого можно называть себя аристократкою, — я имею это право и не имею малодушия стыдиться сказать это. Если бы я была при- 365
нуждена произносить истинное имя, — чего я вовсе не боюсь, — вы увидите, что и по мужу, и тем более по отцу женщина, о ко- торой вы судите теперь, принята по своей родословной в Сен- Жерменских предместьях всех столиц, как равная. Я не особенно горжусь этим. Но я думаю, что это очень хорошо для меня, и не боюсь сказать этого. Отвертывайтесь, если угодно, — очень жаль, что мы не сходимся с вами в понятиях. Впрочем, я не порицаю вас, я знаю источник вашего чувства. Этого довольно для меня, чтобы оставаться равнодушною к нему. Впрочем, я чужда предрассудков касты. Но горничная — это служанка; служанка — это не подруга. А между тем служанка близка к своей госпоже, она видит ее много раз в день, проводит с нею целые часы, должна угождать ей ежеминутно. Нет, я охотно говорю, что между служанками есть женщины и девушки, до- стойные такого же полного уважения, как между дамами и деви- цами нашего круга, — вы видите, я чужда предрассудков; но я говорю: отношение служанки к ее госпоже не одно из тех, кото- рые удобны для внушения преданности — одной стороне, дове- рия — другой стороне. Я могу доверять вашей горничной более, чем вам, моя знакомая; но если ваша горничная перейдет ко мне, мои чувства к ней изменятся, потому что изменятся ее отноше- ния ко мне. Я говорю: не смотрите на меня как на женщину, зараженную предрассудками касты, я не имею их, они неудобны для века, в котором ни Эстергази, ни Девоншир не могут, не желают ездить в особенных поездах; но, отвергнув предрассудки касты, я была бы очень не наблюдательна, если бы сохранила предрас- судки хуторов. Я не могу желать иметь служанку, когда мне нужна пустыня. Мне кажется, я только дочь моего века, и была бы слепа, если бы не видела того, что видят все. Скажут: «она права; но не стоило и доказывать этого; никто не думал осуждать ее за ее отношения к Саше; эта страшная ари- стократка— несносная и несноснейшая из резонерок»;—я не буду спорить. Я сказала, что я имела в Саше не горничную: что этим обьяс- няется моя короткость с Сашей. Но, при всей короткости, я умела сохранить в Саше чрезвычайно глубокое уважение ко мне, и в домике Кузьмы Фомича в первый раз услышала от Саши «Лиза» и «ты» — это было отголоском моей совершенно детской весе- лости под этою нравственною кровлею. К вечеру, когда мы воз- вращались на нашу станцию в нашей цыганской тележке, я опять уже слышала от Саши почтительное «вы, Лизавета Сергеевна». Но после того довольно часто я не могла отказать Саше, — и еще больше самой себе, — в удовольствии обращаться на несколько часов в беззаботную проказницу. — Я я сама удивлена, Кузьма Фомич, — сказала я, — но нам было так весело у вас, что Сашею овладела шаловливость. 366
Вы видите, Саша отбивается от рук, зовет меня Лизою. Я поте- ряла свой авторитет. — Что такое изволили потерять? Поискать надо, — забот- ливо спросил Кузьма Фомич. — Авторитет, Кузьма Фомич, то есть власть над Сашей, а не то что какую-нибудь вещь. Впрочем, и авторитет отыщется опять; но теперь я не могу ничего сделать с Сашею: не слу- шается, вы видите. — Ах, боже мой, ах, боже мой! Что ж делать!—Милая барышня, мы переговорили, — крикнул он в окно: — подойдите, милая барышня. Так вы убежите? — Убегу. — Милая барышня, вы не знаете, какая это опасность для девиц! — Нет, не знаю. Вы растолкуйте. — Ах, боже мой, боже мой! Нельзя и растолковать вам этого!—Так и убежите? —Да. — Ну, мы не станем ловить. — И будете слушать? Мне хочется, чтобы вы слушали. Очень любопытный роман. — Если не будете слушать, зачем же мне оставаться под окном? Не для чего. Я убегу. — Не доводите Сашу до такого ужасного дела, Кузьма Фомич, — сказала я. — Буду слушать, милая барышня. Началось чтение. «Безнравственность» была в каждой строке, в каждом слове, в каждой букве. Кузьма Фомич мучился, мучился... В отчаянии, сам не зная, как ему спастись, закри- чал: — Милая барышня, отойдите на минутку, нам надобно пере- говорить с Лизаветою Сергеевною. — Могу ли, милостивейшая государыня моя Лизавета Серге- евна, чем-либо спасти милую барышню? — Право, не знаю, Кузьма Фомич. Мне и вас-то жалко; но ведь убежит, если не станете слушать. — Попросите ее, милостивейшая государыня моя Лизавета Сергеевна, чтобы дала мне время на размышление. — Саша, подойди сюда. Начались переговоры. По моей просьбе дано было Кузьме Фомичу время на размышление, под моим ручательством, что если он ничего не придумает к сроку — к обеду, то должен будет слу- шать. Мы с Сашей, спрятав книгу, пошли бродить по полям и са- дам; он остался размышлять. — Милая барышня, я придумал, — сказал он, когда мы вер- нулись: — я сам один прочту. Только вы не читайте. — Как же, Кузьма Фомич? Ведь мне очень любопытно знать, что же дальше. Я хочу знать. 367
Он опять попросил Сашу уйти и сказал мне, что он так и ждал; и что придумал средство. — Какое же? — спросила я в удивлении. — Вот какое, милостивейшая государыня моя Лизавета Сер- геевна: удовлетворить любознательности милой барышни, но в нравственном виде. — Как же это? Я совершенно не пойму, как это сделать, Кузьма Фомич? — Напишу для милой барышни извлечение из этого безнрав- ственного сочинения, но в добродетельном духе. На словах не умею рассказать, а письменно изложить могу. Я разинула рот. — Что вы сказали, Кузьма Фомич? Мне как-то показалось что-то удивительное. Он повторил подробнее: он переделает для Саши «Домашнего секретаря» в своем вкусе, по своим идеям. Это становилось уже действительно интересно. — Прекрасная мысль, Кузьма Фомич, — сказала я:—по- жалуйста. Иначе Саша станет читать до конца. Спасите Сашу. Он дал слово. Под моим ручательством получил от Саши книгу обратно, обещался приготовить сочинение свое через не- делю. Мы пообедали с добрым стариком и простились, заключив договор, что вернемся через неделю. — Вернулись. Сочинение не было готово: старик трудился добросовестно, но задача была слишком хлопотлива: он успел написать лишь несколько строк самого короткого очерка содержания первых глав. Я расскажу потом, как эти интересные листы остались в моих руках. Роман назывался: «Добродетельная графиня Кавальканти, сочиненная госпожою баронессою Дюдевантою». «Добродетельная графиня Кавальканти, одаренная красотою и, что еще лучше сей тленной прелести, сердцем нежным и благо- творительным, изволила возвращаться в свое обширное поместье, процветавшее под ее добродетельным управлением. Сия графиня была непорочна душою столько же, сколько прекрасны были ее взор и вообще вся наружность. По своей благотворительности, расспрашивала она едучи о нуждающихся в ее помощи, и старец почтенного вида, некогда бывший дворецким отца прекрасной графини, повергшись к ногам ее, умолял взять под ее благотво- рительный покров внука своего Жулиена. Осведомившись о нрав- ственности сего юноши, имевшего 15-летний возраст, доброде- тельная графиня обрадовала почтенного служителя ее отца сле- дующими словами: «Жулиен мальчик доброй нравственности, потому будь спокоен за судьбу твоего внука; я определяю его в пажеское при мне звание». Слезы умиления оросили лицо седо- власого старца и руки прекрасной графини, которые покрыл он лобызаниями признательности. С того времени Жулиен жил при дворе графини, своей благодетельницы, рачительно отправляя свою должность». 363
— Дальше, Кузьма Фомич. — Только написано, милая барышня. Больше не успел. К сле- дующему разу продолжу, когда вновь почтите меня вашим при- ятным посещением вы, милостивейшая государыня моя Лизавета Сергеевна, и вы, милая барышня. — Но мне хочется поскорее узнать конец. А у вас все только еще начало! Как же вы допишете? — Нет, милая барышня, это уж много страниц тут совмещено; а допишу недели в две. — Две недели! и тут совмещено много страниц? Это мне не нравится, это сухо, ничего не поймешь и не интересно. — Пространнее писать гораздо легче, милая барышня; я по- тому и имел большой труд, что старался совместить всю нрав- ственную пользу в малый вид, для вашего облегчения. А если вам угодно обширнее, то и для меня это легче: при пространности меньше труда. — Ну вот и прекрасно. Пишите пространнее. Я вижу, что у вас будет очень хорошо, если будете писать пространнее. Вы на чем остановились? — Я теперь, милая барышня, думал приступить к самому месту, в котором будет видна вся добродетель прекрасной гра- фини Кавальканти. — Вот и прекрасно, и опишите подробнее. — Это я могу без труда сделать, милая барышня. — Когда же? — Да к завтрашнему дню поспеет. Прошу вас, милостивейшая государыня моя Лизавета Сергеевна, останьтесь у меня погостить с милою барышнею. — Лизавета Сергеевна, добрая, пожалуйста, останьтесь. Доб- рая вы, помните, как весело было тогда. — Хорошо, останемся, — сказала я после некоторого колеба- ния. — Но, Саша, в нынешний раз я не буду ребячиться. — Добрая, Лизавета Сергеевна! — Саше хотелось броситься расцеловать меня. — Милостивейшая государыня моя Лизавета Сергеевна, бла- годарю вас за честь, во второй раз удостоивающую мой скромный приют вашим, смею сказать, препровождением отдыха. Поце- луйте Лизавету Сергеевну, милая барышня, за ее согласие на вашу просьбу. Мы поцеловались с Сашей, в удовольствие нашему доброму хозяину. Но, при всей своей доброте, он был замечательно заба- вен с своим нравственным трудом над романом о добродетельной графине Кавальканти и своею обидчивостью на Гоголя, о кото- ром опять завел разговор. Я поддалась влиянию положения, стала ребячиться, подобно Саше, и на другой день опять была для Саши «ты» и «Лиза». Утро мы гуляли, едва пообедав опять пустились ребячиться 369
и поэтому нам необыкновенно трудно было, — и, однакож, мы успели, — устроить и сохранить серьезные лица, когда пригла- сили Кузьму Фомича пить чай и услышали, что добродетель гра- фини Кавальканти подробно описана им, и что он готов читать. — Сделайте одолжение, Кузьма Фомич. — Как теперь я начал описывать с обширностью, по жела- нию милой барышни рассмотреть прекрасную графиню Каваль- канти во всей подробности, по всем ее совершенствам, то прошу принимать предыдущее якобы в виде предисловия. — Конечно, так, Кузьма Фомич, — сказали мы. — А сие последующее и будет якобы первая глава. — И он начал читать: ИСТОРИЯ ДОБРОДЕТЕЛЬНОЙ ГРАФИНИ КАВАЛЬКАНТИ, сочиненная госпожою баронессою Дюдевантою. Глава первая Своею скромностью исправляет добродетельная графиня Кавальканти Жулиеттино летомыслие и научает Жулиена «Хотя придворные, или якобы домочадцы прекрасной гра- фини Кавальканти, были самой чистой нравственности, каковую охраняла госпожа графиня своим попечением, сколь кротким, столь же и бдительным, одначе...» — Не лучше ли было бы «однако», Кузьма Фомич? Осталь- ное все прекрасно; но «однако» мне больше нравилось бы,— ска- зала я. — Конечно, милостивейшая государыня моя Лизавета Серге- евна, вы, как дама глубокого просвещения, можете это вернее чув- ствовать. Кузьма Фомич заметно обиделся. — Нет, это я только так сказала, Кузьма Фомич; и «одначе» хорошо. — «... столь же бдительным, однако» — уступаю вашему ува- жаемому мною замечанию, милостивейшая государыня моя Лиза- вета Сергеевна; — «однако юная Жулиетта, хотя и непорочная девица, была многократно останавливаема госпожою графинею от игр, хотя невинных, но легкомысленных, чего Жулиетта по не- винности своей не могла понимать в ясности. Посему и произошел такой случай, которым скромность прекрасной графини обрати- лась в большую пользу юному Жулиену. Ибо, вошедши в комнату Жулиетты, госпожа графиня увидела оную Жулиетту завязываю- щую ленточки, по обыкновению на дамских башмаках бывающие, каковые у Жулиеттина башмака развязались на правой ноге; Жулиен же в сие время у окна в той комнате стоял, и как невинен будучи сердцем, в то окно смотрел, где мальчики, лакеев дети, 370
в бабки играли, что Жулиену и любопытное зрелище было по его возрасту. Сие увидев, Жулиетте за нескромность выговор был графинею сделан: «Ибо, Жулиетта, хотя Жулиен и в окно смот- рит, и хотя ничего предосудительного в твоем поступке нет, как я тебя завязывающую башмак вижу, который и на улицах можно завязывать непостыдно, если ленточки развяжутся; одначе добро- детель от тебя, Жулиетты, требовала, чтобы лучше ты в другую комнату перешла оный башмак завязать. Поколику женский пол от мужского разнствует, чего тебе, Жулиетте, и понимать не должно, невинность твоей души сохраняя». «На что Жулиетта ответствовала: «я свой проступок перед добродетелью теперь уразумела, и благодарность мою выразить должна в словах нелицемерных». «Жулиеновым же целомудренным в окно смотрением прекрас- ная графиня была весьма довольна, чего ему одначе не сказала, ибо время пришло кушанья обеденного. После же того обеда, изволив пройти в свой кабинет, или как у госпожи баронессы Дюдеванты назван сей графинин покой — будуар, прекрасная графиня Кавальканти, как это после обеда было, она же утреннее время заботам о благе своих домочадцев посвящала неусыпно, утомление от сих забот почувствовав, започивать изволила. Како- вой отдых когда несколько времени длился, шорохом будучи про- буждена, прекрасная графиня увидела Жулиена, книгу из шкапа библиотечного берущего. Сказав: «сядь, Жулиен», графиня по своей добродетельной внимательности начала оного Жулиена по- хвалять за скромность, каковую как всегда в нем усматривала, так наипаче перед опочиванием своим наблюла. Таковыми похва- лами будучи тронут весьма чувствительно, Жулиен ответствовал с невинностью: «Госпожа графиня, похвалы вашей чувствую себя быть недо- стойным по той причине, которую со слезами вам, госпожа гра- финя, открываю, что поступки совершал, весьма добродетели противные. Ибо, конечно, Жулиетта в моем сердце таковое свя- щенное для меня занимает место, что якобы сестрою моею оную невинную девицу считаю, и потому весьма далек всяких не- скромных мыслей, когда с нею невинными по нашему возрасту иг- рами время препровождаем, в том и вы при всем добродетельном попечении вашем нас не порицаете, а также и жених оной Жули- етты, небезызвестный вам Галеатс, об оном не токмо сведущ, но и похваляет нашу невинность, в непорочности Жулиетты уверен бу- дучи; в дополнение же всему, по юности лет оной Жулиетты скорее может быть от меня сверстницею игр моих невинных считаема, нежели как за девицу, женским своим полом от меня мужчины разнствующую: ибо сего и в мысль мою не приходит при оной невинной и юной Жулиетты виде, почему недоброде- телен с нею быть не могу; одначе перед вами, добродетельная и прекрасная госпожа моя, невинным себя признать не могу, 371
будучи в умиление приведен и раскаяние в помыслах моих чув- ствуя; ибо неоднократно от юности моея страстьми борим есть». — Милая барышня, позвольте попросить вас удалиться на некоторое время, потому что я имею нечто Лизавете Сергеевне сообщить. Как ни любопытно было слушать сочинение госпожи баро- нессы Дюдеванты, написанное Кузьмою Фомичем, и как ни ле- стно было, что автор хочет сообщить мне что-то секретное, но я чувствовала, что могу дорого поплатиться за это удовольствие. Еще две, три минуты — и начнется колика от геройского уси- лия сохранять серьезность и не обидеть патриарха-амфитриона. Я и завидовала Саше, и рада была за Сашу, что Саше дается отпуск. — Здесь, милостивейшая государыня моя Лизавета Серге- евна, затруднен я был одним обстоятельством: у госпожи баро- нессы Дюдеванты далее изображается поступок весьма нескром- ный. Сие заменил я нравственным размышлением о Сусанне прекрасной. — Что ж, это очень хорошо, Кузьма Фомич. — Ибо, как я видел, что Жулиен весьма нескромно себя держит, то и не мог такого яда душевного оставить без проти- воядия целительного. — А он держал себя нескромно? — Госпожи баронессы Дюдеванты графиня Кавальканти не была добродетелью моей графине подобна. Ибо весьма разме- тавшись почивать изволила и проснувшись, того своего неглиже не замечая, с Жулиеном беседовала. — Да, это правда: ее блуза была расстегнута, и ноги были босые. — Не только это, милостивейшая государыня моя Лизавета Сергеевна, но ее, как вы изволите говорить, блуза и самое белье оставляли ее прекрасные ноги до колен обнаженными. — И она этого не замечала, Кузьма Фомич? — Нет, не замечала; потому что она совершенно о том и не думала. — Да, это так. Она совершенно не замечала; время было жаркое; в комнатах было душно; она дремала, — проснулась от шороха и начала разговор, не взглянув на себя. Из этого-то и видно, Кузьма Фомич, что она была женщина чрезвычайно скромная. Это одна из женщин, которые не способны быть ко- кетками.— Что ж у вас дальше, Кузьма Фомич? Как вставили вы прекрасную Сусанну? О, да: у графини была купальня, и она каждое утро ходила в нее, а Жульен очень рано забирался в сад и подсматривал — вы так думаете? Что ж, можно и так думать. — Сего не усматривал я у госпожи баронессы Дюдеванты, но вы, милостивейшая государыня моя Лизавета Сергеевна, как 372
вдова, весьма правдоподобно говорить изволите. Милой же барышне, как девице, не должно этого знать. Я сделаю ей отвод о нашем разговоре. — Сделайте, Кузьма Фомич. Я говорила серьезно и потому успела отдохнуть. У Саши также возобновилась сила выдерживать чтение без колики. — Милая барышня, пожалуйте к нам, мы с Лизаветой Сергеевной обо всем переговорили. Я ее спрашивал, известна ли ей история Сусанны прекрасной?—Известна, она говорит. — А мне неизвестна, Кузьма Фомич; расскажите, пожа- луйста. — Нет, милая барышня, вы по своей невинности не должны в подробностях понимать; вообще же у меня обозначено, как для добродетели вашей нужно. Более знать не желайте, милая барышня. — Ну, хорошо, читайте то, что написано у вас. — «От юности моея страстьми борим есмь и уподобихся перед вами, добродетельная и непорочная графиня...» На дворе послышался стук тележки. — Это, вероятно, возвратилась моя супруга, — сказал Кузьма Фомич, вставая, чтобы итти навстречу: — и вас, мило- стивейшая государыня моя Лизавета Сергеевна, с милою ба- рышнею прошу почтить ее вашим знакомством. Действительно, это была она: в комнату вошла высокая, еще прямая и красивая старушка; в черных волосах ее уже было много седых, но глаза были светлы и живы. Марья Петровна с первого взгляда понравилась мне. Когда мы обменялись пер- выми приветствиями, она стала говорить с мужем, пересказала ему о родных, расспросила о хозяйстве; видно было, что Кузьма Фомич по хозяйству гораздо слабее, чем по части добродетели. Потом Марья Петровна перешла опять к разговору с нами. С мужем она говорила по-малорусски с небольшою примесью сербских оборотов; муж совестился при нас говорить на мужиц- ком языке и отвечал ей на том же языке, которым говорил с нами и который она понимала довольно плохо; заговорив с нами, она хотела по возможности ломать свой малорусский с сербским на московский лад, как воображала себе московский лад: она думала, что мы не можем понимать ее иначе, — но мы, уже привыкнув к сербскому, отвечали ей на ее языке; и старуха была очень довольна. Она была женщина неглупая, — хоть и едва ли уж не забыла грамоту, если когда знала ее. Наш раз- говор шел хорошо, — но Кузьма Фомич не утерпел. — Мы с ними, Марья Петровна, ученостью также занима- лись, и я написал сочинение для милой барышни. Вот и ты тоже послушаешь. — Он стал опять приниматься за тетрадку. Легко было предвидеть, что при Марье Петровне дело не кончится добром; да и совестно мне было издеваться над мужем 373
в глазах жены, почтенной женщины. Да, мне совестно было перед Марьей Петровной, — отчасти даже не совсем ловко, — хоть я, повидимому, понравилась ей. Я чувствовала себя в до- вольно неприятном затруднении. Скажете ли вы и теперь: «формалистка»? Я не буду спорить. Но я сказала: я увидела в Марье Петровне женщину неглупую. Я позволила себе и Саше издеваться над ее мужем. Этим я и объясняю то, что мне было очень неловко, а он, вдобавок, приставал с графинею Каваль- канти. — Кузьма Фомич, лучше отложим это, — сказала я: — ваша супруга давно не виделась с вами, — конечно, вам найдется говорить с нею о многом, и нам приятно говорить с Марьей Петровной. Разумеется, это не помогло: возможно ли чем-нибудь отвра- тить автора от чтения его произведения? — Нет, милостивейшая государыня моя Лизавета Серге- евна, переговорить еще успеем; а почему же бросать чтение, по- лезное и приятное для милой барышни? Вы позвольте мне про- должать. Я сказала еще несколько слов, что «лучше будем разговари- вать», Кузьма Фомич начал обижаться, и видно было, что его ничем не уломаешь. Я предалась на волю судьбы. — Хорошо, дочитывайте, Кузьма Фомич; очень приятно. Много ли у вас осталось? — Как бы сказать, не ошибиться, милостивейшая госуда- рыня моя Лизавета Сергеевна: в полтора столько будет, как прочли. Да вот, лучше счетом. Прочли почитай что две стра- ницы; осталось побольше трех. Позволите начать? Плохо дело! Уж видно, до какой добродетели дойдет он на пятой странице, если на второй успел добраться до объяснений о страстях, борющих с юности! Саша не выдержит, расхохо- чется, — как мы будем смотреть на Марью Петровну? Но с по- явлением женщины неглупой и почтенной и в Саше явилась со- лидность. Это меня ободряло. Солидность удерживала Сашу от возражений мне и просьб Кузьме Фомичу продолжать. Но все- таки моя душа была очень неспокойна. — Читайте, Кузьма Фомич, — сказала я вздохнув и стала смотреть на Сашу, не сводя глаз, чтобы поддерживать солид- ность против добродетели. — Мы читаем сочинение, Марья Петровна, в виде вымысла, объясняющее правила целомудрия для милой барышни, — как бы я буду излагать добродетель от лица некоторой прекрасной молодой дамы, — хотя бы, если позволите выразить так, от ва- шего лица, милостивейшая государыня моя Лизавета Сергеевна; милая же барышня получает от сего пользу, рассуждая себя быть якобы в собеседовании с прекрасною графинею. Поняла, Марья Петровна? 374
— Что ж, должно быть хорошо, — отвечала по-малорусски с сербским Марья Петровна: — я, признаться, не совсем этот язык разумею, однако послушаю. — Теперь у нас вот что идет, Марья Петровна: Жулиен не- который, который и есть истинный собеседник прекрасной гра- фини, якобы излагает ей помыслы сердца своего, под видом же помыслов и деяния свои в умиленном от графини раскаянии души. Графиня же слушает сие, якобы исповедь юного сердца. Понимаешь, Марья Петровна? — Читай себе. — «Неоднократно от юности моея страстьми борим есмь», — это не я, Марья Петровна, а Жулиен. — Понимаю, что не ты; читай знай. — «Борим есмь и уподобихся перед вами, добродетельная и непорочная графиня, в которой зрю для себя целомудренную Сусанну, осужденным от Даниила старцам. Ибо многократно были нескромны взоры мои, в чем умиленное приношу раская- ние, чувствуя себя не только перед добродетелью, но и наипаче относительно скромности вашей, прекрасная графиня, ви- новным». «И сие услышав, графиня Кавальканти столь была доброде- тельна в скромности, что от единых слов сих на ее прекрасном лице воспылал нежный румянец стыдливости, каковым в подоб- ных случаях всегда украшается целомудрие. И в том доброде- тельном ощущении графиня, озревшись с скромностью на наряд свой, воскликнула «ах!»—ибо усмотрела, что, в умилении чувства слушая покаяние Жулиена, прекрасную длань свою от рукава раскрыла до самого локтя, что считала весьма добродетели про- тивным, яко к искушению ведущим. Почему мгновенно воспрянув, изволила быстро встать и, стыдливостью пламенея, прекрасными своими устами произнесла: «Жулиен»...» — Милая барышня, по- звольте попросить вас удалиться на минутку: мне надобно пере- говорить с Лизаветою... Солидность Саши не устояла. — Зачем же уходить? Понятно: Жульен много раз подсмат- ривал, как графиня купается, графиня, слушая его, вспыхнула, заметила на беду, что блуза упала с ее плеч, что ноги ее не за- крыты, —она еще горела от сна, — она совершенно забылась и обняла Жулиена. — Ах, милая барышня! Как это можно! Этого даже нет у безнравственной госпожи баронессы Дюдеванты, чтобы прекрас- ная графиня обняла Жулиена. — Да ведь там нет и того, что Жулиен подсматривал, как она купается. А у вас это написано. — Ах, милая барышня, как это можно, чтобы я это написал! — Так зачем же вы вставили Сусанну? — Для добродетели, милая барышня. 375
— Вы, Кузьма Фомич, пишете гораздо лучше, чем Жорж Занд. Пожалуйста, продолжайте. — Ах, что вы, милая барышня! Как это можно! Это вы со- вершенно несправедливо предположили. Вы послушайте: тут не о том, а раскрывается скромность добродетельной графини... — Полно молоть такой срам, Кузьма Фомич, — строго ска- зала Марья Петровна, — человеку 60 лет, а он все еще носится с добродетелью! Пора бы, кажется, забыть! Стыд мне с тобой! Разве ты не видишь, над тобой смеются! Марья Петровна в горячности говорила по-сербски. — Как тебе не совестно, Кузьма Фомич! Тебе ли, старому псу, прости меня господи, учить молодых скромности! Ах ты, осел, осел! Ты бы лучше занимался хозяйством, чем своею добро- детелью! Кому она нужна? Ты видишь, Лизавета Сергеевна дама скромная, молодая, а ты со своим поганым рылом лезешь учить нравственности! Да у нас девушки тебя помелом выгнали бы из деревни! Слепой зрячего вести хочет. Стыд с тобой моей голове! Но мне было гораздо стыднее, чем Марье Петровне. Я не скоро оправилась, чтобы начать извиняться перед нею. — Вы меньше его виноваты, сударыня, хоть точно и вам не следовало бы допускать этого. Да как над таким дураком не сме- яться! Прибью я тебя, старый осел. Я насилу уговорила ее успокоиться. — Я плохо по-русски-то понимаю, да и написано мудрено, а я женщина необразованная, — сказала она: — замечаю, что будто не хорошо что-то, но думаю: видно, не так понимаю, потому что вижу: вы сидите серьезно, Саша тоже. А то я давно хотела оста- новить его. Ах, ты старый бесстыдник! В 60 лет все заботится о добродетели! Мне было совестно. Я опять сказала, что Кузьма Фомич меньше виноват, чем я, дозволившая себе смеяться над слабостью старика. Марья Петровна согласилась, что следует бранить меня, и разговор о графине Кавальканти прекратился. Старуха стала рассказывать мне свою жизнь. Мы очень долго просидели вдвоем; Кузьма Фомич поторопился уйти на свой сеновал; утомление целого дня, проведенного в дурачестве, свалило Сашу спать. Я была взволнована: я горда, и хоть старуха не думала сердиться на меня, мне сначала было очень неловко перед нею. Но она была разговорчива, не замечала, то есть не хотела замечать моего не- довольства встречею с нею, — и я стала находить удовольствие в ее разговоре. Она, хоть и крепкая, уже имела бессонницу старости, и мы просидели чуть не до рассвета... Чего-чего мы ни переговорили! Как странен был этот разго- вор и с ее, и с моей стороны! В первый вечер знакомства, — я, светская дама, молодая жен- щина, быть может, и не до такой степени отставшая от современ- ных понятий, как думают обо мне многие, и она, старуха, не умев- 376
шая говорить ни на каком языке, кроме ломаного мужицкого наречия чумаков и казачек и еще более мужицкого наречия своих земляков, не знавшая ничего, кроме своих мужицких песен да глухой жизни своего темного уголка, — как мы говорили, и что она мне говорила!.. Она рассказывала мне свою жизнь. В начале замужества она много терпела от надоеданий Кузьмы Фомича его добродетелью; только уж через несколько лет, убедившись, что он и служит плохо, и не умеет ничем распорядиться как следует, убедилась, что нечего делать, надобно ей взять в свою опеку и его, и все его дела: перестала слушать его назидания, сама начала распоряжать- ся всем, сама хлопотать даже по его служебным столкновениям: «А то ведь я все думала: он ученый, я женщина необразованная: должно быть, я не понимаю, а он говорит умно». Мне было неловко в моем неопределенном положении перед женщиною опытною и неглупою. Мне чувствовалось, что моя странная потребность, по которой я бросила общество и бежала в эту пустыню, не объясняется для нее тем готовым предположе- нием, которое подсказывалось моим простым сербам общею мыслью мужиков и мужичек всего света о господах и госпожах: «с жиру бесится» — барская прихоть, глупое внушение праздной фантазии неработающих. Нет, Марья Петровна со своим сербским языком все-таки жила в уездном городе, в кругу людей, дослужи- вающихся на старости до штабс-капитанов, следовательно, тоже господ; ее тетка была жена уездного судьи. И она смущала меня тем, что не спрашивала меня, как и зачем я появилась разъезжаю- щею без кучера на мужицкой тележке между Петриковскою, Дмитровкою, Аджамкою и Днепром, прогуливающеюся по этой глуши в полотняной блузе, но опоясанной пунцовою лентою, какой не найти и в полтавских лавках; она не спрашивала меня, и это смущало меня: она что-то предполагает, она предполагает что-то такое, о чем нельзя спрашивать. Я не люблю таких поло- жений; я иду навстречу всяким мыслям обо мне. В обществе не- зачем откровенничать; общество не требует откровенности, — и оно право в этом, как во всем; оно оскорбляется ею и справедливо: оно не круг близких знакомых, лично интересующихся вами; вы не имеете права напрашиваться на его внимательное участие, оно не обещало и не может дать его вам. Оно требует только знать, не компрометируете ли вы его условий, его тона, его форм вашим присутствием в нем; оно спрашивает у вас только ваш billet d'entree — вы оскорбляете его условия, если вместо billet d'entree суете ему вашу апологию, — зачем ему она? — ему нет надобности до вашего сердца, оно желает только, чтобы вы держали себя в нем прилично. Оно право, тысячу раз право. Я не обязана утомлять общество тем, чего ему вовсе не нужно. Но с кем я встречаюсь лицом к лицу, от того я не прячу мое лицо. Оно не так очаровательно, чтобы я должна была скрывать 377
его из сострадания к людям, которые могут обратиться в пепел от одного взгляда на такие божественные черты. Я не так пре- красна. Но я и не безобразна, чтобы мне прятать свое лицо. Я не стыжусь его. От людей, мне неприятных, я отвертываюсь. Но с людьми, от которых я не отвертываюсь, я говорю о себе столько, сколько кому из них надобно знать обо мне, чтобы не делать предположений. Я вообще ненавижу предположения, по- тому что они почти всегда не совершенно удачны. Предположений о себе я не люблю тем больше, что они почти всегда слишком выгодны для меня. Мне представляется, что я поступила бы мало- душно, если бы оставила без внимания ошибку, выгодную для меня. — Откровенность за откровенность, Марья Петровна, — ска- зала я: — вы ничего не спрашиваете у меня, и вы справедливо предполагаете, что мне неприятно объяснять, кто я и почему я так странно живу здесь, вовсе не на своем месте. Я женщина безрас- судная, понявшая свое безрассудство, когда уж поздно было по- правлять его. Я разошлась с моим мужем, — мне казалось, что он не достоин меня; он очень любил меня; мне самой было жаль. Но я чувствовала отвращение к нему. Через три года я увидела, что виновата перед ним. Но он не может примириться с женщи- ной, которая поступила так, как я. Мы говорили по-сербски, на мужицком языке; потому мои вы- ражения были гораздо проще, — быть может яснее, хотя так же коротки. Она сначала не нашлась ничего сказать мне в ответ. Только задумалась. — Боже мой, боже мой! — какая разница! — проговорила она потом: — я думала о себе, Лизавета Сергеевна. И вы тоже не спрашивали меня, а тоже, наверное, делали разные догадки, — вы не могли не видеть, что странно, как я попала за такого человека, как я не нашла себе жениха получше... Меня выдали за него. И я пошла. Дядя, отец, мать были рады... Она рассказала, почему ее выдали за такого человека, над ко- торым все смеялись. Я не имею права пересказывать этого. Ко- нечно, ее отец, обремененный семейством, не мог дать за ней нисколько денег. Этой причины, — главной, — уже довольно: девушку без приданого обыкновенно рады сбыть на прокормление хоть самому жалкому мужу. Ее судьба достаточно объясняется этим. Подробности не любопытны — кроме тех смешных, которые сообщу я через несколько строк. Я увидела, что напрасно было бы мне молчать. Старуха могла понять меня, простить меня, сочувствовать мне. Я высказалась. И не ошиблась. Но все-таки я была и удивлена, и тронута тем, как она приняла мою странную откровенность; 378
— Какая разница!—повторила она:—как легко и хорошо для богатых то, что убивает целую жизнь бедных людей! Вы видите, что сделалось со мною: меня отдали, и я вышла за такого человека, над которым все смеялись. А вы — для вас это к луч- шему: ваш муж хороший человек, вы бы давно написали ему, — напишите. — Как? Когда я поняла, как я была виновата перед ним? Когда я вижу, что он не может примириться со мною?.. — Какие пустяки! — сказала она: — я по вашим словам представляю его себе человеком умным, хорошим; и он так искренно любил вас. Он приедет к вам по первому вашему слову. И она не ошиблась. Но я долго не могла решиться писать к нему. Это было странное состояние души. Я любила его. И я отсрочивала примирение с ним. Почему отсрочивала? Сначала мне казалось, что я понимаю, почему не пишу к нему: потому что считаю невозможным, чтобы он возвратил мне свою любовь. Так мне казалось. Может быть, несколько времени это было действительно причиною того, что я не писала к нему. В первое время я, действительно, ужасалась себя, — я хочу сказать не то, но я не хочу выразиться иначе. Но это скоро прошло. Что ж меня удерживало? Я вижу это теперь; я увидела это тогда, когда написала к нему, — видела это уже несколько дней перед тем, как реши- лась писать. Когда стала порываться писать к нему, — и когда борьба «писать или нет» началась во мне с требованием развязки себе, а не как прежде, только в виде неопределенной тоски, — в это время для меня было уже ясно чувство, заставлявшее меня медлить, только медлить, потому что не было сомнения о том, писать или не писать: я знала, что я напишу. Борьба во мне шла только о том, пишу ли я ныне, — пишу ли завтра. Как это странно! — я медлила потому, что мне хотелось продлить стран- ное состояние, от которого я отказывалась: оно было неудовлет- ворительно для меня, и, однако, в нем была сладость, с которою не хотелось расставаться так скоро. Я хотела любви моего мужа, я не могла без упоения думать о ней, — и я медлила дать себе это счастье... Я могла бы выразиться иначе. Я найду средство высказаться иначе. Но в другом отрывке. Здесь я не имею права высказать больше. Я не боюсь, но я люблю тех, которым нет надобности пони- мать меня. Я знаю, что я делаю. И я не скажу лишнего слова. Пусть понимают меня только те, которым нужно, которым полезно понять меня. Я сказала все, что хотела сказать здесь. Я не боюсь ничьего суда. 379
Бояться! Мне бояться! Я теперь смеюсь. Мне весело вспо- минать это время. Оно мило мне. Я не колеблясь говорю это. О, как это смешно в самом деле! Смешно, но мило мне. Я не старуха; я не стара годами, я еще моложе сердцем. Но то время, оно — моя настоящая юность. Она мила мне. Однако я больше скажу о себе в одном из следующих отрыв- ков. Этот у меня посвящен рассказу не столько обо мне самой, сколько о драгоценном Кузьме Фомиче. Самая серьезная часть истории пасквиля, написанного на него Гоголем, еще должна быть досказана мною, — это восхитительно. Мы просидели с Марьей Петровной очень долго, почти до белого дня. Ей, старухе, это не помешало подняться рано. Я легла спать в ее комнате и долго не могла уснуть. Мне было очень грустно. Я долго смотрела на лицо спящей старухи. Оно казалось мне таким строгим. Да, ее жизнь была упреком мне: «какая разница! — то, что для вас к лучшему, погубило всю мою жизнь». Я заснула, смотря на нее, и во сне она все поясняла, какая разница между нею и мною. Разница очень простая и очень приятная для меня: я женщина, имеющая свое порядочное состояние. Я почувствовала, что кто-то будит меня; открыла глаза и— увидела Сашу. — Пора вставать, одеваться, — сейчас или еще нет? — Зачем ты здесь, Саша? — Марья Петровна прислала меня будить вас. Двенадцать часов, обед готов. Давайте одеваться. — Ей хочется понежиться, Саша. Не спешите, обед можно отложить еще на час, — сказала Марья Петровна, входя.— Напрасно разбудили вас? Но я не сообразила, что в молодые годы мало того сна, какого довольно в наши. Спите. И мы обедали в два часа: для Новой Сербии это то же, что для Петербурга сесть за обед в 8 часов. Я была удивлена такою внимательностью Марьи Петровны. Я называю удивительною вещью внимательность Марьи Петровны ко мне. Я хочу сказать не то, но я не хочу выразиться иначе. Но ее тактика была очень верна. Она хотела, чтобы я скорее решилась мириться с мужем. Она много ускорила наше примирение. Она хотела, чтобы поскорее прошел мой анахоретский образ жизни. Для этого она одобряла меня в моих фантазиях, чтобы они скорее прискучили мне. Она знала человеческое сердце, потому что много перенесла. Когда я смотрела на нее, заснувшую, и рассуждала о разнице между мною и ею, я хотела уехать, как проснусь поутру, — с этим я и заснула. Странное чувство заставляло меня сделать это; после нашего разговора с Марьей Петровной мне все-таки 380
не хотелось быть у нее на глазах. Я говорила с нею очень чувст- вительно, а все-таки мне хотелось свободы: я видела теперь, что скоро исполню мысль писать мужу, и мне хотелось пользоваться свободой. Какими удивительными психологическими тонкостями обыкновенно представляются подобные состояния раздела души между двумя чувствами — мимолетным и постоянным; и сама я, пожалуй, почла бы это очень запутанною загадкою, если бы Марья Петровна, вовсе не углублявшаяся в психологию, — кур- сов которой и нет, я полагаю, на сербском языке, — не разгадала всех моих мыслей и многосложных чувств так ясно, что я и не знала: удивляться ли ей, стыдиться ли ее, или понимать все это, как она говорила: «э, что за важность!» Теперь я вижу, она права: что за важность! Словом сказать, Марья Петровна убедила меня остаться у нее и на этот день — говорила со мною так, что я стала весела попрежнему, чего никак не могла я ожидать после моего объяс- нения с нею. Она сама вводила меня в ребяческую веселость. Итак, я осталась; и после обеда мы с Сашей собирались итти гулять, как вдруг вошел, почти вбежал к нам Кузьма Фомич; он торопился, чтобы жена не помешала ему, и выбрал минуту, когда она ушла в кладовую; он торопливо вошел и начал совать мне в руку свою тетрадку, с просьбой, чтобы я взяла это его произведение: иначе жена отнимет у него тетрадку и сожжет. — Помилуйте, Кузьма Фомич, какая надобность ей сделать это? — Нет, вы не знаете ее, возьмите. Я взяла. Когда Марья Петровна возвратилась из кладовой, я рассказала ей. — Это правда. Нельзя оставить тетрадь в руках у него: он станет читать всем; поедет в Кременчуг читать приказным, они будут смеяться по всему городу. Он давнишний сочинитель. Только прежде писал все проповеди да рассуждения о добро- детели и читал всем. И над теми смеялись; а с этим он совсем осрамится. Я сожгу. — Если так, то лучше позвольте оставить ее у себя. — Это пожалуй. Что, вы хотите в другом сочинении описать его, как Николай Васильевич уж описал в одном? Опишите, он стоит этого. Только не читайте никому и не рассказывайте здесь; этого вы не сделаете, я знаю; а в печати опишите. — Марья Петровна, что это вы говорите? Будто он точно описан в этом сочинении Николая Васильевича, как вы назы- ваете; неужели и вы этому верите? Ведь это ему так вообрази- лось. Это пустяки. — Нет, как же пустяки, когда мне сам Николай Васильевич признался. — Марья Петровна, не может этого быть. Как же он вам сказывал? Как? 381
-— Сочинитель, Николай Васильевич, я вам говорю; фами- лию все забываю, — как его? — Гоголь? — Ну, так; Гоголь, Николай Васильевич Гоголь, так. — И он вам сказывал это? Да он шутил? — Какое шутил, вовсе нет. Он когда узнал, то все спраши- вал меня, не сержусь ли я на него. — Что мне сердиться, ба- тюшка, за этого дурака. И хорошо сделали вы. Так и надо. Только вот жаль, что вас тогда немножко ввели в ошибку. Еще бы лучше, если бы вы не описывали, будто это было с офице- ром, — это одно жаль, что вам не так сказали, не знали, что приказный. — Марья Петровна, вы меня удивляете, да как же это? Кузьма Фомич рассказывал — это невозможная вещь. — Дурак он, оттого и вы увидели, и все видят, что он гово- рит вздор; никто не верит. И точно, он говорит то, чего нельзя ему говорить, потому и выходит, будто он врет. Да он и сам не знает. А все-таки оно так. Как же нет? С того это и написано, как он ехал в церковь. — Как в церковь? Он сказывал о своем сватовстве и свадьбе, как он на вашем сговоре вместо вас обнял и расцело- вал своего повытчика; кроме этого, говорил он, не было ничего особенного. — Это само по себе, и это еще самое меньшее; — видите, и глуп, и сердится, а все-таки молчит: хитер. После сговора я его и не видела до самого венчания. И свадьбу хотели сделать через две недели после сговора, но видят, нельзя, срам с ним, не дозовутся к невесте, не дошлются, назначили через четыре дня, чтобы меньше было этого стыда с ним. Срам был. Мне то- гда и не сказали, как он ехал в церковь, я уж на другой день после того услышала. Вот это и самое главное. Потому Нико- лай Васильевич и описал. — Да как же это? — Вот как. Я ездила в Киев и в Полтаву, лет десять тому назад. Сижу я вечером у своих знакомых (Марья Петровна на- звала имя города и фамилию своих знакомых; я считаю пока не- возможным повторить здесь эти имена; скажу только, что это было не в Киеве и не в Полтаве, а в одном из уездных городов), сидит тоже гость, по разговору видно, что проезжий, и давно не был в тех местах; такой разговорчивый, рассказывает все; и ему рассказывают. Вот он и говорит, — расшутился: «нет, я вам рас- скажу такой случай, которому вы не поверите». И рассказывает, как полковой командир женил какого-то офицера на своей род- ственнице, — я слушаю: что это, будто похоже, — и как этот офицер на сговоре обнял поручика с черными усами вместо не- весты, и как потом не идет к невесте, робеет, хоть она очень сильно нравится ему, — все похоже, но думаю: «нет, не то; мало 382
ли бывает сходства!» А он продолжает себе: «но самое луч- шее, — говорит, — как он поехал венчаться. Он ужасно обрадо- вался, что назначили свадьбу раньше, чем хотели прежде, а ее потому и назначили раньше, что стыд: не могут привести его к невесте, не идет; а сам говорит: «я очень люблю ее; только кон- фужусь». Назначено венчаться после вечерни, в пять часов. Ни невеста, ни из невестиных родных никто ничего не знает, что там делается; одели невесту; сказали: жених поехал в церковь. И не- весту повезли в церковь. Приехала невеста — жениха нет. «Что такое?» Тревожатся. Но посол от жениха вбегает в церковь: «Ничего-с, не извольте беспокоиться, Кузьма Фомич сейчас бу- дут». Видите, и имя-то было сказано Николаю Васильевичу, и он его запомнил; я услыхала это имя, мне уж стало казаться, что тут не просто сходство, а точно, мой муженек; и все, кроме офицерства вместо приказных, все обстоятельства и подробности те самые, но слушаю, потому что как мне сказать? Хозяева мол- чат: они знают нашу историю; думаю: «верно, мне кажется только, что про него, а им не кажется». Но когда Николай Ва- сильевич сказал это имя «Кузьма Фомич», я вижу, хозяин с хо- зяйкою переглянулись и взглянули на меня; я им сделала тоже глазами знак, что я ничего, не обижаюсь, — ведь обо мне тут ничего дурного или смешного не будет, если это про мою свадьбу, — это им понятно, они и молчат: что ж, когда она не обижается. А я думаю все-таки свое: «может быть, и другое что- нибудь», — хоть уж почти не было сомнения у меня, но я рас- судила так: если ему назвали жениха офицером вместо приказ- ного, то, может быть, и еще что-нибудь переврали, поэтому лучше дослушать молча; тогда, может быть, и найду такой предлог, чтобы сказать: «вот, и моя свадьба была похожа», и уж рассказать от себя, как будто не приняла на свой счет. Марья Петровна — женщина очень неглупая, но все-таки мне показалось замечательно такое светское уменье в женщине почти безграмотной и не бывавшей дальше уездных городов. Но потом, когда я стала коротко знакома со стариками Всеволод- скими в Петербурге, рассказы Елисея Яковлича и Изабеллы Ге- деоновны из их молодости убедили меня, что в обществе мужи- ков, солдат, мещан уменье держать себя, искусство владеть со- бой, приемы для искания выходов себе и другим из неловких положений — все это развито едва ли меньше, чем в светском обществе. Только формы светскости там другие; часто не изящ- ные, иногда неуклюжие, но светскость там также тонка. — Поэтому я слушала молча, и хозяева поняли мою цель, — продолжала Марья Петровна, —не перебивали его, чтобы не сконфузить. Он и рассказывает: «Невеста приехала в церковь, — жениха нет. Что такое? Посол жениха вбегает: «Ничего-с, не извольте тревожиться, 333
Кузьма Фомич сейчас будут, вышла маленькая непредвиденность, задержала. Сейчас будут. Очень спешат. Не замедлят». «А непредвиденность вышла вот какая. Шафер жениха, двое других сослуживцев приехали за женихом провожать его в церковь — жених еще не одевался. «Да что же ты?»—«Мне конфузно; право, это очень конфузно». — «Да что ты? С ума сошел? Или невеста не нравится тебе?» — «Как можно! Я все только о ней и думаю, но очень конфузно». Заставили его оде- ваться почти силою. Сели ехать в церковь. Карет, колясок — ни- чего этого там не было, поехали на простых дрогах — длинные дрожки, роспуски. Едут; подле жениха сидит шафер; жених все жалуется, что ему конфузно, шафер стыдит его. Жених замолчал будто убедился, что нельзя иначе. Но вдруг шафер видит: жених спрыгнул с дрог, шафер — не дурак, за ним, жених бежать через улицу к воротам дома, мимо которого ехали: ворота были затво- рены, подворотня не вложена, жених туда — хотел пролезть в щель, где лазят собаки, между полотнами ворот и землею, — и почти совсем было пролез, уж до колен улез на двор, когда ша- фер схватил его за ноги; прибежали другие провожатые, выта- щили назад Кузьму Фомича. «Как тебе не стыдно?» — «Нет, напротив, мне очень совестно, — говорил Кузьма Фомич, — но не могу, увольте меня, конфужусь». Шафер и оба другие совер- шенно рассердились: «Не разбойник ли ты! Бесстыжий чело- век! Еще увольте! Да как ты осрамил бы нас, если б удалось тебе уйти! Ан ведь чуть не ушел. Еще бы немножко и не успели бы захватить его ног на улице! Не дурак, сообразил, что ворота заперты, калитка далеко, — и ушел бы, пока мы побежали бы кругом, через калитку! Сообразил, что никто не полезет за ним по грязи в подворотню! Не дурак, ушел бы!»— «Да, я сообра- зил, я ушел бы, и еще бы немножечко, и ушел бы! Не догнали бы! Я не дурак!» — говорит сам про себя Кузьма Фомич.— «Ну, что ты врешь-то, как же ты не дурак? — отвечают они ему. — Как ты не пожалел свою одежу-то? Рад, что тебя похва- лили, и поверил; но как же не дурак ты, когда так перепачкался? Как мы тебя повезем в церковь? Живот у тебя как у свиньи; и грудь и колени тоже. Нельзя везти в церковь в таком виде! Как ты не рассудил этого?» А ему-то и на руку: «Правда, что этого я не рассудил, но вы увольте, господа; я о том и прошу вас: сделайте одолжение!» — «Да мы с какими же глазами при- едем без тебя? Скажут: упустили! Нам стыд, как не досмот- рели?»— «Господа, да нельзя кому другому за меня?» — «Что ты? с ума сошел? Кто же может за тебя в церкви стоять? Ведь ты хочешь жениться?» — «Очень желаю, это правда». — «Так что ж это ты говоришь? Не понимаешь разве, что глупость?» — «Нет, это я очень понимаю». — «Э, что с ним толковать, — гово- рит шафер: — везем в церковь, как есть. Сам виноват, что пере- пачкался». — «Нет, послушай, Балтазар Балтазарович...» 384
— Балтазар Балтазарович? Неужели?—спросила я. — Да, Балтазар Балтазарович Пережвакин был его шафе- ром, — отвечала Марья Петровна, — а что? — Да, Марья Петровна, это не похоже на ошибку, правда ваша. Еще какие были фамилии? — Напечатанных больше нет. Николай Васильевич говорил, когда мы с ним стали объясняться. «А это, — говорит, — мне понравилось имя: Балтазар Балтазарович». Но Пережвакииа не напечатал так, — или так напечатал? — Нет, переделал. — Ну, он так и сказал, что переделал. «А вашего, — гово- рит, — Кузьму Фомича разделил на двоих: ему-то самому, — го- ворит, — Кузьмича оставил, а шафера, говорит, Фомичем окре- стил», а Балтазару Балтазаровичу он дал совсем другое, особое какое-то назначение. Правда? — Правда. — Ну, значит, не обманул. И говорит, там у меня не в подво- ротню. Правда? — Правда. — Ну, он так и говорил: «потому что, — говорит, — я писал для представления, а в представлении где же, — говорит, — чтобы на дрогах ехали, и лошадь, и все — неудобно, — говорит,— потому у меня помещено в комнате, из окна прыгает». — Так? — Так. — Ну, значит, ни в чем не обманул. Да я и не подумала, чтобы он обманул. Он так мне говорил и извинялся: «пожалуй- ста, — говорит, — не сердитесь, ведь я не знал, что это про ва- шего супруга». Я говорю: «вижу, батюшка, что не знали, а то, конечно, не заговорили бы при мне». — Но это вовсе не то сочинение, которым обижается Кузьма Фомич. -— Конечно, совсем другое. Как оно называется? «Свадьба», что ли? — Почти что так. — Ну, Николай Васильевич так и говорил, что-то такое — «Свадьба» ли, «Женитьба» ли, «Сват» ли, «Сваха» ли, «Жених» ли, — не вспомню, этакое что-то. А то само по себе. Он так и сказывал. «Когда, — говорит, — я эту историю услы- шал, то и вздумалось, — говорит, — мне описать этакого чело- века. И как мне тогда сказали, что это было с ротным команди- ром, то я его и описывал офицером, только, — говорит, — ту пе- ремену сделал, что вывел его в отставку и вместо полкового ко- мандира, как мне сказывал, сделал тетку. Но, — говорит, — по- ленился тогда дописать, бросил»; вот с этим-то и носится мой Кузьма Фомич. «А потом, — говорит Николай Васильевич, — мне опять вздумалось этого человека описывать, только уж для представления; ну, я — говорит, — его перевел из офицеров в 335
статские, чтобы не было похожего на прежнее мое сочинение, ко* торого не дописал. А когда, — говорит, — переместил его из воен- ной службы в статскую, то подумал, что уж можно и Балтазаром Балтазаровичем назвать тут кого-нибудь, потому что это имя мне нравилось; при военном звании неловко было; а тут, думаю, переделал службу, так можно имя поместить. Ан, вот тебе и переделки! Вместо переделки-то и попал на настоящую правду». — Так он все и рассказывал? Все верно с вашею свадьбою? — Все, все, Лизавета, Сергеевна; только жениха офицером называли ему, а дядю моего, который был его начальником, на- зывали ему полковым командиром, вместо того что дядя судья. «Этого, — говорил он потом, — я не понимаю: отчего ж это не так мне сказали, когда все остальное точь-в-точь так?» А я ему говорю: «Да отец-то мой офицер, вот и смешали; думали, что дело было в полку; а мой отец командовал инвалидной коман- дой». — «Ну, так, — говорит, — теперь видно, отчего вышла эта ошибка». — Так вот, когда шафер сказал, что можно везти моего Кузьму Фомича в том виде, в каком вытащил его из подво- ротни, двое-то другие провожатые сказали: «нет, так нельзя; Кузьма Фомич в этом прав». — Да разве еще не все тут? У него ведь кончается тем, что вы уж рассказали, — что жених полез в подворотню, а у него выпрыгивает в окно. — Он и говорил: «для представления, — говорит, — только это и пошло у меня». А как же, Лизавета Сергеевна, — ведь свадьба же была? Так разве обошлось этим одним с таким уро- дом? Господи, боже мой, господи! И я была отдана во власть та- кому человеку! Сколько я за него от стыда горела! И еще как ломался надо мною! Чего не делал он со мною в первое время! Госпади, сколько унижений я переносила! Я вам говорю, Лиза- вета Сергеевна, большая разница между нами: что вам, богатым людям, в удовольствие и в пользу, — вот и вам самим, Лизавета Сергеевна: вы помянете, что так, все это обратится в пользу вам, — за то самое мы, бедные, сколько мук принимаем! За что моя жизнь пропала! Кому досталась моя молодость! За что? — господи, за что же? — Но как я задержала вас, Лизавета Сер- геевна; идите же гулять с Сашею. Вернетесь, вечером доскажу. — Досказывайте теперь, Марья Петровна, еще успеем. — Ну, ну, надобно пользоваться молодостью. Саша скучает, дожидаясь. И она заставила, почти заставила меня отправиться бро- дить по полям и по соседней роще. Вечером она досказала мне историю свадебной поездки Кузьмы Фомича.. — «Везем его в церковь такого, как есть, — говорит ша- фер,— спина хороша, ничего; оботрем грудь, живот, коленки, и достаточно». — «Нет, Балтазар Балтазарович, — говорят 386
остальные двое, — так нельзя. Народ ведь и с боков и спереди смотрит, а не только стоит позади жениха с невестою. Непри- лично. Повезем назад, домой, там переоденем». Привезли же- ниха домой. «Ну, где у тебя другая мундирная пара? Подавай скорее!» — «У меня другой мундирной пары нет».— «Врешь, врешь!» — кричит шафер. «Нет, ты опять неправ, Балтазар Балтазарович,— говорят другие:—у кого же, в самом деле, бы- вает по две мундирные пары? Это мы вздумали несообраз- ность,— как мы не сообразили этого? Надобно взять у кого- нибудь. Только у кого же взять? Все чиновники приглашены на свадьбу—все уже в церкви, в мундирах. Негде взять». — «Вот и ехать не в чем, сами видите. Увольте, пожалуйста».-— «Врешь! — говорит шафер: — почистишь немножко и ничего».— «Нет, — говорят другие, — конечно, на тебе больше всех ответ- ственности за эту проволочку, потому что ты шафер, да ты ж и упустил-то его, — ведь ты сидел на одной стороне с ним, а не мы. Тебе натурально горячиться, когда и у нас голова идет кругом от этакого затруднения; и как же это мы не сообразили, что нечего сюда ехать, нет у него другой мундирной пары, а на- добно было проехать прямо к Дорофею Ильичу, заседателю, он, как на наше счастье, болен, у него и возьмем мундирную пару». Поехали к Дорофею Ильичу. Дорофей Ильич был вдвое вы- ше и втрое толще Кузьмы Фомича. «Ничего, хорошо, — сказал шафер,—сойдет». — «Нет, господа, увольте: и фигура нехоро- шая выходит». — «Врешь, врешь, хорошо», — сказали все прово- жавшие и Дорофей Ильич. — «Очень, очень я вам благодарен, господа, потому что так влюблен и желаю жениться, что не умею описать; и чувствую, что вы доставляете мне счастье, а то убежал бы; что хорошего?—век жалел бы!»—«Да ты теперь не убежишь?» — «Не хочу, Балтазар Балтазарыч, как можно бежать от своего, можно сказать, блаженства? Только конфу- жусь, Балтазар Балтазарыч; я и тогда не хотел, — сам не знаю как; ты, пожалуйста, уж смотри за мною: могу поддаться иску- шению».— «Слышите, господа? Как же нам с ним быть, когда сам просит, чтобы крепче смотрели за ним?—говорит Балта- зар Балтазарыч:—войдите в мое положение, господа! Разве можно удержать человека на дрогах?—ведь толстый. Конечно, я теперь не дам ему убежать, буду держать за руку. Но ведь он бросится вниз, в грязь; он теперь эту штуку знает: замазался, то и нельзя везти в церковь. Бросится».— «Ей-богу, бро- шусь»,— говорит Кузьма Фомич. — «Я не сажусь с ним так. Кому угодно на мое место подле него?» Те не берутся: как удер- жишь, если кинется вниз,—перепачкается, не удержишь. «Да нет, и я так не согласен, господа,— говорит Дорофей Ильич: — он у меня испортит мундирную пару. Снимай, брат, Кузьма Фомич; рад бы душой услужить, но не могу». Кузьма Фомич 387
в слезы: нет, везите его в церковь: «желаю», «я очень влюб- лен».— «Да ведь не утерпишь, бросишься в грязь?»—«Бро- шусь, ей-богу, брошусь». — «Ну, господа, когда вы не садитесь на мое место рядом с ним, и вы, Дорофей Ильич, не можете подвергать вашего платья такой опасности, то предлагаю вам: одно средство, одно и есть — привязать его. Соглашайся, брат. Привяжем к козлам». — «Я согласен, — говорит Кузьма Фо- мич, — пожалуй, что у меня такое желание жениться, какого нельзя и выразить, но только робею от стыда». — «Нет, брат, Кузьма Фомич, этого нельзя, и ты, Балтазар Балтазарыч, на- прасно это предлагаешь, — говорят двое остальные провожа- тые: — неприлично было бы везти привязанного. Как можно? Сами сообразите: неприлично». — «Что же неприличного? — говорит Балтазар Балтазарович: — войдите же, господа, и в мое положение: там все ждут, а мы тут время теряем. Невеста, надобно полагать, уж давно в церкви. Это и мне, и вам стыд; скажут: что это, жених просит—«везите в церкозь», а они не везут. И вам будет стыд, а главное мне, шаферу. Сообразите, господа, мое положение. Ведь просит—«везите». — «Прошу, везите. Очень желаю. Только брошусь, ей-богу, брошусь. При- вяжите к козлам, господа: тут нет никакого неприличия; если бы пьяного,— ну, неприлично; а то только по моей конфузли- вости». — «Нет, Кузьма Фомич, привязанного нельзя везти, неприлично. Осудят, все осудят», — сказал Дорофей Ильич.-— «Эх, Дорофей Ильич,— сказал шафер, — вам просто жаль, что ваш мундир потрется от вожжей, — так бы и сказали».— «Так вот что я вам скажу, когда так, — сказал Дорофей Ильич: — это точно, что мундир потрется от вожжей, но я говорю вовсе не потому. Мундир что? — ведь вожжи пойдут по руке выше локтя, тут ничего, хотя и потрется несколько; лишь бы локти и воротник не вредились, на этих местах платье носится; а вы не станете привязывать за шею?» — «Нет, зачем же?—попе- рек туловища охватить, как вы говорите, и достаточно». — «Я так и рассуждал; потому что же мне затрудняться насчет мундира? Но действительно, неприлично. Вот вы сказали, Кузьма Фомич: «если бы пьяного, тогда бы неприлично» — совершенно напротив; если бы везти привязанного пьяного, тогда нет ничего неприличного. Но всем известно, что вы этим не занимаетесь, Кузьма Фомич, потому и неприлично. Точно так же, если бы вас везли венчаться против вашего желания, тогда нельзя не привязать. Но ведь опять известно, что вы по собственному желанию вступаете в брак». — «По моей чрезвы" чайной влюбленности, — говорит Кузьма Фомич, — и я сам об этом прошу, потому единственно, что робею». — «Что же это такое? — скажут, — не могли они внушить ему бодрости? Что же они, говорить, что ли, не умеют? Выгодно ли для вас та- кое мнение, господа? И особенно вы, Балтазар Балтазарыч? 388
Извините меня, но скажут: и шафер-то дурак, как же дал чело- веку впасть в такое уныние? И про вас, господа, и про меня теперь, как это в моем доме, тоже скажут: дураки они. А я вам скажу, лучше всего сделать вот как. И приличие будет соблю- дено вполне, потому что нет никакого вида, просто будут ви- деть, что едете вы, господа, втроем на дрогах, — и больше ни- чего, никакого вида, ничего не заметно. Так надобно сделать. Этому уже был пример, я вам скажу. И прекрасно сошло. Так и вы сделайте; просто взять мешок большой и посадить туда; так и довезете, положивши на дроги. Только положить надобно вдоль. В церковь внесете в боковую, в трапезу, где никого нет, — все в той, в главной церкви, где будет венчание, — а вы мешок-то в трапезную, в пустую, там и высадится». — «Нет, это очень обидно», — сказал было Кузьма Фомич, но все трое прово- жатых закричали: «молчи, ты, урод! Что ж с тобой делать- то?» — все согласились, что это лучше всего. Так и сделали. — Марья Петровна, да этого быть не может! — Быть не может!—сказала Марья Петровна,—быть не может! Хорошо вам говорить: быть не может! А каково мне было видеть этого человека моим мужем! Быть не может! Я и сама хотела бы говорить: быть этого не может! Она заплакала.—Господи, за что ж это? за что ж это? — повторяла она. И мне было не смешно. За что ж это, в самом деле? — И что он делал со мною! Это всеобщее посмешище, что он делал со мною в первое время! — продолжала Марья Пет- ровна, несколько успокоившись:—какое унижение! Он был влюблен в меня. О, лучше бы он был пьяница, ревновал меня, бил меня, ненавидел меня, — что угодно!—все было бы лучше... Быть может, я расскажу эти возмутительные вещи, которые слышала от Марьи Петровны, но не здесь, — но нет, нет: я очень смела, и это не было бы нарушением тайн моей доброй Марьи Петровны, потому что никому никогда не поверяла она этих своих страданий; но, имея полное право рассказать их, я — очень смелая — едва ли когда решусь рассказать то, что слышала от нее, и что потом слышала от нескольких других, и что Изабелла Гедеоновна слышала от многих. Есть предел всему, даже моему желанию раскрывать глаза моим младшим по летам или по опыту жизни сестрам. Есть вещи, о которых даже я скажу: «не хочу говорить об этом». Впрочем, мне еще остается досказать, как Марья Петровна объяснилась с Гоголем. Он кончил свой анекдот тем, что внесли жениха в пустую боковую церковь, положили мешок за ко- лонну, вынули оттуда жениха, и он пошел венчаться. — Совершенно верно, — сказала Марья Петровна: — все это было совершенно так; только одно сказали вам не так: жених 389
был приказный, а не офицер. Я знаю это довольно близко. Это было в нашем городе. Довольно давно. — Неужели в вашем городе?—сказал Гоголь,—если так, то не слышали ль еще чего-нибудь смешного, как этот господин отличался после? — Она сказала так спокойно, что Гоголь и не подумал ничего. — Этого я не умею сказать вам, — отвечала она:—я долго имела вражду против этого человека. Поэтому, что же мне го- ворить о нем? Он делал мне очень много дурного. Я, вероятно, стала бы говорить о тогдашней его жизни слишком дурно. Лучше скажу, что теперь он уже не может обижать меня. Я от- части его родственница. — Приятно иметь таких родственников, — сказал Гоголь. — Да, не желаю никому, — отвечала Марья Петровна. — Полагаю, — сказал Гоголь. — Но все-таки вы извините меня: я не ожидал, что рассказываю о нем при его родственнице. — Помилуйте, я понимаю это. Но не стоит извиняться. А если хотите, я расскажу вам еще несколько странных свадеб. Она стала рассказывать разные случаи, разговорилась с Го- голем и уж часа через два сказала: — Вы можете теперь видеть, что я не сержусь на вас, хоть жених в мешке и приехал венчаться со мною. Гоголь опять извинялся, но уже видел, что она действительно не сердится. Они сошлись. И что всего забавнее, Гоголь даже напросился в гости к ней: раза два был у нее потом проездом через город, в котором она жила, и беседовал с Кузьмой Фоми- чем и слушал своего «Шпоньку», с комментариями Кузьмы Фо- мича, — очень понравился ему, браня вместе с ним Гоголя. Кузьма Фомич отзывался мне с большими похвалами о по- мещике Т-ном — фамилия, которую брал на себя для него Го- голь и которую я не хочу сообщить вполне: «прекраснейший че- ловек и обещался всем в Петербурге рассказать, что это клевета на меня, что я не был никогда в военной службе, и все клевета». IX ИЗ ЧИТАННОГО Л. С. Крыловой 1. ГАФИЗ Биографический очерк, составленный А. Фетом Магомет Шамседдин (Солнце Веры), по прозванию Гафиз (блюститель кургана, так как он с начала до конца знал эту свя- щенную книгу), принадлежал к секте Софи или созерцательных 390
мудрецов и мистиков, предавался богословским и философским трудам, сочинял в аскетическом вдохновении возвышеннейшие гимны, в которых попирал впрах все плотское. И вдруг этот ми- стик и мудрец отказывается от всех плодов своих долговремен- ных усилий; и песнь [его] расцветает красками жизни, ароматом свежести; а между тем все, что пережил, изведал [он], звучит в его лире 74. 2. ИЗ ГАФИЗА Книгу мудрую берешь ты, — Свой бокал берет Гафиз; К совершенству все идешь ты, — К бездне зол идет Гафиз. Многих избранных блюдешь ты Поучением своим, — К безрассудствам безрассудных, Веселясь, зовет Гафиз. К небу ясному встаешь ты Дымом тяжким и густым,— Горной речки блеск и свежесть В глубь долин несет Гафиз 75. Тетрадь пятая БЕЗ РАМЫ, НО И БЕЗ ЛАМПЫ 1. ПРИ СВЕЧАХ Рассказ Л. С. Крыловой Я прочла им «Обидчивого пуританина» и «Из читанного». Они все пятеро молчали. Саша тоскливо взглянула на моего мужа. Муж холодно встретил ее взгляд и пожал плечами. Ее муж и Нигулецкий были смущены. Лидинька кинулась мне на шею: — Брось, Лиза, дай, я сожгу все это. — Зачем же, Лидинька? Это вовсе не так страшно, как тебе кажется. — Остапенко должен был исправить графиню Рудольштат- скую, пересказать ее путешествие в мужском костюме; это должно было иметь совершенно противоположный смысл,— сказала Саша. — Женщинам не говорят, но сестре брат может сказать; это клевета, Лизавета Сергеевна. Никто не имеет права и над своею честью, — сказал Нигулецкий. — Почему вы знаете, Петр Ульяныч, что это клевета? Я исповедывалась вам когда-нибудь? — сказала я. 391
— Обман! обман! зачем ты завлекла меня, Лидиньку и Ели- сея Яковлича помогать тебе? Если бы мы знали, что ты повер- нешь так — мы никогда не согласились бы участвовать. Это должно было иметь не тот смысл, — повторяла Саша: — ты об- манула меня и Елисея Яковлича, заставила меня обманывать Лидиньку. Это нехорошо. — Не обману, Саша, будь спокойна. Веришь мне? — Верю... да... верю. Но это что-то страшное, — сказала Саша. — Будто я такая страшная женщина, удивительная ге- роиня— да? — сказала я. — Что с ней спорить, — сказала Лидинька: — она не злая, только у нее голова набита глупостями. — Давайте распечатывать письма, — сказал мой муж. Лидинька, Саша вместе с мужьями выехали из Петербурга в Старобельск днями двумя после нас. При отъезде они полу- чили от Изабеллы Гедеоновны пакет писем с надписью: «распе- чатать, когда история «Белого пеньюара» будет дописана Лиза- ветою Сергеевною». Мы распечатали. В пакете было три запечатанных письма: два на мое имя от Изабеллы Гедеоновны, одно на имя моего мужа от Елисея Яковлича. Кроме адресов, на обертках были вы- ставлены нумера и надпись на каждом: «распечатать в порядке нумеров». Я распечатала первое письмо. Оно состояло из нескольких строк: «Я убеждала и ободряла вас. Но прошу вас еще подумать о том, на что вы решились и что одобряла я. Конечно, я полагаю, что это будет поздно. Может быть, только потому и пишу вам, что уже поздно. Вы знаете мое же- лание; оно остается прежнее; я желаю, чтобы история «Белого пеньюара» была напечатана. Но теперь, в решительную минуту, я прямо выскажу вам истину. Я не имею надобности говорить, искренно ли я привязана к вам. Но у меня есть чувства гораздо сильнее дружеской за- ботливости о вашем спокойствии. В этом деле того ли они требуют, что полезнее всего для вас? Я сомневаюсь теперь. Очень может быть, что под влиянием этих сильнейших побуж- дений я ободряла вас на дело, которого не пожелал бы друг, ста- вящий выше всего ваше спокойствие. Я стала думать об этом после вашего отъезда; в эти два дня почти убедилась: да, если бы всего дороже для меня было ваше тихое счастье, я не вну- шала бы вам этого намерения, не ободряла бы вас в нем, не при- искивала бы для вас средств исполнить его. Потому мой честный дружеский совет вам: бросьте, сожгите. Ваша Изабелла Всеволодска я», 392
— Поздно, — сказала я.— Я ждала — такого совета. Я всег- да знала те побуждения, о которых она говорит, что они в ней «сильнее заботы о моем спокойствии,», и давно замечала, что она действовала под их влиянием. Однакоже я не сомневаюсь в ее заботливости о моем спокойствии. Но мне всего приятнее то, что она пишет коротко. Подобные увещания скучны; потому, чем короче, тем лучше. — Что пишет ее Елисей Яковлич тебе, мой друг? Муж распечатал письмо, адресованное к нему. «Павел Дмитриевич, прошу вас прочесть всем вслух следую- щие строки, составленные мною не из слов, а по взглядам и вы- ражению лица вашей супруги в ее разговорах с друзьями и осо- бенно с моею женою. Она не говорила ничего такого, но я при- нимаю на себя смелость слышать и то, чего нельзя услышать. Неужели вы думаете, что дама, называющая себя Лизаветою Сергеевною Крыловой, понимает, но какому побуждению она действует? Это не ясно для нее самой; но для некоторых очень ясно. Она увлекается потребностью выразить мужу, что она лю- бит его гораздо больше, чем себя. К чему это? Разве вы не знаете этого? Я не скажу, что можно доказать это иначе; но этого вовсе не нужно доказывать — это видно. Пусть она не- медленно скажет, угадал я ее чувство, или нет». Этого я не ожидала. — Молодец, Елисей Яковлич, — сказала Лидинька. — Лидинька и я, мы сами это видели, но не решались заго- ворить об этом с тобой. Читайте, Павел Дмитриевич, что будет дальше. Но мой муж молчал. — Читайте вслух, Павел Дмитриевич, — повторила Саша. — Читайте. Мой муж прочел: «Не обидна ли отчасти для вас, Павел Дмитриевич, эта потребность вашей супруги? Вас я не прошу отвечать, — обидна, это несомненно. Передайте письмо кому-нибудь другому, если затрудняетесь читать вслух дальше, если нет, то потрудитесь сам перевернуть страницу, — только прежде дождитесь ответа Лиза- веты Сергеевны на эти мои слова». — Я знаю, что я делаю, — сказала я. — Что за патетизм. Я не героиня, и тут нет ничего важного. — Что там дальше, мой друг? «Напомню вам, Павел Дмитриевич, некоторые афоризмы: Мужчина, который не заботится об охранении спокойствия женщины — дурной человек; если он не делает всего, что мо- жет, для сохранения уважения к ней в обществе, он — низкий человек. Если он ее муж, то это прилагается к нему в тысячу раз сильнее, чем ко всякому другому, 393
Ваша просьба, конечно, убедила бы Лизавету Сергеевну от- казаться от ее намерения. Что вы скажете?» — Скажи, Поль... — Зачем? Я скажу вот что: обязанности Кизляр-аги не- удобны для мужа. Все это вздор, Лиза. Ты права. — А что же, в самом деле, скажут о вас, Павел Дми- триевич? — сказала Саша. — А очень мне нужно, что скажут обо мне. — А если скажут, что вы поступите низко, когда не попро- сите Лизу бросить это? — сказала Лидинька. — Скажу, что вы еще молоды и что поэтому я очень люблю слушать вашу брань. — Ну, хорош и вы, Павел Дмитриевич! Не умнее моей се- стрицы; у всех вас здесь, кроме Саши, головы набиты глупо- стями, — сказала Лидинька. -— Без тебя, Лидинька, они увлекли бы и меня, — сказала Саша. — Лизавета Сергеевна, я прошу вас: бросьте, — сказал Тисьмин. — Лизавета Сергеевна, вы тогда говорили со мною, нака- нуне разговора с Всеволодским: — вы говорили не то, что вы возводите на себя теперь, — сказал Нигулецкий. — Честный человек всегда солжет, чтобы оградить честь женщины, — сказала я. — Я всегда считала вас честным челове- ком, Петр Ульяныч. — Бросьте, бросьте, Лизавета Сергеевна, это плохие шут- ки, — говорили он, Тисьмин и Саша. — Вот, опомнились, наконец! Умные за это!—сказала Ли- динька. — Поль, присоединись и ты к ним, — сказала я. — Его положение очень трудно, — сказал Тисьмин. — Пустяки,— сказал мой муж: — что тут важного? Не слу- шай никого, Лиза, слава богу, не маленькая. — Ах, какие глупости у вас в голове, Павел Дмитриевич,— сказала Лидинька. — Может быть, ты и права, Лидинька, — сказала я.—Но все равно. — У тебя одно, Лиза, я знаю: «не боюсь»; — это глупо. Если не боишься, то и не бойся. А сама боишься, чтобы не по- казалось, что ты струсила. Хочешь быть героиней. Не беспо- койся, все скажут про тебя: «глупо». — Ты права, Лидинька. Мне совестно отступить, и это глупо... Но все равно. Продолжаем, посмотрим, что в третьем письме. «Если вы, Лизавета Сергеевна, сами убедились, что лучше всего бросить, или другие упросили вас бросить, то я очень ра- да. В таком случае киньте все в огонь, и это письмо также. 394
Если же нет, переверните страницу. Там уже нет никаких убеждений, а только говорится о том, как поступить, если вы не бросили вашего намерения; сообщаются формальности испол- нения только». Я перевернула страницу. «Прежде всего, я уверена, что Павел Дмитриевич и вы не оскорбились: он — содержанием письма моего мужа к нему, вы — тем, что мой муж взял на себя смелость отгадывать и вы- сказать ваши мысли. Это разумеется само собою, но он просил меня все-таки сказать, что он надеется: вы примете во внима- ние только искренность чувств, с которыми он написал свое письмо. Вы читаете эту страницу только в таком случае, если оста- лись при своем. Итак, потрудитесь сделать следующее: Вставить после всего несколько отрывков, какого кому угодно будет содержания. Чем короче каждый отрывок, тем лучше. Сделав это, вы пошлете рукопись в Петербург по следующему адресу (тут следовало имя улицы и дома, которых я не перепи- сываю) квартира № 19, мещанке Лукерье Антипьевне Ан- типьевой, для передачи Людмиле Анзельмовне Коробейниковой. Людмила Анзельмовна Коробейникова — этот псевдоним нов для вас. Не помню, приходило ли в мысль кому-нибудь из вас, что наши истинные имена слишком легко обнаружились бы, если бы мой муж или я, или кто-нибудь из нас принял на себя сношения с посторонними лицами для печатания «Перла со- здания». Кажется, мы даже и говорили об этом. Не помню хо- рошенько. Итак, нашим агентом по сношениям с литературным миром должен быть кто-нибудь, совершенно чуждый нашему кругу. Л. А. Коробейникова— псевдоним лица, найденного мною для этой должности. Кто она — это известно и останется изве- стно только мне и моему мужу. Вам и всем остальным не нужно и неудобно знать это. Она — довольно образованная дама или девушка, которой вы можете предположить от 18 до 25 лет. Я несколько лет тому назад, — вероятно, в ее детстве, — ока- зала ей очень важные услуги; ближе всего к истине будет пред- положить, что она обязана мне своим воспитанием; быть мо- жет, она была сирота; быть может, ее семейство было очень бедно. То или другое — правда. Таких случаев в моей жизни, вы знаете, не очень мало, потому что у моего мужа много зна- комых между миллионерами, а в числе миллионеров не очень мало людей очень добрых. Итак, Людмила Анзельмовна Коро- бейникова одна из тех многочисленных моих знакомых, с кото- рыми я вижусь очень редко, из которых очень многие вовсе не бывают в гостях у меня. Поэтому вы не знаете, — и никто кроме моего мужа не знает,— встречался ли когда-нибудь с этим лицом. Она для вас — Неизвестная. Бесполезно говорить, что вы для нее не совершенно неиз- 395
вестные. Было бы напрасно скрывать, что рукопись, ей переда- ваемая, выходит из моего интимного круга. Она может знать, из кого состоит он; наполовину она знает его состав. — Но только. Из 14 имен ей известны, может быть, до семи или восьми. Впрочем, она плохо знает даже имена моих детей и едва ли знает число их. Об остальных она не имеет понятия. Ко- нечно, она легко могла бы узнать все имена. Но она дала слово не делать этого. Она сдержит его, пока вы сами, — весь наш кружок, — не найдете возможным расширить доверие к ней (чего, по моему мнению, теперь еще не нужно). Сама она не будет разузнавать ничего. Эта уверенность моя основана на со- ображениях прочных. Во-первых, ей некогда быть любопытною. Во-вторых, я знаю ее очень давно и знаю, как строго держала она слово в случаях гораздо более трудных. Мещанка Лукерья Антипьевна — это уже не псевдоним, а истинное имя старухи-прачки, которая будет исполнять поруче- ния Коробейниковой. Итак, Коробейникова для вас — почти представительница публики. Если вы хотите объясниться с ней, вам надобен до- вольно определенный очерк фигуры этой Неизвестной: вы мо- жете представлять себе Людмилу Анзельмовну Коробейникову молодою женщиною, лет от 18 до 25, как я сказала, блондин- кою, высокого роста, довольно полною, цвет лица — очень све- жий, глаза — темноголубые, цвет волос каштановый. Это не до- казательство, что она не такова и на самом деле. Девушка она или дама, вы не знаете этого». — Будем писать отрывки, — сказала я. — Изабелла Гедео- новна говорит, чтобы мы все писали их. Но все мы, кроме моего мужа, против моего намерения; поэтому я просила бы вас не писать. — И прекрасно, — сказала Лидинька,— я очень рада. — Поэтому, не для чего и читать то, что напишем мы с му- жем, если вы все согласны с Лидинькой. — Да, не читай, — сказала Лидинька: — пока я не знала хорошенько, что ты хочешь сделать из этого, мне казалось это очень весело. — Итак, вы согласны, чтобы я прочла вам только описание этого нашего сеанса, которое сделаю, и что нет надобности чи- тать «Лоскутки», которые напишу вместе с мужем, — ведь ты поможешь мне, Поль? — Да, — сказал мой муж. — Действительно, лучше не читайте их нам, Лизавета Сер- геевна,— сказала Саша:—мы понимаем, что вам было бы не- приятно опять слышать наши споры и просьбы. Согласны, го- спода? — Да,—сказал ее муж. — Но это не мешает нам продол- жать наши другие, шуточные чтения? 396
— Конечно, нет, — сказала я. — В том мы не расходимся. — То действительно только шутка, то не глупость, — ска- зала Лидинька. Итак, все следующее будет прочтено моею сестрою и всеми другими нашими только уже в печати. 2. МОЙ ВЕЧЕР Л. С. Крыловой Мы перешли к другим разговорам. Я была очень довольна, что они согласились избавить меня от всякого стеснения. По- тому что это было для меня уже стеснением. Писать с мыслью, что будешь читать им — моей милой Лидиньке, всем остальным троим, которые так любят меня — это становилось стеснительно. Я была очень довольна, и мы просидели до поздней ночи. Го- стей не было. Я была очень весела. И теперь также. Мой вечер начался за полночь, когда все в доме заснули. Мне не спалось. Неужели в самом деле так трудно и страшно то, что я сде- лала, — почти кончила и кончу, при помощи мужа, несколькими страницами, — что тут страшного? Я не понимаю. Какое тут геройство? Но пафос их странно подействовал на меня. Эти три письма с увещаниями, торжественное чтение, смущение четверых из шести, их просьбы, — это смешно, это ребячество, я понимаю, — и все-таки это действует: чувствуешь себя немного героинею. Это очень приятное чувство, — и улыбаться, чувствуя, что в самом деле это вещь нетрудная, — и думать: «однакоже дру- гие находят это трудным». Саша не ребенок, не Лидинька,— нет; а их мужья не моложе меня и летами; они тоже не на шутку боятся за меня. И старики! положим, старики слишком осторожны. Но это — двое смелых молодых людей, — молодая женщина, которая так много перенесла в детстве, не боится бо- лее, — и такая пылкая, — они все удивляются моей решимости. Это приятное чувство. Но мой муж—действительно, он... он — благородный чело- век, благородный человек. Это всего приятнее мне: человек, ко- торого стоит уважать. И кто эта Людмила Анзельмовна Коробейникова? Эта не- ожиданно вводимая участница едва ли не всего сильнее подей- ствовала на мое чувство. Она уже посторонняя: завтра будут написаны «Лоскутки», и послезавтра рукопись отправится в чьи-то чужие руки. Кто она? Мы строили много догадок, остановились на трех именах; может быть, и не отгадали; скорее, отгадали; но все 397
три — они уже чужие. Которая из этих трех она? Это не важно. Поочередно мне представляются все три, одна за другою: что скажет А, если Коробейникова — она? Что скажет В, если Ко- робейникова — она? И не А или В, — рукопись отправляется в ее руки затем, чтобы итти в печать; «она — представительница публики»; да, ее рука—рука публики, протянутая за ру- кописью, — взяла ее и... Быть автором — это еще ничто перед обаятельным чувством быть действующим лицом. Актриса, — положим, только актриса; но я всегда завидовала и актрисам; актриса—да, но какую роль играет актриса? Когда актриса — замужняя женщина и играет роль замужней женщины, она на сцене не только актриса, она отчасти и сама она. А если роль соответствует ее жизни? Извольте, я только актриса, успо- койтесь. Будто я хочу быть чем-нибудь другим?—Никогда. Но я и играю роль, которую создаю себе. Почему создаю себе такую роль? Потому что так хочу. Почему так хочу? Я не обязана объясняться. «Ей нравится эта роль?»—Конечно. «Почему она ей нравится?» — Это моя фантазия. Почему ж я не могу фанта- зировать? Вот прекрасно! «Почему ты фантазируешь?»—Мне так нравится. Что тут важного? 3. ЛОСКУТКИ Писано в две руки Л. С. и П. Д. Крыловыми Ему было сказано: я не нуждаюсь в вашем согласии. Где он? Вы видели его? На что ж мне ваше согласие? Поймите, мило- стивый государь, что это только деликатность к вам с моей сто- роны, не больше. Что возразил бы он на это? Ты сделаешься больна. Мы остановимся. Я знаю, ты умеешь молчать. Я знаю, ты хочешь быть образованною девушкою. Ты бу- дешь в пансионе. Я согласна. Но ты ничего не должна знать. Нет, я буду знать, что вы были очень добры ко мне. — Как это странно! Отчего это так скоро наскучило мне? 398
-— Очень просто, мой друг: это был каприз, который воз- Ник от ненатурального положения. В самом деле, какая ж мы были компания? — И неужели это в самом деле пустяки? — Как смешно сомневаться в этом, мой друг! И правда: совершенно неприличные летам сомнения! — Но она очень хорошо знала человеческое сердце. Она на- рочно вызывала меня больше резвиться; и действительно, без того я не так скоро сказала бы себе: довольно! — Да, она умна. — Но неужели ты и теперь думаешь, что это произошло от пустой сцены, которой придавали тогда такую важность? — Как же не понимать теперь, что причина была совершенно другая: у меня на глазах были люди, которые любили друг друга. Это смягчило мою душу, обратило меня в человека. — Но неужели ты в самом деле не сердишься? — Поговорим, пожалуй, во второй раз. Только в третий раз не спрашивай же. Иначе я почту тебя все еще несовершеннолет- ним человеком. 4. БЕССОННИЦА Л. С. Крыловой Наши «Лоскутки» вышли гораздо короче, чем надеялись мы сами. Но зато мы проработали над ними до двух часов ночи. И зато из двадцати страниц мы сделали одну. — Теперь старайся заснуть, Лиза, — говорил мой муж, уходя: — ты очень долго не спала и вчера. — Постараюсь; вчера удалось-таки заставить себя уснуть. Вероятно, удастся и ныне. — Или лучше я останусь сидеть с тобой. Тебя очень вол- нует эта рукопись. — Нет, уйди; мне хочется быть одной. Даже ты мешаешь мне. — Но я боюсь за тебя. — Нет, если волнение будет слишком сильно, я пойду к ним. «К ним», добрым и невинным, — они обе тут, подле меня: когда мы собираемся у нас, Лидинька и Саша спят в бывшей комнате Лидиньки, рядом с моей; теперь дверь между этими комнатами отперта. 399
— Я пойду к ним и успокоюсь, — не бойся, мой друг. И я сладила с собою: я* ушла к ним, и пишу это у них; они спят, мне было бы жалко разбудить их, мне было бы стыдно, если бы они увидели меня в экстазе. Я должна держать себя смирно, — и я опять холодна. Но,что было со мною! я никогда не испытывала этого. Я, я — такая солидная и здоровая, имела галлюцинацию. Те- перь же, через полчаса, я смеюсь над своим восторгом, но я рада, что я испытала его. Я видела ее, говорила с нею, — и те- перь я знаю себя: я видела себя, я слушала себя. Я не буду описывать ее, я не хочу описывать ее, но теперь я знаю, кто я: я видела волшебную силу в ее лице. Но теперь я уже опять владею собою. Но все-таки я хочу говорить. Но теперь я уже холодна. Я свободно вызываю фигуру, которой не хочу видеть ясно, — это другая фигура, — я оставляю ее в тумане, всю, я хочу ви- деть только глаза ее, хочу, чтобы они смотрели на меня, и я ви- жу их, поднимая свой взгляд: они смотрят на меня, — это не мои глаза, — я ничего не могу прочесть в них, кроме любопыт- ства, они выпытывают меня, но она молчит, и я выскажу ей только то, что захочу. Я не могу говорить с нею здесь, я затем здесь подле них, моих милых и наивных, чтобы нельзя мне было говорить, но я хочу высказать то, что могу высказать в этой комнате, и я пишу. 5. ПИСЬМО Л. С. КРЫЛОВОЙ к Людмиле Аязельмовне Коробейниковой Wie Schnee, so weiss, Und kalt, wie Eiss76. Пусть, насколько хватит сил, Чернь тебя клянет; Пусть зелоты на тебя Выступят в поход; — Ты не бойся их, Гафиз77. Я и не боюсь за себя. Но я боюсь за вас, потому что я не знаю, кто вы. — Зачем вы смотрите на меня? Вы смеетесь, быть может? Если так, я очень рада за вас. Моя Лидинька смеется надо мною. Но, быть может, вы уже боитесь? — Саша боится. Не бойтесь. Нет, вы не они. В ваших глазах я не могу прочесть ничего, кроме любопытства. Кто вы, я не знаю. И все-таки я буду го- ворить с вами. Что вы думаете обо мне? 400
«Сначала вы казались мне деспоткою и формалисткою, и деспоткою, ревнивою до странности, — ревнивою к воспоми- нанию». А теперь? Вы молчите. Но вы не остановите меня этим. Все равно, кто вы: — зачем вы смотрите на меня? Вам странно, что я была ревнива к воспоминанию, — нет, я не ревновала, я гнушалась. Понимаете ли вы это чувство? Помните ли вы свое сердце со- вершенно чистым? Вы молчите. — Понимаете ли вы меня? Я не знаю. Я вижу только, что вы хотите знать, кто я и что было со мною. Извольте. Я не боюсь за себя. Что вы читали обо мне и как вы понимали? Неужели вы принимали за важную черту в моей жизни то, например, что я была одета в пальто под именем моего кузена Товроговского? Может быть, это было так; это и было так; но это могло быть и иначе. Если бы нельзя было рассказать этого именно так, как было, то же самое было бы рассказано иначе. Я стала в положение, которое подвергло меня удару, оторвавшему меня от мужа, — я могла получить точно такой удар и не на пло- щадке дачного сада, за чайным столом под деревьями. Все зави- село только от того, что я перекостюмировалась в мужское платье. Я говорила об этом Всеволодскому с негодованием, будто о преступлении. Да, говорила. Но, говоря с ним, я кипела него- дованием на себя. Понятно: я заходила в крайность. Будто я в самом деле такая педантка? Кто из молодых женщин не надевал иногда красную рубашку русского парня или кафтан с прорез- ными рукавами армянского юноши? И я надевала не раз. Что важного тут? Эти фантастические костюмы невинны уже потому, что прямо говорят: «маскарад, шутка», — обмана нет. Обман состоял только в том, что я надела пальто; эта черта могла быть сохранена благодаря тому, что никто, кроме Тись- мина и одного из его гостей (Астахова, как он назван у Всево- лодского), не помнит Товроговского; а эти люди — оба теперь очень близки к нам. Только в пальто был возможен обман. И опять, нужно было особое условие, чтобы он удался: не сни- мать шляпу или фуражку; другое также: чтобы не слишком обращали внимание на меня, были заняты своими разговорами. Мы выбрали такое место и время, что оба условия были. Мы с мужем приехали в общество друзей, которые вели между собою живой разговор; мне не было надобности входить в комнаты, снимать свою шляпу с широкими полями. Не будь этих условий, обмана не было бы, шутка была бы только шуткою, совершенно невинною. Но обман всегда дурен. Поэтому, только поэтому, я не соглашалась: я спорила с мужем не против пальто, а против того, что мы не войдем в комнаты, что я буду держать себя так, чтобы не обращали внимания на меня. В этих и только в этих 401
едва заметных условиях был обман. Но могу ли я осуждать моего мужа и за это? Склоняя меня на мистификацию, он имел серьезную и благородную цель: дать мне посмотреть на поря- дочных людей просто как на людей, без церемониальностей, ко- торыми вносится вредная иллюзия во взгляд молодых женщин на мужчин, вносится в их отношения искусственная поэтичность, красота белил и румян: молодые женщины видят посторонних людей только набеленными и нарумяненными; —говорить ли мне с вами больше, — я смотрю в глаза ваши: —кто вы? мне надобно знать это: кто вы, отвечайте! — Кто вы?—скажите! я боюсь за вас, я не смею продол- жать. Вы хохочете, в моих ушах звенит: — Формалистка! педантка! Кто я, не все ли равно для тебя? Я пришла к тебе, я смотрю на тебя. Ты читала ли сама что- нибудь? Читала ли хоть Пушкина? Я читала. Чего же ты боишься? Как ты смешна. Продолжай. Что ты хотела сказать? Если не ошибаюсь, вы, Лизавета Сергеевна, даже разрешаете мне надевать пальто, только без шляпы с широкими полями? Какая милость! Благодарю. — Вы смеетесь надо мною, Людмила Анзельмовна? Я пе- дантка? — О, нет, я ужасаюсь вашей эмансипированности. Даже пальто, лишь без шляпы с широкими полями! Мне очень понра- вилось то, что вы говорили об обмане. Ваш поступок был ужасен! — Да? Я педантка. Вы смеетесь надо мною. Извольте. Ваш смех вызывает меня. Я слышу его. Да, обман дурен. Всегда дурен. Но мой муж имел намерение очень благородное. Он был прав, склоняя меня на такой мелочной обман... — Ха, ха, ха! Это восхитительно! продолжайте, Лизавета Сергеевна. — Извольте. Я отказываюсь от слова «обман» — оно смешно здесь, вы права; оно глупо здесь. Это была невинная шутка, имевшая целью принести мне большую пользу. Вы смеетесь, по- тому, кто бы вы ни были, вы должны знать, как сильна эта вредная иллюзия искусственной поэтичности в отношениях муж- чин к молодым женщинам, — девушкам тем больше. Пусть вы девушка — все равно: вы чувствовали влияние этой прикрашен- ности. Если у вас кет мужа, у вас есть братья; не правда ли, вам часто казалось, что ваши братья не так возвышенны душой и поэтичны, как другие молодые люди? Вы еще не были влюб- лены ни в кого, — все равно, вам уже казалось то, о чем я го- ворю. Ваших братьев вы видите как людей, других молодых мужчин вы видите только в наряде «кавалеров» — это слово смешное, я нарочно и употребляю его, но вспомните, вы чув- ствовали на себе действие этих мужских белил и румян; я не виню вас: вы знаете, что белила и румяна смешны, пошлы, вы 402
посмеялись бы над ними, но вы не могли рассмотреть их,— лица, прикрашенные ими, держались от вас на таком расстоянии, какое нужно для эффекта: «мой муж», или «мой брат», или вообще всякий, кто честно и простодушно близок к вам: «ах, он груб и пошл, прозаичен и невнимателен; все другие молодые люди — какое сравнение!» Я не порицаю вас за это, может быть, я и сама чувствовала когда-нибудь это впечатление. Мой муж был прав: надобно видеть людей без прикрас. Но я услышала слова, которых не должна была слышать. Я говорила: «я услы- шала их потому, что переоделась; переодеванье — дурная вещь», вы посмеялись над моим педантством, — вы были правы. О, если бы уши, которым не должно слышать, слышали только при пе- рекостюмировке! Но ваши уши, мой друг, должны ли слышать то, что я хочу сказать? Зачем вы смотрите на меня? Ваши глаза выпытывают меня, но нет, я боюсь: я оскорблю вас. — Какой пафос! — говорит моя неизвестная: — говори проще, — говорит она, — что вы хотите сказать, Лизавета Сер- геевна? — Я хочу сказать, что наши старшие сестры, наши тетки, наши матери не щадят чистоты нашего сердца, от них мы слы- шим в наши детские годы такие вещи, каких нет в самых гряз- ных книгах. Я была счастлива в этом отношении: моя тетушка не развращала меня сплетнями о моем дяде. К скольким дочерям и племянницам применяется то, что я говорю о себе? Не к очень многим. Вы, моя неизвестная, — молода, вы рады бранить. Но что же делают сами девушки? Подслушиванье—кто не подслу- шивал? Это то же самое, и без моего пальто. Я хочу сказать: моя беда не от мистификации, — я была смешна, придавая важ- ность этому случаю. О, боже мой, если бы отношениям между мною и мужем грозила опасность только оттого, вздумаем ли мы с ним невинно пошутить над другими! Нет, мы были отор- ваны друг от друга не этим: беда произошла оттого, что мы с мужем никогда прежде не договаривались до того, чтобы понять друг друга. Не говори он мне, что он любит меня первую, я не была бы поражена словами, которые услышала. — Вы думаете, что вы говорите со смыслом?—И я слышу смех. — Чего вы хотите от меня? понимаете ли вы, на что вы меня вызываете? Я боюсь вас. Ваш взгляд волнует меня. Можете ли вы слушать меня? — Если я не понимаю, что я спрашиваю, я не пойму и того, что вы будете отвечать. — Но кто ж вы, в самом деле? «Дурочка», как я называю тогдашнюю себя, или женщина, которую я могу не только лю- бить, как люблю «дурочек», но и уважать, как совершеннолет- него человека? — Смотрите на меня, кто я, — говорит она и хохочет. 403
Я вижу теперь все ее лицо: оно страшно, но прекрасно, это лицо, с ее пытливым взглядом, — лицо девушки с улыбкою по- лунезнания, полупрезрения. — Я, — кто я, — вы видите теперь? Я—требующая прав- ды,— кто я? Вы видите, кто я?—говорите. «Дурочки» — вы щадите их уши? Неужели бедные «дурочки» должны слышать правду только в грязных сплетнях или в книгах, писанных пове- сами? Или в обольстительных словах? Что вы хотите сказать? Ваш муж обманывал вас, когда говорил вам, что любит вас пер- вую? Вы должны оправдываться передо мною: как могли вы не понимать вашего мужа? Говорите, — или вы в самом деле остае- тесь ревнивицею, деспоткой, бездушною формалисткою. — Нет, я боюсь вас. — Бойтесь. Я страшна. У меня лицо девушки, но у меня львиные когти. Я терзаю и бросаю растерзанными со скалы тех, кто смеет говорить мне неправду. Я растерзаю вас. — Глупая женщина, не стыдно ли вам не понимать, что ваша правда не может оскорбить ничьего слуха, кроме слуха сплетников и сплет- ниц? Или вы боитесь их? Если боитесь, это значит, что ваш муж нечестный человек. Женщина, имеющая своим мужем чест- ного человека, не будет бояться никого. Да, я страшная. — Нет, я не боюсь. Мне ты не страшна, я вижу, кто ты: ты — сфинкс. Ты требуешь только правды. Вы хотите, чтоб я сказала ее? Я сказала часть ее. Есть существа ужаснее тебя, сфинкс, — гарпии, которые не сидят только на большой дороге, как ты, — кто смирно сидит дома, безопасен от твоих вопросов. Они летают по всем домам и не требуют правды, а хватают все и всех и оскверняют все и всех, кого коснутся. Эти гарпии — слова без смысла, пустая болтовня, сплетня. Теперь я не боюсь этого. Но когда я была еще ребенком, эти пошлые, праздные речи прозвонили мои уши, набили мне голову такими словами, которых я не понимала. Я говорю не о грубых словах, я говорю не о том, что называется гадкими сплетнями: эти сплетни, эти слова только гадки; вред не в них. Вред в словах очень милых, в разговорах очень благозвучных. Кто из девушек не затвердил слов «ухаживать», «увлекаться», «влюбляться», «любить»,—они, бедные, твердят эти слова, применяют их к себе, воображают, что удивительно «эмансипировались», когда закурят пахитосу и на- рядятся в какой-нибудь гусарский ментик; они воображают, что они «кутят», когда под глазами, — ведь если и за стеной, то все же под глазами, — своих мамаш и тетушек, — и мужей, по- тому что можно быть и замужем и иметь детей, оставаясь та- кою, — в обществе своих чистых подруг, своих женихов или уже даже мужей, честных братьев своих или своих подруг, — вообра- зите, в такой разгульной обстановке, — выпьют бокал шампан- ского,— какое ж бокал!—целый стакан, особенно удалые даже два; подумайте, два стакана шампанского!—подумайте, в таком 404
опасном обществе: подруги, женихи, братья, — как же не кутят? Это ли только? Иная даже получает записочки, у иной бывает отвага даже отвечать на них, — да. только ли? Чтение безнрав- ственной Жорж Занд, — бедняжка, она и сама воображает себя чуть ли не безнравственной женщиной. О, боже, боже! — а ведь неглупая женщина! И только ли записочки, только ли романы Жорж Занд?—иные даже целуются! Как же не «эмансипиро- вались», как же не знают, о чем болтают?—о, смешные, — и болтают, и болтают... Я не знаю вас, страшная, но меня вы знаете: вы знаете мой разговор с Всеволодским. Вы не можете не видеть из него, в какую сторону мое расположение: скрывать или не скрывать эти слова «влюбляться», «знать увлечения»; скрывать или не скрывать их от ушей, которым рано слушать их, — «скрывать», желала бы я. Но возможно ли это? Я подала вам повод подумать, что хочу сказать — «возможно», и вы, сфинкс, сказали, что в моих словах нет смысла, что я рискую быть дурою, если скажу что-нибудь подобное; вы правы. Скры- вать невозможно. А если невозможно скрывать слова, то не на- добно же оставлять в обольщении, будто понимают то, чего не понимают. Мой муж говорил мне: «ты — моя первая любовь; я увле- кался многими, но полюбил первую тебя»; как я понимала это? — разумеется, как: по-своему, превосходно. Все девочки с двенад- цати лет «влюбляются», «страдают от любви», «увлекаются». Я очень хорошо понимала, что мой муж «увлекался», пока не полюбил меня, — как не понимать? Он говорил любезности моей подруге А. В., как она сама хвалилась мне, потом другой моей подруге С. Д., как рассказывала мне третья подруга Е. Г., восхи- щавшаяся тем, что «восторжествовала над соперницею», — после такого прекрасного понимания, — но, моя страшная гостья, ве- рите ли вы, что я понимала так? — Я не обязана отвечать. Продолжайте. — Нет, сфинкс, не шутите со мною. Теперь, теперь я и сама страшна. Зачем вы здесь? Можете молчать; я не хочу сказать: «вы сделали дурно»,—нет, сфинкс, я чиста сердцем; смотрите мою грудь, я не боюсь раскрыть ее перед вами, моя жизнь чиста, как бела моя высокая грудь. Холодна ли она? — быть может; вы не знаете меня, кто я. Быть может, узнаете, — я не боюсь. Но я, — я и не хочу знать, кто вы. Но бойтесь меня, если вы не чиста сердцем. Я проникну в него, я не увижу его сама, но я покажу его тем, кто подле вас,—они увидят, кто вы. Верите ли вы тому, что я говорю о себе? Если вы когда-нибудь были чисты сердцем, вы знаете, что я говорю правду. Если вы не верите мне, вы были развращены прежде, чем выросли на аршин от земли, — и я плачу с вами о вас, если вы сознаетесь в душе, что это так, и я говорю вам: вот, вы уже чувствуете, что я говорю правду о себе, и вы не виноваты ни в чем, что бы ни было с вами. Но я 405
говорю вам: я не хочу знать, кто вы; я не нуждаюсь в том, что- бы знать, как вы держали себя, — быть может безукоризненно,— но вы останетесь грязны душою, были грязны душою с первого детства, если вы не знаете, что не только до замужества, даже и после замужества наши молодые сестры имеют такую невинность и наивность души, что они не могут понимать иначе, нежели понимала тогда я. Они слышат и видят очень много дурного, но они остаются наивны и невинны. Знаете ли вы это? Если нет, вы или наивна и невинна, или вы дурной человек. Знаете ли вы это? Я не услышу вашего ответа; но я не приму такого ответа: «я не обязана отвечать. Ответчица — вы». Вы уже отвечали. И я не ответчица, — нет; я или подруга ваша, быть может, храни- тельница ваша, быть может, защитница ваша, — это, если вы уважаете меня за то, что я говорю вам; или я обличительница ваша перед другими, если вы скажете вслух, перед вами самою, — если вы скажете только себе самой, что я говорю неправду. Не знаю, кто вы, и не хочу знать. Не знаю, поймете ли вы то, что я буду говорить дальше; если нет, требуйте серьезного объясне- ния, — у вашего мужа, когда вы замужем, и ваш муж честный человек, — у вашей матери или вашей старшей сестры, когда вы еще девушка. Вот что рассказываю я вам о себе: Нас учат болтать слова, смысла которых мы не понимаем, и мы даем им наш ребяческий смысл; и когда потом честный человек становится в серьезные отношения к одной из нас, делается жени- хом, мужем, — она и он сбиты с толку. Им кажется, что они по- нимают друг друга, — да и как не казаться? Они выражаются одними и теми же словами; и они не доспрашиваются друг у друга, одно ли понимают они под этими словами. Потому я нена- вижу эти слова в устах девушек и молодых женщин, таких же наивных: да, и молодых женщин: обручальное кольцо не изменяет лет; можно сохранять — и сохраняют — детскую наивность души, не только болтая с подругами о мужьях, но и кормя грудью детей. Да, наша беда произошла оттого, что мы с мужем не пони- мали друг друга. Я тоже «влюблялась» и понимала по-своему, как он «увлекался». Поэтому меня поразило имя, которое услышала я, — имя женщины, о которой я не понимала, что такое она: если бы я понимала, я знала бы, что она женщина; только менее меня счастливая, только, — и, быть может, не хуже многих из моих подруг. Но я понимала это по-своему; и во мне вспыхнуло чув- ство касты: браминка не может касаться человека, оскверненного прикосновением париотки — вот смысл моего чувства; и вместе с тем я услышала другие слова: «дама, имени которой я не могу назвать вам», — так вот что такое «увлечение» — могла ли я быть не возмущена таким открытием? Могло ли мне не пока- заться, что мой муж — человек недостойный меня, обманувший 406
меня? Что вы скажете обо мне? Была ли я деспотка? Была ли я ревнивица? — Нет, но вы были и остаетесь женщиной страшно экзаль- тированною. — Вы так думаете! о, сфинкс, я не буду спорить с вами. Я не спала всю ночь. Уж девять часов утра, я иду спать; прислуга просыпается, я скажу, чтобы не будили меня до обеда. — Нет, — говорит сфинкс, — вы не уйдете от меня: о чем вы говорили с Всеволодским? Как имя и отчество Саши? Что такое графиня Кавальканти? — Извините меня, сфинкс, я женщина экзальтированная и потому хочу спать. Через четверть часа: И однакоже мне не удалось лечь спать. Я отворила дверь из комнаты Лидиньки и Саши в свою и была встречена словами: — Однако эти «дурочки», как ты называешь их, награждены от бога завидным талантом спать. Хочешь, я расскажу тебе твои разговоры со сфинксом? Я начал слушать, когда кто-то — де- вушка, по твоим словам, — объясняла тебе, что у нее львиные когти; я сначала подумал было, что она только хвалится, но ты видела, и я верю. Но как это зашла к тебе такая странная девушка? Мой муж уже целый час сидел в моей комнате и слышал — да, слышал: я говорила. А мне казалось, что я была так хладно- кровна. Мне было ужасно совестно. — Скажи теперь, как же твой сфинкс не прав? Еще бы не показалась ты экзальтированной женщиною, когда ведешь вслух разговоры со сфинксами? Сама ты после этого — непостижимая загадка для сфинкса. Имей жалость к твоей «страшной собесед- нице», объясни ей, кто ты. — Пожалуй. — И я села писать. — Но если ты пожаловал подслушивать мои разговоры со сфинксом, то уже и помогай им. — Извините, милостивая государыня. — Но по крайней мере, как звали эту индийскую богиню? Лакшми? —помнишь, в той легенде. — Лакшми. Сфинкс, ты хочешь знать, кто я? Ты можешь знать это. У меня сестра, подруга — обе они, быть может, лучше меня лицом; ты знаешь, что обе они — моложе меня. 407
Я не избегаю являться вместе с ними. Они любят меня. Я кажусь тебе — по первой половине истории, по той поло- вине, о которой я говорила теперь с тобой, — женщиною очень идеальных стремлений; я действительно имею их. Я горжусь этим. Я кажусь тебе очень гордою. Ты не ошибаешься. Но — мои дети ввели тебя в дом мой. Вот что я читала когда-то, или, быть может, я этого и не чи- тала, но ты прочтешь. Был некогда муж и жена, молва о которых разошлась по всей той стране, в которой жили они. И все слышавшие молву удив- лялись им и говорили: «Во всем свете нет таких людей, как Наль и Дамаянти». И услышав, что так говорят о них, Наль и Дамаянти возгор- дились. И явилась им Лакшми и сказала: «Идите в соседнее село и там вы встретите ребенка и скажете ему: мы путники и устали; проведи нас в свой дом, мы попросим там отдыха. — И что вы увидите там, то увидите». Наль и Дамаянти пошли по слову богини и пришли к селу и увидели перед селом много веселых детей, играющих вместе. Подошли к ним и сказали: «Мы путники и устали; мы не знаем, кто из вас проводит нас в свой дом; мы попросим там отдыха». И все дети стали звать их, каждый в свой дом. И не знали Наль и Дамаянти, за кем из них итти. Тогда дети сказали: «посетите нас поочередно». Наль и Дамаянти пошли в дом того ребенка, который жил ближе других, и были приняты на отдых семейством его. И провели там день и пошли на другой день в дом другого ребенка и были приняты на отдых семейством его. И на третий день пошли в дом третьего ребенка и в следующие дни отдыхали в домах других детей, проводя в каждом семействе по одному дню. И когда посетили в селе все дома веселых и добрых детей, возвратились в дом свой. Тогда явилась им Лакшми и спросила: «Почему вы так долго пробыли в селе и что там видели?» Тогда Наль и Дамаянти сказали ей: «Мы нашли перед селом много добрых и веселых детей и не знали, на которого из них ты хотела указать нам, и входили в дом каждого из них. И в каждом доме, где дети были веселы и добры, мы видели семейство, живущее дружно и честно. И спрашивали у всех, кто они, и какие подвиги совершили, и как живут. И все отвечали нам: «Мы люди простые, и мы не совершали никаких подвигов и живем в согласии и любви между собою: дети с родителями, и мужья с женами, и братья с братьями, и сестры с сестрами, и братья с сестрами, и жены с род- ными мужей и мужья с родными жен». И тогда сказала Лакшми Налю и Дамаянти: «Вы великие подвиги совершили, истинно го- 408
ворит Индия; кого же вы видели?» И сказали Наль и Дамаянти: «Подвижников и подвижниц, великих более нас». И сказала Лак- шми: «Так». Л. Крылова. Конец истории «Белого пеньюара». Л. Панкратьев. ПОВЕСТИ В ПОВЕСТИ РОМАН, ПОСВЯЩАЕМЫЙ ТОМУ ЛИЦУ, ДЛЯ КОТОРОГО НАПИСАН Н. ЧЕРНЫШЕВСКИМ РАССКАЗ ВЕРЕЩАГИНА Три первые тетради «Перла создания» нравились мне: я видел в них начало романа, писанного довольно капризно, но с талан- том; мне могла несколько не нравиться та или другая мысль ав- тора, но я далек от глупой манеры ждать, чтобы кто-нибудь мог вполне угодить моему или чьему-нибудь вкусу; «у каждого барона своя фантазия»; тем более у каждой баронессы; а «Перл созда- ния» казался мне произведением женщины. В мужчине я, быть может, строже осудил бы экзальтацию, которая видна была уже в разговоре Всеволодского с Крыловою; но автор — женщина, по всей вероятности молодая; молодой женщине очень извинительно быть несколько экзальтированною, это даже мило в ней, она даже не женщина без этого. Я не моралист и не люблю статуи только мраморные. Но четвертая тетрадь заставила меня подумать о том, удобно ли мне исполнить желание автора, чтобы я рекомендовал его про- изведение кому-нибудь из моих добрых знакомых между журна- листами. Я не формалист; я понимаю, что талант свободен и мо- жет позволить себе приемы, какие ему угодно. Но — всему есть граница; и свободе таланта, как всему. Можно шутить, прикиды- ваясь плагиатором, но только прикидываясь. Здесь я видел стра- ницы, без всякой церемонии выписанные из Гоголя; несколько пьес, также бесцеремонно взятых из г. Фета. Само по себе это еще не смутило бы меня; шутка,— быть может, шутка слишком разыгравшаяся, — но так и быть, это еще ничего. Важнее при этом фокус, производимый над одной из повестей Гоголя. Вы- рвать страницу из Диккенса, написать несколько страниц совер- 409
шенно другого содержания и с идеею совершенно другою и на- звать эти страницы «подражанием» Диккенсу,— это уже плохая шутка. Я согласен, — еще бы не согласиться! — что «видна раз- ница», но все-таки к чему этот прием: «я и Диккенс» — что это? насмешка над Диккенсом? По какому праву? Или это ирония автора над собою? —я не одобряю в человеке неуважения к его собственной личности. Я понимаю, когда человек смеется над своими слабостями, но здесь не то: если это не значит — «я за панибрата с Диккенсом по таланту», это будет значить — «смей- тесь над моею бесталанностью», но в таком случае зачем же вы пишете и хотите печататься?—и потом, вставлять эти страницы в повесть Гоголя, в одну из безукоризненно прекрасных повестей Гоголя,—что это такое? Это слишком большая бесцеремонность. Я готов был бы объяснять это неудачным желанием поориги- нальничать, назвать это просто неловкостью. Я и стал указывать автору его ошибку с этой точки зрения, того требовала деликат- ность, хоть и очень хорошо видел, что в этом фокусе не простая ошибка, которую легко извиняет замечающий и легко исправляет по его совету автор. Нет; если бы дело ограничивалось этими заимствованиями и подделками, я не сказал бы ни слова, все это еще не такая важ- ность; нарушение хорошего вкуса, излишняя развязность в обра- щении с писателями подобными Гоголю и Диккенсу, — нелепость, неприличие,— но не больше. Какое мне затруднение от этого? Я не дядька автору, — у него есть талант, я рекомендую его с этой стороны, а не выдаю ему аттестат в соблюдении правил хорошего вкуса. Но эти смелые замечания автора заставили меня быть осмотрительным. Среди необузданного, повидимому, фантазиро- вания четвертой тетради мне бросилась в глаза одна страница, — страница прекрасная, благородная, но слишком знакомого мне содержания. Я не могу указать эту страницу, потому что отмечать ее значило [бы] нарушать чужую тайну. Довольно того, что среди фантастических уверений, будто рассказываются сказки, среди вещей действительно сказочных я прочел историю человека, кото- рого не имею чести называть своим знакомым, но который очень известен мне. Я должен отдать справедливость автору: я, знав- ший этот случай, никогда не думал объяснять его в смысле, столь безукоризненном для лица, о котором идет речь. Если бы это лицо узнало себя, оно, я убежден, было бы благодарно автору. Про- читав объяснение, которое дает он делу, я снял порицание, кото- рое давал этому лицу в глубине моей души. Я остался доволен, потому что теперь без всяких оговорок считаю это лицо имеющим благородную душу. Прежде у меня было одно сомнение, — более чем сомнение,—теперь оно рассеялось. Я не имею права говорить яснее. Итак, эта страница благородна: она снимает тень, падавшую на человека почтенного. Скажу, что прием, употребленный для 410
