/
Similar
Text
ж
МОСКВА
«ХУДОЖЕСТВЕННАЯ
ЛИТЕРАТУРА»
1982
В-ГБЕЛИНСКИИ
СОБРАНИЕ
СОЧИНЕНИЙ
В ДЕВЯТИ
ТОМАХ
®
Редакционная коллегия:
Н. К. ГЕЙ, В. И. КУЛЕШОВ, Ю. В. МАНН,
М. Я. ПОЛЯКОВ, Г. А. СОЛОВЬЕВ, Ю. С. СОРОКИН
МОСКВА. «ХУДОЖЕСТВЕННАЯ ЛИТЕРАТУРА». 1982
ВТ-БЕЛИНСКИЙ
СОБРАНИЕ
СОЧИНЕНИЙ
о
ТОМ ВОСЬМОЙ
СТАТЬИ, РЕЦЕНЗИИ И ЗАМЕТКИ
СЕНТЯБРЬ 1845-МАРТ 1848
МОСКВА. «ХУДОЖЕСТВЕННАЯ ЛИТЕРАТУРА». 1982
8Р1
Б 43
4603010101-055
028(01)-82
Редактор тома
Н. К. Гей
Подготовка текста
В. Э. Бограда
Статья и примечания
В. И. Кулешова
Оформление художника
М. Шлосберга
подписное
СТАТЬИ
(СЕНТЯБРЬ 1845-МАРТ 1848)
РУССКАЯ ЛИТЕРАТУРА В 1845 ГОДУ
Тихо и незаметно еще канул год в вечность, канул, как капля в море! И никто не пожалел о покойнике, никто не проводил
его ласковым словом,— он был забыт заживо, забыт совершенно:
в декабре на него смотрели все, как на докучного, засидевшегося
гостя, который только мешает радостной встрече с вожделенным
повым годом. Старый год, в своем последнем месяце, бывает
похож на начальника, который подал в отставку, но, за сдачею
дел, еще не оставил своего места. Разница только в том, что
о старом начальнике всегда жалеют, если не по сознанию, что
он был хорош, то по боязни, что новый будет еще хуже; нового же года люди никогда не боятся: напротив, ждут его с нетерпением, как будто в условной цифре заключается талисман
их счастия. И все это для того, чтоб изменить ему, когда он
состареется, и снова возложить свои надежды на его преемника! Таким образом неприметно уходит год за годом,— и
только разве тогда, как человек почувствует на плечах своих
порядочное количество годов, впадает он в невольное раздумье
и уже не с такою холодностью провожает старый и не с такою
радостью встречает новый год... Ему в первый раз приходит
на ум очень простая истина, что первое января, которым теперь
начинается новый год, ничем не лучше первого сентября,
которым прежде начинался год;1 что условные вехи, столбы
и станции на бесконечной дороге жизни — в сущности ничего
не значат, и что для каждого лично всего лучше измерять свое
время объемом своей деятельности или хоть своих удач и своего счастия. Ничего не сделать, ничего не достигнуть, ничего
не добиться, ничего не получить в продолжение целого года —
значит потерять год, значит не жить в продолжение целого года.
А сколько таких годов теряется у людей! Не делать — не жить;
для мертвого это небольшая беда, но не жить живому — ужасно!
II между тем так много людей живет не живя, но только
сбираясь жить! Кто в самом себе не носит источника жизни, то
есть источника живой деятельности, кто не надеется на себя,—
7
тот вечно ожидает всего от внешнего и случайного. И вот причина чествования нового года. Новый год дает то, чего не дал
прошлый... И вот —
Настали святки. То-то радость!
Гадает ветреная младость,
Которой ничего не жаль,
Перед которой жизни даль
Лежит светла, необозрима;
Гадает старость сквозь очки
У гробовой своей доски,
Все потеряв невозвратимо;
II все равно: надежда им
Лжет детским лепетом своим 2.
Святочные гадания всегда относятся к новому году; люди
убеждены, что только в новом году могут они быть счастливы.
О том, достойны ли, способны ли они быть счастливы, им и
в голову не приходит. Еще те, которые ждут своего счастия
от денег, от материальных выгод, могут быть правы: не удалось в прошлом году — авось удастся в будущем! Притом же
люди этого сорта деятельны и крепко держатся пословицы:
на бога надейся, сам не плошай. Но романтические ленивцы,
но вечно бездеятельные или глупо деятельные мечтатели думают об этом иначе: небрежно, в сладкой задумчивости, опустив руки в пустые карманы, прогуливаются они по дороге
жизни, глядя все вперед, туда, в туманную даль, и думают, что
счастие гонится за ними, ищет их и вот — того и гляди — наконец найдет их и бросится в их объятия, чтоб никогда уже не
расставаться с ними. «О, что-то сулишь ты мне, таинственный
новый год!» — восклицают они в стихах и в прозе... А о том
и не подумают, что они ничего не сделали, чтоб найти очарование и прелесть в жизни; что они перехитрились, перемудрились
до того, что сами не знают, чего им надо и чего не надо; что они
утратили способность просто чувствовать, просто понимать вещи;
что сделались олицетворенпым противоречием — de facto * живут
на земле, а мыслию на облаках; что стали ложны, неестественны, натянуты —
С своей безнравственной душой,
Самолюбивой и сухой,
Мечтанью преданной безмерно,
С своим озлобленным умом,
Кипящим в действии пустом...8
В наше время особенно много людей мечтающих и рассуою-
дающих, о которых, впрочем, не всегда можно сказать, чтоб они
были в то же время и мыслящими людьми. Не жить, но мечтать
и рассуждать о жизни — вот в чем заключается их жизнь...
Нельзя не подивиться, что юмор современной русской литературы до сих пор не воспользовался этими интересными типами,
* фактически (лат.), — Ред,
8
которых так много теперь в действительности, что ему было бы
где разгуляться! Это существа странные, иногда жалкие, иногда
достойные участия, но всегда равно любопытные для наблюдения.
Их значение у нас очень важно; они явились вследствие внутренней необходимости, как выражение нравственного состояния общества. Еще недавно были они «героями своего времени». Теперь
на них мода проходит, но их все еще много, и они еще не скоро
переведутся. Притом же они не столько переводятся, сколько изменяются, принимая новые формы. Поэтому они разделяются
на множество оттенков, заслуживающих подробного исследования.
Что же это за люди, что за типы? — Это высокие натуры,
презирающие толпу: вот общее их определение, довольно полное
и верное. Что же касается до оттенков, начнем с первого.
Он слезы лил, добросердечно
Бранил толпу
И проклинал бесчеловечно
Свою судьбу,
Являлся горестным страдальцем,
Писал стишки
И не дерзал коснуться пальцем
Ее руки4.
Никакой натуралист так хорошо и полно не составлял истории какого-нибудь genus или species * животного царства, как
хорошо и полно рассказана в этих восьми стихах история человеческой породы, о которой говорим мы. Недовольство судьбою,
брань на толпу, вечное страдание, почти всегда кропание стишков и идеальное обожание неземной девы — вот родные признаки
этих «романтиков» жизни. Первый разряд их состоит больше из
людей чувствующих, нежели умствующих. Их призвание — страдать, и они горды своим призванием. Не спрашивайте их, по чем,
отчего они страдают: они презирают страдание, которое можно
объяснить какою-нибудь причиною. Они любят страдание для
страдания. Им стыдно минуты веселого, беззаботного увлечения,
они боятся здоровья, хотят быть бледными, худыми, и ничем так
нельзя встревожить их, как сказав, что они пополнели. Для чего
все это? — Для того, что толпа любит есть, пить, веселиться,
смеяться, а они, во что бы то ни стало, хотят быть выше толпы.
Им приятно уверять себя, что в них клокочут неистовые страсти,
что они переполнены чувством, что их юная грудь разбита несча-
стием, светлые надежды на жизнь давно разлетелись и на долю
им осталось одно горькое разочарование. Им непременно нужна
душа, которая поняла бы их, но они решительно не знают, что им
делать с такою душою, когда им удастся найти ее, потому что
их страсти в голове, а не в сердце, и счастливая любовь становит
их в тупик. Поэтому они предпочитают любовь непонятую, не-
разделенную любви счастливой и желают встречи или с жестокою
* рода или вида (лат.), Ред.
9
девою, или с изменницей... Во всем этом главную роль играет
самолюбие, и однако ж тут есть, или была когда-то, своя хорошая
сторона5, но мы об этом скажем ниже, а теперь обратимся к другому, высшему разряду «романтиков».
Между этими «романтиками» бывают люди умные, даже
очень, хотя и бесплодно умные. Они толкуют не о чувствах и не
о себе только: они рассуждают вообще о жизни. Стремление
весьма похвальное, когда оно имеет прочную основу, практический характер! Но романтики вообще враги всего практического, которое они с презрением отдали на долю «толпы»6,
не понимая в своем ослеплении, что всякий гений, всякий великий деятель есть человек практический, хотя бы он действовал
даже в сфере отвлеченного мышления. Разлад с действительностью — болезнь этих людей. В дни кипучей, полной силами юности, когда надо жить, надо спешить жить, они вместо этого только
рассуждают о жизни. Некоторые из них спохватываются, но поздно: именно в то время, когда человек не годится уже ни на что
лучшее, как только на то, чтоб рассуждать о жизни, которой он
никогда не знал, никогда не изведал. Толпа живет, не мысля, и
оттого живет пошло; но мыслить, не живя,— разве это лучше?
разве это не такая же или даже еще не большая уродливость?..
Но теперь все заговорили о действительности. У всех на
языке одна и та же фраза: «Надо делать!» И между тем все-
таки никто ничего не делает! Это показывает, что во что бы ни
нарядился романтик, он все останется романтиком. Не понимая
этого, романтики обеими руками начали хвататься за маски и
костюмы,— и вышел пестрый маскарад, где на один вечер так
легко быть чем угодно — и турком, и жидом, и рыцарем. Некоторые, говорят, не шутя надели на себя терлик, охабень и шапку-
мурмолку; 7 более благоразумные довольствуются только тем, что
ходят дома в татарской ермолке, татарском халате и желтых
сафьянных сапожках — все же исторический костюм! Назвались
они «партиями» и думают, что делать — значит рассуждать на
приятельских вечерах о том, что только они — удивительные
люди и что кто думает не по их, тот бродит во тьме8.
Во всем этом видно одно: стремление жить мимо жизни,
глубокий внутренний разлад с действительностью. Сперва
хотят составить программу жизни, хорошенько обдумать и обсудить ее, а потом уже и жить по этой программе. Удивительно ли, что вся жизнь таких людей проходит в составлении
программ? Человек должен сознавать жизнь, и разум должен
вести человека по пути жизни — тем и отличается человек от
животных бессловесных; но основою жизни должен быть
инстинкт, непосредственное чувство. Без них жизнь есть пустое,
холодное и, к довершению, преглупое умничанье, так же как без
мыслительности непосредственное существование есть животное
состояние. Любовь к женщине — высокое чувство, но оно тогда
только истинно, когда выходит из сердца, а не из головы.
10
А между тем романтики по преимуществу живут головными,
а не сердечными страстями, и потому вся гамма жизни их поется визгливою фистулою. Их презрение к «толпе» так велико,
что они не могут понять, каким образом сам гений потому только и велик, что служит толпе, даже борясь с нею. Поэтому они
не хотят снизойти до ознакомления себя с толпою, до изучения
ее характера, положения, потребностей, нужд. Для обихода целой
их жизни достаточно нескольких мыслей, иногда нескольких фраз,
вычитанных в книге, поверхностно понятых, невпопад приложенных к действительности. Они смотрят на толпу не как на силу,
которая гнется и подается только от силы гения, а как на стадо,
которое может гнать перед собою куда угодно первый умник, если вздумает взяться за это дело. Их любовь и доверенность к теориям (разумеется, преимущественно к своим собственным) так
велика, что они скорее решатся не признать существования целого народа, который не подходит под их теорию, нежели отказаться от нее. Им это так легко, а для народа это так неопасно!
Пусть тешатся!.. Но ведь этим потехам должен же быть когда-нибудь и конец: сам Дон Кихот опомнился перед смертью... Что ж!
когда горький опыт жизни разобьет мечты романтика,— у него
не все еще будет отнято: у него останется великолепная мантия
страдания вследствие непризнанной генияльности...
И однако ж такие романтики — не случайное явление. Они
были необходимым результатом прививного образования нашего
общества;9 их история тесно соединена с историею нашей литературы, с которою так >ке тесно слита и история образования
нашего общества.
До начала литературы деды и отцы наши жили просто, без
претензий, без хитростей, без мудрования, ели, пили, спали
(и как еще ели, пили и спали! нам, их внукам и детям, увы!
уже не есть, не пить и не спать так!), женили детей своих (тогда сыновья не могли сами жениться — их женили отцы, так
же, как теперь они выдают дочерей замуж), умнели лет в сорок, старели лет в семьдесят, умирали лет в девяносто... Без
сомнения, это была жизнь весьма простая, но вместе с тем и
грубо простая. Ведь простота простоте — рознь, и для общества лучшая простота есть та, которая выработалась из затейливой вычурности, как, например, простота обращения
в современной Европе, вышедшая из изысканной хитрости
обращения XVIII века. В этом чересчур простом обществе не
было жизни, разнообразия, потому что личность человека
поглощалась этим обществом, и каждый должен, обязан был
жить, как жили все, а не как указывал ему его разум, его чувство, его наклонности. Реформа Петра Великого потрясла
в основании это оцепенелое общество; но она только разбудила,
растревожила, взволновала его, и если переменила, то извне
только. Внутреннее изменение общества долженствовало быть
дальнейшим результатом этой реформы. Явилась литература,
11
сперва без читателей, без публики, литература громозвучная,
торжественная, надутая, школьная, реторическая, педантическая, книжная, без всякого живого отношения к жизни и
обществу. В блестящее царствование Екатерины II было положено основание знакомства русского общества с европейским;
с этого времени начало сильно распространяться в России знание
французского языка, а вместе с ним и изысканная вежливость
обращения и сентиментальный характер нравов. Бедный молодой
дворянин Карамзин объехал большую часть Европы и своими
«Письмами русского путешественника»10, очаровавшими его
современников, прочитанными всею грамотною Россиею того времени, довершил и утвердил знакомство русского образованного
общества с Европою. Эта книга, которую теперь так скучно
читать,— тем не менее великий факт в истории нашей литературы и в истории образования нашего общества. С Карамзина
наше сочинительство и писательство уже начало становиться не
просто книжничеством, а литературою, потому что талант Карамзина создал и образовал публику. Направление, данное Карамзиным нашей литературе, было по преимуществу сентиментальное. Так как оно было в духе времени, то скоро проникло и
в нравы общества. Чувствительные души толпами ходили гулять
на Лизин пруд; 11 Эрасты, Леоны, Леониды, Мелодоры, Филалеты,
Нины, Лилы, Эмилии, Юлии 12 размножились до чрезвычайности,
вздохи превращали самые тихие дни в ветреные, слезы потекли
реками... Будь это в наше время, сейчас же бы составришсь компании на акциях для постройки ветряных и водяных мельниц,
в расчете на движущую силу вздохов и слез чувствительных
душ... Теперь это, конечно, смешно, но тогда имело свое глубокое
значение. Литература в первый раз стала выражением общества
и потому начала оказывать на него сильное нравственное влияние. Чувствительные души были тогда если не лучшие души
в обществе, то, без сомнения, самые образованные. Они резко
отделились от бесчувственной толпы; но они гордились перед
нею только своею способностью чувствовать, умиляться до слез
от всего прекрасного и человеческого, а еще не тянулись в герои
и великие люди. Но тем не менее разделение избранных от
толпы уже обнаружилось. Оно не могло остановиться на одном
месте, но должно было идти вперед, развиваться. Романтическая
муза Жуковского своими очаровательно задумчивыми звуками,
похожими на уныло гармонические звуки эоловой арфы13, дала
сентиментальному обществу более истинный и более поэтический
характер. В ней, несмотря на ее мечтательность, была сила,
энергия, и она любила не одну сладкую задумчивость, но и
мрачные картины фантастической действительности, наполненной гробами, скелетами, духами, злодействами и преступлениями — темными преданиями средних веков... В двадцатых годах
раздалось в нашей литературе слово «романтизм» 14. Все заговорили о Байроне, и байронизм сделался пунктом помешательства
12
для прекрасных душ... Вот с этого-то времени и начали появляться у нас толпами маленькие великие люди15 с печатию
проклятия на челе, с отчаянием в душе, с разочарованием
в сердце, с глубоким презрением к «ничтожной толпе». Герои
сделались вдруг очень дешевы. Всякий мальчик, которого учитель оставил без обеда за незнание урока, утешал себя в горе
фразами о преследующем его роке и о непреклонности своей
души, пораженной, но не побежденной. Эти господа провозгласили своим органом Пушкина, потому что не поняли его. Они
обеими руками ухватились за его молодые произведения,— прекрасные, но в то же время и незрелые; зато когда Пушкин нашел
путь, назначенный ему его натурою, когда он развился до всей
высоты своего гения и сделался великим художником,— они отступились от него, как от падшего таланта 16. Истинным выражением романтического направления были повести Марлинского,
с дополнением к ним повестей вроде «Живописца», «Блаженства
безумия», «Эммы» 17 и т. п., и потом стихотворения некоторых
поэтов, явившихся вместе с Пушкиным и доведших это направление до последней крайности. В нем была и отчаянная фразеология ложных, натянутых страстей, и притязательная (prétentieuse) фразеология немецко-бюргеровской мечтательности, пополам с плохо понятым немецко-философским мудрованием, и
наша будто бы народная удаль чувств и выражений, сбивающаяся несколько на ямщицкое ухарство. Превосходным образчиком последнего может служить следующее стихотворение, напечатанное в «Эхо», альманахе на 1830 год, изданном в Москве:
Прочь с презренною толпою,
Цыц, схоластики, молчать!
Вам ли черствою душою
Жар поэзии понять?
Дико, бешено стремленье,
Чем поэт одушевлен:
Так в безумном упоенье
Бог поэтов, Аполлон,
С Марсиаса содрал кожу!
Берегись его детей:
Эпиграммой хлопнут в рожу,
Рифмой бешеной своей
В поэтические плети
Приударят дураков
И позор ваш, мрака дети,
Отдадут на свист веков!18
Нельзя не согласиться, что это немножко пошло, немножко
грязно, даже отчасти глуповато; но нельзя не согласиться и
с тем, что это только доведенная до последней крайности та
мило забубённая поэзия, которая воспевала удаль бурсацкой
жизни и возвышенные стремления разума к чаше с шипучим,—
та разудалая поэзия, которою мы с вами, читатель, так восхищались во время оно и которая и теперь еще имеет простодушие
претендовать на внимание и на почет... Справедлива русская
13
пословица: яблоко от яблони недалеко упало... Что же касается
до неистовой и глубокомысленной романтической фразеологии
в стихах и прозе,— мы не высказали бы ясно нашей мысли
о романтическом направлении, если бы не привели здесь нескольких фраз, более или менее характеристических. Вот на
выдержку несколько мест из разных романтических авторов:19
Моя сабля — мой лучший заступник.
— Бросьте пустое хвастовство, князь Гремин; завтра, так завтра. Выстрел — самый остроумный ответ на дерзости.
— А пуля самая лучшая награда коварству. Завтра вы уверитесь, что
я не из той ткани, из которой делаются свадебные подножки, и не бубновый туз, чтоб в меня целить хладнокровно.
Человек создан из добра и любви; с ними все соединялось у него в
первобытной его жизни. Кто был добр, тот любил; кто любил, тот был добр.
И любовь роднила душу человека с мертвою природою. Философия не разогреет веры, и не логикою убеждаются в ее святых истинах — но сердцем.
Там в сердце человеческом воздвигнут алтарь святой веры; рядом с ним
поставлен алтарь любви; и на обоих горит одинакая жертва вечной истине — пламень надежды! Без этого пламени солнце наше давно погасло бы,
и кометы праздновали бы только погребальную тризну на скелете земли,
с ужасом, спеша из мрачной пустоты *, где тлеет труп ее, спеша — туда,
выше, выше, где свет чище, ярче, более вечен...
Чудная Веренька! скажи, кто ты: демон или ангел? Нет! ты неземная.
Это я знаю лучше тебя самой.
Сказали бы мне: будь поэтом — и через год я склонил бы свою увенчанную голову перед тою, которой обязан вдохновением **. Разве не поэзия — высокая любовь моя! Разве нет пылу в моей душе! Я бы разбил ее в
искры, и звуки, и мысли — и свет ответил бы мне вздохами, и слезами, и
рукоплесканиями.
Ногу в землю, взор в небо — вот истинное твое положение — человек!
Любовь! любовь! души моей восторг!
В уме моем — ты лучшая идея,
В познаниях — ты лучшее познанье,
В надеждах — нет надежды равной,
В мечтах моих — роскошнейшей мечты!
Для двух душ, свидевшихся таким образом в области изгнания — что
такое время, что такое расстояние?
* Великолепная картина! Любопытно было бы взглянуть, как кометы
сумели бы поместиться на скелете земли, чтоб праздновать на ней погребальную тризну и, в то же самое время, с ужасом спешить из мрачной пустоты туда, и пр. Для этого стоило бы погасить пламень надежды на алтаре
сердца...
** Романтизм думает, что стоит только влюбиться в деву неземную,
чтоб сделаться поэтом не хуже Байрона, не имея от природы таланта ни
на грош. Не знаем, думал ли романтизм, что если бесталантный человек
влюбится в деву неземную} то сейчас же сделается первым умником на
свете...
14
Отдайте Вереньку кому угодно, забросьте ее за моря, за непроходимые
леса и горы, позвольте мне ползти на коленках по всему свету, искать ее...
Везде есть змей коварного сомненья,
Но змей любви безмерно ядовит...
...Катай, извозчик, удуши лошадей; пять, десять, двадцать рублей тебе
на водку! Я летел; колеса жгли мостовую; я хотел закружить себя быстротою, упиться самозабвением — напрасно!
Душа моя изъедена мученьем,
Как злой разбойник совестью и кровью!
За что, за что? за чистоту страстей,
За благородство сердца и души!!
Уже все теперь бесило меня: я досадовал, что он осторожно спрятал
деньги в бюро, а не скомкал и не бросил их.
Не понимай, не понимай, божественная дева,
Моих пустых речей, не понимай!
Не слушай слов сердечного напева,
Насмешками сожги душевный рай;
О, удержи порыв немого гнева,
Не понимай меня, не понимай!
Умрем, моя мечта!.. Да и на что нам жизнь?
Ты моя, моя — ты не вырвешься из объятий души моей; я умерщвлю
тебя моим последним смертным дыханием.
Душа велела жизнь любить,
А жизнь и душу ненавидеть...
Все это очень смешно, смешнее ничего нельзя выдумать;
самая злая пародия не могла бы так страшно осмеять этих выписок, как осмеивают они сами себя; но это смешно теперь,
а было время — что греха таить! — когда это всех приводило
в восторг: явный знак, что все это было нужно и необходимо
в свое время и даже имело свою хорошую сторону, принесло
свои хорошие результаты. Уже одно то, что благодаря этим
туманным, заоблачным и разудалым фразерствам мы навсегда
как будто застрахованы в будущем от опасности увидеть нашу
литературу на такой странной дороге,— одно это уже большая
заслуга. Что же касается до романтиков жизни, порожденных и
возлелеянных этою романтическою литературою, высокопарною
без крыльев, глубокою без основания, таинственною без смысла,
разгульною без вдохновения, смелою из бравуры, оригинальною
из фанфаронства, тщеславною по ограниченности, странною по
духу противоречия,-— романтики жизни, как мы сказали выше,
не перевелись и теперь; некоторые из них и остались такими, какими были,— их круг состоит или из людей уже слишком пожилых, или из детей; другие, прикинувшись учеными, облекли
15
старые претензии в новые фразы. Твердя беспрестанно, что
абстрактное мышление ни к чему не ведет, что достоинство знания поверяется его отношениями к жизни, а важность теории
определяется ее приложимостью к практике,— они тем не менее
продолжают жить в мечте, с тою только разницею, что сочиняют
мечтательные теории не об отвлеченных предметах, а о действительности, которую схватывают в своих определениях так верно,
как верно чудодейственная кисть Ефрема писала портреты,
изображая Архипа Сидором, а Луку Петром20.
Стать смешным — значит проиграть свое дело. Романтизм
проиграл его всячески -—ив литературе, и в жизни. Он сам это
чувствует. Что же было причиною его падения? — Переворот
в литературе, новое направление, принятое ею. Этого переворота
не мог бы сделать ни Пушкин, ни Лермонтов. Мы видели выше,
как легко наши «романтики» вообразили себя Байронами, не будучи в состоянии даже подозревать, что такое была эта титаническая натура. Для всего ложного и смешного один бич, меткий
и страшный,— юмор. Только вооруженный этим сильным орудием писатель мог дать новое направление литературе и убить
романтизм. Нужно ли говорить, кто был этот писатель? Его
давно уже знает вся читающая Россия; теперь его знает и Европа21.
Если бы нас спросили, в чем состоит существенная заслуга
новой литературной школы22,— мы отвечали бы: в том именно,
за что нападает на нее близорукая посредственность или низкая
зависть,— в том, что от высших идеалов человеческой природы
и жизни она обратилась к так называемой «толпе», исключительно избрала ее своим героем, изучает ее с глубоким вниманием и знакомит ее с нею же самою. Это значило повершить
окончательно стремление нашей литературы, желавшей сделаться вполне национальною, русскою, оригинальною и самобытною; это значило сделать ее выражением и зеркалом русского общества, одушевить ее живым национальным интересом.
Уничтожение всего фальшивого, ложного, неестественного долженствовало быть необходимым результатом этого нового направления нашей литературы, которое вполне обнаружилось с 1836 года, когда публика наша прочла «Миргород» и «Ревизора»23.
С тех пор весь ход нашей литературы, вся сущность ее развития,
весь интерес ее истории заключились в успехах новой школы.
Если бы ежегодные обозрения русской литературы постоянно помещались с тех пор в каком-нибудь журнале,— они оправдали бы вполне нашу мысль. Чего нельзя заметить в год, то
делается заметным в годы. Перечесть литературные произведения за целый год ничего не значит; один год может быть ими
богаче, другой беднее — это дело случайности. Критический
отчет за годовой итог произведений должен прежде всего показать успех литературы или ее упадок в продолжение года со
16
стороны ее духа и направления. Так делали мы в продолжение
пяти лет сряду; так сделаем и теперь.
Прошлый, 1845 год литературными произведениями был
несколько богаче своего предшественника. Но главная заслуга
1845 года состоит в том, что в нем заметно определеннее выказалась действительность дельного направления литературы. По
крайней мере так должно заключать из отчаянных воплей некоторых отставных или отсталых ci-devant* талантов, а теперь
плохих сочинителей, которые клятвенно уверяют, что с тех пор,
как их книги нейдут с рук и их никто уже не читает, литература наша гибнет, в чем виновата, во-первых, новая школа,
которая пишет так хорошо, что только ее произведения и читаются публикою, а во-вторых, толстые журналы, которые принимают на свои страницы произведения этой школы или хвалят
их, когда они являются отдельными книгами... Но оставим этих
господ — и обратимся к прошлогодней литературе.
Отдельно вышедших книг по части изящной словесности
в прошлом году было немного, если даже включить сюда и
сборники. Первое место между ними, бесспорно, должно принадлежать «Тарантасу» графа Соллогуба. Эта книга вдвойне
интересна — и как прекрасное литературное произведение и как
изящное, великолепное издание24. В последнем отношении
«Тарантас» — решительно первая книга в русской литературе.
В свое время мы представили публике наше мнение о произведении графа Соллогуба в особой статье, в отделе «Критики» 25.
Статья наша была понята двояко: одни приняли ее за восторженную и неумеренную похвалу, другие — за что-то вроде
памфлета. Это произошло оттого, что и сам «Тарантас» одними
был принят за искреннее profession de foi ** так называемого славянофильства, другими — за злую сатиру на него. Что касается
до нас, мы принадлежим к числу последних и теперь, как и
тогда, понимаем «Тарантас» как сатиру и будем его понимать
так до тех пор, пока он не изгладится из литературных воспоминаний публики. Мы не можем иначе думать, уважая ум и талант
автора «Тарантаса», потому что герой этого сатирического
очерка, Иван Васильевич, играет в нем такую смешную роль,
говорит такие несообразности и странности, что увидеть во всем
этом искреннее выражение убеждений автора было бы слишком
смело и неосторожно26. Мы думаем, напротив, что «Тарантас»
тем и делает особенную честь таланту и изобретательности своего автора, что в нем еще впервые в русской литературе является
один из комических «героев нашего времени»,—этих героев, которые тем смешнее, что они считают себя лицами очень серьезными, даже чуть не гениями, чуть не великими людьми. За них
давно бы следовало приняться нашим даровитым писателям: это
* бывших (фр*)г— Ред.
** исповедание веры (фрО. — Ред.
17
и сделал граф Соллогуб прежде всех. Нечего и говорить, что он
выполнил свою задачу с необыкновенным талантом,— хотя, впрочем, и нельзя сказать, чтоб в его произведении не было недостатков, и довольно важных, как, например, уверения, будто русская
критика пишется для забавы мужиков, которые, однако ж, предпочитают ей шутов в их мужицком костюме; что будто бы литература русская должна набираться идей и вдохновения у постелей умирающих мужиков, сидя подле них в качестве стенографа
и записывая их последние слова, которые, как всем известно, касаются только разных житейских забот и распоряжений насчет
детей, снох, коров и баранов. Но, несмотря на эти недостатки,
которые притом еще и легко исправить при втором издании «Тарантаса»,— сочинение графа Соллогуба все-таки принадлежит
к замечательнейшим литературным явлениям прошлого года.
В прошлом же году вышел вторым изданием второй том
повестей графа Соллогуба под общим названием: «На сон грядущий» 27. Это нас особенно порадовало, как неопровержимое
доказательство готовности и охоты нашей публики покупать,
читать и перечитывать все, что выходит из-за черты посредственности.
К числу замечательных произведений прошлого года должно причислить и «Петербургские вершины» г. Буткова28. Эта
книга не обнаруживает в авторе поэта; из нее видно, что его
талант — писать сатирические очерки, а не юмористические
повести. Но хорошо и это. В наше время сатирический талант
не останется незамеченным.
В Москве есть писатель, некто г. Ваненко, о котором почти
никто не знает, которого имя почти неизвестно в нашей литературе, но который тем не менее одарен талантом, не чуждым
даже и юмора. Жаль только, что г. Ваненко исключительно
привязался к простонародным россказням и считает очень
выгодным писать для простого народа, который не читает его,
потому что еще не довольно грамотен для занятия литературою.
Мы думаем, что для г. Ваненко было бы гораздо выгоднее взяться за изображение сферы жизни ступенью выше. Пусть тут
будут и мужики, но только пусть они действуют не в сказочном,
а в действительном мире. Мы убеждены, что у г. Ваненко стало
бы таланта и на это и что только тогда нашел бы он поприще,
достойное таланта. В прошлом году г. Ваненко напечатал вторым
изданием «Пару новых русских россказней»: 1. «О солдате Яшке
красной рубашке, синие ластовицы»; 2. «О молодом Илье женатом да о лысом Мартыне тороватом». Читая эту книжку, видишь
в ней талант и жалеешь, что он потрачен ни на что!
Прошлый литературный год дебютировал вдруг двумя
весьма замечательными поэмами в стихах. Первая — «Разговор»
г. Тургенева, написана удивительными стихами, какие теперь
являются редко, исполнена мысли, но вообще в ней слишком
заметно влияние Лермонтова,— и, прочитав новую поэму
18
г. Тургенева, помещенную в этой книжке «Отечественных записок», нельзя не заметить, что в этом последнем роде талант
г. Тургенева гораздо свободнее, естественнее, оригинальнее,
больше, так сказать, у себя дома, нежели в «Разговоре»29. Поэма
г. Майкова «Две судьбы» доказала, что его талант не ограничен
исключительно тесным кругом антологической поэзии и что ему
предстоит в будущем богатое развитие. Несмотря на явную небрежность, с какою написаны многие стихи в этой поэме, несмотря на то, что некоторые места в ней отзываются юношескою
незрелостью мысли,— поэма чрезвычайно замечательна в целом
и блестит удивительными частностями, исполненными ума и
поэзии30,
Стихотворения Александра Струговщикова, заимствованные
из Гете и Шиллера; стихотворения Эдуарда Губера; «Новые
стихотворения» Н. Языкова и пятое (компактное, в одной книге)
издание «Сочинений Державина» довершают собою ряд вышедших в прошлом году книг стихотворного содержания. Публике
известно наше мнение о прекрасном таланте г. Струговщикова
переводить Гете, который мы глубоко уважаем, и потому всегда
жалели, что г. Струговщиков не хочет ограничиться ролью переводчика, верно, не мудрствуя лукаво, передающего по-русски
творения великого германского поэта, но вместо этого хочет быть
каким-то полуоригинальным поэтом, - переделывая то, что надо
только переводить и что хорошо само по себе. Общее мнение,
обнаружившееся по выходе книжки г. Струговщикова, показало,
что мы были правы31. Поэзия г. Губера, отличающаяся замечательно хорошим стихом и избытком болезненного чувства, бедна
оригинальностью. Она не принадлежит ни к какой стране, ни
к какому времени; ее можно счесть за перевод с какого угодно
языка. «Новые стихотворения» г. Н. Языкова оказались весьма
старыми32. Издание «Сочинений Державина» вышло серовато и
плоховато во всех отношениях.
«Физиология Петербурга» (две части), «Вчера и сегодня»,
«Сто русских литераторов» (третий том) и второе издание двух
частей «Новоселья», изданного в первый раз в 1833 году, были
замечательнейшими сборниками прошлого года33. О «Физиологии
Петербурга» было в продолжение всего года столько говорено,
что страшно и вспомнить34. Одна газета жила в 1845 году преимущественно нападками на эту книгу, имевшую большой
успех35. Статьи этого сборника все без исключения, более или
менее, могли доставить публике занимательное и приятное чтение; но особенно замечательны из них, в прозе: «Петербургский
дворник» В. И. Луганского, «Петербургские углы» Н. А. Некрасова; в стихах: «Чиновник» Н. А. Некрасова. В сборнике «Вчера
и сегодня» прочли мы два отрывка из неконченных повестей
Лермонтова, чрезвычайно интересных; его же несколько стихотворений, впрочем, ничем особенно не замечательных;36 преми-
ленький рассказ графа Соллогуба «Собачка» и очень интересную
19
статью г. Второва «Гаврила Петрович Каменев»37. В третьем
томе «Ста русских литераторов», кроме первых двух статей, все
остальное представляет собою превосходнейшие образцы посредственности и бездарности38.
Переводы по части изящной словесности, отдельно вышедшие в прошлом году, не нужно пересчитывать; был один, но
который стоит множества. Мы говорим о большом предприятии—
перевести всего Вальтера Скотта. Доселе вышли два романа — «Квентин Дорвард», «Антикварий», и на днях поступит
в продажу третий — «Айвенго». Перевод и издание достойны
подлинника 39.
Теперь перейдем к замечательнейшим произведениям по
части изящной литературы, являвшимся в журналах. Стихов
теперь вообще мало печатается в журналах. Жалеть или радоваться? — Нам кажется, что это очень приятное явление. Писать
стихи, даже порядочные, в наше время ничего не стоит, и в этом
отношении «поэтов» у нас несметные легионы — тьмы тем. Но —
увы! — их уже не печатают или мало печатают, потому что не
читают. Дева просто, потом № 1, неземная дева, № 2, луна, ночь,
уныние, разочарование, цыганка, шампанское, лень, похмелье,
разгулье, отчаяние, горе, страдание, дружба, игры, любовь, слава,
мечта,— все это до того уже перепето на разные голоса, что наконец надоело всем смертельно. Нужно что-нибудь новое, но
новое открывает гений, а в настоящую минуту у нас, увы! не
имеется в наличности ни одного генияльного поэта. Конечно, и
таланту, если он дружен с умом, если он умный талант, удается
угадывать, что может иметь успех в настоящую минуту, особенно, если это указано или хоть издалека намекнуто гением.
В прошлый год явилось, в разных периодических изданиях, несколько счастливых вдохновений таланта, которые, впрочем, мы
можем перечесть все до одного, не утомляя ни себя, ни читателя:
«Современная ода» г. Не—ва и «Старушке» его же (в «Отечественных записках»); «Чиновник» (в «Физиологии Петербурга»);
«Дух века» г. Майкова (в «Финском вестнике») 40. К этому небольшому итогу следует прибавить три энергические пьески:
«Хавронья» неизвестного (в «Отечественных записках») 41 и следующие два послания во 2-й книжке «Москвитянина», которые — особенно первое — так хороши, что, желая содействовать
их известности, мы считаем за нужное выписать их здесь.
К усопшим льнет, как червь, Фиглярин неотвязный.
В живых ни одного он друга не найдет,
Зато, когда из лиц почетных кто умрет,
Клеймит он прах его своею дружбой грязной.
— Так что же? Тут расчет: он с прибылью двойной,
Презренье от живых на мертвых вымещает,
И чтоб нажить друзей, как Чичиков другой,
Он души мертвые скупает.
Кн. Вяземский
20
Что ты несешь на мертвых небылицу,
Так нагло лезешь к ним в друзья?
Приязнь посмертная твоя
Не запятнает их гробницу.
Всё те ж и Пушкин и Крылов,
Хоть ест их червь, по воле бога;
Не лобызай же мертвецов —
И без тебя у них вас много42.
Справедливость требует еще указать, как на довольно замечательные стихотворные произведения, на некоторые опыты
г. Григорьева (в «Репертуаре и пантеоне»), как, например, прекрасное стихотворение «Город», и на рассказ в стихах «Олимпий
Радин», в котором целое темно, бессвязно, но есть прекрасные
места43. Вообще, о г. Григорьеве можно сказать, что он, кажется,
сделался поэтом не по избытку таланта, а по избытку ума, и что
на нем мучительно отяготело влияние Лермонтова, отчего и происходят темнота и неопределенность в целом многих пьес его, и
больших и малых: видно, что он не в силах ни отделаться от
преследующей его мысли гения, ни овладеть ею. Он написал
даже драму в стихах: «Два эгоизма»,— в целом довольно бледное
отражение довольно бледной драмы Лермонтова «Маскарад».
Г-н Григорьев в этой драме так запутался в неопределенных
рефлексиях, возбужденных в нем извне, что читатель никак не
в состоянии понять чувств героев ее, ни того, за что они любят и
ненавидят себя и друг друга, ни того, за что непонятный герой
отравляет ядом непонятную героиню. Но, вообще, в этом странном и неудачном произведении промелькивает местами что-то
такое, что невольно возбуждает интерес, если не к лицам драмы,
то к лицу автора. Местами хороши в ней сатирические выходки;
как хорош, например, этот монолог славянофила Баскакова:
Семья — славянское начало.
Я в диссертации моей
Подробно изложу, как в ней преобладала
Без примеси других идей
Идея чистая, славянская идея...
Читая Гегеля с Мертвиловым вдвоем,
Мы согласились оба в том,
Что, чувство с разумом согласовать умея,
Различие полов — славяне лишь одни
Уразуметь могли так тонко и глубоко...
У них одних, от самой старины,
Поставлена разумно и высоко
Идея мужа и жены...
Жена не res * у них, не вещь, но нечто; воля
Не признается в ней, конечно, но она
Законами ограждена...
Муж может бить ее, но убивать не смеет:
Над ней духовное лишь право он имеет,
И только частию in corpore: ** притом
Глубокий смысл в преданьи том,
* вещь (лат.). — Ред.
** телесное (лат,). — РедЛ
21
Иль, лучше, в мысли той о власти над женою.
Пусть проявляется под жесткою корою,
Под формою побой: что форма? Признаюсь,
Семья меня всегда приводит в умиленье...
Власть мужа и жены покорное смиренье...
Чета славянская — я ей не надивлюсь!
Замечательными оригинальными повестями наши журналы
в прошлом году были не очень богаты. Начнем с «Библиотеки
для чтения». Лучшим оригинальным произведением в этом роде
был в ней сатирический очерк китайских нравов, под названием:
«Совершеннейшая из всех женщин», Барона Брамбеуса. У этого
писателя нет ни дара творчества, ни юмора, но много таланта
карикатуры, много того, что по-малороссийски называется
жартованием, или жартоми. Его повести и рассказы местами
невольно заставляют читателя смеяться; в них много блесток и
порывов ума. Если бы в этих сатирических очерках было больше
определенности в мысли, больше глубины и дельной злости,—
их литературное значение имело бы большую важность. «Совершеннейшая из всех женщин» есть одно из удачных произведений шутливого пера Барона Брамбеуса, и нельзя не пожалеть,
что эта забавная повесть осталась неконченною. — «Счастие лучше богатырства», рукопись, найденная и изданная Ф. В. Булгариным и Н. А. Полевым,— роман, написанный в сотрудничестве
двумя лицами,— небывалое до сих пор явление в нашей литературе!45 Ум хорошо, два лучше — говорит русская пословица; но
на этот раз, кажется, численность не имела никакого влияния
на роман. Это довольно неудачное усилие двух прежних писателей подделаться под новую школу. Особенно жалко тут лицо
какого-то удалившегося от людей добродетельного химика. Но
если о достоинстве вещей должно судить относительно, то скучная сказка «Счастие лучше богатырства» может показаться
даже очень сносным произведением в сравнении со всеми остальными оригинальными изящными произведениями в «Библиотеке для чтения» прошлого года. — «Емеля, или Превращения»,
первая часть нового романа г. Вельтмана, решительно напоминает собою блаженной памяти «Русалку», волшебную оперу,
которая так забавляла наших дедов своими «превращениями» 46.
Тут ничего не поймете: это не роман, а довольно нескладный
сон. Даровитый автор «Кащея бессмертного» в «Емеле» превзошел самого себя в странной прихотливости своей фантазии;
прежде эта странная прихотливость выкупалась блестками поэзии; о «Емеле» и этого нельзя сказать. — «Вояжеры», quasi-*
комедия г. Основьяненко,— высокий образец бездарности и
плоского вкуса. — «Башня Веселуха» (вскоре потом изданная
отдельно)—так себе, ни то, ни се47. — «Петербург днем и
ночью» — пародия на «Парижские тайны»; сочинитель, впрочем,
* мнимо (лат.). — Ред.
22
не думал писать пародию — пародия вышла против его воли, и
оттого читать ее очень скучно. Ни образов, ни лиц, ни характеров, ни правдоподобия, ни естественности, ни мыслей! Зато фраз,
фраз — разливанное море! Давно уже не являлось в русской
литературе такого странного произведения. — «Три периода», роман г. Кукольника, может служить мерою читательского терпения... 48
Переводных романов и повестей в «Библиотеке для чтения»
прошлого года было шесть, кроме «Теверино» и нескольких небольших рассказов, помещенных в «Смеси», и кроме окончания
«Лондонских тайн» и «Вечного жида», начатого еще с 1844 года
и тянувшегося почти целый прошлый год49. Лучшими можно назвать «Элену Миддльтон» г-жи Фуллертон и «Якова Вандер-
Нес» г-жи Паальцов: эти две повести, особенно первая, по крайней
мере естественны, хотя и страшно растянуты, особенно первая. Конечно, «Граф Монте-Кристо» — блестящее беллетристическое произведение, которое читается легко и скоро; но оно — не
роман, а волшебная сказка, только не в арабском, а в европейском вкусе. — Что касается до «Вечного жида»,—он окончательно дорезал литературную репутацию своего автора. Правда,
в нем много частностей очень интересных, умных, обличающих
в писателе замечательный талант; но целое — океан фразерства
в вымысле площадных эффектов, невыносимых натяжек, невыразимой пошлости. Лица мадмуазель Кардовиль, мосье Гарди, Габриеля, двух сироток — Розы и Бланки, дражайшего родителя их,
маршала Симона,— верх неестественности и приторности. Какое
отношение имеют к роману Вечный жид и Иродиада? — ровно
никакого, гораздо меньше, нежели лист бумаги, в которую завертывают книгу, имеет отношения к самой книге. Если бы автор
назвал свой роман просто: «Иезуиты», не ввел бы в него ни Вечного жида, ни Иродиады, ни Самуила с женою, ни двухсот
мильонов нелепого наследства, ни приторно сентиментальных
лиц вроде сироток-сестер и Габриеля, если б не преувеличил
характера Родэна, придумал поестественнее завязку и вместо
десяти томов написал только четыре, и написал не торопясь, но
обдумывая,— из-под пера его вышел бы прекрасный роман, потому что у Эжена Сю больше таланта, чем у гг. Бальзака, Дюма,
Жанена, Сулье, Гозлана и tutti quanti*, вместе взятых. Но
жажда денег и мгновенного успеха равняет теперь все таланты,
и большие и малые, подводя их произведения под один и тот же
уровень ничтожности.
Ряд оригинальных произведений по части изящной прозы
в «Отечественных записках» прошлого года заключился одною
из тех повестей, которые составляют приобретение литературы,
а не литературного только года. Мы говорим о превосходной
повести «Кто виноват?», напечатанной в последней книжке на¬
* всех прочих (ит.)% — Ред.
23
шего журнала50. Эта повесть не принадлежит к числу тех произведений, запечатленных высокою художественностью, которая
иногда творит из ничего, не заботясь ни о цели, ни о ничтожестве содержания; но эта повесть не принадлежит и к числу тех
умных произведений, в которых лишенный фантазии автор,
словно в диссертации, развивает свои мысли и взгляды о том
или другом нравственном вопросе и в которых нет ни характеров, ни действия. Автор повести «Кто виноват?» как-то чудно
умел довести ум до поэзии, мысль обратить в живые лица, плоды
своей наблюдательности — в действие, исполненное драматического движения. Какая во всем поразительная верность действительности, какая глубокая мысль, какое единство действия,
как все соразмерно — ничего лишнего, ничего недосказанного;
какая оригинальность слога, сколько ума, юмора, остроумия,
души, чувства! Если это не случайный опыт, не неожиданная
удача в чуждом автору роде литературы, а залог целого рода
таких произведений в будущем, то мы смело можем поздравить
публику с приобретением необыкновенного таланта в совершенно новом роде51. — «Маменькин сынок», роман г. Панаева, напечатанный в первых двух книжках «Отечественных записок»,
отличается всеми достоинствами и всеми недостатками таланта
этого писателя. Мы не будем распространяться ни о тех, ни о
других и скажем коротко, что они связаны с сущностью таланта
г. Панаева, который, не рискуя ошибиться, можно назвать да-
герротипным. Во всяком случае, «Маменькин сынок»—одно из
лучших его произведений и одна из лучших повестей прошлого
года. — «Необыкновенный поединок», романтическая повесть
Говорилина (псевдоним) 52, чужд всякого художественного достоинства, но весьма не чужд литературного интереса, особенно
для тех, кто поймет живое отношение этого рассказа к эпиграфам, которыми он украшен, и эпиграфов к рассказу. С этой точки зрения мы считали и считаем «Необыкновенный поединок»
произведением, заслуживающим внимание и способным навести читателя на некоторые весьма любопытные соображения
насчет некоторых знаменитых имен нашей литературы. «Богатая невеста», драматический рассказ г. М.53, написан под влиянием комедий Гоголя и есть едва ли не единственный опыт в
этом роде, который читается с наслаждением и после комедий
Гоголя. Жаль, что этому рассказу повредило то, что не означено
звание действующих в нем лиц. — В повести Ста Одного54
«Старое зеркало» много интересных частностей и умных заметок, хорошо очерчено лицо Ивана Анисимовича и дочки его,
Маши; но в целом эта повесть не выдержана, и развязка ее
как-то странна, неестественна и неудовлетворительна. — «Милочка», повесть г. Победоносцева, не лишена интереса; жаль,
что рассказ ее не довольно сжат и быстр. — Сверх того, в «Отечественных записках» прошлого года были напечатаны: «Дача
24
на Петергофской дороге», повесть г-жи Жуковой; «Ошибка»,
драматический анекдот г. Нестроева55, и «Няня», повесть
г. Победоносцева.
«Жанна», «Теверино» и «Маркиза» — три романа Жоржа
Занда, были переведены в «Отечественных записках» прошлого
года. «Маркиза»—одно из старых произведений этой писательницы, «Жанна»—из недавних, «Теверино» — последнее56. Излишне говорить о их художественном достоинстве: Жорж Занд,
бесспорно, первый талант во всем пишущем мире нашего времени. Скажем только, что в лице Жанны поэтический инстинкт
представил миру лучший и вернейший комментарий на значение
исторической Жанны (д’Арк), нежели какой могла представить
наука, много хлопотавшая об этом вопросе. «Теверино», в своем
роде, стоит «Жанны», и оба эти романа, бесспорно, принадлежат
к лучшим созданиям генияльного автора. Замечательно, что «Те-
верипо» написан после «Le Meunier d’Angibault» *57, прекрасного
романа, но испорченного двумя главными лицами, до приторности неестественными,—и после «Изидоры», во всех отношениях
слабого и неудачного произведения.—«Вотчим», одна из лучших
повестей одного из лучших французских нувеллистов, Шарля Бернара, который с замечательным талантом изображает нравы современной Франции. Может быть, со временем выписавшись, и
он начнет писать эффектные сказки на манер «Тысячи и одной
ночи» или «Вечного жида» и «Графа Монте-Кристо»; но пока
талант его еще сохраняет всю свою свежесть и силу, так что
после повестей Жоржа Занда только и можно читать его повести 58. — «Американцы», роман, переведенный с немецкого, представляет гораздо меньше художественности, нежели романы Купера, но едва ли не больше их знакомит с нравами Северо-Аме-
риканских Штатов и их отношениями к племенам диких, потому
что это прямая и положительная цель автора, немца, долго и
прилежно изучавшего интересную страну. Романическая, или
поэтическая сторона этого романа, не отличаясь особенным достоинством, в то же время и не лишена вовсе достоинства. Автор
«Американцев» известен в Европе уже не одним романом в этом
роде. Имени своего он не выставляет на романах; но мы слышали, что это — Р. Вессельгефт59, которого любопытная статья — «Семейная жизнь в Соединенных Штатах», была переведена в «Смеси» «Отечественных записок» 1843 года (том XXIX,
стр. 74) 60.
Говорят, будто большинству нашей публики больше понравилась «Королева Марго», нежели романы Жоржа Занда,
«Вотчим» Шарля Бернара и «Американцы»... О вкусах спорить
не станем, а с этой книжки начинаем печатать продолжение
«Королевы Марго» — то есть новейший роман Дюма: «Графиня
Монсоро».
• «Мельника из Анжибо» (фр-). — Ред.
25
Упомянув о статьях: «Бараны», коротенький, но исполненный глубокого значения восточный аполог В. И. Луганского
(в «Москвитянине»); «Иван Иванович», прехорошенький рассказ г. Гребенки (в «Финском вестнике»); «Денщик», физиологический очерк В. И. Луганского (там же); «Лука Лукич»,
нравоописательный очерк г. Д.61 (там же); «Фактор», нравоописательный рассказ г. Гребенки (там же); «Чужая голова —
темный лес», рассказ г. Гребенки (в «Иллюстрации»); «Колокола, чудесная повесть о колоколах, отзванивающих старину
и приветствующих новый год», повесть Диккенса (переведенная
в «Москвитянине»)62,— мы исчислили все, что было замечательного по части изящной прозы, оригинальной и переводной,
в русских журналах прошлого года. Из этих последних статей
мы должны указать на «Денщика» В. И. Луганского, как на
одно из капитальных произведений русской литературы.
В. И. Луганский создал себе особенный род поэзии, в котором
у него нет соперников. Этот род можно назвать физиологическим. Повесть с завязкою и развязкою — не в таланте В. И. Луганского, и все его попытки в этом роде замечательны только
частностями, отдельными местами, но не целым. В физиологических же очерках лиц разных сословий он — истинный поэт,
потому что умеет лицо типическое сделать представителем сословия, возвести его в идеал, не в пошлом и глупом значении
этого слова, то есть не в смысле украшения действительности,
а в истинном его смысле — воспроизведения действительности
во всей ее истине. «Колбасники и бородачи», «Дворник» и «Денщик» — образцовые произведения в своем роде, тайну которого
так глубоко постиг В. И. Луганский. После Гоголя это до сих
пор решительно первый талант в русской литературе63.
Книг ученых, учебных и вообще дельных в прошлом году
вышло довольно много. Литература этого рода оказывает у
нас видимые успехи, которые должны радовать патриотическое
чувство русского. Причина этих успехов заключается сколько
в усилиях правительства, которое всегда готово поощрять усилия частных лиц и само предпринимает издания летописей и
всякого рода исторических памятников,— столько же и в быстрых успехах образованности русского общества. В жизни все
связано тесно: образованность ведет за собою просвещение.
Пока легкая изящная литература еще не укоренилась в обществе до того, чтоб войти в его привычки, сделаться его необходимою роскошью,— она заменяет ему науку. Но когда она перестает быть исключительным достоянием немногих и становится
потребностию толпы,— люди избранные делаются требовательнее и разборчивее в изящных удовольствиях своего ума и, не
оставляя их, стремятся в то же время и к более прочным,
основательным потребностям ума — к знанию, к науке. Таким
образом, по мере того как высшие (нравственно) слои общества
переходят от легкой литературы к науке, низшие от невежества
28
п необразованности восходят к легкой литературе. Это круговая порука, и успехи легкой литературы — ручательство успехов науки. Одно без другого быть не может. Просвещение, основанное на науке, не может быть уделом всех, даже уделом
большинства; но образование, основанное на успехах легкой
литературы, может и должно быть уделом всех, даже самых низших слоев общества, которые могут быть грамотны только тогда,
когда им есть что читать. Вот почему нельзя не радоваться,
видя, что у нас страсть к легкому чтению сделалась уже не роскошью, а насущною потребностью, которой едва в состоянии
удовлетворять наши журналы, наполняемые романами и повестями. Эта страсть к легкому чтению — признак распространившегося в обществе образования, которое, в свою очередь,
свидетельствует о близких успехах просвещения, основанного
на науке.
Из перечня вышедших в прошлом году книг и изданий серьезного содержания мы увидим, что их число несравненно больше
числа отдельно вышедших книг по части легкой литературы.
Скажут: беллетристические сочинения преимущественно помещаются в журналах; но мы покажем, что в тех же самых журналах помещается множество статей и серьезного содержания.
Особенно должно было радовать всех видимое усиление литературы русской истории и русских древностей. В прошлом
году вышли следующие книги по этой части: «Всеобщая библиотека России, или Каталог книг для изучения нашего отечества во всех отношениях и подробностях». Это — второе прибавление к книге того же названия, изданной г. Чертковым
в 1838 году, которая, вместе с первым прибавлением, заключала
в себе до 7000 званий книг; во втором прибавлении, вышедшем
в прошлом году, заключается их до 1800 званий. — «Московская Оружейная палата» — изданная от правительства опись
содержащимся в этом палладиуме нашей древности вещей;
текст книги, прекрасно составленный г. Вельтманом, объясняется изображениями, превосходно сделанными. Книга эта
вышла в прошлом году, хотя на ней и выставлен 1844 год. —
«Памятники московской древности, с присовокуплением очерка
монументальной истории Москвы и древних видов и планов
древней столицы» — великолепное и изящное издание, начатое в 1842 году, в прошлом году окончилось выходом последних
трех тетрадей (9, 10 и 11-ой). Эта драгоценная книга равно
делает честь и автору, г. Снегиреву, и издателю, г. Семену. —
«Памятники, изданные Временною комиссиею для разбора древних актов, высочайше учрежденною при киевском военном, подольском и волынском генерал-губернаторе» и «Собрание древних грамот и актов городов: Вильны, Ковна, Трок, православных
монастырей, церквей и по разным предметам» принадлежат к
тем монументальным изданиям, которые возможны только для
правительства, а не для частных лиц,— между тем как «Син-
27
бирский сборник» 64 принадлежит к числу тех важных изданий,
которые, будучи обязаны своим появлением усилиям и ревности
частных лиц, более всего свидетельствуют об успехах просвещения в обществе. — «Записки Дюка Лирийского и Бервикского
во время пребывания его при императорском российском дворе
в звании посла короля испанского» были последним трудом
Д. И. Языкова, оказавшего столько услуг русской исторической
литературе. — Г-н Тромонин и в прошлом году продолжал свое
интересное издание: «Достопамятности Москвы». Москва теперь
деятельно изучается, и литература ее древностей богата уже
превосходными сочинениями и изданиями. Здесь же место упомянуть об интересной брошюре г. Снегирева: «О лубочных картинах русского народа» как о сочинении, относящемся если не
к русской истории, то к русской старине, которая имеет полное
право на наше внимание. В прошлом году вышло несколько
замечательных книг по части критического исследования фактов русской истории, именно: «Иомберг и Винета», историческое
исследование г. Грановского; «Об отношениях Новгорода к
великим князьям», историческое исследование г. Соловьева;
«Очерк литературы русской до Карамзина» г. Старчевского и
«Исследование о местничестве» г. Валуева (отдельно напечатанная статья из «Синбирского сборника»). С успехом продолжалось великолепное издание: «Император Александр I-й и его
сподвижники»; портреты и текст этого издания не оставляют
желать ничего лучшего. Второе издание первой части «Руководства к всеобщей истории» г. Лоренца;65 «Краткая история крестовых походов», переведенная с немецкого, и 4 и 5-я части
«Всемирной истории» Беккера заключают собою историческую
литературу прошлого года. — Из беллетристических сочинений
дельного содержания можно указать на 2-й том «Воспоминаний
слепого», интересное описание кругосветного путешествия
Aparo, изящно изданное, с прекрасными картинками;66 «Английская Индия в 1843 году», сочинение Варрена; «Рим и Италия
средних и новейших времен», сочинение князя Волконского.—
Из специальных сочинений можно вспомнить 5-ю и 6-ю части
«Народной медицины» доктора Чаруковского; 3-ю часть «Руководства к воспитанию, образованию и сохранению здоровья
детей» доктора Грума; «Карманный словарь иностранных слов,
вошедших в состав русского языка»;67 «Указатель законов для
сельских хозяев»; «Лекции популярной астрономии» г. Зеленого; «Нумизматические факты Грузинского царства» князя
Баратаева.
Как на особенно приятные явления в литературе прошлого
года, должно указать на первую часть «Опыта истории русской
литературы» г. Никитенко и третью книжку «Сельского чтения»,
издаваемого князем Одоевским и г. Заблоцким68.
Теологическая литература наша обогатилась в прошлом
году изящным изданием «Слов и речей» знаменитого духовного
28
витии нашего, высокопреосвященного Филарета, митрополита
московского, вышедших в трех больших томах. — Сверх того,
по части духовной литературы вышли в прошлом году: «О подражании Христу» Фомы Кемпийского, в переводе графа Сперанского; «Творения святых отцов», в русском переводе, издаваемые при Московской духовной академии, первая, вторая и
третья книжки третьего года.
Перечень наш едва ли полон — так много выходит теперь
у нас хороших книг серьезного содержания: по крайней мере
втрое больше, нежели хороших книг по части легкой литературы.
В журналах статьи серьезного содержания тоже едва ли
не превосходят и числом и объемом статьи беллетристические.
В этом легко убедиться из простого перечня. В «Библиотеке
для чтения», в отделе наук и искусств, были помещены статьи:
«Еремия Бентем»; «Древние мексиканцы»; «Естественная история пресмыкающихся»; «Метеорические камни, преимущественно упавшие в России» Э. Эйхвальда; «Венеция в 1843 году»
(Уварова); «Врачебное сословие в Англии»; «Письма, инструкции и записки Марии Стуарт», изданные князем Лобановым;
«Лафатер и Галль» С. С. Куторги; «Исторический характер
Лудовика XIV» К. П.;69 «О прекрасном и об искусстве» Виктора
Кузена; «Писатели и ученые предыдущего пятидесятилетия»
лорда Брума. — Статья Кузена есть выборка мыслей из эстетики
Гегеля; знаменитый эклектик только поразжидил и поопошлил
так легко доставшееся ему приобретение, об источнике которого
он счел за лучшее скромно умолчать. Статьи лорда Брума о
Вольтере и Руссо, о Юме и Робертсоне, несмотря на громкое имя
их автора, довольно пусты и ничтожны. В «Смеси» «Библиотеки
для чтения» была очень умная и интересная статья: «Судьба
поэтов в Германии», к сожалению, не оконченная70.
В «Москвитянине» прошлого года (№№ 5 и 6-й) нас удивила статья: «Письмо из Парижа», подписанная H. JI—й;71 по
мыслям, духу, направлению, благородному тону, беспристрастию,
наблюдательности и мастерству изложения это одна из таких
статей, которые в нашей литературе — слишком редкие явления.
В «Отечественных записках», по отделу наук и искусств,
были помещены статьи: «Английская Индия в 1843 году», из
книги Варрена; «Письма об изучении природы» Искандера;
окончание статьи «Реформация», начатой и продолжавшейся
в 1844 году; «Консульство и империя» Тьера; «Алтай» (естественная история его, копи и жители), статья Катрфажа, написанная по поводу сочинения г. Чихачева: «Voyage scientifique
dans l’Altaï oriental et les parties adjacentes de la frontière de
Chine»;* «Космос», опыт физического мироописания Александра
* «Научное путешествие в восточный Алтай и в места, прилежащие
к китайской границе» (фр•), — Ред.
29
Гумбольдта; «Верования индусов». Сверх ученых известий о
деятельности Парижской академии наук, о всех новых открытиях в области наук, искусств и ремесл, в «Смеси» «Отечественных записок» были помещены библиографические очерки знаменитых современников: Теодора Гука, Талейрана, Берце¬
лиуса, Круга, Мартинеза де ла Розы, лорда Брума, Сальватора
Тончи, Беранже, Августа-Вильгельма Шлегеля, Эспартеро,
генерала Джаксона, барона Бозио, Джона Росселя, леди Стенгоп.
Некоторые беспристрастные доброжелатели «Отечественных
записок», и намеками и явно, словесно и печатно, утверждают,
будто бы содержание и направление «Отечественных записок»
не соответствует их названию, потому-де, что в них нет ничего
отечественного72. Мы не станем спорить с этими благонамеренными доброжелателями, но только выставим им на вид
несколько фактов. В отделе «Словесности» «Отечественных записок» помещаются разве одни только переводы? Разве не бывает оригинальных статей в отделе «Наук и художеств»? Разве
в отделе «Критики» и «Библиографической хроники» рассматриваются не русские книги? Разве не «отечественное» составляет предмет отдела «Домоводства, сельского хозяйства и
промышленности вообще»?.. В «Отечественных записках» есть
особый отдел, который под именем «Современной хроники России» представляет собою фактическую летопись русского законодательства и распоряжений высшего правительства по части
государственного управления. Что «Отечественные записки»
с особенной охотою принимают в себя все, исключительно касающееся до России,— для доказательства стоит только указать
на следующие статьи в отделе «Наук и художеств» и «Смеси»
прошлого года: «Коронование императрицы Екатерины Алексеевны Петром Великим» (статья, доставленная редакции покойным Д. И. Языковым); «Воспоминание о генерал-фельдмаршале
Петре Александровиче Румянцеве-Задунайском» Н. Кутузова;
«Военно-учебные заведения, подведомственные его императорскому высочеству, главному начальнику,— в царствование императрицы Екатерины П-й» П. Н. Глебова; «Иван Андреевич
Крылов»;73 «Заметки на пути из Москвы в Закавказский край»;
«Величина поверхности тридцати семи губерний и областей в
Европейской России»; «Народонаселение в губерниях Европейской России» и пр. и пр. В отделе «Критики» разобраны два
важные издания, относящиеся к отечественной истории: «Памятники, изданные Временною комиссиею для разбора древних актов, учрежденной при киевском военном, подольском и волын-
ском генерал-губернаторе» и «Собрание древних актов городов
Вильны, Ковна, Трок, православных церквей, монастырей и по
разным предметам». В отделе «Библиографической хроники»
обращено особенное внимание на книги русской истории, чему
доказательством могут в особенности служить обширные рецен¬
30
зии на «Синбирский сборник» и «Отношения Новгорода к великим князьям» и др. А что в то же время «Отечественные
записки» представляют своим читателям и возможно подробную
картину движения современных литератур- Германии, Англии
и Франции,— мы думаем, что одно другому нисколько не мешает
и что, в этом отношении, со стороны нашего журнала заслугою
больше... Один журнал (мы не назовем его), обвинив в разных
ересях всю русскую литературу и достойных представителей
ее — Ломоносова, Державина, Карамзина, Жуковского и Пушкина, в том же самом обвинил «Библиотеку для чтения» и
«Отечественные записки», вероятно, основываясь на том, что
в них нет статей теологического содержания!74 Да, их не было
и не будет в «Отечественных записках», потому что теология не
входит в их программу75. Сверх того, издатель и редактор «Отечественных записок» думает и глубоко убежден, что писать о
богословских предметах — должно быть исключительным правом
и обязанностью людей духовного сана, которые суть единственные истинные проповедники и блюстители святых истин православной церкви, и что было бы великою профанациею допустить
каких-нибудь самозваных ревнителей светского звания мешать
в литературных изданиях статьи религиозного содержания с любовными стишками, романами, повестями и комедиями... Оставаться в законных пределах дозволенной деятельности, не стараясь самовольно вмешиваться в вопросы, подлежащие не
нашему ведению,— всегда было и будет первым правилом нашего журнала...76
Теперь нам остается сказать несколько слов о журналах.
Их у нас немного, а и из существующих мы не имеем охоты
говорить о всех... Мы указали на все, что было, в каком бы то
ни было отношении, замечательного в журналах прошлого года;
говорить о направлении изданий, уже пользующихся давнишнею
известностью, было бы излишне. И потому скажем несколько
слов о новых журналах — «Финском вестнике» и «Иллюстрации». Мы не спешили нашим суждением о них, желая дать им
время определеннее выказаться. К тому же мы не любим рассуждать о журналах во время подписки и охотно предоставляем
эту благонамеренную методу признанным ее любителям. Мы
уже указали на замечательные оригинальные статьи в «Финском
вестнике» по части легкой литературы; теперь остается сказать,
что в нем были хорошие статьи и серьезного содержания, как,
например: «Очерк исторической деятельности до Карамзина»
г. Старчевского; «Очерк финляндской войны 1741 и 1742 годов»;
«Общественные науки в России» г. В. Майкова и пр. Вообще,
«Финский вестник» был верен своему значению — быть специальным сборником: все иностранные статьи его переводились
с шведского и знакомили русских читателей с Финляндией. Другого же значения он не имел и, ка.жется, иметь не будет. Следст¬
венно, не ищите в нем того, что требуется от журнала,— определенной физиономии, верности однажды избранному принципу и
т. п. Это — сборник, не более. О недостатках «Финского вестника» пока умолчим, из уважения к достоинствам, которые он
уже обнаружил, надеясь, что в будущем году последние совершенно перевесят первые77. — Вот об «Иллюстрации», к сожалению, не можем сказать того же 78. Картинок в ней много, так
что больше требовать было бы несправедливо: в этом отношении
мы отдаем «Иллюстрации» полную честь. Прибавим к этому, что
в ней много и русских оригинальных картинок — что также
большая заслуга со стороны подобного издания. Жаль только,
что иностранные картинки в «Иллюстрации» не совсем хорошо
отпечатываются, а русские, сверх того (большею частию), дурно
рисуются. Нам приятно было встретить в «Иллюстрации» портреты гг. Каратыгина, Брянского, Мочалова, Петрова, г-жи Александр-Мейер; но весьма неприятно было видеть, что эти портреты или почти непохожи, или вовсе непохожи на оригиналы.
Хуже всех, в этом отношении, портреты гг. Брянского и Петрова
и г-жи Александр-Мейер: тонкие, нежные черты худощавого
лица этой артистки очутились на портрете крупными, грубыми,
а лицо сделано не только полным, но и одутловатым. Такова
художественная сторона «Иллюстрации»; к сожалению, и литературная такова же. Во-первых, в этом издании нет ничего, похожего на журнал, на газету, отчего оно ужасно сухо и вяло.
Являются в нем изредка рецензии, но до того неловкие, тяжелые
и бедные содержанием и направлением, что нет никакого интереса читать их. Даже ссоры «Иллюстрации» с одною газеткою
были так неловки и тяжелы, что не стоило труда и начинать их 79.
Извещая о смерти Августа-Вильгельма Шлегеля, издатель «Иллюстрации» сказал между прочим, что Шлегель был «порядочным стихослагателем», что он «обратился к критике по недостатку высшего, самостоятельного таланта» и что будто бы «эту
профессию (то есть критику) в отдельном ее виде создала бездарность...» (№ 10). Вот истинно европейское, истинно ученое
понятие о критике! Мы понимаем, что издатель «Иллюстрации»
не может быть доволен критикою, которая не слишком снисходительна бывала к нему, но в то же время не шутя боимся, чтоб
он, по изложенной им причине, не сделался критиком... Впрочем,
он принимался и за критику, и все с таким же успехом, с каким
брался за лирическую поэзию, за драму, за роман, за повесть, за
издание «Художественной газеты», «Дагерротипа» и tutti quanti... 80 Но Шлегель был превосходный переводчик и, для своего
времени, превосходный критик. — Статьи, которыми наполняется «Иллюстрация», большею частию запечатлены посредственностью и замечательною небрежностью. Из оригинальных статей
только и можно указать на рассказ г. Гребенки «Чужая голова — темный лес». Ко всему этому надо прибавить особенную
32
манеру издателя выражаться каким-то странным языком: сотрудник у него гласит истину, сени аристократического дома он
хочет описать купно с лестницею... Но всего лучше в этом издании «Переписка»: ничего еще подобного не бывало в русской
литературе! Это самое забавное отделение «Иллюстрации»: по
крайней мере мы обязаны ему многими веселыми минутами.
Когда-нибудь в заметках нашего журнала мы выпишем несколько примеров этой наивно курьезной переписки, чтоб доставить богатый материал будущему историку русской литературы...
2 В. Белинский, т. 8
МЫСЛИ И ЗАМЕТКИ О РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЕ
Какова бы ни была наша литература, во всяком случае ее
эначение для нас гораздо важнее, нежели как может оио казаться: в ней, в одной ей вся наша умственная жизнь и вся
поэзия нашей жизни. Только в ее сфере перестаем мы быть
Иванами и Петрами, а становимся просто людьми, обращаемся
к людям и с людьми.
В нашем обществе преобладает дух разъединения: у каждого нашего сословия все свое, особенное — и платье, и манеры,
и образ жизни, и обычаи, и даже язык. Чтоб убедиться в этом,
стоит только провести вечер, на котором сошлись бы нечаянно
чиновник, военный, помещик, купец, мещанин, поверенный по
делам или управляющий, духовный, студент, семинарист, профессор, художник; увидя себя в таком обществе, вы можете подумать, что присутствуете при разделении языков... Так велико
разъединение, царствующее между этими представителями разных классов одного и того же общества! Дух разъединения
враждебен обществу: общество соединяет людей, каста разъединяет их. Многие думают, что спесь, остаток славянской старины*
упичтожает у нас социябельность (sociabilité*). Если это и
справедливо, то разве отчасти только. Положим, что дворянин
неохотно сходится с людьми низшего звания; но люди низших
званий чем не готовы пожертвовать для сближения с дворянином? Это их страсть! Но беда в том, что это сближение всегда
бывает внешним, формальным, похожим на шапочное знакомство; самолюбию богатого купца льстит знакомство даже с бедным дворянином, но, перезнакомившись и с богатыми дворянами, он все же остается верен привычкам,' понятиям, языку,
образу жизни своего, то есть купеческого звания. Этот дух особ-
еости так силен у нас, что даже и новые сословия, возникшие
из нового порядка дел, основанного Петром Великим, не замед-
* общительность (фр— Ред.
34
лшш принять на себя особенные оттенки. Чему удивляться, что
дворянин на купца, а купец на дворянина вовсе не походят, если
иногда почти то же различие существует и между ученым и
художником?.. У нас еще не перевелись ученые, которые всю
жизнь остаются верными благородной решимости не понимать,
что такое искусство и зачем оно; у нас еще много художников,
которые и не подозревают живой связи их искусства с наукою,
с литературою, с жизнию. И потому сведите такого ученого
с таким художником,— и вы увидите, что они будут или молчать,
или перекидываться общими фразами, да и те для них будут не
разговором, а работою. Иной наш ученый, особенно если он
посвятил себя точным наукам, смотрит с ироническою улыбкою
ка философию и историю и на тех, кто ими занимается, а на
поэзию, литературу, журналистику смотрит просто как на вздор.
Так называемый наш «словесник» с презрением смотрит на математику, которая не далась ему в школе. Скажут: все это но
дух разъединения, а дух полупросвещения или полуобразован-
ности. Так! но ведь все эти люди получили первоначальное об^
разование, если не довольно глубокое, то довольно многостороннее: словесник учился еще в школе математике, а математик —
словесности. Многие из них даже очень хорошо рассуждают, при
случае, о том, что существует только искусственное разделение
наук, а существенного нет и быть не может, потому что все
науки составляют одно знание об одном предмете — о бытии, что
искусство так же, как и наука, есть то же сознание бытия8
только в другой форме, и что литература должна быть наслаждением и роскошью ума равно для всех образованных людей.
Но когда эти прекрасные рассуждения придется им приложить
к делу,—тогда они сейчас же разделяются на цехи, которые
посматривают друг на друга или с некоторою ироническою улыбкою и с чувством своего достоинства, или с какою-то недоверчи-
востихо... Как же тут требовать социябельпости между людьми
различных сословий, из которых каждое по-своему и думает,
и говорит, и одевается, и ест, и пьет?..
И однако ж, несмотря на то, сказать, чтоб у нас вовсе не
было общества, значило бы сказать неправду. Несомненно то,
что у нас есть сильная потребность общества и стремление к обществу, а это уже важно! Реформа Петра Великого не уничтожила, не разрушила стен, отделявших в старом обществе одни
класс от другого; но она подкопалась под основание этих стен,
п если не повалила, то наклонила их набок,— и теперь со дня
па день они все более и более клонятся, обсыпаются и засыпаются собственными своими обломками, собственным своим щебнем и мусором, так что починять их значило бы придавать им
тяжесть, которая, по причине подрытого их основания, только
ускорила бы их и без того неизбежное падение. И если теперь
разделенные этими стенами сословия не могут переходить через
них, как через ровную мостовую, зато легко могут перескакивать
35
через них там, где они особенно пообвалились или пострадали
от проломов. Все это прежде делалось медленно и незаметно,
теперь делается и быстрее и заметнее,—и близко время, когда
все это очень скоро и начисто сделается. Железные дороги пройдут и под стенами п через стены, туннелями и мостами; усилением промышленности и торговли они переплетут интересы людей всех сословий и классов и заставят их вступить между
собою в те живые и тесные отношения, которые невольно сглаживают все резкие и ненужные различия.
Но начало этого сближения сословий между собою, которое
есть начало образующегося общества, отнюдь не принадлежит
исключительно нашему времени: оно сливается с началом нашей
литературы. Разнородное общество, сплоченное в одну массу
только одними материяльными интересами, было бы жалким
и нечеловеческим обществом. Как бы ни велики были внешнее
благоденствие и внешняя сила какого-нибудь общества,— но
если в нем торговля, промышленность, пароходство, железные
дороги и вообще все материяльные движущие силы составляют
первоначальные, главные и прямые, а не вспомогательные только средства к просвещению и образованию,— то едва ли можно
позавидовать такому обществу... В этом отношении нам нельзя
пожаловаться на судьбу: общественное просвещение и образование потекло у нас вначале ручейком мелким и едва заметным,
но зато из высшего и благороднейшего источника — из самой
науки и литературы. Наука у нас и теперь только укореняется,
но еще не укоренилась, тогда как образование только еще не
разрослось, но уже укоренилось. Лист его мелок и редок, ствол
не высок и не толст, но корень уже так глубок, что его не вырвать никакой буре, никакому потоку, никакой силе: вырубите
этот лесок в одном месте,— корень даст отпрыски в другом, и
вы скорее устанете вырубать, нежели устанет он давать новые
отпрыски и разрастаться...
Говоря об успехах образования нашего общества, мы говорим об успехах нашей литературы, потому что наше образование есть непосредственное действие нашей литературы на понятия и нравы общества. Литература наша создала нравы нашего
общества, воспитала уже несколько поколений, резко отличающихся одно от другого, положила начало внутреннему сближению сословий, образовала род общественного мнения и
произвела нечто вроде особенного класса в обществе, который от обыкновенного среднего сословия отличается тем, что
состоит не из купечества и мещанства только, но из людей
всех сословий, сблизившихся между собою через образование,
которое у нас исключительно сосредоточивается на любви к литературе.
Если хотите понять и оценить влияние нашей литературы
на общество, посмотрите на представителей ее различных эпох,
поговорите с ними или заставьте их поговорить между собою*
36
Литература наша так молода, так недавно началась, что и те-**
перь еще можно встретить в обществе всех ее представителей.
Первое замечательное русское стихотворение, написанное правильным размером, Ломоносова «Ода на взятие Хотина» *, явилась в 1739 году, ровно 107 лет тому назад, а Ломоносов умер
в 1765 году, с небольшим 80 лет назад тому. Теперь, конечно,
нет уже людей, которые видели бы Ломоносова хотя в детстве
их или, видевши его, могли бы помнить об этом; но и теперь
еще много на Руси людей, которые по сочинениям Ломоносова
научились любить поэзию и литературу и которые и теперь
считают его таким же великим поэтом, каким все считали его
в их время. Еще больше теперь людей, которые живо помнят и
лицо и голос Державина и эпоху его полной славы считают лучшим временем своей жизни. Многие старики и теперь убеждены
от всей души в высоком достоинстве поэм Хераскова, и давно
ли маститый поэт Дмитриев жаловался печатно на неуважение
молодых поколений к таланту творца «Россиады» п «Владимира»?2 Есть еще много стариков, которые с умилением вспоминают о трагедиях Сумарокова и, при споре, готовы наизусть
продекламировать лучшие, по их мнению, тирады из «Димитрия
Самозванца». Другие из них, уже соглашаясь, что язык Сумарокова действительно очень устарел, укажут вам с особенным уважением на трагедии и комедии Княжнина, как на образец драматического пафоса и чистоты русского языка. Еще больше
можно теперь встретить таких, которые ничего не станут говорить о Сумарокове и Княжнине, но тем с большим жаром и
с большею уверенностию заговорят об Озерове. Что же касается
до Карамзина,— не только старые, но и стареющие поколения
беззаветно принадлежат ему душою и телом, чувствуют, думают
и живут его духом, несмотря на то, что они не только читали
Жуковского, Батюшкова, Пушкина, Грибоедова, Гоголя, Лермонтова, но и восхищались всеми ими более или менее... Потом,
есть теперь люди, которые иронически улыбаются при имени
Пушкина и с благоговением п восторгом говорят о Жуковском,
как будто уважение к последнему не совместно с уважением
к первому. А сколько теперь людей, которые не понимают Гоголя и оправдывают свое предубеждение насчет его тем, что
они понимают Пушкина!.. Но не думайте, чтобы все это были
чисто литературные факты: нет, если вы внимательнее присмотритесь и прислушаетесь к этим представителям различных эпох
нашей литературы и различных эпох нашего общества,—вы не
можете не заметить более или менее живого отношения между
их литературными и их житейскими понятиями и убеждениями.
Что же касается собственно до литературного их образования,—
это люди, разделенные друг от друга как будто столетиями, потому что наша литература с небольшим во сто лет пробежала
расстояние не одного века. И потому была большая разница
между обществом, которое восторгалось громоздкими фразами
37
высокопарных од и тяжелых эпических поэм, и ооществом,
которое ходило плакать на Лизин пруд;3 между обществом, которое жадно читало «Людмилу» п «Светлану», упивалось фантастическими ужасами «Двенадцати спящих дев» или нежилось
е романтической задумчивости под таинственные звуки «Эоловой арфы»4,— п между обществом, которое для «Евгения Онегина» забыло и «Кавказского пленника» и «Бахчисарайский
фонтан», для «Горя от ума»—комедии Фонвизина, для «Бориса Годунова» — «Димитрия Донского» Озерова (как некогда для
последнего забыло оно «Димитрия Самозванца» Сумарокова),
а потом для Пушкина и Лермонтова как будто охолодело к поэтам, которые им предшествовали; для Гоголя совершенно забыло
ьсех романистов и нувеллистов, которыми еще недавно так восхищалось... Подумайте только, какое неизмеримое пространство
времени легло между «Иваном Выжигиным»5, который вышел
в 1829 году, и между «Мертвыми душами», которые вышли
в 1842 году... Это различие литературного образования общества
перешло в жизнь и разделило людей на различно действующие,
мыслящие и убежденные поколения, которых живые споры и
полемические отношения, выходя из принципов, а не из материальных интересов, являют собою признаки возникающей и
развивающейся в обществе духовной жизни. И это великое дело
есть дело нашей литературы!..
Литература была для нашего общества живым источником
даже практических нравственных идей. Она началась сатирою
и в лице Кантемира объявила нещадную войну невежеству,
предрассудкам, сутяжничеству, ябеде, крючкотворству, лихоимству и казнокрадству, которые она застала в старом обществе
не как пороки, но как правила жизни, как моральные убеждения. Каков бы ни был талант Сумарокова, но его сатирические
нападки на «крапивное семя» всегда будут заслуживать почетного упоминовения от историка русской литературы6. Комедии
Фонвизина были еще более заслугою перед обществом, нежели
перед литературою. Отчасти то же можно сказать и об «Ябеде»
Капниста. Басня потому так хорошо и принялась у нас, что она
принадлежит к сатирическому роду поэзии. Сам Державин, поэт
по преимуществу лирический, был в то же время и сатирическим
поэтом, как, например, в «Фелице», «Вельможе» и других пьесах. Наконец, пришло время, когда в нашей литературе сатира
перешла в юмор, который высказывается в художественном
воспроизведении житейской действительности. Конечно, смешно
было бы предполагать, чтоб сатира, комедия, повесть или роман
могли исправить порочного человека; но нет сомнения, что они,
открывая глаза общества на самого же его, способствуя пробуждению его самосознания, покрывают порочного презрением и
позором. Недаром же многие у нас не могут без ненависти слышать имени Гоголя и его «Ревизора» называют «безнравственным» сочинением, которое следовало бы запретить7. Равным
38
образом теперь уже нпкто пе будет так простодушен, чтобы ду<
мать, что комедия или повесть может взяточника сделать честным человеком,— нет, кривое дерево, когда оно уже выросло
и потолстело, не сделаешь прямым; но ведь у взяточников так
же бывают дети, как п у невзяточннков: те и другие, еще не
имея причин считать безнравственными яркие изображения взяточничества, восхищаются ими и незаметно для самих себя
обогащаются такими впечатлениями, которые не всегда оказываются бесплодными в их последующей жизни, когда они делаются действительными членами общества. Впечатления юности
сильны, и юность то и принимает за несомненную истину, что
прежде всего поразило ее чувство, воображение и ум. И вот каким образом действует литература уже не на одно образование,
но и на нравственное улучшение общества! Как бы то ни было,
но это факт, не подлежащий никакому сомнению, что только
в последнее время у нас начало делаться заметным число людей, которые нравствеппые убеждения стараются осуществлять
на деле, в ущерб своим личным выгодам и во вред своему общественному положению...
Не менее этого неоспорим и тот факт, что литература служит
у нас точкою соединения людей, во всех других отношениях:
внутренно разъединенных. Мещанин Ломоносов, за свой талапт
и свою ученость, достигает важных чинов, и вельможи допускают
его в свой круг. С другой стороны, литература же сближает его
с людьми бедными и ничтожными в гражданском отношении. Бедный дворянин Державин, за свой талант, сам делается вельможею,— и между людьми, с которыми сблизила его литература,,
он нашел не одних меценатов, но и друзей. Казанский купец
Каменев, написавший балладу «Громвал», приехав в Москву по
делам, пошел познакомиться с Карамзиным, а через него перезнакомился со всем московским литературным кругом8. Это
было назад тому сорок лет, когда купцы хаживали только
в передние дворянских домов, и то по делам, с товарами пли:
за должком, об уплате которого смиренно докучали. Первые
журналы русские, которых и самые имена теперь забыты,
издавались кружками молодых людей, сблизивптхся между
собою чрез общую им всем страсть к литературе. Образованность
равняет людей. И в наше время уже нисколько не редкость
встретить дружеский кружок, в котором найдется и знатный
барин, и разночинец, и купец, и мещанин,— кружок, члены которого совершенно забыли разделяющие их внешние различия ж
взаимно уважают друг в друге просто людей. Вот истинное начало образованной общественности, созданное у нас литературою!9 Кто из имеющих право на имя человека не пожелает ог
всей души, чтоб эта общественность росла и увеличивалась не по
дням, а по часам, как росли наши сказочные богатыри! Как вс &
живое, общество должно быть органическим, то есть множеством
людей, связанных между собою внутренно. Денежные интересы*
39
торговля, акцип, балы, собрания, танцы — тоже связь, но только
внешняя, следовательно, не живая, не органическая, хотя и необходимая и полезная. Внутренно связывают людей общие нравственные интересы, сходство в понятиях, равенство в образовании
и при этом взаимное уважение к своему человеческому достоинству. Но все наши нравственные интёресы, вся духовная жизнь
наша сосредоточивалась до сих пор и еще долго будет сосредоточиваться исключительно в литературе: она живой источник,
из которого просачиваются в общество все человеческие чувства
и понятия...
По-видимому нет ничего легче, а в сущности нет ничего труднее, как писать о русской литературе. Это потому, что русская
литература все еще младенец, положим, младенец — Алкид10, но
все же младенец. А о детях вообще гораздо труднее сказать что-
нибудь положительное, определенное, нежели о взрослых людях.
Притом же наша литература, подобно нашему обществу, пред-*
ставляет собою зрелище всевозможных противоречий, противоположностей, крайностей, странностей. Это оттого, что она началась не сама собою, а была сперва пересадком на нашу почву
с чуждой нам почвы11. Поэтому об нашей литературе всего легче
говорить крайностями. Доказывайте, что она не уступает в богатстве и зрелости ни одной европейской литературе и что мы
можем десятками считать наших гениев и сотнями наших талантов; или доказывайте, что у нас вовсе нет литературы, что наши
лучшие писатели — или случайные явления, или просто ничего
не стоят: в обоих случаях вас по крайней мере поймут, и ваше
мнение найдет себе жарких последователей. Любовь к крайностям в суждениях — одно из свойств еще не установившейся натуры русской; русский человек любит или не в меру хвастаться,
или не в меру скромничать. И потому у нас так много, с одной
стороны, пустоголовых европейцев, которые с восхищением говорят о последней фельетонной сказке выписавшегося французского беллетриста, или с амфазом12 поют новый водевильный
куплет, давно забытый парижанами, — и с презрительным равнодушием или с оскорбительною недоверчивостию смотрят на ге-
нияльное произведение русского поэта, для которых Россия не
имеет будущего и в ней все дурно и ничего порядочного быть не
может; а с другой стороны, у нас так много квасных патриотов 13, которые всеми силами натягиваются ненавидеть все европейское — даже просвещение, и любить все русское — даже сивуху и рукопашную дуэль. Пристаньте к одной из этих партий, — она сейчас же произведет вас в великие люди и в гении,
тогда как другая — возненавидит и объявит бездарным человеком. Но во всяком случае, имея врагов, вы будете иметь и друзей. Держась же беспристрастного, трезвого мнения об этом
40
предмете,— вы восстановите против себя обе стороны. Одна
из них обременит вас своим модным, попугайным презрением;
другая, пожалуй, объявит вас человеком беспокойным, опасным,
подозрительным, ренегатом и будет писать на вас литературные
донесения — разумеется, публике...14 Самое неприятное тут то,
что вы не будете поняты, и в ваших словах будут находить то
неумеренные похвалы, то неумеренную брань, но не будут видеть
в них верной характеристики факта действительности, как он
есть, со всем его добром и злом, достоинствами и недостатками,
со всеми противоречиями, которые он носит в самом себе. Это
особенно прилагается к нашей литературе, которая представляет
собою столько крайностей и противоречий, что, сказавши о ней
что-нибудь утвердительное, тотчас же должно сделать оговорку,
которая большинству публики, больше любящему читать, нежели
рассуждать, легко может показаться отрицанием или противоречием. Так, например, сказавши о сильном и благотворном влиянии нашей литературы на общество и, следовательно, о ее великой для нас важности, мы должны оговориться, чтобы этому
влиянию и этой важности не приписали больших размеров, нежели какие мы разумели, и таким образом не вывели бы из наших
слов такого заключения, что мы не только имеем литературу, но
еще и богатую литературу, которая смело может стать наравне
с любою европейскою литературою. Подобное заключение было
бы всячески ложно. У нас есть литература, и литература, богатая талантами и произведениями, если брать в соображение ее
средства и молодость,— но наша литература существует только
для нас: для иностранцев же она еще вовсе не литература, и
они имеют полное право не признавать ее существования, потому что они не могут через нее изучать и узнавать нас как народ,
как общество 15. Литература наша слишком молода, неопределенна и бесцветна для того, чтоб иностранцы могли видеть в ней
факт нашей умственной жизни. Еще недавно была она робким,
хотя и даровитым учеником, который поставлял себе за славу
копировать европейские образцы, который за картины русской
жизни выдавал копии с картин европейской жизни. И это составляет характер целой эпохи литературы нашей от Кантемира
и Ломоносова до Пушкина. Потом, почувствовав своп силы, она
из ученика сделалась мастером, и вместо того, чтобы копировать
с готовых картин европейской жизни, простодушно выдавая их
за оригинальные картины русской жизни, она смело начала воспроизводить картины и европейской и русской жизни. Но пока
еще только в первых была она вполне мастером, а во вторых
только стремилась, и не всегда безуспешно, стать мастером. И
это составляет характер периода нашей литературы от Пушкина
до Гоголя. С появления Гоголя литература наша исключительно
обратилась к русской жизни, к русской действительности. Может
быть, через это она сделалась более одностороннею и даже однообразною, зато и более оригинальною, самобытною, а следова¬
41
тельно, и истинною. Теперь взглянем на эти периоды русской
литературы в отношении к их значению не для нас, а для иностранцев. Нет никакой нужды доказывать, что Ломоносов и
Карамзин имеют для нас великое значение; но попробуйте перевести их сочинения на любой европейский язык,— и вы увидите,
станут ли иностранцы читать их, а если и прочтут, то много ли
найдут в них интересного для себя. Они скажут: «Мы давно
уже прочли все это у себя дома; дайте нам русских ппсателей».
То же бы самое сказали они и о сочинениях Дмитриева, Озерова, Батюшкова, Жуковского. Изо всего этого периода был бы им
интересен только один писатель — баснописец Крылов; но он решительно непереводим ни на какой язык в мире, и его могут
оценить только те из иностранцев, которые знают русский язык
и долго жили в России16. Итак, целый период русской литературы решительно не существует для Европы. Что же касается до
второго, — он может существовать для них, но только в известной степени. Если бы такие произведения Пушкина, как, например, «Моцарт и Сальери», «Скупой рыцарь», «Каменный гость»,
были переведены достойным их образом на какой-нибудь европейский язык,— иностранцы не могли бы не признать их превосходными созданиями поэзии, но тем не менее эти пьесы не имели бы для них почти никакого интереса как создания русской
поэзии. То же можно сказать и о лучших произведениях Лермонтова. Ни Пушкин, ни Лермонтов не могут не терять от переводов, как бы ни хороши были переводы их сочинений. Причина
очевидна: хотя в творениях Пушкина и Лермонтова видна душа
русская, ясный, положительный русский ум, сила и глубокость
чувства, — однако ж эти качества виднее нам, русским, нежели
иностранцам, потому что русская национальность еще не довольно выработалась и развилась, чтобы русский поэт мог налагать
на свои произведения ее резкую печать, выражая в них общечеловеческие идеи 17. А требования европейцев в этом отношении
велики. И не мудрено: национальный дух европейских народов
так самобытно и резко отражается в их литературах, что как бы
ни было велико в художественном отношении произведение, не
запечатленное резкою печатью национальности,— оно уже теряет
в глазах европейца главное свое достоинство. В каком-нибудь
Марриэте, Бульвере или еще меньше значительном беллетристе
английском вы так же точно видите англичанина, как и в Шекспире, Байроне, Вальтере Скотте. Жорж Занд и Поль де Кок
представляют собою крайпие стороны французского духа, и хотя
первый выражает собою все прекрасное, человеческое и высокое,
а последний — ограниченное и пошлое французской национальности,—однако вы сейчас видите, что оба они равно могли явиться только во Франции. Какой-нибудь Клаурен или Август Лафонтен так же немцы, как и Гете и Шиллер. В каждой из этих
литератур писатель выражает своими сочинениями хорошую или
слабую сторону своей родной национальности и национальный
42
дух, словно таможенный штемпель, лежит там как на произведении гения, так и на произведении бездарного писаки. Французы
оставались в Еысшей степени национальными, изо всех сил под-
ражая грекам и римлянам. Впланд остался немцем, подражая
французам. Барьеры национальности непереходимы для европейцев. Может быть, это наша величайшая выгода, что нам равно
доступны все национальности, и наши поэты так легко и свободно становятся в своих произведениях и греками, и римлянами,
н французами, и немцами, и англичанами, и итальянцами, и испанцами; но это выгода в будущем, как указание на то, что наша национальность должна выработаться широко и многосторонне. В настоящем же это пока скорее недостаток, чем достоинство, не столько широкость и многосторонность, сколько невы-
работанность и неопределенность своего собственного личного
начала.
И потому для иностранцев интереснее других были бы в
хороших переводах те создания Пушкина и Лермонтова, которых
содержание взято из русской жизни. Таким образом, «Евгений
Онегин» был бы для иностранцев интереснее «Моцарта и Сальери», «Скупого рыцаря» и «Каменного гостя». И вот почему самый интересный для иностранцев русский поэт есть Гоголь. Это
не предположение, а факт, доказанный замечательным успехом
во Франции перевода пяти повестей этого писателя, в прошлом
году изданных в Париже г. Луи Виардо 18. Этот успех понятен:
кроме огромности своего художнического таланта, Гоголь строго
держится в своих сочинениях сферы русской житейской действительности. А это-то всего и интереснее для иностранцев: они
хотят через поэта знакомиться с страною, которая произвела его.
В этом отношении Гоголь — самый национальный из русских
поэтов, и ему нельзя бояться перевода, хотя, по причине самой
национальности его сочинений, и в лучшем переводе не может
не ослабиться их колорит.
Но и этим успехом не должно слишком заноситься. Для
поэта, который хочет, чтоб гений его был признан везде и всеми, а не одними только его соотечественниками, национальность
есть первое, но не единственное условие: необходимо еще, чтоб,
будучи национальным, он в то же время был и всемирным, то
есть чтобы национальность его творений была формою, телом,
плотью, физиономиею, личностию духовного и бесплотного мира общечеловеческих идей. Другими словами: необходимо, чтоб
национальный поэт имел великое историческое значение не для
одного только своего отечества, но чтобы его явление имело всемирно-историческое значение. Такие поэты могут являться только
у народов, призванных играть в судьбах человечества всемирно-
историческую роль, то есть своею национальною жизнию иметь
влияние на ход и развитие всего человечества. И потому если,
с одной стороны, без великого гения от природы нельзя быть
всемирно-историческим поэтом, то, с другой стороны, и с вели¬
43
ким гением иногда можно быть не всемирно-историческим поэтом, то есть пметь важность только для одного своего народа.
Здесь значение поэта зависит уже не от него самого, не от его
деятельности, направления, гения, но от значения страны, которая произвела его. С этой точки зрения, у нас нет ни одного
поэта, которого мы имели бы право ставить наравне с первыми
поэтами Европы,— даже и в таком случае, если бы мы ясно видели, что, со стороны таланта, он не уступает тому или другому
из них. Пьесы Пушкина: «Моцарт и Сальери», «Скупой рыцарь»
и «Каменный гость» так хороши, что без всякого преувеличения
можно сказать, что они достойны гения самого Шекспира; но из
этого отнюдь не следует, чтоб Пушкин был равен Шекспиру. Не
говоря уже о том, что есть большая разница в силе и объеме
между гением Шекспира и гением Пушкина,— если бы Пушкин
написал столько же и в такой же мере превосходного, сколько
Шекспир, и тогда его равенство с Шекспиром было бы слишком
смелою ипотезою. Тем более это теперь19, когда мы знаем, что
число и объем его лучших произведений так бедны в сравнении
с числом и объемом лучших произведений Шекспира. Вообще,
мы скорее можем сказать, что в нашей литературе есть несколько произведений, которые мы можем, по их художественному
достоинству, противопоставлять некоторым генияльным произведениям европейских литератур; но мы не можем сказать, чтоб
у нас были поэты, которых мы могли бы противопоставлять европейским поэтам первой величины. Есть глубокий смысл в том,
что мы нуждаемся в знакомстве с великими поэтами иностранных литератур и что иностранцы не нуждаются в знакомстве с
нашими. Отношение наших великих поэтов к великим поэтам
Европы можно выразить так: о некоторых пьесах Пушкина можно сказать, что сам Шекспир не постыдился бы назвать их своими, так же как некоторые пьесы Лермонтова сам Байрон не постыдился бы назвать своими; но, не рискуя впасть в нелепость,
нельзя сказать наоборот, что под некоторыми сочинениями Шекспира и Байрона Пушкин и Лермонтов не постыдились бы подписать своего имени. Мы можем называть наших поэтов Шекспирами, Байронами, Вальтер Скоттами, Гете, Шиллерами и пр.
только для показания силы или направления их таланта, но не
их значения в глазах всего образованного мира. Кого называют
не своим именем, тот не может быть равен тому, чьим именем
его называют. Байрон явился после Гете и Шиллера,— и остался
Байроном, а не был прозван английским Гете или английским
Шиллером. Когда для России придет время производить поэтов
всемирного значения,— этих поэтов будут называть их собственными именами, и каждое имя такого поэта, оставаясь собственным, будет в то же время и нарицательным, будет употребляться
и во множественном числе, потому что будет типическим.
Говоря, что русский великий поэт, будучи одарен от природы
и равным великому европейскому поэту талантом, все-таки но
44
может в настоящее время достигать равного с нпм значения,—
мы хотим этим сказать, что он может соперничествовать с еим
только в форме, но не в содержании своей поэзии. Содержание
дает поэту жизнь его народа, следовательно, достоинство, глубина, объем и значение этого содержания зависят прямо и непо-'
следственно не от самого поэта и не от его таланта, а от исторического значения жизни его народа. Только сто тридцать шесть
лет прошло с того вечно памятного дня, как Россия громами
Полтавской битвы возвестила миру о своем приобщении к европейской жизни, о своем вступлении на поприще всемирно-исторического существования, — и какой блестящий путь преуспеяния и славы совершила она в этот короткий срок времени! Это
что-то баснословно великое, беспримерное, нигде и никогда не
бывалое! Россия решила судьбы современного мира, «повалив в
бездну тяготевший над царствами кумир»20, и теперь, заняв по
праву принадлежавшее ей место между первоклассными державами Европы, она, вместе с ними, держит судьбы мира на весах
своего могущества... Но это показывает, что мы ни от кого не
отстали, а многих и опередили в политическо-историческом значении — важной, но еще не единственной, не исключительной
стороне жизни для народа, призванного для великой роли. Наше
политическое величие есть несомненный залог нашего будущего
великого значения и в других отношениях; но в одном в нем еще
нет окончательного достижения до развития всех сторон, долженствующих составлять полноту и целость жизни великого народа. В будущем мы, кроме победоносного русского меча, положим на весы европейской жизни еще и русскую мысль... Тогда
будут у нас и поэты, которых мы будем иметь право равнять с
европейскими поэтами первой величины...
Но теперь будем довольны тем, что есть, пе преувеличивая
и не уменьшая того, чем владеем. По времени, наша литература
оказала огромные успехи, свидетельствующие несомненно о плодотворности почвы русского духа. Если еще не литература наша,
то уже кое-что в литературе нашей начинает интересовать даже
иностранцев. Интерес этот пока еще довольно односторонен, потому что в произведениях русских поэтов иностранцы могут находить для себя только местный колорит, живопись нравов и
обычаев столь резко противоположной им страны...
У нас исстарп ведется обычай нападать то на публику за
ее будто бы равнодушие ко всему родному, а преимущественно
к отечественным талантам, к отечественной литературе; то на
критиков, будто бы старающихся унижать заслуженные авторитеты русской литературы. Мы не без причины поставили рядом
оба эти обвинения: между ними так много общего. Начнем с
первого. Неутомимые защитники нашей литературы, скромно
45
величающие себя «патриотами» и «правдолюбами», больше всего
жалуются на упадок нашей книжной торговли, на малый расход
книг21. Но факты говорят совсем другое: из них ясно как дважды два — четыре, что у нас хорошо расходятся даже сколько-
нибудь порядочные книги, не говоря уже о превосходных. «Героя
нашего времени» в продолжение шести лет разошлось три издания; стихотворений Лермонтова скоро потребуется третье издание, несмотря на то, что они все были первоначально напечатаны в журналах; «Вечера на хуторе» Гоголя печатались едва ли
не четыре раза; «Ревизора» разошлось три издания;22 второе издание (1842 г.) сочинений Гоголя разошлось в числе трех тысяч:
экземпляров; «Мертвые души», напечатанные в 1842 году в числе двух тысяч четырехсот экземпляров, давно расхватаны до
последнего экземпляра. Даже повести графа Соллогуба, прочитанные публикою в журналах, вышли уже вторым изданием;
«Тарантас», вероятно, тоже скоро появится вторым изданием23,
Этих фактов достаточно. Говорят даже, что у нас не может не
окупиться издание самой плохой книги, почему книгопродавцы и
печатают так много плохих книг. Исключение, видно, остается
только за сочинениями господ «правдолюбов», жалующихся на
то, что книги не идут с рук. Но это доказывает только, как невыгодно запаздывать талантом, умом и понятиями. В горести и
отчаянии при мысли о залежавшемся товаре своего ума и фантазии, эти господа вздумали свалить вину падения книжного товара на толстые журналы и на новую, будто бы ложную, школу
литературы, основанную Гоголем. Оба эти обвинения стоят одно
другого. Обвинители говорят, будто наша литература гибнет оттого, что в журналах печатаются целиком многотомные романы,
истории и тому подобное. Они даже уверяют, что сама публика
недовольна этим. Конечно! для публики очень невыгодно за
пятьдесят рублей в год приобретать столько сочинений, которые,
будучи изданы отдельно, обошлись бы ей чуть ли не впятеро
дороже!.. Как же после этого публике не жаловаться на журналы! Вам хочется, чтобы и книги, несмотря на то, шли своим чередом? — Издавайте их как можно дешевле и в большом количестве экземпляров: журналы вам не помешают. Несмотря на то»
что книги и у нас сделались гораздо дешевле, нежели как были
они лет за пятнадцать назад тому, когда крошечные альманахи,
серенько издававшиеся, продавались по десяти рублей ассигнациями, а плохие переводы романов Вальтера Скотта и оригинальные русские романы — по двадцати и больше рублей ассигнациями за экземпляр,—несмотря на то, книги у нас еще и
теперь — страшно дорогой товар. Это, к несчастию, слишком хорошо знают те, кто считает за необходимое иметь в своей библиотеке сочинения всех известных русских писателей. Только
в прошлом году вышло издание сочинений Державина, стоящее
три рубля серебром, — тогда как этим сочинениям давно бы следовало продаваться еще вдвое дешевле. Смирдинское издание со*
43
«ппенкй Батюшкова стоит пятнадцать рублен ассигнациями.
Первые восемь томов сочинений Жуковского теперь с трудом
можно приобрести и за пятнадцать рублей серебром, потому что
издание давно разошлось, а нового все нет как нет. Сочинения
Пушкина, дурно изданные, стоят до шестидесяти рублей ассигнациями24. «Мертвые души» Гоголя, продававшиеся по три рубля серебром, теперь нельзя купить меньше десяти рублей серебром, а о новом издании даже и не слышно25. Как же процветать
книжной торговле, когда публике нечего покупать, при всей ее
охоте покупать? Скажут: у нас есть книгопродавцы-издатели, которые, вместо того чтоб наживаться, только разоряются от издания книг. Так, но многие ли из этих книгопродавцев знают толк
в товаре, которым торгуют?.. Кто же тут виноват — неужели толстые журналы?..
Конечно, нельзя не согласиться отчасти и в том, что наша
публика не совсем похожа, например, на французскую в ее любви к отечественным талантам и отечественной литературе. В Париже вышло новое издание (которое счетом — и сказать трудно)’
сочинений Гюго, в то самое время, когда Французская академия
отказала ему в звании своего члена:26 публика изъявила свое
неудовольствие тем, что в несколько дней раскупила все издание... У нас еще невозможны такие явления. Почти каждый образованный француз считает необходимым иметь в своей библиотеке всех своих писателей, которых общественное мнение
признало классическими. И он читает и перечитывает их всю
жизнь свою. У нас — что греха таить? — не всякий записной литератор считает за нужное иметь старых писателей. И вообще,
у нас все охотнее покупают новую книгу, нежели старую; старых писателей у нас почти никто не читает, особенно те, которые всех громче кричат о их гении и славе. Это отчасти происходит оттого, что наше образование еще не установилось и образованные потребности еще не обратились у нас в привычку.
Но тут есть и другая, может быть, еще более существенная причина, которая не только объясняет, но частию и оправдывает
это нравственное явление. Французы до сих пор читают, например, Рабле или Паскаля, писателей XVI и XVII века: тут нет
ничего удивительного, потому что этих писателей и теперь читают и изучают не одни французы, но и немцы и англичане,
словом, люди всех образованных наций. Язык этих писателей, и
особенно Рабле, устарел, но содержание их сочинений всегда будет иметь свой живой интерес, потому что оно тесно связано с
смыслом и значением целой исторической эпохи. Это доказывает
ту истину, что только содержание, а не язык, не слог может
спасти от забвения писателя, несмотря на изменение языка, нравов и понятий в обществе. Тут даже и талант, как бы он ни был
велик, не составляет всего. Ломоносов был великий, генияльный
человек; его ученые сочинения всегда будут иметь свою цену;
во его стихи для нас могут иметь только один интерес — как ес-
47
торический факт рождающейся литературы, а больше никакого.
Читать их и скучно и трудно. На это можно решиться по обязанности, а не по склонности. Державин был положительно одарен поэтическим гением; но его эпоха так мало могла дать
содержания для его творчества, что если его и читают теперь, то
больше с целпю изучения истории русской литературы, нежели
для прямого эстетического наслаждения. Карамзин из торной,
ухабистой и каменистой дороги латинско-немецкой конструкции,
славяно-церковных речений и оборотов и схоластической надутости выражения вывел русский язык на настоящий и естественный ему путь, заговорил с обществом языком общества, создал, можно сказать, и литературу и публику: заслуга великая
и бессмертная! Мы признаём ее со всею охотою и считаем для
себя не только за долг, но и за наслаждение быть признательными к имени знаменитого мужа; но все это не даст содержания
«Бедной Лизе», «Наталье, боярской дочери», «Марфе Посаднице»
и пр., не сделает их интересными для нашего времени и не заставит нас читать и перечитывать их. И обо многих писателях
наших можно сказать то же. Нам возразят: «Таково было их
время; они не виноваты, что родились в их, а не в наше время».
Согласны, совершенно согласны; но мы и не виним их: мы только снимаем вину с нашей публики; наша роль отнюдь не обвинительная, но чисто оправдывательная. О вкусах спорить трудно; но если кого из старых писателей наших можно читать с
истинным удовольствием, так это Фонвизина. Его сочинения так
похожи на записки или мемуары этой эпохи, хотя они и совсем
не записки и не мемуары. Фонвизин был необыкновенно умный
человек; он не хлопотал о высокопарной, иллюминованной стороне своего времени, но смотрел больше на его внутреннюю, домашнюю сторону. Потому сочинения его крайне интересны. О
Крылове не говорим: все мы, раз заучив его в детстве, уже никогда не забываем.
Сказанное намп о Ломоносове, Державине и Карамзине многими принято будет за flagrant délit* злостного унижения критикою наших литературных слав. В самом деле, улика налицо —
и нам нет спасения! Но, как говорит русская пословица, страшен
сон, да милостив бог! К счастию, мнение об унижении критикою
литературных слав со дня на день перестает быть мнением публики: теперь оно осталось на долю самих же так называемых
критиков, сделалось любимым орудием обиженных самолюбий, забытых известностей, падших талантов, выписавшихся сочинителей,— орудием, вполне достойным их!.. Кто не хочет превозносить их, или, еще более, кто не хочет замечать их; кто, говоря
о знаменитых писателях, не хочет повторять готовых стереотипных и избитых фраз, быть эхом чужих мнений, но хочет, по своему разумению, по мере сил своих, судить независимо и свободно,
* очевидное преступление или явные его улики (фр.)* — Ред,
48
оценить заслуги каждого писателя, показать его достоинства и
недостатки, указать на его настоящее место и значение в русской литературе: что делать с таким критиком, особенно если
его мнения находят отзыв в публике? — Больше нечего с ним
делать, как кричать о нем сколько можно громче и чаще, что
он^унижает литературные славы, порочит Ломоносова, Державина, Карамзина, Батюшкова, Жуковского, даже Пушкина!..27
Кстати, можно намекнуть, что он проповедует безнравственность,
развращает молодые поколения, что он... по крайней мере — ренегат, если не что-нибудь еще хуже... Это тоже называется «критикою»... Неужели такая критика находит еще себе последователей в публике?.. Каких — это другой вопрос, но что находит, это
очень возможно, потому что наша читающая публика так же
разнообразна, пестра и не единична, как и наше общество. Между
нею есть люди, для которых «Ревизор» и «Мертвые души» —грубые фарсы, а «Сенсации госпожи Курдюковой» —остроумнейшее
произведение;28 есть люди, которые, как сказал Гоголь, «любят
потолковать о литературе, хвалят Булгарина, Пушкина и Греча
и говорят с презрением и остроумными колкостями об А. А. Орлове» 29. Такие люди или такие чтецы (читателями их грех
назвать) в критике видят или безусловную похвалу, или безусловную брань: им так легко понимать такую критику, от всякой
другой у них закружилась бы голова, потому что им пришлось
бы думать, что для них всего тяжелее и труднее. Когда является
разбор сочинений писателя, написанный в духе истинной критики, отделяющий в авторе безусловные достоинства от условных, недостатки таланта от недостатков времени, — такого разбора помянутые чтецы не станут читать; но им скажет о нем
какой-нибудь присяжный их критик, какой-нибудь творец всякой
всячины30, который изо всей мочи хвалит себя да старых писателей, уже не опасных ему, и бранит наповал все даровитое в
новом поколении. Этот критик по-своему разберет для своих чтецов вновь явившийся разбор, вырвет из него по строчке, по слову из страницы и воскликнет: можно ли так унижать заслуженные авторитеты! И чтецы верят ему, потому что понимают его:
он говорит им их языком, их понятиями, их чувствами, их вкусом—les beaux esprits se rencontrent*... Им, этим чтецам, и в
голову не входит, что правда не унижает таланта, так же как
и ошибочное мнение не вредит ему, что унизить можно только
незаслуженную известность и что, следовательно, независимое
суждение о литературе ни в каком случае не может быть вредно,
но часто бывает полезно. Изобретатель такой критики уверит
своих чтецов еще и в том, что критик, при имени которого он
не может оставаться хладнокровным, хвалит только своих друзей, а чтецы и верят печатному: где же им справляться, что этот
критик едва ли знаком лично с живыми писателями, которым
* проницательные умы сходятся (Фр-)> *— Редш
49
он удивляется? — Это дело частное; и где же им сообразить, что
он еще не родился на свет, когда умер Ломоносов, и не знал
еще грамоте, когда умер Державин и когда были в полноте своей
славы Карамзин и Жуковский, заслугам и гению которых он
отдает полную справедливость, но только не с чужого голоса и
не безотчетно? — Для соображения ведь нужна способность соображать. Гораздо легче поверить на слово тому, кто повторяет
себе да и только: хвалит-де все своих приятелей,
Вообще, вместе с удивительными и быстрыми успехами в
умственном и литературном образовании, проглядывает у нас
какая-то незрелость, какая-то шаткость и неопределенность. Истины, в других литературах давно сделавшиеся аксиомами, давно
уже не возбуждающие споров и не требующие доказательств,—*
у нас все еще не подвергались суждению, еще не всем известны.
Вы, например, не написали никакой книги, а между тем издаете
журнал, пользующийся огромным успехом,— и ваши противники
кричат, что ваш журнал плох, потому что вы не написали никакой книги31. Это «потому что» очень оригинально! Да если журнал хорош, какое вам дело до того, написал или не написал его
издатель книгу? — Вы занимаетесь критикою, и хоть настолько
успешно, чтобы живо затронуть чужие мнения или пристрастия
и нажить себе врагов: не думайте, чтобы ваши противники стали опровергать ваши положения, оспаривать ваши выводы. Нет,
вместо всего этого, они начнут вам говорить, что, ничего не написавши сами, вы не имеете права критиковать других; что вы
молоды, а между тем судите о произведениях людей, которые
уже стары, и т. д. Подобные выходки хоть кого приведут в затруднительное положение, — не потому, чтобы трудно было отвечать на них, а потому именно, что слишком легко отвечать на
них. Но у кого же достанет духу опровергать подобные мнения,
с важностию доказывать, что можно не быть поваром — и верно
судить о столе; не быть портным — и безошибочно сказать свое
мнение о достоинстве или недостатках нового фрака; — так же
точно, как не уметь писать стихов, романов, повестей, драм — и
быть в состоянии дельно и здраво судить о чужих произведениях; и что если в сфере гастрономии иметь тонкий вкус есть своего рода талант — то тем более это в сфере искусства, и что критика есть своего рода искусство. Есть истины, которые даже
пошлы потому именно, что слишком очевидны, как, например,
то, что летом тепло, а зимою холодно, что под дождем можно
вымочиться, а перед огнем высушиться. А между тем у нас иногда необходимо защищать подобные истины всею силою логики и
диалектики... Но это еще может быть только пли смешно, или
досадно, смотря по расположению вашего духа; но бывают явления, от которых не захочется смеяться, Вспомните только, что
50
произведение, верно схватывающее какие-нибудь черты общест*
ва, считается у пас часто пасквилем то на общество, то на сословие, то на лица. От нашей литературы требуют, чтобы она
видела в действительности только героев добродетели да мелодраматических злодеев п чтобы она и не подозревала, что в обществе может быть много смешных, странных и уродливых явлений. Каждый, чтоб ему было широко и просторно жпть, готов,
если б мог, запретить другим жить... Писаки во фризовых шинелях, с небритыми подбородками, пишут на заказ мелким книго-
продазцам плохие кпижоики: что ж тут худого? Почему писаке
не находить своп кусок хлеба, как он может п умеет? — Но эти
писаки портят вкус публики, унижают литературу и звание литератора? *— Положим так; но чтобы оии не вредили вкусу публики и успехам литературы, для этого есть журналы, есть критика. — Нет, нам этого мало: будь наша воля — мы запретшш
бы писакам писать вздоры, а книгопродавцам издавать их... И
откуда, от кого выходят подобные мысли? — из журналов, от литераторов!.. Между ними есть ужасные запретители: кроме своих сочинений, так бы все и запретили гуртом... Некоторые и на
этом не остановились бы, но желали бы запретить продажу всяких других товаров,— даже хлеба и соли, кроме своих сочинений...
Явился у нас писатель, юмористический талант которого имел до
того сильное влияние на всю литературу, что дал ей совершенно
новое направление. Его стали порочить. Хотели уверить публику, что он — Поль де Кок, живописец грязной, неумытой п непричесанной природы32. Он не отвечал никому и шел себе вперед. Публика, в отношении к нему, разделилась на две стороны33, из которых самая многочисленная была решительно против
него,-—что, впрочем, нисколько не мешало ей раскупать, читать
и перечитывать его сочинения. Наконец и большинство публики
стало за него; что делать порицателям? Они начали признавать
в нем талант, даже большой, хотя, по их словам, идущий п не
по настоящему пути; но вместе с этим стали давать знать и намекали прямо, что он будто бы унижает все русское, оскорбляет
почтенное сословие чиновников и т. п. Но эти господа хлопочут
совсем не о чиновниках, а о самих себе: им бы хотелось заставить молчать всю современную литературу, чтобы публика, не
имея ничего хорошего, поневоле принялась за чтение их сочинений и начала бы снова покупать их... И это все печатается,
а публика читает, потому что если бы этого никто не читал, то
это и не печаталось бы... Все мнения находят у нас место, простор, внимание и даже последователей. Что же это, если не незрелость и не шаткость общественного мнения? Но со всем этим,
истина и здравый вкус все-таки идут твердыми шагами и овладевают полем этой беспорядочной битвы мнений. Если всякий ложный и пустой, но блестящий талант непременно пользуется успехом, то не было еще примера, чтоб истинный талант не был
У нас признан и не получил успеха. Ложные авторитеты падают
51
со дня на день. Давно ли слава Марлннского — этого жонглера
фразы, казалась колоссальною? — теперь о нем уже и не говорят,
не только не хвалят, даже и не бранят его34. Таких примеров
можно бы привести много. Все это доказывает, что и литература
и общество наше еще слишком молоды и незрелы, но что в них
кроется много здоровой жизненной силы, обещающей богатое
развитие в будущем.
Раз где-то была высказана мысль, что у нас больше художественных, нежели беллетристических произведений, больше
гениев, нежели талантов35. Как всякая самобытная и оригинальная мысль, она возбудила толки. И действительно, с первого
взгляда эта мысль может показаться странным парадоксом; но
тем не менее она справедлива в основании. Чтоб убедиться в
этом, стоит только бросить беглый взгляд на ход нашей литературы, от ее начала до настоящего времени. Беллетрист есть подражатель, он живет чужою мыслию — мыслию гения. Правда,
гении первого периода нашей литературы, до Пушкина, были не
чем иным, как беллетристами, в отношении к европейским писателям, у которых они учились писать, заимствовали и форму и
мысли; но в нашей литературе роль их была совсем другая. Кантемир подражал Горацию и Буало и со всем тем в русской литературе был совершенно оригинальным писателем, предметом
удивления для современников, которые видели в нем гения, и
уважения для потомства, которое видит в нем одно из замечательных лиц нашей литературы. Нечего и говорить в этом отношении о Ломоносове, Державине и Фонвизине: это были действительно генияльные люди, а второй из них даже был действительно генияльным поэтом. Но и Сумароков, Херасков, Петров,
Богданович и Княжнин считались в их время, и даже долго после их смерти, великими поэтами. Сергей Николаевич Глинка —
сей почтенный и всегда вдохновенный ветеран нашей литературы, и теперь считает их великими поэтами36. И хотя наше время
думает об этом совсем иначе, однако ж оно не может не согласиться, что и мнение Сергея Николаевича Глинки и его времени
имеет свое основание. Первые деятели всякой литературы, а особенно подражательной, являются даже и потомству в таких больших размерах, которые уже не существуют для таких же талантов, но являющихся позже, уже во время успехов и развития
литературы. Сумароков, по убеждению его современников, далеко оставил за собою и баснописца Лафонтена, и трагиков Корнеля и Расина и сравнялся с господином Волтером. Херасков был
нашим Гомером, Петров — Пиндаром, Богданович — Зефир давал
ему перо из своих крыл, и Амур водил его рукою, когда он писал «Душеньку»...37 Но много ли породили подражателей эти,
положим, условные гении? Много ли породил подражателей сам
52
Державин? Правда, торжественных од было в те блаженные времена написано п напечатано мильоны; но это оттого, что тысячи
рук ппсали их, и если на каждую руку по одной оде — так уж
выйдет страшный итог. Но много ли дошло до нас имен талантливых беллетристов, порожденных движением, сообщенным нашей литературе ее первыми гениями? Положим, что у Сумарокова, Хераскова и Петрова и не могло быть талантливых подражателей; но много ли было их у Державина? Несколько од написал
Дмитриев, и немного больше написал их Капнист — вот и все...
Оды обоих этих поэтов по числу — ничто в сравнении с численным богатством од Державина. А между тем так естественно,
что беллетристу легче писать много, нежели его образцу; но у
нас это всегда бывало наоборот. Макаров и Подшивалов, очень
мало написавшпе, особенно последний, действовали независимо
от Карамзина; подражателями же Карамзина были Владимир
Измайлов, князь Шаликов и, право, не помним, кто еще: так мало их было, и бывшие так мало и вяло писали! Влияние Жуковского было обширнее: у него и теперь и всегда можно учиться
переводить, стих его тоже всегда будет образцовым. Козлов,
г. Ф. Глинка и частию г. Туманский были отголосками музы
Жуковского. Гений Пушкина породил еще более подражателей,
у которых нельзя отрицать таланта и которые в свое время пользовались огромною известностию; но, все вместе взятые, они едва ли написали половину того, что написал один Пушкин, хотя
и он написал не очень много,— и как скоро пережили они свой
талант и свою известность! И теперь пишут многие; один сходит
со сцены, то есть забывается (это у нас делается необыкновенно
скоро), другой является, в сложности все производят довольно
много (по крайней мере относительно), но каждый особенно пишет очень мало. И притом все претендуют на художественность,
на творчество, никто не хочет быть просто рассказчиком, сказочником, беллетристом. Почти все пишут на заказ, зная вперед,
сколько даст им каждая строчка, каждое слово, каждая запятая;
но в то же время все пишут и по вдохновению. Многие продают
еще не написанные повести, но не потому, что слишком много
пишут и много получают заказов, а потому, что слишком мало
пишут. Иной разразится повестью в год — и смотрит Наполеоном
после Аустерлицкой битвы. Удастся написать в год две повести:
это уже равняется завоеванию всего мира. Оттого у нас нет беллетристики, и публике нечего читать. Все сколько-нибудь замечательные произведения каждого года (со включением сюда и
таких, которые только что сносны) можно перечесть по пальцам. Во Франции это делается нначе: там пишут полосами, и
каждый сколько-нибудь известный беллетрист исписывает ежегодно целые томы, чуть не десятки томов, не заботясь о том, за
что примет его публика — за гения или просто за талант. Там
беллетрист пишет гораздо более, чем художник-поэт: Жорж Занд
написал много, больше, нежели сколько у нас пишется многими
53
в продолжение многих лет; но кипа сочинений Жоржа Занда в
сравнении с кипою сочинений Эжена Сю или Александра Дюма — то же, что озеро в сравнении с морем или море в сравнении с океаном. Оно и естественно: творчество не покоряется
Боле, и художнику нужно время обдумать и выносить в уме своем
концепированную им мысль... В настоящем, в истинном значении
этого слова, у нас было и есть только три беллетриста: это —•
гг. Булгарин, Полевой и Кукольник38. Неутомимость их изумительна...
Из всех родов поэзии слабее других принялась у нас драма,
особенно комедия. По крайней мере хоть так называемая классическая трагедия имела у нас свое время развития и успехов.
Трагедии Сумарокова дали пищу нашему рождающемуся театру
и не только восхищали современников, но «Димитрий Самозванец» давался на провинцияльных театрах еще в начале двадцатых годов текущего столетия39. Трагедии и комедии Княжнина
имели для своего времени неотъемлемое достоинство,— и вообще, можно сказать, что наше время много бы выиграло, если б
теперь явился такой умный и ловкий заимствователь по части
драматической литературы, каким для своего времени был Княжнин. Еще выше его был Озеров. Из этого видно, что классическая трегедия у нас развивалась в продолжение целых трех поколений. Явился романтизм — и пошли романтические драмы,
кровавые, страшные, эффектные, наконец, даже народные, но
вместе с тем больше бестолковые и пустые. Теперь уя^ и они пишутся только для бенефисов, да и то все реже и реже. Есть надежда, что скоро они и совсем прекратятся. И хорошо! лучше
вовсе ничего, нежели много великолепного или какого бы то ни
было вздору!
Но и в деле драмы, еще больше чем где-нибудь, оправдалось положение, что у нас во всем больше гениев (хотя их и
очень мало), нежели талантов. Пушкин в своем «Борисе Годунове» дал нам истинный и генияльный образец народной драмы;
во потому-то, может быть, он и остался без всякого влияния на
нашу драматическую литературу, что был слишком истинен и
гениялен. По крайней мере ни на одном драматическом произведении, с признаками таланта, не отразилось влияние «Бориса
Годунова». Скажут: это оттого, что ни одной драмы с признаками
таланта никогда не появлялось у нас. Правда! но отчего же у
нас появлялись и появляются поэмы в стихах, с признаками таланта, да иногда еще и замечательного, доказывающие, как сильно и плодотворно влияние Пушкина и Лермонтова на нашу литературу?.. После «Бориса Годунова» лучшее драматическое произведение в народном духе принадлежит Пушкину же: это —
«Русалка». Его драматические поэмы; .«Сцена из „Фауста“»*
54
сМоцэрт п Сальери*, «Скупой рыцарь», «Каменный гость» тожэ
не отозвалпсь в русской литературе никакими сколько-нибудь
счастливыми опытами. А между тем все драматические опыты
Пушкина — велпкне художественные создания...
Такова же п участь нашей комедии: или что-нибудь необыкновенное, или — меньше чем ничего. О русских комедиях до Фонвизина почти нечего и говорить: это были или переводы, или
переделки (и в этом отношении труды Княжнина заслуживарэт
уважения); но как оригинальные русские комедии — это было
странное уродство. «Бригадир» и «Недоросль», не будучи художественными произведениями в строгом смысле этого слова, тем
не менее были генияльными созданиями. По их характеру их
гожпо назвать верными и меткими сатирами в форме комедии.
Были им подражания, но уродливые п нелепые. Впрочем, хоть
и поздно, но их влияние отозвалось в комедии Основьяненко
«Дворянские выборы» 40 — произведении, имеющем свои недостатки, но и не без достоинств. Между «Бригадиром» и «Недорослем» Аблесимов как-то обмолвился премилым народным водевилем41. Это была случайность, хотя и прекрасная; ей и следовало остаться без последствий для литературы. «Ябеда» Капниста замечательна больше по цели, нежели по выполнению. Теперь должно перейти прямо к «Горе от ума» Грибоедова, потому
что множество комедий, написанных в стихах и прозе, в промежутке времени от Фонвизина до Грибоедова, не стоят упоминовения. «Горе от ума» —эта наполовину художественная, наполовину сатирическая комедия, этот высокий образец ума, остроумия, таланта, генияльности, злого, желчного вдохновения, — «Горе от ума» до сих пор остается единственным произведением в
кашей литературе, в роде которого ни один талант не решился
попытать своих сил. От комедии Грибоедова должно перейти
прямо к «Ревизору». Кроме этой в высочайшей степени худои^е-
ственпой комедии, исполненной глубочайшего юмора и поразительной истины, Гоголь еще написал небольшую комедию —
с Женитьба» и несколько сцен, которых нельзя назвать комедиями по их объему и которые относятся к комедии, как повесть
относится к роману42. Все эти сцены носят на себе резкую печать таланта автора «Ревизора» и, подобно ему, до сих пор
остаются в нашей литературе уединенными памятниками среди
широкой песчаной степи, где не видно ни дерева, ни былинки..,
Были, правда, две или три попытки, не совсем неудачные, по
слишком нерешительные,.,
Односторонность во взгляде на предметы всегда ведет к лож- 4
ным выводам, хотя бы этот взгляд не был лишен глубокости и
проницательности. Способность убеждения, одна из прекраснейших способностей человеческой природы, при односторонности,
55
ведет к фанатизму. Литературный фанатизм так же глух и слеп,
как и всякий другой, особенно когда он живет во имя теории.
Немецкие эстетические теории так хорошо принялись на восприимчивой почве нашего недавнего образования, что нашли
себе таких жарких и фанатических последователей, на которых
и в самой Германии, особенно теперь, посмотрели бы как па
чудо теоретического исступления43. Для неисправимых фанатиков этого рода французская литература и французское искусство
есть истинный камень преткновения: не понимая их и упорствуя
сознаться в этом, они нимало не затрудняются не признавать
их существования. Это, впрочем, не удивительно: ведь некоторые
историки времен Реставрации настаивали же на том, что Наполеон был полководец Лудовика XVIII?..44 В самом деле, с чисто
теоретической точки зрения, не прибегая к живому историческому созерцанию, не много хорошего можно найти во французской
литературе, восторгаясь немецкою. Немецкая эстетика вышла из
ученого кабинета, а немецкая поэзия вышла из немецкой эстетики. Чтоб убедиться в этом, стоит только вспомнить, как писал,
впрочем, генияльный Шиллер: в «Валленштейне» все было им
не только заранее обдумано, но и доказано и оправдано, все
вышло из теории, и автор писал эту драму восемь лет45. Шиллер
хотел писать эпическую поэму из жизни Фридриха Великого; но
хотел за нее приняться не прежде, как сперва развивши философски теорию эпической поэмы нового времени. Все эти явления, немного странные, чтобы не сказать уродливые, и много повредившие гению Шиллера, как и других немецких поэтов, вышли прямо из социального положения немцев, тихого, семейного,
созерцательного, кабинетного. Французская литература, напротив, вся вышла из общественной и исторической жизни и тесно
слита с нею. Поэтому о французской литературе нельзя судить
по готовой теории, не впавши в односторонность и не доходя до
ложных выводов. Трагедии Корнеля, правда, очень уродливы по
их классической форме, и теоретики имеют полное право нападать на эту китайскую форму, которой поддался величавый и
могущественный гений Корнеля, вследствие насильственного
влияния Ришелие, который и в литературе хотел быть первым
министром46. Но теоретики жестоко ошиблись бы, если бы за
уродливою псевдоклассическою формою корнелевских трагедий
проглядели страшную внутреннюю силу их пафоса. Французы
нашего времени говорят, что Мирабо обязан Корнелю лучшими
вдохновениями своих речей. После этого удивляйтесь французам,
что они забывают скоро свои романические трагедии а 1а Шекспир и до сих пор читают и всегда будут читать старого Корнеля!
Каждый из знаменитых их писателей неразрывно связан с эпохою, в которую он жил, и имеет право на место не в одной истории французской литературы, но и в истории Франции. Здесь
все мысли о творчестве имеют уже несколько другое значение,
нежели какое имеют они в немецкой литературе: они должны
56
разделить свою власть и силу с мыслями об обществе и его историческом ходе. У нас есть люди, которым удалось понять, что
«Ревизор» есть глубоко творческое и художественное произведение и что ни одна комедия Мольера не выдержит эстетической
критики. Они правы в этом отношении, но не правы в выводе,
1у0Т0рый они делают из этого факта. Действительно, ни одна комедия Мольера не выдержит эстетической критики, потому что
все они больше сделаны, нежели созданы, часто сбиваются на
фарс, или по крайней мере допускают в себя фарсы (как, например, ложные: муфтий, дервиш и турки в «Le Bourgeois gentilhomme» *) ; пружины их действия всегда искусственны и однообразны, характеры абстрактны, сатира слишком резко выглядывает из-под формы поэтического изобретения и т. д.47. Но вместе
с этим Мольер имел огромное влияние на современное ему общество и высоко поднял французский театр,— что мог сделать
только человек даже не просто с талантом, а с гением. Чтобы
судить о его комедиях, их надо не читать, а видеть на сцене, и
притом непременно на французской сцене, потому что их сценическое достоинство выше драматического. Французы не имеют
права гордиться именно тою или вот этою комедиею Мольера, но
имеют полное право гордиться комедиями, или, лучше сказать,
театром Мольера, потому что Мольер дал им целый театр. То же
можно сказать и о Скрибе. Нельзя указать ни на одну его драму,
ни на один водевиль, как на художественное произведение, которое всегда будет иметь свою цену, но можно сказать утвердительно, что театр Скриба всегда будет иметь свою цену, а теперь ему
и цены нет: так он важен для современного общества, составленного из всех классов, образованных и необразованных, которые
стекаются в театр, чтобы видеть на сцене самих себя...
У нас есть несколько высокохудожественных комедий, которые по своему числу не могут составить постоянного репертуара для театра и которые, при всем их достоинстве, смертельно
надоели бы всем, если бы, кроме их, ничего не давалось на театре, потому что одно и вечно одно всегда надоедает...
У французов, положим, нет ни одной художественной комедии, но зато есть театр, который существует для всех и в котором общество и учится и эстетически наслаждается...
На чьей стороне выгода?..
Пусть решат читатели. Наше дело — сторона.
Чем отличается гений от таланта? — Вопрос очень важный,
тем более что его решают всегда очень мудрено. Не беремся,
но попытаемся объяснить его просто. Что гений и талант
дается природою, что тот п другой есть, так сказать, свойство
* «Мещанине во дворянстве» (фр-)> — Ред.
57
самого организма человека, как свет и теплота есть свойство
огня,—об этом нечего и говорить, как о предмете, насчет которого давно согласились все. Вопрос в различии гения от таланта,
и наоборот.
Кому не случалось встречать множество людей, которые любят, например, читать, следят за литературою и хотят судить о
ней, но которые тогда только смело судят о новой книге, когда
успели прочитать о ней суждение журнала, пользующегося их
безусловною доверенностию, п которые чувствуют себя в самом
затруднительном положении, если рецензия или критика на книгу, наделавшую шуму, долго не является в их журнале? Кому
не случалось встречать людей, которые готовы судить обо всем,
но лишь кто-нибудь резко возразит им, они тотчас же отказываются от своего мнения и безусловно соглашаются с мнением
возразившего? Это люди без мнения, без способности иметь мнение, люди, которые могут быть сильны только чужим мнением
и для которых авторитет есть необходимость первого разряда.
Надобно заметить, что у людей этого рода очень сильно развит
инстинкт чувствовать чужую силу и всегда узнавать ее. Между
том это могут быть совсем неглупые люди: для них существуют
доказательства, у них есть судительная способность, но только
эта способность у них лишена самодеятельности и требует опоры в авторитете. Толпа большею частию состоит из таких людей,
и ею всегда и везде управляют люди с большею или меньшею
самостоятельностшо мнения. И вот причина, почему толпа не
долго увлекается ложным и уродливым, и рано или поздно, но
всегда признает достоинство истинного и прекрасного: за нее
действуют другие, а она только повинуется. Без этой нравственной
дисциплины в понятиях людей не было бы единства, но была бы
страшная апархия.
Талант, как способность делать, производить, относится больше к форме создашхя, и с этой точки зрения, талант — есть сила
внешняя, которая может существовать в человеке независимо от
ума, сердца и других интеллектуальных и нравственных сторон
человеческой природы. Но для формы нужно содержание, — и вот
здесь-то получает всю свою важность самостоятельная деятельность духовных сил человека. Если есть люди, которые лишены
способности иметь о вещах свое мнение и которые принимают
чужое мнение целиком, как что-то готовое, о чем им уже нечего
больше и думать, то есть люди, которые, вечно живя чужим мнением, имеют способность усвсять его себе, развивать, выводить
из него новые следствия, находить чрез него на другие мысли,—
и эта способность до того обманывает людей этого рода, что
они очень добросовестно убеждены в самостоятельности своей
собственной мыслптельностп, И они почти правы в этом: натуры
живые и восприимчивые, они сами не знают и не помнят, от
кого зашла к ним та пли другая мысль, потому что все извпе
легко и быстро пристает к ним почти бессознательно, инстинк*
53
тивпо. Им стоит только поговорить с умным человеком или прочесть хорошую книгу, чтобы в них тотчас же Еозбудилея целый
ряд новых мыслей, которые они пе могут не принять га свои
собственные. Эти люди, управляясь другими, в свою очередь,
имеют большое влияние иа толпу. Они доеольно часто встречаются на свете; особенно их много бывает в столицах. Вообще,
чем просвещеннее п образованнее общество, тем больше в нем
таких людей. Наконец, есть люди (таких очень мало), которые
действительно обладают способностью творческой самодеятельности своих способностей. Они на все смотрят как-то особенно, оригинально, во всем видят именно то, чего, без них, никто не видит, а после них все видят и все удивляются, что прежде этого
не виделп. Это люди совсем не хитрые и не мудреные: они все
понимают просто, но их простое понимание сначала кажется
всем очень мудреным, а иногда безумным и нелепым, а петом
кажется уже столь простым, что нет глупца, который не подивился бы, как ему не пришло этого в голову — ведь это так
просто! Когда Колумб сбирался открыть Америку,— на него
все смотрели, как на помешанного мечтателя, а когда он
открыл Америку, то почти никто не хотел признать в этом даже
заслуги, потому что открытую Америку всем казалось так легко
открыть!..
Говоря об этих трех разрядах людей, мы хотели сказать о
толпе, таланте и гении...
В наше время талант не редкость во всем, но особенно в
литературе. Просто нипочем! Его часто даже смешивают с гением. И не мудрено: нужен своего рода большой талант, чтобы
с первого разу отличить талант от гения. Это приводит нам на
память то место из повести известного французского писателя
нашего времени, где он так рассказывает об авторстве своего
героя: «Он признавался, что все начатое им принимало, после
первых десяти строк, трех или четырех стихов, такое сходство
с писателями, которых читал он, что он краснел, видя себя способным только на подражание. Он показал мне несколько стихов
и фраз, под которыми Ламартин, Виктор Гюго, Поль Курье,
Шарль Нодье, Бальзак и даже Беранже могли бы подписать имена свои. Но все эти опыты, которые можно бы назвать отрывками из отрывков, служили бы в сочинениях тех писателей для
украшения индивидуальных идей; но этой-то индивидуальности и
не было у Opaca. Если он хотел выразить какую-нибудь идею,
вы тотчас и увидели бы (он и сам тотчас же видел) явную кражу: идея эта была не его; она принадлежала этим писателям,
принадлежала всем, только не ему»48.
Вот вечная история таланта! Конечно, она не Есегда бывает
именно такою, как представлена в словах автора, на которого
мы сослались, но сущность ее всегда такова. Как бы талант ни
был велик, он не может наложить печати своей личности на
свои произведения и потому не может быть оригинален и само¬
£9
бытен. Как бы ни велика была его способность усвоить себе чужие идеи, он ненадолго скроет, что его вдохновение не бьет живым родником из тайников его натуры, но есть только «пленной
мысли раздраженье» 49. Но зато* как бы ни тесна и ни ограниченна была сфера таланта, но если на его произведениях виден тот резкий отпечаток личности, который делает произведения так оригинальными, что под них невозможно подделаться,— тогда это уже не талант, а гений. К числу таких ге-
нияльных поэтов принадлежит в нашей литературе баснописец
Крылов.
ГОЛОС В ЗАЩИТУ ОТ «ГОЛОСА В ЗАЩИТУ
РУССКОГО ЯЗЫКА»
Wär’der Gedank’nicht so verwünscht gescheidt,
Man wär’versucht, ihn herzlich dumm zu nennen.
Schiller («Wallenstein») *1
Но умысел другой тут был:
Хозяин музыку любил...
Крылов («Музыканты»)
Должно, однако ж, заметить, что литературные несогласия того времени были не иное что, как
рыцарские поединки, в которых действовали одним
законным и честным оружием; тогда искали торжества мнению своему, хотели выказать искусство
свое, удовлетворить некоторой удалости ума, искавшего в подобных сшибках случайностей гласности и блеска. По вышеприведенному замечанию,
что у нас тогда было более аматёров, нежели артистов, следует, что и в сих распрях выходили друг
против друга добровольные, бескорыстные бойцы,
а не наемники, которые ратуют из денег, нападают
сегодня на того, за которого дрались вчера, торгуют
равно и присягою и оружием своим, и за бессилием
своим в бою начистоту готовы прибегать ко всем
пособиям предательства. Убегая с открытого поля
битвы, поруганные и уязвленные победителем, они
не признают себя побежденными: если стрелы их
не метки и удары не верны, то они имеют в запасе
другое оружие, потаенное, ядовитое, имеют свои
неприступные засады, из коих поражают противников своих наверное.
Князь Вяземский («Библиографические и литературные записки о
Фонвизине и его времени», помещенные в
«Утренней заре» 1841 года) 2
Все согласны в очевидности успехов нашей литературы. Каждая эпоха ее имела своих достойных представителей; настоящая
имеет своих, и в этом отношении ей нечем гордиться перед своп-
ми предшественницами. Но она имет полное право гордиться пред
* Если бы этот замысел не был столь дьявольски продуман, то его
можно было бы назвать просто дурацким (Шиллер. Валленштейн)
{нем.). — Ред.
61
ними своею зрелостью. С годами она стала мужественнее, опытнее, умнее. И если она пережила не слишком много годов, зато
в пережитые ею немногие годы подверглась многим неожиданным изменениям, перепробовала много новых путей мысли и формы; это принесло ей ту великую пользу, что «новость» мысли
или формы она уже не принимает больше за достоинство этой
мысли или за достоинство этой формы. С литературою, естественно, возмужала и публика. Теперь посредственность тщетно стала
бы рядиться в павлиные перья изысканной оригинальности, ложного пафоса, блестящей фразеологии: время успехов ее миновало.
Расчетливое корыстолюбие, в связи с добродушною ограниченностью, тщетно стало бы теперь надевать на себя маску исступленного фанатизма: оно никого не уверит в глубокости своих
убеждений, в которых все увидят одно только низкое лицемерие,
Старый, выписавшийся сочинитель может теперь сколько ему
угодно нападать на талант и гений, на убеждение и заслугу и
хвалить самого себя и свои сочинения: от этого ни ему, ни его
сочинениям не будет лучше, так же как не будет хуже ни таланту, ни гению, ни убеждению, ни заслуге. Имена потеряли теперь все свое очарование. Публика восхищается сочинениями,
а не именами. Кто бы ни издал для нее сборник хороших статей,— если статьи хороши, она раскупает сборник, хотя бы его
издатель был вовсе ей неизвестен; если статьи плохи, она не покупает сборника, хотя бы его издатель был презнаменнтое лицо
в литературе и под статьями сборника тоже выставлены были
громкие, имена. Если бы генияльный писатель вдруг издал что-
нибудь недостойное его таланта и имени, это сочинение без всяких обиняков было бы названо всеми посредственным или плохим. Новый талант, великий или обыкновенный, может теперь
смело выходить на литературное поприще без журнальных и
всяких других протекций: он сейчас же будет признан за то, что
он есть в самом деле, и его успех всегда будет более или менее
соответствен его степени. Направление современной литературы
русской носит на себе отпечаток зрелости и мужественности.
Литература наша с недоступных высот великих идеалов, которых осуществлений никто не видал и не встречал на земле, спустилась на землю и принялась за разработку современной действительности, представляемой толпою. Этим из предмета праздной забавы она сделалась предметом дельного занятия. В ней
теперь утвердились два великие элемента — стражи здравого эстетического вкуса против всего фразерского, натянутого, неестественного, слабого, сентиментального, ложного: мы говорим об про-
нии и юморе. С ними открыт для нашей литературы прямой,
широкий и надежный путь к истинным, плодотворным успехам
в будущем.
Но главная, существенная сторона успехов современной рус^
ской литературы заключается, конечно, в том, что теперь широк
62
б легок путь для таланта, узок и труден для посредственности,
невозможен для бездарности. Но из этого самого прогресса вышло не совсем отрадное следствие, как бы для доказательства
того, что, если справедлива поговорка: нет худа без добра, впдно,
правда и то, что не бывает и добра без худа. Посредственность
к ^бездарность всегда были завистливы, беспокойны и раздражительны, но теперь неудачи доводят их до готовности пользоваться
всеми средствами для поддержания своего падшего кредита, для
поражения всех и каждого, кто с большим или меньшим успехом действует на литературном поприще. Журнальная полемика — не новость в нашей литературе. Почти все записные читатели на святой Руси до страсти любят полемические статьи,—
и в то же время почти все любят бранить полемику. Многие из
них точно так же от всей души убеждены в страшном вреде полемики для нравов, как и в великой пользе для тех же нравов от
преферанса, сплетен и зевоты. Что до нас,— мы убеждены, что
в благоустроенном обществе нестерпимы злоупотребления полемики, то есть дурной тон, площадная резкость выражений, личности; но что в полемике, умеющей держаться в пределах чисто
литературных вопросов и выражаться прилично, нет никакого
вреда, а, напротив, есть много пользы, потому что такая полемика дает литературе жизнь и движение. Если бы иногда полемика и позволяла себе немного забываться и проговариваться,—
большой беды в этом нет, и такого рода промахи должны подлежать суду общественного мнения. Назад тому лет двенадцать
полемика наводняла собою все журналы3, и нельзя сказать, чтоб
иногда она не грешила против хорошего тона; но зато и нельзя
сказать, чтобы позволяла себе такие странные выходки, которые
скорее можно назвать «юридическими», нежели «литературными» 4.
Недавно в одном петербургском журнале, одним очень уважаемым яйцом в нашей литературе, была высказана следующая
дельная мысль: «У нас есть уже что-то похожее на школы, на
партии в науке и литературе; бывают споры, хоть не совсем за
идеи, а за самолюбие и карманы, однако ж в них сверкают иногда
искры идей, как крупинки золота в глыбах рудокопной грязи.
Все это производит какую-то игру в обществе, хотя не шумную
и не богатую выигрышем, но показывающую по крайней мере
уже замечательное развитие понятий, некоторую самостоятельность умов» 5. Действительно, в этих словах заключается очень
верная характеристика журнальной стороны современной русской литературы. К сожалению, у нас не во всех «глыбах рудокопной грязи» сверкают искры идей, но есть глыбы, в которых
все — грязь и ни одной искорки. А между тем теперь нет ни одной «глыбы», которая не претендовала бы на идеи, не кричала
бы о глубоком убеждении; некоторые из этих глыб даже решились говорить темным мистическим языком и не шутя обещают
63
изменить весь мир к лучшему, изгнать из него пороки и водворить в нем добродетель, для чего и советуют миру — не жалеть
денег, подписываясь на них, то есть на глыбы-то... Разумеется,
подобные странности не могут получить никакого успеха, на чем
бы они ни опирались — на искреннем убеждении или на расчете.
Но, во всяком случае, неуспех раздражает самолюбивую посредственность и лицемерную расчетливость. Надобно бороться против всего, в чем есть истина и талант; но с ними не ровен бой
для лжи и бездарности: надобно изобрести другое оружие. И оно
изобретено и действует, если пока и неуспешно, зато неутомимо
и с большими надеждами на будущее. Как бы то ни было, по
несомненно одно — что с некоторого времени сделались довольно
частыми и обыкновенными полемические статьи, в которых автор
сперва очень вежливо отдает справедливость своему противнику,
начинает с литературного вопроса, а потом незаметно переходит
к патриотизму и т. п., тонко намекая, что его противник так или
сяк грешит против того и другого... Вы принимаетесь за статью,
по заглавию которой думаете, что в ней идет дело о весьма невинных предметах, например, грамматике, реторике какого-нибудь литературного произведения — повести, романа, водевиля,—
и вдруг видите, что это вовсе не литературная статья, а что-то
вроде procès verbal...*6 Если б вы, читатель, были ирани, то,
прочтя такую статью, невольно воскликнули бы: «Бисмиллях! это
что за известие?» — положили бы в уста своего понятия палец
удивления и, за невозможностию решить задачу, возложили бы
упование на аллаха... Просим извинить нас за эти восточные
фразы: мы недавно вновь прочли «Мирзу Хаджи-Бабу Исфага-
ни», на днях вышедшего вторым изданием7, и как-то невольно
исполнились восточного духа: перед нашими глазами так и вертятся то муфтии, готовые обвинить правоверного в нерадивом
выполнении ежедневного намаза, то грозные ферраши, всегда готовые, по манию кадия, повалить правоверного па спину, вставить его ноги в фелек и бить по пятам палкою до тех пор, пока
сердце его не обратится в кебаб (мелко рубленное жаркое), мозг
не засохнет в костях, чрева не обратятся в воду и душа не выскочит из всех отверстий его тела...
В одиннадцатой, то есть ноябрьской, книжке «Москвитянина» за прошлый, 1845 год, благополучно достигшей берегов Невы
в январе благополучно наступившего 1846 года, есть статья;
«Голос в защиту русского языка». Она начинается так:
В 8 № «Отечественных записок» за А(а)вгуст сего (то есть 1845) года,
в отделе «Библиографической хроники» помещена особенно замечательная
статья, разбор книги: «Грамматические разыскания В. А. Васильева». Она
замечательна не потому, что сочинение г, Васильева удостоивается (где?л
* протокола (фр— Ред.
64
в чем?) особенной похвалы, зте потому, что отдается должная справедливость знаменитому труду о. П(п)ротоиерея Павского, п ие потому только,
что возвещает любителям отечественного языка, что «последняя, шестая,
часть (.Филологических наблюдений» приводится к окончанию автором и
вместе с четвертою и пятою не замедлит поступить в печать». — Статья
сама по себе замечательна субъективно и объективно. Первое, по тону рецензента и его способу изложения; второе, потому что главный предмет
ее—^‘параллель Р(р)усского языка с Ф(ф)ранцузскпм. Последний безусловно восхваляется,
А России — боже мои! —
Таска... да какая!8
Машаллах, иншаллах! это что за «буква»? Таска — да еще
какая! и кому же? России!!!... Мы сейчас покажем, в чем угодно
было «Москвитянину» увидеть пашу (с позволения сказать!) таску России; но сперва ответим на вступительные пункты «Голоса» «Москвитянина». Почтенный журнал продолжает:
У нас с некоторого времени Ж(ж)урналы, по праву сильного завладения, почти исключительно поставили себя стражами, законодателями и
оракулами в науках и словесности. Огромное влияние их на сию последнюю производится не отдельными статьями, сообщаемыми и подписанными
кем-либо из сотрудников Ж(ж)урнала или посторонних его вкладчиков.
Такие статьи составляют не более (,) как голос или мнение кого-нибудь одного: а одному не всегда и не скоро удается сделаться главою
школы. Главное сосредоточие этого влияния — два особые отдела, собственно «Критика» и «Библиографическая хроника», никем пе подписываемые. — Этот обязанный, периодический труд постоянных рецензентов
Ж(ж)урнала есть голос редакции, которая за него стоит круговой порукой,
голос самого Ж(ж)урнала, проявление его духа и направления, которое
тем более распространяется, чем более Ж(ж)урнал имеет подписчиков
и читателей. И в этом отношении «Отечественным запискам» неоспоримо
принадлежит преимущество перед всеми другими Ж(ж)урналами нынешнего времени9.
Журналы, видите ли, по праву сильного завладения, поставили себя стражами, законодателями и оракулами в науках и словесности! Нет, господин «Москвитянин», это не так! Журналы
у нас судят о предметах науки, искусства п литературы не по
праву сильного завладения, а по изволению высшей власти, со
времен Петра Великого и до настоящего мгновения содействующей и благотворящей успехам просвещения и образованности
в России. Было время, когда великая монархиня была участницею журнала в качестве писателя 10. Теперь журналистика сделалась потребностью образованной части русского общества, вошла, так сказать, в его привычки и нравы, именно вследствие
этого деятельного покровительства свыше. Что теперь есть (как
и были прежде и, к сожалению, будут всегда) журналы, которые
добиваются попасть в законодатели и оракулы наук и словесности,— это правда; но правда и то, что именно этого-то рода журналы и не успевают никогда в своем намерении, потому что успех
всегда остается на стороне журналов, которые без претензий, но
3 В. Белинский, т. 8
65
ээ.то с талантом и знанием дела, объявляют свое мнение о пред-»
метах, законно подлежащих их суждению, то есть о науке, искусстве и литературе. Что хороший журнал должен иметь определенное мнение, быть верным однажды принятому им направлению, под опасением оказаться плохим и кануть в Лету или едва
влачить свое чахоточное существование,— в этом нет ничего предосудительного. Подписываются или не подписываются критические и библиографические статьи в журнале,— это решительно
все равно и нисколько не изменяет сущности дела11. Когда журналист — человек без мнения, журнал его будет бесцветен и
мертв, хотя бы его сотрудники и не подписывали под статьями
своих имен. Когда же журналист знает свое дело,— статьи множества его сотрудников, с подписью их имен, всегда будут согласны с его мнением, потому что он не допустит до участия
в своем журнале людей разномыслящих, о которых можно сказать:
Запели молодцы: кто в лес, кто по дрова!15
Вот, например, в «Москвитянине» все критики и рецензии
подписываются или полными именами, или хоть заглавными буквами имен, и все эти статьи толкуют о чем-то об одном, кажется,
о словенстве или славянстве, или о чем-то этаком; но — странное
дело! — во всех этих статьях, толкующих об одном, именно од-
ного-то и нет, оттого ли, что гг. сотрудники не совсем понимают,
о чем сами говорят, или оттого, что не могут согласиться друг
с другом,— от той или другой причины, или по обеим вместе,
только в «Москвитянине» часто выходит разноголосица. За доказательством недалеко ходить. Г-н Шевырев, разбирая «Мертвые
души», до небес превознес их автора; а «Голос в защиту русского
языка» очень немного хорошего видит в Гоголе 13. Неужели такое
разноречие одного и того же журнала об одном и том же писателе — есть достоинство, заслуга? И неужели говорить всегда одно и то же, не противореча самому себе, есть больше, чем недостаток журнала? Что за странная логика у «Москвитянина»!.*
Но послушаем его дальше:
Не сочувствуя духу и направлению «Отечественных записок», нельзя
однако же, отказать в справедливом уважении, на которое им дают право,
во-первых, постоянная и строгая исправность их выхода; во-вторых, кроме
здоровой толщины (слова «Отечественных записок») книжек, точное выполнение многосторонней программы Ж(ж)урнала. Переводные статьи, иногда
заключающие в себе целые книги, непременно новы и большею частию
хорошо переведены. В «Критике» иногда встречаются статьи (,) писанные
бойким пером мастера. Материальная часть всегда в порядке относительно
исправности печати и даже рассылки книжек. Вообще видна какая-то постоянная внимательность к читателям, заботливость сделать их довольными,
которая заставила бы думать, что удовлетворение вполне их ожиданиям и
вместе огромное Елияние на мнение публики суть две единственные цели
66
Ж(ж)урнала и что за ними, уже как неминуемое последствие, приходит
сама собою дань нескольких тысяч подписчиков; но «Отечественные запис-
ки» сами открывают совсем другое, усиливаясь доказать, даже с некоторою
досадою, что в журнальном, так же как в мануфактурном и торговом про-
изводстве, деньги суть и цель и средство 14.
"‘Благодарим за похвалы нашему журналу, как кажется, не
совсем незаслуженные; но и не попустим неправды, совершенно
незаслуженно на него взводимой. Да будет известно «Москвитянину» и всем, кому нужно это знать, что «Отечественные записки» никогда не говорили, что будто бы в журнальном производстве деньги суть и цель и средство. «Москвитянин» ссылается,
в доказательство справедливости своего обвинения, на следующие
строки «Отечественных записок»;
С появления «Библиотеки для чтения» литературный труд сделался
капиталом... Много было тогда об этом споров, и многие видели в этом унижение литературы, литературное торгашество. Рыцари литературного бескорыстия, или, лучше сказать, литературного донкихотства, не замечали,
что в их пышных фразах больше ребячества, нежели возвышенности чувства. В наше время, когда небогачам жить так трудно и жить можно только
трудом, в наше время не ценить литературы на деньги значит не ценить
ее ни во что, не признавать ее существования. Действительно, можно ли
предполагать богатую литературу там, где книги — не товар и где говорят:
«Все товар — и битое стекло, и мусор, и песок; но книга — не товар»? Можно ли предполагать действительное существование литературы там, где может жить своим трудом и поденщик, и разносчик, и продавец старого
тряпья и битой посуды, и тем более писец,— но где не может жить своим
трудом писатель, литератор? Что бы ни говорили, но аксиома неоспоримая,
что нельзя в одно и то же время быть вполне и хорошим чиновником и хорошим литератором: чиновник непременно будет мешать литератору, а литератор чиновнику. Чтоб быть ученым, поэтом или литератором вполне,
необходимо видеть в науке, в искусстве или в литературе свое исключительное призвание, свое, так сказать, ремесло, свой род промышленности,
¡говоря языком политической экономии 15,
Где ж тут сказано, что деньги — и цель и средство в литера-«
туре? После этого все поэты и художники нашего времени — торгаши, работающие только для денег? И из всех поэтов Байрон
особенно должен быть обвинен в торгашестве, потому что, получив богатое наследство, он все-таки брал с Муррая страшные
суммы за своп поэмы. Пушкин получал от книгопродавца за каждый стих свой по червонцу: торгаш, для которого в поэзии деньги
были и средством и целью! Сколько нам известно, знаменитый
наш живописец К. П. Брюллов никому не дает даром своих картин, но берет за них хорошие деньги: торгаш, для которого, в живописи, деньги суть и средства и.цель!.. Кто же не торгаш?.. Позвольте: что это напечатано на задней обложке «Москвитянина»?
А! объявление о продолжении «Москвитянина» на 1846 год,
с кратким, но красноречивым извещением, что «подписная пена
за 12 книг, большого формата, в большую осьмушку, на ЛУЧ-«
ЩЕЙ белой бумаге {,)’ 40 рублей, с пересылкою 45 рублей ассиг*
3*
67
нациями»... Но, может быть, «Москвитянин» хотел этим намекнуть, что бывают-де на свете бескорыстные журналы, которые
ничего не платят своим сотрудникам и вкладчикам? Действительно, бывают,— и стоит только перелистовать хоть одну книжку
такого журнала, чтоб убедиться в том, что он ничего не платит
за статьи: они так плохи, что у читателя невольно рождается
подозрение, уж не платят ли сотрудники журнала за помещение
в нем своих сочинений... Впрочем, это не больше, как подозрение,
в которое может впасть только неопытный читатель: опытным
известно, что такие сердобольные журналы — род литературных
богаделен, где призираются все литературные недужные и калеки, все убогие и нищие умом и дарованием. Бескорыстный журналист не всегда бывает в накладе от своего сердолюбия: ничего
не платя своим сотрудникам, он тем более получает сам — для доказательства, что деньги есть только средство, а не цель в литературе... Бесплатные журналы издавать легко: на них нужно такое небольшое количество подписчиков, какое всегда найдется,
при известной ловкости,— и издатель поэтому всегда будет с барышом, небольшим, но верным... Вот отчего иногда тянется столько лет сряду иной журналец, которого почти нигде не видно и
которого, по-видимому, никто не читает...
Обвинив «Отечественные записки» так основательно в явном
проповедовании мысли, будто в журнальном деле деньги не только средство, но и цель, «Москвитянин» пускается в рассуждения
о том, что прежде труднее было сделаться критиком, нежели
теперь, после чего вдруг переходит к статье «Отечественных записок», возбудившей его негодование, и смущается духом от слов
«Отечественных записок», что первым критиком на Руси был Карамзин, а после него — Жуковский и Мерзляков 16. Что же тут не
понравилось «Москвитянину», что смутило его так? А то, что,
видите ли, и прежде Карамзина были критики. Действительно
были, хотя и до того плохие, что о них не стоит и упоминать.
Не всякий тот критик, кто пишет критики, так же как не всякий
тот поэт, кто пишет стихи. Критик — тот, чьи мнения имеют вес и
принимаются публикою, кто, следовательно, имеет большее или
меньшее влияние на развитие и направление вкуса в обществе.
Чтоб быть таким критиком, вовсе не нужно представить заранее
«собственные произведения, если не в образец, то в оправдание
своих мнений» 17, как утверждает «Москвитянин». Чтоб быть
хорошим критиком, вовсе не нужно быть поэтом, так же как для
того, чтоб быть хорошим поэтом, вовсе не нужно быть критиком.
Винкельман не был скульптором и не представил ни одной статуи, «если не в образец, то в оправдание своих мнений»,—и тем
не менее он — Винкельман, а не «Москвитянин». Что Карамзин,
будучи хорошим для своего времени критиком, был вместе и таким же поэтом и писателем,— это делает ему двойную честь и
славу; но нет ни малейшей нужды делать из этого примера об¬
68
щее правлю. «Рецензент может быть автором однпх рецензий,
п те писать языком небрежным, неправильным»,— говорит «Мо-<
сквитянин». Это еще что за новость? Писать одни рецензии, а не
писать вместе с ними, например, хоть рецептов, значит впасть
в вину? Да, сочинитель этой удивительной статьи должен быть
человек весьма оригинальный и вместе с тем непомерно строгий!
Он напоминает нам доктора Франциа, который чуть не повесил
парагвайского сапожника за то, что тот не умел починить седла 13. Какое для нас счастпе, что мы не парагвайцы: худо было
бы нам!.. Касательно же того, что рецензент теперь может писать рецензии языком небрежным и неправильным,— это не новость, и дивиться тут нечему: все рецензенты, критики, поэты,
словесники искони веков пользовались правом писать таким языком, каким они умеют, каким они в силах писать. Исключение
остается, кажется, только за китайскими сочинителями, потому
что в Китае, под опасением ста ударов бамбуком по ушам, по
носу, нельзя писать, не получив на это права от палаты десяти
тысяч церемоний 19. Оттого так и процветает литература Срединной империи! Во всех других странах мира это делается совсем
иначе: всякий может писать как умеет. У нас тоже. Понятия
о небрежном и неправильном языке условны: одному кажется
так, другому иначе. «Москвитянину» язык «Отечественных записок» кажется небрежным и неправильным, а нам язык «Москвитянина» кажется еще хуже, нежели небрежным и неправильным.
Вот для образчика несколько строк из «Москвитянина»: «Конечно, из всей громады мыслей и чувств, волнующих славянское
племя, возникающее из праха и отряхающее вековой сон с отяжелевших вежд, из всех стремлений, переходящих в быти, наибольшее наше участие должна возбуждать жизнь единоверных
сербов, связанных с нами крепче других узами православия,
братской любви и сильнейшим предчувствием, что опора и надежда их самостоятельности заключается в России». Что это такое — громада мыслей и чувств? Что такое — стремления, переходящие в быти? Что такое: «главное огнище священного огня
к родине* в той же статье («Письмо из Вены о славянских новостях» г-на Ригельмана, стр. 37 и 41)?..20 Может быть, все это —
образчики правильного, обработанного языка русского? Может
быть! Не спорим — на вкус товарища нет! Выражения в статье
«Голос в защиту русского языка» вроде: на сию последнюю не
обнаруживают, по нашему мнению, уменья хорошо писать. Правда, г. Д. (под статьею «Москвитянина» подписана буква Д.) пишет довольно правильно; но чтоб он писал хорошо — это другой
вопрос, который он решает по-своему, мы тоже по-своему, и которого настоящим решителем может быть только публика... Продолжая свои нападки на рецензента нашего времени, или — сказать прямее — на рецензента «Отечественных записок», «Москвитянин», или его сотрудник г. Д., говорит, что для него, рецензента
нашего времени, нет законов, а он сам закон для всех, что он
69
неумолим* как fatum * древних, изрекает свои приговоры без разыскании и доказательств, на основании собственного произвола,
уверен в своей непогрешительности. Из чего все это следует?
Бог весть! Из того, вероятно, что рецензент нашего времени решается «сметь свое суждение иметь» 21,— между тем как г. Д.,
сколько заметно по тону статьи его, явно выдает произвол
своих мнении за высшую инстанцию решения литературных
вопросов. ^
Достигши своей главной цели, то есть обвинения «Отечественных записок» в разных небывалых, но тем не менее важных
недостатках, «Москвитянин», или его сотрудник г. Д., переходит
к своей побочной цели — к разбору рецензии «Отечественных записок» па книжку г. Васильева «Грамматические разыскания»
(том XLI, «Библиографическая хроника», стр. 51—61). Он делает из нашей статьи длинные выписки, заключая каждую из
них коротким замечанием собственной работы. Мы не можем и
ве хотим перепечатывать вновь своей статьи и потому постараемся изложить как можно короче ее содержание, подавшее повод
к таким нападкам со стороны «Москвитянина», и главные пункты этих нападок.
В нашей статье было сказано, что русский язык чрезвычайно богат, гибок и живописен для выражения простых, естественных понятий, в доказательство чего указано было на то, что в
русском языке иногда для выражения разнообразных оттенков
одного и того же действия существует до десяти и больше глаголов одного корня, но разных видов. Выше мимоходом было замечено, что русский язык способен к воспроизведению изящной
эллинской речи. Теперь прибавим к этому, что последнее свойство из новых европейских языков, кроме русского, принадлежит
только немецкому и всего менее французскому, на котором нет
никакой возможности читать Гомера, как бы перевод ни был
хорош. Между тем в статье нашей было сказано, что русский
язык еще не развился, не обработан, грамматика его не установилась; что наш письменный и разговорный язык тяжел, книжен,
беден словами и оборотами; что наше длинное местоимение который и длинные причастия, действительные и страдательные, делают нашу речь неуклюжею, растянутою, тяжелою и книжною.
При этом замечено о превосходстве французского языка для легкой литературы, для писем и для разговора в обществе. Замечено,
’что новые европейские языки, происшедшие от латинского, получили от него богатое наследие слов, выражающих глубоко рациональные понятия, выработанные древнею цивилизациею. Это при-
енано нами, как и прежде нас признано целым светом, за великое преимущество новейших европейских языков перед русским,
который поэтому необходимо должен испещряться иностранными
словами.
* рок (лат.). — Ред,
У0
Вог в сущности все содержание статьи «Отечественных за«
пясок», возбудившей негодование «Москвитянина». Не понимаем, что в ней оскорбительного для нашего национального чувства? После этого как же прикажете исследовать предметы науки,
искусства и литературы? После этого отдать итальянскому климату преимущество пред петербургским — значит ни больше ни
меньше, как таска России?.. Что русский язык — один из богатейших языков в мире, в этом нет никакого сомнения. Но при
этом не должно забывать исторического развития России п быстрого оборота, произведенного в нем реформою Петра Великого.
До Петра Великого русский язык вполне соответствовал нравственному состоянию Руси и был больше, чем только достаточен
для выражения всего круга понятий того времени. Но с реформою Петра Великого, отворившею двери России дотоле чуждым
ей понятиям, русский язык по необходимости должен был подвергнуться наводнению чужестранных слов и даже оборотов, а
высшее общество по необходимости должно было предпочесть
чужой язык своему родному. Теперь, когда у нас есть уже
литература п когда самый язык подвергся большим изменениям, эта необходимость не существует более и для высшего общества. Но, несмотря на то, еще не близко время окончательного установления русского языка, и чем оно отдаленнее, тем больше надежды на более богатое развитие нашего
языка.
Еще раз спрашиваем: что обидного в наших словах для чести русского языка или русской национальности? Может быть,
наше мнение неверно, ошибочно, даже вовсе ложно? Положим,
что так; но неужели право ошибаться есть чье-нибудь исключительное право? Ведь «Москвитянин», верно, не считает же себя
непогрешптельным? Если наше мнение о русском языке показалось ему ошибочно или ложно, он мог сделать свои замечания
на наше мнение, опровергнуть его, но не должен, не вправе был
приписывать нам по этому поводу намерений, которых у нас
вовсе не было. К чему такая нетерпимость к чужому мнению,
и в ком же? — в журнале, который беспрестанно рассуждает
о добродетели, кротости, смирении, любви!..
Но взглянем на доводы «Москвитянина». Первый запрос его
нам состоит в том, зачем, говоря о влиянии на русский язык наших знаменитейших светских писателей, умолчали мы о влиянии
на него писателей духовных? Отвечаем: журнальная рецензия —
не диссертация, не ученая книга, где предмет сочинения исчерпывается по мере возможности весь, до дна. Явится другая книжка, вроде сочинения г. Васильева, мы, разбирая ее, скажем то*
чего не досказали по поводу первой; явится третья — опять найдется что сказать по ее поводу о том же предмете. Сверх того,
мы были, как говорится, в своем праве, говоря о влиянии на русский язык только светских писателей, так же как всякий другой
был бы з своем праве, говоря о влиянии на наш язык только ду*
71
ховных наших писателен. Тут все многозначительные вопросы —
зачем п почему, не имеют места, и на ннх один ответ: потому
что так хотелн мы.
Второй запрос состоит в том, зачем «Отечественные записки»
не показали влияния на язык нашего юридического красноречия?
«Или (многознаменательно и чисто юридически замечает рецензент) эта отрасль языка у народа, имеющего гражданское^устрой-
ство, так ничтожна, что не заслуживает и упоминовения?» Отвечаем на это: мы вовсе не знакомы с русским судебным красноречием, потому что, как замечает сам судия наш, произведения этого
рода не напечатаны. А о том, что не напечатано, журнал не имеет
права и судить. Рецензент «Отечественных записок» нисколько не сомневается, что рецензент «Москвитянина» знает все
науки и что ему в особенности знаком язык юридический, как
это доказывает статья его: тем лучше для него,— ему и книги
в руки!22
Третий запрос: почему рецензент «Отечественных записок»,
говоря о Пушкине как преобразователе языка, останавливается
на повести «Арап Петра Великого» и не говорит ни слова об
«Истории Пугачевского бунта»? Ответ: рецензент забыл и охотно признает свою забывчивость непростительною, а третий запрос
дельным23.
Четвертый запрос: почему рецензент «Отечественных записок» не упоминает, например, о «Письмах русского офицера»
Ф. Глинки? фъет: оттого, что не считает их стоящими упоминовения. Может быть, рецензент «Отечественных записок» в этом
случае ошибается, но «ошибки суть свойственны человеку» —
errare humanum est. Почему же он не упомянул о других, действительно важных произведениях, упоминаемых ниже рецензентом «Москвитянина»,—причина та, что он писал не диссертацию, а рецензию.
Что касается до стихов Кольцова, приведенных в рецензии
«Отечественных записок» как пример живописности русского
языка в изображении предметов природы, они действительно выражаются таким слогом, который очень естествен в произведении, написанном в духе народной поэзии 24.
Но вот самый страшный запрос: где рецензент «Отечественных записок» изучал русский язык — в пословицах, в песнях,
в исторических актах? Потом, именно где и в чем изучал он —
в своем кабинете, в бархатных сапогах, или в других каких-нибудь местах и в других сапогах? На это рецензент «Отечественных записок» пмеет честь ответить рецензенту «Москвитянина»,
что бархатных сапогов он не носит, что русский язык изучал он
больше всего в сочинениях русских писателей и в образованном
обществе; с пословицами знаком; сказки и песни, собранные Кир-
шею Даниловым, знает чуть не наизусть; читывал не без внимания и другие сборники произведений народной поэзии; к русскому народу прислушивался... Во всяком случае, с отроческих
72
лет по страстп занимаясь русскою литературою п русским языком
п лет около пятнадцати действуя на литературном поприще с такою удачею, что сам «Москвитянин» признал некоторые критические статьи его в «Отечественных записках» писанными бойким пером мастера, рецензент «Отечественных записок» думает,
что в деле русской литературы и русского языка он что-нибудь
знает,—может быть, не так много, как рецензент «Москвитянина», г. Д., но ведь не всем же быть генералами, то есть полководцами; для многих и офицерский чин — недостижимая высота:
об ому талант, овому два...25
Далее рецензент «Москвитянина» делает нам запрос: в каких
салонах au Marais, à la Chaussée d’Antin * или в предместий
Saint-Germain ** случалось нам слышать слова substance, absolu26, abstrait, concret***, и есть ли во французском словаре Академии слова: indifférentisme и obscurantisme? **** Ответ: рецензент «Отечественных записок» не был во Франции, и ему мало
нужды до того, какие употребляют или не употребляют слова
салоны au Marais, à la Chaussée d’Antin и в предместии Saint-
Germain. Прошло уже то время, когда свет образования был мо-
нополпею этих трех пунктов Парижа; он теперь во всем Париже,
везде, где сходятся образованные люди. Слово substance имеет
не одно философское значение, но и житейское: оно означает и
припасы (съестные), и материю, и сущность; absolu — самое
употребительное слово, особенно в приложении к словам: gouvernement, puissance, monarchie: ***** может ли быть оно неупотребительным в простом разговоре там, где все помешаны на политике?
Слово individu ****** самое простое: его встретите и в романе, и
в комедии, и в водевиле. Есть ли слова: indifférentisme и obscurantisme в словаре Французской академии издания 1835 года, не
можем сказать, за неимением под рукою этого словаря; но, в утешение рецензента «Москвитянина», скажем, что они есть не
только в «Dictionnaire général et grammatical des dictionnaires
français» ******* Наполеона Ланде, изданном в 1843-м году ********^ но даже в «Словаре» Татищева, изданном в 1839—
1841 годах28. Впрочем, до словарей нам дела нет: с нас довольно
* Марэ, Шоссе д’Аптен (фр.). — Ред.
** Сен-Жермен (фр.). — Ред.
*** субстанция, абсолютный, абстрактный, копкретпый (Фр.). — Ред.
**** индифферентизм, обскурантизм (фр.). — Ред.
***** правительство, держава, монархия (фр.). — Ред.
****** индивидуум, личность, человек (фр.). — Ред.
******* «Всеобщий и грамматический словарь французских словарей»
( фт>.). — Ред.
******** «Indifférentisme, subst. et adj. des deux genres, partisan de Vindifférentisme» (tome II, стр. 66).—«Obscurantisme, subst. mas., secte, système
des obscurants» (ibid., стр. 278) *********.
********* «Индифферентизм, существ, и прилаг. обоих родов, сторонник
ппднфферентизма»27 (том II, стр. 66). — «Обскурантизм, существ, м. рода,
секга, учение обскурантов» (там же, стр. 278) (Фр.). — Ред. *
73
и того, что эти слова встречаются даже в романах и повестях
лучших французских писателей, которые не следуют примеру
немцев, пишущих книжным или темным языком.
Теперь мы дошли до такой мысли «Москвитянина», которая,
по самой оригинальности своей, весьма замечательна. Рецензент
«Отечественных записок» назвал слова: фабрика, губерния, ма*
ляр, кучер, мастер, мастерство, подмастерье, смастерить —иностранными, вошедшими в состав русского языка. Рецензент «Москвитянина», прпбавив к ним, как он говорит, и старших их братьев азиятского происхождения: ясак, ерлык, аргамак, халат%
изъявляет свое согласие признать все эти слова не русскими,
а иностранными, но не просто, а на том условии, чтоб рецензент
«Отечественных записок» доказал ему, что «те, чьи предки выехали в XIV столетии от немец и из Золотой орды к Димитрию
Иоанновичу Донскому*, и доселе не русские, а иностранцы, хотя
500 лет исповедают (исповедывают?) православную веру, говорят русским языком, служат и пользуются всеми правами гражданства». Рецензент «Отечественных записок» решительно
отказывается доказывать такую странность; а что касается
до помянутых слов, он также признает их не русскими, а иностранными, как русских людей иностранного и притом древнего
происхождения призпает совершенно русскими, а не иностранцами,— и основывается на том, что национальность человека
способна к перерождению физическому и нравственному и
что слова не псповедывают никакой веры, не женятся и не
родят.
Особенное негодование возбудило в «Москвитянине» мнение
«Отечественных записок» о непереводимости па русский язык
французского слова charité, которого значение не вполне передается русским словом «милосердие». «Москвитянин» почел долгом воспользоваться этим случаем. Он приводит тексты из апостола Павла на французском, русском, церковнославянском и немецком языке, из которых видно, что французское слово charité
по-русски и по-немецки заменены словом любовь. Не явное ли
это доказательство, что у французов словом больше против русских и немцев, потому что, кроме слова amour (любовь), у них
есть еще и слово charité, которое означает деятельную, практическую любовь, обнаруживающуюся стремлением облегчать страдания блиячнего. Мы не думали доказывать, что отсутствие этого
слова у народа может служить признаком отсутствия и выражаемого пм понятия. Нет, отсутствие слова charité дает слову
любовь только обширнейшее значение, а у французов оно служит признаком филологического, а отнюдь не христианского
преимущества перед нами. Поэтому совершенно неуместны следующие фразы «Москвитянина»: «Жалок тот народ, не совсем
полудикий, который живет и не имеет в своем языке слова, для
выражения вполне понятия (,) заключающегося в слове charité»9
74
к что «этот народ — русский ». Хорошее ли дело произвольно приписывать другим подобные мысли?..
Затем в статье «Москвитянина» следует длинный ряд фигур
еяиноначатия, начинающихся фразою: «Не верим рецензенту
„Отечественных записок”». Действительно, рецензент «Москвитянина» так же ни в чем не верит рецензенту «Отечественных
еаписок», как рецензент «Отечественных записок» ни в чем не
Еорит рецензенту «Москвитянина». Дело очень простое и естественное: зачем же делать из него что-то важное? Вот и оказалось, кто считает себя непогрешительным, кто неумолим, как
latum древних, кто изрекает свои приговоры без разыскания и
без доказательств или с весьма бездоказательными доказательствами, на основании своего собственного произвола: рецензент
ли «Отечественных записок» или рецензент «Москвитянина»?
Слово: «не верим» не есть еще приговор; вы не верите другим:
другие в том же не поверят вам. «Москвитянин» уверяет, что
«нашлось возможным передать на нашем языке философию, ба-
же (?) Шеллинга и Окена». А кто же говорил, что они непереводимы по-русски? Мы говорили только, что их невозможно перевести, не испещрив русского перевода множеством иностранных
слов, и повторяем это теперь. Если некоторые пуристы слова:
индивидуум и факт заменяют словами неделимый и быть, так это
только смешно, а ничуть не доказательно. Что французский язык
был разработан и развит два века назад,— это факт, несмотря на
Есе цитаты «Москвитянина». Тут невозможны никакие параллели
с русским языком. Не говоря уже о превосходстве гения, сравните по чистоте языка — Расина (и даже Корнеля) с Озеровым,— и вы увидите, что тут неуместны все сравнения; а между
тем это писатели XVII века, Озеров же — писатель XIX века.
Тут нечего восклицать: «Этому ли богатству нам завидовать?»
Именно этому! Что Вольтер жаловался на бедность французского
языка29,— это не доказывает богатства русского; это доказывает
только, что Вольтер не принадлежал к числу тех посредственностей, которые способны остановиться на чем-нибудь и удовлетвориться чем-нибудь. Сверх того, никакой язык ни в какую эпоху
не может быть до того удовлетворительным, чтоб от него нечего
было больше желать и ожидать. Что же касается до Фонвизина,
с его неестественными, безличными и скучными резонерами,
вроде Стародумов, Софий, Милонов (а не Милоновых) и Правди-
ных, до Грибоедова и Гоголя,—мы отказываемся от всякого спора с рецензентом «Москвитянпна»: все доказывает, что судить
о поэзии вовсе не его дело... Если он в чем силен, так это в юрис-
нрюденции... — О языке Карамзина и теперь подтверждаем наше
мнение, считая его столько верным, сколько «Москвитянин ) считает его ошибочным...
Наконец, рецензент «Москвитянина» наполняет свою статью
с лишком тремя печатными листами выписок из «Слов и речей»
75
преосвященнейшего Филарета, митрополита московского. Очень
любопытен этот оборот. Рецензент «Отечественных заппсок» сказал, что годовой бюджет нашей литературы так беден, что публике нашей почти нечего читать. Рецензент «Москвитянина» объявляет это мнение тем разительнее неосновательным, что в тех
же «Отечественных записках», месяца за четыре назад, извещалось о выходе из печати «Слов и речей» преосвящениейщего
Филарета, митрополита московского. Где ж тут разительная
неосновательность?, Мы говорили о светской литературе, о романах, повестях, стихотворениях, драмах п т. п.; но ни слова
не говорилп ни о богатстве, ни о бедностн теологической литературы...
В одном мы совершенно согласны с рецензентом «Москвитянина»: именно — в его мнении о высоком достоинстве «Слов
и речей» преосвященнейшего Филарета, как со стороны глубоко-
сти их содержания, так и со стороны красноречивого изложения. И рецензент «Москвитянина», наполнив большую часть
своей статьи выписками из этих «Слов и речей», имеет полное
право сказать, что в его статье есть много мест, исполненных
высокого красноречия, хотя и принадлежащих не его, а чужому
перу.
Царство веры не от мира сего. Церковь, для ее действования,
не нуждается в обыкновенных средствах. Для ее вечных, непреходящих и неизменных истин всякий человеческий язык был,
есть и будет достаточен и богат. Проповедь требует больше любви и убеждения от проповедника, нежели богатого развития от
языка, на котором говорит проповедник. Первые апостолы были
рыбари, которые, в простоте сердечного убеждения, прозрев духовно, увидели больше мудрых мира и сделались ловцами человеков... 30 Короче: мы думаем, что история духовного красноречия должна быть изучаема и излагаема отдельно от истории
светской литературы. Это дёло людей, посвятивших себя изучению богословия. Говоря о духовных витиях, нельзя же ограничиться одною внешнею стороною их «слов» и «речей», то есть
одним красноречием, но невольно коснешься и содержания, с которым оно связано и от которого оно получает свою силу. А это
значит войти в сферу теологии... О предметах теологических
должны рассуждать теологические, а не литературные журналы,
наполняемые стишками, сказками, всякою мирскою суетою, а иногда — что греха таить! — и спорами, которые порождаются не
совсем християнскими чувствами...
Вот другое дело, если мы скажем, что словесность как наука
выдумана педантами, что реторика и пиитика — вздор, а рецензент «Москвитянина» объявит, что он в этом нам «не верит»: об
этом можно спорить и важно, и шутя... Мы представили, в оправдание своего мнения о словесности как науке, о реторике и пиитике, целую статью, с посильными доказательствами и доводами;
76
а рецензент «Москвнтянина» без всяких доказательств, одним «не
верю», напоминающим самовластное «уе1ю» *, думает порешить
вопрос... Так решать легко!
Но такие решения не стоят ни внимания, ни опровержения.
Нас совсем другое заставило взяться за перо: это вовсе не литературные обвинения, взводимые на нас «Москвитянином» уже не
в первый раз. Без них мы и не упоминали бы никогда об этом
журнале, но при них мы не считаем себя вправе оставлять его
без ответа. Думаем, все благомыслящие люди согласятся с нами, что молчать в подобных случаях не годится..,31
* запрещаю \лат.)% — Ред,
О ЖИЗНИ И СОЧИНЕНИЯХ КОЛЬЦОВА
Русский быт —
Увы! — совсем не так глядит,
Хоть о семейности его
Славянофилы пам твердят
Уже давно,—но, виноват,
Я в нем не вижу ничего
Семейного... О старине
Рассказов много знаю я,
И память верная моя
Тьму песен сохранила мне,
Однообразных и простых,
Но страшно грустных... Слышен в низ
То голос воли удалой,
Всё злою долею женой,
Всё подколодною змеей
Опутанный,— то плач о том,
Что тускло зимним вечерком
Горит лучина,— хоть не спать
Бедняжке ночь, и друга ждать,
И тешить старую любовь,—
Что ту лучину залила
Лихая старая свекровь..*
О, верьте мпе: не весела
Картина — русская семья.,«
Семья для нас всегда была
Лихая мачеха, не мать...
А. Г р и г о р ь е в1
Издавая в свет полное собрание стихотворений покойного
Кольцова, мы прежде всего думаем выполнить долг справедливости в отношении к поэту, до сих пор еще не понятому и не
оцененному надлежащим образом. Конечно, нельзя сказать, чтобы Кольцов не обратил на себя общего внимания еще при первом появлении своем на литературное поприще; но это внимание
относилось не столько к поэту с сильным самобытным талантом,
сколько к любопытному феномену2. Большею частию в нем видели русского мужичка, который, едва зная грамоте, сам собою
78
открыл и развил в себе способность писать стишки, и притом
недурные. Все поняли, что, по таланту, Кольцов выше Слепуш-
кина. Суханова, Алипанова; но немногие поняли, что у него решительно не было ничего общего с этими поэтами-самоучками,
как их тогда величали. Впрочем, это естественно, и тут некого
винить. Для верной оценки всякого поэта нужно время, и не раз
случалось, что даже великие гении в области искусства были
признаваемы только потомством. Теперь этого уже не бывает,
потому что теперь пустому, но блестящему таланту легче попасть в гении, нежели гению не быть признанным; но и теперь
это признание целою массою общества тоже требует времени и
обходится не без борьбы. То же самое можно отнести ко всякому
замечательному таланту, выходящему из-под уровня обыкновенности.
Кроме этого обстоятельства, Кольцов явился в то время русской литературы, когда она, так сказать, кипела новыми талантами в новых родах. Едва замолкли поэты, вышедшие по следам
Пушкина, как начали появляться романисты, нувеллисты, а потом поэты-стихотворцы, резко отличавшиеся от прежних своим
направлением и колоритом. В литературе молодой и неустано-
вившейся новость возбуждает такое же внимание, как и генияль-
ность, и часто считается за одно с нею, хотя и ненадолго. Среди
всех этпх новостей сам Кольцов возбудил собою внимание, как
новость, появившаяся под именем поэта-прасола. Будь он не мещанин, почти безграмотный, не прасол,— его стихотворения, может быть, едва ли были бы тогда замечены. Первые стихотворения Кольцова печатались изредка в разных малоизвестных изданиях. Публика узнала о нем только в 1835 году, когда в Москве
вышла книжка его стихотворений, в числе восьмнадцати пьес3,
из которых едва ли половина носила на себе отпечаток его самобытного таланта, потому что пора настоящего творчества и полного развития таланта Кольцова настала только с 1836 года.
Однако же внимание, какое обратили на Кольцова многие литераторы и между ними Жуковский и сам Пушкин, отозвалось и
в публике. Книжка имела успех, и имя Кольцова приобрело общую известность. С 1836 года он постоянно печатал свои стихотворения в журналах: «Современнике», «Телескопе», «Литературных прибавлениях к „Русскому инвалиду“», «Сыне отечества»
(1838), «Московском наблюдателе» (1838—1839), а потом большею частию в «Отечественных записках», и в альманахах:
«Утренняя заря» и «Сборник» 4. Когда даже и большие сочинения, повести и драмы разбросаны таким образом по разным изданиям,— и тогда публике неудобно составить себе о их авторе
определенное понятие; тем более это относится к автору мелких
стихотворений, которые, в продолжение почти восьми лет, печатались в разных периодических изданиях. Появляется в журнале
новое стихотворение даровитого поэта, производит свой эффект —
в, как все в мире, мало-помалу забывается. Иной читатель и хо¬
79
тел бы вновь перечесть его, но для этого надо отыскивать
стихотворение в куче журналов; а притом пе всякий помнпт, где
именно помещено оно, п не всякий имеет возможность доставать
старые журналы. Таким образом, общий колорит и характер произведений поэта ускользает от читателей. От времени до времени
поэт производит на них впечатление то тем, то другим своим
стихотворением, но не общностию, не целостию своей поэзии, которая, если он поэт с большим дарованием, должна представлять
собою особый, самобытный и оригинальный мир действительности.
Прежде нежели приступим мы к рассмотрению произведений
Кольцова, считаем нужпым коснуться некоторых подробностей
его жизни. Жизнь Кольцова не богата, или, лучше сказать, вовсе
бедна внешними событиями; но тем богатее история его внутреннего развития и тяжелой борьбы между его призванием и его
суровою судьбою.
Алексей Васильевич Кольцов родился в Воронеже, в 1809 году, октября 2-го5. Отец его, воронежский мещанин, был человек
не богатый, но достаточный, промышлявший стадами баранов для
доставки материяла на салотопленные заводы. Одаренный самыми счастливыми способностями, молодой Кольцов не получил никакого образования. Воспитание его предоставлено было природе,
как это бывает у нас и не в одном этом сословии. Само собою
разумеется, что с ранних лет он не мог набраться не только каких-нибудь нравственных правил или усвоить себе хорошие привычки, но и не мог обогатиться никакими хорошими впечатлениями, которые для юной души важнее всяких внушений и толкований. Он видел вокруг себя домашние хлопоты, мелочную
торговлю с ее проделками, слышал грубые и не всегда пристойные речи даже от тех, из чьих уст ему следовало бы слышать
одно хорошее. Всем известно, какова вообще наша семейственная
жизнь и какова она в особенности в среднем классе, где мужицкая грубость лишена добродушной простоты и соединена с мещанскою спесью, ломаньем и кривляньем. По счастию, к благодатной натуре Кольцова не приставала грязь, среди которой он
родился и на лоне которой был воспитан. С детства он жил в своем особенном мире,—и ясное небо, леса, поля, степь, цветы производили на него гораздо сильнейшее впечатление, нежели грубая и удушливая атмосфера его домашней жизни. Предоставленный самому себе, без всякого присмотра, Кольцов, подобно всем
детям любивший бродить босиком по траве и по лужам, чуть было не лишился на всю жизнь употребления ног и долго был болен, так что хотя его впоследствии и вылечили, однако он всегда
чувствовал отзывы этой болезни. Только необыкновенно крепкое
сложение могло спастп его от калечества пли и самой смерти как
в этом, так и в других случаях его жизни. Так, например, будучи
уже старше шестнадцати лет, он, на всем скаку, упал с лошади,
через ее голову, и так сильно ударился тылом о землю, что на
80
всю жизнь остался сутуловатым. Но, несмотря на все это, он
всегда был здоров и крепок.
На десятом году Кольцова начали учить грамоте под руководством одного из воронежских семинаристов. Так как грамота
ребенку далась н он скоро ей выучился, его отдали в воронежское
уездное училище, из которого он был взят, пробывши около четырех месяцев во втором классе: так как он умел уже читать и
пнсать, то отец его п заключил, что больше ему ничего не нужно
знать и что воспитание его кончено. Не знаем, каким образом
был он переведен во второй класс, и вообще чему он научился
в этом училище, потому что как ни коротко мы знали Кольцова
лпчпо, но не заметили в нем никаких признаьюв элементарного
образования. Мало того: из примера Кольцова мы больше всего
убедились в важности элементарного образования, которое можно
получить в уездном училище. При всех его удивительных способностях, при всем его глубоком уме,— подобно всем самоучкам, образовавшимся урывками, почти тайком от родительской
власти, Кольцов всегда чувствовал, что его интеллектуальному
существованию недостает твердой почвы и что вследствие этого
ему часто достается с трудом то, что легко усвоивается людьми
очень недалекими, но воспользовавшимися благодеяниями первоначального обучения. Так, например, он очень любил историю,
но многое в ней было для него странно п дико, особенно все, что
относилось до древнего мнра, с которым необходимо сблизиться
в детстве, чтобы понимать его. Для всякого, кто в уездном учи-
глище прошел хоть Кайданова историю6, незаметно делаются как
будто родственными имена героев древности. Древняя жизнь и
древний быт так не похожи на нашу жизнь и наш быт, что только через науку, в лета детства, можем мы освоиваться с ними
и привыкать находить их возможными и естественными. Вследствие этого же недостатка в элементарном образовании Кольцов,
при всей глубокости и гибкости своего эстетического вкуса, не
мог понимать «Илиады», хотя и не раз принимался читать ее
в переводе Гнедича,— между тем как Шекспир восхищал его
даже в посредственных и плохих переводах, н он с жадностию
собирал, читал и перечитывал их. Что он немного вынес пз уездного училища, хотя и пробыл четыре месяца даже во втором
классе,— это всего яснее видно пз того, что он не имел почтп никакого понятия о грамматике и писал вовсе без орфографии.
Несмотря на то, с училища началось для Кольцова пробуждение его интеллектуальной жизни: он начал пристращаться к чтению. Получаемые от отца деньги на игрушки он употреблял на
покупку сказок, п «Вова королевич» с «Ерусланом Лазаревичем»
составляли его любимейшее чтение. На Руси не одна одаренная
богатою фантазиею натура, подобно Кольцову, начала с этих сказок свое литературное образование. Охота к сказкам всегда есть
верный признак в ребенке присутствия фантазии п наклонности
к поэзии, — и переход от сказок к романам и стихам очень естествен:
84
те и другие дают пищу фантазии и чувству, с тою только
разницею, что сказки удовлетворяют детскую фантазию, рома-
ны и стихи составляют потребность уже более развившейся и более подружившейся с разумом фантазии. Но вот особенная черта,
обнаружившая в Кольцове не только пассивную и воспринимающую, но и деятельную фантазию: читая сказки, он почувствовал
охоту составлять самому что-нибудь в их роде. Но так как тогда
он еще не имел привычки поверять бумаге все, что ни приходило
ему в голову, то его неясные самому ему авторские порывания
и остались в одних мечтах.
Десятилетний Кольцов взят был из училища отцом своим
для того, чтобы помогать ему в торговле. Он брал его с собою
в степи, где в продолжение всего лета бродил его скот; а зимою
посылал его с приказчиками на базары для закупки и продажи
товара. Итак, с десятилетнего возраста Кольцов окунулся в омут
довольно грязной действительности; но он как будто и не заметил
ее: его юной душе полюбилось широкое раздолье степи. Не будучи еще в состоянии понять и оценить торговой деятельности, ки-
певшей на этой степи,— он тем лучше понял и оценил степь и
полюбил ее страстно и восторженно, полюбил ее как друга3 как
любовницу«
Степь раздольная
Далеко вокруг,
Широко лежит,
Ковылем-травой
Расстилается!
Ах, ты степь моя,
Степь привольная,
Широко ты, степь,
Пораскинулась,
К морю Черному
Понадвиыулась! 7
Многие пьесы Кольцова отзываются впечатлениями, которыми подарила его степь: «Косарь», «Могила», «Путник», «Ночлег
чумаков», «Цветок», «Пора любви» и другие. Почти во всех его
стихотворениях, в которых степь не играет никакой роли, есть
что-то степное, широкое, размашистое и в колорите и в тоне.
Читая их, невольно вспоминаешь, что их автор — сын степи, что
степь воспитала его и взлелеяла. И потому ремесло прасола не
только не было ему неприятно, но еще и нравилось ему: оно познакомило его с степью и давало ему возможность целое лето не
расставаться с нею. Он любил вечерний огонь, на котором варилась степная каша; любил ночлеги под чистым небом, на зеленой
траве; любил иногда целые дни не слезать с коня, перегоняя
стада с одного места на другое. Правда, эта поэтическая жизнь
была не без неудобств и не без неудовольствий, очень прозаических. Случалось целые дни и недели проводить в грязи, слякоти,
па холодном осеннем ветру, засыпать на голой земле, под шум
дождя, под защитою войлока или овчинного тулупа. Но приволь-
82
яое раздолье степа, в ясные п жаркие дни весны и лета, возиа*
граждало его за все лишения п тягости осени и бурной погоды.
Расставаясь с степью, Кольцов только менял одно наслажден
ние на другое: в городе его ожидали сказки и товарищи. Симпа-
тичная натура его рано открылась для любви и дружбы. Бывпщ
еще в училище, он сблизился с мальчиком, ровесником ему по
летам, сыном богатого купца. Стихотворение «Ровеснику» написано Кольцовым, кажется, этому первому другу его юности8.
Сблизила его с ним страсть к чтению, которая в обоих их была
сильна. У отца приятеля Кольцова было много книг, и друзья
пользовались ими свободно, вместе читая их в саду. Кольцов даже брал их и на дом. Правда, эти книги были не что-нибудь
дельное, а романы Дюкре-Дюмениля, Августа Лафонтена и подобных им; но если для впечатлительной, одаренной сильною
фантазиен) натуры и сказки о Бове и Еруслане могли служить
нравственным будильником,— то естественно, что эти романы еще
более не могли не быть ей полезными. Больше всего полюбились
Кольцову из этих книг «Тысяча и одна ночь» и «Кадм и Гармония» Хераскова, особенно первая. И не мудрено: арабские сказка созданы для того, чтобы пленять и очаровывать впечатлительное воображение детей и младенчествующих народов. Тогда русские простонародные сказки потеряли для Кольцова всю свою
цену: это был с его стороны первый шаг вперед на пути развития. Ему уже не хотелось сочинять сказок: романы овладели
всем существом его, и, разумеется, у него родилось желание самому произвести что-нибудь в этом роде; но это желание опять
осталось при одной мечте.
Таким образом, между степью с баранами и чтением с приятелем, провел Кольцов три года. В это время ему суждено было
в первый раз узнать несчастие: он лишился своего друга, умершего от болезни. Горесть Кольцова была глубока и сильна; но
он не мог не утешиться скоро, потому что был еще слишком
молод и в нем было слишком много жизнп, стремления и отзыва на призывы бытия. Чтение сделалось его прибежищем от
горести и утешением в ней. После его приятеля ему осталось
несколько десятков книг, которые он перечитывал на свободе,
и в городе и в степи. До сих пор он не читал стихов и не имел
о них никакого понятия. Вдруг нечаянно покупает он на рынке, за сходную пену, сочинения Дмитриева. В восторге от своей
покупки, бежит он с нею в сад п начинает петь стихи Дмитриева. Ему казалось, что стихи нельзя читать, но должно их
петь: так заключал он по песням, между которыми и стихами
не мог тотчас же не заметить близкого сходства. Гармония стиха и рифмы полюбилась Кольцову, хотя он и не понимал, что
такое стих и в чем состоит его отличие от прозы. Многпе пьесы
он заучил наизусть, и особенно понравился ему «Ермак».
Тогда пробудилась в нем сильная охота самому слагать такие
же звучные строфы с рифмами; но у него не было ни материяла
83
для содержания, ни умення для формы; Однако ж материял
вскоре ему представился, и он по-своему воспользовался им
для первого опыта в стихах. Тогда ему было 16 лет. Одному
из его приятелей приснился странный сон, повторившийся три
ночи сряду. В молодые лета всякий сколько-нибудь странный
или необыкновенный сон имеет для нас таинственное и пророческое значение. Приятель Кольцова был сильно поражен
своим сном и рассказал его Кольцову, чем и произвел на него
такое глубокое впечатление, что тот сейчас же решился описать
его стихамп. Оставшись один, Кольцов засел за дело, не имея
никакого понятия о размере и версификацни; выбрал одну пьесу
Дмитриева и начал подражать ее стиху. Первые стихов десяток
достались ему с большим трудом, остальные пошли легче, и в
ночь готова была пречудовищная пьеса, под названием «Три
видения», которую он потом истребил как слишком нелепый
опыт. Но как ни плох был этот опыт, однако ж он навсегда
решил поэтическое призвание Кольцова: после него он почувствовал решительную страсть к стихотворству. Ему хотелось и
читать чужие стихи и писать свои, так что с этих пор он
уже неохотно читал прозу и стал покупать только книги,
писанные стихами. Так как в Воронеже и тогда существовала
небольшая книжная лавка, то на деньги, которые иногда давал ему отец, Кольцов скоро приобрел себе сочинения Ломоносова, Державина, Богдановича. Он продолжал писать, стараясь подражать этим поэтам в механизме стиха, но вот горе:
ему некому было показывать своих опытов, не с кем было советоваться на их счет, а между тем советник ему был необходим,— и он решился обратиться за советами к воронежскому
книгопродавцу, наивно предполагая, что кто торгует книгами,
тот знает и толк в книжном деле, и принес ему «Три видения»
и другие свои пьесьь Книгопродавец был человек необразованный, но не глупый и добрый; он сказал Кольцову, что его стихи
кажутся ему дурными, хоть он и не может ему объяснить, почему именно; но что если он хочет научиться писать хорошо
стихи, то вот поможет ему книжка: «Русская просодия, изданная для воспитанников благородного университетского пансиона» 9. Видно, какой-то инстинкт сказал этому книгопродавцу,
что он видит перед собою человека не совсем обыкновенного,
и, видно, его тронуло страстное юношеское стремление Кольцова к стихотворству: он подарил ему «Русскую просодию»
и предложил ему безденежно давать книги для прочтения10.
Нечего и говорить о радости Кольцова: он приобрел книгу,
которая должна посвятить его в таинства стихотворства и дать
ему возможность самому сделаться поэтом, и, сверх того, у него
очутилась под руками целая библиотека! Это было для него
счастием, блаженством! Он избавился от необходимости перечитывать одни и те же книги; целый новый мир открылся перед
ним, и он бросился в него со всем жаром, со всею жадностью
84
нестерпимого голода и без разбору пожирал чтением и хорошее
ц дурное. Книги, которые ему особенно нравились, он, по прочтении, покупал, и его небольшая библиотека скоро обогатилась
сочинениями Жуковского, Пушкина, Дельвига.
Таким образом, в раздолье этого чтения п в попытках на
стихотворство прошло пять лет. Кольцов достиг семнадцатилетнего возраста, п тогда с ним совершилось событие, имевшее
могущественное влияние на всю жизнь его. Мы уже говорили,
что Кольцов принадлежал к числу тех страстных организаций,
которые рано открываются для всех симпатий сердца, для любви и дружбы в особенности. До сих пор это были чувства
и привязанности хотя жаркие, но детские: теперь настала
пора чувств и привязанностей другого рода. В семейство
Кольцова вошла молодая девушка, в качестве служанки. Несмотря на низкое звание, она получила от природы все, чем
можно было потрясти в основании такую сильную и поэтическую натуру, какова была натура Кольцова. И его чувство не
осталось без ответа. Не знаем, долго ли продолжалась эта связь;
но знаем, что она не была шалостью или легким безотчетным
чувством, впервые пробудившеюся потребностию молодой кипящей крови. Нет, это была страсть глубокая и сильная, влияние которой Кольцов чувствовал всю жизнь свою и. Он не только
любил, он уважал, свято чтил предмет своей любви, в котором нашел свой осуществленный идеал женщины, еще не мечтая об идеалах и не ища их. Но эта связь, составлявшая жизнь
и блаженство молодого поэта, не нравилась его семейству и даже беспокоила его. Известное дело, что в этом сословии первое
задушевное желание отца состоит в том, чтобы поскорее женить
своего сына на каком-нибудь размалеванном белилами, румянами и сурьмою болване с черными зубами и хорошим, соответственно состоянию семьи жениха, приданым. Связь Кольцова
была опасна для этих мещанских планов, не говоря уже о том,
что в глазах диких невежд, простодушно и грубо чуждых всякой поэзии жизни, она казалась предосудительною и безнравственною. Надо было разорвать ее во что бы ни стало. Для этого
воспользовались отсутствием Кольцова в степь,— и когда он
воротился домой, то уже не застал ее там... Это несчастие так
жестоко поразило его, что он схватил сильную горячку. Оправившись от болезни и призанявши у родных и знакомых деньжонок, он бросился, как безумный, в степи разведывать о несчастной. Сколько мог, далеко ездил сам, еще дальше посылал
преданных ему за деньги людей. Не знаем, долго ли продолжались эти розыски; только результатом их было известие, что
несчастная жертва варварского расчета, попавшись в донские
степи, в казачью станицу, скоро зачахла и умерла в тоске разлуки и в муках жестокого обращения...
Эти подробности мы слышали от самого Кольцова в 1838 году. Несмотря на то, что он вспоминал горе, постигшее его
85
назад тому более десяти лет, лицо его было бледно, слова с трудом и медленно выходили из его уст, и, говоря, он смотрел
в сторону и вниз... Только один раз говорил он с нами об этом,
и мы никогда не решались более расспрашивать его об этой
истории, чтоб узнать ее во всей подробности: это значило бы
раскрывать рану сердца, которая и без того никогда вполне не
закрывалась...
Эта любовь, и в ее счастливую пору п в годину ее несча-
стия, сильно подействовала на развитие поэтического таланта
Кольцова. Он как будто вдруг почувствовал себя уже не стихотворцем, одолеваемым охотою слагать размеренные строчки
с рифмами, без всякого содержания, но поэтом, стих которого
сделался отзывом на призывы жизни, грудь которого носила
в себе богатое содержание для поэтических излияний. Пьесы:
«Если встречусь с тобой», «Первая любовь», «К ней» («Опять
тоску, опять любовь»), «Ты не пой, соловей», «Не шуми ты,
рожь», «К милой», «Примирение», «Мир музыки» и некоторые
другие явно относятся к этой любви, которая всю жизнь не
переставала вдохновлять Кольцова. Натура Кольцова была
крепка и здорова физически и нравственно. Как ни жесток был
удар, поразивший его в самое сердце, но он вынес его, не
закрыл глаз своих на природу и жизнь, не оглох к их обаятельным призывам, не ушел внутрь себя, не забился в какие-нибудь
сладковато-мистические утешения, как это делают после несча-
стия нравственно слабые натуры. Нет, он взял свое горе
с собою, бодро и мощно понес его по пути жизни, как дорогую,
хотя и тяжкую ношу, не отказываясь в то же время от жизни
и ее радостей. В своем поэтическом призвании увидел он вознаграждение за тяжкое горе своей жизни и весь погрузился
в море поэзии, читая и перечитывая любимых поэтов и, по их
следам, пробуя сам извлекать из своей души поэтические звуки,
которыми она была переполнена. К тому же, он уж не имел
больше надобности носить свои стихотворения на суд к книгопродавцу, потому что нашел себе советника и руководителя,
какого давно желал и в каком давно нуждался. И когда постигла его утрата любви, у него, как бы в вознаграждение за нее,
остался друг. Это был человек замечательный, одаренный от
природы счастливыми способностями и прекрасным сердцем.
Натура сильная и широкая, Серебрянский, будучи семинаристом, рано почувствовал отвращение к схоластике, рано понял,
что судьба назначила ему другую дорогу и другое призвание,
и, руководимый инстинктом, он сам себе создал образование,
которого нельзя получить в семинарии. В его натуре и самой
судьбе было много общего с Кольцовым, и их знакомство скоро превратилось в дружбу. Дружеские беседы с Серебрянским
были для Кольцова истинною школою развития во всех отношениях, особенно в эстетическом. Для своих поэтических опытов Кольцов нашел себе в Серебрянском судью строгого, беспри*
86
страстного, со вкусом и тактом, знающего дело. В послании
к нвхму (написанном неизвестно в котором году —должно быть
г'ежду 1827 и 1330) Кольцов говорит:
Вот мой досуг; в нем ум твой строгий
Найдет ошибок слишком много;
Здесь каждый стих — чай, грешный бред.
Что ж делать! Я такой поэт,
Что на Руси смешнее нет.
Но не щадп ты недостатки,
Заметь, что требует поправки 12,
Это послание вполне обнаруживает взаимные отношения
обоих друзей и как важен был Серебрянский для развития таланта Кольцова. В самом деле, только с тех пор, как он сошелся
с Серебрянским, и прежние его стихотворения и вновь написанные достигли той степени удовлетворительности, что стали годиться для печати. Одни из них он поправлял по совету
Серебрянского, а насчет удававшихся сразу был спокоен, опираясь на его одобрение. Но недолго пользовался Кольцов советами своего друга. Серебрянскому надо было избрать себе
дорогу, и не столько по влечению, сколько по расчету, поприще
врача он предпочел другим, чтобы не отчаиваться в будущем,
по крайней мере, в куске хлеба, и поступил в Московскую медико-хирургическую академию.
Как бы то ни было, но поэтическое призвание Кольцова
было решено и сознано им самим. Непосредственное стремление его натуры преодолело все препятствия. Это был поэт по
призванию, по натуре,— и препятствия могли не охладить, а
только дать его поэтическому стремлению еще большую энергию. Прасол, верхом на лошади гоняющий скот с одного поля
на другое, по колено в крови присутствующий при резании,
или, лучше сказать, при бойне скота; приказчик, стоящий на
базаре у возов с салом,— и мечтающий о любви, о дружбе,
о внутренних поэтических движениях души, о природе, о судьбе человека, о тайнах жизни и смерти, мучимый и скорбями
растерзанного сердца и умственными сомнениями, и в то же
время деятельный член действительности, среди которой поставлен, смышленый п бойкий русский торговец, который продает, покупает, бранится и дружится бог знает с кем, торгуется
из копейки и пускает в ход все пружины мелкого торгашества,
которых внутренно отвращается как мерзости: какая картина,
какая судьба, какой человек!.. Возвращаясь домой, он встречает
не ласку, не привет, а грубое, дикое невежество, которое никак
не может простить ему того, что он хочет быть человеком и в
отом отношении уже резко отличился от невежественных животных в человеческом образе. Но у него есть книги,
Много дум в голове,
Много в сердце огня!13 —*
87
и он закрывает глаза на грязную действительность, не замечает презрения, не видит ненависти. Презрение, ненависть!.. За
что же?.. Кому он сделал зло, кого обидел? Не жертвует ли он
лучшими своими чувствами, благороднейшими своими стремлениями этой грязной и сальной действительности, чтобы тяжким
трудом и скучными хлопотами, в чуждой ему сфере способствовать материяльному благосостоянию своего семейства? Но,
увы, удивляться этому презрению и этой ненависти без причины значит не знать людей. Сойдитесь с пьяницей, сами оставаясь трезвым человеком: он невзлюбит вас. Неряха никогда не
простит вам опрятности, низкопоклонник — благородной гордости, негодяй — честности. Но еще более невежество не простит
вам ума и стремления к образованности. И как простить! Не желая оскорблять его, будучи с ним ласковы и обязательны, вы
все-таки унижаете его вашим достоинством, вы — живой упрек
ему! И если это невежество — пожилой, почтенный человек, ничего не умеющий делать, а вы юноша, который и в житейских
делах превосходит его способностию и соображением: тогда он
лютый, непримиримый враг ваш. Он воспользуется вашими
услугами, выжмет вас насухо, как апельсин, а потом растопчет
ногами и выбросит за окно, видя, что вы уже больше не нужны
ему...
Слух о самородном таланте Кольцова дошел до одного молодого человека, одного из тех замечательных людей, которые
не всегда бывают известны обществу, но благоговейные и таинственные слухи о которых переходят иногда и в общество из
тесного кружка близких к ним людей. Это был Станкевич, сын
воронежского14 помещика, бывший в то время в Московском
университете и приезжавший на каникулы в свою деревню, а
оттуда иногда и в Воронеж. Станкевич познакомился с Кольцовым, прочел его опыты и одобрил их. В 1831 году Кольцов, по
делам отца своего, приехал в Москву и через Станкевича приобрел там несколько новых знакомств, впоследствии довольно важных для него 15. В это время две или три пьески его были напечатаны с его именем в одном, впрочем, довольно плохом московском журнальце 16. Для Кольцова, еще не смевшего верить в свой
талант, это было лестно и приятно. Впоследствии Станкевич предложил ему на свой счет издать его стихотворения. Это намерение было выполнено в 1835 году. Из довольно увесистой и толстой тетради Станкевич выбрал 18 пьес, показавшихся ему лучшими, и напечатал их в маленькой опрятной книжке, которая
доставила Кольцову большую известность в литературном мире.
Правда, тут больше всего действовало волшебное словцо: поэт-
самоучка, поэт-прасол,— и будь эти 18 стихотворений изданы
как произведения человека хотя бы и крестьянского звания по
рождению, но кончившего курс в университете и уже служившего
чиновником в департаменте, на них не обратили бы такого внимания 17. Но надо и то сказать, что в этой книжке видно было
88
больше обещание в будущем сильного таланта, нежели сильный
талант в настоящем.
1836 год был эпохою в жизни Кольцова. По делам отца своего, он должен был побывать в Москве и Петербурге и пробыть
довольно долгое время в обеих столицах. В Москве он коротко
сблизился с одним молодым литератором, с которым познакомился еще в первый приезд свой в Москву 18. Новый приятель
познакомил его со многими московскими литераторами. Эти знакомства обогатили его книгами, потому что почти каждый литератор спешил дарить его своими сочинениями и изданиями. Таким
образом, библиотека его в короткое время значительно умножилась. Что же касается до чести знакомства со всеми литературными знаменитостями, большими и малыми,— то нельзя сказать, чтобы Кольцов добивался ее или слишком дорожил ею.
С одной стороны, он был скромен и робок, а с другой,
в нем сильно было чувство своего человеческого достоинства,
и потому он не любил быть на выставке. По чувству деликатности и благодарности, он позволял принимавшим в нем
участие людям развозить его по литературным знаменитостям;
но играл тут более пассивную, нежели деятельную роль. Он
никак Ее мог убедиться, чтобы он, по своим достоинствам, имел
право на внимание чуждых ему людей. Представляться кому
бы то ни было в качестве таланта или литературной редкости
ему было и неловко и больно. Притом же Кольцов был очень
проницателен и имел много такту: он очень хорошо понимал
и видел, что одни принимали его как диковинку, смотрели на
него, как смотрят на заморского зверя, на великана, на карлика; что другие, снисходя до равенства в обращении с ним, были
в восторге от своей просвещенной готовности уважать талант даже и в мещанине и что только слишком немногие протягивали ему руку с участием и искренностию. Некоторые смотрели на него с чувством своего достоинства и говорили с ним
тоном покровительства; а некоторые только из вежливости не
оборачивались к нему спиною. Все это он очень хорошо видел
и понимал. Один знаменитый московский литератор обошелся
с ним очень сухо, хотя и вежливо; потом, встретившись с молодым литератором, который представил ему Кольцова, начал
над ним подшучивать: «Что-де вы нашли в этих стишонках,
какой тут талант? Да это просто ваша мистификация: вы сами
сочинили эту книжку ради шутки» 19. Другой, тоже очень известный литератор, не нашел ничего поэтического в наружности,
манерах и словах Кольцова, а, напротив, увидел в нем очень
положительного человека, из чего и заключил, что у него не
может быть таланта...20 Это последнее заключение особенно
замечательно: так судит толпа о поэте! Не находя в себе довольно способности, чтоб из сочинений поэта удостовериться в его
таланте,—она требует от него, чтоб он показывался перед нею
не иначе, как в поэтическом мундире, то есть с кудрями до плеч,
89
с вдохновенным взором, с восторженною речью, с поэтическим
опьянением или безумием в манерах и движениях. Тогда ей легко признать его поэтом. Но, увы! Кольцов нисколько не подходил под этот идеал поэта: он был слишком умен, слишком хорошо знал жизнь и людей, чтобы играть глупенькую и пошленькую
роль энтузиаста. Он не любил обращать на себя внимание и думал, что в обществе особенно должно держать себя прилично,
быть просто человеком, как все, а не гением, не поэтом. Он не
принадлежал к числу тех глупцов, которые думают, что если
им удалось скропать порядочную статейку, повестцу или десяток стихотворений, то все должны почитать за счастие видеть
их, и что кому они протянули свою руку, тот должен быть без
ума от радости. Кольцов не был скор ни на знакомства, ни на
дружбу. Когда он видел с чьей-нибудь стороны слишком много
ласки к нему, это пугало его и заставляло быть осторожным. Он
никак не мог подумать, чтобы в нем было что-нибудь особенное,
за что нельзя было не любить его. «Что я ему? Что такое во
мне?» — говаривал он в таких случаях. Но когда он сходился с человеком, когда уверялся, что тот не из прихоти, а действительно
расположен к нему, и что он сам может платить ему тем же,—
тогда раскрывал он свою душу, и на его преданность можно было
положиться, как на каменную гору. Он умел любить, глубоко
чувствовал потребность дружбы и любви и, как немногие, был
способен к ним; но не любил шутить ими...
Однако ж знакомства с литературными знаменитостями бы-*
ли для него не без приятности. Когда он освобождался от замешательства первого представления и сколько-нибудь освоивался
с новым лицом, оно интересовало его. Говоря мало, глядя немножко исподлобья, он все замечал, и едва ли что ускользало от
его проницательности,— что было ему тем легче, что каждый
готов был видеть в нем скорее замешательство и нелюдимость,
нежели проницательность. Ему любопытно было видеть себя
в кругу тех умных людей, которые издалека казались ему существами высшего рода; ему интересно было слышать их умные
речи. Много ли наслушался он их, об этом мы кое-что слышали
от него впоследствии...
В Петербурге Кольцов познакомился с князем Одоевским,
с Пушкиным, Жуковским и князем Вяземским, был хорошо ими
принят и обласкан. С особенным чувством вспоминал он всегда
о радушном и теплом приеме, который оказал ему тот, кого он
с трепетом готовился увидеть, как божество какое-нибудь,—
Пушкин21. Почти со слезами на глазах рассказывал нам Кольцов об этой торжественной в его жизни минуте. Кто познакомился в Петербурге с первыми литературными знаменитостями, тому
ничего не стоит перезнакомиться с второстепенными. Сперва он
и здесь больше все молчал и наблюдал, но потом, смекнув делом,
давал волю своей иронии... О, как бы удивились многие из фельетонных и стихотворных рыцарей, если бы могли догадаться, что
90
этот мужпчок, которого они думали импонировать своею литературною важностию, видит их насквозь и умеет настоящим образом ценить их таланты, образованность и ученость...
В 1838 году Кольцов опять был по делам в Москве п Петербурге. В этот раз он особенно долго жил в Москве, и до отъезда в Петербург и по возвращении из него, и жизнь в Москве
тогда особенно полюбилась ему. Постоянно приятное расположение духа было причиною, что он написал в это время много хорошего. Возвращение домой было для него довольно грустно. Он
вдруг почувствовал, что есть другой мир, который ближе к нему
и сильнее манит его к себе, нежели мир воронежской и степной
жизни. Им овладело чувство одиночества, которое преодолевалось в нем только любовию к природе и чтением. Вот что писал
оп об этом к одному из своих московских приятелей: «В Воронеж я приехал хорошо; но в Воронеже жить мне противу прежнего вдвое хуже; скучно, грустно, бездомно в нем. И все как-то
кажется то же, а не то. Дела коммерции без меня расстроились
порядочно, новых неприятностей куча; что день — то горе, что
шаг — то напасть. Но, слава богу, как-то я все их переношу теперь терпеливо, и они сделались для меня будто предметами посторонними и до меня почти не касающимися. На душе тепло, покойно. Хорошее лето, славная погода, синее небо, светлый день,
вечерняя тишь — все прекрасно, чудесно, очаровательно,— и я
жпзнию живу и тону всею душою в удовольствиях нашего лета.
Благодарю вас, благодарю вместе и всех ваших друзей. Вы и
они много для меня сделали, о, слишком много, много! Эти последние два месяца стоили для меня пяти лет воронежской жизни. Я теперь гляжу на себя и не узнаю. Словесностью занимаюсь мало, читаю немного — некогда, в голове дрянь такая набита, что хочется плюнуть; материялизм дрянной, гадкий и вместе
с тем необходимый. Плавай, голубчик, на всякой воде, где велят дела житейские; ныряй и в тине, когда надобно нырять;
гнись в дугу и стой прямо в одно время. И я все это делаю теперь даже с охотою. Нового не написал ничего — некогда. Воро-
пеж принял меня противу прежнего в десять раз радушнее; я
благодарен ему. До меня люди выдумали, будто я в Москве женился; будто в Питер уехал навсегда жить; будто меня оставили
в Питере стихи писать. И все встречаются со мной и так любопытно глядят, как на заморскую чучелу. Я сгоряча немного
посердился на них за это; но подумал, и вышло, что я был глуп.
На людей сердиться нельзя и требовать строго от них нельзя;
кривое дерево не разогнешь прямо, а в лесу больше кривого
и суковатого, чем ровного. Люди правы: они судят по-своему.
Спасибо и за это, и мне они нравятся в этих странностях. Старик отец со мною хорош; любит меня более за то, что дело хорошо кончилось: он всегда такие вещи очень любит. Степь
опять очаровала меня, я черт знает до какого забвения любовался ею. Как она хороша показалась, и я с восторгом пел: «По¬
91
ра любви»—она к ней идет22. Только это чувство было другого
совсем рода; поело мне стало на ней скучно. Она хороша на
минуту, п то не одному, а сам-друг, п то ненадолго. К ней приехал погостить,—II в город, в столицу, в кипяток жизни, в борьбу страстей! А то она сама по себе слишком однообразна и молчалива. Серебрянский доехал до двора, но очень болен; кажется, проживет не более месяцев двух, а может, я ошибаюсь.
С моими знакомыми расхожусь помаленьку, наскучили мне их
разговоры пошлые. Я хотел с приезда уверить их, что они криво
смотрят на вещи, ошибочно понимают; толковал так и так. Они
надо мной смеются, думают, что я несу им вздор. Я повернул:
себя от них на другую дорогу; хотел их научить — да ба! — и вот
как с ними поладил: все их слушаю, думая сам про себя о другом; всех пх хвалю во всю мочь; все они у меня люди умные*
ученые, прекрасные поэты, философы, музыканты, живописцы,
образцовые чиновники, образцовые купцы, образцовые книгопродавцы; и они стали мной довольны; и я сам про себя смеюсь над ними от души. Таким образом, все идет ладно; а то что
в самом деле из ничего наживать себе дураков-врагов. Уж
видно, как кого господь умудрил, так он с своею мудростью и
умрет»23.
В этом письме весь Кольцов. Так писал он всегда и почти
так говорил. Речь его была всегда несколько вычурна, язык не
отличался определенностию, но зато поражал какою-то наив-
ностию и оригинальностью. Тогдашнее состояние души его выражено в этом письме вернее, нежели как, может быть, думал
он сам. Глазам его открылся другой мир; воронежская жизнь
сделалась скучна; только прекрасная пора лета составляла всю
его отраду; он любил еще степь, но уже не так, как прежде:
в первый раз понял он, что она однообразна, что на ней весело
быть на минуту, и то не одному... Итак, кончилась эпоха непосредственной жизни. Прошедшее спало с цены, настоящее стало
грустно, и взоры невольно начали обращаться на будущее. Прежние знакомства, дотоле сносные и, может быть, даже приятные,
сделались невыносимы, и те же люди явились в другом свете.
Все родное Кольцова было уже не в опустелом для него Воронеже, а в Москве, и туда стремились все думы его. В семействе
своем он горячо любил младшую сестру, и между ними существовала самая тесная дружба. Кольцов видел в сестре много хорошего, уважал ее вкус и часто советовался с нею насчет своих
стихотворений, словом, делился с нею своею внутреннею жиз-
нию. Веря в ее к нему задушевное расположение, он делал для
нее все, что мог. Настойчивостию, просьбами, лестью, всякими
хитростями он склонил своего отца купить ей фортопьяно и нанять учителя музыки и французского языка. Новые связи и отношения, новый мир, открывшийся ему, не ослабил этой дружбы, хотя одной ее ему было уже мало, и сердце его рвалось
вдаль. Натура Кольцова была не только сильна, но и нежна; он
92
не вдруг привязывался к людям, сходплся с нпмп недоверчиво,
сближался медленно; но когда уже отдавался им, то отдавался
весь. Это имело для него гибельные следствия в отношении к некоторым привязанностям: предательство, вероломство, низкие
интриги особы, которой он был предан безусловно и которая казалась ему также преданною, были для него страшным ударом24.
Он все на свете мог перенести, кроме этого, и кошачья лапка
имела силу ранить его сильнее львиной лапы... Горячо любил
он своего маленького брата, но тот давно уже умер, к его крайнему прискорбию. С отцом он был всегда на политических отношениях, которые и в размолвке и в мире были борьбою. Тут
старые предрассудки и невежество явно и тайно боролись с смелым
умом и стремлением к свету. Счастливое окончание некоторых важных для благосостояния семейства дел и лестное внимание В. А. Жуковского к Кольцову,— внимание, которому свидетелем был весь Воронеж в 1837 году, способствовали наружному миру и согласию между отцом и сыном25. К тому же сын
был еще необходим для отца: на нем лежали все торговые дела,
на него переведены были все долги, все векселя и обязательства;
на его деятельности, его умении и ловкости вести дела лежала
участь целого дома, который был в таком положении, что еще
несколько счастливо преодоленных препятствий,— и его благосостояние совершенно упрочивалось; но в случае неуспеха должно было следовать конечное разорение.
Если бы Кольцов принялся за дела, будучи лет 18-ти, не
раньше, наверное можно сказать, что он с ними никак бы не
освоился, и его поэтическая натура с ужасом и омерзением отворотилась бы от этой грязной действительности. Но он понемногу и незаметно для самого себя освоился с ними с детства; эта
действительность украдкою подошла к нему и овладела им прежде, нежели он был в состоянии увидеть ее безобразие. Сам не
зная как, втянулся он в дела мелкого торгашества, тем легче,
что они не отнимали же у него вовсе возможности предаваться
чтению, мечтам, природе и поэзии. Он же так полюбил степь!
На ней началось его изучение действительности и людей и борьба с ними; здесь была его школа жизни. Тут случались с ним
обстоятельства не только неприятные, даже страшные. Раз, в
степи, один из работников за что-то так озлобился на него, что
решился его зарезать. Намекнули ли об этом Кольцову со стороны, или он сам догадался; но медлить было нельзя, а обыкновенными средствами защищаться невозможно. Надобно было
решиться на трагикомедию, и Кольцова достало на нее. Будто ничего не подозревая и не замечая, он стал с мужиком необыкновенно любезен, достал вина, пил с ним и братался. Этим опасность была отстранена, потому что русского мужика сивухою
так же можно и отвести от убийства, как и навести на него.
Только по возвращении в Воронеж Кольцов снял с себя маску
перед отчаянным удальцом,, требовавшим расчета. При этом рас¬
93
чете, продолжавшемся очень долго, злодей имел причину и вре*
мя раскаяться в своем умысле, а, может быть, и в том, что не
удалось ему его выполнить... Вот мир, в котором жил Кольцов,
вот борьба, которую он вел с действительностию!.. Не с одними
волками, которые стаями следили за стадами баранов, приходилось ему вести ожесточенную войну...
Около этого времени, то есть последней поездки его в Моек-»
ву, к прочим хлопотам Кольцова присоединилась еще постройка
нового дома, который, по величине своей, должен был давать
около семи тысяч ассигнациями ежегодного доходу. К несча-
стию, не один он был наследником этого дома — обстоятельство,
которое впоследствии дорого ему стоило... Все эти дела он вел
и ладил и чрез два года довел на свою погибель до желанного
конца... Но в это время они начали тяготить его, и в нем все
больше и больше усиливалось отвращение к ним. Это не было
следствием пошлого идеальничанья, которое любит одни облака
и не любит земли; нет, тут был другой, благороднейший источник. Кольцов полагал большое различие между купцом-капита-
листом, которому не только необходимо — даже выгодно быть
честным, потому что честность дает кредит, а без кредита большая торговля невозможна, и между мелким торговцем, которого
положение всегда скользко, ненадежно, неопределенно, который
всегда принужден вертеться ужом и жабою, кланяться, подличать, божиться, натягивать всеми правдами и неправдами... Кольцов не боялся дела, но не любил низости и грязи. Волею и неволею был он с детства завербован в эту грязную деятельность;
запряженный раз, терпеливо тащил свою ношу в надежде будущих благ; но по временам эта ноша доводила его до отчаяния.
С последней поездки в Москву эти минуты уныния, апатии и
тоски стали являться чаще26. Одна надежда облегчала их. По
отстройке дома он думал сдать отцу приведенные им в порядок
дела по степи, а самому заняться присмотром за домом и открыть в нем книжную лавку. Это значило бы для него примирить потребности своей натуры с внешнею деятельностию. Но
при всем своем знании жизни и людей Кольцов жестоко обманывался в своей надежде... Но пока надо было жить, как судьба
хотела. Следующие строки из письма его к одному из знакомых ему петербургских литераторов, писанные еще в 1836 году,
представляют яркую картину его занятий: «Батенька два месяца в Москве, продает быков; дома я один, дел много. Покупаю
свиней, становлю на винный завод на барду; в роще рублю дрова; осенью пахал землю; на скорую руку езжу в села; дома по
делам хлопочу с зари до полночи» 27. Но тогда он не жаловался, а через два года писал в Москву к приятелю: «Писать к вам
хочется, а ничего не идет из головы. Плоха что-то моя голова
сделалась в Воронеже, одурела вовсе, и сам не знаю отчего —
не то от этих дел торговых, не то от перемены жизни. Я было
так привык быть у вас и с вами, так забылся для всего другого;
94
а тут вдруг все надобно позабыть, делать другое, думать о другом — ведь и дела торговые тоже сами не делаются, тоже кой о
чем надобно подумать да подумать. Так одряхлел, так отяжелел:
право, боюсь, чтоб мне не сделаться вовсе человеком материяль-
ным. Боже избави! уж это будет весьма рано; не хотелось бы это
слышать от самого себя. Что-то скажет осень. Кажется, у ней будет для меня больше свободного времени — посмотрим. Стройка
дома без меня и дела торговые у отца шли дурно. Теперь, слава
богу, плывет ровнее. С отцом живем хорошо, ладно — и лучше.
Он ко мне больше имеет уважения теперь, нежели прежде, а
все виною хороший конец дела. Он эти вещи очень любит, и хорошо делает: ему, старику, это идет»28. Месяца через два он
писал к тому же лицу: «Хотелось бы писать к вам совсем не
так, как пишу теперь; но что ж прикажете делать, когда дела
дьявольски работают со мною. Бойка скота, стройка дома, туда,
сюда — аж на душе томит, так хорошо мне жить! — Серебрянский умер. Да, лишился я человека, которого любпл столько лет
душою и которого потерю горько оплакиваю. Много желаний не
сбылося, много надежд не исполнилось — проклятая болезнь!
Прекрасный мир прекрасной души, не высказавшись, сокрылся
навсегда. Да, внешние обстоятельства могут подавить и великую
душу человека, если они беспрерывно тяготят ее и когда проти-
ву них защиты нет. На плодотворной почве земли хорошо удобрит человек свою ниву, посеет хлеб; но не сберет плода, если
лето выжжет корень, роса зари ему не помочь — ей нужен в пору дождь. А этой-то земной благодати и капли не сошло на его
жизнь, нужда и горе сокрушили тело страдальна. Грустно думать, был некогда, недавно даже, милый человек — и нет его, и
не увидишь никогда, и все кругом тебя молчит, и самый зов
свидания мрет безответно в бесчувственной дали» 29. Интересны
и следующие строки из одного письма Кольцова, как живое свидетельство того, что значили для этой симпатической натуры
дружеские связи и отношения: «Не было еще мучительнее в
жизни моей состояния, как в прошлом годе. Плохое, мучительное дело, больной Серебрянский — смерть его все довершила.
Скаяште: в одну минуту разломить, что крепло несколько лет —-
моя любовь к нему, прекрасная душа его, желания, мечты,
стремления, ожидания, надежды на будущее —и все вдруг! Вместе мы с ним росли, вместе читали Шекспира, думали, спорили.
И я так много был ему обязан, он чересчур меня баловал. Вот
почему я онемел было совсем, и всему хотел сказать: про-
щай! и если бы не вы, я все бы потерял навсегда. Ведь меня
не очень увлекала и увлекает блестящая толпа; сходка, общество людей — конечно, хорошо, но если есть человек, то
так; а без него толпа не много дает. Опять я такой человек,
которому надобны сильные потрясения; иначе я — ноль. Никто
меня не уничтожит с другою душою, а собственно мою уничтожит всякий» 301
95
Таким образом прошел для Кольцова п еще год, и горизонт
его жизни все гуще и гуще заволакивался тучами. Светлые минуты навещали его все реже и реже. «Пророчески угадали вы
мое положение (писал он в 1840 году, в Петербург, к приятелю);
у меня у самого давно уже лежит на душе грустное это сознание, что в Воронеже долго мне не сдобровать. Давно живу я в
нем и гляжу вон, как зверь. Тесен мой круг, грязен мой мир,
горько жить мне в нем, и я не знаю, как я еще не потерялся
в нем давно. Какая-нибудь добрая сила невидимо поддерживает
меня от падения. И если я не переменю себя, то скоро упаду;
это неминуемо, как дважды два — четыре. Хоть я и отказал себе во многом, и частию, живя в этой грязи, отрешил себя от
ней, но все-таки не совсем, но все-таки я не вышел из нее» 31.
В это время Кольцову было сделано из Петербурга предложение принять управление книжною лавкою, основанною на акциях32. Другое предложение было сделано ему А. А. Краев-
ским — принять на себя заведование конторою «Отечественных
записок» 33. Первое предложение было ему совершенно не по душе. Сумма акций была незначительная, а он был убежден, что
начинать какую бы то ни было торговлю можно только с большим капиталом и что иначе поневоле выйдет или разорение, или
не торговля, а торгашество со всеми его проделками, при одной
мысли о которых ему делалось гадко. Кроме того, ему ни того,
ни другого предложения нельзя было принять еще и потому,
что, по причине долга в 20 000, векселя которого были сделаны
на его имя, он не мог выехать из Воронежа против воли отца.
Раз как-то Кольцов зажился в Москве и только что приехал домой, как его зовут в полицию, по векселю в 3 000 рублей. Опоздай он несколькими днями, и вексель был бы послан в Москву,
где он не имел бы никакой возможности расплатиться по нем.
И это было бы делом отца его. «Он человек простой, купец, спекулянт, вышел из ничего, век рожь молотил на обухе. Так его
грудь так черства, что его на все достанет для своей пользы и для
дел своей торговли. Настоящий купец устраивает одни свои дела,
а есть ли польза от них другим — ему и дела нет, и он что только
с рук сойдет, всё делать во всякую пору готов. Мне от него и так
достается довольно. Чуть мало-мальски что не так, ворчит и сердится: вы, говорит, всё по-книжному да по-печатному, народ грамотный— ума палата». — Далее: «Вы боитесь за меня, чтоб я
скоро не потерялся. Это правда, и такая правда, какая она лишь
может быть,—не только через пять лет, даже и скорее, живя
так и в Воронеже. Но что ж делать? Буду жить, пока живется,
работать, пока работается. Сколько могу, столько и сделаю, употреблю все силы, пожертвую сколько могу; буду биться до конца-края, приведу в действие все зависящие от меня средства.
И когда после этого упаду,— мне краснеть будет не перед кем,
и пред самим собою я буду прав. Другого делать нечего. А что
в 1838 году написал так много порядочного — это потому, во-пер¬
96
вых, что я был с вами и с людьми, которые меня каждый день
настроивали, а во-вторых, я почти ничего не делал и был празден. Тяготило меня до смерти одно дело, но только одно дело, не
больше. И я все еще писал там мало. А здесь кругом меня другой народ — татарин на татарине, жид на жиде, а дел — беремя:
стройка дома (которая кончилась с месяц назад), судебные дела, услуги, прислуги, угождения, посещения, счеты, расчеты,
брани, ссоры. И как еще я пишу? И для чего пишу? — для вас,
для вас одних; а здесь я за писания терплю одни оскорбления.
Всякий подлец так на меня и лезет, дескать, писаке-то и крылья ошпбить... Это меня часто смешит, когда какой-нибудь чудак петушится» 34.
Осенью 1840 года снова представился Кольцову случай
ехать в Москву и Петербург. Хотя это было по двум тяжебным
делам, однако он был рад и им, как случаю вырваться из Воронежа и увидеться с людьми родными ему по чувству и по мысли. Это была его последняя поездка. Московский друг его давно
уже жил в Петербурге, и по приезде сюда Кольцов остановился
у него и прожил с ним около трех месяцев35. Одно дело его было проиграно. Надо было спешить в Москву поправить и спасти
другое, самое важное. Так как из Москвы ему надо было ехать
домой, то он отправлялся в нее с тоскою. Его мучили тяжкие
предчувствия, которые и не обманули его. Мысль о возвращении
в Воронеж ужасала его. Он уже колебался, не остаться ли ему
в Петербурге навсегда, кончивши дело в Москве; но остаться
безо всего, с одними своими средствами, начать снова поприще
лавочного сидельца, приказчика, мелкого торгаша — одна мысль
об этом приводила его в бешенство. Он все надеялся, что отец
даст ему тысяч десять денег, на условии отказаться от дома и
всякого другого наследства, и что с этим небольшим капиталом
он найдет возможность пристроиться в Петербурге и вести в нем
тихую жизнь, зарывшись в книги и учась всему, чему не мог
учиться в свое время. Из Москвы он писал к своему приятелю:
«Ах! если бы к вам скорее! Если б вы знали, как не хочется
мне ехать домой — так холодом и обдает при мысли ехать туда,
а надо ехать — необходимость, железный закон»зб. Дело его в
Москве кончилось хорошо, чем, как и в прежних делах, он особенно был обязан благородному участию князя П. А. Вяземского, снабжавшего его рекомендательными письмами к особам, доступ к которым иначе был бы для него невозможен. Новый год
встретил он шумно и весело, в кругу своих московских друзей
и знакомых. Время шло, а он все жил в Москве. «Не хочется
ехать (писал он), да и только. Вот пришло время — и дом и
родные не взлюбились наконец. И если б была какая-нибудь
возможность жить в Питере — я бы прямо марш, и остался бы
в нем навсегда. Но без средств этого сделать нельзя,— и я еду
домой. И эта поездка много похожа на ловлю сурков: пх из земли выливают водой, а меня нужда посылает голодом. Я писал
4 В. Белинский, т. 8
97
к отцу по окончании дела, чтобы он прислал мне денег. Старик
мой говорит: „Денег нет тебе ни копейки, а что дело кончилось
хорошо, мне все равно, хотя бы кончилось и дурно. Мне 68 лет
и жить осталось меньше, чем вам. Я даже слышал, что ты хочешь остаться в Питере — с богом, во святой час. Благословение дам, а больше ничего“. — Я прочел сии радостные строки и
сказал: „Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! “ Спросите: отчего
это так сделалось? А вот отчего: дело кончилось последнее и самое гадкое; следственно, его кредит теперь очищен совершенно.
Прежде он боялся полиции и потому любил меня до излишества; а теперь она ему не страшна —и дом его, и все у него в
руках: так я, выходит, стал ему не нужен... Эта новость, и особенно эта непризнательность, срезали меня глубоко. Вот отчего
я так долго живу в Москве и не еду домой, и ехать не хочется,
и не пишу к вам. Я, признаться, думал сначала махнуть в Питер; но как прохватил меня голод, я и присел —и хорошо сделал» 37,
По возвращении домой Кольцов нашел, по обыкновению,
все дела в упадке и расстройстве, благодаря старческой мудрости и опытности, и принялся их устроивать. Отец принял его
холодно и едва согласился давать ему тысячу рублей в год из
семи тысяч, которые должен был приносить дом, в ожидании
чего Кольцов должен был жить и трудиться без копейки в кармане — он, которому одному все семейство было обязано своим
благосостоянием... Тогда им овладела одна мысль — устроивши
дела, ехать в Петербург, куда отец отпускал его охотно, уплативши все долги по векселям на имя сына и решившись прекратить торговлю скотом. Но в это время Кольцов начал дурно себя
чувствовать и на страстной неделе чуть не умер, но, однако ж,
кое-как оправился. К счастию, доктор его был человек благородный и симпатичный, который лечил его больше из личного расположения к нему, нежели из расчета; он знал вперед, что получит безделицу, а занимался своим пациентом с дружеским
участием. Во время самых сильных припадков болезни Кольцов
говорил ему: «Доктор, если моя болезнь неизлечима, если вы
только протягиваете жизнь, то прошу вас не тянуть ее. Чем скорей, тем лучше, и вам меньше хлопот». Доктор ручался за его
излечение: «Когда так, будем лечиться». Что терпел Кольцов во
время болезни от близких и кровных, за исключением матери,
принимавшей в нем искреннее участие, о том страшно и подумать... Это усилило расстройство его здоровья. Но тут, как нарочно, судьба-предательница послала ему жизнь и радость, можно
сказать, блаженство, за которое он дорого должен был расплатиться. Страстною любовью озарился восход его жизни: пышным, багряным, но зловещим блеском страстной любви озарился
и закат его жизни38. Закрыв глаза на все, полною чашею, с безумною жадностью, пил наш страдалец отравительные восторги.
На беду его, эта женщина была совершенно по нем,—- красавица,
93
умна, образованна, и ее организация вполне соответствовала его
кипучей, огненной натуре. Нужда заставила ее расстаться с
ним. Еще до этой разлуки он уже почувствовал ослабление во
всем организме своем; вскоре открылась болезнь. Знакомый ему
доктор снова помог ему; но вслед затем открылась боль в груди, слабость во всем теле, по ночам сильная испарина, расстройство желудка и желудочный кашель. По совету доктора Кольцов поехал на дачу к одному из своих родственников, чтобы там
купаться в Дону39. Это его немного поправило; но осень наступила прежде, нежели он успел кончить курс своего купанья, и
надо было прекратить его. Вслед за тем сделалось воспаление
в почках, но даже и после этого он все-таки стал оправляться.
До сих пор он ничего не читал, не писал, ни о чем не думал,
кроме лекарства, леченья, обеда и ужина; но тут опять принялся за свои занятия, воскрес нравственно. Нельзя не дивиться
силе духа этого человека. Правда, он надеялся выздороветь, и
не хотелось ему умереть; но возможность смерти он видел ясно
и смотрел на нее прямо, не мигая глазами. Вот слова, которыми
он заключает письмо свое к двоим из друзей своих в Петербург:
«Ну, теперь, милые мои, пришло сказать: прощайте — на¬
долго ли? — не знаю. Но как-то это слово горько отозвалось
в душе моей. Но еще — прощайте, и в третий раз прощайте.
Если б я был женщина, хорошая бы пора плакать. Минута
грусти, побудь хоть ты со мною подольше!»40 А между
тем все письмо проникнуто бодростию духа, надеждою и даже
веселостию...
Но это выздоровление было только отсрочкою смерти. Для
восстановления его здоровья нужно было прежде всего спокойствие, а между тем его ежедневно, ежеминутно оскорбляли, мучили, дразнили, как дикого зверя в клетке. Иногда ему не на
что было купить лекарства; иногда у него не было ни чаю, ни
сахару, ни свечей, а иногда мать его только украдкою от отца
могла доставлять ему обед и ужин. Отец требовал, чтобы он
жил вместе с ними, где ему не было бы покою ни на минуту.
Он перешел на мезонин, который целую зиму не топился,— ему
отказано было в дровах, и он добывал их по ночам, как вор.
Узнавши об этом, ему обещали выгнать его по шее из дому...
Делать было нечего, и он перешел вниз. Раз в соседней комнате
у сестры его много было гостей, и они затеяли игру: поставили
на середину комнаты стол, положили на него девушку, накрыли
ее простынею и начали хором петь вечную память рабу божию
Алексею... Это была невинная шутка...
Вскоре последовала свадьба сестры. «Все начало ходить и
бегать через мою комнату; полы моют то и дело, а сырость для
меня убийственна. Трубки, благовония курят каждый день; для
моих расстроенных легких все это плохо. У меня опять образовалось воспаление, сначала в правом боку, потом в левом, про-
тиву сердца, довольно опасное и мучительное. И здесь-то я стру¬
4*
99
сил ие на шутку. Несколько дней жизнь висела на волоске*
Лекарь мой, несмотря на то, что я ему очень мало платил, приезжал три раза в день. А в эту пору у нас вечеринки каждый
день — шум, крик, беготня, двери до полночи в моей комнате
ни минуты не стоят на петлях. Прошу не курить — курят больше; прошу не благовонить — больше; прошу не мыть полов —
моют». Все это потом кое-как уладилось; свадьба кончилась;
больной, для спасения жизни, прибег к хитрости и со всеми перемирился, попросивши у всех извинения за мерзости, которые
с ним делали; его оставили в покое, и он увидел себя точно в
раю. «Я теперь, слава богу, живу покойно, смирно. Они меня не
беспокоят. В комнате тишина; сам большой, сам старшой. С отцом вижусь редко; он меня не оскорбляет больше пока, и я им
доволен. Обед готовят порядочный. Чай есть, сахар тоже, а мне
пока больше ничего не нужно. Здоровье мое стало лучше. Начал прохаживаться, и два раза был в театре. Лекарь уверяет,
что я в пост не умру, а весной меня вылечит. Но сил, не только духовных, и физических еще нет; памяти тоже. Волоса начали расти; с лица зелень сошла, глаза чисты». В заключение
письма, говоря о своем нравственном состоянии, он прибавляет:
«Что, если и выздоровевши, таким останусь? — Тогда прощайте,
друзья, Москва и Петербург! Нет, дай господи умереть, а не дожить до этого полипного состояния. Или жить для жизни, или —
марш на покой!» 41
Мысль о переезде в Петербург с новою силою воскресала
в нем, как скоро начинал он себя чувствовать лучше. Он только
ждал для этого совершенного выздоровления. Но и тут внутри его происходила страшная борьба, которую мы перескажем
его собственными словами: «Как вы скажете: удерживаться ли
в Воронеже дома, бросить ли все, ехать в Петербург. Удерживаться дома — житье мне будет плохое. Но все старик меня,
как ни говори, а со двора не сгонит. У меня много здесь людей
хороших, которым я еще ни слова. Про это знает лекарь и тот,
у кого я жил на даче; скажи я им, они помогут. С стариком
уладиться легко — жениться, и он будет ко мне хорош. Но зато
надо взять там, где ему будет угодно. Это значит пожертвовать
собой, сгубить женщину и себя. Ехать в Питер — он не даст
ни гроша. Ну, положим, я найдусь туда приехать; у меня есть
вещей рублей на триста; этого достаточно. Но, приехавши туда,
что я буду делать? Наняться в приказчики? не могу; от себя
заниматься? — не на что. Положить надежду на мои стишонки:
что за них дадут! И что буду за них получать в год — пустяки: на сапоги, на чай, и только. Талант мой — надо говорить
правду — особенно теперь, в решительное время, талант
мой пустой. Несколько песенок в год — дрянь. За них много
не дадут. Писать в прозе не умею, а мне тридцать три года.
Вот мое положение. Пожалуйста, напишите мне ваше мнение;
я им дорожу более всего. В. Г.42 пишет: ехать. Да боюсь,
100
страшно. Я, живя на свете, хорошего не видал, или видел, да
немного, да и то живя в Москве и Питере, а в Воронеже не
помню когда. Что, если в сорок лет придется нищенствовать? —■
Плохо!» 43
Последнее письмо, которое мы получили от Кольцова, было от 27-го февраля 1842 года44. Летом мы писали к нему, но
ответа не было; а осенью получили мы из Воронежа, от незнакомых нам людей, известие о его смерти... Поэтому подробностей о последнем времени его жизни мы не знаем, и только можем предполагать, что это была продолжительная агония, страдание, мученичество... Он умер 19 октября 1842 года,
в три часа пополудни, на тридцать четвертом году от рождения 45.
Такова была жизнь этого человека! Рожденный для жизни,
он исполнен был необыкновенных сил и для наслаждения ею
и для борьбы с нею; а жить для него значило —- чувствовать
и мыслить, стремиться и познавать. Любовь и симпатия были
основною стихиею его натуры. Он был слишком умен, чтоб
быть в любви идеалистом, и был слишком деликатно и благородно создан, чтоб быть в ней материялистом. Грубая чувственность могла увлекать его, но ненадолго, и он умел отрешаться от нее не столько силою воли, сколько природным отвращением ко всему грубому и низкому. Нежным вздыхателем,
довольствующимся обожанием своего идеала, он никогда не был
и не мог быть, потому что для такой смешной роли он был
слишком умен и слишком одарен жизнью и страстью. Женщина
никогда не была в его глазах бесплотным идеалом, эфирною
мечтою, туманным образом, таинственным видением неведомого
мира; но в то же время он умел понимать ее поэтически; видел
в ней существо родное мужчине, следовательно, подобно ему,
земное и тем более прекрасное, и поклонялся в ней красоте,
грации, жизни, чувству, могуществу страсти. Но вполне обаять и покорить эту сильную натуру могла только женщина
с сильным характером, которой страсти и воля не останавливались перед деревянным болваном общественного мнения,
перед лицемерным судом безнравственных моралистов, глупых умников и невежественных глупцов. И вот почему его
последняя любовь совершенно изгладила в его сердце все
скорбные воспоминания первой, и ему казалось, что он любит
только в первый раз... Он не мог наслаждаться без чувства, без раздела; но когда его страсти отвечала страсть,—
он предавался ей и ее наслаждениям со всем самозабвением,
со всею стремительностию натуры пламенной и сильной, думая не о последствиях, а только о том, что «жить нам на свете
не дважды!..».
В дружбе он не знал расчета и эгоизма. Грубая и грязная
действительность, в среду которой втолкнула его судьба, как
неизбежной жертвы, требовала от него и поклонов, и униже-
101
ни я, и лжи, и всех изворотов мелкого торгашества; но он и тут
умел сохранить свое человеческое достоинство и всегда держаться неизмеримо выше людей своего сословия, находящихся
в таком же положении. Внутренно он всегда оставался чист
от этой грязи и ничего из нее не внес в задушевный мир своей
жизни. Всегда готовый одолжить близкого человека, он избегал
всякого случая одолжиться им: его пугала одна мысль внести расчет в чистоту дружественных отношений, и с этой стороны он доходил до ребячества. Как все люди с глубоким чувством, он больше всего боялся сделать из чувства комедию,
и потому медленно и робко сходился с человеком; но раз сблизившись, он умел любить, умел быть преданным без уверений
и фраз. Увы! эта сила любви и привязанности больше всего
и сгубила его. Мы уже говорили, как, года за полтора перед
смертью, вдалеке от тех, которые понимали и любили его, он
видел себя в кругу диких невежд, которые уже не нуждались
в нем и потому поспешили снять с себя маску родственной любви и отомстить ему за его превосходство над ними. Как ни тяжело было подобное разочарование, но у Кольцова всегда стало бы силы перенести его, тем более что он никогда не дорожил
особенно связями крови без связи духа; да, у него стало бы силы ответить презрением на подлость и предательство, порожденные ограниченностию и невежеством. Но сила изменила
ему, когда ко всему этому — и к болезни, и к нужде, и к черной неблагодарности за услуги, ему пришлось еще горько ра^
зочароваться в тех дорогих и нежных отношениях, где, по его
мнению, связь крови была скреплена связью духа, и когда тут,
за свою любовь, дружбу и преданность, он вдруг и неожиданно
увидел вражду, ненависть, неблагодарность, предательство, и
все это в форме грязной, наглой, бесстыдной... Тут все было
оскорблено в нем — и благороднейшие, святейшие чувства его
сердца и его самолюбие: ему горько было убедиться, что его так
долго и так коварно обманывали и что бисер души своей он бросал под ноги нечистым животным...
Говорят, будто любящее сердце, ум, талант и всякое превосходство над людьми есть страшный дар природы, род проклятия, изрекаемого судьбою над человеком избранным, в самую
минуту его рождения... Говорят, будто несчастней и страданиями целой жизни избранник должен расплатиться за дерзкую привилегию быть выше других... И все это доказывают
примерами из жизни людей замечательных... Но справедливо
ли такое мнение, и должна ли жизнь быть мачехою в отношении к любимейшим детям природы?.. О, нет! эта вражда жизни
с природою отнюдь не есть закон разумной необходимости, но
есть только результат несовершенства человеческих обществ.
Избранный человек более, чем всякой другой, родится для жизни и наслаждения ею,— и не жизнь, а общество виновато в том,
что, едва родившись, он с бою должен брать даже самый воз¬
102
дух, чтоб ему можно было дышать... В своем семействе, где, ка-«
жется, естественная любовь должна была бы стоять на стража
его детства н лелеять его,— в своем семействе прежде всего
встречает он, с ужасом и отвращением, чудовищный образ общества, которое в человеке не хочет признавать человека, но
видпт в нем только породу и касту или смотрит на него, только
как на работника, как на живой капитал, с которого некогда
можно будет брать проценты... Семейство, узы крови: что вы,
если не бичи п цепи там, где полудикое и невежественное общество еще в колыбели встречает человека в виде патриархального
логовища, глава которого есть степной деспот с нагайкой в руке, «самолюбивый, упрямый, хвастун без совести, не любиг
жить с другими в доме человечески, а любит, чтобы все перед
ним трепетало, боялось и рабствовало?..»46.
Мы уже говорили, что Кольцов нисколько не заносился своим талантом. Он живо чувствовал недостаток своего образования. «Будь человек и гениальный (говорит он в одном письме),
а не умей грамоте — не прочтешь и вздорной сказки. На всякое
дело надо иметь полные способы. Прежде я-таки, грешный человек, думал о себе и то и то, а теперь кровь как угомонилась,
так и осталося одно желание в душе — учиться. И думаю, что
это хлеб прочный, и его мне надолго станет; а там что бог даст.
Вас же прошу об одном: все дурные пьесы бросайте без внимания, а какие нравятся, те печатайте» 47. Люди обыкновенно но
столько наслаждаются тем, что им дано, сколько горюют о том,
чего им не дано; притом они мало ценят то, что дается им без
труда» и видят верх совершенства только в том, что добывается
потом и кровью. Кольцова особенно огорчало то, что ему не далась проза, которая, по его выражению, «с ним еще при рождении разошлась самым неблагородным образом»48. В 1840 году наш знаменитый трагический актер, г. Мочалов, посетил Воронеж и давал представления на тамошнем театре. Кольцову,
горячо любившему г. Мочалова как художника и как человека,
очень хотелось написать что-нибудь для журнала о его представлениях; но он, разумеется, не решился и попробовать. Досада его очень наивно излилась в письме к приятелю: «Глупое
положение нашей братьи-рифмачей! Вот теперь и хочется написать статейку о Павле Степановиче, а чертовские размеры не
дают ходу прозе и велят молчать»49. Отделаться от мелочной
торговли и на свободе предаться учению было любимейшею мечтою всей жизни Кольцова. Не имея ясного понятия о науках,
он хотел учиться всему — и тому, чему бы мог и должен был
учиться, и тому, чему не мог и не должен был; но сквозь этот
хаос темных представлений о науке ясно было видно, что если
бы он и не мог заняться историею, как наукою, то с жаром и
страстью предался бы чтению преимущественно исторических
сочинений. Он желал учиться и языкам; но для осуществления
всех этих проектов его время прошло, и все, что оставалось для
103
него,— это предаться с упоеннем чтению всего, что мог он найти лучшего на русском языке. Приобретение книг было счастием
и радостию его жизни. «Вы не можете представить (писал он
в 1840 году к приятелю), какой богач я стал хорошими книгами. Есть что читать! Ваш подарок получил; „Отечественные
записки“, „Современник“ тоже; от Губера получил „Фауста“, от
Владиславлева — „Утреннюю зарю“; купил полное собрание сочинений Пушкина, „Историю философских систем“ Галича: мне ее
наши бурсаки сильно расхвалили; прочел первую часть — вовсе
ничего не понял. Разве философия — другое дело? Может быть и
так; будем читать еще до конца. Теперь один недостаток оказался: надобно непременно обзавестись историею Карамзина; у меня есть Полевого и Ишимовой краткие, да хочется иметь полную, да опер несколько»50. Как человек необразованный, или,
лучше сказать, как полуобразованный самоучка, Кольцов некоторые из лучших своих песен хотел назвать русскими балладами, думая этим возвысить их. Не из этого ли источника происходило и его страстное желание написать либретто для оперы —
дело, к которому он едва ли был способен? Другое дело — к готовому, но голому драматическому очерку написать арии, разумеется, вроде его русских песен: это он мог бы выполнить прекрасно, и, может быть, этого-то и хотелось ему. Как бы то ни
было, но оперные либретто на русском языке он собирал с жадностью. Из другого, более истинного и глубокого источника выходило у него страстное желание путешествовать по России.
Это было тоже любимейшею его мечтою, которой, как и многим
другим, не суждено было осуществиться.
Как человеку не только с истинным, но еще и с большим
талантом, Кольцову знакомы были горькие минуты разочарования в своем поэтическом призвании. Не зная, что всякому мастеру часто всего труднее быть судьею собственных произведений, он
думал, что у него вовсе нет эстетического вкуса. Так писал он
раз к одному из своих друзей об одной из лучших своих пьес:
«Черт знает, иногда прочтешь „Хуторок“ — покажется, а иногда разорвать хочется». В другой раз он писал: «Сколько
я ни бьюся с самим собою, но все эстетическое чувство не
управляет мною, не обладаю им я, как бы хотелось,— хоть ляг
да умри» 51.
Стихотворения Кольцова можно разделить на три разряда.
К первому относятся пьесы, писанные правильным размером,
преимущественно ямбом и хореем. Большая часть их принадлежит к первым его опытам, и в них он был подражателем поэтов,
наиболее ему нравившихся. Таковы пьесы: «Сирота», «Ровеснику», «Маленькому брату», «Ночлег чумаков», «Путник»,
«Красавице», «Сестре», «Приди ко мне», «Разуверение», «Не
мне внимать напев волшебный», «Мщение», «Вздох на могиле
Веневитинова», «К реке Гайдаре», «Что значу я», «Утешение»,
«Я был у ней», «Первая любовь», «К ней», «К ней же», «Наяда»,
104
«К «Соловей), «К другу», «Исступление», «Поэт и няня»,
«А. П. Серебрянскому». В этих стихотворениях проглядывает
что-то похожее на талант ц даже оригинальность; некоторые
из них даже очень не дурны. По крайней мере из них видно,
что Кольцов и в этом роде поэзии мог бы усовершенствоваться
до известной степени; но не иначе, как с трудом и усилием выработавши себе стих и оставаясь подражателем, с некоторым
только оттенком оригинальности. Правильный стих не был его
достоянием, и как бы ни выработал он его, все-таки никогда
бы не сравнился в нем с нашими звучными поэтами даже средней руки. Но здесь и виден сильный, самостоятельный талант
Кольцова: он не остановился на этом сомнительном успехе, но,
движимый одним инстинктом своим, скоро нашел свою настоящую дорогу. С 1831 года он решительно обратился к русским песням, и если писал иногда правильным размером, то
уже без всяких претензий на особенный успех, без всякого желания подражать или состязаться с другими поэтами. Особенно
любил этим размером, чаще без рифмы, с которою он плохо
ладил, выражать ощущения и мысли, имевшие непосредственное отношение к его жизни. Таковы (за исключением пьес:
«Цветок», «Бедный призрак», «Товарищу») пьесы: «Последняя
борьба», «К милой», «Примирение», «Мир музыки», «Не разливай волшебных звуков», «К***», «Вопль страдания», «Звезда»,
«На новый 1842 год». Пьесы же: «Очи, очи голубые», «Размолвка», «Люди добрые, скажите», «Терем», «По-над Доном сад цветет», «Совет старца», «Глаза», «Домик лесника», «Женитьба
Павла» — составляют переход от подражательных опытов Кольцова к его настоящему роду — русской песне.
В русских песнях талант Кольцова выразился во всей своей полноте и силе. Рано почувствовал он бессознательное стремление выражать свои чувства складом русской песни, которая
так очаровывала его в устах простого народа; но его удерживала от этого мысль, что русская песня — не поэзия, а что-то
простонародное, грубое и вульгарное. К счастию, ему попалась
в руки книжка стихотворений барона Дельвига (изданная в
1829 году). Каково же было его удовольствие, его радость, когда в этой книжке он увидел между «настоящими» стихотворениями и русские песни! Он сейчас смекнул, в чем дело, и порешил его таким силлогизмом: барон — ведь это барии, да еще
большой, все равно что граф или князь, и, верно, он ученый человек; но он сочиняет же русские песни: стало быть, русская
песня не вздор, не глупость, а тоже — поэзия... И с тех пор он
все больше и больше начал наклоняться к этому роду поэзии.
Первые песни, как написанные им еще до знакомства с песнями
Дельвига, так и многие, написанные до 1835 года, были чем-то
средним между романсом и русскою песнею и потому походили на русские песни то Дельвига, то Мерзлякова. Но еще
с 1830 года ему уже удавалось иногда выражать в русской
105
песне всю оригинальность своего таланта, и пьесам: «Кольцо»,
«Удалец», «Крестьянская пирушка», «Размышление поселянина» (1830—1832), недостает только зрелости мысли, чтоб быть
образцовыми в своем роде произведениями. Но с песен:
«Ты не пой, соловей» (1830) 52 и «Не шуми ты, рожь» (1834)
начинается ряд русских песен, как особого рода, созданного
Кольцовым.
Для означения различных степеней дара творчества упо-*
требляются большею частию два слова: талант и гений. Под
первым разумеется низшая, под вторым — высшая степень способности творить. Но такое разделение довольно неопределенно:
оно не дает меры (критериума) для определения высоты художественной силы. Правда, талант и гений отличаются друг от
друга тем, что первый ниже второго, а второй выше первого; но
чем же именно ниже или выше — вот вопрос! Одно из главнейших и существеннейших качеств гения есть оригинальность и
самобытность, потом всеобщность и глубина его идей и идеалов, и наконец историческое влияние их на эпоху, в которую он
живет. Генин всегда открывает своими творениями новый, никому до него не известный, никем не подозреваемый мир действительности. Толпа живет и движется, но бессознательно; переживши известный исторический момент и уже нося в самой
себе все элементы нового существования, оиа тем упорнее держится форм старого. Является гений — и возвещает людям новую жизнь, начала которой они уже носили в себе и корень которой скрывался уже в самом прошедшем. Но толпа не признает
своего участия в деле гения; дико и враждебно смотрит она на
новый мир мысли и формы, открывающийся в его творениях, и
только немногие берут его сторону, и только новые поколения
упрочивают за ним победу. Имя гения — миллион, потому что
в груди своей носит он страдания, радости, надежды и стремления миллионов. И вот в чем заключается всеобщность его идей
и идеалов: они касаются всех, они всем нужны, они существуют
не для избранных, не для того или другого сословия, но для целого народа, и через него и для всего человечества. Частность и
исключительность, напротив, есть достояние таланта,— и потому
бывают таланты, произведения которых нравятся или только веселым и счастливым, или только меланхоликам и несчастным,
или только образованным классам общества, или только низшим
слоям его, л т. д. Есть люди, которые нечаянно открывали в себе талант через какой-нибудь внешний и случайный толчок:
один оттого, что ослеп, другой оттого, что лишился любимой им
женщины, третий оттого, что пострадал за правое дело или за
преступление, в котором был невинен, и т. д. Без этих случайностей все эти люди никогда не сделались бы поэтами. Естественно, что каждый из них поет на один и тот же лад и всегда
одно и то же, и потому нравится только людям, которые одинаково с ним настроены и находят в его произведениях отголоски
106
своих личных ощущений пли применения к обстоятельствам своей жизни. Отсутствие оригинальности и самобытности всегда
есть характеристический признак таланта: он живет не своею, а
чужою жизнию, его вдохновение есть не что иное, как «пленной
мысли раздраженье» 53,— мысли, захваченной у гения пли подслушанной у самой толпы. Талант не управляет толпою, а
льстит ей, не утверждает даже новой моды, а идет за модою;
куда дует ветер, туда и стремится он. Поди он против — и его
сейчас забудут, а этого-то он и боится больше всего на свете.
Иногда он кажется оригинальным и, в свою очередь, порождает
толпу подражателей; но эта оригинальность тотчас исчезает, как
скоро привыкнут и приглядятся к ней, и оказывается или результатом чуждого влияния, или проявлением дурного вкуса
эпохи; а толпа подражателей доказывает только то, что и талант имеет степени, и менее талантливые подражают более талантливому.
Очевидно, что гений и талант суть только крайние степени,
противоположные полюсы творческой силы, и что между ними
должно быть что-нибудь среднее. В самом деле, иначе мир искусства был бы очень скуден, состоя из одних генияльных творений, окруженных развалинами эфемерных произведений таланта. Напротив, во всех сферах человеческой деятельности история сохранила имена людей, которые не были гениями, не
были полномочными властелинами своего времени, но тем не
менее имели на него свое действительное влияние и потому заняли хотя и второстепенные, но почетные места в благодарной
памяти потомства. В сфере искусства таких людей называют
большими или великими талантами, в отличие от гениев и от
обыкновенных талантов. Но это название довольно неопределенно. Мы думаем, к таким людям лучше бы шло название ге-
ниялъных талантов, как выражающее и их сродство с гением
и с талантом и ту средину, которую они занимают между тем
и другим.
Но слова ничего не значат, если не выражают идеи, доказывающей их необходимость и действительность. И потому мы
должны оправдать употребленное нами выражение «генияльиого
таланта», показавши его отношение к «геншо» и «таланту».
Генияльный талант отличается от обыкновенного таланта тем,
что, подобно гению, живет собственною жизнию, творит свободно, а не подражательно, и на свои творения налагает печать
оригинальности и самобытности, со стороны как содержания,
так и формы. От гения же он отличается объемом своего содержания, которое у него бывает менее обще и более частно. И потому гений есть полный властелин своего времени, которое носит на себе его имя,— тогда как влияние генияльного таланта,
как бы оно ни было сильно, всегда простирается только на одну
какую-нибудь сторону искусства и жизни. Другими словами:
гений захватывает и наполняет собою целую область современ¬
107
ной ему действительности, гениальный талант — один уголок ее.
Что в гении составляет полноту его существования,— то в ге-
нияльном таланте есть как бы отблеск гения. Но сходное и общее между ними, несмотря на всю огромность разделяющего их
пространства,— это та оригинальность и самобытность, которая
порождает множество подражателей, но ни одного самостоятельного таланта, которой можно подражать, но которой невозможно
усвоить. И вот где существенное отличие генияльного таланта
от обыкновенного. Последний есть не более, как посредник между гением и толпою, род фактора, необходимого для облегчения
сношений между ними: невольно увлекаясь идеями гения, он
их совлекает с их высокого, недоступного толпе пьедестала и
тем самым приближает их к разумению толпы. Под рукою таланта идеи гения, так сказать, мельчают и опошливаются, но
этим самым они и делаются популярными, становятся всем доступными и каждому известными. И потому талант совершает
великое дело; но в этом случае он делается жертвою собственного успеха: по мере того как он более и более знакомит и сближает толпу с гением, добродушно думая знакомить и сближать
ее только с самим собою,— толпа все более и более отворачивается от него, обращаясь все более и более к самому гению, непосредственные сношения с которым стали для нее
уже возможными и доступными. Сделавши свое дело, таланты (потому что для такого дела одного таланта мало, а нужна
толпа талантов) забываются: имена их остаются в истории литературы, но сочинения предаются более или менее полному
забвению.