этого, очень ловок: если вы не знаете истории, которая излагается под видом сказки, вы не увидите на этой странице ничего иного, кроме сказки. Тайна вполне ограждена, нескромности нет ника- кой. Но этого одного было бы уже достаточно, чтобы заронить сомнение в том, действительно ли сказка история «Белого пень- юара». Если в одном из мелких эпизодов романа я нахожу ни больше, ни меньше, как буквальный рассказ факта, то я должен подумать: да действительно ли только роман та главная история, в которую вплетаются такие эпизоды? Едва пришла мне в голову эта мысль, для меня стало ясно все: в «Перле создания» нет ни прихотей, ни капризов, ни даже странностей, — все так, как следует, — все то, чему следует быть, если у автора есть мысль рассказать подлинную, фактическую историю под видом вымысла. Автор бросается во все стороны, как лисица, чтобы вы сбились со следа; он забрасывает вас анек- дотами, шутками, прикрывает все выдумками, — и вы действи- тельно теряетесь, следя за ним. Следы ведут вас по двадцати раз- ным дорогам, и многие из них направлены в области чисто фан- тастические; лица, совершенно различные, мелькают перед вами, и вы не в силах рассмотреть, которые из них принадлежат к истинным спутникам автора, которые являются лишь затем, что- бы автор мог, благодаря им, отказаться и от всякого из осталь- ных; «это также лицо совершенно чуждое мне или вымышлен- ное», — и о всякой отдельной части своей истории мог точно так же сказать: «это посторонний эпизод». Едва я взглянул на «Перл создания» с этой точки зрения, я понял автора. Это — произведение глубоко обдуманное и чрез- вычайно последовательное в своей кажущейся капризности. И если б автор предоставлял вам самим догадаться об этом, тогда было бы еще не так хитро. Но он сам высказывает все это, он прямо идет навстречу вашим предположениям: «Да, я хочу рассказать фантастическую историю интимной жизни, но так, что она как будто и не рассказывается: я окружаю ее шутками, капри- зами, выдумками, так что вы имеете перед вашими глазами фан- тасмагорию; вы ничего не различаете в этом тумане, и если бы вам казалось, что вы различаете что-нибудь, вы не поверите, что неопределенные очертания, различаемые вами — человек, а не идеальная фигура вашей или моей выдумывающей фантазии». Если б он не высказывал этого, он ловился бы вашею догадкою об этом, а теперь он смеется и скажет: «Ну да, я сам даюсь вам в руки, из этого вы можете сообразить, действительно ли я даюсь вам в руки, или вы ловите тень, — вы поймали ее, держите крепче!» Я не знаю ничего написанного с более хитрыми приемами, чем история «Белого пеньюара». Автор постоянно и раскрывается, и прячется со всех сторон; он одинаково может говорить: «я рас- сказал вам о себе все» и «я ни одного слова не говорил о себе, 411
мое произведение — объективный роман, в котором нет никакого следа моей субъективности». Вы увидите, что я не ошибаюсь, предполагая эту хитрость; и увидите, что я еще слишком мало говорю словами: «автор очень хитер», — вы увидите, как трудно было мне бороться с его странными приемами или принципами, какое хладнокровие и благоразумие нужно было мне, чтобы отра- жать его нападения на меня, — нападения, о которых я до сих пор не знаю, зачем они направляются на меня. «Я руковожусь смер- тельною ненавистью к вам», говорит эта дама; но если это так,— и это должно быть так, то я не могу понять, что ж это за стран- ная ненависть, не желающая нисколько вредить мне. Но вы уви- дите, как загадочны намерения моей странной знакомой, ставшей другом моей жены, моей дочери и при них говорящей мне, что она смертельно ненавидит меня, говорящей это голосом, задыхаю- щимся от ожесточения; я не видел ее лица, оно должно быть ужасно в эти минуты. Но моя жена говорит, что она добрая жен- щина, и я сам замечаю это; моя дочь любит ее: Надина так мо- лода и простодушна, что не может любить женщину, способную делать зло кому-нибудь. Нет, эта дама — действительно добрая и благородная жен- щина. Но она слишком экзальтирована. Этим объясняется все. Она с увлечением идет по страшной дороге. В самом деле, неужели все эти хитрые приемы ведут к ограждению ее личности? Правда, они одевают туманом мелочные обстоятельства той истории, ко- торые рассказываются под именем истории «Белого пеньюара», но что ж из того? Характер приключений — очевиден; главные черты его—совершенно ясны. Я не знаю имени этой дамы; я считал делом неблагодарным доискиваться, потому я до сих пор не знаю ничего положительного; но и догадываться почти не о чем: все высказано. Подумайте ж, прав ли я был, сказав ей: «Остановитесь, со- жгите вашу рукопись». Да, я был прав. Печатать такую автобио- графию! Это намерение так безрассудно, что при всей очевидности я не хотел верить в свою мысль: «это не роман, это автобиография». Я думал, что рискую показаться смешным, если дам ей заметить во мне эту догадку; никто не любит оказываться простаком, мне был неприятен этот риск. Но благодарю мою природу, мое вос- питание, мои правила: я честный человек, и не остановился даже перед опасностью подвергнуться осмеянию этой дамы, поступил, как обязывала меня честь. Я вызвал ее на это объяснение — и с гордостью скажу: мне было горько, я увидел, что я не попал под осмеяние, не ошибся в своей догадке, — нет, не ошибся. Всякий благородный человек поймет мое чувство: я не имею обязанности быть рыцарем-хранителем этой дамы, которую до сих пор не знаю в лицо; но она женщина, и я вижу, что она благородная жен- щина; в тысячу раз легче было бы мне подвергнуться каким 412
угодно насмешкам от нее, чем видеть, что она отдает себя на страшную судьбу. Буду рассказывать все по порядку. Прежде всего, как сделалось, что я пишу рассказ о моих объяснениях с этой дамою, — лучше сказать, моих отношений к рукописи, рассказывающей биографию этой дамы? Эта странная женщина поступила очень просто, — она, если хотите, во всем по- ступает очень просто; то и ужасно, что она поступает просто; она говорит: «прошу вас, исполните мою просьбу; если нет, я при- нуждена буду» — смотря по обстоятельствам, прибавляется: — «взять нож и зарезать вас», или «спустить курок этого револьвера и раздробить ваш череп»; —не это, но совершенно в этом духе. Вы говорите: «это вы шутите», потому что она грозит вам вещью безрассудною; она отвечает: «нет, я не шучу», и исполняет то, что сказала. Как вы будете рассуждать с нею? Вот вам пример — я пишу. Как это вышло? Я сказал: очень просто. Я стал отклонять ее от намерения печатать историю «Бе- лого пеньюара», написал ей несколько писем об этом, потом раза три говорил с нею; на третьем или четвертом свидании она ска- зала: «Мы уже так подробно объяснились об этом предмете, что пора написать историю наших объяснений. Пожалуйста, напи- шите, и напечатаем вместе с историею «Белого пеньюара»; тогда все и могут рассудить, что вы были правы, а я безрассудна».— «Этого недоставало!—сказал я, — вам угодно, чтобы я писал комментарий на ваше произведение, когда я умоляю вас не печа- тать вашего мнимого романа. Нет, я никогда не хотел быть писа- телем, а всего менее могу желать являться обвинителем женщины, которую осуждаю за безрассудное намерение, но благородство которой вижу и уважаю». — «Не хотите?»—«Нет». — «Итак, я принуждена буду написать сама». И через несколько дней она приехала с тетрадью, в которой рассказывала мою переписку и разговоры с нею. «Просмотрите, верно ли». Я пошел в зал, оста- вив ее с моею женою в полумраке 'или почти совершенном мраке, устраиваемом для моих свиданий с нею. Не было надобности тра- тить много времени на просмотр написанного ею: я перелистывал, читал некоторые страницы, заглядывал в другие, — все было верно, сомневаться нечего; но что такое было это? Мне тяжел тон моего рассказа: я спорю против женщины, я говорю истину, страшную для нее. Не подходит под принятые условия светской деликатности тон разговоров, которые буду передавать я. Но всякий благородный человек поймет, что я пишу в самой мягкой форме, какая допускается моею странною необхо- димостью писать. Конечно, мы говорили гораздо больше. И вы увидите, каким тоном она говорила со мною. Я видел, что она написала все, что было говорено нами. Она принуждала меня делать вопросы, возражения, каких я не хотел бы делать никому, не только женщине. Она без всякой пощады написала все это. 413
У ней одно: «я прошу вас — будем говорить дело, без всяких це- ремоний; я ненавижу привилегии женщины; я ненавижу слово «женщина», — она очень любит это слово «я ненавижу». Я ужас- нулся того, что она делает над собою, когда просмотрел ее рас- сказ о моих разговорах с нею. В них не было ничего, кроме спо- ров о понятиях. Но я ужаснулся, что она записала для печати те разговоры, которые возможны только как разговоры с человеком, подобным мне: отцом семейства, полуседым и с давних лет имею- щим и в сердце и даже в голове только жену и детей. «Этот ком- ментарий важен; я хочу, чтобы он был», сказала она, когда я возвратился в комнату, где она сидела с моею женою. «Извольте,—сказал я, — буду писать, как это ни тяжело для меня». Я взялся за дело неприятное для меня. Я не писатель и ни- когда не хочу быть писателем. Это неудобно для меня. И однако- же я пишу. Я пишу то, что всего неприятнее для меня: я пишу против женщины. И я прав во всем, что пишу против нее. Это хуже всего. Но, как ни странно сказать, я говорю: моя честь обязывает меня писать; я защитник этой женщины, противником которой являюсь. Я защитник ее от нее самой. Не осуждайте ж меня; нет, никто не осудит меня: всякому благородному человеку понятно, что я поступаю благородно; и я горжусь тем, что я не боюсь становиться даже в странное поло- жение обвинителя женщины, чтобы быть ее защитником. Начинаю рассказ о моих разговорах с нею. Чтение двух последних тетрадей истории «Белого пеньюара» одинаково возбудило и во мне, и в моей жене мысль, что эта странная рукопись не совсем роман. Я написал нашей незнакомке очень осторожное и деликатное письмо, в котором говорил, что желал бы объясниться с нею, прежде чем почту себя вправе ис- полнить ее желание — рекомендовать рукопись в журнал. Зная, как щекотливо авторское самолюбие, я был очень осмотрителен в выборе мыслей и выражений, которыми убеждал ее в необхо- димости объяснения. Я выбрал для этого предметом своих заме- чаний или сомнений недостаток очень важный в художественном отношении, но маловажный сравнительно с действительными осно- ваниями моего нежелания рекомендовать «Перл создания». Чита- тели заметили, что история «Белого пеньюара» совершенно ли- шена местных красок и национального оттенка: она происходит в облаках, действующие лица не имеют в себе ничего русского, кроме имен. Я нападал на это, но с оговорками, что этот очень важный недостаток произведения, вероятно, произошел только от ошибочного приема, так что нисколько не свидетельствует в моих глазах против таланта; я прибавлял, что, вероятно, автор мог бы легко исправить этот недостаток, и я надеюсь, что именно мои советы помогут исправить его. Все это было написано очень деликатно. И ни одним словом я не касался щекотливых, более 414
важных сторон вопроса. Я просил неизвестную мою корреспон- дентку позволить мне приехать к ней. Моя жена прибавила несколько строк к моему довольно длин- ному письму. Эти строки важны, потому что из них возникло знакомство между моею женою и дамою, до сих пор неизвестною мне. Эта дама передала мне письма мои и моей жены, когда я взялся писать историю наших отношений к ней. Вот что написала моя жена: «Я сочувствую вам и уважаю вас. Но я боюсь и вас и за вас. Вероятно, вы моложе меня. В вашей рукописи я вижу сое- динение такого опыта жизни, которого не вынесли [бы] вы, если бы у вас не было очень сильного характера, с такою наивностью, которая, впрочем, не удивляет меня, если вы молодая женщина. Выдумки ли рассказываете вы, или нет, я не знаю; вероятно, выдумки. Но это все равно. Если вы хотите услышать правди- вый, совершенно искренний совет, познакомьтесь со мною. Мне жаль вас. Пришлите ваш адрес. Я полюбила вас». Она отвечала моей жене странными словами, которым нельзя было верить: «Вы полюбили едва ли меня. Мною писано не все в истории «Белого пеньюара». Я не смею высказать вам мою догадку о том, кого из нас полюбили вы. Но из трех женщин, которые пи- сали отрывки для истории «Белого пеньюара», две еще не возвра- тились в Петербург. Вероятно, вы не предполагали, что эти три сотрудницы — действительно три разные сотрудницы. Но это так. Наши чувства друг к другу также действительно такие, ка- кие мы высказываем: я очень люблю обеих моих сотрудниц. По- этому, которая бы из нас ни заслужила ваше расположение, я благодарю вас — за себя ли, или за другую, что вероятнее для меня. Из нас трех две очень странны: я — меньше, другая — больше; но и я очень много. Я хотела бы чем-нибудь выразить вам мою признательность за меня или моего друга. Если бы вы позволили, я выразила бы ее очень странно. У вас есть дочь. Я видела ее однажды. Она девушка нежная и добрая. Ее воспи- тание делает честь вам. Но я бы желала сказать вам, чего недо- стает в ее воспитании. Вас я не видела никогда. Но, судя по вашей дочери, уважаю вас. Потому и пишу прямо». Возможно ли было верить серьезности слов о том, что «мы, три сотрудницы—действительно, три разные сотрудницы»? Конечно, и я, и моя жена почли это за авторскую хитрость. Но теперь моя жена говорит, что все это совершенно так. Моя дочь говорит то же. Нет никакого сомнения, что они обе говорят мне правду. Смешно и глупо было бы мне думать противное. Но я понимаю важность печатного слова и не могу говорить публике ничего иначе, как в том виде, в каком сам знаю. Я вполне убеж- ден, — но только через жену и дочь знаю, а не сам лично знаю, — что эти три дамы — действительно три дамы: две из них — се- стры; третья — кузина мужа старшей из сестер. Эта третья дама 415
была в то время нашею корреспонденткою; она — та, которая в «Перле создания» подписывалась псевдонимом: «Тисьмина-Дмит- ровская». Тогда мы с женою не поверили, что ее ответ о трех сотрудни- цах серьезен. Но моя жена приняла серьезно последние строки ответа и написала, что она любит свою дочь и рада говорить о ней; но что она считала бы самым лучшим — просто познако- миться. Наша корреспондентка отвечала ей, что, напротив, она желала бы не знакомиться: что она имеет на это особенные, личные при- чины, не относящиеся ни к кому из нас, относящиеся только к ней; и что она, кроме того, продолжает полагать, что моя [жена] заин- тересовалась знакомством не с нею, а с одною из тех двух ее со- трудниц, которые еще не возвратились в Петербург. «Вы не дали мне прямого согласия на то, чтобы [я] писала вам о воспитании вашей дочери, — продолжала она, — я даже должна догадываться из ваших выражений, что если вам приятно было бы говорить о вашей дочери с женщиною, которую вы хорошо узнали бы лично, то вы не желали бы иметь переписку о ней с женщиною, которой вы еще не знаете хорошо. Но я не хочу догадываться. Со мною надобно говорить совершенно прямо. Не находя в вашем ответе прямого отказа, я пишу то, что нахожу полезным». Наша неизвестная корреспондентка высказывала моей жене мнение, что для развития человека очень важно ему близко ви- деть жизнь разных слоев общества, а не одного того класса, к которому он принадлежит; что, видев нашу дочь, она заметила в ней недостаток знакомства с другими кругами, кроме светского, довольно богатого. Это было высказано неглупо, и сама по себе мысль была здравая. Моя жена справедливо отвечала, что невоз- можно не видеть пользу знакомства с кругами более скромных средств жизни; но что не всегда удобно найти близкие и хоро- шие отношения вне своего круга, и что только поэтому она не имела случая близко показать дочери жизнь, менее светскую, но что она думала об этом и сама. С этого началась между моею же- ною и незнакомкою переписка очень серьезного содержания. Они обе очень близко сходились в мыслях. Моя жена стала сильно желать знакомства с этою дамою. Но незнакомка упорно отка- зывалась от личного знакомства. В то же время она переписывалась и со мною о своем стран- ном «Перле создания». Я говорил, что начал свои возражения против его печатания деликатною заметкою о недостатке чисто внешнем — об отсутствии местного и национального колорита. Незнакомка отвечала, что это правда: главные действующие лица и само действие лишены определенной обстановки; что в обыкно- венном романе это было чрезвычайно важным недостатком, но в истории «Белого пеньюара» это — необходимость: иначе невоз- можно было бы рассказывать ее; она получает от этого вид фанта- 416
стичности, но именно это и нужно. «Почему же?» отвечал я.— «Я не могу объяснить вам этого; мне не принадлежит это пра- во».— «Итак, оно принадлежит другому лицу?» — «Да. Мною написаны некоторые отделы «Перла создания», но существенные отделы истории «Белого пеньюара» написаны не мною». — «Итак, некоторые авторы скрываются за тою неизвестною дамою или девицею, которая так подробно и вместе неопределенно описана нам Лукерьею Антипьевною?» — «За нею скрываются все».— «Как все? Вы — она?» — «Нисколько». — «Вы обманываете, то есть шутите?»—«Нисколько, Потрудитесь сравнить эти письма с тремя первыми. Почерк не тот». Мы сравнили письма: три первые были написаны довольно крупно, каллиграфически; следующие, начиная с четвертого, обыкновенною скорою рукою. Эта разница была замечена нами, но мы не приписали ей никакой важности и не подумали срав- нить письма; теперь увидели, что, действительно, рука, писавшая с четвертого письма, быть может, и не одинакова с прежнею. Но характер почерка чрезвычайно разнится при каллиграфическом и беглом письме, и женские руки пишут довольно однообразно. «Неужели вы не шутите? — отвечал я, — вы не та, которую описывала нам Лукерья Антипьевна?»— «Нет, Лукерья Антипь- евна не знает меня». — «Каким же способом мы с вами переписы- ваемся?»— «Лето проведено мною вне Петербурга,—далеко от него, на юге. Там была докончена история «Белого пеньюара» и послана на имя Лукерьи Антипьевны для передачи даме или девице, я не знала тогда, обозначавшейся псевдонимом Коробей- никовой; возвратившись в Петербург, я познакомилась с нею. Пока переписка шла только о печатании «Перла создания», она вела ее. Когда вы стали говорить о содержании рукописи, при- шлось взяться за корреспонденцию с вами мне». «Кто ж вы? Какие же ваши отношения к нашей прежней кор- респондентке?»— «Я та, которой принадлежит псевдоним Тись- мина-Дмитровская. Прежде я была незнакома с лицом, которое названо в «Перле создания» Людмилой Анзельмовною Коробей- никовою; возвратившись в Петербург, познакомилась и подружи- лась. Вероятно, обе мои сотрудницы также подружатся, когда возвратятся. Она очень милая и добрая». «Но согласитесь, все эго очень похоже на выдумку». — «Тем лучше». — «Неужели ж надобно буквально понимать, что вас было три главных сотрудницы, что кроме того есть у вас друг или родственница, пожилая дама, которая устраивала все это дело и, наконец, приискала еще постороннюю посредницу, чтобы заслонить вас?» — «Это так; но верьте или не верьте, как угодно». И действительно, моя жена и дочь видят, что все это так. Они знакомы со всеми этими пятью дамами, с их родными. Надобно же продолжать рассказ, как дошло до этого знакомства. 417
Тон писем новой моей корреспондентки был прям. Моей жене она писала мысли совершенно рассудительные. Но моя переписка с нею шла о произведении странном до безрассудства. По пись- мам ее к моей жене я видел в ней женщину рассудительную, по- тому решил говорить откровенно. «Вы понимаете, что у меня есть сомнения более важные, чем недостаток национального колорита в «Перле создания». — «По- лагаю; но какие, не хочу догадываться. Если желаете, чтобы я знала их, скажите прямо». «Роман ли это?» — «Я не имею права отвечать». «Это не роман». — «Я не считаю удобным выражать, оши- баетесь ли вы?» «Это безрассудство — вы извините прямоту пожилого чело- века; вы видите, что я говорю это с уважением к вам и только по искреннему к вам желанию исполнить обязанность честного чело- века». — «Вижу; очень признательна вам за эту честность. Но безрассудство ли по моему мнению «Перл создания», я не счи- таю удобным говорить». «Ваш псевдоним, вы сказали, Тисьмина-Дмитровская; она в «Перле создания» против намерения Крыловой». — «Да, я нахо- дила, что она своим «Обидчивым пуританином» дает странный для нее оборот нашим рассказам, которые должны были, по прежнему нашему условию, иметь другой характер. Она обманула всех нас, бывших тогда летом в провинции вместе с нею. Обма- нула и обоих стариков, остававшихся в Петербурге. Обманула и саму себя. Она искренно думала, что удержится в границах шутки. Она удивила и испугала нас. Она увлеклась так, что не могла остаться в условленной границе. Я тогда была испугана, как и все мы, и порицала ее». «Вы хотите сказать, что теперь не порицаете, а одобряете?» — «Нет, я ничего не говорю. Я говорю только, что это было, как там и выставлены числа, в половине мая. Теперь начинается осень. В это время мое мнение могло измениться и могло не из- мениться». «Вы понимаете, что я не решаюсь написать того, что хочу сказать?» — «Понимаю». «Вы понимаете, что в разговоре я высказал бы то, чего не ре- шаюсь писать; вы понимаете, что я считаю своею обязанностью высказать это, — почему ж вы не соглашаетесь позволить мне видеть вас?»—«На это могут быть разные причины. Я должна вам сказать, что согласие зависит не от одной меня. Нас много. Вы видите это из «Перла создания». Там я насчитываю 14 чело- век. После того прибавилось лицо, псевдоним которого Л. А. Ко- робейникова. Она теперь вошла в наш дружеский круг. Одна ли она вошла, я этого не говорю. Но это не значит, что я говорю «не она одна». Но насколько согласие зависело бы от меня, я имею совершенно достаточную причину не соглашаться: вы хо- 418
тите доказывать, что не следует печатать историю «Белого пеньюара» — так?» — «Да». — «Вы хотите доказывать это в интересах спокойствия одного из лиц, писавших эту историю?» — «Да». — «Но не в интересах спокойствия того лица, которое писало под псевдонимом Тисьминой-Дмитровской?» — «Да; это лицо тут не рискует ничем важным». — «Это лицо, как вы уже знаете, — я. Следовательно, у меня нет ни надобности, ни права объясняться с вами о том, о чем вы желаете говорить в личных объяснениях». — «Но я могу просить позволения видеть ту даму, о которой мы говорим?» — «Какую? У нас правило — не основываться на догадках. Назовите, кого вы желаете видеть?» — «Л. С. Крылову». — «Ваше выражение неточно. Надобно было сказать: даму, писавшую под псевдонимом Л. С. Крыловой. Ваше желание будет передано ей, когда она приедет в Петербург. Мы ждем ее сюда в конце сентября». Наша переписка началась в конце июня. Мы в 1863 году жили летом на даче, а не в провинции. Мы довольно часто бывали в городе. Но Лукерья Антипьевна бывала у нас и на даче. Впро- чем, нам скоро был сообщен ее адрес. При этом была сделана оговорка, что мы, конечно, не воспользуемся этим, чтобы разуз- навать что-нибудь; что пока дело имеет вид шутки, нам, вероятно, даже будет приятно соблюдать это условие; но что если бы по- чему-нибудь перестали смотреть на наши отношения по «Перлу создания», как на шутку, то старики, называемые в «Перле со- здания» псевдонимом Всеволодских, с удовольствием дадут лично нам всякие объяснения, когда бы мы не удовлетворились объясне- ниями их молодых друзей или родных. Мы тогда приняли за шутку и это уверение. Но оно вовсе не было шуткою. Впрочем, требовать объяснений не пришлось, потому что, как я сказал, моя жена подружилась с этим кругом. Итак, до конца сентября я вел переписку, — сначала с одною, потом с другою дамою; я все еще не полагал, .что это действи- тельно две разные дамы. Но теперь моя жена и дочь видят, что письма к нам не говорили ничего неверного. Я видел из этих писем, что мне представляют следующее: существует довольно большой круг родных и близких друзей; они по какому [то] слу- чаю начали играть в авторство; результат этой игры — «Перл создания». К этим объяснениям привела одна часть вопросов, которые делал я. Но в то же время я делал и другие вопросы. Что бы такое ни был «Перл создания», почему обратились к моему посредничеству для его напечатания? Я получил в ответ на это объяснения более чем удовлетворительные, — «более чем удо- влетворительные», — говорю я, но такие, которые, совершенно разрешая первые мои недоумения, открывают за собою очень широкий и очень туманный горизонт сомнениям гораздо серьез- 419
нейшим, чем вопросы о ловкости или неловкости, деликатности или неделикатности навязывать хлопоты посредничества чело- веку, не имеющему чести быть знакомым лиц, возлагающих на него посредничество между ними и журналистами. Вот что от- вечали мне по этой стороне дела. «Я не скрываю от вас, что считаю печатание «Перла созда- ния» безрассудным. Из этого вы можете заключить, до какой сте- пени кажется мне вымыслом история «Белого пеньюара». Но, припоминая всех и все, кого и что я знаю, я не вижу лица, кото-, рое мог бы разуметь под псевдонимом Л. С. Крыловой. Из этого я заключаю, что не имею чести принадлежать к числу знакомых автора «Перла создания»; или что я человек очень далекий от дружеского круга, в котором писано это произведение, — если вы не шутите, уверяя, что оно написано не одним лицом. Почему ж я удостоен чести быть выбран посредником по делу печатания этого произведения?» — «С вашей точки зрения, вы напрасно употребляете выражение «удостоен чести». Вы видите в этом по- средничестве только хлопоты, вероятно, неприятные. То, что обратились к вам с этою рукописью, вы, по всей вероятности, считаете только навязчивостью, вероятно нахальством. Поэтому ваше выражение «удостоен чести» имеет смысл колкости. Но, думая сказать колкость нам — если это «мы» — или мне, если это я одна, — вы сказали правду. То, что мы обратились к вам — большая честь для вас. Дело серьезнее и для вас, чем вы пола- гаете. Вы будете поставлены в положение, в которое мы не захо- тели бы поставить человека, не внушающего нам полного доверия своими личными качествами и своими отношениями. Наше про- изведение кажется вам очень странно. Вероятно, оно покажется еще страннее, когда вы увидите, как оно развивается. Нам нужен не только посредник между нами и журналистом, — нам нужен судья, подающий мнение о наших рассказах. Эта роль очень важна. Но она и затруднительна. Вы уже видите, что рассказы идут об интимной жизни; вымышленные они, или нет, все равно: они затрагивают вопросы уже во всяком случае не вымышленные. То или другое мнение о том или другом из этих вопросов может ставить человека предметом размышления для близких к нему лиц. Наши намерения честны. Мы не желаем делать неприят- ности никому из порядочных людей. Но вы понимаете, что, пода- вая мнение о вопросах семейной жизни, человек может считать себя безопасным от возбуждения неприятностей в своем семействе только тогда, когда его семейные отношения совершенно прав- дивы, благородны и непоколебимы». Я не хотел бы переписывать и этих слов письма моей кор- респондентки: они слишком лестны для меня. Но я поставлен в такое положение, что пишу против воли. И против воли я дол- жен передавать все, что нужно для ясности дела. Не спешите по- рицать меня; не спешите подозревать, что мне приятно перепи- 420
сывать отзывы, выставляющие меня в выгодном свете. Моя роль — тяжелая, неприятная. Я действую по принуждению. Я только защищаюсь. За то, что я показался им честным чело- веком, они заставляют меня быть писателем, — это не входило в мои желания; они заставляют являться их противником, — это очень грустно для меня. Не спешите порицать меня: правда, я вижу, что они делают мне честь; не скрою, я считаю себя достой- ным ее. Но я человек мирный. Я человек добрый. Я друг про- гресса. Я желал бы быть другом всех друзей прогресса. Поэтому вы увидите, что я пишу не из самолюбия, а только по принужде- нию. Когда вы прочтете дальше, вы увидите, что мне очень тяжело писать. Но я должен... я должен даже переписывать лест- ные для меня отзывы обо мне, потому что это нужно для объяс- нения моей неприятной роли. Скрепив сердце, продолжаю выписку. «Никто из нас, — продолжала моя корреспондентка, — не имеет знакомства с вами. Но нас было 14 человек, когда мы при- нимались обрабатывать наше произведение. Такое число людей имеет большой запас сведений о городе. Мы перебирали десятки имен и остановились на вашем. Вот что мы знали о вас. Вы при- надлежите к светскому обществу и литературному кругу. Ни там, ни здесь не говорится о вас ничего, кроме хорошего. Вы известны за человека благородного в очень строгом смысле слова. Вы из- вестны — другое необходимое условие — за человека счастливого в вашей семейной жизни, счастливого в ней безусловно. Вы заслу- жили полное доверие вашей супруги; это могут сказать о себе не очень многие. Ваша супруга — женщина вполне почтенная; это можно сказать не об очень многих. — Вот причины, по которым мы остановились на вашем имени. Это большая честь для вас». Этот прямой и твердый ответ уже нисколько не походил на шутку. Я могу сказать, что заслуживаю «честь», которую объяс- няла мне моя корреспондентка; но нельзя было не видеть, что я выбран «ею» или «ими» — кем?—для какой-то тяжелой роли; бесцеремонность этого обращения не могла понравиться мне. Я не имел и тогда мысли, что «она» или «они» — люди неблагородные; но я видел из «Перла создания», что «их» или «ее» понятия не сходятся с моими: я никогда не могу одобрить такого запани- братского хозяйничанья с Гоголем, Диккенсом, другими почтен- ными писателями. И кроме того, вообще я не привык входить в хлопотливые положения. Поэтому я написал, как сделал бы вся- кий благоразумный и уважающий себя человек на моем месте: «Я очень благодарен за честь, которую вы мне делаете, но по- звольте мне решительно отказаться от всяких отношений к делу, которого я не одобряю, насколько могу понимать его». Вот что отвечали мне: «Как вам угодно. Но поздно. Вы уже высказали некоторые мнения о «Перле создания». Вы уже имеете понятие о том, чего 421
от вас ждут: продолжения ваших оценок. Трудно ли это для вас? Если «да», вы прав, отказываясь. Но до какой степени это было бы выгодно для вашей репутации, как человека неглупого и имею- щего вкус? Это неважно для вас? Есть другая сторона, более серьезная. Вас выбрали потому, что считали вас благородным че- ловеком, мужем, не боящимся потерять уважение жены, не имею- щим ничего утаивать от нее в ваших мыслях. Вы найдете нату- ральным, что ваш отказ возбудит в нас предположение: «он, зная себя лучше, нежели мы, чувствует, что мы ошиблись». — Мило- стивый государь, вы имеете дело с людьми, действующими очень прямо. Я не скажу вам, что кто-нибудь узнает о вашем отказе. Он останется тайною только двух людей: той неизвестной, кото- рая названа в романе Коробейниковою, и той, которая названа в нем Тисьминою-Дмитровскою. До сих пор никто, кроме нас двух, не знает о вашем отказе. Если вы останетесь при нем, мы скажем другим: «Выберем другого корреспондента; прежний не понра- вился нам» — кроме [этого] не будет сказано ничего другим. Мы обе постараемся поскорее забыть о вас. Но забудете ли вы сами? — Через три дня вы получите другое письмо, в котором не будет ни одного слова о вашем отказе, но будут высказаны личные чувства Л. А. Коробейниковой. Я не скажу, что я не раз- деляю их. Я друг ее. Но они — ее чувства, а не мои. Если вы оста- вите* ее письмо без ответа, вы будете оставлены в покое и потру- дитесь возвратить Л. А. Коробейниковой рукопись. А. Тисьмин а-Д митровская. P. S. Ваши письма будут возвращены вам. Наши — не нужны нам». Это заставило меня несколько задуматься. Ясно было, что я имею дело с какою-то госпожою или какими-то госпожами очень оригинальными, и что их оригинальность — очень странная ори- гинальность. Через три дня я получил письмо первого почерка. «Милостивейший государь, если вы смотрите на человеческие отношения проницательными глазами, вы должны помнить сле- дующий случай. Несколько лет тому назад, осенью, по Загородному проспекту шли дама и мужчина, — очевидно, муж и жена. В нескольких шагах позади их шли, несколько быстрее их, также дама и муж- чина, также, очевидно, муж и жена. В то время как они почти поравнялись с первыми, мимо этих четырех человек прошла жен- щина или девушка, еще молодая. Одна из дам толкнула своего кавалера, увидев ее. Она прошла мимо и услышала за собою слова: «Эх, что ж ты не успел взглянуть на нее. Это NN, — по- звольте мне умолчать фамилию, — иди, взгляни ж на нее: какая милая!» Муж перешел на другой тротуар, зашел вперед против 422
встретившейся дамы или девушки, перешел на тротуар, по кото- рому она шла, прошел мимо нее, — и догнал свою жену. Через несколько времени я слышала, что другой из двух мужчин рассказывал этот случай, прибавляя замечание: «Можно по этому одному видеть, что эти муж и жена необыкновенно хороши между собою: она указывает ему такую красавицу, как NN — это большая редкость». Не знаю, редкость ли это. Но, действительно, нельзя не ви- деть, что эти муж и жена не сомневаются друг в друге. Мне показалось это так любопытно, что я узнала все имена. Впрочем, не все имена я должна была узнавать. Одна из этих трех женщин была я сама. Вы шли под руку с другою. На этом случае основано то, что, когда мне поручили вести дело о печатании «Перла создания», я выбрала вас хлопотать о нем. Но я должна сказать вам: я ненавижу вас. Вы наносили мне обиды, которых я никогда не забуду. Впрочем, вы незнакомы со мной. Известно ли вам теперь мое истинное имя? Л. К оро бе й н и к о в а». Я не отвечал на это письмо, потому что конец его казался мне угрозою. Но случай, о котором оно напоминало, действительно припоми- нался; впрочем, так смутно, что я не помнил имя дамы или девушки, прошедшей мимо нас, хоть я и моя жена тогда расслы- шали его. Я был тот, который рассказывал тогда раза два об этой встрече. Это было два года назад, вскоре после нашего переселения в Петербург. Кто были муж и жена, которым я давал такую рекомендацию, я совершенно не знал. О девушке или даме, прошедшей мимо нас, неопределенно вспоминалось мне, что это была артистка, очень известная, жена моя припомнила ее фами- лию. Я сказал, что оставил без ответа это письмо. Но моя жена получила на другой день приглашение дамы, называвшей себя в нашей переписке псевдонимом Коробейниковой. Я был не со- вершенно доволен, когда моя жена сказала мне, что получила это приглашение, приняла его, была у Коробейниковой, нашла у нее Тисьмину-Дмитровскую, увидела в обеих очень милых молодых дам, которые понравились ей, как и вообще понравился весь их дружеский кружок, который состоит большею частью из людей молодого поколения, но в котором есть и несколько пожилых людей. В двух из этих пожилых людей моя жена предположила старика и старуху Всеволодских. Она увидела потом, что не ошиблась. Ни о «Перле создания», ни о чем, от- 423
носящемся к нему, не было разговора у моей жены ни с кем, кроме Коробейниковой и Тисьминой. Они обе совершенно уве- рили ее, что все это шутка, «если не для нас самих, то для всех, кроме нас», так они выражались. «Авторское самолюбие всегда придает большую важность всему, до чего касается; поэтому и «Перл создания» для нас дело очень важное; но для всех других оно, конечно, останется только сборником расска- зов, быть может, не лишенных романического интереса; ваш муж пусть будет нашим строгим критиком, — чем строже будет он, тем занимательнее будет и наш сборник. Трудно ли быть критиком и бранить? Мы больше ничего и не требуем от него. Нам нужно, чтобы кто-нибудь показывал нам наши недостатки, мы будем стараться пользоваться этими замечаниями. Неужели обременительна эта роль — читать и бранить? это, кажется, не бог знает какая злоба с нашей стороны, если мы просим об этом». Конечно, все это очень лестно для меня. Конечно, это не очень страшно. Но они не всегда так милы со мною, как с моею женою. Сколько обид я получил от них! Вот, например, один случай. Когда я взялся писать историю моих отношений к странной рукописи Л. С. Крыловой и ее дружеского круга,— взялся только для того, чтобы Л. С. Кры- лова согласилась [уничтожить] свой рассказ о моих разговорах с нею, она имела жестокую дерзость сказать мне: «Я не поме- щала в моем рассказе о наших сношениях с вами ту записку, которую получили вы от Коробейниковой после того, как она познакомилась с вашею супругою; я не вижу надобности, чтоб и вы упоминали об этой записке в рассказе, которым замените вы мой из желания по возможности спасать меня. Не поме- щайте эту записку. Она совершенно лишняя». Вот эта записка. В ней было только четыре слова: «Теперь вы, вероятно, успокоились. Л. Коробейникова». Да, одна из них написала мне эту записку; другая дает раз- решение умолчать о ней. Женщины иногда слишком злоупотребляют своими преиму- ществами. Впрочем, никакая обида со стороны дамы, называющей себя псевдонимом Л. А. Коробейниковой, не заставит меня умолчать, что я действительно был виноват перед нею. Она — артистка. Я до сих пор не имею чести знать ее лично. Но имя ее было известно мне, как и всем. Она хорошая артистка. Поэтому нередко можно было слышать ее имя в разговорах общества. Я не охотник до разговоров о жизни артисток. Я сужу о том, какими вижу их на сцене. Сходя со сцены, артистка пе- рестает быть артисткою, становится дамою или девицею, о ко- 424
торой я ничего не знаю и не желаю ничего знать, если не имею чести быть знаком с нею. Я очень строг в этом различении, которое служит отличительным признаком порядочности чело- века. Но на земле нет совершенства, и никто не может похва- литься тем, что никогда не нарушал правил, которые уважает и соблюдает. Один из моих знакомых, молодой повеса, очень горячо говорил однажды в обществе, что г-жа NN (Л. А. Коро- бейникова в «Перле создания») героиня необыкновенной доб- лести, и рекомендовал всем изумляться и поклоняться. «Добро- детель на сцене Большого театра — это, действительно, изуми- тельно, особенно в виде, столь похожем на Истину», сказал старый повеса, сидевший тут. «Еще изумительнее то, что до- бродетелью восхищается ваш молодой друг», сказал я. Только [и] было сказано мною. Я спрашивал Л. С. Крылову, слышала ли когда-нибудь г-жа NN (Л. А. Коробейникова в «Перле создания»), что мною было сказано больше. Л. С. Крылова за- смеялась и сказала: «О, вы смешной!»—«Положим; но если ей говорили, что мною сказано было больше, это неправда».— «Ей не говорили, что вами было сказано больше». — «За что же мщение мне?» — «За то, что она обижена». — «Мною?» — «Вами». Я считаю свои слова заслуживающими порицания. Они были сказаны не в обиду. Я не делаю таких низостей. Я хотел только сказать, что волокита и повеса прежде должен перестать быть волокитою и повесою и тогда уже говорить о доброде- тели; а иначе его слова пошлы. Прочтите еще раз мои слова: ясно, что они относились не к лицу, бывшему предметом по- хвалы, а только к пошлому тону похвалы и к позесе. Но я го- тов согласиться, что мое выражение было неудачно: не следует, но можно понять его и в том смысле, что я не верю в доброде- тель на сцене Большого театра, в виде похожем на Истину; если б я хотел сказать это, я хотел бы сказать пошлость, по- казывающую во мне самом невежественное легкомыслие. Я не люблю показываться в таком виде. Но пусть пере- толковали мои слова в смысле, которого они не имели, кото- рого они, очевидно, не могли иметь — перечтите связь ответов, моих и предшествующего, вы убедитесь в этом. Но, говорю, пусть перетолковали мои слова в смысле, которого они не имеют, пусть могли обидеться ими, пусть я виноват; но все- таки мстить за эти слова, в которых я всегда готов был бы из- виниться, в которых я предлагал извиниться, — мстить за них через два года, через два года говорить: «я ненавижу вас», «я получила от вас обиды, которых никогда не забуду» — справедливо ли это? Не слишком ли большая злопамятность это? Я сам припомнил эти слова, когда говорил с Л. С. Кры- ловой о причинах «ненависти» ко мне; я искал и не находил 425
ничего другого, — Л. С. Крылова молча слушала мои уверения, что я решительно не умею вспомнить за собою ничего такого, что могло бы назваться «обидою» г-жи NN (Л. А. Коробей- никовой); «аконец, я вспомнил этот ничтожнейший случай. «Неужели это?» — спросил я, рассказав, как это было. Л. С. Крылова с каким-то ожесточением сказала: «Похвальная искренность». Я, однакоже, сказал, что я очень сожалею, готов извиниться как угодно. «Этого она вовсе не желает», сказала Л. С. Крылова. — «И ненавидит меня?» — «Да». — «И вы тоже?» — «Да». — «И хотите мстить?» — «Да». — «За эти слова ненависть и мщение?» — «Отомстить — удастся или нет, мы не знаем; вероятно; более чем вероятно; ненавидеть — ненави- дим вас. Мы действуем прямо и честно, мы предупреждаем вас». «Прямо и честно — да; но странно: в каждом их слове чувствуется что-то возбуждающее мнительность; беспрестанно они говорят: «Зачем вы так поняли? Вам не было сказано этого» — и действительно, не было сказано, они правы; но как правы? — я не одобряю этой манеры быть правым. Помните, как начинает Тисьмина-Дмитровская свою сказку о приклю- чениях Александры Евтроповны: «Он стрелял зверей на ули- цах Москвы; он продавал шкуры убитых им зверей; шкуры убитых им зверей, которые продавал он, были волчьи шкуры», и вдруг спрашивает вас: «Не вообразилось ли вам, будто я ска- зала, что он убивал волков на московских улицах? — я не го- ворила этого». Я отвечаю: «вы права; вы не говорили этого; но будьте права так только в шутках». А они во всем так. Возьмите, например, эту сказку, — что это такое? Сама по себе она была мила, забавна. Но зачем здесь это «я»? Рассказывайте это об Александре Евтроповне, или Европовне, тогда это шутка, я понимаю ее смысл: вы взяли «дочь Агенора», как вы сама намекаете, вам вздумалось поза- бавить шуткою, построенною на этом мифе о девушке, которая едет на животном, вовсе не годящемся для езды. Я понимаю, как благородно очистили вы эту шутку от всего грубого, что заключалось в мифе о Европе; вы переложили ее с тех диких понятий на наши нынешние, чистые, благородные. Ваша шутка — невинна и чиста. Я понимаю, что вы сама не только умна и даровита,— вы сохранили сердце чистое от всякой пош- лой мысли. Но к чему вы называете себя этою героинею, ездя- щею на коровах? Зачем вы сама садитесь в смешную позу ге- роини, ездящей на корове?—А прежде: у вас лицо исклевано, так что кажется рябым, вы ходите в шлеме, сделанном из лу- кошка, в броне из армяка, в рукавицах, — вы описываете себя в самом смешном виде, — и потом, вас жуют коровы: рассказы- вайте вы все это о ком вам угодно другом, — я говорю: «вы- думка смешна, даже поэтична». Но человек не может так легко 426
и весело выставлять на осмеяние самого себя. И я говорю: ва- ша шутка — или дурная шутка, или — я не понимаю, что это такое. Моя жена знакома теперь с этою «Александрою Евтропов- ною», которая описывает себя «Сашею-лукошницею», рябою, с подбитым глазом, едущею на корове, — это молодая дама, не дурная собою, очень милая! Но как вы отделаетесь от этих сцен с курами, с коровами? Нет; молодая, хорошенькая жен- щина не может так пренебрегать впечатлениями, которые свя- зывает со своим именем, — псевдонимом, правда, но это все равно: она, как бы ни была ее настоящая фамилия, для меня Александра Евтроповна Тисьмина-Дмитрозская, она под этим именем познакомила меня с собою, я не могу скоро забыть его. Это — скорее всего это безрассудство. Но я не знаю, только ли безрассудство. Она рассказывает в самых неопределенных чертах свою на- стоящую историю, в которой нет ничего, кроме хорошего и поч- тенного: она бедная девушка, жившая шитьем платьев на уезд- ных щеголих, выучившаяся всему, чему могла учиться, — умная, трудолюбивая; она встретилась с дамою, которая была добра, полюбила ее, дала ей средства к образованию; она ви- дела и перенесла много; у ней довольно живая фантазия. Муж дамы, которая полюбила ее, ободрил ее испытать, не удастся ли ей писать рассказы, — ясно, что это смысл «перстня» и «на- следства», — рассказы вышли недурны, были напечатаны; бывшая швея-мещанка, или крестьянка или вообще простолю- динка, приехала в Петербург образованною девушкою, талант которой дает ей и средства к жизни, и равноправность со всеми во всяком хоть бы довольно высоком кругу, — и выходит за- муж за человека хорошего общества. Это ее история. И что ж? — после этого она говорит: «дальше я буду рас- сказывать выдумки, в которых не будет ни слова правды», и рассказывает, действительно, совершенно фантастическую сказку о какой-то Евтроповне, дочери Евтропа, приятеля Кифы Мокиевича, и в этой сказке повторяет все основные черты своей истинной истории. Я спрашиваю: что это такое? Это вещь странная, ограничусь этим суждением. Но только ли это? Она берет анекдот из Диккенса, переде- лывает его по своему вкусу и вставляет в повесть Гоголя, Что это? — «Это я смеюсь над знатоками с тонким эстети- ческим вкусом; пусть они разбирают, не хочу ли я этим сказать, что я пишу не хуже Диккенса и Гоголя, и, быть может, я сде- лаю другую шутку, если они скажут «хуже», и посмеюсь над ними в другой раз». Так ли? Я сравниваю вашу «наклейку носа» — мне? Я тоже считаю себя человеком со вкусом, и мог бы принимать это на свой счет, но не приму: я вижу, что 427
на уме у вас не «наклейка носа» — нет, даже задевая мое са- молюбие, вы не проведете меня: у вас на уме не «наклейка носа» мне и другим, которые считают себя людьми со вкусом. Я вижу, что все основные черты этого совершенно фантасти- ческого рассказа о козле, которого брил цирульник, сходятся с основными чертами вашего рассказа о Евтропе Дмитровском, приятеле Кифы Мокиевича, тоже совершенно фантастического рассказа—и я спрашиваю вас: что такое значит это? Я писал все это Тисьминой-Дмитровской. Она уклонялась от ответа; наконец, отвечала: «Что ж за важность, повторение одной идеи; конечно, это показывает бедность моей фантазии: я повторяюсь».— «Нет, нет, это не то. Бедность фантазии! — бедность фантазии в том, когда повторяются одни и те же по- ложения и лица, а здесь вовсе не то: положения, лица не имеют ни малейшего сходства. Это не бедность фантазии, это настой- чивость на одной идее; но что это за идея? — она остается для меня в тумане». — «Да, — отвечала она мне, — идея остается в тумане, это большой художественный недостаток; мои воз- зрения еще не установились, как видно из этого, но будьте же снисходителен: я еще молода, я еще могу развиться». — «Нет, опять желание отвести в сторону: вы молоды, но вы хитры. Вы не то, что не сознавали ясно вашей идеи, — вы вполне владеете ею, это видно из того, как вы ее переделываете, но вы почему-то оставляете ее в тумане; почему?» — «Но почему вы не хотите думать, что просто я не справилась с нею, что у меня недостало таланта? Я охотно соглашусь на это». «Охотно соглашусь! — из этого-то и видно, что вы спокойны за свой талант. Вы просто хотите отвести глаза. У вас на уме есть что-то такое, чего вы не решаетесь высказать ясно, и что, однакоже, хочется вам высказать». — «О, как вы мнительны! Однако, что бы такое было это?» — «Очень ясно: вы хотите рассказать из вашей жизни что-то такое, чего не решаетесь рас- сказать».— «О, какой же вы опасный критик!»—«Но ошибся я или нет?»—«Пожалуйста, не верьте мне ни в чем; с чего бы стала я откровенничать с вами? Вы должны видеть, что я шучу». «Шучу» — без всякого сомнения, вы шутите; но только ли шутите? В этих эпизодах «Перла создания» я не вижу, однакоже, ничего дурного. Только шутка или отчасти не совсем шутка, рассказы Сисьминой-Дмитровской имеют невинную тему; если она намекает ими на свою жизнь, то она намекает на такие сто- роны своей жизни, которые могут быть предметом и шуток, и фантазий. Если бы я имел право быть советником ее, я посовето- вал бы ей, молоденькой и хорошенькой женщине, смеяться над своею наружностью; не посоветовал бы ей, писательнице, не ли- шенной таланта, смеяться над своею литературною деятель- 428
ностью. То и другое не совсем хорошо, потому что несправед- ливо; быть несправедливою к себе труднее, но не лучше, чем к другим: погрешность более редкая, но не менее вредная. Кто несправедлив к себе, не будет справедлив и к другим: у него нет масштаба для соразмерения своих суждений о других с че- ловеческою природою. Этим объясняется и странная жестокость этих людей со мною: они жестоки с самими собою. Но я еще понимаю, что можно оставаться добродушным, не- справедливо смеясь над своею наружностью, над своим талан- том: могут быть у человека другие стороны любви к своей жизни, более глубокие, хотя я не похвалю в писателе пренебре- жения к его таланту, хотя с трудом допускаю и никак не могу одобрить в молодой, хорошенькой женщине равнодушия к ее лицу; но все-таки я в состоянии понять, что можно оставаться веселою и доброю, смеясь над собою в обоих этих отноше- ниях. Можно любить себя, можно быть любимою другими за сердце. Я не стал бы вооружаться против Тисьминой-Дмитровской, если б она откровенно сказала, что не одобряет Л. С. Крылову, которая идет слишком далеко в несправедливом жестокосердии к самой себе. Я уже обменялся более чем десятью письмами с Л. А. Коро- бейниковою и Тисьминою-Дмитровскою, которую я не хочу же и в псевдониме ее называть неуместным именем Александры Евтроповны, — моя жена была уже недели две знакома с ними, уж раза два брала с собою к ним и Надину, когда приехала в Петербург дама, до сих пор известная мне только под псевдо- нимом Л. С. Крыловой. Моя жена сказала мне, что она желает видеться со мною, но только так, чтобы я не видел ее лица. «Как же это она сде- лает?» Моя жена объяснила мне те чисто комедиальные меры, какие будут приняты; я описывал эту фантастическую обста- новку наших свиданий: в комнате остается одна лампа, под плотным абажуром, на окне; у окна стоят ширмы; половина комнаты едва освещена лампою, другая почти совершенно во мраке от этих ширм; гостья моей жены, моя собеседница, сидит в этой непроницаемой тени, я сажусь на противоположной сто- роне комнаты, и едва могу рассмотреть общее очертание фигур моей жены и ее гостьи, ни разу не мог различить даже цвет платья этой гостьи. И мы беседуем. Не смешно ли это? Не смешнее ли всего тут я? Но если воз- можно быть чему более нелепому, чем моя роль, еще нелепее ее то, что я отчасти, перестал находить ее смешною: привык, и мне уже не совершенно дик этот китайский церемониал наших свиданий. Нет, я не могу не уважать себя глубоко за то, что согла- 429
шаюсь даже подчиниться этому смешному ребячеству из же- лания исполнить обязанность честного человека. Я горд; это еще ничего бы, но я привык держать себя со- лидно; и это еще ничего бы, но у меня есть слабость: я боюсь быть смешным; и, однакож, я побеждаю себя. Долг трудный, но тем более я доволен собою, что он очень труден. — Пойдем в мою комнату, Леонтий Данилыч: Лизавета Сергеевна приехала со мною, —сказала мне жена, ездившая к Тисьминой-Дмитровской, или к Л. А. Коробейниковой, или к Всеволодским, — она бывала уж у всех них. Я вошел с нею в ее комнату, она издали представила меня даме, фигуру которой я увидел уже только через две-три ми- нуты, когда мои глаза несколько приспособились к полумраку; а вошедши в комнату, я узнал, что на диване, действительно, сидит гостья, только по тому, что со стороны дивана женский голос, звучный, еще очень свежий, отвечал на слова моей жены обращением ко мне: — Без всякого сомнения, эти китайские церемонии кажутся вам нелепыми, — она назвала меня не по фамилии, а по имени и отчеству (Леонтий Данилыч, как я должен передать это здесь). — Но поверьте, я так же мало расположена к дураче- ствам и пустым затеям, как и вы. Такая обстановка нуж'На. — Сомневаюсь, — сказал я, садясь. — Зачем нужна она? — Но, быть может, вы встречали меня в обществе, я до времени не хочу, чтобы вы узнали, кто я. — Если б я знал вас, я узнал бы вас по голосу. — Может быть, я изменяю голос? — Нет, это очень слышно. — Да, мне нет надобности изменять голос, он незнаком вам; но лицо—может быть, вы и вспомнили бы, вы могли ви- деть меня на балах; мы незнакомы, но я принадлежу почти к тому же кругу общества, как вы. — Все-таки зачем же скрываться, кто вы? — Вы решительно порицаете «Перл создания», и соб- ственно за мои отрывки в нем; мы должны спорить; быть мо- жет, у нас есть общие знакомые; быть может, вы стали бы церемониться со мною; наверное, вы не высказали бы многого, что теперь выскажете. Будем бороться. Я затем у вас, чтобы воевать с вами, без всякого снисхождения с моей стороны, — и с вашей, должно быть, тоже. Вам надобно дать свободу. — Свободу? — вы не можете дать ее мне, Я не могу за- быть, что вы женщина. Она, вероятно, вспыхнула, — я не думаю, чтобы порыв, ко- торый выразился в ее голосе, был поддельный. — Вы забудете это! Я заставлю вас забыть это ненавистное различение женщины от человека! —Но в ту же минуту она 430
сдержалась и продолжала уже спокойнее: — я буду выводить вас из терпения, и вы будете говорить серьезно. Вы понимаете, что я хочу и буду бороться с вами. — Если так, вы или ваши друзья обманули меня. Первые два письма говорили вовсе не о борьбе. Они просто поручали мне дело, вовсе не хлопотливое для меня, и которое скорее могло назваться услугою с моей стороны. Меня просили только рекомендовать роман в какой-нибудь журнал. — Вы совершенно правы. Это вышло очень нехорошо. Но вы извините ошибку. Это была ошибка. Вы читали, какою ролью хотели наши, оставшиеся в Петербурге, ограничить Коробей- никову: она не должна была знать ничего, она была лицо со- вершенно постороннее. Ее нельзя винить, что она написала вам обыкновенное письмо. А мне тоже было показалось, что эта новая перегородка между нами и публикою придумана Изабел- лою Гедеоновною очень удачно. Но вы видите — не годилось. Невозможно было не познакомить Коробейникову с нашим на- мерением. Пожалуйста, извините эту ошибку. Мы все очень жалеем, что не было сказано ей с первого раза. — Позвольте ж мне говорить серьезно, Лизавета Сергеевна. Но прежде всего: серьезно ли мы говорим с вами? Быть может, вы шутите, мистифицируете? — Что вы хотите, чтобы убедиться, что нет? Отбросить этот полумрак? Мне будет больно, — я вам говорю, вы огор- чите меня этим, это будет вредно для меня, — но скажите. Это, действительно, странная женщина. Если бы хоть встала, пошла к лампе, я еще мог бы подозревать тут эффект, театраль- ную подделку под порыв: но нет, она только, встала и стояла неподвижно, и в голосе ее не было эффектности, но было сосре- доточенное, невольное увлечение: — Мне нужно прятать от вас, кто я. Это нужно мне. Но если это вводит вас в сомнение, пойдем в зал из этой тьмы. Я готова. Но прошу вас, не требуйте этого. — Я не буду просить вас о том, что было бы неприятно вам. Но я прошу вас выслушать меня: если вы шутите, вы де- лаете меня смешным. — Мои сотрудницы подружились с вашею женою. Мы по- ступали бы низко, если бы думали смеяться над вами. Будьте спокоен, мы вовсе не того хотим. Мы хотим серьезной борьбы с вами. — На это я согласен; хоть не вижу, из-за чего нам бороться. Я вижу только, что вы имеете намерение, отчасти несогласное с вашими серьезными интересами... — Говорите прямо: безрассудное, безумное, гибельное. Так? — Прежде чем я скажу, что вы выразили мою мысль, я должен узнать, следует ли мне иметь такую мысль. Я спрашивал 431
вас, серьезно ли мы говорим, или вы только хотите одурачить меня. — Нет, Леонтий Данилыч, — сказала моя жена,— нет, я говорила тебе, что они думают о своем деле очень серьезно. — Маргарита Николаевна, не ручайтесь за нас. Вы уве- рены, что мы порядочные люди, но не уверяйте в этом мужа. Почему знать, быть может, кончится тем, что он будет назы- вать меня не только безрассудною, как теперь, но и неблагород- ною женщиною. Пусть тогда бранит меня за плутовство — мне не будет от этого ни тепло, ни холодно. Но если я хочу обма- нуть его, то пусть он только самого себя винит за легковерие. Не облегчайте ему возможности поддаться обману вашим уве- рением, что нет обмана. Может быть, вы сама обманываетесь в нас. — Нет, Лизавета Сергеевна, — сказал я, — я верю, что вы имеете какую-то цель более важную, нежели мистифицирование человека, который занимателен для своих знакомых и больше ни для кого. И пока мне даже нет особенной нужды в слишком сильной уверенности, что вы не хотите одурачить меня; я хочу говорить вещи очень простые, на которых нельзя быть выстав- ленным смешным. Я хотел сказать вот что: вы прячетесь от меня; моя жена получила приглашение познакомиться с вашим кругом лишь тогда, когда ваши друзья увидели, что она прини- мает «Перл создания» за вещь серьезную и исполнит условия, какие, по вашему мнению, нужны для успеха, — какого успеха и в чем, я не знаю, но какого-то успеха в чем-то посредством этой рукописи. Одно из этих условий то, чтобы моя жена не расска- зывала мне тайн, в которые посвящается вами. Но кстати: согла- ситесь, что трудно же мне говорить о таких вещах не улыбаясь. — Посмотрим, будете ли вы улыбаться через несколько времени. Теперь вы прав. Это для вас нелепое ребячество, вредное, но смешное безрассудство. Теперь должно казаться вам так. — Но ваши друзья не ошиблись в моей жене, — ты не сер- дишься, Рита? — Ты увидишь, как отделают тебя. Я буду очень рада. Ныне и я твой враг. Я за них против тебя. — Вы видите, что она говорит правду: она за нас против вас, — вы замечаете это? — Буду говорить без шуток. Неужели вы полагаете, Лиза- вета Сергеевна, что я стал бы заниматься «Перлом создания», если бы не видел, что Рита за него и за вас? Но вот, вы пря- чете от меня, кто вы. Вы говорите, что хотите спрятать это от публики. Прекрасно. Об этом-то я и хочу говорить. Если б это могло быть спрятано, я не возразил бы ни слова против ва- шего «Перла создания» — мало ли печатается вещей, содержа- ние которых не по сердцу мне; но если я вижу в них талант, я 432
радуюсь их появлению, даже сам готов помогать их печатанию: свобода убеждений — прежде всего, даже прежде нашей любви к своим убеждениям. Но это случай совершенно другого рода. Вы надеялись скрыться от меня за Л. А. Коробейниковою; при первом же начале серьезных отношений это прикрытие оказы- вается невозможным! Вы должны ввериться Л. А. Коробейни- ковой, которую не хотели посвящать в вашу тайну; мало этого, вы даже видите надобность ввериться и мне. Вот две из трех ширм между вами и публикою уже упали: я должен был не знать Л. А. Коробейниковой и иметь сношения только с нею; Л. А. Коробейникова не должна была знать вас, знать только эту загадочную вашу Изабеллу Гедеоновну; и при самом же начале дела Л. А. Коробейникова узнала, кто вы, я узнал, кто она; через несколько времени неужели я не буду знать, кто вы? — Я готова сейчас же сказать вам это, но прошу, не требуйте; это будет мне больно. — И вы сама через несколько времени скажете мне, кто вы, — это непременно. — Да, я полагаю, что нельзя будет избежать этого; но я не хотела бы этого. — Когда вы откроете мне ваше имя, я буду молчать о нем; вы можете быть уверены в том. — Я уверена. — Но вы видите, из трех ширм между вами и публикою две уже упали; остается одна—мое молчание, и пока, не на- долго — мое незнание. Долго ли может закрывать вас эта ширма? — Если она упадет, это будет... Она остановилась. — Она не упадет. Вы не напрасно верите в мое слово. Но она слишком недостаточна для закрытия вас. Вы не договорили, что такое будет для вас, если публика узнает ваше имя. Вам «больно» было бы сказать его одному мне, человеку пожилому, нелегкомысленному и, поверьте, честному. Что ж, когда оно пойдет по всей публике, по разговорам всевозможных людей, — да это будет для вас такое положение, которое трудно выразить. Но эта странная женщина уже была опять холодна и тверда, — по крайней мере, таков был ее голос: — Трудно выразить; вы правы; я и не договорила, — ве- роятно потому, что мне трудно было выразить. Но все равно я не отступаю. Неужели вы полагаете в самом деле, что я рассчи- тывала на удачность этих комедиальных прикрытий? Они удобны для меня. Поэтому я хочу прятаться за них как можно дольше. Если они устоят... — Оно устоит; теперь, из всех, остается уж одно. — Вы правы; если оно устоит, я буду очень рада; если оно не устоит... 433
— Оно устоит, я знаю себя. Но столь же несомненно и тб, что оно слишком недостаточно. Тысячи любопытствующих глаз устремятся на вас со всех сторон; я прикрываю вас только с одной и самой безопасной: от меня ничего не узнает журналист, но журналисту и нет охоты быть любопытным, — ему некогда, и он смотрит только на материальную часть вопроса: если «Перл создания» понравится ему, он пожелает, чтобы другие произве- дения того же пера или тех же перьев печатались у него; если я обещаю ему это, ему больше ничего не нужно и не интересно. Но публика — она хочет знать авторов; от нее я не закрываю вас; она увидит вас. — Пусть. Я готова. Все равно. Она произнесла это с очень большим усилием сохранить спо- койный тон голоса. — Ваш голос показывает, что нет, не все равно. Он дрожит. — От авторского самолюбия, — сказала она и засмеялась. — Так не смеются, Лизавета Сергеевна. — Пожалуйста, дайте мне минуту, одну минуту времени. — Молчание продолжалось несколько минут. — Нет, мой голос дрожал не от одного авторского самолю- бия, — сказала она опять холодно и твердо: — быть может, оно и вовсе не участвовало тут. Может быть, вовсе не участвовало. Мне кажется. Я не умею решить сама, но мне кажется. Есть чувства более сильные. — Есть, Лизавета Сергеевна. И я готов верить даже больше, чем вы сама, тому, что кажется вам. Как бы ни была сильна в вас любовь к славе, вас теперь волновала не она. Это страшно, Лизавета Сергеевна. — Я не говорю, что нет. Но не будем говорить о страхах. Довольно о них. Поговорим же, наконец, о деле. Чем вы, в са- мом деле, затрудняетесь в истории «Белого пеньюара»? — Тем же самым, чем и вы, Лизавета Сергеевна. — А я чем же? — Ответами на вопросы, которые делает вам «сфинкс». — Будто затрудняюсь? Кто вам сказал это? — Вы оставляете их без ответа. — Только потому, что мне хотелось спать. Там написано. — Лизавета Сергеевна, такими отговорками нельзя отгово- риться. — Кто ж хочет отговариваться? Спрашивайте. — Спрашивать? Как и о чем спрашивать? Какое право я имею? — Право честного человека, желающего удержать меня от безрассудства, как вы выражаетесь. Спрашивайте. Мне очень любопытно, как и о чем вы будете спрашивать меня. — Это правда, вы хотите поставить меня в неблагородную роль. Вы права. Я боюсь итти в нее. Но я и не пойду. Я обра- 434
шу свои вопросы на то, о чем вы заставляете меня говорить. Что такое эта биография Георга Форстера? — Я не знаю. Я ничего не читала сама о Георге Форстере. Этот отрывок писала моя сестра, шалунья. Вероятно, заставила и мужа переиначить что-нибудь. — Я человек добросовестный, Лизавета Сергеевна. Я дол- жен, к своему стыду, признаться, что совершенно ничего не знал о домашней жизни Георга Форстера. Я знал его как ученого и как исторического деятеля. Но после этой сказки о Григории Филипповиче я прочел биографию Форстера. — Ну, что же? много переиначила моя шалунья-сестра? — Нет ни одного слова, похожего на биографию Форстера. — Будто? — Ни одного. — Она и ее муж говорили мне не так. Они говорили, что характер Лесникова имеет сходство с характером Форстера, но менее идеален, чем этот живой, действительный. Они говорили: наш Лесников перед Форстером — луна перед солнцем. Правда это? — Это правда; если Лесников не совсем правдоподобен в вымышленном рассказе, то Форстер был бы во сто раз неправ- доподобнее. — Ну, что ж? В этом и была цель рассказа. — Вымышленного? — Там и показано, как устроена эта выдумка. — Показано, да; но выдумка ли? — А что ж? — А если я имею честь встречать иногда в обществе быв- шую madame Лесникову? — Ах, вот что! Вы встречали ее в обществе! — Правда, я не сообразила: действительно, вы должны знать ее, по крайней мере, в лицо. — Я только и знаю ее в лицо. Я не имею чести быть зна- ком с нею. — Да? Да, действительно, вы едва ли можете принадлежать к числу ее знакомых. Но что ж из этого? Она или кто-нибудь может обидеться? — Нет, наверное, нет, если кто-нибудь из действующих лиц узнает себя в этой сказке. Это рассказ благородный. — Еще бы. Надеюсь, Лидинька не напишет ничего небла- городного. Но что ж из этого? — Как что? Когда я читаю в одной и той же связи рас- сказа «Биографию Форстера» и историю «Белого пеньюара», что я должен [думать] о выдуманности истории «Белого пеньюара»? — О, как прозаически вы берете вещи! Я надеялась, что вы обратите внимание на художественную сторону рассказа Ли- 435
диньки. Мы считали вас за человека с тонким вкусом, полагали» что вы заметите художественные недостатки. — Заметил, Лизавета Сергеевна; но я вижу, что это такое. Тон речи у старика не выдержан: старик то говорит языком че- ловека, читавшего очень мало книг, то языком человека образо- ванного; на одной странице он только добрый и благородный старик, каким ему и следует быть; на другой странице он делает размышления, от которых не отказался бы самый просвещенный современный человек. — Да, это очень дурная невыдержанность в характере рас- сказывающего лица; но вы будьте снисходительны к Лидиньке,— она еще такая молоденькая. — И в самом деле, такая, какою там является у вас. Моя Надина без ума от такой подруги. Но, Лизавета Сергеевна, эта невыдержанность характера рассказа — не ошибка; вы напрасно считали меня таким человеком, которого так легко обмануть, задевая за его слабую струну, художественный вкус. Я вижу, это не ошибка, и даже скажу — это не недостаток; это так нужно, потому в этом и есть художественность. — Как же это? Вы, кажется, в самом деле человек со вку- сом, чего я, признаюсь, не ожидала. — Не бог знает с каким, тонким вкусом, но кое-что чувствую в художественных вопросах. Художественность в том, чтобы рассказ производил именно такое впечатление, какое следует ему производить по идее автора. — Послушайте, Леонтий Данилыч, вы даже не совсем глу- пый человек. — Чего вы также не предполагали? — Но послушайте: если бы мы полагали, что найдем в вас такого человека, мы многое написали бы проще. Но что ж та- кое, почему невыдержанность в тоне Григория Филипповича — рассказчика истории Лесникова — не недостаток, а достоинство в художественном отношении? Договаривайте, я хочу знать, поняли ль вы? Я все еще не верю в вас. — В то, что я не очень глуп? Извольте, — нет, я не такой простяк, каким вы предполагали меня. Цель автора — расска- зать так биографию Форстера и историю Лесникова, чтобы чи- татель сначала подумал: «это сказка», потом подумал: «нет, это очень легкая переделка какой-то действительной биографии», и потом пришел к заключению: «что-то такое тут есть, вовсе не выдуманное, но что тут выдумано и что не выдумано — не раз- берешь», — и успокоился на этом заключении, которое относится ко всем произведениям поэзии: часть в них — факты, часть — вымысел; факты и вымысел слиты так, что и невозможно отде- лить, и глупо было бы стараться отделить одно от другого; а если читатель успокоится на этом, то и цель рассказа достиг- нута. 436
— Вот как! Будто? Как же нужна для этого невыдержан- ность тона в рассказе рассказывающего старика? — Да очень просто: все должно соответствовать этому и «да» и «нет», и «факт» и «выдумка», — и самый старик сделан таким: по одним страницам... — Будто страницам? — Да, вы права; даже не по страницам, — по одним стро- кам, этот рассказчик — действительный рассказчик, старик, и очень живой старик: служака, от природы не глупый, но больше знающий из жизни, чем из книг, — от природы очень благород- ный человек; и вот вам все три условия, которые нужны, чтобы он мог очень верно судить о жизни: он много видел, он не глуп, он благороден. — Благороден? Будто это так важно? — Да, Лизавета Сергеевна, вы напрасно думали смеяться надо мною: я менее глуп и более честен, чем полагали вы и ваши друзья. Да, Лизавета Сергеевна, я так же, как и вы, знаю, что только честный человек верно понимает жизнь. Я тоже, как и вы, слыхивал поговорку: «в дурную душу не войдет ум», — ви- дите, Лизавета Сергеевна, я даже умею и переделывать старые песни на новый лад, как вы. — Позвольте. Замолчите. Вы заставляете меня забываться. Дайте мне опять овладеть собою. Неужели мы в самом деле ви- новаты перед вами? — Но кто вы? Вы сама такая странная. Я спрашиваю теперь не ваше имя. Вы женщина, я это вижу; но вы так понимаете эти ученые вопросы. — Продолжайте. Продолжайте. Нет, нет, продолжайте. Я ненавижу вас. — За то, что я назвал вас женщиною? Будто это так обидно? — Это обида, которой я никогда не забуду вам. Продол- жайте. Экая глупая девчонка, заслушалась и распустила уши. Чуть не побежала целоваться с ним. Вы гадкий и гнусный чело- век. Я не мог не улыбнуться. — Лизавета Сергеевна, достоин ли я ненависти за то, что имею дерзость не забывать, что вы женщина, когда вы так сильно доказываете мне, что я говорю с женщиною? Сейчас вы сказали мне слова, которых никак не сказал бы мне мужчина. Но от вас я выслушиваю их со смирением. — Но не сердитесь же. Что вы гадкий человек — боже мой, я очень жалею об этом, — но поверьте, я искренно убедилась в этом. — Совершенно верю. За то, что назвал вас женщиною. Но и я скажу так же, как и вы: я очень жалею об этом, но поверьте,, я искренно убедился в этом. 437
— Женщина не может понимать всех тонкостей, над кото- рыми они глупо ломают свою голову! — Лизавета Сергеевна, я готов согласиться и на то, что все эти ученые вопросы не очень недоступны сами по себе. Но мне странно видеть женщину, понимающую их, потому что женщины не получают такого воспитания. — Будто для этого нужно учиться в ваших лицеях, корпу- сах или хоть университетах! Очень хороши они! — Все же лучше ваших институтов. — Но я у вас не затем, чтоб защищать наши институты. О чем мы говорили? О Григории Филипповиче? Что мы о нем говорили? Я совершенно увлеклась, распустила уши, за- была, с кем я говорю. Что вы хотели сказать о нем? Что-то о тоне его рассказа? — Да, по одним страницам или строкам этот рассказчик сам — живое лицо, по другим — только пустое имя, и говорит вовсе не он, а ваша сестра сама, или еще скорее, даже и не она, а ее муж. — Что, вы опять обидитесь: зачем я и вашу сестру отличаю от ее мужа? — О, нет, это другое дело; моя сестра еще очень молода, муж ее годами шестью или семью старше ее. В эти годы как же не быть разнице — 20 лет и 27 лет большое различие. Но про- должайте. — Может быть, Лизавета Сергеевна, и я не столько «гадок и гнусен», как выражаетесь вы, сколько стар. Может быть, и я в ваши годы увлекался не меньше вас, — и поэтому будьте сни- сходительны к моим 42 годам: бог даст, вы сама доживете до них. — Ни 42 года, ни 40 лет уже ничего не значат. Если я до- живу до ста лет и сохраню память, я буду говорить, как говорю теперь. Первая моя молодость прошла. Я испытала все. В жизни нет ничего неведомого мне. Я не менее стара опытно- стью, чем вы. Вы не остыли к жизни, и я нет, и никогда не остыну. Но я знаю все в ней. Вы знаете, как никогда [я] перестала быть человеком юношеских лет. Продолжайте. — Знаю ли я? Я не имею права знать ничего. — Будто? Я недаром ненавижу вас. Лицемер. «Мягки слова их, но язвят, как стрелы». Чего вы не знаете и что вам угодно знать? Вам не довольно того, что вы видите меня? Вам нужно заглядывать в мои письма, в мой дневник, — если я веду его, — в мою спальную, чтобы видеть, как я держу себя в моей спаль- ной? Гадкий человек. Вы видите меня, чего ж вам еще? — Я не вижу вас, Лизавета Сергеевна. И в вашу спаль- ную не я заглядываю. — Что вы хотите сказать? — Я говорю, что вы поступаете безрассудно. Только. — Ах, вам угодно, чтобы я высказывала за вас ваши мысли 438
обо мне, — что ж, вы прав: вам неловко высказывать их, по- тому что они дурны. Извольте, я затруднюсь. Вы не видите меня? На что вам видеть мое лицо? Оно интересно для вас? Вы желаете видеть, не залуживаю ли я чести, чтобы вы при- волокнулись за мною? Я не желаю чести быть вашею любов- ницею; без этого волокитство не имеет цели. — Не вы загляды- ваете в мою спальную? Вы хотите сказать, что я коварная обольстительница и расположилась в гостиной, как в спальной, и невинность души вашей была возмущена таким неприличием со стороны хозяйки, которая, как вы полагали, пригласила вас на обыкновенный светский вечер с картами для стариков, с танцами для молодежи. Это в самом деле ужасное неприличие! Но с чего ж вы это выдумали? Позвольте спросить вас, как вы смели выдумать это? И если б это говорилось в порыве увлечения, тогда еще можно было бы понять возможность таких слов; но нет, тогда они были бы еще непонятнее. Впрочем, я и не знаю, холодно или с забывчивостью увлечения говорила она это и большую часть того, что она говорила. Самые странные и самые непри- ятные, — для нее, потому что мне что ж? я человек посторон- ний, — самые убийственные для себя тирады она произносила холодным, будто насмешливым голосом. Но она чрезвычайно владеет собою. Я, может быть, и затруднялся бы решать, вла- деет ли она собою, — так горячи бывают иногда ее порывы, и вообще так безрассудны ее слова; но я заметил несомненное до- казательство тому, что она владеет собою: она постоянно дает направление разговору, вертит его во все стороны, как ей нужно, и когда она уезжает, я вижу, что разговор был веден ею по об- думанному направлению, со всевозможными маскированиями этого направления, оно одно, я вижу; но к чему ведет оно, я все- таки не понимаю. Понять легко, если остановиться на том, что она прямо бросает вам в глаза: «я безрассудная женщина». И трудно было бы не видеть этого. Но думаешь об этом и видишь: «так, вы безрассудна, но только ли безрассудна вы?» Спраши- вать ее саму об этом совершенно напрасный труд; она отвечает, и отвечает искренно, но отвечает вещи невозможные. Видно только одно: ей хочется высказаться. Но, по всей вероятности, она или не умеет, или не решается высказаться. Впрочем, я только говорю так. Я не поручусь за то, что ей еще остается что-нибудь высказать: быть может, я хочу сказать: я не поручусь за то, что она желает отречься хоть от чего-ни- будь уже высказанного ею. Я могу сказать только одно: я по возможности смягчаю смысл ее слов; но передаю его, чтобы она удовольствовалась моим пе- ресказом ее разговоров со мною. Поймите, как тяжела моя роль. Эта дама — благородная женщина; я уважаю ее; и вы ви- 439
дите, что я пишу о ней. Но я горжусь тем, что у меня все-таки достает твердости в моих честных правилах, чтобы выдерживать эту неприятную обязанность ее секретаря. Но с ней ничто не помогает. Ей нет никакой надобности до того, что я не хочу высказывать каких-нибудь мыслей; она без запинки говорит: «почему ж вы не говорите об этом предмете? Вы не могли не заметить его. Вероятно, вы думаете вот что» — и она принимает на себя труд выразить мои мысли о предмете, о котором я никогда не заговорил бы. Труд, который она берет на себя, не подвергает ее опасности обмануться: мысли, ею от- гадываемые, преднамеренно возбуждены все тем же «Перлом создания», о котором мы беседовали с нею; она и писала для того, чтобы возбудить эти мысли, она приняла всевозможные меры, чтобы вы никак не могли не получить этих мыслей, — и она отгадывает их во мне. Дело не трудное со стороны догад- ливости. Но надобно отдать справедливость ей: она не напрасно говорит о себе в «Перле создания», что она очень смела. — Все-таки вы не высказали мне, чем же вы затрудняетесь в истории «Белого пеньюара». Быть может, вы сомневаетесь, имеют ли полную историческую точность факты из жизни Го- голя, рассказываемые мною? — Я смотрю на этот отрывок точно так же, как вы и ваши друзья. — Как же вы смотрите на него? Вы не знаете, как мы смот- рим на него. Вы не заставите нас предполагать, что Маргарита Николаевна изменяет нам, сообщает вам что-нибудь о нас или наших мыслях. — Да, я знаю, что не могу заставить вас предположить это, и не пытаюсь; она совершенно перешла на вашу сторону. — Зачем же говорить так? Помогаю ли я чем-нибудь им?— сказала моя жена. — Если б я захотела помогать им, то ли было бы! Я сочувствую им, ты это знаешь, но я держусь нейтрально. Боритесь. У тебя и у них довольно сил и без меня. — Я один, а их — сколько вас, Лизавета Сергеевна? — Более четырнадцати человек, одна из нас писала вам. — Ровен ли бой, Лизавета Сергеевна? Более четырнад- цати, — но сколько «более», может быть четырнадцать миллионов? — Гораздо меньше; но точно, несоразмерность сил велика; я советовала бы поступить по нашему примеру: кликнуть клич по родным и друзьям: «кто любит меня, помогай мне». — Пока еще нет надобности в этом, Лизавета Сергеевна; попробую стоять за себя самого и, главное, за вас всех, и боль- ше всех собственно за вас, Лизавета Сергеевна, — один. — Вы и один до сих пор держитесь хорошо, это правда. Но как же вы понимаете мою статью о Гоголе? Вы сказали: так же, как я. Как я понимаю ее? 440
— В ней две стороны: шутливая, — если хотите, очень обидная, — и серьезная. Серьезная — вы хотите показать при- мер того, как поэтическое произведение возникает из анекдота, вымышленного или нет, все равно, или из какого-нибудь мелкого, едва заметного факта. Это вы делаете очень хорошо. Вы приду- мываете анекдот, из которого можно развить и Шпоньку и Же- нитьбу, и в котором остаются еще другие мотивы, также при- годные для развития других поэтических произведений; вы слег- ка дотрогиваетесь до одного из этих мотивов, и уже видно, что из него можно бы развить трагедию, — это очень хороший и по- чтенный этюд. Мне очень нравится эта сторона; я даже скажу: вы уже успели сделать довольно живое лицо из жены этого смеш- ного чудака, которого выставили подлинником, послужившим Гоголю для создания двух разных типов: Шпоньки и Подко- лесина. Это очень хорошо. — Этого мало для меня. — О, какая самолюбивая вы. В угождение вам, я скажу похвалу более определенную: вы показали, что могли бы создать недурную трагедию. По вашей манере, жизнь жены этого чудака оставлена в тумане, но намеки ваши полны трагического со- держания. — Мне и этого мало. — Нельзя назвать вас Эсхилом и Шекспиром за легкий, не разработанный очерк характера и за обрисовку положения дву- мя-тремя неопределенными чертами. — Мне мало было бы титулов Эсхила и Шекспира. Я не поэт. Мне нужны другие титулы. — Вы поэт, и поэт с талантом. — Охота вам говорить вздор. Разве вам неизвестен этот анекдот о женихе, которого посадили в мешок, чтобы он опять не пытался ускользнуть из подворотни? — Нет, я думал, что это сочинено вами. — Нет, это анекдот, — меня уверяли, что это факт. Мне даже назвали город; но вы знаете, эти анекдоты присвоиваются всяким его родному городу. — Итак, это серьезная сторона вашего этюда? — То, что я не поэт и рассказываю факт? — Нет, Лизавета Сергеевна, я не говорил этого. — Да, об этом женихе, — конечно, тут нет ничего общего с историею «Белого пеньюара». Трудно, очень трудно бороться против этой манеры гово- рить. Что вы ни говорите, из каждого вашего слова строится новая подпорка для того, чего вы никак не хотите поддер- живать. — Лизавета Сергеевна, вы обижаете меня. За что же? Что я сделал вам? Скажите, если я в чем-нибудь виноват перед вами. Я честный и прямой человек. Я не ангел; я мог чем-нибудь 441
оскорбить вас или кого-нибудь из близких вам, — скажите, я сделаю все, что могу для исправления своей ошибки. Для этого не нужно было бы никаких окольных путей. Я всегда готов со- знаться, если мне укажут, что я был несправедлив к кому-ни- будь. За что ж вы ставите меня в такое неприятное положение? Неужели в самом деле за слова в разговоре о Л. А. Коробей- никовой? Но ведь их смысл не относился к ней; если ей пере- дали их не так, их перетолковали неверно. — Какой вздор! Бросьте это. Просто она ненавидит вас, а я еще больше. Я ужасно люблю ненавидеть таких, как вы. — Итак, я для вас — не собственно я сам, а только «один из таких, как я»; если так, за что же именно меня преследуете вы с такою личною злобою? Я не больше всякого другого за- служиваю этой судьбы. — Если б это было и так, что ж особенного было бы тут? Кому-нибудь надобно расплачиваться за других — случай ука- зал нам вас, и расплачиваетесь вы. — Что ж, это хорошо, справедливо, гуманно? — Если нет, что ж такое? Это бывает сплошь и рядом. Впрочем, я не говорила, что вы не имеете особых прав на эту судьбу. Одна из нас объяснила вам, чем заслуживаете вы честь, которую мы оказываем вам. Странные люди, у них иногда трудно различить шутку от серьезных слов, насмешку от симпатии, обидный сарказм от по- хвалы; трудно различить потому, что слишком много безрас- судного в их словах и поступках. Я не поручусь, например, за то, что [они] не искренни, когда говорят, что оказывают мне честь. Вы увидите, что никак нельзя поручиться за это; но само собою разумеется, что я не имею права, — если бы не запрещало и уважение мое к себе, то уж один здравый смысл запретил бы мне — принимать подобные слова иначе, как за насмешку. По- тому я отвечал: — Чем я заслужил, чтобы третировали меня так, Лизавета Сергеевна? Я говорил вам о серьезной, прекрасной стороне ва- шей шутки, называющейся материалом для биографии Гоголя. Позвольте мне сказать и об иронической стороне ее, о которой я не желал бы говорить. «Перл создания» должен был итти в какой-нибудь журнал через мои руки; во второй тетради его уже было вставлено два рассказа, имевшие явною целью лично за- интересовать меня в этом произведении, и через то — мистифи- цировать, как я тогда думал. Теперь я употреблю другое слово: сделать смешным. Правда? — Скажите, какие рассказы имели эту цель? — «Приятные воспоминания» и «Рассказ акушерки». — Я рассказал ей, как по этим двум очеркам мне пришла в го- лову мысль, что «Перл создания» писан моею женою, а ей — что мною. 442
— Вот странность!—сказала она: — «Приятные воспомина- ния» — я никак не полагала. Алферинька и Дмитровская слы- шали этот рассказ сами и вовсе не знали, что вы также слышали и потом пересказывали его. А что ж, разве у нас слишком пе- ределан «Бал»? — Как, «Бал»? — Так вы не узнали? Зачем же это так переделано, — это странно. — Неужели это дошло до вас как анекдот, рассказывавший- ся мною? Я никак не полагала, — сказала моя жена. — Да, мы взяли один случай, который дошел до нас за рас- сказываемый Леонтием Данилычем — вы узнали его, а другой случай мы точно так же взяли из тех, которые дошли до нас, как рассказывавшийся вами, Маргарита Николаевна. Значит, Дмитровская много переделала его? — Нет, все совершенно так, как слышала и рассказывала я. И я стал припоминать, что слышал этот анекдот от моей же- ны в первое время нашей жизни вместе. Она теперь припомнила, что с год назад ей случилось как-то вспомнить и рассказать эту старину. — Совершенно верно с тем, что я слышала и рассказывала,— сказала она, — но я и не подумала, хоть, конечно, не могла не узнать. Почему ж бы я подумала, что это мой анекдот? Это было известно всему тому городу, вероятно, тысячи раз расска- зывался он сотнями людей. Вот как с каждым новым шагом открывали мы новый под- линный случай вместо сказки. — Теперь я знаю (и убежден, что это так, потому и говорю от себя), что три очерка, заимствован- ные из анекдотов, рассказывавшихся мною и моею женою, были подобраны Лизаветою Сергеевною и ее друзьями без большого труда. У них набрались сотни анекдотов, они занимались запи- сыванием их для развлечения умиравшего юноши, которого на- зывают Алферинькою Сырневым, — предупреждаю вас: в этой фамилии опять хитрость, вы увидите, какая, — невинная, просто шутливая, — потом, когда возобновили свои чтения через пол- года, прошлую зиму. Прежде чем эти чтения приняли то направ- ление, какое вы видите в «Перле создания», и которое сами они называют «игрою субъективности», они читали действительно милые, невинные очерки, большею частью записывали анекдоты. Когда они выбрали меня предметом своих преследований или решили именно мне «оказать честь», как они выражаются, они стали пересматривать эту груду брошенных ими небольших рас- сказов, совершенно невинных, и нашли три, которые дошли до них, как анекдоты, рассказывавшиеся мною или моею женою. Точно так же легко было бы мистифицировать всякого: у них сотни уже готовых анекдотов, рассказывавшихся сотнями людей; а если бы и [не] нашлось готового, то трудно ли кругу, состоя- 443
щему более чем из 14 человек, найти случай заимствовать что- нибудь из анекдотов, рассказываемых кем угодно. Это очень лег- ко. Я тогда был удивлен только потому, что не знал ни этой их организации, ни ее истории. Дальше вы увидите, что другой человек еще сильнее меня был заинтересован таким заимствова- нием или случайным совпадением. — Но вы все отходите от предмета, Леонтий Данилыч, — сказала Лизавета Сергеевна:—как вы понимаете ироническую сторону моих воспоминаний о Шпоньке? Это — Саша? — Лизавета Сергеевна, о чем я не хочу говорить, о том я не буду говорить. И вы сама должны видеть, что я хочу говорить вовсе не о том лице вашей фантазии, — Фантазии? — будто? — Ученой статьи, извините меня. — Но ученая статья имеет фактическую верность; мне и хотелось именно этого: чтобы вы сказали, что я рассказываю свои воспоминания. Вы поняли это? Как вы поняли это? Повторяю; страшно трудно говорить с людьми безрассуд- ными, — конечно, только человеку, желающему защищать их от них самих. Всякому другому слишком легко. — Как я понял это? Я никак не понял того, чего не понял, Лизавета Сергеевна. Но вот что я понял. Из второй тетради я вижу, что в «Перле создания» есть страницы, написанные или вставленные собственно для меня. Как вы обращаетесь со мною? Как с педантом, толкующим о нравственности, об уважении к некоторым основным законам общественной жизни, — к тем за- конам, введение которых в нравы наших предков было величай- шим из всех успехов рода человеческого, — тем законам, кото- рыми возвышена женщина, создано семейство в человеческом, а не животном, не в рабском смысле слова. За это вы смеетесь надо мною в наших разговорах с вами; но когда вы решались сделать меня первым из читателей «Перла создания», вы знали, что мой взгляд на вещи таков; вы сами говорите, что вы раз- узнавали обо мне; что именно за те качества, которые вы нашли во мне, выбрали вы меня для «великой чести», которую вы мне оказываете; не должен ли я был бы предположить, что отчасти вы имели в виду меня, когда писали вашу новосербскую фан- тазию? Я остановился. Моя собеседница, всегда такая скорая на ответы, молчала. — Лизавета Сергеевна, я не прошу вас отвечать, я продол- жаю. Правда, это было бы очень смешно, если бы «Перл созда- ния» был рекомендован журналисту человеком, из которого в том же «Перле создания» сделана очень забавная карикатура под именем Кузьмы Фомича Остапенко, — «добродетель вы- ставлена под видом насмешки», как он там у вас говорит. Ко- нечно, я не точно выразился, вы можете еще вновь осмеять меня 444
и за это: лицо Остапенко — карикатура не с меня; я не «добро- детелен», как он, я делал шалости, когда был молод; любил и не шутя; и меня любили; я не уступал другим молодым людям в этих вещах, пока не полюбил очень серьезно и на всю жизнь; я не Кузьма Фомич; но перед вашими теориями мои понятия, конечно, могут быть выставлены в карикатуре под именем «нравственных понятий обидчивого пуританина». Я опять остановился. Моя собеседница уже оправилась и хладнокровно сказала: — Да, вы не так глупы. Но любопытно, что дальше. Или на этом конец? В таком случае не поздравляю вас с особенным тор- жеством. — Нет, Лизавета Сергеевна, не конец на этом. Вы видите, я понимаю. Но я понимаю также, что это ошибка с вашей сто- роны, — не больше, как ошибка. То, во имя чего вы топчете в грязь священное для меня. — Я топчу в грязь: нет, священное для вас и для меня свято, — Может быть, мой взгляд не так узок и формалистичен, как вы полагали. Но есть между нами разница лет. Вы скажете: «ты отстал от века»; нет, Лизавета Сергеевна; быть может, я сочувствую молодому поколению, но что ж мне делать, если я приобрел опыт жизни? Я не стал бы молод, я стал бы только легкомыслен, если бы захотел отбросить его; и зачем отбра- сывать? Я пожил на свете и наслаждался молодостью; мне не тягостны мои годы; и, быть может, моя опытность дает мне хоть небольшую силу быть полезным — хотя бы для вас, Лизавета Сергеевна. Вы можете смеяться надо мною, сердиться на меня, — могу ли я оскорбляться этим? Таково всегда отношение следую- щего поколения к прежнему во всяком развивающемся обществе. Она встала и начала ходить по комнате. В это время я мог рассмотреть, что она довольно полная, но стройная женщина и ее движения грациозны. Мне кажется, что она не блондинка; очень вероятно, что если бы она не была смугла, то и в этом почти совершенном мраке я несколько яснее видел бы ее лицо. Но я совершенно не знаю, обманываюсь ли я в этом предполо- жении, или нет. Оно основано только на том, что нет ничего, что имело бы такую яркость белизны, как белизна белокурых; нет ничего, что так выступало бы светлым при очень слабом осве- щении. Но эта женщина так хитра, что я не знаю: очень может быть, что она накинула легкий темный вуаль, когда пошла ходить по комнате. Когда я сказал это ей, она равнодушно сказала: — Да вы скажите, если вам угодно видеть мое лицо; сни- мите абажур с лампы, отодвиньте ширму, — я согласна. Но я го- ворю вам: вы огорчите меня. Была ли на мне вуаль? точно ли я блондинка? Помните, что я не допускаю сомнения в моих 445
Словах. Я не раз называла себя блондинкою. Что вам угодно знать больше? Мое имя—спросите, я скажу. Но неужели вы забываете, что я женщина? Вы это сказали. Уважайте ж мои права, если не можете забыть этого. Впрочем, я очень благо- дарна вам. Я было начинала думать, что вы порядочный человек. Я чувствовала, что вы перестаете быть ненавистен мне. Продол- жайте, теперь не расчувствуюсь. Как я глупа до сих пор. Это оттого, что я слишком добра. Но вы раскаетесь, раскаетесь. Я не- навижу вас. Странная женщина! — довольно произнесть при ней слово «женщина», и ею овладевает холодное негодование. Я говорю, что это странно, но, впрочем, я только хочу сказать этим, что для многих она должна казаться странною. Для меня, — впро- чем, нет: и для меня она, как живое явление, — явление новое у нас. Может быть, и не у нас одних. Но в теории давно известны эти идеи. — Продолжать? Что мне продолжать, Лизавета Сергеевна? Вы видите, я понимаю цель вашей фантазии; из этого вы видите, что она с этой стороны напрасна. Я не могу принять ее на свой счет. Вы ошиблись. — Будто? — сказала она холодно:—посмотрим. Вам не угодно понимать, или вы не в состоянии понять — одно из двух. Разве вы не видите, что для меня в этом воспоминании моем смысл всего заключается в переделке романа Жорж [Занда] почтенным оригиналом, с которого списаны Шпонька и Подко- лесин? Разве вы не понимаете, какое отношение имеет эта пере- делка к моей жизни? Вы могли бы понять это даже из того, что я привожу только первые страницы произведения Кузьмы Фо- мича; дальше не менее смешно, но те страницы не имеют связи с моей жизнью, и я не привожу их. Этот отрывок забавен, но я не настолько серьезна, что [бы] для меня [было] очень обидно ваше желание уверять меня, будто цель этого отрывка из моей автобиографии ограничивается объяснением законов, по кото- рым возникают поэтические произведения, или насмешкою над чьею бы то ни было обидчивостью. Это слишком мелко для меня. Если моя автобиография имеет и эти два значения, тем лучше; но они в ней лишь прибавочные, случайные. Главный смысл ее не тот. Это грамматическое упражнение. Как вам нравятся обо- роты речи, в которых я говорю о Саше и Саша выражается о себе? — Позвольте мне не отвечать на это. — Вот как! Вы конфузитесь даже грамматических вопро- сов,— какая застенчивость! Как вы назовете Сашу, если при- дется говорить о Саше в третьем лице? Какую грамматическую форму дадите вы прилагательному имени, если надобно опре- делить им какое-нибудь качество, — например, веселость? Я молчал. 446
— Не в этом ли грамматическом затруднении заключается причина вашего мнения, что не следует печатать «Перл создания»? — Лизавета Сергеевна, я не буду продолжать молчания. Оно бесполезно. Я понимаю и могу извинять многое; «и могу уважать женщину, которой извиняю. Я не судья ничьего прошлого. Какое мне до него дело, если оно изглажено следующим вре- менем. Давал ли я вам право усомниться в том, что я сохраняю полное уважение к вам, несмотря на все то, что вам угодно было рассказывать о графине Кавальканти и несмотря на все грамма- тические оригинальности вашего рассказа о Саше. К чему го- ворить об этом? Вы потрудились отнять всякую тень не- доразумения вашими дальнейшими отрывками в «Перле со- здания». — О чем вы говорите? О «Лоскутках»? и о впечатлении, которое произведено было чтением «Обидчивого пуританина» на мою сестру, на Дмитровскую, на их мужей? — Смешно было бы сказать «нет»; смешно было бы мол- чать. — Как же вы понимаете мою биографию при помощи этих пособий? — Позвольте мне не думать о ней. Я вижу в вас женщину умную и образованную. Я не могу назвать себя вашим знакомым: вы не соглашаетесь на знакомство со мною. Но моя жена бывает в вашем дружеском кругу; она находит его благородным; видит вашу семейную жизнь; она находит ее безукоризненною. По- этому я имею полное право сказать, что уважение к вам — чув- ство, которое не только я питаю, которое я обязан питать. — И вы извините мне прошлое, которое как же вы пони- маете? И она стала рассказывать мне, как я понимаю ее прошлое. Конечно, она не ошиблась в отгадывании. Передам это как можно короче. Впрочем, я упросил ее: она позволила мне зачеркнуть три строки, которые были написаны мною, чтобы она уничто- жила свой длинный разговор о том, как она отгадала мои мысли. — И что же вы теперь скажете? Безнравственная жен- щина? — Зачем? Я скажу только: женщина, которая мучит меня. — И которую вы извиняете за ее прошлое? Как вы смели сказать: «я могу извинять многое; и могу уважать женщину, которой извиняю». Вы относили эти слова ко мне. Я не прощу их вам. И вы жестоко поплатитесь за них. Я нуждаюсь в изви- нении! За что, позвольте узнать? За то, что я женщина, а не мужчина? Вы поверите мне, что я не была до моего рождения спрошена о том, девочкою или мальчиком родиться я желаю. Но странное обстоятельство: родившись девочкою, я родилась 447
человеком, а не чем-нибудь другим. Подобно людям, я была кормлена грудью; подобно людям, я через несколько времени начала говорить на языке, которым говорили мои родные; по- добно людям, я имела чувство жажды и голода, имела потреб- ность сна; подобно людям, я жила в комнатах, носила одежду; подобно людям, я даже стала учиться читать, писать; да, все подобно людям, хотя я родилась девочкою; это странно, по ва- шему мнению, что девочка, потом девушка, потом женщина, — я сколько-нибудь походила на людей своими потребностями, спо- собностями, стремлениями. И вы смели сказать, что вы изви- няете? Вас надобно стереть с лица земли за это слово! — Договаривайте, Лизавета Сергеевна; скажите: «дурак». — Надеюсь, что вы убедились в этом и без моих слов. — Лизавета Сергеевна, и дураки могут быть честны; и, быть может, они даже не дураки в том, в чем они честны. Оста- вим эти щекотливые общие вопросы о человеческих правах жен- щины; будем говорить о вас. Несмотря на все те оскорбления, которые вы наносите мне, вы совершенно безопасны от моего мщения, — правда ли? Вот вам первое различие между вами и вашим мужем; не толкуйте моих слов в дурную сторону, я не говорю, как вам, вероятно, угодно было понимать: «между вами и человеком» — нет, между вами и мужчиною. Я не могу мстить вам, вы уве- рены в этом, но я и не желал бы мстить, если бы мог: я не оби- жаюсь вашими словами, не чувствую досады на вас, — вот вто- рое различие: на всякого мужчину я чувствовал бы гнев. Опять, не толкуйте мои слова в дурную сторону: «не сердится, потому что пренебрегает»; нет, причина совершенно иная, нисколько не щекотливая для вас: кто из нас горячится и кто спокоен? Жизнь имеет очень много разных направлений; для одних нужно преобладание чувства, для других — преобладание бесчув- ственности, скажу я. Вы видите, по моему мнению, те люди не умеют выражаться, которые говорят о различии по преобла- данию чувства или рассудка. Это действительно обидно для женщин; и без всякого отношения к справедливой обидчивости женщин это дурно, потому что неверно, неосновательно. Неужели я скажу, что у женщины недостает ума, чтобы составлять латин- ские словари? Это не требует и такого ума, какой найдется в са- мом глупейшем из людей, какого бы ни был пола этот человек; это работа столь же нетрудная в умственном отношении, как паханье земли, плетенье лаптей или приготовление щей, вязанье чулок. Но латинские словари писаны мужчинами, а не женщи- нами, это факт. Он объясняется совершенно безобидно для жен- щин: работа над латинским словарем — такая же холодная бес- чувственная работа, как вязанье чулок; кому необходимо по скудости средств, те женщины вяжут чулки. Но вяжете ли вы? Нет; и вы рада за себя, и я рад за вас, что вам нет необходи- 448
мости убивать свой досуг и отдых на такое бездушное занятие. Но в тех бедственных слоях общества, где вяжутся чулки и плетутся лапти, ни мужчины, ни женщины не занимаются науками и искусствами. Поэтому и латинские словари составля- ются людьми того класса, который уже довольно зажиточен сравнительно с простолюдинами. А если люди какого-нибудь семейства имеют три блюда за своим столом, имеют хоть какую- нибудь прислугу, эти люди уже имеют возможность хоть не- сколько заботиться о сносном устройстве судьбы друг друга. Удивительно ли и обидно ли для кого-нибудь из них, что заня- тия распределяются между ними по наибольшему возможному удобству для каждого из них? Вот причина, по которой одни из них занимаются делами, не требующими участия сердца, дру- гие — делами, требующими его. Что тут обидного и несправед- ливого, когда это удобнее для тех и других. — Какая софистика! — Софистика — не значит ли это порицательное слово, что у вас нет возражений, а есть только предубеждение? — Прекрасно, и вывод ясен: все те занятия и карьеры, кото- рые принадлежат исключительно мужчинам — требуют бездуш- ной работы: дипломатические переговоры и канцелярские дела, и всякая формальная, официальная служба обществу. — Что ж, разве это не правда, Лизавета Сергеевна? — Правда. И из этого неоспоримо следует, что я отомщу вам, потому что ненавижу вас. — И в этом вы будете верны кругу деятельности, который удобен для вас и вне которого женщине скучно: личные отно- шения, основанные на чувстве. Но, Лизавета Сергеевна, я не боюсь вашего мщения, его не будет; его не будет потому, что в вас нет ненависти ко мне; вы шутите и мистифицируете меня. Я не скрываю от вас; я отчасти, — даже и много, — чувствую неприят- ность себе от этого. Так или иначе, я говорю с вами, я уважаю вас; потому что из разговоров и также из вашей рукописи вижу в вас человека — видите, я в угодность вам бросаю слово «жен- щина», которое не нравится вам, — вижу в вас человека умного и благородного; моя жена полюбила вас; я не могу быть совер- шенно равнодушен к спокойствию или неприятностям людей, ко- торых любит моя жена. Я не так прост, чтобы верить, будто история «Белого пеньюара» — ваша история или имеет что- нибудь общее с вашею действительною историей. Я не верю этому. — Как вам угодно. Я не имею магической силы превра- щать понимающего в непонимающего, или наоборот. Как вам угодно. — Но среди бесчисленного множества уверений, которым я не верю, потому что считаю их шуткою, я нахожу в «Перле создания» вырвавшиеся у вас слова, которым совершенно верю: 449
«да, я всегда завидовала актрисам; я только актриса; но я вы- бираю себе роль». Я говорю совершенно искренно: эта роль — неудобна для вашего спокойствия. — Почему? Потому что дальше у меня написано там: «за- чем же ты выбрала себе такую роль? Она тебе нравится». А из этого следует, что моя роль — не совершенно только роль? Да? — Ничего не следует; но бросьте ее. — Я не могу бросить ее, потому что она не роль моя, а жизнь моя. — Позвольте верить этому — из учтивости. Для соблюдения учтивости я готов верить во что вам угодно, даже и в то, что вы не шутите. Вот содержание пяти или шести первых моих разговоров с этою странною женщиною. Само собою разумеется, я не был так прост, чтобы считать историю «Белого пеньюара» — ее исто- риею или даже хотя предполагать какое-нибудь сходство между этою фантазиею и ее действительною жизнью. Но я знаю людей: огромное большинство не будет так осмотрительно и проница- тельно, оно будет искать намеков; истинное имя этой дамы недолго останется тайною; вероятно, в ее жизни не найдется ничего подобного истории «Белого пеньюара», но это нисколько не остановит толпу: толпа будет строить догадки, создаст басни, сама придумает тайные приключения, — и моя неосторожная со- беседница сделается предметом злословия. Вот почему я считал обязанностью честного человека употребить всю возможную настойчивость, чтобы отклонить ее от намерения печатать «Перл создания». Если у меня были мысли, что история «Белого пенью- ара» более чем роль, выдуманная ею для себя, не совершенно фантазия, а до некоторой степени и биография, то я тогда ста- рался разубедить себя в этом предположении, выставляя себе его смешным легковерием. Молчание моей жены, резкие намеки самой дамы, известной мне под псевдонимом Л. С. Крыловой, даже прямые слова, вырвавшиеся у ней — «это моя жизнь», я принимал за шутку, которая ведется, быть может, слишком долго и упрямо, потому становится утомительна, но все-таки не более как мистификация. Но если б я и тогда был уверен в нешуточности слов Л. С. Крыловой— «это моя жизнь», все-таки я поступил бы так же, как поступил. Кто руководится правилами чести, тот редко сожалеет о том, что он делает. И в настоящем случае я не рас- каиваюсь. После пяти или шести разговоров с нею я увидел, что про- должать спор бесполезно. Кто на моем месте принимал бы за обиду резкие слова и колкие, иногда слишком колкие насмешки пылкой и взволнованной молодой женщины, тому она показалась бы просто упрямицею непреодолимого упорства. Но я с удоволь- 450
ствием могу сказать правду, что мне она представлялась в более хорошем свете, потому что я смотрел на нее совершенно беспри- страстно, без всякой досады; или нет: не скажу «без досады», — она обращалась со мною очень неприятно для меня; я не ангел и не овца; часто я сердился на нее. Но я не чувствовал раздра- жения против нее, я только жалел о ней, и над досадою преобла- дало во мне все-таки желание добра ей. Она искренна, это одно уже много примиряло бы с нею; но мало того: ее порывы дей- ствительно происходили из благородного одушевления; если она заблуждалась, то кто из нас безошибочен в своих мнениях? Она не казалась мне упрямицею, но я видел в ней женщину очень сильной воли, очень твердого характера; я видел, что она считает себя обязанною так поступить, что эту обязанность воз- лагают на нее, по ее мнению, принципы ее; я спорил против ее принципов; конечно, не переубедил ее, потому что люди пере- убеждаются не разговорами — только силою авторитета или силою жизни или собственным долгим размышлением. Поэтому я не был в неудовольствии, увидев бессилие моих доводов: я не так безрассуден, чтобы обижаться неудачами моего красноречия. А по всему этому я и не имел искушения уклониться от испол- нения хоть того немногого, что мог сделать в ограждение ее спо- койствия. — Доставлю вам, Лизавета Сергеевна, еще новый повод сказать мне несколько колкостей. Вы не отказываетесь от наме- рения печатать «Перл создания»? Что ж, нашли другого посред- ника взамен меня? — А вы отказываетесь? — Вы видите из моего приглашения осыпать меня насмеш- ками, что не отказываюсь. Говорите, что я трус, что я боюсь вашего мщения, что я опасаюсь стать смешным, если вам угодно было бы объяснять отказ так: принял «Обидчивого пуританина» за обиду себе и потому оказался не лучше его. Говорите, что я не отказываюсь только по этому опасению. — Зачем говорить это? Нет, я очень благодарна вам — была бы, если бы могла не иметь вражды к вам. Но вы посту- паете хорошо. Вы все-таки самый надежный посредник: вы не измените моей тайне, когда и узнаете мое имя. Это мало ограждает ее, вы прав; но насколько вы в силах оградить меня, вы огра- ждаете. Это честно. Итак, я взялся отдать «Перл создания» в какой-нибудь жур- нал. Но едва я высказал себе — и в ту же минуту ей — эту ре- шимость, я увидел себя в некотором затруднении. — Что вы задумались? Я сидел в более светлой половине комнаты, и ей были видны мои движения, если не выражение моего лица. Я потирал лоб рукою. — Задумался о том, Лизавета Сергеевна, что никто из моих 451
знакомых не согласится напечатать такую странную вещь в та- ком странном виде. — Вы хитрите? Это гадко. Лучше бы просто отказа- лись. — Нет, Лизавета Сергеевна. Всякий журналист потребует переделки. Невозможно иначе. Компрометируется журнал. По- думайте сами. Пока я спорил с вами, я забывал об этом. Я на- стаивал, чтобы вы не отбрасывали уважения к себе. Журналисту мало дела до этого. Но он обязан думать об уважении публики к журналу. Извините меня, но эти выписки без обозначения, что они выписки, эти насмешки авторов над самими собою, эти бес- престанные противоречия, как будто говорящие: «мы пишем вздор» — все это компрометирует в глазах публики журнал, печатающий такое произведение. Подумайте сами. Она задумалась. — Да, вы прав. Ни один из ваших журналистов не согла- сится печатать «Перл создания» без переделок. А мы не можем согласиться на переделки. Как же быть? Я, право, не знаю. — И я не знаю. Подумаем. — Вот что: журналы боятся потерять уважение публики,— вдруг сказала она, — но ведь только журналы, уважающие себя. — Отдать в какой-нибудь непорядочный журнал. Хоть в «Современник», — она прибавила несколько слов, которые я не стану повторять. — Пожалуй, можно попробовать,—сказал я. — Извольте. Я не имел удовольствия быть знаком ни с кем в «Совре- меннике». Поэтому отослал в контору его «Перл создания» при записке в двух словах: сообщил свой адрес и больше ничего. Недели две прошло без ответа. Но вот, возвратившись до- мой, я нашел на столе у себя билетик, с фамилиею одного от- части известного писателя, которого назову, — как он сам вы- брал здесь подпись для себя, — Л. Панкратьевым. — Очень жалели, что не застали вас дома; спросили, когда можно застать. Я сказал: до одиннадцати часов каждое утро; сказали, что завтра будут. Г-н Л, Панкратьев участвует в «Современнике», потому я понял, что его посещение относится к «Перлу создания». На другое утро г. Л. Панкратьев действительно пожаловал ко мне. — Я такой-то, — он назвал свою фамилию и уж сел, пока произносил ее. — Мне не совсем приятно быть у вас. Но это так и быть. Я прочел «Перл создания» — скажите, как могла попасть в ваши руки такая рукопись? Начало было несколько необыкновенно. Но я знал, по слу- хам, о странности манер г. Л. Панкратьева, дарования которого я, впрочем, уважаю. 452
— Рукопись эта была доставлена мне от автора с просьбою позаботиться о ее напечатании. Вы сомневаетесь, имею ли я право располагать ею? — Ну вот, не то; вы уж и обиделись. Ну, я не умею гово- рить, что за важность. А мне любопытно знать имя автора. — Я не могу сообщить вам его. — Пожалуйста! Мне очень хочется знать его. Г-н Л. Панкратьев схватил меня за руку для большей убеди- тельности своего желания. — Не могу сообщить, я дал слово. — Ну, что ж такое, пожалуйста. Он сильнее прежнего пожал мою руку. — Да почему вам нужно знать? — А молодец этот автор! Можно сказать: «что рука до- стала, все пиши пропало»: знаете, я нашел там одну историю о своем каком-то родном, не знаю хорошенько, — двоюродный брат кому-то из родных деда или бабушки, дьячок, который стрелял в волков из маленького форта; осада его волками — слово в слово, как я слышал, и у меня в мемуарах записано со- вершенно так; ну, это вздор, что у него было пять таких избу- шек, всего-то одна; и я не слышал, чтоб он настрелял себе кучи шкур; говорили, впрочем, что штуки по три убивал в иной день. Но, конечно, этим не разбогатеешь. Ну, нельзя: на то поэзия, чтобы привирать. Знаете, поэзия — ведь это вранье. Все вранье, чепуха: Шекспир и все это — дрянь; одной хорошей парламент- ской речи не стоит все это, — правда ли? Но я не за этим. Это чорт с ним, с автором, что он крадет чужие рассказы: так и сле- дует; знаете, без этого нельзя. Потому и молодец. А пожалуй- ста, кто он? — Я уже сказал, что дал слово не сообщать его имени. Но если вы желаете каких-нибудь объяснений с ним, я совершенно могу заменить его перед, вами. — Что, уж не вы ли и есть автор? Эх, дурак я, и не дога- дался. А впрочем, что ж я за осел в самом деле: ну, где вам написать такую вещь? Это умная вещь. Впрочем, вы пожалуй- ста, извините меня, не сердитесь; это я сказал потому, что так сорвалось с языка, я вовсе не умею говорить. Пожалуйста, из- вините. — Я не сержусь, если вы сам находите, что выражаетесь не совсем удачно. — Нет, вы сердитесь. Вы, пожалуйста, извините. Ну, если вам мало этого, так простите. Для меня это пустяки сказать «простите». Но если вам это нужно, то серьезно: прошу вас, простите. Ну, пожалуйста. Простите. — Сделайте одолжение, скажите, что вы желаете сообщить автору или спросить у него. Я совершенно могу заменить его перед вами. 453
— Нет, не замените. Да вы все сердитесь? Ну, вот! Пожа- луйста, простите: я говорю серьезно. Пожалуйста. Я не умею говорить, только и всего. А автор молодец, — вот, это точно, молодец. И из Гоголя валяет, и из Диккенса, и из всякой книги, которая ему понравится, — валяет, да и баста. Ему все нипочем. Так и надо. Это и отлично. Что смотреть-то? Чорт с ними, что скажут, — очень нужно. Лишь бы публике было занимательно, да набиралось бы побольше материала. А что скажут «краде- ное» — эка важность! Да чорт с ними. Знаете, ведь все пишут из-за денег, — то есть умные. Дураки, конечно, нет. А умные только для денег. А на остальное — наплевать. Я вас уверяю, так надо. Автор молодец: валяет себе и знать ничего не хочет. Это очень нравится мне. Но ведь я не за тем приехал к вам, это не важность. Роман печатаем. Условия обыкновенные, то есть денежные. Но я не за этим. Это я написал бы вам, а не пота- щился бы за этим сам. У вас есть теморой? Вот, я ужасно ле- нив ходить, а теперь пришел пешком, потому что геморой. Ну его к чорту. Впрочем, пустяки. Говорят, неприятно. Вздор! Ни- чего. Только мерзко, правда. Но пустяки. Ну, а как же зовут автора? — Я не могу сказать, потому что связан словом, как уже говорил вам. — Эка важность, что обещались не сказывать. Пожалуйста, скажите. — Нет, не могу. Скажите мне. Я передам ему. — Да что, это пустяки, что обещались не говорить. Но, убедившись, наконец, что я не разделяю этого воззре- ния, г. Л. Панкратьев написал записку, объяснив мне, что он считает более верным написать записку, потому что я могу не понять, — потом попросил прощенья в этом и снова уверил, что он не умеет говорить; записка была если и странна, то более прилична. Он не запечатал ее и опять объяснил, что своей пе- чати нет при нем и что он жалеет об этом; потом попросил из- винения, потому что он сказал это потому, что он не умеет го- ворить, и тут же прибавил, что разумеется, что, впрочем, в записке нет ничего секретного, а только он не полагался на то, что я сумел бы передать его слова, но что я даже могу прочесть ее, но что он все-таки очень жалеет, что нет с ним его печати, а моею печатью не стоит запечатывать. Я сказал ему, что он может быть спокоен, что я не прочту его записку. Но теперь она возвращена мне Л. С. Крыловою для того, чтоб я привел ее здесь. Вот она. «Милостивый государь, я не мог узнать вашего имени и адреса. Я глубоко сочувствую вашему роману. Но, кроме того, у меня была другая причина желать познакомиться с вами. Я слышал рассказ о Григории Филипповиче от старика, очень 454
сходного с выведенным у вас. Я не полагаю, что сходство слу- чайно. Если ж оно не случайно, то мы с вами связаны общими воспоминаниями. Так ли это? Л. Панкратьев». Л. С. Крылова отвечала на эту записку запискою ко мне; вот она: «Потрудитесь передать г. Л. Панкратьеву, что рассказ о Гри- гории Филипповиче был слышан двумя из нас: моею сестрою и Дмитровскою; что старик, рассказывавший им эту историю, без всякого сомнения тот самый, который рассказывал ее и г. Панкратьеву: он характеризован так подробно и точно, что сходство между его портретом в «Перле создания» и воспоми- наниями г. Л. Панкратьева не могло быть случайно. Но, при всем желании нашего дружеского круга познакомиться с г. Л. Панкратьевым, мы твердо решили отказать себе в этом удовольствии. Он поймет и не будет в претензии, мы уве- рены. Мы уверены даже в большем. Он 'может оказать нам услугу. В письме, при котором вы прислали его записку, вы упомянули его слова, что он пишет мемуары. В начале вашей переписки с нами вы указывали очень важный недостаток в «Перле созда- ния»: в рассказах этого сборника или в этом романе нет нацио- нального и местного колорита. Он и не должен иметь его. Но очень хорошо было бы вставить в него несколько страниц, ко- торые набрасывали бы определенный национальный и местный оттенок и на остальное — для тех читателей, которым это было бы приятно. По всей вероятности, г. Л. Панкратьев не думает скоро пе- чатать свои мемуары: такие произведения оставляются на изда- ния внучатам; но, вероятно, некоторые отрывки из его мемуа- ров «можно было бы переделать так, чтобы не было неудобства напечатать их теперь. Попросите их у него для «Перла созда- ния». — Они, сказала я, дали бы (мнимый) местный и нацио- нальный оттенок всему остальному, совершенно не имеющему ничего подобного этому колориту, ни на что не нужному, как мне кажется, но для многих кажущемуся нужным. Но, кроме того, внесение этих отрывков (конечно, переделанных) в «Перл создания» доставило бы нам и существенное удобство: ими были бы совершенно закрыты мы от любопытства. Вся публика, увидев псевдоним «Л. Панкратьев» под одною из глав «Перла создания», предположила бы, что все остальное писано также литератором, которому принадлежит этот псевдоним. Поэтому передайте ему, что мы очень усердно просим у него мемуары; если можно, то и позволения поставить псевдоним «Л. Панкратьев» под теми отрывками, которые будут взяты из них. Л. Крылова. P. S. Вы очень мило описываете вид, приемы и ужимки, раз- вязность г. Л. Панкратьева и его манеру говорить. Некоторые 45S
из нас — немногие — имели случай видеть его раз или два и нашли, что все это подмечено вами очень верно. Но какой же вы злой! Это вовсе не хорошо». Я высказывал Л. С. Крыловой впечатление, произведенное на меня г. Л. Панкратьевым и его разговором; но я описывал ей это вовсе не с целью только посмеяться: я предостерегал ее от человека, который не понравился мне и напрашивается на зна- комство с нею. Я никак не полагал, что отрывок из моего письма к ней будет вставлен в рассказ, назначенный для печати. Нет надобности говорить, что этот отрывок — рассказ о разговоре г. Л. Панкратьева со мною при первом нашем свидании. Если бы зависело от меня, я не вставил бы этого отрывка. Но читатель знает, какой прием имеет Л. С. Крылова, — он был употреблен и тут. В своем рассказе о моих сношениях с нею она вставила все мое письмо. Я, убедив ее бросить ее рассказ обещанием, что уж лучше напишу я сам, ни одним словом не выразил в этом моего мнения или впечатления моего относительно г. Л. Пан- кратьева. Но Л. С. Крылова сказала: «Вставьте ж хоть ваше письмо о нем, или я напишу «фантазию» в «Перле создания» — и выскажу там уже все, что слышала от вас о г. Л. Панкратье- ве». — «Но как же это можно? Ведь это будет печататься в «Со- временнике», в котором он участвует». — «Ну так что ж? Они, как видите, интересуются «Перлом создания», поэтому согла- сятся, если сказать им: без этого мы не печатаем». — «Но не- ловко же», сказал я. — «Говорить то, что думаешь? Ловко или неловко, но хорошо». Словом сказать, она поставила меня в по- ложение, в которое так любит ставить людей и в которое так легко ставить их при решимости пользоваться таким приемом: «делай ты умеренно и благоразумно, — или я сделаю, и уже не так». Я должен прибавить, что г. Л. Панкратьев ухмыльнулся, когда я дал ему прочесть мое письмо о нем к Л. С. Крыловой: «Верно, смеялись надо мною? Или ругали? Эка важность: брань на вороту не виснет; как ни зови лишь хлебом корми; на всякое чиханье не наздравствуешься». Прочитав письмо, он с недоуме- нием посмотрел на меня. «Ну, так что ж? Эка важность. Я ду- мал, вы написали и чорт знает что, а это еще пустяки. Ну что ж? Зачем заставляли читать?» — «Лизавета Сергевна хо- чет, чтобы это было напечатано». — «Ну, так что? Вам совестно, что ли?» — «За вас». — «Ну, нашли за кого совеститься! Э, очень нужно. Какой мне от этого убыток? Я вам говорю, как умному человеку: для меня важно одно-с, деньги. Остальное — наплевать. Ну, простите. Это я неловко сказал. Вы не серди- тесь?» — Я только пожал плечами. Я должен сказать, что страницы, говорящие о г. Л. Панкрать- еве, принадлежат к числу тех страниц моего рассказа, которые очень не желал бы я видеть в печати. 456
Но я имею «смелость своих мнений», по прекрасному выра- жению французов. То, что я говорю, я говорю; то, что я пишу, я пишу. И если меня принуждают знакомить публику с какою- нибудь частью моих разговоров или писем, то я нисколько гае прочь. Когда я передал г. Л. Панкратьеву ответ Л. С. Крыловой, он сначала очень обиделся отказом ее и ее круга от знакомства с ним; хотя очень может, что его догадка о причине отказа была справедлива: «Они считают меня таким болтуном, кото- рому нельзя довериться ни в чем; что ж, это правда, такая молва обо мне существует, я знаю; но это пустяки». Я не могу судить, до какой степени он вправе обижаться этою молвою, но она действительно существует, к сожалению. Но потом он остыл: «Ну, да и прекрасно; болтун-то болтун. Пустяки. Не хотят знакомиться, то как угодно. Я не в претензии. Стоит оби- жаться! Вот, очень важно, что считают болтуном! — какой мне убыток от этого? Ни на грош. Стало быть, все равно». Когда он пришел к этому философскому заключению, я сообщил ему, что авторы «Перла создания» желали бы вставить в свое произ- ведение отрывки из его мемуаров, и объяснил, почему желали бы. — Слова, приемы, весь характер обращений г. Л. Панкрать- ева показывали глубокую искренность и твердость его в его принципе: «умные люди все принимают только с денежной сто- роны; нет убытка — то наплевать, есть выгода — то прекрасно». Но все-таки я не ждал успеха предложению, которое передал ему: за пять минут он чувствовал себя разобиженным, и я ду- мал, что это недавнее чувство помешает ему быть «умным чело- веком», в том смысле, как он понимает «умного человека». Но он сделал одну из своих гримас и сказал: «Что ж, это не глупо; почему ж?—пожалуй. Но я с них не возьму дешево. Мы по- говорим потом. Возьмите, вот первая часть. Пусть выберут, что понравится. Мне, конечно, выгодно это: мемуары 'мои в полном виде не могли бы быть напечатаны раньше, как лет через три- дцать. Значит, тридцать лет они были бы для меня все равно, что «козел — ни шерсти, ни молока». Потому я не продолжал их. Так, была глупость, потерял на это недели полторы — глупо, бросил, А вот выходит, что еще можно выжать из них что-ни- будь. Прекрасно». Я не могу не сказать, что был глубоко тронут такою вер- ностью философа его принципу. Но еще более был я тронут прекрасным продолжением его соображений. Он теперь был в духе, ухмылялся и гримасничал с большим усердием. — А вам, я думаю, кажется, что это свинство, пошлость? Пустяки! Это всякий умный человек должен так поступать. Что скажут?—да ну их к чорту! Наплевать! А вы, я думаю, ду- маете: «Тряпичкин, чистый Тряпичкин», — да, думаете это обо мне? 457
— Нет, не думал, потому что мне не пришло в голову вспомнить. — Ха, ха, ха! а ведь это остроумно, согласитесь, это очень мило: «Записки Тряпичкина» — в самом деле, что если я так назову свои мемуары? Это будет очень остроумно. Что вы ска- жете? — ведь вот вам не пришло бы в голову этакой штуки, называть самого себя Тряпичкиным? — Совершенно согласен. Никак не вздумал бы и не захо- тел бы. Г-н Л. Панкратьев так восхитился своей остроумною мыслью, что через две-три минуты восхищения, кажется, совершенно убе- дился в ее основательности: несмотря на все, что я видел в нем и слышал от него в два свидания с ним, я все-таки сначала не мог поверить, что он серьезно произнес те слова, которыми за- ключил свои комментарии на свою остроумную догадку, что к нему очень идет имя Тряпичкина: — Ну, так вот что: это так мило и умно, что это одно из моих условий: ту главу или часть, которую они возьмут из моих мемуаров, они должны назвать «отрывком из мемуаров Тряпичкина», «воспоминаниями Тряпичкина», — ну, или как там вздумают, все равно, — воспоминания, биография, мемуары, но только непременно «Тряпичкина» — непременно, непре- менно. Я попробовал отклонить г. Л. Панкратьева от этой остро- умной и милой оценки, которую он желал печатно сделать са- мому себе. Но, разумеется, где ж было мне, человеку обыкно- венному, достичь того, чтобы гениальный мыслитель и остро- умец обратил внимание на мои замечания. Я взял тетрадь мемуаров г. Л. Панкратьева и передал их Л. С. Крыловой. Через неделю я получил от нее продолжение «Перла созда- ния», которое и будет следовать за этою частью моего рассказа. Л. С. Крылова знала, когда я отправился сообщить г. Л. Пан- кратьеву их отказ от знакомства с ним и просьбу дать им его мемуары. В тот же вечер она приехала ко мне и была очень до- вольна успехом моего посольства. Я также был доволен: имя г. Л. Панкратьева действительно закрывало ее. Я искренно вы- разил ей, как рад хоть этому; но не скрыл и того, как усили- лось этим вторым свиданием с г. Л. Панкратьевым впечатле- ние, которое было произведено на меня первым знакомством с ним. Полчаса или больше мы говорили об этом, — вдруг она перебила меня: — Позвольте, что вздумалось мне. Имя г. Л. Панкратьева закрывает меня и всех нас других, писавших отрывки для «Перла создания»—так?—помните, вы сам подтвердили это. — Да. — Теперь мне вздумалось вот что: оно точно так же закроет 458
всякого. Вот мы с вами спорим; наши понятия выражаются в «Перле создания»; а ваши — хорошо было бы тут же рядом печатать и ваши мнения. Я теперь скажу вам наш план: в сле- дующих тетрадях «Перла создания» мы предполагали расска- зать в поэтической форме наши споры с вами. Но вы сами го- раздо лучший адвокат своих понятий, чем мы, не соглашающиеся с вашими замечаниями. Попробуйте сказать г. Л. Панкратьеву, не согласится ли он прикрыть и вас? Вот вам и можно было бы изобличить наши ошибки. Мы не могли ждать, чтобы вы скло- нились на подобную мысль, потому что вы никак не хотите, чтобы вас принимали за литературщика. А теперь, почему ж бы не написать возражения против «Перла создания», если бы г. Л. Панкратьев согласился дать этой статье свою подпись? Вы изображаете его таким человеком, который не стесняется никакими церемониями относительно себя и публики. Я решительно отказался. Но Лизавета Сергеевна и ее кружок схватились за эту мысль, и я уж рассказывал, каким оригинальным способом Л. С. Крылова заставила меня согласиться. Она написала изло- жение моих разговоров с нею; я, прочитав его, ужаснулся за нее и вызвался сделать все, что могу, лишь бы только она по- щадила свое спокойствие. Я сказал ей, что отправлюсь к г. Л. Панкратьеву, и если он согласится ссудить меня своею подписью, я сам расскажу то, что слишком вредно для себя на- писала она. Когда я объяснил г. Л. Панкратьеву, чего я желаю, он стал было выражать несогласие, но я знал его принцип и потому сказал прямо: — Я буду говорить с вами как с «умным человеком» — в том смысле, какой вы придаете этому слову. Я предоставляю в ваше распоряжение тот гонорарий, на который я имел бы право за мой рассказ. Он ухмыльнулся. — Это разумеется. Но это маловато. Вы там напишете чорт знает что, я думаю, все будет против моих убеждений. Эта штука пахнет не какими-нибудь, — что, вы на- пишете листа два печатных? — не какими-нибудь сотнею или двумя сотнями рублей. Вы видите, у меня своя коляска. Что мне двести целковых? Маловато. Мои убеждения я ценю дороже-с. Впрочем, не бог знает как дорого. Надобно быть рассудитель- ным во всем. Но за сотни рублей мою подпись нельзя-с ку- пить-с. Не тем пахнет-с. Нет-с, я вижу, мы с вами не сой- демся. Мне было неприятно продолжать. Когда я передал Л. С. Крыловой этот разговор, она попро- сила меня уйти из комнаты, потому что она хочет написать записку и для этого должна открыть лампу. Я ушел. Через пять минут моя жена позвала меня назад. 459
— Я написала записку; с таким человеком, как г. Л. Пан- кратьев, не для чего распространяться. Я написала только, что прошу его заехать к вам по денежному делу, и что слова, кото- рые вы скажете ему, он должен считать моими словами, и ре- шительными словами. Вы ему скажите вот что: «без вашего рассказа я не хочу печатать «Перл создания» в «Современ- нике». Она оставила мне записку не запечатанною; просила меня прочесть ее; я не прочел; но теперь она передана мне г. Л. Пан- кратьевым, и действительно состоит из нескольких строк, со- держание которых она передала мне: «Прошу вас заехать к Л. Д. Верещагину, поговорить о «Пер- ле создания», как о денежном деле. Слова, которые скажет Л. Д. Верещагин, считайте моими словами, и решительными словами. Л. Крылова. P. S. «Перл создания», вероятно, будет состоять из трех частей; очень вероятно, больше; едва ли меньше. Другие произ- ведения нашего дружеского круга если будут печататься, то не иначе, как в журнале, в котором будет напечатан «Перл созда- ния». Я отослал эту записку; на другой же день г. Л. Панкратьев явился ко мне. — Л. С. Крылова поручила мне сказать вам только два слова: она не печатает «Перл создания» без моего рассказа. — Ну-с, — сказал г. Л. Панкратьев. Лицо его передернуло, но он все-таки не преминул ухмыльнуться. — Только, больше ничего. — Понимаем-с, — ухмыльнулся. — Как же-с, понятно. Экая шельма! Ну, нет, напрасно так сказал: молодец! Экая молодец какой! И сама это придумала? Не ездила советоваться с мужем, или кто там у ней — отец, брат? Я молчал. Мне было неприятно. — Вы, если станете передавать ей, скажите, что она по- моему молодец. Знает, где раки зимуют. Это молодец. Похвалю, хоть со мною она делает мерзкую штуку. Скажут «подлец» — ну, да наплевать. Я молчал. — А, вот и отлично: бумага, перо. Позвольте-ка, я сяду к столу для аккуратности. Он сел к столу и принялся делать разные умножения. Я слышал: «15 р.», «2 р. 40 к.» и т. д., потом «год — положим 300; на другой — хоть 150 из них»; «а если положить 500», «а если положить 600», «а если положить 1000». — Да-с; по тысячам-то я в уме сосчитал бы, да я люблю с копейками, — это, знаете, моя слабость. Это я считал-с под- писчиков. Это-с посолиднее вашего гонорария, — мне на него плевать-с. Впрочем, возьму и его. Поняли что-нибудь? 460
— Понятно, — сказал я. — Вы принимаете очень солидное основание для ваших действий. — Я очень знаю, какими глазами вы смотрите на меня. Очень огорчаюсь этим. Потому что ведь, знаете, из вашего мне- ния я мог сшить шубу. Или нет? Убыток невелик-с поэтому. А я вам лучше скажу вот что: вы хотите прикрыться моею подписью, — превосходно. А подумали ль вы, что мои статьи посылаются в типографию писанные моею рукою? А вы, ве- роятно, думали «отдать рассказ писарю, и не узнает» — нет, батюшка, все в типографии догадались бы по переписке набело писарским почерком, что рассказ-то не мною писан. Что-с, при- ходило это в голову вам? Ну, да ничего, ничего: поверьте, ба- тюшка, я получше, чем вы думаете. Уж делать вам одолжение, так делать. Как вы теперь полагаете, сколько я должен взять с вас за то, что придется мне самому переписывать все своею рукою? — Ничего. Чорт «с ним! А впрочем, что ж... — Нет, зачем же, я не хочу так. — То-то, я уж и сам подумал, что сказал глупость. Свой рабочий день я оценю недорого. В день перепишу до 18 или 19 страниц печатных, впрочем, ведь это машинальная работа, от- дых. Я больше только для того, чтобы соблюсти принцип. А тут невелик расчет. Штука в подписчиках. Я предложил г. Л. Панкратьеву переписывать и «Перл со- здания» на тех же условиях. Но я должен отдать ему справед- ливость: на этот раз он отступил от своего принципа. — Чорт их знает, кто они такие. Ведь вы не знаете? — Нет. — Ну, так чорт же их знает, сколько у них денег. Нет, уж об этом мы поговорим после, когда познакомитесь хоть вы, что ли, с ними. Чорт их знает, может, для них это расчет. А это точно, ваша правда: надобно переписывать моею рукою и «Перл создания». А ну их к чорту! Впрочем, все-таки штука хорошая. Мне очень неприятно, что я должен был именно это, а не что-нибудь более хорошее написать о г. Л. Панкратьеве. Но — но эта неприятная вещь имеет и приятную сторону: пусть моло- дые энтузиасты видят, каковы некоторые из людей, пользую- щихся их благородною пылкостью. Я не действую непрямо: я прочел г. Л. Панкратьеву эти страницы и спросил его, приятно ли ему будет переписы- вать их. Он ухмыльнулся и сказал: — Не беспокойтесь, это нашему брату не так невкусно, как вы полагаете. Вы сами по себе, а мы сами по себе. И он захохотал во все горло. Но мне кажется, что его смех был принужденный, не искрен- ний. 461
Он и сам, вероятно, заметил это, потому что сказал: — А что, вы полагаете, я думаю, что я не от души хохочу? Впрочем, вы прав: в человеке нет души, как же мне хохотать от нее? Он, кажется, остался очень доволен этою остротою. И даже все это нисколько не подействовало на Л. С. Кры- лову. Она молча слушала мои рассказы о г. Л. Панкратьеве и холодно отвечала двумя-тремя словами: «Вы полагаете, что он нуждается в вашем добром мнении?» О, конечно, нет! Из него нельзя сшить шубы. Или: «Я все это давно слышала». Еще бы не слышать! Но тем более удивительно, что энтузи- асты все-таки остаются энтузиастами. Но оставим, наконец, в стороне г. Л. Панкратьева с его прин- ципами: «деньги», «наплевать», «ну, их к чорту». Я сказал, что передал Л. С. Крыловой мемуары, взятые мною у г. Л. Панкратьева, и что через неделю после того Л. С. Крылова прислала мне продолжение «Перла создания». С тем вместе она возвратила мемуары г. Л. Панкратьева и в своей записке говорила, что она и ее кружок «взяли из этих ме- муаров все, что можно было взять, и надеются, что заимство- ванные из них отрывки переделаны не больше, но и не меньше того, сколько было нужно». Итак, я имел теперь в руках образец того, как переделыва- ются факты, выдаваемые в «Перле создания» за вымышленные рассказы. Рукопись г. Панкратьева вдвое или втрое обширнее, чем глава, которая составлена из нее в «Перле создания». В руко- писи г. Л. Панкратьева находится много рассуждений, которые были бы скучны для читателей романа. Эти философствования выброшены. В рукописи г. Л. Панкратьева есть много мелких анекдотов, которые могут иметь цену в мемуарах, как в исто- рической книге, но не имели бы никакой занимательности для читателей романа. Эти мелкие анекдоты выброшены. От этих выпусков объем уменьшился в три раза. От этих выпусков образовались пробелы. Потому в «Перле создания» глава состоит из отдельных рассказов; в рукописи идет непрерывная речь. Вот и все, в чем состоит переделка. Все взятое в «Перл создания» из рукописи г. Л. Панкратьева взято слово в слово, без всяких перемен. Вот что увидел я из сличения рукописи с так называемою «переделкою» ее в «Перле создания». Что мне прибавлять к этому? Судите теперь, прав ли я был, убеждая Л. С. Крылову бросить намерение печатать историю «Белого пеньюара». Л. Верещагин. 462
(РУКОПИСЬ ЖЕНСКОГО ПОЧЕРКА) ПЕРЛ СОЗДАНИЯ Роман или не-роман, посвящаемый a m-lle В. М. Ч. одним из авторов. И томление разлуки — Выношу я, не скорбя: Друг мой LL, эти руки Вьют подарок для тебя 78. Летают сны-мучители Над грешными людьми, И ангелы-хранители Беседуют с детьми79. Продолжение конченной первой части. ГЛАВА ПЕРВАЯ КТО УГОДНО, ЧТО УГОДНО CAS JON WILL... ПОДРАЖАНИЕ ШЕКСПИРУ. — ДРАМА) Сочинение А. Тисьминой-Дмитровской ДЕЙСТВИЕ ПЕРВОЕ Кондитерская Доминика — на Невском проспекте, против Казанского собора. Описание места действия. Кондитерская Доминика имеет три комнаты рядом, выходящие окнами на Невский проспект. В первой ком- нате— собственно кондитерская, она знакома очень многим; вторая ком- ната— газетная, она также известна очень многим. Притом, подробно опи- сывать эти две комнаты не нужно, потому что главное действие происходит не в них, а в третьей, последней комнате, бильярдной. Посетители входят в нее через дверь из второй комнаты. Входя, они видят длинную комнату, поперек которой стоят три бильярда; по левой стене — длинной-—окна на Невский проспект. Кроме той стены, в которой дверь, по всем трем другим стенам идет неширокий турецкий диван, обитый красным бархатом. Он прерывается только в одном месте длинной стены, противоположной окнам;* тут маленькая дверь, оклеенная обоями под одно со стеною; дверь эта — только для прислуги. Удобнее всего сидеть на диване по короткой стене, составляющей глубину комнаты: тут расстояние между длинною стороною последнего бильярда и диваном довольно велико. Но интересующиеся игрою предпочитают сидеть на диванах вдоль длинных стен: с этих диванов, довольно высоких, прекрасно видны шары и удары. Действие начинается в половине второго. На всех трех бильярдах играют. По дивану задней стены (противопо- ложной входу), в глубине комнаты, сидят или стоят перед этими сидящими, разговаривают с ними человек двенадцать. Все они, очевидно, приятели между собою и составляют одну группу, в которой идет живой разговор. 463
Господа, составляющие группу, часто переменяют свое положение, по ходу разговора: одни встают, другие садятся, проходят по нескольку шагов один к другому. Большая часть из них — молодые люди; но есть три-четыре гос- подина средних лет и один старик. На бильярде, ближайшем к этой группе, играют люди средних лет, пови- димому очень смирные и совершенно занятые своею игрою; на среднем биль- ярде — господии высокого роста, лет под тридцать, и юноша маленького роста, повидимому грек, в феске; на бильярде подле двери (первом от входа) — офицер и господин в пальто, оба молодые. По диванам длинных стен сидят разрозненно человека четыре постоянных посетителей бильярд- ной; у окна против среднего бильярда -— неизвестный юноша. Все они очень внимательно смотрят на игру. я в л е н и е 1 Первый господин средних лете румяными щеками (вынимая прекрасную сигарочницу из английской кожи с черепаховыми украшениями, продолжает). Да, господа, вообще все очень, очень ^двинулось вперед в последнее время. Посмотрите, купил третьего дня. Скажете ли, что не из Па- рижа? А между тем, здешней работы. (Вынув сигару, подает сигарочницу ближайшему из разговаривающих. Все поочередно смотрят.) Один из хора. Прекрасная работа! Неужели не париж- ская? Второй из хора. Отличная работа! Неужели здешняя? Старик. Где купили? В Гостином дворе? Первый го-с подин. В Гостином дворе! Да, в Гостином дворе! Вот как ныне! (Смотрит на всех с удовольствием. На лицах у всех выражается также удовольствие.) Старик. Двадцать лет назад ничего такого не могли вы найти в Гостином дворе. Княгиня, когда мы приехали с нею в Петербург, не брала ничего нигде, кроме английского мага- зина и Делиля (тогда Делиль назывался просто Лионский ма- газин). Мне велела, чтоб я заказывал все платье себе у Фрейде (это был тогда первый портной, господа, жил в Малой Садо- вой). Теперь ее дочь щеголяет гораздо лучше ее, а почти все берет в Гостином дворе. А я, господа, — посмотрите на пальто, ведь недурно, не правда ли? — беру платье в магазине готового платья. Хор. Неужели, Петр Иванович, это из магазина готового платья? Старик. Да. Видите, не хуже ваших модных портных и гораздо дешевле. Советую и вам, берите в... (называет имя ма- газина). Конечно, двадцать лет назад нельзя было сделать этого: кроме Фрейде, никто не умел сшить порядочно. Но теперь не то. Вы, Федор Амосович, говорите совершенную правду: все очень много переменилось к лучшему. Я хоть и старик, но вижу 464
это и радуюсь. Что мы были тридцать лет назад? Стыдно вспомнить! Первый господин (Ф едор Амосович). Стыдно вспомнить, Петр Иванович. Возьмем, например, моего отца. Ко- нечно, он между вами был умнейший человек и по тогдашнему времени даже очень образованный человек. Но нельзя же не сознаться, что он был глуп как пробка и совершенно не пони- мал принципов цивилизованной жизни. Я не порицаю бескоры- стия—странно было бы порицать первую основу истинного прогресса. Но человек всегда должен исполнять свои обязанно- сти. Бывши двадцать три года на таком месте, в таком богатом уезде, где так развита процессомания, он оставил сыну те самые полтораста душ, которые наследовал от своего отца. И три де- сятка собак — единственное приобретение, которое он умел сделать. Оставь он сыну тысячу душ, вместо полутораста, такую ли карьеру я имел бы? А он очень мог оставить мне тысячу душ. Второй господин с румяными щеками. Это справедливо. Но вы не можете жаловаться на карьеру, Федор Амосович. Конечно, вы обязаны ею только вашему уму и обра- зованию. Но тем больше чести для вас. Федор Амос о'вич. Прибавьте: и моим принципам. Ныне требования общественного положения таковы, что либе- ральный взгляд признан первою необходимостью. Перестали от- крещиваться от либеральных людей, как от чумы; напротив, по- няли, что в либеральных принципах — прогресс, в прогрессе — развитие, в развитии — все. И потому стали ценить людей. Вот чем я объясняю свою карьеру. Это скромнее, нежели приписы- вать ее только уму. Принципы важнее. Но все-таки то ли было бы, если бы этот осел оставил мне тысячу душ. Петр Иванович. Я совершенно согласен с вами, Федор Амосович, относительно прогресса и принципов; но не могу, не могу одобрить колких слов сына об отце. Федор Амосович. О принципе семейной жизни не буду спорить с вами. У вас свой взгляд, очень почтенный, у меня — другой. В общей идее по этому вопросу мы с вами не сойдемся. Но б вопросе о факте вы должны согласиться со мною. Мой отец был скотина. Был двадцать три года судьею — факт; оставил сыну полтораста душ, которые получил от отца, — факт. Итак: ско- тина — факт. Рыскал с собаками и забывал свои обязанности. Второй господин. Вы преувеличиваете его страсть к собакам. Федор Амосович. Вы хотите сказать, что у него было больше страсти к его матери? (Хлопает по плечу третьего гос- подина средних лет с румяными щеками,) Ты не сердишься, cher frere? * * Дорогой брат. 465
Третий господин с румяными щеками. Это была любовь страстная и возвышенная. И кто, видевший досто- почтенного олуха Петра Ивановича Добчинского, фамилию ко- торого имею удовольствие или неудовольствие носить, может осудить мою мать за то, что она предпочла иметь моим отцом не его, а твоего отца? Старик (Петр Иванович). Зачем вы, Иван Петро- вич, так отзываетесь о Петре Ивановиче? Вы совершенно при- няли тон, каким говорил о нем и о всех нас этот подлец. Хоть бы обо мне — чего он не выдумал? И петушком-то я бежал за дрожками, когда ваш батюшка и Антон Антоныч поехали в гос- тиницу, и в дверь-то я упал, когда они разговаривали с Иваном Александровичем, и нос-то я себе расшиб, — и чего, чего не выдумал, подлец. (Все улыбаются, Федор Амосович хохочет.) Но вот вам последнее доказательство: если б я был такой урод, каким он меня описал, мог ли бы я стать теперь тем, чем вы меня видите? Согласен: мы жили в глуши, отстали от века; главное, и самый век был непросвещенный. Но вы видите на мне, что в нас были задатки лучшего. Посмотрите на самих себя, — могли ли бы дети быть такими европейцами, если бы отцы были такие допотопные уроды? (Половина хора недоуме- вает, но усиливается улыбаться; другая половина перестает улыбаться.) Федор Амосович. Нет, нет, Петр Иванович, вы все- таки человек старого века. То, что мы европейцы, дано нам про- грессом века; мы ничего не наследовали, кроме безобразия; про- гресс века и наши собственные усилия превратили нас в людей истинно просвещенных. Это понятно всем. Только ваши лета, Петр Иванович, извиняют вашу отсталость. Как можно в наше время бранить Гоголя? И за что? Например, беру даже вас, Петр Иванович; можно ли обижаться вам тем, что он совер- шенно верно изобразил ваше тогдашнее общество и в том числе вас? Похожи ли вы на того Петра Ивановича Бобчинского, ка- ким были тридцать лет назад? — Нимало. Что у вас общего с ним? То же, что у нынешней России, просвещенной европей- ской державы, с Россиею Котошинских времен. Имя, только имя. Следовательно, и для вас нетрудно сказать: да, то были скоты, которых так и следовало изображать скотами, как делал Гоголь; и мы, — это можете легко сказать и вы, Петр Ивано- вич, — мы очень благодарны ему за то, что он исправил нас этим справедливым сарказмом. Первый из хора. Жгучий сарказм Гоголя очистил Рос- сию от недостатков. Второй из хора. Благодаря силе его сарказма все обла- городилось. 466
Я в л е н и е 2 Группа. Те же, то есть Федор Амосович Ляпкин-Тяпкин, Петр Ивано- вич Бобчинский, Иван Петрович Добчинский, второй господин средних лет с румяными щеками и хор. — К ним подходит еще господин благородной наружности, с благородными манерами, лет 25, не больше. Играющие на бильярдах продолжают играть, одиноко сидящие на дива- нах у длинных стен продолжают сидеть и смотреть на игру. В числе других продолжает одиноко сидеть и смотреть на игру и Неизвестный юноша. Федор Амосович (подходящему к группе молодому человеку). А, здравствуй, брат. Господа, вы знакомы? (Хор от- вечает: «Как же!» и все поочередно жмут руку новопришед- шему. Только Петр Иванович Бобчинский и второй господин с румяными щеками выражают жестами, что еще незнакомы.) Федор Амосович. Рекомендую. Иван Никанорович Анучкин, Петр Иванович Бобчинский. (Анучкин и Бобчинский говорят* «очень приятно» и жмут руки.) Иван Никанорович Анучкин, Филипп Артемьевич Земляника. (Анучкин и Земля- ника говорят: «очень приятно» и жмут руки.) Что ж, поздра- вить? Анучкин. Поздравь. Федор Амосович. И вдвойне? Анучкин (улыбаясь). И вдвойне. Первый из хора. Когда же свадьба? Второй из хора. Какая образованная девушка! Всту- пили в должность? Анучкин. Свадьба через две недели, не больше. Ныне не принято возиться долго с приданым, и прекрасно. — Как же, представлялся. Хор. Ну, что ж? Как он? Анучкин. Был очень любезен. Хор. Да? Анучкин. Очень. Земляника (отводит в сторону ближайшего к нему, пя- того из хора — тихо). Какая должность? Кому представлялся? (Пятый из хора отвечает.) О, о! Так он теперь близкий к нему человек? Пятый из хора (также тихо). Очень. Земляника (тихо). А невеста кто? (Пятый из хора от- вечает.) Это очень кстати для меня. Благодарю вас. (Оба воз- вращаются к группе. Группа продолжает разговор с Анучкиным.) Хор. Будто? Анучкин. Клянусь, не верил, что она не парижанка. Го- ворил: таких прекрасных манер и такого прононса я не встре- чал ни в Петербурге, нигде; вы парижанка. Хор. Дюма сказал! Как вы счастливы, Анучкин! Земляника. (Анучкину). Позвольте спросить: вам из- вестен некто Фемистоклюс Манилов? 467
Анучкин. Бывший attache при парижском, ныне attache при венском посольстве? Земляника. Да. Анучкин. Он женат на кузине моей невесты. Земляника. А его брат на моей племяннице. Анучкин. Очень, очень приятно. (Жмут руки.) Земляника. Вы частый гость здесь? Анучкин. Да захожу нередко. Нельзя ж не быть на Нев- ском, того требует общество. А здесь самое удобное пере- путье. Земляника. А я так обременен служебными занятиями, Иван Никанорыч, что не могу часто пользоваться этим удоволь- ствием. Поруководите мою неопытность, как родственник. Что здесь хорошо из закуски? Анучкин. Все хорошо. Но теперь особенно рекомендую: у них превосходные ecaillus — знаете? Земляника. Человек простой; нет, к стыду моему, не знаю. Поруководите. Анучкин. Пойдем к буфету. (Уходят.) явление з Первая комната кондитерской, где буфет. У одного из окон сидят за маленьким столиком Анучкин и Земляника. На тарелке остатки превосход- ных ecaillus. Земляника (отирая рот). Прекрасно. Вкусом напоми- нает лабардан. Анучкин. Что такое лабардан? Земляника. Рыба. Анучкин. Возьмите ж, как приготовлено: ecaillus и напо- минают вкусом лабардан, между тем как ecaillus — птица. В этом и состоит искусство. Земляника. Да, очень усовершенствовано приготовле- нием. Поверьте ж мне, Иван Никанорыч, я говорил только мень- шую половину того, что мог бы сказать, и только потому, что считал моею обязанностью предупредить вас, как родственника. Не будьте доверчив к нему. Анучкин. Очень благодарен вам. Вижу вашу искренность. Но кто бы мог подумать? Такой просвещенный человек, так прекрасно смотрит на все современные вопросы и притом так владеет французским языком. 3 е м л я н и к а. Да, и между тем первый готов подставить вам ногу. Анучкин. Очень, очень благодарен, что вы предупредили меня. Что же касается вашей службы... Земляника. О, нет, я не смею утруждать вас. Разве при 468
случае. Не ручаюсь в себе ни за таланты, ни за что; это увидит само начальство и оценит. Но за одно ручаюсь: честность, вер- ность и усердие. Но не смею, не смею утруждать вас, добрей- ший Иван Никанорыч. А н у ч к и н. Нет, нет, с большим удовольствием. (Встает. Земляника встает, жмет ему руку, с чувством смотрит в глаза, и оба возвращаются в бильярдную, к своей группе.) ЯВЛЕНИЕ 4 Бильярдная. — Та же группа, опять в полном составе. Играющие про- должают играть, смотрящие на игру — смотреть. Третий из хора (продолжая). И, таким образом, муж остался совершенно доволен. Но я вам должен сказать самое интересное: оно состоит в том, что с тем вместе я вел другое дело, совершенно в другом вкусе; то есть в том же, но, господа, требующее тайны. (Понижает голос. Все подсовываются голо- вами к немц, подставляя уши к его рту. Через минуту весь хор фыркает. Федор Амосович улыбается, Петр Иванович Бобчин- ский ржет, хлопая себя по бокам.) Хор. Беспободно! Федор Амосович. Очень ловко. Но не врешь ли ты? Третий и з х о р a. Bpv? вот прочти. (Вынимает письмо и подает Федору Амосовичу.) Но, господа, это тайна. Хор. Понятно; будто ты не знаешь нас! Федор Амосович (читая письмо). Да, господа: точно, не врет. «И я умоляю вас, которого желала бы задушить». Очень чувствительно. (Письмо переходит из рук в руки.) Хор. Молодец! Ха, ха. ха! Третий из хора. И все-таки, господа, скучно. Чего бы еще, кажется? А все как-то недостает чего-то. (Зевает и потя- гивается.) Чувствуешь какую-то скуку, пустоту в сердце, душа не наполнена. (Потягивается, зевает и обводит глазами комнату. Тихо.) Не знает ли кто, что это за человек? (Показывает гла- зами на Неизвестного юношу.) Хор. Нет. А кто бы это был, однако? Любопытно. Четвертый из хора. Да, совершенная правда: наша жизнь не может удовлетворить человека, имеющего идеальные стремления или гражданские потребности. А кто ж это, однако? Петр Иванович Бобчинский (обрашаясь к бли- жайшему маркеру). Подойди сюда на минутку. (Маркер подхо- дит. П. И. Бобчинский тихо, указывая глазами на Неизвестного юношу.) Кто это сидит, не знаешь? 469
Маркер (обыкновенным голосом). Не знаю. П. И. Бобчинский (тихо). Спроси у других, не знают ли. Маркер (обыкновенным голосом). Да вы сам потрудитесь спросить. Мне некогда, вы видите: я занят. (Отходит к своему бильярду.) П. И. Бобчинский (берет под руку одного из хора). По- смотрим на игру. (Идут к среднему бильярду вдоль стены, про- тивоположной окнам, и становятся против Неизвестного юноши.) Иван Петрович Добчинский. Любопытен, ста- рик! Но так ли это делается? Я сейчас все разузнаю, господа! (Идет мимо бильярдов, вдоль стены, где окна, и, поровнявшись с Неизвестным юношею, слегка задевает его колено.) Извините, сделайте одолжение! (Неизвестный юноша молча кивает голо- вою, принимая извинение.) Смотрите на игру? Неизвестный юноша. Да. И. П. Добчинский. Кажется, хорошие игроки? (Неиз- вестный юноша молчит.) Я тоже охотник смотреть на хороших игроков. Если позволите. (Садится подле Неизвестного юноши.) Вы часто бываете здесь? Неизвестный юноша. Да. И. П. Добчинский. Прекрасная кондитерская, этот До- миник. Не правда ли? Неизвестный юноша. Да. И. П. Добчинский, И всегда встречаешь здесь такое прекрасное общество. Вы не знакомы ни с кем из этих господ? (Указывает на группу.) Неизвестный юноша. Нет. И. П. Добчинский. Вероятно, имеете мало знакомых? Давно вы в Петербурге? Неизвестный юноша. Давно. И. П. Добчинский. В таком случае не могу ли я попро- сить у вас некоторых советов? (Неизвестный юноша смотрит на него с недоумением) — потому что у меня тоже мало знакомых. Эти господа, с которыми я говорил, вы не думайте о них: в пер- вый раз вижу. Но они все какие-то замкнутые. А я человек пря- модушный, и, признаюсь, что-то располагает меня к вам. Я долго смотрел на вас и, наконец, решился: ваше лицо такое открытое, благородное. Вы извините меня, я человек простой: что на уме, то и на языке. (Неизвестный юноша смотрит на него с удивлением, но уж без всякого недоумения.) Решился подойти к вам и посоветоваться. Хочу купить ильковую шубу. В каком магазине вы рекомендовали бы? Неизвестный юноша. Не умею вам сказать. (Смот- рит на часы, встает и, слегка поклонивишсь, уходит.) 470
ЯВЛЕНИЕ 5 Группа, встречая возвращающихся к ней И- П. Добчинского, П. И. Боб- чинского и его спутника из хора, улыбается. П. И. Бобчинский (указывая группе на И. П. Добчин- ского), Ловок! Много узнал! И. П. Добчинский (обиженным голосом). Вероятно, я неловок, если он поджал хвост и дал тягу. (Твердо смотрит в глаза каждому желающему насмешнику и складывает руки на спину, отчего фигура его принимает позу, полную достоинства.) Но все-таки знаю теперь то, что знаю. П. И. Бобчинский (сохраняя насмешливость). Ничего не узнал он, господа. И. П. Добчинский. Конечно, ничего. Но, быть может, вы, Петр Иванович, не забыли Степана Ивановича Коробкова? П. И. Бобчинский, Земляника и Федор Amo- co в и ч. Как не помнить! Ну? И. П. Добчинский. Ну, и только. А вы еще подходили смотреть, Петр Иванович. П. И. Бобчинский. А действительно, есть сходство в лице. Хор. Что такое, господа? Кто Степан Иванович Коробков? П. И. Бобчинский. Это, видите, был у нас отставной казначей. Вышел в отставку с состоянием. Натурально, сын уехал служить в Петербург. И надобно полагать скорее всего, что этот молодой человек — сын этого сына. Кажется мне, что я слышал, что этот сын женился тогда и что у него были дети. И. П. Добчинский. Чего ж тут полагать: лицо — выли- тый дедушка. Федор Амосович. Это должно быть так. Но кто бы ни был этот юноша, я должен сказать, что не могу предвещать ему ничего хорошего. Волоса до плеч, конечно, это предрассу- док — глупое предубеждение — было, было. Да, когда длинные волоса были только мода, это было прекрасно и мило. Что мо- жет быть лучше вьющихся, шелковистых волос юноши, локо- нами падающих на плечи? Тогда предубеждение против них было предубеждением. Но надобно понимать дух времени, сле- дить за его развитием. Теперь это не то. Мода, десять, даже пять лет тому назад имевшая только смысл изящества, стано- вится эмблемою, в которой надобно видеть симптом. Этого не понимают и говорят: восставать против длинных волос предубеж- дение. Я же говорю: было; было предубеждение. Но я слежу за развитием духа времени и потому говорю: я не могу предсказать ничего хорошего этому юноше, Коробкову junior. (Умолкает.) 471
Четвертый из хора. Hear, hear! * Хор. Hear, hear! Четвертый из хора (пятому). Но, действительно, в нем есть что-то Кобденовское, и вы увидите, что тогда он или будет на министерской скамье, или будет [рубить] ее в щепы. Пятый из хора. Кто ж в этом сомневается! Hear, hear! Первый из хора. Да, длинные волоса — это симптом. Второй из хора. Это эмблема, в которой нельзя не ви- деть симптома. П. И. Бобчинский. Однакоже, господа, точно: надобно узнать, не мазурик ли. Пойду к буфету, спрошу. (Уходит.) Фе дор Амосович (сострадательно пожимает пленами). Понял! Четвертый из хора (с негодованием). Говорите для таких людей! Они всему дают свой узкий смысл, а между тем, опасность для общества растет. Федор Амосович. Он старик, ему извинительно не иметь гражданского инстинкта. Вспомните, в какие времена он развился. Он услышал слово «прогресс» в первый раз чуть не на пятидесятом году жизни. От людей старого поколения нельзя требовать того, что мы находим в себе. Да, отрадно видеть, как идет вперед наше молодое общество! Я смотрю на вас и спра- шиваю:— что я вижу перед собою? — и говорю себе: я вижу Европу и прибавляю: Европа должна иметь европейские условия жизни. Четвертый из хора. Hear, hear! Хор. Hear, hear! Браво! Hear, hear! Продолжайте. Hear, hear! Федор Амосович. И я говорю: прошли времена не- вежественной апатии, и каждый просвещенный человек требует себе права приносить свои таланты на служение обществу. Что слышал я несколько минут тому назад? И где ж слышал? — здесь, в этой зале, в этой бильярдной, — да, в бильярдной, в этой биль-ярд-ной, — что я слышал в ней? Слова, за- ставившие меня скорбеть, как друга; радоваться, как гражда- нина. Один из моих друзей, имени которого не называю (гра- жданская любознательность хора удвоястся), не называю, хотя факт, о котором я буду говорить, не имеет в себе ничего, кроме приносящего честь лицу, которого я не называю, — один из моих друзей, говорю я, человек молодой, прекрасный чертами лица, об- ворожительный для женщин (некоторые из хора начинают по- глядывать на третьего из хора и ободрительно кивать ему. Тре- тий из хора поправляет воротнички), и человек, вполне пользую- щийся своим prestige **, не знающий счета своим победам, этот сча- стливец эпикурейского наслаждения, рассказав нам свою polisso- * Слушайте» Слушайте! ** Престиж. 472
nery * с этою Кораблевою, — он говорил о тайне, но я не пола- гаю, чтобы эта тайна могла сохраниться, потому не могу не при- вести факта, — рассказав нам эту polissonery, and upon ray honour, a first - rate polissonery, он заключил свой джовиальный рассказ словами: «и все-таки скучно! Чувствуешь, что чего-то недостает». Я слышу эти слова и говорю: они — глагол времен и глагол времен, возвещающий наступление новой жизни для моей нации. И я говорю моему молодому другу (в двери показывается Я. Я. Бобчинский и вслед за ним неохотно идущий один из старших слу- жителей кондитерской Доминика): мой друг, вам недостает граж- данской деятельности, и вот вам мое слово: вы будете иметь ее, вы скоро будете иметь ее, и вы употребите на служение обще- ственному прогрессу и высоким национальным целям те таланты, которые делали вас неодолимым победителем на арене грациозного состязания; столь же неодолим будете вы в пожинании лавров на другом, более изобильном поприще. Слово мое не произносится быстро, потому не произносится напрасно. Dixi **. (Умолкает.) ЯВЛЕНИЕ 6 Те же. П. И. Бобчинский и один из старших служителей кондитерской Доминика подходят. П. И. Бобчинский. Что такое? Четвертый из хора (тихо Я. Я. Бобчинскому). Бо- жественен! (Указывает на Федора Амосовича.) О'Коннель, О'Коннель. Тьер и Ледрю-Роллен вместе, и при этом красноре- чии их, государственный ум сэра Роберта Пиля. (Хор, в благо- говении, безгласен.) П. И. Бобчинский. Да, батюшка, вот они каковы, наши-то! Я сам на руках нянчил. И тогда было видно: выйдет в люди, выйдет! И сбывается мое слово! Хор (приходя в чувство, неистово). Hear, hear! Земляника (под шумок, шепчет на ухо Анучкину). Под- ставит ногу, скорее постарайтесь сам скувыркнуть его. А ну ч к и н (тихо). Нет, нет! Отечеству нужны такие люди! Земляника (тихо). Ну, мы с вами поговорим после. А н у ч к и н (отрицательно трясет головою, тихо). Нет, нет! гражданин и гений! Нет, я не стану поперек дороги такому деятелю! Такие люди нужны отечеству на высоких постах. Земляника (громко Федору Амосовичу). Прекрасно, прекрасно, Федор Амосович! Вам следует быть министром. И бу- дете. Помяните тогда нас, ваших чтителей, во царствии своем! Хор. Нет, нет! этого человека должны оценить! Его оценят, оценят, оценят! Что тут смотреть, что у него только анненская * Шалость, повесничанье. ** Сказал! 473
лента, ему надобно тайного советника и Владимира первой, Вла- димира первой! Владимира первой! Никто не вправе обижаться! Какая тут очередь. Владимира первой! Земляника. Глас народа — глас божий, Федор Амосович. Федор Амосович. Я ничего не ищу, господа, кроме возможности проводить мои принципы. Я не возьму ленты. Я взял ленту прежде, потому что два года тому назад было не то. Теперь я не беру ленты. Я не ищу и громких званий. Я говорю: назовите меня Clerk to the minister-president *, более ничего не ищу: «секре- тарь», если хотите, «письмоводитель», — согласен даже: «писец, писарь, канцелярский чиновник при президенте министров». Я смотрю на вещи практично и бескорыстно. Я не хочу ничего. Дайте мне возможность проводить мои принципы. Почести — я не требую их. (Умолкает.) Хор. Почести не уйдут, это правда! Секретарем, секретарем к президенту министров! (Гвалт.) (Из смежной и даже первой комнаты кондитерской входят люди. Толпа, Шум и гвалт. Глас народа. Новопришедише спрашивают: «Что такое?» — Члены прежней группы объясняют в кратких словах. Старший слуга кондитерской видит, что дело выгодно для буфета кондитерской, потому ждет довольно долго.) Старший слуга кондитерской (П. И. Бобчинско- му). Извините, сударь, я с удовольствием подождал бы еще, но нужен за буфетом. Извините, сделайте одолжение: я пойду туда. П. И. Бобчинский. Нет, нет, мой друг, объяснимся. Хор. Ах, да! Ну, что же, что? Что это за человек? Старший слуга. Я ничего не знаю о нем. Хор. Как не знать? Вы должны знать! Старший слуга. Где ж нам знать? У нас бывают ты- сячи народу. И разве мы расспрашиваем? Что нам? И. П. Добчинский. Позвольте, господа. Так нельзя. С этими людьми надобно говорить умеючи. Часто он бывает здесь ? Старший слуга. Часто. И. П. Добчинский. Как же вы не заметили, что он ма- зурик? Чего вы смотрите? В третьем году у меня пропала трость. Вот что выходит оттого, что вы не смотрите. Старший слуга. В нашей кондитерской пропала? Я не помню. Часто случается, что забывают трости, другие вещи. Потом приходят, смотрят, берут. У нас и теперь есть две трости, ждут своих хозяев. А чтобы пропадали вещи, я не помню таких случаев. И. П. Добчинский. Не у вас, а у Иванова, подле Симео- ния. * Секретарь при мииистре-президеит. 474
Старший слуга. Как не знать Иванова? Но его конди- терская очень давно закрыта, сударь, гораздо больше двух лет. Да и у него едва ли могло это быть. А разве вы не потрудились зайти спросить, или забыли где в другом месте? И. П. Добчинский. Это правда, я не спрашивал, потому что трость простая, всего дан был четвертак. Но он все-таки ма- зурик. Старший слуга. Нет, сударь, вы напрасно грешите. Мы на этот счет внимательны. Мазурика сейчас видишь, что мазурик. И. П. Добчинский. Что ж он здесь делает? Зачем он здесь бывает? (Посторонние, пришедшие из других комнат, начи- нают расходиться.) Старший слуга. Мы вот с ними (указывает глазами на П. И. Бобчинского) спрашивали всех служителей, потому что им было очень любопытно. Ничего не делает. И. П. Добчинский. Ну, как ничего? Не может быть. Что-нибудь делает же. Зачем он приходит? Старший слуга. Приходит читать газеты. Иной раз, когда газета занята, он скажет: прочитавши, пришлите мне со слугою в бильярдную; и пойдет ждать в бильярдную, — должно быть, когда газета любопытна, а он прочитал все другие; или, может, когда глаза устанут от мелкой печати. И уйдет ждать в бильярдную. Сидит, смотрит, как играют. И, П. Добчинский. А сам не играет? Старший слуга. Нет. И. П. Добчинский. Почему ж не играет? (Хор удвои- вает внимательность.) Старший слуга. Не умею вам сказать. И. П. Добчинский. Нет, почему-нибудь не играет же. Надобно же знать. Почему, как вы полагаете, он не играет? Один из маркеров (вполголоса). Ах, ты, господи! (Подходит к группе.) Я однажды спросил его: почему, сударь, не играете? Он сказал: не умею. (Отходит к своему бильярду.) И. П. Добчинский (старшему слуге кондитерской.) Ну, вот видите, не умеет. (К хору.) Как же это, господа? Часто бывает в кондитерской, а не умеет играть на бильярде? (Хор недоумевает, изумляться этому или нет.) Федор Амосович. И прибавьте: молодой человек. Вы забыли это: молодой человек. Заметьте: молодой человек; вот что главное. Хор. Да, да! Это удивительно! Это что-нибудь не так! И. П. Добчинский. Да, это что-то скрывает в себе. Но мы последуем за этою нитью. (Старшему слуге кондитерской.) Какие газеты он больше всего читает? Старший слуга. Все. И. П. Добчинский. Все? 475
Старший слуга. Все. Спрашивает обыкновенно стакан кофе. Иногда, кроме того, съедает несколько пирожков. Платит деньги. В кредит не спрашивал ни разу. И. П. Добчинский. Ни разу? А водку пьет? Старший слуга. Нет. Изредка бывает, что после пирож- ков спросит рюмку сотерну. И. П. Добчинский. Изредка? Старший слуга. Очень изредка; должно быть, когда покажется, что пирожки жирны. И. П. Добчинский. А много он ест пирожков? И пирож- ное ест? Старший слуга. Пирожка три съедает, случается. Пи- рожное ест часто. И. П. Добчинский. И много? И какое? Старший слуга. Умеренно. Лучше всякого другого лю- бит миндальное. Тоже из фруктов в сахаре. Позвольте, сударь, уйти. Нужно быть за буфетом. И. П. Добчинский. Нет, нет; надобно же разузнать все хорошенько. Старший слуга. Да что ж разузнавать? Видно, что пре- красный молодой барин. Сколько раз бывает у нас, ни разу не спросил в кредит. Другие стараются со второго, даже с первого раза. (Третий из хора обижается.) Четвертый из хора. Можешь итти, больше ничего не надобно. (Старший слуга кондитерской уходит.) Охота вам го- ворить с этими грубиянами. Они всегда рады нагрубить. (При- обретая чрезвычайную развязность и веселость.) Тра-ла-ла, Rule Britannia... (обводит всю группу непринужденным взглядом и замечает, что третий из хора не в духе.) Вы что-то задумались? Третий из хора (тотчас же просветляясь). Я? нет. Четвертый из хора. Нет, вы были что-то задумчив. Третий из хора. Да, может быть; я погрузился в мечты. А н у ч к и н. Сладкие? Счастливец. Третий из хора. Может быть. А н у ч к и н. Имя, имя! Третий из хора (улыбается и молчит). Хор. Имя, имя! Третий из хора. Господа, этого нельзя. И. П. Добчинский. Бьюсь об заклад, наш разговор на- помнил ему что-нибудь. П. И. Бобчинский. Ну, о чем тут и спрашивать! Должно быть, что у этого Коробкова есть сестра. Хор. Вот что! Так, так! Федор Амосович. Однако мы засиделись. Не пора ли пройтись еще раза два по Невскому? Хор. Идем. (Группа уходит.) 476
ЯВЛЕНИЕ 1 Комната, в которой буфет. За столиками у окна сидят Бобров, Свинъии, Харпакин и Трепакин. Канапатьев (подходя к ним). Слышали? Харпакин. Что? Плешаков (подходя). Да, да, любопытно. Здесь, в биль- ярдной, Коробейникова в мужском костюме. Трепакин. Будто? Кто сказал? Канапатьев. Блохин, Почитаев; пошли смотреть. Бобров. А мы чего же ждем? Идем. ЯВЛЕНИЕ 8 Блохин, Почитаев, Мыльной, Чепраков, Чинхайхилидзев, Перхунов- ский, Беребендовский, уже составившие основание новой группы на преж- нем месте. — Бобров, Свиньин, Харпакин, Трепакин, Плешаков и Канапатьев подходят к ним. Харпакин. Ну, где ж Коробейникова? Блохин. Ушла. Когда мы пришли, ее уж не было. Харпакин. Как же это было? Блохин. Очень просто. Сидела и ушла. Трепакин. Но как же она попала сюда? И зачем в муж- ском платье? Желающие отвечают ad libitum * и пьеса продолжается, как кому угодно. ГЛАВА ВТОРАЯ Предисловие Л. Крыловой к четырем отрывкам из мемуаров Wie Schnee, so weiss, Und kalt, wie Eiss. Многим, вероятно, кажется, что история «Белого пеньюара» осталась недосказанною. Я предпочитаю выразиться несколько иначе: в ней осталось много недосказанного. Но прошу каждого, и в особенности каждую, подумать: могла ли я рассказывать яснее, говоря прямо от своего имени, прямо о себе? Вы хотите знать обо мне больше. И я хочу рассказать о себе гораздо больше. Я сделаю это. Я дам вам четыре отрывка из мемуаров. * По желанию. 477
Об одном из них вы уже знаете, что он составляет выборку фактов из первой части автобиографии одного русского писателя. Этот литератор, которого вы знаете под псевдонимом Л. Пан- кратьева, хотел назваться другим, очень унижающим псевдонимом Тряпичкина. Почему он хотел взять для себя такое прозвище, мы можем догадываться, но не знаем, верны ли наши догадки. Л. Д. Верещагин успел убедить его бросить это намерение. Остальные три отрывка писаны мною. Форма, мною взятая, очень проста: мужчина рассказывает женщине, которую любит, два эпизода из прежней своей жизни. Эта женщина рассказы- вает о своих отношениях к нему и вносит в свои мемуары рас- сказы человека, любовью которого гордится. Он рассказывает ей, что прежде, чем полюбил ее, он имел очень сильную привязанность к двум другим женщинам. Этот человек, о котором говорят второй, третий и четвертый отрывки из мемуаров, писанные мною, также очень известен своими литературными произведениями. Но я предупреждаю: не смешивайте писателя, рассказывающего свои воспоминания в первом отрывке, с писателем, о котором рассказываю я в трех следующих отрывках. Это два разных человека. К трем отрывкам, написанным мною, я сделаю теперь же не- большое вступление. Прошу помнить, что оно нисколько не от- носится к первому отрывку. Между тем этот первый отрывок помещен между вступлением, нисколько не относящимся к нему, и теми отрывками, к которым оно относится. Зачем это так сделано? Попробуйте отгадать. Больше того: первый отрывок не принадлежит к «Перлу со- здания»; действительно не принадлежит; зачем же он вставлен в «Рукопись женского почерка»? Попробуйте отгадать и это. Я пишу загадочно. Весь «Перл создания» представляет много загадочного. Но [вы] видите теперь, что по крайней мере я, на- зывающая себя Л. С. Крыловою, — женщина очень серьезная. Если вы поняли, что вы читали, вы видите, что и другие мои со- трудницы серьезнее, нежели могло бы казаться с первого взгляда. Они молоды. И я не стара. Но если они шутят, то шутят не для легкомысленной шутки. А я и вовсе не шутила. Поэтому, если я пишу загадочно, и если весь «Перл создания» имел до сих пор этот колорит, то, наверное, причину этого следует искать не в пустом желании играть мистифицированием. В чем же? Отгадывайте. Но будьте осмотрительны в догадках. И в особенности не спе- шите отгадывать то, что я сама обещаюсь высказать. Я скажу вам, кто я; скажу, зачем я рассказываю о себе в та- кой, а не в более простой форме; от меня или других вы узнаете, почему «Перл создания» имеет вид произведения причудливого. Все это будет у меня прямо и ясно высказано в своем месте. 478
Вступление к трем отрывкам, писанным мною, Л. К р ы л о в о и Я очень близко знаю одного чрезвычайно замечательного че- ловека. Имя этого человека принадлежит к числу знакомых каж- дому и каждой из читающих «Перл создания». Но не отгадывайте его. Я знаю этого писателя очень близко, сказала я; и выразилась слишком слабо. Я знаю его так близко, что трудно кому-нибудь знать так хорошо самых ближайших людей; я знаю его почти как саму себя. Какие отношения были или остаются между ним и мною? Не отгадывайте. Догадки будут казаться очень легки. Вы уви- дите, что я знаю о нем от него самого такие тайны, которых не может человек рассказывать ни сестре, ни женщине, которая только друг ему. Из этого является предположение: «она — или жена его, или любовница». На первую догадку я теперь же отве- чаю: нет, я не жена его. На вторую я не хочу отвечать. Почему не хочу? — И этого не хочу объяснять. В моих трех отрывках из мемуаров рассказываются три совер- шенно отдельные эпизода из жизни этого человека. Три жен- щины, которые являются в них, никогда и не видели друг друга в лицо. Вы сделаете предположение, что одна из этих трех жен- щин — я. Может быть. Но не забудьте, что я не говорила и не говорю этого. Впрочем, это будет разъяснено мною самою. Прошу знать еще одно: какова бы ни представлялась я кому- нибудь из читающих, [или] то, что рассказано было обо мне дру- гими или мною самою, — но я умею владеть собою и очень хорошо знаю и понимаю, что я делаю. Л. С. Крылова. ГЛАВА ТРЕТЬЯ 80 Вставка в рукопись женского почерка, не принадлежащего к ней Отрывок из мемуаров Л. Панкратьева 1 Священник или дьякон Иван Кириллович с женою Маврою Перфильевною переселялся из прежнего «прихода» в новый; у Мавры Перфильевны была на руках маленькая, чуть ли не груд- ная, дочка Полинька. Полинька, когда выросла и вышла замуж, 479
то стала носить фамилию очень известную мне, — через несколько строк я сообщу эту фамилию. Но как была фамилия Ивана Кирилловича, я не знаю; куда он переселялся и откуда, тоже не знаю; но, должно быть, что переселение происходило в какое- нибудь село Саратовской губернии — по нашему, духовному, «епархии» — потому что после Мавра Перфильевна и Иван Ки- риллович представляются уже очень старинными, если не корен- ными туземцами; вероятно, и выселялись они в это какое-нибудь село тоже из какого-нибудь Саратовского, — или, разве, Пензен- ского, Тамбовского села, — мне не помнится ничего похожего на упоминание дальности родины Ивана Кирилловича или Мавры Перфильевны. Переселение было летом. Ехали на телеге. Иван Кириллович сам заменял себе кучера. Сам же приделал и кибитку к телеге, для защиты жены и малютки от солнца. Приделал и еще одну вещь. Переселялись всем хозяйством, с уполовниками и кочергою, квашнею и корытами, потому телега была нагружена исправно; лошаденка уставала. Ветер очень часто был попутный. Иван Ки- риллович привязал по бокам телеги две длинные палки стоймя, между ними натянул холст, и при попутном ветре лошаденке было большое подспорье от этого паруса. При противном ветре парус снимался. Это было через много столетий после употребления подобного же средства великим князем Олегом. Полиньке — Пелагее Ива- новне Голубевой — было лет 60 в 1840 году, и сама она не пом- нила этого путешествия с парусом, а знала о нем только по рас- сказу своей матери. Стало быть, это было около 1780—1785 го- дов. Итак, около 1785 года — быть может, около 1780 года, но не раньше — дьякон или священник переселялся неизвестно откуда, неизвестно куда, только где-то неподалеку от Саратова. Вот мое первое генеалогическое сведение о том корне моего родословного древа, по которому родословная длиннее. Пелагея Ивановна, По- линъка этого переселения, была мать моей матушки. Хронология по другому корню моей родословной начинается 1793 годом, — в этом году родился мой батюшка, как я читал в его «послужном списке», перелистывая сотни раз «Клировые ведо- мости» (собрание послужных списков «клира» — духовенства) города Саратова, — ведомости, постоянно лежавшие у него на ра- бочем столе для справок: он был «благочинный», то есть священ- ник, заведующий остальным духовенством своего округа. Генеало- гические сведения мои по этому корню родословной прости- раются до отца и матери моего батюшки. Этот мой дед был, ка- жется, дьякон, — едва ли священник. Егор Иванович Голубев, муж Пелагеи Ивановны, был священник. 480
2 Ни одного из дедушек я уже не помню; не помню и бабушку Авдотью Марковну, мать моего батюшки. Но другая бабушка, Пелагея Ивановна, жившая вместе с нами, умерла, когда я был уже взрослым юношею. Я очень хорошо [помню] и Мавру Пер- фильевну, мою прабабушку по Пелагее Ивановне, которую я стану называть просто «бабушка». О переселении Ивана Кирилловича и Мавры Перфильевны, древнейшем факте из истории моих предков, я знаю по рассказу бабушки. «Вот, дети, — говорила она моей кузине Любиньке, которая была полутора годами старше меня и учила меня читать: Любинь- ка была умная, прекрасная девушка, очень недурно образованная без всяких уроков и преподаваний, только разговорами с своей матерью, моею тетушкою, и чтением, — как и моя тетушка, жен- щина очень образованная, образовала себя исключительно сама, чтением, — вот, дети, — говорила бабушка Любиньке и мне, — я вам расскажу какой случай про то, как нерассудительны бы- вают люди». «Едут мой батюшка с матушкою в новый приход, и сначала все едут одни: встречные попадаются, да и то редко; попутных нет никого. Только вот в один день и слышат они за собою телегу. Поровнялась она с ними. Сидят в телеге двое молодцов, будто мещане, в синих армяках, в хороших. А батюшка идет подле своей телеги — лошадь жалеет: клади много. Эти молодцы поровнялись с ними — «здравствуйте» и разговорились: ловко ему с ними раз- говаривать-то, потому что идет вовсе подле них, они едут рядом с его-то телегою. Едут версты три, разговаривают, по- том говорят они: «Ну, Иван Кириллович, до свиданья, — он им уж и имя сказал,— мы, говорят, вперед уедем; что нашей-то ло- шади таким шагом итти? на ней клади нет, она и рысцой побе- жит; а после догоните, опять поговорим». И уехали вперед. Только и слышит матушка впереди-то: пу! пу! — из ружья стре- ляют. Проехали еще с версту — знакомые стоят с своею телегою на дороге: «мы, говорят, вас поджидаем, Иван Кириллович; вместе-то веселее, с разговором». Опять едут вместе; они сидят, батюшка все больше пешком идет, так оно и вовсе близко ему разговаривать с ними: совсем подружились. — Опять уехали впе- ред, говорят: «до приятного свиданья, Иван Кириллович, мы опять подождем вас»; — опять матушка слышит: пу! пу! — стре- ляют из ружья. Матушка говорит: «Иван Кириллович, это твои знакомые пукают; смотри ты, на беду себе завел знакомых». А батюшка: «Что ты, Мавруша, чего бояться, они люди хоро- шие». — «Ну, смотри, Иван Кириллович, хорошие. А я тебе го- ворю: не надо с ними вместе ехать, дорога пустая».—«Ну вот!»— говорит (батюшка-то) — «я их спрашивал, что это они больно 481
расстрелялись. От скуки, говорят, забавляемся». — Хороша за- бава!— Опять догнал их, они ждут; опять едут вместе. Дело к вечеру подходит. В матушке души нет. На счастье уж видно село, где ночевать-то. Приехали в село. Знакомые едут на постоялый двор, — и батюшка за ними в те же ворота ведет лошадь. — «Иван Кириллович, подойди ко мне, — говорит матушка (чтоб не слышно было, что она ему скажет), — ступай на другой двор». — Не слушает, ввел лошадь. И такая у них дружба, вече- ром-то, разговор такой. Уговариваются завтра выезжать вместе. Матушка отговаривает батюшку; опять не послушался, выехали вместе. И опять то же, что вчера. То рядом едут, разговаривают; то знакомые вперед уедут, — и как отъедут вперед, опять пу! пу! — из ружья палят. И опять ждут нашу телегу. Так весь день матушка без души была, а батюшка не слушается ее. Опять дело к вечеру, опять в село въезжают, опять батюшка на одном дворе с ними становится, уговариваются поутру вместе выезжать. Ну, тут матушка видит: не совладает добром с батюшкою, и говорит ему: «Ты, как хочешь, Иван Кириллович, а я с ними не еду. И себя жаль, и младенца своего не хочу губить. Коли тебе с ними мило, ступай; а я не сойду с двора, здесь остаюсь, коли ты с ними едешь». — Этим только и урезонила батюшку; потому что он ее знал, что хоть она тогда еще молода была, но напрасных слов не говорила; а что скажет, то сделает. Ну, поутру он говорит им: «Моя Мавруша с ребенком-то устала; отдохнуть надо; не попут- чик я вам, господа, потому что до завтрего здесь остаемся». — «Очень жаль, — говорят, — Иван Кириллович, что расстаемся, потому что вместе веселее было и нам и вам; а ждать не мо- жем», — ну, видят, что догадались батюшка с матушкою, кто они и какие мысли у них на уме; — так и уехали. А батюшка с матушкою выехали пообедавши, а утро простояли, чтобы уж не встречаться по дороге с знакомыми-то. Разбойники были. Вот как безрассудны мужчины-то, дети: как бы матушка этого не сделала, как есть они и ее, батюшку, и меня с ними укоко- шили бы». Бабушка была женщина умная, да и прабабушка тоже. Из этого я вижу, что, когда происходило путешествие, — и даже не- сколько позже, когда прабабушка рассказывала о нем дочери, — и даже еще позже, когда устанавливались понятия бабушки, когда Полиньке было уже лет под 20, — в самом конце прошлого века, по деревням Саратовской губернии еще не имели понятия о том, что можно охотиться с ружьем за куропатками, бекасами, утками, другою мелочью. Вероятно, знали только серьезную мужицкую охоту за волками и псовую барскую охоту. — Лет через 20 было уж не то. Около 1834 года к моему батюшке приезжали гостить его брат, священник села Чернышева (Чембарского, кажется, уезда, но не знаю, а знаю только, что Пензенской губернии), Фо- 482
тий Иванович, и двоюродный брат, дьякон, имени которого не помню. Этот дьякон уж был страстный охотник с ружьем за ут- ками, и никто этому не удивлялся; и ни его родные, ни мужики тех мест (где-то около того же села) не скандализировались тем, что отец дьякон охотничает. И разговоры об этом были лишь по- тому, что подсмеивались над ним, как мужики иногда находят его прилегшего к земле, чтобы подкарауливать уток, и вытянув- шего руки с ружьем наготове, и спящего: одолел лишний стакан- чик. — «Стар стал — объяснялся он, — потому и одолевает». 3 Но если прабабушка и бабушка напрасно поклепали честных мещан в разбойническом умысле, то были тогда, — в конце про- шлого века, — и настоящие разбойничьи шайки: не то, что теперь называют этим словом, не шайки мошенников, прячущихся вместе с верами по кабакам и закоулкам и при случае прирезывающих человека, — нет, настоящие шайки формальных разбойников, как следует занимающихся разбоем. Вот что рассказывала ба- бушка. «На новом месте, дети, батюшка с матушкою жили хорошо. Только, кругом были разбойники, и главный атаман у них был Мезин, старик, такой почтенный и видный из себя. Этот Мезин уважал батюшку. Вот раз работник вдруг и говорит батюшке, что лошадей из хлева увели ночью. У него была пара хороших лоша- дей. Батюшка так рассердился, — говорит: «Еду к Мезину жало- ваться». Матушка не пускает: «Лучше пропадай они, лошади; а у Мезина тебя убьют». — «Пусть убьют, коль убьют, — гово- рит: — а я не могу так перенести этого дела». Ему и лошадей-то жаль, и обидно: как смели?—У Мезина дом был большой, и двор тоже большой, крытый, вымощен бревнами, обнесен высо- ким забором, — забор был из брусьев, стоймя, с завостренными концами. Повели батюшку к Мезину в дом. Летнее время было. Мезин сидит в красной рубашке, пьет квас. — «Зачем, говорит, пожаловал ко мне, батюшка? Тебе ко мне ездить не след». Сер- дитый тон подает, чтобы запугать. Батюшка не пугается. — «Твои молодцы, — говорит, — у меня пару лошадей увели; во- роти лошадей» — назвал Мезина по имени по отчеству. «Нет, — говорит, — мои твоих лошадей не уведут; это, видно, не мои. И я об твоих лошадях ничего не знаю». — А сам хмурится. — Ба- тюшка все свое: «Вороти лошадей; не уйду без них от тебя. Либо убей меня, либо лошадей мне отыщи». — Долго спорили. Мезину не хочется. А батюшка не отстает. Ругался, ругался Мезин, — не батюшку ругает, а с досады ругается, в своих словах. — «Нечего делать,—говорит,—не отвяжешься от тебя. Поедем твоих лоша- дей искать, хоть мне больно не хочется». — Закричал, чтоб ему 483
подали кафтан, опоясал саблю. Подали ему большие дроги; сел на них с батюшкою, четверых своих разбойников с собою поса- дил; поехали. Ехали долго; лесом. Пошли поляны по лесу. При- ехали на одну поляну, Мезин свистнул; кругом из лесу люди по- выскакали, голые все, — в руках сабли. Стоят кругом подле де- ревьев, — не на середине поляны, а у деревьев. Мезин стал рас- спрашивать их. Они на него кричать стали. Он видит, дело плохо; надо за вино приниматься, угощать, — а он знал, что нужно, взял с собою два ли, три ли бочонка, по скольку там ведер, ведра по три, — так, небольшие бочонки. Поставили бочонок на дно, вы- били дно. Ковер постлали на поляне. Приглашает их. Они подо- шли. Сели все, стали пить» Эти голые пьют, и Мезина поят, и батюшку — те отказываются, однако не смеют, тоже пьют. Вы- пили разбойники, тогда стали мягче; стали посылать Мезина с батюшкою дальше: «у нас, — говорят, — нет твоих лошадей, ба- тюшка, а спросите у тех, дальше». — Поехали Мезин с батюшкою дальше, опять выехали на другую поляну, и эта поляна выходит как будто лощиною, промежду гор, вроде барака (буерака, оврага). Тут опять Мезин свистнул — и опять повыскакали но- вые голые с саблями. Опять стал Мезин спрашивать про батюш- киных лошадей; и эти тоже стали ругаться. Тут, батюшка гово- рил, сам Мезин перепугался. Они начали саблями махать, уби- вать его хотели. Он перед ними на колени стал — Мезин — пла- чет, упрашивает, чтоб они его не убивали. Бочонок им поставил. Три раза так принимались: сядут, пьют; потом опять хотят его и батюшку убивать; он на колени станет—Мезин — ревет, упрашивает; и потом опять пьют. Когда в третий раз напились, совсем сжалились. — «Ну, говорят, хорошо: уважим вас». — И что ж вы думаете, Любинька, дети? — ведь привели, отдали лошадей батюшке. — А матушка дома сидела, все плакала: не ду- мала, чтоб он живой воротился. И точно, не только ему, самому Мезину смерть была. Но только и сам батюшка не знал потом, как думать: от Мезина ли это было — притворство, чтобы больше запугать его, — или точно, что они и Мезина-то самого убить хотели, что уж это другие шайки были». Что это значит, что разбойники выскакивали «голые», —я не умею понять. Сбивалась ли бабушка в понимании рассказа прадедушки? — может быть, он говорил «голые» про сабли, а она отнесла это к самим разбойникам; но едва ли: скорее, они действительно сбрасывали одежду, чтобы казаться страшнее, как люди совершенно отчаянные, пренебрегшие уже всеми принятыми в общежитии правилами. По крайней мере, и в голосе бабушки выражался особенный ужас от этого обстоятельства, и на меня оно производило тогда такое же впечатление. Потом я читал, что так делали скандинавские берсеркеры, — «безрубашечники» — 484
и что их сбрасывание одежды перед боем, на бегу к неприятелю, производило такой же ужас в нем. Отношение Мезина к прадедушке показывает, что Иван Ки- риллович был тогда уже священником. Был ли Мезин его духов- ным сыном, или так питал уважение к его священному сану и — как видно из всего, что я знаю о прадедушке —очень честной жизни и почтенному характеру — этого не видно из рассказа; не видно также, как и где стоял крытый, огороженный заостренными брусьями дом Мезина: далеко от села, в лесу, вне покрови- тельства законов, — или подле села, как усадьба богатого чело- века,— купца или помещика; очень возможно и второе предполо- жение. В нашем, — то есть моего батюшки и его тогдашнего това- рища Якова Яковлевича Снежницкого, — Сергиевском приходе жил довольно богатый помещик, село которого все занималось грабежами на дороге, — но уже только мошенническими грабе- жами— эти мужики почти никогда не делали убийств; это было уж на моей памяти, в тридцатых годах. Я очень хорошо помню лицо этого пожилого человека: он всегда становился в левом при- деле церкви, недалеко от столика, на котором сторож продавал восковые свечи; когда сторож уходил, он продавал свечи; но заме- чателен был он не этим, а тем, что пел вполголоса, но все-таки громко: голос был у него сильный, он читал и пел для себя всю обедню, все сплошь: и за священника, и за дьякона, и за кли- рос, — и вел эту свою службу скорее той, которая для всех: когда на клиросе пели «Херувимскую», у него шел уже «Отче наш»; докончив свое служение, он уже молча дослушивал то, что оста- валось из настоящей обедни. Я не полагаю, чтобы он, как гово- рили, имел долю в грабежах своих крестьян; но он крепко стоял за них. Точно так, полиции было очень трудно — невозможно — преследовать его дворовых людей, открыто занимавшихся воров- ством в городе. Не знаю, каковы были его отношения к другому священнику нашей церкви, Якову Яковлевичу, но сколько мог судить по соображению разговоров — такие же, как были к моему батюшке. А к моему батюшке его отношения были точно такие же, какие видны из этого рассказа о Мезине и прадедушке: его дворовые воры ничего не крали у нас. Однажды, по случаю ка- кой-то громоздкой пропажи с нашего двора, наша прислуга вкле- палась было в них, — жаловаться, разумеется, напрасно, — но стала стыдить их. Они очень обиделись: «у вас ничего не трогали и не тронем; грех вам на нас думать». 4 Итак, во время своей поездки к Мезину прадедушка, по всей вероятности, уже был священником; а когда он посвятился из дьякона во священника, я не знаю; но это производство было со- единено с интересным обстоятельством. 485
«Прежде, дети, — говорила бабушка, — нынешних обыкнове- ний не было. Батюшка с матушкою жили уже хорошо, когда я была маленькая, а чаю все еще не пили, — вот до какой степени не пили. Когда батюшка поехал ставиться во священника в Астрахань * стал он советоваться, надобно ли поднести что архи- ерею. С кем он советовался, не знали сами, надобно ли; а знали только, что если надобно, то приличнее всего поднести голову сахару. Вот батюшка и купил в Саратове голову сахару, везти с собою в Астрахань; только с каким же условием? —если архие- рей и не примет, скажет: «незачем, я не беру», то чтобы купец опять взял бы назад сахар у батюшки: «мне самому, — говорит ему батюшка, — некуда девать этого». Купец был знакомый, со- гласился на это условие». Бабушка не говорила, взял ли архиерей приношение, и потому неизвестно, проехала ли, эта голова сахару только 1 100 верст по течению Волги от Саратова до Астрахани, или сделала и вверх те же 1 100 верст. Но, значит, прабабушка с прадедушкою вовсе не пили чаю, даже и по праздникам, — и гостям не подавали: иначе голова са- хару не была [бы] непригодна для хозяйства. Это было в моло- дости прабабушки. Но когда я стал помнить ее, старушка пила чай точно так же, как ее потомство, каждый день по два раза, и очень любила его. Да уж и на моей памяти, с 1833—1834 годов, сколько перемен было в обычаях и принадлежностях жизни низших слоев сред- него класса, в которых я рос. В первое детство взрослые девицы нашего круга и молодые люди только играли в фанты, — танцо- вать не умели. В мое детство сестры и братья этих девиц и моло- дых людей, мои однолетки, уже учились танцовать, и никто, сколько я слышал вокруг себя, не находил эту перемену безнрав- ственною. Моя старшая кузина, Любовь Николаевна, в первые годы училась играть на гуслях — как играла моя матушка; когда Любиньке было лет 10, у нас завелось для нее уже фортепьяно; наши старшие, — мои тетушка и дядюшка, мои матушка и ба- тюшка ** и моя бабушка, которые тогда все жили в одном доме и имели общее хозяйство, так что довольно мало считались между собою деньгами, — наши старшие не стали богаче в эти три, четыре года, — у нас ни на сколько не стала роскошнее жизнь; но около 1833 года еще не было мысли о фортепьяно, а около 1837 уже была; я помню, несколько постеснились в расходах и купили. Или: когда я уезжал из дому в университет, в 1846 году, щи по- * Тогда не было еще архиерея не только в Саратове, который при- надлежал к Пензенской епархии до начала 30-х годов, но и в самой Пензе. Весь этот край в конце прошлого века принадлежал еще к Астраханской епархии. ** В рукописи описка: «дядюшка». 486
давались у нас на стол в горшке, уха — в кастрюле; но когда я возвратился в 1851 году служить в Саратов, я увидел, что по- дают щи и уху уже в миске. Или: когда я был в семинарии, мой дядюшка считал неудобным потчевать нас по средам и пятницам скоромным столом (он не кушает рыбу, потому для него готовили скоромное), — он считал это свое скоромное кушанье только из- винительным для него, имеющего отвращение к рыбе; когда я вернулся из университета, я нашел, что мои младшие кузены и кузины кушают уже со всех блюд, как кому вздумается; а за столом сидели все те же старшие, и отношения между старшими не изменились. И конечно, например, мой батюшка, тогда уже старичок, не ослабел в своих понятиях; надобно сказать просто: у него и прежде были те же понятия; но прежде в посторонних людях не было тех мыслей, потому он и не говорил племянницам и племянникам: «да вы кушайте с отцом, это ничего» — и отец поэтому же не вызывал детей на это; а с 1846 к 1850 году это стало уже иначе. Вообще, сколько я видел на старых и молодых людях, новые обычаи, новые понятия, имеющие существенный смысл, прини- маются и легко, и быстро, сопротивления им нет. Но другое дело перемены, касающиеся только одной формы, нисколько не изме- няющие существа дела, — поэтому не имеющие ни житейского смысла, ни какого живого смысла; эти перемены проходят в жизнь с трудом, медленно, вызывают оппозицию. Да и нельзя: надобности в них нет, улучшения они не дают, какое право имеют они нарушать привычку? — Я помню, сколько насмешек было, когда новизна стала требовать, чтобы мужчины пили чай из ста- канов, а не из чашек. Наши так и не приняли этого для себя и много лет не хотели принимать этого для гостей. Быть может, я тут и ошибаюсь, но я тут и сам на стороне прежнего: из чашки удобнее и даже вкуснее пить, чем из стакана. Я скажу больше: я чувствую, что я по натуре старовер. Где возможно сомнение, я — за старое, потому что я люблю его: родное мне, милое мне — оно, а не новое. Я очень давно не слы- шал гуслей; но — но гусли мне милы, а фортепьяно я не люблю. Стал и я, наконец, бродить в итальянскую оперу; первую зиму, когда я начал бывать в театрах, я очень часто бывал в опере — пристрастился к ней; но все скучал — кроме немногих соло и хоров, все остальное во всякой опере казалось мне пустым набо- ром звуков, и я с тоскою выносил эти долгие интервалы бес- смыслицы между немногими отрывками, которые вознаграждали за скуку ожидания их. И вот однажды прихожу—«Гугеноты»; это было все или почти все по мне; что ж это? я понял через не- сколько времени: это те же мотивы, которые я слышал в «Волною 487
морскою», «Светися, светися», «Помощник и покровитель» — это те же простые мотивы, которые я слышал в детстве. Я не люблю нового81. Но — что ж мне делать? Где ж я услышу гусли? По- этому, однакоже, я против фортепьяно. Вы не согласны на гусли? Как вам угодно; но в таком случае я буду просить вас перейти к арфе; ваши фортепьяно — это антимузыкальная стукотня. Вам и арфа не нравится? — Как вам угодно; но ваши фортепьяно все- таки антимузыкальная стукотня; изобретайте другой инструмент. 5 Жизнь прабабушки с прадедушкою была и сначала хороша, и потом все улучшалась: из одного прихода переселились они в другой, — по своему выбору, по своей просьбе, как видно: пере- прашиваются только в приходы лучше прежних; до этого, или после этого, прадедушка был сделан из дьякона священником; по- том был переведен из села в город, — это не всегда выгодно: во многих селах приходы лучше городских, — но это почет, потому приятность. В Саратове они жили без нужды, обзавелись даже домиком, небольшим, но кормившим прабабушку, когда она оста- лась вдовою. Итак, вообще им было недурное счастье. Но раз подвертывалось было им не такое счастье, а такое большое, что мы с бабушкою не могли определительно видеть и границ ему. Этот случай был вскоре после переселения, которым начинаются мои сведения о них. Бабушка рассказывала это нам не один раз: «Матушка была хорошая мать, заботливая. Умывала нас, при- глаживала головы, смотрела, чтобы рубашоночки на нас были чи- стенькие; опрятно держала нас, хорошо. А нас тогда было то ли уж три, то ли только еще две; только, еще две ли только, иль уж три» все маленькие. Я была старшая; а этого не помню, что рассказываю вам, Любинька и все вы, дети; я только слышала это от матушки. Вот один раз зимою видят батюшка с матушкою, едет по селу карета на полозьях и останавливается против их во- рот. Входит человек и говорит: «батюшка, можно ли попросить у вас остановиться пообедать, барин прислал просить».— «Можно», ему говорят *. Карета въехала во двор; и вошел барин. * Не знаю, сохранились [ли] и теперь где следы обычая, остатки кото- рого еще были довольно сильны в мое детство: проезжающие по просе- лочным дорогам часто просили у священника позволения остановиться у него. У него все-таки почище комнаты, чем на постоялом дворе; а может Быть и то, что на целые десятки верст нет постоялого двора. Даже лет 25 тому назад таких глухих местностей было еще много. — «Карета на по- лозьях»— возок; видно, что прабабушка с прадедушкою до той поры и понятия не имели о возках. Дальше говорится о «шпильках» — это, как видно, медные гвоздики с широкими выпуклыми шляпками, какие теперь употребляются рри обивке дверей сукном. 488
Молодой, красивый, важный; но приветливый, ласковый. Очень разговорился с батюшкою и с матушкою тоже. Вот, батюшка ви- дит, что матушка его не конфузится — а он ее расспрашивает о детях, она ему нас показывает; мать, такое дело уж: спроси о де- тях, она и рада говорить; батюшка видит это, а ему давно хочется поближе посмотреть на карету, потому что очень хороша; он возьми, да и уйди от гостя — говорит: «посмотрю, как вашим лошадям корм дают» (потому что лошадям надобно давать корм умеючи, а то испортишь); а сам, взглянувши на лошадей, к ка- рете. Ходит кругом, рассматривает, что очень хорошо сделана. Ну, стекла в карете; только занавески у стекол спущены. Он хо- дит, смотрит ее снаружи. Только вся она утыкана медными шпильками. Батюшка возьми одну шпильку за головку, и потя- нул; а она стала вытаскиваться. Только, как он потянул ее, из кареты голос—женский—такой ласковый приятный: «батюшка, не шалите» — ей-то, видно, стало заметно, как шпилька-то потянулась, и видно, она смотрела сквозь занавеску-то, кто вокруг кареты ходит, а он думал, в карете никого нет. Ну, он отошел, воротился в горницу. А гость все с ма- тушкою и с нами занимается, ее об нас все расспраши- вает, и нас ласкает и все осматривает нас. Только потом и стал говорить: «батюшка и матушка, как теперь я вижу, я об вас правду слышал, что у вас в доме все в порядке, и что вы добрые люди и хорошие, и что вы. матушка, рачительная мать и хорошо заботитесь о своих детях. Вот какая будет моя к вам просьба: не согласитесь ли, батюшка и матушка, принять младенца к себе на воспитание? А на его содержание будете получать достаточно, и очень я буду вами обязан, если уход за ним будет хороший, в чем я теперь не сомневаюсь». — «Позволите с матушкою посо- ветоваться», говорит батюшка. — Пошли в другую комнату.— «Не трудно ли тебе будет, Мавруша?» батюшка спрашивает.— «Нет, — говорит матушка-то, — для своих я бабу возьму, а за тем сама буду ходить». — Посоветовались: взять. — Воротились в ту горницу, к нему, говорят: «мы согласны». Он очень обрадо- вался; сказал, что им будет присылаться по 5 золотых в месяц на содержание младенца, и когда воспитают, то будет больше на- грады — много что-то сказал, матушка и не разобрала сколько, потому что ведь они об тысячах-то и понятия не имели, — и что он детей их пристроит (нас) и батюшку в люди выведет, — «только воспитайте», — много наобещал: «и вы, и ваши дети век будете счастливы». И можно видеть, что не обманывал: не прежде обольщал, а уж когда и так согласились, в надежде, что не обидит их, тогда он стал много-то обещать. «Переговоривши с ними, пошел он в карету; — несет оттуда младенца. Подушка обшита кружевами, рубашоночка обшита кру- жевами; полотно самое тонкое. Человек принес много белья; та- кого же, самого богатого. Барин простился с младенцем» — рас- 489
плакался, — попросил опять ухаживать, пошел в карету: оттуда опять воротился, взял младенца и долго не приносил назад, — видно, она прощалась. Принес назад, еще попросил ухажи- вать; — уехал со двора. «Уж как же я и ухаживала за этим младенцем, — говорила матушка, — куда больше, чем за своими детьми! Так, — гово- рит,— привязалась к нему; просто души в нем не чаяла». Так прошло с год, благополучно. И деньги присылались, и подарки кроме того, сверх обещанного. Только не угодно было богу та- кого счастья для батюшки с матушкою и для нас: занемог мла- денец и скончался. «Уж как я убивалась по нем, — говорила ма- тушка, — да и нельзя было: и красавец-то он был, и милый та- кой — точно херувим. Так убивалась, что легче бы мне кого из своих детей схоронить, чем его. С ума сходила». — Тем и кончи- лось, дети. Получили от барина письмо; писал: «не осуждаю вас в моем несчастии, батюшка Иван Кириллович и матушка Мавра Перфильевна; знаю, что было это не по вашей нестарательности, а так было богу угодно». Значит, не винил их. Но только, тем дело и кончилось». Сама бабушка лишь мимоходом обращала тут внимание на то, что случай этот обещал было ей и ее сестрам «большое счастье». Даже и она, чрезвычайно строгая ревнительница добродетели, забывала, что тут было не совсем добродетельно по ее принци- пам: похищение, бегство, — вероятно, бегство замужней жен- щины. Даже она забывала все это из-за сочувствия к поэтиче- скому характеру явления, бросившего отблеск яркого, горючего света на один из дней тихой моральной жизни Ивана Кирил- ловича и Мавры Перфильевны, — и они увлеклись, и ей передали задумчивое увлечение этою женщиною, лица которой они не видели, этою нежною любовью, этим «приятным» голосом из кареты. И кто была она? — И что такое было это? И почему она должна была расстаться с своим сыном или своею дочерью? Ведь она ж бежала от мужа или матери? Почему ж все-таки надо было расстаться? Или она возвращалась в семейство? И почему она так скрывалась, что не вышла взглянуть даже на ту женщину, которой отдает свое со- кровище? — так скрывалась даже от таких неопасных глаз? И как она «убивалась», когда узнала о смерти малютки! — Ко- нечно, больше, чем сама прабабушка. Но, действительно, прабабушке нельзя было не убиваться: точно, я верю, ей было бы легче потерять свою дочь, хоть она была хорошая мать. Счастье ее, ее мужа, а важнее того для нее — ее дочерей, было связано с жизнью этого малютки. Бабушка и ее сестры вышли бы за важных людей: штаб-офицеров, советни- ков, быть может — генералов, губернаторов, а не за священников. 490
Но они все жили безбедно, все имели хороших мужей, все были женщины хорошие, и никто из них даже не вспомнил об этом ускользнувшем от них «не таком, а очень большом счастье», — только моя бабушка, рассказывая старинные приключения для развлечения нам, внучатам, раза два-три припоминала, кстати, и это. А мне и моим кузинам и кузенам уж и вовсе не приходится сочувствовать честолюбивым надеждам, которые когда-то улыба- лись нашим прабабушке с прадедушкою. Хоть бы, например, мое отношение к ним, — для меня их исполнение было бы до край- ности невыгодно. Если бы «счастье» не ушло от Ивана Кирилловича и Мавры Перфильевны с дочерями, то очевидно, что старшая из этих доче- рей, Полинька, не была бы выдана за семинариста Егора Ивано- вича Голубева, получающего «хорошее» место при Сергиевской церкви в городе Саратове; следовательно, не родились бы на свет и две дочери Егора Ивановича и Пелагеи Ивановны Голубевых; и когда Егор Иванович умер, то «место» не было бы «зачислено», то есть должность отца не была бы назначена приданым за стар- шею из этих дочерей, которой было тогда — в 1818 году — 14 лет; и один из учителей Пензенской семинарии не пришел бы к архиерею просить разрешения жениться на старшей дочери Егора Ивановича Голубева, и, следовательно, не существовал бы на свете я, сын этой старшей дочери и ее мужа, священника Сер- гиевской церкви. 6 Моя матушка вышла замуж 14 лет, ее младшая сестра, моя тетушка—13 лет. «Какое глупое было это обыкновение», часто говорила бабушка, рассуждая о том, что хорошо сделали, отбро- сив его: «а тогда нельзя было матери не отдавать дочь в таких летах: в 17 лет девушка уже почиталась старою девкою, и хоро- ших женихов у ней не было». Мой дядюшка, муж моей тетушки, — единственный мой род- ственник не духовного происхождения: он из довольно старой, но очень небогатой дворянской фамилии. Но и он, женившись юношею, проживши всю молодость вместе с тещею, в кругу род- ных жены, имел в мое детство едва ли не больше знакомых в ду- ховном, чем в своем кругу. Однакоже и у него, а еще больше у моего батюшки, было много знакомых всяких званий, встречающихся в провинции. Мой батюшка вскоре по поступлении в священники сделан был благочинным (начальником духовенства) города Саратова; по- этому он имел деловые сношения со всеми официальными людьми в Саратове; некоторые из деловых знакомств переходили в лич- ные; иногда и домашние знакомства. Тут были всякие люди: от начальника артиллерийской дивизии, квартировавшей в Сара- 491
тове, немца, женившегося на француженке, до татарских мулл. Особенно заметны были в мое детство три разряда знакомых не из духовного круга: несколько молодых людей, небогатых поме- щиков из Аткарского уезда, приятелей моего дядюшки; медики (моя матушка была женщина хилого здоровья) и одно купече- ское семейство — небогатое, но жившее со всеми своими много- численными родственниками уже не по старинному, купеческому, а по общему образованному обычаю. Было много и других зна- комых из прихожан моего батюшки, из сослуживцев моего дя- дюшки, из семейств, давно водивших приязнь с бабушкою: поме- щики, чиновники, купцы, немцы всякого разночинного звания и всякие другие разночинцы. Но все эти отношения — хоть некоторые из них и были до- вольно близкие — не входили очень значительною долею в жизнь нашего семейства. Главное наше родство было — сестры моей бабушки и их мужья, их дети, их родственники. Центр всех интересов и разговоров, переходивших за обыденные подробности чисто домашней жизни, находился в духовном кругу. И чаще всех других деловых, общественных, ученых и поэтических слов слы- шались мною в детстве: «архиерей, консистория, — исповедные книги, священник, прихожане, — семинария, богословие, — цер- ковь, клирос, ризы, дароносица, обедня, заутреня, вечерня». 7 В детстве я едва ли не каждую ночь видел сны, и очень часто страшные. Однажды мне даже явилось привидение. Оно очень замечательно. Раз вечером я шел через комнату, в которой не было свечи. Светил месяц. Его лучи образовали на крашеном полу большой яркий четырехугольник, — я взглянул: на этом светлом четырех- угольнике пола сидит, спиною к окну, глазами ко мне, на задних лапах по-кошачьи, большой белый тигр. Я затрепетал, но в тот же миг как-то странно вспомнил, что это только почудилась мне в увеличенном до тигра размере наша кошка, которая, когда ей недосуг разлечься со всем комфортом надолго, точно так сидит на четырехугольниках теплого солнечного света, греет спину. Ко- нечно, не успел я и броситься бежать, как тигр уже исчез от этого соображения. Таковы же были и мои страшные сны: волки, медведи в своих совершенно житейских характерах, — разбойники, — еще чаще, наводнения Волги, которая видна из окон очень близко и под- ступает весною к соседству нижнего конца нашего двора. Иногда и что-нибудь заморское, но такое же. Особенно долго приводил меня в трусость один сон. Я видел его только раз, но, вероятно, не один месяц думал каждый вечер, засыпая: «ну, что, если опять 492
это приснится? ужас!»-—и поутру радовался, что не присни- лось. Этот сон был вот какой: обезьяны очень высокого роста, — выше человека, и необыкновенно сильные, — сильнее медведя, — напали на меня и потащили; в какой местности это было, — я не видел в ту минуту; один ли я был, или с другими людьми, и обезьяны точно так же тащили и их, — я не видел этого в ту минуту, я не замечал даже, кусают ли они меня — ужас мой был так силен, что все, кроме фигур обезьян, побледнело в моей фан- тазии, скрылось от меня в моем сне. Только уже проснувшись, я мог различить в воспоминании, что это было в лесу, что нас, людей, было много, что обезьяны схватили всех, что они кусали меня. Во время самого сна я уже не мог замечать ничего этого. Года три назад, проходя мимо столика уличного продавца плохих гравюр, заменивших прежние лубочные картины, я уви- дел картину, изображающую тот самый случай, который так ис- пугал меня во сне. Только люди, для красоты, разодеты в теат- ральные костюмы на этой картинке, между тем как мы в моем сне были простые путешественники, в обыкновенном мехикан- ском платье, — потому что мой сон был в бразильском лесу: это я видел по тому, что деревья были перепутаны лианами. На кар- тинке сцена происходит в африканском лесу, и обезьяны назы- ваются гориллы. Это уж новейшее изменение, введенное каким-то вралем-путешественником около 1855 года, — он успел было то- гда обморочить даже многих натуралистов, особенно в Англии, своею покражею из какой-то книги прошлого века. Мои обезьяны назывались «замбо», и сцена была почерпнута моим сном из по- вести, переведенной с французского «Московскими Ведомо- стями». — Своего тигра я заимствовал из источника более досто- верного — из «Натуральной истории» профессора Рейпольского. Как же это было, что моя фантазия обращалась за материа- лами к «Московским Ведомостям» и «Натуральной истории», когда уносилась за пределы житейского мира и реальной обста- новки? Разве не были знакомы моему детству предания и вы- мыслы, которые обыкновенно дают материал для фантастических страхов и ожиданий? Были, и очень; вероятно, лишь детству не- многих из читающих это были они знакомы больше, чем моему детству. Но в объяснение моих тигров и замбо я расскажу два из преданий или вымыслов, которые обыкновенно служат источ- ником наших детских грез. Читайте внимательнее, потому что из- за этих рассказов я поспорю с девятью из десяти вас, читатель- ницы и особенно читатели. В маленькой богадельне при Сергиевской церкви жила в мое детство вдова чиновника или офицера, Авдотья Яковлевна, очень часто просиживавшая вечера у моей бабушки. Однажды, против обыкновения, разговор отошел от житейских предметов к более высоким, и две старушки, через разные душеспасительные раз- мышления, добрались до того, что часто произносили слово «фар- 493
мазоны». Слово это давным-давно было привычно не только им, но и мне, их слушателю, — «фармазоны» — известно, «фарма- зоны», — только вдруг бабушка сказала — видно, заметила вдруг, что несколько десятков лет не имела удовлетворительных сведений... да нет, как же можно? кто ж не знает, что такое «фармазоны», — но как бы то ни было, а бабушка сказала: — А что, Авдотья Яковлевна, в чем же это их фармазон- ство? — Вот в чем, Пелагея Ивановна, — отвечала Авдотья Яков- левна, — я вам скажу случай. Был барин, и жил у него лакей, на- емный; и любил барина, который ласковый к нему был, обходи- тельный, -— добрый, обыкновенно. Только, много лет проживши у него, лакей вдруг замечает, что барин стал тосковать, не по своему характеру. — «Что вы, сударь, тоскуете?»—«Так», гово- рит барин. — Только, в один вечер лакей раздевает его, спать ложиться, а барин стал с ним прощаться: «прости, — говорит,— коли я в чем обидел тебя; а вот тебе награда за верную службу и твою любовь», — дает ему двести ли, триста ли целковых (не бедный был). — «Что это вы, сударь, будто не чаете до завтрего дожить, а я не вижу никакой болезни в вас». — «Не от бо- лезни,— говорит барин, — а срок мой пришел», — просле- зился, — «приходи говорит, через час посмотреть, что от меня останется; раньше нельзя; а через час приходи».—Пришел через час лакей в его спальню: середи спальни куча золы лежит — толь- ко [и] осталось от барина. А пол цел, остался не тронут огнем. Вот что фармазоны Пелагея Ивановна. Это был фармазон. Они душу продают чорту; он их содержит в богатстве, сколько там лет усло- вились. Кончились года, пришел срок чорту брать душу — фар- мазон огнем загорится и сгорит весь, только зола остается. — Так вот они какие, фармазоны-то! — сказала бабушка,— то-то все говорят «фармазоны», «фармазоны», а сами тоже не знают, что за фармазоны. А они вот какие! Иные скажут: «замечательны предисловие и заключение, слова бабушки»; а я скажу: рассказ Авдотьи Яковлевны еще за- мечательнее. Но что Авдотья Яковлевна? — конечно, она была женщина с большими сведениями по этой части, но только по- вторяла чужое, как и все. Творческого гения в ней не было. Ге- ниями Саратов был скуден, потому что мир вообще не изобилует ими. В детстве не дошло до меня ни одного важного произведе- ния собственного саратовского творчества. Но когда я потом жил в Саратове учителем гимназии, я получил сведение о существо- вании самородного гения в моей отчизне. Этот гений был слуга одного из моих тогдашних приятелей, пожилой солидный чело- век, издавна занявшийся отыскиванием кладов. Разумеется, все слуги, служанки, мещане, мещанки соседских дворов смеялись над ним. Вот однажды и молодой человек, которому он служил, вздумал сказать ему, что напрасно он шляется и тратится по пу- 494
етякам. — «Нет, сударь, это не пустяки», возразил слуга и стал рассказывать истории о кладах — все обыкновенные, изве- стные, но одна была и неизвестная, уже собственного саратов- ского творчества: Приближался к Саратову обоз. Подле города все дороги на правом (городском) берегу Волги идут по горам с глубокими оврагами, похожими на ущелья. Так и эта дорога. Уже смерка- лось. И вот, выходит на дорогу человек и говорит мужикам: «Не хотите ли разбогатеть?» — Как не хотеть! — «Так идите за мною, я вам покажу столько денег, что возьмете, сколько захо- тите». — Повел их в ущелье. Из ущелья ход в пещеру, довольно большую. Середи пещеры стоит котел с золотом. У котла сидит квартальный, в мундире, при шпаге, как следует. «Берите, сколько хотите», говорят мужикам квартальный и проводник. А мужики тем временем успели осмотреться и видят: в углу стоит старик. Они спросили, что ж он нейдет к котлу брать деньги? — «Он уж взял, — говорят им, — потому его душа и осталась тут в закладе — это душа купца N. N.». (Рассказчик называл фа- милию купца, содержавшего трактир и потому хорошо известного ему за человека богатого.) — «Вот как! значит, кто у вас берет деньги, так его душа тут у вас остается в закладе?» спросили мужики. — «Да», говорят им. — «Ну, когда так мы не хотим», сказали мужики — и ушли. Прочли внимательно? —Читайте дальше: если вы сами заме- тили то, что я скажу, — то вы знаете предмет. Я скажу вот что: Как же это душа, оставшаяся у чертей в закладе, — да и не в закладе, это вздор, а уже в вечном плену, в полном рабстве, — стоит себе в углу, будто простая душа? На лице «души» должны быть резкие признаки невыносимого мучения; на всей фигуре «души» должны быть эмблемы рабства: она должна быть ско- вана тяжелыми цепями. Рассказчик не имеет понятия, что такое «душа, оставшаяся у чертей» — «в закладе», по его неудачному выражению, — «в плену», по настоящему смыслу дела. — Но еще важнее: почему ж черти, не предупредив мужиков об условии займа, прямо сказали: «берите»? — Хотели они поймать в ло- вушку коварным молчанием? Это было бы уже очень плохо: черти всегда предупреждают с полною откровенностью, они знают, что иначе и душа не попадется им в плен. Им непременно нужно формально выраженное согласие на их условия, иначе их дело — пропащее. Рассказчик не знает этого. Но мало того, что он не знает, как заключаются договоры между чертями и людьми, — он вовсе не знает, что такое чорт. Как мужики спро- сили, черти отвечали: «да, у нас вот какое условие» — они не хо- тели обманывать своим молчанием, они просто не знали, как им следует держать себя. После этого понятен и мундир на чорте, выдающем деньги. Это не сарказм над мундиром и чиновниче- ством, — какое! — вовсе нет: рассказчик не может ни на секунду 495
забыть реальную жизнь и ее порядки. Он знает, что выдача де- нег — служебное дело; на службе бывают в мундирах; полицей- ский мундир ему знакомее других, потому он и взял его, — он даже не в состоянии понять, что мундиры у чертей должны быть не такие же, как в городе Саратове, — если уж должны быть на чертях мундиры, которых не бывает на чертях. Что ни слово, то рассказчик шлепается носом в лужу. А он еще отборнейший человек по этой части. Он даже пред- мет насмешек для всех, как мономан; и этот мономан даже в мыслях своих не может ни на секунду перенестись в живые фан- тастические понятия, он и в мечтах своих — реальный мещанин или крепостной человек, живущий в городе Саратове, а не граж- данин фантастического мира; фантастический мир чужд и непо- нятен ему, — даже вовсе и не известен ему, — ему известны только пустые слова, не возбуждающие в нем никаких представ- лений, которые бы соответствовали им. Его клады, черти — пу- стые звуки даже для него. И он занимается исканием кладов, как другой слуга — уженьем рыбы, третий — стрелянием бекасов: барин добрый, свободного времени много—дельные лакеи у таких господ становятся ремесленниками: шьют сапоги, портняжничают; дрянные люди из лакеев — воруют и пьянствуют; не дрянные, но пустые и ленивые — праздношатательствуют. Это иска- ние кладов — для него самого не больше как праздношататель- ство. Если он наемный лакей, то из-за прибавки полтинника в месяц он уедет из Саратова со всеми саратовскими кладами в Пе- тербург, где ему нельзя будет искать кладов, по отдаленности глухих мест от его квартиры. А он еще отборнейший человек по этой части. Он даже вооб- ражает, что хозяин в ней, — его фантазия уже претендует быть творческою фантазиею. Если он таков, чего же ждать от Авдотьи Яковлевны, которая и не претендует быть мономанкою, держит себя как все, и в своих рассказах из фантастического мира не изобретает сама, а только повторяет чужое? Для нее эти рас- сказы, очевидно, служат только затычками пробелов в разгово- ре, — как у образованных людей моего детского времени пробелы разговора затыкались воспоминаниями о проезде Хозрева-Мирзы через Саратов, — сами говорящие чувствуют, что болтают пу- стяки от нечего делать, и придумывают в это время: «о чем бы за- говорить подельнее и поинтереснее?» Надобно ли возвращаться к рассказу Авдотьи Яковлевны и замечать, что она ровно ничего не понимает под словами, которые произносит? Она совершенно лишена представления о том, что такое «продать душу чорту»: ее фармазон — обыкновенный добрый барин; она не знает, что, после продажи души чорту, в этом человеке должна проявляться демоническая натура, как бы ни был он добр прежде. Хоть бы он у нее кутил — и того нет. И хоть бы он был миллионер — и того нет: он только зажиточный человек; она не понимает, что 496
этим сама уже опровергла продажу его души чорту: чорт дает ко- лоссальные богатства; иначе он не соглашается давать деньги, как безмерными суммами: ему нужно, чтобы его клиенты бли- стали, ослепляли других, заманивали других соблазном своего блеска в его лапы; да и со стороны человека тоже: за простую зажиточность человек не продает души, — ее могут дать ему его работа, приязнь других людей, — чорт не нужен, дело обходится людьми. Заметили ль вы все это, когда читали рассказы? Если «да», то вы уже знаете, что вы никогда в своем детстве не слышали дру- гих рассказов из фантастического мира: все были так же бледны, плохи, бездушны, праздны и пусты, — все походили на те фран- цузские повести из русского быта, которые начинаются такими манерами: «Княжна Феклушка Сидоровна, сказал граф Митька Голо- пузов очаровательной княжне Кромопятке» и т. д. Теперь мы с вами отчетливо объясняем себе это потому, что впоследствии мы читывали неподдельные, неиспорченные преда- ния веков, когда фантастическая жизнь еще была живою жизнью сердца. В детстве мы не могли объяснить, наверное, даже не за- мечали впечатления, которое теперь разъяснили для себя, — но все-таки мы инстинктивно чувствовали, что эти фантастические рассказы плохи, бледны, вялы, — чувствовали это, сами не заме- чая, что чувствуем; — кому из нас не было другой пищи для фан- тазии, поневоле кормился этою дрянною, скудною — и не был сыт и ничего не вошло в его жизненные соки из этой вялой трухи, потому что в ней не было ничего живого. А кто, как я, рано полу- чил возможность питаться другими припасами для фантазии, тот сам, еще не замечая и не понимая, уже бросил неудачные, напрас- ные усилия питаться вялою трухою рассказов, вылетавших пустыми праздными звуками из уст самих рассказчиков и рас- сказчиц, и подпадал под влияние другой поэзии, более живой. Тигры, обезьяны, наводнения, ураганы, землетрясения — это были существа и явления, обрисовывавшиеся мне рассказами моих старших и книгами в ясных, ярких чертах и не оставав- шиеся пустыми словами, как черти, мертвецы, их явления; о тиг- рах, наводнениях я слышал и читал рассказы, исполненные жи- вого убеждения. Тут была жизнь; потому-то в галлюцинации явился мне не мертвец, а тигр, — во сне я трепетал наводнений, а не ада, — нападали на меня обезьяны, а не черти. Я был бы неправ, если бы не сказал, что я был счастлив и в этом отношении, как в других: да, это большое счастье иметь своими старшими людей рассудительных и дельных, — таковы были все мои старшие, — людей, стремящихся к знанию, — та- ковы были почти все мои старшие и в особенности те, которые ближе других были ко мне, ребенку, — моя матушка и моя тетушка. 497
8 Вот поэтому-то я могу и хочу быть добросовестен в моих вос- поминаниях: благодаря дельности и рассудительности моих стар- ших, я подобно моим кузинам и кузенам, — очень рано привык понимать характер жизни, в которой рос, и не стану морочить вас придаванием важности вздору, пустоту и ничтожество кото- рого я видел тогда же. А то, разве не мог бы я «наврать с три короба» в таком же вкусе, в каком врут очень многие? Очень мог бы, — мог бы даже побольше, чем другие. Мне легко было бы выставить перед вами в мишурной эффектности сотни лиц и чуть ли не тысячи случаев. Но я видел их и тогда в их истинном свете; к чему же стал бы в 35 лет говорить с вами тоном менее разум- ным, чем говорил в 10 лет? — Пусть выставляют себя глупень- кими младенцами другие, которые не привыкли с детства видеть людей и вещи в их истинном виде. О, если бы таким маленьким неразумным детишкам пожилых и старых лет дать запас моих воспоминаний, — каких удивитель- ных людей и вещей настроили бы они из того, что я просто от- брасываю, как ничтожный хлам, не имевший никакого значения в саратовской жизни, — и в жизни нашего семейства, и в истории моего развития. Можно было бы, например, набрать длинную процессию фанатических действий, аскетов и аскеток, и вышло бы очень эффектно. В этой процессии могли бы блистать и не- сколько человек моих дальних родственников. Но все это был бы пустой вздор. Фанатические мотивы иногда высовывались напо- каз, — но это было шарлатанство, под которым все мои старшие, вместе со всеми неглупыми людьми Саратова, видели глупость, пошлость, тупость или злонамеренность; аскеты и аскетки были понимаемы моими старшими и всеми неглупыми людьми Саратова как люди играющие, дурачащиеся, забавляющиеся своими причу- дами, люди пустые или жалкие, глупые или дурные, — и все это оставалось в жизни Саратова пустяками, и люди, занимавшиеся этими пустяками, были предметом общего пожимания плечами и сострадательных или презрительных улыбок, — людьми очень мелкотравчатыми. Лучше я расскажу вам о человеке, действительно замечатель- ном и занимавшемся своею деятельностью серьезно, с глубокою искренностью, с полным самопожертвованием, — об Антоне Гри- горьиче. Это будет тем любопытнее, что лишь немногие из моих читательниц и читателей видывали настоящих неподдель- ных, честных юродивых, — и из немногих, которые видели их, лишь очень немногие знавали их близко. Антон Григорьич входил в наш дом искать приюта, защиты, отдыха, — и находил. Вот история юродивого Антонушки, или Антона Григорьича. 498
4 Антон Григорьич был очень зажиточный, или и вовсе бога- тый мужик, трезвый, добрый, почтенный, очень дельный и дея- тельный хозяин, хороший семьянин. В тяжелый для народа год, — в первую холеру, которая хоть и была едва ли не менее жестока на самом деле, чем вторая, но производила гораздо более ужаса и всяких лишений, — он совершенно отдался влечению своего благо- родного и твердого характера: всячески помогал всем нуждаю- щимся и страдающим в своем селе и кругом; село было оцеплено народною кордонною стражею, не впускавшею в него прохожих, чтобы не занесли они заразы; прохожие валились в холере на до- роге. Антон Григорьич отыскивал их, ухаживал за ними. Он вы- ставил по дороге столы с хлебом, щами, чтобы не изнемогали от голода здоровые прохожие, которых не пускали ни на один постоя- лый двор. С заразою пришло и обнищание, — он помогал обни- щавшим. На это он израсходовал все свои излишки и так пристра- стился к деятельности «брата милосердия», что, когда с холерою прошла всеобщая крайняя нужда в материальной помощи, он об- ратился к подаванию нравственной помощи. Бросил хозяйство, сдав его жене, бросил жену и детей, тогда еще малолетних, и по- шел бродить по саратовскому свету; скоро добрался из своего Петровского уезда до Саратова и основал в нем свою резиденцию. Он подавал, главным образом, нравственную помощь, старался исправлять людей от того, что считал дурным. Но из-за этого он нисколько не забывал оказывать и материальную помощь не- счастным. В первое время моего детства он постоянно жил в Саратове; карьера его была тогда наиболее успешна. У него была нанята особая избушка; он поместил в ней одного, потом двух — бывало, кажется, и по три — неизлечимо больных и бесприют- ных бедняков, ухаживал за ними, как следует доброму человеку, взявшему на себя такую обязанность; отыскивал других боль- ных и бедных, старался помогать им, пристраивать их по доб- рым людям или по богадельням, больницам. — В чем состояло его «юродство» с этой стороны его деятельности?—Он выра- жался о своих больных фигуральным языком, называл их «жем- чужинами» или «сокровищами», — «подарочками, которые по- слал ему бог». Но и юродствовал: позволял себе смелые по- ступки, отважные уловки. Например, приходит к зажиточному хозяину или хозяйке и ведет свои речи, половину которых не могут вразумительно понять слушающие, потому что он говорит, как следует юродивому, очень вычурно и туманно, перемеши- вает юмор, иронию с серьезными словами, — простые саратов- ские набожные люди сидят, стараются извлечь себе душевную назидательность из этих странных речей и понимают только то, что это очень назидательно. А вот, в такую речь Антон Гри- горьич вставит обещание, что он завтра «привезет подарочек»; 499