Но мы все-таки еще не сказали последнего слова о существенном различии между генияльньш и обыкновенным талантом.
Оно заключается в тайне натуры человека. В человеке, владеющем обыкновенным талантом, талант есть сила абстрактная, род
капитала, который принадлежит своему владельцу, но который — не одно с ним. Продолжим наше сравнение. Потерявши
капитал, можно нажить другой: капитал — внешнее средство
для жизни, но не сама жизнь. Как часто видим мы людей, которые, долгое время пользовавшись огромною известностию своего
таланта, пережили свой талант и свою известность и которые,
несмотря на то, сумели вознаградить себя другими благами жизни: приобрели большие чины или большие деньги и прекрасно
живут себе без таланта и без славы. Не таков человек, одаренный генияльным талантом: его нельзя отделить от его таланта,
его талант — его жизнь, его кровь, его дух, его плоть, биение
его сердца, дыхание его груди, словом — весь он сам. Это роковая сила, которая всегда будет мчать его к одной цели, к одной
деятельности, наперекор судьбе, рождению, воспитанию, всем
внешним обстоятельствам его жизни, как бы ни были они сильны. Он страстен к славе и очень не чужд самолюбия; но еще
не в этом только источник его ничем неудержимого стремления
108
к творчеству: оно у него — инстинкт, натура, страсть. В отношу
нии к своему призванию он смело может сказать о себе:
Я знал одной лишь думы власть,
Одну, но пламенную страсть:
Она, как червь, во мне жила,
Изгрызла душу и сожгла.
Я эту страсть во тьме ночной
Вскормил слезами и тоской;
Ее пред небом и землей
Я ныне громко признаю
И о прощеньи не молю54.
Сила гениального таланта основана на живом, неразрывном
единстве человека с поэтом. Тут замечательность таланта происходит от замечательности человека, как личности, как натуры;
тогда как обыкновенный талант отнюдь не условливает собою
необыкновенного человека: тут человек и талант — каждый сам
по себе, и человек в отношении к таланту есть то же, что ящик
в отношении к деньгам, которые в нем лежат. Сильная и богатая
натура всегда отличается от натур обыкновенных, никогда на
них не похожа, всегда оригинальна,— и удивительно ли, если
печать этой оригинальности налагает она и на свои творения?
Самобытность поэтических произведений есть отражение самобытности создавшей их личности.
У всякого человека есть лицо, следовательно, всякий чело^
век есть личность; и однако ж в человеческом роде гораздо
больше существ неопределенных, бесцветных, бесхарактерных,
следовательно, безличных, нежели существ с резким выражением
особности. Лицо есть выражение, душа человека; но ведь есть
лица, которых нельзя забыть, раз увидевши, и есть лица, которые видишь беспрестанно целые годы и забываешь, не видя неделю. Следовательно, личность имеет свои степени и свою постепенность. Чем общее, тем ничтожнее она; чем более поражает
оригинальностию, тем она выше. Поэтому гений есть высочайшее
развитие личности. Тайну гения составляет собственно не ум:
ум, и часто весьма замечательный, бывает и у обыкновенных
людей; не талант: талант, и притом весьма замечательный, часто
бывает и у обыкновенных людей; не сердце: оно тоже, и очень
часто, бывает уделом людей обыкновенных. Нет, тайна гения
заключается больше всего в какой-то непосредственной творческой способности вдохновения, похожего на откровение и составляющего тайну личности человека. Это что-то так же неуловимое и не выразимое словом, как выражение физиономии, как
органическая жизнь. Нам известны средства жизни, ее органы,
их отправления; но физиологическая жизнь все-таки для нас
тайна. Мы не можем выразить сущности гения, но всегда верно
чувствуем преобладающее над нами влияние не только гения,
но и всякой сколько-нибудь высшей нас личности. Иногда гени**
109
яльная лнчность, обделенная образованием и не подозревающая
своего значения, с смирением и с робостью подходит к человеку
обыкновенному, но образованному, развитому и учением и светскою жизнию; но дело всегда оканчивается тем, что первая незаметно берет верх над последним, и обыкновенный человек,
в присутствии генияльного невежды, как-то невольно делается
осторожным, как бы боясь проговориться. Вот что значит лич~
ностъ, натура,— и талант тогда только бывает плодотворен и
живуч, когда он тесно соединен с личностью, с натурою человека.
И вот почему иногда бывают люди с талантом, не имея ни ума,
ни сердца: это таланты обыкновенные, которые могут существовать без связи с личностию и натурою человека.
Когда талант в человеке есть не просто внешняя сила производить на основании увлечения самобытными образцами, но
выражение внутренней сущности человека, его личности, его натуры — тогда, каков бы ни был объем этого таланта, но он уже
сила творческая, зиждительная, следовательно, в нем уже заключается искра генияльности,—и если, по его объему, его
нельзя назвать «гением», то можно и должно назвать «генияль-
ным талантом».
К числу таких талантов принадлежит и талант Кольцова.
Пока сочинения Кольцова были разбросаны по разным периодическим изданиям, подобное заключение о его таланте не
без основания могло бы показаться несколько преувеличенным;
но теперь, когда все написанное им собрано в одной книге,
и наше мнение может быть поверенным, мы смело выговариваем
его не как просто мнение, но как глубокое и обдуманное убеждение.
Кроме песен, созданных самим народом и потому называющихся «народными», до Кольцова у нас не было художественных народных песен, хотя многие русские поэты и пробовали
свои силы в этом роде, а Мерзляков и Дельвиг даже приобрели
себе большую известность своими русскими песнями, за которыми публика охотно утвердила титул «народных». В самом
деле, в песнях Мерзлякова попадаются иногда места, в которых
он удачно подражает народным мелодиям, и вообще он по этой
части сделал все, что может сделать талант. Но, несмотря на
то, в целом его русские песни не что иное, как романсы, пропетые на русский народный мотив. В них виден барин, которому
иришла охота попробовать сыграть роль крестьянина. Что же касается до русских песен Дельвига,— это уже решительные романсы, в которых русского — одни слова. Это чистая подделка, в которой роль русского крестьянина играл даже и не совсем русский,
а скорее немецкий или, еще ближе к делу, италиянский барин.
Мерзляков по крайней мере перенес в свои русские песни русскую грусть-тоску, русское гореванье, от которого щемит сердце
и захватывает дух. В песнях Дельвига нет ничего, кроме ела-
110
денького любезничанья и сладенькой задумчнвостн, следовательно, кет ничего русского. Впрочем, наше мнение о песнях
Мерзлякова клонится не к унижению его таланта, весьма замечательного; но мы хотим только сказать, что русские песни мог
создать только русский человек, сын народа, в таком смысле,
в каком и сам Пушкин не был и не мог быть русским человеком, по причине резкого разрыва, произведенного реформою
Петра Великого, между образованными классами русского общества и массою народа. В пьесах Пушкина, содержание которых
взято из народной жизни и выражено в народной форме, видна
душа глубоко русская, но в то же время видна и та художественная объективность, которая делала для Пушкина возможным
быть как у себя дома во всех сферах жизни, даже самых противоположных друг другу, и благодаря которой он в «Каменном
госте» изобразил природу и нравы Испании с такою же поразительною верностию, как в «Русалке» изобразил природу и нравы
Руси времен уделов. Сверх того, в этой «Русалке», если внимательнее прислушаться к ее звукам, приглядеться к ее колориту,— нельзя не открыть в ней примеси поэтических элементов,
более обрусенных поэтом, если можно так выразиться, нежели
чисто русских. Сейчас видно, что эта пьеса писана поэтом, который образован европейски и который без этого обстоятельства
не мог бы написать ее так. Не таков мир русских песен Кольцова: в них и содержание и форма чисто русские,— и, несмотря
на всю объективность своего гения, Пушкин не мог бы написать
ни одной песни вроде Кольцова, потому что Кольцов один и
безраздельно владел тайною этой песни. Этою песнею он
создал свой особенный, только одному ему довлевший мир,
в котором и сам Пушкин не мог бы с ним соперничествовать,—
но не по недостатку таланта, а потому, что мир песни Кольцова требует всего человека, а для Пушкина, как для гения,
этот мир был бы слишком тесен и мал и потому мог входить
только как элемент в огромный и необъятный мир пушкинской
поэзии.
Кольцов родился для поэзии, которую он создал. Он был сыном народа в полном значении этого слова. Быт, среди которого
он воспитался и вырос, был тот же крестьянский быт, хотя несколько и выше его. Кольцов вырос среди степей и мужиков.
Он не для фразы, не для красного словца, не воображением, не
мечтою, а душою, сердцем, кровью любил русскую природу и
Есе хорошее и прекрасное, что, как зародыш, как возможность,
живет в натуре русского селянина. Не на словах, а на деле сочувствовал он простому народу в его горестях, радостях и наслаждениях. Он знал его быт, его нужды, горе и радость, прозу
и поэзию его жизни,— знал их не понаслышке, не из книг, не
через изучение, а потому, что сам, и по своей натуре и по своему положению, был вполне русский человек. Он носил в себе
111
все элементы русского духа, в особенности — страшную силу в
страдании и в наслаждении, способность бешено предаваться
и печали п веселию и, вместо того, чтобы падать под бременем
самого отчаяния, способность находить в нем какое-то буйное,
удалое, размашистое упоение, а если уже пасть, то спокойно,
с полным сознанием своего падения, не прибегая к ложным утешениям, не пща спасения в том, чего не нужно было ему в его
лучшие дни. В одной из своих песен он жалуется, что у ного
нет воли,
Чтоб в чужой стороне
На людей поглядеть;
Чтоб порой пред бедой
За себя постоять;
Под грозой роковой
Назад шагу не дать;
И чтоб с горем, в пиру,
Быть с веселым лицом;
На погибель идти —
Песни петь соловьем55.
Нет, в том не могло не быть такой воли, кто в столь мощных
образах мог выразить свою тоску по такой воле...
Нельзя было теснее слить своей жизни с жизнию народа,
как это само собою сделалось у Кольцова. Его радовала и умиляла рожь, шумящая спелым колосом, и на чужую ниву смотрел он с любовию крестьянина, который смотрит на свое поле,
орошенное его собственным потом. Кольцов не был земледельцем, но урожай был для него светлым праздником: прочтите
его «Песню пахаря» и «Урожай». Сколько сочувствия к крестьянскому быту в его «Крестьянской пирушке» и в песне: «Что
ты спишь, мужичок!..»:
Что ты спишь, мужичок!
Ведь уж лето прошло,
Ведь уж осень на двор
Через прясло глядит;
Вслед за нею зима
В теплой шубе идет,
Путь снежком порошит,
Под санями хрустит.
Все соседи на них
Хлеб везут, продают,
Собирают казну,
Бражку ковшпком пьют.
Кольцов знал и любил крестьянский быт так, как он есть
на самом деле, не украшая и не поэтизируя его. Поэзию этого
быта нашел он в самом этом быте, а не в реторике, не в пиитике, не в мечте, даже не в фантазии своей, которая давала ему
только образы для выражения уже данного ему действительно-
стию содержания. И потому в его песни смело вошли и лапти,
112
и рваные кафтаны, и всклоченные бороды, н старые онучи,— и
вся эта грязь превратилась у него в чистое золото поэзии. Любовь играет в его песнях большую, но далеко не исключительную роль: нет, в них вошли и другие, может быть, еще более
общие элементы, из которых слагается русский простонародный
быт. Мотив многих его песен составляет то нужда и бедность,
то борьба из копейки, то прожитое счастье, то жалобы на судь-
бу-мачеху. В одной песне крестьянин садится за стол, чтобы подумать, как ему жить одинокому;56 в другой выражено раздумье крестьянина, на что ему решиться — жить ли в чужих
людях или дома браниться с стариком-отцом, рассказывать ребятишкам сказки, ботетъ, стареться. Так, говорит он, хоть оно
и не тово, но уж так бы и быть, да кто пойдет за нищего? «Где
избыток мой зарыт лежит?» И это раздумье разрешается в саркастическую русскую иронию:
Куда глянешь,— всюду наша степь,
На горах — леса, сады, дома;
На дне моря — груды золота,
Облака идут — наряд несут!..57
Но если где идет дело о горе и отчаянии русского человека,— там поэзия Кольцова доходит до высокого, там обнаруживает она страшную силу выражения, поразительное могущество
образов.
Пала грусть-тоска тяжелая
На кручинную головушку;
Мучит душу мука смертная,
Вон из тела душа просится.
И какая вместе с тем сила духа и воли в самом отчаянии:
В ночь, под бурей, я коня седлал,
Без дороги в путь отправился —
Горе мыкать, жизнью тешиться,
С злою долей переведаться...
И после этой песни («Измена суженой») прочтите песню:
«Ах, зачем меня» — какая разница! Там буря отчаяния сильной
мужской души, мощно опирающейся на самое себя; здесь грустное воркование горлицы, глубокая, раздирающая душу жалоба нежной женской души, осужденной на безвыходное страдание...
Когда форма есть выражение содержания, она связана с
ним так тесно, что отделить ее от содержания значит уничтожить самое содержание; и наоборот: отделить содержание от
формы значит уничтожить форму. Это живая связь, или, лучше
сказать, это органическое единство и тождество идеи с формою
и формы с идеею, бывает достоянием только одной генияльно-
сти. Простой талант всегда опирается или преимущественно на
содержание, и тогда его произведения недолговечны со стороны
формы, или преимущественно блистает формою, и тогда его про-
113
изведення эфемерны со стороны содержания; но главное, и в
том и ‘другом случае, богатые мыслию или щеголяющие внешнею красотою, они лишены оригинальности формы, свидетельствующей о самобытности мысли. Здесь-то всего яснее и открывается, что обыкновенный талант основан на способности подражания, на способности увлечения образцами,— и в этом заключается причина недолговечности, а чаще всего п эфемерности
таланта. И потому оригинальность есть не случайное, но необходимое свойство генияльности, есть черта, которая отделяет
генияльность от простой талантливости или даровитости. Но эта
оригинальность, прежде всего поражающая читателя в языке
поэта, не должна быть искусственною или изысканною: тогда
она увлекает только на минуту и потом тем более делается предметом осмеяния и презрения, чем больше сперва имела успеха.
Поэт должен быть оригинален, сам не зная как, и если должен
о чем-нибудь заботиться, так это не об оригинальности, а об
истине выражения: оригинальность придет сама собою, если в
таланте поэта есть генияльность. Истинная оригинальность в
изобретении, а следовательно, и в форме, возможна только при
верности поэта действительности и пстине.
Такою оригинальностию Кольцов обладал в высшей степени.
С этой стороны, его песни смело можно равнять с баснями Крылова. Даже русские песни, созданные народом, не могут равняться с песнями Кольцова в богатстве языка и образов, чисто
русских. Это естественно: в народных песнях заключаются
только элементы народного духа и поэзии, но в них нет художественности, под которою должно разуметь целость, единство, полноту, оконченность и выдержанность мысли и формы. Многие
русские песни имеют значение только в пении, а в чтении
почти или и вовсе лишены смысла; другие, при богатстве наивных поэтических образов, не чужды прозаических выражений
и слабых мест, и только очень немногие, и то не вполне, удовлетворяют более или менее богатством содержания при силе выражения. Из поэтов только Мерзляков, и то в одной только
песне, и то не вполне, умел приблизиться к языку народному
без изысканности, народному не внешним только образом, но
и внутренно; умел сохранить силу чувства и избежать будуарной сентиментальности романса — в песне: «Чернобровый, черноглазый». По крайней мере следующие стихи из этой песни
нельзя не признать удивительными:
Воет сыр-бор за горою,
Метелица в поле;
Встала вьюга, непогода,
Запала дорога..,
Кольцов, напротив, никогда не проговаривается против народности, ни в чувстве, ни в выражении. Чувство его всегда глу¬
114
боко, сильно, мощно п никогда не впадает в сентиментальность,
даже и там, где оно становится нежным и трогательным. В выражении он также верен русскому духу. Даже в слабых его
песнях никогда не найдете фальшивого русского выражения; но
лучшие его песни представляют собою изумительное богатство
самых роскошных, самых оригинальных образов в высшей
степени русской поэзии. С этой стороны, язык его столько
же удивителен, сколько и неподражаем. Где, у кого, кроме
Кольцова, найдете вы такие обороты, выражения и образы, какими, например, усыпаны, так сказать, две песни «Лихача
Кудрявича»? У кого, кроме Кольцова, можно встретить такие
стихи;
Грудь белая волнуется,
Что реченька глубокая —
Песку со дна не выкинет.
В лице огонь, в глазах туман...
Смеркает степь, горит заря...58
На гумне — ни снопа,
В закромах — ни зерна;
На дворе, по траве,
Хоть шаром покати.
Из клетей домовой
Сор метлою посмел
И лошадок, за долг,
По соседям развел5Э.
Иль у сокола
Крылья связаны,
Иль пути ему
Все заказаны? 60
Не держи ж, пусти, дай волюшку
Там опять мне жить, где хочется,
Без талана — где таланится,
Молодым кудрям счастливится 61,
Отчего ж на свет
Глядеть хочется,
Облететь его
Душа просится? 62
Мы не выбирали этих отрывков, но брали, что прежде попадалось на глаза. Выписывать все хорошее значило бы большую часть пьес Кольцова в одной и той же книге напечатать
вдвойне. И потому мы не войдем в подробный разбор отдельных
пьес. Скажем просто: если бы Кольцов написал только такие
пьесы, как «Совет старца», «Крестьянская пирушка», «Размышление поселянина», «Два прощания», «Размолвка», «Кольцо»,
«Песня старика», «Не шуми ты, рожь», «Удалец», «Ты не пой,
соловей», «Песня пахаря», «Не на радость, не на счастие»,
«Всякому свой талан», «Песню о Грозном»63, «Я любила его»,
115
«Что он ходит за мной», «Нынче ночью к себе»,—и тогда в его
таланте нельзя было бы не признать чего-то необыкновенного.
Но что же сказать о таких пьесах, как «Урожай», «Молодая
жница», «Косарь», «Раздумье селянина», «Горькая доля», «Пора
любви», «Последний поцелуй», «В поле ветер веет», «Песня
разбойника», «Тоска по воле», «Говорил мне друг прощаючись»,
«Без ума, без разума», «Разлука», «Расчет с жизнию», «Перепутье», «Дуют ветры», «Грусть девушки», «Доля бедняка», «Ты
прости-прощай», «Расступитесь, леса темные», «Как здоров да
молод»? — Такие пьесы громко говорят сами за себя, и кто бы
не увидел в них огромного таланта, с тем нечего и слов тратить:
с слепыми о цветах не рассуждают. Что же касается до пьес:
«Лес» (посвященный памяти Пушкина), две «Песни Лихача
Кудрявича», «Ах, зачем меня», «Измена суженой», «Деревенская
беда», «Бегство», «Путь», «Что ты спишь, мужичок!», «В непогоду ветер», «Дума сокола», «Светит солнышко», «Так и рвется
душа», «Много есть у меня», «Не весна тогда», «Хуторок»
и «Ночь»,— эти пьесы принадлежат не только к лучшим пьесам
Кольцова, но и к числу замечательнейших произведений русской поэзии. Мы не говорим уже о неподражаемом превосходстве собственно лирических песен — талант Кольцова был по
преимуществу лирический: но не можем не указать на повествовательный характер пьес: «Измена суженой», «Деревенская беда», «Бегство», обе «Песни Лихача Кудрявича» и на страстнодраматический характер пьес: «Хуторок» и «Ночь»...
Почти все песни Кольцова писаны правильным размером;
но этого вдруг не заметишь, а если заметишь, то не без удивления. Дактилическое окончание ямбов и хореев и полурифма
вместо рифмы, а часто и совершенное отсутствие рифмы, как
созвучия слова, но взамен всегда рифма смысла или целого речения, целой соответственной фразы,— все это приближает размер песен Кольцова к размеру народных песен. Кольцов не имел
ясного понятия о версификации и руководствовался только своим
слухом. И потому без всякого старания и даже совершенно бессознательно умел он искусно замаскировать правильный размер
своих песен, так что его и не подозреваешь в них. Притом он
придал своему стиху такую оригинальность, что и самые их размеры кажутся совершенно оригинальными. И в этом отношении,
как и во всем другом, подражать Кольцову невозможно: легче
сделаться таким же, как он, оригинальным поэтом, нежели в
чем-нибудь подделаться под него. С ним родилась его поэзия,
с ним и умерла ее тайна.
Некоторые песни Кольцова положены на музыку многими
нашими композиторами64. Жаль, что это большею частию не
лучшие его песни, что произошло, вероятно, оттого, что песни
Кольцова были доселе рассеяны во множестве периодических
изданий. Теперь, выходом в свет этой книги, музыкальному таланту предоставляется прекрасное поприще для состязания с
116
поэтическим талантом. Русские звуки поэзии Кольцова должны породить много новых мотивов национальной русской музыки. И придет время, когда песни Кольцова пройдут в народ
и будут петься на всем пространстве беспредельной Руси, как
некогда пройдут в народ и будут заучены им наизусть басни
Крылова...
К третьему разряду произведений Кольцова принадлежат
думы — особый и оригинальный род стихотворений, созданный
им. Эти думы далеко не могут равняться в достоинстве с его
песнями; некоторые из них даже слабы, и только немногие прекрасны. В них он силился выразить порывания своего духа к
знанию, силился разрешить вопросы, возникавшие в его уме.
И потому в них естественно представляются две стороны: вопрос
и решение. В первом отношении некоторые думы прекрасны,
как, например: «Великая тайна», «Неразгаданная истина», «Молитва», «Вопрос». Так, например, что может быть прекраснее
этих стихов, проникнутых глубокою мыслию, выраженною поэтически и страстно:
Спаситель, спаситель!
Чиста моя вера,
Как пламя молитвы!
Но, боже, и вере
Могила темна!
Что слух мой заменит?
Потухшие очи?
Глубокое чувство
Остывшего сердца?
Что будет жизнь духа
Без этого сердца? 65
Но во втором отношении эти думы, естественно, не могут
иметь никакого значения. Сильный, но неразвитый ум, томясь
великими вопросами и чувствуя себя не в силах разрешить их,
обыкновенно старается успокоить себя или какою-нибудь ретори-
ческою фразою о высшем мире, или ироническою выходкою против слабости ума человеческого, как, например, сделал это Кольцов в думе: «Неразгаданная истина», которая оканчивается так:
Подсеку ж я крылья
Дерзкому сомненью,
Прокляну усилья
К тайнам провиденья.
Ум наш не шагает
Мира за границу,
Наобум мешает
С былью небылицу.
Это случалось п случается и с великими мыслителями, когда
они брались или берутся за вопросы выше их времени или выше
их самих. Кольцов, с его вопросами, не мог быть ни в каких
117
отношениях пи с каким веком: они были важны только для
него, и тем труднее было ему решать их. Но самый вопрос излагается у него часто с необыкновенною поэзиею, доходящею до
высокого (sublime); чтобы убедиться в этом, стоит только прочесть его «Великую тайну». Несмотря на мистическую темноту
выражения, которая иногда доходит до решительной бессмыслицы, как, например, в трех первых стихах думы «Божий мир»,
и естественная причина которой была та, что поэт больше ощущал и чувствовал, или, лучше сказать, больше предощущал и
предчувствовал сердцем, нежели сознавал умом то, что хотел выразить словом,— несмотря на эту мистическую темноту, почти во
всех его думах есть поэзия и мысли, и выражения. Многие осуждали Кольцова за этот род стихотворений, видя в них претензии полуграмотного прасола на философское умничанье. Да если
вспомнить, мало ли за что не осуждали Кольцова эти «многие» —
даже за то, что в беседах он сидел не все молча, но иногда осмеливался высказывать свое мнение о предмете общего разговора.
Этою строгостию к Кольцову особенно отличались умные и образованные люди, книжники, литераторы, полулитераторы и лите-
ратурщики. И поделом ему: как было сметь ему, безграмотному
мещанину, удостоенному за его талант чести быть принятым в
общество умных людей,— как было ему, при них, «сметь свое
суждение иметь»!..66 Люди с книжным, вычитанным умом, с готовыми суждениями о чем угодно никогда не поймут, чтобы человек с высшею натурою, но обделенный образованием, мог на
своем странном языке вслух выговаривать то, что глубоко запало в его душу и сильно заняло его ум; никогда не растолкуете
вы им, что такой человек и ошибается-то лучше, нежели как
они говорят дело, потому что он ошибается по-своему, а они
говорят чужое...
Особенное достоинство дум Кольцова заключается в их чисто русском, народном языке. Кольцов не по кокетству таланта,
а по необходимости прибегал к этому складу. В своих думах
Кольцов — русский простолюдин, ставший выше своего сословия
настолько, чтобы только увидеть другую, высшую сферу жизни,
но не настолько, чтобы овладеть ею и самому совершенно отрешиться от своей прежней сферы. И потому он по необходимости
говорит ее понятиями и ее языком об увиденной им вдали сфере
других, высших понятий; но потому же он в своих думах искренен и истинен до наивности,— что и составляет главное их достоинство. Хотя песни Кольцова были бы понятны и доступны
для нашего простого народа, но все же они были бы для него
гораздо высшею школою поэзии, а следовательно, чувств и понятий, нежели поэзия народных песен,— и потому были бы очень
полезны для нравственного и эстетического его образования. Таким же точно образом думы Кольцова, изложенные образами
и складом чисто русскими и представляющие собою первую
высшую ступень простого русского человека в стремлении к
118
нравственно-идеальному развитию,—были бы очень полезны для
избранных натур в простом народе.
Мистическое направление Кольцова, обнаруженное им в думах, не могло бы у него долго продолжиться, если б он остался
жив. Этот простой, ясный и смелый ум не мог бы долго плавать
в туманах неопределенных представлений. Доказательством этому служит его превосходная дума «Не время ль нам оставить»,
написанная им менее нежели за год до смерти67. В ней виден
решительный выход из туманов мистицизма и крутой поворот
к простым созерцаниям здравого рассудка68.
Теперь нам остается сказать слова два о редакционной части
издания сочинений Кольцова. Мы расположили его сочинения
по годам и разделили их на два отдела. В первом поместили мы
одно лучшее, избранное, не нарушая, однако же, хронологической последовательности,— и потому в этом отделе сперва идут
пьесы первого периода поэтических опытов Кольцова, которые,
естественно, слабее последующих, которые занимают собою
средину и большую часть отдела; а в конце его, по той же причине, решились мы поместить и четыре последние стихотворения, довольно слабые и написанные Кольцовым уже незадолго
до смерти, во время тяжкой болезни, в мучительных обстоятельствах69. Из них стихотворение «На новый 1842-й год» имеет
свой интерес, как скорбное предчувствие поэта — увы!—слишком верно сбывшееся... Остальные три — как последние, уже замирающие звуки еще недавно громкого, мощного и гармонического голоса... Думы поместили мы отдельно, непосредственно
после песен и не отделили лучших из них от слабых, потому
что эти пьесы слишком тесно слиты с личностию Кольцова и интересны более как факты его внутренней жизни, нежели как
поэтические произведения, хотя некоторые из них прекрасны
и с этой точки зрения, как, например: «Великая тайна», «Могила», «Не время ль нам оставить». Таким образом, из 125 пьес
в первом отделе помещено 79 пьес. Остальные 46 стихотворений
мы напечатали в особом отделе, под особенной нумерацией, в виде приложения. Между ними есть много слабых, даже очень
слабых; но нет ни одного, которое не имело бы хотя относительного интереса или замечательною степенью одушевления, даже
страсти, или оригинальною мыслию, или счастливыми оборотами
выражений, или, наконец, более или менее любопытным отношением к жизни и личности автора. Некоторые из стихотворений
этого отдела были бы даже очень недурны, если бы отзывались
большею зрелостию и выдержанностию. Таковы, например,
пьесы: «Если встречусь с тобой», «Терем», «По-над Доном сад
цветет», «Домик лесника», «Размышление поселянина», «Глаза»,
119
«Два прощания», «Бедный призрак», «Товарищу», «Не скажу
никому», «Где вы, дни мои».
Также в виде приложения решились мы при собрании стихотворений Кольцова напечатать «Мысли о музыке», статью
друга его Серебрянского. Это единственный оставшийся после
Серебрянского литературный памятник, погребенный в одном
малоизвестном п притом старом уже журнале70. Мы уверены,
что отношения Серебрянского к Кольцову, равно как и достоинство статьи, которая сама так похожа на музыкальное произведение, вполне оправдывают ее помещение в книге сочинений Кольцова.
О портрете Кольцова, в отношении к рисунку и литографии,
читатели могут судить сами; мы ручаемся только за поразительное сходство этого портрета (снятого в 1838 году) с оригиналом 71.
ПЕТЕРБУРГСКИЙ СБОРНИК,
йзданный Н. Некрасовым. Некоторые статьи иллюстрированы. —
В. Г. Белинский. Ф. М. Достоевский. Искандер. А. И. Кронеберг. А. 13. Майков. Н. А. Некрасов. А. В. Никитенко. И. И. Панаев. Гр. В. А. Соллогуб,
И. С. Тургенев. — Санкт-Петербург. 1846.
«Бедные люди», роман г. Достоевского, в этом альманахе —
первая статья и по месту и по достоинству. Начинаем с нее.
Появление всякого необыкновенного таланта рождает в читающем и пишущем мире противоречия и раздоры. Если такой
талант является в раннюю эпоху еще неустановнвшейся литературы,—он встречает, с одной стороны, восторженные клики, неумеренные хвалы, с другой — безусловное осуждение, безусловное отрицание. Так было с Пушкиным. Одни увидели в нем «северного Байрона» (как будто где-нибудь был южный Байрон!),
«представителя современного человечества»1, и все это — по
первым его произведениям, особенно по тем, которые были слабее других и теперь совершенно потеряли безотносительную ценность; другие упорно смотрели на его произведения, как на унижение, профанацию поэзии, во имя дебелых торжественных од,
к которым привыкли с детства. Понять Пушкина предоставлено
было уже другому поколению, и едва ли уже не после его
смерти2. Несколько иначе было с Гоголем. Много встретил себе
врагов талант Пушкина, но несравненно более явилось преданных ему друзей, восторженных его почитателей. Против него
были старцы летами и духом; за пего — п молодые поколения,
и сохранившие свежесть чувства старики. Как всякий великий
талант, Гоголь скоро нашел себе восторженных поклонников, но
число их было уже далеко не так велико, как у Пушкина.
Можно сказать, что как на стороне Пушкина было большинство,
так на стороне Гоголя — меньшинство: большинство же было
сначала решительно против Гоголя. И это очень естественно:
мир поэзии Гоголя так оригинален и самобытен, так принадлежит исключительно его таланту, что даже и между людьми, не
121
омраченными пристрастием п не лишенными эстетического
смысла, нашлись такие, которые не знали, как им о нем думать.
В недоумении им казалось, что это или уж слишком хорошо, или
уж слишком дурно,— и они помирились на половине с творениями самого национального и, может быть, самого великого из
русских поэтов, то есть решили, что у него есть талант, даже
большой, только идущий по ложной дороге3. Естественность
поэзии Гоголя, ее страшная верность действительности, изумила
их уже не как смелость, но как дерзость. Если и теперь еще не
совсем исчезла из русской литературы та чопорность, которая
так прекрасно выражается французским словом pruderie * и в
которой так верно отразились нравы полубоярской и полумещан-
ской части нашего общества; если и теперь еще существуют литераторы, которые естественность считают великим недостатком
в поэзии, а неестественность великим ее достоинством, и новую
школу поэзии думают унизить эпитетом «натуральной»4,— то
понятно, как должно было большинство публики встретить основателя новой школы. И потому естественно, что еще и теперь
в нем упорствуют признавать великий талант часто те самые
люди, которые с жадностию читают и перечитывают каждое его
новое произведение; а кто теперь не читает с жадностию его
новых и не перечитывает с наслаждением его старых произведений? Нет нужды говорить, что беспощадная истина его созданий — одна из причин этого нерасположения большинства публики признать на словах великим поэтом того, кого оно же,
это же большинство, признало великим поэтом на деле, читая
и раскупая его творения и даже самыми своими нападками и а
них давая им больше, нежели только литературное значение.
Но, при всем том, первая и главная причина этого непризнания
заключается в беспримерной в нашей литературе оригинальности и самобытности произведений Гоголя. Говорим: беспримерной, потому что с этой стороны ни один русский поэт не может
идти в сравнение с Гоголем. Всякий генияльный талант оригинален и самобытен; но есть разница между одною и другою
оригинальностью, между одною и другою самобытностью. Оригинальность и самобытность Пушкина, в отношении к предшествовавшим ему поэтам, кроме печати особности, положенной лично-
стию его на его творения, состояла преимущественно в том, что
их произведения были только стремлением к поэзии, а его — самою поэзиею; они, так сказать, были кандидатами на звание
поэтов, а он был поэтом-художником в полном и совершенном
значении этого слова. Но тем не менее, к чести предшественников Пушкина должно сказать, что они имели на него большее или меньшее влияние, и их поэзия больше или меньше
была предвестницею его поэзии, особенно первых его опытов.
Еще прямее и непосредственнее было влияние на Пушкина со¬
* показная, преувеличенная стыдливость, щепетильность (фр.). —Ред.
122
временных ему европейских поэтов. Если, при всем этом, первые
произведения Пушкина, одних неприятно, других к полному
их удовольствию и восторгу, поразили не только новостью, но
и оригинальностью и самобытностью,— это показывает, как ге-
ниялен был талант его. Но все-таки его первые произведения
напоминали собою многое и в русской литературе, хотя и отдаленно, и еще более многое, и притом ближайшим образом, в иностранных литературах,— чему доказательством служит неудачно
и неловко приданный ему титул русского Байрона. У Гоголя ке
было предшественников в русской литературе, не было (и не
могло быть) образцов в иностранных литературах5. О роде его
поэзии, до появления ее, не было и намеков. Его поэзия явилась
вдруг, неожиданная, не похожая ни на чью другую поэзию. Конечно, нельзя отрицать влияния на Гоголя со стороны, например, Пушкина; но это влияние было не прямое: оно отразилось
на творчестве Гоголя, а не на особенности, не на физиономии,
так сказать, творчества Гоголя. Это было влияние более времени,
которое Пушкин подвинул вперед, нежели самого Пушкина.
Разумеется, если б Гоголь явился прежде Пушкина, он не мог бы
достигнуть той высоты, на которой он стоит теперь. Но прямого
влияния, такого, какое имели (в большей или меньшей степени,
ближе или отдаленнее) на Пушкина предшествовавшие ему русские и современные ему европейские поэты,— такого влияния
со стороны Пушкина на Гоголя нельзя открыть никаких следов
в сочинениях последнего. Сверх того, поэзия, избирающая своим
предметом только положительно прекрасные явления жизни и
редко испытываемые человеком высокие ощущения,— такая
поэзия, если не всем понятна в сущности, то всем доступна по
наружности. По крайней мере она до того нравится толпе, что
даже и ложные таланты, если они не лишены блеска и смелости,
увлекают ее, пародируя в своих хитро изысканных выдумках
высокую сторону действительности: это доказывает чрезвычайный, хотя п мгновенный успех Марлинского и... но не будем называть других — довольно и одного примера... Скажем более:
толпа, представительница прозаической, будничной и черновой
стороны жизни, терпеть не может, чтоб поэзия занималась ею,
хотя и не смирение, а опасливость неуверенного в себе самолюбия причиною этого; напротив, она любит, чтоб поэзия ей представляла все героев да твердила ей все о высоком и прекрасном.
За голосом немногих, которым дано действительно понимать высокое жизни, толпа готова провозгласить великим гением даже
Байрона, в котором она, толпа, неспособна понять ни полмысли,
ни полстиха; но искренно пленяет и увлекает ее только театральное и мелодраматическое пародирование высокой стороны жизни
(как в повестях Марлинского) или истинное и действительно
прекрасное, но вместе с тем и не слишком великое, несколько
незрелое и детское, потому что сама толпа есть не что иное, как
вечный недоросль, что-то похожее на дряхлого ребенка или на
123
младенчествующего старика. Лучшим доказательством справедливости наших слов может служить Пушкин. Когда слава его
была в своей апогее, когда представители толпы провозглашали
его «северным Байроном и представителем современного человечества»?— Тогда, когда он удивлял их «Русланом и Людмилою», «Братьями разбойниками», «Кавказским пленником»,
«Бахчисарайским фонтаном» и теми стишками, в которых воспевал золотую лень, шипучее вино и тому подобное. «Цыганы»
приняты были уже с меньшим восторгом; «Полтава» публикою
принята холодно, а журналисты встретили ее бранью; «Борис
Годунов» вовсе не был оценен6,— и многие ли даже теперь догадываются, что за великие создания — «Моцарт и Сальери»,
«Пир во время чумы», «Скупой рыцарь», «Галуб»7, «Медный
всадник», «Каменный гость»? Один из критиков того времени в
седьмой главе «Евгения Онегина», которая по глубине чувства,
по зрелости мысли, по художественной отделке гораздо выше
первых шести глав, увидел — решительное падение, chute complète,
и с торжеством возвестил его на двух языках — русском и французском!..8 Другой критик, говоря о той же седьмой главе «Онегина», сделал такое заключение, что Пушкин отстал от века
и что на него прошла мода, как некогда прошла мода на Наполеона, потому что и он отстал от века!..9 Еще двое других, как
будто сговорясь между собою, несмотря на то, что были противниками по мнениям, объявляли, что в третьей части стихотворений Пушкина (вышедшей в 1832 году) не видно прежнего
Пушкина!..10 И они не ошиблись бы, если б сказали это в том
смысле, что Пушкин в этой третьей части стал выше, нежели
как был в первых двух частях своих стихотворений; но, увы! —
добрые критики говорили тут о падении Пушкина!.. Все это
факты, которые, если бы понадобилось, мы скрепили бы указанием на страницы журналов блаженной памяти, в которых печатались такие диковинки. И вот как судила толпа и о поэте,
избравшем предметом песен своих высокую сторону жизни:
она восхищалась его ученическими опытами и отступилась от
него тотчас, как стал он мастером, и каким еще мастером — великим!..
Как же должна была судить толпа о поэте, дерзнувшем
пойти по дороге, до него никому неведомой, решившемся, оставив в покое героев (которые, по правде сказать, на земле являются гораздо реже, нежели в фантазии поэтов), обратиться к
толпе и к будничной жизни?.. Сначала, как и следует, она подумала, что этот поэт не знает ничего лучше ее, толпы, и не способен вознестись мыслию за границу вседневной прозаической
жизни. И такое заключение было очень естественно с ее стороны: она не встречала в сочинениях этого поэта ни моральных
сентенций, ни комических выходок. Напротив, она видела, что
он рисует ей своих странных героев и их бедную, жалкую жизнь
124
очень серьезно, говорит о них почти с такою же важностью, как
в действительности говорят они о самих себе и своих делишках.
Кончено: это писатель, положим, не без дарования, по мелкий,
без фантазии, без души, без сердца, без способности понимать
высокое и прекрасное, любящий изображать только грязную,
неумытую природу! Но — странное дело! — толпа сама не могла
не заметить, что она с жадностью его читает, что он чем-то
сильно задевает и сердит ее; потом с изумлением узнаёт она, что
высший свет, верховный представитель хорошего тона и приличия, оставляя без внимания бонтонные, опрятные произведения
дюжинных сочинителей, без перчаток и с удовольствием читает
сочинения этого писателя, исполненные дурного тона, оскорбляющих приличие выражений и картин и, кажется, назначенных
для потехи самых необразованных читателей... В то же время
нашлись люди, которые, по поводу сочинений этого писателя, заговорили о юморе, как могущественном элементе творчества, посредством которого поэт служит всему высокому и прекрасному,
даже не упоминая о них, но только верно воспроизводя явления
жизни, по их сущности противоположные высокому и прекрасному,— другими словами: путем отрицания достигая той же самой цели, только иногда еще вернее, которой достигает и поэт,
избравший предметом своих творений исключительно идеальную сторону жизни11. Все это не могло не иметь влияния на
мнение толпы; а между тем с течением времени она все более
и более привыкала к его сочинениям, и все, что казалось ей
в них странным и резким, со дня на день становилось в ее
глазах очень естественным,— чему способствовала много и
основанная им литературная школа. И вот теперь, когда
французский перевод нескольких его повестей доставил ему
громкую известность в Европе12,— теперь и самые враги его
таланта, имеющие свои причины вести отчаянную войну против его успехов, уже не решаются говорить о нем прежним
языком...
Вообще литература наша, в лице Пушкина и Гоголя, перешла через самый трудный и самый блестящий процесс своего
развития: благодаря им, она если еще не достигла своей возмужалости, то уже вышла из состояния детства и той юности, которая близка к детству. Это обстоятельство совершенно изменило
судьбу явления новых талантов в нашей литературе. Теперь каждый новый талант тотчас же оценяется по его достоинству. Явился
Лермонтов — и первыми своими опытами заставил всех смотреть
на его талант с изумленным ожиданием чего-то великого. Много
ли успел написать он в течение своего краткого (четырехлетнего) литературного поприща? — а между тем нужен был только
один смелый голос, чтоб за Лермонтовым, с первых же опытов
его, утвердить имя великого, генияльного поэта...13 С другой
стороны, как ни хлопочет теперь посредственность выдать себя
за генияльносгь,— ей это никак не удается. Не помогают ей ни
125
драмы, русские и итальянские, пи романы и повести, русские,
французские, литовские и немецкие, ни стихотворения, ни дагерротипы, ни иллюстрации...14 Недавно одна газета хотела сделать из г. Буткова опасного соперника таланту Гоголя, и что
же? Все нашли, что у г. Буткова точно есть дарование, но что
больше о нем сказать нечего, а ожидать от него чего-то необыкновенного тоже нечего...15
Правда, и теперь появление необыкновенного таланта не
может не возбуждать довольно противоречащих толков; но, во-
первых, это свойство необыкновенного таланта во всякой литературе, пока не привыкнут к нему (привычка — ум толпы),
а во-вторых, в самом противоречии этих толков уже лежит безусловное признание необыкновенности таланта. Говорят и спорят о том, что хорошо и что дурно в его первых произведениях;
но что он необыкновенный талант — об этом говорят, но не спорят. Несколько невежественных или завистливых голосов тут
пичего не значит. Если какой-нибудь диаэЬ^критик или критикан решится объявить, что произведение нового писателя, возбудившего своим появлением сильное движение в читательском
мире, решительно дурно, что в нем нет ни искры таланта,— такой критикан поступит очень нерасчетливо в отношении к самому себе. Самые недогадливые увидят ясно, что он, критикан,
не иное что, как жалкая и купно завистливая посредственность...
Но, с другой стороны, и преувеличенно-восторженные похвалы,
критические гимны и дифирамбы теперь тоже возможны только
со стороны людей, не могущих иметь никакого влияния на общественное мнение. Литература наша пережила свою эпоху энтузиастических увлечений, восторженных похвал и безотчетных
восклицаний. Теперь от критика требуют, чтоб он спокойно
и трезво сказал, как понимает он поэтическое произведение; а до восторгов, в которые привело оно его, до счастия,
какое доставило оно ему, никому нет нужды: это его домашнее
дело.
Слухи о «Бедных людях» и новом, необыкновенном таланте,
готовом появиться на арене русской литературы, задолго предупредили появление самой повести16. Подобного обстоятельства
никак нельзя назвать выгодным для автора. Для людей с положительным, развитым эстетическим вкусом, все равно быть или
не быть предубежденными в пользу или не в пользу автора:
прочитав повесть, они увидят, что это такое; но истинных знатоков искусства немного на белом свете, а незнаток от всего
заранее расхваленного ожидает какого-то чуда совершенства, то
есть фразистой мелодрамы во вкусе Марлияского,—- и увидя,
что это совсем не то, что все так просто, естественно, истинно
и верно, он разочаровывается и в досаде уже не видит в произведении и того, что более или менее ему доступно и что, наверх
* якобы (лат,), — Ред,
126
ное, поправилось бы ему, если б он не был заранее настроен
искать тут каких-то волшебных фокус-покусов. Несмотря на то,
успех «Бедных людей» был полный. Если б эту повесть приняли
все с безусловными похвалами, с безусловным восторгом,— это
служило бы неопровержимым доказательством, что в ней точно
есть талант, но нет ничего необыкновенного. Такой дебют был
бы жалок. Но вышло гораздо лучше: за исключением людей, решительно лишенных способности понимать поэзию, п за исключением, может быть, двух-трех испугавшихся за себя писак17,
все согласились бы, что в этой повести заметен не совсем обыкновенный талант. Для первого раза нечего больше и желать. Со
временем та же повесть будет казаться иною многим из тех,
которые сочли преувеличенными предшествовавшие ее появлению слухи о высоком художественном ее достоинстве. Из всех
критиков самый великий, самый генияльный, самый непогреши-
тельный — время. Впрочем, не должно забывать, что роман
г. Достоевского прочтен всеми только в Петербурге и что только
Петербург обнаружил свое мнение о таланте нового поэта.
В Москве еще только читают его «Бедных людей» и «Двойника»
(помещенного в февральской книжке «Отечественных записок»),
а в провинции еще и не читали их. Мы очень любим и уважаем
Петербург во многих отношениях, но отнюдь не в климатическом и не в эстетическом: нигде в России так много не читают,
как в Петербурге, следовательно, нигде в России нет такой многочисленной читающей публики, сосредоточенной на таком малом
пространстве, как в Петербурге,—и при всем том, нас (chaque
baron a sa fantaisie!*) почему-то всегда интересует более мнение
Москвы и провинции о книге, нежели Петербурга. Мы никогда
не говорим: «Это сочинение так хорошо, что даже в провинции
имело огромный успех»; но, напротив, мы как-то особенно не
расположены к сочинениям, которые только в Петербурге возбуждают общий восторг. Может быть, по этому самому нам не
нравятся стихотворения г. Бенедиктова, «Сенсации мадам Кур-
дюковой» и все патриотические и патетические драмы, возбуждающие такие оглушительные аплодисманы на сцене Алексан-
дринского театра18. Может быть, в этом случае мы и неправы,
но нам кажется, что жители Петербурга — уж чересчур занятые, чересчур деловые люди и потому едва ли могут блистать
особенно развитым эстетическим вкусом. Им надо что-нибудь,
во-первых, не слишком большое, а во-вторых, и это главное —
что-нибудь полегче, что-нибудь не слишком требующее углубления мыслию, не слишком вызывающее на размышление, словом,
такое, что было бы и коротко и ясно и не заставляло бы думать,
как фельетонная статья в «Северной пчеле», как нравоописательная статейка г. Булгарина. И это понятно: в Петербурге
все бедны временем: кто служит, кто спекулирует, кто играет
* у каждого барона своя фантазия! (фрЛ — Ред.
127
в преферанс, а часто случается и так, что одно и то же лицо
несет на себе эти три тягости разом. Когда тут читать с самоуглублением в читаемое, с размышлением о читаемом? Тут дай
бог успеть только перелистывать часть того бедного количества
печатных листов, которое выработывают наши типографии. В Москве число читателей несравненно меньше, но в массе московских читателей есть довольно людей, для которых сколько-нибудь замечательная книга есть факт, есть «нечто», которые читают ее сами, читают другим или настоятельно рекомендуют
другим читать ее, думают о ней, толкуют, спорят. Смешно было
бы утверждать, что и в Петербурге нет таких читателей; но мы
знаем достоверно, что в нем их очень мало в сравнении со всею
читающею массою и что большая часть их состоит из такого
молодого народа, который не успел еще ни поступить на службу,
ни постичь поэзию преферанса. Что касается до провинции,
в ней, может быть, в сложности не менее, если не более истинна
образованных и с эстетическим вкусом людей, нежели в обеих
столицах наших; и если их кажется так мало в провинции, это
потому, что они рассеяны на огромном пространстве и живут
в таком друг от друга расстоянии, что от одного до другого иногда хоть месяц скачи на лихой тройке — не доедешь! Велика ма-;
тушка Россия!..
По всему этому очень интересно узнать, какое впечатление
талант г. Достоевского произведет на Москву и на провинцию 19.
Но, в ожидании этого, мы поспешим отдать отчет в собственных-
наших впечатлениях.
С первого взгляда видно, что талант г. Достоевского не са-.
тирический, не описательный, но в высокой степени творческий
и что преобладающий характер его таланта — юмор. Он не поражает тем знанием жизни и сердца человеческого, которое дается
опытом и наблюдением: нет, он знает их, и притом глубоко
знает, но a priori *, следовательно, чисто поэтически, творчески.
Его знание есть талант, вдохновение. Мы не хотим его сравни-,
вать ни с кем, потому что такие сравнения вообще отзываются
детством и ни к чему не ведут, ничего не объясняют. Скажем
только, что это талант необыкновенный и самобытный, который
сразу, еще первым произведением своим, резко отделился от
всей толпы наших писателей, более или менее обязанных Гоголю
направлением и характером, а потому и успехом своего таланта.
Что же касается до его отношений к Гоголю, то если его, как
писателя с сильным и самостоятельным талантом, нельзя назвать подражателем Гоголя, то и нельзя не сказать, что он еще
более обязан Гоголю, нежели сколько Лермонтов обязан был
Пушкину. Во многих частностях обоих романов г. Достоевского
(«Бедных людей» и «Двойника») видно сильное влияние Гоголя, даже в обороте фразы; но со всем тем, в таланте г. Досто-
* умозрительно, до и вне всякого опыта [лат.), — Редй
128
езского так много самостоятельности, что это теперь очевидное
влияние на него Гоголя, вероятно, не будет продолжительно
н скоро исчезнет с другими, собственно ему принадлежащими
недостатками, хотя тем не менее Гоголь навсегда останется, так
сказать, его отцом по творчеству. Продолжая эту реторическую
фигуру сравнения, прибавим, что тут нет никакого даже намека
на подражательность: сын, живя своею собственною жизнию и
мыслию, тем не менее все-таки обязан своим существованием
отцу. Как бы ни великолепно и ни роскошно развился впоследствии талант г. Достоевского, Гоголь навсегда останется
Коломбом той неизмерной и неистощимой области творчества,
в которой должен подвизаться г. Достоевский. Пока еще трудно
определить решительно, в чем заключается особенность, так сказать, индивидуальность и личность таланта г. Достоевского, но
что он имеет все это, в том нет никакого сомнения. Судя по
«Бедным людям», мы заключили было, что глубоко человечест-
венный и патетический элемент, в слиянии с юмористическим,
составляет особенную черту в характере его таланта; но, прочтя
«Двойника», мы увидели, что подобное заключение было бы
слишком поспешно. Правда, только нравственно слепые и глухие не могут не видеть и не слышать в «Двойнике» глубоко патетического, глубоко трагического колорита и тона; но, во-первых, этот колорит и тон в «Двойнике» спрятались, так сказать»
за юмор, замаскировались им, как в «Записках сумасшедшего» Гогогля... Вообще, талант г. Достоевского, при всей его
огромности, еще так молод, что не может высказаться и выказаться определенно. Это естественно: от писателя, который весь высказывается первым своим произведением, многого
ожидать нельзя. Как ни хорош «Герой нашего времени», но
если б кто подумал, что Лермонтов впоследствии не мог бы
написать чего-нибудь несравненно лучшего, тот этим показал бы, что он не слишком высокого мнения о таланте Лермонтова.
Мы сказали, что в обоих романах г. Достоевского заметно
сильное влияние Гоголя, и это должно относиться только к частностям, к оборотам фразы, но отнюдь не к концепции целого
произведения и характеров действующих лиц. В последних двух
отношениях талант г. Достоевского блестит яркою самостоятельностью. Если можно подумать, что Макару Алексеевичу Девушкину, старику Покровскому и г-ну Голядкину-старшему г. Достоевского несколько сродни Попрыщин и Акакий Акакиевич
Башмачкин Гоголя, то в то же время нельзя не видеть, что
между лицами романов г. Достоевского и повестей Гоголя существует такая же разница, как и между Попрыщиным и Башмач-
киным, хотя оба эти лица созданы одним и тем же автором. Мы
даже думаем, что Гоголь только первый навел всех (и в этом
его заслуга, которой подобной уже никому более не оказать) на
5 В. Белинский, т. 8
129
этп забитые существования в пашей действительности, ео что
г. Достоевский сам собою взял их в той же самой действительности.
Нельзя не согласиться, что для первого дебюта «Бедные
люди>> и, непосредственно за ними, «Двойник» — произведения
необыкновенного размера п что так еще никто не начинал из
русских писателен. Конечно, это доказывает совсем пе то, чтоб
г. Достоевский по талапту был выше своих предшественников
(мы далеки от подобной нелепой мысли), но только то, что он
имел перед ними выгоду явиться после них; однако ж со всем
тем подобный дебют ясно указывает на место, которое со временем займет г. Достоевский в русской литературе, и на то, что
если б он н не стал рядом с своими предшественниками, как
равный с равными, то долго еще ждать нам таланта, который бы
стал к ним ближе его. Посмотрите, как проста завязка в «Бедных людях»: ведь и рассказать нечего! А между тем так много
приходится рассказывать, если уже решишься на это! Бедный
пожилой чиновник, недалекого ума, без всякого образования, но
с бесконечно доброю душою и теплым сердцем, опираясь на
право дальнего, чуть ли еще не придуманного им для благовидного предлога, родства, исхищает бедную девушку из рук гнусной торговки женскою добродетелью, девическою красотою. Автор не говорит нам, любовь ли заставила этого чиновника почувствовать сострадание, или сострадание родило в нем любовь
к этой девушке; только мы видим, что его чувство к ней не
просто отеческое и стариковское, пе просто чувство одинокого
старика, которому нужно кого-нибудь любить, чтоб не возненавидеть жизни и не замереть от ее холода, и которому всего естественнее полюбить существо, обязанное ему, одолженное им,—
существо, к которому он привык и которое привыкло к нему.
Пет, в чувстве Макара Алексеевича к его «маточке, ангельчику
и херувимчику Вареньке» есть что-то похожее на чувство любовника,— на чувство, которое он силится не признавать в себе,
но которое у него против воли по временам прорывается наружу
и которое он не стал бы скрывать, если б заметил, что она
смотрит на него не как на вовсе неуместное. Но бедняк видит,
что этого нет, и с героическим самоотвержением остается при роли
родственника-покровителя. Иногда он разнеживается, особенно
в первом письме, насчет поднятого уголочка оконной занавески,
хорошей весенней погоды, птичек небесных и говорит, что «все
в розовом цвете представляется». Получив в ответ намек на его
лета, бедняк впадает в тоску, чувствуя, что его поймали на шалости, и досада его слегка высказывается только в уверениях,
что он еще вовсе не старик. Эти отношения, это чувство, эта
старческая страсть, в которой так чудно слились и доброта сердечная, и любовь, и привычка,— все это развито автором с удивительным искусством, с неподражаемым мастерством. Девушкин, помогая Вареньке Доброселовои, забирает вперед жало-^
130
валье, входит в долги, терпит страшиую нужду и, в лютые
минуты отчаяния, как русский человек, ищет забвения в пьянстве.
Но как он деликатен по инстинкту! Благодетельствуя, он лишает себя всего, так сказать, обворовывает, грабит самого себя,—
до последней крайности обманывает свою Вареньку небывалым
у пего капиталом в ломбарде, и если проговаривается об истинном
своем положении, то по стариковской болтливости и так простодушно! Ему не приходит в голову, что он приобрел право
своими пожертвованиями требовать возпаграждепия любовью за
любовь, тогда как по тесноте и узкости его попятий он мог бы
навязать себя Вареньке в мужья уже по тому естественному
п весьма сдраведливому убеждению, что никто, как он, не может так любить ее и всего себя принести ей на жертву; но от
нее он не потребовал жертвы: он любил ее не для себя, а для
ней самой, и жертвовать для ней всем — было для него счастием,
Чем ограниченнее его ум, чем теснее и грубее его понятия, тем,
кажется, шире, благороднее и деликатнее его сердце; можно сказать, что у него все умственные способности из головы перешли
в сердце. Многие могут подумать, что в лице Девушкина автор
хотел изобразить человека, у которого ум и способности придавлены, приплюснуты жизныо. Была бы большая ошибка думать
так. Мысль автора гораздо глубже и гуманнее: он в лице Макара Алексеевича показал нам, как много прекрасного, благородного и святого лежит в самой ограниченной человеческой натуре. Конечно, не все бедняки такого рода похожи на Макара
Алексеевича в его хороших свойствах, и мы согласны, что такпо
люди редки, но в то же время нельзя не согласиться и с тем,
что на таких людей мало обращают внимания, мало ими занимаются, мало их знают. Если богач, ежедневно проедающий сто,
двести и больше рублей, бросит нищему двадцать пять рублей,
все замечают это и, в чаянии получить от него больше, умиляются душою от его великодушного поступка. Но бедняк, отдающий такому же бедняку, как и оп сам, свои последние двадцать
копеек медью, как отдал их Девушкин Горшкову,—такой бедняк
не всех тронет и в повести, мастерски написанной, а в действительности в его поступке не захотели бы увидеть ничего,
кроме смешного. Честь и слава молодому иозту, муза которого любит людей па чердаках и в подвалах и говорит о них
обитателям раззолоченных палат: «Ведь это тоже люди, ваши
братья!»
Обратите внимание на старика Покровского — и вы увидптэ
ту же гуманную мысль автора. Подставной муж обольщенное,
обманутой женщины, потом угнетенный муж разлихой бой-баоы,
шут и пьяница — и он человек! Вы можете смеяться над его любовью к своему мнимому сыну, напоминающею робкую любовь
собаки к человеку; но если, смеясь над нею, вы в то же время глубоко ею не трогаетесь, если изображение Покровского,
с книгами в кармане и под мышкою, без шапки па голове,
131
в дождь и холод бегущего, с видом помешанного, за гробом
спешно любимого пм сына,— не производит па вас трагического впечатления, не говорите об этом никому, чтоб какой-нибудь Покровский, шут п пьяница, не покраснел за вас, как за
человека...
Вообще, трагический элемент глубоко проникает собою весь
этот роман. II этот элемент тем поразительнее, что он передается читателю не только словами, но и понятиями Макара
Алексеевича. Смешить и глубоко потрясать душу читателя в
одно и то же время, заставить его улыбаться сквозь слезы,—
какое уменье, какой талант! И никаких мелодраматических пружин, ничего похожего на театральные эффекты! Все так просто
и обыкновенно, как та будничная, повседневная жизнь, которая
кишит вокруг каждого из нас и пошлость которой нарушается
только неожиданным появлением смерти то к тому, то к другому!.. Все лица обрисованы так полно, так ярко, не исключая
ни лица господина Быкова, только на минуту появляющегося
в романе собственною особою, пи лица Анны Федоровны, ни
разу не появляющейся в романе собственною особою. Отец и мать
Доброселовой, старик и юноша Покровские, жалкий писака Ро-
тозяев, ростовщик,— словом, каждое лицо даже из тех, которые
или только вскользь показываются, или только заочно упоминаются в романе, так и стоит перед читателем, как будто давно
коротко ему знакомое. Можно бы заметить, и не без основания,
что лицо Вареньки как-то не совсем определенно и оконченно;
но, видно, уж такова участь русских женщин, что русская
поэзия не ладит с ними, да и только! Не знаем, кто тут виноват, русские лп женщины или русская поэзия; но знаем, что
только Пушкину удалось, в лице Татьяны, схватить несколько
черт русской женщины, да и то ему необходимо было сделать
ее светскою дамою, чтоб сообщить ее характеру определенность
и самобытность. Журнал Вареньки прекрасен, но все-таки, по
мастерству изложения, его нельзя сравнить с письмами Девушкина. Заметно, что автор тут был не совсем, как говорится,
у себя дома; но и тут он блистательно умел выйти из затруднительного положения. Воспоминания детства, переезд в Петербург, расстройство дел Доброселова, ученье в пансионе, особенно
жизнь в доме Анны Федоровны, отношения Вареньки к Покровскому, их сближение, портрет отца Покровского, подарок молодому Покровскому в день именин, смерть Покровского,—все это
рассказано с изумительным мастерством. Доброселова не выговаривает ни одного щекотливого для нее обстоятельства, ни
бесчестных видов на нее Анны Федоровны, ни своей любви
к Покровскому, ни своего потом невольного падения; но читатель сам видит всё так ясно, что ему и не нужно никаких
объяснений.
Рассказывать содержание этого романа было бы излишне;
делать большие выписки тоже. Но не мешает иным, может быть,
132
зэбывчивым читателям напомнить пх же собственные впечатления, их же самих призвать в свидетели справедливости и верности нашего мнения о высоком, художественном достоинстве
< Бедных людей», п потому считаем необходимым выписать несколько мест пз писем Макара Алексеевича. Это не даст большой
работы вниманию читателей,— а между тем посреди их, вероятно, найдутся такие, которым эти выписанные нами места покажутся как будто новыми, в первый раз прочитанными, и это
обстоятельство, может быть, заставит их вновь перечесть всю
повесть и сознаться себе, что они только при этом втором чтении поняли ее. Такие произведения, как «Бедные люди», никому
не даются с первого раза: они требуют не только чтения, но и
изучения.
Целая семья бедняков каких-то у пашей хозяйки комнату нанимает,
только не рядом с другими нумерами, а по другую сторону, в углу, отдельно. Люди смирные! Об них никто ничего и не слышит. Живут они в одной
комнатке, огородясь в ней перегородочкою. Он какой-то чиновник без места, из службы лет семь тому исключенный за что-то. Фамилья его Горшков; такой седенький, маленькой; ходит в таком засаленном, в таком истертом платье, что больно смотреть; куда хуже моего! Жалкой, хилый такой
(встречаемся мы с ним иногда в коридоре); коленки у него дрожат, руки
дрожат, голова дрожит, уж от болезни, что ли, какой, бог его знает; робкий,
боится всех, ходит стороночкой; уж я застенчив подчас, а этот еще хуже.
Семейства у него — жена и трое детей. Старший, мальчик, весь в отца, тоже
такой чахлоц. Жена была когда-то собою весьма недурна, и теперь заметно;
ходит, бедная, в таком жалком отребье. Они, я слышал, задолжали хозяйке;
она с ними что-то не слишком ласкова. Слышал тоже, что у самого-то Горшкова неприятности есть какие-то, по которым он и места лишился... процесс
не процесс, под судом не под судом, под следствием каким-то, что ли,— уж
истинно не могу вам сказать. Бедны-то они бедны — господи, бог мой!
Всегда у них в комнатке тихо и смирно, словно и не живет никто. Даже детей не слышно. И не бывает этого, чтобы когда-нибудь порезвились, поиграли дети, а уж это худой знак. Стало быть, в семье что-нибудь да непрочно.
Как-то мне раз, вечером, случилось мимо их дверей пройти; на ту пору в
доме стало что-то не по-обычному тихо; слышу всхлипывание, потом шепот,
потом опять всхлипывание, точно как будто плачут, да так тихо, так жалко,
чго у меня все сердце надорвалось, и потом всю ночь мысль об этих бедпя-
ках меня не покидала, так что и заснуть не удалось хорошенько.
Я к тому про шарманщика этого заговорил, маточка, что случилось мне
бедность свою вдвойне испытать сегодня. Остановился я посмотреть на шарманщика. Мысли такие лезли в голову; — так я, чтобы рассеяться, остановился. Стою я, стоят извозчики, девка какая-то, да еще маленькая девочка, вся такая запачканная. Шарманщик расположился перед чьими-то окнами. Замечаю малютку, мальчика, так себе лет двенадцати; был бы хорошенькой, да на вид больной такой, чахленькой, в одной рубашонке, да еще
в чем-то, чуть ли не босой стоит, разиня рот, музыку слушает; — детский
возраст! загляделся, как у немца куклы танцуют, а у самого и руки и ноги
окоченели, дрожит да кончик рукава грызет. Примечаю, что в руках у него
бумажечка какая-то. Прошел один господин и бросил шарманщику какую-
то маленькую монетку; монетка прямо упала в тот ящичек с огородочкой,
в котором представлен француз, танцующий с дамами. Только что звякнула
монетка, встрепенулся мои мальчик, робко осмотрелся крутом, да, видно, па
меня подумал, что я деньги, дал. Подбежал он ко мне, ручонки дрожат
у пего, голосенок дрожит, протянул он ко мне бумажку и говорит: записка!
Развернул я записку — ну что, все известное: дескать, благодетели мои,
133
мать у детей умпрает, трое детей голодают, так бы пам теперь помогите;
а бот как я умру, так за то, что птенцов моих теперь не забыли, па том
свете вас, благодетели мои. не забуду. — Ну, что тут; дело ясное, дело житейское, а что мне им дать? Ну, и не дал ему ничего. А как было жаль!
Мальчик бедненькой, посинелый от холода, может быть, п голодный, и по
ьрет. ен-ен, не врет: я это дело знаю. Но только то дурно, что зачем эти
гадкие матери детей не берегут и полуголых с записками на такой холод
досылают. Она, может быть, глупая баба, характера не имеет; да за нее и
постараться, может быть, некому, так она и сидит, поджав ногп. может быть,
и вправду больная. Ну, да все обратиться бы куда следует: а впрочем, может быть, и просто мошенница, нарочно голодного и чахлого ребенка обманывать народ посылает, на болезнь наводит. И чему научится бедный мальчик с этими записками? Только сердце его ожесточается; ходит он, бегает,
просит. Ходят люди, да некогда им. Сердца у них каменные; слова их жестокие. Прочь! убирайся! шалишь? —Вот что слышит он от всех, и ожесточается сердце ребенка, и дрожит напрасно на холоде бедненькой; запуганный мальчик, словно птенчик, из разбитого гнездышка выпавший. Зябнут
у него руки и ногп; дух занимается. Посмотришь, вот он уж и кашляет; тут
не далеко ждать, и болезнь, как гад нечистый, заползет ему в грудь, а там,
глядишь, и смерть уж стоит над ним, где-нибудь в смрадном углу, без ухода, без помощи — вот и вся его жизнь! Вот какова она, жизнь-то, бывает!
Ох, Варенька, мучительно слышать Христа-ради и мимо пройтп и не дать
ничего, сказать ему: «Бог подаст». Иное Христа-ради еще ничего. (И Хрп-
ста-ради-то разные бывают, маточка.) Иное долгое, протяжное, привычное,
заученное, прямо нищенское; этому еще не так мучительно не подать, это
долгий нищий, давнишний, по ремеслу нищий, этот привык, думаешь, он
переможет и знает, как перемочь. А иное Христа-ради, непривычное, грубое, странное — вот как сегодня, когда я было от мальчика записку взял,
тут же у забора какой-то стоял, пе у всех и просил, говорит мне: «Дай, барин, грош, ради Христа!»—да таким отрывистым, грубым голосом, что я
вздрогнул от какого-то страшного чувства, а не дал гроша: не было. А еще
люди богатые не любят, чтобы бедняки на худой жребий вслух жаловались — дескать, они беспокоят, они-де назойливы! Да и всегда бедность
назойлива; — спать, что ли, мешают их стоны голодные!
Призпательпо вам сказать, родная моя, начал я вам описывать зто все,
мастито, чтоб сердце отвести, а более для того, чтоб вам образец хорошего
слогу моих сочинений показать. Потому что вы, верно, сами сознаетесь,
маточка, что у меня с недавнего времени слог формируется. Но теперь на
меня такая тоска нашла, что я сам моим мыслям до глубины души стал
сочувствовать, и хотя я сам знаю, маточка, что этим сочувствием не возьмешь, но все-таки некоторым образом справедливость воздашь себе. И подлинно, родная моя, часто самого себя, безо всякой причины, уничтожаешь,
в грош не ставишь и нпже щепки какой-нибудь сортируешь. А если сравнением выразиться, так это, может быть, оттого происходит, что я сам запуган и загнан, как хоть бы и этот бедненькой мальчик, что милостыни у меня
просил. Теперь я вам примерно, иносказательно буду говорить, маточка;
вот послушайте-ка меня: случается мне, моя родная, рано утром, па службу
спеша, заглядеться на город, как он там пробуждается, встает, дымится,
киппт, гремит,— тут иногда так перед таким зрелищем умалишься, что как
гудто бы щелчок какой получил от кого-нибудь по любопытному носу, да
и поплетешься тпше воды, ниже травы своею дорогою, и рукой махнешь!
Теперь же разглядите-ка, что в этих черпых, закоптелых, больших капитальных домах делается, вникните в зто и тогда сами рассудите, справедливо ли было без толку сортировать себя и в недостойное смущение входить. Заметьте, Варенька, что я иносказательно говорю, не в прямом смысле.
Ну, посмотрим, что там такое в этпх домах. Там в каком-нибудь дымном
углу, в конуре сырой какой-нибудь, которая, по нужде, за квартиру считается, мастеровой какой-нибудь от сна пробудился; а во сне-то ему, при-
мерпо говоря, всю ночь сапоги спились, что вчера он подрезал нечаянно,
как будто именно такая дрянь и должна человеку сниться! Ну. да ведь он
134
мастеровой, оя сапожник; ему простительно все об одном предаете своем
думать. У него там дети пищат, и жена голодная; и не одни сапожники
встают иногда так, родная моя. Это бы и ничего, и писать бы об этом нэ
стоило, но вот какое выходит тут обстоятельство, маточка: тут же, в этом
же доме, этажом выше иль ниже, в позлащенных палатах, и богатейшему
лицу все те же сапоги, может быть, ночью снились; то есть на другой манер сапоги, ибо в смысле-то, здесь мною подразумеваемом, маточка, все
мы, родная моя, выходим немного сапожники. И это бы все ничего, по
только то дурно, что нет никого подле этого богатейшего лица, нет человека, который бы шепнул ему на ухо —«что полно, дескать, о таком думать,
о себе одном думать, для себя одного жить; ты, дескать, не сапожник;
у тебя дети здоровы и жена есть не просит; оглянись кругом, не увидишь
ли для забот своих предмета более благородного, чем свои сапоги!» Вот что
хотел я сказать вам иносказательно, Варенька. Это, может быть, слишком
вольная мысль, родная моя, но эта мысль иногда бывает, иногда приходит
и тогда поневоле из сердца горячим словом выбивается. II потому не отчего было в грош себя оценить, испугавшись одного шума и грома! Заключу же тем, маточка, что вы, может быть, подумаете, что я вам клевету говорю, или что это так хандра на меня нашла, или что я это из книжки какой выписал? Нет, маточка, вы разуверьтесь; не то: клеветою гнушаюсь,
хандра не находила, и ни из какой книжки ничего не выписывал — вот что!
Пришел я в грустном расположении духа домой, присел к столику,
нагрел себе чайничек, да и приготовился стаканчик-другой чайку хлебнуть,
Вдруг, смотрю, входит ко мне Горшков, наш бедный постоялец. Я еще утром заметил, что он все что-то около жильцов шныряет и ко мне хотел
подойти. А мимоходом скажу, маточка, что их житье-бытье не в пример
моего хуже. Куда! жена, дети! — Так что если бы я был Горшков, так у;к
я не знаю, что бы я па его месте сделал! Иу, так вот, вошел мой Горшков,
кланяется, слезинка у него, как и всегда, на ресницах гноится, шаркает
ногами, а сам слова не может сказать. Я его посадил на стул, правда, к л
изломанный, да другого не было. Чайку предложил. Он извинялся, долга
извинялся, наконец, однако же, взял стаканчик. Хотел было без сахару
пить, начал опять извиняться, когда я стал уверять его, что нужно взяте»
сахару; долго спорил, отказывался, наконец положил в свой стакан самый
маленький кусочек и стал уверять, что чай необыкновенно сладок. Эк. до
уничижения какого доводит людей нищета! —«Ну, как же, что, батюшка?»— сказал я ему. Да вот так и так, дескать, благодетель вы мой, Макар
Алексеевич, явите милость господню, окажите помощь семейству несчастному; дети п жена, есть нечего; отцу-то, мне-то, говорит, каково! Я' было
хотел говорить, да он меня прервал; я, дескать, всех боюсь здесь, Макар
Алексеевич, то есть не то что боюсь, а так, знаете, совестно; люди-то они
всё гордые и кичливые. Я бы, говорит, вас, батюшка и благодетель мой, и
утруждать бы пе стал; знаю, что у вас самих неприятности были, знаю,
что вы многого и не можете дать, по хоть что-нибудь взаймы одолжите; п
потому, говорит, просить вас осмелился, что знаю ваше доброе сердце, знаю,
что вы сами нуждались, что сами и теперь бедствия испытываете,—и что
сердце-то ваше потому и чувствует сострадание. — Заключил же оп т-эм,
что, дескать, простите мою дерзость и мое неприличие, Макар Алексеевич, —
Я отвечаю ему, что рад бы душой, да что нет у меня ничего, ровно нет ничего. — Батюшка, Макар Алексеевич, говорит оп мне, я многого и не прошу, а вот так и так (тут он весь покраснел), жена, говорит, дети, голодно—хоть грпвепппчек какой-нибудь. Ну, тут уж мне самому сердце защемило. Куда, думаю: меня перещеголяли! А всего-то у меня и оставалось
двадцать копеек, да я на них рассчитывал; хотел завтра на своп крайние
нужды истратить. — Нет, голубчик мой, пе могу; вот так и так говорю. —
Батюшка, Макар Алексеевич, хоть что хотите, говорит, хоть десять копеечек. Ну. я ему п вынул пз ящика и отдал своп двадцать копеечек, маточка,
все доброе дело! Эк нищета-то! Разговорился я с ним: да как же вы, бз-
тюшка, спрашиваю, так зануждалпсь, да еще при таких нуждах комнату
в пять ру'Злгй серебром нанимаете? Объяснил он мне, что полгода паза я
нанял и деньги внес вперед за три месяца; да потом обстоятельства такие
сошлись, что ни туда, ни сюда ему, бедному. Ждал он, что дело его к этому
времени кончится. А дело у него неприятное. Он, видите ли, Варенька, за
что-то перед судом в ответе находится. Тягается он с купцом каким-то, который сплутовал подрядом с казною; обман открыли, купца под суд, а он
в дело-то свое разбойничье и Горшкова запутал, который тут как-то также
случился. А по правде-то, Горшков виновен только в нерадении, в неосмотрительности и в непростительном упущении из вида казенного интереса.
Уж несколько лет дело идет; все препятствия разные встречаются против
Горшкова. — В бесчестии же, на меня взводимом, говорит мне Горшков, не
повинен, нисколько не повинен, в плутовстве и грабеже не повинен. Дело
это его замарало немного; его исключили из службы, и хотя не нашли, что
он капитально виновен, но до совершенного своего оправдания он, до сих
пор, не может выправить с купца какой-то знатной суммы денег, ему следуемой и перед судом у него оспариваемой. Я ему верю, да суд-то ему на
слово не верит; дело-то оно такое, что все в крючках да в узлах таких, что
во сто лет не распутаешь. Чуть немного распутают, а купец еще крючок
да еще крючок. Я принимаю сердечное участие в Горшкове, родная моя,
соболезную ему. Человек без должности; за ненадежность никуда не принимается; что было запасу, проели; дело запутано, а между.тем жить было
нужно; а между тем ни с того, ни с сего, совершенно некстати, ребенок
родился,— пу вот издержки. Старшенькой заболел — издержки, умер — издержки. Жена больна; он нездоров застарелой болезнью какой-то. Одним
словом, пострадал, вполне пострадал. Впрочем, говорит, что ждет, на днях,
благоприятного решения своего дела и что уж в этом теперь и сомнения нет
никакого. Жаль, жаль, очень жаль его, маточка! Я его обласкал. Человек-то
он затерянный, запуганный, покровительства ищет, так вот я его и обласкал.
Пишу к вам вне себя. Я весь взволнован страшным происшествием.
Голова моя вертится кругом. Я чувствую, что все вокруг меня вертится. Ах,
родная моя, что я расскажу-то вам теперь! Вот мы и не предчувствовали
этого. Нет, я не верю, чтобы я не предчувствовал; я все это предчувствовал.
Все это заране слышалось моему сердцу! Я даже намедни во сне что-то
видел подобное.
Вот что случилось. Расскажу вам без слога, а так, как мне на душу
господь положит. Пошел я сегодня в должность. Пришел, сижу, пишу.
А нужно вам знать, маточка, что я и вчера писал тоже. Ну, так вот, вчера
подходит ко мне Тимофей Иванович и лично изволит показывать, что — вот,
дескать, бумага нужная, спешная. Перепишите, говорит, Макар Алексеич,
почище, поспешно и тщательно; сегодня к подписанию идет. — Заметить
вам нужно, ангельчпк, что вчерашнего дня я был сам не свой, ни на что и
глядеть не хотелось; грусть, тоска такая напала! На сердце холодно, на
душе темно; в памяти все вы были, моя ясочка. Ну вот, я и принялся переписывать; переписал чисто, хорошо, только уж не знаю, как вам точнее
сказать, сам ли нечистый меня попутал, или тайными судьбами какими
определено было, или просто так должно было сделаться — только пропустил я целую строчку; смысл-то и вышел, господь его знает, какой, просто
никакого не вышло. С бумагой-то вчера опоздали и подали ее на подписание его превосходительству только сегодня. Я, как ни в чем не бывало, являюсь сегодня в обычный час п располагаюсь рядком с Емельяном Ивановичем. Нужно вам заметить, родная, что я с недавнего времени стал вдвое
более прежнего совеститься и в стыд приходить. Я в последнее время и не
глядел ни на кого. Чуть стул заскрипит у кого-нибудь, так уж я и ни жив,
ни мертв. Вот точпо так и сегодня, приник, присмирел, ежом сижу, так что
Ефим Акимович (такой задирала, какого и на свете до него не было) сказал
во всеуслышание: «Что, дескать, вы, Макар Алексеевич, сидите сегодня таким у-у-у!»—да тут такую гримасу скорчил, что все, кто около него и меня
ни были, так и покатились со смеху, и уж, разумеется, на мой счет. И пошли, и пошли! Я и уши прижал и глаза зажмурил, сижу себе, не пошевелюсь. Таков уж обычай мой: они этак скорей отстают. Итак, я уткнулся
136
косом в бумагу и вожу пером. Вдруг слышу шум, беготня, суетня; слышу —
не обманываются лп уши мои? зовут меня, требуют меня, зовут ДеБушкина.
Задрожало у меня сердце в груди, и уж сам не знаю, чего я испугался;
только знаю то, что я так испугался, как никогда еще в жизни со мной ке
было. Я прпрос к стулу,— и как ни б чем не бывало, точно и не я. Но вот
опять начали, ближе и ближе. Вот уж над самым ухом моим: дескать, Девушкина! Девушкпна! где Девушкин? Подымаю глаза: передо мною Евстафий Иванович; говорит: «Макар Алексеевич! к его превосходительству,
скорее! Беды вы с бумагой наделали». Только это одно и сказал, да довольно, не правда ли, маточка, довольно сказано было? Я помертвел, оледенел,
чувств лишился, иду — ну, да уж просто, ни жив, ни мертв отправился.
Ведут меня через одну комнату, через другую комнату, через третью комнату, в кабинет — предстал! Положительного отчета, об чем я тогда думал,
я вам дать не могу. Вижу, стоят его превосходительство, вокруг него все
они. Я, кажется, не поклонился; позабыл. Оторопел так, что и губы трясутся и коги трясутся. Да и было отчего, маточка. Во-первых, совестно; я
взглянул направо в зеркало, так просто было отчего с ума сойти от того, что
я там увидел. А во-вторых, я всегда делал так, как будто бы меня и на
свете не было. Так что едва лп его превосходительство были известны
о существовании моем. Может быть, слышали, так, мельком, что есть у
них в ведомстве Девушкин, но в кратчайшие сего сношения никогда
пе входили.
Начали гневно: как же это вы, сударь! Чего вы смотрите? нужная бумага, нужно к спеху, а вы ее пор гите. II как же вы это,— тут его превосходительство обратились к Евстафию Ивановичу. Я только слышу, как до
меня звуки слов долетают: «Нераденье! неосмотрительность! Вводите в неприятности!» Я раскрыл было рот для чего-то. Хотел было прощения просить, да не мог, убежать — покуситься не смел, и тут... тут, маточка, такое
случилось, что я и теперь едва перо держу от стыда. — Моя пуговка — ну
ее к бесу — пуговка, что висела у меня на ниточке,— вдруг сорвалась, отскочила, запрыгала (я, видно, задел ее нечаянно), зазвенела, покатилась и
прямо, так-таки прямо, проклятая, к стопам его превосходительства, и это
посреди всеобщего молчания! Вот и все было мое оправдание, все извинение, весь ответ, все, что я собирался сказать его превосходительству! Последствия были ужасны! Его превосходительство тотчас обратили внимание
на фигуру мою и на мой костюм. Я вспоминал, что я видел в зеркале, я бросился ловить пуговку, нашла на меня дурь, нагнулся, хочу взять пуговку,
катается, вертится, не могу поймать, словом, и в отношении ловкости отличился. Тут уж я чувствую, что и последние силы меня оставляют, что уж
все, все потеряно! Вся репутация потеряна, весь человек пропал! А тут
в обоих ушах ни с того, ни с сего и Тереза и Фальдони, и попгло перезванивать. Наконец поймал пуговку, приподнялся, вытянулся, да уж коли
дурак, так стоял бы себе смирно, руки по швам! Так нет же. Начал пуговку
к оторванным ниткам прилаживать, точно от того она и пристанет; да еще
улыбаюсь, да еще улыбаюсь. Его превосходительство отвернулись сначала,
потом опять на меня взглянулп — слышу, говорят Евстафию Ивановичу:
как же?., посмотрите, в каком он виде!., как он!., что он! — Ах, родная моя,
что уж тут — как он? да что он? отличился, в полном смысле слова отличился! Слышу, Евстафий Иванович говорит — не замечен, ни в чем не замечен, поведения примерного, жалованья достаточно, по окладу... Ну, облегчите его как-нибудь, говорит его превосходительство. Выдать ему
вперед... — Да забрал, говорят, забрал, вот за столько-то времени вперед
забрал. Обстоятельства, верно, такие, а поведения хорошего п не замечен,
никогда не замечен. — Я, ангельчпк мой, горел, в адском огне горел! Я умирал! — Ну, говорят его превосходительство громко: переписать же вновь
поскорее; Девушкин, подойдите сюда, перепишите опять вновь без ошибки;
да послушайте: тут его превосходительство обернулись к прочим, раздали
приказания разные, и все разошлись. Только что разошлись они, его превосходительство поспешно вынимают книжник и пз него сторублевую: вот,
говорят они,—чем могу, считайте как хотите, возьмите... да и Бсунул мне
137
в руку Я, ангел мои, вздрогнул, вея душа моя потряслась: пе знаю, что
было гэ мною: я было схватить их ручку хотел. А оп-то весь покраснел,
м >н юяубчик, да — вот уж тут пи ка волосок от правды не отступаю, родная мол. взял пою руку недостойную, да и потряс ее, так-таки взял да и
потряс, словно резне своей. словно такому же. как сам. генералу. Ступайте,
lOBOí'Hi; чем могу... Ошибок пе дслапте, а теперь грех пополам.
Т^кая страшная сиена может пе потрясти глубоко только
душу такого человека, для которого человек, если он чиновник
пе выше 9-го класса, пе стоит ни внимания, ни участия. Но всякое человеческое сердце, для которого в мпре ничего нет выше
и священнее человека, кто бы он ни был, всякое человеческое
сердце судорожно и болезненно сожмется от этой — повторяем —
страшной, глубоко патетической сцены... И сколько потрясающего
душу действия заключается в выражении его благодарности, смешанной с чувством сознапня своего падения н с чувством того
самоунижения, которое бедность н ограниченность ума часто считают за добродетель!..
Теперь, маточка, вот как я решил: вас п Федору прошу, п если бы детя
у меня были, то п им бы повелел, чтоб богу молились, то есть вот как: за
родпогэ отца пе молились бы. а за его превосходительство каждодневно и
вечно бы молились! Еще скажу, маточка, п это торжественно говорю —
СгЛушайте меня, маточка, хорошенько — клянусь, что как пи погибал я от
скорби дзтшевпоп, в лютые дни нашего злополучия, глядя на вас, на ваши
бедствия, и па себя, па унижение мое и мою неспособность, несмотря па
все это, клянусь вам, что пе так мне сто рублен дороги, как то, что его пре-
восходительсíao сами мне, соломе, пьлшше, руку мою недостойную пожать
изво легли. Эгнм о:ш меня самому себе возвратили. Эшм поступком они ыой
дух воскресили, жизнь мне слаще навеки сделали, и я твердо умерен, что
я как гш грешен перед всевышним, по молитва о счастии и благополучии
его превосходительства дойдет до престола его!..
Другим образом, по не менее ужасна эта картина:
Сет > числа случилось у пас в квартире донельзя горестное, ничем пэ
объй.л1!И?ц)е н неожиданное событие. Паш бедный Горшков (заметить вам
нужно, шуточка) совершенно оправдался. Решение-то уж давно как вышло,
а сегодня он ходил слушать окончательную резолюцию. Дело для него зесь-
счастливо кончилось. Какая там была вина па нем за нерадение и неосмотрительность— на все вышло полное отпущение. Приступили выправить в его пользу с купца знатную сумму денег, так что он и обстоятельст-
вомп-то сильно поправился, п честь-то его от пятка иссазплась, и все
гтэло лучше,— одним слово:-,г. вышло самое полное исполнение желания.
¡Ьргклел он сегодня в три часа домой. Па пем лица не было, бледный, как
почот.м'), губы у пего трясутся, а сам улыбается — обнял жену, детей. Мы
i-се гурьбою ходили к нему поздравлять сю. О л был весьма растроган нашим поступком, кланялся на все стороны, жал у каждого из пас руку по
нескольку раз. Мне даже показалось, что он и вырос-то. и выпрямплся-то, и
что у пего п слезппкп-то нет уже в глазах. В волнении был таком, бедный?
Дзух минут па месте пе мог простоять; брал в руки все, что ему пи попадалось, потом опять бросал, беспрестанно улыбался и кланялся, садился,
вставал, опять садился, говорил бог знает что такое — говорит: «Честь моя,
честь, доброе имя, дети мои»—и £ак говорил-то! Даже заплакал. Мы тоже
большею часткю прослезились. Ратазяез, видно, хотел его ободрить и сказал: (Что, батюшка, честь, когда нечего есть; деньги, батюшка, деньги главное; вот за что бога благодарите!»—п тут же его по плечу потрепал. Мае
133
показалось, что Горшков обиделся, т. е. не то чтобы прямо неудовольствие
выказал, а только посмотрел как-то странно на Ратазяева да руку его с
плеча своего снял. А прежде бы этого не было, маточка! Впрочем, различные
бывают характеры. — Вот я, например, ка таких радостях гордецом бы не
выказался; ведь чего, родпая моя, иногда и поклон лишний и уничижение
изъявляешь пе от чего иного, как от припадка доброты душевной и от из-
лпшкей мягкости сердпа... но, впрочем, не во мпе тут и делс-то! «Да, говорит, и деньги хорошо; слава богу, слага богу!» п потом все время, как мы
у пего были, твердил: «Слава богу, слава богу!..» Жопа его заказала обед
поделикатнее, пообильнее. Хозяйка наша сама для них стряпала. Хозяйка
наша отчастн добрая женщина. А до обеда Горшков на месте не мог усидеть. Заходил ко всем в комнаты, звали ль. не звали его. Так себе войдет,
улыбнется, присядет па стул; скажет что-нибудь, а иногда и ничего не скажет и уйдет. У мичмана даже карты в руки взял; его и усадили играть за
четвертого. Он поиграл-поиграл, напутал в игре какого-то вздора, сделал
три-четыре хода и бросил играть. Нет, говорит, ведь я так, я это только
так — и ушел от них. Меня встретил в коридоре, взял меня за обе руки,
посмотрел мне прямо в глаза, только так чудно; пожал мне руку и отошел
и все улыбаясь, но как-то тяжело, странно улыбаясь, словно мертвый. Жена
его плакала от радости; весело так у них было, по-праздничному. Пообедали они скоро. Вот после обеда он и говорит жене: «Послушайте, душенька,
вог я немного прилягу»—да и пошел на постель. Подозвал к себе дочку,
положил ей на головку руку и долго-долго гладил по головке ребенка. Потом опять оборотился к жене: дескать, а что ж Петенька? Петя наш, Петенька?.. Жена перекрестилась, да и отвечает, что ведь он же умер. «Да,
да, знаю, все знаю. Петенька теперь в царстве небесном». Жена видит, что
он сам пе свой, что происшествие-то его потрясло совершенно, и говорит
ему: «Вы бы, душенька, заснули». — «Да, говорит, я сейчас... я немножко»,—
тут он отвернулся, полежал немного, потом оборотился, хотел сказать что-
то. Жена его не расслышала, спросила его: «Что, мой друг?» А он не отвечает. Она подождала немножко — ну, думает, уснул, и вышла на часок
к хозяйке. Через час времени воротилась — видпт, муж еще не проснулся и
лежит себе, не шелохнется. Она думала, что спит, села и стала работать
что-то. Она рассказывает, что она работала с полчаса и так погрузилась в
размышление, что даже не помнит, о чем она думала, говорит только, что
сна и позабыла об муже. Только вдруг она очнулась от какого-то тревожного ощущения, и гробовая тишина в комнате поразила ее прежде всего.
Она посмотрела на кровать и видпт, что муж лежит все в одном положении.
Ока подошла к нему, сдернула одеяло, смотрит — а уж он холодехонек —
умер, маточка, умер Горшков, внезапно умер, словно его громом убило.
А отчего умер, бог его знает. Меня это так сразило, Варенька, что я до сих
пор опомниться не могу. Не верится что-то, чтобы так просто мог умереть
человек. Этакой бедняга, горемыка этот Горшков! Ах, судьба-то, судьба какая! Жена в слезах, такая испуганная. Девочка куда-то в угол забилась.
У них там суматоха такая идет; следствие медицинское будут делать... уж
не могу вам наверно сказать. Только жалко! Грустно подумать, что этак
в самом деле ни дня, ни часа не ведаешь!.. Погибаешь ни за что..,
Что перед этою картиною, написанною такою широкою и
мощною кнстпю, что перед нею мелодраматические ужасы в по-
вестях модных французских фельетонных романистов! Какая
страшная простота и истина! И кто все это рассказывает? —
ограниченный и смешной Макар Алексеевич Девушкин!..
Мы не будем больше указывать на превосходные частности
этого романа: легче перечесть весь роман, нежели пересчитать
все, что в нем превосходного, потому что он весь, в целом,— пре¬
восходен. Упомянем только о последнем ппсьме Девушкина к его
Вареньке: это слезы, рыдание, вопль, раздирающие душу! Тут
все истинно* глубоко и велико, а между тем это пишет ограниченный, смешной Макар Алексеевич Девушкин! И читая его, вы
сами готовы рыдать, и в то же время вы улыбаетесь... Сколько
сокрушительной силы любви, горя п отчаяния в этих простодушных словах старика, теряющего все, чем мила была ему жизнь:
«Да вы знаете ли только, что там такое, куда вы едете-то, маточка? Вы, может быть, этого не знаете, так меня спросите! Там
степь, родная моя, там степь, чистая, голая степь, вот как моя
ладонь голая! Там ходит баба бесчувственная, да мужик необразованный пьяница ходит...»
Мы думаем, что теперь кстати сказать несколько слов п
о «Двойнике», хотя он и не относится к «Петербургскому сборнику». Как талант необыкновенный, автор нисколько не повторился во втором своем произведении,— и оно представляет у него
совершенно новый мир. Герой романа — г. Голядкин — один из
тех обидчивых, помешанных на амбиции людей, которые так
часто встречаются в низших и средних слоях нашего общества.
Ему все кажется, что его обижают и словами, и взглядами, и
жестами, что против него всюду составляются интриги, ведутся
подкопы. Это тем смешнее, что он ни состоянием, ни чином, ни
местом, ни умом, ни способностями решительно не может пи
в ком возбудить к себе зависти. Он не умен и не глуп, не богат
и не беден, очень добр и до слабости мягок характером; и жить
ему на свете было бы совсем недурно; но болезненная обидчивость и подозрительность его характера есть черный демон его
жизни, которому суждено сделать ад из его существования. Если
внимательнее осмотреться кругом себя, сколько увидишь господ
Голядкиных, и бедных и богатых, и глупых и умных! Г-н Голядкин в восторге от одной своей добродетели, которая состоит в том,
что он ходит не в маске, не интриган, действует открыто и идет
прямою дорогою. Еще в начале романа, из разговора с доктором
Крестьяном Ивановичем, не мудрено догадаться, что г. Голядкин
расстроен в уме. Итак, герой романа — сумасшедший! Мысль
смелая и выполненная автором с удивительным мастерством!
Считаем излишним следить за ее развитием, указывать на отдельные места и удивляться целому созданию. Для всякого, кому доступны тайны искусства, с первого взгляда видно, что в
< Двойнике» еще больше творческого таланта и глубины мысгли,
нежели в «Бедных людях». А между тем почти общий голос петербургских читателей решил, что этот роман несносно растянут
и оттого ужасно скучен, из чего-де и следует, что об авторе напрасно прокричали и что в его таланте нет ничего необыкновен-
ного!..20 Справедливо ли такое заключение? — Мы не обинуясь
скажем, что, с одной стороны, оно крайне ложно, а с другой, что
в нем есть основание, как оно всегда бывает в суждении не понимающей самой себя толпы.
140
Начнем с того, что «Двойник» нисколько не растянут, хотя
п нельзя сказать, чтоб он не был утомителен для всякого читателя, как бы глубоко и верно нн понимал п ни ценил он талант
автора. Дело в том, что так называемая растянутость бывает двух
родов: одна происходит от бедности таланта,—вот это-то и есть
растянутость; другая происходит от богатства, особливо молодого
таланта, еще несозревшего,-— и ее следует называть не растянутостью, а излишнею плодовитостью. Если б автор «Двойника»
дал нам перо в руки с безусловным правом исключать из рукописи его «Двойника» все, что показалось бы нам растянутым и
излишним,—у нас не поднялась бы рука ни на одно отдельное
место, потому что каждое отдельное место в этом романе — верх
совершенства. Но дело в том, что таких превосходных мест в
«Двойнике» уж чересчур много, а одно да одно, как бы ни было
оно превосходно, и утомляет и наскучает. Демьянова уха была
сварена на славу, и сосед Фока ел ее с аппетитом и всласть; но
наконец бежал же от нее... Очевидно, что автор «Двойника» еще
не приобрел себе такта меры и гармонии, и оттого не совсем безосновательно многие упрекают в растянутости даже и «Бедных
людей», хотя этот упрек п идет к ним меньше, нежели к «Двойнику». Итак, в этом отношении, суд толпы справедлив; но он ложен в выводе о таланте г. Достоевского. Самая эта чрезмерная
плодовитость только служит доказательством того, как много
у него таланта и как велик его талант.
Что же тут делать молодому автору? Продолжать ли идти
своею дорогою, никого не слушая,— или, желая угодить толпе,
стараться приобрести преждевременную, следовательно, искусственную зрелость своему таланту и, за неимением естественного,
прибегнуть к поддельному чувству меры?.. По нашему мнению,
обе эти крайности равно гибельны. Талант должен идти своею
дорогою, с каждым днем естественным образом избавляясь от
своего главного недостатка, то есть молодости и незрелости; но
в то же время он должен, обязан принимать к сведению, чем особенно недовольно большинство его читателей, и всего более должен остерегаться презирать его мнение, но всегда стараться отыскивать основание этого мнения, потому что оно почти всегда
дельно и справедливо.
Если что можно счесть в «Двойнике» растянутостью, так
это частое и, местами, вовсе ненужное повторение одних и тех
же фраз, как, например: «Дожил я до беды, дожил я вот таким-то
образом до беды... Эка беда ведь какая!., эка ведь беда одолела
какая!..» (стр. 347). Напечатанные курсивом фразы совершенно
лишние, а такпх фраз в романе найдется довольно. Мы понимаем
их источник: молодой талант, в сознании своей силы и своего
богатства, как будто тешится юмором; но в нем так много юмора
действительного, юмора мысли и дела, что ему смело можно не
дорожить юмором слов и фраз.
141
Вообще, «Двойник» носит на себе отпечаток таланта огромного и сильного, но еще молодого и неопытного: отсюда все его
недостатки, но отсюда же п все его достопнства. Те и другпе так
тесно связаны между собою, что если б автор теперь вздумал
совершенно переделать своп «Двойник», чтоб оставить в нем
одни красоты, исключив все недостатки,— мы уверены, он испортил бы его. Автор рассказывает приключения своего героя от
себя, но совершенно его языком и его понятиями: это, с одной
стороны, показывает избыток юмора в его таланте, бесконечно
могущественную способность объективного созерцания явлений
жизни, способность, так сказать, переселяться в кожу другого,
совершенно чуждого ему существа; но, с другой стороны, это же
самое сделало неясными многие обстоятельства в романе, как-то:
гаждый читатель совершенно вправе .не понять и не догадаться,
что письма Вахрамеева и г. Голядкпна-младшего г. Голядкпн-
старший сочиняет сам к себе, в своем расстроенном воображении,—даже, что наружное сходство с ним младшего Голядкина
совсем не так велико и поразительно, как показалось оно ему
в его расстроенном воображении, и вообще о самом помешательстве Голядкина не всякий читатель догадается скоро. Все это недостатки, хотя и тесно связанные с достоинствами и красотами
целого произведения. Существенный недостаток в этом романе
только один: почти все лица в нем, как ни мастерски, впрочем,
очерчены их характеры, говорят почти одинаковым языком. Больше указать не па что.
Мы только слегка коснулись обоих произведений г. Достоевского, особенно последнего; говорить о них подробно значило бы
зайти гораздо далее, нежели сколько позволяют пределы журнальной статьи. Такого неисчерпаемого богатства фантазии не
часто случается встречать и в талантах огромного размера,—и
ото богатство, видимо, мучит и тяготит автора «Бедных людей»
и «Двойника.»). Отсюда и их мнимая растянутость, на которую
так жалуются люди, очень любящие читать, но, впрочем, отнюдь
ив находящие, чтоб «Парижские тайны», «Вечный жид» или
<Граф Монте-Кристо» были растянуты. И, с одной стороны, чтецы такого рода правы: не всякому дано знать тайны искусства,
1ак же как не всякому дано глубоко чувствовать и мыслить.
Поэтому чтецы имеют полисе право не знать ни причины, пи
истинного значения того, что называют они «растянутостью»; они
знают только, что чтение «Бедных людей» несколько утомляет
их, тогда как этот роман им нравится, а «Двойник» не многим
из них удается осилить до конца. Это факт: пусть молодой автор
поймет и примет его к сведению. Да спасет его бог вдохновения
от гордой мысли презирать мнение даже профанов искусстве!,
когда они все говорят одно и то же,— так же как да спасет он
его и от унизительного намерения подделываться под вкус толпы
и льстить ему: обе эти крайности — Сцилла и Харибда таланта.
Знатоки искусства, даже и несколько утомляясь чтением «Двои-
ника», все-таки не оторвутся от этого романа, не дочитав его до
последней строки; но, во-первых, и они, дорожа и любуясь каждым словом, каждым отдельным местом романа, все-таки чувствуют утомление; во-вторых, истиппо большой талант так же должен писать не для одних знатоков, как и не для одной толпы, но
для всех. Что же касается до толков большинства, что «Двойник» — плохая повесть, что слухи о необыкновенном таланте его
автора преувеличены, и т. п. — об этом г. Достоевскому нечего
заботиться: его талант принадлежит к разряду тех, которые постигаются и признаются не вдруг. Много, в продолжение его
поприща, явится талантов, которых будут противопоставлять
ему, но кончится тем, что о них забудут именно в то время, когда
он достигнет апогеи своей славы. II теперь, когда явится его новая повесть, за нее с бессознательным любопытством и жадностью поспешат схватиться те самые люди, которые так мудро
и окончательно решили по «Двойнику», что у него или вовсе нет
таланта, или есть, да так себе, небольшой...
Теперь нам следовало бы сказать что-нибудь о печатных толках и суждениях по поводу «Бедных людей»; но мы чувствуем
себя на эту минуту в таком добром расположении духа, что хотим ограничиться советом г. Достоевскому — перепечатать все
эти суждения при будущем издании своих сочинений, как это
сделал Пушкин, приложивший ко второму или третьему изданию
«Руслана и Людмилы» все критики и рецензии, в которых бранили эту поэму...21
Обращаемся к остальным статьям «Петербургского сборника».
«Три портрета», рассказ г. Тургенева, при ловком и живом
изложении, имеют всю заманчивость не повести, а скорее воспоминаний о добром старом времени. К нему шел бы эпиграф:
«Дела минувших дней!..» 22
«Мартингал» (из записок гробовщика) кн. Одоевского исполнен интереса и по содержанию и по изложению. Можно заметить
только, что этот рассказ был бы естественнее, если бы в него не
был вмешан гробовщик, которому, несмотря на то, что он немец
и учен, едва ли бы молодой человек стал открывать свои заветные и страшные тайны, готовясь, может быть, умереть насильственною смертию...
К отделу рассказов в альманахе должно присовокупить
и «Парижские увеселения», легкий и живой очерк того, как
веселятся французы и как подделываются под их способ веселиться русские, живущие в Париже. Эта статья тоже интересна 23.
Переходим к стихотворной части альманаха. Он украшен целыми двумя, и к тому еще прекрасными, поэмами. «Помещик»
г. Тургенева — легкая, живая, блестящая импровизация, исполненная ума, иронии, остроумия и грации. Кажется, здесь талапг
г. Тургенева нашел свой истинный род, и в этом роде он неподра¬
жаем. Стих легок, поэтичен, блещет эпиграммою. Кто-то уверял
печатно, будто «Помещик» — подражание «Евгению Онегину»:
уж не «Энеиде» ли Впргнлпя? Право, последнее предположение
ничем не несправедливее первого. Первое произведение такого
рода в русской литературе принадлежит Дмитриеву, автору «Модной жены». Оно было написано в духе и вкусе своего времени
(поэтому-то оно прекрасно и теперь). Для нашего же времени
Пушкин дал образцы таких произведении в «Графе Нулине» и
«Домике в Коломне». А об «Онегине» тут и поминать нечего, как
о произведении совсем другого и притом высшего рода. Пусть
успокоится па этот счет почтенный критикан, одаренный такою
удивительною способностью находить сходство там, где его вовсе
нет24. Что «Помещик» г. Тургенева может ему не нравиться,
этому мы не удивляемся: у всякого свой вкус. Есть люди, которым, например, очень не нравится, что повести Гоголя переведены на французский язык (через что талант Гоголя получил
европейскую известность); * а нам нравится (и притом еще как!)
и «Помещик» г. Тургенева и то, что повести Гоголя изданы в Париже в таком прекрасном переводе. Вот для образчика отрывок
из «Помещика»,— описание деревенского бала:
Итак — на бале мы. Паркет
Отлично вылощен. Рядами
Теснятся свечи за свечами —
Но мутен их дрожащий свет.
Вдоль желтых стен, довольно темных,
Недвижно — в чепчиках огромных —
Уселись маменьки. Одна
Любезной важности полна,
Другая — молча дует губы...
Невыносимо душен жар;
Смычки визжат — и воют трубы —
И пляшет двадцать восемь пар.
XX
Какое пестрое собранье
Помещичьих одежд и лиц!
Но я намерен описанье
Начать — как следует — с девиц.
Вот — чисто русская красотка,
Одета плохо, тяжела
И неловка — но весела,
Добра, болтлива, как трещотка,
II пляшет, пляшет от души.
За ней —«созревшая в тиши
Деревни»— длинная, худая
Стоит Коринна молодая...
Ее печально-страстный взор
* Кстати: в (Прусской всеобщей газете» (Preussische Allgemeine Zeitung) извещают о переводе французского перевода повестей Гоголя, изданного в Париже г. Луи Виардо, на немецкий язык25. Пока вышел только «Тарас Бульба». Помянутая немецкая газета замечает по этому случаю, что
талант Гоголя приобрел в Европе классическую известность.
144
То вдруг погаснет, то заблещет.,.
Она вздыхает, скажет вздор
И вся глубоко затрепещет.
XXI
Не заговаривал никто
С Корпнной... сам ее родитель
Боялся дочки... но зато
Чудак застенчивый, учитель
Уездный, бледный человек —
Ее преследовал стихами
И предлагал ей со слезами
«Всего себя... на целый век»...
Клялся, что любит беспорочно,
Но пел и плакал он заочно,
И говорил ей сей Парис
В посланьях: «ты», на деле: «вы-с».
О жалкий, слабый род! О время
Полупорывов, долгих дум
И робких дел! О век! о племя
Без веры в собственный свой ум!
XXII
О!!!.. Но — богиня песпопепий,
О муза! — публика моя
Терпеть не может рассуждений...
К рассказу возвращаюсь я.
Отдельно каждую девицу
Вам описать — не моему
Дано перу... а потому
Вообразите вереницу
Широких лиц, больших носов,
Улыбок томных, башмаков
Козловых, лент и платьев белых,
Турбанов, перьев, плеч дебелых
Зеленых, серых, карих глаз,
Румяных губ и... и так дале —
Заставьте барынь кушать квас —
И знайте: вы на русском бале.
XXIII
Но вот — среди толпы густой
Мелькает быстро перед вами
Ребейюк робкий и немой
С большими, грустными глазами
Ребенок... Ей пятнадцать лет.
Но за собой она невольно
Влечет вас... за нее вам больно
И страшно... бледный, томный цвет
Лица,— печальный след сомнении
Тревожных, ранних размышлении,
Тоски, неопытных страстей,
II взгляд внимательный — все в ней
Вам говорит о самовластной
Душе... ребенок бедный мой!
Ты будешь женщиной несчастной...
Но я не плачу над тобой...
XXIV
О пет! пускай твои желанья,
Твои стыдливые мечты
В суровом холоде страданья
Погибнут... не погибнешь ты.
Без одсбренья, без участья
Среди невежд осуждена
Ты долго жить... но ты сильна,
А сильному пе нужно счастья.
О нем не думай... но судьбе
Не покоряйся; зпай: В- борьбе
С людьми таится наслажденье
Неистощимое: презренье.
Как яд целительный, оно
И жжет и заживляет рану
Души... но мне пора давно
Верпуться к моему «роману»,
XXV
Вот перед вами в вырезном
Зеленом фраке — шут нахальный,
Еолтун и некогда «бель-ом >,
Стоит законодатель бальный,
Он ездит только в «высший свет».
А вот — неистово развязный,
Довольно злой, довольно грязный
Остряк; вот парень средних лет,
В венгерке, в галстухе широком,
Глаза навыкат, ходит боком,
Хрипит и красен, как пион.
Вот этот черненький — шпиои
II шулер,— впрочем, малый знатный,
Угодник дамский, балагур...
А вот помещик благодатный
Из непосредственных натур.
XXVI
Вот старичок благообразный,
Известный взяточник, а вот
Светило мира, барин праздпый,
Оратор, агроном и мот,
Чудак, для собственной потехи
Лечивший собственных людей...
Ну — словом — множество гостей.
Варенье, чернослив, орехи,
Изюм, копфекты, крендельки
На блюдцах носят казачки...
И, несмотря на пот обильный,
Все гости тянут чай фамильный,
Крик, хохот, топот, говор, 3EOII
Стаканов, рюмок, шпор п чашек...
А сверху, с хор, из-за колонн
Глазеют кучи замарашек.
XXXVII
2о
Чувстиппмьлый артиллерист.
Путеец маленький, невзрачный,
И пехотинец с виду мрачный,
И пламенный кавалерист —
Все тут как тут... Но вы, кутилы,
Которым барышни не милы.
Гроза почтенных становых,
владельцы троек удалых
И покровители цыганок —
Вас пе видать па тех балах,
Как не витать помадных банок
На ваших о:;пах и столах!
XXVIII
Превозносимый всем уездом
Дом обольстительной вдовы
Бывал обрадован приездом
Гостей нежданных из Москвы.
Чиновник, на пути в отцовский
Далекий, незабвенный кров
(Спасаясь зайцем от долгов),
Заедет... умница московский,
Мясистый, пухлый, с кадыком,
Длинноволосый, в кучерском
Кафтане, бредит о чертогах
Князей старинных, о
От шапки-мурмолки своей
Ждет избавленья, возрожденья
Ест редьку — западных людей
Бранит — и пишет... донесепья ^
XXIX
Бывало — т* хлебосольный дом
Из датьпей северной столицы
Промчится бэрзый лов: и львом
Весьма любуются девицы.
В деревне лев — глядишь — ручной
Зверек — предобрый; жмурит г^ЭЗК]
II терпеливо сносит ласки
Гостеприимности степной.
В деревне — водятся должишку
За ним... играет он в картшпкцм
Не платит... по как разговор
Его любезен, жив, остер!
Как он волочится небрежно!
Как он насмешливо влюблен!
II как забудет безмятежпо
Все, чем на миг был увлечен!
К «Помещику» приложены прекрасные картинки, рисованные г. Агнньш. Мы очень рады случаю отдать должную справедливость таланту этого молодого художника. Г-н Тнмм — бесспорно лучший рнсовалыцнк в России, но в его карандаше ничего нет
русского. Смотря на картинки г. Агина, невольно вспомнишь стих
Пушкина: «Здесь русский дух, здесь Русью пахнет» 28. Его картинки к «Помещику» — загляденье! — за исключением, впрочем,
четырех, которые не удались, как 16-я, 17-я и 19-я, или мало
удались, как 11-я.
В начале прошлого года г. Майков подарил публику прекрасною поэмою — «Две судьбы»;29 в начале нынешнего года он
опять дарит ее прекрасною поэмою — «Машенька». Рассказывать
содержание нового произведения г. Майкова было бы излишне:
оно так просто. У бедного чиновника соблазнили страстно любимую им дочь; увидев ее на гулянье, на островах, едущую в пышном наряде, об руку с своим соблазнителем, несчастный отец проклинает ее; оставленная своим любовником, бедная Маша, которой вся вина состоит в страстной натуре и детской неопытности
ума и сердца, возвращается к отцу — и тот принимает ее с благословением. Вот и все. Сюжет даже не нов. Но в художественном произведении дело не в сюжете, а в характерах, в красках и
тенях рассказа. С этой стороны поэма г. Майкова отличается
красотами необыкновенными. Характер отца обрисован превосходно. Маша и ее подруга, пе, как институтки, очерчены бесподобно; но характер Маши, как героини поэмы, не совсем ровен
и определите лен; чего-то недостает ему. Лучшая сторона новой
поэмы г. Майкова — то, что на вульгарном языке называется
соединением патетического элемента с комическим, которое в
сущности есть не иное что, как уменье представлять жизнь
в ее истине. Этой истины много в поэме. Особенно порадовала
нас в ней прелесть комического разговора, который дает надежду,
что для таланта молодого поэта предстоит еще в будущем богатое развитие в таком роде поэзии, к которому, в начале
его поприща, никто не считал его способным. Не для показания
красот поэмы (для этого ее нужно было бы перепечатать всю),
а для пояснения и подтверждения нашей мысли выписываем
конец:
Мария шла дрожащею стопой,
Одна, с больной, растерзанной душой:
«Дай силы умереть мне, правый боже!
Весь мпр — чужой мне... А отец?., старик..
Оставленный... и он... он проклял тоже!
За что ж? Хоть на него взглянуть бы миг,
Все рассказать... а там — пусть проклинает!»
Она идет; сторонится народ,
Кто молча, кто с угрозой, кто шепнет:
«Безумная!» и в страхе отступает.
И бот знакомый домик; меркнул день,
148
Зарей вечерней небо обагрилось,
И длинная по улицам ложилась
От фонарей, дерев и кровель тень.
Вот сад, скамья, поросшая травою,
Под ветвями широкими берез.
На ней старик. Последний клок волос
Давно уж выпал. Бледный, он казался
Одним скелетом. Ветхий вицмундир
Не снят: он, видно, снять не догадался,
Придя от должности. Покой и мир
Его лица был страшен: это было
Спокойствие отчаянья. Уныло
Он только ждал скорей оставить мир.
Вдруг слышит вздох, и листья задрожали
От шороха. «Что, уж не воры ль тут?
А пусть все крадут, пусть все разберут,
Ведь уж они... они ее украли»...
Старик закрыл лицо и зарыдал,
И чудятся ему рыданья тоже,
И голос: «Что я сделала с ним, боже!»
Не зная как, он дочь уж обнимал,
Не в силах слова вымолвить. —«Папаша.
Простите!»— «Что, я разве зверь иль жид?»
— «Простите!»
— «Полно! Бог тебя простит!
А ты... а ты меня простишь ли, Маша?..»
Мелких стихотворений в «Петербургском сборнике» немного.
Самые интересные из них принадлежат перу издателя сборника,
г. Некрасова. Они проникнуты мыслию; это — не стишки к деве
и луне; в них много умного, дельного и современного. Вот лучшее из них—«В дороге»; пусть читатели сами судят, справедливо ли наше мнение,
— Скучпо! скучно!.. Ямщик удалой,
Разгони чем-нибудь мою скуку!
Песню, что ли, приятель, запой
Про рекрутский набор и разлуку,
Небылицей какой посмеши,
Или что ты видал расскажи —
Буду, братец, за все благодарен.
— Самому мне не весело, барип,—
Сокрушила злодейка-жена!..
Слышь ты, смолоду, сударь, она
В барском доме была учена
Вместе с барышней разным наукам,
Понпмаешь-ста, шить и вязать,
На варгане играть и читать —
Всем дворянским манерам и штукам.
Одевалась не то, что у нас
На селе сарафанницы наши.
А примерно представить, в атлас;
Ела вдоволь и меду и каши.
Вид вальяжной имела такой,
Хоть бы барыне, слышь ты, природной,
И пе то, что наш брат крепостной,
Тоись, сватался к ней благородной
(Слышь, учитель-ста врезамшись был,-
149
Байт кучер Ивапкч Тсропка},
Да, знать, счастья ей бег пе судил;
Не иужыа-ста в дворяпстЕо холопка!
Вышла замуж господская дочь
Да п в Пптер... А справивши свадьбу,
Сам-ат, слышь ты, вернулся в усадьбу,
Захворал и на Троицу в ночь
Отдал богу господскую душу,
Сиротинкой оставивши Грушу...
Через месяц приехал зятек —
Перебрал по ревизии души
И с запашки ссадил на оброк,
А потом добрался и до Груши.
Знать, она согрубила ему
В чем-нибудь, али на просто тесно
Вместе жить показалось в дому,
Поппмаешь-ста, нам неизвестно,—
Воротил он ее на село —
Знай-де место свое ты, мужичка!
Взвыла девка — крутенько прпшло:
Белоручка, вишь ты, белолпчка!..
Как на грех, девятнадцатый год
Мне в ту пору случись... посадили
На тягло — да на ней и женили!..
Тоись, сколько я нажил хлопот!
Вид такой, понимаешь, суровой...
Ни косить, ни ходить за коровой!..
Грех сказать, чтоб ленива была,
Да, вишь, дело в руках не спорилось!
Как дрова или воду несла,
Как на барщину шла — становилось
Инда жалко подчас... да куды! —-
Не утешишь ее и обновкой:
То натерли ей ногу коты,
То, слышь, ей в сарафане неловко,
При чужих и туда и сюда,
А украдкой ревет, как шальная..,
Погубили ее господа,
А была бы бабенка лихая.
На какой-то натрет все глядит
Да читает какую-то книжку...
Инда страх меня, слышь ты, щемит,
Что погубит она и сынишку —
Учит грамоте, моет, стрижет,
Словно барченка каждый день чешет,
Бить пе бьет — бить и мне не дает...
Да недолго пострела потешит!
Слышь, как щепка худа и бледна.
Ходит, тоись, совсем через силу,
В день двух ложек не съест толокна —
Чаи, свалим через месяц в могилу...
А с чего?.. Видит бог, пе томил
Я ее безустанной работой...
Одевал и кормил, без пути не бранил,
Уважал, тоись вот как, с охотой...
А, слышь, бить — так почти не бпзал,
Разве только под пьяную руку...
— Ку, довольно, ямщик! Газогяал
Ты мою неотвязную скуку!..
Из других стихотворений в сборнике замечательны переводы г. Тургенева: «Тьма», из Байрона, и «Римская элегия»
(XII) Гете.
«Макбет» Шекспира, переведенный г. Кронебергом, один
заслуживал бы особой критической статьи, потому что это перевод классический, вполне достойный подлинника. «Макбет» —
одно из самых колоссальных и вместе с тем самых чудовищных
произведений Шекспира, где, с одной стороны, отразилась вся
исполинская сила творческого его гения, а с другой, все варварство века, в котором жил он. Много рассуждали и спорили о значении ведьм, играющих в «Макбете» такую важную роль: одни
хотели видеть в них просто ведьм, другие — олицетворение честолюбивых страстей Макбета, глухо свирепствовавших на дне души
его, третьи — поэтические аллегории. Справедливо только первое
пз этих мнений. Шекспир — может быть, величайший из всех гениев в сфере поэзии, каких только видел мир; но в то же время
он был сын своего времени, своего века, того варварского века,
когда разум человеческий едва начинал пробуждаться от тысячелетнего спа, когда в Европе тысячами жгли колдунов и когда
никто на сомневался в возможности прямых сношении человека
с нечистою силою. Шекспир не был чужд слепоты своего времени,— и, вводя ведьм в свою великую трагедию, он нисколько не
думал делать из них философические олицетворения и поэтические аллегории. Это доказывается, между прочим, и важпою
ролью, какую играет в «Гамлете» тень отца героя этой великой
трагедии. «Друг Горацио,— говорит Гамлет,— на земле есть много
такого, о чем и не бредила ваша философия» 30. Это убеждение
Шекспира, это говорит он сам, или, лучше сказать, невежество
и варварство его века,— а обскуранты нашего времени так и
ухватились за эти слова, как за оправдание своего слабоумия.
Шекспир видел и бог весть какую удивительную драматическую
и трагическую пружину в ходе Бирнамского леса и в том обстоятельстве, чтсг Макбет не может пасть от руки человека, рожденного женою. Дело оказалось чем-то вроде плохого каламбура; но
такова творческая сила этого человека, что, несмотря па все нелепости, которые ввел он в свою драму, «Макбет» все-таки огромное, колоссальное создание, как готические храмы средних веков.
Что-то сурово-величаво-грандцозно-трагическое лежит на этих
лицах и их судьбе; кажется, имеешь дело не с людьми, а с титанами. и какая глубина мысли, сколько обнаженных тайн человеческой природы, сколько решенных великих вопросов, какой
страглный и поучительный урок!.. Вот доказательство, что время
не губит гения, но гении торжествует над временем, ц что каж¬
151
дый момент всемирно-исторического развития человечества дает
равно обильную жатву для поэзии. Пройдут еще- два-века, а может быть, и меньше, когда будут дивиться варварству XIX столетия, как мы дивимся варварству XVI-ro; не найдут в нем
Шекспира, но найдут Байрона и Жоржа Занда... И это не
круг, в котором безвыходно кружится человечество, а спираль,
где каждый последующий круг обширнее предшествующего. Наш
век имеет перед XVI-м то важное преимущество, что оп заранее знает, в чем последующие века должны увидеть его
варварство...31
У нас было довольно переводов стихами драм Шекспира.
Лучшие из них доселе принадлежали г-ну Вронченко («Гамлет»
и «Макбет»), Но переводы г. Вронченко. верно передавая дух
Шекспира, не передают его изящности32. Г-н Кронеберг умел
счастливо выполнить оба эти условия: его перевод верен и духу
и изящности подлинника, исполнен, в одно и то же время,
и энергии и легкости выражения. Это решительно не только
лучший, сравнительно с другими русскими переводами, но
положительно превосходный перевод одной из лучших трагедий Шекспира, так же как его же перевод «Двенадцатой ночи»
(«Отечественные записки», 1841, том XVII) есть единственный и превосходный перевод одной из прелестнейших комедий
Шекспира.
Теперь остается нам сказать о трех статьях теоретического
содержания в «Петербургском сборнике». «Капризы п раздумье»
Искандера, автора повести «Кто виноват?» (в «Отечественных
записках» прошлого года) 33 и разных статей литературно-философского содержания,— есть род заметок и афористических размышлений о жизни, исполненных ума и оригинальности во взгляде и изложении. Не можем удержаться, чтоб не выписать небольшого отрывка: 34
Паука, государство, искусство, промышленность пдут, развиваясь, во
всей Европе стройно, широко; впереди великие мыслители, великие государственные люди, великие художники, предприимчивые таланты. А домашняя жизнь наша слагается кое-как, основанная на воспоминаниях, привычках и внешних необходимостях; об ней в самом деле никто не думает,
для нее нет ни мыслителей, ни талантов, ни поэтов,— недаром ее называют
прозой, в противоположность плаксивой жизни баллад п глупой жизни
идиллий. Только лета юности обстановлены похудожественнее, а потом за
последним лирическим порывом любви — утомительное semper idem * закулисной жизни, ежедневной жизни — это тесная спальня, душная детская, грязная кухня, где гости никогда не бывают. Конечно, в последние
три века много переменилось в образе жизни; впрочем, украдкой, бессознательно, даже вопреки убеждениям, меняя образ жизни, люди не призиава-
лись в этом: знамена остались те же, люди как пспанцы, хотят только со-
* всегда одно и то же (лат.), — Ред,
152
хранить фуэросы *, несмотря на то, что большая часть их не соответствует
настоящему. Прислушиваясь к суждениям мудрых мира сего, дивишься, как
может ум дойти до того, чтоб в одно и то же время совместить в своп нравственный кодекс стоические сентенции Сенеки и Катона, романтически-
восторженные выходки рыцаря средних веков, самоотверженные нравоучения благочестивых отшельников степей фиваидских и своекорыстные правила политической экономии. Безобразие подобного смешения принесло
свои плод, именно — мертвую мораль, мораль, существующую только на
словах, а в самом деле недостойную управлять поступками; современная
мораль не имеет никакого влияния на наши действия; это милый обман,
нравственная благопристойность, одежда —не более. У каждого человека
за его официальной моралью есть свой спрятанный esprit de conduite; **
официально он будет плакать о том, что бедный беден, официально он благородным львом вступится за честь женщины,— privatim *** он берет страшные проценты, privatim он считает себя вправе обесчестить женщину, если
условился с нею в цене. Постоянная ложь, постоянное двоедушие сделали
то, что меньше диких порывов и вдвое больше плутовства, что редко человек скажет другому оскорбительное слово в глаза и почти всегда очернит
его за глаза; в Париже я меньше встречал шуринеров **** и эскарпов
нежели мушаров потому что на первое ремесло надобно иметь от¬
кровенную безнравственность и своего рода отвагу, а на второе только двоедушие и подлость. Наполеон с содроганием говорил о гнусной привычке беспрестанно лгать. Мы лжем на словах, лжем движениями, лжем из учтивости, лжем из добродетели, лжем из порочности; лганье это, конечно, много способствует к растлению, к нравственному бессилию, в котором родятся
и умирают целые поколения, в каком-то чаду и тумане проходящие по
земле. Между тем и это лганье сделалось совершенно естественным, даже
моральным: мы узнаем человека благовоспитанного по тому, что никогда
не добьешься от него, чтоб он откровенно сказал свое мнение. Наполеон
говорил еще, что наука до тех пор не объяснит главнейших явлений всемирной жизни, пока не бросится в мир подробностей. Чего желал Наполеон — исполнил микроскоп. Естествоиспытатели увидели, что не в палец
толстые артерии и вены, не огромные куски мяса могут разрешить важнейшие вопросы физиологии, а волосяные сосуды, а клетчатки, волокна,
их состав. Употребление микроскопа надобно ввести в нравственный мир,
надобно рассмотреть нить за нитью паутину ежедневных отношений, которая опутывает самые сильные характеры, самые огненные энергии. Люди
никак не могут заставить себя серьезно подумать о том, что они делают
дома, с утра до ночи; они тщательно хлопочут и думают обо всем: о картах,
о крестах, об абсолютном, о вариационных исчислениях, о том, когда лед
пройдет на Неве; но об ежедневных, будничных отношениях, обо всех мелочах, к которым принадлежат семейные тайны, хозяйственные дела, отношения к родным, близким, присным, слугам и пр. и пр.,— об этих вещах ни за
что в свете не заставишь подумать: они готовы, выдуманы. Паскаль говорит,
что люди для того играют в карты, чтоб не оставаться никогда долго наедине с собою, чтоб не дать развиться угрызениям совести. Очень вероятно,
что, руководствуясь тем же инстинктом, человек не любит рассуждать о
семейных тайнах,— а не пора ли бы им на свет? Я, как маленькие дети,
боюсь темноты; мне все кажется, что в темноте сидит злой дух с рыжей бородой и с копытом. Зачем, кажется, прятать под спудом то, что не боится
света; да в сущности это все равно: прячь не прячь — все облнчится; с каждым днем меньше тайн.
* права, привилегии (исп.). — Ред.
** принцип поведения (фр.). — Ред.
*** з частной жизни (лат.). — Ред.
**** убивающих ножом, от chourineur (фр•)• —■ Ред.
$***& убийц-грабителей, от escarpe (фр.). — Ред.
****** полицейских шпионов, от mouchard (Фр.). —Pedt
153
Was sich in dem Kämmerlein
Still und fein desponnen.
Kommt — wie kann es anders sein?
Endlich an die Sonnen *.
Изредка какое-нибудь преступление, совершенное в этом мраке частной жизни, пугнет на день, на другой людей, стоявших возле, заставит их
задуматься... для того, чтоб потом начать судить и осуждать. Добрейший человек в мире, который не найдет в душе жестокости, чтоб убить комара, с
великим удовольствием растерзает доброе имя ближнего на основании морали, по которой он сам не поступает и которую прилагает к частному случаю, рассказанному во всей его непонятности. «Его жена уехала вчера от
него—скверная женщина! «Отец его лишил наследства»—скверный
отец! — Всякое судебное место снисходительнее осуждает, нежели записные
филантропы п люди, сознающие себя честными и добрыми. Двести лет тому
назад Спиноза доказывал, что всякий прошедший факт надобно ни хвалить, ни порицать, а разбирать, как математическую задачу, то есть стараться понять,— этого никак не растолкуешь. К тому же, чтоб преступление
обратило на себя внимание, надобно, чтоб оно было чудовищно, громко,
скандально, облпто кровью. Мы в этом отношении похожи на французских
классиков, которые если шли в театр, то для того, чтоб посмотреть, как
цари, герои или по крайней мере полководцы и наперсники их кровь проливают, а не для того, чтоб видеть мещански проливаемые слезы. Людям
необходимы декорации, обстановка, надпись; мещапин во дворянстве очепь
удивился, узнавши, что он сорок лет говорит прозой,— мы хохочем над ним;
а мпогие лет сорок делали злодеяния и умерли лет восьмидесяти, не зная
этого, потому что их злодеяния не подходили ни под какой параграф ко-
Декса,— и мы не плачем над ними.
^Лафарж отравила своего мужа (то есть положим, что отравила; следствие было сделано так неловко, что нельзя понять, Лафарж ли отравила
мышьяком своего мужа, или судьи отравили юриспруденцией г-жу Лафарж). Крик, толки. Злодейство в самом деле страшное, гнусное — в этом
никто не сомневается; да что же, собственно, нового в этом убийстве? Я уверен, что в том же самом Париже, где так кричали об этом, нет большой
улицы, где бы в год или в два не случилось чего-нибудь подобного — разница в оружиях. Лафарж, как решительная преступница, дала минерального
яду; а что дал, например, мои сосед, этот богатый откупщик, своей жене,
которая вышла за него потому, что ее нежные родители стояли перед нею
на коленях, умоляя спасти их имепье, их честь — продажей своего тела,
своим бесчестном; что дал ей муж, какого яда, от которого она из ангела
красоты сделалась в два года развалиной? Отчего эти ввалившиеся щеки,
отчего ее глаза, сделавшиеся огромными, блестят каким-то болезненно жемчужным отливом? Орфила и сам Распайль не найдут ничего ядовитого в ее
желудке, когда она умрет; и немудрено: яд у ней в мозгу. Психические отравы ускользают от химических реагепции и от тупости людскпх суждений.
«Чего недостает этой женщине? она утопает в роскоши»,— говорят глупейшие, не понимая, что муж, наряжающий жену не потому, что она хочет
этого, а потому, что он хочет,— себя наряжает; оп ее наряжает потому, что
она его, на том же основании, как наряжает лакея и кучера, «Всё так,— говорят умнейшие,—но, согласившись па просьбу родителей, она должна
была благоразумнее переносить свою судьбу». А позвольте спроспть: возможно ли хроническое самоотвержение? Разом пожертвовать собой не
важность: Курций бросился в пропасть, дай поминай как звали —это понятно; а беспрестанно, целые годы, каждый день приносить себя па жертву—да где же взять столько геройства или столько ослиного терпенья?
* ю, что тихо и ловко замышлялось в каморке, выйдет в копце концов — да д как это может быть иначе? — па свет (нем.), — Ред4
Довольпо, что хватило спл па первую безумную жертву — такая жертва,
само собою разумеется, не приносится нп отцу, ни матери, потому что онп
перестают быть отцом и матерью, если требуют таких жертв. Супруг, вероятно, не остановился на купле, потребовал сверх страшных жертв, от
которых возмущается все человеческое достоинство, любвп и, не найдя ее,
начал, par dépit*, тихое, кроткое, семейное преследование, эту известную
охоту par force **, преследование внимательное, как самая нежная любовь,
постоянное, как самая верная старуха жена, преследование, отравляющее
каждый кусок в горле п каждую улыбку на устах. Я коротко знаком с этим
преследованием; оно, как Янус о двух лицах — одно для гостей, глупо улыбающееся, другое для домашнего употребления, тоже улыбающееся, но
улыбкой гпены, сказал бы я, если б гиены улыбались: хищные звери добросовестны, они не делают медовых уст, когда хотят кусать. Умри жена.—
супруг воздвигнет монумент; об нем будут жалеть больше, нежели об пей;
он сам обольет слезами ее гроб и, для довершения удара, слезами откровенными: он, поддавая ей психического мышьяку, вовсе и не думал, что она
умрет.
Людям непременно надобно видимые знаки, несчастпю немому они сочувствовать не могут. «Вот видите этого толстого мужчину с усами — он
сидел год в тюрьме»,—и все: «Ах, боже мой! бедный, что он вынесЬ> Ну, а
какая же тюрьма в образованном государстве может сравниться с свободной
жпзпью этой женщины? С чего тюремщику, если он не какой-нибудь изверг, которых так же мало, как и великих людей, с чего ему ненавидеть
колодника? Они оба несут две довольно тяжелые ноши, и тюремщик, исполняя свою обязанность, не смеет идти далее приказа. Конечно, заключение
тяжело — я это знаю лучше многих, но ставить тюрьму рядом с семейными
несчастьями смешно. Люди, по своему несовершеннолетию, только те пееча-
стия считают великими, где цепи гремят, где есть кровь, синие пятна, как
будто хирургические болезни сильнее нравственных.
Когда я хожу по улицам, особенно поздно вечером, когда все тихо,
мрачно и только кое-где светится ночник, тухнущая лампа, догорающая
свеча,— на меня находит ужас; за каждой стеной мне мерещится драма, за
каждой стеной виднеются горячие слезы, слезы, о которых никто не сведает, слезы обманутых надежд, слезы, с которыми утекают не одни юношеские верования, но все верования человеческие, а иногда и самая жизнь. —
Есть, конечно, дома, в которых благоденственно едят и пьют целый день,
тучнеют и спят беспробудно целую ночь, да и в таком доме найдется хоть
какая-нибудь племянница притесненная, задавленная, хоть горничная или
дворник, а уж непременно кому-нибудь да солоно жить.
Отчего все это? Я полагаю, что вещество большого мозга не совсем
еще выработалось в шесть тысяч лет; оно еще не готово; оттого люди и не
могут сообразить, как устроить домашний быт свой.
Право, так. У большей части людей мозг ребячий,— им падобны дядьки, няньки, педели, наказания, приказания, карцеры, игрушки, конфекты и
прочее,— дело детское!
В статье своей «О характере народности в древнем и новейшем искусстве» г. Никитенко рассматривает один из интереснейших современных вопросов из сферы искусства и удовлетворительно решает его с свойственным ему глубокомыслием и
изяществом изложения, показав настоящие отношения между
народным и общечеловеческим. Эту прекрасную статью должно
читать всю: отрывок не дал бы о ней никакого понятия, потому
что вся она есть не что иное, как стройно логическое развитие
одной основной идеи.
* с досады (фр.). — Ред.
** насильно (фр•)* — Ред.
155
О статье г. Белянского «Мысли п заметки о русской литера^
туре», по известным публике отношениям ее автора к нашему
журналу, мы не считаем себя вправе говорить, предоставляя судить о ней читателям. Думаем, однако ж, что во всяком случае
она не повредила достоинству альманаха.
Успех «Петербургского сборника» упредил наше о нем суждение. Дивиться этому успеху нечего: такой альманах — еще небывалое явление в нашей литературе. Выбор статей, их многочисленность, объем книги, внешняя изящность издания,— все
это, вместе взятое, есть небывалое явление в этом роде; оттого
и успех небывалый.
НИКОЛАЙ АЛЕКСЕЕВИЧ ПОЛЕВОЙ
...На жизненных браздах
Мгновенной жатвой поколенья,
По тайной воле провиденья,
Восходят, зреют и падут,
Другие им вослед идут...1
Пушкин
Всякая сфера деятельности бесконечно разнообразна и требует различных деятелей. С первого взгляда кажется, что науку
может поднять и двинуть вперед только ученый, поэзию — поэт,
литературу — литератор. Без всякого сомнения, без ученых наука
не могла бы не только подниматься и двигаться, но даже и существовать, так же как и поэзия — без поэтов, литература — без
литераторов; однако ж тем не менее справедливо и то, что науке,
искусству и литературе оказывали иногда величайшие услуги люди, которые ничего не писали и не были ни учеными, ни поэтами,
ни литераторами. Нужно ли говорить, какое великое влияние на
успехи литературы может иногда иметь книгопродавец-издатель?
Вспомним Новикова. Этот человек,— столь мало у нас известный
и оцененный (по причине почти совершенного отсутствия публичности),—имел сильное влияние на движение русской литературы и, следовательно, русской образованности. Сам он ничего
или почти ничего не писал, но он обладал удивительною способ-
ностию заставлять писать других2. Владея значительными средствами, он издавал множество книг в такое время, когда у нас
почти вовсе не было книг. Но и в этом случае он действовал не
как книгопродавец, хотя в то время и роль дельного книгопродавца была бы еще благодетельнее, нежели как могла бы она
быть теперь. Нет! Новиков не был книгопродавцем: нажиться
продажею книг нисколько не было его целью. Благородная натура этого человека постоянно одушевлялась высокою гражданскою страстию — разливать свет образования в своем отечестве.
II он увидел могущественное средство для достижения этой цели
в распространении в обществе страсти к чтению. Для чтения
157
нужны книги и журналы, а пх-то п не было тогда. II вот Новиков
издает кнпгн и журналы, всюду ищет молодых людей, способных
пли охотливых к книжному делу. Знающим иностранные языки
он заказывает переводы, у стихотворцев печатает стпхп, у прозаиков — прозу; всех одобряет и понуждает, бедным дает средства к образованию. Кому не известно, что сам Карамзин многим
был обязан Новикову?3 Если бы это п несправедливо было приписано Новикову, все же это важный факт в его пользу. Когда
явился Пушкин, всякое ходячее по рукам стихотворение, действительно хорошее или только казавшееся хорошим, приписывалось Пушкину, хотя бы и вовсе не принадлежало ему. Так и Новикову приписывалось издание всякой книги и одобрение всякого
таланта: это выразительно указывает на его роль на сцене русской литературы...
Но эта роль, как ни важна и ни велика она, имела определенный п ограниченный характер. Новикову нужно было во что
бы ни стало заохотить общество к чтению, давши ему средства
удовлетворять этой охоте — книги и журналы. О направлении
этой охоты он не думал, да и думать тогда об этом было рано.
Он печатал почти все, что ни писалось, и считал за писателя
всякого, кто только имел охоту писать для печати4. Новиков не
был архитектором: он приготовлял только строительные материалы и строительных мастеров. Давать литературе направление,
действовать на нее лично — это роль людей другого рода. Но и
для этой роли — повторяем — нужны не одни ученые и поэты.
Три человека, нисколько не бывшие поэтами,* имели сильное
влияние на русскую поэзию и вообще русскую изящную литературу в три различные эпохи ее исторического существования. Эти
люди были — Ломоносов, Карамзин и Полевой...5 Каждый из них
оказал свое влияние на литературу своим особенным образом,
сообразно с обстоятельствами и требованиями своего времени.
Ломоносов, Карамзин — и Полевой!.. Как многих оскорбит
такое сближение имен! Имена еще до сих пор играют в нашей
литературе чрезвычайно важную роль, потому что для многих
еще заменяют они пдеи... Имена в нашей литературе — то же,
что чины в нашей общественной жизни, то есть легкое внешнее
средство оценять человека... Не всякому дана способность судить
верно о качествах человека п узнавать безошибочЕ?Ь, хорош он
или нет. Так точно, не всякому дана способность судить верно
об истинном значении ш достоинстве писателя; но нет глупца и
невежды, который бы, услышав громкое пли известное имя, не
догадался бы тотчас же, что это — большой сочинитель. Чем старее имя писателя, тем большим уважением пользуется оно (особенно со стороны людей, никогда не читавших этого писателя),—
и поставить с ним рядом имя хотя бы и весьма известного, но еще
живого пли только недавно умершего писателя — значит рассердить насмерть множество людей, которым литература, по разным
отношениям, близка к сердцу, а еще более людей, которым до
153
литературы вовсе нет никакого дела. В настоящем случае мы делаем большой риск в этом отношении. Старики, которые и теперь
считают Ломоносова, вместе с Сумароковым и ХераскоЕым, образцовыми писателями, увидят страшную профанацию в сближении имени Полевого с именем Ломоносова. Но этих уже немного, и онп будут жаловаться про себя и между собою; их дрожащие голоса не возвысятся среди общества, которое так молодо
в отношении к ним, что уже не помнит пудреных кос с кошельками... Но что скажут те, которые с личностию и эпохою Карамзина сливают воспоминание о лучшем времени своей жизни; которые, наконец, помнят в Полевом человека, писавшего против
Карамзина, хотя и после его смерти...6 Что скажут бывшие журналисты, совремепники Полевого, и многие писатели и писаки,
которых некогда уничтожал он своим журналом и у которых еше
целы шрамы от глубоких ран, нанесенных его пером их самолюбию?.. Что скажут все они? — Пусть говорят, что хотят: страшен сон, да милостив бог!.. Истина выше людей и не должна
бояться их, особенно истина об умершем человеке, могила которого требует суда, а не осуждения, должной справедливости, а не
восторженных похвал ложных друзей или пристрастного ропота
раненых самолюбий...
За Ломоносовым потомство не без основания утвердило имя
основателя и отца русской поэзии и литературы. Что он был первый по времени русский поэт — это так же очевидно, как и то,
что Державин был первый по таланту русский поэт. Но Ломоносов, натура поэтическая, как всякая гениальная натура, тем не
менее не был поэтом. Он поэтически чувствовал и мыслил, но не
Еладел поэтическим даром творчества. Лучшая оценка в этом отношении была сделана ему Пушкиным:
Ломоносов был великий человек. Между Петром 1-м и Екатериною П-ою он один является самобытным сподвижником просвещения. Он
создал первый университет; он, лучше сказать, сам был первым нашим
университетом. Но в сем университете профессор поэзии и элоквепцки не
что иное, как исправный чиновник, а не поэт, вдохновенный свыше, не оратор, мощно увлекающий. Однообразные и стеснительные формы, в кои отливал он свои мысли, дают его прозе ход утомительный и тяжелый. Эта
схоластическая величавость, полуславянская, полулатинская, сделалась
было необходимостию; к счастию, Карамзин освободил язык от чуждого ига
и возвратил ему свободу, обратив его к живым источникам народного
слова.
В Ломоносове нет ни чувства, ни воображения. Оды его, писанные по
образцу тогдашних немецких стихотворцев, давно уже забытых в самой
Германии, утомительны и надуты. Его влияние на словесность было вредное и до сих пор в ней отзывается. Высокопарность, изысканность, отвращение от простоты и точности, отсутствие всякой народности и оригинальности — вот следы, оставленные Ломоносовым. Ломоносов сам не дорожил
своею поэзиею и гораздо более заботился о своих химических опытах, нежели о должностных одах на высокоторжественный день тезоименитства
и проч. С каким презрепием говорит он о Сумарокове, страстном к своему
искусству, об этом человеке, который ни о чем, кроме как о бедном своем
рифмотворстве, не думаетЗато с каким жаром говорит он о науках, о просвещении 7.
159
В этих словах виден взгляд удивительно верный, но тем не
менее односторонний. «Влияние Ломоносова на словесность было
вредное и до сих пор в ней отзывается»: это так и не так в одно
и то же время. Под статьею Пушкина не выставлено года, когда
она написана, и потому нам следует ограничиться уверенностию,
что она была написана не раньше 1836 года — десять или около
того лет назад тому8. В России все идет скоро, и десять лет для
нас — много времени. В новой школе, которую сами враги ее
почтили именем «натуральной»9, нет уже ни малейших следов
ломоносовского влияния, следовательно, оно уже прошло. Даже
в старой школе видно устарелое влияние Карамзина, но уже не
Ломоносова. Если влияние последнего и было вредно, все же оно
не было злом неизлечимым. С другой стороны, если и нельзя не
согласиться, что влияние Ломоносова на русскую литературу
было вредное, то из этого еще отнюдь не следует, чтобы оно не
было необходимо. А что необходимо, то уже полезно, хотя бы
с другой стороны и было вредно. Во время Ломоносова нам не
нужно было народной поэзии: тогда великий вопрос — быть или
не быть 10 — заключался для нас не в народности, а в европеизме.
Далеко ли ушел бы Ломоносов в науке, если бы, оставив без внимания ее успехи в Европе, стал хлопотать о науке русской, решился бы сделаться не нововводителем в этой области, а продолжателем трудов российских книжников и мудрецов, до него бывших?.. Первым благодетельным следствием возникавшей тогда
литературы долженствовало быть отрешение общества не от национальности, а от непосредственного или бессознательного характера этой национальности. Мы должны были на время перестать быть русскими, чтобы потом сознательно сделаться русскими. Что влияние Ломоносова на литературу было надолго
вредно,— это правда; но разве не правда и то, что и результаты
реформы Петра Великого были, во многих отношениях, временно
вредны? Однако ж из этого ведь не следует, чтобы реформа Петра
Великого не была в высочайшей степени полезна и благодетельна для России? — Ломоносов был Петром Великим нашей литературы. От его сочинений (кроме ученых) ничего не осталось
теперь для нашего наслаждения; но многое ли осталось теперь
и от учреждений Петра Великого и похожа ли сколько-нибудь
Россия нашего времени на Россию Петра Великого? А между тем
Россия нашего времени все-таки творение Петра Великого...
Суждение Пушкина о Ломоносове очень верно как ответ на
бессознательно восторженные возгласы слепых почитателей Ломоносова, которые и теперь, вопреки всякой очевидности, упорно
хотят видеть в нем не только поэта, но еще и великого поэта,
тогда как в сущности он не был ни то, ни другое; но как окончательный приговор над Ломоносовым суждение о нем Пушкина —
повторяем — односторонне. Имя основателя и отца русской литературы и поэзии по праву принадлежит этому великому человеку.
Натура по преимуществу практическая, он был рожден рефор-
160
патэрэм и основателем. Не приписывая не принадлежащего ему
титла поэта, нельзя не видеть, что он был превосходный стихо-
творец (версификатор). Если прибавить к этому его глубокое
знаппе русского языка (хотя по духу и потребностям своего времени он и старался придавать ему полуславянскую и полулатин-
скую величавость),— то нельзя не согласиться, что, в отношении
к стиху, можно подумать, что Державин жил и писал прежде
Ломоносова. Этого мало: в некоторых стихах Ломоносова, несмотря на их декламаторский и напыщенный тон, промелькивает
иногда поэтическое чувство — отблеск его поэтической души.
В словах наших нет противоречия: живая натура — всегда поэтическая натура, хотя пз этого и нисколько не следует, чтобы человек с живою натурою был непременно поэт: иначе и пз Наполеона легко было бы сделать поэта, и имя его внести в историю
французской поэзии... Метрика, усвоенная Ломоносовым нашей
поэзии, есть большая заслуга с его стороны. Некоторые думают,
что ямбы, хореи, дактили, амфибрахии и анапесты несвойственны
просодической натуре русского языка. Говорят, будто сам Пушкин впоследствии ставил себе в вину, что своими дивными стихами окончательно и безвозвратно утвердил эти размеры за русскою поэзиею, п будто он хотел воротиться к размерам наших народных песен, для чего и написал свою «Сказку о рыбаке и рыбке» п. Если это правда,— это была ошибка со стороны великого
поэта. Метр народных песен был хорош для выражения бедного
круга понятий, выражаемых ими; но и в этом круге он далеко
не исчерпывал просодического богатства русского языка; для выражения же новой бесконечно разнообразной и широкой сферы
понятий он был бы совершенно недостаточен и крайне однообразен. Версификация Ломоносова недаром удержалась: она сродна духу русского языка и сама в себе носила свою силу; от этого
все попытки заменить ее были и будут бесплодны.
Что касается до славяно-латино-немецких периодов Ломоносова, напыщенности его речи,— нам теперь до всего этого так
же мало дела, как и до странных костюмов эпохи Петра Великого: то и другое заменено теперь лучшим. По словам Пушкина,
Карамзин к счастию освободил наш язык от чуждого ига. Слово: к счастию указывает как бы на случайность, тогда как тут
была необходимость, и Карамзин,—или кто бы ни был, лишь бы*
с такими же способностями,— не мог бы после Ломоносова сделать ничего другого, кроме этого освобождения языка от чуждого
ига 12. Карамзин, разрушив дело Ломоносова, тем самым только
продолжал его. Великий реформатор приходит не с тем, чтобы
разрушить, а с тем, чтобы создать, разрушая...
Но точно ли Карамзин возвратил свободу нашему языку и
обратил его к живым источникам народного слова? Известно,
что его прозаический слог делится на две эпохи — до-историче-
скую и историческую, то есть что слог его «Истории государства
Российского» резко отличается от слога всех его сочинений,
б В. Белинский, т. 8
161
предшествовавших ей. До-историчеекий слог Карамзина был великим шагом вперед со стороны п языка литературы русской: в этом
нет никакого сомнения. Но не менее несомненно и то, что это слог
далеко еще не русский, хотя и несравненно более свойственный
духу русского языка, нежели слог Ломоносова. Скажем более: еэ
без причины восхищавший современников до-исторпческий слог
Карамзина теперь бледен и бесцветен. Он относится к настоящему русскому слогу, как язык новейших латинистов к языку Горация и Тацита. В нем и для иностранца, учащегося по-русски,
будет все просто и легко, потому что иностранец не встретит
в нем того, что называется идиотизмами, то есть чисто русских
оборотов, или русизмов. Исторический же слог Карамзина слишком отзывается искусственною подделкою под язык летописей
и слишком не лишен реторического оттенка. Впрочем, все это мы
говорим не для унижения великого подвига Карамзина, а как бы
в ответ на слова Пушкина, чтобы показать, что и Карамзин не
сделал всего, как не сделал всего Ломоносов, и, что относительно,
потомство вправе обвинять и Карамзина в тех же недостатках,
в каких обвиняет Пушкин Ломоносова; но что тот и другой —
и Ломоносов и Карамзин — оба сделали именно то, что нужно
было сделать в их время, и, следовательно, обоим им равно принадлежит вечная честь великого подвига...
Карамзин явился в то самое время, когда направление, данное Ломоносовым литературе, так сказать, истощило само себя
и обратилось в застой. В духе этого направления уже ничего
нельзя было делать. В самой литературе обнаружилась ему реакция: язык и самый характер сочинений Фонвизина уже отошли
от ломоносовского типа. Позднее Макаров, независимо от Карамзина, начал переводить и писать языком совершенно Карамзин-
ским13. Нужен был только человек, который по своим интеллектуальным средствам был бы способен завладеть общественным
мнением и стать во главе литературного движения. Таким человеком явился Карамзин. Он был для своей эпохи всем: и реформатором, и теоретиком, и практиком, и стихотворцем, и прозаиком, и поэтом, и журналистом, лириком, сказочником, нувелли-
стом, археологом. Его стихи учились наизусть, его повести,
особенно «Бедная Лиза» и «Марфа Посадница», сводили с ума всю
публику. И хотя Карамзин нисколько не был поэтом, тем не менее этот успех был вполне заслуженный. Его «Письма русского
путешественника» познакомили тогдашнее общество с Европою,
которая только для высшего слоя его не была terra incognita *,—
и в этом отношении Карамзин был истинным Колумбом. Письма Фонвизнна из Франции были несравненно дельнее «Писем
русского путешественника» 14, но они не могли произвести на общество такого влияния, потому что были понятны только для
людей, знакомых с состоянием дел в Европе того времени, а всем
* неведомая земля (лат.). — Редй
162
другим могли сообщить о ней са:.юе превратное понятие. Письма
Фонвизина так дельны, что только теперь настало время для их
настоящей оценки 1£3. Но во времена переходные, в эпохи преобразований, часто бывают нужнее и полезнее те легкие произведения, которые, могущественно увлекая толпу, тотчас умирают, как
скоро сделают свое дело. II вот где самая слабая, а вместе с тем
и самая важная сторона литературной деятельности Карамзина.
Он не принадлежит к числу тех писателей, творения которых всегда свежи и юны, не знают ни старости, ни смерти. Нет, к чему
лицемерить! «Бедная Лиза», «Наталья, боярская дочь», «Счастливый Карло», «Марфа Посадница», «Остров Борнгольм»—все
эти и другие повести Карамзина для одних теперь дороги только
как воспоминание о светлых днях юности, как память о сказочке
нянюшки, под рассказ которой когда-то сладко было засыпать;
для других они интересны как стародавние костюмы, как факты
образования и развития общества во времена давнопрошедшие;
но читать пх для эстетического наслаждения, читать их как поэтические произведения теперь никто не будет... Еще в то время,
когда авторитет Карамзина только стремился к своей апогее,
равно как и в то время, когда он достиг ее, появились Крылов,
Жуковский и Батюшков — поэты по натуре, люди, призванные
давать неувядаемые образцы настоящей поэзии, а не преходящей
беллетристики только. Имя Пушкина уже прогремело по всей
России, когда умер Карамзин...
Но все это служит не к уменьшению заслуг Карамзина, а к
определению рода и характера его литературной деятельности.
Если его творения, как говорится, отжили свое время, тем не менее имя его будет всегда знаменито и почтенно, если хотпте —
бессмертно: его навсегда сохранит не только история литературы,
но и благодарная память образованной части народа русского.
Новиков старался распространить в русском обществе охоту
к чтению мнооюеством книг; Карамзин делал то же самое, но уже
заманчивостию сочнненпш Удивительно ли, что он более Новикова успел в своем деле? Он создал в России многочисленный,
в сравненпп с прежним, класс читателей, создал, можно сказать,
нечто вроде публики, потому что образованный им класс читателей получил уже известное направление, известный вкус, следовательно, отличался более пли менее характером единства.
До Карамзина этого не было на Руси. Его читатели относились
к прежним, как относятся люди с гастрономическими замашками
к людям, которые без разбору едят все, что ни поставят перед
ними, ничем особенно не услаждаясь, ничем не оскорбляясь. Это
был безмерный шаг вперед. Повести Карамзина, извлекшие
столько слез из очей его нежных читательниц и столько вздохов
из груди его чувствительных читателей, нисколько не были произведениями поэзии как искусства, как творчества; но тем не менее они были для своего времени прекрасными беллетрпстпче-
скдми произведениями человека с большим дарованием, Самая
6*
163
сентиментальность направления вообще всего, написанного Карамзиным, имеет свое великое достоинство: она была необходима,
как для своего времени была необходима схоластическая напыщенность Ломоносова. Это было новою ступенью, новым шагом вперед начавшей развиваться литературы. До Карамзина у нас были
периодические издания, но не было ни одного журнала: он первый дал нам его. Его «Московский журнал» и «Вестник Европы)
были для своего времени явлением удивительным и огромным,
особенно если сравнить их не только с бывшими до них, но и с
бывшими после них на Руси журналами, до самого «Московского
телеграфа»... Какое разнообразие, какая свежесть, какой такт
в выборе статей, какое умное, живое передавание политических
новостей, столь интересных в то время! Какая, по тому времени,
умная и ловкая критика!
К чему ни обратитесь в нашей литературе — всему начало
положено Карамзиным: журналистике, критике, повести-роману,
повести исторической, публицизму, изучению истории. Мы не говорим уже о его стихотворстве, имевшем большую цену для своего времени; ни о его «Истории государства Российского», положившей начало дельному, ученому изучению русской истории и
давшей для этого возможность. В «Истории государства Российского» — весь Карамзин, со всею огромностию оказанных им России услуг и со всею несостоятельностию на безусловное достоинство в будущем своих творений. Причина этого — повторяем —
заключается в роде и характере его литературной деятельности.
Если он был велик, то не как художник-поэт, не как мыслитель-
писатель, а как практический деятель, призванный проложить
дорогу среди непроходимых дебрей, расчистить арену для будущих деятелей, приготовить материалы, чтобы гениальные писатели в разных родах не были остановлены на ходу своем необходимостью предварительных работ. Державин был гениальный
поэт по своей натуре, но если он не явился таким же по своим
творениям,— это потому именно, что прежде его был только Ломоносов, а не Карамзин,— тогда как для Пушкина было большим
счастием явиться уже на закате дней Карамзина... Это вполне
определяет нашу мысль о сущности деятельности и заслуг Карамзина. Он, сказали мы, создал на Руси если еще не публику, то
возможность публики, нечто вроде публики: подвиг великий, но
для которого требовался не генйй, обыкновенно устремляющий
все силы свои в одну сторону, на один предмет, а энциклопедический, разнообразный талант.
Сильно было движение, сообщенное нашей литературе Карамзиным. И оно принесло свои плоды. При полном владычестве
и очаровании имени Карамзина тихо и незаметно возникало то
новое, которое должно было сменить собою карамзинскую эпоху.
Но новый дух не сознавал своих прав и охотно подчинялся влиянию Карамзина. Крылов считался не больше, как замечательным
после Дмитриева баснописцем, и действительно, самобытность его
164
таланта проявлялась только изредка; 16 но большею частпю оп
или подражал в своих баснях Лафонтену, пли морализировал
в них в пользу п назидание детей. Жуковского, пересадившего
романтизм на почву русской литературы, все похваливали, но немногие подозревали его истинное значение. Батюшков, основатель пластпчески-художественного элемента в русской поэзии,
восхищал своих современников совсем не тем, что составляло величайшее достоинство его музы, родственной музе эллинской.
Все эти люди смотрели на Карамзина, как на своего учителя и
хорега; все они находились под влиянием его идей. Очевидно, что
это была школа, или, лучше сказать, это были школы новые, но
переходные и потому нерешительные, из которых нп одна не
была в силах стоять в главе движения и руководить им. Все
как будто колебалось между прошедшим и будущим и только
ждало человека, который сделал бы решительный шаг. И этот
человек не замедлил явиться: то был Пушкин... С ним явилась
новая школа поэзии, не совсем удачно провозглашенная «романтическою»...
С Пушкиным почти исчезли из русской поэзпи все следы ка-
рамзинского направления. Новое время и новое положение вещей
дали поэту той эпохи другое направление. Но он был силен не
столько силою времени, сколько своею глубоко художественною
натурою: вот что с первого же шагу эманципировало его от влияния Карамзина. Первоначальному направлению своему он изменил впоследствии, именно потому, что источник его скрывался
в современности, а не в натуре его. Как человек Пушкин отразил
на себе всю неопределенность и шаткость направлений и убеждений своего времени, п в уме его как-то странно уживались вместе
тенденции поэта и помещика, человека и дворянина, мещанина п
аристократа. Как поэт Пушкин противоречил себе как человеку,
по крайней мере везде, где был он верен своей артистической натуре, где он был преимущественно художником. Повторяем: сила
его всегда была в его художественной натуре. Становясь человеком (лицом частным — particulier), он суеверно благоговел
пред карамзинскимп идеями; становясь поэтом, он опережал их
на целые веки...
Пушкин был главою поэтического движения. Но времена
переменились: если уже беллетрист-публицист не мог быть главою
литературной эпохи, то и один поэт, как бы ни был он велик,
уже не мог удовлетворить собою всем требованиям эпохи. До какой степени эта эпоха резко отделилась от предшествовавшей,
можно видеть из обстоятельств появления Пушкина на литературное поприще. Прежде все поэты принимались безусловно, и
каждому, кому только ни захотелось бы в поэтические боги, готово было почетное место в капище поэзии. Когда явился Карамзин, ограниченный круг тогдашних читальщиков почти с равным
восторгом произносил имена Кантемира, Ломоносова, Сумарокова, Хераскова, Петрова, Державина. Сам Карамзин высоко поста¬
165
вил Богдановича 17. Первые опыты Карамзина приняты были всегда
с восхищением. Появление Жуковского и Батюшкова не возбудило никакого ропота. И только некоторые сомнения в безусловном достоинстве Сумарокова и Хераскова, обнаруженные
Мерзляковым (1815 года) 18, да юношески рьяная нападка на
Хераскова со стороны студента Строева* несколько нарушили
аркадскую безмятежность, с которою весь пишущий люд пользовался заслуженною и незаслуженною славою. Явившись на поприще литературной деятельности, Карамзин принял все авторитеты; по крайней мере не счел нужным восставать против тех,
которых не признавал втайне. Сам он был вполне главою литературной эпохи и из новых писателей только Дмитриеву уступал
пальму первенства в стихотворстве. Во всем прочем он безусловно первенствовал в литературе и был в ней не только первым
литератором, но и первым поэтом, как нувеллист-романист. И это
первенство было безусловно признано всеми. Нападки на Карамзина славянофилов того времени, под предводительством Шишкова, касались одного языка и были притом слишком ничтожнь!
сами по себе, потому что на стороне пуристов были только книжники, а на стороне Карамзина вся публика20. Не так был принят
Пушкин. Он был слишком велик, чтобы тотчас же быть понятым
и оцененным всеми. И потому его встретили, с одной стороны,
восторженные клики молодого поколения, а с другой — ожесточенная брань теоретиков и людей привычки, для которых хорошо
все старое и дурно все новое. Притом же, хотя поэзия Пушкина,
в смысле исторического развития, и была, так сказать, результатом поэтических усилий всех прежде него бывших поэтов, от
Ломоносова до Жуковского и Батюшкова,— тем не менее, однако ж, она была н их отрицанием. По крайней мере так могло казаться с первого взгляда. Тогда естественно многим могла прийти
в голову такая дилемма: «Если сочинения Пушкина, писанные
вопреки всем правилам, извлеченным из творений великих гениев и утвержденным веками, если они — истинные поэтические
произведения, то произведения наших великих поэтов (Ломоносова, Сумарокова, Хераскова, Петрова, Державина, Богдановича), писанные по вековым правилам, уже не истинные поэтические творения». Это их по инстинкту решило не признавать в
Пушкине поэта пли по крайней мере видеть в нем не более, как
обыкновенный талант, способный писать только без правил.
С своей стороны, восторженные почитатели Пушкина естественным образом доходили до такой же несправедливости в отношении к его предшественникам па поэтическом поприще. Так всегда разделяет людей на две крайние стороны всякая резкая ре¬
* Теперь почтенного археолога. В 1815 году оп издавал журнал «Современный наблюдатель российской словесности:), в котором от него порядком п дельно досталось «Россияде» и «Владимиру», к величайшему соблазну литературных староверов 19.
1С6
форма. Тогда литература стала вопросом, с которым незаметно
слились многие вопросы о жизни. Вопрос должен был родить живые споры, упорные битвы за мнения, ареною которых должна
была сделаться журналистика.
Теперь понятна роль Полевого в нашей литературе. Она
условливалась обстоятельствами. По роду своих способностей Полевой имел большое сходство с Карамзиным: его доставало на
все — на повесть, на роман, на драму, на стихи, на историю. Но
играть первую роль в литературе для него было уже невозможно,
потому что тогда был Пушкин, а при истинном великом поэте
нельзя пграть роль поэта человеку, не рожденному поэтом. Сверх
того, Полевой в вопросе о поэзии находился под влиянием Пушкина, как живой практики всех теорий о поэзии; но Пушкин,
в этом отношении, ни с какой стороны не мог находиться ни под
чьим влиянием, потому что сам мог черпать идеи из того же
источника, который служил всякому журналисту: то есть из личного знакомства с иностранными литературами. В этом отношении Пушкин был одним из образованнейших людей своей эпохи
и уж, конечно, не из русских журналов мог учиться п следить
за ходом европейского развития.
Но, несмотря на это, Полевому предстояла роль деятельная
п блестящая, вполне сообразная с его натурою п способностями.
Он был рожден на то, чтоб быть журналистом, и был им по призванию, а не по случаю. Чтоб оценить его журнальную деятельность и ее огромное влияние на русскую литературу, необходимо
взглянуть на состояние, в котором находилась тогда литература
и особенно журналистика. Первые опыты Пушкина огласились
во всей России, проникли во все ее захолустья, в которые дотоле
проникали только буквари и сонники. Масса читателей увеличилась чрез это по крайней мере вдесятеро и стала походить на
публику. Везде чувствовалась потребность в определенном вкусе,
следовательно, и в теории. А этого-то тогда и не было. Все авторитеты стояли на неприступной высоте; Сумарокова считали великим писателем; между Ломоносовым и Державиным не видели
никакой разницы; басни Крылова считались ниже басен Дмитриева. Великих писателей было без счету, и об них позволялось
говорить одни только похвальные фразы, которые давно уже обратились в общие места. Литературные нравы вполне соответствовали таким литературным понятиям. Молодой человек, желавший попасть в писатели, должен был прежде всего найти себе
мецената, пли между знаменитыми писателями, или между знаменитыми покровителями литературы, затем должен был добиться лестной чести — попасть на литературные вечера своего мецената. Там предстоял ему долгий искус: прежде всего он обязан
был «не сметь свое суждение иметь»;21 его дело было слушать
умные речи опытных людей, молча пли словесно во всем соглашаться с ними. Только со временем, уже приобретя лестную репутацию грибоедовского Молчалина, мог он дерзнуть попроспть по-
167
зволення — прочесть свое первое произведение. Прочтя его, он выслушивал критику и советы, обязан был переменять, переправлять
и переделывать каждую строку, каждое слово, которое Ее
одобрялось кем-либо из опытных и почтенных знатоков словесности. Сто раз переделанное и переправленное, его детище поступало наконец в печать. Еще лет десяток — п литература русская
обогащалась, в лице этого новицианта, или писателем с талантом,
но уже без всякой самостоятельности, или дюжинным писакою.
Во всяком случае, он поступал тогда, с благословения свопх меценатов, в число опытных п знаменитых писателей,— и все верили, что он — большой писатель, потому что за него ручались не
его сочинения, а такие знаменитые авторитеты. Затем он сам попадал в авторитеты и в меценаты и в отношении к другим играл
такую же курьезную роль, какую играли в отношении к нему
знаменитости, которые «вывели его в люди». Теперь это невероятно, а тогда было так!
Свежо предание, а верится с трудом!22
Всякое независимое, самобытное мнение, всякий свежий голос, все, что не отзывалось рутиною, преданием, авторитетом, общим местом, ходячею фразою,— все это считалось ересью, дерзостью, чуть не буйством...
А журналы тогдашние?.. «Вестник Европы», вышедши из-под
редакции Карамзина, только под кратковременным заведованием
Жуковского напоминал о своем прежнем достоинстве. Затем он
становился все суше, скучнее и пустее, наконец сделался просто
сборником статей, без направления, без мысли, и потерял совершенно свой журнальный характер23. Конечно, всегда, даже в самые худшие годы свои, был он лучше всех журналов, существовавших в России до «Московского журнала», издававшегося Карамзиным в 1791 и 1792 годах. И не диво: благодаря Карамзину,
ему и не было возможно быть хуже их; но он должен был бы
считать своею обязанностию быть лучше даже карамзинского
«Вестника Европы», потому что с тех пор, как Карамзин оставил
его (с 1804 года), много прошло времени, и от издателя уже не
требовалось таланта Карамзина, чтобы возвысить и улучшить
начатый им журнал. Но вышло не так. В начале двадцатых годов «Вестник Европы» были идеалом мертвенности, сухости, скуки
и какой-то старческой заплесневелости. О других журналах не
стоит и говорить: иные из них были, сравнительно, лучше «Вестника Европы», но не как журналы с мнением и направлением,
а только как сборники разных статей. «Сын отечества» даже принимал на свои, до крайности серые и жесткие, листки стихотворения Пушкина, Баратынского и других поэтов новой тогда школы 24, даже открыто взял на себя обязанность защищать эту школу; но тем не менее сам он представлял собою смесь старого
с новым и отсутствие всяких начал, всего, что похоже на определенное и ни в чем не противоречащее себе мнение. Как судил
168
и рядил «Сын отечествам об искусстве даже впоследствии, можно
Ендеть из его определения романтизма, который, по его мнению,
начался с Байрона п отличается от классицизма тем, что начинает с половины или даже с конца дела!..25
Вообще должно заметить, что война за так называемый романтизм против так называемого классицизма была начата не
Полевым. Романтическое брожение было общим между молодежью того времени. Острые и бойкие полемические статейки
Марлинского против литературных староверов, печатавшиеся в
«Сыне отечества»"26, и его же так называемые обзоры русской
словесности, печатавшиеся в известном тогда альманахе;27 трехмесячный сборник «Мнемознна» 28,— все это выразило собою совершенно новое направление литературы, которого органом был
«Телеграф» 29, и все это несколькими годами упредило появление
«Телеграфа». Следовательно, Полевой не был ни первым, ни
единственным представителем нового направления русской литературы, как Карамзин был в свое время первым и почти единственным представителем нового направления, почти им же одним и произведенного, потому что подле его имени в этом деле
можно вспомнить только два других имени — Макарова и Дмитриева. Но это нисколько не уменьшает заслуги Полевого: мы увидим, что он сумел на своем пути стать выше всех соперничеств
и даже восторжествовать в борьбе против всех враждебных соревнований...
Романтизм — вот слово, которое было написано на знамени
этого смелого, неутомимого и даровитого бойца,— слово, которое
отстаивал он даже и тогда, когда потеряло оно свое прежнее значение и когда уже не было против кого отстаивать его!.. Что же
такое этот «романтизм», который наполнял собою целую литературную эпоху, за который было столько чернильных войн, столько полемических битв на жизнь и на смерть? Когда мы впервые
услышали это слово, в европейских литературах уже давно кипели страшные войны за него. Но не везде он имел одинаковое
значение. Первое движение в его пользу обнаружилось в Германии, как реакция влиянию французской литературы, как протест в пользу немецкой национальности в литературе. В своей
настоящей, современной действительности Германия не видела, по
известным причинам, никаких национальных элементов и обратилась к своему прошедшему, к своим средним векам, к рыцарским замкам с их башнями и подъемными мостами, с их поэтическим варварством и романтическою дикостью их нравов. Гете
и Шиллер не были вполне представителями этого романтического
движения, но заплатили ему не малую дань, особенно последний.
Потом немецкий романтизм начал принимать новое направление,
как реакция сухой и обнаженной простоты протестантизма, как
усилие в пользу мистицизма средних веков и против философского рационализма. Жаркими поборниками этого направления
явились братья Шлегелп. Думая найти всякую опору своим тео¬
№
риям в посредственно:,!, но зато ультраромантическом поэте Тике,
они провозгласнлн его великим поэтом и даже имели жалкую
смелость противопоставлять его Гете. Теперь эта затея не больше, как воспоминание: романтизм, на время искусственно воскрешенный, давно уже вновь опочил сном непробудным; Шлегелей
нет, а Тику удивляется только редеющая толпа стариков, скудно
вознаграждая его этим удивлением за насмешки и презренпе молодых поколений... В Англии романтизм был освобождением от
влияния французского классицизма, принятого школою Попе,
Аддисона и Драйдена. Байрон и не думал быть романтиком в
смысле поборника средних веков: он смотрел не назад, а вперед.., Романтизм во Франции сперва был реакциею революционному рационализму и явился в ней с Шатобрианом, этим рыцарем Реставрации. Потом французский романтизм превратился
в простой, чисто литературный вопрос о свободе поэтических
форм, до уродливости сжатых и искаженных прежним классицизмом. В сущности, дело тут шло о том, которая школа натуральнее — Расина пли Шекспира, и можно ли в трагедии вводить
лица низших сословий и патетическое мешать с комическим.
Представителем этого романтического движения во Франции был
Виктор Гюго, поэт даровитый, но отнюдь не генияльный, более
богатый воображением, нежели тактом истины. По чувству противоречия он дошел до величайших нелепостей: вместо того, чтобы отрицать в прежней псевдоклассической школе одни ее крайности, он почел за нужное идти ей наперекор даже и в том, что
составляло ее истинное и высокое достоинство, что делало ее глубоко национальною: чувство меры и постоянное присутствие того,
что французы называют le bon sens*. Он дошел до того, что гордо объявил чудовищное прекрасным: le laid, c’est le beau... **30
Подчиняясь немецкому влиянию, он ринулся в средние века, но
вынес оттуда только одни нелепые преувеличения. Гюго имел
свою минуту торжества, но давно уже во Франции и он и романтизм не больше, как предание... Свобода формы выиграна и
утверждена, и теперь никто не держится там условных и стеснительных форм псевдоклассицизма, но за это никого уже не называют там «романтиком».
Само собою разумеется, что у нас романтизм не мог иметь
никакого соотношения ни с католицизмом, ни с средними веками.
Он мог бы еще быть стремлением к лирической, субъективной
настроенности в поэзии, усилием сделать поэзию выражением
преимущественно внутренних тайн сердца, мистики человеческой
личности, потому что такое направление поэзии есть действительно романтическое. Но Жуковский уже ввел в нашу поэзию
этот романтизм гораздо прежде, нежели слово «романтизм» сделалось известным в нашей литературе. И однако ж Жуковского
* здравый смысл (фр.). — Ред.
** безобразное прекрасно (фр.), — Ргд,
ПО
ни тогда, нп после никто не называл романтиком: это название
было утверждено общим голосом за Пушкиным, который, и по
своей натуре и по характеру своей поэзии, несравненно меньше
Жуковского был романтиком. За что же прослыл он таким улы-
раромантиком? — За то, что откинул в своих произведениях все
старые формы и начал писать элегии и поэмы. Из этого ясео
видно, что наш романтизм никогда не был ничем другим, как
реакцпею стеснительным и условным формам, занятым нашею
литературою у французской литературы. Новейший классицизм
был не чем иным, как усилием подделываться под формы древних литератур, греческой и латинской, произведения которой
были признаны классическими, то есть образцовыми, такими, которые могли читаться в училищах, в классах, как непогрешитедъ-
ные образцы, достойные подражания. Потом дошли до убеждения,
что писать хорошо можно не иначе, как рабски подражая древним. Разумеется, подражать древним можно было только в форме, а не в духе, но и это не могло не вредить добровольным подражателям, потому что это значило новый дух заковывать в
старые и чуждые ему формы. Так и было во Франции. Но французские писатели, подражая древним, назло самим себе и без
собственного ведома, оставались верными своему национальному
духу, тогда как их подражатели, думая быть греками и римлянами, были ровно ничем. Об уравновешении природы и духа, выражавшемся в пластически-прекрасной форме, никто не имел ни
малейшего понятия, а все твердили только о знаменитом триединстве, плохо понятом из Аристотеля. Толковали, правда, и
тогда, что в классическом искусстве форма преобладает над идеею, а в романтическом, наоборот — идея над формою. Но это, во-
первых, не совсем было верно в отношении к древнему искусству,
потому что в нем видно было примирение духа с природою, уравновешение идеи с формою, а не перевес формы над идеею. Равным образом, не совсем верно судили и о романтизме, считая его
представителями не только Шекспира, но и Байрона,— тогда как
истинные представители романтизма были трубадуры и менестрели, а из известных поэтов разве только Петрарка и Дант,—
первый в своих сонетах, исполненных мечтательной идеальной
любви, а второй в своей чудовищной и тем не менее великой поэме, исполненной католических тенденций и богословских аллегорий и так полно отразившей в себе всю уродливо величавую
жизнь средних веков. Новейшее искусство скорее должно стремиться подойти к древнему, нежели к романтическому, оставаясь
в сущности равно ни тем, ни другим. Все это теперь ясно как
день. Но тогда вопрос был многосложен, и спорящие стороны
не понимали ни себя, ни друг друга. Как нп бросались в фидо-
софию, что ни твердили о внешнем и внутреннем, о форме и
идее, но главным вопросом все-такп оставалось освобождение
от условных правил, без нужды стеснявших вдохновение и от¬
171
далявших искусство от естественности, самобытности п народности.
Вопрос стоил споров, дело стоило битвы. Теперь на этом
поле все тихо п мертво, забыты и побежденные и победители;
но плоды победы остались, и литература навсегда освободилась
от условных и стеснительных правил, связывавших вдохновение
и стоявших непреодолимою плотиною для самобытности и народности. И первым поборником и пламенным бойцом является
в этой битве Полевой как журналист, публицист, критик, литератор, беллетрист.
«Московский телеграф» был явлением необыкновенным во
всех отношениях. Человек, почти вовсе неизвестный в литературе, нигде не учившийся, купец званием, берется за издание
журнала,— и его журнал с первой же книжки изумляет всех жи-
востию, свежестию, новостию, разнообразием, вкусом, хорошим
языком, наконец, верностию в каждой строке однажды принятому и резко выразившемуся направлению. Такой журнал не мог
бы не быть замеченным и в толпе хороших журналов, но среди
мертвой, вялой, бесцветной, жалкой журналистики того времени
он был изумительным явлением. И с первой до последней книжки
своей31 издавался он, в течение почти десяти лет, с тою постоянною заботливостпю, с тем вниманием, с тем неослабеваемым
стремлением к улучшению, которых источником может быть
только призвание и страсть. Первая мысль, которую тотчас же
начал он развивать с энергиею и талантом, которая постоянно
одушевляла его, была мысль о необходимости умственного движения, о необходимости следовать за успехами времени, улучшаться, идти вперед, избегать неподвижности и застоя, как главной причины гибели просвещения, образования, литературы. Эта
мысль, теперь общее место даже для всякого невежды и глупца,
тогда была новостью, которую почти все приняли за опасную
ересь. Надо было развивать ее, повторять, твердить о ней, чтобы
провести ее в общество, сделать ходячею истиною. И это совершил Полевой! Боже мой! как взъелись на него за эту мысль ученые невежды, бесталанные литераторы, плохие журналисты, закосневшие в предрассудках старики! И как усилилась эта буря
негодования и злобы умною, оригинальною, чуждою предрассудков критикою «Московского телеграфа», высказывавшего свои
мнения прямо, не смотревшего ни на какие авторитеты! И было
из чего сердиться на этот журнал; нет возможности пересчитать
все авторитеты, уничтоженные им! И сколько было тогда великих
писателей, которые ничего путного не написали! Один дубовыми стишищами переложил расиновскую трагедию; другой написал мадригал Лилете я триолет Хлое; третий — дюжину плаксивых стишонков; четвертый — сентиментальную повесть; известность пятого была основана на статье, выкраденной из иностранной
книги, а шестой просто выдал за свое сочинение забытый труд
172
какого-нибудь старого русского писателя. «Московский телеграф»
на все навел справки, все вспомнил, все вывел наружу... Многим
сказал он, что их сочинения в свое время могли иметь свою относительную ценность, но что время их прошло и что теперь мальчики пишут лучше их, заслуженных и знаменитых авторов. На
все на это нужно было тогда много смелости: в то время самое
легкое замечание не в пользу автора или сочинения принималось
за брань и ругательство и служило поводом ко множеству критик, антикритик, рекритпк, ответов, возражений и пр. Считавшие
себя обиженными не забывали этого; а кому приятно иметь
бесчисленное множество врагов, иногда просто из ничего? Да, для
этого нужно было больше, чем смелость — нужно было самоотвержение. Особенную ненависть навлек на себя Полевой со стороны ученого люда, учившегося по старым книгам и не подозревавшего, что могут быть новые и лучшие. Тогда-то раздались
ожесточенные вопли: да что он, да кто он, где он учился, где его
аттестаты, какие его ученые звания? он купец, торгаш, самоучка,
всезнайка и т. п. Поверят ли, что многие «ученые», в своих выходках против Полевого, не стыдились делать намеки на его водочный завод — пятно, как сказал Пушкин, ужасное, как известно, всему нашему дворянству!..32 Вот что, например, было сказано, между прочим, о Полевом в «Вестнике Европы» (1828 года,
№ 23, стр. 199): «Он прикидывает к ним (к поэтам) волчок критики с размаху и определяет мигом, сколько в них поэтического
угара...»33
Загляните в современные «Московскому телеграфу» журналы,— и вы подумаете, что Полевой не умел иначе говорить, как
страшными ругательствами, что журнал его был складочным
местом полемики дурного тона, брани, дерзостей, лжей. Но пересмотрите «Московский телеграф» хоть за все время его существования,— и вы увидите, что всегда, в жару самой запальчивой
полемики, он умел сохранять свое достоинство, уважать приличие и хороший тон, и что в самых любезностях его противников
было больше грубости и плоскости, нежели в его брани. Мы пишем не панегирик, не эклогу, а характеристику замечательного
деятеля на поприще русской литературы, и потому мы не скажем
не только того, чтобы Полевой никогда не ошибался, но и того,
чтобы он всегда был беспристрастен в отношении к своим противникам, всегда умел отдавать им должную справедливость. Нет,
он был человек, и притом постоянно раздражаемый самыми возмутительными в отношении к нему несправедливостями, ошибался и бывал не прав; но в истории человеческих дел вопрос не
в том, кто был безупречен и непогрешптелен, а в том, кто более
других, относительно, по возможности, был справедлив или у кого сумма доброго стремления и добрых дел если не перевешивает
недостатков и слабостей, то искупляет их... И в этом отношении
издатель «Московского телеграфа» смело мог бы рассказать все¬
173
му свету историю своих отношений к противникам, пе скрывая
сзоих промахов п ошибок, смело мог бы один противостать целой
их фаланге... Наведя справки, нетрудно убедиться, что полемики
в (Московском телеграфе» было немного, по крайней мере меньше. нежели в каждом из современных ему журналов, не говоря
уже 9 том, что его полемические статьи всегда были умны, дельвы, остроумны, ловки и приличны. И потому причину общего
ожесточения против этого журнала должно искать не столько
в полемических статьях, сколько в его критике и библиографии,
где правда высказывалась столько же прямо, сколько и прилично, отчего и кусалась больнее. До «Телеграфа» в нашей журналистике уклончивый тон принимали за одно с вежливым; старались как можно меньше говорить о писателях и сочинениях,
а если говорили, то с тем, чтобы хвалить общими избитыми фразами. Полевой показал первый, что литература — не пгра в фанты, не детская забава, что искание истины есть ее главный предмет и что истина — не такая безделица, которою можно было бы
жертвовать условным приличиям и приязненным отношениям.
Изъявить публично такой образ мыслей в то время значило сделать страшную дерзость и выказать себя человеком «беспокойным», то есть хуже, чем безнравственным. Многие разделяют
людей, в нравственном отношении, на благонамеренных и беспокойных: первые не мешают другим обделывать свои делишки,
каковы бы они ни были, лишь бы только и им никто не мешал
втихомолочку заниматься тем же самым; вторые никак не могут
вытерпеть, чтобы не заговорить громко, узнавши, что их сосед,
посредством справок и отношений, пустил по миру целое семейство, или
Когда весь город знает.
Что у него ни за собой,
Ни за женой —
А смотришь, помаленьку,
То домик выстроит, то купит деревеньку34«
И в литературном мире, даже и теперь, «благонамеренных»
несравненно больше, нежели «беспокойных», а в то время, то
есть до «Телеграфа», последних почти вовсе не было. И потому
очень естественно, что этот журнал многим казался чудовищным
явлением, именно потому, что здравый смысл, образованный вкус
и истину ставил выше людей и ради их не щадил авторских самолюбий. Теперь с трудом можно поверить, чтобы когда-нибудь
могло быть таким образом и до такой степени: и это опять
заслуга Полевого, и заслуга великая!
Это обстоятельство опять указывает на резкое различие роли
Полевого от роли Карамзина на одном и том же, впрочем, поприще. Карамзпн не был связан прошедшим, и ему не с чем было
бороться, почему он и не оскорбил ничьего самолюбия, не возбу-*
174
дил ничьей вражды к себе, кроме завистников, бледный рой
которых скоро должен был исчезнуть при быстрых успехах его
славы и при общей любви к нему большинства образованного
общества. Обстоятельства, положение литературы дали Полевому
роль бойца. Он не столько утверждал, сколько отрицал, не
столько доказывал, сколько оспаривал. Кроме того, во время
Карамзина было не до идей и вопросов, первых никто не спрашивал, вторых не было, общество было для них еще слишком
молодо, неразвито и бессознательно. Спорили о фразах, хлопотали о правильности и чистоте языка, и все вопросы заключались в стилистике. Во всем остальном дело шло о том, чтобы
педантическую, школьную литературу сделать светскою, общественною и общительною, равно привлекательною и для кабинетного труженика, и для делового человека, и для светского
щеголя и светской дамы. И Карамзин это сделал не теориями,
не спорами, а образчиками сочинений, которых требовал дух
времени. Он был знаком хорошо и с французской, и с немецкой,
и с английской литературами, но их влияние на него было больше внешнее, нежели внутреннее. Идеи XVIII века не волновали
его, по крайней мере этого не заметно в его сочинениях. Фонвизин, предшественник Карамзина, гораздо больше его был сыном своего вена. Карамзин занял у XVIII века только сентиментальное направление и обожание природы, которую называл
он натурою, тоже сентиментальное, но,не пантеистическое; о любви и всех сердечных склонностях говорил он как будто с голосу
Руссо, но в сущности смотрел на них не больше, как на извинительные слабости человеческого естества. Вот все, чем ограничилось влияние на него века. Но через двадцать пять лет явились уже другие потребности, явилось стремление к сознанию,
к исследованию, к анализу. Захотели узнать, что такое Шекспир и Байрон, Данте и Сервантес, Гете и Шиллер, что такое
Восток и классическая древность, что такое философия, политическая экономия и т. д., и все это свели на вопрос о классицизме и романтизме, или по крайней мере кстати и некстати
все это привязали к нему.
Все новые идеи, возникшие в Европе в начале XIX века,
смутно доходили до русской любознательности и смутно отражались в ней. Это было время, когда хотели ломать и строить,
но на половине ломки останавливались, чтобы сделать новую
надстройку, а на половине стройки останавливались, чтобы кончить по-старому. Это была эпоха чисто переходная. И «Телеграф'), верный своему названию, был полным представителей
этой эпохп. В нем было много силы, энергии, жару, стремления,
беспокойства, тревожности, он неусыпно следил за всеми движениями умственного развития в Европе и тотчас же передавал
их так, как они отражались в его понятии; но вместе с тем все
в нем было неопределенно, часто смутно, а иногда и противо¬
175
речиво. Это давало полную возможность придираться к нему
людям, стоявшим вне умственного движения своей эпохи. И они
не шутя считали себя неизмеримо выше Полевого и с важно-
стию ловили и высчитывали его обмолвки, промахи, ошибки, не
понимая, что их преимущество над ним состояло только в том,
что они спалп, а он жил и действовал: кто спит, тот, разумеется, не грешит, особенно если спит так крепко, что и во сие ничего не видит... Они гордо величали его то самоучкою, то недоучкою и на основании его ошибок (а часто и того, что только
им казалось ошибками, то есть чего они не в состоянии были
понять) доказывали, что он невежда и шарлатан. Правда, оп
учился самоучкою, и то, что другим давалось без труда, досталось ему страшными усилиями; но если этот путь к знанию не
мог не повредить Полевому, более или менее разладивши его
с систематичностию и методою, зато и принес ему большую
пользу: спас его от школьных предрассудков, от педантизма
и образовал из него публициста, которому нужно иметь дело
не с аудиториею, а с обществом. Его все интересовало, ко всему
влекло, и он учился с жаром, с упорством, с настойчивостию;
но этот энциклопедизм, эта жажда всезнания, при житейских
заботах, при издании журнала, естественно, не допускала его
углубиться в какой-нибудь исключительный предмет, сделаться
ученым. Неопределенность идей (свойство той эпохи) и поверхностность многостороннего знания (результат энциклопедического
направления и самообразования) отзывались во многом, что писал он, особенно в его философских воззрениях; но он равно
был чужд и невежества и шарлатанства, в которых его обвиняли противники. Натура живая и восприимчивая, он страстно
увлекался всеми современными идеями, и его можно было обвинять только в том, что он часто понимал их по-своему, но не
в том, чтобы он говорил о них, не понимая их. Журналист и
беллетрист по призванию, человек практический по своей природе, он всегда был ясен и определен, когда не бросался в теорию, но говорил просто, как человек со вкусом, с здравым смыслом и с образованием. Немецкая философия сильно занимала
его ум, но он знакомился с ее идеями не из прямого источника,
недоступного для дилетантов и любителей философии, а из популярных лекций Кузена,— и его главная ошибка тут состояла
в том, что этого беллетриста философии он принял за главу
философического движения, будто бы скончавшегося в Германии с Шеллингом35. Даже и в этом отношении, может быть,
составляющем самую слабую сторону образования Полевого,
нельзя не удивляться его тревожной любознательности, за все
хватавшейся, ко всему стремившейся, ничего не оставившей без
внимания. Вместе с ним много вышло на литературную арену
людей, основательно учившихся и потом называвших себя «учеными»; все они были против него одного; но что же сделали
176
они, пли что они делают теперь?.. Где свершение тех надежд,
которые они подавали?.. Чрез два года после «Московского телеграфа» явился «Московский вестник», за ним «Атеней» п «Га-
латея», даже дряхлый «Вестник Европы» оживился, ударился
в ожесточенную полемику, схватился за ееорию и даже философию36, потом все они соединились в «Телескопе», чтобы сильнее ударить на своего общего врага37; но они могли только поднять его своими нападками, ничего не сделавши ни для себя,
ни для публики...
Сначала в «Телеграфе» принимали участие, хотя и небольшое, даже Жуковский и Пушкин, и весьма значительное участие принимал в нем князь Вяземский38. Но вскоре участь этого
журнала стала зависеть только от деятельности п таланта его
издателя, постоянно вспомоществуемого только своим братом,
К. А. Полевым39; но журнал от этого не упал, а год от году
становился лучше. Этого мало: его не уронили даже две важные ошибки его издателя. Первая из них была — примирение
с одним петербургским журналом и одною петербургскою газетою, после продолжительной и постоянной войны с ними40. Так
как эта война делала особенную честь «Телеграфу», то примирение не могло не окомпрометировать его. Эта важная ошибка
была следствием другой, еще важнейшей. В 1829 году Полевой
напечатал в своем журнале критическую статью об «Истории
государства Российского» 41. Статья была превосходно написана,
мера заслуг Карамзина оценена в ней была верно, беспристрастно, с полным уважением к имени знаменитого писателя. Но чрез
несколько месяцев явилось в «Телеграфе» объявление о скором
выходе «Истории русского народа». Тогда поднялась против
Полевого страшная буря42: его статья об истории Карамзина
объяснялась его противниками, как предисловие к объявлению
о подписке на собственную историю. Но все эти вопли Полевому легко было сделать ничтожными и обратить к собственной
чести и к предосужденпю своих противников: ему стоило только
всегда сохранять тон должного уважения к Карамзину, даже доказывая его ошибки; но он не вытерпел — и досаду на своих
противников стал вымещать на истории Карамзина. «История
русского народа» явилась с двойным текстом: в одном была история, а в другом — довольно нехладнокровные нападки на Карамзина, и каждому из этих текстов было отведено ровно по по-
лустранице... Пожалеем о слабости замечательного человека,
оказавшего литературе и общественному образованию великие
заслуги; но не будем оправдывать его слабости или называть
ее добродетелью...
К этой же эпохе «Телеграфа» относится и принятие им
в свои сотрудники одного писателя, с его статьями, многоглаголивыми, широковещательными, плоскими и пошлыми, в которых,
под формою ратования за новое, скрывались отсталость и страш-
177
вая ограниченность в понятиях...43 Но «Телеграф;) вынес и этот
сильный удар, им же самим нанесенный себе: несмотря на все
это, он не падал, а улучшался. Причина этого заключалась
в личности его издателя. Он был литератором, журналистом и
публицистом не по случаю, не из расчета, не от нечего делать,
не по самолюбию, а по страсти, по призванию. Он никогда не
неглижировал изданием своего журнала, каждую книжку его
издавал с тщанием, обдуманно, не жалея ни труда, ни издержек. И при этом он владел тайною журнального дела, был одарен для него страшною способностию. Он постиг вполне значение журнала, как зеркала современности, и «современное» и
.«кстати» — были в руках его поистине два волшебные жезла,
производившие чудеса. Пронесется ли слух о приезде Гумбольдта в Россию, он помещает статью о сочинениях Гумбольдта; умирает ли какая-нибудь европейская знаменитость,— в «Телеграфе»
тотчас является ее биография, а если это ученый или поэт, то
критическая оценка его произведений. Ни одна новость никогда не ускользала от деятельности этого журнала. И потому
каждая книжка его была животрепещущею новостию, и каждая
статья в ней была на своем месте, была кстати. Поэтому «Телеграф» совершенно был чужд недостатка, столь общего даже хорошим журналам: в нем никогда не было балласту, то есть таких статей, которых помещение не оправдывалось б>ы необходимости«)... И потому, без всякого преувеличения, можно сказать
положительно, что «Московский телеграф» был решительно лучшим журналом в России, от начала журналистики.
В 1832, 1833 и 1834 годах «Телеграф», нисколько не осла^
бевая ни в энергии, ни в разнообразии, ни в достоинстве, тем
не менее был уже в своей апогее, даже на повороте с нее. Он
сделал свое дело и, по-прежнему хлопоча о движении вперед,
без собственного ведома и желания, наперекор самому себе, начал принимать характер коснення. В эти три года были напечатаны в нем большие критические разборы Полевого сочинений Державина, Жуковского, Пушкина и повести: «Блаженство
безумия», «Живописец», «Эмма». В тех и других Полевой высказался вполне, в тех и других вполне выказались угол его
зрения, сгиб его ума, характер его образования, равно как вполне отразилась его эпоха, с ее живою деятельностию, беспокойным тревожным движением, заносчивостию, юношеским жаром,
простодушным убеждением, с полуфранцузскими тенденциями
п полунемецкимп идеями, с поверхностщо и неопределепностию
в понятиях, с чувствами вместо мыслей, предощущениями вместо
отчетливого сознания, часто с громкими словами и туманными
фразами вместо теории, с смелостию, отвагою, одушевлением.
В этих статьях и повестях Полевой как бы поспешил представить результат своей журнальной деятельности, разом целостно
и обдуманно высказав в них все, о чем говорил несколько лет
173
отрывочно и случайно. Он как будто чувствовал, не сознавая
:^того ясно, что возникает в нашей литературе новое движение,
ему неведодюе и непонятное,— и торопился высказаться внолнэ
и определенно. А новое между тем действительно возникало,—
к Полевой отступил от Пушкина, как от отсталого поэта, в ту
самую минуту, когда тот из поэта, подававшего великие надежды, начал становиться действительно великим поэтом; с первого же разу не понял он Гоголя и, по искреннему убежденшо2
навсегда остался при этом непонимании...44
С прекращением «Телеграфа» поприще Полевого как журналиста было кончено, и ему следовало ограничиться так называемыми солидными трудами — доканчивать свою историю, писать и издавать книги... Но что прикажете делать с неугомонною журнальною натурою? Быть столько времени и с таким
успехом первым голосом в журналистике — и слышать новые,
дотоле безвестные голоса, которые поют уже совсем другую песню,— на это у него недостало силы резиньнроваться. Из журналиста он пошел в сотрудники, расходился и вновь сходился
с журналами, в которых участвовал, принимался было за редакцию новых — и только доказывал этим, что время его прошло
невозвратно...45 При этом, естественно, не мог он не увлекаться
спорами, полемикою, выгоды которых уже не могли быть на
его стороне... Но довольно об этом: заслуги Полевого так велики,
что при мысли о них нет ни охоты, ни силы распространяться
о его ошибках...
О его драмах мы ничего не скажем, кроме того, что они
доказывают его удивительную способность быть всем в области
беллетристики и во всем действовать с большим пли меньшим
успехом. Возьмись он за них в начале, а не в конце своего поприща,— и они, может быть, умножили бы его права на общую
признательность...46 Повести его потому именно и имеют свое
относительное достоинство, что явились вовремя. Не долго нравились они, но нравились сильно, читались с жадностью. В них
он был верен себе, и для него они были только особенною от
журнальных статей формою для развития тех же тенденций,
которые развивал он и в своих журнальных статьях. То же
должно сказать и о его романах, из которых «Клятва при гробе
господнем» отличается местами замечательным умением пользоваться историческими источниками для романических сцен и
картин47.
Верен был он себе и в своей «Истории русского народа»:
как вэ всем, что ни написал он, и в ней был он журналистом,
а не историком. В этом ее слабая сторона, но в этом и ее относительные достоинства. Он взялся за нее не по призванию, однако ж и не из расчета, как утверждали это его противники,
а по страстному влечению своей журнальной натуры — все представлять в новом виде, ко всему прилагать новые идеи. Ему ка-
т
залось, что смутный хаос, образовавшийся в его голове из идей
Гердера, Шеллинга, Гизо и Тьерри, очень удобоприложим к
русской истории. Это значило вовсе не понять русской истории,
и не нужно говорить, что из этого вышло. Истина взяла наконец
свое, и последние томы «Истории русского народа» уже очень
похожи на «Историю государства Российского»... Конечно, нельзя сказать, чтобы в первой не было ничего дельным образом
нового, но в сущности история Полевого только возвысила историю Карамзина... Это опять была ошибка, и очень важная, но
ошибка, вышедшая из хорошего источника, ошибка человека
умного и даровитого, думавшего быть дальше своей эпохи, но
на деле бывшего только одним из самых резких ее выражений...
Впоследствии Полевой написал русскую историю для детей: это
был труд простой, без претензий, и потому очень дельный и полезный, отличавшийся даже ясностию и картннностпю исторического изложения48.
Полевой родился в купеческом семействе и готовился быть
купцом. Ему было около двадцати лет от роду, когда решился
он учиться и образоваться. Отец его, человек старого времени,
неблагосклонно смотрел на его любовь к книгам, и Полевой занимался ими тайком. Кончив днем дела свои по торговле, ночью,
вместо того чтобы спать, принимался он за ученье. Не всегда
мог доставать он для этого огарок свечи, потому что отец его
запретил ему сидеть по ночам. Не было свечи — он пользовался
лунным светом; доставал свечу — и затыкал щелки своей комнаты, чтобы предательский свет огня не бросился в глаза отцу.
В таких страшных, разрушительных для здоровья трудах провел он три года. В это время написал он статью о проезде императора Александра через Курск и послал ее в «Московские
ведомости»49. Статья обратила на себя внимание курского губернатора, который захотел познакомиться с молодым автором.
Это живо затронуло самолюбие старпка-отца, и он позволил
своему сыну заниматься книгами. У пьяного дьячка начал Полевой учиться латинскому и французскому языку и, пользуясь
своею необыкновенною памятью, для начала выучил наизусть
целый французский лексикон... Эта неудержимая страсть к учению, эта страшная сила воли в достижении цели и преодолении
препятствий достаточно доказывают, что Полевой не был человеком обыкновенным. Почти двадцати двух лет начал он самоучкою
учиться русской грамматике: это было около 1818 года, а в
1825 году, то есть чрез семь лет, Полевой был издателем лучшего журнала в России... Такие люди не часто являются, и гораздо легче попасть в доктора всех возможных наук, нежели
сравниться с ними...50
Заключаем. Предлагаемая статья не есть ни памфлет, ни
панегирик; мы старались без преувеличения оценить заслуги
одного из замечательнейших деятелей русской литературы, не
180
скрывая слабых сторон его литературной деятельности, но смотря
на них sine ira et studio *. Пусть судят читатели, до какой степени успели мы в этом. Явптся много толков о Полевом: одни
будут без меры превозносить, другие без меры унижать его, те
провозгласят его великим ученым, другие — великим романистом и нувеллистом, третьи —чего доброго! — великим драматургом; по едва ли кто-нибудь признает его тем, чем он в самом деле
был замечателен... Так думаем мы, хорошо зная современную
литературу и ее деятелей... Дай бог, чтобы мы ошиблись в этом;
но, во всяком случае, смеем думать, что голос наш, упредивший
другие суждения, не будет бесполезен для тех, которые возьмутся
судить о Полевом...
* без гнева и пристрастия (лат.), — Ред.
ВЗГЛЯД НА РУССКУЮ ЛИТЕРАТУРУ 1846 ГОДА
Настоящее есть результат прошедшего и указание на будущее. Поэтому говорить о русской литературе 1846 года — значит
говорить о современном состоянии русской литературы вообще,
чего нельзя сделать, не коснувшись того, чем она была, чем
должна быть. Но мы не вдадимся ни в какие исторические подробности, которые завлекли бы нас далеко. Главная цель нашей
статьи — познакомить заранее читателей «Современника» с его
взглядом на русскую литературу, следовательно, с его духом и
направлением как журнала. Программы и объявления, в этом
отношении, ничего не говорят: они только обещают. И потому
программа «Современника», по возможности краткая и немногословная, ограничилась только обещаниями чисто внешними1.
Предлагаемая статья, вместе с статьею самого редактора, напечатанною во втором отделении этого же нумера, будет второю,
внутреннею, так сказать, программою «Современника», в которой
читатели могут сами, до известной степени, поверять обещания
исполнением 2.
Если бы нас спросили, в чем состоит отличительный характер современной русской литературы, мы отвечали бы: в более и более тесном сближении с жизнию, с действительности^),
в большей и большей близости к зрелости и возмужалости. Само
собою разумеется, что подобная характеристика может относиться только к литературе недавней, молодой, и притом возникшей
не самобытно, а вследствие подражательности. Самобытная литература зреет веками, и эпоха ее зрелости есть в то же время
и эпоха числительного богатства ее замечательных произведений
(chefs d’œuvre). Этого нельзя сказать о русской литературе. Ее
история, как и история самой России, не похожа на историю
никакой другой литературы. И потому она представляет собою
зрелище единственное, исключительное, которое тотчас делается
странным, непонятным, почти бессмысленным, как скоро на нее
будут смотреть, как на всякую другую европейскую литературу.
182
Каг; и все, что ни есть в современной России живого, прекрасного и разумного, наша литература есть результат реформы Петра Великого. Правда, он не заботился о литературе и ничего не
сделал для ее возникновения, но он заботился о просвещении,
бросив в плодовитую землю русского духа семена науки и образованиями литература, без его ведома, явилась впоследствии
сама собою как необходимый результат его же деятельности.
В том-то, скажем мимоходом, и состояла органическая жизненность преобразования Петра Великого, что оно породило много
п такого, о чем он, может быть, и не думал, чего он даже и не
предчувствовал. Даровитый и умный Кантемир, вполовину подражатель, вполовину перелагатель на русские нравы сатир римских поэтов (преимущественно Горация) и их подражателя и
перелагателя на французские нравы — Буало, Кантемир, с его
силлабическим размером, с его языком, полукнпжным, полуна-
родным, который, по самой этой смеси, был языком образованного общества того времени, Кантемир и вслед за ним Тредья-
ковский, с его бесплодною ученостию, с его бездарным трудолюбием, с его схоластическим педантизмом3, с его неудачными
попытками усвоить русскому стихотворству правильные тонические размеры и древние гекзаметры, с его варварскими виршами и варварским двоекратным переложением Роллена4,—
Кантемир и Тредьяковский были, так сказать, прологом, предисловием к русской литературе. От смерти первого прошло
с небольшим сто два года (он умер 31 марта 1744 года); от
смерти второго прошло только с небольшим 77 лет (он умер
6 августа 1769 года). Тредьяковский был еще в цвете своей
славы и еще только шесть лет величал себя «профессором элоквенции и хитростей пиитических»; еще молодой, но больной,
слабый и уже близкий к смерти, Кантемир был жив *, когда
в 1739 году двадцативосьмплетний Ломоносов — Петр Велнкий
русской литературы — прислал из немецкой земли свою знаменитую «Оду на взятие Хотнна», с которой, по всей справедливости, должно считать начало русской литературы5. Все, что
сделано было Кантемиром, осталось без следа и влияния в книжном мире; все, что было сделано Тредьяковскпм, оказалось неудачным,—даже его попытки ввести в русское стихотворство
правильные тонические метры... Поэтому ода Ломоносова показалась всем первым стихотворным произведением на русском
языке, которое было написано правильным размером. Влияние
Ломоносова на русскую литературу было такое же точно, как
влияние Петра Великого на Россию вообще: долго литература
шла по указанному им ей пути, но наконец, совершенно освободясь от его влияния, пошла по дороге, которой сам Ломоносов
не мог ни предвидеть, ни предчувствовать. Он дал ей направление книжное, подражательное, и оттого, по-впдимому. бесплод¬
* Каптемиру тогда было 31 год, а Тредьяковспому 36 лет.
»3
ное п безжизненное, следовательно, вредное и губительное. Это
совершенная правда, которая, однако ж, нисколько не умаляет
великой заслуги Ломоносова, нисколько не отнимает у него права на имя отца русской литературы. Не то же ли самое говорят о Петре Великом наши литературные старообрядцы?6 И надо сказать, что их ошибка состоит не в том, что они говорят
о Петре Великом и созданной им России, а в том, какое они
выводят из этого следствие. По их мнению, реформа Петра убила в России народность, а следовательно, и всякий дух жизни,
так что России для своего спасения не остается ничего другого,
как снова обратиться к благодатным полупатриархальным нравам эпохи Кошихина7. Повторяем: ошибаясь в выводе, они правы в положении, и поддельный, искусственный европеизм России, созданный реформою Петра Великого, действительно может казаться не более, как внешнею формою без внутреннего
содержания. Но разве нельзя того же самого сказать о всех поэтических и ораторских опытах Ломоносова? За что же, по какому же странному противоречию с собственным своим взглядом эти самые люди благоговеют перед именем Ломоносова и
с странною раздражительностию принимают за преступление
всякое свободное мнение об этом риторе и в поэзии и в красноречии? Не было ли бы с их стороны гораздо последовательнее
и сообразнее с логикою и здравым смыслом и на Ломоносова
смотреть так же точно, как смотрят они на Петра Великого?..8
Чужое, извне взятое содержание никогда не может заменить, ни в литературе, ни в жизни, отсутствия своего собственного, национального содержания; но оно может переродиться в
него со временем, как пища, извне принимаемая человеком, перерождается в его кровь и плоть и поддерживает в нем силу,
здоровье и жизнь. Не будем распространяться, каким образом
это сделалось с Россиею, созданною Петром, и русскою литературою, созданною Ломоносовым; но что это действительно сделалось и делается с ними — это исторический факт, истина фактически очевидная. Сравните басни Крылова, комедию Грибоедова, произведения Пушкина, Лермонтова п, в особенности,
Гоголя,—сравните их с произведениями Ломоносова и писателей
его школы, и вы не увидите между ими ничего общего, никакой
связи, вы подумаете, что в русской литературе все случайно —
и талант и гений; а может ли иметь какую-нибудь важность
случайное: не есть ли это призрак, мечта? И действительно: было время, когда вопрос — есть ли у нас литература?9 — не казался
парадоксом и многими разрешен был в отрицательном смысле.
И такое решение естественно п неизбежно, если русскую литературу судить на основаниях, по которым должно судить историю европейских литератур. Но один из величайших умственных успехов нашего времени в том и состоит, что мы наконец
поняли, что у России была своя история, нисколько не похожая
на историю ни одного европейского государства, и что ее долж-
184
ко изучать п о ней должно судить ка основании ее же самой,
а не на основании истории, ничего не имеющих с нею общего,
европейских народов. То же и в отношении к истории русской
литературы. Между писателями, которых мы поименовали выше,
и между Ломоносовым и его школою действительно нет ничего
общего, никакой связи, если сравнивать их, как две крайности;
но между ними сейчас же явится перед вами живая кровная
связь, как скоро вы будете изучать в хронологическом порядке
всех русских писателей, от Ломоносова до Гоголя. Тогда вы увидите, что до Пушкина все движение русской литературы заключалось в стремлении, хотя п бессознательном, освободиться от
влияния Ломоносова и сблизиться с жизнию, с действительности«), следовательно, сделаться самобытною, национальною, русскою. Если в произведениях Хераскова и Петрова, так незаслуженно превознесенных современниками, нельзя увидеть ни малейшего прогресса в этом отношении,— зато прогресс есть уже
в Сумарокове, писателе без гения, без вкуса, почти без таланта,
но на которого современники смотрели, как на соперника Ломоносова. Попытки Сумарокова, хотя и неудачные, на комедию из
русских нравов, его сатиры, а главное, его простодушно-желчные
выходки против крапивного семени, равно как и некоторые прозаические статьи, более или менее касавшиеся вопросов современной ему действительности,— все это показывает какое-то
стремление на сближение литературы с жизнию 10. И в этом отношении сочинения Сумарокова, лишенные всякого художественного или литературного интереса, заслуживают изучения,
так же как имя его, сперва не по достоинству превозносимое, а
потом столько же несправедливо унижаемое, заслуживает уважения в потомстве. Нельзя смотреть, как на бесполезные явления, даже и на Хераскова с Петровым: современники видели
в них гениев, превозносили их до седьмого неба, стало быть,
читали их, а если читали, стало быть, эти писатели сильно способствовали распространению в России вкуса к занятию и наслаждению литературою. Безобразные притчи Сумарокова явились изящными, по тому времени, переводами французских басен в баснях Хемницера и Дмитриева, а в баснях Крылова они
явились впоследствии превосходными народными произведениями. Подражатель Ломоносова, смиренно благоговевший даже
перед Херасковым и Петровым, Державин если не был самобытным русским поэтом, то уже не был и только ритором. Одаренный
от природы великим поэтическим гением, он потому только не
мог создать самобытной русской поэзии, что для этого не пришло
еще время, а не по недостатку естественных сил и средств. Русский язык был тогда еще не выработан, дух книжничества и ре-
торики царил в литературе; но главное — тогда была только государственная жизнь, но не было общественной, потому что тогда
не было общества, а был только двор, на который все смотрели,
но который знали только принадлежавшие к нему. Не было
185
общества, не было п общественной жизни, общественных интересов; поэзии и литературе неоткуда было брать содержания, и
потому они существовали и поддерживались не сами собою, а покровительством сильных и знатных, и носили характер офнцияль-
пый. Так должно смотреть на эту эпоху, сравнивая ее с нашею;
но не так должно смотреть на нее, сравнивая ее с эпохою Ломоносова: тут был сравнительно большой прогресс. Если в это время еще не было общества, зато именно в это время оно зарождалось, потому что блеск и образованность двора начинали тогда
отражаться и на среднем дворянстве, и тогда же начали устанавливаться в нем те нравы, которые мы видим теперь. И потому,
кроме огромной разницы в поэтическом гении, Державин уже
имел перед Ломоносовым большое преимущество и со стороны
содержания для своей поэзии, хотя он был человеком без образования, не только без учености. Поэтому поэзия Державина
далеко разнообразнее, живее, человечнее со стороны содержания,
нежели поэзия Ломоносова. Причина этого не в том только, что
Ломоносов был больше превосходный стихотворец, нежели поэт,
тогда как Державин от природы получил поэтический гений, но
и в сравнительном успехе общества времен Екатерины Великой
перед обществом времен императриц Анны и Елизаветы.
По этой же причине литература екатерининского времени
решительно заслоняет собою предшествовавшую ей литературу.
Кроме Державина, в это время был Фонвизин — первый даровитый комик в русской литературе, писатель, которого теперь не
только чрезвычайно интересно изучать, но которого читать есть
истинное наслаждение. В его лице русская литература как будто
даже преждевременно сделала огромный шаг к сближению с деи-
ствительностию: его сочинения — живая летопись той эпохи.
В это же время литература наша от древних литератур, изучавшихся в семинариях и на семинарский лад, начала исключительно
наклоняться к французской литературе. Вследствие этого начали
хлопотать о так называемой легкой литературе, в которой блистал
Богданович. К концу царствования Екатерины явился Карамзин,
давший русской литературе новое направление. Мы не будем говорить о его великих заслугах, его великом влиянии на нашу
литературу и, через нее, на образование нашего общества. Мы
не будем также входить в подробности о следовавших за ним
писателях. Скажем коротко, что в каждом из них видно постепенное освобождение от книжного, реторического направления,
данного Ломоносовым нашей литературе, и постепенное сближение
литературы с обществом, с жпзнпю, с действптельностию. Загляните в лицейские стихотворения Пушкина, даже во многие из
пьес в первой части его сочинений, им самим изданных,— и вы
увидите в них влияние почти всех предшествовавших ему поэтоз,
от Ломоносова до Жуковского п Батюшкова включительно. Баснописец Крылов, предшествуемый Хемницером и Дмитриевым,
так сказать} приготовил язык и стих для бессмертной комедии
Грибоедова. Стало быть, в нашей литературе всюду живая историческая связь, новое выходит из старого, последующее объясняется предыдущим и ничто не является случайно.
«Но, — спросят нас, может быть,—в чем же заключалась
важная заслуга Ломоносова, если вся заслуга последующих писателей состояла в постепенной эманципации русской литературы
кз-под его влияния, следовательно, в том, что они старались си-
сать не так, как он писал? И не странное ли это противоречие —
говорить с уважением о заслугах п гении писателя, которого вы
же сами называете ритором?»
Во-первых, Ломоносов нисколько пе был ритором по его натуре: для этого он был слишком велик; но его сделали ритором
не от него зависевшие обстоятельства. Его сочинения разделяются на ученые и литературные: к последним мы относим оды,
«Петриаду», трагедии, словом, все стихотворные его опыты и похвальные слова. В его ученых сочинениях по части астрономии,
физики, химии, металлургии, навигации — нет реторики, хотя
они и писаны длинными периодами по латино-немецкой конструкции, с глаголами в конце; но его стихотворные произведения и
похвальные речи преисполнены реторики. Отчего же это? Оттого,
что для ученых своих сочинений у него было готовое содержание,
которое добыл он себе наукою и трудом в немецкой земле и которого ему не нужно было дожидаться или допрашиваться у
своего отечества. Приобретенное учением и трудом он развил и
увеличил собственным гением. Стало быть, он знал, что писал,
и не нуждался в реторике. Содержания же для своей поэзии он
не мог найти в общественной жизни своего отечества, потому что
тут не было не только сознания, но и стремления к нему, стало
быть, не было никаких умственных и нравственных интересов;
следовательно, он должен был взять для своей поэзии совершенно
чуждое, но зато готовое содержание, выражая в своих стихах
чувства, понятия и идеи, выработанные не нами, не нашею жиз-
еию и не на нашей почве. Это значило сделаться ритором поневоле, потому что понятия чуждой жизни, выдаваемые за понятия
своей жизни, всегда — реторика. Еще более реторикою были в то
время европейские кафтаны, камзолы, башмаки, парики, роброн-
ды, мушки, ассамблеи, менуэты и т. д. Но кто же, кроме теоретиков и фантазеров, скажет, чтобы теперь европейская одежда и
нравы не сделались национальными для лучшей, то есть образованнейшей части русского общества, нисколько не мешая ему
быть русским на самом деле, а не по названию только? Скажем
более: в отношении не только к образованнейшей части русского
общества, но и всего народа русского, теперь сделались чистою
реторикою все понятия, определения и слова допетровского русского быта, — и если бы военные и гражданские чины наши были переименованы в стратигов, бояр, стольников и т. п.,— простои народ тут ровно ничего бы не понял. То же самое благодаря Ломоносову совершилось и в литературном мире: все
187
подделки под народность теперь пахнут простонародностию, то
есть пошлостпю, п все попытки в этом роде самых даровитых писателей отзываются реторпкою.
< Но каким же чудом,— спросят нас,— внешнее, абстрактное
заимствование чужого и искусственное перенесение его на родную
почву,— каким чудом могло породить оно живой, органический
плод?» — В ответ на это скажем то же, что уже говорили: решение этого вопроса, без сомнения, интересно; но нам нет дела до
него: для нас довольно сказать, что так, именно так было, что
это исторический факт, достоверности которого не может и подумать опровергать тот, у кого есть глаза, чтоб видеть, и уши,
чтоб слышать. Писатели, в которых выразилось прогрессивное
движение через освобождение литературы русской от ломоносовского влияния, нисколько не думали об этом; это делалось у них
бессознательно; за них работал дух времени, которого они были
органами. Они высоко уважали Ломоносова как поэта, благоговели перед его гением, старались подражать ему,—п все-таки
больше и больше отходили от него. Разительный пример этого —
Державин. Но в том-то и состоит жизненность европейского начала, привитого к нашей народности Петром Великим, что оно
не коснеет в мертвой стоячести, но движется, идет вперед, развивается. Если бы Ломоносов не вздумал писать од по образцу
современных ему немецких поэтов и французского лирика Жан
Батиста Руссо, не вздумал писать своей «Петриады» по образцу
Виргилиевой «Энеиды», где, вместе с Петром Великим, героем
своей поэмы, сделал действующим лицом и Нептуна, засадив его
с тритонами и наядами на дно прохладного Белого моря; если бы,
говорим мы, вместо всех этих книжных, школярных несообразностей он обратился бы к источникам нашей народной поэзии —
к «Слову о полку Игоревом», к русским сказкам (известным теперь по сборнику Кирши Данилова) п, к народным песням и,
вдохновленный, проникнутый ими, на пх чисто народном основании, решился бы построить здание новой русской литературы:
что бы тогда вьийло? — Вопрос, по-видимому, важный, но в сущности препустой, похожий на вопросы вроде следующих: что было бы, если бы Петр Великий родился во Франции, а Наполеон — в России, или: что было бы, если бы за зимою следовала не
весна, а прямо лето? и т. п. Мы можем знать, что было и что
есть, но как нам знать, чего не было или чего нет? Разумеется,
и в сфере истории все мелкое, ничтожное, случайное могло б
быть и не так, как было; но ее великие события, имеющие влияние на будущность народов, не могут быть пначе, как именно
так, как они бывают, разумеется, в отношении к главному их
смыслу, а не к подробностям проявления. Петр Великий мог по^
строить Петербург, пожалуй, там, где теперь Шлиссельбург, или
по крайней мере хоть немного выше, то есть дальше от моря,
чем теперь; мог сделать новою столицею Ревель или Ригу: во
всем этом играла большую роль случайность, разные обстоятель-
188
стьа; но сущность дела была не в том, а в необходимости новой
столицы на берегу моря, которая дала бы нам средство легко и
удобно сноситься с Европою. В этой мысли уже не было ничего
случайного, ничего такого, что могло бы равно и быть и не быть
или быть иначе, нежели как было. Но для тех, для кого не существует разумной необходимости великих исторических событий,
мы, пожалуй, готовы признать важность вопроса: что было бы,
если б Ломоносов основал новую русскую литературу на народном
начале? — и ответим им, что из этого ровно ничего не вышло бы.
Однообразные формы нашей бедной народной поэзии были достаточны для выражения ограниченного содержания племенной,
естественной, непосредственной, полупатриархальной жизни старой Руси; но новое содержание не шло к ним, не улегалось в
них; для него необходимы были и новые формы. Тогда спасение
наше зависело не от народности, а от европеизма; ради нашего
спасения тогда необходимо было не задушить, не истребить (дело
или невозможное, или гибельное, если возможное) нашу народность, а, так сказать, задержать на время (suspendre) ее ход и
развитие, чтобы привить к ее почве новые элементы. Пока эти
элементы относились к нашим родным, как масло к воде, — у
нас, естественно, все было реторикою — и нравы, и — их выражение — литература. Но тут было живое начало органического сращения, через процесс усвоивания (assimilation), и потому литература от абстрактного начала мертвой подражательности двигалась все к живому началу самобытности. И мы дождались наконец до того, что перевод нескольких повестей Гоголя на французский язык обратил на русскую литературу удивленное внимание всей Европы 12,—говорим удивленное, потому что переводы
русских романов и повестей на иностранные языки делались и
прежде, но вместо внимания порождали в иностранцах совсем
не лестное для нас невнимание к нашей литературе, по той причине, что эти русские повести и романы, переведенные на их языки, они считали, напротив, переводами с их языков: так чужды
они были всего русского, всякой самобытности и оригинальности.
Карамзин окончательно освободил русскую литературу от
ломоносовского влияния, но из этого не следует, чтобы он совершенно освободил ее от реторнкп и сделал национальною: он много для этого сделал, но этого не сделал, потому что до этого было еще далеко. Первым национальным поэтом русским был Пушкин; * с него начался новый период нашей литературы, еще боль¬
* Нам могут заметить, ссылаясь на собственные наши слова, что не
Пушкин, а Крылов; но ведь Крылов был только басноннсец-поэт, тогда как
трудно было бы таким же образом, одним словом, определить, какой поэт
был Пушкин. Поэзия Крылова — поэзия здравого смысла, житейской мудрости, и для нее, скорее, чем для всякой другой поэзии, можно было найти
готовое содержание в русской жизни. Притом же самые лучшие, следовательно. самые народные басни своп Крылов написал уже в эпоху деятельности Пушкина, и, следовательно, пового движения, которое последний дал
русской поэзии.
580
ше противоположный карамзпнскому, нежели этот последний ломоносовскому. Влиянпе Карамзина до спх пор ощутительно в
пашей литературе, и полное освобождение от него будет великим
шагом вперед со стороны русской литературы. Но это не только
ни на волос не уменьшает заслуг Карамзина, но, напротив, обнаруживает всю их великость: вредное во влиянии писателя есть
запоздалое, отсталое, а чтобы оно владычествовало не в свое время, необходимо, чтобы в свое время оно было новым, живым,
прекрасным п великим.
В отношении к литературе, как к искусству, поэзии, творчеству, влияние Карамзина теперь совершенно исчезло, не оставив никаких следов. В этом отношении литература наша всего ближе к той зрелости и возмужалости, речью о которых начали мы
эту статью. Так называемую натуральную школу13 нельзя упрекнуть в реторпке, разумея под этим словом вольное пли невольное искажение действительности, фальшивое идеализирование
жизни. Мы отнюдь не хотим этим сказать, чтобы все новые писатели, которых (в похвалу им или в осуждение) причисляют к
натуральной школе, были все гении или необыкновенные таланты; мы далеки от подобного детского обольщения. За исключением Гоголя, который создал в России новое искусство, новую
литературу и которого генияльность давно уже признана не нами одними и даже не в одной России только,— мы видим в натуральной школе довольно талантов, от весьма замечательных до
весьма обыкновенных. Но не в талантах, не в их числе видим
мы собственно прогресс литературы, а в их направлении, их манере писать. Таланты были всегда, но прежде они украшали
природу, идеализировали действительность, то есть изображали
несуществующее, рассказывали о небывалом; а теперь они воспроизводят жпзнь и действительность в их истине. От этого литература получила важное значение в глазах общества. Русская
повесть в журнале предпочитается переводной, и мало того, чтобы
повесть была написана русским автором, необходимо, чтобы она
изображала русскую жизнь. Без русских повестей теперь не может иметь успеха ни один журнал. И это не прихоть, не мода,
но разумная потребность, имеющая глубокий смысл, глубокое
основание: в ней выражается стремление русского общества к
самосознанию, следовательно, пробуждение в нем нравственных
интересов, умственной жпзни. Уже безвозвратно прошло то время, когда14 даже всякая посредственность иностранная казалась
выше всякого таланта русского. Умея отдавать справедливость
чужому, русское общество уже умеет ценить и свое, равно чуждаясь как хвастливости, так и уничижения. Но если оно более
интересуется хорошею русскою повестью, нежели превосходным
иностранным романом,— в этом впден огромный шаг вперед
с его стороны. В одно и то же время уметь видеть превосходство чужого над своим и все-таки ближе принимать* к сердцу
свое.— тут нет ложного патриотизма, нет ограниченного при*«
страстпя: тут только благородное п законное стремление сознать
себя...
Натуральную школу обвиняют в стремлении все изображать
с дурной стороны. Как водптся, у одних это обвинение — умышленная клевета, у других — искренняя жалоба. Во всяком случае,
возможность подобного обвинения показывает только то, что натуральная школа, несмотря на ее огромные успехи, существует
еще недавно, что к ней не успели еще привыкнуть и что у нас
еще много людей карамзинского образования, которых реторикг*
имеет свойство утешать, а истина — огорчать. Разумеется, нельзя,
чтобы все обвинения против натуральной школы были положительно ложны, а она во всем была непогрешительно права15. Но
если бы ее преобладающее отрицательное направление и было
одностороннею крайностию,— и в этом есть своя польза, свое
добро: привычка верно изображать отрицательные явления жизни
даст возможность тем же людям или их последователям, когда
придет время, верно изображать и положительные явления жизни, не становя их на ходули, не преувеличивая, словом, не идеализируя их реторически.
Но вне мира собственно беллетристического влияние Карамзина до сих пор еще очень ощутительно. Это всего лучше доказывает так называемая партия славянофильская. Известно, что
в глазах Карамзина Иоанн III был выше Петра Великого, а допетровская Русь лучше России новой. Вот источник так называемого славянофильства16, которое мы, впрочем, во многих отношениях считаем весьма важным явлением, доказывающим, в свою
очередь, что время зрелости и возмужалости нашей литературы
близко. Во времена детства литературы всех занимают вопросы
если даже и важные сами по себе, то не имеющие никакого дельного применения к жизни. Так называемое славянофильство, без
всякого сомнения, касается самых жизненных, самых важных
вопросов нашей общественности. Как оно их касается и как оно
к ним относится — это другое дело. Но прежде всего славянофильство есть убеждение, которое, как всякое убеждение, заслуживает полного уважения, даже и в таком случае, если с ним
вовсе не согласны. Славянофилов у нас много, и число их все
увеличивается: факт, который тоже говорит в пользу славянофильства. Можно сказать, что вся наша литература, а с нею и
часть публики, если не вся публика, разделилась на две стороны — славянофилов и неславянофилов. Много можно сказать в
пользу славянофильства, говоря о причинах, вызвавших его явление; но, рассмотревши его ближе, нельзя не увидеть, что существование и важпость этой литературной котерии чисто отрицательные, что она вызвана и живет не для себя, а для опраг-
дания и утверждения именно той идеи, на борьбу с которою
обрекла себя. Поэтому нет никакого интереса говорить с славянофилами о том, чего они хотят, да и сами сии неохотно говорят
и пишут об этом, хотя и не делают из этого никакой тайны.
101
Дело в том, что положительная сторона пх доктрины заключается в каких-то туманных мистических предчувствиях победы Востока над Западом, которых несостоятельность слишком ясно
обнаруживается фактами действительности, всеми вместе и каждым порознь17. Но отрицательная сторона пх учения гораздо
более заслуживает внимания, не в том, что она говорит против
гниющего будто бы Запада (Запада славянофилы решительно не
понимают, потому что меряют его на восточный аршпн), но в
том, что онп говорят против русского европеизма, а об этом они
говорят много дельного, с чем нельзя не согласиться хотя наполовину, как, например, что в русской жизни есть какая-то
двойственность, следовательно, отсутствие нравственного единства; что это лишает нас резко выразившегося национального характера, каким, к чести их, отличаются почти все европейские
народы; что это делает нас какими-то междоумкамп, которые хорошо умеют мыслить по-французски, по-немецкп п по-английски,
но никак не умеют мыслить по-русски; и что причина всего этого в реформе Петра Великого. Все это справедливо до известной
степени. Но нельзя остановиться на признании справедливости
какого бы то ни было факта, а должно исследовать его причины,
в надежде в самом зле найти и средства к выходу из него. Этого
славянофилы не делали и не сделали; но зато они заставили если не сделать, то делать это свопх противников. И вот где их
истинная заслуга. Заснуть в самолюбивых мечтах, о чем бы они
ни были — о нашей ли народной славе или о нашем европеизме,
равно бесплодно и вредно, ибо сон есть не жизнь, а только грезы о жизни; и нельзя не сказать спасибо тому, кто прервет такой
сон. В самом деле, никогда изучение русской истории не имело
такого серьезного характера, какой приняло оно в последнее
время. Мы вопрошаем и допрашиваем прошедшее, чтобы оно
объяснило нам наше настоящее и намекнуло о нашем будущем.
Мы как будто испугались за нашу жизнь, за наше значение, за
наше прошедшее и будущее и скорее хотим решить великий вопрос: «Быть или не быть?» Тут уже дело идет не о том, откуда
пришли варяги — с Запада или с Юга, из-за Балтийского или
из-за Черного моря, а о том, проходит ли через нашу историю какая-нибудь живая органическая мысль, и если проходит, какая
именно; какие наши отношения к нашему прошедшему, от которого мы как будто оторваны, и к Западу, с которым мы как будто связаны. И результатом этих хлопотливых и тревожных
исследований начинает оказываться, что, во-первых, мы не так
резко оторваны от нашего прошедшего, как думали, и не так тесно связаны с Западом, как воображали. Когда русский бывает
за границею, его слушают, им интересуются не тогда, как он
истинно европейски рассуждает о европейских вопросах, но когда
он судит о них, как русский, хотя бы по этой причине суждения
его были ложны, пристрастны, ограниченны, односторонни.
И потому он чувствует там необходимость придать себе характер
192
своей национальности и, за неимением лучшего, иногда становится славянофилом, хотя на время и притом неискренно, чтобы
только чем-нибудь казаться в глазах иностранцев. С другой стороны, обращаясь к своему настоящему положению, смотря на
него глазами сомнения и исследования, мы не можем не видеть,
как, во многих отношениях, смешно и жалко успокоил нас наш
русский европеизм насчет наших русских недостатков, забелив
и зарумянив, но вовсе не изгладив их. И в этом отношении поездки за границу чрезвычайно полезны нам: многие из русских
отправляются туда решительными европейцами, а возвращаются
оттуда, сами не зная кем, и по тому самому с искренним желанием сделаться русскими. Что же все это означает? — Неужели
славянофилы правы, и реформа Петра Великого только лишила
нас народности и сделала междоумками? И неужели они правы,
говоря, что нам надо воротиться к общественному устройству и
нравам времен не то баснословного Гостомысла, не то царя Алексея Михайловича (насчет этого сами господа славянофилы еще
не условились между собою)?..
Нет, это означает совсем другое, а именно то, что Россия
вполне исчерпала, изжила эпоху преобразования, что реформа
совершила в ней свое дело, сделала для нее все, что могла и
должна была сделать, и что настало для России время развиваться самобытно, из самой себя. Но миновать, перескочить, перепрыгнуть, так сказать, эпоху реформы и воротиться к предшествовавшим ей временам: неужели это значит развиваться самобытно? Смешно было бы так думать уже по одному тому, что
это такая же невозможность, как и переменить порядок годовых
времен, заставив за весною следовать зиму, а за осенью — лето.
Это значило бы еще признать явление Петра Великого, его реформу и последующие события в России (может быть, до самого
1812 года —эпохи, с которой началась новая жизнь для России),
признать их случайными, каким-то тяжелым сном, который тотчас исчезает и уничтожается, как скоро проснувшийся человек
открывает глаза. Но так думать сродно только господам Маниловым. Подобные события в жизни народа слишком велики, чтоб
быть случайными, и жизнь народа не есть утлая лодочка, которой каждый может давать произвольное направление легким
движепием весла. Вместо того чтоб думать о невозможном и смешить всех на свой счет самолюбивым вмешательством в исторические судьбы, гораздо лучше, признавши неотразимую и не-
изменимую действительность существующего, действовать на его
основании, руководясь разумом и здравым смыслом, а не маниловскими фантазиями. Не об изменении того, что совершилось
без нашего ведома и что смеется над нашею волею, должны мы
думать, а об изменении самих себя на основании уже указанного нам пути высшею нас волею. Дело в том, что пора нам
перестать казаться и начать быть, пора оставить, как дурную
привычку, довольствоваться словами и европейские формы и
7 В. Белинский, т. 8
193
внешности принимать за европеизм. Скажем более: пора нам перестать восхищаться европейским потому только, что оно не азпят-
ское, но любить, уважать его, стремиться к нему потому только,
что оно человеческое, п на этом оспованпи все европейское, в чем
нет человеческого, отвергать с такою же энергиею, как и все
азпятское, в чем нет человеческого. Европейских элементов так
миого вошло в русскую жизнь, в русские нравы, что нам вовсе
не нужно беспрестанно обращаться к Европе, чтоб сознавать наши потребности: и на основании того, что уже усвоено нами от
Европы, мы достаточно можем судить о том, что нам нужно.
Повторяем: славянофилы правы во многих отношениях; но
тем не менее их роль чисто отрицательная, хотя и полезная на
время. Главная причина их странных выводов заключается в
том, что они произвольно упреждают время, процесс развития
принимают за его результат, хотят видеть плод прежде цвета
и, находя листья безвкусными, объявляют плод гнилым и предлагают огромный лес, разросшийся на необозримом пространстве, пересадить на другое место и приложить к нему другого рода
уход. По их мнению, это нелегко, но возможно! Они забыли, что
новая петровская Россия так же молода, как и Северная Америка, что в будущем ей представляется гораздо больше, чем в прошедшем. Они забыли, что в разгаре процесса часто особенно
бросаются в глаза именно те явления, которые по окончании процесса должны исчезнуть, и часто не видно именно того, что впоследствии должно явиться результатом процесса. В этом отношении Россию нечего сравиивать со старыми государствами Европы, которых история шла диаметрально противоположно нашей
и давно уже дала и цвет и плод. Без всякого сомнения, русскому легче усвоить себе взгляд француза, англичанина пли немца,
нежели мыслить самостоятельно, по-русски, потому что то готовый взгляд, с которым равно легко знакомит его и наука и современная действительность, тогда как он, в отношении к самому себе, еще загадка, потому что еще загадка для него значение
и судьба его отечества, где все — зародыши, зачатки и ничего
определенного, развившегося, сформировавшегося. Разумеется, в
этом есть нечто грустное, но зато как много и утешительного в
этом же самом! Дуб растет медленно, зато живет века. Человеку
сродно желать скорого свершения своих желаний, но скороспелость ненадежна: нам более, чем кому другому, должно убедиться в этой истине. Известно, что французы, англичане, немцы так
национальны каждый по-своему, что не в состоянии понимать
друг друга — тогда как русскому равно доступны и социальность
француза, и практическая деятельность англичанина, и туманная философия немца. Одни видят в этом наше превосходство
перед всеми другими народами; другие выводят из этого весьма
печальные заключения о бесхарактерности, которую воспитала в
нас реформа Петра: ибо, говорят они, у кого нет своей жизни,
тому легко подделываться под чужую, у кого нет свопх нитере-
194
сов, тому легко понимать чужие; по подделаться под чужую
жизнь — не значит жить, понять чужие интересы — не значит
усвоить их себе. В последнем мнении много правды, но не совсем
лишено истины и первое мнение, как ни заносчиво оно. Прежде
всего мы скажем, что решительно не верим в возможность крепкого политического и государственного существования народов,
лишенных национальности, следовательно, живущих чисто внешнею жизншо. В Европе есть одно такое искусственное государство, склеенное из многих национальностей; 18 но кому же не
известно, что его крепость и сила — до поры и времени?.. Нам, русским, нечего сомневаться в нашем политическом п государственном значении: из всех славянских племен только мы сложплись
в крепкое н могучее государство и как до Петра Великого, так
и после него, до настоящей минуты, выдержали с честию не одно
суровое испытание судьбы, не раз были на краю гибели и всегда
успевали спасаться от нее и потом являться в новой п большей
силе и крепости. В народе, чуждом внутреннего развития, не
может быть этой крепости, этой силы. Да, в нас есть национальная жизнь, мы призваны сказать миру свое слово, свою мысль;
но какое это слово, какая мысль,— об этом пока еще рано нам
хлопотать. Наши внуки или правнуки узнают это без всяких усилий напряженного разгадывания, потому что это слово, эта мысль
будет сказана ими... Так как русская литература есть главный
предмет нашей статьи, то в настоящем случае будет очень естественно сослаться на ее свидетельство. Она существует всего каких-
нибудь сто семь лет 19, а между тем в ней уже есть несколько
произведений, которые потому только и интересны для иностранцев, что кажутся им не похожими на произведения их литератур,
следовательно, оригинальными, самобытными, то есть национально русскими. Но в чем состоит эта русская национальность, —
этого пока еще нельзя определить; для пас пока довольно того,
что элементы ее уже начинают пробиваться и обнаруживаться
сквозь бесцветность и подражательность, в которые ввергла нас
реформа Петра Великого...
Что же касается до многосторонности, с какою русский человек понимает чуждые ему национальности, — в этом заключается равно п его слабая и его сильная сторона. Слабая потому,
что этой многосторонности действительно много помогает его настоящая независимость от односторонности собственных национальных интересов. Но можно сказать с достоверностию, что эта
независимость только помогает этой многосторонности, а едва
можно сказать с какою-нибудь достоверностию, чтобы она производила ее. По крайней мере нам кажется, что было бы слишком смело приписывать положению то, что всего более должно
приписывать природной даровитости. Не любя гаданий и мечтаний и пуще всего боясь произвольных, личных выводов, мы не
утверждаем за непреложное, что русскому народу предназначено выразить в своей национальности наиболее богатое и
7*
195
многостороннее содержание и что в этом заключается причина
его удивительной способности воспринимать и усвоивать себе все
чуждое ему; но смеем думать, что подобная мысль, как предположение, высказываемое без самохвальства и фанатизма, не
лишена основания...
Просим извинения у гг. славянофилов, если мы приписали
им что-нибудь такое, чего они не думали или не говорили: если
бы они могли упрекнуть нас в чем-нибудь подобном, пусть примут это за простую и неумышленную ошибку с нашей стороны.
Каковы бы ни были их понятия, или, по-нашему, ошибки и заблуждения, мы уважаем их источник. Мы можем сочувствовать
всякому искреннему, независимому и благородному, в его начале, убеждению, не только не разделяя его, но и видя в нем диаметральную противоположность нашему убеждению. На чьей стороне истина — рассудит время — великий и непогрешительный
судья всех умственных и теоретических тяжб. Журнал, который
теперь один остался органом славянофильского направления, объявил некогда «непримиримую вражду» всякому противоположному направлению20. Что касается до нас, имея свое определенное
направление, свои горячие убеждения, которые нам дороже всего на свете, мы тоже готовы защищать их всеми силами нашими
и вместе с тем противоборствовать всякому противоположному
направлению и убеждению; но мы хотели бы защищать наши
мнения с достоинством, а противоположным — противоборствовать
с твердостию и спокойствием, без всякой вражды. К чему вражда? Кто враждует, тот сердится, а кто сердится, тот чувствует,
что он неправ. Мы имеем самолюбие до того считать себя правыми в главных основаниях наших убеждений, что не имеем никакой нужды враждовать и сердиться, смешивать идеи с лицами
и вместо благородной и позволенной борьбы мнений заводить
бесполезную и неприличную борьбу личностей и самолюбий...
На свете нет ничего безусловно важного или неважного.
Против этой истины могут спорить только те исключительно теоретические натуры, которые до тех пор и умны, пока носятся
в общих отвлеченностях, а как скоро спустятся в сферу приложений общего к частному, словом, в мир действительности, тотчас оказываются сомнительными на счет нормального состояния
их мозга. О таких людях русская поговорка выражается, что у
них ум за разум зашел,— выражение столько же глубокомысленное, сколько и справедливое, потому что оно не отнимает у людей этого разбора ни ума, ни рассудка, но только указывает
на их неправильные, превратные действия, словно на два испортившиеся колеса в машиие, которые действуют одно за другое,
вопреки своему назначению, и этим делают всю машину негодною к употреблению. Итак, все на свете только относительно
важно или неважно, велико или мало, старо или ново. «Как,—
скажут нам, — и истина и добродетель — понятия относительные?» — Нет, как понятие, как мысль они безусловны и вечны;
1С6
но как осуществление, как факт они относительны. Идея истины
и добра признавалась всеми народами, во все века; но что непреложная истина, что добро для одного народа или века, то часто бывает ложью и злом для другого народа, в другой век. Поэтому безусловный, или абсолютный, способ суждения есть самый легкцй, но зато и самый ненадежный; теперь он называется
абстрактным, или отвлеченным. Ничего нет легче, как определить, чем должен быть человек в нравственном отношении; но
ничего нет труднее, как показать, почему вот этот человек сделался тем, что он есть, а не сделался тем, чем бы ему, по теории
нравственной философии, следовало быть.
Вот точка зрения, с которой мы находим признаки зрелости
современной русской литературы в явлениях, по-видимому, самых
обыкновенных. Присмотритесь, прислушайтесь: о чем больше
всего толкуют наши журналы? — о народности, о действительности. На что больше всего нападают они? — на романтизм, мечтательность, отвлеченность. О некоторых из этих предметов много
было толков и прежде, да не тот они имели смысл, не то значение. Понятие о «действительности» совершенно новое; на «романтизм» прежде смотрели, как на альфу и омегу человеческой
мудрости, и в нем одном искали решения всех вопросов; понятие
о «народности» имело прежде исключительно литературное значение, без всякого приложения к жизни. Оно, если хотите, и теперь обращается преимущественно в сфере литературы; но разница в том, что литература-то теперь сделалась эхом жизни.
Как судят теперь об этих предметах — вопрос другой. По обыкновению, одни лучше, другие хуже, но почти все одинаково в
том отношении, что в решении этих вопросов видят как будто
собственное спасение. В особенности вопрос о «народности» сделался всеобщим вопросом и проявился в двух крайностях. Одни
смешали с народностью старинные обычаи, сохранившиеся теперь только в простонародье, и не любят, чтобы при них говорили с неуважением о курной и грязной избе, о редьке и квасе,
даже о сивухе; другие, сознавая потребность высшего национального. начала и не находя его в действительности, хлопочут
выдумать свое и неясно, намеками указывают нам на смирение,
как на выражение русской национальности21. С первыми смешно спорить; но вторым можно заметить, что смирение есть, в известных случаях, весьма похвальная добродетель для человека
всякой страны, для француза, как и для русского, для англичанина, как и для турка, но что она едва ли может одна составить
то, что называется «народностию». Притом же этот взгляд, может
быть, превосходный в теоретическом отношении, не совсем уживается с историческими фактами. Удельный период наш отличается скорее гордынею и драчливостью, нежели смирением. Татарам поддались мы совсем не от смирения (что было бы для нас
не честью, а бесчестием, как и для всякого другого народа), а по
бессилию, вследствие разделения наших сил родовым, кровным
197
началом, положенным в основание правительственной системы
того времени. Иоанн Калита был хитер, а не смпреп; Симеон
даже прозван был «гордым»; а этн князья были первоначальниками сплы Московского царства. Дпмптрий Донской мечом,
а не смиреннем предсказал татарам конец их владычества над
Русью. Иоанны III и IV, оба прозванные «грозными», не отличались смирением. Только слабый Феодор составляет исключение из правила. И вообще как-то странно видеть в смирении причину, по которой ничтожное Московское княжество сделалось
впоследствии сперва Московским царством, а потом Российскою
империею, приосенив крыльями двуглавого орла, как свое достояние, Сибирь, Малороссию, Белоруссию, Новороссию, Крым,
Бессарабию, Лифляндию, Эстляндию, Курляндию, Финляндию,
Кавказ... Конечно, в русской истории можно найти поразительные черты смирения, как и других добродетелей, со стороны
правительственных п частных лиц; но в истории какого же народа нельзя найти их, и чем какой-нибудь Людовик IX уступает
в смирении Феодору Иоанновичу?.. Толкуют еще о любви как
о национальном начале, исключительно присущем одним славянским племенам, в ущерб галльским, тевтонским и иным западным22. Эта мысль у некоторых обратилась в истинную мономанию, так что кто-то из этих «некоторых» решился даже печатно
сказать, что русская земля смочена слезами, а отнюдь не кровью,
и что слезами, а не кровью, отделались мы не только от татар,
но и от нашествия Наполеона...23 Не правда ли, что в этих словах высокий образец ума, зашедшего за разум, вследствие увлечения системою, теориею, несообразною с действительности]»?..
Мы, напротив, думаем, что любовь есть свойство человеческой
натуры вообще и так же не может быть исключительною
принадлежностию одного народа или племени, как и дыхание,
зрение, голод, жажда, ум, слово... Ошибка тут в том, что относительное принято за безусловное. Завоевательная система, положившая основание европейским государствам, тотчас же породила там чисто юридический быт, в котором само насилие и
угнетение приняло вид не произвола, а закона. У славян же, напротив, господствовал обычай, вышедший из кротких и любовных патриархальных отношений. Но долго ли продолжался этот
патриархальный быт и что мы знаем о нем достоверного? Еще
до удельного периода встречаем мы в русской исторпи черты вовсе не любовные — хитрого воителя Олега, сурового воителя Святослава, потом Святополка (убийцу Бориса и Глеба), детей Владимира, восставших на своего отца, и т. п. Это, скажут, занесли
к нам варяги н — прибавим мы от себя — положили этим начало искажению любовного патриархального быта. Из чего же в
таком случае и хлопотать? Удельный период так же мало период любви, как и смирения; это скорее период резни, обратившейся в обычай. О татарском периоде нечего и говорить: тогда лицемерное и предательское смирение было нужнее и любвп и на¬
198
стоящего смирения. Уголовиые законы, пытки, казни периода
Московского царства и последующих времен, до самого царствования Екатерины Великой, опять посылают нас искать любви
в доисторические времена славян. Где ж тут любовь как национальное начало? Национальным началом она никогда и пе была,
но была человеческим началом, поддерживавшимся в племени
его историческим, или, лучше сказать, его пепсторическим положением. Положение изменилось, изменились п патриархальные
нравы, а с нпмп исчезла и любовь как бытовая сторона жнзни.
Уж не возвратиться ли нам к этим временам? Почему ж бы и не
так, если это так же легко, как старику сделаться юношей, а юноше — младенцем?..
Естественно, что подобные крайности вызывают такие же
противоположные им крайности. Одни бросились в фантастическую народность, другие — в фантастический космополитизм во
имя человечества24. По мнению последних, национальность происходит от чисто внешних влияний, выражает собою все, что
есть в народе неподвижного, грубого, ограниченного, неразумного,
и диаметрально противополагается всему человеческому. Чувствуя же, что нельзя отрицать в народе и человеческого, противоположного, по их мнению, национальному, они разделяют
неделимую личность народа на большинство и меньшинство,
приписывая последнему качества, диаметрально противоположные качествам первого. Таким образом, беспрестанно нападая
на какой-то дуализм, который они видят всюду, даже там, где
его вовсе нет, они сами впадают в крайность самого отвлеченного дуализма. Великие люди, по их понятию, стоят вне своей
национальности, и вся заслуга, все величие их в том и заключаются, что они идут прямо против своей национальности, борются с нею и побеждают ее. Вот истинно русское и, в этом отношении, резко национальное мнение, которое пе могло бы
прийти в голову европейцу! Это мнение вытекло прямо из ложного взгляда на реформу Петра Великого, который, по общему
в России мнению, будто бы уничтожил русскую народность.
Это мнение тех, которые народность видят в обычаях и предрассудках, не понимая, что в ннх действительно отражается
народность, но что они одни отнюдь еще не составляют народности. Разделить народное и человеческое на два совершенно
чуждые, даже враждебные одно другому начала — значит впасть
в самый абстрактный, в самый книжный дуализм.
Что составляет в человеке его высшую, его благороднейшую
действительность? — Конечно, то, что мы называем его духовно-
стию, то есть чувство, разум, воля, в которых выражается его
вечная, непреходящая, необходимая сущность. А что считается
в человеке низшим, случайным, относительным, преходящим? —
Конечно, его тело. Известно, что наше тело мы сыздетства привыкли презирать, может быть, потому именно, что, вечно живя
в логических фантазиях, мы мало его знаем. Врачи, напротив,
199
больше других уважают тело, потому что больше других знают
его. Вот почему от болезней, чисто нравственных, они лечат
иногда средствами чисто материальными, и наоборот25. Из этого
видно, что врачи, уважая тело, не презирают души: они только
не презирают тела, уважая душу. В этом отношении они похожи
на умного агронома, который с уважением смотрит не только на
богатство получаемых им от земли зерен, но и на самую землю,
которая их произрастила, и даже на грязный, нечистый и вонючий навоз, который усилил плодотворность этой земли. — Вы, конечно, очень цените в человеке чувство? — Прекрасно! —так
цените же и этот кусок мяса, который трепещет в его груди, который вы называете сердцем26 и которого замедленное или ускоренное биение верно соответствует каждому движению вашей
души. — Вы, конечно, очень уважаете в человеке ум? — Прекрасно! — так останавливайтесь же в благоговейном изумлении и
перед этою массою мозга, где происходят все умственные отправления, откуда по всему организму распространяются, через позвоночный хребет, нити нерв, которые суть органы ощущений и
чувств и которые исполнены каких-то до того тонких жидкостей, что они ускользают от материяльного наблюдения и не
даются умозрению. Иначе вы будете удивляться в человеке следствию мимо причины или — что еще хуже — сочините свои небывалые в природе причины и удовлетворитесь ими27. Психология, не опирающаяся на физиологию, так же несостоятельна, как
и физиология, не знающая о существовании анатомии. Современная наука не удовольствовалась и этим: химическим анализом
хочет она проникнуть в таинственную лабораторию природы, а
наблюдением над эмбрионом (зародышем) проследить таинственный процесс развития организма. Но это внутренний мир физиологической жизни человека; все его сокровенные от нас действия, как результат, выказываются наруже в лице, взгляде, голосе, даже манерах человека. А между тем что такое лицо, глаза,
голос, манеры? Ведь это все — тело, внешность, следовательно, все
преходящее, случайное, ничтожное, потому что ведь все это — не
чувство, не ум, не воля? — так! но ведь во всем этом мы видим
и слышим и чувство, и ум, и волю. Всего случайнее в человеке
его манеры, потому что они больше всего зависят от воспитания,
образа жизни, от общества, в котором живет человек; но почему
же иногда и в грубых манерах мужика чувство ваше угадывает
доброго человека, которому вы смело можете довериться, и в то
же время изящные манеры светского человека заставляют вас
иногда невольно остерегаться его? — Сколько на свете людей с
душою, с чувством, но у каждого из них чувство имеет свой характер, свою особенность. Сколько на свете умных людей, и
между тем у каждого из них свой ум. Это не значит, чтобы умы
у людей были разные: в таком случае люди не могли бы понимать друг друга; но это значит, что у самого ума есть своя индивидуальность. В этом его ограниченность, и поэтому ум вели¬
200
чайшего гения всегда неизмеримо ниже ума всего человечества;
но в этом же и его действительность, его реальность. Ум без
плоти, без физиономии, ум, не действующий на кровь п не принимающий на себя ее действия, есть логическая мечта, мертвый
абстракт. Ум — это человек в теле, или, лучше сказать, человек
через тело, словом, личность. Оттого иа свете столько умов, сколько людей, п только у человечества один ум. Посмотрите, сколько
нравственных оттенков в человеческой натуре: у одного ум едва
заметен из-за сердца, у другого сердце как будто поместилось в
мозгу; этот страшно умен и способен на дело, да ничего сделать
не может, потому что нет у него воли; а у того страшная воля
да слабая голова, и из его деятельности выходит или вздор, или
зло. Перечесть этих оттенков так же невозможно, как перечесть
различия физиономий: сколько людей, столько и лиц, и двух совершенно схожих найти еще менее возможно, нежели найти два
древесные листка, совершенно схожие между собою... Когда вы
влюблены в женщину, не говорите, что вы обольщены прекрасными качествами ее ума и сердца: иначе, когда вам укажут на
другую, которой нравственные качества выше, вы обязаны будете
перевлюбиться и оставить первый предмет своей любви для нового, как оставляют хорошую книгу для лучшей. Нельзя отрицать влияния нравственных качеств на чувство любви, но когда
любят человека, любят его всего, не как идею, а как живую личность; любят в нем особенно то, чего не умеют ни определить, ни
назвать. В самом деле, как бы определили и назвали вы, например, то неуловимое выражение, ту таинственную игру его физиономии, его голоса, словом, все то, что составляет его особность,
что делает его непохожим на других и за что именно вы больше
всего и любите его? Иначе зачем бы вам было рыдать в отчаянии над трупом любимого вами существа? — Ведь с ним не умерло то, что было в нем лучшего, благороднейшего, что называли
вы в нем духовным и нравственным,— а умерло только грубо
материяльное, случайное?.. Но об этом-то случайном и рыдаете
вы горько, потому что воспоминание о прекрасных качествах
человека не заменит вам человека, как умирающего от голода
не насытит воспоминание о роскошном столе, которым он недавно наслаждался. Я охотно соглашусь с спиритуалистами, что мое
сравнение грубо, но зато оно верно, а это для меня главное.
Державин сказал:
Так! весь я не умру, но часть меня большая,
От тлена убежав, по смерти станет жить28.
Против действительности такого бессмертия нечего сказать,
хотя оно и не утешит людей близких поэту; но что передает
поэт потомству в своих созданиях, если не свою личность? Не
будь он личность больше, чем кто-нибудь, личность по преимуществу, его создания были бы бесцветны и бледны. От этого
творения каждого великого поэта представляют собою совершен¬
201
но особенный, оригинальный мир, п между Гомером, Шекспиром,
Байроном, Сервантесом, Вальтером Скоттом, Гете п Жорж
Сандом общего только то, что все онн — великие поэты...
Но что же эта личность, которая дает реальность п чувству,
п уму, и воле, и гению и без которой все — или фантастическая
мечта, илн логическая отвлечепность? Я много мог бы наговорить
вам об этом, читатели, по предпочитаю лучше откровенно сознаться вам, что чем живее созерцаю внутри себя сущность личности, тем менее умею определить ее словами. Это такая же тайна, как н жнзиь: все ее видят, все ощущают себя в ее недрах,
п никто не скажет вам, что она такое. Так точно ученые, хорошо зная действие и силы деятелей природы, каковы электричество, гальванизм, магнетизм, и потому нисколько не сомневаясь в
их существовании, все-таки не умеют сказать, что они такое.
Страннее всего, что все, что мы можем сказать о личиостп,
ограничивается тем, что она ничтожна перед чувством, разумом,
волею, добродетелью, красотою п тому подобными вечными и
непреходящими идеями, но что без нее, преходящего и случайного явления, пе было бы ни чувства, ни ума, ни воли, ни добро^
детели, ни красоты, так же как не было бы ни бесчувственности,
ни глупости, ни бесхарактерности, ни порока, ни безобразия...
Что личность в отношении к идее человека, то народность в
отношении к идее человечества. Другими словами: народности
суть личности человечества. Без национальностей человечество
было бы мертвым логическим абстрактом, словом без содержания,
звуком без значения. В отношении к этому вопросу я скорее
готов перейти па сторону славянофилов, нежели оставаться на
стороне гуманическпх космополитов, потому что если первые
и ошибаются, то как люди, как живые существа, а вторые и
истину-то говорят, как такое-то издание такой-то логики... Но,
к счастию, я надеюсь остаться на своем месте, не переходя
ни к кому...
Человеческое присуще человеку потому, что он — человек;
но оно проявляется в нем не иначе, как, во-первых, на основании его собственной личности и в той мере, в какой она может
его вместить в себе, а во-вторых, на основании его национальности. Личность человека есть исключение других личностей и
по тому самому есть ограничение человеческой сущности: ни один
человек, как бы ни велика была его гениальность, никогда не
исчерпает самим собою не только всех сфер жизни, но даже и
одной какой-нибудь ее стороны29. Ни один человек не только не
может заменить самим собою всех людей (то есть сделать их существование ненужным), но даже и ни одного человека, как бы
он ни был ниже его в нравственном или умственном отношении;
но все и каждый необходимы всем и каждому. На этом и основано единство и братство человеческого рода. Человек силен и
обеспечен только в обществе; но чтобы и общество, в свою очередь, было сильно и обеспечено, ему необходима внутренняя, не¬
202
посредственная, органическая связь — национальность. Она есть
самобытный результат соединения людей, но не есть их произведение: ни один народ не создал своей национальности, как не
создал самого себя. Это указывает на кровное, родовое происхождение всех национальностей. Чем ближе человек пли народ к
своему началу, тем ближе он к природе, тем более он ее раб;
тогда он не человек, а ребенок, не народ, а племя. В том и другом человеческое развивается по мере их освобождения от естественной непосредственности. Этому освобождению часто способствуют разные внешние причины; но человеческое тем не менее
приходит к народу не извне, а из него же сахмого, и всегда проявляется в нем национально.
Собственно говоря, борьба человеческого с национальным есть
не больше, как реторическая фигура; но в действительности ео
нет. Даже и тогда, когда прогресс одпого народа совершается
через заимствование у другого, он тем не менее совершается национально. Иначе нет прогресса. Когда народ поддается напору
чуждых ему идей и обычаев, не имея в себе силы переработывать
их, самодеятельности«) собственной национальности, в собственную же сущность, — тогда он гибнет политически. На свете много людей, известных под именем «пустых»: они умны чужим
умом, ни о чем не имеют своего мнения, а между тем и учатся
н следят за всем на свете. Пустота их в том и состоит, что они
заимствуют целиком, и их мозг не переваривает чужой мысли,
а передает ее, через язык, в том же самом виде, в каком принял
ее. Это люди безличные, потому что чем человек личнее, тем
способнее обращать чужое в свое, то есть налагать на него отпечаток своей личности. Что человек без личности, то народ без национальности. Это доказывается тем, что все нации, игравшие и
играющие первые роли в истории человечества, отличались и отличаются наиболее резкою национальности«). Вспомните евреев,
греков и римлян; посмотрите на французов, англичан, немцев.
В наше время народные вражды и антипатии погасли совершенно. Француз уже не питает ненависти к англичанину только за
то, что он — англичанин, и наоборот. Напротив, со дня на день
более и более обнаруживается в наше время сочувствие и любовь
народа к народу. Это утешительное, гуманное явление есть результат просвещения. Но из этого отнюдь не следует, чтобы просвещение сглаживало народности и делало все народы похожими
один на другой, как две капли воды. Напротив, наше время есть
по преимуществу время сильного развития национальностей.
Француз хочет быть французом и требует от немца, чтобы тот
был немцем, и только на этом основании и интересуется им. В таких точно отношениях находятся теперь друг к другу все европейские народы. А между тем они нещадно заимствуют друг у
друга, нисколько не боясь повредить своей национальности. История говорит, что подобные опасения могут быть действительны
только для народов нравственно бессильных и ничтожных. Древ¬
203
няя Эллада была наследницею всего предшествовавшего ей древнего мира. В ее состав вошли элементы египетские и финикийские,
кроме основного пелазгического30. Римляне приняли в себя,
так сказать, весь древний мир и все-таки остались римлянами, и
если пали, то не от внешних заимствований, а оттого, что были
последними представителями исчерпавшего всю жизнь свою древнего мира, долженствовавшего обновиться через христианство и
тевтонских варваров. Французская литература долгое время рабски подражала греческой и латинской, наивно грабила их заимствованиями, — и все-таки оставалась национально французскою.
-Все отрицательное движение французской литературы XVIII века
вышло из Англии; но французы до того умели усвоить его себе,
наложив па пего печать своей национальности, что никто и не
думает оспаривать у их литературы чести самобытного развития.
Немецкая философия пошла от француза Декарта, нисколько не
сделавшись от этого французскою.
Разделение народа на противоположные и враждебные будто
бы друг другу большинство и меньшинство, может быть, и справедливо со стороны логики, но решительно ложно со стороны
здравого смысла. Меньшинство всегда выражает собою большинство, в хорошем или в дурном смысле. Еще страннее приписать большинству народа только дурные качества, а меньшинству — один хорошие. Хороша была бы французская нация, если
бы о ней стали судить по развратному дворянству времен Людовика XV-ro! Этот пример указывает, что меньшинство скорее
может выражать собою более дурные, нежели хорошие стор.оны
национальности народа, потому что оно живет искусственною
жизнию, когда противополагает себя большинству, как что-то
отдельное от пего и чуждое ему. Это видим мы и в современной нам Франции, в лице bourgeoisie * — господствующего
теперь в ней сословия. Что же касается до великих людей,—
они по преимуществу дети своей страны. Великий человек всегда национален как его народ, ибо он потому и велик, что представляет собою свой народ. Борьба гения с народом не есть
борьба человеческого с национальным, а просто-напросто нового
со старым, идеи с эмпиризмом, разума с предрассудками. Масса
всегда живет привычкою и разумным, истинным и полезным считает только то, к чему привыкла. Она защищает с остервенением
то старое, против которого, веком или менее назад, с остервенением же боролась она, как против нового. Противодействие массы гению необходимо: это с ее стороны экзамен гению: если он
возьмет свое ни на что несмотря, значит, он точно гений, то есть
в самом себе носит свое право действовать на судьбы своего отечества. Иначе всякий резонер, всякий мечтатель, всякий философ, всякий маленький великий человек стал бы обходиться с
* буржуазии (фр.). — Ред.
204
народом, как с лошадью, направляя его по воле своих прихотей
и фантазий то в ту, то в другую сторону...
Нет никакой необходимости разделяться народу на самого
себя, чтобы доставить себе источник новых идей. Источник всего
нового есть старое; по крайней мере старым приготовляется новое. В гении не столько поражает находчивость нового, сколько
смелость противопоставить его старому и произвести между ними борьбу на смерть. Необходимость нововведений в России чувствовали еще предшественники Петра; она указывалась настоящим положением государства; но произвести реформу мог только Петр. Для этого ему вовсе не нужно было предполагать себя
во враждебных отношениях к своему народу; но, напротив, нужно было знать и любить его, сознавать свое кровное единство с
ним. Что в народе бессознательно живет как возможность, то
в гении является как осуществление, как действительность. Народ относится к своим великим людям, как почва к растениям,
которые производит она. Тут единство, а не разделение, не двойственность. И, вопреки силлогистам (новое слово!), для великого поэта нет большей чести, как быть в высшей степени национальным, потому что иначе он и не может быть великим. То, что
называют резонеры человеческим, противополагая его национальному, есть, в сущности, новое, непосредственно и логически
следующее из старого, хотя бы оно и было чистым его отрицанием. Когда крайность какого-нибудь принципа доводится до
нелепости, из нее один естественный путь — переход в противоположную крайность. Это в натуре и человека и народов. Следовательно, источник всякого прогресса, всякого движения вперед
заключается не в двойственности народов, а в человеческой натуре, так же, как в ней заключается и источник уклонений от
истины, коснения и неподвижности.
Важность теоретических вопросов зависит от их отношения
к действительности. То, что для нас, русских, еще важные вопросы, давно уже решено в Европе, давно уже составляет там простые истины жизни, в которых никто не сомневается, о которых
никто не спорит, в которых все согласны. И — что всего лучше —
эти вопросы решены там самою жизнию, или если теория и имела участие в их решении, то при помощи действительности. — Но
это нисколько не должно отнимать у нас смелости и охоты заниматься решением таких вопросов, потому что, пока не решим
мы их сами собою и для самих себя, нам не будет никакой пользы в том, что они решены в Европе. Перенесенные на почву нашей жизни, эти вопросы те же, да не те, и требуют другого решения. — Теперь Европу занимают новые великие вопросы31.
Интересоваться ими, следить за ними нам можно и должно, ибо
ничто человеческое не должно быть чуждо нам, если мы хотим
205
быть людьми. Но в то же время для нас было бы вовсе бесплодно принимать эти вопросы как наши собственные. В них нашего
только то, что применимо к нашему положению; все остальное
чуждо нам, и мы стали бы играть роль донкихотов, горячась пз
него32. Этим мы заслужили бы скорее насмешки европейцев, нежели их уважение. У себя, в себе, вокруг себя, вот где должны
мы искать и вопросов и их решения. Это направление будет
плодотворно, если и не будет блестяще. И начатки этого направления видим мы в современной русской литературе, а в них —
близость ее зрелостп и возмужалости. В этом отношении литература наша дошла до такого положения, что ее успехи в будущем, ее движение вперед зависят больше от объема и количества
предметов, доступных ее заведованию, нежели от нее самой. Чем
шире будут границы ее содержания, чем больше будет пищи для
ее деятельности, тем быстрее и плодовитее будет ее развитие.
Как бы то ни было, но если она еще не достигла своей зрелости,
она уже нашла, нащупала, так сказать, прямую дорогу к ней,^
а это великий успех с ее стороны.
Один из самых поразительных признаков зрелости современ*
ной русской литературы — это роль, которую играет в ней стихотворная поэзия. Бывало, стихи и стишки составляли отраду и
утешение нашей публики. Их читали, перечитывали, учили
наизусть, покупали, не жалея денег, или переписывали в тетрадки. Новая поэма в стихах, отрывок из поэмы, новое стихотворение, появившееся в журнале или альманахе,— все это пользовалось привилегиею производить шум, толки, восторги, споры и т. п.
Стихотворцы являлись без счету, росли, как грибы после дождя.
Теперь не то. Стихи играют второстепенную в сравнении с прозою роль. Их читают будто нехотя, едва замечают, хладнокровно
похваливают хорошее и ничего не говорят о посредственном.
Стихотворцев, против прежнего, стало теперь несравненно меньше. Из этого многие заключили, будто век поэзии миновался для
русской литературы, что поэзия скрылась от нас чуть ли не навсегда. Мы так, напротив, видим в этом скорее торжество, нежели упадок русской поэзии. Что поколебало, а потом и вовсе
изгнало манию стихописания и стихочтения? — Прежде всего
появление Гоголя, потом появление в печати посмертных сочинений Пушкина и, наконец, явление Лермонтова. Поэтическую
деятельность Пушкина можно разделить на два периода: в первом она является прекрасною, но еще не глубокою, не установившеюся, еще доступною для копирования и подражания; во
втором мы видим ее на неприступной высоте художественной
зрелости, глубины, могущества; тут уже нельзя копировать ее,
нельзя подражать ей. Талант Лермонтова с первого же своего
дебюта обратил на себя всеобщее внимание! отбил у всех иувся^
206
кого охоту подражать ему. После этого доступ к поэтической
славе сделался очень труден, так что талант, который прежде
мог бы играть блестящую роль, теперь должен ограничиться
более скромным положением. Это значит, что вкус публики сделался разборчивее, требования строже: а это, конечно, успех, а
не упадок вкуса. Теперь нужен новый Пушкин, новый Лермонтов, чтобы книжка стихотворений привела в восторг всю публику, в движение — всю литературу. Но уже теперь сделалось решительно невозможным для господ поэтов обращать на себя внимание или приобретать славу или известность хоть на волос
выше той меры, в какой они действительно заслуживают, по
своему таланту, внимания, славы или известности. Талант теперь всегда будет оценен, и его успех уже не зависит ни от покровительства, ни от преследования журналов (если еще чем
могут они повредить ему, так разве молчанием, но уже не похвалами и не бранью) ; он будет замечен и оценен, но но иначе,
как по мере его истинного достоинства — ни больше, ни меньше.
В прошлом 1846 году вышли стихотворения гг. Григорьева,
Полонского, Лизандера, Плещеева, г-жи Жадовской, «Троян п
Ангелица» г. Вельтмана — что-то вроде детской сказки не то в
стихах, не то в мерной прозе; «Слово о полку Игоря», переделанное г. Минаевым па поэму во вкусе не древности, не старины,
а того недавнего времени, когда была мода на поэмы. Это, в
сущности, не больше, как распространение или разжижение, довольно бойкими стихами, довольно короткого и сжатого «Слова
о полку Игоревом». Мы рады будем, если попытка г. Минаева
понравится публике; но, что до нас собственно касается, нам так
нравится «Слово о полку Игоревом» в его настоящем виде, что мы
не можем без неприятного чувства смотреть па его переделки.
Нам кажется, что его вовсе не нужно ни изменять, ни переводить, ни перелагать, но довольно заменить в нем слишком обветшалые и непопятные слова более новыми и понятными, хотя и
взятыми же из народного языка. Мы назвали стихи г. Минаева
бойкими; прибавим к этому, что они еще столько же фразисты,
сколько и восторженны, и что в них больше реторики, нежели
поэзии. Г-н Минаев — энтузиастический поклонник «Слова о
полку Игоревом»; в его глазах оно чуть ли не выше всей русской поэзии, от Ломоносова до Лермонтова включительно. Это
изъясняет он в послесловии к стихотворному труду своему, которое носит следующее наивно-семинарское название: «Для любознательных отроковиц и юношей».