если догадаются, скажут: «нет, Антон Григорьич, хлопот много», — он примет отговорку. Но не всегда же догадывались, особенно сначала. Он в это время часто разъезжал на ломовом извозчике, по временам бывала у него и своя лошадь с тележ- кою: он собирал иконы для сельских церквей, — собирал старое платье, всякие старые вещи для бедных, собирал хлеб; — и при- нимая эти сборы, сам часто отплачивал за них подарками; ма- ленькими образами, просфорами и т. п. Потому, легко было не заметить особенного смысла в его «привезу подарочек»; и если говорили: «привози, Антон Григорьич, будем очень благо- дарны»,— он поутру привозил больного старика или дряхлую старуху на попечение напросившихся. Конечно, те отказывались, сердились, выходили истории; особенно когда Антон Григорьич не сам привозил «подарочек», а нанимал ломового извозчика и отправлял с ним «подарочек», уверив его, что там уже ждут этого гостя. А иногда, в теплое время, он приезжал рано утром, когда хозяева еще спали, оставлял «подарочек» на пустом крыльце и уезжал. Но особенно юродствовал он для исправления нравов и спа- сения душевного. До нашего семейства более всего доходили его проделки в женском монастыре, — монахи часто бывали у нас, — почему бывали, скажу через несколько строк, — да и священ- ником в женском монастыре был муж сестры моей бабушки Николай Иванович Кудрявцев. Человеку с такими экзальтиро- ванными понятиями, как Антон Григорьич, конечно, надобно было, чтобы монахини вели самую суровую жизнь, — например, он очень осуждал то, что у них есть перины, подушки: они дол- жны были, по его мнению, спать на голых досках. И поэтому однажды он сделал вот какое юродство. Была обедня. Народ, выходя из церкви после службы, удивлялся, видя весь монастыр- ский двор усыпанный перьями и пухом; монахини, вернувшись в свои кельи, увидели, что перины и подушки разрезаны, пух и перья из них выпущены, а вместо того в опустевшие наволочки положены кирпичи. Монахини тотчас догадались, что это про- делка Антона Григорьича; но, разумеется, Антон Григорьич уже скрылся. — Таких проделок он сочинял не очень много, но и не мало. Разумеется, не могли же допускать этого; Антону Григорь- ичу часто приходилось прятаться от полиции. Если она нахо- дила его, она иногда держала его по нескольку дней под арестом и отправляла в Петровский уезд, домой. Через несколько вре- мени он опять являлся в Саратове и продолжал свое дело. Но это все я знаю только по рассказам, — его самого и жертв его юродства. А каким я видел его сам? — По временам он бы- вал в нашем доме очень часто, — иногда подолгу, чуть не каж- дый день; случалось, жил у нас на дворе по два, по три дня. Ка- ков же он был у нас в доме? — Когда хотели его слушать, он го- 500
ворил; когда не хотели, он молчал и слушал, что говорят дру- гие, — держал себя, как всякий менее важный посетитель дер- жит себя перед более важными хозяевами. Разницу от других посетителей составляло лишь то, что этот гость очень любил упо- треблять фигуральные выражения. А назидательность? а обя- занность исправителя нравов? Единственное назидание его в нашем семействе, сколько я припомню, было следующее. Я говорил, что моя матушка и те- тушка очень много шили (и шили отлично). В то время в Сара- тове еще не было чугунных наперстков, — были только медные, плохие, тоненькие, хилые, которые скоро прокалывались. Их ча- сто меняли, но все-таки беспрестанно кололи руки с ними. И вот, наконец, матушка и тетушка вздумали сделать себе серебряные наперстки с железными крепкими головками; оба наперстка обо- шлись около рубля серебром, копеек по 45, как мне помнится, служили потом очень долгие годы, чуть ли не продолжают они служить и до сих пор моей тетушке и моей старшей кузине. Они были одною из величайших прихотей роскоши моей матушки и тетушки. — Вот однажды Антон Григорьич, проходя через го- стиную, посмотрел на эти наперстки, стоявшие на рабочем, то есть обыкновенном ломберном столе, — приостановился на се- кунду и, прошедши шага два, произнес: «а вот, я хочу сделать себе серебряный кочедычок» (плоское шило, которым плетут лапти). Больше он не сказал ни слова и продолжал речь о чем-то другом. Как тонко сделан упрек в роскоши, не правда ли? — Никакого другого случая назидания я не припомню. Да, Антон Григорьич был дипломат, очень соблюдавший границы в своем юродстве, державший себя у нас так скромно и с таким тактом, какой редко умеют соблюдать и не юродствую- щие провинциалы, и не только провинциалы, даже столичные люди, — и не мужики, а светские господа и дамы. Это и нату- рально: он был человек очень умный. Поэтому он очень просто и верно понимал, что он вовсе не компания моим матушке, те- тушке, отцу, дяде: они люди образованные, он человек необра- зованный; им он скучен, он это знал; все они ласковы с ним — потому что они люди добрые, а он хороший человек, как же им не быть ласковыми к нему? — так он понимал свои отношения к ним, это было видно из того, как он держит себя с ними: сво- бодно, но не надоедая им, — он понимал, что он не их знакомый, а знакомый моей бабушки. Например, он свободно шел в каби- нет моего батюшки — подойти под благословение и поздоро- ваться,— но если мой батюшка не останавливал его сам каким- нибудь вопросом, он тотчас же уходил назад в комнату бабушки. Так он держал себя и с дядею — не навязывался, старался не быть в тягость. Так и с обеими молодыми хозяйками: не надо- едал им собою. 501
Даже с нами, детьми, он не позволял себе бесцеремонности: был ласков, шутил, как всегда добрый и неглупый гость зани- мается детьми хозяев, — да он и по природе любил детей, как человек мягкого сердца, — но даже и нас он не назидал; он по- нимал: «у них есть матери, мне тут нечего мешаться». Мало того, что не назидал нас, — был осторожен вот до какой степени. Мы, когда не были заняты делом или играли, проводили очень много времени в комнате бабушки, — уж и по одному тому, что эта же комната была столовою и чайною, и ее круглый стол служил во- обще центром, притягивавшим к себе всех, кому нет надобности сидеть не у этого привычного стола. Антон Григорьич, гость ба- бушки, сидел почти все только в ее комнате, хоть и расхаживал по всему дому, как свой человек. Когда ему с бабушкою встре- чалось оскудение материалов для разговора, он вставал, начинал молиться, распевая своим довольно хорошим тенором, — и ба- бушка, кстати, молилась, пока не приходила ей охота сказать: «довольно, Антон Григорьич», — охота эта являлась у ней до- вольно быстро, потому что в десять минут молитвы мало ли чего припомнится: и о постройках в доме, и о том, что дрова с каж- дым годом дороже, и о том, что огурцы в нынешнем году были дешевы, а к Рождеству едва ли будет большой подвоз, потому что еще мало снегу: смотри, что дешевле четвертака не будет гусь или индюшка: значит, опять набрался материал для раз- говора. — Поэтому молитва, иногда занимавшая бабушку и Антона Григорьича, никогда не бывала длинна. Но мы, дети, все-таки уходили, когда она начиналась, и я не припомню, чтобы он когда сделал замечание, что не следует уходить от молитвы. Итак, бабушка была приятельница Антона Григорьича. Мало того, что он не боялся надоесть ей, он смело искал у нее убе- жища от гонений, и из этого выходило иной раз довольно любо- пытное отношение. Оно выходило каждый раз, когда гонение на Антона Григорьича воздвигалось за какую-нибудь проделку в женском монастыре. Монахини жаловались своему начальству, начальство распоряжалось, не может ли собственными сред- ствами отыскать Антона Григорьича, чтоб уж предать в руки карающей полицейской власти — искало его, говорю я, само, а между тем сообщало карающей власти, чтоб и она искала, по- тому что он подлежит ее каранию. И не раз случалось, что в то время, как начальство женского монастыря ищет и воздвигает полицию искать Антона Григорьича, Антон Григорьич живет в кухне, где готовится кушанье и ему, и моей бабушке, и отыски- вающему его начальству женского монастыря, потому что это преследующее его начальство — мой батюшка, благочинный жен- ского монастыря. Через три-четыре дня монахини забывают Антона Григорьича, мой батюшка и полиция тем больше забы- вают, потому что у них много дел поважнее, и он безопасно яв- 502
ляется на свет.— «Где ж ты прятался, Антон Григорьич?» спрашивает его мой батюшка. — Если прятался не в нашем доме, то нечего больше поминать об этом; но если скажет: «да у вас на кухне; матушка Пелагея Ивановна велела Даниле Иванычу (кучеру) спрятать меня и не сказывать вам», — если Антон Григорьич дает такое объяснение, то батюшка говорит ему: «нет, Антон Григорьич, когда ты от меня прячешься, то уж прячься в другом доме, — у меня нехорошо». — Тогда бабушка возражает моему батюшке: «ну, говорить будут, что у нас прятался — так что же? всего не переслушаешь, что будут говорить. Я прятала. Эка важность». Из этого уж ясно, как смотрели на Антона Григорьича вся- кие светские и духовные начальства, да и все грамотные люди, в том числе и монахини, которые иногда жаловались на него: не удерживать его по временам было бы нехорошо — он человек экзальтированный, пожалуй, и вовсе ввалится в беду, если не останавливать его. — Но вообще, разумеется, никто не интересо- вался даже и стеснять его юродствования; насколько можно было без вреда для него самого и без явного нарушения порядка, оставляли ему волю. Это уже видно из моего рассказа. Но какими глазами смотрели на него простые люди, негра- мотные? Да почему ж не взять в пример мою бабушку? Она с трудом подписывала свое имя по изустному руководительству того или другого зятя: «две палочки, а над ними черточку проведите, ма- тушка— будет П; написали? кружочек, а снизу хвостик — это будет е» и т. д. Но искусству читать уже совершенно разучилась моя бабушка. Как же она смотрела на Антона Григорьича? — Да точно так же, как и мой батюшка, и я (тогда и теперь, все равно): человек умный, добрый, отрекся от всего для пользы ближних, неутомим в заботе о них; но какой же он учитель своим ближним? Он сам ничего не понимает, — только сердце у него благородное, характер твердый, преданность своему делу огром- ная; за все это нельзя не уважать его; но занимается он пустя- ками и делает вздор. Почему ж бабушке не было скучно с ним? Иногда — да и частенько — бывало; тогда она говорила: «ну, Антон Григорьич, будет нам с тобою толковать», — он уходил в другую комнату, а если видел, что может оставаться в той комнате, то и не ухо- дил, а только умолкал. Но это случалось не слишком часто: что ж делать старушке? — Вообще, рада чем-нибудь развлечься от скуки. Она по целым утрам игрывала в шашки со мною, и чтобы я не уходил, даже играла на деньги, по грошу партию; таким образом, я года в два выиграл у нее целый золотой, который она и заплатила мне самым формальным образом, я вел счет нашей игре: «Бабенька. вчера было 9 рублей 38 копеек, а вот уж стало 9 р. 44 к.». — «Хорошо; играй только, все сполна получишь». — 503
Говорить со взрослым человеком все-таки занимательнее, чем играть в шашки с 9-летним ребенком. А Антон Григорьич, вдо- бавок, был человек очень умный, да и его приключения часто были интересны. Она рассказывала ему о том, что и как она купила ныне на базаре (рынке) — она сама ездила на базар — рассказывала о хозяйстве, он рассказывал ей свои приключе- ния — она журила его, он отчасти соглашался, отчасти защищал свои подвиги — и время шло. «Да неужели так смотрела на него бабушка?» — Что моя бабушка: она хоть и разучилась читать, но очень и очень близко знала общество и сама когда-то принад- лежала к нему; дедушка Егор Иванович был, сколько я могу судить, очень светский человек, и бабушка умела держать себя не хуже других, — итак, я говорю: что моя бабушка — она ли только смотрела так на Антона Григорьича? У ней были прия- тельницы старушки, составлявшие как будто дополнение к сто- рожу Сергиевской церкви и представительное собрание, заме- нявшее отсутствующую паству при заутренях и вечернях буд- ничных дней, когда никого, кроме этих старушек, не бывало в церкви; в эти шесть [дней] они и молились на просторе, а по во- скресеньям им уж некогда было молиться: они ставили свечи к иконам по поручениям сторожа, которому одному было бы трудно исполнить все поручения паствы по этому предмету; они унимали плачущих малюток, обуздывали детей, порывавшихся шалить, — словом, у них по воскресеньям были полны руки дел. Я хочу сказать, что и эти старушки — уж самые набожные и благочестивые жительницы Саратова, точно так же смотрели на Антона Григорьича: неглупый человек, почтенней человек, но занимается вздором. Поверьте, что даже их мнение о нем не было нисколько различно от мнения, какое имели бы об Антоне Григорьиче Бакон, Кант и Штраус, если бы знали Антона Гри- горьича. Да и в самых глухих селах Петровского уезда все неглупые мужики и бабы, то есть девяносто девять из ста, наверное, смотрели на Антона Григорьича точно так же 82. Скоро Антон Григорьич бросил свои проделки в женском монастыре: вероятно, его убедили, что это он делал дурно. То- гда духовное начальство вовсе перестало заниматься им; радо было бы перестать и светское, но не могло: на него были жа- лобы. Итак, он подвергался гонениям. Но гонители — полицей- мейстер и его подчиненные — всегда были очень расположены дать ему как-нибудь отделаться: оставляли ему время скрыться от поиска, при первой возможности переставали искать его, через неделю Антон Григорьич опять мог бесстрашно являться в пуб- лику. Иногда, впрочем, не было возможности не поймать его, при всем нежелании поймать; тогда его держали дня два, три под арестом и выпускали; если же не могли выпустить на сара- товскую улицу, то отправляли в родное село, в Петровский уезд. — Из тона рассказов его бабушке видно было, что он и сам 504
понимает, что даже полиция смотрит на него так же снисходи- тельно, как бабушка. Сначала Антон Григорьич пропадал из Саратова только по случаю отправок его полициею на родину; потом стал удаляться в свое село или другие сельские приюты и по собственной охоте и уже надолго. Ясно было, что он сам утомляется,—сам начинает наполовину видеть напрасность своего юродствования, чувствует надобность отдохнуть от него. За два или за три года перед моим отъездом в университет, Антон Григорьич, возвратившись в Саратов после долгой от- лучки, объявил нам, что «теперь Антон Григорьич купец 2-й гильдии, вот как». Долго никто из нас не хотел принимать этого иначе, как за шутку. Но действительно было так: он стал купцом 2-й гидьдии. Его дети — два сына — вышли умные, дельные люди, занялись коммерческими делами, попали в кон- тору, имевшую огромные обороты, стали получать очень хоро- шее жалованье; по их служебным обязанностям в конторе, ока- залось полезно, чтобы они причислились ко 2-й гильдии, хотя сами они и не имели своей торговли; они записали отца во 2-ю гильдию, чтобы пользоваться теми правами по подписыва- нию коммерческих бумаг, какими пользуются дети купцов 2-й гильдии. Они упрашивали отца бросить подвижничество; он не послушался их вполне, но перестал делать выходки, не одоб- ряемые полициею, и ограничился сохранением назидательного аллегорического тона в своих разговорах. — Как все заклятые провинциалы, он считал Петербург нечестивым городом и гово- рил, что всякий переселяющийся туда впадает в неверие и без- нравственность. Но когда его сыновья переселились по своей конторской службе в Петербург, с увеличением жалованья, он рассказывал об этом повышении с искреннею радостью. Купец 2-й гильдии, — отец, радующийся коммерческим успе- хам детей — вот вам конец моего рассказа об Антоне Григорьиче. Судите, как хотите, права ли была моя детская фантазия, находя больше жизни для своих грез в «Московских Ведо- мостях» и «Натуральной истории» Рейпольского, чем в том мире, замечательнейшим явлением которого был Антон Гри- горьич. Но повторяю: я обязан моим старшим, обязан характеру моей семейной жизни в детстве тем, что и детскими своими гла- зами видел в Антоне Григорьиче только доброго, почтенного энтузиаста, взявшегося за пустое дело, — не увлекся ни востор- гом к нему, — восторгом, который ослепил бы меня относи- тельно истинной — совершенно ничтожной — роли Антона Гри- горьича в саратовской жизни, — ни страхом или отвращением — чувствами, которые точно так же заставили бы увидеть в Антоне Григорьиче нечто важное, то есть, увидеть небывалое. 505
10 Этим очерком замечательного лица, которое я знал очень близко и которое мог бы изобразить великим деятелем, если бы хотел нарушать истину для эффектности, — я закончу отрывки, в которых рассказываю о соприкосновениях моего детства с эле- ментами доисторическими. Разгул беспомощной фантазии незна- ния, неуменья являлся передо мною в фигуре пожилого человека с черными длинными волосами, сухощавого, с приятным, доб- рым лицом, с умными светлыми глазами — это был почтенный, добросовестный юродивый Антон Григорьич. Глухая жизнь старинного русского захолустья, почти еще недоступного ника- кому лучу европейского света, — жизнь, ничего не знающая не только о Западной Европе, даже о Петербурге, даже о Москве, — едва-едва соприкасающаяся даже с губернским горо- дом, — она возникала передо мною в рассказах моей бабушки о молодости прадедушки и прабабушки. Я знал прабабушку уже горожанкою, — старушкою, про- стою, но уже умеющей судить о всех слоях провинциальчой жизни и справедливо уважаемою мужьями ее внуки, людьми очень деловыми. Начиная рассказывать о дочерях моей прабабушки, я уже вхожу в жизнь, охваченную историческим движением. У моей бабушки были три сестры. Две из них умерли раньше, чем начинаются мои личные воспоминания. Об одной из эгих двух я и не слышал ничего замечательного: кажется, что она умерла вскоре после замужества, еще в первой молодости, прежде чем начала развиваться в ней какая-нибудь самобыт- ность. О другой, Прасковье Ивановне, я постоянно слышал, что она была самая хорошенькая лицом из четырех сестер, очень добрая женщина, очень хорошая хозяйка. Кроме того, слышал одно приключение из ее жизни. Оно уже связано с ходом исто- рической жизни города Саратова. 11 За элементами доисторическими и за мифическими лицами во всякой истории следуют эпические времена, в которые дей- ствуют и изумляют своим величием лица «богоподобные»: после чистых олимпийцев, каковы Юпитер, — а у меня Антон Гри- горьич, — в Греции являются Геркулес, Агамемнон, Ахилл; — в России также: после никого — Рюрик, Олег, Святослав; так и в моей истории. Но моя история имеет свою доисторическую древность во временах очень новых, по мнению других историков; потому и эпические времена моей истории — очень недавние времена, по 506
общепринятому, хотя и ошибочному мнению; это — времена Алексея Давыдовича. Были ли у Алексея Давыдовича предшественники, или сара- товское губернаторство явилось вместе с ним, — об этом молчат мои источники. Но великолепием и благостью Алексея Давыдо- вича полны были те рассказы моей бабушки, которые имели эпи- ческий характер. — Алексей Давыдович не жил в своей столице: она не могла вместить его величия, и потому он создал «Дачу», как Людовик XIV по точно такому же обстоятельству — по не- возможности вместить свое великолепие в Париж — создал Вер- саль. — «Дача» и на моей [памяти] была еще не «дача Алексея Давыдовича», или бы еще проще «дача Паичулидзева», а просто «Дача», как нечто единственное и несравнимое ни с чем. На моей памяти она была уже опустевшим памятником померкнувшего блеска, как и Версаль; теперь город уже подтянулся к ней, — но я помню ее еще отделявшеюся от него полем версты на полторы. Это был огромный (по тогдашнему саратовскому размеру) дом с флигелями, службами, с другим домом, поменьше, но тоже большим, и опять флигелями, опять службами; вся эга мону- ментальная «Дача», которая теперь уже исчезла с лица земли, — как и в самой Греции не сохранились здания времен эпических, — тянулась чуть ли [не] на целую треть версты, если считать по длине каменного забора, часть которого уцелела, как и в Греции уцелели куски стен эпической постройки в Тиринфе. По бокам и позади каменного забора и дворца были сад, роща, — и сад, и роща с прудами, пруды с островами и мостами, острова и мосты с киосками, киоски с цветными стеклами, цвет- ные стекла с — нет, уж ни с чем больше, только сами с собою. По прудам плавали люди в лодках и лебеди без лодок; в роще и в саду, на мостах, и на прудах, и на островах бывали фейерверки и иллюминации, в доме были балы и банкеты, превышающие все, что могла представить себе фантазия саратовцев и саратовок, со- хранивших восторженные чувства к эпической эпохе, которая осталась в их восхищенной памяти одним непрерывным праздни- ком, двадцатилетним всенародным ликованием без одного, — не то, что хоть месяца, а хоть дня — для передышки. Я не видел этих праздников, но мог бы описать, если бы под рукою у меня [были] путешествия по самоедским, тунгусским и трухменским землям; но у меня нет под рукою этих путеше- ствий, потому не могу... впрочем, нет, все-таки могу: представьте себе... однако и не трудитесь представлять себе потому, что вы не сумеете вообразить себе все это в надлежащем блеске; вы по- думаете, что торжества, которые вы вообразите себе, происходят в огромной харчевне, куда по какому-то странному случаю на- бралось очень много и женского пола; но вам это покажется только оттого, что хоть я и сумею изобразить, но вы все-таки не сумеете вообразить. 507
Да где вам, не видевшим ничего подобного, суметь вообра- зить себе эти банкеты и балы, когда даже люди, видевшие их собственными глазами, повергались в сомнение тут же, присут- ствуя на них, повергались от восхищения в сомнение, уж не вздремнули ли они, что видится их очам такое великолепие: нет, такого блеска, такого изящества, такого рая не бывает наяву. Великолепный, как Людовик XIV, Алексей Давыдович был и великодушен, благодетелен и добродетелен, подобно ему: подобно Людовику XIV, он был породителем, покровителем и по- ощрителем всяких достоинств, заслуг и добродетелей, помогал бед- ным, — хотя бедных и не могло существовать в правление Алек- сея Давыдовича, но все-таки он помогал им щедро; отирал слезы страждущих, защищал угнетенную невинность, — хотя в его правление вовсе не было страждущих и не угнеталась никакая невинность, но все-таки он защищал ее и утешал их. Впрочем, эпические рапсодии действовали на меня чуть ли не еще меньше, чем мифические элементы, — потому что и сама ба- бушка гораздо чаще отзывалась об эпической эпохе совершенно в другом тоне, а все другие мои старшие исключительно только в этом другом тоне. 12 После времен, так отчетливо и живо отразившихся в эпосе Гомера, надолго все прячется от взоров исследователя древности, и когда, наконец, вновь открывается занавес, на сцене, вместо «богоподобных» Агамемнонов, являются уже обыкновенные смертные, с обыкновенными человеческими приключениями. Так и в моей саратовской истории: после иллюминованной эпохи Алексея Давыдовича, подобного Людовику XIV, который был «подобен богам», по мнению надписей, сочиненных при его соб- ственном содействии, история Саратова на долгий период пропа- дает для моего детского знания во мрак безвестности, пока яв- ляется событие, в котором важнейший эпизод составляется путе- шествием Прасковьи Ивановны к Ивану Постному. Прасковья Ивановна, хотя и была лицом красивее всех своих сестер, — значит, была красавица в полном смысле слова, потому что я помню, как хороша собою была другая сестра моей ба- бушки, Анна Ивановна: Анна Ивановна в 40 лет была еще очень хороша собою, — Прасковья Ивановна, хоть и была красивее всех сестер, вышла не за священника, как все три остальные сестры, а только за дьячка, — по любви, сказал бы я, если бы могло это применяться к тем невестам, венчавшимся на 14-м, на 15-м году, — итак, вернее будет сказать: по особенному располо- жению ее отца и матери к Николаю Ивановичу Кудрявцеву, бывшему тогда еще только дьячком. Впрочем, он потом также 508
сделался священником. Но путешествие ее к Ивану Постному принадлежит времени, когда Николай Иванович был еще только дьячком. Хоть и дьячок с дьячихою, они жили не нуждаясь. А если так, то дети были бы на радость. Но у Прасковьи Ивановны долго не было детей, и она очень горевала об этом. У нее была задушевная приятельница, мещанка, тоже молодая, добрая, пре- красная женщина, тоже жившая без нужды, тоже не благослов- ляемая от бога детьми и горевавшая о том. Обе приятельницы, толкуя со всеми родными и приятельницами, а в особенности между собою, о своей грусти, что нет у них детей, беспрестанно доходили до выражения мысли, нередкой в те времена в тех кру- гах у молодых, добрых женщин, не нуждавшихся и бездетных: «уж если не дает бог мне своих детей, хоть бы подкинули ребенка, рада была бы, стала бы любить, как своего». — В таких раз- говорах шло время, и пришел неизвестный мне год, — вероятно, около 1815—1820, когда совершилось следующее событие. Начиналась осень, подходил Иван Постный (29 августа) — праздник в селе У веке, верстах в 18 или 20 от Саратова. Увек- ский Иван Постный очень уважается саратовцами, так что вече- ром 29 августа сотни саратовских граждан и пожилых гражданок возвращаются оттуда к своим пенатам сильно подгулявшими; молодые гражданки идут в трезвом виде, потому что молодой женщине еще неприлично пить водку. — Вот, накануне Ивана Постного, Прасковья Ивановна со своею приятельницею спро- сили друг дружку, пойдут ли к Ивану Постному. «Мне нельзя: надо завтра мужу белье чинить», или шить, или что-то другое по хозяйству, сказала одна.— «И мне тоже некогда: надо квас за- тирать», или что-то такое, сказала другая. Обе решили, что и не должно много жалеть об этом, потому что работа — та же мо- литва, так ее бог принимает. — Разошлись. — Спят. — Среди ночи слышит Прасковья Ивановна — стучатся в ставень: «спите, что ли, добрые люди? так проснитесь; выходите, примите, что бог послал», — дело ясно: младенца подкидывают. Прасковья Ивановна выскочила за ворота, подбежала к окну, в которое сту- чались: тех и след уж простыл; малютка лежит под окном. Взвыла Прасковья Ивановна. Но воем не поправишь дела, надо ум приложить, Прасковья Ивановна стала прикладывать ум, то есть куда девать подкинутого младенца, — и приложила: «да вот, она — ее приятельница мещанка — говорит всегда, что с радостью взяла бы такого младенца; к ней надо». Прасковья Ивановна оделась, пошла с малюткою — приятельница жила в той же стороне города, подле Старого Собора, — положила мла- денца у окна своей приятельницы, постучалась, как следует, — сказала, разумеется, чужим голосом, что, дескать, вставайте, бог послал, и отбежала в сторону — дождаться, пока будут шаги к воротам; добрые люди всегда так подкидывают: дожидаются, 509
пока услышат шаги идущих взять младенца — иначе было бы не христианское дело; если не добудились, или те поупрямятся, младенца съедят собаки; — Прасковья Ивановна дожидается, слышит, приятельница стукнула дверью, подходит к калитке, — Прасковья Ивановна бросилась бежать домой. Прибежала бла- гополучно, легла опять спать, — лежит, — ведь после такой ока- зии не вдруг заснешь, — лежит и думает: «а ведь она ко мне к пер- вой придет рассказывать; а я какими глазами буду глядеть на нее? Уйду к Ивану Постному; к вечеру-то она уж понаговорится, рас- сказывавши другим; да и сердце у ней пройдет немножко». Бродит Прасковья Ивановна около церкви, пришедши к Ивану Постному, — около церкви, потому что в церковь где ж пробраться?—давка; а тут и лавчонки, столики, лотки со вся- кими товарами, ярмарка, тут все и бродят, — ходит Прасковья Ивановна в толпе, — глядь, и ее приятельница тут же. «Как же она здесь, когда сказала, что не пойдет? видно, прибегала ко мне, матушка сказала ей о нашем происшествии, она и догада- лась, от кого получила, и пришла сюда меня ругать, узнавши от матушки, что я сюда ушла. Экая недогадливая матушка-то! Да и я напрасно сделала, что не сказала ей, к кому подкинула; надо бы сказать, чтоб она молчала». — И Прасковья Ивановна пяти- лась в толпу подальше от своей приятельницы — благо, та еще не заметила ее. Но вот — идет, идет! не спрячешься!—Что ж, уж надо самой начать каяться. — «Прости ты меня, мать моя, согрешила я перед тобою», — обратилась Прасковья Ивановна к приближающейся приятельнице, чтобы заслужить хоть то сни- схождение, по которому и меч не сечет повинной головы. — «Что, моя матка, Прасковья Ивановна, какая твоя вина передо мною», отвечала приятельница; — «моя вина перед тобою больше! я начала! Как ты принесла его мне, я так и подумала, что ты догадалась, от кого тебе было приношение, потому и во- ротила его назад ко мне. Со стыда, моя матушка, и сюда-то ушла от тебя. Да как увидела тебя тут, совесть не вытерпела: пойду, говорю, покаюсь перед нею: ведь когда-нибудь надобно будет каяться, так уж лучше поскорее грех с души долой. Прости ты меня, матушка, Прасковья Ивановна!» — «Так вот оно какое дело вышло! Это ты мне его подкинула!» — говорила Прасковья Ивановна. — «Я подкинула, мать моя, вот оно какое дело-то вы- шло! Как подкинули его мне, я думаю: куда девать? Думаю: от- несу к Прасковье Ивановне, она часто говорила, что рада была бы принять». — «Так-то и я про тебя рассудила, мать моя, что понесла его к тебе!» — Повторив по десятку раз: «мать моя» и «матка моя» — «вот оно дело-то какое вышло!» — «вот оно как вышло-то!» и накачавшись головами и навздыхавшись, прия- тельницы, наконец, могли двинуть свой разговор дальше. — «Что же ты, моя матка, будешь с ним делать-то?» спросила Пра- сковья Ивановна. — «Как, моя матка, что делать? Я уж сде- 510
лала; — и не в догадку, что надо рассказать, совсем забыла: уж подкинула». — «Уж подкинула?»— «Как же, матка, в тую же се- кунду, как ты мне назад-то принесла его, я опять пошла под- кидывать; да уж чтобы опять греха не было, не воротили бы ко мне, так в тот конец города, к Илье пророку. Ну, те места даль- ние, одной-то страшно, мужа с собой брала». — «И хорошо под- кинула?»— «Хорошо. Тут бог помог хорошо. Да еще я тебе скажу, как хорошо-то вышло: знаешь, стоим мы с мужем-то за углом, ждем, покуда выйдут младенца принять, а в эту пору, как они выходят, бог на наше счастье и пошли: идет человек, — ла- кей ли, приказный ли, в шинели, — так и идет себе, — знаешь, ничего этого не знает. Они на него: это ты, говорят, под- кинул! — знаешь, двое мужчин выскочили, — видно, семейство уж опытное, не то, что у нас с тобою». — «Не то, не то! видно, опытное!» — «Они на него и бросились, вдвоем-то: ты, говорят, подлец, подкинул! да за шиворот его: бери, говорят. А мы с му- жем: слава те, господи! слава те, господи! — креститься — да бежать, бежим да крестимся: слава те, господи! — Вот оно, ма- тушка, устроилось-то как хорошо!» — «Ну, слава богу; истинно, хорошо». — «Хорошо, матушка». Приятельницы не знали, чем кончилось устройство дела; но когда вернулись в город, все еще твердя: «вот оно как вышло- то!»— «вот оно, какое дело-то выходит» — то услышали, что вышло еще дело, и несколько дней душа у них была в пятках: не проболтаться бы как, не добрались бы до них. Но, слава богу, остерег их милостивый господь, не проболтались; и никто тогда не дознался, что от них это вышла такая оказия, что губерна- тора схватили за шиворот и заставили взять младенца. «Впро- чем, если б и дознались, не было бы им большой беды», — пояс- няла нам моя бабушка: — «потому что и с этими людьми, —тоже из мещан,—которые схватили его за воротник, он ничего не сде- лал: нельзя было ему шум-то подымать. Зачем, скажут, в такую пору по дальним улицам ходил?—А они ему и бока помяли, покуда сначала спор был: он сначала-то не сообразил, что уж нечего, надо покориться, чтобы не вышло больше срама, поупря- мился было: не я подкидывал, не беру. Да скоро образумился: взял, понес. На часть принес, там отдал, на их содержание, при- ставу в наказание, что за порядком не смотрит. И справедливо». Ни фамилии, ни даже имени и отчества этого преемника Алексея Давыдовича я не помню: видно, он не выдавался ничем особенным, сливался в ряду предместников и преемников своих в общем прозвании по должности. Но как бы ни была его фами- лия, а ясно, что эпоха, обозначаемая этим его приключением, в моей истории Саратова соответствует временам Регента и Лю- довика XV в обыкновенной истории Франции. И последующий ход событий совершенно одинаков: как во Франции, так и в Са- ратове, через несколько времени после того, явились необыкно- 511
венные патриоты, приносившие все в жертву на алтарь отечества и потому называвшиеся Брутами; саратовский Брут принес в жертву родного сына, что, по мнению обыкновенных историков, большая редкость, а по-нашему, по-саратовскому, не трудная, но все-таки ловкая штука. Но и у нас в Саратове, как во Франции, подвиги Брутов оказались недостаточны для спасения отечества, и понадобился военный диктатор для прекращения грабежей. Как и во Франции, этот спаситель народа носил титул, совер- шенно различный от титула прежних правителей: саратовским диктатором сделался полицеймейстер, — отставной подполков- ник или полковник Попов, вызванный в Саратов необходимостью времени из Волгска. Это был человек твердый, умный, безусловно честный, и, действительно, Саратов обязан ему прекращением разбоев по улицам, — это один из почтенных людей, которых са- ратовцы вспоминают с признательностью. Но его диктатура от- носится уже к временам другого поколения, — временам поколе- ния, следовавшего за поколением, к которому принадлежала моя бабушка и ее сестры. 13 О Прасковье Ивановне я знаю только по слухам, и не слы- шал о ней ничего памятного мне, кроме этого анекдота да того, что она была женщина очень добрая, красавица лицом. Но Анну Ивановну я не только помню, — она была, после моих домашних, самым важным для меня лицом нашего семейного круга не только в моем детстве, — и в моей молодости. Жизнь ее самой, как и других ее сестер, не имела ничего романического. Но она была, как и моя бабушка, женщина с сильным характером, очень неглупая, и потому имела много влияния на судьбу многих дру- гих, как старшая родственница или уважаемая советница. Из этих дел стоит припомнить очень многое. Например, четыре или пять из числа свадеб, устроенных ею, были любопытны по судьбе повенчанных лиц или по своей оригинальности. Еще больше ма- териалов для рассказа найдется в историях людей, которых я знал через нее: у нее был свой дом; оставшись вдовою, она при- ютилась в одной комнате, остальной дом отдавала в наем и жила этим небольшим доходом, — рублей 450 ассигнациями; по то- гдашнему времени, одной можно было жить на эти деньги без нужды. Постояльцы, — иногда люди уже вовсе светского сара- товского общества, — вообще близко знакомились с нею, очень часто руководились ее советами, почти все рассказывали ей всё, что было на душе; многих из них и я видел часто и близко, по- тому что мы нигде не бывали так много, как у нее. Ее время де- лилось на три ровные доли: одну треть она проводила у своих племянниц, дочерей той сестры, о которой я ничего не знаю, и у 512
прабабушки, жившей вместе с семейством, оставшимся у Пра- сковьи Ивановны, — больше в доме тех племяннниц, которым почти заменяла мать; другую треть она проводила у нас; осталь- ную треть — дома. Когда она бывала дома, ни одного, я думаю, дня не проходило без того, чтобы не сидели у ней эти родные, — бабушка, ее дочери, племянницы и их семейные; и я в том числе. Поэтому я не только слышал о ее постояльцах, а и сам видывал их близко. Поэтому в отделе воспоминаний, связанных с лицом или до- мом Анны Ивановны, будет у меня очень много историй. Но это будет в моих полных мемуарах. А здесь я скажу лишь два-три слова о ней самой. Она любила шутку и часто шутила недурно. Между прочим, она угостила при свидетелях отваром березовых с липовыми ли- стьев одного тонкого знатока чаю, действительно нашедшего этот отвар прекраснейшим чаем. Это было еще при жизни ее мужа, Федора Осиповича Цибулевского, и еще в то время, когда он был священником не в Саратове, а в огромной Покровской слободе, населенной малоруссами. Проживши между малоруссами несколько лет, Анна Ива- новна умела хорошо говорить по-малорусски, знала несколько малорусских песен, любила малорусскую жизнь. Я говорил, что и в 40 лет, — сколько было ей, когда начи- нается моя память — она была еще хороша собою. Но, как очень многие женщины, действительно красивые, — сколько я могу судить по личным воспоминаниям: как большинство женщин, действительно красивых, — она вовсе не гордилась и в моло- дости тем, что она хороша собою, и сама всегда указывала лица, которые казались ей красивее, чем ее собственное; хорошенькие женщины, если они не очень дурного сердца, любят любоваться не на себя одних, а также и на других; некоторые — по моим личным воспоминаниям, многие, и самые хорошенькие — даже не очень любят любоваться на себя, даже не находят себя кра- сивыми, — им кажутся красивыми женщины другого характера красоты. Такова была — и в молодости — Анна Ивановна. Она была блондинка; она находила, что брюнетки красивее блонди- нок; она не употребляла этих имен, — она выражалась так: «что наши русские — вот хохлушки, точно, красавицы». — Но именно поэтому сами хохлушки находили ее первою красавицею в своей Покровской слободе: «нет такой хорошенькой (гарной), как наша попадья». И вот их попадья любила рассказывать сле- дующий разговор: Покровская слобода — против Саратова, на другом берегу Волги; только широта реки мешает назвать эту слободу предме- стьем города; но каждый день сотни народа оттуда перебывают в Саратове. «Вот, — рассказывала Анна Ивановна, — однажды я приехала в Саратов и пошла в лавки. Стою в лавке, — слышу 513
у дверей разговор: две хохлушки проходили мимо и останови* лись. — «Ведь это наша попадья», — говорит одна. — «Нет, — говорит другая:—не она». (Это легко объясняется тем, что купцы старались тогда устроить так, чтобы в лавке было темновато, и очень темновато: так лучше для торговли; но зато покупщицы и покупщики, когда уже выберут кусок материи, идут с этим кус- ком вон из лавки, рассматривать его на полном свете.) «Нет, это она», утверждает одна хохлушка. — «Не она», стоит на своем другая. — «Как же не она? Как есть по всему, она», говорит та. — «А все-таки не она: наша попадья хорошенькая (гарна), а эта — дурна собою (погана)». — «Ну так что ж? Когда она одна (то есть блондинка между нами, брюнетками), то гарна, а когда с людьми (то есть с другими такими же блондинками), то погана». — Анна Ивановна очень любила рассказывать этот анекдот, и «как одна, то гарна, а как [с] людьми, то погана» было у нас в разговорах присловьем против всяких претензий, которых так много на провинциальном безлюдье. 14 Я не хотел рассказывать здесь ничего из тех моих воспомина- ний, которыми я обязан Анне Ивановне. Но вижу, что можно уж и теперь, не отлагая до поздних годов, напечатать одну стра- ницу из этих многих страниц. Для соблюдения беспристрастности во впечатлении, которое желал бы я оставить в читателе этими отрывками, недурно будет выставить против портрета мифоло- гической личности Антона Григорьича истинно человеческое лицо: не надобно останавливаться на одинаковости слов, произ- носимых людьми, — одно и то же слово употребляется людьми, не привыкшими к анализу жизни, для обозначения явлений, да- леких друг от друга, как вздор и дело, ложь и истина, дрянь и идеал. Например, слова: «подвижничество», «аскетизм», «спасе- ние души». Я не видел сам эту девушку. Ее подвижничество кончилось в первые годы моего детства. И мои семейные очень немного раз видели ее и сами ничего не знали о ней, кроме внешности ее под- вижничества. С нею была знакома только Анна Ивановна и три- четыре раза припоминала о ней, когда уж давно перестала она являться в церквах Покровской слободы, где Анна Ивановна и познакомилась с нею. Тогда этой девушке было лет 25, — может быть, 30, но едва ли, и она подвижничала уже давно. Высокого роста, крепкого сложения, видная собою, она только по страшной крепости здо- ровья могла несколько лет выносить такой подвиг. Крестьянский холст очень толст; потому она в своей длинной рубашке с длин- ными рукавами, с высоким воротом, застегнутым на горле, была 514
одета не меньше, чем всякая другая женщина, идущая по улице. Но она круглый год, — и осень, и зиму, — была одета только этою рубашкою, ходила и босая и с непокрытою головою. Она каждый день стояла в церкви, то в той, то в другой, в Покров- ской слободе, в Саратове, все три службы: заутреню, обедню, ве- черню. Как видите, ходила большие пространства по улицам, хо- дила через Волгу по льду, — это верст 5; ходила и по соседним селам, — она любила менять церкви, потому что избегала быть замечаемою: в новой церкви не очень скоро догадаются, что она стоит на босых ногах, и что она так пришла в рубашке, а не сняла с себя в церкви тулуп. Когда забудут, — если станут за- ниматься ею, она перестанет ходить в эту церковь; начнет опять являться в ней, когда забудут. И точно: она не была предметом особенного внимания; о ней очень мало говорили, — не очень многие даже и слыхивали о ней. Ходить так при саратовском климате, — у нас почти каждую зиму бывает раза два, три не одну неделю сряду от 20 до 25 градусов мороза; прибавьте, что трескучий мороз в Поволж- ском краю — не как во многих других, не смотрит на ветер: бы- вает и при сильном ветре, ему все равно. И она ходила круглый год в одной рубашке, босая, с открытою головою, — это ужасно. Но еще ужаснее, — говорила Анна Ивановна и говорила правду, — еще ужаснее подумать, что она стояла точно так же в нетопленных наших церквах, на каменном полу, в иных церк- вах и на чугунном — стоять так всю обедню — у иного священ- ника это и по будням составляет полтора часа, — всю заутре- ню, — два, два с половиною часа и по будням у иного священ- ника, — страшно. Она стояла как вкопанная. Но в слишком большие морозы на чугунном полу не могла выстоять службу, не перестановившись с ноги на ногу, — в это время видно было, го- ворила Анна Ивановна, что она опрется телом то больше на правую ногу, чтобы левая подошва легче прикасалась к чугуну, то на левую, когда правая уже не могла выдерживать; — и на лице ее в такие службы было видно страданье. Кажется, именно по одному из таких стояний в самый сильный холод на чугун- ном полу и познакомилась с [нею] Анна Ивановна: отвела ее к себе домой после службы, заставила вытереть ноги вином. Так она провела несколько лет. Что перед этим даже те ужас- ные страдания девушки, которая приезжала с обеда к Матильде Карловне Трёдер с решимостью возвратиться к закуске, — стра- дания, мысль о которых ужасала пожилую, опытную акушер- ку,— и даже эта сила воли: «я буду хозяйничать за закускою»— и хозяйничала. То было несколько часов, это было несколько са- ратовских зим. Эта девушка, знакомая Анны Ивановны, возложила на себя и другой обет: она молчала. — Анна Ивановна узнала ее исто- рию, встретив женщин из ее родного села, какого-то не очень 515
дальнего от Саратова, на правой, саратовской стороне Волги. Девушка была не хохлушка, а русская и во время своего подвига жила большею частью, кажется, в самом Саратове. История ее не романична — и очень немногосложна. Она и сестра остались сиротами из очень небедной крестьян- ской семьи. Она в это время была уже не маленькая девочка, была девушка умная, деятельная, хорошо взяла хозяйство и со- хранила его в хорошем виде. Итак, она и ее сестра были завид- ные невесты. Но сама она решила, что останется девушкою: ее характер был независимый, и она привыкла быть сама себе глава, — не хотела итти под чужую руку. Но когда подросла младшая сестра, она заботилась выдать ее замуж: сестра не была такая, не созданная для подчинения мужу, как ведется по обы- чаю сельского быта. Стал сватать ее сестру жених, о котором все говорили с похвалою; и ей он показался умным, деятельным человеком. Но младшая сестра говорила: «сама не знаю почему, я боюсь его; в нем есть что-то страшное». Она приняла это за ребячество и стала уговаривать сестру; говорила она хорошо, умно; младшая сестра очень уважала ее — и согласилась. Но муж вышел негодяй и жестокий человек, истиранил и скоро за- бил в гроб свою молодую жену. Тогда-то эта девушка, мучимая раскаянием, что погубила сестру своими убеждениями, наложила на себя обет молчания и свое страшное наказание. Она выносила его несколько зим. Это неимоверно. Но скоро свалилась. Руки и ноги ее, давно пораженные ревматизмом, на- конец, перестали служить ей. Она лежала несколько времени в мучительнейших страданиях; но, кажется, недолго. Она умерла еще в молодых летах. 15—108 Это все после, когда можно будет напечатать;—вероятно, скоро: дела и люди поколения моей бабушки и сестер — дела и люди давних времен. 349 Этот купец, умнейший человек саратовского купеческого об- щества, раза два-три по нескольку недель пил каждое утро, перед чаем, стакан рома. В остальное время он не брал вина в рот. Ста- кан рома поутру он пил, когда чувствовал позыв к запою; этим он избавлялся от своей болезни. Уж из этого понятно, что такое запой. Но еще яснее видно это из истории Ивана Яковлевича Яковлева. Когда я — в следующей части моих мемуаров — буду расска- зывать историю моих старших, много страниц там будет занято рассказом о долголетних страданиях моей матушки от боли, центром которой был правый бок. Для его освобождения от на- роста, производившего это мучение, надобно было сделать опе- 516
рацию. Но это было еще до переселения в Саратов того медика, зятем которого я впоследствии сделался, и до приезда в Саратов Николая Фомича Троицкого. До этих двух медиков в Саратове не было хороших хирургов. Операция была страшна тем, что если рука оператора даст не совсем верное направление разрезу, то больная умирала через несколько минут. При верном направле- нии ножа операция не имела ничего опасного: она состояла только в том, чтобы сделать разрез. Саратовские медики лечили припар- ками и успокоительными втираниями. Так прошло лет 8 или 9. Верстах в 45 или 50 от Саратова, на Аткарской дороге, стоит «Мариинская колония», населенная сиротами из Воспита- тельного дома. Тогда, в 1830-х годах, она имела свое особое уп- равление, больницу; при больнице были медик и фельдшер. Один из фельдшеров был человек бойкий, деятельный, мастер говорить. Благодаря доброму расположению управляющего ко- лониею и медика, он мог очень часто ездить в Саратов и приоб- рел там некоторую практику. — Услышав о болезни моей ма- тушки, он явился к нам, убедил матушку испытать, не помогут ли ей его лекарства, — медики не помогали и, очевидно, сами не знали, что делать с болезнью матушки, — она решилась испы- тать искусство фельдшера, который и действительно знал больше многих тогдашних медиков. Он дал ей очень сильное успокои- тельное втирание, боль заглохла на несколько времени, — он сказал: «вы видите, я понял вашу болезнь, и ручаюсь, что вы- лечу ее. Но лечение займет несколько недель, требует ежеднев- ного моего внимания. Поэтому вам надобно переехать к нам в колонию». — Священник Мариинской колонии был брат одного саратовского священника, жену которого очень любила моя ма- тушка. Поэтому мариинский священник и его жена, узнав о на- мерении фельдшера, предложили матушке поселиться у них в доме (наемной квартиры нельзя бы найти в колонии). Они и фельдшер настойчиво убеждали матушку ехать в колонию; фельдшер говорил, что, собственно, лечить будет он, но что для формы он пригласит и своего начальника, медика Мариинской больницы. Священник говорил, что мариинский медик очень хороший врач. Матушка решилась. Мой батюшка поехал с нею проводить ее, взглянуть, как она устроится в доме мариинского священника, как начнется лечение. Потом он должен был вер- нуться назад: ему нельзя было надолго отлучаться из Саратова. Матушка взяла с собою меня. Когда мы приехали, фельдшер прямо сказал моему батюшке: «Эта болезнь не по моим силам. Я убедил вашу супругу при- ехать сюда не затем, чтобы самому лечить ее, а затем, чтобы наш медик не мог отказаться от лечения. Вы знаете, он человек оди- нокий, живет очень скромно, жалованье у него большое; он очень кроткий человек; если бы он стал искать практики, саратовские медики косились бы на него; он не желает делать неприятностей 517
никому. Поэтому он с самого приезда своего сюда решил не иметь никакой практики — и не имеет. Он не лечит никого даже из соседних помещиков. Теперь ему нельзя будет отказаться,— просите его». Мой батюшка отправился к медику. Медику очень не хоте- лось отступать от правила, которое он соблюдал уже лет 15. Но делать было нечего. Больная приехала лечиться к нему без его ведома, — она уже здесь, в двух шагах от его квартиры при больнице, — ждет его визита, — отказаться нельзя, — мой ба- тюшка, человек тоже уж почтенных лет, как и он, даже старше его, упрашивал его, целовал его, тащил за руку, — он пошел. Это было уже к вечеру короткого декабрьского дня. Медик исследовал больную — и увидел, что отказываться нельзя: оче- видно, болезнь требует операции; саратовские медики лечат уже несколько лет припарками и втираньями, — но и самый неопыт- ный из них не может не видеть, что необходимо разрезать опу- холь, которая не уступит ничему, кроме ножа; следовательно, они не могут сделать этой операции. Он может; отказаться нельзя. «Нужна операция; ныне нельзя, уже темно; завтра по- утру сделаю; не бойтесь, операция не опасна». На следующее утро он сделал операцию. Она не была трудна, нужно было только сделать разрез, — но разрез почти до самой кости, длиною в целую четверть, — это требовало очень твердой руки, чтобы нож не коснулся кости и не перерезал ка- кую-нибудь артерию. Он сделал разрез правильно. Но разрез был велик, его заживление требовало большой внимательности. Медик был заботлив, навещал больную по два раза в день, — дней через шесть сказал моему батюшке: «Теперь критическое время уже прошло, можете быть спокоен; можете ехать в Са- ратов; приезжайте через месяц за вашею супругою, она уже бу- дет здорова и может ехать домой». — Так и было. Он избавил матушку от страданий, и через месяц мы уехали в Саратов. Но когда он, сказав моему батюшке, что всякая опасность миновалась, дал ему разрешение ехать в Саратов и ушел,— наши хозяева, священник и его жена, сказали: «Ну, слава богу! Теперь хоть и не выдержит, начнет пить, то уже не беда. Он обещался, что удержится, но все-таки и сам он, и все мы, — управляющий, его сестры, все наши чиновники, — все очень боялись, что у него не достанет характера. И сам он как опа- сался за себя!» — Не только матушке, — и моему отцу до сих пор не сказывали, что в эти дни — около 20 декабря — медик впадает в запой и пьет месяца полтора. Но он сам велел всем молчать, сказавши, что, наверное, будет в силах одолеть свою болезнь. И действительно, одолел. Эта зима прошла для него без запоя. Он, впрочем, едва ли догадался тогда и сам, что не исключи- тельно обязанность совести удержала его от запоя. Но понятно 518
или нет было это ему тогда, я после понял это, вспоминая его разговоры. Вот что говорил он: операция была немногосложна. Но та- кой важной операции ему еще не представлялось. Она, по его мнению, имела ученый интерес. Он толковал, что надобно опи- сать ее и напечатать описание. Он рылся в своих книгах и не находил подобного случая. Он ожил от своей летаргии, потому и запой не явился. И точно: все находили, что Иван Яковлевич никогда не бы- вал так бодр и весел. Мне было тогда 10 лет; поэтому я не могу судить, был ли [он] человек очень высокого образования. Но все-таки он был человек действительно ученый. Священник Мариинской коло- нии рассказывал, что он любил геологию, — когда они бродили вместе по полям, Иван Яковлевич собирал камни, копался в об- рывах речки, в оврагах. Мне помнится, что у него были ино- странные книги; что книг было много: они даже стояли вдоль стены одной из его комнат, на полках, — я еще и не видел, что книг бывает так много и что они помещаются таким образом. Но, как бы то ни было, ученый или неученый, высоко или невысоко образованный человек, Иван Яковлевич, очевидно, был человек все-таки уже не такого образования, не с такими ум- ственными потребностями, как патриархальное, общество Мариин- ской колонии. Это общество не знало ни о существовании жур- налов, ни о чем подобном. — Понятно, что такое был запой Ивана Яковлевича: меланхолия от летаргического характера жизни, — меланхолия, развившаяся до физической болезни. Вот, собственно, это и есть настоящий запой: болезнь, происхо- дящая от меланхолии, развиваемой летаргическим характером жизни в людях, которым была бы нужна жизнь менее сонная. Там, в Мариинской колонии, — и в Саратове, когда в Сара- тове стали несколько говорить об Иване Яковлевиче, — никто не понимал запоя таким образом. Но все-таки все жалели о том, что Иван Яковлевич страдает такою болезнью. Его все любили: у него был ангельски-кроткий характер; ни [от] одного человека я не слышал ничего, кроме похвал ему. Он был уже давнишний человек в Мариинской колонии; все привыкли видеть его живущим так, как он живет; привыкли и к его запою, и ко всему. Он уже не был предметом рассуждений. Но теперь это переменилось. Иван Яковлевич сделал опе- рацию, которой не могли сделать саратовские медики. О нем говорил Саратов: конечно, не очень много, — потому что моя матушка не была дама из высшего саратовского круга, и все наше семейство нисколько не принадлежало к обществу сара- товской знати. Но все-таки наша фамилия знакома всякому в Саратове; когда моя матушка спасена была от своих страданий, то все-таки каждому и каждой в саратовском обществе случи- 513
лось услышать то, что вот она долго была больна, все медики пользовали ее безуспешно, мариинский доктор спас ее. Он не сделался громкою знаменитостью в Саратове; но очень многие запомнили его имя; некоторые стали советовать трудным боль* ным обращаться к нему. Моя матушка еще жила в Мариинской колонии, когда приехал туда другой больной к Ивану Яковле- вичу, — и с той поры пациенты из Саратова не переводились в Мариинской колонии. Сколько я могу сообразить теперь, это было довольно мало замечаемо в Саратове: я в следующие годы не слышал, чтобы помнили об Иване Яковлевиче; значит, и тогда мало говорили о нем. Саратов велик; ему есть чем заниматься. Но не могло так обойтись дело в Мариинской колонии. Ее маленькое общество, состоявшее из пятнадцати, двадцати человек, получило новый материал для разговоров; Иван Яковлевич стал его гордостью, славою. И оно занялось Иваном Яковлевичем. Оно и прежде уже давно жалело о нем. Теперь сожаления подновились, усилились. Надобно как-нибудь помочь бедному Ивану Яковлевичу. О нем жалели потому, что он пил запоем. Но не по одному этому: еще более было жаль, что он, такой добрый и благородный человек, находится в дурных руках. Рассуждая об этом втором прискорбном обстоятельстве, приходили к мысли, что едва ли не в нем надобно видеть и причину его несчастной болезни; а во всяком случае оно составляет препятствие тому, чтобы он мог избавиться от этой болезни. С давнего времени у Ивана Яковлевича жила экономка или кухарка, — она называла себя кухаркою, но другие чаще назы- вали ее экономкою, — крепостная девушка какой-то помещицы из довольно дальней от Саратова губерний. Говорили, что эта женщина уже давно имела очень дурной план, — но если она имела его, то люди, уважавшие и любившие Ивана Яковлевича, успели тогда расстроить ее замысел. Много лет тому назад, вскоре после того, как эта женщина поселилась у него, Иван Яковлевич написал к ее помещице письмо, в котором просил ее назначить, за какую сумму она согласна отпустить на волю свою крепостную девушку, находя- щуюся в услужении у него. Очень может быть, что помещица и сама поняла бы, в чем тут дело; но ей и не пришлось трудиться над разгадыванием письма Ивана Яковлевича: смысл дела был объяснен ей другим письмом из Мариинской колонии. Я не знаю, рассказывал ли сам Иван Яковлевич своим приятелям о том, что хочет выкупить свою кухарку или экономку, — вероятно, рас- сказывал; но если не рассказывал он, говорила об этом она. Его друзья поняли ее хитрость. Иван Яковлевич получал хорошее жалованье; жил очень скромно, большая часть жалованья оставалась у чего сбережена; 520
он вносил ее в ломбард. Таким образом у него составился капитал в несколько тысяч рублей серебром. Притом же он уже и дослу- жился до дворянства, и человек уважаемый, — ясно было, что кухарка или экономка хочет сделаться барынею. Друзья Ивана Яковлевича решили: не допустить ее до исполнения такого за- мысла; и один из них написал помещице письмо, в котором разъ- яснял дело: дрянная женщина, успевшая подчинить себе волю доброго и прекрасного, но слабого человека, желает спутать его с собою такою цепью, которой ему уже нельзя будет сбросить с себя, когда он увидит, что надел на себя тяжелую цепь. Сде- лавшись его законною женою, она сделается деспоткою и будет мучить его. — Поэтому автор письма умолял помещицу не согла- шаться на просьбу Ивана Яковлевича. Я слышал, но позабыл фамилию того друга Ивана Яковле- вича, который написал это письмо; помню только, что все другие совершенно одобряли его, и что он руководился, действительно, желанием добра Ивану Яковлевичу, — ничем другим. Все мари- инское общество, искренно любившее Ивана Яковлевича, нахо- дило, что письмо это было необходимо; потому я никак не осмелюсь порицать лицо, бывшее тут лишь выразителем общего желания. Имя помещицы я также слышал и также позабыл. Она поступила очень благородно. И без объяснительного письма нетрудно было бы ей отгадать отношения между ее крепостною девушкою и медиком, не бедным человеком, который желает вы- купить эту служанку. Она могла бы потребовать больших денег. А получив объяснительное письмо, она не могла не видеть, что медик находится в совершенном подданстве у своей служанки, и отдаст за ее освобождение все, сколько имеет. Помещица ни- мало не обольстилась этим: она положительно отвечала Ивану Яковлевичу, что не отпускает на волю девушку, находящуюся в услужении у него. Это было благородно. Еще больше видно благородство помещицы из того, что она нисколько не восполь- зовалась своими сведениями для увеличения оброка. Когда мы жили в Мариинской колонии и после того, кухарка или экономка Ивана Яковлевича продолжала платить своей помещице обыкно- венный оброк, очень небольшой, — рублей 15 или 20 ассигна- циями. Помещица была, очевидно, хорошая женщина. Ее отказ расстроил честолюбивые планы экономки, — если экономка имела их; а очень вероятно, что «действительно» друзья Ивана Яковлевича не ошибались, что тотчас по получении от- пускной Иван Яковлевич повенчался бы на своей экономке. —. Но так это или нет, во всяком случае это было дело прошлое, давнишнее, и когда Иван Яковлевич стал гордостью мариинского общества, давно уже перестали заниматься тем, что он находится под властью своей экономки, — к этому присмотрелись, на это махнули рукою. — Но теперь, когда Иван Яковлевич стал пред- метом нового внимания для своих мариинских друзей, возобно- 521
вились их размышления о том, что он находится во власти своей экономки, которая заедает его жизнь. Я видел ее раза три, бывая в гостях у Ивана Яковлевича. Кажется, не один раз я видел ее и в доме священника, у которого жили мы с моею матушкою: экономка приходила с поручениями от Ивана Яковлевича к нашим хозяевам или к моей матушке. Впрочем, этих ее посещений я не помню хорошенько, — не помню, конечно, потому, что тут нечего было заметить. Я помню только ее наружность, то, как она одета была и как держала себя в квар- тире самого Ивана Яковлевича. По впечатлению, какое она де- лала тут, где чувствовала себя хозяйкою, можно судить о ней. Но еще важнее то воспоминание, которое оставили во мне многие и многие часы, проведенные мною в разговорах со старым сол- датом, который служил работником у нашего хозяина, священ- ника: он бывал в наполеоновских войнах и в польской кампа- нии,— и я очень часто сидел в кухне, слушая его; а он говорил, разумеется, не со мною одним, а и с служанкою, и с разными своими гостями; да и собственно со мною говорил не все только о своих походах. Само собою, что на этих кухонных вечерах и утрах я слышал закулисную историю всего бывшего в Мари- инской колонии. В то время, как я видел ее, она была уже очень немолода и некрасива; и черты лица ее были такие, что без всякого сомне- ния она и в молодости была некрасива, — даже очень некрасива, наверное: таких некрасивых едва ли встретишь и один десяток из сотни. Но, впрочем, не особенно безобразна. Фигурка ее была маленькая, тоже невзрачная; худощавая, но не живая, вялая. Одевалась она вовсе не щегольски, — как простая кухарка, ко- торая не терпит такой нищеты, чтобы ходить в лохмотьях. Вот это уж рекомендовало бы ее: при добродушии Ивана Яковлевича она, разумеется, могла наряжаться как ей угодно. Рекомендовало ее и то, что она вовсе не лезла выставляться хозяйкою: она встречала священника, с которым я приходил в гости к Ивану Яковлевичу, отвечала на вопрос, дома ли он, и, отворив дверь в зал к нему, уходила в кухню; когда входила в зал, где мы сидели, то входила, как служанка, и без скромничанья, и без претензий, — подавала угощение или говорила, что надобно было сказать, и опять уходила. Из этого я вижу теперь, что она была женщина смирная, без всяких амбиционных притязаний, и что она вовсе не держала Ивана Яковлевича под своим ярмом, хоть не было ничего легче, как забрать в руки такого простодушного, смирного, кроткого человека. Еще вернее видно это из моих сидений в кухне наших хозяев. Солдат, главный мой собеседник, и остальная кухонная компания говорили обо всем и обо всех. У меня не осталось в памяти ни- чего, говоренного ими об экономке Ивана Яковлевича; значит, 523
они или вовсе ничего не говорили о ней, или не говорили ничего важного. Если бы они, например, хоть раз бранили ее или смея- лись над нею, я запомнил бы это. А они, натурально, меньше всяких других судей расположены были на снисходительность к женщине, счастье которой не могло же не казаться завидным. — Прибавлю еще вот что: ни в кухне нашего хозяина, ни в мариин- ском обществе не говорили, что у ней есть деньги, — а наверное я слышал бы это сто раз, если бы у ней была хоть тысяча рублей ассигнациями. Нет, никто из общества, которое все было против нее, не называл ее корыстолюбивою. А если бы она была не только корыстолюбива, а хоть сколько-нибудь заботлива о себе, ей не было надобности ни обманывать, ни хитрить, — стоило бы намекнуть, и Иван Яковлевич сказал бы ей: «да, как же сам давно не отдал тебе в руки на всякий случай». У него был такой характер. Но видно, что ни ему, ни ей не приходило это в голову. Судя по всему этому, я не умею сказать: думала ли она когда- нибудь повенчаться с Иваном Яковлевичем. Очень может быть, что у ней не было даже и этой мысли. Но, разумеется, он повенчался бы с нею; может быть, он и сам не думал об этом, когда хотел ее выкупить, — может быть, он ясно имел тогда только ту мысль, что надобно же выкупить ее. Соображая свои воспоминания, я думаю, что именно это веро- ятнее всего: разговоров о свадьбе у них не должно было быть, — вероятно, и отчетливых мыслей не было. Но, без сомнения, по- венчались бы через несколько времени по ее освобождении. В этом смысле друзья Ивана Яковлевича не ошибались. Свадьба вышла бы сама собою из выкупа, хоть бы экономка и не имела этого в виду. Но если имела, как полагали тогда друзья Ивана Яковлевича, тем больше надобно сказать, что она была женщина смирная и добрая: я не слышал, чтобы она сердилась и жаловалась кому из них или их поислуге на свою барыню. Видно, что дело была так: Иван Яковлевич привязался к некрасивой девушке именно потому, что она была по его харак- теру, тоже смирная. Они жили, уже никого не занимая тем, как там они живут. Давно все бросили думать об этом. Но вот теперь начались разговоры об Иване Яковлевиче, какой он превосходный медик, и что из этого следует, — погово- рив об этом, все друзья его увидели, что — почему же, в самом деле, не жениться бы ему? — Гораздо лучше было бы ему же- ниться; да, следует ему жениться. Если бы я не был в глубине моей души человек старинного века, человек самых старомодных привычек самого ветхого захо- лустья, я тоже чувствовал бы некоторое влечение пожать плечами от такого вывода друзей Ивана Яковлевича, как чувствует это влечение почти всякая и всякий из читающих эти страницы. — Иван Яковлевич уже более 15 лет служил медиком, — медики 523
тотда — в 1820-х годах — кончали курс вообще в очень солидных летах; — Ивану Яковлевичу, вероятно, было около 40 лет, — должны думать читающие: в таких летах человек очень может не считаться женихом. — Все это так; а еще больше, если бы вы видели Ивана Яковлевича! — У него была уже совершенно ста- риковская осанка и манера; — эта осторожная медлительность движений человека, уже не полагающегося на твердость своей поступи, уже привыкшего беречь силы мускулов, устающих от всякого быстрого жеста; его лицо уже получило эту стариковскую белизну, бледноватую и слишком ровную. А как он одевался! — а какая была у него прическа! — я не знаю, как он распоря- жался своим гребнем, и откуда он заимствовал идею о том, что надобно так распоряжаться им, — и не знаю, по каким направ- лениям приглаживал он свои волоса, — потому что не мог же причесывать себя по моде 1770 года, — тогда были парики, а он не носил парика, — но он был решительно подлинник, с которого рисовались портреты стариков в 1770 году. Сколько лет было ему, я не помню с совершенною точностью, но знаю, что он был моложе моего отца, которому было тогда 45 лет; они считались годами, это я помню; — но по фигуре, по лицу он казался старше моего отца. По виду ему всякий дал бы 50 лет. — И при этой осанке, походке, этом лице, этой прическе — характер курицы. — Как же вздумать о таком человеке, как о женихе? А вот, спрашивайте же: как? — это смешной вопрос; это вопрос, идущий к той жизни, как шел бы к ней парижский са- лонный разговор, — даже меньше. Но что об этом говорить! Если в вас есть чувство стародавней провинциальной жизни, вы чувствуете, что это так: Иван Яковлевич имеет хороший чин, получает хорошее жалованье, имеет деньги в ломбарде, — как же ему не жениться? Что ж он, в самом деле, не женится? Ему следует жениться. Если вы не чувствуете этого, вы почти не рус- ский; я, по правде сказать, даже сочувствую этому, — я не хуже вас понимаю, что это нелепо, — но я замечаю, что в глубине моей души еще живет сочувствие к этому. Не предположите ли вы, что эта мысль «ему следует же- ниться» возникла по поводу чьего-нибудь желания пристроить какую-нибудь невесту? — Нет, тогда это не был бы характери- стический случай. Нет, ни у кого из друзей Ивана Яковлевича не было в виду никакой невесты для него. Само по себе, незави- симо от всякой невесты, очевидно было для всех, что ему следует жениться. Когда все согласились в этом, стали думать: а где же взять невесту?—Думали, думали: ни у кого нет на примете никакой невесты. Так на том и остановились: надобно искать невесту; это ничего, невесту можно будет найти; как не найтись невесте! — Что об этом думать, найдется. На этом и остано- вились: поискать, то найдется. Не в этом затруднение, — невеста найдется, — затруднение 524
в том, что Ивана Яковлевича нельзя уговорить искать невесту, пока у него живет эта экономка. О невесте еще успеют позабо- титься, — а прежде всего надобно избавить его от экономки. И что ж вы думаете? — опять было послано письмо к поме* щице, такое: связь с вашею крепостною девкою спутала человека, мешает ему составить приличную партию; спасите его от этой экономки, вызовите ее к себе. Я не помню фамилии человека, писавшего это письмо; помню только, что он был один из второстепенных чиновников Мариин- ской колонии и друг Ивана Яковлевича. Да его фамилия и не важна; он, — не знаю, тот ли самый, который послал первое письмо, или другой, — он был только исполнителем общего желания. И не подумайте, что я только делаю отговорку этими сло- вами: «не помню его фамилии», — нет, мне не для чего было бы скрывать ее. Понимаете ли вы, что отправление письма не было дурным делом?—Пока вы не поймете этого, вы малютка в по- нимании жизни, — хоть бы вам было 150 лет от роду, хотя бы вы имели репутацию величайшего интригана или величайшей интриганки, хоть бы вы были порочны и циничны, — все равно, вы малютка в понимании жизни, если не понимаете, что отправ- ление этого письма было делом благородных побуждений, — это ужасно, вот это ужасно. Добро и зло, благородство и низость — все подводится одинаково под один уровень: «дикая нелепость» — да. Это страшно, — то есть для тех, кому этот взгляд нов. А по- привыкнув к нему, почувствуете, что тут, — в этом выводе, перед которым теряют всякую силу все другие страхи, как всякий шум заглушается громом, — что в этом выводе нет ничего страш- ного, — что он, сначала оледенив вас, пробуждает теплоту в вашей груди, когда она попривыкнет носить его в себе: вы от него получаете силу и бодро, и спокойно, и снисходительно, и смело смотреть на все, на все, и не колебаться никогда, ни в каких столкновениях жизни. Потому что не все в жизни подходит под этот уровень, — и то, что не подходит под него, то не дурно и не шатко; — 2X2 = 4, — сомневайтесь, если угодно, — и не можете усом- ниться. Таких простых и твердых истин не очень мало, — земля обращается вокруг солнца; желудку нужна пища, — мало ли таких истин? — и их совершенно достаточно для человека, умею- щего понимать их значение в жизни. Помещица, получив письмо, очевидно, писанное с добросо- вестным желанием добра человеку, очевидно, достойному, вы- звала свою крепостную девушку. Она опять поступила очень бла- городно. Очевидно, что эта девушка не была пригодна для нее ни на что, если она отпустила ее ходить по оброку; и, живши в таком независимом положении столько лет, эта экономка не годилась ни для какой службы. Помещица не только лишала 525
себя оброка, — брала на свое содержание женщину, которая будет даром есть ее хлеб. Я не знаю, как шла потом жизнь бывшей экономки, и тяжела ли ей была эта перемена, — вероятно, очень тяжела, — но, разу- меется, о ней не было никаких слухов. А Иван Яковлевич был совершенно расстроен; тосковал, тосковал, — и однажды слуга, вошедши к нему поутру, увидел его лежащего с перерезанным горлом; слуга побежал за фельдшерами, фельдшера нашли Ивана Яковлевича еще дышащим, сделали все, что должно, — рана оказалась не смертельна, — через несколько дней Иван Яковле- вич уже сам помогал своим помощникам залечивать ее. Скоро он выздоровел; опять занялся больницею, больными; говорил, что очень доволен, что ему не удалась попытка зарезаться, что она теперь смешна ему самому, — бывал попрежнему в гостях, — приезжал в Саратов, — был у нас, — и я сидел тут же, смотрел: ничего, — наши говорили мне потом, что, действительно, не было заметно ничего показывающего отчаяние или даже печаль; — но через два-три месяца после этого свиданья с ним он опять перерезал себе горло, и на этот раз уже смертельно. 350 Вообще, не злые люди, а хорошие, добрые бывали причиною большей части тех бед, свидетелем или слушателем которых был я в детстве. И делались эти беды почти всегда не по дурному умыслу, а вовсе без умысла или с хорошими намерениями. — Люди тогда были в Саратове — как всегда везде — очень недур- ные в общей массе своей, а на всякого дурного приходились де- сятки очень хороших людей. Какова была жизнь?—об этом каждый может судить по- своему, мое мнение—что ж мое мнение? — ваше собственное гораздо важнее; а впрочем, писатель пишет затем, чтобы так или иначе, скрыто или явно, выражать свое мнение; я не имею осо- бенной надобности проводить мой взгляд на жизнь только скры- тым образом. Вот мой взгляд. В 1851 году, в самом конце зимы, я отправлялся из Петер- бурга в Саратов. Нашлись попутчики, — двое, — приятели между собою. У одного была порядочная зимняя повозка. Это очень порадовало меня. Мы поехали. В одном [из] попутчиков я нашел величайшего добряка; другого я и прежде знал за от- личного человека. Дорогою мы вовсе подружились, и мы ехали, очень довольные каждый обоими остальными, занимаясь всякими россказнями и шутками. Я сидел, — то есть лежал в спокойном повозочном положении, — с правого края; двое приятелей — в таком положении — один посредине, другой на левом краю повозки. Так мы ехали и ехали, весело болтая. Стал выпадать 525
маленький снежок. Мы застегнули фартук повозки, улеглись опять и продолжали свою веселую болтовню. Вдруг — хлоп! — повозка набок, на левый бок;—лошади хорошие, смирные,—на том же шагу остановились; я увидел себя составляющим верхний слой трехъярусного общества и очень удобно вылез в ши- рокую щель между фартуком и верхним боком повозки. Но мои спутники расположились не так удачно. — «Дмитрий Иваныч! Николай Александрович! вылезайте же, что ж вы?» — кричал я со смехом. — «Не могу вылезать! режьте фартук!» — отвечал глухим голосом один из них. Другой вовсе не подавал голоса. Я, ямщик, слуга Дмитрия Иваныча хватились по карманам — ни у кого нет ножа. Схватились за верхний бок повозки, чтобы поднять ее — и все втроем не можем: хорошо улеглась, тяжела, клади много, кладь высунулась на нижний край фартука, оба мои спутника, люди крепкие, навалились на фартук, — на нем 20 пудов тяжести, кроме того, сколько в самой повозке, — не по- дымешь!— «Отстегивать фартук!» — сказали друг другу мы, бывшие на воле.—Отстегивать?—громадная тяжесть натянула его, прижала кольцо в глубину застежки, — не можем отстегнуть, не можем отвести кольцо от глубины застежки. — «Ломать!» — не сломим: и кольцо крепкое, и застежка здоровенная. — «Рвать фартук!» — но куда же! кожа толстая, новая, — куда же порвать ее! — Опять принялись отстегивать; — «скорее! скорее! — со мной удар будет — задушу его!» — изредка с усилием произ- носил Дмитрий Иваныч, задыхаясь на каждом слове; — а тот, другой, вовсе и не подавал голоса. — Наконец, кто-то из нас, — кажется, слуга, — изловчился, кольцо шмыгнуло по застежке, фартук отлетел, мои спутники благополучно вывалились на снег, живы, здоровы и целы. Что они здоровы и целы, этого и нельзя было ожидать иначе, лишь бы не задохнулись вовсе: ушибиться не было возможности; но продлись история еще две минуты, один, наверное, был бы задушен: в минуту падения повозки одному случилось перевернуться так, что он упал головою книзу; ноги его были прижаты фартуком, а плечами он навалился прямо на лицо нижнему, шея его изогнулась в три погибели, голова ле- жала на груди нижнего, а плечи его всею тяжестью тела зажали рот и ноздри нижнему; его он душил превосходно и сам ждал апоплексического удара; руками не могли они пошевелить ни тот, ни другой, — руки были прижаты кладью к земле и к фартуку. Вот как люди задыхаются сами, давя друг друга. «Зимние дороги неизбежно имеют ухабы и раскаты, это уж по законам природы; этого нельзя изменить»;—нельзя ли,— «об этом старуха на-двое сказала», по нашему, саратовскому при- словью, — дело неизвестное; но даже и не в этом деле сущность дела: отводы у нашей повозки были коротки, от этого она пова- лилась. Если бы кто-нибудь из нас троих, — или хоть слуга, это 527
безмолвное и бессильное лицо,—или хоть какой-нибудь маль- чишка на какой-нибудь станции вздумал посмотреть хорошенько, годятся ли отводы, то за 3 копейки, в одну минуту, было бы под- вязано к отводам по отломку старой оглобли. Что тут рассуж- дать «о законах природы» — просто, не догадался никто, только. ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ КТО ПОВЕРИТ? Из жизни одного писателя. (Отрывок) Воспоминания Л. Крыловой 1 «Ваш муж не знал, какому страданию подверг меня тем, что, уезжая из Петербурга, просил вас не забывать его приятеля. И вы не исполнили бы его просьбы, если бы могли предположить, каким безумцем буду я, стал я. Чего ждать мне от вас, кроме насмешки? Я знаю это. И все- таки пишу вам. Вы не верите тому, что угадываете по этим строкам, что уже высказалось в них. Нет, это так. Да, да: я пишу, чтобы сказать вам, что я люблю вас. Люблю вас. Что будет со мною? Насмешки и презрение от вас. Вы добра. Вы будете молчать. Вы захотите сжечь это письмо. Нет, не жгите, — отошлите его к вашему мужу, чтоб и он смеялся надо мною. И если бы только он и вы смеялись надо мною. Но мое безумие так велико, что все заметят его. Я сам не сохраню эту нелепую, смешную тайну своего безумия. Я сделаюсь посмеши- щем для всех. О, если б я мог молчать! Но вы видите, я не могу. Что будет со мною? Но я не могу молчать. Молчать значило бы месяц не видеть вас. Вы вчера сказали: «через месяц я возвращусь». Нет, не уезжайте. Заклинаю вас. Я не могу жить, не видя вас. Остань- тесь здесь и скорее, скорее навестите нас. Скорее, скорее, умоляю: я томлюсь мучением смерти, не видя вас. Что я пишу! Будто вы согласитесь навестить нас! Но ведь я люблю вас. Заклинаю, дайте мне видеть вас. Я умру, если вы не согла- ситесь на мою мольбу. Моя жена мне говорит, что я, вероятно, болен. Я не могу жить, не видя вас. Умоляю, умоляю. В вас я увидел мой идеал, и я чувствую, что имел верное предчувствие его, но оно было смутно. Вы, вы жили в моем 528
сердце, и я не знал, кто живет в нем; я увидел вчера вас — это она, ты, моя Вера. Ко мне, ко мне, Вера, жду тебя. Моя любовь даст тебе славу, даст тебе вечно юную жизнь. Ты и я, мы будем неразлучны, в сердцах всех. Ко мне, жду тебя. Простите меня, Лизавета Сергеевна. Но вы видите: пожа- лейте меня. Дайте мне видеть вас. Скорее, скорее». 2 Вот какое письмо получила я от человека, которого не могу теперь назвать, которого и не нужно называть его настоящим именем: оно известно всем. Но я, я не могу назвать его, потому что этим я отняла бы у себя возможность рассказать мои отно- шения к нему. Я должна оставить себе возможность сказать: «вы ошиблись, это не о том, о ком вы думаете, и потому это также не обо мне; это не больше как выдумка». Скажу ли я, что это выдумка? — вы не знаете. Поверите ли вы, если я скажу, что это выдумка? Кто ж знает, поверите ли? Я? я знаю ваши мысли? — но кто вы, я и того не знаю. Я пишу для печати. Могу ли я знать, кто вы, читающие это? Быть может, я сказала бы: «знаю вас, кто бы ни были вы». Но это было бы смешно, — не правда ли? Или нет? Но хотя вы должны знать фамилию этого человека, я все- таки не хочу сказать ее и не говорю. Я назову его псевдонимом, очень прозрачным: Дикарев. Это более чем прозрачный псевдоним. Это почти не псевдо- ним. Все, кто хоть сколько-нибудь знают его, не раз называли его в своих мыслях диким чудаком, дикарем. 3 Это было не очень давно. Мне было тогда лет двадцать. Не знаю, была ли я экзальти- рована; я не могу судить об этом, потому что мало переменилась с тех пор. Многие называют меня и теперь женщиною экзальти- рованною. Мне кажется, что это не совсем правда. Но была ли я тогда экзальтирована, или нет, все мои мысли до получения этого письма сосредоточивались на моем муже. Очень давно я привыкла жить, думать только о нем. Он — брат мужа моей кузины, у которой я воспитывалась. Он сам не знает, когда стал видеть во мне свою невесту: с тех пор, как мне 14 лет, или 12, или 11; а я с девяти лет считала его своим женихом,— с первого же вечера, когда он был у нас: приехал в университет, поселился у нас; день — разъезжал по Петербургу, вечером, устав от хлопот и осматриванья города, сидел с братом и его 529
женою, — посадил меня к себе на колена, стал сказывать сказки об Аладдине, об Альнаскаре, о купце Синдбаде; в сказках о купце Синдбаде были такие страхи, что я жмурила глаза — и заснула; кузина сказала: «Поль, отнесите вашу невесту спать: она просидела два часа дольше своего срока». С тех пор я знала, что я невеста Поля. 4 Когда я уже знала, что тогда я еще не была невестою Поля,— когда уже оставалось только полгода до нашей свадьбы, и никак нельзя было ускорить ее, потому что давно уж мы с Полем усло- вились повенчаться на другой же день после вечера, в который буду я праздновать исполнение 16 лет себе, — нельзя было и от- ложить ее, потому что «зачем же откладывать?» говорил Поль моей кузине и кузина не находила возражения, кроме того, что «Поль, вы с нею еще так молоды», а мы с Полем говорили: «нет, мы уж старые друзья», и против этого уж действительно нечего было сказать: видно было, что мы останемся привязаны друг к другу навсегда,— вот в это время, за полгода до нашей свадьбы, явился в гостиной кузины человек, которого я называю Дика- ревым, Я никогда не была насмешницею. А мой Поль сказал «Ви- дишь эту хмурую фигуру? Смотри на нее: быть может, мы не увидим его здесь во второй раз. Это Дикарев» 83. Я смотрела на него долго. Поль был поклонником этого человека. А я тогда верила Полю во всем; теперь я эмансипировалась и знаю, что Поль насказал мне в детстве много неправды: будто бы все сказки, которые он рассказывал мне, — сказки, будто бы нет на свете жар-птиц, — есть, я знаю теперь: есть. Поль был поклонником Дикарева; потому и я была поклон- ница Дикарева. Но нужно было мне быть его поклонницею, и надобно было мне по природе не быть насмешницею, чтобы не подумать: «однако, какой же чудак знаменитый писатель». 5 В то время он не был еще таким чудаком, ни человеком такой колоссальной славы, как теперь. Но лучшая часть молодежи уже не хотела знать никого, кроме него. В обществе уже начинали говорить: «но, однако, к чему ж это ведет?» Впрочем, тогда еще немногие серьезно говорили это. Для огромного большинства Дикарев был только писатель, который любит развивать парадо- ксальные мнения и благодаря своей искусной софистике успевает производить эффект. В Петербурге он был уже знаменитейшим писателем. 530
Но эффект производился уж очень шумный. Моя кузина, сама женщина очень умная, стремилась дать своему салону и литературный блеск. Она была очень довольна, когда успела затащить к себе Дикарева. Злые люди, которых я не люблю, говорили, что кузина уха- живала за ним по тщеславию. Это неправда. Сначала она только хотела украсить им свою гостиную, я согласна; но скоро она стала чувствовать к нему неподдельную дружбу: она женщина проницательная; я не знаю, что думает она об идеях Дикарева,— быть может, считает их наивною утопиею; но она видела, что он искренно верит в свои принципы, и потому не могла отказать ему в уважении. А он не умел отвечать на любезность хозяйки, важ- ной дамы, ничем, кроме повиновения, и повиновался. «Вы завтра обедаете у меня, непременно», — говорилось ныне, и он кланялся, благодарил и считал неучтивостью не быть завтра за ее обедом; после обеда она говорила: «вы должны ехать со мною в оперу»,— и он ехал; отпуская его, она говорила: «послезавтра, я прошу вас: у меня никого не будет, кроме трех-четырех человек», — и он кланялся и считал обязанностью явиться послезавтра. Через два, три месяца кузина уж не приглашала его, а только спраши- вала: «почему ж вы не были вчера?» — и он чувствовал себя преступником, если пропустил вчерашний вечер по какой-нибудь необходимости. Кузина была так расположена к нему, что принимала даже его жену. Впрочем, его жена добрая женщина и любит его. Но только он мог устроить себе такую женитьбу. Он устроил эту женитьбу без всяких романических обстоятельств. Он нанимал комнату со столом у какой-то старухи. Старуха имела много родни. В числе родни была племянница, служившая горничною у какой-то дамы. Она была хорошая горничная и хорошая девушка. Но не умела читать. Теперь умеет, но только слова цифр не умеет выгова- ривать и на словах знает счет только до ста. Дальше, что такое триста, что такое тысяча — этого она уже не может различать. Впрочем, она вовсе не идиотка: она только очень недалека. Но зато она очень проста и добра. Она бывала у своей тетки. Она не хороша собою, но и не отвратительна. Дикареву понравилось, что она девушка простая, не сплетница: она не рассказывала ничего дурного про даму, у которой служила. Ему понравилось то, что она держит себя очень скромно. Его выгодные замечания о ее характере были совершенно справедливы. Но как и когда он успел сделать их, это было бы мудрено объяснить, если б он не был такой проницательный наблюдатель людей. Ему довольно было мимоходом взглянуть на это простое существо, чтобы понять его. Он рассудил, что если женится на ней, то будет иметь тихую домашнюю жизнь, что та- кая жена будет любить его, что поэтому и он привяжется к ней; 531
соображение и не обмануло его. Сделав такие размышления, он сказал их старухе; старуха разинула рот. Наконец, поняла, обра- довалась. Тогда он стал входить в конурку старухи, когда там бывала племянница; дав ей присмотреться к себе, сделал предло- жение, и — повенчались. Он был очень доволен своею благоразумною женитьбою. Я не смею судить об этом; быть может, он и был прав. Я могу сказать одно: действительно, мадам Дикарева — женщина доб- рая, искренно любящая своего мужа. Все прибавляют: «и было бы совершенно хорошо, если бы мужем ее был трезвый и добрый кучер, камердинер, солдат, плотник». Может быть, — я не смею судить. Он говорит, что я очень добрая. Так называют меня и другие за то, что я не люблю осуждать поступки других. Но он неправ, называя меня доброю за то, что я не смею осуждать его же- нитьбу: это не собственно по моей доброте, а потому, что я не смею судить о поступках такого человека. Как судить о нем? — он слишком непохож на других. Что для других было бы муче- нием, то он находит хорошим для себя. Но его жена, конечно, никогда не могла сделаться женщиною, каких мы видим хотя в самых скромных гостиных. Надобно отдать ей справедливость: она никогда не усиливалась войти в общество. Но знаменитость мужа заставляла многих знако- миться и с нею. Она не могла быть с этими знакомыми тем, чем не была. Но если она производила на них странное впечатление, то не она была виновата в невыгодности его, а судьба ее, которой она не искала, которой она, быть может, и не приняла бы, если бы знала, в какое положение становится, делаясь женою Дика- рева. Она тогда не знала, что такое человек, предлагающий свою руку ей. Она видела в нем только обыкновенного неважного чиновника; думала, что становится только такою же «барынею», как многие другие. Кузина не могла судить так снисходительно. Она называла жену Дикарева уродом, чудовищем уродства, как называли почти все: свет не любит быть умерен в своих суждениях о людях, по- ставленных капризом судьбы в положение, для которого совер- шенно не созданы. И, однакоже, кузина так уважала Дикарева, что была любезна и к его жене, как ни было трудно светской даме принимать в свою гостиную женщину, которая не могла быть занимательною собеседницею даже для ее служанок. 6 Взгляд Дикарева на жизнь известен всем; но только люди, очень близко знакомые с человеком, вполне понимают искрен- ность его горячих нападений на всякую искусственность. Обык- 532
новенно думают, что он чрезвычайно хорошо владеет пером; нет, он пишет с увлекательною силою потому, что он живо чувствует. Он еще до начала знакомства с моею кузиною высказызал желание удалиться от городской жизни, поселиться в деревне, если бы можно было, то в пустыне, куда не заглядывает никакая городская цивилизация, по его известному выражению, никакая испорченность. При его непрактичности, неловкости, гордости трудно было ему успеть в исполнении даже этого очень скром- ного желания. Кузина, как и другие, довольно долго считала слова Дикарева о сельской жизни только словами, а не выра- жением глубокого стремления души. Но при своем уме она раньше других поняла, наконец, что он говорит искренно. Она стала думать о том, чтобы доставить ему образ жизни, которого он жаждал. Немудрено было бы найти какое-нибудь положение вне го- родской жизни для всякого другого: выхлопотать должность по сельскому управлению, место учителя в сельской школе, что- нибудь такое. Но Дикарев испытал свою совершенную неспособ- ность выносить какие бы то ни было официальные отношения, несовместность их с его характером. Он искал в сельской жизни независимости, — и независимости в том безусловном, идеальном смысле, в каком изображена она у него в произведениях, очаро- вывающих именно силою полного отрешения мысли от всех, всех ограничений, с которыми так свыклись все мы и из которых, однакоже, рвется всякая душа в минуты идеальных мечтаний. То, что нам, другим, привлекательно как легкое упоение снови- дения, было предметом серьезного стремления для Дикарева: жить в идеальной пустыне, без .всяких отношений к условным формам нашей цивилизации. Но как найти эту пустынную независимость для человека, у которого нет никаких независимых средств к жизни, который живет только своею литературною работою и хочет бросить эту работу, неспособен и не хочет принять никаких других житейских занятий и с тем вместе не хочет принимать никаких одолжений ни от кого? Только заботливая внимательность кузины могла найти уголок, в котором отыскалось место для такого идеального отшельничества. 7 У кузины есть довольно большой кусок земли в Валдайских горах. Рядом лежит другая половина той же родовой дачи, доставшаяся по наследству мне. Действительно, эта земля создана быть только дачею: пахать ее был бы напрасный труд. На ней много леса; но десятина этого строевого леса продается за 2 рубля; лучше сказать, не продается, потому что нет возмож- ности довезти его никуда, а на месте он никому не нужен: нет 533
людей, которые бы стали жить в избах из него, топить им печи. На 50 верст кругом вы найдете две-три маленькие деревни с пятью или шестью усадьбами бедных помещиков да десятка три или четыре отдельных крестьянских домиков, одиноко раз- бросанных на версты и версты один от другого. До постройки железной дороги владетели дачи — дед, прадед мой и моей ку- зины — не помнили, что у них есть земля в Валдайских горах. Выходя замуж, кузина попросила у отца ту часть дачи, которая досталась ему. «Пожалуй», сказал он со смехом: эти несколько сот десятин едва ли стоили тысячу рублей и давали 15 или 20 рублей дохода. Кузина сказала, что она построит там швей- царский домик; это и было бы лучше всего, потому что обошлось бы недорого. Но у кузины есть архитектурная страсть. Она увлеклась и выстроила большую дачу. Мы с мужем увлеклись ее убеждениями и выстроили также довольно большой дачный дом на своей земле, верстах в пяти от ее дачи. Мы прожили там одно лето, первое по окончании наших построек; потом две зимы соби- рали романическую храбрость опять провести там лето, но оста- лись оба раза при храбрых словах. Наши валдайские дачи лежат в двадцати верстах от железной дороги и не знаю во скольких,— вероятно, в тысячах — верстах от всякой другой дороги. Мало- численные поселяне наших и окрестных владений живут, не стра- дая от голода: у них есть ржаной хлеб, молоко, капуста, грибы; иногда они имеют и мясо; нередко они едят рыбу. Но на про- дажу они не имеют ничего даже из этого немногочисленного провианта. Мы должны были приобретать даже белый хлеб к своему чаю из Петербурга или Твери. Об остальном нечего и говорить. Это было вдвое дороже, чем жизнь на даче около Петербурга; но главное, это было до несносности хлопотливо и скучно: каждый день телега тащилась трудною лесною дорогою,— лучше сказать, тропиною, — к ближайшей станции за приво- зимым нам хлебом и другими ежедневными надобностями. Если погода была дождлива, телега не успевала возвратиться во-время для приготовления обеда; мы смеялись, голодая, — мы ели вче- рашний хлеб и не голодали; иногда это бывало даже весело. Но вообще это скучно, уверяю: очень скучно. Я говорю: потом мы храбрились, но у нас не достало храбрости возвращаться в наши скиты на другое лето отшельничества. Одно лето можно прожить так, — со скукою, но и не без удовольствия. Впрочем, и одно такое лето приятнее в воспоминании. 8 Кузина не ошиблась, вздумав, что ее валдайское владение может заменить для Дикарева необитаемый остров на Тихом океане. Он очаровался, когда увидел такую недостижимую для 534
людей местность. Эта поездка, сделанная в довольно большой компании, была весела для всех нас. Распорядительный слуга, отправившись дня за два раньше нас, успел собрать три-четыре тележки, несколько получше мужицких телег; они ждали нас на станции, и мы добрались до наших дворцов без приключений. На другой день мы отправились назад. Кузина говорила, что очень жалеет о невозможности найти хорошего смотрителя, ко- торый берег бы ее дом: никто не соглашается жить в таком не- удобном месте или просят слишком много жалованья, так что дом и мебель, оставшаяся в нем, не стоят этого расхода. Через несколько дней Дикарев сказал кузине, что просит ее уступить ему один из двух флигелей валдайской дачи: он станет жить там круглый год. Несколько дней торговались: Дикарев не хотел жить иначе, как платя за наем флигеля, потому что надзор за домом не такой труд, который стоил бы даровой квар- тиры; кузина, напротив, предлагала жалованье, чтобы в Дика- реве осталось впечатление, что она будет считать одолжением, когда он примет квартиру без жалованья. И действительно, он переехал на ее дачу с убеждением, что она принимает это пере- селение за услугу себе. Быть может, он и не был неправ: большой и хороший дом кузины, отделанный довольно роскошно, обошелся ей недешево; отчасти было жаль, что все это быстро пропадет без надзора. Кузина даже рассчитывала теперь, что будет хоть несколько пользоваться своею дачею: она предполагала проводить там две-три недели в лето. И мы с мужем полагали, что будем ее спутниками в этих идиллических поездках. Таким образом кузина успела, не затрогивая чувства неза- висимости в Дикареве, дать ему возможность осуществить его фантазию: ему не было надобности тратиться на заведение пу- стынного хозяйства; он взял из дома кузины в свой флигель часть мебели, посуду, весь этот хлам, который обходится так дорого даже для самого скромного хозяйства. 9 Вы видите, что Дикарев занимал в обществе совершенно ори- гинальное положение, которому трудно приискать имя, потому что жизнь и язык общества не принимают в соображение такие исключительности, не создают готовых мест для приюта таким эксцентрикам, готовых слов для обозначения их отношений к другим людям. Я назвала Дикарева писателем, потому что он великий писа- тель; но литература никогда не была его профессиею. Он говорил мне, когда мы уже говорили с ним обо всем: «Я могу писать полезные и хорошие вещи только потому, что я не писатель. 535
Если б я стал работать, как другие, я потерял бы все: и талант, и честность мысли». И действительно: он написал довольно много, но почти все это написано им или в два-три года, к ко- торым и относится мой рассказ о нем, или по каким-нибудь осо- бенным случаям, горячо затрогивавшим его. Он не хотел,— вероятно, и не мог, — печатать постоянно и постоянно, как де- лают литераторы. Только в те два-три года, о которых я говорю, он работал постоянно и много. Но это потому, что они были совершенно исключительным периодом в его жизни. Он был уж немолод; образ его мыслей совершенно установился и не под- ходил ни к одному из воззрений, между которыми шла тогда борьба. Теперь этот образ мыслей уже принадлежит многим. Тогда, до (появления первых его произведений, были тысячи людей, в которых развивалась потребность этого смелого, широ- кого воззрения. Но никто из них не умел выяснить себе принцип своих стремлений, они жили только в нас неопределенными, сбивчивыми предощущениями и не умели высказаться. Дикарев не находил ib современной литературе ни одной партии, мнения которой хоть наполовину соответствовали бы его убеждениям, и когда убеждения его прояснились для него самого, он почув- ствовал на себе непреодолимую обязанность высказаться; он предался этому влечению — не таланта, а совести, как он го- ворил, и работал страстно: «это жгло меня огнем, и я не мог молчать». Высказавшись, он принимается теперь за перо только тогда, когда какие-нибудь обстоятельства возбуждают в нем ту же огненную потребность дополнить, пояснить. Его деятель- ность — это гейзер, который проявляется глазам людей лишь тогда, когда слишком переполняется кипятком его молчаливая, незримая, неведомая глубина. «Я не знаю, мыслитель ли я, — я не знаю, поэт ли я, — говорил он мне, — но я живой человек и люблю людей. Поэтому мои произведения не могут не иметь сильного действия. Как им не действовать? Они не произведения моей воли; я не властен писать или не писать их; природа,— та, которая делает, что является по временам молния, — она производит и эти феномены посредством меня; это не книги, а явления жизни природы. Поэтому они сильны. А сам я едва ли имею какую-нибудь силу. По крайней мере, если я хочу писать, я не умею писать, у меня не выходит ничего; вы не по- верите, я не умею связать двух слов со смыслом. Напишу не- сколько строк с бесконечным трудом,—посмотрю: пошло, плоско, глупо; бросаю, не могу не бросить, потому что вижу: ничего не выйдет из этой бездарной работы совершенно беста- ланного человека, и притом это ужасно утомительно: будто ворочаю булыжник; — и тяжело, и сам чувствую, что совер- шенно бесплодно. Так всегда. Но вот с год продолжалось совсем другое: льется лавою. Опять остановилось. Несколько времени не имел силы, не чувствовал и позыва. Теперь опять началось». 536
10 Действительно, это был второй и последний период той осо- бенной эпохи его жизни, о которой я говорила: эпохи, в которую он высказался и после которой стал писать уже редко, только по особенным случаям. Все знают эти два периода, которые оба обнимают только года три-четыре. Произведения его первого периода были ученые. Высказавшись в этой форме, он потерял возбуждение к работе. Может быть, организм требовал отдыха: вы увидите из моего рассказа, что такое было у него состояние литературной деятельности. В буквальном смысле слова оно со- провождалось клокотанием крови в его жилах. Он был так волнуем своим вдохновением, что постоянно слышал биение своих жил. «Я слышу шум и стучание их, — говорил он мне, — в кистях рук, в висках, в шее они стучат. И стук так постоянен, что я к нему привык, он не мешает мне. — Вы видите, мой та- лант— мои нервы», — говорил он. Пробыв много месяцев в такой усиленной деятельности, он впал в дремоту; первый пе- риод его вдохновенного раскрытия представлявшейся ему истины был кончен. Во время этого отдыха кузина устроила для Дикарева от- шельничество в Валдайских горах. 11 Тогда она была ближайшим другом Дикарева. Вероятно, он был расположен к ней всего больше потому, что она оставляла его молчать и при своем чрезвычайном искусстве управлять раз- говором умела делать, что и другие оставляли его в покое, не обращались к нему с вопросами, не вовлекали его в разговор. Я не знала человека, который до такой степени, как Дикарев, зависел бы от своего расположения духа и в котором располо- жение духа так мало подчинялось бы усилиям воли. Каждый из нас может принудить себя обратить внимание на предмет, неза- нимательный для него. Есть люди очень задумчивые, есть люди очень рассеянные; я сама принадлежу к чрезвычайно рассеянным людям. Но всему есть своя граница. Я могу поддерживать обык- новенный, неинтересный для меня разговор; часто пропускаю мимо ушей слова людей, с которыми говорю, отвечаю невпопад; часто это выходит неловко, смешно, но все-таки я могу говорить. Есть люди, у которых срываются с языка слова, совершенно не идущие к предмету разговора или неловкие в нем. Я сама из таких людей. Часто я скажу что-нибудь так некстати, что все засмеются, и только тут я увижу, что сказала неловкость. Сколько раз, например, я говорила, что рассеянные люди — вообще добрые люди, забывая, что этим хвалю сама себя; или 537
говорила о себе в большом обществе что-нибудь простое, фа- мильярное, такое, что мило и уместно только в кругу хороших знакомых. Люди, с которыми я не обменялась десятью словами, иногда слышали от меня, что моя горничная ныне превосходно выгладила белье, или жаловалась мне на свою сестру, или что мой муж ныне чрезвычайно хвалил мое искусство делать чай, между тем как я вовсе не обладаю тайнами этого искусства, — они слушали, улыбались, и часто я даже не замечала, что они улыбаются. Но всему есть мера. Я могу сказать в один вечер десяток таких наивностей и неловкостей; но не только одни их я говорю: вообще я говорю, как и все. У меня эти забавные про- махи, как и у всех рассеянных людей, только промахи в разго- воре, который вообще идет как обыкновенно, как следует. Дикарев совершенно неспособен держать себя даже так, как держат себя самые рассеянные или задумчивые люди. Он не в состоянии вести разговор иначе, как или самым ученым каби- нетным тоном, или с большим одушевлением. Он совершенно не может участвовать в обыкновенном разговоре, поэтому его по- ложение во всяком обществе чрезвычайно странно: он сидит будто опущенный в воду, или — даже мало сказать и это — будто какое-то неодушевленное существо. Но опять и это не вы- ражает его положения: видно, что он тяготится своею ролью глухонемого; он старается вслушиваться, понимать, но на лице написана и тяжесть усилия, и совершенная неуспешиость, и му- чение этой постоянной неудачи. И если б он выдерживал роль глухонемого, на которую обрекла его судьба! Но он так рассеян, что вдруг забывает даже свою неспособность участвовать в разговоре и вставляет два-три слова, совершенно неидущие, неуместные, — и видит, что прова- лился, и умолкает, сделав свой фиаско. Часа через два делает новый. Но это бывает далеко не каждый вечер. Часто дня по три, по четыре не слышали от него ни слова. Я и теперь не люблю скучать и молчать. Надеюсь, до ста- рости и в старости буду такая же, как теперь; мне обещают это все, кто знает меня. Я очень глубоко уважала Дикарева — по слухам, отчасти и потому, что сама понимала благородство его идей, а всего больше потому, что Поль очень высоко уважал его. Но я не была ни другом Дикарева, как моя кузина, ни даже одною из дам и девушек, которые интересовались сколько-нибудь сблизиться с ним за его знаменитость. Скучные люди скучны для меня. Едва ли мы обменялись когда-нибудь с Дикаревым хоть двумя словами, кроме обыкновенных фраз при встрече, при прощанье, да тех слов о кушанье, о чае, которые обязана гово- рить гостю хозяйка. Дикарев нередко бывал у Поля; Поль также бывал у него часто. Я не имела ни разу охоты ехать с Полем к Дикаревым. А когда он бывал у нас, я сидела с ним только по обязанности хозяйки, — очень редко и очень мало, когда ему 538
случалось не заставать Поля. Обыкновенно он в таких случаях, помолчав минут пять, раскланивался. Впрочем, я не могу сказать, чтобы совершенно никогда не занималась им. Напротив, мне сначала было очень странно видеть его почти каждый раз в обществе кузины: зачем он бы- вает? Ведь ему должно быть очень скучно. Я думала об этом и не могла понять. Спросила кузину; она удивилась: что ж тут странного, что человек дорожит ее обществом, считает за честь быть дружным с нею? —Конечно, о всяком другом это было бы справедливо. Но Дикарев больше всего хотел быть спокойным и независимым; он не дорожил обществом и всем, что ценится светскими людьми. Он ни добивался ни карьеры, ни денег, ни комплиментов; зачем же он скучает? — Кузина не думала, что он скучает: «он мизантроп и чудак, потому молчит и жмется в угол; но ему не скучно». Мне казалось, что кузина ошибается. Я спросила у Поля, тогда еще жениха моего: «зачем твой Ди- карев бывает здесь? Ему скучно». — «Да,—сказал Поль: — но у него такой несчастный характер. Он не умеет отказываться от приглашений. Твоя кузина зовет его, — он считает невежли- востью не быть, когда приглашен». — «Но каждый день! — терять столько времени из вежливости!» — «Я скажу тебе, Ве- рочка, еще смешнее: он воображает, что должен держать себя перед твоею кузиною, как перед человеком, у которого он в неоплатном долгу, почти как перед своею благодетель- ницею». — «В долгу? Благодетельницею? С чего ж это он вообра- жает?»— «Это очень смешно, Верочка; он не хуже меня пони- мает, что он служит одним из украшений салона твоей кузины, одним из ее прав на внимание общества к ее словам. «Она друг Дикарева», — и следовательно, она авторитет. «У ней вы уви- дите Дикарева» — это все равно, как тоже говорят: «У ней есть несколько замечательных картин; особенно интересны в ее ма- ленькой галлерее три или четыре прекрасных копии с Рафаэля, которые приписываются также какому-то великому итальянскому художнику». Он понимает, что в существе дела, он в ее салоне— драгоценная мебель. Но вот что забавно: он рассуждает, что она сама понимает свои отношения к нему иначе, и что он должен ценить это и держать себя сообразно ее чувствам. Она считает себя его покровительницею, была бы возмущена его неблагодар- ностью, если б он манкировал перед ее салоном, — он и является к ним». — «Но, Поль, это не смешно, это жалко». — «Ты слиш- ком добра, Верочка; скорее следует сказать, что это унизительно. Но что ж будешь делать с таким человеком? Это его слабая, очень слабая сторона. Он так горд, что даже не умеет держать себя, как держат люди, уважающие себя. Он так переполнен стремлением к независимости, что во всем видит услугу себе, чуть не благодеяние и от потребности не быть обязанным никому чувствует на себе обязанность быть признательным, где вовсе 539
нет оснований чувствовать это». — «Это очень странный человек, Поль». — «Да. Но теперь ты не будешь смеяться над ним за то, что он торчит здесь без надобности, некстати, нелепо для него». — «Поль, разве я смеюсь над кем-нибудь? А это я даже понимаю». — «Неужели?» — «А ты разве не понимаешь?» — «Я его люблю, Верочка; как же я любил бы его, если б не по- нимал, что это в нем от чрезвычайной деликатности его на- туры». — «Но все-таки, Поль, он очень скучен». — «С этим я не спорю. Но, Верочка, когда он разговорится, он говорит так же увлекательно, как пишет». — «И я буду читать все, что он на- пишет; но говорить я люблю с людьми, которые говорят не так прекрасно, как пишут, если умеют писать хорошо». Дикареву было уж больше 30 лет. Я не буду описывать его наружность: она должна быть известна всем. Он, как мне казалось бы, если бы я замечала, обращал на меня так же мало внимания, как я на него. Но я и не замечала, обращает ли он внимание на меня. То, что он вовсе не интере- совался мною, я узнала после, и вы прочтете, в каких словах он сказал мне это. Впрочем, когда он подружился с Полем, то стал иметь из-за него расположение и ко мне. 12 Поль, уезжая из Петербурга, помогал мне придумывать, как убить время без него; мы оба знали, что я буду очень скучать. Я думала раза два съездить в Москву, где у меня есть родные: я не люблю Москву, и было бы скучно оставаться там долго; но я надеялась, что по одной или по две недели могу провести там довольно сносно. Поль вздумал сказать: «Заезжай по дороге к Дикаревым: анахоретство в пустыне на сутки — интересно и мило. А Дикаревы будут очень рады тебе». Мне самой понра- вилась эта мысль. Я возвращалась из поездки в Москву, где сказала родным, что приеду опять через месяц. В вагоне со мною разговорился один из поклонников Дикарева; узнавши, что я знакома с этим писателем, расспрашивал о нем. Вероятно, поэтому я и вспом- нила, что думала навестить Дикаревых. Я сошла на Березажжой станции. Но как перебраться с нее до моей дачи? Я ужаснулась, взглянув на тележку, которую на- звали мне прекрасною и удобною; я увидела, что несравненно легче сесть на лошадь, чем взобраться на это высокое соору- жение. Мы с Машею достали мою амазонку, устроили из ковра замену дамского седла, и я пустилась, — но не вскачь, потому что моя лошадь имела слишком большую привычку обдумывать каждый свой шаг; впрочем, она согласилась в удовольствие мне пойти рысью. Но эта рысь была утомительнее самого отчаянного 540
карьера. Я измучилась; до моей дачи оставалось еще пять верст, я повернула на дорожку, которая вела к даче кузины, — и яви- лась к Дикаревым совершенно неожиданно, прямо со станции. Они были очень рады. Добрая мадам Дикарева совершенно захлопоталась, успокоивая меня; действительно, я чувствовала себя очень усталою и была рада, что она заставила без цере- монии лежать, пока я отдохну. Я была почти незнакома с нею. Она понравилась мне, как женщина простая, и — право, неглупая женщина, я всегда скажу это; я согласна с мнением ее мужа о ней. И он очень внимательно заботился обо мне. Она отправила его ставить само... (На этом рукопись обрывается. Ред.)
МЕЛКИЕ РАССКАЗЫ I ПРИКЛЮЧЕНИЕ ДРУГА Со мною не могло быть ничего такого. Я человек одинокий, никого не люблю, меня никто не любит, — какие огорчения в жизни могут быть у меня? Иной раз чувствуешь подагру или небольшую одышку, остальное все благополучно. Но бывает иногда досадно, когда видишь ошибку. В молодости мы служили вместе с одним тоже отличным человеком. Он вышел в отставку, уехал в деревню, нажил детей, как следует. Провел в этом занятии лет двадцать пять, и вдруг я получаю от него письмо такого содержания, что, дескать, по старой дружбе, похлопочи: сын мой, говорит, прекрасный моло- дой человек, но имел несчастье влюбиться в девушку без состоя- ния и даже не нашего сословия, а дочь соседнего управляю- щего, — я, пишет это мне отец, не спорю, что она прекрасная девушка, но не пара: потому он выкинул такую штуку, что узез ее, и где они теперь, неизвестно; а надобно полагать, скорее всего, в Петербурге, потому что, — все он пишет, — у моего сына нет ничего, ускакал с двумястами целковых; и что теперь он с нею едят, неизвестно, а надобно полагать, что сидят не евши; и хотя, — пишет он, — я очень досадовал, но отцовское сердце заговорило, да и мать этого повесы просит: неужели, говорит, мы уморим сына с голоду?—Потому, — он пишет, — старый дружище, поищи ты моего парня. Счастье наше с женою будет, если они не повенчаны; но не смеем и надеяться на это: как бы не повенчался, безумная голова, то давно бы написал, попросил прощения. Но ты скажи, что все прощаем. Голы они и босы, надо полагать, — ты их экипируй прилично, чтобы не стыдно было показаться в нашу здешнюю публику как следует сыну богатого помещика и его жене; когда повенчались, то уж дочь 542
и она, толковать нечего; ну, экипаж тоже возьми, посади их да и отправь к нам в Бугуруслан, обнадеживши, что примем с ласкою и благословением и попреков не будет. Приметы же: сын — вылитый, как я был в те годы, лишь с окладистою боро- дою; а борода черная. Она же лет 19, маленькая, хорошенькая, востроносенькая, глаза серые, волоса шатеновые; а если не за- был, то похожа на нашу бывшую генеральшу Назаренкову, когда генеральша еще была в девицах. Ладно, я говорю: поищем. Послал своего Игнатия Трофимовича в Адресный стол, — там ему дали штук до пятнадцати Гусевых, молодых людей, и женатых и холостых: он всяких брал, на оба, знаете, случая. Проездил, в два утра, три целковых, возвратился с тем, что так ни один и не подошел под приметы. Однако, я сам съездил к двоим, которые казались по-подходящее других на его глаза: точно, и они не подходят. Один женат на брюнетке, другой тетку показал: вот, говорит, удостоверьтесь от тетушки, что все наше семейство коренные петербургские жители, безвыездные, а если этого не довольно вам, то прошу вас, отправимся к отцу-матери моей супруги, они живут в Большой Офицерской в доме Ра- шетта. Нет, говорю, верю. Написал своему старому однокашнику: из пятнадцати человек ни один не подходит под твоего сына с его женою ли, любезною. Получаю от моего Гусева ответ: не прост ли ты, друг? Как же ты хотел, чтобы молодой человек с девицею ли или женою, но благородною, скрывающиеся от родителей, жили под настоя- щим именем? Точно, думаю, прав старик; а вот я тоже старик, но не- множко опростоволосился. Ладно, поищем по приметам, наведем справки. Дал в этом смысле инструкцию своему Игнатию Тро- фимовичу, он подобрал себе в пособие человека два-три таких нюхальщиков, пошли нюхать по Петербургу. И сам я старался узнавать. Но, конечно, в таких вещах скорее можно доискаться по мелочным лавочкам и от дворников, и притом же их целых четверо искало, а я один, — не мне, а им и случилось напасть на след. Живут на Петербургской, на Малом проспекте, в доме вдовы чиновницы Хрисанфовой; приехали в Петербург назад тому че- тыре месяца; повенчаны; паспорт у мужа: чиновник канцелярии казанского прокурора, Рукавишников, уволен в Петербург на полгода. Приметы все те: высокого роста, смуглый, волоса чер- ные, курчавые, нос орлиный, лицом красив, борода окладистая. И жена по всем приметам та самая. Живут бедно, в лавочку не должны, а есть слух, что стали должать хозяйке. Должно быть, они самые. Отправился туда. «Дома чиновник Рукавишников?» — знаете, домишко самый беднейший, весь-то и с двором трех тысяч не стоит, дворника нет, спрашиваю стря- 543
пуху. — «Барина, говорит, нет, он каждое утро бегает искать, должности какой не найдет ли, или так работы. А барыня дома». — Ну, думаю, оно и лучше, что его нет, переговорю с хозяйкою, не знает ли она чего, чтобы еще не влопаться, мимо да в лужу: может быть, ведь и не они.—Нет, я говорю ку- харке, с молодой барыней мы после поговорим, а прежде ты про- веди меня к своей барыне. Ну, женщина немолодая, неглупая, сначала было перескон- фузилась, потому что, точно, женщина небогатая, с нашим кругом не имеет знакомств,—с какой стати пожаловал? — но поразго- ворились, увидели друг в друге благородных людей, у ней рас- сеялось это, знаете, подозрение, не волокитствовать ли я хочу, стала говорить откровенно. Точно, говорит, я могла заметить из их разговора, что тут что-нибудь не так. В паспорте прописаны имена Павел Андреевич и Марья Степановна, и они сами при мне так называют друг дружку и в разговорах со мною и с ку- харкою, — а обе мы несколько раз слышали, что она его зовет Гриша, а он ее Зина. Но, говорит, такие прекрасные молодые люди, и не только я, даже Агафья так их полюбила, что мы не подаем им никакого вида, что у нас есть подозрение; а тем больше, чтобы стали мы говорить кому об этом, — а ваше дело дружеское, то перед вами открыть считаю не болтовнею. Когда она сказала мне это, я сейчас справку по письму: так, молодой Гусев Григорий. Значит, не оставалось бы сомнения; но я все-таки говорю: а нельзя ли мне взглянуть на нее, неза- метно для нее? — Можно, говорит, пойдемте, я скажу ей, что вы осматриваете все комнаты, потому что хотите снять мой домишко под свою канцелярию. — И то дело, говорю, пошли. Точно, мо- лодая женщина, лет 19 или 20, — на генеральшу Назаренкову в девицах мало походит, потому что я был в ту генеральшу влюблен, и в девицах, и в генеральшах, значит, подобных ей нет на земле; но если бы другой посмотрел, сказал бы: точно, для краткости в описании можно сказать, что. есть сходство. Хозяйка ей объяснила, по какому случаю я тревожу ее своим входом, — я прибавлял от себя извинение, она отвечала, я еще — она тоже, — видит, что я заговариваю, попросила садиться, — поговорили минут с пять, я, чтобы не было опять и у ней какого- нибудь мнения обо мне, не стал сидеть, раскланялся, ушли опять к хозяйке. Теперь уж не было сомнения, что, точно, удалось отыскать настоящую парочку. Узнавши от хозяйки, когда застать его, приезжаю на другой день. — «Дома Рукавишников?» — «Дома», говорит кухарка. Прекрасно. Вошел,—сидели обнявшись, как нежные голуби, ворковали, вскочили, она покраснела. — «Прошу извинения, сударыня, но по делу, и, как надеюсь, увидите, не такой человек, чтобы вы меня конфузились. Позвольте мне поговорить сначала наедине с вашим супругом, который ничего не может услышать от меня, 544
кроме приятного для вас и для него». — Они, знаете, занимали две комнаты; она ушла. Я к нему, знаете, без больших преди- словий: — Ваше имя — Григорий, не так ли? Поверьте, что я руко- вожусь ничем иным, как искренним расположением. — Позвольте мне ближе узнать цель вашего вопроса, он говорит. — Извольте, я говорю. Я бывший сослуживец отставного ка- питана лейб-гвардии Гусева, живущего в своем поместье в Бугу- русланском уезде. — Очень приятно, он говорит. Я слушаю вас, говорит. — У него есть сын Григорий; этот молодой человек увез девушку, жениться на которой отец не позволял ему, — поэтому, повенчавшись, молодые уехали, — в Петербург; у них не было денег, они должны нуждаться; но они совершенно ошибались, не надеясь на примирение со стариком и старухою Гусевыми. Ста- рик от имени своей жены и своего просил меня найти сына, уверить его в их родительской любви, пригласить их воз- вратиться. — Все это очень любопытно, говорит молодой человек. При- знаюсь, я слушаю вас с большим интересом. Прошу вас, продол- жайте. — Сам заметно меняется в лице, но с бодростью, к луч- шему, — будто мои слова оживляют его. — Я кончил, говорю я. — Кончили? — Да, говорю. Он вдруг вспыхнул и побледнел. Долго молчал, — видно было, что борется с собою. Потом с усилием проговорил: — Вы ошиблись, милостивый государь. Я не Гусев. — Я забыл договорить: я имею на руках деньги от старика, моего приятеля. — Я это понимал, милостивый государь. Но я не Гусев. Разумеется, мы говорили громко — что я пожелал быть на- едине с ним, так ведь это больше только форма. — Как он сказал это во второй раз «я не Гусев», она как будто застонала в той комнате. — Не к чему это, я говорю, знаете, уже строго, как пожилой, опытный советник. — Вы слышите, я говорю, — пожалейте ее; из пустой щепетильности нечего скрываться. А если вы сомне- ваетесь, то совершенно напрасно. Он свое: — Вы ошиблись, я не Гусев. — Но вы не Рукавишников. — Если вы это знаете, то да. Надеюсь, что не обратите во вред мне это сведение. — Не о том разговор, чтобы я стал вредить, а берите деньги да поезжайте с богом. — Не могу, потому что я не Гусев. 545
Я уже вовсе с досадою говорю ему: — Вы жестокий упрямец. Пожалейте вашу жену. Он закрыл глаза рукою и опять с большим усилием сказал: — Ну, пусть она решает сама. Зина! Вошла она. — Ты слышала — решай. — Он не Гусев, и мы не можем взять ваших денег. Я попытался урезонить ее, — нет, тоже уперлась. Бросил, ушел. Рассудив так: видно, еще не пробрала нужда до костей; подумайте, потерпите, друзья; через месяц будете поразумнее. Сказал им, что вот мой адрес, но что если ему не будет вре- мени увидеться со мною раньше, то я сам понаведаюсь недели через две, — а лучше заехал бы он раньше, да и взял деньги. С тем и простились. Приезжаю через две недели, хозяйка говорит: «съехали с квар- тиры, боялись вас». — Куда же? — «Не велели сказывать». — А вы все-таки скажите, а то и без вас найдем, — в первый раз нашли же, во второй тем легче. — «Нет, теперь будет помудренее, потому что теперь уж не в Петербурге искать». — Ну вот, и про- говорились; так уж досказывайте. — «Точно, выехали; а куда, все-таки не скажу». — Я потолковал с нею еще, опять уверил, что желаю им пользы; она призналась, что они остались ей должны рублей до пятидесяти; разумеется, плакалась при этом на свое сиротство. Я на этом и уловил ее: «Если скажете, куда они уехали, отдам вам их долг». Она подалась: «Скажу; но так не умею, потому что уезда и села не помню, имена-то мудреные, а память плохая; принесу вам адрес». На этом нельзя обмануть: нет, прежде принесите адрес, тогда и деньги получите. Дело не стало у ней за адресом: на другое же утро принесла записку, — но вышло такое подозрительное обстоятельство, что я очень усомнился: возвратившись, моя чиновница запела уж со- всем не тем тоном, как вчера. «Я, говорит, не хочу вас обманывать; эту записку я написала было для вас обманом; они вовсе не уехали из Петербурга, здесь они; но так запрятались, что вовеки веков не отыщете, и контрамарку сдали, что выезжают из Петер- бурга. Кроме меня, ни через кого не найдете дороги к ним. А точно, чрезвычайно нуждаются. Теперь не откажутся от ваших денег. Давайте, я им отдам». — Да я сам отдам. — «Нет, давайте мне». — Не очевидное ли мошенничество старухи? — Нет, ма- тушка, я не отдам денег иначе, как из рук в руки. — Обиделась: «Ах, говорит, вы не доверяете мне, как это вы так можете меня подозревать? Я тоже хотя не генеральша, а штаб-офицерша, на- дворная советница. Это для меня очень обидно». — Напрасно, я говорю, обижаетесь, а впрочем, как угодно. Не моими деньгами не могу располагать по своему доверию, а должен отдать в руки тому, кому присланы. Знаете, и я-то уж прилгнул немного, потому что никаких денег еще не было прислано мне от его отца, — ну, да это так всегда говорится. С тем и ушла. 546
Опять послал своего Игнатия Трофимовича. Нет, никаких следов. В полицию действительно показано, что выехали из Пе- тербурга; — справлялись во всех кварталах, нигде не вписаны прибывшими Павел и Марья Рукавишниковы; по улицам ходили, смотрели, по лавочкам дознавались, все сделали, что можно — нет. Через неделю воротились, говорят: нет, не имеем никакой надежды. Меня, знаете, взяла совесть, а больше досада: как же осра- миться перед старым приятелем в таком деле? — были птички в руках, да вылетели; на что это похоже? —Дай, думаю, попробую с этой старухою повозиться, может быть, и усовещу, урезоню. Поехал. — Что ж, господа, — срам сказать: она меня кругом оплела, — смотрю я на нее и думаю: не дурак же я, и не слепой же я в самом деле: честная женщина, хоть зарежьте меня, честная женщина, не похожа на мошенницу. Взял, да и отдал ей 500 рублей. — Отдали?! — Да, отдал, говорю: «передайте, верю вам». И даже при- знаюсь вам, если бы спросила больше, то и больше дал бы, вижу, что честная женщина, не мошенница. И отдал. — Но это непростительно. — А что прикажете делать? Сам понимал, что делаю глупо. Но не сказывает их адреса, а по разговору, по всему — благо- родная женщина. Я и сказал ей: «Глупо поступлю, но извольте, отдам вам деньги». — А она, знаете, как ни в чем не бывало: «Да у вас, батюшка, достаточно ли денег-то? Им до пятисот понадо- бится, потому что они здесь позадолжали». — Извольте вам 500 рублей. Вынул, положил и с тем ушел. Даже расписки не взял у нее, такое доверие нашло на меня. И знаете, как это даже странно: сам отдал, и сам думаю: хорошо, что не больше пятисот пропадет. — Надобно сказать, действительно, вы поступили странно. — Одним словом, отличился. Но ведь вот есть же такие люди: умеют внушить доверие. — Как не быть. И остался в уверенности, что отдаст она им. То есть, как вам сказать? — не в полной уверенности, но все-таки ждал письма от своего сослуживца, что, дескать, благодарю, дру- жище, и с признательностью возвращаю тебе пятьсот рублей, израсходованные тобою. Сам понимаю, что смешно это, а жду. Ждал с месяц. — Прекрасно. — Да-с, ждал месяц. Но, однако, чувствовал, что глупо, по- тому совестился и ему писать и вот больше года молчал передо всеми. — Напрасно, вот вы рассказали, то каждый из нас поддержит вас: не теряйте надежды, продолжайте ждать. — Нет, господа, теперь не жду, потому что получил. 547
— Получили? — Да-с, а то стал бы рассказывать! Значит, все-таки не та- кое же глупое ослепление было мое доверие к этой старухе. Но, натурально, совсем не то. Какую ж она удрала штуку, — замысловато. Совсем не то, что мне казалось. Умная женщина. Через полгода после этого, или и раньше, мой Гусев, старик-то, пишет мне, что благодарит меня за мои хлопоты, потому что они все-таки остались не бесполезны, хоть я сам и не мог найти его сына, — натурально, я ему написал, что не нашел, — хоть отчасти и прилгнул, но и не то, что прилгнул, а только утаил — согласи- тесь, совестно же бы написать: «нашел, да упустил». — Итак, говорит, хотя сам ты, дружище, не нашел, но как ты расспраши- вал и говорил, то слух дошел до моего сына, и он написал, правда ли, что я прощу его, и по моему ответу возвратился, и имеем теперь милую дочь, за что благодарю и тебя». Вот как. — Воз- вратились, помирились, — слава богу. Что ж, еще через полгода или больше, — то есть не дальше, как третьего дня, — получаю я письмо такого содержания, что, говорит, искушение было слишком велико и страшно, и у меня не достало силы характера, но не спешите винить меня: эта жен- щина устроила так, что мне почти не было возможности откло- нить ее предложение. История вот какого рода, в коротких словах. Совершенно та- кой же случай, молодые люди повенчались тихонько от родных и ускакали, только разница та, что из богатой-то фамилии она, а у него ни гроша, ни даже дворянства, что еще важнее, потому что те очень гордые, и так и не простили дочь до сих пор, и даже стараются делать неприятности. Он думал найти что-нибудь в Петербурге, — конечно, сразу ничего не найдешь, — продали ее два шелковые платья — двенадцать рублей, — но не это главный ресурс, а когда бежала из дому, в ушах были очень хорошие серьги, — забыла про них, снять, — они тоже помогли, — но все- то рублей двести, не больше. Ну, а сначала-то была надежда, и в театре бывали: «Как же, Зина, надобно хоть раз побывать в Опере». Через три месяца из полутораста рублей не оста- лось ничего, — с 150 рублями приехали, продавши в Москве серьги-то. Стали должать, — раздумье пришло, места нет, будет ли, нет ли, через полгода ли, через год ли, а покуда 15 рублей жалованья; плохо, знаете. Очень. И вот в эту минуту подвернись я с своим Гусевым, — ведь надобно же прийти в голову такому вздору, что человек говорит: «да вовсе я не Гусев» — а я: «врешь, мне надо Гусева, хоть переродись, да будь Гусев, по-моему». Что ж теперь старуха?—Теперь начинаются ее штуки. Ви- дит она, что мне вступила дурь в глаза, и пристала к ним: да вы точно ли Рукавишниковы, а не Гусевы?—Те говорят: точно не Рукавишниковы, но и не Гусевы, а — ну, я не могу сказать вам настоящей-то фамилии. 548
— Ах, какой же вы! — Когда есть секрет, то нечего было рассказывать; а нет, так почему не сказать фамилию? — Ну, знаете, все как-то неловко. Нет, уж лучше не скажу, хоть точно, что ничего такого нет. Вот, когда они рассказали ей все, уж и стали говорить, — он-то «я раскаиваюсь, что поехал в Петербург; вот в такой-то губернии мой товарищ и приятель пра- витель канцелярии, он бы сейчас доставил мне место». — Так и поезжайте, батюшка, с богом. — «Да вы сами видите, он говорит, с чем мы выедем». — Так вы, батюшка, взяли бы у него деньги, было бы вроде займа, объяснили бы после, заплатили бы. — Что это вы, как это можно! это подлость! — Точно, гово- рит, подлость, извините меня, батюшка, я женщина необразован- ная. Но дня через три, через четыре говорит им: «Признаюсь вам, что для меня это очень обременительно, не получать от вас денег». — Нечего делать, съехали; рады и тому, что согласилась выпустить, поверила их слову, что расплатятся при первой воз- можности. Она им и квартиру указала, — у своей знакомой, по- дешевле, и знакомой поручилась за них, — а сама к кварталь- ному,— очень хороший человек, по ее словам (я вчера заехал к ней, посмеяться и в шутку извиниться, что считал ее обманщи- цею), она с ним знакома, объяснила ему свою штуку и упросила попридержать контрамарку недели две, три, — словом, обработала все, — да и ко мне. Получивши от меня деньги, к ним: «вот вам, говорит, поезжайте к своему правителю». «Согласитесь же, милостивый государь, — пишет он мне, — что искушение было слишком сильно, и не осуждайте меня строго- Я взял деньги. Я знал, что они ваши, — как было не догадаться? Хотя она и очень осторожна была, но было же видно, что это ваши деньги, я только обольщал себя успэкоением, пустоту кото- рого сам чувствовал, что эти деньги взяты у вас не обманом». Прибавляет, что просит извинения, что и теперь не может возвра- тить всех, прислал триста рублей — а на остальные двести, гово- рит, хочу остаться вашим должником, а не чьим-нибудь, чтобы исключительно вам быть обязану до конца; надеюсь, через пол- года пришлю и остальные 200 рублей». Вот удивился-то я, прочитавши!—Не утерпел, поехал к ней: — «Ну, вам бы не в юбке ходить, а быть министром», я ей сказал, — право: министром быть бы этой старухе, — могла бы, могла бы. — «Да, батюшка, говорит, точно, голь на выдумки хитра. И их-то жаль, и самой-то тяжело: за квартиру — когда с них получишь». А полюбила их, — и мало того, что за квартиру не получаю ничего, — почти что на всем моем содержании жили и уж рублей до сотни было моего долгу на них. Что ж мне было, как не схватиться за этот случай? Думаю: удастся — хорошо, не удастся — нет убытку. А оно и удалось. — Да, я говорю, нашли дурака! Вот и досадно: ведь дурак, согласитесь? 549
— Да, странно, что вы поверили ей деньги. — Да-с, поверил. Так иногда покажется человек. И еще уди- вительнее, что не ошибся: потому и стал теперь рассказывать, а то молчал. — Точно, все-таки развязка извиняет вас. — Да-с, не совсем, однакоже, слеп. Коли вижу, что честная женщина, то уже значит, что точно. Так и вышло, вышло, против всякой надежды, и вышло. 2 ДУХОВНАЯ СИЛА (И з рассказов доктора Беневоленского) Дедушка был богатырь: невысокого роста, но очень широкий в плечах, и человек необыкновенного здоровья; он прожил до девяноста семи лет. Ему уже много лет говорили приятели; — староста, целовальник, да Терентий Акимыч, так богатый му- жик» что «пора тебе, отец Еремей, отдохнуть; уж внука-то невеста, отдай место за ней». Но он все бодрился, лет пятьдесят отправ- лял должность. Однако старость взяла свое; поехал в Рязань про- сить, чтобы посвятили мужа одной из его внук, дьякона, во свя- щенники на его место. Посвятили. Но этот новый священник сам был уже человек в летах, — я думаю, ему под пятьдесят; иной раз и нездоровится, приход верст на двадцать — дедушка часто ездил за внука отправлять требы, особенно в ненастье. Сколько ж лет было ему самому, когда внука была немолодая женщина? Должно быть, что под восемьдесят или за восемьдесят. Вот однажды приехали звать совершать требу в одну из даль- них деревень, и поехал дедушка. Дело было уже к вечеру, де- душка не рассудил ехать назад; лучше переночевать в той деревне. Остался. Сошлись мужики, сидят, калякают. Только дедушка замечает, что мужики невеселы. — Что на вас, будто уныние, братцы? —Те говорят: как же не уныние? До такого сраму дожили, что и сказать нельзя. Играли вечор наши парни, — боролись, дрались на кулачки, — а на грех, поутру-то, приди к нам иностранцы, бурлаки с Волги... — Надобно вам сказать, что у нас в Рязани людей из дру- гих мест, прохожих, звали иностранцами; особенно это были бурлаки. Так говорят: приди к нам иностранцы, да и загуляли у нас, на прощанье, между собою: из нашей деревни, слышь ты, врозь итти им. Вот, загулявши и оставшись-то ночевать, вышли они к нашим парням на игру, и один из них, из этих иностранцев, всех наших парней поборол; и из тех борцов, из старинных, которые уж бросили эту забаву, выходили на него, всех поборол. — И Никиту Филиппыча поборол? 550
— Какое тебе Никиту Филиппыча, Илья Захарыч выходил, и того смял, не попахло. — Ну, Илья Захарыч будто выходил? — Выходил, потому что нельзя: хотелось с деревни срам снять. — Ну это, братцы, точно, значит, силен. — Вот какой срам, батюшка. По всей дороге пойдут, будут говорить, разнесут; положат стыд на нас. — Точно, братцы вы мои, не хорошее дело, что иностранец наши места осрамит. Разве что мне не заступиться ли за вас, своих детей духовных? Ведь и мне стыд с вами. — Известно, батюшка, как же и тебе не быть огорчительну такому стыду на твоих детей духовных. — Ой, пойду, ребята. — Вот, батюшка, выручишь: сними ты охулку с наших мест. — А сниму же, ребята; отвык я только, а сила еще есть. Пошли за иностранцем; познакомился с ним дедушка, вечер просидели в беседе, выпили тоже. Уговорились бороться. Сошлись поутру. Вся деревня стоит в страхе, что-то будет, снимет ли отец Еремей с деревни стыд. Взялись за кушаки. Как взялись, рванул иностранец де- душку, — не поднял, а дедушка иностранца рванул, — да по от- вычке-то, не словчился, что ли... — Вы знаете, как борются в наших местах: берутся за ку- шаки и стараются поднять друг друга с земли, это делают поры- вами, и — тот рванет, этот рванет, стоит только оторвать против- ника от земли, или хоть немножко приподнять, и уж тем самым порывом он будет свален на землю. — Так по отвычке, что ли, не словчился дедушка, или уж ослабели руки от старости, — только не удержал он иностранцева кушака в руках: как рванул его на себя кверху, да и перебросил его, совсем, через себя, — и не удержал за кушак: иностранец, взлетевши через дедушку, хлопнулся о землю саженях в двух позади его, — через полчаса и умер, так разбился. Однако дедушка успел исповедовать его. — Ну, что же с дедушкою? — Жалел; да мужики, говорит, виноваты: уж очень большое понятие дали мне об его силе; да нет, говорит, больше я сам вино- ват: точно, он очень сильно рванул, да и мужчина-то был громад- ный, так я и не сообразил, что надо бы мне с умеренностью, а хва- тил во всю силу. — Да вы не про это спрашивали, а про то, что ж было с дедушкою? Эх, вы! Чему ж быть-то? Дело было полю- бовное. — Да, дедушка был очень силен, и хорошо умел бороться, и был хороший кулачный боец; в другом курсе, может быть, сла- вился бы и первым бойцом; но тот курс, в котором он учился, был особенный, протодьяконский, 551
— Приехал, видите, в Рязань новый архиерей, ученый. Тотчас же сделал распоряжение: вызвать учиться всех, которые не были отданы отцами в ученье, а оставлены при себе. Вот и свезли в Рязань этот народец из деревень: парни лет по 18, по 20 и больше. Жили при отцах, пахали землю, грамоте не учились. А все-таки и дьячки жили несколько получше мужиков; по край- ней мере, в хлебе-то уж не нуждались. Так можете представить, какие это люди выросли на пашне-то да на привольной пище: страшно смотреть, стену плечом своротит. Составили из них осо- бый класс, не с мальчиками же их учить, хоть начинать надо тоже с азбуки. И место нашли этому классу: сарай, огромнейший. Начали учиться. Через месяц учитель приходит к ректору, го- ворит: — «Не могу, ваше высокопреподобие, силы мои слабы, назначьте покрепче меня. Не пробью их так, чтобы чувство- вали». — «Да ты что ж их рукою бьешь? Ты палкою». — «Я и то палкою, ваше высокопреподобие: не чувствительно им». — Ректор увидел, точно: сеченье ведь не на всякую ж минуту, оно идет в две, в три скамьи без перерыву; но одними розгами никак нельзя обойтись, это длинная материя, а нужна учительская рука кроме того. Назначил другого учителя, поздоровее. Через неделю и этот пришел, тоже говорит: «и я не в силах приносить им должной пользы, слаб». Ну, тут ректор да и сам архиерей задумались, кого выбрать: нет в виду более способного учителя: первые два были люди здоровые, особенно второй-то. — «Да, может быть, говорят ему, — ты только предлог такой берешь, а отказываешься потому, что не буйствуют ли они, так ты так и скажи». — «Нет, ваше преосвященство, юноши благонравные и покорные, ослуша- ния нет с их стороны, а что действительно силы мои слабы по их крепости». — «Так одно средство, говорит архиерей: — назначу учителем протодьякона». Ну, протодьякон мог отправлять учи- тельскую обязанность. Завел себе толстую дубину, и ничего, чув- ствуют. Значит, ученье пошло своим порядком, так и отдается по всему двору, как дубина стучит. Это ничего, бока здоровые, да и порядок ученья требует; но вот какое обстоятельство: ведь они числятся в первом классе, стало быть, и содержание отпускалось им по первому классу. А даже и девятилетние мальчики выходили из-за обеда не сытые; какова ж была эта порция двадцатилетним парням, здоровенным мужикам, которые у себя по деревням чуть не по полпуду в сутки уписывали? Что им делать? Воровали съестное, из лавочек, с рынка; но все по мелочи, только больше голодали, подзадо- ривши аппетит. Смотрели, смотрели и устроили дело так: отправ- ляются в мясные ряды на рынок партиями, человек по семи, по восьми; окружат стол; один торгуется с мясником, покупает ку- сок фунта в три, другие тут юлят, а тут один из-за них схватит кусок побольше, да и уходит поскорее, пока товарищи развлекают 552
мясника; если мясник заметит, хочет погнаться, они задерживают его, уронят или побегут с ним вместе, будто тоже ловить вора, а сами мешают другим поймать его. Это у них было заведено по очереди: ныне мне стащить, завтра тебе, послезавтра ему. Вот дошла очередь до Кистровского. Да, я еще и не говорил вам, кто был Кистровский? Вот он-то самый и был тот, при котором ни дедушка, ни кто другой не мог заслу- жить в семинарии славу богатырскую. Протодьякон говорил: всех могу учить, но для Кистровского где ж можно найти учителя? Кроток и послушен и смирен духом, только потому и могу учить его. И точно, этот Кистровский делал подвиги, какими, по преда- нию, должна быть доказана богатырская сила. Другие только подкову ломали, а он сломанные половинки опять ломал по- полам. Запрягут в телегу пару лошадей, сядут двое, погоняют в два кнута, — а Кистровский держит за заднее колесо — и не то, что только удерживает, даже оттягивает назад. Впрочем, это обыкновенно рассказывается о всяком знамени- том бойце, и почти о всех напрасно; может быть, и Кистровский вовсе не был так здоров, чтобы пересилить пару лошадей. В сто- рону эту присказку о нем, а вот что в самом деле было с ним. Пришла ему очередь быть промыслителем. Товарищи тор- гуются, а он идет мимо, высматривает, какой кусок поближе да побольше, — прошел раз, прошел два, — смотрит, глаза разго- раются, — и не утерпел, разгорелись глаза: подле прилавка стояли на полу у столбов стяги, он схватил один, да и бежать. — С целым стягом? — Я сказал. Мясник взвыл, все мясники ахнули, погнались все; нагоняют Кистровского: с быком на плечах не очень шибко побежишь, будь хоть Кистровский, — видит он, дело плохо; не убежит. Он с горя остановился, да как поддерживал стяг на плече руками за задние ноги, смахнул с плеча его, да и начал им пома- хивать; помахивает, а сам уходит. Так и отбился. — Да этого быть не может! Как же махать целым стягом, в котором пудов семь, восемь? — По-вашему «не может быть», — и по-моему тоже. Но так было. Значит, поздно говорить, что не может быть. Это приключение прославило Кистровского, потому он и не перешел во второй класс из первого. Отец ректор велел отдать стяг назад, а Кистровского пороть. Поронье пороньем, а слава славою, и месяца через два пришло к архиерею письмо от Алексея Орлова. Архиерей призвал Кистровского сам лично объявить ему: «Отправляться тебе, Кистровский, в Тулу: его сиятельство граф Алексей Федорович Орлов просит меня прислать тебя к нему померяться с бойцом, которого он вывез из Москвы. 553
Мужайся, сыне, паче же укрепляйся надеждою на господа. Бог тебя благословит. Будь кроток духом, и пошлется тебе сча- стие от всевышнего через его сиятельство, если будешь добрыми нравами и преданностью к его графской светлости достоин того». Благословил Кистровского и отпустил. Приехал Кистровский в Тулу, представили его графу. Граф назначил три дня на отдых ему, — то есть на питье с его сопер- ником и другими своими бойцами, которые не выдержали против московского нового, а на четвертый день битва. Вышли московский и Кистровский. По обряду, перед боем надобно испробовать силу, дать по разу друг другу. Бросили жре- бий. Выпало начинать московскому бойцу. Кистровский стал. Московский боец развернулся и дал Кистровскому в грудь, — Ки- стровский упал; но через минуту поднялся на ноги. Подали штоф вина, чтобы ему оправиться. Он кряхтел сильно — выпил, ничего — боль отошла. Стал московский боец. Кистровский говорит: «нагнись, в грудь не хочу бить», — московский боец немного принагнулся, подставил спину, — как хватит Кистровский, спина хрустнула. Перешиб пополам спинной хребет. Только. — Ну? — Тоже, как и дедушка, не рассчитал силу, не по умыслу. — Ах, не то! Что ж? — А! Что остался ли жив-то московский боец? Ну да как же можно? Натурально, если удар перешиб спинной хребет, то и пяти минут не продышал. Только успели поцеловаться с Кистров- ским: «прости, брат». — Ну? — Да чего ж вам еще? Остался при графе Кистровский, будто непонятно. Не люблю бестолковых. 3 ВЛЮБЛЕННЫЙ — Да, если вы уже спрашиваете, Федор Николаевич, то я должен сказать вам: о вас говорят очень странно. И все. — И без всякого сомнения, прибавляют, выставляют в ду- раки и бог знает в каком виде. Я затем и приехал к вам, чтобы рассказать, как было. Был уж у троих: у Захара Родионовича, у Спиридона Ивановича, у Олимпия Яковлевича, и от Олим- пия Яковлевича к вам, от вас поеду к Василью Филипповичу. Всех прошу спорить против глупых преувеличений и распро- странять историю так, как она была. — Извольте, с удовольствием. Как же она была? — А очень просто. Приезжаю к мадам Рещеткиной. Нахожу 554
все семейство в саду: пьют чай. Несколько гостей; в том числе барышня, очень недурна собой, — милая. После чаю разошлись по саду. Я с нею. Ходим, разговариваем. — Да кто ж барышня? — Ах, боже мой, Харитова. Кто ж, как не Харитова? — Так. Теперь начинаю понимать. Вы тут в первый раз ви- дели ее? — В первый. Она мне очень понравилась, с первого взгляда. Потом совершенно очаровала. Она тоже слышала, кто я и что, как. Я влюбился. И тотчас же подумал: почему же мы с нею не партия? За нею душ сорок, у меня 800 рублей жалованья, и тоже дворянин. Согласитесь, партия? — Против этого никто не говорит, сколько я слышал. — Словом сказать, я объяснился, вижу по ее словам, как она принимала мои любезности, что я также не противен ей. Она отвечает: «Мы так мало знаем друг друга». Но какое ж это возраженье? Слава богу, мы не в Петербурге или в Москве. Все в городе знают всех по слухам. Пьяница ли я? Картежник ли? Первый ли месяц я живу в городе? Что обо мне спраши- вать, или мне о ком? Когда понравились друг другу, что ж тут? Правда ли? — Это ваша правда. — Я и отвечал ей в этом смысле: «Конечно, я только ныне имел счастье увидать вас, но смею думать, что это не препят- ствие блаженству моего сердца: зачем вы стали бы мучить его сомнением? Успокойте меня или погубите одним словом. Про- тивен ли я вам?» — Она говорит: «Нет, — я думаю, что покраснела, — но уже в это время смерклось: — нет, вы нисколько не противны мне».— Итак, вы позволите мне говорить с вашею матушкою? — «Да, можете». Даже позволила мне поцеловать ее руку. Если бы не были в пяти шагах от нас молодой Решеткин с кем-то еще, может быть, и поцеловались бы. Так еще с четверть часа мы походили по саду. Потом она собралась дамой. «Завтра ваша матушка решит мое счастье». — «И мое», — она прибавила, прощаясь. — Вот, хорошо-с. На другой день, в одиннадцать часов приезжаю я к ним. Вхожу, мать сидит в гостиной с инспектор- шею. Пьют чай. Я отрекомендовался. Она приняла очень лас- ково. Посидели; я жду, когда инспекторша уйдет. Ушла. Мы еще несколько минут поговорили. Поговорили о моей службе, о знакомых, нельзя же так вдруг начинать; но, поговоривши, я перехожу к делу: «Позвольте мне, Василиса Семеновна, прямо объяснить вам цель моего посещения». — Она и приготовилась слушать; я повторил ей обстоятельнее о своем положении, го- ворю, что моя хорошая репутация должна быть известна вам. «Да, говорит, я ничего, кроме хорошего, не слышала о вас». — 555
«Поэтому, я говорю, имею смелость просить вас осчастливить меня согласием на брак с вашею дочерью». Она подумала с ми- нуту и говорит: «Вы знаете, Егор Данилович, что в нынешнем свете родители не должны присвоивать себе такую власть, чтобы располагать рукою дочери без ее согласия. Потому прошу вас, пожалуйте за ответом завтра». — Я отвечаю: «Если в вас я нахожу согласие на мое пламеннейшее желание быть покорным и почтительным вашим сыном, то я просил бы не отлагать ва- шего ответа». — «Стало быть, вы имеете согласие моей до- чери?»— Я говорю: «Я не имею ее согласия, Василиса Семе- новна, сказать это было бы слишком много; но мне кажется, что я могу надеяться, что я не буду противен ей».— «Ах, молодые люди нынешнего света! — отвечает Василиса Семеновна: — вижу, что и вы поступили по нынешнему обычаю: сначала же- них получил согласие невесты, потом приехал просить согласие матери. Если так, то не остается мне ничего, как сказать, что я одобряю выбор моей дочери, и очень рада иметь вас моим сы- ном. Пойдемте к невесте, жених». Встала, и я встал за нею; у них четыре комнаты на улицу: зал, за залом гостиная, за го- стиной еще комната, а за этою комнатою чайная или диванная,— входим мы с нею в эту диванную, там сидят все три дочери: одна за столом, смотрит шитье, две другие — «а другом диване, говорят, — я к этому дивану подхожу и беру за руку Софью Зиновьевну, — а Василиса Семеновна впереди меня вошла, идет к столу и, подошедши, обернулась, будто я должен быть подле нее, — обернулась и, увидавши, что я взял за руку Софью Зи- новьевну, говорит с удивлением: «Как, вы Софью? А я гово- рила вовсе не о Софье, а об Марье». — «Нет, я говорю, Васи- лиса Семеновна, я, говоря с вами, имел в мыслях моих Софью Зиновьевну и полагал так, что это вам известно, если вы не спрашиваете». — «Ах, батюшка мой, чего же было мне спраши- вать? Кто ж выдает среднюю дочь прежде старшей? И осо- бенно, когда жених не упоминает, то кого ж может иметь мать, как невесту, если не старшую дочь?» Вы понимаете, какое не- ожиданное расстройство для всех! И я растерялся, и она, и Софья Зиновьевна, и те обе дочери. — Но первый я оправился: «Из этого я понимаю, что вы, Софья Зиновьевна, не предупре- дили вашу матушку». Она покраснела, бедная, и говорит: «Нет». — «Это точно, как же ты не предупредила меня, Софья? Тогда не вышло бы этого конфуза». Она заплакала.— «Ма- менька, простите меня, я не успела: вечером не хотела вас бес- покоить и не посмела, потому что вы уже легли почивать, когда мы с братом приехали от Решеткиных, а поутру, когда я встала, вы уже уехали на рынок». — «Успокойся, мой друг, Сонечка — мать успокоивает ее:—вижу, что ты не так виновата». — Ви- дите, объяснилось теперь: с рынка она прямо проехала к обедне, сама слезла, а кучеру велела отвезти провизию; а от обедни 556
привела с собою инспекторшу, — и от этих случайностей дочь не успела объясниться с нею о нашем вчерашнем разговоре. Кого винить, хотя случай вышел очень неприятный, не правда ли, некого? — Некого, это правда. «Позвольте же просить вас, — говорит она: — Возвратимся объясниться нам с вами». Ушли мы с нею опять в гостиную. «Я должна вам сказать, что ни под каким видом не могу согла- ситься выдать среднюю дочь прежде старшей. Это не в законе. И вы не знаете материнское сердце: дети, как пальцы, которого ни коснись поранить, одинаково больно. Как я решусь обидеть мою Машу? Никогда не соглашусь». Я стал настаивать, что влюблен в Софью Зиновьевну, и говорил очень хорошо, с боль- шим чувством. Она совершенно вошла в эти мысли и говорит: «Против этого всего я ни слова не могу возразить, совершенно понимаю ваши чувства и уважаю их. Но правилу моему изме- нить не могу, не могу старшую дочь обидеть». Бились, бились мы с нею, но тем и кончился наш разговор, что она говорит: «Я не вижу никаких других средств, кроме как два: или вы должны ждать, пока пошлет бог 'жениха Маше, или перемените ваш выбор». — Я тоже понимаю ее затруднение, но и мне нельзя вдруг решиться: как же, нельзя в две минуты решиться на та- кую перемену, особенно когда чувствовал себя влюбленным. Го- ворю: «Позвольте мне подумать об этом, Василиса Семеновна». «Подумайте, батюшка». Я взял срок себе до вечера. Стал ду- мать. Марья Зиновьевна показалась мне больше в моем вкусе: у Софьи Зиновьевны серые глаза, а у Марьи Зиновьевны — голубые, голубые лучше. У Софьи Зиновьевны меньше румянца, и все не так пышно, как у Марьи Зиновьевны. Потому что, оправившись от первого моего расстройства, я мог рассмотреть ее. Но мало. На том и остановился: нравится; но мало рассмот- рел. Приезжаю после обеда, говорю: «Позвольте мне видеть Марью Зиновьевну, чтобы прежде мог я убедиться, что не буду противен ей». Та говорит: совершенно так, против воли не ста- нет отдавать дочь, и надобно, чтобы девушка знала, за кого ее отдают. Вызвала Марью Зиновьевну. Так мы втроем сидели, но чем больше я гляжу на Марью Зиновьевну, тем больше она мне нравится, а потому я, видя, что напрасно было бы продол- жать длить мое затруднение, говорю ей: Марья Зиновьевна, прошу вас осчастливить меня вашим согласием. Она согласна. Только, больше ничего не было. Верите ли вы мне, как благо- родному человеку? — Совершенно; тем больше, что и в городе рассказывают совершенно так. Только одно: незнающие говорят, что вы пре- жде того видели Харитовых в театре. — Никогда. В первый раз у Решеткиной, и одну Софью Зи- новьевну, как я вам говорил. 557
— Впрочем, эта разница неважная, видели ль вы их в театре раз или два. — Нет, позвольте: тогда я имел бы время рассмотреть прежде и сравнить, и моя перемена показала бы во мне неосно- вательность. — Да, это правда. — Потому-то я и прошу вас, объясняйте всем вашим зна- комым, как именно было. — С удовольствием. 4 СХОДСТВО МНЕНИЙ (Вымышленная сцена) Разговаривающие: Господин X. Госпожа X. Господин N. Господин X. Извините откровенность, но я скажу вам прямо: я люблю, чтобы в рассказах был хоть какой-нибудь смысл. Господин N. Я совершенно схожусь с вами в этом. Господин X. Но если так, милостивый государь, то что ж это такое? Тут нет никакого смысла. Я не вижу. Господин N. И я не вижу. Господин X. Но если так, то я должен сказать вам: я никак не ожидал от вас этого. Господин N. Ваши ожидания не нуждаются в моем со- гласии. Господин X. Но, однако, я хотел бы знать, что вы скажете на это. Господин N. Я полагаю, что вы имели основание не ожи- дать. Господин X. Но этих рассказов не стоит читать. Господин N. Я полагаю, что вы прав. Госпожа X. Правда ли, что [вы] эмансипатор? Господин N. Правда, Господин X. Поверь, мой друг, что все это глупости и хи- меры. 5 ИЗ БХАГАВАТ-ГИТЫ 1 — Папаша, какая длинная поэма есть у индийцев: в двести тысяч стихов; ее зовут Махабхарата. Ты читал ее? — Да и ты читал «Наль и Дамаянти», это из нее. — Из нее! ах, как это скучно, папаша! А еще что есть в ней? — Кроме этого, я читал из нее только Бхагават-Гиту. — Это что такое? 558
— Философский разговор, мой друг; это еще скучнее «Наля и Дамаянти» 2. — Ну, а ты все-таки скажи. — Пожалуй; только я читал это очень давно; из всех имен только одно помню, и то забыл, кто этот Арджунас, тот ли, который говорит, или тот, который слушает, — ну, да это все равно. А дело, видишь, в чем: стоят две армии; в одной из них этот Арджунас, — или предводитель ее, или приятель этого предводителя. Надобно начинать сражение, предводитель дол- жен подать знак тем, что пустит стрелу. Он поднимает лук, кла- дет стрелу, натягивает лук и медлит, и руки его падают, — вот и начинается разговор, — если я уж забыл, кто Арджунас, и как зовут другого, то уж ты можешь сам видеть, что не припомню я и разговора в подробности, — да оно и лучше, впрочем, по- тому что он очень длинен, а у меня на твое счастье выйдет ко- ротко. Ну, слушай, — это будет в том тоне, в тоне индийских поэм, — только попроще: — О божественный, что ж ты медлишь, и упал дух твой вместе с рукою твоею? — О, божественный! Ты видишь эти войска: как много бу- дет убитых! И дух мой упал. — О, божественный! Читал ли ты книги мудрецов? «Что значит твоя воля, о человек? У тебя нет воли. «Как падет камень, так падешь ты на того, кого подавишь. «Как растет банан на пищу людям, так растут твои дела на пользу тем, кому приносят пользу. «Что ж тебе смущаться? Совершай то, чего не можешь не совершать. «Будет зло — не вини себя: ты камень; будет добро — не хвали себя: ты банан. «Натяни лук твой, о божественный, и пусти стрелу. «Войска ждут, они хотят битвы. «Кто победит? Кто уцелеет? — Думай или не думай об этом, но войска ждут, они хотят битвы». Так сказал божественный мудрец. И божественный вождь поднял лук, понеслась стрела, и по- шли лолки в битву. — Это, папаша, хорошо тем, что коротко. — Нет, там это целых сто страниц, я думаю. — Сто страниц! Это ужасно! 6 НА ПРАВОМ БОКУ Алексей Флегонтович очень важный вельможа, сударь: один из первых у нас в губернии; прежде, сударь, ничего особенного не замечалось в нем: жил, как все холостые господа. И в Курск 559
ездил; на выборы всегда, и в другие времена приезжал, по зи- мам. В карты играл; и по большой. Шампанское пил; обеды давал. Все как следует хорошему барину. Метрески тоже были, по нескольку: занимался и этим. И как он был характера мяг- кого, то метрески большую волю имели над ним; однакоже в границах приличия: и неприличного ничего не замечалось. И вдруг, сударь мой, приехала в Курск представлять мос- ковская актерка Мичманова. И надобно ж было на грех ехать ей из Курска в Харьков, — ну, тут дорога лежит через Алексей Флегонтовичево поместье. С нею провожатый был, — тоже по- мещик, но из мелких, — последние деньги прокучивал, про- давши имение, — потом сам в актеры пошел: имел эту страсть. Ехали они, сударь, не спеша, и завез ее этот провожатый в го- сти к Алексею Флегонтовичу. Было дело к вечеру; ужинали это, развлекались, и очень она приглянулась Алексею Флегонтовичу. Было ли тут между ними что, или нет, не умею доложить вам, а только что она говорит на его приглашение, что теперь, говорит, не могу принять вашего гостеприимства, потому что ждут меня в Харьков, я же своему слову никогда не изменщица, и тем больше, как тоже имею свои обязанности в Московском театре, от которого не желаю отказаться. Но на обратном пути из Харь- кова, если буду иметь свободное время, то заеду к вам, чего, впрочем, не надейтесь наверное. Это она говорит ему, два дня прогостивши, и собирается ехать. — Да я, говорит, не нравлюсь вам, Зинаида? (Ее звали Зинаидою.) — Чем же, говорит, тебе мне не нравиться? Человек ты добрый, ко мне привязался, будешь угождать; летами ты еще совсем не из стариков (и точно, ему тогда еще далеко не было до сорока лет), лицом ты красивый (это точно, красив был). Толстоват немного, один недостаток, да это у всех у вас: живете по деревням, жиреете» А только, Алексей, при мне других чтоб уж не было: я на это взыскательна. А так, ты мне нравишься. Полагаю, что заеду, только верного слова не даю: не знаю, бу- дет ли время. — И уехала. Ждет он ее, сударь, с таким мучением, как бы мальчишка какой. Каждую почту письма ей пишет, умоляет: «Полная ты у меня госпожа будешь, и Парашу я уж пристроил, — если пе- ред вами, сударь, греха не скрывать, то за меня и пристроил-то. Впрочем, я не могу этого назвать стыдом себе. Видел, не за- знается, бывши полубарьгнею, так уж наверное, что хорошая девушка. И надобно сказать, что имела расположение ко мне; говорила: если бы, говорит, бог устроил, чтоб Алексей Флегон- тович потерял свою любовь ко мне, вышла бы я за тебя, когда бы ты не побрезговал. — А что ж, сударь, брезговать-то? Где не таких-то найдешь, в нашем звании? Наше звание точно та- 560
кое же в этом деле, как и господское. Это у купцов, у мещан, у мужиков во многих местах, точно, есть другое обыкновение держать себя в девицах. А в нашем звании где ж этого тре- бовать? — Вы, Иван Прокопьич, не были ли волокитою смолоду, что так отзываетесь? — Не был, сударь; хотя, конечно, не без греха провел моло- дость, но мало могу сказать про себя дурного с этой стороны. А рассуждаю так по рассудку и потому, как всякому известно, что в нашем звании соблазн велик для девушки; часто и при- нуждение бывает. А что исключения, точно, бывают, и даже немало, как и в господском звании, это я всегда скажу. Но только я то хотел сказать, чтобы, как вам это объяснить, — себя перед вами оправдать. — Понимаю, Иван Прокопьич. — Потому что она скромно себя держала. И когда увидела, что Алексей Флегонтыч стал мало ею заниматься, она даже была рада этому, потому что, как вам сказал, получила на- дежду. И в это время мне и открылась, что я, мол, ваше внима- ние ко мне замечаю, Иван Прокопьич. Тогда я такую смелость взял, что упал в ноги Алексею Флегонтычу и говорю, что при всей моей к вам привязанности, должен я вашу службу оставить. — А вы у него по найму служили камердинером-то? — Как же, сударь, я из мещан. — Почему ж это?—он го- ворит. — Потому это, я говорю, что сердце мое не может терпеть, имею несчастие, что Прасковья Ивановна не может собою рас- полагать.— А он засмеялся: отбил ты, говорит, ее? — Нет, я говорю, как же бы я стал к ней с такими словами обращаться, и она бы стала ли вас обманывать? — «А это, говорит, ты, бра- тец, правду говоришь». — Такой у него характер был легкий и мягкий, и хотя метрески большую власть имели над ним по этому самому, но как он был очень непостоянен, то не имел к ним привязанности, — или, как бы вам это сказать, та ли, другая ли, ему все равно, лишь бы женщина была. И это даже редкое время было, что тогда одна у него была. Вот, сударь, таким образом, повенчавши нас с Прасковьею Ивановною, пишет он это Мичмановой, что, говорит, такою я страстью к вам проникся, что даже никакого женского лица ви- деть не могу, кроме вашего, и буду несчастнейший человек. Но как от нее ответы все такие же, что то ли буду, то ли нет, то он даже такое нетерпение получил, что говорит мне: собирайся в Харьков, едем. Поехали, и уговорил он ее, не только в гости к нему приехать, а даже в отставку выйти с Московского театра, и поселилась она у нас навсегда. Стали хорошо жить, и это дол- гое время было, года четыре. Но только, чем же это кончи- лось? — Вот тем самым, что вы изволите видеть. И вот как это 561
вышло. Ушла она поутру гулять, — через час присылает де- вушку сказать, чтобы не ждал к обеду: я, говорит, у соседей останусь, — тут, в двух верстах, небогатые люди живут, она с ними водила знакомство. Пообедал он один и лег почивать после обеда. Просыпается он и кушает чай в постели, потому что это он, точно, всегда любил лежать, — и в это самое время приносит ему письмо та же самая соседская девушка, которая была поутру. Что же ему пишет эта Мичманова?—потому что письмо от нее было: «Хоть ты и добрый человек, Алеша, и жалко мне бросать тебя, говорит, но скука меня одолела, и по театре давно скучаю и по Москве с Петербургом» — ну, точно, что она женщина молодая и бойкая, живая, как же не скучно? — «И вот тебе, говорит, выбор, Алеша: если ты за мною не по- едешь, уговаривать меня возвратиться, то может быть, что я и возвращусь; если же поедешь, то навеки веков ссора будет. Поэтому, друг мой Алеша, советую я тебе, чтобы ты приказал Параше», — то есть моей жене, сударь, которая горничною у ней была, или больше, так оказать, смотрела за другою прислу- гою, — «прикажи ты ей собрать мои вещи, да и пришли мне их с Иваном Прокофьичем», — со мною, — «в Курск, в который я уехала». Вот тебе раз, сударь! — Прочитавши это, кликнул он меня, — глаза у него заплаканные: — «Вот что, говорит, вышло, Иван Прокофьич; распорядитесь вы с женою, как она пишет». Пошел я сказать Параше собирать ее вещи. Провозились над этим вечер. В десять часов прихожу к нему укладывать его спать, — а он, сударь, как тогда лежал, так и лежит: «ничего не нужно! говорит, я не вставал». — Поутру пришел одевать его, — то же самое, «ничего, говорит, не нужно; я так останусь». Так, сударь, и пролежал до обеда, а мы с женою ее вещи укла- дывали, — и самому мне тоже все-таки оборы в дорогу были же, хоть и небольшие. Пришел я к нему, «пожалуйте обедать», зову. — «Нет, говорит, сюда в постели давай; что вставать- то?»— Так и поел, лежа. Пообедавши сам, прихожу к нему, го- ворю: «Все собрано, Алексей Флегонтович», — потому что он простой и обходительный, давно мне сказал: что, говорит, «ба- рин» да «барин», надоест одно и то же; зови по имени, — так я и звал его по имени-отчеству, — «все собрано, говорю:—ехать прикажете?» — «Ступай», говорит.— «Что от вас прикажете сказать Зинаиде Петровне?» — «Скажи, как ты меня оставил, и что буду я лежать, пока она воротится». С тем я уехал; через неделю возвратился: и точно, лежачего застал. А она посмеялась: «пусть полежит, говорит: — соску- чится. А от меня ему скажи, что, может, и ворочусь, а скорее, что нет». — «Ну, что, говорит, она с тобою какое решение при- слала мне?» — Вот какое, говорю. — Он вздохнул, сунул руку под подушку: «Хорошо; спасибо, Иван Прокофьич, что съездил; ступай, ничего больше не нужно». — «Встали бы, Алексей Фле- 562
гонтыч, — потому что жена мне сказала, что не вставал все время, — пройтись бы изволили». — «Ступай, Иван Прокофьич, что об этом говорить». — Так я и ушел. Так и пошло с тех пор. — Неужели так с тех пор и лежит? — Как изволите видеть. Пятнадцатый год лежит. Ни разу, сударь, ни на пять хоть бы минут не вставал. Как перед богом, истинная правда. — Это удивительно. — Так удивительно, что и сказать нельзя. Мы даже думали с женою, — тогда, вначале, через год, этак, не поджечь ли бы дом? — пропадай он прахом! — может, что, поднявшись, на другой постели в другом доме не залег бы так. Да посоветова- лись с исправником, он отсоветовал: что следствие подымется, и беды себе наживете наверное, вся губерния умысел этот пой- мет: «подожгли нарочно, чтобы поднять», — все так гулом за- гудят; как будет скрыть?—подымется ли, опять ли так и на новом месте заляжет. — И что всего удивительнее, сударь: гу- бернатор по губернии ездил, к нему заезжал: даже для такого гостя не вставал*. «Извините, говорит, ваше превосходительство, не примите этого за невежливость, потому что не могу, зарок такой дал». И не обиделся губернатор; уговаривал его, что по- дымитесь. И губернатор не мог убедить. Тогда уж все увидели, что напрасно итти против этого. И хотя бы, сударь, отдых себе делал побольше: на спине бы день пролежал, другой на левом, — а то все, как видели, на правом. Как только это письмо прочитал на правом боку, так и лежит». Я просидел с Алексеем Флегонтовичем несколько вечеров, живши то лето по соседству. Мы играли в пикет; он теперь сле- дит за литературою: до своего лежания он был круглый неве- жда; но от скуки принужден был приняться за книги, и когда я познакомился с ним, он был человек порядочно начитанный. Но все-таки я не знаю, может ли здоровье выдержать пят- надцать лет лежания на боку? Не вставал ли он по ночам, хоть иногда, хоть на час, на два, чтобы сколько-нибудь промяться? Иван Прокофьевич положительно был уверен, что нет, не вставал ни разу. 7 ПОКРАЖА — Мы пришли к вашему преосвященству с покорнейшей просьбой, — Прошу садиться, и посмотрим, в чем она. Братья сели. Оба были уже пожилые люди, купцы второй гильдии; один был ротмистром. 563
— С просьбой об отце. Вашему преосвященству неизвестно, быть может, что он держит себя совершенно не по своим летам. Стыдно говорить, а необходимо. Она интриганка и женщина очень дурная. Он совершенно в ее руках, и теперь она велит ему жениться на ней. Мы имеем теперь свои капиталы. Но от второго брака его у нас есть две сестры и брат. Брату 20 лет, сестры невесты. Она отнимет у них все, если ей удастся повен- чаться с ним. — Но он так дряхл, говорят. — Более чем дряхл, ваше преосвященство; разбит парали- чом. Не может сделать двух шагов, даже если опираться будет. Водят его под руки, с обеих сторон надо держать. — Так чего же вы опасаетесь? — Она его так и обведет вокруг налоя, двое таскать будут. — Что же я могу сделать? Я скажу священникам, что за- прещаю венчать его. Но никто из здешних священников не сгал бы венчать и без моего запрещения. Вы знаете, они все люди добросовестные. Чему ж это поможет, однако? — Вы знаете, есть два таких благодетеля: один — на Увеке, другой — в Кур- дюме. Такие ли браки венчают? —Оба под судом; но они этого не боятся. А за вашего батюшку нельзя будет и предать суду: он в здравом уме, законных препятствий нет. Все, что могу, сделаю, но мое запрещение бессильно над такими людьми. Купцы поехали к губернатору. Губернатор также сказал, что прикажет полиции внимательно смотреть за вдовою чиновницею Балдуиновою; — но что же может сделать с нею полиция? — Если бы вдова подала малейший предлог, он обещает им скру- тить ее по рукам и ногам, но что, наверное, она будет держать себя так осторожно, что нельзя будет придраться к ней. — Поэтому и я должен прибавить вам: я плохая защита вам, господа. — Мы будем просить ваше превосходительство о следующем: мы будем караулить старика; не примите этого в дурную сто- рону. — Помилуйте, я знаю вас. Не приму от нее никаких жалоб; если она будет посылать ябеды в Петербург, я объясню дело, Я не могу сомневаться, что вы будете соблюдать все уважение к старику. — Мы боимся ее умысла не только за состояние отцовское, за самую жизнь его: она, повенчавшись, заставит его подписать завещание в ее пользу, а потом удавит или отравит. — Очень возможное дело от такой женщины, господа. Я знаю ее. У ней были дела. Все это была чистая правда, известная всему городу. Дети были хорошие люди. Старик ослабел умом и характером от лет и еще больше от паралича. Эта госпожа Балдуинова была очень смелая и ловкая пожилая баба, старинная интриганка. 564
Обеспечив себя этими объяснениями с начальством от всяких сплетен и ябед со стороны Балдуиновой, сыновья стали карау- лить оглупевшего параличного. Его возили кататься по городу и за город каждый день, но с конвоем: выбрали надежного ку- чера, сажали в провожатые надежного приказчика, если не про- вожали сами. В комнату к старику не впускали людей. Купече- ские дома и вообще стояли тогда с затворенными воротами, а подъезды у домов тогдашней нашей провинциальной постройки всегда были со двора, — теперь у ворот и днем, а тем более ночью, стоял караул. Казалось бы, безопасно. И все-таки через несколько месяцев город ахнул: старик купец N сочетался браком с г-жею Балдуиновою. Она украла его. Ее сообщники выбрали темную ночь, приставили лестницу к окну стариковой комнаты, — он был помещен во втором эта- же, — разбили окно известным воровским методом, без звона стекла, — намазав медом или жидким тестом лист бумаги и про- давив стекло через эту наклейку, — взяли старика, спустили на простыне по веревкам, — и поскакали в Курдюм. Они предусмотрели и то, что он не может ходить: в Курдюм было привезено кресло «а колесах, и жениха возили на нем во- круг налоя. Но трагические опасения детей и всего города не сбылись. Молодая удовольствовалась дарственными записями, векселями и не сделала ничего преступного. Если не ошибаюсь, она через несколько времени даже от- дала старика назад детям, взяв с них плату за него, и довольно умеренную, только третью или четвертую долю его состояния. 8 СЦЕНА ВТОРАЯ Разговаривающие лица те же (смотри № 4). Господин X. Но, милостивый государь, все это не имеет никакого смысла. Господин N. Вы уже говорили это, я сказал, что согласен с вами. Господин X. Но, милостивый государь, это глупо. Госпожа X. Доуг мой, пожалуйста. Господин X. Благодарю тебя; постараюсь воздержаться— хоть это заслуживает самых резких выражений. Это небываль- щина, милостивый государь; это дикие уроды, каких никогла не бывало на свете; никогда ничего подобного не делывали люди. Потому я употребил выражение, которого не хочу повторять. Господин N. Вы прав, это глупо. ГоспожаХ. Послушайте: вы знаете, что я очень люблю вас. 565
Го с п о д и н N. Знаю. И смею сказать, я заслуживаю этого. Госпожа X. Сознайтесь же: вы этим унижаете себя. Господин N. Я вижу, что огорчаю вас. Унижаю ли себя? на это я не скажу ничего. Госпожа X. Больше, чем огорчаете, — вы обижаете меня. Господин N. Это было не для вас. Госпожа X. Прошу вас, думайте только обо мне, — я хочу сказать, о нас. Господин N. Вы правы. Госпожа X. Скажите, какую цель имело это. Господин N. Вы не угадываете? Госпожа X. Это была насмешка. Господин N. Не над вами. 9 СВАТОВСТВО ГЕРЦОГА СЕН-СИМОНА — Папаша, это какого Сен-Симона? От которого взяли свое имя Сен-Симонисты? — Нет, мой друг, его прадеда или прапрадеда, от которого осталось знаменитое сочинение, — огромные мемуары. — Папаша, он был умный? — Все так говорят; удивляются его уму. — Ну, так это любопытно, папаша. — Вот ты, мой дружок, и переведи эти странички. (Через два дня) — Папаша, я перевел. Этот Сен-Симон был очень... — Ну, какой он был, это ты скажешь после, а сначала про- чти перевод. (Перевод из Memoires du due de Saint Simon, издание 1856, в 18 долю, том I, глава VIII, стр. 73—75) 3. «Мать очень желала, чтоб я женился. Я был не против этого. Герцог Бовиллье был приятель с моим покойным отцом и оказывал мне ласку, когда видел меня во дворце. Его доброде- тель, кротость и обходительность очаровывали меня. Прекрас- ная репутация его супруги и счастливое согласие их жизни также. Неприятно было, что нельзя рассчитывать на большое приданое, которое было бы нужно мне на уплату долгов, остав- ленных отцом: у герцога и герцогини Бовиллье было десять че- ловек детей, два сына и восемь дочерей. Однакоже я решился, и матушка одобрила. Я отправился в Версаль и попросил Лувилля сказать гер- цогу Бовиллье, что я желал бы видеть его наедине. Герцог от- вечал, что вечером, в 8 часов, он будет свободен и что я могу видеть его. Я вошел в его кабинет в назначенное время, объяс- №
нил ему цель своего посещения, подал ему опись моего состоя- ния и моих доходов и сказал, что буду доволен всяким прида- ным и прошу у него только одного: чтобы он осчастливил меня, отдав мне руку своей дочери. Он пристальными глазами смотрел на меня, пока я говорил, и отвечал мне, что он человек небогатый, что он должен пере- говорить с женою;—ушел на несколько минут переговорить с нею; возвратившись в кабинет, сказал, что старшей дочери его пятнадцатый год, что вторая дочь больная девочка, которую нельзя выдавать замуж; третьей дочери тринадцатый год; дру- гие — маленькие дети». — Папаша, верно, у них тогда отдавали замуж таких же молоденьких, как бабушка говорила, у нас отдавали, тринад- цати, даже двенадцати лет? — Ах, какие были дураки! — Глупы, твоя правда. Читай дальше, как ты перевел. «Он продолжал, что старшая его дочь хочет постричься в мо- нахини, и повторил, что он не может дать большого приданого. Я отвечал, что он из самого моего объяснения мог видеть, что я интересуюсь не приданым, и даже не его дочерью, которой я никогда и не видел, а что, собственно, очень уважаю его и его супругу. — Но, сказал он, если она непременно хочет итти га мона- хини? — В таком случае, сказал я, прошу у вас руку третьей вашей дочери». — Ты очень верно перевел, мой друг; благодарю тебя, что ты помог мне в работе. — Папаша, он был дурак. — Рассуждай об этом, дружище, сам, как знаешь, нo я дол- жен предупредить тебя, что все считают его очень умным чело- веком. Знаешь Маколея? — Если бы ты прочел, в каких выра- жениях говорит о нем Маколей! — Ну, нет, папаша, пусть Маколей говорят, что хотят, а он дурак. Как же? — Суди сам, как знаешь. А я вижу только, что ты перевел верно. Что будет дальше, посмотрим, так же ль верно, 10 ГЕРЦОГ АЛЬБА4 (Me moires de Saint Simon, том 3, глава III, стран. 2 9) «Герцог Альба, умерший в ноябре 1701 года...» — А что, это не тот ли герцог Альба, который так прекрасна отличался в Нидерландах? — Э, папаша, какой ты! Разумеется, не тот. То было много 567
прежде. Будто я не понимаю, что ты меня экзаменуешь? А по- моему, так: если хочешь экзаменовать, то экзаменуй, а если раз- говариваем, то надобно поосто разговаривать. — Это твоя правда. Извини, брат. — А ты слушай, так ли: «Герцог Альба, умерший в 1701 году, был человек очень умный, образованный, но чрезвычайный чудак. Лувилль, при- ехав к нему...» Кто это был Лувилль, папаша? — Так, вроде французского посланника в Испании, хоть не назывался посланником. «...приехав к нему, нашел его лежащего на постели, на пра- вом боку: он лежал так, не двигаясь с места, уже несколько ме- сяцев и говорил, что не в силах встать, болен, — а между тем был совершенно здоров. Дело в том, что женщина, которую он любил, соскучившись жить с ним, уехала от него. Он был в от- чаянья, разослал отыскивать ее по всей Испании и дал обеща- ние лежать на ппавом боку не вставая, пока она будет найдена и возвратится. Разговорившись с Лувиллем, он признался ему в этом. — Он принимал у себя всю аристократию, лежа таким образом, и пролежал до самой своей смерти, ни разу не встав, и все на правом боку. Эта дикая история так удивительна и, с тем вместе, так достоверна, что я почел своим долгом записать ее; повторяю, кроме этой фантазии, он во всем остальном был и продолжал быть человеком рассудительным, очень умным». — Хорошо переводишь. Но как ты объясняешь себе это? — Папаша, дураку было нечего делать, вот он и выдумал глупость, чтобы все дивились. — Это так, продолжал он, вероятно, поэтому, а как начал? — Начал? — начал, я думаю, потому, что многие ложатся в подушки и лежат, когда плачут, — ведь он был огорчен. Ну, слушай опять, что будет дальше. — Вижу, мой друг, по этим двум примерам, что ты хорошо перегодишь. Благодарю тебя. 11 СЦЕНА ТРЕТЬЯ Разговаривающие — те же (смотри № 4 и № 8). Господин X. Но, милостивый государь, это недобро- совестно. Господин N. Я полагал услышать от вас это мнение. Господин X. Но, милостивый государь, вы должны согла- ситься, что оно справедливо. Госпожа X, Не слушайте его, — мы с вами уговорились, что вы не будете думать ни о ком, кроме меня, —то есть нас, я хо- тела сказать. Скажите, пожалуйста: чем он навлек на себя эту насмешку? $68
Господин N. Я только шутил; я не хотел, чтоб это была насмешка. — Госпожа X. Но послушайте, не шутите так: помните, что он мой муж. Вы помиритесь? Господин N. Если вам угодно. 12 ПИСЬМО «Милостивейшая государыня. Вы не читаете ничего, кроме романов, повестей, — всего, что серьезные люди называют вздором. Конечно, с ученой точки зрения я не могу не порицать вас, я на все смотрю с ученой точки зрения. Но, при всей моей учености, я человек, не совершенно лишен- ный способности понимать людей как человек. Я очень хорошо чувствую, что вы могли бы спросить меня: читаю ли я книги, в которых нет ровно ничего, относящегося к моей жизни, моим интересам и занятиям, или изредка попа- даются строки, не совсем чуждые мне, но они утопают в бес- численных страницах, на которых нет ни одного слова для меня. Нет, милостивейшая государыня, не читаю. Есть множество прекрасных сочинений об устройстве муко- мольных мельниц, о разведении табаку, о возделывании индиго, я не читал ни одного из них. Я понимаю, что поэтому вам нечего читать, кроме романов, рассказов и всяких сказок. Но почему же вы полюбили меня, человека сухого, вялого, не сказавшего ни одного комплимента во всю жизнь, всегда дичив- шегося женщин, никогда не нравившегося ни одной женщине, и — очень может быть — человека, которому никогда не нрави- лась ни одна женщина, кроме ***, — о котором, по крайней мере, ни одна женщина, кроме нее, не может сказать, чтобы он обра- щал на нее какое-нибудь внимание? Вы полюбили меня потому, что нашли во мне некоторую способность сочувствовать вашему положению. Она дана мне тем, что я, хоть и довольно плохо, но все-таки довольно много учился. Вы видите из этого, что в науке есть что-то близкое ва- шим интересам, и вы желали бы, чтоб я говорил с вами о ней. И я очень желал бы этого, — конечно, говорить на бумаге; я не люблю говорить с женщинами, кроме ***, иначе, как на бумаге. Препятствий нет никаких, неудобств нет ни малейших. И все-таки я не исполняю вашего желания, которое так рад был бы исполнить; говорить об ученых предметах — моя страсть. 569
Почему ж не исполняю того, что было бы приятно мне и чего требуете вы? — Я боюсь, что вы не станете слушать. Это обидно! — скажете вы. — Очень обидно, я согласен. Но— я сильнее вас, — следовательно, почему ж бы мне не обижать вас?—Согласитесь, это было бы странно: не обижать, когда имею силу». 13 ПИСЬМО «Милостивый государь. Я не ждала от вас любезного ответа. Вы, может быть, и очень ученый человек, — я не могу судить об этом и охотно верю вашей репутации, но я вижу, что вы пу- стой человек. Это обидно! — скажете. — Очень обидно, я согласна. Но я слышала, что наука любит правду, а вы уверяете, что страстно любите науку: кстати, не она ли скрывается в вашем письме под таинственными тремя звездочками?» ЭТО НЕ СКАЗКА (из Дидро) — Папаша, ты так похвалил мои переводы, что вот я сделал еще; уж это сам выбрал, и это лучше твоих. Посмотри-ка. — Из Дидро? Чего же смотреть! — годится, братец; очень благодарен. ...Правда, бывает, что «она» дурной человек, а «он» — хо- роший человек. Но бывает и наоборот; то была не совсем сказка, а это будет и вовсе не сказка . — Верю. — Д'Эрувилль... — Этот, которого мы знаем? Генерал-лейтенант, женив- шийся на очаровательном существе, которое было известно под именем Лолотты? ** * Это уверение обыкновенно бывает равнозначительно удостовере- нию, что будет рассказываться выдуманная история. Но здесь оно бук- вально справедливо. Дидро не прибавляет ни одной черты ни в лицах, ни в происшествиях: все было совершенно так, он рассказывает историю m-elle де ла Шо; описывает характеры и отношения ее, Гарделя, Камюса с полной точностью. — Нежон (издатель полного собрания сочинений Дидро; сам Дидро, говооящий о себе в первом лице, также говорит о себе без всяких выдумок). [Примечание Н. Г. Чернышевского.] ** Граф д'Эрувилль, автор Traite des legions (О легионах), Paris, 1757. Его хотели назначить военным министром, но женитьба его на Лолотте,— слишком неравный брак, — помешала этому. [Примечание Н. Г. Чернышев- ского.} 570
— Он самый. — Это умный и ученый человек. — Да. Он хотел написать всеобщую военную историю. — Труд огромный. — Он долго работал над ним; взял на помощь себе несколько молодых людей, очень даровитых; например, в числе их был Монтюкла, автор «Истории математики». — Монтюкла! Это великий ученый. — Гардель, о котором я стану вам рассказывать, был чело- век не менее даровитый. Мы с ним в то время были в горячке страстного желания выучиться по-гречески, — это и сблизило нас; тем больше, что мы и жили недалеко друг от друга. — Вы жили тогда на Эстрападе. — А он в rue Saint Hyacinthe; а его подруга, m-elle де ла Шо, на place Saint-Michel. Я прямо называю ее фамилию, потому что ее, несчастной, уж нет на свете, и потому, что порядочные люди будут с уважением произносить это имя, когда узнают ее жизнь. — Ваш голос задрожал... Да у вас на глазах слезы? — Она и теперь, как живая, стоит передо мною, с своими большими черными глазами, блестящими и кроткими, и нежный ее голос звучит в моих ушах и волнует тоскою мое сердце. Оча- ровательная, несравненная! Тебя уж нет! Теперь уж скоро два- дцать лет, как нет тебя, а мое сердце все еще сжимается, когда я вспоминаю о тебе. — Вы любили ее? — Нет. О, дивная девушка! И ты, Гардель, был дивом не- благодарности! — Она была из хорошей фамилии. Она бросила родных, увлеклась Гарделем, бежала. У Гарделя не было ни- чего. У ней было небольшое наследство; она отдала все его на надобности и прихоти Гарделя. И не жалела ни о прожитом со- стоянии, ни о потере своей репутации: Гардель заменял ей все. — Значит, он был очень любезен, хорош собою? — Нисколько. Маленького роста, сутуловатый, угрюмый, желчный, с осунувшимся лицом, желтый, — очень невзрачная фигурка, и дурен собою настолько, насколько может быть дурен мужчина с умным выражением физиономии. — И такой человек вскружил голову очаровательной де- вушке? — Это вас удивляет? — Да. не могу привыкнуть к этому. — Д'Эрувиллю хотелось, чтобы труд его шел быстро, он заваливал работою своих помощников. Здоровье Гарделя стало страдать от этого. Чтобы облегчить его работу, m-elle де ла Шо выучилась по-еврейски, переводила и комментировала отрывки из еврейских писателей, — и Гардель отдыхал. Пришла очередь делать выборку из греческих писателей, она выучилась по-гре- чески. Гардель спал, она переводила отрывки из Ксенофонта и 571
Фукидида. Она энала также по-английски, по-итальянски. По- английски так превосходно, что перевела метафизические трак- таты Юма. Устав писать, она отдыхала, гравируя ноты. Если замечала, что ее друг скучает, пела, чтобы развлечь его. Я ничего не преувеличиваю; можете спросить у доктора Камюса, который утешал ее потом, помогал ей, неизменно служил ей, не покидал ее на чердаке, закрыл ей глаза, умирающей. Но я забыл одно из первых ее несчастий: семейство, озлобленное тем, что она ни- сколько не скрывала своих отношений к Гарделю, преследовало ее. Всеми законными и незаконными средствами родные доби- вались того, чтобы посадить ее в смирительный дом, как раз- вратницу, — со всем скандалом. Они гонялись за нею из квар- тала в квартал, так что несколько лет она должна была жить под чужим именем, прячась от них. Целый день, целый день она ра- ботала для Гарделя. Поздно вечером приходили мы, я и Гар- дель; при виде его вся ее печаль, все тревоги улетали. И, не- смотря на все, она была счастлива, пока Гардель не стал не- благодарным, — Но невозможно стать неблагодарным к той, которая была такая редкая женщина, была так нежна, принесла столько жертв. — Ошибаетесь: можно. Пришел день, и m-elle де ла Шо увидела себя одинокою в мире с своим позором во мнении об- щества, без куска хлеба, без поддержки;—-нет, не без под- держки: я остался поддержкой ей, — вначале; доктор Камюс — навсегда. — О, люди, люди! — О ком вы говорите? — О Гарделе. — Дурного человека вы видите; а разве не видите, что подле него и хороший? — В этот день скорби и отчаяния она прибежала ко мне. Это было поутру. Она была бледна, как смерть. Она узнала свою судьбу только накануне, и взглянув на нее, подумали бы, что она страдает давно, очень давно. Она уж не плакала, но видно было, что много плакала. Она броси- лась в кресло; не говорила, не могла говорить, только протя- гивала руки ко мне и стонала. — «Что такое случилось? Оа умер?» — «Он не любит меня, бросил меня». — Ну, что это вы! — Не могу: она у меня перед глазами: вижу ее, слышу ее и не могу удержаться от слез. — «Он не любит вас?! Бросил вас?» — «Да, после всего, что я сделала!.. Дидро, голова моя расстроена; сжальтесь надо мною, не оставляйте меня одну, — пожалуйста, не оставляйте меня одну!»—Она схватила мою руку, крепко стиснула ее, будто и эта рука будет вырвана у нее. — «Не бойтесь». — «Ах, я боюсь только самой себя!» — «Что я должен сделать для вас?»—«Спа- сите меня от самой меня! Он не любит меня! Я наскучила ему! 572
Я надоела ему! Он ненавидит меня! Бросил меня! Бросил, бро- сил!»—Несколько раз повторила она «бросил, бросил!» и замол- чала. Это молчание было страшнее всяких криков и стонов. Потом она плакала, у ней со стоном вырывались невнятные слова, губы ее дрожали; надобно было не мешать этому пароксизму, и я не мешал ему. Когда она успокоилась, выбившись из сил, я стал говорить с нею: — «Он вас ненавидит, бросил вас, — почему вы так уверены в этом?» — «Он сам сказал». — «Но зачем же со- вершенно отчаиваться? Он не может быть таким злодеем». — «Вы не знаете его; вы увидите, да, он злодей, каких нет и не бывало». — «Нет, я не верю». — «Увидите». — «Он влюбился в другую?»—«Нет».— «Не подали ль вы ему повода к подо- зрению или к неудовольствию?» — «Никакого, никакого».— «Что ж это такое?» — «Ему нет выгоды любить меня. У меня ничего не осталось, и я не нужна ему. Он честолюбив, я свя- зываю его. Я потеряла здоровье, подурнела от работы; о, я столько работала! — я перестала нравиться ему». — «Можно перестать быть влюбленным, нельзя перестать быть другом». — «Я стала существом несносным для него, ему тяжело видеть меня, неприятно, возмутительно видеть меня. Если б вы знали, Дидро, что он мне сказал1 Да, он сказал мне, что если бы его приговорили просидеть одни сутки вместе со мною, он бросился бы в окно». — «Но такое отвращение не могло явиться вдруг».— «Почему ж я знаю? Он от природы так холоден, так груб! —так трудно читать в душе у человека! И так не хочется читать свой смертный приговор! Он произнес его мне, и с какою жесто- костью!»— «Нет, я не понимаю этого». — «Прошу вас, пожа- луйста, — я за тем и пришла, чтобы просить вас об этом, — вы сделаете, что я попрошу?» — «Приказывайте, все». — «Послу- шайте,— он уважает вас; вы знаете, как многим он обязан мне. Может быть, он постыдится показаться перед вами таким, как передо мною, — да, постыдится. Я женщина, — вы мужчина, ваше мнение дороже для него. Он знает, что у вас доброе сердце, он постыдится вас. Дайте мне руку и, пожалуйста, идите со мною к нему. Я хочу говорить с ним при вас. Может быть, при вас мое огорчение разжалобит его. Вы пойдете со мною?» — «Пойду». — «Идем же». — Я послал за портшезом, она была слишком слаба, чтобы итти. — Вот и дом, в котором живет Гардель. Носильщики оста- новились, отворили портшез. Я жду. Она не выходит. Я под- хожу ближе к портшезу и вижу, что она дрожит всем телом, как в лихорадке. Колена ее бились одно о другое. — «Минуту, Дид- ро, одну минуту,— я не могу. Что пользы? Я напрасно ото- рвала вас от дела, простите меня». — Я протягивал ей руку; она взяла ее, усиливалась подняться и не могла. — «Еще одну ми- нуту, Дидро: не поскучайте; вы видите, какая я жалкая!» Наконец, она несколько оправилась; вышла из портшеза, прошеп- 573
тала: «да, надобно видеть его. Может быть, и умру». Мы подо* шли к его двери, — вот, мы и в его комнате. Он сидел в шла- фроке за письменным столом, сделал мне рукою знак, что про* сит садиться, и продолжал писать. Через несколько времени встал, подошел ко мне и сказал: «Согласитесь, что с женщинами много хлопот. Тысячи раз прошу у вас извинения за хлопоты, в которые ввела вас мадмуазель де ла Шо». — Обратился к ней, — она была почти в обмороке от слабости: «Чего еще хотите вы от меня? Кажется, я объяснился с вами понятно и полно, и после этого нам не о чем говорить с вами. Я сказал вам, что уже не люблю вас, сказал вам это наедине; вам, кажется, угодно, чтоб я повторил это при г. Дидро, — извольте: мадмуа- зель, я не люблю вас. Во мне угасла любовь к вам, — и если вас может утешить, то прибавлю: и ко всякой женщине». — «Но почему ж ты разлюбил меня?» — «Не знаю. Знаю только то, что как полюбил вас, сам не знаю почему, так и разлюбил, сам не знаю почему, и что чувствую невозможность нового пробуж- дения любви. Это болезнь, от которой я излечился, и очень рад тому». — «Чем я виновата перед тобою?» — «Ничем».— «Быть может, ты только не хочешь сказать, у тебя есть какой- нибудь упрек против меня?» — «Ни малейшего. Вы вернейшая, благороднейшая, нежнейшая женщина в целом мире». — «Мо- жет быть, я не делала для тебя чего-нибудь, возможного мне?» — «Вы сделали все». — «Я пожертвовала тебе всем, и ты ненавидишь меня». — «Это выражение, которое неприятно упо- треблять; но если оно употреблено, я должен сказать, что оно верно». — «Он ненавидит меня! Боже мой!» — Смертельная бледность разлилась по ее лицу, губы ее побелели, холодный пот выступил на лице ее и катился по ее щекам, мешаясь со слезами. Голова ее упала на спинку кресла; зубы ее сжались судорогою, по всему телу пробегала дрожь, — и прекратилась, — видя ее не- подвижною, я подумал: «умирает, как надеялась, входя сюда».— Но это была не агония, а только обморок. Я, испуганный, снял с нее плащ, распустил шнуровку ее платья, брызгал водою в лицо ей. Ее глаза наполовину раскрылись, в горле ее послышался глухой шум, — она хотела произнесть «он ненавидит меня», только последние слоги... «дит меня» можно было разобрать, — и за ними пронзительный вопль, и ресницы опять смыкались, она опять была без чувств. Гардель холодно сидел, опершись локтем на стол, положив щеку на руку, равнодушно смотрел, как я ухаживаю за нею. Я твердил ему: Но, милостивый государь, она умирает... надобно медика». Он с улыбкою пожал плечами и отвечал: «Женщина живучая тварь, не так скоро умирает; это ничего, обойдется. Вы не знаете их: они выделывают из себя, что хотят». — «Умирает, говорю вам». — И, точно, она похоло- дела, и тело ее падало без силы, как мертвое, — она валилась с кресла. Я держал ее. Гардель с досадою встал, пошел по ком- 574
нате и грубым нетерпеливым голосом заговорил: «Я не был бы в претензии, если б и не угостили меня этою сценою; но надеюсь, что она будет последняя. Чего хочет от меня эта госпожа? Я лю- бил ее; но хоть биться головою мне о косяк, не пробудишь чув- ства, которого уж нет. Я сказал ей; надобно же понять, когда сказал, что не люблю, — ну, и конец делу». — «Нет, милости- вый государь, не так: по вашему мнению, обобрав у женщины все деньги, остается только бросить ее». — «Что же я могу? Я такой же нищий, как и она». — «Что вы можете! — вы должны делиться с нею последним вашим куском хлеба. Обо- брали ее и бросаете!» — «Делиться с нею? Как мило вы рас- суждаете! Ее я не накормлю этим, а сам буду голоден». — «Так-то вы поступаете с другом, который пожертвовал для вас всем!» — «Друг, друг!—я не слишком-то верю в друзей, а этот опыт научил меня не верить и в прочность страсти. Очень жалею, что не понимал этого прежде». — «И она должна быть жертвою!» —«А кто вам сказал, что через месяц, через два не поступила бы она со мною точно так же?» — «Кто мне сказал! Мне сказано это тем, что она сделала для вас, и тем, что теперь я вижу». — «Что она сделала для меня!.. Важность! А я тратил на нее свое время, мы и квиты». — «Тратили ваше время! Его потеря равноценна всему, что вы отняли у нее!» — «У меня бес- полезно пропадало время: мне уж тридцать лет, и я еще — ни- что; пора подумать о своей карьере и бросить эти глупости». — Между тем бедная девушка пришла в чувство; она слышала по- следние слова: — «Он говорит, что я отнимала у него время! Я выучилась четырем языкам, чтобы облегчать его работу; прочла сотни томов, писала, переводила день и ночь; расстроила свое здоровье, испортила себе глаза, — от изнурения у меня развилась болезнь, — вот причина того, что он разлюбил меня, — мне стыдно было сказать, но смотрите»,.. Она сорвала пелеринку, сорвала платье с одного плеча; плечо было желто от изнуренного здоровья: — «Вот отчего он разлюбил! вот, вот, — говорила она, указывая рукой пожелтевшие пятна на плече: — Это от бессонных ночей, я все работала для него — он приходил поутру с кипою старых актов из архивов и говорил: «Надобно бы поскорее сделать выборку из них; хорошо бы к завтра» — и к утру завтра работа была готова...» В эту ми- нуту послышались шаги: кто-то шел к двери — слуга, он вошел и сказал, что к крыльцу подъехал экипаж д'Эрувилля. Гардель побледнел. Я стал говорить ей: «Оправьте платье и уйдем».— «Нет, нет, я останусь, я скажу д'Эрувиллю, какой это чело- век».— «К чему же? Что пользы?» — «Правда; бесполезно».— «Вы сама завтра были бы недовольны собою. Оставьте его тор- жествовать: это будет мщение, достойное вас». — «Идем же от- сюда, идем скорее, я, быть может, не удержалась бы...» Она быстро надвинула платье на плечо и, как стрела, бросилась в пе- 575
реднюю на лестницу. Я проводил ее на ее квартиру. Там ждал нас доктор Камюс. Он почти так же любил ее, как она Гарделя. Я рассказал ему, — и сквозь печаль, негодование пробивалась на его лице радость. Она занемогла и долго была очень тяжело больна. Он уха- живал за нею с заботливостью, какую не имел бы к самой коро- леве. Он бывал у нее по три, по четыре раза в день. Пока была опасность, он ночевал у нее, на голом полу. Когда она стала оправляться, мы начали советоваться, как ей жить; нашли ра- боту ей. У ней было столько знаний, что у редкого из академи- ков найдете вы столько. Она так привыкла с нами к ученым раз- говорам, что самые отвлеченные науки стали хорошо знакомы ей. Первым литературным трудом ее был перевод «Трактата о мы- слительной способности». Я перечитывал его; поправлять было почти нечего. Он был напечатан в Голландии, публика нашла его очень хорошим. Около этого времени вышло и мое «Письмо о Глухих и Не- мых». Очень умные замечания, которые она сделала мне, за- ставили меня написать «Дополнение», которое посвятил я ей *. Это «Прибавление» одна из хороших моих вещей. Постепенно к ней возвратилась часть ее прежней веселости. Доктор иногда приглашал нас обедать к нему; эти обеды не были мрачны. Когда Гардель бросил m-elle де ла Шо, страсть доктора к ней развилась. Однажды мы обеДали втроем; за десер- том он стал говорить ей, что любит ее, это объяснение имело всю наивность детства, всю деликатность слов человека, опыт- ного в жизни. Она с прямодушием, которое понравилось мне и, быть может, не понравится другим, отвечала ему: «Доктор, я уважаю вас, как никого. Я получила от вас бесконечно много услуг, и была бы таким же чудовищем неблагодарности, как Гар- дель, если бы не чувствовала к вам живейшей дружбы. И ваш ха- рактер чрезвычайно нравится мне. Вы говорите о вашей страсти с такою деликатностью, так приятно, что мне кажется, я огорча- лась бы, если бы теперь вы замолкли о ней навсегда. От одной мысли перестать видеться с вами, быть дружной с вами, я стала бы несчастна. Вы благородный, благородный человек. Характер ваш добр и кроток безусловно. Невозможно найти человека, который больше вас заслуживал бы любви. Давно, день и ночь я * «Письмо о Глухих и Немых, на пользу слышащим и говорящим» — одно из знаменитейших философских сочинений Дидро; оно вышло в на- чале 1751. «Дополнение» к нему, посвященное m-elle де ла Шо, явилось через несколько месяцев. Читатель знает, что все порядочные французские книги печатались тогда в Голландии; но голландские книгопродавцы не имели средств платить много, часто не платили ничего французским авто- рам. Порядочному писателю-французу было очень трудно жить литерату- рою. Сам Дидро тогда и долго после имел очень мало денег. Примеча- ние автора. [Примечание Н. Г. Чернышевского.] 576
говорю моему сердцу: полюби его. Оно не покоряется. Но вы страдаете, и это больно мне. Я не знаю человека, который больше вас достоин был бы быть счастливым, и нет никакой границы моей готовности делать все, что нужно для вашего счастия: все, что зависит от воли, все без исключения. Над моим сердцем я не властна. Но тело мое я могу отдать вам. Если это надобно, я буду жить с вами. Но вам надобно не тело мое, а любовь, — она не зависит от моей воли». Доктор взял ее руку, поцеловал — слезы лились у него на эту руку. Я не знал, смеяться мне или плакать. Она знала его. На другой день я сказал ей; «А если бы он попросил вас исполнить ваше слово?» — «Я сдержала бы слово. Но этого не могло быть. То, что одно предлагала я, одно не будет взято человеком таким, как он». — «А почему ж нет? На месте доктора я сказал бы: возьмем, и любовь придет после».— «Вы на его месте приняли бы; но я не сделала бы пред- ложения, если бы на его месте были вы». Через несколько времени она переселилась на другой конец города, и я потерял ее из виду. Знаю только, что родные беспо- щадно преследовали ее и мучили этим до конца жизни, и что доктор до конца остался верным другом ей. Она скоро умерла. — А Гардель? — Гардель — он тоже медик — поселился в Монпелье или в Тулузе, имеет отличную практику, большие деньги, репутацию хорошего медика — заслуженную, — и благородного человека — не слишком-то заслуженную. — Так, это в порядке вещей. 15 НАТАЛЬЯ ПЕТРОВНА СВИРСКАЯ — Достаточно для вас этого? — Да. — Так слушайте и записывайте. Он стал рассказывать. Иван Андреич Свирский был из помещиков самой средней руки. Имел своих душ 50 да за женою взял душ 30, служил заседателем от дворянства в гражданской палате. Уж года че- тыре он был женат и жил с женою так себе, ни дурно, ни хо- рошо, — больше хорошо, чем нехорошо. Его мать, женщина еще не старая, довольно светская, неглу- пая по общему мнению, никогда не была большою охотницею до его жены: Наталья Петровна не была покорною дочерью Прасковье Ивановне. Это не редкость в нынешнем свете. Но вот уже с полгода Прасковья Ивановна присматривала за невесткою особенно зорко и, наконец, приступила к решительному объясне- нию с сыном. 577
— Иван, что нашептывает тебе жена? Она напевает тебе что-то недоброе. Иван Андреич и в этот раз долго отнекивался, он уже отбил много таких приступов: «нет, матушка, она не говорила мне ни- чего особенного». — Но теперь у Прасковьи Ивановны были уж довольно определенные подозрения, и сын принужден был ска- зать: — Она жалуется на здешний климат; средства наши не по- зволяют нам думать ни о загранице, ни о каких водах; она и не требует этого, маменька; она просит только, чтобы я не препят- ствовал ей уехать пожить в нашу деревню. Прасковья Ивановна не предполагала такой умеренности; она думала, что невестка хочет пофрантить зиму в Москве или в Пе- тербурге, или что-нибудь такое; ответ сына озадачил ее. Моло- дая женщина хочет забиться в деревню, где нет порядочного соседства, ни балов, ни вечеров, ни танцев верст на сто кругом. — Это странно, Ваня; какая ж причина? Здоровье только пустой предлог. Она здоровая женщина, — смотри, румянец ка- кой! А грудь какая белая да полная, а руки какие! Иван Андреевич не нашел ничего отвечать. Он конфузился. Он очень знал, какая причина; но как сказать? — Да и сам не знал, верить ли этой причине. — Она ссылается на здоровье. А впрочем, судите, маменька, как хотите. — Иван, надобно поговорить с нею хорошенько. Сыну не хотелось. — Еще раза два подобные разговоры кон- чались так; Прасковья Ивановна сердилась и бранилась,— и однажды молодая женщина потеряла терпение: — Матушка, мы никогда не были с вами дружны; но все- таки не каждый день была у нас размолвка. Во всем я не могу угождать вам. У меня свой характер. Но вы привыкали было к этому, — а теперь стали придираться ко всякой мелочи, как еще никогда. Скажите прямо, чем вы недовольны? Если можно, то я уступлю, вы знаете. — Я недовольна тем, Наташа, что ты не имеешь доверия ко мне, не хочешь иметь мать своего мужа твоею матерью; мать должна быть первым другом и советницей дочери. — Маменька, почему ж вы так думаете? О нарядах я давно не спрашиваюсь вас; нынче совсем не тот вкус, какой был в ваше время. И вы уж не требовали этого в последнее время. О чем же еще? Какие у меня дела? Хозяйство в ваших руках, я не всту- паюсь. — Об нарядах что говорить, Наташа; ты мужа не разоряешь; одеваешься хорошо, всегда отдам тебе справедливость. Есть дела важнее, Наташа. В них совет старших мог бы быть полезен. Наталья Петровна долго и пристально смотрела на свекровь: 578
догадывается она или нет? — Смотрела и на мужа: рассказал он или нет? — Но Иван Андреич, недурной собою, вялый блондин, имел не такое выразительное лицо, чтобы можно было разобрать, что написано на нем: «рассказал и раскаиваюсь» или «хотелось бы устранить этот разговор, да как его устранишь?» —А в гла- зах Прасковьи Ивановны можно было читать: «знаю, не прове- дешь».— И в карих глазах Натальи Петровны блеснуло: «Если уже знаешь, то давай говорить». — Матушка, вы заметили, что у меня идут какие-то объясне- ния с мужем? Вспомните свою жизнь: мало ли может быть между мужем и женою таких разговоров, о которых никому другому не следует знать? Я гордая, вы знаете. Мне тяжело и с мужем го- ворить. — В моей жизни с покойным Андреем Ивановичем, Наташа, не было ничего такого, что я должна была бы скрывать от глаза его матери, которую уважала и любила, как родную мать. — Мне нечего скрывать, вы это сама знаете; но я вам ска- зала, есть вещи, о которых тяжело говорить. Ты молчишь, Иван Андреич? Ты хочешь, чтоб я говорила с матушкою? — Мы уже говорили с ним; остается нам переговорить с то- бою, — сказала Прасковья Ивановна. — Вы говорили с ним? О, как я рада! Зачем же вы, матушка, начали так сурово? Разве вы сомневаетесь в том, что я готова на все? Не я сама упрашивала его: «решай, как хочешь, выбирай, какое хочешь место, для меня все равно, только спаси меня и себя». — Что, что ты говоришь, Наташа? — с удивлением произ- несла Прасковья Ивановна. — Как, вы не понимаете? Вы не знаете? Он не говорил вам? — Он говорил, что ты требуешь, чтоб он согласился отпу- стить тебя в деревню, и это показалось мне странно: что делать молодой женщине одной, в деревне? Одна там умрешь со скуки. — Только? Он вам не говорил больше? Он не сказал ничего. Спасите вы меня, матушка. Я прощу вам все. Вы мать, спасите честь вашего сына. Вы сама женщина, пожалейте женщину! Наталья Петровна бросилась к свекрови, схватила и целовала ее руку. По лицу Прасковьи Ивановны пробежало опять изумление; потом несколько раз менялось его суровое выражение: сожаление, участие, уважение, любовь, — подозрение, холодность, вражда боролись в ней, и она не знала, чему верить, на чем остановиться: обманывает ее Наталья Петровна или нет? Дорожит ли она честью ее сына или ловко хитрит, чтобы тем свободнее изменять мужу? — Нет, нет, она не хитрит, — участие и уважение все силь- нее и постояннее брали верх в уме Прасковьи Ивановны; она по- целовала молодую женщину, встала с дивана, обнимая ее талью: «Наташа, вижу, что ты хорошая жена и дочь, — тебе легче будет 579
говорить со мною одной — пойдем ко мне», — она повела ее в свою комнату. Она подозревала, — была почти уверена, что невестка влюб- лена, — предполагала уже и интригу, может быть связь; — но она думала, что невестка хочет удалиться от глаз мужа и ее, чтобы скрыть связь, — полагала, что, может быть, она уж и условилась с любовником, что он поедет вслед за нею; что, может быть, поездка в деревню даже только начало путешествия вместе с ним куда-нибудь подальше, что она уж условилась бежать с ним. И — невозможно сомневаться, невестка хочет совершенно не того: правда, она влюбилась; но она сама говорит мужу: «спаси меня от этой страсти, позволь мне удалиться, чтобы не видеть человека, который опасен для твоей и моей чести». Как хотите, это очень хорошо. — Наташа, ты влюблена, мой друг. — Нет, матушка. Но то же самое, такая же надобность уехать отсюда. Посмотрите, что бывает на всех балах, — вы не замечали, но я теперь говорю вам, — припомните же и вы поймете. Лицо Прасковьи Ивановны опять приняло недовольный, сер- дитый вид. — Наташа, о чем ты говоришь? — Как о чем, разве вы и теперь не понимаете, от кого я должна уехать? — Нет, Наташа, я не понимаю, что ты говоришь. — Как не понимать? Но если вы принуждаете, я скажу прямо: для кого был дан бал с иллюминациею, о которой писали во всех газетах? Для кого было устроено это гулянье на двух пароходах в Нееловку? Для кого теперь устраивается благородный спек- такль, в котором я буду играть главную роль? Вы не замечаете этого? И не понимаете, к чему это? — Владимир Борисович действительно оказывает тебе вни- мание, Наташа; но кто ж может видеть в этом что-нибудь, кроме благородного, кроме такого, что делает честь тебе? — Честь! А я вам говорю, что из этого выйдет мой позор, бесчестие мужу. — Полно, полно, Наташа! Что это ты? С чего ты взяла это? Если бы это было дело не прошлое, надобно было бы оставить в неопределенности звание Владимира Борисовича и другие ча- стные черты обстоятельств. Но, давно ли, не давно ли было это, действующие лица не будут претендовать,— (может быть, и по- тому, что они вымышлены). Стало быть, можно сказать прямо, что Владимир Борисович был губернатор, еще «молодой человек» по своему месту, — лет 35 или 36, из очень хорошей, даже ари- стократической фамилии, с огромными связями и не бедный по петербургской довольно высокой марке, а по-провинциальному чрезвычайно богатый: тогда считали еще на души, и он имел 580
больше 4 000 душ. Он был не очень хорош собою, но далеко не урод; человек холостой и богатый, ловкий, —- даже довольно бле- стящий, он имел много побед в своей губернской столице, а еще больше тайных и явных искательниц быть побежденными. Но в молодости он привык быть разборчив; был честолюбив и считал опасным подавать предлоги для скандальной молвы. Поэтому держал себя очень скромно в случаях побед, и в три года губер- наторства имел еще только одну формальную фаворитку из бла- городных, и разошелся с нею уже больше года перед тем време- нем, как происходил этот разговор. Он не был красавец в молодости; ему 'было теперь 35 лет, но при всем том какое ж было сравнение между ним, недурным со- бою человеком, с отличною светскою выдержкою, и мужем На- тальи Петровны, понюхивавшим табак, — и не с безукоризнен- ною опрятностью, порядочно игравшим в вист, недурно говорив- шим в канцелярском вкусе, потиравшим руки перед тем, как взять рюмку, приступая к закуске? Если б губернатор был гад- кий старик, молодые лета Ивана Андреевича значили бы что- нибудь. Но он, со своею чиновничьею наружностью, несколько помятою в прежних кутежах, казался годами двумя, тремя старше губернатора, всегда прекрасно причесанного и легкого, грациоз- ного. Иван Андреевич был даже полнее его, хоть и не дошел еще до 30 лет. Или если бы Наталья Петровна любила мужа, хоть и не за что было особенно любить его, — но ведь бывают же и такие слу- чаи, что привязываются люди ни с того, ни с сего, даже и жены к мужьям, не лучше Ивана Андреевича, — или если б она была женщина идеально строгих понятий, — или если б она имела лю- бовника, — тогда не было бы ничего удивительного в ее желании удалиться от двора Владимира Борисовича. Но любовника у ней не было ни тогда, ни прежде. Было ли тогда сердце ее совер- шенно невинно, этого я не знаю, — или, если уж хотите полную правду, она была из тех людей, которые едва ли могут оставаться совершенно чисты сердцем среди гадкого общества: в ней не было ни детской наивности, которую сохраняют очень многие из нас навсегда, ни нежной деликатной кротости, которая также не до- пустит дурных чувств в сердце, хотя бы бойкий ум и понимал зло; в ней не было сурового стоицизма, который также не ред- кость в женщинах. Вижу, что я говорю о ней нехорошо. Она из- винит это, потому что знала всегда, что не принадлежит ни одному из тех очень различных разрядов людей, которых я люблю. Она и не ждет от меня лестных для нее отзывов. Но я должен сказать, что она держала себя безукоризненно. Не только иметь любовника, — она даже не кокетничала. Это потому, что она была, — и осталась, — очень горда; и тогда она уважала себя; уважает и теперь, но не в том духе. Или, если бы она хоть уважала мужа, — но за что ж бы стала 581
уважать его женщина очень неглупая, более образованная, чем он, и несравненно более честная?—Честною женщиною я должен назвать ее. Не любила, не уважала мужа, — губернатор был гораздо лучше его, и кроме того, губернатор, а не заседатель, как же она хотела уехать в деревню? Что сказать об этом? — Вы увидите, как она сама думала об этом. Думала, — но про себя; не с мужем же было говорить такие вещи, — и не с его матерью. Поэтому разговор с матерью любо- пытен разве с той стороны, как они обе не сказали друг другу ни- чего лишнего, хоть договорились до ссоры. Нечего рассказывать, чего не могли они высказать друг другу: тайна Прасковьи Ивановны и ее сына была тогда же видна всему городу. Расчет был очень обыкновенный: пусть губернатор воло- чится за Натальею Петровною; это очень хорошо для службы Ивану Андреевичу. Через год будут выборы. Дворяне жили очень хорошо с губернатором. Все тузы, располагавшие голосами, ви- дели в нем своего брата, богатого помещика, и были очень дружны. Он для них делал все; они не могли обидеться его просьбою за Ивана Андреевича; а просьба будет: «господа, выберите его в председатели гражданской палаты». Это все так. Но вот что трудно понять: как же он и его мать полагали вести это дело? Смешно думать, но нельзя не думать, что они полагали вести дело на поцелуях ручки. Они рассчиты- вали на гордую твердость молодой женщины: «она не захочет забегать к нему потихоньку (будто бы) от мужа, вечер с ним, а после вечера опять к мужу, как делала землемерша». В этом они не ошибались. Но как же они воображали выехать на поцелуях ручки в председатели? Что за невинность такая был Владимир Борисович? Дураком ли они его считали? 15-летним ли маль- чишкою считали? — Он был нисколько не похож на такого мо- лодого и глупого теленка. Этот расчет на силу благонравного кокетничанья нелеп до того, что почти невозможно верить ему. Но вы увидите, что муж и свекровь рассчитывали именно так. Одни слова их ничего не значили бы; но они доказали свою невинность поступками. — Ты много забираешь себе в голову, Наташа. Владимир Борисович учтивый кавалер; обращает внимание на тебя, как на молодую приятную даму, и больше ничего. Я не отнимаю у тебя ни ума, ни светской приятности, какому же образованному муж- чине не бывает приятности в обществе молодых дам? Они должны держать себя, как требует польза мужа. Если бы ты, Наташа, когда-нибудь подавала предлог сомневаться в строгости твоих правил, мать мужа твоего не стала бы говорить с тобою такими словами. Но ты не из числа легкомысленных молодых женщин, Наташа; потому я и рассуждаю с тобою по моей житейской 582
опытности, будучи уверена, что из этого не может выйти ничего, кроме хорошего для всех нас. Они долго спорили: «Я не хочу, чтобы в свете стали называть меня любовницею губернатора», говорила Наталья Петровна. Прасковья Ивановна возражала, что этого никогда не будет, что она, ее милая дочь, при своем уме и характере сумеет держать себя ласково с губернатором и, однакож, не возбудить злословия. Злословие! — Наталья Петровна боялась не злословия дру- гих, она боялась самой себя. Это самая любопытная черта дела. Если написать из этой истории роман, то нетрудно изобразить постепенное развитие чувства, возбуждавшего в ней опасение, очень подробно рассказать ее борьбу с самою собою; и при неко- тором знании человеческого сердца, рассказ был бы, вероятно, довольно близок к действительной истории чувств и мыслей Натальи Петровны. Но это не роман. — По чему ж это знать? — Да, между прочим, можно видеть и по объему: не сотни страниц, — не роман, и даже не сотни, не полсотни, значит, и не повесть. — Что ж это такое? — Что бы то ни было, но вы должны полагать, что выдуман- ный анекдот, которому придается вид действительного случая, для вашего развлечения. Поэтому не буду вдаваться в подроб- ности, о которых не мог бы дать вам отчета, — я должен не при- бавлять ничего к письму, которое показал вам. — Оно важно. Его надобно поместить. — Поместите. Можете даже сказать и то, что это письмо пи- сано Натальею Петровною к одной из прежних подруг, родствен- ник которой отдал вам его с ее согласия. письмо «Ты осуждаешь меня***, и не можешь понять того, что я стану говорить тебе. В тебе нет властолюбия. Ты не можешь извинить меня. Как ты представишь себе привлекательность го- сподства, если оно не привлекает тебя? Впрочем, это было не одно. Они с каждым днем становились мне более гадки. Ежеминутные попреки и прямо, и намеками. Рассуждение о том, что мы небогатые люди. Каждое слово на- правлено все к этому. Потом, они даже стали теснить меня. Ты не поверишь, прис- луге было показано, что она угодит им, делая мне неприятности. Если я возвращалась домой, когда они уже пообедали, — я убеж- дена, что часто они нарочно торопились обедом, — я два часа не могла дождаться, чтобы подали мне. И потом, что подавали мне! Кучер, лакей стали со мною грубы до несносности. Управляющий 583
именьем перестал высылать мне деньги. Буквально говорю тебе, я испытала нужду. Я иногда была голодна. У меня не было де- нег на перчатки. Ты осудишь меня, несмотря на это. Но характер мой не я дала себе. Ты перенесла бы. Я не могу. Могла ли бы ты не презирать их? Могла ли бы ты не воз- ненавидеть их? Я хотела мстить.— «Это дурно». — Брось свою мораль. Мало ли что дурно, но когда человек не может подавить в себе желание мстить? Не всем быть овечками, как ты. Если бы мы жили в Италии, в старину, я наняла бы бандита; но у нас умеют только воровать. Как я могла отмстить им? —И вот, я взяла власть. Цалую тебя, моя овечка». Да, через несколько месяцев, когда губернатор уж терял надежду, Надежда Петровна вдруг отвечала на его нежные речи: — «Чего вы добиваетесь от меня? Чтоб я была вашею любовницею? — Нет. Если б я была девушка или вдова, жени- лись бы вы на мне?» Он стал уверять. — Лжете. Или — можете доказать противное. — Чем? — Вы должны отделать для меня половину в вашей квар- тире. Я не могу носить вашу фамилию, — но я хочу быть губер- наторшею. Если вы согласны на это, — я очень рада. Город удивлялся, для кого губернатор стал отделывать будуар и другие такие комнаты, будто собирается жениться. На ком же? Не на ком. А между тем, ехали из Петербурга мебель, обои, — явились, наконец, три горничные, — обратились к ним: «Кому служить вы наняты?» — «Ничего нам не сказано», — Тогда догадались, что губернатор, ездив за полгода перед тем в Петер- бург, сошелся там с одною француженкою, — сообразили и имя француженки; очень скандализировались этим, целую неделю, — а через неделю ахнули: губернатор пригласил к себе обедать человек тридцать гостей; гости собрались; сидели, говорили. Пробило 4 часа. Подъехала карета; растворились двери, в зал вошла Наталья Петровна, сняла перчатки, положила веер и шляпу на маленький стол у зеркала, — обернулась к прислуге и сказала: «подавайте кушать», — потом к гостям: «милости про- шу, господа», — подала руку ближайшему из почетнейших го- стей, — все пошли за ними в столовую, не веря своим глазам и ушам. Через месяц председатель гражданской палаты объявил Ивану Андреевичу, что просит его подать в отставку, потому что иначе губернатор даст предложение о предании его суду за взятки. Через неделю он и его мать удалились в деревню, в которую не хотели отпустить Наталью Петровну. 584
16 — Это напоминает историю г-жи Монтеспан. — Напоминает. — Это переделка ее? — Есть важная разница: г-жа Монтеспан не мстила мужу. И я не помню что-то, была у нее свекровь и участвовала ли в мерзком отказе мужа. — И я не помню, была ли свекровь. Но остальное — все так. И ее характер, — то есть Натальи Петровны, — тот самый. -Да. — Сознайтесь же: это переделка — истории г-жи Монтеспан. — Нет. — Это выдумка? — Нет. — Это скандал, если так? — Нет. — Что ж это такое? — А зачем вам знать? 17 СЦЕНА Разговаривающие — те же, как в прежних трех сценах. Господин X. Но, милостивый государь, это не в наших нравах. Господин N. Очень рад. Господин X. Но поэтому, милостивый государь, это про- тивохудожественно. Господин N. Позвольте мне выразить один вопрос: не лучше ли было бы сказать: «антихудожественно» или «антиэсте- тично»? Господин X. Милостивый государь, вы наглец. Госпожа X. Не слушайте его, mr N. Зачем ты читаешь? Это вздор, это пустяки, это для меня, а вовсе не для тебя. Ты чи- тай свои умные книги. — Но послушайте, mr N, да этот Дидро был добряк? Господин N. Был добряк. Госпожа X. Как это странно! — Послушайте, что вы серь- езно скажете о г-же Монтеспан? Господин N. Я ненавижу ее, потому не хочу судить. Госпожа X. Как ненавидите? Когда прошло полтораста лет? Господин N. Почти двести. 585
Госпожа X. Однакож я не знала, что она была такая бла- городная женщина! Как это жаль! Как это жаль! Бедная, бедная! Я прочту о ней. Господин N. Не читайте. Конец ее истории гораздо более грустен. Вообще, вам не годится читать историю; гнусность на гнусности. Да и к чему вам? Держать экзамен? И притом, вы забываете, что вы женщина, следовательно, — простите, но дол- жен сказать прямо: дура. Госпожа X. Ваша правда; а я было забыла. 18 — Папаша, моя маменька женщина или мужчина? — Женщина. — А твоя? — Тоже. — Однако, папаша! Однако! — Да, братец. 19 У жа с н о!!! в начале, с благополучною развязкою, или РАСКАЯНИЕ ГОСПОЖИ ИКС драма в 4-х действиях. Действующие лица: Господин X (Икс) | тех лет, какие имеют. I -ж а А, его супруга ) Господин N, в начале человек неблагонамеренный, 36 лет. Господин Усачов, 30 лет, друг господина X, человек свирепых нравов. Юнона, богиня Олимпа, 35 лет. Дезабилье, но скромнее костюма других богинь, как бы в кисейном пеньюаре без белья. Ирида, наперсница Юноны, 22 лет. Дезабилье; только через плечо перекинут шарф всех цветов радуги. ***, из мелких греческих богов; до надлежащего времени имя его остается тайною, чтобы не нарушило драматического интереса, 586
ДЕЙСТВИЕ ПЕРВОЕ Квартира г. и г-жи Икс. ЯВЛЕНИЕ ПЕРВОЕ Комната г-жи Икс. Господин Икс. Я готов, мой друг. Госпожа Икс. Я не могу ехать с вами. Я женщина, сле- довательно, я дура. Что за охота вам, чтобы дура компрометиро- вала вас в обществе? ЯВЛЕНИЕ ВТОРОЕ Столовая. За чайным столом. Господин X. Скажи, мой друг... Госпожа X. Не спрашивайте меня ни о чем. Я женщина, следовательно, я дура. Что могу я отвечать вам? Что за охота вам слышать глупости? ЯВЛЕНИИ ТРЕТЬЕ Кабинет г. Икс. Господин X (сидит и держит себя обеими руками за во- лосы). О! (Дергает волоса руками.) ОН (Пять секунд переводит дух. Потом.) О! (Опять дергает волоса руками.) О! (Опять переводит дух.) О! (Опять дергает волоса руками.) Господин Усачов (входя). Что с тобою, друг мой? На лице твоем страданье, руки твои в волосах твоих. Господин X (продолжает, как прежде). Г-н Усачов. Открой твое сердце другу. (Силою разводит руки г-на Икс от волос.) Поделись со мной своею скорбью, и она будет легче. Г. X. Вот в чем дело. (Рассказывает, как обращается с ним г-жа X и отчего произошло это.) Я человек, потому предался порыву отчаяния. Но тот. кто довел меня до этой слабости, до- рого поплатится за нее! (Дает инструкцию г-ну Усачову, пишет письмо и отдает ему. Содержание будет видно из второго дейст- вия.) Г-н Усачов. Ты заглаживаешь этим свою слабость. Ты достоин называться моим другом. Г. X. Спеши! Господин Усачов. Спешу! (Спешит.) 587
ДЕЙСТВИЕ ВТОРОЕ Кабинет господина N. ЯВЛЕНИЕ ПЕРВОЕ Г. N (сидит, пишет — несколько строк, потом читает:) Русская песня. Не хочу носить кольца. Стала вольной птицею; Полюбила молодца, Назвалась девицею. Не дурно! Право, не дурно! Буду поэтом, буду. Вот, чего уж никак не ждал от себя. (Пишет и опять читает:) Эту песню, друг мой милый, Ты певала ли когда? Ты молчишь? Твой взгляд унылый... Господин Усачов (входя). Я имею честь говорить с г. N? Г. N. Точно так. Прошу садиться. Что вам угодно? Г. Усачов. Один из моих друзей, г. Икс, просил меня передать вам эту записку. В ней прочтете и мою фамилию. Г. N (читает с удивлением). Вызов на дуэль! За то, что я поссорил его с женою! Это непостижимо. Я никогда не говорил ни одного дурного слова о г. Икс, не только его супруге, но и ни- кому. Я почти незнаком с ним. Что это такое? Объясните, сде- лайте милость. Г. У с а ч о в. С удовольствием. (Объясняет.) Г. N. (в невольном порыве). Ай да она! молодец! — Ах, боже мой, извините, пожалуйста: я забылся при его друге. Г. Усачов (свирепо). Извиняю. Но, ваше оружие? Г. N. Полноте, что вы? Да это была бы комедия! Г. Усачов. Комедия или нет, об этом должен судить оби- женный, пострадавший, то есть мой несчастный друг. Ваше оружие? Г. N. Милостивый государь, я не дерусь. По моим принципам, дуэль — безумие даже и в случаях серьезных столкновений. А это — это бог знает, что такое. Г. Усачов. Кто отказывается от дуэли, тот уполномочи- вает на очень неприятное обращение. Г. N (бледнея). Неужели этот вызов не шутка? Г. Усачов (молча, крутит усы). Г. N. Милостивый государь, позвольте мне подумать. 588
Г. Усачов (пожимая плечами). Когда ж вы дадите ответ? Г. N. Завтра поутру. Г. У с а ч о в. Итак, завтра в 10 часов я буду ждать к себе вашего секунданта. Вот мой адрес. (Подает свою карточку.) Этою отсрочкою я превышаю мое полномочие. Но мой принцип: вести эти дела со всевозможною любезностью. До приятного сви- дания. (Уходит.) ЯВЛЕНИЕ ВТОРОЕ Г. N (оставшись один). Однако это ужасно. Драться я не буду. Это, положим, так. Но этакие сорванцы, головорезы, лю- доеды, они чорт знает, что могут сделать. Это скверная штука! Гадко, гадко! (Продолжает размышлять в этом духе, или, вернее, замирании духа.) Предуведомление. (Прежде нежели читать далее, молодые люди должны из скромности закрыть глаза.) ДЕЙСТВИЕ ТРЕТЬЕ ЯВЛЕНИЕ ПЕРВОЕ Вершина горы Олимпа (в Греческом королевстве). Облака. Голос Юноны (из облаков). Закрыли ль глаза моло- дые люди? Взгляни, Ирида. Ирида (высовывает голову из облаков). Закрыли. (Облака рассеиваются.) Юнона (в своем скромном дезабилье) лежит на древнем греческом нечто в роде канапе. Перед нею, в почтительной позе, стоит Ирида, с своим радужным шарфом через плечо. Юнона. Однакож это несносно. Во всей России два-три че- ловека имеют понятие о нас, и один из них называет меня Юно- ною! Я Гера, а вовсе не Юнона. Юнона совершенно другая богиня, никогда не бывавшая и в Греции, не только на Олимпе. Но это между прочим. А вот и другое огорчение, еще более неприятное. И все от того же господина N. Какой гадкий человек! Из пяти или шести счастливых супружеств на целом земном шаре... Ирида. Вы забываете, что нам неизвестно, что земля шар. Гера. В самом деле, обмолвилась. Благодарю, душенька. Но на шаре или на тарелке — все равно. На целой земной та- релке... 589
Ирида. Тарелка немецкое слово, а мы не можем употреблять немецких слов. Гера. Ирида, держи язык за зубами. Я хотела сказать, что на земле так мало счастливых супружеств; почти все мужья по- хожи на моего старого волокиту. А жен, которые были бы похожи на меня, почти нет. Это так убивает меня. Первая богиня, — и ее департамент, супружеская любовь, так беден и мал. Всего только двенадцать человек подданных на целой земле! И из них двое теперь в таких отношениях! Я, ей-богу, не знаю, что и делать. (Задумывается.) Ирида, отправься, пожалуйста, опять к Мор- фею и скажи ему (дает инструкцию, которая будет понятна из следующего действия). ЯВЛЕНИЕ ВТОРОЕ Долина сна, в глубине долины пещера, жилище Морфея. (Из Овидия, Metamorphoses.) Морфей (гот бог, имя которого было утаено в списке дей- ствующих лиц, спит на постели из маковых листьев и цветов). Ирида (входит, будит его). Гера приказала тебе (передает инструкцию). А-а-а! (Зевает.) Морфей. Исполню. Приляг, вздремни. Ирида. С удовольствием бы, да некогда. Ведь она очень взыскательна. А-а-а! (Зевает.) Морфей. Право, приляг, соснем. Ирида. Уж если бы прилечь, так не за тем, чтобы соснуть. Морфей. И то дело. (Занавес падает) Теперь молодые люди могут открыть глаза, потому что не уви- дят уже ничего такого. ДЕЙСТВИЕ ЧЕТВЕРТОЕ Исполнение инструкции, данной с Олимпа. Я В Л^Е Н И Е ПЕРВОЕ Спальня г-жи Икс. Г-жа Икс (почивает). Морфей (пролетает по комнате). Сон г-жи Икс. Г-же Икс снится, что в комнату входит величественная женщина в том самом дезабилье, какое описано выше. Г-жа Икс со сне видит себя гово- рящею. Г-жа Икс. Как странно одета эта женщина! Судя по всему, порядочная, солидная дама, хорошего общества, мать семейства, уже не молодая — и ходить в таком костюме! Вошедшая дама. Не удивляйся. Я Гера, греческая бо- гиня... 590
Интермедия. Молодые люди. А вот мы и увидели в 4-м действии то, что вы, г. автор, прятали от нас в третьем. Автор. Нет, господа, извините, вы ошибаетесь. Это сон, и его видит госпожа Икс; потому только она одна и видит Геру, а вы не видите. Конец интермедии. Продолжение драмы. Вошедшая дама. Я Гера, греческая богиня, богиня сча- стливой супружеской жизни. Я очень огорчена твоею раз- молвкою с мужем, и посмотри, до чего ты довела твоего мужа. Проснись. Идем со мною. — (Берет за руку г-жу Икс, и обе идут в переднюю.) Передняя квартиры г-жи Икс. У стены стоит вешалка. На одном из колышков вешалки висит г. Икс. Г-ж а X. Ах! Гера. Позднее раскаяние! Убийца мужа! Г-жа Икс падает в обморок и, падая, задевает локтем за вешалку. Конец сна. Г-жа Икс, просыпаясь, в ужасе вскакивает и бежит с лампою в перед- нюю, — смотрит на вешалку, — на ней висит енотовая шуба господина X, и больше ничего. Г-жа Икс. Ах, какая я смешная! Но сон был так жив! И теперь, как бьется сердце! Нет, нет, я была слишком жестока! (Возвращается в свою комнату медленным шагом, задумавшись; ложится и долго не может заснуть. По временам повторяет: я была слишком жестока!) ЯВЛЕНИЕ ВТОРОЕ Утро. Кабинет г-на Икс. Г. Икс (не спавший всю ночь, осматривает пистолеты). Конечно, он выберет пистолеты. Давно я не стрелял в цель. Но надеюсь не дать промаха. (Запирает ящик с пистолетами, берет бумагу и перечитывает.) Все в порядке. Ничего не забыл. Она раскается. Но я сам виноват. Эти ослы вечно толкуют о своем уме, и я пристал к ним — умен, тоже. Эх, какая глупость! И из-за нее обижал жену, теперь сам рискую жизнью и рискую стать убийцею! Нет, я сделаю выстрел на воздух. Г-ж а Икс (входит). Друг мой, у тебя желтое лицо, — ты нездоров? Г. Икс. Прости меня! Г-жа Икс. Забудем эту ссору. Ты нездоров? Г. Икс. Нет, но я мало спал. Г-жа Икс. Ты был так расстроен? (Начинается трогательная сцена. — Через полчаса, те же, там же.) 591
ЯВЛЕНИЕ ТРЕТЬЕ Г. Икс. Я даже сознаюсь тебе, как ни совестно призна* ваться: я вызвал его на дуэль. Г-жа Икс. Неужели? Ха, ха ха! Г. И к с. И теперь, я думаю, он в лихорадке. Г-жа Икс. Будто он такой трус? Так поскорее избавим его от страха. (Звонит.) Отправим слугу к нему, пригласим его и помиримся. ЯВЛЕНИЕ ЧЕТВЕРТОЕ Немая, но живая картина. Гостиная г-жи Икс. Господин Икс и господин N стоят, нежно обнявшись, и по временам иалуются. Господин Усачов, оставив свирепость нравов, плачет от умиления. Г-жа X (к зрителям). Берите пример с них! Зрители. Берем! (Обнимаются. Вынимают платки, ути- рают глаза и сморкаются.) 20 ЧИНГИЗХАН (Из воспоминаний Н. Г. Маврикиева) Я видел этого почтенного старика только однажды. Он рас- сказывал множество анекдотов и длиннейшую историю громад- ного поместья, одним из опекунов которого был; как и всякая история, история поместья была история не самого поместья, а его обладателей. Перескажу из нее один эпизод. Господин, владевший поместьем в начале нынешнего века, был создателем громадного богатства своей фамилии, сам вышел из ничего, но под старость уже совершенно забыл, что был когда-то не более, как человеком, а не богом. Страшные примеры его самовластия не буду рассказывать; в них нет ничего особенного. Но вот выходка, очень оригиналь- ная. Среди земель этого божества лежало небольшое село, имевшее дворов восемьдесят или девяносто и до трехсот ревизских душ. Прежние помещики и помещица имели только одного сына, отпра- вили его почти ребенком на службу в гвардию и лет через де- сять — двенадцать умерли. Молодой человек, занятый своею службою, не приехал вступить во владение. Мужики, подумав об этом обстоятельстве, рассудили написать ему такое письмо: видно, что тебе, барин, нет времени отлучаться от службы, и ты не будешь жить в своем поместье. А за глазами хозяина какое хозяйство? Приказчик будет тебя обворовывать. Так не согла- 592
сишься ли перевести нас на оброк с барщины? Это будет тебе выгоднее, да и нам легче. — Они предлагали хороший оброк. Барин был очень рад, согласился. Они высылали ему оброк исправно, и шел год за год, прошло так лет сорок. Помещик стал чувствовать, что пора старым костям на покой, и вышел в от- ставку, и поехал в свою деревню. Барской усадьбы давно уж не было; она много лет развали- валась понемногу, потом мужики написали помещику: развалится она совсем, продай ее нам, покуда не вышли из нее одни гни- лушки, — он продал, они разобрали лес на поправку своих изб. Таким образом, возвратившийся помещик въехал на двор к ста- росте. Его приняли с большим почетом, но он устал с дороги и поспешил отпустить подданных, собравшихся на поклон: «бла- годарю вас, а вы меня извините: дело мое немолодое, надо отдох- нуть». — Отпустил и лег отдохнуть. Разбудили его к обеду, — пообедал, — соснул опять, потом пошел по селу, толковал с му- жиками; вечером несколько мужиков сидели у него в старостиной избе, тоже толковали. Проснулся поутру, — староста говорит: давно вас ждем, когда проснетесь. У нас был сход ныне по случаю вашего приезда, и мир желал поговорить с вами. — Хорошо. — Вошли несколько стариков, уполномоченные от мира, и сказали так: — Не прими, сударь милостивый, за обиду себе того, что мы тебе станем говорить. Ты был нами доволен, и мы тобою очень довольны. Но по твоим вчерашним разговорам, мы увидели, что ты приехал не погостить у нас, а совсем. Теперь рассуди ты вот что: по твоей милости, сколько лет мы жили, не видавши тебя, не имевши между собою помещика? Мы сделали привычку к этой воле. Просит тебя весь мир: не строй ты себе усадьбу, не пересе- ляйся ты жить к нам, оставь нам нашу волю. Приехал ты теперь — и гости ты у нас хоть неделю, хоть две, а дольше не гости. Ежели опять когда вздумаешь приехать не надолго — милости просим; а жить с нами не живи. Помещик был изумлен. Сначала подумал, что они подозре- вают его, что не понравилось им что-нибудь в нем, нет, они ска- зали, что видят в нем хорошего и простого человека и верят его вчерашним разговорам, что он не хочет возобновить барщины, что и резоны его на это такие, которым нельзя не верить: что ему за охота, да и уменья нет у него, заводить запашку свою, проживши век до старости в Петербурге, и что ему хочется отдох- нуть, а не суету принимать. Мы верим, говорили они, что ты хочешь оставить все попрежнему; но только не может остаться попрежнему, если ты будешь жить между нами; потому, не живи. Помещик спорил; доказывал, что они ошибаются, что он не будет вреден для их порядков, потому что не будет ни во что вмешиваться. «Ты не будешь мешаться в наши дела, так тебя бу- 593
дут мешать в них. Всякий в своей ссоре пойдет к тебе, чтобы ты разобрал, как ему хотелось. И не хочешь, да будешь мешаться», отвечали мужики. Помещик не соглашался, что это уж непременно так выйдет: «Кто ж может замешать меня в ваши дела, когда я не хочу? Не дело вы говорите; а видно, что я чем-нибудь не понравился вам». — Чем же ты нам не угодил? Всем ты угодил нам, и ты нам люб, когда не станешь жить с нами; а хочешь с нами жить, так не люб. Мужики предлагали помещику увеличить оброк, только уехать от них. Но помещик не поддавался, и ему стало обидно это: «когда не живешь с нами, то люб; а хочешь жить с нами, то не люб ты нам». Что делать помещику? Думал, думал он: обидно, обидно. И поехал к Баташову. Баташов, по обычаю богов, был милостив и обходителен с людьми, приходившими на поклонение. — Что ты ко мне? И кто такой? —спросил он нового соседа, подходившего к нему. Он сидел на крыльце и грелся на сол- нышке. Сосед объяснил, что вот именно он и есть его сосед, служив- ший в Петербурге, — вышел в отставку и приехал жить в свою деревню, и явился засвидетельствовать свое почтение Баташову и принести ему свою просьбу. — Милости просим в наши края. Мы рады хорошим людям. А какая твоя просьба? — Вот какая. Мужики мои обижают меня, не хотят, чтобы я жил в своей деревне у них; говорят, не люб я им. — Надо наказать их, разбойников. Как помещика не почи- тать? — С тем я и приехал к вам. Где мне ладить с ними? Возьмите вы их за себя. — Правда твоя. Так ты хочешь продать мне свою деревню? — Точно так. Прошу: купите. — Коли просишь, то почему ж не исполнить? Покупаю. Сколько у тебя душ? Сколько тебе надо за них? Помещик сказал, сколько душ. — «А цену не смею назначить вам; сами определите; кроме вас, продать некому; кто может ку- пить мимо вашей воли?» — Умно рассуждаешь. Обижен не будешь от меня. Даю тебе за них... Баташов назначил хорошую цену. Сосед поблагодарил. — Ну, теперь ты молчи об этом деле. И вы молчать! — обра- тился Баташов к своим опричникам. — А мешкать нечего. Пообе- даешь ты у меня, да и ступай в губернию с моим поверенным, совершать крепость. Совершишь, назад приезжай ко мне. 594
Сосед и поверенный съездили в губернский город, возврати- лись. Все было в секрете. На другой день, рано поутру, Баташов взял с собою соседа и поехал с своею свитою в купленное село. Там ничего не знали. Приехали. Собрали сход. — Знаете, за чем я приехал к вам?—начал Баташов. — Не знаем, батюшка. Скажи, будем знать. — Купил я вас. Вы своему прежнему помещику сказали, что он не люб вам, — ну, а мне вы не любы. — Гей! По этому сигналу, двинулись из-за пригорка в деревню те- леги и телеги, сотни телег. — Клади все на возы! — скомандовал Баташов. Бесчисленная его свита бросилась по избам, стала выносить все мужицкие пожитки и укладывать на телеги. Уложили все. — Все вынесли, уложили? — Все. — Становись каждая семья у своих пожитков. — сказал Баташов. Стали. — Обкладывай соломой избы. Опричники в пять минут натаскали горы соломы к избам по концам деревни. — Зажигай. Зажгли. — Вот как я с теми, кто мне не люб, — обратился Баташов к своим новым подданным: — больше не будет вам наказания. Прощаю. Ступай, развози их, как сказано. Опричники разделились на отряды и поехали с телегами и новыми подданными своего господина на все четыре стороны, раз- возить их по его чуть не бесчисленным деревням. Каждая семья была отвезена в особую деревню. Там было дано ей новое об- заведение. Избы, хлеб, скот — все было сожжено в уничтожаемом селе. Когда пожар стал догорать, Баташов с прежним помещиком поехал в свою резиденцию. Там уже были исправник и чинов- ники из уездного города по его призыву. Поздравили его с покупкою, прежнего помещика с продажею. Пировали. Баташов велел им остаться ночевать: «завтра допируем». Поутру поехали на охоту. Когда время стало подходить к обеду, Баташов сказал: «Пообедаем в поле; у меня приготовлено место», — и поехал на то место, где вчера было село. Все пожарище было уже очищено, сровнено, — никаких при- знаков вчерашнего, — обращено в гладкое, чистое поле и покрыто дерном. Посредине нового поля была разбита большая палатка, и Баташов с гостями пообедал в ней. 595
41 ИСТОРИЯ ЕЛИЗАРА ФЕДОТЫЧА (Рассказ Р. А. Т.) Я с месяц жил в своем родном городе, — иные знакомые и родные постарели, как следует постареть в пятнадцать лет, — другие — ни на волос, какими оставил я их тогда, так и сохра- нились в тех самых летах. — Пришла какая-то женщина, говорит, ваша родственница. Этому не мудрено быть и правдою. Чем другим, а дальнею роднею всякий богат. «Попросите сюда ко мне». — Здравствуйте, матушка; садитесь, будьте гостьею. Как мы с вами родственники, скажите. А прежде всего, прошу покорно,— я подал ей стакан чаю. Вошедшая была одета очень бедно, — даже и для бедной мещанки бедно; уже не молода; лицо изнуренное, сообразно ко- стюму; не глупое. — Благодарю (она назвала меня по имени). Я жена Елизара Федотыча, если помните. — Как не помнить, помилуйте! Очень рад. Жив ли он и здо- ров ли? А ваше имя и отчество, позвольте узнать? — Жив и здоров. А меня зовут Анною Степановною. — Если жив и здоров он, Анна Степановна, то слава богу. Но что же такое, бедненько одеты вы,—извините, я говорю, как вижу. — Да житье наше горькое. А это точно, что не следовало бы нам с ним терпеть такую нужду. Он человек умный, и могли бы мы жить не хуже людей; и жили. Да я сама виновата. Да, она неглупая женщина: поняла, что я не ожидал увидеть жену Елизара Федотыча нищею. Впрочем, не заключайте из этого, что я в старину знал Ели- зара Федотыча человеком зажиточного состояния или хоть зарабатывающим себе безбедный кусок хлеба. Нет, он был си- рота, почти бесприютный; родные кормили и одевали его, но присмотреть за ним было некому, он был мальчик очень бойкий и замотался, можно сказать, с детства: лет в четырнадцать он уже не новичком в кабаках и сильно плутовал; такое раннее раз- витие не редкость между мещанами города Симбирска, — да и других городов тоже. Скоро он совершенно отвалился от род- ных, — маленьких купцов, зажиточных и бедных мещан. Года два не было о нем слуха: знали только, что он пошел в «азы». Азами на мещанском языке назывались тогда отчаяннейшие плуты ябедничества. Елизар Федотыч был мальчишкой опреде- лен в писцы в магистрат и лет в пятнадцать уже порядочно знал дела. Но принуждены были выгнать его за пьянство и плутов- ство. Года через два после того, как его выгнали, родные стали вновь слышать о нем: «азы» составили компанию, существова- нию и успехам которой не поверят люди, не знающие нашей 596
жизни. Это общество плутов устроило где-то в Кострыжной или Цыганской улице Казенную Палату, — это было лет за пять до учреждения Палат Государственных имуществ, и казенные кре- стьяне находились под ведомством Казенных Палат. — Позвольте, — прервал я рассказчика:—как же я напишу «Симбирск», — в Симбирской губернии удельные крестьяне, а не казенные. — Именно поэтому я вам говорю: пишите Симбирск. — Так я напишу: «удельная контора». — Пишите Казенная Палата, как я сказал. Казенная Палата, а не удельная контора. — Так не Симбирск. — А вы слушайте да записывайте, а не спорьте. — Продолжайте. — Азы устроили Казенную Палату, Губернское правление, Рекрутское присутствие, — все, до чего есть дела у мужиков. Ходили по постоялым дворам, высматривали мужиков, приез- жавших в Симбирск по делам, приводили их в свое логовище, — там был и стол с красным сукном, и на столе зерцало, — и удов- летворяли все желания просителей. Главным источником доходов были рекрутские дела. Азы выдавали свидетельства, что парень не годится в солдаты. Поверите ли, что это продолжалось, быть может, целый год. — Но ведь освобожденного ими рекрута требовали в настоя- щее рекрутское присутствие, и плутня обнаруживалась? — Само собою. Но не могли отыскать, где это азовское присутствие. Азы водили к себе мужиков пьяных, или ночью, или обобранные мужики не могли потом отыскать улицу и дом. — Не может быть! — Не может, так не может, и пусть не может. А я вам го- ворю, что это длилось более полугода. Но как ни укрывали азов их приятели, а все-таки нельзя ж было укрыть их слишком долго. Присутствие было найдено, присутствующие отведены в острог, и в числе их Елизар Федотыч. Когда я уехал в Петербург, дело еще тянулось. Он был не очень близкий родственник нам и рос не в нашем доме. Он был не ровесник мне, — годами восемью старше. По- этому я не был хорошо знаком с ним, и когда мои родные отсту- пились от него, и я перестал интересоваться им. Возвратившись, и я не любопытствовал спросить, чем развязалось его дело, где и что он; думал, что он давным давно сослан. А вот он оказы- вается жив и здоров и женат в Симбирске. Это не диво. Женат — стало быть, остепенился. А если остепенился, бро- сил слишком сильное пьянство и слишком отчаянную ябеду, то не должен бы жить в такой нужде: он делец и очень даровитый человек. — Да, — начала свой ответ мне его жена: — не следовало бы 597
нам с ним терпеть нужду; да я сама виновата, — и стала расска- зывать, как она виновата. Трудно было бы угадать, как. — Вам известно, что Елизар Федотыч вел в молодости очень нетрезвую жизнь. Год от году хуже да хуже, и унизил себя до того, что стал говорить мне: хочешь, я на тебе женюсь, Анютка? Анна Степановна с робостью посмотрела, как я принял эти ее слова. Видали вы такие взгляды, сударь? К ним готовятся, не замечая, что готовятся. Сидит с опущенными глазами, произне- сет решительные, объясняющие слова несколько не так легко, как другие, — как будто они на иностранном языке, на котором выговор затруднительный, — и поднимет глаза, и опять опустит. Я до сих пор конфужусь от этих смиренных, безмолвных молений «простите» — да у меня-то на каком же основании вы просите прощения? Поэтому я нашел вопрос: — Это было уж после моего отъезда, должно быть; по окон- чании филипповского дела, Анна Степановна? — Разумеется, нечего было спрашивать: когда я уехал, он не был женат. Филип- повским делом в городе называли это дело об азовском присут- ствии: коновод «азов» был Филиппов. — Да-с; позвольте мне сказать вам, кто такая была я. — Она выразилась словом, которое прямо обозначало ее тогдашнее занятие, но уж не поднимала глаз; видно, что я хорошо выдержал первый ее взгляд, да и название «Анна Степановна» ясно для нас обоих выражало, что я, Анна Степановна, вижу, какая вы теперь, а мало ли, что могло быть со всяким из нас? — Поэтому- то, она была теперь успокоена. — И хоть с моей стороны это было не совсем хорошо, но опять же он был почти что такой же потерянный человек, как я. Или, может быть, у меня и точно была твердая надежда на свое и на его исправление, или больше это было в чаду в этом, сама не понимала, что делала: пьешь, пьешь, и рассудок теряешь, как когда и в трезвом виде бываешь, то он в тумане остается, — или это по наглости, какую имеют в этом состоянии, то есть по чес- толюбию, чтобы говорить: я мужняя жена, — уж и не умею сказать вам, чего тут больше было, но только я ухватилась за слова, сказанные им с пьяных глаз, и стала вести его к тому, чтоб он женился на мне. Мудрено ли окрутить такого потерян- ного в безумии и в развратнейшем пьянстве человека? У него не бывает уж никакой своей воли, — как теленок, или баран. Такими судьбами я таки взяла да взяла его в руки, да и обвенчала с со- бою, — все пьяного. А у меня-то ум еще не был пропит. Я рас- суждала так: он умный человек, только страдает своею слабостью, потому что находится в обществе дурных людей. А если его взять под хороший надзор, он образумится и тогда может жить без нужды, потому что пишет бумаги очень хорошо. Сколько хлопот стоило мне достичь этого, сами можете судить; но, благодаря бога, успела я достичь своей цели. Корень всего зла его состоял 598
в пьянстве, как обыкновенно у таких людей, которые не имеют твердости в характере; и с этим злом бороться очень трудно. Сколько усердия приложила я к этому, могу сказать без по- хвальбы: достойно удивления. Главное мое средство состояло в том, чтобы вдоволь было ему вина дома; и притом, конечно, ста- раться захватывать его по всякому делу при самом получении денег. Сама поила его; говорю: видишь, нет тебе ни отказа, ни не- достатка в вине; что в трактир итти? Пей дома; спокойнее, Ели- зар Федотыч. Вот, стал он понемногу привыкать к этому. А когда это начало было положено, то и стал он приходить в порядок. Сна- чала и дома тоже пил мертвецки. Но деньги стали заводиться. Какие еще деньги? — Но, по крайней мере, не терпел холода и голода, как прежде случалось очень часто. Потом, знаете, когда я могла и обшить его как человека, стала я его стыдить и про- буждать в нем честолюбие: пей, говорю, кто тебе мешает? Но так, чтобы не срамиться перед людьми; когда пьян, то и лежи, спи. И потом же, я говорю, сам ты знаешь, Елизар Федотыч, что в пьяном виде недолго и в петлю шеею угодить: не можешь рас- суждать, какое дело можно делать, какого нельзя. Говорила ему все об этом примере, который он испытал, что сидел больше года в остроге по филипповскому делу, и едва тогда мог спастись от Сибири; и много других опасных случаев было. Я и урезонивала его этим. И он, будучи умным человеком, сам чувствовал это хорошо; только вовлекать его было кому, удерживать его было некому. А с моею поддержкою стал он таких дел избегать: ни фальшивых паспортов не стал выдавать, ни чего такого. И малу- помалу довела я его до того, что он проводил весь день в трез- вом виде, ждал вечера, чтобы пить. Тогда, батюшка, мне даже удалось определить его опять в магистрат: взяли прямо на пять целковых жалованья. И с тех пор пошло: лучше, да лучше, и на- конец, получал он до 20 целковых жалованья. Кроме того, дохода столько же. Вот как было хорошо! Сделала его человеком, и жили в достатке, и стала я даже откладывать деньги. И, таким образом, прошло восемь лет. Пить он пил: очень редкий вечер ложился не выпивши очень сильно; но без всякого гулянья; или один, или тоже с такими людьми, которые ведут себя прилично. И больше один; поэтому тихо: выпьет себе да и валится спать. А до вечеру совершенно как следует быть человеку. Господи милостивый, и то слава богу! Видя теперь его в таком положении, стала я собираться на то, о чем у меня давно была мысль. Грешная моя была жизнь; что может быть грешнее? И это меня мучило очень много. Больше всего находила я себе утеше- ние в этой моей мысли: не смела дать обещания, потому что обет богу дать — великое дело, но давно положила у себя на уме: когда исправление его будет сделано по божьему милосердию ко мне грешной, то схожу в Киев. 599
И вот, батюшка мой, на восьмой год моего исправления от грешной моей жизни понадеялась я на его постоянство и пошла в Киев. Ох, беды, беды! Проходила я больше четырех месяцев, — более полуторы тысячи верст от нас до Киева, сами знаете — там долго пробыла, все покаянию предавалась,— пришла домой через четыре месяца: ничего-то в доме нет, все пропито; и деньги, мною собранные, пропиты, их было уж до двух тысяч рублей (ассигна- циями),— и мой Елизар Федотыч опять в прежнем виде, кабац- кий житель, с азами подружился, все спустил, и из службы выгнали его: все мои труды пропали, — и вот, по моему виду могли вы заключить и заключили, как с тех пор идет моя горест- ная жизнь. Четвертый год так маюсь. Он редкий месяц не сидит в части половину месяца за азовские гибельные дела; по-родственному, нечего таить от вас: все опять пишет, и фальшивые паспорта выдает, и все, — и таскают по частям; другую половину своего времени по трактирам гуляет с азами. Бедная ты моя головушка! И потеряла я надежду опять его исправить. Истинно господь сказал: выгонишь ты беса из человека, и если человек снова откроет ему храмину души своей, то не возвратится бес один, а как наученный опытом приведет с собою помощников, семь бесов крепчайших паче себя, и будут последняя горша первых. Я стал утешать Анну Степановну надеждою на новое исправ- ление мужа. Она старалась ободриться, но сомнительно говорила «нет, батюшка мой: мои силы ослабели, и его лета старше: больше закоснелости». С тех пор я не был в Симбирске, — пока жил там, еще ме- сяца два, — виделся довольно часто с Анною Степановною, видел и ее мужа; он говорил со мною, держась за пуговицу сюр- тука, это поза великого уважения и смущения и полного согла- сия с вашими убеждениями. Но, говорю я, с тех пор я не был в Симбирске; иногда вспоминаю об Анне Степановне, думаю: каково-то идет второй ее тяжкий труд? Неужели без всякого успеха? — По всей вероятности. 22 ВИДЕЛИ ЛЬ ВЫ? Эта дама останется без фамилии; она — лицо вымышленное и невозможное. Поэтому, как же было б и давать фамилию ей? Мечта, а не человек; мечтам не нужно фамилий. Я видел ее только один раз. Не судите обо мне по моим рас- сказам. Я человек фарисейской строгости в манере держать себя. Поэтому я одну минуту, не больше, посмотрел на госпожу без 600
фамилии и сел в другой угол комнаты, к которому сидела она спиною, — я для большей безопасности моих нравов и моей ре- путации тоже сел спиною к тому углу, где она сидела, — и за- нялся разговором с мужем этой дамы. Его я видел и прежде раза два. Мы сидели у человека бессемейного. Только этим и объяс- няется то, что я мог увидеть даму, на которую не захотел смо- треть. Ее уже давно не принимали ни в одном семейном доме. Да и невозможно было принимать. Дама, виденная мною, прене- брегала всякими приличиями, не было никакой несправедливости нисколько не отделять ее от женщин, торгующих собою. Однако она не торговала собою. Между прочим, я полагаю, и потому, что не нуждалась в день- гах. Они не были богачами, но имели очень порядочное состояние. Другая причина ее бескорыстия была та, что она имела своими приятелями трактирных героев, которые сами рвут деньги из рук, готовы сорвать брошку с женщины, — и я думаю, срывали с нее не раз. По всему этому вы видите, что я не заслуживаю имени фа- рисея за то, что отошел в другой угол. Неприлично, и что еще важнее, неприятно. Вы ждете, что я готовлюсь этим рассказывать историю, оправдывающую ее; вы не ошибаетесь. Но не думайте, что рас- сказ потерял теперь интерес неизвестности. Ее оправдание очень оригинально. Между прочим и потому, что она не сумела бы сама пред- ставить его; она не знала, чем она оправдывается. Она едва ли даже знала и то, что могла бы знать; а самого главного она никак не могла знать. Начну ее оправдание описанием ее лица. Я не поверил бы, что у ней такое лицо, если бы не увидел своими глазами; советую и вам не верить справедливости моего описания, пока не увидите. Развратница, — да, она была развратница. Может ли раз- врат не иметь выражения в лице? — Не может. Взгляд стано- вится нагл, по крайней мере дерзок, — или хоть кокетлив, — или хоть лицемерен, — так ли? А я увидел молодую даму с очень скромным, совершенно обыкновенным выражением лица. Развратница, — но если так, она имеет же в себе что-нибудь особенное, — какой-нибудь недостаток характера ими хоть страст- ность темперамента; должно же быть что-нибудь, склонившее ее к разврату. — Ничего такого нет в ее лице; лицо довольно живое, не мрачное, но нет в нем даже и страстности, не только порочного выражения. Развратница,—но разврат очень быстро уничтожает свежесть лица. Не долго выдерживает его и организм, а гораздо раньше поблеклости от ослабления сил является отпечаток нравственного 601
перегара. Порок невозможен без борьбы с множеством неприят- ных мыслей. Это своего рода философия, — знание зла, — и серь- езных огорчений или одуряющего увлечения. Что-нибудь серь- езное, что-нибудь важное, во всяком случае. Ничего не бывало. Этой даме было лет 27 или больше, ее лицо сохраняло 18-летнюю свежесть; такая свежесть не может сохра- ниться на лице человека, познавшего добро или зло, она сохра- няется только, пока сохраняется спокойная веселость, тихая без- заботность о себе. Я смотрел на это лицо только одну минуту: оно было так простодушно, что не стоило долго всматриваться в него. Все, что написано на нем, написано так ясно, что прочлось с первого взгляда: «ничего любопытного не было с этою женщиною; ни о чем не думала она, ничего не испытала». Надпись очень обыкновенная; но как же она осталась на лице развратницы? Я слышал об этой женщине кое-что и кроме скандальных ее приключений; слышал очень мало, — но, взглянув теперь на ее лицо, сказал себе: «что я знаю о ней, совершенная правда, как я теперь вижу, и мне нет надобности ни всматриваться в нее, ни говорить с нею, чтобы начать говорить всем и каждому, кто будет порицать ее: «пустяки, не говорите о ней ничего дурного». Я скажу вам, что слышал о ней и чего было совершенно до- статочно для меня, когда я взглянул на ее лицо, чтобы увидеть: какая ж она виноватая? Ничего не бывало! Вот что я слышал о ней: семейство, в котором она выросла, не было очень умно; образование, которое она получила, было пусто; она вышла замуж без любви; человек, за которого она вышла, был очень глуп; она была неразвита и осталась неразвита. Она недурна собою, — подвернулся волокита, — начались поце- луи, — потом свиданья. Часто это сходит с рук благополучно, они—она и ее возлюбленный—как-то попались; вышел скандал; от нее отвернулись все, кроме дрянных женщин и волокит; че- ловеку Скучно без общества; и она живет в этом обществе. Поэтому я сказал себе: «умные, нашли кого осуждать!» — и сел в другой угол. «Но правила благородства» — да откуда они были бы в ней? «Но надобно же было ей рассуждать о последствиях» — как это хорошо рассуждать о каких-то последствиях, когда не умеешь рассуждать ни о чем. «Но должен же быть ум в человеке»—дол- жен; но мало ли чего нет такого, чему бы должно быть. — «Но должна быть воля» — и это хорошо. Итак, вы полагаете, что хорошо было бы ей быть женщиною умною и твердого ха- рактера? — и я полагаю, что хорошо бы. Я также полагаю, что не дурно было бы вам иметь миллион дохода, — имеете вы? И осуждают! 602
23 НЕВЕСТА (Из воспоминаний Г. С. С.) — Вы знаете Трумбицких? — Как же не знать? Мы друзья с Иваном Петровичем. — Пересчитайте, из кого состоит их семейство? — Иван Петрович и Марья Ивановна; двое сыновей, стар- ший Андрей и младший Семен, который учится в гимназии. — Только, больше никого? — Никого. Да что такое? — Да ничего, и не об них дело. Слушайте, чему я был сви- детель. Сижу я у Полеводина. — Ну, вот и станете рассказывать какую-нибудь небываль- щину о его рассеянности. Не верю я этим рассказам. Будто бы привозил сухарь от жены в Английский магазин. — Как, сухарь? Я не слышал этого, расскажите. Это не- давно? — Да, с неделю назад стали смеяться. Говорят, будто бы он пил кофе поутру, ломает сухарь, кладет в кофе, и только еще по- ловинку обломал, а другую держит в руке, как входит его жена и говорит: «поедешь мимо Английского магазина?» — «Да». — «Так вот 50 рублей, я осталась там должна 38 р., завези, по- жалуйста»,— и кладет на стол бумажку; а он: «хорошо», вслед ей, хотел положить бумажку в портмоне, а в руке половинка су- харя, он ее в портмоне тогда; взял бумажку, изорвал, в стакан, и скушал с прежнею половинкою сухаря, ложечкою, а с другою половинкою сухаря поехал, взошел в Английский магазин, рас- крыл портмоне, вынул оттуда и подает англичанину; тот, разу- меется, подумал, что он шутит, взял у него сухарь и улыбается;— а он: «что вы улыбаетесь?» — да взглянул и увидел, «ах, это сухарь? как же это сухарь?» — «Не знаю», отвечает англи- чанин. Вот какой вздор рассказывают. И некоторые верят. — И глупы те, которые верят? Что же вы прикажете делать мне? Верить или не верить тому, что было при мне? — Сижу я у По- леводина. Когда взошел, застал у него Трумбицкого. Через не- сколько времени Трумбицкий ушел, и мы с Полеводиным стали говорить о делах. Входит его сын. Я совершенно не знал, что между ними небольшое столкновение: сын хочет жениться на де- вушке без состояния, Полеводин упирается, и уж недели две они все спорят. Вот он и обращается ко мне, когда вошел сын: «будьте вы судьею безрассудству нынешних молодых людей», — и пошел на эту тему. Оно, если хотите, он совершенно прав; кто ж может против этого спорить, что ныне в молодых людях мало хорошей нравственности и уважения? — Я поддерживаю его, потому что справедливо, он и поплыл, как на парусах, рад, что 603
я поддерживаю его. Только, знаете ли, сын слушал, слушал это и говорит: «Все-таки, батюшка, я не понимаю, почему вы так про- тивитесь. Если б у вас была в виду другая невеста для меня, ваше упорство было бы натурально». — А он, знаете, как разгово- рился, и не мог оставить этого без возражения: «А кто тебе ска- зал, что у меня нет в виду невесты для тебя? Напротив, очень может быть». — «Да нет, — говорит сын, — ведь мы говорили не раз; и чем не нравится вам эта девушка? Где вы найдете такую умную, скромную», — знаете, начал перечислять достоинства, как всегда молодые люди влюбленные. Вот старик-то и вышел из терпения. — «Не найти такой? Как не найти? Да я тебе сейчас укажу девушку, которая в тысячу раз лучше». — «Например?» говорит сын. — «Да, — тот продолжает с азартом: — и какая де- вушка! Высокая, видная из себя, как танцует — загляденье! Глаза большие, голубые, сама белая, румяная, — чудо, а не де- вушка! И состояние отличное. Отец отдает за нею свое Тамбов- ское село, — знаешь, я думаю, более 1 000 душ, — а леса какие при этом имении! До 5000 десятин большею частью строевого; — а река-то какая! Да если тут приложить руки, построить круп- чатку, то вот тебе одна крупчатка даст верных до 30 тысяч руб- лей. И опять, родство какое: двое дядей генерал-адъютанты, — и ты, безрассудный человек, отказываешься от такой невесты! Ну, как же мне не сердиться на тебя?» — «В первый раз слышу это от вас, — говорит сын:—что за невеста? Какая?» — «Вот, из- вольте слушать, — он обращается ко мне: — утверждает, что и не слышал от меня, и не отказывался!—и вздыхает:—вот каков человек мой сынок!» — «Да что вы, батюшка? Я никогда не слы- шал от вас ни о какой невесте». — «Не слушал! Мало я говорил тебе: сватай Трумбицкого дочь!»—«Как Трумбицкого дочь?»— говорит сын с удивлением. — Ну, знаете, и я разинул рот. — «Мало я говорил о ней! И отец отдаст с удовольствием!» — «Да что вы, батюшка, шутите? Ведь у Трумбицкого нет никакой до- чери!»— «Как нет?—да вдруг:—пошел вон, бесстыдный человек! До чего довел отца своим безрассудством». Сын не стал ждать повторения, махнул рукою и ушел. Я сижу, даже я сконфузился, чувствую неловкость при такой ока- зии. Ну, и он не нашелся. Молчит. Неловко, — и даже мне жаль такой его неловкости, я опять об делах. — «Как же, — я говорю, — вы полагаете насчет мнения, которое мы получили от этого кляузника?» — знаете про то дело, — и он опять вошел в колею и стал говорить очень хорошо. Опять можно слушать с удовольствием и с пользою. Имеет превосходный взгляд. — С этим я вполне согласен. Очень хорошо понимает дела. — Да, полезный человек. — И как жаль, что имеет эту слабость. — Но, с другой стороны, и то надобно сказать: кому ж вред от этого? 601
24 ХОХОЛ5 (Рассказ Д. И. М.) Дело было к вечеру» Мужик сидел и чесал в затылке; баба пряла; сынишка их, парень лет девяти, лежал на полатях, вниз брюхом, свесил голову и посматривал по углам, а для лучшего развлечения спустил рукава рубашонки с рук и поматывал ими, качая кисти рук, тоже спущенные с полатей. В окно раздался голос: «добрые люди, пустите прохожего человека переночевать». Деревня была маленькая, глухая, без постоялых дворов. — Выговор прохожего был малорус- ский. — Милости просим; войди, добрый человек, — отозвался хо- зяин. Хохол вошел. Одет был бедно, почти нищенски. Посидели, поговорили; хохол рассказал, откуда, куда идет. Хозяйка собрала ужин. Поели. Парнишка опять отправился на полати и расположился в прежней позе. Хозяин и гость улеглись. Хозяйка прибирала остатки ужина, потом села еще не- множко попрясть. Гость, человек дорожный, усталый, как лег, так и захрапел. Хозяин еще не заснул. — Тятя, а тятя! — вдруг заговорил парнишка с полатей. — Что? — Зарежь хохла! — Что ты, чертенок! Молчать, пришибу. Парнишка замолчал. Через пять минут опять: — Тятя, а тятя, зарежь хохла! — Молчать, чертенок! Сказано тебе! Пришибу! Заснуть не даешь! — Да что это тебе вздумалось, Петинька? — сказала мать. — А вот, мамонька, как он храпит-то, у него так трепех- чется горло-то: хорошо смотреть. А как зарежешь, он весь так-то затрепехчется. — Трофимыч, ну, потешь сынка, зарежь хохла. — А ну вас совсем, спать не дают! Не отвяжешься от вас! — с неудовольствием проговорил Трофимыч, нехотя встал с лавки, взял топор и раскроил лоб хохлу. — А как затрепехтал, как затрепехтал! — вскрикнул ребенок и от радости замахал ручонками и спущенными с них рукавами рубашонки. 605
25 НЕ ВСЯКУЮ ПЯТКУ ХВАТАЙ (Рассказ поволжанина) — Нет, это, я вам скажу, совсем особая вещь, переплыть через Волгу. — Да разве переплывают? Разговор происходил в Саратове, где Волга имеет версты три в ширину. Сомневающийся проезжий был человек ученый, знал, как удивляется Европа тому, что Байрон переплыл через Дарданеллы, которые в том месте вдвое уже саратовской Волги; сообразил, что морская вода гораздо лучше речной поддержи- вает тело, так что плыть по ней в десять раз легче; что течение в Дарданеллах ничтожно (в сравнении) с волжским. — Да разве переплывают? Не может быть! — Оно точно, сударь, не легко; притом же и опасно, но как же не переплывать? переплывают. Конечно, надобно иметь силу, а главное, ловкость. И конечно, сударь, на редкость. Потому что трудно. И опасность большая. — Еще бы не опасность! — Я слышал, что если пловец слиш- ком утомляется, то с ним могут сделаться судороги, — и он идет ко дну, прежде чем успеют подплыть к нему. — Это точно, бывает; но другая опасность больше: сомы хватают. Ведь у нас какие сомы? Как есть зверь, смотреть страшно! По нескольку человек тащат, когда попадется, не могут вытащить на берег; иной гребцов измучит, пока к берегу подво- дят его: прет, как медведь, так и прет лодку; обухами глушат, только тем и справляются, а то не выволочешь его, зверя такого: чудовище, как есть. Вот они и хватают. И какие они смелые: ни шуму он не боится, ни людей. Вон весь берег в два ряда, в три ряда уставлен судами, а не редкость, что сом хватает, — и ута- щит. Не один человек так-то пропал, купавшись. Но только и им, сомам-то, не всегда это дело сходит с рук: вот, был случай, так можно сказать, было у нас довольно смеху. Вы не изволили слышать, у нас есть тоже из мещан, Бадейкин? — Нет, не слышал. — А я полагал, что могли слышать потому, что он человек известный своим дебоширством по всему городу. Кабак ли где разбит, так ли где драка была, — спроси, и Бадейкин тут был. Пьяница горький, только и вино мало действует на его натуру: у него на лбу шишка, — как бы нарост, так он и говорит: у меня, говорит, в эту шишку хмель уходит. Ну, оно и без шишки тоже, я полагаю, было бы: мужичище здоровеннейший, каких очень мало.—Чем его споить?—Господин Нефедьев, тоже шутник, позвал его к себе, сел с ним пунш пить; так что ж вы думаете, 606
сударь) Две бутылки рому в пуншах выпил, и хоть бы в одном глазе! Ничего, трезвый, как есть, не узнаете, пил ли, нет ли. — Как? Две бутылки рому? — Две бутылки. И ничего хмелю не заметно. Так вот это я начал вам говорить о сомах-то. Раз тоже купается этот Бадей- кин; а пловец он, сударь, удивительный: легок на воде. И диви бы очень тучен был, — ну так, а то нет: только в своем теле, а не толст; удивительную имеет легкость на воде. Вот, он ку- пается раз, и поплыл на руль к беляне, саженях этак в тридцати от берегу, и почти уж доплывал, — с ним тоже еще другие плыли, иные уж доплыли до беляны, другие позади его плыли, — ему оставалось не больше как сажени четыре до беляны-то, как вдруг он вскрикнет неистовым голосом: «ой», да и пропал; только, товарищи не успели опомниться от этого испуга, он уж опять показался над водою; барахтается, — так тяжело, и будто не в себе; однако плывет к беляне; .опять нырнул под воду, опять выплыл и кричит: «держите меня, братцы, выручите! Ко дну тянет что-то!» — те к нему; но уж сам доплыл в это время до беляны, ухватился за руль, вылез на него; — что же, батюшка мой? — за пятку-то ему схватился небольшой сомик, так около сажеии: вот что его тянуло ко дну! —Так схватился, что и не отцепился и вытащился из воды — не отцепился. — Что это вы говорите? Как же, одолеть сома! — Так, сударь, удивительно, что я во жизнь мою не слыхи- вал другого такого случая. Больно пятку-то прокусил: у сома в двух местах сила, как у всякой рыбы: в хвосте и в челюстях большая сила. Разнять не могли. Один сплавал на берег за то- пором; только убимши сома, могли отнять его от пятки. Так-то оно и вышел смех: «наш Бадейкин сомов ловит» — долго смеялись: как он купаться, а ему и говорят: «опять сома поймать хочешь?» — «Нет, братцы, говорит, не желаю». 26 НОВЫЕ СЦЕНЫ Господин Икс и г. N уже находятся в добром знакомстве между собою, и потому господин Икс, хотя продолжает порицать то, что дурно в поступках или словах г. N, говорит с ним без прежней суровости. Примечание: Это объяснение лишнее, потому что хорошая драма должна быть ясна сама собою, без ком- ментарий автора. 607
Сцена первая Разговаривающие: Господин Икс. Господин Эн. Икс. Послушайте, однако, Эн: я не могу одобрить этого анекдота: он выставляет нашего простолюдина зверем. Э н. Почему же «нашего»? Может быть, всякого? Икс. Пожалуй, но тем хуже. Разве простолюдин зверь? Э н. Почему же простолюдин? Икс. Пожалуй, но тем еще хуже: разве человек зверь? Э н. Почему же «человек», а не «неразвитый человек», и по- чему «зверь», а не «дитя»? Икс. Хороши дети, у которых уже у самих дети! Не гово- рите такого вздора. 27 ПИСЬМО Какой досадный человек вы! Когда я не вижу вас, мне так хотелось бы поговорить с вами о многом, важном; являетесь вы — и у меня пропадает охота. Что за радость вам разыгрывать роль пустого человека? Как иначе назвать вашу насмешливую, невероятную манеру уклонять(ся) от всякого дельного разго- вора? Но вы не так дурен, как желаеге казаться. Я уверена, что вы любите меня. Говорите ж со мною серьезно. Я хочу знать ваше мнение о всем, что важно для меня. Не обижайте хоть вы меня тем, чем оскорбляют другие: не обращайтесь со мною, как с куклою. Не забавляйте меня пустяками, не уклоняйтесь от раз- говора со мною, как с человеком. Много раз я хотела сказать вам это и ни разу не могла ска- зать: так дурен вы, когда я вижу вас. Наконец, решилась напи- сать. В вашем кабинете, я уверена, вы добр и хорош. 28 ВРЕД БЕЗРАССУДСТВА (Истинный случай) Неонилла Глебовна Арпидьева была безрассудна. При всем том, до шестидесяти лет она не понимала, что без- рассудство вредно. Но на 61-м году своей жизни пожала горькие плоды его. В ее поместье был пруд. Однажды, когда она купалась в этом пруду, вода показалась ей холодна. Что ж вздумала сде- 608
лать безрассудная Неонилла Глебовна? Приказала истопить баню, наготовить множество ушатов горячей воды и принести их в купальню. Когда это было исполнено, она пошла купаться. Приказала вылить воду в воду и, раздевшись, бросилась в эту воду. Но едва бросилась, как с криком выскочила назад: вода в купальне была горяча и больно обожгла ее. К счастью, ключница ее не потерялась при таком необыкно- венном обстоятельстве, вымазала всю ее деревянным маслом, и через два дня Неонилла Глебовна была опять здорова. Но два дня она очень страдала от обжога в пруду. Так вредно безрассудство! Подумаем теперь, — не о вреде его, потому что он ясен, — а о том, можно ли выразиться о Неонилле Глебовне, как мы вы- разились, что она «пожала горькие плоды» своего безрассудства. Кажется, вернее было бы сказать: «горячие», — потому что она обожглась, — но «плоды» ли?—и притом, уже не об этом слу- чае, а вообще о всяком: плодами называются яблоки, груши и тому подобные произведения плодовых деревьев.. Пожинают ли их? Потому, едва ли может кто-нибудь пожинать хорошие или дурные, горькие или сладкие плоды. 29 ИЗ ДОРОЖНЫХ ВОСПОМИНАНИЙ 6 (П. Н. А-ра). Мы ехали с двоюродным братом из Бузулуцкого уезда в Пе- тербург, — я учиться, он служить. Это было лет пятнадцать тому назад. Тогда еще не было пассажирских пароходов на Волге; мы были люди не богатые деньгами, — поехали на перекладных. Ему было меньше 25 лет, мне меньше 20; но и молодые бока болят от езды на перекладных. Поэтому, мы были очень рады, когда в Казани нам сказали, что оттуда до Нижнего ходят Коровинские тарантасы. Отправились в Коровинскую контору;— «Вы берете только два места? В тарантасе три места. Впрочем, не будете ждать: у нас вчера был господин, просил дать ему знать, когда будет взято два места: он возьмет третье для дамы, своей жены». Часа через два приказчик из Коровинской конторы пришел к нам в гостиницу и сказал, что «тот господин взял третье место», что к вечеру, часов в пять, мы можем выехать. Мы были очень рады. В пятом часу мы приехали в Коровинскую контору. Через несколько минут приехали пожилой господин с дамою, лет под пятьдесят, — это наша попутчица. Мы отрекомендовались друг другу, уселись в тарантас и отправились. 609
Попутчица была очень милая старушка, веселая и без пре- тензий. Мы были очень довольны ею, она нами. Рассказывающий замолчал. — Дальше, сказал я. — Вы были в Нижнем? — Был. — Так что ж мне описывать его вам? А Москву тем более нечего описывать. — Да нет, ну что ж ваша попутчица и вы? — Да вот, понятно, что приехали в Нижний; что ж тут такого особенного? — Стоило же рассказывать!