Стихотворения г-жи Юлии Жадовской были превознесены
почти всеми нашими журналами33. Действительно, в них нельзя отрицать чего-то вроде поэтического таланта. Жаль только,
что источник вдохновения этого таланта не жизнь, а мечта, и
что поэтому он не имеет никакого отношения к жизни и беден
поэзиею. Это, впрочем, выходит из отношений г-жи Жадовской
207
к обществу, как женщины. Вот стихотворение, которое вполне
объясняет это положение:
Меня гнетет тоски недуг;
Мне скучно в этом мире, друг;
Мне надоели сплетни, вздор —
Мужчин ничтожный разговор,
Смешной, нелепый женщин толк,
Их выписные бархат, шелк,
Ума и сердца пустота
И накладная красота.
Мирских сует я не терплю,
Но божий мир душой люблю,
Но вечно будут милы мне —
И звезд мерцанье в вышине,
И шум развесистых дерев,
И зелень бархатных лугов,
И вод прозрачная струя,
И в роще песни соловья34.
Нужно слишком много смелости и героизма, чтобы женщина, таким образом отстраненная или отстранившаяся от общества, не заключилась в ограниченный круг мечтаний, но ринулась бы в жизнь для борьбы с нею, если не для наслаждения,
которого возможности не видит в ней. Г-жа Жадовская предпочла этому трудному шагу безмятежное смотрение на небо и
звезды. Почти в каждом своем стихотворении не спускает она
глаз с неба и звезд, но нового ничего там не заметила. Это не
то, что Леверье, который открыл там планету Нептун, до него
никем не знаемую. Леверье больше поэт, чем г-жа Жадовская,
хоть он и не пишет стихов. Охотно согласимся с теми, кто найдет наше сближение неуместным или натянутым; но все-таки
скажем, что смотреть на небо и не видеть в нем ничего, кроме
общих фраз, с рифмами или без рифм,— плохая поэзия! Да и
что путного может увидеть в небе поэт нашего времени, если он
совершенно чужд самых общих физических и астрономических
понятий и не знает, что этот голубой купол, пленяющий его глаза, не существует в действительности, но есть произведение его
же собственного зрения, ставшего центром видимой им сферической окружности; что там, на высоте, куда ему так хочется,
и пусто, и холодно, и нет воздуха для дыхания, что от звезды до
звезды и в тысячу лет не долетишь па лучшем аэростате... То ли
дело земля! — на ней нам и светло и тепло, на ней все наше, все
близко и понятно нам, на ней наша жизнь и наша поэзия... Зато
кто отворачивается от нее, не умея понимать ее, тот не может
быть поэтом и может ловить в холодной высоте одни холодные
и пустые фразы...
Из поименованных нами стихотворных книжек, вышедших
в прошлом году, замечательнее других — «Стихотворения Аполлона Григорьева». В них по крайней мере есть хоть блестки
дельной поэзии, то есть такой поэзпи, которою не стыдно зани¬
208
маться, как делом. Жаль, что этих блесток немпого; ими обязан
был г. Григорьев влиянию на него Лермонтова; но это влияние1
исчезает в нем все больше и больше и переходит в самобытность,
которая вся заключается в туманно-мистических фразах, при
чтении которых невольно приходит на память эта старая эпиграмма: 35
Уж подлдпно Бибрус богов языком пел;
Из смертных бо его никто не разумел36.
Вот самобытность, которая не стоит даже подражательности!
Но истинным приобретением для русской литературы вообще было вышедшее в прошлом году издание стихотворений Кольцова37. Несмотря на то, что эти стихотворения все были уже напечатаны и прочтены в альманахах и журналах,— они производят впечатление новости потому именно, что собраны вместе и
дают читателю понятие о всей поэтической деятельности Кольцова, представляя собою нечто целое. Эта книжка — капитальное, классическое приобретение38 русской литературы, не имеющее ничего общего с теми эфемерными явлениями, которые,
даже и не будучи лишены относительных достоинств, перелистываются, как новость, для того, чтобы быть потом забытыми.- В наше время стихотворный талант нипочем — вещь очень обыкновенная; чтобы он чего-нибудь стоил, ему нужно быть не просто
талантом, но еще большим талантом, вооруженным самобытною
мыслию, горячим сочувствием к жизни, способностию глубоко
понимать ее. Благодаря толкам журналов некоторые маленькие
таланты кое-как поняли это по-своему и стали на заглавных листках своих книжек ставить эпиграфы* во свидетельство, что их
поэзия отличается современным направлением, да еще латинские, вроде следующего: «Homo sum, et nihil humani a me
alienum puto» *39. Но ни ученость, ни латинские эпиграфы, ни
даже действительное знание латинского языка не дадут человеку
того, чего не дала ему природа, и так называемое «современное
направление» поэтов известного разряда всегда будет только
«пленной мысли раздраженьем»...40
Вот отчего полуграмотный прасол Кольцов, без науки и образования, нашел средство сделаться необыкновенным и самобытным поэтом. Он сделался поэтом, сам не зная как, и умер
с искренним убеждением, что если ему и удалось написать две-
три порядочные пьески, все-таки он был поэт посредственный и
жалкий... Восторги и похвалы друзей не много действовали на
его самолюбие... Будь он жив теперь, он в первый раз вкусил бы
наслаждение уверившегося в самом себе достоинства; но судьба
отказала ему в этом законном вознаграждении за столько мук и
сомнений...
* ((Человек я, п ничто человеческое не считаю себе чуждым» (лат.).—
Ред.
20Э
Так как мы не можем сказать о поэзии Кольцова ничего,
кроме того, что уже высказано об этом предмете в статье «О жизни и сочинениях Кольцова», вошедшей в состав издания его
сочинений, то и отсылаем к ней тех, которые не читали ее, но
хотели бы знать наше мнение о таланте Кольцова и его значении
в русской литературе.
Из стихотворных произведений, появившихся не отдельно,
а в разных изданиях прошлого года, замечательны: «Помещик»,
рассказ (в «Петербургском сборнике»), и «Андрей», поэма (в
«Отечественных записках») г. Тургенева; «Машенька», поэма
г. Майкова (в «Петербургском сборнике»); «Макбет» Шексппра,
перевод г. Кронеберга, стихами и прозою. Замечательных мелких стихотворений в прошлом году, как и вообще в последнее
время, было очень мало. Лучшие из них принадлежат гг. Майкову, Тургеневу и Некрасову41. О стихотворениях последнего мы
могли бы сказать более, если бы этому решительно не препятствовали его отношения к «Современнику»...
Кстати о стихотворных переводах классических произведений. Г-н А. Григорьев перевел Софоклову «Антигону» («Библиотека для чтения», № 8). За многими из наших литераторов
водится замашка говорить с таинственною важностью о вещах
давным-давно известных и приниматься с самоуверенностию за
совершенно чуждую им работу. Г-н Григорьев объявляет в небольшом предисловии к своему переводу, что он со временем
«изложит свой взгляд на греческую трагедию», взгляд, «особенное начало которого есть, впрочем, непосредственная связь ее с
учением древних мистерий». Да это знают дети в низших классах гимназий! Вот, например, идея, что в одной «Антигоне» яв-*
ляется борьба двух начал человеческой жизни — личного права
и долга против общего права и долга и что, следовательно, «в
„Антигоне“ из-за древних форм веет предчувствием иной жизни»,— эта идея принадлежит исключительно г. Григорьеву, и мы
охотно готовы оставить ее за ним. Что касается до самой «Антигоны», то едва ли Софокл — аттическая пчела — узнал бы себя в
этом торопливом, исполненном претензий и крайне неверном
переводе г. Григорьева. Величавый древний сенар (шестистопный ямб) превратился в какую-то рубленую, неправильную прозу, напоминающую новейшие «драматические представления»
наших доморощенных драматургов; мелодические хоры являются пустозвонным набором слов, часто лишенных всякого смысла;
о древнем колорите, характеристике каждого отдельного лица
нет и помина *. Спрашивается, для чего и для кого трудился
г. Григорьев? Разве для того, чтобы отбить у нас и без того не
слишком сильную охоту к классической старине, с которою он
так необдуманно обошелся?..42
* Нечего говорить о бесчисленных промахах; по мнению г. Григорьева,
Apec (Марс) должно выговаривать Apée, п пр.
210
По части беллетрической прозы отдельными изданиями вышли в прошлом году только два сочинеиия: «Брыпский лес,
эпизод из первых годов царствования Петра Великого», ромаи
г. Загоскина, и вторая часть «Петербургских вершин» г. Буткова.
Новый роман г. Загоскина отличается всеми, как дурными,
так и хорошими, сторонами его прежних романов. Отчасти это
новое, не помним уже которое счетом, подражание г. Загоскина
своему первому роману — «Юрию Мнлославскому»43. Но герой
последнего романа еще бесцветнее и безлпчнее, нежели герой
первого. О героине нечего и говорить: это вовсе не женщина,
а тем менее русская женщина конца XVII столетия. По своей
завязке «Брынский лес» напоминает сентиментальные романы
и повести прошлого века. Стрелецкий сотник Лёвшин романически влюбляется в какую-то неземную деву, с которой сводит
его судьба на постоялом дворе. Из первой же части романа
узнаете вы, что у боярина Буйносова пропала малолетная дочь
в Брынском лесу, где он остановился проездом отдохнуть с своею
холопскою свитою, состоявшею человек из пятидесяти. Узнавши
это, вы сейчас догадываетесь, что идеальная дева, пленившая
Лёвшина, есть дочь Буйносова, а вместе с тем узнаете, что будет далее в романе и чем он кончится. Любовь двух голубков выказывается избитыми фразами романов прошлого века,— фразами, которые никоим образом не могли бы войти в голову русского человека последней половины XVII столетия, когда еще
не появлялась и знаменитая книжица, рекомая: «Приклады, како
пишутся комплименты разные на немецком языке, то есть писания от потентатов к потентатам44 поздравительные и сожале-
тельные, и иные; такожде между сродников и приятелей». К слабым сторонам романа принадлежит и его направление, происходящее от охоты автора приходить в восторг от всяких старинных
обычаев и нравов, даже самых нелепых, невежественных и варварских, и ими, кстати и некстати, колоть глаза современным
обычаям и нравам. Впрочем, это недостаток не ваяшый: где
автор рисует старину неправдоподобно, неверно, слабо, там он,
разумеется, не производит на читателя никакого впечатления,
кроме скуки; там же, где он изображает доброе старое время в
его истинном виде, как писатель с талантом,— там он всегда достигает результата, совершенно противуположного тому, которого добивается, то есть разубеждает читателя именно в том,
в чем хочет его убедить, и наоборот. И это лучшие страницы
романа, написанные с замечательным талантом и отличающиеся
большим интересом, как, например, картина Земского приказа и
достойного поддьяка, Ануфрия Трифоныча; рассказ приказчика
Буйносова о пропаже его дочери в глазах семи нянек и полусотни челядинцев, а главное — картина суда на татарский манер,—
суда, где, в лице боярина Куродавлева и пришедших к нему судиться двух мужиков, выказывается вся прелесть иекоторых из
старинных нравов. К числу хороших сторон нового ромапа г. За¬
211
госкина должно отнести еще вообще недурно, а местами и прекрасно очерченные характеры раскольников: Андрея Поморянина, старца Пафнутия, отца Филиппа и Волосатого старца, и
боярина Куродавлева, добровольного мученика местнической спеси. Но всех их лучше обрисован Андрей Поморянин. Нельзя не
пожалеть, что г. Загоскин занимает в своем романе внимание читателя больше бесцветною и скучною любовью своего героя, нежели картинами нравов и исторических событий этой интересной
эпохи. Язык нового романа г. Загоскина, как и всех прежних его
романов, везде ясен, прост, плавен, местами одушевлен и жив.
Вторая книга «Петербургских вершин» г. Буткова показалась нам гораздо лучше первой, хотя и первую мы не нашли
дурною45. По нашему мнению, у г. Буткова нет таланта для романа и повести, и оп очень хорошо делает, оставаясь всегда в
пределах свойственного ему одному рода дагерротипических рассказов и очерков. Это не творчество, не поэзия, но это стоит
творчества, поэзии. Рассказы и очерки г. Буткова относятся к
роману и повести, как статистика к истории, как действительность к поэзии. В них мало фантазии, зато много ума и сердца;
мало юмору, зато много иронии и остроумия, источник которых
симпатичная душа. Может быть, талант т. Буткова односторонен
и не отличается особенным объемом; но дело в том, что можно
иметь талант и многостороннее и больше таланта г. Буткова —
и напоминать им о существовании то того, то другого еще большего таланта; тогда как талант г. Буткова никого не напоминает — он совершенно сам по себе46. Вот почему особенно
любуемся мы им и уважаем его. Рассказы, очерки, анекдоты —
называйте их как хотите — г. Буткова представляют собою какой-то особенный род литературы, доселе небывалый.
С большим удовольствием заметили мы, что в этой второй
книжке г. Бутков реже впадает в карикатуру, меньше употребляет странных слов, что язык его стал точнее, определеннее, и
содержание еще более проникнулось мыслию и истиною, чем было все это в первой книжке. Это значит идти вперед. От души
желаем, чтобы третья книжка «Петербургских вершин» поскорее
вышла.
Обращаясь к замечательным произведениям беллетристической прозы, являвшимся в сборниках и журналах прошлого года,—взгляд наш прежде всего встречает «Бедных людей», роман,
вдруг доставивший большую известность до того времени совершенно неизвестному в литературе имени. Впрочем, об этом произведении было так много говорено во всех журналах, что новые
подробные толки о нем уже не могут быть интересны для публики 47. И потому мы не будем слишком распространяться об этом
предмете. Оригинальность48 таланта г. Достоевского была признана тотчас же всеми, и — что еще важнее — публика тотчас же
обнаружила ту неумеренную требовательность в отношении к
таланту г. Достоевского и ту неумеренную нетерпимость к его
212
недостаткам, которые имеет свойство возбуждать только талант49. Почти все единогласно нашли в «Бедных людях» г. Достоевского способность утомлять читателя, даже восхищая его,
и приписали это свойство, одни — растянутости, другие — неумеренной плодовитости. Действительно, нельзя не согласиться, что
если бы «Бедные люди» явились хотя десятою долею в меньшем
объеме и автор имел бы предусмотрительность поочистить их от
излишних повторений одних и тех же фраз и слов,— это произведение явилось бы более художественным. Во второй книжке
«Отечественных записок» г. Достоевский вышел на суд заинтересованной им публики со вторым своим романом: «Двойник.
Приключения господина Голядкина». Хотя первый дебют молодого писателя уже достаточно угладил ему дорогу к успеху, однако должно сознаться, что «Двойник» не имел никакого успеха в публике. Если еще нельзя на этом основании осудить второе произведение г. Достоевского, как неудачное и, еще менее,
как не имеющее никаких достоинств,— то нельзя также и признать суд публики неосновательным. В «Двойнике» автор обнаружил замечательную силу творчества, характер героя концени-
рован смело, истины в этом произведении много;50 но вместе с
этим тут видно страшное неуменье владеть и распоряжаться экономически избытком собственных сил. Все, что в «Бедных людях» было извинительными для первого опыта недостатками, в
«Двойнике» явилось чудовищными недостатками, и это все заключается в одном: в неуменье автора51 определять разумную
меру и границы художественному развитию задуманной им
идеи52. Попробуем объяснить нашу мысль примером. Гоголь так
глубоко и живо концепировал идею характера Хлестакова, что
легко бы мог сделать его героем еще целого десятка53 комедий,
в которых Иван Александрович явился бы верным самому себе,
хотя и совершенно в новых положениях: как жених, муж, отец
семейства, помещик, старик и т. д. Эти комедии, нет сомнения,
были бы так же превосходны, как и «Ревизор», но уже такого,
как он, успеха иметь не могли бы, а скорее бы наскучали, нежели нравились, потому что все уха да уха, хотя бы и Демьянова, приедается. Как скоро поэт выразил своим произведением
идею, его дело сделано, и он должен оставить в покое эту идею,
под опасением наскучить ею. Другой пример на тот же предмет:
что может быть лучше двух сцен, выключенных Гоголем из его
комедии, как замедлявших ее течение?54 Сравнительно они не
уступают в достоинстве ни одной из остальных сцен комедии;
почему же он выключил их? — Потому, что он в высшей степени
обладает тактом художественной меры и не только знает, с чего
начать и где остановиться, но и умеет развить предмет ни больше, ни меньше того, сколько нужно. Мы убеждены, что, если
бы г. Достоевский укоротил своего «Двойника» по крайней мере
целою третью, повесть его могла бы иметь успех. Но в ней есть55
еще и другой существенный недостаток: это ее фантастический
213
колорит. Фантастическое в наше время может иметь место только
в домах умалишенных, а не в литературе, и находиться в заведовании врачей, а не поэтов. По всем этим причинам «Двойник»
мог заинтересовать только немногих дилетантов искусства53,
для которых литературные произведения составляют предмет
не одного наслаждения, но и изучения57. Публика же состоит
не из дилетантов, а пз обыкновенных читателей, которые читают только то, что им непосредственно нравится, не рассуждая, почему им это нравится, и тотчас закрывают книгу, как скоро начинает она их утомлять, тоже не давая себе отчета, почему
она им не по вкусу. Произведение, которое нравится знатокам и
не нравится большинству, может иметь своп достоинства; но
истинно хорошее произведение есть то, которое нравится обеим
сторонам, или по крайней мере, нравясь первой, читается и второю: Гоголь многим не нравится, но его прочли решительно
все...58
В десятой книжке «Отечественных запшГок» появилось
третье произведение г. Достоевского, повесть: «Господин Про-
харчин», которая даже и59 почитателей таланта г. Достоевского
привела в неприятное изумление. В ней сверкают искры таланта, но60 в такой густой темноте, что их свет ничего не дает рассмотреть читателю... Не вдохновение61, не свободное и наивное
творчество породило эту странную повесть, а что-то вроде... как
бы это сказать? — не то умничанья, не то претензии... иначе она
не была бы такою62 вычурною, манерною, непонятною, более похожею на какое-нибудь истинное, но странное и запутанное
происшествие, нежели па поэтическое создание. В искусстве не
должно быть ничего темного и непонятного; его произведения
тем и выше так называемых «истинных происшествий», что поэт
освещает пламенником своей фантазии все сердечные изгибы
своих героев, все тайные причины их действий, снимает с рассказываемого им события все случайное, представляя нашим глазам одно необходимое, как неизбежный результат достаточной
причины. Мы не говорим уже о замашке автора часто повторять
какое-нибудь особенно удавшееся ему выражение (как, например: «Прохарчип мудрец!») и тем ослаблять силу его впечатления; не говорим также63 о беспрестанно встречающихся и совершенно натянутых фразах, вроде: гвоздыревый ты человек, ту-
зовый ты человек, и т. п.; это уже недостатки второстепенные
и, главное, исправимые.
К замечательным произведениям легкой литературы прошлого года принадлежат помещенные в «Отечественных записках» повести: «Небывалое в былом, или Былое в небывалом»
Луганского и «Деревня» г. Григоровича. Оба эти произведения
имеют между собою то общее свойство, что они интересны не как
повести, а как мастерские физиологические очерки бытовой стороны жизни. Мы не скажем, чтобы собственно повесть Луганского не имела интереса; мы хотим только сказать, что она
214
гораздо интереснее своими отступлениями и аксессуарами, нежели своею романическою завязкою. Так, например, превосходная
картина избы с резными окнами, в сравнении с малороссийскою
хатою, лучше всей повести, хотя входит в нее только эпизодом
и ничем внутренно не связана с сущностью ее содержания. Вообще, в повестях Луганского всего интереснее подробности, и
«Небывалое в былом, пли Былое в небывалом» в особенности
богато интересными частностями, помимо общего интереса повести, которая служит тут только рамкою, а не картиною, средством, а не целью. Об этом можпо было бы сказать больше, но как
мы скоро будем иметь случай высказать наше мнение о всей литературной деятельности этого писателя64, то пока и ограничимся этими немногими строками.
О г. Григоровиче мы теперь же скажем, что у него нет ни
малейшего таланта к повести, но есть замечательный талант для
тех очерков общественного быта, которые теперь получили в литературе название физиологических. Но он хотел сделать из
своей «Деревни» повесть, и отсюда вышли все недостатки его
произведения, которых он легко бы мог миновать, если бы ограничился бессвязными внешпим образом, но дышащими одною
мыслию картинами деревенского быта крестьян. Неудачна также
и его попытка заглянуть во внутренний мир героини его повести,
и вообще из его Акулины вышло лицо довольно бесцветное и
неопределенное, именно потому, что он старался сделать из нее
особенно интересное лицо. К недостаткам повести принадлежат
также и натянутые, изысканные и вычурные местами описания
природы. Но что касается собственно до очерков крестьянского
быта,— это блестящая сторона произведения г. Григоровича. Оп
обнаружил тут много наблюдательности и знания дела и умел
выказать то и другое в образах простых, истинных, верных, с
замечательным талантом. Его «Деревня» — одно из лучших беллетристических произведений прошлого года.
Статья Луганского «Русский мужик», явившаяся в третьей
части «Новоселья», исполнена глубокого значения, отличается
необыкновенным мастерством изложения и вообще принадлежит
к лучшим физиологическим очеркам этого писателя, которого
необыкновенный талант не имеет себе соперников в этом роде
литературы.
С шестой книжки «Библиотеки для чтения» тянется роман
г. Вельтмана: «Приключения, почерпнутые из моря житейского»,
который еще не кончился последнею книжкою этого журнала
за прошлый год. Г-н Вельтман обнаружил в новом своем романе
едва ли еще не больше таланта, нежели в прежних своих произведениях, но вместе с тем и тот же самый недостаток умения
распоряжаться своим талантом. В его «Приключениях» толпится страшное множество лиц, из которых многие очеркнуты с
необыкновенным мастерством; много поразительно верных кар¬
215
тин современного русского быта, по вместе с тем есть лица
неестественные, положения натянутые, и слишком запутанные
узлы событий часто разрешаются посредством deus ex machina *.
Все, что есть прекрасного в этом романе, принадлежит таланту
г. Вельтмана, который, бесспорно, один из замечательнейших
талантов нашего времени; а все, что составляет слабые стороны
«Приключений», вышло из намеренного желания г. Вельтмана
доказать превосходство старинных нравов перед нынешними.
Странное направление! Мы нисколько не принадлежим к безусловным почитателям современных нравов русского общества,
не менее всякого другого видим их странности и недостатки и
желаем их исправления. Как и у славянофилов, у нас есть свой
идеал нравов, во имя которого мы желали бы их исправления;
но наш идеал не в прошедшем, а в будущем, на основании настоящего. Вперед идти можно, назад нельзя, и, что бы ни привлекало нас в прошедшем, оно прошло безвозвратно. Мы готовы
согласиться, что молодые' купчики, которые кутят на новый лад
и лучше умеют проматывать нажитое отцами, нежели приобретать сами,— мы согласны, что они страннее и нелепее своих отцов, которые упорно держатся старины. Но мы никак не можем
согласиться, чтобы их отцы не были тоже странны и нелепы. Молодые поколения даже купчиков выражают собою переходное
состояние своего сословия, переходное от худшего к лучшему, но
это лучшее окажется хорошим только как результат перехода,
а как процесс перехода оно, разумеется, скорее хуже, нежели
лучше старого. Действуйте на исправление нравов сатирою
или — что лучше всякой сатиры — верным их изображением; но
действуйте не во имя отживших нравов65, а во имя разума и
здравого смысла, не во имя мечтательного и невозможного обращения к прошедшему, а во имя возможного развития будущего
из настоящего. Пристрастие, к чему бы оно ни прилепилось — к
старине или новизне, всегда мешает достижению цели, потому
что невольно вводит в ложь человека, самого страстного к истине
и действующего по самому благородному убеждению. Это и сбылось с г. Вельтманом в его новом романе. Он придал безнравственным лицам своего романа такой колорит, как будто они
безнравственны по милости новых нравов, а живи-де они в ко-
шихинские времена, то были бы отличнейшими людьми. По крайней мере мы считаем себя вправе сделать подобное заключение
из того, что автор нигде и не думает маскировать своей симпатии к старине, своей антипатии к новизне. Так, например, повинуясь истине, он беспристрастно показал естественные причины страшного богатства купчины Захолустьева; но в то же
время счел за необходимое противопоставить ему Селифонта Михеича, который тоже страшно разбогател, но честностию и по¬
* искусственной развязки; буквально: бога пз машины (лат.). — Ред.
216
рядкам, a главное потому, что «жил по старому русскому обычаю». Желали бы мы знать, что бы наши купцы сказали об этой
утопии честного благоприобретения огромного имения... По мнению г. Вельтмана, русский человек, имеющий несчастие знать
французский язык, есть человек погибший... Каких, подумаешь,
не бывает предрассудков у людей с умом и талантом!..
Герой романа Дмитрицкий — нечто вроде Ваньки Каина66
новых времен или того, что французы называют chevalier d’industrie : лицо очень возможное и вообще мастерски очерченное
автором. Зато героиня, Саломея Петровна, которой выпала невыгодная роль представительницы и жертвы новейших нравов
и знания французского языка,— лицо совершенно сказочное.
Сначала она является жеманницею, холодною лицемеркою, до
пошлости неискусною актрисою, а потом самою страстною женщиною, какую только можно вообразить. Действие романа пре-
запутанное; в нем столько эпизодов, сколько лиц, а лицам, как
мы сказали, счету нет. Как только является новое лицо, автор
без церемонии бросает героя и героиню и начинает рассказывать
читателю историю этого нового лица со дня его рождения, а иногда и со дня рождения его родителей, по день его появления в
романе. Большая часть из этих вводных лиц изображены или
очеркнуты с большим искусством. Ход романа очень интересен,
в событиях много истины, но в то же время и много невероятностей. Когда автору нет средства естественно развязать узел
завязки или завязать новый, у него сейчас является deus ex
machina. Таково, например, похищение Саломеи холопами Филиппа Савича, помещика Киевской губернии,— самая невероятная романическая натяжка, на какую только когда-либо решался писатель с талантом. Таких сказочных невероятностей особенно много в событиях жизни Дмитрицкого; ему все удается, он
всегда выходит с выгодою для себя из самого затруднительного,
самого невыгодного положения. Приезжает в Москву без бумаг,
с одним червонцем, останавливается в гостинице, пьет, ест на
широкую ногу,—и вдруг судьба посылает ему литературщика,
который принял его за литератора, занимавшего еще вчера этот
же самый нумер гостиницы, везет его к себе, предлагает у себя
квартиру, дает денег. Все это делается по щучью веленью, а по
моему прошенью и доказывает, что у г. Вельтмана больше таланта для частностей и подробностей, нежели для создания чего-
нибудь целого, больше наклонности к сказке, нежели к роману,
и что системы и теории много делают вреда его замечательному
таланту...
Упомянувши еще о «Венгерцах», физиологическом очерке в
«Финском вестнике» 67, мы окончим наш перечень всего особенно
замечательного, что явилось в прошлом году по части изящной
словесности. Перечень этот вышел невелик;68 но обо многом мы
* мошенник (фр-)* — Ред,
217
не хотим упоминать вовсе, не потому, чтобы во всем, о чем
умалчиваем, видели мы одно дурное и ничего хорошего, но
потому, что считали нужным говорить только об особенно замечательном.
По примеру «Петербургского сборника», в Москве издан
был «Московский литературный и ученый сборник», который,
несмотря на свое славянофильское направление, заключает в себе несколько интересных статей, из которых особенно замечательна умным содержанием и мастерским изложением статья
к«Тарантас», подписанная буквами М. 3. К.69.
От чисто литературных произведений переходя к сочинениям ученого пли серьезного содержания, начнем с того, что сделано было в прошлом году по части русской истории. Скажем
здесь кстати, что в «Современнике» будет обращено особенное
внимание на этот предмет. Кроме статей по части русской истории, журнал наш, не обещая своим читателям полной библиографии по другим частям, будет представлять отзывы обо всем,
что будет являться сколько-нибудь замечательного по части русской истории70,
............
«История русской словесности, преимущественно древней» —
XXXIII публичные лекции г. Шевырева (доселе вышло две части), принадлежит к замечательным явлениям ученой русской
литературы прошлого года. В этом сочинении автор обнаружил
короткое знакомство с источниками, обширную начитанность,
словом, эрудицию, которая сделала бы честь самому кропотливому немецкому гелертеру. При этом оно отличается глубоким и
йскренним убеждением, самою наивною добросовестностью, которые, однако ж, не помешали трудолюбивому и почтенному профессору представлять факты в самом неистинном виде. Это
странное явление будет очень понятно, если взять в соображение, какую ужасную силу имеет над здравомыслием человека
дух системы, обаяние готовой идеи, еще прежде изучения фактов принятой за непреложно истинную. Вот причина, почему
г. Шевырев в духовных сочинениях древней и старой Руси непременно хочет видеть произведения народной русской словесности, а в русском сказочном витязе Илье Муромце находит что-то
общее с Сидом, рыцарственным героем национальных испанских
романсов...71 Ведь ученый и трудолюбивый Венелин находил же
Аттилу славянином, а в Меровингах франкских видел славянских «мировых» или «м!ровых» — не помним, право...72 Это доказывает, что господа ученые, платя дань человеческой слабости,
бывают подвержены таким же странностям, как и самые простые, вовсе безграмотные люди... Может быть, это происходит
оттого, что они, как говорит простой народ, зачитываются п у
нпх ум за разум заходит; может быть1 это происходит и от других
218
прпчин — не знаем; но знаем только то, что дух системы и докт-*
рнны имеет удивительное свойство омрачать и фанатизпровать
даже самые светлые умы... Впрочем, книга г. Шевырева, вне
своего73 направления, имеет много достоинств как памятник примерного трудолюбия п добросовестной, хотя и односторонней
учености. Более всего важны примечания, которыми снабжена
она и куда отнесены автором самые интересные факты, которые
с особенным упорством отказались свидетельствовать в пользу
любимых идей его. Замечательна еще книга г. Шевырева и тем,
что подала повод к четырем прекрасным критическим статьям
(в «Отечественных записках», №№ 5 и 12, в «Библиотеке для
чтения» и «Финском вестнике»)74.
К числу блистательнейших приобретений по части учебной
русской литературы вообще, а не одного прошлого года, принадлежит вышедшее в прошлом году второе отделение второй
части «Руководства к всеобщей истории» — сочинение профессора Лоренца75. Этою книжкою заключается средняя история.
С нетерпением ожидаем продолжения и окончания этого превосходного труда.
«История консульства и империи» Тьера появилась в двух
переводах76. Вышла шестая часть «Всемирной истории» Беккера,
«Нравы, обычаи и памятники всех народов земного шара»,
издание гг. Семена и Стойковича, превосходными иллюстрированными картинами и политипажами и вообще типографским
изяществом затмило собою все когда-либо являвшиеся в России
так называемые великолепные и роскошные издания. Содержание книги соответствует ее внешнему достоинству и — что дает
ей особенную важность* — есть не перевод, а оригинальный труд
двух русских литераторов, которые, пользуясь иностранными
источниками, умели придать ему достоинство одушевленного
одною идеею сочинения. В вышедшей книге содержится описание Индустана, сделанное г. Тютчевым, и Заганского полуострова, сделанное г. Стойковичем77. Во второй книге издатели обещают описание Китая и Японии.
В журналах прошлого года было очень много интересных
статей ученого содержания, оригинальных и переводных. Из
первых в особенности можно указать: на седьмое и восьмое
«Письма об изучении природы» Искандера;78 «Кочующие и оседло живущие в Астраханской губернии инородцы» барона
Ф. А. Бюлера; «Европейские железные дороги, в историческом,
географическом и статистическом отношениях» (в «Отечественных записках»); «Нога и рука человека» С. С. Куторги (в «Библиотеке для чтения»); «Жизнь и нравы змей», «Жизнь и нравы
пауков» г. Ушакова (в «Финском вестнике»). Из переводных
статей особенно замечательна — «Оливер Кромвель» (в «Отечественных записках»). Знаменитое ученое творение Гумбольдта
было переведено в «Отечественных записках» под именем «Космоса», а в «Библиотеке для чтения»—под именем «Козмоса»79.
219
Нельзя не отдать справедливости обоим журналам за пх поспешность познакомить русскую публику с произведением великого,
ученого, столь важным по предмету и написанным популярно;
но едва ли оба журнала достигли своей цели. Популярность
изложения Гумбольдта чисто немецкая, следовательно, вполне
доступная только людям, специяльно занимающимся естественными науками и астрономиею. В этом отношении гораздо полезнее
перевода обоих журналов была статья в «Северной пчеле»
(№№ 175—180): «Александр Гумбольдт и его Вселенная» (Kosmos). Не знаем, откуда переведена или кем написана она, но не
посвященных в таинства науки она знакомит с книгою Гумбольдта больше и лучше, нежели переводы этой книги в обоих журналах.
В «Финском вестнике» переводится знаменитое творение
Тьерри: «Завоевание Англии норманнами». Это сочинение, конечно, не ново везде, кроме России, и оттого мысль «Финского
вестника» перевесть его заслуживает похвалы и благодарности.
В последнее время много стало появляться книг, брошюр и
статей по специяльным предметам. Конечно, истинно хороших
между ними еще мало, но все они важны как свидетельство дельного направления литературы. Так, например, в прошлом году
вышли весьма замечательные книги, которые мы только поименуем, так как о них было уже много говорено в журналах: первая книга «Записок Русского географического общества»; третья
часть «Истории смутного времени» г. Бутурлина;80 «Об источниках и употреблении статистических сведений» г. Журавского;
«Нижегородская ярмарка в 1843, 1844 и 1845 годах» г. Мельникова81 и пр. Особенно приятно видеть, что появляется довольно
много книг, брошюр и статей, касающихся не только сельского
хозяйства, в его техническом значении, но и быта того многочисленного класса людей, который играет такую великую82 роль
в отношении к сельскому хозяйству, как живая и разумная производящая сила. Особенно заслуживает внимания, в 103 № «Московских ведомостей», превосходная статья С. А. Маслова —
«Жар и жатва хлеба (Летние заметки в Московской губернии) » 83. Эта замечательная статья, за которую почтенного автора благословит всякий друг человечества, была перепечатана почти во всех журналах, издающихся от правительственных ведомств.
Мы не упомянули о нескольких замечательных книгах, показавшихся в конце прошлого года, для того, чтобы начать с них
отдел «Критики и библиографии» «Современника». Но прежде
скажем несколько слов об этом отделе нашего журнала. Почти
во всех других журналах критика составляет особый от библиографии отдел. Пишущий эти строки семилетним тяжким опытом
дознал невыгоду такого разделения. Под критикой разумеется
статья известного объема и даже особенного от рецензии тона.
Замечательных книг, подлежащих ведомству серьезной критики,
220
у нас выходит так мало, что обязанность писать по критике каждый месяц поневоле делается чем-то вроде тяжелой поставки,
ибо много замечательного печатается в журналах84. Поэтому,
представляя отчеты наши публике о всех более или менее примечательных явлениях русской литературы, мы не будем нисколько
заботиться, что выйдет из нашего разбора — критика пли рецензия. Пусть сами читатели наши решают это, каждый по своему
вкусу и разумению. Этим мы надеемся доставить им услугу, избавив журнал наш от балласта многословия и надутости, неизбежного иногда при двойном разделении критики: на большую,
или собственно критику, и малую, или рецензию. Критика наша,
как мы сказали выше, будет обращать внимание на все сколько-
нибудь замечательные сочинения по части русской истории; затем более всего обратит она свое внимание на произведения чисто
литературные; но в отношении и к нйм мы не обещаем полной
библиографии, ибо о книгах ничтожных даже отрицательно, по
нашему мнению, не стоит труда ни писать, ни читать. Мы даже
будем считать нашею обязанностию, из уважения к публике и
самим себе, проходить молчанием дюжинные произведения дюжинных писак, которые успели уже приобрести себе позорную
известность, печатно доказав бездарность свою85. С другой стороны, чуждые всяких притязаний на энциклопедическую многосторонность познаний, мы не будем ничего говорить о специяль-
ных сочинениях, как бы ни были они замечательны, если они
выходят из круга наших занятий86. О книгах легких и незначительных будет у нас говориться в фельетоне «Современника»,
в отделе «Смеси» и от времени до времени прилагаться к его
книжкам полные библиографические списки всех, без исключения, выходящих в России книг на русском языке, с обозначением
типографии, формата, числа страниц и даже, по возможности,
цен 87.
ВЫБРАННЫЕ МЕСТА ИЗ ПЕРЕПИСКИ
С ДРУЗЬЯМИ НИКОЛАЯ ГОГОЛЯ
СПб. 1847,
Это едва ли не самая странная и не самая поучительная книга, какая когда-либо появлялась на русском языке! Беспристрастный читатель, с одной стороны, найдет в ней жестокий удар
человеческой гордости, а с другой стороны, обогатится любопытными психологическими фактами касательно бедной человеческой природы... Впрочем, нисколько не прав будет тот, кем при
чтении этой книги попеременно стали бы овладевать то жестокая грусть, то злая радость,— грусть о том, что и человек с огромным талантом может падать так же, как и самый дюжинный
человек, радость оттого, что все ложное, натянутое, неестественное никогда не может замаскироваться, но всегда беспощадно
казнится собственною же пошлостию... Смысл этой книги не до
такой степени печален. Тут дело идет только об искусстве, и
самое худшее в нем — потеря человека для искусства...
Сколько книг является с эпиграфами, которые нисколько к
ним не идут и ничего в них не поясняют, и сколько эпиграфов
так и просятся в эту книгу, которая явилась без всякого эпиграфа! Например, как бы шел к ней этот эпиграф: «Суета сует и
всяческая суета!» 1 или этот: «Du sublime au ridicule il n’y a
qu’un pas!..» * Но не будем говорить о том, чего в ней нет, а обратимся к тому, что в ней есть... Из предисловия узнаем мы, что
автор был болен при смерти и написал было завещание. Все это
очень обыкновенно и со всяким случиться может. Но вот что вовсе необыкновенно и чего доселе еще ни с кем из частных лиц
не случалось. Завещание Н. В. Гоголя3, напечатанное в книге
вполне, не заключает в себе никаких семейных подробностей,
которые, разумеется, и не шли бы в печать, но все состоит из
интимной беседы автора с Россиею... То есть: автор говорит и
* От великого до смешного один шаг2 /фр— Ред.
222
наказывает, а Россня его слушает п обещает выполнить... Тут,
между прочим, говорится, как о венце творения Гоголя, о какой-
то прощальной повести4, паппсаннон пм в назиданпе, поучение и
услаждение высоких душ... Потом объявляется, что автор сжег
все своп сочинения, бывшие у него в рукописях, как бесполезные...5 Вместо этого просит он друзей своих издать его письма
с 1844 года для пользы тоже высоких душ... Но вот конец завещания в подлинных словах:
VII. Завещаю... но я вспомнил, что уже не могу этим располагать. Неосмотрительным образом похищено у меня право собственности: без моей
воли и позволения опубликован мой портрет. По многим причинам, которые
мне объявлять не нужно, я не хотел этого, не продавал никому права на его
публичное издание и отказывал всем книгопродавцам, доселе приступавшим ко мне с предложением, и только в таком случае предполагал себе это
позволить, если бы помог мне бог совершить тот труд, которым мысль моя
была занята во всю жизнь мою, и притом так совершить его, чтобы все мои
соотечественники сказали в один голос, что я честно исполнил свое дело,
и даже пожелали бы узнать черты лица того человека, который до времени
работал в тишине и не хотел пользоваться незаслужеиной известностью.
С этим соединялось другое обстоятельство: портрет мой в таком случае мог
распродаться вдруг во множестве экземпляров, принеся значительный доход тому худооюнику, который должен был гравировать его. Художник этот
уже несколько лет трудится в Риме над гравированием бессмертной картины Рафаэля: «Преображение господне». Он всем пожертвовал для труда
своего, труда убийственного, пожирающего годы и здоровье, и с таким совершенством исполнил свое дело, подходящее ныне к концу, с каким не
исполнял еще ни один из граверов. Но, по причине высокой цены и малого
числа знатоков, эстамп его не может разойтись в таком количестве, чтобы
вознаградить его за все; мой портрет ему помог бы. Теперь план мой разрушен: раз опубликованное изображение кого бы то ни было делается уже
собственностью каждого, занимающегося изданиями гравюр и литографий.
Но если бы случилось так, что, после моей смерти, письма, после меня изданные, доставили бы какую-нибудь общественную пользу (хоть бы даже
одним только чистосердечным стремлением ее доставить), и пожелали бы
мои соотечественники увидеть и портрет мой, то я прошу всех таковых издателей благородно отказаться от своего права; тех же моих читателей, которые по излишней благосклонности ко всему, что ни пользуется известно-
стию, завели у себя какой-нибудь портрет мой, прошу уничтожить его тут
же по прочтении сих строк, тем более что он сделан дурно и без сходства,
и покупать только тот, на котором будет выставлено: гравировал Иорданов.
Сим будет сделано по крайней мере справедливое дело. А еще будет справедливей, если те, которые имеют достаток, станут вместо портрета моего покупать самый эстамп «Преображения господня», который, по признанию даже
чужеземцев, есть венец гравировального дела и составляет славу русскую.
Завещание мое немедленно по смерти моей должно быть напечатало
во всех журналах и ведомостях, дабы, по случаю неведения его, никто не
сделался передо мною невинно виноватым и тем бы не нанес упрека на
свою душу.
Изданную теперь книгу «Выбранных мест из переписки с
друзьями» г. Гоголь просит своих соотечественников прочитать
несколько раз, а достаточных из них просит он покупать ее по
нескольку экземпляров для раздачи тем, которые сами купить
ее не в состоянии (стр. 3)... Сбираясь в Сирию6, на поклонение
святым местам, просит он прощения у всех, перед которыми ви-*
223
новат, равно как и у тех, перед которыми не виноват... В особенности сознает он, что в его обхождении с людьми всегда было
много неприятно-отталкивающего. «Отчасти это происходило (говорит он) оттого, что я избегал встреч и знакомств, чувствуя, что
не могу еще произнести умного и нужного слова человеку (пустых же и ненужных слов мне произносить не хотелось), и будучи в то же время убежден, что по причине бесчисленного множества моих недостатков мне было необходимо хотя немного воспитать самого себя в некотором отдалении от людей. Отчасти же
это происходило и от мелочного самолюбия, свойственного только таким из нас, которые из грязи пробрались в люди и считают\
себя вправе спесиво глядеть на других» (стр. 4—5).
За предисловием и завещанием следуют письма. В этих
письмах автор изображает себя как бы прозревшим вследствие
своей болезни, исполнившимся духа любви, кротости и, в особенности, смирения... Содержание их совершенно соответствует
такому духу: это не письма, это скорее строгие и иногда грозные
увещания учителя ученикам... Он поучает, наставляет, советует,
уличает, упрекает, прощает, и т. д. К нему все обращаются с
вопросами, и он никого не оставляет без ответа. Он сам говорит:
«Все каким-то инстинктом обращалось ко мне, требуя помощи
и совета». Тут же, через несколько строк: «В последнее время
мне случалось даже получать письма от людей, мне почти вовсе
незнакомых, и давать на них ответы такие, каких бы я не сумел:
дать прежде. А между прочим (?) я ничуть не умнее никого»
(стр. 121—122). Затем следует объяснение, что эта мудрость
произошла от болезни. В другом письме,. давая приятелю совет
по части хозяйства, автор говорит: «Только раскуси его хорот
шенько и не будешь в накладе; два человека уже благодарят
меня, один из них тебе знакомый К**» (стр. 159). Видите ли:
он сам сознает себя чем-то вроде curé du village * или даже и
папы своего маленького католического мира... Послушаем же его
советов и подивимся им...
Говоря в письме к одной даме о значении женщины в свете, автор открывает нам главную причину лихоимства в России. Найти причину зла — почти то же, что найти против него'
лекарство. И автор «Переписки» нашел его... Слушайте: главная
причина взяточничества чиновников происходит «от расточительности их жен, которые так жадничают блистать в свете, большом и малом, и требуют на то денег от мужей» (стр. 17)... Признаемся: мы были сильно поражены этим странным открытием...
Мы, однако ж, не остановились на этом, но пошли дальше: думая да думая, мы надумались, что оно, конечно, хорошо, если
чиновницы перестанут щеголять и блистать в свете, но что еще
будет лучше, если они вместе с тем навсегда оставят дурную привычку — поутру и вечером пить чай или кофе, а в полдень обе¬
* сельского священника (фр.), — Ред.
224
дать, равно как п другую не менее дурную привычку прикрывать наготу свою чем-нибудь другим, кроме рогожи или самой
дешевой парусины... Тогда бы им вовсе не для чего было просить у мужей денег, а мужьям вовсе не для чего было бы брать
даже жалованье, не только взятки... Исправление нравов было
бы всесовершенное... С этим могут не согласиться только так называемые практические люди, которые все понимают не вдохновением, а здравым смыслом да опытностью... Они могут сказать, что до Петра Великого у нас не было мод и женщины сидели взаперти, а взяточничество было, да еще в несравненно
сильнейшей степени, чем теперь... Пожалуй, они могут еще сказать, что, хорошо зная человеческую натуру и ее слабости, онн
считают решительно невозможным, чтобы у одних уничтожить
желание блистать, когда другие, по своим средствам, согласятся
скорее умереть, нежели перестать блистать; и что если равенство в средствах есть неосуществимая мечта, то никакие переписки
в мире не убедят никакого Ира не желать быть Крезом или не
завидовать ему, ибо это вне природы человеческой, а немногие
и редкие исключения тут ровно ничего не значат. Но мало ли
чего могут наговорить практические люди, да что их слушать!
Ведь они черпают свои мысли в разуме, рассудке, опыте и знании — источниках мирских, светских и греховных!.. Эти люди,
пожалуй, скажут вам, что только в здоровом теле может обитать
здоровая душа, что только не страждущий никаким расстройством мозг может правильно мыслить... Заткните уши от таких
вольнодумных мыслей и плюньте (любимое выражение автора
«Переписки») на проповедников такой ереси; вот что говорит об
этом наш автор: «О, как нужны нам недуги! из множества польз,
которые я уже извлек из них, укажу вам только на одну: ныне
каков я ни есть, ко я все же стал лучше, нежели был прежде; 7
не будь этих недугов, я бы задумал, что стал уже таким, каким
следует мне быть. Не говорю уже о том, что самое здоровье, которое беспрестанно подталкивает русского человека на какие-то
прыжки и желание порисоваться своими качествами перед другими, заставило бы меня наделать уже тысячу глупостей. Притом ныне, в мои свежие минуты, которые дает мне милость небесная, п среди самых страданий иногда приходят ко мне мысли, несравненно лучшие прежних, и я вижу сам, что теперь все,
что ни выйдет из-под пера моего, будет значительнее прежнего»
(стр. 26). Теперь неоспоримо, как 2X2 = 4, что нездоровье лучше
здоровья: в здоровье человек, особенно русский, любит рисоваться и заноситься, а в болезни он ясно видит, что прежде он делал одни глупости, а вот теперь-то за ум хватился и стал молодец хоть куда! Он уж тут сам видит, что он и пшпет лучше
прежнего, и если весь свет видит это дело совершенно наоборот,
можно плюнуть на весь свет, брешешь —мол, ты, дурак!.. Вы
думаете, что с светом, даже с большим, нельзя так говорить? По
крайней мере в «Выбранных местах из дружеской переписки»
8 В. Белинский, т. 8
225
светскпе люди иначе не называются, как глупыми умниками
(стр. 149). Вообще, заметим кстати, обращение нашего смиренномудрого советодателя как с своими адептами, так и с людьми,
никогда его не знавшими, отличается немножко чересчур восточною откровенностию. «Критика (у него) устала и запуталась от
разборов загадочных произведений новейшей литературы, с горя
бросилась в сторону и, уклонившись от вопросов литературных
понесла дичь» (стр. 51). Вот, чтобы помочь этому горю и направить критику на истинный путь, он и написал свою превосходную критическую статью «Об „Одиссее“, переводимой Жуковским»,— статью, в которой, разумеется, дичи не было нисколько...8 Но вот черта еще лучше: «Как глупы немецкие умники,
выдумавшие, будто Гомер миф, а все творения его — народные
песни и рапсодии» (стр. 50). Сколько мы помним, главным поборником этого мнения был профессор Вольф, человек, конечно,
не генияльный, но весьма ученый и совсем не дурак...9 Но вот
беда: это мнение разделял и Гете, который хотя был и немец,
но дураком ни в чьих глазах никогда еще не был... Что скажут
о нас немцы, если узнают, что их Гете был не более, как — дурак!.. А между тем, воля ваша, а ведь оно должно быть так, потому что наш автор не знает ни греческого языка, столь знакомого Вольфу и Гете, да едва ли знает и по-немецки-то, сверх
того, он судит не по разуму, не по знанию, а по вдохновению:
из всего этого следует, что он прав и что Гете действительно дурак... Нет, это дело решенное — Гете дурак! Да и что тут чиниться с какими-нибудь немцами!.. Но вот особенно интересное суждение автора о славянофилах, отличающееся всем достоинством
его патриархальной откровенности:
Споры о наших европейских и славянских началах, которые, как ты
говоришь, пробираются уже в гостиные, показывают только то, что мы начинаем просыпаться, но еще не вполне проснулись; а потому не мудрено,
что с обеих сторон наговаривается весьма много дичи. Все эти славянисты
и европисты — или же староверы и нововеры, или же восточники и западники, а что они в самом деле, не умею сказать, потому что покамест они
мне кажутся только карикатурами на то, чем хотят быть. Все они говорят
о двух разных сторонах одного и того же предмета, никак не догадываясь,
что ничуть не спорят и не поперечат друг другу. Один подошел слишком
близко к строению, так, что видит одну часть его; другой отошел от него
слишком далеко, так, что видит весь фасад, но по частям не видит. Разумеется, правды больше на стороне славянистов и восточников, потому что
они все-таки видят весь фасад и, стало быть, все-таки говорят о главном, а
не о частях. Но и на стороне европистов и западников тоже есть правда,
потому что они говорят довольно подробно и отчетливо о той стене, которая стоит перед их глазами; вина их в том только, что из-за карннза, венчающего эту стену, не видится им верхушка всего строения, то есть глава,
купол и все, что ни есть в вышине. Можно бы посоветовать обоим — одному попробовать, хотя на время, подойти ближе, а другому отступиться немного подалее. Но на это они не согласятся, потому что дух гордости обуял
обопмп. Всякий из них уверен, что он окончательно и положительно прав и
что другой окончатедьго и положительно лжет. Кичливости больше на стороне славянистов: они хвастуны; из них каждый воображает о себег что он
226
открыл Америку, и найденное им зернышко раздувает в репу. Разумеется,
что таким строптивым хвастовством вооружают они еще более противу
себя европпстов, которые давно бы готовы были от многого отступиться,
потому что и сами начинают слышать многое, прежде послышанное, но
упорствуют, не желая уступить слишком раскозырявшемуся человеку10.
А в другом месте вот что говорит автор о том же предмете:
Многие у нас уже и теперь, особенно между молодежью, стали хвастаться не в меру русскими доблестями и думают вовсе не о том, чтобы их
углубить и воспитать в себе, но чтобы выставить их напоказ и сказать Европе: «Смотрите, немцы: мы лучше вас!» Это хвастовство — губитель всего.
Оно раздражает других и наносит вред самому хвастуну. Наилучшее дело
можно превратить в грязь, если только им похвалишься и похвастаешь.
А у нас, еще пе сделавши дела, им хвастаются! Хвастаются будущим! Нет,
по мне, уже лучше временное уныние и тоска от самого себя, нежели самонадеянность в себе п.
Но мы начали речь о советах, которыми автор паделяет
своих адептов; надо коичить эту интересную материк). Один из
приятелей автора посягнул на дело неслыханной дерзости: он
решился сказать автору письменно, что, по его мнению, теперь-
де самое время для выпуска второй части «Мертвых душ»... Подобная дерзость не могла не подействовать несколько мутно на
смирение нашего автора,— и он разразился следующим громовым ответом неосторожному смельчаку:
Вот, если бы ты, вместо того чтобы предлагать мне пустые запросы
(которыми напичкал половину письма своего и которые ни к чему не ведут,
кроме удовлетворения какого-то праздного любопытства), собрал все дельные замечания на мою книгу, как свои, так и других умных людей, занятых, подобно тебе, жизнию опытною и дельною, да присоединил бы к этому
множество событий и анекдотов, какие ни случались в околодке вашем й во
всей губернии, в подтверждение или в опровержение всякого дела в моей
кнпге, каких можно бы десятками прибрать на всякую страницу; тогда бы
ты сделал доброе дело, и я бы сказал тебе мое крепкое спасибо. Как бы от
этого раздвинулся мой кругозор! Как бы освежилась моя голова, и как бы
•успешнее пошло мое дело! Но того, о чем я прошу, никто не исполпяет;
моих запросов никто не считает важными, а только уважает свои; а иной
даже требует от меня какой-то искренности и откровенности, не понимая
сам, чего он требует. И к чему это пустое любопытство гнать вперед и эта
пустая, ни к чему не ведущая торопливость, которою, как я замечаю, уже
и ты начинаешь заражаться? Смотри, как в природе совершается все чинно и мудро, в каком стройном законе и как все разумно исходит одно из
другого! Одни мы, бог весть из чего, мечемся. Все торопится, все в какой-то
горячке. Ну, взвесил ли ты хорошенько слова свои: «Второй том нужен теперь необходимо»? Чтобы я из-за того только, что есть против меня всеобщее неудовольствие, стал торопиться вторым томом — так же глупо, как и
то, что я поторопился первым? Да разве уж я совсем выжил из ума? Неудовольствие это мне нужно; в неудовольствии человек хоть что-нибудь мне
выскажет. И откуда вывел ты заключение, что второй том именно теперь
нужен? Залез ты разве в мою голову? Почувствовал существо второго тома?
По-твоему, он нужен теперь, а по-моему, не раньше как через два-три года,
да и то еще, принимая в соображение попутный ход обстоятельств и времени. Кто ж из нас прав? Тот ли, у кого второй том уже сидит в голове,
или тот, кто даже и не знает, из чего состоит второй том? Какая странная
мода теперь завелась на Русп! Сам человек лежит на боку, к делу настоя¬
8*
227
щему лепив, а другого торопит, точно как будто непременно другой должен
изо всех спл тянуть от радости, что его приятель лежит па боку. Чуть заметят, что хотя один человек занялся серьезно каким-нибудь делом, уж его
торопят со всех сторон, и потом его же выбранят, если сделает глупо, скажут: зачем поторопился? Но оканчиваю тебе поучение. На твои умный вопрос я отвечал, и даже сказал тебе то, чего доселе не говорил еще никому.
Не думай, однако же, после этой исповеди, чтобы я сам был такой же урод,
каковы мои герои. Нет, я не похож на них. Я люблю добро, я ищу его и
сгораю им; но я не люблю моих мерзостей и не держу их руку, как мои
герои; я не люблю тех низостей моих, которые отдаляют меня от добра.
Я воюю с ними, и буду воевать, и изгоню их, и мне в этом поможет бог, и
это вздор, что выпустили глупые светские умники, будто человеку только
п возможно воспитать себя, покуда он в школе, а после уж и черты нельзя
изменить в себе: только в глупой светской башке могла образоваться такая
глупая мысль. Я уже от многих своих гадостей избавился тем, что передал
пх своим героям, их осмеял в них и заставил других также над ними посмеяться. Я оторвался уже от многого тем, что, лишивши картинного вида
и рыцарской маски, под которою выезжает козырем всякая мерзость наша,
поставил ее рядом с той гадостию, которая всем видна. И когда поверяю
себя на исповеди перед тем, кто повелел мне быть в мире и освобождаться
от моих недостатков, вижу много в себе пороков; но они уже не те, которые были в прошлом году. Святая сила помогла мне от тех оторваться.
А тебе советую не пропустить мимо ушей этих слов, но, по прочтении моего письма, остаться одному на несколько минут и, от всего отделяясь,
взглянуть хорошенько на самого себя, перебравши перед собою всю свою
жизнь, чтобы проверить на деле истину слов моих. В этом же моем ответе
найдешь ответ и на другие запросы, если попристальнее вглядишься. Тебе
объяснится также и то, почему не выставлял я до сих пор читателю явлений утешительных и не избрал в мои герои добродетельных людей. Их в голове не выдумаешь. Пока не станешь сам хотя сколько-нибудь на них походить, пока не добудешь постоянством и не завоюешь силою в душу несколько добрых качеств, мертвечина будет все, что ни напишет перо твое, й
как земля от неба будет далеко от правды. Выдумывать кошемаров — я
также не выдумывал; кошемары эти давили мою собственную душу: что
было в душе, то из нее и вышло 12.
Любопытны очень во многих отношениях следующие отрывки:
Пушкин, когда прочитал следующие стихи из оды Державина
к Храповицкому:
За слова меня пусть гложет,
За дела сатирик чтит,—
сказал так: «Державин не совсем прав: слова поэта суть уже его дела».
Пушкин прав. Поэт на поприще слова должен быть так же безукоризнен,
как и всякий другой на своем поприще. Если писатель станет оправдываться какими-нибудь обстоятельствами, бывшими причиною неискренности, или необдуманности, или поспешной торопливости его слова, тогда и
всякий несправедливый судья может оправдаться в том, что брал взятки и
торговал правосудием, складывая вину на свои тесные обстоятельства, на
жену, на большое семейство,— словом, мало ли на что можно сослаться?
У человека вдруг явятся тесные обстоятельства. Потомству нет дела до того,
кто был виною, что писатель сказал глупость или нелепость, или же выразился вообще необдуманно и незрело. Оно не станет разбирать, кто толкал
его под руку, близорукий ли приятель, подстрекавший его на рановременную деятельность, журналист ли, хлопотавший только о выгоде своего журнала. Потомство не примет в уважение ни кумовства, ни журналистов, ни
228
собственной его бедности и затруднительного положепия. Оно сделает упрек
ему, а не им. Зачем ты не устоял противу всего этого? Ведь ты же почувствовал сам честность звания своего; ведь ты же умел предпочесть его другим выгоднейшим должностям, и сделал это не вследствие какой-нибудь
фантазии, но потому, что в себе услышал на то призвание божие: ведь ты
же получил в добавку к тому ум, который видел подальше, пошире и поглубже дела, нежели те, которые тебя подталкивали! Зачем же ты был
ребенком, а не мужем, получа все, что нужно для мужа? Словом, еще какой-
нибудь обыкновенный писатель мог бы оправдываться обстоятельствами, по
не Державин. Он слишком повредил себе тем, что не сжег по крайней мере
целой половины од своих. Эта половина од представляет явление поразительное: никто еще доселе так не посмеялся над самим собою, над святынею своих лучших верований и чувств, как сделал это Державин в этой несчастной половине своих од. Точно как бы он силился здесь намалевать
карикатуру на самого себя: все, что в других местах у него так прекрасно,
так свободно, так проникнуто внутреннею силою душевного огня, здесь холодно, бездушно и принужденно; а что хуже всего, здесь повторены те же
самые обороты, выражения и даже целиком фразы, которые имеют такую
орлиную замашку в его одушевленных одах и которые тут просто смешны
и походят на то, как бы карлик надел панцирь великана, да еще и не так,
как следует. Сколько людей теперь произносит суждение о Державине, основываясь на его пошлых одах; сколько усомнилось в искренности его
чувств потому только, что нашли их во многих местах выраженными слабо
и бездушно; какие двусмысленные толки составились о самом его характере, душевном благородстве и даже неподкупности того самого правосудия,
за которое он стоял. И все потому, что не сожжено то, что должно быть
предано огню. Приятель наш П... имеет обыкновение, открывши какие ни
попало строки известного писателя, тот же час их тиснуть в журнале, не
взвесив хорошенько, к чести ли это, или бесчестию его. Он скрепляет все
дело известною оговоркою журналистов: «Надеемся, что читатели и потомство останутся благодарны за сообщение сих драгоценных строк; в великом
человеке все достойно любопытства», и тому подобное. Все это пустяки.
Какой-нибудь мелкий читатель останется благодарен; но потомство плюнет
на эти драгоценные строки, если в них бездушно повторено то, что уже
известно, и если не дышит от них святыня того, что должно быть свято. Чем
истины выше, тем нужно быть осторожнее с ними; иначе они вдруг обратятся в общие места, а общим местам уже не верят. Не столько зла произвели сами безбожники, сколько произвели зла лицемерные или даже просто
неприготовленные проповедователи бога, дерзавшие произносить имя его
неосвященными устами. Обращаться с словом нужно честно. Оно есть высший подарок бога человеку. Беда произносить его писателю в те поры,
когда он находится под влиянием страстных увлечений, досады или гнева,
или какого-нибудь личного нерасположения к кому бы то ни было,— словом, в те поры, когда не пришла еще в стройность его собственная душа:
из него такое выйдет слово, которое всем опротивеет. И тогда с самым чистейшим желанием добра можно произвести зло. Тот же наш приятель П...
тому порука: он торопился всю свою жизнь, спеша делиться всем с своими
читателями, сообщать им все, чего ни набирался сам, не разбирая, созрела
ли мысль в его собственной голове таким образом, дабы стать близкою и
доступною всем,—словом, выказывал перед читателем себя всего во всем
своем неряшестве. И что ж? Заметили ли читатели те благородные и прекрасные порывы, которые у него сверкали весьма часто? приняли ли от
него то, чем он хотел с ними поделиться? Нет; они заметили в нем одно
только неряшество и неопрятность, которые прежде всего замечает человек, и ничего от него не приняли. Тридцать лет работал и хлопотал, как
муравей, этот человек, торопясь всю жизнь свою передать поскорее в руки
всем все, что ип находил в пользу просвещения и образования русского.
И ни один человек не сказал ему спасибо; ни одного признательного юноши я не встретил, который бы сказал, что он обязан ему каким-нибудь но-
1ым светом или прекрасным стремлением к добру, которое бы внушило его
229
слово. Напротив, я должен был даже спорить и стоять за чистоту самых
намерении и за искренность слов его перед такими людьми, которые, кажется, могли бы понять его. Мне было трудно даже убедить кого-либо, потому что ои сумел так замаскировать себя перед всеми, что решительно пет
возможности показать его в том виде, каков он действительно есть. Опасно
шутить писателю со словом. Слово гиило да пе исходит из уст ваших!13
Я прочел с большим удовольствием похвальное слово Карамзину, написанное Погодиным. Это лучшее из сочинений Погодина в отношении к
благопристойности, как внутренней, так и внешней: в нем нет его обычных
грубо неуклюжих замашек и топорного неряшества слога, так много ему
вредящего. Все здесь, напротив того, стройно, обдумано и расположено в
большом порядке. Все места из Карамзина прибраны так умно, что Карамзин как бы весь очертывается самим собою и, своими же словами взвесив
и оценив самого себя, становится как живой перед глазами читателя14, j
Но истинный перл по советодательной части составляют три
письма автора. В одном он учит мужа и жену жить по-супруже-
ски15. Жалеем, что длиннота этого письма лишает нас возможности пересказать его содержание: это чудо, прелесть, еще ничего не являлось подобного на русском языке, и перед этим даже
путевые записки за границею г. Погодина — просто пас!16 В других двух письмах содержатся преудивительные советы помещику, как управлять своими крестьянами. В одном из них замечательнее всего совет касательно сельского суда и расправы. Так
как, по мнению автора, в спорах, жалобах, неудовольствиях и
тяжбах всегда бывают неправы обе стороны, то он и решает, что
дело судьи — наказать обе... «Эта мысль (говорит он), как непреложное верование, разнеслась повсюду в нашем народе. Вооруженный ею, даже простой и неумный человек получает в народе власть и прекращает ссоры. Мы только, люди высшие, не
слышим ее, потому что набрались пустых рыцарски-европейских
понятий о правде. Мы только спорим из-за того, кто прав, кто
виноват; а если разобрать каждое из дел наших, придешь к тому
же знаменателю: то есть оба виноваты. И видишь, что весьма
здраво поступила комендантша в повести Пушкина „Капитанская дочка“, которая, пославши поручика рассудить городового
солдата с бабою, подравшихся в бане за деревянную шайку, снабдила его такою инструкциею: разбери, кто прав, кто виноват, да
обоих и накажи» (стр. 188) 17.
В другом письме автор советует помещику прежде всего не
шутя, искренно показать своим крестьянам, что ему, помещику,
деньги — нуль. «Негодяям же и пьяницам повели, чтобы они оказывали добрым мужикам такое же уважение, как бы старосте,
приказчику, попу или даже самому тебе. Чтобы, когда еще они
завидят издали примерного мужика и хозяина, летели бы шапки
с головы у всех мужиков и все бы ему давало дорогу, а который
посмел бы оказать ему какое-нибудь неуважение или не послушаться умных слов его, того распеки тут же при всех; скажи
ему: „Ах ты, невымытое рыло!18 Сам весь зажил в саже, так
что и глаз не видать, да еще не хочешь оказать и чести честно¬
230
му! Поклонись же ему в ноги п попроси, чтобы навел тебя на
разум; не наведет на разум — собакой пропадешь“» (стр. 158—-
159).
Хорош и этот совет: «Мужика не бей: съездить его в рожу
еще не большое искусство: это сумеет сделать и становой, и заседатель, и даже староста; мужик к этому уже привык, и только что почешет слегка у себя в затылке» (стр. 160). Затем автор
учит помещика ругаться с мужиками... Что это такое? где мы?
уж не перенеслись ли мы в давно прошедшие времена?..
Но это еще не все. Вот лучшее: «Замечания твои о школах
совершенно справедливы. Учить мужика грамоте затем, чтобы
доставить ему возможность читать пустые книжонки, которые
издают для народа европейские человеколюбцы, есть действительно вздор. Главное уже то, что у муяшка нет вовсе для этого
времени. После стольких работ никакая цнижонка не полезет
в голову — и, пришедши домой, он заснет, как убитый, богатырским сном» (стр. 162). Либо пойдет в кабак, что он и делает нередко... Но не понимаем, с чего взял автор, будто народ бежит,
как от черта, от всякой письменной бумаги? Бумаг юридических
не любит ни один наш народ, особенно, если грамоте не знает;
но грамоты наш народ не боится, напротив, любит ее и бежит к
ней, а не от нее. Пусть попросит автор своих друзей, чтобы они
переслали ему отчет за 1846 год г. министра государственных
имуществ, напечатанный во всех официальных русских газетах:19
из него увидит он, как быстро распространяется в России грамотность между простым народом... А если бы захотел он пожить в той России, которую так расхваливает, живя в разных
немецких землях, и поприглядеться к нашему простому народу,
о котором он судит так решительно, не зная его,— он убедился
бы, что эти быстрые успехи в деле распространения грамотности
в простом народе основаны именно на глубокой потребности, какую чувствует народ в грамотности, и на сильном стремлении,
какое он оказывает к учению... Автор увидел бы, как часто бородатые русские мужички ничего не жалеют для обучения детей
своих грамоте и достигают иногда этой цели при всевозможной
бедности в средствах... Да, эта любовь к свету, выразившаяся
в пословице: ученье — свет, неученье — тьма, составляет одно
из лучших и благороднейших свойств русского народа,— и это-то
свойство до сих пор не признано в нем его близорукими восхва-
лителями и льстецами, которые взамен того навыдумывали для
него множество похвальных качеств, или не бывалых в нем, или
составляющих еще его темную сторону...
Замечательна следующая черта: в начале письма автор советует помещику показывать крестьянам, искренно, без штук,
что деньги ему нипочем, то есть вовсе не нужны; а в конце
письма говорит: «Разбогатеешь ты, как Крез, в противность тем
подслеповатым людям, которые думают, будто выгоды помещика
идут врознь с выгодами мужиков» (стр. 162) .
231
Особенным оттенком отличаются письма автора к Жуковскому. Вот несколько образчиков писем этого рода:
Поведем речь о статье, над которою произнесен смертный приговор,
то есть о статье под названием: «О лиризме наших поэтов». Прежде всего
благодарность за смертный приговор! Вот уже во второй раз я спасен тобою,
о мой истинный наставник и учитель! Прошлый год твоя же рука остановила меня, когда я уже было хотел послать Плетневу в «Современник» мои
сказания о русских поэтах; теперь ты вновь предал уничтожению новый
плод моего неразумия. Только один ты меня еще останавливаешь, тогда как
все другие торопят неизвестно зачем. Сгеолько глупостей успел бы я уже
наделать, если бы только послушался других моих приятелей. Итак, вот моя
благодарственная песнь — а затем обратимся к самой статье. Мне стыдно,
когда помыслю, как до сих пор еще я глуп и как не умею заговорить ни
о чем, что поумнее. Всего нелепее выходят мысли и толки о литературе.
Тут как-то особенно становится все у меня напыщенно, темно и невразумительно. Мою же собственную мысль, которую не только вижу умом, но
даже чую сердцем, не в силах передать. Слышит душа многое, а пересказать или написать ничего не умею. Основание статьи моей справедливо, а
между тем объяснился я так, что всяким выражением вызвал на противоречие 20.
i
Знаменитая статья: «Об „Одиссее“, переводимой Жуковским», вновь является в этой книге, в виде письма к Н. М. Я....
ву21. Вот основные мысли этой удивительной статьи:
I. Для перевода «Одиссеи» необходимо приготовление целою
жизнию, необходимы в жизни переводчика разные внутренние и
внешние события, поселяющие в душе мир, гармонию и другие
похвальные качества. Жуковский вполне соответствует этим
«необходимым» требованиям.
II. Переводчик должен быть християнином по преимуществу, ибо язычника Гомера можно проникать и постигать только
християнским чувством. И с этой стороны Жуковский больше,
нежели удовлетворителен.
Примечание. Нужно ли знать переводчику по-гречески и знает ли Жуковский этот язык,— об этом, как деле мирском и, следовательно, Ничтожном, автор умалчивает.
III. За то перевод «Одиссеи» вышел несравненно лучше подлинника.
IV. Перевод этот необходим для нашего времени, по причине общего охлаждения и недоразумения.
V. «Одиссея» произведет у нас влияние, как вообще на всех,
так и отдельно на каждого.
VI. Ее будут у нас читать: дворяне, мещане, купцы, грамотеи и неграмотен, рядовые солдаты, лакеи, дети обоего пола.
VII. Греческий политеизм, сиречь многобожие, не введет
в искушение наших мужичков: они почешут у себя в затылке
и сейчас смекнут, в чем дело и в чем вздор.
VIII. «Одиссея» произведет благодетельное влияние на
пашу литературу: писатели и критики наши перестанут нести
дичь. Но главное —
232
IX. «Одиссея» исправит всю нашу цивилизацию, испорченную влиянием Европы, и возвратит нас к незапамятным былым временам, помолодит нас десятками тремя веков... Ведь
это-то и значит идти вперед!..
«Словом (говорит автор), на страждущих и болеющих от
своего европейского совершенства — „Одиссея“ подействует.
Много напомнит она им младенчески прекрасного, которое
(увы!) утрачено, но которое должно возвратить себе человечество, как свое законное наследство. Многие над многим призадумаются. А между тем многое из времен патриархальных, с
которыми есть такое сродство в русской природе, разнесется
невидимо по лицу русской земли. Благоухающими устами поэзии
навевается на души то, чего не внесешь в них никакими закона-,
ми и никакою властью» (стр. 56). В одном письме к Жуковскому
автор говорит: «Твоя „Одиссея“ принесет много общего добра:
это тебе предрекаю. Она возвратит к свеокести современного человека, усталого от беспорядка жизни и мыслей; она обновит
в глазах его много того, что брошено им, как ветхое и ненужное'
для быта; она возвратит его к простоте» (стр. 125).
Подобный великий благодетельный переворот, произведенный литературным трудом, тем необходимее, что, по словам
автора, «все теперь расплылось и расшнуровалось; дрянь и тряпка стал всяк человек; обратил сам себя в подлое подножие всего (?) ив раба самых пустейших и мелких обстоятельств, и нет
теперь нигде свободы в ее истинном смысле» (стр. 185).
Все это прекрасно. Но вот два смиренные вопроса с нашей
стороны. Как будет простой народ читать «Одиссею»? Положим,
«Одиссея» не принадлежит к числу книжонок, издаваемых для
народа европейскими человеколюбцами; но как будет читать
ее наш народ, которому автор так положительно и строго запрещает знать грамоте?.. Или учиться грамоте, чтоб уметь читать, нужно только «глупым» немцам, а словенину стоит только
почесать у себя в затылке, чтобы прочесть всякую книгу, не
умея читать?.. Потом, что если, сверх чаяния, мистические предречения г. Гоголя о влиянии «Одиссеи» на судьбу русского народа вовсе не сбудутся и перевод этот, подобно переводу Гнеди-
ча «Илиады», будет существовать только слишком для немногих?.. Ведь тогда кто ж не скажет:
Наделала синица славы,
А моря не зажгла!..22
Но самую любопытнейшую часть этой книги составляют
«Четыре письма к разным лицам по поводу „Мертвых душ“».
Эти четыре письма обрадовали, привели в восторг, сделали
истинно счастливыми некоторых литераторов, особенно занятых
литературною славою Гоголя 23. Это не тайна, ибо они поспешили
лечатно выразить свое торжество, забыв мудрую русскую пословицу: поспешить — людей насмешить, и не менее мудрую
233
французскую пословпцу: rira bien qui rira le dernier... * Из
следующих выписок легко будет всякому увидеть, что именно
в этих фразах так восхитило врагов таланта Гоголя 24.
Вы папрасно негодуете па неумеренный тон некоторых пападеппп на
«Мертвые душп». Это имеет свою хорошую сторону. Иногда нужно пметь
противу себя озлобленных. Кто увлечен красотами, тот не видпт недостатков п прощает всё, но кто озлоблен, тот постарается выкопать в нас всю
дрянь п выставпть ее так ярко наружу, что поневоле ее увпдпшь. Истину
так редко прнходптся слышать, что уже за одну крупицу ее можно простить
всякий оскорбительный голос, с каким бы она ни произносилась. В критиках Булгарнна, Сенковского и Полевого есть много справедливого, начпная
даже с данного мне совета поучиться прежде русской грамоте, а потом уже
писать. В самом деле, если бы я не торопился печатанием рукописи и подержал ее у себя с год, я бы увидел потом и сам, что в таком неопрятном виде
ей никак нельзя было являться в свет. Самые эпиграммы и насмешки надо
мною были мне нужны, несмотря на то, что с первого разу пришлись очень
не по сердцу. О! как нам нужны беспрестанпые щелчки, и этот оскорбительный тон, и эти едкие, пронимающие насквозь насмешки! На дне души
нашей столько таится всякого мелкого, ничтожного самолюбия, щекотливого, скверного честолюбия, что пас ежеминутно следует колоть, поражать,
бить всеми возможными орудиями, и мы должны благодарить ежеминутно
нас поражающую руку.
Я бы желал, однако ж, побольше критик, не со стороны литераторов,
до со стороны людей, занятых делом самой жизни. Со стороны практических
людей, как на беду, кроме литераторов, не отозвался никто. А между тем
«Мертвые души» произвели много шума, много ропота; заделп за живое
многих и насмешкою, и правдою, и карикатурою; коснулись порядка вещей,
который у всех ежедневно перед глазами — хоть исполнены промахов, анахронизмов, явного незнания многих предметов, местами даже с умыслом
помещено обидное и задевающее, авось кто-нибудь выбранит меня хорошенько и в брани выскажет мне правду, которой добиваюсь. II хоть бы одна
душа подала голос! А мог всяк. И как бы еще умно! Служащий чиновник
мог бы явно доказать, в виду всех, неправдоподобность мною изображенного
события приведением двух-трех действительно случившихся дел и тем бы
опроверг меня лучше всяких слов, или тем же самым образом мог бы защитить н оправдать справедливость мною описанного. Приведением события
случившегося лучше доказывается дело, нежели пустыми словами и литературными разглагольствованиями. Мог бы то же сделать и купец и помещик, словом — всякий грамотей, сидит ли он сиднем на месте, или рыскает
вдоль и поперек по всему лицу русской земли. Сверх собственного взгляда
своего всякий человек, с того места или ступеньки в обществе, на которую
поставили его должность, звание и образование, имеет случай видеть тот
же предмет с такой стороны, с которой, кроме его, никто другой не может
видеть. По поводу «Мертвых душ» могла бы написаться всею толпою читателей другая книга, несравненно любопытнейшая «Мертвых душ», которая
могла бы научить не только меня, но п самих читателей, потому что — нечего тапть греха — все мы очень плохо знаем Россию.
II хоть бы одна душа заговорила во всеуслышание! Точпо как бы
вымерло все, как бы, в самом деле, обитают в России не живые, а какие-то
«Мертвые души». И меня же упрекают в плохом знании России! Как будто
непременно сплою святого духа должен узнать я Есе, что пи делается во
всех углах ее — без научения научиться! Но какими путями могу научиться я, писатель, осужденный уже самим званием писателя па сидячую, затворническую жизнь, и притом еще больной, п притом еще принужденный
жить вдали от России? какими путями могу я научиться? Меня же не на¬
* хорошо смеется тот, кто смеется последний (фр>). — Pedt
234
учат этому25 литераторы и журналисты, которые сами затворники и люди
кабинетные. У писателя только и есть один учитель: сами читатели. А читатели сами отказались поучить меня. Знаю, что дам сильный отЕет богу за
то, что не исполнил, как следует, своего дела; но знаю, что дадут за меня
ответ п другие. II говорю это недаром. Видит бог, говорю недаром!
Я предчувствовал, что все лирические отступления в поэме будут приняты в превратпом смысле. Они так неясны, так мало вяжутся с предметами, проходящими перед глазами читателя, так невпопад складу и
замашке сочинения, что ввели в заблуждение как противников, так и
защитников. Все места, где ни заикнулся я неопределенно о писателе, были
отнесены па мой счет; я краснел даже от изъяснений их в мою пользу.
II поделом мне! Ни в каком случае не следовало выдавать и сочинения,
которое хотя выкроепо было недурно, но сшито кое-как, белыми нитками,
подобно платью, припосимому портным только для примерки. Дивлюсь
только тому, что мало было сделано упреков в отношении к искусству и
творческой науке. Этому помешало как гневное расположение моих критиков, так и непривычка всматриваться в постройку сочинения. Следовало показать, какие части чудовищно длинны в отношении к другим,
где писатель изменил самому себе, не выдержав своего собственного, уже
раз принятого тона. Никто не заметил даже, что последняя половина книги
отработана меньше первой, что в ней великие пропуски, что главные и
важные обстоятельства сжаты и сокращены, неважные и побочные распространены, что не столько выступает внутренний дух всего сочинения,
сколько мечется в глаза пестрота частей и лоскутность его. Словом —
можно было много сделать нападений несравненно дельнейших, выбранить
меня гораздо больше, нежели теперь бранят, и выбранить за дело.
Охота же тебе, будучи таким знатоком и ведателем человека, задавать
мне те же пустые запросы, которые умеют задать и другие. Половина их
относится к тому, что еще впереди. Ну, что толку в подобном любопытстве?
Один только запрос умен и достоин тебя, и я бы желал, чтобы его мне сделали и другие, хотя не знаю, сумел ли бы на него отвечать умно. Именно
запрос: отчего герои моих последних произведений, и в особенности «Мертвых душ», будучи далеки от того, чтобы быть портретами действительных
людей, будучи сами по себе свойства совсем непривлекательного, неизвестно почему, близки душе, точно как бы в сочинении их участвовало какое-
нибудь обстоятельство душевное? Еще год назад мне было бы неловко отвечать на это даже и тебе. Теперь же прямо скажу все: герои моп потому
близки душе, что они из души; все мои последние сочинения — история
моей собственной души. А чтобы получше все это объяснить, определю
тебе себя самого как писателя. Обо мне много толковали, разбирая кое-какие мои стороны, но главного существа моего ие определили. Его слышал
один только Пушкин. Он мне говорил всегда, что еще пи у одного писателя
не было этого дара выставлять так ярко пошлость жизни, уметь очертить
в такой силе пошлость пошлого человека, чтобы вся та мелочь, которая
ускользает от глаз, мелькнула бы крупно в глаза всем. Вот мое главное
свойство, одному мне принадлежащее, и которого точно нет у других писателей. Оно впоследствии углубилось во мпе еще сильнее от соединения
с ннм некоторого душевного обстоятельства. Но этого я не в состоянии был
открыть тогда даже и Пушкину.
Это свойство выступило с большою силою в «Мертвых душах». «Мертвые души» не потому так испугали многих и произвели такой шум, чтобы
они раскрыли какие-нибудь раны общества или внутренние болезни, и не
потому также, чтобы представили потрясающие картины торжествующего
зла и страждущей невинности. Ничуть не бывало. Герои мои вовсе не злодеи; прибавь я только одну добрую черту любому из них, читатель помирился бы с ними всеми. Но пошлость всего вместе испугала читателей.
Испугало их то, что один за другим следуют у меня герои один пошлее
другого, что нет ни одного утешительного явления, что негде даже и приот-
дохнуть или перевести дух бедному читателю и что по прочтении всей
235
книги кажется, как бы точно вышел из какого-то душпого погреба на божий свет. Мне бы скорее простили, если бы я выставил картинных извергов но пошлости не простили мне. Русского человека испугала его ничтожность более, нежели все его пороки и недостатки. Явление замечательное! Испуг прекрасный! В ком такое сильное отвращение от ничтожного,
в том, верно, заключено все то, что противоположно ничтожному. Итак, вот
в чем мое главное достоинство, но достоинство это, говорю вновь, не развилось бы во мне в такой силе, если бы с ним не соединилось мое собственное
душевное обстоятельство и моя собственная душевная история. Никто из
читателей моих не знал того, что, смеясь над моими героями, он смеялся
надо мною.
Не судите обо мне и не выводите своих заключений; вы ошибетесь
подобно тем из моих прпятелей, которые, создавши из меня свой собственный идеал писателя, сообразно своему собственному образу мыслей о писателе, начали было от меня требовать, чтобы я отвечал ими же созданному
идеалу. Создал меня бог и не скрыл от меня назначения моего. Рожден я
вовсе не затем, чтобы произвести эпоху в области литературной. Дело мое
проще и ближе: дело мое есть то, о котором прежде всего должен подумать
всякий человек, не только один я. Дело мое — душа и прочное дело жизни.
А потому и образ действий моих должен быть прочен, и сочинять я должен
прочно. Мне незачем торопиться; пусть их торопятся другие. Жгу, когда
нужно жечь, и, верно, поступаю как нужно, потому что без молитвы не приступаю ни к чему.
Вот почти все главное, из которого мы, однако же, вкратце
извлечем самое существенное:
I. Гоголь сам сознается, что он недоволен всем, что было им
писано до сих пор, а потому сжег рукопись второй части
«Мертвых душ» и других своих сочинений. Ergo: * враги таланта Гоголя правы в том, что столько лет выставляли его писателем без дарования, без вкуса, мастером на одни сальные и грязные картины вроде Поль де Кока 26.
II. Гоголь сам соглашается, что особенность его таланта
состоит в умении «очертить в такой силе пошлость пошлого
человека, чтобы вся та мелочь, которая ускользает от глаз,
мелькнула бы крупно в глаза всем». Ergo: это явно талант мелкий и ничтожный...
III. Гоголь объявляет торжественно, что согласен с теми,
которые бранили его сочинения, и не согласен с теми, которые
хвалили их. Ergo: хвалители Гоголя суть литературная партия,
уцепившаяся за него для унижения истинных, но ненавистных
ей талантов.
IV. Гоголь сам говорит, что «рожден он вовсе не затем, чтобы произвести эпоху в области литературной, а затем, чтобы
спасти свою душу». Ergo: лгали те, которые провозгласили его
главою новой литературной школы.
V. Гоголь признается сам, что «в критиках Булгарина,
Сенковского и Полевого есть много справедливого, начиная
даже с данного ему совета поучиться прежде русской грамоте,
а потом уже писать», и что «если бы он не торопился печатанием
* Следовательно (лат.). — Ред.
236
рукописи и подержал ее у себя с год, то увидел бы потом и сам,
что в таком неопрятном виде ей никак нельзя было являться в
свет» и пр. Ergo: кроме «Вечеров на хуторе», все, написанное
Гоголем, есть чистый вздор и не заслуживает никакого внимания...
Подобные выводы могут показаться правильными и дельными только тем, которым они полезны. Сильно ошибаются те,
которые думают, что публику нашего времени во всем можно
уверить журнальной статьею, что она верит только печатному,
а сама ничего не видит, ничего не понимает. Таким образом
хотят уверить, что слава Гоголя основана на крикливых возгласах какой-то литературной партии, которой нужно было
поднять его из своих собственных расчетов 27. А добрая русская
публика и поверила этой партии, и начала раскупать сочинения
Гоголя, и наполнять театры, когда в них давался «Ревизор»...
Мало этого, помянутая литературная партия успела убедить
в генияльности Гоголя даже французскую, а за нею и всю европейскую публику... И все это обман, пуф, подлог,— потому что
сам Гоголь отрицается от своих сочинений и своей славы...
Только-то?.. А нам какое до этого дело? — Когда мы хвалили
сочинения Гоголя28, то не ходили к нему справляться, как он
думает о своих сочинениях, а судили о них сообразно с теми
впечатлениями, которые они производили... Так точно и теперь
мы не пойдем к нему спрашивать его, как теперь прикажет он
нам думать о его прежних сочинениях и о его «Выбранных местах из переписки с друзьями»... Какая нам нужда, что он не
признает достоинства своих сочинений, если их признало общество? Это факты, которых действительности не в состоянии же
опровергнуть он сам... Нет, господа противники таланта Гоголя, раненько вы вздумали торжествовать победу, которой
не одержали и которой не одержать вам! Именно теперь-то еще
более, чем прежде, будут расходиться и читаться прежние сочинения Гоголя, теперь-то еще выше, чем прежде, будет цениться он, потому что теперь он сам существует для публики больше
в прошедшем...
Но оставим и хулителей в стороне, обратимся опять к нашему автору. Конечно, в его смиренномудром признании собственных ошибок и правды в нападках врагов много высокого,
делающего ему особенную честь; но, смотря на дело проще,
то есть не со стороны самолюбия, а со стороны самого дела,
можно заметить, что автор гораздо бы лучше поступил, если бы,
вместо всяких признаний, воспользовался дельными замечаниями и второе издание «Мертвых душ» выпустил бы в опрятном
виде... То же отчасти можно сказать и о «Выбранных, но отнюдь не избранных местах из переписки с друзьями»: они могли
явиться в печати и грамотнее, и приличнее, и опрятнее, вообще,
так сказать... Но, видно, на словах блистать смирением легч&,
нежели трудиться на деле...
237
Не можем не выставить на вид еще одной черты. Вот что говорит автор в одном месте своей книги: «Вот уже почти полтораста лет протекло с тех пор, как государь Петр I прочистил
нам глаза чистилищем просвещения европейского, дал в руки
нам все средства и орудия для дела,— и до сих пор остаются так
же пустынны, грустны и безлюдны наши пространства, так же
бесприютно и неприветливо все вокруг нас, точно как будто
бы мы до сих пор еще не у себя дома, не под родною нашею крышею, но где-то остановились бесприютно на проезжей дороге,
п дышит нам от России не радушным, родным приемом братьев,
но какою-то холодною, занесенною вьюгой почтовою станциею,
где видится один ко всему равнодушный станционный смотритель с черствым ответом: „Нет лошадей“» (стр. 136). В этом винит автор нас же, и, разумеется, винит основательно. Но вот что
он же говорит в другом месте своей книги: «И до сих пор еще,
к нашему стыду, указывают нам европейцы на своих великих
людей, которых умнее бывают у нас (иногда) и не великие люди\
но те хоть какое-нибудь оставили после себя дело прочное, а
мы производим кучи дел — и все как пыль сметаются они с
земли вместе с нами» (стр. 192). Потом читаем мы вот что: «Если
бы таким же пером, каким начертана биография Фонвизина,,
написано было все царствование Екатерины, которое уже д
теперь кажется нам почти фантастическим от чрезвычайного
обилия эпохи и необыкновенного столкновения необыкновенных лиц и характеров, то можно сказать почти наверно, что
подобного по достоинству исторического сочинения не представила бы нам Европа» (стр. 237—238). Как вам кажутся, читатель, эти три выписки из различных мест одной и той же книги?..
Вот еще оригинальный образчик логики автора: он говорит,
что никто не может признать русских людей ни в Простаковой,
ни в Тарасе Скотинине, ни в Простакове, ни в Митрофане Фонвизина,— и в то же время всякий чувствует, что нигде в другой
земле, ни во Франции, ни в Англии, не могли образоваться
такие существа {стр. 247—249)... Вот тут и понимай, как
знаешь!..
Теперь вопрос: зачем написана вся эта книга?
Это так же трудно решить, как и то, зачем написаны автором
эти строки: «О, как нам бывает нужна публичная, данная в виду
всех оплеуха» (стр. 192)!..
Какое следствие можно извлечь из этой книги?
Разумеется, в этом случае всякий поступит по-своему, и
следствий будет выведено почти столько же, сколько людей
возьмется за это дело. Что касается до нас, мы вывели из этой
книги такое следствие, что горе человеку, которого сама природа создала художником, горе ему, если, недовольный своею
дорогою, он ринется в чуждый ему путь! На этом новом пути
ожидает его неминуемое падение, после которого не всегда
238
бывает возможно возвращенпе на прежнюю дорогу... Прп этом
мы почему-то вспомнплп этп стпхн Крылова:
Беда, коль ппроги начнет печп сапожник,
А сапогп тачать пирожник:
И дело не пойдет на лад,
Да и примечено стократ,
Что кто за ремесло чужое браться любит,
Тот завсегда других упрямей и вздорней:
Он лучше дело все погубит
И рад скорей
Посмешищем стать света,
Чем у честных и знающих людей
Спросить пль выслушать разумного совета29,
Приходшш нам в голову п другие выводы из книги «Выбранных мест из переписки с друзьями»; но... статья наша и так
вышла чересчур длинна..,30
ТЕРЕЗА ДЮНОЙЕ.
Роман Евгения Сю. Перевод В. М. Строева. СПб. 1847. Четыре части.
МАТИЛЬДА, ЗАПИСКИ МОЛОДОЙ ЖЕНЩИНЫ.
Сочинение Евгения Сю, автора «Парижских тайн» и «Вечного жида».
Перевод с французского, пересмотренный и исправленный В. Строевым.
СПб. 1846—1847. Тринадцать частей.
СЫН ТАЙНЫ (LE FILS DU DIABLE).
Роман Поля Феваля. СПб. 1847. Два тома, восемь частей.
ИЕЗУИТ. ХАРАКТЕРИСТИЧЕСКАЯ КАРТИНА
ИЗ (?) ПЕРВОЙ ЧЕТВЕРТИ ОСЬМНАДЦАТОГО СТОЛЕТИЯ.
Соч. К. Ш п и н д л е р а. Перевод с немецкого. Издание П. И. Мартынова.
СПб. 1847. Три части.
Роман и повесть овладели в наше время литературою, или
вовсе вытеснив, или оттеснив на задний план все другие ее роды.
Можно сказать без большого преувеличения, что под литературою в наше время разумеются роман и повесть. Оставя на время
в стороне разницу между романом и повестью, будем то и другое разуметь под одним первым именем, так как повесть есть
не что иное, как вид романа. Роман выходит отдельно,— и
если он хоть сколько-нибудь хорош или дурен в любимом вкусе
времени,— он будет иметь успех, не залежится в книжных лавках, а его автор и с известностшо и с именем. Журнал просто
не может существовать без романа. И добро бы еще журнал в
нашем русском смысле, то есть то, что в Европе называется «обозрением» (revue); нет! настоящий журнал, то, что у нас называется газетою, уже не может поддерживаться только одною
политикою, которая всех так интересует и волнует, к которой
все так ненасытимо жадны. В фельетонах 1 этих журналов печатаются длинные романы, и терпеливые читатели, в продолжение года, а иногда и с лишком, довольствуются двумя или много
240
тремя главами в неделю «интересного» романа, и каждый из них
пуще всего боится умереть прежде, нежели успеет прочесть его
последнюю, заключительную главу, для пущей важности обыкновенно называемую «эпилогом»... Но вот и эпилог прочтен —
глядь, в следующем, а иногда и в том же листке начало нового
романа,— и опять трепещет за свою жизнь бедный читатель в
продолжение года, вплоть до вожделенного эпилога... Журналы
набили страшные цены на романы, п теперь иной бездарный
писака, вроде г. Поля Феваля, например, получает, может быть,
те же суммы, которые назад тому лет тридцать казались баснословно огромными, когда дело шло о романах отца и творца новейшего романа, великого и генняльного Вальтера Скотта...2 Не
только люди с замечательным дарованием, как Ежень Сю, или с
каким-нибудь дарованием, как Александр Дюма, даже люди вовсе без дарования, как уже упомянутый нами Поль Феваль,
продают по контрактам овое вдохновение, или своп задор,
свой талант, или свою бездарность, словом, свою деятельность на столько-то лет такому-то журналу. О деньгах тут спору нет: они считаются тут десятками тысяч и восходят до сотен
тысяч — только пишите, пишите как можно больше, пишите
день и ночь, пишите за двоих, за троих, а не станет вас на это
одного, найдите себе сотрудников, устройте фабрику... Что деньги — деньги вздор, дело — роман, за роман мы не пожалеем денег
и будем подписываться на журналы, лишь бы в их фельетонах
тянулись бесконечные романы...
Что же за чародей этот роман? В чем заключается причина
его владычества над грамотными массами? О чем он им говорит,
чему их учит, чем прельщает?
Роман порожден рыцарскими временами, как и романс. Романское наречие, образовавшееся на юге Франции, дало ему
имя3. Содержание его составляли рыцарские подвиги; тут, разумеется, важную роль играли красавицы и волшебпики. Между
действительным и мечтательным миром не проводилось никакой черты, и чем нелепее был рассказ, тем казался он вероятнее.
От таких-то романов помешался благородный ламанчский дворянин, обессмертивший себя, благодаря несравненному гению Сервантеса, под именем Дон Кихота. Потом наступил век сентиментально-аллегорических романов, из которых особенно был знаменит «Роман Розы» 4. Впрочем, полное торжество романа настало
только в XVIII веке, не в том смысле, чтобы в это время он
получил определенное и настоящее значение, а в том, что он
сделался любимым родом словесности преимущественно перед
всеми другими ее родами. Но еще гораздо прежде XVIII века
явилось несколько замечательных творений в этом роде. Гени-
яльный Рабле — этот Вольтер XVI века, облекал сатиру в форму
чудовищно безобразных романов;5 и в том же веке великий
Сервантес написал своего бессмертного Дон Кихота 6, в котором
сатира явилась в форме высокохудожественного романа. В XVII
241
веке Скаррон попытался на изображение действительности, как
понимал ее веселый и цинический ум его, в своем «Roman comique» *, который навсегда останется замечательным произведением, каким по справедливости доселе считался.
В XVIII веке роман не получил никакого определенного значения. Каждый писатель понимал его по-своему. Ричардсон и
Фильдинг делали из него картины частной семейной жизни,
с целью установить для нее неизменяемые моральные правила,
и потому он у них был длинен, растянут, чопорен, поучителен
и сух. Добрый немец Август Лафонтен пленял в романе чувствительные души приторно сладенькими мещанскими карти^
нами семейственного, счастия, в немецком вкусе. Француз Дю-
кре-Дюмениль (Ducray Dumenil) ** рассказывал в романе о детях, которых рождение покрыто тайною, но которые потом
благополучно находят своих «дражайших родителей», папеньку
и маменьку, и делаются богатыми и счастливыми. Англичанка
Анна Радклиф, или Радклейф (Radcliffe), пугала в романе воображение своих читателей явлениями мертвецов и призраков, которые потом очень естественно объяснялись тайными ходами
и дверями в замках. Англичанин Левис (Lewis) угощал в романе пылкое воображение своих читателей таинственными лицами, вроде выходцев с того света***. Немец Шпис сделал из романа мистически-фантастически-аллегорический рассказ с нравственною целью. Многочисленное племя романов под фирмою
«автора Ринальдо Ринальдини» 8 досыта кормило публику удалыми и иногда великодушными разбойниками. Г-жи Жанлис (Gen-
lis) и Коттен (Gottin) прославились сентиментально-моральными
романами; но у первой на главном плане была мораль и — ее
неизбежная спутница — скука ****. Не распространяясь ни об
авторе «Таинственной урны» 9, ни о романах Коцебу 10 и не упоминая о прочих, менее важных романистах и романах прошлого
века,— скажем, что все исчисленные нами романические школы
и изделия, несмотря на все их различия, совершенно сходны в
одном: все они изображали действительность, жизнь и людей в
искаженном виде, так, чтобы начитавшийся их и поверивший пм
молодой человек, вступя в действительную жизнь, с ужасом увидел наконец, что она диаметрально противоположна тому поня-
* Знаменитый роман Скаррона был переведен на русский язык
в 1801 году, под нелепым заглавием: «Смешные повестп забавного Скаррона,
с описанием его жизпи и всех сочинений», в 4-х частях7.
** Впрочем, Дюкре-Дюмениль принадлежит, по времени, и к настоящему столетию: он родился в 1761, а умер в 1819 году.
*** Левис родился в 1773, а умер в 1818; знаменитый ромап его «Монах» вышел в 1795 году.
**** Stéphanie — Felicité Dugrest de St.-Aubin, comtesse de Genlis боролась в своих романах с энциклопедистами, называя себя литератором (homme de lettres) и гувернером (gouverneur) детей герцога Орлеанского. Родилась в 1746, умерла в 1830 году. Это был замечательнейший и забавнейший
синий чулок прошлого века. Она оставила более восьмидесяти сочинений,
242
тпю о ней, которое нзвлек он из свонх любезных ромапов. Это
были сказки, тешившие воображение и фантазию и добросовестно обманывавшие юный и неопытный ум. Однако ж были и приятные исключения из общности этого явления. Француз Лесаж
(Lesage), автор «Хромоногого беса» и «Жиль-Блаза», именпо
тем и останется навсегда знаменит, что, при замечательном, хотя
не самобытном таланте (ибо большею частию заимствовал у испанцев), он изображал жизнь и людей такими, каковы они есть
на самом деле, а не такими, какими бы им следовало (по личному мнению автора) быть *. К одной категории принадлежат
француз Пиго-Лебрён (Pigault-Lebrun) ** п немец Крамер (Got-
lob Cramer): оба они с манерою изображать действительность,
отчасти циническою и преувеличенною в наше время Поль де
Коком, соединяли иронию отрицания, чего вовсе нет у последнего. Гораздо замечательнее их, и со стороны таланта и со стороны иронии отрицания, два англичанина — Свифт (Swift), автор
«Гулливерова путешествия», и Стерн (Sterne), автор «Тристрама
Шанди» ***. Нужно ли упоминать, что два вождя века — Вольтер
и Руссо пользовались формою романа: один для выражения своих
идей отрицания, другой для выражения своих восторженных идей
о любви («Новая Элоиза») и о воспитании («Эмиль»)? Но нельзя
не упомянуть о романе, который написан обыкновенным человеком, но которому, по его поэтической и психологической верности, суждено бессмертие: мы говорим об «Histoire du chevalier
Desgrieux et de Manon Lescaut» 11 аббата Прево (Prévost
d’Exiles) ****.
Во всех лучших романах прежнего времени видно стремление быть картиною общества, представляя анализ его оснований. Но это было только стремлением; XIX веку, в лице Вальтера Скотта, предоставлено было навсегда утвердить истинное значение романа. В эпоху величайшего торжества своего великий
шотландский романист был, разумеется, не понят. Все думали,
что вся тайна чрезвычайного их успеха заключается в исторической верности нравов и костюмов,— тогда как все дело заключалось прежде всего в верности действительности, в живом и правдоподобном изображении лиц, умении все основать на игре
страстей, интересов и взаимных отношений характеров. Доказательством справедливости нашего мнения может служить то,
что, например, «Сен-Ронанские воды» и «Ламмермурская невеста», не будучи нисколько историческими, тем не менее принадлежат к лучшим романам Вальтера Скотта. Не понявши
* Лесаж родился в 1668, умер в 1747 году. «Жпль-Блаз» показался
в свет между 1715—1735 годов.
** Родился в 1753, умер в 1835 году.
*** Свифт родился в 1667, умер в 1745 году; Стерн родился в 1713,
умер в 1768 году.
**** Родился в 1697, умер в 1763 году. Знаменитый роман его появился
в 1732 году.
243
этого, явилась толпа подражателей во всех европейских литературах, и исторические романы свирепым потоком низвергнулись
на лптературы всей Европы и затопплп их. Вальтер Скоттов
развелось везде столько, что девать было некуда. Но в сущности
не они, не этп Вальтеры Скотты, воспользовалпсь новым широким путем, проложенным в искусстве настоящим Вальтером
Скоттом. Только гений понимает гения п пользуется правом
преемственности от него продолжения великого дела, потому
что только гений умеет отличить в деле идею от формы. Между
романами Купера и Вальтера Скотта столько же сходства,
сколько между старою, историческою гражданственностию Англии и юною, лишенною почвы преданий, еще не установившеюся
цивилизациею Северо-Американских Штатов, сколько между
бледною природою тесного пространства, занимаемого Велико-
британиею, и богатою природою неисходных девственных пустынь
Северной Америки. А между тем, нисколько не подражая Вальтеру Скотту, Купер больше и лучше его жалких подражателей
воспользовался открытою им новою великою дорогою в искусстве 12. В истории искусства и литературы так же все преемственно,
как в истории человечества, и никак нельзя сказать, чтобы Жорж
Санд не был столько же обязан гению Вальтера Скотта и Купера,
сколько этот последний первому, а между тем что же есть общего между романами Жоржа Санда и романами Вальтера Скотта
и Купера?..
Жорж Санд есть, без сомнения, первый поэт и первый романист нашего времени. За его романами, не без основания,
утверждено название «социяльных», как за романами Вальтера
Скотта было с меньшим основанием утверждено название «исторических». Не нужно особенно пристально вглядываться вообще в романы нашего времени, сколько-нибудь запечатленные
истинным художественным достоинством, чтоб увидеть, что
их характер по преимуществу социяльный. Довольно указать
на романы англичанина Диккенса, обладающего талантом высшего разряда; а у нас в России — на произведения автора
«Мертвых душ», давшего живое общественное и глубоко национальное направление новой литературе своего отечества...
Содержание романа — художественный анализ современного
общества, раскрытие тех невидимых основ его, которые от него
же самого скрыты привычкою и бессознательностию. Задача
современного романа — воспроизведение действительности во
всей ее нагой истине. И потому очень естественно, что роман
завладел, исключительно перед всеми другими родами литературы, всеобщим вниманием: в нем общество видит свое зеркало
и, через него, знакомится с самим собою, совершает великий акт
самосознания.
«Как! — скажут нам, может быть: — и эти рассказы о небывалых и невозможных князьях Родольфах, рыцарствующих в
кабаках и убежпщах нищеты и воровства, о Вечном жиде п дра-
244
/Капшеи половипе его Иродпаие, обнимающихся через Берингов
пролив, о бедном моряке, который превращается каким-то чудом в графа Монте-Кристо, обладающего биллионами, все эти
,,тайпыи — лондонские, берлинские, брюссельские, все эти дети
тайны или черта,— неужели все это не вздорные сказки, а глубокий анализ, верная картина современного общества?» 13
Мы охотно признали бы справедливость подобного возражения, если бы оно нам было сделано; скажем более: этот-то вопрос и составляет предмет нашей статьи. Но прелюде, нежели
мы к нему обратимся, нам нужно воротиться немного назад.
Еще прежде, нежели романы Вальтера Скотта получили всеобщую известность и классический авторитет, роман в XIX веке
начал уже изменяться в духе и направлении и стремиться к более серьезному значению. Революция изменила нравы Европы,
сентиментальность прошлого века стала становиться смешною, а легкая каламбурная ирония и насмешливость — уступать
место то сарказму и юмору, то необузданному доверию к фантастическим идеям. Переходная эпоха, не понимая себя и не находя
в себе самой никакой прочной опоры, бросилась искать спасения
в средних веках. Чистого, наивного верования, свойственного векам младенческого состояния человечества, не было и не могло
быть в цивилизации, обладавшей знанием и прошедшей через
радикальное отрицание XVIII столетия. Это отразилось и на романе. Он не хотел больше быть сказкою для забавы праздного
воображения; напротив, обнаружил притязание на решение высших вопросов мистической стороны жизни. И вот в то время,
когда Дюкре-Дюмениль и г-жа Жанлис досказывали еще свои
запоздалые сказки, ирландец Матюрен * изумил всех в своем
«Мельмоте Скитальце» необузданностию дикой фантазии, которая, при лучшем направлении, могла бы произвести что-нибудь
ознаменованное истинным талантом. В Германии генияльный
безумец Гофман возвысил до поэзии болезненное расстройство
нерв. Обладая удивительным юмором, при огромном таланте
изображать действительность во всей ее истинности к казнить
ядовитым сарказмом филистерство и гофратство своих соотечественников,— он в то же время, как истинный немец, призракам
своего расстроенного воображения, которых искренно пугался и
боялся и над которыми тоже искренно смеялся, и фантастическим
нелепостям принес в жертву и свой несравненный талант и бессмертие имени своего в потомстве... Артист по натуре, поэт,
живописец и музыкант, одаренный в высшей степени художественным смыслом,— как только познакомился он с романами
Вальтера Скотта, тотчас понял и то, что это истинные произведения творчества, и то, что его собственные романы — незаконнорожденные дети искусства. Тогда написал он лучшую свою
повесть, так громко свидетельствующую об огромности его
* Родился в 1782, умер в 1824 году.
245
таланта,— «Мастер Иоганес Вахт» 14, в которой уже не было ничего фантастического. Казалось, он решился идти новою дорогою;
но было уже поздно: вскоре после того он умер, истощенный
беспорядочным образом жизни*. Жан Поль Рихтер, в «Титане»
и «Леванип», с замечательным талантом выражал свои раздуто
идеальные, натянуто превыспренные идеи о значении человека
и жизни его. К этой же категории должно отнести Тика, романтика по убеждению и довольно посредственного писателя, который, впрочем, писал во всех родах. Его «Виттория Аккарамбо-
ни» 15 есть попытка написать роман уже в духе нашего времени.
Еще в конце прошлого века Гете издал своего «Вертера» **
(1774) —этого родоначальника слабых, болезненных натур,
которыми всегда так обильны переходные эпохи. «Вильгельм
Мейстер», по своему дидактическому характеру, принадлежит
к типу «Эмиля» Руссо; но в «Вертере» Гете как будто опередил
время и разгадал болезнь будущего века. Поэтому его роман
имел на наш век огромное влияние,— и «Вертер» явился потом в «Рене» Шатобриана, в «Обермане» Сенанкура и отразился
в бесчисленном множестве других более или менее замечательных или незамечательных произведений. Шатобриан не довольствовался «Аталою» и «Рене»: он из «Мучеников» сделал роман,
довольно надутый и реторический; но он был в духе реакции
прошлому веку и потому привел в восторг возвратившуюся во
Францию эмиграцию, которая горьким опытом дознала, что для
нее выгоднее мистический пиетизм, нежели вольтериянское
кощунство, недавно столь любимое ею... Надутый Дарленкур,
в своих нелепых романах, довел до карикатуры это романтнко-
пиетистическое направление.
По мере ознакомления Франции с европейскими литературами, которых она прежде с гордым невежеством не хотела знать,
ее собственная литература подверглась влиянию всех других
литератур, преимущественно английской, и отчасти даже немецкой. В романе особенно отразилось двойственное влияние Вальтера Скотта и Байрона. Тогда-то возникла так называемая
«неистовая школа», любившая изображать ад душевных и физических страданий человека 16. Все страсти, все злодейства, варварства, пороки, пытки, муки — были пущены в дело. Демонические
натуры ä la Byron дюжинами рисовались в качестве героев
новых произведений. Это было ложно и натянуто, потому что эти
страшные Байроны в сущности были предобрые и даже веселые
ребята; но все это было не без смысла, не без таланта, не без
достоинства, хотя и временного только. Французы всегда умеют
остаться французами, под чьими бы и под сколькими бы влияния¬
* Гофман родился в 1776, умер в 1822 году.
** Шиллер тоже написал роман: «Духовидец», в котором все чудеса
производятся, впрочем, очень естественно, посредством обмана, жертвою
которого делается пе читатель, а герой романа. Роман этот недостоин имени
своего автора,
246
ми ни находились они. И потому этп «разочарованные» романы
никогда не брались ни за отвлеченные, ни за фантастические
идеи, ио всегда имели в виду общество, и если, с одной стороны,
страшно лгали на пего, то, с другой, иногда н говорили правду,
а главное — подняли важные общественные вопросы,— больше
всех вопрос о пауперизме. Наконец, явился /Корж Саид,— н роман окончательно сделался общественным, или социяльным.
Какое бы ни было направление французских романистов —
Бальзака, Гюго, Жанена, Сю, Дюма и пр., в первую эпоху их
деятельности,— оно имело свои хорошие стороны, потому что
происходило от более или менее искренних личных убеждений и
невольно выражало дух времени. Все эти романисты писали с
французскою живостию и быстротою, но, однако ж, не на заказ.
В их сочинениях видно было уважение и к литературе, и к публике, и к самим себе, потому что видны были следы мысли, соображения, литературной отделки. И вдруг все это изменилось: потянулись романы один другого длиннее, безобразнее, нелепее.
Если в прежних романах частенько нарушалось правдоподобие,
это происходило от должности убеждения, которое все-таки было
искренно и наивно. Но теперь не то: теперь автор сознательно
искажает истину, лжет с умыслом, придумывает нелепости с намерением. Ему лишь бы эффект был, а каков этот эффект — не
его дело; он обращается со своими читателями, как с школьниками, как далай-лама с своими поклонниками, морочит их, как
фокусник, выдающий себя за колдуна перед толпою деревенских
простаков. За примерами ходить не далеко; они у всех в свежей
памяти. Но прежде надобно условиться в значении романа как
поэтического произведения. Роман, как всякое художественное
произведение, есть воспроизведение явлений действительного
мира во всей их истине. Истина так же есть предмет и цель искусства, как и философии; вся разница в средствах и приемах.
Иначе чем бы искусство было выше игры в карты? Нет, оно
было бы ниже всякого ремесла, потому что ремесло полезно. Но
если бы роман был и просто только сказкою для развлечения от
скуки, и тогда люди с умом вправе были бы требовать от него,
чтоб он и в качестве сказки удовлетворял их как людей с умом,
а не как глупцов. А что же может быть умного в невозможном?
А разве возможны эти богатства частных людей, превосходящие
годоеой бюджет богатейшего из европейских государств? Но вот
пример самый свежий. В последнем и остановившемся, кажется,
надолго, к крайнему огорчению его читателей и почитателей, романе своем «Записки врача» г. Александр Дюма показал такой
неслыханный опыт бесстыдного неуважения к здравому смыслу
публики, который должен привести в отчаяние всех других сказочников. Известно, что в XVIII веке был шарлатан, который
выдавал себя за графа де Сен-Жермена и умел втереться ко двору Лудовпка XV. Этот шарлатан, как догадываются, принадлежал к шайке герметистов (обладающих алхимическою тайною
247
делать золото), которой главою был известный авантюрист Казанова; он разглашал о себе, что умеет делать золото и что он
жил во все века и помнит как своих современников Сократа-,
Платона, Александра Македонского, Юлия Цезаря, не говоря
уже о замечательных лпцах от Карла Великого до XVIII века
включительно. Есть предание, будто, за веселым ужином, он
предрек своим собеседникам ужасы революции, и когда они
показали недоверчивость к его пророчеству, он пригласил их посмотреть друга на друга,— и они с ужасом увидели себя обезглавленными, кроме одного, который впоследствии действительно
успел увернуться от гильотины. Разумеется, это предание одного
сорта с преданием о Вечном жиде и сочинено задним числом. Но
г. Александру Дюма того и нужно. Он вспомнил кстати о другом
знаменитом шарлатане XVIII века, фокуснике, интригане, пройдохе и мошеннике Калиостро,— и из этих двух совершенно различных лиц сделал одно, предоставив ему лестную честь играть
роль героя своего нового романа. Этот герой едет в Париж, верхом на арабском жеребце, сопровождая карету, которая похожа
на дом и состоит из двух отделений: в одном устроена химическая лаборатория, и в ней столетний старик, что-то вроде индейца или тибетца, занимается, дорогою, отыскиванием жизненного
эликсира, дающего человеку бессмертие; другое отделение, как
во всех каретах,— в нем сидит прекрасная девушка. Когда герою
г. Александра Дюма нужно узнать или будущее, или что-нибудь
такое, чего, за отдаленностию нескольких десятков или сотен
миль, он не может видеть и знать,— тогда он одним взглядом и
размеренными движениями рук приводит в сомнамбулизм первую попавшуюся ему молоденькую и хорошенькую девушку и
повелительно делает ей нужные ему вопросы, а она, трепеща и
страдая телом и душою, покорно отвечает ему... Таким образом;
посредством магнетического влияния, он влюбил в себя красавицу, обреченную монастырю и уже постриженную, и увел ее из
монастыря сквозь стены, запертые на замки ворота, мимо караульных... Ему все возможно — на то он и герой... В это время
ехала из Вены в Париж австрийская эрцгерцогиня, Мария Антуанетта, к своему жениху, будущему королю Франции, Лудовику
XVI. На дороге вздумалось ей заехать к одному разорившемуся
маркизу (то есть г. Александру Дюма вздумалось вложить ей это
желание). Маркиз ничего не предчувствует, по герой романа,
остановившийся на ночь в его развалившемся замке, предсказывает ему это. Приехала принцесса — принять ее негде, угостить
нечем. Но для нашего героя это не затруднение, а пустяки: махнул рукою — и на дворе, под липами, явилась великолепная палатка, а в ней — великолепно сервированный стол с чудным завтраком; белье тоньше паутины, белее снегу, золото, серебро, фарфор, хрусталь... Герой ловко набивается на честь быть представленным, в качестве колдуна, принцессе. Чтобы убедиться в его
чародействе, она требует, чтобы он предсказал ей ее будущую
248-
участь. Поломавшись, он согласился; все вышли из палатки;
колдун стал смотреть в графин с какою-то жидкостию и показывать его принцессе: г. Александр Дюма не открыл своим читателям, что увидела там принцесса, но когда, услышав крик ее,
свита вбежала в палатку, принцесса лежала на полу без чувств,
а колдуна и след простыл, словно сквозь землю провалился...
Понятно, что он предрек ей события 93 года, столь плачевные
для королевской фамилии. Известно достоверно, что Марии Антуанетте никто подобного предсказания не делал; но если г. Александр Дюма давно уже отрекся начисто от здравого смысла, как
унизительной для гения препоны, то что ему после этого история — к черту ее!.. Приехав в Париж, он, посредством магнетизирования своей красавицы (которая было улепетнула от него,
но которую он опять сумел вырвать из монастыря, где настоятельницею была дочь Лудовика XV), он узнает все, что делается
в Париже, и, словно кашу, варит в химической кастрюле кусок
золота для кардинала Рогана, в его присутствии,— кусок ценою
в триста тысяч франков... Дальнейших фокус-покусов интересного героя мы не знаем, затем что роман остановился, как по причине путешествия автора в Испанию, а оттуда на казенном пароходе в Алжир, так и по причине процесса, в который впутался
великий господин Александр Дюма 17, за одну из тех проделок
на манер Калиостро, которые от одних удостоиваются названия
«генияльных», а от других... как бы это сказать повежливее?.,
ну хоть — «бесчестных»... О великий господин Александр Дюма,
о достойный герой, о любимое, балованное дитя нашего века! —
Что-то еще наплетешь и напутаешь ты нам в своем романе, когда, вдохновленный штрафами, которые принужден будешь заплатить по приговору суда, или — чего, вероятно, с тобою не
будет — воспользовавшись уединением тюрьмы (которой бы ты,
право, стоил!),— примешься ты вновь продолжать интересные
похождения своего интересного и достойного галер героя?..
И вот такие-то романы теперь всеми читаются с жадностью,
увеличивают собою число подписчиков на политические журналы, доставляют своим производителям огромные деньги; потом
отпечатываются отдельно и по всей Европе расходятся в неимоверном числе экземпляров и, наконец, дают пищу и поддерживают в переводах даже некоторые из наших журналов, и опять,
отдельно печатаемые, расходятся в большом числе экземпляров!
Что это такое? Или снова настал век Анны Радклиф и автора «Ринальдо Ринальдини» с братиею? Или, и в самом деле,
наш дряхлый век впал в умственное младенчество и не может
иначе вздремнуть после сытного обеда, как под однообразный
лепет старой няни, рассказывающей ему разные небылицы?..
Или, п в самом деле, прав негодующий поэт, который сказал, что
Нас тешат блестки и обманы;
Как ветхая краса, наш ветхий мир привык
Морщины прятать под румяны?.. 18
249
Не спешите обвпнять наш век — ему п так больно достается
со всех сторон, п его только бранят, а нпкто не похвалпт...
А между тем, право, его есть за что и похвалпть. Правда, он вовсе не рыцарь, не думает нисколько ни о добродетели, ни о морали, ни о чести и весь погружен в приобретение, или, как у
нас ловко выражаются, в «благоприобретение»; правда, он торгаш, алтынник, спекулянт, разжившийся всеми неправдами,
откупщик; но он очень умен п, что мне больше всего нравится
в нем, очень верен самому себе, логически последователен... Он,
видите ли, лучше своих предшественников смекнул, на чем
стоит и чем держится общество, и ухватился за принцип собственности, впился в него и душою и телом и развивает его до
последних следствий, каковы бы они ни были... Воля ваша, а
тут нельзя не видеть своего рода героизма и логической последовательности... И как ловко взялся он за это: из старой морали
и из всего, чем думало держаться прежнее общество, он удержал
только то, что прпгодно ему как полицейская мера, облегчающая средства к «благоприобретению» и обеспечивающая спокойное обладание его сочными плодами... Чудный век! нельзя
довольно нахвалиться им! Его открытие важнее открытия
Америки и изобретения пороха и книгопечатания, потому что
открытая им великая тайна — теперь уже не тайна не для одних капиталистов, антрепренеров и подрядчиков, словом, «приобретателей», живущих чужими трудами,— по и для тех, которые для них трудятся... и эти уж знают, на чем мир стоит,
то есть и они хотят читать романы...
И действительно, кто читает эти романы? В старину чернь
называлась у нас «подлым народом»; благодаря образованности
и просвещению это подлое название давно уже истребилось, а
слово «чернь» удержалось. Но чернь есть везде, во всех слоях
общества; Пушкин указал нам даже на светскую чернь... Везде
есть эти ординарные, дюжинные натуры, которым физическая
пища нужна самая деликатная, утонченная, а нравственная —
самая грубая, безвкусные изделия харчевенных поваров вроде
г. Александра Дюма с братиею. Вы думаете, много читателей во
Франции у Жоржа Санда? Вероятно, гораздо меньше, нежели
сколько их есть у него в сложности в других странах Европы
и в Америке. И Жоржу Саиду журналисты платят большие деньги за печатание его романов в фельетоне, но это больше для
громкого имени, и потом (мы знаем это из достоверных источников) сильно пожимаются и наверстывают свою потерю продажею отдельно напечатанного того же романа. Вот другой пример. Лучший после Жоржа Санда романист во Франции—Шарль
Бернар. Это человек не генияльный, но с замечательным талантом, истинный поэт, а не эффектный сказочник. Легитимист
по своим убеждениям, он этим иногда вредит себе как поэту,
но поэтический инстинкт в нем так крепок, что от него часто
достается своим, и нередко выставляет он в лучшем свете чу-
250
жпх. Как всегда просты п естественны завязка, ход, развитие и
развязка его романов! Как хорошо выдержаны характеры, как
верно изображается современное французское общество! Вспомним хоть последний роман его: «Деревенский дворянин»; в нем
рассказы происшествия двух или трех дней, до того простые,
естественные, обыкновенные, что мудрено было бы пересказать
их на словах, а между тем, зачитавши этот роман, нельзя от
него оторваться, не кончивши его... Вот это талант! Но пользуется ли он хотя десятою долею известности, какою пользуются,
напрпмер, г. Александр Дюма и подобные ему? Кто знает его,
например, у нас? А между тем все его романы постоянно переводились в «Отечественных записках» — журнале, который, как
известно, давно уже пользуется большим расходом 19.
Ежели грубые и безвкусные изделия вроде «Записок врача»
находят себе читателей, почитателей и восторженных обожателей в образованных классах общества, сколько же должны
находить они их в полуобразованных и низших классах?
И действительно, романы Сю, Дюма, Сулье и т. п. с жадностью
читаются в Париже дворниками (portiers), преимущественно
их женами (portières), гризетками, лоретками и т. д., которые
не читают романов Жоржа Санда, находя их неинтересными и
скучными.
У нас многие негодуют на то, что такими романами преимущественно наполняются наши журналы, видя в этом какой-то
вред и для нравов и для литературы. Подобное мнение нам всегда казалось несправедливым. «Тысяча и одна ночь», или арабские сказки не более вредны для нравов. А что касается до искажения вкуса и упадка литературы — это еще больше напрасное опасение. Есть люди, которые уж родятся с таким вкусом,
который только такими романами и может удовлетворяться: не
будь их, они ничего не читали бы. А читать хоть и вздор, лишь
бы безвредный, все же лучше, нежели играть в карты или сплетничать. Что же касается до людей низших классов общества, эти
романы для них — истинное благодеяние. Соответственно с их
образованием, эти романы для них — художественные произведения, способные развить и возвысить, а не исказить и огрубить
их понятия. Конечно, у нас не только дворники, но и швейки
еще не читают романов (образования последних пока еще не
хватает дальше водевильных куплетцев российского изделия);
но сколько же у нас людей, которые по образованию — те же
швейки, а по положению имеют и время и способы к чтеиию?
При том же, если чернь есть везде, и в высших слоях общества,
то и аристократия (природы) есть везде, и в низших слоях общества. Иной переходит к чтению этих романов от «Вовы»,
«Еруслана» и «Георга, милорда аглицкого» 20, а от этих романов — к романам Вальтера Скотта, Купера и ко всему, что иностранные литературы и своя отечественная представляют
251
лучшего, и уже не возвращаются пазад. А еслн б п не так — что
нужды, лишь бы читали!
Но если эти романы ни в каком смысле пе могут быть вредны, напротив, во многих отношениях полезиы,— из этого отнюдь
не следует, чтобы их авторы заслуживали уважение или благодарность. Они тем не менее все-таки торгаши, фигляры, гаеры, потешающие за деньги толпу, без всякого уважения к самим
себе. Онп трудятся не для литературы, не для искусства, не для
общества, а только для своих житейских выгод. За что ж их
уважать и благодарить? Вол пасется на поле и, оставляя на
нем следы своего присутствия, способствует его большему плодородию на будущее лето, по кто за это поклонится ему?..
Грустнее всего, что к этой шайке сказочных потешников
добровольно примкнулся писатель с несомненным и большим
дарованием. Мы говорим о знаменитом Ежене Сю. В его «Парижских тайнах» столько любви к человечеству, благородных
инстинктов, столько страниц, запечатленных признаками высокого таланта!21 И между тем весь роман основан на мелодраме, столько неестественных лиц, особенно между отличающихся
по части добродетели! Герой романа — лицо сказочное, невозможное, героиня — и приторна и неестественна; поэтому эпилог, как неизбежное следствие ложной причины, бросается в
глаза своею пошлостию, приторною сентиментальностию, ли-
цемерством чувства, скукою, неестественностию, надутостию
и фразерством. В «Вечном жиде» местами поражают читателя
те же яркие достоинства, какими блистают «Парижские тайны»;
но недостатки уже во сто раз поразительнее, нежели в последнем романе. Важность иезуитов, сила их влияния мелодраматически преувеличена; это еще куда бы ни шло, по крайней мере
цель автора была хороша и похвальна; но к чему приплел он
тут легенду о жиде и жидовке? И что он ею сделал? — насмешил
всех, потому что впал через нее не только в неестественность
рассказа, но еще и в реторическую надутость изложения.
А это чудовищно огромное наследство, в 200 миллионов, охраняемое несколькими поколениями одной и той же жидовской фамилии? А приторные близнецы-сестры, Роза и Бланка, а страшный успех всех проделок Родэна и мелодраматическая смерть
всех добродетельных лнц романа? Но всего и не перечтешь!
Зачем же это «все» замешалось в произведение необыкновенно
даровитого писателя? Затем, что нужно время и время для того,
чтобы писать хорошо и обходиться без нелепостей, натяжек и
эффектов, чтобы обдумывать своё произведение прежде, нежели
оно написано, п потом обделывать, исправлять, а местами и вовсе
переделывать все иапнсанное сгоряча, неловкое, неровное, несообразное с целым. А временп-то и пет у г. Сю: он контрактом
обязался поставлять по целому тому к такому-то сроку. Написавши главу первого тома, он сейчас же отсылает ее в типографию журнала, и, таким образом, первая глава первого тома
252
должна оставаться неизменяемою, хотя автор хорошенько не
знает, что он будет писать во втором томе, а всех томов-то десять!.. Итак, если в первой главе он допустил, может быть, и
по необходимости, какую-нибудь нелепость,— он уже на весь
роман связан этою нелепостию и должен развивать ее во всех
десяти томах, как бы ни отвратительна казалась потом она
самому ему!.. Всему злу корень — деньги. Еженю Сю платят
огромные суммы и, естественно, за это требуют, чтобы он работал за троих. Сколько уже раз останавливался он в своих
работах, как останавливается водовозная лошадь, несмотря на
удары кнута, ибо чувствует, что ей надо или остановиться
и перевести дух, или сейчас же повалиться замертво... Итак,
здоровье, талант, литературная репутация,— все принесено в
жертву деньгам! Винить ли его за это?.. Не дай бог никому
подражать ему, но я не чувствую никакой охоты винить его,
тем более что и без меня за обвинителями дело не станет... По-
моему, тут во всем виноват fatum... *
Что бы ни писал Ежень Сю, всегда у него есть что-то вроде
мысли, какое-то стремление решить, или, по крайней мере,
поставить на вид, какой-нибудь нравственный социяльный вопрос. В этом отношении ои верен себе и в двух романах, которых заглавие выставлено в начале нашей статьи. Героиня
первого романа, Тереза Дюнойе, страстно полюбила величайшего негодяя, который, нисколько не любя ее, уверил в своей
любви, из расчета, потому что женитьбой на ней думал поправить свои расстроенные обстоятельства. Чтобы вернее достичь
цели, он обманул ее, но, когда увидел, что отец прогнал Терезу
и начисто отказался дать ей хоть грош, он решился из сострадания к ней еще несколько времени обманывать ее. Она видит
все, страдает, но верит ему со всем упорством слепой страсти
и сильного характера. Она не перестала страстно любить его и
тогда, как вполне убедилась в его подлости. Ее любил другой,
спас с ребенком от голодной смерти, перевез к себе в замок, против ее воли, обеспечил участь ее ребенка, в надежде, что она излечится наконец от своей несчастной страсти к негодяю и
полюбит его; но он, несмотря на эту надежду, ничего от нее не
требовал. Тереза видела его страдания, сознавала его благородство и достоинства, была ему благодарна, глубоко уважала
его, так же как ясно видела, что первый предмет ее уродливой
любви — мерзавец,— и все-таки продолжала любить мерзавца... Мысль верная, но не новая! Ее давно уже прекрасно выразил аббат Прево в превосходном романе своем «Манон Леско».
Еще шире, глубже и полнее развил эту мысль Жорж Санд в
одном из лучших романов своих — «Леон Леони». Тягаться
г. Сю с такими произведениями, конечно, не под силу; но тем не
менее роман его, не будучи художественным созданием, имел бы
* рок (лат.), — Ред,
253
свое значительное беллетристическое и литературное достоинство, если б в него, как и во все романы Сю, не вмешалась мелодрама. Герой романа, барон Эвеп Кереллио, влюбился в Терезу
совершенно фантастически, заочно, то есть он влюбился в портрет
какой-то женщины, по преданиям, наделавший много зла его
фамилии, а потом влюбился в Терезу, увидев, что она, как две
капли воды, похожа на портрет. А портрет — заметьте — был
сожжен в камине еще в детстве Эвена, а явился вновь по воле
рока... К чему все эти истертые, пошлые и тривьяльные «роковые» пружины, столь обольстительные для суеверия старых баб
(а не женщин, потому что это не одно и то же) да для легковерия
юных пансионерок? Заключение романа — верх нелепости
и пошлости: помешанный рыбак, старый суеверный бретонец,
Мор-Надер, искренно считающий себя колдуном и предсказателем, давно уже предрекал Эвену, что он погибпет в волнах
океана в черный для его фамилии месяц (ноябрь),— и раз во
время прогулки в лодке по морю едва с умыслу пе утоппл Эвена,
за то, что тот усомнился в его даре предсказания... И вот
наши несчастные жертвы любви, после смерти ребенка, решаются в черный месяц оправдать предсказание Мор-Надера —■
и погибают вместе с ним втроем... Удивительно эффектно, но это-
то п любит толпа, а деньги за то и даются теперь, что любит
толпа... .
Почти на эту же тему написана и «Матильда». Прежде всего
это роман длинный, длинный, длинный22, растянутый, монотонный и страшно скучный; потом, это вообще преплохой роман,
хотя в нем и встречаются изредка довольно удачные страницы.
«Матильда» предшествовала «Парижским тайнам» и имела,
хотя и далеко не такой, как эти последние, но все же огромный
успех. Кроме отсутствия не только художественного, просто
литературного, беллетристического достоинства в изложении,
в романе этом автор обнаружил редкое непонимание того, что
он делал и что бы ему должно было делать, чтобы его произведение не вовсе было чуждо правдоподобия и естественности. Из
своей Матильды он силился сделать какой-то идеал женщины,
что-то вроде героини добродетели и страдалицу от злобы и развращения света; а на деле выходит, что это женщина ограниченного ума, без характера, легковерная, скучная и несносная
своею навязчивостню в любви, своими пансионскими мечтами
о счастии вдвоем под соломенною кровлею,— и еще более скучная и несносная своими вечными жалобами, слезами и хныканьем. Уже перегоревшая в страстях, испытанная горем жизни
и тяжкими страданиями, она, впдя, что молоденькая девочка
сделалась больна насмерть от любви к тому, которого она, Матильда, без памяти любит и которым она горячо любима, решается на самое нелепое, по его бесплодности, и самое опасное,
по его следствиям, самоотвержение. Она возвращается добровольно к своему мужу, страшному негодяю и развратнику,
254
п притворяется, что опять любит его, а между тем своего благородного и платонического обожателя наводит на мысль — же-
ннться на девочке... Тот вдвойне в отчаянии — и оттого, что
мечты его на счастие рушились, и оттого, что любимая пм женщина оказалась, по его мнению, весьма основательному, пошлою
женщиною, ибо могла сойтись вновь с негодяем, давно заслужившим галеры: скажите, до женитьбы ли тут ему? И как, в
этом положении, навести его на подобную мысль? Но для г. Сю
нет ничего невозможного; он храбр — и не трусит натяжек и
неестественности. Как дурак, герой его женится на девочке,
н стал счастлив. Но общий их всех враг тайно уведомил его жену, что она обязана своим замужеством самоотвержению Матильды,— и случилось то, что рано или поздно, так или иначе,
а непременно должно было случиться, чем обыкновенно разрешаются подобные самоотвержения: Эмма чахла, чахла, да и
умерла. Мы охотно соглашаемся, что без доброго и благородного
сердца человек не может быть способен на подобные самоотвержения; но в них еще гораздо больше сердца участвует экзальтированное воображение, глубоко скрытое самолюбие, тайное
желание рисоваться перед другими и в особенности перед самим собою в качестве героя добродетели. Такие люди — враги
своего и чужого счастия; даже и хорошие их качества служат
только ко вреду других и их самих больше всего. Вот как следовало бы автору понять свою Матильду,— и на ее несчастной
натуре, а не на злобе света основать все перенесенные ею страдания. Тогда, может быть, вышел бы более или менее интересный роман, а не скучная сказка.
Хуже всего даются Сю добродетельные лица. Почти всегда
они у него и неестественны до смешного и приторны до отвратительности. К числу таких лиц принадлежит де Рошгюн. Боже
мой, что это за человек! Друг бедных и несчастных, герой и лев
на войне, мудрец даже в салоне — и там говорит, словно по книге
читает, и никому не кажется смешон! А еще больше портят романы Сю — преувеличение и театральные мелодраматические эффекты. Злодей его романа, Люгарто, еще довольно естественен
сам по себе, но его баснословное богатство, его всезнание чужих
тайн и всемогущество в преследовании многочисленных жертв
своих,— все это сильно отзывается арабскими сказками. Эффектов и deus ex machina * в «Матильде» — бездна. Старуха Блондо,
видя, что ее воспитанницу успели охладить к ней, решается
умереть, выпрыгнув в окно. Но это лицо необходимо автору в
дальнейшем развитии романа: надо спасти его. Старуха начала
прощаться с своею восьмилетнею питомицею, которая в полночь
спала крепким детским сном. Старуха целует ребенка, плачет
и громко говорит монолог самой себе, потом бежит к окну; но
не бойтесь: дитя проснулось и удержало самоубийцу на краю
* искусственных развязок; буквально: бог из машины (лат.). — Ред.
255
пропасти... Как это трогательно!.. Уже замужнюю Матильду
враг ее, Люгарто, хитростию завлекает в уединенный дом, где
все слуги подкуплены и где ей, за ужином, подают вино, в которое всыпан сильный усыпляющий порошок. Оставшись одна,
она начинает чувствовать действие порошка; тут является к
ней ее палач и объявляет ей, что намерен ее обесчестить... Но
не боитесь: вот вламываются ее защитники и мстители, и начинается мелодрама, достойная ярмарочных балаганов...
Одно лицо в «Матильде» очерчено с талантом: это старая
мать Семерена, мужа Урсулы; даже и эти два лица довольно
недурны; но с первым приятно было бы встретиться даже п не
в таком романе, как «Матильда».
«Сын тайны» — замечательный роман во многих отношениях.
Когда модное платье франта красуется на его лакее,— явный
знак, что оно уже не модное, что мода сменилась. Когда бездарные пнсаки успевают в каком-нибудь модном роде литературы
не хуже тех талантливых писателей, которые ввели его в моду,— явный знак, что этот род литературы или пал, или близок
к падению. «Сын тайны» доказывает, что па модные романы уже
сочинена реторика, и их с отличным успехом можно писать по
рецепту. У г. Поля Феваля нет ни ума, ни воображения, ни
страсти, ни этого мастерства увлекательно рассказывать даже
вздоры, которым так владеют французы и в котором больше всего заключается тайна успеха их нелепых романов. В романе
Поля Феваля не встретите ни одной из тех тонких поражающих
черт, ни одной из тех увлекательных страниц, которые попадаются иногда даже у Дюма в самых нелепых его романах,—
как, например, сцепы между Жильбером и Руссо в «Записках
врача». «Сын тайны» — это нелепость на нелепости, вздор на
вздоре. Все дело вертится на том, что три брата-молодца
уродились так похожими друг на друга, что родная мать не
отличила бы их одного от другого. Они посвятили всю жизнь
свою па то, чтобы отыскать законного наследника замка Блут-
гаупт, сына их дяди, похищенного в детстве врагами их фамилии, п отомстить этим врагам. И они во всем успевают: им
покровительствует сама судьба в образе г. Поля Феваля, как
покровительствовала Телемаку богиня Паллада, в образе Ментора23. Поэтому для них легко и возможно все, решительно невозможное для других смертных. Их беспрестанно сажают в
тюрьмы, но выбраться из тюрьмы, когда нужно,— им нипочем.
Когда в замок Блутгаупт собрались все враги их и завлекли
туда свою жертву, братья немножко поопоздали явиться в
замок. Но ничего: они еще успеют свое сделать. На жертву направлена мортира — надо ее уничтожить, а высоко — не достанешь. Один брат влез на плечо другому, а рука все не достает; нижний брат начал приседать под тяжестию верхнего —
вот рухнутся оба с высокой стены в бездну. В эту критическую
минуту жестокий автор, по праву гения, которому закон не
256
писан, оставляет п братьев, с их неразрушенной мортирой, п
задыхающегося от ужасу читателя, с его нетерпением, и начинает новую главу, где переходит к другим лицам своего интересного романа. Братья-удальцы уже работают другое, а мортиру,
как видно по ходу рассказа, они уничтожили — как? — это
автор почел за нужное утаить от своих читателей, думая, вероятно: много будете знать, скоро состареетесь. Г-н Поль Феваль
хорошо знает натуру своих читателей — и зато он с хлебцем...
В наше время умный человек не умрет с голоду, если умеет
тешить или надувать тех, которые глупее его...
Автор «Иезуита», г. Шпиндлер, некогда пользовался большою известностию в Германии, как счастливый подражатель
Вальтера Скотта. Но теперь он пишет в модном роде. Куда
бросились французские кони с копытом, туда же поплелся и
наш немец с клешнею. Пока действие его романа происходит
в Германии,— еще можно читать его; но как скоро перенес он его
в Южную Америку — посыпались такие мелодраматические эффекты, что мочи нет. Тут дикари делают нападение на селение
обращенных и мудро управляемых добродетельным священником
дикарей, кого перерезали, кого забрали в плен, в том числе и
добродетельного пастора. Но он, поговорив с ними с час времени,
убедил их креститься и увел для поселения на свое пепелище.
Тут кому не пропасть, все находятся и друг с другом сходятся,
хотя и не обыкновенным, но, по мнению автора, возможным
образом. К концу романа герои соединяются законным браком
и живут счастливо. г Добродетель награждена, порок наказан,
раскаяние уважено. Только злодеи иезуиты урвались от заслуженной кары. Стало быть, все как следует.
Было время, когда перевод всякого иностранного романа на
русский язык составлял важную новость в литературе и давал
пищу критике и полемике, а переводчику всеобщую известность. Время это давно прошло — и безвозвратно. Если бы кто-
нибудь перевел теперь вполне, с подлинника, всего Вальтера
Скотта или всего Купера,— тот составил бы себе имя. Но перевести, даже порядочно, модный французский роман теперь ничего не значит. На подобные подвиги никто не обратит внимания, тем более что они относятся скорее к промышленности,
нежели к литературе,— и если мы решились говорить об этих
эфемерных явлениях книжной торговли, то потому только, что
не о чем говорить, хоть совсем выключай библиографию из журнала. Но старое обыкновение выставлять на переводных романах имя переводчика опять входит и должно войти в силу,
потому что переводами большею частию занимаются люди, равно не знающие ни того языка, с которого переводят, ни того,
на который переводят, всего чаще последний, следовательно,
публике нужно ручательство известного имени, что перевод
удобен к чтению. К числу таких классических имен принадлежит имя г. Строева: оно беспрестанно выставляется на переве-
9 В. Белинский, т. 8
257
денных с французского романах то в качестве переводчика, то
в качестве пересмотрщика чужого перевода, в обоих случаях
как верное ручательство за достоинство перевода. Для пас верность зтого ручательства немного, как бы сказать? сомнительна. Не любя никого обвинять без доказательств, приведем
наудачу несколько фраз, сперва из «Терезы Дюпоне», переведенной г. Строевым, а потом пз «Матильды», перевод которой,
неизвестно чей, пересмотрен им.
«О пусть будет ветренною, неосторожною, чем притворщицею;) («Т<ереза> Д(юпоне)», ч. 2-я, стр. 10). «Войдя п увидя
карниза, он изумился, подбежал к нему, дружно пожал ему
руку п спросил» (стр. 79). Что такое друоюно пожать руку? разве друдюески пли дружественно, а друоюно по-русскп прилагается
к соединенным отношениям (дружно жили) пли усилиям (дружно подхватили) нескольких человек. «И притом же, как не простить его за притворство, когда вздумаешь, что он пмел в виду
благородную п великодушную цель» (ч. 4-я, стр. 90). Разве:
когда подумаешь? Конечно, все это мелочи, но в классически
хорошем переводе и пх не должно быть; а сверх того, не переписать же нам всего романа для доказательства, что перевод
вообще не то чтобы плох, да п пе то чтобы хорош. А вот перевод «Матильды» так решительно плох. «Мы заметили одну комнату, прекрасно расположенную, но коей стены былп голы»
(ч. II, стр. 85). Светски воспитанная француженка, в своих записках, выражаясь по-русски, употребляет подьяческое слово
коей!.. «Напротив, осмелюсь,— возразил г. де Рошгюн,— ибо я
хочу, чтоб настоящий благодетель был известен: как ни сладка
кие ваша благодарность, я не могу принять ее (я), ибо я поступил так, согласно последнему желанию моего отца,— прибавил г. де Рошгюн растроганным голосом» (стр. 95). Как хорошо
зю ибо в разговоре светских людей, да и вообще как этот слог
разговорен! «Ах! не верьте! — вскричала Урсула, п слезы стыда
блеснули на очах ее» (стр. 115). Зачем же на очах, а не на глазах — разве для красоты слога? «Не докончив речи, она снова
опустила голову, как бы борясь с желанием говорить и другим влиянием» (стр. 142). Что-то темно! «Это было первое огорчение, которое я от него имела» (ч. IV, стр. 72). «Я вам говорю
ьперед свои намерения» (стр. 97). «Нет, вы знаете, что я вас пе
балую... я... может быть, одна только и говорю вам правду...
Вы должны быть за то благодарны... потому что я не со всеми
такова. Что, вы не находите,—сказала княгиня, обращаясь
ко мне,— что надо сколько-нибудь отличать от прочих того,
кому решаешься говорить то, чего другие не смеют говорить?»
(стр. 106). Складно выражаются по-русскп французские княгини! «Он даже не подозревал величины (велнксстп?) огорчений,
им мне причиняемых» (ч. VI, стр. 34). «Если проступок может
быть извинен' п облагорожен достоинствами того, кто заставил
Бас впасть в оный, то любовь моя извинительна» (стр. 76):
это «оный» употребила в разговоре герцогиня де Ряшвпль!!.
«По перо мое останавливается... рука дрожпт... я вся дрожу ирк
этом раздирательном воспоминании!» (ч. VIII, стр. 137). Ба!
да этот перевод — раздирательный! «Однажды, катаясь в карете в Булонском лесу с г-жою де Ришвиль, две женщины в
сопровождении многих мужчин быстро промчались мимо нас»
(ч. IX, стр. 125). Каков галлицизм! «Его предпочтения ко мне и
(почему же и не сказать этого?) мои предпочтения к нему, ибо
чувство, внушившее нам их, не имело в себе ничего дурного,
были так естественны» и проч. (ч. X, стр. 56). Довольно!
Но перевод «Иезуита» — еще лучше. Видно, он принадлежит немцу, который в совершенных летах начал учиться по-
русски и еще не доучился. «Он занял свое место в креслах
у окна, которое, выходя в сад, само представляло сад, уставленное густыми цветами» (ч. I, стр. 81). «Я видел, что глаза твои
были заплаканы, когда во время десертаты воротилась к нам»
(ч. II, стр. 33). Таких примеров, и даже лучших, в трех частях
«Иезуита» бездна, да довольно н этих«
9*
МОСКОВСКИЙ ЛИТЕРАТУРНЫЙ И УЧЕНЫЙ
СБОРНИК НА 1847 ГОД
Москва, 1847.
Человек на человека ие приходит... Один задумал что-
нибудь,— не удается, не везет: он махнул рукой и принялся
за другое. И ему ничего: в сердце у него ничто не оборвалось;
образ деятельности, путь жизни изменился, но он все тот же:
как будто ничего не терял, ни от чего не отказывался. Ему
хорошо: кровь у него течет в жилах ровно, сердце не перевешивает рассудка. Чего нельзя, того нельзя, говорит он и усио-
коивается... А другой человек весь и навсегда отдается овладевшей им цели. Будь даже ясно, как день, что она для него
недоступна, он и тут от нее не откажется; за неимением
существенного, он будет жить фантазиями: построит надежды
свои на том, что невежды вдруг поумнеют, мерзавцы сделаются
честными людьми... Во всяком случае, он будет идти к своей
цели упорно и неуклонно до последнего своего часа, потому
что для него перестать стремиться к ней — значит перестать
жить. И если в нем таится любовь и к истине и верное чувство
истины,— он, бесспорно, сделает много хорошего... Но если
человек с такими силами, по ограниченности или по чему-нибудь
другому, стремится к цели мелочной или ложной, тогда представляется зрелище забавное и вместе трагическое: пот и кровь
обильно льются на почву, не способную к растительности, великие подвиги трудолюбия и самоотвержения приносятся в
жертву тому, для чего не стоит ударить пальцем о палец,—
гора родит мышь. Смешно и жалко!.. Еще более забавно и трогательно, когда вдруг несколькими людьми овладеет ложное
убеждение и когда упрямство, самолюбие, ограниченность,
расчет, добросовестное ослепление — заставляют их, вопреки
очевидности и здравого смысла, упорно стоять на своем. Тут
все — и завидная сила воли, и неуклонная настойчивость,
*
260
и энергическое преследование задушевной целн, качества,
бесспорно, редкие и очень почтенные,— все принимает юмо-
ристпческпй колорит... Для так называемых «посторонних
зрителей» подобные явления истинный праздник: не принимая участия в борьбе, они видят только смешную сторону дела
и, как говорится, жиреют на чужой счет, потешаясь на славу!
И в самом деле, странно было бы ожидать чего-нибудь
серьезного от судорожной и хлопотливой деятельности людей,
одержимых ложным убеждением, потому что, дело известное,
достигает цели и торжествует только истинное; но нельзя не
жалеть, что столько труда, настойчивости, иногда даже знания и таланта, погибают бесплодно, а главное — нельзя не
смеяться. Смешного тут не оберешься... Не смешны ли в высшей
степени добродушные жалобы подобных людей на то, что не
понимают их, не сочувствуют бессмыслице, заменившей им
истину,— их торжественные сборы поразить и уничтожить
противников, в сотый раз разрешающиеся их собственным,
бесславным падением,— наконец, их яростный, но бессильный
гнев? Надобно сказать правду, их гнев, как всегда у людей,
ослепленных страстью, часто переходит границы приличия, но
стоит войти в их положение, чтоб простить им все... Бедные!
Ведь они убеждены, что правы, что человечеству стоит только
прислушаться к их говору, чтоб узнать великие и спасительные истины, а между тем их не слушают. В отчаянии, они начинают кричать, но в ту самую минуту, когда произносятся
самые сильные доказательства, которые, по их мнению, должны
окончательно покорить непокорных, раздается громкий и
дружный хохот; они начинают сердиться и браниться, но им
отвечают с равнодушием и спокойствием, полным торжествующего презрения... Тут они выходят из себя, а известно: когда
человек выйдет из себя, он забывает уважение к самому себе,
а следовательно, и к другим, перестает уважать чужое мнение,
теряет такт и чувство приличия, часто даже теряет то чувство,
без которого нельзя остаться справедливым к своим противникам. Конечно, все это нехорошо, непохвально, но когда войдешь в их горемычное положение, жаль станет бросить в нпх
камень даже за дурной колорит, который умышленно стараются
они навести на действия своих противников,— даже за литературную клевету: прощаешь им все и оставляешь за собой
только право смеяться...
А посмеяться, повторяю, есть чему. Если б я имел драматический талант и почувствовал желание написать комедию,
я непременно избрал бы моими действующими лицами — людей, одержимых каким-нибудь странным, уродливым, несовременным и ложным убеждением,— людей, которые стремятся к такой цели, до которой невозможно дойти, «хоть три
года скачи», как говорит Гоголь К
261
Ко дело теперь не в том, чтоб написать комедию: дело
теперь в том, чтоб представить читателям отчет о «Московском
литературном п ученом сборнике/).
Прежде всего обращают на себя внимание читателя «Выписки пз писем Карамзина к его брату и 4 письма его же к А. И. Тургеневу». Мы знакомы с нашими знаменитыми писателями только
по их сочинениям, а о жизни их имеем сведения, большею частью
заключающиеся только в послужном сппске. Поэтому обнародование хотя клочков п отрывков пз писем писателя у нас явление
столько же отрадное, сколько и редкое,— и мы не знаем, как и
благодарить неизвестного издателя «Московского сборника»2 за
напечатание писем Карамзина. В них много интересного. Но чтение их производит грустное и тяжелое впечатление на душу: они
подтверждают справедливость горькой истины, что есть что-то
роковое в судьбе русских писателей, отличенных особенною даровитостью. По-видимому, Карамзин принадлежит к самым отрадным исключениям из этого общего явления: он насладился
при жизни уважением п любовью современников, полною п громкою славою в отечестве, известностью в чужих краях и, взысканный милостью двух монархов, оставил свое семейство в обеспеченном и почетном положении. Но чтение его писем показывает, что жизнь его была беспрестанною борьбою с болезнями и
нуждами и только при конце ее он освободился от последних.
Сделавши для русской литературы уже так много, что мог бы
успокоиться на заслуженных лаврах, Карамзин, как человек необыкновенный, нисколько не думает удовлетвориться этим и предпринимает труд важный и великий: решается написать псторию
своего отечества. II без того не склонный3 от природы к шуму и
суете светской жизни, он совершенно уединяется в тиши семейственной и кабинетной жизни и весь предается своему благородному труду, находя в нем отраду п счастье своей жизни. Но разные недуги, особенно болезненное состояние зрения, беспрестанно
отрывают его от работы. Читая письма Карамзина, как будто
забываешь, что 12 томов его истории написаны и изданы, и беспрестанно пугаешься мысли, что важный труд этот вот того и
гляди прервется то на том, то на другом из первых томов... И действительно, для Карамзина это было не только трудом, но и труженичеством, потому что сильная страсть к делу беспрестанно
была в тяжкой борьбе с недугамп тела, и если он успел написать
12 томов своей истории, то благодаря силе одушевлявшей его
страсти, которая заставляла его не щадить своего здоровья п
покоя. В 1812 году он потерпел расстройство в своем внешнем
благосостоянии и лишился своей библиотеки, которая сгорела
с многими важными историческими матернялами. Несмотря на
все это, он доводит свой труд почти до конца двенадцатого тома.
Здесь не место оценить его псторию. Она была трудом преждевременным, для которого недоставало предуготовптельной разработки материялов, очищенных иеторическою критикою. Карам-
зип обязан был в одно и то же время делать два дела: быть исто*
рическим исследователем и быть историком-художпиком. По этоИ
причине, вместе с недостаточностью настоящего воззрения на
историю вообще н на русскую в особенности, труд его явился во
многих отношенпях несовершенным и далеко не удовлетворительным даже для того времени, в которое он появился в свет. Но
если историю Карамзина можно не только строго судить, но и
строго осуждать, предпочитая истину авторитету, то ни в каком
случае нельзя не признать ее трудом важным, заслуживающим
и уважения и благодарности, потому что эта книга есть плод не
одного трудолюбия, но вместе с тем ума и таланта. История
Карамзина впервые познакомила русское общество с историею
России, и с нее начались и ею условливались все дальнейшие
последовавшие за нею успехи в ученом и литературном знакомстве и понимании русской истории. Труд Карамзина, в этом
отношении, важен и положительно и отрицательно, то есть и
достоинствами и недостатками. Таково свойство трудов людей
с необыкновенным талантом.
И Карамзину не суждено было окончить своего великого
труда. Он это предчувствовал и предвидел и потому поспешил
сделать краткое обозрение дальнейшей истории России. Он умер
с небольшим в 50 лет. Это, конечно, уже не молодость, но еще и
не старость, особливо для человека, сохранившего в свежести
свои умственные способности, не утратившего энергии деятельности, даже при утрате физических сил. Есть же люди, которых
существование совершенно бесполезно не только для общества,
по и для них самих, и которые все-таки достигают глубокой старости. А такой человек, как Карамзин, и по совершении его труда, имел бы, кажется, право жить долго и счастливо и умереть
в то время, когда смерть есть тихое и сладкое успокоение в лоне
природы от волнений долгой и полной жизни!.. Но прекрасно начинать и почти никогда не оканчивать — такова уж, видно, судьба русских писателей! Даровитый сатирик Кантемир умер 36
лет. Ломоносов, отец русской словесности, предался, вследствие
тяжелой борьбы с враждебными ему обстоятельствами, слабости,
которая низвела его в могилу, когда еще он был во всем развитии своих сил и мог бы еще так много сделать! Даже в судьбе
Державина как поэта, достигшего глубокой старости, есть что-то
странное и несчастное: лирический поэт, он начал писать сорока
лет от роду, и мы, зная холодные и вялые произведения его старости, не знаем кипучих и восторженных произведений его юности... При этом, нельзя не вспомнить, что, за исключением Карамзина, почти ни один из писателей наших далеко не сделал
того, чего можно было ожидать от его талапта (разумея здесь
количество, а не качество произведений). Много ли, в самом
деле, сделал, например, Крылов, если количество написанного
им сравнить с великостью его таланта? Даже Пушкин сделал
гораздо меньше, чем мог бы сделать. Упоминать ли о судьбе Ба¬
233
тюшкова, Грибоедова, Пушкина и Лермонтова?.. Du sublime au
ridicule il n’y a qu’un pas: * от фатализма, тяготеющего над жиз-
шпо достойнейших представителей нашей литературной деятельности, перейдем к фельетонному утешению в этом горе. Один
фельетон объявил, что поэты являются только в бедственные
эпохи жизни народов, но как мы совершенно счастливы, то и не
нуждаемся в поэтах, а как мы не нуждаемся в поэтах, то, зная
это, поэты и мрут прежде времени... Вот что называется бросить
на предмет глубокий философический взгляд! Впрочем, это уж
дело доказаппое, что русский фельетон больше философ, нежели
все философы древнего и нового мира; по части глубокомыслия,
соединенного еще и с остроумием, русский фельетон может равняться только с русским водевилем... Мы было думали, что поэты
являются в эпохи сильного внутреннего развития народной жизни, стало быть, действительно в самые счастливые ее эпохи, и
что мы, русские, именно находимся в одной из таких эпох, почему у нас в такое короткое время и явилось столько замечательных поэтов. Мы было думали еще, что поэты не могут быть внешними, случайными явлениями в отношении к народной жизни,
по бывают необходимыми проявлениями ее внутреннего развития.
Думали было мы еще и то, что в несчастные времена народной
жизни поэты и не являются никогда, потому что в такие эпохи
не до них. Но фельетон доказал нам, что мы ошибались во всем
этом и что России вовсе не нужно поэтов: потому-то вот именно
они мало делают при жизни и умирают задолго до законного
срока!
Статья г. Соловьева «О местничестве» могла бы быть украшением любого издания, особенно чуждого всякого ложного направления. С некоторого времени русская история впервые озарилась светом философского понимания ее событий. Мы говорим
об открытии племенного и родового начала, противоположного
личному, как основного элемента в жизни русского народа. Не
знаем, кто первый указал на него, но развито оно подробно
в статье г. Кавелина: «Юридический быт древней России», помещенной в 1 № «Современника» нынешнего года. Если философские взгляды, не основывающиеся на изучении и значении фактов или насилующие факты для своего оправдания,— если такие
философские взгляды ведут только к фантазиям и болтовне, исполненной претензий, гордости и нетерпимости и гораздо ниже,
бесполезнее простого знакомства с фактами, то нельзя не согласиться, что и одно изучение фактов, без философского взгляда па
них, ведет только к их знанию, но не к их уразумению. Так, например, доселе были известны фактически удельная система, владычество татар, так долго продолжавшееся, несмотря на кочевую
организацию орды, местничество, жестокости Иоанна Грозного;
но смысл, значение этих явлений сделались ясными только теперь,
* От великого до смешного — один шаг4 (фр.)* — Ред.
264
когда племенное и родовое начало прпзпапо базисом русской
жизни. Поэтому теперь Иоанн Грозный является нам уже не мелодраматическим тираном, который, бог знает почему, был добродетельнейшим человеком в мире, а потом в одно прекрасное
утро, как говорится в романах, ни с того ни с сего вдруг взял
да и сделался я^естоким. Нет, теперь мы видим в колоссальном
образе Грозного олицетворенный государственный принцип, объявивший беспощадную, жестокую войну па смерть враждебному
ему родовому принципу. Последний был уже несколько поколеблен в сознании общества (что доказывается новым правом престолонаследия, вследствие которого сын умершего царя стал выше своего родного дяди, брата отца своего), но в привычках и
обычаях народа он оставался во всей своей силе. Поэтому Грозный встречал беспрестанно сильную, непреоборимую оппозицию
со стороны не одной только боярщины, которую он преследовал,
но и со стороны народа, о котором он столько заботился и которому так покровительствовал. И потому понятно, что он изнемог
в борьбе, преждевременно начатой, пал нравственно и сделался
строгим. Но он все-таки сделал свое дело: его довершило время,
и для реформы Петра Великого уже много было подготовлено
временем. Вот отчего Петр Великий из своих предшественников
столько уважал не Иоанна III, а Иоанна IV.
Тем же родовым началом легко объясняется и местничество.
В народе, жизнь которого основана на родовом начале, первенство принадлежит не личному достоинству и заслуге, не таланту, не гению, не труду, не усердию, а старейшему роду, а в роде
старейшему лицу. Это было своего рода рыцарским понятием
о чести, point d’honneur* старой Руси. И государственное начало
долго, медленно боролось с ним. Грозный пал в этой борьбе,
а Федор Алексеевич уже в состоянии был сжечь разрядные
книги. Петр Великий окончательно сокрушил родовое начало, заставив его уступить место личному.
Покойный Волуев, умерший так рано для науки и для себя,
первый бросил свет мысли на факт местничества, объяснив его
родовым принципом русской жизни5. Наклонность к идеям, от
которых он, вероятно, скоро бы освободился, если б остался жив,
помешала ему вполне быть последовательным в своих выводах,
вполне верным своей мысли. Г-н Соловьев своею статьею пополняет и довершает решение вопроса, поднятого и почти решенного
Волуевым. Статья в высшей степени интересна и бесспорно принадлежит к замечательнейшим явлениям русской исторической
критики.
Теперь перейдем к статьям «Московского сборника», отличающимся тем особенным направлением, которым отличался
«Москвитянин» и все труды подвизавшихся в нем литераторов.
Начнем с «Торжества светлой мысли», драмы в 6 актах, пере¬
* вопросом-чести f фр.)• — Редт
265
веденной с санскритского г. Коссовичем. В этой драме действуют:
Любовь, Наслаждение, Рассуждение, директор театра, царь, Отрок, Лицемерие, Я-для-Себя, Гнев, Корыстолюбие, привратник,
Жадность, Обольстительность, Учение Лжи, Покой Души, Сочувствие, Основательный Анализ, Довольствие-своим, Вера, Воля,
Чувство и другие тому подобные лица, а между ними и Шельма. Ясно, что эта драма — философическая аллегория; еще яснее,
что она во сто раз скучнее самой скуки. Переводчик в ученом
предисловии объявляет, во-первых, что избранный им автор хужз
всех других индейских авторов, а потом изъявляет опасение
(весьма основательное), что читатели этой драмы встретят в ней
многие места, которые покажутся противными законам их вкуса.
Жаль, что он не предвидел того, что читатели не найдут тут ни
одного места, сообразного с человеческим вкусом в деле изящного. Зачем же выбрал он для перевода такое чудище? — Затем
(отвечает он), чтобы сорвать маску с материялистов Западной
Европы, особенно неогегелистов. Г-н Коссович шутить не любит
и к делу ндет прямо, то есть так и хватает противника за ворот.
Что ему до того, что его противники ходят без масок: он насильно натягивает им на лица маски, чтоб иметь удовольствие сорвать их толстою, скучною и нелепою драмою в индейском вкусе.
Знай, мол, наших! Предполагая, видно, что в России изучение
санскритского языка распространено не меньше, хоть, например,
латинского, г. Коссович испестрил свой перевод санскритскими
словами, напечатанными санскритским шрифтом. Бесполезно, но
зато учено! То-то возрадуется тень Тредьяковского! Он не умер
в своих последователях!..
В «Продолжении писем из Вены» '(начало их было напечатано в «Московском сборнике» 1846 г.) г. Ригельман толкует
о том, что славян на земном шаре около 80 миллионов, что они
живут уже в продолжение ста пятидесяти веков. Последнее, вероятно, описка пришедшего в энтузиазм автора, если не типографская опечатка. Далее, г. Ригельман утверждает, что наше
светское общество томится какою-то тоскою, вследствие внутренней пустоты, происшедшей от разрыва общественной жизни с народною. Как верное средство для излечения от нравственного
недуга — скуки, он предлагает короткое знакомство с жизнию
славянских племен. Потом пророчествует о великой судьбе славянского мира и задает себе вопрос: в чем эта судьба и в чем
особенность славянства вообще? И вот как отвечает он на этот
вопрос:
Вы спросите мепя: что же нового и совершеннейшего может впести
славянский мир в общее образование? — Вопрос, естественно представляю-
щийся каждому; но, согласитесь, слишком преждевременный. Отвечать па
него — значпло бы почти взять на себя определение грядущих исторических
судеб человечества. Указать начала, действующие в жизни одного и другого народа, можпо только тогда, когда этот народ достиг возраста зрелости, когда он уже совершил большую половину своего поприща и обозначил свою деятельность определительными вывозами. Разложение должно
203
Спть плодом глубокого изучения всех сторон жпзнп парода и отношений
его к деятельности народов предшествовавших п современных. Но когда
гародыш начинает только двигаться, когда почка еще только образовалась,
ъ-е гадания насчет грядущего будут более или менее удачною игрою воображения. Довольно того, что в славянском начинающемся образовании мы
замечаем много христианской любви, много самопожертвования, отсутствия
Егсизма, этого камня преткновения западного мира.
Только-то? спросит читатель, обрадовавшийся, что наконец
услышит решение вопроса, который так темен и таинственен был
даже у тех, которые поднялп его. Да, только! Почти ничего! Все
дело в предчувствиях и предположениях, выдаваемых за истины,
очевидность которых непреложно доказывается (будто бы) и тео-
риею и фактами. Если вы хотите посвятиться в высокие и глубокие таинства г. Ригельмана и компании, вы должны прежде
всего безусловно согласиться, что Запад находится наканупе своей
смерти, что он уже заживо разлагается и от него слышен запах
тления. Да, вы должны непременно заставить себя думать так,
хотя бы и совершенно вопреки очевидности вашего здорового
смысла. После зтого salto mortale вашего здравого смысла вам уже
не трудно будет сделаться поборником идей г. Ригельмана и др.
Что касается до нас, мы до сих пор не можем понять, что
такое словенофильство и на что оно нужно. Мы знаем Россию
и любим ее больше всякой другой страны,— зто наше право, ос-
нованпое на законах человеческой природы. Любовь человека
может много вместить в себе, но не все в ровиой степени, и потому сильнее сосредоточивается на предметах, более близких человеку. Поэтому, кто хвалится любовию к человечеству и говорит,
что ему все равно, что свое отечество, что всякая другая страна,
о том нельзя сказать, чтобы он был вовсе чужд любви, по можно
сказать, что в нем мало любви, ибо чем любовь всеобъемлющее,
тем она безразличнее, а чем безразличнее, тем слабее. Человеку
сродно жалеть о несчастии вовсе ему чуждого и незнакомого человека, потому только, что оп человек; по неестественно человеку
скорбеть о несчастии чуждого и незнакомого ему человека более
или столько же, сколько о несчастии близкого ему человека, так
же, как неестественно любить всех людей ровно и одинаково. Из
этого свойства человеческой природы сильнее сосредоточиваться
любовию на предметах блия^айших ему вытекает и любовь к отечеству, как более сильная, нежели ко всякой другой стране, ко
всякому другому народу. И с этой точки зрения, космополитизм
есть чувство ложное и даже подозрительное как чувство, потому
что его источник скорее голова, нежели сердце. Но тем не менее
близкое человеку есть только сродное ему, но не всегда родственное: под первым мы разумеем то, чему он симпатизирует, иод
вторым то, с чем он связан естественными узами крови. Можно
быть другом человеку, не состоящему с нами ни в каком родстве,
и быть совершенно равнодушным к ближайшему родственнику.
267
Вот почему, более всего любя Россию и прежде всего ей желая
всего лучшего, мы желаем всякого добра и всем славянским, как
всяким другим человеческим племенам; но исключительным предметом нашей любви все-таки останется одна Россия, а затем нас
также занимают и интересуют те государства и народы Европы,
от которых пролился на Русь свет просвещения и образования.
Мы понимаем даже самую тесную и исключительную любовь
русского к России, но не понимаем словенофильства и видим
в нем что-то книжное, литературное, поддельное, искусственное. Все европейские государства — родня между собою: Англия
родня Германии по саксонскому племени, покорившему римский
Альбион, родня Франции и даже Швеции, Дании и Норвегии, по
норманнскому племени, завоевавшему саксонскую Англию; Франция родня Германии по франкам, завоевавшим римскую Галлию;
тевтонские племена положили завоеванием начало всем новым
европейским государствам в Италии и Испании. И однако ж
в Европе нет ни цельтофильства, ни тевтонофильства, и ее государства сближаются и братаются между собою просвещением,
цивилизациею, образованием, а не во имя племенного родства.
Россия так опередила все славянские племена в просвещении и
образовании при политическом и государственном могуществе,
так богата задатками жизни и прекрасною будущностию, что ей
решительно нечему учиться, нечего занимать у славянских племен. Изучение славянских племен может иметь для нас интерес
чисто ученый и литературный, важный преимущественно в филологическом отношении...
В статье г. Хомякова «О возможности русской художественной школы» много замечательного в своем роде. Особенно замечателен тон ее — кафедральный, пророческий и проникнутый
глубоким убеждением автора в великости провозглашаемых истин. Высокомерия и самохвальства в нем нет и следов... «В письме, напечатанном мною в „Московском сборнике”,— так начинает
г. Хомяков свою статью,— я сказал, что преобладание и одностороннее развитие рассудка составляет характеристику нашего мнимого просвещения. Никто не опровергал этой истины: она так
очевидна, что оспоривать ее невозможно». Г-ну Хомякову и в голову не приходит, что никто не опровергал его истины, потому
что опровергать ее не стоит: он думает, что никто не опровергал
этой истины, потому что он сказал ее. Как должны быть довольны собою изобретатели разных нелепостей, остающихся обыкновенно без опровержения, если думают так же!.. Г-н Хомяков шутить не любит; его статья не ограничивается частным вопросом,
предложенным в ее заглавии: она обнимает собою множество гл>
боких п важных для России вопросов; на первых же двух страницах он представляет оценку «нашего общественного мышления» и даже успевает тут же прибавить объяснение, которое
находит в сущности излишним, потому что спешит в нем изви
ниться: «Я почел необходимым приоавить это о ъяснение для
268
читателей, которые моглн полагать «(иные действительно полагали)*, что я позволил себе некоторую произвольность в оценке
нашего общественного мышления» и пр. ...Слово Я пграет
в статье г. Хомякова главную роль: им он скрашивает те места
в своей статье, которые могли бы показаться общими, п подкрепляет, словно неоспоримым фактом, те, в верности которых иной
мог бы усомниться без такого непогрешительного авторитета.
Пример первого: «Наука, как Я уже сказал, тесно связана
с жизнию». Пример второго: «Я уже показал всю ложность, произвольность и недостаточность большей части так называемых
наук. Надеюсь, что многие ошибки поправит Россия» (стр. 325).
После этого читатель, почитавший большую часть наук в основании своем истинными, тотчас убеждается, что большая часть
наук ложны, и в утешение ему остается только то, что многие
ошибки поправит Россия... Фразы: Я уже сказал; Я уже показал;
Я не люблю; прошу читателей моих не пенять на меня, за то,
что Я, и пр.; Я никого не обвиняю; Я знаю; Я говорил о ничтожестве всего, и пр.; Я с намерением взял, и пр., — такие фразы
попадаются раз по десяти на странице. Они заменяют факты,
ссылки на книги, делают излишним всякий авторитет. «Я не люблю цитатов и авторитетов»,— говорит г. Хомяков, и мы видим,
что ему и не для чего любить их...
На чем, однако ж, основано такое беспредельное уважение
и доверие к собственному авторитету, так решительно обнаруживаемое? Раскрываем 5 книжку «Москвитянина» на 1846 год
и читаем следующее:
Г-н Хомяков есть лицо примечательное в России, пе только в Москве.
Это наша знаменитость. Недаром Языков сказал об нем:
И меж старейшинами града
Он блещет мудростью речей.
Говорунов бывает много. Не говоря уже о Франции, где ни один человек за словом в карман не лазит, и в России с некоторого времени эта способность развивается. Но вы только их слушаете много-много если без
скуки. Совсем не то Хомяков. Это оратор, это ученый, это поэт. Обо всяком
предмете, который попадает ему на язык, он скажет вам вещи совершенно
новые, оригинальные, которые никому в голову не приходили; он подаст
вам мысли, кои вы можете развивать и кои принесут вам наверное плод;
укажет стороны предметов, на кои никогда не обращали вы внимания. Это
ум глубокий, живой, веселый, легкий, разнообразный. Не говорю о сведениях, не говорю о памяти. Все знающие Хомякова засвидетельствуют, что
ему столь же легко прочесть вам сотню стихов из любой трагедии Шекспира, как и привесть какой-нибудь параграф, сто двадцать третий, из поста-
• На каком основании иные полагали, что г. Хомяков позволил себе
некоторую произвольность в статье своей, прежде чем она была известна,—
мы постигнуть не можем, но во всяком случае это замечательно: г. Хомяков
еще не напечатал своей статьи, даже не объявлял ее содержания, а уж читатели полагают, что он позволит себе в ней произвольность- и г, Хомяков
сам добродушно в этом сознается!..
269
новлсипй поместного Собора в Трулле, а о Вселенских и говорить нечего, и
г-н N. давно уже не смеет выговорить пред ним имени ни одного папы.
Хомяков перепутал их так, что Пасхалий стоит за Урбаном, а Григорий
седьмой мерещится после двенадцатого. С другой стороны, не угодно лд
взм послушать его, как начнет он рассказывать вам об охоте за зайцами
или объяснять новые образы винокурения, постройки крестьянских дворов.
Это опытпейший винокур, это домовитейший хозяин, это отчаянный охотник. Не стану говорить о гомеопатии6.
Вот псточппк надутой величавости, которою отличается последняя статья г. Хомякова! Вся разница между взглядом г. Хомякова на самого себя и взглядом на него публики заключается
в том, что публика не читала этих слов «Москвитянина», а г. Хомяков читал их. Но вы, может быть, скажете, что такие подробности могли бы быть уместны и интересны разве о Пушкине и
Лермонтове, да и то после их смерти, а отнюдь не о г. Хомякове.
Оно так, но «Москвитянин» думает иначе, или, может быть, его
заставила войти в такие подробности крайность: назвав г. Хомякова лицом примечательным в России, не только в Москве, нашей знаменитостью, он почувствовал необходимость доказать свои
слова, и как доказательств других не оказалось, то он и ограничился извещением, что у г. Хомякова отличная память, что он
хороший винокур, в совершенстве знает охоту за зайцами, превосходный гомеопат, и т. д. До чего не доводит крайность!..
Что касается до нас, то мы знаем г. Хомякова не как человека, а как литератора, и судим о нем по его сочинениям,— а известно не нам одним, как далеки его сочинения от таких, которые дают человеку право на титло примечательного лица в своем
отечестве. В стихах г. Хомякова не видно не только таланта, но
даже истинного понимания искусства: они всегда фразисты и
вычурны и по мысли и по выражению, не говоря уже о том, что
лишены теплоты, меткости, образности, словом, поэзии,— чего,
собственно, и не может быть в стихах без таланта. Впрочем,
лучший приговор стихам г. Хомякова заключается в равнодушии
к ним публики: вот теперь поэтов нет,— простор на этом поприще дарованию, даже небольшому: некому заслонить, затмить,— а между тем кто же читает г. Хомякова, кто даже знает
его как поэта? Что касается до прозы г. Хомякова, то в прозе
он с давнего времени поет все одну и ту же песню: хотите быть
полезным — сделайтесь словенофилом, хотите быть умным, сделайтесь словенофилом; хотите быть примечательным человеком
(не только там, где живете, но и во всей России), сделайтесь
словенофилом, и пр. и пр. А затем что же еще в ней? Усилие
выказать многосторонность своих сведений, мешающее автору
остановиться на одной мысли настолько, чтоб сделать ее ясною,
решительный тон, исполненный такого глубокого уважения к самому себе, что оно местами переходит даже в неуважение к другим, похвалы самому себе — чаще прямые, чем косвенные, и, на¬
270
конец, так называемая произвольность,— невинная слабость, до
того всем известная в г. Хомякове, что иные читатели, по собственному его сознанию, ожидают ее от статей г. Хомякова заранее... Такими же качествами отличается и последняя статья
г. Хомякова.
Мы говорили об ее тоие; теперь скажем об ее содержании.
Г-н Хомяков в статье своей самыми черными красками
изображает искусственность, рассудочное развитие, поддельность,
апатию, скуку, мертвенность русского общества и приписывает
это состояние разрыву общества с народом, происшедшему вследствие реформы Петра. Кто не согласится, что такое мнение отзывается самым неумеренным преувеличением: г. Хомяков ложно
понимает причину явления дурных сторон, которые представляет
в такой гиперболической преувеличенности. Он приписывает разрыву общества с народом то, что должно приписать переходному
характеру эпохи, в которую мы живем, молодости и незрелости
нашего образования. Разрыв общества с народом у нас больше
внешний, кажущийся, нежели внутренний, существенный. Когда
образование проникнет в народ, разрыва не будет. Но г. Хомякову хочется, во что бы ни стало, общество нагнуть к народу,
а не народ поднять до общества, чего желать было бы гораздо
естественнее... В наше время так называемый барин уже не станет верить домовым, лешим, русалкам, заговорам, не станет лечиться жаркою банею с настоянным на красном перце пенником,
ни у знахарей п знахарок, с нашептываньями и вспрыскиванья-
ми; с другой стороны, уже и в так называемом мужике нашего
времени заметно менее недоверчивости и отвращения к медицине. Приводим этот пример не как доказательство, а как намек
на целый ряд возможных доказательств того, что предполагаемый разрыв общества с народом уничтожится со временем успехами цивилизации, которая народ возвысит до общества. А разрыв
этот, повторяем, больше кажущийся, чем существенный,— он более в покрое платья, чем в понятиях и даже привычках. Русский — везде русский: и дома и за границею, как ни ловко умеет
он приноравливаться к нравам и обычаям чуждых стран. Суворов говорил на многих языках и лучше всякого знал, чем француз
отличается от немца, но это не мешало ему быть типом русского
человека. Приведем пример еще разительнее: ни на один из классов народа реформа Петра не имела такого решительного влияния, как на солдат,— п между тем наши солдаты даже и храбры по-своему, по-русски, и общая со всеми другими европейскими солдатами военная дисциплина не сделала их нисколько
похожими на солдат какой-либо другой нации. Русский солдат
так же имеет свой особенный характер, свою особенную физиономию, как и солдат французский, английский, немецкий. Русский солдат — вполне русский человек и по своим достоинствам
и по своим недостаткам. У него понятия, образ мыслей, речь,
поговорки, шутки, песни,— все чисто русское, национальное, не¬
271
смотря на то, что он одевается, марширует и дерется на войне
совершенно по-европейски...
Но если верить г. Хомякову и всем, разделяющим его убеждения,— у нас народности, или своенародности (так иногда говорит г. Хомяков, как будто может еще быть чуженародность?),
нет и следа: мы утратили ее, и теперь должны стараться возвратить,— для чего г. Хомяков предписывает нам в статье своей
прекрасные, по его мнению, средства. Но мы считаем их бесполезными и лишними, как и все вообще жаркие толки и хлопоты о возвращении народности, которой мы не теряли. С одной
стороны, народ так же не может быть без народности, как человек без физиономии, а с другой — народности нельзя возвратить, найти, привить, приобресть каким бы то ни было образом...
Но самые хлопоты о народности показывают, что в понятиях
г. Хомякова народность что-то искусственное, мертвое, именно
что-то такое, что можно потерять и найти, сделать, занять, купить: и вот источник той легкости, с которою у него являются
каждый день новые проекты о возвращении народности, более
или менее забавные!
Вот еще замечательные черты в статье г. Хомякова. Верный
своей привычке отдавать себе справедливость, он утверждает, что
у него любовь к отечеству прирожденная, а у его противников
головная... Такое печатное вознаграждение самого себя за добродетель любви к отечеству, бесспорно, умилительно! Непонятно
одно, каким образом удостоверился г. Хомяков, что у его противников любовь к отечеству не такая же, как у него? Что касается
до нас, то мы уважаем его любовь к отечеству, но не удивляемся
ей, подобно ему, ибо не видим ничего необыкновенного в том,
что русский любит Россию. Иное дело, если б англичанин, рожденный и воспитанный в Англии, так полюбил Россию; ну, тогда
и мы подивились бы, а теперь мы оставляем удивляться одному
г. Хомякову, и он, конечно, поблагодарит нас: удивляться самому
себе особенно удобно наедине с самим собою! Нас гораздо более
удивляет, 1) что г. Хомяков отрицает великий художественный
талант в Жорж Санд и 2) утверждает, что стоит только сделаться словенофилом, чтоб сделаться русским национальным
художником. Вот два факта, бросающие свет на понятия г. Хомякова об искусстве!.. Наконец, г. Хомяков в статье своей дает
почувствовать, что общество чему-то учится у народа, но чему
именно — не говорит, опасаясь, не без основания, что услышит
в ответ хохот общества...
Теперь следует познакомить читателя с «Тремя критическими статьями» г. Имрек7. Здесь разбираются следующие книги:
1)' «Вчера и сегодня», литературный сборник, составленный графом Соллогубом, книжка первая (вышла в начале 1845 года).
2) «Опыт истории русской литературы», соч. А. Никитенко, книжка первая (вышла в начале 1846 года). 3) «Петербургский
сборник», изданный г. Некрасовым (вышел в начале 1846 года).
272
Почему теперь только разбираются книги, иные с лпшком год,
а иные уже и с лишком два года тому назад вышедшие в свет?
потому, конечно, что автору негде было напечатать разбора их
ранее? Нет; гораздо после всех этих книг вышел первый том
«Московского сборника», и, конечно, критические статьи г. Им-
рек могли бы так же удобно поместиться в первом томе, как
поместились и во втором. Причина другая; не явились они ранее потому, что «Москва никогда не гонялась за современностью
внешнею и случайною»,— так говорит редактор «Сборника»
в примечании. Теперь, видите ли, когда эти книги давным-давно
прочтены публикою, а иные и забыты, для них настала современность не внешняя и не случайная, и Москва, то есть г. Имрек,
спешит отдать о них отчет. Но и тут еще не все: причина не
в одном похвальном качестве Москвы, которое выставляет в таком блестящем свете редактор «Сборника» для своего оправдания, но и в одном дурном качестве Петербурга, который, по словам г. Имрек, неутомим потому, что «петербургские литераторы
сочли за нужное избавиться от тяжести мысли и труда, сбросили
ее и быстро, налегке, помчались по поприщу литературы». Вот
потому-то, как вы теперь ясно видите, и опоздали критические
статьи г. Имрек! Г-н Имрек не хотел сбросить с себя тяжести
мысли и труда, «а все то (говорит он), что условлено мыслию
и внутренним трудом, совершается не так легко и скоро; мысль
умеряет эту быстроту, и внутренняя деятельность часто замедляет внешнюю, как отсутствие внутренней деятельности бывает
наоборот причиной многой деятельности внешней. Гораздо легче
строчить всякий вздор (это опять комплимент так называемым
петербургским литераторам), марать бумагу, править корректуры и т. д., нежели прочесть внимательно что-нибудь и о чем-
нибудь не шутя подумать». Драгоценные строки!.. Из них видим: 1) что статьи г. Имрек обусловлены мыслью и внутренним
трудом; 2) что в г-не Имрек до того простирается избыток внутренней деятельности, что замедляет внешнюю; 3) что г. Имрек
не пишет вздору, не марает бумагу, а читает внимательно и думает не шутя... Есть добродушие обезоруживающее! Начать оправдываться в какой-то вине, впрочем, мнимой (потому что никто не обязывал г-на Имрек писать статьи свои скорее: он мог
писать их, пожалуй, десять лет, и даже не писать вовсе), и кончить такими похвалами самому себе,—что вы скажете на это,
читатели? не позавидуете ли вы автору, потому что думать так
о себе — истинное счастье, неизменное, несокрушимое... Любовь
изменяет, слава порастает терниями, богатство истрачивается, и
после всего остается в человеке утомление, апатия, недоверие
к самому себе, внутреннее недовольство... гадко! Но чем уничтожите вы счастье, почерпаемое человеком в глубоком сознании
своих достоинств? Такой человек вечно ясен и горд; невозмутимо его довольство... Вы посмеетесь над ним,— «зависть!» —
говорит он и сильнее убеждается в своем величии: ничтожеству
273
Ее завидуют! Скажут ему или он сам догадается, что ничего
ке делает,— «от избытка внутренних сил», думает он п проникается новым уважением к самому себе: избыток внутренних сил — удел не многих! А между тем в голове своей рушит
он п созидает миры... Скажет он глупость, а думает, что
бросил семя, которое должно дать великие плоды в будущем.
II с каждым годом счастье его увеличивается, потому что увеличивается довольство самим собою, а ведь, говорят, внутреннее-
то довольство и есть счастье!
Но скажем несколько слов о статьях г. Имрек, которые после
того, что сам он сказал о них, становятся особенно интересными
для публики.
Критика на первую книжку «Опыта истории русской литературы» состоит из выписок, вырванных из разных мест книги,
с прибавлением к каждой замечании г. Имрек, которые кажутся
ему и справедливыми, и остроумными, и приличными. Какими
они нам кажутся, мы, по известным причинам, говорить не
станем.
Остановимся только на минуту на выходке г. Имрек о «бороде», где он с умыслу или без умыслу, не поняв слов г. Никитенко, вырванных из книги, обвиняет автора в аристократическом презрении к крестьянскому сословию, которое у нас носит
бороду. Считаем не лишним растолковать г-ну Имрек настоящий
смысл превратно понятых им слов. Борода бывает двух родов:
одна, которую носит наш крестьянин, по обычаю, усвоенному
б его звании, п с которою охотно расстается, переходя в другое
звание; это борода невинная п достойна уважения по крайней
мере столько же, сколько и бритый подбородок... Но была на
Руси (и доныне сохранилась, как исключение) другая борода,—
борода, за один волосок которой владелец ее готов был положить
голову на плаху. Эту бороду преследовал Петр Великий, потому
что с ней соединялись невежество, упорство, дикие предрассудки, фанатическое пристрастие к полудикому, старому порядку вещей и исступленная ненависть и ожесточение против
всего нового, вводимого усилиями привить на русской почве образованность. Об зтой-то последней бороде, говоря о стрельцах,
упомянул г. Никитенко в том месте своей книги, которое показалось г-ну Имрек столь аристократическим. Еще г. Имрек делает подобное же ложное толкование следующим словам г. Никитенко: «владея пищалью не как благородным орудием, а как
дреколием» и пр. Дреколпе по преимуществу орудие невежества,
восставшего против ниспровержения своих диких обычаев и предрассудков,— и в этом-то смысле употреблено здесь это слово. Кажется, просто?
Теперь посмотрим па статью о «Петербургском сборнике».
Она обличает другой важный недостаток в г-не Имрек — недостаток памяти, которою так богат г. Хомяков, по уверению
«Москвитянина». Но «Москвитянин» говорил, не доказывая; мы
же имеем доказательства, которые сейчас представим, почему и
почитаем паше замечание о достойном сожаления недостатке
г-на Ымрек совершенно уместным. Вы помните, г. Имрек сказал,
что «петербургские литераторы сочли за нужное избавиться от
тяжести труда и мысли». По этим словам, вы уж не ожидаете
в трудах петербургских литераторов ни присутствия мысли, ни
признака труда. Ошибаетесь. Через десять строк г. Имрек называет «Бедных людей», повесть петербургского литератора (г. Достоевского), напечатанную в Петербурге, да еще и в «Петербургском сборнике»,— «художественным произведением», а об авторе
говорит, что в «таланте его нельзя сомневаться»... Как так? Да
совсем из ума вон! Г-н Имрек забыл, что сказал десятью строками выше... Но погодите, и тем дело не кончилось; память на
тон же странице сыграла с г. Имрек новую шутку. Ровно через
19 строк он говорит: «Но повесть его (г. Достоевского) решительно не может назваться худооюественным произведением». Просто несчастье! Признаюсь, теперь я понимаю, почему «Москвитянин» не задумался назвать г. Хомякова «примечательным человеком и знаменитостью». Память — великое дело, а если
присоединить к ней сведения о винокурении и практическое знание псовой охоты, так вот вам и великий человек! Ровно столько, сколько нужно, ни больше, ни меньше!.. Разбирая превосходную повесть г. Достоевского «Бедные люди», г. Имрек находит натянутым, что Девушкин обиделся, прочитав «Шинель».
Это замечание не доказывает даже, чтоб г. Имрек думал не шутя;
несомненным остается только то, что он писал три небольшие
статейки свои, наполненные наполовину выписками, с лишком
полтора года. Но мы уже знаем причину такой медленности:
избыток внутренней деятельности мешал ему.
От «Бедных людей» г. Имрек переходит к «Двойнику»,
второй повести г. Достоевского. Искусственность и манерность
слога, которым она написана, разительно доказывается тем,
что даже г. Имрек смастерил на слог ее довольно удачную
пародию. Вот она. Г-н Имрек продолжает свою критику слогом
повести:
Приемы эти схватить не трудно; приемы-то эти вовсе пе трудно схватить; оно вовсе не трудно и не затруднительно схватить приемы-то эти. Но
дело не так делается, господа; дело-то это, господа, не так производится;
оно не так совершается, судари вы мои, дело-то это. А оно надобно тут,
знаете, и тово; оно, видите ли, здесь другое требуется, требуется здесь тово,
этово, как его — другова. А этово-то, другово-то, и не имеется; именно это-
во-то и не имеется; таланта-то, господа, поэтического-то, господа, таланта,
этак художественного-то и пе имеется. Да вот оно, оно самое дело-то, то
есть настоящее, вот оно как; оно именно так.
А затем сердце читателя опять должно наполниться горьким соболезновапием, если только он сколько-нибудь чувствителен к недостаткам ближнего. Послушайте, какая опять случилась беда, а все проклятая память! Г-н Имрек с похвалою
отзывается о статье г. Искандера: «Капризы к раздумье», и
275
вслед за тем говорит: «Можно бы сюда отнести и стихотворение
г. Некрасова „В дороге”; оно было бы очень хорошо, если б
не было мелочных подделок под русскую речь, как-то: тот, эта
и эти». Оставляя в стороне условную похвалу, делающую,
конечно, честь великодушию г-на Имрек, обратим внимание
читателя на то, что в стихотворении, о которохм говорит г. Имрек,
ни разу не употреблено ни тот, ни эта, ни эти. Конечно, это
произошло совершенно случайно, потому что избегать с намерением общеупотребительных слов никто не станет,— и стихотворению г. Некрасова и без этих слов ничто не мешает быть
преисполненным «мелочных подделок под русскую речь», если
г-ну Имрек так угодно,— но зачем же такая странная и неблаговидная неправда? Впрочем, пусть г. Имрек успокоится:
мы не придадим ей обвинительного характера и не будем по
поводу ее уличать его в изобретении небылиц. Мы просто видим
в ней слабость, а всякая невольная слабость,— относится ли
она к рассудку, к памяти, или к чему другому,— извинительна.
Избыток внутренней деятельности, замедляющий, как сознался сам г. Имрек, деятельность внешнюю и ослабляющий,
как уже доказано, до невероятной степени память,— имеет еще
третье очень печальное свойство: сообщать плодам «внешней
деятельности» странную горячность, переходящую в неблагопристойную запальчивость... Упомянув без брани еще о переводе «Макбета», г. Имрек все остальное называет балластом и говорит: «Приступим к разбору и этого хлама». Прежде
всех достается г. Тургеневу:
О г. Тургенев! Нельзя сказать, чтоб он не совершенствовался: он был
плох в первом произведении своем, подавал и в нем надежды и оправдал
их: он пишет постоянно плоше и плоше. Но что сказать о его «Помещике»?
Здесь он превзошел не малые ожидания. Это произведение так уж плохо,
такой вздор; так жалко желание острить; так смешно какое-то чувство
будто бы превосходства при описании выставляемых им в карикатуре лиц,
что лучшая критика: прочесть самое произведение.
Далее г. Имрек называет г. Тургенева «столичной штучкой»8
и наконец заключает так: «вообще в петербургских литераторах
видно чувство аристократического презрения ко всему, что
не Петербург, чувство превосходства, похожее на аристократическое чувство... как бы сказать... людей служебных (?)
перед простыми крестьянами...» Нельзя не сознаться: избыток
внутренней деятельности затмил здесь в г-не Имрек не одну
память... Мало быть без памяти, чтоб выразиться так, нужно
еще лишиться всякого чувства приличия... И после того подобные господа требуют, чтоб уважали их мнения, смотрели на
их убеждения и на их деятельность как на что-то почетное по
своей искренности и благородной горячности; чтоб спорили
с ними серьезно, кротко и терпеливо... И если случалось им
выслушать от кого-нибудь горькую и резкую правду, они
276
жаловались на горечь н резкость ее — подозревали злой умысел,
клевету, и долго потом гремел их гнев против жесткой истины,
словно против клеветы,— и громки и решительны были их приговоры...
Их пристрастие, их ослепление — изумительны... Г-н Тургенев написал рассказ («Хорь и Калиныч») 9, в котором на первом плане действуют мужики, а на втором помещик. Критик
называет рассказ превосходным и восклицает: «Вот что значит
прикоснуться к земле и к народу: вмиг дается сила!»... Тот
же г. Тургенев еще прежде написал рассказ в стихах («Помещик») 10, в котором ровно на столько же прикоснулся к земле
и к народу, с тою только разницею, что здесь помещик действует
на первом плане, а мужики на втором,— и мы видели, какому
ожесточенному порицанию подверг критик поэму г. Тургенева.
Если принять в соображение, что оба рассказа довольно близки
по мысли своей и направлению и выполнены с одинаковою
степенью таланта, то трудно было бы объяснить противоречие
г. Имрек. Но дело в сущности просто: в рассказе «Хорь и Калиныч» г. Имрек увидел что-то близкое себе, согласное с его собственным убеждением (хотя мы не знаем каким образом, потому
что, повторяем, рассказ «Хорь и Калиныч» ничем не отличается
в направлении своем от «Помещика»),— и тут вдруг нашелся
у г. Тургенева талант, да еще сильный и прекрасный.
Г-н Имрек и подобные ему не могут и не хотят отделить
таланта автора от направления его произведений. Не нравится
им направление автора: автор бездарен, книга никуда не годная,— и наоборот. Ослепление странное, но не подверженное
сомнению: факты подтверждают его. В нем-то именно скрывается настоящая причина того, что «Москвитянин» так часто
объявлял хорошие книги бездарными, а бездарные — превосходными. В нем, может быть, скрывается и самая причина неуспеха «Москвитянина», а также и «Московского сборника»: если
за неблагоприятным направлением трудно увидеть достоинства
произведения, то за благоприятным еще труднее увидеть его недостатки. Вот причина частого появления в «Москвитянине» плохих прозаических статей и стихотворений. Вот причина избытка
подобных статей и в «Московском сборнике»... Осуждая стихи
г. Тургенева (и притом лучшие) и г. Майкова, «Московский
сборник» печатает такие стихи:11
Что, мои светик луна,
Что ж ты все так одна,
Одинешенька?
Под парчою, в венце,
Но с раздумьем в лице
И бледнешенька/
Ты невестой глядишь,
Но под блеском таишь
Скорбь заветную:
277
Слоено строгий отец
Сп;,сядпл под венец
Безответную.
Грустен путь пред тобой,
Путь в степи голубой
Без сердечного;
Сколько ходишь ты лет,
А попутчика нет
II нет встречного!
Мпе тебя сердцем жаль,
Что зашла в эту даль,
Светик-душечка.
Для сердец и для глаз
Несравненный алмаз,
Жар-игрушечкаI
Для чего по пути
К нам тебе не сойти
Звездной лестницей (?!!)
Погулять по росе,
Показаться в красе
Райской вестницей?
Мы бы горе твое,
Бедовое житье
Порассеяли;
Мы б тебя всей душой
С сладострастной тоской (?!!)
Прилелеяли!
В нашу зыбь-зеркала
Посмотрись, как мила,
Ненаглядная!
В темный лес заверни,
Улыбнется в тени
Мгла прохладная (!)
Слушай: в чаще ветвей
Молодой соловей
В тишь полношную1
Кроткий свет твой любя,
Все поет про тебя
Песнь роскошную,
Какая неудачная — изысканная п приторная — подделка под
народность!.. Найдется ли здесь хоть стих, в котором отозвалась
бы живая народная русская речь?.. Как болезненно-неприятно
звучат в ухе эти слова, подслушанные у народа, так мастерски,
так свободно владеющего ими,— а здесь так неудачно поставленные, угловато и дико выглядывающие из несвободно льющегося, галантерейно обточенного, примазанного и прилизанного
стиха!.. Светик, светик-душечка, жар-игрушечка, одинешенька,
бледнешенька!.. И что за мысль!., как много в ней родственного
с размашистой и величавой народной нашей фантазией!.. «Светик луна! отчего ты не сойдешь к нам звездной лестницей —
погулять по росе; мы бы тебя’ прнлелеяли с сладострастной то¬
278
ской...» О господин Новый Поэт!12 вы, который с таким удивительным успехом подвизаетесь во всех родах поэзии,— неужели
вы не найдете в своем уме ничего, что бы могло быть достойна
этого необыкновенного подлинника?.. Перед вами богатый материал... Здесь олицетворяется луна —в женском роде; можете,
пожалуй, в своем стихотворении олицетворить ее в мужском;
стих: с сладострастной тоской — благоволите удержать: он так
хорош, что вам, верно, лучше ничего не выдумать,— а все остальное предоставляется вашему воображению...
Господни Новый Поэт выступил несколько шагов вперед,
стал в приличную позицию, подумал минуту и начал так:
Что, мой месяц-дружок,
Ходишь так одинок
И скорешенько?
Ты хоть полон огня,
А глядишь на меня
Холоднешеныго..,
Словно барин крутой
Пригрозился бедой
Горемышному
И ушел молодец,
Беспаспортный беглец,
К солнцу пышному...
Ну, не бойся, сойди!
На звездах прикати —
Без забот ушки!
Кроткий свет твой любя,
Мы схороним тебя
От невзгодушки 1.«
Мы бы с горя да с бед
Посмеялись на свет
И поплакали...
Мы бы часик-другой
С сладострастной тоской
Покалякали...
Довольно, довольно, господип Новый Поэт! Вижу, что
вы ни в чем не ударите лицом в грязь!..
Время раскланяться с статьями г. Имрек, которые обогатили нашу опытность полезным наблюдением: не всякого рода
избыток внутренней деятельности может выгодно и приятно отразиться на деятельности внешней: полнота иногда хуже пустоты.
Здесь же можно бы раскланяться и с «Московским сборником» вообще. Но, может быть, кто-нибудь спросит: отчего же
не говорится об отрывке из романа г-жи Павловой13, о стихах
покойного Языкова и гг. Полонского и Аксакова, и о прочем?..
Об отрывке из романа К. К. Павловой именно потому не
говорится, что по отрывку нельзя судить о целом, несмотря
279
даже на примечание редактора, в котором довольно подробно
рассказывается часть содержания будущего романа, что, по
нашему мнению, напрасно: не давая никакого понятия о самом
романе, потому что дело не в содержании, а в развитии содержания, такая преждевременная откровенность может вредить
интересу романа, когда он весь напечатается...
В последнее время г. Языков не писал ничего, кроме посланий к Погодину, к Киреевой, к Гоголю, и т. д. В «Московском сборнике» напечатаны тоже его послания...14 Отчего такая
страсть к посланиям, несмотря на то, что мода на них давно
прошла и что при одном слове «послание» —так и веет на читателя стариной?.. Г-н Новый Поэт сказывал нам, что под старость, когда талант его утратит свою свежесть и силу,— он
тоже не будет ничего писать, кроме посланий. «Послания»,
говорил он нам, «последнее прибежище людей, у которых не
осталось ничего, кроме охоты писать: этот род дает готовое
содержание для стихов, и притом содержание разнообразное:
потому что в каждом человеке есть что-нибудь свое,, особенное,
отличное от других,—на что и следует преимущественно налечь в послании... Таким образом, чем обширнее круг вашего
знакомства, тем разнообразнее будет ваша поэзия. Стоит только
уметь заводить разнообразные знакомства и хорошо сортировать
материял,— таланта не нужно!»... Впрочем, о посланиях Языкова
н посланиях вообще г. Новый Поэт обещал нам особенную статейку, с выписками, цитатами, вариянтами и образчиками посланий во всех родах...15 Тогда познакомитесь ближе н с предсмертными посланиями Языкова...
<письмо к н. в. гоголю
. 15 июля н. с. 1847 г. Зальцбруин.^
Вы только отчасти правы, увидав в моей статье рассерженного человека: этот эпитет слишком слаб и нежен для
выражения того состояния, в какое привело меня чтение Вашей
книги. Но Вы вовсе не правы, приписавши это Вашим действительно не совсем лестным отзывам о почитателях Вашего таланта. Нет, тут была причина более важная. Оскорбленное чувство
самолюбия еще можно перенести, и у меня достало бы ума
промолчать об этом предмете, если б все дело заключалось
только в нем; но нельзя перенести оскорбленного чувства истины, человеческого достоинства; нельзя умолчать, когда под
покровом религии и защитою кнута проповедуют ложь и безнравственность как истину и добродетель.
Да, я любил Вас со всею страстью, с какою человек, кровно
связанный со своею страною, может любить ее надежду, честь,
славу, одного из великих вождей ее на пути сознания, развития,
прогресса. И Вы имели основательную причину хоть на минуту
выйти из спокойного состояния духа, потерявши право на такую
любовь. Говорю это не потому, чтобы я считал любовь мою
наградою великого таланта, а потому, что, в этом отношении,
представляю не одно, а множество лиц, из которых пи Вы,
ни я не видали самого большего числа и которые, в свою очередь, тоже никогда не видали Вас. Я не в состоянии дать Вам
ни малейшего понятия о том негодовании, которое возбудила
Ваша книга во всех благородных сердцах, ни о том вопле
дикой радости, который издали, при появлении ее, все враги
Ваши — и не литературные (Чичиковы, Ноздревы, Городничие и т. п.), и литературные, которых имена Вам известны1. Вы
сами видите хорошо, что от Вашей книги отступились даже
люди, по-видимому, одного духа с ее духом. Если б она и была
написана вследствие глубоко искреннего убеждения, и тогда
281
бы она должна была произвести па публику то же впечатление.
И если ее принимали все (за исключением немногих людей,^которых надо видеть и знать, чтоб не обрадоваться их одобрению) за хитрую, но чересчур перетоненную проделку для достижения небесным путем чисто земных целей — в этом виноваты
только Вы. И это нисколько не удивительно, а удивительно
то, что Вы находите это удивительным. Я думаю, это от того, что
Вы глубоко знаете Россию только как художник, а не как мыслящий человек, роль которого Вы так неудачно приняли на
себя в своей фантастической книге. И это не потому, чтоб Вы
пе были мыслящим человеком, а потому, что Вы столько уже
лет привыкли смотреть на Россию из Вашего прекрасного далека 2, а ведь известно, что ничего нет легче, как издалека видеть
предметы такими, какими нам хочется их видеть; потому, что
Вы, в этом прекрасном далеке, живете совершенно чуждым ему,
в самом себе, внутри себя, или в однообразии кружка, одинаково
с Вами настроенного и бессильного противиться Вашему на него
влиянию3. Поэтому Вы не заметили, что Россия видит свое спасение не в мистицизме, не в аскетизме, не в пиетизме, а в успехах цивилизации, просвещения, гуманности. Ей нужны не проповеди (довольно она слышала их!), не молитвы (довольно она
твердила их!), а пробуждение в народе чувства человеческого
достоинства, столько веков потерянного в грязи и неволе, права
и законы, сообразные не с учением церкви, а с здравым смыслом и справедливостью, и строгое, по возможности, их выполнение. А вместо этого она представляет собою ужасное зрелище
страны, где люди торгуют людьми, не имея на это и того оправдания, каким лукаво пользуются американские плантаторы,
утверждая, что негр — не человек; 4 страны, где люди сами себя
называют не именами, а кличками: Ваньками, Стешками, Васьками, Палашками; страны, где, наконец, нет не только никаких
гарантий для личности, чести и собственности, но нет даже и
полицейского порядка, а есть только огромные корпорации разных служебных воров и грабителей. Самые живые, современные
национальные вопросы в России теперь: уничтожение крепостного права, отменение телесного наказания, введение, по возможности, строгого выполнения хотя тех законов, которые уже есть.
Это чувствует даже само правительство (которое хорошо знает,
что делают помещики со своими крестьянами и сколько последние ежегодно режут первых), что доказывается его робкими и
бесплодными полумерами в пользу белых негров и комическим
заменением однохвостого кнута треххвостою плетью5. Вот вопросы, которыми тревожно занята Россия в ее апатическом
полусне! И в это-то время великий писатель, который своими див-
но-художествеипыми, глубоко-истинными творениями так могущественно содействовал самосознанию России, давши ей возможность взглянуть на себя самое как будто в зеркале,— является
232
с книгою, в которой во имя Христа и церкви учит варвара-по-
лещика наживать от крестьян больше денег, ругая нх неумытыми рылами!.. II это не должно было привести меня в негодование?.. Да если бы Вы обнаружили покушение на мою жизнь, и
тогда бы я ие более возненавидел Вас за эти позорные строки...
II после этого Вы хотите, чтобы верили искренности направления
Вашей книги? Нет, если бы Вы действительно преисполнились
истиною Христова, а не дьяволова ученья,— совсем не то написали бы Вы Вашему адепту из помещиков. Вы написали бы ему,
что так как его крестьяне — его братья во Христе, а как брат не
может быть рабом своего брата, то он и должен или дать им
свободу, или хоть, по крайней мере, пользоваться кх трудами как
можно льготнее для них, сознавая себя, в глубине своей совести,
в ложном в отношении к ним положении. А выражение: ах ты
неумытое рыло!6 да у какого Ноздрева, какого Собакевича подслушали Вы его, чтобы передать миру как великое открытие
в пользу и назидание русских мужиков, которые, и без того, потому и не умываются, что, поверив своим барам, сами себя не
считают за людей? А Ваше понятие о национальном русском
суде и расправе, идеал которого нашли Вы в словах глупой бабы в повести Пушкина7, и по разуму которой должно пороть п
правого и виноватого? Да это п так у нас делается в частую,
хотя чаще всего порют только правого, если ему нечем откупиться от преступления — быть без вины виноватым! И такая-то
книга могла быть результатом трудного внутреннего процесса,
высокого духовного просветления!... Не может быть!.. Или Вы
больны, и Вам надо спешить лечиться, пли — Ее смею досказать
моей мысли...
Проповедник кнута, апостол невежества, поборник обскурантизма и мракобесия, панегирист татарских нравов — что Вы
делаете?.. Взгляните себе под ноги: ведь Вы стоите над бездною... Что Вы подобное учение опираете на православную церковь — это я еще понимаю: она всегда была опорою кнута и
угодницей деспотизма; по Христа-то зачем Вы примешали тут?
Что Вы нашлп общего между ним и какою-нибудь, а тем более
православною церковью? Он первый возвестил людям учение
свободы, равенства п братства и мученичеством запечатлел,
утвердил истину своего учения. И оно только до тех пор и было
спасением людей, пока не организовалось в церковь и не приняло за основание принципа ортодоксии. Церковь же явилась
иерархией, стало быть, поборницею неравенства, льстецом
власти, врагом и гонительницею братства между людьми,—
чем и продолжает быть до сих пор. Но смысл учения Христова
открыт философским движением прошлого века. И вот почему
какой-нибудь Вольтер, орудием насмешки потушивший в Европе костры фанатизма и невежества, конечно, больше сын
Христа, плоть от плоти его п кссть от костей его, нежели
283
все Ваши попы, архиереи, митрополиты и патриархи, восточные п западные. Неужели Вы этого не знаете? А ведь все это
теперь вовсе не новость для всякого гимназиста...
А потому, неужели Вы, автор «Ревизора» и «Мертвых душ»,
неужели Вы искренно, от души, пропели гимн гнусному русскому духовенству, поставив его неизмеримо выше духовенства
католического? Положим, Вы не знаете, что второе когда-то
было чем-то, между тем как первое никогда ничем не было,
кроме как слугою и рабом светской власти; но неужели же и в
самом деле Вы не знаете, что наше духовенство находится во
всеобщем презрении у русского общества и русского народа?
Про кого русский народ рассказывает похабную сказку? Про
попа, попадью, попову дочь и попова работника. Кого русский
народ называет: дурья порода, колуханы8, жеребцы? — Попов.
Не есть ли поп на Руси, для всех русских, представитель обжорства, скупости, низкопоклонничества, бесстыдства? И будто
всего этого Вы не знаете? Странно! По-Вашему, русский на^
род — самый религиозный в мире: ложь! Основа религиозности
есть пиетизм, благоговение, страх божий. А русский человек произносит имя божие, почесывая себе задницу. Он говорит об об-«
разе: годится — молиться, не годится — горшки покрывать. Приглядитесь пристальнее, и Вы увидите, что это по натуре своей
глубоко атеистический народ. В нем еще много суеверия, но нет
и следа религиозности. Суеверие проходит с успехами цивилизации; но религиозность часто уживается и с ними: живой пример
Франция, где и теперь много искренних, фанатических католиков
между людьми просвещенными и образованными и где многие,
отложившись от христианства, все еще упорно стоят за какого-то
бога. Русский народ не таков: мистическая экзальтация вовсе не
в его натуре; у него слишком много для этого здравого смысла,
ясности и положительности в уме: и вот в этом-то, может быть,
и заключается огромность исторических судеб его в будущем.
Религиозность не привилась в нем даже к духовенству; ибо несколько отдельных, исключительных личностей, отличавшихся
тихою, холодною, аскетическою созерцательностию — ничего не
доказывают. Большинство же нашего духовенства всегда отличалось только толстыми брюхами, теологическим педантизмом да
диким невежеством. Его грех обвинить в религиозной нетерпимости и фанатизме; его скорее можно похвалить за образцовый
индифферентизм в деле веры. Религиозность проявилась у нас
только в раскольнических сектах, столь противуположных, по
духу своему, массе народа и столь ничтожных перед нею числите л ьно.
Не буду распространяться о Вашем дифирамбе любовной
связи русского народа с его владыками9. Скажу прямо: этот
дифирамб ни в ком не встретил себе сочувствия и уронил Вас
в глазах даже людей, в других отношениях очень близких
284
к Вам, по пх направлению. Что касается до меня лично, предоставляю Вашей совести упиваться созерцанием божественной
красоты самодержавия (оно покойно, да, говорят, н выгодно для
Вас); только продолжайте благоразумно созерцать ее пз Вашего
прекрасного далека: вблизи-то она не так красива н не так безопасна... Замечу только одно: когда европейцем, особенно католиком, овладевает религиозный дух — он делается обличителем
неправой власти, подобно еврейским пророкам, обличавшим
в беззаконии сильных земли. У нас же наоборот, постигнет
человека (даже порядочного) болезнь, известная у врачей-
психиатров под именем religiosa inania*, он тотчас же земпому
богу подкурит больше, чем небесному, да еще так хватит через
край, что тот и хотел бы наградить его за рабское усердие, да
видит, что этим окомпрометировал бы себя в глазах общества...
Бестия наш брат, русский человек!..
Вспомнил я еще, что в Вашей книге Вы утверждаете как
великую и неоспоримую истину, будто простому народу грамота не только не полезна, но положительно вредна 10. Что сказать Вам на это? Да простит Вас Ваш византийский бог за эту
византийскую мысль, если только, передавши ее бумаге, Вы не
знали, что творили...
«Но, может быть,— скажете Вы мне,— положим, что я заблуждался, и все мои мысли ложь; но почему ж отнимают у меня право заблуждаться и не хотят верить искренности моих заблуждений?»— Потому, отвечаю я Вам, что подобное направление в России давно уже не новость. Даже еще недавно оно было
вполне исчерпано Бурачком с братиею11. Конечно, в Вашей книге больше ума и даже таланта (хотя того и другого не очень богато в ней), чем в их сочинениях; зато они развили общее им
с Вами учение с большей энергиею и большею последовательно-
стию, смело дошли до его последних результатов, все отдали византийскому богу, ничего не оставили сатане; тогда как Вы, желая поставить по свече тому и другому, впали в противоречия,
отстаивали, например, Пушкина, литературу и театр, которые
с Вашей точки зрения, если б только Вы имели добросовестность
быть последовательным, нисколько не могут служить к спасению
души, но много могут служить к ее погибели. Чья же голова могла переварить мысль о тожественности Гоголя с Бурачком? Вы
слишком высоко поставили себя во мнении русской публики,
чтобы она могла верить в Вас искренности подобных убеждений.
Что кажется естественным в глупцах, то не может казаться таким в гениальном человеке. Некоторые остановились было на
мысли, что Ваша книга есть плод умственного расстройства,
близкого к положительному сумасшествию. Но они скоро отступились от такого заключения: ясно, что книга писалась не день,
* религиозная мания (лат,). —Ред.
285
пе недолю, не месяц, а может быть год, два или три;12 в ней
есть связь; сквозь небрежное изложение проглядывает обдуманность, а гимны властям предержащим хорошо устраивают земное
положение набожного автора. Вот почему распространился в Петербурге слух, будто Вы написали эту книгу с целию попасть
в наставники к сыну наследника 13. Еще прежде этого в Петербурге сделалось известным Ваше письмо к Уварову, где Вы говорите с огорчением, что Вашим сочинениям в России дают превратный толк, затем обнаруживаете недовольство своими прежними произведениями и объявляете, что только тогда останетесь
довольны своими сочинениями, когда тот, кто и т. д.14. Теперь
судите сами: можно ли удивляться тому, что Ваша книга уронила Вас в глазах публики и как писателя и, еще больше, как человека?
Вы, сколько я вижу, пе совсем хорошо понимаете русскую
публику. Ее характер определяется положением русского общества, в котором кипят и рвутся наружу свежие силы, но, сдавленные тяжелым гнетом, не находя исхода, производят только уныние, тоску, апатию. Только в одной литературе, несмотря на
татарскую цензуру, есть еще жизнь и движение вперед. Вот почему звание писателя у пас так почтенно, почему у нас так легок литературный успех, даже при маленьком таланте. Титло
поэта, звание литератора у нас давно уже затмило мишуру эполет и разноцветных мундиров. И вот почему у нас в особенности
награждается общим вниманием всякое так называемое либеральное направление, даже и при бедности таланта, и почему так
скоро падает популярность великих поэтов, искренно или неискренно отдающих себя в услужение православию, самодержавию
п народности. Разительный пример — Пушкин, которому стоило
написать только два-три верноподданнических стихотворения и
надеть камер-юнкерскую ливрею, чтобы вдруг лишиться народной любви15. И Вы сильно ошибаетесь, если не шутя думаете,
что Ваша книга пала пе от ее дурного направления, а от резкости истин, будто бы высказанных Вами всем и каждому. Положим, Вы могли это думать о пишущей братии, но публика-то
как могла попасть в эту категорию? Неужели в «Ревизоре» и
«Мертвых душах» Вы менее резко, с меньшею истиною и талантом, и менее горькие правды высказали ей? И она, действительно, осердилась на Вас до бешенства, но «Ревизор» и «Мертвые
души» от этого не пали, тогда как Ваша последняя кнпга позорно провалилась сквозь землю. И публика тут права: она видит
в русских писателях своих единственных вождей, защитников и
спасителей от мрака самодержавия, православия и народности и
потому, всегда готовая простить писателю плохую кпигу, никогда
не прощает ему зловредной книги. Это показывает, сколько лежит в нашем обществе, хотя еще и в зародыше, свежего, здорового чутья; и это же показывает, что у него есть будущность.
286
Если Бы любите Россию, порадуйтесь вместе со мною падению
lícnie-i книги!..
По без некоторого чувства самодовольства скажу Вам. что
i:i:e кажется,с что я немного знаю русскую публику. Ваша
хлл:га испугала меня возможностию дурного влияния на правительство, па цензуру, но не на публику. Когда пронесся
в Петербурге слух, что правительство хочет напечатать Вашу
книгу в числе многнх тысяч экземпляров п продавать ее по
самой низкой цене, моп друзья приуныли, но я тогда же сказал им, что несмотря нп на что кннга не будет иметь успеха
и о ней скоро забудут. И действительно, она теперь памятнее
всем статьями о ней, нежели сама собою. Да, у русского человека глубок, хотя п не развит еще инстинкт истины!
Ваше обращение, пожалуй, могло быть и искренно. Но
мысль — довести о нем до сведения публики — была самая несчастная. Времена наивного благочестия давно уже прошли и
для нашего общества. Оно уже понимает, что молиться везде
гее равно п что в Иерусалиме ищут Христа только люди или
никогда не носившие его в груди своей, или потерявшие его 16.
Кто способен страдать при виде чужого страдания, кому тяжко
зрелище угнетения чуждых ему людей,— тот носит Христа в груди своей и тому незачем ходить пешком в Иерусалим. Смирение,
проповедуемое Вами, во-первых, не ново, а во-вторых, отзывается, с одной стороны, страшною гордостью, а с другой — самым
позорным унижением своего человеческого достоинства. Мысль
сделаться каким-то абстрактным совершенством, стать выше
всех смирением может быть плодом только или гордости, или
слабоумия, и в обоих случаях ведет неизбежно к лицемерию,
ханжеству, китаизму. И при этом Вы позволили себе цинически
грязно выражаться не только о других (это было бы только невежливо), но и о самом себе — это уже гадко, потому что если
человек, бьющий своего ближнего по щекам, возбуждает негодование, то человек, бьющий по щекам самого себя, возбуждает
презрение. Нет! Вы только омрачены, а не просветлены; Вы не
поняли ни духа, нп формы христианства нашего времени. Не
истиной христианского учения, а болезненною боязнью смерти,
черта и ада веет от Вашей книги. II что за язык, что за фразы!
«Дрянь и тряпка стал теперь всяк человек» 17. Неужели Вы думаете, что сказать всяк, вместо всякий, значит выразиться библейски? Какая это великая истина, что когда человек весь отдается лжи, его оставляют ум и талант! Не будь на Вашей книге
выставлено Вашего имени и будь из нее выключены те места,
где Вы говорите о самом себе как о писателе, кто бы подумал,
*:то эта надутая и неопрятная шумиха слов и фраз — произведение пера автора «Ревизора» и «Мертвых душ?;?
Что же касается до меня лично, повторяю Вам: вы ошиблись, сочтя статью мою выражением досады за Ваш отзыв обо
287
мне как об одном из Ваших критиков. Еслн б только это рассердило меня, я только об этом и отозвался бы с досадою, а обо
всем остальном выразился бы спокойно и беспристрастно. А это
правда, что Ваш отзыв о Ваших почитателях вдвойне нехорош.
Я понимаю необходимость иногда щелкнуть глупца, который
своими похвалами, своим восторгом ко мне только делает меня
смешным; но и эта необходимость тяжела, потому что как-то по-*
человечески неловко даже за ложную любовь платить враждою.
Но Вы имели в виду людей если не с отменным умом, то все же
п не глупцов. Эти люди в своем удивлении к Вашим творениям
наделали, может быть, гораздо больше восторженных восклицаний, нежели сколько Вы сказали о них дела; но все же их энтузиазм к Вам выходит из такого чистого и благородного источника, что Вам вовсе не следовало бы выдавать их головою общим их и Вашим врагам, да еще вдобавок обвинить их в намерении дать какой-то предосудительный толк Вашим сочинениям.
Вы, конечно, сделали это по увлечению главною мыслию Вашей
книги и по неосмотрительности, а Вяземский, этот князь в аристократии и холоп в литературе, развил Вашу мысль и напечатал на Ваших почитателей (стало быть, на меня всех больше)
чистый донос18. Он это сделал, вероятно, в благодарность Вам
за то, что Вы его, плохого рифмоплета, произвели в великие поэты, кажется, сколько я помню, за его «вялый, влачащийся по
земле стих» 19. Все это нехорошо! А что Вы только ожидали времени, когда Вам можно будет отдать справедливость и почитателям Вашего таланта (отдавши ее с гордым смирением Вашим
врагам), этого я не знал, не мог, да, признаться, и не захотел бы
знать. Передо мною была Ваша книга, а не Ваши намерения.
Я читал и перечитывал ее сто раз, и все-таки не нашел в ней
ничего, кроме того, что в ней есть, а то, что в ней есть, глубоко
возмутило и оскорбило мою душу.
Если б я дал полную волю моему чувству, письмо это скоро
бы превратилось в толстую тетрадь. Я никогда не думал писать
к Вам об этом предмете, хотя и мучительно желал этого и хотя
Вы всем и каждому печатно дали право писать к Вам без церемоний, имея в виду одну правду20. Живя в России, я не мог бы
этого сделать, ибо тамошние Шпекины21 распечатывают чужие
письма не из одного личного удовольствия, но и по долгу службы, ради доносов. Но нынешним летом начинающаяся чахотка
прогнала меня за границу и N <Н. Я. Прокопович) переслал мне
Ваше письмо в Зальцбрунн, откуда я сегодня я^е еду с Анненковым) в Париж через Франкфурт-на-Маине. Неожиданное получение Вашего письма дало мне возможность высказать Вам
все, что лежало у меня на душе против Вас по поводу Вашей
книги. Я не умею говорить вполовину, не умею хитрить: это не
в моей натуре. Пусть Вы или само время докажет мне, что
я ошибался в моих о Вас заключениях я первый порадуюсь
288
этому, но не раскаюсь в том, что сказал Вам. Тут дело идет не
о моей пли Вашей личности, а о предмете, который гораздо выше
не только мепя, но даже и Вас: тут дело идет об истине, о русском обществе, о России. И вот мое последнее, заключительное
слово: если Вы имели несчастие с гордым смирением отречься
от Ваших истинно великих произведений, то теперь Вам должно
с искренним смирением отречься от последней Вашей книги н
тяжкий грех ее издания в свет искупить новыми творениями, которые напомнили бы Ваши прежние22.
Зальцбруип
15-го июля н. с.
1847-го года.
10 В. Белинский, т. 8
ОТВЕТ «МОСКВИТЯНИНУ»
Появление «Современника» в преобразованном виде, под повою редакциею*, возбудило, как и следовало оячидать, много
толков и шуму в разных литературных кругах п кружках, великолепно величающих себя «партиями». Особенное внимание
обращено было ими на многие статьи по отделу словесности,
как например: «Кто виноват?», «Обыкновенная история», «Записки охотника». Но до сих пор эти суждения о «Современнике»
ограничивались короткими и отрывочными отзывами, иногда
похвальными, чаще порицательными, мелкими нападками врассыпную. А вот теперь, во второй части «Москвитянина», вышедшей в сентябре нынешнего года, является большая статья, под
названием: «О мнениях „Современника“, исторических и литературных».
Если бы тут дело шло только о «Современнике», мы не
видели бы никакой необходимости отвечать на эту статью. Одним журнал наш может нравиться, другим не нравиться; это
дело личного вкуса, в которое нам всего менее следует вмешиваться. Но статья «Москвитянина» о «Современнике» касается
основных начал (принципов) не одного «Современника», но
всей русской литературы настоящего времени. Таким образом,
спор или полемика теряет тут свое личное значение и переходит
в борьбу за идеи. В таком случае молчание с нашей стороны
не без основания могло б быть принято всеми за тайное и невольное согласие с нашими противниками. Вот почему мы считаем себя обязанными возразить на статью «Москвитянина».
В ней рассмотрены три статьи, помещенные в первой книжке «Современника» за нынешний год: «Взгляд на юридический
Сыт древней России» г. Кавелина; «О современном направлении
русской литературы» г. Никнтенко и «Взгляд на русскую литературу 1846 года» г. Белинского. Статью г. Кавелина критик
«Москвитянина» силится уничтожить, выказывая ее будто бы
противоречия и опровергая ее основные положения своими соб-
200
ствоннымн; по самого г. Кавелина он оставляет без всякой оцен^
ки или критики. Приступая же к разбору статей гг. Никитенко
и Белинского, он счел за нужное представить в легких, но резких очерках, литературную характеристику их авторов. II достается же им от него! Впрочем, строго судя г. Никитенко, критик «Москвитянина» еще помнит русскую пословицу: где гнев,
тут и милость; но к г. Белинскому он беспощадно строг; он вышел против него с решительным намерением уничтожить его
дотла, с знаменем, на котором огненными буквами написано:
pas de grâce! * В своем месте мы остановимся на этом посполи-
том рушении чужой литературной известности и обнаружим ее
тайные причины и побуждения; а теперь начнем разбор статьи
нашего грозного Аристарха с самого ее начала. Грозен он —
нечего сказать; но страшен сон, да милостив бог, а мы не из робкого десятка... Критика была бы, конечно, ужасным оружием
для всякого, если бы, к счастию, она сама не подлежала — критике же...
Так как г. Кавелип, статья которого отдельно и с особенной
подробностью разобрана критиком «Москвитянина», решился
сам отвечать ему, то ответ «Современника» «Москвитянину» будет состоять из двух статей2. Что же касается до г. Никитенко,
он и на этот раз остается верным своему «независимому положению в нашей литературе», как выразился о нем критик «Москвитянина», и предоставляет нам ответить за него, в той мере, в
какой нужно это для защиты «Современника» 3.
В начале статьи «Москвитянина», в виде интродукции, говорится довольно темно, какими-то намеками, о каком-то «литературном споре между Москвою и Петербургом и о необходимости
этого спора»; о том, что «петербургские журналы встретили
московское направление с насмешками и самодовольным пренебрежением, придумали для последователей его (то есть московского направления) название староверов и славянофилов,
показавшееся им почему-то очень забавным, подтрунивали над
мурмолками» и что, «принявши раз этот тон, им было трудно
переменить его и сознаться в легкомыслии». В доказательство
указывается на «Отечественные записки», которые в особенности погрешили тем, что «так называемым славянофилам
приписывали то, чего они никогда не говорили и не думали».
В свидетели всего этого призываются «московские ученые, не разделяющие образа мыслей московского направления» 4. Потом отдается должная справедливость «Отечественным запискам» в том,
что «к концу прошлого года и в нынешнем они значительно переменили тон и стали добросовестнее всматриваться в тот образ
мыслей, которого прежде не удостопвалп серьезного взгляда».
Вслед за тем читаем следующие строки, которые выписываем
вполне:
* пощады пет! (фр.). — Ред*
10*
291
В это самое время от них («Отечественных записок») отошли некоторые из постоянных их сотрудников и основали новый журнал. От них, разумеется, нельзя было ожидать направления по существу своему нового;
но можно и должно было ожидать лучшего, достойнейшего выражения того
же направления; всего отраднее было то, что редакцию принял на себя человек, умевший сохранить независимое положение в нашей литературе и
не написавший ни одной строки под влиянием страсти или раздраженного
самолюбия; наконец, в новом журнале должны были участвовать лица,
издавна живущие в Москве, хорошо знакомые с образом мыслей другой
литературной партии и с ее последователями, проведшие с ними несколько
лет в постоянных сношениях и узнавшие их без посредства журнальных
статеек и сплетен, развозимых заезжими посетителями.
Но — увы! — ожидания «Москвитянина», или его критика,
г. М... 3... К..., не сбылись!
Скажем откровенно (говорит он): первый нумер «Современника» не
оправдал нашего ожидания. Может быть, мы и ошибаемся, но, по нашему
мнению, новый журнал подлежит трем важным обвинениям: во-первых, в
отсутствии единства направления и согласия с самим собою; во-вторых, в
односторонности и тесноте своего образа мыслей; в-третьих, в искажении
образа мыслей противников.
Остановимся на этом. Увертюра разыграна мастерски и
вполне подготовила к впечатлению самой оперы; остается только
слушать, восхищаться и аплодировать. Явно, что из трех важных обвинений, взводимых критиком «Москвитянина» на «Современник», в его глазах истинно важно только то, которое он не
без умысла поставил последним, как менее других важное.
С первых же строк статьи видно, что тут дело собственно не
о «Современнике»;
Но умысел другой тут был:
Хозяин музыку любил5,
Что такое «московское направление», загадочною речью о
котором начинается статья? Разумеется, так называемое славянофильство. Очевидно, что автор статьи — славянофил. Но он не
хочет этого названия; он говорит, что его партию окрестили им
петербургские журналы. Из этого видно, что он сам чувствует
все смешное, заключающееся в этом слове, но он не чувствует,
что слово может быть смешно не само собою, а заключенным
в нем понятием, и что переменить название вещи не значит изменить самую вещь. Петербургские курпалы не сговаривались
давать название славянофилов литераторам известного образа
мыслей; вероятно, они или подслушали его у самих этих литераторов, или извлекли из сущности их учения, альфа и омега которого суть славяне, враждебно и торжественно противополагаемые гниющему Западу6. На свете много охотников называть
своих противников смешными или не смешными именами. Это
же и не мудрено; но мудрено дать кому-либо такое название, которое бы принято было всеми. Такие удачные пазваиия редко
292
выдумываются кем-нибудь, но принадлежат всем, и никому в
особенности. Таково и название славянофилов. Но пусть славянофилы не будут больше славянофилами; нам это все равно: мы
не видим важного вопроса не только в названии славянофилов,
но даже и в сущности их учения. Итак, пусть они из славянофилов переименуются во что им угодно, но только не в «московское направление»: этого не может допустить здравый смысл.
Во-первых, выражение «московское направление» неловко и неудобно для обозначения литературной партии: как называть людей «направлением»? А во-вторых —и это главное — почему славянофильство именно московское направление? Мы понимаем,
что господам славянофилам, живущим в Москве, очень лестно
прикрыться именем такого важного в России города, как Москва,
и завербовать в свои ряды всех москвичей поголовно; но лестно ли это будет для Москвы и москвичей — вот вопрос! И что
на это скажут, с одной стороны, те московские ученые, которые,
по словам самого критика «Москвитянина», не разделяют образа
мыслей «московского направления», но хорошо с ним знакомы;
а с другой стороны, лица, которые разделяют этот образ мыслей,
но живут и пишут в Петербурге?.. Нам кажется, что славянофильству чуть ли не более следует название петербургского
направления, чем московского. По крайней мере, сколько мы
знаем славянофильство, оно совсем не так ново на Руси, как,
может быть, думают сами последователи этого учения. Кому неизвестно, что успехи Карамзина в преобразовании русского литературного языка вызвали в начале нынешнего столетия партию, которая, вооружаясь против его нововведений, думала отстаивать от иноземного влияния родной язык и добрые
праотческие нравы!7 Как вы думаете, не сродни ли эта партия
нынешним славянофилам? Вот несколько стихов на выдержку
из послания Василия Пушкина к Жуковскому, пиесы, по которой можно, до известной степени, судить о живости и характера
борьбы двух партий нашей литературы того времени:
В чем уверяют нас Паскаль и Боссюэт,
В Синопсисе того, в Степенной книге нет.
Отечество люблю, язык я русский знаю;
Но Тредьяковского с Расином не равняю,—
И Пиндар паших стран тем слогом не писал,
Каким Баян в свой век героев воспевал.
Я прав, и ты со мной, конечно, в том согласен;
Но правду говорить безумцам — труд напрасен,
Я вижу весь собор безграмотных славян,
Которыми здесь вкус к изящному попран,
Против меня теперь рыкающий ужасно.
К дружине вопиет наш Балдус велегласно;
«О братие мои, зову на помощь вас!
Ударим на него — и первый буду аз.
Кто нам грамматике советует учиться,
Во тьму кромешную, в геенну погрузиться;
II аще смеет кто Карамзина хвалить,
Наш долг, о людие, злодея истребить».
293
Итак, любезный друг, я смело в бой вступаю;
В словесности раскол, как должно, осуждаю.
Арист душою добр, но автор он дурной,
11 нам от книг его нет пользы никакой.
Е странице каждой он слог древний выхваляет
И русским всем словам прямой источник зкает;
Что нужды? Толстый том, где зависть лишь Ендна,
Не есть Лагарпов курс, а пагуба одна.
В славянском языке и сам я пользу вижу,
Ко вкус я варварский гоню и ненавижу.
В душе своей ношу к изящному любовь;
Творенье без идей мою волнует кровь.
Слов много затвердить не есть еще ученье;
Нам нужны не слова, нам нужно просвещенье 8.
Видите ли: и здесь уже люди, объявившие себя против европейского образования, названы славянами: а далеко ли от ела-
вян до славянофилов? Правда, с обеих сторон здесь спор чисто
литературный, потому что другого тогда и не могло быть; и разумеется, славянофильская партия нашего времени двинулась
дальше своей прародительницы. А где было гнездо этой старой
славянской партии? — в Петербурге. Послание, из которого мы
выписали несколько стихов, написано было в Москве — центре
литературной реформы того времени. В последнее время славянофильство, как новое направление, резко и решительно провозгласило себя в московском журнале «Москвитянине»; но и тут оно
упреждено было в Петербурге: издание «Маяка» началось годом
ранее .«Москвитянина» 9. Многие славянофилы не любят вспоминать о «Маяке», как будто чуждаются его, никогда не высказывают своего мнения ни за, ни против него; подумаешь, что они
и не знают ничего о существовании подобного журнала. А это
оттого, что «Маяк» был самым крайним и самым последовательным органом славянофильства. Верный своему принципу, исходному пункту своего учения, он никогда не противоречил ему и
логически дошел до крайних, до последних своих результатов.
Он не признавал ни тени истины во всем, что хоть сколько-нибудь противоречило его основному убеждению; и если знаменитейших представителей русской литературы, от Ломоносова и
Державина до Пушкина, он объявил зараженными западною
ересью, вредными и опасными для нравственной чистоты русского общества,— он сделал это не по чему другому, как по строгой
последовательности, строгой верности началу своего учения10.
В нем все было едино и цело, все сообразно с его направлением
и целью: п язык, и манера выражаться, и литературное и художественное достоинство его стихов и прозы. Он больше славянофил, чем «Москвитянпн», и потому имел полное право смотреть
на него, как на противоречивого, непоследовательного органа
того ученпя, которое во всей чистоте своей явилось только в нем,
пресловутом «Маяке». Но этим самым, разумеется, он оказал
очень дурную услугу славянофильству, потому что выставил его
£04
па позорище света в его истиппом, настоящем виде; а известно,
что есть предметы, которые стоит только выказать в их действительном значении и образе, чтобы уронить их, хотя это делается иногда н с целию, напротив, поднять п возвысить пх в глазах
общества...
Как бы то пи было, но из всего сказанного нами неоспоримо
следует, что называть славянофильство «московским направлением» отнюдь не следует, потому что Петербургу славянофильство принадлежит не только не меньше, но чуть ли еще не больше, чем Москве. Отстранивши от Москвы так невпопад навязываемое ей московскими славянофилами исключительное право
на славянофильство, мы действуем в ее пользу, а не против ее.
Но точно так же мы не согласились бы называть славянофильство и «петербургским направлением». Только тогда можно означить какое-нибудь направление именем города, когда оно действительно есть главное, исключительное направление этого города, а все другие существующие в нем направления являются
на втором и третьем плане, слабы, незначительны, ничтояшы.
Но по поводу славянофильства этого нельзя сказать ни о Петербурге, нп о Москве. В том и другом городе жили и действовали
знаменитейшие представители нашей литературы, имевшие решительное и важное влияние и на литературу и на образование
общества,— и они-то между тем нисколько не принадлежат к славянофилам. Мы знаем, что гг. московские славянофилы могут
указать нам с торжеством по крайней мере на два знаменитые
в литературе имени, как такие, которые, если бы и не принадлежали им вполне, то более или менее симпатизируют с ними11,
особенно на имя Гоголя, после издания его «Переписки с друзьями». Но это ровно ничего не доказывало бы в их пользу, потому что великое значение Гоголя в русской литературе основывается вовсе не на этой «Переписке», а па его прежних творениях, положительно и резко антиславянофильских. И потому
гг. московские славянофилы были бы вполне верны своей точке
зрения, если бы восхищались только «Перепискою», а на все
другие произведения Гоголя смотрели бы косо. Но они и их приняли под свое высокое покровительство, вероятно, ради будущих,
новых его произведений, которых характер заранее определяется
в их глазах «Перепискою». «Маяк» никогда не обнаружил бы
такой непоследовательности: если б он здравствовал доселе, вероятно, он расхвалил бы «Переписку» и простил бы за нее Гоголю его прежние произведения, но только простил бы, не отрицая настоятельной необходимости для них очистительного
аутодафе.
Что касается до массы русских литераторов, прежних и теперешних, старых и молодых, они избирают местом своего жительства Петербург или Москву по разным обстоятельствам их
2КИЗНИ, не всегда зависящим от их волн, и уж, конечно, всего
менее по уважению к тому образу мыслей, который разделяют.
295
II потому отвести для славянофилов город Москву, а для
литераторов противоположного направления — город Петербург
может войти в голову только квартирмейстерам особого, исключительного рода. Как в Петербурге много славянофилов, так точно
в Москве много неславянофилов, и наоборот. Критик «Москвитянина» указывает на Петербург как на местопребывание противоположной «московскому направлению» партии, и сам же говорит, что в Москве есть ученые, не разделяющие этого направления, и отзывается о них с уважением. Странное дело: почему
£ке направление славянофилов, живущих в Москве, «московское»,
а направление этих ученых, тоже живущих в Москве, да еще
издавна, по словам критика «Москвитянина», не московское?..
В этом видно притязание на первенство значения, высокое уважение к своему славянофильскому значению, в ущерб всякому
другому значению. Мы так думаем, что право на первенство,
в этом случае, может дать только преимущество таланта, а не
отношение к той или другой партии... Что же ввело в заблуждение критика «Москвитянина» и заставило его выдумать «московское направление»? Неужели то обстоятельство, совершенно
внешнее и случайное, что в Петербурге мало журналов, но все
же есть их несколько, и некоторые из них направления славянофильского, другие — не имеют ничего общего с славянофильством; а в Москве всего-навсе один журнал, и он славянофильский? И что поэтому московские ученые и литераторы, не принадлежащие к славянофильской партии, помещают свои труды
в петербургских журналах? Нет, это не то! Тут скрываются более
важные причины. Господам славянофилам нужно, необходимо,
волею или неволею, навязать Москве славянофильство. По их
мнению, это учение одно истинно русское, национальное, а Москва — представительница и хранительница русской народности.
Итак, очевидно — что-нибудь одно из двух: или славянофильство — направление ложное, или оно московское... Москва, вишь,
виновата!12 И потому, говоря так много о выражении «московское направление», мы не привязались к мелочи, а обратили особенное внимание на один из важнейших спорных пунктов славянофильства... Читатели уже видят, как крепок и прочен этот
спорный пункт; но мы покажем это еще больше, обратившись к
другим таким же точкам опоры направления, претендующего на
звание «московского»...
Таким же точно образом, как не признаём мы этого названия, не признаём мы существования спора между Москвою и
Петербургом. Правда, бывали прежде и бывают теперь споры
между московскими и петербургскими литераторами, но так же
точно, как и споры московских с московскими же и петербургских с петербургскими же литераторами; но ни Москва с Петербургом, ни Петербург с Москвою никогда и не думали спорить.
Да из чего же бы им и спорить? Было время, когда Москва спо-
рпла с Тверью и Рязанью, но на то были свои исторические
296
причины, которых теперь не существует, п время это давно прошло. Петербург и Москва — оба принадлежат России и равно дороги, важны и необходимы как ей, так и друг другу. Петербург
может похвалиться перед Москвою такими хорошими сторонами,
каких в ней нет, и отсутствием таких недостатков, которые в ней
есть; Москва, в свою очередь, может, на достаточном основании,
сделать то же самое в отношении к Петербургу. Но именно то,
что, кроме общих им выгодных сторон, каждый из них пмеет еще
свои собственные,— это-то самое и делает их и необходимыми и
полезными друг другу и должно соединять их, вместо того чтоб
разделять. Подобное отношение должно быть источником не
споров, а взаимного друг на друга полезного влияния. Петербург — резиденция правительства и, в административном смысле,
центральный город России, хотя и стоит на одной из ее оконечностей; Петербург — окно в Европу, посредник между Европою
и Россиею. Такой роли не мог бы играть город с иностранным
народонаселением, как, например, Ревель или Рига, хотя бы это
был и столько же огромный, как Петербург, город. Москва —
центральный город России, по географическому положению. Вся
северо-восточная, восточная и южная Россия и с самим Петербургом сносится через Москву. Сверх того, Москва — город по
преимуществу промышленный, торговый и, по своему университету, старейшему из русских университетов, город науки. При
этом не должно упускать из виду, что Москва есть город древний,
исторический, город предания, представительница народного
духа. Петербург, напротив, город новый, построенный на завоеванной земле, торговая колония, разросшаяся в столицу; его
почва чужда преданий; он кипит народонаселением, преимущественно наносным, наплывающим к нему изо всех концов России, большею частию чисто русским, меньшею чаетшо обруселым иностранным. Это последнее никогда не может дать ему
иностранного характера, уже по одному тому, что оно состоит
из людей разных наций и вероисповеданий и потому не представляет собою сплошной массы, которая бы могла балансировать
с массою русского народонаселения Петербурга. Находясь под
влиянием русских законов и тем более чувствуя нравственный
перевес над собою массы русского народонаселения, эти иностранцы скоро делаются почти русскими, дети же их — совершенно русские; а между тем в торговле, в ремеслах, в формах
жизни они приносят с собою новые, необходимые нам элементы.
Благодаря морю и пароходству Петербург отделен от Европы
только тремя сутками пути; а благодаря железным дорогам, без
перерыва идущим теперь от Штетина до Гавра, он ближе всех
других русских городов и к Парижу и к Лондону. Через Петербург передаются России все новейшие изобретения, сделанные
в Европе, по части наук, искусств, мануфактур, ремесл. Таким
образом, без Петербурга Москва представляла бы только крайность народного начала, не оживляемого и не умеряемого эле-
297
ментамн европейской жизни; а Петербург без Москвы имел бы
на провинцию более административное, нежели живое нравственное и социялыюе влияние; потому что если Петербург есть
посредник между Европою и Россиею, то Москва есть посредник
между Петербургом и Россиею. Называя Петербург посредником
между Европою и Россиею, мы не думаем этим сказать, что только живя в нем можно следить за успехами наук и искусств в Европе. Напротив, это можно делать, живя не только в Москве,
но и в Тамбове и в Саратове. Но подобное наблюдение успехов
ума человеческого в Европе, вне Петербурга, возможно только
для отдельных лиц, а не для масс. Можно, например, и живя
в Москве, знать лучший способ кладки камней и кирпичей при
строении зданий; но, говорят, при постройке кремлевского дворца и храма Спасителя в Москву было привезено из Петербурга
несколько работников для научения московских мастеров надлежащему способу класть кирпич прп вызоде стен. Без сомнения,
московские архитекторы знали, как кладется в Европе камень и
кирпич; а в Петербурге мастеровые, пе заботясь об Европе, умели класть кирпич, как кладут его там.
Этот простой и ничтожный, по-видимому, факт показывает,
какое влияние имеет Петербург, по своей близости к Европе, но
на однп избранные личности, но на самую жизнь России. Его
роль чисто практическая; его влияния надо искать не в одних
книгах, но в нравах, в образе жизни. Его замечательнейшие учебные заведения — специяльные, преимущественно технические.
Естественно, что между Петербургом и Москвою должны
быть существенные различия, которые должны отразиться и в
литературе разностию точек воззрения на одни и те же предметы. Из этого мог бы возникнуть даже спор, о котором говорит
критик «Москвитянина». Но этого спора доселе не было, хотя
и бывали споры между петербургскими и московскими литераторами. Может быть, это происходит от сильного и быстрого
влияния друг на друга обоих городов. Например, было время,
когда московские литераторы (разумеется, некоторые) упрекали
петербургских за то, что те берут деньги за свои труды, а не
пишут из одной любви к литературе, и еще за то, что их журналистика отличается не направлением, не идеями, а только аккуратным, своевременным выходом книжек13. Если хотите, в этом
факте выразилось, более или менее, различие обоих городов; по
надолго ли? Еще не успел прекратиться этот спор на перьях, как
причины его уже и не существовало: в Петербурге явились журналы и с направлением и с идеями, да вдобавок и с аккуратным,
своевременным выходом книжек; а в Москве так же, как и в
Петербурге, стали брать деньги за литературные труды, и безденежные литературные предприятия сделались невозможны; но
от этого в Москве не перевелись люди с убеждениями и идеями.
В сущности же весь этот спор вьтшел больше из того, что одних
литераторов приписали к Петербургу, других к Москве, и по ним
298
судили о том и другом городе. Так, например, московские журналисты, в своей полемической войне с Петербургом, имели в
ьиду преимущественно гг. Греча, Булгарина и Воейкова и как
Судто забывали, что, кроме их, в Петербурге жили Крылов, Гве-
дич, Жуковский, Пушкин, потом Гоголь — писатели, которых,
конечно, нельзя было обвинять в отсутствии направления. Пушкин с самого появления на литературном поприще продавал
книгопродавцам свои сочинения за неслыханные до него цены, а
между тем он не был тогда журналистом; в его поэзии не выражалось ни петербургского, ни московского направления: живя
в Петербурге, он, как поэт, по своему таланту, по духу, содержанию и форме своих произведений, принадлежал не Петербургу, не Москве только, а целой России. В последнее время возникла полемика по поводу славянофильства, но это отнюдь не
было спором между Петербургом и Москвою. Ссылаемся па те
самые «Отечественные записки», о которых говорит, в начале
статьи своей, критик «Москвитянина»: он найдет там возражения и отповеди не одному «Москвитянину» или «Московскому
сборнику», но и «Маяку». Сверх того, статьи против «Москвитянина» и «Московского сборника» писаны там не одними петербургскими литераторами, но и московскими; так, например, в нынешнем году напечатана там была статья московского профессора
г. Грановского, в опровержение статьи г. Хомякова, помещенной
в «Московском сборнике» на 1847 год; в возникшем затем споре
возражения г. Хомякова печатались в «Московском городском
листке», а 'возражения г. Грановского в «Московских ведомостях» 14. Где ж тут спор Петербурга с Москвою! Тут столько же
спор Петербурга с Петербургом, и Москвы с Москвою, сколько
и Петербурга с Москвою. Нет, как ни хлопочите, а никак не
удастся вам обыкновенные литературные споры превратить в
какую-то борьбу двух городов, и еще менее успеете вы смешать
с Москвою какой-нибудь литературный кружок. Москва велика,
и как ни надувайтесь, а все с нее не будете ростом, только повредите вашему здоровью и будете смешны...15
Бывали когда-то в некоторых петербургских журналах насмешки над Москвою, а в московских что-то вроде не совсем приязненных выходок против Петербурга. Но подобный спор мог
быть только плодом юношеского, незрелого состояния нашей литературы и нашей общественной образованности. Теперь, слава
богу, по крайней мере в петербургских журналах вовсе вышли
из употребления наезднические возгласы против Москвы, и в паг
тетическом и в ироническом духе. Со стороны московских литераторов [(по крайней мере можно смело поручиться за тех, которые не разделяют так называемого «московского направления»)’
тоже не видно никаких предубеждений против Петербурга. Все
совершеннолетние давно уже предоставили подобные споры о
превосходстве одной столицы перед другою детям, юношам и энту-
гнастам. И хорошо сделали, потому что в таких спорах играли
239
главную роль не Москва и Петербург, а маленькое самолюбие спорщиков: каждый хотел возвысить украшенный его присутствием
город на счет другого... Там же, где к самолюбию примешивался фанатизм теорий, не видно было ни малейшего знания
ни того города, который превозносился, ни того, который приносился ему в жертву. Короче, это был спор детский, ребяческий.
Петербургские журналы действительно подтрунивали над мурмолками, а московские журналы точно не подтрунивали над
ними; но это не потому, чтоб мурмолки были смешны только
в Петербурге, в Москве же были бы не смешны, а опять-таки
потому только, что в Москве всего-навсе один журнал, да и
тот родственный мурмолкам. А что над ними смеялись петербургские журналы — в этом нет ничего предосудительного для петербургских журналов...
Смеяться, право, не грешно
Над тем, что кажется смешно 1б.
Смех часто бывает великим посредником в деле отличения
истины от лжи. Иная мысль или иной поступок совершенно
оправдываются логикою; вы не соглашаетесь с их истинностию,
но и не находите ничего возразить на доказательства их неоспоримой истинности. Но тут дело решает смех! Так, например,
можно видеть и понимать, что вот этот господин надел мурмолку
по глубокому убеждению, которым он не шутит, которому он благородно приносит в жертву всю жизнь свою, что он прав с своей
точки зрения и защищает мурмолку с жаром, красноречиво, логически и умно; все это можно видеть и понимать —и все-таки
смеяться... Можно любить человека, даже уважать его — и вместе с этим смеяться над ним... Тебя зову в свидетели, о знаменитый витязь ламанчский, вечно памятный обожатель несравненной Дульцинеи Тобозской! Ты был рыцарь без пятна и страха, краса и честь кавалеров, гроза и трепет злодеев, надежда и
отрада угнетенных и страждущих; благородный и великодушный, ты часто являлся мудрецом в речах своих, дышавших воз-
вышенностию мыслей и чувств, ясностию взгляда, здравым
смыслом п красноречием; храбрый воин, ты был еще и справедливым, искусным судьею! Вижу и признаю все твои достоинства,
удивляюсь им — и все-таки, читая дивную эпопею твоей жизни,
от всего сердца смеюсь над тобою до той самой минуты, когда,
готовый из этого мира, населенного трактирщиками, волшебниками, злодеями, вассалами, рабами и рыцарями, перейти в другой, лучший мир, где вовсе нет всей этой дряни, ты вдруг как
бы прозрел п плачущему оруженосцу своему и будущему губернатору завоеванного тобою острова, Санхо-Пансе, сказал, что
ты не рыцарь, а помещик... тогда мой смех, то веселый, то грустный, сменяется уже одною беспримесною и глубокою грустью...
Приступая к разбору статьи г. Никитенко, критик «Москвитянина» говорит, что «здесь должно быть обозначено направлен
300
пне журнала, то, к чему он клонит общественное мнение, мерило
всех его литературных суждений и оправдание его сочувствий».
То же видит он и в статье Белинского, вследствие чего основательно требует, чтобы обе эти статьи выражали одно воззрение,
были проникнуты одним направлением; а между тем находит
в них страшные противоречия. И поэтому мы скажем несколько
слов о его взгляде на статью г. Никитенко только в отношении
к этим противоречиям.
Критик «Москвитянина» соглашается с г. Никитенко, что
наша общественная образованность вообще отличается отсутствием мощных, широко раскрывающихся личностей, зато она
расстилается в ширину и глубину, течет спокойнее, тише, как
дома, и работает без шуму, но работает около самых оснований.
Но никак не хочет согласиться с ним насчет той же мысли, только высказанной в приложении к современной русской литературе. Вот слова г. Никитенко:
Взамен сильных талантов, недостающих пашей современной литературе, в ней, так сказать, отстоялись и улеглись жизненные начала дальнейшего развития и деятельности... В ней есть сознание своей самостоятельности и своего назначения. Она уже сила, организованная правильно, деятельная, живыми отпрысками переплетающаяся с разными общественными
нуждами и интересами, не метеор, случайно залетевший из чужой нам
сферы на удивление толпы, не вспышка уединенной генияльной мысли, нечаянно проскользнувшая в умах и потрясшая их на минуту новым и неведомым ощущением. В области литературы нашей теперь нет мест особенно
замечательных, но есть вся литература,
На это критик «Москвитянина» возражает, что г. Никитенко,
кажется, слишком снисходителен к изящной литературе. При
этом кстати он вспомнил, что мысль эту читал когда-то в «Отечественных записках»; но там, по его мнению, она была кстати,
а у г. Никитенко некстати, потому-де, что г. Никитенко любит
искусство ради самого искусства и глубоко понимает его требования, а в этом случае удовлетворяется количеством и легким сбытом произведений взамен качества и внутреннего достоинства.
Остановимся на этом. Г-н Белинский неоднократно высказывал
в «Отечественных записках» ту мысль, что, за исключением Гоголя, пишущего в последнее время мало и редко, в русской литературе теперь нет великих талантов, но зато есть теперь у нас
литература. Г-н Никитенко, независимо от г. Белинского, в статье своей, помещенной в первой книжке «Современника», по-
своему высказал, и может быть, тоже не в первый раз, ту же
мысль. Что можно заключить из этого факта касательно единства направления «Современника»? Ничего более, кроме того,
что редактор «Современника» сходится с своими сотрудниками
в одном из главных пунктов направления его журнала. Но благонамеренному критику «Москвитянина» непременно нужно было
во что бы то ни стало найти тут противоречия; но как, несмотря
на всю свою готовность к этому, он все-таки не мог найти в словах г. Никитенко противоречия со взглядами г. Белинского, то
301
счел за нужное найти у г. Никитенко противоречие с самим
собою... И действительно, в словах редактора «Современника» есть
противоречие, но только не с самим собою, а с критиком «Москвитянина): г. Никитенко видит в новой русской литературе нечто достойное внимания и уважения, а г. М... 3... К... видит в ней
безобразную массу бездарных и нелепых произведений. Что сказать на это? Ничего более, как посоветовать г. Никитенко, когда
он будет что-нибудь писать, посылать программу каждой своей
статьи на утверждение решительного и непогрешительного в
своих приговорах критика «Москвитянина»: что он у него одобрит, так тому и быть, что забракует, то вон из статьи. Это кажется единственный способ для г. Никитенко избегать мыслей и воззрений неосновательных и ложных... в глазах критика «Москвитянина». — Многие могут найти не совсем согласною с здравым
смыслом подобную опеку какого-то замаскировавшегося таинственными буквами неизвестного литературного наездника над известным профессором и литератором, обладающим, по сознанию
самого его противника, самобытным взглядом на предметы мысли. Нам самим это кажется так; но г. М.., 3..« К... думает об
этом иначе: все, что не согласно с его образом мыслей, он считает решительным вздором. В этом отношении он не менее всех
восточных людей верит в «несомненную книгу», только в отли-
чие от них видит эту «несомненную книгу» 17 — в себе.
Было бы слишком утомительно и скучно следить за крити-
ком «Москвитянина» шаг за шагом. Он выписывает из разбираемых им статей целые страницы; разбирая его так же подробно,
мы должны были бы выписывать и эти выписки и его собственные страницы; и потому постараемся как можно короче изложить
сущность дела. В статье своей г. Никитенко нападает местами
на недостатки так называемой натуральной школы, состоящие в
преувеличении и однообразии предметов. Это его мнение, и он
выражает его без резкости, без преувеличения, без всякой враждебности к натуральной школе; напротив, в самых его нападках
видно, что он уважает и любит ее, и на этом-то основании желает
указать ей ее настоящую дорогу. Словом, он признает и талант
и достоинство в произведениях натуральной школы, но признает
их не безусловно, хвалит основание, но порицает крайности. Во
всем этом критик «Москвитянина» увидел страшные противоречия с статьею г. Белинского, лишающие «Современник» всякого
единства мысли и направления. «Одно из двух (говорит он): или
журнал не должен иметь своего образа мыслей, и тогда он не
журнал — а неизвестно что такое; или он должен иметь его, ш
тогда не мешает участвующим в нем согласиться предварительно между собою». Здесь мы прежде всего считаем долгом поблагодарить грозного критика за его уважение к нашему журналу,
невольно высказавшееся у него самою чрезмерностию требований от «Современника». Прибавим к этому, что его идеал журнала очень верен; по, к несчастию, его существование решительно
302
невозможно прн настоящем состоянии литературы и общественного образования. В Европе не только каждое известное мнение
может сейчас же найти свой орган в журнале, но и каждый из
оттенков этого мнения: для этого там всегда найдется достаточное число людей, способных работать по определенному направлению. Но и там едва ли найдется хотя один хороший журнал
или одно хорошее обозрение, в котором все до последней строки
было бы проникнуто одним направлением. Это возможно вполне
только в отношении к политическим или критическим статьям,
но не всегда возможно в отношении даже к ученым статьям, п
решительно невозможно в отношении к произведениям изящной
словесности. Ни один журнал не откажется от превосходной
статьи, потому только, что она по духу своему не совсем ладит
с направлением журнала. В таком случае обыкновенно статья
печатается с оговоркою от редакции, а иногда в том же журнале помещается и возражение на не согласные с направлением
журнала места в статье. Что £ке касается до произведений изящной словесности, на них там вовсе не простираются условия, налагаемые направлением журнала на статьи теоретические. Жорж
Санд, например, по своим убеждениям и симпатиям, не имеет ничего общего с людьми, участвующими в «Journal des Débats» или
«Revue des deux Mondes» 18, a между тем, вздумай она поместить
там свою повесть — возьмут, да еще с какой радостью, не обращая никакого внимания на дух и направление довести. И это
очень естественно: кто действительно понимает законы искусства,
тот знает, что повестей писать по заказу нельзя и что тут направление и дух должны зависеть только от личности автора. Хороших же поэтов везде немного; стало быть, тут выбор может касаться только достоинства романа или повести, но не направления их.
Что касается до наших журналов,— необходимость иметь
известное направление, известный образ мыслей и никогда не
противоречить ему начали обнаруживаться только в последнее
время19. Журналов у нас немного, но все-таки больше, нежели
сколько есть у нас людей, способных своими трудами поддерживать журналы. У нас большое счастие для журнала, если он
успеет соединить труды нескольких людей и с талантом и с образом мыслей, если не совершенно тождественным, то по крайней
мере не расходящимся в главных и общих положениях. Поэтому
требовать от журнала, чтобы все его сотрудники были совершенно согласны даже в оттенках главного направления, значит требовать невозможного. Тут не помогут мудрые советы вроде следующего: сперва соберитесь да согласитесь между собою. Искусственным образом нельзя соглашать людей в деле убеждения, и
ни один порядочный человек ничего не уступит из своего мне-
еия ради причины, лежащей вне его мнения. Лишь бы ¿куриал
имел общий характер, так что с его представлением в уме всякого соединялось бы известное направление: этого для него пока
303
совершенно достаточно, чтоб быть ему хорошим журналом.
Разность в оттенках мыслей еще ничего; плохо как «из одного
города да не одни вести». Вот, например, как г. М... 3... К... отзывается о первой теперь поэтической знаменитости не только
во Франции, но и во всей Европе:
Жорж Санд, которого, конечно, не назовут писателем отсталым от
века, истощив в прежних своих произведениях все виды страсти, все образы
личности, протестующей против общества, в «Консуэло», «Жанне», в «Compagnon du tour de France» * изображает красоту и спокойное могущество
самопожертвования и самообладания; а в «Чертовой луже» она пленяется
мирною простотою семейного быта,
Оставляя в стороне приложение, которое критик «Москвитянина» хочет сделать из своего суждения о Жорже Санде, мы
заметим только, что в этом суждении видно высокое уважение
к таланту знаменитого французского писателя, в чем мы совершенно с ним согласны. Но вот что о том же писателе сказал
г. Хомяков, принадлежащий к тому же «московскому направлению», к которому принадлежит и г. М... 3... К..., и печатающий
свои статьи в тех же изданиях, то есть в «Москвитянине» и «Московском сборнике»:
Впрочем, по мере того, как художество народное делается менее возможным, так оскудевает и художество вообще, и Франция по необходимости была страною антихудожественною, то есть не только неспособною производить, но неспособною понимать прекрасное, в какой бы то ни было
области искусства. Так, например, в наше время Франция и офранцузившаяся (?) публика встречала с слепым благоговением произведения Жорж
Санда, которые совершенно ничтожны в смысле художественном (какое бы
они ни имели значение в отношении движения общественной мысли), и не
нашла ни похвал, ни удивления, когда та же Жорж Санд почерпнула из
скудного, но уцелевшего источника простого человеческого быта прелестный и почти художественный рассказ «Чертовой лужи», под которым Диккенс и едва ли не сам Гоголь могли бы подписать свои имена («Московский
сборник», 1847, стр. 350—351).
Вот это так противоречие! Тут поневоле вспомнишь стих
. Крылова:
Чем кумушек считать трудиться,
Не лучше ль на себя, кума, оборотиться? 20
Чем другим давать совет «предварительно согласиться между собою», не лучше ль было бы прежде самим испытать на деле
возможность осуществления такого совета, чтоб не подать повода говорить о себе:
Запели молодцы: кто в лес, кто по дрова!21
Обратимся к противоречиям «Современника». После многих
выписок из статьи г. Никитенко, критик «Москвитянина» задает
нам следующие вопросы:
* «Товарищ в поездках по Франции» (фр-)> — Ред<
304
Но еслп таков образ мыслей редактора, почему помещена в топ же
гпп/кке повесть под заглавием: «Родственники»? Разве для того, чтобы
чптателп тут же могли поверить на деле справедливость впечатлений г. Никитенко, как будто произведенных именно этою повестью? Вообще, почему
отдел словесности отдан почти исключительно в распоряжение тому направлению, которое так справедливо осуждается самим редактором в отделе наук?
На все этп вопросы мы ответим крптпку «Москвитянина»
одним вопросом: а на каком основании вы уверены так положительно, что г. Никитенко разделяет ваш образ мыслей касательно как повести «Родственники» 22, так и всех других повестей в
отделе словесности нашего журнала? Кроме того, что г. Никитенко и не думал, подобно вам, уничтожать натуральной школы,
а только хотел, показавши ее достоинства (на что вы ему и возразили на стр. 177), показать и ее недостатки, состоящие, по его
мнению, в преувеличении и однообразии. Для применения он мог
иметь в виду произведения, действительно отличающиеся грубою
естественностию или впадающие в карикатуру, каких не мало
появляется в нашей литературе. Как бы то ни было, но как он
не указал ни на одно произведение, то вы не имели никакого
основания навязывать ему этих указаний, кроме вашего самолюбия, которое уверяет вас, что судить безошибочно значит судить по-вашему. И неужели вы не шутя думаете, что стоит только назвать без всяких доказательств ту или другую повесть дурною, чтобы всех убедить, что она точно дурна? Но нет, этого вам
мало: вы, кажется, убеждены, что вам ничего не нужно и говорить, что с вами безусловно должны быть согласны все, даже
не зная, как вы думаете о том или другом предмете: хотя г. Никитенко, до появления вашей статьи, и не мог знать вашего мнения о повести «Родственники», однако тем не менее, думаете вы,
не мог не разделять его... Странная уверенность!
Далее скромный критик «Москвитянина», в виде уступки,
делает такое замечание: «Может быть, другого рода повестей
достать нельзя; может быть, даже такие повести нужны для
успеха журнала, чего мы, впрочем, не думаем». Странно впдеть
человека, который, по собственному сознанию, решительно не
знает журнального дела, а между тем взялся рассуждать о нем!
Он не знает, какие повести можно доставать и какие повести
нравятся публике и, следовательно, могут поддержать журнал.
То говорит: «Может быть», то: «Чего мы, впрочем, не думаем».
Как объяснить ему это? Он назвал только одну повесть: «Родственники». О ней можно судить с двух сторон: со стороны направления и со стороны выполнения. В первом отношении мы
на «может быть» нашего критика отвечаем утвердительно; во
втором отношении эта повесть не без достоинств, местами замечательных, но вообще не может идти в образец повестей той
школы, на которую с таким ожесточением нападает наш критик.
В этом случае нам трудно отвечать ему, сколько потому, что он
305
по одной первой книжке журнала хочет произнести суд о всех
будущих книжках этого журнала, хотя бы ему суждено было
продолжаться десять лет при постоянном участии одних и тех
же лиц, сколько и потому, что он, говоря о повестях, назвал
только повесть «Родственники» и неопределенно указал на отдел
словесности, не сказавши ни слова ни о повести «Кто виноват?»
Искандера, вышедшей как приложение к первой книжке, ни о
«Хоре и Калиныче», рассказе г. Тургенева, помещенном в «Смеси». Вероятно, он имел свои причины не высказывать своего
мнения об этих двух произведениях, п в таком случае, надо отдать ему справедливость, он поступил очень ловко. Если бы мы
сказали, что он и их считает тем же, чем считает все произведения натуральной школы, он мог бы ответить, что о них ничего
не говорил, что он указал только на то, что было помещено в
отделе словесности. Но если бы, сделавши вопрос: «Может быть,
даже такие повести нужны для успеха журнала», он указал па
;«<Кто виноват?» и «Хорь и Калиныч»,—- тогда бы мы положительно и утвердительно отвечали ему: да! Но он хочет быть с нами
великодушным; он отрицает мысль, чтобы мы, в выборе повестей,
руководствовались расчетом на успех журнала, а. не внутренним
достоинством повестей. Благодарим за доброе мнение, но никак
не думаем, чтобы потребности нашего читающего общества были
в таком разладе с истинным вкусом, что удовлетворять им непременно значило бы — руководствоваться корыстным расчетом,
а не следовать искренно своему вкусу и убеждению. В «Современнике» не было и не будет помещено ни одной повести, которая
бы, по искреннему убеждению редакции, не заключала в себе
каких-нибудь хороших сторон, делающих ее стоящею печати, и
уже было напечатано несколько весьма замечательных произведений в этом роде. Они были замечены и отличены публикою, и
мы очень рады, что наш вкус, наше личное мнение совпали, в отношении к ним, со вкусом и мнением большинства публики.
Эти произведения: «Кто виноват?», «Обыкновенная история»,
«Рассказы охотника» и «Из сочинения доктора Крупова о душевных болезнях вообще и об эпидемическом развитии оных в
особенности»...23
Замечательна также мысль критика, сделанная в виде уступки, что «редактор „Современника“ не властен пересоздать изящной литературы по своим желаниям». Вот что правда, то правда!
Только с чего вы взяли, что он желает ее пересоздать? Желать
видеть ее в лучшем, совершеннейшем виде и желать пересоздать — не одно и то же.
Теперь следуют критические противоречия статьи г. Никитенко с статьею г. Белинского. В последней сказано, между прочим, что «если бы преобладающее отрицательное направление
и было в натуральной школе одностороннею крайностию, и в
этом есть своя польза, свое добро; привычка верно изображать
306
отрицательные явления жизни даст возможность тем же людям
или их последователям, когда придет время, верно изображать
и положительные явления жизни, не становя их на ходули, не
преувеличивая, словом, не идеализируя их реторически». Конечно, тут нет буквального, внешнего согласия с статьею г. Никитенко; но нет п резкого противоречия. С одной стороны, тут
уступка, согласие в том, что отрицание составляет действительно
преобладающее направление новой школы; с другой — показана
польза и этого направления. Но критик «Москвитянина» восклицает патетически:
Мы пе спрашиваем, справедливо ли это или пет, но согласно ли с
убеждениями редактора и с наставлениями, предложенными им в его статье? Думает ли он, что, смотря по времени, литература может изображать
и темные и светлые стороны действительности, то есть быть правдивою,
может также изображать одни отрицательные стороны, то есть клеветать?
Полагает ли он, что привычка отыскивать одни пороки и поносить людей
способствует развитию беспристрастия и справедливости?.,
В этих словах отозвалось решительное отсутствие живого
практического понимания искусства. Критик «Москвитянина»,
мы уверены в этом, человек умный и начитанный, который знает
все возможные теории и системы искусства, особенно немецкие.
Это, бесспорно, очень хорошо; но одного этого еще очень мало
для действительного понимания искусства: для этого прежде
всего и больше всего нужно то врожденное эстетическое чувство,
тот инстинкт, тот такт изящного, которые обнаруживаются не
в теории, а в ее критическом приложении к произведениям искусства. Мы еще обратимся к этому вопросу и покажем, в каком
отношении находится к нему критик «Москвитянина»; а теперь
покажем, как мало истины в его словах. Ему кажется решительною нелепостию, чтобы литература, смотря по времени, отличалась то тем, то другим исключительным направлением. А между
тем это всегда так было и будет: доказательства можно найти в
истории каждой литературы. Изображать одни отрицательные
стороны жизни — вовсе не значит клеветать, а значит только
находиться в односторонности; клеветать же значит взводить на
действительность такие обвинения, находить в ней такие пятна,
каких в ней вовсе нет. Давать клевете другое значение — тоже
значит клеветать... не на клевету, разумеется, а на людей не нашего прихода... Находить в людях те пороки, которые в них
действительно есть, не значит поносить их: поношение в самих
пороках, и кто порочен, тот поносит сам себя... Привычка отыскивать действительно существующее очень близка к привычке
отыскивать истину, а это, разумеется, способствует развитию
беспристрастия и справедливости...
Противоречий между статьею г. Никитенко и статьею г. Белинского критик «Москвитянина» находит такую бездну, что даже отказывается на все указывать, а избирает самые разительные.
307
«Редактор "(говорит он) нападал сильно на карикатурные
изображения помещиков и деревенского быта; критик в числе
замечательных стихотворных произведений прошлого года упоминает о рассказе под заглавием: „Помещик“ (в „Отечественных
записках“)». Дался же гг. славянофилам этот «Помещик»!24
Вот уже скоро два года, как было напечатано (в «Петербургском
сборнике» г. Некрасова, а не «Отечественных записках») это
стихотворение г. Тургенева, а они до сих пор не могут от него
прийти в себя. С того времени и до сей минуты все толкуют о
нем. Уверяют, что это произведение ничтожное, карикатура, что
оно бездарно, плохо: кажется, стоило ли бы обращать на него
внимание? А между тем они все продолжают из него волноваться
и выходить из себя... Обращаясь к противоречию, спросим критика «Москвитянина»: на каком основании вообразил он, что
г. Никитенко, говоря о карикатурных изображениях помещиков,
метил именно на пиесу г. Тургенева? Уж не на основании ли ее
заглавия, так положительно указывающего на помещика, что и
ошибиться нельзя? В таком случае нам остается только дивиться
тонкой проницательности критика «Москвитянина»... «Редактор
(продолжает он) строго осуждал направление тех писателей,
которые созидают так называемые народные характеры из грязи,
лохмотьев, квасу, щей и кулаков русского человека, а критик
восхваляет повесть под заглавием „Деревня“ (в „Отечественных
записках“), которая создана именно по этому рецепту»25. Опять
то же! Критику «Москвитянина» кажется, что повесть «Деревня»
создана по этому рецепту, и этого ему достаточно для убеждения,
что и г. Никитенке кажется то же... Но здесь мы остановимся
и от частностей перейдем к общему вопросу — к вопросу о натуральной школе, которая с таким живым участием и вниманием
принята публикою и с таким ожесточением преследуется двумя
литературными партиями — неестественною, или реторическою,
состоящею из отставных беллетристов26, и славянофильскою. Нам
очень неприятно, что мы должны повторять то, что уже не раз
было говорено нами: но что зк нам делать, если противники натуральной школы, беспрестанно нападая на нее, твердят все
одно и то же, не умея выдумать ничего нового?
Обе эти партии большею частию согласны в их нападках
на натуральную школу, хотя и по разным побуждениям; их доводы, доказательства, даже тон — почти одинаковы; но только
в одном они существенно разнятся. Первая партия, не любя натуральной школы, еще больше не любит Гоголя, как ее главу
и основателя. В этом есть смысл и логика. Идя от начала ложного, эти люди по крайней мере не противоречат себе до явной
бессмыслицы: нападая на плод, не восхищаются корнем, осуждая результат, не хвалят причины. Ошибаясь в отношении к
истине, они совершенно правы в отношении к самим себе. Что
касается до причин их нерасположения к произведениям Гоголя,— они давно известны: Гоголь дал такое направление литера¬
308
туре, которое изгнало из нее реторпку и для успеха в котором
необходим талант. Вследствие этого старая манера выводить в романах и повестях реторические олицетворения отвлеченных добродетелей и пороков, вместо живых типических лиц, пала. Все
попытки писателей этой школы на поддержание к ним внимания
публики обращаются для них в решительные падения. Даже
те их произведения, которые в свое время имели успех, даже
значительный, давно уже забыты. Новые издания их остаются
в книжных лавках. Согласитесь, что это неприятно, и есть из
чего выйти из себя и увидеть в новой школе своего личного
врага. К этому присоединяются и другие обстоятельства. Эти
люди вышли на литературное поприще во время господства
совершенно иных понятий об искусстве и литературе. Тогда искусство не имело ничего общего с жизнию, действительностию.
Написать роман или повесть, тогда значило — наплести разных
неправдоподобных событий, вместо характеров заставить говорить и действовать аллегорические фигуры разных дурных и хороших качеств, все это напичкать моральными сентенциями, и
из всего этого вывести какое-нибудь нравственное правило, вроде
того, например, что добродетель награждается, а порок наказывается. При этом допускалась легкая и умеренная сатира, то есть
беззубые насмешки над общими человеческими слабостями, не
воплощенными в лицо и характер и потому существующими
равно везде, как и нигде. О колорите местности и времени не
было вопроса, и потому нельзя было понять, какой земле и какому веку принадлежат действующие лица романа или повести;
зато можно было иметь удовольствие по произволу переносить
их в какую угодно землю, в какой угодно век. Но взамен этого
строго требовалось, чтобы подле каждого злодея рисовался добродетельный человек, подле глупца — умница, подле лжеца —
правдолюб. Имен эти герои не имели, но им давались клички по
их качествам: Добросердов, Честонов, Принтов, Ножов, Ворова-
тин27 и т. п. Так писать было легко; для этого не нужно было
таланта, наблюдательности, живого чувства действительности; а
нужны были только некоторая образованность и начитанность,
а главное — охота и навык писать. И под влиянием этих-то понятий выросли и развились писатели той школы, о которой мы
говорим. Удивительно ли, что до сих пор они все так же понимают искусство? Оно для них — невинное и полезное занятие,
которое должно тешить читателя, представляя ему только приятные картины жизни, рисуя только образованных людей и ни
под каким видом — неотесанных мужиков в зипунах и лаптях.
Правда, еще эти писатели были не стары, когда так называемый
романтизм вторгся вдруг и в нашу литературу, когда романы Вальтера Скотта сменили «Малек Аделя» г-жи Коттэн28
и знакомство с драмами Шекспира показало, что всякой человек,
на какой бы низкой ступени общества и даже человеческого достоинства ни стоял он, имеет полное право на внимание
309
искусства потому только, что он человек. И многие из писателей
неестественной реторической школы горячо стали за романтизм;
во это произвело в них только какую-то странную смесь старых
установившихся понятий с новыми неустановившимися. Они не
могли в них примириться по существенной противоположности
друг другу. И потому наши романисты и нувеллисты этой школы
остались при старых понятиях, сделавши несколько не логических уступок в пользу новых. Это отразилось в их сочинениях
тем, что они стали заботиться о местном колорите и позволяли
себе рисовать и людей низших сословий. Это называлось у них
народностию. Но в чем состояла эта народность? В том, что своим
сколкам с чужеземных образцов они давали русские имена, да
еще иногда и исторические, отчего их лица нисколько не делались русскими, потому что прежде всего не были созданиями искусства, а были только бледными копиями. Вообще их романы
походили на нынешние русские водевили, переделываемые из
французских посредством переложения чуждых нам французских
нравов на чуждые им русские нравы. Реторика всегда оставалась реторикою, даже и подрумяненная плохо понятым романтизмом. Для ясного уразумения новых образцов искусства и
новых о нем понятий нужно было время, а для обращения русской литературы на дорогу самобытности нужны были новые
образцы в самой русской литературе. И такие образцы даны
были Пушкиным и потом Гоголем. Но следовать за ними можно
было только людям с талантом. Вот отчего писатели реториче-
екой школы так косо смотрели на Пушкина и почему так невыносимо им одно имя Гоголя! В чем состоят их нападки на
него? Вечно в одном и том же: он рисует грязь, представляет
неумытую натуру и оскорбляет русское общество, находя в нем
характеры низкие и не противопоставляя им высоких...29 Все
это совершенно согласно с старинными пиитиками и реториками.
За то же самое, теми ^ке самыми выражениями нападают
славянофилы на натуральную школу, но за то же самое превозносят они Гоголя. Что за странное противоречие? Какая его
причина? Если бы критик «Москвитянина» не находил никакой
связи между Гоголем и натуральною школою, он был бы прав
с своей точки эрения, как бы ни была она фальшива. Но вот
что говорит он сам об этом;
Петербургские журналы подняли зпамя и провозгласили явление но-
ьой литературной школы, по их мнению, совершенно самостоятельной. Они
выводят ее из всего прошедшего развития нашей литературы и видят в ней
ствет на современные потребности нашего общества. Происхождение натурализма, кажется, объясняется гораздо проще; нет нужды придумывать для
него родословной, когда на нем лежат явные признаки тех влияний, которым он обязан своим существованием. Матерьял дан Гоголем, или, лучше,
езят у него: это пошлая сторона нашей действительности,
Основная мысль этих слов справедлива: натуральная школа
действительно произошла от Гоголя, и без него ее не было бы;
310
по факт этот толкуется критиком «Москвитянина» фальшиво.
Если натуральная школа вышла из Гоголя, из этого отнюдь на
следует, чтобы она не была результатом всего прошедшего развития нашей литературы и ответом на современные потребности
нашего общества, потому что сам Гоголь, ее основатель, был результатом всего прошедшего развития нашей литературы и ответом на современные потребности нашего общества. Что оя
несравненно выше и важнее всей своей школы, против этого мы
и не думали спорить; это другое дело30. Во взгляде критика
«Москвитянина» на Гоголя видно решительное непонимание ни
искусства, ни Гоголя. Ясно, что он держится тех же пиитик и
реторик, которыми руководствуются писатели неестественной
школы, и что, за неимением собственного прочного воззрения
на предмет, он слишком увлекся мнением Пушкина о Гоголе, с
которым сам Гоголь безусловно согласился. Вот его собственные
слова на этот счет:
Обо мне много толковали, разбирая кое-какие мои стороны, но главпого
существа моего не определили. Его слышал один только Пушкин. Он мне
говорил всегда, что еще ни у одного писателя не было этого дара выставлять так ярко пошлость жизни, уметь очертить в такой силе пошлость пошлого человека, чтобы вся та мелочь, которая ускользает от глаз, мелькнула
бы крупно в глаза всем. Вот мое главное свойство, одному мне принадлежащее, и которого точно нет у других писателей («Выбранные места из
переписки с друзьями», стр. 141—142) 31,
В этих словах много правды; но их нельзя принимать за
полное и окончательное суждение о Гоголе. Теньер был по преимуществу живописец пошлости жизни голландского простонародья (что — скажем мимоходом — не помешало Европе признать
его великим талантом); эта пошлость есть истинный герой его
живописных поэм, тут она на первом плане и прежде всего бросается в глаза зрителю. Однако ж было бы нелепо искать чего-
нибудь общего между талантом Теньера и Гоголя. Гогарт —
по преимуществу живописец пороков, разврата и пошлости, и
больше ничего; но и с ним у Гоголя так же мало сходства, как
и с Теньером. Гоголь создал типы — Ивана Федоровича Шпопь-
ки, Ивана Ивановича и Ивана Никифоровича, Хлестакова, Городничего, Бобчинского и Добчпнского, Земляники, Шпекина, Тяп-
кина-Ляпкина, Чичикова, Манилова, Коробочки, Плюшкина, Со-
бакевича, Ноздрева и многие другие. В них он является великим
живописцем пошлости жизни, который видит насквозь свой пред-«
мет во всей его глубине и широте и схватывает его во всей полноте и целости его действительности. Но зачем же забывают, что
тот же Гоголь написал «Тараса Бульбу», поэму, герой и второстепенные действующие лица которой — характеры высоко трагические? И между тем видно, что поэма эта писана тою же рукою,
которою писаны «Ревизор» и «Мертвые души», В ней является
та особенность, которая принадлежит только таланту Гоголя.
В драмах Шекспира встречаются с великими личностями и пош¬
311
лые, но комизм у него всегда на стороне только последних; его
Фальстаф смешон, а принц Генрих и потом король Генрих V 32 —
вовсе не смешон. У Гоголя Тарас Бульба так же исполнен комизма, как и трагического величия; оба эти противоположные элемента
слились в нем неразрывно и целостно в единую, замкнутую в себе
личность; вы и удивляетесь ему, и ужасаетесь его, и смеетесь
над ним. Из всех известных произведений европейских литератур пример подобного, и то не вполне, слияния серьезного и
смешного, трагического и комического, ничтожности и пошлости
жизни со всем, что есть в ней великого и прекрасного, представляет только «Дон Кихот» Сервантеса. Если в «Тарасе Бульбе»
Гоголь умел в трагическом открыть комическое, то в «Старосветских помещиках» и «Шинели» он умел уже не в комизме, а в положительной пошлости жизни найти трагическое. Вот где, нам кажется, должно искать существенной особенности таланта Гоголя. Это — не один дар выставлять ярко пошлость жизни, а
еще более — дар выставлять явления жизни во всей полноте их
реальности и их истинности. В «Переписке» Гоголя есть одно
место, которое бросает яркий свет на значение и особенность
его таланта и которое было или ложно понято, или оставлено
без внимания:
Эти ничтожные люди (в «Мертвых душах»), однако ж, ничуть не портреты с ничтожных людей; напротив, в них собраны черты тех, которые считают себя лучшими других, разумеется, только в разжалованном виде из
генералов в солдаты; тут, кроме моих собственных, есть даже черты моих
приятелей (стр. 145—146) 33,
Действительно, каждый из нас, какой бы он ни был хороший
человек, если вникнет в себя с тем беспристрастием, с каким
вникает в других,— то непременно найдет в себе, в большей или
меньшей степени, многие из элементов многих героев Гоголя.
И кому не случалось встречать людей, которые немножко ску-
пеньки, как говорится, прижимисты, а во всех других отношениях — прекраснейшие люди, одаренные замечательным
умом, горячим сердцем? Они готовы на все доброе, они не оставят человека в нужде, помогут ему, но только подумавши, порас-
считавши, с некоторым усилием над собою? Такой человек, разумеется, не Плюшкин, но с возможностию сделаться им, если
поддастся влиянию этого элемента и если, при этом, стечение
враждебных обстоятельств разовьет его и даст ему перевес над
всеми другими склонностями, инстинктами и влечениями. Бывают люди с умом, душою, образованием, познаниями, блестящими дарованиями — и, при всем этом, с тем качеством, которое
теперь известно на Руси под именем «хлестаковства». Скажем
больше: многие ли из нас, положа руку на сердце, могут сказать, что им не случалось быть Хлестаковыми, кому целые года
своей жизни (особенно молодости), кому хоть один день, один
вечер, одну минуту? Порядочный человек не тем отличается от
312
пошлого, чтобы он был вовсе чужд всякой пошлости, а тем, что
видит п знает, что в нем есть пошлого, тогда как пошлый человек п не подозревает этого в отношении к себе; напротив, ему-то
и кажется больше всех, что он истинное совершенство. Здесь мы
опять видим подтверждение выше высказанной нами мысли об
особенности таланта Гоголя, которая состоит не в исключительном только даре живописать ярко пошлость ¿кизни, а проникать
в полноту и реальность явлении жизни. Он, по натуре своей,
не склонен к идеализации, он не верит ей; она кажется ему
отвлечением, а не действительностию; в действительности для
него добро и зло, достоинство и пошлость не раздельны, а только
перемешаны не в равных долях. Ему дался не пошлый человек,
а человек вообще, как он есть, не украшенный и не идеализированный. Писатели реторическои школы утверждают, будто все
лица, созданные Гоголем, отвратительны как люди. Справедливо
ли это? — Нет, и тысячу раз нет! Возьмем на выдержку несколько лиц. Манилов пошл до крайности, сладок до приторности, пуст и ограничен; но он не злой человек; его обманывают
его люди, пользуясь его добродушием; он скорее их жертва,
не>кели они его жертвы. Достоинство отрицательное — не спорим; но если бы автор придал к прочим чертам Манилова еще
жестокость обращения с людьми, тогда все бы закричали: что за
гнусное лицо, ни одной человеческой черты! Так уважим же
в Манилове и это отрицательное достоинство. Собакевич — антипод Манилова; он груб, неотесан, обжора, плут и кулак; но избы
его мужиков построены хоть неуклюже, а прочно, из хорошего
лесу, и, кажется, его мужикам хорошо в них жить. Положим,
причина этого не гуманность, а расчет, но расчет, предполагающий здравый смысл, расчет, которого, к несчастию, не бывает
иногда у людей с европейским образованием, которые пускают
по миру своих мужиков на основании рационального хозяйства.
Достоинство опять отрицательное, но ведь если бы его не было
в Собакевиче, Собакевич был бы еще хуже: стало быть, он лучше
при этом отрицательном достоинстве. Коробочка пошла и глупа,
скупа и прижимиста, ее девчонка ходит в грязи босиком, но зато
не с распухшими от пощечин щеками, не сидит голодна, не утирает слез кулаком, не считает себя несчастною, но довольна
своею участью. Скажут: все это доказывает только то, что лица,
созданные Гоголем, могли б быть еще хуже, а не то, чтоб они
были хороши. Да мы и не говорим, что они хороши, а говорим
только, что они не так дурны, как говорят о них.
Писатели реторической школы ставят в особенную вину
Гоголю, что, вместе с пошлыми людьми, он для утешения читателей не выводит на сцену лиц порядочных и добродетельных.
В этом с ними согласны и почитатели Гоголя из славянофильской партии. Это доказывает, что те и другие почерпнули свои
понятия об искусстве из одних и тех же ниитпк и реторик. Они
говорят: разве в жизни одни только пошлецы и негодяи? Что
313
сказать нм на это? Живописец изобразил па картине мать, ко*
торая любуется своим ребенком п которой вса лицо — одно
выражение материнской любви. Что бы вы сказали критику,
который осудил бы эту картину на том основании, что женщинам доступно не одно материнское чувство, что художник оклеветал изображенную им женщину, отняв у нее вса другие
чувства? Я думаю, вы ничего на сказали бы ему, дажа согласились бы с ним и хорошо бы сделали. Но тут, скажут, уже потому
нет клеветы, что на лица женщины изображено чувство похвальное. Стало быть, по-вашему, живописец оклеветал бы женщину
вообще, если бы представил на картине Медею, убивающую,
из чувства ревности, собственных детей? Стало быть, вы будете
осуждать его за то, что он не поместил на своей картине фигуры
добродетельной женщины, которая бы, всем выражением своего
лица и взора, всею своею позою, протестовала против ужасного
действия Медеи? Да художник хотел изобразить крайнюю
степень ревности; это было задушевною идеею, которую хотел
он выразить; стало быть, все чуждое этой идее только раздвоило и ослабило бы интерес его картины, нарушило бы единство
ее впечатления. Стало быть, подобные требования с вашей стороны противоречат основным законам искусства.
Перебирая последппе ромапы (говорит критик «Москвитянина»), изданные во Франции, с притязанием на социяльное значение, мы не находим
ни одного, в котором бы выставлепы были одни пороки и темные стороны
общества. Напротив, везде, в противоположность извергам, негодяям, плутам и ханжам, изображаются лица, принадлежащие к одним сословиям и
занимающие в обществе одинаковое положение с первыми, но честные, благородные, щедрые и набожные. Говорят, что типы честных людей удаются
хуже, чем типы негодяев: это отчасти справедливо; но еще справёдливее
то, что ни те, ни другие не имеют художественного достоинства, пишутся не
с художественною целию, а потому должно судить о них не по выполнению,
а по памерепию.
Мы заметим на это, что если произведение, претендующее
принадлежать к области искусства, не заслуживает никакого
внимания по выполнению, то оно не стоит никакого внимания
и по намерению, как бы ни было оно похвально, потому что
такое произведение уже нисколько не будет принадлежать к
области искусства. Истинным художникам равно удаются типы
и негодяев и порядочных людей; когда же мы находим в романе
удачными только типы негодяев и неудачными типы порядочных
людей, это явный знак, что пли автор взялся не за свое дело,
вышел из своих средств, из пределов своего таланта и, следовательно, погрешил против основных законов искусства, то есть
выдумывал, писал и натягивал реторически там, где надо было
творить; или что он без всякой нужды, вопреки внутреннему
смыслу своего произведения, только по внешнему требованию
морали, ввел в свой роман эти лица и, следовательно, опять
погрешил против основных закопов искусства. Вот то-то и есть:
314
хлопочут о чистом искусстве, и первые не понимают его; нападают на искусство, служащее посторонним целям, и первые требуют, чтобы оно служило посторонним целям, то есть оправдывало бы теории и системы нравственные и социяльные. Творчество, по своей сущности, требует безусловной свободы в выборе
предметов, Ее только от критиков, но п от самого художника. Ни
ему нпкто не вправе задавать сюжетов, ни он сам не вправе
направлять себя в этом отношении. Он может иметь определенное направление, но оно у него только тогда может быть
истинно, когда, без усилия, свободно, сходится с его талантом,
его натурою, инстинктами и стремлением. Он изобразил вам
порок, разврат, пошлость: судите, верно ли, хорошо ли он это
сделал; а не толкуйте, зачем он сделал это, а не другое, или,
вместе с этим, не сделал и другого. Говорят: что это за направление — изображать одно низкое и пошлое? А почему бы
не так? Один живописец прославился изображением вообще
животных, другой только коров или лошадей, третий —
кухонных припасов, и каждый из них только этим и занимался
всю жизнь, и никого из них не обвиняли за это; а в области поэ-
8ии отнимают у художника это право. То, скажут, живопись,
а то поэзия. Но ведь то и другое, несмотря на все их различие,
равно искусство, а основные эаконы искусства — одни и те же
во всех искусствах. Не верю я эстетическому чувству и вкусу
тех людей, которые с удивлением останавливаются перед Мадонною Рафаэля и с презрением отворачиваются от картин Теньера,
говоря: это проза жизни, пошлость, грязь; но так зке точно
не верю я и эстетическому смыслу тех, которые с некоторою
ироническою улыбкою посматривают на Мадонну Рафаэля, говоря: это идеалы, то, чего нет в натуре! и с умилением смотрят
па картины Теньера, говоря: вот натура, вот истина, вот действительность! Для этих людей не существует искусства; новая
форма — и они не узнают его, как маленькие дети не узнают
внакомого им человека, потому только, что он на сюртук надел
шинель, в которой они никогда его не видали. Им не растолкуешь, что Мадонну и сцены мужиков, как ни различны эти
явления, произвел один и тот же дух искусства, что Рафаэль
и Теньер — оба художники и оба нашли содержание своих
произведений в той же действительности, бесконечно разнообразной и всегда единой, как разнообразна и едина природа,
как разнообразно и едино существо человека! А сколько таких
людей на белом свете! По крайней мере мне не раз случалось
встречать таких тонких знатоков и ценителей искусства. Одни
кз них отрицают всякий талант в Гоголе, и когда такому господину намекнешь, что это от отсутствия эстетического чувства,
сн сейчас с торжеством возразит: отчего же я понимаю Пушкина
и восхищаюсь им? Другие не признают особенного таланта в
Пушкине на том основании, что им очень нравится Гоголь. Это
.:пачит только, что ни те, ни другие не понимают нп Пушкина,
315
пн Гоголя п восхищаются в них вовсе не тем, что составляет
сущность и красоту их творений. Один писатель реторпческой
школы печатно объявил, что если бы ему нужно было выехать
из России и взять с собою только лучшее из русской литературы,
он взял бы только басни Крылова и «Горе от ума» Грибоедова34.
Как выражение личного, частного вкуса, это было бы справедливо и основательно; но как взгляд на искусство вообще, это
ложь, это все равно, как если бы кто, любя березу больше всех
других деревьев, стал доказывать, что дуб —дерево некрасивое
и дрянное.
Самое сильное и тяжелое обвинение, которым писатели
реторпческой школы думают окончательно уничтожить Гоголя,
состоит в том, что лица, которые он обыкновенно выводит в
своих сочинениях, оскорбляют общество. В этом с ними совершенно согласились и славянофилы, только больше в отношении
к натуральной школе, нежели к Гоголю: первую они нещадно
бранят за это, а насчет Гоголя только изъявляют сожаление, что
он не рисует искупительных лиц. Подобное обвинение больше
всего показывает незрелость нашего общественного образования.
В странах, упредивших нас развитием целых веков, и понятия
не имеют о возможности подобного обвинения. Иикто не скажет,
чтобы англичане не были ревнивы к своей национальной чести;
напротив, едва ли есть другой народ, в котором национальный
эгоизм доходил бы до таких крайностей, как у англичан. И между тем они любят своего Гогарта, который изображал только
пороки, разврат, злоупотребления и пошлость английского общества его времени. И ни один англичанин не скажет, что Гогарт
оклеветал Англию, что он не видел и не признавал в ней ничего
человеческого, благородного, возвышенного и прекрасного. Англичане понимают, что талант имеет полное и святое право быть
односторонним и что он может быть великим в самой односторонности. С другой стороны, они так глубоко чувствуют и сознают свое национальное величие, что нисколько не боятся,
чтобы ему могло повредить обнародование недостатков и темных
сторон английского общества. Но и мы можем жаловаться только
на незрелость общественного образования, а не на отсутствие
в нашем обществе чувства своего национального достоинства*- это
доказывается тем фактом, не подлежащим никакому сомнению,
что, несмотря на ребяческие возгласы невпопад усердных патриотов, произведения Гоголя в короткое время получили на Руси
народность. Их не читают только те, которые ничего не читают;
а «Ревизора» знают многие и из тех, которые вовсе не знают
грамоте. Успех натуральной школы есть тоже факт, подтверждающий ту же истину. И оно так должно быть: чем сильнее человек, чем выше он нравственно, тем смелее он смотрит на свои
слабые стороны и недостатки. Еще более можно сказать это
о народах, которые живут не человеческий век, а целые века.
Народ слабый, ничтожный или состарившийся, изживший всю
316
свою жизнь до невозможности идти вперед, любит только хвалить себя и больше всего боится взглянуть на свои раны: он
знает, что они смертельны, что его действительность не представляет ему ничего отрадного и что только в обмане самого
себя может он находить те ложные утешения, до которых так
падки слабые и дряхлые. Таковы, например, китайцы или персияне: послушать их, так лучше их нет народа в мире и все
другие народы перед ними — ослы и негодяи. Не таков должен
быть народ великий, полный сил и жизни: сознание своих недостатков, вместо того чтобы приводить его в отчаяние и повергать в сомнения о своих силах, дает ему новые силы, окриляет
его на новую деятельность. Вот почему первый наш светский
писатель был сатирик, и с легкой руки его сатира постоянно шла
об руку с другими родами литературы. Лирик Державин, воспевавший величие России, был в то же время и сатириком, и его
оды к «Фелице», его «Вельможа» принадлежат к лучшим и оригинальнейшим его произведениям. Здесь мы не можем не упомянуть о просвещенном и благодетельном покровительстве, которым наше правительство ободряло сатиру: оно допустило к
представлению и «Недоросля», и «Ябеду», и «Горе от ума», и
«Ревизора». И наше общество было достойно своего правительства: за исключением второй из этих комедий, слабой по выполнению, все другие в короткое время сделались народными драматическими пиесами.
На чем основаны доказательства противников и почитателей
Гоголя, что его произведения оскорбительны для русского
имени? На том только — и больше ни на чем,— что, читая их,
каждый убедится, что в России нет порядочных людей. Мы
вполне согласны, что точно найдется немало людей, способных
вывести из сочинений Гоголя такое оригинальное следствие;
но где £ке нет таких простодушных читателей, которые далее
буквального смысла книги ничего в ней не видят, и неужели по
ним должно судить о всей русской публике, и только соображаясь с их ограниченностию должна действовать литература?
Напротив, нам кажется, о них она всего менее должна заботиться. Есть люди, для которых литература и наука, просвещение и образование действительно только вредны, а не полезны,
потому что сбивают их с последнего остатка здравого смысла,
скупо уделенного им природою: неужели же для них уничтожить литературу и науку, просвещение и образование? Подобное предположение нелепо уже по одному тому, что такие
люди находятся в решительном меньшинстве и что литература
и наука оказывают благодетельное влияние не на одни избранные натуры, но на всю массу общества. Нам скажут, что не одни
ограниченные люди видят в сочинениях Гоголя оскорбление
русскому обществу. Положим, так; но мнение-то это, кому бы
ни принадлежало оно, всегда будет ограниченным. Писатель
выведет в повести пьяницу, а читатель скажет: можно ли так
317
позорить Россию? будто в ней все одни пьяницы? Положим,' этот
читатель умный, даже очень умный человек; да следствие-то,
которое он вывел из повести, нелепо. Нам скажут, что искусство
обобщает частные явления и что оно уже не искусство, если
представляет явлеппя случайные. Правда; но ведь общество, и
особлнво народ, заключают в себе множество сторон, которые не
только повесть, целая литература никогда не исчерпает. Критик
«Москвитянина» особенно обиделся повестью «Деревня».
В ней (говорит он) собрано и ярко выставлено все, что можно было
найти в нравах крестьян грубого, оскорбительного и жестокого. Но поражают не частпости, а глубокая бесчувственность и совершенное отсутствие
нравственного смысла в целом быту. Ни сострадания, ни раскаяния, ни стьь
да, ни страха, ни даже животной привязанности между единокровными, автор ничего не нашел в русской деревне. Может быть, вы подумаете, что она
представляется ему в том состоянии первобытной дикости, которое, по мне-»
нию некоторых, предшествует пробуждению нравственного сознания и, следовательно, допускает развитие; но вы ошибетесь; в сквернословии крестьян
автор подслушал какую-то иронию над попранным чувством, признак не
дикости, а растления; имена отца, матери, слова молитвы произносятся бес-
престапно, но безотзывно; ими играют без содрогания; они как будто выдуманы для других людей, а не для жалкого племени, утратившего всякое подобие с человеком.
У! как сильно! Только справедливо ли? Содержание повести
«Деревня» состоит в том, что бедную загнанную сиротку, по
проискам плута старосты, господа выдали замуж за негодяя,
в дурную семью. Что же, критик «Москвитянина» думает, что
в деревнях нет негодяев, нет дурных семейств? Или он думает,
что изобразить негодяя пли дурное семейство значит — доказать,
что в русских деревнях все негодяи и дурные семейства? Надо
согласиться, что наш критик очень щедр в раздаче другим разных дурных целей и намерений; но, к счастию, вовсе невпопад.
В повести «Деревня» г. Григорович изобразил деревню именно
в том виде, как это говорит критик «Москвитянина», хотя и не
с тою целпю, не с тою мыслию, которые он так великодушно ему
приписывает. В нравах этой «Деревни» действительно только
грубое и жестокое и нет даже «животной привязанности между
единокровными». Но вот тот же самый г. Григорович, который
написал «Деревню», предлагает читателям, в этой книжке «Современника», новую свою повесть («Антон Горемыка»)'35, в
которой на сцене опять деревня и которой герой — русский
крестьянин, но уже вовсе не вроде мужа Акулины, а человек
добрый, который, по-своему, нежно, человечески любит своего
племянника, свою жену и обращается с ними по-человечески. Следует ли же из этого, что г. Григорович видит в русской деревне
только дикость и зверство в семейных отношениях? Нет, из этого
следует совсем другое, а именно то, что в одной повести он взял
одну сторону деревни, а в другой другую. Вы сами сказали, что
в первой повести он выставил все грубое, оскорбительное и
жестокое, что можно было найти в нравах крестьян. Если это
318
можно было найти, значит, это не выдумано, а взято из действительности, значит, это истина, а не клевета. Последней тут
нельзя искать, после ваших собственных слов; ее скорее можно
искать и найти в вашем усилии обвинить г. Григоровича в дурных целях и намерениях... Какое вы имеете право требовать от
автора, чтобы он замечал и изображал не ту сторону действительности, которая сама мечется ему в глаза, которую он узнал,
изучил, а ту, которая вас занимает? Вы вправе только требовать,
чтобы он не выдумывал, был верен изображаемой им действительности; а все, что есть и бывает, принадлежит ему, равно как
и выбор изо всего этого. В «Журнале министерства внутренних
дел» есть следующее статистическое известие касательно смертности в России:
Кроме разницы в численности (погибших в драках), есть еще то различие между мужчинами, женщинами и детьми, что первые почти все погибли в обоюдных ссорах и побоищах, часто вследствие собственной же за-
дорливости при слабосилии; из последних, женщины преимущественно были
жертвами супружеских неудовольствий и исправительных или наставительных мер супругов, кроме немногих случаев, где и они пали, ратоборствуя,
даже иногда с подобными же себе женщинами; а дети лишались жизни более всего от неумеренного наказания их, что называется чем попало, за шалости. или проступки. Все эти случаи не составляют убийств преднамеренных и не могут быть не причтены к смертности от неосторожности. В Тверской губернии, например, один крестьянин, желая наказать жену за что-то,
убил ударом руки бывшего у ней на груди ребенка: что это, как не неосторожность? Весьма похожая на эту смерть постигла одного шестнадцатимесячного ребенка в Полтавской губернии; а в Курской случилось точь-в-точь
подобное происшествие36.
Такого рода официяльное известие может быть до некоторой
степени указателем нравов простого народа. Что случается часто
или нередко, то не есть явление случайное, исключительное и
может служить материялом для художественного произведения,
но отнюдь не может быть принято за всеобщее явление, исключающее все противоположные, и служить позором обществу или
народу. Так, например, всем известно, что, кроме России, нигде
нет обыкновения париться в жаркой бане, следовательно, нигде
же, кроме России, не может быть и примеров смерти от запаривания. Но следует ли скрывать такие факты из боязни какого-то
нарекания на народ? Это случается в народе, но кто же скажет,
что весь русский народ как дорвется до полка, так и запарится
сейчас же? Крайняя степень всякого зла тем еще и выносима,
что обрушивается всегда на меньшинстве, следовательно, если и
может принадлежать тому или другому обществу, то никогда не
может послужить обвинением всему обществу.
Но обратимся исключительно к критику «Москвитянина»
и разберем его мнение о Гоголе и натуральной школе. «Гоголь
(говорит он) первый дерзнул ввести изображение пошлого
в область художества». Неправда. Литература наша началась
ве с Тоголя, а между тем именно началась попыткою ввести
349
изображение пошлого в область художества. Вспомните Кантемира. С тех пор, как мы заметили это выше, литература наша
не оставляла вовсе этого направления. В нем блистательно отличился Фонвизин; оно отразилось во многих лучших созданиях
Державина. Пушкин начал писать своего (неконченного впрочем) «Арапа Петра Великого», когда еще имени Гоголя не появлялось в печати37. При этом не мешает вспомнить не только
«Графа Нулина», всего посвященного изображению пошлости, но
^Евгения Онегина», в котором изображение пошлости играет
не последнюю роль. Гоголь только пошел далее всех в том, что
критик «Москвитянина» разумеет под выражением: изображение пошлости, и что, по нашему мнению, справедливее называть
изображением действительности как она есть, во всей ее полноте
и истине. В этом отношении Гоголь действительно стал так
выше всех других писателей русских, обнаружил в своей манере
столько самобытности и оригинальности, что стал основателем
новой литературной школы, хотел ли он этого или нет — все
равно. Но пойдем далее за нашим критиком.
На то нужен был его гений. В этот глухой, бесцветный мир, без грома
и без потрясений, неподвижный и ровный, как бездонное болото, медленно
и безвозвратно втягивающее в себя все живое и свежее, в этот мир, высо-
ко поэтический самым отсутствием всего идеального ^,он первый опустил*«
ся как рудокоп, почуявший под землею еще нетронутую силу. С его стороны
это было не одно счастливое внушение художественного инстинкта, но сознательный подвиг целой жизни, выражение личной потребности внутрен-
него очищения. Под изображением действительности, поразительно истинным, скрывалась душевная, скорбная исповедь, От этого произошла одно*
сторонностъ его последних произведений, которых однако нельзя назвать
односторонними (!), именно потому, что вместе с содержанием художник
передает свою мысль, свое побуждение (?!..)• Оно так необходимо для полноты впечатления, так нераздельно с художественным достоинством его
произведений, что литературный подвиг Гоголя только в этом смысле и мог
совершиться (???...). Ни страсть к наблюдениям, ни благородное негодование
на пороки и вообще никакое побуждение, как бы с виду оно ни было бескорыстно, но допускающее в душе художника чувство личного превосходства, не дало бы на него ни права, ни сил (??). Нужно было породниться
душою с тою жизнию и с теми людьми, от которых отворачиваются с презрением, нужно было почувствовать в себе самом их слабости, пороки и
пошлость, чтобы в них же почувствовать присутствие человеческого. Кто
с этим не согласен или кто иначе понимает внутренний смысл произведений Гоголя, с тем мы не можем спорить — это один из тех вопросов, которые
решаются без апелляции в глубине сознания.
Мы и не спорим, потому что спорить можно только против
того, с чем бываешь не согласен, но что, в то же время, хорошо
понимаешь; а в этой выписке, признаемся, мы почти ничего не
поняли. Почему мир, изображенный Гоголем, высокопоэтичен
самым отсутствием всего идеального? Почему последние произведения Гоголя односторонни, однако ж их не позволяется называть односторонними на том основании, что вместе с содержанием художник передает свою мысль, свое побуждение? Воля
ваша — темно что-то, мистицизмом отзывается! Ничего не пони-«
320
маем! Что значит «вместе с содержанием передавать свою
мысль»? Да в искусстве иначе мысль и не передается, как через
содержание и форму; это делали все художники п до Гоголя и
будут делать после него, потому что в этом сущность искусства.
Почему Гоголь открыл мир пошлости не вследствие своей художнической натуры, своего художнического призвания, а вследствие «личной потребности внутреннего очищения»? Да это
пахнет умилительною средневековскою легендою, чем-то вроде
баллады «Двенадцать спящих дев»!..38 Еще раз — ничего не понимаем! И потому, оставив в покое этот великолепный набор
громких слов и таинственных фраз, перейдем к натуральной
школе, которая, в глазах нашего критика, без вины виновата
перед Гоголем тем, что пошла по пути, который он ей сам
указал.
Первая ее вина та, что она переняла у Гоголя только его
односторонность, то есть взяла у него одно содержание, из чего
неоспоримо следует, что односторонность есть содержание, а
содержание есть односторонность. Но пусть будет так. Вторая
вина ее та, что она подражает Гоголю во всем, даже в определении людей по бородавке на носу, по цвету жилета и т. п. Но
направление натуральная школа заимствовала не у Гоголя, а
у новейшей французской литературы, и это направление есть —
«карикатура и клевета на действительность, понятая как исправительное средство». Затем следует характеристика новейшей
французской литературы и ее сравнение с ловким приказчиком,
который, «подделываясь под вкус публики и соблазняя ее яркими красками, заманивает к себе в лавку толпу покупателей,
отбивает их от соседнего продавца и помогает своему господину
(то есть хозяину) сбывать товар, иными словами: вербовать последователей». Сравнение очень верно: всякое изящное произведение с социяльным направлением есть, во-первых, непременно
французское, хотя бы написано было, например, Диккенсом; во-
вторых, вербовать последователей значит торговать, а торговать
значит — набирать последователей. Против этого нечего сказать,
кроме разве того, что писатели реторической школы дадут большого маха, если, собственными словами нашего критика, не докажут, что Гоголь заимствовал свое направление у новейшей
французской литературы. Это им будет тем легче сделать, что
они, подобно нам, вероятно, не верят мистическому уверению,
будто Гоголь открыл мир пошлости вследствие личной потребности внутреннего очищения, чем и отличился резко и от новейшей французской литературы и от русской натуральной школы,
подражающей ему. Но далее: новейшая французская литература
приняла в себя как основное двигательное начало — одушевление страсти, как цель — возбуждение страсти, а страсть, по мнению нашего критика, оскверняет все то, во что ее вмешивают.
Мы думали доселе, что, напротив, страсть есть источник всякой
живой, плодотворной деятельности, что ею сделано все великое
11 В. Белинский, т. 8
321
и прекрасное и что зло не в страсти вообще, а в дурных стра^
стях; но что без страстей вообще житейское море так же бы
чуждо всякого движения, как водяное море без ветров. Иные
люди нападают на страсти оттого именно, что сами слишком
страстны, что устали и измучились волнением страстей. Другие
же потому, что вовсе их не знают, и сами не ведают, за что на
них сердятся. Всякие бывают люди и всякие страсти. У ипого,
например, всю страсть, весь пафос его натуры составляет холодная злость, и он только тогда и бывает умен, талантлив и даже
здоров, когда кусается.
Итак, это дело решенное, не подлежащее никакому сомне-*
нию, что сущность новейшей французской литературы — «клевета на действительность, в смысле преувеличения темных ев
сторон, допущенная для поощрения к совершенствованию»,
«Стремление (прибавляет наш критик) в основе своей благородное, похвальное, но сознанное ложно и потому бесплодное». Од-*
нако ж не думайте, чтобы натуральная школа уж ничем не отличалась от французской литературы: у нее содержание свое,
национальное, разработанное Гоголем. Что за путаница! Как
истина-то, против воли нашего критика, сама пробивается наружу сквозь непроходимую чащу умышленно наплетенных кле-
вет, с благородною целью если не исправить своих литературных противников, то хоть насолить им! Как ни припутывает он
к натуральной школе французскую словесность, а все-таки
только один Гоголь является в прямом отношении к ней. Как нн
бились мы, чтобы понять, чем, по мнению нашего критика, разнится натуральная школа от Гоголя, а поняли в его словах
только то, что давно хорошо понимали и без него, то есть что
Гоголь далеко выше всех своих последователей. Значит: преступление натуральной школы состоит только в том, что таланты
ее представителей ниже таланта Гоголя. Да, это вина! Мы пропускаем юмористическую характеристику натуральной школы,
сделанную критиком «Москвитянина» с целию показать всю
ничтожность, пустоту и пошлость натуральной школы, В этой
характеристике он обнаружил бездну того остроумия, которое
так и блещет в его сравнении французской социяльной литературы с лавкою приказчика. Он говорит, что произведения
натуральной школы — пародии на созданные Гоголем типи,
карикатуры и клевета на действительность, что ее приемы всегда
одни и те же, характеры бледны и бесцветны, интрига завязывается слабым узлом, так что всякий рассказ можно на любом
месте прервать и также тянуть до бесконечности, и что всем
этим достигается побочная цель, а именно: наводится нестерпимая скука на читателя. Далее он говорит положительно, что
влияние натуральной школы безвредно, потому что ничтожно.
Эта мысль даже повторена; в другом месте критик говорит,
что писатели нелюбимой им школы впали в односторонность «именно потому, что у нас односторонность невинна и безо-
322
паспа, что самое направление есть плод подражания, а не деист*
вительных потребностей общества, и потому забавляет его или
наводит на него скуку, не задевая за живое». Наконец, что
натуральная школа не поддержана нп одним сильным талантом, что ей: не поддался ни один даже второклассный талант
п что она должна исчезнуть так же скоро и случайно, как она
возникла.
Положим, все это справедливо; но в таком случае, из чего
же вы горячитесь, зачем беспрестанно пишете о натуральной
школе, ни на минуту не сводите с нее вашего тревожного внимания, посвящаете ей целые длинные статьи, похожие на горькие
жалобы, если еще не на что-то худшее?.. Воля ваша, а тут есть
странное противоречие, которое можно объяснить только разве
тем, что к этому вопросу примешалась та страсть, которой
влияние критик находит столь дурным. Стоит ли толковать о
пустяках, о вздоре,— словом, о литературных произведениях,
которые клевещут на общество, даже не по злонамеренности,
напротив, с добрым и благородным намерением (стр. 204—205),
а потому, что они не самобытны, наполовину подражают Гоголю, перенимая его односторонность и недостатки, наполовину — новейшей французской литературе, перенимая у ней
преувеличения и недобросовестное искажение действительности,
о литературных произведениях, чуждых всякого достоинства,
не ознаменованных талантом, способных наводить только скуку
п по тому самому безвредных и ничтожных, несмотря на ложное
их направление? Но если уже наш критик позволил себе сделать
такую несообразность, впасть в такое противоречие с самим
собою, несмотря на всю нелюбовь его к подобным противоречиям, по крайней мере в других, он все же бы должен был
представить хоть какие-нибудь доказательства в подтверждение
своего мнения, вместо того чтобы ограничиться только изложением своего мнения. Нет ничего легче, как доказывать общими
положениями без применений их к подробностям обсуживаемого
предмета. Этак легко доказать, что не только натуральная
школа, но и любая литература никуда не годится; но подобная
манера доказывать убедительна только для доказывающего,
больше ни для кого. Правда, критик сослался на три произведения натуральной школы: «Деревню», «Родственники» и «Помещик»; но, во-первых, натуральная школа состоит не из трех
же только этих произведений, а во-вторых, он только назвал их
дурными, не приведя никаких доказательств, вероятно, думая,
что ему стоит только сказать то или другое, чтобы ему все поверили безусловно. Правда, он распространился о «Деревне», но
из его диктаторских возгласов против этой повести видно только
то, что ему не нравится ее направление, а не то, чтобы оно действительно было дурно. Нет, если он хотел, почему бы то ни
было, уничтожить натуральную школу, ему бы следовало, оставив в стороне ее направление, ее, как он вежливо выражается,
11’
323
клеветы на общество, разобрать главные ее произведения на
основании эстетической критики, чтобы показать, как мало или
как вовсе не соответствуют они основным требованиям искусства. Тогда уже и их направление само собою уничтожилось бы,
потому что, когда произведение, претендующее принадлежать
к области искусства, не выполняет его требований, тогда оно
ложно, мертво, скучно, и не спасет его никакое направление.
Искусство может быть органом известных идей и направлений,
но только тогда, когда оно — прежде всего искусство. Иначе его
произведения будут мертвыми аллегориями, холодными диссертациями, а не живым воспроизведением действительности. Тем
более обязан был сделать это наш критик, что он особенно заботится о чистом искусстве, об искусстве как искусстве. Но он
предпочел упомянуть, и то вскользь, о трех только произведениях натуральной школы, а обо всех других умалчивает и, кроме г. Григоровича, не назвал по имени ни одного из ее представителей.
На все на это у него были свои причины. Он, вероятно,
чувствовал, что, пустившись в настоящую критику произведений натуральной школы, он принужден был бы найти в ней
что-нибудь и хорошее, что было вовсе несообразно с его намерением; потом он не мог бы избежать выписок, а они могли бы
доказывать совершенно противное его доказательствам. Называя по именам писателей натуральной школы, он этим показал бы, что не шутит своим делом и не смотрит на отношения,
в которые могла бы его поставить его откровенность ко стольким
лицам. Гораздо спокойнее было ему назвать только одного да
намекнуть еще на двух: остальные не вправе считать себя в
числе подпавших его нападкам; при случае можно сказать им,
что он не относит их к натуральной школе. Но подобные недоговорки и уклончивость никогда не разъясняют дела, а только
усиливают и усложняют недоразумения, и потому мы просим
нашего критика ответить нам прямо и откровенно: неужели
он и в самом деле не видит никакого таланта, не признает никакой заслуги в таких писателях, каковы, например: Луганский
(Даль), автор «Тарантаса», автор повести «Кто виноват?», автор
«Бедных людей», автор «Обыкновенной истории», автор «Записок охотника», автор «Последнего визита»39, о которых он не
почел за нужное упомянуть? Потом: неужели он и в самом деле
ни во что ставит успех произведений натуральной школы или
думает уверить нас, что он его не видит и не признает? Какие
журналы пользуются наибольшим успехом, если не те, в которых
помещаются произведения натуральной школы и которых направление совпадает с направлением этой школы? Скажем
больше: без этих произведений натуральной школы теперь невозможен успех никакого журнала. Или критик наш не шутя
считает русскую публику до сих пор несовершеннолетнею, каким-то недорослем, который шагу не может сделать без крити¬
324
ческих нянек п потому поневоле допускает их сбивать его
с толку, направляя то в ту, то в другую сторону? Это действительно было в эпоху безусловной веры в имена и авторитеты; но
этого давно уже нет. Критика, слава богу, давно уже из журналов
перешла в публику, сделалась общественным мнением. Судьба
книги или какого-нибудь литературного произведения уже давно
не зависит от произвола всякого, кто только вздумает ее поднять
нли уронить. Монополий критических теперь нет, потому что
у всякого журнала свое мнение, и что хвалит один, то бранит
другой. Но обратимся к фактам. Пушкин был встречен и восторженными похвалами и ожесточенною бранью: неужели же наша
публика признала его великим национальным поэтом только
потому, что его хвалители перекричали его порицателей? Нужно
ли говорить, что с первого появления Гоголя на литературное
поприще до сей минуты его постоянно преследует одна литературная партия, что самые решительные нападки на него раздавались из журнала, имевшего обширный круг читателей, и доселе раздаются из газеты, тоже пользующейся большим расходом? 40 Неужели же опять необыкновенный и быстрый успех
сочинений Гоголя произошел оттого, что, как уверяет одна газета, его хвалители кричали громче всех?41 Лермонтов действовал на литературном поприще каких-нибудь четыре года и умер
прежде, нежели талант его успел вполне развернуться, а между
тем, во мнении публики, он еще при жизни своей стал в ряду
первоклассных знаменитостей русской литературы: неужели и
это опять дело литературной партии? А публика тут что же? Какая, подумаешь, сговорчивая публика! Но почему же наши
противники с обеих сторон не могли уверить ее ни в ничтожности прославляемых нами литературных имен, ни в великости
талантов и заслуг писателей своих партий? Ведь если дело пойдет на громкость голоса, резкость выражений и решительность
приговоров, наши противники едва ли уступят нам в этом, но,
вероятно, еще и далеко превзойдут нас... Но реторическая школа,
нападая на натуральную, по крайней мере противопоставляет,
хотя и без успеха, ее писателям и произведениям — своих
писателей и свои произведения; но господа славянофилы не
могут сделать и этого. А между тем самым простым, законным,
справедливым и действительным средством уничтожить натуральную школу и дать настоящее направление вкусу публики
было бы для них — противопоставить ее писателям своих
писателей, ее произведениям — свои произведения... Что же
мешает им сделать это? Они, впрочем, это и делают время от
времени, понемножку и помаленьку: то напечатают повесть,
которой никто, кроме их, читать не может и не хочет, то
стихотворение вроде «Светика-луны», в народном тоне которого
виден барин, неловко костюмировавшийся крестьянином...42
Бедные!..
325
Но мы еще не упомянули о самой главной, самой тяжкой
вине, которая, по мненпю критика «Москвитянина», лежит на
натуральной школе. Дело — видите ли — в том, что «она не обнаружила никакого сочувствия к народу и так ¿ке легкомысленно клевещет на него, как и на общество»!.. Вот уж этого-то
обвинения мы, признаться, не ожидали от гг. славянофилов, хотя
и многого другого ожидали от них! Но защищать против него
натуральную школу мы не намерены, по крайней мере серьезно,
потому что видим в нем даже не клевету, а просто нелепость.
Это все равно, как если бы славянофилов обвинять в исключительной любви к Западу и ненависти ко всему, что носит на
себе славянский характер. В этом случае, мы искренно жалеем
о критике «Москвитянина», что он не позаботился подкрепить
ссылками на сочинения натуральной школы, и даже выписками
из них, такое важное, уже не в литературном, а в нравственном
отношении, обвинение, выставляющее в дурном свете не талант,
а сердце его противников, оскорбляющее уже не самолюбие, а
их достоинство... Да, такой со стороны его необдуманный поступок возбуждает в нас искреннее к нему сожаление...
Положение натуральной школы между двумя неприязненными ей партиями поистине странно: от одной она должна защищать Гоголя, и от обеих — самое себя; одна нападает на нее
за симпатию к простому народу, другая нападает на нее за отсутствие к нему всякого сочувствия... Оставим в стороне разглагольствования критика «Москвитянина» о народе, которы::,
по его мнению, «сохранил в себе какое-то здравое сознание равновесия между субъективными требованиями и правами действительности, сознание, заглушенное в нас односторонним развитием личности»1 и предоставим ему самому разгадать таинственный смысл его собственных слов; а сами заметим только, что
враги натуральной школы отличаются, ме2КДУ прочим, удивительною скромностию в отношении к самим себе и удивительною
готовностию отдавать должную справедливость даже своим противникам. Недавно один из них, г. Хомяков, с редкою в наш хитрый и осторожный век наивностию, объявил печатно, что в нем
чувство любви к отечеству «невольное и прирожденное», а у его
противников — «приобретенное волею и рассудком, так сказать,
наживное» («Московский сборник», 1847, стр. 356) 43. А вот теперь г. М... 3... К... объявляет, в пользу себя и своего литературного прихода, монополию на симпатию к простому народу! Откуда взялись у этих господ притязания на исключительное обладание всеми этими добродетелями? Где, когда, какими книгами,
сочинениями, статьями доказали они, что они больше других
знают и любят русский народ? Все, что делалось литераторами
для споспешествования развитию первоначальной образованности между народом, делалось не ими. Укажем на «Сельское
чтение», издаваемое князем Одоевским и г. Заблоцким:44 там
есть труды г. Даля, князя Одоевского, графа Соллогуба и другие
826
литераторов, но ни одного из славянофилов. Знаем, что гг. ела*
вянофплы смотрят на это издание почему-то очень не ласково
п не высоко ценят его; но не будем здесь спорить с пими о том,
хороша пли дурна эта книжка: пусть она и дурна, да дело в том,
что литературная партия, на которую они так нападают, сделала
что могла для народа и тем показала свое желание быть ему
полезною; а они, славянофилы, ничего не сделали для него,
И почему думает критик «Москвитянина», что писатели натуральной школы не знают народа? Сошлемся в особенности на
того же Даля, о котором мы уже упоминали: из его сочинений
видно, что он на Руси человек бывалый; воспоминания и рас-
сказы его относятся и к западу и к востоку, и к северу и к югу,
и к границам и к центру России; изо всех наших писателей, не
исключая и Гоголя, он особенное внимание обращает на простой
народ, и видно, что он долго и с участием изучал его, знает его
быт до малейших подробностей, знает, чем владимирский крестьянин отличается от тверского, и в отношении к оттенкам
нравов и в отношении к способам жизни и промыслам. Читая
его ловкие, резкие, теплые типические очерки русского простонародья, многому от души смеешься, о многом от души жалеешь, но всегда любишь в них простой наш народ, потому что
всегда получаешь о нем самое выгодное для него понятие.
И публика после этого поверит какому-нибудь г. М... 3... К...,
в продолжение двух почти лет прогарцовавшему в литературе
двумя статейками45, что такой писатель, как г. Даль, меньше
его знает и любит русский народ или что он выставляет его
в карикатуре?.. Не думаем! Нападая на г. Григоровича за злостное, будто бы, представление крестьянских нравов в его повести
«Деревня», критик «Москвитянина» не забыл заметить, что
лицо Акулины очерчено реторически и лишено естественности;
а что в самой неудавшейся попытке автора повести показать
глубокую натуру в загнанном лице его героини видна его
симпатия и любовь к простому народу,— об этом он забыл
упомянуть, вероятно, по избытку беспристрастия и справедливости.. .
Приступая к статье г. Белинского, критик «Москвитянина»
почел нужным отрекомендовать его публике не только со стороны его литературной деятельности, но и со стороны характера.
Г-н Белинский (говорит он) составляет совершенную противоположность г. Никитенко. Он почти никогда не является самим собою и редко пишет по свободному внушению. Вовсе не чуждый эстетического чувства
(чему доказательством служат особенно прежние статьи его), он как будто
пренебрегает им и, обладая собственным капиталом, постоянно живет в долг.
С тех пор, как он явился на поприще критики, он был всегда под влиянием
чужой мысли. Несчастная восприимчивость, способность понимать легко и
поверхностно, отрекаться скоро и решительно от вчерашнего образа мыслей,
увлекаться новизною и доводить ее до крайностей, держала его в какой-то
постоянной тревоге, которая обратилась наконец в нормальное состояние и
помешала развитию его способностей,
327
Не знаем, из какого источника почерпнул критик «Москвитянина» эти любопытные сведения о г. Белинском, но только не
из его сочинений; всего вероятнее, что из сплетен, развозимых
заезжими посетителями, о которых он упоминает в начале своей
статьи. Оттого и суждение его о г. Белинском не имеет ничего
общего с литературным отзывом. Если бы он обратился к настоящему источнику, то есть к статьям г. Белинского, то едва ли
бы нашел там подтверждение тому, что говорит он о нем. Поверить ему, так во всей литературной деятельности г. Белинского
нет никакого единства, что сегодня он говорит одно, завтра другое! Это едва ли справедливо. По крайней мере г. Белинскому не
раз случалось читать на себя нападки своих противников за излишнее постоянство в главных пунктах его убеждений касательно многих предметов. Вот уж сколько, например, времени,
как он говорит о славянофилах одно и то же и может положительно ручаться за себя, что никогда не изменится в этом отношении. Он глубоко убежден, что критик «Москвитянина» человек вполне самостоятельный и родился уже готовым славянофилом, а не сделался им вследствие несчастной восприимчивости
и таковой же способности понимать легко и поверхностно, и что
ничто не помешало развитию его способностей, с таким блеском
обнаруженных им при защите славянофильства. Да, г. Белинский охотно уступает ему и самобытность и глубокость понимания, особенно предметов, недоступных разумению других, например, того, что Гоголь сделался живописцем пошлости вследствие личной потребности внутреннего очищения; словом, г. Белинский охотно уступает своему противнику все, что он у него
отнял; но, к величайшему своему прискорбию, взамен этого никак не может признать в нем того, что он так великодушно, хотя
и вовсе непоследовательно, признал в нем, то есть эстетического
чувства. Г-н Белинский признает вполне оригинальность, глубину и силу мистического воззрения в суждении критика «Москвитянина» о Гоголе; но никак не может сказать того же о его
эстетическом воззрении на Гоголя и на натуральную школу.
Г-ну Белинскому странно только, что его противник мог найти
в нем эстетическое чувство, когда, вслед за тем же, он говорит,
что он, г. Белинский, был всегда под чужою мыслию, с тех пор,
как явился на поприще критики. Да зачем же эстетическое чувство тому, кто определяет достоинство изящных произведений
с чужого голоса, кто чужой мысли не умеет провести через себя
самого и претворить ее в свою собственную? И как в критиках
такого человека заметить эстетическое чувство? Далее критик
«Москвитянина» обвиняет г. Белинского в отсутствии терпимости, справедливо приписывая это его привычке мыслить чужим
образом мыслей. Г-н Белинский, с своей стороны, видит несомненное доказательство мыслительной самобытности г. М... 3... К...
в его терпимости, которую так умилительно обнаружил он при
суждении о натуральной школе и о своих противниках, гг. Ка¬
328
велине и Белпнском. Что же касается до того, что г. М... 3... К...
осудил г. Белинского на вечную неразвитость способностей,—
г. Белинский нисколько не удивляется благородной умеренности
н изящной вежливости такого о нем отзыва: ему уже не в первый раз встречать подобные против себя выходки в «Москвитянине». Чего там не писали о нем? И что он ничему не учился,
ни о чем не имеет понятия, не знает ни одного иностранного
языка п т. п. В начале прошлого года г. Белинский собирался
издать огромный литературный сборник; об этом намерении
слегка было намекнуто, в числе других литературных слухов, в
«Отечественных записках». И что же? — в «Москвитянине»
вслед за тем было напечатано, что в Петербурге издается
огромный альманах, с картинками, с цыганскими хорами и плясками п т. п.46. Тут, впрочем, печему и удивляться: в подобных
выходках гг. славянофилы не более как верны началу своего
учения, то есть следуют тем не испорченным влиянием лукавого
Запада нравам, которым они так удивляются и которые, к их
сожалению, давно уже исчезли на Руси, но которые, при их
помощи, будем надеяться, еще воротятся к нам... Но пока
г. Белинский не видит никакой нужды горячо спорить за себя
с такими противниками или прибегать в споре к их средствам.
Да и к чему? Публика и сама сумеет увидеть разницу между
человеком, у которого литературная деятельность была призванием, страстью, который никогда не отделял своего убеждения
от своих интересов, который, руководствуясь врожденным инстинктом истины, имел больше влияния на общественное мнение, чем многие из его действительно ученых противников,—
и между каким-нибудь баричем, который изучал народ через
своего камердинера и думает, что любит его больше других,
потому что сочинил или принял на веру готовую о нем мистическую теорию, который, между служебными и светскими обязанностями, занимается также и литературою в качестве дилетанта и из году в год высиживает по статейке, имея вдоволь
времени показаться в ней умным, ученым и, пожалуй, талантливым... В наше время талант сам по себе не редкость; но он
всегда был и будет редкостью в соединении с страстным убеждением, с страстною деятельностию, потому что только тогда
может он быть действительно полезен обществу. Что касается
до вопроса, сообразна ли с способностью страстного, глубокого
убеждения способность изменять его, он давно решен для всех
тех, кто любит истину больше себя и всегда готов пожертвовать
ей своим самолюбием, откровенно признаваясь, что он, как
и другие, может ошибаться и заблуждаться. Для того же,
чтоб верно судить, легко ли отделывался такой человек от убеждений, которые уже не удовлетворяли его, и переходил к новым, или это всегда бывало для него болезненным процессом,
стоило ему горьких разочарований, тяжелых сомнений, мучительной тоски,— для того, чтобы судить об этом, прежде
329
всего надо быть уверенным в своем беспрпстрастпп и добросо*
вестиостн...
Говоря выше о Гоголе п натуральной школе, мы ответили
на большую часть возражений критика «Москвитянина» на статью г. Белинского, особенно виноватого, в его глазах, за хорошее
мнение о натуральной школе. Это-то критик наш и называет
«односторонностью и теснотою образа мыслей», составляющих
второй пункт его обвинительного против «Современника» акта«
В сущности, эта односторонность и теснота образа мыслей есть
самобытный, независимый от славянофильства взгляд на литературу. Третье и последнее обвинение против нас, в статье
«Москвитянина», состоит в искажении нами образа мыслей
гг. славянофилов. Может быть, мы и действительно не совсем
верно излагали их образ мыслей и приписывали им иногда такие
мнения, которые им не принадлежат, и умалчивали о таких,
которые составляют основу их учения. Но кто же в этом виноват? Конечно, не мы, а сами гг. славянофилы. До сих пор ни
один из них не потрудился изложить основных начал славянофильского учения, показать, чем оно разнится от известных воз-»
зрений. Вместо этого у них одни
Намеки тонкие на то,
Чего не ведает никто47*
Доселе их образ мыслей проглядывает только в симпатиях
и антипатиях к тем или другим литературным произведениям
и лицам. Кроме того, они беспрестанно противоречат самим себе,
так что можно подумать, что у них столько же мнений, сколько
и лиц. Можно указать на выходки, разбросанные там и сям,
против европеизма, цивилизации, необходимости образования и
грамотности для простого народа, против реформы Петра Великого, современных нравов, на какие-то темные намеки, что русскому обществу надо воротиться назад и снова начать свое самобытное развитие с той эпохи, на которой оно было прервано,
надо сблизиться с народом, который будто бы сохранил в чистоте
древние славянские нравы и нисколько не изменился в продолжение веков. Все это, может быть, и заслуживает по крайней
мере быть выслушанным; но для этого сперва должно быть
высказанным. Г-н Белинский в статье своей, в первой книжке
«Современника», сказал, что явление славянофильства есть факт,
замечательный до известной степени, как протест против безусловной подражательпости и как свидетельство потребности русского общества в самостоятельном развитии48. В подобном отзыве не могло быть ничего оскорбительного для гг. славянофилов. Напротив, он давал им удобный случай объясниться с своими противниками, изложив им свое учение и показав им, в чем
и где именно они понимают его неверно. Но гг. славянофилы
поступили иначе. Как люди, не привыкшие к благосклонным
о себе отзывам со стороны не принадлежащих к ним литератур*
330
ных партий, они до того обрадовались отзыву г. Белинского, что
начали смотреть на всех своих противников, как на разбитое
в прах войско, а на себя — как на великих победителей. Вот что
называется — не давши сражения, торжествовать победу! Вместо
того чтобы объяснить свой образ мыслей, они с ожесточением
начали нападать на чужие мнения.
Скажите, легко ли после этого судить верно о таком образе
мыслей?
Давно уже замечена за гг. славянофилами замашка — осног
вывать важность своего учения на таких фактах, которые вовсе
не существуют, пли доказывают совсем противное. Мы сейчас
представим доказательство этого из статьи г. М... 3... К..., где
между прочим выдается за несомненную истину, будто бы «на
красноречивый голос Мицкевича взоры многих, в том числе п
Жоржа Санда, обратились к славянскому миру, который понят
ими как мир общины, и обратились не с одним любопытством,
а с каким-то участием и ожиданием». Эта оригинальная выходка
снабжена выноскою, в которой говорится об известном сочинении Жоржа Санда —- «Жишка» или «Зишка»49. Все это, по мнению критика «Москвитянина», значит ни больше ни меньше, как
то, что Европа ужасно как занята так называемым славянским
вопросом; а по нашему мнению, все это ровно ничего не значит.
Если Санд избрала предметом своего сочинения гуситскую воину, это могло произойти без всякого отношения к важности или
неважности славянского вопроса, а напротив, именно оттого, что
гуситская война — событие чисто европейское, западное, католическое; славянского тут только национальное происхождение
действователей да бесплодный для них исход героической, впрочем, борьбы. Когда дело реформы взяло на себя германское
племя, реформа восторжествовала над католицизмом. Что касается до Мицкевича, его действительно красноречивый, хотя и
сумасбродный, голос точно обратил к себе на некоторое время
внимание парижан, жадных до новостей; но к славянскому вопросу все-таки не возбудил никакого участия. Известно, что французское правительство принуждено было запретить Мицкевичу
публичные чтения, но не за их направление, нисколько не опасное для него, а чтобы прекратить сцены, не согласные с общественным приличием. Надо сказать, что в Париже есть некто
г. Товьянский, выдающий себя за пророка и чудотворца, который
призван, когда настанет время, устроить к лучшему дела сего
мира. Мицкевич уверовал в этого шарлатана, что доказывает, что
у него натура страстная и увлекающаяся, воображение пылкое
п наклонное к мистицизму, но голова слабая. Отсюда учение его
носит название мессиянизма или товьянизма, и ему следует несколько десятков человек из поляков. Когда раз на лекции Мицкевич в фанатическом вдохновении спрашивал своих слушателей, верят ли они новому мессии, какая-то восторженная
женщина бросилась к его ногам, рыдая и восклицая: «Верю, учи¬
331
тель!» Вот случай, по которому прекращены лскцни Мицкевича,
и о них теперь вовсе забылп в Париже50. Вообще в Европе мало
заботятся о чужих вопросах и чужих делах, потому что у всех
много своих и все заняты ими. Это особенно относится к французам; для них все другие страны существуют только по отношению к Франции. Может быть, поэтому в их журналах можно
находить более или менее верные известия только об Англии,
Испании и Италии: они к ним ближе и больше связаны с ними
политически. Говорят в Париже и о России, но отнюдь не потому, что это славянская земля, а потому, что это великое п
могущественное государство, с огромным влиянием в сфере европейской политики.
И вот на каких фактах славянофилы основывают важность
своего учения! Но вот еще пример, как трудно, как невозможно
понимать их. Г-н Кавелин сказал, что па новогородском вече
«дела решались не по большинству голосов, не единогласно, а
как-то неопределенно, сообща»51. Эти слова объясняются целым
взглядом г. Кавелина на новогородскую общину, как чуждую
всякого прочного основания и потому неспособную развиться ни
в какую государственную форму. Г-н М... 3... К... возражает на
это, что в Новгороде было двоевластие и что идеал новогородского быта можно определить, как согласие князя с вече. Этим он
хочет указать на особенности славянского общинного начала, составляющего краеугольный камень славянофильства. Но из его
слов видно, что особенного и оригинального в этом быте ничего
не было, что он отзывается карикатурою па нынешние конституционные монархии, основа которых — двоевластие, а идеал —
согласие короля с палатою. Критик «Москвитянина» прибавляет,
что редкие минуты этого согласия князя с вече представляют
апогей новогородского быта, но признается, что оно осуществлялось только иногда, и то ненадолго. Что ж тут было особенно
любовного, согласного, общинного, по любимому выражению
славянофилов? В возражение на слова господина Кавелина критик «Москвитянина» замечает, что «способ решения по большинству запечатлевает распадение общества на большинство и меньшинство и разложение общинного начала; вече, выражение его
(общинного начала), нужно именно для того, чтобы примирить
противоположности, цель его — вынести и спасти единство; от
этого вече обыкновенно оканчивается в летописях формулою:
«Снидошася вси в любовь». Скажите, бога ради, есть ли, может
ли быть в каком бы то ни было совещательном правлении другой
способ решения вопросов, кроме как по большинству голосов?
Утверждать это — значит смеяться над здравым смыслом. Что
на новогородском вече случалось бывать единодушному решению
вопросов, без всякого противоречащего меньшинства,— это не
диво; это случается, даже не редко, и в представительных камерах конституционных государств нашего времени; тем чаще это
могло случаться в массе народа, везде наклонного к мгновенному
332
единодушному увлечению и порыву, как в добре, так и в зле.
Также часто могло случаться, что меньшинство являлось слишком ничтожным, чтобы спорить с большинством, и часто соглашалось с ним не по убеждению, а из опасения хлебнуть волховской водицы. Известно, что в случае разделения мнений на
половины ровные или почти ровные бывали драки и побоища,
доставлявшие Волхову обильную добычу; которая сторона побеждала, та и решала вопрос. И потому его решение все-таки
всегда зависело от большинства, или по крайней мере от перевеса физической силы. Но г. Кавелин был прав, сказавши, что
дела решались на вече не по большинству голосов: он хотел
этим указать на отсутствие баллотировки или другой какой-
нибудь постоянной, неизмепной, коренным законом определенной формы для обнаружения большинства, а потому и прибавил:
«а как-то совершенно неопределенно, сообща», то есть бестолково и нелепо, как прилично общине чисто патриархальной, совершенно чуждой юридического элемента. И такие общины были
совсем не у одних славянских племен, как уверяют гг. славянофилы, а были и у всех племен и народов в патриархальном
состоянии, даже и у дикарей; да только нигде они не развились,
во многих местах не удержались. И у цельтических племен были
эти общины, ибо они управлялись собраниями народа и советами старцев, жрецов и т. д.; но только германские народы развили общинное начало, потому что внесли в него юридическое
начало, как главное и преобладающее.
А между тем общинный быт славянских племен — краеугольный камень славянофильства; по крайней мере он не сходит у них с языка, и ему назначили они свидетельствовать
в пользу любовности, как общественной стихии, отличающей
славянские племена от всех других. Но не значит ли это — основывать свое учение именно на тех фактах, которые особенно
противоречат ему? Как же вы хотите, чтобы такое учение понимали и чтобы, говоря о нем, не впадали в противоречия? И потому г. Белинский охотно признает, что он изложил основания
славянофильства неверно и противоречиво и не будет защищаться от возражений своего противника по этому вопросу, тем
более что эти возражения не подвинули его, г. Белинского, ни
на шаг вперед по части понимания славянофильства, а, напротив,
повергли его еще в большее прежнего недоразумение насчет
этого таинственного учения. Он не станет спорить с гг. славянофилами даже и в таком случае, если они скажут ему, что он
ошибся и впал в противоречие, назвавши славянофильство заслуживающим внимания и имеющим какой-нибудь смысл явлением, но охотно согласится с ним и в этом, по личной потребности внутреннего очищения... Да и как спорить с славянофилами о чем бы то ни было, возражать им против чего бы то ни
было или защищаться против них в чем бы то ни было,
когда они, как кажется, окончательно порешили, что их учение
333
несомненнее самой несомненной книги восточных народоз,
что все несогласное с нпм есть оскорбление истнны и нрав-*
ственного чувства? Просим наших читателей вспомнить, что на*
говорил критик «Москвитянина» на натуральную школу; нашел
ли он в ней хоть что-нибудь хорошее, что находят в пей иногда,
хотя и не искренно, а ради приличия, даже реторические враги
ее? Еще раз: как спорить с людьми, которым, во что бы ни
стало, нужно оправдать свою систему и которые поэтому не ува-
жают даже фактов? Г-н Белинский, например, сказал: «Извест-
но, что в глазах Карамзина Иоанп III был выше Петра Великого, а допетровская Русь лучше России новой: вот источник
славянофильства»52. Говоря так, он имел в виду не одну исто*
рию Карамзина, но и рукописный его обзор древней и новой ис*
тории России, известный многим53. Критик «Москвитянина»,
выписывая из VI тома истории Карамзина параллель между
Иоанном III и Петром Великим, сам соглашается, что здесь
действительно проглядывает предпочтение в пользу Иоанна;
а потом как-то выводит, что г. Белинский взвел на Карамзина
небылицу.
Мы ответили критику «Москвитянина» на все три его обви*
нительные против «Современника» пункта. Читатели видели,
как важны и действительны противоречия между статьею г. Никитенко и статьею г. Белинского, равно как и помещаемыми
в нашем журнале произведениями натуральной школы. Что
касается до второго пункта, то есть до односторонности и тесноты
образа мыслей «Современника»,—ясно как день, что они заклю-
чаются в нашем несогласии с основаниями славянофильства,
в том, что мы никак не можем принять за аксиому предположения, будто европейский быт ложен своим основанием отрицания
крайностей,— что мы не можем отделить Гоголя от натуральной
школы иначе, как только на основании неоспоримого превосход-
ства его таланта, а отнюдь не на том темном и непонятном для
нас основании, будто он сделался живописцем пошлости по лич-
ному требованию внутреннего очищения,—что мы не можем ненавидеть и преследовать натуральную школу, взводя на нее
разные небылицы и обращая против нее то, что составляет ее
существенное достоинство, то есть симпатию к человеку во всяком состоянии и звании, за то только, что она не поняла личной
потребности внутреннего очищения. Но фанатизм последователей какого-нибудь учения доказывает не его истинность, а только его односторонность, исключительность и часто совершенную
ложность. А как судят гг. славянофилы об изящных произведениях, например? Для них тут все дело в направлении: согласно
оно с их направлением, так в произведении есть талант; не согласно — оно чистейшая бездарность. Вот из тысячи примеров
один. Г-н Тургенев у «Москвитянина» и у «Московского сборни*
ка» постоянно находился в разряде бездарных писак, особенно
334
за его стихотворный физиологический очерк «Помещик». Но вот
«Московскому сборнику» показалось, почему-то, что в своем
рассказе охотника «Хорь и Калиныч» г. Тургенев совпал с славянофилами в понятии о простом народе,— и за это г. Тургенев
тотчас же и торжественно произведен «Московским сборником»
из бездарностей в талант, а рассказ его назван — шутка ли!—
превосходным. Да неужели же талант писателя прежде всего не
в его натуре, не в его голове, а всегда только в его направлении?
Неужели сочинение не может в одно и то же время отличаться
п талантом и ложным направлением? Мы не думаем, чтобы
гг. славянофилы не знали этого; но они с умыслом закрывают
глаза на эту истину, с умыслом держатся этой (говоря словами
г. М... 3... К...) «клеветы на действительность, в смысле преувеличения темных ее сторон, допущенной для поощрения к совершенствованию», то есть к переходу в славянофильство; но (скажем опять словами того же г. М... 3... К...) «никто не вправе
заподозривать намерения; мы верим, что оно чисто и благородно,
но средство не годится, и путь слишком хитер», то есть слишком
отзывается детством. Но по крайней мере «Московский сборник»
обнаружил похвальную готовность похвалить хорошее в писателе противной стороны, хотя и по-своему объяснил это внезапное и неожиданное им явление хорошего у писателя, который,
по его мнению, до тех пор писал только дурное. Вот его собственные слова по этому предмету:
Вот что значит прикоснуться к земле и к народу: вмиг дается сила!
Пока г. Тургенев толковал о своих скучных любвях да разных апатиях, о
своем эгоизме, все выходило вяло и бесталанно; но он прикоснулся к народу, прикоснулся к нему с участием и сочувствием, и посмотрите, как хорош
его рассказ! Талант, таившийся в сочинителе (а!), скрывавшийся во все
время, пока он силился уверить других и себя в отвлеченных и потому небывалых состояниях души, этот талант вмиг обнаружился, и как сильно и
прекрасно, когда он заговорил о другом. Все отдадут ему справедливость:
по крайней мере мы спешим сделать это. Дай бог г. Тургеневу продолжать
по этой дороге!54
Почему же г. М... 3... К... не заметил этого: ведь рассказ
'«Хорь и Калиныч» напечатан в первой же книжке «Современника», в которой напечатаны и разбираемые им статьи?
Ясно, что или он боялся это сделать, чтобы его нападки на натуральную школу, в его же собственных глазах, не обратились
в совершенную ложь, или что два славянофила не могут говорить об одном и том же предмете, не противореча друг
ДРУГУ.
Как же после этого требовать от других, чтобы они верно
судили о таком учении, в котором еще не успели согласиться
сами его последователи? Вот когда они сами вникнут хорошо и
основательно в то, что выдают за начало всякой премудрости,
да ясно и определенно изложат свое ученпе,— тогда их будут
335
слушать, не станут приписывать им того, чего они не говорили,
и, может быть, не соглашаясь с ними вполне, охотно отдадут
справедливость тому, что есть хорошего и справедливого в их
образе мыслей. Но для этого им пужно больше говорить о себе,
чем о других, больше доказывать свои положения, чем опровергать чужие, потом выражаться насчет своих противников повежливее, с большим достоинством и вообще не ограничиваться одними общими отвлеченными рассуждениями о любви и смирении, но проявлять их в действии. Любовь и смирение, бесспорно,
прекрасные добродетели на деле; но на словах они стоят не
больше всякой другой болтовни.
ВЗГЛЯД ИА РУССКУЮ ЛИТЕРАТУРУ
1847 ГОДА
СТАТЬЯ ПЕРВАЯ
Время и прогресс. — Фельетонисты— враги прогресса. — Употребление
иностранных слов в русском языке. — Годичные обозрения русской литературы в альманахах двадцатых годов. — Обозрение русской литературы
1814 года, г. Греча. — Обозрения нашего времени.—Натуральная школа.—
Ее происхождение.—Гоголь. — Нападки на натуральную школу.—Рассмотрение этих нападок,
Когда долго не бывает тех замечательных событий, которые резко изменяют в чем-нибудь обычное течение дел и круто поворачивают его в другую сторону, все года кажутся похожими один на другой. Новый год празднуется как условный
календарный праздник, и людям кажется, что вся перемена,
все новое, принесенное истекшим годом, состоит только в том,
что каждый из них и еще одним годом стал старее,—
И хором бабушки твердят:
Как наши годы-то летят! 1
А между тем, как оглянется человек назад и пробежит в
своей памяти несколько таких годов, то и видит, что все стало
с тех пор как-то не так, как было прежде. Разумеется, тут
у всякого свой календарь, свои люстры2, олимпиады, десятилетия, годины, эпохи, периоды, определяемые и назначаемые событиями его собственной жизни. И потому один говорит: «Как
все переменилось в последние двадцать лет!» Для другого
перемена произошла в десять, для третьего — в пять лет.
В чем заключается она, эта перемена, не всякой может определить, но всякой чувствует, что вот с такого-то времени точно
произошла какая-то перемена, что и он как будто не тот, да
и другие не те, да не совсем тот порядок и ход самых обыкновенных дел на свете. И вот одни жалуются, что все стало хуже;
другие в восторге, что все становится лучше. Разумеется, тут
337
зло и добро определяется большею частию личным положением
каждого, п каждый свою собственную особу ставит центром событий и все на свете относит к ней: ему стало хуже, и он думает, что все и для всех стало хуже, п наоборот. Но так понимает
дело большинство, масса; люди наблюдающие и мыслящие в изменении обычного хода житейских дел видят, напротив, не одно
улучшение или понижение их собственного положения, но изменение понятий и нравов общества, следовательно, развитие общественной жизни. Развитие для них есть ход вперед, следовательно, улучшение, успех, прогресс.
Фельетонисты, которых у нас теперь развелось такое множество и которые, по обязанности своей еженедельно рассуждать в
газетах о том, что в Петербурге погода постоянно дурна, считают себя глубокими мыслителями и глашатаями великих истин,—«
фельетонисты наши очень невзлюбили слово «прогресс» и преследуют его с тем остроумием, которого неоспоримую и блестящую славу они делят только с нашими же водевилистами. За
что же слово «прогресс» навлекло на себя особенное гонение
этих остроумных господ? Причин много разных. Одному слово
это не любо потому, что о нем не слышно было в то время, когда он был молод и еще как-нибудь и смог бы понять его. Другому потому, что это слово введено в употребление не им, а другими,— людьми, которые не пишут ни фельетонов, ни водевилей,
а между тем имеют в литературе такое влияние, что могут вводить в употребление новые слова. Третьему это слово противно
потому, что оно вошло в употребление без его ведома, спросу и
совета, тогда как он убежден, что без его участия ничего важного не должно делаться в литературе. Между этими господами
много больших охотников выдумать что-нибудь новое, да только
это никогда им не удается. Они и выдумывают, да все невпопад, и все их нововведения отзываются чаромутиемг и возбуж*
дают смех. Зато чуть только кто-нибудь скажет новую мысль
или употребит новое слово, им все кажется, что вот именно зту-
то мысль или это-то слово они и выдумали бы непременно, если
бы их не упредили и таким образом не перебили у них случая
отличиться нововведением. Есть между этими господами и такие, которые еще не пережили эпохи, когда человек способен
еще учиться, и, по летам своим, могли бы понять слово «прогресс», так не могут достичь этого по другим «не зависящим от
них обстоятельствам». При всем нашем уважении к господам
фельетонистам и водевилистам и к их доказанному блестящему
остроумию мы не войдем с ними в спор, боясь, что бой был бы
слишком неравен, разумеется — для нас... Есть еще особенный
род врагов «прогресса» — это люди, которые тем сильнейшую чувствуют к этому слову ненависть, чем лучше понимают его смысл
и значение4. Тут уже ненависть собственно не к слову, а к идее,
которую оно выражает, и на невинном слове вымещается досада на его значение, Им, этим людям, хотелось бы уверить и себя
338
п других, что застой лучше движения, старое всегда лучше но"*
вого и жизнь задним числом есть настоящая, истинная жизнь,
исполненная счастия и нравственности. Они соглашаются, хотя
п с болью в сердце, что мир всегда изменялся и никогда не
стоял долго на точке нравственного замерзания; но в этом-то
они и видят причину всех зол на свете. Вместо всякого спора
с этими господами, вместо всяких доказательств и доводов против них, мы скажем, что это — китайцы...5 Такое название ре-
шает вопрос лучше всяких исследований и рассуждений...
Слово «прогресс» естественно должно было встретить особенную неприязнь к нему со стороны пуристов русского языка,
которые возмущаются всяким иностранным словом, как ересью
пли расколом в ортодоксии родного языка. Подобный пуризм
имеет свое законное и дельное основание; но тем не менее
он — односторонность, доведенная до последней крайности. Некоторые из старых писателей, не любя современной русской литературы (потому что она их далеко обошла, а они от нее
далеко отстали и таким образом лишились всякой возможности
играть в ней сколько-нибудь значительную роль), прикрываются пуризмом и твердят беспрестанно, что в наше время прекрасный русский язык всячески искажается и уродуется, особенно введением в него иностранных слов. Но кто же не знает,
что пуристы говорили то же самое об эпохе Карамзина? Стало
быть, наше время терпит тут совершенную напраслину, и если
оно виновато в том, в чем его обвиняют, то отнюдь не больше
всякого другого времени, предшествовавшего ему. Если бы употребление в русском языке иностранных слов и было злом, оно
зло необходимое, корень которого глубоко лежит в реформе Петра Великого, познакомившей нас со множеством до того совершенно чуждых нам понятий, для выражения которых у нас не
было своих слов. Поэтому необходимо было чужие понятия и
выражать чужими готовыми словами. Некоторые из этих слов
так и остались непереведенными и незамененными и потому
получили право гражданства в русском словаре. Все к ним привыкли, все их понимают: за что же гнать их? Конечно, простолюдин не поймет слов: «инстинкт», «эгоизм», но не потому, что
они иностранные, а потому, что его уму чужды выражаемые
ими понятия, и слова «побудка», «ячество» не будут для него
нисколько яснее «инстинкта» и «эгоизма». Простолюдины не
понимают многих чисто русских слов, которых смысл вне тесного круга их обычных житейских понятий, например: «событие», «современность», «возникновение» и т. п., и хорошо понимают иностранные слова, выражающие относящиеся к их быту
или не чуждые его понятия, например: «пачпорт», «билет»,
«ассигнация», «квитанция» и т. п. Что же касается до людей образованных, то «инстинкт» для них — воля ваша — яснее и понятнее «побудки», «эгоизм» — «ячества», «факты» — «бытей». Но
если одни иностранные слова удержались и получили в русском
339
языке право гражданства, зато другие с течением времени были
удачно заменены русскими, большею частию вновь составленными. Так, Тредьяковский, говорят, ввел слово «предмет», а Карамзин— «промышленность». Таких русских слов, удачно заменивших собою иностранные, множество. И мы первые скажем,
что употреблять иностранное слово, когда есть равносильное
ему русское слово, значит оскорблять и здравый смысл и здравый вкус. Так, например, ничего не может быть нелепее и диче,
как употребление слова «утрировать» вместо «преувеличивать».
Каждая эпоха русской литературы ознаменовывалась наплывом
иностранных слов; наша, разумеется, не избегла его. И это еще
не скоро кончится: знакомство с новыми идеями, выработавшимися на чуждой нам почве, всегда будет приводить к нам и новые слова. Но чем дальше, тем менее это будет заметно, потому что до сих пор мы вдруг знакомились с целым кругом дотоле чуждых нам понятий. По мере наших успехов в сближении
с Европою, запасы чуждых нам понятий будут все более и более истощаться, и новым для нас будет только то, что ново и
для самой Европы. Тогда, естественно, и заимствования пойдут
ровнее, тише, потому что мы будем уже не догонять Европу, а
идти с нею рядом, не говоря уже о том, что и язык русский с
течением времени будет все более и более выработываться, развиваться, становиться гибче и определеннее.
Нет сомнения, что охота пестрить русскую речь иностранными словами без нужды, без достаточного основания противна
здравому смыслу и здравому вкусу; но она вредит не русскому
языку и не русской литературе, а только тем, кто одержим ею.
Но противоположная крайность, то есть неумеренный пуризм,
производит те же следствия, потому что крайности сходятся.
Судьба языка не может зависеть от произвола того или другого
лица. У языка есть хранитель надежный и верный: это — его
же собственный дух, гений. Вот почему из множества вводимых
иностранных слов удерживаются только немногие, а остальные
сами собою исчезают. Тому же самому закону подлежат и но-
восоставляемые русские слова: одни из них удерживаются, другие исчезают. Неудачно придуманное русское слово для выражения чуждого понятия не только не лучше, но решительно хуже
иностранного слова. Говорят, для слова «прогресс» не нужно
и выдумывать нового слова, потому что оно удовлетворительно
выражается словами: «успех», «поступательное движение» и
т. д. С этим нельзя согласиться. Прогресс относится только к
тому, что развивается само из себя. Прогрессом может быть и
то, в чем вовсе нет успеха, приобретения, даже шагу вперед;
и напротив, прогрессом может быть иногда неуспех, упадок,
движение назад. Это именно относится к историческому развитию. Бывают в жизни народов и человечества эпохи несчастные,
в которые целые поколения как бы приносятся в жертву следующим поколениям. Проходит тяжелая година — и из зла рож¬
340
дается добро. Слово «прогресс» отличается всею определенно-
стию п точностию научного термина, а в последнее время оно
сделалось ходячим словом, его употребляют все — даже те, которые нападают на его употребление. И потому, пока ке явится
русского слова, которое бы вполне заменило его собою, мы будем употреблять слово «прогресс».
Всякое органическое развитие совершается через прогресс,
развивается же органически только то, что имеет свою историю,
а имеет свою историю только то, в чем каждое явление есть
необходимый результат предыдущего и им объясняется. Если
можно представить себе литературу, в которой являются от времени до времени сочинения замечательные, но чуждые всякой
внутренней связи и зависимости, обязанные своим появлением
внешним влияниям, подражательности,— у такой литературы не
может быть истории. Ее история — каталог книг. К такой литературе слово «прогресс» неприложимо, и появление нового,
почему-нибудь замечательного произведения в ней не есть прогресс, потому что это произведение не имеет корня в прошедшем
и не даст плода в будущем. Тут время и годы ничего не значат:
они могут идти себе, ничего не изменяя. Не так бывает в литературе, развивающейся исторически: тут каждый год что-нибудь
да приносит с собою, и это что-нибудь есть прогресс. Но не каждый год можно ясно увидеть и определить этот прогресс; часто
он оказывается только впоследствии. Но, во всяком случае,
очень полезно в определенные сроки, например, по окончании
каждого года, обозревать в целом ход литературы, ее приобретения, ее богатство или ее бедность. Такие обозрения не бесполезны для настоящего времени и могут служить важным пособием для будущего историка литературы.
Отчеты о литературной деятельности за каждый истекший
год начали входить у нас в обыкновевие с 1823 года. Пример
был подан Марлинским в знаменитом того времени альманахе6.
И с тех пор годовые обозрения литературы почти не прерывались в альманахах в продолжение десяти лет7. В журналах же
они появлялись редко, но в последнее время постоянно печатаются в одном известпом журнале уже лет семь сряду8. Отделение критики в «Современнике» прошлого года началось обзором русской литературы 1846 года, и каждая первая книжка
его на новый год всегда будет заключать в себе такое обозрение
литературной деятельности за истекший год.
Подобные обозрения с течением времени делаются истинными летописями литературы, важным пособием для ее историка. Альманачные обозрения, о которых мы сейчас говорили, имеют теперь для нас весь интерес старины, несмотря на то, что
начались всего 24 года назад тому! Так быстро идет вперед наша
литература! Но какою отдаленною, какою глубокою стариною
отзывается «Обозрение русской литературы 1814 года», написанное г. Гречем и помещенное в «Сыне отечества» 1815 года!9 На
341
несколькпх жиденькпх страничках исчислены все ученые нелитературные приобретения и сокровища 1814 года. Год этот действительно ознаменован был появлением нескольких замечательных серьезных книг, как, например: «Собрание государственных
российских грамот и договоров», обязанное своим изданием графу Н. П. Румянцеву, «История медицины в России» Рихтера п
перевод Дестуниса «Плутарховых жизнеописаний». Но что за
страшная бедность по части собственно так называемой изящной
словесности! Перевод Делилевой поэмы «Сады» г. Палицына,
описательная поэма князя Шихматова «Сельский житель», стихотворение Державина «Христос», «Ночь на размышление» князя Шихматова и «Размышление о судьбе» князя Долгорукова.
Все это поэмы в дидактическом роде, который тогда был особенно в ходу, а теперь давно уже признан антипоэтическим и забыт
совершенно. Потом в обозрении г. Греча упоминается об издании басен и сказок Александра Измайлова и о баснях какого-то
г. Агафи10, и в заключение замечено, что басни Крылова были
помещаемы в журналах. Вот и все! Автор обозрения замечает,
что в течение первых пяти лет XIX столетия вышло более сочинений, нежели прежде того в течение десяти лет; но что, по причине политических обстоятельств того времени, с 1806 до 1814
года литературное движение в России почти совсем остановилось11. В продолжение второй половины 1812 и первой 1813 годов не только не вышло в свет, но и не было написано ни одной
страницы, которая бы не имела предметом тогдашних происшествий. «Наконец, в 1814 году,—говорит автор обозрения,—увенчавшем все напряжения и труды истекших лет, русская литера-
тура, посвящая поэзию и красноречие в честь и славу великого
монарха своего, обратилась снова на путь мирный, уровненный и
огражденный навсегда. В течение сего года вышли многие сочинения и переводы, которые останутся незабвенными в летописях
нашей литературы». Это отчасти справедливо, только не в отношении к произведениям поэзии... Замечательно, что, признавая
бедность некоторых разрядов своего обозрения, автор, как успеху
русской литературы, радуется тому, что в течение 1814 года вышло в Петербурге и Москве только по одному роману (оба переведены с немецкого)’ да две исторические повести! Не думал он
тогда, что роман и повесть скоро станут во главе всех родов
поэзии и что сам он напишет некогда «Поездку в Германию» и
«Черную женщину»!12 Но вот еще характеристическая черта нашей литературы, или, лучше сказать, нашей публики,—черта, о
которой, к сожалению, нельзя сказать, чтобы теперь она отзывалась стариною: известного путешествия Крузенштерна вокруг
света, изданного в 1809—1813 годах, на русском и немецком языках, и путешествия вокруг света Лисянского, изданного в 1812
году, на русском и английском языках, в России разошлось, говорит автор обозрения, едва ли по двести экземпляров каждого,
342
между тем как в Германки вышло три издания путешествия
Крузенштерна, а в Лондоне продана в две недели половина экземпляров книги Лисянского 13.
Годичные обозрения появились в альманахах вследствие начинавшего возникать критического духа. Приступая к обозрению
литературы известного года, критик начинал иногда очерком
всей истории русской литературы. Писать эти обозрения тогда
было очень легко и очень трудно. Легко потому, что все ограничивалось легкими суждениями, выражавшими личный вкус обозревателя; трудно, или, лучше сказать, скучно потому, что это
была работа дробная, мелкая: надо было перечислить решительно
все, что появилось в течение обозреваемого года отдельно изданным, в журналах и альманахах, оригинальное и переводное.
А что печаталось тогда, по части изящной словесности, в журналах и альманахах? — большею частию крошечные отрывки из маленьких поэм, из романов, повестей, драм и т. п. Большею частик) целых сочинений и не существовало: отрывок писался без
всякого намерения написать целое. О каждой такой безделице
надо было упомянуть и сказать свое мнение, потому что тогда,
при начале так называемого романтизма, все было ново, все
интересовало собою, все считалось важным событием — и отрьь
вок из несуществующей поэмы в двадцать стихов счетом, и элегия, и сотое подражание какой-нибудь пьесе Ламартина, перевод
романа Вальтера Скотта и перевод романа какого-нибудь Фан-
дер-Фельде.
В этом отношении теперь гораздо лучше писать обозрения.
Теперь уже не считается принадлежащим к литературе все, что
ни выходит из-под типографских станков. Теперь многое испытано, ко многому пригляделись и привыкли. Конечно, перевод
такого романа, как «Домби и сын» и, и теперь замечательное явление в литературе, и обозреватель не вправе пропустить его без
внимания; но зато переводы романов Сю, Дюма и других французских беллетристов, появляющиеся теперь дюжинами, уже
нельзя считать всегда литературными явлениями. Они пишутся
сплеча, их цель — выгодный сбыт, доставляемое ими наслаждение
известному разряду любителей такой литературы относится, конечно, ко вкусу, но не к эстетическому, а тому, который у одних удовлетворяется сигарами, у других — щелканием орешков...
Публика нашего времени уже не та, что была прежде. Произвол
критики уже не может убить хорошей книги и дать ход дурной.
Французские романы наполняют собою наши журналы и издаются особо; в том и другом случае они находят себе множество чи*
тателей. Но по этому отнюдь не следует делать резких заключен
ний о вкусе публики. Многие берутся за роман Дюма, как за
сказку, вперед зная, что это такое, читают его с тем, чтобы развлечь себя на время чтения небывалыми приключениями, а по^
том и забыть их навсегда. В этом, разумеется, нет ничего дур^»
ного. Один любит качаться на качелях, другой — ездить верхом,
343
третий — плавать, четвертый — курить, и многие вместе с этим
любят читать вздорные сказки, хорошо рассказываемые. Поэтому
переводные романы п повести уя^е не заслоняют собою оригинальных; напротив, общий вкус публики отдает последним решительное предпочтение, так что помещать в журналах преимущественно переводные романы и повести заставляет журналистов
только* одна крайность, то есть недостаток в оригинальных произведениях этого рода. II такое направление вкуса публики становится заметнее и определеннее год от году. В отношении же
к оригинальным произведениям очарование имен совершенно
исчезло; громкое имя, конечно, и теперь заставит каждого взяться за новое сочинение, но уже никто не придет от него в восторг,
если в нем хорошего одно только имя автора. Сочинения посредственные, слабые проходят незаметными, умирают своею смер-
тию, а не от ударов критики. Такому положению литературы,
столь различному от того, в каком она находилась лет двадцать
назад тому, должна соответствовать и критика. Отдавая отчет в
годичном двшкении литературной деятельности, теперь нечего
обращать внимание на геоличество произведений или хлопотать
об оценке каждого явления, из опасения, что без указаний критики публика не будет знать, что считать ей хорошим и что —
дурным. Нет даже нужды останавливаться на каждом порядочном произведении и вдаваться в подробный разбор всех его красот и недостатков. Подобное внимание принадлежит теперь по
праву только особенно замечательным, в положительном или отрицательном смысле, произведениям. Главная же задача тут —
показать преобладающее направление, общий характер литературы в данное время, проследить в ее явлениях оживляющую и
движущую ее мысль. Только таким образом можно если не определить, то хоть намекнуть, насколько истекший год подвинул
вперед литературу, какой прогресс совершала она в нем.
Собственно новым 1847 год ничем не ознаменовал себя в литературе. Явились в преобразованном виде некоторые из старых
периодических изданий, явился даже один новый листок;15 замечательными произведениями по части изящной словесности прошлый год был особенно богат в сравнении с предшествовавшими
годами; явилось несколько новых имен, новых талантов и действователей по разным частям литературы. Но не явилось ни одного из тех ярко замечательных произведений, которые своим
появлением делают эпоху в истории литературы, дают ей новое
направление. Вот почему мы говорим, что собственно новым литература прошлого года ничем не ознаменовала себя. Она шла
по прежнему пути, которого нельзя назвать ни новым, потому
что он успел уже обозначиться, ни старым, потому что слишком
недавно открылся для литературы, — именно немного раньше того времени, когда в первый раз было кем-то выговорено слово:
«натуральная школа» 16. С тех пор прогресс русской литературы
в каждом новом году состоял в более твердом ее шаге в этом
344
направлении. Прошлый 1847 год был особенно замечателен в
этом отношении в сравнении с предшествовавшими ему годами,
как по числу и замечательности верных этому направлению произведений, так и большею определенностию, сознательностию и
силою самого направления и большим его кредитом у публики.
Натуральная школа стоит теперь на первом плане русской
литературы. С одной стороны, нисколько не преувеличивая дела
по каким-нибудь пристрастным увлечениям, мы можем сказать,
что публика, то есть большинство читателей, за нее: это факт,
а не предположение. Теперь вся литературная деятельность сосредоточилась в журналах, а какие журналы пользуются большею известпостию, имеют более обширный круг читателей и
большее влияние на мнение публики, как не те, в которых помещаются произведения натуральной школы? Какие романы и повести читаются публикою с особенным интересом, как не те,
которые принадлежат натуральной школе, или, лучше сказать,
читаются ли публикою романы и повести, не принадлежащие к
натуральной школе? Какая критика пользуется большим влиянием на мнение публики, или, лучше сказать, какая критика
более сообразна с мнением и вкусом публики, как не та, которая стоит за натуральную школу против реторической? С другой
стороны, о ком беспрестанно говорят, спорят, на кого беспрестанно нападают с ожесточением, как не на натуральную школу?
Партии, ничего не имеющие между собою общего, в нападках на
натуральную школу действуют согласно, единодушно, приписывают ей мнения, которых она чуждается, намерения, которых у
ней никогда не было, ложно перетолковывают каждое ее слово,
каждый ее шаг, то бранят ее с запальчивостию, забывая иногда
приличие, то жалуются на нее чуть не со слезами. Что общего
между заклятыми врагами Гоголя, представителями побежденного реторического направления, и между так называемыми славянофилами? — Ничего! — и однако ж последние, признавая Гоголя основателем натуральной школы, согласно с первыми
нападают, в том же тоне, теми же словами, с такими же доказательствами, на натуральную школу и почли за нужное отличиться от своих новых союзников только логическою непоследователь-
ностию, вследствие которой они поставили Гоголю в заслугу то
самое, за что преследуют его школу, на том основании, что он
писал по какой-то «потребности впутреннего очищения»17.
К этому должно прибавить, что школы, неприязненные натуральной, не в состоянии представить ни одного сколько-нибудь замечательного произведения, которое доказало бы делом, что можно
писать хорошо, руководствуясь правилами, противоположными
тем, которых держится натуральная школа. Все попытки их в
этом роде послужили к торжеству натурализма и падению реторизма. Видя это, некоторые из противников натуральной школы
пытались противопоставлять ей ее же писателей. Так, одна газета думала г, Бутковым уничтожить авторитет самого Гоголя...18
345
Все это нисколько не ново в нашей литературе, но было не
раз н всегда будет. Карамзин первый произвел разделение в
едва возникавшей тогда русской литературе. До него все были
согласны во всех литературных вопросах, и если бывали разногласия и споры, они выходили не из мнений и убеждений, а из
мелких п беспокойных самолюбий Тредьяковского и Сумарокова*
Но это согласие доказывало только безжизненность тогдашней
так называемой литературы. Карамзин первый оживил ее, потому что перевел ее из книги в жизнь, из школы в общество-
Тогда, естественно, явились и партии, началась война на перьях, раздались вопли, что Карамзин и его школа губят русский
язык и вредят добрым русским нравам. В лице его противников 19, казалось, вновь восстала русская упорная старина, которая с таким судорожным и тем более бесплодным напряжением
отстаивала себя от реформы Петра Великого. Но большинство
было на стороне нрава, то есть таланта и современных нравственных потребностей, вопли противников заглушались хвалебными гимнами поклонников Карамзина. Все группировалось около
него, и от него все получало свое значение и свою значительность, все — даже его противники. Он был героем, Ахиллом лп-
тературы того времени. Но что вся эта тревога в сравнении с
бурею, которая поднялась с появлением Пушкина на литературном поприще? Она так памятна всем, что нет нужды распространяться о ней. Скажем только, что противники Пушкина видели
в его сочинениях искажение русского языка, русской поэзии, несомненный вред не только для эстетического вкуса публики, но
и — поверят ли теперь этому? — для общественной нравственности!!.. Не желая шевелить старые дрязги, мы удерживаемся от
всяких указаний, но если у нас их потребуют, мы всегда готовы
представить печатные доказательства. В одной критике на «Графа Нулина» Пушкин обвинялся в неприличии, доходящем до цинизма! 20 Перечитывая эту критику теперь, невольно забываешь,
когда и на что она писана: так и кажется, что это сейчас написанная статья против какого-нибудь произведения теперешней
натуральной школы: тот же язык, те же доводы, та же манера
браться за дело, какие и теперь употребляются в нападках на
натуральную школу. Что же за причина, что противники всякого
движения вперед во все эпохи нашей литературы говорили одно
и то же и почти одними и темп же словами?
Причина этого скрывается там же, где надо искать и происхождения натуральной школы — в истории нашей литературы*
Она началась натурализмом: первый светский писатель был сатирик Кантемир. Несмотря на подражание латинским сатирикам и Буало, он умел остаться оригинальным, потому что был
верен натуре и писал с нее. К несчастию, однообразие избранного им рода, грубость и необработанность языка, не свойственный нашей поэзии силлабический метр не допустили Кантемира
быть образцом и законодателем в русской поэзии, Роль эта была
346
предоставлена Ломоносову. Но как Кантемпр все-таки остается
человеком с необыкновенным талантом, то его п нельзя выключить пз псторпи русской литературы, как первого, по времени,
ее поэта. Поэтому мы вправе сказать, не искажая фактов и не
делая натяжек, что русская поэзпя при самом начале своем потекла, если можно так выразиться, двумя параллельными друг
другу руслами, которые чем далее, тем чаще сливались в один
поток, разбегаясь после опять на два, до тех пор, пока в наше
время не составили одного целого. В лице Кантемпра русская
поэзпя обнаружила стремление к действительности, к жизнп, как
она есть, основала свою силу на верности натуре. В лице Ломоносова она обнаружила стремление к идеалу, поняла себя, как
оракула жизни высшей, выспренней, как глашатая всего высокого
п великого. Оба эти направления были законны, и оба вышли не
нз жизни, а пз теории, из книги, из школы. Но манера, с какою
Кантемир взялся за дело, утверждает за первым направлением
преимущество истины и реальности. В Державине, как таланте
высшем, оба эти направления часто сливались,— и его оды к
.«Фелице», «Вельможе», «На счастие» едва ли не лучшпе его
произведения, по крайней мере, без всякого сомнения, в них
больше оригинального, русского, нежели в его торжественных
одах. В баснях Хемницера и в комедиях Фонвизина отозвалось
направление, представителем которого, по времени, был Кантемир. Сатира у них уже реже переходит в преувеличение и карикатуру, становится более натуральною, по мере того, как становится более поэтическою. В баснях Крылова сатира делается
вполне художественною; натурализм становится отличительною
характеристическою чертою его поэзии. Это был первый великий
натуралист в нашей поэзии. Зато он первый и подвергся упрекам за изображения «низкой прпроды», особенно за басню
«Свинья»21. Посмотрите, как натуральны его животные: это настоящие люди с резко очерченными характерами, и притом люди русские, а не другие какие-нибудь. А его басни, в которых
действующие лица — русские мужички? Не есть ли это верх
натуральности? И однако ж теперь уже не упрекают Крылова
ни за свинью, которая, «не жалея рыла, весь задний двор изрыла»22, ни за то, что в своих баснях он выводил мужиков, да еще
заставлял их говорить самым мужицким складом. Скажут: то
басня, то такой уж род поэзии. А разве законы изящного не
одинаковы для всех его родов? Дмитриев писал тоже басни и в
них изредка вводил, эпизодически, крестьян; но его баснп, имеющие свои неотъемлемые достоинства, нисколько не отличаются
натуральностию, и его крестьяне говорят в них каким-то общим,
не принадлежащим исключительно ни одному сословию языком.
Прпчпна этой разницы лежит в том, что поэзия Дмитриева и в
баснях его, так же как и в одах, шла от Ломоносова, а не от
Кантемира, держалась идеала, а не действительности. Теория
347
Ломоносова опиралась на древних, как понимали их тогда в Европе. Карамзин и Дмитриев, особенно последний, смотрели на
искусство глазами французов XVIII века. А известно, что французы того времени понимали искусство как выражение жизни
не народа, а общества, и притом только высшего, дворского, и
приличие считали главным и первым условием поэзии. Оттого у
них греческие и римские герои ходили в париках и говорили
героиням: madame! Эта теория глубоко проникла в русскую
литературу, и, как увидим далее, следы ее влияния не изгладились совсем и до сих пор...
Озеров, Жуковский и Батюшков продолжали собою направление, данное нашей поэзии Ломоносовым. Они были верны
идеалу, но этот идеал у них становился все менее и менее отвлеченным и реторическим, все больше и больше сближающимся с
действительностию или по крайней мере стремившимся к этому
сближению. В произведениях этих писателей, особенно двух последних, языком поэзии заговорили уже не одни официяльные
восторги, но и такие страсти, чувства и стремления, источником
которых были не отвлеченные идеалы, но человеческое сердце,
человеческая душа. Наконец явился Пушкин, поэзия которого относится к поэзии всех предшествовавших ему поэтов, как достижение относится к стремлению. В ней слились в один широкий
поток оба, до того текшие раздельно, ручья русской поэзии. Русское ухо услышало в ее сложном аккорде и чисто русские звуки.
Несмотря на преимущественно идеальный и лирический характер первых поэм Пушкина, в них уже вошли элементы жизни
действительной, что доказывается смелостию, в то время удивившею всех, ввести в поэму не классических итальянских или испанских, а русских разбойников, не с кинжалами и пистолетами,
а (с)широкими ножами и тяжелыми кистенями, и заставить одного из них говорить в бреду про кнут и грозных палачей. Цыганский табор, с оборванными шатрами между колесами телег,
с пляшущим медведем и нагими детьми в перекидных корзинках
на ослах, был тоже неслыханною дотоле сценою для кровавого
трагического события. Но в «Евгении Онегине» идеалы еще более уступили место действительности, или по крайней мере то и
другое до того слилось во что-то новое, среднее между тем и
другим, что поэма эта должна по справедливости считаться произведением, положившим начало поэзии нашего времени. Тут
уже натуральность является не как сатира, не как комизм, а как
верное воспроизведение действительности, со всем ее добром и
злом, со всеми ее житейскими дрязгами; около двух или трех
лиц, опоэтизированных или несколько идеализированных, выведены люди обыкновенные, но не на посмешище, как уроды, как
исключения из общего правила, а как лица, составляющие большинство общества. И все это в романе, писанном стихами! Что
же в это время делал роман в прозе?
348
Он всемн снлами стремился к сближению с действительно-
стпю, к натуральности. Вспомните романы и повести Нарежного,
Булгарина, Марлинского, Загоскина, Лажечникова, Ушакова,
Вельтмана, Полевого, Погодина23. Здесь не место рассуждать о
том, кто из них больше сделал, чей талант был выше; мы говорим об общем им всем стремлении — сблизить роман с деистви-
тельностию, сделать его верным ее зеркалом. Между этими попытками были очень замечательные, но тем не менее все они
отзывались переходною эпохою, стремились к новому, не оставляя старой колеи. Весь успех заключался в том, что, несмотря
на вопли староверов, в романе стали появляться лица всех сословий, и авторы старались подделываться под язык каждого. Это
называлось тогда народностью. Но эта народность слишком отзывалась маскарадностыо: русские лица низших сословий походили
на переряженных бар, а бары только именами отличались от
иностранцев. Нужен был генияльный талант, чтобы навсегда
освободить русскую поэзию, изображающую русские нравы, русский быт, из-под чуждых ей влияний. Пушкин много сделал для
этого; но докончить, довершить дело предоставлено было другому
таланту. В «Северных цветах» на 1829 год явился отрывок из
романа Пушкина «Арап Петра Великого», под заглавием: «IV
глава из исторического романа». Этот маленький отрывок был —
верх натуральности! В такой тесной рамке такая широкая картина нравов эпохи Петра Великого! Но, к сожалению, этого романа было написано всего только шесть глав и начало седьмой
(вполне они были напечатаны уже по смерти Пушкина).
С появлением «Миргорода» и «Арабесок» (в 1835 году) и
«Ревизора» (в 1836) начинается полная известность Гоголя и его
сильное влияние на русскую литературу. Из всех суждений об
этом писателе, высказанных почитателями его таланта, самое
замечательное и близкое к истине едва ли не принадлежит человеку, который вовсе не принадлежит к числу его почитателей
и который, как будто в каком-то внезапном вдохновении, сам не
зная как, вышел на минуту из своей обычной колеи, которой
был верен всю жизнь, проговоривши о Гоголе следующий дифирамб:
Все произведения Гоголя обнаруживают в нем самоуверенность, стремление к самодеятельности, какое-то умышленное, насмешливое пренебрежение к прежним знаниям, опытам и образцам, он читает только книгу природы, изучает только мир действительный; потому его идеалы слишком
естественны и просты до наготы; они, по выражению Ивана Никифоровича,
одного из его созданий, являются перед читателем в натуре. Красоты его созданий всегда новы, свежи, поразительны; ошибки чуть не отвратительны
(!); он, как будто забыв историю, подобно древним, начинает новый мир
искусств, вызывая его из небытия в простонравное (?) хаотическое (?!)
состояние; потому-то его искусство как будто не знает, не понимает стыдливости; он великий художник, не знающий истории и не видавший образцов искусства24,
349
В этом исполненном лирического беспорядка дифирамбе, без
воли и сознания автора, высказана самая характеристическая
черта таланта Гоголя — оригинальность и самобытность, отличающие его от всех русских писателей. Что это сделано нечаянно,
по вдохновению, доказывается и параллелью, которую проводит
автор между Гоголем и — кем бы вы думали? — г. Кукольником!!—и странными, противоречащими словами и выражениями в самом дифирамбе, доказывающими, что не в воле человека
даже на минуту, и притом в порыве вдохновения, совершенно
оторваться от обычной колеи своей жизни. Надо сказать, что
автор — теоретик и всю жизнь провел в составлении и преподавании разных реторик и пиитик, которые, как и все книги этого
рода, никогда и никого не научили сочинять хорошо, но с толку
сбили многих. Вот почему его особенно поразила в сочинениях
Гоголя их полная отрешенность и независимость от всяких
школьных правил и преданий, — и если он не мог, с одной стороны, не вменить ему этого в заслугу, то, с другой, не мог того
же самого не поставить ему в заслуженный упрек. Отсюда и
увидал он в сочинениях Гоголя «ошибки, чуть не отвратительные», и «простонравное хаотическое состояние искусства». Спросите его, какие это ошибки, — и мы уверены, что он прежде всего укажет на будочника, который казнит зверя на ногте (в
«Мертвых душах»), и этим фактом подтвердит окончательно, что
Гоголь «не знает истории и не видал образцов искусства»,
А между тем Гоголю, вероятно, известнее, нежели его критику,
,что одна из известнейших галерей в Европе хранит, как бесценное сокровище, картину великого Мурильо, представляющую
мальчика, который с усердием и обстоятельно занимается тем,
кчто будочник сделал спросонья и мимоходом25.
Как бы то ни было, но действительно влияние теорий и
школ было одною из главных причин, почему многие сначала
спокойно, без всякой враждебности, искренно и добросовестно
видели в Гоголе не более как писателя забавного, но тривияль-
ного и незначительного и вышли из себя уже вследствие восторженных похвал, расточавшихся ему другою стороною, и важного
значения, которое он быстро приобретал в общественном мнении. В самом деле, как ни ново было в свое время направление
Карамзина, — оно оправдывалось образцами французской литературы26. Как ни странно поразили всех баллады Жуковского, с
их мрачным колоритом, с их кладбищами и мертвецами,— но за
них были имена корифеев немецкой литературы27. Сам Пушкин,
с одной стороны, был подготовлен предшествовавшими ему поэтами, и первые опыты его носили на себе легкие следы их влияния, а с другой стороны, его нововведения оправдывались общим
движением во всех литературах Европы и влиянием Байрона —
авторитета огромного. Но Гоголю не было образца, не было предшественников ни в русской, ни в иностранных литературах28.
Все теории, все предания литературные были против него, потому
350
что он был против них. Чтобы понять его, надо было вовсе
выкинуть их из головы, забыть о их существовании, — а это для
многих значило бы переродиться, умереть и вновь воскреснуть.
Чтобы яснее сделать нашу мысль, посмотрим, в каких отношениях находится Гоголь к другим русским поэтам. Конечно, и в тех
сочинениях Пушкина, которые представляют чуждые русскому
миру картины, без всякого сомнения, есть элементы русские, но
кто укажет их? Как доказать, что, например, поэмы: «Моцарт и
Сальери», «Каменный гость», «Скупой рыцарь», «Галуб»29 могли
быть написаны только русским поэтом и что их не мог бы написать поэт другой нации? То же можно сказать и о Лермонтове.
Все сочинения Гоголя посвящены исключительно изображению
мира русской жизни, и у него нет соперников в искусстве воспроизводить ее во всей ее истинности. Он ничего не смягчает,
не украшает вследствие любви к идеалам или каких-нибудь заранее принятых идей, или привычных пристрастий, как, например, Пушкин в «Онегине» идеализировал помещицкий быт. Конечно, преобладающий характер его сочинений — отрицание;
всякое отрицание, чтоб быть живым и поэтическим, должно делаться во имя идеала,— и этот идеал у Гоголя также не свой,
то есть не туземный, как и у всех других русских поэтов, потому
что наша общественная жизнь еще не сложилась и не установилась, чтобы могла дать литературе этот идеал. Но нельзя же
не согласиться с тем, что по поводу сочинений Гоголя уже никак невозможно предположить вопроса: как доказать, что они
могли быть написаны только русским поэтом и что их не мог
бы написать поэт другой нации? Изображать русскую действительность, и с такою поразительною верностию и истиною, разумеется, может только русский поэт. И вот пока в этом-то более всего и состоит народность нашей литературы.
Литература наша была плодом сознательной мысли, явилась как нововведение, началась подражательностию. Но она не
остановилась на этом, а постоянно стремилась к самобытности,
народности, из реторической стремилась сделаться естественною, натуральною. Это стремление, ознаменованное заметными
и постоянными успехами, и составляет смысл и душу истории
нашей литературы. И мы не обинуясь скажем, что ни в одном
русском писателе это стремление не достигло такого успеха, как
в Гоголе. Это могло совершиться только через исключительное
обращение искусства к действительности, помимо всяких идеалов. Для этого нужно было обратить все внимание на толпу,
ка массу, изображать людей ^обыкновенных, а не приятные
только исключения из общего правила, которые всегда соблазняют поэтов на идеализирование и носят на себе чужой отпечаток. Это великая заслуга со стороны Гоголя, но это-то люди старого образования и вменяют ему в великое преступление перед
законами искусства. Этим он совершенно изменил взгляд на
самое искусство, К сочинениям каждого из поэтов русских
351
можно, хотя и с натяжкою, приложить старое и ветхое определение поэзии, как «украшенной природы»; но в отношении к сочинениям Гоголя этого уже невозможно сделать. К ним пдет
другое определение искусства — как воспроизведение действительности во всей ее истине. Тут все дело в типах, а идеал тут
понимается не как украшение (следовательно, ложь), а как
отношения, в которые становит друг другу автор созданные им
типы, сообразно с мыслию, которую он хочет развить своим
произведением.
Искусство в наше время обогнало теорию. Старые теории
потеряли весь свой кредит; даже люди, воспитанные на них, следуют не им, а какой-то странной смеси старых понятий с новыми. Так, например, некоторые из них, отвергая старую французскую теорию во имя романтизма, первые подали соблазнительный пример выводить в романе лица низших сословий, даже
негодяев, к которым шли имена Вороватиных и Ножовых; но
они же потом оправдывались в этом тем, что, вместе с безнравственными лицами, выводили и нравственные под именем Прав-
долюбовых, Благотворовыхъо и т. п. В первом случае видно было влияние новых идей, во втором — старых, потому что по рецепту старой пиитики необходимо было на несколько глупцов
отпустить хоть одного умника, а на нескольких негодяев хоть
одного добродетельного человека*. Но в обоих случаях эти меж-
доумки совершенно упускали из виду главное, то есть искусство, потому что и не догадывались, что их и добродетельные и
порочные лица были не люди, не характеры, а реторические
олицетворения отвлеченных добродетелей и пороков. Это лучше
всего и объясняет, почему для них теория, правило важнее
дела, сущности: послоднее недоступно их разумению. Впрочем,
от влияния теории не всегда избегают и таланты, даже генияль-
ные. Гоголь принадлежит к числу немногих, совершенно избегнувших всякого влияния какой бы то ни было теории. Умея
понимать искусство и удивляться ему в произведениях других
поэтов, он тем не менее пошел своею дорогою, следуя глубокому
и верному художническому инстинкту, каким щедро одарила его
природа, и не соблазняясь чужими успехами на подражание.
Это, разумеется, не дало ему оригинальности, но дало ему
возможность сохранить и выказать вполне ту оригинальность,
которая была принадлежностью, свойством его личности и, следовательно, подобно таланту, даром природы. От этого он и показался для многих как бы извне вошедшим в русскую литературу, тогда как на самом деле он был ее необходимым явлением,
требовавшимся всем предшествовавшим ее развитием.
Влияиие Гоголя на русскую литературу было огромно. Не
только все молодые таланты бросились на указанный им путь,
* Тогда слово резонер для^ комедип было таким же техническим словом, как и jeune premier, первый любовник, или примадонна для оперы.
352
по и некоторые писатели, уже приобретшие известность, пошли
по этому же пути, оставивши свой прежний. Отсюда появление
школы, которую противники ее думали унизить названием натуральной. После «Мертвых душ» Гоголь ничего не паписал. На
сцене литературы теперь только его школа. Все упреки и обвинения, которые прежде устремлялись на него, теперь обращены
на натуральную школу, и если еще делаются выходки против
него, то по поводу этой школы. В чем же обвиняют ее? Обвинений не много, и они всегда одни и те же. Сперва нападали
на нее за ее будто бы постоянные нападки на чиновников. В ее
изображениях быта этого сословия одни искренно, другие умышленно видели злонамеренные карикатуры31. С некоторого времени эти обвинения замолкли. Теперь обвиняют писателей натуральной школы за то, что они любят изображать людей низкого
звания, делают героями своих повестей мужиков, дворников, извозчиков, описывают углы32, убежища голодной нищеты и часто
всяческой безнравственности. Чтобы устыдить повых писателей,
обвинители с торжеством указывают на прекрасные времена
русской литературы, ссылаются на имена Карамзина и Дмитриева, избиравших для своих сочинений предметы высокие и благородные, и приводят в пример забытого теперь изящества чувствительную песенку: «Всех цветочков боле розу я любил»33.
Мы же напомним им, что первая замечательная русская повесть
была написана Карамзиным, и ее героиня была обольщенная
петиметром крестьянка — бедная Лиза... Но там, скажут они,
все опрятно и чисто, и подмосковная крестьянка не уступит самой благовоспитанной барышне. Вот мы и дошли до причины
спора: тут виновата, как видите, старая пиитика. Она позволяет
изображать, пожалуй, и мужиков, но не иначе, как одетых в театральные костюмы, обнаруживающих чувства и понятия, чуждые их быту, положению и образованию, и объясняющихся таким языком, которым никто не говорит, а тем менее крестьяне,— языком литературным, украшенным сими, оными, коими,
таковыми и т. п. Да чего же лучше: пастушки и пастушки
французских писателей XVIII века представляют готовый и прекрасный образец для изображения русских крестьян и крестьянок; берите целиком: вот вам и соломенные шляпы с голубыми
и розовыми лентами, пудра, мушки, фижмы, корсеты, юбки с
ретрусманами, башмаки на высоких красных каблуках. Только
в языке держитесь домашних литературных привычек, потому
что французы никогда не любили щеголять обветшалыми, не
употребляемыми в разговоре словами. Это замашка чисто русская; у нас даже первоклассные таланты любят брега, младость,
перси, очи, выю, стопы, чело, главу, глас и тому подобные принадлежности так называемого «высшего слога». Короче: старая
пиитика позволяет изображать все, что вам угодно, но только
предписывает при этом изображаемый предмет так украсить,
чтобы пе было никакой возможности узнать, что вы хотели изо-
12 В. Белинский, т. 8
353
бразпть. Следуя строго ее урокам, поэт может пойти дальше прославленного Дмитриевым маляра Ефрема, который Архипа писал Сидором, а Луку — Кузьмою: он может снять с Архипа такой портрет, который не будет походить не только на Сидора,
по и нп на что на свете, даже па комок земли34. Натуральная
школа следует совершенно противному правилу: возможно близкое сходство изображаемых ею лиц с их образцами в действительности не составляет в ней всего, но есть первое ее требование, без выполнения которого уже не может быть в сочинении
ничего хорошего. Требование тяжелое, выполнимое только для
таланта! Как же после этого не любить п не чтить старой пиитики тем писателям, которые когда-то умели и без таланта с
успехом подвизаться на поприще поэзии? Как не считать им натуральной школы самым ужасным врагом свонм, когда она ввела такую манеру писать, которая им недоступна? Это, конечно,
относится только к людям, у которых в этот вопрос вмешалось
самолюбие; но найдется много и таких, которые по искреннему
убеждению не любят естественности в искусстве вследствие влияния на них старой пиитики. Эти люди с особенною горечью
жалуются еще на то, что теперь искусство забыло свое прежнее
назначение. «Бывало,—говорят они,—поэзия поучала, забавляя35, заставляла читателя забывать о тягостях и страданиях
жизни, представляла ему только картины приятные и смеющиеся. Прежние поэты представляли и картины бедности, но бедности опрятной, умытой, выражающейся скромно и благородно;
притом же к концу повести всегда являлась чувствительная ыо^
лодая дама или девица, дочь богатых и благородных родителей,
а не то благодетельный молодой человек,—п во имя милого или
милой сердца водворяли довольство и счастие там, где была
бедность и надежда, и благодарные слезы орошали благодетельную руку — и читатель невольно подносил свой батистовый пла-*
ток к глазам п чувствовал, что он становится добрее и чувствительнее... А теперь! — посмотрите, что теперь пишут! мужики
в лаптях и сермягах, часто от них несет сивухою, баба — род
центавра, по одежде не вдруг узнаешь, какого это пола существо: углыгь — убежища нищеты, отчаяния и разврата, до которых
надо доходить по двору грязному по колени; какой-нибудь пья-
нюшка — подьячий или учитель из семинаристов, выгнанный из
службы,— все это списывается с натуры, в наготе страшной истины, так что если прочтешь — жди ночью тяжелых снов...» Так
или почти так говорят маститые питомцы старой пиитики.
В сущности, их жалобы состоят в том, зачем поэзия перестала
бесстыдно лгать, из детской сказки превратилась в быль, не
всегда приятную, зачем отказалась она быть гремушкою, под
которую детям приятно и прыгать и засыпать... Странные люди,
счастливые люди! им удалось на всю жизнь остаться детьми и
даже в старости быть несовершеннолетними, недорослями,— и
вот они требуют, чтобы и все походили на них! Да читайте свои
354
старые сказки — нпкто вам не мешает; а другим оставьте занятия,
свойственные совершеннолетию. Вам ложь — нам истина: разделимся без спору, благо вам не нужно нашего пая, а мы даром не возьмем вашего... Но этому полюбовному разделу мешает
другая прпчпна — эгоизм, который считает себя добродетелью.
В самом деле, представьте себе человека обеспеченного, может
быть, богатого; он сейчас пообедал сладко, со вкусом (повар у
него прекрасный), уселся в спокойных вольтеровских креслах
с чашкою кофе, перед пылающим камином, тепло и хорошо ему,
чувство благосостояння делает его веселым,— и вот берет он
книгу, лениво переворачивает ее листы,—и брови его надвигаются на глаза, улыбка исчезает с румяных губ, он взволнован,
встревожен, раздосадован... И есть от чего! Книга говорит ему,
что не все на свете живут так хорошо, как он, что есть углы,
где под лохмотьями дроячнт от холоду целое семейство, может
быть, недавно еще знавшее довольство, что есть на свете люди,
рождением, судьбою обреченные на нищету, что последняя копейка идет на зелено вино не всегда от праздности и лени, но
и от отчаяния... И нашему счастливцу неловко, как будто совестно своего комфорта... А все виновата скверная книга: он
взял ее для удовольствия, а вычитал тоску и скуку... Прочь ее!
«Книга должна приятно развлекать; я и без того знаю, что в
жизнп много тяжелого и мрачного, и если читаю, так для того,
чтобы забыть это!» — восклицает он. — Так, милый, добрый сибарит, для твоего спокойствия и книги должны лгать, и бедный
забывать свое горе, голодный — свой голод, стоны страдания
должны долетать до тебя музыкальными звуками, чтобы не испортился твой аппетит, не нарушился твой сон... Представьте
теперь в таком же положении другого любителя приятного чтения. Ему надо было дать бал, срок приближался, а денег не было; управляющий его, Никита Федорыч37, что-то замешкался
высылкою. Но сегодня деньги получены, бал можно дать; с сигарой в зубах, веселый и довольный, лежит он на диване, и от
нечего делать руки его лениво протягиваются к книге. Опять
та же история! Проклятая книга рассказывает ему подвиги его
Никиты Федорыча, подлого холопа, с детства привыкшего подобострастно служить чужим страстям и прихотям, женатого на отставной любовнице родителя своего барина. И ему-то, незнакомому ни с каким человеческим чувством, поручена судьба и
участь всех Антонов... Скорее прочь ее, скверную книгу!.. Представьте теперь еще в таком комфортном состоянии человека,
который в детстве бегал боспком, бывал на посылках, а лет под
пятьдесят как-то очутился в чинах, имеет «малую толику». Все
читают — надо и ему читать; но что находит он в книге? — свою
биографию, да еще как верно рассказанную, хотя, кроме его самого, темные похождения его жизни — тайна для всех, и ни одному сочинителю неоткуда было узнать нх... И вот он уже не
взволнован, а просто взбешен и с чувством достоинства облег¬
12*
355
чает свою досаду таким рассуждением: «Вот как пишут ныне!
вот до чего дошло вольнодумство! Так ли писали прежде?
Штиль ровный, гладкий, все о предметах нежных или возвышенных, читать сладко и обидеться нечем!»38
Есть особенный род читателей, который, по чувству аристократизма, не любит встречаться даже в книгах с людьми низших
классов, обыкновенно не знающими приличия и хорошего тона,
не любит грязи и нигцепств, по их противоположности с роскошными салонами, будуарами и кабинетами. Эти отзываются о натуральной школе не иначе, как с высокомерным презрением, ироническою улыбкою... Кто они такие, эти феодальные бароны,
гнушающиеся «подлою чернью», которая в их глазах ниже хорошей лошади? Не спешите справляться о них в геральдических
книгах или при дворах европейских: вы не найдете их гербов,
они не ездят ко двору и если видали большой свет, то не иначе,
как с улицы, сквозь ярко освещенные окна, насколько позволяли
сторы и занавески... Предками они не могут похвалиться; они
обыкновенно — или чиновники, или из нового дворянства, богатого только плебейскими преданиями о дедушке управляющем,
о дядюшке откупщике, а иногда и о бабушке просвирне и тетушке торговке. Автор этой статьи считает при этом обязанностию
довести до сведения своих читателей, что упрекать ближнего
незнатностью происхождения вовсе не в его привычках и положительно противно всем его убеждениям и что он сам отнюдь не
может похвалиться знатностью происхождения и отнюдь не стыдится признаться в этом. Но он думает,— и, вероятно, читатели
его согласятся с ним,— что ничего нет приятнее, как оборвать
с вороны павлиные перья и доказать ей, что она принадлежит
к той породе, которую вздумала презирать. Человек простого звания еще не ворона потому, что он простого звания; вороною делает не звание, а природа, и вороны так же бывают во всех званиях, как во всех же званиях бывают и орлы; но, конечно, только вороне свойственно рядиться в павлиные перья и величаться
ими. Так почему же не сказать вороне, что она — ворона? Презрение к низшим сословиям в наше время отнюдь не есть порок
высших сословий; напротив, это болезнь выскочек, порождение
невежества, грубости чувств и понятий. Умный и образованный
человек, если б он был одержим этою болезнью, никогда не обнаружит ее, потому что она не в духе времени, потому что показать ее — значит каркнуть о себе во все воронье горло39. Нам
кажется, что как ни гадко лицемерие, но в этом случае оно даже
лучше вороньей откровенности, потому что свидетельствует об
уме. Павлин, горделиво распускающий пышный хвост свой перед
другими птицами, слывет животным красивым, но не умным. Что
же сказать о вороне, спесиво выказывающей заимствованный
наряд? Подобная спесь всегда чужда ума и есть порок по преимуществу плебейский. Где больше ломанья и притязаний, как
не в тех слоях общества, которые начинаются тотчас после са¬
356
мых низших? А это потому, что тут всего больше невежества.
Посмотрите, как глубоко презирает лакей мужика, который во
всех отношениях лучше, благородней, человечнее его! Откуда эта
гордость в лакее? — Он перенял пороки своего барина и оттого
считает себя далеко образованнее мужика. Внешпий лоск грубыми натурами всегда принимается за образованность.
«Что за охота наводнять литературу мужиками?» — восклицают аристократы известного разряда. В их глазах писатель —
ремесленник, которому как что закажут, так он и делает. Им
в голову не входит, что в отношении к выбору предметов сочинения писатель не может руководствоваться ни чуждою ему волею, ни даже собственным произволом, ибо искусство имеет свои
законы, без уважепия которых нельзя хорошо писать. Оно прежде всего требует, чтобы писатель был верен собственной натуре,
своему таланту, своей фантазии. А чем объяснить, что один любит изображать предметы веселые, другой — мрачные, если не
натурою, характером и талантом поэта? Кто что любит, чем интересуется, то и знает лучше, а что лучше знает, то лучше и изображает. Вот самое законное оправдание поэта, которого упрекают за выбор предметов; оно не удовлетворительно только для
людей, которые ничего не смыслят в искусстве и грубо смешивают его с ремеслом. Природа — вечный образец искусства, а величайший и благороднейший предмет в природе — человек. А разве мужик — не человек? — Но что может быть интересного в
грубом, необразованном человеке? — Как что? — его душа, ум,
сердце, страсти, склонности,— словом, все то же, что и в образованном человеке. Положим, последний выше первого; но разве
ботанист интересуется только садовыми, улучшенными искусством растениями, презирая их полевые, дикорастущие первообразы? Разве для анатомика и физиолога организм дикого австралийца не так же интересен, как и организм просвещенного европейца? На каком же основании искусство в этом отношении
должно так разниться от науки? А потом — вы говорите, что
образованный человек выше необразованного. С этим нельзя не
согласиться с вами, но не безусловно. Конечно, самый пустой
свотсршй человек несравненно выше мужика, но в каком отношении? Только в светском образовании, и это нисколько не помешает иному мужику быть выше его, например, со стороны
ума, чувства, характера. Образование только развивает нравственные силы человека, но не дает их; дает их человеку природа.
И в этой раздаче драгоценнейших даров своих она действует
слепо, не разбирая сословий... Если из образованных классов
общества выходит больше замечательных людей, это потому, что
тут больше средств к развитию, а совсем не потому, чтобы природа была для людей низших классов скупее в раздаче даров
своих. «Чему можно научиться из книги, в которой описывается
какой-нибудь спившийся с кругу горемыка?» — говорят еще эти
аристократы средней руки. — Как чему? разумеется, не светско¬
357
му обращению п пе хорошему тону, а знаншо человека в известном положении. Одни спивается от лености, от дурного воспитания, от слабости характера, другой — от несчастных обстоятельств жизни, в которых он может быть нисколько не виноват.
В обоих случаях это примеры поучительные и любопытные для
наблюдения. Конечно, отвернуться с презрением от человека падшего гораздо легче, нежели протянуть ему руку на утешение п
помощь, так же как осудить его строго, во имя нравственности,
гораздо легче, нежели с участием п любовию войти в его положение, исследовать до глубины причину его падения и пожалеть
о нем, как о человеке, даже и тогда, когда он сам окажется много
виноватым в своем падении. Искупитель рода человеческого приходил в мир для всех людей; не мудрых и образованных, а простых умом и сердцем рыбаков призвал он быть «ловцами человеков» 40, не богатых и счастливых, а бедных, страждущих, падших
искал он, чтобы одних утешить, других ободрить и восстановить.
Гнойные язвы на едва прикрытом нечистыми лохмотьями теле
не оскорбляли его исполненного любви и милосердия взгляда.
Он — сын бога — человечески любил людей и сострадал им в их
нищете, грязи, позоре, разврате, пороках, злодействах; он разрешил бросить камень в блудницу тем, которые ничем не могли
упрекнуть себя в совести, и устыдил жестокосердых судей п сказал падшей женщине слово утешения,—и разбойник, испуская
дух на орудии заслуженной им казни, за одну минуту раскаяния
услышал от него слово прощения и мира...41 А мы — сыны человеческие — мы хотим любить из наших братий только равных
нам, отворачиваемся от низших, как от парий, от падших, как от
прокаженных... Какие добродетели и заслуги дали нам на это
право? Не отсутствие ли именно всяких добродетелей и заслуг?.,
Но божественное слово любви и братства не втуне огласило мир.
То, что прежде было обязанностию только призванных лиц или
добродетелью немногих избранных натур,—это самое делается
теперь обязанностию обществ, служит признаком уже не одной
добродетели, но и образованности частных лиц. Посмотрите, как
в наш век везде заняты все участью низших классов, как частная благотворительность всюду переходит в общественную, как
везде основываются хорошо организованные, богатые верными
средствами общества для распространения просвещения в низших классах, для пособия нуждающимся и страждущим, для
отвращения и предупреждения нищеты и ее неизбежного следствия — безнравственности и разврата. Это общее движение,
столь благородкое, столь человеческое, столь християнское, встретило своих порицателей в лице поклонников тупой и косной патриархальности. Они говорят, что тут действует мода, увлечение,
тщеславие, а не человеколюбие. Пусть так, да когда же и где же
в лучших человеческих действиях не участвовали подобные мелкие побуждения? Но как же сказать, что только такие побуждения могут быть причиною таких явлений? Как думать, что глав¬
358
ные впновнпки такпх явлений, увлекающие своим примером
толпу, не одушевлены более благородными и высокими побужден
ппямп? Разумеется, нечего удивляться добродетели людей, которые бросаются в благотворительность не по чувству любви к
ближнему, а пз моды, из подражательности, из тщеславия; но это
добродетель в отношении к обществу, которое исполнено такого
духа, что и деятельность суетных людей умеет направлять к добру! * Это ли не отрадное в высшей степени явление новейшей
цивилизации, успехов ума, просвещения и образованности?
Могло ли не отразиться в литературе это новое общественное движение,— в литературе, которая всегда бывает выражением общества! В этом отпошении литература сделала едва ли
не больше: она скорее способствовала возбуждению в обществе
такого направления, нежели только отразила его в себе, скорее
упредила его, нежели только не отстала от него. Нечего говорить,
достойна ли и благородна ли такая роль; но за нее-то и нападает
на литературу безгербовная аристократия. Мы думаем, что довольно показали, из каких источников выходят эти нападки и
чего они стоят...
Остается упомянуть еще о нападках на современную литера-
туру и на натурализм вообще с эстетической точки зрения, во
имя чистого искусства, которое само себе цель и вне себя не при-
знает никаких целей. В этой мысли есть основание, но ее преувеличенность заметна с первого взгляду. Мысль эта чисто немецкого происхождения; она могла родиться только у народа созерцательного, мыслящего и мечтающего и никак не могла бы
явиться у народа практического, общественность которого для
всех и каждого представляет широкое поле для живой деятельности. Что такое чистое искусство,— этого хорошо не знают сами
поборники его, и оттого оно является у них каким-то идеалом,
а не существует фактически. Оно, в сущности, есть дурная крайность другой дурной крайности, то есть искусства дидактического, поучительного, холодного, сухого, мертвого, которого произведения не иное что, как реторические упражнения на заданные
темы. Без всякого сомнения, искусство прежде всего должно
быть искусством, а потом уже оно может быть выражением духа
и направления общества в известную эпоху. Какими бы прекрасными мыслями ни было наполнено стихотворение, как бы ни
сильно отзывалось оно современными вопросами, но если в нем
нет поэзии,— в нем не может быть ни прекрасных мыслей и никаких вопросов, и все, что можно заметить в нем, это разве прекрасное намерение, дурно выполненное. Когда в романе или
повести нет образов и лиц, нет характеров, нет ничего типиче¬
* Считаем долгом напомнить нашим читателям небольшую статью
(в отделе «Смеси» в У-ой книжке «Современника» прошлого года) под названием: «Спор о благотворительности», в которой превосходно решен вопрос о превосходстве общественной благотворительности над частною42.
359
ского,— как бы верно и тщательно ни было списано с натуры
все, что в нем рассказывается, читатель не найдет тут никакой
натуральности, не заметит ничего верно подмеченного, лозко
схваченного. Лица будут перемешиваться между собою в его глазах; в рассказе он увидит путаницу непонятных происшествий.
Невозможно безнаказанно нарушать законы искусства. Чтобы
списывать верно с натуры, мало уметь писать, то есть владеть
искусством писца или писаря; надобно уметь явления действительности провести через свою фантазию, дать им новую жизнь.
Хорошо и верно изложенное следственное дело, имеющее романический интерес, не есть роман и может служить разве только
материялом для романа, то есть подать поэту повод написать
роман. Но для этого оп должен проникнуть мыслию во внутреннюю сущность дела, отгадать тайные душевные побуждения, заставившие эти лица действовать так, схватить ту точку этого дела, которая составляет центр круга этих событий, дает им смысл
чего-то единого, полного, целого, замкнутого в самом себе. А это
может сделать только поэт. Кажется, чего бы легче было верно
списать портрет человека. И иной целый век упражняется в этом
роде живописи, а все не может списать знакомого ему лица так,
чтобы и другие узнали, чей это портрет. Уметь списать верно
портрет есть уже своего роду талант, но этим не оканчивается
все. Обыкновенный живописец сделал очень сходно портрет вашего знакомого; сходство не подвергается ни малейшему сомнению в том смысле, что вы не можете не узнать сразу, чей это
портрет, а все как-то недовольны им, вам кажется, будто он и
похож на свой оригинал, и не похож на него... Но пусть с него
же снимет портрет Тыранов или Брюллов — и вам покажется,
что зеркало далеко не так верно повторяет образ вашего знакомого, как этот портрет, потому что это будет уже не только
портрет, но и художественное произведение, в котором схвачено
не одно внешнее сходство, но вся душа оригинала. Итак, верно
списывать с действительности может только талант, и как бы
ни ничтожно было произведение в других отношениях, но чем
более оно поражает верностию натуре, тем несомненнее талант
его автора. Что не все должно оканчиваться верностию натуре,
особенно в поэзии,— это другой вопрос. В живописи, по свойству
и сущности этого искусства, одно уменье верно писать с натуры
может служить часто признаком необыкновенного таланта. В поэзии это не совсем так: не умея верно писать с натуры, нельзя
быть поэтом, но и одного этого умения тоже мало, чтоб быть
поэтом, по крайней мере замечательным. Обыкновенно говорят,
что верное списывание с натуры предметов ужасных (например,
убийства, казни и т. п.), без мысли и художественности, возбуждает отвращение, а не наслаждение. Это больше чем несправедливо, это ложно. Зрелище убийства или казни есть такой предмет, который сам по себе не может доставлять наслаждения, и
в произведении великого поэта читатель наслаждается не убий¬
360
ством, не казнию, а мастерством, с каким то или другое изображено поэтом; следовательно, это наслаждение эстетическое, а не
психологическое, смешанное с невольным ужасом и отвращением, тогда как картина высокого подвига или счастия любви
доставляет наслаждение более сложное и потому полное, столько
же эстетическое, как и психологическое. Но человек без таланта
никогда верно не изобразит убийства или казни, хотя бы он тысячу раз имел случай изучить этот предмет в действительности;
все, что может он сделать,— это более или менее верное его описание, но никогда не представит он верной его картины. Описание его может возбуждать сильное любопытство, но не наслаждение. Если же, не имея таланта, он пустится писать картину
такого события, она всегда произведет только одно отвращение,
но не потому, что верно списана с натуры, а по причине противоположной, потому что мелодрама не есть драматическая картина, театральный эффект не есть выражение чувства.
Но, вполне признавая, что искусство прежде всего должно
быть искусством, мы тем не менее думаем, что мысль о каком-то
чистом, отрешенном искусстве, живущем в своей собственной
сфере, не имеющей ничего общего с другими сторонами жизни,
есть мысль отвлеченная, мечтательная. Такого искусства никогда
и нигде не бывало. Без всякого сомнения, жизнь разделяется
и подразделяется на множество сторон, имеющих свою самостоятельность; но эти стороны сливаются одна с другою живым образом, и нет между ними резкой разделяющей их черты.
Как ни дробите жизнь, она всегда едина и цельна. Говорят:
для науки нужен ум и рассудок, для творчества — фантазия,
и думают, что этим порешили дело начисто, так что хоть сдавай его в архив. А для искусства не нужно ума и рассудка?
А ученый может обойтись без фантазии? Неправда! Истина
в том, что в искусстве фантазия играет самую деятельную и
первенствующую роль, а в науке — ум и рассудок. Бывают, конечно, произведения поэзии, в которых ничего не видно, кроме
сильной блестящей фантазии; но это вовсе не общее правило для
художественных произведений. В творениях Шекспира не
знаешь, чему больше дивиться — богатству ли творческой фантазии или богатству всеобъемлющего ума. Есть роды учености,
которые не только не требуют фантазии, в которых эта способность могла бы только вредить; но никак этого нельзя сказать
об учености вообще. Искусство есть воспроизведение действительности, повторенный, как бы вновь созданный мир: может ли
же оно быть какою-то одинокою, изолированною от всех чуждых
ему влияний деятельностию? Может ли поэт не отразиться в
своем произведении как человек, как характер, как натура,—
словом, как личность? Разумеется, нет, потому что и самая способность изображать явления действительности без всякого отношения к самому себе — есть опять-таки выражение натуры
поэта. Но и эта способность имеет свои границы. Личность Шек-
361
сппра просвечивает сквозь его творения, хотя и кажется, что он
так же равнодушеп к изобраяхаемому им мпру, как и судьба,
спасающая илп губящая его героев. В романах Вальтера Скотта
невозможно не увидеть в авторе человека более замечательного
талантом, нежели сознательно широким пониманием жизни, тори, консерватора и аристократа по убеждению и привычкам.
Личность поэта не есть что-нибудь безусловное, особо стоящее,
вне всяких влиянии извне. Поэт прежде всего — человек, потом
гражданин своей земли, сын своего времени. Дух народа и времени на него не могут действовать менее, чем на других. Шекспир был поэтом старой веселой Англии, которая в продолжение
немногих лет вдруг сделалась суровою, строгою, фанатическою.
Пуританское движенпе имело сильное влияние на его последние
произведения, наложив на них отпечаток мрачной грусти. Из
этого видно, что, родись он десятилетиями двумя позже,— гений
его остался бы тот же, но характер его произведений был бы
другой. Поэзия Мильтона явно произведение его эпохи: сам
того не подозревая, он в лице своего гордого и мрачного сатаны
написал апофеозу восстания против авторитета, хотя и думал
сделать совершенно другое43. Так сильно действует па поэзию
историческое движение обществ. Вот отчего теперь исключи-*
тельно эстетическая критика, которая хочет иметь дело только
с поэтом и его произведением, не обращая внимания на место и
время, где и когда писал поэт, на обстоятельства, подготовившие
его к поэтическому поприщу и имевшие влияние на его поэтическую деятельность, потеряла теперь всякий кредит, сделалась
невозможною. Говорят: дух партий, сектантизм вредят таланту,
портят его произведения. Правда! И потому-то он должен быть
органом не той или другой партии или секты, осужденной, может
быть, па эфемерное существование, обреченной исчезнуть без
следа, но сокровенной думы всего общества, его, может быть,
еще не ясного самому ему стремления. Другими словами: поэт
должен выражать не частное и случайное, но общее и необходимое, которое дает колорит и смысл всей его эпохе. Как же
рассмотрит он в этом хаосе противоречащих мнений, стремлений,
которое из них действительно выражает дух его эпохи? В этом
случае единственным верным указателем больше всего может
быть его инстинкт, темное, бессознательное чувство, часто составляющее всю силу генияльной натуры: кажется, идет наудачу,
вопреки общему мнению, наперекор всем принятым понятиям п
здравому смыслу, а между тем идет прямо туда, куда надо
идти,— и вскоре даже те, которые громче других кричали против него, волею илп неволею, а идут за ним и уже не понимают,
как же можно было бы идти не по этой дороге. Вот почему инои
поэт только до тех пор и действует могущественно, дает новое
направление целой литературе, пока просто, инстинктивно, бессознательно следует внушению своего таланта; а лишь только
начнет рассуждать и пустится в философию, глядь, и споткнул¬
362
ся, да еще как!.. И обессилеет вдруг богатырь, точно Самсон,
лишенный волос, н — он, который шел впереди всех, тащится
теперь в задних отсталых рядах, в толпе своих прежних противников, а теперь новых союзников, и вместе с ними вооружается
на собственное дело, да уж поздно: не его волею сделано оно, не
его волею и пасть ему, оно выше его самого и нужнее обществу,
нежели он сам теперь... И больно, и жалко, и смешно смотреть
на даровитого поэта, захотевшего сделаться плохим резонером!..44
В наше время искусство и литература больше, чем когда-
либо прежде, сделались выражением общественных вопросов,
потому что в наше время эти вопросы стали общее, доступнее
всем, яснее, сделались для всех интересом первой степени, стали
во главе всех других вопросов. Это, разумеется, не могло не
изменить общего направления искусства во вред ему. Так, самые
генияльные поэты, увлекаясь решением общественных вопросов, удивляют иногда теперь публику сочинениями, которых
художественное достоинство нисколько не соответствует их таланту или по крайней мере обнаруживается только в частностях,
а целое произведение слабо, растянуто, вяло, скучно. Вспомните
романы Жоржа Санда: «Le Meunier d’Angibault», «Le Péché de
Monsieur Antoine», «Isidore» *. Но и здесь беда произошла собственно не от влияния современных общественных вопросов, а
оттого, что автор существующую действительность хотел заменить утопиею и вследствие этого заставил искусство изображать
мир, существующий только в его воображении. Таким образом,
вместе с характерами возможными, с лицами всем знакомыми,
он вывел характеры фантастические, лица небывалые, и роман
у него смешался со сказкою, натуральное заслонилось неестественным, поэзия смешалась с реторикою. Но из этого еще нет
причины вопить о падении искусства: тот же Жорж Санд после
«Le Meunier d’Angibault» написал «Теверино», а после «Изидо-
ры» и «Le Péché de Monsieur Antoine» — «Лукрецию Флориани».
Порча искусства вследствие влияния современных общественных
вопросов могла бы скорее обнаружиться на талантах низшей
степени, но и тут она обнаруживается только в неумении отличать существующее от небывалого, возможное от невозможного,
и еще более — в страсти к мелодраме, к натянутым эффектам.
Что особенно хорошо в романах Евгения Сю? — верные картины
современного общества, в которых больше всего видно влияние
современных вопросов. А что составляет их слабую сторону,
портит их до того, что отбивает всякую охоту читать их? — Преувеличения, мелодрама, эффекты, небывалые характеры вроде
принца Родольфа45,-—словом, все ложное, неестественное, ненатуральное,— а все это выходит отнюдь не из влияния современных вопросов, а из недостатка таланта, которого хватает только
* «Мельник из Анжибо», «Грех господина Антуана», «Изидора»
(фр.).-Ред.
363
на частности и никогда на целое произведение. С другой стороны, мы можем указать на романы Диккенса, которые так глубоко проникнуты задушевными симпатиями нашего времени и
которым это нисколько не мешает быть превосходными художественными произведениями.
Мы сказали, что чистого, отрешенного, безусловного или,
как говорят философы, абсолютного искусства никогда и нигде
не бывало. Если нечто подобное можно допустить, так это разве
художественные произведения тех эпох, в которые искусство
было главным интересом, исключительно занимавшим образованнейшую часть общества. Таковы, например, произведения
живописи итальянских школ в XVI столетии. Их содержание,
по-видимому, преимущественно религиозное; но это большею
частию мираж, а на самом деле предмет этой живописи — красота как красота, больше в пластическом или классическом,
нежели в романтическом смысле этого слова. Возьмем, например,
мадонну Рафаэля, этот chef d'œuvre итальянской живописи
XVI века. Кто не помнит статьи Жуковского об этом дивном
произведении, кто с молодых лет не составил себе о нем понятия
по этой статье?46 Кто, стало быть, не был уверен, как в несомненной истине, что это произведение по превосходству романтическое, что лицо мадонны — высочайший идеал той неземной
красоты, которой таинство открывается только внутреннему
созерцанию, и то в редкие мгновения чистого восторженного
вдохновения?.. Автор предлагаемой статьи недавно видел эту
картину47. Не будучи знатоком живописи, он не позволил бы
себе говорить об этой удивительной картине с целию — определить ее значение и степень ее достоинства; но как дело идет
только о его личном впечатлении и о романтическом или неромантическом характере картины,— то он думает, что может
позволить себе на этот счет несколько слов. Статьи Жуковского
он не читал уже давно, может быть, больше десяти лет, но как
до того времени оп читал и перечитывал ее со всем страстным
увлечением, со всею верою молодости и знал ее почти наизусть,—
то и подошел к знаменитой картине с ожиданием уже известного
впечатления. Долго смотрел он на нее, оставлял, обращался к
другим картинам и снова подходил к ней. Как ни мало знает
он толку в живописи, ио первое впечатление его было решительно и определенно в одном отношении: он тотчас же почувствовал,
что после этой картины трудно понять достоинства других и заинтересоваться ими. Два раза был он в Дрезденской галерее и
в оба видел только эту картину, даже когда смотрел на другие
и когда пи па что не смотрел. И теперь, когда ни вспомпит он
о ней, опа словно стоит перед его глазами, и память почти заменяет действительность. Но чем дольше и пристальнее всматривался он в эту картину, чем больше думал тогда и после, тем
более убеждался, что мадонна Рафаэля и мадонна, описанная
Жуковским под именем Рафаэлевой,— две совершенно различ¬
364
ные картины, не имеющие между собою ничего общего, ничего
сходного. Мадонна Рафаэля — фигура строго классическая и нисколько не романтическая. Лицо ее выражает ту красоту, которая существует самостоятельно, не заимствуя своего очарования
от какого-нибудь нравственного выражения в лице. На этом лице, напротив, ничего нельзя прочесть. Лицо мадонны, равно и
вся ее фигура, исполнены невыразимого благородства и достоинства. Это дочь царя, проникнутая сознанием и своего высокого
сана и своего личного достоинства. В ее взоре есть что-то строгое, сдержанное, нет благости и милости, но нет и гордости, презрения, а вместо всего этого какое-то не забывающее своего величия снисхождение. Это — как бы сказать — idéal sublime du
comme il faut *. Но ни тени неуловимого, таинственного, туманного, мерцающего,— словом, романтического; напротив, во всем
такая отчетливая, ясная определенность, оконченность, такая
строгая правильность и верность очертаний и вместе с этим такое благородство, изящество кисти! Религиозное созерцание выразилось в этой картине только в лице божественного младенца,
но созерцание, исключительно свойственное только католицизму
того времени. В положении младенца, в протянутых к предстоящим (разумею зрителей картины) руках, в расширенных зрачках
глаз его видны гнев и угроза, а в приподнятой нижней губе
горделивое презрение. Это не бог прощения и милости, не искупительный агнец за грехи мира,— это бог судящий и карающий...
Из этого видно, что и в фигуре младенца нет ничего романтического; напротив, его выражение так просто и определенно, так
уловимо, что сразу понимаешь отчетливо, что видишь. Разве
только в лицах ангелов, отличающихся необыкновенным выражением разумности и задумчиво созерцающих явление божества, можно найти что-нибудь романтическое.
Всего естественнее искать так называемого (чистого) искусства 48 — у греков. Действительно, красота, составляющая существенный элемент искусства, была едва ли не преобладающим
элементом жизни этого народа. Оттого искусство его ближе всякого другого к идеалу так называемого чистого искусства. Но
тем не менее красота в нем была больше существенною формою
всякого содержания, нежели самим содержанием. Содержание же
ему давали и религия и гражданская жизнь, но только всегда под
очевидным преобладанием красоты. Стало быть, и самое греческое искусство только ближе других к идеалу абсолютного искусства, но нельзя назвать его абсолютным, то есть независимым
от других сторон национальной жизни. Обыкновенно ссылаются
на Шекспира и особенно на Гете, как на представителей свободного, чистого искусства; но это одно из самых неудачных указаний. Что Шекспир — величайший творческий гений, поэт по
преимуществу, в этом нет никакого сомнения; но те плохо пони¬
* возвышенный идеал приличия (фр-)*~- Ред.
365
мают его, кто из-за его поэзии не видит богатого содержания,
неистощимого рудника уроков и фактов для психолога, философа, историка, государственного человека и т. д. Шекспир все
передает через поэзию, но передаваемое им далеко от того, чтобы
принадлежать одной поэзии. Вообще характер нового искусства — перевес важности содержания над важностпю формы, то*
гда как характер древнего искусства — равновесие содержания и
формы. Ссылка на Гете еще неудачнее, нежели ссылка на Шекспира. Мы докажем это двумя примерами. В «Современнике»
прошлого года напечатан был перевод гетовского романа
«\Vahlverwandschaften» *, о котором и на Руси было иногда тол-
ковано печатно; в Германии же он пользуется страшным почетом, о нем написаны там горы статей и целые книги49. Не знаем,
до какой степени понравился он русской публике, и даже понра^
вился ли он ей: наше дело было познакомить ее с замечательным
произведением великого поэта. Мы даже думаем, что роман этот
больше удивил нашу публику, нежели понравился ей. В самом
деле, тут многому можно удивиться! Девушка переписывает отчеты по управлению имением; герой романа замечает, что в ее
копии чем дальше, тем больше почерк ее становится похож на
его почерк. «Ты любишь меня!» — восклицает он, бросаясь ей
на шею. Повторяем: такая черта не одной нашей, но и всякой
другой публике не может не показаться странною. Но для немцев она нисколько не странна, потому что это черта немецкой
жизни, верно схваченная. Таких черт в этом романе найдется
довольно; многие сочтут, пожалуй, и весь роман не за что иное,
как за такую черту... Не значит ли это, что роман Гете написан
до того под влиянием немецкой общественности, что вне Германии он кажется чем-то странно необыкновенным? Но «Фауст»
Гете, конечно, везде — великое создание. На него в особенности
любят указывать, как на образец чистого искусства, не подчиняющегося ничему, кроме собственных, одному ему свойственных
законов. И однако ж — не в осуд будь сказано почтенным рыцарям чистого искусства — «Фауст» есть полное отражение всей
жизни современного ему немецкого общества. В нем выразилось
все философское движение Германии в конце прошлого и
начале настоящего столетия. Недаром последователи школы
Гегеля цитовали беспрестанно в своих лекциях и философских
трактатах стихи из «Фауста». Недаром также во второй части
«Фауста» Гете беспрестанно впадал в аллегорию, часто темную и непонятную по отвлеченности идей. Где же тут чистое
искусство?
Мы видели, что и греческое искусство только ближе всякого
другого к идеалу так называемого чистого искусства, но не
осуществляет его вполне; что же касается до новейшего искусства, оно всегда было далеко от этого идеала, а в настоящее время
* «Избирательное сродство» (нем.). — Ред.
366
еще больше отдалилось от него; но это-то и составляет его силу.
Собственно художественный интерес не мог не уступить место
другим важнейшим для человечества интересам, и искусство
благородно взялось служить им в качестве их органа. Но от
этого оно нисколько не перестало быть искусством, а только получило новый характер. Отнимать у искусства право служить
общественным интересам — значит не возвышать, а унижать его,
потому что это значит — лишать его самой живой силы, то есть
мысли, делать его предметом какого-то сибаритского наслаждения, игрушкою праздных ленивцев. Это значит даже убивать его,
чему доказательством может служить жалкое положение живописи нашего времени. Как будто не замечая кипящей вокруг него жизни, с закрытыми глазами на все живое, современное, действительное, это искусство ищет вдохновения в отжившем прошедшем, берет оттуда готовые идеалы, к которым люди давно
уже охладели, которые никого уже не интересуют, не греют, ни
в ком не пробуждают живого сочувствия.
Платон считал унижением, профанациею науки приложение
геометрии к ремеслам. Это понятно в таком восторженном идеалисте и романтике, гражданине маленькой республики, где общественная жизнь была так проста и немногосложна; но в наше
время она не имеет даже оригинальности милой нелепости. Говорят, Диккенс своими романами сильно способствовал в Англии
улучшению учебных заведений, в которых все основано было на
бесщадном дранье розгами и варварском обращении с детьми.
.Что ж тут дурного, спросим мы, если Диккенс действовал в этом
случае как поэт? Разве от этого романы его хуже в эстетическом
отношении? Здесь явное недоразумение: видят, что искусство и
наука не одно и то же, а не видят, что их различие вовсе не в
содержании, а только в способе обработывать данное содержание.
Философ говорит силлогизмами, поэт — образами и картинами, а
говорят оба они одно и то же. Политико-эконом, вооружась статистическими числами, доказывает, действуя на ум своих читателей или слушателей, что положение такого-то класса в обществе
много улучшилось или много ухудшилось вследствие таких-то
и таких-то причин. Поэт, вооружась живым и ярким изображением действительности, показывает, в верной картине, действуя
на фантазию своих читателей, что положение такого-то класса
в обществе действительно много улучшилось или ухудшилось от
таких-то и таких-то причин. Один доказывает, другой показывает, и оба убеждают, только один логическими доводами, другой —
картинами. Но первого слушают и понимают немногие, другого —
все. Высочайший и священнейший интерес общества есть его
собственное благосостояние, равно простертое на каждого из его
членов. Путь к этому благосостоянию — сознание, а сознанию
искусство может способствовать не меньше науки. Тут и наука
и искусство равно необходимы, и ни наука не может заменить
искусства, ни искусство науки.
367
Дурное, ошибочное понимание истины не уничтожает самой
истины. Если мы видим иногда людей, даже умных и благонамеренных, которые берутся за изложение общественных вопросов
в поэтической форме, не имея от природы ни искры поэтического дарования, из этого вовсе не следует, что такие вопросы чужды искусству и губят его. Если бы эти люди вздумали служить
чистому искусству, их падение было бы еще разительнее. Плох,
например, был забытый теперь роман «Пан Подстолич»50, вышедший назад тому больше десяти лет и написанный с похвальною целию — представить картину состояния белорусских
крестьян; но все же он не был совсем бесполезен, и хоть с страшною скукою, но прочли же его иные. Конечно, автор лучше достиг бы своей благородной цели, если бы содержание своего романа изложил в форме записок или заметок наблюдателя, не
пускаясь в поэзию; но если бы он взялся написать роман чисто
поэтический, он еще меньше достиг бы своей цели. Теперь многих увлекает волшебное словцо: «направление»; думают, что все
дело в нем, и не понимают, что в сфере искусства, во-первых,
никакое направление гроша не стоит без таланта, а во-вторых,
самое направление должно быть не в голове только, а прежде
всего в сердце, в крови пишущего, прежде всего должно быть
чувством, инстинктом, а потом уже, пожалуй, и сознательною
мыслию, что для него, этого направления, так же надобно родиться, как и для самого искусства. Идея вычитанная или услышанная и, пожалуй, понятая, как должно, но не проведенная
через собственную натуру, не получившая отпечатка вашей личности, есть мертвый капитал не только для поэтической, но и
всякой литературной деятельности. Как ни списывайте с натуры,
как ни сдобривайте ваших списков готовыми идеями и благонамеренными «тенденциями», но если у вас нет поэтического таланта,— списки ваши никому не напомнят своих оригиналов, а идеи
и направления останутся общими риторическими местами.
Теперь что-нибудь одно из двух: или картины некоторых
сторон общественного быта, представляемые писателями натуральной школы, проникнуты истиною и верностию действительности, и в таком случае они порождены талантом, носят на себе
отпечаток создания, или, если это наоборот, они не могут никого
увлекать и убеждать, и в них никто не видит ни малейшего сходства с действительностию. Так и говорят о них противники этой
школы; но тогда следует вопрос: отчего же, с одной стороны, эти>
произведения пользуются таким успехом у большинства читающей публики, а с другой, имеют способность так сильно раздражать противников натуральной школы? Ведь только золотая посредственность пользуется завидною привилегиею — никого не
раздражать и не иметь врагов и противников?
Одни говорили, что натуральная школа клевещет на общество и унижает его умышленно; другие теперь прибавляют к
этому, что она особенно виновата в этом отношении перед прозам
стым народом. Последнее обвинение выходит как-то противоречиво у хулителей натуральной школы: одни из них упрекают
ее с мещански-арпстократической точки зрения, достойной прославленного Мольером г. Журдэна *, за излишнюю симпатию к
людям простого звания, другие — за скрытую враждебность к
ним. Мы уже имели случай обстоятельно и подробно возразить
на это обвинение и доказать всю его неосновательность и неблаговидность **, так что нового об этом сказать ничего не имеем,
пока наши доброжелатели не выдумают чего-нибудь нового в
подкрепление этого, делающего им особенную честь, обвинения.
И потому скажем несколько слов о другом обвинении. Одни говорят (и очень справедливо на этот раз), что натуральная школа
основана Гоголем; другие, отчасти соглашаясь с этим, прибавляют еще, что французская неистовая словесность (лет десять
назад тому, как уже скончавшаяся вмале) еще больше Гоголя:
имела участия в порождении натуральной школы51. Подобное
обвинение пз рук вон нелепо: все факты решительно против него. Обращаясь к его родословной, можно сказать, что оно порождено или теми неблаговидными причинами, о которых говорить
запрещает приличие, или решительным непониманием литературного дела. Последнее еще вероятнее. Хотя эти господа и ратуют за искусство, однако это не мешает им не иметь о нем ни
малейшего понятия. Какие произведения французской литературы причислены были у нас почему-то к неистовой школе?52
Первые романы Гюго (и в особенности его знаменитая «Notre
Dame de Paris»***), Сю, Дюма, «Мертвый осел и гильотинированная женщина» Жюль Жанена. Не так ли? Кто ж теперь их
помнит, когда сами авторы их давно уя^е приняли новое направление? И что составляло главный характер этих произведений,
не лишенных, впрочем, своего рода достоинств? — преувеличение, мелодрама, трескучие эффекты. Представителем такого направления у нас был только Марлинский, и влияние Гоголя положило решительный конец этому направлению. Что же у него
общего с натуральною школою? Теперь даже и редких попыток
нет на произведения с таким направлением, за исключением разве драм с испанскими страстями, восхищающих обычных посетителей Александринского театра. А если посредственность и бездарность пытаются иногда, и то очень редко, приобрести успех
подражанием французским романам, то новейшим, более нелепым и вздорным, нежели неистовым. К таким попыткам принадлежит недавно напечатанный в одном журнале роман «Спеку-
ляторы» 53, наполненный небывалыми злодеями, или, вернее сказать, негодяями, и невозможными похождениями, пз которых,
однако ж, выводится в конце чистейшая нравственность. Но на¬
* Герой комедип Мольера: «Le Bourgeois Gentilhomme» («Мещанин во
дворянстве»).
** «Современник» 1847 г., книжка XI, статья: «Ответ „Москвитянину“».
*** «Собор Парижской богоматери» (фр.). — Ред.
Ж
туральной школе что за дело до подобных произведений? Овп
к ней не относятся ни с которой стороны.
Гораздо вернее всех этих обвинений тот факт, что в лице
писателей натуральной школы русская литература пошла по пути истинному и настоящему, обратилась к самобытным источникам вдохновения и идеалов и через это сделалась и современною
и русскою. С этого пути она, кажется, уже не сойдет, потому
что это прямой путь к самобытности, к освобождению от всяких
чуждых и посторонних влияний. Этим мы отнюдь не хотим сказать, что она всегда останется в том состоянии, как теперь; нет,
она будет идти вперед, изменяться, но только никогда уже не
оставит быть верною действительности и натуре. Мы нисколько
не обольщены ее успехами и вовсе не хотим преувеличивать их.
Мы очень хорошо видим, что наша литература и теперь еще на
пути стремления, а не достижения, что она только устанавливается, но еще не установилась. Весь успех ее заключается пока
в том, что она нашла уже свою настоящую дорогу и больше не
ищет ее, но с каждым годом более и более твердым шагом продолжает идти по ней. Теперь у ней нет главы, ее деятели — таланты не первой степени, а между тем она имеет свой характер
и уже без помочей идет по настоящей дороге, которую ясно видит сама. Здесь невольно приходят нам на память слова, сказанные редактором «Современника» в первой книжке этого журнала
за прошлый год:
Взамен сильных талантов, недостающих нашей современной литературе, в ней, так сказать, отстоялись и улеглись жизненные начала дальнейшего развития и деятельности. Она уже, как мы заметили выше, явление
определенного рода; в ней есть сознание своей самостоятельности и своего
значения. Она уже сила, организованная правильно, деятельная, живыми
отпрысками переплетающаяся с разными общественными нуждами и интересами, не метеор, случайно залетевший из чуждой нам сферы на удивле-«
пие толпы, не вспышка уединенной генияльной мысли, нечаянно проскользнувшая в умах и потрясшая их на минуту новым и неведомым оп^ущением.
В области литературы нашей теперь нет мест особенно замечательных, но
есть вся литература. Недавно она еще была похожа на пестрое пространство наших полей, только что освободившихся от ледяной зимней коры: тут
на холмах кое-где пробивается травка, в оврагах лежит еще почерневший
снег, перемешанный с грязью. Теперь ее можно сравнить с теми же полями
в весеннем убранстве: хотя зелень не блистает ярким колоритом, местами
она очень бледна и не роскошна, но она уже стелется повсюду; прекрасное
время года наступает54.
Мы думаем, что в этом есть прогресс..*
Справедливость выписанных нами слов сделается еще оче-*
виднее, если обратить внимание и на другие стороны русской
литературы нашего времени. Там увидим мы явление, соответствующее тому, которое в поэзии называют натурализмом, то
есть то же стремление к действительности, реальности, истине,
то же отвращение от фантазий и призраков. В науке отвлеченные
теории, априорные построения, доверие к системам со дня на
370
день теряют свой кредит и уступают место направлению практическому, основанному на знании фактов. Конечно, наука еще не
пустила у нас глубоких корней, но и в ней уже заметен поворот
к самобытности, именно в той сфере, в которой самобытность
прежде всего должна начаться для русской науки,— в сфере
изучения русской истории. В ее событиях, до сих пор объяснявшихся под влиянием изучения западной истории, уже приводятся начала жизни, только ей свойственные, и русская история
объясняется по-русски. То же обращение к вопросам, имеющим
более близкое отношение собственно к нашей, русской жизни,
то же усилие разрешить их по-своему заметно и в изучении современного быта России. Чтобы доказать это, мы разберем все,
что в прошлом году явилось замечательного в каком бы то ни
было отношении. Но этот разбор составит предмет особой боль-»
шей статьи в следующей книжке «Современника»*
СТАТЬЯ ВТОРАЯ И ПОСЛЕДНЯЯ
Значение романа и повести в настоящее время. — Замечательные романы
и повести прошлого года и характеристика современных русских беллетрич
стов: Искандер, Гончаров, Тургенев, Даль, Григорович, Дружинин. — Новое
сочинение г. Достоевского «Хозяйка». —«Путевые заметки» г-жи Т, Ч. —
Рассказы о сибирских золотых промыслах, г, Небольсина. — Испанские
письма, г, Боткина. — Замечательные ученые статьи прошлого года. — За-
мечателъные критические статьи,—Г-н Шевырев. — Полное собрание
русских авторов1 А* Смирдинал
Роман и повесть стали теперь во главе всех других родов
поэзии. В них заключилась вся изящная литература, так что
всякое другое произведение кажется при них чем-то исключи*
тельным и случайным. Причины этого — в самой сущности ро^
мана и повести, как рода поэзии. В них лучше, удобнее, нежели
в каком-нибудь другом роде поэзии, вымысл сливается с дейст-
вительностию, художественное изобретение смешивается с простым, лишь бы верным, списываньем с натуры. Роман и повесть,
даже изображая самую обыкновенную и пошлую прозу житейского быта, могут быть представителями крайних пределов искусства, высшего творчества; с другой стороны, отражая в себе
только избранные, высокие мгновения жизни, они могут быть
лишены всякой поэзии, всякого искусства... Это самый широкий,
всеобъемлющий род поэзии; в нем талант чувствует себя безгранично свободным. В нем соединяются все другие роды поэзии —
и лирика как излияние чувств автора по поводу описываемого
им события, и драматизм как более яркий и рельефный способ
заставлять высказываться данные характеры. Отступления, рассуждения, дидактика, нетерпимые в других родах поэзии, в романе и повести могут иметь законное место. Роман и повесть
дают полный простор писателю в отношении преобладающего
свойства его таланта, характера, вкуса, направления и т. д. Вот
371
почему в последнее время так много романпстов и повествователей. И потому же теперь самые пределы романа и повести раздвинулись: кроме «рассказа», давно уже существовавшего в литературе как низший и более легкий вид повести, недавно получили в литературе право гражданства так называемые физиологии, характеристические очерки разных сторон общественного
быта. Наконец самые мемуары, совершенно чуждые всякого вымысла, ценимые только по мере верной и точной передачи ими
действительных событий,— самые мемуары, если они мастерски
написаны, составляют как бы последнюю грань в области романа, замыкая ее собою. Что же общего между вымыслами фантазии и строго историческим изображением того, что было на самом деле? Как что? — художественность изложения! Недаром же
историков называют художниками. Кажется, что бы делать
искусству (в смысле художества) там, где писатель связан
источниками, фактами и должен только о том стараться, чтобы
воспроизвести эти факты как можно вернее? Но в том-то и дело,
что верное воспроизведение фактов невозможно при помощи
одной эрудиции, а нужна еще фантазия. Исторические факты,
содержащиеся в источниках, не более, как камни и кирпичи:
только художник может воздвигнуть из этого материяла изящное здание. В первой статье нашей мы уже говорили о том, что
верно списывать с натуры так же нельзя без творческого таланта, как и создавать вымыслы, похожие на натуру. Сближение
искусства с жизнию, вымысла — с действительностию в наш век
особенно выразилось в историческом романе. Отсюда был только
шаг до истинного воззрения на мемуары, в которых такую важную роль играют очерки характеров и лиц. Если очерки живы,
увлекательны — значит они не копии, не списки, всегда бледные,
ничего не выражающие, а художественное воспроизведение лиц
и событий. Так дорожат портретами Фан-Дейков, Тицианов и
Веляскесов, вовсе не интересуясь знать, с кого были писаны эти
портреты: ими дорожат, как картинами, как художественными
произведениями. Такова сила искусства: лицо, ничем не замечательное само по себе, получает чрез искусство общее значение,
для всех равно интересное, и на человека, который при жизни
не обращал на себя ничьего внимания, смотрят века, по милости
художника, давшего ему своею кистию новую жизнь! То же самое и в мемуарах, и в рассказах, и во всякого рода снимках с натуры. Тут степень достоинства произведения зависит от степени
таланта писателя. И вы можете в книге любоваться человеком,
с которым не захотели бы нигде встретиться, которого, может
быть, всегда знали бы, как самое пустое и скучное создание. Запоздалые эстетики утверждают, что «поэзия не должна быть живописью, потому что в живописи все дело в верном изображении
предмета, схваченного в одном известном моменте»55. Но если
поэзия берется изображать лица, характеры, события,— словом,
картины жизни, само собою разумеется, что в таком случае она
372
берет на себя ту же самую обязанность, что и живопись, то есть
быть верною действительности, которую взялась воспроизводить.
II эта верность есть первое требование, первая задача поэзии.
О поэтическом таланте автора тут должно судить прежде всего
основываясь на том, до какой степени удовлетворяет он этому
требованию, решает эту задачу. Если он не живописец — явный
знак, что он и не поэт, что у него вовсе нет таланта. Но что
поэзия не должна быть только живописью, это опять другое
дело, и с этим нельзя не согласиться. В картинах поэта должна
быть мысль, производимое ими впечатление должно действовать
на ум читателя, должно давать то или другое направление его
взгляду на известные стороны жизни. Для этого роман и повесть,
с однородными им произведениями, самый удобный род поэзии.
На его долю преимущественно досталось изображение картин
общественности, поэтический анализ общественной жизни.
Прошлый 1847 год был особенно богат замечательными романами, повестями и рассказами. По огромному успеху в публике первое место между ними принадлежит, без всякого сомнения, двум романам: «Кто виноват?» и «Обыкновенная история»;
почему мы и начнем с них наше обозрение изящной литературы
за прошлый год.
Г-н Искандер давно уже известен публике как автор разных
статей, отличающихся замечательным умом, талантом, остроумием, оригинальностию взгляда на предметы и оригинальностию
выражения56. Но как романист он талант новый, обративший на
себя особенное внимание русской публики только с прошлого года. Правда, в «Отечественных записках» были напечатаны два
его опыта в искусстве рассказывать: «Записки одного молодого
человека» (1840) и «Еще из записок одного молодого человека»57 (1841), в которых можно было предугадывать в авторе будущего даровитого романиста, судя по верности и живости этих
легких очерков. Г-н Гончаров, автор «Обыкновенной истории»,—
лицо совершенно новое в нашей литературе, но уже и занявшее
в ней одно из самых видных мест. Потому ли, что оба эти романа— «Кто виноват?» и «Обыкновенная история» — появились
почти в одно время и разделили между собою славу необыкновенного успеха,— о них не только говорят вместе, но еще и
сравнивают их между собою, будто явления однородные. Один
журнал, объявив недавно роман Искандера в высшей степени
художественным произведением, изъявил свое недовольство романом г. Гончарова на том основании, что в последнем не нашел
достоинств первого58. Мы тоже намерены, в разборе этпх романов, ставить их вместе, но не для того, чтобы показать их сходство, которого между ними, как произведениями совершенно различными по их сущности, нет и тени, а для того, чтобы самою их
взаимною противоположностию вернее очертить особенность
каждого из них и показать пх достоинства и недостатки.
373
Видеть в авторе «Кто виноват?» необыкновенного художника — значит вовсе не понимать его таланта. Правда, он обладает
замечательною способностию верно передавать явления действительности, очерки его определенны и резки, картины его ярки
и сразу бросаются в глаза. Но даже и эти самые качества доказывают, что главная сила его не в творчестве, не в художественности, а в мысли, глубоко прочувствованной, вполне сознанной
и развитой. Могущество этой мысли — главная сила его таланта;
художественная манера схватывать верно явления действительности — второстепенная, вспомогательная сила его таланта. Отнимите у него первую,— вторая окажется слишком несостоятельною для самобытной деятельности. Подобный талант не есть
что-нибудь особенное, исключительное, случайное. Нет, такие
таланты так же естественны, как и таланты чисто художественные59. Их деятельность образует особенную сферу искусства, в
которой фантазия является на втором месте, а ум — на первом.
На это различие мало обращают внимания, и оттого в теории
искусства выходит страшная путаница. Хотят видеть в искусстве
своего рода умственный Китай, резко отделенный точными границами от всего, что не искусство в строгом смысле слова.
А между тем эти пограничные линии существуют больше предположительно, нежели действительно; по крайней мере их не
укажешь пальцем, как на карте границы государств. Искусство,
по мере приближения к той или другой своей границе, постепенно теряет нечто от своей сущности и принимает в себя от сущности того, с чем граничит, так что вместо разграничивающей
черты является область, примиряющая обе стороны.
Поэт-художник — более живописец, нежели думают. Чувство формы — в этом вся натура его. Вечно соперничать с природою в способности творить — его высочайшее наслаждение. Схватить данный предмет во всей его истине, заставить его, так сказать, дышать жизнию: вот в чем его сила, торжество, удовлетворение, гордость. Но поэзия выше живописи, пределы ее обширнее, нежели пределы всякого другого искусства. И потому
поэт, разумеется, не может ограничиться одною живописью,— о
чем мы, впрочем, уже говорили. Но какие бы ни были другие
превосходные, возбуждающие восторг и удивление качества его
творений,— все-таки главная сила его в поэтической живописи.
Он обладает способностию быстро постигать все формы жизни,
переноситься во всякой характер, во всякую личность,— и для
этого ему нужны не опыт, не изучение, а достаточно иногда одного
намека или одного быстрого взгляда. Два-три факта,— и его фантазия восстановляет целый отдельный, замкнутый в самом себе
мир жизни, со всеми его условиями и отношениями, со свойственным ему колоритом и оттенками. Так Кювье наукою дошел
до искусства по одной ископаемой кости восстановлять умственно целый организм животного, которому она принадлежала. Но
тут действовал гений, развитый и вспомоществуемый наукою;
374
поэт же преимущественно опирается на свое чувство, своп поэтический ИНСТИНКТ.
Другой разряд поэтов, о котором мы начали говорить и к которому принадлежит автор романа «Кто виноват?», может изображать верно только те стороны жизни, которые особенно почему бы то ни было поразили их мысль и особенно знакомы им.
Они не понимают наслаждения представить верно явление действительности для того только, чтобы верно представить его.
У них недостанет ни охоты, ни терпения на такой, по их мнению, бесполезный труд. Для них важен не предмет, а смысл предмета, и их вдохновение вспыхивает только для того, чтобы через
верное представление предмета сделать в глазах всех очевидным
и осязательным смысл его. У них, стало быть, определенная и
ясно сознанная цель впереди всего, а поэзия — только средство
к достижению этой цели. Поэтому доступный их таланту мир
жизни определяется их задушевною мыслию, их взглядом на
жизнь; это магический круг, из которого они не могут выйти
безнаказанно, то есть не теряя вдруг способности изображать
действительность поэтически верно. Отнимите у них эту одушевляющую их мысль, заставьте отказаться от их взгляда на предметы,— и у них нет больше и таланта; тогда как талант поэта-
художника всегда с ним, пока вокруг него движется жизнь,
какая бы она ни была.
Что составляет задушевную мысль Искандера, которая служит ему источником его вдохновения, возвышает его иногда, в
верном изображении явлений общественной жизни, почти до художественности? — Мысль о достоинстве человеческом, которое
унижается предрассудками, невежеством и унижается то несправедливостью человека к своему ближнему, то собственным добровольным искажением самого себя. Герой всех романов и повестей Искандера, сколько бы ни написал он их, всегда был и
будет один и тот же: это — человек, понятие общее, родовое, во
всей обширности этого слова, во всей святости его значения.
Искандер — по преимуществу поэт гуманности. Поэтому в его романе бездна лиц, большею частию мастерски очерченных, но нет
героя, нет героини. В первой части, заинтересовав нас четою Не-
гровых, он выводит нам героями романа Круциферского и Любоньку. В эпизоде, написанном для связи обеих частей, героем
является Бельтов; но мать Бельтова и его гувернер-женевец едва
ли не больше, нежели он сам, интересуют собою читателя. Во
второй части героями являются Бельтов и Круциферская, и в
ней только раскрывается вполне основная мысль романа, являющаяся сначала так загадочною в его названии «Кто виноват?».
Но мы должны признаться, что эта-то мысль всего менее и интересует нас в романе, так же как Бельтов, герой романа, кажется
нам самым неудачным лицом во всем романе. Когда Круцифер-
ский сделался женихом Любоньки, доктор Крупов сказал ему: «Не
пара тебе эта невеста, уж что хочешь,—эти глаза, этот цвет лица,
375
этот трепет, который иногда пробегает по ее лицу,— она тигренок, который еще не знает своей силы; а ты, да что ты? ты невеста; ты, братец, немка; ты будешь жена — ну годно ли это?»
В этих словах лежит завязка романа, который, по намерению автора, должен был только начаться свадьбою вместо того, чтобы
кончиться ею. Автор, познакомивши нас с Бельтовым, ведет нас
в мирное убежище молодой четы, уже четыре года наслаждающейся тихим семейным счастием; но, помня мрачное предсказание оракула в лице скептического доктора, читатель невольно
ждет, что в самой картине семейного счастия Круциферских автор покажет ему зародыш и начало будущих бед. Круциферский
действительно не женился, а вышел замуж. Его жена была слишком выше его, следовательно, слишком не по нем. Естественно,
что он был вполне счастлив ею, но не естественно, чтоб она была
спокойно счастлива, не видела тревожных снов, не задумывалась
наяву. Она могла уважать и даже любить своего мужа, как существо младенчески чистое и благородное, которое, сверх того,
вырвало ее из аду родительского дома; но такая ли любовь могла
удовлетворить такую женщину, наполнить те потребности, те
стремления ее натуры, которые тем мучительнее, чем неопределеннее и бессознательнее? Знакомство с Бельтовым, скоро превратившееся в любовь, должно было только открыть ей глаза на
ее положение, пробудить в ней сознание того, что она не могла
быть счастлива с таким человеком, как Круциферский. Но этого
автор не сделал. Мысль была прекрасная, исполненная глубокого
трагического значения. Она-то и увлекла большинство читателей
и помешала им заметить, что вся история трагической любви
Бельтова и Круциферской рассказана умно, очень умно, даже
ловко, но зато уж нисколько не художественно. Тут мастерской
рассказ, но нет и следа живой поэтической картины. Мысль
спасла и вынесла автора: умом он верно понял положение своих
героев, но передал его только как умный человек, хорошо понявший дело, но не как поэт. Так иногда даровитый актер, взявшийся за роль, которая вовсе не в его средствах и таланте, все-таки
не портит ее, но умно и ловко выполняет ее, вместо того чтобы
сыграть. Мысль роли не потеряна, а трагический смысл пьесы
дополняет недостаток в выполнении главной роли,— и зритель
не вдруг догадывается, что он был только увлечен, а совсем не
удовлетворен.
Это доказывается, между прочим, и тем, что во второй части
романа характер Бельтова произвольно изменен автором. Сперва это был человек, жаждавший полезной деятельности и ни в
чем не находивший ее по причине ложного воспитания, которое
дал ему благородный женевский мечтатель. Бельтов знал многое и обо всем имел общие понятия, но совершенно не знал той
общественной среды, в которой одной мог бы действовать с пользою. Все это не только сказано, но и показано автором мастерски.
Мы думаем, что при этом автор мог бы еще указать слегка и на
376
натуру своего героя, нисколько не практическую н, кроме воспитания, порядочно испорченную еще и богатством. Тому, кто родился богатым, надо получить от природы особенное призвание
к какой бы то ни было деятельности, чтобы не праздно жить на
свете и не скучать от бездействия. Этого-то призвания и не заметно вовсе в натуре Бельтова. Натура его была чрезвычайно
богата и многосторонна, но в этом богатстве и многосторонности
ничто не имело прочного корня. У него много ума, но ума созерцательного, теорического, который не столько углублялся в
предметы, сколько скользил по ним. Он способен был понимать
многое, почти все, но эта-то многосторонность сочувствия и понимания и мешает таким людям сосредоточить все свои силы
на одном предмете, устремить на него всю свою волю. Такие люди вечно порываются к деятельности, пытаясь найти свою дорогу, и, разумеется, не находят ее.
Таким образом, Бельтов осужден был томиться никогда не
удовлетворяемою жаждою деятельности и тоскою бездействия.
Автор мастерски передал нам его неудачные попытки служить,
потом сделаться врачом, артистом. Если нельзя сказать, что он
вполне очертил и разъяснил этот характер,— все же это у него
лицо, хорошо очерченное, понятное и естественное. Но в последней части романа Бельтов вдруг является перед нами какою-то
высшею, генияльною натурою, для деятельности которой действительность не представляет достойного поприща... Это уже совсем не тот человек, с которым мы так хорошо познакомились
прежде; это уже не Бельтов, а что-то вроде Печорина. Разумеется, прежний Бельтов был гораздо лучше, как всякий человек,
играющий свою собственную роль. Сходство с Печориным для
него крайне невыгодно. Не понимаем, зачем автору нужно было
с своей дороги сойти на чужую!.. Неужели этим он хотел поднять
Бельтова до Круциферской? Напрасно! для нее он был бы так
же интересен и в прежнем своем виде; и тогда он стал бы подле
бедного Круциферского настоящим колоссом подле карлика. Он
был человек взрослый, совершеннолетний мужчина, по крайней
мере по уму и взгляду на жизнь, а Круциферский, с его благородными мечтами, вместо настоящего понимания людей и жизни, и подле прежнего Бельтова все казался бы ребенком, которого развитие задержано какою-нибудь болезнию.
Круциферская, в свою очередь, является гораздо интереснее в первой части романа, нежели в последней. Нельзя сказать,
чтобы и там ее характер был резко очерчен, но зато резко было
очерчено ее положение в доме Негрова. Там она хороша молча,
без слов, без действий. Читатель угадывает ее, хотя не слышит
от нее почти ни слова. Автор в обрисовке ее положения обнаружил необыкновенное мастерство. Только в отрывках из ее
дневника она у него высказывается сама. Но мы не совсем довольны этою исповедью. Кроме того, что манера знакомить читателя с героинями романов через их записки — манера старая,
377
пзбптая п фальшивая,—запискп Любоньки немножко отзывают-»
ся подделкою: по крайней мере, не всякой поверит, что их писа-*
ла женщина... Очевидно, что и тут автор вышел из сферы своего
таланта. То же скажем мы и об отрывках Круциферской в конце
романа. В том и другом случае автор ловко отделался от задачи,
которая была ему не по силам, но не больше. Вообще, сделавшись Круциферскою, Любонька перестала быть характером, лицом и превратилась в мастерски, умно развитую мысль. Она и
Бельтов — два единственные лица, с которыми автор не совладел
как следует. Но и в них нельзя не удивляться его ловкости ц
искусству поддержать интерес до конца и поразить, растрогать
большинство читателей там, где с его талантом, но без его ума
и верного взгляда на предметы всякой другой только насме^
шил бы.
Итак, не в картине трагической любви Бельтова и Круци*
ферской надо искать достоинств романа Искандера. Мы видели,
что это вовсе не картина, а мастерски изложенное следственное
дело. Вообще «Кто виноват?» собственно не роман, а ряд био-<
графий, мастерски написанных и ловко связанных внешним
образом в одно целое именно тою мыслию, которой автору не уда-*
лось развить поэтически. Но в этих биографиях есть и внутреп-'
няя связь, хотя и без всякого отношения к трагической любви
Бельтова и Круциферской. Это — мысль, которая глубоко легла
в их основание, дала жизнь и душу каждой черте, каждому слову рассказа, сообщила ему эту убедительность и увлекательность,
которые равно неотразимо действуют на читателей, симпатизирующих и не симпатизирующих с автором, образованных и необра^
зованных. Мысль эта является у автора как чувство, как страсть;
словом, из его романа видно, что она столько же составляет на-*
фос его жизни, как и его романа. О чем бы он ни говорил, чем
бы он ни увлекся в отступление, он никогда не забывает ее,
беспрестанно возвращается к ней, она как будто невольно сама
высказывается у него. Эта мысль срослась с его талантом; в ней
его сила; если б он мог охладеть к ней, отречься от нее,— он бы
вдруг лишился своего таланта. Какая же эта мысль? Это — стра-*
дание, болезнь при виде непризнанного человеческого достоинств
ва, оскорбляемого с умыслом, и еще больше без умысла; это то,
что немцы называют гуманностию (Humanität). Те, кому покажется непонятною мысль, заключающаяся в этом слове, в сочине-
ниях Искандера найдут самое лучшее ее объяснение. О самом
же слове скажем, что немцы сделали его из латинского слова
humanus, что значит человеческий. Здесь оно берется в противоположность слову животный. Когда человек поступает с людьми,
как следует человеку поступать с своими ближними, братьями
по естеству, он поступает гуманно; в противном случае, он подступает, как прилично животному. Гуманность есть человеколюбие, но развитое сознанием и образованием. Человек, воспитывающий бедного сироту, не по расчету, не из хвастовства, а по
378
желанию сделать добро,— воспитывающий его как родного сына,
но вместе с этим дающий ему чувствовать, что он его благодетель, что он на него тратится, п пр., п пр., такой человек, конечно, заслуживает название доброго, нравственного и человеколюбивого, но отнюдь не гуманного. У него много чувства, люб-
еи, но они не развиты в нем сознанием, покрыты грубою корою.
Его грубый ум и не подозревает, что в натуре человеческой есть
струны тонкие и нежные, с которыми надобно обращаться бережно, чтобы не сделать человека несчастным при всех внешних
условиях счастия, илп чтобы не огрубить, не опошлить человека,
который, при более гуманном с ним обращении, мог бы сделаться порядочным. А между тем сколько на свете таких благодетелей, которые мучат, а иногда и губят тех, на кого изливаются
их благодеяния, без всякого дурного умысла, иногда горячо любя их, искренно желая им всякого добра,—и потом добродушно
удивляются тому, что вместо привязанности и уважения им заплачено холодностию, равнодушием, неблагодарностию, даже не-
навпстию и враждою, или что из их воспитанников вышли негодяи, тогда как они им дали самое нравственное воспитание.
Сколько есть отцов и матерей, которые действительно по-своему
любят своих детей, но считают священною обязанностию беспрестанно твердить им, что они обязаны своим родителям и жиз-
нию, и одеждой, и воспитанием! Эти несчастные и не догадываются, что они сами лишают себя детей, заменяя их какими-то
приемышами, сиротами, которых они взяли из чувства благодетельности. Они спокойно дремлют на моральном правиле, что
дети должны любить своих родителей, и потом, в старости, со
вздохом повторяют избитую сентенцию, что от детей-де нечего
ожидать, кроме неблагодарности. Даже этот страшный опыт не
снимает толстой ледяной коры с их оцепенелых умов и не заставляет их наконец понять, что сердце человеческое действует по
своим собственным законам и никаких других признавать не хо*
чет и не может, что любовь по долгу и по обязанности есть чувство, противное человеческой природе, сверхъестественное, фантастическое, невозможное и небывалое, что любовь дается только любви, что любви нельзя требовать, как чего-то следующего
нам по праву, но всякую любовь надо приобрести, заслужить, от
кого бы то ни было, все равно — от высшего или от низшего нас,
сыну ли от отца, или отцу от сына. Посмотрите на детей: часто
случается, что дитя очень равнодушно смотрит на свою мать,
хотя она и кормит его своею грудью, и подымает страшный рев,
если, проснувшись, не увидит тотчас же своей няни, которую оно
привыкло видеть при себе безотлучно. Видите ли: ребенок — это
полное и совершенное выражение природы — дарит своей любовью того, кто доказывает ему любовь свою на самом деле, кто
отказался для него от всех удовольствий, словно железною
цепью приковал себя к его жалкому и слабому существованию.
Гуманность нисколько не находится в противоречии с ува¬
379
жением к высоким общественным положениям и рангам; но
она находится в решительном противоречии с презрением к кому бы то ни было, кроме негодяев и подлецов. Она охотно признает общественное первенство людей; но только смотрит на него не с одной внешней, но более с внутренней стороны. Гуманность не только не обязывает — человека низшего сословия с
грубыми манерами, привычками осыпать непривычными ему
вежливостями, но даже запрещает это, потому что такое обращение поставило бы его в неловкое положение, заставило бы
подозревать в нем насмешку или дурной умысел. Гуманный человек обойдется с низшим себя и грубо развитым человеком с
тою вежливостью, которая тому не может показаться странною
или дикою; но он не допустит его унижать перед ним свое человеческое достоинство,— не позволит ему кланяться себе в ноги,
не станет называть его Ванькой или Ванюхою и тому подобными
именами, похожими на собачьи клички, не будет легонько трясти его за бороду, в знак своего милостивого к нему расположения, чтобы тот, подло ухмыляясь, говорил ему с подобострастием:
«За что изволите жаловать?..» Чувство гуманности оскорбляется,
когда люди не уважают в других человеческого достоинства, и
еще более оскорбляется и страдает, когда человек сам в себе но
уважает собственного достоинства.
Вот это-то чувство гуманности и составляет, так сказать,
душу творений Искандера. Он ее проповедник, адвокат. Выводимые им на сцену лица — люди не злые, даже большею частию
добрые, которые мучат и преследуют самих себя и других чаще
с хорошими, нежели с дурными намерениями, больше по невежеству, нежели по злости. Даже те из его лиц, которые отталкивают от себя низостию чувств и гадостию поступков, представляются автором больше как жертвы их собственного невежества
и той среды, в которой они живут, нежели их злой натуры. Он
изображает преступления, не подлежащие ведомству законов и
понимаемые большинством как действия разумные и нравственные. Злодеев у него мало: в трех повестях, доселе напечатанных,
только в одной «Сороке-воровке» выведен злодей, да и то такой,
которого и теперь многие готовы счесть за самого добродетельного и нравственного человека. Главное орудие Искандера, которым он владеет с таким удивительным мастерством,— ирония,
нередко возвышающаяся до сарказма, но чаще обнаруживающаяся легкою, грациозною и необыкновенно добродушною шуткою:
вспомните доброго почтмейстера, который два раза чуть не убил
Бельтову, сначала горем, потом радостью, и так добродушно потирал себе руки, так вкушал успех сюрприза, что «нет в мире
жестокого сердца, которое нашло бы в себе силу упрекнуть его
за эту штуку и которое бы не предложило ему закусить». А между тем, и в этой черте, нисколько не возмутительной, а только
забавной, автор остается верным своей заветной идее. Все, что
касается этой идеи в романе «Кто виноват?»,— все это отличается
380
верностпю действительности, мастерством изложения, которые
выше всяких похвал. Здесь, а не в любви Бельтова и Круциферской, блестящая сторона романа и торжество таланта автора.
Мы сказали выше, что роман этот — ряд биографий, связанных
между собою одною мыслию, но бесконечно разнообразных, глубоко правдивых и богатых философским значением. Здесь автор
вполне в своей сфере. Что лучшего в той самой части романа,
которая вся посвящена трагической любви Бельтова и Круциферской, как не биография почтеннейшего Карпа Кондратьича,
бойкой супруги его Марьи Степановны и бедной дочери их Варвары Карповны, по-домашнему Вавы,— биография, вошедшая
сюда эпизодом? Когда интересны в романе Круциферский и Любонька? тогда, как они живут в доме Негровых и страдают от
всего их окружающего. Такие положения сподручны автору, и
он необыкновенный мастер рисовать их. Когда интересен сам
Бельтов? когда мы читаем историю его превратного и ложного
воспитания и потом историю его неудачных попыток найти свою
дорогу в жизни. Это также входит в сферу таланта автора. Он —
философ по преимуществу, а между тем немножко и поэт, и воспользовался этим, чтобы изложить свои понятия о жизни притчами. Это всего лучше доказывается его превосходным рассказом
«Из сочинения доктора Крупова „О душевных болезнях вообще
и об эпидемическом развитии оных в особенности“». В нем автор
ни одною чертою, ни одним словом не вышел из сферы своего
таланта, и оттого здесь его талант в большей определенности,
нежели в других его сочинениях. Мысль его та же, но она приняла здесь исключительно тон иронии, для одних очень веселой
и забавной, для других грустной и мучительной, и только в изображении косого Левки — фигуры, которая бы сделала честь любому художнику,— автор говорит серьезно. По мысли и по выполнению, это решительно лучшее произведение прошлого года,
хотя оно и не произвело на публику особенного впечатления. Но
публика права в этом случае; в романе «Кто виноват?» и в некоторых произведениях других писателей она нашла больше ближайших к ней и потому нужнейших и полезнейших ей истин,
а между тем в последнем произведении тот же дух, то же содержание, что и в первом. Вообще, упрекнуть автора в односторонности, значило бы вовсе не понять его. Он может изображать
верно только мир, подлежащий ведомству его задушевной мысли;
его мастерские очерки основаны на врожденной наблюдательности и на изучении известной стороны действительности. Натура
восприимчивая и впечатлительная, автор сохранил в памяти
своей многие образы, поразившие его еще в детстве. Легко понять, что выводимые им лица не суть чистые создания фантазии, это скорее мастерски обделанные, а иногда и вовсе переделанные материялы, целиком взятые из действительности. Ведь
мы сказали, что автор больше философ и только немножко поэт...
381 -
Совершенную противоположность составляет с ним в этом
отношении автор «Обыкновенной истории». Он поэт, художник,
и больше ничего. У него нет ни любви, ни вражды к создавав-*
мым им лицам, они его не веселят, не сердят, он не дает ника-«
ких нравственных уроков ни им, ни читателю; он как будто ду-
мает: кто в беде, тот и в ответе, а мое дело сторона. Из всех ны-
нешних писателей он один, только он один приближается к
идеалу чистого искусства, тогда как все другие отошли от него на неизмеримое пространство — и тем самым успевают. Все
нынешние писатели имеют еще нечто, кроме таланта, и это-то
нечто важнее самого таланта и составляет его силу; у г. Гончарова нет ничего, кроме таланта; он больше, чем кто-нибудь те-*
перь, поэт-художник60. Талант его не первостепенный, но силь-
ный, замечательный. К особенностям его таланта принадлежит
необыкновенное мастерство рисовать женские характеры. Он ни^
когда не повторяет себя, ни одна его женщина не напоминает
собою другой, и все, как портреты, превосходны. Что общего
между грубой и злой, но по-своему способной к нежным чувств
вам Аграфеной и между светской женщиной, мечтательной и с
расстроенными нервами? И каждая из них в своем роде мастер-*
ское, художественное произведение. Мать молодого Адуева и
мать Наденьки — обе старухи, обе очень добры, обе очень любят
своих детей и обе равно вредиы своим детям, наконец, обе глупы
и пошлы. А между тем это два лица совершенно различные: одна
барыня провинцияльная старого века, ничего не читает и ничего
не понимает, кроме мелочей хозяйства; словом, добрая внучка
злой госпожи Простаковой; другая барыня столичная, которая
читает французские книжки, ничего не понимает, кроме мелочей хозяйства; словом, добрая правнучка злой госпожи Простаковой. В изображении таких плоских и пошлых лиц, лишенных
всякой самостоятельности и оригинальности, иногда всего лучше
выказывается талант, потому что всего труднее обозначить их
чем-нибудь особенным. Что общего между этою живою, ветреною, своенравною и немножко лукавою Наденькою и тою спокойною по наружности, но пожираемою внутренним огнем Лизою?
Тетка героя романа — лицо вводное, мимоходом очерченное, но
какое прекрасное женское лицо! Как хороша она в сцене, оканчивающей первую часть романа! Мы не будем распространяться
насчет мастерства, с каким обрисованы мужские характеры: о
женских мы не могли не заметить, потому что до сих пор они
редко удавались у нас даже первостепенным талантам; у наших
писателей женщина — или приторно сентиментальное существо,
или семинарист в юбке, с книжными фразами. Женщины г. Гончарова — живые, верные действительности создания. Эго новость
в нашей литературе.
Обратился к двум главным мужским лицам романа — молодому Адуеву и его дяде, Петру Иванычу: о последнем нельзя
не сказать хотя несколько слов, говоря о первом, потому что он
382
противоположности) своею еще более оттеняет героя романа«
Говорят, тип молодого Адуева — устарелый; говорят, что такие
характеры уже не существуют на Русп. Нет, не перевелись и
не переведутся никогда такие характеры, потому что их производят не всегда обстоятельства жизни, но иногда сама природа.
Родоначальник их на Руси — Владимир Ленский, по прямой линии пропсходящий от гетевского Вертера. Пушкин первый заметил существование в нашем обществе таких натур и указал
на них. С течением времени они будут изменяться, но сущность
их всегда будет та же самая... Молодой Адуев, приехав в Петербург, мечтает, с какою радостию обнимет своего обожаемого
дядю и в каком восторге будет от него дядя. Он останавливается
в трактире — и боится, что дядя осердится на него, зачем он не
приехал прямо к нему. Холодный прием дяди рассеивает его
провинцияльные мечты. До сих пор молодой Адуев является
больше провинциялом, нежели романтиком. Он даже неприятно
был поражен тем, что дядя назвал дураком Заезжалова и дурою
деревенскую тетку, с ее желтым цветком, приславших к нему
преглупейшие письма. Провинциялы часто бывают очень смешны в своих отношениях к своим родным и знакомым. В маленьких городках жизнь однообразна, узка, мелка, все друг друга
знают и если не враждуют между собою, то непременно пребывают в нежнейшей дружбе: средних отношений почти нет. И вот
из городка отправляется искать счастия в столицу молодой человек; все им интересуются, провожают его, желают ему всякого
счастия, просят не забывать. Он уже сделался в столице пожилым человеком, родной городок его представляется ему каким-то
смутным видением; под влиянием новых впечатлений, новых
знакомств, отношений, интересов он давно перезабыл и имена
и лица людей, которых так коротко знал в детстве, и помнит
только о самых близких к нему, да и то они представляются ему
в том виде, как он их оставил, а ведь они с тех пор переменились
же. По их письмам он видит, что у него с ними нет ничего общего; отвечая им, он подделывается под их тон, под их понятия; удивительно ли, что он пишет к ним реже и реже, а наконец, и совсем перестает писать. Мысль о приезде в столицу родственника или знакомого пугает его столько же, как жителей
пограничного города во время войны пугает мысль, что неприятель пойдет их дорогою. В столице не понимают заочной любви;
здесь думают, что любовь, дружба, приязнь, знакомство поддерживаются личными отношениями, а разлукой и отсутствием
охлаждаются и уничтожаются. В провинции думают совсем наоборот; вследствие однообразия жизни там удивительно развита
наклонность к любви и дружбе. Там рады всякому; мешать друг
другу, не давать покою — там считается священнейшею обязан-
ностию. Если кому-нибудь перестанут надоедать родственники и
знакомые, он сочтет себя самым несчастным, наиболее обиженным человеком в мире. Когда к провинциялу, живущему в ма¬
383
леньком городке, вдруг наезжает орда родственников п обращает
его маленький домик в бочонок, набитый сельдями, он, по наружности, не знает как и радоваться, с веселым лицом бегает,
суетится, угощает всю эту толпу, а внутренно от всей души проклинает ее. А между тем попробуй-ка эти люди в другой раз
остановиться не у него: он никогда им не простит этого. Такова
уж патриархальная логика провинции! И с такой-то логикой приезжает иногда провинциал в столицу по делам со всем семейством своим. В столице у него есть родственник, который лет
уж двадцать как выехал из своего местечка и давным-давно
перезабыл всех своих родных и знакомых. Наш провинциял летит к нему с распростертыми объятиями, с милыми детьми, которых надо разместить по учебным заведениям, и обожаемою
супругою, которая приехала полюбоваться на столичные магазины мод. Раздаются ахи, охи, крик, писк, визг. «А мы прямо
к вам, мы не смели остановиться в трактире!» Столичный родственник бледнеет, не знает, что делать, что сказать; он похож
на жителя города, взятого неприятелем, к которому в дом ворвалась толпа предавшихся грабежу неприятельских солдат.
А между тем ему уже подробно изъяснено, как его любят, как
его помнят, как о нем беспрестанно говорят и как на него надеются, как уверены, что он непременно поможет определить
Костеньку, Петеньку, Феденьку, Митеньку по корпусам, а Машеньку, Сашеньку, Любочку и Танечку в институт. Столичный
родственник видит, что от одной минуты зависит его гибель или
спасение, собирается с духом и с холодною вежливостию объясняет неприятельскому отряду, что он никак не может принять
их к себе в дом, что его квартира тесновата и для его собственного семейства, что в корпуса и институты дети принимаются
по экзамену и по узаконенному порядку, что тут не поможет
никакая протекция, если нет вакантных мест, или если дети
старше или моложе приемных лет, или не выдержат экзамена,
а тем более протекция такого незначительного человека, как он,
который сверх того служит совсем по другому ведомству и не
знаком ни с кем из начальников учебных заведений. Разочарованные провинциялы удаляются в бешенстве, вопиют против столичного эгоизма и развращения и говорят о своем родственнике,
как о чудовище. А между тем это, может быть, очень порядочный человек; вся вина его в том, что он не захотел обратить
своей квартиры в безобразный табор, лишить себя всякого приюта в собственном доме, всякой возможности заниматься делами
службы в тиши своего кабинета, принимать у себя по вечерам
людей, или близких ему, или полезных и необходимых ему по
службе, и таким образом, стеснить себя, подвергнуть себя тяжким лишениям для людей, совершенно чуждых ему, с которыми
бы он не захотел вести и обыкновенного знакомства. А между
тем и эти провинциялы по-своему люди добрые и даже неглупые;
вся вина их в том, что, отправляясь в столицу, они уверены найти
384
в ней, за исключением огромности, великолепия и модных магазинов, свой городок, с теми же нравами, обычаями и понятиями. Они по-своему любят роскошь и великолепие, хотя и без
вкусу, при средствах готовы изукрасить всячески свою залу и
гостиную; о кабинете не имеют п понятия и не знают, зачем
он; спальня и детская у них всегда самые грязные комнаты;
им ничего не стоит потесниться п пожаться, понятие о комфорте
не существует для них, они привыкли к тесноте, любят ее по
пословице: в тесноте люди живут, да и жилым крепче пахнет.
Они всякому рады и, по словам Петра Иваныча, хоть ночью
ужин состряпают. По замечанию его племянника, эта черта составляет добродетель русских, с чем Петр Иваныч решительно
не согласен. «Какая тут добродетель,—говорит он. — От скуки
там всякому мерзавцу рады; милости просим, кушай сколько
хочешь, только займи как-нибудь нашу праздность, помоги убить
время, да дай взглянуть на тебя: все-таки что-нибудь новое;
а кушанья не пожалеем; это нам здесь ровно ничего не стоит...
Препротивная добродетель». Петр Иваныч выразился немножко
жестко, но не совсем несправедливо. Действительно, радушие и
гостеприимство проъпнцпяльное больше всего основываются на
бездействии, праздности, скуке, привычке. Силу столичных людей они измеряют не местом, не связями, не влиянием, а чином
и от души уверены, что если кто действительный статский советник, так уж непременно всемогущая особа, которой стоит
только сказать слово, чтобы сейчас решили в вашу пользу процесс, тянувшийся пятьдесят лет, приняли ваших детей в учебное заведение, дали вам выгодное место, чин и орден. Откажите
им в какой-нибудь просьбе, при всем вашем желании исполнить
ее, но по невозможности выполнить,— п вот вы самый безнравственный человек в мире, вы зазнались, подняли нос, презираете
провинциялами. А у них первая добродетель — нп перед кем не
зазнаваться, не отказываться ни от чьего знакомства и быть
готовым к услугам всех и каждого. Правда, нигде нет такого
важничанья, ломанья, счета старшинством, чинами, званием; но
этот норок, опасный для общего мира и согласия, смягчается
там добродетельною готовностию съежиться в присутствии человека, который хотя одним чином выше, п в то же самое время
не уронить своего достоинства перед тем, кто чином ниже. Впрочем, эта добродетель процветает и в столице, хотя и в более
тонких формах. Но в провинции это делается с истинно аркадскою наивностию. «Э, братец (говорит богатый помещик или
важный чиновник бедному помещику пли чиновнику), ты меня
вовсе забыл а ль недоволен мной, или плохо кормлю; кажется,
у меня для тебя всегда есть плошка за столом, шут ты гороховый!» Бедняк слегка конфузится, бормочет извинения, держась
перед своим патроном в почтительной позе; но в глазах его
сияет удовольствие: он знает, где гнев, тут и милость, и что в
иной брани больше любви, чем в иной ласке. «Ну, да хорошо, бог
13 В. Белянский, т. 8
385
тебя простпт, теперь пойдем-ка хлеба-соли откушать, обед готов»,
И оба довольны: один, что выполнил в точности законы патриархального гостеприимства и обласкал бедного человека, другой,
что хорошо принят и обласкан такою важною в его глазах персоною. И этот бедняк всегда предпочтет обществу совершенно
равных ему людей не только общество аристократов его захолустья, но и общество низших его людей, потому что он тогда
только и чувствует свое достоинство, когда унижается перед высшим и ломается перед низшим. Конечно, все сказанное теперь
отнюдь не может относиться ко всем провинцпялам; везде есть
люди образованные, умные и достойные, но они везде в меньшинстве, а мы говорим о большинстве. Непосредственное влияние окружающей человека среды так на него сильно, что лучшие из провинциялов бывают не чужды провннцияльных предрассудков, и на первый раз теряются, приехавши в столицу. Тут
все дико им, все не так, как у них. Там жизнь простая, нараспашку; ходят друг к другу во всякое время, без доклада. Приходит сосед к соседу; в прихожей или нет никого, или спит на
грязном залавке небритый лакей или оборванный мальчишка,
а спит он потому, что ему нечего делать, хотя окружающая его
грязь и вонь могли бы дать ему работы дня на два. И вот гость
входит в залу — нет никого, в гостиную — тоже никого, он в
спальню — и вдруг там раздается визгливое ах!; гость говорит
в приятном замешательстве: извините-с, медленно пятится в гостиную, к нему кто-нибудь выбегает, изъявляет свой восторг от
его посещения, и оба смеются над забавным приключением.
А здесь, в столице, все назаперти, везде колокольчики, везде неизбежное: как прикажете доложить? а потом то дома нет, то
нездоров, то просят извинить — заняты; а когда примут, то, конечно, вежливо, но зато как равнодушно, холодно, никакого радушия, ни позавтракать, ни пообедать не пригласят...
Но обратимся к герою «Обыкновенной истории». В нем есть
чувство деликатности и приличия; хотя он и был уверен, что
дядя примет его с восторгом и поместит у себя в квартире, однако какое-то темное чувство заставило его остановиться в трактире. Если б он сделал хорошую привычку рассуждать о том, что
всего ближе к нему, он пораздумался бы о темном чувстве, которое заставило его въехать в трактир, а не прямо на квартиру
дяди, и скоро понял бы, что нет никаких причин ожидать от
дяди другого приема, кроме как разве равнодушно-ласкового,
и что нет у него никаких прав на жительство у него в квартире.
Но, к несчастию, он привык рассуждать только о любви, дружбе
я других высоких и далеких предметах и потому явился к дяде
провинциялом с ног до головы. Исполненные ума и здравого
смысла слова дяди ничего не растолковали ему, а только произвели на него тяжелое и грустное впечатление и заставили его
романтически страдать. Он был трижды романтик — по натуре,
по воспитанию и по обстоятельствам жизни, между тем как и
386
одной из этих причин достаточно, чтоб сбпть с толку порядочного человека п заставить его наделать тьму глупостей. Некоторые находят, что он с своими вещественными знаками невещественных отношений и другими чересчур ребяческими выходками не совсем вероятен, особенно в наше время. Не спорим,
может быть, в этом замечании и есть доля правды; да дело-то в
том, что полное изображение характера молодого Адуева надо
искать не здесь, а в его любовных похождениях. В них он весь,
в них он представитель множества людей, похожих на него, как
две капли воды, и действительно обретающихся в здешнем мире.
Скажем несколько слов об этой не новой, но все еще интересной
породе, к которой принадлежит этот романтический зверек.
Эта порода людей, которых природа с избытком наделяет
нервическою чувствительностию, часто доходящею до болезненной раздражительности (susceptibilité). Они рано обнаруживают
тонкое понимание неопределенных ощущений и чувств, любят
следить за ними, наблюдать их и называют это — наслаждаться
внутреннею жизнию. Поэтому они очень мечтательны и любят
или уединение, или круг избранных друзей, с которыми бы они
могли говорить о своих ощущениях, чувствах и мыслях, хотя
мыслей у них так же мало, как много ощущений и чувств. Вообще они богато одарены от природы душевными способностями, но деятельность их способностей чисто страдательная: иные
из них много понимают, но ни один не способен что-нибудь делать, производить; он немножко музыкант, немножко живописец, немножко поэт, даже при нужде немножко критик и литератор, но все эти таланты у него таковы, что он не может ими
приобрести не только славы или известности, но даже вырабо-
тывать посредственное содержание. Изо всех умственных способностей в таких людях сильно развиваются воображение и
фантазия, но не та фантазия, посредством которой поэт творит,
а та фантазия, которая заставляет человека наслаждение мечтами
о благах жизни предпочитать наслаждению действительными
благами жизни. Это они называют жить высшею жизнию, недоступною для презренной толпы, парить ropé, тогда как презренная толпа пресмыкается долу. От природы они очень добры, симпатичны, способны к великодушным движениям; но как
фантазия в них преобладает над рассудком и сердцем, то они
скоро доходят до сознательного презрения к «пошлому здравому
смыслу — этому, по их мнению, достоинству людей материяль-
ных, грубых и ничтожных, для которых не существует высокого
и прекрасного»; сердце их, беспрестанно насилуемое в его
инстинктах и стремлениях их волею, под управлением фантазии,
скоро скудеет любовью, и они делаются ужасными эгоистами и
деспотами, сами того не замечая, а напротив того, будучи добросовестно убеждены, что они самые любящие и самоотверженные
люди. Так как в детстве они удивляли всех ранним и быстрым
развитием своих способностей и оказывалп5 сколько своими до¬
13*
387
стоинствами, столько же и недостатками, сильное влияние над
своими сверстниками, из которых иные были гораздо выше их,—
естественно, что они были захвалены с ранних лет и сами о себе
возымели высокое понятие. Природа и без того отпустила им самолюбия гораздо больше, нежели сколько нужно его для экилиб-
ра61 человеческой жизни; удивительно ли, что легкие и мало
заслуженные блестящие успехи усиливают у них самолюбие до
невероятной степени? Но самолюбие в них бывает всегда так
замаскировано, что они добросовестно не подозревают его в себе, искренно принимают его за генияльное стремление к славе,
ко всему великому, высокому и прекрасному. Они долго бывают
помешаны на трех заветных идеях: это — слава, дружба и любовь. Все остальное для них не существует; это, по их мнению,
достояние презренной толпы. Все роды славы для них равно
обольстительны, и сначала они долго колеблются, какой избрать
путь для достижения славы. Им и в голову не приходит, что кто
считает себя равно способным ко всем поприщам славы, тот
неспособен ни к какому,—что самые великие люди узнавали о
своей генияльности не прежде, как сделавши сперва что-нибудь
действительно великое и генияльное, и узнают это не по собственному сознанию, а по одобрительным и восторженным кликам
толпы. И вот манит их военная слава, им очень бы хотелось в
Наполеоны, но только не иначе, как на таком условии, чтоб им
на первый случай дали под команду хоть небольшую, хоть стотысячную армию, чтоб они сейчас же могли начинать блестящий
ряд побед своих. Манит их и гражданская слава, но не иначе,
как на таком условии, чтоб им прямо махнуть в министры и сейчас же преобразовать государство (у них же всегда готовы в голове превосходные проекты для всякого рода реформ, стоит
только присесть да написать). Но как зависть людей сделала невозможными такие генияльные скачки для таких генияльных людей и требует, чтоб всякий начинал свое поприще с начала, а не
с конца, и на деле, а не на словах только, доказал бы свою ге-
нияльность, то наши гении поневоле скоро обращаются к другим
путям славы. Хватаются они иногда и за науку, но не надолго:
сухая и скучная материя, надобно много учиться, много работать, и нет никакой пищи сердцу и фантазии. Остается искусство; но какое же избрать? Архитектура, скульптура, живопись
и музыка никакому гению не даются без тяжкого и продолжительного ?руда, и, что всего хуже и обиднее для романтиков,
сначала труда чисто материяльного и механического. Остается
поэзия — и вот они бросаются к ней со всего размаху и, еще
ничего не сделавши, в мечтах своих украшают себя огненным
ореолом поэтической славы* Главное их заблуждение состоит
еще не в нелепом убеждении, что в поэзии нужен только талант
и вдохновение, что кто родился поэтом, тому ничему не нужно
учиться, ничего не нужно знать: у кого действительно есть большой талант, тот силою самого таланта скоро поймет нелепость
388
этой мысли и начнет все изучать, ко всему прислушиваться н
приглядываться. Нет, главное и гибельное их заблуждение состоит в том, что они уверили себя в своем поэтическом призвании, как в непреложной пстине, срослись с этою несчастною
мыслию, так что разочароваться в ней — значит для них потерять всякую веру в себя и в жизнь и в цвете лет сделаться паралитическими стариками. И вот наш романтик принимается
писать стихи и говорить в них о том, о чем давно прежде него
было сказано и великими и малыми поэтами и вовсе не поэтами.
Он воспевает в них своп страдания, которых не испытал, говорит о своих темных надеждах, из которых видно только то, что
он сам не знает, чего хочет; простирает к братьям-людям горячие объятия и хочет разом прижать к сердцу все человечество
или горько жалуется, что толпа холодно отвернулась от его братских объятий. Бедняк не понимает, что, сидя в кабинете, ничего
не стоит вдруг возгореться самою неистовою любовью к человечеству, по крайней мере, гораздо легче, нежели провести без сна
хотя одну ночь у постели трудного больного. Обыкновенно романтики придают страшную цену чувству, думают, что только
одни они наделены сильными чувствами, а другие лишены их,
потому что не кричат о своих чувствах. Чувство, конечно, важная сторона в натуре человека, но не все и не всегда поступают
в жизни сообразно с своею способностию чувствовать глубоко
и сильно. Случается и так, что иной, чем сильнее чувствует, тем
бесчувственнее живет: рыдает от стихов, от музыки, от живого
изображения человеческих бедствий в романе или повести — и
равнодушно проходит мимо действительного страдания, которое
у него перед глазами. Иной управляющий, из немцев, со слезами восторга на глазах читает своей Минхен какое-нибудь восторженное послание Шиллера к Лауре и, кончивши последний
стих, с не меньшим удовольствием идет пороть мужиков за то,
что они осмелились робко намекнуть своему милостивому барину, что они не совсем довольны отеческими попечениями управляющего о их благосостоянии, от которых только один он и жиреет, а они все худеют. — Стихи нашего романтика гладки, блестящи, не лишены даже поэтической обработки; хотя в них и
довольно реторической водицы, однако в них местами проглядывает чувство, иногда даже блеснет мысль (как отголосок чужой
мысли),—словом, заметно что-то вроде таланта. Стихи его печатаются в журналах, многие их хвалят; а если он явится с ними
в переходную эпоху литературы, он может приобрести даже значительную известность. Но переходные эпохи литературы особенно гибельны для таких поэтов: их известность, приобретенная
в короткое время чем-то, и в короткое же время исчезает просто
от ничего; сперва их стихи перестают хвалить, потом читать,
а наконец, и печатать. Но молодому Адуеву не удалось насладиться хотя на мгновение даже ложною известностию: его не допустили до этого п время, в которое он вышел с своими стихами, и
389
умный, откровенный дядя. Его несчастие состояло не в том, что
он был бездарен, а в том, что у него вместо таланта был полу-
талант, который в поэзии хуже бездарности, потому что увлекает
человека ложными надеждами. Вы помните, чего ему стоило разочарование в своем поэтическом призвании...
Дружба также дорого обходится романтикам. Всякое чувство, чтоб быть истинным, должно быть прежде всего естественно и просто. Дружба иногда завязывается от сходства, а иногда
от противоположности натур; но, во всяком случае, она чувство
невольное, именно потому, что свободное; им управляет сердце,
а не ум и воля. Друга нельзя искать, как подрядчика на работу,
друга нельзя выбрать; друзьями делаются случайно и незаметно; привычка и обстоятельства жизни скрепляют дружбу. Истинные друзья не дают имени соединяющей их симпатии, не болтают о ней беспрестанно, ничего не требуют один от другого во
имя дружбы, но делают друг для друга, что могут. Бывали примеры, что друг не выносил смерти своего друга п умирал вскоре
после него; другой от потери своего друга из веселого человека
делается на всю жизнь меланхоликом; а третий поскорбит, потужит, да и утешится, но если он навсегда сохранит воспоминание, и оно будет для него вместе и грустно и отрадно, он был
истинным другом умершего, хотя не только не умер сам от его
потери, не сошел с ума, не сделался меланхоликом, но еще нашел
силу быть довольно счастливым в жизни и без друга. Степень
и характер дружбы зависят от личности друзей; тут главное,
чтоб не было в отношениях ничего натянутого, напряженного,
восторженного, ничего похожего на долг и обязанность, а то иной
готов и бог знает на какие самопожертвования для своего друга,
чтобы сказать самому себе, а иногда и другим: «Вот каков я в
дружбе!» или: «Вот к какой дружбе я способен!» Этот-то род
дружбы обожают романтики. Они дружатся по программе, заранее составленной, где с точностию определены сущность, права
и обязанности дружбы; они только не заключают контрактов
с своими друзьями. Им дружба нужна, чтоб удивить мир и показать ему, как великие натуры в дружбе отличаются от обыкновенных людей, от толпы. Их тянет к дружбе не столько потребность к симпатии, столь сильной в молодые лета, сколько потребность иметь при себе человека, которому бы они беспрестанно
могли говорить о драгоценной своей особе. Выражаясь их высоким слогом, для них друг есть драгоценный сосуд для излияния
самых святых и заветных чувств, мыслей, надежд, мечтаний
и т. д.; тогда как в сам ом-то деле в их глазах друг есть лохань,
куда они выливают помои своего самолюбия. Зато они и не
знают дружбы, потому что друзья их скоро оказываются неблагородными, вероломными, извергами, и они еще сильнее злобствуют на людей, которые не умели и не хотели понять и оценить их...
Любовь обходится им еще дороже, потому что это чувство
390
само по себе живее п сильнее других. Обыкновенно любовь разделяют на многие роды и виды; все эти разделения большею
частпю нелепы, потому что наделаны людьми, которые способнее мечтать п рассуждать о любви, нежели любить. Прежде всего разделяют любовь на материяльную, или чувственную, п платоническую, пли идеальную, презирают первую и восторгаются
второго... Действительно, есть люди столь грубые, что могут предаваться только животным наслаждениям любви, не хлопоча
даже о красоте и молодости; но даже и эта любовь, как ни груба она, все же лучше платонической, потому что естественнее
ее: последняя хороша только для хранителей восточных гаремов... Человек не зверь и не ангел; он должен любить не животно и не платонически, а человечески. Как бы ни идеализировали
любовь, но как же не видеть, что природа одарила людей этим
прекрасным чувством сколько для их счастия, столько для размножения и поддержания рода человеческого. Родов любви так
же много, как много на земле людей, потому что каждый любит
сообразно с своим темпераментом, характером, понятиями и т. д.
И всякая любовь истинна п прекрасна по-своему, лишь бы только она была в сердце, а не в голове. Но романтики особенно
падки к головной любви. Сперва они сочиняют программу любви, потом ищут достойной себя женщины, а за неимением таковой любят пока какую-нибудь: пм ничего не стоит велеть себе
любить, ведь у них все делает голова, а не сердце. Им любовь
нужна не для счастия, не для наслаждения, а для оправдания
на деле своей высокой теории любви. И они любят по тетрадке
и больше всего боятся отступить хотя от одного параграфа своей
программы. Главная их забота являться в любви великими и
ни в чем не унизиться до сходства с обыкновенными людьми.
И однако ж в любви молодого Адуева к Наденьке было столько
истинного и живого чувства; природа заставила на время молчать его романтизм, но не победила его. Он бы мог быть счастлив надолго, но был только на минуту, потому что все сам испортил. Наденька была умнее его, а главное попроще и естественнее. Капризное, избалованное дитя, она любила его сердцем, а
не головою, без теории и без претензий на генияльность; она
видела в любви только ее светлую и веселую сторону, и потому
любила как будто шутя: шалила, кокетничала, дразнила Адуева
своими капризами. Но он любил «горестно и трудно»62, весь задыхающийся, весь в пене, словно лошадь, которая тащит в гору
тяжелый воз. Как романтик, он был и педант: легкость, шутка
оскорбляли в его глазах святое и высокое чувство любви. Любя,
он хотел быть театральным героем. Он скоро все переболтал с
Наденькой о своих чувствах, пришлось повторять старое, а Наденька хотела, чтоб он занимал не только ее сердце, но п ум,
потому что она была пылка, впечатлительна, жаждала нового;
все привычное и однообразное скоро наскучало ей. Но к этому
Адуев был человек самый неспособный в мире, потому что соб¬
391
ственно его ум спал глубоким и непробудным сном: считая себя
велнким философом, он не мыслил, а мечтал, бредил наяву. При
таких отношениях к предмету его любви ему был опасен всякой
соперник,— пусть он был бы хуже его, лишь бы только не походил на него и мог бы иметь для Наденьки прелесть новости,
а тут вдруг является граф, человек с блестящим светским образованием. Адуев, думая повести себя в отношении к нему истинным героем, через это самое повел себя, как глупый, дурно воспитанный мальчишка, и этим испортил все дело. Дядя объяснил
ему, но поздно и бесполезно для него, что во всей этой истории
был виноват только один он. Как жалок этот несчастный мученик своей извращенной и ограниченной натуры в последнем
его объяснении с Наденькой и потом в разговоре с дядею! Страдания его невыносимы; он не может не согласиться с доводами
дяди, и между тем все-таки не может понять дело в его настоящем свете. Как! ему унизиться до так называемых хитростей,
ему, который затем и полюбил, чтоб удивить себя и мир своею
громадною страстию, хотя мир и не думал заботиться ни о нем,
ни о его любви! По его теории, судьба должна была послать
ему такую же великую героиню, как он сам, и вместо этого послала легкомысленную девчонку, бездушную кокетку! Наденька,
которая еще недавно была в глазах его выше всех женщин, теперь вдруг стала ниже всех их! Все это было бы очень смешно,
если б не было так грустно63. Ложные причины производят такие же мучительные страдания, как и истинные. Но вот мало-
помалу он перешел от мрачного отчаяния к холодному унынию
и, как истинный романтик, начал щеголять и кокетничать
«своею нарядною печалью» 64. Прошел год, и он уже презирает
Наденьку, говоря, что в ее любви не было нисколько героизма
и самоотвержения. На вопрос тетки: какой любви потребовал бы
он от женщины? он отвечал: «Я бы потребовал от нее первенства
в ее сердце; любимая женщина не должна замечать, видеть других мужчин, кроме меня; все они должны казаться ей невыносимы; я один выше, прекраснее (тут он выпрямился), лучше,
благороднее всех. Каждый миг, прожитый не со мной, для нее
потерянный миг; в моих глазах, в моих разговорах должна она
почерпать блаженство и не знать другого; для меня она должна
жертвовать всем: презренными выгодами, расчетами, свергнуть
с себя деспотическое иго матери, мужа, бежать, если нужно, на
край света, сносить энергически все лишения, наконец, презреть
самую смерть,— вот любовь!»
Как эта галиматья похожа на слова восточного десшра,
который говорит своему главному евнуху: «Если одна из моих
одалиск проговорит во сне мужское имя, которое будет не
моим,— сейчас же в мешок и в море!»60 Бедный мечтатель уверен, что в его словах выразилась страсть, к которой способны
только полубоги, а не простые смертные; и между тем тут выразились только самое необузданное самолюбие и самый отвра¬
392
тительный эгоизм. Ему нужно не любовницу, а рабу, которую
он мог бы безнаказанно мучить капризами своего эгоизма и самолюбия. Прежде чем требовать такой любви от женщины, ему
следовало бы спросить себя, способен ли сам заплатить такою
же любовью; чувство уверяло его, что способен, тогда как в
этом случае нельзя верить ни чувству, ни уму, а только опыту;
но для романтиков чувство есть единственный непогрешитель-
вый авторитет в решении всех вопросов жизни. Но если бы он
и был способен к такой любви, это бы должно было быть для
него причиною бояться любви и бежать от нее, потому что это
любовь не человеческая, а звериная, взаимное терзание друг
друга. Любовь требует свободы; отдаваясь друг другу по временам, любящиеся по временам хотят принадлежать и самим себе. Адуев требует любви вечной, не понимая того, что чем любовь живее, страстнее, чем ближе подходит она под любимый
идеал поэтов, тем кратковременнее, тем скорее охлаждается и
переходит в равнодушие, а иногда и в отвращение. И, наоборот,
чем любовь спокойнее и тише, то есть чем прозаичнее, тем продолжительнее: привычка скрепляет ее на всю жизнь. Поэтическая, страстная любовь — это цвет нашей жизни, нашей молодости; ее испытывают редкие, и только один раз в жизни, хотя
после иные любят и еще несколько раз, да уж не так, потому
что, как сказал немецкий поэт, май жизни цветет только раз66.
Шекспир недаром заставил умереть Ромео и Юлию в конце
своей трагедии: через это они остаются в памяти читателя героями любви, ее апофеозою; оставь же он их в живых, они представлялись бы нам счастливыми супругами, которые, сидя вместе, зевают, а иногда и ссорятся, в чем вовсе нет поэзии.
Но вот судьба послала нашему герою именно такую женщину, то есть такую же, как он, испорченную, с вывороченным
наизнанку сердцем и мозгом. Сначала он утопал в блаженстве,
все забыл, все бросил, с утра до поздней ночи просиживал у ней
каждый день. В чем же заключалось его блаженство? В разговорах о своей любви. И этот страстный молодой человек, сидя
наедине с прекрасною молодою женщиною, которая его любит и
которую он любит, не краснел, не бледнел, не замирал от томительных желаний; ему довольно было разговоров о взаимной их
любви!.. Это, впрочем, понятно: сильная наклонность к идеализму и романтизму почти всегда свидетельствует об отсутствии
темперамента; это люди бесполые, то же, что в царстве растений
тайнобрачные грибы, например. Мы понимаем это трепетное,
робкое обожание женщины, в которое не входит ни одно дерзкое желание, но это не платонизм: это первый момент первой
свежей, девственной любви,— это не отсутствие страсти, а
страсть, которая еще боится сказаться самой себе. С этого начинается первая любовь, но остановиться на этом так же смешно
и глупо, как захотеть остаться на всю жизнь ребенком и ездить
верхом на палочке. Любовь имеет свои законы развития, свои
т
возрасты, как цветы, как жизнь человеческая. У ней есть своя
роскошная весна, свое жаркое лето, наконец, осень, которая для
однпх бывает теплою, светлою п плодородною, для других — холодною, гнплою п бесплодною. Но наш герой не хотел знать законов сердца, природы, действительности, он сочинил для них
свои собственные, он гордо признавал существующий мир призраком, а созданный его фантазиею призрак — действительно существующим миром. Назло возможности он упорно хотел оставаться в первом моменте любви на всю жизнь свою. Однако ж
сердечные излияния с Тафаевой скоро начали утомлять его; он
думал поправить дело предложением жениться. Коли так, то
надо бы было поторопиться; но он только думал, что решился,
а в самом-то деле ему только был нужен предмет для новых
мечтаний. Между тем Тафаева начала смертельно надоедать ему
своей привязчивой любовью; он начал тиранить ее самым грубым и отвратительным образом за то, что уже не любил ее. Еще
прежде этого он уж начинал понимать, что свобода в любви вещь
недурная, что приятно бывать у любимой женщины, но так же
приятно быть вправе пройтись по Невскому, когда хочется, отобедать с знакомыми и друзьями, провести с ними вечер,— что,
наконец, при любви можно не бросать и службы. Измучивши
бедную женщину самым варварским образом, взваливши на нее
всю вину в несчастии, в котором он был виноват гораздо больше
ее,— он решился, наконец, сказать себе, что он ее не любит и
что ему пора покончить с ней. Таким образом, его глупый идеал
любви был вдребезги разбит опытом. Он сам увидел свою несостоятельность перед любовью, о которой мечтал всю жизнь
свою. Он увидел ясно, что он вовсе не герой, а самый обыкновенный человек, хуже тех, кого презирал, что он самолюбив без
достоинств, требователен без прав, заносчив без силы, горд и
надут собою без заслуги, неблагодарен, эгоист. Это открытие
словно громом прошибло его, но не заставило его искать примирения с жизнию, пойти настоящим путем. Он впал в мертвую
апатию и решился отомстить за свое ничтожество природе и человечеству, связавшись с животным Костиковым и предавшись
пустым удовольствиям, без всякой охоты к ним. Последняя его
любовная история гадка. Он хотбл погубить бедную страстную
девушку, так, от скуки, и не мог бы в этом покушении оправдаться даже бешенством чувственных желаний, хотя и это плохое оправдание, особенно когда есть для этого путь более прямой
п честный. Отец девушки дал ему урок, страшный для его самолюбия: он обещал поколотить его; герой наш хотел с отчаяния
броситься в Неву, но струсил. Концерт, на который затащила
его тетка, расшевелил в нем прежние мечтания и вызвал его на
откровенное объяснение с теткою и дядею. Здесь он обвинил
дядю во всех своих несчастпях. Дядя по-своему действительно
кое в чем сильно ошибался, но он был тут самим собою, не лгал,
не притворялся, говорил по убеждению, что думал и чувствовал;
394
если слеша его подействовалп на племянника более вредно, нежели полезно, в этом виновата ограниченная, болезненная и поврежденная натура нашего героя. Это один из тех людей, которые
иногда и видят истину, но, рванувшись к ней, или не допрыгивают
до нее, или перепрыгивают через нее, так что бывают только
около нее, но никогда в ней. Выезжая из Петербурга в деревню, он расквитался с ним фразами и стихами и прочел стихотворение Пушкина: «Художник-варвар кистью сонной...» Эти
господа ни на час без монологов и стихов — такие болтуны!
Он приехал в деревню живым трупом; нравственная жизнь
была в нем совершенно парализована; самая наружность его
сильно изменилась, мать едва узнала его. С нею он обошелся
почтительно, но холодно, ничего ей не открыл, не объяснил. Он,
наконец, понял, что между ним и ею нет ничего общего, что
если б он стал ей объяснять, куда девались его волоски, она поняла бы это так же, как Евсей и Аграфена. Ласки и угождения
матери скоро стали ему в тягость. Места — свидетели его детства — расшевелили в нем прежние мечты, и он начал хныкать о
пх невозвратной потере, говоря, что счастие в обманах и призраках. Это общее убеждение всех дряблых, бессильных, недоконченных натур. Ведь, кажется, опыт достаточно показал ему, что
все его несчастия произошли именно оттого, что он предавался
обманам и мечтам: воображал, что у него огромный поэтический
талант, тогда как у него не было никакого, что он создан для
какой-то героической и самоотверженной дружбы и колоссальной любви, тогда как в нем ничего не было героического, самоотверженного. Это был человек обыкновенный, но вовсе не пошлый. Он был добр, любящ и не глуп, не лишен образования;
все несчастия его произошли оттого, что, будучи обыкновенным
человеком, он хотел разыграть роль необыкновенного. Кто в молодости не мечтал, не предавался обманам, не гонялся за призраками, и кто не разочаровывался в них, и кому эти разочарования не стоили сердечных судорог, тоски, апатии, и кто потом
не смеялся над ними от всей души? Но здоровым натурам полезна эта практическая логика жизни и опыта: они от нее развиваются и мужают нравственно; романтики гибнут от нее...
Когда мы в первый раз читали письмо нашего героя к тетке
и дяде, писанное после смерти его матери и исполненное душевного спокойствия и здравого смысла,— это письмо подействовало
на нас как-то странно; но мы объяснили его себе так, что автор
хочет послать своего героя снова в Петербург затем, чтобы тот
новыми глупостями достойно заключил свое донкихотское поприще. Письмом этим заключается вторая часть романа; эпилог
начинается через четыре года после вторичного приезда нашего
героя в Петербург. На сцене Петр Иваныч. Это лицо введено в
роман не само для себя, а для того, чтобы своею противополож-
ностию с героем романа лучше оттенпть его. Это набросило на
весь роман несколько дидактический оттенок, в чем многие не
395
без основания упрекали автора67. Но автор умел п тут показать
себя человеком с необыкновенным талантом. Петр Иваныч — не
абстрактная идея, живое лицо, фигура, нарисованная во весь
рост кистью смелою, широкою и верною. О нем, как о человеке,
судят или слишком хорошо, пли слишком дурно, и в обоих случаях ошибочно. Одни хотят видеть в нем какой-то идеал, образец для подражания: это люди положительные и рассудительные. Другие видят в нем чуть не изверга: это мечтатели. Петр
Иваныч по-своему человек очень хороший; он умен, очень умен,
потому что хорошо понимает чувства и страсти, которых в нем
нет и которые он презирает; существо вовсе не поэтическое, он
понимает поэзию в тысячу раз лучше своего племянника, который из лучших произведений Пушкина как-то ухитрился набраться такого духа, какого можно было бы набраться из сочинений фразеров и риторов. Петр Иваныч эгоист, холоден по натуре, неспособен к великодушным движениям, но вместе с этим
он не только не зол, но положительно добр. Он честен, благороден, не лицемер, не притворщик, на него можно положиться, он
не обещает, чего не может пли не хочет сделать, а что обещает,
то непременно сделает. Словом, это в полном смысле порядочный человек, каких, дай бог, чтоб было больше. Он составил себе
непреложные правила для жизни, сообразуясь с своею натурою
и с здравым смыслом. Он ими не гордился и не хвастался, но
считал их непогрешительно верными. Действительно, мантия его
практической философии была сшита из прочной и крепкой материи, которая хорошо могла защищать его от невзгод жизни.
Каковы же были его изумление и ужас, когда, дожив до боли
в пояснице и до седых волос, он вдруг заметил в своей мантии
прореху — правда, одну только, но зато какую широкую. Он не
хлопотал о семейственном счастии, но был уверен, что утвердил
свое семейственное положение на прочном основании,— и вдруг
увидел, что бедная жена его была жертвою его мудрости, что
он заел ее век, задушил ее в холодной и тесной атмосфере. Какой урок для людей положительных, представителей здравого
смысла! Видно, человеку нужно и еще чего-нибудь немножко,
кроме здравого смысла! Видно, на границах-то крайностей больше всего и стережет нас судьба. Видно, и страсти необходимы
для полноты человеческой натуры, и не всегда можно безнаказанно навязывать другому то счастие, которое только нас может
удовлетворить, но всякой человек может быть счастливым только сообразно с собственною натурою! Петр Иваныч хитро и тонко расчел, что ему надо овладеть понятиями, убеждениям^
склонностями своей жены, не давая ей этого заметить, вести ее
по дороге жизни, но так, чтоб она думала, что сама идет; но он
сделал в этом расчете одну важную ошибку: при всем своем уме,
он не сообразил, что для этого надо было выбрать жену, чуждую
всякой страстности, всякой потребности любви и сочувствия,
холодную, добрую, вялую, всего лучше пустую, даже немножко
396
глупую. Но на такой он, может быть, не захотел бы жениться
во самолюбию; в таком случае ему следовало вовсе не жениться.
Петр Иваныч выдержан от начала до конца с удивительною
верностию; но героя романа мы не узнаем в эпилоге: это лицо
вовсе фальшивое, неестественное. Такое перерождение для него
было бы возможно только тогда, если б он был обыкновенный
болтун и фразер, который повторяет чужие слова, не понимая их,
наклепывает на себя чувства, восторги и страдания, которых
никогда не испытывал; но молодой Адуев, к его несчастию, часто
бывал слишком искренен в своих заблуждениях и нелепостях.
Его романтизм был в его натуре; такие романтики никогда не
делаются положительными людьми68. Автор имел бы скорее право заставить своего героя заглохнуть в деревенской дичи апатии
и лени, нежели заставить его выгодно служить в Петербурге и
жениться на большом приданом. Еще бы лучше и естественнее
было ему сделать его мистиком, фанатиком, сектантом; но всего
лучше и естественнее было бы ему сделать его, например, славянофилом. Тут Адуев остался бы верным своей натуре, продолжал
бы старую свою жизнь и между тем думал бы, что он и бог
знает как ушел вперед, тогда как, в сущности, он только бы перенес старые знамена своих мечтаний на новую почву. Прежде
он мечтал о славе, о дружбе, о любви, а тут стал бы мечтать о
народах и племенах, о том, что на долю славян досталась
любовь, а на долю тевтонов — вражда, о том, что во времена
Гостомысла славяне имели высшую и образцовую для всего мира
цивилизацию, что современная Россия быстро идет к этой цивилизации, что этого не видят только слепые и ожесточенные рассудком, а все зрячие и размягченные фантазиен) давно это ясно
видят. Тогда бы герой был вполне современным романтиком, и
никому бы не вошло в голову, что люди такого закала теперь
уже не существуют...
Придуманная автором развязка романа портит впечатление
всего этого прекрасного произведения, потому что она неестественна и ложна. В эпилоге хороши только Петр Иваныч и Лизавета Александровна до самого конца; в отношении же к герою
романа эпилог хоть не читать..* Как такой сильный талант мог
впасть в такую странную ошибку? Или он не совладал с своим
предметом? Ничуть не бывало! Автор увлекся желанием попробовать свои силы на чуждой ему почве — на почве сознательной
мысли — и перестал быть поэтом. Здесь всего яснее открывается
различие его таланта с талантом Искандера: тот и в сфере чуждой для его таланта действительности умел выпутаться из своего
положения силою мысли; автор «Обыкновенной истории» впал
в важную ошибку именно оттого, что оставил на минуту руководство непосредственного таланта. У Искандера мысль всегда
впереди, он вперед знает, что и для чего пишет; он изображает
с поразительною верностию сцену действительности для того
только, чтобы сказать о ней свое слово, произнести суд. Г-н Гон¬
397
чаров рисует свои фигуры, характеры, сцены прежде всего для
того, чтобы удовлетворить своей потребности и насладиться своею
способностию рисовать; говорить и судить и извлекать из них
нравственные следствия ему надо предоставить своим читателям. Картины Искандера отличаются не столько верностию рисунка и тонкостию кисти, сколько глубоким знанием изображаемой им действительности, они отличаются больше фактическою,
нежели поэтическою истиною, увлекательны слогом не столько
поэтическим, сколько исполненным ума, мысли, юмора и остроумия,—всегда поражающими оригинальностию и новостпю. Главная сила таланта г. Гончарова — всегда в изящности и тонкости
кисти, верности рисунка; он неожиданно впадает в поэзию даже
в изображении мелочных и посторонних обстоятельств, как, например, в поэтическом описании процесса горения в камине
сочинений молодого Адуева. В таланте Искандера поэзия — агент
второстепенный, а главный — мысль; в таланте г, Гончарова поэзия — агент первый и единственный..*
Несмотря на неудачный, или, лучше сказать, на испорченный эпилог, роман г. Гончарова остается одним из замечательных произведений русской литературы. К особенным его достоинствам принадлежит, между прочим, язык чистый, правильный,
легкий, свободный, льющийся. Рассказ г. Гончарова в этом отношении не печатная книга, а живая импровизация. Некоторые
жаловались на длинноту и утомительность разговоров между
дядею и племянником. Но для нас эти разговоры принадлежат
к лучшим сторонам романа. В них нет ничего отвлеченного, не
идущего к делу; это — не диспуты, а живые, страстные, драматические споры, где каждое действующее лицо высказывает себя,
как человека и характер, отстаивает, так сказать, свое нравственное существование. Правда, в такого рода разговорах, особенно
при легком дидактическом колорите, наброшенном на роман,
всего легче было споткнуться хоть какому таланту; но тем больше чести г. Гончарову, что он так счастливо решил трудную самое по себе задачу и остался поэтом там, где так легко было
сбиться на тон резонера *.
Теперь у нас на очереди «Рассказы охотника» г. Тургенева.
Талант г. Тургенева имеет много аналогии с талантом Луганского (г. Даля). Настоящий род того и другого — физиологические очерки разных сторон русского быта и русского люда.
Г-н Тургенев начал свое литературное поприще лирическою поэ-
зпею. Между его мелкими стихотворениями есть пьесы трп-четы-
ре очень недурных, как, например, «Старый помещик», «Баллада», «Федя», «Человек, каких много»; но эти пьесы удались ему
потому, что в них или вовсе нет лиризму, или что в них главное
* Роман г. Гончарова на днях вышел отдельно в двух очень красивых
томиках. Продается в конторе «Современника», цена 1 р, 60 к, сер., с пересылкой 2 р. сер.
393
не лиризм, а намеки на русскую жизнь. Собственно же лириче^
ские стихотворения г. Тургенева показывают решительное отсутствие самостоятельного лирического таланта. Он написал несколько поэм. Первая из них — «Параша» 69, была замечена публикою при ее появлении, по бойкому стиху, веселой иронии,
верным картинам русской природы, а главное — по удачным
физиологическим очеркам помещичьего быта в подробностях. Но
прочному успеху поэмы помешало то, что автор, пиша ее, вовсе
не думал о физиологическом очерке, а хлопотал о поэме в том
смысле, в каком у него нет самостоятельного таланта к этому
роду поэзии. Оттого все лучшее в ней проблеснуло как-то случайно, невзначай. Потом он написал поэму — «Разговор»; стихи
в ней звучные и сильные, много чувства, ума, мысли; но как эта
мысль чужая, заимствованная, то на первый раз поэма могла
даже понравиться, но прочесть ее вторично уже не захочется.
В третьей поэме г. Тургенева — «Андрей» много хорошего, потому что много верных очерков русского быта; но в целом поэма
опять не удалась, потому что это повесть любви, изображать
которую не в таланте автора. Письмо героини к герою поэмы
длинно и растянуто, в нем больше чувствительности, нежели
пафоса. Вообще в этих опытах г. Тургенева был заметен талант,
но какой-то нерешительный и неопределенный. Он пробовал себя
и в повести; написал «Андрея Колосова», в котором много прекрасных очерков характеров и русской жизни, но, как повесть,
в целом это произведение до того странно, не досказано, цеуклю-
же, что очень немногие заметили, что в ней было хорошего.
Заметно было, что г. Тургенев искал своей дороги и все еще не
находил ее, потому что это не всегда и не всем легко и скоро удается. Наконец г. Тургенев написал стихотворный рассказ — «Помещик» 70,— не поэму, а физиологический очерк помещичьего
быта, шутку, если хотите, но эта шутка как-то вышла далеко
лучше всех поэм автора. Бойкий эпиграмматический стих, веселая ирония, верность картин, вместе с этим выдержанность целого произведения, от начала до конца,— все показывало, что
г. Тургенев напал на истинный род своего таланта, взялся за
свое и что нет никаких причин оставлять ему вовсе стихи. В то
же время был напечатан его рассказ в прозе — «Три портрета» 71,
из которого видно было, что г. Тургенев и в прозе нашел свою
настоящую дорогу. Наконец, в первой книжке «Современника»
за прошлый год был напечатан его рассказ «Хорь и Калиныч».
Успех в публике этого небольшого рассказа, помещенного в «Смеси», был неожидан для автора и заставил его продолжать рассказы охотника. Здесь талант его обозначился вполне. Очевидно,
что у него нет таланта чистого творчества, что он не может создавать характеров, ставить их в такие отношения между собою,
из каких образуются сами собою романы или повести. Он может изображать действительность, виденную и изученную им,
если угодно — творить, но из готового, данного действительно-
399
стию матерпяла. Это не простое списывание с действительности,
она не дает автору пдей, но наводит, наталкивает, так сказать,
на них. Он переработывает взятое им готовое содержание по
своему пдеалу, и от этого у него выходит картина более живая,
говорящая п полная мысли, нежели действительный случай, подавший ему повод написать эту картину; и для этого необходим,
в известной мере, поэтический талант. Правда, пногда все уменье
его заключается в том, чтобы только верно передать знакомое
ему лицо или событие, которого он был свидетелем, потому что
в действительности бывают иногда явления, которые стоит только верно переложить на бумагу, чтоб они имели все признаки
художественного вымысла. Но и для этого необходим талант, и
таланты такого рода имеют свои степени. В обоих этих случаях
г. Тургенев обладает весьма замечательным талантом. Главная
характеристическая черта его таланта заключается в том, что
ему едва ли бы удалось создать верно такой характер, подобного
которому он не встретил в действительности. Он всегда должен
держаться почвы действительности. Для такого рода искусства
ему даны от природы богатые средства: дар наблюдательности,
способность верно п быстро понять и оценить всякое явление,
инстинктом разгадать его причины и следствия и, таким образом, догадкою и соображением дополнить необходимый ему запас сведений, когда расспросы мало объясняют.
Не удивительно, что маленькая пьеска — «Хорь и Калиныч»
имела такой успех: в ней автор зашел к народу с такой стороны,
с какой до него к нему никто еще не заходил. Хорь, с его практическим смыслом и практическою натурою, с его грубым, но
крепким и ясным умом, с его глубоким презрением к «бабам»
и сильною нелюбовью к чистоте и опрятности,— тип русского
мужика, умевшего создать себе значащее положение при обстоятельствах весьма неблагоприятных. Но Калиныч — еще более
свежий и полный тип русского мужика: это поэтическая натура в простом народе. С каким участием и добродушием автор
описывает нам своих героев, как умеет он заставить читателей
полюбить их от всей души! Всех рассказов охотника было напечатано прошлого года в «Современнике» семь72. В них автор
знакомит своих читателей с разными сторонами провинцияльного
быта, с людьми разных состояний и званий. Не все его рассказы одинакового достоинства: одни лучше, другие слабее, но между ними нет ни одного, который бы чем-нибудь не был интересен,
занимателен п поучителен. «Хорь и Калиныч» до сих пор остается лучшим из всех рассказов охотника; за ним — «Бурмистр»,
а после него «Однодворец Овсяников» и «Контора». Нельзя не
пожелать, чтобы г. Тургенев написал еще хоть целые томы таких рассказов.
Хотя рассказ г. Тургенева — «Петр Петрович Каратаев»,
напечатанный во второй книжке «Современника» за прошлый
год, и не принадлежит к ряду рассказов охотника, но это такой
400
жа мастерской физиологический очерк характера чисто русского
и притом с московским оттенком. В нем талант автора выказался с такою же полнотою, как п в лучших из рассказов охотника 73.
Не можем не упомянуть о необыкновенном мастерстве
г. Тургенева изображать картины русской природы. Он любит
природу не как дилетант, а как артист, п потому никогда не
старается изображать ее только в поэтических ее видах, но берет
ее, как она ему представляется. Его картины всегда верны, вы
всегда узнаете в них нашу родную, русскую природу...
Г-н Григорович посвятил свой талант исключительно изображению жизни низших классов народа. В его таланте тоже
много аналогии с талантом г. Даля. Он также постоянно держится на почве хорошо известной и изученной им действительности; но его два последние опыта «Деревня» («Отечественные
записки» 1846 г.) ив особенности «Антон-Горемыка» («Современник» 1847 г.) 74 идут гораздо дальше физиологических очерков. «Антон-Горемыка» — больше, чем повесть: это роман, в котором все верно основной идее, все относится к ней, завязка и
развязка свободно выходят из самой сущности дела. Несмотря
на то, что внешняя сторона рассказа вся вертится на пропаже
мужицкой лошаденки; несмотря на то, что Антон — мужик простой, вовсе не из бойких и хитрых, он лицо трагическое, в полном значении этого слова. Эта повесть трогательная, по прочтении которой в голову невольно теснятся мысли грустные и важные. Желаем от всей души, чтобы г. Григорович продолжал идти
по этой дороге, на которой от его таланта можно ожидать так
многого... И пусть он не смущается бранью хулителей: эти господа полезны и необходимы для верного определения объема
таланта; чем большая пх стая бежит вслед успеха, тем значит
успех огромнее...
В последней книжке «Современника» за прошлый год была
напечатана «Полинька Сакс», повесть г. Дружинина, лица совершенно нового в русской литературе. Многое в этой повести
отзывается незрелостию мысли, преувеличением, лицо Сакса немножко идеально; несмотря на то, в повести так много истины,
так много душевной теплоты и верного сознательного понимания
действительности, так много таланта, и в таланте так много самобытности, что повесть тотчас же обратила на себя общее внимание. Особенно хорошо в ней выдержан характер героини повести; видно, что автор хорошо знает русскую женщину. Вторая
повесть г. Дружинина, появившаяся в нынешнем году, подтверждает поданное первою повестью мнение о самостоятельности таланта автора и позволяет многого ожидать от него в будущем75.
К замечательнейшим повестям прошлого года принадлежит
«Павел Алексеевич Игривый», повесть г. Даля («Отечественные
записки») 76. Карл Иванович Гонобобель п ротмистр Шплохва-
стов, как характеры, как типы, принадлежат к самым мастер¬
401
ским очеркам пера автора. Впрочем, все лица в этой повести
очерчены прекрасно, особенно дражайшие родители Любоньки;
но молодой Гонобобель и друг его Шилохвастов — создания гениальные. Это типы довольно знакомые многим по действительности, но искусство еще в первый раз воспользовалось ими и
передало их на приятное знакомство всему миру. Повесть эта
нравится не одними подробностями и частностями, как все большие повести г. Даля; она почти выдержана в целом, как повесть.
Говорим почти, потому что трагическое для героя повести событие производит на читателя впечатление чего-то неожиданного и непонятного. Человек так любил женщину, столько делал
для нее; она, по-видимому, так любила его; беспутный муж ее
умер; друг спешит за границу на свидание с ней, окрыленный
надеждами любви, и видит ее замужем за другим. Дело в том,
что автор не хотел окрасить своего рассказа тем колоритом, по
которому читатель видел бы естественность такой развязки.
Игривый — человек комически робкий и стыдливый, почему и
дозволил двум негодяям из рук вырвать у него невесту. Во время страданий ее супружеской жизни он вел себя в отношении к
ней как деликатнейший и благороднейший человек, но нисколько как любовник; оттого ее оробевшее, запуганное чувство к нему скоро обратилось в благодарность, уважение, удивление, наконец в благоговение; она видела в нем друга, брата, отца, воплощенную добродетель и уже по тому самому не видела в нем
любовника. После этого развязка понятна, равно как и то, что
Игривый на всю остальную жизнь свою сделался каким-то помешанным шутом.
В «Библиотеке для чтения» прошлого года тянулись «Приключения, почерпнутые из моря житейского» г. Вельтмана, кончившиеся во второй книжке этого журнала на нынешний год.
Так как этот роман начался, кажется, в 1846 году, то мы о нем
уже имели случай говорить77. И потому снова повторим, что в
этом произведении роман смешан с сказкою, невероятное с вероятным, невозможное с возможным. Так, например, Дмитриц-
кий, герой романа, воспользовался бумагами и платьем простофили молодого купчика, который, как нарочно, был очень похож
на него лицом, является к его отцу в качестве его сына. Он так
ловко играет свою роль, что ни отец, ни мать и никто из домашних ни на одну минуту не возымел подозрения в тожестве самозванца с настоящим сыном. Самозванец женится на богатой невесте и, узнавши в ночь брака, что настоящий сын появился,
тотчас же выбирается из чужого гнезда с огромным пуком ассигнаций, полученных в приданое за женою, и с другого же дня
начинает играть в московском большом свете роль богатого венгерского магната. Мудрено что-то! Но, поставивши свои лица в
невероятные положения, автор тем не менее увлекательно описывает их похождения. Но там, где в романе нет натяжек, талант
автора является в самом выгодном для него свете. Так, напри¬
402
мер, похождения настоящего сына, который все сбирается п еи-
как не может решиться броситься в ноги к своему «тятеньке»,
боясь, что дражайший родитель сразу пришибет его насмерть,
исполнены истины, глубокого знания действительности, увлекающего интереса. Таких прекрасных эпизодов в романе г. Вельт-
мана много. Лучше всего даются ему изображения купеческих,
мещанских и простонародных нравов. Слабее всего у него картины большого света. Так, например, у него важную роль играет
великосветский молодой человек Чаров, которого вся светскость
состоит в том, что он всем своим приятелям и знакомым говорит:
ска-атина, уу-урод!.. Несмотря на все странности и, можно сказать, нелепости романа г. Вельтмана, это все-таки очень замечательное произведение.
Теперь упомянем о некоторых произведениях менее замечательных» В «Отечественных записках» была напечатана повесть г. Нестроева «Сбоев». В ней с большим искусством обрисован внутренний семейный быт одного московского чиновника.
Особенно оригинально и тонко обрисован характер бедной жены
Ивана Кирилловича, Анны Ивановны. Нечаянно разбитое большое зеркало наводит на читателя невольный ужас: так мастерски автор умел намекнуть, чего должно было ожидать себе бедное семейство от своего почтенного главы... Но это только задний
план повести; ее главное основано на любви Сбоева к Ольге, дочери титулярного советника, и вообще на оригинальном характере этих двух лиц. Но эта-то главная сторона повести и вышла
неудачно. Личности героя и героини как-то неестественны, не
то, чтобы такие люди не могли существовать в природе, они
только не удались автору повести. И не мудрено, в начале ее
автор сам говорит, что его повесть была вызвана чужою повестью: заимствованные мысли редко удаются. В конце обещана
новая повесть, которая должна служить окончанием первой: такие обещания тоже редко удаются... В «Современнике» была напечатана повесть того же автора — «Без рассвета» 78. Мысль повести прекрасна и могла бы обещать повести больший успех,
нежели какой она имела; причиною этого было, кажется нам, то
обстоятельство, что второстепенные лица в повести все обрисованы более пли менее удачно (характер мужа героини даже мастерски), тогда как характер героини вышел у него крайне бесцветен. Это существо вялое, отрицательное, без всякого сопротивления к гнетущим ее обстоятельствам; могло ли оно возбудить
к себе какое-либо сочувствие в читателях. То ли дело Полинька
Сакс! Воспитание сделало ее ребенком, но опыт жизни пробудил
в ней сознание и сделал ее женщиной. Умирая, она писала к
своей приятельнице: «Напрасно брат твой спит у моих ног и по
глазам моим угадывает мои желания. Я не могу любить его, я
не могу понимать его, он не мужчина, он дитя: я стара для его
любви, Это он человек, он мужчина во всем смысле слова: душа
его и велика п спокойна... Я люблю его, не перестану любить его».
403
Нам остается упомянуть еще о «Записках человека» Ста
Одного («Отечественные заппскп»), о «Кирюше», рассказе неизвестного автора, и о «Жиде» г. Тургенева79, чтобы докончить
наш критический перечень всего сколько-нибудь замечательного,
что явилось в прошлом году по части романов, повестей и рассказов. Но мы должны сказать еще несколько слов о «Хозяйке ),
повестп г. Достоевского80, весьма замечательной, но только совсем не в том смысле, как те, о которых мы говорили до сих
пор. Будь под нею подписано какое-нибудь неизвестное имя, мы
бы не сказали о ней ни слова. Герой повести — некто Ордынов;
он весь погрузился в занятия науками; какими — об этом автор
не сказал своим читателям, хотя на этот раз их любопытство
было очень законно. Наука кладет свою печать не только на мнения, но и на действия человека: вспомните доктора Крупова.
Из слов и действий Ордынова нисколько не видно, ятоб он занимался какою-нибудь наукою, но можно догадываться из них,
что он сильно занимался кабалистикою, чернокнижием,— словом,
чаромутием... Но ведь это не наука, а сущий вздор; но тем не
менее и она наложила на Ордынова свою печать, то есть сделала его похожим на поврежденного и помешанного. Ордынов
встречает где-то красавицу купчиху; не помним, сказал ли автор
что-нибудь о цвете ее зубов, но должно быть, что зубы у ней
были белые, в виде исключения, ради большей поэзии повести.
Она шла об руку с пожилым купцом, одетым по-купечески и с
бородою. В глазах у него столько электричества, гальванизма и
магнетизма, что иной физиолог предложил бы ему хорошую цену за то, чтоб он снабжал его по временам если не глазами, то
хоть молниеносными, искрящимися взглядами для ученых наблюдений и опытов. Герой наш тотчас же влюбился в купчиху;
несмотря на магнетические взгляды и ядовитую усмешку фантастического купца, он не только узнал, где они живут, но и какими-то судьбами навязался к ним в жильцы и завял особую
комнату. Тут пошли любопытные сцены: купчиха несла какую-то
дичь, в которой мы не поняли ни единого слова, а Ордынов, слушая ее, беспрестанно падал в обморок. Часто тут вмешивался
купец, с его огненными взглядами и с сардоническою улыбкою.
Что они говорили друг другу, из чего так махали руками, кривлялись, ломались, замирали, обмирали, приходили в чувство,—
мы решительно не знаем, потому что изо всех этих длинных патетических монологов не поняли ни единого слова. Не только
мысль, даже смысл этой, должно быть, очень интересной повести остается и останется тайной для нашего разумения, пока
автор не издаст необходимых пояснении п толкований на эту
дивную загадку его причудливой фантазии. Что это такое — злоупотребление или бедность таланта, который хочет подняться не
по силам и потому боится идти обыкновенным путем и ищет
себе какой-то небывалой дороги? Не знаем; нам только показалось, что автор хотел попытаться помирить Марлинского с Гоф¬
404
маном, подболтавши сюда немного юмору в новейшем роде и
сильно натеревшн все это лаком русской народности. Удивительно ли, что вышло что-то чудовищное, напоминающее теперь фантастические рассказы Тита Космократова, забавлявшего ими
публику в 20-х годах нынешнего столетия81. Во всей этой повести нет ни одного простого и живого слова пли выражения: все
изысканно, натянуто, на ходулях, поддельно и фальшиво. Что
га фразы: Ордыпов бичуется каким-то неведомо сладостным и
упорным чувством; проходит мимо остроумной мастерской гробовщика; называет свою возлюбленную голубпцею и спрашивает,
из какого неба она залетела в его небеса; но довольно, боимся
увлечься выписками диковинных фраз этой повести — конца им
не было бы. Что это такое? Странная вещь! непонятная вещь!..82
Из отдельно вышедших в прошлом году кнпг по части изящной словесности замечательны только «Путевые заметки»
Т. Ч. Это маленькая, красиво напечатанная книжка, вышедшая
в Одессе; автор — женщина; это видно по всему, особенно по
взгляду на предметы. Много сердечной теплоты, много чувства,
жизнь, не всегда понятая или понятая уже слишком по-женски,
но никогда не набеленная, не нарумяненная, не преувеличенная, не искаженная, увлекательный рассказ, прекрасный язык:
вот достоинство двух рассказов г-жи Т. Ч. Особенно интересен
первый рассказ — «Три вариации на старую тему». Взрослая девушка влюбилась в мальчика. Потом она потеряла его из виду
и вышла замуж за человека доброго и порядочного, но к которому она не чувствовала ничего особенного. Вдруг она встречается
с Лёлей, который теперь уже стал Алексисом. У них завязалось
нечто вроде особенных отношений, которые разрешились страстным поцелуем с обеих сторон, полным объяснением и отъездом
Алексиса по настоятельному требованию героини, в которой
любовь не победила чувства долга. Потом она уехала с больным
мужем на воды за границу. Там она получила письмо от одной
нз своих приятельниц, из которого она узнала, что Алексис ее
любит страстно. Письмо это сильно взволновало ее. Раз перечитывая его и мечтая об Алексисе, она вдруг услышала в соседней
комнате, где был муж ее, какой-то странный шум. Вбегает — и
видит своего мужа почти в обмороке; с ним случился жестокий
чахоточный припадок. Оправившись несколько, он начал говорить ей о своей скорой смерти, благодарил ее за внимание и попечение о нем, радовался, что оставляет ее не без состояния, и
советовал ей выйти замуж, так как она молода, хороша и детей
у них не было. По обыкновению всех восторженных женщин, она
с ужасом отвергла последнее предложение. Затем ее начали мучить угрызения совести. И как же иначе: муж ее умирал и благодарил ее за любовь и внимание к нему, а она в это время думала о другом, любила другого. Бедная женщина чуть было не
рассказала свою тайну умирающему мужу: к счастию, случившийся с ней обморок помешал этому ненужному и нелепому
405
признанию, которое могло только отравить последние минуты
доброго и благородного человека. Такова логика восторженной
женщины!.. Муж героини умер; ей было тридцать пять лет, когда она увидела Алексея Петровича; он был женат и жил честолюбием. Героиня наша едва могла подавить свое волнение при
виде его; но он обошелся с ней с холодною вежливостью. Тут она
совершенно разочаровалась в извергах-мужчинах и горько плакала. Как! он все забыл! да что же ему помнить-то? Поцелуй?