ПРИЛОЖЕНИЯ I АЛФЕРЬЕВ Первоначальная редакция Милый друг, Мы с вами шли по одной дороге, — вы споткнулись, ушиблись, я про- должал итти, гордясь тем, что цел, и отчасти совестясь того, что цел, -— не очень долго вскоре после вас и я споткнулся, и я ушибся. Не скажу, чтоб ушиб напомнил мне о вас, раньше я больше думал о вас; но он отнял у меня возможность видеться с вами, — вы лежите, и я лежу. Оба мы выздоровеем, опять пойдем своею дорогою, — одной дорогой, — покуда придем к чему- нибудь,—хоть не к тому, чего нам хочется, а хоть к чему-нибудь, опять бу- дем часто видеться, опять я буду сердить вас, опять [будете] говорить мне: «а вы работайте, работайте», — но когда возобновятся наши свидания? А мне хочется, чтоб и это время разлуки не пропало даром для нашей друж- бы, — и вот мне захотелось показать вам, как я понимаю вас, как я ценю вас. Прочтите, — скажете ли: «да, я изображен верно»: если скажете, то моя повесть будет иметь успех, — я не скрываю от вас и этой другой своей цели — расчета на успех: что скрывать, вы слишком хорошо меня знаете: дружба дружбою, нежность нежностью, а самолюбьишко и расчетец все-таки тут же, подле дружбы и нежности. — Эксплуатировал я вас, когда мы шли, хочу эксплуатировать и теперь, когда мы с вами лежим. Черты живого, очень выразительного лица, передаваемые с любовью не слепою, но горячею,— факты, рассказываемые во всей живой их рельефности, должны дать моему рассказу яркость, которой не могли б иметь бледные изобретения моей сла- бой фантазии. Я изменяю обстановку, насколько это нужно, чтоб не затроги- вать самолюбий и не раскрывать семейных тайн. Но все существенные под- робности я мог пересказывать без всякой перемены, а многие сцены, извест- ные только вам и мне, я мог прямо передавать со всею историческою точно- стью. Это запас повествовательного богатства слишком соблазнительный для рассказчика с бедным воображением. Но, эксплуатируя вас теперь, я жду, что вы и на этот раз, как раньше, скажете: «пусть эксплуатирует, это по- лезно для других и потому приятно мне». СПБ, 5 апр. 1863. 611
ФОТОГРАФИЯ Бессонов просидел у меня целый вечер. Мы провели его очень приятно, в рассуждениях о высоких материях, которые — и предметы, и рассужде- ния — мы оба очень любим. На другое утро я сидел и работал. Служанка вошла и говорит: «Бессо- нов вас спрашивает». «Что такое?»—подумал я. Мы очень хороши с Бессоновым, но не до такой степени, чтоб бывать друг у друга беспрестанно, и вчера не думали видеться раньше, как недели через полторы, две. Что ж такое особенное могло бы случиться со вчерашнего вечера?—А главное, что ж это он остался в зале и прислал сказать о себе, а не вошел прямо сам в кабинет? Это странно. Выхожу в зал. Опершись рукою на стол перед диваном, стоял незна- комый молодой человек, одетый очень изящно, — я плохой знаток мастер- ства одеваться, но даже я с первого взгляда заметил очень тонкий вкус в его совершенно простом костюме. И сам он показался мне человеком очень хорошего светского воспитания, — так свободна была его поза, совершенно простая, так грациозен поклон и шаг вперед ко мне, в ответ на мой поклон. — Извините, — сказал я, — мне назвали фамилию моего приятеля, г. Бессонова. Я отчасти сконфузился за свой гнусный бумажный татарский халат, за- капанный стеарином, прожженный сигаркою и с прорехою на сиденьи. — Служанка переврала фамилию. Сделайте одолжение, сядем. — Нет, моя фамилия действительно Бессонов, — сказал он, садясь и по- давая письмо. Я развернул— записка от Панаева. «Не найдется ли у нас в журнале ра- боты для г. Бессонова, который мне показался очень порядочным человеком (ну, Иван Иванович, вы прекрасный человек, как н я, и такой же мастер разбирать людей по первому знакомству, как я, — мы с вами уж отыски- вали десятки очень порядочных сотрудников, от которых потом чуть не ве- шались и не душились),—он хочет в отставку, чтоб заняться литературною работою». — Я посмотрю-с; поищу; может быть, найду что-нибудь для вас,— но рассчитывать на это, — может быть, но скорее нет. Он хотел встать и раскланяться. Но так как я большой мастер вести раз- говор и часто говорю совершенный вздор, ни к селу, ни к городу, то я уж и продолжал, хоть с первого разу [видел], что делаю вопрос ненужный и глупый. — Вы не родственник Илье Никитичу Бессонову, которого я ожидал найти вместо вас?— Произнося эти слова, я уж чувствовал нелепость: если б он был родственник Илье Никитичу, то, конечно, сказал бы Илье Ники- тичу, чтоб он познакомил его с Некрасовым или со мною, а не отправился б сам без рекомендации к Панаеву, который совершенно ничем не занимался в журнале. Но против моего ожидания он отвечал: — Да, я его родственник. — И в хороших отношениях? —Да. — Да ведь он очень хорошо знаком со мною и порядочно с Некрасовым. — Я знаю. Что за диво! — Почему ж вы не сказали ему, чтоб он познакомил вас со мною или с Некрасовым? — Потому что я не хотел пользоваться рекомендациею. — Почему? — Потому что не находил это удобным. Я, наконец, вразумился теперь. — Вы хотите, как пишет Панаев, выйти в отставку, чтоб заняться ли- 612
тературою: если у вас есть беллетристический талант, это недурно. Но еслм вы думаете собственно о журнальной работе, я должен вам сказать, что она обременительна и скучна. Это черная, почти машинальная работа, такая же [как] на службе. — Я это знаю и писать повестей не могу, я могу годиться только для черной журнальной работы. Но я не для того выхожу из службы, чтоб за- няться литературой, а ищу литературной работы, потому что хочу выйти в отставку. Надобно иметь средства к жизни. — Разве у вас нет независимых средств к жизни? — В настоящее время нет; и не будет. — Это дело другое; в таком случае, в таком случае, вам, конечно, должно искать журнальной работы. Но это такое неверное искание. Нужно показать особые способности, чтоб иметь ее. Если они есть, вы будете иметь; но они довольно редки. Попробуйте, есть ли они у вас, вы найдете работу,— не у нас, так в другом журнале. Но само собою, вы должны в это время оставаться на службе, чтоб не остаться без ничего, — может быть, вы и не годитесь для журнальной работы, — а если и годитесь, эти связи устанавли- ваются не так скоро, — несколько месяцев вы все-таки будете необеспечены и часто не будете иметь работы. — Я не могу сделать этого. Я через неделю должен подать в отставку. — Да? Это другое дело. У вас вышли неприятности по службе? — Нет. Но я должен выйти, потому что служба портит. Я вижу пример этого на Илье. — На Илье Никитиче? Он — испорченный человек?—сказал я с удив- лением. Я видел тогда в Илье Никитиче одного из .лучших людей, и бесспорно он был человек благородный, очень хороший гражданин. — Да. Но видите, ему 28 лет, он статский советник, он свыкся с мыслью о карьере; а он получает 3 000 р. жалованья, уж приобрел потреб- ность иметь тонкое белье и обедать в ресторане, платя за обед 11/2 рубля и иметь к столу полбутылки сотерна. Он уж не годится, потому что не может отказаться от этого. Это теперь поздно менять дорогу, потому что прихо- дится терять уже приобретенную карьеру, и перемена дороги соединена с временными лишениями, которые уж тяжелы ему. Он человек связанный. Через три года, когда мне будет 26 лет, со мною будет то же. Я хочу ос- таться человеком свободным. — Илья Никитич человек связанный и испорченный, потому что привык иметь тонкое белье? — повторил я, смотря на своего посетителя с его изящ- ным туалетом и светскими манерами. — Вы хотите сказать, что я одет лучше, чем он? Да, это моя потреб- ность, но я еще могу теперь отказаться от нее. Через два, три года будет поздно. Следовательно, он может рассчитывать на быструю карьеру? Да это и должно так быть: Бессоновы имеют связи, у них родственники выше орди- нарных генералов, влиятельные люди. — Мне кажется, что можно и не приобретать вредной привычки, если вы наперед остерегаетесь и ненавидите ее. — За это нельзя ручаться. — Извините меня, но вы представляетесь мне человеком экзальтирован- ным. — Может быть; но я сам в себе этого не вижу. — Хорошо. Вы говорите, что испортитесь через 2, 3 года, Я предлагаю вам оставаться на службе вовсе не так долго -— несколько месяцев; в течение их вы еще можете не испортиться, а избежите риска. — Есть особое обстоятельство, по которому я не [могу] этого сделать. Я чиновник особых поручений при министре внутренних дел. До сих пор мне давали мелкие дела. Теперь мне хотят поручить большую статистико-исто- рическую работу,—он назвал работу, — вы видите, что она займет много времени — полтора года или два,, важна и интересна. Вы согласны? 613
— Совершенная правда. Но что ж из этого? — Взявшись за нее, заинтересуюсь. Кроме того, и бесчестно отказать- ся от деда, за которое взялся. Вы видите, что я буду надолго обязан, и в это время из самой этой работы возникнут для меня другие такие же, — итак, я должен выйти в отставку теперь же, или становиться тем, чем стал Илья Никитич. Этот Илья Никитич! Нашел страшный пример нравственного падения! Но у меня блеснула другая мысль: ему поручают работу, предполагающую большие сведения. Ясно, что служба противна его убеждениям, кроме того, что хочет испортить его жалованьем и карьерою. — Позвольте спросить, вы где кончили курс? — В здешнем университете. — Кандидатом? -Да. — Держите экзамен на магистра. — Я сделал это. — Так поищите места профессора, это вернее журнальной работы. У вас остались связи с университетом? — С немногими из профессоров. Он назвал. — Они руководят большинством совета, их мнение принимается Щ. (тогдашний попечитель), по вашему знакомству с ними я вижу, что вы магистр юридического факультета. В нем три кафедры вакантны, выбирайте, через два месяца получите какую угодно. — Я не хочу деятельности, противной моим убеждениям. Никакая ка- федра несогласна с моими убеждениями. — Даже и кафедра? Помилуйте! — Извините, мне странно слышать от вас это. Ну, детина! Мы разговорились,— я стал подробно разбирать каждый пункт нашего предыдущего короткого объяснения, доказывал основательность своего мнения по каждой статье, экзальтированность его взгляда. Он слушал терпеливо, спокойно, возражал холодно и коротко, большею частью не оспа- ривал моих слов, не хотел делать этого, а только говорил:—«Ваш взгляд та- ков, — я не могу разделять его», — «Мой взгляд кажется вам неправиль- ным,— я остаюсь при мнении, что он верен».— Я постепенно перешел в свою манеру — подсмеиваться, шутки мои не всегда отличаются соблюдением такта, оказываются часто против моего намерения колкими, — он принимал их совершенно хладнокровно и с видом какого-то снисходительного одобре- ния, с мягкою, несколько меланхолическою улыбкою, которая не сходила с его лица, как только разговор одушевился; в его глазах светилось кроткое добродушие,— с этим взглядом, с этою улыбкою это лицо стало привлека- тельно. Так мы потолковали часа два. Он несколько раз входил в мой тон и сам подсказывал мне насмешливые обороты против себя тихим, несколько минорным тоном, в его голосе всегда [было] как будто уныние — это тогда же меня поразило — отчего это уныние, при страшной твердости и бодрости духа? — да, его общий образ мыслей печален, он все и день, и ночь скорбит как гражданин, — это было и очень забавно, и очень мило, — что это очень мило, это я оставил знать себя про себя — но что это забавно, я говорил ему, и он согласился, что это забавно, — и несколько раз смеялся над собою, то есть над впечатлением, какое он должен производить, — но оставался совер- шенно как наковальня,—крепко врыта в землю и сама имеет такой основа- тельный вес,— ни своротить, ни покачнуть ни на волос, и как по ней ни ко- лоти, она отзывается на удары, но ничуть не подается — никакого следа на ней от молотка. Уперся на своем, и баста. «Что ж из того, если другим это кажется смешно? По-моему, нет»,— вот и все. Так мы расстались. Я попро- сил его зайти дня через три, — что, может быть, я и найду какую-нибудь работу, а скорее не найду, — но, что важнее, потолковать еще, нельзя [ли] вас сбить с ваших мыслей. — «Напрасно»; и я очень хорошо видел, что со- вершенно напрасно, — «Конечно, но священный долг опытного человека не 61*
оставлять без назидания восторженного юношу», сказал я, смеясь уже над собою. — Конечно, и юноша обязан не скрываться от назиданий. Зайду. Видите, милый друг, как мало я выдумываю и изменяю, — ваша фото- графическая карточка, не правда ли) II ПРОДОЛЖЕНИЕ О БОРИСЕ ДМИТРИЧЕ ШЕСТАКОВЕ Дня через два мне случилось проходить мимо квартиры старого моего знакомого, Ильи Никитича Шестакова, — у меня было полчаса досужего времени, я зашел спросить о новом знакомце. <То, что раньше я не слышал о нем ничего от Ильи Никитича, нисколько меня не удивляло: в Петербурге бывает—по крайней мере, у меня—много таких знакомых, о которых я ровно ничего не знаю: кто, откуда, как они,— знаю только: часто бываешь хорошо знаком с человеком, не имея никакого понятия о его родных и родне.> — У вас есть родственник, Борис Дмитрич, -— почему я никогда не встречался с ним у вас да и вы ничего не говорили? — Борис? Юноша. <Я ему читаю нотации, он не любит у меня бы- вать. > Впрочем, хороший юноша. Еще не установился, неизвестно, что из него выйдет, — может быть, и хороший человек. Только экзальтирован, — я его все холожу, поэтому он не любит бывать, когда у меня кто-нибудь есть. А говорить о нем нечего, потому и не говорил. — То есть вы продолжаете обращаться с ним так, как раньше, когда ему было 16 лет, а вам 21? Натурально, что он не хочет таких отношений при ваших знакомых. —- Что, вы уж с выговором? А вы долго с ним говорили? — Весьма долго. —- Ну, как же сами с ним говорили? Я думаю, так же, как я. — И то правда. Он хочет в отставку—безрассудство, но, кажется, его [не] убедить. Ему хочется заняться журналыюю работою, — способен [он] к этому? — Если захочет. — В таком случае расскажите о нем побольше, чтоб знать, что с ним делать. Илья Никитич стал рассказывать. — Как же вам не стыдно было говорить, что нечего было вам говорить о нем, — да он так как и есть, как мне показалось, —любопытный человек,— говорил я. Точно, каждый пункт странного существа, обозначавшийся в его скром- ных словах разговора со мною, выставлялся с угловатыми украшениями в биографии, которую повествовал Илья Никитич. С тех пор, как Илья Ники- тич помнит его, он все такой и был кроткий и несколько задумчивый, будто флегматический,— с пяти лет, когда приехал в Петербург.—Например, любил шалить в детстве, много резвился, и все с соблюдением спокойствия, хлад- нокровия, не забывался ни на минуту в шалостях, а между тем переходил в играх обычные пределы детской опрометчивости, — в таком роде: тогда ему было лет 8, 9: сидел на окне в детской, которая окнами на двор, и, высовывая голову из окна, все смотрел в бок, на стену, —и смирно. Хорошо. Смотрят через минуту—нет Бори.—Боря, где ты? Сейчас ворочусь, мама- ша,—раздается смирный голос Бори внизу, через окно.—Выглядывают с тре- вогою— Боря уж близко от земли, спускается по жолобу,—а квартира в третьем этаже. Через минуту возвращается, не запыхавшись, ничего.«— Боря, да как это можно? — Да ведь я, мамаша, рассматривал, жолоб-то подле самого окна, так хорошо достать рукою.—А как сорвешься? — Я подумал, как увидел, что как же сорваться? он не толст, не тонок, хорошо обхватывать, и я сильный, ловкий.—Ну, а если проволоки между листами перегнили или тонки, и он 615
весь оторвался бы под тобою? — А вот этого я не сообразил, мамаша. Вино- ват, мамаша, не годилось этого делать. Рано стали в нем замечать, что при его мягкой послушливости почти во всем дубовое упрямство в некоторых случаях. В первый раз показал он стран- ную настойчивость лет шести, когда учился читать и читал уже очень бой- ко.— Сидит Сережа и смотрит в книгу очень прилежно; мать, проходя мимо, заглянула—книга лежит у него вверх ногами. — Что это, Боря?-— А я хочу и так уметь читать. — Вверх ногами-то? да зачем же? — Так мне вздумалось, мамаша. — И выучился читать вверх [ногами]. И все так. Что заберет себе в голову, так и делает. Сначала эти оригинальности относились все к ребяческому вздору, как уменье читать книгу вверх ногами, или как то, что, услышав ходящий повсюду анекдот о Колумбе, поставившим яйцо на длинный конец, он с месяц трудился поставить яйцо, не раздавливая, пока этот напрасный фанатизм не сменился успешным трудом над обучением скворца говорить: «Боря, выпусти меня». — «Нет, еще нельзя, не умеешь сказать, чего тебе хочется», — возражал Боря на невнятные звуки, — но когда остался доволен чистотою выговора своего воспитанника, доставил клетку на окно, покормил скворца из рук, поцеловал его головку. — «Теперь скажи, чего ты хочешь?»—«Боря, выпусти меня».—«Хорошо сказал, из- воль»,— отворил клетку, скворец ступил на окно, оглянулся, подошел снова к клетке, потерся о нее носиком, попробовал подскочить, хлопнул крыльями раз, другой, закричал еще раз: «Боря, выпусти меня», взмахнул крыльями и улетел. Боря все это время плакал и улыбался и долго смотрел из окна вслед за полетом скворца и все плакал, — в этом уж был смысл, a ему было только лет одиннадцать, — потом характер его упрямства стал яснее. Напри- мер, он стал требовать, чтобы прислуга звала его «ты, Боря», а не «вы, Борис Дмитрич», и опровергал возражения по методе в вопросах и отве- тах:— Ты скажи, Марфа, я кто, мальчик? — Мальчик. — А Петров сын Андрюша кто, мальчик или нет? Мальчик.—Ты его как зовешь? Андрюша или Андрей Петрович?—Андрюша. — Он мальчик, и я мальчик, стало быть, и я кто ж? — Боря. Мать находила это лишним, когда услы- шал отец — вовсе сердился, прислуга не слушалась, но Боря не трогался с места и не отвечал, пока [ему говорили!: «Борис Дмитрич, мамаша зовут вас», выходили сцены, наконец все устали, а он упрямствовал и так добился своего: «Боря, тебя мамаша зовут». В это время было ему лет 12, и Илья Никитич потерял его из виду лет на пять. Дмитрий Степанович, отец Бори, получил место губернатора в Сим- бирске или Тамбове или где-то в тех краях. Илья Никитич не мог сообщить мне, каким образом Боря лет через пять появился в Петербурге и поступил в университет, только предполагал, что это не обошлось без ссоры с отцом, но подробностей дела не знал, — я потом услышал их от матери Бориса Дмитрича — сам он не любил рассказывать о своих подвигах. Вылезание из окна третьего этажа по жолобу, обучение скворца словам «Боря, выпусти меня», обучение домашних словам: «Боря, поди к мамаше» — все это мало доходило до отца, но Боря подрастал, круг его мыслей и по- ступков расшиоялся, стал проникать в кабинет отца. Дмитрий Григорьич был человек совершенно честный, умный, знающий дела, занимающийся ими, человек просвещенный, —но это нисколько не ме- шало в его губернии твориться таким чудесам, каких в сказках не бывало,— почему так, все равно, да нам и нет дела до этих чудес, для нас нужен только сам Дмитрий Григорьич, и вот два-три случая из его управления. Однажды поутру стал останавливаться народ v ворот ограды Рождественской церкви. —Что такое останавливается народ! Подошел полицейский, пошел в часть, донес, приехал пристав, посмотрел, поскакал доложить полициймей- стеру, полициймейстер поскакал и доложил губернатору: «Узнать, кто»,— сказал губернатор. Полициймейстер поскакал, протопоп говорит: «Я ни- чего не знаю; кто и как — не знаю». Тогда полициймейстер поскакал узнавать из источника. Какой же это источник, что, с кем и от кого отпра- вился узназать полициймейстер и что это за происшествие, наделавшее 616
такой тревоги полициймейстеру? — Происшествие было такое, что поутру увидели у церковных ворот привезенный ночью колокол пудов в 40, 50 ве- сом, а к ушам привязана записка: «Сей колокол жертвуется Рождествен- ской церкви неизвестным дателем для душевного спасения». Колокол но- венький, с иголочки. Духовенство церкви перекрестилось с усердием: «Слава богу! уж мы давно прихожанам говорили, что полиелейный коло- кол у нас треснул, да прихожане-то у нас не усердны к церкви божией, — а вот господь и послал со стороны милость свою». Пошли доложить архиерею — то же позторил архиерей, велел отслужить молебен за неизвестного дателя и тащить колокол на колокольню. Тем дело и кончилось со стороны доброго дателя и духовной власти. Но когда полициймейстер доложил об этом губернатору, губернатор вздумал спросить: «Кто добрый датель?» Какое ему было дело до этого? Никакого. Так» вздумал. Духовенство не знало доброго дателя, но на колоколе есть по обык- новению надпись, на каком заводе отлит: «отлит сей колокол, весом в 47 пудов и 15 фунтов, на заводе купца Рыбалкина»,— да хоть бы и не было этой надписи, так все равно, можно было знать, что это дело не миновало рук купца Рыбалкина, другого колокольного завода нет на 300 верст кругом. Вот полициймейстер и поскакал к купцу Рыбалкину. Купец Рыбалкин говорит: «Точно, колокол с моего завода. Мой приказ- чик и отвез нынешней ночью к церкви».—Кто добрый датель?—Не могу сказать, потому что запретил — для бога жертвовал, не для челове- ческой славы, — когда доброе дело получает славу человеческую, перед богом не имеет заслуги. — «Так и не скажете?» — Поклялся то держать в тайне. — Так и его превосходительству доложить? — Так и его пре- восходительству доложи. — Является полициймейстер к губернатору: так и так, ваше превосходительство, не сказывает. — Не сказывает? — Не сказывает. — Привезите ко мне самому. — Опять поскакал полициймейстер к купцу Рыбалкину, привез его к губер- натору. — Иван Федосеич, кто добрый датель? — Не могу сказать, ваше пре- восходительство, побожился не говорить.—Не сказываешь, Иван Федосеич?— Не могу. — В полицию. — Полипиймейстер вздохнул — он был приятель с Иваном Федосеичем — и повез Ивана Федосеича. Сидит Иван Федосеич в полиции, под секретом, никого к нему не допускают, семейство сходит с ума, Иван Федосеич, 60-летний старик, дрожит в холодной камере, потом уго- рает, когда затопили, чтоб не замерз. В полицию на другой день является полициймейстер: «Скажите, Иван Федосеич, губернатор больно очень гне- вается на вашу непокорность». — Не могу. — Не можете?—Не могу. — Полициймейстер вздохнул больше преж- него и повез Ивана Федосеича в острог. Сидит Иван Федосеич в остроге 4—5 недель, в конце пятой недели получается из Петербурга предписание: «Купца первой гильдии [Рыбалкина] выпустить и предоставить ему право жаловаться на незаконное заключение». Предписание [было] получено оттого, что архиерей послал донесение, — благо, что архиерей почел себя прикосновенным к делу. — Будете жаловаться, Иван Федосеич? — Как же мне жаловаться? У меня подряды, постройки, пожалуйся—разорят. — Да как же, Иван Федосеич, ведь он вас изобидел? — Сильно изобидел, правда. — Такое почетное лицо в городском обществе, ведь вы, можно сказать, у нас один из первых купцов.'—Правда ваша.—Как же не жа- ловаться-то?— [Я] вам сказал, как мне нельзя жаловаться-то. — Стало быть, и это дело сошло с рук Дмитрию. Григорьичу, а можег быть и оно тоже еще не показывает в Дмитрии Григорьиче ничего особенного? Вот другое уж показывает. Вдруг однажды поутру, часов в 10, являются по всем улицам благо- словенного губернского города и полицейские солдаты, и пожарные солдаты, и испившиеся пьяные, которые были забраны вчера, с крестами мелом на спинах, чтоб не убежали, и вообще мещане, без крестов, — значит, наня- тые или выставленные на натуральную повинность, которые не убегут, 617
целая орда на каждой улице, и у каждого ордынца в руках ведро и ма- зилка.— Что такое? — Ордынцы — каждый отряд по своей улице, по два, по три, — что такое? «Начинай», — раздается команда старшего ордынца»— мазилки в ведра, и пошли писать желтой водяной вохрой все некрашеные заборы и деревянные домы. Владельцы домов подымают вопль, особенно сосновых домиков, новеньких, хорошеньких — новенькая сосна-то так белеет, лоснится на солнце, мило смотреть, — и через два часа уж нет, уж все замазано гадкою, мерзкою желтою глиняною размазнею, от которой после первого дождя останется гнусный, грязный вид,—и точно, так и остался весь город замазан грязью. — А вы будьте благодарны, дурачье, — пояс- няют начальники ордынцев, — даром вам обходится, на городской счет. А может быть, и из этого еще не видно ничего особенного в Дмитрии Григорьиче?—Может быть.—Ну, так вот еще,—только это уж не один случай, а раз пять-шесть повторялся, пока не нужно стало повторять: «Нельзя, ваше превосходительство, — говорит правитель или старший секретарь прав- ления,— закон говорит противное».-—Какой закон, укажите. — Правитель канцелярии или старший секретарь берет с этажерки том Свода законов, раскрывает, указывает статью. — Это закон? — Закон, — отвечает тот. — Он мешает? — Мешает, ваше превосходительство. — Дмитрий Григорьич вы- двигает ящик стола, бросает туда том Свода законов, задвигает ящик: — Где закон, укажите. — Правитель канцелярии или старший секретарь мол- чит.— Ступайте и пишите, как велю. — Тот идет и пишет, и это выдвига- ние и задвигание ящика сходит с рук. Впрочем, оно повторялось немного раз, пяток, и только сначала, а потом стало ненужно: и без того уж писали, как следовало по мнению Дмитрия Григорьича. Или, может быть, и в этом нет ничего особенного? Так уж в этом есть особенное. Но вот об этом уж наверное нельзя сказать, что тут не было ничего особенного и потому это не сошло с рук Дмитрию Григорьичу. — Тоже все однажды нашли на улице убитого старика, — эка важность, подумаешь, — каждый месяц бывала не одна такая находка, — но вот подите, почему-то на этот раз город вздумал удивиться, и пошли толки: «климовцы, кли- мовцы, это климовцы его убили». В городе была, видите ли, вера, будто завелись в нем климовцы, новая секта, у которой вера в том, что надобно забивать до смерти жен, для своего и их душевного спасения, и это на основании слов: «кто погубит свою душу, тот спасет ее», — а душа это кто ж, [если] не жена? следовательно, кто убьет жену, тот спасет свою душу — и женину тож, потому что она невинная мученица. Существует ли такая секта или нет — разумеется, неизвестно, — а скорее что нет, да и наверное нет; точно, многие мужья в этом городе, как и во всяком городе, забивали до смерти своих жен, но без всякого сектантства, не потому, чтоб думали этим спасти свою душу, а потому, что рука у них была тяжелая,— и не по иностранным словам: «кто погубит...», а по родной нашей пого- ворке: «жену люблю как душу, трясу как грушу». И опять же если и были климовцы, то ведь сами же горожане говорили, что по климовской секте следует забивать жен, а старик какая же жена? — Вздор, — сказал Дмит- рий Григорьич: —никаких климовцев нет, я это узнавал, и старик убит про- сто в драке. — Поискали убийцу по кабакам, не нашли, похоронили ста- рика, и тем покончил дело Дмитрий Григорьич.—Но в городе рос и рос вопль: «климовцы! климовцы! губернатор покрывает климовцев! климовцы всех нас станут убивать!» — словом, до того взбудоражились, что пошел слух по всему русскому царству. Приехала комиссия, подняла дело. Дмитрий Григорьич урезонивал ее, что климовцы, если б они и были на свете, никак не могли убить старика. Комиссия заговорила: «губернатор мешает делу; прикрывает климовцев. Первое следствие произведено мест- ного полициею с послаблением». Правитель канцелярии говорил Дмитрию Григорьичу: «не мешайте, пусть делают, что хотят, а то вам плохо бу- дет». — «Не попущу преследовать невинных людей, которые ни в чем не виноваты», — говорил Дмитрий Григорьич и продолжал обуздывать комис- сию. Она уехала, не открывши ничего, — приехала другая, важнее, кото- 613
рую уже не мог обуздывать Дмитрий Григорьич, — насажали полон острог людей, нет места сажать более, наняли большой дом, и его насажали пол- ный, наняли другой дом, — и тот набили битком. Дмитрий Григорьич не мог мешать, но продолжал урезонивать комиссию на словах. Правитель канцелярии продолжал говорить свое» Дмитрий Григорьич продолжал де- лать свое. «Пусть будет мне плохо, а молчать не хочу при таком безобра- зии»,— и точно, через несколько времени пришла ему отставка, почетная, перемещение в Петербург на место без дела, классом выше губернатор- ского, с сохранением оклада, он сказал: «не хочу», взял чистую отставку и уехал в свою деревушку, — он имел душ 200. Половина острога и два дома три года стояли набитые народом по стариковскому климовскому делу, потом стали понемногу опорожняться, — иных выпускали, иных ссыла- ли, наконец через 4 года совсем опорожнились дома; человек десягка два было сослано. Еще года через два пьяный мужик проговорился, что это он убил старика, без всякого климовства, а шли они вместе из кабака, пьяные, пору- гались, старик его хватил по уху, и он хватил старика по голове топором, который на грех имел за поясом. И этого мужика сослали, разумеется. — Да, из этого случая видно, — сказал я Илье Никитичу, рассказы- вавшему мне эти анекдоты, — что Дмитрий Григорьич был не только чело- век с норовом, а тоже и с характером. Так вот половина характера в его сыне от него, а другая не от матери ли? мать какого характера? видно, кроткая и рассудительная женщина? -Да. — Так другая половина характера от нее! — Экий умница! Как догадлив! — сказал Илья Никитич и поцеловал меня в маковку: точно, мать кроткая, тихая женщина. <Какой вы психо- лог! Должно быть, что другая половина характера от нее.> Я махнул рукою на себя, как имею привычку делать, когда получаю или заслуживаю такую похвалу. Да что, такие ли истины я открываю в разговорах! Раз я сказал, что у Гоголя был великий талант, в другой раз — что Коперникова система была очень важным шагом вперед для астрономии, в третий раз — что пища имеет влияние на здоровье, — такие мысли я изрекаю очень часто, мои приятели, слыша их, пожимают пле- чами, иногда целуют меня в маковку с похвалою, люди малознакомые спрашивают топотом: «что это? что это? еще не так стар, чтоб впадать в детство». Приятели со вздохом отвечают им: «да, он рассеян, это только оттого, что рассеян», но малознакомые не принимают этого извинения, покачивают головою. Но за эти же вещи, попадающиеся в моих статьях» я заслужил имя софиста, недобросовестного парадоксиста и человека с ужасным образом мыслей и мало ли еще какого нехорошего человека. Вот как различна судьба одних и тех же слов в разговоре и в печати. Оно точно, не требовалось Ньютоновской сообразительности, чтоб по- нять, что у такого мужа жена была кроткая и тихая, — каков был ее характер от природы, все равно, хоть бы родилась графинею Зрини, она все равно стала бы через несколько лет замужества ниже травы, тише воды. Но муж снисходил в ином к ее болезненности, благодаря этому со- гласился взять с собою Борю в провинцию, не отдав его в корпус или в училище Правоведения, как хотел. Через год по приезде в провинцию Боря стал просить, чтоб его отдали в гимназию, потому что учиться с то- варищами веселее, чем одному; отец не согласился на это, а стал говорить, что через год, через два все-таки надобно отправить его в корпус. Боря приготовился к отпору. Он учился хорошо, но когда начались сборы, он сказал, что посылать его нельзя — он не выдержит экзамена. Как так не выдержу — экзамен легкий. — Никак не выдержу. — Не выдержишь в тре- тий общий класс, поступишь во второй. — Ни в какой класс не вы- держу. — Как так? — Да так. — И пояснил, как. Через час мать сказала ему что-то по-французски. — Я не понимаю, мамаша, скажите по-русски, я позабыл. И все позабыл — и географию позабыл, когда на другой день стал учить географию, и грамматику позабыл, готовился даже забыть 619
уменье читать. Отец раза два вбивал в него память чубуком, — не вбил, только притупил. После третьего раза Боря сказал: вы видите, палаша, побои мне не помогают, а только одно мученье, так вы не мучьте меня, или я уйду. — Куда?—Куда-нибудь. — Дмитрий Григорьич побил его по- больнее и запер, сказавши: «выпущу, когда попросится». День первый прошел, день второй прошел, Боря не просил, чтоб его выпустили; про- шло две недели — то же. — Отец увидел, что дело доходит до слишком большой глупости, да и мать просила; отец сказал: «ступай, выпусти».— «Пойдем, Боря, папаша простил». — Боря поблагодарил мамашу и сказал: «вы не огорчайтесь, о чем я вас попрошу». — О чем?—Оставьте меня тут еще на неделю? <В меня, сказал с гордостью отец-> Отец развел ру- ками. «Пусть сидит». Боря еще просидел неделю. Но после того отец уж не пробовал запирать его. Через несколько столкновений, в которых Боря держал себя таким же образом, отпустил в университет, чему не поверил бы, если бы ему было сказано это года за три. Из отношений Бориса к отцу стоит рассказать еще о двух приездах его в деревню. Понятно, что Дмитрий Григорьич, очень тяжелый в семействе, не был особенно цере- монен ни с прислугою, ни с мужиками, на резиденцию к которым уда- лился через два года после отъезда сына в университет. Когда сын при- ехал в деревню на следующее лето, он в первый день приезда просидел за столом смирно, только поглядывал на отца, ругавшего неуклюжую прислугу, на другой день сказал, что обедать будет один <потому что брань за столом тяжела>. — Почему? — спросила мать. — Если батюшке угодно, я ему скажу, это относится к нему. — Отец позвал его, пошли объяснения, тянулись неделю, две, Борис Дмитрич уехал без успеха. Через месяц возвратился, и отец в остальное время сдерживался за обе- дом и вообще сильно стеснялся при нем. <Не дрался и не производил отеческих наказаний.> На следующее лето произошла сцена очень стран- ная. Отец по приезде сына держал себя смирно, но Борису Дмитричу уж казалось это мало. Он раза два заговаривал, что у кого мягкий характер, тот способнее управлять нашими мужиками, которые из расположения де- лают больше, чем из страха, и что они любят его мать. Отец слушал и хмурился. Через несколько дней Борис съездил в соседний губернский город, воротился и опять завел тот же разговор. Дмитрий Григорьич опять нахмурился, но разговор шел общий <без всяких применений к делу> и поэтому достаточно было хмуриться. Дня через два сели пить чай. Отец налил себе сливок. — Позвольте, батюшка, — сказал Борис Дмитрич и взял стакан.<—Что это, Боря? — Пойдемте со мною. — Вышли на крыльцо. Борис Дмитрич кликнул собаку и дал ей выпить чай со слив- ками.— Теперь пойдемте назад. Я полагаю, что этот чай не годится для вас. — Отец задумался. Сын пошел к нему в кабинет после чаю, и гово- рили, ничего. Через час сказал: — А что, папенька, в самом деле, по- шлите-ко спросить, что с нею. — Позвали слугу, он справился и сказал, что с собакою корчи, должно быть издыхает.—«Скажите, Василий, Малаше (служанке, которая заведывала чайным прибором), чтоб она внимательнее мыла чашки, в них иногда бывает сор, бог знает какой, может быть вред- ный, мыши у вас везде бегают, а вы их кормите мышьяком, они его могут затащить везде. И вообще, Василий, скажите экономке и повару, чтоб они бросили этот мышьяк, с ним опасно. Пусть держат хороших кошек, это гораздо лучше».—Дмитрий Григорьич сидел бледный. — Видите, папенька, какой мог быть случай. — Это действительно была страшная сцена. Я услы- шал ее от матери Бориса Дмитрича, не знаю, не преувеличена ли она ее робким воображением и любовью к мужу. Должно быть, на самом деле было что-нибудь менее страшное, но я не решился спросить Бориса Дмит- рича, как было по правде, и не жалею, что не спросил. Но — по крайней мере по рассказу матери — Дмитрий Григорьич, помолчавши несколько ми- нут по уходе слуги, заговорил прямо. На следующее лето он хотел было итти дальше — облегчить положение матери, которую мучил своими капризами муж, но ничего не мог сделать, 620
потому что мать слишком любила мужа и сама ежеминутно поддавалась ему. — Но понятно, что Константин Григорьич бросил всякую мысль вме- шиваться в сыновние дела. По окончании курса Борис Константинович брал от своих еще с пол- тора года деньги на свое содержание, небольшие деньги, потому что при своем не очень большом поместьи отец, хотя жил очень скромно, но все- таки любил играть роль и делал иногда обеды с вином из Петербурга, да Борис Дмитрич и не хотел брать много, ему довольно было 500 р. в год. Выдержав экзамен на магистра и поступив на службу, он, разумеется, отказался от всякого пособия от родных. <3ачем и какими судьбами воплощенное упрямство любило одеваться изящно? Я этого никогда не мог понять, и если б изображал выдуманное лицо, никак не захотел бы соединить эти два качества, не имеющие ника- кого родства между собою!> Вот каков был характерец моего нового знакомого: смирный, кроткий, задумчивый, будто печальный, будто холодный, все обдумывающий вперед, на всякие замечания отвечающий: «я знаю», все делающий по зрелом раз- мышлении, но воплощенный упрямец, какого только видел свет, ко всему этому — с какой стати — присоединяющий очень большую заинтересован- ность своим туалетом, пристрастие изящно одеваться. Дня через три, четыре мне случилось дело к профессору*** — назову его хоть Ивановым, чтоб назвать как-нибудь, — одному из тех, о кото- рых упоминал мой новый знакомец как о своем знакомом. Я застал все семейство Ивановых за завтраком, и мы тут же начали толковать с Ива- новым о деле, занимавшем нас. Завтрак кончился, и мы перешли в каби- нет хозяина, г-жа Иванова перешла вместе с нами, потому что дело инте- ресовало и ее, женщину умную и образованную. Через четверть часа слуга доложил — не ему, а именно ей: приехал Борис Константинович.— Сырнев? спросил я. — Да, — отвечала она, встала и, обратившись к мужу, сказала: «Скажи ему, что я сейчас буду готова». Мой новый приятель вошел. — «Жена сейчас будет готова», сказал [Иванов]. Она через минуту возвратилась. — «Поедем, Борис Константинович», — и они скрылись. Мы продолжали говорить с Ивановым, читали, сличали, справлялись,— дело, о котором мы рассуждали, было очень важно, и мы были так глупы, что сильно интересовались его тогдашним ходом — впрочем, я, в похвалу себе, должен сказать, что это помешательство у меня очень скоро про- шло, — так скоро, что я не поверил бы, что был заражен им несколько времени, если б не осталась памятником тому целая огромная статья, на- чинающаяся глупым восторгом. Иванов, человек более честный и потому еще более забавный, чем я, кажется, до сих пор думает, что мы не были глупы тогда, — но все равно, глупьг мы были или нет, что видели важ- ность в ходе важного дела, мы видели важность в его тогдашнем ходе, лезли из кожи вон помочь его ходу,—пресмешно! — и два часа этих заня- тий им пролетели как одна минута. Дверь кабинета отворилась, и вошла m-me Иванова в сопровождении своего кавалера. У нее в руках была связка, очевидно происходящая из Гостиного двора, у него — другая, явно того же происхождения. — «По- смотри, что мы накупили для Зиночки»,;—сказала m-me Иванова мужу. Связка развязалась, явился кусок материи — из объяснений я понял, что это бареж, — другой кусок—кисея, которую назвали как-то особенно, <третий кусок тряпка что-то вроде тюля> потом пошли платочки, рукав- чики и всякое добро в этом роде, предназначенное для Зиночки, очень милой девочки лет двенадцати, — теперь уж почти взрослой девушки, и славной девушки. Что такое? Если б он хотел занять кафедру, было б натурально, что прислуживался хозяйке для дружбы с хозяином, но — это была бы ни- зость, это непохоже на человека, который не захотел знакомиться со мною через родственника, моего приятеля, — а кроме того, ведь он же и не хо- тел искать кафедры, хоть ему уж и предлагали, -— что ж это такое? Едет 621
из Коломны в Б. Конюшенную, чтоб отправиться с дамою, уже немоло- дою, в Гостиный двор, провести там полтора часа, закупая там наряды для 12-летней девочки, — возвращаться, чтоб рассматривать эти наряды, — и точно рассматривал, показывал, объяснял, m-me скажет о какой-нибудь статье покупки два слова, а мой новый знакомец двадцать слов, профес- сорствует по части цвета, рисунка барежа и кисеи, — голос тихий и лицо задумчиво, но и по лицу и по голосу видно и слышно, что скорбящий гражданин наслаждается, и m-me Иванова, видимо, признает его автори- тет по этой части и выражает ему благодарность за совет, — и Иванов слу- шает равнодушно, как будто это так и следует молодому магистру юриди- ческого факультета равняться с сидельцами лавок Погребова, Рябова, Янсена, Иооста сведениями по части барежей. Меня разбирал смех. — А. И-на (назову ее хоть так) — спросил я m-me Иванову, — давно monsieur Алферьев произведен вами в dame d'atours вашего двора? — Да, я ему очень благодарна, он никогда не тяготится помочь мне своими советами, — отвечала она без малейшей насмешки. <Только он одно имеет дурное: его не вытащить из магазина.> — Monsieur Сырнев, простите, — А. И-на, — и вам нескучно это? — Нет, отчего же скучно, когда у меня есть вкус и анание? Это до- ставляет мне большое удовольствие. Началось объяснение, и я узнал, — вещь, уж не удивительная после того, что видел,—узнал, что мой скорбящий гражданин находится в отно- шениях модистки-советчицы не к одной Лизавете Семеновне, а ко всем дамам и девицам, с которыми знаком, утром ездит с ними в Гостиный двор и по магазинам, вечером целые часы и часы рассуждает с барынями и барышнями о их нарядах,—да ведь не то, что говорит любезности по поводу нарядов, — какое!—говорит серьезно, будто сам барышня, о том, ка- кой покрой лучше, какой цвет идет к лицу, какая прическа изящнее; поль- зуется и наслаждается и очень гордится своим авторитетом в этом деле. — Борис Константинович, да вы бы издавали модный журнал, — ска- зал я ему в насмешку как-го раз, когда мы побольше познакомились с ним, — сказал в насмешку ему, и вздохнул, вспомнив то время, когда я был сотрудником одного модного журнала и лаже писал в нем несколько раз обозрение мод, при таком феноменальном отсутствии всякого понятия о них, которое сделало бы честь любому трапписту, — о, какое стесненное было это время, когда следовало бы веселиться, пользоваться молодостью, — не мне, я тогда уж не был молод, — нет, не мне... а было нельзя — грустно было видеть это, быть причиною этого... «у, да ничего: еще будет время, возна- градится. — Впрочем, что ж я все сбиваюсь на свои дела. — Борис Констан- тинович, да вы бы издавали модный журнал, — сказал я ему в насмешку. — Я думаю об этом, — отвечал он очень солидно: — вы смеетесь над этим, но вы тут совершенно неправы. Моды, наряды — это очень хорошо и очень важно. Плюшкин не по одному халату, а отчасти — даже и от очень боль- шой части — и в душе, я привык с глубоким пренебрежением смотреть не то что на такую крайность, какую видел в Борисе Константиновиче, а даже на самое умеренное развитие изящных наклонностей и светской грациоз- ности в мужчине. Женщина — наша игрушка: игрушка должна быть на- рядна, это ее право, это ее утешение, она должна заниматься этим; это источник ее бедной, жалкой возможности выбиваться из нашего порабо- щения, — это для нее дело серьезное, вопрос об ограждении своей лич- ности, о приобретении какого-нибудь наслаждения жизнью. Но в муж- чине мысль об изяществе своей личности казалась мне признаком пошлой пустоты. А в Борисе Константиновиче я видел такую дикость, которой и постигать не мог. — Заниматься своим изяществом — это в мужчине наклонность, положим, пустая, глупая, но все-таки понятная. Но он идет в тысячу раз дальше: быть руководителем дам в выборе нарядов, про- водить в этом занятии целые часы, утешаться этим — такая странность совершенно нелепа. 622
И точно, я долго не мог понять возможности соединения в одном Человеке несоответствующих качеств и стремлений, какие видел в Борисе Константиновиче. Очень долго я не был в состоянии характеризовать его в своих мыслях иначе, как словами «нелепый человек». Что за уморительный человек!—Положим, еще заниматься соб- ственным изяществом — расположение может быть забавное, может быть глупое в серьезном человеке, когда очень развито, но все-таки понятное, — но быть руководителем дам в выборе нарядов, шляться с ними по магази- нам — это что-то просто дикое. И точно, дикое. Если б я изображал выдуманное лицо, мне никак не пришло б в голову придумать соединить, и [ие хватило бы] таланта, чтоб представить соединимой эту вторую черту к существенным его каче- ствам,— вовсе нет в ней никакого родства с ними, но чем более я узнавал его, тем менее видел эту любовь к изящному костюму в нем — не отдель- ная <а только часть общего> черта, а что во всем в жизни проявляется у него <общая тенденция> сильная наклонность, соответствующая этой черте, — изящество, изящество во всем. В каких комнатах приходилось ему жить, это будет скоро рассказано, в плохих, даже очень: но он украшал эту свою жалкую комнату очень изящною статуэткою, изображающею Рашель, пережившею все его остальное движимое имущество, — мы смеялись сквозь тоску» перед разлукою с ним, перечитывая список ве- щей, которые он брал о собою в дорогу. Это был особый случай: дорога была очень дальняя, и ему по некоторым обстоятельствам неудобно было самому заняться покупкою вещей, он поручил это Илье Никитичу, и я зашел — всего, всех вещей на очень, очень дальнюю дорогу он хотел иметь только на 50 или 60 рублей, — а в это время у него были деньги, но он скупился, и справедливо, обрезывал свои надобности до последней возмож- ности»— я качал головою, перечитывая слишком скромный список, и гово- рил: — Илья Никитич, купите еще несколько пар теплых чулок, фланеле- вую рубашку, и т. п.-—я набирал много таких принадлежностей, пропу- щенных в списке — ведь это же необходимо. — Хуже вас я знаю, что это необходимо? — отвечал Илья Никитич, — да ведь он не возьмет, бро- сит. — Правда, — сказал я. Зато те немногие вещи, которые он хотел иметь, он описывал в подробности, чтоб купили именно такого сорта, и на другой день я залюбовался на них: ручку для стальных перьев он предпи- сывал купить резную из красного коралла, в виде оленьего рога, почтовую бумагу — соломенного оттенка, стальные перья — непременно в зеленой гуттаперчевой тисненной коробочке, портфель — непременно в английском магазине, с замочком известного вида, замочком совершенно особенным: в середине четырехугольной пластинки лежачее колесцо с зубчиками, оно повертывается — и портфель заперт, если хотите запереть еще плотнее, оно повертывается другим манером и тогда снимается с четырехугольной пластинки и кладется в карман, — на том месте, где оно было, на пластинке вырезаны какие-то арабески, — очень, очень мило, мне раньше не случалось видеть таких замочков — но очень хорошо. Коротко говоря, половина вещиц казалась взятою со стола светской девушки, другая половина — из кабинета светского капризника. Но верх совершенства составлял портфель. Борис Дмитрич велел купить его непременно в Английском магазине и очень отчетливо обозначил длинную его характе- ристику. Все было изящно до крайности, и каждая вещь была такого сорта, что стоила вдвое дороже просто хорошей такой же вещи, — но всего этого изя- щества было на 50—60 рублей. Если б мне, ходящему в Плюшкинском халате, привелось — что никак не приведется — отправиться в такую до- рогу, мне все-таки понадобилось бы вещей рублей на 150. — Он брал с собою несколько книг, в том числе Шекспира, — Илья Никитич нашел очень красивое издание, в английском переплете. Борис Дмитрич, не рас- считывавший на такую удачу, восхитился ею, и долго не мог отвязаться Илья Никитич от его похвал ва Шекспира. 623
Мне ие приходилось слышать, как ом говорит по-французски, потому что все дванадесять языков бегут моего присутствия, по моей совершенной неспособности понимать слова, произносимые на каком бы то ни было языке, кроме русского. Но Борис Дмитрии говорил мне о том, что будет писать по-французски для европейской публики. Из этого я заключил, что он очень хорошо владел французским языком. Что ж такого? получил хо- рошее светское воспитание. Что ж вы думаете? он озадачил меня, когда, наконец, принес мне главу из романа, который он писал по-французски. Читаю — и постепенно разеваю рот—едва ли найдется во Франции де- сять писателей, которые так свободно и энергически владели бы своим языком: сжатость, сила, легкость изумительные, решительно первоклассный французский писатель по слогу. Как это он умудрился? Оказалось, что это его величайшая амбиция — совершенство во французском языке, и он бог знает сколько упражнялся в этом. «Это очень изящный язык и составляет мою страсть», — объяснял он. Захожу я к нему однажды — он сидит и рассматривает коллекцию модных картинок — и хоть бы мужских, а то женских. —- «Что это вы, Борис Дмитрич?» — «Это очень занимательно для меня», — и что же по- том открылось, когда мне случилось бывать вместе с ним в обществе? он по целым часам рассуждал с барышнями и дамами об их нарядах, да ведь не то, что говорил любезности по поводу нарядов, — нет, какое! говорит серьезно, как будто сам барышня, о том, какой покрой лучше, какой цвет лучше, — прислушиваешься — да, он авторитет по этой части, с ним сове- туются, он приглашается «поедемте со мною в магазин выбирать», его даже просят, полагаясь исключительно на его выбор: «Вы мне завтра ку- пите шляпку, Борис Дмитрич». — «Борис Дмитрич, да как же это?» — говорю я. — «Что ж такого? я очень люблю это и знаю в этом толк». — Он чрезвычайно гордился тем, что знаток в дамских нарядах и модах. — «Борис Дмитрич, да вы бы издавали модный журнал», — говорил я ему в насмешку, говорил в насмешку ему, а сам вздохнул, вспомнив то время, когда я был сотрудником одного модного журнала и писал несколько раз обозрение мод <не зная ни тогда, ни теперь, какая разница между ки- сеею и блондою и кружевами>, при таком феноменальном отсутствии вся- кого понятия о них, которое сделало бы честь любому трапписту, — о, какое тяжелое было то время, когда следовало б веселиться, пользоваться молодостью—не мне <у меня не было молодости, или у меня всегда будет молодость, хоть до 100 лет доживу, все буду такой же, как в 20 лет, надеюсь, иначе не хочется жить, иначе бесчестно жигь>—я тогда уж не был молод, — нет, не мне, а было нельзя, нельзя,—как болело сердце, когда видел это, когда был причиною этого! Ну, да ничего, еще есть время, вознаградится, но что ж я все сбиваюсь на себя, — Борис Дмитрич, да вы б издавали модный журнал! —Я думал об этом,— отвечал он серьезно: — вы смеетесь над этим, но вы не правы, это очень хорошо и очень важно. Плюшкин не по одному халату, а отчасти — даже от очень большой ча- сти— и по душе большой циник, пренебрегающий всякой вещью хорошего сорта <кроме писчей бумаги, которую люблю хорошую>, не умеющий ни стать, ни поклониться и в глубине души гордец, я привык с глубоким пре- небрежением смотреть не то что на такую крайность, какую видел в Борисе Дмитриче, а даже и на умеренное развитие изящных наклонностей и свет- ской грациозности, — по крайней мере, в мужчине, — женщина наша игруш- ка, игрушка должна быть нарядна, это ее право, это се утешение, это ис- точник ее бедной, жалкой возможности выбиться из нашего порабощения, это для нее дело серьезное, это вопрос об ограждении своей личности, о приобретении какого-[нибудь] наслаждения жизнью, — но в мужчине это, по моему мнению, было признаком пустоты. Но Борис Дмитрич заставил меня признавать законность своих модных и светских наклонностей, меня, дикие взгляды которого заставляли иногда моих собеседников прятать под стол руки только потому, что на руках были, как принято у порядочных людей, <при визитах> перчатки. 624
Я уверен, что величайшим из его личных прискорбий было о том, что он не красавец, он даже не мог называться видным мужчиною, —. росту ниже среднего, худощав, костлявый, с угловатыми чертами лица, с светлорусыми волосами форменно русского оттенка, с серыми глазами, тоже форменно рус- ского цвета, он не имел в своей наружности ничего замечательного. Разу- меется, кроме этих форменных примет, написанных на 90 русских паспортах из любой сотни, можно б характеризовать его вид более дробными черта- ми,— но для моей цели это было бы уж слишком: и без того я описываю слишком близко, — но из фактов его характера и жизни только те, кто знал его, только общие наши друзья узнают — чью биографию, — а подробно изображать значило б прописать его настоящее имя полными буквами для слишком многих, которым вовсе не нужно знать это. Кто не друг, тому какое ж дело до фамилии? тому нужно только знать, что вот какие люди бывают на свете, — и даже на русском свете, — и что вот один из этих людей жил вот как, поступал вот как и ушибся, как будет мною описано, — это интересно <а как его зовут, и того, с кем я раз...> Если в его характере были еще какие-нибудь стороны, может быть и более замечательные, чем страсть к изяществу и знание большого толку в дамских нарядах, то пусть они высказываются сами по мере того, как пой- дет рассказ, а в первое время моего знакомства с ним главный вопрос опре- делился именно этим изяществом при решительном намерении покинуть службу «чтоб не испортиться». Жил он очень скромно, и одевался очень скромно, но изящно; и изящество, и скромность, все это стоит денег, кроме того обзаводился изящными вещицами, — поэтому не было у него ровно ничего денег в запасе. Впрочем и без слабости к изяществу трудно ж было бы составить ему капиталец в 23 года, когда он до определения [на] службу не хотел брать от отца более 500 р. в год, а определившись на службу, от- казался и от этого пособия. Спрашивалось теперь: чем же он будет жить, бросивши службу, пока найдет себе литературную ли или другую работу? Наличность его кассы могла продлить его земную жизнь на две, на три не- дели, не более. А что затем? Если б я мог найти ему работу, тогда отлично. Но я одарен таким свойством, что никогда не умел отыскивать работы для хороших сотрудников,—. уменье распорядиться! Я представлял ему этот ре- зон, он увидел, что от меня ему ждать нечего, согласился, что нет у него никаких других надежд скоро открыть себе новый источник доходов, — но в отставку все-таки вышел, как сказал, через несколько дней после того, как мы с ним познакомились. Несколько месяцев провел он в очень стесненных обстоятельствах — продавал вещи—но много ли можно получить за туалетные вещицы? стал продавать одежду, продал часть белья, жил, отказывая себе во всем, сотни рублей достало месяца на три, на четыре, удалось ему поместить где-то статью, за нее получил рублей 30 — опять хватило на месяц, потом и нет ни- чего, сильно нуждался. Наконец, стали улыбаться две перспективы: одна не- дурная и довольно верная, а другая очень хорошая, но слишком неверная. Русское общество пароходства и торговли имело тогда агентов по крайней мере вдвое больше, чем все остальные торговые и пароходные общества це- лого света, и особенно много что-то на Востоке, и вот кто-то из имеющих влияние на это общество сказал Илье Никитичу, что, может быть, достанет его родственнику место агента общества в Бейруте или Смирне. Борис Кон- стантинович приходил в идиллическое восхищение от этой надежды. Светлое небо Востока, роскошная полутропическая растительность, синее море, — он беспрестанно повторял стихи, неизвестно мне откуда взятые, но показавшиеся мне действительно милыми: В благовонной древесной тени, Созерцая, как солнце пурпурное Погружается в море лазурное, Убаюканный ласковым пением Средиземной волны... — 625
я буду сидеть и мечтать, ходить и мечтать, лежать н мечтать,—прибавлял он, прочитав эти стихи своим мелодическим тихим голосом, — да, он давно мечтал о юге, он все толковал, что отправится на южный берег Крыма или в Закавказье, а теперь берег Палестины или Малой Азии — какое же срав- нение! восторг, восторг! — Мы с Ильею Никитичем, конечно, отчасти со- чувствовали и стихам о пурпурном солнце, полосами золотящем лазурное море, но считали еще более приятным обстоятельством то, что за мечты под благовонною древесною тенью у этого моря благородное общество дает 4 000 р. в год. Борис Константинович одобрял и эту карманную сторону перспективы, но пленялся собственно мечтательною частью ее. Но она была неверна, слишком неверна, мы перешли от сомнения к полному безверию в нее, — а Борис Константинович все еще мечтал и из-за этого ожидания, не слушая наших настояний, медлил согласием на другую, не мечтательную, но все-таки хорошую вещь, шедшую к нему в руки: уроки географии, ста- тистики и еще чего-то в заведении спекулянта, готовившего мальчиков и юношей к выдерживанью вступительного экзамена во всякие учебные за- ведения, от корпуса до университета. Плата за урок была хорошая, 2 р. в час, уроков много, до 15 часов в неделю, так что годовой бюджет образо- вался [б] слишком, в 1 000 рублей. «Берите, он не может долго ухаживать за вами, ему нельзя ждать, он же вам говорит, что принужден будет просить другого, берите скорее», — твердили мы. Но Борис Константино- вич] после продажи зимнего пальто—это было в начале весны—занимался продажею своего фрака и пил чай с хлебом, изредка обедая, а уроков не брал, все носясь мыслями в Бейруте и в Смирне. Два-три месяца прошло, слухи о Бейруте и Смирне совершенно затихли, и должно быть, очередь до- ходила до галстуков, пурпурное солнце и лазурное море, наконец, задерну- лись туманом даже от глаз Бориса Константиновича, он отправился к спекулянту и взял уроки. — Экий вы счастливец, Борис Константинович, — сказал я, когда он объявил мне об этом: всякий другой нашел бы уроки уже отданными, — удивительно, — за безрассудных счастье! Похвалив его за благоразумие, которое он, наконец, оказал, я не вытерпел к стал под- смеиваться над ним: «Какая ж в вас последовательность, Борис Константи- нович? Не хотите читать лекций в университете, потому что не можете чи- тать сообразно с вашими убеждениями, а преподавать Географию Ободов- ского и Статистику Горлова беретесь, — верно, эти книги совершенно со- ответствуют вашим убеждениям?» <У меня всегда такая манера: когда нельзя или поздно подсмеиваться, я всегда начинаю подсмеиваться, раньше я остерегался говорить это, думая, что Борис Константинович не станет ли в самом деле на такую точку зрения, а теперь было безопасно: Борис Константинович не отказался и всегда подсмеиваться над тем, что я одоб- ряю, когда дело уж сделано, и насмешки.>—Раньше я боялся высказывать такой взгляд, — пожалуй, в самом деле брякнет: «Да, это бесчестно, и я не сделаю этого», — но теперь он взялся, значит, обдумал, и уж нельзя сбить его с толку. — И точно, он остановил меня с самым серьезным видом. — На поверхностный взгляд это может казаться непоследователь- ностью. Но это совершенно различные вещи: вступая на кафедру, я обя- зываюсь излагать науку, как я ее понимаю, не так ли? — Так. — А здесь что я обязываюсь делать? приготовлять к экзамену. Я не берусь сообщать моего взгляда, от меня требуют только сообщения изве- стного количества фактов. Там, я если берусь за дело, я должен развивать в человеке человека, здесь я только обязан приготовить мальчика или юношу к экзамену, то есть к исполнению известной формальности, в ко- торой, впрочем, нет ничего дурного, исполнение которой полезно для него. Поймите, что это две вещи совершенно различные и что, находя невозмож- ность исполнять одну, я могу исполнять другую. — Понимаю, — сказал я. Да и к чему спорить? Пожалуй, он был и прав. Вот это долго меня за- трудняло: почему всегда приходится говорить ему: «оно, пожалуй, и так, 626
если хотите, вы правы» — и в то же время хохотать над ним,— почему нет возможности ни оспорить его, ни чувствовать, что он рассуждает дельно. Но потом я увидел отчего это: он возводит всякий свой личный вопрос к общим принципам, против которых никто не спорит, и с этой высоты тя- нет логическую нитку до своего уголка, чего никто из рассудительных лю- дей не делает, он серьезно принимает за норму действий то, что <по моему глубокому убеждению> для всех нас игра слов. Кто станет спорить о том, что надобно поступать добросовестно? Борис Константинович и хватит вам в ответ эту истину, вы по оплошности скажете: «да, я с этим согласен», а он из этого и выведет такую штуку, что ему нельзя оставаться на службе или искать места профессора, — и вывод правилен, — вот почему видишь, что результат нелеп, смеешься, а опровергнуть не можешь. Итак, надобно было согласиться, что Борис Константинович поступает совершенно основательно в том, что берет на себя скучное и в сущности глупое дело, приготовление мальчиков к экзамену, — дело, которое не хуже его может исполнить всякий встречный грамотный юноша, и находит про- тивным своей совести браться за дело очень полезное и важное, на кото- рое очень мало вполне способных людей и к которому он способен, как слишком немногие из этого малого числа. Но только что порешился этот вопрос с такою основательностью, как вышла новая история. Недели через полторы после этого основательного разрешения вопроса человек очень влиятельный в Русском обществе приехал к Илье Никитичу и сказал, что место агента — готово, устроено, пусть Борис Константинович собирается в Бейрут. Илья Никитич отправился сообщить ему это прият- ное известие. Лицо Бориса Константиновича отуманилось и он глубоко вздохнул. — Что ты, Боринька? — Как это жаль, как это жаль! — в прискорбии повторял Борис Кон- стантинович. — Чего жаль? — Того, что это место погибло. — Как погибло? Он объяснил Илье Никитичу, как оно погибло, и мне потом повторил тот же аргумент, с тем же прискорбием. Он, видите ли, дал слово содержа- телю пансиона, принял на себя обязательства и не может взять его назад. — Да послушай, Борис, ведь он ничего не потеряет от твоего отказа, ведь на эти уроки можно найти хоть десять человек, которые будут отлично давать их, ведь ты не то что сделаешь отказом от своего обязательства вред приготовляемым тобою или затруднение содержателю пансиона, ведь этого ничего не будет, а напротив, окажешь услугу кому-нибудь из своих друзей, очень достойному человеку, нуждающемуся в уроках, передав ему эти уроки, которые довольно выгодны. Так ли? — Конечно, так; но вы смотрите только на одну сторону дела, на ча- стные обстоятельства, а тут есть более важное соображение, общий прин- цип; дано слово; принято обязательство; можно ли отступиться от него из- за личной выгоды? я говорю: нельзя; потому что данное слово должно быть соблюдаемо независимо от того, выгодно ли или нет соблюдение его, иначе исчезает всякая обязательность условий, договоров, подрывается основание связей между людьми... Илья Никитич не дослушал» рассердился, махнул рукою, выругал Бо- риса Константиновича и ушел. <Когда мне случилось видеться с Ильею Никитичем через несколько дней и я услышал от него эту штуку, то уж и я не мог переварить эту историю, эту выходку Бориса Константиновича, хоть вообще любил его, и не почувствовал возможности защищать и дока- зывать пред Ильею Никитичем основательность решения Бориса Констан- тиновича по своей методической привычке. Оспаривая намерения Бориса Константиновича в разговорах с ним, я обыкновенно защищал их, когда го- ворил без него с Ильею Никитичем, — у меня уж такая привычка подсмеи- ваться в глаза, говорить за глаза не то, что в глаза. Но тут и я спасовал: 627
это уж действительно походило на мономанию, которую и за глаза нельзя защищать. > После того очень долго Борис Константинович читал стихи о пурпур- ном солнце и лазурном море совершенно печальным тоном, со вздохами,— видно было, что жертва, принесенная им для его мономании, на этот раз была очень тяжела для него. <Илья Никитич очень долго досадовал на него, да и я тоже, хоть и не так долго, и, по моему мнению, в этом случае был совершенно прав.> Вот таким образом Борис Константинович устроил свои дела: по смешной фантазии бросил службу, которая обещала ему очень хорошую карьеру и на которой он был бы полезен; по фантазии, еще более смешной, не захотел вступить на другую дорогу, тоже недурную в материальном отношении, дорогу самую чистую, благородную, на которой он был бы — уж мало сказать: полезен, должно сказать: чрезвычайно по- лезен; довольно надолго подверг себя тяжелой нужде; теперь, наконец, имел порядочное пропитание, но без всякой перспективы чего-нибудь снос- ного в будущем. Если такой человек, как Илья Никитич, уже выходил из терпения, глядя на него, то в мнении других своих прежних знакомых и родственни- ков он совершенно уронил себя. У него было хорошее положение в обще- стве, у него были прекрасные надежды в будущем, он был прекрасный мо- лодой человек, которого всякое почтенное семейство с радостью видело у себя в доме, который был принимаем за недурного жениха даже в семей- ствах почти аристократических, — ему угодно было обратиться в человека ничтожного, на которого все благоразумные люди смотрят с чувством пре- зрительного сострадания к его помешательству и подозрительного отвраще- ния к его дурным правилам. И я не скажу, чтоб его родные и знакомые были неправы. <Я сам чувствовал к нему нечто подобное тому, что они, хоть и понимал. > Безрас- судство и безрассудство — иначе нельзя было назвать того, что сочинил [он] над собою. Я полюбил его, потому что это безрассудство происходило из благородных мотивов; я уважал его, потому что видел в нем и твердость воли, и силу ума, и возвышенность стремлений; но — но—но все-таки и я смотрел на него с состраданием, как на человека болезненно экзальтирован- ного до нелепости. Подобно Илье Никитичу, я предсказывал ему, что он со своими благородными мыслями, чистыми намерениями, великолепными усилиями будет делать только вредную себе и другим и смешную путаницу во всем, к чему будет прикасаться. Илья Никитич говорил это серьезно и сурово, с гневом любви, я — весело и шутливо, с пустым балагурством; он принимал и назидания Ильи Никитича, и мою иронию с одинаково снисхо- дительно-спокойною, несколько грустною улыбкою <она еще яснее его слов говорила «ам то, что с ясностью говорили нам и его слова: по мне, вы между плохими людьми может быть и сами плохие люди; но вы мне жалки с вашим пошлым благоразумием, и, конечно, я... Так прошло с полгода. Борис Константинович перестал, наконец, вздыхать, читать стихи о пурпур- ном солнце и лазурном море, рана, полученная им от потери места в Малой Азии, зажила>, которая показывала его непреклонность еще яснее, чем его слова, а и слова его были достаточны ясны: «Я смешон вам, — говорил он, — но почем знать? может быть, вы жалки мне. У вас нет преданности истине. Вы не хуже меня знаете ее, вы убеждены в ней, но вы не хотите применить ее к жизни. Я хочу и буду действовать по убеждениям и вну- шать их другим», говорил он своим тихим голосом, с холодностью, которая всего больше пугала нас. Не было никакого сомнения, что он настроит много бед, и не себе одному, потому что, как все фанатики, он любил впу- тываться в чужие дела <давать советы, принимать на себя содействие, из советника становиться помощником, из помощника — руководителем, из ру- ководителя—повелителем и решителем>, не оставаться зрителем, а стано- виться советником, не оставаться советником, а становиться действующим лицом. Само собою, что наши ожидания не замедлили оправдаться — еще бы не оправдаться! 628
Прошло с полгода после того, как я познакомился с Борисом Констан- тиновичем, месяца три после того, как [он] потерял Малую Азию. Эта рана уж зажила в его душе; я уж не слышал от него стихов о пурпурном солнце и лазурном море, с глубокими вздохами; а своим новым положением в свете, то есть потерею всякого положения в обществе, он был очень дово- лен. Однажды я зашел к нему с очень приятным известием, что отыскал ему литературную работу: один из моих знакомых вздумал издать перевод «Истории Греции» Грота; половину перевода он рассчитывал сделать сам и спросил у меня, не имею ли я знающего челоёека для перевода другой по- ловины. Я рекомендовал Бориса Константиновича, мой знакомый поручил мне переговорить с ним. — «Один том я берусь перевести, — сказал он,— больше не ручаюсь». Почему же? «Я предвижу в моей жизни приближение катастрофы, — очень счастливой, но изменяющей весь характер моей жиз- ни».— Можно спросить, что такое?—сказал я. — Нет, это тайна, — отве- чал он. Недели через две я застал Бориса Константиновича запечатывающим очень толстое письмо. — «В этом письме катастрофа, на которую я намекал вам»,-—сказал он. — Можно узнать, в чем она состоит? — Еще нет. Завтра все будет решено, и тогда будет видно всем, — прибавил он с пафосом и торжественным довольством,—состояние, которого он никогда не обнару- живал: видно было, что дело слишком важно для него, если он не мог хоть на минуту не дать высказаться некоторому волнению. Я стал говорить о деле, по которому зашел, — переводе Грота, он плохо слушал и отвечал и, прощаясь, сказал: «как счастлив тот, кто встретил и полюбил женщину с высокою душою!» — Конечно, — шутя отвечал я, — очень счастлив, — при двух, условиях: если он и сам человек с высокою душою и если женщина с высокою душою тоже полюбит его. — Это разумеется само собою, — серь- езно отвечал он. — И еще третье условие: если v этих любящих людей с высокими душами есть деньги, — дополнил я. — Он улыбнулся с снисходи- тельным состраданием. — Ясно: возвышенная любовь с безденежьем,—по- думал я, затворяя дверь: несчастный, загубит судьбу какой-то женщины и, вероятно, порядочной. Глупость и горе. — И я покачал головою. Через неделю я узнал все. Точно, была глупость и вышла из нее беда,— впрочем, не совсем такая, как я предполагал. Большая часть знакомых стала холодно смотреть на Бориса Константи- новича, когда он устроил свою карьеру по своим воззрениям, и почти все родные вознегодовали на него, а он, конечно, перестал бывать у презревших я вознегодовавших. Но было одно семейство, занимавшее средину между знакомыми и родными, в котором он не заметил ни негодования, ни прене- брежения, которое, напротив, стало даже будто больше прежнего поддер- живать его. Уж и по одному тому, что слишком сократилось число других его посещений, он стал довольно часто бывать в этом доме, где встречали его с приветливостью, даже с уважением. Эти полу-родственники, полу-просто знакомые были вот в каком род- стве с ним. Сестра Ильи Никитича, то есть двоюродная сестра Бориса Константиновича, была за полковником Бессоновым, этот Бессонов служил в провинции, а брат его Андрей Федорыч и жена Андрея Федорыча Сера- фима Антоновна жили в Петербурге, и вот они-то остались в хороших от- ношениях к Борису Константиновичу одни из родных, если могли назы- ваться родными; в строгом смысле слова — не могли: брат человека, жена- того на двоюродной сестре, уж седьмая вода на киселе; но все-таки Борис Константинович и Андрей Федорыч говорили друг другу «ты» по-родствен- ному, а Серафима Антоновна называла Бориса Константиновича кузеном. То, что они остались дружны с Борисом Константиновичем, уж много говорит в их пользу. И точно: Андрей Федорыч очень ценил Бориса Кон- стантиновича, потому что умел ценить всякого и умел видеть, какую пользу может извлечь из каждого. Ему было лет под тридцать, он не имел ни 629
блестящих способностей, ни особой учености, но все-таки был, а еще более считался, одним из ученых людей в своем министерстве и очень дельным составителем всяких ученых, административных и законодательных записок и проектов по своему ведомству. На этой репутации, не совершенно неза- служенной, и была основана успешность его карьеры. Тогда он ждал себе действительного статского советника, — теперь уж получил и, без сомнения, поднимается довольно высоко по должностям. Есть люди, которые с ум- ственными своими способностями умеют распоряжаться, как отличный хо- зяин небольшого поместья с своим поместьем: средства невелики, но ничто у него не лежит даром, ничто не пропадает, — и смотрите, он получает больше дохода, чем другой с поместья вдвое, втрое большего. Так Андрей Федорыч поступал и со своими знаниями, — все, что ему было известно, шло у него в дело. <Вы, может быть, прочли всего Шекспира, не один [раз] всего Жорж Занда и все-таки не понимаете, какое употребление можно сделать из всего, наверное не сделали никакой пользы службе, — Андрей Федорыч прочел только один роман «Жак» — и нашел в нем, что есть французы, которые осуждают Наполеона I за страсть к войнам, не ослепля- лись его победами, — и два раза поместил этот очень верный взгляд в офи- циальные записки, очень уместно, так что посмотрите, что из этого вышло: он писал какой-то проект правил для ярмарок после сотни исторических книг по статистике, когда ему случилось прочитать двух-трех экономистов, он стал очень хорошо вводить высшие экономические соображения во вся- кий вопрос, — например, записка о ярмарках: тут кстати было у него и та- кое соображение: «при настоящем тарифе нельзя ожидать сильного влияния иностранной промышленности на развитие ярмарок в наших внутренних и восточных губерниях; но так как правительство наше расположено по мере возможности приближаться к системе свободной торговли, то без всякого сомнения в будущем, при лучшем устройстве путей сообщения...»> А впрочем, Андрей Федорыч был человек честный и неглупый и по- нимал в делах, — все в том смысле, в каком на безрыбьи рак рыба,—один из тех людей, которые на вершок выше глупых и бесчестных людей и имеют право отзываться о глупых людях с презрением, называть бесчестных лю- дей бесчестными, но которые сами плоховаты и пошловаты, если судить строго,—чего вовсе не следует делать. И наружность у него была такая: росту несколько ниже среднего, с красивыми, тонкими чертами лица, воло- сами ни белокурыми, ни темными, довольно жиденькими, но совершенно удовлетворительными <совершенно приличный и благовоспитанный>, с мягкими манерами. Как умел он пользоваться своими талантами и знания- ми, так он пользовался и всем, между прочим и знакомыми. Он любнл за- водить знакомства и не манкировал ни перед одним знакомым, потому что из каждого извлекал что-нибудь пригодное для себя, — так он нашел по- лезную сторону даже и в Борисе Константиновиче, из которого, кажется, нельзя было бы извлечь никакой служебной пользы. И когда я увидел это, то подивился, как же мне не пришло в голову, что в этом отношении Бо- рис Константинович действительно пригоден для него. Служебное значение Андрея Федорыча основывалось на том, что он человек умный и ученый. Поэтому он старался входить в круг умных и ученых людей, — у него бы- вали некоторые профессора, кое-какие литераторы, кое-какие артисты, -— это много помогало его карьере. А Борис Константинович был очень при- годен, чтоб составить компанию им, он был в этом отношении для Андрея Федорыча то же, что хороший повар для людей, основывающих свою карь- еру на гастрономических наклонностях. При Борисе Константиновиче не могло быть пробелов в серьезном разговоре, резкие парадоксы и давали темы для ученых бесед, и оживляли их. <Но нельзя требовать — и Андрей Федорыч, как человек умный, не требовал, чтоб человек нужный, полезный нам служил бы только нашим ору- дием. Борис Константинович давал темы и живость литературной и ученой компании собиравшихся, но предпочитал ей женское общество.> Борис Константинович стал очень хорошим краеугольным камнем уче- 630
ной и литературной компании, собиравшейся у Андрея Федорыча. Борис Константинович очень хорошо исполнял полезное назначение, из-за кото- рого дорожил им Андрей Федорыч, но, потолковав с нею полчаса, час, ухо- дил от нее из кабинета в гостиную, к дамам. <Женское общество было его любимым обществом.> Андрей Федорыч не жаловался на это, потому что странных и резких мнений, высказанных Борисом Константиновичем в какие-нибудь полчаса, довольно было для живого и непрерывного тече- ния разговора в кабинете в весь остальной вечер. Андрей Федорыч, как человек умный, знал, что нельзя же требовать от человека, чтоб он только служил нам, и не мешал ему отдаваться его наклонностям. А женское общество было любимым обществом Бориса Константиновича. Раньше, когда он бывал во многих светских домах, Серафиме Антоновне доставалось мало вечеров проводить с ним, и он не занимал ее. Теперь, когда исчезли другие знакомства, она <стала и ее сестра, девушка, стала!> стала первым другом Бориса Константиновича, и скоро дружба перешла в любовь. <Как возникла в Борисе Константиновиче эта любовь, как шла она до того времени, когда дело приблизилось к ката- строфе их отношений, историю этой любви я нашел в бумагах самого Бориса Константиновича. Через несколько времени по отъезде Бориса Константиновича из Петербурга, его бумаги были переданы Илье Никитичу, и мы с Ильею Никитичем пересматривали их вместе, а от Ильи Никитича перешли в мои руки. Борис Константинович несколько раз начинал вести дневник, когда его жизнь приобретала в его глазах особый интересе Через несколько времени по отъезде Бориса Константиновича из Петербурга его бумаги были переданы Илье Никитичу, Илья Никитич отдал их мне, я нашел между ними несколько тетрадей дневника, — Борис Кон- стантинович начинал вести его несколько раз, когда его жизнь приобретала особый интерес в его глазах, <и я беру несколько отрывков из той части,> и половина одной тетради заключает историю его любви к Сера- фиме Антоновне. Беру из этой тетради несколько страниц. «Я обращал слишком мало внимания на мою кузину С. Ч. Она жен- щина замечательного характера. Я убедился в этом ныне. Я нашел у них незнакомую даму и спросил у Лизы, кто она. Лиза отвечала: «это Ефре- мова, институтская подруга сестры». — Почему я раньше не видел ее у кузины? — Раньше они не бывали друг у друга, теперь возобновили зна- комство. — Почему же они не бывали друг у друга три года? и почему ж теперь они возобновили знакомство? — Я не знаю, какая-нибудь случай- ность,— сказала Лиза и переменила разговор. Мне показалось, что она знает, но не считает себя вправе сказать, и это заинтересовало меня. Я по- шел к Андоею Федорычу и спросил его, кто такая это Ефремова. — «А ты не слышал?—сказал он:—романическая история, которая наделала шуму с месяц тому назад, — влюбилась в негодяя, который, подкутивши у Луи, стал хвалиться связью с нею, — конечно, от нее все отвернулись. Серафиме стало жаль ее, и она, как видно, захотела сделать, что может, чтоб развлечь и утешить ее. Мне, признаюсь, это не совсем нравится; но ты знаешь мое правило: жена не ребенок, ее нельзя водить на помочах, — да я и сам защитник эманципации женщин. <Какое мне дело?> Я говорил ей, но она сказала, что считает это своею обязанностью, — я не стал противоре- чить. Конечно, это даже и благородно, если хочешь». Еще бы не благородно! Осел! — Почти весь вечер я просидел, по обыкновению, с дамами. Баро- несса Линденфельс мне не понравилась, несмотря на свое несчастие. Я не могу иметь выгодного мнения об уме женщины, которая при голубых лен- тах на платье надевает зеленые перчатки. Но кузина хорошо пользуется моими наставлениями: она была одета как нельзя проще и со вкусом. Впро- чем, у нее от природы много вкуса. — Я не мог бы так часто и долго сидеть с Линденфельс, — сказал я кузине. — Как вам не скучно с нею? Она пустая женщина. — Почему вы знаете, что мне с нею не скучно? — отвечала она. — Но — договаривайте, 631
кузина. — Мне нечего договаривать, — сказала она. Но когда я уж совер- шенно забыл о Линденфельс, кузина сказала: «У вас грубое сердце, Борис». Я понял. — Вы напоминаете мне о Линденфельс?—Ей было, кажется, неприятно, что я угадал. Но она сделала над собой усилие и ска- зала:— Неужели, Борис, непростительно поскучать, для того, чтоб под- держать и утешить? — Не непростительно, кузина, а напротив, прекрасно. Но слишком добродетельно. А я, вы знаете, не люблю добродетели. Если б тут было хоть небольшое самолюбие, кузина, все-таки было бы лучше. Но чистая добродетель — это так скучно. — Почему ж вы знаете, что тут нет самолюбия? Вы такой скептик, Борис, что можете открыть его. Она все-таки баронесса Линденфельс, а я не более, как Чекмазова. Эта исто- рия забудется, она опять будет в обществе, которое выше доступного мне, — может быть, у меня есть расчет на это! Я несколько смутился. Как она умна! Вчера я едва заметно выска- зал это подозрение, и она поняла намек.—Вы слишком добродетельны и слишком злы, как все слишком добродетельные, кузина. — Да, Борис, мне было больно слышать вчера ваши слова: «Линденфельс как бы то ни было все-таки Линдельфельс». Точно, я только это и сказал вчера. Кто другой понял бы эти слова, сказанные мною вскользь. Она очень умна. — Мы так давно знакомы, Борис; в последнее время мы так часто видимся, так много времени про- водим вместе, и вы все-таки так мало знаете меня. Это горько. — Да, я был несправедлив к ней. После опять был такой разговор. Но мы с Серафимой были уж слишком безжалостны к Лизе, стали порицать ее за то, что она пренебре- гает искусством одеваться, — чуть не довели ее до слез. Нет, это неспра- ведливо. Если она становится серьезнее, если она много читает, как ка- жется, — это не мешает ей оставаться очень милою девушкою и любить наряды, без любви к которым женщина не женщина, да и мужчина — пень, а не мужчина. Я показал бы своего нового знакомца в стеариновом халате тем, которые вооружаются против изящества в мужчине». Я несколько поморщился, читая эти строки, ясно относящиеся ко мне, но <как верный историк,> считаю малодушием выпустить их. <Наверно есть еще у него, попадаются еще кое-какие размышления обо мне. Я решаюсь попросить его из любви к человечеству поехать со мною к Левицкому в его обычном костюме и виде, это было бы хорошо, потом гравировать это с надписью...> «Когда я вошел, кузина скоро встала и ушла. Через четверть часа она возвратилась, и ей случилось взять меня за руку — я удивился. — Кузина, отчего у вас. такие холодные [руки1?— Это ничего, я умывалась.— Вы умы- вались? — Да, чтоб освежить лицо. — Я посмотрел ей в лицо. Она скон- фузилась.— Кузина, вы хотели скрыть, что у вас заплаканы глаза. Но следы остались. — У меня? Заплаканы глаза? Но вы с ума сошли, Борис. Мы так счастливы с Андре. Меня нельзя обмануть. Да и может ли Андрей Федорыч составить счастье такой женщины! Она много, много выше его. Он пошл. Она должна чувствовать это. Через час я сидел у них. Он был не в духе и как-то вовсе некстати сказал пошлость о женщинах и женах — «это игрушки, на которые приятно смотреть, но с которыми неприятно жить. Я совершенно разделяю мнение коммунистов, отвергающих брак. Жениться — это глупость». — Пошляк, неизлечимый пошляк. И хорошее понятие имеет о коммунистах, отвергаю- щих брак. Тебе, глупое животное, не понять, что такое коммунизм и что говорят коммунисты. Они говорят, что ты осел и варвар, вот что они говорят». «Борис, забудьте то, что я вчера говорила вам. Забудьте, забудьте, умоляю вас. С. Ч.». Эта записка, вложенная между листами дневника, на самом деле не имела такого эротического, романического значения, какое можно бы пред- 632
положить по ее восклицательному характеру. Слова, которые просила за- быть Серафима Антоновна, были вовсе не признанием в любви к Борису Константиновичу, а только признанием, что она много страдает от мужа <человека прозаического, Борис Константинович вынудил, ее нельзя было винить в том, что она высказалась, — Борис Константинович видел ее глаза заплаканными, видел мужа сердитым и вынудил у нее признание в том, что было для него ясно и без ее признания. Скрывать было уж нечего>. Более поразительным образом обнаружилось, что в ней пробуди- лось мучение <сердца> совести, и стремительно бросается ласкаться к мужу, целует его, садится к нему на колени, — то есть «пойми же, Борис, что я ищу в объятиях мужа спасения от преступной страсти к тебе» и вместе с тем: «видишь ли, как очаровательна я в моих ласках — почувствуй это, тиран моего сердца» — вообще в ее кокетстве был довольно крупный пересол. Борис Константинович принимал все за чистую монету: и ангель- ские свойства, и томные взгляды, и ее страдания от пошлости мужа, и воспалялся. — За догадкою Бориса Константиновича после ее мытья рук, что она страдает от мужа, за ее кротким отрицанием этого явного стра- дания, разумеется, последовало признание, что действительно она стра- дает, но что, впрочем, Андрей не виноват, что их натуры слишком раз- личны, стремления слишком противоположны, — и дня через четыре Борис Константинович уже получил записку, на которой я остановился в цити- рованьи его дневника. <Эта записка была> Я видел его запечатываю- щим роковое письмо, это было недели через три после получения записки, приказывающей ему забыть ее слова. Конечно, приказание забыть привело вынуждение у нее полнейшего признания — сначала в невыносимости ее положения, потом в бессилии бороться с чувствами, которые она хотела изгнать из своего сердца, — какое это чувство, к кому оно«— Серафима Антоновна почла неудобным высказать с первого же разговора, —- надобно было, чтоб эта тайна была вырвана у нее после нескольких приступов, — но Борис Константинович не стал ждать формального объяснения — к чему оно, когда они понимают друг друга? разве он не видит, что она разде- ляет его чувство? — И вот на другое утро в мою комнату вошел Илья Никитич с сердитым <и насмешливым> видом. Конечно, Борис Константинович не мог забыть ее признания, забыть которое она просила его, он почувствовал еще более участия к ней, — ка- жется, что он уж и раньше успел влюбиться в нее — по крайней мере так надобно думать по отрывку из его дневника, который я привел, — объясне- ния следовали за объяснениями, и дело скоро стало получать серьез- ный вид. Около того времени, как из симпатического слушателя Борис Констан- тинович стал обращаться в человека, говорящего Серафиме Антоновне о своей любви, я познакомился с Чекмазовым. Это случилось так, что Андрей Федорыч встретил меня у Ильи Никитича, узнал, что я литератор, и при- гласил к себе в пятницу, сказавши, что у него по пятницам собираются ученые и литераторы. Я по обыкновению не сумел отказаться, по обыкно- вению посовестился не быть, сказавши, что буду, и знакомство началось. Мне оно не было интересно. Ровно ничего не зная об отношениях, я чело- век не слишком наблюдательный, да и бывал у Чекмазовых изредка, сидел почти постоянно в кабинете, дам и молодых людей, составляющих нх обще- ство, видел почти только за ужином, да и то с другого конца стола, потому до самой катастрофы решительно и не подозревал настоящих отношений Бориса Константиновича к Серафиме Антоновне. Человек не наблюдательный, я не заметил в Серафиме Антоновне ничего особенного. Дама высокого роста, с каштановыми волосами, с очень белым цветом лица, хозяйка, довольно внимательная к гостям, — заметила, что я люблю грузди и грибы, посылала на мой конец стола целую тарелку их, — все это прекрасно, что же мне еще наблюдать! Я слышал несколько раз от других посетителей отзывы, что Серафима Антоновна очень недурна собою, некоторые даже называли ее роскошною женщиною. 633
очаровательною женщиною, — прекрасно, я очень рад, но это до меня опять не касается. Почему? Вот почему между прочим: я знаю очень мно- гих милых женщин, — каждая женщина мила, — мила лицом, хотел я ска- зать, — если у нее в лице виден ум и доброта, — но эту миловидность я признаю за очень многими, пожалуй, за большинством женщин, но из этого не выходит для меня никакой надобности всматриваться в нее, — я иногда в полной набитой зале Большого театра не находил двух женщин, которые могли бы называться красавицами, — одну я всегда видел, а двух, по правде сказать, очень редко. Поэтому многие говорят, что я, должно быть, слишком требователен. Если женщина яе урод, и если у нее в лице выра- жается ум и доброта, ее лицо мило; поэтому очень многие женщины, пожа- луй, большинство женщин... но красота — это совершенно иное дело. Этих милых женщин с такими лицами очень много, и на всех на них нельзя же смотреть, не достанет времени. <Ну, да. потому что у меня совершенно особые понятия о красоте, — я не всегда находил в целой полной зале Большого театра двух женщин, которых признал бы красавицами — одну я всегда видел, но двух — далеко не всегда, даже очень редко. Я слишком требователен. Почему это? Это другой вопрос, это не относится к нынешнему моему рассказу, довольно того, что я слишком требователен и потому не очень засматривался на нее. Здесь мне надобно было только объяснить, почему я не всматривался в Серафиму Антоновну, которую находят очень красивою женщиною, и почему я только привожу только отзывы других об этом, а не говорю, понравилась ли она мне, — я в этом не судья, потому что судья слишком строгий. > На другое утро после того, как я видел Бориса Константиновича запе- чатывающим письмо, из которого, по его словам, должна была произойти катастрофа, вошел ко мне Илья Никитич с недовольным лицом и злою усмешкою. — «Извольте-ко почитать произведение моего братца, которого вы защищаете», сказал он, подавая мне письмо, и сел, с обидным для меня торжеством какого-то досадного удовольствия, не спуская с меня глаз, — Да что ж читать, вы так расскажите, Илья Никитич, — сказал я, сообра- жая, что в письме есть что-нибудь очень неблаговидное. — А, вы хотите увернуться, давайте ж сюда, — он взял у меня письмо, — я сам прочту вам, восхищайтесь. «Как человек просвещенный, стоящий выше предрассудков, вы пой- мете, Андрей Федорыч, что я должен был поступить, как поступаю, обра- щаясь к вам с прямым объяснением фактов, и что вам необходимо с достоинством и спокойствием принять ту неизбежную развязку, которую я сообщу вам. Серафима Антоновна и я, мы любим друг друга. Ее благо- родная натура выше предубеждений и мелочных мотивов. Она сказала мне, что любит меня и что бедность не страшна ей. Правда, мы будем жить скудно: люди подобные мне не могут доставлять житейских удобств тем, кого они любят. Но те женщины, которые способны полюбить таких людей, и не нуждаются в пустых мелочах, которыми дорожит большинство. Поэтому не огорчайтесь о Серафиме Антоновне. Она будет счастлива в бедности и темной доле, которую будет разделять со мною. Завтра в 12 ча- сов я приеду за нею. Надеюсь застать вас, чтоб пожать вам руку и, если нужно, утешить и укрепить словами дружбы и чести. Ваш навсегда Б. С». — Вы знаете Чекмазова? Как вам нравится такое обращение к поч- тенному моему родственнику Андрею Федорычу? Я почесал в затылке. — А ее знаете? — Видел мельком раза два, — отвечал я, довольный уж тем, что могу хоть на этот вопрос отвечать словоизъяснением, а не одним почесыванием в затылке, — но не могу сказать, что знаю. — Гм! — Ну, так слушайте. — Илья Никитич начал рассказывать, все поглядывая на меня с злорадным торжестзом. Оно и точно, следовало и торжествовать, и злиться, С первых слов письма Андрей Федорыч разинул 634
рот, дочитал до слов: «Серафима Антоновна и я, мы любим друг друга», дрожа от гнева, дочитал письмо, покраснел от гнева, как зверь вбежал к жене, — та сидела перед зеркалом, собиралась куда-то на вечер. — Пошла вон! — закричал Андрей Федорыч горничной и зашагал по комнате, как тигр. Горничная бежала в испуге. — «У вас амуры, изменяете своим обя- занностям, я вас проучу, сударыня», — сказал Андрей Федорыч задыхаю- щимся голосом, когда остался одни с жеиою. Серафима Антоновна немного побледнела, но тотчас же собралась с духом и гордо сказала: «Андре, что такое! я ничего не понимаю. Вы с ума сошли». — Да, я схожу с ума, только от вашего безумия, сударыня. [Вы], сударыня, собираетесь бежать с любов- ником. Он бросил ей на туалет письмо. Серафима Антоновна взглянула-— рука Бориса Константиновича, от смущения она могла различать только бессвязные слова, — но нет, это письмо не к ней, а к мужу, не перехвачено мужем, оно к нему писано, «Вы, Андрей Федорыч», — она еще более сму- тилась. — Или не можете понять, сударыня? А вам-то должно быть ясно,— он извещает меня, сударыня, что вы в связи с ним и собираетесь завтра бежать, — верно затем, чтоб я снабдил вас деньгами на дорогу, Серафима Антоновна помертвела, зарыдала и бросилась к ногам. — «Андре, пощади меня, я невинна, клянусь тебе, он оклеветал меня!» — Как оклеветал? Что вы врете? — Андре, клянусь! Он низкий человек, он клеветник, Андре! Защити меня от него! — Врете вы, сударыня! какая тут клевета, у вас с ним была связь! — Не было, Андре, клянусь! — Как же не было? С чего же он взял? — Не было, Андре, я не знаю, с чего он взял. — Да с чего же нибудь взял? Было же что-нибудь? Признавайся! Что у вас с ним было? — Ничего, Андре; мы говорили. — Говорили? только говорили? Врете, сударыня! — Нет, Андре, только говорили, — и он писал мне письма. — Письма? Где они? Подай их сюда! Серафима Антоновна встала с колен, — но дрожала, бедная, не могла пройти через комнату, опустилась на диван.—Андре, я не могу итти. Они в той шкатулке, дай ее мне. Андрей Федорыч подал шкатулку. Серафима Антоновна кое-как отперла ее, при помощи мужа. — Вот они, Андре, возьми. — Все тут? Не утаила? — Нет, Андре, все тут. Андрей Федорыч порылся в шкатулке. — А еще нигде не спрятано? — Негг, Андре. — Извольте сидеть в этой комнате, сударыня, никуда ни шагу, слы- шите! И не сметь звать ни Парашу, никого. Сиди одна, покуда я прочту их. Он оставил жену, белую как полотно, истерически рыдающую, гото- вую не на шутку упасть в обморок, и ушел в кабинет с кипою писем. Он и сам дрожал. Мрачный, как Аббадонна, он принялся читать их. «Мы вчера много говорили с вами, Серафима Антоновна, но я не все договорил и потому пишу вам. Вы не давали мне этого позволения, но к чему мне ждать его? Мы понимаем друг друга. Итак, жизнь человека должна быть служением идее. Блажен, кто живет для того, чтоб служить ей. Но что такое идея? Это трудно определить. Прогресс, — стремление к возведению человека в человеческий сан, — социализм — это понятия бо- лее определенные, но именно потому, что более определенные, обхваты- 635
вающие только некоторые стороны идеи, — ее проявления, — но теперь еще не представляющие собою сущность ее, саму ее. Идея — это живое соединение всех сил вселенной в космосе, в стройном порядке, в гармонии. Идея есть стремление вселенной от хаоса к космосу. Сам человек есть результат идеи, стремления сил вселенной к созданию космоса из хао...» — Чорт знает, какая глупость!—подумал Андрей Федорыч:—положим, я еще в состоянии понимать, ну, а Серафима что тут может понять? Как она это читала? Сумасшествие! Он продолжал читать, брови его хмурились попрежнему, но рот искривлялся уж не так, как раньше, судорожные движения губ постепенно сменялись медленными переходами в презрительные улыбки. — Он читал, читал, — вот уж третье или четвертое письмо — «...эти чувства в значительной степени искусственны, — я не хочу ска- зать, что они неестественны или поддельны, — но они получают настоящую свою форму от настоящего характера нации, который нельзя же призна- вать вечным. У спартанцев некрасивые или слабые дети выбрасывались — припомните прекрасный миф об Эдипе — его родители велели выбросить этого новорожденного младенца. Раджпуты (в северозападной Индии, на юг от пустыни низовьев Инда) до недавнего времени убивали новорожден- ных дочерей. Если хотите, в этом зверском обычае можно найти предчув- ствие истины. Не подумайте, что я защищаю его, — нет, родящееся суще- ство уж одарено чувством, смерть для него уж страдание, — я хочу ска- зать вовсе не то. Но avortement — в самое первое время беременности...» Экий мерзавец! Какие гадости пишет! о беременности, — Мальтус — выкидыш — ...медики врут, не вредно для здоровья — и все с подробно- стями, точно в руководстве к акушерскому искусству — какие сальности! экий мерзавец! Но все это пока это глупости, больше ничего, — чорт знает, да что ж она читала-то тут <в повивальные бабки, что ли, собиралась?>. Ну, вот разве это: «...Я совершенно не могу согласиться с вашим мнением, что любовь непременно предполагает верность в пошлом смысле слова. Почему не при- знавать возможности минутного увлечения, после которого человек воз- вращается к постоянному предмету своей привязанности с чувством не только не ослабевшим, — напротив, освежившимся? Противное мнение — предубеждение. Должно признавать человеческую натуру, как она есть. В ней два стремления, из сочетания которых возникает жизнь: желание сохранить, сила привычки, потребность неизменности, и противоположное стремление — искать нового, бросать привычное, потребность перемены, — всякая жизнь есть поляризация — магнетизм, электричество — всюду вы видите раздвоение силы, устремляющейся по противоположным направле- ниям, и из сочетания этих направлений возникает энергия явлений, — без поляризации не было бы...» Андрей Федорыч <наконец> увидел, что напрасно читать все это сплошь, стал пробегать глазами мелко исписанные страницы с пятой строки на десятую, стал хватать глазами через целые полустраницы, — везде все то же, все то же, о чем толкует Борис Константинович у него в кабинете с учеными и литераторами — <Мальтус> будущность человечества, <назяа- чение> борьба против предубеждений, подведение всего под какой-то закон поляризации, — и никакого признака ни rendez-vous, ничего похожего на связь, о любви говорится очень много, но все рассуждения, как об ученом предмете, будто параграфы из восторженной психологии, все эти рассужде- ния пересыпаны словами: «вы понимаете меня, я понимаю вас, ваша воз- вышенная душа должна чувствовать эту истину, ваша благородная натура инстинктивно влечет вас к этому воззрению». Вот, наконец, и последнее письмо, сочиненное не дальше, как три дня, — и в нем нет ничего кроме рассуждений. Андрей Федорыч не мог не успокоиться. Брови его давно раздвинулись, <Вот олух-то! подумал он: а еще называется умным чело- веком!> и на лице была презрительная, веселая улыбка. <Он сложил письма.> Но, отправившись опять к жене для окончательного объяснения, 636
он опять принял суровый вид. Когда он отворил дверь спальной, его обдало запахом гофманских капель и всяких специй, — у бедной Серафимы Анто- новны действительно сильно разболелась голова от рыданий и страха. Андрею Федорычу стало даже жаль ее, но [он] постарался выдержать суровый вид и сказал строгим голосом: — Видишь, Серафима, к чему ведут эти глупости. Голова разболелась, завтра» пожалуй, будешь больна, — и все от своих глупостей. — Нет, Андре, я буду здорова. Только прости меня. Я невинна, Андре. Он низкий человек, он клеветник. — Я это вижу, Серафима. Но зачем же ты подавала повод к этому? Ты все-таки держала себя неосторожно. Рассказывай все, что у вас было. — Ничего, Андре. Он только говорил, я слушала. — А сама ты писала ему? — Нет, Андре, что мне было отвечать на такие письма. — Правда, ты в них и третьей доли не поняла, я думаю. Так не писала? — Нет, Андре. — Ну, хорошо, успокойся, я прощаю, только вперед ты будь осторож- нее. Теперь успокойся. <Завтра поговорим. Тогда пройдет твоя голова, тогда ты мне расскажешь всю эту глупость. Часа через три, четыре, голова Серафимы Антоновны поправилась, и началось длинное, довольно мирное объяснение, после которого Андрей Федорыч сказал, что через несколько минут возвратится и чтоб она не беспокоилась ни о чем, что он сам покончит завтра с Борисом Константи- новичем, — пошел в кабинет, написал короткую записку, отдал слуге с приказанием отнести ее завтра пораньше к Борису Константиновичу Сыр- неву, —и пошел снова в спальню, где уж совершенно восстановились теперь благополучные супружеские отношения.> <Рано поутру Б. К. получил записку: «М. Г. Б. К., назначая мне сви- дание в 12 часов, вы забыли, что я человек, состоящий на службе.> Андрей Федорыч стал помогать служанке ухаживать за женою, а Серафима Анто- новна понемногу успокоилась, оправилась, — тогда начались подробные уже мирные объяснения, и ко времени сна грядущего уже восстановились бла- гополучнейшие супружеские отношения. Борис Константиныч, неизменно точный в соблюдении назначенного времени, явился, как писал, около 12 часов. Слуга попросил его пройти к Андрею Федорычу. Андрей Федорыч вежливо и церемонно встал при появлении ожидаемого гостя. — Очень благодарен вам, Борис Константинович, — начал он офи- циальным тоном, — за вашу готовность утешить и подкрепить меня в моем несчастии. Но прежде всего позвольте мне спросить вас, какое право имели вы писать мужу клеветы на его жену, и сообразны ли такие поступки с правилами благородства? Борис Константинович, входивший с намерением заключить несчаст- ного в свои объятия и излиться в ободрениях,, остолбенел от удивления. — Прошу вас садиться, Борис Константинович, это будет удобнее, чтоб выслушать мои замечания, потому что они будут довольно длинны. Понимали ли вы, что вы делали, когда писали мне ваше безрассудное письмо? <Борис Константинович сначала слушал, безмолвствуя от удив- ления, — но — о каком безрассудстве вы говорите? какая клевета? Я по- ступил с вами честно.> Как могло вам прийти в голову обращаться ко мне с такими словами о моей жене, которая не для меня одного, так хорошо знающего ее благородство, но и для всех сколько-нибудь знаю- щих ее, выше всяких подозрений? Если б я не знал, что вы — только безумец, я не знал бы, какое имя дать подобному поступку... Но Борис Константинович уже оправился от первого изумления, быстро подвел неожиданную встречу под свой взгляд, понял, что ошибся в благородстве Андрея Федорыча: Андрей Федорыч, хоть и вторил ему во 637
всем, но только из желания казаться передовым человеком, а на самом деле человек пошлый, прозаический: он поступает как обыкновенный домашний деспот: запер жену, может быть истиранил ее — и говорит, что она не любит его, Бориса Константиновича. Обязанность Бориса Константино- вича—защитить ее от тиранства, возвратить ей свободу и дать ей обе- щанное счастье взаимной любви. В его мыслях уже мелькнул весь процесс, нужный для достижения этой цели при неожиданно оказавшейся пошлой тиранической хитрости мужа. Андрей Федорыч говорит: «Вы не увидите ее», он отвечает: «увижу», встает и идет в ее комнату. Андрей Федорыч становится в двери кабинета и говорит: «вы перешагнете порог через мой труп». — «Если необходимо, я готов». — Они едут за город, — один писто- лет заряжен, другой — нет, бросают жребий, стрелять в упор, — кому достался пистолет с пулею? Это любопытно, но решится через пять секунд. Или не лучше ли вместо того, чтоб стрелять в противника, бросить жре- бий, кому застрелиться? В таком случае только один пистолет. Или еще лучше два стакана чаю, один с ядом, другой без яду. — «Дуэль — пошлая вещь, глупое варварство — думал Борис Константинович — но когда глу- пые варвары принуждают, нельзя иначе». Если пуля или яд уносят его, тогда она принимает яд, — что ж такого, за несколько мгновений счастья недорого заплатить жизнью. Если падает бездыханным Андрей Федорыч, что тогда? <Они садятся на корабль (тогда еще не было железной дороги от нас на запад) — Балтийское море, волны ревут, морская болезнь с ними обоими — фи, какая гадость, но это никак не дольше трех суток, через трое суток они в Штеттине или в Любеке. Или зачем же это? ведь каждый перед роковым жребием приготовит записку, в которой говорит: «я сам причина своей смерти», убийцы нет.> Он говорит ей: «это было жестоко, но жестоко с его стороны, — не мы с тобою требовали этого. Он погиб жертвою собственного предубеждения, — как благородный варвар, но вар- вар. Почтим то, что он <показал твердость духа> умер, забудем то, что он хотел помешать нашему счастью». Что скажет она? Это любопытно. Станет ли она выше предубеждений? Или придет в отчаяние, будет сто- нать, что она убийца мужа, что их любовь преступна? Вероятно так, пер- вое впечатление будет ужасно, но она оправится, она одумается, он успокоит ее, она станет выше пустых сомнений, — при ее уме и возвышенности характера нельзя ж долго оставаться в заблуждении, что она тут чем- нибудь виновата. Вот сколько картин и соображений пронеслось в мыслях Бориса Кон- стантиновича, пока Андрей Федорыч только еще начинал предисловие своей карательной речи. Борис Константинович спокойно поднял на него глаза и твердым, по обыкновению тихим голосом сказал: — Вы хотите сказать, Андрей Федорыч, что Серафима Антоновна не имеет того намерения, о котором я говорил в своем письме к вам? Вы по- зволите мне заметить, что в этом случае только собственные ее слова могут иметь убедительность для меня. Андрей Федорыч холодно и горько улыбнулся. — Вам угодно личное объяснение с моею женою? Я надеялся, что в вас достанет деликатности пощадить ее от этого. — Я сказал свое мнение и остаюсь при нем. Я должен видеть ее. — Вам этого непременно хочется? — Да. Андрей Федорыч пожал плечами и позвонил. Вошел слуга. — Доложи Серафиме Антоновне, что Борис Константинович желает видеть ее и что я просил бы ее принять его. Ты не переврешь? Слуга повторил слова. — Так. Борис Константинович желает видеть ее, и я просил бы ее принять его, если может, так. Слуга ушел. Несчастный муж и счастливый любовник молчали. Борис Константинович был холоден и спокоен. Андрей Федорыч пожимал пле- чами и морщился. 638
— Серафима Антоновна просит извинения. Они не могут принять, — сказал слуга и вышел. — Вы видите. Вы должны согласиться, что она права, уклоняясь от встречи с человеком, который так оскорбил ее и меня в ее лице. Но теперь Борис Константинович улыбнулся с горьким презрением и посмотрел на Андрея Федорыча. Это уж слишком понятно — заговор с слугою — или она таки заперта и истерзана. — Я должен видеть ее, — сказал он еще спокойнее и тверже преж- него. — Вам не жаль так мучить женщину? — сказал Андрей Федорыч. — Вы называете себя благородным человеком? Борис Константинович не удостоил его ответом, он только снова взгля- нул на него, но в глазах был слишком ясный ответ: «Я должен увидеть ее, н ты не можешь помешать мне в этом. Я раздавлю тебя, гадкий червяк». Андрей Федорыч вздохнул. — Извольте. Как ни глубоко я сознаю, что ваше требование несооб- разно ни с чем, но я пойду сам настаивать на том, чтоб она исполнила его. Но, Борис Константинович, поймите же, до какой степени дурно требовать, чтоб муж просил жену о том, что и по его и [по] ее мнению унизительно для нее. Вы не верите моей чести, — я принужден дать вам <доказатель- ство, что я не турок, не ревнивец> улику, что если кто-нибудь из нас двоих здесь играет бесчестную роль, то не я. Имейте терпения подождать моего возвращения. Андрей Федорыч ушел и не возвращался довольно долго. «Какие пошлые уловки! Нет, с ним не будет дуэли, кроме как на тех условиях, которые одни могут быть приняты мною. — Такой человек неспо- собен стать лицом к лицу со смертью. Презренный человек! И она, бед- ная, столько времени должна была разделять с ним жизнь!» Андрей Федорыч возвратился мрачный. — Ваше желание будет исполнено, — сухо и спокойно сказал он. — Моя жена пришлет сказать, когда будет в состоянии принять вас. Борис Константинович поклонился. Они сидели молча, Борис Констан- тинович неподвижно и спокойно, Андрей Федорыч <с досадою перебирая пальцами петли жилета> с гримасою и легкими машинальными жестами злости. — Серафима Антоновна просят пожаловать, — сказал слуга. Оба встали. — В гостиную, — сказал Андрей Федорыч с пренебрежением, пропу- ская Бориса Константиновича на один шаг вперед. Серафима Антоновна, бледная как полотно, с сверкающими глазами, стояла [опираясь] на высокую спинку кресел. Едва Борис Константинович показался в дверях, она сделала рукою знак, говоривший — «остано- витесь». — Вы желали меня видеть,—произнесла [она] резко и громко, — чтоб удостовериться, что я не зашита в мешок и не брошена в море. Вы видите, нет. Она слегка наклонила голову и показала рукою на дверь. —- Так, так, узнаю в этом тебя, Борис! Из того, что женщина, — которая даже и не кокетничала с тобою, по любопытству или просто по обязанности хозяйки быть любезною слушала твои диссертации, ты заклю- чил, что она влюблена в тебя! Из того, что она влюблена в тебя, ты заключил, что она готова всем пожертвовать для тебя, потерять место в обществе, променять порядочную обстановку на бедность! Ты сумасшед- ший! Но мало того, что ты сумасшедший — ты слепой! Как же ты смо- трел на нее и не видел, что она совершенно под пару своему мужу? Как же ты не заметил, что она женщина тщеславная, дюжинная женщина, кото- рой нет никакого дела до твоих восторженных идей, которая думает о шляп- ках, платьях, успехе в обществе, а вовсе не о благе человечества, о котором убиваешься ты? 639
Илья Никитич начал подробно изображать Серафиму Антоновну, ули- чать Бориса Константиновича, что он должен был понять ее, не мог не понять. Борис Константинович молчал. — Посмотри же ты, какую пошлую роль разыграл ты в этом деле! — продолжал Илья Никитич:—ты считаешь себя человеком и умным, и бла- городным, а как смешон, глуп, пошл был ты в этой сцене с Андреем Федорычем, которого ты презираешь. — Илья Никитич разобрал по ко- сточкам всю сцену:—В какое унизительное положение ты поставил себя! Стыдно, Борис, стыдно! Вот, — а вы все защищаете, — обратился он ко мне. Я молчал. В самом деле, что было отвечать? Будь я на месте Ильи Никитича, я б говорил то же самое. — Но я рад этому, — заключил Илья Никитич: — это послужит тебе хорошим уроком; надеюсь, что ты хоть несколько исправишься. — Ты кончил, Илья Никитич?—сказал Борис Константинович: — из твоего раздражения я вижу, что ты любишь меня, и очень признателен тебе за это. Но стыдиться мне нечего, и исправляться не в чем. — Как? — вскрикнул Илья Никитич, — и опять полились обличения и пристыживания Бориса Константиновича. Борис Константинович слушал, холодно попрежнему, но, наконец, видно стало, что он начал терять тер- пение. Он стал потирать руки, потом поднялся, стал ходить по комнате и вдруг остановился перед Ильею Никитичем и твердым, несколько суровым взглядом довольно долго смотрел на него. — Не довольно ли, Илья Никитич? Я дал тебе довольно времени вы- сказаться. Довольно, — начал он тихо, спокойно, по своему обыкновению: — теперь позволь и мне сказать несколько слов. Я ошибся. Никогда не оши- бается лишь тот, кто ни к чему не стремится, ничего не делает. Смеяться легко, порицать легко, но не всегда позволительно. Я поступил честно, и мне раскаиваться не в чем. Если ты не хочешь понять этого, то мы с тобою не понимаем друг друга, и нам бесполезно продолжать разговор о пред- мете, в котором мы не понимаем друг друга. Илья Никитич пожал плечами. — Ты неисправим, Борис. — Надеюсь, неисправим, как ты говоришь; неизменно верен своим правилам, как я говорю. Когда я услышал всю эту историю от Ильи Никитича, когда услышал заключительные слова Бориса Константиновича, я точно так же задумался, как и он. Мы толковали, толковали и остались все при том же, что было явно без всяких размышлений и рассуждений: хорошо, что эта история кончилась так благополучно. Но Борис Константинович такой человек, что надобно ждать когда-нибудь новой истории, не всегда же счастье будет так милостиво, что эти фантазии будут лопаться без беды для него и для той женщины, которой он захочет давать роль в них. П ЛИЗАВЕТА АНТОНОВНА ДЯТЛОВА <Борис Константинович, устроив свою судьбу, принимается устраи- вать > Дней через пять, шесть после этой катастрофы Борис Константинович зашел ко мне. Я ожидал увидеть его хоть несколько расстроенным, скон- фуженным или грустным, — нисколько. Он был в обыкновенном расположе- нии духа, или даже лучше обыкновенного. Что за диво? ведь все же человек, а не камень, хоть и философ, твердый в своих принципах. Загадка эта не долго оставалась неразрешенной. Борис Константинович понял какую-то мою шутку, просто неудачную и не умевшую заключать в себе не только никакого намека, даже никакого смысла, за намек на его историю с Серафимой Анто- 610
новной, за приступ к чтению <по праву в духе Ильи Никитича> ему на- зиданий, улыбнулся и пошел прямо на приступ, по своему обыкновению: — Вероятно, вы слышали об истории, которая на-днях произошла со мною? — Слышал. — Ну, и что же вы скажете о ней? — Стоит ли об этом говорить, Борис Константинович, — отвечал я с своею привычною уклончивостью. — Это значит, что если б вы должны были высказать свое мнение, оно было бы тоже против меня? — Зачем вы непременно допытываетесь его? Теперь, когда дело кон- чено, бесполезно рассуждать о нем. — Итак, вы согласны с Ильею Никитичем, что я пристыдил, унизил себя этою ошибкою? К счастью, не все так думают, и за страдание, кото- рому подвергла меня ошибка в характере одной женщины, я вполне возна- гражден сочувствием другой, которая вполне поняла меня. Сказав эти слова тоном отчасти торжественным, он остановился, несколько времени молчал, сказал с тихим пафосом «да, я вполне вознагражден» и уж окончательно за- молчал. Я, увидевши, что предмет истощен, заговорил опять о том деле, по которому мы виделись. Ясно: опять влюбился, опять нашел женщину с возвышенными стрем- лениями, опять разложил огонь, чтоб заварить кашу. Надобно только же- лать, чтоб не слишком сильно обожгли себе губы ею он и та, которую приглашает он вкушать эту кашу. Месяца через два, три я, зашедши однажды поутру к нему, нашел у него гостью, молодую девушку. «Дело житейское, обыкновенное для всякого другого, Борис Константинович, но не для вас», — подумал я: — «что ж это такое? нашли сочувствующее вам существо с возвышенною душою, симпатия которого вполне вознаградила вас за страдания от вашего нелепого фарса с Серафимой Антоновной, а между тем приглашаете к себе гостью! Так не следовало бы делать человеку с вашими принципами», — подумал я. Девушка при моем появлении встала, взяла шляпку и хотела надеть ее, собираясь уйти. — Зачем же, кузина, — сказал Борис Константинович,—он не поме- шает и, вероятно, не будет сидеть долго, — он заходит не надолго, только по делам. Останьтесь и позвольте вам представить моего хорошего знако- мого,— он назвал мою фамилию. Девушка положила шляпку, подала мне руку и села. — Так вот, это родственница, и я совершенно напрасно подсмеялся в мыслях над вами, Борис Константинович. <Ну, если родственница, то вещь очень обыкновенная, и для вас тут нет ничего предосудительного, как не было бы для всякого другого.>—И в самом деле, когда я хорошенько взглянул на девушку, на которую раньше не обращал внимания, то увидел, что мое первое предположение могло родиться только при моей привычке не смотреть без крайней надобности ни на кого из тех, кого я вижу. Гостья Бориса Константиновича была скромная девушка порядочного общества. Я мысленно извинился перед нею в <обиде> оскорблении, кото- рое мысленно нанес ей, переговорил с Борисом Константиновичем о деле, по которому зашел к нему, ушел и забыл о встрече, которая при родстве гостьи с Борисом Константиновичем не представляла ничего особенного. Забыл, но не надолго: Борис Константинович заставил меня вспомнить о ней и призадуматься о ее судьбе. Зашедши ко мне через несколько дней, он спросил меня, как мне понравилась его кузина. Я сказал, что, вероятно, она неглупая и хорошая девушка, насколгко я могу судить по нескольким словам, которыми обменялся с нею. Ободренный моим благоприятным отзы- вом, он начал хвалить ее с горячностью, которой я не привык видеть в нем. Кузина—но это нисколько не мешает бьпь влюбленным. Уж не она ли то существо с возвышенными стремлениями, которое своею симпатиею 641
вознаградило его за унизительное разочарование в Серафиме Антоновне? На этот раз я не ошибся. Лизавета Антоновна Дятлова была младшая сестра Серафимы Анто- новны. Антон Владимирович Дятлов служил чем-то вроде эконома, казначея или смотрителя в каком-то ведомстве и, заведуя постройками, поправками или чем-то вроде этого, имел при небольшом чине — коллежского советника — и невысоком классе своей должности по штатному расписанию порядочный доход, так что жил довольно открыто и, кроме того, успел купить в Коломне дом, стоивший тысяч 60 или более. Конечно, такое спокойное и хорошее ме- сто он мог получить и сохранять только при благосклонности своего непо- средственного довольно важного начальника, с которым был в тесных сно- шениях по разным отчасти частным, отчасти и не частным делам; а из этого само собою следует, что он пользовался уважением в кругу и таких сослу- живцев, которые были много выше его чинами. По вторникам, которые за- велись у него лет семь тому назад, когда Серафима Антоновна стала неве- стою <и с той поры продолжались и которые после продолжались сначала только по возможности продолжать их, достаточности средств продолжать их без отягощения себе, а потом и потому, что подросла другая и с той у него играли в карты за тремя и четырьмя столами, и за одним из этих столов все четверо партнеров были всегда генералы. Уж и один этот стол заставлял бы Александру Захарьевну не обременяться расходами на закуску и вино, требующиеся вторниками, но вторники, конечно, доставляли ей и еще бо- лее почетное удовольствие, потому что вместе с генералами бывали на втор- никах и генеральши, и она бывала у генеральш, как равная гостья. Само собою, и генералы были из тех, которые достигли этого титула только по получении знака отличия за XXX лет и с одной стороны не имели состоя- ния, и если гордились, то и тяготились хлопотать о каких-нибудь местах в провинции, потому что, не имея связей, не могли добраться до хороших дней, которым было бы гораздо спокойнее оставаться статскими советниками и которые сами скорее нуждались в покровительстве Антона Владимировича перед начальством, чем могли считать себя его покровителями, а генеральши не имели ни лошадей, ни поваров, ни сервизов и не могли подавать своим гостям даже таких закусок, какие бывали у Дятловых>, у него собиралось многочисленное общество записных, коренных чиновников из его сослужив- цев; бывали и молодые люди в то время, когда Серафима Антоновна была невестою и слыла очень хорошенькою; стали бывать снова, когда стала не- вестою Лизавета Антоновна, которая хоть и не слыла очень хорошенькою, но имела такое достоинство, как и ее сестра — в приданое за нею назнача- лось двадцать тысяч. Притом же сыновей у Дятлова не было, дочери были только две, стало быть, за Лизаветою Антоновною надобно было считать право на наследство вдвое, втрое больше приданого. Человек не блистательный, Антон Владимирович был, как видим, чело- век практический, другого ничего замечательного не было в нем, разве только глаза, поражавшие необыкновенною своею круглотою и неподвижно- стью, да выражение лица, удивлявшее своею неподвижностью, — если можно назвать выражением лица полное отсутствие всякого выражения. Он смот- рел, говорил совершенно как автомат и производил впечатление человека очень глупого, — и точно, был не бог знает какого ума; но тупая неподвиж- ность выражения происходила не от глупости, как вам казалось по взгляду на него, — нет, люди даже еще менее далекие все-таки имеют в лице что- нибудь живое. Его неподвижность у Антона Владимировича была результа- том его прежней службы в очень малом чине в постоянном очень близком присутствии очень важного начальника. Целое утро Антон Владимирович стоял перед ним на вытяжку, ожидал приказаний, шел, передавал приказа- ние кучеру или повару, камердинеру или швейцару, и через пять минут опять был перед ним и стоял на вытяжку, устремив на него глаза в непо- движном ожидании нового приказания, — простоял таким образом лет пят- надцать, от 20 до 35, в награду получил место, которое теперь занимал, и навсегда сохранил сформировавшееся в стоянке приличное ей сложение черт 642
лица. Я даже подумывал, не покруглели ли глаза его от этого. Но люди, занимающиеся естественными науками, уверили меня <что узкий или круг- лый прорез глаз — дело природы, бывает уже прирожденным, дается от>, что это невозможно. Если начальник был доволен Антоном Владимировичем, то еще гораздо довольнее им была его жена. Софья Федоровна была хозяйка неутомимая и потому находившая бесчисленные неверности и неисправности за прислугою. Целое утро она бранилась с кухаркою, — бранилась, потому что кухарки вообще умели сами огрызаться, как женщины уж не молодые и понатсрпев- шиеся в житейском искусстве, и бранила горничную, — бранила, потому что горничные чаще попадаются неумеющие по молодости огрызаться. Это было занятие полезное и приятное; но само собою, оно не давало б и половины надлежащего интереса жизни Софьи Федоровны, если б за бранью поутру не следовал пересказ брани с жалобами и требованиями посильных взыска- ний. Вот в этом отношении Антон Владимирович был образцовым мужем. Он, не моргая и не двигаясь, слушал излияния чувств Софьи Федоровны несколько часов, сколько угодно было ее душе; потому жалобы начинались с самого обеда, как он возвращался из должности, продолжались до самых молитв на сон грядущий. Софья Федоровна тараторила, Антон Владимиро- вич сидел как истукан, уставив на нее круглые глаза, и можно сказать, что мало на свете таких счастливых жен, как Софья Федоровна. Но не каждый же вечер проходил только в этом. Как бы ни был муж до- стоин любви жены, все-таки надоест же вечно говорить все только с мужем и с мужем. Гости по вторникам, гости более или менее парадные — они были удовлетворительны для общественного честолюбия Антона Владими- ровича и Софьи Федоровны, но для жизни души и сердца нужны были от- ношения более теплые, и она отогревала душу в разговорах с несколькими приятельницами, которые вполне разделяли ее чувства и делились с нею своими такими чувствами. Прислуга составляла важную материю и в этих разговорах, но не была ни единственным, ни даже главным предметом их,— главным предметом была, разумеется, современная история в форме моно- графических и биографических исследований о всех знакомых, в лицо ли, по наслышке ли, лицах обоего пола от X до III класса чинов военного и гражданского звания. Это черта характера. Как жена и приятельница, Софья Федоровна была счастлива; была счастлива и как хозяйка, потому что брань с кухаркою и на горничную была таким же наслаждением, как жалобы мужу и сплетни с приятельницами; но нет человека, безусловно счастливого, и Софья Федоровна имела свою долю огорчений в жизни как мать. Старшая дочь Серафима Антоновна — только радовала ее и когда была девушкою: хороша собою, держит себя как следует невесте, теперь держит себя как следует даме; но младшая дочь, Лиза, не удалась. До недавнего времени Софья Федоровна огорчалась только тем, что Лиза и не в сестру лицом: нет ни румянца в щеках, ни блеска в глазах, ни роскошной груди, ни полных плеч, ничего привлекательного для женихов. И точно, опасения Софьи Федоровны сбылись, когда по выдаче старшей се- стры замуж Лизавете Антоновне пришла очередь быть невестою: она не производила никакого эффекта ни на своих вторниках, ни на каких других вечерах. Самые ревностные обожатели блондинок не могли сказать в по- хвалу Лизавете Антоновне ничего, кроме: «у нее довольно приятное лицо, хоть правда, что она не из числа хорошеньких». Но это бы еще ничего: приданое есть, стало быть не засидится в девках; не составит такой хорошей партии, как старшая сестра, которая скоро будет генеральшею, но все-таки найдется и для нее хорошая партия. Действительно, сватались довольно хо- рошие женихи, появился даже и очень хороший, какого нельзя было наде- яться по ее некрасивому лицу: правитель канцелярии, молодой человек, на самом лучшем счету у начальства. За другими женихами Софья Федоровна не так гналась, но когда стал показываться на ее вторниках Соболев, она с самого же начала принимала его с величайшею внимательностью. Соболев 643
уж давно, с полгода, был постоянным гостем по вторникам у Дятловых, не- редко бывал гостем их и по другим дням. Он нимало не скрывал своего намерения, но торопиться было не к чему, и месяц за месяцем, прошло, наконец, месяцев шесть после начала посеще- ний. Лизавета Антоновна, очень хорошо знавшая, что он бывает у них с мыслью сватать ее, сначала была ласкова с ним, как будто не имела ничего против того, чтоб выйти за него, но потом стала делаться холодна, холод- нее и холоднее, — мать еще не замечала этой перемены, но он заметил и стал бывать реже; тогда заметила и мать, стала делать выговоры Лизавете Антоновне. Лизавета Антоновна молча выслушивала выговоры, но не ис- правлялась. Соболев посмотрел, посмотрел, вовсе перестал бывать, и месяца через два до Софьи Федоровны дошел слух, что он думает сватать другую невесту. Много бранила она дочь за это пренебрежение к такому хорошему жениху, но думала, что беда еще не велика, найдется другой жених, и не хуже. Они находились, но Лизавета Антоновна с каждым месяцем станови- лась холоднее к молодым людям, показывавшимся в их доме с мыслью сва- тать ее, и один молодой человек за другим отходили прочь от неприветливой девушки, видя, что не могли бы ждать от нее ничего, кроме отказа. Это продолжалось уже года три, и Софья Федоровна постепенно дошла до пол- ного отчаяния видеть младшую дочь замужем. Она и побранивала дочь, и ласково объясняла ей, что нельзя так держать себя; но ни бранью, ни ла- ской, ни убеждениями, что плохо оставаться в девушках, не могла вложить в нее приветливости ни к одному из желающих сватать ее. Думала Софья Федоровна, не забилась ли в голову дочери какая-нибудь любовь, смотре- ла, — нет; и если б. она любила кого-нибудь из тех, кого видела, не было б ей причины таиться от матери, потому что все молодые люди, с кото- рыми она часто виделась, были хорошие молодые люди, более или менее годные в женихи. Пробовала мать допытаться у нее, что за причина такой странности, что она, молодая девушка, не чувствует ни к кому располо- жения, Лизавета Антоновна отвечала: «что ж мне делать, маменька, если никто из них мне не нравится?» — но почему не нравится — не могла понять Софья Федоровна, и странная холодность дочери так и оставалась для нее загадкою. Ей не приходило и в голову, что всему делу причина Борис Констангинович. Лизавета Антоновна очень часто бывала у сестры; Борис Константино- вич бывал там уж и в то время нередко. Он не обращал большого внимания и на Лизавету Антоновну, как не обращал большого [внимания] ни на саму хозяйку, ни на кого из бывавших у нее дам и девиц; но все-таки он прово- дил в женском кругу большую часть каждого вечера, когда бывал у Чекма- зовых, и, толкуя половину времени о нарядах и модах, половину времени пропагандировал. Он не мог не пропагандировать. Кто его слушатели или слушательницы, интересно ли, приятно ли им слушать его рассуждения, до этого ему не было никакого дела: уста говорили от избытка сердца, и по- тому не мог молчать. Но вообще женское общество, встречавшее его у Сера- фимы Антоновны, слушало его с удовольствием: он говорил хорошо, а глав- ное, главным содержанием его тирад была свобода сердца, — а когда жен- щинам не приятно слушать речи о свободе сердца? а еще важнее этой самой главной причины интереса было то, что слушательницы могли почерпать из его рассуждений прекрасные слова, возвышенные мысли, самые новые взгля- ды, которые потом с пользою служили им в разговорах с другими. Мы уже видели, что Серафима Антоновна года в три, в четыре так научилась вла- деть этим языком, что ввела в обольщение самого учителя. А другие моло- дые люди, которые, может быть, из вторых рук, больше по наслышке были знакомы с возвышенными взглядами, которые составляли содержание разго- воров Бориса Константиновича с дамами, и подавно повергались в благо- говение, когда слышали такие речи от дамы или девушки, с которыми на- чинали любезничать. Многие из посетительниц Серафимы Антоновны были обязаны частью своих побед над сердцами слушанию бесед Бориса Констан- тиновича. Лизавета Антоновна тоже слушала его беседы. Сначала они ка- 644
зались ей странными, потом начали нравиться и через полгода после заму- жества сестры, бывшего началом ее знакомства с Борисом Константиновичем, стала искать сближения с ним. Сойтись с таким охотником до бесед с жен- щинами было не трудно, и скоро они подружились. Борис Константинович стал довольно часто бывать у Дятловых, в доме которых уж давно был при- нят в звании родственника. Понятно теперь, отчего произошла в Лизавете Антоновне перемена, огорчившая Софью Федоровну. До сближения с Борисом Константиновичем Лизавете Антоновне казалось, что все так и должно быть, как она видела кругом себя, что и молодые люди, которых она видела,—такие молодые люди, какими следует быть молодым людям, и что почему ей не принять го- товящегося предложить руку, не того, так другото из них? Разгоьоры с ним постепенно научили ее видеть всех их в другом свете. Большую часть из них он прямо называл ей невеждами, пошляками; несколько времени щадил Со- болева, потому что ему было сказано Серафимой Антоновной, что он не ныне — завтра будет объявлен женихом Лизы. Но через несколько времени решил, что молчать перед ней о Соболеве значит поступать бесчестно, зна- чит оставлять девушку в заблуждении, которое может быть гибельно для нее, и заговорил и о Соболеве, как о пошляке. Оказалось, что это уж было почти лишнее: Лизавета Антоновна успела сама довольно хорошо разо- брать Соболева по принципам своего друга. — Послушайте, однако, хорошо ли вы делали? — прервал я Бориса Константиновича, выслушав эту часть истории его отношений к Лизавете Антоновне: — вы отнимали у девушки возможность найти себе удовлетворе- ние в том обществе, которое окружало ее, отнимали у нее возможность устроить свою жизнь. Позволительно ли это? — Если принять ваш принцип, то надобно б отказаться от всяких забот о нравственном или умственном развитии людей, — спокойно отвечал он: — всякое возвышение ведет к недовольству тем, что казалось удовлетворитель- ным до развития. Я чувствовал тогда и теперь думаю, что он был не совсем прав; но и тогда не нашелся, и теперь не знаю, чем опровергнуть его аргумент. Быть может, он прав в принципе; быть может, нужно только быть мягче в при- менении принципа. Или, быть может, мы не имеем права показывать истину человеку, находящемуся в таком положении, что нет вероятности, чтоб истина послужила ему в пользу? Это часто думается мне, когда я думаю о женщинах. — «К чему невольнику мечтания свободы?» Когда нет у них воз- можности быть счастливыми, отвергнув пошлость, пусть остаются в неведе- нии, что это пошлость, — не так ли? Не надобно ли раньше [чем] просве- щать их, позаботиться об открытии им возможности пользоваться знанием на счастие себе? Но нет, это аркадская фантазия, опровергаемая историею: никогда никакой класс людей не приобретал лучшего положения от других,— каждый должен сам приобретать с бою; а [чтобы] стремиться к лучшему, завоевать его, нужно раньше узнать его. Так; большая часть женщин, де- лающихся порядочными, делается порядочными в убыток своему довольству судьбою, часто в погибель своему счастию. Но это только частный случай общего исторического правила: все хорошее настоящее приобретено борьбою и лишениями людей, готовивших его; и лучшее будущее должно готовиться точно так же. Так; но, слушая Бориса Константиновича, я предчувствовал: не добром для Лизаветы Антоновны разыграется его просветительная дея- тельность. Софья Федоровна никак не предполагала, что Борис Константинович портит судьбу Лизаветы Антоновны. Женщина совершенно простая, полу- грамотная, она даже не знала известной всем фразы: «голова набита рома- ническими мечтами». Борис Константинович был «брат» Серафимы Антоновны, Лизавета Антоновна — сестра Серафимы Антоновны, он был свой человек, его не занимали как гостя, с ним не сидели, когда было некогда, для него не вы- носили угощения, он сам брал из буфета кусок булки и отрезывал себе лом- 645
тик ветчины, когда ему хотелось закусить,— как же тут можно думать о вредном влиянии его на Лизавету Антоновну? Да Софья Федоровна и не знала, что существует «вредное влияние», она знала только, что <мать должна смотреть, чтоб у дочери не завелись любовники, а с братом Сера- фимы Антоновны какие же шашни? — и что> «развращенные молодые люди» учат девушек не повиноваться отцу-матери,— но «развращенные мо- лодые люди» гуляют по трактирам, пьянствуют, например Баклагин, кото- рый был помощником Антона Владимировича, и их выгоняют из службы,— Баклагина не выгнали, потому что Антон Владимирович жалостлив, а гене- рал добр и слушает Антона Владимировича, а только переместили с штат- ного места в канцелярские, — итак, развращенных молодых людей выгоняют из службы или перемещают со штатных мест, а Борис Константинович та- кой молодой человек, какого бог дай всякой матери иметь сыном, потому что «отлично учится» (пока был студентом), теперь готовится к магистерскому экзамену <потом его зовут в профессора, а профессорское место почти что генеральское>, а потом, когда поступил в службу, он на отличном счету у начальства. Потом, когда он вышел в отставку, он много потерял в глазах Софьи Федоровны и Антона Владимировича, но Андрей Федорыч и Сера- фима Антоновна продолжали отзываться о нем с самой выгодной стороны, стало быть, он все-таки оставался хорошим молодым человеком. Не только не опасались его — Софья Федоровна даже мало Думала о нем: у Дятловых он бывал редко, хоть держал себя как свой, когда бывал, у Чекмазовых Софья Федоровна не бывала по вечерам, когда бывали посторонние, потому что какая же она была компания молодому кругу своей дочери, и таким об- разом видела Бориса Константиновича разве в месяц, в полтора раз, — чего ей было думать о нем? И когда произошла катастрофа, она очень долго не знала, что Борис Константинович перестал бывать у ее дочери, и разве ме- сяца через четыре вздумала: «Что это Борис Константинович давно что-то не заходит к вам?» Спросила у Серафимы, Серафима скапала: «он поссо- рился с Андреем Федорычем», тем разговор кончился, и Софья Федоровна перестала думать о Борисе Константиновиче. Но для Лизаветы Антоновны не так незаметна была «катастрофа», по- стигшая Бориса Константиновича. Через два дня после этого события он получил письмо: «Добрый Борис Константинович, что такое между вами и сестрою, ска- жите мне! Когда я вчера приехала к ней и упомянула о вас, она сказала мне, что я не должна больше произносить вашего имени, что ее и вас те- перь разделила бездна; говорила, что вы не оправдали ее доверия и рас- положения к вам, что вы поступили с нею очень дурно, едва не поссорили ее с мужем. Что это значит, Борис Константинович? Но все равно, что бы это ни значило, это убивает меня. Итак, я никогда больше не увижу вас? Я не могла переносить этой мысли. Борис Константинович, неужели я не буду больше видеть вас? Л. Дятлова». «Почему ж нам не видеться, Лизавета Антоновна? Для меня это будет истинным удовольствием. Я всегда был так расположен к вам. Ваша сестра говорит вам правду. Она и я — мы разошлись навсегда. Она думает, что я не оправдал ее доверия. Я нахожу, что было наоборот: она не оправдала моего высокого мнения о ней. Но перемена моего мнения о ней, мой разрыт <с нею и ее мужем> нисколько не изменяют моего мнения о вас. Мой раз- рыв с нею и ее мужем не влечет за собою, как необходимости, разрыва с вами. Наши прежние отношения могут продолжаться, быть может, стать более тесными, теперь, когда должно быть выброшено — и уже почти вы- брошено — из .моих чувств лицо, стоявшее между вами и мною. Раньше я знал вас только как сестру m-me Чекмазовой, мы были близки только через нее, вы были для меня на втором плане; теперь я буду знать [вас] как мад- муазель Дятлову, мы можем быть непосредственно близки, и вы из второго лица можете стать для меня главным. Что мешает нам продолжать знаком- ство? Вы свободна и в пошлом смысле европейской цивилизации, применяю- щей этот термин в особенности к некоторым положениям и к некоторым 646
людям, как будто не всякий человек во всяком положении свободен, если имеет чувство свободы. Свобода есть природное право, не утрачиваемое че- ловеком ни в каком положении. Но вы свободны не только по закону при- роды, вы свободны и по закону общества. Что мешает вам продолжать зна- комство со мною, если вам это нравится? Я прошу вас об этом. Как про- должать? скажете вы, где видеться? Я не могу бывать у вас в доме, почему ж вам не бывать у меня? Моя дверь всегда открыта для вас, моя рука всегда протянута вам. — Я отлучаюсь из дому на уроки по понедельникам, средам и пятницам. В остальные дни я до 12 часов всегда дома, и мне будет очень приятно видеть вас у себя. Жму вашу руку. Б. Алферьев». Письмо Лизаветы Антоновны было получено Борисом Константинови- чем по городской почте в среду, ответ его получен ею по городской почте в четверг, в субботу в половине двенадцатого Лизавета Антоновна пошла в ком- нату Бориса Константиновича и стала бывать у него три, четыре раза в неде- лю. У Лизаветы Антоновны было много подруг, которых она посещала го- раздо чаще, чем они ее, и семейства которых не были знакомы с ее матерью, потому что какая ж дама светского круга могла быть знакома с Софьею Фе- доровною, и что за приятность была бы Лизавете Антоновне видеть светскую подругу в беседе с Софьею Федоровною и Антоном Владимировичем? дочь конфузилась за них, и самой подруге бывало неловко. Благодаря этому Лиза- вета Антоновна, отправляясь к своему молодому другу, могла совершенно безопасно говорить матери, что едет к Надине Бороздиной, или Александ- рине Волковой, или Евдокии Долинской, — таких имен было у нее в запасе шесть или семь, и не только матери, даже сестре не приходило в голову ни тени подозрения об истине. Сначала она бывала у Бориса Константиновича только по утрам, потом этого стало мало, — почему ж не бывать и по вечерам? это также безопасно, потому что не все ли равно, утро или вечер просидит она у Надины Бороз- диной, у Александрины Волковой? К утренним беседам с другом стали при- бавляться вечерние, потому вечерние показались и ей, и ему гораздо удобнее утренних, — и натурально: утро создано для дела, для отдыха и для раз- влечения в дружеской беседе — вечер. Сначала Борис Константинович все- таки соблюдал некоторые формальности с Лизаветой Антоновной -— собст- венно только одну формальность: не уходил из дому, когда ждал ее, — потом это показалось стеснительно для нее и для него, — она, уезжая в прошлый раз, сказала: «я буду у вас послезавтра», а вот и не послезавтра, а завтра ей скучно сидеть вечер дома, лучше бы отправиться к Борису, не дома ли он? посмотрим, если нет, то она вернется домой или в самом деле поедет к Евдокии Долинской, — только. И что ж, как удачно: она застала его дома, и он был очень, очень рад. — Когда увидимся снова? — Послезав- тра. И опять она соскучилась на завтра ж, поехала к нему. — Дома Борис Константинович? — Нет, — отвечала хозяйка: — да чго ж вы идете назад, барышня? вы подождите его, может он скоро придет домой. — И то правда, почему не подождать? разве дома или у Машеньки Воробьевой веселее? Нет, эта комната так уютна, так мила, что лучше посидеть одной на этой кушетке с книгою в руках, — кстати, вот и роман Альфонса Карра, еще не читанный ею,— прекрасно. И в самом деле это вышло прекрасно: почти не видела, как пролетело полтора часа, — роман был занимательный, а еще за- нимательней его мечты, потому что она скоро замечталась; а в половине девятого Борис возвратился и очень похвалил ее за то, что она подождала его; он вернулся домой было только по дороге, затем, чтоб взять сигар,— он с утра не был дома, и у него уж оставалась только одна сигара — и от- правиться к Желтухину, у которого ныне собирается несколько человек, — но с нею ему приятнее, чем с ними, хоть и с ними приятно, он будет очень рад. — Нет, нет, пора, Борис: ведь половина двенадцатого,-—ведь это ужа- сно: половина двенадцатого! я приеду домой не раньше двенадцати! это ужасно! и зачем же ему не быть у Желтухина? к нему еще не поздно, от- правляйся, Борис. — Ну, нечего делать, отправлюсь: и точно, для С. Ф. уж поздно, а хоть для Желтухина еще не поздно, и как кстати: ведь мне ехать 647
к нему почти мимо вас.—Да? Как это хорошо! Она сходит у своего подъ- езда, он едет к Желтухину. Прекрасно. И вот однажды Лизавета Антоновна, не заставши дома своего друга, сидела в его комнате, сначала читала, потом задумалась, опять стала читать, и опять задумалась, уж надолго, и так крепко, что вздрогнула, когда вошел Борис Константинович. — Как я замечталась!—сказала она, и о чем я мечтала, знаешь ли, Борис? (они уж говорили друг другу ты) как здесь мирно, как я здесь спо- койна! Не слышу я ничьей брани с прислугою, не вижу никого, кто не нра- вится мне, никто не ворчит на меня, — не вышла бы отсюда, осталась бы здесь. — Ты думаешь, Лиза, что это было бы хорошо? Может быть. Борис Константинович стал ходить по комнате. — Ты думаешь, Лиза, что лучше бы было тебе остаться здесь? — на- чал он опять через пять минут:—почему ж это невозможно? Я не вижу тут никакой невозможности. Рано на другое утро Борис Константинович вошел к Илье Никитичу. — Достань мне взаймы 500 рублей. — Зачем? Расплата очень стеснит тебя. И ты получаешь не мало. Нет причин тебе делать долги. Я не хочу помогать тебе в этом. И ты знаешь, что если я и могу достать денег взаймы, то не совсем без хлопот, напротив. — Я знаю, Илья Никитич, что тебе не без хлопот будет исполнить мою просьбу. Напрасно я не стал бы беспокоить тебя. Но есть важная причина. Мне необходимо 500 р., это чрезвычайный случай. Я могу сказать тебе причину, и ты согласишься, что она основательна. — Послушаем. — Но прежде всего: — ты часто бываешь у меня? — Почти никогда. — Намерен был бывать чаще? — Может быть, не заглянул бы к тебе целый год. — Теперь, как честный человек: до моего прихода сюда, ты предпола- гал, чтоб у меня <в комнате было что-нибудь любопытное? — Разумеется, нет. — Итак, если> произошло что-нибудь особенное? — От тебя можно всего [ждать], но я не думал этого, потому что во- обще мало думаю о тебе, у меня есть много о чем думать и кроме тебя. — Так же, как и у меня по отношению к тебе. Итак, то, что я скажу тебе, ты не узнал бы без меня очень долго, — а я в несколько дней успел бы скрыть от тебя все следы происшедшего,—следовательно, ты никогда не узнал бы этого происшествия, если б не услышал от меня самого! — Что за предисловия! — Ты увидишь, что это предисловие ведет к важному заключению. Но прежде всего я хочу знать, логично ли оно? — Со стороны логики безукоризненно, как все, что ты говоришь. Здра- вого смысла не вижу в нем, как в очень многом из того, что ты говоришь и особенно делаешь. — Но логично, этого довольно. Итак, ты не будешь отрицать вывода: если я беру с тебя слово, что ты не будешь разузнавать о том, что произо- шло у меня, — я хотел сказать: не будешь стараться узнавать об этом больше, чем я открою тебе, ты не проигрываешь, я не отнимаю у тебя средств знать то, что не должно быть тебе известно по моему намерению, потому что без моих слов ты бы не знал и совершенно ничего. — Так. — Следовательно, ты можешь дать мне слово, которое я хочу взять с тебя, прежде чем стану говорить тебе? — Могу, и я даю его тем охотнее, что мне нет никакой радости ме- шаться в твои дела. Но ты употребляешь такие предосторожности, как 648
будто хочешь наполовину открыть мне по меньшей мере то, что ты делаешь фальшивые деньги или совершил какое-нибудь самое ужаснейшее, гнусней- шее убийство. К деланию фальшивых денег я считаю тебя не совершенно способным. — Почем знать? Не ручайся за меня, ты знаешь, у меня свой взгляд на вещи. — Хорошо, даже если я предположу из твоих слов, что ты делаешь фальшивые деньги, к чему я продолжаю считать тебя неспособным, хоть ты и говорить, что способен, или совершил убийство, к чему не считаю тебя неспособным, даю слово не разузнавать больше, чем ты скажешь, и молчать. — Я знаю тебя за честного человека и уверен, что ты сдержишь слово. Итак, я могу сказать тебе. Слушай же. — Илья Никитич, и вы дали это слово? — прервал я Илью Никитича, когда он рассказывал мне эту сцену дикую, как все сцены, в которых до сих пор являлся его братец и мой добрый знакомый. — Вы дали ему это слово? — Дал. — С намерением сдержать? — Вы знаете, я не говорю того, чего не думаю исполнить. — Однако хорош и вы! Как же можно давать такие слова! Если б еще дело могло итти о фальшивых деньгах или убийстве, тогда вы могли бы сказать: это дело полиции, а не мое, — но ведь он мог делать чорт внает что, во что полиция не может вмешиваться и во что никто не может мешаться, чего никто не может исправить, кроме близких, — как же давать такие слова? — Вы слушали, что я вам рассказывал, или нет? — Слушал. — Ведь он рассуждал правильно: иначе как через него, я не имел перед его приходом никакой вероятности узнать что-нибудь о том, что он говорил, следовательно, он был вправе сообщить мне на каких угодно усло- виях и только до какой ему угодно степени то, что хотел сообщить. Скажу больше: если б он и не брал с меня слова, я обязан был бы так, как он обязывал меня, держать формальным обещанием. — Ну, Илья Никитич, недаром и ваша фамилия Алферьев, — сказал я со вздохом, — и у вас в голове сидит гвоздь, хоть поменьше величиною, чем у него, но сидит. Продолжайте. Илья Никитич посмотрел на меня с состраданием, как на человека, не имеющего понятия о том, что такое правила чести, и продолжал. Обезопасивши обещанием Ильи Никитича те части жизни, которые должны были оставаться тайной для него, Борис Константинович объяс- нил ему, что он будет жить вместе с девушкою, которая вчера пересели- лась к нему; что эта девушка переселилась к нему, не имея ничего, кроме того, в чем вышла из дому; что поэтому нужно немедленно создать ей гар- дероб, — так выразился Борис Константинович, — то есть купить белья, два-три платья, — к счастью, дело было уже в начале зимы, и на девушке была шуба, а то вместо 500 р. понадобилось бы 800 (как благоразумно! — подумал я, — уж успел и это сообразить и порадоваться, что обошлось без лишнего убытка), притом нужно было переменить квартиру, потому что нельзя же двоим жить в одной комнате, это неудобно для занятий, — а перемена квартиры потребует расходов, потому что надобно будет обза- вестись своей мебелью, — из этого видно, что меньше как 500 р. нельзя обойтись. Но — так начиналась часть истории, о которой не должен был Илья Никитич стараться разузнавать больше, чем ему говорилось, <— но эта девушка из семейства, принадлежащего к обществу; ее имя должно оста- ваться тайной, Илья Никитич не должен видаться, потому что может встре- чаться с ней. — Ну, что же вы, — опять прервал я Илью Никитича. 649
— Что ж можно было отвечать, кроме слов, что я достану деньги,— я сказал это и достал их, как всякий сделал бы на моем месте. — Всякий! Вы сказали это, вместо того, чтоб убеждать безумца воз- вратить несчастную девушку в ее дом, — ехать к нему в его квартиру, если б он не согласился, и образумить девушку, если б он не согласился. — Вы забыли, что я дал слово. — Слово? Что значит слово? — Не изменить слову значит сохранить право считаться честным чело- веком,— больше ничего,—отвечал Илья Никитич. — Сохранить право на уважение безумцев! Лестное право, приятное, сохранить право на их доверие — заманчивая перспектива! — Безумцев или нет, это еще вопрос; но безумцы они или нет, они люди, это видно по их фигуре и не подлежит сомнению. — Я не узнаю вас, Илья Никитич: не вы ли всегда нападали на него, когда я считал возможным оправдывать его, — а теперь помогаете ему в таком деле. — Я нападаю на то, что еще может быть изменено, а когда дело сде- лано, поздно рассуждать о том, нравится оно мне, или нет, остается только делать, что нужно и можно при положении, уже данном. Если он и она безумцы, как вы говорите, то я полагаю, что обязанность человека, счи- тающего себя рассудительным, — стараться сохранить их доверие к себе, чтоб не загораживать себе возможности принести им пользу своим благо- разумием, когда и насколько представится случай, а не отталкивать их от себя в беспомощность поздним резонерством. Но еще позвольте вас еще спросить, какое право имел я называть их так,<— я не знал обстоятельств, характер дела определяется обстоятельствами, — какое право имеете вы называть их безумцами? Может быть, этой девушке ничего не оставалось лучшего и благоразумнейшего, как бежать из семейства,— ведь вы не зчаете ничего о ней, что ж суетесь оценивать вещь впотьмах? — Илья Никитич сердился. — Илья Никитич, это такое страшное дело навеки лишить себя чест- ного имени, что ни в каких обстоятельствах нельзя назвать это иначе, как безумием со стороны девушки. — Бывают всякие необходимости, — с расстановкою произнес учитель- ским тоном Илья Никитич. — Вам известно, вероятно, из истории, сударь, что бывают такие положения, когда люди справедливо и основательно счи- тают необходимым разрывать не только связи с обществом, в чем еще и не бывает особой беды для разрывающего их существа, но прерывать соб- ственную жизнь, что уж во всяком случае потеря для лица, теряющего жизнь. Так ли, сударь, или вам это неизвестно? —- Что с вами спорить, Илья Никитич, вы сердитесь, лучше продол- жайте историю, — сказал я, формулируя в уме глубокомысленную заметку о человеческой натуре. Ведь вот что значит самолюбие: честный человек, а увлекся слабостью к родственнику, дает ему потачку, — Борис Констан- тинович есть Алферьев, следовательно, он прав; и ведь умный человек, а сделал глупость по увлечению горячими словами молодого сумасброда, помог ему, вместо того, чтоб помешать ему, и не может согласиться, что сделал глупость, а возводит свою слабость в принцип. Ох, человеческая натура, человеческая натура! — Продолжайте, Илья Никитич, — повторил я мягким тоном, видя, что он очень гневно смотрит на меня, с мрачным молчанием карающего судьи, — я не спорю с вами. — Нечего продолжать. Я достал ему денег в тот же вечер, — поутру на другой день он взял их, только и всего. А это я вам рассказываю по его поручению, потому что он просит вас, как и просил и меня, не бывать у него, — по крайней мере до времени, и считал полезным, чтоб я объяснил вам причину этой просьбы, чтоб не возбуждать в вас каких неоснователь- ных подозрений, не означает ли такая просьба какого-нибудь недовольства его вами. 650
«Какая нежная деликатность о сохранении моего душевного спокой- ствия! Если б вместо того нашел в себе хоть тысячную долю такой забот- ливости о сохранении душевного спокойствия этой бедной девушки, то было бы гораздо лучше», — подумал я, но не высказал Илье Никитичу этого моего соображения, которое продолжалось в моих мыслях такою заметкою о человеческой натуре: «Нет, какими убеждениями ни хвастаются люди, а на деле все поступают как толпа, о низкой нравственности и невежестве которой так хорошо рассуждают. Пришла молодому человеку фантазия позабавиться амурами, — и тащит девушку в болото совершенно так, как потащил бы поручик Кувшинников, хоть называет себя и гуманистом, и социалистом и рассуждает о всем прекрасном так хорошо, что приходишь в восторг от возвышенности его мыслей и натуры. Ох, человеческая натура, человеческая натура!» Отпустив Бориса Константиновича с обещанием достать ему денег, Илья Никитич стал соображать, у кого же взять их.—А у кого ближе, как не у Дятлова? — И он отправился к Дятлову. — Что такое? Больные в семействе? — спросил он слугу, отворившего дверь: квартира Дятловых была наполнена запахом гофманских капель. — Барыня очень рас- строена,— отвечал слуга, — и барин тоже: барышня пропала. — Как про- пала?— Так,—поехала вчера вечером, сказала — к приятельнице, да до сих пор и гостит у нее. — Как гостит? — Так, сударь: видно, приятель- ница-то с бородой, так очень занятно показалось нашей барышне-то у нее. — Что за дьявольщина? Неужели?—подумал Илья Никитич:—Вчера вечером, говоришь ты? — Как вы изволите говорить, точно так, вчера вечером. Дятлов был очень сильно взволнован, так что даже и глаза его не поражали круглотою, а казались обыкновенными глазами опечаленного человека. Он не замедлил поделиться своим горем с Ильею Никитичем, как с родным. Все было совершенно так, как рассказал слуга. Но кроме того, что рассказал слуга, Илья Никитич узнал, что уже получено от Лизаветы Антоновны письмо, в котором она просит отца и мать не бес- покоиться за нее, потому что она совершенно здорова, говорит им, что не может ни на что пожаловаться на них, что они были к ней добры, она продолжает любить их, но что разлука с ними была для нее необходи- мостью. <Странно что-то, — подумал Илья Никитич, — неужели вообще она в письме так и признает, что не может ни в чем пожаловаться на отца и мать?> Потужили, — но чувства чувствами, а дело делом, — потужив с Дят- ловым, Илья Никитич объяснил, зачем приехал, поторговались из-за про- центов после необходимых предварительных уверений Дятлова, что у него теперь у самого нет денег, и что если б [были], то он дал [бы] Илье Ники- тичу без процентов, и что он не знает, откуда достать их для него, — разве вот у такого-то из своих чиновников,-—поторговались, согласились о про- центах, Дятлов вынул деньги, сказавши, что это он берет из казенной суммы, которая у него на руках и которую он должен будет дополнить зай- мом у этого своего чиновника, и Илья Никитич уехал. Через полчаса слуга из соседней с квартирою Бориса Константиновича харчевни понес к нему записку Ильи Никитича, имевшую такое предисло- вие, что «я дал тебе слово не бывать в твоей квартире, но мне необходимо как можно скорее видеться с тобою, и я жду тебя в харчевне, куда при- ведет тебя податель записки». Податель записки вернулся с ответом, что нет дома того барина, к которому посылал его Илья Никитич. Илья Ники- тич отправил его с другою запискою того же содержания, что «я прошу тебя тотчас же, как воротишься домой, приехать ко мне. P. S. Деньги для тебя я достал». Борис Константинович приехал к Илье Никитичу уж под вечер, — он весь день искал квартиры. — Вот деньги, Борис, — этими словами начал Илья Никитич, пода- вая деньги Борису Константиновичу. — Как ты думаешь, у кого я достал?— 651
У Дятлова, — прибавил он выразительным голосом после некоторой паузы. Борис Константинович хладнокровно выдержал его взгляд, не моргнул и не пошевелился. Другой на месте Ильи Никитича при таком равнодушии слушателя предположил бы, что ошибся в догадке, но Илья Никитич сам недаром носил фамилию, как я ему заметил с тупостью, часто бывающею у меня заменою недостающего остроумия, — Илья Никитич знал, что это упрямое спокойствие еще не свидетельствует о непричастности Бориса Кон- стантиновича к делу пропажи m-lle Дятловой и только показывало надоб- ность сделать приступ сильнее. — Ты можешь заключить из моего тона, что я знаю имя девушки, которое ты не почел удобным сообщить мне. <Это не совсем удобно для меня, но я надеюсь, что ты не изменишь тайне, которую узнал случайно.> — Почему ты обратился за деньгами к Дятлову? —- спросил Борис Константинович строгим тоном следователя. — Потому что знал, что у него есть деньги, только, — отвечал Илья Никитич тоном пылкого уверения, показывавшим, что он почувствовал себя в странном положении: внешность действительно возбуждала подо- зрение в том, не имел ли он мысли разузнавать, то есть изменить слову, то есть сделать бесчестное дело, поехав к Дятлову. — Без подозрения, что можешь через это узнать что-нибудь? — Честное слово, не предполагал. — Верю. А я было усомнился в тебе, это было бы грустно. — Нет, Борис, я честный человек. — Верю, — сказал успокаивающим тоном Борис Константинович. Илья Никитич вздохнул свободно. — Ты не подозреваешь меня, Борис, Это делает тебе честь. Покойный за себя, я возвращаюсь к твоему делу. Догадка, случайно встреченная мною и уже ставшая достоверностью после твоего вопроса, возлагает на меня обязанность. Ты и я, мы смотрим на это дело различно. Ты находишь, что Лизавета Антоновна сделала хорошо, бросив семейство; я нахожу, что этот шаг опрометчив, — вреден для нее. Ты согласишься, что теперь, когда мое свидание с нею уже не составит нарушения ее тайны предо мною, ты не имеешь права возражать против такого свидания, которое будет, конечно, иметь своею целью попытку убедить ее в справедливости моего взгляда, в ошибочности ее и твоего, — попытку склонить ее возвратиться в семей- ство. Ты, конечно, не имеешь права ничего возразить против этого? — Не имею, — сказал Борис Константинович. — Человек имеет право на то, чтоб слышать всякие мнения о том, что для него полезно или вредно. Я нарушил бы права Лизаветы Антоновны, если б стал возражать против твоего свидания с нею. — Итак, едем. — Едем. — Еще одно, — я едва не забыл. Я мог бы требовать от тебя свида- ния с нею наедине,—конечно, так? — Без сомнения. — Но я считаю это ненужным, потому что, присутствуя при нашем разговоре, ты, конечно, не будешь ни словами, ни выражением лица ослаб- лять силу моих убеждений. — Я обязан к этому, и если буду чувствовать, что это трудно для меня или что мое присутствие против моей воли укрепляет ее в согласии с моим взглядом, я уйду. Я имею свободу развивать перед нею мой взгляд, — противоположный взгляд имеет право быть выраженным перед нею в наиболее благоприятных для нее условиях. Алферьев с гвоздем средней величины в голове, потому Алферьев, не важный в моем рассказе, и Алферьев с огромным гвоздем в голове и потому Алферьев — герой рассказа — отправились вместе — умеренный Алферьев— доказывать Лизавете Антоновне, что полный Алферьев -— безумец, вле- 652
кущий се в гибель, полный Алферьев — безмолвно слушать это доказы- вание. Само собою разумеется, что аргументы Ильи Никитича нисколько не подействовали на Лизавету Антоновну. Она очень жалела, что дело, на которое она решилась, огорчило ее родных, но сказала, что она предвидела это, что их огорчение скоро пройдет, что с ее стороны тут вопрос о доволь- стве на всю жизнь или неприятной для нее жизни навек, а с их стороны вопрос о временном, хоть, может быть, и довольно тяжелом огорчении, что баланс весьма неравен, и что потому находит себя правой. На рассуж- дения Ильи Никитича о том, что она губит собственную жизнь, она отве- чала, что смотрит на это иначе; что положение в обществе ей не нужно, что к его мнению она совершенно равнодушна, словом сказать, что она не жертвует ничем, не теряет ничего; что если она ошибается в этом, то что делать, когда она не видит, что ошибается, а убеждена в том, что ее мне- ние справедливо; что если она когда-нибудь изменит его, тогда, конечно, будет раскаиваться в том, что сделала теперь, но что она не предполагает, чтоб ее мнение изменилось, и что во всяком случае человек не может дей- ствовать иначе, как по тем <убеждениям> мыслям и чувствам, какие существуют в нем в то время, когда он действует, — короче говоря, она говорила совершенно так же, как рассуждал бы и Борис Константинович, и с таким же спокойствием, как он. Илья Никитич увидел, что отклонить ее от ее решения так же напрасно, как бывало раньше отклонить Бориса Константиновича от его решений. — Перестаю спорить с вами, Лизавета Антоновна, — сказал он. — Вижу, что вы непоколебимы. Но если нельзя надеяться, что вы возвра- титесь в ваше семейство, то нельзя ли убедить вас сделать что-нибудь для его успокоения? — Я совершенно готова сделать для этого все, что можно сделать не во вред моему решению. Но, кроме того письма, которое вы знаете, я и Борис не могли ничего придумать. Предлагайте, если имеете что-нибудь лучшее. Я слушаю. — Что ж тут можно сделать? — Илья Никитич задумался. Четверть часа в комнате господствовало глубокое молчание. — Одно, — сказал Илья Никитич, — мне кажется возможным. Вы знаете, что огорчение ваших родных происходит из различных источников. Первый — родственная любовь, которая опечаливается разлукою с вами; для смягчения этого чувства нельзя сделать ничего. Вы потеряны, умерли для ваших родных, и воскресить вас нельзя. Но горечь этого чувства очень усиливается тем уважением к мнению общества, над которым возвысились вы. <Думаю, кроме того, что потеря тяжела сама по себе. Вы не только расстались с ним, вы вооружили против себя общество, вы, по моему мне- нию и, конечно, и по мнению общества, вы поступили... решение, принятое вами, не должно заслуживать нравственного порицания. — Выражайтесь прямее, Илья Никитич!>—Вы затрудняетесь сказать то, что хотите сказать <к чему эта фалынь?^> Я могу слышать резкие слова, без употребления которых ваша мысль выражается слишком темно. Я стала девушкою, потерявшею честь в мнении общества. Понятно, что это должно очень много увеличивать их огорчение. Но я не вижу, что можно сделать и с этой стороны. — Вот что. Напишите, что вы удалились из дому, чтоб сделаться монахинею; что вы знали, что родные никак не согласятся на это, и потому уехали тайно. Это много успокоит их. — Но это будет ложь, — сказала Лизавета Антоновна. Началось долгое серьезное рассуждение, позволительное ли средство предлагает Илья Никитич. Борис Константинович, до сих молчавший, не выдержал, вмешался в спор. Наконец, Илья Никитич победил. Лизавета Антоновна написала письмо под диктовку Ильи Никитича, начинавшееся тем, что [когда] Дятловы получат его, она будет уже далеко от Петер- бурга, на дороге в пустынь, которую она не назовет им, и проч. Илья 653
Никитич взял письмо и послал его на другой день по городской почте» Дятловы не поверили письму, но действительно много утешились им,— теперь они могли не краснеть за младшую дочь перед чужими людьми. Чужие люди, разумеется, еще меньше Дятловых сомневались в том, что сбежавшая дочь сбежала к любовнику, но все-таки рот им был наполовину зажат твердою верою, которую высказывали Дятловы в истину письма, не внушавшего им на самом деле никакой веры. Скандал улегся, а скоро и был забыт всеми, кроме Дятловых, и если б через год Лизавета Антоновна явилась в дом со словами, что прожила это время в монастыре, то я не ручаюсь за то, что ей не поверили бы и на самом деле: люди вообще подготовляются принимать за правду, что сначала только выдают за правду. Я узнал об этих сценах много позже, чем они произошли. После того, как Илья Никитич предуведомил меня, чтоб я не бывал у Бориса Кон- стантиновича, я с полгода ни от него, ни от Бориса Константиновича не слышал уж ни слова о деле, по которому было наложено это запрещение, и оставался совершенно незнающим, кто такая эта девушка, поселившаяся вместе с Борисом Константиновичем. Конечно, я думал только, что это должно быть та самая девушка, которую я встретил у него однажды по- утру,— тогда она показалась мне совершенно порядочною, скромною девушкою, и тогда уж я пожалел о ней, что она так рискует собою, а теперь еще больше пожалел, что она и вовсе погубила себя, — но мало ли людей обоего пола губит себя? о всех не надумаешься, и я стал забывать исто- рию, о которой никто не напоминал мне. Но потрудился напомнить ее сам Борис Константинович и очень невы- годным для себя образом. Не то, чтобы он заговорил со мною о ней, — нет, слов не было, но было нечто гораздо хуже всяких слов. Однажды вечером, зашедши ко мне, он застал меня одевающимся. — Куда? — К Желтухину. — Прекрасно, отправимся вместе, — сказал он.«— Горничная m-lle Желтухиной отворила нам дверь. Я скинул пальто, как обыкновенно скидывают пальто, а Борис Константинович возился над раз- вязыванием кашне, и таким образом я пошел из передней в зал один, — и сделав шага три по зале, услышал позади себя, в передней, поцелуй. — «Вот как!—подумал я:-—на два месяца вы, m-lle, хороша для меня, на третий месяц горничная m-lle Желтухиной лучше. Что ж, обыкновенное дело. Нужно разнообразие. Бедные девушки, вы жертвуете судьбою всей жизни, вас бросают через несколько недель <вместе с галстуком, как>. Так, так всегда бывает с вами. Бедные, глупые, жалкие. Что-то теперь с нею?» — Теперь я вспомнил, что уж и раньше, недели две назад, будучи у Желтухиных и встретив у них Бориса Константиновича, я, если б был наблюдательнее или догадливее, мог бы заметить то, что понял теперь: когда горничная, подавая чай, подходила к Борису Константиновичу, он сладко поглядывал и улыбался, она улыбалась и краснела. А через несколько времени я увидел на Саше — так звали горничную m-lle Желту- хиной— шелковое платье; еще через несколько времени встретил Бориса Константиновича с нею на улице. — А впрочем, что тут особенного? и чем я тут могу пособить? Сле- довательно, какая же мне нужда думать об этом? Но прошло еще два, три месяца и случилось такое обстоятельство, что пришлось мне не только подумать об отношениях Бориса Константиновича к неизвестной мне девушке, поселившейся с ним, — пришлось даже вмешаться в эту историю. Бывавши у Бориса Константиновича до запрещения посещений, я позна- комился у него с несколькими молодыми людьми, его приятелями. Почти все они мне понравились, потому что у каждого в голове был свой гвоздь, — я смеюсь над такими людьми, но кроме шуток уважаю их, — а двое, трое так понравились, что я вошел и в прямое знакомство с ними, даже в короткое знакомство. Один из близко сошедшихся со мною моло- дых людей был Чеботарев. И вот мой добрый знакомый, отличнейший, благороднейший, чистейший 654
человек, человек с нежною душою, человек глубоко уважаемый мною, Степан Сапожников зашел ко мне и начал такую речь: — Смешна просьба, с которою я к вам обращаюсь, — какой вы поса- женый отец! — но войдите в мое положение: вы единственный знакомый мне семейный человек и человек солидных лет. Откуда мне взять посаже- ного отца, кроме вас! Итак, будьте. — Вы женитесь, Степан Петрович? Очень рад, от души желаю вам счастья <это желание было действительно от души, но радости, выражен- ной мною, я, признаюсь, не ощущал: я мальтусианец, и не люблю, когда женятся молодые люди без состояния. — На ком?>.— Кто ваша невеста? — Сестра нашего общего приятеля Алферьева. — Нашего общего приятеля Бориса Константиновича Алферьева? У него есть сестра?—сказал я, разевая рот, — Неужели вы не знали? Правда, вы так рассеяны, вы пропускаете мимо ушей три четверти того [что говорится] при вас или даже вами, и через четверть часа забываете три четверти той четверти, которую успели расслышать. — Ведь он живет вместе с нею. Вы должны же это знать. — Ах, вспоминаю, — сказал я:—в самом деле, какая рассеянность! Даже и не вспоминаю, а помнил, когда делал вам этот вопрос, не сообра- зил, что помню. Я был очень доволен ловкостью этого оборота, которым вывернулся из дальнейшего разговора о моем вопросе: «разве есть у него сестра?», поспешил вновь выразить мою радость женитьбе Сапожникова, чтоб со- вершенно завалить этот вопрос новыми словами, сказал, что готов быть посаженым отцом, — и благополучно отделался. «Так вот [как], это ваша сестра, Борис Константинович! Нет-с, это уж слишком!» — При всей моей уклончивости я не мог удержаться, чтобы не вмешаться в это дело: наконец, есть же и во мне хоть искра совести, а допускать совершить такую проделку было бы уж слишком бессовестно. Выдавать свою любовницу под именем евсей сестры за своего приятеля! Прекрасно! — «Предрассудок!»—Хорошо, я мог говорить, что предрассу- док, но говорить и чувствовать две вещи разные. Нет, это не совершенный предрассудок, то, в чем ставит общество честь девушки! Да, наконец, пусть это и предрассудок — тут дело в штуке, которая гораздо хуже того, что порицается этим по вашему, — да, только по вашему, Борис Константино- вич, а не по моему мнению: я только говорю это, а еще неизвестно, как я об этом думаю, —- тут штука гораздо хуже того, что порицается этим, по вашему мнению, предрассудком, когда эта девушка в заговоре с вами выдает себя за вашу сестру, чтоб через эти уловки найти себе мужа, то, значит, она в самом деле уж девушка испорченной души. Это, Борис Кон- стантинович, уже очень плохо. Так вот как, Борис Константинович: соблаз- нили девушку, развратили девушку и гнусною проделкою сбываете ее с ваших рук на шею честному, чистому человеку! Прекрасно!» Движимый этими благородствами и негодованиями, я по уходе Чебо- тарева, которого постарался поскорее проводить, потому что тяжело мне было смотреть на него, тотчас написал к Борису Константиновичу, что имею крайнюю надобность поскорее увидеться с ним и так как он запретил мне бывать у себя, то я прошу его заехать ко мне для очень важного раз- говора. В чем будет состоять этот разговор — ясно: я скажу, что если он не избавит Чеботарева от несчастной женитьбы, то я принужден буду ска- зать истину Чеботареву. — Конечно, как человек все-таки умный, Борис Константинович не захочет доводить дело до такого посрамления себя и найдет какое-нибудь средство расстроить, устранить свадьбу. Это благородное намерение возникло у меня поутру, вечером приехал Борис Константинович, и у нас началось объяснение, результаты которого не совершенно соответствовали моему ожиданию. Жар моего храброго благородства успел уж очень поостыть, и мне стало совершенно ясно представляться, что никто иной, как сам чорт, дер- нул меня вмешиваться в дело, до которого нет мне никакой надобности. 655
Положим, Чеботарев очень хороший человек, и я расположен к нему, но 1это не] причина впутываться из-за него хоть бы в самые маленькие хло- поты? И я уж занимался размышлением, как бы увернуться от разговора, который накликал на себя благородною запискою. Надобно придумать какое-нибудь другое дело, которое бы выставить предлогом для приглаше- ния Бориса Константиновича, и уж подвертывался мне на мысль один хороший предлог, но еще не успел я обдумать и развить его, когда вошел Борис Константинович и, ничего не предвидя, обычным простым тоном сказал: «Что такое за важное дело до меня?» — Я по обыкновению расте- рялся, предлоги вылетели из головы и, оставивши меня в беспомощности, принудили меня [против] воли возвратиться к первоначальному благо- родству. — Скажите, Борис Константинович, — начал я несколько робким голо- сом,— извините, что я касаюсь такого щекотливого предмета, — вы еще продолжаете жить вместе с девушкой, с которой поселились полгода назад? — Да, — отвечал Борис Константинович. Видя, что он не принимает моего вопроса за щекотливый, я несколько ободрился. — Можно спросить, она выходит замуж? — Да, — отвечал он холодно и безобидно. —- Как же это?—спросил я все еще скромным тоном. — Что тут особенного? Разве у вас было какое-нибудь основание предполагать, что она зареклась выходить замуж? — Нет, но, значит вы — значит, ваши отношения к ней изменились? — Нет, — отвечал он все с прежней нещекотливостью, все более и более поощрявшей меня к храбрости; когда я вижу, что из храбрости не выходит никакого неприятного последствия, я становлюсь очень храбр. — И вы выдаете ее за вашу сестру? — Да, — отвечал он все так же спокойно, он решительно не сердился на мои щекотливые вопросы. — Как же это, Борис Константинович, вы оставляете в заблуждении человека, который думает жениться на ней, предполагая вашею сестрою девушку, с которою вы имеете связь! — Кто вам сказал, что я имею или имел с нею связь! Вы совершенно ошибаетесь в этом странном предположении,—сказал он равнодушно. Я обиделся. Нет, уж это значит считать меня слишком смешным про- стяком, уверять меня в таких нелепостях. Обиженный даже индюк стано- вится ужасен, когда займет безопасное положение, голос его принимает патетический тон и, прерываясь от мощной подготовки, вопиет очень эффектно, — то. же бывает со мною, когда я вижу, что могу безопасно пре- даваться пафосу. — Положим, Борис Константинович, что я очень близорук (одна из моих острот, сделавшаяся, по мнению моих знакомых, совершенно тупою от слишком постоянного употребления, — у меня действительно очень бли- зорукое зрение, и я постоянно острю в этом фигурально ироническом смысле, будучи убежден, что умственный взор у меня столько же зорок, сколько близорук физический), но как я ни близорук, все же я не совер- шенно слеп. Вы не имели связи с этою девушкою? Кому вы это рассказы- ваете! ведь я не пятилетний ребенок, которого можно уверить в чем угодно. <Да что особенно невероятного я вам говорю! — то, что в свете есть девушка, с которою я не имел и не имею связи, — или вы полагали, все теперь девушки. > — Вам это кажется невероятно? Очень жаль, что мое мнение о вас в этом отношении оправдывается. Я предполагал, что это покажется вам невероятно, собственно потому никогда и не упоминал вам ни о своих отно- шениях к этой девушке, ни вообще даже о ней. К сожалению, все это только подтверждает мою мысль: поколение, предшествующее нам, глубоко раз- вращенное в душе, неспособно не только иметь само благородные, челове- ческие отношения к людям, — неспособно даже верить возможности таких 656
отношений! — сказал Борис Константинович своим унылым тоном. — Это очень, очень жаль. Какой прогресс возможен, пока большинство общества составляют люди вашего и предшествующих, еще более дурных поколений? Это очень, очень грустно! Он уныло замолчал. Я тоже молчал, не зная, что и думать: дикость того, что он утверждал о своих отношениях к этой девушке, была слишком резка, — но тон его голоса был слишком непохож на тон человека, уверяющего в неправде. Но во всяком случае видно было одно: пафос мой как-то не удался, и следовало расстаться с ним. — Борис Константинович, будем говорить хладнокровно. (Он посмо- трел на меня с едва заметною усмешкою, говорящею: да разве это я горя- чился, а не ты?) Вы уверяете, что не имели связи с этою девушкою. Но согласитесь, что это действительно должно казаться неправдоподобно, это противоречит всем понятиям о человеческой натуре. — Каким и чьим? вашим? быть может; пошлым — несомненно. Разговор принимал психологическое направление, и я совершенно обод- рился: личный вопрос о его отношениях к этой девушке терял всякий щекотливый характер, обращается в факт, который исследуется только с целью изучать человеческую натуру вообще. По крайней мере, это казалось успокоительнейшим оборотом дела для меня, а он поддавался этому обороту. — Но, Борис Константинович, как же не назвать неправдоподобным, что молодой человек и молодая девушка живут вместе и не имеют связи? — Разве между молодым человеком и женщиною не может быть ника- ких других отношений, кроме того, что вы называете связью? Так думают турки и потому держат женщин взаперти. Мы отказались от этого обычая, следовательно признаем, что мужчина и женщина могут видеться, говорить, быть в приязни <просто как люди, не как самец и самка> и не вступать в те отношения, которые вы называете связью. — Но, однакоже... — Что «однакоже»? согласитесь, что оно пахнет ориентальной дико- стью, слишком односторонней в своей чувственности. — Да что ж это такие за отношения между вами? если не то, что должно казаться всякому, так что ж такое? не откажите просветить меня. — Вам угодно, чтоб я рассказал историю наших отношений? В настоя- щий момент я не имею ничего против того, чтобы удовлетворить вашему желанию. — В настоящий момент? а раньше имели бы? — Если б не имел, то, конечно, не просил бы вас не бывать у меня, то есть не принял бы мер, чтобы вы не видели эту девушку и как можно меньше знали о ней. — Что ж это за причины? — Не причины, а причина, — та, что вы не умеете молчать. (Какая это досада! я считал себя человеком, очень умеющим молчать, но от каж- дого из своих знакомых слышал, что я болтун; сначала я принимал это за обиду и сердился, но теперь давно уж привык и считаю только одною из многих их несправедливостей ко мне, — ведь они точно так же [как] моего умения молчать, не признают и моего остроумия, и моей мечтательности — люди вообще расположены не признавать чужих достоинств.) — Вам решительно ничего нельзя говорить, вы все разболтаете. Но теперь можно. Она выходит замуж. Если до ее семейства дойдет слух, где она живет, это нисколько не повредит ей. Даже лучше — отец, вероятно, возьмет на себя свадебные расходы, может быть, даже даст приданое. <Он начал рассказывать эту историю.> Девушка, которая поселилась вместе со мною, — m-lle Дятлова, с которою я познакомился как сестрою моей даль- ней родственницы, — и он начал рассказывать все по порядку, — но из этого рассказа многое из рассказанного мною раньше, многое другое все- таки продолжало казаться мне неправдоподобным, по крайней мере стран- ным, пока я сам не познакомился с Лизаветой Антоновной, пока сам не всмотрелся близко в отношения, которые она мне описывала; поэтому 657
передаю историю его отношений к m-elle Дятловой уже не в их рассказе, а так, как надобно по ходу моего. По окончании нашего объяснения Борис Константинович повез меня к себе познакомиться с Лизаветой Антоновной. Разумеется, это была та самая девушка, которую я раньше видел в гостях у него. Небольшого роста, худощавая, белокурая, с кудрявыми волосами, с серыми спокойными гла- зами, с несколько угловатыми чертами лица, она была очень похожа на Бориса Константиновича. Сходство темпераментов и характеров было еще поразительнее, чем сходство лица: такая же тихая, как будто даже флег- матичная, говорит спокойным, кротким голосом. Когда я видел ее в первый раз, эта близость не была так сильно заметна, — она развилась от жизни вместе: Лизавета Антоновна сильно подчинялась влиянию Бориса Констан- тиновича, человека старше ее летами и ее наставника. Когда я смотрел на нее через два года, я опять видел в ней меньше сходства с ним, — она всту- пила в другие отношения, а главное, приобрела полную нравственную само- стоятельность,— и видно стало, что она не так безусловно, как Борис Кон- стантинович, подходит под определение «холодный фанатизм», — определе- ние вроде того, как если б сказать; «холодный огонь», — но [это] выраже- ние, хоть совершенно нелепое, хорошо тем, что все его знают. Фанатизм — огонь, и холодным быть не может; но иной огонь горит неровно, то бросает огромное пламя вверх или в ту, в другую сторону, то опускается, — если у кого страсть действует так же, того все называют страстным человеком, — и справедливо, то несправедливо называть бесстрастными людей, у которых страсть похожа на огонь, горящий ровно. У Бориса Константиновича тем- перамент был уж до чрезвычайности ровный, у Лизаветы Антоновны — только очень ровный, она была гораздо менее неподвижна в своем наруж- ном хладнокровии, но все-таки и от природы была и потом осталась, а вот тогда казалась очень холодна. Посмотревши на нее [я увидел], что Борис Константинович не слишком много рисковал ошибиться, когда подумал, что она не могла раскаиваться в своих решениях и что поэтому он может серьезно принять и помочь ей исполнить ее желание бросить семейство. Но, несколько смягчившись к ней, я все-таки продолжал думать, что он и она поступили очень безрассудно. По своему обыкновению говорить только вещи, нравящиеся моим собеседникам (подозреваю, что мои при- ятели считают его во мне за бесхарактерность и отчасти за льстивость, не совсем возвышенную в нравственном отношении, но по моему твердому убеждению это только мягкость моей души)—по этому своему обыкнове- нию я не говорил Лизавете Антоновне, как думаю, но она видела, что я держу себя несколько неловко, будто совещусь, догадалась о причине и заговорила прямо: — Вам не совсем свободно говорить этим любезным и почтительным тоном со мною, которую вы в душе браните, — не так ли? Хотите, я отга- даю, за что вы меня браните. — Это отгадать нетрудно, — сказал я солидным тоном, видя (тоже по обыкновению), что моя светскость недостаточна для ловкости, кото- рую я хотел соблюдать. — Но — тотчас же прибавил я, хватаясь за свою необычайную светскую ловкость, — бывают семейства, жить в которых невы- носимо; бывают отношения, вырваться из которых не бывает безрассуд- ством даже тогда, когда, вырываясь, рискуешь оборваться в пропасть. — Я не скажу этого о своем семействе и своих отношениях к нему, —- отвечала она. — Мои отец и мать — неразвитые люди, очень неразвитые, это правда, но только и всего. Они не притесняли меня, отец мало вмеши- вался в мою жизнь, как большею частью отцы мало вмешиваются в жизнь дочерей. Мать — конечно, странно было бы, чтоб мать мало говорила с дочерью, — это даже показывало бы в ней дурную мать. Не скажу, чтоб ее разговоры мне нравились, — вы понимаете это: что общего у нас с нею? Мы люди разных миров. Да, в ее разговорах было много такого, чего я не могла одобрить; а вообще они были не в моем духе. Но только. Я всегда была готова признать, что если она старалась склонить меня к тому, что 658
для меня не годилось, то действовала по крайнему своему разумению, искренно, с расположением, следовательно заслуживала признательности если не за содержание своих мыслей, то за намерение, с которым их высказывала. Лизавета Антоновна сама отнимала у меня возможность находить ее решение имеющим сколько-нибудь уважительные основания <строго пори- цая в душе>, и я в душе стал» считать эту решимость еще менее извини- тельной, чем раньше, хоть, разумеется, не сказал ей этого <а она может или разговор теперь уж предполагал во мне сочувствие или просто разго- ворившись продолжала>: — Но поймите ж мои тогдашние чувства. Не с кем поговорить, — весь день одна или хуже, чем одна, — свидания с Борисом Константиновичем были единственное время, когда я видела человека, с которым можно гово- рить. И сестра, и зять — люди не по мне. И единственный друг, которого я имела, погиб для меня. Поймите это, — представьте, что вас послали жить в деревню, где есть всякие люди, и хорошие, и дурные, может быть, и больше хороших, чем дурных, — но ни одного грамотного человека. Не правда ли, вы страшно соскучились бы, — не правда ли, вы всею душою рвались бы туда, где вы могли увидеть кого-нибудь, с кем вы могли гово- рить? И вдруг вы узнаете, что подле вашей пустыни живет ваш друг, что вы можете видеться, — вот каково было действие, произведенное на меня ответом Бориса: «почему ж нам не видеться? Я не могу бывать у вас, но что мешает вам бывать у меня?» Вы можете сказать: мешало многое, видеться с ним было страшной опрометчивостью. Но опять перенесите себя в то положение, с которым я сравнила свое: если б этот друг, видеться с которым стало для вас возможно, если только вы захотите, — если б он жил от вас за оврагами, перебираться через которые трудно, — за лесом, в котором, говорят, вы могли встретиться с медведем, в котором, говорят вам, встречаются иногда разбойники, — ну, словом сказать, если б эта недальняя дорога, которая отделяет от вас друга, была наполнена всякими опасностями, — скажите: достало ли бы у вас рассудительности, чтоб ска- зать: «нет, не пойду к нему»? и неужели это была бы рассудительность? нет, нет, это был бы недостаток мужества, бесхарактерность, вялость, — я назвала бы вас трусом. Да. — Дружба — чувство холодное, — сказал я, она жалеет себя; но я понимаю, что можно пренебрегать опасностями, когда видеться с человеком более сильная потребность, чем чувство дружбы. — Вы совершенно не хотите понимать меня, — сказала она, — неужели, чтоб понять мою решимость бывать у Бориса, нужно предполагать во мне какое-нибудь другое чувство, кроме потребности видеться с человеком, которого чувствуешь близким себе по понятиям, по настроению мыслей, по интересам? Вы чуть ли не предполагаете, что я была влюблена в него! — Она засмеялась. — Посмотрите на него, разве он такой красавец, в кото- рых влюбляются без заискиванья с их стороны? — Но, Борис, я знаю, тебя огорчает это, когда говорят, что ты не красавец, хоть ты сам знаешь это, — прости, он заставил меня высказаться своим смешным намеком. — Неужели вы думаете, что Борис когда-нибудь ухаживал за мною? он никогда не обращал на меня никакого внимания, посмотрите на меня,-— я далеко не красавица, неужели он станет волочиться за девушкой некра- сивой? Мне показалось, что моя светскость была бы тут неуместна, что не следует возражать ей: «нет, вы напрасно говорите, что вы не хороша лицом», — потому что она говорит о своей некрасивости точно так же без отчаяния, как говорит о себе это обыкновенно мужчина, но все-таки я со- бирался сказать это по своему обыкновению говорить то, что не нужно, но она, не давая мне места вставить любезные возражения, продолжала без перерыва: есть люди, для которых не главное в лице то, что называют красивостью, — я знала, что я могла нравиться некоторым <все равно, как и Борис может нравиться некоторым, хоть тоже некрасив. 659
— Да, — сказал я, — на этот раз правду и не некстати, потому что не по своей светскости, а правду, — его лицо привлекательно, потому что в нем очень ясно [выражаются] ум и доброта. — Для некоторых этого довольно; для нас с ним—нет; он не пони- мает, что в нас с ним это слабость, — Сапожникову мое лицо нравится, даже очень; но Борису мало того, чего довольно Сапожникову, — он ищет красивости, как и я. Из всех, кого я видела здесь, я могла влюбиться только в двух: в Илью Никитича и в Сапожникова; лица остальных мне положительно кажутся дурны. — Это несправедливо, — сказал я:—из молодежи, которую я знаю как приятелей Бориса Константиновича, почти все недурны лицом. — Для меня этого мало,—сказала она:—я могу с удовольствием смотреть только на лицо известного типа тонкого изящества^. — Сапожникову мое лицо нравится, даже очень, но вкус Бориса гораздо требовательнее. — Гм! не знаю, как вам сказать...—промычал я. — Как же?—сказала она: — посмотрите на Наташу, она очень хоро- шенькая — горничная m-clle Желтухиной. «Однако мы начинаем недурной разговор», помыслил я, но сказал не то, что помыслил, а сказал: — Наташа очень хороша, это правда, но я думал не про нее. — Ляп- нувши это, обрадовался тому, что против собственного ожидания выразил свою мысль не с обычной для меня в подобных случаях ясностью. — Про кого же вы думаете? конечно, не про Катю: Катя была еще гораздо более хорошенькая, чем Наташа, — поверите ли, я целовала ручку у Кати. Ах, какая ручка! но что за личико! — О Кате я ничего не знал, — сказал я, но Лизавета Антоновна не занялась этим возражением, потому что задумалась. — О ком же это вы говорили? Ах, я не догадалась, вы хотели ска- зать о сестре! Я увидел, что мысль моя была выражена не так неясно, как я было с радостью подумал. — Правда, сестра далеко не красавица, — продолжала Лизавета Антоновна, — но в ней есть то, чго очень много заменяет кра- соту для людей, подобных Борису: у нее очень сладострастное лицо. (Гм! помыслил я.) — Вы видели картины, на которых нарисована разметавшаяся вак- ханка,— припомните выражение лица: то самое. (Я заметил за собою, что несколько моргаю, и удержался от этого.) — Для сладострастных мужчин это кажется чрезвычайно обаятельно, как вы знаете. А Борис чрезвычайно сладострастен. — Я снова замор- гал, однако нашелся очень счастливо, по крайней мере не покривив душою: — Борис Константинович сладострастен? Я не знал этого, — сказал я, уж сам не понимая, что я говорю, только чувствовал, что не лгу, — я до этих пор не знал этого свойства Бориса Константиновича. Он очень часто излагал мне разные свои соображения по части Мальтусовой теории, и такие, что я не читывал ничего столь обстоятельного ни у Рабле, ни в Cent nouvelles Маргариты Наваррской, ни даже в фолиантах очень крупной печати в кожаных переплетах с медными застежками, просвещавших мое детство, но он излагал это совершенно с ученой точки зрения, тоном бота- ники и зоологии <так что, признаться, я его считал почти человеком холодноватым >. — Да, он очень сладострастен. Он не может жить без женщин. Вы не знаете, вы не поверите, до каких глупостей он доходит, — Наташа не позволяет ему делать глупостей, она девушка с характером, но Катя иногда прибегала ко мне в комнату искать у меня защиты. <Я должна была за- щищать ее, доказывать ему, что это нехорошо.> Но должно ему отдать честь: он никогда не преследовал се <если б она не была девушка скромная, я не знаю, что теперь стало бы>. Она сама не была сладострастна, но 660
очень любила его и позволяла ему дурачиться. Ах, как они шалили! Она мне все рассказывала. Ах, как они шалили! Но это понятно, в ней все было так очаровательно <я совершенно извиняю его>. Когда разговор принимал этот оборот, то се слова производили на меня уж, совершенно другое впечатление, я моргал, но когда Лизавета Антоновна доканчивала неожиданный эпизод <я чувствовал, что она поставила себя в такие отношения к себе, в каких я был к Борису Константиновичу>, какой, я сейчас скажу, и я спросил наивным тоном: — А в вас этого совершенно нет, чем привлекала к себе Бориса Кон- стантиновича ваша сестрица? — Сладострастия? Нет, во мне совершенно нет его, вы видите. Не имея ни сладострастия, ни красоты, я не могла ему нравиться. — Но Сапожникову вы понравились, — разве у него менее тонкий вкус? — Нет, но у него другой вкус. Для него очень важно выражение в лице — я ему понравилась за выражение моего лица. — Он тоже сладострастен, как Борис Константинович? — О, нет, нисколько, — и вдруг покраснела: — Однако, вы смеетесь надо мною! <я почла вас за одного из наших?> Вы дурной человек тоже, как те, от которых ушла, тоже, как моя сестра, как ее муж. — Хорошо, — сказал я,—если вы угадали, только я буду так гово- рить. Что же это вы говорили, Лизавета Антоновна? вы говорили мне бог знает что, чего никак нельзя говорить, о чем никак нельзя говорить. —Она посмотрела на меня внимательно и раздумывала. — Я заставила вас дурно думать обо мне? — Нет, Лизавета Антоновна, — не заставили, — я уже очень давно думал о вас дурно, когда не был знаком, а теперь точно вижу, что напрасно думал о вас дурно. Но, Лизавета Антоновна, такие разговоры, какие вы сейчас вели со мною, такие мысли... — Вы хотите сказать, они неприличны для девушки? Да, я теперь вижу это, но ведь это первый случай, я не остереглась. — Как же это первый случай, Лизавета Антоновна? Вы видите, те- перь я не смеюсь над вами, я стал говорить серьезно,—как же это первый случай? — Как же это первый случай?—повторила она и задумалась, — а ведь это в самом деле первый случай. Как же это? — Она задумалась: —• Я понимаю теперь, почему я сказала, что это первый случай: вы да- вали моим словам такой смысл, какой они имели бы для моей сестры. Здесь никто не хотел так обращаться со мною, все говорили со мною просто, никто не был со мною хитер и зол, поэтому я ни с кем и не говорила того, что я говорила с вами. Не говорите со мною так; зачем? — Я не буду так говорить с вами, Лизавета Антоновна. Но [вы] ска- зали: «я в первый раз имею такой разговор <с тех пор, как живу>,-— я это не совсем понимаю, ваши слова были таковы, как будто вы говорили о предмете, очень знакомом вам, — вероятно, вы имели много разговоров с тех пор, как живете здесь, — да вы сами говорили, что Саша, о кото- рой я только от вас и узнал, была хорошо знакома, Наташа тоже знакома вам. — Об этом предмете? да, я говорила о нем очень много с Борисом, потому что мы вместе живем, нам нельзя было не говорить, с Наташею — почти нет, потому что мне нет надобности вступаться в ее отношения к Борису, она сама умеет держать себя; у нее есть характер; но за Сашу я должна была вступаться, я вам говорила, — я увидела, что она плачет, спро- сила, о чем, она недовольна Борисом, иногда бывала не в духе, спросила ее, отчего; она сказала мне, что Борис иногда слишком надоедает ей своими глупостями, а она не умеет удержать его от них, вот я вступалась за нее, — натурально, я должна была слушать, когда она прибежала и жа- луется, — но это так смешно, — она очень миленькая, прелесть какая хо- рошенькая, и мне самой смешно было бранить Бориса за то, что он увле- 661
кается ею; итак, с нею и с ним я много говорила, по его отношениям к Саше; но и кроме того он считал нужным говорить со мною об этом во- обще, для моей пользы, — чтоб я не оставалась глупым ребенком,— и это было очень хорошо. Но с другими я очень мало [говорила] об этом, потому что это для меня не интересно <у меня не такой темперамент>. — Позвольте, Лизавета Антоновна, это нужды нет, что я вызвал вас на такой ответ; это я не делаю дурно? я не вовлекаю вас в дурной раз- говор? — Нет; теперь нет. — Какая разница между моими прежними вопросами и этим? они об одном и том же, я не вижу разницы. — Вы не видите? Если вы видите и говорите, что не видите, то это дурно. <Как же не видеть? вы должны видеть.> — А я думала, что вы видите, потому и отвечала вам. <Я сам сбился.> — Я прямо [скажу] вам, Лизавета Антоновна: я сбиваюсь и не знаю, как думать о том, что мы сейчас говорили: мы говорим о прежнем пред- мете; я сам заметил, что разговор наш не тот, какой было я завел, и вы оскорбились; но он все о том же. — А, — я вам скажу, какая разница: разве вы думаете, разговор бы- вает оскорбителен по предмету, о котором он ведется? разговор об одном и том же предмете, с одним и тем же человеком может быть оскорбителен и неоскорбителен для меня, как и для всякого другого, смотря по тому, за- чем этот человек ведет этот разговор, с какими мыслями он ведет его. Теперь мне показалось, что мы говорим вот о чем: вам показались неясны некоторые мои слова, вы хотели понять, какой смысл они имеют; вам взду- малось узнать, какие были мои отношения, вы спрашивали меня об этом; — если мой ответ будет правдоподобен, вы поверите ему, если нет — нет; если вам покажется, что я солгу, вы подумаете, что я солгала, если нет — нет. Это не оскорбительно. — Но прилично ли? — Я нахожусь, так или иначе, в тесных отношениях с некоторыми из людей, к которым вы расположены; вы интересуетесь знать, что такое я, и для этого говорите со мною, — в вашем любопытстве нет ничего не- уместного, потому оно прилично: быть может, у вас есть и другой инте- рес,— вы видите девушку, в данном положении, которое считаете исклю- чительным; вы хотите видеть, какой характер принимают понятия девушки, ставшей в данное положение, — по вашему мнению, исключительное, — я не вижу тут ничего неуместного с вашей стороны, потому ваш разговор приличен. Тот разговор, который начали теперь. Что вы делали раньше? вы, чтоб посмеяться надо мною, заманивали меня в ответы, которым наме- рены были придавать смысл, вредный для меня, это было вредно для меня. Вы говорили со мною, как говорят с плутом, с обманщицею, которую хотят перехитрить, — характер разговора, который прекратился тем, что я обиделась им, можно определить так: «я говорю с человеком бесчестным: прямым образом этот человек, конечно, не захотел бы дать против себя улик, — надобно выманивать их из него, и каждому его слову я буду давать такой смысл, чтоб оно повертывалось уликою его в моих мыслях (или в моих отзывах о нем) в том, что он бесчестен». Понятно, что такой характер разговора очень оскорбителен для лица, с которым ведут его. Однако не думаю, чтобы я находила что-нибудь особенное в вашей попытке иметь та- кой разговор со мною,—такие разговоры постоянно ведутся в обществе. Их ведет каждый с каждым, — муж и жена, родители и дети постоянно ведут между собою такие разговоры, — разговоры, в которых основная мысль: «я не верю тому, с кем говорю; я считаю его — или ее — бесчестным че- ловеком, обманщиком или обманщицею, я имею дело с мошенником или мошенницею». Это все так говорят между собою. Если в нашем обществе во всех отношениях знакомства н родства люди смотрят друг на друга как 662
на плутов и говорят друг с другом сообразно этому: как на плутов, плу- товство которых должно будет обличить, — и слова которых поэтому при- нимаются с таким смыслом, с каким полицейский слушает слова воришки, пойманного запускающим руку в чужой карман и старающегося увернуться от заслуженного наказания. — Так постоянно говорят между собою все в обществе, потому общество—то обычное общество — всегда было для меня гнусно. Всякий в нем говорит так со всеми, говорил так и со мною, — моя сестра так говорит с своим мужем, со всеми своими подругами и друзьями, — и со мною точно так же. И точно так — всякий; поэтому я так часто подвергалась этому оскорблению, как подвергались ему и вы, и всякий другой; поэтому ваша прежняя попытка завести со мною такой разговор не представляет ничего особенного; она только застала меня врасплох, потому что я привыкла знать, что никто из людей, которых я вижу, не сделает такой попытки. — Вы позволите мне, Лизавета Антоновна, сказать вам, что вы мне говорили? — Что я вам говорила, по вашему мнению? — Вы сказали мне, что я сделал подлость и что я мерзавец. — Отчасти вы правы, — произнесла [она], раздумывая, — да, мои слова имели тот смысл, что по масштабу, принятому здесь, ваш поступок со мной низок. Но вы видите, что это вышло само собою, потому вы не должны оскорбляться, — вы видите, что я говорила не с этою мыслью, я разъясняла данное положение, которое вы находите неясным; я занималась только сущ- ностью положения, личный вопрос был забыт мною. Вы видите, что я хотела сказать совершенно другое, что я не имею причины оскорбляться, — что в нем нет ничего особенного с вашей стороны, что он стал неловок и вовлек меня в ошибку только от случайного места, только оттого, что происходит в этой комнате, — я хотела сказать только это, — вы согласны с этим? <— Да, сказал я, вы совершенно правы, я видел, что вы не хотите мстить мне, — что я сам, что мщение вышло само собою, без вашей воли.> — Не умею сказать, — отчасти сомневаюсь, действительно ли в ваших словах не было намерения наказать меня за оскорбление, сделанное вам. — Сознательно я не думала об этом, — сказала она, задумываясь,— бессознательно очень может быть, что мною управляло это чувство. Я была очень обижена — собственно не важностью вашего оскорбления — оно ничтожно, его ежеминутно наносят в обществе каждый каждому, и я, как вы, сотни тысяч раз подвергалась ему, — а только тем, что я давно отвыкла от этого. Теперь вы согласны с тем, что я говорила? — Теперь совершенно согласен, — сказал я, улыбаясь. — Позвольте, я прошу вас высказать мысль, от которой вы улы- баетесь,— сказала она строго: — я б не имела права требовать этого, если б не тот ничтожный случай, о котором мы сейчас говорили и который показы- вает, что вы можете иногда иметь дурные, оскорбительные мысли, — со- гласитесь, [я] теперь имею право не доверять вам и требовать у вас признаний, которых не имела бы права, потому что не имела бы нужды требовать от другого. Что вы думали, улыбаясь? — Я улыбнулся, думая: совершенно Борис Константинович, — я поду- мал именно этими словами, так и высказывал; но в самом деле, Лизавета Антоновна, ваша манера рассматривать вопросы и его манера совершенно одинаковы. <Та же полнота, широта взгляда>, тот же прием разбирать все на основании принципов неоспоримых и незыблемых; та же добросо- вестность изложения, та же сила диалектики, та же основательность выво- дов. — Да, я очень много обязана Борису, — сказала она, — это во многом его влияние; но я сама знаю, что теперь я под его влиянием, — что со вре- менем окрепну, буду самостоятельнее, но что теперь это так, я его ученица и последовательница, это так. Над ним вы смеетесь, я знаю, — натурально, 663
что вы должны смеяться и надо мною. Это хорошо, что вы не скрываете этого. — Если это хорошо, — сказал я, улыбаясь больше прежнего, — то уж позвольте мне совершенно заслужить эту похвалу полною откровенностью: над вами я смеюсь даже больше, чем над ним. — Почему же?—сказала она совершенно серьезно:—ах, да, конечно, так, — это по обыкновенному предрассудку, различающему роль различ- ных полов и в умственной жизни; правда, если вы находите известную сторону умственной жизни смешною в женщине, когда она достигла извест- ной степени развития, то при этом предрассудке такая же по вашему мне- нию утрировка должна казаться вам еще гораздо смешнее, когда вы видите ее в женщине, — это так. Вы правы: я должна представляться вам еще гораздо смешнее, чем Борис. — И та же самая невозмутимость духа, как в нем, — сказал я, смеясь, — та же готовность признавать <всякую логику> всякие выводы из каждого данного положения. Позвольте мне говорить уж еще прямее: в нем, как в мужчине, за экзальтированностью незаметно педантства; но на вас это выражается ясно, вы такая педантка, что я серьезно ужасаюсь вас — вы Медуза, всякий, кто взглянет на вас, чувствует, что обращается в камень. — В этом вы ошибаетесь, — сказала Медуза, тоже засмеявшись,— вы увидите, что Сапожников будет ходить вместе со мною вокруг налоя,— значит, на него мой взгляд не производит окаменяющего действия. Пол- ноте, какая я педантка, — я, может быть, женщина холодная, может быть, несколько резонерка, этого я не знаю, может быть, и правда, но я вовсе не педантка, — о, нисколько. Я очень простая женщина. Впрочем, чтоб сделать вам удовольствие, я еще продолжу то, что вы называете педантст- вом. Знаете ли, почему вам пришло в голову назвать Бориса человеком экзальтированным, когда вы его видели в первый раз, — он мне рассказы- вал это, — а меня именно педанткою? Вы видите два лица с одним и тем же качеством, которое вы находите недостатком. Это качество имеет две стороны, одна из них напоминает вам слабость, которую предрассудок при- писывает преимущественно женщинам, — другой мужчинам — экзальтиро- ванность <экзальтированность — женщине, педантство — мужчине, по пред- рассудку более часто встречается в женщине>, поэтому педантство в муж- чине не удивительно для вас, вы его пропускаете и замечаете в Борисе экзальтированность, которую вы по предрассудку гораздо менее педантства ждали встретить в мужчине. В женщине не удивительна по вашему пред- рассудку экзальтированность, вы пропускаете ее и замечаете во мне только педантство, которое гораздо более экзальтированности ждали встретить в мужчине. Так? — Совершенно вы в состоянии написать очень хорошее исследование о том, как правильнее писать фамилию Лермонтова — Лермон или Лерман. — Хорошо, доставайте мне материал, я буду писать об этом, — ска- вала она. — Ах, какая вы смешная, Лизавета Антоновна,—ну, как же это можно заставлять человека, который в первый раз вас видит, прямо в глаза сме- яться над вами, говорить вам, что вы смешны, и говорить это в правду, а не в шутку, от чистой души, — ведь это, наконец, такое забвение всякой благопристойности с моей стороны <какому нет меры>—и вы даете мне право на это. — Что ж тут особенного? Если не было ничего непозволительного для вас начать подсмеиваться над Борисом с первого разу, то почему ж это не- позволительно относительно меня? — Да то, что вы женщина. Непозволительно мужчине говорить жен- щине в глаза, что она смешна. — Ах, боже мой, да бросьте вы эти глупости, мужчина, женщина, — это все равно- — Ну, хорошо, если это все равно, если я могу обращаться [с вами] так, как с Борисом Константиновичем, я сделаю вопрос вам самой, совер- 664
шенно безобидный <для молодого человека, которому я сделаю его, когда видел хоть и в первый раз>, можно? — Можно. Я захохотал, <Впрочем, я сделаю этот вопрос в совершенно благо...> — Впрочем, предупреждаю вас, что делаю этот вопрос только для того, чтоб поймать вас на ваших словах, иначе не сделал бы. Скажите, Лизавета Антоновна, вы до этих пор были в связи с кем-нибудь? — Я? Нет, — отвечала она. — Вот, я и ловлю вас на этом,— сказал я, подражая ее серьезности и холодности: — это непоследовательно с вашей стороны. Вы должны бы иметь связь с кем-нибудь, ведь в этом же нет ничего дурного по вашему мнению. — Вы, кажется, говорите это не шутя? — Да, не шутя. — Странно; я полагала, что <я полагала, что мы сходимся с вами в мыслях об этом вопросе> вы более знакомы с понятиями, которые кажутся мне справедливыми, Хоть я и педантка на ваш взгляд, но ведь вы <даже по опытности знаете вдвое старше меня, по крайней мере вы больше> но ведь я читаю сносные книги только три, четыре года, а вы двадцать лет.—Хоть вы и не педант, а должны бы иметь <в них больше начитанности> понятие, как думают об этом порядочные. — Я знаю об этом много мнений, но не знаю, какого из них держи- тесь вы. — Нет, вы и это могли бы знать. По образу мыслей людей, с которыми я близка, вы знаете, каков мой общий образ мыслей, и вы должны знать, какое мнение об этом предмете неразлучно с этим образом мыслей. — Нет, не зняю. — Да вы говорите серьезно или шутите? — это странно, — сказала Ли- завета Антоновна, задумываясь. — Неужели это так? — проговорила она про себя, — да, должно быть. — Вы, должно быть, плохой человек, — сказала она грустно. — Старого поколения. Лизанета Антоновна. — Ах, да, — сказала она успокоившимся тоном, — в самом деле нет на- добности предполагать в вас особенно дурного человека, я не сообразила этого, — да, вы человек старого поколения, только поэтому вы и не пони- маете. — Да, я не могу отгадать, что удерживает вас от того, чтобы иметь связи,—ведь в этом по вашему мнению нет ничего дурного для девушки? — В нравственном смысле — да, тут нет ничего дурного, это безраз- лично. Есть очень много вещей, безразличных в нравственном смысле: впасть в бедность <зубная боль, перелом руки, бедность, потерять глаза>, окри- веть, это нисколько не предосудительно в нравственном смысле; но я из- бегаю этого. — Так это <страдания, каких> несчастья; их надобно избегать; но какое же несчастье в том, чтобы иметь связь? <для мужчины никакого; для девушки — это не несчастие, это очень большое неудобство>. — Я не называю несчастьем тех вещей, которые [вы] назвали: и бедный и кривой может быть очень счастлив; но все-таки быть бедным или кри- вым — очень большое неудобство. — Какое же неудобство в том, чтобы иметь связь? — Для мужчины — никакого; для девушки — очень большое. Разве вы этого не находите? — Сам-то я нахожу, но я не знаю, какие находите вы,—ведь вот, вы хвалите Наташу, а Сашу еще больше. <Что же вы не называете еще третье лицо, о котором можно предпола- гать, что имя несколько времени было связано с именем Бориса Константи- новича и которое еще ближе мне.> — Наташа, Саша — это еще не полный список лиц, которые нравились 665
Борису Константиновичу; мы говорили еще о третьем лице, которое еще го- раздо ближе ко мне, — о моей... (Лизавета Антоновна не договорила). — О вашей сестре? Я не должен был говорить о ней, потому что Сера- фима Антоновна и не имела связи с Борисом Константиновичем (я был тогда так же твердо убежден в этом, как все сплетники и сплетницы), но <Вот, мне только это и было>—вы сами не договорили. — Я не сказала ее имени затем, чтобы вы сами произнесли его, — мне хотелось услышать, как вы произнесете. Наташа, Саша, но — Серафима Ан- тоновна. Я не хочу, чтоб <смели говорить обо мне с кем-нибудь> вы назы- вали меня Лиза, а не Лизавета Антоновна. Для Наташи и Саши это не- возможно, — и до того времени, когда они начали иметь любовников, они были для всех Наташа и Саша, — лицо Лизаветы Антоновны начало не- сколько румяниться,—им уж не дано было и родиться огражденными от обидного обращения <справедливо ли то, что я родилась с этою привиле- гиею, справедливо ли, что>. Это привилегия <другой вопрос>, но она драгоценна, «может быть, я не хочу, чтоб на свете были Наташи и Саши, об этом можно спорить, но только то теперь бесспорно, что судьба их, что они родились обреченными терпеть такое обращение, которое я могу и хочу не терпеть. Наташа, — по-моему, вы смеете говорить «Наташа» о девушке, которая не сестра и не племянница, — как вы смеете делать это? а это де- лают все, все равно, имеет ли она связь с кем-нибудь или чище, держит себя строже, чем ваша сестра и всякая девушка нашего круга> потерять ее — большая потеря, чем потерять руку. «Наташа» — мне хочется, чтоб не были на свете Наташи, — мы стремимся к тому, чтоб их не было на свете,—... II ТЕКСТ ПОВЕСТИ „АЛФЕРЬЕВ", ПОСЛАННЫЙ В СЕНАТ В КАЧЕСТВЕ „ОБРАЗЦА ЧЕР- НОВОЙ ЛИТЕРАТУРНОЙ РАБОТЫ" Он непременно должен был жаловаться вам на меня: вы не разуверите меня в этом. Иначе, вы не стали бы говорить мне таких вещей при первом свидании. «Точно! сестра Бориса Константиновича!—подумал я:—он не обманы- вал, называя ее своею сестрою. Изумительно, как она могла родиться не сестрою ему: та же самая основательность логики! Силлогизм безукоризнен! Не подточить! Братец говорит: вы не смели бы говорить этого с такой уве- ренностью, если бы кто-нибудь не сообщил вам положительного сведения. Сестрица говорит: вы [не] стали бы говорить этого при первом свидании, если бы вам не было сделано положительной просьбы говорить со мною об этом». — Совершенно основательно, mademoiselle и monsieur: не могу спо- рить против ваших посылок, не компрометируя своей умственной репутации. Потому не спорю. А как посылка принята, вывод готов: «если кто-нибудь мог сообщить вам, то единственно Илья Никитич». «Если кто-нибудь мог просить вас делать мне выговор, то, конечно, только Сапожников». Несом- ненно, monsieur и mademoiselle, — ни кто другой. Спор невозможен. Математи- ческая истина. Одно только забыто: то, что я человек, и мог сказать глу- пость.—(Этой возможности для меня не предполагается, потому что я непо- грешителен, ибо я для них римский папа, — а я для них римский папа по- тому, что они римские папы: каждый судит о людях по своей мерке. Мерка слишком высока, monsieur и mademoiselle, — да и вы. Потому люди не могут представляться им иначе, как римскими папами: папы у них бывают всякие, и дурные и хорошие, — только всё непогрешительные; разумеется, папы но- вейшего фасона, из магазинов maison Delise и Wiegandseher Verlag); преж- ние папы были непогрешительны в католической вере, а новые папы, — то есть вы, и вследствие того все люди в ваших глазах, непогрешительны в диа- лектике. Аз рех бози есте. Это наш учитель сказал: Der Mensch ist der 666
Gott und der Gott ist der Mensch *. Великий вероучитель: столь же пылкий в вере, как Магоммед,— не шарлатан: собственными руками получил коран с небеси. Вы и веруете. И последствия вашей веры — чудеса; подтверждают ее истину, — несомненно: Илья Никитич — обращается в сплетника по вашей вере; Сапожников — в такого дурака, который вмешивает чужого человека, с боку припеку, в свои отношения к невесте, с которой этот человек не по- трудился познакомиться в течение полугода, хоть чуть не каждый (день) проходил мимо квартиры, где она живет, значит, очень интересуется этою девушкою. Это чудеса. Вы скажете, mademoiselle и monsieur: «гзто мелочи, из которых не может выйти ничего дурного», — я согласен: я исправил вашу ошибку, monsieur, сказавши с обыкновенным геройством самообличения, что я (как оно и действительно было) сказал неважную глупость ни с того, ни с сего; да хоть бы и не объяснил, так неважность сказать по секрету прия- телю не бог знает какому сплетнику, то есть мне, что ее манеры резки, угловаты. Конечно, ты и сам рассудил бы это через минуту, хоть ты и сума- сшедший. Я сейчас исправлю и вашу ошибку, mademoiselle, таким же герой- ством самообличения; да хоть бы не достало у меня геройства на это, вы, хоть вы — и сумасшедшая, скоро догадались бы, что человек, полгода не интересовавшийся познакомиться с вами, не станет вмешиваться в ваши се- мейные дела, — ведь очень может быть, что [есть] занятия подельнее и по- интереснее этого, — вы поняли бы, что с моей стороны семейное ваше спо- койствие не будет возмущено, хоть бы ваш [а не мой] милый жених, paulo- post-futures ** муж, — однако я сказал в мыслях довольно удачный каламбур: чистый Рабле, превосхожу гениальностью Маргариту Наваррскую, — и про- сил меня об этом. Это мелочи, я согласен. Но из того же принципа следуют и крупные чудеса. Вы, monsieur, ни с того, ни с сего вышли в отставку, без гроша денег, без работы — это не бесчестно, — но это риск умереть с голо- ду» — Для вас это не сумасшествие, я согласен, я не так глуп, чтобы прини- мать с вами битву в этой позиции, — пусть бьются с вами в ней дураки,— я не так глуп, милостивый государь, — я не Макк, чтобы лезть в Ульм, — я на месте Макка дал бы сражение только примерное, чтобы подзадорить вашу диалектику, — а для настоящей-то битвы я бы вас в Пеште,—тогда бы я посмотрел, какой Наполеон вышел бы из вас. Нет-с, я читал знаме- нитого баснописца Отечественной войны: — вы понимаете, Борис Константи- нович, что я хочу сказать вам, вот что-с: в принципе я не спорю, и вы не сумасшедший. Для вас, при вашем твердом характере, это ничего не зна- чит, вы правы, — вы, лично, — для вас неважность немножко понуждаться, это вы перенесете шутя. Это ваш Ульм. Вы имеете твердый характер,—вы каждый день в мелочах выказываете его; по закону тожества, несомненному, логическому закону, вы есть вы, — это я знаю так же твердо, как вы, по- тому знаю, что вы выкажете его и в крупном, не раскаетесь, что вышли в отставку. Я отступаю до Смоленска. Раньше пусть дерутся с вами дураки. Раньше вы были, или правы, или была глупая сплетня. Позвольте попросить переговорить со мною насчет некоей дамы или девицы, — ибо сия едина суть, — имени которой не нарицаю, ибо nomina sunt odlosa, favete linguis *** и сие последнее составляет каламбур, означая по Кронебергу favete linguis**** 1) молчите; 2) отзывайтесь хорошо (словарь И. Кронеберга, sub voce fa- veo—под словом faveo), первое же nomina sunl odiosa—толкуется: не приемли имени всуе, — я согласен на это толкование, Борис Константинович, оно несомненно. Итак, я знаю, в истории с коею дамою или девицею, которая... Вы произносите имя Серафимы Антоновны: вы ошибаетесь. Кто из нас силь- * «Человек есть бог и бог есть человек» (нем.). Эти слова взяты из предисловия Людвига Фейербаха ко второму изданию его «Сущности хри- стианства». —- Ред. ** Paulo post futurus (лаг.)—немного спустя будущий. *** Nomina sunt odiosa (лат.)—имена ненавистны. **** Favete linduis (лат.)—благоприятствуйте молчанием. 667