историю любви, которая ничем не кончилась и прервалась в самом начале, одну из тех историй, которые со многими мужчинами случаются не один раз в жизни? У мужчины много интересов
в жизни, и потому память его удерживает только истории, которые посерьезнее одного поцелуя. Женщина — другое дело: она
вся живет исключительно в любви, и тем более своими внутрен-*
ними ощущениями, чем более обязана скрывать их. Женщины
особенно падки до любовных историй, которые не оканчиваются
ничем серьезным, в которых не нужно ничем рисковать, ничем
жертвовать, можно изменить мужу в сердце — и остаться формально верною своим обетам, удовлетворить потребности любить,
и свято выполнить налагаемые обществом обязанности. Героиня
второй повести — гувернантка, одна из тех женщин, у которых
фантазия преобладает над сердцем, которых надо атаковать с
головы, то есть прежде всего надо чем-нибудь удивить, поразить,
возбудить любопытство,— не красотой, так безобразием, не умом,
так глупостью, не достоинством, так странностью, не добродетелью, так пороком. За ней волочится безобразный собой, нисколько не любивший ее человек, и ее же любит страстно благородный, красивый собою мужчина. Она знает цену обоим им —
и, как бабочка на огонь, рвется к первому. Повесть рассказана
хорошо; но, видно, героиня не возбудила к себе особенного участия, и потому первая повесть больше понравилась всем, нежели
вторая. В обеих виден талант, от которого можно надеяться хороших результатов, если он будет развиваться83.
Из иностранных замечательных романов в «Современнике»
и в «Отечественных записках» была переведена «Лукреция Фло-
риани» (о ней было уже говорено в нашем журнале)84 и продолжается переводом: «Торговый дом под фирмою Домби и сын»;
когда этот превосходный роман, далеко оставивший за собою
все прежние произведения Диккенса, появится весь в русском
переводе, мы поговорим о нем.
К разряду словесности принадлежат записки или воспоминания былого. В «Современнике» были помещены две интересные
статьи такого рода: «Из записок артиста»,— на, и «Иван Филиппович Вернет, швейцарский уроженец и русский писатель»,
г. Л. Тут же упомянем мы о прекрасной, интересной по содержанию и изложению статье г. Небольсина: «Рассказы о сибирских золотых приисках», которая так долго тянулась в «Смеси»
«Отечественных заппсок»85, «Письма об Испании» (в «Совре-
406
меннпке»)' г. Боткина были неожиданно приятною новостью в
русской литературе. Испания для нас — терра ппкогнита *. Политические известия только сбивают с толку всякого, кто бы захотел получить понятие о положении этой земли. Главная заслуга автора писем об Испании состоит в том, что он на все
смотрел собственными глазами, не увлекаясь готовыми суждениями об Испании, рассеянными в книгах, журналах и газетах;
вы чувствуете из его писем, что он сперва насмотрелся, наслышался, расспросил и изучил, и потом уже составил свое понятие
о стране. Оттого взгляд его на нее нов, оригинален, и все заверяет читателя в его верности, в том, что он знакомится не с ка-
кою-нибудь фантастическою, а с действительно существующею
страною86. Увлекательное изложение еще более возвышает достоинство писем г. Боткина. «Письма из Avenue Marigny» ** были встречены некоторыми читателями почти с неудовольствием,
хотя в большинстве нашли только одобрение. Действительно,
автор невольно впал в ошибочность при суждении о состоянии
современной Франции тем, что слишком тесно понял значение
слова: bourgeoisie ***. Он разумеет под этим словом только богатых капиталистов и исключил из нее самую многочисленную
и потому самую важную массу этого сословия... Несмотря на это,
в «Письмах из Avenue Marigny» так много живого, увлекательного, интересного, умного и верного, что нельзя не читать их
с удовольствием, даже во многом не соглашаясь с автором87.
В этот же разряд статей смешанного содержания, но по форме
принадлежащих более к отделу словесности, отнесем мы: «Новые вариации на старые темы» Искандера (в «Современнике»);88
«Рассказы» г. Ферри (там же);89 «Странствования португальца
Фернанда-Мендеза Пинто, описанные им самим и изданные в
1614 году», перевод с старинного португальского языка г. Бутакова90, и «Антонио Перес и Филипп II», соч. Мпнье (в «Отечественных записках») 91.
В прошлом году журналы наши были особенно богаты замечательными учеными статьями. Назовем здесь главнейшие.
В «Отечественных записках»: «Пролетарии и пауперизм в Англии и во Франции» (три статьи);92 «Физико-астрономическое
обозрение солнечной системы» Д. М. Перевощикова; «Северо-
Америкашжие Соединенные Штаты» (три статьи);93 «Открытие
Генке и Леверье» Д. М. Перевощикова; «Причины колебания
цен на хлеб» А. П. Заблоцкого 94. В «Современнике»: «Взгляд на
юридический быт древней России» К. Д. Кавелина; 95 «Исследование об элевсинских таинствах» графа С. С. Уварова;96 «Даниил
Романович король Галицкий» С. М. Соловьева;97 «Важность и
успехи физиологии» К. Литре;93 «Опыт общеполезного рассказа
* terra incognita — неведомая земля (лат.). — Pedt
** Авеню Мариньи (фр.). — Ред.
*** буржуазия (фр.). — Ред%
407
о том, как открыта новая планета Нептун» А. Савича; «Константинополь в IV веке»; «О возможности определительных мер доверия к результатам наук наблюдательных, и в особенности статистике» академика Буняковского; «Государственное хозяйство
при Петре Великом» (две статьи) А. Афанасьева;99 «Мальтус
и его противники» В. Милютина;100 «Александр фон-Гумбольдт
и его космос» (две статьи) Н. Г. Фролова; «Ирландия» Н. Сатина101. В «Библиотеке для чтения» тянулась с лишком полгода
очень любопытная статья под названием: «Путешествия и открытия лейтенанта Загоскина в русской Америке», вышедшая
теперь отдельной книгой под другим заглавием 102.
Статья г-на Кавелина: «Взгляд на юридический быт древней России» и статья г-на Заблсцкого: «О причинах колебания
цен на хлеб в России» без сомнения принадлежат к замечательнейшим явлениям нашей ученой литературы прошлого года.
Чрезвычайно замечательны также в своем роде статьи г-на По-
рошина, печатавшиеся в «Санкт-Петербургских ведомостях» 1С3.
Мы не пересчитываем здесь сочинений разного рода, вышедших в прошлом году отдельными книгами, потому что большая
часть их разобрана в критике и библиографии «Современника»,
а остальные поименованы в «Библиографических известиях»,
приложенных к VII и XII-й книжкам «Современника» прошлого года...
Из критических статей прошлого года замечательны на следующие книги: «Историко-критические отрывки» г. Погодина;
«Исследования, замечания и лекции М. Погодина о русской
истории»; «Чтения в императорском Обществе истории и древностей российских при Московском университете»; «Еврейские
религиозные секты в России» г. Григорьева; «Сочинения Фонвизина», изд. Смирдиным (в «Отечественных записках»). Две последние статьи 104, кроме своего внутреннего и внешнего достоинства, особенно интересны еще тем, что принадлежат автору, до
сих пор нигде не писавшему. В статьях г. Дудышкина видно
знание дела; он хорошо пользуется историческим изучением развития, чтобы объяснять им литературные произведения данной
эпохи105. Обыкновенно главный недостаток первых статей состоит в длинноте и многословии; иногда в такой статье почти
ничего не говорится о книге, на которую она написана, но насказано много ипогда и хорошего, но всегда некстати о предметах,
вовсе чуждых разбираемой книге. Г-н Дудышкин умел избежать
этих недостатков; видно, что он взялся за дело с готовым уже
содержанием в голове, вполне владеет своею мыслшо, не дает i ей
разбегаться пли увлекать его то в ту, то в другую сторону, но
постоянно держит ее на данном предмете и оттого начинает с
начала и оканчивает в конце, говорит в меру и потому вполне
знакомит читателя с предметом, о котором пишет. Мы не можем
говорить обо всех критических статьях, напечатанных в «Современнике» прошлого года: близость к этому журналу некоторых
408
лид, которым принадлежат статьи, не позволяет вам этого. II потому мы должны только ограничиться указанием на статьи: «Последние романы Жоржа Санда» г. Кронеберга; «Историческая
литература во Франции и Германии в 1847 году > г. Грановского; 1С6 «Опыт о народном богатстве или о началах политической
экономии», соч. г. Бутовского (три статьи г. Милютина);1С7
статья г. Кавелина об «Истории отношений между князьями Рюрикова дома», соч. С. Соловьева 108. Заметим к этому, что «Современник» представлял постоянно полные отчеты о всех замечательных явлениях по части русской истории1С9. Но вместе с
этим «Современник» должен сказать, что, по причинам, вовсе ве
зависящим от редакции, он в других отношениях не совсем соответствовал ожиданию публики по части критики110. Но в нынешнем году он надеется дать этому отделу гораздо больше полноты и развития.
Русская критика стоит теперь на более прочном основании:
она уже не в одних журналах, но и в публике вследствие все
более и более развивающегося вкуса и образованности. Это чрезвычайно должно благоприятствовать развитию самой критики:
она уже дело, подлежащее суду общественного мнения, а не
книжное, не имеющее связи с жизнию занятие. Теперь уже не
всякому можно быть критиком, кому только вздумается, не всякое мнение примется потому только, что оно печатное. Пристрастие партий не может уже убить хорошей книги и дать ход
дурной. В критике нынешней часто слышится убеждение, и люди, вовсе его не имеющие, стараются по крайней мере прикрываться им. Борьба мнений, выражающаяся в критике, свидетельствует, что русская литература только быстро подвигается к совершеннолетию, но еще не достигла его. Конечно, везде есть люди, которые как будто самою природою назначены всех затроги-
вать, ко всем прицепляться, всех хулить, беспрестанно заводить
ссоры, шум, брань. Кроме природной наклонности, ничем не по-
бедпмой, их побуждает к этому и раздраженное самолюбие, и
мелкие личные интересы, нисколько не относящиеся к литературе. Такие люди — всюду зло неизбежное, имеющее даже свою
полезную сторону: эти люди добровольно берут на себя ту роль
перед обществом, которую спартанцы заставляли играть илотов
перед своими детьми... Но странно и прискорбно, что в тон этих
людей беспрестанно впадают люди, по-видимому не имеющие
ничего с ними общего, действующие как будто на основании каких-то дорогих им убеждений, наконец, люди, своим общественным положением, летами, известностью обязанные подавать в
литературе пример хорошего тона п уважения к приличию. Вот
несколько самых свежих примеров. В 1 № «Сына отечества» за
прошлый год был напечатан разбор лекций г. Шевырева. В этой
статье было сказано п доказано, что труд г. Шевырева — «прекрасный замок, построенный из облаков; очаровательная утопия,
обращенная назад»111. Это относптся более к теоретической ча¬
409
сти лекции; в фактической же рецензия видит только компиляцию. Рецензент «Сына отечества» скрыл свое имя, но не скрыл
своей учености, своего знакомства с византийскими и болгарскими источниками. Поэтому статья его так сильно подействовала
на г. Шевырева, что он не прежде, как через год, нашелся в состоянии отвечать на нее112.
Чем сильнее было нападение на г. Шевырева, тем больше
достоинства должно было ожидать от его защищения. Так ли
поступил г. Шевырев? Прежде всего он изъявил свое неудовольствие, что критик «Сына отечества» скрыл свое имя, как будто
бы тут дело идет об именах, а не о науке, не об идеях, не об
убеждениях. Вероятно, под влиянием своего неудовольствия на
эту досадную ему безыменность г. Шевырев ни с того, ни с сего напал на г, Надеждина. Он называет его иронически «сей
ученый муж», «высокоученым филологом», глумится над его
мнениями о славянских наречиях, нимало не подозревая, что
его аттическая соль сильно сбивается на славянский бузун113.
Можно и должно опровергать чужие мнения, если они вам кажутся несправедливыми; но это следует делать, во-первых, кстати, во-вторых, с уважением к приличию. Г-ну Шевыреву не худо
было бы не забывать, что он ученый, что он в русской литературе пользуется по крайней мере двадцатплетнею известностию, и
что все это обязывает его быть для молодых литераторов примером положительным, а не отрицательным. Не мешало бы также
г. Шевыреву вспомнить, что г. Надеждин некогда был его товарищем по университету, таким же, как он, профессором114. Но
г. Шевырев вовсе лишен того литературного спокойствия, которое составляет силу людей, развившихся наукою и опытом жизни; он, напротив, в литературе беспокоен и тревожен и оттого
беспрестанно вдается в крайности и промахи, свойственные молодым людям, только что бросившимся в литературную деятельность с школьной скамьи. Вот еще пример: говоря об известном
бывшем сотруднике «Отечественных записок», работающем теперь в «Современнике», г. Шевырев позволил сказать себе о нем,
что он «изменил знаменам „Отечественных записок“»! Не есть
ли эта фраза следствие тревожного и раздражительного состояния, о котором мы говорили? Неужели г. Шевырев сам верит
своим словам? Нет, ему хотелось кольнуть противника, и он забыл, что колют правдой, а не вымыслом. Человек, о котором он
говорит, сделал дело очень естественное: он счел за удобнейшее
д лучшее для себя помещать свои статьи в другом журнале и на
это имел полное право, потому что не считает себя прикрепленным ни к какому журналу115. К числу таких же его выходок принадлежит и беспрестанно повторяемая многими мысль, будто бы
Гоголь отречением от своих прежних сочинений поставил нас в
затруднительное положение, так что мы не знаем, что и делать116. Больше году прошло после появления этой книги, мы
уже несколько раз говорили о сочинениях Гоголя в том же духе,
410
в каком говорили о них до появления его книги. Вообще мы все^
гда хвалили сочинения Гоголя, а не самого Гоголя; хвалили их
ради их самих, а не ради их автора. Его прежние сочинения и
теперь для нас то же, чем были и прежде; нам нет нужды до того, что теперь думает Гоголь о своих прежних сочинениях. Но
самая болезненная выходка г. Шевырева касается Искандера:
крайне неспокойное отношение духа г. Шевырева к этому автору заставило его взять на себя тон вовсе не литературный; он
выписал из романа «Кто виноват?» все фразы и слова, в которых ему захотелось увидеть искажение русского языка117. Некоторые из этих фраз и слов действительно могут быть подвергнуты осуждению, но большая часть доказывает только нелюбовь
г. Шевырева к Искандеру. Не понимаем, когда находит г. Ше-
вырев время заниматься такими мелочами, достойными трудолюбия только известного блаженной памяти профессора элоквенции
и хитростей пиитических!118 А что, если кому-нибудь придет
в голову мысль выписывать из статьи г, Шевырева целые периоды вроде следующего: «А что теперь иной русской душе, не понимающей настоящего смысла древней русской жизни, кажется
исключительно византийским и каким-то мистическим и теоретическим мудрованием, и „даже мелочным умозрением“, то, что
в себе содержит самые простые и высочайшие истины, так это
ничего другого не значит, как только то, что та русская душа
расторгла союз с коренными основами жизни русского народа
и уединилась в свою отвлеченную личность, из тесных рамок которой видит собственно свои призраки, а не дело» 119. Впрочем,
в таком периоде мы не можем видеть искажение русского языка, а видим только искажение языка г. Шевырева, и, конечно, в
этом отношении к Искандеру надо быть строже, как к писателю
с влиянием; но все-таки придираться к таким мелочам — значит
обнаруживать больше нелюбви к противнику, нежели любви к
русскому языку и литературе, и грозить издалека своему противнику шпилькой или булавкой, когда нет возможности достать
его копьем.
В прошлом году внимание критики было преимущественно
занято «Перепискою Гоголя с друзьями». Можно сказать, что
память об этой книге и теперь поддерживается только статьями
о ней. Лучшая из статей против нее принадлежит Н. Ф. Павлову. В своих письмах Гоголю он стал на его точку зрения, чтоб
показать его неверность собственным своим началам. Тонкость
мысли, ловкость диалектики, при изложении в высшей степени
изящном, делают письма Н. Ф. Павлова явлением образцовым
и совершенно особым в нашей литературе. Жаль, если все дело
кончится тремя письмами!120
Известный книгопродавец наш, г. Смпрдин, своими изданиями русских авторов приготовил и намерен еще больше приготовить труда и хлопот русской критике. Он уже издал Ломоносова, Державина, Фонвизина, Озерова, Кантемира, Хемницера, Му-
411
разьева, Княжнина и Лермонтова. В одной газете было говорено
о скором выходе в свет сочинений Богдановича, Давыдова, Карамзина и Измайлова. Там же уверяли, что вслед за ними поступят в печать: «История государства Российского» Карамзина,
сочинения императрицы Екатерины И, сочинения Сумарокова,
Хераскова, Тредьяковского, Кострова, князя Долгорукова, Капниста, Нахимова, Нарежного,—и что сверх того приступлено к
приобретению права на издание сочинений Жуковского, Батюшкова, Дмитриева, Гнедича, Хмельницкого, Шаховского и Баратынского. Довольно работы критике! Пусть каждый выскажет
свое мнение, не беспокоясь о том, что другие думают не так, как
он. Надо иметь терпимость к чужим мнениям. Нельзя заставить
всех думать одно. Опровергайте чужие мнения, не согласные с
вашими, но не преследуйте их с ожесточением потому только,
что они противны вам; не старайтесь выставлять их в невыгодном для них свете не в литературном отношении. Это плохой расчет: желая выиграть больше простору вашим мнениям, вы, может быть2 этим самым лишите их всякой почвы.
РЕЦЕНЗИИ И ЗАМЕТКИ
(СЕНТЯБРЬ 1845 — МАРТ 1848)
СТИХОТВОРЕНИЯ АЛЕКСАНДРА СТРУГОВЩИКОВА, заимствованные из Гете и Шиллера. Книга первая. Санкт-Петербург* В тип, военноучебных заведений, 1845. В 8-ю д. л. 225 стр*
Г-н Струговщпков давно уже снпскал себе в нашей литературе лестную известность замечательным талантом, с каким
передает он на русский язык сочинения Гете. О его счастливых переводах говорили, спорили и писали; словом, г. Стругов-
щиков в короткое время сделал себе имя этими трудами. В самом деле, нисколько не увлекаясь пристрастием, можно
сказать, что некоторые пьесы Гете были усвоены русской литературе г. Струговщиковым; «Римские элегии», «Песнь Маргери-
ты», «Молитва Маргериты», «Песнь Клары», «Фантазия Клары»
и, в особенности, исполпнское произведение гения Гете — «Прометей»,— все эти пьесы воспроизведены переводчиком по-
русски с блестящим успехом, который мог внушить всем смелую надежду, что, может быть, некогда лучшие произведения
Гете, а может быть, и весь Гете, явятся в достойном их русском переводе. Особенную честь таланту г. Струговщикова делает его перевод «Прометея»: одного такого перевода достаточно, чтоб переводчик сделал себе имя в литературе. Таково
было почти общее мнение о переводных трудах г. Струговщикова и о прекрасных надеждах для русской литературы, которые они подавали в будущем...1 Но стали замечать, что г. Стру^
говщиков не всегда переводит, иногда и переделывает. Даже
сам г. Струговщиков не старался скрывать этого; напротив,
он где-то печатно сказал, что, по его мнению, переводить иностранного писателя значит заставлять его творить так, как он
сам бы выразился, если б писал по-русски. Подобное мнение
очень справедливо, если оно касается только языка; но во всех
других отношениях оно более нежели несправедливо. Кто угадает, как бы стал писать Гете по-русски? Для этого самому угадывающему надобно быть Гете... Кто имеет право модифировать,
изменить, укоротить, распространить мысль гения, переделать
его создание? — разве только такой же гений! Какая цель пе¬
415
ревода? — дать возможно близкое понятпе об иностранном
произведении так, как оно есть. В таком случае, если вы
своими приделкамп и переделками сделали его даже и лучше,
нежели как оно наппсапо автором,— перевод неверен, следовательно, нехорош. Но это случается только с слабыми нропз-
ведениями; хорошего же произведения великого поэта нельзя
сделать в переводе лучшим против подлинника: поправки и
переделки только портят его. В переводе из Гете мы хотим
видеть Гете, а не его переводчика; если б сам Пушкин взялся
переводить Гете, мы и от него потребовали бы, чтоб он показал
нам Гете, а не себя. Говорят: переводчик в прозе — раб, переводчик в стихах — соперник2. Последнее справедливо только
вполовину: соперппк по языку, слогу п стиху, словом — по выражению, но не по мысли, пе по содержанию. Тут он раб. Талант
переводчика есть талант формы, разумеется, при способности
вникать в дух чужих произведений и чувствовать их красоты.
Это человек, который мастер рассказывать, но который в то
же время лишен дара изобретения и вечно ищет сюжетов.
Как бы то ни было, если г. Струговщиков и оставил свое
убеждение касательно переводов, то не для того, чтоб воротиться назад, а для того, чтоб пойти дальше. Это доказывает
вышедшая теперь книжка его стихотворений. На первом заглавном листке сказано просто: «Стихотворения Струговщико-
ва»; на втором заглавном листке: «Стихотворения Александра
Струговщикова, заимствованные из Гете и Шиллера». Но в
предисловии еще яснее высказалась задушевная мысль автора:
Стараясь,--говорит он,—оставаться верным подлиннику в поэзии повествовательной и драматической, не допускающей произвола и исключающей, так сказать, в переводчике всякое творчество, я не мог и не хотел покоряться тому же условию, когда вступил в очаровательную область лиризма. Убеждение, что для произведений лирической поэзии переводов не существует, примиряло меня с чувством ответственности перед лицом гениев,
избранных мною в руководители. Здесь, забывая и отбрасывая иногда подробности, я был напутствуем одними главнейшими впечатлениями подлин-
ника: так иногда воспоминания действуют па душу сильнее самых явлений 3.
Это откровенное объяснение со стороны автора избавляет
нас от труда объяснять идею его произведений.
Это — поэтические варьяции, разыгрываемые на темы, взятые из Гете и Шиллера. Такой способ творчества имеет свою
выгодную сторону: питаясь чужим вдохновением, запмство-
ватель в то же время обиаруживает и свое собственное вдохновение, и сам является как будто творцом. Но этот способ
творчества имеет также и свою невыгодную сторону, которая
хорошего заимствователя ставит ниже хорошего переводчика:
последний, как не имеющий претензий на творчество, выказывает самостоятельную способность формы, обогащающую родную литературу сокровищами иностранных, тогда как талант
418
первого ес гь но Солее, как <■ пленкой мысли раздражепье*4,—
пе говоря уже о том, что. заимствователь обязан выдерживать
соперничество с великими поэтами. Но г. Струговщиков,
кзжется, думает об этом пкаче, как это можно заключить по
двустишию «Перезодчику-поэту»:
Ежели твой перевод перестал переводом казаться,
Ставь езое имя в челе, сам за себя отвечай.
Конечно, всякий волен и прав в выборе своей дороги, потопу именно, что не волен в нем. Г-н Струговщиков тоже прав в
своем стремлении так же, как были бы неправы все те, которые
не захотели бы признать законности этого стремления. Теперь
посмотрим, как осуществляет г. Струговщиков свою теорию.
Признаемся откровенно, муза г. Струговщпкова не совсем
удовлетворяет нас с этой стороны. Вновь перечли мы с новым
наслаждением его переводы из Гете; но переводы и заимствования из Шиллера показались нам пе совсем удачны, отчасти
по выполнению, отчасти по выбору. Так, например, пьесы:
«Поэзия жизни», «Три слова», «Женщину чтите», «Величие
вселенной», «Надежда», «Колумб», «Олимпийские гости», «К радости», «Три заблуждения», «Илиада», «Раздел», «Сбиралися тучи» выбраны удачно, но в их исполнении мы не узнаём Шиллера:
в них мало художественности, и мысль высказывается с какою-
то прозаическою наготою. Некоторые изменены против оригинала
очень неудачно, особенно «Величие вселенной». Шиллер говорит
в этом стихотворении не о величии, а о великости, бесконечности
вселенной, die Grösse der Welt; что же до выполнения, то предоставляем самим читателям быть судьями в этом деле й для того
просим их сравнить перевод г. Струговщикова с переводом
г. Шевырева.
Величие вселенной
В г.тпр, что из хаоса вечною силой
Создан,— полет направляет кормило
Мысли орлиной, крылатой:
Мчуся, надежды глашатай,
Мчуея туда, где стихии молчат,
Грани вселенной на страже стоят.
Вижу миров вековое теченье;
Дальше несуся, в средину творенья;
Где ни раскину ветрило —
Жизнь и движенье и сила.
Мимо несметных промчался светил,
Око в пустое пространство вперил.
Мимо пространства в ничто устремился.
Солнечный луч не быстрее носился:
Всюду нетленный и вечный
Вечности дух бесконечный
Миру прядет беспредельный покров;
Звезды в ночи — мириады миров!
14 в. Белппский, т. 8
417
Путник навстречу: «Что видел, что зпаешь?»
— То же, что ты. Ты о чем вопрошаешь? —
Мчуся на край мирозданья,
Где же конец упованья?
Мчуся туда, где стихии молчат,
Грани вселенной на страже стоят.
Тщетный порыв. Пред тобой бесконечность!
Тщетная мысль. Не откликнется вечноегь!
Кайся, орлиная сила,
Сдай провиденью кормило,
Дальше, крылатая мысль, не дерзай,
Духом смирися и якорь бросай!
Вот перевод г. Шевырева:
Беспредельность
По морю вселенной напраБил я бег,
Там якорь мнил бросить, где видится брег
Пучины созданья,
Где жизни дыханья
Не слышно, где смолкла стихийная брань,
Где богом творенью поставлена грань,
Я видел, как юные звезды встают,
Путем вековечным по тверди текут,
Как дружно летели
К божественной цели...
Я дале, и взор оглянулся окрест
И видел пространство, но не было звезд..*
И ветра быстрее, быстрее лучей
Я в бездну ничтожества мчался бодрей,
И небо за мною
Од ел ося мглою...
Как волны потока, так сонмы плапет
За странником мира летели вослед.
И путник со мной повстречался тогда
И вот вопрошает: «Товарищ, куда?»
— К пределам вселенной
Мой путь неизменный:
Туда, где умолкла стихийная брань,
От века созданьям поставлена грань. —
«Кинь якорь! пределов им нет пред тобой»«
— Их нет и за мной: путь кончен и твой. —*
Свивай же ветрило,
О дух мой унылый,
И далее, смелый, лететь не дерзай
И здесь же с отчаянья якорь бросай!6
Но пьесы Шиллера: «Крестоносцы», «Пегас» (впрочем, прекрасно переведенный), «Панорама, света», «Фортуна и мудрость»
до такой степени не в духе нашего времени, что нельзя похвалить их выбор. Особенно же удивил нас выбор таких пьес из
Гете, каковы: «Водворение прав» и «Пляска мертвецов», особен¬
418
но последняя. Кому ее читать? — разве старой няне детям для
того, чтоб запугать их фантазию чудовищными образами, порожденными невежеством? Взрослым смешны эти пустяки, в какие
бы стихи ни были облечены они...
К чему также переведена из Уланда баллада — «Слуга-убийца»? Она уже была переведена Жуковским в то еще время, когда поэтические бредни средних веков были в ходу| и переведена была превосходно5. Сравним первые двустишия обоих
переводов,— Жуковского:
Изменой слуга паладина убил:
Убийце завиден сан рыцаря был.
Г-на Струговщикова:
Завиден слуге господин,
Слугою убит паладин7.
Пьеса эта всем известна по превосходному переводу Жуковского, и потому не выписываем ее всю. Слуга убил рыцаря,
надел на себя его доспехи и, переезжая реку, утонул от тяжести панциря. Какая мораль этой пьесы? — Та, что слабосильный слуга, убив рыцаря, не должен надевать на себя его панциря, из опасения утонуть. И стоило такую нелепицу переводить
дважды!..
Из антологических пьес г. Струговщикова многие прелестны и по мысли и по выполнению; но есть между ними и такие,
которые как-то странно видеть в печатной книге; например:
Совершенствование
Как достигать совершенства? Этому учит растенье:
Волей стремися к тому, чем мимо воли оно.
Это что-то темновато! Не знаем, что хорошего в двустишиях:
«Тайна», «Гекзаметр и пентаметр», «Претензия»...
Странное впечатление производит на читателя манера
г. Струговщикова обращаться с старыми стихотворениями, как
будто с написанными сегодня. Он переводит пьесу Шиллера
и пишет на нее ответ. Вот перевод его «Антиков в Париже»
и ответ на эту пьесу:
Аптики в Париже
Что искусство создавало
В век Эллады золотой,
Забирает он, грабитель,
Святотатственной рукой:
Вековыми образцами
Наполняет свой музей
И богов Олимпа
Кажет как трофей.
14*
419
Но ОНИ С СВОПХ ПО ДНО/КИЙ
На паркеты не сойдут
Ив сердца бессмертной жизни
Прометея не вдохнут;
Тот лишь бога понимает.
В ком огонь его горит —
Музы и хариты
Вандалу — гранит.
Ответ
В век, судьбою обреченный
В жатву будущим векам,
Шлет она, предтечей мира,
Изумленным племенам
Сына с волей необъятной*
С всеобъемлющим умом —
Неисповедимым
Он идет путем.
Он сооружает с царством
Благо Франции своей
И, громя полсвета, ставит
Грани деспоту морей —
И грабитель исчезает
Перед гением, как тень
Мимолетной тучи
В лучезарный день.
Не говоря уже о том, что неуместно и странно отвечать на
вопрос по истечении почти лолувека,— ответ г. Стругов-
щикова совсем не приходится на вопрос. Шиллер этою пьесою
не столько метил в грабителя, сколько во французский народ,
который он хотел огласить варваром, скифом в деле искусства.
До некоторой степени Шиллер был прав: Франция при Наполеоне до того была исполнена грубосолдатского духа, что чувство изящного должно было в ней до времени притаиться и как
бы исчезнуть вместе с литературою и всеми науками, развивающими в человеке мыслительность: так нужно было самовластию
цивилизованного Аттилы XIX века. Явно, что стихотворение
Шиллера внушено минутою, обстоятельствами, по прекращении
которых оно потеряло все свое значение. Г-н Струговщиков в
ответ на него написал не защищение целой нации от несправедливого навета одного человека, а апологию Наполеона, которая так же хорошо может пдти и к Тамерлану, как и к Наполеону. К чему все это?
Странным еще показалось нам, почему из своего превосходного перевода Гетева «Прометея» г. Струговщиков поместил
в «Стихотворениях» только небольшой отрывок, не имеющий
никакого интереса, а не всю пьесу.
В заключение скажем, что книжка стихотворений г. Стругов-
щикова во всяком случае приятное явление в нашей литературе.
Правда, в ней нет этого жгучего, охватывающего интереса, потому что нет ничего современного, жизненного, но все исключитель-
420
по посвящено искусству. Это что-то вроде академической анто^
логии, ряд блестящих и прекрасных заметок об искусстве; это
не поэзия жизни, но поэзия кабинета. В этом ее главный недостаток, но в этом же и ее главное достоинство.
Книга издана прекрасно.
НА СОН ГРЯДУЩИЙ. Отрывки из вседневной жизни. Сочинение графа В. А. Соллогуба. Издание второе. Том второй. Санкт-Петербург. 1845,
В тип. Journal de St.-Pétersbourg. В 8-ю д. л. 407 стр.
У нас часто жалуются то на равнодушие публики к русской
литературе, то на злонамеренные будто бы толки некоторых
журналов, поддерживающие в публике ее равнодушие к произведениям родного слова. Справедливы ли эти жалобы? Нет, и
тысячу раз нет! Книжная торговля наша пала, публика не
покупает книг,— правда; да что же бы стала она покупать,
если в целый год выходит едва пять-шесть хороших книг? И эти
пять-шесть книг она раскупает целыми изданиями. Книга графа
Соллогуба служит одним из многих доказательств этой истины.
Повести этого писателя все первоначально помещались в периодических изданиях и там были все прочтены. Несмотря на то,
когда они были изданы отдельно, все пздание тотчас же разошлось — и вот теперь второй том «На сон грядущий» выходит
вторым изданием 2, несмотря на то, что нового, нигде прежде не
напечатанного в нем был и есть только один рассказ, занимающий собою каких-нибудь 37 страниц3. Говорить о содержании
этого тома мы не считаем нужным, потому что в свое время
говорили о каждой пьесе особенно 4. Прекрасный талант графа
Соллогуба всем известен, всеми признан и не имеет нужды в
похвалах à propos *.
Итак, все хорошее по части литературы у нас расходится.
Откуда же -эти вопли против людей, будто бы с умыслом унижающих русскую литературу, не признающих никаких достоинств в ее представителях и тем самым охлаждающих публику к чтению русских книг? Где эти хулители, кто они? —■
А вот те (ответят вам иные), что бранят Державина, не признают заслуг Карамзина 5. Но нет никакой возможности поверить
фактами этого обвинения; вместо брани и унижения удивленный
читатель нашел бы только уважение, основанное на сознании,
оценку строгую, но беспристрастную, отрицание заслуг небывалых и признание заслуг действительных. Итак, не верьте этим
крикам и воплям. Мнимые поклонники Державина и Карамзина
думают только о себе, прикрывая этими великими именами досаду своего мелкого самолюбия. Не за то сердятся они, что не
отдают будто бы должной справедливости Державину п Карамзину, а за то, что не хвалят изделий их собственной посредствен¬
* к сйучаю (Фр-)* — Ред.
421
ности. Они кричат о мире, о согласии между литераторами, как
единственном верном средстве возвысить русскую литературу, и
для этого хотели бы составить литературную лигу, род заговора
на карман «почтеннейшей публики»: этот мир и согласие состояли бы в том, чтоб литераторы выхваляли друг друга, а публика
раскупала бы их сочинения... Нет, мы не хотим такого мира, не
будет у нас мира с посредственностью, шарлатанством и торгашеством, и дурное мы всегда будем называть дурным, так же,
как хорошее — хорошим,— и пусть клевета посредственности и
бездарностп изливает на нас бессильный яд свой...
РОМАНЫ ВАЛЬТЕРА СКОТТА. Том третий. «Антикварий». С последними примечаниями и прибавлениями автора. Перевод с английского, под
редакциею А. А. Краевского. Издание М. Д. Ольхпна п К. И. Жерна-
кова. Санкт-Петербург. 1845. В тип, К. И. Жериакова. В 8-ю д. л. VIII
и 414 стр.
Немного было в русской литературе предприятий, которые
были бы так интересны сами по себе и обещали бы столь прекрасные следствия, как этот перевод романов Вальтера Скотта;1
и потому, вероятно, всякий пожелает от всей души счастливого
окончания этому изданию — окончания, не столько зависящего
от издателей, сколько от публики. Об успехе его судить еще
нельзя, потому что издание едва начато, и только в декабре
нынешнего года кончится первая его серия; и хотя, несмотря
на выход «Квентина Дорварда» в летнюю пору, всегда глухую
для нашей книжной торговли, этот роман привлек к себе много
читателей,— однако по обширности издания, заранее требующего
от издателей весьма значительных издержек, только по выходе
четвертого романа, «Гей Меннеринга», можно будет предвидеть
успех или неуспех этого, по нашей литературе, огромного предприятия, делающего истинную честь предприимчивости г. Оль-
хина и его товарища, г. Жернакова. Впрочем, за успех тысяча
вероятностей против неуспеха. Ведь публика платила же по
двадцати и более рублей ассигнациями за романы Вальтера
Скотта, нередко в чудовищных, бессмысленных переводах, дурно
изданных. Теперь каждый роман, совестливо и литературно переведенный с подлинника, красиво, даже изящно напечатанный
в одной книге, стоит семь рублей ассигнациями, а для тех, которые купят целую серию, обойдется по шести рублей двенадцати копеек ассигнациями. Вальтер Скотт не принадлежит к числу
тех писателей, которые прочитываются раз и потом навсегда
забываются. Не один раз в жизни может человек возобновить
невыразимое очарование впечатлений от чтения романов Вальтера Скотта. Это не то, что знакомый вам писатель: это неизменный друг всей вашей жизни, обаятельная беседа которого всегда
утешит и усладит вас. Это поэт всех полов и всех возрастов, от
отрочества, едва начинающего пробуждаться для сознания, до
глубокой старости. Он для всех равно увлекателен и назидателен; чтение его романов, унося человека в мир роскошных, хотя
и действительных явлений, проливает в его душу какое-то бодрое
и вместе с тем кроткое, успокоительное чувство; очаровывая
фантазию, образовывает сердце и развивает ум, потому что поэзия Вальтера Скотта не эксцентрическая, не драматическая, не
мечтательная и не болезненная: она всегда здесь, на земле, в
действительности; она — зеркало жизни исторической и частной.
Для молодых людей особенно полезны романы Вальтера Скотта:
увлекая их в мир поэзии, они не только не отвлекают их от
пауки, но еще воспитывают и развивают в них историческое
чувство, без которого изучение истории бесплодно, пробуждают
в них охоту и страсть к этому первому п величайшему знанию
нашего времени.
СОЧИНЕНИЯ ДЕРЖАВИНА. Биография писана Н. А. Полевым,
Издание Д. П. Штукина. Санкт-Петербург. В тип. Константина Жернакова,
1345. В 8-ю д. л. в два столбца. XVI и 395 стр,
При жизни Державина и в продолжение двадцати пяти лет,
протекших со дня его смерти, было только одно полное (и то
не совсем)’ издание его сочинений. Четыре первые части были
изданы самим им в 1808 году, пятая вышла в 1816, который
был годом его смерти. Сверх того, в разные времена были издаваемы отдельные сборники его стихотворений, как-то: «Четала-
гайские оды»; «Анакреонтические оды»; «Ирод и Мариамна»,
трагедия; «Лира Державина». Второе издание сочинений Державина в четырех томах было напечатано г. Смирдиным в
1831 году; оно же, без перемены, было перепечатано им в
1834 году. В 1841 году кончилось двадцатипятилетие от смерти
Державина, и право издания сочинений этого поэта сделалось
общим. Первый воспользовался им книгопродавец г. Глазунов:
в 1842 году он напечатал четвертое издание сочинений Державина, которое было полнее первых трех тем, что в него вошла
трагедия «Ирод и Мариамна». Теперь выходит пятое издание,
напечатанное книгопродавцем г. Штукиным. Оно несравненно
лучше первых четырех. Во-первых, оно компактное, в одной
книге, напечатанной в два столбца,— выгода неоценимая для
публики: и дешевле и меньше места занимает. Потом, оно полнее
всех прежних изданий; в него вошли: «Четалагайские '(или Чи-
талагарские) оды», которые считались потерянными, «Рассказ
Терамена» (из Расина), «Ода на смерть Кутузова» и «Рассуждение о лирической поэзии». Не худо было бы, если б к этому
изданию приложены были: «Ключ к сочинениям Державина»
(Санкт-Петербург, 1821) и «Объяснения на сочинения Державина» (Санкт-Петербург, 1834), изданные гг. Остолоповым и
Львовым. Говорят, у г. Бороздина, которому супруга Державина
завещала все бумаги своего мужа, хранится несколько неизвест¬
423
ных драм (вероятно, трагедий) п огромная тетрадь записок Державина; уверяют даже, что г. Бороздин намерен напечатать эти
записки ^ Дап-то бог, чтоб это была правда! «Записки» Державина должны иметь величайший интерес как в отношении к его
личности, столь мало еще знакомой нам, так и в отношении к его
времени, от которого теперь мы отделены как будто несколькими
веками и которое, вероятно, не могло не отразиться в них с более или менее яркою истиною и верностью. Немалую услугу
оказал бы г. Бороздин русской литературе, если бы, кстати уж,
напечатал все, что у него есть и что он может достать из неизданных сочинений Державина, не принимая в расчет эстетического достоинства и руководствуясь только мыслию, что все,
написанное Державиным, не может не иметь исторического интереса.
Если бы г. Бороздин, к общему ожиданию и удовольствию
всех любителей русской литературы, выполнил это желание,
которого мы не смеем назвать нашим, потому что оно принадлежит не одним нам,— тогда, после отдельного издания «Записок» и новых неизданных сочинений Державина, потребовалось
бы шестое издание сочинений великого поэта екатерининского
времени. И если б это шестое издание было лучше напечатано
и лучше редижировано, нежели пятое, то мы имели бы не только красивое, с толком сделанное, но и полное издание его сочинений. . Если мы сказали, что пятое издание лучше и полнее
четырех прежних,— это вовсе еще не значит, чтоб оно было
хорошо. Нет, оно очень далеко от того, чтоб быть хорошим!
Во-первых, бумага серовата и толстовата; печать какая-то бледная, слепая, что и некрасиво и трудно для глаз; буквы довольно заслуженные, то есть довольно избитые; орфография варварская: страница так и пестрит невероятным множеством без нужды наставленных заглавных букв. В последпем отношении, вот
для примера два стиха:
Лев именем — звериный Ц(ц)арь, ,
Ты родом богатырь, сын Б(б)арскии2.
К изданию приложен портрет Державина, рисованный
г. Жуковским, и им же сделанный заглавный лист с изображением гробницы Державина; в начале книги политипажная виньетка с картины Рафаэля и в конце изображение памятника,
воздвигаемого Державину в Казани. Портрет, говорят, похож,
гравирован на стали в Лондоне, и с этой стороны о нем, кроме
хорошего, сказать нечего, но нарисован он плоховато. Политипажная виньетка в начале книги хотя и взята с картины Рафаэля, но нисколько не соответствует величию своего сюжета. Вот
все, что относится до внешних качеств издания; взглянем на
внутренние.
В корректурном отношении, мы уже указали на изобилие
без всякой причины, вопреки здравому смыслу натыканных
424
заглавных букв; но не этим только ограничивается корректурное достоинство пятого издания сочинений Державина. Заглянув,
между прочим, в оду «На возвращение графа Зубова из Персии»,
мы вдруг встретили в девятой строфе трехстопный стих:
Как блешут чешуею.
Что такое? Заглядываем в смпрдинское издание 1831 года
и видим, что там этот стих напечатан так:
Как блещут пестрой чешуею.
Это один только пример корректурной исправности изданного г. Штукиным Державина; но, может быть, мы нашли б
таких примеров и еще несколько, если бы имели время внимательнее пересмотреть издание. Так как к пему не приложено в
конце опечаток, то купившему его не мешает иметь и смирдпн-
ское издание, чтоб прибегать к нему для восстановления пропусков и искажений нового издания. Это также очень удобно и
выгодно для покупателей...
Одним из важнейших внутренних недостатков этого взда-
пия должно считать расположение пьес по родам. Вот что говорит об этом г. Полевой, автор биографии Державина:
Многие считают хронологические издания самыми лучшими для творений поэта. Мы можем изучить в его созданиях его жизнь и, обратно, в его
жизни его -создания, говорят нам. Но не получите ли вы безобразного хаоса
впечатлении из такого изучения и не потеряете ли идеи поэта? Систематическое распределение, бесспорно, представляет неудобство всякой системы —
произвол, руководствующий систематика. Стараясь примирить обе крайности, мы предоставили для любителей хронологического порядка отдельный
список, где по возможности указано время сочинения каждой пьесы Державина, но в самом расположении их приияли следующее разделение: стихотворения духовные, где вдохновляло поэта чувство веры и благочестие
христианина. За ними, под именем поэтической летописи, следуют «Фели-
ца», три другие, принадлежащие к ней стихотворения, внушенные Державину современными событиями, от рождения порфирородного отрока до
взятия Парижа, и все стихотворения, писанные к разным особам, изображающие частную жизнь и отношения поэта. Потом следуют отделения: стихотворения элегические3, сказки, поэтические картины, стихотворения сатирические, антологические, вакхические, переводы и подражания. За ними,
под именем «Поэтической автобиографии», собрали мы все, что сказал поэт
о самом себе и жизни своей. Далее мелкие стихотворения, три драматические сочинения, прологи, описание праздника Потемкина, небольшая драматическая шутка. Все заключается рассуждением о лирической поэзии, двумя стихотворениями, пропущенными в других изданиях, и «Читалагарскими
одами», напечатанными без всякого изменения с издания 1774 года
(стр. XIII).
Это дивное, хаотическое разделение показывает только желание хоть хитрить, да по-своему; тут же, кстати, примешалась
и охота примирить романтизм с классицизмом... Пора! Г-н Полевой уж столько времени и с такою ревностью подвизался за
романтизм против классицизма, так жестоко бранил бедняжку
классицизм,— а ведь бог знает за что: внутренно он с ним вовсе
пе был во вражде! Это было какое-то странное недоумение. Вс?
дело стало нз спора за слова, плохо понятые, за некоторые внешние формы. От этого примирение совершилось очень естественно, само собою, почти без ведома г. Полевого. Оно началось с тон
эпохи, когда г. Полевой начал нападать на Пушкина, которого
прежде превозносил. Восхвалял же он Пушкина за его первые
опыты, отчасти и за его переходные произведения; но как скоро
Пушкип стал великим поэтом, художником, мастером во всем
смысле слова,— г. Полевой объявил, что Пушкин отстал от века
(то есть от «Московского телеграфа»), выписался, пал, увлекшись ничтожною светскою жизнию...4 Видите ли, какой это был
романтизм! Удивительно ли, что, некогда с ожесточеннем нападая на Баттё и Лагарпа5, теперь г. Полевой располагает сочинения Державина по пиитике Аполлоса6, классифирует их словно экземпляры произведений мпнеральпого царства, подбирая
одно к одному по строгой системе, по родам и видам и снабжая
каждый ярлычком с надписью и нумером?.. Хронологическое
распределение пугает его хаосом: в самом деле, есть чего испугаться тому, для кого не существует единства в разнообразии!
В хронологическом издании поэта мы видим начало, первые опыты его таланта, следил! за его развитием, впдим влияние на него
современных обстоятельств, следим за его собственным развитием,— словом, видим поэта, человека и историческое лицо. Творения его в таком издании представляются пам садом, который
более пленяет своим разнообразием, нежели наводит тоску мертвою правильностью. И у кого станет охоты и терпения читать
сплошь и рядом, например, одни духовные стихотворения или
одни торжественные оды? Жизнь слагается из разнообразных
впечатлений, а поэзия — зеркало жизни. Поэт пишет пиетистиче-
ское стихотворение и вслед за ним эротическое: как это делается,
как мешаются между собою такие противоположные впечатления,— нам до этого нет дела; но что они мешаются — это факт.
Другое дело отделить в авторе лирические произведения от эпических, а эти — от драматических, потому что смесь мелких пьес
с большими неестественна.
Не говоря уже о том, что разделение г. Полевого ложно,
произвольно, сбивчиво и уродливо, оно еще неверно и самому
себе. К поэтической летописи отнесены пьесы, писанные Державиным к разным особам, изображающие частную жизнь и
отношения поэта: кроме того, что они смешаны некстати с
пьесами, внушенными Державину историческими современными
обстоятельствами,— они без нужды отделены от пьес, в которых
поэт говорит о самом себе и которые помещены в отделе автобиографии. Потом г. Полевой нашел у Державина элегии, которых тот никогда не писал и не мог писать, потому что элегия
есть по преимуществу романтический род: она оплакивает не
смерть исторических лиц, а горькие утраты поэта, только для
него важные,— смерть милой, друга, обманы страстей и надежд
426
и т. п.; ее колорит и топ — чисто романтические, а Державин
был совершенно чужд романтизма. Даже «Водопад» попал у
г. Полевого в разряд элегий! Ода на смерть Мещерского — это
могущественное произведение скептического духа, эта страшная
оргия отчаяния, в которой все — вопль и вопрос вместе, но в
которой нет ни одного унылого тона, нп одного задушевного
звука,— эта ода тоже обратилась у г. Полевого в элегию!.. Замечательно также изобретение г. Полевым каких-то поэтических
картин, к которым он отнес пьесы: «Ласточка», «Соловей», «Павлин», «Пеночка», «Чечетка», «Радуга» и проч. Удивительная
классификация! Тень Тредьяковского должна возрадоваться: и
самому почтенному профессору элоквенции и хитростей пиитических не выдумать бы такой школярной и мелочной пиитики!..
И вот вам пятое издание сочинений Державина: читайте, покупайте п восхищайтесь!..
Но самое поразительное из отрицательных достоинств этого
издания составляет приложенная к нему статья г. Полевого:
«Державин и его творения». Это уже тысяча первый неудачный
опыт старого журналиста, когда-то имевшего в русской литературе сильный голос и считавшегося отличным критиком, удержать за собою право этого голоса п поддержать в настоящее
время идеи и взгляды, хронологически устаревшие целыми пятнадцатью годами, а исторически целым полувеком. Но хуже всего в этой статье то, что ее автор позволил себе забыть важность
предмета, о котором без оглядки принялся судить и вкривь и
вкось, и в своп отсталые суждения о Державине вмешал мелкую
журнальную полемику, вследствие досад и огорчений, испытанных им от успехов нашего времени и от уроков, полученных им
от людей нового поколения. Известное дело, что, вместе с г. Булгариным и некоторыми другими старыми литераторами, г. Полевой видит в Гоголе не больше, как безграмотного писаку, а в
его «Ревизоре» — грубый фарс 7. Положим так: всякий понимает
вещи, как может и как умеет. Почему же и г. Полевому не понимать Гоголя по-своему? Это ведь старая история: Карамзина
молодое поколение встретило восторгом, а старое — бранью;
Пушкина молодое поколение встретило чуть не идолопоклонством, а старое — ожесточенною враждою. Почему же и Гоголю
не разделить участи таких людей, как Карамзин и Пушкин? —
это доказывает только его великость как поэта. И почему же
г. Полевому не смотреть на Гоголя по-старчески? — это доказывает только его отсталость от века и близорукость как критика. Но вот что худо: зачем мешать Гоголя в биографию Державина? зачем, восхваляя Державина, бранить Гоголя?.. Это
значит некстати вмешивать свою личность туда, где о ней не
может быть речи,— досаду и раздражение, мелочные и ничтожные, прицеплять к великому имени... Это ли уважение и благоговение к имени Державина, которые г. Полевой вменяет себе
в такую заслугу?.. Вот что, между прочим, говорит он на У1-й
427
странице своей злополучной статьи: «Веревкин (директор Казанской гимназпи, в которой воспитывался Державин) учредил
даже театр, пбо п сам он был драматический писатель и заставлял хохотать своим „Так и должно“ не менее „Филаток“ 8 п „Ревизоров“ нынешних...» Как! «Ревизор» наравне с «Филатками»!
Но с чем же после этого можпо сравнить «Парашу сибирячку»,
«Елену Глинскую», «Чересполосные владения», «Федосью Сидо-
ровну» 9 и другие изящпые произведения, которыми досужество
г. Полевого обогатило сцену Александрийского театра?.. Если «Ревизор»— «Филатка»,то что же они, эти пьесы, эти побочные дети
искусства, которых народила досужая фантазия г. Полевого?..
Но не одним этим достается Гоголю: увидим нечто получше;
увидим, что и не одному Гоголю достается. Уже тысячу тысяч
раз повторял г. Полевой, что «Пушкин сменил поэзию на прозу
и увлекся ничтожною светскою жизнию»: это же повторено и в
биографии Державина (стр. IV). В самом деле, зачем Пушкин
увлекся ничтожною светскою жизнию, а не увлекся великою
мещанскою жизнию? Но на Пушкина г. Полевой не до конца
разгневался: он говорит, что после Державина у нас был один
истинный поэт — Пушкин (стр. XIV). Полноте!.. Но эти слова
явно порождены скромностию автора статьи, иначе он нашел бы
на Руси и третьего «истинного» поэта: например, хоть знаменитого автора «Клятвы при гробе господнем», «Аббаддонны», «Живописца», «Блаженства безумия», «Параши сибирячки», «Федосьи Сидоровны» и других воистину поэтических созданий...10
Статья г. Полевого разделяется на две части: в одной — собственно биография Державина, в другой — суждение о Державине. За исключением пятен, о которых мы говорили и которыми
кой-где позапачкана биография Державина,— она так себе и,
за неимением лучшей, годится. Ведь всякий пишет, как может
и как умеет; должно быть снисходительным. Но вторая, критическая часть статьи возбуждает только сострадание и жалость.
Тут видно не одно отсутствие определенной, ясной, хотя бы и
ложной мысли: тут видно желание и в то же время бессилие
остановиться на какой-нибудь мысли. И усилие перекричать
всех, и уступочки, и храброванье, и смиренномудрая боязнь, и
брань па противников, и искажение их мнений, и самодовольство, и много слов, и мало дела, и в заключение — ровно ничего...
Наговорив много и не сказав ничего, автор, собравшись с силами
и сделав tour de force * отчаянной храбрости, в таких выражениях пускается на брань и полемику:
К сожалению, многие критики наши, не понимая Державина, говорят
иначе (то есть не так, как говорит г. Полевой — именно, к сожалению}).
Как безусловно хвалили его в старину, как по ложной мерке классицизма
размеривали прежде его творения, так ныне, когда обязанностью критика
многие считают непременное осуждение, когда каждый предмет, подверг-
* напряженное усилие (фр-)< — РеЪ.
428
нутыи критическому воззрению, многие почитают чем-то вроде обвппештого,
призванного к допросу перед прокурора журнального, и великая тень Державина призывается к пигмейскому суду и осуждается по статьям мирми-
донского журнального уложения. Примеры. недалеко. Не упоминая имен,
вспомним о критике, который, после долгого мудрования, осудил Державина
за недостаток художественности, стоя на коленях перед жалкими произведениями новейших наших романтиков (?) и с восторгом рассматривая вонючую грязь какого-нибудь малограмотного романиста. Такие суждения не
стоили бы другого ответа, кроме улыбки сожаления, ибо время и без нас
смывает их, как грязные пятна, с истинно великого, но нам жаль, если подобные близорукие суждения увлекают юное поколение И.
Читая этп строки, невольно думаешь, что читаешь выходки
старых поборников так называвшегося в старпну «классицизма»
против г. Полевого, когда он ратовал за так называвшийся в те
блаженные времена «романтизм». Тот же слог, тот же язык, та
же манера, те же уловки и та же враждебность против всего
нового, против всякого движения вперед, против всякого успеха!
Напрасно же г. Полевой в то время отнимал у своих антагонистов всякое дарование, всякую заслугу: ведь вот пригодились же
они, пришлось же и ему теперь играть их роль, которая тогда
ему казалась такою жалкою! Но разберем сказанное г. Полевым.
Напрасно избегает он упоминать имена, особенно там, где
они сами собою выставляются и бросаются в глаза каждому,
кто не слеп. Мы скажем, о каком критике-пигмее вспоминает
наш критик-колосс, критик-великан; скажем, перед какими жалкими произведениями и каких новейших романтиков заставляет
критик-исполин становиться на колени критика-пигмея; скажем,
наконец, какую грязь и какого малограмотного романиста критик-гигант заставляет с восторгом рассматривать критика-пигмея.
Разгадать все это очень нетрудно. Во второй книжке «Отечественных записок» 1843 года был напечатан критический разбор
сочинений Державина, по случаю изданного г. Глазуновым собрания творений этого поэта 12. В означенной статье автор, или,
если угодно, критик-пигмей, равно удаляясь и от детского, безотчетно восторженного удивления к Державину и от ложной гордости успехами современности,— гордости, которая мешает отдавать должную справедливость заслугам прошедшего,— попытался взглянуть на сочинения Державина и с эстетической и с
исторической точки зрения. Результатом его исследований было
то, что со стороны естественного, непосредственного таланта,
Державин — гораздо более, нежели необыкновенный талант, что
в сочинениях его брызжут искры генияльности, но что эпоха, в
которую он жил, не могла ни воспитать такого таланта, ни дать
богатого содержания для его творческой деятельности, и потому
сочинения Державина, удивляя нас страшною силою естественного таланта, мгновенными вспышками и проблесками генпяль-
ности, в то же время бедны внутренним содержанием, часто до
совершенной пустоты, мотивы их вертятся на внешностях и отзываются газетными реляциями, и что, цаконец, почти ни одна
429
пьеса Державина не выдержана в целом, не чужда реторики, и
все они бедны художественностью. Все это в статье было развито, на все приведены были доказательства, скрепленные выписками стихов Державина. Статья была замечена публикою (которая давно уже привыкла только в «Отечественных записках» замечать критические статьи, вероятно., по особенной любви ее к
критикам-пигмеям и по современному равнодушию к критикам-
исполинам) и произвела большое волнение в литературном мире, не умолкающее и теперь. Это естественно: успехи пигмеев
особенно должны раздражать гигантов, на которых никто не
обращает внимания... Так вот о каком критике-пигмее вспоминает г. Полевой, сей критик-атлет! В «Отечественных записках»
с вниманием и любовию следятся все современные дарования; но
особенное их внимание всегда было обращено на два великие явления нашей эпохи — Лермонтова и Гоголя: знайте же, что перед жалкими произведениями этих-то двух современных роман-
тиков г. Полевой становит на колени критика-пигмея. Что же
касается <<до вонючей грязи какого-нибудь малограмотного романиста», знайте, что дело идет о «Мертвых душах» Гоголя...
Если б г. Полевой заметил нам, что мы угадываем неверно,—
мы готовы представить ему печатные доказательства верности
наших отгадок — именно множество точно таких же фраз самого
г. Полевого насчет Лермонтова, Гоголя вообще и его «Мертвых
душ» в особенности,— фраз, взятых из «Русского вестника» и
других журналов, мирно скончавшихся...13 Не считаем за нужное разуверять г. Полевого в его поистине достойном сожаления
мнении о Лермонтове и Гоголе: это был бы труд лишний; г. Полевого не переуверишь — ему уже поздно переучиваться; притом
к бессильной отсталости надо иметь снисхождение... Но пусть
же его мнение и говорит само за себя и за него: в этом мнении
наше оправдание и его обвинение...
Однако в чем же, скажите, вина критика-пигмея? где с его
стороны грязное пятно на русскую литературу? Неужели в недостатке художественности, который он находит в сочинениях
Державина? Вам это кажется несправедливым: докажите и тогда
уже бранитесь, если вы не можете не браниться... Странно! тем
более странно, что сам г. Полевой, с голоса критика-пигмея, находит уже в Державине и недостатки, которых прежде не находил, как-то: преобладание внешности, исключительное увлечение теми интересами и мнениями своего времени, которые теперь
уже мертвы для нас, и пр. Конечно, эти у критика-пигмея занятые мысли высказаны г. Полевым так робко и нерешительно
и смешаны с собственными его фразами и возгласами так
неуместно, что их п не заметишь с первого взгляда; но все же
г. Полевому следовало бы быть несколько попризнательнее к
критику-пигмею. Г-н Полевой уже в другой раз судит и рядит о Державине, но в этой последней статье уже меньше
реторики и пустых фраз, вроде: потомок Багрима, в его поэ¬
зии рассыпаются брильянты, яхонты, сапфиры, рубины, топазы, бирюза и т. п. И за это следовало бы поблагодарить критика-
пигмея, вместо того чтоб ругать его ни за что ни про что...14
Отделав критика-пигмея, г. Полевой бросается на г. Ше-
вырева за его слова о Державине, что «Россия века Екатерины
была Россия пышная, роскошная, великолепная, убранная в
азиятские жемчуги и камни, полудикая, полуварварская, полуграмотная» и что «такова поэзия Державина во всех ее красотах
и недостатках» 15. Мы не поборники мнений г. Шевырева,— это
всем известно; но что касается до этого его мнения, оно истинно
и дельно в высочайшей степени. Если б г. Полевой принял его
и за парадокс,— все-таки он должен бы был увидеть в нем один
из тех парадоксов, которые можно опровергать, но над которыми
не должно глумиться. Вместо этого г. Полевой «с християнским
смирением посылает критику отпущение в невольном грехе
его — не весть бо что творить. Отделав г. Шевырева, г. Полевой,
чтоб лучше доказать свое благоговение к гению Державина, заключает свою статью следующею бранью на г. Галахова:
Какой-то литературпый судия сшил недавно «Русскую хрестоматию»
п после сора и грязи, выметенных из современной литературы, которые кажутся ему образцовыми *, удостоил поместить несколько стихотворений
Державина, отметив их, как устарелые, звездочками. За такой подвиг стоило бы поставить звездочку на челе собирателя «Хрестоматии». Разумеется,
что подобная смелость уже не подходит под суд здравого смысла, но грустно думать, если собиратель «Хрестоматии» назначал свою книгу для юных
читателей, и ему могут поверить не только они, но и учитель их, не дерзающий сомневаться в том, что напечатано (стр. XVI) 16.
В этом случае г. Полевой был бы совершенно прав, если б
только он умышленно не исказил факта. Г-н Галахов, при издании своей «Хрестоматии» 17, имел в виду только образцы правильного и чистого языка, не более, и потому в нее законно
могли войти пьесы даже слабые в эстетическом отношении, но
лишь бы замечательные по правильности и чистоте языка. Можно оспоривать пользу подобного сборника, но нельзя не согласиться, что г. Галахов, желая быть верным идее своего издания,
какова бы она ни была, был совершепно прав, что, соблазнившись красотами нескольких стихотворений Державина, принял
их в свой сборник и, чтоб загладить отступление от плана издания, отметил их звездочками, как устарелые по языку. Неужели
же это преступление — назвать пьесы Державина устарелыми
по языку? Боже мой! из каких пустяков затеял г. Полевой такую
шумную историю! Неужели это из благоговения к имени Державина? Нет, скорее из досады, из старой журнальной привычки к
журнальным схваткам и перебранкам... А пора бы, кажется,
остепениться и, вместо того чтоб играть роль задорливого юно-
* Г-н Галахов не поместил в своей хрестоматии ни одного отрывка из
стихотворных «Драматических представлений» г. Полевого!
431
шгг, только что начинающего писать, пора бы показывать собою
молодым людям пример умеренности, уважения к себе и другим,
личного достоинства; пора бы из полемического гладиатора сделаться литератором, которого литературное поведение соответствовало почтенным летам... А какой тут пример для юношей:
г. Полевой печатно, п притом вследствие ложно представленного
им факта, хочет поставить господину Галахову звездочку на
лбу!,. После этого г. Галахову остается печатно же изъявить же-
лание поставить г. Полевому какие-нибудь другие знаки на
каком-нибудь другом месте,—чего, впрочем, мы уверены, г. Галахов никогда не позволит себе сказать из уважения к самому
себе, к публике и к литературе...
Г-н Полевой говорит, что двенадцать лет назад он беспристрастно определил значение Державина в русской литературе
и «имел наслаждение видеть, что с выводами его согласилось
общее мнение, по крайней мере большинство мнений,— имел
счастие слышать свое мнение повторенным другими, писавшими
после того о Державине», и поэтому не из ничтожного тщеславия осмеливается считать свое' мнение не вовсе ошибочным, и
что, наконец, двенадцать лет размышления и опыта жизни не
изменили основной его мысли о Державине.
Удивительное постоянство — надо согласиться! Однако ж его
нельзя назвать беспримерным: Мерзляков (умерший в 1830 году) тоже в двепадцать (даже больше) лет не изменил своего
мнения, что Ломоносов выше Пушкина; Каченовский оставался
верен этому мнению лет двадцать с лишком18. И эти люди
имели еще то преимущество перед г. Полевым, что знали, в чем
состоит их мнение... В статье г. Полевого о Державине, написанной им двенадцать лет назад, кроме, «потомка Багрима, щедрою
рукою рассыпавшего в своей поэзии разные ювелирские изделия»,
и тому подобных фраз, доказывавших безотчетный восторг,—
ничего другого не было. Но с нею, говорит он, согласилось общее
мнение, по крайней мере большинство мнений: правда ли это?
Ведь когда-то г. Полевой сказал же, что он знает Русь, и Русь
знает его\19 а ведь оказалось же, что это знакомство было только
шапочное,— плачевное обстоятельство, вследствие которого «История русского народа» не могла достигнуть вожделенного конца
и остановилась на середине 20. Но полояшм, что многие и согласились с статьею г. Полевого, так как другой тогда не было; но
ведь это было двенадцать лет назад; много воды утекло, многое
изменилось в двенадцать лет; публика стала не та, и не те стали
ее требования. «Телеграф» давно уже забыт: его помнят только
те, которым нужно заглядывать, для справок, даже в «Вестник
Европы»... Но, видно, самолюбие писателей похоже на самолюбие
кокеток: ни те, ни другие никогда не признаются в старости...
Мнений г. Полевого о Державине никто не повторял, потому что
после того никто не писал о Державине: этот факт изобретен
авторским самолюбием.
432
Но довольно; вспомним русскую пословицу о лежачем и
оставим г. Полевого в покое, чтоб сказать несколько слов о предмете гораздо поважнее — о самом Державине.
Державин — истинно великий поэт, но в возможности, а
кэ в действительности. Природа создала его гением, но эпоха,
: в которую он жил, обрезала ему крылья: видим могучий взмах,
видим смелые и быстрые порывы в небо; но ровного и спокойного парения не видим: взлетит — и опустится, упадет — и опять
ринется вверх... Если уж пошло на сравнения, Державин — могучий дуб, которого вершина должна бы уйти высоко в небо, а
широкие ветви покрыть густою тенью необъятное пространство,
но который никогда не мог развиться до размеров и. до могучей
красоты, назначенной ему природою, потому что корни его встретила каменистую почву, которая не дала им ни углубиться, ни
паати для себя достаточного питания. Как! — скажут — блестящее царствование Екатерины II было бесплодною почвою для
поэзии?.. Отвечаем: царствование Екатерины II потому и было
велико и плодотворно для русской земли, что оно первое приготовило почву для всех благоуханных и роскошных цветов гражданственности и общественности, следовательно, и поэзии, поэзия
и не замедлила явиться в благословенное царствование Александра I, на закате которого она развернулась, в лице Пушкина,
пышным цветом. Все на свете начинается не с середины и не
с конца, а с начала: истина простая, но в приложении немногими
понимаемая. Посредством известного химического раствора до
невероятной степени можно ускорить выход из земли и развитие
некоторых растений, но для гражданственности, общественности
и поэзии нет такого химического раствора. Екатерина II именно
тем и много сделала для внутренней жизни России, что многое
начала, не торопясь видеть результаты своим начинаниям. Она
могла способствовать началу, возникновению русской литературы, но русской литературы создать не могла, хотя русская литература и обязана своим быстрым развитпем тем попечениям,
которые великая монархиня прилагала о ее возникновении. Литература и поэзия — растения, которые требуют, чтоб для них
была приготовлена почва, потом положены в нее зерна, и тогда
они сперва всходят стебельком, потом опушаются листом, потом
долго растут, прежде нежели дадут цвет и плод. Тут скачков не
может быть.
И вот этот-то закон постепенности и последовательности в
развитии осудил Державина не достигнуть полного обладания
огромными силами, данными ему природою. В его время не было
и не могло быть истинного понятия о поэзии уже потому только,
что не было в обществе потребности в поэзии. О ней тогда знали
только чрез Ломоносова, и то потому, что она обратила на него
внимание и милости монарши и пз низкого звания довела его
до больших чинов. Если б в то время за стихи не давали чинов,
о стихах никто и знать не хотел бы... Сами поэты того времени
433
понимали поэзию, как воспевание, в смысле восхваления сильных
земли, и поэзия была реторикою. Так понимал ее и Державин,
с чувством смирения удивлявшийся парению Ломоносова, Хераскова и даже Петрова. Что дало Державину известность и славу
в тогдашней России: его талант, его гений, его творения? — Нисколько! На него обратила внимание императрица, которую «Фе-
лица» его восхитила до слез; он получил от Фелицы драгоценную
табакерку с червонцами; он, бедный, ничтожный дворянин и
чиновник, вскоре после того был представлен императрице, которая, проходя мимо его, остановилась, пристально на него посмотрела и молча дала ему поцеловать свою руку. Этого было
достаточно, чтоб всё и все признали стихи Державина за гени-
яльнейшее произведение, каковы бы эти стихи ни были... Какая
же поэзия могла быть в таком обществе и на что ему была поэзия? О Державине заговорил двор, и гул этого говора более или
менее отозвался глухо там и сям в среднем дворянстве и ученом
классе. Достоинство стихов Державина измеряли важностию данных ему наград, гений мерили чином... Но разве, скажут нам,
это Державину могло мешать быть гением и писать гениальные
стихи: ведь его поэтом сделала природа, а не общество? — Так;
но в том-то и худо, что только природа участвовала в его художественном образовании, а тогдашнее общество только убивало
в нем талант и мешало ему развиваться. Поэт столько же зависит
от общества, сколько и от природы: и как одно общество без
природы, так и природа без общества не могут создать полного
поэта. Державин служит самым блестящим и самым разительным доказательством этой истины. Г-н Полевой как будто ставит
Державину в вину, что в нем всю жизнь его чиновник боролся с
поэтом и что он, во что бы ни стало, хотел быть дельным: человеком и бросал поэзию для приказных бумаг. Мы, напротив,
нисколько не виним в этом Державина, потому что он не мог
иначе чувствовать, мыслить и действовать, и ему делает великую
честь то, что в нем наконец поэт победил чиновника, хотя и
поздно. Еще и теперь в наше время, когда правительство давно
уже затрудняется не набором чиновников, а их излишеством,
когда на каждое самое ничтожное место является по сту кандидатов и искателей и когда деньги смело уже соперничают с чином,— и теперь, говорим мы, кто не служит, не имеет чина, на
того все смотрят с таким удивлением и таким любопытством, как
стали бы смотреть на человека, который летом, в жары, ходит в
медвежьей шубе, а зимою босиком, в одной рубашке... Вот какие
глубокие корни пустила бюрократия в русскую жизнь, вот как
хорошо принялась на русской почве германская табель о рангах!.. Что же в этом отношении должно было быть во времена
Державина? Тогда никакой гений, как бы он ни был огромен, не
мог иметь к себе ни малейшего уважения до тех пор, пока не
видел себя в чине по крайней мере статского советника... И это
очень просто, очень естественно. Разве Байрон, этот либераль¬
434
ный поэт, не гордился своим аристократическим происхождением
более, нежели своим поэтическим генпем? А почему? — потому
что он был англичанин. Как же было Державину не увлечься
общею заразою чиновничества? 21 Человеку невозможно жить без
людей, а под каким званием вошел бы в пх кру^ Державин —
неужели под званием поэта? Но тогда такого звания не было, а
если и было, то чем-то похожим на звание шута или скомороха.
Звание же чиновника тогда не только было, но и! находилось в
почете: и вот, чтоб войти к людям п выйти в лю@и, Державин
захотел быть чиновником. Не сам ли биограф Державина говорит: «Дивились, что дела поручаются пиите, стихоплету, или,
как они себя великолепно называют,— говорит Курганов в своем „Письмовнике“,— стихотворцу, и что чины и деньги дают —
за стихи» (стр. IX). Чем же звание шута или скомороха было
тогда выше звания поэта?..
Этот дух чиновничества, насквозь проникавгйий тогдашпее
общество, наложил свою печать и на поэзию Державина. Это
поэзия хвалебная, воспевательная, преисполненная богами и полубогами, которые теперь все сделались простыми людьми, а
некоторые и вовсе забыты. Это поэзия, исполненная аффектации,
искренняя в отношении к самому поэту, но лицемерная в отношении к эпохе,— этой эпохе меценатов, милостивцев, поклонников и прихлебателей. Это поэзия реторическая, ’крикливая до
хрипоты и надрыва груди, поэзия, рассуждавшая в стихах и
располагавшая торжественные оды по правилам Холистической
диссертации. Пусть критики-исполины нашего времени говорят,
что, при известии о взятии Измаила, Державин ёрянул одою:22
мы, критики-пигмеи, только с трудом можем дочитывать до конца эту длинную «похвальную речь в стихах», где, й виде ретори-
ки, фосфорическим блеском вспыхивают местами искры поэзии.
Пусть люди, привыкшие, по преданию, видеть в оде «Бог» какое-то колоссальное произведение, величают Державина певцом
бога; но мы в этой оде видим много внешнего блеска, хорошие
по своему времени стихи, больше же всего холодной декламации.
Певец «Водопада» — другое дело! Тут Державин Ьелик. Многие
не знают, как и восхвалить Державина за оду «На возвращение
графа Зубова из Персии»; а между тем, что в ней? — сперва резонерство в холодных стихах, потом не совсем верные и живые
(даже поэтически) картины Кавказа. Что такое, например, эти
стихи:
Ты видел, как в степи средь зною
Огромных змей стога кышат,
Как блещут пестрой чешуею
II льют, шипяу друг в друга яд23,
В те времена поэту не было никакого дела до Действительности; он опирался только на свою фантазию. Что ему за дело,
что Кавказ — не Индия, и в нем нет огромных ^мей, что змеи
нигде не кишат стогами, что в стога складывается только сено
I 435
в что змеп никогда не забавляются переливанием яда друг в
друга? Но возьмем пьесу «Русские девушки». Не будем ее выписывать — она и так слишком всем известна, потому что написана
прекрасными стихами. Если вы видели в деревнях «российских
девушек», то знаете, как грациозно они пляшут, и знаете, что
они пляшут не в башмачках, а в котах, а иногда и в лаптях, в
сарафанах, которые вовсе не грациозно перерезывают поперек им
грудь, с головами, умащенными коровьим маслом, с красными и
заскорузлыми руками, незнакомыми с мылом; знаете, как богаты
они «златыми лентами» и «драгими жемчугами»; знаете, что
такое «российский» пастушок и его свирель; сравните же то,
что вы знаете, с тем, что описал Державин, п в восторге воскликните вместе с ним к Анакреону:
Коль бы видел дев сих красных,
Ты б гречанок позабыл,
И на крыльях сладострастных
Твой Эрот прикован был.
Несчастный Анакреон, счастливый Державин!..
И однако ж Державин в свое время все-таки был великий
поэт; чем бы он был, если б явился в наше время? Время много
значит, но при таланте природном*. Тредьяковский и в наше
время был бы плохим поэтом. Державин кропает плохие стихи,
смиренно удивляется недостижимому гению Ломоносова и Хераскова,— и вдруг решается проложить себе особый путь и цишет
«Фелицу», произведение до того самобытное и оригинальное,
исполненное ума и поэтической грации, что эстетики сбились с
толку, не зная, к какому роду сочинений отнести его. Ддя «Фе-
лицы» Державипу не было образцов ни в русской и ни в какой
другой литературе. Как бы он много выиграл, если б никогда не
сходил с своего особого пути! Но на одной струне не много
наиграешь, а других не было. Да и не такое тогда было время,
чтоб поэт мог всегда идти своею дорогою, не забегая на чужие:
Державин, этот колосс не только в сравнении с каким-нибудь
Херасковым, но и с самим Ломоносовым, никогда не переставал
смотреть на них, как на высшие образцы. И удивительно ли это,
если Дмитриев, поэт уже другого, несравненно более образованного поколения, сказал о Хераскове:
Пускай от зависти сердца в зоилах ноют,
Хераскову они вреда не нанесут:
Владимир, Иоанн щитом его покроют
II в храм бессмертья приведут24.
Все это доказывает только, что поэзия не является вдруг
готовою: поэзии нужно время для развития. Державин был только первым ее проблеском и провозвестником на Руси. Делаемое
г-м Полевым разделение поэтов на истинных и ложных совершенно произвольно. Ложный поэт такое же ложное выражение,
436
как и холодный огонь, сухая вода. Один поэт может быть выше,
другой ниже, и так до бесконечности; но как бы ни мал был
поэт, он уже не ложный поэт, если только он поэт. И потому мы
никак не можем согласиться с г. Полевым, чтоб на Руси было
два поэта — Державин и Пушкин. Мы считаем поэтами (само
собою разумеется, истинными) не только Крылова, Жуковского
и Батюшкова, но и Хемницера, Фонвизина, Карамзина, Дмитриева, Озерова и думаем, что русская поэзия, после Державина,
должна была пройти чрез всех их, чтоб дойти до полного своего
развития в Пушкине. По-нашему, Державин — это Пушкин, не
перешедший через ряд поименованных нами поэтов и через
поколения, которых они были выразителями; Пушкин — это
Державин, перешедший через них. Разумеется, этого сравнения,
сделанного для пояснения нашей мысли, нельзя принимать буквально уже и потому, что Пушкин и в отношении к естественному таланту был выше, глубже и многостороннее Державина:
его талант обнимал и лирику, п эпопею, н драму и во всех
странах мира был у себя дома. Вспомните «Галуба» 25, «Каменного гостя», «Египетские ночи», «Медного всадника», «Русалку»,
«Сцену из Фауста», «Моцарта и Сальери», «Пир во время чумы»,
опыты восточной поэзии, антологические стихотворения,— какое
разнообразие!..
Если у Державина нет ни одной пьесы, которая была бы
художественна, то есть вполне выдержана, то есть вовремя и на
месте заключена, окончательно отделана, чужда прозаических
вь1ражений, прозаических стихов, охлаждающих чувство читателя, чужда реторики, неточных слов и фраз, всего лишнего;
если у него так много пьес наполовину хороших, наполовину
плохих и еще больше совершенно плохих,— в этом, повторяем,
виноват не он, а его время; это происходило не от слабости таланта, а от времени. На долю Державина выпало неудобство
быть начинающим и явиться в неблагоприятное для поэзии
время: вот причипа всех недостатков его поэзии, тогда как все
ее красоты принадлежат одному ему и составляют его неотъемлемую заслугу. Но как бы то ни было, теперь его уже не читают;
теперь его поэзия более предмет изучения, нежели наслаждения.
И в этом отношении он вполне поэт классический: пемного есть
писателей (и не у одних нас), изучение которых может быть
так поучительпо для юношества. Таково свойство гения: его недостатки так же поучительны, как и достоинства. Только для
изучения Державина одна эстетическая точка воззрения никуда
не годится; его должно изучать и с эстетической и с исторической точки зрения.
Теперь спрашиваем всех благомыслящих людей: что в нашем
суждении о Державине, если б даже оно было и совершенно
ошибочно и ложно, что в нем оскорбительного для памяти Державина и для чести русской литературы, как угодно находить
его нашему критику, г. Полевому?..
437
СЕЛЬСКОЕ ЧТЕНИЕ, КНИЖКА ТРЕТЬЯ, составленная князем
В. Ф. Одоевским и А. П. 3 а б л о ц к и м. Санкт-Петербург. 1845. В теп.
Э. Праца. В 8-ю д. л. 136 стр.
«Сельское чтение» составляет собою эпоху в истории едва
начинающегося у нас образования низших классов. Правда,
книжка эта уже не первая попытка заохотить простой народ к
чтению; но это первая удачная попытка в этом роде. Можно
указать еще на «Письмовник» Курганова*, разошедшийся по
России в числе, может быть, тоже не одного десятка тысяч экземпляров; но то была книга не для низших собственно классов,
а для всего полуграмотного мира, заключавшего в себе и дворян,
и чиновников, и купцов, и мещан, но не поселян. Успех «Письмовника» был основан не на цели и удачном ее достижении, а
на необразованности тогдашнего читающего люда. Он не был
приноровлен к понятиям или потребностям какого-нибудь класса общества, но был издан, как книга веселая, с рассказами и
апекдотами,— и полезная, с чем-то вроде энциклопедического
изложения некоторых знаний; он был больше вульгарен, нежели
народен, и потому успел необычайно и принес много пользы.
«Сельское чтение», несмотря на его огромный успех, основанный
на достоинстве содержания и изложения, и теперь отнюдь не
исключает потребности нового «Письмовника», составленного сообразно с успехами нашего времени; но этот новый «Письмовник»
уже не должен быть ни столь специяльным, как «Сельское чтение», ни столь универсальным, как кургановский «Письмовник»:
подобно последнему, он должен быть издан для малообразованных, полуграмотных, но в будущем образовании которых не
предполагается никаких определенных границ. Здесь разумеются люди, которым нужна не столько ученость, сколько образованность, и которые, по неимению средств, не иначе могут образоваться, как через собственные усилия, посредством чтения. И цель
такого нового «Письмовника» должпа состоять не в том, чтоб
образовать этих людей, но в том, чтоб помочь им образоваться,
направив их вкус в чтении, оторвать их от «Еруслана Лазаревича» и романов Орлова2, познакомив их с произведениями литературы, на первый случай, по содержанию, доступными уму
неразвитому, но в то же время отличающимися высоким литературным достоинством. Это должен быть огромный альманах,
разделенный на две части: энциклопедию наук, искусств, ремесл,
открытий и т. д. и на беллетристику — повести, сказки, рассказы, стихотворения, анекдоты и т. п. Все это не должно быть
ни слишком высоко, ни слишком низко: тут не должны быть
сочинения вроде «Фауста», «Манфреда», «Моцарта и Сальери»,
«Цыган» и т. п.; но почему бы не войти туда, например, «Полтаве» и «Русалке» Пушкина? Энциклопедия должна быть изложена языком самым простым и ясным, но столько же не про¬
438
стонародным, сколько и не книжным. Если к этому будут призваны на помощь политипажи,— это могущественное средство для
распространения популярного образования,— какая бы это вышла книга для чтения купцов, мещан п даже людей, принадлежащих к несколько высшему против них классу, но не более их
образованных!
«Сельское чтение» — издание чисто специальное, п в этом
его великое достоинство. Оно назначено для крестьян-земледель-
цев и приноровлено к их быту и потребностям. Были и прежде
«Сельского чтения» опыты для такого рода изданий; люди, бравшиеся за них, не имели никакого понятия о низших классах, и
потому опыты их не имели никакого успеха. Некоторые, взманенные успехом «Сельского чтения», начали издавать книжки
в этом роде, думая, что ведь барину легко учить мужика; но
вышло иначе: спекуляция осталась спекуляциею, и печатный
вздор пошел на растопку печей. Колоссальный успех «Сельского
чтения» основан был на глубоком знании быта, потребностей и
самой натуры русского крестьянина и па таланте, с каким умели
издатели воспользоваться этим знанием. Поэтому в два года
разошлось до тридцати тысяч двух первых книжек «Сельского
чтения». Подобный успех имеет великое значение, свидетельствуя, что издатели «Сельского чтения» умели угадать, что нуя^-
но для чтения простому народу, а во всяком важном деле, для
которого не было прежде образца, в том-то и состоит все дело,
чтоб угадать...
О первых двух книжках мы говорили в свое время; теперь
поговорим о третьей. Как и в первых двух, в ней статьи разделяются на два разряда: статьи (большею частию в рассказах)
нравственного содержания и статьи, до быта и хозяйства крестьянского касающиеся. Те и другие равно необходимы, потому что нравственность тесно связана с материальным бытом,
и успех одной невозможен без успеха другого. Крестьянин, которого жилище не лучше хлева, который разделяет его с домашними животными и который дурно одет, дурно ест,—такой крестьянин не может быть нравственным человеком: если он и не
вор, то лентяй, и во всяком случае существо оскотинившееся.
Добродетель в нищете есть явление исключительное, достояние
тех сильных организаций, тех энергических характеров, которые
так же редки, как и гений. Добродетель гораздо хуже уживается
с нищетою, чем с чрезмерным богатством, хотя она и редка в
богатстве. С другой стороны, если крестьянин живет чисто и в
довольстве, будучи безнравственным человеком,— его благосостояние выгодно только для него самого, но не для общества,—
не говоря уже о том, что оно не всегда прочно. Из этого двоякого
рода статей в «Сельском чтении» сам собою, по законам необходимости, выходит третий ряд статей, которые способствуют
развитию интеллектуальности и знакомят крестьянина с понятиями и фактами, доселе вовсе ему недоступными. Чтоб на¬
4ВЭ
учить его обращаться с хлебом п травою, необходимо познакомить его с свойствами растительного царства вообще; следовательно, некоторым образом ввести его в созерцание природы,
в мир естествознания. Такова статья г. Заблоцкого в третьей
книжке «Сельского чтения» — «О том, что такое растение, как
оно живет и чем оно питается». Жалеем, что не можем познакомить с пею наших читателей: без выписок этого сделать нельзя,
а вырывать ее клочками — только портить: ее надо читать всю.
Это образец ясного изложения, вполне доступного для крестьянина, понятий не совсем общих и не так-то простых! Такова же
статья князя Одоевского: «Что такое выставка сельских произведений, на что она, и какая от нее польза, и что было на прошедшей выставке». Это лучшие статьи в третьей книжке «Сельского чтения». После них замечательны статьи: «Рассказ дяди
Иринея о том, что вокруг человека, и о человеке» князя Одоевского; «О том, как с домашнею скотиною надобно обращаться»
г. Заблоцкого и «Записки для памяти» князя Одоевского.
. Из нравственных рассказов особенно замечательны два:
«Как дядя Ириней рассказывал о том, что такое чистота и к
чему она пригодна» князя Одоевского и «Нечистая-сила» графа
Соллогуба. Первая особенно важна тем, что она имеет целию
искоренение гибельного и наиболее свойственного русскому
простонародью порока — неопрятности. Впрочем, опрятность и
у городских наших жителей не может считаться особенною
добродетелью. Баня и чистая рубаха в субботу — у нашего простонародья больше какой-то обряд, какой-то мистический долг,
как омовение у мусульман, нежели требование опрятности и
чистоплотности, не говоря уже о том, что перемена белья один
раз в неделю — плохая опрятность. И потому в такой книге, как
«Сельское чтение», особенно надо дорожить статьями, когда,
будучи хорошо написаны, они имеют предметом искоренение не
общих, всем людям равно свойственных недостатков, а пороков,
составляющих как бы исключительную болезнь класса, для которого издается «Сельское чтение». Такие пороки суть: пьянство,
неопрятность, лень, непредусмотрительность и авось, которое
простой народ иронически называет авоськой. «Нечистая сила» —
мастерской рассказ графа Соллогуба, удачно воспользовавшегося известным анекдотом, чтоб сделать из него столько же занимательную, сколько и поучительную для простых умов повесть. — После них можно указать на рассказы: «Отчего крестьянин Демьян себе ноги ознобил и навек калекой пошел» князя
Одоевского; «Плохо тому, кто не умеет жить в своем дому»
г. Заблоцкого и юмористический, в народном духе рассказанный
анекдот «Ось и чека» г. Даля.
Но, признаемся, мы не желали бы больше встречать в «Сельском чтении» таких статей, как «Кто такой Давыд Иванович, и
за что люди его почитают» и «Что легко наживается, то еще
легче проживается» 3. В первой описан какой-то герой доброде¬
440
тели без образа и лица, без всяких признаков характера; и не
мудрено: он описан, а не представлен; за него говорит сам автор,
а сам он ничего не говорит. Такими мертвыми идеями никого не
убедишь ни в чем; им никто пе поверит. В другой пьесе представлен бедный перевозчик, который, неожиданно получив от
дальнего родственника, купца, огромное наследство и не умея
управляться ни с торговыми делами, ни с деньгами, все спустил
в короткое время и опять стал гол, как сокол. Какая мораль
этого рассказа? неужели та, что от наследств надобно отказываться? Ну, а если б кто написал повесть, что один бедняк, получив большое наследство, сумел им распорядиться и к своей и к
чужой пользе, и издатели «Сельского чтения» поместили бы этот
рассказ рядом с пьесою «Что легко наживается, то еще легче
проживается»: чему бы тогда должен был верить грамотный
крестьянин?.. Судя по заглавию рассказа, мы думали, что дело
идет о приобретении через воровство, грабеж или разбой: тогда
бы — другое дело! Но положим, что автор и тут прав: все-таки
трудно поверить, чтоб его рассказ убедил кого-пибудь отказаться
©т законного наследства...
Многие восстают против «Сельского чтения» за простонародность его языка, маленько мужицкого 4, утверждая, что к такому
языку в книге простой народ недоверчив, поддаваясь охотнее
обаянию книжного языка. Признаемся откровенно, мы не считаем
такого мнения ложным и готовы были бы решительно обвинить
«Сельское чтение» в простонародности языка, как в недостатке,
если б в тридцати тысячах экземплярах этой книжки, разошедшихся в два года, не видели факта, слишком оправдывающего
издателей в их манере говорить печатно с простолюдинами. Стало
быть, это еще вопрос, который может быть решен только фактически; надо издать для народа книжку, написанную городским,
образованным языком: если она будет иметь такой же успех,
как и «Сельское чтение», вопрос будет решен не в пользу издателей последнего; а до тех пор... подождем. Одно, что мы можем
не похвалить в «Сельском чтении»,— это употребление презрительно-уменьшительных собственных имен: Ванюха, Ванька,
Сенька, Васька, Машка и т. п. «Сельское чтение» должно способствовать истреблению, а не поддержанию отвратительного
обычая называть себя не христианскими именами, а кличками,
унижающими человеческое достоинство...
Впереди времени много, и, при знании дела и таланте издателей «Сельского чтения», недостатки этого издания, конечно,
скоро исчезнут, а достоинства еще более возвысятся. Много уже
сделано этими тремя книжками, и их содержание нельзя будет
вполне исчерпать и тридцатью; а сколько еще сторон нетронутых, например, отношения, в которых женский пол находится
в простом быту к мужскому, и наоборот! Русский человек
вообще не умеет уважать женщину, а у крестьян женщина —
раб, * скот, нечто вроде домашнего животного. Зато посмотрите
441
в деревнях на мужиков: сколько между ними красивых лиц,
а женщины, за весьма редкими исключениями,— воплощенное
безобразие и в тридцать лет уже старухи. И не диво: выполняя
все тяжелые мужские работы, они еще несут тягости беременности и родов... Вообще, семейный быт должен быть одним из главнейших предметов «Сельского чтения». Как можно больше статей
об обращении с детьми, о необходимости часто мыть их, беречь
от грязи, от простуды, об уходе за больными! Сколько умирает
детей оттого, что за ними дурно смотрят во время оспы, кори. Топится печка, в избе сверху дым; внизу холод —дверь отворепа:
как тут уцелеть и взрослому больному и родильнице, которая,
сверх того, вчера родила, а сегодня таскает дрова и воду!..
СОВЕТ «МОСКВИТЯНИН»
Что делается в современной русской литературе? —■ спросят читатели.— Ничего особенного,— ответим мы. О библиографических новостях мы отдали читателям нашим полный отчет в отделе «Библиографической хроники», а из других замечательно
только разве появление новой двойственной книжки «Москвитянина». Книжка одна, но в двух нумерах: 7 и 8. Мы не обратили
бы на это никакого внимания, если б сам «Москвитянин» не
явился к нам с приветствием. Извещая о выходе книжки пиети-
стических стихотворений какого-то английского дьякона, между
прочим, переведшего стихами какое-то стихотворение г. Хомякова1, «Москвитянин» замечает в выноске:
«Отечественные записки» терпеть не могут духа гг. Хомякова и Языкова и ругают их во всяком нумере. Ругательства их для образованных и
благонамеренных заменяют хвалу. Но есть еще толпа... для толпы мы помещаем это свидетельство, с какой точки зрения иностранцы смотрят на сочинения г. Хомякова, англичане, проклятые им, как беспрестанно твердят
( Отечественные записки». Точно так в «Московском вестнике» 1828 г. помещено было свидетельство Гете о критике г. Шевырева, вопреки возгласам
тогдашних мародеров русской словесности. Одни отзывы стоят других
(стр, 112)«
«Отечественные записки» имеют честь ответить на это «Мос-»
квитянину», что они никогда и не думали не терпеть духа гг. Хомякова и Языкова и еще менее думали когда-нибудь ругать их.
«Отечественные записки» и не имеют и не берут на себя права
ругать кого-нибудь; они ограничиваются только законным правом высказывать свое мнение о сочинениях кого бы то ни было 2.
Что сочинения гг. Хомякова и Языкова, особенно первого, не
нравятся «Отечественным запискам»,— это должно быть прискорбно и «Москвитянину» и реченным стихотворцам; мы понимаем их горе, но из уважения к правде не можем помочь ему.
А что какой-то англичанин перевел на свой язык пьесу г. Хомякова,— это ровно ничего не говорит в пользу поэзии и таланта
этого русского стихотворца: ведь и сочинения г. Булгарина (да
442
еще почти все) переведены, да еще не на один, а на несколько
европейских языков;3 но г. Булгарин тщетно ссылался на это
обстоятельство в доказательство высокого достоинства своих сочинений: переводы не спасли их от забвения... Вообще, странно
доказывать чей-нибудь талант тем, что знакомый иностранец перевел какое-нибудь его произведение: само произведение должно
отвечать за талант. Однако ж у нас обыкновенно тут-то и прибегают к подобным уловкам, когда в сочинениях уже не обретается
и признаков таланта. Таким же образом, если Гете из вежливости
сказал ласковое слово о статье г. Шевырева, в которой он расхвалил междудействие ко второй части «Фауста»,— это тоже ровно
ничего не говорит в пользу критического таланта г. Шевырева4.
Ответив «Москвитянину» sine ira et studio *, от всей души
даем ему добрый совет — не сердиться и не браниться из пустяков...
СТОЛЕТИЕ РОССИИ, С 1745 ДО 1845 ГОДА, ИЛИ ИСТОРИЧЕСКАЯ
КАРТИНА ДОСТОПАМЯТНЫХ СОБЫТИЙ В РОССИИ ЗА СТО ЛЕТ. Сентября 5-го 1845, в день столетнего юбилея, совершившегося со дня рождения князя Голенищева-Кутузова-Смоленского. Сочинение Николая Полевого. Часть первая. Санкт-Петербург. Издание П. И. Мартынова. 1845.
В тип. Департамента внешней торговли. В 8-ю д. л. IV и 405 стр.
Во всякой литературе должно отличать две стороны — ученую и художественную и беллетрическую. К первой принадлежат произведения глубокой эрудиции, строгого искусства, в обоих
случаях — плоды труда обдуманного, зрелого. Ни ученый, ни художник ничего не производят без призвания, без любви, без страсти, ничего не производят по случаю, кстати (à propos), на заказ, к сроку. И потом оба они творят не для минуты, не для
мгновенного удовольствия толпы, и если не каждому из них
суждено творить для веков, то каждый из них, трудясь, думает
не о настоящем только времени, но и о будущем, желая успеха
при жизни, желает, чтоб и после смерти труд его не терял своего интереса. Но ученые и художники, особенно великие — аристократы человечества: они трудятся не для всех, а только для
избранных. Это особенно относится к обществу, в котором просвещение и образование не ровно разлиты по всем его классам,
но одним доступны больше, другим меньше, а третьим и вовсе
недоступны. Однако ж благодеяния литературы, этого могущественного средства к образованию масс, должны простираться на
всех. Не всякий может и должен быть ученым, но всякий должен иметь общие познания; не всякому доступно высокое искусство, но для всякого должно существовать наслаждение прекрасным. Для этого наука и искусство должны быть сведены
с их высокого, недоступного для толпы пьедестала и, через это,
приближены к понятию масс. Эта, в одно и то же время, и
* без гнева и пристрастия (лат.). — Ред.
443
мелкая и великая роль принадлежит беллетристике. II наука и
искусство имеют свою беллетристику и своих беллетристов. Что
такое беллетрист? Слово (беллетрист» происходит от Ье11ез-1еигез,
то есть изящная словесность; следовательно, в первоначальном
своем значении слово беллетрист есть то же, что литератор, занимающийся изящною словесностью,—то же, что стихотворец,
нувеллист, романист. Но как в последнее время изящество изложения сделалось необходимым условием даже сочинений, не принадлежащих к области искусства, а потребность в образовании
для масс сделала популярность изложения необходимым условием науки, то вследствие этого литература приняла новый характер: с одной стороны, она перестала быть исключительным
достоянием немногих избранных, а с другой, угождая вкусу и
потребности всех и каждого, она перешла, так сказать, в руки
деятелей более скоро и много, нежели прочно пишущих, более
многочисленных, нежели замечательных по силе таланта: эти-то
люди и должны называться беллетристами. Беллетрист относится к ученому и художнику, как переводчик к автору, которого
он переводит: владея своим собственным талантом, он все-таки
живет чужим умом, чужим гением. Наука и искусство никогда
не бывают ремеслом; беллетристика тоже не ремесло — она выше
ремесла, но ниже искусства: она середина между ними. Беллетристика к поэзии относится, как дилетантизм к художественной
деятельности; к науке — как образование к просвещению. Чтоб
быть беллетристом, надо иметь призвание, страсть, талант, особенно талант, но не гений. Можно сказать, что всякий поэт, всякий ученый, у которого есть талант, но нет гения,— беллетрист.
Поэтому главное, существенное различие между произведениями
ученого и художника и между произведениями беллетриста состоит в том, что первые пишут для веков, а последний — для
минуты.. Есть ученые сочинения, давно потерявшие цену вследствие дальнейшего развития и больших успехов науки; но, перестав быть авторитетом, они все-таки не забыты, не потеряны из
вида, но гордо и непоколебимо стоят, как вехи, указывающие
путь, по которому шла наука, расстояния, которых она достигла.
Не существующие для толпы и дилетантов, эти старые труды
гениев науки всегда живы для новых ученых, знающих историю
своей науки. Что касается до произведений искусства, их достоинство утверждается только временем, и, подобно вину, они от
него приобретают свой букет. Для произведений же беллетристики время есть беспощадный Сатурн, пожирающий чад своих:
время производит их тысячами,— время и пожирает их тысячами. Беллетрист торопится рвать лавры, пока они растут для
него; ему нужно утомлять внимание публики, и он изумляет ее
своею деятельностью, как бы зная, что, забыв его на минуту,
она совсем его забудет. Беллетрист пишет легко и скоро; он на
все способен, талант его гибок, его деятельность можно подстрекать и, так сказать, покупать. Ему может сказать и журналист
444
и книгопродавец: «напишите мне то или это, в таком-то роде,
в таком-то объеме и к такому-то времени», и он возьмется и напишет. Известно, что «Вечный жид» написан Эженом Сю по заказу журнала «СопзШиНоппеЪ), и Тьер, мнений которого этот
журнал есть орган, сказал Эжену Сю, какие вопросы должно
поднять в этом романе — напасть на иезуитов, напомнить о поэзии наполеоновского солдата и т. д.: вот беллетрист! Жорж
Занд тоже печатает свои романы в фельетонах журналов и берет за них деньги, но пишет не по заказу п не торгуется за роман, который еще не написан или только пишется: вот художник! «Вечный жид» наделал шума в тысячу раз больше, нежели,
например, «Теверино»; «Вечный жид» нравится толпе,— «Те-
верино» восхищает немногих; но зато первый уже умер в самой
Франции, едва успев дойти до конца, а торжество второго еще
впереди, и все больше и больше...
Однако ж было бы нелепым педантизмом смотреть на беллетристику и беллетристов с презрением: они необходимы и совершают великое дело. Без них умственные наслаждения и результаты этих наслаждений — развитие ума, образование сердца не
существовали бы для огромного числа людей, которые по своей
натуре или по недостатку воспитания не могли бы черпать из
истинного источника искусства. Есть люди, для которых «Вечный жид» — колоссальное творение, идеал романа, и которых
эстетические требования никогда не пойдут дальше этой сказки:
пусть же они читают ее, ведь и им надобно же что-нибудь читать! Есть другие: они начнут «Вечным жидом», а кончат «Те-
вёрино», от которого уже никогда не воротятся ни к какому
«Вечному жиду», за что все-таки спасибо «Вечному же жиду»...
Беллетристика сама по себе не может составить богатства литературы; но, при сильном развитии науки и искусства в народе,
она делает литературу богатою и блестящею. Доказательством
тому служит французская литература, переводы с которой наводняют все другие европейские литературы.
Вот почему один из недостатков, один из очевидных признаков бедности русской литературы состоит в том, что у нас почти
нет беллетристики и больше гениев, нежели талантов (что бы
ни говорили и как бы ни издевались над этою мыслию невежды,
умеющие придираться только к словам, но не понимающие мыслей!) *. Чтоб убедиться в этом, стоит только взглянуть на историю русской литературы. Почти до времен Екатерины Ломоносов один составлял всю русскую литературу. Потом явились
Сумароков, Херасков, Петров, Державин, Богданович, Фонвизин,— и все они равно слыли за великих писателей, за гениев,—
а между тем в их время нельзя насчитать и десятка второстепенных писателей, которые пользовались бы тогда какою-нибудь известностью. В карамзинскую эпоху явились уже п беллетристы, но в малом числе и мало писавшие; за Пушкиным их
вышло уже п довольно; но это были беллетристы по таланту,
445
а не по деятельности, п почты все они писали так мало, что их
можно было счесть скорее за литературных наездников, нежели
за деятельных п плодовитых беллетристов. Из них должно исключить двух: это — гг. Полевого и Кукольника. Вот беллетристы
в истинном значении слова! Г-н Кукольник пишет по крайней
мере за десятерых самых деятельных русских литераторов вместе взятых; г. Полевой — по крайней мере за сто... Так как
предмет этой статьи — г. Полевой, то и будем говорить только
о нем. Многие дивятся, когда успевает он писать книгу за книгою, статью за статьею, роман за романом, повесть за повестью,
драму за драмою: удивление не совсем основательное! Оно
больше шло бы к Пушкину (если б Пушкин так много писал),
нежели к г. Полевому. Г-н Полевой — беллетрист: этим все сказано, в этом разгадка загадки. У него есть-под рукою класснче-
кие писатели, биографические, исторические и энциклопедические словари: материал готовый, источники неисчерпаемые,—
а он ведь не создает: он только пересказывает сказанное, переделывает сделанное, но пересказывает и переделывает так, как
нужно для пользы и удовольствия той многочисленной братии,
чающей движения воды, которая стоит в преддверии храма гра«
мотности, еще не готовая войти в самый храм. И эта деятельность, столь пестрая, если не многосторонняя, столь беспокойная, если не энергическая и не могущественная, столь шумливая, если не громкая, столь плодущая, если не плодородная,
эта деятельность есть дар природы, призвание, страсть, а не
труженичество, не торгашество, как у некоторых писак, которыё
готовы перебить у другого всякое предприятие и вопиют о своих
заслугах, своей благонамеренности и бескорыстии при всяком
чужом успехе, отнимающем у них сон и аппетит...2 Итак, несмотря на наше решительное несогласие со взглядами г. Полевого, высшими и низшими3, на все предметы, подлежащие ведомству литературы, несмотря на его вылазки против наших
мнений, мы все-таки скажем, что желаем русской литературе
побольше таких беллетристов, как г. Полевой; но вместе с тем
желаем, чтоб, для ее чести и пользы, они чаще сменялись новыми и тем избавляли бы русскую литературу от устарелых
мнений, отсталых понятий и бессильных, возбуждающих болезненное сострадание попыток играть важную роль в чуждом им
мире новых поколений...
Новая книга г. Полевого — «Столетие России» есть чисто
беллетристическое произведение. Оно написано случайно и на
случай, как признается сам автор. В один прекрасный день —
нет, в один прекрасный вечер... но пусть сам г. Полевой расскажет вам это событие:
Северная русская столица, освещенная светом невечереющего летнего
вечера, кипела жизнью, когда задумчиво остановился я перед изваянием
великого вожденачалъника, архистратига дванадесятого года, князя Михаила Кутузова-Смоленского, п в душе моей мелькнула мысль: сто лет!*
446
«Сто лет,— думал я, смотря на изваяние русского воеводы,— сто лет
совершилось с того года, когда родился ты, муж великий! Сто лет, в которые
совершил ты своп подвиги (?!), и уже тридцать два года, как почил ты
среди потухших громов Ь>
Правду говорят иные, что поэзпя — враг логики: по словам
г. Полевого — «сто лет, в которые совершил ты свои подвиги» —
можно подумать, что Кутузов начал свои подвиги с первого же
дня своего рождения, то есть с 5-го сентября 1745 года... Но это
сказано так — для красоты слога... Далее тем же слогом описывается, как г. Полевой стоял на коленях подле могилы великого
полководца и, облокотись на ее решетку, плакал, думал и мечтал...
Теперь посмотрите, что такое беллетрист. У ученого подобная книга была бы плодом долговременного замысла, труда строгого, дельного, серьезного, обдуманного. У г. Полевого это было
делом минуты: летом он гулял, а осенью вышла книга. Не поди
он гулять — и не было бы книги. После этого удивляйтесь, что
падение яблока с дерева было причиною великой теории Ньютона о тяготении земли!.. Потом: кому бы пришло в голову писать историю России по поводу столетия, совершившегося со дня
рождения Кутузова? Кутузов — спаситель России, муж доблестный и великий — это аксиома; но все-таки важны и велики его
подвиги, а совсем не день его рождения, который никак не мог
быть эпохою в истории России. Но беллетристу нужен только
повод, случай, придирка к составлению книги. Г-н Полевой придрался — и довольно. Но ко дню рождения Кутузова он приделал род введения, в котором кратко обозрел историю России от
пришествия в Русь норманнов до царствования императрицы
Анны Иоанновны, которое у него уже не просто обозрено, а рассказано, и с которого до конца рассказ становится все подробнее
и подробнее.
Разбирать книгу г. Полевого нет надобности: это чисто беллетристическое произведение, что-то похожее на компиляцию
кстати или по случаю. Ни в фактах, ни в воззрениях нет ничего
нового, ничего такого, что б не было много раз говорено г. Кай-
дановым и подобными ему беллетристами истории. Ученый (а не
беллетрист) не стал бы писать такую книгу, если б видел, что он
не умеет или не может сказать в ней ничего нового. Г-н Полевой не затруднился, а как будто бы даже обрадовался такому
обстоятельству. И хорошо сделал! От него, как от беллетриста,
никто и не будет требовать ничего особенного, а между тем найдется много людей, которые в его книге повторят, для памяти,
читанное ими в других книгах, а некоторые через нее и в первый раз узнают то, чего прежде не знали... Итак, для публики
новая книга, для журналов новая пожива, для литературы как
будто новое движение: чего же более? Да здравствует беллетристика! А там, глядишь, выйдет и вторая часть «Столетия
447
России». Что же будет в ней? — Мечты. — Как? что такое? —
Мечты! По крайней мере вот как выразился сам автор: «Несколько мыслей будущему — мыслей, которые могут назвать
лентами». Это, вероятно, невольная дань прошедшему со стороны автора. Некогда он издал свои повести п рассказы под
названием: «Мечты и были»;5 это название (а особенно выраженная им мысль) так понравилось г. Полевому, что он решился
возобновить его,—и в первой части «Столетия России» предлагает публике были, а во второй представляет ей то, что можно
назвать мечтами,
ИСТОРИЯ КОНСУЛЬСТВА И ИМПЕРИИ, соч. Тьера, бывшего президента Совета министров, члена Палаты депутатов и Французской академии.
Перевел с франц. И. Д — ъ. Части I, И и III. Санкт-Петербург. 1845. В тип.
Ильи Глазунова и комп. В 8-ю д. л. 228 стр.
Несмотря на огромный успех, который имел во всей Европе
новый исторический труд г. Тьера — «История Консульства и
Империи»,— это сочинение не принадлежит к разряду произведений, запечатленных достоинством науки. Это произведение
чисто беллетристическое. Для Наполеона уже настает потомство,
и уже недалеко время, когда будет возможна его история; но
пока она еще невозможна. Низвергнутый с вершины могущества, Наполеон был черним и унижаем даже теми, которые недавно еще были его униженнейшими слугами. Партия бурбони-
сгов имела причину и ненавидеть и бояться даже тени Наполеона, и бурбонист Шатобриан справедливо сказал, что стоит
только на западном берегу Франции воткнуть палку и надеть
на нее серый сюртук с трехугольною шляпою Наполеона, чтоб
взволновать весь мир. Поэтому партия бурбонистов во Франции
должна была вести ожесточенную борьбу не только с либералами, настаивавшими на действительность конституции, и республиканцами, еще не забывшими Конвента и якобинского
клуба, но и еще более с бонапартистами: человек, сидевший в
плену на острове Святой Елены, до того был облит с ног до головы лучами чудесного, что никто и не думал, чтоб для него
было что-нибудь невозможно... Но вот он умер; французское
правительство отдохнуло: герцог Рейхштадтский1 был для него
опасностью уже в десять раз меньшею; а других народов он нисколько не беспокоил. Тогда началась эпоха какого-то идолопоклоннического восторга к Наполеону. Когда же на французском
престоле явилась новая династия2, почти все партии во Франции
единодушно сошлись в обожании этого огромного имени. Франция забыла бедствия, которыми он терзал ее столько времени,
забыла темные пути, по которым этот сын судьбы пробирался
к владычеству,— все забыла!.. Он стал героем, полубогом! Но
теперь и круговорот идей мчится с невероятною быстротою: забвение начало проходить, память начала возвращаться, и число
448
обожателей и восторженных поклонников Наполеона со дня на
день уменьшается, а безотчетные фразы о его безупречном величин остались на долю только крикунам н фразерам. Это особенно
произошло оттого, что стали иначе смотреть на «политику» п не
хотят более уважать в ней вероломства, а хотят, чтоб она соединялась с нравственностью; успех н право вследствие этого сделались для всех понятиями особенными, а не тожественными.
Как возвысился Наполеон? Одним ли своим гением? — Нисколько! При всем своем генни он недалеко бы ушел, если бы не
одарен был от природы весьма гибкою, уступчивою и сговорчивою совестью. Он подбивается в милость к гнусному, бесчестному и развратному Баррасу, оказывает Конвенту важную
услугу, при помощи якобинцев, хитростью, интригами уничтожает Пятисотенный совет, разыгрывает роль жертвы, будто бы
едва ускользнувшей от кинжалов республиканцев, делается консулом и начинает играть республиканскую комедию, замышляя
об императорской короне. Последняя интрига до того исполнена
комизма, что сам г. Тьер, запоздалый обожатель Наполеона, не
мог придать ей ни исторического, ни героического величия:
вспомните о неловких проделках жалкого п ничтожного Камба-
сереса, бывшего посредником между Наполеоном п сенатом!..3
Наконец он император Франции, протектор Германского союза,
а его братья — короли большей части европейских государств
и в то же время вассалы раздавателя скипетров. Сколько было
в душе и сердце Наполеона уважения к правам человечества и
законности,— это он вполне показал, расстреляв герцога Энгиеи-
ского и, в египетском походе, велев умертвить четыре тысячи
турков, которых по договору, им же утвержденному, он должен
был выпустить из Яффы живыми п невредимыми. Сам г. Тьер,
отъявленный поклонник Наполеона, не мог одобрить последнего
из этих поступков, хотя и старается уменьшить его вопиющую
несправедливость. Он говорит, что, не имея средств отослать этих
пленников в Египет под надежным прикрытием и не желая, чтоб
они увеличили собою неприятельскую армию,— «Bonaparte se
décida à une mesure terrible, et qui est le seul acte cruel de sa vie.
Transporté dans un pays barbare, il en avait involontairement
adopté les mœurs: il fit passer au fil de l’épée les prisonniers qui
lui restaient. L’armée, consomma avec obéissance, mais avec une
espèce d’effroi, l’exécution qui lui était commandée». То есть: «Бонапарте решился на ужасную меру, которая была его единственным жестоким действием во всю жизнь его (а смерть герцога
Энгиенского?..). Очутившись среди варварской страны, он против
воли усвоил себе ее нравы: он приказал переколоть пленников.
Армия исполнила приказание с покорностию, но и с отвращением». О нарушении же договора г. Тьер беспристрастно умалчивает... Но нарушать святость договоров Наполеон считал делом высшей политики и высшей мудрости: недаром говорил он,
что «эта старая Европа наскучила ему»... Все его действия,
15 в Белинский, т. 8
449
и злые и добрые, выходили из его личного эгоизма, и потому,
может быть, они были для него самого так бесплодны. В самом
деле, чего он хотел? Сделать Францию могущественнейшею землею в мире, чтоб, опираясь на ее порабощении, самому деспотически владычествовать над всем миром, ругаясь над народным
правом, и упрочить это владычество за своею дпнастиею. А чего
достиг он? — Разорения, обезлюднения и позора Франции, а себе — тюрьмы на бесплодной скале Атлантического океана.
И однако ж он нужен был миру — и мир увидел и вострепетал его... Будучи врагом духа времени, грозя, новый Бриарей 4»
задушить его в своих сторуких объятиях,— он, сам того не зная,
был только его послушным орудием... Дух времени воспользовался им, сколько было ему надобно, и потом бросил его как уже
ненужное орудие,—и тщетно тогда развертывал он всю силу
своего гения, всю неистощимость своих титанических сил
и средств — ничто не помогло, и он пал...
Есть люди, которые, раз остановившись на чем-нибудь, уже
не двигаются вперед и в другую эпоху, в мир новых страстей
и убеждений, переносят с собою свой запоздалый восторг к идеям
старого времени. К таким людям принадлежит г. Тьер. Считая
себя великим политическим и государственным человеком,
г. Тьер считает себя еще и военным гением первой величины.
Поэтому Наполеон — его идеал во всех отношениях. «Историю
Французской революции» г. Тьер написал в духе оппозиции правительству восстановленных Бурбонов; «Историю Консульства
и Империи» составил он в духе оппозиции нынешнему французскому правительству, которого, впрочем, он разделяет все принципы, кроме одного — миролюбия, не понимая, что на нем-то оно
больше всего и держится. Цель его книги была — напомнить
французам бурное время их «блистательного позора» 5, как сказал наш Пушкин, их побед и завоеваний. Г-н Тьер —великий
воитель, истинный Наполеон в карикатуре и будь он опять
министром, в Европе запылало бы пламя войны, при зареве
которого г. Тьер выгодно играл бы на бирже в ажиотаж; но потому-то, вероятно, он теперь и не министр... И вот он пишет
историю Наполеона, чтоб апофеозою гения войны кольнуть миролюбивые умы правителей Франции. Но — странное дело! —у него
из апофеозы Наполеона как-то выходит, совершенно против его
воли и намерения, совсем другое, потому что как ни силится он
софизмами оправдать его действия, истина так и блещет сквозь
* Нам случилось видеть преостроумнукэ и презлую карикатуру на
г. Тьера: он изображен в виде наполеоновской статуи на Вандомской колонне, в наполеоновском сюртуке, в наполеоновской трехугольной шляйе, а
внизу подписано: «Monsieur Tiers (Thiers), ainsi appelé parce qu’il ne fait
pas la moitié d’un grand homme» **.
** «Господин Треть (Тьер), названный так потому, что он не составляет и половины великого человека» (фр.). (Каламбур, построенный на
одинаковом произношении собственного имени Тьер — Thiers и слова
треть — tiers). — Ред.
450
эти софизмы. И не мудрено: во-первых, прошло уже время для
безотчетного восторга к Наполеону, а во-вторых, нет ничего
опаснее для оправдания дурных дел исторического лица, как
апологист, которого нравственные убеждения составились и укрепились на бирже, в министерских и в палатных интригах. Таким
образом, самый злой, ожесточенный враг Наполеона не мог бы
оказать ему такой дурной услуги, порицая его, какую оказал
ему г. Тьер, превознося, почти обожествляя его... Многие критики в Европе уличили г. Тьера в искажении слишком известных фактов. Конечно, это искажение неумышленное, происшедшее от поспешной работы, но все же оно не возвышает цены
его исторического труда. Еще важнее искажение истин нравственности и справедливости во имя оправдания человеческой
слабости...6
«Отечественные записки», верные своему обещанию — тотчас же знакомить русскую публику со всеми замечательными
новостями в иностранных литературах, поспешили познакомить
ее и с «Историею Консульства и Империи», которая наделала
в Европе столько шума и толков и которая все-таки не только
не хуже, но даже лучше всех доселе бывших историй Наполеона7. Теперь переводивший в «Отечественные записки» «Историю
Консульства и Империи» издает эти статьи отдельно8. Не наше
дело судить о достоинстве перевода, но смеем думать, что переводчик исполнил свое дело хорошо. Изданпе его книги красиво.
ОТЕЛЛО, ВЕНЕЦИАНСКИЙ МАВР. Драма в пяти действиях. Соч.
Шекспира, Перевел с английского В. Лазаревский. Санкт-Петербург*
В тип. Карла Крайя. 1845. В 8-ю д. л, 201 стр.
Стихотворные переводы драм Шекспира всегда возбуждают
в нас недоверчивость. Шекспир так велик, что не может бояться
и плохих прозаических переводов, потому что и в них что-нибудь да останется же от его гения; напротив, перевод стихами,
не только плохой, но даже посредственный, даже всякий, которого нельзя назвать положительно хорошим,— убийство для
Шекспира. В нем остаются слова, но дух исчезает, не говоря
уже о том, что посредственные стпхи читать скучнее и тяжелее,
кчем самую плохую прозу.
«Отелло» как-то особенно несчастливится на Руси. Сперва
он игрался на сцене в нелепой дюсисовской переделке, переведенной по-русски прозою;1 потом г. П — в 2 первый перевел его
прозою же, но уже не с переделки, а с перевода, а все же не
с подлинника, п притом без предварительного изучения, без особенного труда, и не столько по потребности переводить Шекспира, сколько по желанию сделать что-нибудь. Теперь является
перевод «Отелло» стихами и с подлинника. Что сказать об этом
переводе? — Может быть, он верен, даже очень верен, сделан
был совестливо, со всею любовью и уважением к гению
13*
451
Шекспира, но тем не менее дух Шекспира не веет в пем... Это
произошло оттого, что г. Лазаревский не только не поэт, но даже
и не стихотворец; его стих вял и связан, лишен жизни и движения; его слог не точен, неопределен, и во всем его переводе
слышны только слова и фразы, но поэзии никакой нет и следа, и
всего менее — поэзии шекспировской.
Издание опрятно, хотя п довольно скромно.
БУКЕТЫ (.) ИЛИ ПЕТЕРБУРГСКОЕ ЦВЕТОБЕСИЕ. Шутка в одном
действии. Соч. гр. В. А. Соллогуб а. Санкт-Петербург. Б тип. императорской Академии наук. 1845. В 8-ю д. л. 63 стр.
Драматическая русская литература представляет собою
странное зрелище. У нас есть комедии Фонвизина, «Горе от ума»
Грибоедова, «Ревизор», «Женитьба» и разные драматические
сцены Гоголя — превосходные творения разных эпох нашей литературы,— и, кроме них, нет ничего, решительно ничего хоть
сколько-нибудь замечательного, даже сколько-нибудь сносного.
Все эти произведения стоят какими-то особняками, на неприступной высоте, и все вокруг них пусто: ни одного счастливого
подражания, ни одного удачного опыта в их роде. «Бригадир»
и «Недоросль» породили много подражаний, но до того неудачных, пошлых и вздорных, что о них нельзя и помнить. Еще
прежде Фонвизина некто Аблесимов проговорился, обмолвился
как-то прелестным, по своему времени, народным водевилем
«Мельник» и, кроме этого водевиля, не написал ничего порядочного1. Были ли подражания «Мельнику», не знаем;2 но если
и были, то наверное уродливые и пошлые, а потому и забытые.
Капнист написал «Ябеду» — комедию, замечательную более по
цели, нежели по исполнению. От «Ябеды» должно перейти
прямо к «Горе от ума», а от него к драматическим опытам Гоголя, потому что все написанное в эти два промежутка времени
решительно не стоит упоминовения.
То же самое можно сказать и о нашей трагедии или патетической драме. Еще из классических трагедии, и оригинальных
и переводных, найдется несколько таких, которые заслуживали
внимание и после трагедий Озерова. Но когда классическая трагедия у нас пала, с тем чтоб никогда уже не вставать,— мы до
сих пор пмеем только «Бориса Годунова» Пушкина да его же
драматические сцепы: «Пнр во время чумы», «Моцарт и Сальери», «Скупой рыцарь», «Русалка», «Каменный гость». И, подобно комедиям Фонвизина, Грибоедова и Гоголя, эти произведения Пушкина тоже стоят в грустном одиночестве, сиротами,
без предков и потомков...
Но касательно трагедии дело по крайней мере понятное;
паша действительность еще не довольно развилась, чтоб поэты
могли извлекать из нее материалы для патетической драмы.
И потому это пока возможно, более или менее, только привиле-
452
тированным геппям; для талантов же решительно невозможно.
Но вот вопрос: почему и наша комедия сделалась тоже"какою-то
привилегиею одного гения и не дается таланту? Разве есть в
мире такое общество, которое не представляло бы в своих нравах богатых материалов для комедии? Разве наши поэты и беллетристы не находят их в изобилии и не пользуются ими более
или менее удачно, когда дело идет о повести? Повесть хорошо
принялась на почве нашей литературы: лучшее доказательство
в том, что повестью у нас занимаются с успехом и таланты и
даже полуталанты — не одни гении... А комедия?.. Где она
у пас? — нигде!..
Узнав, что граф Соллогуб пишет что-то для театра, мы порадовались, что человек с умом, талантом и светским образованием
(которое в деле драматической литературы иногда может быть
своего рода талантом) решился попробовать силы на поприще,
которым издавна завладели посредственность и бездарность. Но
вот новое произведение графа Соллогуба дано и на театре, куда
съехалось для него почти все высшее общество;3 вот наконец
вышла и книжка... и мы все-таки не знаем, что сказать о «Букетах»... В заглавии «Букеты» названы шуткою: в этом нет ничего дурного, и хорошая шутка, хороший фарс в тысячу раз
лучше плохой трагедии или комедии... Но для шутки тоже нужен драматический талант, и в ее основании должна лежать
истина, хотя бы и преувеличенная для возбуждения смеха. Мы
не скажем, чтоб в основании шутки графа Соллогуба вовсе не
было истины, равно как и более или менее действительно верных
и смешных черт; но все это у него испорчено преувеличением.
Хуже всего то, что пьеса основана на избитых пружинах так называемого русского водевиля. Чиновник, из угождения своему
начальнику, бросает букет, по пе той певице, партизаном которой считает себя его начальник; за это он лишается места...
Если это шутка, то нельзя не согласиться, что очень смелая. Но
бедному Тряпке мало было лишиться места: автор лишил его
еще и невесты, и все по поводу букетов. Надо было в это вмешаться любви, и вот «влюбленный» перебивает у Тряпки его
невесту, благодаря глупости ее матери, провинцияльной барыни...
Но на чем же вертятся все наши водевили, как не на этой бедной
интриге, с вечным пожилым женихом, над которым к концу
торжествует юный, хотя и глупый любовник?.. Странно, что
граф Соллогуб, с его умом и талантом, не придумал чего-нйбудь
более оригинального! Мы уже не говорим о том, что эта шутка
есть шутка задним числом: петербургское цветобесие происходило прошлой зимою, а шутка над ним явилась почти чрез год4.
Не так понимают à propos * французы: чтоб пошутить кстати
на их манер, графу Соллогубу следовало бы написать свою шутку в один вечер, приехав домой из итальянской оперы, а через
неделю вечером этой шутке должно бы смешпть цветобесием
публику Александрпнского театра, в то самое время, как на
Большом театре цветобесие разыгрывалось бы на самом деле.
Тогда шутка была бы по крайней мере кстати...
Впрочем, все это так неважно, что не стоило бы и слов,
если б тут не вмешались два обстоятельства — имя автора «Букетов» и некоторые фельетонные толки, порожденные «Букетами». Так, например, по поводу этого водевиля «Северная
пчела» обвинила всю современную русскую литературу в злостном стремлении унижать полезный и почтенный класс чиновников и изображать их не иначе, как людьми безнравственными
п глупыми... Первою причиною этого направления современной
русской литературы «Северная пчела» считает Гоголя... Если
эта газета позволяет себе взводить напраслину на современную
литературу (из которой она себя не без основания исключает),
то мы не менее ее считаем себя вправе защитить современную
литературу от таких несправедливых наветов. Это даже наш долг.
Надобно сказать, что «Северная пчела», не имеющая похвальной привычки держаться одного и того же мнения об одном
и том же предмете, сперва расхвалила «Букеты» графа Соллогуба,— в чем любопытные читатели могут удостовериться сами
из фельетона 253 нумера ее, вышедшего 8 ноября; гроза над
«Букетами» и над современною русскою литературою разразилась в 261 нумере, вышедшем 17 ноября,—ровно через девять
дней... Этот обвинительный фельетон начинается так:
Несомненный признак образованности и общежительности каждого человека в особенности и народа вообще — это умение понимать шутку и отличать сатиру от пасквиля. Литература и общество, не терпящие шуток и
легкой, умной насмешки (causticité), то же, что пища без соли, вино без
букета, красавица без выражения в лице и огня в глазах. Нигде более не
шутят и не колют, как в Англии и Франции, и никто там за это не гневается. Холодные и чинные по наружности англичане обладают неподражаемым качеством, юмором (humour), одушевляющим и их речи и их литера-
туру. Французы умеют во всем найти смешную сторону, даже в делах самых серьезных.
Все это очень справедливо и не раз говорилось в «Отечественных записках». Но фельетонист «Северной пчелы» повторил
эти мысли, чтоб вывести из них заключение, диаметрально противоположное тому, какое из них само собою естественно должно выходить. Опираясь на том, что шутка должна иметь границы, он хочет совершенно уничтожить в русской литературе
шутку и юмор и для этого силится восстановить против них целое сословие. Во-первых, как могут развиться шутка и юмор,
когда им заранее предписываются границы? Английский юмор
и французская шутливость потому и процветают, что не боятся
переходить за границы. И это очень естественно: как можно
заставить человека быть веселым, сказав ему заранее, что он
будет тотчас оштрафован, как скоро хоть немного зайдет за
454
черту позволенной веселости! Как объясните вы ему, где эта
черта?.. Уж хоть бы на англичан-то не ссылался г. фельетонист:
если б только сказать нашей чинной публике, как позволяют
себе англичане шутить, так она пришла бы в ужас... И немудрено: англичане имеют привычку, вошедшую в их нравы п обратившуюся в обычай, печатать не только то, что они говорят, но
и . что они думают,— и не об одних теоретических предметах,
но и о лицах... Очевидно, что наш фельетонист писал понаслышке
об английском юморе. Советуем ему справиться, например, хоть
о том, как разыгрывался юмор Байрона насчет Соутэ...5 Потом
словоохотливый фельетонист уверяет, будто бы лучший и чистейший образец шутки и юмора в русской литературе должно
видеть — в «Иване Выжигине» и что этот роман, написанный
самим фельетонистом, который по этому поводу один и превозносит его, лучше «Ревизора» п «Мертвых душ» Гоголя!!..
В сатирических статьях (говорит фельетопист) я никогда не имел перед глазами какого-нибудь лица, но всегда брал с мира по нитке. В моем
«Иване Выжигине», выставляя пороки и злоупотребления, я помещал их
всегда рядом с добродетелью и честностью. В «Иване Выжигине» вы встречаете хорошего помещика рядом с дурным, честного чиновника в противоположность злоупотребителю, благородного, правосудного судью возле взяточника.
Затем г. фельетонист, скромно предоставляя публике сказать, хорошо или дурно разрешил он эту задачу, присовокупи
ляет, что правила его верны и что молодое поколение писателей,
отвергнув эти правила, действует по-китайски, то есть пишет
без теней. Как на поразительный пример этой китайской живописи в литературе указывает г. фельетонист на «Ревизора» и
«Мертвые души», говоря, что все действующие лица в них — хищные враны, пдпоты, паяцы, невозможные в действительной жизни..,
Но нам что-то крепко сдается, что г. фельетонист хлопочет
тут больше о себе, нежели о чиновниках. Это нетрудно доказать.
Он рассуждает об искусстве по-китайски и тех, кто понимает
искусство по-человечески, называет китайцами. Он извлек эстетические правила, которые почитает верными й непогрешитель-
ными, из сочинений, которых мы нисколько не считаем образцовыми. Поэтому очень естественно, если он думает, что романы
и комедии можно ппсать по рецепту, то есть подле взяточника
поставьте бескорыстного судью, подле ленивого хозяина — трудолюбивого, подле вора — честного человека и т. д., и выйдет
хорошо. Так ппсать легко! Но, к сожалению, так писать теперь
уже невозможно, потому что таких «нравственно-описательных»
романов публпка уже не читает и не покупает. Вот это-то горестное обстоятельство и вооружает устарелую посредственность и бездарность против молодого поколения писателей. Им,
то есть посредственности и бездарности, хотелось бы не тем, так
другим, не мытьем, так катаньем воспрепятствовать молодому
поколению писать с талантом; им хотелось бы заставить его
453
писать, как писывали прежде, то есть вместо живых лиц выводить куклы с ярлычками на лбу: вот это, мол, бескорыстие, это
благонамеренность, это взяточничество и т. д. Так и был написан «Иван Выжигпн», почему все действующие лица его и носят характеристические названия Благонравовых, Честоновых,
Вороватиных, Ножовых и т. д. И «Выжигии» имел успех, хотя
и минутный, потому что в то время, когда оп явился, еще не
совсем прошла мода на такую восковую и картонную литера-
ТУРУ» еще не все забыли роман Измайлова, в подражание которому был написан «Выжигпн» и который назывался «Евгений,
или Пагубные следствия дурного воспитаний и сообщества»: *
в нем действующие лица также носят характеристические названия Негодяевых, Развратиных, Ветровых и т. д. Но этот самый
успех и погубил «Ивана Выжигпна», потому что об нем все заговорили и начали судить, и таким образом скоро дошли до
лучших воззрений на роман, как произведение искусства. Всему
свое время, и роман Измайлова был хорош для своего времени.
Мы не скажем, чтоб и «Выжигин» воспользовался совершенно
незаслуженным успехом, равно как не скажем и того, чтоб он
незаслуженно пришел в скорое и конечное забвение. Его заслуга
именно в том и состояла, что он спас нашу литературу от наводнения подобными романами, которые так легко писать, не
имея таланта, не зная ни действительности, ни людей. После
«Выяшгина» в нашей литературе пошумел не один роман много
получше «Выжигина»; но где они теперь все?.. А между тем все
они были необходимы и принесли большую пользу в отношении
к нашей юной литературе, они были ее черновыми тетрадями,
по которым она училась писать. Теперь она выучилась писать,
и публика не хочет знать ее черновых тетрадей, писанных по
линейке. Теперь русский роман и русская повесть уже не выдумывают, не сочиняют, а высказывают факты действительности,
которые, будучи возведены в идеал, то есть отрешены от всего
случайного п частного, более верны действительности, нежели
сколько действительность верна самой себе. Теперь роман и повесть изображают не пороки и добродетели, а людей как членов
общества, и потому, изображая людей, изображают общество.
Вот почему теперь требуется, чтоб каждое лицо в романе, повести, драме говорило языком своего сословия и чтоб его чувства, понятия, манеры, способ действования, словом, все оправдывалось его воспитанием и обстоятельствами его жизни. Фельетонист «Северной пчелы» довольно справедливо называет Гоголя основателем теперешней литературной школы, но совсем
несправедливо упрекает Гоголя в том, будто бы он оскорбляет
целое сословие, изображая некоторых его членов негодяями и
глупцами. Что же касается до того, что все его герои будто бы
* В Санкт-Петербурге. В привилегированной тпиографпи Вилькоеско-
го. Первая часть напечатана в 1799, вторая — в 1801 г.
456
дураки,— это решительная неправда. В «Ревизоре ) глуиы только
Бобринский с Добчинским да Хлестаков; простоват немного наиь-
вый почтмейстер; остальные все умны, а некоторые из них, как,
например, городничий, даже очень умны. О них можно сказать,
что они грубы, невежды и невежи, но никак нельзя сказать, что
они глупы. В «Мертвых душах» глуп один Манилов и простоваты председатель и почтмейстер, а все остальные очень умны,
положим, умны по-своему, но все же умны, а не глупы. Потом,
если б Гоголь п изображал только одних негодяев п глупцов,
это бы отнюдь не значило, что он дурного мнения о целом сословии, но значило бы только, что он мастер изображать одних
негодяев и глупцов, которых • довольно во всяком сословии. Кто
может сказать поэту, зачем он изображает то, а не это? Кто может сказать живописцу, зачем он пишет ландшафты, а не исторические картины, или зачем, пиша ландшафты, изображает
деревья кривые и сухие, а не прямые п пышно зеленеющие?..
Когда талант проявляет себя в произведениях исключительно
одного рода, называйте его, если хотите, односторонним, но не
делайте из его односторонности уголовного преступления...
Г-н фельетонист «Северной пчелы» говорит:
Смотря иа выведенных на сцепу чпновнпков в новой пьесе «Букеты,
или Петербургское цветобесие», у нас сердце обливалось кровью при мысли,
что на представление этой пьесы явился весь большой свет (который — заметим мы от себя— не явился на представление «Шкуны Нюкарлеби») 6 и
что многие, особенно многия из этого большого света, не имея понятия о
чиновниках, подумали, что это списано с натуры! Нет, милостивые государыни и милостивые государи, Mesdames et Messieurs, таких чиновников,
каких вы видите в «Ревизоре», в «Цветобесии» и т. п., нет, а между чиновниками могут быть и смешные и дурные люди, как везде. С людьми, называющими себя писателями нового поколения, я не намерен ссориться: они
должны быть превосходные писатели, потому что беспрестанно то сами
себя, то друг друга ужасно расхваливают; скажу только: простите им, добрые люди: пе ведают бо что творят!
Не понимаем, какое отношение нашел г. фельетонист между
«Ревизором» — превосходнейшим произведением гения и «Букетами» — шуткою таланта? Вот другое дело, еслп б он поставил
«Букеты» на одну доску с «Выжигиным»: конечно, все отдали
бы преимущество первым... А потом: с чего вздумал г. фельетонист обвинять графа Соллогуба в намерении оскорблять чиновников? Положим, он неверно изобразил их; но это вина таланта,
а не человека. Ведь г. Булгарин еще хуже изобразил в своем
«Выжигине» все сословия в России,— так худо, что даже добродетельные лица его романа вышли необыкновенно безобразны;
однако ж все критики, и с ними публика, единодушно приписали
этот недостаток решительному отсутствию в сочинителе поэтического таланта, а отнюдь не каким-нибудь особенным намерениям... Далее: какие писатели нового поколения хвалят беспрестанно то сами себя, то друг друга? Помилуйте! это делают
только некоторые писатели равно и старого и нового поколения,
457
потому что самохвалы есть везде, Говорить о себе еженедельно:
«я стою за правду, я готов умереть за правду» или плохой и забытый роман свой ставить выше гениальных произведений,—
вот это значит беспрестанно хвалить себя,— и это нехорошо. Но
еще хуже приписывать другим дурные намерения,— единственно
из зависти к чужому успеху п в надежде дать литературе на-*
сильственный поворот...
ПЕТЕРБУРГСКИЕ ВЕРШИНЫ, описанные Я. Бутковым. Книга первая.
Сан:;т-Петербург. В тип. Н. Греча. 1845. В 8-ю д. л. XVI и 168 стр.
Справедливо говорит латинская пословица, что у книг есть
своя судьба. «Петербургские вершины» г. Буткова — живое до-»
казательство этой истины: о них было писано и говорено еще
прежде их появления; появление же встречено разными толками.
И между тем эти толки нисколько не относились к книге
г. Буткова: говоря о ней, говорили о Гоголе, а не о г. Буткове.
Но это самое и послужило в пользу книги: она сделалась через
это более замечательным явлением, нежели сколько замечательна
она на самом деле. Спорьте после этого против важности некоторых литературных имен! Имя Гоголя так велико в нашей литературе, что стоит только кого-нибудь, из шутки пли из зависти
к Гоголю, поставить наравне с Гоголем или выше его,—и этот
кто-нибудь — уже знаменитое лицо в нашей литературе, по крайней мере хоть на столько времени, пока шутка или сплетня не
забудутся. Это напоминает нам всем известную басню Крылова,
в которой паук, прицепившись к хвосту орла, взлетел с ним на
вершины — не Петербурга, а Кавказа, и величался и хвастался
на них перед орлом — до первого порыва ветра, который опять
сбросил его в низменную долину1. Так можно и маленьким именам прицепляться к именам великим и на мгновение подняться
с ними на всякие вершины. Но г. Бутков и не думал прицепляться к пмени Гоголя: по крайней мере этого не заметно в его
книге. Не сам он прицеплялся, а его прицепили некоторые мнимые его доброжелатели. Жаль, очень жаль, что г. Бутков, при
первом появлении на литературное поприще, сделался невинною
жертвою,— тем более жаль, что он человек не без таланта, как
это ясно видно пз его книги...
Вот что было напечатано о книге г. Буткова тотчас по ее
выходе в фельетоне 243 № «Северной пчелы»:
Если б судьба дала г. Буткову столько золота или даже столько искусства жить в свете, сколько дала ему ума, чистого юмора и наблюдательности, то при выходе в свет этого томика поднялся бы шум и крик (конёч-
ко!), и томик расхватили бы в один день. Когда г. Гоголь назвал собрание
своих повестей «Вечера(ми) близ Диканьки», он доказал, что климат Малороссии, хотя не столь нежный, как климат Италии, все же способствует
всен тонкостям (каким же это?..). Дикапька, село вельможи, всем известное, возбудило общее внимание и доставило покровительство автору
(чье?.,), «Петербургские вершины», при всем уме своем (!), не возвысят
458
автора (жаль!), потому что у него взгляд самостоятельный, юмор неподдельный и достоинство не в грязных картинах, а в истине. Г-н Гоголь смешит карикатурами и, сидя на высоте (?), пишет картины грязью; г. Бутков
сидит внизу (?), но рисует с натуры и светлыми красками. Мы не сравниваем (а что же вы делаете?) двух писателей, но это один род (именно!), с
тою разницею, что язык г. Буткова чист и правилен и картины светлы и
что он не решится назвать своей повести поэмой и не найдет приятеля (не
анаем, истинного или ложного, но уже нашел!), который бы назвал его Гомером. Рекомендуем книгу г. Буткова всем любителям забавного, остроумного чтения. Г-н Бутков постигнул вполне (неужели?), что такое юмор, и,
заставляя хохотать, заставляет в то же время и мыслить и чувствовать.
Прочтите (пожалуйста!) «Петербургские вершины»; второй книги г. Буткова мы уже не станем рекомендовать: вы и сами поторопитесь купить. Некоторые журналы, разумеется, употребят все свое усилие, чтоб уничтожить
г. Буткова за то, что «Северная пчела» его хвалит (а это ужасное преступи
ление!) и за то, что при его имени вспомнили имя г. Гоголя, как творца натуры 15-го класса; но это и должно радовать г, Буткова. Это ему исеый
предмет к изучению, жалкий, но поучительный!2 _
Мы нисколько не удивляемся тому, что «Северная пчела»
не может ни о чем говорить, не вспоминая Гоголя. Это понятно:
что у кого болит, тот о том и говорит. По-старому теперь писать
нельзя...
Еще раз повторяем: мы нисколько не удивляемся этой неутомимой вражде к Гоголю; но вот чему мы удивляемся — бессилию вражды к нему, крайней неловкости нападок на него. Кто
же, в самом деле, поверит «Северной пчеле», что она не признает никакого таланта в писателе, который имел такой огромный успех, который дал новое направление русской литературе
и которого она беспрестанно, зацепляет? Нем виноват Гоголь,
что один из неловких, восторженных его почитателей "(все восторженные почитатели бывают неловки и смешны) провозгласил его Гомером?3 Но Гоголь пишет свои картины грязью, гово^
рит «Северная пчела»: если б это было и так, что ж тут худого,
когда его картины, писанные грязью, лучше картин, писанных
красками? Говорят, Микель-Анджело раз начертил на стене
углем фигуру головы,—и этот очерк был недосягаемо выше
мильонов картин, писанных не углем на стене, а дорогими красками на холсте... Дело не в материалах, а в творчестве, в исполнении. Какой-нибудь Держиморда из «Ревизора», конечно, ве
герой, не Александр Македонский, но как художественно очерченное лицо он в тысячу раз выше Годунова, Димитрия Само-'
эванца, Мазепы и других карикатур, намалеванных автором «Вы-
жигина» красками, а не углем, не мелом, не грязью... Нам даже
жаль «Северную пчелу», что она так неловко ратует против Гоголя. Посмотрите, как ловко, например, «Иллюстрация», по поводу все тех же «Петербургских вершин», заступилась за Гоголя...
Все четвертые, пятые и шестые этажп столичного города С-Петербурга
попали под неумолимый нож г. Буткова. Он взял отрезал их от низов, перенес домой, разрезал по составчикам (,) и выдал в свет частичку своих анатомических препаратов. Скользкий путь! Мы тяжелы на сатиру (правда!),
459
которую едва лп жалует наша публика (неправда!). Вот карикатуры, приспособленные ко времени, наша страсть. Что может быть неправдоподобнее
покойных «Выжигиных», а «Иван» читался (опять правда!); «Петр Иванович» прошел даже не замеченным, а дальнейшие карикатуры того же автора (сочинителя?) не возбудили даже улыбки (трижды правда!). Конечно,
талант не стареется; сочинения Н. В. Гоголя также представляют не сатиру, а карикатуры современного мира (неужели? — это новость!). Того нет в
природе, что он описывает (полноте — что за шутки!). Типы его — создания
веселой фантазии; но дело мастера боится. Карикатуры Гоголя читались
с удовольствием, читаются и будут читаться («Иллюстрация», Да 31, стр.
490) 4.
Решительно, Гоголь —это вся русская литература! О литературе ли русской кто хочет заговорить,— непременно хоть что-
нибудь скажет о Гоголе; о самом ли себе захочет иной поговорить,— опять говорит о Гоголе... Но один говорит пеловко, не
умея скрыть, что, толкуя о Гоголе, хлопочет о самом себе; другой действует в этом случае ловче: он хвалит Гоголя... хотя и
не больше, как даровитого карикатуриста...5 Он говорит, что
того нет в природе, что Гоголь описывает, но что все-таки у Гоголя есть талант, п его с удовольствием читали, читают и будут
читать... Каким образом можно с талантом описывать то, чего
нет в природе,— об этом не спрашивайте; не говорите и о том,
что сама карикатура есть только преувеличение истины в смешном виде, что без сходства с оригиналом она ничего не стоит
и что, наконец, только бездарные писаки описывают то, чего нет
в действительности,— не говорите ничего этого: тут дело идет
не об истине, а о чем-то другом...
Обратимся к книжке г. Буткова. Несмотря на все ее недостатки, мы прочли с удовольствием — если не всю ее, то некоторые статьи в ней. По всему видно, что г. Бутков только что вьь
ступает па литературное поприще и еще не осмотрелся на нем,
не привык к нему. Но это недостаток неважный, от которого
скоро могут избавить его труд и деятельность. Большая часть
недостатков его книги, самых важных, происходит от свойства
его таланта. Это, во-первых, талант более описывающий, нежели
изображающий предметы, талант чисто сатирический и нисколько
не юмористический. В нем недостает ни глубины, ни силы, ни
творчества. Но тем не менее в авторе видны ум, наблюдательность и, местами, остроумие и много комизма. Он умеет заметить
смешную сторону предмета и схватить ее. Этого мало: у него не
только виден ум, но и сердце, умеющее сострадать ближнему, кто
бы и каков бы ни был этот ближний, лишь бы только был несчастен.
Гоголь имел сильное влияние на талант г. Буткова. Особенно часто образ Акакия Акакиевича (из повести «Шинель») отражается на героях г. Буткова. Чубукевпч, герой первой повести
его, называющейся «Порядочный человек», сперва является
очень близким подобием Акакия Акакиевича, но уже потом каким-то чудом, известным только одному автору, делается тонким, смелым и наглым плутом. Герои повестей «Ленточка» и
460
«Сто рублей» — опять сколки с Акакия Акакиевича. Мы очень
желали бы, чтоб эта подражательность поскорее заменилась в
г. Буткове самостоятельностью. Самая худшая из в.сех статей,
составляющих первую часть «Петербургских вершин», есть
«Почтенный человек»: это что-то до того бледное, вялое, растянутое, плоское и скучное, что трудно поверить, чтоб оно могло
быть написано человеком с талантом. Самая лучшая статья —
«Сто рублей». Это не повесть, а очерк, рассказ, что-то даже вроде
анекдота; но тут много хорошего. Особенно понравилось нам
явление безвакантного Авдея в контору господ Щетинина и Компании п его пребывание в этой конторе. Тут много подмечено
кое-чего резко характеристического.
Там сторожа не оказалось, и Авдей должен был пройти прямо в конто*
ру, где, кроме четырех конторщиков, изволили быть и сами господа Щетинин и Компания. Авдей вдруг заметил эту самость, потому что она сидела
в халате, по русскому обычаю, и обращалась к конторщикам, называя их
определительными именами: скотом, или дураком, или бараном.
— Тебе что надобно? — спросил Щетинин, взглянув на униженно кланяющегося Авдея.
— Нет ли ваканции?.. Писать могу! — отвечал Авдей.
— Вот видишь ли, ерш у— воскликнул Щетинин, обращаясь к одному
из конторщиков,—видишь!., да не тебе говорю, баран (это относилось к другому конторщику, который второпях, сочтя себя за ерша, почтительно вытянулся пред хозяином); я тебе, ерш, говорю: вот видишь ли, я еще и не
свистнул, а уже конторщики сбегаются... Так видишь ли...
В эту минуту ерш, покрасневший, отвечал скороговоркою:
— Хозяин! Я вижу больше, чем вы думаете!
— То-то, ерш! Из тебя был бы путь, если б ты не ершился больно! Ну,
да потерплю еще маленько!
Авдей, послушав и поглядев на эту сцену, преисполнился глубокого
уважения к господам Щетинину и Компании; но, видя, что эти господа, занятые прением с своими конторщиками, забыли о нем, он позволил себе
напомнить им о своем присутствии скромным кашлем.
— А, ты еще здесь! Так ты в конторщики хочешь? — спросил Щетинин, снова обращаясь к Авдею.
— Я желал бы иметь ваканцию. Сделайте такую милость, дайте мне
ваканцпю!
— А из каких ты?
— Что-с?
— Чей ты такой? Я спрашиваю.
Авдей решительно не понимал смысла этих вопросов и, смущенный,
решился молчать.
— Что ефто за народ! — воскликнул господа Щетпнин и Компания: —
Ему, ефто, толком говоришь, а он молчит, как... как рак!
— Извините,— отвечал Авдей трепещущим голосом,— я не расслышал
или не понял, что вы изволили сказать.
— Я, выходит, спрашиваю, что ты за человек такой: крепостной ли ты,
вольной ли ты...
— Я ЧИНОВНИК.
— Чиновник! Я не принимаю чпновнпков... — отвечал Щетинин октавою ниже.
— Позвольте вам заметить,— сказал Авдей с отчаянием,— я хотя и чиновник, однако могу работать не хуже... да, еи-богу, не хуже крепостного,
не только вольного!
— Знаю! Да вы, чиновники, народ всё такой... у меня в конторе только
один чиновник — я сам, а все прочие мои конторщики!
т
— Я и прошусь к вам в конторщики!
В это время некоторые из конторщиков, посмотрев на пришельца, на-’
смешливо переглянулись между собою. Авдей, как ни мало был он сведущ
в коварстве души человеческой, понял, что конторщики, состоящие из так
называемых «вольных людей», уже враждуют против него, потому что он
чиновник! Пораженный этим открытием, он печально опустил голову, и на
лице его выразилось чувство глубокой скорби, понятной только тому, кому
случалось искать и не находить ваканции. Но было здесь одно лицо, незаметное, по-видимому, так же страдательное, как и Авдей, кото£0е, взглянув
на Авдея, не улыбнулось коварно, подобно другим конторщикам, и, взглянув, не спешило скрыть возбужденного в нем чувства. То лицо — ерш, по
наружности младший из конторщиков, ерш, которому господа Щетинин и
Компания только что угрожали изгнанием из конторы. Когда взгляд ерша
повстречался со взглядом Авдея, последнему показалось, будто в нем принимают участие.
— Хозяин!—сказал ерш, обращаясь к господам Щетинину и Компании. — Вот этот чиновник, которым вы меня пугали, очень хочет быть у вас
конторщиком, так я думаю себе, что если у вас нет для него вакадции, почему не прогнать меня!
— Ой, горе-мальчишка, зверь-мальчишка! — пробормотал господа Щетинин и Компания.
— Да, я думаю, почему ж не прогнать меня! Ведь вы меня держите
потому только, что вы добрый человек, а я сам не стою ваших милостей!
— Послушай, ерш! — сказал хозяин,— будь на твоем месте вот этот
баран или тот болван, я прогнал бы его сию минуту; но тебе еще раз прощаю, и прощаю в последний раз, а там уже прогоню, Не ершисъ\ Ты еще
мальчишка! вот только поэтому и прощаю.
— Спасибо, хозяин. А чиновник-то?
— Чиновник! Ну, и чиновника приму. Посмотрим, к чему он годится!.,
Принятие Авдея в конторщики совершилось в одну минуту. Хозяин
велел ему сесть за конторку, насупротив ерша, и переписывать, что ему дадут. На первый случай ерш дал ему небольшой счет, и он переписал его
скоро, чисто, без ошибок, так что даже странно было, почему Авдею не
даются ваканции. Судьба! Щетинин, посмотрев на работу Авдея, был ею
доволен, но тут же заметил, что для него ваканции в конторе нет, а принимается он сверх ваканции, по уважению бедности его, жалованьем по десяти целковых в месяц. Авдей поблагодарил Щетинина за человеколюбие и
подумал: вот уже, на что, и пишу, и служу, и жалованье достаточное назначено, а все-таки ваканции не имею!.. Просто горе!
Все конторщики Щетинина, как выше упомянуто, носили характеристические названия, изобретенные и употребляемые им вместо собственных!
имен. Он находил нужным дать такое же название и Авдею; но трудолюбие,
исправность в занятиях, болезненный, страдальческий вид бедного чиновника разрушали каждый эпитет, какой только ни изобретало остроумие
Щетинина. Он пробовал называть его рыбою, баричем и даже отряхою, но
все эти названия, видимо, были нелепы, и сам Щетинин чувствовал, что
Аздей пе похож ни на рыбу, пи на барича, ни на отряху. Однажды он назвал его антиподом, но, заметя, что ерш, коварнейший и неисправнейший из
копторщиков, улыбнулся, и, не зная в точности, что за вещь называется антиподом, пе повторил этого названия и после многих тщетных попыток
рэшился называть его просто чиновником.
Но всего лучше в этом рассказе физиологически очерчен
характер ерша:
Михей, подобно Авдею, многократно испытывал, что значит не иметь
ваканции, и, наконец, найдя ее, служил за маленькое жалованье, принужденный сносить строптивость и грубость господ Щетинина и Компании. Эти
господа, придавая характеристическое название каждому егз конторщиков,
462
называли Михея ершом, и это название, сравнительно с прочный, было для
него вееьма почетное. Оно дано было потому, что один Михей осмеливался
не молчать перед хозяином и возражать без грубости, без обиды, за которою тотчас последовало бы изгнание его из конторы, а с учтивою колко-
стию, и господа Щетинин и Компания терпели эту колкость и только по этой
колкости и неустойчивости ставили его в своем понятии выше прочих конторщиков, даже дорожили им, сколько можно дорожить конторщиком, зная
пословицу: было бы корыто, собаки найдутся.
При сходстве в обстоятельствах жизни между Авдеем и Михеем была
разница в свойствах: тот был угнетен, раздавлен судьбою; был робок, боязлив, страшился всего, особливо «ваканции», этот, напротив, чувствовал себя
обиженным несправедливо, жаждал мести, той мести, потребность которой
рождается в сердце человека, оскорбленного условиями, отношениями, обстоятельствами, и которая часто совершается не над одним отдельным лицом, но над великою личностью общества и человечества. Эта жажда мщения одушевляла его в борьбе с обстоятельствами; он не упадал духом, н©
покорялся ни ваканции, ни судьбе. «Что такое судьба? — говорил он — я
эту судьбу...»,— и он произносил такое слово, которое не оставляло ни малейшего сомнения, что он презирает судьбу. В нем уже таился зародыш
будущего купца первой гильдии, будущего известного благотворительностью гражданина, будущего троекратного банкрота, оставляющего коммерческое поприще с почетным званием, с миллионом в ломбарде на имя неизвестного и с дюжиною домов в Петербурге на «женино имя», одним словом,
зародыш будущего великого человека в единственном роде, в каком только
могут быть великие люди в русском народе. Но это был еще зародыш, стремящийся к развитию среди враждебных стихий нищеты и оскорблений.
Как все люди с сильным характером, со всемогущею верою в себя, ерш был
искренен и пылок; он не скрывал ни своего пренебрежения к прочим конторщикам, ни своего неудовольствия к хозяину, говоря, что терпит это потому только, что ожидает от господ Щетинина и Компании одной выгодной
комиссии, по исполнении которой будет в состоянии записаться в купцы и
заняться своим делом. «Я так обокраду этого банкрота,— пояснял он,— как
ни один приказчик его не обкрадывал. Я покажу ему, что если я дурной
конторщик, зато хороший аферист!» Глагол «обокрасть» произвел на Авдея
видимо неприятное впечатление, которое он старался скрыть от ерша, но
тот заметил это и продолжал свои объяснения таким образом: «Я только
так говорю, что обокраду, а в самом деле я воспользуюсь тем, что всюду
называется: «умением наживать копейку». Жалованьем и трудом ее не наживешь, и никто не наживет этим способом. В ином роде службы берутся
взятки, на взятки строятся домы и покупаются деревни. У нас в торговле
взяток нет, а есть другие способы: купишь, например, товара на рубль, покажешь в счете на полтора рубля. Так многие делают; и все эти миллионщики, спроси у них, что сделало их миллионщиками? жалованье? труд?
Пожалуй, они скажут, что трудолюбие и честность; но это не всегда бывает
справедливо. Я внаю, иногда самый труд скорее приводит к голодной смерти, чем к довольству в жизни. Я знаю и докажу, что не хуже другого умею
благотворить себе на счет ближнего. Не робей же, Авдей! Не покоряйся
ничему, пренебрегай всякими обстоятельствами и пользуйся глупостию
людей, а глупых людей очень много на свете!»
И другие рассказы не лишены достоинства. Жаль только,
что они не ровны, то есть хороши местами, но в целом не выдержаны. И потому мы не скажем, чтоб статьи: «Порядочный человек», «Ленточка» и «Битка» были хороши, но скажем, что
в них много хорошего. Так, например, в «Порядочном человеке),
кроме самого героя, который сначала является естественным,
а потому и интересным, очень резко, хотя местами и грязновато,
описан мот из купеческих сынков. Это... но послушаем самого
т
автора, который, как видно, не с чужого голоса говорит о людях
этого разбора:
Еще не перевелись у пас, в глуши, миллионщики, которые, сделавшись
из мужиков первостатейными купцами, внесли в новый быт старые понятия
и содержат детей своих в изумительном невежестве. По мнению этих людей, для того, чтобы дети их не промотали богатого наследства, надобно
сделать из них нечто вроде говорящих машин, возрастить в душе и сердце
их ненависть ко всякому знанию, которое не ведет прямо к сохранению и
увеличению капитала. Любя деньги, как все смертные, они отличаются особенным направлением этой любви: они чуждаются всех удовольствий, на
которые проматываются другие; воздерживаются от всех благ, которые могут быть приобретены за деньги. Чубуков был один из самых диких наследников. Отец выучил его выкладывать на счетах и читать «Крут Соломонов». Он подвергался всевозможным уничижениям и был первым постоянным чернорабочим у своего отца, который, умирая, утешался мыслию,
что оставляет своего Микишку предобрым парнишкою; но Микишка был
себе на уме: похоронив отца, он пустился в Петербург просвещаться и наслаждаться. Воображение его, развитое в лабазе, не представляло ему удовольствий возвышеннее, упоительнее тех, которые требуют чудовищных
издержек, и в короткое время он уже вкусил кое-что из просвещения, спустив сотню тысяч; но, чтоб насладиться и просветиться вполне, он чувствовал недостаток в хорошем приятеле, который бы руководил его в лабиринте
петербургских удовольствий. К счастию, с деньгами все можно найти в Петербурге — и руководителей, и наставников, и друзей...
Очень недурен рассказ полового в гостинице на Вознесенском проспекте:
Анадысь был сам надзиратель. «Что,—говорит,—у вас всякие люди
живут?»— Нет, сударь, ваше благородие, не всякие, а хорошие люди с пач-
портами, как следует, и ни копейки не прибавим. На то порядок соблюдаем:
больше порядка — меньше подати, как водится. — С тем и ушел. На дворнике выместил: в.контору призвал, в сибирку засадил; да што!.. Вчера один
господин, такой важный: пальто не пальто, шляпа не шляпа, чай кушал,
биштик кушал и проглотил было салфетку камчатную да ложку серебряную; спровадили — такая оказия! «Я,— говорит,— благородный, а вы все
мужики, мещане! Я,— говорит,— имею право приколотить вас, как скотов,
и заплачу штрафа годовую подать. Мещанину,— говорит,— бесчестье небольшое, не то, что благородному; тут,— говорит,— честь и бесчестье! В Сибири, в каторжной работе,— говорит,— места не найдешь!»—Знаем, сударь,
что мещанин не то, что благородный, мы в том не виноваты; а вы, сударь,
все-таки не извольте глотать сервизу. Стыдно, сударь! — Стращал, боже
упаси, какими муками, а под конец, как сам будочник пришел, взмолился,
сердечный, да што!.. А вот, ономнясь, приехал из какого-то города, Чертоболотного, штоль, и у нас в нумерах остановился купец, молодой, богатый;
был он купеческий сын — отец недавно умер; очень хороший человек; гра-
мэте плохо учен. Отец держал его в ежовых рукавицах: заставлял двор мести, в полушубке ходить, в лабазе сидеть; получил полмиллиона наследства;
да что, говорит, за житье в Чертоболотном! Приехал сюда на свет поглядеть. Белья батистового заказал; портному-французу велел нашить что ни
на есть в свете наилучшего платья; все через меня ведет; сам ничего не
знает; такой дикой, хуже нашего брата, полового. Дай-ко нам полмиллиона
хоть не рублей, а копеек, не ударим в грязь лицом! Хочет все видеть и
иметь, что ни есть лучшего и дорогого, а за что не платится, того и не нужно. Притом конфузится, сердечный, видно, что век просидел в лабазе! Оделся таким барином, что чудо, просто коммерции советник! А скажет слово —
беда! Иной раз сам покраснеет. Просил достать билет в италиянскую, что
хошь возьми, только достань. И рад был деньгу нажить — не могу, знаком-
464
стза такого не пмею. Теперь мучптся; хотел... пи весть чего! Двадцать карет,
говорит, нанять, да по всем улицам и по Невскому с музыкою, с песнями
проехать, наделать кутерьмы... а после за все заплатить, чтобы всюду о нем
гозорили. «Да здесь не Чертоболотное, сударь,—широко не разъедетесь!
А не угодно ли в Очистительное общество? Редкостное общество! Чудеса
там всякие: и танцевать там, и пить, и есть, и все прочее можно, что только
душе угодно да карману сносно». — Ну, так поеду в Очистительное. Что
стоит Очистительное? — Пять рублей цена; да знаю, что не захочет,—сто
рублей, говорю. «Возьми,—говорит,—билет», и взял. Нынче вечером едет
с знакомым купцом: старик хороший и больно не любится молодцу; <да
што,— говорит,— сам порядка тамошнего не знаю, чтоб не обмишулиться;
делать,— говорит,— нечего: поеду с ннм, когда нет товарища по душе».
Вообще, язык автора «Петербургских вершин» местами бывает довольно меток и цепок, и г. Бутков иногда умеет говорить
довольно оригинально о вещах самых простых. Вот, для образчика, его рассуждение", служащее введением к рассказу «Сто
рублей»:
Есть в мире предметы благоговения всеобщего, безусловного; есть величие, совершенное в глазах мудреца и дурака; есть сила, своенравно, деспотически располагающая жребием человеческим,— те предметы — рубли,
то величие — рубли, та сила в рублях!
Человек без рублей, хотя бы то был и чиновник, ничего не зпачит, ни
к чему не годится и ничего не стоит. Человек с рублями, хотя бы то и не
был чиновник, имеет значение всюду, годится ко всему и стоит той суммы
рублей, которою он обладает.
И странно, что при такой популярности рублей доселе не дознано, какое яменпо количество их нужно на каждую православную душу или для
счастия человека данного ранга! Впрочем, есть должности, в которых можно
обойтись вовсе без жалованья, которые так и влекут к служению в них из
одной чести, из одной любви к отечеству!
Но, повторим еще раз, у г. Буткова во всем и везде неровности. За выражением сильным и характеристическим следуют
вялые и бесцветные; за яркою страницею — страницы бледные.
Правда, зато надо сказать, что и в самом плохом рассказе —
«Почтенный человек» — кое-где блещут искорки ума и остроумия. Но как достоинства, так и недостатки сочинений г. Буткова происходят прямо из сущности его таланта. Как талант
чисто сатирический и описательный, а не юмористический и
творческий, он часто бывает колок, остроумен, но часто и гоняется за остроумием. Так, например, в книге своей г. Бутков
множество раз, без всякой нужды и вовсе некстати, употребил
слово самость, везде отмечая его курсивом, как бы думая, что
это уж и бог знает как зло и остроумно. Местами в языке заметна и небрежность и стремление к неудачным нововведениям:
так, например, от слова паста он произвел небывалый эпитет
кастичеспий.
Во всяком случае, мы душевно рады появлению нового таланта. Разовьется ли талант г. Буткова или завянет сам собою
от слабости своего корня, выйдет ли из него что-нибудь важное
или так что-нибудь, или ничего не выйдет,— об этом мы погодим
465
рассуждать6. Пока скажем только, что у г. Буткова есть ум и
дарование, и пожелаем ему всевозможных успехов на поприще
нашей литературы, не только не богатой, но вовсе бедной беллетристическими талантами.
КАРМАННАЯ БИБЛИОТЕКА. ГРАФ МОНТЕ-КРИСТО, роман Александра Дюма. Полный перевод В. М. Строева. Части первая, вторая и
третья. Санкт-Петербург. 1845, В 18-ю д. л, В 1-й части 172, во Н-й —17*?*
в II 1-й174 стр.
ГРАФ МОНТЕ-КРИСТО. Роман Александра Дюма. Выпуск 1, 2
и 3, Санкт-Петербург, 1845, В тип, К, И. Шернакова. В 8-ю д, л. 88 стр.
ЭКОНОМИЧЕСКАЯ БИБЛИОТЕКА. ТРИ МУШКАТЕРА. Роман Александра Дюма. Перевод с французского. Часть I. Санкт-Петербург. 1845,
В тип, военно-учебных заведений. В 16-ю д. л. 163 стр,
КАРМАННАЯ БИБЛИОТЕКА. ТРИ МУШКАТЕРА. Роман Алекса ц.д-
р а Дюма. Полный перевод, рассмотренный В. М. Строевым. Часть первая
и вторая. Санкт-Петербург, 1845. В 18-ю д. л. 165 и 172 стр.
Что бы ни говорили о нас остроумные противники наши, но
мы не перестанем повторять, что в русской литературе больше
гениев, нежели талантов, больше художников, нежели беллетристов !. Из этого, впрочем, еще не следует, чтоб у нас гениев и художников было очень много, даже просто много; но они заметнее и долговечнее талантов, и потому их имена у всех на языке.
А таланты беллетристические так же быстро исчезают у нас, как
и родятся. Притом же они так мало пишут! Пушкин, умерший
еще в поре сил, один написал больше, нежели все его подражатели, вместе взятые. Да и кто теперь читает крохотные книжечки
сочинений этих подражателей? Новые беллетристы, сменившие
их, тоже и мало пишут и скоро выписываются. От этого и читать нечего, ибо гении не родятся десятками.
Беллетристика есть мерка богатства всякой литературы.
И ни одна литература в мире не может равняться в этом отношении с французскою. Искусство писать до того развилось во
Франции, что как будто сделалось второю природою французов.
Оттого во Франции есть что читать, да и вся Европа читает
французских писателей, все европейски© литературы живут
переводами с французского. В самом деле, что такое все эти
романы—«Матильда», «Парижские тайны», «Вечный жид»,«Королева Марго», «Монте-Кристо», «Ночи на кладбище отца Ла-
шеза»2, если не блестящие произведения беллетристики, наполненные всевозможными натяжками, неестественностями, эффектами и в то же время, местами, блистающие вдохновением, умом,
мыслию, всегда живые и занимательные? Они недолговечны, потому что их авторы — обыкновенно таланты, не гении, и пишут
не для потомства, не для веков, а только для того года, в кото¬
466
рый ппшут. Все эти романы и повести, пошумев на белом свете,
скоро забудутся, но смененные другими,— и таким образом
публике всегда есть что читать. Если вы не любите эфемерных
произведений беллетристики, любя только художественные создания,—не читайте их, но и не браните, не презирайте беллетристики: она и без вас найдет себе множество читателей и будет им
полезна, благотворно действуя на их образование и доставляя
им умное и благородное развлечение. Пусть аристократы искусства читают только своих привилегированных авторов: масса
публики тоже должна иметь свою литературу. И если какая-нибудь литература удовлетворяет, вдруг тому и другому требованию,— тем больше ей чести и славы!..
Мы ни слова против переводов французских романов и повестей; мы даже от души рады им; но наше дело отличить хорошие от дурных. «Карманная библиотека», выходящая малень*
кими красивыми книжками, представляет переводы полные
и верные, а не переделки; со стороны языка, они не оставляют
ничего желать. — Но что такое «Экономическая библиотека»? Почему она экономическая? О кухне, что ли, рассуждает она? Нет,
она представляет переводы тех же романов, какие и «Карманная библиотека», но переводы плохие, искаженные, с пропусками и переменами. «Граф Монте-Кристо», изданный в 8-ю долю
листа и содержащий в себе три выпуска, есть не что иное, как
отдельно отпечатанные листки перевода первых частей этого романа, помещенного в одном из русских журналов нынешнего года3. Перевод этот несколько сокращен, но в отношении к языку
хорош. — Что за роскошь! один и тот же роман в нескольких
переводах! Это не роскошь, а соревнование, конкуренция, которая, впрочем, должна принести успеху дела не пользу, а вред.
У нас обыкновенно куда один, туда и все, за что один, за fro и
все, как будто выгода всех заключается только в том, что приду-
мал один для своей выгоды! Неужели теперь во Франции только и романов, что «Монте-Кристо» да «Три Мушкатера»?.. *
КОЧУБЕЙ, ГЕНЕРАЛЬНЫЙ СУДЬЯ. Историческая повесть Николая
Сементовского. Санкт-Петербург. 1845. В тип. Морского кадетского
корпуса, В 8-ю д. л. 377 стр,
Посредственность хуже бездарности. Бездарность по крайней мере смешит читателя; посредственность наводит на него
апатию. Это не сон, успокоивающий и освежающий, а тяжелая
дремота, род какого-то оцепенения, слишком хорошо знакомого
людям, которые обязаны читать всякий печатный вздор. Увы!
* Издатель «Карманной библиотеки» на днях объявил следующее:
«Всякий, кто в числе своих знакомых соберет двенадцать подписчиков и
доставит сумму подписных денег прямо к издателю, тот получает тринадцатый экземпляр dapoMj и все томы будут доставляемы к нему по мере
выхода немедленно».
467
пишущий эти строки читал «Кочубея, генерального судью» и
крепко сердился на него, зачем он погубил доброго Самуйло-
вича, зачем позволял жене драть себя за чупрыну и целовал
у ней за это руку, зачем подавал Петру Великому нелепо составленный донос на Мазепу: не делай он ничего этого,— и
г. Сементовский не написал бы плохой повести, а я, несчастный
рецензент, не прочел бы ее, не испытал бы в продолжение нескольких часов давления кошемара, не спал бы с открытыми глазами и не думал бы с ужасом, что читаемое мною в книге есть
мой собственный бред от начинающейся горячки... О Кочубей!
ты дважды страдалец: раз погиб ты от Мазепы, другой — от
г. Сементовского... Но я-то, за что же я погибаю тут? Ведь я невинен в гибели Самуйловича, я не делал доноса на Мазепу,
я вообще не люблю никаких доносов, даже литературных, которые считаются самыми невинными, считаются даже особенным
родом литературы, долженствующим заменить собою вышедшую
из употребления дидактическую поэзию... И ничего, ничего для
моего вознаграждения за прочтение книги в 8-ю долю листа,
в 377 страниц! Я даже ни разу не засмеялся при живописных
описаниях, как madame Кочубей таскала своего мужа за чупрыну, а он благодарил ее за науку... Одно только место поразило меня, но не как факт поэзии, а как факт славянофильской
цивилизации, славянофильских нравов: это описание, как Лю-
бонко Кочубей свою доню Мотренъку стегала... нет бишь — патовала казацкою нагайкою по спине и по прочему... Во всем
остальном ничто не заняло меня,— ни Юлия, которая сделала
Мазепу набожным и кротким (я счел это за сказку, и притом
довольно вздорную), ни высокий слог описаний утренней и вечерней погоды, которыми начинается каждая глава этой повести,— щоб ей лышечко! — ни низкий слог казацких разговоров —
враг бы побрал их душу! Я никак не мог понять, о чем и зачем
толкуют эти люди; мне даже казалось, что это не люди, а марьо-
нетки, плохо вырезанные из картона п еще хуже размалеванные... Может быть, в этом случае виноват не сочинитель, а дремота и зевота, с какими я услаждал себя чтением этой несравненной исторической повести; но кто же нагнал на меня эту
дремоту, если не сам сочинитель, г. Сементовский? Бог ему
судья!..
МОГИЛА ИНОКА. Истинное происшествие XIX столетия. Сочинение
Ф. Садовников а. Санкт-Петербург. 4845. В тпп. Губернского сравле-
ния. Две частп. В 16-ю д. л. В I-й части 111, во Н-й— 128 стр.
Вот г. Садовников совсем не то, что г. Сементовский! Г-ну
Садовнпкову я очень благодарен: он разбудил меня от дремоты,
которою магнетически оковал меня г. Сементовский. Истинное
происшествие XIX столетия — презабавная книжка, она же и невелика. Читая ее, вы беспрестанно смеетесь — и там, где герои
468
ее страдают, плачут и говорят высоким слогом, п там, где они
шутят и снисходят до низкого слога или выражаются средним:
<< Могила инока» доставила нам такое удовольствие, что мы решаемся поделиться им с нашими читателями,— тем более что
они самой книги, конечно, не прочтут и даже не увидят. Итак,
слушайте! слушайте!
Пелена мрака исчезла с эфирного небосклона, и утро во Беем блеске
ниспадало на окрестности Петербурга. По островам было слышно пение
птиц, и до чувства обоняния доходило благоухание цветов, иль невольно до
сердца долетают звуки тихого инструмента, сливаются... теряются... и, (запятая!) замирают!.. Беспечный рыбак закидывает невод, слышишь его родную песню, и так мило... восхитительно. Рыбак на утлом челноке несется
к берегу, таща бичеву в воде; поспешно закидывает на плот, привязывает
челн и принимается за работу; чрез несколько минут вытаскивает невод, ц
множество рыбы вытряхивает в корзину: он доволен,— благодарит бога! 1
Что за перо у г. Садовникова! Как он пишет! Мило... восхитительно! И какая обстоятельность в его сочинениях! Чтоб иной
недогадливый или необразованный читатель ие подумал, что благоухание цветов доходило до чувства слуха, зрения, вкуса или
осязания, г. Садовников предупреждает его, что оно доходило
именно туда, куда ему следует доходить, то есть до чувства
обоняния! Вот это сочинитель!..
Свидетелем этой милой и восхитительной картины был Булат, а Булат был мирный черкес, принявший присягу и сделавшийся «кровный русскому». У Булата был друг Селим, тоже
черкес, и была дева неземная, Варвара, а у Варвары была дру-
гиня, тоже дева неземная, Елена. С Булатом случилось весьма
забавное, но тем не менее «истинное» происшествие, о котором
он так рассказал своему другу: «Я видел могилу инока, и на
зеленом дерне стояла на коленях дева, простирая руки к небу...
взор ее был устремлен в тот горний край, и лице прекрасной
озарял полный месяц; она молилась, и роскошная грудь ее высоко воздымалась, рыдания оглашали кладбище!., облака неслись
быстро, и порывом ветра сорвало с чела ее покрывало, и я
узнал...» — «Кого?» — «Вареньку...» — произнес глухо Булат»
(стр. 14—15). Между тем дева Варвара читала записки Булата,
и ей особенно понравилось в них следующее место:
Булат сидел на кампе; у ног его клокотали валы Каспийского моря;
он (,) глядя на бурную стихию и погруженный в раздумье (,) произнес:
«Неужели счастье в подзвездном мире не ожидает меня!.. Неужели тысяча
миллионов лет пройдут, и луч солнца не согреет мою сирую душу?! Но где
же тот дивный мир, в котором так счастливо живут люди? Может ли дух
мой поселиться в той благодатной стране?!» Но в эти минуты Булата выводит из мира очарований громкий выстрел; Булат бросается на коня, быстро
несется конь его, перепрыгивая глубокие ущелья, за ним погоня русских,
пули визжат около его ушей, по его не ранили. Булат скрывается... пропадает в вечерней мгле... (стр. 28—29).
Прочтя эти строки, дева Варвара сказала деве Елене: «Он
мужчина с душой... может любить пламенно, нежно». Потом она
469
самому Булату сказала, что его записки ей нравятся, на что он
ей отвечал: «Очень рад... я не надеялся, чтоб моя мораль могла
доставить вам удовольствие». Потом Булат начисто объяснился
в любви с девою Варварою и поцеловался с нею, а дева Елена
упала в обморок от ревности и растянулась на полу во весь
рост, впрочем, в приличном положении. Булат принял христианскую веру и явился к отцу девы Варвары с предложением. Тут
произошла препатетическая, то есть пресмешная сцена. Сперва
старик ни с того ни с сего гонит Булата с глаз долой, а потом
вдруг, ни с того ни с сего, обнимает его как жениха своей дочери. Нежные голубки обручились. Но в это время Наполеон
позавидовал их счастию и пошел с своими полчищами на Москву. Булат оставил деву Варвару и выступил из Петербурга с
гвардиею. Этим оканчивается первая часть «истинного происшествия» г. Садовникова.
Во второй части в Бородинской битве убили одного барона,
который обожал деву Полину. Убитый, как следует на сражении,
то есть наскоро простился с Булатом и попросил его отдать
записку деве Полине. Прочтя эту записку, Полина тут же взяла
да умерла. Сцена вышла пресмешная... Булат был ранен, вылечился, приехал в Петербург и пошел к деве Варваре. «Сердце...
утихни... не бейся так сильно! душа... не воспламеняй мои фантазии! не потрясай мои нервы!., остановись... остановись... застынь, кровь, в жилах моих!., дай... дай хладнокровно любоваться на это зрелище» (ч. II, стр. 81). Но вот входит Варвара,
но уже не дева — вероломная, она жена Селима! «Нет сил!..—
простонал Михаил (он же и Булат) глухо. — Сам сатана со всей
адской силой... потрясает твердь земную над пятой моей!., спеши... спеши, искуситель праотцев наших... возьми... вырви адскими когтями мое бедное сердце!., растерзай его на тысячи частей... и раздай его завистливым врагам... Боже... зачем... почто
ты допустил зависть... алчность человека, отравить мое благополучие?!!... последнюю отраду похитили у меня! мои радости
украли из-под руки моей... и кто же... друг мой... неблагодарный
Селим!!..» (стр. 91).
Сказав таковы слова, Булат упал в обморок, и раны его открылись. Селим отвез его в Измайловский полк, откуда взяла
его дева Елена и привезла к себе домой. Выздоравливая, он влюбился в эту неземную деву, а выздоровев, женился на ней. Они
«обожали» друг друга, и на портрет ci-devant* девы Варвары
Булат не мог смотреть: «Черты ее казались ему чертами искусителя праотцов наших» (стр. 109). И Варвара, перестав быть
девою, стала несчастна: Селим не любил ее и женился на ней
из денег — такой изверг! Но и счастие Булата продолжалось недолго: жена его, ci-devant дева Елена, скоро умерла чахоткою,
с горя он пошел в монахи и умер; Варвара, тоже сделавшись
* бывшей (фр.).'— Ред.
470
монахинею, плакала по ночам на его могпле. II вот вам — «Могила инока»!..
Но «истинное происшествие» тут еще не оканчивается:
г. Садовников, в виде эпилога, приложил объяснение, какими
хитростями Селим успел разорвать два любящие сердца, как
перехватывал их письма п уверял деву Варвару, что Булат убит
на сражении...
И вот какие произведения не перестают еще появляться в
русской словесности!.. В октябре появилось «Коварство» г. Чернявского;2 в ноябре вышла «Могила инока» г. Садовникова;
что-то еще явится в этом роде в продолжение декабря?.. Спасибо им хоть за то, что смешны, и рецензент может перелистывать их для потехи; особенно хорошо действуют они на расположение духа рецензента...
ПЕРЕВОД СОЧИНЕНИЙ ГОГОЛЯ НА ФРАНЦУЗСКИЙ ЯЗЫК
В Петербурге получен французский перевод пяти повестей
Гоголя, изданный в Париже в нынешнем году господином Луи
Виардо, под названием: «Nicolas Gogol. Nouvelles russes, traduction française, publiée par Louis Viardot. Tarasse Boulba. Les
Mémoires d’un fou. La Calèche. Un Ménage d’autrefois. Le Roi
des gnomes» *. Перевод удивительно близок и в то же время свободен, легок, изящен; колорит по возможности сохранен, и оригинальная манера Гоголя, столь знакомая всякому русскому, по
крайней мере не изглажена. Разумеется, в том п другом отношении сделано было все, что можно было сделать; всего же сделать было невозможно... Но таково свойство оригинального и
самобытного творчества, ознаменованного печатию силы и глубо-
кости: повести Гоголя с честию выдержали перевод на язык народа, столь чуждого нашим коренным национальным обычаям
и понятиям, и сохранили свой отпечаток таланта и оригинальности. Говорят, что этот перевод, обратив на себя большое внимание во Франции, имел там необыкновенный успех. И не удивительно: до сих пор сколько ни переводили на французский
язык русских писателей, французы видели в этих переводах не
оригинальные создания чуждого им народа, но бледные подражания их же писателям. Поэтому французы, а вместе с ними
и вся Европа, никак не хотели верить существованию русской
литературы. Иначе и быть не могло. Что нашли бы иностранцы
в самых лучших переводах на их языки — не говорю стихотворений Ломоносова, но стихотворений самого Державина? Одушевление, полет, даже сила выражения — все это мало имеет цены при отсутствии содержания, при недостатке ндей. Что бы
* «Николай Гоголь. Русские повести во фрапцузском переводе, опубликованном Луи Виардо. Тарас Бульба. Записки сумасшедшего. Коляска,
Старосветские помещики. Вий» (фр•). — Ред.
471
могли иностранцы найти в переводах на их языки сочинений
Карамзина? Что для них Озеров, когда у них есть Корнель и
Расин и когда второстепенные их трагики лучше Озерова? Жуковский, поэт, столь важный для нас, для них не имеет значения: они в подлинниках могут читать так гениально переданные
им на русский язык творения немецких и английских поэтов.
Баснп Крылова — непереводимы, и чтоб иностранец мог вполне
оценить талант нашего великого баснописца, ему надо выучиться
русскому языку и пожить в России, чтоб освоиться с ее житейским бытом. «Горе от ума» Грибоедова могло б быть переведено
без особенной утраты в своем достоинстве; но где найти переводчика, которому был бы под силу такой труд? То же должно
сказать о Пушкине и Лермонтове: переводить их должно стихами; но какой же талант нужно иметь переводчику! И притом все-такп эти поэты не могут иметь для иностранцев полного
интереса оригинальности, как поэты русские. Явись лучшие их
произведения в достойных им переводах,— иностранцы не могли
бы увидеть в них подражателей своим поэтам, не могли бы не
признать в них оригинальности и самобытности, но они увидели бы в них оригинальность и самобытность больше таланта,
нежели национальности. Возьмите любого европейского поэта,
даже не первой величины,— вы сейчас увидите, какой нации оп
принадлежит. Поэт французский, английский, немецкий, итальянский — каждый из них так же резко отличается от другого, как
резко отличаются одна от другой их родные земли. Вот этого-то
резкого типа национальности и недостало бы лучшим произведениям Пушкина и Лермонтова, даже превосходно переведенным
на иностранные языки. Гоголь, в этом отношении, составляет совершенное исключение из общего правила. Как живописец преимущественно житейского быта, прозаической действительности,
он не может не иметь для иностранцев полного интереса национальной оригинальности уже по самому содержанию своих произведений. В нем все особенное, чисто русское; ни одною чертою
не напомнит он иностранцу ни об одном европейском поэте.
В свое время мы отдадим отчет читателям в суждениях
французских журналов о повестях Гоголя и, может быть, еще
поговорим вообще об этом предхмете 1.
МЕЛЬНИК (Le Meunier cTAngibauît) *. Роман Жоржа Сан да. Перевод П. Ф у р м а п а. Санкт-Петербург. В тип. Карла Крапя. 1845. В 8-ю д. л.
243 стр.
Обыкновенно каждый новый год начинается у нас книгам,
принадлежащими старому году. Первые книжки журналов появляются первого января нового года, следовательно, составляются
* Мельник из Аижпбо (фр.). — Ред.
472
п печатаются в декабре прошлого года. Редко в библиографии
первых книжек журналов промелькнет книга иод фирмою нового года, да и та — самозванка: тут явно счастливый временщик,
новый год, отбивает заслугу старого, нагло присвоивая себе порожденные пм книги п хвастаясь чужим добром. Отчеты о книгах нового года начинаются только в февральских книжках журналов, да и в них большая часть книг принадлежит старому году.
Но в нумерах журналов за февраль месяц можно по крайней мере встретить рецензии более или менее интересных книг, которые
обыкновенно торопятся выйтп в продолжение января. А между
тем от первых-то книжек журналов нового года публика и ждет
всевозможных чудес, особенно от отдела библиографии. Наши издатели к январю торопятся выпускать преимущественно детские
книжки с картинками, что составляет собственно не книжную,
а игрушечную торговлю,— товар для подарков к новому году.
К этому же разряду надо причислить и официальные поздравления с новым годом в стихах. Кстати: в кипе новых книг, вышедших в прошлом месяце, мы, к крайнему удовольствию, не нашли
ни одной, которая бы вся написана была стихами. Это добрый
знак и хорошее предвестие для наступающего года. Действительно, наступающий год,— мы знаем это наверное,— должен сильно
возбудить внимание публики одним новым литературным именем, которому, кажется, суждено играть в нашей литературе одну
из таких ролей, какие даются слишком . немногим. Что это за
имя, чье оно, чем занимательно,— обо всем этом мы пока умолчим, тем более что все это сама публика узнает на днях *. Наступающий год, сколько нам известно, намерен дебютировать огромным альманахом в формате «Ста русских литераторов», но еще
толще и плотнее, красиво изданным, наполненным статьями в
стихах и прозе, с картинками и без картинок. В этом альманахе
будет не только хорошая, изящная проза, но и хорошие, изящные стихи, что теперь такая редкость. Покуда мы можем сказать
только, что немногим новым годам удавалось начать свое литературное поприще такою блестящею обновою...2 Но и на этот раз
счастливец новый год блеснет трудами и достоянием своего предшественника, так несправедливо уже забытого легкомысленною
толпою...
В ожидании того, что скоро будет, поговорим о том, что уже
есть. С одной стороны, мы очень рады, что можем открыть нашу
«Библиографическую хронику» нового года таким произведением, как «Мельник» Жоржа Занда; с другой стороны, это нам
даже очень прискорбно. Дело в том, что чем выше художественно^ произведение, тем неприятнее видеть его или произвольно
переделанным, пли неудачно переведенным, или то и другое
вместе. «Le Meunier d’Angibault» есть мастерская картина
нравов средней bourgeoisise * современной Франции. В этом рома¬
* буржуазии (фрJ. — Ред.
473
не есть лицо типическое, генерическое — лицо г-на Бриколена,
истинного представителя невежества, жадности к деньгам, скупости, низости чувств, ограниченности ума, мелкости души того
сословия во Франции, которое утвердило свое гражданское и
политическое владычество на золотом мешке. Это лицо нарисовано поистине генияльною кистию. Но оно не одно интересное лицо в романе. Кроме героя романа — мельника, представителя живых сил и благородных пнстпнктов простого народа
во Франции, тут попеременно поражают читателя мастерски очерченные образы то нищего Кадоша, то сумасшедшей дочери Бри-
колена — несчастной жертвы варварского расчета «дражайших»
родителей, матери мельника, отца и матери г. Бриколена и другие. Но есть и большой недостаток в этом романе: в нем четыре героя — два мужеского и два женского пола, и из них первая пара совсем не соответствует требованиям художественного
романа: г-жа Блашамон и Анри Лемор — мечтатели, переслащенные до приторности. Хотя искусство автора умело соблюсти единство действия, несмотря на двойственность интереса,
тем не менее характеры этих двух лиц были причиною не одной
скучной страницы в романе. Но это все не такой недостаток, который мог бы помешать роману быть переведенным по-русски.
Дело в том, что мечты влюбленной четы, рисующейся на первом
плане, такого свойства, что не могут быть переданы русским
языком; поэтому переводчик позволил себе кое-что переделать,
пересочинить и переправить, отчего п вышло что-то довольно
странное^ и притом неприятно странное.
НОВОСЕЛЬЕ. Издание второе. Санкт-Петербург. В тип. императорской Академии наук. 1845. Две части. В 8-ю д. л. В I части 444, во II —
427 стр.
«Новоселье» — старый наш знакомец, с которым мы познакомились в 1833 п 1834 годах,—стало быть, назад тому больше
десяти лет, и знакомство с которым тогда было нам очень приятно. Он явился в эпоху литературного перелома, кризиса, в ту
минуту, когда Петербург задумал перебить у Москвы литературное первенство, которым она дотоле пользовалась1. Первый
том «Новоселья», вышедший в 1833 году, был предвестием
(Библиотеки для чтения» — журнала, который совершенно изменил литературные нравы и обычаи, объявив, что он желает
от наших литераторов и писателей прежде всего деятельного,
а там, если они хотят, пожалуй, и бескорыстного содействия, и
что за то и другое он равно будет платить им государственноходячею монетою2. Нельзя сказать, чтоб «Библиотека для чтения*) не имела полезного влияния на русскую литературу и в
чисто литературном отношении: ее шуточки, нередко острые
и меткие, почти всегда забавные, немало способствовали охлаждению детски восторженного тона, который господствовал в
474
нашей литературе и который не допускал шуткп, но обо всяком вздоре любил говорить свысока, с видом глубокого убежде^
ния. «Библиотека для чтения» воздвигла гонение на стихи с
девою и луною, на сии, оные, кои, поелику, каковые и таковые
Все это составляет ее неотъемлемую заслугу — в прошедшем.
Со времени ее появления и журналы, и книги, и повести,
и статьи — все это переменило прежние микроскопические размеры на гигантские. Люди, одаренные талантом и страстью к
литературе, и при «Библиотеке для чтения» так же точно писали по вдохновению, а не из корысти, но только, может быть,
сделались деятельнее; корыстные же, в свою очередь, не сделавшись бескорыстнее, все-таки сделались деятельнее,— и литература русская оживилась на несколько лет сряду. Вот какого
журнала «Новоселье» было предвестием! Чем новым и свежим
отзывался этот альманах? И по наружности он не был похож
на прежние, микроскопические альманахи, состоявшие из мелких стихотворений да из крохотных отрывков из небольших
повестей и поэм. Он смотрел как-то весело, и большая часть
публики от души хохотала, читая «Большой выход сатаны) п
другие статьи Барона Брамбеуса, тогда еще нового лица в русской литературе; меньшая часть публики читала с удивлением
и восторгом «Повесть о том, как поссорился Иван Иванович
с Иваном Никифоровичем» Гоголя. Теперь, когда этому прошло
уже с лишком десять лет, большинство и меньшинство публики
совершенно переменилось в отношении к этим писателям...
Десять лет — большой период времени для русской литературы!
И теперь «Новоселье» интересно, как живой памятник литературной эпохи, которая теперь уже — «дела давно минувших дней,
преданье старины глубокой»! 4
Поэтому мы очень были удивлены появлением второго издания «Новоселья»5. Альманах может быть издан, пожалуй, десять раз сряду, но непременно на таком условии, чтоб все эти
десять изданий шли непрерывно одно за другим, с короткими
промежутками времени между одним и другим. Это свидетель^
ствовало бы о необыкновенном успехе альманаха, который же^
лало бы иметь в руках огромное число читателей. Но альманах,
которого успех в свое время был хорош, и притом в такой мере,
что одного издания достало для всех, желавших купить его,—
вдруг, ни с того ни с сего, издать этот альманах в другой раз через десять с лишком лет... Это не может не показаться удивительным по самой простой причине: все, что было лучшего в
этом альманахе, то есть статьи Пушкина, Жуковского, Крылова,
Гоголя и других известных писателей, давно уже перепечатаны
в полных изданиях их сочинений. Что же остается в «Новоселье» неперепечатанного? — Статьи Барона Брамбеуса, уже
значительно поблекшие, уже едва возбуждающие улыбку там, где
тогда заставляли хохотать? Но вместо вторичной перепечатки
их в альманахе для публики интереснее было бы увидеть изда¬
ние всех сочинений этого писателя: тогда по крайней мере сама
собою обозначилась бы ценность его пронзведеннй... Что же еще
остается в * «Новоселье» достойного перепечатанпя? Неужели
статьи: «Киевские ведьмы», «Омар п просвещение», «Ничто, пли
Альманачная статейка о ничем», «Воспоминания», «Русский
Икар», «Раскольник», «Призрак», «Полдень в Венеции», «Михаил Никитич Романов», «Две розы», «Отрывок пз драматической поэмы», «Домовой», «Мудреные приключения квартального надзирателя», «Премьер-маиор», «Прадедушкина женитьба», «О любви к ближнему», «Разговор души с телом», «Русская
добросовестность»?..6 Воля ваша, а нам кажется, что публика
охотно уволила бы издателя от перепечатки всего этого хлама...
Кажется, «Новоселье» и само это чувствовало и потому
почло за нужное во втором издании попринарядиться щеголем по
последней моде: оно явилось в лучшем формате, на лучшей
бумаге, напечатанное лучшим шрифтом и украсилось картинками и политипажами... Не знаем, помогут ли ему эти прикрасы...
ЕЛКА. Подарок на Рожество. Азбука с примерами постепенного
чтеция. Санкт-Петербург. В тип. Journal de St.-Petersbourg. 1845. В 8-ю д. л.
112 стр.
ПРЕДАНИЕ О ГРАФИНЕ БЕРТЕ (,) ИЛИ ЗАМОК ВИТСГАУ. Сочинение Александра Дюма. Перевод с французского. Издание, украшенное 150 виньетками Берталя. Санкт-Петербург. 1845. В 8-ю д. л. 118 стр.
ДОН КИХОТ ЛАМАНЧСКИЙ. Рассказ для детей. С гравированными
картинками. Три книжки. Санкт-Петербург. 1846. В тип. Фишона.
В 24-ю д. л. В I-ой книжке 177, во П-ой — 150, в Ш-ей— 180 стр.
ПУТЕШЕСТВИЕ ВОКРУГ СВЕТА, изд. Ф. Студитским. ЮЖНАЯ
ЕВРОПА. С картинкою, гравированною на меди, и 15 политипажами. 1846.
В тип. Фишера. Санкт-Петербург. В 16-ю д. л. 113 стр.
МЕРИ П ФЛОРА, повесть для детей. Перевод с английского Александры И ш и м о в о й. Санкт-Петербург. В тип. императорской Академии
наук. 1846. В 12-ю д. л. 270 стр.
КАНИКУЛЫ В 1844 ГОДУ, ИЛИ ПОЕЗДКА В МОСКВУ. Сочинение
Александры И ш и м о в о й. Санкт-Петербург. В тип. императорской
Академии наук. 1846. В 12-ю д. л. 270 стр.
•Л
КАРТИНЫ ПЗ ИСТОРИИ ДЕТСТВА ЗНАМЕНИТЫХ ЖИВОПИСЦЕВ.
Перевод с французского. Под редакцией М. Чистякова. С 6-ю картинками.
Саакт-Петербург. 1846. В тип. Фпшера. В 16-ю д. л. 207 стр.
МАТЬ-НАСТАВНИЦА, ИЛИ РАЗГОВОРЫ О МНОГОРАЗЛИЧНЫХ
ПРЕДМЕТАХ, ОБРАЗУЮЩИХ УМ И СЕРДЦЕ ПОЛЕЗНЕЙШИМИ ПОЗНАНИЯМИ, ПРЕДСТАВЛЕННОЕ (??!!) В РАЗГОВОРАХ МАТЕРИ С СВОИМИ
ДЕТЬМИ. С 118 раскрашенными фигурами. Для обучающихся французскому языку. Сапкт-Петербург. В тип. И. Глазунова и комп. 1845. В 16-ю
д. л. 153 стр.
476
АЛЬМАНАХ ДЛЯ ДЕТЕЙ. Украшенный виньеткамп и рисунками
3. Ковригина, гравированными на дереве бароном Неттельгор-
с т о м. Санкт-Петербург. 1845. Печатано во французской тип. В 36-ю д. л.
140 стр.
РОБИНСОН. Рассказ для детей. Санкт-Петербург. В тип. Жервакова,
1845. В 16-ю д. л. 80 стр.
ПАНТЕОН РУССКИХ БАСНОПИСЦЕВ. Санкт-Петербург. В тип. Губернского правления. 1845. В 16-ю д. л. 124 стр.
МАЛЕНЬКИЕ ДЕТИ. Повести Бланшара, для детей первого возраста. С 11-ю литографированными картинками. Издание второе, значительно исправленное. Санкт-Петербург. В тип. военно-учебных заведений.
1845. В 12-ю д. л. 144 стр.
ИСТОРИЯ ПЕТРА ВЕЛИКОГО ДЛЯ ДЕТЕЙ, украшенная 18 ю литографированными рисунками, работы Наполеона Кюи. Санкт-Петербург.
1845. Печатано во французской тип. В 24-ю д. л. 146 стр.
Наконец литература наша начинает обращать внимание на
детей и заботиться о доставлении им читательской пищи, способной развивать их ум и сердце. Странно, что она хлопочет о
детях один только раз в году — от праздника Рождества до
праздника Пасхи, как будто в убеждении, что ум п сердце детей
способны к развитию именно только в это время. Иной скептик,
пожалуй, увидит тут чистую спекуляцию со стороны русской
литературы, или, лучше сказать, со стороны составителей, переводчиков и издателей детских книг,— увидит их нежную
заботливость больше о своем собственном кармане, нежели о
головах и сердцах детей. Он скажет, пожалуй, что эти книги
издаются перед праздниками, как игрушки, которые покупаются
«дражайшими» родителями для подарков детям... Но скептики
такой народ, который не верит ничему высокому и прекрасному,
никакому бескорыстию, особенно если это бескорыстие выгодно для кармана бескорыстных людей. И потому не будем слушать злостных наветов и внушений и воздадим должную дань
хвалы бескорыстным авторам, переводчикам и издателям тринадцати книжек, заглавия которых выставлены в начале нашей
статьи.
Мнения о полезности и необходимости детских книг теперь
разделились на две противоположные стороны. Одна утверждает, что без этих книжек детям несть спасения; другая говорит,
что они не только бесполезны, но и положительно вредны, и
что если детям должно читать что-нибудь, кроме учебников, так
это книги, которые читаются и взрослыми, разумеется, при условии строгого выбора. Мы сами много думали об этом вопросе
и теперь решительно объявляем себя на стороне второго
мнения. До семи, или около семи лет, воспитание дитяти должно
477
быть преимущественно физическое, но не в духе почтенной старины, которая буквально держалась значения слова «восппты-
вать» и закармливала детей чуть не насмерть, так что материя
подавляла в них дух, и они смотрели не детьми, а хорошо откормленными телятами, барашками или поросятами. Хорошо воспитанный ребенок не должен быть ни животным, ни человеком, а
ребенком: лицо его должно носить на себе отпечаток здоровья,
веселости, живости, ясности, и на нем должно отражаться не
столько присутствие ума, сколько отсутствие тупости и глупо-*
сти. Излишне сильное и преждевременное нравственное развитие
в детях так же вредно, как и развитие тела в ущерб интеллектуальности: оно вредит правильному физическому развитию и,
следовательно, вредит здоровью — первейшему и драгоценнейшему из всех благ и даров жизни. Говорят, что сильно, не
по* летам развитые дети бывают подвержены мозговым воспалениям, именно по причине этой развитости. Развивать детей
должна наука, ее постепенное, медленное, но тем более верное
изучение, а не книжки, писанные для забавы и приучающие детей к поверхностности, легкомыслию и мечтательности. Итак,
до семи лет пусть дитя ест, пьет, спит, играет и говорит, а с
семи пусть оно, сверх всего этого, еще и учится. Чем же наполнить время, остающееся ему от учения? — Игрою, резвостью,
беганьем, гимнастическими забавами. Когда дитя подвинется
к своему двенадцатилетнему возрасту и игры не будут уже вполне удовлетворять его, когда пробудится в нем потребность удовлетворять чем-нибудь и фантазию и ум,— тогда давайте ему
романы Вальтера Скотта и Купера; но только и тут не давайте
ему зачитываться. Почему бы, например, не дать ему в руки
«Дон Кихота», не искаженного, не переделанного? Для детей
должны существовать не детские книги, но особенные пздания
книг, писанных для взрослых,— издания, в которых должно
быть исключено все такое, о чем им рано знать, все, что может
дать их фантазии вредное для здоровья и нравственности направление. Таким образом, должно изменить ночную сцену в
«Дон Кихоте», где драка рыцаря печального образа и его оруженосца с погонщиком мулов происходит от трактирной слу-
жанки, условившейся прийти к погонщику на постель. Но
опошливать для детей великие произведения, приноравливая
их к детскому возрасту,—ни на что не похоже: великие произведения делаются вздорными сказками, и детям от них нет никакой пользы. Сказочки и повести, которыми напитывают малолетных детей нарочно для них составляемые книжки, сильно
возбуждают в них самую опасную из душевных способностей —
фантазию и делают из детей мечтателей, книжников, резоне-»
роз, записных читальщиков. Воля ваша, а гораздо приятнее
видеть ребенка весело, шумливо, но прилично резвящимся,
нежели сидящим не за учебною книгою. Можно давать детям
и книги для забавы, но преимущественно с картинками, с объ-
473
яенительным текстом, лишенным особенной занимательности.
В таком случае картинки непременно должны быть хороши, а
текст писан правильным, хорошим языком... Вообще, это предмет
обширный, о котором многое можно сказать, чего теперь не позволяет нам ни место, ни время. И потому обратимся к книжкам,
заглавия которых выставлены выше.
Русская азбука, названная «Елкою», есть решительно первая хорошая книга в этом роде, какую мы встретили в продолжение всего времени, как занимаемся ex officio * разбором
книг. В ней есть метод, которого достоинства нельзя не признать с первого взгляда. Издана она изящно: бумага, печать,
исправность корректуры, наконец, вкус в типографическом отношении,—все это заслуживает полной похвалы. Сверх того, «Елка»
изукрашена множеством прекрасных политипажей. Автор этой
азбуки — женщина, г-жа Анна Дараган. Это имя с сих пор сделается почетным именем между всеми писателями для детей.
«Предание о графине Берте» — волшебная сказка для детей
г-на Александра Дюма. По содержанию и изложению (о языке
скажем ниже) она может считаться одною из лучших сказок
этого рода. Издана она со всевозможною типографическою
роскошью — бумага и печать могли бы напомнить собою парижские издания, если б множество без нужды и без смысла натыканных заглавных букв не пестрили страниц крайне безвкусно;
картинки — прелесть. Но уж, видно, судьбе угодно, чтоб русская
книга почти всегда на чем-нибудь да споткнулась: русское издание «Предания о графине Берте» споткнулось на грамотности, да
еще как! — Судите сами: на первой же странице напечатана
фраза: «Кто такое была графиня Берта»!.. Мы подумали было
сперва, что это опечатка, но как-то, заглянув в оглавление, и там
увидели эту же злополучную фразу: «Кто такое была графиня
Берта». Читаем далее —и не верим глазам своим:
Любезный граф, замок наш стареет и угрожает развалиной; мы не можем долее остаться безопасным в этом дряхлом жилище, я думаю, если вы
согласны, что пора нам выстроить йовое (стр. 6),
По-каковски это?.. Но далее:
Доминик горько улыбнулся при этом двойном намеке на низкое свое
происхождение, и не хотев сидеть подле черного хлеба, означил своему
адъютанту поменять с ним места (стр. 38). — Но сердце графа не было привыкши к чувствам нежности, и если он когда-либо был проникнут (чем
же?), то это было не надолго (стр. 46).— Но едва злая кормилица успела
заглянуть в комнату, как вдруг побледнела и затрепетала по всему телу
(стр. 49). —Барон Вильдбольд пришел обитать замок (стр. 54). —Благородная его походка и непринужденность в движениях доказывали, что он
привыкши был получать гостеприимство от величайших вельмож (стр,
81). —Главная дверь будучи запертою, он думал и проч. (стр, 94)
* по должности (лат.). — Ред.
479
Но довольно! Судя по этим образчикам языка и слога, можно
подумать, что эта книжка переведена какою-нибудь чухонкою.
Хороши также стишки в этой книге:
Замки, затворы суть для нас
Немощные, напрасные преграды,
Невинного дитяти жалкий глас (запятая!)
Проник ко мне, лишил меня отрады
В могиле тихой, вековой,
И прах внезапно тленный мой
Ожпл вновь юною душой...
и так далее... Бедные дети! какое красивое чудовище безграмотности приготовлено на вашу погибель!..
«Дон Кихот Ламанчский» — довольно пошлая сказка, сделанная из превосходнейшего романа. Даже эпизод о Дульцинее То-
бозской и самое имя ее исключены из этой книжонки. По крайней
мере она грамотно написана, красиво издана, и к ней приложепо
шесть или семь картинок довольно недурных.
«Путешествие вокруг света» — хорошо написанная и очень
полезная для детей книжка, если только полезно учить детей,
забавляя и приучая таким образом их к поверхностному знанию
всего понемножку.
«Мери и Флора» — насквозь проникнутая чистейшею нрав^
ственностью в английском духе и приятным слогом переведен-*
ная повесть2. — «Каникулы 1844 года, или Поездка в Москву» —
книжка, написанная тоже весьма приятным слогом.
В «Картинах из истории детства знаменитых живописцев»
дети не поймут самого главного: что такое живопись и
живописец; все же остальное будет им понятно в этой книжке, в
которой картины порядочны, но картинки могли бы быть лучше.
Безграмотное заглавие «Матери-наставницы», в котором
есть разговоры, представленное в разговорахг достаточно показы-*
вает, какого рода эта книжонка.
«Альманах для детей» 3 — старый наш знакомец, в котором
прежние черные политипажи (взятые некстати из книжки г. Кириллова: «Типы современных нравов») 4 превратились теперь
в раскрашенные картинки. Все остальное так же плохо, как
и было.
«Робинзон» — издание книгопродавца Василья Поляковаз
этим все сказано!5
В «Пантеоне русских баснописцев» помещены басни: Кры*
лова, Дмитриева, Измайлова, Хемницера, Хераскова, Ломоносо-
ва, Сумарокова, МАЦНЕВА, Хвостова, АГАФИ, ЛОБЫСЕВИЧА,
Алипанова, ЛАДЫЖИНСКОГО, Майкова, Неведомского, РЖЕВСКОГО, СОБОЛЕВА... Вот уж подлинно всякого жита по лопате!
И все это уместилось на 124 страничках в 16-ю долю листа! Как
полезно будет детям читать такие вирши, как эти:
Баснь учит быть судьбе послушным нам всегда
И тако мы свой век пребудем без вреда! *
480
«Маленькие дети» — преглупенькие сказочки с дрянными
картинками.
«Краткую историю Петра Великого для детей», за неимением лучшей, можно дать детям в руки, но не иначе, как вырвав
ил нее ее уродливые картинки.
ПЕТЕРБУРГСКИЙ СБОРНИК, изданный Н. Некрасовым. Некоторые
статьи иллюстрированы.—В. Г. Белинский.—Ф. М. Достоевский.—Искандер. — А. И. Кронеберг. —А. Н. Майков. —Н. А. Некрасов. —А. В. Никитенко.— Кн. В. Ф. Одоевский. — И, И. Панаев.—Гр. В. А. Соллогуб.—
//. С. Тургенев«— Санкт-Петербург. В тип. Эдуарда Праца. 1846. В 8-ю д. л.
560 стр.
Всему читающему русскому миру известно, что г. Некрасов сделал страшное литературное преступление: не будучи
знаменитым литератором, то есть лет двадцать не печатая своего
имени над всякого рода сочинениями и, следовательно, не приобретя права поправлять чужих сочинений *, хотя бы они были
лучше его собственных, он издал очень интересный сборник статей под именем «Физиология Петербурга»2, где поправлял только свои собственные статьи, не касаясь чужих... Да где ж тут
преступление? Мы и сами не видим его; но есть люди, которые
находят тут преступление, о чем и объявляют во всеуслышание3.
Но г. Некрасов не верит справедливости обвинения, что будто
для издания сборника непременно нужно иметь право поправлять чужие статьи,— и вот снова дарит публику прекрасным
сборником, в котором он опять-таки поправлял только то, что
было написано им самим.
Таких альманахов, как «Петербургский сборник», у нас
еще не бывало. По формату, числу листов и изящности издания
он напоминает собою «Сто русских литераторов»; что же касается до содержания, то с этой стороны «Сто русских литераторов» нисколько не напоминают собою «Петербургского сборника». Не говоря о прекрасном переводе «Макбета» (с подлинника) г. Кронеберга, о поэмах гг. Тургенева и Майкова
и о других статьях этого альманаха,— что все, вместе взятое,
могло бы дать цену всякому такого рода сборнику,— в «Петербургском сборнике» напечатан роман «Бедные люди» г. Достоевского — имя совершенно неизвестное и новое, но которому,
как кажется, суждено играть значительную роль в нашей литературе. В этой книжке «Отечественных записок» русская
публика прочтет и еще роман г. Достоевского, «Двойник»,—
этого слишком достаточно для ее убеждения, что такими произведениями обыкновенные таланты не начинают своего поприща. Но и без «Бедных людей» г. Достоевского о «Петербургском
сборнике» можно было бы сказать больше, нежели сколько
позволяют тесные рамы рецензии. Если бы «Бедные люди» вышли даже отдельною книжкою, то и тогда о них нельзя
16 в. Белинский, т. 8
481
было бы говорить иначе, как в отдельной критической статье,
потому что при разборе подобного произведения обыкновенные
похвальные фразы, как бы они в сущности ни были справедливы, не могут иметь места. Разбирать подобное произведение искусства значит — выказать его сущность, значение, причем легко можно обойтись и без похвал, ибо дело слишком
ясно и громко говорит за себя; но сущность и значение подобного
художественного создания так глубоки и многозначительны, что
в рецензии нельзя только намекнуть на них. Это заставляет нас
отложить подробный критический разбор «Петербургского сборника» до следующей книжки «Отечественных записок»,— что
даст нам возможность поговорить о «Двойнике», который к тому
времени будет прочтен всею публикою 4.
В «Петербургском сборнике» семь статей в прозе, две поэмы стихами; «Макбет» переведен и стихами и прозою, согласно
с подлинником; девять мелких стихотворений, из которых в особенности должна быть замечена пьеса самого издателя альманаха, называющаяся: «В дороге». Две статьи («Помещик» г. Тургенева и «Парижские увеселения» г. Панаева) иллюстрированы
прекрасными виньетками: первая — русскими, рисованными
г. Агиным и резанными на дереве г. Бернардским, вторая — взятыми из французских изданий.
ПЕРЕВОДЫ АЛЕКСАНДРА СТРУГОВЩИКОВА. Статей в прозе книга
первая. Санкт-Петербург. В тип. военно-учебных заведений. 1845. В 8-ю д. л*
214 стр.
Мы не можем отдать себе ясного отчета в причинах, побудивших г. Струговщикова издать отдельно четыре статьи Гете,
уже прежде напечатанные в журналах. Как журнальные статьи
они замечательны, особенно же: «Боги, герои и Вилаид»;*1 но,
повторяем, к чему было соединять их в одну книжку? Первая
статья, «Признания прекрасной души» 2, сама не что иное, как
отрывок из «Вильгельма Меистера», и, лишенная своей обстановки, совершенно теряет истинное свое значение. Гете, этот
по преимуществу объективный гений, глубоко понимая и уважая человеческую жизнь во всей ширине ее, не оставлял ни
одного замечательного явления действительности не возведенным в сознательную, художественную форму; в «Признаниях
прекрасной души» он постарался представить весь быт, образ
мыслей, всю сущность жизни небольшого, избранного общества
в Германии восьмидесятых годов, главными представителями
которого могут служить — известная княгиня Г—на3 и друзья
ее, философы Якоби и Фюрстенберг. Эти «прекрасные души»
(сентиментально-изящная аристократия человечества) выразились, впрочем, довольно бледно, как бледны они сами, в Гете-
* Статья эта была напечатана в «Отечественных записках» 1839 года,
482
бых (Признаниях». Люди благородные, умные, топко чувствующие, грациозно восторженные и болезненно развитые, они
жили в искусственном уединении, как бы в монастыре; хлопотали обо всем: о религии, воспитании, свободе отношений, но
в особенности хлопотали много о самих себе; разрешали все
возможные вопросы, и все их великие открытия и предначертания не перешли тесной границы кружка, пз которого они
сами никогда нэ вышли, любуясь до конца самими собою и не
зная других печалей, кроме собственных воображаемых страданий. Они улаживали по-своему судьбу и будущность человечества и приходили в ужас и отчаянную безнадежность, когда
действительность противоречила их фантазиям; предавались
религиозности, мечтательной и неопределенной; словом, страдали всеми немощами «кружка»*. В них не было жизни, потому что не было действительной связи с жизнью общей, потому что они по самолюбию и по слабости удалились от сближения с. людьми и ограничились «избранными душами»,
В «Вильгельме Мейстере» «прекрасная душа» получила свое
определенное место, как отдельное явление. Она окружена другими более значительными явлениями; ее собственное значение
чересчур нейтрализуется... К чему же г* Струговщиков вырвал
именно ее признания из целого романа и представил их читателю, как нечто оконченное и окончательное? Неужели и для
г. Струговщпкова нет ничего выше «прекрасной души»?
Статья «Боги, герои п Виланд» относится к юности Гете;
как сатира она весьма дельна, умна, бойко и ловко написана,
не без шекспировски генияльных замашек. В ней осмеяны псев-
доэллинские произведения Виланда, который сам знал греческий
язык, но духу греческого народа хотел учиться у французов, не
знавших греческого языка.
Статья «Случай из жизни Гете» довольно интересна. В ней
верно представлен психологический момент в развитии страстного, умного, полударовитого человека, который и хочет и не может совладать с наукою и с самим собою. Но напрасно г. Стру-
говщнков, переводя Гете, говорит от своего лица.
Последняя статья: «О картинах Гаккерта»—статья совершенно журнальная. Перевод хорош, но повторяем: мы решительно не понимаем прпчпн отдельного издания этой книжки.
Охота же была вырвать пз поэтической хламиды Гете четыре
лоскутка, да еще и не пз самой хламиды, а пз подкладки, и
сшить их вместе?!
НОВЫЙ КРИТИКАН
А что нового в нашей литературе? Последняя новость в ней —
явление нового необыкновенного таланта. Мы говорим о г. Достоевском, который рекомендуется^ публике «Бедными людьми* и «Двойником* — произведениями, которыми для многих
16
433
было бы славно и блистательно даже и закончить свое литературное поприще; но так начать — это, в добрый час молвить!
что-то уж слишком необыкновенное... Теперь в публике только и толков, что о г. Достоевском, авторе «Бедных людей/); но
слава не бывает без терний, и говорят, что посредственность
и бездарность уже точат на г. Достоевского свои деревянные
мечи и копья... Тем лучше: такие терния не колют, а дают ход
таланту, который — не талант, если у него нет врагов и завистников. — Потом, последняя литературная новость — «Петербургский сборник», альманах, изданный г. Некрасовым;1 перл этого
альманаха опять-таки «Бедные люди», но в нем и кроме того
много замечательно хороших произведений. — Пока тут и все новости. Но не без новостей и в другом углу нашей литературы.
Из них самая забавная (и уж не совсем новая) полемические
статьи в «Северной пчеле» какого-то г. Я. Я. Я.2. Мы бы не сочли
за нужное упоминать об них в нашем журнале, но г. Я. Я. Я. так
занят «Отечественными записками», так хлопочет о них и так
усердно служит им, что у нас никак недостает жестокости не
наградить его за это минутою внимания. Мы уж и счет потеряли
его статьям против «Отечественных записок». Он порочит в них
все сплеча — знай, мол, наших! Затейливая подпись этих статей: Я. Я. Я. многознаменательнее «Quos ego!» *3 Нептуна у Вир-
гилия. Мы особенно благодарны г. Я. Я. Я. за то, что он ровно
ничего хорошего не находит в «Отечественных записках»: в этом
мы видим с его стороны великую жертву пользам нашего журнала... Такой враг лучше друга! Некоторые журналы в старину
нанимали себе таких врагов: наш служит нам даром, бескорыстно. Одно только огорчает нас в статьях г. Я. Я. Я. — именно они
ужасно растянуты, длинны; сначала не дочитывали их, а теперь
и вовсе перестали читать. Что.они несколько водяны и скучны,—
в этом нельзя обвинять г. Я. Я. Я.: он делает, что может, что
в силах делать. Зато он не затрудняется в энергии (несколько,
правда, простонародной) выражений и слов: и за это мы ему
тоже благодарны. Жаль еще, что у него есть замашка — из большой статьи вырывая там и сям по фразе, по полуфразе, по слову,
по полуслову, стараться сближением этих урывков давать нм совсем превратный смысл; но, может быть, это нужно ему для практики, для дальнейших успехов на поприще, более сообразном
с его наклонностями, нежели сколько сообразно с ними литературное поприще...4 В таком случае, будучи ему столько обязаны,
желаем ему успевать и преуспевать...
Еще раз: возражать г. Я. Я. Я. мы не намерены, сколько из
благодарности за его усердие к нашему журналу, столько и из
опасения заставить его утратить свою природную скромность, которую доказал он в 281 нумере «Северной пчелы» за прошлый,
1845 год, сознавшись откровенно, что он никак не мог понять
* «Вот я вас!» (лат.). — Ред.
484
одного места из критики (Отечественных записок» на «Таран-*
тас»...5 Но, как бы то ни было, мы, снова благодаря г. Я. Я. Я.
за его неоцененные услуги нашему журналу и прося его продолжать их и на будущее время, мы в то же время поздравляем
^Северную пчелу* с приобретением такого сотрудника.
Кстати о «Северной пчеле». Фельетонист этой газеты, не
упуская времени подписки на журналы, посвящает свое перо
преимущественно «Отечественным запискам». В фельетоне 16 нумера он решился даже немного... присочинить, будто бы какой-то
сотрудник «Отечественных записок» говорил с ним, защищая их
от его нападок, а фельетонист будто бы все щупал пульс у сотрудника «Отечественных записок», уверяя его, что у него горячка, тихое помешательство: idée fixe... * Право, это все напечатано в фельетоне 16 нумера «Северной пчелы», для которой
«Отечественные записки» давно уже сделались idée fixe... Сотрудник «Отечественных записок» разговаривал серьезно с г. фельетонистом «Северной пчелы»! Что вы это!.. Пощупайте-ко свой
собственный пульс, г. фельетонист!—Далее г. Ф. Б.6 нападает
на нашу статью о книжке г. Кодинского «Упрощение русской
грамматики», по обыкновению приписывая нам намерения и цели, которых мы никогда не имели, и откровенно (что делает ему
особенную честь) выражается так: «Хотя мы постарее вас и —
тут уже нельзя скромничать (пожалуйста, не церемоньтесь!) поболее вас сделали для JI (л)итературы, но не отваживаемся на
нововведения» и пр. Что вы старше нас — правда; что вы больше
нас сделали — должно быть, так, если вы сами так скромно отдаете справедливость собственным заслугам...
Замечательна в этом фельетоне еще следующая черта. Прославляя, по обыкновению, собственное правдолюбие и нападая на
пристрастие толстых журналов, фельетонист говорит:
Как в Средние веки, у этих журпалов есть оглашенные, которые не
смеют появиться в феодальном владении, а если появятся, то ландскнехты
тотчас нападают на них или пускают в иих стрелы издали. Имена этих несчастных рыцарей (печального образа?) всегда выставлены на черной доске, в сенях полуразрушенного замка (то есть в отделении критики и библиографии). Вот, например, в каждой книжке (?!) «Отечественных записок»
вы встретите имя J1. В. Бранта, которое выставлено вроде мишени для
упражнения в остроумии журнальной свиты и самого начальника дружины
ландскнехтов. Г-н Брапт, за несколько лет перед сим, написал несколько
повестей и романов (((Аристократку» и «Жизнь, как она есть»), и по ним
измеряется теперь достоинство (?) всего, что пишется в этом роде на Руси.
С некоторого времени то же самое находим и в «Библиотеке для чтения».
Г-н Брапт писал библиографические обозрения (разосланные за несколько
лет перед сим при «Русском инвалиде»), оценивал журнальную правду и,
храбро сражаясь с феодалами, свалил не одного ландскнехта, так и поделом ему!7
* навязчивая идея (фр.)* — Ред,
485
Роман, совершенный роман, вроде «Виктора, или Дитя в лесу;)!8 Этак, пожалуй, публика до того заинтересуется трогательными приключениями г. Бранта на литературном поприще, что
станет наконец читать с умилением его «Аристократку» и
* Жизнь, как она есть», а потом — чего доброго! — примется за
чтение и его полемических статей в «Северной пчеле»...
Далее правдолюбивый фельетонист уверяет своих читателей,
будто бы «Отечественные записки» дурно отозвались о «Стихотворениях Александра Струговщикова, заимствованных из Гете
и Шиллера»... Нечего сказать! Это один из бессмертных его подвигов по частп «правдолюбия»...
ВЧЕРА И СЕГОДНЯ. Литературный сборник, составленный гр.
В. А. Соллогубом, изданный А. Смирдиным. Книга вторая. Санкт-Петербург. В тип. императорской Академии наук. 1846. В 8-ю д. л. 182 стр.
Долго ждалп мы второй книжки «Вчера и сегодня ) \ наконец дождались, как бы в подтверждение той истины, что всему
бывает конец — даже и напечатанию небольшой русской книги.
Но это не главное: главное в содержании книги; взглянем же
ша него.
«Воспитанница», повесть графа Соллогуба, составляет «вто-»
рои эпизод Теменевской ярмарки, или воспоминаний странствующего актера». В ней много интересных подробностей русского
быта, ярких картин и частностей, ознаменованных давно всеми признанным талантом графа Соллогуба; о достоинстве рассказа, занимательном содержании, умном взгляде на предметы — нечего и говорить: за все это достаточно ручается имя
автора; но в целом эта повесть не принадлежит к числу лучших
произведений даровитого пера его: она немножко растянута ц
местами театральна. Впрочем, он и не обязан давать только лучшее, и публика, верно, останется ему благодарною и за хорошее;
а что его повесть хороша, в этом можно убедиться из следующего
отрывка:
Между ремонтерами, прибывшими на Тсменевскую ярмарку, находился один армейский корнет, употреблявший всю жизнь свою на то, чтобы
заслужить завидную известность лихого, отчаянного гусара. Тип отчаянпого
гусара в эпоху нашего рассказа, лет за 20 назад тому, вероятно, памятен
питателям. Отчаянный гусар должеп был выпивать страшное количество
вина и рому, должен был иметь баспословные, неоплатные долги, гарцевать
на сердитой лошади, сидеть часто под арестом, быть счастливым в любви и
проводить время за картами и бутылками в обществе дам неопределенного
сословия. С того времени тнп этот начал изменяться. Люди поняли, что
много плть — значит не молодечество, а пьянство; жить чужими деньгами —
не молодечество, а плутовство; заниматься ьечно разгульем — тоже не мо-
лодечестЕо, а распутство, губящее навеки и здоровье и доброе имя.
Тс-мепевский отчаянный гусар был вздорный парень, ослепленпый блеском своего мундира, обрадованный, что мог вырваться на волю из-под матушкина крыла, п мучимый безграничным самолюбием. Так как он не имел
никакого образования и чувствовал себя совершенно неспособным к чему-
486
избудь дельному, то он погрузился в молодев ос тио, хзастдт сзолмз пора*
ками п всячески старался удивлять своим ухарским образом яшзип.
Увидав Наташу, услыхав, что все его товарищи встретили сильный
отпор в своих любовных атаках, он решился перещеголять всех, одержать
победу над непреклонной и тем увековечить навсегда свое пмя в летописях
ремонтерства и Теменевской ярмарки. Самолюбие его разгорелось. В скором времени он был уже приятелем Ивана Кузьмича и всех актеров. Иван
Кузьмич, желая привлечь в свои театр гг. офицеров, был мил, разговорчив
и даже, забывая иногда важность, свойственную "его сапу, иногда выпивал
с гусаром лишнюю рюмку, упрашивая его, впрочем, не спаивать его актеров. Гусар каждый вечер ходил за кулисы, начинал с Наташей любезничать, но, встречая ее холодный взор, робел, как школьник. Обдуманные
объяснения замирали под гусарскими усами, и дела его нисколько не подвигались, хотя он и принял уж перед товарищами скромыо-озабоченный вид
человека, вполне счастливого. Отчаиваясь в настоящем успехе, он обратился
к хитрости и старался достигнуть наружности успеха. Девица Иванова,
украшенная по его милости золотыми сережками, купленными на ярмарке,
начала распускать на счет Наташи самые гнусные слухи и доставляла гусару все средства встречать ее повсюду, куда бы она ни выходила. Актеры
начали скоро потчевать гимназиста самыми площадными шутками. Офицеры с завистью поздравляли своего счастливого товарища, который на их
поздравления отвечал только лукавой улыбкой. Гимназист был бледен,
худел с каждым днем; в движениях его было что-то лихорадочное. Наташа
молча сносила новое бедствие: она почитала унизительным оправдываться.
В то время ремонтеры затеяли большой холостой обед в зале временного клуба.” Эконом, на которого было возложено устройство пиршества,
исполнил свое дело как нельзя лучше, тем более что об цене не торговались. Ремонтеры тем известны, что не гонятся за лишней копейкой. Обед
был на славу, стол украшен цветами. Рыбу подали величины баснословной;
фрикасе так и горело пряностями. Видно было, что ничего не жалели. Собеседники, числом до двадцати человек, ели, пили и были чрезвычайно
оживлены. Главный предмет разговора заключался, разумеется, в лошадях,
Говорили с большим жаром о каурых и вороных, саврасых и буланых, половых и соловых, с отметинами и без отметин, спорили, горячились. Шампанское буквально лилось рекой и не в одни ремонтерские утробы, но и по
скатерти и по полу. Опорожненные бутылки бросали весьма ловко в угол
комнаты, где бились с приятным звоном и в скором времени образовали
порядочную пирамиду. Раскрасневшийся гусар бился об заклад, что одним
салпом выпьет целую бутылку шампанского, что, впрочем, исполнил весьма
неудачно, облившись весь вином. Другие последовали его примеру с большим успехом. Шум сделался ужасный. Все говорили вместе, не слушая друг
друга. Эконом* призванный для получения благодарности, тут же "был употчеван до совершенного упоенпя. Картина сделалась самая живописная. Посреди густого табачного дыма толпились, в разных позициях, раскрасневшиеся усачи, в разноцветных шелковых рубашках, с чубуками в руках. На
столе не было уже ни цветов, пи тарелок, а красовалось что-то вроде географической карты. Улыбающийся слуга в оборванном сюртуке стоял у дверей
с подносом и откупоренной бутылкой, которую он прикрывал пальцем.
— Знаете, господа,— закричал кирасир ростом в три аршина,— богатая
мысль! Теперь бы послать за цыганами. А что в самом деле: они попоют, а
мы послушаем... ну и хорошо, кажется.
Несколько офицеров рассмеялись.
— Ну, брат, тяжелая кавалерия, спешил, брат, спасовал... — заметил
с хохотом отчаянный гусар. Так пьян, что и завираться начал.
— А что?..
— Как что?.. Цыгапе-то в нынешнем году не приезжали. В Поег.вг,
слышно, остались.
— Ба, ба! в самом деле,— заревел кирасир и ударил стаканом по столу; стакан разлетелся вдребезги, а вино разлилось новым океаном.
437
— Нет, вот что,— подхватил манор с темпо-малинсвым лицом и СЕет-
ло-серыми усамп,— пускай гусар пошлет за своей Наташей.
Отчаянный гусар немного смутился,
у — Не пойдет,— сказал он, краснея.
— Не пойдет? Как не пойдет? Посмотрел бы я в старые годы, как не
пошла бы моя Матрена Ивановна... посмотрел бы я...
—• Она ведь такая застенчивая,— робко вымолвпл гусар.
— Вот еще на вздор этот смотреть! У меня, брат, по-военному: рысью,
марш! Вся недолга!.. Да ты, кажется, молодец на словах только... а на деле...
мое почтение!
— Позвольте, манор,— вы, кажется...
— Не горячись, душа моя, нездорово. Нам с тобой ведь не знакомиться,
да и меня господа знают. Сердись, не сердись, а я так думаю, что Наташа
тебя просто дурачит.
— Неправда! — воскликнул вспыльчиво гусар.
— Вот с чем подъехал... Сказал неправда... так тебе все и поверили.
Нет, ты, братец, докажи.
~ Да, докажи, докажи!.. — кричали багровые собеседники. — Ай да
майор... молодец — срезал гусара!
Поднялся шум, свист, хохот.
Гусар, разгоряченный вином, самолюбием и досадой, решился на самый отчаянпый подвиг.
— Извольте... — крикнул он,— докажу...
— Браво, браво! — раздалось со всех сторон. — Молодец гусар, срезал
майора...
— Позвольте... — сказал майор,— надо знать еще, как он докажет.
— Как?..
— Да, каким образом?..
— Да вот как... при вас всех поцелую Наташу.
— Оно бы... гм... братец... да, ты и того не сделаешь.
— Как, не сделаю?
— Да так, не сделаешь.
— Нет, сделаю.
— Пари...
— Изволь.
— Дюжину шампанского.
— Две дюжины.
— Хорошо...
— Господа! вы свидетели.
— Свидетели, свидетели! — подхватило несколько голосов. — Вот умное пари... По крайней мере всем достанется...
— Да когда же это будет? — спросил кто-то.
— Да сейчас, если хотите,— промычал опьяневший гусар,— сейчас... сами
увидите, хвастал ли я... Наташа теперь в театре... Увидите, ступайте за мной.
— В театр, в театр! — закричали все в один голос.
— А там, господа, прошу снова сюда пожаловать... на выигранное
вино... мне что-то пить хочется... Знай наших! Уж пошел кутить,— так не
оглядывайся...
— Ну, на нынешний день, кажется, довольно... Завтра не ушло,— заметил основательно майор,— а любопытно мне видеть, как ты выиграешь.
Стулья с шумом полетели на пол.
Каждый отыскал, как мог, сюртук свой и фуражку. Слуги бросились
к столу допивать оставленное вино, а буйная ватага хлынула лавиной к
театру. Гусар шел впереди с фуражкой на затылке, с выпученными глазами,
красный, как рак, махая руками, но не совсем с спокойным сердцем. Два
товарища вели его почтительно под руки. Входя в театр, они подняли такой
шум, что едва не остановили пиесы. Наконец они уселись. Двое из разгульной толпы тут же заснули на креслах, прочие начали шутить вслух, аплодировать, вызывать и шуметь таким образом, что театр действительно чуть-
чуть не рушился.
488
Грустно было в этот вечер Наташе. Скрепя сердце, нехотя исполняла
сна какую-то вялую роль нашего домашнего произведения. Она чувствовала,
что она слишком скоро предалась минутному обману, что нежное ее сердце
никогда не очерствеет от грубого прикосновения не понимающих ее людей.
С ней играл гимназист, истерзанный раскаянием и сомнением, убитый сознанием, что она низошла до него по ступеням злополучия п что он не
сумел сохранить своего благоговения перед святыней ее несчастня. Онп говорили друг другу перед публикой какие-то пошлые слова, в которых не
было нп чувства, ни смысла, ни истины, а в душах их разыгрывалась настоящая страшная драма страстей и печалей человеческих.
Когда первое действие кончилось, гимназист вышел подышать на площадку, на которой находился театральный сарай. На лестнице встретил он
разгульную ватагу ремонтеров, идущих, по обыкновению, любезничать во
время антракта за кулисами. Гимназист побледнел п нахмурил брови.
Девица Иванова стояла подле него с коварной улыбкой.
— Какпе хорошенькие Наталья Павловна,—сказала она. — Просто
прелести... зато — уж надо сказать... всем ндравится.
Гимназист не отвечал.
— Уж надо сказать... — продолжала девица Иванова,— какие эти кавалеры странные: на все готовы, только чтоб на своем поставить. Настенька
говорила давеча, что гусарский офицер обещается жениться на Наталье
Павловне... Уж такой модник, право!
Гимназист поспешно обернулся и так взглянул на актрису, что она
отступила на шаг, однако же продолжала говорить:
— Вот и будет вам за то, что зазнались, старых приятелей забыли...
И поделом вам... право... слышите шум... право, шумят... Уж не сговор ли
справляют.
На сцене действительно слышен был странный шум.
Гимназист бросился к театру, мигом вскочил на лестницу, отворил
дверь — и остановился, как бы пораженный громом. Лицо его страшно исказилось, глаза налились кровью, волосы стали дыбом, бледность смерти
покрыла его черты, на устах показалась пена, и все члены его затряслись,
как бы в лихорадке. Гусар держал Наташу в своих объятиях, посреди толпы
ремонтеров, которые смеялись и аплодировали. Кровавое зарево отуманило
глаза гимназиста. Он не двигался... Веселая шайка прошла, смеясь, мимо
него. Он не остановил ее. Но когда Наташа, трепетная, едва дышащая, почти
без чувств, дотащилась до него, он отскочил от нее, как от змеи, и вся грубая сторона его души вдруг разразилась страшными проклятиями, ругательствами и сквернословиями. И вдруг, забывшись совершенно, он ринулся
на несчастную свою жертву, ударил ее в лицо, только что опозоренное нечистым поцелуем, и с неистовыми упреками в измене и распутстве поверг
ее па землю. В эту минуту кинулись на него с двух сторон Петров и Иван
Кузьмич. Петров из любви к Наташе, Иван Кузьмич из опасения, что публика услышит сцепу, не объявленную в афишке... Вдвоем вытолкали они
безумного вон из театра. Как только пахнуло свежим воздухом, гимназист
остановился... схватил голову обеими руками п, как бы вдруг опомнившись,
закричал диким, почти нечеловеческим голосом и пустился бежать, не оглядываясь. Куда убежал он, неизвестно, но никогда пи в Теменеве, ни в губернском городе его никто уже более не видал.
Легко и с удовольствием перелистывается статья г. Ефебов-
ского «Петербургские разносчики». Интересна (хотя и ие в литературном отношении) статья: «Глава из „Тарантаса“: „Купцы“, исправленная купцом»2. Довольно скучна статья «Амена»
(отрывок из романа «Стебеловскип») 3 — нечто вроде неудачного
раздражения мысли4, взятой в плен из сочинений Шатобриана.
Стихов довольно, но хорошего мало. «Грезы» г. Майкова,
может быть, и хороши, но они ниже его таланта, и нам, любя
480
и уважая его прекрасный талант, пеприятно видеть их в печати. «Опять весна», стихотворение Баратынского, будучи им
отделано, могло б быть хорошо, но оставшись не отделанным,
могло б остаться и не напечатанным. «Лорелея»5 — уж п не
помним который перевод довольно пустой пьесы Гейне. Г-д
Плещеев, имя которого довольно часто мелькает теперь в разных
повременных изданиях, под весьма бесцветными стишками
<К ней» и, не помним, к чему-то еще, напечатал во «Вчера и
сегодня» перевод целых восьми пьес пз Гейне6, Вот первая из
них:
Был старый король (эту песню
Я, други, слыхал в старину),
Седой и с остылой душою;
Он взял молодую жену.
Был паж с голубыми глазами,
Исполнен отваги и сил;
Он шелковый шлейф королевы,
Младой королевы носил.
Докончить ли старую песню?..
Звучит так уныло она...
Она (песня?) слишком сильно любила,
И смерть пм (пому?) была суждена!..
Что же дальше? — Ничего. Сам Гейне спрашивает: «докончить ли?», чувствуя, что немного найдется охотников слушать
такие пустяки. Перевод, как видите, так же неудачен, как не
современен выбор пьесы для перевода.
Кроме всего этого, во второй книжке «Вчера и сегодня»
помещено из бумаг покойного Лермонтова четыре стихотворения ' п одна (совершенно незначительная) статья в прозе —
«Ашик-Кериб». Одно пз стихотворений превосходно, но зато
не ново; это — «Есть речи — значенье»; нового в нем четыре
лишние куплета, исключенные самим автором, как неудачные
и ослабляющие силу целой пьесы7. Три другие стихотворения
Лермонтова, помещенные во «Вчера и сегодня»,— явно первые
опыты Лермонтова;8 но они тем не менее интересны. Последняя из них — «Беглец», горская легенда, блещет местами сильным стихом; вторая — «Вид гор из степей Козлова» — прекрасный
перевод одного из крымских сонетов Мицкевича («Пилигрим»);
первая — «Не смейся», замечательна, как автобиографическая
черта, невольно заставляющая призадуматься о судьбе поэта...
Две первые выписываем здесь:
Не смейся
Не смейся над моей пророческой тоскою,
Я знал, удар судьбы меня не обойдет,
Я знал, что голова, любимая тобою,
С твоей груди па перейдет9.
Я говорил тебе, пи счастия, пи славы
Мне в мире не найти. — Настанет час кровавый..,
И я паду,— и хитрая вражда
Ш
С улыбкой очерппт мой педоцветшпй гений4—
И я погибну без следа
Моих надежд, моих мучений...
Но я без страха жду довременный конец;
Давно пора мне мир увидеть новый.
Пускай толпа растопчет мой венец,
Венец певца, венец терновый 10.
Вид гор из степей Козлова
Пплигрпм
Аллах ли там среди пустыни
Застывших волн воздвиг твердыни,
Притоны ангелам своим;
Иль дивы, словом роковым,
Стеной умели так высоко
Громады скал нагромоздить,
Чтоб путь на север заградить
Звездам, кочующим с востока?
Вот месяц небо озарил.
То не пожар ли Царяграда?
Иль бог ко сводам пригвоздил
Тебя, полночная лампада,
Маяк спасительный, отрада
Плывущих по морю светил?
Мирза
Там был я, там, со дня созданья,
Бушует вечная метель;
Потоков видел колыбель.
Дохнул, и мерзнул нар дыханья,
Я проложил мой смелый след,
Где для орлов дороги нет,
И дремлет гром над глубиною,
И там, где над моей чалмою
Одна сверкала лишь звезда,
То Чатырдах был...
Пилигрим
AL
Издание второй книжки «Вчера и сегодня» опрятно и красиво.
СТИХОТВОРЕНИЯ АПОЛЛОНА ГРИГОРЬЕВА. Санкт-Петербург.
В тип. К. Крайя. 1846. В 16-ю д. л. 178 стр.
СТИХОТВОРЕНИЯ 1845 ГОДА. Я. П. Полонского. Одесса. В тип.
А. Брауна. 1846. В 8-ю д. л. 70 стр.
Новый, 1846 год, едва пережив эпоху своего младенчества,
едва вступив в возраст своего юношества, уже, как говорится,
надорвался в литературном отношении,—и наша «Библиографическая хроника» за март месяц поневоле является бледною
и скудною: ей почти не о чем говорить. Книг больше нет, и
все замечательное отселе будет являться только в журналах,
разумеется, петербургских и, разумеется, только в двух.,.1
В «Библиографической хронике» майской книжки нам придется
4S1
г:оговорить, вероятно, только о стихотворениях Кольцова, которые выйдут в свет на днях2. Итак, до осени,.. Не знаем, много
ли и осень даст хорошего; но, не боясь оказаться ложными прорицателями, можем заранее известить публику о двух не совсел
обыкновенных в нашей литературе явлениях, которыми должен
ознаменоваться осень нынешнего года: мы говорим об огромном
сборнике статей литературного и ученого содержания, в которог г,
говорят, будет до восьми оригинальных повестей и несколько
поэм в стихах, и об иллюстрированном юмористическом альманахе: «Сто статей и сто картин»3. Но это будущее, а обращаясь
к настоящему, видим только стихотворения гг. Григорьева и Полонского. Поговорим о них.
Было время, когда все твердили о том, что поэту нужны
только талант и вдохновение, что он учен без науки, всезнающ
без учения; что он сам себе судья и закон; что его фантазия
есть источник откровения всех тайн бытия; что внутренний мир
его ощущений и видений интереснее всех фактов действительности и что поэтому он может не знать, что делается вокруг него на белом свете, и должен говорить нам, толпе, только о самом
себе; а мы, толпа, стоя на коленях, с разинутыми ртами должны внимать ему с благоговением, считая себя счастливыми, если
ему вздумается ругнуть нас хорошенько энергическим стишком.
Такое воззрение на поэта господствовало у нас в эпоху так
называемого романтизма блаженной памяти. И действительно,
тогда гений мог легко обходиться без всех наук, кроме азбуки,
а в гении попасть можно было всякому, у кого была способность
точить гладкие стишки и было довольно мелкого самолюбия, чтоб
вообразить себя выше «презренной толпы», то есть всех людей,
которые действительно что-нибудь знают, что-нибудь понимают,
что-нибудь чувствуют и, в особенности, чем-нибудь занимаются,
что-нибудь делают...
Теперь не то: все кричат о необходимости знания для поэта, об
идеях, о направлении, о сочувствии современной действительности.
Явилась другая крайность: люди без таланта поэзии стали
делаться поэтами, потому ли, что в самом деле что-нибудь узнали и поняли, или потому, что захватили несколько чужих ходячих мыслей и вообразили их своими собственными.
Между этими весьма смешными крайностями есть явления,
более или менее заслуживающие внимание — но опять-таки крайности. Одни из них думают ум выдать за поэзию, другие — обойтись без ума при помощи небольшого дарования к поэзии...
И это естественно, потому что в обеих из этих крайностей
есть истина, хотя и нет ее ни в одной отдельно взятой.
Без естественного, непосредственного таланта творчества невозможно быть поэтом. Тут не помогут ни знания, ни ученость,
ни ум, ни характер, ни даже способность глубоко чувствовать и
понимать изящное. Но и одного естественного таланта мало.
Можно еще обойтись без науки как науки; но невозможно не
492
стоять по образованию наравне с своим веком, невозможно обой-
тпсь без живой, кровной симпатнн с духом, направлением, надеждами, радостями и болезнями,— словом, со всем добром и злом
своей эпохи. Однако ж и этим еще не все оканчивается. Эта симпатия не вычитывается из книг, не добывается в аудиториях, не
почерпается из критики и библиографии. Учение, мысль могут
только развить и укрепить ее, но не могут дать ее тому, кто не
родился с нею. В поэте все должно быть своего рода талантом
(даром природы), все — даже направление.
Не всякому быть гением; и талант имеет право на общее
внимание и, если хотите, удивление. Пусть он является не
с своею собственною мыслию, но с мыслню гения, покорившего
его своему неотразимому влиянию; зато пусть он возьмет эту
мысль в такой мере, в какой доступна она его силам, пусть
помнит, что усилие не есть сила, и потом пусть проведет эту
мысль через всю свою личность, а не только через свою голову.
Тогда он не только — талант, но еще и заслуживающий внимания
талант. Без этого же он — просто талант, явление для многих,
может быть, блестящее, но для всех бесплодное и пустое! Другими словами: талант поэта должен быть тесно связан с его натурою, его личностью. Без этого он только способность подражания—не больше! Что нужды, если поэт не переводит, не
заимствует, никому явно и с намерением не подражает, даже
никого не напоминает? Пусть у него нет ничего чужого: зато
у него ничего нет своего, а это значит 0 = 0... Жуковский — не
оригинальный поэт, а переводчик: но вникните в его переводы,
и вы увидите, что таким переводчиком надо было родиться. Жуковский переводил не все даже и из любимых своих поэтов, но
выбирал из них только то, сочувствие к чему глубоко лежало
в его натуре, как ее свойство, ее особенность...
Талант, не связанный с натурою поэта, как человека, как
личности, есть талант внешний. Если в нем нет никакого сочувствия с идеями и духом времени, он положительно пуст и ничтожен; но еще жальче он, если вздумает почерпать это сочувствие из книг...
На такие мысли невольно навели нас две небольшие книжки, заглавия которых выставлены выше.
Давно уже внимание наше останавливалось на стихотворениях г. Григорьева, помещавшихся в одном из петербургских
периодических изданий4. Мы всегда читали их с интересом,
хотя ожидание наше чаще бывало обмануто, нежели удовлетворено. Несмотря на то, книжка стихотворений г. Григорьева
более опечалила нас, нежели порадовала. Мы прочли ее больше,
чем с принуждением,— почти со скукою. Дело в том, что из
нее мы окончательно убедились, что он не поэт, вовсе не поэт.
В его стихотворениях прорываются проблески поэзии, но
поэзии ума, негодования. Видишь в них ум и чувство, но не
видишь фантазии, творчества, даже стиха. Правда, местами
493
стих его бывает силен ц прекрасен, по тогда только, когда он
одушевлен негодованием, превращается в бич сатиры, касаясь
некоторых явлений действительности (как, например, в рассказе (.Олимпий Радин»5, мимоходные заметки о Москве, о семейственности), В лиризме же его стих прозаичен, негладок,
нескладен, вял. Везде одни рассуждения, нигде образов, картин. Сверх того, пафос лиризма г. Григорьева однообразен
п не столько личен, сколько эгоистичен, не столько истинен,
сколько заимствован« Г-н Григорьев — почти неизменный герой своих стихотворений. Он певец вечно одного и того же предмета — собственного своего страдания. В наше время страдания нипочем,— мы все страдаем наповал, особенно в стихах.
Вина этому Байрон, который своим могущественным влиянием
все литературы Европы наладил на тон страдания. У нас это
начинало было выходить пз моды, но пример Лермонтова
вновь вывел на свет несколько страдальцев. Правду говорят,
что подражатели доводят до крайности мысль своего образца,
напоминая этим знаменитое изречение Наполеона: «Du sub-*
lime au ridicule il n’y a qu’un pas...» * Герои Лермонтова — натуры субъективные, которые скорее готовы разрушить и себя
и мир, нежели подделываться под то, что отвергает пх гордая
и свободная мысль. Люди судьбы, они борются с нею пли гордо
падают под ее ударами, но говорят просто и пе щеголяют страданием. Г-н Григорьев силится сделать из своей поэзпи апофеозу страдания; но читатель не сочувствует его страданию, потому что не понимает ни причины его, ни его характера,— и
мысль поэта носится перед ним в каком-то тумане. Какое это
страдание, отчего оно — бог весть! Есть ли это гордость ума,
эгоизм могущественной натуры, сила отрицания при жажде
истины? — Едва ли знает это сам поэт. В его гимнах есть признаки довольно дешевого примирения при помощи мистицизма,
на мадер г. Ф. Глинки, а в его «Разных стихотворениях» проглядывает скептицизм, отзывающийся больше неуживчивостью беспокойного самолюбия, нежели тревогами беспокойного ума.
Не много есть у г. Григорьева стихотворений, в которых не говорилось бы о «гордости страданья», о «безумном счастии страданья». Это значит сделать нз страданья ремесло,—что кажется
нам не совсем истинным и не совсем естественным. «Гордость
страданием» — сказано слишком заносчиво; ее надо оправдать,
разумеется, стихами, но какими — вот вопрос! «Безумное счастье
страданья» — вещь возможная, но это не нормальное состояние
человека, а романтическая пскаженность чувства и смысла. Есть
счастие от счастия, но счастие от страдания — воля ваша — от
него надо лечиться — классицизмом здравого смысла, полезпой
деятельностью п беспритязательностью на превосходство над
остальными слабыми смертными...
* Ют великого до смешного один шаг» & (фр.),— Ред.
m
Может быть, мы ошибаемся; но в таком случае мы ошибаемся искренно. Какими бы ни казались нам стихотворения г. Григорьева, мы все-таки увидели в них не совсем обыкновенное явление, и они возбудили в нас живой интерес к личности их
автора, о котором мы знаем только по его стихотворениям. Мы
сказали выше, что он не поэт, и повторяем это теперь; но он
глубоко чувствует и многое глубоко понимает; это иногда делает
его поэтом. Для доказательства выписываем его прекрасное стихотворение «Город»:
Да, я люблю его, громадный, гордый град,
Но не за то, за что другие;
Не здания его, не пышный блеск палат
И не граниты вековые
Я в нем люблю, о нет! Скорбящею душой
Я прозреваю в нем иное,—
Его страдание под ледяной корой,
Его страдание больное.
Пусть почву шаткую он заковал в граЕИТ
II защитил ее от моря,
И пусть сурово он в самом себе тапт
Волненье радости и горя,
И пусть его река к стопам его несет
II роскоши и неги дани,—
На них отпечатлен тяжелый след забот,
Людского пота и страданий.
II пусть горят светло огни его палат,
Пусть слышны в них веселья звуки —
Обман, один обман! Они не заглушат
Безумно-страшных стонов муки!
Страдание одно привык я подмечать,
В окне ль с богатою гардиной,
Иль в темном уголку,— везде его печать!
Страданье уровень единой!'
И в те часы, когда на город гордый мой
Ложится ночь без тьмы и тепи,
Когда прозрачно все, мелькает предо мной
Рой отвратительных видений.,.
Пусть ночь яспа, как день, пусть тпхо все Ескруг,
Пусть Есе прозрачно и спокойно,—
В покое том затих на время злой недуг,
И то прозрачность язвы гнойной.
В этом стихе есть сила, а в целой пьесе дышит своего рода
поэтическое обаяние; но всего более поражает вас в ней болезненно настроенный ум. Выпишем еще пьесу:
Пет, не тебе идти со мной
К высокой целп бытия,
II не тебя душа моя
Звала подругой и сестрой,
Я не тебя в тебе любил,
Но лучшей участи залог,
Но ту печать, которой бог
Твою природу заклеймил,
<£3
II думал я, что ту печать
Ты сохранишь среди борьбы,
Что против света и судьбы
Ты в силах голову поднять.
Но дорог суд тебе людской,
II мненье дорого рабов,
Не ненавидишь ты оков:
Мой путь иной, мой путь пе твой.
Тебя молить я слишком горд,—
Мы не равны ни здесь, ни там,—
II в хоре звезд не слиться пам
В созвучий родственных аккорд.
И пусть твой образ роковой
Мне никогда не позабыть...
Мне стыдно женщину любить
И не назвать ее сестрой,
И оиять-таки, несмотря на ощутительный недостаток поэтического выражения, мы готовы были бы признать это стихотворение вполне прекрасным, если б его не испортида реторическая
фраза:
И в хоре звезд не слиться нам
В созвучий родственных аккорд.
Но что такое, например, стихотворение «Героям нашего вре-*
мени»? —
Нет, пет — наш путь иной... И дик и страшен вам,
Чернильных жарких битв копеечным бойцам,
Подъятый факел Немезиды;
Вам низость по душе, вам смех страшнее зла,
Вы сердцем любите лишь лай из-за угла
Да бой петуший за обиды!
И где же вам любить, и где же вам страдать
Страданием любви распятого за братий?
И где же вам чело бестрепетно подъять
Пред взмахом топора общественных понятий?
Нет, нет — наш путь иной, и крест не вам нести:
Тяжел, не по плечам, и вы на полпути
Сробеете пред общим криком,
Зане на трапезе божественной любви
Вы непричастники, не ратоборцы вы
О благородном и великом.
И жребий жалкий ваш, до пошлости смешной,
Пророки ваши вам воспели...
За сплетни праздные, за эгоизм больной,
В скотском бесстрастии и с гордостью немой,
Без сожаления и цели.
Безумно погнбать и завещать друзьям
Всю пустоту души и весь печальный хлам
Пустых и детских грез да шаткое безверье;
Иль целый век звонить досужим языком
О чуждом вовсе вам великом и святом,
С богохуленьем лицемерья!..
496
Пет, пет — наш путь иней! — Вы по видали их,
Егппта древнего живущих изваянии,
С очами тихими, недвижных и немых,
С челом сияющим от царственных венчании.
Вы не видали их.— в недвижных их чертах
Вы жизни страшных тайн бесстрашного сознанья
С надеждой не ирочли: им книга упованья
По воле вечного начертана в звездах.
Но вы не зрели их, не видели меж нами
И теми сфинксами таинственную связь...
Иль если б видели,— нечистыми руками
С подножий совлекли б, чтоб уравнять их с вами
В демагогическую грязь!
Мы не спорим, что в первой половине этого стихотворения,
между плохими стихами, есть и удачные, и смысл виден; но что
такое хотел сказать автор своими «египетскими изваяниями» —
бог весть! Или что такое вот и это стихотворение: «Доброй
ночи»? —
С ни спокойно — доброй ночи!
Вон уж в небесах
Блещут ангельские очи
В золотых лучах.
Доброй ночи... Выйдет скоро
В небо сторож твои
Над тобою путь дозора
Совершать ночной.
Чтоб не смела сила злая
Сон твой возмущать:
Час ночной, пора ночная —
Ей пора гулять.
В час ночной, тюрьмы подводной
Разломав запор,
Вылетает хороводной
Цепью рой сестер.
Лихорадки им прозванье;
Любо им смущать
Тихий сои,— и на прощанье
В губы целовать.
Лихоманок-лихорадок,
Девяти подруг,
Поцелуй и жгуч, и сладок,
Как любви недуг.
Но не бойся: силой взора
С неба сторож твой
Их отгонит: для дозора
Светит он звездой.
Спи же тихо: доброй ночи!.,
Под лучи светил,
Над тобой сияют очи
Светлых божьих сил.
Г-н Григорьев может писать; но ему нужно сознать значение и характер своего таланта. По нашему мнению, ключ к этому
сознанию находится в латинском эпиграфе к одной из неудачных
497
пьес его: «Fecit indignatio versum» *. Ко on вовсе не лирический
поэт, и, делая себя героем своих стихотворений, он только путается в неопределенных и безвыходных рефлексиях и ощущениях. Пиша, он должен забыть о Лермонтове или суметь взять
от него только свое, не касаясь чужого. Мы не отрицаем в г. Григорьеве, как в человеке, никакого нравственного превосходства,
ни способности страдать; но желаем только, чтоб он осторожнее
и умереннее говорил в своих стихах о том и другом, особенно
о последнем.
Еще замечание: г. Григорьев любит употреблять слово sane,
и это выходит у него крайне неловко. Это слово ввел Пушкин, но
он употребил его только раз в «Борисе Годунове», очень ловко,
кстати и на месте. Потом употребил его Баратынский в прекрасном стихотворении своем «На смерть Г^те», где оно вышло тоже
не совсем не на месте. Больше никто не употреблял этого слова.
Оно хорошо для поэзии, заменяя книжное ибо и прозаическое
потому что; но —usus tyrannus** — старая истина! Чего не мог
ввести Пушкин, того не введет г. Григорьев...
Г-н Полонский находится в обратном отношении к г. Григорьеву. У пего больше самостоятельного элемента поэзии, следовательно, больше таланта; но ни с чем не связанный, чисто
внешний талант этот можно рассмотреть и заметить только через
микроскоп — так миньятюрен он... Заглавие «Стихотворения
1845 года» обещает нам длинный ряд небольших книжек: обещание нисколько не утешительное! Стихотворения 1845 уж хуже
стихотворений, изданных в 1844 году.,.8 Это плохой признак...
Г-ну Григорьеву есть о чем писать, но недостает способности
к форме,— хотя и тут сила чувства и мысли иногда блистательно
выручает его; но г. Полонскому решительно не о чем писать,
то есть нечего вкладывать в свой гладкий, а иногда и действительно поэтический стих... Это заставляет его прибегать, за отсутствием мысли, к умничанью и хитрым рефлексиям. Прочтите
его «Факир и ключ»: что это такое? Сто пудов посредственных
стихов тому, кто разгадает и расплетет эту путаницу слов и стихов!.. К числу пьес, подобно «Факиру и ключу» отличающихся
понятностию, принадлежат также «Историку» и «Юноша и век».
Вообще, в этой книжке стихотворений г. Полонского попадаются
удачные стихи, даже удачные куплеты и места; но решительно
нет ни одного удачного стихотворения. В пример лучшего приводим «Тени»:
По небу синему тучки плывут,
По лугу тени широко бегут;
Тени ль толпой на меня налетят,
Дальние горы под солнцем блестят;
Солнце ль внезапно меня озарит,
Тень по горам полосами бежит.
* «Гнев породил стихи» 7 (лат.). — Ред.
** обычай — деспот (лат.). — Ред.
498
Так па душе человека порой
Думы, как тени, проходят толпой;
Так нногда вдруг тепло и светло
Ясная мысль озаряет чело,
А вот в пример пошлости содержания п формы:
Вы, лепты измятые —
Секреты любви!
Вы, письма заветные —
Тираны мои!
Вы, пряди отрезанных!
На память волос —
Свидетели тайные
Растраченных слез..,
Печали свидетели!
Вы мне, так и быть,
Признайтесь хоть на ухо,
Что весело жить...
Очень хорошо-с!
Вообще* прочитав книжку стихотворений г. Григорьева, мы
почему-то особенно припомнили эти стихи Лермонтова, которые
и прежде приходили нам часто на память, но никогда так кстати,
как теперь:
Как язвы бойся вдохновенья...
Оно — тяжелый бред души твоей больной
Иль пленной мысли раздражепье\
В нем признака небес напрасно не ищи..,
То кровь кипит, то сил избыток...
Случится ли тебе в заветный, чудный миг
Открыть в душе давно безмолвной
Еще неведомый и девственный родник,
Простых и сладких звуков полный,—
Не вслушивайся в них, не предавайся им,
Набрось на них покров забвенья:
Стихом размеренным и словом ледяным
Не передашь ты их значенья.
Закрадется ль печаль в тайник души твоей,
Зайдет ли страсть с грозой и вьюгой,—
Не выходи на шумный пир людей
С своею бешеной подругой;
Не унпжай себя. Стыдися торговать
То гневом, то тоской послушной
II гной душевных рап надменно выставлять
На диво черни простодушной.
Какое дело нам, и пр.9.
Читая стихотворепия г. Полонского, мы почему-то невольно
все твердили про себя эти два стиха сатирика доброго старого
времени, Кантемира:
Уме недозрелый, плод недолгой науки!
Покойся, не понуждай к перу мои руки113
ЛЕКСИКОН ФИЛОСОФСКИХ ПРЕДМЕТОВ, составленный Александром Галичем. Том первый. Санкт-Петербург. В тип. Академии
наук. 1845. В 8-ю д. л. VI и 208 стр.
Слово «философия» — престранное слово! Подобно каучуку,
оно одарено свойством растягиваться и сжиматься до невероятности. Чего не включали в состав философии как науки — и чего
не выключали из нее! В Англии издаются книжки под заглавием:
«Трактат о возращении, сбережении п завивании волос на философских основаниях»,— а у нас известный наш философ господин Галич печатает «Лексикон философских предметов», где
между прочими «предметами» вы находите «актера, анекдоты,
арабески, барина, вино, блокаду, береговое право и барельеф».
Нельзя не заметить, что до сих пор философия не принялась
у нас на Руси; это растение доставляется нам пока в более или
менее сухом виде соседями нашими, немцами — и только в немногих избранных представителях славянского мира пустило самобытные отпрыски вроде «Лексикона философских предметов»
и других сочинений наших Кантов. Мы, признаться откровенно,
мы не жалуемся на бедность нашей философской литературы;
хотя мы и того мнения, что русскому уму для собственного, самобытного развития необходим сперва толчок извне,—но не признаем пока ни возможности, ни необходимости подобного толчка
в области философии, что, впрочем, нисколько не должно мешать людям, чувствующим охоту к занятиям отвлеченным,—
следить за новейшим, весьма любопытным и многозначительным
развитием этой науки в Европе... Мы только хотели заметить, что
философской литературы, наукообразного философского движения у нас до сих пор существовать не может и что пока — мы бы
весьма удовольствовались появлением хорошего школьного компендиума (краткой истории философских школ, что ли), в чем
у нас большой недостаток.
Обратимся к делу. В русском человеке, особенно под старость, проявляется иногда невинная охота к велеречивому мудрствованию, которое, впрочем, редко доходит до сухого педантизма. Русский человек любит иногда произнести высокопарную речь
(даже в мужике эта страсть заметна), заговорить Цицероном,
в нос, на о, с примесью книжных и славянских слов. Остаток ли
это стародавнего влияния на нас восточно-греческой кудреватой
и многоглаголивой учености, свойство ли это самого русского пле-
мепи — мы не беремся решить; но читатели, вероятно, согласятся
с справедливостью нашего замечания. К тому же, при здравом
и живом уме русского человека, это свойство более любезно, чем
смешно; вообще не худо бы нам прибавить себе несколько балласта, остепениться и стараться противодействовать нашему
врожденному непостоянству и беспечному, насмешливому равнодушию. Вследствие всего вышесказанного мы думаем, что книга
г. Галича удовлетворит многих любителей книжной мудрости;
она отличается самодовольным, любезным, несколько старческим
500
вэлеречием; все, что она говорит, известно всем и каждому; но
юворит она так плавно, так усладительно, с таким соблюдением
собственного достоинства... Манилов Гоголя прослезился бы, читая эту приятную книжицу. Вот, например, как г. Галич рассуждает о выборе супруга (стр. 131):
Рассудок требует, чтобы при выборе лица, с которым вы хотите сочетаться на всю жизнь, вы поступали с величайшей осмотрительностью и
чтобы столь важный союз заключали хотя не по одной склонности (потому
что она скоротечна, если не имеет более прочного основания в прекрасных
качествах ума и сердца), однако ж и не без всякой уже склонности, потому
что тут брак был бы скверное общение полов... Избирать супругу по внешним только расчетам — безумие. Что не должно избирать супруги ниже или
выше своего звания и состояния — это правило имеет множество исключений. Ибо, если разность состояния не столь велика, чтоб влекла за собою
разность в воспитании и во всем образе жизни, следовательно, в духовных
и телесных потребностях, что, без сомнения, сильно расстраивает супружеское счастие, то против женптьбы, например, барина на купеческой дочке
никаких возражений быть не может. Но главное внимание при выборе супруги или супруга обращайте на здоровое телосложение.
Подобные строки читаешь, как Петрушка Гоголя читал вообще все книги: его занимал собственно процесс чтения, а вас тут
занимает процесс мышления; все мысли выходят удобопонятные,
одобрительные мыслп — а впрочем, какпе они там, эти мысли,—
нам совершенно до этого нет дела; были бы мысли; чтенпе есть,—
время проходит, и умственное упражнение имеется. В деревне,
в семейном кружку, зимой под шумок самовара, должно быть,
весьма приятно чптать г. Галича: слог ясный, спорить не о чем,
спокойное и ровное красноречие — чего более требовать? Чтение
книги г. Галича, правда, можно сравнить с щелканьем каленых
орехов; в сущности — удовольствия оно не доставляет никакого,
а отстать нельзя; в самой непрерывности занятия, не доставляющего нам ни малейшего удовольствия, скрывается какая-то таинственная прелесть. Впрочем, иногда г. Галич доходит именно до
того, что простой народ у нас называет Цицероном. Угодно ли
вам знать, что такое «взгляд» — и разница взгляда от взора?
«Взгляд в собственном значении есть мгновенный акт бдящего глаза, невольный и умышленный, естественный п искусственный». — «Взор же есть постоянный, стереотипный взгляд»
(стр. 183). Иногда г. Галич сходится в образе изложения с Ла-
брюйером. Вот как он описывает «взбалмг/чного» (стр. 181):
Фирс Мокеевич (вот оно, влиянье-то Гоголя!) тыкает, покровительствует, презирает. Ф. М. лорнирует, насвистывает, барабанит то пальцами по
стеклу или по столу, то ногами по полу, в почтеннейшем обществе, среди
самой назидательной и трогательной беседы... Выходит ли он из театра — он
перешептывается с своими людьми. Он велит, с таинственной миной, подавать себе цыдулочки; вы подумаете, что он подцепил хорошую жеманочку.
Оп — матушкин сынок — или, что все равно — шальной барончик.
Какова кисть! Жаль, очень жаль, что г. Галич живет после
Лабрюйера1, а то бы следовало доказать, что Лабрюйер, как
501
негодный западный человек, подражал г. Галичу. Впрочем, со
времени знаменитой истории Коперника, или Копырника, или
Покорника в «Москвитянине», это уже не так трудно привесть
в исполнение;2 известно: il n’y a que le premier pas qui coûte*.
Притом кто же, наконец, не знает, что развращенный Запад получает от нас все свои мысли, правда, в грубом виде, наподобие
пенькп и льна, и нам же продает их потом втридорога — за собственные произведения? — Примером служат «Парижские письма» г. Греча в «Северной пчеле»: их слово в слово переводят
фельетонисты газет «Siècle» и «Presse» **. Злоязычники говорят,
что не «Siècle» и «Presse» переводят письма г. Греча, но что
г. Греч переводит фельетоны этих газет и присылает перевод
в «Северную пчелу» под именем своих писем; но кто же не видит,
что это чистая клевета, хотя сходство означенных фельетонов
с письмами г. Греча — поразительное!..3 Но не в том дело. Возвратимся к г. Галичу.
Вот еще энергическое описание бешеного (стр. 156) :
Беснующийся нападает на всякого встречного, с тем чтобы умертвить
его, если только его не боится. Он губит все, что только достать может;
причем кричит и хохочет. Часто он обращает свое остервенение против самого себя, рвет на себе волосы, терзает грудь свою, свирепствует против
детородных своих частей... Сердобольнейший отец и нежнейшая мать, в припадках своего беснованья, хладнокровно умерщвляют своих детей.
Попадаются также глубокие, спекулятивные обозрения.
Знаете ли, например, почему «побои принимаются нами за обиду
личную»? — Потому, весьма справедливо замечает г. Галич
(стр. 178), что между душой и телом существует взаимность.
А не будь этой взаимности — пусть бьют вас сколько угодно —
что вам? душа ваша в стороне! Хорошо тоже в своем роде замечание г. Галича насчет актера. — «Лицедей (говорит он па
стр. И) должен для своего прекрасного, но вместе с тем и щекотливого звания быть рожден». Именно! — «Безвкусие есть, собст-
венно говоря, то, что потеряло свой смак, например, выдохшееся
пиво» (стр. 49). Как не согласиться с таким ясным определением? Несколько темнее следующее: «Благотворительность принадлежит к так называемым несовершенным должностям».
Тоже не совсем понятно говорит почтенный автор о бедных:
«Люди, которые бегают за нами на улицах и дорогах, упали», —
Но весьма утешительным покажется многим заключение г. Галича в статье о «вине», что «мораль не может отнюдь запрещать
водки..л 4.
Из всего нами приведенного читатель может легко усмотреть достоинства сочинения г. Галича. Но самая яркая сторона его состоит в том плавном и высокопарном красноречии,
о котором мы говорили выше. Есть, конечно, и юмор у г. Га-
* дорог только первый шаг (фр.). — Ред.
** «Век» и «Пресса» (фр.). — Ред.
502
лпча, потому что в наше время писатель без юмора уж лучше
п не суйся в литературу; но вообще г. Галич более трогает и
увлекает, чем радует п утешает; более наставляет, чем забавляет; более на раздумье наводит, чем смех возбуждает; более
мышленье изощрять заставляет, чем пустой игрой воображенья
пленяет. II потому мы не можем не повторить вслед за ним его
восклицания в предисловии: «Науке общих прав п истории человечества не суждено было увидеть свет божий! Жаль!» —
Именно — жаль! Но мы надеемся, что г. Галич не заставит нас
воскликнуть то же самое насчет продолжения ( Лексикона философских предметов»...5
ПЕРВОЕ АПРЕЛЯ. Комический иллюстрированный альманах, составленный пз рассказов в стихах п прозе, достопримечательных писем, куплетов, пародий, анекдотов п пуфов. Санкт-Петербург. В тип. Карла Крайя.
1846. В 12-ю д. л. 144 стр.
Забавный фарс лучше скучной трагедии, веселая шутка лучше серьезной, но пустой книги: это неоспоримая истина. Крепкий
сон — хорошее дело, но зевота — одно из самых дурных положений человека, особенно зевота от драмы или важной книги.
Смех — тоже одно пз лучших благ жизни, как и крепкий сон,
особенно смех от умной шутки, забавной книги. Кто любит
смеяться таким смехом, для того «Первое апреля» будет прекрасным поводом удовлетворить этой веселой и счастливой склонности. Вся эта книжка — не больше как болтовня, но болтовня
живая и веселая, местами даже лукавая и злая. Вот, для образчика прозы, два анекдота пз «Первого апреля»:
П у ш к и н и ящерицы
В Германии какой-то профессор словесности, знающий русский язык,
человек весьма ограниченный, презираемый своими слушателями, но очень
много о себе думающий, однажды на лекции, разговорившись о богатстве
и благозвучии русского языка, привел между прочим следующий пример:
( Когда я был в Риме,— сказал он пискливым, визгливо-пронзительным
дискантом,—две знакомые дамы предложили мне отправиться с ними в
Колизей. Торжественность места, освященного столькими воспоминаниями,
так сказать, вдохновила меня, и я прочел моим спутницам одно пз прекраснейших произведений Пушкина. Каково же было мое удивление, когда я
увидел, что несколько ящериц и жаба выползли из норок своих и, с видимым наслаждением слушая эту дивную гармонию, помавали головками! •>
Тем из наших соотечественников, которые подвизаются па одном поприще
с почтенным иноземным профессором, не худо принять к сведению его
замечатСгЛьпое открытие...1
Как одни господин приобрел себе за бесценок дом в
полтораста тысяч
Г-н Ведрин, столь прославившийся своими путовыми записками, нажил себе дом следующим остроумным и простым способом. Жил в Париже
русский князь, который до самой смерти своей, последовавшей на 73 году,
брал уроки танцеваппя и фехтования. Учители танцевапия и фехтования
503
являлись к нему п тогда, когда он лежал уже ка смертном одре; к ним выходил камердинер князя и платил им за урок, говоря, что «князь занят».
У этого князя был. между прочим, дом, находившийся в заведовании управляющего. Г-н Ведрин с свойственною ему любезностию предложил однажды этому управляющему пять тысяч с тем, чтобы тот наппсал князю, что
дом его сиятельства пришел в ветхость и угрожает падением. Управляющий, взяв с г. Ведрина предложенную им сумму вперед (предосторожность,
которую вообще советуют употреблять с г. Ведрнным), поспешил исполнить
невинную прпхоть г. Ведрина. Сколь нп мало заботился князь о своих домах
и поместьях, известие управляющего удивило его: он вспомнил, что четыре
года тому назад, уезжая из Москвы, оставил дом свои в цветущем положении. Поэтому он наппсал письмо к одному своему прпятелю-аристократу,
в котором просил осмотреть его дом, и если донесение управляющего справедливо, то велеть ему поскорей продать дом, покуда и совсем не развалился, хоть за что-нибудь, и деньги немедленно выслать в Париж. Приятель-
аристократ дал знать управляющему, что в такой-то день, в такой-то час он
приедет осматривать дом князя и чтоб все было готово. Встревоженный
управляющий поскакал к г. Ведрину. Г-н Ведрин, писавший в то время рассуждение о добродетели, выслушав рассказ управляющего, не привскочил
к потолку единственно потому, что восторженное проявление радости не
считал теперь для себя выгодным; он ограничился тем, что поспешил включить в свое рассуждение о добродетели несколько счастливых строк, блеснувших в уме его во время рассказа, и как бы в свою очередь почерпнув из
рассуждения своего вдохновение для настоящего случая, вскочил и с жаром сказал управляющему несколько слов, которые сему последнему возвратили всю бодрость. В назначенный день приятель князя в старой и дребезжавшей, но запряженной четверкой карете приехал осматривать дом.
Здесь все было уже готово. Штукатурка обвалилась, в стенах были дыры
чуть не насквозь; кругом мусор, щебень, обломки кирпича. Приятель князя
поморщился. Идут внутрь. Приятель князя занес ногу на лестницу и остановился. Лестипца вся на подпорках; иные ступени провалились, иных иет
вовсе. «Пожалуйте, ваше сиятельство! (приятель князя был тоже сиятельный),— говорит управляющий... — Ничего... ей-богу ничего! подпорки, кажется, крепки; не могу вам доложить, что теперь, а то я еще вчера ходил,
к осмотру вашего сиятельства прибирал,— ничего, бог пронес! Пожалуйте...
вот что разве та подпорка... да ничего... ничего... бог милостив!» Приятель
князя опрометью бросился вон п написал в Париж, что дом до того гнил,
что в него и войти нет никакой возможности. Г-п Ведрин купил дом у
управляющего, получившего приказание продать его хоть за что-нибудь, за
35 тысяч, употребил две тысячи на поправку лестницы и штукатурку стен,
и теперь ему дают за него сто тысяч, но он не хочет взять и полтораста. Он
перебирается туда сам. Желающим нанять у него квартиры советуем торопиться, потому что, опоздав, легко не найти пи одной свободной: многие за
честь почитают жить в доме г. Ведрина. Г-н Ведрпи пользуется блестящею
репутацией, и в самом деле рассуждение его о добродетели написано нрият-
ным слогом и проникнуто чистейшею нравственностшо 2.
Славянофил
Один славянофил, то есть человек, видящий национальность в охабнях, мурмолках, лаптях и редьке и думающий, что, одеваясь в европейскую
одежду, нельзя в то же время остаться русским, нарядился в красную шелковую рубаху с косым воротником, в сапоги с кисточками, в терлик и мурмолку и пошел в таком наряде показывать себя по городу. На повороте из
одной улицы в другую обогнал он двух баб и услышал следующий разговор:
«Вона! вона! Глядп-ко, матка! — сказала одна из них, осмотрев его с диким
любопытством. — Глядь-ка, как нарядился! должно быть, настранец какой-
нибудь!» 3
Стихи в «Первое апреля» интересны не менее прозы. Вот,
например:
504
II скучно, и грустнс!
И скучно, и грустно, п некого в карты надуть
В минуту карманной невзгоды...
Шена?.. но что пользы жену обмануть?
Ведь ей же отдашь на расходы!
Засядешь с друзьями, но счастия нет и следа —
II черви и пики и все так ничтожно,
Ремизиться вечно не стоит труда,
Наверно играть невозможно...
Крепиться?.. Но рано иль поздно обрежешься вдруг,
Забыв увещанья рассудка...
И карты, как взглянешь с холодным вниманьем Еокруг, —
Такая пустая и глупая шутка!..4
Или вот еще;
Он у нас осьмое чудо —
У него завидный нрав.
Неподкупен, как Иуда,
Храбр и честен, как Фальстаф.
С бескорыстностью жидовской,
Как хавронья, мил и чист,
Даровит — как Тредьяковской,
Столько ж важен п речист.
Не страшитесь с ним союза,
Не разладитесь никак:
Он с французом — за француза,
С поляком —- он сам поляк;
Он с татарином — татарин,
Он с евреем — сам еврей,
Он с лакеем — важный бария,
С важным барином — лакеи.
Кто же он?
5
Отгадайте!
Впрочем, между стихотворениями «Первого апреля» есть е
серьезные. Лучшее из них называется «Ревность». Выписываем
его для восторга и удивления наших читателей:
Есть мгповепье дум упорных,
Разрушительно-тлетворных,
Мрачных, буйных, адскп черных,
Сих — опасных как чума —
Расточительниц несчастья,
Вестниц зла, воровок счастья
И гасителышц ума!..
Вот в неистовстве разбоя
В грудь вломились, яро воя —
Все вверх дном! И целый ад
Там, где час тому назад
Ярким, радужным алмазом
Пламенел твой светоч, разум!
Где добро, любовь и мир
Пировали честный пир!
Ад сей... В ком из земнородпых,
От степей и пив бесплодных,
505
Сих отчаянных краев,
Полных хлада и снегов.—
От Камчатки льдяно-реорой
До брегов отчпзны доброй,-^
В ком он бурно не кипел? '
Кто его — страстей изъятый,
Бессердечием богатый —
Не восчествовать поспел?..
Ад сен... Ревностью оп кппут
В душу смертного. Раздвинут
Для него широкий путь
В человеческую грудь!
Он грядет с огнем п треском,
Он ласкательно язвит,
Все иным кровавым блеском
Обольет — и превратит
Мир — в темницу, радость — в муку.
Счастье — в скорбь, веселье — в скуку?
Жизнь — в кладбище, слезы — в кпэвь*
В яд и ненависть — любовь!
Полон чувств огнепалящпх,
Вопиющих и томящих,
Проживает человек
В страшный миг тот — целый век,
Венчан тернием, не миртом,
Молит смерти — смерть бы рай!
Но отчаяния спиртом
Налит череп через край.
Рай душе его смятенной —
Разрушать и проклинать,
II кинжалов всей вселенной
Мало ярость напитать!!..6
Владимир Бурнооков
Прочтя это стихотворение, кто не согласится, что сам г. Бенедиктов едва ли в состоянии возвыситься до такой образности
и силы в выражении неистово клокочущей п бешено раздирающей грудь страсти...
Не будем пересчитывать всех пьес этого сборника, больших
и малых (которых в нем довольно), и укажем только на рассказ
«Как опасно предаваться честолюбивым снам»7, писанный стихами и прозою. Между картинками многие очень недурны; особенно хороши и оригинальны снимки с древних статуи, будто
бы (как уверяет «Первое апреля») недавно открытых в Риме и
изображающих Прикупку, Ремиз, Пас и Малину...8
ЛИТЕРАТУРНЫЕ И ЖУРНАЛЬНЫЕ ЗАМЕТКИ
Чего, подумаешь, не писал г. Булгарин в подрыв кредита
у публики «Отечественных записок»!.. То уверял, что они скоро прекратятся, за неимением подписчиков, то говорил, что
их друзья с умыслу распускают слухи, будто они издаются
в пользу какого-то бедного семейства...1 Но вот самые свежие
примеры: в 55 нумере «Северной пчелы» нынешнего года г. Булгарин утверждает, будто «Отечественные записки» основаны
были с целью уронить (!) «Библиотеку для чтения»; будто какая-то компания, составившаяся для издания «Отечественных
записок», решительно объявила известное правило: «Кто не
с нами, тот против нас». Во-первых, нигде не было объявлено,
чтоб «Отечественные записки» издавались компаниею, и на
заглавном листке их всегда стояло только имя издателя и редактора этого журнала: откуда же и чего ради сочинил г. Булгарин компанию?.. Далее: «Вызвали из Москвы критика, который своими парадоксами, печатаемыми в „Молве“, заставил
добрых людей взглянуть на себя с улыбкою удивления (то есть
добрые люди посмотрели тогда на себя с удивлением?!.), и
поручили ему писать разборы книг, то есть уничтожать все прошлое (не пошлое ли?) и рубить все: что не с нами, то против нас.
Вот и пошла потеха». Спросим г. Булгарина: все это литературные ли подробности? А что, если к этому мы скажем, что
все это сочинено им самим и ничего этого не бывало?.. Но ему
до правды нужды нет. Такой уж он правдолюб!.. Однако ж
входить в частные дела своих противников, сочинять о них целые истории, это называется личностями... Об этом, кстати,
должны мы рассказать целую историю. В 57 нумере «Северной
пчелы» г. Греч пишет из Парижа следующее о переводе повестей Гоголя на французский язык:
Г-п Впардо изданием перевода сочппепий Н. В. Гоголя прппес нам и
нашей литературной репутации услугу очень сомнительную, похожую на
ту, которою в басне Крылова медведь угодил спящему другу. Нельзя вообразить себе ничего карикатурнее и смешнее этого перевода. Наблюдательность автора, его искусство схватывать едва уловимые черты малороссийского быта, его мнимое простодушие, его наивная замысловатость — все это
исчезло под губительным пером варвара-переводчика: остались нелепые
вымыслы, уродливые сцены, отвратительные подробности, безвкусие и отсутствие всякого благородства и изящества литературного; вместо живого
тела видим безобразный скелет. Впрочем, всяк волен переводить, что и как
ему угодно, а вот что непростительно и против чего мы восстаем всеми
силами. Г-н Виардо, печатая юродивую повесть «Вий» в «Journal des Débats», снабдил ее предисловием, в котором говорит, что г. Гоголь продолжает в отечестве своем созданпе литературы оригипальной, обогащенной
трудами двух умерших писателей ее, Пушкина и Лермонтова. Мы охотно
отдаем справедливость уму и таланту г. Гоголя и ставим его произведения
на почетное место среди творений нынешнего времени; признаем в его
«Тарасе Бульбе» большие достоинства и красоты, всегда с новым наслаждением перечитываем «Старосветских помещиков» и не можем натешиться
забавпьш «Ревизором», но не дерзаем ставить его не только наравне с Пушкиным и с Лермонтовым, да и непосредственно после их. У него нет главного, нет языка; он позаймет, позабавит публику своим рассказом, но не
подвинет ее вперед на пути литературного образования, как Ломоносов,
Карамзин, Жуковский, Пушкин, Лермонтов. — Журналы здешние (??)
смеются пад творениями Гоголя в переводе и ставят их гораздо ниже
действительного пх достоинства. Их винить нельзя. Прочитайте перевод
повести «Вий» и скажите, может ли быть что-либо уродливее и нелепее2.
507
Что сказать па это? «Северная пчела» вольна находить перевод г. Виардо варварским, как мы вольны находить его превосходным: на вкус товарища нет3. Но чтоб французские журналы
смеялись над творениями Гоголя в переводе п ставили их гораздо ниже действительного их достоинства,— это, просим не прогневаться, чистая выдумка, остроумное сочинение «Северной пчелы»... Все французские журналы, говорившие о Гоголе, говорили
о нем с величайшими похвалами4. Но что вся эта выдумка «Северной пчелы» в сравнении с следующею выходкою г. Булгарина:
Я совершенно согласеп со всем, что Н. И. Греч говорит о сочинениях
г. Гоголя и переводе их па французский язык; но, быв в приятных отношениях к г-ну Виардо, я обязан, зная дело, представить, при обвинении его,
облегчительные обстоятельства (circonstances atténuantes). Недавно еще,
в текущем году, говорил я в «Северной пчеле» («Всякая всячина», нумер 22), что у пас есть люди, которые ловят каждого заезжего чужеземного
литератора, чтоб внушить ему свои понятия о русской литературе и русских литераторах, то есть похвальное мнение о своих собственных и приятелей своих сочинениях и дурное о своих противниках и критиках *. Таким
образом уловили г. Мармье и других; точно так же поймали и г. Виардо, уверили его, что первый писатель в России, из всех бывших и будущих, есть
г. Гоголь, и пригласили перевесть его сочинения. Но как же переводить,
когда г. Виардо, как мне весьма хорошо известно, не знает трех слов по-русски? К нему отрядили одного из гениев новой натуральной школы, знаю-,
щего французский язык (то есть французские слова), и он стал надстрочно*
переводить для г. Виардо сочинения г. Гоголя, а г. Виардо долженствовал
сообщить этому переводу слог и свойство французского языка, как говорится, офранцузить чужеземное слово. Встречая часто у г. Виардо этого
гения новой натуральной школы за бумагами, я однажды не мог вытерпеть,
чтоб не изъявить моего удивления, и тогда г. Виардо сознался мне, что этот
гений переводит для него сочинения г. Гоголя, с которыми он намерен по-
знакомить Европу 6.
Затем г. Булгарин уверяет, что «не выносить сору из избы» —
его неизменное правило!.. А наконец изъявляет сожаление, что
«г. Виардо сам подвергнулся и подвергнул русскую литературу
упрекам и порицаниям французских литераторов!..». Впрочем, это
сожаление понятно: г. Булгарин не может забыть, как незаметно
и тихо скончались за границею переводы его сочинений7, и до
того не верит возможности успеха русского писателя за границею, что и похвалы (да еще какие!) французских критиков и
журналистов Гоголя отвергает... Но, спрашиваем, кстати ли сочинять небывалые истории о гении, отправленном какою-то школою к г. Виардо, о том, что этот гепий знает только французские
слова, а не французский язык, что г. Булгарин видал его у г. Виардо за бумагами и т. п.?.. Впрочем, пишут же сказкп о встрече
с сотрудником «Отечественных записок», будто бы помешавшемся
* О существовании этих людей рекомендуем г. Булгарину справиться
в статье Пушкина, назвавшегося Феофилактом Косичкиным: «Торжество
дружбы, или Оправданный Александр Анфимович Орлов» («Телескоп»,
1831 г., ч. IV, стр. 135—144) 5.
508
на idée fixe * («Северная пчела», 1846 г., нумер 16) п печатно
называют свопх противников сумасшедшими!..8 Помнится также,
что кто-то, из ничего, из капустных кочерыжек, говоря о Полевом, недавно еще им превозносимом, позволил себе фразу о «писателе с огородным прозванием и о каком-то кваснике, выучившемся грамоте самоучкою?..» («Северная пчела», 1842 г., нумер 142) 9.
Этого мало. Сколько уже раз было замечаемо г. Булгарину,
что он всегда дружится с мертвыми и становится приятелем
отсутствующих. Умер Карамзин — г. Булгарин пишет статью:
«Мое знакомство с Карамзиным», в которой доказывает, что автор
«Истории Российского государства» находился с ним в самых
коротких сношениях, когда еще не умирал. Умер Грибоедов —
г. Булгарин за перо и пишет биографию умершего, бывшего с ним
в самых коротких сношениях. Так же хотел он поступить с Пушкиным, но тут что-то помешало... Умер Крылов — г. Булгарин
тотчас пишет статью о своей с ним приязнн...10 Слышно, что
многие, дорожа дружбой и приязнью г. Булгарина, признаются
откровенно, что им мешает подружиться с почтенным автором
«Воспоминаний» только жизнь их... А как только они отыдут к
праотцам, то он непременно вспомнит, что был им друг и приятель. Г-н Булгарин принял за правило «не выносить сора из избы»: зачем же нарушено это правило по отъезде г. Виардо из
Петербурга? Мы, хотя и не иностранцы, никак не можем поверить
ни выдумке, ни правде, не выслушав г. Виардо, который, как
оказалось после его отъезда, находился с г. Булгариным в приятельских сношениях. Мы даже не поверим ссылке на г. Виардо
в справедливости слов г. Булгарина, пока не подтвердит их сам
г. Виардо: мы видели недавно, чем кончилась ссылка г. Булгарина на его высокопревосходительство адмирала П. И. Рикорда
в споре за «Воспоминания»...11 Странно, что г. Булгарин молчал
до тех пор, пока г. Виардо был налицо...
Впрочем, во всем этом есть, как говорит г. Булгарин, облегчительные обстоятельства (circonstances atténuantes)'. Ничего нет
тяжеле, как быть калифом на час, даже и в литературе. Было
время, г. Булгарин чуть было не попал в русские Вальтеры Скотты; но это время давно прошло, и хотя сотрудники «Северной
пчелы», во время отсутствия г. Булгарина из Петербурга, и провозглашают его время от времени русским Вальтером Скоттом
(«Северная пчела», 1843 г., нумер 86) и даже сам он, не отвергая подносимого ему его сотрудниками титла, иногда величает
себя, для разнообразия, Сократом («Северная пчела», 1843 г.,
нумер 57) 12,— однако ж публика видит теперь в нем только говорливого фельетониста «Северной пчелы», ни больше ни меньше,
совершенно забыв о его прежних творениях. А кто виною
этому? — Гоголь, который успел своими сочинениями изгладить
* навязчивой идее (фр.). — Ред.
509
пз памяти публики даже сочинения тех романистов, которые действительно не лишены даровитости и которые своими романами
успели изгладить из памяти публики романы г. Булгарина!.. Есть
отчего сделать из Гоголя свою idée fixe, говоря словами г. Булгарина! Сначала Гоголь в глазах г. Булгарина не имел ни искры
таланта, но теперь, когда, по уверению его же, г. Булгарина, Гоголь навлек на себя насмешки французских литераторов, он уже
много хорошего признает в сочинениях Гоголя. Но все-таки не
может простить ему основания литературной школы, которая всех
старых писателей лишила всякой возможности с успехом писать романы, повести и комедии из русской жизни и которую за
это г. Булгарин очень основательно прозвал новою натуральною
школою, в отличие от старой реторической, или не натуральной,
то есть искусственной, другими словами — ложной школы13. Этим
он прекрасно оценил новую школу и в то же время отдал справедливость старой; — новой школе ничего не остается, как благодарить его за удачно приданный ей эпитет... Но за что же он беспрестанно так нападает на новую школу? Виновата ли она, что
он, по собственному признанию, и доселе есть «ученик Карамзина и Дмитриева»?.. («Северная пчела», 1843 г., нумер 129.)
Естественно, что значение и учителей стало теперь не то, что
было назад тому лет тридцать, ибо после них были другие учители — Жуковский, Батюшков, Пушкин, Грибоедов, не говоря
уже о явившихся после них — Гоголе и Лермонтове. А об учениках нечего и говорить: волею или неволею, а пришлось им пережить свою минутную известность. Как ни порочьте новую школу, а она уже не станет идти раковою походкою и писать по-вашему. Да притом, браня ее, вы ее прославляете. Все видят, что
вы ополчаетесь на нее за ее успехи. Иначе вы не стали бы беспрестанно твердить о ней. Явится новое произведение, скажите
о нем ваше мнение и не сердитесь, когда другие не согласны
с вами. Но вы на чужое мнение, не согласное с вашим, смотрите,
как на ересь. На что это похоже! теперь целые фельетоны «Северной пчелы» наполняются совсем не хладнокровными доказательствами, что у г. Достоевского нет ни искорки таланта 14. Ну,
нет так п нет — тем лучше для вас. Скажите это — и успокойтесь, а то подумают, что вы неискренни и с особым намерением
хотите всех уверить, что он — не талант. Действуя так, вы только вредите себе...
ПОХОЖДЕНИЯ ЧИЧИКОВА, ИЛИ МЕРТВЫЕ ДУШИ. Поэма И. Гоголя. Издание второе. Москва. 1846.
Ни время, ни место не позволяют нам входить в подробные
объяснения о «Мертвых душах», тем более что это мы непременно сделаем в скором времени, представив читателям «Современника», может быть, не одну статью вообще о сочинениях Гоголя
510
и о '«Мертвых душах» в особенности1. Теперь же скажем коротко, что, по нашему крайнему разумению п искреннему, горячему убеждению, «Мертвые души» стоят весьма высоко2 в русской литературе, ибо в нпх глубокость жнвой общественной идеи
неразрывно сочеталась с удивительною3 художественностью образов, и этот роман, почему-то названный поэмою, представляет
собою произведение, столько же национальное, сколько и высокохудожественное. В нем есть своп недостатки, важные и неважные. К последним относим мы неправильности в языке, который
вообще составляет столько же слабую сторону таланта Гоголя,
сколько его слог (стиль) составляет сильную сторону его таланта. Важные же недостатки романа «Мертвые души» находим
мы почти везде, где из поэта, из художника силится автор стать
каким-то прорицателем и впадает в несколько надутый и напыщенный лиризм... К счастию, число таких лирических мест незначительно в отношении к объему всего романа, и их можно
пропускать прп чтении, ничего не теряя от наслаждения, доставляемого самим романом.
Но, к несчастпю, эти мпстпко-лирическпе выходки в «Мертвых душах» были не простыми случайными ошибками со стороны их автора, но зерном, может быть, совершенной утраты его
таланта для русской литературы...4 Все более и более забывая
свое значение художника, принимает он тон глашатая каких-то
великих истин, которые в сущности отзываются не чем иным,
как парадоксами человека, сбившегося с своего настоящего пути
ложными теориями и системами, всегда гибельными для искусства и таланта. Так, например, в прошлом году появилась статья
Гоголя о переводе «Одиссеи» Жуковским, до того исполненная
парадоксов, высказанных с превыспренними претензиями па пророческий тон, что один бездарный писатель нашел себя в состоянии написать по этому поводу статью, грубую и неприличную по
топу, но справедливую и основательную в опровержении парадоксов статьи Гоголя5. Это опечалило всех друзей и почитателей таланта Гоголя и обрадовало всех врагов его. Но история не кончилась этим. Второе издание «Мертвых душ» явилось с предисловием, которое..* которое.,, испугало нас еще больше знаменитой
в летописях русской литературы статьи об «Одиссее»... Это предисловие внушает живые опасения за авторскую славу в будущем
(в прошедшем она непоколебимо прочна) творца «Ревизора» и
«Мертвых душ»; оно грозит русской литературе новою великою
потерею прежде времени... Предисловие это странно само по себе, но его тон... C’est le ton qui fait la musique *, говорят французы... В этом тоне столько неумеренного смирения и самоотрицания, что они невольно заставляют читателя предполагать тут
чувства совершенно противоположные...
* Тон делает музыку (фрJ. — Ред.
511
Кто бы ты ни был, мой читатель, на паком оы месте ни столт, в кзкоп
бы звании ни находился, почтен ли ты высшим чипом (,) или человек простого сословия, но если тебя вразумил бог грамоте и попалась уже тебе моя
книга, я прошу тебя помочь мне.
Вы думаете, это начало предислоьпл к «Путешествию московского купца Трифона Коробейникова с товарищи в Иерусалим, Египет и Синайской горе, предприятое в 1583 году»? 6 — Нет,
ошибаетесь: это начало предисловия ко второму пзданию поэмы
«Мертвые души*... Но далее —
В книге, которая перед тобой, которую, вероятно, ты уже прочел *
в ее первом издании, изображен человек, взятый из нашего же государства.
Ездит он по нашей русской земле, встречается с людьми всяких сословий,
от благородных до простых. Взят он больше затем, чтобы показать недостатки и пороки русского человека, а не его достоинства и добродетели, и
все люди, которые окружают его, взяты также затем, чтобы показать наши
слабости и недостатки; лучшие люди и характеры будут в других частях.
В книге этой многое описано неверно, не так, как есть и как действительно
происходит в русской земле, потому что я не мог узнать всего: мало жизни
человека на то, чтобы узнать одному и сотую часть того, что делается в нашей земле. Притом от моей собственной оплошности, незрелости и поспешности произошло множество всяких ошибок и промахов, так что на каждой
странице есть что поправить: я прошу тебя, читатель, поправить меня. Не
пренебреги таким делом. Какого бы ни был ты сам высокого образования и
жизни высокой (?), и какою бы ничтожною ни показалась в глазах твоих
моя книга, и каким бы ни показалось тебе мелким делом ее исправлять и
писать на нее замечания,— я прошу тебя это сделать. А ты, читатель невысокого образования и простого звания, не считай себя таким невежею **,
чтобы ты не мог меня чему-нибудь поучить»,— и пр.7.
Вследствие всего этого скромный автор наш просит всех и
каждого «делать своп заметки сплошь на всю его книгу, не пропуская ни одного места ее» и «читать ее не иначе, как взявши
в руки перо и положивши лист почтовой бумаги», а потом пересылать к нему свои заметки. Итак, мы не можем теперь вообразить себе всех русских людей иначе, как сидящих перед раскрытою книгою «Мертвых душ» на коленях, с пером в руке и листом
почтовой бумаги на столе; черннлпца предполагается сама собою... Особенно люди невысокого образования, невысокой жизни
и простого сословия должны быть в больших хлопотах: писать
не умеют, а надо... Не лучше ли им всем пуститься за границу
для личного свидания с автором — ведь на словах удобнее объясниться, чем на бумаге... Оно, конечно, эта поездка обойдется
им дорогонько, зато какие же результаты выйдут из этого!..
К чему весь этот фарс? — спросите вы, читатели. Отвечаем вам
словами одного из героев комедии Гоголя: «Поди ты, спроси иной
раз человека, из чего он что-нибудь делает...» 8
* Автор не шутя думает, что его книгу прочли даже люди простого
сословия... Уж не думает ли он, что нарочно для нее выучились оии грамоте и пустились в литературу?..
** Вероятно, автор хотел сказать — невеждою. Замечательно, как умеет
он ободрять простых людей, чтоб они пе пугались его величия..*
512
В этом фантастическом предисловии есть весьма утешительное извещение, что «воспоследует издание новое (то есть новое
издание) этой книги, в другом и лучшем виде». Боже мой, как
вздорожают тогда первые два издания! Ведь до этого, второго,
«Мертвые души» продавались по десяти рублей серебром вместо
трех...
ПОВЕСТИ, СКАЗКИ И РАССКАЗЫ КАЗАКА ЛУГАНСКОГО. Четыре
части. СПб. 1846.
Для литературных успехов, для приобретения славы писателя в наше время мало одного таланта: необходимо еще, чтобы
талант от самой природы был означен печатью самостоятельности. Как нельзя править людьми, имея ум, но не имея воли и
характера, так нельзя быть настоящим писателем при помощи
только бесцветного таланта. Оригинальность таланту сообщается углом зрения, с которого представляется автору мир, цветом
стекол, сквозь которые отражаются в глазах ума его все предметы. Ум один у всех людей, и, несмотря на то, русская пословица: сколько голов, столько умов, все-таки справедлива. Ум —
это духовное оружие человека; оружие это у всех людей одно,
а каждый действует им особенно, по-своему. Мы исключаем
отсюда людей, у которых это оружие или деревянное, или из
дрянного железа: нет, сколько ни возьмите людей с одинаково
хорошим оружием этого рода, вы увидите, что каждый из них,
не уступая остальным в искусстве действовать своим оружием,
все-таки действует им более или менее по-своему. Писатель с талантом, но без оригинальности, сочувствует всему на свете,
ничему не сочувствуя в особенности. Такой талант похож на
человека, который говорит о себе, что он сгорает любовию к
человечеству, но что, несмотря на то, он никого в жизнь свою
не любил в особенности, что никогда не было у него ни друга,
ни приятеля, ни брата, ни сестры, ни любовницы. Такой талант
похож на великолепные ножны без сабли, на богатый сундук, в
котором ничего не положено. Он всегда готов писать о чем угодно и что хотите, но обыкновенно пишет всегда под чьим-нибудь
влиянием. И не мудрено: для кого все предметы одинаково ясно
видимы, тот в сущности не видит и не знает ни одного. Без самобытности нельзя иметь великого таланта, а небольшой —
в таком случае ничего не стоит.
Вглядываясь в произведения самобытного таланта, всегда
находите в них признаки сильной наклонности, иногда даже
страсти к чему-нибудь одному, и по тому самому такой талант
становится для вас истолкователем овладевшего им предмета.
Он делает его для вас доступным и ясным, рождает в вас к нему симпатию и охоту знать его. К числу таких-то талантов принадлежит талант г. Даля, прославившегося в нашей литературе
под именем Казака Луганского.
17 В. Белинский, т. 8
513
В чем же заключается особенность его таланта? Об этом
мы пока не будем говорить, а скажем, в чем заключается господствующая наклонность, симпатия, любовь, страсть его таланта. Заключается все это у него в русском человеке, русском
быте, словом — в мире русской жизни. Но что ж тут оригинального — скажут нам — мало ли людей, которые не меньше
г. Даля и всякого другого любят Русь и все русское?.. Отвечаем: очень может быть; но мы говорим о г. Дале, как о человеке, который самым делом показал и доказал эту любовь,
как писатель. Ведь легко писать возгласы, исполненные хвалы
России и ненависти ко всему не русскому; но это еще не значит
любить Русь и все русское. Другой и действительно любит их,
да пет у него достаточно таланта, чтобы любовь его отразилась
в мертвой букве и зажгла се теплом и светом жизни... Любовь
г. Даля к русскому человеку — не чувство, не отвлеченная
мысль: нет! это любовь деятельная, практическая. Не знаем,
потому ли знает он Русь, что любит ее, или потому любит ее,
что знает; но знаем, что он не только любит ее, но и знает.
К особенности его любви к Руси принадлежит то, что он любит
ее в корню, в самом стержне, основании ее, ибо он любит простого русского человека, па обиходном языке нашем называемого крестьянином и му лейком. И — боже мой! — как хорошо
он знает его натуру! он умеет мыслить его головою, видеть его
глазами, говорить его языком. Он знает его добрые и его дурные
свойства, знает горе н радость его жизни, знает болезни и лекарства его быта...
И зато в нашей литературе нашлось довольно критиков-
аристократов, которых оскорбила, зацепила за живое эта любовь г. Даля к простонародью. Как-де, в самом деле, унижать
литературу изображением грязи и вони простонародной жизни?
Как выводить на сцену чернь, сволочь, мужиков-вахлаков, баб,
девок? Это аристократическое отвращение от грязной литературы деревень очень остроумно выразил один карикатурист-аристократ, изобразив молодого автора одной прекрасной повести
из крестьяпского быта роющимся в помойной яме...1
Положим, господа, этот мир действительно не отличается
особенною опрятностию, чужд всякой образованности и далек
от большого света; но ведь вы же сердитесь, когда изображают
всё вас же да вас; вы же говорите, что чиновники да чиновники
и монотонно и пошло?.. «Как, да разве мы чиновники? — Мы
литераторы, мы артисты, мы распространяем в публике изящный вкус и благородный тон большого света...» Будь вы, господа, чем хотите, служите или не служите вовсе, но вы — чиновники, вы — люди одного из средних слоев общества, вы от большого света гораздо дальше, нежели эти мужики, в заскорузлых
кожаных рукавицах, сермяжных балахонах и в смазанных дегтем сапожищах, а всего чаще в лаптях... Истинный аристократ,
настоящий светский человек никогда не станет брезгать мужи¬
514
ком, никогда ие побоится замараться грязью его жизни тем,
что будет смотреть на нее или изучать ее... Эта боязнь свойственна только полубарам, полугосиодам, выскочкам, которые еще
не успели забыть, что такое грязь... Известное дело, что дворовый человек больше ломается над мужиком, нежели тот, кому
принадлежат они оба. В чиновниках, мещанах, купцах больше
спеси, чинопочитания, церемонности, презрения ко всему низшему, подобострастия ко всему высшему, нежели в высшем и
низшем слоях общества... Для многих ясно также, что в необразованном мужике иногда бывает больше врожденного достоинства, нежели в образованных людях средних сословий...
Но подобные люди не стоят опровержений. Мужик — че-
ловек, и этого довольно, чтобы мы интересовались им так же,
как и всяким барином. Мужик — наш брат по Христу, и этого
довольно, чтобы мы изучали его жизнь и его быт, имея в виду
их улучшение. Если мужик ие учен, не образован — это не его
вина... Ломоносов родился мужиком, и мог бы и умереть
мужиком; но обстоятельства помогли ему показать миру, что
иногда кроется в глубине мужицкой натуры, чем может иногда
быть мужик. Образованность — дело хорошее — что и говорить;
по бога ради не чваньтесь ею так перед мужиком: почему знать,
что при ваших внешних средствах к образованию он далеко бы
оставил вас за собою. Притом же дорога истинная образованность, а ваша, господа, заставляет умных людей краснеть за
образованность и гнушаться ею...
Сочинения г. Даля можно разделить на три разряда: русские народные сказки, повести и рассказы и физиологические
очерки. Сказок у него особенно много. Мы, признаемся, не совсем понимаем этот род сочинений. Другое дело — верно записанные под диктовку народа сказки: их собирайте и печатайте, и
за это вам спасибо. Но сочинять русские народные сказки или
переделывать их — зачем это, а главное — для кого? — Ведь простой народ не прочтет, даже не увидит вашей кпиги, а для
образованных классов общества — что такое ваши сказки?.. С такими мыслями взялись мы читать сказки г. Даля; но если, прочтя их, мы не переменили таких мыслей, то значительно смягчили их строгость, по крайней мере в отношении к г. Далю. Он
так глубоко проник в склад ума русского человека, до того овладел его языком, что сказки его — настоящие русские народные
сказки... Поэтому писать их был для него великий соблазн, и
как они многим и теперь нравятся, и мы не обойдем их добрым
словом, не попрекнем их рождением, хотя и не пожелаем им
дальнейшего размножения...
В повестях и рассказах своих г. Даль является человеком
бывалым. И в самом деле, где не бывал он? Он участвовал в
польской кампании и в хивинской экспедиции, он был в Молдавии, в Валахии, в Бессарабии; Новороссия с Крымом знакомы
ему как нельзя больше, а Малороссия — словно родина его...
17*
515
Он знает, чем промышляет мужик Владимирской, Ярославской,
Тверской губернии, куда ходит он на промысел и сколько за-
работывает... Г-н Даль — это живая статистика живого русского народонаселения... Между повестями его есть не совсем
удачиые, каковы, например, «Савелий Граб», «Мичман Поцелуев», «Бедовик»... Они скучны в целом, но в подробностях
встречаются драгоценные черты русского быта, русских нравов. Многие рассказы очень занимательны, легко читаются и
незаметно обогащают вас такими знаниями, которые, вне этих
рассказов, не всегда можно приобрести и побывавши там, где
бывал Даль. Так, в рассказах: «Майна» и «Бикей и Мауляна»
знакомит он нас с нравами и бытом кайсаков, в «Цыганке» —
,с молдавскою цивилизациею и положением цыган в тамошнем
крае, в «Болгарке» — с патриархальными нравами патриархального болгарского племени, мало уступающими в дикости патриархальным кайсацким нравам. Вообще, где основа рассказа
проще, малосложнее, менее запутана, там и рассказ выходит
лучше. К лучшим рассказам принадлежат, по нашему мнению,
«Хмель, сон и явь» и «Вакх Сидоров Чайкин»...
В физиологических очерках своих Даль является уже не
просто бывалым, умным, наблюдательным человеком и даровитым литератором, но еще художником... В самом деле, для того
чтобы написать «Дворника», «Денщика» и «Колбасники и бородачи», мало наблюдательности и самого строгого изучения действительности: нужен еще элемент творчества. Иначе изображения дворника, денщика и купцов с купчихами и купецкими
дочерьми не являлись бы в статьях г. Даля типами, не поражали
бы своею живою, внутреннею верностию действительности, не
врезывались бы навсегда и так глубоко в памяти того, кто прочел их раз... Их можно не только читать, но и перечитывать,
и каждый раз будут они казаться все лучше и лучше.
Нам кажется, что г. Даль, пиша русские сказки, повести
и рассказы, искал настоящей дороги для своего таланта, а написавши «Дворника»2, «Денщика», «Колбасники и бородачи»,
нашел ее... Это подтверждается отчасти повестью «Бедовик»:
в ней мы видим, как бы в зародыше, то лицо, которое так полно
и богато, так ясно и резко обозначилось потом в «Денщике».
Как бы то ни было, но физиологические очерки г. Даля считаем
мы перлами современной русской литературы и желаем и надеемся, что теперь г. Даль обратит свой богатый и сильный талант преимущественно на этот род сочинений, не теряя более
времени на сказки, повести и рассказы...
ОЧЕРКИ РИМА. Аполлона Майкова. СПб. 1847.
Вот еще новое и притом особенно поразительное доказательство той истины, нами беспрестанно повторяемой, что теперь со дня на день труднее становится выдерживать роль поэ¬
516
та, и что если теперь стихов не читает почти никто, кроме тех,
которые сами упражняются в стихотворстве, так это происходит не от упадка поэзии, а оттого, что требования от поэзии
делаются все строже и строже... Г-н Аполлон Майков в 1842 году издал книгу своих стихотворений *, в которой почти наполовину было прекрасных пьес, а в этой счастливой половине было
десятка полтора превосходных опытов в антологическом роде.
Под некоторыми из этих пьес нисколько не удивительно бы
увидеть имя самого Пушкина: так дивно хороши они! Талант
г. Майкова по преимуществу живописный: его поэзия — всегда
картина, блещущая всею истиною черт и красок природы.
С этим соединяется у него пластицизм древнегреческого созерцания и выражения. Г-н Майков как будто ошибкою родился не
в Элладе и не в век Перикла... Что может быть, так сказать,
античнее, например, этой пьески:2
Вот безжизненный обрубок3
Серебра: стопи его
И вместительный мне кубок
Слей искусно из него.
Ни Кипридиных голубок,
Ни медведиц, ни плеяд
Не лепи по стенкам длинным:
Нарисуй в саду пустынном,
Между роз, толпы менад,
Выжимающих созрелый,
Налитой и пожелтелый
С пышной ветки виноград;
Вкруг сидят умно и чинно
Дети перед бочкой винной;
Фавны с хмелем на челе,
Вакх под тигровою кожей,
И Силен румянорожий
На споткнувшемся осле.
Это стихотворение было написано г. Майковым уже после
издания книги его стихотворений, но по горячим еще следам
ее. Не помним, написал ли он тогда и еще сколько-нибудь таких стихотворений; но в последнее время талант его уже не
производил * ничего, что бы могло превзойти первые опыты его
в антологическом роде. Вот теперь издал он двадцать семь новых своих стихотворений, писанных на одну и ту же тему, как
это показывает заглавие книжки: «Очерки Рима». Разумеется,
читая их, мы невольно вспоминали первые опыты г. Майкова
и сравнивали с ними эти последние его стихотворения. Сравнение показало, что тут нет прогресса, нет хода вперед...
В «Очерках Рима» можно много указать превосходных стихов,
но немного стихотворений, в которых все было бы выдержано,
все одно другому соответствовало бы, которые своею целостью,
полнотою и замкнутостью производили бы на читателя впечатление простое, единичное, не сложное, ясное, но полное, сильное
517
и глубокое... Яркие вспышки истинного творчества видятся
более в частностях и подробностях, чем в целом. Может быть,
оттого читать их подряд тяжело, несмотря на все удовольствие,
которое доставляют они местами. Некоторые из этих стихотворений нам очень понравились, несмотря на то, что полного
и глубокого впечатления не произвело на нас ни одно; некоторых же мы вовсе не поняли, как, например, это:
Анахорет
Двадцать лет в пустыне
На скале я прожил,
Выше туч, туманов
И громов и молнии,
Изгнанный из мира,
Горько мир я бросил,
Но забыть с ним трудно
Порванные связи.
И когда вдруг солнце
Облака разгонит,
Города в долине
Заблестят, как искры.
Мне на мысль приходит —
В двадцать лет, быть может,
Все давно свершилось,
Из чего я бился:
Бедный сверг оковы;
Сильны и прекрасны
Разумом и волей
Племена земные...
Лжи не воздвигают
Пышные кумирни,
Ловкого злодея
Не честят, как бога...
Иль... быть может, ныне
Люди и забыли,
Чем во дни былые
Доблестны мы были!.\
Вот стихотворение, которое особенно нам понравилось: 4
Ах, люби меня без размышлений,
Без тоски, без думы роковой,
Без упреков, без пустых сомнений,
Что тут думать? Я твоя, ты мой!
Что тебе отчизна, сестры, братья?
Что нам в том, что скажет умный свет?
Или холодны мои объятья?
Иль в очах блаженства страсти нет?
518
Я любви не числю и не мерю,
Нет, любовь есть вся моя душа.
Я люблю — смеюсь, клянусь и верю...
Чувствую, как тут я хороша...
Верь в любви, что счастью не умчаться,
Верь, как я, о гордый человек,
Что нам век с тобой не расставаться
II не кончить поцелуя век...
СОВРЕМЕННЫЕ ЗАМЕТКИ
В обзоре русской литературы за прошлый 1846 год, помещенном в первой книжке «Современника», мы указали только
на некоторые статьи, помещенные в журналах, но о самих журналах не сказали ни слова. О старых нового сказать было нечего, а повторять старое было бы и скучно и бесполезно. Их характер, направление, дух — давно всем известны. И если бы который-нибудь из них, против воли, потерпел какое-нибудь существенное изменение в своем внутреннем значении, всеми мерами усиливаясь, в то же время, сохранить, хотя внешним образом,
свой прежний характер,— вероятно, это было бы и без наших
указаний тотчас всеми замечено, и нам больше, нежели кому-нибудь другому, было бы неуместно вмешиваться в какие бы то ни
было разбирательства по этому предмету... О новых или преобразованных журналах, долженствовавших появиться в новом
1847 году, мы, естественно, не могли говорить потому, что еще
не видали их. Правда, о некоторых, или по крайней мере о некотором, можно было и заранее сказать безошибочно, что из него
выйдет, не прибегая к духу прорицания, а только припомнив
его неоднократные метаморфозы; но ведь это же самое мог бы
сказать о нем и всякий, стало быть, нечего было и говорить...1
Тем приятнее для нас, что много хорошего можем мы сказать о преобразованных «Санкт-Петербургских ведомостях»2.
Мы многого ожидали от этой газеты, по ее новой программе, в
которой были показаны и новые материяльные средства редакции и поименовано много новых сотрудников; но «Санкт-Петербургские ведомости» с первых же нумеров своих за нынешний
год превзошли все ожидания наши. Прежний редактор их
г. Очкин воспользовался как следует новым своим положением
редактора к прежнему своему изданию, расширившим пределы
его деятельности и давшим ему возможность обнаружить в
истинном свете свои способности для редижирования большою
политическою и литературною газетою. Хотя в ее заглавии и
стоят только два эпитета: политическая и литературная, и не
стоит, как в других газетах, ученая, но это недостаток только
заглавия газеты, а не самой газеты, потому что в ней публика
прочла уже не одну замечательную ученую статью. Мы далеки
от того, чтобы видеть в преобразованных «Санкт-Петербургских
519
ведомостях» какое-то чудо совершенства. При суждении о какой бы то ни было русской газете всегда должно брать в соображение, до какой степени простирается у нас вообще возможность хорошего издания в этом роде, и до какой степени
зависит от редактора его совершенство. С этой точки зрения, немногого остается желать для улучшения «Санкт-Петербургских
ведомостей»,— и, судя по их дебюту, мы убеждены, что с этой
стороны в скором времени они не оставят ничего больше
желать своим читателям, потому что уже и теперь «Санкт-Петербургские ведомости» так далеко оставили за собою все другие
издания одного с ними рода, что сделали невозможным всякое
сравнение между собою и ими3. Нельзя надивиться довольно
богатству и полноте внутренних известий в каждом нумере
«Санкт-Петербургских ведомостей». Заграничные известия, как
политические, так и частные, в них тоже гораздо полнее и разнообразнее, нежели в других русских газетах, исключая «Московских ведомостей». Но помещение таких статей, как «Штейн
и Поццо ди Борго» 4 и «Уголовное судопроизводство во Франции
и Англии» 5, уже совершенно выводит «Санкт-Петербургские ведомости» из-под общего уровня доселе бывших и сущих газет
российских. «Взятие Азова», любопытная статья г. Устряло-
ва6, вероятно, не останется единственною ученою статьею в годовом издании газеты.
Фельетон составляет существенную принадлежность всякой
газеты. К сожалению, фельетон у нас пока еще невозможен.
Что такое фельетон? Это болтун, по-видимому добродушный и
искренний, но в самом деле часто злой и злоречивый, который
все знает, все видит, обо многом не говорит, но высказывает
решительно все, колет эпиграммою и намеком, увлекает и живым словом ума и погремушкою шутки... Где ж ужиться с фельетоном русской публике, которая так церемонна, серьезна, чопорна, с таким избытком одарена великодушною готовностию благоприлично скучать, так уважает, даже вчуже, благонамеренную
наружность? Оттого наш русский фельетон, как и наш русский
. водевиль, так приторен в своих любезностях, так скучен и вял
в своем остроумии, а главное — так мало изобретателен на предметы разговора! Бедняжка вечно начинает или с того, что в Петербурге всегда дурная погода, или с того, как трудно ему, фельетонисту, писать по заказу, когда вовсе не о чем писать, а в голове пусто... Вот тут-то, в припадке фельетонного отчаяния, желая быть остроумным во что бы ни стало, восклицает он иногда:
«Зачем у нас так много полуплохих журналов, а не один хороший журнал?» На что зевающий читатель может ответить ему:
«Скажите-ка лучше, зачем все ваши фельетоны так положительно плохи; что бы вам написать хоть один порядочный?»... 7
Но «Санкт-Петербургские ведомости» умели перещеголять
другие русские газеты даже и со стороны фельетона. Если фельетонные статьи в них и не одинакового достоинства, зато между
520
шшп нет таких, которые могли бы компрометировать газету, а
с нею и всю русскую литературу. Очень выгодно для «Сапкт-
Петербургских ведомостей» то обстоятельство, что у них, по
множеству сотрудников, п фельетоны пишутся разными лицами,
которые говорят в них о русской литературе, о русском и французском театре, об италиянскоп опере в Петербурге и тому подобных немногих предметах русского и петербургского мира;
ко никогда не говорят о себе, о своей любви к правде, и что все
их за нее гонят, о гибели чистоты русского языка литераторами
чужого прихода, и тому подобных пошлостях, которые уже
давно вышли из веры, давно всем наскучили и опротивели...8
Некоторые фельетоны «Санкт-Петербургских ведомостей» даже
очень интересны, особенно подписанные именем г. Губера и
буквами: Э. И.9. В них высказывается много дельного, и притом так умно, ловко, живо. Правда, между всем этим попадаются мнения, с которыми вы, может быть, никак не согласитесь,
но которых тем не менее вы не можете не уважать, которые —
что всего важнее — вы можете оспоривать, не боясь вдаться
в так называемую полемику... Таким образом, фельетон г. Губера: «Русская литература в 1846 году», помещенный в 4 №
«Санкт-Петербургских ведомостей», возбудил в нас желание сделать на него несколько заметок.
Говорить о современной русской литературе значит говорить о так называемой натуральной школе и о так называемых
славянофилах, ибо это самые характеристические явления современной русской литературы, вне которых нет на Руси никакой литературы. Г-н Губер о них и говорит. Приговор его славянофилам несколько строг и односторонен. С одной стороны, он
очень справедливо сравнивает славянофильскую партию в России с романтическою партиею в Германии, стоявшею за средние века и тевтонизм и ненавидевшею Францию и все французское; кроме ратования за мертвое начало, между обеими этими
партиями, русскою и немецкою, есть еще то общее, что они не
имеют важного значения вне литературного, книжного мира.
Но, с другой стороны, г. Губер не совсем прав, видя в наших
славянофилах не больше, как «защитников бороды и кафтана».
Правда, между славянофилами есть и такие; но в какой же партии нет людей, которые своею ограниченностию делают смешною свою партию? Однако ж по некоторым не следует заключать обо всех. Еще менее прав г. Губер, говоря, что «эта славянская партия составляет неотъемлемое достояние Москвы» и
что «в Петербурге совсем другое дело», что-де «тут молодое поколение силится опрокинуть старый порядок русской литературы» и пр. Нет, это не так. Правда, в Москве много славянофилов, но меньше ли их и в Петербурге? Этот вопрос неизбежно
влечет за собою другой: покойный «Маяк» менее ли «Москвитянина» был выразителем ультраславянофильских понятий, или
более? А ведь «Маяк» издавался не в Москве, а в Петербурге
521
и наполнялся преимущественно трудами живущих в Петербурге
литераторов. С другой стороны, в Москве не мало живет ученых
ц литераторов, нисколько не принадлежащих к славянофильской
партии. Укажем, для примера, на гг. Искандера, Грановского,
Кавелина, Соловьева, Редкина, Корша, Рулье... Скажем
более: молодое поколение, па которое так горько жалуется
г. Губер за то, что «оно силится опрокинуть старый порядок
русской литературы», это молодое поколение совсем не туземное в отношении к Петербургу: оно переехало в Петербург из
Москвы...10
Но главный предмет статьи г. Губера составляет так назьр
ваемая натуральная школа русской литературы и критики, которую он, однако же, называет литературою и критикою молодого поколения — что не совсем верно, ибо если молодые поколения все на стороне этой школы, то в числе деятелей этой
школы есть уже люди, из которых одни подвигаются к своим сороковым годам, а другие уже и перешли за них... Вообще, наши
литераторы как-то долго считаются молодыми людьми, а потом
как-то вдруг поверстываются в разряд старых... Говоря о натуральной школе, г. Губер ясно показывает, что сам он, по своим
убеждениям, не принадлежит ни к ней, ни к противоположной
ей, и ни к какой другой литературной котерии, и что, следовательно, он человек без предубеждений и предрассудков, человек
беспристрастный. Действительно, мало сочувствуя натуральной
школе, он тем не менее смотрит на нее без всякой враждебности; обвиняя ее за ее недостатки, отдает полную справедливость ее заслугам, а главное — весьма благородно защищает
ее от несправедливых нареканий и наветов ожесточенных врагов ее. Все это хорошо; но со всем этим г. Губер не решил вопроса, даже не подвинул его вперед и нисколько не выполнил
своей роли посредника и примирителя. Есть два способа оставаться беспристрастным среди тревожных волнений партии.
Первый состоит в том, чтобы беспристрастно видеть все стороны, дурные и хорошие, чуждых партий, а самому все-таки оставаться верным своему убеждению, и следовательно, оставаться верным своей партии, если это убеждение разделяется
другими (а что же в нем дельного, если оно никем не разделяется?). Второй (и самый надежный, самый верный, самый легкий) способ быть беспристрастным состоит в том, чтобы, кое в
чем соглашаясь и кое в чем не соглашаясь с тем и другим, самому не иметь никакого определенного мнения, никакого постоянного убеждения. Такого рода «беспристрастные» люди, не способные принадлежать ни к какой партии, иначе называются равнодушными, или индифферентами. Не принадлежать к партии
может только гений, и то потому, что он сам — знамя, под сень
которого не замедлит стать огромная партия. Претензия не принадлежать к партии всегда совпадает с претензиею одному видеть ясно безусловную пстпну, на которую все другие смотрят
522
сквозь тусклые очки парциальных пристрастии; но чистая, безусловная истина есть только логический абстракт: всякая живая
истина всегда носит на себе отпечаток временного, условного.
Мы слишком далеки от того, чтобы видеть в г. Губере беспристрастного зрителя борьбы, который тем больше видит, чем
меньше принимает участия в борьбе; но в то же время мы должны сказать, что тщетно отыскивали в его статьях того, что называется началом, принципом, взглядом, образом мыслей, наконец, убеждением. У него есть мнения, но до того личные, что
они больше на своем месте в частном разговоре, нежели в печати. Никак нельзя понять, чего он держится. Только что заговорит он о чем-нибудь положительно, и обрадованный читатель
думает добраться до какого-нибудь вывода, как автор тотчас
же отступается от своего мнения и идет дальше, а потому нет
ничего удивительного, что хотя шел он не мало и не близко, а
не дошел ни до чего... Начнем сначала.
Прежде поэзия космополитом обходила города и села, распевая сладкие песни и чуждаясь соприкосновения с ежедневною жизнию; она
расхаживала, непричастная тому, что творилось кругом, строгая муза, неприступная жрица, с важным праздничным лицом; она облекалась в воскресные (?) одежды и служила чистую, неподкупную службу своей единственной богипе — красоте.
Несмотря на то, что эти строки прочли мы 4 января 1847 11
года в первый раз в нашей жизни, нам показалось, что мы давно
знаем их наизусть: таково, впрочем, свойство всех общих ре-
торических мест... Право, пора бы перестать вспоминать о каком-то чистом и абстрактном искусстве, которого никогда и нигде не бывало. Пора перестать думать, что можно возвысить
искусство, представляя его то каким-то бродягою, без дома и
отечества, то цыганкою, то прелестницею не из денег, а по страсти к ремеслу... Да где и когда было такое искусство? Искусство древних греков ближе всякого искусства в мире подходит
к идеалу чистого, независимого от действительной жизни искусства; но при всем этом укажите мне на какое-нибудь другое
искусство, которое бы с такою полнотою, глубокостию и много-
сторонностию выразило в себе все элементы религиозной, политической, государственной, гражданской и частной жизни эллинов... Поэтому-то, не имея понятия об исторической и внутренней жизни этого народа, нельзя понимать и его поэзии. Уже
нечего и говорить о каком-нибудь Аристофане, на каждый стих
которого необходимо по сотне комментарий, чтобы понимать
его; не далеко уйдете вы и в понимании других поэтов Греции,
если ученым образом не ознакомитесь с их жизнию, которая
была источником их поэзии. А этого бы совсем не нужно в отношении к чистой, безусловной поэзии, которая парит горе, считая для себя за унижение знать, что делается долу... Из писателей нового мира, рыцари небывалого чистого искусства обыкно¬
523
венно с торжеством указывают на Гете; но тут-то они, сверх
всякого с их стороны чаяния, находят орудие против себя, а не
за себя... Правда, Гете, по особенному свойству, возможному п
понятному только в немецкой натуре, оставался равнодушным
к политическим вопросам в самое обильное великими политическими событиями время; согласны с г. Губером, что «как человек
и как немец Гете был не прав»; но не можем согласиться,
чтобы как поэт, как художник Гете в этом случае хоть сколько-
нибудь подходил под идеал безукоризненного жреца абстрактного искусства. В Гете должно отличать человека от художника:
Гете был великий художник, но человек он был самый обыкновенный... Не искусство, а его личный характер заставляли его
вечно тереться между сильными земли, жить п дышать милостынею их улыбок, равно как и оказывать самое холодное невнимание ко всему, что не касалось до него лично, что могло возмутить его юпнтеровское, говоря поэтически, и эгоистическое,
говоря прозаически, спокойствие. И потому равнодушие Гете
к живым вопросам современной ему истории не имеет ничего
общего с искусством: искусство и не думало обязывать его, в
свою пользу, безнравственным равнодушием такого рода. Но тем
не менее Гете как художник, как поэт был вполне сыном своей
страны, своего века, вполне выразил собою если не все, то
многие из существеннейших сторон современной ему действительности. Это доказывается его отвращением ко всему отвлеченному, туманному, мистическому, ко всякой, как называет
ее г. Губер, «нездешней» поэзии. Это же доказывается его
стремлением ко всему простому, ясному, определенному, здешнему, земному, действительному, реальному, положительному;
его страстным сочувствием природе, которое не только отразилось пантеистическим миросозерцанием в его поэзии, но еще и
выразилось с его стороны великими услугами в области естествознания как науки. Как при этом не вспомнить о его живой
симпатии к древнему миру, среди всеобщего стремления к варварским средним векам, откуда поэзия выносила только невежественные идеи да уродливые образы? И вот причина, почему
теперь, в наше время, скептический, холодный Гете, в самой
Германии, в таком же содержании приобретает себе новых читателей и почитателей, в каком пламенный и рыцарственно благородный Шиллер теряет их со дня на день... Да, в лице Гете
искусство служило жизни, или, лучше сказать, выражало жизнь;
он не мог бы сделать его вспомогательным орудием для какой-
нибудь эфемерной партии, но весь гений свой отдал он на помощь великой партии великого века...12
Объяснивши по-своему, что с Гете должно было кончиться
так называемое космополитическое искусство (которого нигде
и никогда не существовало), г. Губер показывает необходимость
последовавшего затем переворота во всех европейских литературах, а вслед за ними и в русской. Тут мимоходом у него ска¬
524
зано много очень хорошего о гармонии, тишине и примирении,
как условиях процветания искусства. Г-н Губер смотрит на
этот предмет глазами отживающих теперь свой век немецких
эстетик 13. Для него жизнь есть покой и сон, а не движение, не
борьба; он не догадывается, что примирение в искусстве совершается через обобщение явления, через возведение его в идею,
но что в действительности примирение царствует только в сонных городах бюргерской Германии...
И вот мы наконец у главного пункта нашего возражения.
Сближение русской литературы с действительностию выразилось, по словам г. Губера, в появлении «литературы чиновников». Послушаем самого г. Губера:
Все эти новые произведения, сближающие литературу с действительною жизнию и прославляемые критикою, ограничиваются до сих пор изображением мелких чиновников; от этого происходит утомительное однообразие в содержании наших повестей и романов. Нет сомнения, что
чиновнику во всех его видоизменениях, составляет любопытное явление в
нашей действительной жизни; правда, что многие другие стороны ее не подлежат анализу литератора; но повторять всегда одно и то же, находить в
этом однообразном содержании единственное спасение литературы, осудить
ее на такое скудное направление, значит не понимать современных требований искусства. Истинный художник, поэт или прозаик, призванный
временем и дарованием на великую службу мысли, не покорит своих убеждений, своего вдохновения такому тесному условию. Он останется верен
характеру и направлению времени, оп будет сочувствовать всем его движениям и нуждам; на нем отразятся его борьба, его надежды, язвы и страдания; но вдохновение его не станет боязливо искать условного содержа^
ния; сегодня оно выражается в явлении действительного мира, а завтра
в старинном предании, сегодня герой его называется Кузьмой или Прохором, а завтра Нероном или Калигулой; сегодня он является чиновником
четырнадцатого класса, а завтра титаном греческой мифологии. В мысли
художника отразится его сочувствие к современному направлению, а не в
оболочке этой мысли.
Недостаток этой молодой литературы состоит не в том, что она пишет
о чиновниках, а в том, что она ничего другого не пишет; не в том, что она
выставляет грязные стороны жизни, а в том, что она еще не возвысилась
ни до единой из чистых ее сторон. В доказательство же, что и то и другое
возможно, стоит только указать па произведения Лермонтова или графа
Соллогуба.
Не понимаем, как подобные строки могли выйти из-под пера человека с таким умом и образованием, как г. Губер! Парадокс на парадоксе, и каждый опровергнут самим же автором!
Сказать, что «многие другие стороны нашей действительности
не подлежат анализу литератора» — и в то же время преважно,
то есть нисколько не шутя, обвинять литературу, как в важном
преступлении, в том, что она, кроме чиновников, ничем не занимается: не значит ли это шутить над здравым смыслом читателей?.. И притом не совсем правда, будто новая литература
занимается только чиновником: хоть и реже, но иногда касается
она и помещика, и купца, и мещанина, и крестьянина...
А вот теперь Министерство государственных имуществ объ¬
525
явило конкурс на сочинение книг, как касающихся до быта
простого народа, так и для чтения этому простому народу14.
По этому поводу нам пришла в голову следующая мысль:
если бы наша литература до сих пор возилась все с Неронами,
Калигулами да титанами, а не с Кузьмами и Прохорами
четырнадцатого класса,— можно ли было бы призвать ее па такое
великое дело, как сочинение книг для народа?..
Но г. Губер не имеет ничего общего с людьми, которые начисто запрещают литературе заниматься чиновниками; он только обвиняет ее за то, что она ими занимается одними, тогда как
можно бы ей было позаняться и другим чем-нибудь, как это доказывают сочинения Лермонтова и графа Соллогуба... Как
г. Губер, так новая литература, в лице Лермонтова и графа Соллогуба, умела же находить предметы для своих занятий и вне
чиновнического мира?.. Так за что же вы обвиняете ее, бедную
«новую литературу»?.. Но зачем и теперь все не следуют примеру Лермонтова и графа Соллогуба? — Не мудрено отвечать на
подобный вопрос, если только вы намерены были сделать его.
Следовать за Лермонтовым никому не следует. Что же касается
до графа Соллогуба, то ему, вероятно, потому никто не следует,
почему он никому не следует, кроме того, однако ж, кто создал эту новую литературу и кому все более или менее следуют...
Что же до Неронов, Калигул и титанов — кто же мешает кому
изображать их в стихах и в прозе? И разве не делали этого —
Марлинский в повестях, г. Тимофеев — в мистериях? Разве г. Вернет не написал «Графа Меца»? А сколько прошло перед глазами
нашими и скрылось навсегда романов вроде «Призрака», «Непостижимой» и т. п.? Сколько г. Кукольник написал, с одной
стороны, итальянских повестей и драм, а с другой — русских
повестей и драм? 15 А драмы Полевого и г. Ободовского? Куда все
это скрылось? Из всего этого еще только русские повести г. Кукольника менее пострадали от забвения, и то по причине более
юмористического, нежели трагического их характера16. Какое
следствие можно вывести из всего этого? А вот какое: хороши
Нероны, Калигулы и титаны Байрона, Гете, даже Пушкина и
Лермонтова; но куда плохи и невыносимы эти образы у талантов третьего разряда, дарований средней руки. Последние очень
умно делают, что, кроме чиновников, ни о чем писать не хотят.
Даже посредственная повесть с чиновниками может иметь свою
цену, хотя на время, но посредственная поэма с Нероном, Калигулою или титанами — вещь нестерпимо скучная и пошлая.
Из этого, однако ж, не следует, чтобы для изображения действительной жизни, со всеми даже пошлыми и грязными сторонами ее, требовалось меньше таланта или гения, нежели на изображение каких-нибудь идеальных миров: из этого следует только, что маленьким талантам лучше держаться того, что у них
перед глазами и что им по плечу, нежели того, что так далеко
от них и так выше их сил. Так вот отчего, к общей радости, пи-
526
сателп наши оставили в покое Неронов, Калигул и титанов,
предпочтя им Кузьму да Прохора... Это означает совершеннолетие: только ребенок хватается за труды не по силам...
Положим, что современная русская литература идет не
большою столбовою дорогою, а проселочною; но если это единственная дорога, существующая для нее, неужели же вы обвините ее, что она предпочла лучше идти проселочным путем,
нежелн вовсе не идти ни по какой дороге,—вы, которые так
хорошо знаете, что подлежит и что не подлежит анализу литератора? Мы даже думаем, что литература наша делает больше,
нежели сколько можно от нее требовать. Теперешний путь ее
не блестящ, но прочен и полезен. Знакомя общество с самим
собою, то есть развивая в нем самосознание, она удовлетворяет
его главнейшей и важнейшей в настоящую минуту потребности.
Этого она не могла бы достигать с Неронами, Калигулами и титанами, которых наше общество решительно не хочет знать. Никто не станет спорить против того, что «Египетские ночи», «Га-
луб» 17, «Каменный гость» — великие художественные создания.
Но потому-то и существуют они у нас только для слишком немногого числа истинных знатоков искусства; большинство же
решительно предпочитает им произведения, равные им по художественному достоинству, но изображающие нашу действительность, как она есть, как, например, «Мертвые души».
Новая критика с гордостию может сказать, что и она способствовала этому направлению новой литературы; но чтобы
она произвела, или — что еще преувеличеннее — чтобы она одна
произвела его,— думать так значило бы возвышать ее не по заслугам. А между тем ее противники (обыкновенно писатели,
не имевшие особенного успеха) в этом и упрекают ее. Настоящее время особенно неблагоприятно исключительному владычеству какой-нибудь литературной партии, потому что публика
наша уже совсем не та, какою была она лет пятнадцать назад;
она соглашается с тем, что находит справедливым, но на слово
не верит никому. От этого теперь ни один журнал не может
пристрастными нападками повредить успеху никакого дарования, никакой книги, равно как и доставить успех посредственности или бездарности. Говорят, будто журналы убили теперь
книгу, так что «отдельные книги гостят в магазинах или нищенствуют в библиотеках для чтения; литератор, который решается
на особенное издание своего произведения, не любит говорить
о том, сколько экземпляров он напечатал и сколько их разошлось» 1в. Это решительная неправда, которую ничего нет легче,
как доказать фактами. Нейдут теперь только стихотворения, и
то потому, что публика не хочет знать стихотворений, которые
не то чтобы хороши, не то чтобы плохи, а так себе — недурны...
Теперь у нас довольно стихотворцев не без таланта, да та беда,
что трудно отличать стихотворения одного от стихотворений другого,— так похожи они друг на друга...
527
Но критика, говорит г. Губер, виновата тем, что, усиливаясь
сблизить литературу с жизнию, выражается сама диким, непонятным языком. Это старая нападка на употребление известных
терминов и слов. Но что ж делать, если со времен Петра Великого язык наш пестреет иностранными словами? Видно, это
нужно? Ведь критика не фельетон, и ей приходится часто говорить об идеях, для выражения которых у нас нет слов в обыкновенном разговорном языке. Но теперь подобный упрек критике едва ли не анахронизм, и едва ли в этом отношении можно
без несправедливости упрекнуть ее в том, в чем справедливо
упрекали ее лет восемь назад тому19. Зато, если верить врагам
критики, она часто убивает таланты то неумеренною бранью, то
неумеренными похвалами. Но прежде всего, господа, с умысла
или без умысла делает она это? Если с умысла, нельзя не пожалеть, что такая низкая и презренная критика пользуется такою силою и таким влиянием. Но это, к счастию, невозможно:
такая критика всегда бессильна и никого убивать не в состоянии. Если же она делает это без умысла: за что же хотите вы
лишить ее права ошибаться? Право, вы уж чересчур уважаете
ее и хотите в ней видеть что-то непогрешительное, что-то такое,
что выше человеческой природы. Как на самую умилительную
и самую недавнюю жертву критики, г. Губер указывает на автора «Бедных людей».
Новая критика (говорит он) жадно ухватилась за эту книгу, рассыпалась в восторженных похвалах, пожаловала молодого литератора в гении
первой степени и вознесла его на такую высоту, на которой поневоле голова закружится, что и случилось на самом деле: промахи, простительные
в* первом произведении, сделались грубыми ошибками во втором; недостатки выросли; что было сперва однообразно, потом сделалось скучно до
утомления, и только немногие, прилежные читатели, да и те по обязанности, прочитали до конца господина Голядкина и Прохарчина. Это горькая,
но чистая правда, которая должна была опечалить человека с таким решительным дарованием, как г. Достоевский. И кто знает, насколько виновата
в этих неудачах неосторожная критика юного поколения? Кто знает, какое
влияние имела она на развитие молодого, сильного, но еще шаткого, незрелого дарования?
Вот уж подлинно с больной-то головы да на здоровую! Вероятно, г. фельетонисту не совсем приятно будет узнать, что
самые факты обращают его грозное обвинение ни во что: юная
критика, на которую он метит и которая, по его словам, превознесла автора «Бедных людей» на головокружительную высоту,
явилась в печати ровно через месяц после того, как «Двойник
(Приключения господина Голядкина)» был уже напечатан20.
Следовательно, автору «Бедных людей» не было никакой возможности испортить своей второй повести вследствие головокружения от похвал первой... Мы и теперь считаем г. Достоевского
человеком с решительным талантом и на основании этого-то
мнения и думаем, что ни похвала, ни брань не может иметь на
него никакого влияния; в противном же случае мы считали бы
528
этот талант и нерешительным и ничтожным... И стоит ли, в самом деле, обращать какое-нибудь внимание на талант, который
может быть убит похвалою или порицанием критики? Когда появился Пушкин, его неумеренно захваливали и неумеренно за-
бранивали; а он все-таки шел своею дорогою и всегда оставался
верен своему поэтическому инстинкту, даже иногда вопреки
убеждениям своего собственного ума. Без этого инстинкта нет
художника, и лишенный его талант так ничтожен, что чем скорее из него пичего не выйдет, тем лучше для литературы и публики. Детски неосновательное мнение, будто критика может
убивать таланты, захваливая или забранивая их, сохранилось
у нас до сих пор от той аркадской эпохи нашей литературы,
когда она тонула вся в слезах и вздохах чувствительных писателей... Теперь подобное мнение смешно и дико...
В прошлом 1846 году из адрес-календаря русской литературы выбыло несколько почетных имен. Февраля 22-го умер в Москве известный драматический писатель князь Александр Александрович Шаховской, на 73 году от рождения. Марта 22-го
умер в Петербурге Николай Алексеевич Полевой, на 50 году
от рождения. Декабря 26-го скончался в Москве известный на
Руси поэт Николай Михайлович Языков, на 40 году от рождения21. Хотя все эти писатели умерли в такое время или в таких
обстоятельствах своей жизни, что литературе от них уже нечего было более ожидать, но все-таки это скорбные утраты для
общества. Полевой умер, едва доживши до старости, а Языков —
едва переживши пору молодости. Неожиданное известие о смерти замечательного человека как-то особенно тяжело ложится на
душу... И не мудрено: кроме сочувствия и уважения, какими
подобные люди всегда пользуются в обществе, их возрастом измеряются возрасты целых поколений...
Языков пользовался на Руси известностию и даже славою,
какие даются слишком немногим талантам. Чтобы понять это
явление, надобно было бы представить живую картину той эпохи русской литературы, на смену которой явился Пушкин с
своими сподвижниками. Но как ни место, ни время не позволяют нам вдаваться в такие подробности, то мы скажем коротко,
что то была эпоха рабского подражания немногим признанным
образцам. Никто не смел быть оригинальным; каждый имел право насиловать язык в грамматическом отношении, делать, под
видом «пиитических вольностей», самые чудовищные усечения,
писать самыми дубовыми стишищами, но никто не смел употребить выражения или слова, не употребленного уже одним из
признанных образцов. Поэзия тогда поучала, и если позволяла
себе иногда воспевать что-нибудь живое, то не иначе, как шуточным тоном. Пушкин своим появлением нарушил этот глубокий
сон нашей литературы, и литературные староверы встретили
его, как еретика и раскольника в искусстве. Естественно, что
в том, что называлось тогда литературною дерзостью, последо-
529
вателн Пушкина пошли дальше своего учителя. Из них всех
заметнее был Языков, как своим бойким, искристым, звонким и
блестящим стихом, так п направлением своей поэзии, которая
в сущности была не чем иным, как поэзиею немецкого буршест-
ва. Она воспевала и высокий труд науки, и будущее гражданское
призвание студента, и преданпя отечественной старины, и деву — вдохновительницу светлых мыслей, п деву-соблазнитель-
ницу, и шипучее пскрометное вино, и молодые, безумные
оргии сладострастия и пьянства. Все это было тогда так ново
и так неотразимо увлекательно для молодежи, и она была без
ума от удалых стихов Языкова... Многие пз людей того поколения ставили его наравне с Пушкиным, другие даже выше
его... Никому в голову не входило, что, при неотъемлемых достоинствах поэзии Языкова, в ней был и весьма важный недостаток — отсутствие искренности, другими словами: она не была
тем, чем сама себя искренно считала... Из буршества ничего не может выйти кроме филистерства, потому именно, что разгул немецкого бурша есть не выражение бьющей через край волнующейся
жизни, а следствие припципа. Немец говорит себе: в молодости
надо быть молодым, то есть учиться, пить и драться,— и он
решается быть молодым до тридцати лет; провожая последний
день своего 30 года, он в последний раз напивается мертвецки
п поутру встает уже степенным филистером. Вот отчего немец
не успевает быть ни человеком, ни гражданином: вся жизнь
его правильно разделена на буршество и филистерство.
Поэзия Языкова не была выражением его жизни. Оттого
вино только шипит и пенится в его стихах, но не охмеляет, а
дева-соблазнительница —
То играло сновиденье,
Бестелесная мачта!22
Поэзия Языкова всегда жила принципом, всегда ладила с
головою, а на сердце только ссылалась. Чувствуя однообразие мотивов своего вдохновения, Языков начал обещать бросить «праздные забавы», перестать бражничать и приняться за
важные дела. Но это обещание скоро обратилось в общее
место его поэзии. Между тем Пушкина не стало, страсть к
стихам начала в публике сменяться страстью к прозе, во всем
чувствовался резкий перелом, литература явно брала новое
направление. Стихи Языкова являлись все реже и реже. Наконец, с 1841 года, в Москве начался издаваться журнал «Москвитянин», в котором Языков вновь начал являться с своими
стихотворениями. В них уже не было прежнего стиха, но еще
были прежние замашки. К этому присоединилось славянофильское направление, которого Языков захотел быть поэтическим
органом. Так всегда поэзия этого человека была выражением
выбранного сознательно принципа. Но ничего нет хуже, когда
поэт делается отголоском какой-нибудь партии: его удел до¬
530
водить до смешного учение, которое ему навязало. Так и было
с Языковым. Последнее время его поэтической деятельности
было грустною эпохою совершенного паденпя его таланта.
Но в начале своего поэтического поприща Языков оказал
большие услуги русскому языку, русскому стиху и, отчасти,
русской поэзии. Имя его, конечно, переживет его труды и
займет почетное место в истории русской литературы. Таково
наше мнение о Языкове.
Укажем теперь на следующий замечательный факт. В ноябрьской книжке одного журнала за 1846 год был помещен отзыв об известной статье г. Маслова «Жар и ячатва хлеба»23, в
котором отдана справедливость по крайней мере чувству, побудившему г. Маслова к написанию статьи. И что же? в первой
книжке за нынешний год того же самого журнала появилась
статья, в которой смеются над статьею г. Маслова со всех возможных точек зрения, преимущественно филантропической...
Автор этой статьи имел смелость подписать под нею свое имя,
которое теперь должно приобрести себе огромную известность...24
Удерживаемся от всяких суждений об этой статье: она сама за
себя говорит громко и, подобно известным поступкам, сама в
себе носит суд свой... Заметим только, что в статье г. Маслову
вменяется в преступление то, что он говорит о печальном положении только рабочих женщин во время жаров жатвы, а пе
говорит ни слова о тех, которые во время зимних морозов полощут в прорубях рек белье и т. п. Вот это — логика! Доктор
указал на новую болезнь, описал ее признаки и даже предложил, в виде опыта, лекарства против нее. Вы думаете, что этот
доктор приобрел право на общую признательность? Ничуть не
бывало: не хвалить, а бранить его должно за то, что, указавши
на одну новую болезнь, не указал он на тысячи других... Кому
такая логика покажется немного странною, тех отсылаем к жур-
палу, в котором помещена статья,— и кстати, пусть они сами решат: кто приобрел себе больше чести и славы, автор ли, написавший эту знаменитую статью, или журнал, решившийся напечатать ее?
ДВА ИВАНА, ДВА СТЕПАНЫЧА, ДВА КОСТЫЛЬКОВА. Роман. Сочинение Н. Кукольника. СПб. 1846.
Г-н Кукольник принадлежит к немногому числу наших самых неутомимых, плодовитых и разнообразных беллетристов.
Если бы собрать в одном издании все, что написал он, вышло
бы не малое число довольпо плотных томов. В каких родах сочинений не испытывал себя г. Кукольник, чего не писал он —
драмы итальянские, драмы турецкие, драмы русские, драмы
из жизни художников, преимущественно итальянских, и отчасти немецких, драмы исторические, драмы в стихах, драмы
531
в прозе, повести и романы итальянские, немецкие, французские*
русские, статьи юмористические, статьи об искусстве, живописи
преимущественно, критики, рецензии, лирические стихотворения, отрывки из поэм, участвовал во множестве журналов и
альманахов, сам издал альманах «Новогодник», издавал «Художественную газету», «Картины русской живописи» \ «Дагерротип», а теперь издает русскую «Иллюстрацию», так пленяющую
публику изящными политипажами и остроумною и замысловатою
перепискою2. Какой широкий круг деятельности! Мы устали
только от того, что бросили на него легкий поверхностный
взгляд! Скажем к этому, что если некоторые произведения г. Кукольника были приняты холодно и прошли не замеченными
(преимущественно его повести, в которых местом действия избрана никогда не виданная автором Италия) 3, зато большая
часть его произведений имела большой, а некоторые из них и
чрезвычайный’ успех (особенно русские исторические драмы).
Но тем не менее — странное дело! — все идет вперед, вкус и требования публики видимо изменяются с каждым днем, а полного
собрания сочинений г. Кукольника все нет как нет, и — что всего
удивительнее — нельзя сказать, чтобы в публике заметно было
особенное нетерпение видеть его поскорее. На свете удивительного много, но удивительное не есть сверхъестественное, стало
быть, подлежит объяснению,— что и дает нам смелость попытаться на объяснение этого факта, которое, в свою очередь,
должно объяснить нам значение г. Кукольника как писателя и
его место в русской литературе. По нашему мнению, это всего
лучше сделать через сравнение, которое не всегда доказывает, но
часто объясняет дело. Перебирая в памяти нашей всех деятелей
русской литературы, мы находим, что ни с кем не имеет г. Кукольник так много сходства, как с Сумароковым. Г-н Кукольник
решительно Сумароков нашего времени. Знаем, что многие в нашем благонамеренном сравнении увидят желание унизить г. Кукольника, и потому спешим объясниться, чтобы отстранить от
себя такое несправедливое обвинение. Сумароков был не в меру
превознесен своими современниками и не в меру унижаем нашим временем. Мы находим, что как ни сильно ошибались современники Сумарокова в его генияльности и несомненности его прав
на бессмертие, но они были к нему справедливее, нежели потомство. Сумароков имел у своих современников огромный успех, а
без дарования, воля ваша, нельзя иметь никакого успеха пи в какое время. В то время талант делал человека известным императрице и вел его к чинам и орденам, и Сумароков, подобно Ломоносову и, впоследствии, Державину, не за что иное очутился действительным статским советником и кавалером, как за свой талант.
В то время, как и в наше, немало бы нашлось охотников до
чинов и почестей, которые не пожалели бы трудов, бумаги и чернил, чтоб возвыситься через литературу. Однако ж успели в этом
немногие, именно те только, за которыми общее мнение утвер¬
532
дило громкое имя гения или великого таланта. Сумароков больше
других был любимцем публики своего времени; поэтические произведения Ломоносова больше уважали, а Сумарокова — больше
любили. Это понятно: он больше Ломоносова был беллетрист, его
сочинения были легче, доступнее для понятия большинства, больше
имели отношения к жизни. Он писал не одни трагедии, но и комедии, плохие, конечно, но лучше которых тогда не было. В предисловиях к своим сочинениям и отдельных журнальных статьях
он писал о нравах, о разпых близких к обществу вопросах, распространял дельные и благородные понятия о том, что составляет
истинное благородство человека и каких людей должно почитать
чернью, или, как тогда выражались, «подлым народом». Трагедии его решительно предпочитались трагедиям Ломоносова и
Хераскова. Он дал пищу рождавшемуся русскому театру и средство Волкову, а потом Дмитревскому, показать в полном блеске их таланты. Его «Димитрий Самозванец» давался на наших
губернских театрах и привлекал в них многочисленную публику еще в двадцатых годах настоящего столетия4. Это было на
нашей памяти. Сумароков имел огромное влияние на распространение на Руси любви к чтению, к театру, следовательно, образованности. Как поэт, художник, он не имел ни искры таланта, но как беллетрист, он для своего времени имел довольно
таланта. Восторг его современников для нас, конечно, не закон,
но факт, живое свидетельство того, что он был им много полезен. Когда наступила в русской литературе эпоха критики и поверки старых авторитетов, Сумарокова втоптали в грязь, но несправедливо, потому что руководствовались одною эстетическою
точкою зрения и вовсе упустили из виду историческую. Мы уверены, что не далеко то время, когда презрение с имени Сумарокова будет снято. Сумароков уронил себя в потомстве больше
всего своим характером, раздражительным, мелочно самолюбивым, нагло хвастливым. Но зачем смешивать лицо с литератором? Сочинения Сумарокова можно теперь читать только по
особенной охоте к историческому изучению русской литературы;
но тем не менее их должно ценить, если не по преувеличенным
похвалам его современников, то и не по мерке нашего времени.
Причина необыкновенного успеха сочинений Сумарокова и
потом быстрого их упадка заключается именно в их беллетристическом значении. Они были по плечу большинству и потому
нравились ему. Пришло время — большинство публики явилось
совсем другое, а на стороне Сумарокова остались только люди
того поколения, которое еще не забыло, как оно завивалось а 1а
pigeon и пудрилось.
Мы сделали бы большую несправедливость, если бы стали
утверждать, что, по таланту, г. Кукольник не выше Сумарокова. Нет, в наше время и для второстепенного успеха нужно
уже гораздо больше таланта, нежели сколько нужно было Сумарокову, чтобы попасть в гении первой величины. Кроме не¬
533
сомненного п блестящего беллетристического таланта, у г. Кукольника есть и поэтическое чувство и дар изобретения, в
известной степени. Но, обозревая мысленно судьбу его произведений, невольно вспоминаешь Сумарокова. Последний пал вдруг,
долго спустя после своей смерти. По отсутствию критики, его сочинения долго превозносились до небес с голоса его современников; но, несмотря на то, время брало свое. Язык шел вперед,
развивался, совершенствовался; как драматург, как трагик и комик, Княжнин стал гораздо выше Сумарокова, как Озеров гораздо выше Княжнина; притчи Сумарокова были совершенно затенены баснями Хемпицера и Дмитриева; об одах его нечего
было и говорить после од Державина, а там появились Карамзин, Жуковский и Батюшков, вполне овладевшие вниманием
публики. Правда, несмотря на все это, никто не смел усомниться в гении Сумарокова; но это потому, что, по духу беспредельного уважения к авторитетам, ни у кого не хватало смелости высказать собственное чувство, собственную мысль. В сущности же, все охладели к Сумарокову, давно уже не читали его,
а многие и поняли его. Стало быть, недоставало слова, а не
дела. Пришло время — нашлись смельчаки — сказали — и огромный авторитет почти восьмидесяти лет рухнул в короткое время5. Теперь не то. Если читатель нашего времени через год, через два перечтет произведение, которое привело его в восторг
при своем появлении, и увидит, что оно уже не производит на
него прежнего впечатления: он знает, что думать о нем, и знает,
кого следует за это винить.
Первое произведение г. Кукольника, вдруг доставившее ему
огромную известность, была драма в стихах: «Торквато Тассо». Она отличалась всеми признаками молодого, неопытного таланта, была крайне бедна драматическим движением, по блистала несколькими горячими, хотя и ие всегда уместными, лирическими выходками. Она появилась в 1833 году, кажется;
стало быть, около четырнадцати лет назад тому,— и между тем
в это время она постарела чуть ли не четырнадцатью десятками
лет. Вторым произведением г. Кукольника была русская историческая драма: «Рука всевышнего отечество спасла». Она обязана была своим успехом более похвальному чувству любви к
родине, нежели поэтическому выражению этих чувств или драматическим своим достоинствам. Это тот же «Димитрий Донской» Озерова, тот же «Пожарский» Крюковского, только немножко оромантизированный, ошекспиренный. Итак, успех этой
пьесы был чисто случайный (un succès de circonstance) *, и потому она теперь совершенно забыта. Затем г. Кукольник написал множество драм, преимущественно из жизни италиянских
художников. В них есть хорошие стихи, более или менее удачные места, но не в драматическом, а в лирическом роде: одна
* успех, вызванный временными обстоятельствами (фр.). — Ред.
534
охота не сделает драматургом — для этого нужен талант. Кто
прочел одну драму г. Кукольнпка, тот знает все его драмы: так
одинаковы пх пружины п прнемы. Поэтому трудно прочесть
сряду две драмы г. Кукольника, а прочтя, уже невозможно не
перемешать их в своей памяти, пока не забудешь вовсе, что
обыкновенно делается очень скоро. Вторая русская драма г. Кукольника — «Скопин-Шуйский» 6 имела огромный успех на сцене,
благодаря ее обилию в эффектах и сильной наклонности русской
публики к национальности в поэзии и литературе. Сверх того,
эта драма породила со стороны других литераторов много попыток в ее роде, которые были ни хуже, ни лучше ее. На сцене
она и теперь еще может производить свой эффект; но в чтении
так и бросаются в глаза ложность ее национальности и характеров и белые нитки, которыми сметапо ее действие.
Самыми неудачными попытками г. Кукольника были его
повести и рассказы, содержание которых заимствовано из итали-
янской жизни. Странная претензия — описывать страну, которой
автор никогда не видал! Конечно, это же самое делал, например, и Пушкин, но этот человек имел на то привилегию от природы. Бывшие в Испании говорят, что «Каменный гость» Пушкина дышит колоритом этой страны, пропитан ее духом, и что
«Ночной зефир» не отвязывался от их памяти, когда они бродили вечером по улицам Севильи7. Не всем же быть Пушкиными.
В своих «Египетских ночах» он забрался во дворец Клеопатры — и был в нем, как у себя дома, очеркнул перед нами эту
эпоху с такою истиною, как будто сам жил в это время и все
видел своими глазами. Потом г. Кукольник написал три большие
исторические романа: «Эвелину де Вальероль», «Альф и Аль-
дона» и «Дурочка Луиза». В первом изобразил старую Францию, во втором — древнюю Литву, в третьем — старинную Пруссию. Первый роман лучше остальных двух, но в нем видно не
свободное творчество, а только способность подражательности,
и он сильно отзывается тем, что называется tour de force *. Об
остальных двух романах не стоит и говорить. Все это теперь
забыто, и всего этого не разбудишь от вечного сна никакими
новыми изданиями...
Какая этому причина? Очень простая. У г. Кукольника
есть талант для поэтического выражения мыслей, но нет творческой силы для создания чего-нибудь целого, где все части
соразмерны и все подчинено общей идее. Нельзя также сказать,
чтобы он особенно был богат идеями. Талант его неполный, ему
недостает чего-то, недостает «этого», как говорит одно лицо в
одной русской повести8. Попытаемся объяснить это сравнением.
Положим, что для составления полного таланта нужно 100 долей, а природа отпустила их г. Кукольнику только 993Д: стало
быть, недостает пустяков, всего одной четверти, а все же недо¬
* делом силы и ловкости (фр)- — Ред<
535
стает! Оттого в его произведениях, даже не лишенных частных
красот, всегда чувствуется какое-то усилие, которое в этом
случае есть тоже бессилие, что-то утомляющее, скоро наводящее
скуку; чувствуется, что автор почти везде становится выше своих средств. Он беллетрист,— и только, а ему хочется быть поэтом, творцом, и он всегда берется за произведения, требующие
не такого таланта, и нередко обнаруживает в них притязания на
такого рода нововведения и замашки, которые свойственны только гению. И что ж изо всего этого вышло? Вот, например, сколько
лет писал, обработывал, держал под спудом и лелеял, как любимое дитя свое, г. Кукольник своего «Паткуля»? Сколько лет носились слухи об этом произведении, которое должно было обогатить собою русскую литературу? И вот «Паткуль» появился,
сперва в журнале, потом отдельною книгою9 — и ничего!..
Г-н Кукольник как будто сам давно уже почувствовал, что
по избранной им дороге далеко не уйдешь, что надо поискать
новой. Кажется, в 1842 году вышла его повесть: «Сержант Иван
Иванов, или Все за одно» 10, содержание которой взято было
им из эпохи Петра Великого. Повесть эта имела большой
успех,— и за нею появилось много повестей г. Кукольника. Действительно, это лучшее изо всего, что только когда-либо писал
он. Но пора наконец сказать правду об этих повестях, уже не
в меру захваленных и превознесенных. В них есть неотъемлемые достоинства — против этого ни слова. Г-н Кукольник удачно схватил в них одну характеристическую черту той эпохи:
это — противоположность старых нравов с непонимаемыми нововведениями и наивность их смешения между собою. Кроме
того, г. Кукольник мастерски владеет разговорным языком того
времени — языком книжным, вычурным, испещренным иностранными словами. Многие характеристические черты эпохи подсмотрены и схвачены им с поражающею верностию, и вообще
в его очерках того быта много комического, веселого, смешного, милого и вместе с тем умного. Но, во-первых, это не повести, а известные анекдоты, переделанные на рассказы. В них
всегда играет важную роль любовь, и они всегда благополучно
разрешаются законным бракосочетанием любовников — они же
и герои рассказов. По нашему мнению, это элемент вовсе не
русский: любовь в русском быту никогда не играла первостепенной роли и особенно мало имела соотношения с браком. Это
и теперь почти так, а тогда было совершенно так. Вообще г. Кукольник довольно мелко плавает в отношении к духу и сущности того времени, и если он часто многое почерпает с самого
дна, то с дна прибрежного, мелкого. Он понял более одну комическую сторону избранной им эпохи, и смотрит на нее и одно-
сторонно и поверхностно. В его глазах победитель безусловно
прав, а побежденные безусловно виноваты. В его повестях реформе противятся одни злодеи и негодяи. Это взгляд и не философский и не исторический. Реформа Петра Великого так ис-
536
ключнтельио огромна во всемирной истории, что не менее делает
чести народу, который ее перенес, как и реформатору: а что
было бы в ней особенно великого, если бы ее противники были
только злодеи и негодяи?.. Тогда это была бы только полицейская реформа — не больше. Не так поэт должен понимать такую
великую и страшную эпоху в жизни народа: он никого не должен ни оправдывать, ни защищать, ни обвинять — это не его
дело; но он должен, верным изображением всего так, как око
было, все сделать понятным, следовательно, все объяснить. Для
этого он равно беспристрастно, не увлекаясь ни моральною точкою зрения, ни привычными идеями своего времени, должен понять обе стороны, стать в их положение, войти, так сказать,
в кожу каждого действующего лица и представить его самим
собою. Тогда бы г. Кукольник понял, что в числе противников
реформы были не одни злодеи, изверги, негодяи и шуты, но и
люди, достойные быть поборниками лучшего дела, натуры сильные и благородные. Нам нечего хлопотать оправдывать Петра:
он оправдан историею и в нашей помощи не нуждается. Противники его реформы были осуждены и отвержены духом времени, гением истории, и все действия и усилия их осуждены
были на бесплодность; но тем не менее, в их рядах не мало было людей, которых прозорливость Петра умела ценить и на которых он тем более негодовал, чем более желал их видеть в своих рядах. С другой стороны, успеху реформы содействовали не
одни добродетельные и чистые, умные и жаждавшие образования люди. Так как в историческом процессе великие причины
мешаются с малыми и эгоизм, расчет и корысть помогают добру не меньше самоотвержения и доблести, то и в рядах поборников реформы много было плутов, глупцов и негодяев. Известно, какую важную роль при реформе нравов играют франты и
вертопрахи: они очень помогли перевесу иностранной одежды
над национальною.
Как бы то ни было, но повести и рассказы из эпохи Петра
Великого несколько освежили увядавший авторитет г. Кукольника, и теперь он, кажется, и сам понимает, что это последняя
опора и надежда его литературной известности. В этих повестях
и рассказах он сделал невольную уступку духу времени и одною
стороною своего таланта примкнулся к так называемой натуральной школе, потому что главное достоинство их все-таки в
истине и естественности, хотя и в известной только степени.
И вот года два назад тому в одном журнале появился большой
роман г. Кукольника: «Два Ивана, два Степаныча, два Костыль-
кова» п, содержание которого взято тоже из эпохи Петра Великого и который теперь вышел отдельною книгою. Завязка романа проста и естественна, совершенно в нравах того времени.
Недоросль из дворян, молодой и богатый Костыльков пьянствует, развратничает среди холопов в своей деревне и укрывается
от службы, за что кормит и дарит всех подьячих своей провин¬
537
ции, самого воеводу, а воеводпхе платит еще дороже — связью
с нею, хотя она ему и противна. Наконец укрываться больше
нельзя. Но у него живет какой-то таинственный пришлец, тоже
Иван Степакыч, и почти одних лет с ним. Этот вызывается идти
на службу за Костылькова, под его именем. Митрофанушка рад
и, несмотря на свою скупость, согласился на все условия, довольно тяжелые по тому времени. Настоящий Костыльков изображен недурно и в продолжение всего романа верен себе. Но
на его двойнике обнаружилась вся немощность фантазии г. Кукольника замыслить (концепировать) и выдержать характер, немного поглубже и посложнее. Двойник Костылькова — человек
с большим характером: он вертит по-своему всеми — и Костыль-
ковым, и его дворнею, и подьячими, и воеводою с воеводшею.
Почему-то он закадычный друг нерешительному и обжорливому
фискалу провинции, и это дает ему большой вес. Отец Костылькова был злодей; в смутные времена стрелецких мятежей он оттягал имение у всех своих, менее его богатых, соседей. Таким
же образом разорил он и довел до могилы соседа — помещика
Полозкова, владевшего небольшою усадьбою на берегу большой
реки, и завладел ею и его добром; схватил двоих малолетных
детей Полозкова, мальчика и девочку, привез их домой, и, по
воле автора, никто из холопей не знал, чьи это дети, а знала
это только добрая жена злодея. Мальчик был похищен верным
слугою своего отца и увезен в Москву, а девочка выросла в девичьей Костылькова и насильно сделалась его наложницею.
Итак, двойник Костылькова — Полозков. Он поклялся отмстить
сыну врага за разорение и смерть своего отца и за бесчестие
своей сестры. Еще прежде уговорил он Малашу бежать от тирана, и она уже была влюблена в своего брата и думала, что и
он ее любит. Спрятав ее в развалившийся дом родной усадьбы,
он открыл ей тайну родства. В развалившемся доме есть что-то
вроде трактира и постоялого двора, а пристань реки служит
местом сходки разбойничьим шайкам. Попавшись в трактире
в круг разбойников, Степаныч заставил их разбежаться в ужасе, сказавши, что он видел недалеко военную команду: ему
все удается. Итак, с одной стороны разбойники, с другой то
обстоятельство, что нельзя же долго скрывать сестру от Костылькова в каких-нибудь пяти верстах от его резиденции и в его же
усадьбе. Что тут делать?! Но не беспокойтесь: Степанычу все
удается не хуже Емели Дурачка, которому помогала щука. Видит он раз — идет военная команда, а в офицере узнает своего
приятеля. Он помогает ему изловить 106 человек разбойников
(Степаныч собаку съел на эти вещи). Офицер видит Малашу
и тут же влюбляется в нее; Степаныч благородно открывает ему
свое с нею родство и ее позор и бедность. Офицер стоит на
своем и, по совету Степаныча, припугнув Костылькова служоою,
заставляет его отпустить Малашу на волю и женится на ней.
Дело сделалось скоро, на военную ногу. Вот после этих-то под-
538
впгов Степаныч идет в службу за Костылькова. С его деньгами
и на его лошадях приезжает он в Москву и является к Колычеву, который, равно как обер-полициимейстер, ужасно полюбил его. И было за что: молодец собою, в службу царскую так
и рвется, говорит умно и бойко! На Спасском мосту изобличил
он перед лицом обер-полициймейстера кликушу, смущавшую народ суеверием, по наущению поборников старины. Заметив при
приеме дворян, что один из них выставил за себя нанятого мошенника, ловко притворившегося сумасшедшим, он красноречием убедил его повиниться в своем преступлении и пойти в службу. Третий подвиг Степаныча еще чудеснее и решительно лучше
всех двенадцати подвигов Геркулеса. Степаныч сказал обер-по-
лициймейстеру, что ему известно место сборища фанатиков, распускающих в народе ложные слухи и лубочные пасквили ко
вреду правительства, и что он изловит их. Начальник полиции
предлагает ему команду, Степаныч отвечает, что у него есть
своя и что он «по охоте на воров тешится». Проведенный тайком хозяином дома в комнату, соседнюю той, где собралось
скопище, Степаныч в щель все видит и слышит. В презусе общества узнает он Пахомыча, городского учителя его провинции,
пьяницу, обжору, развратника, шута, который беспрестанно
бражничал у Костылькова, потешая его, и сильно добивался
Малаши, которого он, Степаныч, заставил выучить себя грамоте
в одну неделю, который навел разбойников на убежище Малаши,
и, вместе с ними, скованный, отправлен был в городскую тюрьму.
Это страшная натяжка: такой человек мог делать все подобные
мерзости, но быть главою религиозных и политических фанатиков никак не мог по своему характеру. Степаныч смело врывается в скопище и начинает усовещивать его красноречивою речью. Какая смешная мелодрама! Вспомнив свирепые пытки и
казни того времени, легко понять, что если в подобном скопище
были глупцы, простаки и трусы, то предводители его были люди, на все готовые, которым убить человека, что раздавить муху,
особенно если этот человек тащит их в застенок. И в самом деле, Степаныч видит, что одии из его невольных слушателей наматывает на руку кистень; но быстрее молнии бросается на него
наш герой, опрокидывает и велит вязать, что и исполнено. Некоторые в страхе бегут —Степаныч за ними с красноречием, они
возвращаются — и всех их ведет он в Кремль и представляет
обер-полициймейстеру, говоря ему: вот моя команда! Как это
эффектно!
Но любопытные могут сами прочесть роман г. Кукольника,
что мы им даже и советуем, потому что он не без достоинств
и не без занимательности, хотя и исполнен натяжек, неестественности, эффектов и мелодрамы. Мы довольно говорили о содержании романа, чтобы иметь право сказать, что герой его
ни с чем не сообразен. Ему все удается, он по страсти, по натуре делается полицейским сыщиком — и потом в запрещенном
539
игорном доме выигрывает более 4000 рублей — сумму огромную
по тогдашнему времени, да еще как выигрывает! — не давши
содержателям поживиться ни одною ставкою. Он любит подсматривать и подслушивать, узнает таким образом важные тайны всех и каждого и этим пользуется. Его не надул ни один
плут, ни один мошенник, а он всех их провел. И в то же время
он влюбляется высокою платоническою любовью к неземной деве! Он — пройдоха, пролаз, удалец, плут и надувало, и он же —
герой добродетели! Зато все его благородные чувства высказываются так книжно, пошло и приторно! Впрочем, это общий недостаток всех добродетельных лиц в сочинениях г. Кукольника:
все они говорят о добродетели, словно по книге читают, и слушать их как-то совестио за них. Особенно приторно проявляется
у них любовь к Петру Великому: она у них вся в сентенциях,
какими наполняются нравственные книжки для детей...
К числу хорошо выдержанных лиц в романе г. Кукольника
принадлежат: подьячий Чевушкин, отчасти дочь его, Груня,
Квинтинианус, воевода и воеводша провинции, в которой поместья Костылькова. Зато невыносимо приторен характер плаксивого и великодушного дворянина Жатого. Но еще хуже героиня романа, идеальная Оленька. Автор называет ее «поэтическою
девочкою», но мы не заметили в ней ничего поэтического и думаем, что к ней лучше шли бы эпитеты «чахоточной» и «плаксивой». Автор, по особенному к ней расположению, снабдил ее
столько же сильным характером, сколько слабым телом. Но как-
то из нее вышла неземная дева во вкусе романтиков нашего
времени, совершенно чуждая нравов своего времени. Она уходит
в свою комнату, чтобы прочесть письмо своего любовника (а не
жениха) и ответить на него; старая тетка застает ее в этом занятии и вырывает письмо. И что ж? наша героиня даже и не
сконфузилась от такой непредвиденной беды и наотрез объявила, что любит и будет переписываться. Да помилуйте, г. Кукольник! с чем же это сообразно? Что за сказка такая, а вы
еще говорите, что ваш роман — даже и не роман, а правдивая
история! Когда же история так неудачно лгала? Да если бы за
такое страшное, по понятиям того времени, преступление эту
девицу выставили на площади, у позорного столба, или патриархальным обычаем нещадно отодрали дома розгами,— то прежде всех и тверже всех была бы убеждена она сама, что это поделом ей, что она заслужила это, и никто бы не разуверил ее
в этом. Такова сила влияния времени на человека! А каково,
в отношении к нравам, было то время, г. Кукольник знает это
лучше многих, потому что особенно изучал его. Но одной этой
несообразности было ему мало: он заблагорассудил покончить
свой роман другою, еще большею. Когда Оленька узнала, приехав от венца, что обманом была выдана за человека, уважаемого, но не любимого ею, то вот как распорядилась она вечером:
подойдя к двери брачной комнаты, куда следовал за нею ее муж
540
и провожала тетка с другими родичами, она низко присела мужу, захлопнула дверь перед его носом и заперлась, сказав, что и
всегда так будет делать... Муж и тетка, вместо того чтоб велеть
выломать дверь и по-тогдашнему расправиться с непокорною и
бесстыдною нарушительницею божеских и человеческих законов,
почувствовали раскаяние и стыд!!...
Вот так-то всякое произведение г. Кукольника носит в себе
зародыши скорого разрушения, как те неудачно организованные дети, которых никакой присмотр не спасает от смерти...
И теперь скажем, что в романе г. Кукольника много хорошего
и что, конечно, лучше читать его, нежели модные французские
романы вроде «Графа Монте-Кристо», «Записок врача» и
«Чертова сына» 12; и его, конечно, почитают, дай... забудут... Недостаток или недовесок в таланте г. Кукольника особенно обнаруживается в больших его произведениях; в них яснее видно,
что чем более он предпринимает, тем менее выполняет...
К недостаткам истории о Костыльковых принадлежит еще
то, что автор часто впадает в манеру Поль де Кока. Оттого,
например, рассказ о Степаныче, в котором чтение плохого перевода Виргилиевой поэмы «Ars amandi» *13 разжигает вожделение, производит на читателя неприятное впечатление... Так же
на манер Поль де Кока преувеличены некоторые комические
сцены и положения. К таким относим мы картину чересчур толстого камерира Кононыча, который, поехав в таратайке, высадил и дно и сиденье, да в этом положении и проторчал чуть ли
не всю ночь... Таково же описание въезда воеводы в провинцию.
Воеводиху звали Маланьей Ивановной. Проезжая мимо лесу Кос-
тылькова, в котором тот с своею ватагою вызывал криками отставшую свою любовницу Маланью Ивановну, воеводиха вообразила, что это кричат лешие, и перепугалась. Это черта забавная
и в духе времени, но автор, как говорится, пересолил, даже
слишком:
— Что там такое? Город, что ли? А я тебе, болван, говорила ехать
шагом. И поспать не дали!..
Крики в лесу продолжались... Занавеска в колымаге отдернулась; и
оттуда выглянула голова, повязанная платком и грозного виду.
— Что там такое? черти! Ну, я здесь, что надо?
Но грозное и румяное лицо в минуту побледнело, когда путешественница заметила, что голоса неслись из лесу.
— Лешие!—вскрикнула она — и спряталась, и задернула занавеску,
п окутала голову в подушки и перпны, которыми колымага была преисполнена. В бричке произошла та же сцена, с небольшими переменами; полотно наскоро отпахнулось; в отверстие выглянула голова такого же объема
и виду; по голосу только можно было узнать, что в бричке пребывал мужчина.
— Что за шум! — заревел путешественник. — Дам я' вам воеводский
сон тревожить!
Но в то же мгновение, заметив, откуда голоса, воевода побледнел и
затрясся всем телом...
* «Искусство любить» (лат.). —- Ред.
541
— Семен, Вукол, Евлампий, Андрей, Марфа, Палашка, творите молитвы, то лешие.
И воевода стал креститься обеими руками... «Лешие!»—закричало
множество голосов; посыпались нещадные и непсчетиые удары кучерских
плетей; лошади понеслись во всю мочь; парень с арапником, видя, что его
оставляют на жертву всему сборищу леших, с отчаянья вскочил на железную ножку брички и ухватился обеими руками за полотно; оно рвалось
в руках его; он хватался за обручи; и те не выдержали; в ужасе он уцепился за воеводу, а тот, зажмурясь, кричал во все горло:
— Отпусти душу на покаянье! со всей провинции пи алтына не возьму, ни ложки патоки; уж тогда мепя кушан, как взятку возьму... Ой, душит,
душит! Помогите!
Напрасно! Каждый думал о себе, даже лошади неслись, или, лучше
сказать, несли воеводский поезд с курьерскою быстротою. Три или четыре
версты, оставшиеся до города, проскакали во весь опор и как вкопанные
остановились перед постоялым двором, сопя и поматывая ушами. Не успели путешественники очнуться, как уже целая провинция, то есть весь город окружил поезд. Осмелясь открыть глаза, воевода с ужасом увидел, что
за ноги его все еще держался гайдук Семен.
— Плетей! — закричал воевода. — Так это ты вздумал лешего показывать... Это что! Мы в провинции! Въехали без трезвону, без церемонии!
Вот я тебя! Вставай!
И воевода давай тузить Семена, к общему удовольствию всей провинциальной публики. Громкий смех стлался по всей площади и привел воеводу в неистовство; он успел как-то освободить поги из окоченелых рук
Семена, встал, но как всю бричку наполняли перины, то воевода, качаясь
па пуховой кафедре, возгласил тако:
— Смирно! Дам я вам смеяться над вашим воеводой!
Горожане оробели; смолкли; одни пустились бежать; другие, ближайшие к сцене, повалились в грязь па колени и, низменно кланяясь, жалобно
вопили:
— Прощенья просим, государь воевода; опозпались, батюшка, отец
наш родимый!
— То-то же! —сказал воевода, ободрясь и подбоченясь. — По домам!
А кто в четверть часа не будет сидеть дома, или будет сидеть дома, да
учнет глазеть в окошко,— весьма будет оштрафован. По рублю с рыла! По
домам!..
И площадь опустела. Провожая бегущих взорами и довольною усмешкой, воевода выполз из брички и подошел к колымаге.
— Меланья Ивановна! — сказал оп тихо.
— Пришла моя беда! — шептала воеводиха,— подбирается.
— Мелапья Ивановна, да не бойтесь ничего, это я, ваш супруг и сожитель, Максим Иваныч...
— Да уж если бы ты был Максим, так не я, а ты бы меня боялся; а
ты не Максим; ты известно кто...
— А кто же я, Мелапья Ивановна?..
— Да я никогда богомерзких слов не говорю и не говорила; а если и
случалось как ни есть сказать непутное слово, так без умыслу, видит бог,
без всякого намерения.
— Кто об этом говорит; вы такие благодушные...
— Видишь, видишь, как подмасливается! Благодушная, не благодуш-
пая, а такая, как и все грешные Еввины внучки.
— Так подымайтесь, Меланья Ивановна, пока никого на площади пет.
— А ты меня и скушаешь...
— Где мне! И леший подавится. Да перестаньте же бояться; надо
приниматься за воеводство; а скоро и солнце взойдет. — С этими словами
воевода собственноручно отдернул занавеску, и Меланья Ивановна, всплеснув руками, приподнялась на перинах:
— Батюшки светы! Точно! Ты! Макспм Иванович! Ты, Бурунов, осьмо-
го класса! воевода!., а это наша провинция, что ли? Это наши улицы?
542
— Нашп, матушка Меланья Ивановна! Только подымайся проворнее.
Любопытство запер я на замки, окна им замазал воеводским словом, да
этот порок, матушка, пожалуй, в трубу вылезет... Так поторопись, пока
никого нет!
— Да как же я потороплюсь? Ведь ты знаешь, что я ноги разула;
жару боялась, а чулки и башмаки Палашка еще на том постоялом дворе,
где ночевали, с собой унесла. Поди-ка, кликни Палашку...
Вот и эта маленькая сценка тоже в польдекоковском роде:
Все и всё было в прежнем порядке: воевода только побагровел, а впрочем ничего, говорил без умолку; прочие также озарились как-то вечерним
образом, но также ничего, слушали без устали; один только Бузе почти
дремал и держал в зубах черенок ножа вместо трубки. Даже Галуичиков,
поступая за обедом с некоторою методою, хотя и спал, по то одним глазом,
то другим, в очередь. По комиссарской привычке глаза у Галуичикова
были как лапы у гуся: один всегда был в запасе, другой настороже. По
картина эта в то же мгновение разрушилась, потому что вошел Иван Сте-
паныч, в странном расположении духа, с приметной досадой, без всякого
чиноположения бросился в кресла и заревел по-хозяйски:
— Меду!
Все проснулись: Бузе, уронив нож, проснулся, чтобы поднять, потерял
равновесие и свалился, воевода хотел поднять его или по крайней мере
освободить свои ноги из-под гнета, и также не удержал балансу: усердие
к воеводе увлекло за ним в падении Лукича, Галуичикова и Пахомыча.
Степаиыч скорее зажмурился и притворился спящим, Иван Степаиыч вскочил с места, чтобы позвать людей, но в самых дверях столкнулся с тучной
фигурой Митюшкииа, который, увидев подстольиую картину, воздвиг руки
свои горе и воскликнул с горестию:
— О, бездна несчастия!
В заключение скажем, что роман г. Кукольника и кончен
и не кончен, то есть копчен, да так, что автор может писать и
другой роман с теми же главными действующими лицами. Это
тем вероятнее, что автор уверяет, что история двух Иванов, двух
Степаиычей, двух Костыльковых совершенно кончилась, «в чем,—
говорит он,— и свидетельствую подписанием руки моея». Почему
же ие продолжаться истории Ивана Степаныча Полозкова?
В этом мы также не видим никакой причины, как и в манере
писать моея вместо моей, на манер Сумарокова, который, вероятно, для вящей красоты слога писал скоряе и быстряе вместо скорее и быстрее...
НОВАЯ БИБЛИОТЕКА ДЛЯ ВОСПИТАНИЯ, издаваемая Петром
Редкиным. Москва. 1847. Две книжки.
СЫН РЫБАКА, МИХАИЛ ВАСИЛЬЕВИЧ ЛОМОНОСОВ. Повесть для
детей. Сочинение П. Фурмана. Издание второе. СПб. 1847.
АЛЬМАНАХ ДЛЯ ДЕТЕЙ, составленный П. Ф у р м а н о м. СПб. 1847.
Что читать детям? Нашим детям вовсе нечего читать! —
Вот вопросы и восклицания, которые беспрестанно раздаются со
всех стороп. А между тем сколько ежегодно издается у нас книг
543
и книжек для детей, издавались и даже теперь издается детский
журнал *. Конечно, наши детские книги большею частию очень
плохи и принадлежат совсем не к литературе, а к промышленности, составляют часть товара, который должен наполнять лавки с детскими игрушками; но все же между нашими книгами и
изданиями для детей есть и порядочные, по крайней мере такие,
которые только со стороны языка и слога уступают французским
сочинениям этого рода, а по содержанию и направлению столько
походят на них, сколько следует переводам и переделкам походить на свои оригиналы... Но загляните в эти лучшие книги,— и
вы невольно скажете: «Бедные дети, вам действительно нечего
читать! И уж лучше вам вовсе ничего не читать, нежели читать
эти вздоры и пошлости!..»
Скажем яснее нашу мысль: за исключениями, слишком немногими и редкими, мы считаем вздорными и вредными не только наши русские книги для детей, но и их иностранные образцы,
разгуливающие по всему свету под эгидою громких имен их знаменитых авторов...
Если бы это было не так, то откуда же возник бы вопрос:
иужны ли, полезны ли детские книги вообще? А этот вопрос
со дня на день повторяется чаще и решается различно. Одни
утверждают, что для чтения детям необходимы книги, приноравливаемые к их понятию; другие доказывают, что дети должны
читать те же самые книги, какие читают и взрослые, только с
более строгим выбором.
Не беремся решить этот вопрос, но попытаемся изложить
наше о нем мнение.
Решение подобных вопросов и легко и трудно. Все дети
имеют общие родовые их возрасту свойства и качества, и потому
ничего нет легче, как, составивши себе отвлеченное понятие о
детях, решить все касающиеся до них вопросы. Но вот в чем
трудпость: у каждого ребенка своя натура, свои интеллектуальные средства, нравственные наклонности, характер; дети бывают
различных возрастов, потребности семилетнего дитяти уже не
те, что у ребенка трех лет, а потребности двенадцатилетнего дитяти далеко не те, какие у семилетнего, и т. д. Притом где границы детского возраста? Неужели человек в 14 лет — уже юноша? И время от 14 до 16 лет не составляет ли перехода от детства к юношеству? Кроме того, не случается ли, что один и в
18 лет смотрит ребенком, а другой в 14 обнаруживает интеллектуальную зрелость юноши? При этом какую важную роль играет различие полов! Что идет мальчикам, то не годится для девочек, и наоборот.
С каких лет должно начинать учить ребенка чтению и письму? — Опять вопрос относительный, которого нельзя решить для
всех детей, но который должен решаться особо для каждого ребенка. Обыкновенно общим средним термином для начала учения полагают семилетний возраст. Мы думаем, что и при самых
544
острых п резко выказывающихся способностях ребенка нет никакой нужды торопиться начинать учение раньше семи лет. До
этого же возраста должно обращать все внимание преимущественно на физическое и нравственное воспитание. Первое должно быть положительным и состоять в развитии здоровья, телесной
крепости, гибкости и ловкости. Это — дело гимнастики и правильного образа жизни. Пусть дети пграют, шумят, резвятся,
лишь бы во всем этом не было ничего грубого, пошлого, неприличного, и лишь бы они вовремя и в меру ели, вовремя ложились
спать и в меру спали. Нравственное воспитание детей даже и
дальше семилетнего возраста должно быть отрицательное, то
есть состоять в удалении от них всяких дурных примеров и в
развитии в них чувств любви, справедливости и человечности не
правилами морали, а, так сказать, влиянием привычки, так, чтобы они не знали, какие это чувства и как они в них развиваются. Все это зависит от людей, которыми окруячены бывают дети
ежедневно. Но моральные правила, сентенции, поучения способны только наводить на детей скуку и возбуждать в них отвращение или образовывать из них педантов, резонеров, лицемеров.
Чем моложе ребенок, тем непосредственнее должно быть его
нравственное воспитание, то есть тем более должно его не учить,
а приучать к хорошим чувствам, наклонностям и манерам, основывая все преимущественно на привычке, а не на преждевременном и, следовательно, неестественном развитии понятий. Приобретенное дитятею таким непосредственным образом, так сказать,
привычкою, послужит самым прочным основанием для сознательного развития всех человеческих чувств, когда настанет время деятельности его ума и рассудка. Что касается до учения, то
дитя учится и до азбуки: дети любопытны и обо всем спрашивают старших: что это и что то. Доляшо отвечать им кротко,
терпеливо, серьезно, не шутя и не обманывая их, объяснять им
сообразно с степенью их понимания, и искусно уклоняться от
их вопросов, когда они касаются таких предметов, о которых им
знать не следует, или таких, которые выше их понятия. Кроме
того, в этот возраст можно и должно тем, у кого есть средства,
учить детей живым инострапным языкам, но только говорить, и,
собственно, не учнть, а приучать, опять основываясь только на
силе привычки.
Но вот ребенку семь лет, вот он уже довольно бегло читает.
Что же читать ему? И заботливые родители ищут по книжным
лавкам приличной пищи для читательного голода их детей. Да,
помнлуйте, мало ли у них чтепий и без этих книг? Ведь азбука
не конец, а только начало учения. Дитя, которое до семи лет
успело выучнться лепетать па двух или трех иностранных языках, кроме русской азбуки, должно заняться еще тремя азбуками. Кроме того, за азбукой следует грамматика, арифметика,
география и т. д. Все это возьмет много времени у ребенка и
охладит его излишнее порывание к книгам, потому что охота
13 В. Белипскнй, т. 8
545
попрыгать, пошуметь, побегать, поиграть п даже пошалить — у
иного не проходит даже и в 15 лет. Но, скажут нам, п за уроками, и за играми все-таки остается праздное время, особенно зимою, которого нечем наполнить. Это может быть. Но какие же
давать тут детям книги? Главный недостаток этих книг тот, что
оии пли выше, пли ниже понятий детей. В первом случае они
делают пз детей скороспелых умников, педантов, резонеров; во
втором — делают пх слабоумными, прпучая к неестественной их
возрасту наивности. Большая часть детских книг вмещают в себе
вдруг оба эти недостатка. Вот почему они даже не бесполезны
только, а положительно вредны. В этих рассказах для детей
все ложь, фраза, реторпка; жизнь отражается в них, как предметы в кривом да еще запачканном спереди и потертом сзади
зеркале. И потому лучшими книгами для чтения детей первого
возраста могли б быть такие книги, которые бы весело знакомили их с землею, с природою и отчасти с историею. Книги эти
непременно должны быть с картинками, ибо «наглядность» должна быть основанием детского развития. Если бы нашлась книжка с картинками, изображающими горы, моря, острова, полуострова, минералы, разные чудеса физической природы, потом
явления растительного, а наконец животного царства, и при
этих картинках был бы объяснительный текст, простой, толковый, без фраз и восклицаний о том, как прекрасна природа и т. п.;
если бы все эти предметы были изложены не только в порядке,
но и в ученой системе, а в тексте пи слова не упоминалось ни о
каких системах: такую книжку всякий отец должен бы поспешить купить для своих детей, в полной уверенности, что это бесценный, по своей полезности, гостинец для них. Где кончается
царство животных, там начинается царство человека. Для легкого и приятного знакомства детей с этим царством очень полезны путешествия или просто описания земель и народов всего
земного шара. Картинки тут опять должпы играть главную
роль. Текст должен быть такой, как будто он писан для взрослых
людей, только из него должно быть исключено все, что выше
понятия детей, что не может быть им интересно, чего не следует
нм знать. Что касается до истории, она должна состоять из биографий исторических лиц, анекдотов из их жизни, отдельных
исторических событий, имеющих нравственное значение. Нравственность тут должна быть главным предметом, но о ней отнюдь пе должно упоминать, отнюдь никаких наставлений и поучений: она должна быть не в словах, а в деле, и переходить в
детей не как понятие, а как чувство. Разумеется, такого рода
книги должны быть приноровлены к детскому возрасту. Дети
очень любят биографии полководцев, но для них нет никакого
интереса в биографиях ученых, художников, философов, администраторов и т. п. Впрочем, все зависит от намерения, цели и
уменья автора книги. Биография Платона во всяком случае бесполезна и скучна для детей, потому что от превыспренних идей
546
этого, конечно, геппяльпого мыслителя, яо вместе с тем п мечтателя и фантаста, и у взрослых людей иногда ум за разу:,! заходит. Но биография Сократа — другое дело. Зто был пе столько
философ, сколько мудрец; учение его было живое, практическое,
удобопрпложимое к жизни; самая манера его спорить и доказывать может быть и полезна и интересна для детей, если изложить
се ясно п искусно: в ней так много драматического элемента. Но
что за польза детям знать биографию Гомера прежде, нежели
прочтут они «Илиаду» п «Одиссею» и им что-нибудь понравится
в этих поэмах? После — другое дело.
Дети ужасно впечатлительны, так что от этой способности
завысит и их спасение и их гибель. Человек всю жизнь помнит
всякий вздор, который читал он в детстве и который тогда особенно ему нравился. Из этого видно, какое великое счастье для
детей, когда их мягкий и впечатлительный, как воск, свежий, не
засоренный пустяками и вздорами, не усталый, не истомленный
мозг обогатится только полезными и дельными впечатлениями!
Это должно быть одною из главных забот воспитания, чтобы и
приятное было полезно. Но несчастны те дети, которых юпьш
мозг засорится сперва чтением детских книг и потом водевилями,
вздорными романами н всякою подобною дряныо! Лучше бы нм
вовсе ничего не читать!
Из всего можно сделать злоупотребление. Охота к чтению —
хорошая наклонность в детях, но и она может сделаться вредною, приучив их к мечтательности и похищая время у их учения. Пусть на чтеппе будет у них свое время, и пусть чтение не
отнимает времени не только у учения, но даже у игр и резвости.
Всему должно быть свое время, и строгий порядок должен быть
душою всего. Когда видишь умного и страстного к чтению ребенка или юношу, который лишен всех средств к учению и
образованию, предоставлен природе и самому себе, и с жадностью
читает без разбора все, что ни попадется ему под руку, и хорошее и дурное: и жалеешь о нем и радуешься за пего. Все лучше
и полезнее ему так читать, нежели пристраститься, от лености и
от нечего делать, к картам, к бильярду, к вину и другим не изящным «художествам». Но грустно видеть ребенка пли молодого
человека, который, имея все средства к учению, тратит большую
часть своего времени на чтение литературных произведений,
предается мечтательности п гонится за энциклопедическим всезнанием, которое иногда хуже положительного невежества!
От 7-ми до 14-ти лет мпого воды утекает, и ребенок становится уже не ребенком. Учение идет своим порядком н, кроме
пользы, в свою очередь, может доставить ему и удовольствия чтения. Это в особенности переводы с иностранных языков. Кор-
пелпй Непот, Саллюстий, Плутарх: разве содержание их сочинений не так же интересно, как и содержание романа? По крайней мере надо стараться, чтобы это было так. Всего лучше, еслн
молодой человек прочтет на доступных ему иностранных языках
13*
547
все, признанное классическим, дельным, и пристрастится к этому
роду чтения прежде, нежели познакомится с романами и вообще
с легкою литературою.
Время для чтеиия романов молодым людям есть время их
перехода от детства к юношеству, когда уже им можно читать
многое, но еще не иначе, как с выбора н разрешения старших.
Первый роман, который можно дать молодому человеку лет
двенадцати,— «Юрий Милославскнй» г. Загоскина. Затем ноне-
мпогу можно давать романы Вальтера Скотта и Купера. Тут все
дело в том, чтоб не дать в руки молодого человека такой кппги,
которая может прежде времени познакомить его с такими чувствами, страстями и понятиями, которые несвойственны его возрасту. Это истинная гибель и для здоровья и для нравственности. Вот почему мы прямо и без оговорок указали на Вальтера
Скотта п Купера: в их романах изображена жизнь действительная, а не воображаемая, они изящны, художественны, а между
тем в них пет ничего опасного даже для детей. Мы очень уважаем Гофмана, и если видим в нем чудака и безумца, то все же
гепиялыюго, и, однако ж, считаем его для детей столько же или
еще и более вредпым, нежели Поль де Кока, хотя и вовсе другим
образом. Для детей страшно вредпо все, что развивает и возбуждает фантазию на счет других интеллектуальных способностей;
фантазия у детей и без того самая деятельная способность, и
потому ее следует скорее сдерживать, нежели возбуждать, или,
что всего губительнее, давать ей уродливое направление ко вреду
деятельности ума и, в особенности, рассудка и здравого смысла.
«Новая библиотека для воспитания», издаваемая г. Редки-
ыым, есть единственная книга, которую можно рекомендовать
отцам семейств, из всех книг этого рода, появившихся в последнее время. Не все статьи, составляющие ее содержание, одинакового достоинства; но между ними нет решительно дурных, и
есть очень хорошие. Пересмотрим их по порядку. «О лупе»,
статья г. А. Драшусова, очень дельна по содержанию. Иначе и
быть не может: нельзя сказать о луне что-нибудь другое, кроме
того, что можно сказать о ней, если говорить примется человек,
коротко знакомый с астрономиею. Стало быть, все достоинство
такой статьи должно состоять в оживленном и увлекательном
изложении. К сожалению, статья г. Драшусова суха, черства и
скучна, а сверх того, написана языком и слогом, нельзя сказать,
чтобы изящными. «Мы покажем впоследствии, как просто и легко разрешается вопрос, с первого взгляда весьма трудный, на
который, как кажется многим, отвечать совершенно невозможно,— об определепнп расстояния небесных тел; но здесь необходимо предварительно объяснить, почему мы называем близким
расстояние луны от земли, между тем как из достоверных измерений известно, что оно составляет около 360000 верст,— удаление (разве отдаление, или всего лучше расстояние), которое каждому покажется огромным» (стр. 3). Период, нельзя сказать,
548
чтобы короткий п складный! Но вот еще лучше. «Кроме суточного движения,— общего солнцу и звездам, по причине которого
светила, в продолжение суток, восходят и садятся (заходят?),
или же описывают на небе полные, правильные круги, как будто
бы небесный свод, со всеми рассеянными по нем звездами, обращался около неподвижной оси,— луна имеет еще особенное собственное движение, в силу которого ее расстояние от звезд беспрестанно переменяется: она постоянно удаляется от светил,
лежащих на западе, в той стороне, где заходит солнце, и приближается к светилам, расположенным на востоке, близ места солнечного восхода, и движется, таким образом, с правой стороны
в левую» (стр. 5—6). Этот семимильный период словно переведен с немецкого; ясность его — тоже немецкая. «Описанные явления суть, очевидно, затмения звезд луною, которая, будучи
тело(л^ непрозрачное^ьш^, скрывает их от нашего зрения, пока
движется между ними и нашими глазами» (стр. 12). «Заключение, в строгости справедливое» (стр. 62). Автор хотел сказать:
«строго справедливое»; а у него вышло как-то справедливое в
строгости, то есть строгое, по справедливое. В начале своей
статьи г. Драшусов говорит, что «внимательное чтение, особенно
при помощи наставника», его статьи познакомит с луною. Но
если нужен наставник, то статья вовсе не нужна. В свое время
молодой человек, на университетских лекциях, узнает все, что
относится до луны, а до тех пор ему лучше учнться у своего наставника чистой математике, без которой невозможно знание
астрономии. Зачем же ему терять время над статьею так не литературно и не изящно написанною?.. «Прогулка по Гарцу»,
статья г. В. Лапшина, не лишена интереса и написана хорошо.
Но мы решительно не понимаем, зачем помещена в «Библиотеке
для воспитания» сказка «Золотой жук»?2 А что ручается, что это
не сказка, а анекдот, а если и анекдот — что в нем хорошего для
детей? Разве то, что он разовьет в них манию к отыскиванию
кладов?.. Вторая книжка «Библиотеки» начинается «Русской
летописью для первоначального чтения»: это пересказ, если можно так выразиться, Несторовой хроники его же складом, да только нашим языком. Вот это статья! Она равно интересна и полезна и для детей и для тех взрослых, которые и не прочь бы от
знания отечественной истории, но нисколько не расположены
изучать ее ученым образом, по источникам, которых чтение так
трудно. А здесь можно получить понятие и об источниках, не
трудясь, а только наслаждаясь. Статья принадлежит г. Соловьеву который обещает для «Библиотеки» целый ряд таких статей. Мысль счастливая, особенно когда исполняется ученым, который может отвечать за каждое выражение, за каждое слово в
своей статье,— что всего важнее в статьях такого рода. Следующая статья — «Пирр» 4 есть именно одна из тех статей, которые
желательно как можно чаще встречать в этом издании. Она из¬
549
влечена пз «Roth’s Lesebuch zur Einleitung in die Geschichte-) *.
«Ыне хотелось быть Л'Ь(е) карем» 5 — повестца для детей, пе лишенная интереса; в ней говорится о нраЕах и обычаях персиян
нашего времени. «Странствования Одиссея» 6, по нашему мнению, должны б быть изложены иначе — просто в прозаическом
переводе, пожалуй, с выпусками, сокращениями и изменениями,
но в переводе; в пересказе я:е зта позма лншплась всей своей
поэтической прелести и стала похожа на нелепую сказку.
Мы не скажем, чтобы «Новая библиотека для воспитапия»,
издаваемая г. Редкиным, вполне удовлетворяла всем требованиям
п не могла б быть лучше, даже гораздо лучше; но мы по совести
можем сказать, что и сама по себе это — дельная и полезная для
детей книга, которую смело можно рекомендовать отцам семейств, и что она не идет ни в какое сравнение с книгами этого
рода, беспрестанно издающимися у нас. Надеемся и уверены,
что ее издатель не будет жалеть никаких трудов на постепенное
улучшение такого полезного издания.
«Сына рыбака» мы выставили в начале нашей статьи не потому, что это лучшая из детских книг, изданных в последнее время в Петербурге, и не потому, что опа достигла второго издания;
а потому, что она представляет собою богатый образец совершенной бесполезности большей части детских книг. Какой может
быть интерес для детей в биографии поэта и ученого, когда еще
они не имеют ни малейшего понятия ни о поэзии, ни о науке?
Издавать для малолетных детей подобную книгу — не то ли это
самое, что издавать для крестьян биографию Гегеля? Вот другое
дело издать для детей биографию Петра Великого, Суворова, Кутузова: это им доступнее, они любят рассказы о сражениях, да
и личность Петра Великого, как государя и как человека, искусно очерченная, не могла бы их не заинтересовать. Но что им
в Ломоносове? Л когда они подрастут, то пусть прочтут роман-
биографию Ломоносова, прекрасно составленный г. К. Полевым7,
да вместе с тем примутся читать и самого Ломоносова. И как бедно и жалко составлена книжка г. Фурмана! Первая половина
ее — компиляция из прекрасной книги г. К. Полевого; а вторая —
вялый и мертвый набор слов. И все это украшено восьмью безобразнейшими литографиями. И такие книги появляются вторым
изданием! Бедные дети, лучше бы вам вовсе не знать грамоте!
Детский «Альманах для детей», изданный г. Фурманом8,
избрали мы для рецепзии, как общий тип почти всех детских
книг. Этот альманах состоит из четырех драматических пьес в
прозе. Несмотря на русские (весьма неудачно придуманные) имена и фамилии, явно, что все эти пьесы переведены с французского: в них вовсе не наши нравы и от этого нелепость их делается еще вопиющее. В них добродетельные говорят словно по
* «Хрестоматии для введения в псторшо» Рота (нем.)Ред.
550
книге, порочные к концу пьесы непременно раскаиваются и де*
лаются добродетельными. Нигде пе заметно причин ни порока,
пи раскаяния. Стало быть, все вздор и ложь. Но для многих людей развивать в детях нравственные чувства можно только обкапывая их: достойная проклятия мысль! Сатана — отец гпусной
лжи — исроднл ее, а лживые или ограниченные люди уверовали
в нее и чают от нее спасения детей своих! Все в этих пьесах неестественно, сентиментально, пошло, надуто — и чувства и выражение! А язык — это верх неестественности: ни одной простой
фразы, все по-книжному. Вот несколько примеров: «Не угодно
ли вам прогуляться со мною по саду в ожидании возвращения
наших детей» 9. Помилуйте! кто ж так говорит? всякий скажет:
попа воротятся наши дети. Простой, невоспитанный мальчик,
подпитый рыбаком с улицы, на которой он лежал замертво от
стужи, говорит о своем отце, утонувшем в море: «Волна, которая
его потопила, поглотила также и все средства к моему дальнейшему существованию» 10. Благовоспитанные девицы, в разговоре,
беспрестанно употребляют слова: ибо, кои и оные!!. Это разговорный слог! Может быть, пьесы эти переводила одна из тех
особ, для чтения которых назначается эта книжка (под тремя из
них подписано: А. С — на); но чего же смотрел издатель, зачем
не поправил он? Или он сделал только то, что мог?.. В таком случае умоляем его не издавать больше книг для детей...
Обращаясь к общей идее полезности или бесполезности детских книг, вот что скажем мы, как результат нашего мнения об
этом предмете:
Мнение, что дети должны читать только то, что читают и
взрослые, не лишено основания и справедливости; по требует
больших исключений и ограничений. Но нам кажется, что можно дать на этот предмет правило, не допускающее почти никаких
исключений и ограничений: книги для детей можно и должно
писать, но хорошо и полезно только то сочинение для детей, которое может занимать взрослых людей и нравиться им не как
детское сочинение, а как литературное произведение, писанное
для всех. И к повестям, рассказам и драматическим пьесам это
относится едва ли еще не более, чем к статьям другого рода.
Да где же взять таких книг? — Это уж ие паше дело. Мы
сочтем себя очень счастливыми, если изложением нашего мнения об этом предмете наведем иного талантливого человека на
настоящий путь в отношении к сочинению книг для детей.
КАРТИНА ЗЕМЛИ ДЛЯ НАГЛЯДНОСТИ ПРИ ПРЕПОДАВАНИИ ФИЗИЧЕСКОЙ ГЕОГРАФИИ, СОСТАВЛЕННАЯ А. Ф. ПОСТЕЛЬСОМ. С литографированным большим рисунком. СПб. 1846.
Наглядность признана теперь всеми единодушно самым необходимым и могущественным помощником при учении. Она состоит в том, чтобы помогать памяти и уму ребенка представле¬
551
нием вида и образа предметов, которые он изучает. Это материальное и чувственное вспомогательное средство для спасения
бедных детей от убийственного, подавляющего способности, сухого и мертвого отвлечения, столь любимого идеалистами. Вся
сущность прекрасной методы г. Язвпнского 1 состоит в клеточках*
которые сами по себе не много значат, но помогают памяти и
уму, как чувственные значки, остающиеся как бы перед глазами
учащегося даже и тогда, как он уже их не видит. Эта великая
важность наглядности основана на самой природе человека, у
которого самые отвлеченные умственные представления все-таки
суть не иное что, как результат деятельности мозговых органов,
которым присущи известные способности и качества. Давно уже
сами философы согласились, что «ничего не может быть в уме,
что прежде не было в чувствах». Гегель, признавая справедливость этого положения, прибавил: «Кроме самого ума» 2. Но эта
прибавка едва ли не подозрительна, как порождение трансцендентального идеализма. Человек не прямо же, не чистым мышлением дошел до сознания, что у него есть ум, а заметил это прежде всего из собственных действий, в которых отразился его ум,
но которые он онять-таки только через чувства сознал своим
умом. Всякой, даже простой человек знает, что у него ум в голове,— знает это по причине, может быть, более простой и естественной, нежели как обыкновенно думают. Человек в порыве
горячих, страстных чувств невольно прижимает руку к груди и
сердцу, куда сильнее приливает кровь при движениях чувств.
Когда же человек о чем-нибудь размышляет, сильно занят каким-
нибудь соображением, особенно расчислением,— палец его как
будто невольно то и дело прилагается ко лбу, а рука невольно
от времени до времени потирает лоб. Явление простое, но многознаменательное! Во время процесса мысли человек как будто
чувствует, что тут гнездо его мыслительной деятельности, что
там тоже происходит какое-то беспокойство, которое обнаруживается и в его озабоченных движениях, что там как будто что-то
шевелится...
Посмотрите, как жадны дети к картинкам! Они готовы прочесть самый сухой и скучный текст, лишь бы только он объяснил
им содержание картинки. И потому картинки все более и более
делаются пособием при воспитании и учении. Г-н Постельс справедливо замечает, что дети, не выезжавшие из такого места, где
нет гор или моря, с большим трудом заучивают эти предметы в
географии против детей, видевших эти предметы в натуре.
Для этого он и издал свою «Картину земли», на которой изображены моря, заливы, проливы, озера, реки, острова, гавани, бухты, горы, леса, города, крепости, корабли и т. д. Труд его прекрасный и полезный, но не полный. Для полноты карта должна
быть непременно иллюминована, чтобы можно было показать
разные геологические различия: горные кряжи, слои, породы,
пласты, мрамор, металлы и тому подобные предметы, где цвет
552
ппогда важнее формы. Но при всем том труд г. Постельса все-
таки полезен, и мы должны быть благодарны ему за доброе
начало доброго дела, которое, вероятно, найдет продолжателей.
НОВАЯ БИБЛИОТЕКА ДЛЯ ВОСПИТАНИЯ, издаваемая Петром
Р е д к и н ы м. Книжка III. Москва. 1847.
ГОРОДОК В ТАБАКЕРКЕ. Детская сказка дедушки Иринея, изданная КЕязем Одоевским. Издание второе. СПб. 1847.
МОРОЗ ИВАНОВИЧ. Детская сказка дедушки Иринея, изданная князем Одоевским. СПб. 1847.
СБОРНИК ДЕТСКИХ ПЕСЕН ДЕДУШКИ ИРИНЕЯ, изданный кпязем
Одоевским. Тетрадь I. СПб. 1847.
ПЕТЕРБУРГСКИЙ СБОРНИК ДЛЯ ДЕТЕЙ, издан В. Петровым
п М. М. СПб. 1847.
ПОВЕСТИ ДЛЯ ДЕТЕЙ. С шестью картннками. СПб. 1847.
Третья книжка «Новой библиотеки для воспитания» г. Ред-
кипа состоит из трех статей. Из них особенно интересна первая.
Она называется: «Атлантический океан», но собственно есть не
что иное, как рассказ об открытии Америки, следовательно, биография Колумба. После этого нечего говорить об интересиости
содержания статьи; остается заметить только, что и ее изложение прекрасно и что в начале статьи находятся любопытные
известия о всех попытках, в древнем и новом мире, обойти морем
Африку и о нечаянных и бесплодных открытиях Америки, сделанных финикиянами и норманнами — первыми в древности, а
вторыми еще в IX столетии по Р. X. — Продолжение «Странствований Одиссея», составляющее вторую статью «Библиотеки для
воспитания», еще более убедило нас в бесплодности подобных
переделок великих творений древности,— о чем мы уже говорили
в прошлой книжке «Современника» *. Просто нет возможности
читать: глупая сказка, да и только! А переведите «Одиссею» хотя и прозою, с сокращениями и выпусками (но уж, разумеется,
без вставок собственного изделия), но с сохранением (сколько
это возможно при таких условиях) тона и колорита рассказа подлинника,— вышла бы чудная поэтическая поэма! — Третья
статья — «Первый герцог цирингенский», уже самым началом
своим привела нас в ужас; это, во-первых, немецкая, да еще народная сказка, а во-вторых, «баснословпый рассказ седой старины», говоря собственною вычурною и истасканною фразою автора. Седую старину тут представляет старый угольщик, которому
внимает наш юный век в лице, вероятно, очень молодого литератора, богатого охотою писать, но бедного на вымыслы. Таким людям угольщики и старые бабы — истинный клад, неистощимый
источник поэтического вдохновения и литературных бредней!
553
II уж подлинно сказку рассказал старый уголыцпк «долпп своз-
го, богатого угольями, Шварцвальда»Í Был — видите ли — угольщик, который каждый раз, как сожжет дрова, находил в угольной
яме, вместе с углями, большой кусок чистого серебра. Па это сокровище он помогает какому-то королю, потерявшему свое королевство, снова завоевать его,— за что тот делает его герцогом н
отдает за него одну из дочерей своих. Еще в ожидании успехов
оружия короля, наш угольщик выстроил себе огромный п крепкий замок. Сделавшись герцогом, он стал горд, груб н прожорлив.
Раз вздумалось ему приказать своим поварам — изжарить ему
реоепка,— что и было сделано. Хоть он его н не съел, по, напротив^ впал в отчаянное раскаяние,— тем не мепее подобная черта,
особенно в кпижке для чтения детей, возмутительна и отвратительна! Для чего детям знать о таких мерзостях? Чтобы предохранить их от охоты есть жареных детей? Но для этого слишком
достаточно нравов нашего времени; а если бы для какого-нибудь
изверга этого было недостаточно, так у правительств есть средства к предупреждению подобных исключительных событий гораздо подействптельнее вздорных немецких народных сказок.
Надо сказать правду, трудно было бы обнаружить больше неловкости, нежели сколько обнаружено ее выбором этой дрянной
статьи! Средневековые нелепости и дикости давно уже надоелп
пам в балладах, да каких еще — художественно прекраспых! —
а тут нашим детям суют ту же дичь, да еще в убогой прозе!
Умоляем издателя «Библиотеки для воспитания» не пятнать
более своего прекрасного издания помещением в него каких бы
то ни было сказок, а особенно иемецких, да еще народных, а
пуще всего «баснословных рассказов седой старины из уст седого
угольщика». История лучше сказок даже для детей. И в средних
веках можно найти для них много интересного и поучительного:
вместе с чертами страшного варварства, свойственного временам
глубокого и всеобщего невежества, черты великих характеров,
великих дел, стремления к свету знания с опасностшо погибнуть
на костре за колдовство и ересь. А сказки пусть слушают от
старых нянек те бедные дети, которых воспитание невниманием
или невежеством родителей поручается сообществу холопов: от
них то ли еще услышат они, эти несчастные дети! Видя в «Библиотеке для воспитания» полезное н дельное издание, мы решились постоянно обращать на нее все наше внимание,— и чем
лучше будет казаться нам она, тем строже и резче будут наши
приговоры.
Мы очень рады встрече с дедушкою Ирпнеем после такой
долгой с ннм разлуки2. Надо сказать правду, этот добрый старичок такой мастер говорить с детьми, каких не много н не у нас
однпх. Скажем кстати, что по некоторым признакам можно подозревать, что этот дедушка Ирпней — что-то вроде Протея, что у
него много имен, что он п стар п молод, п один работает и делает
но крайней мере за десятерых...3 Вообще есть поводы думать,
554
что эта многообъемлющая тревожная деятельность, мешая ему сосредоточить все силы своп на одном главном предмете п ограничиться слишком немногими второстепенными, лишает его возможности выказать себя всего в чем-нибудь одном или немногом, но заставляет только вполовину обнаруживать своп богатые
средства во всем или во многом... Может быть, поэтому-то он так
мало п пишет для детей, тогда как посвятп он свою деятельность
одному этому занятию, наши дети имели бы в нем своего Вальтера Скотта с придачею еще нескольких писателей. Но все зто
только предположения, может быть, и не совсем справедливые,
а потому и оставим их в стороне, утверждая за достоверное только удивительную способность дедушки Иринея писать для детей.
Две сказки его, одна старая, другая новая4, милы до чрезвычайности, хотя и написаны для маленьких, очень маленьких детей.
Мы уверены, что они будут в восторге от этих сказочек, которых
сюжеты так ловко приноровлены к детской фантазии, рассказ
так увлекателен, а язык так правилен и так похож на тот, которым говорят грамотные люди. Дети не выйдут из городка в табакерке с его фантастическими и в то же время очень простыми
и естественными чудесами. «Рукодельница и Ленивица» с «Морозом Ивановичем» тоже очень займут их,— и если им в последней сказочке что-нибудь придет не по душе, так это разве ее
послесловие, где дедушка Ириней советует им «думать да
гадать: что здесь правда, что неправда,— что сказано впрямь,
что стороною,— что шутки ради, что в наставленье, а что намеком». Эх, подумаешь, старость-то: никак не удержится от моральных сентенций! Да помилуйте: сказать детям, что прочитанное ими не быль, а шутки, наставления и намеки, значит — разочаровать их. Для них сказка — то же, что для взрослых роман,
а потерпят ли последние, чтобы автор, в конце своего романа,
сказал им, что все это — выдумка его воображения и что в самом
деле ничего этого не было, хотя они и сами очень хорошо знают,
что все это — выдумка, сочпнение, а не быль?.. Далее дедушка
Ириней вразумляет своих маленьких, очень маленьких читателей,
что «не за всякий труд и добро награда бывает; а бывает награда ненароком, потому что труд и добро сами по себе хороши и
ко всякому делу пригодны». Вот уж подлинно — спустя лето, в
лес по малину! Да вы лучше бы развили в самой сказке эту
истину, а доказавши сказкою совершенно противное, нечего уже
поправлять ошибку рассуждениями, которых дети не читают и
не любят...
Мы сказали, что язык сказочек дедушки Иринея чистый,
правильный и прекрасный; тем более нам жаль, что в каждой из
них, бог знает ради чего, употреблено по разу слово: сии. Дети
не поймут его, как будто бы оно было санскритское или эфиопское слово, и будут спрашивать старших, что-де оно значит. И не
мудрено: теперь, когда уже подьячие перевелись, а вместо их
явились благовоспитанные чиновники, теперь только через зна¬
555
комство с семинаристами да с русскою литературою можно детям
позпакомиться с неприличпыми словами вроде сих, оных, коих,
каковых, таковых, соделыватъ, поелику, днесь, се и т. п.
Несмотря иа то, сказочки дедушки Иринея хороши, столько
хороши, сколько могут быть хороши сказочки для маленьких,
очень маленьких детей,— и мы тем более жалеем, что не можем
того же сказать о его стихах для детей, стихах, которые... но судите сами: вот «Песня для входа в класс»:
Трах, тарарах, тан-таи-тан,
Трах, тарарах, тан-тан-тан (дважды)!
Время, время в класс сбираться!
Не шуметь и не толкаться,
Не зевать по сторонам,
А садиться по скамьям.
Трах, тарарах, тан-таи-тан,
Трах, тарарах, тан-тан-тэн!
Вот и вся песня! Нам кажется, что, не писавши стихов
смолоду, лучше уя^ и не браться за них под старость; а написавши музыку, попросить кого-нибудь из записных стиходеев, приделать к ней стишки на известную тему. Но это бы еще куда ни
шло, а нас пуще всего (даже пуще стихов) испугал гибельный
совет, который дедушка Ириней дает детям насчет чистки зубов:
Зубы, десны крепче три
И снаружи и снутри.
Помилуйте, как это можно! Один из наших знакомых рассказал пам про себя, именно по поводу этих стихов, очень поучительную быль. Владея необыкновенно крепкими, здоровыми и
чистыми зубами, он недавно стал чувствовать в них сильный
лом, когда возьмет в рот холодной воды. Дантист, которого он
спрашивал о причине этого явления, осмотрев его зубы, сказал
ему: верно вы крепко трете зубы щеткою с зубным порошком? —
Очень крепко. — Так оставьте на неделю вовсе тереть, а после
трите как можно тише и легче, а то у вас и так остался уж
слишком тонкий слой глазури: если протрете ее, все ваши зубы
вдруг начнут гнить и крошиться.
Советуем дедушке Иринею, при втором издании трех его
песен, слово крепче заменить легче,— что тем удобнее сделать,
что через это и размер стихов ничего не терпит; а в ожидании
этого скажем несколько назидательных слов о чрезмерно дорогой
цене его крохотных сказочек. Эти микроскопические книжечки
стоят каждая по 50 копеек серебром, а тетрадка, заключающая
в себе стихотворения, 1 рубль серебром; стало быть, все три —
два рубля серебром: цена баснословно чудовищная! Может быть,
тетрадка со стихами и нотами и стоит того, потому что печатание
нот везде обходится дороже печатания книг; но две сказочки в
32 пли 64-ю долю листа, одна в 56, другая в 58 страниц крупной
и нельзя сказать, чтобы красивой печати, на бумаге весьма
556
среднего достоинства, с плохими политипажами, которых очень
немного и из которых помещенные во второй книжке деланы не
к ней (потому что мужички на них немецкие, а не русские): во
сколько могли они обойтись издателю? Если их печатано
1200 экземпляров, то, с издержками на печать, бумагу и переплет,
каждый экземпляр едва ли обошелся в две копейки серебром...
Стало быть, за вычетом 20-ти процентов за комиссию продажи,
чистого барыша с каждой книги 38 копеек серебром... Помилуйте, да ведь это значит — потративши на издание 1200 экземпляров 84 рубля ассигнациями да уступивши в пользу книжных
лавок, за комиссию, 420 рублей ассигнациями, итого — 504 рубля, приобрести 1596 рублей ассигнациями! Да это выгоднее всякой деревни и всякого дома в столице! Каждая из этих книжечек
едва ли бы заняла два листка (то есть четыре страницы) нашего
журнала: разочтем же, почем бы должен был продаваться наш
журнал по цене сказочек дедушки Иринея. Каждая книжка нашего журнала состоит более нежели из 25-ти печатных листов;
возьмем круглое число 25 листов. Если четыре страницы должны
стоить 50 коп. серебром, то лист (16-ть страниц) должен стоить
два рубля серебром, книжка 50 рублей серебром, а годовое издание журнала (12 книжек) 600 рублей серебром, вместо 15-ти:
выгодно было бы издавать журнал, несмотря на чудовищную
разницу в издержках на издание!.. Настоящая цена каждой из
двух книжечек дедушки Иринея должна бы быть — десять копеек серебром: за вычетом двух копеек па издание да двух же
копеек за комиссию, издатель получал бы шесть копеек барыша
на четыре копейки, то есть 60 процентов па рубль: и то лучше
всякой деревни и всякого дома на Невском проспекте! Но теперь
едва ли он что-нибудь получит, потому что книжки его, по цене,
доступны только детям таких отцов, которые —
Не то на серебре — на золоте едят,
Сто человек к услугам...5
Да и те едва ли будут много покупать. По крайней мере,
что касается до меня, будь я миллионер,— я скорее выкинул бы
два рубля серебром за окно, нежели бы заплатял их за эти три
Книжки, потому что есть что-то оскорбительное и обидное в
необходимости платить за вещь вдесятеро больше того, что она
стоит. Дедушка Иригней назначил эту гиперболическую цену за
свои маленькие книжки совсем не по тем причинам и побуждениям, по которым это делается книгопродавцами (нам больше,
нежели кому-нибудь, известно это, потому что мы немного знаем
дедушку Иринея), а по какой-то странной и опрометчивой необдуманности, и еще более по свойственной почти каждому русскому человеку, и богатому и бедному, замашке — считать целковые и полтинники за пятаки и гроши, а пятаки и гроши ни за
что не считать... Разумеется, кто хочет строить себе дом, для
того и тысяча полтинников — ничтожная сумма; но кому нужно
557
купить калач, булку, хлеб плп фунт соли, для того полтинник —
деньги и деньги, п всякий миллионер имеет право выйти из себя
от негодования, если с него запросят полтинник за калач, булку
илп фунт соли. Конечно, книги не принадлежат к предметам
потребления первой необходимости, и всякой волен назначать
своей книге какую ему угодно дену; да мы никогда и не вмешивались в такого роду расчеты. Но на этот раз дело вышло как-то
особенно поразительно, и мы не могли не увидеть в нем вреда
п без того не пользующейся особенным кредитом литературе нашей. Все твердят об общей пользе, о распространении просвещения и образования, а делают совсем не то, и тем это прискорбнее, если делают так без достаточного основания, даже не по
корыстному расчету, а бог ведает почему. А публика ропщет,
бранит литераторов п литературу — и поделом. Вот почему, если
бы кому-нибудь слова наши показались не совсем приятными —
просим не взыскать: мы говорим правду и дело, а до лиц пли
литературных партий, другими словами — до наших и ваших,
нам нет дела...
«Петербургский сборник для детей», изданный г. В. Петровым и таинственными буквами М. М., был бы довольно порядочною детскою книгою, если бы авторы помещенных в нем
статей умели получше писать, а переводиые статьи были бы
не переведены, а переделаны для русских детей. Заглянем в
этот «Сборник». Он начинается драматическою пьесою в стихах
г. А. Григорьева: «Олег Вещий, сказание русского летописца».
Тут разговаривают огншцане, витязи, норманнские п славянские,
поют скальды. Олег едет с войском по сухому пути, на ладьях,
поставленных на колеса, к Цареграду и прибивает свой щит к
его воротам, говоря прозаически, или к его вратам, говоря поэтически, потом умирает от ужаления змеи, выползшей из костей
любимого коня его. Не понимаем, что за фантазия — драматизировать жизнь, о которой дошли до нас самые скудные известия,
да и те составляют еще предмет сомнений, толкований и споров
специяльных ученых? А потом, что за манера — искать поэзию в
сказках, а не в истине и в действительности? А наконец, если
уж писать стихами, то зачем непременно плохими?
Обильна
II велика земля наша, да нет
Порядку в ней...
Что за слово «наша»? Или:
Не страшись, могучий, ни воды, ни огня*
Что за слово «могучий»?
Скажи ему, посол,
Что русский князь не знает отступать•
558
Не знает отступать — сказано не по-русски; по-русски говорится: не знает, как отступают, пли, еще проще и короче: не
умеет отступать.
Взаимной клятвой утверждаем мы
Сей (?) договор... Клянитесь вы, руссы —
Одином; и пр.
Что это за руссы? Мы до сих пор знали только руссов, которые в именительном и звательном падежах говорятся руссы.
Где ты,
Моя Торильда, с русыми власами.
То есть волосами. Может быть, Олег и говорил власами, но
г. Григорьев ведь пишет языком не летописей, а нашим современным.
Быть по-твоему... Коня,
Любимого коня оставляю6.
Здесь явно пропущено слово я между конем и оставляю:
корректуре стихов пе мешало б быть понсправпее.
Но еще все это было бы только мелочами, если бы в стихах
г. Григорьева было хоть что-нибудь похожее на поэзию, кроме
метра. Самое название пьесы его: «Сказанпе русского летописца» — дышит претензиею; детям следовало бы сказать, какого
летописца, а то они, пожалуй, подумают, что этот летописец —
г. Григорьев, пишущий или писавший свои сказочные летописи
прозаическими стихами...
«Белая Мышка», рассказ какого-то Гежезипа Моро7, кроме
того, что вздорная вещь, еще и старая: мы давно уже читали ее
в какой-то русской детской книжонке. Тут на сцене волшебница,
обращенная в белую мышку, Людовик XI, наследник его, Карл
дофин, и немурский герцог, запертый в железную клетку. Не
понимаем мы этой смеси истории с волшебными сказками! Русские дети тут ровно ничего не поймут, потому что тут о Людовике XI не сказано и десяти слов, а героем рассказа является
мышь! Чепуха страшная! Что бы, вместо волшебных вздоров,
рассказать детям, попроще и пояснее, что такое был Людовик XI,
как, несмотря па его жестокость, суеверие, вероломство, варварство, он положил во Франции начало великому делу централизации, нанес удар феодализму, расширил монархическую власть,
и, словом, делая всю жизнь свою одно зло, сам не зная как,
сделал для Франции много добра,— между тем как наследник
его, Карл VIII, будучи добрым, благонамеренным и благородным
королем, наделал Франции одного зла своим нелепым славолюбием, которое далеко не оправдывалось его военными и политическими дарованиями! Сколько бы тут можно было рассказать
детям интересных анекдотов, характеризующих тот век и его
559
людей! Вместо всего этого рассказана вздорная сказка с историческими планами, чуждыми и непонятными для детей! — «Сирота», повесть, была бы недурна, если б рассказана была лучшим
языком. — «Семейство ссыльного», рассказы об Австралии и Индейском архипелаге — статья очень интересная по содержанию
и очень дурпо изложенная каким-то книжным языком, что
особенно видно в разговорах. — «Миханло Васильевич Ломоносов» — вторая плохая компиляция из книги г. К. Полевого. —
«Явления природы на острове Тиморе» — очепь интересная по
содержанию статейка; о языке нечего и говорить. Вот для примера фраза на выдержку: «Исполин волканов Фиаларанг, нависший над Тимором, от которого он родился и от которого когда-нибудь погибнет, начинает дымиться» и пр. (стр. 225—226).
Понятно, что Фналаранг родился от Тимора, но как понять, чтобы он от Тимора же и погибнул: скорее может случиться, что
Тимор погибпет от Фиаларанга. — «Пчелы» — очень интересная
по содержанию статья; изложение плоховато. — Маленькие статейки: «Фультон, изобретатель пароходов»; «Мысли дикаря о
поединке» (то есть дуэли); «Смешное суеверие»; «Удивительные
следствия страха в птицах»; «Каким образом картофель сделался
пищею европейцев»; «Бури на Амазонской реке» — все эти статейки очень умно выбраны, и дети, без всякого сомнения, найдут
их для себя очень интересными, не говоря уже о том, что они
будут им и полезны8. Вообще, по выбору статей, «Петербургский
сборник для детей» — книжка хоть бы куда; жаль только, что ее
составители плохо пишут по-русски. Да, чуть было не забыли
мы сказать, что этот «Сборник» украшен весьма безобразными
литографиями.
«Повести для детей» (с шестью картинками, довольно безобразными) — книжка, вся составленная из переводов с французского. Будь это не переводы, а переделки, приноровленные
к понятиям русских детей, книжка могла б быть для них интересною; но в настоящем ее виде она решительно никуда не годится. — «Судейская ошибка»: что это такое? По-каковски это?
Но, положим, так, согласимся даже, что этот рассказ и интересен,
и трогателен, и поучителен,— но для кого? — для французских
детей, а для наших тут все непонятно и странно — и нравы, и
обычаи, и положения, и адвокаты, и Палата правосудия (Palais
de Justice), которую переводчик перековеркал в судилищную палату. Все это следовало бы объяснить детям, а для этого пересказать им повесть, как говорнтся в училищах, своими словами,
а не слово в слово с подлинника. В этой повести употреблено
несколько раз слово стража: в наше время бывают караулы, караульные, часовые, сторожа, хожалые, городовые, будочники, но
стражей никаких нет и не бывает. Это слово книжное, мертвое,
и употреблять его, значит — обнаруживать явное неумение писать по-русски. — «Тайны бутылки» — рассказ ие без интереса,
только не для детей; для них тут все непонятно. — «Леди Лю-
500
сн» — очень бы интересный и трогательный рассказ для детей,
если б только он был не переведен, а пересказан, и было бы
в нем объяснено все псторпческое. — «Бедность, честность,
счастпе, или Марсельский сирота»: эту вздорную драму, в которой так плоско доказывается выгода добродетели, ибо-де за нее
платится наличною монетою и большими кушами, мы уже читали в плохом детском альманахе г. Фурмана9. — Об «Алисе»,
рассказе из времен Людовика IX, надобно бы сказать то же, что
уже было говорено о «Судейской ошибке»: будь это не перевод,
а переделка, повесть была бы хороша, но как перевод она никуда
не годится.
Вот и все лучшее, что появилось к празднику пасхи по
части детской литературы...
ШЕКСПИР. С английского И. К е т ч е р а. Выпуск четырнадцатый.
Все хорошо, что хорошо кончилось. Москва, 1846.
Прекрасное предприятие г. Кетчера — доставить своим соотечественникам возможность прочесть всего Шекспира в верном
прозаическом переводе, начавшееся тихо и скромно, к сожалению, остановилось было на тринадцатом выпуске, по обстоятельствам, лично относящимся до переводчика. К счастию, эти обстоятельства измепнлись, и с ними отстрапились все препятствия
к продолжению этого издания, столь важного и полезного во многих отношениях. Почти все литературы Европы имеют верные
прозаические переводы не только Шекспира, которого драмы
писаны наполовину стихами, наполовину прозою, но и всех классических авторов, даже писавших только стихами. Этим мы отнюдь не хотим сказать, чтобы переводы стихотворных произведений стихами же были ненужны или бесполезны. Напротив,
только такие переводы и могут давать истинное понятие о своих
подлинниках. Но, во-первых, для этого нужны такие даровитые
переводчики, которые являются, может быть, еще реже, нежели
оригинальные, самостоятельные поэты. Таков наш несравненный,
единственный Жуковский: он своими переводами усвоил русской литературе несколько замечательнейших произведений
Шиллера п Байрона. Говорим: усвоил, потому что его переводы
похожи более на оригинальные произведения, нежели на переводы. Но и тут, для не знающих немецкого и английского языков,
было бы и приятно и поучительно иметь в руках, для сравнения,
верные и близкие переводы в прозе, чтобы видеть, где переводчик — соперник Шиллера или Байрона — по необходимости отступал от подлинника, так как в переводе стихами невозможна
буквальная верность, и где он с умыслом отдалялся от него для
того, чтобы тем ближе подойти к нему, другнм оборотом выразив
ту же мысль, другою формою уловив тот же дух. Такое сравнение, после возможности читать в подлиннике переведенное сочинение, лучше всего знакомит с ним и помогает изучить его. Тем
561
более это должно относиться к переводам низшего достоинства.
Что же касается до обыкновенных, дюжинных переводов стихами,— верный п близкий перевод в прозе всегда лучше пх знакомит с подлинником.
«Все хорошо, что хорошо кончилось», как все комедии Шекспира, кроме яркой п рельефной живописи нравов, современных
Шекспиру, заключает в себе столько веселости, игривости, грации, что только художественный перевод и стихами и прозою
мог бы дать о ней верное понятие. В прозаическом же поневоле
должно довольствоваться тем, что можно передать прозою,— не
более. И потому мы очень рады, что за этою комедиею последует
«Кориолан»; за ним мы желали бы видеть «Юлия Цезаря»; а
следующую, пятую часть, с семнадцатого до двадцатого выпуска включительно, мы советовали бы переводчику начать с «Антония и Клеопатры», продолжать «Тимоном Афипским», кончить
какою-нибудь из особенно известных драм, а третьего пьесою
можно выбрать и комедию. Сплошным же переводом комедий мы
не думаем, чтобы можно было особенно заохотить нашу публику
к Шекспиру. Расчет нигде не портит дела, а помогает ему. Желаем также, чтобы следующие выпуски появлялись чаще один за
другим: это тоже одно из условий успеха предприятия.
СОВРЕМЕННЫЕ ЗАМЕТКИ
Страж чистоты русского языка. — Призраки. — Сей. — Примерные опыты
в стихах.—«Счастье лучше богатырства».—Журналист Вампиров.—
«Юрий Милославский». —«Москва и москвичи», — Новая книга, — Поправка,
Наша литература теперь вся в журпалах, а не в книгах,
и потому, если какой-нибудь журнал ограничится разбором, в
отделе критики и библиографии, только отдельно выходящих
книг,— он перестанет быть живым, современным органом литературы и из журнала сделается простым сборником статей. По
этой причине журналу, для сохранения своего журнального характера, необходимо иногда обращать внимание на другие журналы, говорить во услышанне о том, что в них делается и говорится. И, право, дело стоит труда, потому что, в отношении к
литературным направлениям и мнениям, в журналах наших нередко попадаются прелюбопытные вещи, хотя и в отрицательном
смысле! И оно понятно, если вспомним, что литература наша
так молода, что от начала своего считает всего каких-нибудь с
небольшим сто лет, что в настоящую минуту имеются налицо
представители и жаркие последователи и поклонники всех ее
замечательных эпох. В самом деле, если теперь едва ли можно
услышать хоть один смелый, восторженный голос в пользу Сумарокова, Хераскова и Петрова,— зато сколько еще теперь людей, которые думают и пишут, как думал и писал Ломоносов!
Для них он — поэт безукоризненный, образцовый, и если, по их
562
глубокому убеждению, литература нашего времени находится
в таком жалком состоянии, то именно потому, что нынешние
писатели не подражают Ломоносову; а Державин потому и велик
как поэт, что подражал ему!.. Конечно, эти люди — старики, п
опп говорят или ропщут уже втихомолку, чувствуя, что дело их
проиграно; конечно, ряды их со дня на день редеют, не пополняясь новыми ратниками, и число их, сравнительно с числом
поборников других школ, незначительно; но они еще есть, и таким образом, как живое звено, соединяют литературу настоящего
мгновения с ее началом, потому что от смерти Ломоносова, первого русского поэта и отца русской литературы, прошло только
82 года, а в его школе образовалось несколько поколений, являвшихся в продолжение не одного десятилетия после его смерти!..
Когда человек, в поре цветущей юности, в самую восприимчивую и впечатлительную пору своей жизни, застает торжествующею безусловно известную школу в науке или литературе,— он,
по большей части, до того покоряется ее влиянию, что делается
неспособным понять и оценить школу, которая является и торжествует уже в поре его зрелости, когда его восприемлемость
тупеет, ум обленивается, образ мыслей принимает стоячую и неподвижную определенность. К этому присоединяется весьма
естественный и извинительный эгоизм воспоминаний: человеку
кажется прекрасным и совершенным только то, чем ознаменовало себя с честпю лучшее время его жизни, когда он был так молод, подвижен, жив, смел, страстен, горд, счастлив... И вот почему совсем не редкость даже и теперь встречать людей, которые
в восторге от Жуковского, а на похвалы Пушкину соглашаются
как будто неохотно, как будто делают какую-то уступку, дорого
им стоящую, признавая его необыкновенным поэтом. Другие, кроме Пушкина, ни о ком и слышать не хотят, особенно о Гоголе.
Каждая эпоха развития, в лице представляющего ее поколения,
хочет все захватить и приписать одной себе, не оставляя ничего
другим, в особенности следующим за нею. К этому присоединяется бессилие идти вперед, называемое отсталостпю, и бессилие
сознаться в том, что наше-де время прошло. Исключения из
этого правила не могут быть часты и обыкновенны, потому что
какою бы восприимчивостью и движимостью пи отличалась натура человека,— все же им есть граница, полагаемая неумолимым временем. Вся разница между людьми, в этом отношении,
та, что один отстает раньше, другой позже, один больше, другой
меньше. Иные могут без враждебности и нетерпимости смотреть
с сочувствием на успехи чуждой уже им эпохи, иопимать их более или мепее (и это, конечно, лучшие люди); но все-таки корень
их умственного и нравственного существования находится в почве их лучшей эпохи жизни, и ее характер невольио отражается
па всех их мнениях и действиях. И даже гении, как бы ни велик
был он, подчинен, в свою очередь, неотразимому владычеству
этого закона, общего всем людям.
563
Говоря об эгоизме отсталости, было бы несправедливо не
упомянуть о противоположном ему эгоизме современности. Первый несправедлив к настоящему и будущему во имя своего прошедшего; второй грешит также против прошедшего, не признавая его заслуг и думая о себе, что с него начался мир. Первый
есть болезнь старости, второй — молодости. Нечего говорить, что
в сущности они стоят один другого. За примерами того и другого
в литературе нашего времени недалеко ходить...
Если, по молодости пашей литературы, на ее арене беспрестанно сталкиваются представители почти всех ее эпох и школ,
можно представить себе, какое смешение языков должно у нас
владычествовать в сфере литературных доктрин, систем, убеждений, понятий, мнений! Если бы на каждую партию издавалось по журналу, мы потеряли бы счет нашим журналам! Впрочем, нельзя сказать, чтобы устарелые и отсталые мнения не
искали средств к поддержанию и продолжению своего существования через журналы; но, к их несчастию, новое сильнее их, и
ии один журнал с отсталым образом мыслей не может у нас
долго держаться. Тем не менее попытки на издание таких журналов еще не прекратились: иной журнал в таком роде скончается в одном году на пятой или шестой книжке и словно в воду
канет, а в следующем году опять силится воскреснуть или под
старою редакциею, думая, что все дело в выставке нового года
на обертке, или переходит под новую редакцию, думая, что все
дело не в новом направлении, а в новом имени редактора *.Игод
от году, от постоянных неудач, делается беспокойнее, азартнее и
ожесточеннее старый орган старых мнений! И что же! чем громче он кричит и вопит, тем менее его замечают, и если бы только
он и подобные ему надрывались от усилий отодвинуть новые
поколения за полвека назад,— никто бы и не знал об этих геройских, но бесплодных подвигах, и не стоило бы говорить о них.
По к утешению (увы! единственному и последнему) этих Эпиме-
нидов, которые, проспавши пятьдесят лет, хотят давать законы
поколениям, народившимся во время их сна,— к утешению этих
Эпименидов 2, фанатизм старины и отсталости нашел свой орган
в газете, у которой большой круг читателей. Эта газета давно
уже с ожесточением преследует всякой литературный успех, сот
вершившийся вне ее влияния, все, что отзывается новым и не
похоже на некоторые сочинения, имевшие хотя и мгновенный, но
значительный успех назад тому не менее двадцати лет3. Она
нападала на Пушкина, во имя которого теперь нападает на современную литературу; она встретила бранью «Юрия Милослав-
ского», лучший роман г. Загоскина, которого теперь выставляет
великим писателем для унижения писателей, которых сочинения
теперь пользуются большим успехом4. Было бы скучно вычислять все ее подвиги в этом роде, и потому обратимся прямо к
самым недавним. Вот уже лет восемь сряду, как твердит она
одно и то же, поет, с разными вариантами, одну и ту же песню
564
почти каждую неделю, а иногда и два раза в педелю. Песня эта,
напоминающая собою русскую поговорку: затвердила сорока
Якова одно про всякого, столько же немногосложна, как и однообразна. Она состоит в том, что в последнее время русский язык
находится в крайнем упадке,— что причииою этому журналы,
которые не хотят в языке рабски следовать Карамзину н пишут
языком нашего времени, а не той эпохи, от которой они отделены более, нежели четвертью века,— что русский язык давно бы
сгиб и пропал без весги, если бы на страже его не стояла она, эта
бдительная газета, которая, по собственному убеждению, совершенно беспристрастному и нисколько не самолюбивому, только
одна умеет теперь писать по-русски,— что ее почтенный фельетонист, с лишком двадцать пять лет трудясь во славу и пользу
русской литературы, всегда говорил другим правду, приобрел
себе множество ожесточенных врагов, которые, сознавая свое бессилие действовать против него литературно, прибегают к клевете, и т. п. Правдолюбивый фельетонист нашей газеты даже сравнивал себя с Сократом... 5
По этим характеристическим чертам всякой, без сомнения,
тотчас же поймет, о какой газете идет здесь дело. Скажем несколько слов о ней, которая так много говорит обо всех. Всего
удивительнее в ней странная привычка, от времени обратившаяся в манию, приписывать себе качества и обязанности, которые
ей вовсе чужды. Она называет себя стражем чистоты и правильности русского языка, хранительницею изящного вкуса в литературе,— и ни в одном отношении не оправдывает этих громких
титулов, своевольно ею себе присвоенных. Правда, по временам
она пишется языком хотя бесцветным и безжизненным, но более
или менее правильным; но почему-то находит на нее полосами
безграмотное время, когда она — этот страж чистоты и правильности русского языка — наполняется галлицизмами, барбариз-
мами, всяческими ошибками, самыми грубыми, против духа языка и правил его грамматики. Это было не раз доказано в одном
ежемесячном журнале, который, по причине своего большого
успеха, вот уже восемь дет как служит постоянною мишенью
для одних и тех же нападок этой газеты6. В этом журнале собраны драгоценные факты, состоящие из выписок собственных
фраз газеты и неоспоримо доказывающие нечистоту и неправильность языка, которым она пишется и которым в особенности отличается ее фельетон. Если понадобится, мы напечатаем в нашем журнале особую статью о чистоте и правильности языка,
этой газеты,— статью, в которой воспользуемся собранными помянутым журналом фактами и дополним их новыми. Что же
касается до титла хранительницы изящного вкуса в русской
литературе,— на это громкое титло «Правдолюбивая газета» наша имеет еще меньше права, нежели на титло страяча чистоты и
правильности русского языка: она вовсе не принадлежит к литературе, о которой так много и так бесплодно хлопочет, потому
565
что держится политическими известиями п фельетоном, а вовсе
не литературою. Она не наполняется никакими произведениями
так называемой изящной словесности,— п если помещает у себя
стихи и рассказы в прозе, то, во-первых, чрезвычайно редко, а
во-вторых, стнхи плохие, а прозу посредственную. Если в ней
печатаются, от времени до времени, статьи, называющиеся «критиками»,— это бывают разборы специяльных сочинений, преимущественно по части военной литературы, а не то — так нападки
на все журналы (кроме самых плохпх: эти состоят под ее покровительством) ,— нападки пристрастные, бездоказательные. Все
это, если понадобится, мы готовы доказать фактами. В фельетоне «Правдолюбивой газеты» очень часто говорится всегда одно
и то же, вместо доказательств употребляется брань, а потом в
нем же еще чаще толкуется о магазинах, булочных, табачных и
других лавочках и тому подобных предметах. После этого не
удивительно, что фельетон способствует ходу этой газеты: известия о разных житейских предметах важны для многих7, а охотников до журнальной брани тоясе много. Кроме того, к этой газете, давно уже издающейся, все привыкли, да и — надо сказать
правду — она все-таки прииадлеяшт если не к лучшим, то и не
к худшим нашим газетам (благо у нас пх немного); она аккуратно выходит, аккуратно отправляется в провинцию; потом в
ней встречаются иногда очень интересные статьи по разным сне-
цияльным предметам. Поэтому попятно, что пока в Петербурге
не будет издаваться другой частной ежедневной газеты, политической и литературной,— наша «Правдолюбивая газета» — по
пословице: на безлюдьи и Фома дворянин — будет продоля;ать
пользоваться большим расходом в публике.
Но во всем этом нет еще ничего такого, что бы имело близкое отношение к русскому языку и литературе. Фельетонная
брапь — ие теория, не критика, не образцы чистоты языка п
изящества литературы. А пока в фельетоне «Правдолюбивой газеты», кроме брани, ничего, относящегося до языка и литературы, никто не читал. Главным предметом ее беспокойных и тревожных нападок с некоторого времени сделались беллетрические
и поэтические произведения школы, которую она почтила названием «натуральной», думая им унизить ее. Натуральная школа,
это — idée fixe *, больное место, bête noire **, страшное привидение «Правдолюбивой газеты». Говоря о натуральной школе, она
забывает, что сама говорила вчера. Приводим в доказательство
справедливости наших слов собственные слова газеты (№ 81):
Как назвать то положение, когда человек не спит и не бодрствует, не
грезит и не мечтает, а видпт страшные, смешные, грозные и пленительные
обрывки из обыкновенного мира (?), представляющиеся ему вверх дном
(замечайте!), как в мираже, в беспорядочных группах, как будто разнесенные вихрем облака? Лея^у, не имея спл приподняться п пошевелить язы-
* навязчивая идея (фр.). — Ред.
** пугало (фр.). — Ред.
566
noii, слышу что-то невнятное, вижу что-то, но не могу остановить взора ни
на одном образе. Все вертится и пляшет перед глазами, только фантасмагорическая виньетка па «Московском городском листке» (так же верно
изображающая вид Москвы, как «Москоескпй городской листок» верно
изображает язык, тон, обычаи и образованность М (м) осковского общества),
только эта ужасная виньетка (,) как театральная картина (,) дрожит передо мною, а по ней мимо несется страшпая фигура на коне, под названном «Полет гения», из последней тетради «Ералаши»! Как снег па голову (,) сыплются на меня со всех сторон абсолюти сальностей, бизарные
концепции, доктрины гуманности и прогрессивности, и (,) как градом (,)
бьет чистая Р(р)усская безграмотность!.. Жарко и душно!.. И вдруг все
видения начали съеживаться, сжпматься и мало-помалу исчезать, а вдали
поднялась какая-то фигура и стала приближаться ко мне, увеличиваясь
постепенно. Наконец, передо мною предстала длинная, бледная, худая женщина с воспламененным взором, с иссохшими устами, в оборванном саване натуральной школы... Я лишился чувств! «Не бойся, старый солдат! —
сказало мне видение. — Ведь ты давно видел смерть лице (о) м к лицу, так
можешь убедиться, что я еще не смерть, я только предвестница недуга, называемого различно: и гриппом, и инфлуэнцей... я лихорадка (febris continua)...»
Далее фельетонист называет так страшно испугавший его
призрак натуральной школы трясцою и читает заговор от нее, а
потом начинает с нею приятельски беседовать — и опа объявляет ему, что она не трясца-плебейка, а высокой породы, родная
сестра тифусу и нервической горячке...
После этой выходки следующие строки «Правдолюбивой
газеты» (№ 69) будут уже понятнее для большинства читателей:
«Какое вам дело, что (о) другие пишут и как пишут? Пишите сами,
как знаете, и пусть другие пишут, как и что (о) им угодно! Зачем вам вмешиваться в чужие дела, возбуждать в других вражду вашими критиками и
замечаниями?»— Это весьма умный и полезный совет, но чтоб последовать
ему, надобно отказаться от издания журнала и из писателя сделаться даже
не читателем, а просто журпалпстом-спекулятором, с девизом: «По мне
хоть трава не расти, хоть солома не сушись!» Если ж в человеке есть хоть
искра любви к словесности и к родному языку и хотя капля изящного
вкуса, он, держа перо в руке, не может быть хладнокровным зрителем искажения родного слова, водворения дурного вкуса и ложного направления
словесности. Лучше погибнуть на проломе (mourir sur la brèche), чем отдать малодушно твердыню народности во власть безвкусия и безграмотности! 8
Эти удивительные строки представляют собой редкий, драгоценный образец надутости в мыслях и в языке, другими словами — великолепной шумихи поддельно высоких чувств и понятии, поставленных на ходули пустозвонных фраз! Составители
реторик должны быть особенно благодарны фельетонисту за этот
пример высокопарного пустословия: подобного ведь не вдруг
найдешь! Сначала кажется, будто мы возвратились в прошедшие
века жизни России, и новый Козьма Минин зовет нас — достоянием, кровью и жизнью спасти отечество от ляхов; а потом вдруг,
словно с неба в грязь, падаете вы в истинный смысл этой высокоторжественной болтовни и с удивлением узнаете, что храбрый
фельетонист под твердынею народности разумеет не что иное,
567
как своп собственные понятая о русском языке п словесности, и
сердится, что другие не хотят видеть в этих понятиях непреложных законов грамматики и эстетики, но идут своею дорогою! Как
не вспомнить тут этой надписи к портрету (воображаемому),
сочиненной поэтом доброго старого времени, Дмитриевым:
Какой ужасный, грозный вид!
Не бойтесь: он ка дождь сердит!9
Погибнуть на проломе! Mourir sur la brèche! Какая громкая
фраза — и для большей ясности — на двух еще языках!
Далее фельетонист объявляет за новость, что «Р(р)усскпй
Я (я) зык принял ясность, гладкость, правильность и сладкозвучие прозы Карамзина и стиха Жуковского и Пушкина» и что
«Правдолюбивая газета» пишется этим языком!!!... 10 Последняя
из этих двух новостей так обрадовала нас, что мы перечли «Орлеанскую деву» и «Шильонского узника» Жуковского да несколько поэм Пушкина, чтобы сличить язык этих поэтов с тем
языком, которым пишется наша прозаическая газета. Но, к величайшему нашему огорчению, не нашли, при этом сравнении,
ничего общего или сходного. Если хотите, в лексикографическом
отношении, слова те же, а язык совсем другой! Думая, что неудача наша произошла от весьма естественного неудобства сравнивать роскошный язык генияльных поэтов с убогою газетною
прозою, мы принялись было сравнивать прозу Карамзина с прозою «Правдолюбивой газеты»: и тут та же неудача! Мы было
совсем отчаялись понять уверение газеты, что она пишется языком Карамзина (не говоря уже о языке Жуковского и Пушкина), и чуть было не приняли это оригинальное уверение за отчаянное самохвальство,— как вдруг вывел нас из недоумения
фельетон 87 № газеты, из которого мы узнали, что сходство языка газеты с языком Карамзина состоит в употреблении газетою
обветшалого и смешного слова сей, употреблявшегося и Карамзиным, когда еще оно было только обветшалым, а не смешным...
Это нам напомнило придворных Александра Македонского, которые кривили свои шеи, а на него все-таки не походили...
Доказавши так неоспоримо и блистательно тождество языка своей газеты с языком Карамзина, Жуковского и Пушкина,'
фельетонист объявляет, что, кроме него и сотрудников его газеты, теперь все пишут по-тарабарски. В доказательство этого он
из одного толстого журпала сводит, а не приводит, на нескольких строках, иностранные слова: абстракцию, артистичность,
фактивность, консеквентность, концепцию (которые этот журнал, как и другие, действительно употребляет), и между ними —
слово бизарностъ, которого никто не употребляет, и к иностранным словам относит русское слово сальность!.. Говорим: сводит,
а не рриводит, потому что эти слова, сведенные в двух строках,
должны производить совсем не то действие на читателя, нежели
какое производят они в большой книге, стоя в приличных мес¬
568
тах, на достаточном друг от друга расстоянии. Не довольствуясь
этим, правдолюбивый фельетонист сочиняет небывалые и дикие
фразы и приписывает их употребление как журналу, на который
нападает, так и всей натуральной школе; а потом отважно восклицает: «И это Р(р)усский Я (я) зык половины XIX века! Читаем и не верим глазам своим! Что бы сказали, если б жили
(а будто они не жили? — фельетонист хотел сказать: если б были живы...) Л. С. Шишков и другие поборники Р(р)усского
слова? что бы сказал Карамзин?»
Нам не нужно знать, что бы сказал Шишков, который бесплодно силился уничтожить благодетельное влияние Карамзина
на русский язык и которого никто не слушал и тогда, кроме
отсталых людей, но Карамзин, вероятно, сказал бы, что и теперь
употребляется в русском языке такое же множество иностранных
слов, какое употреблялось и в его время, и притом им самим, но
что теперь эти слова уже другие, потому что другое время, другие идеи и другие потребности...
Впрочем, мы бы еще готовы были увидеть справедливую
сторону в нападках фельетониста на то, что называет он искажением русского языка, если бы только он нападал не на употребление вообще, а на излишнее, ненужное употребление иностранных слов,— если б вооружался против него с большим достоинством и не приписывал своим противникам того, чего они
не делают,— если б не смешивал своих личных мнений и предубеждений с непреложными истинами разума, науки и вкуса и,
за несогласие с ними, не обвинял своих противников в бездарности, безвкусии, безграмотности, невежестве и даже кощунстве...
А то посмотрите: в 87 № «Правдолюбивой газеты» он напал на
г. Снегирева за то, что тот в издании: «Русская старина в памятниках церковного и гражданского зодчества», употребил выражение: «этот храм» вместо «сей храм», увлекшись будто бы
софизмами непризванных нововводителей в языке, по неимению
времени заниматься изящностью (?)! Но здесь мы опять должны
прибегнуть к выписке из газеты:
Карамзин начал «Историю Российского государства», а Пушкип «Историю Пугачевского бунта» словом сей, и кто решил, что сей, сия и сие
должны быть истреблены в Р(р)усском Я (я) зыке! Сегодня, до сего времени,
до сих пор, сии-то (а не эти-то) и проч. не истребятся никогда и из разговорного языка между людьми, знающими Р(р)усский Я (я) зык и постигающими дух его, а в письменном языке, в предметах важных, мы непременно должны (неужто?..) удерживать выражения нашего старинпого, или
церковного языка. Ни один знаток языка не скажет и не напишет, говоря
об иконе, лице святого, но скажет и напишет лик. Знаток языка не написал
бы: «Рука всевышнего отечество спасла», но «Десница вышнего отечество
спасла». Мы должны радоваться богатству нашего языка и употреблять все
представляемые им сокровища, а не лишать его драгоценностей и не пестрить речи без нужды, подобно нынешним писакам, исковерканными иностранными словами. Как в музыке тоны дают характер сочинению, так в
словесности слова сообщают характер речи. Говоря о храме божием, приличнее сказать: сей храм (неужели?). Ни за что в мире мы не дерзнули бы
(вот как!..) написать этот гроб, говоря о гробе господнем. Точно так же»
569
говоря в псторпи о государе, в начале мы не скажем этот государь, а сей
госудэрь; не скажем вожжи правления, а бразды правления. Кто знает язык,
кто поиимает дух его, тот, конечно, чувствует справедливость наших замечав
ний (непременно!). Язык должен иметь свои приличия, и если БЕССхйЫС-
ЛЕННАЯ новая школа, прозванная нами натуральною, попирает эти приличия и не находит в Р (р) усском Я (я) зыке слов для Еыражепия СВОИХ НЕЛЕПИЦ, это не должно совращать с прямого пути людей ученых, стенеииых
(des hommes sérieux), истинных литераторов (то есть отсталых стариков!).
Пусть бездарность КОЩУНСТВУЕТ в экстазах, сальностях, фактивиостях,
абстракциях и т. п., но это должно пролетать мимо ушей наших. Мы принимаем технические выражения, заимствованные из древних языков (а
будто абстракт, абстракция, факт не технические выражения, заимствованные из древнего языка? — п будто бы экстаз и множество тому подобных
чужеземных слов введены в русский язык натуральною школою, а ие Карамзиным!..), для выражения одним словом того, что надлежало бы выражать целым р,Ь(е)чеппем, но в чужеземных словах Еовсе не имеем нужды
(а будто технические выражения, заимствованные из древних языков, ив
чужеземные слова?..), п, напротив, должны искать помощи в старом пашем языке (ищите же: вам никто не мешает!), а пе истреблять его. Просим покорно извинения у почтенного и ученого И. М. Снегирева, что мы по
поводу одного слова, употребленного им неуместно, распространились (не
разбранились ли?..) несколько (пе чересчур ли?..) о приличии в языке<
Невозможно выдержать, смотря на нынешнее писанье!
Итак, все литераторы, которые, по системе и убеждению, не
употребляют старого, обветшалого слова сей, суть бездарные пп-
саки и даже кощуны!!... То же должно сказать и о всех литераторах, употреблявших и употребляющих иностранные слова, пиша
по-русски, следовательно, п о Карамзине!!.. Нельзя не согласиться, что подобное мнение, выраженное таким языком, несколько резко для печати и даже отзывается нравами эпохи,
описанной Кошихипым!..11 Положим, что фельетонист «Правдолюбивой газеты» прав и слово сие лучше этого, в приложении
к предметам важным, и что литераторы, не употребляющие его,
по убеждению в его негодности и безобразии, неправы: все же
из этого не следует, чтобы они были бездарные писаки, кощуны,
авторы нелепиц, п вся их школа — бессмысленная... В деле литературы всякой Еолеи иметь свое мнение, свое убеждение, и
всякой волен не только ему следовать, но и объявлять и защищать его печатно; но едва ли всякий волен ругать невеждами,
бессмысленными распространителями нелепиц и кощунами противников своему мнению нлп убеждению... Кто первый восстал
у нас против употребления сих, оных, коих, поелику и других
обветшалых слов? 12 — Человек, уму, учености, дарованиям, остроумию которого сама «Правдолюбивая газета» не раз удивлялась:
неужели же и он — бездарный писака?.. Лермонтов ни в стихах, ни в прозе не употреблял сего: неужели же за это даже и
он — бездарный писака?.. Мы крепко убеждены в том, что слово сей никогда не должно употреблять, кроме тех немногих речений, в которых оно сохранилось употреблением, каковы: сейчас, сегодня, сию минуту, до сих пор, по сию пору. Но, считая
себя правыми в этом отношении, мы тем не менее очень далеки
от того, чтобы считать бездарными писаками, невеждами и ко-
670
щупами всех литераторов, которые употребляют обветшалые
слова вроде сей не по необразованности п безграмотности, а по
теории, по убеждению. Можно чье-нпбудь убеждение считать
ошибочным и ложным, но нельзя ругаться за него. Пушкин всегда употреблял не только сии, но и оные, п когда известный журнал так основательно, умно н ловко вооружился против употребления подобных мертвых слов,— Пушкин стал употреблять пх
еще с большим изобилием. Это он делал по теоретическому упорству, п мы в этом видим слабость со стороны велпкого поэта, о
которой жалеем; но не видим в этом ни невежества, ни безграмотности, ни кощунства. Если же Карамзин считал нужным, в
известных случаях, употреблять слово сей,— это значит только,
что он был писателем известной эпохи, которая уже прошла и
более не воротится; и теперь ничто никого не обязывает подражать ему в этом. Так вот на чем основаны диктаторские приговоры фельетониста «Правдолюбивой газеты»,— приговоры, выражаемые языком и тоном столь невежливыми и так мало ли-
тературными!.. Хорош опекун русского языка, сам себя произведший в это звание!..
Таково же его опекунство и по части, как он выражается,
изящности, Тут он действует еще с большим ожесточением, которое, впрочем, соединяет с тактикою, однажды навсегда им
принятою. Например, нападая на натуральную школу, он выгораживает из нее хотя одного литератора, чтобы не сказалн, что
он браннт всех наповал, похваливает слегка одно или два из произведений этой школы. Что он недавно еще порицал на этот раз
исключенных им из опалы и взятых под свое почтенное покровительство литераторов или произведения натуральной школы,—
до этого ему нет дела: ведь где читателям помнить всякую всячину, которою он их угощает! Так, в 81 № он уверяет, будто бы
когда-то хвалил повести и рассказы графа Соллогуба и г. Панаева; между тем как с год назад о лучшем произведении первого —•
«Тарантас» «Правдолюбивая газета» отозвалась, как о самом
ннчтожном п жалком явленип русской литературы настоящего
времени; 13 а о г. Панаеве, кроме брани, никогда и ничего не
печаталось в этой газете 14. Но у нашего фельетониста есть н еще
стратагема, которой он постоянно держится: он не всегда прямо
нападает на повое произведение, имевшее большой успех, но
дожидается для этого появления какой-нибудь неловкой критики в его похвалу. Таким образом, в фельетоне 69 № он привязался к стихам г. Некрасова (напечатанным еще в начале прошлого 1846 года) по поводу весьма неловкой статьп в одном листке, где весьма неуклюже расхваливаются стихи г. Некрасова и
«Обыкновенная история», повесть г. Гончарова 15. Фельетонист,
по своему обыкновению, смешал стихи с статьею и силится сделать стихи нелепыми на том основании, что статья кажется ему
нелепою, и от этого натуральная школа становится в его глазах
еще виноватее. Вот уже подлинно — без вины виноват! Да чем
571
же виноват автор, что кто-то хвалит его неловко, чем виновата
школа, что о ее произведениях кто-то, хваля их, пишет странно
и смешно?.. Вы с презрением говорите об ее героях,— но неужели поэзия должна и теперь, как в ваше время, даже мотыльков
п собачек с розовыми ошейничками предпочитать людям простого звания или изображать только благовоспитанных и образованных чиновников? Поэзия нашего времени и не думала восхвалять пьяницу или находить запой высоким чувством, как вы уверяете: приписывать ей это, значит взводить на нее небылицу.
К чему же такие восклицания: «Ужели поэзия наша должна
воспевать такие предметы, и ужели русской душе нет наслаждения, кроме прославления запоя и драки?» Да кто же прославлял
заной и драку? Неужели представить в стихотворении человека,
спившегося с кругу от нищеты и горя и глубоко чувствующего
свое падение,— неужели это значит — прославлять запой? Неужели заставить мужика наивно удивляться тому, что жена его
чахнет, когда он знает, что никогда не бивал ее, разве под пъя-
ную руку: 16 неужели это значит — воспевать драку?..
Таким образом, приписывая натуральной школе мнения,
которых она никогда не изъявляла, превратно толкуя ее произведения, фельетонист видит в этом ее неисправимость и стыдит ее сравнением ее произведений с произведениями сентиментальной эпохи нашей литературы. Для этого он не совсем удачно
удивляется следующим стихам Дмитриева, которые, конечно, в
свое время были хороши:
Видел славный я дворец
Нашей матушки царицы,
Видел я ее венец
И златые колесницы.
Все прекрасно! я сказал
И в шалаш мой путь направил:
Там меня мой ангел ждал,
Там я Лизаньку оставил (и пр.) 17.
«Просто, мило и трогательно!» — восклицает фельетонист.
Может быть, он и прав, и эти приторно сладенькие стишки,
точно, лучше крепких истиною и выражением стихов натуральной школы: на вкус товарища нет, говорит русская пословица,
и мы не видим причины браниться с г. фельетонистом за его
вкус. Если его действительно пленяют и трогают эти поддельные,
сахарные нежности, вследствие которых богатые и чиновные люди прошлого века в стихах своих прикидывались пастухами, а
дома свои называли шалашами,— мы понимаем, что, в глазах
его, «новая наша поэзия отличается совершенным отсутствием
мыслей и всякой веселости и замысловатости», что ему в ней
«не от чего задуматься и от чего улыбнуться» и что «так называемые нынешние высшие взгляды» кажутся ему «бессмысленными, как осина (?!.)? и скучными, как болото...» Нам понятно
это пристрастие ко всему, что напоминает ему доброе старое
572
время, и эта брюзгливость против всего нового, так непохожего
на старое! Мы даже готовы извинить эту слабость, снизойти к
ней; но всему должны же быть границы, и требовать, чтобы поэты нашего времени, в стихах своих, белились, румянились, облеплялись мушками, пудрились и при этом воображали себя
пастушками, а своих возлюбленных — пастушками,— значит
требовать невозможного. Если вы устарели, молодые не виноваты тем, что молоды, и для вашего удовольствия не обязаны прикидываться стариками и, вместо своей жизни, стараться жить
жизнию прошлого века... Сердиться же на них за то, выходить
из себя, искажать их мысли и намерения, значит — делать себя
смешным. Но наш фельетонист и на этом не останавливается, а
идет дальше, и, желая поправить нынешнюю поэзию, указать ей
настоящую дорогу, после стихов Дмитриева прилагает стихи собственного изделия для внушения охоты к изучению древних литератур. Это перевод Лессингова перевода басни Суидаса, греческого грамматика:
Фурии
Меркурия Плутоп такою встретил речью:
«По старости и по увечью,
Хочу отставить я от службы и от дел
Моих трех фурий вдруг — мне вопль их надоел.
Их жалобам я с нетерпеньем внемлю.
Поди, Меркурий, ты на землю:
С купцами не водись,
С ворами не вяжись,
А делом ты моим займись
И в должность фурий трех бессрочных
Сыщи трех дев мне непорочных.
Бессмертие за то они получат в дар».
Меркурий прыг на наш прекрасный шар
И занялся Плутона порученьем.
Юнона между тем, перенося с мученьем
Веперы торжество, Ириду призвала
И ей такой приказ дала:
«Пройди ты на земле и села и столицы,
Мне нужны три суровые девицы,
Которые чуждались бы мужчин;
Какой бы ни был их достаток, возраст, чин,
И красота, и ум, и дарованье:
Девиц, чтоб не было в них отроду желанья
Быть матерью и нежною женой:
Венеру я хочу унизить предо мной
И доказать, что ей не все подвластны,
Что все ее суждения пристрастны
И что любовь не общая всем страсть.
При сем даю тебе, моя Ирида, власть
Сказать, что я трех дев в число богинь приемлю».
Посланница богов отправилась на землю.
Прошарила весь мир до дна
И возвратилася — одна.
Не смея от стыда отбросить покрывала,
Ирида бледная молчала и вздыхало.
Юнона вскрикнула, едва скрывая гнев:
573
«Ужелп в мнре пет трех хладнокровных дев?»—
«Нашла — но перебил Меркурии...
Он взял их... в должность фурий!..»
Известно, что страсть к стихотворству — гибельная страсть
и что стоит только раз наплести и тиснуть плохие стихи — а там
уж и пошла писать!.. Это и сбылось над нашим фельетонистом:
разохотившись делать вирши, он стихами собственного изделия
извещает почтеннейшую публику об отъезде г. Лежара.
«Помните ли прелестную статью Н. М. Карамзина „Афинская жизнь*1,
в которой помещены стихи:
Плачьте, музы, нет Орфея!
Ветр унылый, тихо вея,
Нам вещает: нет его1
А мы скажем теперь:
Цырколюбцы, плачьте с жаром
И прощайтеся с Лежаром!
Лишь наступит первый М (м) ай *,
Он оставит русский край,
Нашу славную столицу,
И уедет за границу...» 18
Чудесные стихи! Но за что ж такая честь одному Лежару;
отчего ж ие почтить п Гверру хоть такими стихами:19
Цырколюбец, плачь без меры:
Уезжает труппа Гверры.
После хладного апреля
Не пройдет одна неделя,
Как от нас он свой народ
И лошадок уведет...
Нет!., не плачьте, цырколюбцы-^
Это ведь карманогубцы.
Наше подражание слабо, и только последнее слово достойно
г. фельетониста, чем мы и гордимся... Надо было слишком много
условий, чтоб возвыситься до него!.. Излишнее усердие к исправлению нынешней поэзии завлекло его слишком далеко: думая
в стихах своих подражать Карамзину, он, в сущности, сделал
очень удачное подражание известным виршам знаменитого профессора элоквенции и хитростей пиитических, Василия Кирилловича Тредиаковского:
Весна катит,
Зиму валит,
II уж листик с деревом шумит.
Поют птички
Со спппчкп,
Хвостом машут п лисички (и пр.)20.
* То есть первое мая.
574
Излишество вредно во всем — в усердии тоже. Фельетонист
хотел отодвинуть современную русскую поэзию ко временам Карамзина,— п махнул в тредьяковщину!.. Стало быть, по части
исправления стихов он сделал даже больше, чем сколько хотел...
Но мы поступили бы с ним невежливо, если бы не познакомили
наших читателей с третьим опытом его стихотворных занятий,^
что тем необходимее, что объясняет еще и его неугомониую полемическую деятельность. Это перевод басни из Лессинга: «Верба
ц терновник» (Л2 81) ;
Верба:
Какое скверное, сосед, твое занятье,
Вцепляться, без нужды, прохожим людям в платье
Труд лишний!., ведь тебе нельзя его сорвать!.,
Терновник:
Сорвать нельзя: но можно разорвать/.,
Теперь посмотрим и полюбуемся на его хлопоты по части
исправления прозы. Здесь у нашего правдолюбивого фельетониста главную роль играет имя Гоголя. Наделало же ему хлопот
это имя!.. Сколько трудов и усилий, приемов и изворотов употреблял он/ чтобы лишить это имя настоящего его значения в литературе! И все напрасно, все не впрок! То уверял он, что у Гоголя
нет ни искры таланта, то сознавался, что есть талант, да сбившийся с толку, потому что пошел не по той дороге, по которой
бы ему следовало идти; то утверя^дал (по обыкновению, без доказательств), что в сочинениях Гоголя одна низкая природа,
грязь и непристойности, что он не выше Поль де Кока; то приписывал ему (и на этот раз, нельзя сказать, чтоб невпопад) основание новой школы в литературе, к которой теперь принадлежит
все, что хоть немного отличается талантом, и которую он сам
же (и очень справедливо и верно) назвал «натуральною», в отличие от неестественной и реторическои школы, к которой поневоле
принадлежит все отставшее, выписавшееся, устарелое. Когда появилась книга: «Выбранные места из переписки с друзьями
Николая Гоголя», наш фельетопист пришел в восторг от
Гоголя, видя, как тот отказывается от своих сочинений,
признает ложными все похвалы им и справедливыми все
порицания и нападки. Наш фельетонист думал, что дело кончено, что сам Гоголь совершенно подкопал основание своей
славы,—и он расхвалил Гоголя как человека и даже признал в
нем некоторый талант как в писателе21. Но увы! —чем обольстительнее надежда, тем иногда обманчивее она! Скоро оказалось,
что странными своими признаниями Гоголь произвел странное и
не совсем выгодное впечатление на свой собственный счет, а отнюдь не на счет своих сочинений. И вот теперь гремят против
Гоголя те же батареи с холостыми зарядами, которые и до появления странной его «Переписки» напрасно тратили против него
порох! Всё, видите ли, виноваты друзья и поклонники Гоголя:
575
они захвалили его, а публика им и поверила на слово! Тут припоминается старая история производства Гоголя в Гомеры, и в
этом обвиняется вся натуральная школа, как будто она обязана
отвечать за промах или странное мнение лица, которое имело
право высказать свое мнение, каково бы оно ни было, спрашиваясь только у себя, а не у нее!22 Затем разбирается статья в одном листке23, и все странное, вычурное, смешное в этой статье
обращается в обвинение и хулу Гоголю и натуральной школе, которые не виноваты ни в одном слове этой статьи, потому что
никому не могут запретить говорить о них неловко и странно.
Назвавши стихи свои (басню Суидаса) дурными, но скромно признавши в них мысль, иронию и веселость, фельетонист упрекает наш журнал, что после многолетних толков о Гоголе и
в нынешнем году будет ряд статей о Лермонтове и Гоголе,
и что вместо этого лучше было бы заняться разбором греческих,
римских, испанских и итальянских поэтов средних веков. Благодарим за совет, но писать будем все-таки преимущественно
о русской литературе, потому что каждый вправе делать свое
дело, почему мы и другим не хотим отсоветовать заниматься преимущественно иностранными литературами, даже издавать Горация с чужими примечаниями...24 О Гоголе толков действительно
было много во всех журналах, как много бывает их о всяком необыкновенном писателе; но ряда статей о Гоголе еще нигде не
было, а был в одном журнале ряд статей о Пушкине, а теперь,
в нашем журнале, будет ряд статей о Лермонтове и Гоголе25.
А будет он потому, что статьи о Пушкине были замечены публикою, да уже одно то, что вы с таким беспокойством советуете не
продолжать этого рода статей о первоклассных наших писателях,
может служить достаточною причиною не следовать вашему совету. И статьи о Лермонтове, а в особенности о Гоголе, непременно начнут печататься в нашем журнале с нынешнего же года,
несмотря на ваше беспокойство при одной мысли о них,— несмотря на мнение о них самого Гоголя (ибо в них мы будем иметь
дело не с ним — до него нам нужды нет, как и ему до нас,—
а с его сочинениями, которые, в деле критического суда, суть общее достояние)... Да, г. фельетонист «Правдолюбивой газеты»,
несмотря на все это, статьи о Гоголе явятся в свое время, и в них
мы подробно изложим свое мнение о его сочинениях, а пока ограничимся поправкою одной важной ошибки вашей в отношении
к этому писателю. Вы говорите, что Гоголь не возвышался никогда над Поль де Коком (№ 81), и много раз говорили, что он
умеет изображать одно мелкое, ничтожное, грязное. Сколько
можно понять из этих странных отзывов, вы хотите сказать, что
у него талант только комический, да и тот не высокого полета.
Это всячески несправедливо. Кроме высокого комического таланта, Гоголь обладает таким же и трагическим. Это всего лучше
доказывает его «Тарас Бульба», поэма, исполненная трагической
силы, трагического величия, блистающая картинами великих ха-?
576
рактеров, великих страстей. Лицо художника Пнскарева в повести «Невский проспект» вовсе не комическое. Присутствие трагического элемента сильно чувствуется и в комической, по-впди-
мому, повести «Шинель», в лице и судьбе смешного и жалкого
Акакня Акакпевича. В «Старосветских помещиках» добродушный,
веселый смех читателя разрешается в грустное, раздирающее
сердце чувство... Мы могли бы проследить этот трагический элемент в большей части комических сочинений Гоголя; но это уже
значило бы говорить для всех, а мы имели в виду только вас,
г. фельетонист... А что Гоголь умеет так тесно слить трагический
элемент с комическим,— это самая резкая и яркая особенность
его таланта, и есть отнюдь не недостаток, а великое достоинство.
После господина Гоголя, приводившего в отчаяние спекуляторов своим молчанием, выдвинули из толпы другого молодого человека, господина
Достоевского, и назвали его гением, равным Гоголю, для того только, чтоб
обратить внимание публики на тот журнал, где печатались сказки г. Достоевского. Попытка пе удалась! Теперь ударили в барабан о третьем гении, господине Гончарове, напечатавшем в «Современнике» повесть «Обыкновенная история». В муравейнике (каком? чьем?) больше крика об этой
повести, чем было крика в Европе при появлении первой поэмы Байрона
п первого романа Вальтер Скотта.
Тут что ни фраза — то и небылица, что ни строка — то и выдумка. Что будто бы Гоголь обязан необычайным успехом своих
творений и своею громкою славою в России проделке спекулянтов,— такая мысль, или, лучше сказать, такая бессмыслица, не
стоит опровержения,— и ее автор первый не верит ей. Может
быть, талант г. Достоевского был встречен преувеличенными похвалами; но зачем же и тут непременно предполагать заговор,
кабалу, скопище, спекуляцию, а не увлечение, не ошибку? И притом никто из людей с умом п со вкусом не станет отрицать в
г. Достоевском таланта, даже замечательного; стало быть, весь
вопрос только в степени и объеме таланта. Первая (и лучшая)
повесть г. Достоевского была напечатана не в журнале, а в сборнике; следующие две помещены в одном журнале26. Но мы не
помним, чтоб какой-нибудь журнал поднялся и увеличил число
своих подписчиков повестями г. Достоевского. О г. Гончарове
никто и нигде не бил в барабан. Фельетонист «Правдолюбивой
газеты» указывает, в подтверждение своего мнения, все на ту же
несчастную статью одного незначительного листка, о которой мы
уже упоминали. Но этот листок издается в Москве, и ни г. Гончаров, ни натуральная школа не имеют ничего общего ни с листком, ни с его забавною статьею. Тут нет никакой стачки, и автор
статьи в листке может быть в глазах фельетониста «Правдолюбивой газеты» улътранатуралистом натуральной школы и поклонником высокого пиитического таланта г. Некрасова; но ни натуральная школа, ни гг. Гончаров и Некрасов в этом не виноваты
нисколько. Мало ли кому придет в голову сравнивать «Обыкновенную историю» с «Героем нашего времени»: г. Гончаров не
19 В. Белинский, т. 8
577
может же запретить писать о нем хотя бы и вздор,— но зато не
может и отвечать за него27. А статья, на которую нападает
фельетонист, как на сочпнение натуральной школы, действительно отличается качествами, от которых очень далеки ум и такт,
свойственные людям зрелого возраста. Читавшие повесть господина Гончарова, конечно, заметили, с какою тонкою наблюда-
тельностию, как метко и верно изобразил он отношения Евсея
к Аграфене. Мысль — представить чувство любви в форме грубой, такая мысль оригинальна; в первый раз она выражена в поэтическом произведении, притом мастерски. Вот все, что, в главном и существенном, можно сказать об эпизоде любовных отношений Евсея к Аграфене. Теперь посмотрите же, как изволил
выразиться об этом московский критик: «У! проклятый! (слово
Аграфены) было выражением полного экстаза женщины... Да не
удивятся, что чувство, которым просветлен этот грубый образ
Аграфены, мы назовем лучшим ее чувством. Эта низшая степень
Freude *, той струи, бегущей по жилам мироздания, связи миров
повсюду сущих, которой расцвет в великолепии розы, в обаянъи
любви Ромео и Юлии, в ôooiceственном гимне Шиллера» и проч.28.
Дело ясно говорит само за себя: в этих надутых фразах, в этой
великолепной шумихе звонких слов, в этих общих реторических
местах не видно даже юношеского энтузиазма, который бы давал им смысл и до некоторой степени оправдывал их, а видна
только претензия на философское глубокомыслие, проникнутое
лирическим пафосом. Но изо всего этого нисколько не следует,
чтобы натуральная школа должна была отвечать за всякую печатную болтовню, за всякий печатный вздор. Как ни вертелся
наш фельетонист с повестью г. Гончарова, а все же сознался, что
она хороша. Чего же больше? — Нет, ему нужно было увидеть
стачку хорошей повести с плохою критическою статьею о повести.
В его глазах, успех произведений натуральной школы основан ни
на чем ином, как на интригах партии, и, по его мнению, к этой
партии принадлежат решительно все, кто находит что-нибудь
хорошее в современной русской литературе. Странное направление, обратившееся в idée fixe **,— во всем видеть интригу, спекуляцию!..
А между тем оно, с одной стороны, понятно, и мы, по долгу справедливости и беспристрастия, готовы до некоторой степени
оправдать это несчастное направление фельетона. Иной старик
силится поворотить назад естественное течение времени, а его
не слушают и идут своею дорогою. Старики'в таких случаях раздражительны, и если молодые поколения не внемлют их наставлениям и советам, они обыкновенно обвиняют их в разврате и
вольнодумстве. Это древняя история! Старость живет воспоминаниями, молодость — современною ей действительностию. Действо¬
* радости (нем.). —Ред.
** навязчивую идею (фр.). — Ред.
578
вать некогда не без успеха на литературном поприще — и увидеть потом себя обойденным, отставшим в задних рядах, заслоненным новыми действователями,— это значит быть неисцелимо
раненным в самолюбие, а тут есть отчего сделаться брюзгливым,
беспокойным и раздражительным. Положение, в самом деле, грустное! Вот, например, недавно один из старых литераторов напечатал в журнале свой роман: «Счастие лучше богатырства» 29.
Бывало, его романы жадно читались большинством публики,
в журналах встречали их и восторженные похвалы друзей, и
ожесточенная брань врагов, и умеренное признание известной
степени достоинства со стороны людей, не бывших ни друзьями,
ни врагами автора. А теперь? Боже, как переходчиво время! Ни
похвал друзей, ни брани врагов! А между тем автор уверяет, что
у него много врагов, которые не стыдятся подкапываться под его
репутацию даже клеветою. Чего бы, кажется, лучше для них
этого случая? Но, увы! роман уже печатается, и никто не забил
в барабан, как бывало это некогда по поводу появления романов
этого же самого автора! Нет ни критик, ни антикритик, ни рекритик, ни полемики, ни споров, ни даже простых упоминовений!
Как будто нового романа и нет на свете! День его рождения был
и днем его смерти! Отчего же это так? Неужели новый роман
автора так хуя^е прежних его романов? Ничего не бывало: он не
лучше, но и не хуже их; а дело в том, что в восемнадцать лет
много воды утекло30, и то, что тогда могло иметь свое значение,
теперь уже не может иметь никакого значения. Роман этот написан языком бесцветным и водяным, но чистым, ясным, грамматически правильным. В нем попадаются мысли умные и дельные,
но нисколько не новые, много общих мест и есть парадоксы. Например, герой романа утверждает за достоверное, что «поэт есть
такой человек, которому нужна только рифма, а не нужен разум».
Мы не считаем за нужное толковать автору, что поэзия бывает
и в прозе, а проза бывает и в поэзии. Он хорошо знает это и сам,
и мысль его — умышленный парадокс: поэтом он себя назвать
не может, хотя и пишет романы, и потому хочет из прозы сделать особенного рода авторство, чтобы, сочиняя романы, иметь
право не быть поэтом. Но в том-то и беда его, что теперь это
невозможно. И вот почему герои его романов — мертвые аллегории, а не Ячивые личности. Еще пока он описывает их от своего
лица, дело плетется кое-как, но как скоро заставит их говорить
за себя — выходит из рук вон плохо. Так, описание Вампирова
в иных местах хорошо. Автор уверяет, что Вампиров, будучи низок, подл, развратен умом и сердцем, был в то же время умен,
ловок, начитан, образован, остроумен; а между тем послушайте,
как объясняется его Вампиров: «Объясниться? О чем хотите,
поэт мой? Да не лучше ли сперва объясниться нам стаканом доброго лафитца? А какой достал я... то есть вашему благородию
честь имею долооюитъ — чудо да и только! Аль мадерцы по стаканчику? У Елисеева вымолил1 и смею уверить, что в Петрополе,
19*
579
с основания его, не выпито такой мадеры дюжины бутылок...»
и т. д., все в таком же гостинодворском тоне. Потом в романе
есть страшные несообразности: Вампиров сажает в тюрьму своего
журнального сотрудника за долг, на основании его расписок в получении денег за статьи, расписок, в которых сотрудник имел
неосторожность писать просто: «получил от такого-то столько-то
такой-то». Помилуйте, да кто же не знает, что посадить в тюрьму
за долг можно только по векселю или заемному пнсьму, а простая расписка имеет силу законности только полученная от купца, а не от отставного военного, каким был сотрудник Вампи-
рова. Этот сотрудник — герой романа, лицо бледное, приторно
идеальное, и от него несет не даровитостью, а бездарностью: это
видно изо всей его автобиографии. Вообще, весь роман похож на
человека, опрятно одетого, чопорного и щепетильного, по наружности благонравного и благонамеренного, но с которым сидеть
в одной комнате скука смертельная. А скуки этой не вознаграждает даже и этот превосходный образец журнальной тактики
Вампирова: разругавши повесть своего будущего сотрудника, он
так расхвалил эту же самую повесть:
С удовольствием помещаем беспристрастный и превосходный разбор
одного из лучших беллетрических произведений, вышедших в нынешнем
году. Юный автор, уже известный многими другими трудами, показал
здесь себя в такой высокой степени полного развития, что мы поздравляем
русскую литературу с дарованием самобытным и обещающим сравниться
с лучшими европейскими романистами. Читатели не должны удивляться,
что в прошедшей книжке помещена была статья, где изложено мнение
противное. Мы не могли отказать в ее помещении, потому что строгое беспристрастие заставляет нас быть отголоском всех мнений, и audiatur et
altera pars * — наш девиз. Мы не разделяем мнения строгого критика и делимся с читателями приятным известием, что в следующей книжке нашего
журнала будет помещена повесть господина Опенкова — это маленький
бриллияпт, chef-d’œuvre ** в том роде, в котором недостает дарований.
Нельзя не сказать, что это списано с натуры! Так и думаешь, что читаешь фельетон какой-нибудь газеты!
От этого невольного отступления, в которое увлек нас роман, обратимся снова к фельетонисту «Правдолюбивой газеты»,
чтобы снова повторить, что мы понимаем его озлобление против
всего нового и человечески извиняем его. Оно, с одной стороны,
очень извинительно, как весьма естественная слабость, и о нем
можно было бы даже и не говорить ни слова, как о предмете
слишком обыкновенном и не заслуживающем никакого внимания.
Но нас заставил наконец взяться за перо странный тон фельетониста, его резкие выражения о противниках его литературных
убеждений, нетерпимые в печати, его манера — произвольно толковать чужие мысли и намерения, а главное — нападкам своим
* следует выслушать п другую сторону (лат.), — Ред.
** шедевр (фр.). — Ред.
580
продавать какой-то обвинительный характер, как будто бы тут
дело идет о предметах не совсем литературных...
В одном журнале недавно прочли мы статью, которая напомнила нам, что в нашей литературе, рядом с враждою к новизне, существует еще и вражда к прошедшему и старому. В заглавии этой статьи выставлены названия четырех романов Вальтер Скотта, изданных в русском переводе гг. Жернаковым и
Ольхиным, и «Юрий Милославский» г. Загоскина, вышедший
в свет седьмым изданием. О поименованных романах Вальтер
Скотта в статье не сказано ничего, но вообще о Вальтере Скотте
и значении его романов сказано много умного и дельного. Но нас
неприятно поразил какой-то враждебный и презрительный тон,
с каким критик разбирает «Юрия Милославского». К чему было
проводить параллель между Вальтер Скоттом и г. Загоскиным? 31
Подобная замашка судить оказалась бы очень невыгодною для
«Кавказского пленника» Пушкина, если бы ему противопоставили
поэмы Байрона. «Юрий Милославский» имеет значение у нас,
в России, и —не во гнев будь сказано г. критику — имеет значение почетное. Это была первая попытка заставить в русском романе говорить и действовать русских людей по-русски. Правда,
это было сделано еще прежде и лучше Пушкиным в романе
«Арап Петра Великого», но роман этот, как известно, остался
неоконченным, и в 1829 году был из него напечатан только небольшой отрывок. Г-н Загоскин решился написать целый роман
из отечественной истории и показать в нем опыт русской народности и простого, натурального изображения людей всех сословий, от высших до низших. Роман, как известно, имел успех
огромный. До него литературная известность г. Загоскина была
невелика; после него имя г. Загоскина сделалось известным всей
грамотной России. И этот успех был не подготовлен; вероятно,
сам автор не ожидал его. Теперь значение «Юрия Милославского», и как художественного произведения и как русского народного романа, уже изменилось. Об этом нечего много и говорить:
дело и так ясно. Да ведь никто теперь и не называет г. Загоскина
русским Вальтер Скоттом, «Юрия Милославского» — великим
произведением искусства. Так из чего же на него сердиться?
Зачем восставать на него с ожесточением? Правда, теперь очень
легко глумиться над ним. Еще легче теперь глумиться, например,
над «Бедною Лизою» Карамзина; а между тем это одно из замечательнейших произведений в русской литературе, которое
имело большое влияние на нравственное образование русского общества. Теперь никто не станет плакать над «Чернецом» Козлова; а ведь недаром же в свое время поэма эта в рукописи
обошла всю Россию. Да то ли теперь для вас «Кавказский пленник», чем казался он вам, когда вы читали его в первый раз?
Что ж, давайте же его бранить... хоть за то, что теперь некому
написать произведения, равного ему... Не раз было уже гово-
рено, что исключительно эстетическая критика — самая односто¬
581
ронняя п ведет к самым ложным выводам, п что есть много вовсе или почтп нехудожественных произведении, которые, по
влиянию на свою эпоху, стоят многпх художественных произведений. «Юрий Милославский» принадлежит к их числу. Мы теперь уже не можем им восхищаться, но всегда с уважением
дадим ему дорогу, как почтенному пожилому человеку, который
не даром жил на свете, который сделал свое дело. Знаете ли, что
«Юрии Милославский» не только сделал уже свое дело, но еще
п продолжает его делать? Это доказывается его седьмым изданием. Нельзя же думать, что его покупают все одни и те же
читатели: нет, он с каждым годом находит себе новых, которые
теперь им довольны так же, как вы были довольны им назад
тому семпадцать лет. Вот почему мы от всей души желаем поскорее дождаться его семидесятого издания и увидеть, что он продается не дороже 25 копеек серебром.
Признавая выходку критика против «Юрия Милославского»
пеуместною и неловкою, мы все-таки нисколько не думаем приписывать ее каким-нибудь дурным мотивам или намерениям*
Всему виновата молодость критика, которою так и отзываются
все статьи его. Выходит в свет какая-то реторика, или история
русской литературы, или что-то в этом роде,— и наш юный критик пишет об этой книге большую статью, тогда как она не стоила и простого упоминовения в порядочном журнале. Этого мало:
он рассматривает ее серьезно, с высшей точки зрения, находит
в ней какой-то дуализм, тогда как изо всех возможных измов
в ней можно было найти только разве нигилизм. Не знаем, каким
образом, только, по поводу дуализма этой книжонки, он изловчился зацепить французских доктринеров и порядком отделать
их за то, что они родились в свое, а не в наше время, и ровесники нашим отцам, а не нам, учили и многому научили нас,
а не учились у нас...32 Вообще критик наш неумолим к прошедшему и никак не может простить ему, что оцо предшествовало
настоящему. Он как будто не знает, что если теперь любой студент математического отделения зпает по части астрономии гораздо больше Птоломея, из этого еще вовсе не следует, чтобы
теперь каждый студент был генияльнее Птоломея, и что Птоло-
мею нельзя ставить в вину, что он родился веками двадцатью
раньше нас. Можно судить обо всем, но ничего нельзя мерить на
аршин своего времени: иначе род человеческий начнется только
с нас, а его истории — как не бывало! Можно говорить обо всем,
об ином даже с увлечением и жаром, но ни на что в прошедшем
сердиться не следует, помня, что если многое было не так, как
бы ему следовало быть, так на том же самом основании, на котором многое в настоящее время бывает не так, как бы следовало
быть. Гордиться прогрессом времени не всегда значит хвалпться
собственными заслугами, и быть дальше своих предшественников
не всегда значит быть выше, лучше и достойнее их.
582
Упрекая стариков в фанатической привязанности к старпне,
тем более должно быть чуждыми фанатической гордости настоящим и избегать, например, такнх фраз: «Пушкин, Лермонтов,
Гоголь, Достоевский...» Хорошо еще, что ваши противники имеют
слабость раздражаться и выходить из себя от таких невинных
выходок юной кабинетной мудрости, не справляющейся с общественным мнением, а видят в них интриги, кабалы и спекуляции!
А что, если они будут только смеяться над этими произвольными
классификациями литературных знаменитостей, и смеяться без
брани и клевет, спокойно и остроумно?.. Значение Пушкина, Лермонтова и Гоголя утверждено общественным мнением, а не одними критиками. Если были смельчаки, которые в суждении об
этих поэтах упредили общественное мнение,— они избежали
смешного именно тем, что предугадали в будущем решение общественного мнения. Ну, а если вы не угадали его насчет дарования, которое силитесь произвести в гении?33 — Ведь вы оказываете ему плохую услугу. Если будут смеяться над вами, вы
сами накликали на себя беду; но зачем же он-то разделит ее
с вами?..
Кстати, о г. Загоскине. В одном из ежемесячных журналов
наших напечатана большая статья его: «Москва и москвичи»
и мелкие статьи: «Логический вывод»; «Московские гостиницы»;
«Андрей Евстафьевич Дыбков»; «Москва-река»; «Бабпй-город»;
«Два слова о нашей древней и современной одежде» 34. В этих
статьях талант г. Загоскина является верным своему направлению и своему характеру. От этого читать их — невыразимое наслаждение, хотя оно и совершенно особого рода. В мире нет ничего достойнее уважения и почтеннее убеждения. Глубокое и
страстное убеждение уважается даже и тогда, когда оно прилагается ровно ни к чему или к древним и почтенным истинам,
вроде той, что добродетель достойна и похвальна, а порок гнусен.
Вот почему, смеясь над подвигами героя Сервантесова романа,
вы все-таки его уважаете, чувствуя глубокое убеждение в основе
всех его заблуждений. О Москве и москвичах г. Загоскин заставляет говорить Богдана Ильича Белкина — лицо, которого нельзя
не полюбить за наивность его убеждений в деле всем известных
истин. Эта наивность придает неизъяснимую прелесть запискам
Богдана Ильича,— и вы с наслаждением читаете даже его выходки против вас самих, выходки, выраженные таким языком,
который у других кажется неприличным, грубым и оскорбляющим достоинство книгопечатания. Так, например, любезный и
почтенный Богдан Ильич, нападая на употребление в русской
литературе иностранных слов, говорит утвердительно, что причина этого обыкновения заключается «в гордости, упрямстве и
ненависти ко всему отечественному» со стороны господ преобразователей, которых, кстати, сравнивает он с Тредьяковскпм.
Мысль, как видите, выражена довольно резко п крепковато; но
если бы вы знали, какое приятное впечатление производит она
583
на читателя, познакомившегося с любезною особою наивного
Богдана Ильчча! Подобно Гомеру, этот милый барин, должно
быть, похитил пояс Венеры, и оттого у него так грациозно, по-
своему, выходит даже то, что у других бывает отвратительно,—
и, читая его записки, вы никогда не сердитесь, но всегда смеетесь,
а кто смеется, тот счастлив. Никакое перо, кроме пера самого
Богдана Ильича, не в состоянии показать всей прелести его рассказов о Москве и москвичах. Особенно понравился нам его рассказ о том, как, вместо десяти, он сделал только четыре визита
и как он несколько охладел к московской патриархальности, подравшись с козлом. Сколько тут занимательного, оригинального,
милого, нового! В одном доме хозяин встретил Богдана Ильича
в калмыцком тулупе, под которым на нем почти;,ничего не было
надето; потом хозяин и хозяйка, несмотря на утреннее время,
потчуют Богдана Ильича кофеем, донским, от которых он кое-как
отделывается, но таки заставляют его откушать варенья. В другом доме хозяева бредят Парижем и все русское презирают; тогда
Богдан Ильич пускается с ними в спор, словно по книге доказывая им их заблуждения. Эта книжность его монологов составляет
особенную их прелесть. Решительно у него хорошо все то, что
у других дурно! Наконец он приезжает в четвертый дом и видит:
в сенях, у дверей в прихожую, лежит козел. Богдан Ильич толкнул Ваську и потянулся рукою к звонку, как вдруг почувствовал
сильный удар в бок. Схватив Ваську за рога, вытащил он его на
двор с целию передать с рук на руки своему кучеру. Борьба была
тяжелая, сбежался народ и явно принял сторону Васьки, ободряя
его храбрость против барина. Богдан Ильич целую неделю был
болен боком и от этого несколько охладел к московской патриархальности, в которой козлы играют не последнюю роль35.
Но самая интересная статья из записок Богдана Ильича —
это «Два слова о нашей древней и современной одежде». В ней
Богдан Ильич победоносно поразил в самое сердце чудовище, называемое модою, этого деспота и тирана слабых смертных. Потом
неоспоримо доказал, что мужской половине русского общества
следует «нарядиться снова в наши спокойные, величавые и красивые шубы, кафтаны, ферязи, терлики, однорядки и щеголеватые зипуны, в меховые шапки мурмолки и пуховые шляпы с широкими полями». Мы до того прониклись было справедливостию
его доводов, что не хотели было дожидаться, пока достанем в
Москве помянутые щегольские наряды, и тотчас же хотели было
обратиться к первому швецу кучерского платья; но нас остановило одно обстоятельство: из статьи Богдана Ильича не видно,
чтобы он сам уже нарядился в тот костюм, в который других
убеждает нарядиться. Не так поступают ветреные законодатели
мод (которых поделом бранят моралисты): они никого и ни во
что не убеждают одеваться, а оденутся первые в платье нового
фасона или нового цвета — и за ними все одеваются по их образцу. Значит: пример лучше убеждений и доказательств. Лю-
584
дп — странные скептики: как ни будьте глубоко и сильно убеждены вы в чем-нибудь, до тех пор не поверят вам, пока вы
первый не последуете на деле своему учению. А до тех пор они
будут лукаво улыбаться, глядя на вас, да читать себе под нос
это злое двустишие:
На столб дорожиып Петр, философ наш, походит:
Показывает путь, а сам по пем не ходит36.
Для меня нет ничего умилительнее привычки людей на всю
жизнь оставаться детьми, потому что эта привычка основывается
на невыразимой прелести детского возраста, как самого счастливейшего из всех других возрастов. Но в чем его особенность? —
в любви к обману, как к счастию. Дети любят, чтобы их обманывали старшие, любят обманывать себя и старших. Сядет дитя
на палочку верхом — и уверено, что оно скачет не на своей собственной паре ног, а на четырех ногах лихого коня,— и вы ничем
так не разодолжите ребенка, как сделавши вид, будто верите,
что он скачет на лошади, и даже посторонитесь торопливо, как бы
из опасения, чтоб он не задавил вас. И этой детской любви к обману люди, за редкими исключениями, остаются верными всю
жизнь. Потому-то в романах доброго старого времени добродетель
всегда торжествовала, а порок наказывался. Теперь искусство
стало серьезнее и строже, за что большинство читателей жалуется
на него: оно, это большинство, крепко обижается, что искусство
обращается с ним, как с взрослым человеком, а не как с ребенком.
Так давно и с таким нетерпением ожидаемая «Псковская
судная грамота 1397 года» наконец издана в нынешнем году
г. Мурзакевичем в Одессе. Мы ее видели. Издание красиво и выполнено по всем правилам археологии. Так как обнародование
этой грамоты составляет эпоху в русской исторической литературе
и подробная оценка такого важного памятника не может быть
сделана в нескольких словах, то мы предоставляем себе поговорить об ней в одной из следующих книжек «Современника» 37.
В 1 № «Современника» на 1847 год, в разборе нового смир-
динского издания сочинений Фонвизина, сказано: «Московский
книгопродавец Салаев купил у родственников Фонвизина оригинальные его рукописи», и проч.38. Здесь вкралась ошибка, происшедшая по неимению автором статьи первого издания Фонвизина, в предисловии к которому объяснены настоящие условия,
на которых г. Салаев приобрел право на издание сочинений Фонвизина. Мы получили по этому поводу письмо от одного из родственников Д. И. Фонвизина и спешим объяснить дело. «Родственники покойного,— сказано в письме,— никогда не продавали
никаких его рукописей не только г. Салаеву, но и г. Бекетову
(от которого приобретено право на издание г. Салаевым); последнего же (то есть г. Бекетова), при передаче ему права издавать
сочинения Дениса Ивановича Фонвизина, просили пожертвовать
585
из приобретенных выгод от издания на два уездные училища,
Клинское и Броницкое, тысячу рублей ассигнациями, а г. Бекетов, уступив право издания г, Салаеву, поставил ему в обязанность выполнить просьбу родственников Д. И. Фонвизина...»
Итак, вот каким образом дошло книгопродавцу Салаеву право на
издание Фонвизина,
ГЛАВНЫЕ ЧЕРТЫ ИЗ ДРЕВНЕЙ ФИНСКОЙ ЭПОПЕИ КАЛЕВАЛЫ,
Мо рпца Эмана, Гельсингфорс. 1847.
Это не сама поэма, а только изложение ее содержания. Из
этого должно заключить, что «Калевала» есть творение великое,
потому что в противном случае для чего бы ее было даже и переводить на русский язык, не только издавать одно изложение ее
содержания, с присовокуплением ученых и всяких других примечаний? Так обходятся только с монументальными произведениями человеческого ума. Действительно, почитатели «Калевалы»
сравнивают ее с вековечными, полными всемирного значения поэмами Гомера. Вот как отозвался о переводе из нее отрывка на
шведский язык профессор-поэт Рунеберг, издававший в Гельсингфорсе «Утреннюю газету»;
Редакция должна сказать, что, по ее мнению, ни одному переводу
образцов древности, «Илиады» и «Одиссеи», не удалось сохранить столько
красот подлинника, чтобы его можно было сравнить с переводом этой финской руны. Редакция не имела случая познакомиться с остальными рунами «Калевалы», но, судя по этой руне, она полагает, что финская литература в «Калевале» получила сокровище, которое, и в объеме и содержании, можно сравнить с прекраснейшими греческими образцами, и даже
превосходит их, может быть, своим высоким ест ест в о описанием и безыскусственным блеском. если только можно превзойти то, что совершенно
(стр. 77—78).
В конце книжки приложено довольно длинное суждение
о «Калевале» другого шведского или финского (не знаем, право)
литератора, г. Тенгстрема — суждение, из которого мы, по его
длинноте, сделаем только извлечение.
Слаба и бледна сага о греческом Орфее в сравнепии с этим пышпьш
растением поэтического естествоописания (?), в объем которого входит весь
мир с своею (не его ли?) жизнию и со всем своим (его) блеском. Особенно
величественна самая картина очаровательной силы звуков каптеля и описание природы. Оно здесь достигло той степени жизпи и действительности,
какое (не какую ли?) только истинная поэзия в силах произвести и которое
(не которая ли?) должно (должна?) поразить всякого созерцателя (стр.
82)... Таким образом народ с чрезвычайною силою представил национальный свои дух и главные черты жизни как в теоретическом, так и в практическом отношениях. Что касается до представления этих образцов, как
они являются в поэзии, то отнюдь они не пустые, аллегорические фигуры,
но, панротив, они облечены в свои истинные формы, полны оюитием (?) и
деиствительностшо. Они так же совершенны, как герои Гомера, но совершенство их только другого характера. Если мы в кратких словах изложим
содержание фипскои эпопеи, со всеми ее недостатками, то найдем, что она
586
имеет столько красот, что может занять одно из первых мест в ряду эпиче-
ских творений прочих народов. Если опять будем сравнивать ее с «Илиадою» и «Одиссеею», то найдем, что она не может с ппми сравняться относительно полноты образов, избытка местоположения (?), прекрасного равенства между природою и духом, исторической ясности в развязке происшествий и ровного эпического шага (хода?); но зато она представляет такие
явления внутренней душевной красоты, каких мы не найдем в Гомере
(вот как!!.). Также «Калевала» в общеисторическом отношеппи не может
быть соперппцею с творениями Гомера (а!..), но если ясно и подробно показать национальный дух того и другого народа (то есть древних греков и
финнов!!.), то трудно решить, на какой стороне препмущество (вот оно
куда пошло!..). Финской эпопее должно отдать препмущество в том, что
она в одно описание стеснила (?) весь национальный дух, который Гомер
представил в двух картинах (стр. 93—94). ,
Случилось так, что, прочитавши предисловие, мы прочли при-»
мечания к поэме, прежде поэмы. Это обстоятельство, естественно,
возбудило в нас сильное любопытство насчет самой поэмы. Правда, преувеличенность этих отзывов не ускользнула от нас и показалась нам довольно подозрительною. Особенно возбуждал в нас
сомнение последний довод в пользу превосходства финской поэмы
над поэмами Гомера, состоящий в том, что финская эпопея в одно
описание стеснила весь национальный дух, тогда как Гомеру
нужно было создать для этого две большие поэмы. Что ж тут
мудреного? — думали мы. Иной национальный дух так мал, что
уложится в ореховой скорлупе, а иной так глубок и широк, что
ему мало всей земли. Таков был национальный дух древних греков. Гомер далеко не исчерпал его весь в своих двух поэмах.
И кто хочет ознакомиться и освоиться с национальным духом
древней Эллады, тому мало одного Гомера, но будут для этого
необходимы и Гезиод, и трагики, и Пиндар, и комик Аристофан,
и философы, и историки, и ученые, а там еще остается архитектура и скульптура и наконец изучение всей впутренней домашней и политической жизни. С XVI века изучает Европа древнюю
Грецию — и все еще конца не видно этому изучению. Где только
ни откроют следы каких-нибудь колоний греческих, как, например, в Крыму,— как тотчас же возникает целая эрудиция по
поводу бедных остатков развалин, фресков и надписей, вырываемых из могил,— и множество ученых составляет себе пмя этими
изысканиями. Так глубоки и многознаменательны даже слабые
следы жизни этого удивительного племени...
И однако ж, несмотря на то, мы думали, что самая преувеличенность восторженных похвал финской поэме, со стороны ее
поклонников, может до некоторой степени свидетельствовать о ее
значительном достоинстве, помимо всяких неуместных сравнений
ее с поэмами Гомера. И вот мы начинаем читать изложение содержания знаменитой поэмы — и не верим глазам нашим! Вместо
ожидаемого удовольствия нами овладело чувство досады — следствие я^естоко обманутого ожидания! Не нравиться нам может
многое, не возбуждая досады; но когда неумеренные похвалы
приготовят к ожиданию чего-то необыкновенного, тогда разоча-
587
рованпе, естественно, возбуждает досаду и на восторженных хвалителей и на превознесенное произведение. Что же мы нашли
в «финской эпопее»? Вот вопрос, который ставит нас в затруднительное положение перед читателями! Переписать здесь всю
книжку г. Эмана — значило бы поступить против прав литературной собственности. Пересказать разве ее содержание вкратце? — Но мы, во-первых, ничего не поняли в ее содержании, а во-
вторых, как пересказывать то, что и в чтении показалось так
скучным и неинтересным! Нельзя сказать, чтобы в этой поэме не
проблескивали искорки поэзии; но они проблескивают изредка
и слабо сквозь мрак призраков, порожденных дикою и невежественною фантазиею. Вот отрывок для образчика финской фантазии:
Напоследок Вяйнямейнен, вспомнив, что давно похороненный богатырь Випунен был чрезвычайно смышлен в колдовстве и сведущ в первоначальных словах, вздумал отправиться на его могилу, в надежде найти
тут нужные слова. Но как дорога туда шла по женским иглам, чрез острые
мечи мужчин и чрез секиры витязей, то он просил Ильмаринена выковать
ему железные перчатки, сапоги, рубашку и длинный шест. Так вооруженный, достиг он па третий день до могилы богатыря. Густой лес уже шумел
над могилою. Вяйнямейнен вырубил лес и вколотил шест в рот Випунена.
Тот проснулся от мертвого сна и, напрасно стараясь откусить шест, проглотил самого Вяйнямейнена. Для препровождения времени Вяйнямейнен
из железной своей рубашки и прочих вещей устроил себе кузницу в животе богатыря и начал ковать настоящим образом. Эта выдумка сильно
мучила Випунена. Уголья и огарки жгли ему горло. Он в нужде своей между прочим говорит: «Кто ты такой, кого я теперь проглотил? С сотней витязей я то же сделал, но никто меня так не мучил. Ежели ты сотворен Создателем, то я твердо уповаю на него, что он пе покинет меня доброго; но
ежели ты наемник злого духа, то ты, мерзкий, убирайся! Ты поднят ли из
глубоких вод, или прибыл из волн шумящего моря, или из дальпых болот
колдунов, или из страшных стран медведей? Отец мой ведь прежде мог
прогнать все зло. Неужели я не подобен отцу? Неужели я не похож на брата моего, который управлял небесными тучами? Я могу просить помощи у
небес и у преисподней земли. Громко закричу в моей нужде, так что крик
отзовется в глубине земли и чрез девять небес. Укко! близкий сосед громовых туч! дай мне огненный меч, чтоб я мог наказать больно этого подлеца. Поднимайся из волн ты, богиня морей! Приди для моего спасения.
Приди, о лес! с твоими тысячами вооруженных витязей. Приди ты, пустыня, с своими толпами, и вы, озера! Восстань из земли мать земного шара,
и поднимитесь все вы, в гробах почивающие ратники, на истребление этого
зла. Каве! ты дочь природы, пышная, прекрасная, укроти страшные мои
мучения! Собирайтесь тысячи чертей, чтоб избавить меня от этого злого
духа! Убирайся, негодяй, из меня, места во мне нет для тебя; ищи себе другого жилища. Переместись, куда тебе угодпо, но только далее от меня.
Куда мне заговорить тебя, куда сослать тебя? Спеши скорее к тому, кто
тебя прислал сюда; спеши домой с быстротою огненной искры; достань
себе лыжи или коня у Гиси и уезжай. Ежели ты Калма, восставший из
гроба, то отправляйся опять туда. Ежели ты прибыл из вод, то я сошлю
тебя на край севера, чтоб волны там тебя успокоили. Ежели ты прибыл с
ветром, то воротись назад по пути весенних ветров. Ежели ты из болот,
то заклинаю тебя отправиться в нетающие болота, откуда ты никогда не
вылезешь, или ступай в обиталища мертвых, или в кипящую пламеппую
реку Рутью. Ежели же ты теперь не послушаешься, то возьму напрокат
ногти у орла и пугну тебя. Пора тебе убираться. Удались до рассвета,
прежде чем взойдет небесная, утренняя заря».
588
Напрасно, однако ж, Вппунен старался колдовскими песнями п за-
клппапиямп избавиться от неприятного гостя. Вяйиямейнен все-таки не
удалялся и грозил остаться навсегда, ежели Вппунен не выучит его необходимым словам. И так Вппунен принужден был отпереть кладовую своих
слов: он начинает петь. Песен ему недостает, как скалам недостает камней
пли рекам воды. Пение его продолжается бесконечные дни и ночи. Солнце
остановилось слушать, месяц также прислушивается и Большая Медведица
поучается.
Скажите, похожи ли сколько-нибудь эти дикие, грубые, лишенные смысла образы на греческие мифы, столь полные глубокого значения, столь изящные по своим формам? какое может
быть сравнение между эстетически прекрасными богами древней Греции, ее человечески интересными для нас героями —
и этими уродливыми, чудовищными образами богов и богатырей —
колдунов финских, с их «первоначальными словами»? Кажется,
об этом и речи не может быть. Г-н Тенгстрем в своих натянутых
сравнениях «Калевалы» с поэмами Гомера чуть было не напал
на истину, коснувшись разницы их во всемирно-историческом
значении; но поспешил обойти этот главный и существенный
вопрос, угрожавший решительным опровержением всех его преувеличенных похвал финской поэме. Нет, не с «Илиадою» д
«Одиссеею» сравнивать ее, а разве с поэмами вроде «Слова о
полку Игоревом», да и тут еще не решенный вопрос, на чьей
стороне окажется преимущество... Проблески поэзии — повторяем — в «Калевале» есть; но в каком же народном произведении нет их? Поэзия — общее достояние человечества на всех
ступенях его, во всех его положениях, от самого дикого до самого образованного. Но народная, естественная, или непосредственная поэзия только у себя дома оказывает особенно сильное
влияние на души людей; это туземное растение, которое вянет
на чуждой ему почве. Даже и у себя дома много теряет она своей
силы над людьми, как скоро у народа возникает художественная поэзия. Во всяком случае, интерес народной поэзии — интерес местный, домашний. Каждому дорого свое, родное. Общий интерес народные произведения могут приобретать только
тогда, когда наука заметит в них указания и факты для объяснения доисторических времен жизни народа. А собственно за
поэзией тут слишком гоняться нечего: ее так много, что девать
некуда! Народная поэзия — только для охотников. Охота пуще
неволи, говорит русская пословица. Охотник прав в своей страсти, особенно, если не воображает всех подобными себе охотниками и не навязывает их удивлению предмета своей страсти...
Но чем теснее, исключительнее круг занятий человека, тем
больше важности придает ему человек. За отсутствием других
сильных национальных интересов финны с особенною страстью
обратились к собиранию и изучению памятников их народной
поэзии. В этом отношении у них много общего с теми славянскими племенами, которых вся жизнь в воспоминании, в прошедшем, а не в настоящем и будущем. Те и другие как будто
Ш
открыли содержание и цель жизни своей в отыскивании словес-«
ных и других памятников своего прошедшего. Поэма, песня,
пословица, стих, пол стиха, надпись на камне,—все для них
равно важно, велико. И оно понятно: юноша не дорожит своим
настоящим, о прошедшем также не думает: вся жизнь, все надежды и мечты его в будущем, и он мыслию опережает время,
воображает себя старше, нежели он есть, готов прибавлять себе
года, как устарелая кокетка убавляет их у себя. Человек взрослый, совершеннолетний уже любит свое прошедшее, каково бы
оно ни было, но он уже не рвется в будущее, не верит его обольстительным обещаниям; он уже научился ценить настоящее,
дорожить им, и вся жизнь, вся деятельность его в настоящем.
Для старика настоящее уныло и безотрадно, а в будущем он видит только могилу и потому бранит настоящее и не любит думать, не только говорить о будущем: он весь в прошедшем, весь
в своих воспоминаниях, он молодеет, говоря о них, делается счастлив и горд, хваля доброе старое время. Это жизнь в воспоминании, жизнь задним числом! Ее знают и народы. Тогда они делаются археологами исключительно и думают, что важное и дорогое
для них так же важно и дорого и для других. Осмельтесь усомниться в ценности их сокровищ или посмотреть на них равнодушно,— вы совершите в их глазах преступление, которому нет
равного... Улыбнитесь насмешливо или только недоверчиво, когда
они указывают вам па своих Гомеров, на свои «Илиады» и «Одиссеи»,— они взглянут на небо, не гремит ли уже гром, долженствующий поразить вас за ужасное нечестие вашего скептицизма...
Как во всех иллюзиях старости, тут все дышит преувеличением
и фанатизмом. Но если таким археологам-патриотам часто случ
чается встречать холодность и равнодушие, а иногда и насмешку
со стороны людей, которым чужды их обольщения, зато иногда
они встречают не только сочувствие, но и готовность на те же
преувеличения там, где бы, кажется, всего менее могли они ожидать найти их. Это самое нашла финская литература в известном
русском литераторе, графе Соллогубе. Заглавие книжки г. Эмана
украшено эпиграфом, заимствованным из статьи графа Соллогуба; а эпиграф этот гласит: «Вы едва ли поймете, как утешительно теперь, когда из литературы сделался какой-то безобраз-*
пый рынок, найти в уголке Европы столь неожиданное явление» *.
»Это сказано по поводу финского литератора г. Ленрота, который
несколько лет, терпя нужду и холод, ходит пешком по Финляндии, отыскивая в хижинах ее поселян народные песни. Мы первые готовы отдать справедливость прекрасному и благородному
подвигу г. Ленрота; но не считаем нужным впадать для этого
в преувеличение. Как! все литературы Европы, кроме финской,
превратились в какой-то безобразный рынок?.. Как! бескорыстное служение науке или литературе существует теперь только
в Финляндии?.. Помилуйте, господа энтузиасты! прочтите жизнь
таких людей, как Гумбольдт или Aparo2,—и посмотрите, такид
590
ли еще жертвы принесли они науке! Вспомните, что до сих пор
не прерывается в Европе ряд этих смелых мучеников науки, которые отваживаются на путешествия в страны отдаленные и
опасные, например, в глубину Африки, где большею частию
погибают они от воспалительных и заразительных болезней или
от ножа дикарей.% Корысть, расчет и торговля действительно
проникли теперь во все литературы; но вы близоруки, если за
ними не рассмотрели тех благородных и прекрасных явлений,
которые хотя и в меньшинстве, но есть и всегда будут везде,
к чести человеческой натуры. Что в финской литературе нет
торгашества, это очень естественно: занятие финскою литературою не представляет никаких материяльных выгод, а потому за
него и берутся не спекулянты, а только люди, действительно
любящие литературу.
ВТОРОЕ ПОЛНОЕ СОБРАНИЕ СОЧИНЕНИЙ МАРЛИНСКОГО. Издание четвертое. Четыре тома. СПб. 1847.
Марлинский во многих отношениях лицо замечательное
в нашей литературе. Немногие писатели имели такой обширный круг читателей, пользовались такою повсеместною, громкою известностью, как Марлинский. Появление новой повести,
статьи его в журнале было всегда важным литературным событием, приводило в движение всех охотников до чтения. Марлинский обратил на себя общее внимание с первого своего появления на литературное поприще К С тех пор литературная
известность его росла с чудовищною быстротою. Наконец ге-
нияльность его была признана всеми единодушно и безусловно*
Могли сомневаться в Пушкине, находить в нем недостатки,
даже оспоривать его самостоятельность и великое значение для
русской литературы; насчет Марлинского такой скептицизм казался невозможным. Он имел большое влияние на литературу,
породил целую школу, которая еще больше возвышала его достоинство, потому что переняла и довела до крайности одни
его недостатки. И вдруг эта огромная слава пала в короткое время, во всем своем блеске, во всей своей силе... Так иногда умирает внезапно человек крепкий, цветущий здоровьем и силою...
Мнение публики вдруг разделилось на две крайние стороны:
одни никак не могли расстаться с прежним понятием о Марлип-
ском, другие уже видели в нем только блестящего фразера,
бездарность, ловко подделавшуюся под талант. Теперь уже и не
спорят о Марлинском, никто на него не нападает, никто его не
защищает; в спорах за новую литературу поборники старого не
ссылаются на Марлинского, не хвалят его; он как будто вовсе
забыт. Он пролетел в литературе ярким метеором, который на
минуту ослепил всем глаза и — исчез без следа...
И однако ж Марлинский был писатель не только с талантом,
но и с замечательным талантом, не чуждым даже оригиналь-
591
ностн п силы. Блестящий ум, многосторонняя образованность,
знакомство с наукою еще более возвышали этот талант. Но че^
ловек — машина многосложная, в которой каждая сторона
имеет влияние на другую, усиливая или ослабляя ее. Страсть к
блеску, к эффекту была ахиллесовскою пяткою натуры Марлин-
ского, лишила его талант развития, способности идти вперед
и наложила на него характер легкости и хрупкости. Это был
один из тех людей, которые не бросятся в опасность, но обойдут ее, если можно рисковать погибнуть не на глазах удивляющейся толпы, и, напротив, готовы искать опасности, создать
ее себе, смело броситься, впереди всех, на явную и неизбежную
гибель, когда они знают, что на них смотрят, что будет кому
удивляться им, рассказывать о их подвиге... Это отражается
в каждой строке, написанной Марлинским. Сущность предмета,
его глубина, его истина никогда не занимают его; он весь во
внешней его стороне, которая бросается в глаза. Треск и блеск —
это были его вдохновители, и он был их искренним певцом.
Поразить с яркостию молнии, увлечь с быстротою потока, не
дать читателю опомниться, вдуматься: вот его любимая манера.
Он действует на читателя, как черкесский наездник: настигает
и схватывает его прежде, чем тот поймет, в чем дело и что с
ним случилось. Марлинский любил рисовать преимущественно
ту сторону страстей и чувств человеческих, которая знакома
большинству, которая всем равно бросается в глаза.
Литературное свое поприще он начал прекрасно. Его обзоры
русской словесности отличались умом, новостию взгляда, блеете-*
ли яркими сравнениями, увлекали живым, красноречивым изло^
жением2. В них виден был даровитый литератор, человек с познаниями, со вкусом и образованием и, кроме того, светский человек,
чуждый школярности и педантизма, чопорности и щепетильности.
Первые его повести и рассказы были необыкновенным явлением
в русской литературе того времени3. Они так не походили на
прежние опыты в этом роде, так были новы, свежи, ярки, оригинальны и отличались такою, в сравнении с ними, естественно-
стию и натуральностию, что в то время никто не мог заметить
фразистости их выражения, мелодраматизма их содержания, преобладания внешнего и блестящего над внутренним и спокойно
прекрасным. Такой успех мог ослепить всякого. В Марлинском
мало было глубокости, но много было огня. Природа не дала ему
гения, а он хотел действовать, как генияльный человек. Такая
роль всегда сбивает человека с толку и не дает ему ни возвыситься до своих настоящих средств, ни идти по своей настоящей дороге. С прекрасным талантом, которым так нескупо одарила его
природа, он мог бы идти вперед, постепенно отделываться от ложной и переходить к истинной манере. Правда, тогда некому было
увлечь его собственным примером. Пушкин писал стихами, и повестей в прозе лучше Марлинского не было в нашей литературе.
Но он мог бы постепенно изменяться к лучшему в своей собствен*
592
ной дороге, постепенно совершенствоваться в своей собственной
колее. Но этому решительно препятствовала его страсть к эффекту. Он вечно вертелся около одних и тех же характеров, одних и тех же мотивов. Оттого все герои его повестей, как две
капли воды, похожи друг на друга и разнятся только именами.
Однообразие его повестей невыносимо скучно. Желание блестеть
заставляло его усиливать и природное свое остроумие, становить
на дыбы страсть и чувство, делать вычурным и натянутым и без
того ярко-пестрый слог,— словом, вдаться во все крайности фразерства. Но Марлинский никогда не был холодным и сухим фразером, исключая разве немногих слабых и неудачных его произведений. Напротив, везде виден в нем фразер живой, страстный,
пламенный, искренний, который писал не потея, не ходил в карман за словом, не ломал головы над фразою, но едва успевал
класть их на бумагу, по которой перо его скользило с быстротою
паровоза. Только в его увлечении, в его страстности, в его блестящих, эффектных картинах видно больше какого-то опьянения,
как будто от приема опиума, нежели истинного вдохновения.
Отсюда происходит внутренняя напряженность, натянутость его
слога, несмотря на видимую его текучесть и легкость.
1831, 1832 и 1833 годы были апогеем литературной славы
Марлинского. В это время были напечатаны в «Московском
телеграфе» его лучшие повести: «Страшное гаданье» и «Амма-
лат-Бек», и его знаменитый разбор романа Полевого: «Клятва
при гробе господнем»4. Но в это-то время он был и накануне
своего падения. Еще года два, три рисовался он лихим наездником на пространном поле нашей литературы, не подозревая,
что его поприще уже кончено, так же как этого не подозревала и публика. Явление Гоголя нанесло страшный удар всему
реторическому, блестящему снаружи, эффектному,— реториче-
ское, и многое, что до того времени казалось верхом натуральности, вдруг сделалось ненатуральным. Литература и вкус публики приняли новое направление. Все это оказалось вдруг,
неожиданно. Марлинский, доселе шедший, по-видимому, впереди
всех, вдруг очутился назади. Его знаменитая статья о «Клятве»,
блестящая остроумием и живым изложением, уже показывала
в нем отсталого представителя умершего романтизма, казалась
шумливою битвою с мельницами. Начали являться выходки против фразистости и неестественности его повестей. Но большинство читателей все еще было на стороне Марлинского. Но в конце
прошлого и начале нынешнего десятилетия новая критика сделала Марлинскому решительный вызов; бой был непродолжителен: колоссальная слава, уже подрытая в основании временем,
разлетелась в минуту...5
И однако ж Марлинский навсегда останется замечательным
лицом в истории русской литературы. Его слава и падение —
пример резкий и поучительный, показывающий, как непрочны
бывают иногда самые блестящие успехи в переходные эпохи ли¬
593
тератур, как легко блестящему таланту разыгрывать в них роль
гения, вожатого века... Такие примеры случаются и в литературах
старых и богатых: вспомните Виктора Гюго... Читать теперь повести Марлпнского трудно, потому что скучно, но талант, и притом замечательный, виден в них и теперь. Его сочинения останутся навсегда любопытным памятником той литературной эпохи, которая так резко отразилась в них.
Новое полное собрание сочинений Марлинского едва ли не
полнее всех других, но все-таки не совсем полно: в нем нет его
полемических статей, печатавшихся до 1823 года в «Сыне отечества». Издание опрятно и даже красиво, но бестолково по разделению каждого тома на части, с особою нумерациею. К чему
это? Двенадцать частей или четыре части,— не все ли это равно?
А между тем это ненужное разделение затрудняет читателя
в приискании статей. Досадно и грустно думать, что у нас ни
один писатель не издан как следует,
БЕДНЫЕ ЛЮДИ. Роман Федора Достоевского. СПб. 1847.
«Бедные люди» были первым и, к сожалению, доселе остаются лучшим произведением г. Достоевского. Появление этого
романа было шумным событием в нашей литературе Раздались
громкие похвалы и громкие порицания, начался спор. В продолжение нескольких месяцев имя г. Достоевского одно занимало
наши журналы. Это движение доказывало, что дело идет о произведении и таланте, выходящих из ряду обыкновенных явлении.
Г-н Достоевский недавно напечатал свой новый роман «Хозяйка»,
который не возбудил никакого шуму и прошел в страшной тишине2. Шум, конечно, не всегда одно и то же с славою, но без
шуму нет славы. «Бедные люди» доставили своему автору громкую известность, подали высокое понятие о его таланте и возбудили большие надежды — увы! — до сих пор не сбывающиеся*
Это, однако ж, не мешает «Бедным людям» быть одним из замечательных произведений русской литературы. Роман этот носит
на себе все признаки первого, живого, задушевного, страстного
произведения. Отсюда его многословность и растянутость, иногда
утомляющие читателя, некоторое однообразие в способе выражаться, часты повторения фраз в любимых автором оборотах, местами недостаток в обработке, местами излишество в отделке, несоразмерность в частях. Но все это выкупается поразительною
истиною в изображении действительности, мастерскою обрисовкою
характеров и положений действующих лиц, и— что, по нашему мнению, составляет главную силу таланта г. Достоевского, его
оргинальность,— глубоким пониманием и художественным, в полном смысле слова, воспроизведением трагической стороны жизни.
В «Бедных людях» много картин, глубоко потрясающих душу.
Правда, автор подготовляет своего читателя к этим картинам немножко тяжеловато. Вообще, легкость и текучесть изложения не
594
в его таланте, что много вредит ему. Но зато самые эти картины,
когда дойдешь до них,— мастерские художественные произведения, запечатленные глубиною взгляда и силою выполнения. Их
впечатление решительно и могущественно, их никогда не забудешь...
«Бедные люди» вышли теперь отдельным изданием, в небольшой красивой книжке. На обертке сказано: издание исправленное. Мы не имели времени сличить нового издания с старым
и узнать, в чем состоят «исправления», но сколько можно догадываться по сравнению объема обоих изданий, должно думать,
что во втором сделаны автором сокращения3. Это хорошо, и роман должен от этого много выиграть,
КИТАЙ В ГРАЖДАНСКОМ И НРАВСТВЕННОМ ОТНОШЕНИИ. Сочинение монаха Иакинфа. В четырех частях. С рисунками. СПб. 1848.
Странное дело! Кажется, весь земной шар, или все его оби-
таемые людьми части, равно бы должны были представлять собою
зрелище развития человечества; а между тем эта честь предоставлена только самой малейшей из пяти частей света — Европе,
В недавнее время и почва Северной Америки сделалась театром
исторического развития, но его корень опять-таки в Европе. Может быть, что со временем и все части света примкнутся к об*
щему развитию человечества, войдут в его историю, но опять-*
таки не иначе, как через Европу. До сих же пор, с незапамятных
времен, они коснеют в нравственной неподвижности, непробуд-
ным сном спят на лоне матери-природы. В этом отношении удивительнее всех других стран Азия. Ее считают колыбелью человеческого рода, в ней прежде других стран явились начатки общественности, в ней сделаны первые открытия в ремеслах,
искусствах, науке, в ней родились религии, теперь господствующие в мире, из нее вышли все племена, заселившие Европу. И во
всем Азия остановилась на одних начатках, ничего не развила,
не усовершенствовала, не довела до конца. Греция сложилась
из элементов, выработанных Азиею и Египтом, но она переработала все эти заимствованные элементы, наложила на них печать
своего национального духа и прибавила к этому элемент, ей собственно принадлежащий. Этот элемент был началом европеизма.
У греков у первых явились понятия об отечестве, государстве,
гражданине, гражданском достоинстве, столь чуждые для Востока. Римляне по-своему развили европейское начало, перешедшее
к ним из Греции в доисторические времена, и передали его новой
Европе. Во всех столкновениях с Азиею, Европа всегда много
выигрывала в цивилизации, образовании, в науках, в искусствах,
ремеслах; Азия ничего не выигрывала от столкновения с Европою. Александр Македонский хотел, путем завоевания, сблизить
обе части света в образовании и нравах. Но что же вышло? Персы
не сделались греками, а македоняне развратились на персидский
595
манер. Но вместе с тем, Александр присылал из Азии Аристотелю
экземпляры редких животных и вывез из Индии астрономические
таблицы. В эпоху крестовых походов вся Европа ринулась на
Азию бурным потоком. Это событпе имело самое сильное и благодетельное влияние на Европу и — никакого на Азию! Неподвижность — натура азиятца. Если Азии суждено в будущем цивилизоваться, то, вероятно, не иначе, как путем завоевания; надобно, чтобы европейское войско, завоевавшее азиятскую страну,
смешалось с туземцами, и от этого смешения произошло бы новое поколение своего рода креолов.
В наше время самое странное и удивительное явление в
Азии есть, без всякого сомнения, Китай. Вот что говорит об этом
предмете почтенный отец Иакинф в предисловии к своей книге:
В наше время — беспрерывных нововведений в жизни народов как в
Европе, так и на западе Азии, существует государство, которое, по своей
противоположности во всем с прочими государствами, составляет редкое,
загадочное явление в политическом мире. Это — Китай, в котором видим
все то же, что есть у нас, и в то же время видим, что все это не так, как
у нас. Там люди так же говорят, но только не словами, а звуками, которые
сами по себе, порознь взятые, не имеют определенного смысла. Там имеют
и письмо, но пишут не буквами слагаемыми, а условными знаками, из которых каждый представляет в себе не выговор слова, а понятие о вещи;
в письме порядок строк ведут от правой руки к левой, но пишут не поперек, а сверху вниз, и книгу начинают на той странице, на которой у нас
оканчивают ее. Одним словом, там много находится вещей, которые и мы
имеем, но там все в другом виде.
Китай еще непонятнее для нас в других противоположностях. Коснемся ли его просвещения — китайцы имеют свою словесность и науки и
думают, что они просвещеннее всех народов в свете. В некоторых случаях
можно было бы согласиться с ними, потому что в Китае каждый ученый,
сверх основательности в суждении о вещах, основательно знает все, что
ему нужно на поприще государственной службы. Но, с другой стороны,
китаец, по странному народному самолюбию, ничего не хочет знать, да и
не знает ничего, что находится и что происходит за пределами его отечества. Видя на канифасе ярославский герб с медведем, стоящим на задних
ногах с алебардою на плече, он от всего сердца верит, что эта ткань выходит из государства, жители коего имеют собачьи головы. Обратим ли внимание на законы Китая — они сорок веков проходили сквозь горнило опытов, и вылились столь близки к истинным началам народоправления, что
даже образованнейшие государства могли бы кое-что заимствовать из них.
Со всем тем некоторые злоупотребления столь сильно укоренились, что
правительство, вместо истребления оных, только старается разными мерами
облегчить зло,— неотвратимое последствие тех злоупотреблений.
Вглядитесь в устройство этого странного государства,— и
вам с первого взгляда может показаться, что это какое-то исключение из общего порядка азиятской жизни, что у него нет ничего
общего с другими азиятскими государствами (за исключением
Японии) , что наконец это чисто европейское государство. В нем
ничего нет оставленного на произвол судьбы и людей, все отношения определены, все юридические случайности предупреждены и обсужены, на все существуют положительные законы;
машина администрации самая многосложная и вместе с тем пра-
596
внльная, строго систематическая; законы нередко отзываются
человеколюбием и по-видимому представляют верные гарантии
жизни, чести и благосостоянию частных людей всех званий, от
высших до низших. Для этого есть высшие инстанции и право
апелляции; за ходом правосудия в провинциях наблюдают прокуроры, в столице — прокурорская палата и сам император. Как
в государствах европейских, в Китае существуют министерства,
на коллегияльном положении: председатель палаты каждой отдельной ветви администрации есть министр. Взгляните теперь на
Китай в другом отношении. Право на гражданские должности
дает там не рождение, не привилегия, а наука и образование.
Каждый занимающий сколько-нибудь значительную должность
есть непременно ученый; ничему не учившийся не может занимать никакой должности. Экзамены студентов есть дело государственное. С какой стороны ни взгляните на это дивное государство — ничего азиятского, Европа, да и только!
Но, увы, это только мираж, разлетающийся прежде, чем
вглядишься в пего! Это такой же призрак, как и политическое
могущество Китая, который с 400 000 000 жителей ничего не мог
сделать против 3000 английского войска. Все эти законы и гарантии хороши только на бумаге, а на деле служат только к обогащению берущих взятки и утеснению дающих взятки. Китай, без
всякого сомнения, образованнейшее азиятское государство, но
азиятское в полном смысле этого слова... Государственные чины,
советы,— все это пустая формальность; тут главное — церемонии.
Самая верная гарантия при судопроизводстве — взятки. Этого не
мог скрыть даже почтенный отец Иакинф, вообще как нельзя
нежнее расположенный в пользу поднебесного государства. Например, говоря о пытках (варварских и утонченно-жестоких), он
прибавляет для смягчения эффекта: «Но сии пытки употребляются в таком только случае, когда в важном каком-либо деле все
улики говорят против преступника или преступницы, а они упорствуют в признании» (ч. I, стр. 20). Хорошо оправдание! Нет уж,
по нашему мнению, гораздо лучше пытка без изъятий: по крайней мере дело наголо, искренно — знаешь, чего держаться! Чиновники от 1-го до 6-го класса подвергаются пытке только с разрешения государя. «Иногда — добродушно замечает почтенный
отец Иакинф — судьи, по своему произволу, употребляют разные
маловажные пытки» (там же). Это «иногда» словцо небольшое,
а много значит: именно ни больше, ни меньше, как то, что подсудимый есть безответная и беззащитная жертва судьи, и, если
имеет средства, не пожалеет никакой «взятки», чтобы иногда
избавить себя от пытки, маловажной совсем не для того, кто ей
подвергается... Легко сказать «маловажная пытка!», когда пытают ею не нас... Нет, не легко, или если легко, то не для всякого
сказать такое ужасное слово!.. Судьи за неправосудие подвергаются суду; их не дерут планкою (чудесный инструмент, обстоя¬
597
тельно описанный почтенным отцом Иакпнфом}, а наказывают
понижением чина, вычетом из жалованья, отставкою, ссылкою,
смертною казнию, а по спине лупят только в экстренных случаях.
Но что это за гарантия? Низших чиновников судят высшие —
рука руку моет, обе чисты бывают; а не то — исправление, но не
за вину, а за непредставление достаточных доказательств невинности золотыми и серебряными слитками. Взяточничество — основа китайского судопроизводства. Там это уже не злоупотребление, не порок, не язва общественного тела (язва может быть
только на здоровом теле, а не на таком, которое все — язва). Сведений по этой части рекомендуем искать не в книгах почтенного
отца Иакпнфа (он только вскользь и в общих выражениях говорит об этой части); а в небольших статьях, печатавшихся в «Отечественных записках» 1841—1843 годов, под заглавием «Поездка
в Китай», псевдонима Дэ-Мина* *. Это человек, проживший в Китае шесть лет и знающий китайский язык и китайскую грамоту,
но с понятиями и взглядами вовсе не китайскими. Почтенный
отец Иакинф показывает нам более Китай официяльный, в мундире и с церемониями; Дэ-Мин показывает нам более Китаи в
его частной жизни, Китай у себя дома, в халате нараспашку. Дэ-
Мин ничего не скрывает; человек болтливый и откровенный, он
не держался русской пословицы — из избы сору не выносить
и рассказал нам, что все важные места в Китае на откупу, то есть
даются «за взятки». Вот его собственные слова: «Может быть, вы
спросите, где взять бедному задолжавшемуся чиновнику такую
значительную сумму на получение места и — что еще важнее —
на уплату всех долгов перед выездом из столицы, равно и на то,
чтобы приехать к месту нового служения с должною возмож-
ностию. Но вы не знаете Китая, великого Китая, с его 400 ООО ООО
населения, если думаете, что в 4000 лет его существования такая важная отрасль государственного управления, как взяточничество, не приведена там в надлежащую систему». Затем он
рассказывает, что в Пекине есть ростовщики, которые заплатят
и долги чиновника, и цену места, и дадут денег на дорогу, разумеется, за страшные проценты; а ростовщикам выплачивают
подчиненные нового «правосудного» чиновника, то есть иногда
целые провинции.
Исчисление родов китайских преступлений даже у почтенного отца Иакинфа хоть кого приведет в ужас; о бесчеловечии
казней нечего и говорить. Все это свидетельствует о нравственности народа. Лицемерие, лукавство, ложь, притворство, унижение — натура китайца. И как быть иначе там, где церемония по-
* Всего-навсе этих иптереспых статей было, кажется, десять. Они
печатались в отделе «Смеси» «Отечественных записок»: в XVIII и XIX томах 1841 года, в XX, XXI и XXIV томах 1842 года, в XXVI и XXVII томах
1843 года. Отдельное издание этих, по всему вндно, пеконченных статей
могло бы составить прелюбопытную книжку; а если бы автор захотел докончить свои труд — его книге цены не было бы.
598
гяощает всю духовную жизнь народа, где младшпй непременно
должен удпвляться уму и добродетели старшего, хотя бы тот был
глупее осла и грешнее козла? Вся жизнь китайца словно пеленками связана церемониями. Становиться на колени и бить поклоны — это его священная обязанность. Что за гибкие должны быть
хребты у этого народа! Храбрость китайца известна всему миру:
это урожденный трус. Китайское войско может с успехом воевать
только разве с китайским же войском. Слабость правительства
простирается до того, что оно трепещет морских разбойников из
собственных подданных, и, чтобы предохранить себя от них,
стесняет морскую торговлю и частное мореходство. О китайской
учености нечего и говорить: даже сам почтенный отец Иакинф о
ней очень невысокого мнения. Куда не обернись, всюду миражи
и призраки. Китай силен, но держится пока: с севера — миролюбием России, а с юга — боязнию Англии обременять себя дальнейшими завоеваниями...
Откуда эти противоречия, где их источник? Китай — страна
неподвижности; вот ключ к разгадке всего, что в нем есть загадочного, странного. Тут ничего нет, проникнутого идеей государственного и народного развития; все держится на закоснелом
обычае...