нее в диалектике, этого я вам не умею доложить. Вы тут разбили меня, я согласен-с, но вы ошиблись, — это была мелкая стычка с казаками Плато- ва, — до Смоленска еще далеко, — путь от границы до Смоленска длинно- ват-с. И скучноват, — потому вы хотели остановиться зимовать, не доходя, в западных губерниях: сие было бы плоховато для меня по топографическим обстоятельствам, заключающимся в муже, — или в отце, или в старшем брате, потому что сущность отношений одна и та же: старший в хозяйстве мужчина, имеющий в руках деньги и поэтому держащий в руках волю остальных в семействе, не имеющих самостоятельного дохода, а продоволь- ствующихся на его счет, истина, открытая давно, но начавшая утверждаться со времени [Кенэ], бывшего медика двора Людовика XV, Адама Смита, ко- торый написал этнографию Англии, неудачно названную «Трактат о богат- стве народов» — она главным [образом] посвящена рассмотрению вопроса о [том], который из двух [обычаев] семейной жизни лучше: обычай светских людей, у которых даже муж [и жена] имеют отдельные комнаты, или обычай простонародья, преимущественно русского, у которого все семейство, от ста- рых до малых, спит в одной комнате; решая этот вопрос очень основа- тельно, он говорит, что обычай светских людей лучше, потому что удобнее и полезнее для здоровья, а что, впрочем, это форма, главный же вопрос в провианте, — что и доказывается примером заботливости всех наций, пра- вительств и главнокомандующих о продовольствии их армий во время севастопольской осады, преимущественно же [Н. И. Пирогова] бывшего тогда главным медиком в русских госпиталях и служившего прежде профес- сором в СанктгПетербургской Медико-Хирургической Академии.) ...ибо плоховат, и ретраншементом* быть не может, а также и по про- виантской части для войск моих неудобно, ибо сия мест- ность пуста и гниловата от множества болот, что знаменует самую персону. Я говорил, что мы с Ильею Никитичем вас пощелкали тут, и долго звал вас млекопитающий Дронт-Дуду, — по разным основаниям, из которых достаточно двух: сие было приятно для вас и полезно для нее. Она дрянная женщина, но человек; и притом, ведь неизвестно, не была ли бы эта плохо- ватая натура и довольно хороша, если бы сначала отец и мать, а потом муж у ней были получше. И муж тоже дрянной человек, — но тоже человек, и притом не из дурных, а из очень сносных, — даже хороших людей «в услов- ном смысле слова», как вы его называете. Следовательно, почему ж не при- несть ей пользу вместо вреда? Я приносил, по мере сил, учащая сладкое для нее прозвание. Но более руководился желанием доставить удовольствие вам, потому что вы человек несравненно лучше, чем она, а вы восхищались этим именем. Если бы были королева Виктория, вы дали бы титул баронета, а может быть и барона, в просторечии называемого просто лордом, Илье Ни- китичу за изобретение этой клички, — и вы были правы, что гордились ею. Она даже на третью долю утешила в вашем огорчении от измены, — потому что похвала лестна и самому независимому человеку, а смех дураков есть похвала. На другую третью долю вы утешились сознанием собственного ис- кусства, которое было, точно, довольно велико, хоть не так велико, как могло бы казаться человеку менее меня опытному в диалектике. Я не занимался никогда игрою на бильярде; потому что никогда не имел наклонности к ней. Это не мешает мне знать, что сделать желтого шара карамболем в среднюю лузу считается у игроков хорошим ударом. Но [вы] чересчур гордились им: понятно, человеческое самолюбие. Тут ведь вашему искусству помогала и на- клонность вашего характера, посему этот карамболь был сделан на бильярде, который имеет наклонность к лузам, так что шар катится сам. Все бильярды, стоящие у Доминика, таковы. Они не ценятся знатоками игры, но Доминик дорожит ими, ибо они выгодны: на них скорее кончаются партии. Под этим иносказанием, Борис Константинович, мы понимаем дело просто: ваша пе- реписка в дубликатах была хороша. Но ведь я что-то не помню, Борис Кон* * Ретраншемент (фр. retranchement)—окопное укрепление. 668
стантинович, знаете ли по-латыни, — если вы точно магистр, то знаете, ибо это требуется на экзамене, который есть формальность не важная, но не имеющая в себе ничего предосудительного; если вы не были в университете, то, конечно, не знаете, ибо латынь светскому—да и никакому [человеку] — не нужна,—мы же по-латыни знаем, потому знаем, от чего происходит слово дипломация, — от латинского слова duplicatus, удвоенный, от обычая писать все важные документы вдвойне; дипломатические документы важны, посему токмо одни невежды, — под каковыми разумею не владеющих французским языком, ибо сей язык есть дипломатический, которым вы и владеете в со- вершенстве. Обычай основательный. Потому что всегда надобно существо- вать особому экземпляру документов для обнародования. Но ведь, с другой стороны, Борис Константинович, я не знаю, ловкость или природа больше действовала тут в вас. Обыкновенные знатоки предположили, что только лов- кость; и я тоже по своей простоте думал,— уж Илья Никитич, который сам был когда-то ловок, высказал мне психологическое наблюдение, что тут было мало расчета: это действовала природа пропагандиста, — это очень верно и точно; самому мне где ж было понять это,—я никогда не занимался волокитством, но Илья Никитич сказал мне; конечно, я назвал себя просто- филею за то, что сам не догадался: очень простая штука. Серафима Анто- новна была для вас двойная женщина, и вы были двойной человек с ней. У вас с нею была интрига,—вы писали письма, как волокита, об обыкновен- ных вещах. Но другой Борис Константинович к другой Серафиме Антоновне был в самых чистых отношениях. Переписка Абеляра и Элоизы тоже двой- ная. Они не хитрили этим, писали в двух манерах не на тот случай, чтобы Элоиза могла обмануть мужа, нет, по уговору писал один Абеляр. Ваша Элоиза, конечно, писала вам только в одном стиле, и разумеется, было от- части забавно, что вы увидели и другую Элоизу в вашей Элоизе, которая не была двойным существом. Отчасти, точно, забавно, — ну, что ж, я не могу иногда удержаться от улыбки, когда нечему смеяться, как Гоголевский прапорщик Дыркин, которому «покажите палец, он и расхохочется». Но только дураки и юноши смеются над ошибками юношей, — на первых порах как же не ошибаться, — это натурально. У нас в петербургском университете был профессор латинского языка Фрейтаг — позвольте, однако: что это, мне помнится, у Гримма в Немецкой Мифологии сближаются слова: богиня Фрея, — богиня плодородия, Freitag, праздничный день, пятница и свободный день, три смысла в одном слове; fruh — рано, Fruhling — весна, — ну, это все понятно, — но как же у него Jungling, молодой человек, — тоже сближается с этим—забыл; а хорошо бы сделать каламбур из имени Фрейтага через какую-нибудь филологическую уловку, чтобы Фрейтаг значило молодой или молодость, а он желт и стар, как тот его любимый список Горация, сличе- нием которого с Альдинским изданием * он гордился, как важным ученым подвигом; и как это странно: такой сухой человек, как Фрейтаг, любил и понимал живопись, всякое изящество. Ведь это был фанатик латинской грам- матики, не занимался собою, — фанатизм, иссушающий человека до того, что он живой мертвец, — фанатизм ведь может и в грамматике, и в хронологии, как в сектантстве, все равно, — фанатизм соединяется с любовью к изящно- му,— это любопытно в психологическом отношении. Однако, как же я рассеян! Куда забрел! Какая же связь между Борисом Константиновичем и Фрейтагом была у меня в мыслях? Ах, да, так Фрей- таг не смеялся над студенческими ошибками в латинском разговоре с ним,— конечно, помнил, что делал ошибки в нем, когда был студентом. Разумеется, и Илья Никитич не смеялся над вами, Борис Константинович, за промах,— и я, который не профессор латинского языка, не Фрейтаг, — пламенный юноша, — а Неволин, юридический профессор, но который тоже, как чело- век, знает латинский язык хорошо, — это ему нужно, потому что в его пред- * Альдинские издания — издания венецианского книгопечатника Альда Мунуция (1447—1516). 669
мете, в гражданском законодательстве значительная часть источников писана на латинском языке,—так даже и я не смеялся. Это мы знали-с, когда с Ильей Никитичем приезжали к вам делать вам выговор, а я присутствовать (в качестве) публики, чтобы засвидетельствовать остальным болтунам,— потому что ведь я болтун, у каждого должна быть своя профессия-с, потому что без профессии нельзя жить на свете-с, это не нами выдумано-с, что с профессиею-то спокойнее жить на свете, чем без профессии, — у Алкивиада была профессия рубить хвосты у отличных и любимых своих собак, чтоб го- ворили про собачьи хвосты-с, чтобы этими-то-с хвостиками-то-с ротики-то»с затыкать, — это был точно гениальный человек, потому что он изобрел про- фессию,— да-с, он-то точно гениальный человек; ну, а теперь-то ведь по истории-то известно,—даже так и у Кайданова говорится: «Сей гениальный юноша, блистающий метеором на прекрасном афинском небе, не столько за- служивает свою славу победами, — по словам песнопевца Под пленительным небом Сицилии В благовонной древесной тени, и на лазоревых водах Малой Азии, сколько изобретением профессии». Так говорит историк Кайданов. Мы же слыхивали о Вико и Гегеле, хотя и не чи- тали оных по их устарелости, относительно какового пункта мы с вами, Бо- рис Константинович, согласны, — и потому мы в состоянии изложить вам историю профессии по Гегелю, примененному к Вико, что для вас не будет новостью, ибо оная история известна не токмо магистрам, каков вы, но и кандидатам и действительным студентам, — итак, не ученостью хотим бли- стать пред [вами], а токмо засвидетельствовать, что и сами ложку мимо рта не проносим. История профессии по Вико, в Гегелевской форме построения. Круг I. Общий характер профессии. Однообразие. Момент первый от Алкивиада до кардинала Ришелье, [по Вико] Алкивиад изобретает собачий хвост. Вопрос любознательного афинянина на торжище града: кто есть сей рекомый и что соделывает?— Ответ всезнающего афинянина: Сей Алки- виад есть псарь и соделывает рубление собачьего хвоста. Посему как любо- знательный афинянин, так и всезнающий афинянин довольны, не алчат и не жаждут, ибо (истолкование по Гегелю. Момент отрицательный) Алкивиад страдает легким недостатком, что и требовалось доказать. Период второй. От кардинала Ришелье до Фридриха II. Вопрос либерального француза в салоне. Mais, monsieur, que direz vous de monseigneur le Cardinal? — для ясности, перевод: что вы скажете о Ри- шелье? Ответ всезнающего француза: Ришелье пишет стихи, — это его страсть, — и очень плохие;—кто хвалит его стихи, тот ему нравится,— уверяю вас;—хвалите его стихи и будете водить его за нос. Я сам так делаю. — Результат прежний, ибо (истолкование по Гегелю. Момент поло- жительный. Занятие делом хорошим) Ришелье все-таки можно водить за нос, — что и требовалось доказать. Период 3. От Фридриха II до Французской революции. Вопрос любо- знательного австрийско-саксонского дипломата: Что делает Фридрих II?— Ответ: всезнающего французского философа всякого пруссака в унисон в тоне ut dieze: вольнодумствует ибо (Истолкование по Гегелю. Момент синтетический. Занятие делом по мнению одних хорошим, по мнению других дурным, то есть, что называется попросту, — «отделать на обе корки», словенски же речется обоедесноруч- ность ибо) Мы с вами, конечно, не Алкивиады, но благодаря развитию наук мы с вами тоже имеем профессии и недурные. Какова ваша профессия, Бо- рис Константинович, это ваше дело, и потому сие не достоверно для меня,— потому молчу, ибо говорить недостоверное значит попасться впросак; моя же профессия: болтун, потому я это и высказываю. 670
Некто Талейран сказал: «дайте мне несколько слов человека, какого бы то ни было и о чем бы ни было и каких бы то ни было, и я докажу, что его стоит повесить за них». В свое время это было правдиво, умно и благородно. Но с той поры науки [успели] усовершенствоваться, потому в настоящее [время] лучше, — правдивее, полезнее для себя и для ближнего и благород- нее будет сказать: позвольте мне написать несколько [слов] о чем бы то ни было и каких бы [ни было] — и кто бы вы ни были, мой читатель или слу- шатель, я докажу: по одной половине этих слов, что я негодяй, а потому за- служиваю вашей дружбы, — по другой половине, что вас следует повесить, по совокупности же слов — что я человек честный и что вы должны меня благодарить, — и на все сие вы будете соглашаться поочередно,—с удоволь- ствием, так что повешение будет не иначе, как с вашего согласия. И это с удобством производится кто бы вы ни были и кто бы я ни был и каковы бы ни [были] слова. Берем пример: — Я сказал: я болтун по профессии. Только два слова, — и слова правдивые, ибо умный человек не лжет — и из сих двух слов будет следовать 1) что я негодяй, после того 2) что вас (кто бы вы ни были,—быть может под этим «вы» я разумею вас, Борис Констан- тинович, — но это недостоверно, — потому вернее будет разуметь: всякого по произволу. Итак: вас) следует повесить, 3) что я человек честный и вы должны благодарить меня. Почему же из сих слов: «я болтун по профес- сии», — почему следуют сии результаты? следуют они по трактату о про- фессии 1. Tractatus de professione editio in usum Delphini cinendaia то есть «Трактат о профессии, -— изданный иезуитами для пользы юноши. Издание исправленное». (Вопросы по поводу заглавия: А (Что такое профессия. Значения по словарю Кронеберга: исповедание веры; по словарю Дюканжа, более обшир- ному: 1) исповедание веры; 2) звание члена ордена иезуитов. — Итак, не- вежда— не знает ничего. 2) знающий Кронеберга, который у каждого в руках, несомненно видит, что это исповедание веры; знающий же Дюканжа знает, что сие написано с целью сказать ему правду и с целью подурачить его. В (Для чьей пользы написано. — По подлиннику: в пользу Delphini— справка: по Кронебергу: рыба дельфин; по Дкжанжу 1) рыба; 2) наслед- ник французского престола. — Итак: 1) незнающий не видит ничего особен- ного; 2) малознающий говорит: сие бессмыслица, ибо книга для рыбы-— глупо; 3) более знающий видит, в чью пользу написано. Сие по переводу: в пользу юноши,-—ясно; хоть не ясно, в пользу какого юноши;—и потому: всякого; сие явствует, но почему не в пользу Дельфина или Дофина, сие не явствует. С) Издание исправленное кем — иезуитами или не иезуитами, сие не явствует; хотя из-за замены слова, обозначающего рыбу или Дофина, яв- ствует, что исправлено переводчиком перевод автора, с эпиграфом traduttore — traditore вопросы: кто автор — не явствует, хотя явствует, что он же есть и перевод- чик. Что означает эпиграф — означает, что переводчик есть изменник; но кому он изменник: автору ли, то есть себе ли, иезуитам ли, Дофину ли, — юноше ли, сие не явствует. — Фу, однако, как я рассеян, — продолжал думать я, — чорт знает, как увлекся. Возвращаюсь к вашей истории, Борис Константинович. Я хвалил вас, ругая по поводу этой истории с Серафимою Антоновною. Вы были ловки и благородны. Как она обманула вас, это я знаю. Чего я не знаю, того не знаю: было ли ваше письмо к мужу Серафимы Антоновны с ее ве- дома, или без ее ведома — этого я не знаю. Илья Никитич предполагал тогда, что дело было так: под влиянием ваших горячих слов она согласи- лась уехать с вами; но, оставшись одна, испугалась. Между тем ее горнич- 671
ная знала кое-что и уже начинала кое-что слегка открывать мужу Серафимы Антоновны, ласкавшему эту девушку. Надобно [было] сделать, чтобы сом- нения мужа были рассеяны. Это все верно, — не в этом неизвестность, а в том, сказала ли [она] вам о том, что не убежит, или не сказала. В вашей сцене между мужем, ею и вами муж был публикою, в пользу которой дается спектакль. Но кто был актер — сие не явствует для Ильи Никитича. Он так говорил мне:-—Возможно, конечно, три предположения: 1) вы актер, по- лагаясь на то, что она всегда приготовлена и по натуре своей хорошо им- провизирует роль; 2) о н а актер, не сообщая вам, полагаясь на вашу твер- дость и честность; 3) что вы условились. Третье — конечно, самое правдо- подобное по Илье Никитичу, потому что самое обыкновенное и общеизвест- ное средство развязки в подобных случаях. Но,—говорил мне Илья Ни- китич,—я,—говорит,—не спорю, могло быть и иначе: она могла ждать его, не сообщив, что подвергнет его такой сцене; и наоборот, он мог знать, что она оборвет его, а она могла оставаться в незнании, какое средство он упо- требит для уничтожения подозрений мужа, — что она только сказала ему: «муж подозревает; пора бросить, — но как сделать, чтобы уничтожить его сомнения, я не знаю, придумайте сами». То и другое и третье могло быть, — но что было, неизвестно Илье Ни- китичу; а я сам не могу этого сообразить, я плохо знаю эту часть. Если что похитрее по таким фактам, то не могу сам решать, — могу делать гипотезы, но, не имея опытности, не стараюсь отгадывать, которая из них справедлива. Поэтому я и знаю только то, что сказал мне Илья Никитич: вы условились, что она переселится к вам, и она испугалась. Что она испугалась, это по- хвально,—куда же такой женщине пускаться в эманципацию? Было бы одно только горе и ей и вам. Но из-за чего вы поссорились? возможны четыре предположения, по словам Ильи Никитича: 1) вы рассердились, узнав, что у ней есть другой любовник, кроме вас (что он был, это факт; но неизве- стно, догадались ли об этом; если да, то, конечно, ссора была из-за этого); если так, бегство ее, то есть великолепный отказ от богатства, — средство, придуманное или вами одним, или вместе с нею, — для прикрытия от мужа; 2) вы рассердились из-за того, что она отказалась бежать; 3) вы предло- жили ей разойтись, начав понимать, что она пустая женщина;—это правдо- подобнее предыдущих двух предположений; но 4) бссго правдоподобнее, по мнению Ильи Никитича, что просто вы надоели ей, и она отпустила вас в отставку, в таком тоне: «не сердись, мой друг, я сама жалею о разлуке, но она необходима», и проч., а вы искренно плакали, прощаясь с нею,—и при- меняли к себе, с небольшими переменами, прекрасное стихотворение Пуш- кина: Для берегов отчизны дальней * Ты покидала край чужой; В час незабвенный, час прощальный Я долго плакал пред тобой. Твои хладеющие руки ** * То есть для возвращения в первобытное состояние супружеской любви. [Примеч. Н. Г. Чернышевского.] ** От нового погружения в миску с холодной водой — если так, то хла- деющие по причине неизвестной вам; или же от холодной температуры ок- ружающей атмосферы, по физическому закону, — если прощанье было где- нибудь не в теплой комнате; если так, причина хладения ее рук была, во- обще говоря, известна вам; в частности не была замечаема вами но горяч- ности вашего чувства. Итак, в обоих случаях, при атмосфере ли, или при миске, руки все-таки действительно могли быть холодные; хотя это уже и роскошь, потому что и мнение достаточно. [Примеч. Н. Г. Чернышевского]. 672
Меня старались удержать *, Томленья страшного разлуки Твой стон молил не прерывать. На этом стихе вы останавливались, потому что далее не подходит. Что вы читали именно это стихотворение Пушкина, нет сомнения, ибо однажды вы изрекли мне при пожимании руки: Что у вас такие «хладеющие руки»— Сие вы изрекли, не заметив, что в раздумьи напевали что-то невнятное, под- ходя ко мне,—из сего и следовало, какое стихотворение вы напевали,—а это рукопожатие происходило когда вы расставались со мною, сходя в лавочку городской почты [отдать] письмо с катастрофою. Я сообщил это Илье Ники- тичу со словами: «как вы отлично угадали, что именно так было дело»,—и не усомнился, Но он сказал: «да; но полной достоверности все-таки еще нет; это стихотворение могло относиться в его мыслях к другому эпизоду, быть может, и нам вовсе неизвестному. Он дал нам подметить слишком много. Потому, признаюсь вам (т. е. мне Илья Никитич), во мне пробуждается полное сомнение. Конечно, он человек горячий; конечно, он юноша; конечно, вероятнее всего, что его неосторожность перед нами — дело забывчивости, оплошности. Но — почему знать, что сама Серафима Антоновна не служила для него ширмами перед нами, для прикрытия другой?» Это была мысль ма- стерская. Мне она никогда [бы] не пришла. Ясно в таком случае, что отно- шения к Серафиме Антоновне были чисто идеальные, — эфирные, что и пе- реписка с нею не была в дубликате, — что Серафиму Антоновну он и уго- щал только поляризующимся диагонализмом. Это проще всего и вероятнее всего. Само собой разумеется, что от этого падает все, что мы считали знаю- щими больше, чем публика, — мираж. Этим устраняется главное неправдопо- добие дела, — то, что Борис Константинович с его разборчивостью мог по- любить женщину не замечательной красоты. То, что Серафима Антоновна пуста, пошла,—это, конечно, дает много смешного для избранной публики— но сущность смешного в его ошибке ведь не в этом. Вы видите, какая штука выходит. Театр жизни. На сцене Серафима Антоновна и Борис Константинович, Абеляр и Элоиза, оба люди возвышенных стремлений. Что видно из райка, что думает раек? Из райка видно: Элоиза есть жена, верная мужу; Абеляр есть дурак, влюбленный в нее. — То же самое и из лож. Ибо таковых спектаклей требует натура сих помещений публики. (Сиречь, глава первая романа, и до половины моего разговора с Лизаветою Антоновною.) Но избранная публика, знатоки, сидящие и сидящия (ибо и дамский пол бывает в креслах, то есть получает магистерский диплом, хо- тя, действительно, дам тут довольно мало сравнительно с мужчинами, хотя и мужчин не очень много), видит, что Элоиза есть мерзавка (простите за слово), изменявшая мужу, — для Абеляра; но кто бы ни была, она жен- щина, потому Абеляр есть благородный человек; но, конечно, смешно, что он принял кухарку за Элоизу (а в первых рядах кресел, откуда лица акте- ров видны, думают: «и это не [было бы] смешно, если бы только была она очень хорошенькая; с очень хорошенькою очень может забыться и не юноша; и мы иногда делаем такие ошибки, что кухарку и принимаем за Элоизу, хоть мы и не юноши, — но то несколько смешно, что ведь она нехороша со- бою, хоть ее муж вместе со всем райком и думает, что она красавица; нет, она только вакханка, а вакханки бывают всякие, и хорошенькие и дурные. Вот этой ошибки я не сделала бы, — но, впрочем, он юноша, он неопытен»). * В подлиннике сказано иначе: мои руки тебя удержать, — но в вашей разлуке, если она происходила по этой гипотезе, было непременно так: ее руки вас удерживали: опытный заметил бы подделку в избытке ее усердия,— вы же, вероятно, не заметили: хоть не глуп, но юн, следственно глуп. [При- мечание Н. Г. Чернышевского.] 673
Сие мыслится и умалчивается. Если мыслящее есть женщина, то в мыслях есть легкие оттенки разницы, требуемые грамматикою, и которые легко [видеть) всякому, знающему грамматическое различие местоимений «он» и «она». Сие мыслится каждым (и каждою) про себя, и умалчивается от дру- гих, не [по] какой-либо другой причине, как по той, что в театре надобно держать [себя] скромно, ибо того требует пристойность и опрятность, каче- ства прекрасные. Посему между собою сии зрители безусловно молчат о спек- такле; ибо лгать не хотят. Обращаясь не к райку и ложам, вопиют гласом велиим, бия во длани: браво, Элоиза! и шикают Абеляру. Впечатление: раек и ложи подражают креслам. Элоиза довольна и по окончании спектакля получает искреннее поздравление от добродушного и одеколонного населения лож и сивушного населения райка (ученое примеча- ние, извлеченное из курса технологии г. Ильенкова): Сивуха (популярное или площадное название плохой водки) зловонна. Сущность водки есть алко- голь (популярно: спирт),—все остальное в водке с ученой стороны не важ- но. — Одеколон и Лоделаванд — косметические средства, в которых сущ- ность — алкоголь; все остальное с ученой стороны не важно. Благовонны.— Алкоголь — химическая формула алкоголи есть Н3 E1 Р2 А4 35 У4 М9 И2 Е6 В химически чистом виде, выражаемом этою формулою, не имеет ни хоро- шего, ни дурного запаха. Но в химически чистом в жизни не обретается, а всегда бывает с какими-нибудь примесями, от которых получает зловоние или благовоние, признак очень важный в том случае, когда человек судит о достоинстве вещей по их запаху, как корова судит о качестве сена, которое она всегда обнюхивает, за что и достойна похвалы, ибо свинья не считает за нужное даже и обнюхивать, а жрет все без разбора. Итак, Элоиза возвращается со сцены в частную жизнь и объятия мужа, родных и знакомых (в том числе своих бывших, настоящего и будущих лю- бовников, ибо сии объятия также невинны), довольных тем, что она невинна. Абеляр, отправляясь за кулисы для нового переодевания, как только отвернулся от публики, ибо также доволен успехом. Что се? дивно бо есть в очесех наших. Вскую сей юный ликует, когда его ошикали? Чесо ради все порядочные люди лгут и обманывают при таких сюжетах? Чесо ради тот, кто произнесет малейший намек на истину в подобных слу- чаях, не есть человек порядочный, не есть человек честный? Штука проста до сих пор: у порядочных людей принято за условие— в подобных случаях [шиканье] есть похвала, аплодисменты же ничего не значат. Видите диалектику, как переменяются отливы красок? Условимся, что вы и я произносим слово «дурно», когда хотим сказать: «хорошо», а когда хотим сказать «дурно», то наоборот. Тогда мы и не лжем. Но вот вопрос: для чего ж это? По причине алкоголя. Но из сего ответа рождается вопрос: векую алкоголь, рекомый сивуха и лоделаванд? Вопрос трудный. Эти размышления в таком подробном виде я делал, читатель, по дороге из квартиры Бориса Константиновича и Лизаветы Антоновны, — в сжатом виде они проносились передо мною во время разговора с нею; а потому вы- зывались им и отражались на нем. Потому я и вставил их в средине разго- вора, чтобы насколько возможно сохранить связь между ними,—то есть моим мозгом, — и моими словами, то есть моим языком, — видите, я теперь пишу опять без иезуитства, прямо. Итак, я признался вам, что был перед вами иезуитом. Где и в чем, найдете сами. Но теперь я пишу без хитрости, — прямо и честно. Хотите, верьте, хотите, не верьте мне,—мне все равно: я пишу для денег, а выгодно ли [для] меня быть честным в настоящих стро- ках, — неизвестно для вас. Но, говоря, что я хочу теперь [писать] честно, я скажу (судите сами, честно или нечестно скажу) вот что: 674
Вы читаете повесть. Повесть это или нет» неизвестно вам с достовер- ностью,—у вас могут (быть] только догадки, (правда ли, что так?). Но из этих ваших догадок самая правдоподобная для вас та, что вы читаете по- весть. Вы, вероятно, замечаете, что автор выкидывает какую-то штуку,— к чему эта штука, вы только можете догадываться,—наверное не знаете,— но вот что видите почти наверное: читаемое вами теперь место повести очень важно в ходе этой повести (или не повести, как хотите). Позвольте мне ска- зать вам, что было бы, — может быть, не бесполезно для вас и что было бы очень приятно для меня. Я прошу вас для меня [исполнения просьбы], ко- торая будет по моему мнению [честна:] честны или нечестны эти мои слова, вы увидите сами, если исполните ее, на что я не смею рассчитывать, хотя моя просьба к вам: перечтите снова мои размышления, которые вы сейчас прочли, — и читайте их по крюкам, потому что в этих размышлениях много крюков, и ведь вам неизвестно, на кого они, — может быть, против вас,— чтобы захватить вас врасплох каким-нибудь неприятным для вас выводом; какой вывод — я скажу вам, что я хочу сделать такой вывод, что вы от него не увернетесь, — какой вывод, вы не знаете еще, — вы можете только догадываться. Само собою, я не могу зарезать или обокрасть вас, или вашего супруга, внести скандал в ваше семейство, — но только потому не могу, что я не подле вас своим официальным организмом, фамилия которого подписа- на. — Но я могу иметь всяческие гадкие или и хорошие, или и дурные наме- рения относительно вас и употреблять всякие проделки для их исполнения. Ведь я в душе, может быть, очень дурной человек. Я говорю вам, что я че- ловек страшно самолюбивый (правда это или нет, это неизвестно, — но я говорю это,—судите сам, вероятно ли это), что мое самолюбие приняло в настоящее время такой оборот, который вы можете назвать хорошим или дурным, честным или нечестным, как вам угодно («как угодно», во-первых, потому, что я не могу запретить или приказать вам думать обо мне то или другое, или вовсе не думать обо мне; во-вторых, потому, что это для меня все равно; я не дорожу вашим мнением об моей честности или моем серд- це),—но оборот вот какой: мне приятно будет загрязнить, унизить, опозо- рить вас же не перед другими (я не в силах этого сделать, а если бы мог, то сделал бы почти над каждым и даже над каждою из читающих меня), но опозорить и унизить и опозорить вас в ваших собственных глазах. И мне кажется, что я могу сделать. Для этого я загнул несколько крючков. Один из них я скажу вам: я поведу себя или другие поведут меня в гнуснейшее положение, в такое, чго я несколько минут или часов, или дней, или лет,— неизвестно, но я говорю: несколько часов, — буду считать себя дураком, и ежеминутно могущим подвергнуться и достойным подвергнуться ошельмова- нию, — и я потом стану доказывать вам, что вы, кто бы вы ни были, умен ли, честен ли, равно, — молод ли, стар ли, мужчина ли, женщина ли, все равно, — что вы — это я. Очень может быть, что уже поняли, в чем этот крючок, — если так, вы уже безопасны от него, — но заметили вы его, или нет, я не знаю; если вы его заметили или хоть даже при втором чтении за- метите, то вы можете утверждать, что вы не глупый и не бесчестный чело- век. Вы прочли эти слова, читатель? вот вам, крючок уже загнут — смотрите сами» что выходит: вы или бросаете читать, или нет; если бросаете, то проч- тут дальше другие, и кто-нибудь из ваших знакомых очень может спросить час, читали ль вы эту мою повесть; если вы вовсе не начинали читать ее, это не стыд вам, — может быть, вам было некогда, может быть, вы не охот- ник читать, — это не стыд; но если вы прочли до сих пор, то я ведь утверж- даю, что если вы не можете назвать эту повесть скучною или глупою, если вы не глупый человек, — и что, следовательно, вы бросили читать ее только потому, что струсили суда над собою в собственном мнении, — что, сле- довательно, вы нечистый в душе человек. Видите, как я цепляюсь за вас,— я не страшен только для тех, — надеюсь, но не знаю сам, многих ли,— которые чисты в душе, и кроме того для чрезвычайно немногих людей, ко- торые чрезвычайно умны (ие хитры, — этого мало: нет, умны), — только для очень немногих по высоте ума и для довольно многих по чистоте серд- 675
ца,—сердца, это страшно, — а не поступков, — поступки того организма с руками и ногами, которого имя подписано под этою повестью, хороши или дурны,—мне нет дела до этого; я утверждаю только, что я гораздо умнее этого организма, если он умен, и гораздо глупее его, если он глуп, и я ут- верждаю, что он, этот организм, глуп. Видите, я не жалею его, этого моего организма, который связан со мною, которым я живу — пощажу ли я вас?— Я не враг себе, — смотрите, что с вами говорит, мужчина или женщина, ищите теперь признаков, кто я, слов, показывающих, мужчина или женщина я, безличное существо ли, неизвестно, — ничто неизвестно обо мне—это не- известно людям, — скажу больше: мне еще неизвестно, — я найду себя только через науку и, вероятно, не скоро найду себя, — а может быть, и скоро. Вы видите, что делается: этот организм, в котором я живу, думает, что я в нем и что я в нем хоть немножко найду себя, -— я не надеюсь, чтобы ему удалось сделать это,— куда ж ему, этому организму,— он глуп,— очень вероятно, что меня в нем нет, — ах, как ему тяжело, этому дурачку — я, вероятно, скоро спрячусь, чтобы дать ему отдохнуть, — может быть, ничего не знаю» — чувствую только, что тяжело, очень тяжело ему, этому орга- низму, — делаю последнее усилие, чтобы сказать вам свое имя, насколько знаю его: вы уже знаете, что это нечто безличное, что это нечто вроде по- нятия или настроения души, — нет, этому организму тяжело, у него кру- жится голова, — мне жаль его, это боль небольшая, — для него не знаю, а для меня не велика, скоро брошу его. Глава третья Простой рассказ Алферьев после катастрофы пробует писать другим тоном. Кто его пишет, для кого пишет, и о ком и с чем пишет. Кто пишет, это вы знаете, читатель, по подписи под рассказом. Но знать это, мало для вас, и я расскажу, что [вам] нужно, интересно и, вероятно, приятно будет узнать. Всякий из нас говорит неодинаковым тоном н не об одинаковых пред- метах с разными своими добрыми знакомыми. Так и я умею отчасти делать, хоть не очень большой мастер вести разговоры, особенно на словах. Все мои добрые знакомые — люди честные, хорошие, добрые. Но все-таки надобно и мне, как всякому, делать разницу в разговорах, по разнице между ними. Разниц между нами много. Одни разницы внутренние, очень важные, иные называют их душевными,—я не называю, по-моему, вернее называть внут- ренними. Впрочем, разница в словах не важна: надобно только условиться между собою в смысле слов» — это условие очень важное. Соблюдаем его. Я очень люблю возиться над цифрами, — серьезно, я, имя которого вы знаете по подписи, — кто, спрашиваю я вас, хоть это казалось бы лишнее <— назовите. Вы (моя добрая знакомая или мой добрый знакомый) произносите (конечно, в мыслях, — мы очень далеко друг от друга, — вслух было бы смешно, незачем) «Чернышевский». — Нет, — говорю я, — вы ошиблись и по форме, — я люблю, чтоб мои добрые знакомые, когда лично говорят со мною, называли меня по имени и отчеству, и они делают мне эту неважную любезность, за желание которой многие их них и подсмеиваются надо мною, потому что оно показывает человека несветского, — истинные светские люди не зовут друг друга по имени и отчеству (на этом рукопись «Алферова» обрывается)
ВАРИАНТЫ К «ПОВЕСТЯМ В ПОВЕСТИ» i ПРЕДИСЛОВИЕ Для подруг или друзей автора [Вариант 6—9 октября 1863 г.] Натурально будет предположение, что роман написан мною. Я не имею причин не сказать больше: все до одной страницы, с которых он печатался, написаны моею рукою. Но, добрые друзья мои и добрые подруги автора, «кто автор?» — вопрос совершенно иной. Это вопрос очень глубокий. По- стараюсь объяснить его попроще и покороче- Я не скажу вам, полагаю ли я, что этот роман — великое произведе- ние. Это вопрос, который решит время. Если через двадцать лет будут помнить этот роман, — вопрос о значении его будет ясен. Раньше многих лет нечего рассуждать об этом. Теперь речь только о том, кто его автор. Это проще всего объяснится разбором какого-нибудь подобного случая. Для общеизвестности примеров надобно ссылаться на знаменитые случаи. Вы знаете первую часть «Фауста». Вы знаете, что она не существовала бы без Гретхен и Мефистофеля. Сам Фауст — только слабое и, по-моему, плохое отражение борьбы втих двух начал: он лицо не самостоятельное. Он — раб то Мефистофеля, то Гретхен, не больше. Что же мы знаем от самого Гете? Он говорит: «Мефистофель внушен мне Мерком; насмешливое лицо Мерка было перед моими глазами, слова Мерка звучали в моих ушах, когда я ду- мал о Мефистофеле». Мерк был один из друзей молодости Гете. Убежден в том, что насколько Мефистофель принадлежит самому Гете, настолько Мефистофель опошлен и искажен; что насколько есть сильного, великого в Мефистофеле, Гете целиком выхватил из разговоров и жизни Мерка. Чтобы убедиться в этом, надобно только прочитать, что сам Гете рассказывает об этом человеке. Мерк был натура более сильная, чем Гете. У него не было стихотворного таланта; он не приобрел славы, — быть может, именно по- тому, что для того века подобные натуры еще не годились. Кто Гретхен? — Девушка, бывшая служанкою на постоялом дворе, — скорее это постоялый двор, чем трактир. Гете видел ее, когда ему было 10 или 12 лет, ей лет 17. С нею не было ничего такого, как с Гретхен в «Фаусте», — но и по при- знанию, н без признания Гете ясно, что все очаровательное в Гретхен в «Фаусте» целиком списано с этой девушки. Говорят: «она опоэтизирована, идеализирована»; — не будьте доверчивы к тому мнению о человеке, кото- рое внушает такой взгляд на поэтические типы. Это мнение узкое, поверх- ностное; ныне оно свидетельствует об отсталости, незнании фактов, уже 677
выработанных историческою жизнью, уже внесенных в научные аксиомы. Глаза, умеющие видеть то, что существует в жизни, в наше время не могут не видеть, что человек прекрасен. Прежде не знали этого. Теперь совестно не знать. Большая часть женщин имеют в своей жизни время, когда их сердце чисто. Очень многие навсегда остаются такими. — Я не уступлю никому в знании дурного и низкого. Не уступлю в этом никому, — ни Фуше, ни Тациту, ни Ваньке Каину, ни Торквемаде. Я читал историю, читал га- зеты; этого очень довольно; могу сказать больше: я имел случай быть очень близок с людьми очень гадкими. Я понимал, что я читаю, что вижу что я, быть может, чувствую в своем собственном сердце,— быть может, и это: почему вы знаете, что нет? Никто, кроме самого человека, не знает и всего того, что он делал, — еще менее может кто-нибудь другой знать все, что испытывал человек в душе. Это могут сказать о себе многие. Я могу сказать о себе больше: вы знаете обо мне, что я известен как писатель, нагло хо- хочущий почти над всем, что страшно или почтенно для очень многих. Это недаром. Я не институтка. Я не верю ни во что и — что гораздо посильнее— не верю никому из людей. Ныне такой век. Не только Гете с своим Фаустом и Мефистофелем, — Байрон с своим Каином—дети для людей нашего века. Но люди нашего века не очень мучатся тем, что их скептицизм идет гораздо дальше мефистофелевского и каиновского. Они не верят ни во что, но они уже знают кое-что; они не верят никому из людей, — но они знают человека и знают тех людей, с которыми близки. Верю ли я в то, что земля имеет шарообразный вид?—Я знаю это; кто сомневается в этом, о том я сострадаю, как о невежде, или над тем я смеюсь, как над пустым фразером, или того я презираю, как шарлатана. Верю ли я чьим-ни- будь словам, что этому говорящему хочется быть сытым или тепло оде- тым?—Я это знаю и, притом, без его слов. Если он станет уверять в про- тивном, я холодно скажу: «Или ты шутишь, или ты ошибаешься, или тебе надобно лечиться». Не правда ли, это очень простая истина? Поэтому я не верю ничьим словам; но я знаю, что очень многие люди говорят правду.— Точно так же я отвечаю на вопросы: имеет ли человек влечение быть доб- рым, честным, чистым? — Имеет, это известно. Если в некоторых я вижу или от некоторых я слышу противное, смутит ли это меня?—Столько же, как вид или слова человека, которому (будто бы) не хочется быть сытым. О многих, очень многих я лично знаю, что они добры, честны, чисты. Это я знаю точно так же, как знаю, какого цвета их глаза, волосы, — из наблю- дения. Если мне будут говорить, что у этого человека, мне знакомого, русые волосы — эти слова не имеют влияния на мое убеждение о цвете волос его: у меня есть основание более твердое: я видел их и всматривался, нату- ральные они или накладные, подкрашенные или нет. Если он сам станет уверять меня в том, что у него русые волосы, — и его собственные слова не поколеблют моего убеждения о цвете его волос, я только увижу из его слов, знает ли он сам цвет своих волос и шутит или не шутит он со мною. Вот, мои добрые друзья и добрые подруги автора, как смотрим мы с вами на жизнь и людей. Просто. Очень просто. Но внимательно. Стараемся быть зоркими; понимать то, что видим. Многого мы не знаем; это иногда затрудняет нас. Но очень многое мы знаем; мы знаем вещи, которых те- перь мудрено не знать,—все вот какого рода: земля вращается вокруг солнца; по морю плавают; по полю ходят и ездят; забота об устройстве хороших путей сообщения — хорошее дело; у каждого человека есть три очень важных органа: голова, грудь, желудок, — без этого никогда не бы- вает; почти у всех по две руки и по две ноги; впрочем, бывают люди и без этого, отчасти или даже вовсе; вовсе — очень редко: много ли несчастных, у которых нет ни одной ноги и ни одной руки? Хромых и одноруких — не очень мало; это очень жаль; но это нимало не относится к вопросу о том, натурально ли человеческому организму иметь две руки и две ноги. Вот что мы знаем. На этих и тому подобных знаниях основан весь роман «Повести в повести». Я ли автор этих знаний?—Подумайте, и воп- рос об авторстве получает новый вид. 678
Но об этом пусть подумают уже сами по себе те из вас, кому будет охота. А мы Не будем углубляться так далеко. Общие идеи — пусть они не относятся к вопросу о том, «чье это произведение?»—Они относятся; но здесь мы возьмем вопрос только в узком значении: кто больше автор Мефи- стофеля, Мерк или Гете? Кто больше автор Гретхен, та служанка постоя- лого двора или Гете? По-моему, они больше, чем Гете. Записать слова — не мудрость; кое-как присочинить к ним обстановку — не мудрость. Обстановка в «Фаусте» плоха, — кроме очень немногих сцен; например, н знаменитая первая сцена «Фауста» очень плоховата, если говорить правду. «Это дер- зость»,—скажут иные. Пусть говорят. А мы с вами пойдем дальше. Обста- новка присочинена, и в этом мало заслуги. Но от нее сделалось, что лично- сти Мерка и служанки совершенно затерялись в «Фаусте».—Вы все знаете, что Мерк не был чорт; вы не все знаете, но вы можете легко узнать из ав- тобиографии Гете, что служанка постоялого двора, Гретхен, никогда не би- вала в несчастном положении, до которого довел ее тогдашний «герой на- шего времени» немецкой поэзии. Я скажу больше: Гете напрасно воображал, что подлинником его лиц служат Мерк и Гретхен-служанка; на самом деле это было не так: Гете думал пустяки. Было вот что: он видел сотни людей, никак не менее, чем Мерк и Гретхен-служанка, похожих на Мефистофеля и фаустовскую Гретхен; они напоминали ему о тех, первых — без этих встреч с другими он слишком слабо помнил бы те лица, — может быть, вовсе и не понял бы те лица. Они были настоящими подлинниками только в его вообра- жении, ошибочно считавшем только этих лиц достойными подлинниками. Достойных подлинников он сам знал сотни. Все эти сотни тоже авторы Ме- фистофеля и Гретхен. Прежде не понимали этого ясно. Говорили: «поэт идеализирует»;—нет, поэт только видит, понимает и записывает. В Мефистофеле не больше, чем в Мерке и в сотнях других образованных людей той поры, знакомых Гете, нет, в Мефистофеле меньше, чем в каждом из них,—в каждом было более жгучее отрицание, была более титаническая дерзость, и наглая и трусли- вая вместе, характеризующая Мефистофеля. В каждой из многих сотен неж- ных и чистых девушек, которых знал Гете, больше было нежной и чистой красоты сердца, чем в Гретхен «Фауста». Это все подлинники, лучшие портреты,— это все авторы. И они ли одни? Ужели случайность встречи с Гете определяла положе- ние людей в жизни немецкого общества, участие их в ней? — Нет, общество было таково, что люди благородной натуры становились в нем: сильные-— Мефистофелями (и женщины), нежные, но не сильные — Гретхен (и муж- чины; возьмите Вертера—это лицо — та же Гретхен, только с мужским именем, с правами мужчины, учившаяся разным наукам и умеющая вла- деть пистолетом: сердце одно и то же). Нет, добрые друзья мои и добрые подруги автора, авторы «Фауста» — все благородные люди тогдашней Германии. Кто же авторы моего романа? Все вы, мои добрые друзья и подруги ав- тора. А кто вы? — Я лично знаю очень многих из вас; о других: имен и лиц их я не знаю. Но их сердце я знаю. Это те, кто честны сердцем. Очень давно очень даровитый поэт написал свадебную песню, — очень хорошую, которая начинается так: «Дошли до моего сердца добрые слова, отразились эхом из него, и рука [моя] — рука переписчика». Видите, добрые подруги автора и добрые друзья мои, какой человек я, переписчик ваших «добрых слов»: ученый человек, охотник рассуждать о серьезных вещах. Но какие люди вы? Вы на этот раз — читательницы и чи- татели романов; многие из вас делят мою наклонность к сухим материям; но большинство — нет. Я уже показался большинству из вас немного сух, пе- дантичен, — не говорите «нет» — вы знаете, я не верю словам, я знаю вас и знаю ваши мысли, ваши желания. Те, кто скажут: «нет, продолжай, нам еще 679
не скучно», — почти все скажут это только из доброй любезности. Я не стану злоупотреблять ею. Я буду говорить с вами, как следует романисту, о романе, о вымышленных лицах, рассказывать приключения, — иногда смеш- ные. Что же я буду рассказывать и о ком? О ком? — я ваш друг. Вы честные люди. Вы знаете, что честные люди описывают в романах только вымышленные лица. Если бы я поступил иначе, вы отвернулись бы от меня. Я поступил бы не честно. О действительных ли- цах говорят в ученых сочинениях; в поэтических произведениях — нет, не говорят. Поэтому вы знаете, что мои Верещагины, Сырнев, Всеволодский, Крыловы—это такие же лица, как графиня Кавальканти, Жульетта, Жульен, Галеаццо в «Домашнем секретаре» Жоржа Занда, — эти все четверо, как вы увидите, тоже действующие лица и в моем романе, — как Кифа Мокиевич, Мокий Кифович, Афанасий Иванович и Пульхерия Ивановна у Гоголя. Вы это знаете. Это не копии с моих знакомых. Но, мои добрые друзья и доб- рые подруги автора, не вы одни будете читать мой роман. Те, другие, «не умеющие читать», как они называются в романе, все ищут: с кого срисовал автор это лицо? Себя, или свою кузину, или своего друга изобразил он? Они никак не могут успокоиться, пока не отыщут чего-нибудь такого. На них, для них самих, я не обратил бы внимания; но они будут мешать и вам своими сплетнями, если не сделать удовольствия их вкусу. Сделаем? —Так ли? — Бросим им мой халат, — пусть занимаются им; иначе от них не отвя- жешься. Хорошо? — Я знаю ваши мысли: «Да опиши им себя, чтобы они удовлетворились в своих поисках». Прекрасно. Итак, прежде всего МОЯ БИОГРАФИЯ 1 Л. Панкратьев родился в Саратове, губернском городе на Волге, 12 июля 1828 года. Ныне имеет от роду 35 лет. Исповедания православного. Обу- чался до 14-летнего возраста в родительском доме и по достижении 14 лет, в 1842 году, поступил в 5-й (реторический) класс Саратовской духовной семинарии, где обучался с успешным тщанием; в 1846 году поступил в императорский СПБургский университет по филологическому факуль- тету, где также обучался рачительно и кончил курс со степенью кандидата, в чем и выдан ему документ. По окончании курса в 1850 году поступил учи- телем в... Кажется, довольно. Если кому очень нужно, то я не затрудняюсь про- должать. Или мне изображать себя со стороны более интимной? — не имею ничего и против этого желания. В детстве Л. Панкратьев очень любил играть в «козны» (бабки) и ка- таться на салазках. С охотою займется при случае тем и другим и теперь. С детства очень любил варенье, преимущественно вишневое (сахарное), так- же арбузы (которые в Саратове очень дешевы и хороши),—любил также шемаю, воблу. К вину не имел влечения никогда, хотя изредка пил, в очень 1 Если бы я был менее опытен в жизни, то надеялся бы, что хоть этою шуткою для честной части публики, этой оплеухою для некоторой тенденции я отобью охоту к сплетням. Но я не так наивен, чтобы питать подобную на- дежду. Потому рекомендую предполагать, что я изобразил себя в лице Ле- онтия Данилыча Верещагина, или Елисея Яковлевича Всеволодского, или, даже в лице Лизаветы Сергеевны Крыловой. Я не имею ровно ничего против какого бы то ни было из этих предположений. Но пусть же, по крайней мере, не заводят сплетен хоть про других; про меня самого — сколько угодно; я человек независимый ни от кого; сплетничать про меня неважность. Впрочем, нечего терять слов с такими господами, как те, которых я думал было про- сить, чтобы они держали себя как люди честные: не упросить их никакими просьбами. — Н, Чернышевский. 680
умеренном количестве, разные вина, как-то: херес, мадеру и проч. Вкус в водке также знает. Курить начал с 18 лет и приобрел большую страсть к этому, так что в бодрствующем состоянии редко проводит более десяти ми- нут сряду без папиросы или сигары. Сигары курит крепкие, гаванские, — обыкновенно не дорогие: по 8 рублей за сотню. Более дорогих не покупает, не по недостатку денег, а потому, что скуповат. Очень хороших друзей уго- щает иногда более высокими сортами, как-то Carvajal и другие, каковые иногда курит и один. Но сильнее всех этих пристрастей к салазкам и ва- ренью, вобле (рыба) и куренью была в нем с детства страсть к чтению. Когда же он достиг юношеских лет, то стал очень много и писать. Кажется, довольно? Если же кому угодно больше, пусть адресуется в контору «Современ- ника», — через нее, от моих личных знакомых, в случае же недостатка све- дений у них — от меня самого, получит полные и точные сведения обо всем, чего желает его душа, — даже хоть и о том, сколько рублей получено мною за этот роман, или о том, был ли я сечен розгами за воровство носовых плат- ков, часов, кошельков и т. д., и если был, то сколько раз и когда. Одобряете ли это объяснение вы, добрые друзья мои и добрые подруги автора? Вы должны одобрить его. Вы знаете, какие люди составляют часть того общества, в котором вы живете, — вы знаете, какого обращения заслу- живают некоторые из ваших соотечественников. Многие из вас, — слишком многие, — слишком мягки с этими людьми; или по кротости, или по неопыт- ности; нет, берите в этом пример с меня: хохочите им в глаза и презирайте их. Этот совет я даю вам, как человек опытный в обращении с ними. Но когда они будут несчастны, не помяните им беззаконий их и помо- гите им спастись от бед, хотя и заслуженных ими, — они все-таки люди; Шаддаи сказал: «смотрю, смотрю я на них — не исправляются; так я же расправлюсь с ними, а ты готовься», спасать их, — дополняется ныне речь Шаддаи. Кого успеете спасти, спасайте. Довольно. Теперь начнем роман, добрые подруги и друзья автора. II ПРЕДИСЛОВИЕ Для моих друзей между читательницами и читателями [Вариант 10 октября 1863 г.] Прежде всего, надобно вам знагь, мои друзья, кто вы. О публицисте Н. Чернышевском существуют два противоположные мне- ния: по одному, этот Н. Чернышевский, то есть я — писатель бессовестный, человек подлый, по другому, этот Чернышевский — писатель честный и че- ловек честный. Те, которыя и которые держатся второго мнения,— мои друзья. Этот публицист вздумал писать романы. Тут опять явилась прежняя разница мне- ний. Одни нашли—что бы там ни было, все равно. Я и не знаю гадостей, которые были напечатаны по поводу моего романа «Что делать?». Я не чи- тал ни одной из этих статей. Между прочим, и потому, что я не охотник читать какие бы то ни было произведения глупцов. Другая часть публики осталась довольна романом «Что делать?». Эта часть публики, в которой есть и несколько писателей, состоит из моих друзей. Между моими друзьями есть люди, которые одобряют мою резкость в объяснениях с моими не-друзьями, есть люди, которым она не нравится. Что делать, — скажу я вторым: берите человека, каков он есть, со всеми его качествами: ангелов на земле давно не бывало. Но с моими друзьями я добр и прост. 681
Очень многие из них заинтересовались вопросом: имею ли я поэти- ческий талант? — Мне и самому интересно было разрешить этот вопрос. Без поэтического таланта можно написать один недурной роман,—так, Бенжамен Констан, тоже публицист, написал один очень хороший роман. Но быть романистом по ремеслу — я не имею ни охоты, ни расчета, иначе как убедившись в том, что у меня есть поэтический талант. Если бы я увидел «нет», я не напечатал бы второго романа. Расскажу, что я сделал, чтобы решить для себя вопрос, интересный для меня, между прочим, и в денежном отношении. Главное в поэтическом таланте — так называемая творческая фантазия. Я, никогда не занимав- шись в себе ничем, кроме того, чем заниматься заставляла жизнь, полагал, что во мне эта сторона способностей очень слаба; она, действительно, была неважна для меня, пока я не вздумал стать романистом. Но когда я писал «Что делать?», во мне стала являться мысль: очень может быть, что у меня есть некоторая сила творчества. Я видел, что я не изображаю своих знакомых, не копирую, — что мои лица столь же вымышленные лица, как лица Гоголя, — не то, что Онегин и Печорин, Фамусов и Софья. Я не хочу сказать этим, что у меня такая же сила творчества, как у Гоголя. Нет, этим я и не интересуюсь. Я столько вдумывался в жизнь, столько читал и обдумывал прочтенное, что мне уже довольно и небольшого поэтического таланта для того, чтобы быть замечательным поэтом. Один из моих любимых писателей—старик Годвин. У него не было такого таланта, как у Бульвера. Перед романами Диккенса, Жоржа Занда, — из стариков— Фильдинга, Руссо, романы Годвина бледны. То люди не чета нашим Пуш- киным, не то что нашим Тургеневым и Гончаровым. Но бледные перед произведениями, каких нет ни одного у нас, романы Годвина неизмеримо поэтичнее романов Бульвера, которые все-таки много лучше наших Обломо- вых и т. п. Бульвер — человек пошлый, должен выезжать только на таланте: мозгу в голове не имеется, в грудь вместо сердца вложен матерью-приро- дою сверток мочалы. У Годвина при посредственном таланте была и голова, и сердце, поэтому талант его имел хороший материал для обработки. Это дело вот какого рода. Бульвер, например, светский человек, у которого нет ничего, кроме светского изящества. А Годвин — имеет туго набитый кар- ман; совершенно без светского изящества Годвину не следует пускаться в светское общество, но если он имеет хоть небольшую светскость, он затрет Бульвера, помрачит его в салонах. Я не желаю помрачать никого, как романист. Не имею такого желания, между прочим, уже и потому, что не имею надобности: мое честолюбие — не честолюбие романиста. Романы пишутся мною не для славы, — будет она получена мною, или нет, это дело судьбы и решается историей, я ищу ее не романами. Не романами, между прочим, и потому, что в этом очень мало расчета. Я пищу романы, как тот мастеровой бьет камни на шоссе: для денег исполняет работу, требуемую общественной пользою. Я знаю, что искры поэзии брызжут при этой работе: кто работает с любовью, тот вносит поэзию во всякую работу, тем более в поэтическую. Но едва ли я поэт по природе. Это я полагаю не по чужим слухам, — я не очень смотрю на чужое мнение, — я полагаю это вот почему: я принадлежу к немногим, ко- торые совершенно лишены способности писать стихи. Из десяти начитан- ных людей девятеро могут, с трудом или без труда, написать стихотворе- ние, хорошее или плохое. Я положительно не могу написать ничего рифмо- ванного. Даже стихи без рифм, даже стихи простым народным размером, столь легким, почти невозможны для меня: не укладываются в них слова, хоть в молодости я иногда бился над этим. Это ничего не доказы- вает: способность складывать стихи и поэтический дар — вещи столь же различные, как бойкость речи и ораторский дар. Но все-таки я не помню, едва ли был хоть один великий романист, который не мог бы писать сти- хов. Потому очень сомнительно, чтобы поэтический талант был у меня ве- лик. Но мне довольно и небольшого, чтобы писать хорошие романы, в ко- торых много поэзии. Я не претендую равняться с великими поэтами. Но 682
успеху моих романов не мог бы помешать и Гоголь. Я был бы очень заметен и при Диккенсе. Потому я с радостью вижу и теперь, как радовался этому прежде, что в некоторых молодых писателях есть сильный талант. Они мне не соперники. Моя сила не в том. Потому я любил радоваться на сильней- шего из всех нынешних поэтов-прозанков — на Н. Г. Помяловского. Это был человек гоголевской и лермонтовской силы. Его потеря — великая потеря для русской поэзии, страшная, громадная потеря. Но остаются люди, гораздо сильнейшие меня талантом. Из них я не считаю неудобным назвать Марка Вовчка. Это талант сильный, прекрасный. По смерти По- мяловского он опять остался первым, как был до него. Моя карьера, как романиста, не та. Они — сами по себе, я — сам по себе. То люди одной карьеры с Диккенсом, Жоржем Зандом. Я хотел итти по такой карьере, как Годвин. Чтобы испытать свои силы, Годвин вздумал написать роман без любви. Это замечательный роман. Он читается с таким интересом, как самые роскошные произведения Жоржа Занда. Это «Калеб Вилльямс». Он есть и в русском переводе, не очень старом — прочтите, если успеете до- стать. Очень и очень занимательная вещь. Я говорю массе моих друзей, которая читает только по-русски. Я вспомнил о «Калебе Вилльямсе» только теперь, когда стал думать, как объяснить происхождение моего второго романа, этой «Повести в по- вести». Когда я писал первую часть его, которая пока одна и готова, у меня в мысли был образец гораздо более занимательный,—«Тысяча и одна ночь». «Повести в повести» по форме — подражание этому великому памят- нику поэзии. Но только по форме. Я не могу быть ничьим подражателем. Я подражаю лишь тогда, когда хочу, для шутки. У меня на плечах своя голова. Возвратимся, однако, к объяснению, что такое мой второй роман. Он возник из потребности, сходной с тою, какая внушила Годвину «Ка- леба Вилльямса». Мне также хотелось испытать, действительно ли я имею силу быть романистом, — и я также взял для испытания задачу очень трудную. Но, впрочем, сходства между ними меньше, чем между «Песнею о Калашникове» и «Коробейниками», которые тоже возникли из одной по- требности — испытать силы над простонародным русским материалом. Написать роман без любви, — без всякого женского лица, — это вещь очень трудная. Но у меня была потребность испытать свои силы над де- лом, еще более трудным: написать роман чисто объективный, в котором не было бы никакого следа не только моих личных отношений, — даже ника- кого следа моих личных симпатий. В русской литературе нет ни одного та- кого романа. «Онегин», «Герой нашего времени» — вещи прямо субъек- тивные; в «Мертвых душах» нет личного портрета автора или портретов его знакомых; но тоже внесены личные симпатии автора, в них-то и сила впечатления, производимого этим романом. Мне казалось, что для меня, человека сильных и твердых убеждений, труднее всего написать так, как писал Шекспир: он изображает людей и жизнь, не высказывая, как он сам думает о вопросах, которые решаются его действующими лицами в таком смысле, как угодно кому из них. Отелло говорит «да», Яго говорит «нет»—- Шекспир молчит, ему нет охоты выказывать свою любовь или нелюбовь к «да» или «нет». Понятно, я говорю о манере, а не о силе таланта. Гоголь был, конечно, поменьше Шекспира. Я не имею претензии ставить себя и на одну доску с Гоголем. Но я хотел написать произведение чисто объективное. Мне кажется, что это удалось мне. Ищите, кому я сочувствую: Верещагину или «Руко- писи женского почерка». Вы не найдете этого. Я одинаково отношусь к той и другой стороне. Когда я почту нужным сказать, на которой я, это будет моя добрая воля. Я вижу, что я могу бесстрастно смотреть на борьбу Ве- рещагина с «Перлом создания». В самом «Перле создания» каждое поэти- ческое положение рассматривается со всех четырех сторон, — ищите, какому взгляду я сочувствую или не сочувствую. Ищите, как одно воззрение пе- реходит в другое, — совершенно несходное с ним. Вот истинный смысл за- главия «Перл создания» — тут, как в перламутре, все переливы всех цветов 683
радуги. Но, как в перламутре, все оттенки только скользят, играют по фону снеговой белизны. Потому относите к моему роману стихи эпиграфа: Wie Schnee, so weiss, Unci kalt, wie Eiss. Второй ко мне: «белизна, как белизна снега» — в моем романе,—«но холодность, как холодность льда» — в его авторе. Написать произведение, чистое, как снег,— это не трудно честному писателю, каким считают — и не напрасно считают — меня мои друзья в публике. Но быть холодным, как лед — это было трудно для меня, чело- века очень горячо любящего то, что люблю. Я успел в этом. Потому вижу, что у меня есть настолько силы поэтического творчества, насколько нужно мне, чтобы быть романистом. То, что я успел написать вещь чисто объек- тивную, считайте верным. О моем таланте можете слушать все, что вам угодно, — тут я могу ошибаться, а главное, это речь щекотливая. Я не го- ворю и не скажу вам о ней того, чего не думаю; но неизвестно, говорю ли я все, что думаю. Очень может быть, что у меня перед глазами, как чело- век одной со мной карьеры, не один Годвин, а и еще кто-нибудь, сильнее Годвина. Говорить об этом — неудобно. Не для моего самолюбия, а потому, что это больше дело истории, чем современности. Но вы можете быть уве- рены, что я вполне понимаю то, что пишу. И говорить об этом — не ще- котливо для меня. Потому тут мои слова совершенно надежны. Мои действующие лица — очень различны по выражению, какое при- ходится иметь их лицам. Одни действуют холодно и бесстрастно. Такова в первой части «Неизвестная», которая ведет переписку и изустные объяс- нения с Верещагиным; таков муж Крыловой,— таков старик Всеволодский. Другие часто являются в положениях, в которых горят тем или другим чувством, — гневом, ненавистью, любовью. Я с одинаковым чувством или бесчувствием изображаю и холодных, и волнующихся порывами чувства. Я одинаково смотрю на бесстрастное лицо Всеволодского и на пламенеющие лица многих других. Думайте о каждом лице, как хотите: каждое говорит за себя: «на моей стороне полное право»,—судите об этих сталкивающихся притязаниях. Я не сужу. Эти лица хвалят друг друга, порицают друг дру- га, — мне нет дела до этого. Это не значит, я писал холодно, — это значит, что я одинаково входил в положение и в мысли каждого, а свой взгляд на его положение и мысли отлагал в сторону. Найду ли нужным высказать его, не знаю. Но в первой части не высказывал. Если найду нужным, то и скажу тогда: вот, буду высказывать свой взгляд. Может быть, этого и не понадобится. Может быть, дело будет ясно само собой, без моего содей- ствия вашему пониманию. Это я посмотрю. Вы видите из этого, что мои Верещагин, Сырнев, Всеволодский, Крылова, Тисьмина — липа несрав- ненно более вымышленные, чем не только Онегин, Ленский, Татьяна, Пе- чорин, княжна Мери, Бэла, — нет, выводимые мною люди гораздо более далеки от меня и моих личных отношений к людям, чем Перерепенко, Дов- гочхун, Манилов, Собакевич, — мои лица с русскими именами — лица та- кие же далекие от моих отношений к людям, как графиня Кавальканти, Жульетта, Жульен, Галеаццо (из «Домашнего секретаря» Жоржа Занда), которые также являются в «Рукописи женского почерка». Я именно это и поставил себе задачею и исполнил ее, и если бы не исполнил, не привелось бы вам читать этого романа. Но не вы одни будете читать его. Другие, «не умеющие читать», как я называю их в романе, не могут никакими ре- зонами быть обращены в людей с здравым смыслом, понимающих, что ро- ман надобно читать, как роман. Они все ищут: с кого срисовал автор вот это или вот то лицо? с себя? или с своей кузины? или с своего приятеля? Они не могут успокоиться, пока не отыщут чего-нибудь такого. Если бы я привел «Шах-Намэ» Фирдавси, они и там все стали бы искать, кто я: Феридун или Зораб, Заль или Рустем, и как приходится мне Гурдафернд, — племянница, или что-нибудь другое, и действительно ли Рудабе не постра- дала от моих ловласских наклонностей. Это уже такие люди. Я не обра- 684
тнл бы на них никакого внимания, быть может, потому, что я для них не- годный человек. И точно, либо во мне, либо в них есть что-то такое, что— либо я Замухрышкин, либо они Псои. По-моему, они Псои. Для них самих, я не обратил бы на них никакого внимания. Но для вас, друзья мои, из- вольте: бросим им, бросим что-нибудь этим Псоям, чтобы занялись рванием этой подачки, бросим им мой халат, — пусть занимаются им, иначе от них не отвяжешься. Для этого я ввожу в роман Л. Панкратьева, — это мой псевдоним, которым были подписаны некоторые из моих серьезных статей. Л. Панкратьев — это я, Н. Чернышевский. Если бы я был менее опытен в жизни, я надеялся бы, что этою шуткою для невинного смеха честным лю- дям, этою оплеухою некоторой тенденции некоторых людей я отобью у сплетников охоту к сплетням. Но я не так наивен, чтобы питать подобную надежду. Потому рекомендую господам, получающим эту оплеуху, продол- жать их обычные занятия и находить, что я изобразил себя в лице Леон- тия Даниловича Верещагина, или Елисея Яковлевича Всеволодского, или хотя даже в лице Лнзаветы Сергеевны Крыловой. Я не имею ровно ничего против какого бы то ни было из этих предположений. Я человек независи- мый ни от кого, потому никакие сплетни не могут серьезно вредить мне, Смейтесь над ними, мои друзья, только — как я. 10 октября 1863 г. Н. Чернышевский. II «Начался разговор об этом: что легче, полное публичное исследова- ние жизни, или наше перешептывание, слухи, сплетни. Конечно, все при- знали, что истина лучше сплетен. Стали толковать о том, почему, однакоже, почти никто не решается печатать свою биографию при жизни, — понятно, из этого все-таки возникают сплетни, потому что нельзя же рассказывать о себе полно, — тайны каждого — тайны не его одного; надобно, чтобы не осталось в живых никого из людей, близких с человеком, только тогда пол- ная биография его возможна. Но нельзя ли чем-нибудь отстранить это не- удобство. Нельзя ли рассказать о себе истину так, чтобы не выдать тайну своей личности. Написать биографию так, чтобы никто, кроме самого пи- савшего и тех, кому уже были известны факты во всей их истине, не мог узнать, чья эта биография. Раза два-три без вас и при вас,—Д. возобно- вил разговор об этом. Но сам ничего не говорил, только спрашивал мне- ние других. Я первая сказала, что была бы совершенно готова напечатать историю моей жизни, если бы можно было скрыть от всех, чья это биогра- фия, — сделать так, чтобы меня узнали лишь те немногие, очень близкие, которые и без того знают мою жизнь. Другие говорили то же. Потом вто было забыто. Ясно, что Д. принял это серьезно, обдумывал,—и когда об- думал, убедил В. («Алфериньку») сделать первый опыт, — потом убедил вас начать мою биографию, — то есть написать разговор, с которого нача- лась моя дружба с нами. Обдумано хорошо. Личность ограждена. Кто я, кто мой муж, кто другие лица, действующие в «Истории белого пеньюа- ра»—этого не может узнать никто, кроме самих них. И даже из них каж- дый узнает о других лишь те тайны, которые знал прежде, остальные, чего он прежде не знал, будут казаться ему выдумкою, — поэтизированьем, болтовнею. Да, для меня, моя биография вся — вся моя биография; для моего мужа — тайна; для вас — также; еще для двух-трех лиц также; для других наших близких — та или другая часть моей биографии, известная им, уже исчезает в тумане, которым окружено все, — для остальных ваших детей — Лизавета Сергеевна Крылова уже не я, — нет, совершенно поэти- ческое лицо, — со мною не было ничего подобного, — это роман, написанный кем-нибудь на тему, подобную некоторым мотивам из моей жизни,—я для 685
них—столько же Лизавета Сергеевна Крылова, сколько я Консуэло, Инди- ана, Ламмермурская невеста, Джульетта. Смешно, а так. <NN сказала, что это подражание Лелии, — ее муж сказал, что это навеяно Теккереев- скими «Ньюкомами».> И между тем все буквально верно. И какими простыми средствами достигается это. Во-первых — псевдо- нимами; во-вторых — перемена внешней обстановки, не относящейся к делу, в-третьих — смешиванье разных посторонних анекдотов с главным рассказом; в-четвертых — умышленные внешние несообразности и подста- новка лиц, — подстановка одного псевдонима вместо другого. И от этого исчезает всякая возможность проникнуть в тайну личности. — Я понимаю, всего этого еще было бы недостаточно: мне и мужу, конечно, ясно, что есть два-три приема, и («Д» зач.) NN 4 увидит, что я поняла их, потому чго употребляю их. Но я не могу говорить Вам о них, потому что я не знаю, известно ли вам о них, или внесены в рукопись только самим NN 4. — Мо- жет быть, есть и другие, которых я не замечаю. Муж говорит: этот NN 4—Аод; что такое, Аод? Кто такое, Аод?— Муж говорит: «Это, душенька, можно объяснить различно, — я тебе объясню, что это грече- ское слово, которое может значить — или «человек, входящий в безвыход- ное положение» — это по одному греческому диалекту; или «человек, ука- зывающий самый прямой путь» — это по другому греческому диалекту». Оба смысла одинаково идут к делу: NN 4 спутывает всех и все, кто кого и что надобно спутать, распутывает всех и все, кого и что надобно распу- тать. Неужели NN 4 Аод. — Он такой простой и милый, только слишком серьезен,.— даже для меня. — Но я и муж, мы на себе видим, что нельзя проникнуть ни во что, чего мы не знали прежде. Что такое, в самом деле, женитьба Алфериньки? Ведь не может же быть, что NN 2 женат,—и притом он, конечно, жив и здоров. Но кто ж после этого Алферинька? Это выдуманное лицо во всем, кроме того, что я и мой муж знали о NN 2 прежде. Вероятно, это подста- новка другого лица под тот же псевдоним? Но кто же подведен под псев- доним NN 2? Однако, довольно».
ПРИМЕЧАНИЯ Составлены А. П. Скафтымовым* Произведения, входящие в настоящий том, написаны Н. Г. Чернышев- ским в 1863—1864 гг. в равелине Петропавловской крепости, после оконча- ния романа «Что делать?». Созданные в тяжелых условиях одиночного заключения в годы нерав- ной борьбы великого русского писателя и революционера с комиссией пра- вительствующего сената, произведения этих лет, будучи лишены художест- венных достоинств романа «Что делать?», представляют значительный ин- терес для изучения биографии Н. Г. Чернышевского, В предисловии к «Повестям в повести» Чернышевский счел необходи- мым предупредить, что он стремился «написать роман чисто объективный, в котором не было бы никакого следа не только его личных отношений,— даже никакого следа его личных симпатий». (См. 683 стр. наст, тома.) Пре- красно понимая всю трудность продолжения для него после ареста литера- турной деятельности, Чернышевский пытался обмануть бдительность поли- цейского надзора ссылками на аполитичность и объективность его твор- чества. Имея в виду судебных следователей, просматривающих написанное им в крепости, Чернышевский просит не смешивать его взглядов с речами созданных им литературных персонажей. При оценке вещей, составляющих содержание данного тома, следует иметь в виду, что Чернышевскому приходилось учитывать «интерес» вла- стей ко всему, что писал он в стенах Петропавловской крепости. Тем не менее материалистические и социалистические принципы проводятся Чер- нышевским в публикуемых сочинениях весьма настойчиво и последова- тельно. В незавершенной повести «Алферьев» Чернышевский блестяще разоблачает пошлые буржуазные представления о коммунистической морали. Как средством общения с «проницательным читателем» Чернышев- ский гениально пользуется мастерски разработанным им приемом иронии. В повести «Алферьев» на первый взгляд кажется, что Чернышевский и фигура рассказчика — одно и то же лицо; однако вскоре для «проницатель- ного читателя» становится ясным замысел Чернышевского: либеральные рас- суждения ведущего лица, разоблачаемые по ходу действия повести, резко оттеняют все убожество буржуазной морали и философии. * Текстологические сведения сообщаются в настоящем томе в данном разделе. —- Ред. 687
Все произведения, помещенные в настоящем томе, по замыслу Черны- шевского, должны были составлять одно целое. «Алферьев», хотя писался раньше «Повестей в повести», должен был входить в их состав. «Мелкие рассказы» вместе с «Алферьевым» должны были занять свое место во вто- рой части «Повестей в повести». При незавершенности всего задуманного цикла Чернышевский счел возможным рассматривать и «Алферьева» и «Мелкие рассказы» как отдельные произведения. В письме к А. Н. Пыпину от 4 сентября 1863 г. Чернышевский упоминает об «Алферьеве», как о части «Повестей в повести» — «Форма романа — форма 1001 ночи. Это сборник множества повестей, из которых каждая читается и понятна отдельно, все связаны общею идеею» (см. XIV т. наст. изд.). Замысел Чернышевского остался незавершенным: начатые произведе- ния не были закончены. «Повести в повести» (первая часть — «Перл созда- ния») и «Алферьев» обрываются буквально на полуслове. «Мелкие рас- сказы» также не имеют конца. АЛФЕРЬЕВ Повесть «Алферьев» по первоначальному плану Чернышевского должна была составить начало второй части более обширного произведения — «Повести в повести». Работа над «Алферьевым» происходила с начала апреля до середины августа 1863 г. На первом листке черновой редакции имеется авторская пометка: «5 апреля 1863 в 7 часов вечера задумано и через 11/2 часа начато». Первая часть «Алферьева» (глава первая и самое начало второй) в конце августа или начале сентября 1863 г. была направлена Чернышев- ским в редакцию журнала «Современник». Несколько позднее в письме 4 сентября 1863 г. Чернышевский писал А. Н. Пыпину: «Я писал тебе подробно о форме своего нового романа, чтобы ты и Некрасов могли видеть это по объему и составу. Не знаю, дошло ли до вас это письмо (это письмо неизвестно. — А. С). Форма романа — форма 1001 ночи. Это сборник множества повестей, из которых каждая читается и понятна отдельно, все связаны общей идеею. Общая идея серьезна. Отдельные повести почти все веселы. Объем очень большой — листов 40 (печатных), я полагаю. Каждые 4—5 листов — особая часть, особое целое. У вас, вероятно, уже получена 1-ая глава «Алферьева» — не судите по ней о характере романа. Отдельно она экзальтирована; в романе (где составляет начало второй части) полу- чает юмористический характер. В этой повести «Алферьев» изображается в том виде, каким кажется пошловатой части публики — мнимый я, рассказ- чик этой повести; он, рассказчик, потом принужден сознаться, что глупо понимал лицо Алферьева и все связанные с ним характеры и факты. Настоящий рассказ об Алферьеве — писанный уже самим Алферьевым, будет прост и чужд экзальтации». Отправленная часть «Алферьева» благо- получно миновала судебно-следственные инстанции. Просмотревший ее по поручению следственных властей А. Каменский дал о ней отзыв: «Рукопись Н. Чернышевского под заглавием «Алферьев» заключает первую главу по- вести романического содержания, не представляющей ничего заслуживаю- щего внимания. Рукопись эта может быть разрешена к напечатанию, но по предварительном рассмотрении цензуры». Сопроводительное отношение, при котором рукопись была послана III Отделением петербургскому оберполицеймейстеру для вручения А. Н. Пыпину, датированная 6 сентября 1863 г., хранится в бумагах Чер- нышевского в Государственном Центральном Литературном архиве. Эта часть рукописи «Алферьева» в свое время дошла до редакции «Современника», однако тогда не могла быть напечатана, осталась в архиве А. Н. Пыпина и впервые была опубликована в 1906 году в X томе Полного собрания сочинений Чернышевского, 688
Продолжение повести оставалось в камере Чернышевского до его выезда в Сибирь и затем вместе с другими его бумагами поступило в архив III От- деления. В описи своих бумаг, составленной Н. Г. Чернышевским накануне отправления из Петропавловской крепости в Сибирь, под № 1 значится: «Отрывок из романа «Повести в повести»: А) Отрывок, отмеченный над- писью «продолжение повести «Алферьев», нумерованный цифрами от 19 до 36, осьмнадцать полулистов; В) начало второй части, полулисты 1—53, пятьдесят три полулиста» (Н. Г. Чернышевский, «Литературное на- следие», т. 2, стр, 453). Впервые эта часть «Алферьева» была опубликована в отдельном изда- нии повести в 1933 г. (Н. Г. Чернышевский. «Алферьев». Издатель- ство Общества политкаторжан, Москва, 1933). Рукопись первой части романа (то есть той части, которая Чернышев- ским в свое время была послана А. Н. Пыпину и дошла до него) в настоя- щее время хранится в Государственном Центральном Литературном архиве. Вся остальная часть повести находится в Архиве революции и внешней политики. 1. К посвящению на полях автографа имеется примечание Чернышев- ского: «Это трогательное посвящение романа вымышленному лицу надобно набрать особым шрифтом, или курсивом, или мелким: чтоб оно. для плене- ния нежных сердец» казалось будто действительным посвящением действи- тельному лицу». 2. Стихи эпиграфа взяты из поэмы Н. А. Некрасова «Несчастные». К эпиграфу Чернышевским на полях рукописи сделано примечание: «Этот эпиграф так и должно поставить выше заголовка первой главы, потому что он относится не к ней одной, а ко всему роману». 3. ...У меня была манера отклонять ог литературы всякого порядочного человека, вероятно, по нежеланию делиться с другими приятностями этого дела. — В романе «Пролог» Волгин удерживает Левицкого от литературной работы как от дела ненужного и «бесполезного»: «Пока настроение обще- ства не изменится, литература обречена оставаться пустою, мелочною, презренною, как теперь». По сравнению с прямой пропагандой политиче- ского деятеля, приглушенное журнальное слово Чернышевскому иногда казалось если не вполне «пустяками», то во всяком случае делом второсте- пенным. 4. «Щ *** — Вероятно имеется в виду князь Г. Л. Щербатов, кото- рый оставил место попечителя петербургского учебного округа в 1858 г. 5. ...вспомнив то время, когда я был сотрудником одного модного жур- нала...»— Чернышевский состоял сотрудником журнала «Мода» в 1853 г. См. письмо Н. Г. Чернышевского к отцу 7 сентября 1853 г., см. также письмо Н. Г. Чернышевского к Е. Н. Пыпиной 3 июня 1863 г. (XIV т. наст. изд.). 6. Трапписты •— монашеский орден. 7. Полиелейный колокол. — Полиелей — одна из составных частей утреннего церковного богослужения. Полиелейный колокол — тот колокол, в который звонили для обозначения момента полиелея. 8. «.„Стальной дамаскированной пластинки...» — Дамасская сталь свое название получила от города Дамаска (Сирия), в котором она в древнее время изготовлялась и служила предметом вывоза. 9. Из стихотворения Н. А. Некрасова «Размышления у парадного подъезда» (1858). У Некрасова вместо «Убаюканный сладосгнъш пением» — «Убаюканный ласковым пением». 10. «География Ободовского».— Очевидно, имеется в виду «Учебная книга всеобщей географии», составленная Александром Григорьевичем Обо- довским (1795—1852), профессором статистики в Петербургском педагоги- ческом институте. 11. «Статистика Горлова» — вероятно, «Обозрение экономической статистики России», составленное Иваном Яковлевичем Горловым (1814— 689
1890), профессором политической экономии и статистики в Казанском и Петербургском университетах, вышедшее в 1849 г. 12. «История Греции» — труд английского историка Джорджа Грота (1794—1871). 13. «...рассуждать... об Эрратических камнях, по поводу которых на- зывал Агассиса шарлатаном и истреблял его теорию ледников...». — Эрра- тические камни — валуны — встречаются в Швейцарии, России, Австрии, Германии и др.; по теории Шарпантье, происходят из больших ледников, спускавшихся в долины. Шимпер и Агассис предполагали, что во время ледникового периода лед покрывал весь земной шар и уничтожил на нем органическую жизнь. 14. «Порода Дронт-Дуду» — вымершая порода птиц Дрон-Додо (Dididae), семейство голубиных, с большим клювом и неразвитыми крыльями и хвостом; питались растительной пищей, гнезда строили на земле, истреблены были в XVII веке мореплавателями, специально охотившимися на них. 15. На этом обрывается та часть «Алферьева» (первые 18 полулистов беловика), которая была послана в редакцию «Современника» и впервые напечатана в X томе Полного собрания сочинений Н. Г. Чернышевского в 1906 г. 16. Стихи взяты из поэмы Н. А. Некрасова «Саша» (1855). 17. Стихи из «Коринфской невесты» Гете, в переводе А. Толстого: Я, как снег, бледна, Я, как лед, холодна. 17. Стихи из «Коринфской невесты» Гете, в переводе А. Толстого: Агнцы боле тут Жертвой не падут, Но людские жертвы без числа! «ПОВЕСТИ В ПОВЕСТИ» Роман «Повести в повести» писался Чернышевским в Петропавловской крепости с 21 июля 1863 г. по 1 января 1864 г. Даты последовательного хода работы проставлены на рукописных листах самим автором. Авторские рукописи романа (черновые листы и текст, приготовленный автором к печати) находятся в Архиве революции и внешней политики в Москве. Некоторые части рукописи отсутствуют (главы VIII—X), и в настоящем издании эти разделы текста воспроизводятся по копии М. Н. Чернышев- ского. Рукопись первых разделов романа («Предисловие», «Биография и изображение Эфиопа», «Рекомендация Леонтию Даниловичу Верещагину», «Рассказ Верещагина» и главы I—IV «Перла создания») занимает 59 по- лулистов. Все листы сплошь заняты текстом романа «Повести в повести». Текст не перебеленный, со множеством перестановок, вставок и поправок, но совершенно законченный и приготовленный автором к набору; на полях даны указания о порядке чтения текста, о шрифтах для набора, о размеще- нии печатного текста по полю листа и пр. На листах систематически постав- лены даты, которые свидетельствуют о том, что работа над романом про- исходила не в том порядке, в каком его части расположились в оконча- тельном распределении для набора. Начиная с «Рассказа Верещагина» и до конца текст имеет законченный вид, хотя и здесь все же имеются и зачеркнутые места и некоторые перестановки, но в меньшем количестве, чем в первых главах. Роман не закончен, рукопись прерывается на полу- слове: «ставить само —». Вместе со всеми другими бумагами следственного дела о Чернышев- ском, рукописи романа до Октябрьской революции находились в архиве 690
III Отделения. Впервые роман был напечатан отдельным изданием под редакцией Н. А. Алексеева Издательством политкаторжан и ссыльнопосе- ленцев, М. 1930. Для настоящего издания текст проверен по рукописи, а в тех главах, где рукопись отсутствует, по копии М. Н. Чернышевского. Печатается текст по новой орфографии. 1. Из стихотворения Ф. И. Тютчева: «День вечереет, ночь близка». 2. Гурдаферид. Зораб, Хедшар — лица из поэмы Фирдоуси «Шах- Намэ». Маджлинет — лицо из «Тысячи и одной ночи». 3. Эта строфа, очевидно, скомпанована самим Чернышевским по кон- трастирующей аналогии со следующим четверостишием из «Несчастных» Некрасова: Ликует день, щебечут птицы. Красою блещут небеса, Доходят до дверей темницы Любви и воли голоса. (Некрасов, Собрание стихотворений, Л., 1934, стр. 84.) 4. Первые два стиха этой строфы взяты из второй строфы стихотво- рения Фета: «Нет, не жди ты песни страстной», последние три стиха взяты из третьей строфы того же стихотворения Фета. 5. Эта строфа повторяет с небольшими изменениями четвертую строфу стихотворения Фета: «Как луна светя во мраке...». У Фета так: Струн томленье, хоров пенье, Жизнь, как праздник, хороша! — Небо тихо голубело, Расширялася душа. 6. Последние два стиха этой строфы взяты из стихотворения Фета «К цветам» — «Дети солнечного всхода...» У Фета так: Но томление разлуки Выношу я не скорбя: Друг мой, Нанни, эти руки Вьют подарок для тебя. 7. Из стихотворения «Влас» Некрасова (1854). 8. «Свисток. Опыты открытий и изобретений. Г. Магистр Н. де Безо- бразов— псевдоним». «Современник», 1862, № 1, Поли. собр. сочинений Н. Г. Чернышевского, СПБ. 1906, т. IX, стр. 61—71. 9. К этой главе в одном из черновых вариантов дано авторское при- мечание: «Вся эта штука нужна, чтобы показать публике, как надобно раз- личать имена и псевдонимы» (Л. 111 об.). 10. Все помещенные здесь сведения соответствуют действительности. 11. Под «писательским отделом», очевидно, имеются в виду следова- тели, производившие дело Чернышевского и читавшие его рукописи. 12. С подписью «Л. Панкратьев» в «Современнике» были напеча- таны две статьи Чернышевского: 1) «Откупная система», «Современник, 1858, № 10, и 2) «Винный акциз», «Современник», 1859, № 5. 13. Риг-Веда — один из сборников древнеиндийских Вед, древних религиозных книг индусов. Риг-Веда содержит в себе религиозные гимны, существовавшие и записанные за 1000 лет до н. э. 14. В поэме Некрасова «Несчастные» несколько иначе: Ликует день, щебечут птицы. Красою блещут небеса, Доходят до дверей темницы Любви и воли голоса. 691
15. «Переводы из Гафиза» — см. примечание 75. 16. «Нет, не жди ты песни страстной» — стихотворение Фета. 17. «Ночь. Успели мы всем насладиться» — стихотворение Некрасова. 18. «Рассказ о Дженкинсоне»— см. примеч. 66. 19. Из стихотворения Некрасова «Старики» (1852). 20. Параша — лицо, упоминаемое в стихотворении Некрасова «Ста» рики». 21. Другие, о которых вспоминает Пушкин в «Арионе» — декабристы. 22. Писатель Я. П. Бутков —один из представителей «натуральной школы». Белинский находил в Буткове «ум, наблюдательность и, местами, остроумие н много комизма». 23. Имеется в виду статья, помещенная» в первом томе собрания сочи- нений Лермонтова, под редакцией С. С. Дудышкина (1860 г.; второе изда- ние 1863 г.). В крепости у Чернышевского среди книг было это издание сочинений Лермонтова (Н. Г. Чернышевский. «Литературное насле- дие», т. 2, стр. 454). В обширной статье С. С. Дудышкин доказывал, что главнейшими, преобладающими и ведущими мотивами творчества Лермон- това являются: «негодование за то, что мысль преследуется, что истинному чувству нет простора, что гражданской деятельности нет места, что право сильного живет еще в обществе, как зверь в лесу» (по изданию 1863 г., стр. 69). 24. Из стихотворения Фета «К цветам» — «Дети солнечного всхода...» (Из Шиллера). У Фета в третьем стихе вместо «LL», как и у Шиллера, «Нанни». У Чернышевского в рукописи сначала было поставлено NN. После четверостишия было написано и зачеркнуто: «У Шиллера: друг мой, Нанни, эти руки». Ср. Собрание стихотворений Фета, СПБ. 1912, стр. 330. 25. Из стихотворения Лермонтова «Свидание» — «Уж за горой дрему- чею» (1841). 26. Из «Коринфской невесты» Гете, в переводе А. Толстого: Я, как снег, бледна Я, как лед, хладна. 27. См. примечание 26. 28. После слова «в жизни» в рукописи имеются следующие зачеркну- тые слова: «какого другого я не вижу между знаменитей- шими из современных европейских ученых и мы с л и т е- л е й». Под именем Лукьяна Игнатьевича фон-Баха Чернышевским под- разумевается Людвиг Фейербах, имя которого в печати нельзя было назвать. 29. Фейербах большую часть своей жизни провел в деревне Брукберг. 30. В черновом варианте имеются строки, указывающие на явную связь «Повестей в повести» с «Алферьевым»: «читающие увидят отражение этих разговоров в начале второй половины разговора одного лица, выстав- ляемого за литератора, с Лизаветою Антоновною во второй главе повести «Алферьев» (л. 21). 31. «Кантова формула антиномий» — идеалистическое учение Канта о противоречивости человеческого познания. 32. Стихи Пушкина из эпиграфа к первой главе «Пиковой дамы». У Пушкина: Так, в ненастные дни. Занимались они Делом. Во многих прежних изданиях сочинений К. Рылеева («Полярной звезды», Балицкого и др.) пушкинский эпиграф к «Пиковой даме» неправильно при- соединялся к стихотворению «Ах, где те острова». 692
33. В рукописи: «С. П. Б(отки)на». На полях здесь: « N3- Еще лучше было бы выставить полное имя Сергея Петровича Боткина. Но нужно узнать, не будет ли он в неудовольствии. Если будет в неудовольствии и на первые буквы, то заменить их звездочками, — когда не найдется возмож- ности выставить полное имя его или другого действительно хорошего и честного медика. Полное имя хорошо тем, что дает вид реальности другим лицам» (л. 20 об.). 34. Из стихотворения Пушкина «Фонтану Бахчисарайского дворца». 35. Из «Медного Всадника» Пушкина. 36. Из поэмы Лермонтова «Хаджи-Абрек». Рассказ «Бал» своим источ- ником имеет случай из жизни молодого Чернышевского, записанный в его «Дневнике» 29 декабря 1848 г. (см. т. I наст, изд., стр. 208—210). 37. Этот рассказ первоначально был озаглавлен «Родитель». 38. Первоначально рассказ был озаглавлен «Не такой». Перво- начально в заглавии стояли инициалы: «М. М. О.» («Моей милой Оленьке»), потом «М. О. С.» («Моей Ольге Сократовне») и затем «В. М. Ч.» («Всякой моей читательнице»). 39. Вместо «В. М. Ч.» первоначально было: «М. О. С.» Ср. примеча- ние 38. 40. В зачеркнутой записи, помещенной в этом месте рукописи, после слов: «Или можно?» за чертой было написано и зачеркнуто: «вижу, что не трудно рассказывать таким образом. Поэтому можно начать несколько более длинный рассказ, подлиннее этих коротких очерков. Хочу испытать, одарен ли я. Надо попытаться. Посмотрим, что выйдет. Можно начать рассказ не- сколько более длинный. Посмотрим, хорошо ли выйдет повесть. Кажется, должно бы выйти». 41. Очевидно, об этих стихах идет речь в «Дневнике» Чернышевского, где рассказывается о его поездке из Саратова в Петербург в 1850 г. Про- ездом в Москве он был у своих знакомых Клиентовых, в семье которых ему нравилась девушка Александра Григорьевна, имевшая тетрадку со стихами ее сестры Антонины, откуда Чернышевский тогда же взял приведенное здесь стихотворение. В «Дневнике» имеется запись: «Я просил стихов ее сестры — «увидит отец», и брат не согласился; я таки украл одно, списал и когда на другой день утром пришел проститься, возвратил,—они этому подивились» (I том настоящего издания, стр. 389). О самой песне в этом «Дневнике» сказано: «Всю дорогу (от Москвы до Петербурга.—А. С.) я читал и напе- вал стихи Антонины Григорьевны, лучшие, — «Там, где вишня моя» и т. д., которые, мне кажется, в самом деле замечательны, и я плакал почти каж- дый раз, как читал их. В самом деле, страшное дело для молодого существа, желающего жизни и любви, чувствовать, что умираешь, присужденная к смерти, ие испытавши ни жизни, ни любви, — и эту песню все напевал я про себя, когда мы подъезжали к Петербургу...» (там же, стр. 389). 42. См. примечание 26. 43. Из стихотворения Лермонтова «Ангел» (1831); в последнем стихе у Лермонтова: «скучные песни земли». 44. Из стихотворения Фета «К цветам» — «Дети солнечного всхода...» (Из Шиллера). У Фета: Плачьте, плачьте, дети света, В вас тоска понятна эта, Вам неведома любовь. 45. См. примечание 26. 46. Из стихотворения Фета: «Не дивись, что я черна...» 47. К этой главе в черновиках имеется следующее примечание: «Эта сказка — начало истории Гурдаферид (Гурдаферид-Дебора): в имере- тинской сказке сохранилось даже имя персидской красавицы. У Ркжкерта не переведен этот эпизод. Желающие сличить имеретинскую переделку с персидским преданием должны обратиться к изданию Шах-Намэ, сделан- ному Молем, — и не раскаются. Эти тяжелые фолианты страшны своим ви- 693
дом, но Шах-Намэ едва ли не прелестнее гомеровского эпоса. Кстати за- мечу: все знаменитые переводы Гомера — нелепы; его надо переводить са- мым популярным размером, — самым легким, простым языком, самым звучным стихом, даже с рифмами, хоть по местам. Нигулецкий» (л. 3. № 142). 48. Из поэмы Некрасова «Саша» (1855). 49. Из поэмы Лермонтова «Беглец» (1839). 50. Из поэмы Некрасова «Саша». У Некрасова иначе: Долго в ту ночь, не смыкая ресницы, Думает Саша: что петь будут птицы?.. В комнате словно тесней и душней. Саше не спится, но весело ей. 51. Стихотворение Фета из цикла «Мелодии». 52. Из стихотворения Фета: «Я жду. Соловьиное эхо...» 53. См. примечания 51 и 52. 54. Из поэмы Некрасова «Саша». 55. Стихотворение Фета из цикла «Природа». У Фета стихотворение заканчивается так: Я жду. Вот повеяло с юга. Тепло мне стоять и итти. Звезда покатилась на запад... Прости, золотая, — прости! 56. В юношеских тетрадях Чернышевского среди ученических записей по татарскому языку имеется аналогичная «Былина о пророке Магомете и 40 неверных». 57. Из цикла стихотворения Фета «Из Гафиза». У Фета в третьем стихе первой строфы вместо «кяфиры» — «зелоты». 58. В черновиках к главе «Двое милых» имеется следующее примеча- ние: «Алферинька желал, чтобы я подтвердил, что это в самом деле вер- ный сокращенный перевод сербской народной песни, и что он сделан по варианту, подлинник которого не напечатан. Песня «Двое милых» напеча- тана у Вука Караджича в нескольких вариантах, разнящихся только сте- пенью подробности рассказа и тому подобными внешними сторонами, но совершенно одинаковых по содержанию. Мне известен и неизданный ва- риант этой песни, находящийся в собственной коллекции г. Срезневского, всегда радушно открывавшего свои богатые собрания материалов всем же- лавшим пользоваться ими. Рассказ совершенно сходится с этим вариантом. Но точно так же совершенно сходится с одним из вариантов, напечатанных у Вука. Потому не нахожу удобным определительно выражаться о вопросе: какой вариант служил подлинником для автора, вставившего эту песню в «Рукопись женского почерка»: печатный Вука Караджича, или неизданный, г. Срезневского, или, может быть, другой неизданный. Особенно затруд- няется вопрос о подлиннике тем, что в рассказе есть два слова, — только два слова, — составляющие отступление от известных мне вариантов под- линника: во всех вариантах песни, виденных мною, вместо «целую алые губы», сказано «целую белое лицо» (бьело лице любим). Как произошло это заменение слов «белое лицо» словами «алые губы»? — Очевидно, что это влияние русской простонародной поэзии: она при поцелуе всегда упо- минает именно о цвете губ, между тем как сербская о цвете лица. Очень вероятно, что это имеет связь с Новою Сербиею. Но, за исключением этой одной замены двух слов двумя другими, нет никаких отступлений от под- линной песни, в ее русском сокращенном переводе, вставленном здесь, И. Нигулецкий». (Сначала было подписано «Издатель Н. Чернышевский», потом зачеркнуто и надписано сверху «И. Нигулецкий».) 59. Из поэмы Некрасова «Саша». 60. Из стихотворения Фета: «Я жду. Соловьиное эхо...» 694
61. Из стихотворения Кольцова: «Я любила его...» У Кольцова не- сколько иначе: Я любила его Жарче дня и огня, Как другим не любить Никогда, никогда, 62. «Я жду... Вот повеяло с юга...»—из стихотворения Фета: «Я жду. Соловьиное эхо...» В тексте «Повестей в повести» указывается источник этих двух строф: «он (отрывок) взят из перевода Л. А. Мея». В собрании сочинений Л. А. Мея аналогичного места нет. 63. Все три строфы из стихотворения Фета: «Я люблю его жарко: он тигром в бою...» Второй стих второй (у Фета третьей) строфы у Фета иначе: вместо «И спокойно оружие скинь» — «И одежду дорожную скинь». 64. Первый стих — из стихотворения Фета: «Я жду. Соловьиное эхо...» Два следующих стиха из стихотворения Кольцова: «Я любила его...» (1841). У Кольцова несколько иначе: Вот идет он, поет: Где ты, зорька моя? Следующие четыре стиха из стихотворения Фета: «Не дивись, что я черная...» У Фета иначе: Я приду к тебе в ночи Незаметными путями; Отопрись и опочий У меня между грудями. Все дальнейшее — из стихотворения Кольцова: «Я любила его...» 65. Несколько переделанное стихотворение Фета «Тайна». Вслед за этим стихотворением в черновике было помещено в качестве примечания: КРИТИКА По методу Аода, писанная Аодом или не-Аодом. Прежде всего, одно из правил, которых я держусь. Я не шучу с теми, кого не люблю. Могу сказать мое мнение: г. Фет — не Гете, даже не Лермонтов; но, после одного из нынешних наших поэтов, он даровитейший из нынешних на- ших лирических поэтов. У него много пьес, очень милых. Кто не любит его, тот не имеет поэтического чувства. Я полагаю, что имею его. Поэтому я люблю г. Фета. Поэтому я могу шутить с ним. «Надеюсь, г. Фет не примет за неуважение к нему эту шутку. Ясно, что это не пародия, а просто шутка, и шутка не бессмысленная: кого я не люблю, с теми я не шучу. Я не скажу, что он Гете или хоть Лермонтов,— но он истинный талант, и кто не любит многих из его пьес, тот человек без чувства поэзии. Кстати; зачем Вы, г. Фет, выпустили из последнего изда- ния Ваших стихотворений пьесу — я позабыл ее название — о том, как брат застает сестру, целующуюся с своим милым. Эт*о также очень грациозно. Не одобряю я и того, что г. Некрасов не поместил в последнем издании пьесу «На новый год». 66. История Дженкинсона взята из произведения Диккенса «Часы мастера Гэмфри». 67. Рассказ о такой же охоте на волков имеется в «Автобиографии» Чернышевского (Н. Г. Чернышевский. «Литературное наследие», т. 1, стр. 7—8; в настоящем издании т. I, стр. 569'—570). 68. См. примечание 66. 69. К этой главе на полях рукописи Чернышевский дал для корректуры следующее указание: «В «Обидчивом пуританине» Остапенко называет Сашу 6S5
«милая барышня», но Лизавета Сергеевна никак не употребляет о Саше выражений, которые показывали бы, что Саша девушка; дальше будет две разных развязки: одна истинная, другая в насмешку, основанную на том, что нравственные люди (Верещагин) откроют, что Саша переодетый юноша. Для того Лизавета Сергеевна, которая хочет смеяться над такими госпо- дами, ни разу не употребляет о Саше слов: «она», «сказала» и т. п.» и Саша употребляет у нас только выражения, из которых не видно, как бы вышло, если бы пришлось называть полным именем: Александра — жен- щина, или Александр — мужчина. На этом фокусе все основано, и надобно внимательно читать корректуру «Обидчивого пуританина», чтобы не было слов женского рода о Саше в речи Лизаветы Сергеевны и Саши». 70. «Библиотека для чтения» — журнал, с 1834 по 1847 г. издавался A. Смирдиным, под ред. О. И. Сенковского; в эти годы — орган консерва- тивного направления. В 50—60-е годы выше умеренного либерализма жур- нал не поднимался. 71. «Отечественные записки»-—журнал, в 1818—1830 гг. издавался П. Свиньиным, в 1839 куплен А. А. Краевским, привлекшим к участию B. Г. Белинского и его друзей. 72. «Домашний секретарь» Жорж Санд напечатан в т. XXXII «Оте- чественных записок», 1844, стр. 49—194. 73. «Московские ведомости» — реакционная газета, редактировавшаяся с 1863 года М. Катковым. 74. Весь этот абзац является цитатой, взятой из вступительного пре- дисловия А. Фета к его переводам из Гафиза. 75. «Из Гафиза» А. А. Фета, из стихотворения: «Книгу мудрую бе- решь ты», строфы 1, 4 и 6. 76. См. примечание 26. 77. «Из Гафиза» А. А. Фета, из стихотворения: «Пусть насколько хватит сил...» 78. Из стихотворения Фета «К цветам» — «Дети солнечного всхода...» (Из Шиллера.) У Фета в третьем стихе этой строфы вместо «LL» — «Нанни». См- примечание 24. 79. Из стихотворения Лермонтова «Свидание» (1841). 80. Настоящая глава представляет сокращенную редакцию автобио- графии Н. Г. Чернышевского, писавшейся в крепости с 8 июня по 6 ноября 1863 г. На то, что это вариант автобиографии должен был за- нять это место в «Повестях в повести», указывает нумерация листов авто- графа. Проставленные здесь страницы 29—48 как раз составляют пробел в том месте рукописи «Повестей в повести», где должна была пойти глава, обозначенная автором заглавием: «Глава третья. Вставка в рукопись жен- ского почерка, не принадлежащая к ней. Отрывок из мемуаров Л. Пан- кратьева». Полный текст «Автобиографии» напечатан в первом томе на- стоящего издания. 81. В рукописи вслед за этим зачеркнуто: «я восх[ищался] знал когда- то всего Лермонтова». 82. В рукописи далее вычеркнуто: «Но соображая, что я очень мог бы не говорить этого, и размышляя, какими красками мог бы я разрисовать Антона Григорьевича, я подумываю себе: не годился бы я быть историком — все эти ужасные деятели или идеальные подвижники, которые приводят в негодование и умиление исто- риков, все эти Торквемады, Томасы, Бекеты, Иннокентии III с своими предшественниками и наследниками явились бы у меня людьми столь же благонамеренными и достойными любви, но в сущности столь же ничтож- ными в серьезных делах своей эпохи, как Антон Григорьевич в делах го- рода Саратова. И вместо них важнейшими деятелями явились бы люди, которых историки третируют с высоты своего величия за людей мало- важных,— а многие пьедесталы так и остались бы порожними. Хорошо, что никто до меня не писал историю города Саратова — и притом «детскую 696
историю города Саратова» — в ней еще могу я заслужить доверие, а все- общая история уже так размалевана, что разве во сто лет успеют счистить фальшивые прикрасы, которыми покрыт истинный колорит». Все фактиче- ские пояснения, касающиеся содержания автобиографии Чернышевского, помещены в примечаниях к тексту первоначальной полной редакции авто- биографии (т. I наст. изд., стр. 807—811). 83. Образ Дикарева связан с личностью Руссо. Его нападки «на вся- кую искусственность», отчуждение от «городской цивилизации», поиски «независимости» в обстановке сельской жизни — все это напоминает Руссо. Как и Руссо, Дикарев осуществляет свои стремления к деревенской жизни благодаря содействию богатой покровительницы. Чернышевский в крепо- сти много занимался Руссо. Он переводил его «Исповедь» и предполагал написать его биографию. Перевод «Исповеди» и многочисленные выписки Чернышевского из произведений Руссо по материалам, хранящимся в Ар- хиве революции и внешней политики в Москве, изданы в книге «Н. Г. Чер- нышевский. Неизданные материалы». Саратов, 1939. МЕЛКИЕ РАССКАЗЫ Время написания «Мелких рассказов» датируется самим автором. Пер- вая дата на полях рукописи — против заглавия первого рассказа—21 фев- раля 1864 г., последняя—в начале рассказа «Из дорожных воспоминаний»— 21 марта. Авторская рукопись рассказов вместе со всеми бумагами Чер- нышевского до революции находилась в III Отделении, теперь хранится в Архиве революции и внешней политики в Москве (по описи № 37, пакет 1). Рукопись имеет беловой вид с небольшими поправками, заменами и вычерки- ваниями. Общее заглавие «Мелкие рассказы» сделано рукою Чернышевского на первом листе рукописи, несколько выше заглавия первого рассказа «Приключение друга», в виде более поздней вставки мелким почерком. Мелкие рассказы были изданы в сб. «Н. Г. Чернышевский», Саратов, 1926, стр. 4—35 (№№ 1—13), и сб. «Н. Г. Чернышевский», Саратов, 1928, стр. 7—43 (№№ 14—29). 1. «Бхагават-Гита» — эпизод индийского эпоса «Махабхарата». 2. «Налъ и Дамаянти» — эпизод из индийского эпоса «Махабхарата» (на русском языке перевод В. А. Жуковского). 3. Библиографическое примечание Чернышевского дает вполне точную справку. Memoires de Saint Simon имелись у Чернышевского в крепости. (Н. Г. Чернышевский. «Литературное наследие», т. 2, стр. 454.) 4. В главе «Герцог Альба» Чернышевский использовал «Мемуары» Сен-Симона. 5. Эпизод под номером 26-м объясняет, как следует, по мнению Н. Г. Чернышевского, относиться к эпизоду 24-му, носящему заглавие «Хохол». Чернышевский, в отличие от либералов, ненавидевших народ и клеветавших на народ, считал темные стороны народного быта, утрированно выведенные в рассказе «Хохол», результатом невежества и неразвитости, за которые несут ответственность господствующие, эксплоататорские классы. 6. Этот эпизод взят из воспоминаний Н. Г. Чернышевского о его по- ездке вместе с А. Н. Пыпиным из Саратова в Москву через Казань, Об этом имеется несколько строк в «Дневнике» А. Н. Пыпина: «Между тем как я ходил в университет по своему делу (в Казани.—А. С.), Николя от- правился в контору дилижансов Коровина, чтобы взять там места до Ниж- него. Места были взяты: нам приходилось с какой-то дамой — ни я, ни Ни- коля не знали; я думал, что вот, по крайней мере, не скучно будет в дороге, можно будет поговорить в досужную минуту. Но как я был обманут: эта дама была Л. И. Л.—старушка лет пятидесяти почти или шестидесяти» («Чернышевский и Пыпин в годы детства и юности»—Сб. «Н. Г. Черны- шевский», Саратов, 1928, стр. 287). Далее Пыпин упоминает о пошлости и надоедливости этой спутницы (там же, стр. 288). 697
В «Дневнике» Н. Г. Чернышевского об этом имеется запись: «с нами ехала Лизавета Ивановна Левенталь, глупая старуха, ее рассказы о том, как муж ее разорился, два рассказа, и что кому же угождать она должна— унтер-офицерше» (см. настоящ. изд.. г. I. стр. 388). ПРИЛОЖЕНИЯ (Алферьев. Первоначальная редакция) 4 апреля 1863 г. Н. Г. Чернышевский кончил свой роман «Что де- лать?», а на следующий день принялся за повесть «Алферьев». На первой странице черновика ее помечено: «5 апреля 1863 в 7 часов вечера задумано и через полтора часа начато». Черновик этот, над которым Н. Г. Чернышез- ский работал с 5 апреля по 10 июня и затем с 29 по 31 июля 1863 г., писан на полулистах обыкновенной писчей бумаги, перенумерованных циф- рами с 83 по 102. Оригинал его хранится в Архиве революции и внешней политики в Москве среди приложений к делу III Отделения о Чернышев- ском, именуемых, по архивной терминологии, вещественными доказатель- ствами, хотя в процессе Чернышевского они не фигурировали как таковые. Писан черновик с применением тех же сокращений, которыми Чернышев- ский пользовался для ускорения письма при записывании университетских лекций, при писании своего дневника и т. д. Расшифровка сделана нами и печатается впервые. При переписывании черновика набело Н. Г. Черны- шевский, по своему обыкновению, подверг его значительной переделке, опуская некоторые места, расширяя и изменяя другие. В целом первона- чальный текст значительно короче. Черновой текст «Алферьева» в нашей расшифровке был опубликован в Саратове в 1939 г. в сборнике «Н. Г. Чернышевский. Неопубликованные произведения». Н. Г. Чернышевский несколько раз менял фамилию героя романа: Бес- сонов, Тесмин, Сырнев, Сырнин, Шестаков и, наконец, Алферьев. Его отец именуется то Степан Григорьич, то Дмитрий Григорьич и, наконец, Кон- стантин Григорьич, другие действующие липа тоже именуются в разных частях рукописи по-разному. Зачеркнутые в рукописи места ставим в < > скобках. Н. А. Алексеев Текст «Алферьева», посланный в Сенат в качестве «образца черновой литературной работ ы» Публикуемый текст был послан автором 14 августа 1863 г. в Прави- тельствующий сенат как «образец черновой литературной работы», «для облегчения работы гг. делопроизводителей по разбору фактов дела о Чер- нышевском». В приложенном заявлении говорится: «Чернышевский предпо- лагает, что легче всего понять эти странные работы, если предположить, что это материал для будущих романов, в которых изображается состояние очень сильного юмористического настроения, доходящего почти до исте- ричности. Но, конечно, он не вправе требовать, чтобы гг. делопроизводители верили ему на слово». Все это рассуждение направлено по адресу следственной комиссии.
СОДЕРЖАНИЕ Алферьев 5 Повести в повести 126 Мелкие рассказы 542 Приложения Алферьев (первоначальная редакция) 611 Текст «Алферьева», посланный в Сенат ...... 666 Варианты к «Повести в повести» 677 Примечания 687
Редактор К. И. Бонецкий Технический редактор Г. И. К а у н и и а Корректор М. 3 е в и н Сдано в набор 8/III-49 г. Подписано к печати 24/ VI-49 г. А 07314. Формат бумаги 60x921/16. Печ. л. 433/4/ Уч.-авт. л. 48,34. Тираж 15000 экз. Заказ № 1443. Цена 18 руб. 3-я типография «Красный пролетарий» Главпо- лиграфиздата при Совете Министров СССР. Москва, Краснопролетарская, 16.