Книга почтенного отца Иакинфа — истинное сокровище для
ученых по богатству важных фактов. Она может до известной
степени годиться и для публики, несмотря на ее слог и изложение, несмотря на то, что первая часть, в память пресловутого на
Руси мужа Михайлы Меморского, написана в форме вопросов и
ответов2. Но главный ее недостаток — замашки автора делать
параллели между Европою и Китаем, наивпые до смешного! Например, он сравнивает государственные чины в Китае с английскими лордами и французскими пэрами. Смеем уверить почтенного отца Иакинфа, что тут нет никакого сходства, а есть только
бесконечная разница. По всему видно, что почтенный отец
Иакинф знает Китай гораздо лучше Европы. Что же касается до
его умолчаний и смягчений в пользу нежно любимых им китайцев,— мы не считаем их важным недостатком в его книге: факты
говорят сами за себя, и истина сама так и бросается в глаза.
Прочтя книгу почтенного отца Иакинфа, никто не сделается хи->
нофилом... напротив!
ПАРИЖСКИЕ ПИСЬМА С ЗАМЕТКАМИ О ДАНИИ, ГЕРМАНИИ,
ГОЛЛАНДИИ И БЕЛЬГИИ. Николая Греча. Издание П. И. Мартынова. СПб. 1847.
Вот мы, кажется, и выбрались из Китая, приехали в Париж,
а нам все кажется, что мы еще в Китае...1 И не удивительно:
начитавшись о бамбуковых планках, больших и малых, о стискивании у мужчин ножных лодыячек, а у ¿кенщин — четырех паль¬
599
цев на руке, о разрыванпн тела живого человека на куски железными щипцами,— мы долго не могли выбросить из головы
этих предметов, столько же унизительных для человеческого достоинства, сколько и страшных. Мы думали о том, как мало жестокие казни достигают своей цели — удерживать людей от
преступлений. Они только ожесточают их... Исполненные таких-
то филантропических, гуманных мыслей, мы развернули книгу
г. Греча и случайно напали сразу на место, где он так искренно
грустит о том, что во Франции не секут взрослых людей розгами... (стр. 58). Полные наших мыслей, мы подумали было, что
все еще беседуем с почтенным отцом Иакинфом о Китае, и насилу взяли в толк, что мы давно уже разгуливаем с почтенным
г. Гречем по Парижу. Развернули книгу в другом месте и —
опять попали прямо в Пекин! Г-н Греч патетически описывает,
как г-на Серве, с которым он гулял за городом, не пропустил сторож в ворота города, потому что за ним человек нес скрипку в
футляре. В Брюсселе есть октруа, то есть запрещение провозить
в город без пошлины съестные припасы; поэтому все ноши осматриваются; но наши гуляющие попали в такие ворота, где не было
таможни, и им, естественно, сторож посоветовал идти в другие.
Тогда г. Серве закричал, по уверению г. Греча, следующее:
Вот ваша хваленая законность и свобода! Всякой пьяница может, под
самым ничтожным предлогом, остановить и оскорбить порядочных людей.
Видели ли вы, с какою злобною радостью этот пьяный негодяй смотрел на
ленточку в моей петлице? — и пр. (стр. 180—181).
Да что ж тут случилось важного? Сторож, исполняя свою
обязанность, не пустил людей туда, куда ему не велено пускать их!..
Принялись мы читать книгу с начала до конца. Это было
истинное путешествие по Китаю, со стороны взглядов и воззрений почтенного туриста. Собственно парижские письма, в дополнение ко всему прочему, показались нам особенно скучны, как
фельетонное старье. Впрочем, те, которым путешествия по Европе еще не надоели, и старое, всем известное, кажется еще новым,— те с удовольствием прочтут книгу г. Греча. Она написана
гладенько, легко; чего же больше для невзыскательного читателя?
СЕЛЬСКОЕ ЧТЕНИЕ, издаваемое князем В. Ф. Одоевским и
А. П. 3 а б л о ц к и м. Книжка четвертая. СПб. 1848.
В последнее время положение народа всюду стало возбуждать особенное внимание правительств, обществ, науки и литературы. Торжество божественного учения евангелия и успехи образованности должны были наконец довести до этого Европу, несмотря на царствовавшие в ней феодальные предрассудки и
учреждения, долго разъединявшие государственные сословия.
600
В Европе п у нас— это тот же вопрос, но не тот его характер.
У нас не было завоевания и — результата его — феодализма,
стало быть, в нашей истории не было борьбы двух враждебных
элементов, пз которых один представлялся бы племенем завоевавшим, другой — покоренным. Отсюда, например, система поземельной собственностп у нас совсем другая. Прп дворянстве,
владеющем своею землею, у нас существует многочисленный
класс свободных земледельцев, владеющих своею землею на коммунальном начале. Это обстоятельство, вместе с слабым развитием мануфактурной промышленности, причиною того, что у нас
нет пролетариата в том виде, как он существует в Европе. Отсюда явление нищеты у нас имеет другой характер и другие причины. Оно делается очевидным, бросается в глаза только при
неурожаях. Стало быть, это зло временное и местное, которое,
по обширности России, никогда не может быть для нее общим.
Но тем не менее это зло трудно предупреждать и также трудно
облегчать. И вот тут-то, стало быть, настоящее наше зло. А какие его причины? — невежество, старые закоренелые привычки
и предрассудки, ложные начала, на которых опирается наше
земледелие, неразвитость, или, лучше сказать, почти несуществование той промышленности, которой потребителем должна б
быть масса народа, затруднительность сообщений. Очевидно, что
самое верное лекарство против такого зла должно состоять в
успехах цивилизации и просвещения. Путь мирный и спокойный,
ручающийся за достижение великой цели общего благосостояния!
Петр Великий направил Россию на этот путь и указал ей ее цель;
и с тех пор до сей минуты она была верна указанным ей ее Моисеем пути и цели, ведомая достойными потомками великого предка, преемниками его власти и духа... В отношении к внутреннему
развитию России, настоящее царствование, без всякого сомнения, есть самое замечательное после царствования Петра Великого. Только в наше время правительство проникло во все стороны многосложной машины своего огромного государства, во
все убежища и изгибы ее, прежде ускользавшие от его внимания, и сделало ощутительным благотворное влияние свое во всех
стихиях народной жизни. Общественное благоустройство, не в
одном административном, но и в нравственном смысле этого слова, составляет предмет его особенных попечений. Старые основы
общественной жизни, которые уже заржавели от времени и могли бы только затормозить колеса великой государственной машины и остановить ее движение вперед, мудро отстраняются мало-помалу, без всякого сотрясения в общественном организме.
Обращено особенное внимание на положение и быт народа и сделаны попытки, обещающие прекрасные результаты, на его, так
сказать, воспитание. Вот истинное продолжение великого дела
Петра! Это именно то самое, за что бы теперь взялся сам великий преобразователь России, если б он мог восстать из. гроба, и
о чем не только в его время, но и долго после него нельзя было
601
и думать! Не говоря о многом другом, мы, в доказательство сказанного нами, укажем только на учреждение Министерства государственных имуществ...1
Это просвещенное, вполне соответствующее духу века стремление правительства имело сильное влияние на направление общественного мнения. Обнародываемые правительством статистические сведения, заключающие в себе драгоценные факты для
изучения даже нравственного состояния, быта и характера народа, не могли не оказать благодетельного влияния на самую науку
и не обратить ее на вопросы, представляемые русскою жпзнию.
Отсюда резкая разница между старыми и молодыми поколениями: первые толкуют все о политике, администрации, смотрят на
вопросы сверху вниз, говорят о развитии промышленности, городов — и далее не идут; вторые понимают вопрос наоборот, снизу
вверх, и скромно ограничиваются на первый случай почвою, думая, что, прежде всего не обработавши, не сделавши ее способною
давать плод, нечего заботиться о плодах, а эта почва для них
народ. Другими словами: последние думают только о тех плодах,
которые родятся под открытым кебом, и мало толку видят в произведениях оранжерей и теплиц...
Но теперь явилась у нас особая порода мистических философов, основывающих свое учение на идее народности и народа2.
Что многочисленнейший и низший класс в государстве, обыкновенно называемый народом, в противоположность обществу, под
которым разумеются среднее и высшее сословия, есть хранитель
сущности, духа народной жизни,— это истина несомненная. Народ — сила охранительная, консервативная; и потому во всякой
коренной реформе, касающейся всего государства, только то действительно, что проникнет и в народ. Своею инстинктивною пре-
данностию преданию, обычаю, привычке он противится всякому
движению вперед, всякому успеху и медленно, с упорством поддается натиску врывающихся к пему сверху нововведений. Этим
он, с одной стороны, предохраняет само общество от произвольных уклонений от нормы народной жизни, ибо никогда не примет ничего несвойственного и, стало быть, вредного ей; с другой,
делает прочными все результаты исторического развития, которых не может не иринять. Непосредственное начало есть условие
всего живого, и все сознательное и искусственное, чтоб быть действительным, а не призрачным, должно иметь свои корни в непосредственном. Но все непосредственное трудно для определения и
яснее понимается чувством, каким-то инстинктом, нежели умом.
Оттого ребенок всегда больше загадка, нежели взрослый человек.
Оттого стихия народной жизни, то, что называется народностию,
нациопальностию, никогда не может быть выговорена несколькими словами. Но наши мистические философы, о которых мы заговорили, думают, что они вполне разгадали и постигли тайну русской народности, на долю которой, по их мнению, достались любовь и синтезис в понимании и образе жизни, так же как на долю
602
Запада, в отлпчпе от пас, досталпсь вражда, апалпз п отрпцаппе.
Хотя некоторые пз них и принимают реформу Петра за необходимую, но это только увеличивает путаницу и противоречия их
мистической теории, потому что норма нашей жизни, по их
убеждению, только в народе, и притом преимущественно в народе до эпохи монгольского ига. Народ для них, стало быть, высшее откровение всякой истины, касающейся до сущности и формы нашей государственной жизни. Стоит только делать всем то,
что делает народ, не отставать от него ни в чем — и все пойдет
хорошо, больше не о чем будет и заботиться. Само собою разумеется, что всякая попытка на распространение просвещения и образования в народе, в их глазах, есть ни больше ни меньше,
как святотатственное посягательство на здоровье и честь народной жизни. Вот до какой нелепости может довести людей самая
истина, если она понята ими односторонне. Источник этого заблуждения заключается именно в том понимании народа, которое мы сами и сейчас высказали и на которое эти господа с торжеством могли бы указать, как на свое оправдание. Но это только одна сторона предмета. Мы не знаем доселе ни одного народа,
которого развитие и ход вперед не были бы основаны на разделении народной жизни на народ и общество. Этого разделения нет
у азиятских коснеющих народов, ибо у них разделяют народ касты, привилегии, но не просвещение и образование. Начиная с
греков, родоначальников европейской цивилизации, у всех европейских народов высшие сословия были представителями образования и просвещения, по крайней мере везде то и другое начиналось с них и от них шло и к народу. Без этих высших сословий,
которым обеспеченное положение и присвоенные права давали
возможность обратить свою деятельность на предметы умственные, народы навсегда остались бы на первобытной степени их
патриархального быта. Ученые и художники большею частшо
везде выходили из народа, но не к народу обращались они. Правда, во времена всеобщего невежества, например, в мрачной ночи
средних веков, ученые в особенности составляли особую касту,
равно чуждую и народу и обществу, и с той и другой стороны
могли ожидать для себя только обвинения в чернокнижничестве
и костра. Но когда мрак невежества начал рассеиваться, к кому
обратились служители науки, кто принял в них участие? — средние и высшие сословия, а не народ. Что касается до искусств,
они всегда существовали и поддерживались высшими сословиями.
Стало быть, это разделение народа на классы было необходимо
для развития человечества. Личность вне народа есть призрак, но
и народ вне личности есть тоже призрак. Одно условливается
другим. Народ — почва, хранящая жизненные соки всякого развития; личность — цвет и плод этой почвы. Развитие всегда п
везде совершалось через личности, и потому-то история всякого
народа так похожа на ряд биографий нескольких лиц. История
показывает, как часто случалось, что один человек видел-дальше
603
п понимал лучше всего народа то, что нужно было народу, один
боролся с ним и побеждал его сопротивление, и сампм народом
причислялся потом за это к числу его героев. Бывали п такие
народы, которые не стоили одного человека; по крайней мере
для нас вымышленный или истинный Анахарсис3 гораздо лучше
всех скифов, его недостойных соотечественников.
Итак, очевидно, что разделение на классы было необходимо
и благодетельно для развития всего человечества и что выйти
из привычек и обычаев простого народа совсем не значит выйти
из стихии народной жизни в какую-то пустоту п отвлеченность
и сделаться призраком. Один народ, разумея под этим словом
только людей низших сословий, не есть еще нация: нации составляют все сословия. Люди, которые презирают народ, видя
в нем только невежественную и грубую толпу, которую надо
держать постоянно в работе и голоде, такие люди теперь не стоят
возражений: это или глупцы, или негодяи, или то и другое вместе. Люди, которые смотрят на народ человечнее, но думают, что,
по причине его невежества и необразованности, он не заслуживает изучения и что вовсе нечему учиться у него, такие люди,
конечно, ошибаются, и с ними мы готовы всегда спорить. Но еще
больше их ошибаются те, которые думают, что народ нисколько
не нуждается в уроках образованных классов и что он может
от них только портиться нравственно. Нет, господа мистические
философы, нуждается, да еще как! Народ — вечно ребепок, всегда
несовершеннолетен. Бывают у него минуты великой силы и великой мудрости в действии, но это минуты увлечения, энтузиазма. Но и в эти редкие минуты он добр и жесток, великодушен
и мстителен, человек и зверь. Никакая личность не сравнится
с ним в эти минуты ни в способности ясно видеть истину, ни в
способности грубо заблуждаться, ни в добре, ни в зле, ни в гениальности, пи в ограниченности. Это сила природная, естественная, непосредственная, великая и ничтожная, благородная и низкая, мудрая и слепая в ее торжественных проявлениях. Это —
море, величественное и в тишине и в буре, но никогда не зависящее от самого себя, никогда не управляющее само собою:
ветер его повелитель... Просвещение и образование никогда не
могут лишить народ его силы и очень могут исправпть или по
крайней вере смягчить его недостатки. Зверь родится почти готовым; как скоро молоко матери поставило его на ноги — он
совсем готов, его воспитание кончено. В устройстве своего тела
и в своем инстинкте он имеет все, что нужно для поддержания
и охранения его существования. Чем больше похож он на зверя
своей породы, тем он лучше, совершеннее. Человек родится в более жалком и слабом состоянии, нежели зверь. Искусство, об
руку с природой, встречает его у порога жизни и провожает за
порог жизни. Необходимость в пеленке, в колыбели уже показывает его зависимость от искусственного, противоположного
природе. Он все должен перенять от взрослых — п язык, и по-
604
нятня, п формы жнзнн. Предоставленный одной прнроде, отдаленный от всякой искусственности, он вырастет зверем, дурно
воспитанный, он будет животным, только не диким, а домашним;
но если зверь должен походить на зверя, то человек тем более
должен быть человеком. Не потому ли обезьяны так и отвратительны, не в пример прочим животным, что, будучи зверьми,
похожи на людей? Что же может быть отвратительнее человека,
похожего на зверя? Конечно, все это нисколько не может относиться ни к какому народу, потому что всякой народ живет
общественною жпзншо, всегда искусственною в самой ее естественности, стало быть, никогда звериною. Но зато посмотрите на
вечно младенчествующие племена: много ли в них человеческого, кроме всегда присущей человеческой натуре возможности
очеловечиться? И сколько у иного народа бывает племенных диких черт, как дружно уживается в нем человеческое и прекрасное
рядом с звериным и безобразным! Ему ли не нужно воспитание?
его ли не надо учить, просвещать, образовывать? Подобным мыслям следовало бы родиться только в лесах, выходить из крепколобых голов звериных. Человек, отделившийся от народа образованием, наблюдая и изучая народный быт, может научить простого человека лучше пользоваться тем, с чем тот обращался
всю жизнь свою. Он может научить его не только употреблению
барометра, в котором тот не нуждается хоть потому, что ему
не на что купить такой дорогой вещи, но уходу за скотом, в котором тот очень нуждается. Мало того: узнавши что-нибудь полезное от народа, образованный человек может возвратить народу это же самое, у него взятое приобретение в улучшенном виде.
Но сам народ — лучший решитель этого вопроса. Бывает в
его жизни период, иногда очень длинный, когда он действительно
от всякого нововведения, не сообразного с его привычками, отстаивает себя, словно от смерти. Но если ему суждено жить, а
не прозябать растительно, другими словами: если ему суждено
историческое существование, а не фактическое только, этот период рано или поздно должен кончиться. Так было с русским
народом. Назад тому лет пятьдесят, матери выли, как по мертвых, провожая сыновей своих в школы,— и это матери не крестьянки, а разных городских сословий; а теперь всякой крестьянин радехонек возможности выучить своего сына грамоте. Ученье свет, неученье тьма, говорит он, и в его глазах грамотный
человек — существо высшего разряда. Сделай грамотный перед
безграмотным подлость — последний, упрекая его, всегда скажет:
«а еще грамотный!» Только люди, детски верующие в непреложность априорных теорий и не признающие доказательной силы
фактов, могут думать, что реформа Петра не коснулась народа, и
если зацепила его, то чисто внешним образом. Это очевидная нелепость. Что русский народ — один из способнейших и дарови-
тейших народов в мире,— это он сам доказал так хорошо, что
в этом не сомневаются в Европе даже те, которые, во всем
605
остальном, не хотят в нем видеть что-нибудь другое, кроме дикого татарина. Способность переимчивости у русского народа
равняется только его страсти к переимчивости. Это его натура.
Трудно было ему сдвинуться с своей стоячести в первый раз,
но сдвинувшись, он уже не может не идти. Предрассудки, предание гораздо меньше препятствуют его успехам в образовании,
нежели как обыкновенно думают об этом. Правда, русский человек уж так создан, что не может не покоситься ни на какую
новинку. Это относится не к одним крестьянам, но и к господам.
Явится франт в шляпе нового фасона,— и насмешливым улыбкам
нет конца; а через неделю сами насмешники, глядишь, разгуливают в тех же шляпах. Что ни увидит русский человек нового
у соседа, редко удержится попаять, а перенять никогда не удержится.
Чрезвычайный успех «Сельского чтения» может, между прочим, служить не последним доказательством сильной охоты нашего простого народа, говоря его собственным выражением, набираться из книг уму-разуму. Первая книжка «Сельского чтения»
вышла в 1843 году, и в том же году появилась вторым изданием;
оба издания состояли из 9000 экземпляров. В 1844 году вышла
вторая, а 1845— третья книжка «Сельского чтения»;4 в 1846
году вышло пятое издание первой и второе издание второй
книжки. Всех экземпляров этого прекрасного издания разошлось
несколько десятков тысяч. Оно, разумеется, породило подражания; но они не имели никакого успеха. Не считаем нужным более распространяться об этом факте: о нем много было говорено,
но сам он лучше всего говорит за себя. Скажем только, что бессильная злоба, бессильно выражавшаяся (вероятно, оттого, что
дух захватило) намеками и непрямою бранью мистических почитателей народа, была тоже блестящим доказательством, что это
прекрасное издание вполне достигло своей цели.
И однако ж мы не скажем, чтобы в «Сельском чтении» все
было прекрасно и чтобы лучше его уж и не могло б быть издания
в этом роде. Мы предоставляем эту манеру хваления известным
«правдолюбам» и беспристрастным противникам всего западного.
В «Сельском чтении» были статьи превосходные (особенно из
тех, которые написаны г. Заблоцким), но были и слабые; издание
его имело свои недостатки, но все-таки было прекрасным изданием и доселе не только ничего лучшего, но и сколько-нибудь
сносного в этом роде еще не являлось. Говорить о прежних
книжках нечего, потому что писавший эти строки и так уже
много говорил о каждой книжке «Сельского чтения». И потому
он обращается прямо к вновь вышедшей — четвертой.
К сожалению, мы должны начать наше суждение о ней с
того, что она слабее всех прежних книжек. Лучшие статьи в
ней: «Хмель, сон и явь» 5, г. Даля, и «О том, что такое животное,
как оно живет, что ему здорово и что нездорово», г. Заблоцкого.
Первая статья— один из лучших рассказов г. Даля; мы читали
606
его прежде, но для читателей «Сельского чтенпя» он тем не менее будет новостшо, столько же полезною, сколько п прекрасною.
О важности содержания второй статьи обстоятельно говорит ее
заглавие, и нам остается только прибавить, что изложена п на-
ппсана она с тем знанием дела, с тем мастерством, которые составляют неотъемлемую принадлежность всего, что пишет г. За-
блоцкий. Очень хороши его же маленькие статейкп в этой книжке: «Не всякая пословица не мило молвится», «Пить до дна, не
видать добра», «Пожалеешь лычко, заплатишь ремешко», «Не
шути огнем». Все они резко отличаются своею практическою
применимостию к делу, все касаются самых существенных вопросов в жизни наших крестьян. Сейчас видно, что у автора
много не одного усердия действовать на пользу крестьян, но и
знания их быта, умения говорить с ними. Без этого знания ничего нельзя сделать не только с усердием, но и с умением делать,
НЕСКОЛЬКО СЛОВ О ЧТЕНИИ РОМАНОВ. СПб. 1847 г.
Книжечка эта издана для того, чтобы показать заботливым
отцам и матерям, какие романы могут читать девицы тех лет,
когда их «Звездочка» 1 называет уже «детьми старшего возраста». Книжечка, как видите, по цели своей очень полезная, потому что в нашем обществе такие вопросы рождаются часто. Но
кто скажет, какие именно мы должны читать романы? Одни и
те же ли романы должен читать человек взрослый и юноша, одним и тем же ли должна интересоваться женщина, пока еще она
пе приняла на себя всех супружеских обязанностей и в то время, когда она делается матерью и с этим вместе занимает новое
место в общественных отношениях? У нас по крайней мере до
настоящего времени говорят, что девица не должна того читать,
что может читать женщина, что молодой человек, пока он учится и находится в заведении, может вытверживать только вековым приговором утвержденные отрывки из Корнеля, Расина,
Бернардена де Сен-Пьера, прозу Карамзина, стихи Ломоносова,
Державина и (с недавнего времени) несколько стихов Пушкина. Это же почти выучивают и девицы. Но мы сделаем здесь
один вопрос: что читают девицы, когда они браком освобождаются от надзора родительского, п молодые люди, когда они сходят с ученических скамеек и занимают места в обществе? — От
них скрывали или по крайней мере им мало говорили о том, что
делается в литературе в настоящее время, они жили посреди писателей XVII и XVIII веков, посреди той жизни, которая была
доступна этим писателям, и вдруг после того вступают в жизнь
настоящего времени и в литературу этой же эпохи. Им говорили,
что новейшие романы пишут зловредно, обольстительно, пагубно
для нравственности; хорошо, они были с этим согласны, пока им
не надоели старинные писатели и пока они сами не вступили
607
в жизнь. Но как они только восходят на это новое поприще, их,
неприготовленных, совершенно обхватывает и общество с своими
светскими требованиями и литература с своими новыми интересами, о которых они мало слыхали. Ум их еще свеж и гибок,
убеждепия изменчивы, и новые писатели, как их ни брани, имеют в себе много блестящих сторон, которыми трудно не увлечься. Что им делать? как отличить истину от лжи, софизм от прямого доказательства? Справиться с теми писателями, которых
они учили в школе, с теми наставлениями, которые им делал
учитель? Но писатели эти говорят совсем о других предметах,
герои Корнеля и Расина, правда, чувствовали благородно, но
были совсем в других положениях, чем герои нашего мира: это
все были величественные фигуры древнего Рима и Греции, а не
нашей прозаической эпохи. Как же быть: оправдывать и соглашаться с романами или отвергать и не соглашаться с ними?
Идеальные герои Бернардена де Сен-Пьера так далеко жили от
земли, что их не могли даже смущать интересы земные2. Стихи
Ломоносова и Державина до того возвышенны и торжественны,
что могут относиться только к событиям государственным, а не
к бедным приключениям частного лица. Что же делать молодому
человеку или женщине, вступившей в свет? В нем беспрестанно
говорят о новостях в литературном мире, о вновь вышедших романах; о них спросят даже мнения, следовательно, их нужно
непременно .прочесть. К этому же влечет молодых людей и та
жажда ко всему, что запрещается в школе или по крайней мере
дозволяется с большими оговорками. Интерес и важность романа
преувеличиваются воображением, и когда наконец доступ к ним
сделается легок, тогда-то молодые люди предаются им со всею
необузданностью, со всею доверенностью молодости и неопытности; и где же те плоды, которые старались собрать родители
и воспитатели от исключительного воспитания одними старинными писателями? Влияние романов всегда было чрезвычайно
велико и часто вредно от этих причин. Посмотрите на молодых
людей, получивших такое воспитание во время оно, когда писала Радклиф3. Они бросались на чтение этих страшных романов с какою-то яростию и по прочтении видели мир не таким,
как он существует в самом деле, а мир, наполненный страшилищами, привидениями, разбойниками; им страшно было ходить
вечером, не только ночью, страшно было сидеть одним в комнате,
страшно было переехать из города в город. Посмотрите потом
на других молодых людей, которые выступили в свет, когда мадам Жанлис и Ричардсон начали накидывать на мир сентиментальную сеть поддельных чувств и нежностей: они, молодые люди, были нежны, чрезвычайно нежны... но после нескольких лет,
вступив в зрелый возраст, делались жестоки и суровы, дрались
и ругались, как будто для них не существовало нежных романов...
Тогда они их называли уже глупостью. Та же история с Байроном, худо понятым и вкривь перетолкованным такими молоды-
608
мп людьмп, которые выходплп из школ прямо разочарованными...
Все этп писатели былп вредны, потому что нх толковали по-
своему молодые люди, которые до того времени не слыхивали
о их существовании, а потом на слово начинали им верить и подражать в жизни тому, что вычитывали в романах, поэмах и драмах. Ведь правда же, что после первого представления «Разбойников» несколько молодых людей пошли в леса промышлять по
образцу героев Шиллера. — Ведь теперь этого, слава богу, нет;
а отчего? оттого, что мы рано узнаем эту трагедию, что нам ее
объясняют наставники и показывают, что в ней истинно и что
поддельно.
Какие же романы можно и должно читать начинающим?
Если вы хотите знать жизнь,— а роман есть самая свободная
форма, в которой она выражается,— то читайте романы, в которых эта жизнь выражается прямо, без прикрас, без натяжек сентиментальности, без утопий расстроенного воображения. Молодым
людям, начинавшим чтение, всегда советовали читать Вальтер
Скотта; на каком же это основании, как не на том, что в них, как
в зеркале, вы видите прошедший быт народа. Если спросите, кого
из наших романистов можно дать в руки молодому человеку,
не опасаясь всех вредных последствий односторонности и поддельности, вам укажут на Лажечникова, опять по той же самой причине. Поэтому многие говорят, что молодым людям можно читать
только одни романы исторические. Совершенно несправедливо;
отчего же они не могут читать романа, в котором отразилась настоящая жизнь со всех сторон: отчего, например, разные сочинения Гоголя, Пушкина и Лермонтова не могут читать и выучивать
все и каждый наизусть? Если можно читать романы, в которых
отразилась прошедшая жизнь, то также можно читать романы,
в которых вы видите настоящую жизнь. Далее, по нашему мнению, гораздо лучше позволять читать романы, в которых видна
односторонность писателя,— но с тем, чтобы при этом наставник
пояснял, что ложно и не согласно с действительностью,— нежели
совсем не позволять их читать, потому что впоследствии, когда молодой человек, избавившись от учительской ферулы, добудет такой роман, а он непременно его добудет, он прочтет его и на слово
уверует в справедливость рассказа, в непогрешимость действующих лиц и даже постарается подражать одному из героев, который ему преимущественно понравится. На это скажут, что роман, в котором отразилась действительная жизнь во всей ее наготе, с ее радостями и бедствиями, богатством и нищетою,
успехами и страданиями, что такая жизнь может очерствить
сердце молодого человека, и очерствить преждевременно. Не
знаем, правда ли это, или нет, но мы позволим себе сделать вопрос: что же лучше, узнать жизнь скорее и прямейшим путем
или прежде выучиться заблуждениям, а потом в них разуверяться с каждым днем, с опытностию, до того же времени прожить под влиянием фальшивых убеждений, сентиментальности,
20 В. Белинский, т. 8
609
фантастических бредней, быть смешным некоторое время в обществе, фантазировать и мечтать, как герои Жаплис, Ричардсона,
как «Бедная Лпза» Карамзина? Все романы в этом роде нужно
позволять читать, но при этом объяснять, как много в них фальшивого и как мало правды.
ЦРИНИ. Трагедия в 5-тп действиях, сочинение Кернера. Переведена В. Мордвиновым. СПб. 1847.
Из всех родов поэзии немцам преимущественно дался лиризм. У них есть великпе лиричеекпе поэты и великие лирические произведения, но нет ни романа, ни драмы, ни комедии.
Несколько замечательных произведений в последних родах (только не в комическом) представляются более или менее прекрасными исключениями из общего характера немецкой поэзии.
В немецкой драме люди не действуют, а только говорят, высказывая или свои мыслп и воззрения, или свои чувства по поводу
того, о чем идет дело в драме. Таковы трагедии самого Шиллера:
лучшая сторона их — лирический пафос, обильными волнами
льющийся в стихах, как не умеют писать только великие поэты.
Если допустить существование лирических драм, как особого
вида поэзии, по форме относящегося к драматургии, а по сущности к лирике,— то, конечно, драмы Шиллера — великие создания. Самые страстные и потому наиболее лирические из его
драм — «Анна д’Арк» и «Мессинская невеста». Первоклассное
произведение немецкой поэзии—«Фауст», есть по преимуществу
лирическое произведение. Вообще немецкая драма похожа на
оперу: в ней завязка, развязка,— словом, драматическое действие
есть то же, что либретто в опере: предлог или средство высказывать внутренний мир ощущений, чувств и мыслей.
Но этот род лирической драмы требует талантов великих
и очень опасен для талантов обыкновенных. Оно и понятно:
нельзя очень долго читать мелкие лирические пьесы, потому что
лирическая восторженность утомляет человека скорее всякой
другой. Давно решено, что чересчур длинное лирическое стихотворение может быть хорошо лишь местами, а не в целом. Теперь, какой же надо иметь поэту талант, чтобы держать читателя постоянно в лирическом энтузиазме, в продолжение, может
быть, двух, трех часов сряду? Поэтому самую лучшую лирическую драму едва ли кто решится прочесть вдруг без отдыха и
перемежек. После этого нечего говорить о лирических драмах
обыкновенных, даже замечательных, но не великих талантов.
Лучшее доказательство этому — «Црппи» Кернера. Конечно,
Кернер и не думал писать лирическую драму, принимаясь за
«Црини». Но ведь и сам Шиллер вовсе не думал быть лирическим
драматургом; напротив, ои всеми силами своей воли стремился
610
сделаться для Германии тем же, чем Шекспир был для Англии;
однако ж, вопреки всем его усилиям, невольно покоряясь своей
немецкой натуре, он и в своих драмах остался великим лириком.
Второстепенные же немецкие таланты всегда остаются в своих
драмах лириками, только никогда великими, местами замечательными, но в целом большею частию скучными. Что касается
до «Црини», эта драма, от первой страницы до последней, показалась нам очень скучною. Действия в ней нет никакого, да
и не могло быть, как это мы сейчас докажем, изложивши ее содержание, что можно сделать в нескольких словах. Солиман,
предчувствуя, что ему недолго жить, хочет увековечить свою
память последним и самым великим подвигом, который превзошел бы все его прежние. Он решается идти на Вену с страшным
войском; но, узнавши, что в Сигете заперся герой Црини, хочет
сперва взять эту неприступную крепость. Напрасно представляют ему, что это только отнимет у него войско и людей и даст
германскому императору возможность собраться с собственными
силами и получить помощь со всей Европы. Войска двинулись
к Сигету. Жена и дочь Црини вместе с ним. Последняя любит
Лоренца Юранича; молодой человек клянется отцу заслужить руку его дочери подвигом и выходит из крепости с отрядом навстречу туркам. Отряд возвращается в крепость с богатою добычею, положивши на месте 4000 турок. Разумеется, Юранич отличился больше всех и предстал к своей невесте с турецким знаменем в руках, которое он добыл в бою. Действие, как видите, происходит за сценой, а на сцене только говорят о нем. Да уж как
говорят! Там Солиман не уступит в болтовне никакой куме на
свете! Монологи Црини — семимильные. Герой этот является у
Кернера добреньким немецким папашей, и семейные сцены между
им, женою, дочерью и ее женихом не столько умилительны, сколько приторно сладки. Любовные сцены между Юраничем и Еленою
столько же длинны, сколько и скучны. Црини получил повеление
от императора погибнуть вместе с крепостью, но не сдаваться;
он понял, что подкрепления ему не будет, потому что чем неудачнее и гибельнее для турок были попытки их приступов к крепости, тем более возрастали упорство и ярость Солимана. Это положение, в связи с любовью Елены и Лоренца, составляет трагической фон драмы Кернера. Оканчивается тем, что турки берут
крепость; Лоренц закалывает Елену по ее просьбе и потом, подобно Црини, без лат идет на верную смерть в последнем бою.
Между тем Ева, жена Црини, сидит на главной башне крепости
с зажженным факелом; увидевши, что муж и сын ее пали, поджигает порох,— и победители вместе с побежденными взлетают
на воздух.
Окончание эффектное, но отнюдь не драматическое. Взрыв
крепости можно допустить за сценою, а не на сцене: иначе это
будет не драма, а балет. Драма Кернера основана на героической
решимости Црини погибнуть с семейством, исполняя свою обя¬
20*
611
занность. Чувство прекрасное п высокое, но одного его недостаточно для драмы, которая бы состояла пз борьбы противоположных страстей и враждебных характеров п стремлений, а не пз
беспрестанных повторений одного и того же. Событие, которое
Кернер взял в основание своей трагедии, могло бы послужить
прекрасным содержанием для небольшой лирической поэмы или
небольшой лирической драмы, но отнюдь не трагедии, в смысле
драмы для сцены, для театра.
Теперь о переводе. Он сильно отзывается первым опытом и
ученичеством. Стихи г. Мордвинова превзойдут в прозаичности
всякую прозу; особенио нехороши они вначале; читая их, так и
видишь потогонный процесс, посредством которого они добыты.
В середине и в конце стихи переводчика делаются как будто бы
легче; видно, что он уж понабил руку — расставлять слова в
размеренные строчки без рифм. Но в начале он насилует ударение русских слов, да и не всегда справляется с мерою стиха.
Вот несколько примеров:
Уж сорок лет мой зоркий глаз следит
Теченье твоей жизни неусыпно.
Здесь слово твоей, чтобы вышел стих, надо читать «твоей».
В глубь жизни я твоей проник (,)
Изведав ея силы и желанья.
Здесь опять надо читать вместо ея «ёя».
До звезд вознес я мою славу.
Вместо мою «мою». Неужели нельзя было написать этот
стих так: «До звезд вознес мою я славу». Мы уже не говорим о
том, что переводчик употребляет в драматическом, следовательно, разговорном по форме своей произведении слова вовсе не
употребляемые в разговоре, таковы: драгой, глава, сей, веси*
(вместо села, деревни) и т. п. Но это всё мелочи; укажем на что-
нибудь поважнее, например:
На первый зов
Любви дает девичий отклик дева;
А юноша по-юношески любит.
Тогда отвагой грудь его кипит;
Он ищет подвига и жаждет битвы.
Но если действие любви святое
Два существа, которые в разлуке,
Сочувствъю тайному нас нежно учит,
Тогда прекрасною является любовь
И двух любящихся она перерождает.
Как мы ни бились, но не могли понять стихов, напечатанных
в нашей выписке курсивом. Мы даже разлагали их синтаксически: подлежащее — действие, сказуемое — учит; теперь кого же
* Это ветхое слово употреблено юною героинею трагедии, или, лучше
сказать, примадонною этой оперы. Беда с высоким слогом!
612
она учит — два существа или нас? Мы понимаем грамматический
смысл следующих стихов, но не совсем понимаем их логический
смысл;
Дитя, ты не должна краснеть. Любовь
К герою-юноше девицу красит.
Грудь нежная в мечтах своей весны
Уже лелеет почки молодые;
Они являются цветком прекрасным,
Когда осветит нашу душу солнце,
Когда любовь своими сладкими устами
Коснется лишь заветной чаши сердца«
Очень фигурно — нечего сказать! Не поняли мы еще, о каком это Александре говорит Солиман в этих стихах:
Что сделало великим Александра?
Он целый мир римлянам подчинил!
Самые лучшие стихи, какие мы могли только найти в переводе г. Мордвинова и которые действительно резко выдаются
из целого перевода, составляют следующий монолог Црини:
Итак, моей цвет жизни доцветает,
Грядущий час несет погибель мне,
Передо мною ярче цель сверкает,
Заря же смерти ночью воссияет.
Я жил не даром здесь, то чувствую вполне:
За кровь мою, за счастие земное
Мне даст господь блаженство там святое!
Но поздний внук к развалинам придет
И памятью своей меня прославит;
Кто за отечество свое падет,
Тот вечный мавзолей себе поставит
В груди, в сердцах народа своего,—
Рука времен не истребит его!
Что сделали, которых песни славят,
Которым гимны поздний свет поет?
За образец всему потомству ставят?
Они легли за свой родной народ!
Покойно может червь в пыли лежать...
Героя ж долг — сражаться! побеждать!
Помнится нам, что когда-то «Црини» был переведен прозою1. Посредственные произведения всегда находят себе переводчиков.
РАССКАЗЫ ДЕТЯМ ИЗ ДРЕВНЕГО МИРА (,) Карла Ф. Бекке-
р а. Три части. Перевод с немецкого седьмого издания. СПб. 1848.
Судя по слухам, предшествовавшим появлению этой книги,
равно как и по седьмому изданию ее подлинника, а еще более
по предисловию переводчика, г. Экерта, мы ожидали найти в этой
С13
книге гораздо более, нежели сколько нашли в ней. Первая часть
заключает в себе «Одиссею», вторая—«Илиаду», третья — небольшие рассказы о подвигах Язона, Тезея, Алкида, о судьбе
Эдипа и гибели его рода и т. п. Конечно, хорошо и полезно знакомить детей с античною жизнию древних; но вопрос в том, как
это должно делать. Мы уже высказали на этот счет мпенпе, по
поводу «Библиотеки для воспитания», пздаваемой Редкиньш,
в которой тоже были помещены «Одиссея» и «Илиада» в сокращенном прозаическом рассказе *. Но предмет этот кажется нам
столь важным, что мы не боимся повторить уже сказанное. Поэмы Гомера можно, даже должно передавать детям с выпуском,
местами даже с переделками для связи, потому что иначе они
узнают из них такие вещи, знакомство с которыми для детей
вредно в нравственном отношении. Но этим должны ограничиться
все изменения. Передаватель поэм Гомера прежде всего должен
стараться о том, чтобы сохранить поэтический колорит подлинника, потому что этот колорит составляет смысл и душу, так сказать, творений вечного старца. Для этого он должен передавать
их особым языком, чем-нибудь вроде мерной прозы. Тогда сколько
прекрасных поэтических впечатлений для детей, какая подготовка к классическому ученью! «Илиада» и «Одиссея» сложены во
времена варварства эллинского племени и беспрестанно отзываются варварством; но это было варварство лучшего племени в
древнем мире,— племени, которому суждена была такая великая
роль в исторических судьбах человечества. И потому в этих так
часто отзывающихся варварством поэмах так много героического,
возвышающего душу, человеческого! Никакая литература не
иредставит ничего лучшего, как, например, то место в «Илиаде»,
где старец Приам целует руки убийцы своего сына, моля его
о выдаче трупа Гектора, и где ненасытимый во гневе и мщении
смягчается при воспоминании о своем старце отце и соединяет
свои вопли, стенания и слезы с рыданиями бедного царя Трои.
Но человеческое является проблесками во всех поэтических проблесках всех народов в мире; оно есть и в индейских поэмах и
драмах; но там оно является в безобразных, чудовищных, отталкивающих формах; как человеческое (то есть общее всем людям,
без различия национальностей и времени), так и поэзия сверкает в них редкими искрами; это, положим, жемчужины, но которые надо отыскивать в куче мусору. Не таковы создания древней Греции! В них все красота, изящество, художественность!
Вот это-то и заставляет забывать о том, что быт, изображенный в
поэмах Гомера, отзывается варварством и дикостию нравов. На
детей эта стороиа не может действовать вредпо; напротив, они
непосредственно привыкнут переноситься в нравы чуждых народов и судить о них не с точки зрения своего быта, общества и
времени. Нечего также бояться, что дети примут эти сказки за
истину. Пусть примут; в свое время, когда перестанут быть
детьми, они поймут, что это поэтические, а пе исторические ска¬
614
зания. Лучше же им принять за истину «Илиаду» и «Одиссею»,
нежели «Бову королевича», «Еруслана Лазаревича» и «Георга,
милорда английского»2. Ведь мы, взрослые, читаем хороший
роман не как вымысел, а как быль, хотя и знаем, что это вымысел. Мы восхищаемся, принимаем участие в том или другом
лице, боимся за него, иногда скорбим и плачем о его гибели, и
все-таки не думаем утешать себя, что это выдумка. Зачем же отнимать у детей это очарование, без которого у них не может
быть никакого удовольствия в чтении этих поэм?
Но ученый г. Беккер думает об этом совсем иначе. У него
«Илиаду» и «Одиссею» рассказывает «милый» учитель «милым»
детям. А рассказывает он не только без всякого участия и теплоты, но с явною холодностию, не только без уважения, но с
худо скрываемым презрением к предмету своего рассказа. Он
беспрестанно прерывает себя, чтобы толковать «милым» детям,
что ведь это все сказки, вздор; «милые» дети тоже беспрестанно
прерывают его, чтобы объяснять все чудесное естественным образом. Какие «милые» маленькие критики-философы! Верно, из
них выйдут со временем Лессинги! Увы, нет! Из них ничего не
выйдет, кроме болтунов и резонеров. Чтобы сделаться знатоком
в поэзии, а тем более критиком, надо сперва запастись поэтическими впечатлениями, прояшть целый период не совсем отчетливого и разборчивого восторга. Дух критики придет сам со временем, мало-помалу овладеет человеком и научит его отличать
посредственное от хорошего, хорошее от лучшего. Не только
ребенок, молодой человек, приступающий к знакомству с поэзией
прямо через критику, с готовыми своими или чужими мнениями, никогда не будет знать поэзии, и если у него от природы
эстетическое чувство, не разовьет его, а заглушит.
В рассказе «милого» учителя «Илиада» и «Одиссея» являются сказками, до того нелепыми по содержанию, грубыми и
безобразными по изложению, что мы, право, не знаем, почему
детям лучше читать их, нежели «Бову» или «Еруслана». Мы даже
уверены, что дети с большим удовольствием станут читать последних, потому что в них рассказ не прерывается толками, что
это-де вздор и чепуха. Особенно уродлива вышла несчастная
«Одиссея». О пользе такого чтения для детей нечего и говорить:
тут если не вред, то совершенная бесполезность. Дети будут
видеть беспрестанную и бесчеловечную резню, кровавые жертвоприношения, иногда даже людьми, обжорство, несправедливости,
преступления, пороки и уже ничего более не увидят изо всего
этого. Особенно собьют их с толку боги. Грек, создавши своих
богов, перенес на них свои дурные и хорошие стороны, свои
чувства, страсти и понятия. Эти боги были идеализированные
греки, только в преувеличенных размерах красоты телесной и
нравственной силы. Эта поэтическая апофеоза человека довела
грека до самых наивных противоречий. Приписавши им бессмертие, он поставил над ними какую-то судьбу, подчинил их ей,
615
заставил их бояться ее, как боялся ее сам, впрочем решительно
не зная, что она такое. Приписавши им блаженную жизнь на
высоком Олимпе, грек усеял их жизнь всеми огорчениями и неприятностями, какие испытывал сам. Зевес — отец и глава богов;
ему ли, кажется, не блаженствовать! Но у него жена — Гера —
богиня земли и раздора. Она поперечит ему на каждом шагу,
преследуя его детей, не с нею прижитых, он беспрестанно с ней
ссорится, грозит ей карою, и раз на железных цепях повесил ее
между небом и землею, а на ноги повесил тяжелые наковальни
и бичевал ее молниями. Но эта исправительная супружеская
мера ни к чему не послужила. Все другие боги боятся его, а между тем беспрестанно поступают против его воли, а уж друг другу
то и дело наносят обиды. Особенно придает странный сказочный
характер поэмам Гомера вмешательство богов в дела людей. Все
герои сильны не своею силою, а силою стоящих за ними, побо-
рающих им богов, которые собственным оружием то отводят от
своих любимцев удары врагов, то сами наносят врагам удары.
Герой «Илиады» — Ахилл; он должен быть всех храбрее, доблестнее, сильнее и искуснее в боях. Соперник его — Гектор. Положим, Ахилл должен был одолеть Гектора; но все же эта победа
должна бы была ему чего-нибудь стоить, а между тем он убил
его, как ягненка. Копье Гектора отскакивает от шлема Ахилла,
не потому, что брошено было не довольно мощною рукою, а потому, что шлем выкован рукою бога Гефеста. Мало того, по воле
Судьбы, Зевес отступается от Гектора, и сам Феб, не оставлявший его в боях, отходит от него; а между тем Паллада помогает
Ахиллу. Принявши образ Гекторова брата Деифоба, она принимает у Гектора копье; но когда тому оно опять понадобилось,
ои уже никого не увидел за собою и понял, что это было дело
враждебной ему Афины. Мудрено ли после этого было Ахиллу
одолеть Гектора! Где ж тут герой, необыкновенный силач и
храбрец? Но в поэтическом изложении все это так полно жизни
своего особенного рода, поэтического смысла, так понятно это
смешанное участие богов и людей в одних и тех же действиях!
Эти боги так похожи на людей, а люди на богов!
Странным нам кажется порядок рассказов Беккера. «Одиссея» служит естественным продолжением «Илиады», а между
тем у него «Одиссея» рассказана в первой части, а «Илиада» —
во второй; третья часть содержит в себе описание подвигов героев, живших, по преданию, до Троянской войны. Только краткое изложение «Энеиды» у места — в третьей части. Да и вообще
«Энеида» рассказана так, как следует рассказывать такие поэмы,
и взгляд Беккера на произведения Виргилия самый верный,
умный и современный.
Перевод этой книги не обнаруживает в переводчике ни особенного знания русского языка, ни уменья владеть им. Вот несколько примеров для доказательства. «Даже в XVI столетии
испанцы, думая (,) что нашли в Патагонии людей (,) превышаю¬
616
щих ростом европейцев, не могли удержаться от хвастовства, что
они наконец народ истинно великанский; а на поверку вышло,
что только старинная одежда кажет патагонцев выше, чем они
действительно суть» (ч. I, стр. 136). В этом периоде нет смысла:
патагонцы высоки ростом, а испанцы поэтому сочли себя великанским народом! Вместо неуклюжей фразы: «Выше, чем они
действительно суть», не лучше ли было бы сказать просто: выше
обыкновенного роста. «Но радость благородной царицы об отрадном предсказании была скоро(нарушена шумным) приходом женихов, которые, занимаясь до тех пор играми вблизи дворца,
теперь же ворвались в залу, чтобы бражничать по обыкновению». — «Послушай, дед, убирайся подобру-поздорову, не то бывать расправе между нами». Какой же русский скажет «бывать»
там, где надо сказать «быть»? Равным образом никакой русский
вместо «сожжем» не скажет «сожгем», как это сделал г. Экерт на
123 стр. второй части своего перевода. «Это не мало оскорбило
ахеян, и Пенелей очень желал помуштровать крикуна». Это что
за слово — помуштровать? «Вы можете себе представить, что работа идет спорко». На 79 стр. третьей части употреблено слово
извергство; такого слова не бывало в русском языке; переводчик,
вероятно, хотел сказать «злодейство». «Лишенные общества и покровительства мужчин, жизнь показалась им тяжкою мукою»
(ч. III, стр 93). Сверх того, переводчик очень любит нежные
уменьшительные: «Когда пирующие отцы раздают доли своим
сынкам, никто не позовет сирого дитятю и не наделит его. О боги,
мой Астианиакс! На коленах отца получил самые сладкие кусочки, и мягкая постелька ожидала его, утомленного детскими забавами» (ч. II, стр. 346—347). Кроме того, переводчик перелагает «Одиссею» на наши современные нравы: старая нянька Одиссея (Улисса) называет барином, и это слово употреблено не один
раз в первой части.
(НЕКРОЛОГ П. С. МОЧАЛОВА)
16 числа прошлого месяца 1 скончался в Москве знаменитый
русский трагический актер Павел Степанович Мочалов. Сценическое искусство понесло в нем горькую утрату. Это был человек
с необыкновенным, огромным талантом, какие являются редко.
Самая противоречивость и преувеличенность суждений о таланте
Мочалова доказывают, что он действительно стоял далеко за чертою обыкновенного. Одни видели в нем высшую степень совершенства, до какого только может доходить трагический талант;
другие видели в нем совершенно бездарного актера;2 как ни преувеличенно первое мнение, однако в нем в тысячу раз больше истины, нежели в последнем, но и последнее существует не без
основания; сам Мочалов вызвал его; дело в том, что, получивши
от природы огромный талант и богатые средства для представления трагических ролей, Мочалов с молодых лет имел несчастие
617
пренебречь развитием своего таланта п обработкою своих средств,
ничего не сделал вовремя, чтоб овладеть ими. Одаренный в высшей степени страстною натурою, он владел при этом голосом,
который способен был выражать все оттенки страстей п чувств:
в нем слышны были и громовый рокот отчаяния, и порывистые
крики бешенства п мщения, и тихий шепот сосредоточившегося
в себе негодования,— шепот, который раздавался, бывало, по всему театру, и каждое слово доходило до слуха п сердца зрителя;
п мелодический лепет любви, п язвительность иронии, и спокойно высокое слове. Голос для актера великое дело. Конечно, ак-
теРУ нужен не такой голос, как певцу, но все же нужен необыкновенно гармонический, звучный и гибкий голос: иначе он никогда не выкажет во всей полноте своего таланта, как бы велик
он нп был. Голос Мочалова был дивным инструментом, в котором заключались все звуки страстей и чувств. Лицо его также
было создано для сцены. Красивое п приятное в спокойном состоянии духа, опо было изменчиво, подвижно — настоящее зеркало всевозможных оттенков ощущений, чувств и страстей. При этом
он был крепкого здоровья — обстоятельства, очень важные для
трагического актера. Ростом он был не высок, но совсем пе так,
чтоб это могло казаться в нем недостатком на сцене, Сложен
был хорошо.
И невозможно себе представить, до какой степени мало воспользовался Мочалов богатыми средствами, которыми наделила
его природа! Со дня вступления на сцену3, привыкши надеяться
на вдохновение, всего ожидать от внезапных и волканических
вспышек своего чувства, оп всегда находился в зависимости от
расположения своего духа: найдет на него одушевление — и он
удивителен, бесподобен; нет одушевления — и он впадает, не то
чтобы в посредственность — это бы еще куда ни шло,— нет, в
пошлость и тривиальность. Тогда невысокий рост его делался на
сцене большим недостатком, вся фигура его становилась неприятною, манеры — безобразными. Чувствуя внутренвдою скуку и
апатию, понимая, что он играет дурно, Мочалов выходил из
себя, и, желая насильно возбудить в себе вдохновение, он кричал,
кривлялся, ломался, хлопал себя руками по бедрам, и оттого становился еще нестерпимее. Вот в такие-то неудачные для него
спектакли и видели его люди, имеющие о нем понятие, как о
дурном актере. Это особенно приезжие в Москву, и особенно
петербургские жптели. Они, конечно, правы в отношении
к самим себе, тем более что по слухам ожидали увидеть чудо
таланта. Правда, едва ли когда-нибудь Мочалов целую большую
роль играл дурно от начала до конца; напротив, в продолжение
большой пьесы у него не раз вспыхивало вдохновение, и он хоть
в нескольких только сценах, но все-таки бывал удивителен; но
не у всякого станет терпения высидеть длинную трагедию, дурно разыгрываемую даже главным лицом, в надежде вознаградить
себя несколькими минутами удовольствия, Москвичи любили его,
618
многое извиняли ему п терпеливо дожидались его «превращений» на сцене,— и как хорош он был в этих «превращениях»; он
словно вырастал в глазах зрителя, манеры его мгновенно облаго-
роживались, лицо и голос изменялись — точно совсем другой человек на сцене, в глазах зрителей! Ему никогда не удавалось
выполнить ровно свою роль от начала до конца, то есть выполнить ее художнически, артистически; но ему нередко удавалось,
в продолжение целой роли, постоянно держать зрителей под неотразимым обаянием тех могущественных и мучительно сладких
впечатлений, которые производила на них его страстная, простая
и в высшей степени натуральная игра. И в этой игре бывали неровности и небольшие промахи; но зритель под бременем волновавших его ощущений не успевал приходить в себя, чтоб ясно
видеть оттенки игры. Иногда Мочалов бывал превосходен только
в нескольких актах трагедии, иногда в одном, иногда целая роль
его была беспрестанною сменою падения восстанием и восстания
падением; невозможно исчислить всех этих комбинаций удач
с неудачами.
Торжеством его таланта был Гамлет; бывал он превосходен
и в Отелло, но большею частию только в трех последних актах,
когда выходит на сцену ревность. Прежде он блистал в ролях
Карла Моора и Фердинанда. Сослуживцы его уверяют, что он
был удивителен в роле Мейнау в пьесе Коцебу «Ненависть к
людям и раскаяние»; он особенно любил эту роль, охотно и часто играл ее, и всегда, не в пример прочим ролям, выполнял ее
с удивительным совершенством с начала до конца, как истин-
пый художник, и не многие могли смотреть без слез на его игру
в этой роли.
Чтобы верно оценить такой талант, как Мочалова, надо было
часто видеть его на сцене, освоиться с его игрою, изучить ее.
По огромности таланта Мочалов был необыкновенным феноменом; но этот талант был чисто природный, нисколько не развитый ни наукою, ни искусством, всегда зависевший от вдохновения. Конечно, без вдохновения нельзя сыграть как следует никакой роли, тем более трагической; но и без вдохновения можно
играть прилично, умно, отчетливо. Почти всякая роль начинается довольно холодно и разогревается по мере хода драмы. Вот
тут-то особенно важно для актера не потеряться, испугавшись
своего внутреннего нерасположения к игре, но играть с полным
присутствием духа; вдохновение мало-помалу придет само собою,
его вызовут рукоплескания публики; притом же, играя отчетливо, актер невольно входит в свою роль и сам себя разогревает
ею. Но этого самообладания своими средствами актер может достичь только усиленным и долговременным изучением своего искусства. Этого-то изучения и недоставало Мочалову, чтоб быть
истинным чудом сценического искусства. И потому он давпо уже
шел назад, вместо того чтоб идти вперед. В 1846 году Мочалова
едва узнавали на сцене, не видавшие его лет шесть. Были и тут
619
вспышкн, но уже не прежнего Мочалова; голос хриплый, страсть
еще есть, но уж средства для выражения ее ослаблп...
В мире искусства Мочалов пример поучительный и грустный. Он доказал собою, что одни природные средства, как бы онп
ни были огромны, но без искусства и науки, доставляют торжества только временные, и часто человек их лишается пменно
в ту эпоху своей жизни, когда бы пм следовало быть в полном
их развитии. Мочалов, как мы уже сказали, еще довольно задолго до смерти своей начал ослабевать в таланте, и умер он всего
на сорок восьмом году от роду... Биографические подробности о
жизни Мочалова читатели найдут в брошюре под названием:
«Воспоминание о П. С. Мочалове», которую в скором времени
намерен издать В. С. Межевич4. Г-н Межевич коротко знал Мочалова, он имеет его письма, рукописные стихотворения и даже
краткую автобиографию, доставленную ему Мочаловым в
1846 г.,— стало быть, можно с достоверностию предположить,
что брошюра г. Межевича будет интересна.
ПРИЛОЖЕНИЕ
НЕОБХОДИМОЕ ОБЪЯСНЕНИЕ
По поводу «Объяснения по нелитературному делу», разосланного редакциею «Отечественных записок», от гг. Белинского, Панаева и Некрасова разослано было следующее объяснение:
«Редакция «Отечественных записок» разослала «Объяснение по нелитературному делу». Оставляя в стороне распрю г. Кра-
евского с г. Булгариным, подавшую повод к «Объяснению», мы
считаем необходимым сказать несколько слов о том, что в этом
«Объяснении» касается собственно до нас и нашего участия в
«Отечественных записках».
В «Объяснении» (см. стр. 5) сказано, что «г. Белинский не
принимает участия в «Отечественных записках» с 1-го апреля
1846 года». Это совершенно справедливо: г. Белинский принимал
в «Отечественных записках» самое деятельное участие в продолжение почти семи лет; отделы критики и библиографии этого
журнала преимущественно наполнялись его трудами, начиная
с восьмой книжки 1839 года и до четвертой нынешнего, когда он
решительно отказался от всякого участия в журнале г. Краев-
ского. Но, извещая об этом, для большей ясности следовало бы
прибавить, что одиннадцатая и последняя статья г. Белинского
«О сочинениях Пушкина», доставленная в редакцию еще в апреле, напечатана в октябрьской книжке и что статья эта последняя, писанная им для «Отечественных записок». Иначе читатели
могут подумать, что с октября месяца г. Белинский снова принял
участие в «Отечественных записках», тем более, что в «Объяснении», явившемся через месяц после статьи, сказано: «Редакция
их («Отечественных записок») остается та же, сотрудники те же,
что и теперь» (см. стр. 7).
Далее в «Объяснении» мы прочли: «Гг. Некрасов и Панаев
никогда не были постоянными сотрудниками «Отечественных
623
записок», а иногда пли весьма редко печатали статьи свои в этом
журнале (преимущественно в отделе словесности), всегда подписывая под ними имена свои». Это не совсем справедливо: г. Панаев, с самого основания «Отечественных записок», то есть с
1839 по 1846 год, помещая повести свои исключительно в этом
журнале, сверх того, иногда составлял статьи о французской литературе, и статьи эти являлись в «Отечественных записках» без
подписи его имени. — Г-н Некрасов с 1843 года принимал участие в «Библиографической хронике», и вообще статей г. Некрасова, не подписанных его именем, в «Отечественных записках»
несравненно более, чем подписанных. Не далее как в майской
книжке нынешнего года «Отечественных записок» большая часть
«Библиографической хроники» написана г. Некрасовым. Были ли
гг. Панаев и Некрасов постоянными сотрудниками «Отечественных записок», можно лучше всего видеть из следующих собственных слов «Нелитературного объяснения»: «Постоянными сотрудниками называются те, которые принимают участие в редижировании журнала, разделяя труды редактора по главным, существенным отделам его издания, каковы: «Критика», «Библиографическая хроника», «Иностранная литература», «Смесь»... и далее:
«если когда-либо помещается в означенных отделах «Отечественных записок» статья не постоянного их сотрудника, а постороннего автора,— под нею всегда ставится его имя» (см. стр. 5 и 6).
Затем «Объяснение» опровергает показание своего противника, будто «Отечественные записки» покинуты своими сотрудниками. Не зная, о каких сотрудниках идет дело, мы и здесь скажем только то, что лично до нас касается: гг. Белинский, Панаев,
Некрасов, равно как гг. Искандер, Кронеберг и некоторые другие, с 1847 года примут деятельное и постоянное участие в «Современнике» и помещать трудов своих в «Отечественных записках» не будут».
В 12 книжке «Отечественных записок», в «Библиографиче- •
ских и журнальных известиях», встретили мы возражение г. Кра-
евского, которое вынуждает нас прибавить несколько слов к нашему объяснению.
Предоставляя публике судить о том, до какой степени приличен тон, с которым г. Краевский говорит о своих бывших сотрудниках, не исключая и г. Белинского, постоянным и деятельным
заведыванием двумя отделами «Отечественных записок» сообщавшего в продолжение почти семи лет направление этому журналу *, мы укажем только на следующее:
* В продолжение семп лет в «Отечественных записках» напечатано
было шестьдесят больших критических статей г. Белинского, множество
больших и мелких библиографических статей (считая по крайней мере по
десяти круглым числом на каждую книжку); ему же принадлежат почти
все отчеты о пьесах, игравшихся в Александринском театре, и большая
часть литературных и журнальных заметок, помещавшихся в «Смесп»,
624
1) В «Объяснении по нелитературному делу» г. Краевский
решительно и смело утверждал, что гг. Панаев н Некрасов печатали статьи свои в «Отечественных записках» иногда, или весьма
редко, всегда подписывая под ними имена свои. Теперь он уже
сознается, что действительно были в «Отечественных записках»
статьи их и неподписанные, но до того ничтожные, что об них и
упоминать не стоит *.
2) Листок наш «По поводу нелитературного объяснения» был
разослан при афишах и через неделю или более появился в «Северной пчеле». Г-н Булгарин перепечатал его в своей газете без
нашего ведома, как имел право сделать это и всякой другой журнал, не исключая и «Отечественных записок», если б им могло
прийти такое желание, и, конечно, никто не увидел бы в том, что
мы заключили союз с «Отечественными записками». Между тем
г. Краевский на том основании, что листок наш перепечатан в
«Северной пчеле», дает знать публике, что мы заключили союз
с г. Булгариным. Если б нужно было заключить союз, мы также
охотно заключили бы его с г. Булгариным, как и с г. Краевским,
ибо равно уважаем и г. Булгарина и г. Краевского,— но, издавая
журнал, мы пе видим никакой надобности вступать в какие-либо
союзы: журнал, издающийся двумя из нас, под редакциею
А. В. Никитепко, поставил себе правилом высказывать свои мнения прямо и открыто, действовать самостоятельно, чуждаясь всех
литературных партий, и строго сдержит свое правило.
3) Еще г. Краевский и в «Объяснении по нелитературному
делу» и в новом своем отзыве старается дать заметить, что «Отечественные записки» по прекращении в них нашего сотрудничества не только ничего не потеряли, но, напротив, выиграли. Как
будто мы говорили противное! Цель паша была только показать
публике дело в настоящем виде, не оставляя ее в недоразумении,
и мы с этою целию теперь снова повторяем, что гг. Белинский,
Панаев, Некрасов, равно как гг. Искандер, Кронеберг и некоторые
другие, помещать трудов своих с 1847 года в . ^«Отечественных
записках» не будут.
* Об г. Некрасове, например, сказано, что «сотрудничество его
ограничивалось составлением в две, три (!?) книжки журнала небольших
библиографических статеек о мелких изделиях книжной промышленности». В последние четыре года в «Отечественных записках» были
между прочим статьи г. Некрасова о следующих книгах: «На сон грядущий», отрывки из вседневной жизни. Графа В. А. Соллогуба, часть 2
(см. «Отечественные записки» 1843 года, «Библиографическая хроника»,
№ 7); «Описание первой войны императора Александра с Наполеоном в 1805 году», сочиненное генерал-лейтенантом Михайловским-Данилевским (см. «Отечественные записки» 1845 г., № 2);1 «Новоселье»,
том III (см. «Отечественные записки» 1846 года, № 5), и пр. и пр. и пр.
Если такие книги г. Краевский относит к издельям мелкой промышленности, то что же, по его мненню, в русской литературе <пе изделье мелкой
промышленности?
625
Заключим эти строки указанием на замечательную черту,
которую встретили мы в отзыве г. Краевского: спустя две недели
после того, как мы объявили, что не будем печатать трудов своих
в «Отечественных записках», г. Краевский торжественно и с уверенностью объявляет, что ни одна статья гг. Панаева, Белинского
и Некрасова не будет напечатана в «Отечественных записках».
4 декабря 1846 года
С.-П.-бург,
Виссарион Белинский
Иван Панаев
Николай Некрасов
ПРИМЕЧАНИЯ*
* © «Художественная литература», 1982
СПИСОК СОКРАЩЕНИЙ
В тексте примечаний приняты следующие сокращения:
Белинский, АН СССР — В. Г. Белинский. Полн. собр. соч.,
т. 1-ХШ. М., Изд-во АН СССР, 1953-1959.
ГБЛ — Государственная библиотека СССР им. В. И. Ленина.
Г е р ц е н — А. И. Герцен. Собр. соч. в 30-ти томах. М., Изд-во АН
СССР, 1954-1966.
Гоголь — Н. В. Гоголь. Полн. собр. соч., т. I—XIV. Изд-во АН
СССР, 1940—1952.
КСсБ —В. Г. Белинский. Соч., ч. I—XII. М., Изд-во К. Солдатен-
кова и Н. Щепкина, 1859—1862 (составление и редактирование издания осуществлено Н. X. Кетчером).
ЛН —«Литературное наследство». М., Изд-во АН СССР.
Достоевский — Ф. М. Достоевский. Полн. собр. соч. в 30-ти
томах, т. 1—30. Л., «Наука», 1971.
Некрасов — Н. А. Некрасов. Полп. собр. соч. и писем, т. 1—12.
М., Гослитиздат, 1948—1953.
П у ш к и н — А. С. Пушкин. Полн. собр. соч. в 10-ти томах. М. — Л.,
Изд-во АН СССР, 1962-1965.
Т у р г е н е в — И. С. Тургенев. Полн. собр. соч. п писем в 28-ми
томах. М. — Л., «Наука», 1960—1968.
Черпышевский — Н. Г. Чернышевский. Полн. собр. соч. в
15-ти томах. М., Гослитиздат, 1939—1953.
629
ИТОГИ ИСКАНИЙ
1
В настоящий том включены статьи и рецензии Белинского, появившиеся в «Отечественных записках» и «Современнике» с сентября 1845 года
по март 1848 года. Это был последний и наиболее важный период деятельности критика. Белинский достигает вершин в своем эстетическом и философском развитии, предельно четко формулирует основные положения
выработанной за эти годы историко-литературной концепции, оставляет в
«Письме к Н. В. Гоголю» свое политическое завещание.
Важнейшим шагом в жизни Белинского в этот период было решение
прекратить свои отношения с «эксплуататором» А. А. Краевским, у которого
критик проработал в «Отечественных записках» около семи лет, и перейти
в преобразованный «Современник». С 1 января 1847 года этот журнал стал
выходить под редакцией Н. Л. Некрасова и И. И. Панаева.
Однако официальным редактором «Современника» считался А. В. Никитенко, так как власти не разрешали Некрасову издавать журнал под
своим именем.
Атмосфера внутрпредакциоиных отпошепий в «Современнике» была
совершенно иной, чем в «Отечественных записках». «Я был спасен «Современником»,— писал Белинский 4—8 ноября 1847 года В. П, Боткину.
И. И. Панаев признавался в письмах к Н. X. Кетчеру, что «Современник»
приобретался для Белинского, чтобы избавить его от литературной поденщины, высасывавшей из него жизненные силы. Панаев и Некрасов видели
в Белинском своего учителя и были ему духовно близки. «Современник»
стал журналом единомышленников, последовательно отстаивавшим демократическое направление. Для успеха журнала на первых порах немаловажное значение имело то обстоятельство, что Белпнский передал Некрасову и Панаеву собранные им произведения друзей п знакомых, которые он
предполагал опубликовать в готовившемся им тогда альманахе под названием «Левиафан». Это былн «Заппски доктора Крупова», «Сорока-воровка»
А. И. Герцепа, повесть «Без рассвета» П. Н. Кудрявцева, «Письма об Испании» В. П. Боткина, «Из записок артиста» М. С. Щепкина, «Обыкновенная
630
история» И. А. Гончарова, «Взгляд на юридический быт древней России»
К. Д. Кавелина, «Даниил Романович, король Галицкий» G. М. Соловьева,
«Ие;ш Филиппович Вернет, швейцарский уроженец и русский писатель»
Н. А. Мельгунова.
Белинский стал выступать в журнале реже, чем в «Отечественных
записках», но по главным, жизненно-важным вопросам. Он сообщал
В. П. Боткину в уже цитировавшемся письме от 4—8 ноября 1847 года, то
есть почти через год после начала работы в «Современнике»: «...мой труд
больше качественный, нежели количественный... Не Некрасов говорит мне,
что я должен делать, а я уведомляю Некрасова, что я хочу пли считаю
нужным делать». Ведя в «Современнике» отделы критики и библиографии,
Белинский фактически сделался его идейным руководителем.
Вслед за В. Г. Белинским с А. А. Краевским порвали А. И. Герцен,
Н. П. Огарев, Н. А. Некрасов, И. И. Панаев, И. С. Тургенев. Московские
друзья Белинского — В. П. Боткин, Т. Н. Грановский, Е. Ф. Корш, К. Д. Кавелин, А. Д. Галахов — продолжали сотрудничать в «Отечественных записках». Эти расхождения в кругу приятелей Белинского уже предвещали
будущий принципиальный раскол в русском освободительном движении на
демократов и либералов, который произойдет в предреформенпую эпоху.
Белинский был первым, кто в конце 1840-х годов остро почувствовал симптомы такого размежевания. По словам В. И. Ленина, он был «еще при
крепостном праве» «предшественником полного вытеснения дворян разночинцами...» Ч
«Современник» 1847—■1848 годов благодаря деятельности в нем Белинского оказался предтечей того «Современника», который при Чернышевском и Добролюбове (под редакцией того же Некрасова) превратился в
боевой орган революционной демократии.
В рассматриваемый период произошли значительные события в жизни Белинского. Прежде всего следует сказать о двух длительных его поездках: сначала с середины мая до середины сентября 1846 года вместе
с М. С. Щепкиным по югу России, на Украину и в Крым. С Щепкиным ои
побывал в Калуге, Воронеже, Курске, Харькове, Екатеринославе, Херсоне,
Николаеве, Одессе, Симферополе, Севастополе. Белинский встретил много
новых людей, воочию убедился, как велика его популярность в русском
обществе, как много поклонников его таланта. Повсюду в России им возбуждены умы (этот успех Белинского, позднее уже и как автора «Письма
к Н. В. Гоголю» засвидетельствовал И. С. Аксаков в переписке с родными).
А затем Белинский отправился за границу для лечения. С мая по конец
октября 1847 года он побывал в Германии, Бельгии, Франции. Лечился
в Зальцбрунне (Силезия) и в Париже. В этой поездке его сопровождали
попеременно И. С. Тургенев и П. В. Анненков. Белинский общался с эмигрантами А. И. Герценом, М. А. Бакуниным, Н. И. Сазоновым. Крут его
жизненных наблюдений чрезвычайно расширплся. Он увидел пауперизацию на Западе, теневые стороны буржуазной цивилизации. Во Франции
и в Германии сгущалась предреволюционная атмосфера. В Париже Белинский обсуждал с Герценом идеи его «Писем из Avenue Marigny», в которых
1 В, И, Л е н и н, Поли, собр, соч., т, 25, с. 94,
631
тот давал резко отрицательную характеристику европейским буржуазным
порядкам; затем эти письма были опубликованы в «Современнике» и вызвали горячую дискуссию в русских передовых кругах. Белинский прочитал там же, у Герцена, в дружеском кругу, свое, ставшее затем знаменитым, «Письмо к Н. В. Гоголю», отправленное писателю в Остенде. Копию
Белинский снял для себя, и после смерти критика «Ппсьмо» тайно распространилось по всей России.
По приезде из-за границы критик подпал под особое подозрение
III Отделения. Ему, смертельно больному, дважды предлагали туда
явиться... Но дни Белинского были уже сочтены. Он умер 26 мая 1848 года,
возможно, накануне ареста.
2
В последние годы жизни Белинским нанисапы важнейшие в идейном
и эстетическом отношении статьи: «Мысли и заметки о русской литературе», «О жизни и сочинениях Кольцова», «Николай Алексеевич Полевой»,
обзоры литературы за 1845, 1846 и 1847 годы, «Выбранные места из переписки с друзьями» Николая Гоголя», «Тереза Дюнойе», «Письмо к
Н. В. Гоголю», «Ответ «Москвитянину».
В них Белинский раскрывает свое понимание сущности искусства,
особенностей развития русской литературы, приветствует успехи «натуральной школы», отмечает возросшее влияние литературы на общество.
В статьях — обзорах русской литературы за 1845, 1846 п 1847 годы Белинский утверждает, что развитие русской литературы совершается
исторически закономерно, что она все более проникается животрепещущими вопросами социальной действительности. Критик полон сознания
важности того дела, которое осуществлял всю жизнь.
Ежегодные обзоры Белинского отражали не только своеобразие литературного года, но и поступательное движение историко-литературной концепции критика. Последние два обзора, ставшие классикой русской эстетической мысли, представляют собой итог критической деятельности Белинского.
Статья «Взгляд на русскую литературу 1846 года» была реальной программой обновленного «Современника». В своем обзоре Белинский обстоятельно разбирает сложные пути сближения литературы с жизнью, исторически обусловленный, особый характер русской самобытности, все более
проявляющийся в литературе, для которой главным становится народность
и действительность.
Сближение литературы с жизнью, считает критик, не результат усилий одного, хотя бы и гениального писателя, а неодолимый процесс, и решает тут дело направление творчества. Писатели, даже и невеликих дарований, могут сделать чрезвычайно много полезного для литературы и общества, воспроизводя действительность в ее истине. «Не в талантах, не в
их числе видим мы собственно прогресс литературы, а в их направлении,
их манере писать». Однако талант, гений по-прежнему важпы для Белинского, п он нисколько не снижает эстетических критериев при оценке са-
632
временной литературы. Но теперь он стремится подчеркнуть другое: плодотворность избранного писателями «натуральной школы» пути, верность
реалистическим принципам. В аспекте гуманистического отношения к русскому человеку, русскому крестьянину критик рассматривает успехи «натуральной школы».
Со свойственной ему проницательностью Белинский умел выявить
индивидуальные особенности каждого из писателей «натуральной школы»,
определяя его место в общем поступательном ходе русской литературы.
Например, он говорил, что в «Хоре и Калипыче» Тургенева видны «дар
наблюдательности, способность верно и быстро понять и оценить всякое
явление»; что для Гончарова характерна неторопливая художественная
изобразительность, а у Герцена —«вольтеровский» склад ума и ярко проявляющийся гуманистический пафос. Стихотворения Некрасова, по словам
критика, действуют ошеломляюще.
Сложнее было с Ф. М. Достоевским. «Бедные люди» прочно включили
писателя в ряд самых выдающихся представителей школы, продолжателей
Гоголя. Белипский с неизменно высокими похвалами отзывался об этом
произведении. Но с выходом в свет «Двойника», «Господина Прохарчина»
(и особенно «Хозяйки»—через год после «Бедных людей») критику стало
казаться, что молодой талант начинает идти по «какой-то небывалой дороге», что ему не хватает «такта меры и гармонии»; наметилось и некоторое
охлаждение публики к Достоевскому. В указанных произведениях особенно неуместным казался Белинскому фантастический элемент, который воспринимался им как отголосок романтизма. До сих пор литературоведы
останавливаются в недоумении перед этой двойственностью оценок Белинским творчества молодого Достоевского. В исторической перспективе становится очевидным, что некоторые замечания Белинского были основательны и своевременны. В какой-то степени Достоевский к ним прислушался
(он, например, сокращал «Двойника»). Но, с другой стороны, художественная проблематика и индивидуальный стиль Достоевского еще только складывались, и трудно было предугадать, что будет для него органичным, а
что случайным. Элемент «фантастичности», введенный в рамки реализма,
сделался со временем одной из характерных сторон творчества писателя.
Так произойдет и с некоторыми другими особенностями поэтики Достоевского, казавшимися Белинскому претенциозными. Можно сказать, что Белинский открыл спор о Достоевском, который ведется до сих пор: Достоевский — один из самых «трудных» для истолкования писателей мировой
литературы. Но главное в Достоевском — его реализм и гуманизм — верно
раскрыто критиком.
В статье «Взгляд на русскую литературу 1847 года» Белинский изложил уже вполне сформировавшиеся эстетические и общественные позиции
«натуральной школы». Обозреваемый 1847 год внес свой вклад в развитие
русской литературы. Этот год отмечен появлением целого ряда значительных произведений, принадлежавших перу первоклассных талантов: Герцена, Тургенева, Гончарова, Достоевского, Некрасова.
Теперь для Белинского более четко обрисовались и основные закономерности всего предшествовавшего развития новой русской литературы,
которая после реформ Петра I «потекла.,, двумя параллельными друг другу
633
руслами»: Кантемир заложил начала сатирического направления, девизом
которого была верность натуре; Ломоносов — начала высокой литературы,
обнаружившей стремление к идеалу. Белинский не раз говорил об этих
двух течениях, которые в поэзии Пушкина «слились в один широкий поток», где «натуральность является не как сатпра, не как комизм, а как
верное воспроизведение действительности».
Явление Гоголя и творчество писателей «натуральной школы» обозначило новый поворот в этом движении, когда стало возможным говорить
о литературе «как воспроизведении действительности во всей ее истине».
Но проблема Гоголя к этому времени приобрела небывалую важность
и остроту. Писатель выпустил книгу «Выбранные места из переписки с
друзьями». Своими резкими и глубокими суждениями по поводу этой книги
Белинский поставил себя в центр полемики. В задачу критика входило не
только разобраться в сложном духовном кризисе родоначальника «натуральной школы», но и правильно ориентировать молодое поколение. По поводу
«Переписки» Гоголя Белинский выступает сначала с рецензией, а затем,
как уже говорилось, пишет за границей свое «Письмо к Н. В, Гоголю», в
котором снова осуждает его книгу за реакционные идеи и отступничество
от реализма, развертывает широкую программу необходимых иреобразо-*
ванпй в России, в подготовке которых великую роль должна сыграть пере-*
довая литература.
На литературной арене появились писатели-реалисты, искренне при-
вназавшие Белинского своим идейным руководителем.
Равным Белинскому по яспости понимания задач современной лите-*
ратуры и русской общественной мысли был Герцен, который выступал не
только как критик, философ, но и как беллетрист, один из наиболее значительных писателей в составе «натуральной школы».
В то же время появились и писатели, поэты, критики, то сближавшиеся со «школой», то расходившиеся с ней (Соллогуб) или занимавшие враждебные ей позиции (Я. Полонский). Белинский весьма тактично писал
о них, отмечал сильные и слабые стороны их творчества.
Происходили заметные перемены в суждениях Белинского о старой
русской литературе, о переизданиях Державина, Крылова: ему дороже
всего теперь сатирические мотивы их творчества, все то, что подготавливало появление «натуральной школы». Даже Сумароков с его равнением
на «средний» стиль, на мимолетные вкусы публики удостаивается доброжелательной оценки как удачливый «беллетрист» своего времени.
Нарастание демократических тенденций в литературе демонстрировалось на творчестве Кольцова, поэта «из толпы». К новому сборнику его
стихотворений Белинский написал предисловие, где впервые обстоятельно рассказал читателям необычную биографию Кольцова, проанализировал
его стихотворения, песни, свидетельствовавшие, что воронежский поэт-прасол стал народным поэтом.
Новое направление русской литературы все определеннее пачинало
выступать на общеевропейском фоне. Перевод повестей Гоголя на французский язык рассматривается Белинским как яркий пример растущей популярности русской литературы в других страпах. Отзыв о новых произведениях французского романиста Э, Сю («Тереза Дюнойе», Шаудльда»^
634
и других современных авторов выливается у Белинского в обширный очерк
истории европейского романа па протяжении двухсот лет, что позеоляло
критику отстаивать и значение складывавшегося в русской литературе
реалистического романа как эпоса нового времени. Он ценил социальную
направленность романов Ж. Санд, популярной тогда в России, а ее влияние
считал весьма благотворным. Один из последних ее романов—«Лукреция
Флориани»—привлекал изображением трагического положения женщины
п помогал ставить проблему эмансипации женщины и в русской литературе. Высоко оценивал Белинский одного из лучших после Жорж Сапд
романистов во Франции «с замечательным талантом»— Шарля Бернара,
ученика Бальзака. Восхищал критика роман Диккенса «Домби и сын», который отличался «глубоко, верно нарисованными типами», раскрытием
тайн буржуазной наживы, критикой аморализма и антпгуманизма западной цивилизации.
Всякое суждение Белинского всегда тесно соотнесено с каким-либо
волновавшим его живым современным вопросом. В отзыве об очередной
книге Н. Я. Бичурина о Китае он открывает много возможностей для проведения параллелей с порядками в отсталой крепостнической России. Рецензия на «Сельское чтение», полуофициальное издание А. Заблоцкого и
В. Одоевского дает Белинскому повод для обсуждения вопроса о том, каким должно быть истинное просвещение народа. Отзывы о текущих произведениях детской литературы (Редкин, Беккер) отражают глубокие раздумья Белинского о будущих поколениях России, о судьбе отечества.
Последним журнальным выступлением Белинского был некролог о Мо-
чалове в апрельской книжке «Современника» за 1848 год. Критик вспоминал о гениальном русском актере, который когда-то, в конце 30-х годов, на
московской сцене поражал публику своей вдохновенной игрой в роли
Гамлета; Мочалов сумел показать Гамлета героем не только рефлектирующим, по и способным перейти к активным действиям. Белинский пережил
тогда вместе со своим поколением восхищение Мочаловым, игра которого
была знамением времени, символизировала начало нового общественного
подъема.
3
В последние годы жизни окончательно достраивается Белинским
здапие его эстетической системы, его историко-литературной концепции.
Если раньше Белинский определял искусство по-гегелевски как «мышление в образах», то теперь ему важно было подчеркнуть: «Искусство есть
воспроизведение действительности, повторенный, как бы вновь созданный
мир...» («Взгляд на русскую литературу 1847 года»). Эта формула — принципиально новый исходный тезис Белинского. Слова: «вновь созданный
мир»— подчеркивают, что искусство — это не только познание, но и творчество, художественный мир с заложенной в нем определенной идеей. Этот
творчески воссозданный мир включает в себя духовную переработку
человеком внешних впечатлений, несет в себе определенное миропонимание.
635
Белинский выясняет сходство и различие между искусством и наукой.
Границы между сферой искусства и другими способами познания подвижны, относительны, диалектичны: «Искусство, по мере приближения
к той пли другой своей границе, постепенно теряет нечто от своей сущности и принимает в себя от сущности того, с чем граничит, так что вместо
разграничивающей черты является область, примиряющая обе стороны».
Однако пафос выступлений Белинского — в сохранении суверенных прав
искусства, говорящего не «силлогизмами», а «образами». Это положение
предупреждало некоторых писателей «натуральной школы» против упрощенного описания явлений, особенно в «физиологических очерках», и настраивало на достижение подлинной «художественности».
Существенно изменились в это время представления Белппского и
о роли субъективности в творчестве художника. В 30-х годах он настаивал
на «бессознательности» творчества, и ему было важно провести здравую
мысль об органичности художественных созданий, об участии в акте творчества всех сил души, о несводимости этого акта к чистой рассудочности в
к зависимости художника от влияний момента. Но терминологически эта
мысль отзывалась романтической эстетикой, «шеллингианством». Случай
с Гоголем как автором «Выбранных мест...» воочию раскрывал вред ложных идей в творчестве, недостаточность одной только художнической непосредственности.
Писатели «натуральной школы» были людьми другого типа: почти
все они прошли «школу идей» Белинского. В письме к К. Д. Кавелину от
7 декабря 1847 года Белинский касался вопроса о Гоголе и «школе». Ему
было ясно, что она идет от Гоголя, «он отец ее, он не только дал ей форму,
но и указал на содержание. Последним она воспользовалась не лучше его
(куда ей в этом бороться с ним!), а только сознательнее». Вот это «сознательнее»— очень важно. Новые писатели могут самостоятельно идти верным путем, развивать свой талант.
Ум и талант Белинский теперь не противопоставляет друг другу. Есть
лишь разные типы художников: у одних, как Гончаров, «ум ушел в талант», у других, как Герцен, «талант ушел в ум».
В глазах Белинского приобрела особенное значение личность писателя и связь ее со временем и народом. Поэт —«гражданин своей земли, сын
своего времени». Таковыми были и Шекспир, и Мильтон. Писателю важно
следовать внушению своей натуры, иначе он резонер, но истинный художник всегда должен быть органом «сокровенной думы своего общества».
Понятие идеала, которому служит художник, выступает, согласно Белинскому, не как предположительная идея, а как нечто, вытекающее из
общего смысла произведения. «Тут все дело в типах, а идеал тут понимается не как украшение (следовательно, ложь), а как отношения, в которые автор стаповит друг к другу созданные им типы, сообразно с мыслию,
которую он хочет развить своим произведением» («Взгляд на русскую литературу 1847 года»). Знаменательно это рассмотрение идеала как категории «отношений» между типами в произведении. Оставалось сделать еще
один шаг, чтобы уясинть истинную сущность реалистического воспроизведения действительности: «отношения» между типами не обязательно должны направляться «мыслью» автора, а иногда они направляются объективной
636
логикой вещей, вопреки его «мысли». Этот шаг сделал позднее Добролюбов
в своей теории «реальной критики».
Подчеркнутое внимание к мысли в творчестве открывало Белинскому
теоретические возможности признания сатиры как законного рода литературы. Радовало появление острых античиноЕничьнх сатир Некрасова «Нравственный человек», «Современная ода». Белинский ценит в «Антоне Горемыке» Григоровича обличение отвратительных сторон крепостничества.
Ему нравятся «длинноты» в диалогах дяди с нлемянпиком в «Обыкновенной истории» Гончарова, в которых развенчивались романтические верования целого поколения.
Белинский признает право писателей «натуральной школы» даже на
заведомую «односторонность» изображения жизни. В статье «Взгляд на
русскую литературу 1846 года» он отводит обвинения «натуральной школы» в том, что она все стремится изображать с дурной стороны: «Но если
бы ее преобладающее отрицательное направление и было одностороннею
крайностию,—и в этом есть своя польза, свое добро: привычка верно изображать отрицательные явления жизни даст возможность тем же людям
или их последователям, когда придет время, верно изображать и положительные явления жизни, не становя их на ходули, не преувеличивая, словом, не идеализируя их реторически». Ошибка Гоголя в «Выбранных местах...» состояла не в том, что он стал искать положительных русских людей, а в том, что он искал их не там, где следует, и становился на ходули,
впадал в риторику... Что же касается слов: «когда придет время»,— то они
свидетельствуют, что Белинский рассматривал решение проблемы положительного героя в широкой исторической перспективе и считал, что в настоящий момент позитивный пафос литературы должен по преимуществу
выражаться в критическом, обличительном изображении действительности.
Славянофилы упрекали «натуральную школу» в том, что ей не хватает полноты художественного созерцания предмета. Белинский имел мужество заявить, что какова российская действительность, таков и ее
«портрет» в произведениях «натуральной школы». Критик разъясняет славянофилу Самарину несостоятельность узкосектантского понимания «направления» в искусстве, сводившего его задачи к идеализации жизни в
духе определенной доктрины. Мысли, высказанные в этом случае Белинским, так важны, что значение их переоценить трудно. Они долгие годы
служили серьезным противовесом всякому, не только славянофильскому,
утилитарному пониманию задач искусства. Белинский полагал, что служение «направлению» со стороны писателей, художников слова, подразумевает полную добровольность, свободу личности. Невозможно создавать
произведения на заказ, по прямому диктату критиков и журналов. Такая
постановка вопроса искренне располагала писателей к «Современнику».
Славянофилы же не могли понять, почему «Современник», при всех «крайностях» своих позиций, сумел собрать вокруг себя самых талантливых
писателей и вести за собой всю русскую литературу.
Существенно углубились суждения Белинского о жанровых особенностях русской литературы. Из всех жанровых форм Белпнскпи оказывает
предпочтение роману и повести, которые «стали теперь во главе всех
637
других родов поэзии». Белинского привлекают в этих жанрах реалистические возможности, их эпическая емкость, аналитическое раскрытие современной жизни во всем ее драматизме и сложности.
Принцип «социальности» выдвинулся в это время у Белинского на
первое место. Общественный пафос творчества — одно из главных качеств
писателей «натуральной школы»: человек и общество — вот что в центре
их внимания. Критик чутко реагировал на попытки оторвать искусство от
злобы дня. Например, оба течения — славянофилов и западников — старались, каждое по-своему, за счет отвлеченпостей, схем «возвысить» искусство над темп задачами, которые ставил Белинский. Критик же считал, что
«отнимать у искусства право служить общественным интересам — значит
не возвышать, а унижать его...». Живительная сила искусства —в тесной
связи с действительностью, с прогрессивным движением времени, с народными интересами,
4
Критика Белинского всегда была сильна методологической последо-*
вательностью. Эти ее качества с особенной силой выступили в последний
период, когда взгляды критика приобретали наиболее ощутимый революционно-демократический характер.
Сильно и ярко политические убеждения Белинского выразились в пе-
подцепзурном «Письме к Н. В. Гоголю». «Письмо» построено как обличительная речь, которую невозможно было бы произнести в условиях николаевской России. Негодование изливается здесь, как огненная лава, испепеляющая все на своем пути. Четко очерчиваются в нем три главные темы:
Гоголь, русская литература и Россия. «Письмо» исполнено гражданского
негодования по поводу царящего в России бесправия, сарказма по отношению к крепостникам и к самодержавию, гордости за русскую литературу,
защитницу интересов народа, совесть общества. Белинский требовал немедленной и полной ликвидации крепостнических отношений, отмены телесных наказаний и создания хотя бы элементарной гарантии человеческих прав для «белых негров»г как он называл русских крепостных крестьян.
В это время письма Белинского друзьям полны слухами об ожидающемся освобождении крепостных «сверху», о недовольстве крестьян, о неизбежном бунте, который решит «другим образом» этот вопрос, «в 1000 раз
более неприятным для русского дворянства». Критик сообщал П. В. Анненкову в письме, посланном за границу с нарочным в декабре 1847 года, как
бы в продолжение уже состоявшихся летом парижских разговоров и споров: «Крестьяне сильно возбуждены, спят и видят освобождение... Обманутое ожидание ведет к решениям отчаянным... Оно и понятно: когда масса
спит, делайте, что хотите, все будет по-вашему, но когда она проснется —
не дремлите сами, а то быть худу...» Главное у Белинского — понимание,
что неотвратимый ход вещей уже вынуждает самодержавие искать выхода
из критического положения. Что же касается готовности народа к восстанию, то, хотя и накопились горы вековой ненависти, народ еще темеп, на*
638
род еще надо готовить к сознательной борьбе. Стихийный протест рискован и вряд ли осуществим. Белинский решительно выступает в письмах
к друзьям против «мистической веры» в народ, которую исповедовал родоначальник «анархизма» М. А. Бакунин. Бакунину казалось, что любая
русская деревня в любой момент готова выступить против царского и крепостнического строя. О вреде и пагубности таких иллюзий Белинский говорил самому Бакунину в Париже, на встречах у Герцена. Спорит он с ним
и теперь в статьях «Ответ «Москвитянину», в рецензии на «Сельское
чтение».
Белинский считал, что главной задачей момента является пробу;кде-
нпе в русском пароде чувства человеческого достоинства как основы будущего его гражданского воспитания.
Остро вставал в это время вопрос об особенностях национального развития России, о ее будущем. Белинский верно решал весь комплекс этих
взаимосвязанных проблем и вел одновременно полемику со славянофилами
и с западниками. Он видел пагубность как идеализации русской старппы,
так и преклонения перед Западом. Полемика с этими течениями русской
мысли заставляла затрагивать большой крут проблем, связанных не только
с русскими порядками, но и с буржуазными порядками на Западе. Борьба
со злом и эксплуатацией во всех ее видах выдвигала проблемы будущего
идеального устройства человечества.
Заявление Белинского о том, что «у России была своя история, нисколько не похожая на историю ни одного европейского государства»
(«Взгляд на русскую литературу 1846 года»), было лишь указанием на
необходимость учета неповторимых сторон ее истории, повышения внимания к специфике ее развития, чтобы судить о ней па основании ее самой.
Белинский готов признать, что славянофилы своевременно ставят вопрос
о ее самобытности, но ставят они его неверно и выводы делают неправильные. Славянофилы склоняются к отгораживанию России от Запада, к идеализации ее патриархальности. Они правы лишь в борьбе с внешними формами копирования всего чужого, против российского «европейничанья».
Среди славянофилов были прежние друзья Белинского. Он знал, что славянофилы недовольны существующими порядками в России, страдают от
мысли об угнетенном положении русского народа. Но славянофилы для
Белинского — люди, «фантастически» представляющие себе способы преодоления противоречий действительности; они жаждали установления
несбыточного мира между враждовавшими сословиями русского общества.
Такими же «фантастическими» представлялись Белипскому и взгляды
либеральных западников, готовых перенести в Россию западные порядки,
не желавших видеть противоречий буржуазной действительности. Белинский много внимания уделяет вопросу о необходимости органически усвоить и переработать опыт человечества, внимательно отнестись к вопросам,
которые теперь всецело занимают умы в развитых западных странах.
У Белинского есть много заявлений о русском народе, которому нечего
сомневаться в своем будущем, так как он выстоял в грозных исторических испытаниях и явился единственным из славянских пародов, который
сложился в прочное, могучее государство. «В нас есть национальная
639
жизнь», «мы призваны сказать миру свое слово, свою мысль». Белпнскпн не
отождествляет судьбу русского народа с судьбой николаевской России, он
заглядывает далеко в будущее. А пока предстояли упорные усилия по просвещению страны, выработке своего национального самосознания, четкой
программы борьбы. «У себя, в себе, вокруг себя, вот где должны мы искать
и вопросов и их решения».
Белинский диалектически отвечает на вопрос, как должно сочетаться
в русской национальной жизни «свое» и «чужое». Он ответил равно и славянофилам и западникам: «...пора нам перестать восхищаться европейским
потому только, что оно не азиятское, но любить, уважать его, стремиться
к нему потому только, что оно человеческое, и на этом основании все
европейское, в чем нет человеческого, отвергать с такою же энергиею, как
и все азиятское, в чем нет человеческого». Он глубоко верил, что «даже
и тогда, когда прогресс одного народа совершается через заимствование
у другого, он тем не менее совершается национально. Иначе нет прогресса».
Просвещение не сглаживает народности, не делает все народы похожими
друг на друга: «Напротив, наше время есть по преимуществу время сильного развития национальностей». Разница в общественном и культурном
развитии между Россией и остальной Европой не должна пониматься догматически: тут происходит сложный процесс учета и переоценки опыта.
Кавелин однажды был свидетелем такого заявления Белинского: «Россия
лучше сумеет, пожалуй, разрешить социальный вопрос и покончить с капиталом и собственностью, чем Европа»
А в статьях Белинского эти мысли выражены следующим образом:
«То, что для нас, русских, еще важные вопросы, давно уже решено в Европе... Но это нисколько не должно отнимать у нас смелости и охоты заниматься решением таких вопросов, потому что, пока не решим мы их сами
собою и для самих себя, нам не будет никакой пользы в том, что они решены в Европе. Перенесенные на почву нашей жизни, эти вопросы те же,
да не те, и требуют другого решения». Эти «новые вопросы» на Западе
Белинский хорошо почувствовал во время поездки в Германию и во Францию. «Теперь Европу занимают новые великие вопросы»—Белинский намекал на весьма широкий круг явлений: на пауперизацию и обнищание
масс, недовольство силезских ткачей и их протест, на настроения парижских пролетариев. Обо всем этом он сообщает в письмах из-за границы.
Можно предположить, что под «великими вопросами» подразумевались и
утопические социалистические теории, живо обсуждавшиеся Белинским
при встречах с русскими эмигрантами в Париже, и «безбожные» теории
левогегельянского философского движения в Германии во главе с Фейербахом, за которыми он давно следил (теперь это движение вступило в свою
самую радикальную фазу). Все эти события готовили революционные
взрывы в обеих странах в 1848 году, отозвавшиеся по всей Европе и в России.
Естественным продолжением споров, начатых со славянофилами и западниками, был вопрос об оценке современной буржуазии, ее роли в исто¬
1 См. «В. Г. Белинский в воспоминаниях современников». М., «Художественная литература», 1977, с. 177,
640
рии, в будущем человечества, в русской истории. II по этому вопросу наметились резкие расхождения между Белинским и его друзьями. Белинский
разделял критический пафос герценовских «Писем из Avenue Marigny» по
отношению к европейской буржуазии. Он не соглашался лишь с чрезмерно
нигилистической оценкой Герценом роли буржуазии в истории вообще.
Крайности суждений Герцена оспаривали и такие западники, как Боткин, Грановский, Кавелин, Корш, Галахов. Но они оспаривали также и самую критическую постановку вопроса. Они расценивали роль буржуазии
всецело оптимистически. Московские друзья Белинского и Герцена считали неразумной, преждевременной критику буржуазии со стороны русского человека, когда его страна еще находится в условиях крепостничества. Некоторые из них откровенно преклонялись перед европейскими формами жизни, парламентской демократией. Белинский резко критиковал
позицию московских друзей, имея дело с такими заявлениями, как, например, Галахова в обзоре русской литературы за 1847 год, напечатанном
в «Отечественных записках»: «Буржуазия создала силу Франции — неужели русский путешественник XIX столетия не видит в ней ничего, кроме
злоупотребления власти? Вопрос о богатом сословии тесно связан с вопросом о капитале; для чего браните вы первое, ничего не говоря о последнем» 1. Белинский же писал В. П. Боткину 2—6 декабря 1847 года, зная,
что его слова будут достоянием всей группы московских западников: «бур-
жуази»2 —«сифилитическая рана на теле Франции», она «создала
оргию промышленности». Белинский обрисовывает все следствия, вытекающие из этого основного зла: торгашу недоступны никакие человеческие
чувства, буржуазная парламентская оппозиция—«паршивая», прокуроры
в буржуазной Франции — наемные «шуты», на ее театре делается бог знает
что. При этом, подчеркивал Белинский, подходить к общей оценке буржуазии надо «исторически», она «явилась не вчера, словно гриб выросла»,
«она имела свое великое прошедшее, свою блестящую историю, оказала
человечеству величайшие услуги...». Позади у нее герои Великой французской революции: Робеспьер, Сен-Жюст. Надо различать: «буржуази в борьбе и буржуази торжествующая — не одна и та же». Кроме того, существуют
не только стадии развития буржуазии, но и ее внутренние расслоения: «Не
на буржуази вообще, а на больших капиталистов надо нападать, как на
чуму и холеру современной Франции. Она в их руках, а этому-то бы и не
следовало быть. Средний класс всегда является великим в борьбе, в преследовании и достижении своих целей». За три года перед тем Белинский
в статье «Парижские тайны» показал, как крупная буржуазия в 1830 году
по трупам своих союзников из «третьего сословия», по трупам пролетариев
пробралась к власти. В канун 1848 года назревал еще больший раскол в
«среднем классе». В революционных событиях вся буржуазия выступила
против рабочих. Белинский не дожил до этих роковых событий, происшедших в июне 1848 года. Но критик проявлял удивительную прозорливость
в понимании социальной сущности назревавших конфликтов.
1 «Отечественные записки», 1848, № 1, отд. V, с. 22.
2 Белинский транскрибировал это слово так, как оно произносится
по-французски: «буржуази».
21 В. Белинский, т. 8
641
В 1840-х годах на Западе было много теорий с попытками уйти от
оценки классовой сущности социальных конфликтов. Причину зла видели
в падении морали, в техническом прогрессе, в машинах. Белинский в письмах к своим друзьям рассуждал следующим образом: «Я зкаю, что промышленность — источник великих зол, но зпаю, что она же — источник и
великих благ для общества. Собственно, она только последнее зло в владычестве капитала, в его тирании над трудом» (письмо В. П. Боткину
2—6 декабря 1847 г.). Белинский понимал, что сущность зла в общественных отношениях, а сама по себе промышленность не виновата: в иных
условиях, в обществе без эксплуатации, она может быть великим «первым» благом.
Белинский был достаточно осведомлен о системах Сен-Симона, Фурье
и их последователей. В «Современнике» не раз упоминали журнал христианских социалистов «Независимое обозрение» П. Леру, Л. Виардо и
Ж. Санд. Но Белинский брал у утопистов только их мечту о будущем, вх
критику существующего буржуазного общества и не соглашался с их утопическим прожектерством, с их мелочной регламентацией будущих общественных и семейных отношений. Тут Белинский не щадил никаких авторитетов. Сошлемся, например, на его замечание в письме к К. Д. Кавелипу
от 7 декабря 1847 года: «Посмотрите на Ш. Санд в тех ее романах, где рисует она свой идеал общества: читая их, думаешь читать переписку
Гоголя».
Вместе с Н. X. Кетчером в 1845 году Белинский познакомился с содержанием опубликованной в «Немецко-французских ежегодниках» статьи
молодого Карла Маркса «К критике гегелевской философии права», в которой вскрывалась идеалистическая прусско-юнкерская ограниченность философии права Гегеля и содержался призыв к переходу от критики религии к критике общественного законодательства в стране. Белинский сообщал Герцену 26 января 1845 года, что он истину из этой статьи «взял себе»
и отныне в словах «бог и религия» видит «тьму, мрак, цепи и кнут...»«
Следы влияния этих мыслей заметны в «Письме к Н. В. Гоголю». Белинский говорит здесь, что русская церковь «всегда была опорою кнута и
угодпицей деспотизма». Критик отмечает безразличие русского народа к
религии, отсутствие в нем «мистической экзальтации», его ироническое
отношение к попам. «Здравый смысл, ясность и положительность в уме»,
народа служат залогом «огромности исторических судеб его в будущем».
Явственно обозначились в эту пору новые черты и в философских
взглядах Белинского, но не в том смысле, как думал Ап. Григорьев, утверждавший, что Белинский стал меньше философом, чем был в 1830-х годах,
а в том смысле, что он при решении главных вопросов философии стал
высказываться в определенно материалистическом духе.
Самое яркое место, подтверждающее материализм Белинского, находится в статье «Взгляд на русскую литературу 1846 года»: «Вы, конечно,
очень цените в человеке чувство? — Прекрасно!—так цените же и этот
кусок мяса, который трепещет в его груди, который вы называете сердцем
и которого замедленное или ускоренное биение верно соответствует каждому движению вашей души.— Вы, конечно, очень уважаете в человеке
642
ум? — Прекрасно! — так останавливайтесь же в благоговейном изумлении и
перед массою этого мозга, где происходят все умственные отправления, откуда по всему организму распространяются, через позвоночный хребет,
нити нерв, которые суть органы ощущений и чувств и которые исполнены
каких-то до того тонких жидкостей, что они ускользают от материального
наблюдения и не даются умозренню. Иначе вы будете удивляться в человеке следствию мимо причины или — что еще хуже — сочините свои небывалые в природе причины и удовлетворитесь ими. Психология, не опирающаяся на физиологию, так же несостоятельна, как и физиология, не знающая о существовании анатомии».
Материалистическая сущность этого высказывания очевидна. Критик
говорит дальше, как об очередной задаче, о попытках науки «наблюдением
над эмбрионом (зародышем) проследить таинственный процесс развития
организма».
Белинский критически отнесся к претензиям О. Копта и его учеников: Э. Литтре, Э.-Э. Сессе — упрощенно решить вопрос о взаимосвязях
физических и духовных начал в человеке. Критик пошел дальше в разъяснении только что приведенного материалистического положения из статьи
«Взгляд на русскую литературу 1846 года». Вот что он писал В. П. Боткину
17 февраля 1847 года: «Что действия, то есть деятельность ума, есть результат деятельности мозговых органов — в этом нет никакого сомнения; но
кто же подемотрел акт этих органов при деятельности нашего ума?
Подсмотрят ли ее когда-нибудь?» Белинский продолжает в том же письме:
«Духовную природу человека не должно отделять от его физической природы, как что-то особенное и независимое от нее, но должно отличать от
нее, как область анатомии отличают от области физиологии. Законы ума
должны наблюдаться в действиях ума. Это дело логики, науки, непосредственно следующей за физиологией, как физиология следует за анатомиею».
У логики «своя дорога». Что же касается Конта, Белинский еще раз указывал на главный недостаток его системы: «Конт уничтожает метафизику
не как науку трансцендентальных нелепостей, но как науку законов
ума; для него последняя наука, наука наук — физиология. Это доказывает, что область философии так же вне его натуры, как и область
истории».
Было бы крайней односторонностью объявлять Белинского, как это
делал Г. В. Плеханов, (фейербахианцем». Материализм Белинского был
диалектичнее философии Фейербаха, как известно, отказавшегося от диалектики своего учителя Гегеля. ('Сущность христианства» Фейербаха критик, по всей вероятности, знал. В письмах Боткина к Белинскому были
упоминания о Фейербахе как одном из философов, покончившем со средневековьем в религиозных представлениях. Н. П. Огарев в 1842 году привозил книгу Фейербаха в Новгород к ссыльному Герцену, они читали ее, и
Герцен в «Былом и думах» рассказывает, какое освобождающее впечатление произвела на него эта книга. А затем Огарев приехал в Петербург и долго жил у Белинского. В своих письмах этого времени Огарев
сообщает о важных и длительных разговорах с Белинским, от которых ему
ночью не спалось. Материалистическая книга Фейербаха повлияла и на
643
Белинского. Но русский критик разрабатывал иную область общественного
сознания — эстетику, историю литературы, литературную критику. Хотя
Белинский и не дошел до исторического материализма, он утверждал первичность объективной действительности по отношению к искусству, примат содержания над формой в художественном творчестве. Белинский
умел связывать философские, эстетические проблемы с проблемами общественными, политическими.
Новое в учении Белинского рассматриваемого периода проявилось и
в области диалектики. Известные слова Чернышевского о том, что деятели
40-х годов «самостоятельно подвергли критике Гегелеву систему», что русское умственное движение с этого времени «уже не подчинялось никакому
чужому авторитету», что «тут в первый раз умственная жизнь нашего отечества произвела людей, которые шли наряду с мыслителями Европы, а
не в свите их учеников» !, относятся прежде всего к Белинскому последнего периода его деятельности.
Диалектика была душой критического метода Белинского, «критика
Белинского все более и более проникалась живыми интересами нашей
жизни, все лучше и лучше постигала явления этой жизни» 2. Диалектика
Белинского проявлялась в широком и строгом историзме его подхода к литературе и к общественной жизни. Он хорошо понимал, что всякое явление раскрывается только в истории его возникновения и развития, в его
реальной функции. Белинский сознавал, что есть качественные переходы
в историческом развитии явлений, признавал необходимость насилия в
истории как условия рождения нового при жестоком сопротивлении
старого. Личность, воздействующая на историю, у Белинского всегда
движима определенными общественными силами и идеалами. Положения диалектики перешли в самый метод его конкретно-исторического
анализа литературных произведений, в достоверность выводов, в которых проглядывает и связь идей, и система опосредований, и ступени их
развития.
Через десять лет после смерти Белинского, подводя итоги «гоголевскому» периоду русской литературы, Чернышевский выделил два важных
обстоятельства. Первое — Белинский всю жизнь шел вперед, не было остановки в его развитии, все отчетливее он формулировал задачи русской
литературы. И второе —«натуральная школа» (или «гоголевское» направление), возглавлявшаяся Белинским, оставалась самым значительным и плодотворным явлением в русской литературе.
Все последующее развитие русской литературы, русской критики,
эстетики подтверждало, что Белинский — одна из самых великих фигур
русской эстетической мысли, что он — учитель учителей и созданная им
система воззрений на литературу и искусство имеет непреходящее, мировое значение.
В. Кулешов
1 Чернышевский, т. III, с. 224.
2 Там ж е, с. 226.
644
СТАТЬИ
РУССКАЯ ЛИТЕРАТУРА В 1845 ГОДУ
(с. 7-33)
Впервые —«Отечественные записки», 1846, т. XLIV, № 1, отд. V «Кри*
тика», с. 1—22 (ц. р. 31 декабря 1845 г.; вып. в свет 2 января 1846 г.). Без
подписи. Вошло в КСсБ, ч. X, с. 265—304.
Шестое годичное обозрение русской литературы Белинского имеет
важные отличия от предыдущих. Критик ясно дает почувствовать в этой
статье, как это отмечал Н. Г. Чернышевский в «Очерках гоголевского периода русской литературы», что для него «границы литературпых вопросов
тесны, он тоскует в своем кабинете, подобно Фаусту <...): ему нужна
жизнь» (Чернышевский, т. III, с. 257).
Подчеркивая оторванность от народа, презрепие к «толпе» у славянофилов, этих своего рода «романтиков жизни», желающих, однако, предстать в роли особой «партии» в русском мыслительном движении, Белинский склоняется к мнению, что есть в самом укладе русской жизни
причины для такого рода явлений и что пора с ними всерьез считаться.
Столкновение «партий» оказывалось неизбежным.
Резкое расхождение мнений в критике видно из сопоставления настоящего обзора Белинского со статьей И. В. Киреевского «Обозрение современного состояния литературы», появившейся в «Москвитянине» (1845,
№ 1—3). Статья одного из вождей славянофилов вся состояла из элегических сетований: «Куда ни оглянемся, везде мысль подчинена текущим обстоятельствам, чувство приложено к интересам партии, форма приноровлена к требованиям минуты»; «роман обратился в статистику нравов, поэзия — в стихи на случай» (И. В. Киреевский. Критика и эстетика. М.,
«Искусство», 1979, с. 155). И наоборот, обзор Белинского был полон
бодрости, оптимистической веры в преуспеяние русской литературы, победу в ней «нового направления». Литература стала «выражением и зеркалом русского общества», одушевилась «живым национальным интересом».
Радует Белинского появление множества новых писателей плодотворного, «дельного» направления. Многие из них сосредоточились вокруг
«Отечественных записок», а также в альманахе Н. А. Некрасова «Физиология Петербурга», две части которого вышли в 1845 г. Здесь было зерно
будущей «натуральной школы». Так вскоре будет названо в критике это
литературное направление. «Если бы нас спросили,— писал Белинский,—
в чем состоит существенная заслуга новой литературной школы,— мы отвечали бы: в том именно, за что нападает на нее близорукая посредственность или низкая зависть,— в том, что от высших идеалов человеческой
природы и жизни она обратилась к так называемой «толпе», исключительно избрала ее своим героем, изучает ее с глубоким вниманием и знакомит
ее с нею же самою».
Настоящий обзор был последним обзором Белинского в «Отечественных записках». Критик порвал с Краевским, два последующих его годовых
обозрения появятся в некрасовско-панаевском «Современнике». В «Отечест¬
645
венных записках» в ближайшие годы обозрения будут писать другие липа:
В. Н. Майков, А. Д. Галахов, П. В. Анненков — на совершенно ином идейно-эстетическом уровне. Главенствующая же роль Белинского в литературном процессе в два последних года его жизни обозначится еще
ярче.
1 Новое счисление с 1 января, а не с сентября, как было прежде, введено в России указом Петра I от 18 декабря 1699 г.
2 Цитата из «Евгения Онегина» А. С. Пушкина (гл. пятая, строфа VII).
3 «Евгений Онегин» (гл. седьмая, строфа XXII). Цитата приведена
Белинским неточно. Курсив Белинского.
4 Цитата из стихотворения И. С. Тургенева «Человек, каких много»,
которое было напечатано в «Отечественных записках» (1843, т. XXXI, № 1,
отд. I, с. 191) за подписью: Т. Л. (Тургенев-Лутовиыов). Белинский приводит третье и пятое четверостишия.
5 Рассуждения о «романтиках жизни» предваряли появление образа
Александра Адуева в романе «Обыкновенная история» И. А. Гончарова,
над которым писатель работал в это время. В связи с выходом романа
Белинский весьма обстоятельно развивал эту тему в обзоре русской литературы за 1847 г.
6 Взятое в кавычки Белинским слово «толпа» заставляет вспомнить
стихотворение И. С. Тургенева «Толпа», посвященное Белинскому. Стихотворение появилось в «Отечественных записках» (1844, т. XXXII, № 1), но по
решению Краевского без посвящения.
7 Терлик — род верхнего платья в древней Руси; охабень — верхняя
боярская одежда с прорехами под рукавом; мурмолка — меховая или бархатная шапка с плоской тульей.
8 Вся эта тирада относится к славянофилам. Термином «партит, имея
в виду славянофилов, оперировал, например, И. В. Киреевский в упомянутой выше (см. преамбулу) статье «Обозрение современного состояния
литературы». Первые три номера «Москвитянина» за 1845 г., в которых появилась статья, вышли под редакцией Киреевского, и статья рассматривалась как программное выступление славянофильской «партии».
9 Мысль об «искусственном», «пересадном», «прививном» характере
русского образования, искусства, литературы Белинский развивал неоднократно, начиная с «Литературных мечтаний» (1834), особенно подробно в
статьях «Россия до Петра Великого» и в цикле статей о народной поэзии
(см. наст, изд., т. 4).
10 «Письма русского путешественника» Н. М. Карамзина были впервые опубликованы в «Московском журнале» 1791—1792 гг. и в альманахе
«Аглая» 1794—1795 гг., отдельное издание — в 1797—1801 гг. (см.: «Сводный каталог русской книги гражданской печати XVIII века. 1725—1800»,
т. II. М., 1964, с. 19).
11 Лизин пруд — пруд, расположенный в Москве около Симонова мо-»
настыря, где, по преданию, утопилась героиня «Бедной Лизы» Карамзина.
12 Белинский называет героев сентиментальных произведений конца
XVIII — начала XIX в. Эраст — герой повестей Н, М. Карамзина «Бедная
Ш
Лггза» (1792), «Чувствительный и холодный» (1803), а также П. II. Шаля«
кова «Темная роща, пли Памятник нежности» (1808), Н. П. Брусилова «Легковерие п хитрость-) (1S06). Леон — герой незаконченного романа Карамзина «Рыцарь нашего времени» (1802—1803), Леонид — герой его же повести «Чувствительный и холодный». Мелодор и Филалет — из произведений
«Милодор к Филалету» и «Филалет к Мплодору» (1795) Карамзина. Нина —
героиня повестей «Чувствительный и холодный» Карамзина и «Темная
роща, или Памятник нежности» Шаликова. Лила — из «Острова Борпгольм»
(1794) Карамзина, Эмилия— из упомянутой повести Брусилова; Юлия—
героиня повестей Карамзина «Юлия» (1796) и «Евгений и Юлия» (1789),
13 <'Эолова арфа» (1814) —баллада В. А. Жуковского.
14 В третьей статье из цикла статей о Пушкине Белипский также
Связывает появление в русской литературе понятия «романтизм» с первыми
публикациями переводов Байрона, но датирует это появление 1813 г. (см.
наст, изд., т. 6, с. 218). В действительности, впервые этот термин употребил
П. А. Вяземский в статье «О жизни и сочинениях В. А. Озерова» (1817).
В 1820-х гг. это понятие стали разрабатывать декабристы и их литератур*
ное окружение.
15 «Маленькие великие люди»— ироническое выражение, часто употреблявшееся Белинским,— взято из произведения А. В. Никитенко
«Очерки современных нравов и характеров. Статья I. Маленькие великие
люди» («Утренняя заря. Альманах на 1839 год»).
16 Об отношении к Пушкину романтической критики (II. А. Полевой
и др.) — см. наст, изд., т. 6, с. 584—585.
17 «Живописец» (1833), «Блаженство безумия» (1833) и «Эмма»
(1834) — повести Н. А. Полевого.
18 Белинский цитирует стихотворение Н. М. Языкова, напечатанное
анонимно; курсив Белинского. Ниже Белинский повторяет некоторые свои
оценки Языкова, данные перед тем в статье «Русская литература в 1844 году» (см. наст, изд., т. 7, с. 180—192).
19 Все нижеследующие шестнадцать цитат взяты в качестве эпиграфов к повести А. Я. Кульчицкого «Необыкновенный поединок», появившейся в «Отечественных записках» (1845, т. XXXIX, № 3, отд. I, с. 109—158).
А. Я. Кульчицкий был искренним почитателем и сторонником Белинского,
и его повесть во многом была внушена отношением к романтикам Белинского. В повести подчеркнуто, что это пародия на «обыкновенные» (то есть
ставшие шаблоном у романтиков) поединки. Цитаты первая, четвертая,
десятая и пятнадцатая — из повести Марлпнского «Испытание» (1830);
вторая, третья, пятая, седьмая, восьмая, двенадцатая — из повести «Живописец» (1833) Полевого; шестая, девятая, одиннадцатая, тринадцатая з
шестнадцатая — из драмы «Джакобо Санназар» (1834) Кукольника. Источник четырнадцатой цитаты установить не удалось. Курсивы в цитатах —
Белинского.
20 Белинский передает содержание эпиграммы И. И. Дмитриева
«Надпись к портрету» (1803—1805) о домашнем маляре Ефреме, который
...в списываньи лиц имел чудесный дар,
И кисть его всегда над смертными играла:
Архипа — Сидором, Кузьму — Лукой писала.
647
21 Речь идет о Н. В. Гоголе, пять повестей которого в 1845 г. были переведены на французский язык. Заметку об этом переводе см. в наст. т.
22 «Новая школа» — то есть школа последователей Гоголя, которая
несколько позднее будет полемически названа Ф. В. Булгариным
«натуральной школой» (см. примеч. 4 к статье «Петербургский сборник»).
23 «Миргород» Н. В. Гоголя в двух частях вышел в 1835 г. «Ревизор» —
в 1836 г.
24 «Тарантас» В. А. Соллогуба вышел большим форматом, с изящными
политипажами художника кн. Г. Г. Гагарина.
25 См. статью «Тарантас...» В. А. Соллогуба — наст, изд., т. 7, с. 301—
341.
26 Белинский увидел в образе главного героя этого произведения —
Ивана Васильевича — пародию на славянофилов и, в частности, на Ивана
Васильевича Киреевского. См. подробнее в примеч. к статье Белинского
о «Тарантасе» В. А. Соллогуба (наст, изд., т. 7, с. 710—714).
27 Белинский написал рецензию на второе издание II тома «На сон
грядущий» В. А. Соллогуба (см. в наст. т.).
28 Рецензию Белинского на «Петербургские вершины» Я. Буткова см.
в наст. т.
29 Речь идет о новой поэме И. С. Тургенева «Андрей». Поэма «Разговор» вышла в 1845 г. отдельным изданием. Рецензию на нее Белинского
см. в наст, изд., т. 7, с. 523—528.
30 На поэму Ап. Майкова «Две судьбы» Белинский откликнулся специальной рецензией (Белинский, АН СССР, т. VIII, с. 635—642). Ему
принадлежит также заслуга открытия таланта Ап. Майкова (см. статью
«Стихотворения Аполлона Майкова», 1842 — наст, изд., т. 4, с. 340—360 и
587—588). Но хотя поэма «Две судьбы» порадовала критика общественной
проблематикой, а через год поэма «Машенька» (см. о ней дальше в статье
«Петербургский сборник»— наст, т., с. 148—149) — близостью к «натуральной школе». Майков так и не превратился в «многообещающего в будущем
современного поэта», а остался поэтом по преимуществу антологическим
(наст, изд., т. 5, с. 207).
31 Свое мнение, совпадающее, как считал Белинский, с общим, он выразил в рецензии на отдельное издание «Стихотворений Александра Стру-
говщикова...» (см. наст. т.).
32 О «Стихотворениях Эдуарда Губера» Белинский написал специальную рецензию (см. наст, изд., т. 7, с. 573—582). «Новые стихотворения
H. М. Языкова» (1845) вызывают иронию у Белинского, потому что они
напоминают ему «старые» его стихотворения в издании 1844 г. Однако это
утверждение Белинского следует признать неточным. Из 62 стихотворении
второго издания около 50 стихотворений были новыми.
33 Имеются в виду альманахи: «Физиология Петербурга», две части,
изданные в 1845 г. Н. А. Некрасовым; литературный сборник «Вчера и сегодня», составленный В. А. Соллогубом и изданный А. Ф. Смирдиным, кн. 1,
1845 (см. наст, изд., т. 7, с. 542—550); «Сто русскпх литераторов», издание
А. Ф. Смирдина, три тома (1839—1845); «Новоселье» под редакцией
О. И. Сенковского, в издании А. Ф. Смирдина, две части (1845). Последнее
648
издание почти полностью повторяло издание 1833—1834 гг. (см. рецензию
в наст. т.).
34 Об отзывах критики на сборник «Физиология Петербурга»— см.
наст, изд., т. 7, с. 675.
35 Нападками на «Физиологию Петербурга» в течение всего 1845 г.
«жпла» газета «Северная пчела». Особенно рьяно нападали Ф. В. Булгарин
и JI. В. Брант на помещенную в этом альманахе статью Белинского «Петербург и Москва» (см. наст, изд., т. 7, с. 137—163). Со стороны Булгарина
подверглись нападкам также «Петербургские углы» Н. А. Некрасова, «Петербургский дворник» Казака Луганского (В. И. Даль).
36 Речь идет о прозаических отрывках М. Ю. Лермонтова: «У графини
В... был музыкальный вечер», «Я хочу рассказать вам...» и пяти стихотворениях поэта: «Слышу ли голос твой...», «Это случилось в последние годы
могучего Рима», «Спеша на север издалека», «Я не хочу, чтоб свет
узнал...» и «Гляжу на будущность с боязнью...».
37 Статья Н. И. Второва выделена Белинским потому, что она была
посвящена одному из забытых литераторов, Г. П. Каменеву, выходцу из
разночинцев, принадлежавшему к «Вольному обществу любителей словесности, наук и художеств» («радищевцев»),
38 Первые две статьи третьего тома «Ста русских литераторов»—«Воспоминания о графе Милорадовиче» А. И. Михайловского-Данилевского и
«Письма чесменского инвалида на родину» И. Н. Скобелева.
39 Издание сочинений В. Скотта в 24-х томах (31 роман) под редакцией
А. А. Краевского предприняли в 1845 г. издатели М. Д. Ольхин и К. И. Жер-
наков. Предприятие закончилось в 1846 г., всего было издано четыре романа: «Айвенго», «Квентин Дорвард», «Антикварий» и «Гей Мэи-
неринг». Рецензию Белинского на третий том—«Антикварий)) см.
в наст. т.
40 «Современная ода» Н. А. Некрасова была напечатана в «Отечественных записках» (1845, т. XXXIX, № 4), «Старушке»—там же (№ 3);
стихотворение А. Н. Майкова «Дух века»— в «Финском вестнике» (1845,
т. I, отд. I).
41 «Неизвестный» — П. А. Вяземский, автор эпиграммы «Хавронья». См.
о ней заметку Белинского «Несколько слов о фельетонисте «Северной
пчелы» и о «Хавронье» (наст, изд., т. 7, с. 585—590).
42 Вторая эпиграмма в «Москвитянине» подписана Н. П. (возможно,
Н. Ф. Павлов).
43 Речь идет об Ап. Григорьеве. Его стихотворение «Город» было опубликовано в «Репертуаре и пантеоне» (1845, N° 10), «Олимпий Радин»—
там же, № 5, упомянутая далее драма «Два эгоизма»— там ж е, № 12.
Образ Баскакова является пародией на славянофила К. С. Аксакова, что
и было отмечено современниками — см.: «Иван Сергеевич Аксаков в его
письмах», ч. I, т. 1. М., 1888, с. 312—313. Ирония заключалась не только
в прозрачном созвучии фамилий, но и еще в одном оттенке: «баскаки»,
по-татарски «давптели», были жестокими собпрателямп податей в Золотой
Орде.
44 «Шартование»— по-украински означает «высмеивание», вышучива¬
649
ние (от слова «жарт»—шутка). Белинский переадресовывает О. И. Сенков-
скому (Барону Брамбеусу) упреки в злоупотреблении «малороссийским
жартованпем», которые тот бросал по адресу Гоголя, желая уыпзить его
как сатирика и мастера гротеска. См. подробнее — паст, изд., т. 7, с. 651,
примеч. 56.
45 Была опубликована в «Библиотеке для чтения» (1845) только первая глава повести О. И. Сенковского «Совершеннейшая из всех женщин»
(т. 68, № 1, отд. I, с. 17—96). Первые две части романа Ф. В. Булгарина и
Н. А. Полевого «Счастье лучше богатырства» были опубликованы в (Библиотеке для чтения» (1845, т. 68, № 1, отд. I, с. 101—260, и т. 69, № 3, отд. I,
с. 9—156) еще при жизни Полевого, а остальные две — в том же журнале
в 1847 г., после его смерти.
46 «Емеля, или Превращения» А. Ф. Вельтмана были напечатаны в
«Библиотеке для чтения», 1845, т. 69, № 4, отд. I, с. 161—264. Опера Н. Краснопольского «Днепровская русалка» (1807) является переделкой фантастической оперы К.-Ф. Генслера «Дунайская дева» (1792).
47 «Вояжеры» Г. Ф. Квитки-Основьяненко напечатаны в «Библиотеке
для чтения» (1845, т. 70, № 5, отд. I, с. 9—104); «Башня Веселуха. Повесть
смоленского старожила» — сочинение Ф. ф. Э. (Ф. А. фон Эттингера) — малодаровитого писателя, подражавшего «романам ужасов» А. Радклиф, напечатана в «Библиотеке для чтения», 1845, т. 70, № 6, отд. I, с. 109—186, т. 71,
№ 7, отд. I, с. 9—66, № 8, отд. II, 75—116.
48 «Петербург днем и ночью»—незаконченный роман Е. П. Ковалевского, напечатан в «Библиотеке для чтения», 1845, т. 72, № 9, отд. I, с. 17—«
116; № 10, отд. I, с. 121—174. «Три периода» Н. В. Кукольника — т ам же,
1845, т. 72, № 10, отд. I, с. 175—256.
49 Имеются в виду произведения «Теверино» (1845) Ж. Санд, «Лондонские тайны» (1845) П. Феваля, «Вечный жид» (1344—1845) Э. Сю.
50 Начало романа А. И. Герцена «Кто виноват?» было напечатано в
«Отечественных записках», 1845, т. ХЫИ, № 12, отд. I, с. 195—245 (история
Негровых, Любоньки и Круциферского). Поздпее, в апрельском номере
«Отечественных записок» за следующий год, появился новый эпизод из
того же произведения под заглавием «Владимир Бельтов». При печатании
романа полностью, в отдельном издании, эпизод о Бельтове составил последние три главы первой его части.
51 Такую же восторженную оценку таланту Герцена Белинский дал
в письме к нему от 6 апреля 1845 г.
52 Под псевдонимом «Говорилин» писал А. Я. Кульчицкий.
53 «г. М.»— П. Н. Меньшиков. См. раскрытие псевдонима в одной из
статей Вал. Майкова («Критические опыты», СПб., 1891, с. 318).
54 Под псевдонимом «Сто один» печатал свои повести А. Д. Галахов,
активный сотрудник «Отечественных записок». Псевдоним придуман в
связи с известным в то время изданием А. Ф. Смирдина «Сто русских литераторов». Галахов хотел сказать, что он принадлежит к писателям, не
учтенным Смирдиным среди корифеев русской литературы.
55 Под псевдонимом «А. Нестроев» печатал свои повести Н. П. Кудрявцев.
650
56 Хронология написания указанных романов Жорж Санд следующая;
«Маркиза) (1832), «Жакна>> (1844), «Теверино» (1845).
57 «Мельник из Анжибо» и «Изидора» написаны Жорж Санд в 1845 г.,
«Теверино >— в том же году, но месяцами раньше.
58 О Ш. Бернаре Белинский с похвалой отзывался также в статье
«Русская литература в 1843 году» (см. наст, изд., т. 7, с. 55), оценивая его
роман «Солидный человек» (русский перевод в 1843 г.).
59 Белинский ошибочно приписал роман «Американцы» немецкоязыч-
пому американскому писателю Р. Вессельгёфту, автору статьи «Семейная
жизнь в Соединенных Штатах» (см. о ней в примеч. 60). Поводом для такого умозаключения могло послужить не только сходство тематики романа
и статьи, но и то, что роман, как и статья, был переведен с немецкого. На
самом же деле появившийся в «Отечественных записках» роман «Американцы» (1845, т. XLIII, № 11, отд. I, с. 74-192; № 12, отд. I, с. 247-388)
принадлежал Ч. Сплсфплду (Charles Sealsfield) и назывался «Der Legitime und die Republikaner» («Легитимист и республиканцы», 1833). Автор
его был известен как швейцарский писатель (наст, имя К.-А. Постель),
который долгие годы жил в Америке. См. о нем: «The encyclopedia americana», 1940, v. 24, p. 486.
60 Статья P. Вессельгёфта не случайно припомнилась Белинскому через два года. Она появилась в «Отечественных записках» (1843, т. XXIX,
JM* 8, отд. VIII, с. 78—91), за полной подписью автора, с примечанием от
редакции: «Эту статью заимствуем мы из «Blätter für literarische Unterhai-»
tung» (№ 41, 42, 43 и 44 за 1843 г.)». Вессельгёфт подробно характеризует не
только «семейную жизнь» в Соединенных Штатах, но и общественную, государственную жизнь, и некоторые его приговоры русский читатель мог бы
применить к порядкам и в своей стране.
61 «Г. Д.» — Ф. К. Дершау, издатель «Финского вестника» (1845—
1847 гг.), придерживавшийся направления «натуральной школы».
62 Статья «Бараны» В. Луганского (В. И. Даля) была помещена в
«Москвитянине», 1845, ч. II, № 2, отд. I, с. 109—114; рассказы Е. П. Гребенки
«Иван Иванович», «Фактор» и «Чужая голова — темный лес»— в «Финском
ьестнике», 1845, т. II, отд. I, с. 1—44; т. VI, отд. III, с. 1—12; и в «Иллюстрации», 1845, т. I, № 8, с. 113—116; «Денщик» В. Луганского — в «Финском
вестннке», 1845, т. И, отд. III, с. 1—15; «Лука Лукич» Ф. К. Дершау — там
же, 1845, т. IV, № 8, отд. III, с. 1—11; повесть Ч. Диккенса «Колокола...»—
в «Москвитянине», 1845, ч. III, № 3, с. 1—90.
63 В данпом случае, как и в обзоре «Русская литература в 1842 году»,
где первое место после Гоголя критик отводил В. А. Соллогубу, возвышение В. Даля (В. И. Луганского) было преувеличением. Только когда выступит Достоевский с первым своим произведением «Бедные люди», родится как бы из давних ожиданий Белинского формула: «Новый Гоголь явился!» Именно с этими словами, как вспоминает Достоевский в «Дневнике
писателя за 1877 год», Некрасов передал рукопись «Бедных людей»
Белинскому (Ф. М. Достоевский. Полн. собр. худож. произведений,
r. XII. М. — Л., Госиздат, 1929, с. 31).
64 «Синбирский сборник» был издан Д. А. Валуевым, стоявшим близко
к московским славянофилам,
651
65 Статью Белинского о первом издании первой части книги Ф. Лоренца см. в наст, изд., т. 4, с. 390—402.
66 Ж. Араго — французский путешественник, с годами потерявший
зрение; автор «Воспоминаний слепого» и «Путешествия вокруг света».
67 Белинский написал на «Карманный словарь...» рецензию (см. наст,
изд., т. 7, с. 564—565 и 757—758).
68 Рецензию на третью книжку «Сельского чтения» см. в наст. т.
69 «К. П.»—вероятно, Ксенофонт Полевой (см.: И. Ф. М а с а н о в. Словарь псевдонимов..., т. II. М., 1937, с. 17).
70 Статья «Судьба поэтов в Германии», вероятнее всего, переводная,
напечатана в «Библиотеке для чтения» (1845, т. 69, № 4, отд. VII, с. 82—
102), подписи не имеет. В ней описываются трудные судьбы Лессинга,
Шиллера, Гёльдерлина, Бюргера, Шубарта, Ленца, Ленау и других немецких поэтов.
71 «Н. Л — й»— псевдоним Н. А. Мельгунова, члена кружка Н. В. Станкевича.
72 Такого характера было объявление о программе «Москвитянина»
на 1846 г., в котором содержалось обещание читателям по-прежнему предлагать сведения об отечестве, о Древней Руси, о Петре, Екатерине, Александре, в противовес «разным петербургским журналам» (здесь явно имелись в виду «Отечественные записки»), которые любят «поучать и утешать
русскую публику» перепечаткой модных французских романов (см. приложение к «Москвитянину», 1845, ч. VI, «N*212).
73 Принадлежность этой статьи Белинскому была установлена в советское время II. Л. Бродским (см. наст, изд., т. 7, с. 701).
74 Этим журналом был «Маяк». На его страницах С. А. Бурачек
в 1843 г. писал: «В застое, вг упадке нашей литературы виноваты — Пушкин,
потом Булгарин, Полевой, Марлинский, Сеиковский...» («Маяк», 1843, т. VII,
кн. 13, гл. IV, с. 34).
75 Именно казенно-православное, «теологическое», по словам Белинского, направление было характерно для «Маяка». Это видно из статьи С. Б.
(С. Бурачка) «Система философии «Отечественных записок» («Маяк», 1840,
т. IX, гл. IV, с. 1-48).
76 В последней фразе содержится памек на откровенно доносительский
характер деятельности «Маяка».
77 «Финский вестник» систематически публиковал физиологические
очерки (см. примеч. 62 к наст, статье), а в заметке «От редакции «Финского
вестника» в первый год издания, собираясь нелицеприятно судить о литературных явлениях, редактор брал под защиту Белинского (не называя его
имени), выступая против журналов, «которые поносят статьи одного из
наших критиков за то, что он первый решился разобрать русскую литературу исторически, определив относительное достоинство многих писателей,
которых произведения считались не доступными ни малейшему порицанию» («Финский вестник», 1845, т. I, приложение, с. 6).
73 Еженедельная газета «Иллюстрация» выходила с 1845 по 1847 г.
под редакцией Н. В. Кукольника (он же издатель), придерживалась официальной идеологии и успехом не пользовалась.
652
79 Имеется в виду беспринципная, мелочная, пз-за пустяков полемика
между «Иллюстрацией» п «Северной пчелой».
80 Деятельность Кукольника — издателя журналов п газет — Белинский высмеял в заметке «Размышления по поводу некоторых явлении в
иностранной журналистике» (см. наст, изд., т. 7, с. 583—585 и 762).
МЫСЛИ И ЗАМЕТКИ О РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЕ
(с. 34-60)
Впервые — в книге «Петербургский сборник», изданный Н. Некрасовым, СПб., 1846, с. 516—560 (ц. р. 12 января; вып. в свет 15 января).
Подпись: В. Белинский. Вошло в КСсБ, ч. XII, с. 235—276.
Статья открывала «Петербургский сборник», знаменовавший замечательный успех «натуральной школы», и воспринималась как программная.
В ней кратко суммированы основные мысли Белинского о судьбах и путях
развития русской литературы после Петра I. Общество и народ, реформы и
самобытность, великое нравственное значение русской литературы в формировании национального сознания, основные течения литературы —«кан-
темировское» и «ломоносовское», историческая обусловленность классицизма и сентиментализма, значение творчества Пушкина, Лермонтова и
особенно Гоголя, соотношение «гениев» и «талантов» в русской литературе,
журнальная борьба вокруг литературных явлений самого плодотворного ее
направления — вот основные вопросы, которые занимают Белинского.
Статья вызвала нападки противников критика. С. П. Шевырев в который раз обрушивался па «удальство» Белинского, сбрасывавшего на протяжении всей своей деятельности «с пьедесталов все наши литературные
славы» («Москвитянин», 1846, ч. II, № 3, с. 182—183). Л. В. Брант (подписывавшийся псевдонимом «Я. Я. Я.»), сознавая значение статьи, пытался,
однако, представить ее набором банальностей, уже много раз высказывавшихся критиком («Северная пчела», 1846, № 26, 31 января).
1 Силлабо-тоническое стихосложение, введенное в поэтическую практику в 30-е гг. XVIII в. В. К. Тредьяковским и М. В. Ломоносовым, окончательно утвердилось в русской поэзии после «Оды на взятие Хотина». См. об
этом подробнее примеч. 5 к статье «Взгляд на русскую литературу
1846 года».
2 Вероятно, Белинский имеет в виду стихотворение И. И. Дмитриева
«Надпись к портрету М. М. Хераскова», в котором есть стихи о вечной
славе Хераскова:
Владимир, Иоанн щитом его покроют
И в храм бессмертья проведут.
Владимир — герой трагедии Хераскова «Владимир Возрожденный»
(1785), Иоанн, то есть Иван Грозный,— герой его эпопеи «Россияда» (1779).
Стихотворение опубликовано в 1803 г.; ощущение, что оно написано недавно, могло возникнуть у Белинского в связи с близкой ему по времени кончиной Дмитриева (1837),
653
3 Лизин пруд —си. примеч. И к статье «Русская литература в
1845 году».
4 Баллады «Людмила» (1808), «Светлана» (1813), «Двенадцать спящих дев» (1817), «Эолова арфа» (1814) — сочинения В. А. Жукова
С1СЭГО.
5 «Иван Выжигин» (1829) —роман Ф. В. Булгарина.
6 Имеются в виду притчи, сатиры и статьи А. П. Сумарокова, направленные против лихоимства чиновников, приказных, подьячих.
7 По всей вероятности, Белинский имел в виду отзывы о «Ревизоре»
Ф. В. Булгарина («Северная пчела», 1836, № 97 и 98) и О. И. Сенковского
(< Библиотека для чтения», 1836, т. 16, № 5, отд. V, с. 41—44).
6 О Г. П. Каменеве и его знакомстве с H. М. Карамзиным — см. наст,
изд., т. 7, с. 547.
9 Таким пестрым по составу был кружок Н. В. Станкевича 1830-х гг.,
в него входили помещики Н. В. Станкевич и М. А. Бакунин, разночинец
Белинский, купец В. П. Боткин, поповичи В. И. Красов, О. М. Бодянский и
К. А. Коссович. Вокруг Белинского в Петербурге 1840-х гг. сформировался
кружок как из прежних московских друзей, навещавших северную столицу, так и из новых: помещики И. С. Тургенев, И. И. Панаев, П. В. Анненков, порвавший с дворянством Н. А. Некрасов, разночинцы А. Я. Кульчицкий, П. Н. Кудрявцев, А. И. Кронеберг, мещанин Я. П. Бутков.
10 Алкид — Геракл, сын Алкея, мифологический герой Древней Гре-»
ции, уже в детстве обладавший огромной физической силой.
11 См. примеч. 9 к статье «Русская литература в 1845 году».
12 Петь «с амфазом» (от ф p. emphase — напыщенность) — то есть петь
с напускной важностью.
13 Ставшее столь расхожим благодаря полемике Белинского со славянофилами выражение «квасные патриоты» (или «квасной патриотизм»)
восходит к П. А. Вяземскому, который писал: «Многие признают за патриотизм безусловную похвалу всему, что свое. Тюрго называет это лакей--
ским патриотизмом — du patriotisme d'antichambre. У нас его можно бы
назвать квасным патриотизмом» («Московский телеграф», 1827, ч. XV, № 11,
отд. V, с. 232).
14 Белинский с иронией говорит о возможных «донесениях» публике
со стороны некоей литературной «партии», имея при этом в виду доносы на «Отечественные записки» в III Отделение, которые писали
Ф. В. Булгарин, Б. М. Федоров (см.: Мпх. Лемке. Николаевские жандармы и литература. 1826—1855 гг. СПб., 1909, с. 286—315).
15 Отмечая великие сдвиги в жизни России, связанные с реформами
Петра, патриотическим подъемом в Отечественной войне 1812 г., отразившиеся в духовной жизни России, Белинский продолжал неустанно подчеркивать, что для равноправного положения русской литературы среди
других великих литератур мира нужны еще новые преобразования,
рэзвитпе всех сторон, составляющих полноту и цельность жизни русского
юрода.
1S О непереводимости басен Крылова на иностранные языки Белинский писал также в статье «Иван Андреевич Крылов» (см. наст, изд., т, 1Ш
с. 266),
654
17 Эти рассуждения Белинского могут быть правильно поняты лишь
с учетом его желания всемерного развития русской нации в условиях свободы и демократии. Говоря об «общечеловеческих идеях», которые питают
национальную литературу, Белинский борется против славянофильских
идей изоляции России от остального мира, ее замкнутости. Все эти формулировки направлены также против политики «официальной народности^
и казенного оптимизма.
18 Об этом переводе см. заметку Белинского в наст, т., с. 471—472.
19 Белинский имеет в виду завершение первого посмертного издания
«Сочинений Александра Пушкина» (СПб., 1838—1841) — см. о нем наст*
изд., т. 6, с. 582.
20 Неточная цитата из стихотворения А. С. Пушкина «Клеветникам
России» (1831).
21 Имеется в виду Ф. В. Булгарин.
22 «Герой нашего времени» был издан в 1840, 1841, 1843 гг.; «Стиха-*
творения М. Лермонтова»—в 1840 и 1842—1844 гг. (в 4-х частях); «Вечера
на хуторе близ Диканьки»— в 1831—1832, 1836 и в 1842 гг. в т. 1 «Сочинений»; «Ревизор»— в 1836, 1841 и 1842 гг.
23 Второе издание «Тарантаса» В. А. Соллогуба (первое в 1845 г.)
«вскоре», как предполагал Белинский, не появилось: эта повесть вышла еще
раз в Собрании сочинений писателя, изданном в 1855—1856 гг.
24 Белинский имеет в виду следующие издания: «Сочинения Державина», СПб., изд. Д. П. Штукина, 1845; «Сочинения в прозе и стихах
К. Н. Батюшкова», ч. 1, 2, СПб., изд. А. Ф. Смирдина, 1834; «Стихотворения
Василия Жуковского», изд. 4-е, исправленное и умноженное в 8-ми частях,
СПб., изд. А. Ф. Смирдина, 1835—1844; 9-я часть — СПб., изд. Фишера,
1845; «Сочинения Александра Пушкина», т. I—XI, СПб., 1838—1841. Отмечаемая Белинским дороговизна этого издания Пушкина объяснялась отчасти тем обстоятельством, что первые восемь томов его в 1838 г. печатались в типографии Экспедиции заготовления государственных бумаг с
большими расходами (остальные три тома вышли после значительного
перерыва в изд. И. И. Глазунова и И. И. Заикина).
25 «Мертвые души» вторым изданием вышли в 1846 г. (см. в наст. т.
рецензию «Похождения Чичикова, или Мертвые души...»).
26 Провал Гюго на выборах в Академию произошел в 1837 г.
27 В ниспровержении старых авторитетов русской литературы обвиняли Белинского многие, в частности, помощник попечителя Московского
учебного округа Д. П. Голохвастов в своей статье «Голос в защиту русского
языка» в «Москвитянине» (1845, ч. VI, № И, с. 47—139). Белинский в это
время готовил свой ответ Д. П. Голохвастову, который и появился в «Отечественных записках» в февральском номере за 1846 г. под названием
♦Голос в защиту от «Голоса в защиту русского языка» (см. ниже).
28 Имеется в виду поэма И. П. Мятлева «Сенсации и замечания г-жи
Курдюковой за границею», в трех частях, 1840—1844. С похвалой отзывался
о поэме Н. А. Полевой («Русский вестник», 1842, № 5 и 6, отд. III, с. 458—
160), анонимный рецензент «Библиотеки для чтения» (1844, т. 62, № 2,
отд. VI, с. 56—66).
29 Цитата из «Невского проспекта» Н. В. Гоголя,
065
30 Речь идет о Ф. В. Булгарине, который регулярно печатал в «Северной пчеле» свои фельетоны под заглавием «Журнальная всякая всячина».
31 Здесь Белинский берет под защиту А. А. Краевского, издателя
«Отечественных записок», которого «Северная пчела» преследовала за
то, что он сам почти не выступал в печати («Северная пчела», 1843, № 6,
с 22).
32 Гоголя сравнивал с французским «бульварным романистом» Поль
де Коком Н. А. Полевой в отзывах о «Мертвых душах» на страницах «Русского вестника» (1842, № 5 и 6, отд. III, с. 51). С голоса Полевого эти сравнения повторял О. И. Сенковский в «Библиотеке для чтения», 1842, т. 53,
№ 8, отд. VI, с. 52.
33 Касаясь оценки Гоголя, Н. Г. Чернышевский в «Очерках гоголевского периода русской литературы» четко разграничил эти два противоборствовавших лагеря критиков в их отношении к Гоголю. К числу его
«хвалителей» он отнес Пушкина, Герцена и особенно Белинского. К числу
«хулителей»— Н. А. Полевого, О. И. Сенковского, С. П. Шевырева. Двойственную позицию занимали П. А. Вяземский, П. А. Плетнев (см.: Чернышевский, т. III, с. 28—40, 62-75, 114-132, 163-164).
34 Это суждение о Марлинском не отражает во всей сложности отношения Белинского к его творчеству. См. об этом подробнее в примеч.
к рецензии «Второе полное собрание сочинений Марлинского...».
35 Эта мысль неоднократно высказывалась самим Белинским, в частности, в статье «Герой нашего времени» (1840) — наст, изд., т. 3, с. 78.
36 Такие суждения С. Н. Глинка высказывал в предисловии к изданию «Очерки жизни и избранные сочинения Александра Петровича Сумарокова» (ч. I, СПб., 1841). Отзывы Белинского о всех частях этого издания — см. наст, изд., т. 4, с. 457—461, 493—498.
37 Сумарокова сравнивал с Расином, Корнелем, Лафонтеном и Вольтером Н. И. Новиков в «Опыте исторического словаря о российских писателях» (СПб., 1772). Херасков назван русским Гомером в стихотворной сатире
А. Ф. Воейкова «Об истинном благородстве» (1806):
Херасков — наш Гомер, воспевший древни брани,
России торжество, падение Казани.
Славословия Богдановичу содержались в стихотворении А. Бекетова
«Надпись к портрету Богдановича» (1809):
Зефир ему перо из крыл своих давал;
Амур водил рукой: он «Душеньку» писал.
33 Упоминание здесь Ф. В. Булгарина, Н. А. Полевого и Н. В. Кукольника иронично, однако ратование Белинского за развитие беллетристики
в русской литературе не случайно, оно связано с задачами «натуральной
школы»; среди ее произведений должны быть такие, которые откликались
бы на темы дня.
39 Так, сам Белинский видел «Димитрия Самозванца» (1771) Сумарокова в пензенском театре, который он посещал, по свидетельству Н. Е. Ива-
656
нисова, в гимназические годы (1825—1828 гг.) — см.: «В. Г. Белинский в вое-:
поминаниях современников». М., «Художественная литература», 1977, с. 51.
40 Комедия Г. Ф. Квитки-Основьяненко «Дворянские выборы» написана в 1829 г.
41 Имеется в виду комическая опера А. О. Аблеспмова «Мельник, колдун, обманщик и сват» (1779).
42 Речь идет о набросках Гоголя: «Игроки» (1842), «Утро делового человека» (1836), «Тяжба» (1840), «Лакейская» (1839), «Отрывок» (1842),
«Театральный разъезд после представления новой комедии» (1842).
43 Имеется в виду славянофил К. С. Аксаков, который весьма догматически воспринял эстетическую систему Гегеля. Известную субъективность в толковании немецкой философии Белинский отмечал в статьях славянофила И. В. Киреевского (см.: В. И. Кулешов. Славянофилы и русская литература. М., «Художественная литература», 1976, с. 35, 41, 43) и
своего приятеля М. А. Бакунина до его эмиграции в 1840 г.
44 Речь идет о распространенной в свое время двухтомной «Истории
Франции» (1843) педагога Ж.-Н. Лорике. Монархические убеждения автора,
между прочим, выразились в том, что он пытался представить в своем труде Наполеона главнокомандующим войсками короля Людовика XVIII.
Курьез этот отмечает даже французская энциклопедия (см.: «La grand en-
cyclopediqui», v. 22, p. 553—554).
45 Шиллер писал «Валленштейна» не восемь, а более двух лет (1796—
1799).
46 Попытки Ришелье навязать Корнелю и другим французским драматургам отсталые «китайские формы» осуждал А.-В. Шлегель, автор «Чтений о драматическом искусстве и литературе» (1809—1811)—см.: «Литературные манифесты западноевропейских романтиков». М., Изд-во МГУ,
1980, с. 126.
47 С точки зрения эстетической критики судил о Мольере сам Белинский в конце 30-х — начале 40-х гг. Не считая сатиру искусством, он писал
в статье о «Горе от ума» (1840), что Мольер «не художник» (наст, изд., т. 2,
с. 214), а в одной из рецензий 1842 г.,— что его комедии «не произведения
строгого искусства» (наст, изд., т. 5, с. 301). В настоящей статье Белинский
иначе расценивает творчество Мольера.
48 Цитата из романа Жорж Санд «Орас», появившегося в русском переводе в «Отечественных записках» (1842, т. XXIII, № 8, отд. I, с. 225). Курсив Белинского.
49 Из стихотворения М. 10. Лермонтова «Не верь себе» (1839).
ГОЛОС В ЗАЩИТУ ОТ «ГОЛОСА В ЗАЩИТУ РУССКОГО ЯЗЫКА»
(с. 61-77)
Впервые —«Отечественные записки», 1846, т. XLIV, № 2, отд. V «Критика», с. 44—56 (ц. р. 31 января; вып. в свет 1 февраля). Без подписи. Вошло в КСсБ, ч. X, с. 305—329.
Статья является ответом Белинского на выпад Д. П. Голохвастова,
напечатавшего в «Москвитянине» (1845, ч. VI, № И) статью под назва-
657
нвем *Голос б защиту русского языка». Статья Голохвастова целиком была
направлена против Белинского, философских и ученых терминов, которые
се употреблял в своих выступлениях на страницах «Отечественных записав, продолжала давнюю линию придирок к языку Белинского, намеченную еще Н. И. Гречем в «Чтепиях о русском языке» (СПб., 1840) и пред-
варившую выступление С. П. Шевырева против языка Белинского и «ис-
кандеризмов» (языка А. И. Герцена), которое состоялось несколько позднее на страницах того же «Москвитянина». Непосредственным поводом
для выступления Голохвастова послужила рецензия Белинского на брошюру «Грамматические разыскания В. А. Васильева», появившаяся в
8-м номере «Отечественных записок» за 1845 г. (см. наст, изд., т. 7, с. 605—
€18, 765—766). Белпнскпй считал, что труд В. А. Васильева написан в духе
«Филологических наблюдении над составом русского языка» Г. П. Павско-
го (1842), и это аттестует его с весьма выгодной стороны. Здравый, трезвый
характер рассуждений Васильева проявился в критическом отношении
к грамматическим домыслам некоторых «фельетонистов» «Северной пчелы), в прямой полемике с отдельными положениями в области русской
грамматики, отстаивавшимися Н. И. Гречем в его «Чтениях о русском
языке». При этом Белинский воспользовался случаем, чтобы высказать
свои глубокие познания в области русской грамматики и обрисовать имеющиеся еще трудности в русском языке для выражения «предметов науки,
общественности», «всего отвлечепного, всего цивилизованного, глубоко и
тонко развитого».
Нападение Голохвастова на Белинского представляло тем большую
опасность, что Голохвастов был высокостоящим официальным лицом, помощником попечителя Московского учебного округа. Придирки его приоб-
ретали доиосительский характер, и отвечать Голохвастову по всем прави-
лам журнальной полемики было весьма трудно.
s Слова Валленштейна из второй части трилогии «Валленштейн»
(«Бикколомини», д. второе, явл. седьмое).
2 Эти же слова из «Библиографических и литературных записей о
Фонвизине и его времени» (1840) Белинский цитирует в рецензии на «Утреннюю зарю» на 1841 г. (см. наст, изд., т. 3, с. 470).
3 Белинский вспоминает полемику, которую вызвала в журналах его
статья «Литературные мечтания» (1834) — см. наст, изд., т. 1, с. 628—
629.
4 Намек на статью Д. П. Голохвастова, которую Белинский расцени-
рает как донос. Такие политические доносы в журналистике этих лет
назывались «юридическими», и критик дальше в статье прямо пишет,
что рецензенту «Москвитянина» «в особенности знаком язык юридический».
5 Источник приводимой Белинским цитаты пе удалось устано-*
вить.
€ Именно такой переход был сделан в статье Д. П. Голохвастова. Сначала он назойливо предлагал: «Согласимся с рецензентом «Отечественных!
записок»... (то есть с Белинским) по незначащим поводам, а потом перешел к целому каскаду возражений, начинавшихся словами; «Не верим
658
рецензенту ((Отечественных записок»...» Особенное возмущение у Голохвастова вызвало утверждение о плодотворности «для литературы и для языка» направления Гоголя и сравнение «бедности русской литературы с богатством французской». Голохвастов приводил далее духовные проповеди,
доказывая, что в русском языке нет ничего более «глубоко и тонко развитого» (с. 86), а в качестве прпмера выделил нарочптым образом и перепечатал отрывок из проповеди «Слово в день рождения... императора Николая Павловича», что приобретало уже явно «юридический» характер.
Спорить с этим «Словом...» было невозможно...
7 Речь идет о произведении английского путешественника Дж. Мори-
ера, вышедшем в виде двух романов, в вольном переводе Барона Брамбе-
уса (О. И. Сенковского) в 1830 и 1831 гг. В 1845 г. Сенковский объединил
их в один роман под названием: «Мирза Хаджи-Баба Исфагани». Рецензию
Белинского на этот перевод см.: Белинский, АН СССР, т. IX, с. 482—
493.
8 Цитата из стихотворения Д. В. Давыдова «Современная песня»
(1839).
9 Курсив в цитате принадлежит Белинскому.
10 Екатерина II сотрудничала в журналах «Всякая всячина» (1769—>
1770), «Собеседник любителей российского слова» (1783—1784) и др.
11 Именно статьи и рецензии Белинского в «Отечественных записках»
в подавляющем большинстве не подписывались, что нередко давало повод
его противникам глумиться над ним как «безымянным» критиком.
12 Цитата из басни И. А. Крылова «Музыканты» (1808).
13 С. П. Шевырев писал о «Мертвых душах»: «Давно уже поэтические
явления не производили у нас движения столь сильного, какое произвели
«Мертвые души» («Москвитянин», 1842, ч. IV, № 7, с. 208). Д. П. Голохвастов следующим образом оценивал Гоголя в своей статье: «Неужели мы,
русские, должны так мало уважать в себе человечество, так мало сознавать
в себе человеческого и национального достоинства, что при всякой выставке карикатур должны хлопать в ладоши и с восторгом кричать: это мы!
это мы! похожи! похожи как две капли воды» (с. 71—72).
14 Курсив Белинского.
15 Цитата из статьи Белинского «Сто русских литераторов», том третий—«Отечественные записки», 1845, т. XLII, Л° 9, отд. 5, с. 1—24 (см. наст,
изд., т. 7, с. 399—400).
16 Утверждение, что первым критиком в России был Карамзин, высказывалось Белинским в третьей статье из цикла статей о Пушкине и в статье об «Опыте истории русской литературы» А. Никитенко (см. наст, изд,,
т. 6, с. 216 и т. 7, с. 343).
17 «Москвитянин», 1845, ч. VI, № И, с. 50.
18 Об этом случае Белинский мог узнать из статьи «Исторический
опыт о Парагвайской революции...», напечатанной в «Московском телеграфе» (1828, ч. XIX, № 1). Насаждая ремесла под страхом смертной казна,
диктатор Парагвая Х.-Г.-Р. Франсия повесил сапожника за то, что тот не
научился делать седел (см. с. 110).
19 О курьезных обычаях китайцев Белинский говорит, видимо, под
впечатлением от сочинений отца Иакинфа (Н. Я. Бичурина) о Китае: сОб-
653
щественная и частная жизнь китайцев» («Отечественные записки», 1840,
т. X, № 5 и 6), «Китай, его жители, нравы, обычаи, просвещение» (СПб.,
1840). Позднее Белинский высоко оценил его книгу «Китай в гражданском
и нравственном состоянии» (СПб., 1848) — см. рецензию на нее в наст. т.
Термин «китаизм», «китайские нравы» употреблялись Белинским как синоним отсталости, деспотизма и часто содержали намек на порядки в николаевской России.
20 Указанная статья Н. А. Ригельмана помещена в том же № 11 «Москвитянина» за 1845 г.
21 Цитата из комедии «Горе от ума» А. С. Грибоедова (д. III,
явл. 3).
22 См. выше примеч. 4.
23 В это же время в «Отечественных записках» печатался цикл статей
«Сочинения Александра Пушкина», и Белинский исправил свою «непростительную забывчивость» в заключительной, одиннадцатой статье, сказав
в ней об «Истории Пугачевского бунта»: «Этот исторический опыт — образцовое произведение и со стороны исторической, и со стороны слога. В последнем отношении Пушкин вполне достиг того, к чему Карамзин только
стремился» (см. наст, изд., т. 6, с. 491).
24 В своей рецензии на книгу В. А. Васильева Белинский приводил
отрывок из стихотворения А. В. Кольцова «Косарь» (1836) (наст, изд., т. 7,
с. 608).
25 овому талант, овому два... — Евангелие от Матфея, 25,15.
26 В «Отечественных записках» допущен недосмотр: это слово было
написано с лишней буквой в конце: absolut. Описка послужила предметом
язвительных замечаний в ответной статье Д. П. Голохвастова («Москвитянин», 1846, ч. II, № 3, с. 213).
27 Здесь в «Отечественных записках» вместо определения понятия
индифферентизм (существ, мужского рода, система взглядов людей, заявляющих о своем безразличии ко всему и отдающихся на волю случая) ошибочно дано определение понятия индифферентист — человек, придерживающийся индифферентизма.
28 Упоминается третье издание «Всеобщего французско-русского
словаря», составленного И. И. Татищевым (первое изд. —1798, второе —
1816).
29 О бедности французского языка по сравнению с древними Вольтер
говорил в своей «Речи к галлам» (см.: «Oeuvres complètes de Voltaire», w.
I—LU. Paris, 1877—1885, v. XXV, p. 241).
30 Евангелие от Матфея, 4, 18—19.
31 Д. П. Голохвастов, продолжая преследовать Белинского, напечатал
статью «Ответ на статью «Отечественных записок» «Голос в защиту от
«Голоса в защиту русского языка» («Москвитянин», 1846, ч. II, № 3, с. 212—
251). Но ответ на эту статью Д. П. Голохвастова дал уже не Белинский, который с 1 апреля 1846 г. оставил «Отечественные записки», а А. Д. Галахов
в статье «Ответ на «Ответ г-на Д., помещенный в 3-м № «Москвитянина», 1846 («Отечественные записки», 1846, т. XLVI, № 5, отд. VIII,
с. 44-51).
660
О ЖИЗНИ И СОЧИНЕНИЯХ КОЛЬЦОВА.
(с. 78-120)
Впервые в книге «Стихотворения Кольцова. С портретом автора, его
факсимиле и статьею о его жизни и сочинениях, писанною В. Белинским».
СПб. 1846, с. I—ЬХХХ.
Статья написана в августе — сентябре 1845 г. Наборный экземпляр
рукописи «Стихотворений Кольцова», вместе с предпосланной им вступительной статьей, являющейся автографом Белинского, хранится в ГБЛ
(ф. 21, п. 5322). На титульном листе рукописи и его обороте следующие пометы: «№ 460, ноября 27 от 1845 г. Поручить рассмотрению г. ценсору Ни-
китенке; «Печатать позволяется, чтобы по напечатании представлено было
в ценсуриый комитет узаконенное число экземпляров. С.-Петербург, февраля 5 дня 1846. Ценсор А. Никитенко». Книга вышла в свет около 1 марта
1846 г.
Статья частью сокращена, частью правлена цензором. При чтении
корректуры автор подверг ее небольшой стилистической правке. Часть исключенного цензором текста была восстановлена Н. X. Кетчером при перепечатке статьи в КСсБ (ч. XII, с. 81—147), где она опубликована под заглавием «Алексей Васильевич Кольцов».
Печатается по тексту первой публикации с восстановлением по авто-
графу частей текста, изъятых или правленпых А. В. Никитенко.
Перечень главнейших мест, не появившихся или измененных в результате вмешательства цензора.
С. 78, строки 2—27 св. Эпиграф из рассказа в стихах Ап. Григорьева
«Олимпий Радин» («Русский быт (...) Лихая мачеха, не мать...»)
С. 80, строка 23 св. После слов: «...как это бывает»—«у нас»
С. 80, строка 18 сн. После слов: «...одно хорошее»—«Всем известно,
какова (...) ломаньем и кривляньем».
С. 81, строка 13 сн. После слов: «...вынес из»—«уездного»
С. 85, строка 23 сн. Вместо слов: «не нравилась другим»—«не нравилась его семейству (...) предосудительною и безнравственною».
С. 85, строка 5 сн. После слов: «...несчастная жертва»—«варварского»
С. 86, строка 25 сн. Вместо слов: «сладковатые»—«сладковато-мистические»
С. 86, строка 10 сн. После фамилии: «Серебрянский»—«будучи семинаристом»
С. 86, строка 8 сн. Вместо слов: «ему благородное призвание»—«ему
другую дорогу и другое призвание».
С. 87, строка 7 сн. Вместо слов: «Между людьми ему близкими, он»—
«Возвращаясь домой, он»
С. 87, строка 6 сн. После слов: «...а грубое»—«дикое»
С. 87, строка 5 сн. После слов: «...быть человеком»—«и в этом отношении (...) человеческом образе».
С. 88, строка 5 св. После слова: «...действительности»—«чтобы тяжким
(...) своего семейства?»
С. 93, строка 9 св. После слов: «...крайнему прискорбию»—«С отцом
он был (... > стремлением к свету».
661
С. 93, строка 16 св. Вместо слов: «способствовали возвышению его в
глазах сограждан. Он был необходим»—«способствовали наружному миру
\...> был еще необходим».
С. 93, строка 23 св. После слов: «...совершенно упрочивалось»—«но в
случае <...) конечное разорение».
С. 95, строка 9 св. После слов: «...хорошо, ладно»—<<п лучше. Он ко
мне <...) старику, это идет».
С. 96, строка 19 сн. После слов: «...расплатиться по нем»—«И это было
бы делом отца его. «Он человек простой <...) ума палата». — Далее:»
С. 97, строка 1 сн. После слов: «...посылает голодом»—«Я писал к отцу
но окончании <...) срезали меня глубоко».
С. 98, строка 19 св. После слов: «...и расстройстве»—«благодаря старческой мудрости и опытности»
С. 98, строка 20 св. После слов: «...их устроивать», —«Отец принял его
холодно <...) в ожидании чего Кольцов»
С. 98, строка 23 св. После слов: «...копейки в кармане»—«он, которому
одному все семейство было обязано своим благосостоянием...»
С. 98, строка 3 сн. После слов: «...его жизни»—«Закрыв глаза на все
,<„.) На беду его»
С. 99, строка 1 св. Вместо слов: «ее характер вполне соответствовал»-*
«ее организация вполне соответствовала»
С. 99, строка 20 сн. Вместо слов: «и он его не имел»—«а между тем
его ежедневно <...) зверя в клетке».
С. 99, строка 17 сн. Вместо слов: «а иногда ему недоставало обеда и
ужина»—«а иногда мать его только украдкою ,<...) Это была невинная
шутка...»
С. 99, строка 6 сн. Вместо слов: «Свадьба в доме, где он жил »—«свадьба сестры»
С. 100, строка 9 св. Вместо слов: «за неудовольствия, которые ему де^
лали>—«за мерзости, которые с ним делали»
С. 100, строка 12 св. После слов: «...сам старшой»—«С отцом вижусь
редко <...) и я им доволен».
С. 100, строка 17 сн. Вместо слов: «все, как ни говори, а со двора меня
не сгонят»—«все старик меня, как ни говори, а со двора не сгонит».
С. 100, строка 14 сн. Вместо слов: «помогут. Еще есть способ уладить
все — жениться»—«помогут. С стариком уладиться легко — жениться, и он
будет ко мне хорош».
С. 100, строка 11 сн. Вместо слов: «мне не дадут для этого»—«он не
даст»
С. 101, строка 15 сн. После слов: «...сильным характером»—«которой
страсти и воля <...) невежественных глупцов».
С. 102, строка 16 св. После слов: «...в кругу»—«диких»
С. 102, строка 17 св. После слов: «...с себя маску»—«родственной)
С. 102, строка 26 св. Вместо слов: «в самых дорогих»—«в тех дорогих»
С. 102, строка 26 св. После слов: «...нежных отношениях»—«где, по его
мнению, связь крови была скреплена связью духа»
С. 102, строка 2 сн. Вместо слов: «а обстоятельства виноваты»—«а общество виновато»
662
С. 103, строка 1 св. После слов: «...было дышать...*—(В своем семействе, где кажется (...) трепетало, боялось п рабствовало?..*
Настоящая статья — итог суждений Белинского о поэте-самородке,
которого он очень любил п высоко ценнл. Узнав через Н. В. Станкевича
о воронежском поэте-прасоле; Белинский познакомился с ним п первым
дэл развернутый отзыв о его творчестве в журнале «Телескоп» в 1S35 г.
(см. каст, изд., т. 1, с. 209—215).
Имя Кольцова и позже часто появляется в статьях критика, а его
творчество становится для Белинского свидетельством вторжения демократического элемента в русскую литературу. В свою очередь, критик оказал
большое нравственное п духовное влияние на поэта, нуждавшегося, при
всей оригинальности своего дарования, в «школе идей» Белинского.
Когда пришла весть о кончине Кольцова, Белинский откликнулся па
нее сочувственной статьей-некрологом (см. наст, изд., т. 5, с. 370—372).
Предисловие к изданию стихотворений Кольцова, предпринятому
Белинским, было не только данью памяти поэта, но и глубоким истолкованием его творчества. Эта статья рассматривает в единстве жизненный
и творческий путь Кольцова и является образцом такого рода исследований. Точка зрения Белинского на Кольцова легла в основу всех последующих интерпретаций творчества истинно народного поэта. Попытки Де
Пуле в книге «Алексей Васильевич Кольцов» (СПб., 1878) оспорить концепцию критика оказались несостоятельными.
1 Эпиграф взят из рассказа в стихах Ап. Григорьева «Олимпий Ра*
дин» («Репертуар и пантеон», 1845, № 5, с. 318—319).
2 О рецензиях на первый сборник стихотворений А. В. Кольцова —
см. наст, изд., т. 1, с. 661.
3 Этот сборник «Стихотворений Алексея Кольцова» был издан под
редакцией Белинского на средства Н. В. Станкевича.
4 Подразумевается издание «Сборник на 1838 год». Здесь Кольцов появился среди таких имен, как П. А. Вяземский, Ф. Н. Глинка, И. И. Козлов,
В. Ф. Одоевский и др. В рецензии на «Сборник» Белинский похвалил новое
«прекрасное и самобытное дарование» и привел кольцовское стихотворение
«Молитва» (см.: Б е л и н с к и й, АН СССР, т. II, с. 386—388).
6 А. В. Кольцов родился 3/15 октября 1809 г.
6 По всей вероятности, имеется в виду из многочисленных сочинений
И. К. Кайданова его (Краткое начертание всеобщей истории» (1-е пзд, —
СПб., 1822), много раз переиздававшееся.
7 Цитата из песни Кольцова «Косарь» (1836).
8 Белинский предполагает, что стихотворение «Ровеснику» обращено
к сыну воронежского купца Варгина, бывшему другу Кольцова. Но это
маловероятно, так как сын купца умер в 1824 г., а стихотворение «Ровеснику» паппсано в 1327 г. Комментаторами до сих пор не установлено, к
кому обращено это стихотворение Кольцова.
9 Точное название книги: «Русская просодия, или Правила, как писать
русские стихи, с краткими замечаниями о разного рода стихотворениях»,
М., 1808 (2-е изд. — 1814).
10 Речь идет о купце-книгопродавце Д. А. Кашкине«
663
11 Комментатор Белинского В. С. Спиридонов устанавливал в этом
месте неясность в тексте Белинского. С книгопродавцем Д. А. Кашкиным
Кольцов познакомился 16-ти лет, то есть в 1825 г., к этому же году относится первый опыт Кольцова в стихах под заглавием: «Три видения». «Прошло пять лет»,— говорит Белинский. «Значит, Кольцову было не 17, а
21 год, когда он пережил первую любовь к Дуняше, дочери крепостной
женщины, жившей в доме Кольцовых в качестве прислуги. Но это противоречит рассказу Белинского на следующей странице, из которого видно,
что Кольцов пережил первую любовь приблизительно в 1826 году, то есть
когда ему было не 21, а, действительно, 17 лет. Последний рассказ ближе
к истине». («Полн. собр. соч. В. Г. Белинского», т. XIII, редакция и примечания В. С. Спиридонова. Л., Гослитиздат, 1948, с. 328.)
12 Цитата из стихотворения Кольцова «А. П. Серебрянскому» (1829).
13 Из песни «Путь» (1839).
14 В автографе было: «сын богатого воронежского».
15 В приезд свой в Москву в 1831 г. Кольцов встретился с друзьями
Н. В. Станкевича, с которым познакомился за год до этого в Воронеже.
16 Имеется в виду газета «Листок», в которой были напечатаны
в 1831 г. три стихотворения Кольцова: «Вздох на могиле В — ва», «Послание
к ***» и «Послание к А — ой». Но это не было первым печатным выступлением Кольцова. Перед тем, в 1830 г., Кольцов познакомился с временно
проживавшим в Воронеже В. И. Сухачевым, который под своим именем
опубликовал в издании «Листки записной книжки Василия Сухачева» (М.,
1830) три стихотворения Кольцова: «Не мне внимать», «Приди ко мне» и
«Мщение».
17 Конечно, первая известность Кольцова по выходе сборника его стихотворений в 1835 г. была связана не только с молвой о «поэте-самоучке»,
«поэте-прасоле», но и определялась художественными достоинствами
его стихотворений. В числе восемнадцати пьес, которые вошли в сборник,
были и такие шедевры: «Не шуми ты, рожь» (1834), «Мне ли, молодцу
разудалому» (1833), «Люди добрые, скажите» (1829), «Ты не пой, соловей» (1832).
18 Этот «молодой литератор»— В. Г. Белинский.
19 По-видимому, подразумевается Н. И. Надеждин, с которым скорее
всего Белинский мог познакомить Кольцова. В надеждинском «Телескопе»
была опубликована статья Белинского о Кольцове (см. о ней выше, с. 663).
20 «Другим», тоже «очень известным литератором», видимо, был
Н. А. Полевой, который ценил Кольцова как человека и мало как поэта
(см.: «Записки Кс. А. Полевого», ч. II, СПб., 1888, с. 422).
21 Пушкин пригласил к себе А. В. Кольцова пезадолго до своей смерти. Кольцов бывал у него несколько раз. Оставил ему тетрадь своих стихотворений. Из нее только стихотворение «Урожай» было напечатано в «Современнике» при жизни Пушкина, во 2-й книге журнала, которую в его отсутствие составили и выпустили П. А. Плетнев и А. А. Краевский.
22 «Пора любви» (1837) — песня Кольцова.
23 Письмо Белинскому от 15 июня 1838 г.; приведено, как и некоторые
последующие письма Кольцова, с разночтениями по сравнению с подлинником (см.: «Полное собрание сочинений А. В. Кольцова». СПб., 1909,
664
с. 183—185). Цитируемые далее письма также напечатаны в зтом издании.
Неточности, за некоторыми исключениями, не оговариваются.
24 Речь идет о младшей сестре Квльцова — Анисье.
25 В. А. Жуковский посетил Воронеж в июле 1837 г., сопровождая наследника престола, будущего Александра II, в его поездке по России. Виделся два раза с Кольцовым.
26 Последняя поездка Кольцова в Москву состоялась в 1840 г.
27 Выдержка из письма А. А. Краевскому от 27 ноября 1836 г.
28 Из письма Белинскому от 27 июля 1837 г.
29 Из письма Белинскому от 7 октября 1838 г.
30 Строки из письма Белинскому от 28 сентября 1839 г.
31 Из письма Белинскому от 15 августа 1840 г.
32 Предложение Кольцову заведовать книжной лавкой в Петербурге на
акциях, по-видимому, делалось комиссионером А. Ивановым, имевшим деловые связи с А. А. Краевскцм.
33 А. А. Краевский предлагал Кольцову стать заведующим конторой
«Отечественных записок». Это была бы весьма важная для Кольцова сделка: она приблизила бы его к самым передовым литературным кругам Петербурга. Но Кольцов не решился оставить Воронеж.
34 Из письма Белинскому от 15 августа 1840 г.
35 Этим «московским другом», переехавшим из Москвы в Петербург,
был Белинский, у которого Кольцов прожил с 15 октября по 26 ноября
1840 г., а не «около трех месяцев», как пишет Белинский.
36 Из письма Белинскому от 15 декабря 1840 г.
37 Выдержка из письма Белинскому от 27 января 1841 г.
38 Речь идет об упоминавшейся уже любви Кольцова к крепостной
Дуняше и о любви его в конце жизни к В. Г. Лебедевой.
39 Этим родственником, жившим на Дону, в Новохоперске, к которому
по совету врача летом 1841 г. Кольцов ездил лечиться и отдыхать, был
Н. И. Тимофеев, женатый на племяннице поэта В. И. Башкирцевой.
40 Из письма Белинскому от 23 октября 1841 г. Курсив Белинского.
41 Цитаты приведепы из письма В. П. Боткину от 27 февраля 1842 г.
В подлиннике: не «полипного состояния», а «паралитического состояния».
42 J9, Г. — В. Г. Белинский.
43 Из письма В. П. Боткину от 27 февраля 1842 г.
44 Последнее письмо от Кольцова Белинский получил не 27 февраля,
а в мае 1842 г.
45 Кольцов умер 29 октября 1842 г.
46 Из письма В. П. Боткину от 27 февраля 1842 г.
47 Из письма Белинскому от 15 августа 1840 г.
48 Из письма Белинскому от 3 марта 1836 г.
49 Из письма Белинскому от 28 апреля 1840 г.
60 Из письма Белинскому от мая 1839 г. (а не 1840 г., как указывает
Белинский).
51 Первая цитата из письма Белинского от 12 октября 1839 г., вторая ■—
из письма к нему же от 7 октября 1838 г.
52 Стихотворение «Ты не пой, соловей» написано в 1832 г., а не в
1830-м.
665
53 Из стихотворения М. Ю. Лермонтова «Не верь себе» (1839),
б* Цитата из с Мцыри» (1840) М. 10. Лермонтова.
£5 Из песни Кольцова «Путь» (1839).
63 Речь идет о песне «Раздумье селянина» (1837),
57 Из песни Кольцова «Перепутье» (18-10).
Б* Из песни Шора любви» (1837).
б- Из песни «Что ты спишь, мужичок?» (1839).
6Э Из песни «Дума сокола» (1840). Курсив Белинского.
61 Из (Русской песни» («Говорил мне друг, прощаючись», 1840). Кур*
сив Белинского.
62 Из песни «Дума сокола». У Белинского неточность; надо: «для чего
ж на свет».
63 В автографе вместо «Песню о Грозном»—«две песни о Грозном».
Имеются в виду две песни о Грозном: «Старая-песня» (1841) и «Еще старая
песня» (1841) («В Александровской слободке»).
64 К 1846 г., когда появилась настоящая статья Белинского, многие
песпи Кольцова уже были положены на музыку композиторами (см.:
Б. В. Асафьев. Кольцов и Никитин в музыке. — В кн. «Избранные труды», т. IV. М., Изд-во АН СССР, 1955, с. 158—160). Первым на музыку был
положен романс «Не шуми ты, рожь» (композитор Ф. Толстой), затем им
же — «Жница на поле» (на текст «Молодая жница»); позднее М. Глинкой —
«Если встречусь с тобой», А. Варламовым —«Ты не пой, соловей», а также
А. Гурилевым, И. Девитте, Ю. Арнольдом и др.
65 Из думы «Молитва» (1836).
66 Цитата из комедии «Горе от ума» А. С. Грибоедова (д. III, явл. 3)«
67 Стихотворение написано 18 декабря 1841 г.
63 После слов «здравого рассудка» в автографе зачеркнуто: «Из числа
его дум, в которых он поэтически мыслил и рассуждал, должно исключить
две: «Могилу» и «Лес» (посвященный памяти Пушкина). В обеих этих превосходных пьесах нет (2 нрзб) рассуждений, хотя они и названы думами.
Первая из них — чисто поэтическое раздумье по поводу поразившей поэта
(1 нрзб) могилы; вторая — поэтический (1 нрзб) род аллегории, совершенно
оригинальный и насквозь проникнутый поэзиею».
69 Имеются в виду три песни: «Я любила его» (1841), «Что он ходит за
мной» (1842), «Нынче ночью к себе» (1842) и стихотворение «На новый
1842 год» (1842).
70 Статья А. П. Серебрянского «Мысли о музыке» была напечатана в
«Московском наблюдателе», 1838, ч. XVII, май, кн. I, с. 1—15.
71 Портрет рисован и гравирован художником К. Горбуновым.
ПЕТЕРБУРГСКИЙ СБОРНИК
(с. 121—156)
Впервые—«Отечественные записки», 1846, т. XLV, № 3, отд. V, «Критика», с. 1—30 (ц. р. 28 февраля; вып. в свет 2 марта). Без подписи. Вошло
в КСсБ, ч. X, с. 329—370.
«Петербургский сборник», которому Белинский посвятил также ре*
цензию (см. дальше в наст, т.), явился органом формирующейся «нату*»
ральной школы» в русской литературе п имел огромный успех, с котором
Белппский писал А. И. Герцену 26 япваря и 6 февраля 1846 г. О топ, как
быстро разошелся сборник, говорил и Н. А. Некрасов (см.: А. Я. Панаева
(Головачева). Воспоминания. М., «Художественная литература\ 19721,
с. 145 и 152—153). Критик деятельнейшим образом участвовал в его подготовке. Незадолго до этого Некрасов, также с помощью Белинского, Еыпу-
стил альманах «Физиология Петербурга», в двух частях (1845) (см. статью «Вступление к «Физиологии Петербурга»— каст, изд., т. 7, с. 127—186
и 674—675). Новый сборник продемонстрировал способность писателей
«школы» к большим социальным обобщениям. В «Петербургский сборник»
входили следующие произведения: «Бедные люди», роман Ф. М. Достоев^
ского, «Помещик», рассказ в стихах И. С. Тургенева, «Капрпзы и раздумье»
Искандера, «Парижские увеселения» И. И. Панаева, перевод «Макбета»
Шекспира А. Кронеберга, «Мартингал (Из записок гробовщика) » В. Ф. Одо^
евского, «Машенька», поэма Ап. Майкова, «Три портрета», повесть И. С. Тур^
генева, «О характере народности в древнем и новейшем искусстве»
A. В. Никитенко, «Мысли и заметки о русской литературе» В. Г. Белинского и стихотворения: «Тьма (Из Байрона)» И. С. Тургенева, *Для чего
природа...», «Первый поцелуй» Ап. Майкова, «В дороге», «Пьяница», «Отрадно видеть...», «Колыбельная песня» Н. А. Некрасова, «Римская элегия»
Гете (XII) И. С. Тургенева, «Мой autographe» В. А. Соллогуба. Программное
значение для нового направления имел роман начинающего Ф. М. Достоевского «Бедные люди», выдвигавший на первый план образ «маленького
человека», его внутренний мир, его психологию. Некрасов выступал в сборнике со своими новыми стихами, свидетельствовавшими о дальнейшей
демократизации его поэзии. В сборнике прозвучали свойственные «школе»
сатирические мотивы: такова была высоко оцененная Белинским поэма
И. С. Тургенева «Помещик», в которой автор нашел «свой истинный
род». Идейно-эстетическая программа сборника и «натуральной школы»
была изложена Белинским в статье «Мысли и заметки о русской литературе». Сборник отличался изяществом издания, со вкусом подобранными
политипажами и гравюрами, выполненными художниками А. Агиным,
B. Тиммом, Е. Ковригиным, Р. ШукоЕским и граверами Е. Бернардским в
А. Масловым.
1 Имеется в виду Н. А. Полевой, который в рецензии на «Бориса Го*
дунова» неоднократно сопоставляет Байрона и Пушкина как поэтов’-^,
представителей современного человечества («Московский телеграф), 1833,
ч. XLIX, М 1, с. 135-136 и др.).
2 Белинский имеет в виду людей своего поколеппя, в частности, свои
статьи о Пушкине (цикл из одиннадцати статей), печатавшиеся в «Отече-*
ствеиных записках» (наст, изд., т. 6).
3 Суждение о том, что Гоголь — талант, идущий по ложной дороге,
принадлежало Н. А. Полевому. В статье о «Мертвых душах» он писал, что
Гоголь «устранился от истинного пути» и обращался к нему со словами:
«...мы сознаем, что у вас есть дарование, но вы немножко сбились с аанта*
лыку» («Русский вестник», 1842, № 5 и 6, отд. Ш, с. 35, 56).
667
4 Термин «натуральная школа» был введен Ф. В. Булгариным, который в отзыве на «Петербургский сборник», чтобы унизить Некрасова как
последователя Гоголя, писал: «Из разбора «Физиологии Петербурга» читатели наши знают, что г. Некрасов принадлежит к новой, т. е. натуральной литературной школе, утверждающей, что должно изображать природу
без покрова» («Северная пчела», 1846, № 22, 26 января, с. 86). «Натуральность» у Булгарина означала отсутствие в творчестве высоких стремлений,
приверженность к упрощенному копированию преимущественно неприглядных, «грязных» сторон действительности. Белинский, начиная с данной статьи, то есть с мартовского номера «Отечественных записок», подхватил термин «натуральная школа», придав ему совсем другое значение:
«натуральность» в его устах — это естественность, правдивость искусства,
отсутствие риторики, приукрашивания действительности.
5 Подчеркивая исключительную оригинальность творчества Гоголя,
качественный скачок, который вместе с ним совершила русская литература,
Белинский в то же время не раз указывал, начиная со статьи «О русской
повести и повестях г. Гоголя» (1835), на глубокую закономерность появления этого писателя, на то, что у него были свои предшественники в
русской повести (см. наст, изд., т. 1, с. 161).
6 Об отношении критики к «Цыганам», «Полтаве», «Борису Годунов
ву»— см. наст, изд., т. 6, с. 622—625 и 636—637.
7 Название «Галуб» было дано поэме В. А. Жуковским, неправильно
прочитавшим имя отца Тазита — Гасуба. В современных изданиях поэма
называется «Тазит».
8 Этот приговор седьмой главе «Евгения Онегина» принадлежал
Ф. В. Булгарину («Северная пчела», 1830, № 35, 22 марта): «Ни одной
мысли в этой вод<шистой VII главе, ни одного чувствования, ни одной кар-*
тины, достойной воззрения! Совершенное падение, chute complète!»
9 Так писал Н. И. Надеждин в рецензии на «Северные цветы» на
1830 год («Вестник Европы», 1830, № 2, с. 164—165).
10 Двое других критиков — это Н. А. Полевой, который в рецензии на
третью часть стихотворений А. С. Пушкина писал: «Это не прежний, задумчивый и грозный, сильный и пламенный выразитель дум и мечтаний своих
ровесников: это нарядный, блестящий и умный светский человек, обладающий необыкновенным даром стихотворения» («Московский телеграф», 1832,
ч. XLIII, № 4, отд. IV, с. 570), и Н. И. Надеждин, как бы вторивший ему:
«...талант Пушкина ощутительно слабеет в силе, теряет живость и энергию,
выдыхается» («Телескоп», 1832, ч. IX, № 9, с. 111—112).
11 Белинский имеет в виду себя и свою статыо «О русской повести в
повестях г. Гоголя» (1835).
12 См. в наст. т. заметку «Перевод сочинений Гоголя на французский
язык» и примеч. к ней.
13 Этот «смелый голос» о М. Ю. Лермонтове подал Белинский, сначала
вовсе не зная имени сочинителя «Песни про купца Калашникова», в примечании к рецензии на поэму «Елена» (1838) Евстафия Бернета (псевдоним
А. К. Жуковского) на страницах «Московского наблюдателя» в 1838 г.
(Белинский, АН СССР. т. II, с. 411), а затем в статьях о «Герое нашего
времени» (1840) и «Стихотворениях М. Лермонтова» (1840),
668
14 Имеется в виду Н. В. Кукольник, отличавшийся разнообразием талантов: ему принадлежали романы, драмы, повести, стихотворения из
жизни разных народов и эпох. Из русской жизни, например, драма «Рука
всевышнего отечество спасла» (1834); из итальянской: драма «Торквато
Тассо» (1833); из французской: роман «Эвелина де Вальероль» (1841); из
литовской: роман «Альф и Альдона» (1842); из немецкой: драма «Иоанн
Антон Лейзевиц» (1839) и т. п. Кроме того, Кукольник издавал сборник
литературных произведений, статей, информаций «Дагерротип» (1842);
еженедельное издание «Иллюстрация» (1845—1847). Произведения Кукольника, по словам Белинского, отличались «посредственностью», а издания—«отсутствием цели, намерения, таланта и, даже, здравого смысла»
(Белинский, АН СССР, т. VII, с. 262).
15 Восторженный отзыв Ф. В. Булгарина из «Северной пчелы», как и
противоположные отзывы некоторых других журналов, Белинский приводит в своей рецензии на «Петербургские вершины» Я. П. Буткова (см.
наст, т., с. 458—460).
16 С. П. Шевырев, в частности, писал: «Молва журнальная трубила в
большие трубы перед его появлением. Рассылыцики вестей о петербургской литературе ходили по разным московским гостиным и трубили в маленькие, но звонкие, голосистые трубочки, что является звезда первой
величины в небе нашей немногозвездной литературы» («Москвитянин»,
1846, ч. I, № 2, с. 164). О возбужденной атмосфере вокруг «Бедных людей»
Достоевского до их публикации и откликах сразу после выхода в свет см.:
Достоевский, т. 1, с. 465—466, 470—473.
17 Белинский имеет в виду прежде всего Ф. Булгарина, который писал в «Северной пчеле»: «Мы прочли этот роман и сказали: «бедные русские читатели!» (1846, № 27, 1 февраля, с. 107). С осуждением романа выступили также анонимный критик «Иллюстрации» (1846, № 4, 26 января,
с. 59) и Я.Я.Я. (Л. В. Брант) в «Северной пчеле» (1846, № 25, 30 января,
с. 99). См. также дальше примеч. 14 к рецензии «Литературные и журнальные заметки».
18 Отрицательные суждения Белинского о поэзии В. Г. Бенедиктова
были устойчивыми, начиная с первой статьи о поэте, напечатанной в «Телескопе» в 1835 г. (наст, изд., т. 1, с. 193—208). Они были повторены в отзыве на издание стихотворений Бенедиктова в 1842 г. (см. наст, изд., т. 5,
с. 348—350). О «Сенсациях мадам Курдюковой»— см. примеч. 28 к статье
«Мысли и заметки о русской литературе».
Оглушительными аплодисментами в Александринском театре встречались казенно-патриотические драмы Кукольника, постановка которых
поддерживалась официальными властями.
19 Надежды Белинского на Москву, на «московское внимание к роману
Достоевского «Бедные люди» не совсем оправдались. В печати монополистами «мнений» сделались славянофилы, которые отзывались о «Бедпых людях» как о произведении «петербургском», «натуральной школы». Об этом
писал К. С. Аксаков (Имрек) в «Московском литературном и ученом сборнике на 1847 год», отд. «Критика», с. 25—44.
С. П. Шевырев в статье о «Петербургском сборнике», хотя и называл
Достоевского «первостепенным повествователем», а «Бедных людей» «явле¬
669
нием замечательным», настаивал, однако, на их подражательности: «Но
заметно ли оригинальное художественное создание?.. Оригинальность художника определяется формою его созданий. На форме лежит еще такая
резкая, неотразимая печать влияния гоголева, что мы не видим возможности освобождения...» («Москвитянин», 1846, ч. II, 2, с. 169).
20 В таком роде писал о «Двойнике» Я. Я. Я. (Л. В. Брант) в «Северной
пчеле», 1346, № 47, 23 февраля, с. 187. Вскоре в статье «Взгляд на русскую
литературу 1846 года» Белинский также сетовал на «растянутость» «Двойника» и фантастический его колорит (см. наст, т., с. 213). Сам Достоевский,
приняв к сведению упреки Белинского, намеревался сократить повесть, но
не смог завершить эту работу (см.: Д о с т о е в с к и й, т. 1, с. 484—486).
21 Пушкин привел в предисловии ко 2-му изданию «Руслана и Людмилы» в 1828 г. выдержки из различных критических суждений о поэме,
высказанных при 1-м ее издании восемь лет назад.
22 «Дела давно минувших дней»—из песни первой «Руслана и Людмилы».
23 Автор рассказа «Парижские увеселения» (в духе «физиологического очерка») — II. И. Панаев.
24 Речь идет о Л. В. Бранте, который в статье о «Петербургском сборнике» («Северная пчела», 1846, № 25 и 26) уничижительно отзывался как о
сборнике в целом, так и о поэме И. С. Тургенева «Помещик», называя ев
подражанием «Евгению Онегину» (№ 26, с. 103). Его мнение поддерживал
Ф. В. Булгарин («Северная пчела», 1846, № 27, с. 105).
25 О переводе повестей Гоголя на немецкий язык с французского
(переводчик Г. Боде) см.: Э. Л ям бек. Гоголь у немцев.—«Литературный
вестник», 1902, т. III, кн. 4, с. 373—381.
26 Очевидно, цензурой выпущены четыре стиха, которые в позднейших изданиях поэмы «Помещик» были восстановлены автором;
Об офицерах, господа,
Мы потолкуем осторожпо...
(Не то рассердятся, беда!)
Но перечесть их — ...это можно.
27 Вся эта строфа — карикатура на славянофила К. С. Аксакова. Тургенев не включал ее во все последующие издания (см.: Тургенев«
Письма, т. 1, с. 542—544).
28 Из песни первой поэмы «Руслан и Людмила». Цитируется неточно*
29 Отзыв о поэме Ап. Майкова «Две судьбы» (1845) — см. наст, т.,
с. 19.
30 Вольная перефразировка слов из «Гамлета» Шекспира (д. 1, явл. 3)«
31 Перед нами пример Эзопова языка Белинского. Критик хочет сказать, что следующий век будет видеть «варварство» XIX в. в существовании
крепостного права, о котором прямо сказать в журнале было невозможно.
32 Подобным же образом Белинский и раньше оценивал переводы
Вронченко («Гамлет», СПб., 1828, и «Макбет», СПб., 1837)—см. наст, изд.,
т. 2, с. 307, 308.
33 См. примеч. 50 к статье «Русская литература в 1845 году»,
34 Цитируется неточно.
670
НИКОЛАЯ АЛЕКСЕЕВИЧ ПОЛЕВОД
(с. 157—181)
Впервые — отдельной брошюрой «Николай Алексеевич ПолеЕсн. Сочинение В. Белинского». СПб. В типографии Эд. Праца, 1846, 55 с. (ц. р.
25 апреля). Вошло в КСсБ, ч. XII, с. 148—186.
Брошюра написана в связи с кончиной Н. А. Полевого 22 февраля
1846 г. Первый отклик критика на смерть Н. А. Полевого содержался б рецензии Белинского на вторую часть книги И. А. Полевого «Столетие России». Весть о смерти Полевого пришла, когда Белинский готовил эту
рецензию, ставшую некрологом. «Полевой еще ждет и, быть может, нескоро
дождется истинной оценки,— писал Белинский,— но он дождется ее, и имя
его навсегда останется и в истории русской литературы и в признательней
памяти общества...» (Белинский, АН СССР, т. IX, с. 582). Белинский
всегда был высокого мнения о Полевом как издателе «Московского телеграфа» (1825—1834) — самого передового русского журнала второй половины
20-х и первой половины 30-х гг., проповедовавшего романтизм как литературное направление, широко поставившего информацию об иностранных
литературах, как о метком, остроумном критике, смело выступавшем претив булгаринской клики. Но когда после правительственного распоряжения
о закрытии «Московского телеграфа» в 1834 г. Полевой пошел на сближение с Булгариным, Гречем, Сенковским (эта тенденция наметилась у него
даже несколько раньше) и с переездом в Петербург стал сотрудничать в
реакционных изданиях —«Сыне отечества» и «Северной пчеле».— Белинский обрушился на него в своих статьях как на перебежчика (см. наст,
изд., т. 2, с. 243—263, 566, и т. 3, с. 528—530). Белинский не раз критически
отзывался о романтических повестях Полевого, указывая на их подражательность («Аббаддониа»), выспренность («Блаженство безумиям, «Эмма:>),
эпигонский характер («Живописец»). А верноподданническую продукцию
Полевого — пьесы и водевили, ставившиеся наряду с драмами Кукольника
под шумные аплодисменты в Александрннском театре,— клеймил иронией
и сарказмом. Белинский считал тем более важным критиковать Полевого,
что он был талантливее всех вместе взятых поборников официального
курса. Своим сотрудничеством с ними Полевой увеличивал силу их влияния на общество, позволял им пользоваться его былым авторитетом как
издателя «Московского телеграфа». После смерти Полевого появилась
возможность объективно оценить его многостороннюю литературную
деятельность, полнее сказать о главном деле его жизни, о его заслугах перед русской критикой и литературой. Белинский отметил значение Полевого как одного из первых разночинцев в истории русской критической
мысли.
Откликом на смерть Полевого, помимо брошюры Белинского, явилась также и рецензия А. В. Никитенко на «Столетие России), превращенная в некролог («Библиотека для чтения», 1846, т. 76, № 5, отд. У5
с, 1-28).
Брошюра Белинского была встречена насмешками и бранью в той
же «Библиотеке для чтения», уже в следующем, после выступления Никитенко, номере (№ 6, отд, VI, с, 50—54) и в «Москвитянине)), на страницах
671
которого М. П. Погодин писал: «Г. Белинский может быть спокоен. Толков
не будет никаких, и толковать не о чем. Великим романистом, и великим
драматургом, и великим ученым может Полевой показаться только таким
же критикам, как сам г. Белинский» (1846, № 5, с. 173).
1 Эпиграф из «Евгения Онегина» (гл. вторая, строфа XXXVIII).
2 Н. И. Новиков был не только издателем, но и активным журналистом: его перу принадлежали многие страницы в журналах «Трутень» и
«Живописец», он вел полемику с Екатериной II по вопросам сатиры, печатавшейся в журнале «Всякая всячина». В эпоху Белинского эта сторона
деятельности Новикова еще не была широко известна, она начала освещаться по существу с конца 1850-х гг.: работа А. Н. Афанасьева «Русские
сатирические журналы 1769—1774 годов. Эпизод из истории русской литературы прошлого века» (1859), статья Н. А. Добролюбова «Русская сатира
в век Екатерины» («Современник», 1859, кн. 10), написанная в связи с выходом книги А. Н. Афанасьева (см.: Г. Макогоненко. Николай Новиков и русское просвещение XVIII века. М. — Л., Гослитиздат, 1951). Белинский назвал главным качеством таких фигур русского просвещения, как
Новиков, их «гражданскую страсть».
3 Встреча с Новиковым и московским кружком масонов была поворотной вехой в биографии Карамзина; именно в эти годы (1785—1789 гг.) началась его литературная деятельность.
4 Белинский вовсе не хочет сказать, что у Новикова совсем не было
направления: критик говорит о широте его просветительской программы.
Неоднократно Белинский отмечал, например, достоинства новиковского
«Опыта... словаря о российских писателях» (1772), говоря, что это—«богатый факт собственно литературной критики того времени» (см. наст, изд.,
т. 5, с. 112).
6 Белинский, конечно, прекрасно сознавал достоинства также и поэтического, художественного наследия названных писателей. Но считал, что
главное — не столько вклад Ломоносова, Карамзина и Полевого в художественную литературу, сколько то, что они всеми сторонами своей деятельности оказывали влияние на современников и с их именами связаны три
важнейшие эпохи в истории русской литературы. Тут имели значение
и участие в разработке определенных направлений в литературе, и утверждение поэтических «правил», и издательская деятельность, и нравствен^
ное влияние этих писателей на современников.
6 Н. А. Полевой был противником монархической концепции Карамзина как автора «Истории государства Российского» (см. «Московский телеграф», 1829, ч. XXVII, № 12, с. 467—500). Свою «Историю русского народа» (вышло шесть частей, 1829—1833) Полевой задумал как полемическую
по отношению к «Исторпи...» Карамзина. Полевой считал, что история не
должна быть галереей портретов князей и царей и что «государством» Русь
сделалась лишь после татарского ига, то есть с XV в., а до этою в ней было
несколько государств. Концепция Полевого была своеобразным продолжением спора с Карамзиным декабристов, считавших, что история принадлежит не «государям», а народам. Но Полевой не смог должным образом развить главную идею своего замысла, показать роль народа в исто-
672
•рии и в своем изложении во многом зависел от материалов, собранных
Карамзиным.
7 Цитата из статьи А. С. Пушкина «Путешествие из Москвы в Петербург» (глава «Ломоносов»).
8 Статья «Путешествие из Москвы в Петербург» Пушкина ориентировочно датируется 1833—1835 гг.
9 О происхождении термина «натуральная школа»— см. примеч. 4 к
статье «Петербургский сборник».
10 Слова из монолога Гамлета (д. 3, явл. 1).
11 Среди известных суждений Пушкина на темы русской версификации подобных заявлений нет. Возможно, эти мысли Пушкина стали известны критику из устных рассказов А. А. Краевского, близко общавшегося
с Пушкиным в период издания «Современника», или кн. В. Ф. Одоевского.
Некоторые близкие им идеи можно найти в «Путешествии из Москвы в Петербург» Пушкина. Так, разбирая ломоносовскую реформу в русском стихосложении, Пушкин высказывал предположение: «Думаю, что со временем мы обратимся к белому стиху». И дальше: «Много говорили о настоящем русском стихе. А. X. Востоков определил его с большою ученостию и
сметливостию. Вероятно, будущий наш эпический поэт изберет его и сделает народным» (Пушкин, т. VII, с. 298—299).
12 О том, что «Карамзин первый... заменил мертвый язык кнпги живым
языком общества», Белинский писал во второй статье из цикла статей о
Пушкине (наст, изд., т. 6, с. 103).
13 О П. И. Макарове как «карамзинисте»—см. наст, изд., т. 6, с. 101.
14 О «Письмах русского путешественника» см. примеч. 10 к статье
«Русская литература в 1845 году».
16 Письма Д. И. Фонвизина из Франции, названные «Письма, писанные Фонвизиным к некоей знатной особе», были адресованы гр. П. И. Панину, стоявшему в оппозиции к Екатерине И, и датированы 1777—1778 гг.
Письма содержали критику некоторых сторон французского просветительства и главным образом известия о брожении умов, подготавливавшем
французскую революцию конца XVIII в. В «Письмах русского путешественника» (отд. изд. в 1797—1801) Н. М. Карамзина также имелись страницы
о предгрозовой атмосфере во Франции и даже с весьма хвалебным отзывом автора о французской революции, начало которой он застал в Париже;
но отрывок о ней не входил в состав опубликованных в России «Писем русского путешественника», он увидел свет за границей в 1798 г., о чем Белинский мог не знать.
16 О превосходстве басен Дмитриева над баснями Крылова писал
П. А. Вяземский (см. наст, изд., т. 7, с. 682, примеч. 8).
17 Имеется в виду статья Карамзина «О Богдановиче и его сочинениях» (1803), написанная в связи с кончиной поэта.
18 Белинский объединил под одной датой (1815) два различных выступления А. Ф. Мерзлякова: первое — в 1812 г. — статья «Рассуждение
о российской словесности в ныпешнем ее состоянии» («Труды Общества
любителей российской словесности», 1812, т. 1) и второе — в 1815 г. — статьи, в которых он разбирал «Россияду» М. М. Хераскова («Амфион», 1815,
№ 1—3, 5, 6, 8 и 9). Желая возвеличить эпопею Хераскова, Мерзляков не¬
22 В. Белинский, т. 8
673
вольно уронил ее, найдя в эпопее множество несообразностей и псториче-*
ских анахронизмов.
19 Имеется в виду статья П. Строева «Письма о русской словесности.
О «Россияде», поэме г. Хераскова. Письмо к девице Д.» («Современный наблюдатель российской словесности», 1815, № 1 и 3. См. также в кн.: «Литературная критика 1800—1820-х годов», М., «Художественная литература»,
1980, с. 210—230).
20 О нападках «шишковпстов» на Карамзина — см. наст, изд., т. 4,
с. 69—72 и примеч. к ним.
21 Неточпая цитата из комедии «Горе от ума» Грибоедова (д. III,
явл. 3).
22 Цитата из комедии «Горе от ума» Грибоедова (д. II, явл. 2).
23 Белинский адресует упреки «Вестнику Европы» того периода, когда
издателем и редактором его, после Карамзина и Жуковского, сделался
М. Т. Каченовский (1815—1830 гг.).
24 Под поэтами новой тогда школы Белинский подразумевал весьма
широкий круг авторов от Жуковского до Пушкина: А. А. Дельвиг, Е. А. Баратынский, Н. И. Гнедич, Ф, Н. Глинка, Д. В. Веневитинов, П. А. Вяземский.
25 Это ироническое замечание о суждениях в «Сыне отечества» по поводу «романтизма» относится к статье Ф. В. Булгарина о «Полтаве» Пушкина; здесь имелся в виду Байрон и тип созданной им поэмы: «Он стал
рассказывать с средины происшествия или с конца, не заботясь вовсе
о спаянии частей. Поэмы его созданы из отрывков, блистательных выдержек из жизни человеческой» («Сын отечества и Северный архив», 1829,
т. III, № 15, с. 38).
26 В «Сыне отечества» 1819—1822 гг. А. А. Бестужев-Марлинскиы опубликовал свыше тридцати статей, рецензий, заметок. Среди них — разборы
катенинского перевода «Эсфири» Расина, «Липецких вод» А. А. Шаховско^
го, «Песни о первом сражении Мстислава Мстиславича» П. А. Катенина, за-*
мечания на книгу И. И. Греча «Опыт краткой истории русской литературы»,
«Ответ на критику «Полярной звезды» на 1823 год» и др.
27 Под «известным тогда альманахом» Белинский подразумевает орган
декабристов «Полярную звезду» 1823—1825 гг. Здесь были напечатаны
главные статьи А. А. Бестужева: «Взгляд на старую и новую словесность
в России» (1823), «Взгляд на русскую словесность в течение 1823 года»,
«Взгляд на русскую словесность в течение 1824 и начале 1825 годов».
28 «Мнемозина»— альманах, издававшийся в Москве в 1824—1825 гг«
В. К. Кюхельбекером и В. Ф. Одоевским, находился под влиянием декабристов. Вышло 4 части.
29 Белинский объединяет «романтизм» декабристский и «романтизм»,
который проповедовал Н. А. Полевой на страницах «Московского телеграфа». На самом деле тут хотя и были связи, но были и серьезные различия. Романтизм в России имел несколько внутренних течений и стадий развития.
30 В манифесте французских романтиков, предисловии к драме «Кромвель», В. Гюго выдвинул и развил теорию гротеска (уродливого, безобраз-»
674
ного), который является наряду с прекрасным, возвышепным необходимым
составным элементом современного искусства.
31 «Московский телеграф» был закрыт в 1834 г. по распоряжению Николая I за критический отзыв на казенно-патриотическую драму Н. В. Ку-
кольника «Рука всевышнего отечество спасла» (о событиях Смутного времени, подготовивших воцарение дома Романовых), постановке которой на
сцене покровительствовал сам царь. В довольно умеренном отзыве Н. А. Полевого было лишь покушение иронически отозваться о «рукоплесканиях» в
Петербурге этой драме (см.: «Московский телеграф», 1834, ч. ЬУ1, № 3,
с. 504). Для закрытия журнала Полевого у царских властей, особенно у
министра народного просвещения С. С. Уварова, были более веские при-«
чины, связанные с недовольством направлением журнала.
32 Этим «ученым» был М. Т. Каченовский, который в статьях «Вестника Европы» «упрекал издателя «Телеграфа» винным его заводом», как писал Пушкин в «Отрывке из литературных летописей» (Пушкин, т. VII,
с. 91—92).
33 Приводимые Белипским цитаты отсутствуют в указанпом им номере «Вестника Европы» за 1828 г., но в следующем, № 24 за тот же 1828 г.,
в «Письме Н. Надоумки редактору «Вестника Европы» Полевой был назван
«искуснейшим винокуром» (с. 303). «Н. Надоумко»—псевдоним Н. И. Надеждина.
34 Цитата из басни И. А. Крылова «Лисица и Сурок». Курсив Белнн-
ского.
35 О том, что Полевой был последователем Кузена, писал позже
Н. Г. Чернышевский в «Очерках гоголевского периода русской литературы»
(Чернышевский, т. III, с. 23—24).
36 Имеется в виду выступление в «Вестнике Европы» в 1828 г.
Н. И. Надеждина с необычными для того времени по форме и по содержанию статьями, печатавшимися по странной, введенной М. Т. Каченов-
ским орфографии, с греческими и латинскими буквами.
37 Полемика «Телескопа» с Полевым началась в 1832 г., когда на страницах журнала появилась весьма критическая рецензия на сочинение
Н. А. Полевого «Речь о купеческом звапии и особенно в России». Надеждин с весьма консервативных позиций оспаривал попытку «купца» Полевого возвысить роль «среднего сословия» в судьбах России («Телескоп»,
1832, ч. IX, № 11, с. 374—402).
38 В. А. Жуковский опубликовал в «Московском телеграфе» ряд своих
стихотворений в 1827 г.: «Лалла Рук», «В. А. Перовскому», «Воспоминание»;
А. С. Пушкин — статью «О предисловии г-на Лемонте к переводу басен
И. А. Крылова» (1825); П. А. Вяземский в 1825—1828 гг. систематически
печатал статьи, полемические фельетоны за подписью «Журнальный сыщик».
39 Кс. А. Полевому принадлежали следующие статьп: «О русских
романах и повестях» (1829), «Взгляд на два обозрения русской словесности
1829 года» (1830), «О направлениях и партиях в литературе. Ответ г-пу
Катенину» (1833), «О новом направлении в русской словесности» (1834), а
также рецензии на произведения Пушкина, Дельвига, Хомякова, Погодина.
Но полный их состав еще не определен.
22*
675
40 Симптомы примирения Н. А. Полевого с Н. И. Гречем, издателем
журнала «Сын отечества», и Ф. В. Булгариным, издателем газеты «Северная пчела», наметились еще в 1829 г.
41 Статья была напечатана в «Московском телеграфе», 1829, ч. XXVII,
Ла 12.
42 Перечень откликов на статью Полевого об «Истории...» Карамзипа
см.: «История исторической науки в СССР. Дооктябрьский период. Библиография». М., «Наука», 1965, с. 286.
43 Речь идет о В. А. Ушакове, который с 1829 г. помещал в «Московском телеграфе» театральные обзоры, вызывавшие со стороны Белинского
отрицательные отзывы. Кроме того, Ушаков зарекомендовал себя противником того направления, которое отстаивал Белинский в «Телескопе», и
прибегал к явно недоброжелательным приемам полемики.
44 Отзывы Н. А. Полевого о позднем творчестве Пушкина — см. в наст,
т., примеч. 16 к статье «Русская литература в 1845 году». Что же касается
оценок им творчества Гоголя, то Н. Г. Чернышевский справедливо отмечал
в «Очерках гоголевского периода русской литературы», что непонимание
творчества Гоголя и жестокие нападки на него были серьезной ошибкой
Полевого (Чернышевский, т. III, с. 28 и дальше).
45 После закрытия «Московского телеграфа» и переезда в Петербург
в 1838 г. Н. Полевой сотрудничал в «Северной пчеле», «Сыне отечества», «Библиотеке для чтения», в которой в 1841 г. принимал участие Кс. Полевой.
46 В брошюре и КСсБ опечатка: «умножили ли бы».
47 Белинский выделил из исторических произведений Н. А. Полевого
только «Клятву при гробе господнем», иаписанную в 1832 г., то есть до закрытия «Московского телеграфа» и окончательного перехода Полевого в
реакционный лагерь.
48 Белинский имеет в виду книгу Н. А. Полевого «Русская история для
первоначального чтения» (1835—1836, 1841, 4 части), на которую он писал
положительные рецензии по мере выхода частей (см. наст, изд., т. 1, с. 425—
426, 478—483; т. 4, с. 461—466).
49 Статья молодого Н. А. Полевого называлась «Отрывки из писем к
другу из Курска». Напечатана она была не в «Московских ведомостях», как
указывает Белинский, а в «Русском вестнике» (1817, № 19-20, с. 17—26).
50 Белинский иронически противопоставляет «самоучку» Н. А. Полевого «докторам всевозможных наук»: М. П. Погодину и С. П. Шевыреву,
издателям «Москвитянина».
ВЗГЛЯД НА РУССКУЮ ЛИТЕРАТУРУ 1846 ГОДА
(с. 182-221)
Впервые —«Современник», 1847, т. 1, № 1, отд. III «Критика и библиография», с. 1—41, 52—56 (ц. р. 30 декабря 1846 г.; вып. в свет 1 января
1847 г.). Без подписи. Вошло в КСсБ, ч. XI, с. 5—68.
Наборная рукопись статьи, являющаяся автографом Белинского, сохранилась не полностью (ГБЛ, ф. 21, п. 3222а, № 6). До нас дошло только
53 листа. Между тем, судя по авторской нумерации, рукопись состояла из
676
71 листа. Сохранились следующие части текста: 1) От слов «в литературе;
но главное...» (с. 185, строка 4 сн.) и кончая словами «...нашу литературу
л» (с. 186, строка 13 сн.); 2) От слов «то есть образованнейшей части...»
(с. 187, строка 10 сн. )и кончая словами «...здание новой русской» (с. 188,
строка 16 сн.); 3) От слов «начале? — и ответим им...» (с. 189, строка 9 св.)
н кончая словами «...в своей нацио(нальности)» (с. 195, строка 1 сн.);
4) От слов «На свете нет ничего...» (с. 196, строка 17 сн.) и кончая словами
«...наших сил родовым» (с. 197, строка 1 сн.); От слов «приняло вид не
произвола...» (с. 198, строка 14 сн.) и кончая словами: «...Этим мы за (служили)» (с. 206, строка 5 св.); 6) От слов «в этом скорее торжество...»
(с. 206, строка 12 сн.) и кончая словами «...в русской литературе» (с. 210,
строка 6 св.); 7) От слов «По части беллетрической прозы...» (с. 211, строка
1 св.) и кончая словами «...содержится описание Индустана, сделанное»
(с. 219, строка 18 сн.); 8) От слов «книг, брошюр и статей...» (с. 220, строка 18 св.) и до конца статьи.
В ряде мест рукопись подверглась редакторской правке Н. А. Некрасова. Из имеющихся на ее листах помет («Продолжение критики и библиографии», л. 26; «Продол <жение>. Взгляд на русскую литературу», л. 35;
’«Продолжение статьи «Взгляд на русскую литературу», л. 44; «N3. Окончание статьи в III-е отделение, набирать поскорее и после первой корректуры
к г. Никитенке» (рукою Некрасова), л. 49; следует, что работа над статьей
проходила в спешке и готовые ее части сразу же отправлялись в типографию.
В настоящем издании текст статьи печатается по «Современнику» *
с восстановлением по автографу следующих цензурных изъятий:
С. 185, строка 3 сн. Вместо слов: «не было жизни общественной и
следовательно и общественных интересов»—«не было общественной, потому что тогда (...) общественной жизни, общественных интересов»...
С. 199, строка 1 св. Вместо слов: «Пытки, казни»—«Уголовные законы,
лытки, казни»
С. 200, строка 21 сн. Вместо слов: «Физический процесс нравственного
развития»—«таинственный процесс развития организма».
С. 200, строка 13 сн. После слов: «...и ум, и волю»—«Всего случайнее
в человеке <...) остерегаться его?»
С. 211, строка 18 сн. Вместо слов: «и невежественных, и ими»—«невежественных и варварских, и ими»
Обзор русской литературы за 1846 г. должен был познакомить читателя с состоянием, духом и направлением современной литературы и дать
программу обновленного «Современника». Впервые Белинский в одном фокусе сосредоточивает внутреннюю программу журнала и чаяния всей литературы.
Сильнее, чем прежде, звучат в этом обзоре утверждения Белинского
о живой исторической связи явлений в русской литературе, обе важнейшие
ее линии — ломоносовская и кантемировская (продолженная Сумароковым-
* Более подробно аргументацию выбора текста см. в статье Ю. Сорокина «Лингво-текстологические принципы издания В. Г. Белинского»—
ласт, изд., т. 3, с. 506—507.
677
сатириком) — признаются органичными для ее становления. Продолжая
споры со славянофилами, указывая, что значение этой литературной «коте-
рии» чисто отрицательное, Белинский главный огонь своей полемики обращает против недавно заявленной В. Н. Майковым в статье «Стихотворения
Кольцова» («Отечественные запискп», 1846, т. ХЫХ, № 11 и 12, отд. V,
с. 1—70) космополитической концепции. Майков считал, что национальность сковывает поэта, мешает ему выражать значительное общечеловеческое содержание; развитие подлинной поэзии, по его мнению, возможно
только на почве общечеловеческих интересов. «Для великого поэта,— возражает Майкову Белинский,— нет большей чести, как быть в высшей степени национальным, потому что иначе он и не может быть великим».
Русская литература с самого своего рождения стремилась к тому,
чтобы сделаться самобытной и национальной. И роль «натуральной школы»
в этом движении освобождения от подражательности и риторичности, сближения с жизнью и действительностью, по мысли Белинского, очень
велика.
Критик отмечает в этом обзоре органичность появления новейших
произведений «натуральной школы», в особенности «Бедных людей» Достоевского, которые своим высоким художественным совершенством, значительностью главной идеи подымали «натуральную школу» на ту высоту,
где она смыкалась с великими творениями Пушкина, Гоголя. При этом
Белинский не считает произведения «натуральной школы» безупречными
с художественной точки зрения, подмечая и недостаток фантазии у Бут-
кова, и изысканные, вычурные описания природы у Григоровича, и перенаселенность героями романов Вельтмана. Так проявлялось умение Белинского как подлинного представителя «движущейся эстетики» видеть
живые черты в литературном процессе, в сфере художественного мышления.
Обзор русской литературы за 1846 г. (как и следующий за ним обзор
за 1847 г.) Н. Г. Чернышевский в «Очерках гоголевского периода русской
литературы» выделял особо и щедро цитировал, справедливо считая, что
эти статьи в особенности дают право смотреть на критику Белинского «не
только как на замечательное историческое явление, но также и как на
руководительный пример» (Чернышевский, т. III, с. 298),
1 Объявление о переходе «Современника» с 1847 г. от П. А. Плетнева
к Н. А. Некрасову и И. И. Панаеву, с характеристикой программы и структуры журнала и состава редакции было опубликовано в «Современнике»
^1846, т. ХЫУ, № И), в «Русском инвалиде» (1846, № 245) и в «Северной
пчеле» (1846, № 253).
2 Статья официального редактора «Современника» А. В. Никитенко
«О современном направлении русской литературы» (т. 1, № 1, отд. II,
с. 53—74) была сочувственной по отношению к «натуральной школе», но
написана в характерной для Никитенко манере уклончивости суждений.
3 Такое уничижительное отношение к Тредиаковскому было общепринятым в эпоху Белинского. Только А. С. Пушкин усматривал в филологических трудах Тредиаковского много ценного и даже опережавшего его
время.
678
4 Из-за пожара в доме, случившегося в 1752 г. и истребившего все его
рукописи, Тредпаковскому пришлось снова начать перевод «Римской истории» (1738—1741) Ш. Ролленя, много томов которой он уже прежде перевел.
5 М. В. Ломоносов прислал «Оду на взятие Хотина» в 1739 г. из Фрей-
берга, где изучал горное дело, химию и другие науки, в Собрание Российской академии. Одновременно с одой было прислано и «Письмо о правилах российского стихотворства», в котором Ломоносов обссновывал новый
силлабо-тонический способ сложения русских стихов, каким была написана его ода. «Письмо» явилось теоретическим обоснованием реформы русского стиха. От этой реформы Ломоносова и берет свое начало «новая»
русская литература.
6 «Старообрядцами» Белинский называет славянофилов.
7 Таково было в эпоху Белинского неверное прочтение фамилии
Г. К. Котошихина, подьячего посольского приказа, автора рукописного сочинения «О России в царствование Алексея Михайловича», найденного в
стокгольмских архивах и опубликованного в России в 1840 г. (см. статью
Белинского «Россия до Петра Великого» (1841) — наст, изд., т. 4, с. 7—63).
8 Намек на К. С. Аксакова, который в своей магистерской диссертации
«Ломоносов в истории русской литературы и русского языка» (М., 1846),
желая «по Гегелю» проследить развитие русской самобытности, выразившейся наиболее полно в Ломоносове, вынужден был прийти к оправданию
реформ Петра I как аититезы старой патриархальной Руси. В целом же
славянофилы отрицательно относились к реформам Петра I, будто бы оторвавшим Россию от ее исконных корней.
9 Об истории появления этого тезиса — см. наст, изд., т. 1, с. 613.
10 Полный перечень сочинений Сумарокова Белинский дает в статье
«Речь о критике А. Никитенко» (наст, изд., т. 5, с. 92—93). Войну против
крапивного семени — подьячих Сумароков вел в своих эпистолах и сатирах
(там же, с. 109—111).
11 Имеется в виду издание: «Древние российские стихотворения, собранные Киршею Даниловым» (М., 1-е изд. —1804, 2-е —1818). См. разбор
их Белинским в «Статьях о народной поэзии» — наст, изд., т. 4, с. 125—275.
12 См. в наст. т. заметку «Перевод сочинений Гоголя на французский
язык». Возможно, Белинский знал о положительном отзыве на французское издание Гоголя критика Сент-Бёва в «Revue des Deux Mondes» (1845,
t. XII, Décembre, p. 883—889).
Современными исследователями установлены и другие переводы Гоголя и отклики на его произведения, появившиеся в то время — см. сводку
этих сведений и их характеристику в кн.: В. И. Кулешов. Литературные
связи России и Западной Европы в XIX веке (первая половина). М., Изд-во
МГУ, 1977, с. 243—244, 246—247, 254—257, 321—322. Л. Р. Ланскпй выдвинул
предположение, что очень важную среди других статью «О современной
русской литературе. Пушкин, Лермонтов, Гоголь», появившуюся в «L’Illustration» (1845, № 125), написал И. С. Тургенев, возможно, в соавторстве
с Л. Виардо —см.: ЛН, т. 58, с. 672—673, и ЛН, т. 73, кн. I, с. 271—274.
13 О происхождении термина «натуральная школа»— см. примеч. 4
к статье «Петербургский сборник».
679
14 После слов: «...прошло то время, когда»— в автографе зачеркнуто:
«всякий переводный вздор убивал оригинальное русское произведение, и
всякий иностранный авторитет давил русскую литературную славу».
15 После слов: «...непогрешительно права»— в автографе зачеркнуто:
«И мы первые готовы согласиться, что ее чисто отрицательное направление
показывает только, что она еще слишком молода, не успела установиться.
По крайней мере это можно приписать до известной степени молодым
писателям, идущим по пути, указанному Гоголем, если не о самом Гоголе.
Но в самой крайности этого направления заключается великое добро».
16 Белинский установил значение исторической концепции Карамзина
в духовной генеалогии славянофильства. Так, идеи, впоследствии подхваченные славянофилами, Карамзин развивал в «Речи, произнесенной на
торжественном собрании императорской Российской академии» (1818), а
также в неизданной, но хорошо знакомой славянофилам «Записке о древней и новой России» (1811) (в России впервые была полностью опубликована в 1914 г.). Но Карамзин был человеком общеевропейской образованности, он высказывал также мысли, закладывавшие основы и будущего
«западничества»: «Петр Великий, могущею рукою своею преобразив отечество, сделал нас подобными другим европейцам. Жалобы бесполезны.
Связь между умами древних и новейших россиян прервалась навеки <...),
сближение народов <...) есть следствие самого их просвещения. Красоты особенные, составляющие характер словесности народной, уступают
красотам общим; первые изменяются, вторые вечны. Хорошо писать для
россиян: еще лучше писать для всех людей» (см.: Н. М. Карамзин.
Избр. соч. в 2-х томах, т. 1. М. — Л., «Художественная литература», 1964,
с. 239, 238).
17 К 1846 г. вполне сложилась доктрина славянофилов. В «Москвитянине» 1845 г. («N*2 1—3) появилась статья одного из основоположников этого
течения И. В. Киреевского: «Обозрение современного состояния литературы», в которой четко обрисовалась его антизападническая позиция. Другой основоположник славянофильства, А. С. Хомяков, выступил с двумя
статьями: «Мнение иностранцев о России» («Москвитянин», 1845, ч. III, №4,
отд. I, с. 21—48) и «Мнение русских об иностранцах», напечатанной в славянофильском «Московском литературном и ученом сборнике на 1846 год»
(с. 145—199), в которых обосновывал свое понимание начал самобытности
России и убеждение, что России необходимо отгородиться от «изжившего»
себя Запада.
18 По-видимому, Белинский имеет в виду Австрийскую империю начала XIX в. с ее монархически-реакционным режимом.
19 См. примеч. 5 к наст, статье.
20 Речь идет о журнале «Москвитянин».
21 Одни — сторонники «официальной народности», в частности, журнал
«Маяк», издававшийся в Петербурге под редакцией реакционных журналистов П. А. Корсакова и С. А. Бурачка. Другие — славянофилы, считавшие
«смирение» главной чертой русского народа.
22 «В основание государства у нас была положена любовь, а на Западе — ненависть»,— писал М. П. Погодин в статье «Параллель русской
истории с историей западных европейских государств, относительно на¬
680
чала» («Москвитянин», 1845, ч. I, № 1, отд. IV, с. 13); эти же мысли развивал П. В. Киреевский в статье <<0 древней русской истории» («Москвитянин», 1845, ч. II, № 3, отд. III, с. 11—46). Имелись они и в упоминавшихся
выше двух статьях А. С. Хомякова (см. примеч. 17 к наст, статье).
23 Эта мысль содержится в статье М. П. Погодина «За русскую старину» («Москвитянин», 1845, ч. II, № 3, отд. VIII, с. 32).
24 Далее Белинский излагает основные пояожения статьп В. Майкова
«Стихотворения Кольцова» (см. о ней выше, с. 678).
25 После слов: «...матерпяльными, и наоборот» в автографе зачеркнуто —«от болезней чисто материяльных лечат иногда средствами чисто
нравственными, предписывая больному больше физического движения и
меньше умственных впечатлений, советуя ему спокойствие, порядок и
ясность в мыслях».
26 После слов: «...вы называете сердцем» в автографе зачеркнуто —
«Пусть не сердце будет исключительным органом чувств и не кровь и процесс ее обращения, производящий то биение сердца, которое так явно дает
ощущать себя при всех сильных нравственных потрясениях, что это ничего не отнимает у тела, а только расширяет его значение, переводя ваше
уважение еще на кровь и на процесс ее обращения».
27 После слов: «...и удовлетворитесь ими» в автографе зачеркнуто —
«Как бы ни ругались над системою доктора Галя разные фантазеры ученые и неученые, но их мечтательность бессильна над»
28 Неточная цитата из стихотворения Г. Р. Державина «Памятник»
(1796).
29 После слов: «...какой-нибудь ее стороны» в автографе зачеркнуто —
«Вот почему, например, всякое отдельное искусство (поэзия, музыка, живопись), уже имевшее своих великих гениев, тем не менее вправе ожидать
их и в будущем. Скажем больше: так как всеобщей генияльности не бывает,
но всякая генияльность более или менее специальна, то и ее сила состоит
не в том, что она все, но в том, что она только это. Но»
30 В автографе описка: «полазгического».
31 О «новых великих вопросах» см. во вступительной статье к наст,
т., с. 640.
32 В автографе: «из них».
33 Положительно оценивались стихотворения Ю. Жадовской в «Библиотеке для чтения» (1846, т. 74, отд. VI, с. 1—5), в «Финском вестнике»
(1846, т. XI, отд. V, с. 23—25). Рецензия в «Отечественных записках» (1846,
т. XLVII, № 8, отд. VI, с. 81—86) принадлежала В. Майкову, с ней Белинский главным образом и полемизирует.
34 Из стихотворения под названием: «Меня гнетет тоски недуг».
35 Вместо слов: «...Эта старая эпиграмма» в автографе —«эпиграмма
Дмитриева».
36 Неточная цитата из эпиграммы П. А. Вяземского «К портрету Бкб-
риса» (1810).
37 Об этом издании см. наст, т., с. 661.
38 После слов: «...классическое приобретение» в автографе зачеркнуто—«кто чувствует и понимает поэзию, тому мало перелистывать эту
681
книжку, как литературную новость, но нужно всегда иметь. Мы не
будем»
39 Латинское выражение из комедии римского писателя Теренция
«Самоистязатель» (163 г.) (д. I, явл. 1) было взято в качестве эпиграфа
к «Стихотворениям А. Плещеева» (СПб., 1846). Здесь очевидна скрытая
полемика Белинского с отзывом на эти стихи В. Н. Майкова, в котором
поэзия Плещеева рассматривается как выражение «страдания общечеловеческими вопросами» «современного человека» («Отечественные записки»,
1846, т. ХЬУШ, № 10, отд. VI, с. 39), что якобы является отличительной
чертой нового направления.
40 Из стихотворения М. Ю. Лермонтова «Не верь себе» (1839).
41 Поэма «Андрей» И. С. Тургенева появилась в «Отечественных записках» (1846, т. ХЫУ, № 1). Отзыв об этой поэме см. в статье «Русская литература в 1845 году»— наст, т., с. 19. «Макбет» в переводе А. И. Кронеберга
появился в «Петербургском сборнике» (1846). В письмах к друзьям Белинский высоко оценивал поэтический талант Некрасова — см. письма
И. С. Тургеневу от 19 февраля 1847 г., К. Д. Кавелину от 7 декабря 1847 г.
42 Уничтожающий отзыв Белинского о переводе «Антигоны» Ап. Гри-
горьева произвел на последнего сильное впечатление, о котором он вспоминал даже в конце жизни (см.: «А. А. Григорьев. Материалы для биографии», под редакцией Влад. Княжнина. Пг., 1917, с. 305). Впрочем, перевод
Ап. Григорьева был заметным литературным явлением, так как практика
перевода с трудного греческого языка на русский еще не сложилась: чередовались его «триметры» с произвольными ритмами именно потому, что
Григорьев старался буквально держаться подлинника.
43 «Юрий Милославский» М. Н. Загоскина был напечатан в 1829 г.
44 Потентаты — то есть вельможи, влиятельные лица, люди высшего
света. Книга вышла в 1708 г.
45 Рецензию Белинского на первую книгу «Петербургских вершип»
Я. П. Буткова см. в наст, т., отзыв о ней есть также в обзоре «Русская литература в 1845 году» (наст, т., с. 18). На вторую книгу, вышедшую летом
1846 г., Белинский мог откликнуться только теперь из-за перерыва в работе, в связи с уходом из «Отечественных записок» и поездкой с М. С. Щепкиным на юг России.
46 После слов: «...сам по себе» в автографе — «Он никому не подражает, и никто не мог бы безнаказанно подражать ему».
47 Об откликах на «Петербургский сборник» с разбором «Бедных людей» Достоевского см. выше статью Белинского «Петербургский сборник»
и примеч. 16, 17 и 19 к ней. Рецензии появились также в «Финском вестнике», 1846, т. IX, № 5 (май), отд. V, с. 21—34 (Ап. Григорьев), его же в
«Ведомостях Санкт-Петербургской городской полиции», 1846, № 33, 9 февраля (анонимно); в «Библиотеке для чтения», 1846, т. 75, № 3 и 4, отд. V,
с. 13—36, 37—54 (А. В. Никитенко).
48 После слова «предмете» в автографе зачеркнуто—«Необыкновенный
талант г. Достоевского, талант глубокий», а вместо слов: «предмете. Оригинальность» в автографе —«предмете. В русской литературе еще не было
примера так скоро, так быстро сделанной славы, как слава г. Достоевского.
Сила, глубина и оригинальность»... Во второй части первой фразы вместо
682
слов: «так скоро, так быстро сделанной славы, как слава г. Достоевского/)
рукою Некрасова —«такого быстрого успеха, какой имел г. Достоевский
нрп первом своем появлении»
49 Вместо слов: «только талант» в автографе—«Только необыкновенный талант»; слово «необыкновенный» исправлено Некрасовым на «сильный».
50 Вместо слов: «обнаружил замечательную силу творчества, характер
героя концепирован глубоко и смело, истины в этом произведении много»
(правка Некрасова, перешедшая, за исключением слов «глубоко и», в журнальный текст) в автографе—«обнаружил огромную силу творчества, характер героя принадлежит к числу самых глубоких, смелых и истинных
концепций, какими только может похвалиться русская литература, ума
и истины в этом произведении бездна, художественного мастерства —
тоже»
51 Вместо слов: «в неуменье автора» (правка Некрасова, перешедшая
в журнальный текст) в автографе —«неуменье слишком богатого силами
таланта»
52 После слов: «...задуманной им идеп» в автографе зачеркнуто —
«Излишние повторения одних и тех же фраз и слов тут недостаток второстепенный, неизбежно вытекающий из первого и притом»
53 После слов: «...героем еще целого десятка» в автографе зачеркнуто — «таких же превосходных, как и «Ревизор», комедий, в каждой из них
выведя Хлестакова в новом положении. Во всех десяти новых комедиях
Хлестаков, выведенный в различных положениях и постепенностях возраста до глубокой старости»
54 Речь идет об исключенных Гоголем во втором издании «Ревизора»
в 1842 г. (1-е изд. в 1836 г.) сценах: д. III, явл. 3 — разговор Анны Андреевны и Марьи Антоновны о модах, и д. IV, явл. 6 — разговор Хлестакова
с Ростаковским.
55 Вместо слов: «Мы убеждены, что если бы г. Достоевский укоротил
своего «Двойника» по крайней мере целою третью, повесть его могла бы
иметь успех. Но в ней есть» (правка Некрасова, перешедшая в журнальный
текст) в автографе—«Мы знаем, что г. Достоевский выключил из «Двойника» одну прекрасную сцену, чувствуя сам, что он вышел у него уже чересчур длинен, и мы убеждены, что если б он укоротил своего «Двойника»
по крайней мере целою третью, не жалея выкидывать хорошего, успех его
был бы другой. Но в «Двойнике» есть»
56 Вместо слов: «причинам «Двойник» мог заинтересовать только немногих дилетантов искусства»* (правка Некрасова, перешедшая в журнальный текст) в автографе —«причинам «Двойника» оценили только немногие
дилетанты искусства»
Кого именно имеет в виду Белинский, говоря о «дилетантах», сказать
трудно: очевидно, устных хвалителей «Двойпика» (может быть, Д. В. Григоровича и др.)« Высказывавшееся комментаторами (Белинский, АН
СССР, т. X, примеч. 412) предположение, что это, возможно, В. Н. Майков
(его отзыв о «Двойнике» содержался в статье «Нечто о русской литературе
в 1846 году»), не следует считать доказательным. Статья Майкова появилась в № 1 «Отечественных записок» за 1847 г., который имеет дату цензур¬
683
ного разрешения 31 декабря 1846 г., а № 1 «Современника» за 1847 г., где
помещено настоящее суждение Белинского, имеет дату цензурного разре-
шення днем раньше, 30 декабря того же 1846 г.
Слово «дилетант» в эпоху Белинского не имело уничижительного значения и означало «знаток», «профессионал» (от и т. diletante — человек, занимающийся наукой). Впрочем, в статьях А. И. Герцепа «Дилетантизм в
науке» (1843) это определение уже приобретало осудительно-иронический
оттенок.
57 После слов: «наслаждения, но и изучения» на полях сделана и зачеркнута рукою Некрасова вставка: «и которые за одну черту хорошую
часто в жару первого увлечения прощают десять дурных».
58 Вместо слов: «Гоголь многим не нравится, но его прочли решительно все...» (правка Некрасова, перешедшая в журнальный текст) в автографе —«ведь Гоголь не всем нравился, да прочли-то его все...»
59 Вместо слов: «даже и» (правка Некрасова, перешедшая в журнальный текст) в автографе —«всех»
60 Вместо слов: «искры таланта» (правка Некрасова, перешедшая в
журнальный текст) в автографе — «яркие искры большого таланта»; после
слова «но» в автографе —«они сверкают»
61 Вместо слов: «Не вдохновение» (правка Некрасова, перешедшая в
журнальный текст) в автографе—«Сколько нам кажется, не вдохновение»
62 Вместо слов: «иначе она не была бы такою (...) поэтическое создание» (правка Некрасова, перешедшая в журнальный текст) в автографе —
«Может быть, мы ошибаемся, но почему ж бы в таком случае быть ей такою вычурною, манерною, непонятною, как будто бы это было какое-нибудь
истинное, но странное и запутанное происшествие, а не поэтическое создание?»
63 Вместо слов: «не говорим также (...) главное, исправимые» (правка
Некрасова, перешедшая в журнальный текст) в автографе —«это уже недостаток второстепенный и, главное, поправимый. Заметим мимоходом, что
у Гоголя нет таких повторений. Конечно, мы не вправе требовать от произведений г. Достоевского совершенства произведений Гоголя, но тем не менее думаем, что большому таланту весьма полезно пользоваться примером
еще большего».
64 Вместо слов: «этого писателя» в автографе —«Казака Луганского»
Свое обещание Белинский выполнил: см. наст, т., рецензию «Повести,
сказки и рассказы Казака Луганского...». Указанная повесть Казака Луганского помещена в «Отечественных записках» (1846, т. XLVI, № 5 и 6,
отд. I, с. 1—60, 151—190); «Деревня» Д. В. Григоровича — в «Отечественных
записках» (1846, т. XLIX, № 12, отд. I, с. 177—229).
65 Вместо слов: «отживших нравов» в автографе —«старины»
66 Ванька-Каин — герой лубочного романа Матвея Комарова «Обстоятельные и верные истории двух мошенников: первого российского славного вора, разбойника и бывшего московского сыщика Ваньки-Каина, со
всеми его сысками, розысками, сумасшедшего свадьбою, забавными его
песнями и портретами его. Второго — французского мошенника Картуша и
его «сотоварищей» (СПб., 1779).
684
67 Шуточный физиологический очерк «Венгерцы», написанный одним
из писателей «натуральной школы» В. Толбиным («Финский вестник», 1846,
т. XII, отд. III, с. 1—26. Подпись: В. Т — н).
68 К словам: «Перечень этот вышел невелик» в автографе дано примечание — «Это произошло частию оттого, что множество замечательных беллетристических произведений, особенно повестей, должно б было появиться
в прошлом году в одном огромном сборнике, предполагавшемся к изданию.
Но, по случаю «Современника», литератор, предпринимавший издание
огромного сборника, счел за лучшее оставить свое предприятие и передать
«Современнику» собранные им статьи».
69 «(буквами М. 3. К.)». Далее в автографе следует текст—«Воспоминания Фаддея Булгарина (Отрывки из виденного, слышанного и испытанного в жизни)», не принадлежа собственно ни к ученой, ни к поэтической,
но к так называемой легкой литературе, есть книга во многих отношениях
интересная и замечательная. По поводу недавно вышедшей третьей части
этого сочинения мы ниже выскажем наше о нем мнение, а пока ограничимся одним упоминовением.
К числу такого же рода произведений отнесли бы мы и «Записки доктора», сочинение г. Малиновского, если бы эти записки больше были верны своей прекрасной цели и больше походили на записки, нежели на мелодраму в форме неудавшегося романа, написанного без таланта, без умения и такту».
— псевдоним Ю. Ф. Самарина.
70 После слов «русской истории» рукою Белинского: «\3, примечание для наборщика: за сим набирать листки под №№ 1, 2 и 3)». Эти листки
содержали написанный К. Д. Кавелиным разбор исторических сочинений,
вошедший в журнальный текст настоящей статьи («Современник», 1847,
т. 1, № 1, отд. III «Критика», с. 41—52). Этот не принадлежащий Белинскому текст не включен в наст. изд. и обозначен отточиями.
71 Названная книга С. П. Шевырева, при всей явной тенденции противопоставить современной литературе древнюю русскую словесность и при
том обстоятельстве, что лекции Шевырева по этому предмету (составившие
его «Историю..,») призваны были нейтрализовать большой успех лекций в
том же Московском университете «западника» Т. Н. Грановского, все же
была трудом незаурядным, первым систематизированным курсом древней
русской литературы, а сравнение Ильи Муромца с испанским Сидом закладывало основы сравнительного изучения литератур.
. 72 Эти странные заявления Ю. Венелина были притчей во языцех- у
современников (Ю. В е н е л и н. Древпие и нынешние болгаре в политическом, народописном, историческом и религиозном их отношении к россиянам, т. I. М., 1829; см., напр., с. 90—95 и 239). Книга Ю. Венелина, вероятно,
напомнила Белинскому парадоксы и рассуждения «славянофилов», «ученых мужей» из «Москвитянина». Белинский хотел подчеркнуть, какое
ученое невежество нередко восстает против него, с какими «дилетантами
от науки», «буддистами от науки» приходится иметь дело.
73 После слов: «...вне своего» в автографе —«славянофильского»
74 На книгу С. П. Шевырева появились следующие журнальные отклики: в «Отечественных записках» (1846, т. XLVI, № 5, отд. V, с. 17—36) —»
685
статья, написанная Ф. И. Буслаевым (филологическая часть) и А. Д. Гала-»
ховым (историко-литературная часть). Автор второй статьи в «Отечественных записках» (1846, т. XLIX, № 12, отд. VI, с. 57—72) — А. Д. Галахов; в
«Библиотеке для чтения» (1846, т. 78, № 9, отд. V, с. 23—52) — очевидно,
Кс. А. Полевой; в «Финском вестнике» (1846, т. XII, отд. V, с. 1—37) — автор
неизвестен; в «Современнике» (1846, т. XLII, с. 211—221, и т. XLIV, с. 94—
107) — без подписи, предположительно, П. А. Плетнев (доказательство
авторства Плетнева в «Переписке Я. К. Грота с П. А. Плетневым», СПб.,
1896, ч. II, с. 836); в «Сыне отечества» (1847, № 1, отд. VI, с. 11—39) —ре*
цензия Н. И. Надеждина.
75 О первом отделении второй части книги Ф.-К. Лоренца Белинский
писал в 1844 г. (Белинский, АН СССР, т. VIII, с. 225—226).
76 Один перевод «Истории Консульства в Империи» Л.-А. Тьера (СПб.,
1845—1846) вышел за подписью: И. Д — ъ. Второй перевод того же сочинен
ния (СПб., 1846—1847) принадлежал Ф. А. Кони.
77 «Заганский полуостров» (то есть Индокитай) — статья А. А. Стой-
ковича в книге «Нравы, обычаи и памятники всех народов земного шара»
(М., 1846, кн. I).
78 Седьмой и восьмой разделы из цикла «Письма об изучении природы» Искандера (А. И. Герцена) были напечатаны в «Отечественных запис-*
ках» (1846, т. XLV, № 3, отд. II, с. 1-28, и № 4, отд. И, с. 91—108).
79 «Кочующие и оседло живущие в Астраханской губернии инородцы»—статья барона Ф.-А. Бюлера, напечатанная в «Отечественных записках» (1846, т. XLVII, Ко 7, отд. II, с. 1-28, и № 8, отд. И, с. 59-125;
т. XLVIII, № 10, отд. И, с. 57—94, и т. XLIX, № И, отд. И, с. 1—44). Статья
«Европейские железные дороги в историческом, географическом и статистическом отношениях» подписана: — въ, напечатана в «Отечественны®
записках» (1846, т. XLVIII, № 9, отд. II, с. 27—56). Статья «Нога и рука человека» С. С. Куторги —в «Библиотеке для чтения» (1846, т. 74, № 1,
отд. III, с. 1—42); статьи Н. А. Ушакова «Жизнь и нравы змей» и «Жизнь
и нравы пауков»— в «Финском вестнике» (1846, т. VIII и IX, отд. IV, с. 61—^
84 и 1—22, и т. VII, отд. IV, с. 1—42). Статья «Оливер Кромвель» (перевод
книги Т. Карлейля «Letters and Speeches of Oliver Cromvell») печаталась
в «Отечественных записках» (1846, т. XLV, № 4, отд. II, с. 71—90, т. XLVI,
№ 6, отд. II, с. 59—92, и т. XLVII, № 7, отд. II, с. 29—58). Книга В. Гумбольдта «Космос» была опубликована в «Отечественных записках» (1845, т. XLII,
№ 10, отд. II, с. 87-106, т. XLIII, № 11, отд. И, с. 29-49; 1846, т. XLIV,№ 1,
отд. II, с. 41-56, т. XLV, № 3, отд. И, с. 29-42, и т. XLVI, № 5, отд. II,
с, 36—52) и в «Библиотеке для чтения» под названием «Kosmos» (1846,
т. 74, № 1, отд. III, с. 43—90, и № 2, отд. III, с. 91—138; т. 75, № 3, отд. III,
с. 21—62, и № 4, отд. III, с. 63—113; т. 76, № 5, отд. III, с. 1—38, и № 6,
отд. III, с. 39—70; т. 77, № 7, отд. III, с. 1—16, и № 8, отд. III, с. 25—42; т. 78,
№ 9, отд. III, с. 1-20, и № 10, отд. III, с. 43-74).
80 Слова: «третья часть <...) Бутурлина» восстановлены по автографу;
в журнальном тексте, видимо, случайный пропуск.
Первая и вторая части «Истории Смутного времени в России в начале
XVII века» Д. П. Бутурлина вышли в 1839 и в 1841 гг.
686
81 Обзоры нижегородских ярмарок писал П. И. Мельников (А. Печерский)— будущий автор романов .«В лесах» (1871—1874) и «На горах»
(1875-1881).
82 Вместо слова: «великую» в автографе —«важную»
83 Белинский давал точную справку со ссылкой на номер «Московских
ведомостей» о статье С. А. Маслова «Шар и жатва хлеба», чтобы обратить
на нее особое внимание читателей.
84 Здесь Белинский говорит о своем опыте работы в «Отечественных
записках», где критик почти один должен был писать обо всем, что выходит
в России, и в отдел «Критики» и в отдел «Библиографической хроники».
В «Современнике» был введен только один раздел—«Критика и библиография», и рецензирование делалось выборочно самим Белинским.
85 Вместо слов: «печатно доказав бездарность свою и слабоумие»
(правка Некрасова, перешедшая, за исключением слов «и слабоумие», в
журнальный текст) в автографе—«и которые, думая верно изображать
жизнь, как она есть, вместо этого изображают верно только себя так, как
они есть, то есть во всем (ничтожестве) их претензий, ограниченности, бездарности, пошлости и слабоумия».
86 После слов: «наших занятий» в автографе зачеркнуто — «Конечно,
легко отвести в своем журнале угол для сельского хозяйства, помещая
в нем чужие статьи, и отдавать, тоже чужими руками, критические отчеты о книгах по этой части; но и для этого самому издателю необходимо знать о сельском хозяйстве что-нибудь побольше того, что хлеб
родится на земле, а не на воде: иначе он поневоле будет в руках у своих
сотрудников и будет без вины виноват в их промахах или, пожалуй, и мистификациях, а публика в этом отделе его журнала будет видеть только
балласт... С своей стороны, мы приняли за правило меньше обещать, но
лучше исполнять».
87 Но и это обещание — прилагать к кнпжкам «Современника» полные
библиографические списки всех без исключения выходящих в России
книг — выполнить оказалось невозможным.
ВЫБРАННЫЕ МЕСТА ИЗ ПЕРЕПИСКИ С ДРУЗЬЯМИ НИКОЛАЯ ГОГОЛЯ
(с. 222-239)
Впервые —«Современник», 1847, т. I, № 2, отд. III «Критика и библиография», с. 103—124 (вып. в свет 7 февраля). Подпись: В. Б. Вошло в
КСсБ, т. XI, с. 80-103.
Хотя статья написана с оглядкой на цензуру, тем пе менее она была,
по свидетельству Белинского, сокращена цензором на одну треть. 28 февраля 1847 г., отвечая на не дошедшее до нас письмо В. П. Боткина по поводу своей статьи о книге Гоголя «Выбранные места из переписки с друзьями», Белинский, в частности, писал: «Природа осудила меня лаять собакою и выть шакалом, а обстоятельства велят мне мурлыкать кошкою, вертеть хвостом по-лисьи (...). Статья о гнусной книге Гоголя могла бы выйти замечательно хорошею, если бы я в ней мог, зажмурив глаза, отдаться
моему негодованию и бешенству (...). Но мою статью я обдумал и потому
687
вперед знал, что отличною она не будет, и бился из того только, чтоб она
была дельна и показала гнусность подлеца. И она такою и вышла у меня,
а не такою, какою ты прочел ее. Вы живете в деревне и ничего не знаете.
Эффект этой книги был таков, что Никитенко, ее пропустивший, вычеркнул
у меня часть выписок из книги да еще дрожал и за то, что осталось в
моей статье. Моего он и цензора вычеркнули целую треть, а в статье обдуманной помарка слова — важное дело».
Книга Гоголя «Выбранные места из переписки с друзьями» вышла в
начале 1847 г. Она не была неожиданностью для Белинского.
С 1842 г., после выхода в свет первого тома «Мертвых душ», Белинский пристально следил за духовным развитием Гоголя. Некоторые лирические места в этом произведении насторожили критика: Гоголь в морализирующих тонах обещал читателям в будущем показать благоденствующую
Русь, образцы добродетели (см. наст, изд., т. 5, с. 146). В пространном
письме Гоголю от 20 апреля 1842 г. Белинский предлагал ему более тесное
сотрудничество с «Отечественными записками», чтобы объединить усилия
в достижении целей, встававших перед русской литературой и уменьшить
влияние на Гоголя Погодина, Шевырева и славянофилов. Однако это сотрудничество не состоялось. В указанном письме Белинского есть примечательная фраза: «Дай Вам бог здоровья, душевных сил и душевной ясности». В этих словах определенно чувствуется тревога Белинского за Гоголя,
за то, как сложится дальнейший путь его духовных исканий.
В рецензии на второе издание «Мертвых душ» (1846), напечатанной
в- предыдущем номере «Современника», Белинский по-прежнему расценивает это великое произведение как самое лучшее, что было и есть в русской
литературе и снова с тревогой обращает внимание на «мистико-лирические
выходки» автора (см. наст, т., с. 511).
В печать просачивались глухие известия о какой-то новой готовящейся книге Гоголя, в которой он собирается сполна высказать свои воззрения
на русскую жизнь, оценить свое собственное творчество, ответить оппонентам «Мертвых душ», уравновесить добрыми пожеланиями об исправлении
«несовершенств» русской жизни ту разрушительную, критическую работу,
которую он произвел своей поэмой.
Этой новой книгой были «Выбранные места...». И хотя она отразила
мучительные поиски писателем истины, хотя в нее вошли весьма ценные
статьи, содержащие глубокие размышления Гоголя о «секретах» его собственного творчества, суждения о судьбах русской литературы в целом,
«Выбранные места...» явились свидетельством глубокого духовного кризиса
Гоголя.
Статья Белинского, написанная немедленно после выхода книги Гоголя, предшествовала появлению как ряда критических, так и хвалебных
отзывов о ней. См. о них примеч. 1 к «Письму к Н. В. Гоголю».
Н. В. Гоголь откликнулся на статью Белинского письмом от 8—
20 июня 1847 г. (см. наст, т., с. 695).
1 Изречение из Екклезиаста, 1, 2.
2 Эту фразу Наполеон якобы повторял своему послу в Варшаве де
Прадту во время бегства из России в 1812 г. Прадт говорит об этом в своей
688
■книге «История посольства в Великое герцогство Варшавское» (1816). Первоисточником этого выражения являются слова Ж.-Ф. Мармонтеля.
3 Завещание было написано Гоголем в начале июля 1845 г., после
тяжелой болезни.
4 Судьба «Прощальной повести» Гоголя неизвестна.
5 В 1845 г. Гоголь сжег рукопись второго тома «Мертвых душ».
6 В Иерусалиме Гоголь побывал в 1848 г.
7 Слова: «ныне каков (...) нежели прежде» вставлены по цитируемому тексту.
8 Идея статьи «Об «Одиссее», переводимой Жуковскпм» родилась
у Гоголя из переписки с H. М. Языковым. Одно из своих писем к нему он
переработал в статью и послал ее П. А. Плетневу, сопроводив письмом от
4 пюля 1846 г.: «В прошлом году я писал к Языкову о том, чем именно нужна и полезна в наше время «Одиссея» и что такое перевод Жуковского (...).
Нужно особенно, чтобы в провинциях всякое простое читающее сословие
знало хоть что-нибудь об этом и ждало бы с повсеместным нетерпением, а
потому сообщи немедленно потом и в «Пчелу», и в «Инвалид», и в «Отечественные записки», и даже в «Библиотеку для чтения», если примут» (Гоголь, т. XIII, с. 85). Статья была напечатана в «Современнике» (1846,
т. XLIII, № 7, с. 175—188), в «Московских ведомостях» (1846, 25 июля, № 89)
и в «Москвитянине» (1846, № 7, отд. «Известия и смесь», с. 19—27). С грубой критикой парадоксов статьи Гоголя об «Одиссее» выступил барон
Е. Ф. Розен в «Северной пчеле» (1846, № 181).
9 О теории Ф. Вольфа — см. наст, изд., т. 4, примеч. 132 па с. 574.
10 Цитата из главы «Споры» (с. 86—88). Курсив Белинского. Здесь и
далее незначительные неточности в цитатах из «Выбранных мест...» не
оговариваются.
11 Цитата из четвертого письма по поводу «Мертвых душ» (с. 152).
12 Цитата из третьего письма по поводу «Мертвых душ» (с. 147—
150). Курсив Белинского.
13 Цз письма <Ю том, что такое слово» (с. 28—33).
14 Из письма «Карамзин» (с. 95).
15 Эти три письма следующие: «Чем может быть жена для мужа в простом домашнем быту» (с. 178—185), «Русский помещик» (с. 155—163) и
«Сельский суд и.расправа» (с. 186—188).
16 Речь идет о записках М. П. Погодина под названием «Год в чужих
краях» (1839), четыре тома (М., 1844). Этот дневник, полный злобных выпадов против Западной Европы, высмеял А. И. Герцен в заметке «Путевые
записки г. Вёдрина» (1843).
17 У Пушкина этот эпизод, несомненно, рассказан с иронией, а не как
норма вещей* обоснование «русского правосудия».
18 Об этих же возмутивших Белинского словах он напомнил Гоголю
в своем знаменитом письме из Зальцбрунна (см. наст, т., с. 283).
19 Извлечение из отчета министра государственных имуществ
гр. П. Д. Киселева, в частности, было напечатано в «Московских ведомостях» (1846, № 149, 153, 154 и 155). Ссылкой на этот отчет Белинский хочет
подчеркнуть, что необходимость грамотности среди простого народа признавало даже царское правительство.
689
20 Из письма «О лиризме наших поэтов» (с, 66—67). Курсив Белин«
ского.
21 См. примеч. 8 к наст, статье.
22 Из басни И. А. Крылова «Синица» (1811).
23 Белинский имеет в виду Ф. В. Булгарина, приветствовавшего «Выбранные места...» Гоголя на страницах «Северной пчелы» (1847, № 8, 11 января). Булгарин поторопился провозгласить: «он доказал, что у него есть
и сердце и чувство и что он дурными советами увлечен был на грязную
дорогу, прозванною нами натуральною школою. Отныне начинается новая
жизнь для г. Гоголя, и мы вполне надеемся от него чего-нибудь истинно
прекрасного».
24 Цитируются отрывки из «Четырех писем к разным лицам по поводу «Мертвых душ» (с. 130—133, 133—135, 141—143,152—153).
25 В «Современнике» и КСсБ опечатка. Вместо «этому»—«эти». Исправлено по цитируемому тексту.
26 О сравнениях Гоголя с Поль де Коком см. примеч. 32 к статье
«Мысли и заметки о русской литературе».
27 Подобные заявления делал неоднократно Ф. В. Булгарин в «Север-»
ной пчеле»: «Мы порицали в сочинениях Гоголя именно то, что сам он при^
знает достойным порицания, и что хвалители и превозносители его дейст-»
вовали неискренно, выставляя его первым русским писателем, основателем
новой школы, создавшим новую эпоху в литературе... Все это говорила партия, чтоб дразнить приверженцев карамзинской школы и критиков, не
одобряющих пошлых сочинений подражателей Гоголя» (1847, № 8,11 января),
28 В «Современнике» и КСсБ эта фраза и начало следующей напечатаны так: «Когда некоторые хвалили сочинения Гоголя, они не ходили к
нему справляться <...) они производили... Так точно и мы не пойдем <...>».
Исправлено согласно указанию Белинского в письме к В. П. Боткину от 6 февраля 1847 г.: «Вот в чем дело: я говорю в статье, что-де мы, хваля Гоголя,
не ходили к нему справляться, как он думает о своих сочинениях, то и теперь мы не считаем нужным делать это; а он <А. В. Никитенко), добрая
душа! в первом случае мы заменил словом некоторые — и вышла, во-1-х,
галиматья, а во-2-х, что-то вроде подлого отпирательства от прежпих похвал Гоголю и сваления вины на других».
29 Цитата из басни И. А. Крылова «Щука и Кот» (1813).
30 Статья Белинского была еще «длиннее», о чем он сообщал В. П. Боткину (см. выше, с. 687—688). Другие выводы из книги «Выбранные места...»
Белинский изложил позднее в «Письме к Н. В. Гоголю»,
ТЕРЕЗА ДЮНОЙЕ. РОМАН ЕВГЕНИЯ СЮ..«
(с. 240-259)
Впервые —«Современник», 1847, т. II, № 3, отд. III «Критика и библиография», с. 41—62 (ц. р. 28 февраля; вып. в свет 2 марта). Без подписи.
Вошло в КСсБ, ч. XI, с. 119—147.
Статья посвящена ряду популярных в 40-х гг. XIX в. западноевропейских романов. От их оценки Белинский переходит к вопросу о судьбах ев^
690
ропейского романа в целом, о главенствующем значении жанра романа в
современной мировой литературе, объясняемом глубокими историческими
причинами.
Все прежние неоднократные высказывания Белинского на эту тему
сложились теперь в единую стройную концепцию.
Критик останавливается на предыстории романа, начало которой было
положено средневековым «Романом о Розе» и великими творениями Рабле
и Сервантеса, отмечает спады в развитии этого жанра в просветительском
романе Ричардсона, Филдинга, Лесажа, пока роман снова в исторических
и общественных условиях XIX в. не достигнет своего расцвета в творчестве В. Скотта. В упрочении романа — важная заслуга Гете, Гофмана, Ша-
тобриана, Дюма. И, наконец, явился «социальный роман» Ж. Санд, главное
содержание которого — раскрытие «невидимых основ» современного общества.
Белинский почти не говорит о русской литературе. Однако настоящая статья была прелюдией к широкому обсуждению проблем и русского
социального романа, первые образцы которого были созданы писателями
«натуральной школы»— Достоевским, Герценом, Гончаровым. Назревшую
потребность обобщенной оценки русского романа Белинский вскоре реализовал в обзоре русской литературы за 1847 г.
1 Фельетон — отдел журнала или газеты в 30—40-х гг. XIX в. Буквально, от ф p. feuilleton, что означает «листок», в котором помещались
живо написанные статьи на общественные или научные темы. Отсюда родилось и понятие «фельетона» как небольшого острого рассказа на злободневную тему, нередко иронического, или критической статьи. А также и понятие «фельетонного романа» (Э. Сю, Ф. М. Достоевский), который печатался
отрывками, в ряде номеров газеты с острыми, завлекающими читателя концовками, вызывающими интерес к продолжению.
2 Творцом нового романа считал В. Скотта не только Белинский, но
и Бальзак, называвший в предисловии (1842) к «Человеческой комедии»
его своим учителем.
3 Романское наречие, точнее, одна из групп романских языков, —
«галлороманская», образовалась в Провансе, на юге Франции, от нее произошел французский язык. Появление романа, о котором говорит Белинский, относится к XII в. (французский «куртуазный» роман).
4 Французская аллегорическая поэма «Роман о Розе» написана в двух
частях. Автор первой, написанной в XIII в., Гийом де Лоррис, второй,
написанной в XIV в.,— Жан де Мён.
5 Для великого французского гуманиста Ф. Рабле, автора романов
«Пантагрюэль» (1532) и «Гаргантюа» (1534), характерны гротескные, причудливые, фантастические формы письма в духе грубовато-бесцеремонного
народного юмора, бурлеска и гиперболы, с прославлением жизнерадостности, максимального развития человеческих возможностей.
6 Белинский допускает хронологическую неточность: «Дон Кихот» Сервантеса вышел позднее романов Рабле: первая часть в 1605, а вторая — в
1615 г.
691
7 Первый перевод французского «Комического романа» П. Скаррона
на русский язык появился в 1763 г., под названием «Скаррона, шутливая
повесть». Перевод сделан с немецкого языка Василием Тепловым, две части. Позднее, в 1801 г. (СПб.), роман Скаррона был переведен на русский
язык с фрапцузского под названием: «Смешные повести забавного Скаррона с описанием его жизни и всех сочинений», в четырех частях. Автор
перевода И. Виноградов.
8 «Ринальдо Риналъдини» (1797) — знаменитый роман об итальянских разбойниках немецкого писателя X. Вульпиуса.
9 Автора романа «Таинственная урна» установить не удалось.
10 Романы А.-Ф. Коцебу, который был тайным агентом русского правительства за границей, иронически назывались «коцебятиной».
11 «История кавалера Де Гриё и Мапон Леско» (1733) — ромап, составляющий 7-й том «Записок и приключений знатного человека, удалившегося
от света» (1728—1733) А.-Ф. Прево.
12 Белинский видел в Купере выразителя традиций и гуманистических
исканий молодой американской нации, певца сильных, мужественных характеров, желающих жить с индейцами в мире. Об отношении Белинского
к Куперу — см. наст, изд., т. 2, с. 422—424, и т. 4, примеч. 13 на с. 613.
13 Здесь подразумеваются романы «Парижские тайны» (1842) и «Вечный жид» (1845) Э. Сю, «Граф Монте-Кристо» (1845) А. Дюма-отца, «Сын
тайны» (1844) П. Феваля и многочисленные подражания им в Европе.
14 Повесть Э.-Т.-А. Гофмана «Мастер Иоганнес Вахт» («Мейстер
Иоганн Вахт») написана в 1823 г.
15 Последний роман Л. Тика «Виттория Аккарамбона» вышел в свет
в 1840 г., в переводе на русский язык появился в «Отечественных записках»
(1841, т. XV, № 3, отд. III, с. 51—140, и № 4, отд. III, с. 141—258).
16 «Неистовой школой» во французской литературе 20—30-х гг. XIX в.
называли группу писателей-романтиков — Ж. Жанена, Л. Гозлана, Э. Сю,
А. Дюма-отца, молодых О. Бальзака и В. Гюго, изображавших по преимуществу уродства современной городской жизни, падение моральных ценностей, контрасты складывавшейся буржуазной цивилизации.
17 А. Дюма-отец был привлечен к судебной ответственности за нарушение обязательств перед издателями «Constitutionnel» и «Presse». О шумном процессе подробно сообщалось в «Современнике» (1847, т. 1, № 2,
отд. IV, с. 193, и т. II, № 3, отд. IV, с. 39, 66-74).
18 Из стихотворения М. Ю. Лермонтова «Поэт» (1838).
19 В «Отечественных записках» печатались переводы следующих романов Ш. Бернара: «Львиная кожа» (1840, т. IX, № 4, отд. III, с. 213—304),
«Ловля любовников» (1840, т. XI, № 8, отд.Ш, с. 53—146), «Пятьдесят лет»
(1841, т. XVIII, № 9, отд. III, с. 61—159), «Солидный человек» (1843, т. XXX,
№ 10, отд. I, с. 253—348, и т. XXXI, № И, отд. I, с. 55—188), «Зять, каких
мало» (1844, т. XXXV, № 7, отд. I, с. 17-80), «Вотчим» (1845, т. XXXVIII,
№ 1, отд. I, с. 96—237, и № 2, отд. I, с. 319—418; т. XXXIX, № 3, отд. I,
с. 11—106).
20 «Бова-королевич» (1791) и «Еруслан Лазаревич»—лубочные произведения, «Повесть о приключении английского милорда Георга и о бранденбургской маркграфине Фрид ерике Луизе» (1782) принадлежит беллетристу
692
XVIII в. Матвею Комарову (см. рецензию на нее в наст, изд., т. 2, с. 448—
452).
21 О романе Э. Сю «Парижские тайны» Белинский написал специальную критическую статью — см. наст, изд., т. 7, с. 59—78.
22 Сравни у Пушкина в «Графе Нулине»:
Роман классический старинный,
Отменно длинный, длинный, длинный...
23 Имеется в виду роман Ф. Фенелона «Похождения Телемака» (1699),
переведенпый В. К. Тредиаковским гекзаметрами в жанре эпопеи под названием «Тплемахида» (1769). Ментор — наставник Телемака в его похождениях.
МОСКОВСКИЙ ЛИТЕРАТУРНЫЙ И УЧЕНЫЙ СБОРНИК НА 1847 ГОД
(с. 260-280)
Впервые —«Современник», 1847, т. III, № 6, отд. III «Критика и библиография», с. 114—137 (ц. р. 31 мая; вып. в свет 1 июня). Без подписи.
Утверждение о принадлежности этой статьи Белинскому выдвинуто
Е. И. Кийко в сб.: «Белинский. Статьи и материалы». JL, 1949, с. 11—39.
По поводу атрибуции этой статьи см. полемику между В. И. Кулешовым и
Е. И. Кийко — ЛН, т. 57, 1961, с. 546—555.
Включая вслед за академическим изданием Белинского настоящую
статью в предлагаемый том, считаем нужным напомнить, что вопрос о принадлежности ее Белинскому не может считаться окончательно решенным.
Хотя целый ряд мест статьи (оценка славянофильства, суждение о
космополитизме и др.) идут в русле идей Белинского, не исключено, что
в написании статьи принимали участие другие члены редакции. Так, пародия на стихи П. А. Вяземского в конце статьи, вероятно, принадлежит
II. А. Некрасову или И. И. Панаеву, так как оба они публиковались под
псевдонимом Новый Поэт.
Д. Л. Тальников высказал соображение, что соавтором Белинского в
той части статьи, где речь идет о работах С. М. Соловьева и Д. А. Валуева,
был К. Д. Кавелин —«Вопросы истории», 1956, № 9, с. 133.
Вряд ли, на наш взгляд, принадлежит Белинскому полный насмешливой иронии отрицательный отзыв о помещенном в «Московском сборнике»
переводе К. А. Коссовичем древнеиндийской драмы Кришны Мишры «Торжество светлой мысли». Белинский знал Коссовича еще по кружку
Н. В. Станкевича и с уважением отзывался о нем как ученом в пачале его
пути в заметке «Литературные новости» («Московский наблюдатель», 1839,
ч. 1, № 1 —см.: Белинский, АН СССР, т. III, с. 46). (Заметим, что в
комментариях к указанному изданию вместо К. А. Коссовича назван его
брат, профессор Варшавского университета И. А. Коссович.)
1 Слова Городничего из «Ревизора» (1835) Гоголя (д. I, явл. 1).
2 Издателем этого, как и всех других славянофильских сборников, был
В. А. Панов (см.: В. И. Кулешов. Славянофилы и русская литература.
М., «Художественная литература», 1976, с. 25) .
693
3 В журнальном тексте опечатка: вместо «не склонный»—-«наклонный».
4 См. примеч. 2 к статье «Выбранные места пз переписки с друзьями».
5 Белинский имеет в виду статью Д. А. Валуева «О местничестве»
(1844), опубликованную в «Синбирском сборнике» (1845). Им был издан
также «Сборник исторических и статистических сведении о России и народах, ей единоверных и единоплеменных» (1845). Валуев почитался славянофилами как крупнейший теоретик их доктрины, которую он разрабатывал как историк. Валуев сожалел о ликвидации родового начала и
местничества в России, восставал против личностного начала. На чем
основана у автора статьи уверенность, будто Валуев скоро освободился
бы от «наклонности» к некоторым идеям, то есть к славянофильству,
неизвестно.
6 Из рецензии на «Московский литературный и ученый сборник на
1846 год» в «Москвитянине» (1846, № 5, отд. IV, с. 185—186),
7 Имрек — псевдоним К. С. Аксакова.
8 Столичной штучкой называет Хлестакова в «Ревизоре» Анна Андреевна (д. III, явл. 3).
9 Рассказ «Хорь и Калиныч» был напечатан в «Современнике», 1847,
т. I, № 1.
10 Отзыв Белинского о «Помещике» см. в наст, т., с. 143—144,
11 Стихи принадлежат П. А. Вяземскому,
12 О «Новом Поэте» см. выше, с. 693.
13 Речь идет об отрывке из незаконченного романа К. К. Павловой в
прозе и в стихах «Двойная жизнь» (1848), рассказывающего о страданиях
одаренной юной девы в безнравственном светском обществе.
14 В «Московском сборнике» были напечатаны два послания Н. М. Язьь
кова «Каролине Карловне Павловой» (от 18 и 24 апреля 1847 г.).
15 Свое обещание написать статью о посланиях в «Современник» «Но-*
вый Поэт» не выполнил,
(ПИСЬМО К Н. В, ГОГОЛЮ. 15 ИЮЛЯ Н. С. 1847 Г. ЗАЛЬЦБРУНН)!
(с. 281-289)
Впервые опубликовано А. И. Герценом в «Полярной звезде» (Лондон,
1855, кн. I, с. 65—75). Автограф неизвестен.
Печатается по ЛН, т. 56, с. 570—581, где критическая редакция письма,
приближающаяся к утраченному оригиналу, впервые была установлена
в результате изучения ряда наиболее авторитетных его списков. Приводимые здесь многочисленные варианты в настоящем издании не воспроизводятся. Учитываются лишь поправки, данные к последующей публикации
письма: Белинский, АН СССР, т. X, с. 452, и в статье Ю. Г. Оксмана
«К вопросу о тексте письма Белинского к Гоголю» («Вопросы изучения русской литературы XI—XX веков». М. — Л., Изд-во АН СССР, 1958, с. 137 ***
140). Приводим их:
С. 282, строка 23 св. Вместо: «грязи и навозе»—«грязи и неволе»
С. 283, строка 10 св. Вместо: «по Христе»—«во Христе»
694
С. 283, строка 21 св. Вместо: «и по разуму которого»—«и по разуму
которой»
С. 288, строка 8 сн. После слов: «...чахотка прогнала меня за границу и
К»— <Н. Я. Прокопович)
Оригинал письма, по-видимому, был уничтожен Гоголем, п оно распространялось в России по копии Белинского, привезенной им из Зальц-
брунна. Храня в великой тайне это письмо, Белинский, боясь обыска и
зная, что дни его сочтены, передал, по существующим предположенпям,
письмо посетившему его за день до смерти, 25 мая (ст. ст.) 1848 г. Т. Н. Грановскому, приехавшему из Москвы (или К. Д. Кавелину, который навещал
Белинского 20 мая). Передать письмо могла и вдова критика после его
смерти тем же лицам. Не случайно «Письмо» стало известно довольно
скоро после смерти Белинского именно в Москве. Самое раннее упоминание о «Письме» находится в письме Ап. Григорьева к Гоголю во второй
половине декабря 1848 г. В Петербурге его читал на «пятницах» Петрашев-
ского Ф. М. Достоевский, получивший список из Москвы от бывшего там
«петрашевца»— поэта А. Н. Плещеева. За чтение этого письма в кругу
«петрашевцев» Достоевский, как известно, был приговорен к смертной
казни, замененной каторгой. В середине 1850-х гг. славянофил И. С. Аксаков свидетельствовал в письмах к родным: «Много я ездил по России: имя
Белинского известно каждому сколько-нибудь мыслящему юноше, всякому
жаждущему свежего воздуха, среди вонючего болота провинциальной
жизни. Нет ни одного учителя гимназии в губернских городах, которые бы
не знали наизусть письма Белинского к Гоголю <...)». «Мы Белинскому
обязаны своим спасением»,—говорят мне везде молодые честные люди в
провинциях...» («Ивап Сергеевич Аксаков в его письмах», т. 3. М., 1892,
с. 290). На этом письме воспитывались целые поколения борцов. Оно легально могло появиться в России только в 1905 г. В. И. Ленин в 1914 г. в
статье «Из прошлого рабочей печати в России» назвал «Письмо...» «одним
из лучших произведений бесцензурной демократической печати» (В. И. Л е -
нин. Полп. собр. соч., т. 25, с. 94).
Непосредственным поводом для «Письма...» послужило письмо Гоголя
Белинскому от 8—20 июня 1847 г. из Франкфурта, которое должен был ему
передать живший в Петербурге Н. Я. Прокопович. Гоголь в письме выражал свои чувства в связи с прочитанной им статьей Белинского о «Выбранных местах...» (см. выше). Гоголь говорил, что он усмотрел в рецензии
тон «рассерженного человека» (о чем Белинский пишет в начале настоящего письма), сетования на неблагодарность за те похвалы, которые Белинский неизменно высказывал в адрес Гоголя как писателя (Гоголь,
т. XIII, с. 327). Аналогичные мысли Гоголь в тот же день высказал
Н. Я. Прокоповичу, прося поговорить с Белинским. Но письмо Гоголя уже
не застало Белинского в Петербурге и было переслано к нему в Зальц-
брунн. Белинский сразу увидел, что Гоголь пытается свести вопрос об
оценке его книги «Выбранные места...» к личным «обидам». Ответное письмо Белинский написал в течение трех дней и расценивал его, по воспоминаниям П. В. Анненкова, как завещание (П. В. Анпенков. Литературные воспоминания. Гослитиздат, 1960, с. 368)«
695
Подробно история создания «Письма к Н. В. Гоголю», проблемы его
текстологии освещены в специальных исследованиях: Ю. Г. Окема н.
Письмо Белинского к Гоголю. (Доклад, прочитанный в Институте истории
АН СССР 10 марта 1948 г.) —см. о нем: ЛН, т. 56, с. 570; Ю. Г. Окем а и.
Письмо Белинского к Гоголю как исторический документ.—«Ученые записки Саратовского гос. ун-та им. Н. Г. Чернышевского», т. XXXI, вып. филологический, 1952, с. 111—204; К. П. Богаевская. Письмо Белинского к
Гоголю. — ЛН, т. 56, с. 513—569. Там же комментарии Я. 3. Черняка к тексту «Письма...» (с. 582—605).
1 Наряду с Белинским книгу Гоголя осуждали Т. Н. Грановский,
B. П. Боткин, П. В. Анненков (см.: «П. В. Анненков и его друзья». СПб.,
1892, с. 529—530, 533, 547). С более компромиссной критикой выступили
Э. И. Губер в «Санкт-Петербургских ведомостях» (1847, № 35, 15 февраля),
Н. Ф. Павлов в «Московских ведомостях» (1847, № 28, 38 и 46, 6 и 29 марта
и 17 апреля); 1-е, 2-е и 4-е из писем Павлова к Гоголю были перепечатаны
в «Современнике» (1847, т. III, № 5, с. 1—60, и т. IV, № 8, с. 88—101). Осуждали книгу Гоголя и в семье Аксаковых (см.: С. Т. Аксаков. История
моего знакомства с Гоголем. М., Изд-во АН СССР, 1960, с. 164—172).
С похвалами книге Гоголя «Выбранные места...» выступили: Ф. В. Булгарин («Северная пчела», 1847, № 8, И января), О. И. Сенковский («Библиотека для чтения», 1847, т. 80, № 2, отд. VI, с. 42—50), П. А. Вяземский
(«Санкт-Петербургские ведомости», 1847, № 90 и 91 от 24 и 25 апреля).
2 Белинский использует гоголевские выражения из XI главы «Мертвых душ»: «Русь! Русь! вижу тебя, из моего чудного, прекрасного далека
тебя вижу». С конца 1840-х гг. Гоголь жил в Риме, там по преимуществу
писались «Мертвые души».
3 В кружок друзей Гоголя в Риме входили фрейлина императрицы
А. О. Смирнова, граф А. П. Толстой, графиня Л. К. Виельгорская и ее дочь.
Им адресован ряд писем в «Выбранных местах из переписки с друзьями».
C. Т. Аксаков писал, что Гоголю «очень навредила продолжительная заграничная жизнь вне отечества...» (С. Т. Аксаков. История моего знакомства с Гоголем, с. \ 19).
4 У Белинского часто встречаются уподобления участи русских крепостных крестьян участи негров, невольников на американских и африканских плантациях, которых хозяин может продать, убить (см. примеч. 60
к статье «Русская литература в 1845 году»). Несмотря на цензурные запреты, в «Современнике» в конце 40-х гг. появлялись материалы, вызывавшие
опасные для крепостнического строя ассоциации. Так, накануне работы
над «Письмом к Н. В. Гоголю» Белинского в апрельском номере «Современника» за 1847 г. была напечатана заметка некоего Перрона (переводная)
под названием «Охота за неграми в Восточном Судане», с красноречивой
сноской от редакции журнала: «Кто не знает, что Африке досталось в удел
плачевное преимущество снабжать невольниками прочие части света. Но
до сих пор еще мало известны подробности этой ненавистной торговли,
производящейся на западных африканских берегах. В этой статье читатель
найдет любопытные сведения о способе охотиться за неграми в Дар-Фуре.
Нельзя без живого сочувствия и глубокого прискорбия читать рассказы о
696
этих набегах, опустошающих целые селенпя и уничтожающих целые племена» («Современник», т. II, № 4, отд. IV, с. 123).
5 Имеется в виду «Уложение о наказаниях уголовных п исправительных» 1845 г., в котором наказание кнутом заменялось увеличенным количеством ударов плетью.
6 «Ах ты, неумытое рыло». — Эту цитату из статьи «Русский помещик»
Белинский приводит в статье «Выбранные места из переписки с друзьями».
7 Белинский имеет в виду Василису Егоровну из «Капитанской дочки»
Пушкина. Этот эпизод из статьи «Сельский суд и расправа» также цитируется Белинским в названной статье о «Выбранных местах...».
8 Колуханы, или калуханы (о б л.) — еретики, отщепенцы, отступники
от православия или скопцы (см.: В. И. Даль. Толковый словарь живого
великорусского языка, т. II. М., 1955, с. 79).
9 О том, что всех русских объединяет «кровное родство с царем», Гоголь писал в статье «О лиризме наших поэтов».
10 Об этом Гоголь писал в статье «Русский помещик».
11 Имеется в виду реакционная теория «официальной народности»,
одним из глашатаев которой был журнал «Маяк».
12 Замысел «Выбранных мест...» созрел у Гоголя в апреле 1845 г. Закончена работа была в октябре 1846 г.
13 ...сыну наследника. — Речь идет о великом князе Николае Александровиче (род. в 1843 г.), сыне будущего Александра II. До своей смерти в 1865 г. он официально считался цесаревичем, наследником престола
после Александра II.
14 Гоголь действительно в конце апреля 1845 г. писал министру на-,
родного просвещения С. С. Уварову благодарственное письмо за оказанную
ему от правительства материальную помощь и сожалел, что все, прежде
написанное им, слабо, незрело и что большинство читателей приписывает
его сочинениям «скорее дурной смысл, чем хороший» (см.: Гоголь, т. XII,
с. 483—484). Слова: «...только тогда останетесь довольны своими сочине-
ниями, когда тот, кто...»— содержат намек на высокопарный тон обращения к царю в проекте официального письма Гоголя Николаю I, присланного П. А. Плетневу в Петербург в январе 1847 г. (там же, т. XIII, с. 424—
425).
15 Белинский имеет в виду стихотворения А. С. Пушкина «Стансы»
(1826) и «Друзьям» (1828), в которых поэт искренне пытался внушить Николаю I стать «памятью незлобным» по отношению к декабристам, идти по
пути гуманности и просвещения, во всем быть «подобным» Петру I. Звание камер-юнкера Пушкин получил в 1834 г. и мучительно переживал эту
издевку над собой со стороны Николая I.
16 Гоголь объявил в «Выбранных местах...» о своем желании посетить
Иерусалим. Поездка была совершена в 1848 г.
17 «Дрянь и тряпка...»— Цитата из статьи «Чем может быть жена для
мужа в простом домашнем быту».
18 Имеется в виду статья П. А. Вяземского «Языков и Гоголь» в
«Санкт-Петербургских ведомостях» (1847, № 90 и 91 от 24 и 25 апреля).
В ней о Белинском сказано намеком: «Я всегда был того мнения, что Гоголь сам по себе дарование необыкновенное, что он занимает светлое и
697.
высокое место в литературе, но вместе с тем, что как родоначальник школы,
во что хотели возвести его, он был не только не у места, но даже вреден».
«В некоторых журналах имя Гоголя сделалось альфою и омегою всякого
литературного рассуждения. В духовной ншцете своей многие непризнанные писатели кормились его именем как единым насущным хлебом своим»,
фЕго хотели поставить главою какой-то новой литературной школы, олицетворив в нем какое-то черное литературное знамя». «Таким образом, с
больных голов на здоровую складывали все несообразности, все нелепости,
провозглашенные некоторыми журналами».
19 Белинский не совсем точно цитирует слова Гоголя из статьи «В чем
же, наконец, существо русской поэзии и в чем ее особенность», вошедшую
в состав «Выбранных мест...». У Гоголя сказано: «...этот тяжелый, как бы
влачащийся по земле стих Вяземского, проникнутый подчас едкой, щемящей русской грустью».
20 С просьбой писать ему Гоголь обращался к читателю в предисловии
ко второму изданию «Мертвых душ» в 1846 г. Белинский цитирует его в
рецензии на это издание (см. паст, т., с. 512).
21 Шпекин — почтмейстер в «Ревизоре» Н. В. Гоголя. Здесь: намек на
манеру царских властей перлюстрировать письма подозрительных лиц.
22 Этот заключительный, подчеркнуто красноречивый вывод Белинского построен полемически по отношению к статье Вяземского «Языков и
Гоголь» (Белинский прочел ее перед отъездом за границу). Вяземский предлагал Гоголю искупить тяжкий грех создания «Ревизора» и «Мертвых душ»
новыми произведениями в духе того понимания творчества, которое Гоголь
провозгласил в «Выбранных местах...». Подлинные слова Вяземского такие:
«<Я уверен, что между прежним Гоголем и нынешним может последовать и
последует прекрасная сделка, полезная мировая. Он умерил и умирил в
себе человека, теперь пусть умерит и умирит в себе автора. Пускай передаст он нам все нажитое им в эти последние года в сочинениях повествовательных и драматических, но чуждых этой исключительности, этого оже-
сточения, с которым он доныне преследовал пороки и смешные слабости
людей, не оставляя нигде доброго слова на мир, нигде не видя ничего от-»
радного и ободрительного» («Санкт-Петербургские ведомости», 1847, № 91,
25 апреля),
ОТВЕТ «МОСКВИТЯНИНУ»
(с. 290-336)
Впервые—«Современник», 1847, т. VI, № 11, отд. III «Критика и библиография», с. 29—75 (ц. р. 31 октября; вып. в свет 1 ноября). Без подписи.
Вошло в КСсБ, ч. XI, с. 195—268.
Статья сильпо сокращена цензурой. В письме к В. П. Боткину от 4—
8 ноября 1847 г. Белинский сообщал: «Мою статью страшно ошельмовали.
Горше всего то, что совершенно произвольно. Выкинуто о Мицкевиче, о
шапке мурмолке, а мелких фраз, строк — без числа. Но об этом я еще буду
писать к тебе, потому что это меня довело до отчаяния, и я выдержал несколько тяжелых дней». Однако в дальнейших сохранившихся письмах
критика к тому же адресату нет каких-либо упоминаний об этой статье.
Дополнительные данные об отношении к ней цензуры Белинский сообщил
в письме к К. Д. Кавелину от 22 ноября 1847 г.: «Отзыв Ваш о моей статье
тронул меня глубоко, хотя в то же время п посмешил своею преувеличен-
ностню. Статья моя, действительно, не дурна, особенно в том виде, как
написана (а не как напечатана), но и далеко не так хороша, как Вы ее находите <...). Я уже писал к Боткину, что она искажена цензурою варварски
и — что всего обиднее — совершенно произвольно. Вот Вам два примера.
Я говорю о себе, что, опираясь на инстинкт истины, я имею на общественное мнение больше влияния, чем многие из моих действительно ученых
противников; подчеркнутые слова не пропущены, а для них-то и вся фраза
составлена. Я метил на ученых ослов — Надеждина и Шевырева. Самарин
говорит, что согласие князя с вече было идеалом новогородского правления.
Я возразил ему на это, что и теперь в конституционных государствах согласие короля с палатою есть осуществление идеала их государственного
устройства: где же особенность новогородского правления? Это вычеркнуто.
Целое место о Мицкевиче и о том, что Европа и не думает о славянофилах,
тоже вычеркнуто. От этих помарок статья лишилась своей ровноты и внутренней диалектической полноты».
Выступление Белинского является ответом на статью Ю. Ф. Самарипа
(вышла за подписью М.З.К.) «О мнениях «Современника» исторических и
литературных» («Москвитянин», 1847, ч. II, «N*2 9), в которой он полемизировал с направленными против славянофилов статьями Белинского,
К. Д. Кавелина и А. В. Никитенко в № 1 «Современника» за 1847 г. Кавелин ответил Самарину вслед за Белинским («Современник», 1847, № 12),
Что же касается Никитенко, то, как сообщает в своей статье Белинский,
Никитенко предоставил ему право «ответить за него, в той мере, в какой
это нужно для защиты «Современника». Этим обстоятельством и вызвано
письмо к Никитенко Н. А. Некрасова от 26 октября 1847 г., не исключающее вероятность вмешательства Никитенко в текст статьи: «К Вам начинают присылать «Ответ «Москвитянину». Белинский просил меня сказать
Вам, что в этой статье во всем, что касается до Вас,— разумеется, Вы полный хозяин: если найдете нужным, делайте и переделывайте, как. Вам
угодно. Он же писал на основании крайнего разумения и разговоров с
Вами да еще того, что я передал ему от Вашего имени» (Некрасов, т. X,
с. 82-83).
Печатается по КСсБ (ч. XI, с. 195—268), где текст статьи воспроизведен по не дошедшему до нас автографу, с учетом нескольких мелких поправок по журнальному тексту.
Перечень главнейших мест, не появившихся в «Современнике»:
С. 294, строки 18—20 св.: «потому что другого <...> своей прародительницы»
С. 296, строки 4—5 св.: «Как в Петербурге много (...) и наоборот»
С. 296, строки 19 св. —14 сн.: «Неужели то обстоятельство, совершенно
^<...> спорных пунктов славянофильства...»
С. 297, строки 22—21 сн.: «торговая колония (...) чужда преданий»
С. 297, строки 21—20 сн.: «преимущественно наносным»
С. 298, строки 11—25 св.: «Можно, например, и живя в Москве <...>,
специальные, преимущественно технические»
699
С. ¿и9, строки 17 15 сн.: «Москва велика (...) будете смешны...»
С. 300, строки 6—14 св.: «Короче, это был спор детский (...) предосудительного для петербургских журналов...»
С. 300, строки 10—3 сн.: «до той самой минуты, когда (...) беспримесною и глубокою грустью...»
С. 301, строка 9 св. — с. 302, строка 23 св.: «Критик «Москвитянина»
соглашается с г. Никитенко (...) только в отличие от них видит эту «несомненную книгу»— в себе».
С. 303, строки 8—10 св.: «возможно (...) критическим статьям, по»
С. 303, строки 18—15 сн.: «Что касается до наших (...) только в последнее время».
С. 304, строки 13—5 сн.: «Тут поневоле вспомнишь стих (...) кто в лес
кто по дрова!» *
С. 305, строки 21—23 св.: «кроме вашего самолюбия (...) судить по
вашему».
С. 307, строки 18—19 св.: «В этих словах (...) понимания искусства».
С. 307, строки 11 9 си.: «Давать клевете другое (...) не нашего прихода».
С. 307, строка 3 сн. с. 308, строка 22 сн.: «Противоречий между статьею (...) г. Никитенке кажется то же...»
325, строки 17—19 св.: «и доселе раздаются из газеты, тоже пользующейся большим расходом?»
С. 326, строки 18—19 св.: «Да, такой со стороны его (...) искреннее к
нему сожаление...»
С. 327, строки 16—15 сн.: «вероятно, по избытку беспристрастия и
справедливости...»
С. 328, строки 14 22 св.: «Вот уж сколько (...) им при защите славянофильства».
С. 329, строки 14—19 св.: «Тут, впрочем, нечему и удивляться (...)
еще воротятся к нам...»
С. 329, строки 21—15 сн.: «и между каким-нибудь баричем (...) ученым и, пожалуй, талантливым...»
С. 330, строки 10—11 св.: «независимый от славянофильства взгляд на
литературу».
С. 330,* строки 20—18 сн.: «цивилизации, необходимости образования
(... > современных нравов»
С. 331, строка 9 св. — с. 332, строка 13 св.: «Давно уже замечена за
гг. славянофилами (...) важность своего учения!»
С. 332, строки 26—28 св.: «что он отзывается (...) короля с палатою».
С. 333, строки 16—17 св.: «как прилично (...) юридического элемента».
С. 333, строки 21—23 св.: «И у цельтических племен (...) старцев, жрецов и т. д.; но»
С. 333, строки 19—4 сн.: «Он не станет спорить (...) внутреннего очищения...»
«Ответ «Москвитянину»— важнейшее полемическое выступление Белинского.
Противником на этот раз оказался молодой славянофил Ю. Ф. Самарин, который в названной выше статье уличал журнал, идейным руково¬
700
дителем которого был Белинский, в отсутствии единого направления, в пропаганде «натуральной школы».
Полемику со славянофилами Белинский начал еще в 1842 г. в связи
с выходом «Мертвых душ» Гоголя и их оценкой славянофильской партией
и особенно К. С. Аксаковым. Затем борьба несколько затихла, чтобы возобновиться с новой силой в острополемическом разборе славянофильского
«Московского литературного и ученого сборника на 1847 год» (см. выше).
Статья Самарина обозначила новый этап этой борьбы и была прямым вызовом «Современнику». Белинского возмутила и несправедливость придирок, и нападение на направление журнала, и безымянность тогда только
начинавшего Самарина. Но главным для Белинского было оспорить притязания славянофилов на монополию в понимании русского народа и
отвести обвинения в том, что «натуральная школа» клевещет на народ и
общество, критически изображая русскую действительность. Белинский
уличает «барича» Самарина в незнании истинных потребностей народа и
задач русской литературы.
Статья Белинского, являясь ответом славянофилу Самарину, была и
ответом «Москвитянину» в целом, не только потому, что самаринская статья появилась в этом журнале, но и потому, что Белинский не проводил
существенной разницы между славянофильством и националистическим
консерватизмом М. П. Погодина и С. П Шевырева, издателей «Москвитянина». Журнал регулярпо предоставлял свои страницы для славянофильских выступлений против Белинского и «натуральной школы», а критическое отношение славянофилов к некоторым явлениям царской действительности (например, крепостничеству) не перевешивало, по мнению критика,
их консерватизма, не избавляло их теорий от «мистицизма» и идеализации
патриархальщины. По отношению к передовым исканиям русской литературы, в частности, по отношению к «натуральной школе», а также к журналам, которые возглавлял Белинский, славянофилы неизменно выступали
заодно с издателями «Москвитянина».
Статья Белинского является образцом его полемической тактики, направленной против всего, что было враждебно подлинно демократическим
исканиям в общественной мысли и реализму в литературе.
1 Осенью 1846 г. Н. А. Некрасов и И. И. Панаев купили у П. А. Плетнева право на издание журнала «Современник» (нотариальное оформление
от 23 октября). Панаев, которому принадлежала главная денежная доля
в этой покупке, писал Н. X. Кетчеру 26 сентября 1846 г.: «Я купил у Плетнева журнал сей. Кажется, лучше этого быть ничего не может. Журнал не
запачканный, глухо и неслышно тянувший свое существование и носящий
такое удивительное имя!..» (опубликовано в комментариях к изданию:
В. Г. Б е л и н с к и й. Письма, т. III. СПб., 1914, с. 360).
2 Статья К. Д. Кавелина под названием «Ответ «Москвитянину», статья
вторая и последняя» была напечатана в «Современнике» (1847, т. VI, № 12,
отд. III, с. 109—134).
3 Речь шла об А. В. Никитенко, официальном редакторе «Современника» (в сущности и «внутреннем» его цензоре). И. II. Панаев писал
Н. X. Кетчеру 26 сентября 1846 г.: «Ответственным перед правительством
701
редактором взялся быть Никитенко — это важно. Без такой гарантии нельзя было в настоящую минуту и приниматься за это дело» (В. Г. Б е л и н-
с к и й. Письма, т. III, с. 361).
4 «Москвитянин» намекает на таких «москвичей», как Т. Н. Грановский, В. П. Боткин, К. Д. Кавелин, H. X. Кетчер, А. Д. Галахов, которые не
порвали решительно с «Отечественными записками» Краевского и лишь
иногда сотрудничали в некрасовско-панаевском «Современнике». «Москвитянин» хотел создать впечатление, что эта часть «западников», друзей Белинского, находится в особых, дружеских отношениях со славянофилами и
с «Москвитянином».
5 Из басни И. А. Крылова «Музыканты» (1808).
6 Сами славянофилы до середины 1850-х гг. избегали называть себя
этим именем. Термин «славянофилы» в известном теперь значении ввел
в употребление Белинский; впервые мы встречаем его в статье «Русская
литература в 1843 году»— наст, изд., т. 7, с. 629—631. См. об этом подробнее
в кн.: В. И. Кулешов. Славянофилы и русская литература. М., «Художественная литература», 1976, с. 18—19. Но Белинский не выдумал этот
термин. Выражение «славянофил» встречается еще в письмах И. И. Дмитриева к Д. И. Языкову в 1804 г. в связи с обсуждением книги А. С. Шишкова «Рассуждение о старом и новом слоге российского языка» (1803). См.:
И. И. Д м и т р и е в. Соч., т. II. СПб., 1893, с. 188 и 190.
7 Речь идет о литературной борьбе общества «карамзинистов» «Арзамас» (1815—1816) с обществом «архаистов» «Беседы любителей русского
слова» (1811—1816), возглавлявшегося А. С. Шишковым.
8 «Послание» В. JI. Пушкина к В. А. Жуковскому (1810). Курсив Белинского.
9 «Маяк современного просвещения и образованности» начал выходить с 1840 г. С 1842 г. он получил откровенно официозное название: «Журнал современного просвещения, искусства и образованности в духе народности русской». «Москвитянин» начал выходить в 1841 г. Редактором и издателем его был М. П. Погодин, ближайшим сотрудником С. П. Шевырев.
Этот журнал также придерживался направления в духе «официальной народности». Однако Белинский не совсем точен, когда характеризует оба
журнала как «славянофильские». И. В. Киреевский, А. С. Хомяков, К. С. Аксаков и другие славянофилы не соглашались с охранительными позициями
«Маяка» и не всегда были единодушны с «Москвитянином».
10 В статье «Ответ издателя» («Маяк», 1843, т. VII, кн. 13, гл. IV) С. Бу-
рачек писал: «Уклонение от родных стихий русской народности и падение
в стихии Запада — вот источник бесплодия нашего п в науках, и в искусствах, и в жизни, ц в словесности» (с. 30).
11 ...два знаменитые... имени, которые симпатизируют славянофилам —
это Н. В. Гоголь и С. Т. Аксаков.
12 Слова Хлестовой из «Горя от ума» А. С. Грибоедова (д. III, явл. 22).
13 Такие высказывания содержались в нашумевшей статье С. П. Ше-
вырева «Словесность и торговля», опубликованной в «Московском наблюдателе» (1835, ч. I, март, кн. 1, с. 5—29).
14 Полемика по поводу славянофилов началась несколько раньше, причем как в «московских», так и в «петербургских» журналах, после выхода
702
в свет в 1844 г. (на титуле 1845 г.) «Синбирского сборника» под редакцией
трех братьев Языковых, А. Хомякова, Д. Валуева и в 1845 г. «Сборника исторических и статистических сведений о России и народах, ей единоверных
и единоплеменных» под редакцией Д. Валуева. Оба сборника были критически разобраны К. Д. Кавелиным (без подписи) на страницах «Отечественных записок». Первый из них —1845, т. XLI. № 7, отд. VI, с. 8—16, второй —
1846, т. XLVII, № 7, отд. V, с. 1—28. По поводу отзыва о «Сборнике исторических и статистических сведений...» с критическими замечаниями выступил А. С. Хомяков в одном из примечаний своей статьи «О возможности
русской художественной школы», помещенной в «Московском литературном
и ученом сборнике на 1847 год» (примеч. на с. 327—328). В защиту Кавелина против Хомякова выступил Грановский с «Письмом из Москвы» (в
«Отечественных записках», 1847, т. LI, № 4, отд. VIII, с. 200—203), в котором указал на ряд фактических ошибок А. С. Хомякова, касающихся русской истории. Хомяков напечатал «Возражение на статью г. Грановского»
в «Московском городском листке» (1847, № 86). Т. Н. Грановский,
в свою очередь, отвечал Хомякову в «Московских ведомостях» (1847, №50),
а тот напечатал «Ответ г. Хомякова на ответ г. Грановского» в «Московском
городском листке» (1847, № 97).
15 Вне ложной альтернативы, навязанной славянофилами: или «Москва», или «Петербург»—сравнительная характеристика жизненного уклада
обеих русских столиц проходит заметной линией в русской литературе и
журналистике. Есть она в «Медном всаднике» и «Путешествии из Москвы
в Петербург» Пушкина, в «Петербургских записках 1836 года» Н. В. Гоголя, в статье А. И. Герцена «Москва и Петербург», написанной в 1842 г.,
но опубликованной значительно позднее (1857); эта тема пройдет у Герцена и в «Былом и думах». Имеется она и в статье Белинского «Петербург
и Москва» (см. наст, изд., т. 7, с. 677—678).
16 Из «Послания к Александру Алексеевичу Плещееву» (1794)
H. М. Карамзина.
17 Имеется в виду Коран.
18 «Journal des Débats»—газета либерально-консервативного направ-»
ления, издавалась братьями Бертенами; «Revue des Deux Mondes»—литературно-политический журнал либерального направления, издавал
Франсуа Бюло. Жорж Санд участвовала в более радикальном журнале «Revue Indepéndante», который издавала совместно с Пьером Леру с 1841
по 1848 г.
19 Сохранение единства направления в журнале впервые стало принципом в «Московском телеграфе» братьев Полевых. Затем этот принцип
высоко поднял Белинский в журналах, в которых участвовал: «Телескоп»,
«Московский наблюдатель», «Отечественные записки» и особенно в «Совре-*
меннике» 1847—1848 гг.
20 Из басни И. А. Крылова «Зеркало и Обезьяна» (1816),
21 Из басни И. А. Крылова «Музыканты» (1808).
22 «Родственники»— повесть И. И. Панаева, напечатанная в № 1 и 2
«Современника» за 1847 г.
23 «Кто виноват?» А. И. Герцена (Искандера) полностью было напечатано в виде приложения к № 1 «Современника» за 1847 г. Другое произведем
703
mie Герцена «Из сочинения доктора Крупова»—там же, № 9. «Обыкновенная история» И. А. Гончарова — там ж е, № 3 и 4. «Заппски охотника»
(«Рассказы охотника») И. С. Тургенева: «Хорь и Калиныч», «Петр Петрович Каратаев», «Ермолай и мельничиха», «Мой сосед Радилов», «Однодворец Овсянников», «Льгов», «Бурмистр», «Контора»— там же, № 1, 2, 5 и
10. Рассказы продолжали печататься и в 1848 г., при жизни Белинского
вышло 14 рассказов.
24 Белинский имеет в виду неоднократные высказывания славянофилов и сотрудников «Москвитянина» о поэме «Помещик» И. С. Тургенева.
Первый отклик — С. П. Шевырева в рецензии на «Петербургский сборник»
(«Москвитянин», 1846, ч. I, № 2, с. 174—179). Об отзыве К. С. Аксакова Белинский писал в статье «Московский литературный и ученый сборник...»
(см. наст, т., с. 276—277 и примеч. к ним).
25 О повести Д. В. Григоровича «Деревня» см. примеч. 64 к статье
«Взгляд па русскую литературу 1846 года».
26 Понятие «неестественной», или «риторической» школы — очень широкое у Белинского, подразумевало противников «натуральной школы»:
сюда входили Ф. В. Булгарин, автор плоских, «нравственно-назидательных»
романов, и «ложно-величавый» (по терминологии И. С. Тургенева) Н. В. Кукольник, автор реакционно-романтических и назидательных в духе «официальной народности» драм и романов.
27 Имеются в виду герои романа Ф. В. Булгарина «Иван Выжигин»
(1829).
26 Малек-Адель — герой романа М.-С.-Р. Коттен «Матильда, или Заппски, взятые из истории крестовых походов» (1805). Первые переводы романов В. Скотта на русский язык появились в начале 20-х гг. XIX в. (см.:
И. М. Л е в и д о в а. Вальтер Скотт. Био-библиографический указатель. М.,
1958, с. 41-48).
29 Об этом неоднократно писал Н. А. Полевой (см., например, «Русский вестник», 1842, № 5 и 6, отд. III, с. 42), Ф. В. Булгарин (см. наст.' т.,
с. 455).
30 Важный вопрос о соотношении писателей «натуральной школы»
с Гоголем Белинский обсуждал также в письме к К. Д. Кавелину от 7 декабря 1847 г. в свете полемики по поводу «Выбранных мест из переписки
с друзьями».
31 Эти же слова Гоголя Белинский цитирует в статье о «Выбранных
местах из переписки с друзьями» (см. наст, т., с. 235).
32 Фальстаф — комический герой хроники Шекспира «Король Генрих IV» и комедии «Виндзорские проказницы». Генрих — сначала принц
в хронике «Король Генрих IV», а затем король в хронике «Король Генрих V».
33 Цитата из статьи «Четыре письма к разным лицам по поводу «Мертвых душ».
34 Такое заявление сделал Ф. В. Булгарин в «Северной пчеле» (1847,
№14).
35 Повесть Д. В. Григоровича «Антон Горемыка» была напечатана в
том же номере, что и настоящая статья Белинского (отд. I, с. 5—118).
36 Статья «Смертность от неосторожности, исчисленная по империи за
704
1846 год» опубликована в «Журнале Министерства внутренних дел» (1847,
ч. 19, № 8, с. 225—226).
37 Пушкин писал «Арапа Петра Великого» в 1827 г. (частично опубликован в 1830 г.), Гоголь впервые выступил в печати, заставив обратить
на себя внимание публики, в 1831 г. с первой частью «Вечеров на хуторе
близ Диканькп».
38 Баллада (1817) В. А. Жуковского.
39 Автор «Последнего визита» (1844) — П. Н. Кудрявцев (псевдоним
А. Нестроев).
40 Имеются в виду «Библиотека для чтения» О. И. Сенковского и «Северная пчела» Ф. В. Булгарина.
41 Имеется в виду статья Ф. В. Булгарина по поводу «Выбранных
мест...» («Северная пчела», 1847, № 8, И января). См. выше примеч. 27 к
статье «Выбранные места...».
42 Речь идет о стихотворении П. А. Вяземского «Что, мой светик —
луна», которое приводится в статье «Московский литературный и ученый
сборник...» (см. наст, т., с. 277—278).
43 Об этом высказывании Хомякова Белинский также с возмущением
пишет в названной в предыдущем примечании статье (наст, т., с. 272).
44 См. о нем ниже, в преамбуле примечаний к рецензии «Сельское чтение, книжка третья...», наст, т., с. 722.
45 Действительно Ю. Ф. Самарин был автором только двух статей:
критического разбора «Тарантаса» В. А. Соллогуба в «Московском литературном и ученом сборнике на 1846 год» и «О мнениях «Современника» исторических и литературных», на последнюю Белинский отвечал настоящей
статьей.
46 Речь идет о сборнике «Левиафан», который Белинский собирался
издать в 1846 г. (см. о нем во вступительной статье к наст. т.). Отзыв об
этом несостоявшемся предприятии в «Москвитянине» принадлежал
М. П. Погодину (1846, ч. III, № 5, с. 189—190, в рецензии на «Московский
литературный и ученый сборник на 1846 год»).
47 Цитата из стихотворения М. Ю. Лермонтова «Журналист, читатель
и писатель» (1840).
48 Приведенная оценка славянофильства содержится во «Взгляде на
русскую литературу 1846 года»— наст, т., с. 191—192.
49 В книге Жорж Санд «Ян Жижка» (1843) изображалась крестьянская
война гуситов в Чехии в XV в., направленная против католической церкви
и феодальной эксплуатации.
50 Лекции Адама Мицкевича о славянских литературах в Коллеж
де Франс, где он занимал кафедру с 1840 по 1844 г., пользовались большим
успехом не только у поляков-эмигрантов, но и у французов. В числе его
слушательниц была Жорж Санд. С середины 1841 г. Мицкевич испытал
влияние польского мистика А. Товьянского и стал в своих лекциях проповедовать идеи польского мессионизма и критиковать политику французского правительства. В 1844 г. лекции Мицкевича были прекращены, и он
получил отставку. Характеристика Мицкевича заострена Белинским из-за
полемики со славянофилами.
23 В. Белинский, т. 8
705
51 Цитата из статыт К. Д. Кавелина «Взгляд па юридический быт древ-
Ееи России» («Современник), 1847, т. I. Л» 1, отд. II. с. 25).
52 Цитата из статьи «Взгляд на русскую литературу 1840 года» —
васт. т., с. 191.
53 Имеется в виду «Записка о древней и новой России/) Н. М. Карамзина, поданная Александру I в 1811 г., которая была известна в отрывках,
а после смерти Александра I и Карамзина распространилась в полных
списках. Впервые была опубликована в Берлине в 1861 г.
54 Цитата из произведения К. С. Аксакова под названием: «Три критические статьи», опубликованного в «Московском литературном и ученом
сборнике на 1847 год» (отд. «Критика», с. 38—39. Подписано: г. Имрек),
ВЗГЛЯД НА РУССКУЮ ЛИТЕРАТУРУ 1847 ГОДА
' (с. 337-412)
Впервые—«Современник», 1848, т. VII, № 1, отд. III «Критика и библиография», с. 1—39 (ц. р. 31 декабря 1847 г.; вып. в свет 1 января 1848 г.);
т. VIII, № 3, отд. III «Критика и библиография», с. 1—46 (ц. р. 29 февраля;
вып. в свет 1 марта). Первая статья без подписи; под второй: В. Белинский. Вошло в КСсБ, ч. XI, с. 315—436.
30 декабря 1847 г. Н. А. Некрасов сообщал А. В. Никитепко, что цензор И. И. Срезневский сделал в обзоре Белинского «две помарки, которые
очень портят статью, и при этом прибавлял: «Так как я очень хорошо знал,
что Вы нашли статью удобною к печати без помарок, а между тем, если б
ждать, произошла бы задержка (ибо не только этот, но и следующие листы
нельзя было бы печатать),—то я и велел печатать этот лист» (Некрасов. Полн. собр. соч. и писем, т. X, с. 97—98). В тот же день Никитенко
обратился к Срезневскому со следующим письмом: «Я прочитал с новым
вниманием отмеченные Вамп, почтеннейший Измаил Иванович, места статьи Белинского и по совести, по глубокому убеждению, не нахожу в них
совершенно ничего противного ценсуре. Одно место касается выскочек
псевдоаристократов, забывающих о простоте своего происхождения, не
только никого не оскорбляет (кроме щеголяющих ворон), но еще должно
быть приятно истинпои аристократии, основанной на роде и заслугах. Другое — ссылка на божественное учение Иисуса Христа в деле любви к страждущим еще менее представляет поводов к опасению. Дай бог, чтобы чаще
вспоминали нравственное значение Евангелия. Итак, да будет Ваше благословение над сими строками, как и надо всем прочим — и да встретите Вы
Новый год с улыбкою и надеждами» («Звенья», т. V. М. — Л., 1935, с. 498—
499).
Из сличения журнального текста с опубликованным в КСсБ, где статья воспроизведена по не дошедшей до нас рукописи, явствует, что Срезневский разрешил к печати лишь место о псевдоарпстократах (см. наст, т.,
с. 356—357). Вторая часть обзора также была искажена цензурой.
Печатается по журнальному тексту с восстановлением по КСсБ следующих цензурных изъятий:
706
С. 353, строка 19 св. После слов: «...в пх нищете, грязи»—«позоре, разврате (...) добродетелен п заслуг?.. Но».
С. 389, строка 21 сн. После слов: «...у него перед глазами»—«Иной
управляющий, из немцев <...) только один он и жиреет, а они все худеют».
С. 391, строка 6 св. После слов: «...и восторгаются второю...»—«Действительно, есть люди столь грубые, что могут (...) хранителей восточных
гаремов...»
С. 393, строка 13 сн. Вместо слов: «не чувствовал никаких желаний»—
«не краснел, не бледнел, не замирал от томительных желапнп».
С. 393, строка 10 сн. Вместо слов: «отсутствии истинной страсти...»—
«отсутствии темперамента; это люди бесполые (...) грибы, например».
С. 393, строка 4 сн. После слов: «...сказаться самой себе»—«С этого
начинается первая любовь (...) ездить верхом на палочке».
Последнее обозрение русской литературы Белинский писал больным,
вторую часть он диктовал жене, отчего публикация этой части задержалась, она появилась лишь в третьем, а не во втором номере «Современника»
за 1848 г.
Успех «натуральной школы» настолько явно обозначился в это время,
что Белинский мог с полным основанием сказать: «Натуральная 'школа
стоит теперь на первом плане русской литературы».
Белинский возвращается к старым своим рассуждениям об основных
паправлениях и периодах русской литературы. Имело смысл и напоминание об истории жанра литературных обозрений,' о важной роли обозрений
Марлинского в 20-х гг. в декабристской «Полярной звезде», что свидетельствовало о «начинавшем возникать критическом духе» в русской литературе, наиболее остро проявившемся в произведениях «натуральной школы». «Натуральная школа» оказывалась фокусом всей русской литературы,
а журнал «Современник»— фокусом «натуральной школы».
Получил дальнейшую разработку сравнительный метод оценки произведений «натуральной школы». Белинский имел возможность проанализировать разные типы таланта у Герцена, у Гончарова, разные приемы воспроизведения картин народной жизни и типов русских крестьян у Тургенева и Григоровича. Все смелее вводит Белинский очерк быта и нравов
в сферу художественного. В очерках Тургенева он усматривал большую
обобщающую силу и высокую художественность; Тургенев сумел зайти
к народу «с такой стороны, с какой до него к нему никто еще не заходил».
Этот жанр беллетристики открывал собой целую литературу о народе.
И хотя В. И. Даль (Казак Луганский) не оправдал ожиданий Белинского
и не смог перейти от «физиологических очерков» русской народной жизни
к более емким произведениям, Тургенев доказал, что такой переход возможен и стал знаменитым ромаппстом.
Снова в поле зрения Белинского произведения менее значительные, но
важные для него в отношении выводов об эволюции того или иного писателя, за развитием которого он давно следит. Он отмечает новые имена в русской литературе. Так он пишет об А. В. Дружинине, напечатавшем в «Современнике» повесть «Полинька Сакс», носившую явную печать влияния
романов Жорж Саид, по бесспорно талантливую.
23
707
Нараставшие в последние годы споры со славянофилами и с «гуманистическим космополитом» В. Н. Майковым вдруг оказываются приостановленными в этой статье. Белинский, видимо, считал, что его «Ответ
«Москвитянину», появившийся в ноябрьском номере «Современника», исчерпал основные вопросы полемики со славянофилами. Что же касается
В. Н. Майкова, то он уже не настаивал на своей мысли о том, что «народность» стесняет поэта, сужает общечеловеческое содержание творчества.
Все чаще Майков стал высказываться в поддержку «натуральной школы».
В -переписке 1847 г. Белинский говорит даже о наметившемся сближении
В. Н. Майкова с «Современником» и о том, что «перед смертью он решительно нерешел было к нам» (В. 11. Боткину 4—8 ноября 1847 г.).
Современникам бросились в глаза некоторые совпадения в мыслях и
оценках между настоящим обзором Белинского и статьей «Русская литература в 1847 году», напечатанной в январском номере «Отечественных записок» за 1848 г. и принадлежавшей Л. Д. Галахову. Это был второй об;юр
в «Отечественных записках» после ухода из них Белинского. Обзор Галахова сильно отличался от предшествующего обзора в этом журнале, на писанного В. Н. Майковым (см. о нем примеч. 56 на с. 683). Галахов повторяет
многие суждения Белинского о господствующем направлении в современной литературе, мнения об отдельных писателях. Тем не менее Галахов-
критик оказывался намного ниже Белинского как в общеэстетических вопросах, так и в конкретных оценках (см. примеч. 58 к наст, статье).
Теоретические построения, близкие к настоящей статье Белинского,
можно увидеть и в первом годичном обозрении русской литературы, появившемся в «Современнике» после смерти Белинского. Речь идет о «Заметках о русской литературе прошлого года» («Современник», 1849, № 1), принадлежавших П. В. Анненкову, в которых впервые в русской критике был
употреблен термин «реализм» в связи с характеристикой «натуральной
школы». Как известно, у Белинского много раз говорилось о «поэзии реальной», ö натуральном, то есть естественном, без прикрас, изображении жиз-
^ш, его обобщающей силе, о способности этой литературы создавать типы,
характеры. Но самого термина «реализм» Белинский еще не употреблял.
Вводя его, Анненков безусловно имел в виду вклад в разработку понятия
«реализм» Белинского, боровшегося на страницах «петербургских журналов», то есть «Отечественных записок» и «Современника», с кривотолками
и искажениями понятия «натуральной школы», особенно в обозрениях
русской литературы. В частности, в обзоре за 1848 г. Анненков писал:
«Появление реализма в нашей литературе произвело сильное недоразумение, которое уже пора объяснить. Некоторая часть наших писателей полила реализм в таком ограниченном смысле, какой не заключала ни одна
статья, писанная по этому предмету в петербургских журналах. Чувство
справедливости и уважения к критическим статьям их понуждает нас защитить их от упреков, обыкновенно падающих на это направленно»
(П. В. Анненков. Воспоминания и критические очерки, т. II. СПб., 1879,
с. 31).
Настоящая статья была завершающим этапом в создании концепции
"реализма, складывавшейся в течение всей литературно-критической деятельности Белинского.
708
1 Цитата из «Евгения Онегина» А. С. Пушкина (гл. седьмая, строфа
XLIV).
2 свои «люстры»— от лат. слова lustrum, одно из значений которого —
празднество, игрище.
3 «Чаромутие»—насмешливый термин у Белинского для обозначения
всякого рода невразумительных новшеств, отсебятины, нсевдоучености,
мистификаций, заумности в языке. Направлен против «фантастических»
теорий славянофилов, «Москвитянина». Непосредственный повод для рождения термина подала вздорная книга П. Лукашевича, изданная под названием: «Чаромутие, или Священный язык магов, волхвов и жрецов, открытый Платоном Лукашевичем, с прибавлением обращенных им же в
прямую истоть Чаромути и черной истоти языков русского и других славянских и части-латинского. Петръгород», 1846. Платон Лукашевич пояснял
в этой книге: «От сотворения мира род человеческий имел один всеобщий
язык, славянский: и бе вся земля устне един и глас един всем. Кн. Быт.
XI. I. Господь смирил гордость человека смешением языков. Сие смешение
есть чаромутие» (с. 19).
4 Борьба Белинского за новые, вводимые им философские. 4>бществен-
во-политические понятия и термины к концу его деятельности вступила в
особую фазу. Тут уже речь шла не о придирках Д. П. Голохвастова и заботе о «чистоте» русского языка. С. П. Шевырев опубликовал свой «Словарь солецизмов, варваризмов и всяких измов современной русской литературы» («Москвитянин», 1848, № 1 и 2, отд. «Критика», с. 55—67. 218—222),
уличавший в крамолах язык «Современника». На эти «измы» обращает
внимание теперь само III Отделение. Рассуждения Белинского в обзоре
литературы за 1847 г. о «прогрессе» сделались предметом пристального
внимания властей (см.: Мих. Лемке. Николаевские жандармы и литература. 1826—1855 гг. СПб., 1909, с. 176). Ф. В. Булгарин протестует в «Северной пчеле» против того толкования слова «прогресс», которое давалось в
статье Белинского, связывавшего его с успехами «натуральной школы».
«Хорош прогресс! — восклицает в фельетоне Булгарин. — Да где же он?
Неужели в «Отечественных записках», в нынешнем «Современнике» и в
«Петербургском сборнике», в творениях господ Некрасова, Белинского,
Тургенева, Достоевского, Майкова, Гончарова, Григоровича и tutti quanti»
(1848, № 19, 24 января). С толкованием понятия «прогресс» в статье Белинского полемизировал также К. Масальский в статье «Ответ «Современнику» и «Отечественным запискам» на страницах «Сына отечества» (1818,
кн. 2, отд. VI, с. 1—12).
5 О значении словоупотребления у Белинского: «китайцы», «китаизм»,
«Китай»—см. примеч. 19 к статье «Голос в защиту от «Голоса в защиту...».
6 См. примеч. 27 к статье «Николай Алексеевич Полевой».
7 Помимо обозрений А. Бестужева в «Полярной звезде» и статьи
В. Кюхельбекера «О направлении нашей словесности...» («Миемознна'»,
1824, ч. II), в журналах и альманахах в названный Белинским период были
напечатаны следующие статьи-обзоры: «Обозрение русской литературы в
1824 году» Н. Полевого («Московский телеграф», 1825, ч. I). «Обозрение
русской словесности за 1827 год» С. П. Шевырева («Московский вестник»,
709
1828, кн. I), «Обозрение русской словеспости за 1829 год» И. В. Киреевского
(«Денница» на 1830 г.), «Обозрение русской словесности за 1831 год»
И. В. Киреевского («Европеец», 1832, № 1).
8 Белинский имеет в виду свои собственные годовые обзоры литературы, первым из которых была в «Отечественных записках» статья «Русская литература в 1840 году» (1841).
9 Статья Н. И. Греча опубликована в «Сыне отечества», 1815, ч. XIX,
№ 1, с. 3—17; № 2, с. 60-68; № 3, с. 89-103, и № 4, с. 129—139.
10 Имеются в виду издания: А. Е. Измайлов. Басни и сказки в трех
частях. СПб., 1814; Александр А г а ф и. Басни. Астрахань, 1814. А. Д. Ага-
фп — астраханский чиновник, написавший 12 плохих басен в подражание
Крылову.
11 Безусловно заслуживало бы упоминания пропущенное Н. И. Гречем «Рассуждение о российской словесности...» А. Ф. Мерзлякова, напечатанное в «Трудах Общества любителей российской словесности при императорском Московском университете» в начале 1812 г., в самый канун нападения Наполеона на Россию. Ниже следует цитата из обзора Н. И. Греча
(«Сын отечества», 1815, ч. XIX, № 2, с. 67—68).
12 «Поездка в Германию» Н. И. Греча вышла в свет в 1836 г., «Черная
женщина»— в 1834 г.
13 Имеются в виду книги: «Путешествие вокруг света в 1803, 1804,
1805 и 1806 годах по повелению его императорского величества Александра
Первого на кораблях «Надежде» и «Неве» под начальством флота капитан-
лейтенанта, ныпе капитана второго ранга Крузенштерна», три части.
СПб., 1809—1810—1812, и «Путешествие вокруг света в 1803, 1804, 1805 и
1806 годах по повелению его императорского величества Алексапдра
Первого на корабле «Неве» под начальством флота капитан-лейтенанта,
ныне капитана первого ранга и кавалера Юрия Лисянского», две части,
СПб., 1812.
14 Роман Диккенса «Домби и сын» в переводе И. Введенского печатался в виде приложения к журналу «Современник» в 1847—1848 гг. Одновременно роман печатался в переводе А. И. Бутакова в «Отечественных
записках» (1847, № 9—12). Белинский собирался написать специальный
разбор «Домби и сына», но успел только высказать свои мнения в письмах
к друзьям (см. П. В. Анненкову от 1—10 декабря и В. П. Боткину от 2—
6 декабря 1847 г.).
15 В 1847 г. был преобразовал «Современник», перешел в руки К. Масальского «Сын отечества», «Литературную газету» стал редактировать
В. Р. Зотов (изменился и ее подзаголовок), «Санкт-Петербургские ведомости» перешли в аренду к А. Очкипу и М. Ольхину (см. ниже рецензию
«Современные заметки»), С этого года появился «Московский городской
листок»— ежедневная газета под редакцией В. Драшусова.
16 О происхождении термина «натуральная школа»— см. примеч. 4
к статье «Петербургский сборник».
17 Взятые в кавычки слова —из статьи Ю. Ф. Самарина «О миепияж
«Современника» исторических и литературных». Белинский приводил
это рассуждение Самарина в статье «Ответ «Москвитянину» (наст, т.,
с. 320).
710
18 Ф. В. Булгарин в фельетоне «Северной пчелы» (1845, № 243) пытался противопоставить Я. П. Буткова, автора «Петербургских вершин»,
Гоголю (см. наст, т., с. 458—459).
19 См. примеч. 7 к статье «Ответ «Москвитянину >.
20 Речь идет о статье Н. И. Надеждина «Две повести в стихах»: «Бал»
и «Граф Нулин» («Вестпик Европы», 1829, № 3, с. 215—230).
21 Упреки И. А. Крылову были высказаны М. Т. Каченовским в статье
«Новые басни» («Вестник Европы», 1812, ч. ЬХ1, № 4, с. 303—311),
22 Неточная цитата из басни И. А. Крылова «Свинья» (1811).
23 Белинский имеет в виду популярные в свое время произведения
самых различных направлений: В. Т. Нарежного «Бурсак» (1824), «Два
Ивана, или Страсть к тяжбам» (1825), его обширный, не полностью опубликованный роман «Российский Жилблаз, или Похождения князя Гаврилы
Симоновича Чистякова» (1814); Ф. В. Булгарина «Иван Выжигин» (1829) и
«Димитрий Самозванец» (1830); А. А. Марлинского «Испытание» (1830),
«Аммалат-Бек» (1832), «Фрегат «Надежда» (1833), «Мореход Никитин»
(1835); М. Н. Загоскина «Юрий Милославский» (1829); И. И. Лажечникова
«Ледяной дом» (1835), «Басурман» (1838); В. А. Ушакова «Киргиз-кайсак»
(1830); А. Ф. Вельтмана «Кащей бессмертный» (1833) и «Приезжий из
уезда, или Суматоха в столице» (1837); Н. А. Полевого «Мешок с золотом»
(1834) и «Рассказы русского солдата» (1834); М. П. Погодина «Нищий»
(1826) и «Черная немочь» (1829).
24 Цитата из учебника В. Т. Плаксина «Руководство к изучению истории русской литературы», изд. 2-е, 1846. СПб., с. 420.
25 Картину Мурильо «Молодой нищий» Белинский видел в Лувре во
время посещения Парижа в 1847 г.
26 В сентиментализме Н. М. Карамзина нашло отражение влияние не
только «образцов» французской литературы (например, «Новая Элоиза»
Ж.-Ж. Руссо), но и, может быть, в большей мере, «образцов» английской
литературы: «Сентиментальное путешествие» (1768) Л. Стерна, «Кларисса»
(1747—1748) С. Ричардсона (см. стихотворение Карамзина «Поэзия» (1787),
в котором он формулирует свою литературную программу и называет поэтов, которым особенно симпатизирует).
27 Романтизм В. А. Жуковского был связан не только с «корифеями»
немецкой литературы (Гете, Шиллер), но и с немецкими иоэтами-романти-
ками (Уланд, Рюккерт, Фуке), и с английскими писателями и поэтами
(Грей, Томсон, Саути, В. Скотт).
28 См. примеч. 5 к статье «Петербургский сборник»,
29 См. примеч. 7 к статье «Петербургский сборник».
30 См. примеч. 27 к статье «Ответ «Москвитянину».
31 О злонамеренных карикатурах на чиновников в произведениях «на-*
туральной школы» писал, например, Л. Брант в «Северной пчеле», 1845,
№79.
32 «Петербургские углы»—название очерка Н. А. Некрасова, опубликованного в первой части изданного им альманаха «Физиология Петербурга» (1845) —см. о нем паст, изд., т. 7, с. 674.
33 Из «Песни» И. И. Дмитриева (1795).
24 См. примеч. 20 к статье «Русская литература в 1845 году»*
711
35 Белинский употребляет здесь известное выражение из «Науки поэзии» Горация, которым пользовался Ф. В. Булгарин, чтобы закрепить каноны «нравственно-сатирического направления» в литературе (см. об этом
наст, изд., т. 4, с. 595).
36 Говоря далее об «углах», критик имеет в виду сюжет «Петербургских углов» Н. А. Некрасова.
37 Никита Федорович — управляющий барским пменпем пз повести
Д. В. Григоровича «Антон Горемыка», жестоко притеснявший крестьян.
38 Один пз таких героев, выведенный Некрасовым в сатпре «Чиновник» (опубликована в альманахе «Физиология Петербурга», 1845, ч. II),
громит щелкоперов и почитает себя столпом нравственности и отечества.
39 Парафраза строки из басни И. А. Крылова «Ворона и Лисица».
40 Ловцы человеков — см. примеч. 30 к статье «Голос в защиту...».
41 Белинский пересказывает эпизоды из Евангелия от Луки, 23,
30-43.
42 Статья, о которой говорится в примечании («Современник», 1848,
т. V, № 1, отд. III, с. 25), была напечатана без подписи и шла как редакционная, часть ее с «Ответом г. Шевыреву» писал Н. А. Мельгунов. Вообще же Белинский был недоволен выступлениями «примирителя» Мельгу-
нова, о чем писал В. П. Боткину 22 апреля 1847 г.
43 Д. Мильтон в поэме «Потерянный рай» (1667) на библейском материале создал мятежный образ Сатаны. Поэма отражала современные Мильтону политические битвы, движение «индепендентов», возглавлявшееся
Кромвелем.
44 Намек на Гоголя, автора «Выбранных мест из переписки с друзьями».
45 Принц Родолъф — приторно-сентиментальный персонаж из романа
Э. Сю «Парижские тайны».
46 Имеется в виду статья В. А. Жуковского «Рафаэлева мадонна»
(1821).
47 Белинский дважды посещал Дрезденскую галерею —15—19 мая и
5—9 июля (ст. ст.) 1847 г. во время заграничной поездки. Свое впечатление от «Сикстинской Мадонны» он тогда же сообщил в письме к
В. П. Боткину от 7—19 июля 1847 г.
48 Выпавшее здесь определение «чистого» впервые было восстановлено
Н. Г. Чернышевским, приложившим к седьмой статье «Очерков гоголевского периода русской литературы» отрывки из этой статьи Белинского
(Чернышевский, т. III, с. 262).
49 В «Современнике» этот роман Гете был напечатан в переводе
А. К. Кронеберга под названием «Отиллия»—по имени героини романа
(1847, т. VII, № 7, отд. I; т. VII, № 8, отд. I). Отзывы о романе в русских
журналах см. в кн.: В. Жирмунский. Гете в русской литературе. Л.,
ГИХЛ, 1937, с. 492-498.
50 Полное заглавие романа «Пан Подстолич. Роман уездный», сочинение Ф. Масальского. Перевод с польского (СПб., 1832—1833, 2-е изд. —
1834).
51 С новейшей французской литературой «натуральную школу» связывал Ю. Самарин (см. наст, т., с. 321).
712
52 О французской «неистовой школе»— см. примеч. 16 к статье «Тереза
Дюнойе».
53 Роман П. Сухонина «Спекуляторы» был напечатан в «Библиотеке
для чтения», 1847, т. 83, № 8, отд. I, с. 131—190; т. 84, Кг 9, отд. I, с. 7—88,
и Кг 10, отд. I, с. 91—174; т. 85, № И, отд. I, с. 5—86.
54 Белинский цитирует статью А. В. Никитенко «О современном направлении русской литературы» («Современник», 1847, т. I, № 1, отд. II).
55 Взятые Белинским в кавычки слова не цитата, а вольное изложение мыслей, высказанных в статье В. Кузена «О прекрасном и об искусстве», напечатанной в «Библиотеке для чтения» (1845, т. 72, N° 10, отд. III,
с. 59—102). В частности, у Кузена сказано: «После лессингова «Лаокоона»
мы с величайшею осторожностию должны повторять знаменитую аксиому:
sicut pictura poesis (поэзия подобие живописи. — В. К.), по крайней мере
живопись не может много, что может поэзия» (с. 96). И еще: «Скажите архитектору, скульптору, живописцу, музыканту, чтоб они одним словом вызвали все силы природы и души. Они не могут этого, и этим признают превосходство силы поэзии. Поэзия изображает то, что недоступно никакому
другому искусству» (с. 100).
56 А. И. Герцен выступал в «Отечественных записках» с философскими, публицистическими статьями, фельетонами, беллетристическими повестями: «Дилетантизм в науке» (1843, № 1, 3, 5, 12), «Москвитянин» о Копернике» (1843, № И), «Путевые записки г. Вёдрина» (1843, № 11), «Москвитянин» и вселенная» (1845, № 3), «Письма об изучении природы» (1845,
Кг 4, 7, 8, 11; 1846, Кг 3, 4).
57 Указанные произведения А. И. Герцена появились в «Отечественных
записках», 1840, т. XIII, № 12, отд. III, с. 267—288, и 1841, т. XVII, Кг 8,
отд. III, с. 161-188.
58 Имеется в виду статья А. Д. Галахова «Русская литература в
1847 году» (см. выше, с. 708), напечатанная в «Отечественных записках»
(1848, т. LVI, № 1, отд. V), и содержащееся в ней сравнение романов Герцена и Гончарова: «Совершенно другого рода роман Искандера «Кто виноват?», показывающий в авторе двойную силу большого таланта: силу изображать трагические положения и силу изображать комическую сторону
жизни... Такие лица, как Петр Иваныч и его племянник, по плечу всем; но
такие лица, как Бельтов и Круциферская, выше очень многих. Вот почему
роман Искандера мы ставим гораздо выше романа г. Гончарова» (с. 21).
Высоко оценивая и талант Гончарова, Галахов не увидел его изобразительной мощи, подчеркивая безразличие автора к описываемым предметам.
Так же, как и Белинский, он сопоставительно проанализировал образы
обоих Адуевых, но не почувствовал обличительных интонаций в образе
Адуева-старшего.
Не случайно несколько позднее, в не дошедшем до нас письме к
А. Д. Галахову Белинский писал: «Кто прочтет общую часть и моей (имелась в виду настоящая статья Белинского. — В. К.), и вашей статьи, тот,
право, подумает, что мы согласились говорить одно и то же. Но как только
дойдет дело до оценки литературных произведений, тогда — иная история:
посылай за стариком Белинским, а без него плохо» (А. Д. Галахов. Мое
сотрудничество в журналах.—«Исторический вестнпк», 1886, Кг И, с. 331).
713
59 Характер таланта Герцепа как автора романа «Кто виноват?» был
предметом предварительного обсуждения в переписке Белинского с ним.
В пнсьме от 6 апреля 1846 г. Белинскпй пространно высказался по этому
вопросу, имея в внду для контраста и талант Гончарова, с «Обыкновенной
историей» которого он также был уже знаком.
€0 Такая оценка таланта Гончарова может быть принята с большой
долей условности. На самом деле в «Обыкновенной истории» прово^йтся
определенная концепция жизни, и автор не стоит в стороне от изображаемого.
61 Экилибр (от ф р. equilibre) — равновесие, устойчивость.
62 Из монолога старого цыгана в поэме Пушкина «Цыгапы» (1823—*
1824).
63 Перефразировка слов из стихотворения М. Ю. Лермонтова
«А. О. Смирновой» (1840).
64 Из стихотворения А. Майкова «Две судьбы» (1845)*
65 Здесь использован один из мотивов «Тысячи и одной ночи» или
«Гяура» Байрона. Ср. у Пушкина в «Бахчисарайском фонтане»;
Гарема стражами немыми
В пучину вод опущена.
66 Белинский отсылает к стихотворению Ф. Шиллера «Отречение»
(1784).
67 Этот упрек сделал Гончарову А. Д. Галахов в упоминавшейся выше
статье (см. примеч. 58).
68 Белинский уже высказывался весьма язвительпо о «романтиках
жизни» (см. примеч. 5 к статье «Русская литература в 1845 году»). Эти
оценки были подхвачены Некрасовым в рецензии на поэму Н. В. Сушкова
«Москва» («Современник», 1847, N° 4). Разбирая эту славянофильскую поэму, Некрасов подробно говорит о «романтиках жизни», одним из которых,
по его мнению, является сам Сушков (см.: Некрасов, т. IX, с. 165—166).
Но вопрос берется шире: нужно окончательно похоронить в общественном
сознании изживший себя тип человека; нужно со всех сторон показать его
смешные черты. И тут Некрасов почти дословно повторяет то, что уже
писал о «романтиках жизни» Белинский, и как бы предваряет то, что он
скажет о них при разборе романа Гончарова в настоящем обзоре. Некрасов
говорит также о неизбежных метаморфозах, происходящих с «романтиками
жизни» (там же, с. 170). И хотя он не упоминает в рецензии о Гончарове, однако в ней нашли отражение впечатления от романа (первая половина романа опубликована была в предыдущем, мартовском, номере «Современника» за 1847 г., а вторая половина печаталась в том же четвертом,
апрельском, номере, в котором шла и рецензия Некрасова на поэму Сушкова).
69 О поэме И. С. Тургенева «Параша» положительный отзыв написал
Белинский (см. наст, изд., т. 5, с. 437—450 и примеч. к ним).
70 Рецензию Белинского на поэму «Разговор» см. — наст, изд., т. 7,
с. 523—528; отзывы Белипского о поэме «Андрей» см. в статье «Взгляд на
русскую литературу 1846 года»— наст, т., с. 210; о поэме «Помещик»— в
714
статье «Петербургский сборник»— наст, т., с. 143—144; об «Андрее Колосове»— в статье «Русская литература в 1844 году»— наст, изд., т. 7, с. 212.
71 «Три портрета» И. С. Тургенева были опубликованы в «Петербургском сборнике» 1846 г.
72 См. примеч. 23 к статье «Ответ «Москвитянппу». В начале следующего 1848 г. были опубликованы еще шесть очерков из «Записок охотника»:
«Малиновая вода», «Уездный лекарь», «Бирюк», «Лебедянь», «Татьяна Борисовна и ее племянник» и «Смерть», вышедших еще при жизни Белинского.
73 Рассказ «Петр Петрович Каратаев» также был включен впоследствии Тургеневым в «Запнски охотника».
74 О повестях Григоровича «Деревня» и «Антон Горемыка» см. примеч.
25 и 35 к статье «Ответ «Москвитянину».
75 Вторая повесть А. В. Дружинина, «Рассказ Алексея Дмитрича»,
появилась в «Современннке» (1848, № 2).
76 Повесть В. Даля «Павел Алексеевич Игривый» напечатана в «Отечественных записках» (1847, т. Ь, № 2, отд. I, с. 307—372), за подписью
В. Луганский.
77 О романе Вельтмана «Приключения, почерпнутые из моря житейского» см. отзыв Белинского в статье «Взгляд на русскую литературу
1846 года» (наст, т., с. 215—216).
78 Повесть П. II. Кудрявцева «Сбоев» появилась в «Отечественных
записках», 1847, т. Ы, № 3, отд. I, с. 1—60. Вторая повесть — «Без рассве¬
та»— в «Современнике», 1847, т. I, № 2, отд. I, с. 95—156.
79 Точное название рассказа: «Из записок человека» Ста одного
(А. Д. Галахова) (см. примеч. 54 к статье «Русская литература в 1845 году»). Рассказ был напечатан в «Отечественных записках», 1847, т. ЬУ, №12,
отд. I, с. 300—312. Повесть «Кирюша» П. В. Анненкова появилась в «Современнике», 1847, т. III, № 5, отд. I, с. 57—84, автор указан в оглавлении.
Рассказ «Жид» И. С. Тургенева напечатан в «Современнике», 1847, т. VI,
№ 11, отд. I, с. 138—154.
80 «Хозяйка» Ф. М. Достоевского была напечатана в «Отечественных
записках», 1847. т. ЫУ, № 10, отд. I, с. 396—424, и т. ЬУ, № 12, отд. I, с. 381—
414. Резкие оценки «Хозяйки»— см. также в письмах Белинского к В. П. Боткину от 4—8 ноября 1847 г. и П. В. Анненкову от 20 ноября — 2 декабря
1847 г. и от 15 февраля 1848 г.
81 Под псевдонимом «Тит Космократов» печатался в 1820—1830-х гг.
один из московских «любомудров» В. П. Титов, автор статей по эстетике и
романтических рассказов, повестей («Печеная голова», «Уединенный домик на Васильевском», «Монастырь св. Бригнты») (в «Московском вестнике», «Северных цветах» и др. изданиях).
82 Из стихотворения Ф. Глинки «Непонятная вещь» (1831).
83 За подписью «Т. Ч.» (и псевдонимом А. Темризова) печаталась
А. Я. Марченко, автор стихотворений, рассказов, повестей, романов. Ей
принадлежали, кроме «Путевых заметок», еще повесть «Поздно» в духе
Жорж Санд («Современник», 1848, т. VIII, № 4, отд. I. с. 77—130), ромап
«Тернистый путь» («Отечественные записки», 1849, т. ЬХУ1, № 10, отд. I,
с. 133—192),
715
84 О романе /Корж Санд «Лукреция Флориани» писал в «Современнике» переводчик его А. И. Кронеберг в статье «Последние романы Жорж
Санд» (1847, т. I, № 1, отд. III, с. 86—102). Перевод Кронеберга был приложен при том же номере «Современника». В «Отечественных записках» роман Ж. Санд был напечатан в 1847 г., т. L, № 1, отд. I, с. 65—234.
85 Автор статьи «Из записок артиста»— М. С. Щепкин («Современник»,
1647, т. I, № 1, отд. I, с. 77—89). Подпись: ъ; в оглавлении на.
Статья «И. Ф. Вернет...» принадлежала Н. А. Мельгунову, подписывавшемуся буквой «Л» («Современник», 1847, т. I, № 2, отд. I, с. 167—195). Статья
П. И. Небольсина напечатана в «Отечественных записках», 1847, т. LII,
№ 6, отд. VIII, с. 151—162; т. LIII, № 7, отд. VIII, с. 14—32; т. LIII, № 8,
отд. VIII, с. 117—-138, подпись: П. H.; т. LIV, № 9, отд. VIII, с. 21—41; T.LIV,
№ 10, отд. VIII, с. 114—134; т. LV, № 11, отд. VIII, с. 1-21, и т. LV, № 12,
отд. VIII, с. 97—123.
86 «Письма об Испании» В. П. Боткина появились в «Современнике»
(1847, т. II, № 3, отд. II, с. 32-62; т. V, № 40, отд. II, с. 148—190; т. VI, 12,
отд. И, с. 81—112; 1848, т. XII, № И, отд. И, с. 27-48; 1849, т. XIII, № 1,
отд. И, с. 37—66). Описания политической отсталости Испании, нищеты и
бесправия народа отзывались намеками на русскую действительность. Впоследствии весьма высокую оценку «Письмам об Испании» В. П. Боткина
дал Н. Г. Чернышевский (Чернышевский, т. IV, с. 222—245).
87 «Письма из Avenue Marigny» А. И. Герцена печатались в «Современнике» 1847 г. (т. V, № 10, отд. I, с. 155—196, и т. VI, № 11, отд. I, с. 119—
137). Об оценке их современниками и Белинским см. вступит, статью к комментариям в наст. т.
88 «Новые вариации на старые темы» Герцена были напечатаны в
«Современнике», 1847, т. II, № 3, отд. II, с. 21—31.
89 Имеются в виду следующие рассказы К.-Ж. Ферри: «Хосе Хуан — ловец жемчужных раковин» («Современник», 1847, т. II, № 3, отд. IV, с. 1—
21), «Укротйтель коней» (там же, № 4, отд. IV, с. 98—123), «Сцены из
мексиканской жизни» (там же, т. III, № 5, отд. IV, с. 31—56), статья
«Сцены из мексиканской жизни» (там же, 1847, т. V, № 10, отд. IV,
с. 203-227).
90 «Странствования португальца Фернана-Мендеза Пинто...» в переводе А. И. Бутакова были опубликованы в «Отечественных записках», 1847,
т. LI, № 4, отд. VIII, с. 137-161, и т. LII, № 6, отд. VIII, с. 131-116).
91 Сокращенный перевод сочинения Ф.-А. Минье «Антонио Перес и
Филипп II» был опубликован в «Отечественных записках» 1847 г., т. LIII,
№ 7, отд. II, с. 33—58, и № 8, отд. II, с. 99—116; т. LIV, № 9, отд. II, с. 1—
20; т. LV, № 11, отд. И, с. 1—33). Переводчик В. П. Боткин.
92 Четыре статьи «Пролетарии и пауперизм в Англии и во Франции»
принадлежали участнику кружка «петрашевцев» В. А. Милютину. Они
были опубликованы в «Отечественных записках», 1847, т. L, Л° 1, отд. II,
с. 1—70, и № 2, отд. II, с. 130—160; т. LI, № 3, отд. II, с. 1—36, и 4, отд. II,
с. 133—165: Статьи рисовали картины обнищания пролетариата в Англии и
во Франции в 40-х гг.
93 Три статьи «Северо-Американские соединенные штаты» составлены
по книге Раумера «Die Vereinigten Staaten von Nordamerika», две части,
716
Лейпциг, 1846, а также по другим источникам, перечисленным в примечании от редакции; переводчик не назван. Статьи были опубликованы в «Отечественных записках», 1847, т. LII, № 5, отд. II, с. 1—50, п т. LIII, № 7,
отд. II, с. 1—54, и № 8, отд. II, с. 55—184.
94 Статья «Причины колебания цен на хлеб в России» А. П. Заблоц-
кого была напечатана в «Отечественных записках», 1847, т. LII, № 5,
отд. IV, с. 1—30, и № 6, отд. IV, с. 31—66. Цензор А. В. Никитенко, пропустивший эту статью, счел нужным представить на рассмотрение Петербургского цензурного комитета главную ее идею: «...автор говорит о влиянии обязательной ренты на экономические отношения земледельца и работника и доказывает, что одна из главных причин — невозможность постоянной цены на хлеб в России ссть отсутствие свободной платы за труд
земледельца, обязанного, как известно, работать на помещика или платить ему оброк не по обоюдному согласию или договору, а в силу произвольных назначений последнего. Это находит он вообще вредным в земледельческом быту народа» (ЦГИАЛ, ф. 777, on. 1, ед. хр. 208475, л. 13, об. 14).
Статья была разрешена к публикации, так как А. П. Заблоцкий-Десятов-
ский был крупным государственным деятелем, сподвижником министра
государственных имуществ П. Д. Киселева, и в начале 1847 г., когда рассматривалась судьба статьи, в правительственных верхах дебатировался
крестьянский вопрос. В следующем, 1848 г., в связи с революцией во Франции, прокатилась волна новых цензурных строгостей и подобные суждения
частных лиц по острым государственным вопросам пресекались (см.:
В. PL С е м е в с к и й. Крестьянский вопрос в России в XVIII и первой половине XIX в., т. II. СПб., 1888, с. 331—334 и др.).
95 Статья К. Д. Кавелина «Взгляд на юридический быт древней России» (1846) напечатана в «Современнике», 1847, т. I, № 1, отд. II, с. 1—52,
Она была программной для журнала и высоко ценилась Белинским, недаром на нее, как и на статьи Белинского и Никитенко в первом номере обновленного «Современника», напал славянофнл Ю. Ф. Самарнн (см. выше
статью «Ответ «Москвитянину»). В статье Кавелина доказывалось, что в
древней России потому не было развития личностного и правового принципа, что весь быт Руси был построен на родовых (семенных) началах,
вследствие которых власть и авторитет передавались по старшинству, а не
по способностям. Статья в корне подрывала славянофильскую доктрину,
которая идеализировала древнерусский быт.
96 Статья С. С. Уварова, помещена в «Современнике», 1847, т. I, № 2,
отд. II, с. 77—108, без подписи.
97 Упомянутая статья начинавшего свой путь знаменитого русского
историка С. М. Соловьева была опубликована в «Современнике», 1847, т. I,
Л» 2, отд. II, с. 109—124.
98 У Белинского ошибочно: К. Литре. Статья Э. Литтре появилась в
«Современнике», 1847, т. I, № 2, отд. II, с. 125—164.
99 Две статьи А. Н. Афанасьева напечатаны в «Современнике», 1847,
т. III, № 6, отд. II, с. 75—134, и т. IV, № 7, отд. II, с. 1—79.
1°° Статья В. А. Милютина «Мальтус и .его противники», опубликованная в «Современнике», 1847, т. IV, № 8, отд. II, с. .129—188, и т, V, № 9,
717
отд. II, с. 41—9S, содержала острую критику известной теории английского
экономиста Мальтуса о причинах бедности угнетенных сословий, которые
он усматривал в перенаселенности земли и нехватке продуктов.
101 Статья Н. М. Сатнна (студенческого приятеля Герцена и Огарева)
появилась в «Современнике», 1847, т. VI, № И, отд. II, с. 1—34. Она содержала правдивую характеристику жизни ирландского народа под английским гнетом и множество памеков на российские порядки и обнищание
населения в России.
102 Отдельное издание имеет назвапие: «Пешеходпая опись части русских владений в Америке, произведенная лейтенантом JL Загоскиным в
1842. 1843 и 1844 гг.». СПб., 1847.
103 Статья В. С. Порошина под пазванием «Уголовное дело во Фрап-
ции» печаталась в «Санкт-Пегербургских ведомостях», 1847, № 182, 183 и
184.
i°4 Статья С. Дудышкина «Сочинения Фопвизипа» была напечатала
в двух номерах «Отечественных записок» (1847, № 8, отд.. V, с. 21—40 и
N° 9, отд. V, с. 23—46).
105 В конце жизни Белинский заметил нового молодого критика
С. С. Дудышкина, который начал выступать на журнальном поприще с
1846 г. (см.: Б. Ф. Егоров. С. С. Дудышкин-критик. — «Ученые записки
Тартуского гос. ун-та», вып. 119, 1962, с. 222—223). Белинский с похвалой
отзывался о нем в письмах к В. П. Боткину от 4—8 ноября 1847 г., к
П. В. Анненкову от 20 ноября —2 декабря 1847 г., к К. Д. Кавелину от
22 ноября 1847 г.
106 О статье А. И. Кронеберга «Последние романы Жорж Сапд» см*
выше, примеч. 84; статья Т. П. Грановского в двух частях—«Современник»,
1847, т. V, № 9, отд. III, с. 1-26, и 1848, т. VII, № 1, отд. III, с. 1-24.
107 Рецензии В. А. Милютина на сочинение А. И. Бутовского «Опыт
о народном богатстве, или О началах политической экономии» напечатаны
в «Современнике», 1847, т. V, № 10, отд. III, с. 55—86; т. VI, № И, отд. III,
с. 1—28, и № 12, отд. III, с. 135—160.
108 Статья К. Д. Кавелина о сочинении С. Соловьева «История отношений между русскими князьями Рюрикова дома» опубликована в «Современнике», 1847, т. IV, № 8, отд. III, с. 43—58; т. VI, № 12, отд. III, с. 161—
221, и 1848, т. IX, № 5, отд. III, с. 1—48.
109 Рецензии на исторические книги в «Современнике», как правило,
писал К. Д. Кавелин.
110 Белинский имеет в виду свой отъезд на лечение за границу с мая
по конец сентября 1847 г., что отразилось на уровне критического отдела
< Современника». По приезде своими планами па будущее он делился в
ппсьме к В. П. Боткину от 4—8 ноября 1847 г.
111 Автором разбора лекций С. Шевырева в «Сыне отечества» был
II. И. Надеждин. Приведенную цитату см.: «Сын отечества», 1847, кн. 1,
отд. VI, с. 14.
112 Свою антикритику «Ответ «Сыну отечества» С. П. Шевырев опубликовал в «Москвитянине», 1848, № 1, отд. «Критика», с. 95—142.
113 Бузун (и р о с т о н а р.) — буян, драчун, задира.
71В
114 с. П. Шевырев был профессором российской словесности при Московском уипверситете (с 1837 г.), а Н. И. Надеждин с 1831 по 1835 г. был
профессором искусства и археологии при том же университете.
из Шевырев имел в виду Белинского, перешедшего в 1846 г. из «Отечественных записок» в «Современник».
ч6 Об этом писали: С. П. Шевырев —«Москвитянин», 1847, № 1, отд.
«Критика», с. 29; П. А. Вяземский—«Санкт-Петербургские ведомости»,
1847, № 90 и 91, 24 и 25 апреля; Ф. В. Булгарин-—«Северная пчела», 1847,
№ 8, 11 января.
117 В статье «Словарь солецизмов, варваризмов и всяких измов современной русской литературы» («Москвитянин», 1848, № 1 и 2, отд. «Критика», с. 55-67, 218-222).
и* Имеется в виду В. К. Тредиаковский.
119 Белинский приводит цитату из статьи С. П. Шевырева «Ответ
«Сыну отечества» («Москвитянин», 1848, № 1, отд. «Критика», с. 125). Курсив Белинского.
120 о публикации «Писем» Н. Ф. Павлова см. в примеч. 1 к статье
«Письмо к Н. В. Гоголю». Всего предполагалось опубликовать четыре
письма, а появилось первое, второе и четвертое, с пропуском третьего
письма, которое, по-видимому, не было наппсано и имело какую-то свою
особенную тему, связанную все с той же книгой «Выбранные места...».
Редакция «Московских ведомостей» поместила к последнему, четвертому,
письму примечание: «Помещение 3-го письма по обстоятельствам отдаляется до другого времени». Возможно и то, что это письмо не пропускала
цензура. В конкретной ситуации журнальной полемики по поводу книги
Гоголя в 1847 г. письма Павлова были все же голосом, осуждающим книгу.
Поэтому Белинский высоко оценивал их в письме к В. П. Боткину от 15—
17 марта 1847 г., замечая, что Павлов «бьет» Гоголя «его же оружием».
И все же следует признать, что выступление Павлова страдало ограниченностью цели: он ловил автора «Выбранных мест...» на внешних логических
противоречиях и не затрагивал главного вопроса — о реакционности его
книги*
РЕЦЕНЗИИ И ЗАМЕТКИ
Стихотворения Александра Струговщикова... (с. 415—421). Впервые —
«Отечественные записки», 1845, т. ХЫ1, № 10, отд. VI «Библиографическая
хроника», с. 25—29 (ц. р. 30 сентября; вып. в свет 2 октября). Без подписи.
Вошло в КСсБ, ч. X, с. 136—143.
1 О переводах Струговщикова неоднократно писал сам Белинский, например, дважды о переводе «Римских элегии» Гете (см. наст, изд., т. 3,
с. 412—414 и примеч. к ним; т. 4, с. 94—124).
2 Неточная цитата из статьи В. А. Жуковского «О басне и баснях
Крылова» («Вестник Европы», 1809, ч. ХЬУ, № 9, с. 51).
3 Курсив Белинского.
4 Из стихотворения «Не верь себе» (1839) М. Ю. Лермонтова,
719
6 Курсив Белинского.
6 В переводе В. А. Жуковского баллада называлась, как и у Уланда,
«Мщение», появилась в журнале «Невский зритель», 1820, февраль.
7 Курсив здесь и в следующем двустишии принадлежит Белинскому.
На сон грядущий. Отрывки из вседневноЗ жизни. Сочинение графа
В. А. Соллогуба» Издание второе. Том второЗ (с. 421—422). Впервые—«Отечественные записки», 1845, т. ХЫ1, № 10, отд. VI «Библиографическая хроника», с. 29—30 (ц. р. 30 сентября; вып. в свет 2 октября). Без подписи.
Вошло в КСсБ, ч. X, с. 143—145.
1 Повести В. А. Соллогуба, собранные в 1-й том «На сон грядущий»,
вышли в 1841 г. и были переизданы в 1844 г. Рецензии Белинского см. в
наст, изд., т. 4, с. 405—410, и т. 7, с. 506—510*
2 Первое издание 2-го тома «На сон грядущий» вышло в 1843 г., и
Белинский писал о нем в обзоре литературы за этот год (наст, изд., т. 7;
с. 49-50).
3 Во 2-й том сборника «На сон грядущий» вошли прежде уже печа-*
тавшиеся «Приключение на железной дороге», «Аптекарша», «Ямщик».
«Лев», «Медведь» и не публиковавшиеся ранее «Неоконченные повести».
4 О повестях В. А. Соллогуба «Аптекарша» (1841) и «Медведь» (1842)
Белинский с большой похвалой отзывался в литературных обзорах за
1841 и 1842 гг. (т. 4, с. 331-332, и т. 5, с. 211-212).
5 Белинский имеет в виду стереотипные обвинения в ниспровержении
всех авторитетов русской литературы, которые предъявляла ему булга-
ринская критика, начиная с появления «Литературных мечтаний». См. об
этом примеч. к рецензии «Журнальная заметка» (наст, изд., т. 1, с. 694).
Романы Вальтера Скотта. Том третий. Антикварий... (с. 422—423). Впервые —«Отечественные записки», 1845, т. ХЫ1, № 10, отд. VI «Библиографическая хроника», с. 30 (ц. р. 30 сентября; вып. в свет 2 октября). Без подписи. Вошло в КСсБ, ч. X, с. 145—147.
1 Об издании серии романов Вальтера Скотта см. примеч. 39 к статье
«Русская литература в 1845 году». Роман «Антикварий» перевели, по всей
вероятности, Е. Ф. Корш или его сестра М. Ф. Корш под его наблюдением —
см.: «Бумаги А. А. Краевского. Опись их собрания», составленная И. А. Бычковым. СПб., 1893, с. 82—83 и 86—88.
Сочинения Державина. Биография писана Н. А. Полевым... (с. 423—
437). Впервые—«Отечественные записки», 1845, т. ХЫ1, № 10, отд. VI «Библиографическая хроника», с. 31—42 (ц. р. 30 сентября; вып. в свет 2 октября). Без подписи. Вошло в КСсБ, ч. X, с. 147—170.
1 «Записки» Державина впервые опубликованы в «Русской беседе»,
1859, кн. I—V, уже после смерти К. М. Бороздина.
2 Из стихотворения Г. Р. Державина «На рождение царицы Гремисла-
вы^(Л. А. Нарышкину, 1796).
3 В тексте «Отечественных записок» пропущены слова, поставленные
Полевым в скобки: «сюда следует поместить «Элегию на смерть Нарышкина», ошибкою напечатанною на стр. 58».
4 Эта мысль содержится в отзыве Н. А. Полевого на третью часть
^(Стихотворений Александра Пушкина» («Московский телеграф», 1832,
ч. ХЫН, № 4, с. 566-573).
720
5 Н. А. Полевой нападал на Баттё п Лагарпа не так уж часто: см.,
например, его статьп «О романах Виктора Гюго и вообще о новейших романах» («Московский телеграф», 1832, ч. ХЫН, № 1, с. 90), «Разборы и
портреты литературные Сент Бёва» (там же, 1833, ч. ХЫХ, № 1, с. 167).
Чаще «Московский телеграф» выступал против Платона, Цицерона, Аристотеля, Буало. Белинский называет имена Баттё и Лагарпа — эстетиков,
канонизировавших нормы классицизма, так как в сознание современников
Полевой вошел как ниспровергатель всех авторитетов классицизма.
6 Аполлос — монашеское имя А. Д. Байбакова, автора «Правил пиитических», которые с 1774 по 1826 г. выдержали десять изданий.
7 О том, что «Ревизор»—«фарс, который правится именно тем, что в
нем нет ни драмы, ни цели, ни завязки, ни развязки...», Н. Полевой писал
в «Русском вестнике», 1842, т. У, № 1, отд. III, с. 61.
8 «Филатка и Мирошка, или Четыре жениха и одна невеста» (1831),
«Еще Филатка и Мирошка, или Праздник в графском селе» (1833) — водевиль и интермедия П. Г. Григорьева; «Филатка с детьми» (1831) —водевиль
П. И. Григорьева.
9 «Федосья Сидоровна»— «Комедия о воине Федосьи Сидоровиы с китайцами» (1842) Н. А. Полевого.
10 Белинский перечисляет произведения П. А. Полевого.
11 В цитате из Н. А. Полевого в словах «осуждение» и «художественности» — курсивы Полевого, в остальных — Белинского.
12 Статья «Сочинения Державина», состоявшая из двух частей, была
напечатана в «Отечественных записках», 1843, т. XXVI, № 2, и т. XXVII,
№ 3 (см. наст, изд., т. 6, с. 7—73).
13 «Русский вестник» прекратил свое существование в 1844 г.
14 Н. А. Полевой несколько раз выступал со статьями о Державине:
«Державин и его творения» («Московский телеграф», 1832, ч. Х1ЛЧ, № 15,
с. 362-398 и № 16, с. 523—555; ч. ХЬУИ, № 18, с. 213-244), «Сочинения
Державина»—в «Очерках русской литературы» (1839, ч. I). Переделывая
текст последней статьи для рецензируемого Белинским издания III ту кина,
Полевой учел замечания, высказанные критиком в статье «Очерки русской
литературы» Николая Полевого» (наст, изд., т. 2, с. 246, 248), на что Белинский здесь и намекает.
15 Полевой цитировал статью С. П. Шевырева «Общее обозрение развития русской словесности» («Московские ведомости», 1838, № 16).
16 Курсив, кроме курсива в слове «устарелые», принадлежит Белинскому. В статье Н. А. Полевого фамилия А. Д. Галахова не названа.
17 Книга А. Д. Галахова называется «Полная русская хрестоматия»
(СПб., 1843).
18 Об отношении к Пушкину Мерзлякова Белинский писал в шестой
статье из цикла статей о Пушкине (наст, изд., т. 6, с. 308).
М. Т. Каченовский придерживался классицистических вкусов и прослыл упорным противником Пушкина, начиная с того, что поместил в
«Вестнике Европы» отрицательный отклик критика А. Г. Глаголева («Житель Бутырской слободы») на поэму «Руслан и Людмила» (1820). Пушкиа
неоднократно высмеивал Каченовского в своих эпиграммах «Клеветцик без
дарования», «Охотник до журнальной драки», «Шив, жив Курилка»,
24 В. Белинский, т. 8
721
19 Слова Н. А. Полевого из предисловия в форме разговора сочинителя
с читателем к ромаиу «Клятва при гробе господнем» (М., 1832, с. IX):
«...квасного патриотизма я точно не терплю, но Русь знаю, Русь люблю, и
еще более позвольте прибавить к этому — Русь меня знает и любит».
20 Белппский неоднократно высмеивал Н. А. Полевого за то, что из
восемнадцати обещанных подписчикам томов «Истории русского народа»
он выпустил только шесть (1829—1833).
21 О Державине-чпновнике и поэте Белинский писал в названной
выше статье о Н. А. Полевом (см. наст, изд., т. 2, с. 246—247).
22 Имеется в виду ода «На взятие Измаила» (1790).
23 Курсив Белинского.
24 Из стихотворения И. И. Дмитриева «Надпись к портрету М. М. Хераскова» (1803—1805). Цитируется неточно. См. также примеч. 2 к статье
«Мысли и заметки о русской литературе».
25 См. примеч. 7 к статье «Петербургский сборник».
Сельское чтение, книжка третья... (с. 438—442). Впервые—«Отечественные записки», 1845, т. XLII, № 10, отд. VI «Библиографическая хроника»,
с. 55—59 (ц. р. 30 сентября; вып. в свет 2 октября). Без подписи. Вошло в
КСсБ, ч. X, с. 170—177.
Белинский неизменно доброжелательно отзывался об издании «Сельского чтепия» под редакцией В. Ф. Одоевского и А. П. Заблоцкого-Десятов-
ского, предназначенного для грамотных крестьяп-земледельцев. Критик
рецензировал первые два выпуска «Сельского чтения», вышедшие в 1843
и 1844 гг. (наст, изд., т. 5, с. 397—404, и т. 7, с. 453—457). Чуть позднее настоящего отклика он напишет рецензию на четвертую книжку (см. наст. т.).
Восставая против слащавости, подделок под народность в духе официальной политики и добровольного холопствования перед пей, Белинский
и в данной рецензии саркастически отзывается о некоторых вошедших в
третью книжку «Сельского чтения» произведениях, в которых проповедуются «мертвые идеи» покорности судьбе, идиллически изображается жизнь
простонародья, употребляются клички, унижающие человеческое достоинство крестьян. Этот же мотив будет звучать у Белинского в «Письме к
Н. В. Гоголю». Но в целом оценка «Сельского чтения» у Белинского и на
этот раз положительная.
1 Точное название «Письмовника» Н. Курганова (во 2-м изд.):
«Письмовник, содержащий в себе науку российского языка, со многим присовокуплением разного учебного и полезно-забавного вещесловия», СПб.,
1777.
2 О «Еруслане Лазаревиче» см. примеч. 20 к статье «Тереза Дюнойе».
A. А. Орлов — автор многочисленных лубочных романов.
3 Автором первого рассказа был Д. С. Протопопов, автором второго —
B. И. Даль.
4 Слова «маленько мужицкого» взяты из статьи сотрудника «Маяка»
А. Мартынова, пытавшегося «развенчать» Пушкина и предлагавшего разговаривать с народом подобным слогом (см. наст, изд., т. 5, с. 424).
Совет «Москвитянину» (с. 442—443). Впервые—«Отечественные записки», 1845, т. XLII, № 10, отд. VIII «Смесь», с. 116—117 (ц. р. 30 сентября;
вып. в свет 2 октября). Без подписи. Вошло в КСсБ, ч. X, с. 237—238.
722
1 Путешествуя по России, «английский дьякон» В. Пальмер в 1840-хгг.
свел знакомство с А. С. Хомяковым п перевел на английский язык его стихотворение «К моим детям»; В. Пальмер включил этот перевод в издание
своих стихотворений, которое вышло в Англии с русским названием «Стихотворения диакона В. В. Пальмера» (1845), с таким посвящением: «Эги
стихотворения и гимны посвящаются А. С. Хомякову и прочим знакомым
автора в России и всем тем, которые сведущи в английском языке — в знак
вечного воспоминания и уважения». М. П. Погодин к статье об этой книге,
опубликованной в «Москвитянине» (1845, ч. VI, Д° 7 и 8, с. 110—112), сделал примечание, откуда Белинский и взял следующую далее цитату.
2 Белинский высказал свое нелицеприятное и весьма критическое
мнение о поэзии А. С. Хомякова и Н. М. Языкова в статье «Русская литература в 1844 году» на страницах «Отечественных записок» (см. наст, изд.,
т. 7, с. 180-203).
3 Сочипения Ф. В. Булгарина переводились па иностранные языки
благодаря его личным знакомствам и создавали ложное представление о
его значении в литературе. Его роман «Иван Выжигин» (1829) был переведен на французский язык — см. наст, изд., т. 5, с. 602, примеч. 3 к статье
«Полное собрание сочинений Фаддея Булгарина...».
4 Письмо Гете было опубликовано в «Московском вестнике» (1828,
ч. IX, № И, с. 326—333); оно содержало благожелательный отзыв о переводе и разборе отрывка из междудействпя к «Фаусту», выполненного
С. П. Шевыревым и озаглавленного «Елена» («Елена» появилась перед тем
в журнале в 1827 г., ч. VI, № 21). Гете не знал русского языка, ему перевод
и разбор Шевырева послал Н. Борхардт, переводчик и педагог, служивший
в 1-м Московском кадетском корпусе в Москве. Гете ответил Борхардту и
в письме высоко отозвался о работе Шевырева. Это письмо Гете в подлиннике и в переводе на русский язык Борхардт переслал М. П. Погодину, который и поместил его в своем журнале «Московский вестник» вместе с личным к нему письмом Н. Борхардта.
Столетие России, с 1745 до 1845 года... Сочинение Николая Полевого...
Часть первая... (с. 443—448). Впервые—«Отечественные записки», 1815,
т. ХЫП, № И, отдел VI «Библиографическая хроника», с. 1—5 (ц. р.
31 октября; вып. в свет 1 ноября). Без подписи. Вошло в КСсБ, ч. X,
с. 177-185.
1 См. выше примеч. 35 к статье «Мысли и заметки о русской литературе».
2 Намек па Ф. В. Булгарина.
3 Характеристику различных сторон деятельности Н. А. Полевого см.
в преамбуле к статье «Николай Алексеевич Полевой».
4 Курсив Белинского.
5 Книга Н. А. Полевого, о которой идет речь у Белинского, называлась иначе: «Мечты и жнзнь» (1834).
6 Н. А. Полевой издал вторую часть «Столетия России» в 1846 г. Это
было последнее произведение, вышедшее при его жизни. Белпнскип написал на него рецензию (см.: Белинский, АН СССР, т. IX, с. 582—583).
История Консульства и Империи, соч. Тьера... (с. 448—451). Впервые —
«Отечественные записки», 1845, т. ХЫП, № 11, отд. VI «Библиографическая
24*
723
хроника», с. 5—8 (ц. р. 31 октября; вып. в свет 1 ноября). Без подписи.
Вошло в КСсБ, ч. X, с. 185--190.
1 Герцог Рейхштадтский (Наполеон II), сын п наследник Наполеона I
от брака с австрийской принцессой Марией-Луизой, жил и умер в Австрии.
2 Июльская революция 1830 г. во Франции привела к установлению
буржуазной монархии во главе с королем Луи-Филиппом — представителем младшей Орлеанской ветви династии Бурбонов.
3 Речь идет о Ж.-Ж.-Р. Камбасересе, французском буржуазном государственном деятеле, члене Конвента, одном из ближайших сподвижников Наполеона.
4 Бриарей — герой греческой мифологии, сторукий великан, сын бога
морей Посейдона.
5 Из стихотворения А. С. Пушкина «Наполеон» (1821).
6 Уничтожающая характеристика Л.-А. Тьера как автора «Истории
Консульства и Империи», апологета Наполеона, культа силы и политического цинизма — свидетельство глубокой проницательности критика. Белинский подметил те качества Тьера, которые сделают его душителем
французской революции в 1848 г. и Парижской Коммуны в 1871 г.
7 В 1845 г. вышли в свет первые три тома (из 20-ти) «Истории Консульства и Империи» Л.-А. Тьера. Тут же последовал их русский перевод.
Переводчик, укрывшийся под литерами И. Д — ъ, сделал, кроме перевода, и
обстоятельную компиляцию из этого труда и опубликовал ее в виде журнальных статей в «Отечественных записках». Появилось десять статей:
1845, т. XL, № 5, отд. II, с. 41—82, № 6, отд. II, с. 126—162; т. XLI, № 7,
отд. II, с. 36—72, № 8, отд. II, с. 96—142; т. XLII, № 9, отд. II, с. 28—86, № 10,
отд. II, с. 109—144; т. XLIII, № 12, отд. II, с. 69—129; 1846, т. XLIY, № 2,
отд. II, с. 57—94, т. XLVI, № 5, отд. II, с. 1—35, № 6, отд. II, с. 93—138.
8 В том же 1845 г. первые три статьи вышли отдельным изданием.
Отелло, венециянский мавр. Драма в пяти действиях. Соч. Шекспира...
(с. 451—452). Впервые—«Отечественные записки», 1845, т. XLIII, № 11,
отд. VI «Библиографическая хроника», с. 29—30 (ц. р. 31 октября; вып.
в свет 1 ноября). Без подписи. Авторство — ПссБ, т. XII, с. 512, 558,
примеч. 69.
1 Прозаический русский перевод был сделан И. А. Вельяминовым с
французской переделки Ж.-Ф. Дюси. Поставлен спектакль на сцене Алек-
сандринского театра в 1806 г. Отдельное издание — СПб., 1808.
2 Перевод И. И. Панаева сделан в 1836 г. с французского перевода
П. Летурнера — Гизо (см. наст, изд., т. 2, с. 547, примеч. 46).
Букеты (,) или Петербургское цветобесие... Соч. гр. В. А. Соллогуба
(с. 452—458). Впервые—«Отечественные записки», 1845, т. XLIII, № 12,
отд. VI «Библиографическая хроника», с. 50—55 (ц. р. 30 ноября; вып. в
свет 2 декабря). Без подписи. Вошло в КСсБ, ч. X, с. 199—208.
1 Комическая опера А. О. Аблесимова «Мельник, колдун, обманщик и
сват» (1775) пользовалась успехом на сцене долгие годы.
2 Подражателей у «Мельника...» А. О. Аблесимова было много:
«Несчастье от кареты» (1779) Я. Б. Княжнина, «Ставленник» (1780)
Я. Соколова, «Добрые солдаты» (1779) М. М. Хераскова, «Опекун-профессор, или Любовь хитрее красноречия» (1782) Н. П. Николева (см.:
724
П. Н. Берков. История русской комедии XVIII века. Л., «Наука», 1977,
с. 207—211).
3 Шутка В. А. Соллогуба была поставлена в Александринском театре
в сезон 1845/46 г. и вызвала, по свидетельству самого автора, недовольство
цесаревича Александра Николаевича, будущего Александра II, осуждавшего сочинение за «вредное направление» (В. А. Соллогуб. Воспоминания. М. — Л., «Academia», 1931, с. 409—410).
4 В «Хронике петербургских театров» А. И. Вольфа есть свидетельство, проясняющее это место статьи Белинского: в сезон 1844/45 г. «увлечение итальянцами шло всё кресчендо (а в это время в итальянской опере
принимали участие знаменитые певцы и певицы: Рубини, Виардо, Тамбу-
рини, Альбони и др. — В. К.), и к ногам их впервые полетели букеты и
венки. До тех пор Петербург не знал цветобесия» (ч. I, СПб., 1877,
с. 112).
5 Насмешливое отношение Байрона к своему литературному противнику поэту Саути было выражено в поэме «Видение суда», в посвящении
к «Дон Жуану» и других произведениях.
6 Курсив здесь и далее — Белинского. «Шкуна Ньюкарлеби» (1841) —
драма Ф. В. Булгарина, провалившаяся на Александринской сцене в сезон
1841/42 г.
Петербургские вершины, описанные Я. Бутковым. Книга первая...
{с. 458—466). Впервые—«Отечественные записки», 1845, т. XLIII, № 12,
отд. «Библиографическая хроника», с. 56—63 (ц. р. 30 ноября; вып. в свет
2 декабря). Без подписи. Вошло в КСсБ, т. X, с. 208—214.
«Петербургские вершины» (1845—1846), в двух частях, Я. П. Бутко-
ва — одно из важнейших произведений «натуральной школы»— представляли собой серию очерков, в которых изображалась главным образом жизнь
городской бедноты, чиновного люда, ютившегося по углам и чердакам (отсюда и название «вершины»). Сам Я. П. Бутков был поклонником Белинского, воспитывался на его статьях и, находясь в близких отношениях
•с Достоевским, также начинавшим свою литературную карьеру, воспользовался его уроками и в последующих своих произведениях.
1 Имеется в виду басня И. А. Крылова «Орел и Паук» (1812).
2 Курсив Белинского.
3 Гомером «провозгласил» Гоголя К. С. Аксаков в своей брошюре
«Несколько слов о поэме Гоголя «Похождения Чичикова, или Мертвые души», М., 1842. Белинский выступил против этого сравнения в своей рецензии на брошюру К. Аксакова (см. паст, изд., т. 5, с. 56—62 и примеч. к ним).
4 Курсив и замечания в скобках Белинского.
5 «Карикатуристом» изображал Гоголя в фельетонах «Иллюстрации»
Н. В. Кукольник.
6 Отзыв о второй книге «Петербургских вершит* Я. П. Буткова Белинский дает в обзоре литературы 1846 г.
Карманная библиотека. Граф Монте-Кристо, роман Александра Дюма...
(с. 466—467). Впервые—«Отечественные записки», 1845, т. XLIII, № 12, отд.
VI «Библиографическая хроника», с. 63—64 (ц. р. 30 ноября; вып. в свет
2 декабря). Без подписи. Вошло в КСсБ, ч. X, с. 215—217.
725
1 См. выше примеч. 35 к статье «Мысли п заметки о русской литературе».
2 «Матильда, записки молодой женщины» (1841), «Парижские тайны»
(1842—1843), «Вечный жид» (1844—1845)—романы Э. Сю; «Ночи на кладбище отца Лашеза»—Л. Гозлана (русский перевод 1845 г.).
3 «Граф Монте-Кристо» ранее был напечатан в «Библиотеке для чтения» (1845, т. 72, отд. II, с. 105—276; т. 73, отд. II, с. 1—206, и т. 74, отд. II,
с. 1—228).
Кочубей, генеральный судья. Историческая повесть Николая Семен-
товгкого (с. 467—468). Впервые—«Отечественные записки», 1845,
т. ХЫН, № 12, отд. VI «Библиографическая хроника», с. 97—98 (ц. р.
30 ноября; вып. в свет 2 декабря). Без подписи. Вошло в КСсБ, ч. X,
с. 217—218.
Эта рецензия — пример «разносных» отзывов Белинского на бездарные сочинения, которые печатались в разных журналах. Н. М. Сементов-
ский — деятельный сотрудник реакционных журналов «Маяк», «Москвитянин», «Иллюстрация». Рецензируемый роман «Кочубей» появился в «Маяке» под названием «Мазепа» («Маяк», 1845, т. XXIII, кн. 45 и 46).
Могила инока. Истинное происшествие XIX столетия. Сочинение
Ф. Садовникова (с. 468—471). Впервые—«Отечественные записки», 1845,
т. ХЫН, № 12, отд. VI «Библиографическая хроника», с. 98—100 (ц. р.
30 ноября; вып. в свет 2 декабря). Без подписи. Вошло в КСсБ, ч. X,
с. 219-222.
1 Курсив в цитатах здесь и далее принадлежит Белинскому.
2 Роман М. Чернявского «Коварство» (1845) Белинский рецензировал
в предыдущем номере «Отечественных записок» (1845, т. ХЫН, № И*
отд. VI, с. 32—34).
Перевод сочинений Гоголя на французский язык (с. 471—472). Впервые—«Отечественные записки», 1845, т. ХЫН, № 12, отд. VIII «Смесь»,
с. 115—116 (ц. р. 30 ноября; вып. в свет 2 декабря). Без подписи. Вошло б
КСсБ, ч. X, с. 239-241.
Рецензируемый французский перевод повестей Гоголя вышел в Париже в 1845 г. Ои был сделан И. С. Тургеневым и С. А. Гедеоновым, на что
Луи Виардо указывал в своем предисловии — см.: М. П. Алексеев.
И. С. Тургенев — пропагандист русской литературы на Западе.—«Труды
отдела новой русской литературы», кн. I. Л., 1948.
1 Белинский приводил отклики французской прессы в «Отечественных записках», 1846, т. ХЬ^, № 1, отд. VIII, с. 45—51, в рецензии «Литературные и журнальные заметки. Отзывы французских журналов о Гоголе» (см.: Белинский, АН СССР, т. IX, с. 421—429).
Мельник... Роман Жоржа Санда... (с. 472—474). Впервые—«Отечественные записки», 1846, т. XL.IV, № 1, отд. VI «Библиографическая хроника»,
с. 1—2 (ц. р. 31 декабря 1845 г.; вып. в свет 2 января 1846 г.). Без подписи.
Вошло в КСсБ, ч. X, с. 373—375.
Отношение Белинского к творчеству Жорж Санд менялось в процессе идейной эволюции критика. В период «примирения с действительностью» (1838—1840 гг.) Белинский не принимал критического пафоса ее романов, выступал против трактовки ею женской эмансипации (см. наст.
726
изд., т. 2, с. 558, примеч. 23). В последующие годы он стал ценить в них
острую «социальность», проповедь идей утопического социализма (наст,
изд., т. 4, с. 604, и т. 5, с. 548, примеч. 10). Однако начиная с настоящей
рецензии восторженное отношение Белинского к Жорж Санд сменяется
более сдержанным: у критика вызывает протест романтическая идеализация ее добродетельных героев, чуждых реально существующей буржуазной действительности (см. об этом подробнее во вступительной статье
к наст. т.). Но Белинский по-прежнему сознает значение произведений
французской писательницы для пропаганды идей социализма.
Поэтому, выражая в конце рецензии недовольство переводом, говоря
о некоторых переделках и поправках, критик намекает на самоуправство
цензуры, которая сокращала романы Жорж Санд, освобождала их от таких слов, как «коммунизм», «справедливость», «истинное равенство».
1 Здесь впервые Белинский говорит, еще не называя его имени,
о Ф. М. Достоевском, с которым критик уже познакомился и чей роман
«Бедные люди» должен был скоро появиться в «Петербургском сборнике»,
изданном Н. Некрасовым (вышел в свет 15 января 1846 г.).
2 Речь идет о том же «Петербургском сборнике».
Новоселье. Издание второе (с. 474—476). Впервые—«Отечественные
записки», 1846, т. ХЫУ, № 1, отд. VI «Библиографическая хроника», с. 2—
4 (ц. р. 31 декабря 1845 г.; вып. в свет 2 января 1846 г.). Без подписи. Вошло в КСсБ, ч. X, с. 376—378.
1 В первой половине 1830-х гг. в Москве выходили журналы «Московский телеграф» и «Телескоп», пользовавшиеся большой популярностью.
Попыткой объединить литературные силы в Петербурге был альманах
А. Ф. Смирдина «Новоселье». Предприимчивый книгоиздатель в 1833 г.
переехал со своим книжным магазином и библиотекой на Невский проспект и по этому случаю устроил празднество, на котором присутствовали
Пушкин, Жуковский, Крылов и многие другие писатели. В память об этой
встрече Смирдин и выпустил в 1833 и 1834 гг. две части альманаха, составленного из произведений писателей, присутствовавших на банкете
(см. о них в наст, изд., т. 1, с. 121, и т. 3, с. 374 и примеч. к ней).
2 «Библиотека для чтения» была первым русским журналом, который
стал выплачивать гонорары.
3 Не будучи большим знатоком русского языка, Сенковский выступал
с мелочными прпдирками к другим писателям. Он возражал, в частности,
против употребления некоторых устарелых выражений («сих», «оных»
и др.). См., например, «Библиотеку для чтения», 1835, т. VIII, отд. VI,
с. 26-34.
4 Цитата из первой песни «Руслана и Людмилы» Пушкина.
5 Переиздание «Новоселья» было малоудачным предприятием
А. Ф. Смирдина, издательские дела которого в 1840-х гг. ухудшились.
6 Белинский называет произведения обеих частей «Новоселья»: «Киевские ведьмы»—рассказ Порфприя Байского (Ореста Сомова), «Омар и просвещение» и «Нечто, или Альманачная статейка о ничем»—статья
Ф. В. Булгарина, «Воспоминания» Н. И. Греча, «Русский Икар»— рассказ
К. П. Масальского, «Раскольник»—повесть В. И. Панаева, «Призрак»—
рассказ Б. М. Федорова, «Полдень в Венецпд» Е. П. Зайцевского, «Михаил
727
Никитич Романов»— отрывок из трагедии «Борис Годунов» М. Е. Лобанова,
стихотворение «Две розы» А. С. Норова, «Отрывок из драматической поэмы» М. П. Погодина, стихотворение «Домовой» барона Е. Ф. Розена, «Мудреные приключения квартального надзирателя»— повесть Ф. В. Булгарина,
«Премьер-майор»— рассказ В. А. Ушакова, «Прадедушкина женитьба»—
рассказ князя А. А. Шаховского, «Любовь к ближнему» («О любви к
ближнему») — статья И. И. Ястребцова, «Разговор души с телом»— стихотворение М. И. Воскресенского, «Русская добросовестность»— стихотворение
барона Е. Ф. Розена. О содержании первой и второй частей «Новоселья» Белинский писал в рецензии «Вчера и сегодня... Книга первая» (наст. изд.г
т. 7, с. 543).
Елка. Подарок на Рожество... (с. 476—481). Впервые—«Отечественные
записки», 1846, т. XLIV, № 1, отд. VI «Библиографическая хроника»у
с. 33—37 (ц. р. 31 декабря 1845 г.; вып. в свет 2 января 1846 г.). Без подписи. Вошло в КСсБ, ч. X, с. 379—385.
1 Курсив в этой и предыдущей цитатах принадлежит Белинскому,
2 «Мери и Флора»— повесть для детей (автор не указан), перевод о
английского А. Ишимовой.
3 Рецензию Белинского на «Альманах для детей» — см.: Белин¬
ский, АН СССР, т. IX, с. 131—132.
4 «Типы современных нравов.,.» (1845)—сборник под редакцией
II. Кириллова.
5 Книгопродавец В. П. Поляков одно время был издателем реакционного «Маяка», этим объясняется отрицательное отношение к нему Белинского. Кроме того, издания Полякова не отличались высоким качеством.
Петербургский сборник, изданный Н. Некрасовым... (с. 481—482). Впервые—«Отечественные записки», 1846, т. XLIV, № 2, отд. VI «Библиографическая хроника», с. 45—46 (ц. р. 31 января; вып. в свет 1 февраля). Без
подписи. Вошло в КСсБ, ч. X, с. 385—386.
1 Намек на редакторский произвол О. И. Сенковского в «Библиотеке
для чтения».
2 О сборнике «Физиология Петербурга» (1845) — см. наст, изд., т. 7,
с. 639 и 674-675.
3 Имеется в виду глумливый отзыв «Я.Я.Я.» (Л. В. Бранта) на «Физиологию Петербурга» («Северная пчела», 1845, № 234, 235).
4 Белинский сделал это в статье «Петербургский сборник» (см. выше).
В ней же Белинский дает подробную характеристику стихотворных и прозаических материалов сборника, о которых говорится дальше в рецензии.
Переводы Александра Струговщикова. Статей в прозе, книга первая
(с. 482—483). Впервые—«Отечественные записки», 1846, т. XLIV, № 2/
отд. VI «Библиографическая хроника», с. 46—47 (ц. р. 31 января; вып. в
свет 1 февраля). Без подписи. Вошло в КСсБ, ч. X, с. 387—389.
1 Сатирическая пьеса Гете «Боги, герои и Виланд» (1774) была напечатана в «Отечественных записках», 1839, т. II, № 2, отд. III, с. 143—
162.
2 «Признания прекрасной души»—книга шестая «Годов учения Вильгельма Мейстера» (1793—1796).
3 Княгиня Г-на (А. А. Голицына) — жена Д. А. Голицына, русского
728
посла в Париже и Гааге, друга Дидро, приятельница Гете, собиравшая
у себя литературно-философский кружок с религиозным оттенком. Современные исследователи считают прототипом «прекрасной души» не ее, а
родственницу матери Гете Сусанну фон Клеттенберг. См. об этом:
II.-B. Гете. Собр. соч. в 10-ти томах, т. 7. М., «Художественная литература», 1978, с. 521.
4 Белинский имеет в виду также и «прекраснодушные» настроения,
царившие в «кружке» его московских знакомых до переезда критика в Петербург. Иронически об этих настроениях в «кружке» ои писал В. П. Боткину 3 февраля 1840 г.
Новый критикан (с. 483—486). Впервые—«Отечественные записки»,
1846, т. XLIV, № 2, отд. VIII «Смесь», с. 126—128 (ц. р. 31 января; вып. в
свет 1 февраля). Без подписи. Вошло в КСсБ, ч. X, с. 426—429.
1 Перечень произведений, помещенных в «Петербургском сборнике»,
см. выше в преамбуле к статье «Петербургский сборник».
2 Под литерами Я.Я.Я. скрывался реакционный критик Л. В. Брант.
О его статьях см. примеч. 20 и 24 к статье «Петербургский сборник».
3 «Ques ego!»— слова угрозы, с какими Нептун в поэме «Энеида» (19 г.
до н. э.) Вергилия обращается к разбушевавшимся ветрам.
4 Намек на доносительный характер статей Л. В. Бранта.
5 Л. В. Брант делал вид, что не понимает уподобления славянофильствующего Ивана Васильевича, героя «Тарантаса» В. А. Соллогуба, Дон Кихоту, сделанного Белинским в статье о «Тарантасе» (см. наст, изд., т. 7,
с. 305-307).
6 Ф. Б. (Ф. Булгарин) нападал на статью Белинского о сочинении
К. Кодинского «Упрощение русской грамматики» (1845), в которой критик
отмечал абсурдность замены русского алфавита латинским, хотя и аред-
лагал ряд преобразований, чтобы уменьшить запутанность русской орфографии (см.: Белинский, АН СССР, т. IX, с. 328—345).
7 Подразумеваются две брошюры Л. В. Бранта: «Опыт библиографического обозрения, или Очерк последнего полугодия русской литературы, с
октября 1841 по апрель 1842» (СПб., 1842) и «Несколько слов о периодических изданиях русских» (СПб., 1842), которым Белинский дал суровую
оценку — см.: Белинский, АН СССР, т. VI, с. 189—194.
8 «Виктор, или Дитя в лесу» (1791) — роман французского писателя
Ф.-Г. Дюкре-Дюмепиля.
Вчера и сегодня. Литературный сборник, составленный гр. В. А. Соллогубом... Книга вторая (с. 486—491). Впервые—«Отечественные записки»,
1846т т. XLV, № 3, отд. VI «Библиографическая хроника», с. 2—6 (ц. р.
28 февраля; вып. в свет 2 марта). Без подписи. Авторство — КСсБ, Список X, с. 436.
1 Рецензию на первую книгу сборника «Вчера и сегодня»— см. наст,
изд., т. 7, с. 542—550.
2 Автор названной «Поправки» к «Тарантасу», как это следует из
разъяснения В. А. Соллогуба, данного в начале публикации,— купец из
Ярославля Семей Серебряников.
3 «Амена»— отрывок из романа «Стебеловский» (1845) А. К. Тол*
стого.
729
Скрытая цптата пз стихотворения М. 10. Лермонтова «Ие верь себе»
(1839). У Лермонтова: «Иль пленной мыслн раздраженье»,
5 Перевод «Лорелеи» принадлежал И. П. Крешеву.
6 Восемь стихотворений, переведенных А. Н. Плещеевым, помещены
в сбориике под оощим заглавием «Из Гейне». Далее в стихотворении курсив Белинского.
7 Речь идет о четырех строфах стихотворения «Есть речи — значенье»
(1840), которое В. А. Соллогуб опубликовал в его третьей редакции под
названием «Волшеоные звуки» (см.: М. Ю. Лермонтов. Поли. собр. соч.
в 4-х томах, т. 1. Л., «Наука», 1979, с. 604). Белинский, видимо, знал об обстоятельствах публикации этого стихотворения как сотрудник «Отечественных записок», где оно было напечатано (см.: И. И. Панаев. Литературные воспоминания. <Л.>, Гослитиздат, 1950, с. 134—135).
8 Названные далее стихотворения Лермонтова: «Не смейся над моей
пророческой тоской» (1837), «Вид гор из степей Козлова» (1838), «Беглец»
(1839) — не являются его «первыми опытами».
9 Цензурой не было пропущено слово «плаху».
10 Стихотворение было напечатано в сборнике без последнего стиха:
«Пускай: я им не дорожил».
Стихотворения Аполлона Григорьева... Стихотворения 1845 года,
Я. П. Полонского... (с. 491—499). Впервые—«Отечественные записки»,
1846, т. ХЬУ, № 4, отд. VI «Библиографическая хроника», с. 52—58 (ц. р.
31 марта; вып. в свет 1 апреля). Без подписи. Вошло в КСсБ, т. X,
с. 398-410.
1 В «Отечественных записках» и «Библиотеке для чтения».
2 Белинский собирался рецензировать «Стихотворения Кольцова», к
которым паписал вступительную статью под названием «О жизни и сочинениях Кольцова» (см. наст, т.), однако не выполнил своего обещания, так
как с 1 апреля 1846 г. порвал с «Отечественными записками».
3 Белинский имел в виду проектировавшийся им самим сборник «Левиафан» (см. о нем на с. 630—631). Судьба альманаха «Сто статей и ста
картин» неизвестна.
4 Стихотворения Ап. Григорьева с 1843 г. помещались сначала в
«Москвитянине», а потом в петербургском журнале «Репертуар и пантеон», издававшемся В. С. Межевичем (в 1846 г. его редактировал Ап. Григорьев).
5 Об «Олимпии Радиие» и других произведениях Ап. Григорьева Белинский писал в статье «Русская литература в 1845 году» (наст, т., с. 21-^
22).
6 См. примеч. 2 к статье «Выбранные места из переписки с друзьями».
7 Из Сатиры I Ювенала (стпх 79). Эти слова Ап. Григорьев взял в качестве эпиграфа к стихотворению «Героям нашего времени» (1845).
8 В 1844 г. вышел сборник «Гаммы. Стихотворения Я. П. Полонского» (М.).
9 Из стихотворения Лермонтова «Не верь себе». Курсив Белинского.
10 Из сатиры А. Д. Кантемира «К уму своему...». Стихи Кантемира, которыми Белинский заканчивает рецензию, Ап. Григорьев впоследствии
730
вспоминал, соглашаясь с приговором Белинского поэзпп Я. П. Полонского
(см.: «Аполлон Александрович Григорьев. Материалы для биографии-), под
ред. Влад. Княжнина. Пг., 1917, с. 272).
Лексикон философских предметов, составленный Александром Галичем... (с. 500—503). Впервые—«Отечественные записки», 18-16, т. XLV, № 4,
отд. VI «Библиографическая хроника», с. 74—77 (ц. р. 31 марта; вып. в свет
1 апреля). Без подписи. Вошло в КСсБ, ч. X, с. 410—415.
Справедливость критики Белинским рецензируемой работы А. И. Галича не умаляет, однако, заслуг Галича как популяризатора в России философских учений (см. его работы: «История философских систем», 1818—
1819; «Опыт пауки изящного», 1825) и, что особеппо важно, немецких идеалистических систем — И. Канта, Ф. Шеллинга.
1 Жан де Лабрюйер — автор книги «Характеры или нравы нашего
века» (1688). Книга Лабрюйера была переведена на русский язык Н. Ильиным в 1812 г. под названием: «Характеры, или Свойства различного состояния людей нынешнего времени».
2 В 1843 г., по случаю 300-летия со дня смерти Н. Коперника, возник
спор между пемецкими и польскими учеными о национальной принадлежности великого ученого. «Москвитянин» тоже вступил в спор, напечатав
статью С. П. Победоносцева «Николай Коперник (Голос за правду)» (1843,
ч. V, № 9, с. 121), в которой Победоносцев пытался доказать, что фамилия
ученого близка по корню польским и богемским словам, означающим
покорность, смирение. В статье также было отмечено, что Коперник «духовно
сочетался» «с великими мировыми именами Галилея, Кеплера и Ньютона,
по следам которых он шел». Но Победоносцев забыл, что все перечисленные ученые умерли позднее Коперника на сто и более лет! Эту ошибку в хронологии высмеял А. И. Герцен в заметке «Москвитянин» о Копернике» (Герцен, т. II, с. 103—107).
3 Н. И. Греч опубликовал «Парижские письма» в «Северной пчеле»
в 1846 г.
4 Курсив в цитатах — Белинского.
5 Суровый иронический отзыв Белинского вызвал восторженную оценку А. И. Герцена в письме к А. А. Краевскому от 10 апреля 1846 г. (Герцен, т. XXII, с. 254).
Первое апреля. Комический иллюстрированный альманах... (с. 503—
506). Впервые—«Отечественные записки», 1846, т. XLV, № 4, отд. VI «Библиографическая хроника», с. 87—89 (ц. р. 31 марта; вып. в свет 1 апреля).
Без подписи. Вошло в КСсБ, ч. X, с. 415—419.
Альманах «Первое апреля» включал материалы, собранные для составлявшегося Н. А. Некрасовым, Ф. М. Достоевским, Д. В. Григоровичем
в 1845 г. сатирического альманаха «Зубоскал», который не был разрешен
цензурой (см.: Некрасов, T.V, с. 638).
1 Сатирическая заметка «Пушкин и ящерицы» Н. А. Некрасова направлена против С. П. Шевырева, наполнявшего свои лекционные и журнальные выступления излияниями по поводу «обожаемой» им Италии и
всего итальянского.
2 Настоящая заметка предположительно приписывается Н. А. Некрасову (Некрасов, т. V, с. 588—590, «Dubia»}. Заметка направлена против
731
М. П. Погодина и больно его задела (Н. Барсуков. Жизнь и труды
М. П. Погодина, кн. VIII, СПб., 1894, с. 355). У автора заметки намек на
Погодина был достаточно прозрачен: в ней выводился некий господин
Бедрин, прославившийся своими «Путевыми записками». Фамилия была
созвучна с фамилией «Вёдрина», под которой был высмеян Погодин в широко известной пародии А. И. Герцена «Путевые записки г. Вёдрина»
(Герцен, т. II, с. 108—110). Цитируя заметку из альманаха, Белинский
подчеркнул, о ком идет речь, переменив Бедрина на Ведрина.
3 В сатирической заметке «Славянофил» выведен К. С. Аксаков. Автором ее считается Н. А. Некрасов (Некрасов, т. V, с. 602, «Dubia»).
4 «И скучно, и грустно» (1844) — стихотворение Н. А. Некрасова.
5 Предполагается, что автором этого стихотворения является Н. А. Некрасов (Некрасов, т. I, «Dubia», с. 428—429 и 631—632). Вместо точек в
последующих публикациях были стихи с именем Булгарина:
Кто же он?.. Подлец Булгарин
Венедиктович Фаддей.
Были и другие варианты этого последнего двустишия, также с фамилией
Булгарина.
6 Автор стихотворения, вероятно, И. И. Панаев (см.: «Первое полное
собрание сочинений И. И. Панаева». СПб., 1889, т. V, ч. II, с. 37—38).
7 Рассказ «Как опасно предаваться честолюбивым снам» написап
Ф. М. Достоевским и Д. В. Григоровичем, стихи в нем — Н. Л. Некрасовым.
Принадлежность этого рассказа указанным авторам установлена К. И. Чуковским (см.: Н е к р а с о в, т. V, с. 557—577 и 638—639).
8 Статуи названы терминами карточной игры, что придавало картинкам фарсовое значение.
Литературные и журнальные заметки (с. 506—510). Впервые—«Отечественные записки», 1846, т. XLV, № 4, отд. VIII «Смесь», с. 120—123 (ц. р.
31 марта; вып. в свет 1 апреля). Без подписи. Вошло в КСсБ, ч. X, с. 429—
435, под названием «Булгарин».
Настоящая заметка, являющаяся частью «Литературных и журнальных заметок» в «Смеси», написана, по-видимому, после того, как стало
известно, что большая статья о Булгарине, предназначенная для «Отечественных записок», запрещена цензурой. Статья о Булгарине была написана
в связи с выходом в свет книги «Воспоминания Фаддея Булгарина. Отрывки из виденного, слышанного и испытанного в жизни» (СПб., 1846. Две части). Подробнее историю запрещения статьи о «Воспоминаниях...» Булга-1
рина и споров об ее авторстве — см. в издании: «Полн. собр. соч. В. Г. Белинского», т. XIII, редакция и примечания В. С. Спиридонова. Л., Гослитиздат, 1948, с. 335—341, и Белинский, АН СССР, т. IX, с. 783—790.
1 Имеется в виду семейство умершего в апреле 1839 г. П. П. Свпныша,
у которого А. А. Краевский арендовал с осени 1838 г. «Отечественные записки» с условием выплаты Свнньпну 5 тысяч рублей ежегодно. Журнал из-
дазался отнюдь не «в пользу» «бедного семейства» (кстати сказать, после
смерти Свиньина Краевский отказался выплачивать вдове арендную сумму, по поводу чего затеялся судебный процесс). Материально журнал обеспечивался денежными взносами компаньонов (В. Ф. Одоевского, И. И. Па¬
732
наева, Б. А. Враского, В. А. Владиславлева, Н. П. Мундта, А. В. Всеволожского)— см.: В. И. Кулешов. «Отечественные записки» и литература
40-х годов XIX века. М., Изд-во МГУ, 1958, с. 17, 355 и 358.
2 Курсив Белинского.
3 Об отношении Белинского к переводу повестей Гоголя и о том, кто
в действительности был переводчиком — см. выше заметку «Перевод сочинений Гоголя на французский язык» и примеч. к ней.
4 См. примеч. 1 к заметке, названной в предыдущем примеч.
5 Белинский вспоминает статью-памфлет Пушкииа, направленный
против Булгарина, в котором Булгарин обвинялся, в частности, в заискивании перед иностранными литераторами.
6 Эта цитата взята из примечания к выше цитировавшейся статье в
том же номере «Северной пчелы» за 1846 г. Курсивы Белинского.
7 См. примеч. 3 к рецензии «Совет «Москвитянину».
8 Об этом направленном против него выпаде Булгарина в «Северной
пчеле» Белинский с возмущением писал в заметке «Новый критикан» (см.
наст, т., с. 485).
9 Разбирая второй выпуск сборника «Дагерротип» и помещенпый в
нем рассказ Н. А. Полевого «Семен Семенович Огурчиков», Булгарин писал,
что редактор напрасно думает, будто «нашел клад, когда приобрел широковещательное писание с огородным названием писателя». И ниже, в той
же статье, о том же «купце» Полевом: «...Евгений Сю, Дюма, Гюго не упадут от того, если какой-нибудь квасник, выучившийся грамоте самоучкою,
станет напрягать свои силы, чтоб доказывать их ошибки».
10 Имеются в виду статьи Ф. В. Булгарина: «Встреча с Карамзиным.
Из литературных воспоминаний» («Альбом северных муз. Альманах на
1828 год». СПб., 1828), «Воспоминания о незабвенном Александре Сергеевиче Грибоедове» («Сын отечества и Северный архив», 1830, № 1, с. 3—42) и
«Воспоминания о Крылове и беглый взгляд на характеристику его сочинений» («Северная пчела», 1845, № 8 и 9).
11 Ф. В. Булгарин, защищаясь против обвинений в искажении исторической правды в его «Воспоминаниях», сослался в одном из случаев на
сведения, полученные от адмирала П. И. Рикорда. Однако адмирал публично заявил в письме в редакцию «Северной пчелы», что никаких сведений Булгарину не давал, и просил впредь ссылок на него не делать (см.:
Белинский, АН СССР, т. IX, с. 668).
12 В указываемом Белинским 86 номере «Северной пчелы» за 1843 г.
нет уподоблений Булгарина Вальтеру Скотту, хотя Булгарин всегда был
склонен к саморекламе. С Сократом же он сравнивает себя в связи с тем,
что стоически выдерживает брань и нападки «Отечественных записок»
(«Северная пчела», 1843, № 57, с. 227).
13 О происхождении термина «натуральная школа» см. примеч. 4 к
статье «Петербургский сборник».
14 С отрицательными суждениями о таланте Ф. М. Достоевского, автора
«Бедных людей», выступил в «Северной пчеле» Л. В. Брант: «...не скажем,
чтобы новый автор был совершенно бездарен, но он увлекся пустыми теориями «принципальных» критиков, сбивающих у нас с толку молодое, возникающее поколение» (1846, № 25, с. 99). Подобные же суждения о Достоев¬
733
ском высказывали п позднее Булгарин и тот же Брант в «Северной пчеле»
(1846, № 27, с. 107, и Л*® 53, с. 218). См. также примеч. 17 к статье «Петербургский сборник).
Похождения Чичикова, или Мертвые души. Поэма Н. Гоголя. Издание второе (с. 510—513). Впервые—«Современник», 1847, т. I, № 1, отд. III
«Критика и библиография», с. 56—59 (ц. р. 30 декабря 1846 г.; вып. в свет
1 января 1847 г.). Подпись: В. Б. Вошло в КСсБ, ч. XI, с. 69—72.
Автограф рецензип храиптся в ГБЛ (М., 3322 а, № 6, л. 53—56).
Печатается по тексту «СоЕременнпка».
1 Белинский не смог выполнить свои неоднократные обещания написать развернутую статью о всем творчестве Гоголя. Он сообщал об этом
замысле В. П. Боткину 4—8 поября 1847 г. и К. Д. Кавелину 7 декабря
1847 г.
2 Вместо: «Мертвые души» стоят весьма высоко в русской литературе»— в автографе было: «Мертвые души» стоят выше всего, что было и
есть в русской литературе».
3 Вместо «с удивительною»— в автографе было: «с бесконечною».
4 Выход «Выбранных мест пз переписки с друзьями» подтвердил это
опасепие Белинского.
5 О статье Гоголя «Об «Одиссее», переводимой Жуковским»— см. примеч. 8 к статье «Выбранные места из переписки с друзьями». Под «бездарным» писателем подразумевается барон Е. Розен, выступивший по поводу этой статьи Гоголя в «Северной пчеле» (1846, № 181, с. 722—723),
6 Эта книга вышла в 1783 г.
7 Курсив Белинского. Цитируется с небольшими неточностями.
8 Из комедии Гоголя «Женитьба» (д. II, явл. XVIII, слова Кочкарева).
Повести, сказки и рассказы Казака Луганского... (с. 513—516). Впервые —«Современник», 1847, т. I, № 2, отд. III «Критика и библиография»,
с. 138—144 (вып. в свет 7 февраля). Без подписи. Вошло в КСсБ, ч. XI,
с. 109-115.
1 Художник М. Л. Невахович в альбоме «Ералаш» (1847, тетрадь 1,
л. 5) изобразил Д. В. Григоровича, автора повести «Деревня», роющимся в
помойной яме.
2 Полное название рассказа—«Петербургский дворник» (1845).
Очерки Рима. Аполлона Майкова (с. 516—519). Впервые—«Современник», 1847, т. I, № 2, отд. III «Критика и библиография», с. 138—141 (вып.
в свет 7 февраля). Без подписи. Авторство — ПссБ, т. XIII, с. 193—195, 462,
примеч. 1175.
1 Белинский посвятил этому изданию статью «Стихотворения Аполлона Майкова» — наст, изд., т. 4, с. 340—360.
2 Цитируется стихотворение Ап. Майкова «Барельеф» (1S42),
3 У Майкова: «отрубок».
4 Цитируется стихотворение Ап. Майкова «Fortunata».
Современные заметки (с. 519—531). Впервые—«Современник», 1847, т. I,
№ 2, отд. IV «Смесь», с. 179—192 (вып. в свет 7 февраля). Без подписи.
Вогцдо в КСсБ, ч. XI, с. 291—310.
1 Белинский имеет в виду журнал «Сын отечества», основанный в
1812 г., редактировавшийся до 1825 г, Гречем, после —Гречем и Булгари¬
734
ным, Н. Полевым п др. п утратпвшпй свою прогресспвпость. В 1829 г. он
был объединен с «Северным архивом» п выходил под названием «Сын
отечества и Северный архив». В 1842 г. редактором его стал К. Масальский.
Выходя с большими опозданиями, он прекратился на пюнь-июльской книжке (№ 6—7) за 1843 г., появившейся в 1844 г. После перерыва, с 1847 по
1852 г., редактором его вновь стал К. Масальский.
2 О преобразовании в 1847 г. «Санкт-Петербургских ведомостей» см.
примеч. 15 к статье «Взгляд па русскую литературу 1847 года».
3 Похвалы Белинского «Санкт-Петербургским ведомостям» рассчитаны
были, как он сам об этом писал В. П. Боткину 6 февраля 1847 г., на то, чтобы нанести удар «рикошетом» по «Северной пчеле».
4 Лестный отзыв о статье «Штейн и Поццо ди Борго» («Санкт-Петербургские ведомости», 1847, № 1), являющейся переводом одноименной брошюры С. С. Уварова, изданной в Петербурге в 1846 г. на французском
языке, преследовал ту же цель (см. предыдущее примеч.).
5 Автором статьи «Уголовное судопроизводство во Франции и Англии»
был Н. Торнау («Санкт-Петербургские ведомости», 1847, № 7—8).
6 Полное название статьи Н. Г. Устрялова «Осада Азова в 1695 году»
(«Саикт-Петербургские ведомости», 1847, № 3 и 4).
7 Белинский имеет в виду фельетоны Ф. В. Булгарина, Л. В. Бранта
в «Северной пчеле». Несколько лучше были фельетоны В. А. Соллогуба,
печатавшиеся в «Санкт-Петфбургских ведомостях». Цитата взята из фельетона Соллогуба «Музыкальные вечера Вьетаиа. — Нашествие журналов»
(«Санкт-Петербургские ведомости», 1847, № 15; подпись: С.).
8 Намек на Ф. В. Булгарина.
9 Буквами «Э. И.» подписывался Э. И. Губер.
10 Белинский имеет в виду свой переезд в Петербург из Москвы в октябре 1839 г.
11 Статья Э. Губера «Русская литература в 1846 году» была напечатана в «Санкт-Петербургских ведомостях» не 4, а 5 января 1847 г., в № 4.
12 Белинский напоминает, что творчество Гете было связано в немецкой литературе с периодом «Бури и натиска» и отражало коренные
перемены во всей европейской общественной жизпи, вызванные Великой
французской революцией 1789—1794 гг.
13 Здесь Белинский имеет в виду правых гегельянцев, которые недооценивали диалектики Гегеля, идей развития и перемен в литературе,
акцентировали слабые места «системы» философа, приводившие его к примирению с прусской монархией, а в творчестве Гете — черты филистерства.
14 Условия конкурса были напечатаны в «Журнале министерства государственных имуществ» (1847, т. XXII, № 1, отд. I, с. 86—90).
15 Речь идет о романах «Два призрака» (1842) Ф. Фан-Дима (псевдоним Е. В. Кологривовой) и «Непостижимая» (1841) В. С. Филимонова.
16 Итальянские драмы Н. В. Кукольника: «Джакобо Санназар» (1834),
«Доминпкино» (1838), «Джулио Мости» (1836) и др. Его повести на итальянские сюжеты—«Антонио» (1840), «Аврора Галигай» (1843), рассказ
«Психея» (1840) и др. К числу «русских» его повестей относятся: «Авдотья
Петровна Лихончиха» (1840), «Новый год» (1840), «Сказание о синем и зе¬
735
леном сукне» (1840), «Капустин» (1841), «Прокурор» (1841) и «Благодетельный Андроник...» (1842).
17 См. примеч. 7 к статье «Петербургский сборник».
18 Цитата из той же статьи Э. Губера.
19 Белинский имеет в виду некоторую усложненность отвлеченно-философской гегельянской терминологии своих статей так называемого
периода «примирения с действительностью» (1838—1840 гг.). Впоследствии
он от этой усложненности отказался.
20 Высокая оценка Белинским «Бедных людей» была дана в рецензии
на «Петербургский сборник», напечатанной в «Отечественных записках»,
1846, т. XLV, № 3 (см. наст, т.), а «Двойник» был опубликован там же, месяцем раньше (№ 2).
21 Здесь у Белинского неточность: А. А. Шаховской умер 69-ти, а
Н. М. Языков — 43-х лет.
22 Источник цитаты не установлен.
23 О статье С. А. Маслова «Жар и жатва хлеба» Белинский писал во
«Взгляде на русскую литературу 1846 года». Отзыв на статью Маслова был
напечатан в «Отечественных записках», 1846, т. XLIX, № И, отд. VIII,
с. 52-56.
24 Против статьи С. А. Маслова выступил помещик-крепостник
И. Лавров из города Волхова («Отечественные записки», 1847, т. I, № 1,
отд. IV, с. 27—30).
Два Ивана, два Степаныча, два Костылькова. Роман. Сочинение
Н. Кукольника (с. 531—543). Впервые —«Современник», 1847, т. II, № 3, отд.
III «Критика и библиография», с. 62—76 (ц. р. 28 февраля; вып. в свет
2 марта). Без подписи. Вошло в КСсБ, ч. XI, с. 147—163.
1 «Новогодник». Собрание сочинений в прозе и стихах современных
русских писателей — альманах, изданный Н. Кукольником в 1839 г. (СПб.),
«Картины русской живописи» (в 1842 г. вышли три выпуска; СПб.) состояли из гравюр с лучших произведений русской религиозной живописи и сопровождавшего их объяснительного текста.
2 О «Переписке» в журнале «Иллюстрация» см. примеч. 79 к статье
«Русская литература в 1845 году».
3 См. о них в примеч. 16 к предыдущей рецензии.
4 См. примеч. 39 к статье «Мысли и заметки о русской литературе».
5 Белинский имеет в виду свержение всех старых авторитетов, в том
числе и Сумарокова, в своих «Литературных мечтаниях» (1834).
6 Драма П. Кукольника «Князь Михаил Васильевич Скопии-Шуйский»
была написана в 1834 г. Среди ее подражаний — драма П. Г. Ободовского
«Царь Василий Иванович Шуйский, или Семейная ненависть» (1842).
7 Белинский имеет в виду своего друга В. П. Боткина, который в
«Письмах об Испании», начавших публиковаться в том же номере «Современника» (отд. II, с. 32—62), что и настоящая рецензия, восхищаясь красотами Севильи, вспоминал строки стихотворения Пушкина «Ночной зефир» (1824) — см.: В. П. Боткин. Письма об Испании. Л., «Наука», 1976,
с. 67 и 322.
8 Вероятно, речь идет об Акакии Акакиевиче из «Шипели» Гоголя,
736
9 Полное пазваиие трагедии Н. Кукольника: «Генерал-поручик Поапи
Рейнгольд Паткуль» (1846). Она появилась в «Финском вестнике» (1846,
т. VIII, отд. I, с. 1—120) и отдельным изданием в конце того же года.
10 Рассказ «Сержант Иван Иванович, пли Все за одно» вышел в 1841 г.
(СПб.). Это одно из немногих произведений Н. Кукольпика, которое Белинский одобрял. См. рецензию на него в наст, изд., т. 4, с. 467—470.
11 Роман первоначально был напечатан в «Библиотеке для чтения»,
1844, т. 64 и 65.
12 «Записки врача» (1846—1848)—роман А. Дюма, «Чертов сын»
(«Сын тайны», 1847) — П. Феваля.
13 Белинский оговорился, речь идет о поэме Овидия «Наука любви».
Новая библиотека для воспитания, издаваемая Петром Редкиным...
Две книжки... (с. 543—551). Впервые—«Современник», 1847, т. II, № 3,
отд. III «Критика и библиография», с. 76—85 (ц. р. 28 февраля; вып. в свет
2 марта). Без подписи. Вошло в КСсБ, ч. XI, с. 164—175.
1 Можно указать, папример, на такие издания, как «Детское чтение
для сердца и разума» (М., 1785—1789), издавалось под редакцией А. А. Петрова и Н. М. Карамзина; «Детская библиотека» (1835—1838), редактор-издатель А. Н. Очкии и др.; «Библиотека для воспитания» (1843—1846), издатель А. И. Семен, это изданпе впоследствии было преобразовано в «Новую
библиотеку для воспитания, издаваемую Петром Редкиным» (1847—1849).
См. также дальше примеч. 1 к рецензии «Несколько слов о чтении романов...».
2 В «Новой библиотеке...» была переведена повесть Э. По «Золотой
жук» (1843).
3 Имеется в виду историк С. М. Соловьев.
4 Статья «Пирр» подписана буквами JI. Э.
5 Повесть «Мне хотелось быть лекарем» переведена, как указано в
сборнике, с английского А. Ивановым.
6 «Странствования Одиссея» пересказаны, возможно, В. Д. Комовским
(подпись: В. К.).
7 Книгу Кс. Полевого «Михаил Васильевич Ломоносов» (1836) Белинский в своей рецензии назвал «поэтической биографией» (см. наст, изд.,
т. 1, с. 504).
8 «Альманах для детей» включал четыре драматические пьесы в прозе: комедию в одном действии «Именпиы», комедию в двух действиях «Избалованное дитя», драму в одном действии «Ленивица» (сочинения
А. С — на, возможно, А. Славина — псевдоним А. П. Протопопова), «Бедность, честность, счастье, илп Марсельская сирота»— драму в пяти действиях с прологом, Э. Г — ра (возможно, Э. Губера).
9 Слова г-жи Минской из комедии «Именины».
10 Слова мальчика-сироты Петра в драме «Бедпость, честность, счастье, или Марсельская сирота».
Картина земли для наглядности при преподавании физической географии, составленная А. Ф. Постельсом... (с. 551—553). Впервые—«Современник», 1847, т. II. Л° 3, отд. III «Критика и библиография», с. 85—86
(ц. р. 28 февраля; вып. в свет 2 марта). Без подписи. Вошло в КСсБ, т. XI,
с. 175-177.
1 А. А. Извинений — русский педагог. Белпнскпп имеет в виду его по¬
737
пулярные труды: «Синхронические таблицы всеобщей истории» (1846),
«Русская история, хронологическое обозрение и портреты» (1845).
2 Белинский ссылается на высказывание Гегеля, содержащееся в § 8
«Введения» к его «Энциклопедии философских наук». См.: Г.-В.-Ф. Гегель.
Энциклопедия философских наук, т. 1. М., «Мысль», 1974, с. 93.
Новая библиотека для воспитания, издаваемая Петром Редкпным.
Книжка III... (с. 553—561). Впервые—«Современник», 1847, т. II, № 4,
отд. III «Критика и библиография», с. 114—123 (ц. р. 31 марта; вып. в свет
1 апреля). Без подписи. Вошло в КСсБ, ч. XI, с. 177—189.
1 Об этом Белинский писал в рецензии на две первые книжки «Новой
библиотеки для воспитания...» (наст, т., с. 550).
2 О «Детских сказках дедушки Иринея» В. Ф. Одоевского Белинский
писал в статье «О детских книгах» в 1840 г. — см. паст, изд., т. 3, с. 38—77 и
примеч. 1 к этой статье.
3 Кроме псевдонима «Дедушка Ириней» у В. Ф. Одоевского были и
другие: «Гомозейка Ириней Модестович», «Безгласный», «Плакун Горюнов» и др.
4 Старая сказка—«Городок в табакерке» (1840), новая сказка—«Мороз
Иванович» В. Ф. Одоевского.
5 Неточная цитата из комедии «Горе от ума» А. С. Грибоедова (д. II,
явл. 2).
6 Цитаты из сочинения Ап. Григорьева «Олег вещий...» находятся на
с. 6, 7, 8, 20, 23 «Петербургского сборника для детей». Курсив Белинского.
7 Э. Моро вошел в историю французской литературы как поэт июльской революции 1830 г. Рассказ «Белая мышка» неоднократно переиздавался в России в последующие годы.
8 Повесть «Сирота» принадлежит В. П. Петрову, «Семейство ссыльного»— перевод с французского A. JL; статья «Михайло Васильевич Ломоносов»— В. П. Петрова, являющаяся в первой своей части компиляцией книги
Кс. Полевого «Михаил Васильевич Ломоносов» (1836); статья «Явления
природы па острове Тиморе» — М. К. М.; «Пчелы» — Вл. М — ва и маленькие
статейки — анонимных авторов.
9 В «Альманахе для детей», составленном Фурмапом (СПб., 1847), о
котором Белинский пишет в рецензии на две первые книжки «Новой библиотеки для воспитания...» (см. выше примеч. 8 к этой рецензии).
Шекспир. С английского Н. Кетчера. Выпуск четырнадцатый. Все хорошо, что хорошо кончилось... (с. 561—562). Впервые—«Современник», 1847,
т. II, № 4, отд. III «Критика и библиография», с. 126—127 (ц. р. 31 марта;
вып. в свет 1 апреля). Без подписи. Авторство установлено А. М. Путинце-
вым в статье «Неизвестные статьи Белинского эпохи «Современника»—
«Наступление» (Смоленск), 1935, № 10, с. 74 и примеч. на с. 83—84.
Летом 1841 г. Н. X. Кетчер начал большое предприятие — издание
прозаического перевода всех драматических произведений Шекспира. Опп
выходили выпусками, каждый из которых включал по одной пьесе. В 1849 г.
вышел 13-й выпуск. О причинах перерыва между ним и рецензируемым
Белинским 14-м выпуском, а также о значении деятельности Кетчера как
переводчика Шекспира см. в кн.: «Шекспир и русская культура». Под ред.
акад. М. П. Алексеева. М. — Л., «Наука», 1965, с. 369—379.
738
Современные заметки (с. 562—586). Впервые —«Современник», 1847,
т. III, № 5, отд. IV «Смесь», с. 109—133 (ц. р. 30 апреля; вып. в свет
1 мая). Без подписи. Авторство — ПссБ, т. XIII, с. 210—229, 466—469, примеч. 1187.
1 Таким постоянно переходившим из рук в рукп только в 1840-х гг.
был журнал «Сын отечества» (см. нрпмеч. 1 к рецензии «Современные заметки», с. 734—735).
2 Эпименид (VII—VI вв. до н. э.) — древнегреческий полулегендарный мудрец, прорицатель и поэт, родом с о. Крит.
3 Имеется в виду «Северная пчела» Ф. В. Булгарина, которую Белинский дальше называет «Правдолюбивой газетой».
4 Отрицательный отзыв «Северной пчелы» на «Юрия Милославского»
М. Н. Загоскина помещен в 1830 г. в № 7, 8 и 9. Загоскин назван в числе
«звезд» литературы в фельетоне Ф. Булгарина «Журнальная всякая всячина» («Северная пчела», 1847, N° 8), что было сделано для «унижения»
Гоголя.
5 Имеется в виду Ф. Булгарин, с Сократом он сравнивал себя в «Северной пчеле», 1843, № 57. Белинский высмеял это сравнение в «Литературных
и журнальных заметках» (см. наст, т., с. 509; см. также наст, изд., т. 5,
с. 436).
6 Речь идет об «Отечественных записках», начавших выходить под
редакцией А. А. Краевского с 1839 г.; с осени этого же года в них стал принимать участие Белинский.
7 Ф. В. Булгарин в «Северной пчеле» за соответственную плату печатал рекламные объявления.
8 Курсивы в цитатах принадлежат Белинскому.
9 Из стихотворения И. И. Дмитриева «Надпись к портрету» (1803—
1805).
10 Здесь Булгарин, в который уже раз, пытается напасть на язык «Отечественных записок». На самом же деле война Булгарина с философской
и социально-политической терминологией «Отечественных записок» была
борьбой против передовых идей.
11 Кошихиным — то есть Котошихиным. См. прнмеч. 7 к статье «Взгляд
па русскую литературу 1846 года».
12 Имеется в виду О. И. Сенковский и полемика, начатая «Библиотекой для чтения» еще в 1835 г. См. об этом в рецензии Белинского на брошюру Н. Греча «Литературные пояснения» (Белинский, АН СССР, т. II,
с. 541—549).
13 В рецензии Я.Я.Я. (Л. Бранта) («Северпая пчела», 1845, N° 2S1).
14 Об одном из выпадов «Северной пчелы» против Панаева см. в кн.:
И. И. Панаев. Литературные воспоминания. <Л.>, Гослитиздат, 1950,
с. 47—48 и примеч. 44 на с. 363. Большею частью выпады против Панаева
делались в связи с тем, что он был соредактором Некрасоза по «Современнику».
15 Имеются в виду отзывы Ап. Григорьева в «Московском городском
листке», 1847, N° 51, 52, 66—69, 74, 75. Статьи Григорьева назывались: «Обозрение журнальных явлений за январь и февраль текущего года» и (Обозрение журналов за март 1847 года». Ап. Григорьев писал о стихотворениях
739
Некрасова «В дороге» («Петербургский сборник», 1846), «Тройка» и «Псовая охота» («Современник», 1847, т. I, № 1 и 2).
16 Неточное воспроизведение строк из стихотворения Н. А. Некрасова
«В дороге».
17 Из стихотворения И. И. Дмитриева «Песня» («Видел славный я
дворец», 1794).
18 Курсив Белинского.
19 В это время в Петербурге гастролировали цирковые труппы Ж. Ле-
жара и А. Гверры.
20 Из стихотворения «Песенка, которую я сочинил еще будучи в московских школах на мой выезд в чужие края» (1730) В. К. Тредиаковского.
21 Белинский имеет в виду разбор «Выбранных мест из переписки
с друзьями» Гоголя в фельетоне Ф. Булгарина «Журнальная всякая всячина» («Северная пчела», 1847, № 8) — см. примеч. 23 к статье «Выбранные
места из переписки с друзьями».
22 Ф. В. Булгарин припоминает историю производства Гоголя в Гомеры
в «Северной пчеле», 1847, «N*2 81. О сравнении Гоголя с Гомером и отношении к нему Белинского см. примеч. 3 к рецензии «Петербургские вершины...».
23 Речь идет о «Московском городском листке» и помещенной в нем
статье Ап. Григорьева «Обозрение журналов за март 1847 года» (1847,
№ 66-69, 74, 75).
24 Об обстоятельствах издания од Горация Ф. В. Булгариным — см.
наст, изд., т. 1, с. 644, примеч. 162, и т. 3, с. 571.
25 Белинский говорит в своих статьях о Пушкине в «Отечественных
записках» (1843—1846) и о своем неосуществленном замысле написать ряд
статей о Лермонтове и Гоголе.
26 «Бедные люди» Ф. М. Достоевского были напечатаны в «Петербургском сборнике» в 1846 г.; «Двойник» и «Господин Прохарчин»—в «Отечественных записках» за тот же год, № 2 и 10.
27 Это сравнение содержится в упоминавшейся статье Ап. Григорьева
«Обозрение журналов за март 1847 года».
28 Цитата из той же статьи.
29 О романе Ф. В. Булгарина и Н. А. Полевого «Счастье лучше богатырства»— см. примеч. 45 к статье «Русская литература в 1845 году».
30 Белинский ведет счет со времени выхода в свет первого романа
Ф. Булгарина «Иван Выжигин» (1829).
31 Белинский имеет в виду статью В. Майкова «Романы Вальтера
Скотта. «Юрий Милославский, или Русские в 1612 году». М. Н. Загоскина»
(«Отечественные записки», 1847, т. ХЬУ, № 4, отд. V, с. 47—74).
32 Имеется в виду статья В. Майкова о «Кратком начертании истории
русской литературы, составленном В. Аскоченским» («Отечественные
записки», 1846, т. ХЫХ, № 9, отд. V, с. 1—24).
33 Историческая правда в этом случае осталась не за Белинским, а
за В. Н. Майковым, который, не колеблясь, произвел Достоевского в гении
русской литературы.
34 Все эти очерки опубликованы в «Библиотеке для чтения», 1847,
т. 81, отд. I, с. 37—140.
740
35 Пересказ содержания одной из глав очерка «Москва и москвичи»
(1842—1847) —«Четыре визита».
36 Источник цитаты не,установлен.
37 Рецензия на «Псковскую судную грамоту 1397 года», без подписи автора, была помещена в «Современнике», 1847, т. VI, Л° 12, отд. III, с. 222—
228 (ее автор — А. Н. Афанасьев).
38 Приведенная фраза — из рецензии Белинского «Полное собрание
сочииений русских авторов» — см.: Белинский, АН СССР, т. X,
с. 56.
Главные черты из древней финской эпопеи Калевалы. Морица Эмана
(с. 586—591). Впервые—«Современник», 1847, т. VI, № 12, отд. III «Критика и библиография», с. 236—242 (ц. р. 30 ноября; вып. в свет 1 декабря).
Без подписи. Вошло в КСсБ, ч. XI, с. 283—291.
1 Цитата из статьи В. А. Соллогуба «О литературной словесности», напечатанной в «Альманахе в память двухсотлетнего юбилея императорского
Александровского университета» (Гельсингфорс, 1842, с. 267).
2 Статья о Гумбольдте печаталась в «Современнике», 1847, т. V, № 10,
т. VI, № 12; 1848, т. VII, № 2. Об Aparo см. примеч. 66 к статье «Русская
литература в 1845 году».
Второе полное собрание сочинений Марлинского. Издание четвертое...
(с. 591—594). Впервые «Современник», 1848, т. VII, № 1, отд. III «Критика и
библиография», с. 40—43 (ц. р. 31 декабря 1847 г.; вып. в свет 1 января
1848 г.). Без подписи. Вошло в КСсБ, ч. XI, с. 437—441.
Первое полное собрание сочинений Марлинского появилось в 1838—
1839 гг. в 12-ти частях, сразу же после смерти писателя. Неизменно высоко
оценивая деятельность А. А. Бестужева как литературного критика за злободневность, остроту, яркость и основательность многих приговоров, Белинский скептически относился к его беллетристике, популярнейшим романтическим повестям, подписанным большей частью псевдонимом «Марлин-
скин». В сознание целых поколений русских читателей Белинский вошел
ieaii критик, сокрушивший славу Марлинского, высмеявший его чрезмерно
выспренний стиль, мелодраматизм его повестей, бурно-пламенные описания страстей его героев. Борьба с романтизмом Марлинского объяснялась
желанием Белинского расчистить путь реалистическому направлению в
литературе, правдивому отображению русской социальной действительности. В то же время уже в первых критических выступлениях Белинского
наметилась тенденция к более объективной исторической оценке творчества Марлинского. Так, в статье «О русской повести и повестях г. Гоголя»
(1835) Белинский указал на его значение как «зачинщика русской повести» (наст, изд., т. 1, с. 151), В период появления произведений «натуральной школы» Белинский не раз подчеркивал, что для ее нормального развития необходимо, чтобы наряду с писателями-гениями, появления которых
народ ждет десятилетиями, в литературе трудплпсь бы десятки талантливых живых беллетристов, которые бы, быстро реагировали па злобу дня,
заполняли журналы умными очерками, рассказами и повестями. И именно
теперь Белинский возвращается к оценке Марлинского — беллетриста с
«замечательным талантом», сочинения которого «останутся навсегда любопытным памятником» определенной «литературной эпохи». В констатации
741
этого факта — смысл настоящей рецепзпп Белппского (см. подробпее в предисловии к изданию: А. А. Б е с т у ж е в - М а р л п н с к п и. Сочинения в
2-х томах. М., «Художественная литература», 1981).
1 Первым печатным произведением А. Бестужева (Марлпнского) был
перевод одной из глав III тома кппги де Брея «Опыт критической истории
Лифляндии с критикой нынешнего состояния сей области» (Дерпт, 1817).
Перевод был опубликован в «Сыне отечества», 1818, Л° 31, с. 228—229, п
№ 3S, с. 241—254. В переведенном отрывке содержались острые характеристики крепостного права в России, и поэтому цензура сделала в ней купюры, а обещанное окончание перевода книги так и не появилось.
2 О литературных обзорах А. А. Бестужева-Марлипского см. примеч.
27 к статье «Николай Алексеевич Полевой».
3 Первые повести А. Марлинского—«Замок Вепден» (1823), «Роман и
Ольга» (1823), «Вечер на бивуаке» (1823), «Замок Иейгаузен» (1824), «Изменник» (1825), «Ревельский турнир» (1825).
4 Статья Марлинского «О романе Н. Полевого «Клятва при гробе господнем» была опубликована в «Московском телеграфе», 1833, № 15—18.
5 Белинский имеет в виду свою статью «Полное собрание сочинений
А. Марлинского» (наст, изд., т. 3, с. 7—37) и тот общественный резонанс,
который она имела (там же, с. 525 и 533).
6 См. примеч. 26 к статье «Николай Алексеевич Полевой».
Бедные люди. Роман Федора Достоевского (с. 594—595). Впервые —
«Современник», 1848, т. VII, отд. III «Критика и библиография», с. 43—44
(ц. р. 31 декабря 1847 г.; вып. в свет 1 января 1848 г.). Без подписи. Вошло
в КСсБ, ч. XI, с. 442—443.
1 Об откликах и спорах вокруг вышедших в свет в 1846 г. «Бедных
людей» Достоевского см.: Д о с т о е в с к и й, т. 1, с. 470—473.
2 Отзыв Белинского о повести «Хозяйка» см. в статье «Взгляд па русскую литературу 1847 года» (наст, т., с. 404—405).
3 Для второго издания «Бедных людей» в 1847 г. Достоевский существенно отредактировал роман, внес в пего сокращения.
Китай в гражданском и нравственном отношении. Сочинение монаха
Иакинфа... (с. 595—599). Впервые—«Современник», 1848, т. VII, № 1, отд.
III «Критика и библиография», с. 44—49 (ц. р. 31 декабря 1847 г.; вып. в
свет 1 января 1848 г.). Без подписи. Вошло в КСсБ, ч. XI, с. 443—450.
Название книги Иакинфа (Н. Я. Бичурина) приведено у Белинского
неточно, книга называется: «Китай в гражданском п нравственном состоянии».
1 Дэ-Мнп серпю статей под названием «Поездка в Китай» опубликовал в «Отечественных записках»: 1841, т. XVIII, № 9, отд. VII, с. 21—24,
№ 10, отд. VII, с. 87-90, т. XIX, № И, отд. VII, 26—34; 1842, т. XX, № 1,
отд. VIII, с. 8—17, т. XXI, № 3, отд. VIII, с. 33-39, т. XXIV, № 9, отд. VIII,
с. 26-32, т. XXV, № 10, отд. VIII, с. 117—122; 1843, т. XXVI, № 1, отд. VIII,
с. 24—31, т. XXVII, № 4, отд. VIII, с. 85—89. Приводимая далее цитата находится в статье, напечатанной в 3-м номере «Отечественных записок» за
1842 г., с. 37.
2 М. Ф. Меморский — автор «Новой российской грамматики в вопросах
и ответах» («Грамматика»), вышедшей в 1838 г. четырнадцатым изданием,
742
что вызвало возмущение Белинского (см.: Белинский, АН СССР, т. III,
с. 43).
Парижские письма с заэ1еткамп о Дании, Германии, Голландии и Бельгии. Николая Греча (с. 599—600). Впервые—«Современник», 1848, т. VII,
№ 1, отд. III «Критика и библиография», с. 49—50 (ц. р. 31 декабря 1847 г.;
вып. в свет 1 января 1848 г.). Без подписи. Вошло в КСсБ, ч. XI, с. 450—
452.
1 См. выше рецензию Белинского «Китай в гражданском и нравствен*
ном отношении...».
Сельское чтение... Книжка четвертая (с. 600—607). Впервые—«Современник», 1848, т. VII, Да 1, отд. III «Критика и библиография», с. 51—58
(ц. р. 31 декабря 1847 г.; вып. в свет 1 января 1848 г.). Без подписи. Вошло
в КСсБ, ч. XI, с. 452—462.
1 Министерство государственных имуществ было учреждено в 1837 г.;
в его ведении были только государственные крестьяне, а не помещпчьи,
где особенно свирепствовал крепостнический гнет. Первый министр граф
П. Д. Киселев в своих отчетах в осторожной форме выдвигал предложения,
направленные на ограничение крепостной зависимости крестьян. В том же
номере «Современника», где была напечатана настоящая рецензия, был
приведен в «Современных заметках» отчет о действиях этого министерства
за время с 1837 до середины 1840-х гг. (см.: «Современник», 1848, т. VII,
№ 1, отд. IV, с. 74-84).
2 Имеются в виду славянофилы.
3 Анахарсис — легендарный путешественник, скиф (VI в. до н. э.),
причислявшийся греками к семи мудрецам.
4 Об отзывах Белинского на первую и вторую книжки «Сельского
чтения» см. выше в преамбуле к рецензпи «Сельское чтение, книжка
третья...».
5 Рассказ В. И. Даля «Хмель, сон и явь» впервые был опубликован в
«Москвитянине», 1843, № 3, отд. I, с. 6—29. Подпись: В. Луганский.
Несколько слов о чтении романов... (с. 607—610). Впервые —«Современник», 1848, т. VII, № 2, отд. III «Критика и библиография», с. 124—127
(ц. р. 31 января; вып. в свет 3 февраля). Без подписи. Вошло в КСсБ, ч.XI,
с. 463-467.
Небольшая брошюра под названием «Несколько слов о чтении романов» принадлежала А. О. Ишпмовой.
1 «Звездочка»— детский журнал, издававшийся А. О. Ишпмовой
(1S42—1863 гг.). В этом журнале систематически приводились списки книг
для чтения по возрастам, которые делились на несколько рубрик.
2 Речь идет о героях романа Бернардепа де Сен Пьера «Поль и Впргп-
ння» (1787).
3 Анна Радклиф — азтор «романов ужасов». Литературная ее деятельность началась в конце 17S0-X гг.
Црини. Трагедия в 5-ти действиях, сочинение Кернера... (с. 610—613).
Впервые —«Современник», 1848, т. VIII, № 4, отд. III «Критика и библиография», с. 122—126 (ц. р. 31 марта; вып. в свет 1 апреля). Без подписи. Вошло
в КСсБ, ч. XI, с. 476-480.
743
1 Прозаический перевод «Цриии» был издаи в серии «Карманная библиотека иностранной словесности», М., 1832. Курсивы в стихах Белинского.
Рассказы детям из древнего мира (,) Карла Ф. Беккера... (с. 613—617).
Впервые —«Современник», 1848, т. VIII, № 4, отд. III «Критика и библио-
]рафия», с. 126—130 (ц. р. 31 марта; вып. в свет 1 апреля). Без подписи.
Вошло в КСсБ, ч. XI, с. 480—486.
1 В «Новой библиотеке для воспитания...» печатались «Странствования
Одиссея», которые Белинский критиковал в своих рецензиях ка это издание (наст, т., с. 550 и 553).
2 Об этих произведениях см. примеч. 20 к статье «Тереза Дюпоне».
(Некролог П. С. Мочалова) (с. 617—620). Впервые—«Современник»,
1848, т. VIII, № 4, отд. IV «Смесь», с. 162—165 (ц. р. 31 марта; вып. в свет
1 апреля). Без подписи. Вошло в КСсБ, ч. XII, с. 187—191, под заглавием:
«Павел Степанович Мочалов».
Заглавие дано по подзаголовку к «Современным заметкам», составной
частью которых является некролог П. С. Мочалова.
1 16-го числа, то есть 16 марта 1848 г.
2 Противоречивые суждения современников об игре П. С. Мочалова
см. в кн.: Ю. А. Дмитриев. Мочалов — актер-ромаптик. М., «Искусство»,
1961, с. 146—160. Подробно сам Белинский писал об актере в статьях:
«И мое мнение об игре г. Каратыгина» и «Гамлет», драма Шекспира. Мочалов в роли Гамлета» (наст, изд., т. 1, с. 128—137, и т. 2, с. 7—92).
3 П. С. Мочалов дебютировал на сцене 4 сентября 1817 г.
4 Брошюра В. С. Межевича о Мочалове не появилась.
ПРИЛОЖЕНИЕ
Необходимое объяснение (с. 623—626).
Печатается по тексту отдельной листовки, хранящейся в Государственной Публичной библиотеке им. М. Е. Салтыкова-Щедрина (18.99. 7.308).
Впервые в виде отдельного листка — в декабре 1846 г. (ц. р. 5 декабря).
«Необходимое объяснение» является вторым ответом подписавшихся
под ним бывших сотрудников «Отечественных записок»: Виссариона Белинского, Ивана Панаева, Николая Некрасова — на выступление издателя
этого журнала А. А. Краевского со специальной брошюрой под названием
«Объяснение по нелитературному делу», в которой Краевский доказывал,
что ушедшие сотрудники не играли значительной роли в журнале и что
«Отечественные записки» от их ухода ничего не потеряли. Брошюра Краевского «Объяснение по нелитературному делу» рассылалась подписчикам
нескольких журналов и призвана была дезавуировать выпад Ф. В. Булгарина, который в одном из очередных фельетонов («Северная пчела», 1846,
№ 224, 5 декабря, с. 894) писал, что уход из «Отечественных записок» части сотрудников явно послужит к ущербу этого журнала. Белинский, Панаев и Некрасов не могли оставить без ответа «Объяснение по нелитературному делу» Краевского, принижавшее их роль в «Отечественных записках», в которых они деятельно сотрудничали до апреля 1846 г. Белинский, Некрасов и Паиаев напечатали на отдельном листе ответ Краевско-
744
му под названием «По поводу «Нелитературного объяснения», датированный 1846 г.; лпсток рассылался при городских афишах в Петербурге и был
перепечатай в «Северной пчеле», 1846, № 226, 25 ноября, с. 1063. На этот
ответ сеоих бывших сотрудников Краевскип откликнулся в «Библиографических и журнальных известиях» («Отечественные заппскп», 1846, т. ХЫХ,
№ 12, отд. VI, с. 118—119).
«Необходимое объяснение», текст которого печатается в наст, т., и
было ответом Белинского, Некрасова п Панаева на это последнее выступление Краевского в «Отечественных записках».
В «Необходимом объяснении» полностью повторяется текст первого
листка «По поводу «Нелитературного объяснения», этот листок отдельно
не воспроизводится.
Текст «По поводу «Нелитературного объяснения» начинается со слов:
«Редакция «Отечественных записок» и кончается словами: «в «Отечественных записках» не будут
УКАЗАТЕЛЬ НМЕН *
А. Л., переводчик с французского = 738.
Аблееимов Александр Онисиасович (1742—
1783), писатель— 55, 452, 657* 724.
Агафи Александр Дмитриевич (1795^=»
1816), баснописец, астраханский чиновник — 342, 480, 710.
Агин Александр Алексеевич (1817-^-1875),
художник — 148, 482, 667.
Аддисон Джсзеф (1672—1719), английский
писатель — 170.
Аксаков Иван Сергеевич (1С23—1856),
публицист* поэт, общественный деятель — 649, 695.
Аксаков Константин Сергеевич (1817^*
1860), публицист, историк, филолог,
критик* поэт-переводчик — 147» 272^
277, 279, 335, 649, 657, 669, 670, 679&
694; 701, 702, 704, 706, 725, 732.
Аксаков Сергей Тимофеевич (1791—1859),
писатель, отец И. С. и К. С, Аксаковых — 696, 702.
Александр I (1777^-1825)* российский император с 1801 г. 28, 180, 433, 625,
652,' 706, 710.
Александр II (1818^1881)* российский император с 1855 г. — 286, 665, 697,' 725.
Александр Македонский(356—323 дон. э.)*
царь Македонии с 336 г. до н. э., полководец, государственный деятель = 248,
459, 568* 595, 596.
Александр-Мейер Луиза, актриса французской труппы Михайловского театра
в Петербурге в 1840-х гг. — 32.
Александра Федоровна (1798—1860)* императрица, жена Николая I — 696.
Алексеев Михаил Павлович (1896—1981),
советский литературоЕед 72б'ь 738,
Алексей Михайлович (1629—1678), русский
царь с 1645 г. — 193, 679.
Алипанов Егор Ипатьевич (1800—1860),
поэт-крестьянин— 79, 480.
Альбони Мариетта (наст, имя Мария Анна
Марция; 1826-^1894), итальянская певица — 725.
Анакреонт (Анакреон; орг. 570—487 до н. э.),
древнегреческий поэт— 423, 436.
Анахарсис (VI в. до н. э.)* легендарный
путешественник* скиф — 604, 743.
Анисья — см. Семенова (Кольцова) А. В.
Анна Иоанновна (1693—1740), российская императрица с 1730 г. — 186,
447.
Анненков Павел Васильевич (1813 или
1812—1887), литературный критик и мемуарист^- 404, 646t 654, 695, 696, 703¿
710, 715; 718.
Антоний Марк (ок. 83^-30 до н. э.)* рим-
сьий полководец — 562.
Аполлос (до принятия монашества Байбаков Андрей Дмитриевич» 1745—1801),
архимандрит, духовный писатель —*
426, 721.
Aparo Жак-Этьенн-Виктор (1790—1855),
французский писатель и путешественник— 28, 590, 652, 741.
Аристарх Самофракийский (ок. 217—145
до н. э.), александрийский грамматик и
критик — 291.
Аристотель из Стагиры (384—322 до н. э.),
древнегреческий философ =171, 59(3,
721.
Аристсфан (ок. 445 — ок. 385 до н. э.),
древнегреческий комедиограф -= 523,
587,
• Имена приводятся в современной транскрипции. В тех случаях, когда транскрипция Белинского существенно не отличается от современной* разночтения на
> называются.
746
Арнольд Юрий Карлович (1811—1898),
музыкальный теоретик, критик, вокальный педагог, композитор — 666.
Асафьев Борис Владимирович (1884—
1949), советский музыковед и композитор — 666.
Аскочгиский Виктор Ипатьевич (1813—=
1879), журналист и писатель— 740.
Аттила (ум. 453), вождь союза гуннских
племен в 434—453 гг. — 218, 420.
Афанасьев Александр Николаевич (1826—
1871), исгорни, литературовед, исследователь фольклора — 408, 585, 672, 717,
741.
Багрим, татарский мурза, предок Г. Р. Державина — 430, 432.
Байрон Джордж Ноэл Гордон <1788—^
1824) — 12, 14, 16, 42, 44, 67, 121, 123,
124, 151, 152, 169—171, 175, 202, 246,
350, 434, 438, 455, 494, 526, 561, 577,
581, 608, 647, 667, 674, 714, 725.
Бакунин Михаил Александрогич (1814—
1876), революционер, один из основателей и теоретиков анархизма и народничества — 654, 657.
Бальзак Оноре де (1799—1850) — 23, 59,
247, 691, 692.
Баратаев Михаил Петрович (1784—1856),
грузинский историк, нумизмат — 28.
Баратынский (Боратынский) Евгений Абрамович (1800—1844), поэт— 168, 412,
490, 498, 674.
Барон Брамбеус — см. Сенковский О. И.
Баррас Поль-Жан-Франсуа-Никола (175 5—
1829), деятель Великой французской
революции — 449.
Барсуков Николай Платонович (1838—
1908), историк, археограф, библиограф — 732.
Баттё Шарль (1713—1780), французский философ, эстетик, педагог —
426, 721.
Батюшков Константин Николаевич (1787—
1855), поэт — 37, 42, 47, 49, 163, 165,
166, 186, 263, 264, 348, 412, 437, 510,
534, 655.
Башкирцева — см. Тимофеева В. И.
Башмаков Иван Иванович (ум. 1865), автор
рассказов для народного чтения — 18.
Баян — см. Бонн.
Бекетов Платон Петрович (1761—1836),
издатель, библиограф, историк — 52,
585, 586, 656.
Беккер Карл Фридрих (1777—1806), немецкий историк — 28, 219, 613—617, 744.
Бенедиктов Владимир Григорьевич (1807—
1873), поэт— 127, 506, 669.
Бентам Иеремия (1748—1832), английский
социолог, философ, юрист — 29.
Беранже Пьер-Жан (1780—1S57), французский поэт— 30, 59.
Берков Павел Наумович (1896—1969), советский литературовед — 725.
Бернар Шарль (1804—1854), французский
писатель— 25, 250, 251, 651, 692.
Бернарден де Сен-Пьер Жак-Анри (1737—
1814), французский писатель— 607,
608, 743.
Бернардский Евстафий Ефимович (1819—
1889), художник, гравер, петрашевец —
482, 667.
Бернет — см. Жуковский А. К.
Берталь Альберт-Арну де (1820—1882),
французский художник, иллюстратор —
476.
Бертен Луи-Франсуа (младший; 1771—
1842), французский издатель — 703.
Бертен Луи-Франсуа (старший; 1768—
1841), французский издатель— 703.
Берцелиус Йёнс Якоб (1779—1848), шведский химик и минералог — 30.
Бестужев Александр Александрович
(1797—1837), писатель, литературный
критик, декабрист—13—15, 52, 123,
126, 169, 341, 349, 369, 404, 526, 591—
594, 647, 652, 656, 674, 707, 709, 711,
741—742.
Бичурин Никита Яковлевич (в монашестве
о. Иакинф; 1777—1853), учепый-восто-
ковед, синолог — 595—600, 659, 660,
742.
Бланшар Пьер (1772—1836), французский
детский писатель — 477.
Бобров Семен Сергеевич (1767—1810),
поэт — 209, 681.
Богаевская Ксения Петровна (р. 1915), советский литературовед — 69S.
Богданович Ипполит Федорович (1744—
1803), поэт— 52, 84, 166, 186, 412,
445, 656, 673.
Боде Г., переводчик— 670.
Бодянский Осип Максимович (1808—1877),
историк и филолог-славист— 654.
Бозио Франсуа-Жозеф (1769—1845), французский скульптор — 30.
Борис Владимирович, князь, убитый братом Святополком в 1015 г. — 198.
Бороздин Константин Матвеевич (1781—
1848), историк и археолог — 423, 424,
720.
Борхардт Николай Васильевич (Вильгельмович; 1801—1857), переводчик, педагог — 723.
Боссюэ Жак-Бенинь (1627—1704), французский писатель, историк литературы
и богослов — 293.
Боткин Василий Петрович (1812—1869),
писатель, критик, искусствовед, переводчик—-371, 406, 407, 654, 665, 687
747
690, 690, 698, 699, 702, 708, 710, 712;
715, 710, 713, 719, 729, 734—736.
Боян, древнерусский певец, упоминаемый
автором «Слова о полку Игоргзе»— 293.
Брант Леопольд Васильевич, писатель,
критик, переводчик 1830—1840-х гг. —
144, 484—486, 571, 649, 653, 669, 670,.
711, 728, 729, 733—735, 739.
Браун А., владелец типографии— 491.
Брей Франсуа-Габриель (1765—183*2), баварский дипломат, посланник в Петербурге — 742.
Бродский Николай Леонтьевич (1881—
1951), советский литерагуроьед— 652.
Брум Генри (1778—1868), лорд, английский
политический деятель — 29, 30.
Брусилов Николай Петрович (1782—1849),
литератор, губернатор Вологды в 1820—=
1834 гг. — 12, 647.
Брюллов Карл Павлович (1799—1852),
художник — 67, 360.
Брянский (наст. фам. Григорьев) Яков
Григорьевич (1790—1853), аьтер — 32.
Буало (Буало-Депрео) Никола (1636—
1711), французский поэт, критик, теоретик классицизма — 52, 183, 346, 721.
Булвер-Литтон Эдуард Джордж (1803—=
1873), английский писатель — 42.
Булгарин Фаддей Венедиктович (1789—^
1859), писатель, журналист— 22, 38,
49, 54, 127, 234, 236, 299, 309, 316, 349,
352, 427, 442, 443,454—457, 460, 476,485,
506—510, 565—580, 623, 625, 648—650;
652, 654—656, 668—671, 674, 676, 685,'
690, 696, 704, 705, 709, 711, 712, 719/
720, 723, 725, 727—729, 732—735, 739;
740, 744.
Буняковский Виктор Яковлевич (1804—
1889), математик — 408.
Бурачек Степан Анисимович (1800—1876),
критик, издатель журнала «Маяк» —*
285, 652, 680, 702.
Бурбоны, королевская династия во Франции — 450, 724.
Буслаев Федор Иванович (1818—1897), филолог, искусствовед, языковед— 686.
Бутаков Алексей Иванович (1816—1869),
контр-адмирал, путешественник, писатель, переводчик— 407, 710, 716.
Бутков Яков Петрович (1820? — 1856), писатель — 18, 126, 211, 212, 345, 458—
466, 648, 654, 669, 678, 682, 711, 725, 740.
Бутовский Александр Иванович (1817—
1890), экономист, сенатор — 409, 718.
Бутурлин Дмитрий Петрович (1790—1849),
военный историк — 220, 686.
Бычков Изан Афанасьевич (1858—1944),
археолог и библиограф— 720.
Бюлер Федор Андреевич (1821—1896), дипломат, писатель — 219, 686.
Бюло Франсуа (1803—1877), французский
издатель — 703.
Бюргер Готфрид Август (1747—1794), немецкий поэт — 652.
В. К. — см. Комовский В. Д.
Валленштейн Альбрехт Венцель Евсевий
(1583—1634), австрийский полководец,
имперский главнокомандующий в Тридцатилетней войне — 56, 61, 657, 658.
Валуев Дмитрий Александрович (1820—
1845), историк, общественный деятель —
28, 265, 651, 693, 694, 703.
Ван Дейк Антонис (1599—1641), фламандский художник — 372.
Ванзнко — см. Башмаков И. И.
Ванька Каин — см. Осипов Иван.
Варгин(? — 1824), друг детства А. В. Кольцова — 83, 663.
Варламов Александр Егорович (1801—
1848), композитор — 666.
Варрен Эдуард де, граф, английский офицер королевской армии в Индии, писатель — 28, 29.
Василий Иванович Шуйский (1552—1612),
русский царь в 1608—1610 гг. — 736.
Васильев Василий Александрович (1819—
1899), беллетрист, филолог, чиновник
морского ведомства— 64, 70, 71, 658,
660.
Введенский Иринарх Иванович (1813—
1855), педагог, переводчик, историк литературы — 710.
Веласкес Диего Родригес де Сильва
(1599—1660), испанский художник —
372.
Вельтман Александр Фомич (1800—1870),
писатель и археолог — 22, 27, 207/
215—217, 349, 402, 403, 650, 678, 711;
715.
Вельяминов Иван Александрович (1771—
1837), генерал, переводчик — 724.
Веневитинов Дмитрий Владимирович
(1805—1827), поэт, критик— 104, 674.
Венелин (наст. фам. Хуца) Юрий Иванович
(1802—1839), филолог-славист, историк,
этнограф — 218, 685.
Вергилий Марон Пубпий (70—19 до н. э.),
древнеримский поэт— 144, 188, 484,
541, 616, 729.
Веревкин Михаил Иванович (1732—1795),
педагог, драматург, переводчик — 428.
Вернет Иван Филиппович (ок. 1760—182 7),
русский писатель, уроженец Швейцарии — 406, 716.
Вессельгефт Р., немецкий литератор, жил
в Америке — 25, 651.
Виардо Луи (1800—1883), французский
историк, критик, переводчик — 43, 144,
471, 507—509, 679, 726,
748
Виардо (у рож д. Гарсия) Мишель-Полина
(1821—1910), французская певица, во-
ьальный педагог, композитор — 725.
Виельгорская Анна Михайловна (1823—
1861), графиня, дочь Л. К. Виельгор-
ской — 696.
Виельгорская Луиза Карловна (1791—
1853), графиня, знакомая Н. В. Гоголя — 696.
Врланд Кристоф Мартин (1733—1813), немецкий писатель— 43, 482, 483, 728.
Вильковский Емельян, владелец типографии в Петербурге — 456.
Винкельман Иоганн Иоахим (1717—1768),
немецкий историк античного искусства — 68.
Виноградов Иван Иванович (1765—1801),
переводчик — 692.
Виргилий — см. Вергилий.
Владимир Святославич (ум. 1015), великий
князь киевский — 198.
Владиславлев Владимир Андреевич (1807—
1856), писатель, издатель — 104,
733.
Воейков Александр Федорович (1779—
1839), поэт, журналист, переводчик —
299, 656.
Волков Федор Григорьевич (1729—1763),
актер и театральный деятель— 533.
Волконский Александр Никитич (1811—
1878), дипломат, историк искусства,
сын Зинаиды Волконской — 28.
Вольтер (наст, имя и фам. Мари-Франсуа
А р у э; 1694—1778) — 29, 52, 75, 241,
243, 283, 656, 660.
Вольф Александр Иванович (1845—1894),
литератор — 725.
Вольф Фридрих Август (1759—1824), немецкий филолог— 226, 689.
Еоскресенсьий Михаил Ильич (ум. 1867),
писатель— 476, 728.
Востоков (наст. фам. Остенек) Александр
Христофорович (1781—1864), филолог-
славист — 673.
Враский Борис Алексеевич (1795—1880),
чиновник III Отделения, владелец типографии в Петербурге — 733.
Врснченко Михаил Павлович (1801 или
1802—1855), переводчик — 152, 670.
Всеволожский Александр Всеволодович
(1793—1864), помещик, заводчик, знакомый В. Ф. Одоевского — 733.
Второв Николай Иванович (1818—1865),
этнограф, исследователь воронежского
края — 20, 649.
Вульпиус Кристиан Август (1762—1827),
немецкий писатель— 242, 249, 692.
Вьетан Анри (1820—1881), бельгийский
скрипач — 735.
Вяземский Петр Андреевич (1792-^1878),
поэт, литературный критик—20, 61,
90, 97, 177, 209, 277, 278, 288. 647, 649,
654, 656, 663, 673—675, 681, Ь93, 694,
696—698, 705, 719.
Г—на — см. Голицына А.А.
Гагарин Григорий Григорьевич (1810—
1893), художник — 64 8.
Гаккерт — см. Хаккерт Я.-Ф.
Галахов Алексей Дмитриевич (1807—
1892), историк литературы, педагог, писатель — 24, 373, 404, 431, 432, 646,
650, 660, 686, 702, 708, 713—715, 721.
Галилей Галилео (1564—1642), итальянский физик, механик, астроном, один
из основателей естествознания, поэт,
филолог и критик — 731.
Галич Александр Иванович (1783—1848),
психолог, профессор Петербургского
университета— 104, 500—503, 731.
Галль Франц Йозеф (1758—1828), австрийский врач и анатом, создатель френологии — 29, 681.
Гверра Александр (1790—1856), итальянский антрепренер конного цирка, выступал с труппой наездников в Петербурге в 1845—1847 гг. — 574, 740.
Гегель Георг Вильгельм Фридрих (1770—
1831) — 21, 29, 366, 550, 552, 657, 679,
735, 738.
Гедеонов Степан Александрович (1815—
1878), историк, литератор, театральный
деятель — 726.
Гезиод — см. Гесиод.
Гейн Карл Готлиб (1771—1854), немецкий
писатель — 42.
Гейне Генрих (1797—1856) — 490, 730.
Гельдерлин Иоганн Кристиан Фридрих
(1770—1843), немецкий поэт— 652.
Генке — см. Энке И.-Ф.
Генрих IV (1553—1610), французский король с 1589 г. (фактически с 1594 г.) —
704.
Генрих V (1387—1422), английский король
с 1413 г. — 312, 704.
Генслер Карл Фридрих (1761—1825), немецкий драматург и актер — 650.
Гердер Иоганн Готфрид (1744—1803), немецкий философ, писатель и теоретик
литературы — 180.
Герцен Алеьсандр Иванович (1812—1870)—
23, 24, 29, 121, 152—155, 219, 275, 290,
306, 324, 371, 373—381, 397, 398, 404,
407, 411, 481, 522, 624, 625, 650, 656;
658, 667, 684, 686, 689, 691, 694, 703;
704, 707, 713, 714, 716, 718, 731, 732.
Гесиод (VIII—VII вв. до н. э.), древнегреческий поэт — 587.
Гёте Иоганн Вольфганг (1749—1832) — 19,
42, 44, 104, 151, 154, 169, 170, 175, 202,
749
226, 246, 365, 366, 383, 415—418, 420*
438, 442, 443, 482, 483, 486, 498, 524,
526, 610, 645, 667, 691, 711, 712, 719,
723, 728, 729, 735.
Гизо Франсуа-Пьер-Гийом (1787—1874),
французский государственный деятель,
историк — 180, 724.
Гийом де Лоррис (ум. ок. 1235), французский поэт — 241, 691.
Глаголев Андрей Гаврилович (? — 1844)*
историк русской литературы— 721.
Глазунов Илья Иванович (1786—1849), издатель и книгопродавец в Петербурге —
423, 429, 448, 476, 655.
Глеб Владимирович (ок. 984—1015), князь
муромский, убит братом Святскслкем —
198.
Глебов Пор$ ирий Николаевич (1810—1866),
генерал-лей1енант, воеиькй историк —=
30.
Глинка Михаил Иванович (1804—1857),
композитор — 666.
Глинка Сергей Николаевич (1775 пли
1776—1847), писатель, журналист =
52, 656.
Глинка Федор Николаевич (1786—1880),
поэт, публицист — 53, 72, 405, 494,
663, 674, 715.
Гнедич Николай Иванович (1784—1833),
поэт, переводчик 81, 233, 299, 4Г2,
674.
Говорилин — см. Кульчицкий А. Я.
Гогарт — см. ¡Хогарт У.
Гоголь Николай Васильевич (1809—
1852)— 16, 20, 24, 26, 37, 38, 41, 43,
46, 47, 49, 55, 57, 66, 75, 121—123, 125,
126, 128, 129, 144, 179, 184, 185, 189,
190, 193, 206, 213, 214» 222—239, 244,
261, 275, 280—289, 295, 299, 301, 304,
308, 310—313, 315—317, 339—322., 325—
328, 330, 334, 337, 345, 349—353, 362,
363, 369, 410, 411, 427, 428, 430, 452,
454—461, 471—472, 475, 501, 507—513,
527, 563, 575—577, 583, 593, 609, 645¿
648, 650, 651, 653, 655—657, 659, 667,}
668, 670, 675i 676, 678—680, 683i 684¿
687—690; 693^-698, 701—705, 711, 712,}
719, 722, 725, 7k6K 730, 7Ô3, 734, 736¿
739—741.
Годунов Борис Федорович (ок. 1552—1605),
царь с 1598 г. — 38, 54, 124, 452, 459,
498, 667, 668, 728.
Гозлан Леон (1803—1866), французский писатель— 23, 466, 692, 726.
Голицын Дмитрий Алексеевич (1734—=
1803), русский апплскат, фслсссф-=
723.
Голицына (урожд. Шметтау) Аделаида
Амалия (1749—1806), немецкая религиозная деятельница, сторонняца пие¬
тизма, жена князя Д. А. Голицына —
482, 728.
Голохвастов Дмитрий Павлович (1796—-
1849), историк — 61—76, 655, 657—660,
709.
Гомер — 52, 70, 81, 202, 226, 232, 233, 417,
459, 511, 547, 550, 553, 576, 584, 586,
587, 589, 590, 614—617, 656, 689, 725,
734, 737, 740, 744.
Гончаров Иван Александрович (1812—
1891) — 290, 306, 324, 371, 373, 382—
398, 571, 577, 578, 646, 691, 704, 707;
709, 713, 714.
Гораций (полн. имя Квинт Гораций Флакк}
65—8 до н. э.), древнеримский поэт —
52, 162, 183, 354, 576, 712, 740.
Горбунов Кирилл Антонович (1822—1893),
художник — 666.
Гофман Зрнст Теодор Амадей (1776—1822),
немецкий писатель, композитор, музыкальный критик — 245, 246, 404, 405,
548, 691, 692.
Грановский Тимофей Николаевич (1813—
1855), историк, общественный деятель,
профессор Московского университета —
28, 299, 409, 522, 685, 695, 696, 702,
703, 718.
Гребенка Евгений Павлович (1812—1848),
украинский и русский писатель — 26,
32, 651.
Грей Томас (1716—1771), английский
поэт — 711.
Грзч Николай Иванович (1787—1867), журналист, писатель, филолог— 49, 299,
337, 341, 342, 458, 476, 502, 507, 508,
599, 600, 658, 671, 674,^ 676t 710t 727,\
731, 734, 739, 743.
Грибоедов Александр Сергеевич (1795—
1829) — 37, 38, 55, 70, 75, 118, 167, 168,
184, 187, 264, 296, 316, 317, 452, 472,
509, 510, 557, 657, 660, 666к 674к 702,
733, 738.
Григорий VII Гильдебранд (между 1015 и
1020—1085), римский папа с 1073 г. —
270.
Григорович Дмитрий Васильевич (1822—
1899), писатель— 214, 215, 308, 318,
319, 323, 324, 327, 355, 371, 401, 506,
678, 683, 684, 704, 707, 709, 712к 715;
731, 732, 734.
Григорьев Аполлон Александрович (ок.
1822—1864), поэт, критик—21, 22,
78, 207—210, 491—499, 558, 559, 576Ч
578, 649,, 661L 663t 682, 695, 730t 731,
738^-740.
Григорьев Василий Васильевич (1816—
18£1), востоковед, профессор Петербургского университета — 408.
Григорьев 1-й Петр Иванович (1806—1871
или 1872), аыер, водевилист = 428, 721,
750
Григорьев 2-й Петр Григорьевич (1807—^
1854), актер, водевилист — 428, 721.
Грот Яков Карлович (1812—1893), филолог, литературовед, переводчик — 686.
Грум-Гржимайло Кондратий Иванович
(1794—1874), врач, писатель—28.
Губер Эдуард Иванович (1814—1847), поэт,
переводчик — 19, 104, 521—526, 528,
648, 696, 735—737.
Гук — СМ. Хук Т.-Э.
Гумбольдт Александр (1769—1859), немецкий естествоиспытатель, географ, путешественник — 29, 30, 178, 219, 220,
408, 590, 686, 741.
Гурилев Александр Львович (1803—1858),
композитор — 666.
Гюго Виктор-Мари (1802—1885), французский писатель — 47, 59, 170, 247, 369,
594, 655, 674, 692, 721, 733.
Д. — см. Дершау Ф. К.
Д. — см. Голохвастов Д. П.
Д—ъ И. ¿ переводчик 1840-х гг. — 448,
686, 724.
Давыдов Денис Васильевич (1784—1839),
герой Отечественной войны 1812 г.,
военный писатель, поэт — 65, 412, 659.
Даль Владимир Иванович (1801—1872),
писатель, лексикограф, этнограф— 19,
26, 214, 215, 324, 326, 327, 371, 398,
401, 402, 440, 513—516, 606, 649, 651,
684, 697, 707, 715, 722, 734, 743.
Даниил Романович (1201—1264), князь га-
лицкий в 1211—1212 гг., волынский
в 1221—1238 гг. — 407.
Данте Алигьери (1265—1321)— 171, 175.
Дараган (урожд. Балугьянская) Анна Михайловна (1806—1877), детская писательница 476, 479, 728.
Дарленкур Шарль-Виктор Прево
(1789—1856), французский писатель —
246.
Девитте (Де Витт) Николай Петрович
(1810-е — 1844), арфист, пианист и композитор — 666.
Декарт Рене (1596—1650), французский
философ, физик и математик — 204.
Делиль Жак (1738—1813), французский
поэт и переводчик — 342.
Делириа-Бервик Джемс (1695—1738), испанский посол при русском дворе, мемуарист — 28.
Дельвиг Антон Антонович (1798—1831),
поэт— 83, 105, 110, 674, 675.
Де Пуле Михаил Федорович (1822—1885),
педагог, писатель — 663.
Державин Гаврила Романович (1743—-
1816), поэт — 19, 31, 37—39, 46, 48—
50, 52, 53, 84, 159, 161, 164—167, 178,
185, 186, 188, 201, 228, 229, 263, 294,
317, 320, 342, 347, 411, 421, 423—437,
445, 471, 532, 534, 563, 607, 608, 655,
681, 720—722.
Державина (урожд. Дьякова) Дарья Алексеевна (1767—1842), вторая жека
Г. Р. Державина — 423.
Дершау Федор Карлович, писатель, издатель «Финского вестника» с 1845 г. —
26, 651.
Дестунис Спиридон Юрьевич (1782—1848),
писатель, эллинист, переводчик Плутарха, грек по происхождению — 342.
Дефо Даниель (ок. 1660—1731), английский писатель— 477, 480.
Джэксон Эндрю (1767—1845), американский военный и государственный деятель, президент США (J 829—1837) —
30.
Дидро Дени (1713—1784), французский философ и писатель — 729.
Диккенс Чарлз (1812—1870) — 26, 244, 304,-
321, 343, 364, 367, 406, 651, 710.
Димитрий Самозванец — см. Лжедмит-
рий I.
Дмитревский (наст. фам. Нарыков) Иван
Афанасьевич (1734—1821), актер, поэт,
драматург — 533.
Дмитриев Иван Иванович (1760—1837),
поэт — 16, 37, 42, 53, 83, 84, 144, 164,
166, 167, 169, 185, 186, 347, 348, 353,
354, 412, 436, 437, 480, 510, 534, 568,
572, 573, 647, 653, 673, 681, 702, 711,
722, 739, 740.
Дмитриев Юрий Арсеньевич (р. 1911), со'-
ветский театровед— 744.
Дмитрий Иванович Донской (1350—1389),
великий князь владимирский и московский с 1359 г. — 38, 74, 198, 534.
Добролюбов Николай Александрович
(1836—1861) — 672.
Долгорукий Иван Михайлович (1764—
1823), поэт, драматург, мемуарист —
342, 412.
Достоевский Федор Михайлосич (1821—
1881)— 121, 126—143, 212—214, 275,
324, 371, 404, 405, 481—484, 506, 510,
528, 577, 583, 594—595, 651, 667, 669,
670, 678, 682—684, 691, 695, 709, 715,
725, 727, 731—734, 736, 740, 742.
Драйден Джон (1631—1700), английский
поэт, драматург, критик — 170.
Драшусов Александр Николаевич (1816—
1890), астроном, профессор Московского
университета — 548, 549.
Драшусов Владимир Николаевич (1819—
1883), математик, издатель «Московского городского листка» — 710.
Дружинин Александр Васильевич (1824—
1864), критик, журналист, писатель, переводчик— 371, 401, 403, 707, 715.
751
Дудышкпн Степан Семенович (1820—1866),
журналист, критик — 408, 718.
Дуняша, крепостная девушка, возлюбленная А. В. Кольцова— 98, 664, 665.
Дэ-Мнн — см. Кованько А. М.
Дюкре-Дюмениль Франсуа-Гийом (1761—-
1819), французский писатель—83,
242, 245, 486, 729.
Дюма Александр (отец) (1802—1870), французский писатель— 23, 25, 54, 142,
241, 245, 247—251, 256, 343, 369, 466,
467, 476, 479, 541, 691, 692, 725, 726;
733, 737.
Дюси Жан-Франсуа (1733—1816), французский поэт и драматург, автор переработок произведений Шекспира — 451,
724.
Егоров Борис Федорович (р. 1926), советский литературовед— 718.
Екатерина I Алексеевна (Марта Скаврон-
ская; 1684—1727), российская императрица с 1725 г., вторая жена Петра I —=
30.
Екатерина II Алексеевна (1729—1796),
российская императрица с 1762 г. —■
12, 30, 159, 186, 199, 238, 412, 431, 433,
434, 445, 532, 652, 659, 672, 673.
Елена Васильевна Глинская (ум. 1538),
с 1533 г. правительница русского государства при малолетнем сыне Иване IV
Васильевиче — 428.
Елизавета Петровна (1709—1762), российская императрица с 1741 г. — 186.
Ефебовский Павел Васильевич (ум. 1846),
писатель — 489.
Жадовская Юлия Валериановна (1824—
1883), поэтесса— 207, 208, 681.
Жан де Мен (1240 — ок. 1305), французский
поэт — 241, 691.
Жан Поль (наст, имя и фам. Иоганн Пауль
Фридрих Рихтер; 1763—1825), немецкий писатель — 246.
Жанен Жюль-Габриель (1804—1874),
французский писатель, критик и журналист— 23, 247, 369, 692.
Жанлис Мадлен-Фелисите Д ю к р е д е
Сент-Обен (1746—1830), французская писательница — 242, 245, 608,
610.
Жанна д’Арк (1412—1431), народная героиня Франции— 25, 610.
Жернаков Константин И., владелец типографии в Петербурге — 422, 423, 466,
477, 581, 649.
Жижка Ян (1360—1424), вождь гуситов —
331, 705.
Жирмунский Виктор Максимович (1891—»
1971), созетский филолог— 712.
Жукова Мария Семеновна (1804—1855)*
писательница — 25.
Жуковский Алексей Кириллович (1810—=
1864), поэт — 526, 668.
Жуковский Василий Андреевич (1783—*
1852), поэт, переводчик— 12, 31, 37,
38, 42, 47, 49, 50, 53, 68, 79, 85, 90, 93,
163, 165, 166, 168, 170, 171, 177, 178,
186, 226, 232, 233, 293, 299, 321, 3<*8,
350, 364, 412, 419, 424, 437, 472, 475,
493, 507, 510, 511, 534, 561, 563, 568,
647, 654, 655, 665, 668, 674, 675, 689;
702, 705, 711, 712, 719, 720, 727, 734.
Жуковский Рудольф Казимирович (1814—
1886), живописец, рисовальщик, литограф — 667.
Журавский Дмитрий Петрович (1810—»
1856), статистик, демократ— 220.
Заблоцкий-Десятовский Андрей Парфено-
вич (1808—1882), государственный деятель, экономист — 28, 326, 407, 408,
438, 440, 600, 606, 607, 717, 722.
Загоскин Лаврентий Алексеевич (1808—
1890), морской офицер, исследователь
Аляски — 408, 718.
Загоскин Михаил Николаевич (1789—
1852), писатель — 211, 212, 349, 548,
562, 564, 581—584, 682, 711, 739, 740.
Зайкин Иван Иванович (ум. 1834), издатель и книгопродавец — 655.
Зайцевский Ефим Петрович (ум. I860),
поэт — 476, 727.
Зеленой Семен Ильич (1810—1892), адмирал, астроном, сотрудник «Маяка» —^
28.
Зотов Владимир Рафаилович (1821—1896),
писатель — 710.
Зубов Платон Александрович (1767—1822),
государственный деятель, фаворит Екатерины II — 425, 435.
Иакинф — см. Бичурин Н. Я.
Иван I Данилович Калита (ум. 1340), князь
московский с 1325 г., великий князь владимирский с 1328 г. — 198.
Иван III Васильевич (1440—1505), великий
князь московский с 1462 г. — 191, 198,
263, 334.
Иван IV Васильевич Грозный (1530—
1584), великий князь с 1533 г., первый
русский царь с 1547 г. — 115, 198, 264,
265, 436, 653, 666.
Иванисов Николай Евграфович, знакомый
В. Г. Белинского — 656, 657.
Иванов А., переводчик 1840-х гг. — 737.
Иванов Андрей Иванович (1778—1852),
книгопродавец и управляющий конторой «Отечественных записок» — 665.
Измайлов Александр Ефимович (1779—^
752
1831), баснописец, прозаик* журналист— 342, 412, 456, 480, 710.
Измайлов Владимир Васильевич (1773—
1830), писатель и переводчик— 53.
Ильин Николай Иванович (1777—1823),
драматург — 731.
Имрек — см. Аксаков К. С.
Иордан Федор Иванович (1800—1883),
гравер — 223.
Искандер — см. Герцен А. И.
Ишимова Александра Осиповна (1805—
1881), детская писательница, переводчица — 104, 476, 480, 728, 743.
К. П. — см. Полевой К. А.
Кавелин Константин Дмитриевич (1818-^
1885), юрист, публицист, историк права — 264, 290, 291, 328, 329, 332, 333,
437—409, 522, 682, 685, 693, 695, 699,'
701—706, 717, 718, 734.
Казак Луганский — см. Даль В. И.
Казанова Джованни Джакомо (1725—
1798), итальянский писатель, мемуарист — 248.
Кайданов Иван Кузьмич (1782—1843)*
историк— 81, 447, 663.
Калигула Гай Юлий Цезарь (12—41), римский император с 37 г. — 525—527.
Калиостро Александр (наст, имя Иосиф
Бальзамо; 1743—1795), итальянский
авантюрист, алхимик — 248, 249.
Камбасерес Жан-Жак Р е ж и (1753—
1824), французский государственный
деятель— 449, 724.
Каменев Гавриил Петрович (1772—1803),
писатель, казанский купец— 20, 39,
649, 654.
Кант Иммануил (1724—1804), немецкий
философ — 500, 731.
Кантемир Антиох Дмитриевич (1708—
1744), поэт-сатирик, дипломат — 38, 41,
52, 165, 183, 263, 320, 346, 347* 411, 499,
677, 730.
Капнист Василий Васильевич (1757 или
1758—1823), поэт, драматург — 38, 53»
55, 317, 412, 452.
Карамзин Николай Михайлович (1766—=
1826), писатель, публицист и историк —
12, 28, 31, 37, 39, 42, 48—50, 53, 68,
75, 104, 158—169, 174, 175, 177, 180,
186, 189—191, 230, 262, 263, 293, 300,
334, 339, 340, 346, 348. 350, 353, 412,
421, 427, 437, 445, 472,507, 509, 510, 534,
565, 568—571, 574, 575, 581, 607, 610,
646, 647, 654, 659, 660, 672—674, 676;
680, 689, 702, 703, 706, 711, 733, 737.
Каратыгин Василий Андреевич (1802-^=
1853), актер — 32, 744.
Карл VIII (1470—1498), французский король с 1483 г. — 559.
Карл Великий (742—814), король франков
с 768 г., император с 800 г. — 248.
Карлейль Томас (1795—1881>, английский
публицист, историк и философ — 219,
686.
Катенин Павел Александрович (1792—
1853), поэт, драматург, критик, театральный деятель — 674, 675.
Катон Старший (Цензор) Марк Порций
(234—149 до н. э.), римский писатель,
историк, государственный деятель —
153.
Катрфаж де Брео Жан-Л у и-Армая (1810—
1892), французский зоолог, эмбриолог
и антрополог — 29.
Каченовский Михаил Трофимович (1775—
1842), историк, литературный критик,
журналист — 432, 674, 675, 711, 721.
Кашкин Дмитрий Антонович (1793—1862),
воронежский книгопродавец — 663, 664.
Квитка-Основьяненко Григорий Федорович
(1778—1843), украинский писатель —
22, 55, 650, 657.
Кеплер Иоганн (1571—1630), немецкий
астроном — 731.
Кернер Карл Теодор (1791—1813), немецкий ПОЭТ— 610—613, 743, 744.
Кетчер Николай Христофорович (1809—
1886), писатель, переводчик — 561, 661,'
701, 702, 738.
Кийко Евгения Ивановна (р. J923), советский литературовед — 693.
Киреева (урожд. Алябьева) Александра
Васильевна (1812—1891), адресат стихотворения H. М. Языкова — 280.
Кире *вский Иван Васильевич (1806—1856),
философ, литературный критик, публицист — 645, 646, 648, 657, 680, 702, 710.
Киреевский Петр Васильевич (1808—1856),
фольклорист, археограф, переводчик,
публицист — 681.
Кириллов Николай Сергеевич, штабс-капитан артиллерии, литератор — 480, 728.
Кирша Данилов (Кирилл Данилович),
предполагаемый собиратель русских
былин, сказок и песен XVIII в. — 72,
188, 679.
Киселев Павел Дмитриевич (1788—1872),
государственный деятель, министр, дипломат— 689, 717, 743.
Клаурен — см. Гейн К.-Г.
Клеопатра VII (69—30 до н. э.), последняя
царица Египта с 51 г. из династии
Птолемеев — 535, 562.
Клеттенберг Сузанна Екатерина (1723—
1774), сторонница пиетизма, приятельница матери Гёте — 729.
Княжнин (Ивойлов) Владимир Николаевич
(1883—1942), поэт, критик, историк литературы — 6 82, 731.
25 В. Белинский, т. 8
753
Княжнин Яков Борисович (1742—1791),
писатель—37, 52, 54, 55, 412, 534,
724.
Ковалевский Егор Петрович (1809 или
1811—1868), путешественник, писатель — 22, 650.
Кованько Алексей Иванович (1808—1870),
горный инженер, сотрудник «Отечественных записок»— 598, 742.
Ковригин Егор Ильич (1819—1853), художник — 477, 667.
Кодинский Кирилл М., языковед 1840-х
гг. — 485, 729.
Козлов Иван Иванович (1779—1840), поэт,-
переводчик— 53, 490, 491, 581, 665/
730.
Кок Поль-Шарль де (1793—1871), французский писатель— 42, 51, 236, 243, 541*
543, 548, 575, 576, 656, 690.
Кологривова Елизавета Васильевна (1815—^
1884), писательница— 735.
Колумб Христофор (1451—1506), мореплаватель, по происхождению генуэзец —»
59, 129, 162, 553.
Кольцов Алексей Васильевич (1809—1842),
поэт — 72, 78—120, 209, 210, 492, 660—
666, 678, 681, 730.
Кольцов Василий Петрович (1772 —?),
отец поэта — 80* 92—94, 96—100.
Комаров Матвей (1730-е—1812), лубочный
писатель— 217, 251, 684, 692, 693.
Комовский Василий Дмитриевич (1803—
1851), переводчик— 737.
Кони Федор Алексеевич (1809—1879), писатель, театральный деятель — 686.
Коперник Николай (1473—1543), польский
астроном — 502, 713, 731.
Кориолан (IV в. до н. э.), по древнегреческой легенде, патриций и полководец —
562.
Корнелий Непот (ок. 100 — после 32 до
н.э.), римский историк, писатель —
547.
Корнель Пьер (1606—1684), французский
драматург— 52, 56, 75, 472, 607, 608,
656, 657.
Корсаков Петр Александрович (1790—
1844), журналист, переводчик, редактор «Маяка»— 680.
Корш Евгений Федорович (1811—1897),
публицист, переводчик, журналист,
друг Белинского — 522, 720.
Корш Мария Федоровна (1808—1883),
сестра Е. Ф. Корша, переводчица
720.
Коссович Игнатий Андреевич (1811—1879)*
филолог, профессор Варшавского университета — 693.
Коссович Каэтан Андреевич (1815—1883),
фылолог, санскритолог — 266, 654, 693t
Костров Ермпл Иванович (ок. 1750—1796),
поэт, переводчик— 412.
Котошихпн Григорий Карпович (ок. 1630—
1667), подьячий Посольского приказа,
писатель— 184, 570, 679, 739.
Коттен Мари-Софи Р и с т о (1770—1807),
французская писательница — 242, 309,
704.
Коцебу Август Фридрих (1761—1819), немецкий писатель — 242, 619, 692.
Кочубей Василий Леонтьевич (1640—1708),
украинский государственный и военный деятель— 467, 468, 726.
Кошихин — см. Котошихвн Г. К.
Краевский Анирей Александрович (1810—^
1889), издатель и журналист — 96, 422,
623—626, 645, 646, 649, 656, 664, 665/
673, 702, 720, 731, 732, 739, 744, 745.
Край Карл, издатель и владелец типографии в Петербурге — 451, 472, 491, 503.
Крамер Карл Готлиб (1758—1817), немецкий писатель— 243.
Краснопольский Николай Степанович
(1775—1830), переводчик, либреттист —
650.
Красов Василий Иванович (1810—1854),
поэт — 654.
Крез (595—546 до н. э.), парь Лидии с
560 г. до н. э. — 225, 231.
Крешев Иван Петрович (1824—1859), поэт,
переводчик — 730.
Кришна Мишра (XII в.), индийский писатель — 693.
Кромвель Оливер (1599—1658), деятель
английской буржуазной революции
XVII в. — 219, 674, 686, 712.
Кронеберг Андрей Иванович (1814? —
1855), критик и переводчик, друг Белинского — 121, 151, 152, 210, 409, 481,
624, 625, 654, 667, 682, 712, 716, 718.
Круг Вильгельм Трауготт (1770—1842),
немецкий философ — 30.
Крузенштерн Иван Федорович (1770—
1846), мореплаватель, адмирал— 342,
343, 710.
Крылов Иван Андреевич (1769 или 1768—
1844)— 21, 30, 42, 48, 60, 61, 66, 117,
141, 163, 164, 167, 174, 184—186, 189,
213, 233, 239, 263, 292, 299, 304, 316,
342, 347, 356, 437, 458, 472, 475, 480,
507, 509, 654, 659, 673, 675, 690, 702,
703, 710—712, 719, 725, 727, 733.
Крюковский Матвей Васильевич (1781—
1811), драматург— 534.
Кудрявцев Петр Николаевич (1816—
1858), историк, литератор, критик, профессор Московского университета — 25,
324, 403, 650, 654, 705, 715.
Кузен Виктор (1792—1867), французский
философ— 29, 176, 372, 675, 713,
754
Кукольник Нестор Васильевич (1809—^
1868), поэт, драматург — 14, 15, 23,
54, 350, 446, 459, 460, 526, 531—543,
647, 650, 652, 653, 656, 669, 671, 675;
704, 725, 735—737.
Кулешов Василий Иванович (р. 1919), советский литературовед — 657, 679, 693,
702, 733.
Кульчицкий Александр Яковлевич (ок.
1817—1845), писатель, театральный
критик, друг Белинского — 24, 647;
650, 654.
Купер Джеймс Фени мор (1789—1851), американский писатель— 25, 244, 251,
257, 478, 548, 692.
Курганов Николай Гаврилович (1725?
1796), писатель-просветитель, педагог,
издатель — 435, 438, 722.
Курций Марк (IV в. до н. э.), легендарный
римский герой— 154.
Курье де Мере Поль-Луи (1772—1825),
французский писатель, филолог-эллинист, переводчик — 59.
Куторга Степан Семенович (1805—1861),
зоолог, профессор Петербургского университета — 29, 219, 6S6.
Кутузов Михаил Илларионович (1745—
1813), полководец, фельдмаршал — 423,
443, 446, 447, 550.
Кутузов Николай Иванович, писатель
1820—1840-х гг. — 30.
Кювье Жорж (1769—1832), французский
зоолог — 374.
Кюи Наполеон, художник, гравер 1850-ж
гг. 477.
Кюхельбекер Вильгельм Карлович (1797—
1846), поэт, критик, декабрист — 674;
709.
Л. Э. — 549, 737.
Л—й Н. — см. Мельгуноз Н. А.
Лабрюйер Жан де (1645—1696), французский писатель— 501, 731.
Лавров Иван Васильевич (1804—1870), писатель, агроном — 736.
Лагарп Жан-Франсуа (1739—1803), французский драматург, теоретик литературы — 294, 426, 721.
Ладыжинский Павел Алексеевич, баснописец — 480.
Лажечников Иван Иванович (1792—1869),
писатель — 349, 609, 711.
Лазаревский Василий Матвеевич (1817—*
1890), писатель, переводчик Шекспира — 451, 452.
Ламартин Альфонс-Мари-Луи (1790-^*
1869), французский поэт, публицист,
историк, политический деятель — 59,
343.
Ланде Наполеон (1803—1852), фравцуз-
ский языковед, литератор, составитель
словарей — 73.
Ланский Леонид Рафаилович (р. 1913),
советский литературовед — 679.
Лапшин Василий Иванович (1809—1888),
физик, профессор Харькозского университета — 549.
Лафарж (урожд. Капелль) Мария-Фортюне
(1816—1852), франпуженка, обвинявшаяся в 1840 г. в отравлении мужа —
154.
Лафатер Иоганн Каспар (1741—1801),
швейцарский писатель, основатель физиогномики — 29.
Лафонтен Август (1758—1831), немецкий
писатель — 42, 83, 242.
Лафонтен Жан (1621—1695), французский
поэт-баснописец — 52, 165, 656.
Лебедева (урожд. Огаркова) Варвара Григорьевна, подруга А. В. Кольцова —
98, 665.
Леверье Урбен-Жан-Жозеф (1811—1877),
французский астроном — 208, 407.
Левидова Инна Михайловна (р. 1916), советский литературовед — 704.
Левис — см. Льюис М.-Г.
Лежар Жюль (1820-е — 1856), французский
цирковой артист, наездник, содержатель конного цирка, гастролировал в
Петербурге в 1846—1847 гг. — 574, 740.
Лемке Михаил Константинович (1872—
1923), историк— 654, 709.
Лемонте Пьер-Эдуард (1762—1826), французский историк, критик — 675.
Ленау Николаус (наст, имя и фам. Франц
Нимбш Эдлер фон Штреленау; 1802—
1850), австрийский поэт — 652.
Ленин Владимир Ильич (1870—1924) —
695.
Лёнрот Элиас (1802—1884), финский фольклорист — 590.
Ленц Якоб Михаэль Рейнхольд (1751—
1792), немецкий писатель и драматург —
652.
Леонар Никола-Жермен (1744—1793),
французский писатель, автор романа
«Тереза и Фальдони» (Í783)— 137.
Лермонтов Михаил Юрьевич (1814—1841)—
16—19, 21, 37, 38, 42—44, 46, 54, 59,
60, 107, 109, 125, 128, 129, 184, 206,
207, 209, 249, 264, 270, 325, 330, 351,
377, 392, 412, 417, 430, 472, 489, 490,
494, 498, 499, 507, 510, 525, 526, 570,
576, 577, 583, 609, 649, 653, 655—657,
66S, 668, 679, 682, 692, 705, 714, 719,
730, 740.
Леру Пьер (1797—1871), французский философ, социалист-утопист — 703.
Лесаж Ален-Рене (1668—1747), французский писатель — 243, 691.
25*
755
Лессинг Готхольд Эфраим (1729—1781),
немецкий драматург, теоретик искусства, критик— 573—575, 615, 652, 713.
Летурнер Пьер (1736—1788), французский
литератор, переводчик — 724.
Лжедыитрий1 (ум. 1606), самозванец, авантюрист, русский царь в 1605—1606 гг. —
37, 38, 54, 459, 533, 656, 711.
Лизандр Дмитрий Карлович фон (1824—
1894), поэт — 207.
Лирийский и Бервикский дюк — см. Де-
лириа-Бервик Дж.
Лисянский Юрий Федорович (1773—1837),
мореплаватель, капитан 1-го ранга —
342, 343, 710.
Литтре Эмиль (1801—1881), французский
философ и филолог, исследователь
О. Конта— 407, 717.
Лобанов Михаил Евстафьевич (1787—1846),
поэт, драматург, переводчик— 476, 728.
Лобанов-Ростовский Александр Яковлевич
(1788’—1866), князь, генерал, писатель — 29.
Лобысевич Петр Павлович (ок. 1764 — или
1768 — ?), поэт, баснописец — 480.
Ломоносов Михаил Васильевич (1711—
1765)— 31, 37, 39, 41, 42, 47—50, 52, 84,
158—162, 164—167, 183—189, 207, 263,
294, 347, 348, 411, 432—434, 436, 445,
471, 480, 507, 515, 532, 533, 543, 550,
560, 562, 563, 607, 608, 653, 672, 673,
677, 679, 737, 738.
Лоренц Фридрих Карлович (1803—1861),
историк — 28, 219, 652, 686.
Лоррис Гийом — см. Гийом де Лоррис.
Лорике Жан-Никола (1757—1845), французский историк, иезуит, автор трудов из религиозной истории Франции,
классической истории и лингвистики — 657.
Луганский В. И. — см. Даль В. И.
Луи-Филипп I (1773—1850), французский
король (1830—1848) — 724.
Лукашевич Платон Акимович (ок. 1809—■
1887), украинский этнограф, писатель—
709.
Львов Федор Петрович (1766—1835), поэт,
знаток музыки — 423.
Льюис Мэтью Грегори (1775—1818), английский писатель — 242.
Людовик IX Святой (1214—1270), французский король с 1226 г. — 198, 561.
Людовик XI (1423—1483), французский король с 1461 г. — 559.
Людовик XIV (1638—1715), французский
король с 1643 г. — 29.
Людовик XV (1710—1774), французский
король с 1715 г. — 204, 247, 249.
Людовик XVI (1754—1793), французский
король с 1774 по 1792 гг. — 248.
Людовик XVIII (1755—1824), французский
король с 1814 г. — 56, 657.
Лямбек Эмиль Эрнестовлч, литератор, преподаватель гимназии —'670.
М. — см. Меньшиков П. Н.
М—в Вл. — 560, 738.
М. М., соиздатель «Петербургского сборника для детей» — 558.
М. 3. К. — см. Самарин Ю. Ф.
М. К. М., участник «Петербургскою сборника для детей»— 560, 738.
Мазепа Иван Степанович (1644—1709), гетман Левобережной Украины с 1687 по
1708 гг. — 459, 468, 726.
Майков Аполлон Николаевич (1821—1897),
поэт — 19, 20, 121, 148—149, 210, 2771,
392, 481, 489, 516—518, 648, 649, 667,
670, 709, 714, 734.
Майков Валериан Николаевич (1823—
1847), литературный критик и публицист— 31, 581, 646, 650, 678, 681—683,
708, 740.
Майков Василий Николаевич (1728—1778),
поэт — 480.
Макаров Петр Иванович (1765—1804), критик и переводчик — 53, 162, 169, 673.
Макогоненко Георгий Пантелеймонович
(р. 1912), советский литературовед —
6/2.
Малиновский Павел Петрович (1818 —
после 1868), врач-психиатр, автор первого русского клинического учебника
по психиатрии — 685.
Мальтус Томас Роберт (1766—1834), английский экономист, священник — 408,
718.
Мария-Антуанетта (1755—1793), французская королева, жена Людовика XVI
с 1770 г. — 248, 249.
Мария-Луиза (1791—1847), вторая жена
Наполеона I — 724.
Мария Стюарт (1*42—1587), шотландская
королева с 1542 (фактически с 1561) по
1567 гг. — 29.
Марлинский—см. Бестужев А. А.
Мармонтель Жан-Франсуа (1723—1799),
французский писатель — 689.
Мармье Ксавье (1808—1892), французский
писатель, путешественник — 508.
Марриет Фредерик (1792—1848), английский писатель — 42.
Мартинес де ла Роса Франсиско (1787—
1862), испанский политический деятель,
историк, поэт, прозаик и дралттург —
30.
Мартынов Авксентий Мартынович (1787—
1858), литератор, педагог—441,
722.
Мартынов П. И., издатель в Петербурге —
240, 443, 599.
736
Марченко Анастасия Яковлевна (1830—
1880), писательница — 371, 405, 406,
715.
Масальский Константин Петрович (1802—
1861), писатель— 476, 709, 710, 727,
735.
Масальский Эдвард Томаш (Фома) (1799—
1879), польский писатель — 368, 712.
Масанов Иван Филиппович (1874—1945),
советский библиограф — 652.
Маслов А. Е., гравер 1840-х гг. — 667.
Маслов Степан Алексеевич (1793—1879),
писатель, освещал вопросы сельского
хозяйства — 220, 531, 687, 736.
Матюрен — см. Мэтьюрин Ч.-Р.
Мацнев Николай Антонович (? — 1821),
баснописец— 480.
Межевич Василий Степанович (1814—1849),
. критик, .журналист— 620, 730, 744.
Мелы унов Николай Александрович (1804—
1867), писатель, публицист— 29, 359,
406, 652, 712, 716.
Мельников Павел Иванович (исевд. Андрей
Печерский; 1818—1883), писатель, эгно-
гряф — 220, 687.
Меморский Михаил Федорович, публицист,
беллетрист, автор учебников XVIII в. —
599, 742.
Мен Жан де — см. Жан де Мен.
Меньшиков (Меншиков) Павел Никитич
(1809—1879), драматург— 24, 650.
Мерзляков Алексей Федорович (1778—
1830), поэт, литературный критик — 68,
105, 110, 111, 114, 166, 432, 673, 710,721.
Меровинги, династия франкских королей
до 751 г. — 218.
Мещерский Александр Иванович (1730—
1779), екатерининский вельможа, друг
Г. Р. Державина — 427.
Микеланджело Буонарроти (1475—1564),
итальянский художник, скульптор, архитектор, поэт — 459.
Милорадович Михаил Андреевич (1771—
1825), генерал, герой Бородинского сражения, губернатор Петербурга
С 1818 г. — 649.
Мильтон Джон (1608—1674), английский
поэт — 362, 712.
Милютин Владимир Алексеевич (1826—
1855). публицист, экономист, юрист—■
407—409, 716—718.
Минаев Дмитрий Иванович (1808—1876),
ПОЭТ — 207.
Минин (Сухорук) Кузьма (ум. 1616), един
из организаторов и руководителей второго народного ополчения в период
польской и шведской интервенции в начале XVII в. — 567.
Минье Франсуа-Огюст-Мари (1796—1884),
французский историк — 407, 716.
Мирабо Оноре-Габриель Р и к е т и
(1749—1791), деятель Великой французской революции— 56.
Михайловский-Данилевский Александр
Иванович (1790—1848), военный историк — 625, 649.
Мицкевич Адам (1798—1855), польский
поэт— 331, 332, 490, 491, 698, 699,
705.
Мольер (наст, имя и фам. Жан-Батист
Поклен; 1622—1673), французский драматург — 57, 369, 657.
Мордвинов В., переводчик—610, 612,
613.
Мориер Джеймс (1780—1849), английский
дипломат, путешественник, романист —.
64, 659.
Моро Эжезип (наст, имя и фам. Пьер-Жак
Р у й о; 1810—1838), французский
поэт — 559, 738.
Моцарт Вольфганг Амадей (1756—1791),
австрийский композитор — 42—44, 55,
124, 351, 437, 438, 452.
Мочалов Павел Степанович (1800—1848),
актер — 32, 103, 617—620, 744.
Мундт Николай Петрович (1803—1872),
драматург, писатель, историк театра —
733.
Муравьев Михаил Никитич (1757—1807),
писатель, общественный деятель — 411,
412.
Мурзакевич Николай Никифорович
(1806—1883), историк, археолог —
585.
Мурильо Бартоломе Эстебан (1618—1682),
испанский художник — 350, 711.
Муррэй (Мюррей) Джон (1778—1843), английский книгоиздатель — 67.
Мэгьюрин Чарлз Рсберт (1782—1824), английский писатель, ирландец — 245.
Мятлев Иван Петрович (1796—1844)*
поэт— 49, 127, 655, 669.
-на — см. Щепкин М. С.
Надеждин Николай Иванович (1804—■
1856), критик, журналист, историк,
этнограф— 89, 346, 409, 410, 664, 668;
675, 686, 699, 711, 718, 719.
Наполеон I Бонапарт (1769—1821)— 53,
56, 124, 153, 161, 188, 198, 3£8, 420,
445, 448—451, 494, 625, 657, 688, 710,
724.
Наполеон II (1811—1832), герцог Рейх-
штадтский, сын и наследник Наполеона I, живший и умерший в Австрии —
448, 724.
Нарежный Василий Трофимович (1780—
1825), писатель— 349, 412, 711.
Нарышкин Лев Александрович (1733—■
1799), государственный деятель, обер-
757
шталмейстер 5 участник сатирических
журналов — 720.
Нахимов Аким Николаевич (1782—1814),
поэт-сатирик — 412.
Небольсин Павел Иванович (1817—1893),
этнограф, историк, экономист—371,
406, 716.
Невахович Михаил Львович (1817—1850),
художник, карикатурист, издатель журнала «Ералаш» — 754.
Неведомский Николай Васильевич (1791—
1853), поэт, баснописец, историк — 480.
Некрасов Николай Алексеевич (1821—
1878) — 19, 20, 121, 149-151, 210, 272,
276, 278—280, 308, 481, 484, 503—506«
571, 572, 577, 623—626, 645, 648, 649,
651, 653, 654, 667, 668, 677, 678, 682—
684, 687, 693, 694, 699, 701, 702, 706,
709, 711, 712, 714, 727, 728, 731, 732,
739, 740, 744, 745.
Нерон Клавдий Цезарь (37—68), римский
император с 54 г. — 525—527.
Нестор (XI — нач. XII вв.), древнерусский
историк, писатель, монах Киево-Печерского монастыря, летописец —
549.
Нестроев — см. Кудрявцев П. Н.
Неттельгорст Отто Петрович, ¡художник»
гравер — 477.
Не>строев — см. Кудрявцев П. Н.
Никитенко Александр Васильевич (1804—
1877), критик, историк литературы —
28, 121, 155, 272, 274, 290, 291, 300—302,
304—308, 327, 334, 370, 481, 625,647/
659, 661, 667, 671, 677—679, 682, 688,'
690, 699—702, 706, 713, 717.
Никитин Иван Саввич (1824—1861),поэт-—
666.
Николай I (1796—1855), император всероссийский С 1825 г. — 654, 659, 660, 675,
697, 709.
Николай Александрович (1843—1865), великий князь, сын Александра II —
286, 697.
Николев Николай Петрович (1758—1815),
поэт и драматург — 724.
Новиков Николай Иванович (1744—1818),
просвети гель, писатель, журналист —=■
157, 158, 163, 656, 672.
Нодье Шарль (1780—1844), французский
писатель — 59.
Норов Авраам Сергеевич (1795—1869),
историк, позт, государственный деятель—476, 728.
Ньютон Исаак (1643—1727), английский
физик и математик— 447, 731.
Ободовский Платон Григорьевич (1803—
1864), драматург, переводчик, поэт —
526, 736%
Овидий (полн. имя Публий Овидий Назон; 43 до н. э. — ок. 18 н. э.), римский
поэт — 541, 737.
Огарев Николай Платонович (1813—1877),
революционер, поэт, публицист— 718.
Одоевский Владимир Федорович (1803—
1869), писатель, философ, педагог, музыкальный критик— 28, 90, 143, 326,
438, 440, 481, 553—557, 600, 663, 667,
673, 674, 722, 732, 738.
Озеров Владислав Александрович (1769—^
1816), драматург— 37, 38, 42, 54, 75,
348, 411, 437, 452, 472, 534, 647.
Окен (наст. фам. Онкенфус) Лоренц (1779—
1851), немецкий естествоиспытатель и
натурфилософ — 75.
Оксман Юлиан Григорьевич (1895—1970),
советский литературовед — 694, 696.
Олег Вещий (ум. 92), древнерусский
князь— 198, 558, 559.
Ольхин Матвей Дмитриевич (1806—1853),
издатель и книгопродавец в Петербурге — 422, 581, 649, 710.
Омар, второй мусульманский халиф (634—
644), сильно расширивший свои арабские владения завоеваниями. В 642 г.
взял Александрию, где сжег библиотеку — 476, 727.
Орлеанский Людовик Филипп Жозеф (Фи-
липп-Эгалите) (1747—1793), герцог
Шартрский, гильотинирован во время Великой французской революции —
242.
Орлов Александр Анфимович (1791—1840),
поэт, беллетрист— 49, 438, 508, 722.
Орфила Матео (1787—1853), французский
врач, токсиколог— 154.
Осипов Иван, разбойник (XVIII в.) — 217,
684.
Основьяненко — см. Квитка-Основьянен-
ко Г. Ф.
Остолопов Николай Федорович <1783—
1833), критик, поэт, теоретик стиха—
423.
Очкин Амплий Николаевич (1791—1865),
журналист, переводчик — 519, 710, 737*
П. К. — см. Полевой К. А.
Иаальцов Генриетта (1788—1847), немецкая писательница — 23.
Павлов Николай Филиппович (1803—1864),
писатель, критик— 21, 411, 649, 696;
719.
Павлова (урожд. Яниш) Каролина Карловна (1807—1893), поэтесса — 279,
694.
Павский Герасим Петрович (1787—1863),
протоиерей, филолог — 65, 658.
Палицын Александр Александрович (1750-е
1816), писатель, переводчик — 342,
753
Пальыер Вильям (ум. 1879), английский
архидиакон, поэт, переводчик — 442,
723.
Панаев Владимир Иванович (1792—1859),
поэт— 476, 727.
Панаев Иван Иванович (1812—1862), писатель, журналист— 24, 121, 143, 278-^
280, 305, 306, 323, 451, 481, 482, 505,
506, 571, 623—626, 645, 654, 667, 670;
678, 693, 694, 701—703, 724, 730, 732;
733, 739, 744, 745.
Панаева (Головачева) Авдотья Яковлевна
(1820—1893), писательница, мемуа¬
ристка — 667.
Панин Петр Иванович (1721—1789), военный деятель, генерал — 673.
Панов Василий Алексеевич (1819—1849),
литератор-славянофил — 262, 693.
Паскаль Блез (1623—1662), французский
религиозный писатель, философ, математик, физик — 47, 153, 293.
Пасхалий (ум. 824), римский папа — 270.
Перевощиков Дмитрий Матвеевич (1788—*
1880), астроном, математик — 407.
Перес Антонио (1534 или 1539—1611), испанский государственный деятель —
407, 716.
Перикл (ок. 490—429 до к. э.), древнегреческий политический деятель— 517.
Перовский Василий Алексеевич (1794—*
1857), адъютант, приятель В. А. Жуковского — 675.
Перрон Никола (1798—1876), французский
арабист, путешественник, исследователь Африки — 696.
Петр I Великий (1672—1725), русский
царь с 1682 г., российский император
С 1721 г. — И, 30, 34, 35, 65, 71, 72,
111, 159—161, 183, 184, 188, 191—195*
199, 205, 211, 225, 238, 265, 271, 274,
320, 330, 334, 339, 346, 349, 408, 468,
477, 481, 528, 536, 537, 540, 550, 581,
601, 603, 605, 646, 652—654, 679, 680,
697, 705.
Петрарка Франческо (1304—1374), итальянский поэт— 171.
Петрашевский (Буташевич-Петрашевский)
Михаил Васильевич (1821—1866), юрист,
революционер — 695.
Петров Александр Андреевич (9— 1793),
переводчик, редактор «Детского
чтения», друг H. М. Карамзина —
737.
Петров Василий Петрович (1824—1864),
писатель, издатель «Петербургского
сборника для детей» (1847) — 553, 558,
560, 738.
Петров Василий Петрович (1736—1799),
поэт— 52, 53, 165, 166, 185, 434, 445,
562.
Петров Осип Афанасьевич (1807—1887)
оперный артист — 32.
Пиго-Лебрен Л’Эпинуа Гийом-Антуан
(1763—1835), французский романист,
драматург, актер — 243.
Пиндар (ок. 518—442 или 438 до н. э.),
древнегреческий поэт — 52, 293, 587.
Пинто Фернанд Мендес (1509—1583),
португальский путешественник — 407,
716.
Пирр (ок. 319—272 дон. э.), царь Эпира —
549, 737.
Плаксин Василий Тимофеевич (1796—*
1869), педагог* историк литературы —
349, 711.
Платон (428 или 427—348 или 347 до н. э.),
древнегреческий философ — 248, 367,
546, 721.
Плетнев Петр Александрович (1792—1865),
поэт, критик, издатель — 232, 656, 664;
678, 686, 689, 697, 701.
Плещеев Александр Алексеевич (1778—
1862), родственник H. М. Карамзина —
703.
Плещеев Алексей Николаевич (1825—
1893), поэт, петрашевец — 207, 490,
682, 69Ö, 730.
Плутарх (ок. 46 — ок. 127), греческий писатель, историк, философ-моралист —
342, 547.
По Эдгар Аллан (1809—1849), американский писатель и критик — 549, 737.
Победоносцев Сергей Петрович (1816—
1850), писатель — 24, 25, 731.
Погодин Михаил Петрович (1800—1875),
историк, писатель, журналист— 230,
280, 349, 408, 476, 672, 675, 676, 680,
681, 688, 689, 701, 702, 705, 711, 723,
728, 732.
Подшивалов Василий Сергеевич (1765—*
1813), писатель—53.
Пожарский Дмитрий Михайлович ( 1578—
1642), государственный и военный деятель, полководец — 534.
Полевой Ксенофонт Алексеевич (1801—
1867), журналист, критик, брат
Н. А. Полевого — 29, 177, 550, 56ü,
652, 664, 675, 676, 686, 703, 737,
738.
Полевой Николай Алексеевич (1796—1846),
писатель, историк, журналист — 13—
15, 22, 54, 89, 104, 157—181, 234, 230,
349, 423, 425—433, 434, 436, 437, 443,
446—448, 509, 526, 529, 579, 593, 647,
650, 652, 655, 656, 664, 667, 668, 671—
676, 703, 704, 709, 711, 720—723, 733,
735, 740, 742.
Полонский Яков Петрович (1819—1898),
поэт— 207, 279, 491, 492, 498, 499,
730, 731.
759
Поляков Василий Петрович (? — 1875),
издатель и книгопродавец в Петербурге — 480, 728.
Поп Александр (1688—1744), английский
поэт — 170.'
Порошин Виктор Степанович (1811—1868),
экономист, профессор Петербургского
университета — 408, 718.
Постельс Александр Филиппович (1801—
1871), естествоиспытатель, педагог, писатель — 551—553, 737.
Потемкин Григорий Александрович(1739—
1791), государственный деятель, фаворит Екатерины II — 425.
Прадт Доминик Дюфур де (1759—1837),
французский дипломат, публицист —
688.
Прац Эдуард, владелец типографии в Петербурге—438, 481, 671.
Прево д’Экзиль Антуан-Франсуа (1697—
1763), аббат, французский писатель —
243, 253, 692.
Прокопович Николай Яковлевич (1810—
1857), поэт— 288, 695.
Протопопов Александр Павлович (1814—
1867), писатель и актер — 551,
737.
Протопопов Д. С., писатель 1840-х гг. —
440, 722.
Птолемей Клавдий (II в.), греческий геометр, астроном, физик — 582.
Пугачев Емельян Иванович (ок. 1742—
1775), вождь крестьянского восстания—
72, 569, 660.
Путинцев Алексей Михайлович (1880—
1937), советский историк литературы, фольклорист, эгнограф —
7 За.
Пушкин Александр Сергеевич (1799—
1837) — 8, 13, 16, 21, 31, 37, 38, 41—45,
47, 49, 52—55, 67, 72, 79, 85, 90, 104,
111, 116, 121—125, 128, 132, 143, 144,
148, 157—168, 171, 173, 177—179, 184—
186, 189, 206, 207, 228, 230, 235, 250,
263, 264, 270, 283, 285, 286, 294, 299,
310, 311, 315, 320, 325, 337, 346, 348—
351, 383, 391, 395, 396, 416, 426—428,
432, 433, 437, 438, 445, 446, 450, 452,
466, 472, 475, 498, 503, 507—510, 517,
526, 527, 529, 530, 535, *63, 564, 568,
569, 571, 576, 581, 583, 591, 592, 607,
609, 623, 646, 617, 652, 653, 655, 656,
659, 660, 664, 666—668, 670, 672, 676,
678, 679, 689, 693, 697, 703, 705, 709,
711, 714, 720—722, 724, 727, 731, 733,
736, 740.
Пушкин Василий Львович (1767—1830),
поэт, дядя А. С. Пушкина — 293, 294,
702.
Рабле Франсуа (ок. 1494—1553), француз«
ский писатель, ученый, гуманист — 47,,
241, 691.
Радклиф (урожд. Уорд) Анна (1764—1823),,
английская писательница — 242^ 249*
608, 650, 743.
Расин Жан (1639—1699), французски&.дра-
матург — 52, 75, 170, 172, 293, 423,
472, 607, 608, 656, 674.
Распайль Франсуа-Венсан (1794—1878)*
французский натуралист, революционер — 154.
Раумер Фридрих Людвиг Георг
(1781—1873), немецкий историк — 407*
716. >
Рафаэль Санти (1483—1520) — 223, 315*
364, 365, 424, 712.
Редкин (Редькин) Петр Григорьевич (1808-^—
1891), общественный деятель, юрист, педагог — 522, 543, 548, 550, 553, 614*
737, 738.
Рейхштадтский герцог — см. Наполеон II*
Ржевский Алексей Андреевич (1737—1804)*
поэт, баснописец — 480.
Ригельман Николай Аркадьевич (1817—
1888), писатель— 69, 266, 267, 660.
Рикорд Петр Иванович (1776—1855)*
мореплаватель, адмирал — 509, 733.
Рихтер Вильгельм Михайлович (1767—
1822), историк медицины в России*
профессор Московского университета —
342.
Ричардсон Сэмюэль (1689—1761), английский писатель — 242, 608, 610, 691*
711.
Ришелье Арман-Жан дю Плесси
(1585—1642), французский государственный деятель, кардинал — 56, 657.
Робертсон Уильям (1721—1793), английский историк — 29.
Роган Людвик-Рене-Эдуард (1734—1804)*
французский кардинал с 1778 г. —
249.
Розен Егор Федорович (1800—1860), поэт —
476, 689, 728, 734.
Роллен Шарль (1661—1741), французский
историк— 183, 679.
Романовы, боярский род, с 1613 г. — царская, с 1721 г. — императорская династия в России, правившая до февраля?
1917 г. — 675.
Россель Джон (1792—1878), английский
государственный деятель — 30.
Рот Ричард (1799—1867), немецкий историк — 550.
Рубини Джованни Баттиста (1794 ил»
1795—1854), итальянский певец;
в 1843—1845 и 1847 гг. выступал в Петербурге — 725.
Рулье Карл Францевич (1814—1858), есте-
760
’ стноиспытатель, биолог-эволюционист—
522.
Румянцев Николай Петрович (1754—1826),
государственный деятель, дипломат,
издатель памятников русской старины — 342.
Румянцев-За дунайский Петр Александрович (1725—1796), полководец, фельдмаршал, государственный деятель —
30.
Рунеберг Йохан Людвиг (1804—1877),
финско-шведский поэт и ученый — 586.
Руссо Жан-Батист (1670 или 1671—1741),
французский поэт— 188.
Руссо Жан-Жак (1712—1778), французский
философ, писатель, композитор — 29,
175, 243, 246, 256, 711.
Рюккерт Фридрих (1788—1866), немецкий
яоэт, профессор восточных языков —
711.
Рюрик (? — 879), по русским летописным
преданиям, предводитель варяжской
дружины, основатель русской княжеской династии, захватил власть в Новгороде в 862 г. — 409, 718.
С—н А. — см. Протопопов А. П.
Савич Алексей Николаевич (1811—1883),
астроном, академик — 408.
Садовников Ф., писатель 1840-х гг. —
468—471-, 726.
Салаев Федор Иванович (1829—1879), издатель и книгопродавец в Москве —
585,.586.
Саллюстий Гай Крисп (86 — ок. 35 до
н. э.), римский историк— 547.
Сальери Антонио (1750—1825), итальянский композитор — 42—44, 55, 124,
351, 437, 438, 452.
Самарин Юрий Федорович (1819—1876),
общественный деятель, историк, публицист, славянофил — 218, 290—335, 345,
685, 699—701, 705, 710, 712, 717.
Санд Жорж (наст, имя и фам. Аврора Дюпен, по мужу Дюдеван; 1804—1876),
французская писательница — 23, 25,
42, 54, 59, 152, 202, 244, 247, 250, 251,
253, 272, 303, 304, 331, 363, 406, 409,
445, 472—474, 650, 651, 657, 691, 703;
705, 707, 715, 716, 718, 726, 727.
Сатин Николай Михайлович (1814—1873),
поэт, переводчик, мемуарист — 408,
718.
Саути Роберт (1774—1843), английский
ПОЭТ— 455, 711, 725.
Свиньин Павел Петрович (1787—1839), писатель, издатель, художник, историк,
географ — 732.
Свифт Джонатан (1667—1745), английский
писатель — 243.
Святополк I Владимирович Окаянша*Мок.
980—1019), древнерусский князь — 198.
Святослав Игоревич (ум. 972 или 973),
великий князь киевский (ок. 945—972),
полководец— 198.
Семевский Василий Иванович (1848—1916),
историк — 717.
Семен (Рене-Семен) Август Иванович
(1783—1862), владелец типографии в
Москве, издатель— 27, 219, 737.
Семенова (урожд. Кольцова) Анисья Васильевна (1820—1847), младшая сестра
А. В. Кольцова — 92, 93, б«.?.
Сементовский Николай Максимович (1819—
1879), писатель— 467—468, 726.
Сенанкур Этьенн Пив ер де (1770—
1846), французский писатель— 246.
Сенека Лупий Анней (ок. 4 г. до н. э. —■
65 г. н. э.), римский политический деятель, писатель, философ-стоик — 153.
Сен-Жермен (ум. 1784), французский алхимик, авантюрист— 247.
Сенковский Осип Иванович (1800—1858),
писатель, журналист, востоковед — 22,
234, 236, 475, 648, 650, 652, 654, 656,
659, 671, 696, 705, 727, 728, 739.
Сент-Бёв Шарль-Огюстен (1804—1869),
французский критик и поэт— 679, 721.
Сервантес Сааведра Мигель де (1547—1616),
испанский писатель—И, 175, 202,
241, 300, 312, 395, 476, 478, 480, 583,
691, 729.
Серве Андриен-Франсуа (180?—1866), бельгийский виолончелист и композитор —
600.
Серебряников Семен, купец из Ярославля — 729.
Серебрянский Андрей Порфирьевич(1808—
1838), поэт, друг А. В. Кольцова — 86,
87, 92, 95, 105, 120, 661, 664, 666.
Силсфилд Чарлз (наст, имя и фам. Карл
Антон Постель; 1793—1864), английский писатель— 25, 651.
Симеон Иоаннович Гордый (1317—1353), великий князь московский с 1340 г. —
198.
Скаррон Роль (1610—1660), французский
писатель — 242, 692.
Скобелев Иван Никитич (1778—1849), генерал, военный писатель — 649.
Скопин-Шуйский Михаил Васильевич
(1587—1610), государственный деятель,
полководец — 535, 736.
Скотт Вальтер (1771—1832), английский
писатель—20, 42, 44, 46, 202, 241,
243—245, 251, 257, 309, 343, 362, 422—
423, 478, 509, 548, 555, 577, 581, 609,
649, 691, 704, 711, 720, 733, 740.
Скриб Огюстен-Эжен (1791—1861), французский драматург — 57,
701
Слепыш пин Федор Никифорович (1783—
1848), поэт-самоучка—79.
Смирдин Александр Филиппович (1795—
1857), издатель и книгопродавец, библиограф— 46, 371, 408, 411, 423, 425,
486, 648, 650, 655, 727.
Смирнова (урожд. Рсссет) Александра Осиповна (1809 или 1810—1882), мемуаристка, друг Пушкина и Гоголя — 696,
714,
Снегирев Иван Михайлович (1793—1868),
этнограф, фольклорист, археолог — 27,
28, 569, 570.
Соболев JI. И., баснописец 1830-х гг.—
480.
Соколов Яков, писател^ XVIII в. — 724,
Сократ (ок. 469—399 до н. э.), древнегреческий философ— 248, 509, 547, 565,
733, 739.
Соллогуб Владимир А лександрович (1813—
1882), писатель— 17—19, 46, 121, 218,
272, 324, 326, 421—422, 440, 452—458,
481, 485—489, 520, 525, 526, 571, 590,
625, 648, 651, 655, 667, 705, 720, 724/
725, 729—730, 735, 741.
Соловьев Сергей Михайлович (1820—1879),
историк, профессор Московского университета — 28, 264, 265, 407, 409, 522,
549, 693, 717, 718, 737.
Сомов Орест Михайлович (1793—1833),
критик, писатель, журналист— 476,
727.
Сорокин Юрий Сергеевич (р. 1913), советский литературовед— 677,
Соутэ — см. Саути Р.
Софокл (ок. 496—406 до н. э.), древнегреческий драматург — 210, 682.
Сперанский Михаил Михайлович (1772—
1839), государственный деятель —
29.
Спиноза Бенедикт (Барух) (1632—1677),
нидерландский философ-материалист —
154.
Спиридонов Василий Спиридонович (1878—
1952), советский литературовед— 664,
732.
Срезневский Измаил Иванович (1812—
1880), филолог-славист, этнограф —
706.
Станкевич Николай Владимирович (1813—
1840), общественный деятель, философ,
поэт, глава литературно-философского
кружка 1830-х гг. — 88, 652, 654, 663/
664, 693.
Старчевский Адальберт Викентьевич
(1818—1901), журналист, историк —
28, 31.
Стенгоп Эстер Люси (1776—1839), английская путешественница, секретарь Питта
Младшего — 30.
Стерн Лоренс (1713—1768), апглпйскпй писатель— 243, 711.
Сто Один — см. Галахов А. Д.
Стойкович Аркадий Афанасьевич (1815—
1886), библиотекарь публичной библиотеки в Петербурге, писатель—219,
686.
Строев Владимир Михаилович (1812—1862),
журналист, переводчик — 240, 257, 258,
4G6.
Строев Павел Михайлович (1796—1876),
историк, археограф, библиограф — 166,
674.
Струговщиков Александр Николаевич
(1808—1878), переводчик— 19, 415—
420, 482—483, 486, 648, 719, 728—729,
Студитский Федор Дмитриевич (1815 или
1814—1893), педагог, писатель, фольклорист — 476.
Суворов Александр Васильевич (1729 или
1730—1800) — 271, 550.
Суидас — см. Сюидас.
Сулье Мелькиор-Фредерик (1800—1847),
французский драматург и романист —
23, 251.
Сумароков Александр Петрович (1717—
1777), поэт, драматург — 37, 38, 52—54,
159, 165—167, 185, 346, 412, 445, 480,
532—534, 543, 562, 654, 656, 677, 679,
736.
Суханов Михаил Дмитриевич (1801 или
1802—1843), поэт-самоучка—79.
Сухачев Василий Иванович (1798 — ?),
знакомый А. В. Кольцова, литератор,
организатор «Общества независимых»
в 1822—1824 гг. — 664.
Сухонин Петр Петрович (1821—1884), беллетрист, публицист — 369, 713.
Сушков Николай Васильевич (1796—1871),
поэт, драматург, издатель— 714.
Сю Эжен (1804—1857), французский писатель — 22, 23, 25, 54, 142, 240, 241,
244, 247, 251—256, 258, 343, 363, 369,
445, 466, 650, 690—693, 712, 713, 722,
726, 733, 744.
Сюидас (X в. до н. э.), древнегреческой
лексикограф— 573, 574, 576.
Т. Ч. — см. Марченко А. Я.
Талейран Шарль-Морис (1754—1838),
французский государственный деятель,
дипломат — 30.
Тальников Давид Лазаревич (1882—1961),
советский литературовед — 693.
Тамбурини Антонио (1800—1876), итальянский певец, с 1842 г. неоднократно
выступал в России — 725,
Тамерлан — см. Тимур.
Тассо Торквато (1544—1599), итальянский
поэт — 534, 669,
762
Татищев Иван Иванович (1743—1802), писатель, переводчик, составитель словарей — 73, 660.
Тацит Публий Корнелий (ок. 58 — после
117), римский писатель, историк — 162.
Тенгсгрем Иоганн Якоб (1787—1858), финский филолог, профессор Гельсингфорсского университета— 586, 589.
Тенирс Давид Младший (1610—1690), фламандский художник— 311, 315.
Теньер — см. Тенирс Д.
Теплов Василий Егорович (1732—1762),
переводчик — 692.
Теренций Публий (ок. 195—159 до н. о.)*
древнеримский драматург — 209, 682.
Тик Людвиг Иоганн (1773—1853), немецкий писатель— 170, 246, 692.
Тимм Василий Федорович (Георг Вильгельм; 1820—1895), художник — 148,
667.
Тим он Афинский, современник Сократа —»
562.
Тимофеев Алексей Васильевич (1812—
1883), писатель— 526.
Тимофеев Н. И., чиновник, муж племянницы А. В. Кольцова — 665.
Тимофеева (урожд. Башкирцева) Вера
Ивановна, племянница А. В. Кольцова — 665.
Тимур (1336—1405), среднеазиатский государственный деятель, полководец,
эмир — 420.
Титов Владимир Павлович (1807—1891),
писатель, журналист— 405, 715.
Тициан Вечеллио (1476 или 1477—1576),
итальянский художник — 372.
Товянский Андрей (1799—1878), польский
писатель, мистик — 331, 705.
То лбин Василий Васильевич (1821—
1869), писатель, переводчик—217*
685.
Толстой Александр Петрович (1800—1875),
чиновник, обер-прокурор Синода —
696.
Толстой Алексей Константинович (1817—
1875), писатель— 489, 729.
Толстой Феофил Матвеевич (1810—1881),
литератор, композитор, музыкальный
критик — 666.
Томсон Джеймс (1700—1748), английский
поэт — 711.
Тончи Сальватор (1756—1844), итальянский художник, с 1800 г. работал в Москве — 30.
Торнау Николай Егорович (1812—1882),
исследователь мусульманского законодательства, сенатор — 520, 735.
Тредкаковский Василий Кириллович
(1703—1768), поэт, переводчик, теоретик стиха— 183, 266, 293, 340, 346,
411, 412, 427, 436, 574, 575, 583, 65з,-
678, 679, 693, 719, 740.
Тромонпн Корнелий Яковлевич (yv. 1847)t
литограф, знаток русской старины
28.
Туманский Василий Иванович (1800—1860),
поэт — 53.
Тургенев Александр Иванович (1785—
1845), историк, археограф — 262.
Тургенев Иван Сергеевич (1818—1883) — 9,
18, 19, 121, 143—147, 151, 210, 276, 277,
290, 306, 308, 323, 324, 334, 335, 371,
398—401, 404, 481, 482, 646, 648, 654,
667, 670, 679, 682, 694, 704, 707, 709,
714, 715, 726.
Тыранов Алексей Васильевич (1808—1859),
художник — 360.
Тьер Луи-Адольф (1797—1877), французский историк и политический деятель —
29, 219, 445, 448—451, 686, 723, 724.
Тьерри Огюстен (1795—1856), французский историк — 180, 220.
Тюрго Анн-Робер-Жак (1727—1781), французский государственный деятель, философ-просветитель, экономист — 654,
Тютчев Николай Николаевич (1815—1878),
сотрудник «Отечественных записок»,
друг Белинского — 219.
Уваров Сергей Семенович (1786—1855), государственный деятель, министр народного просвещения в 1833—1849 гг. —
29, 286, 407, 520, 675, 697, 717, 735.
Уланд Людвиг (1787—1862),немецкий поэт,
драматург, общественный деятель —
419, 711, 720.
Урбан I, римский папа (223—230) — 270.
Устрялов Николай Герасимович (1805—■
1870), историк — 520, 735.
Ушаков Василий Аполлонович (1789—
1838), писатель— 177, 349, 476, 676,
711, 728.
Ушакоз Николай Александрович (? —=
1874), зоолог — 219, 686.
Фан-Дейк — см. Ван-Дейк А.
Фан-дер-Фельде Франц Карл (1779—1824),
немецкий писатель — 343.
Фан-Дим — см. Кологривова Е. В.
Феваль Поль (1817—1887), французский
писатель— 23, 240, 241, 258, 257, 541,
650, 692, 737.
Федод) Алексеевич (1661—1682), русский
царь с 1676 г. — 265.
Федор Иванович (1557—1598), русский
царь с 1584 г. — 198.
Федоров Борис Михайлович (1794—1875),
писатель, журналист, издатель — 476,
654, 727.
763
Феиелон Франсуа де Салиньяк де Ла Мот
(1651—1715), французский писатель,
религиозный деятель — 256, 693.
Ферри Клод-Жозеф (1756—1845), французский политический деятель, публицист — 407, 716.
Филарет (в миру — Дроздов Василий Михайлович; 1783—1867), московский митрополит с 1825 г. — 29, 76.
Филдинг Генри (1707—1754), английский
писатель — 242, 691.
Филимонов Владимир Сергеевич (1787—
1858), поэт, переводчик, драматург, издатель — 735.
Филипп II (1527—1598), испанский король
с 1556 г. — 407, 716.
Фишер Егор Федорович, владелец типографии в Петербурге и издатель — 476,
655.
Фишон И. О., владелец типографии в Петербурге — 476.
Фома Кемпийский (1379—1471), средневековый писатель, монах, мистик— 29.
Фонвизин Денис Иванович (1744 или 1745—
1792), писатель, драматург — 38, 48,
52, 55, 61, 75, 162, 163, 175, 186, 238,
317, 320, 347, 382, 408, 411, 437, 445,
452, 585, 586, 658, 673, 718.
Франсна Хосе Гаспар Родригес (1766—
1840), парагвайский государственный
деятель, верховный правитель с 1816 г.
— 69, 659.
Фридрих II (Великий Фридрих; 1712—
1786), прусский король с 1740 г. — 56.
Фролов Николай Григорьевич (1812—
1855), географ — 408.
Фуке де Ла Мотт Фридрих (1777—1843),
немецкий писатель — 711.
Фуллертон Джорджиана Шарлотта (1812—
1885), английская писательница — 23.
Фултон Роберт (1765—1815), американский
изобретатель, создатель первого практически пригодного парохода — 560.
Фурман Петр Романович (1809—1856), писатель, журналист, переводчик, живописец—472, 543, 550, 561, 738.
Фюрстенберг Франц Фридрих Вильгельм
(1728—1810), немецкий философ-пиетист — 482.
Хаккерт Якоб Филипп (1737—1807), немецкий художник-пейзажист — 483.
Хвостов Дмитрий Иванович (1757—1835),
писатель — 480.
Хемницер Иван Иванович (1745—1784),
поэт, баснописец— 185, 186, 347, 411,
437, 480, 534.
Херасков Михаил Матвеевич (1733—1807),
писатель — 37, 52, 53, 83, 159, 165, 166,
185, 412, 434, 436, 445, 480, 533, 562;
653, 656, 673, 674, 722, 724.
Хмельницкий Николай Иванович (1791—
1845), драматург и переводчик — 412.
Хогарт Уильям (1697—1764), английский
живописец, график, теоретик искусства — 311, 316.
Хомяков Алексей Степанович (1804—
1860), философ, поэт, публицист —
268—272, 274, 275, 299, 304, 326, 442,
675, 680, 681, 702, 703, 705, 723.
Храповицкий Александр Васильевич
(1749—1801), государственный деятель,
статс-секретарь Екатерины II в 1783—‘
1793 гг., писатель — 228.
Хук Теодор Эдуард (1788—1841), английь
ский писатель — 30.
Цезарь Гай Юлий (102 или 100—44 до
н. э.), древнеримский государственный
деятель, полководец, писатель — 248,
562.
Цицерон Марк Туллий (106—43 до н. э.),
древнеримский государственный деятель, писатель, оратор — 500, 501, 721.
Чаруковский Аким Алексеевич (1798—
1848), врач, писатель—28.
Чернышевский Николай Гаврилович
(1828—1889) — 645, 653, 675, 676, 678,
712, 716.
Чернявский Михаил Петрович (1822 — ?),
писатель— 471, 726.
Черняк Яков Захарович (1898—1955), советский литературовед — 696.
Чертков Александр Дмитриевич (1789—
1858), археолог, историк — 27.
Чистяков Михаил Борисович (1809—1885),
педагог, писатель— 476.
Чихачев Петр Александрович (1808—1890),
географ, геолог, путешественник — 29.
Чуковский Корней Иванович (1882—1969),
советский писатель, критик, литературовед, переводчик — 732.
Шаликов Петр Иванович (1767—1852), писатель, журналист— 12, 53, 647.
Шатобриан Франсуа-Рене (1768—1848),
французский писатель— 170, 246, 448,
489, 691.
Шаховской Александр Александрович
(1777—1846), писатель, театральный
деятель — 412, 476, 529, 674, 728, 736.
Шевырев Степан Петрович (1806—1864),
критик, историк литературы, поэт —
66, 218, 219, 371, 409—411, 417, 418,
431, 442, 443, 653, 656, 658, 659, 669,
676, 685, 688, 699, 701, 702, 704, 709,
712, 718, 719, 721, 723, 731.
764
Шекспир Уильям (1564—1616)— 42, 44,
56, 81, 95, 151, 152, 160, 170, 171, 175,
192, 202, 210, 269, 276, 309, 311, 312,
361, 362, 365, 366, 393, 451—452, 481,
482, 561, 562, 578, 611, 619, 667, 670,
673, 682, 704, 724, 738, 744.
Шеллинг Фридрих Вильгельм Йозеф
(1775—1854), немецкий философ — 75,
176, 180, 731.
Шиллер Иоганн Кристоф Фридрих (1759—
1805) — 19, 42, 44, 56, 61, 169, 175, 246,
389, 393, 415—420, 486, 524, 561, 578,
609, 610, 619, 652, 657, 711, 714.
Ширинский-Шихматов Сергей Александрович (1783—1837), поэт— 342.
Шихматов — см. Ширинский-Шихматов С. А.
Шишков Александр Семен оеич (1754—
1841), поэт, переводчик, филолог, критик, адмирал, министр народного просвещения— 166, 569, 702.
Шлегель Август Вильгельм (1767—1845),
немецкий историк литературы, критик,
поэт, переводчик— 30, 32, 169, 170,
657.
Шлегель Фридрих (1772—1829), немецкий
критик, филолог и философ— 169.
Шпиндлер Карл (1796—1855), немецкий
писатель — 240,257, 259.
Шпис Христиан Генрих (1755—1799), немецкий писатель — 242.
Штукин Дмитрий Петрович, издатель и
книгопродавец в Петербурге — 423,
425, 655, 721.
Шубарт Христиан Фридрих Даниель
(1739—1791), немецкий писатель — 652.
Щепкин Михаил Семенович (1788—1863),
актер 406, 682, 716.
Эйхвальд Эдуард Иванович (Карл Эдуард)
(1795—1876), естествоиспытатель, про¬
фессор зоологии, минералогии, палеонтологии — 29.
Экерт, переводчик 1840-х гг. — 613, 617.
Эман Мориц, литератор, исследователь
финского фольклора— 586—591, 741.
Энгиенский Луи-Антуан де Бурбон-Конде
(1772—1804), герцог, французский
принц из династии Бурбонов, расстрелян Наполеоном I — 449.
Энке Иоганн Франц (1791—1865), немецкий астрсном — 407.
Эпименид (VII—VI вв. до н. э.), полулегендарный греческий мудрец, прорицатель и поэт — 564, 739.
Эспартеро Бальдомеро (1793—1879), герцог, испанский военный и государственный деятель — 30.
Эттингер Федор Андрееъич, переводчик
1840-х гг. — 22, 650.
Ювенал Децим Юний (ок. 60 — ок. 127),
римский поэт-сатирик — 730.
Юм Дейвид (1711—1776), английский философ, историк, экономист — 29.
Я. Я. Я. — см. Брант Л. В.
Язвинский Александр Андреевич, педагог — 552, 737.
Языков Дмитрий Иванович (1773—1845),
писатель, переводчик — 28, 30, 702.
Языков Александр Михайлович (1799—
1851), брат поэта— 703.
Языков Николай Михайлович (1803—1847),
поэт — 13, 19, 232, 269, 279, 280, 442,
529—531, 647, 648, 689, 694, 697, 698,
703, 723, 736.
Языков Петр Михайлович (1798—1851)*
геолог, брат поэта — 703.
Якоби Фридрих Генрих (1743—1819), немецкий философ и писатель — 482.
Ястребцов Иван Иванович (1776—1839),
врач и педагог — 476, 728.
УКАЗАТЕЛЬ ПЕРИОДИЧЕСКИХ ИЗДАНИЙ
»Аглая» (СПб., 1794—1796), альманах,
изд. Н. М. Карамзин — 646.
«Альбом северных муз. Альманах на
1828 г.» (СПб., 1828), изд. А. И. Ивановский (Старожилов) — 733.
»Альманах в память двухсотлетнего юбилея императорского Александровского
университета» (Гельсингфорс, 1842),
изд. Я. К. Грот 741.
»Альманах для детей» (СПб., 1847), состав.
П. Р. Фурман-= 480, 543, 550, 728,
737, 738.
»Амфион» (Москва, 1815), журнал, изд.
А. Ф. Мерзляков, С. И. Смирнов,
Ф. Ф. Иванов — 673.
»Атеней» (Москва, 1828—1830), журнал
«наук, искусств и изящной словесности», изд. М. Г. Павлов 177,
»Библиотека для воспитания» (СПб., 1843—
1846), изд. А. И. Семен — 737.
»Библиотека для чтения» (СПб., 1834—
1865), журнал «словесности, наук, художеств, промышленности, новостей и
мод», изд. А. Ф. Смирдин, в 1834—
1849 гг. ред. О. И. Сенковский, до
1836 г. совместно с Н. И. Гречем — 22,
23, 29, 31, 67, 210, 215, 219, 369, 402,
408, 474, 475, 485, 507, 650, 652, 654—
656, 671; 676; 681; 682; 686, 689; 696;
705, 713, 725—728, 730; 737, 739, 740.
»Ведомости Санкт-Петербургской городской
полиции» (1839—1873), газета, ред.
с 1839 по 1849 гг. В. С. Межевич —
682.
»Вестник Европы» (Москва, 1802—1830),
журнал.В разные годы изд. — Н. М. Карамзин, П. П. Сумароков, М. Т. Каче-
новский, В* А, Жуковский, В. В, Из¬
майлов 164, 168, 173, 177, 432, 668/
674, 675, 711, 719, 721.
»Вопросы истории», журнал, издается в
Москве с 1926 г. — 693.
»Всякая всячина» (СПб., 1769—1770), еженедельный журнал, выходил под наблюдением Екатерины II. Изд. Г. В. Козицкий — 659, 672.
»Вчера и сегодня» (СПб., 1845—1846), литературный сборник, составитель
В. А. Соллогуб, изд. А. Ф. Смирдин-^
19, 272, 486—491, 648, 728 —730.
»Галатея» (Москва, 1829—1830, 1839—^
1840), журнал «литературы, новостей и
мед», изд. С. Е. Рапч (Амфитеатров)
177.
«Дагерротип» (СП?., 1842), сборник, изд.
Н. В. Кукольник— 32, 532, 669, 733.
»Денница» (Москва, 1830, 1831, 1834), альманах, изп. М. А. Максимович— 710.
»Детская библиотека» (СПб., 1835—1838),
журнал, изд.-ред. А. Н. Очкин — 737.
»Детское чтение для сердца и разума»
(СПб., 1785—1789), еженедельный журнал, изд. Н. И.Новиков, ред. А.. А. Петров и H. М. Карамзин — 737.
«Европеец» (Москва, 1832), журнал «наук и
словесности>>, изд. И. В. Киреевский.
Вышло два номера — 710.
«Живописрц» (СПб., 1772—1773), еженедельный журнал, изд. Н. И. Новиков —
672.
»Журнал министерства внутренних дел»
(СПб., 1829—1831, 1861), изд*
Н, И, Греч -= 319, 705,
766
кШурнал министерства государственных
имуществ» (СПб., 1841—1864), ред.
A. П. Заблоцкий, В. П. Безобразов,
Ф. А. Баталин — 735.
кЗвездочка» (СПб., 1842—1863), детский
журнал, изд. А. О. Иппшова — 607,
743.
с<3венья» (1932—1936), сборники материалов
и документов по истории русской литературы, искусства, общественной мысли
XIX в., изд. «Academia»— 706.
^Иллюстрация» (СПб., 1845—1849), сборник, еженедельное издание, ред.-изд.
Н. В. Кукольник, с 1847 г. А. П. Ба-
шуцкий — 26, 31—33, 459, 460, 532,
651—653, 669, 725, 726, 736.
Г'Картины русской живописи» (СПб., 1842),
изд. Н. В. Кукольник — 532, 736.
к Л исток» (Москва, 1831), газета, изд.
Д. В. Львов, ред. II. И. Артемов —
664.
[Литературная газета» (СПб., 1840—1849),
«вестник наук, искусств, литературы,
новостей, театров и мод». В разные годы
ред.-изд. А. А. Краевский, Á. И. Иванов, Ф. А. Кони, Н. А. Полевой,
B. Р. Зотов — 710.
«Литературные прибавления к «Русскому
инвалиду» (СПб., 1831—1839), ред.
А. А. Воейков (до 1837 г.), затем
A. А. Краевский—79.
«Литературный вестник» (СПб.* 1901-^-
1904), журнал «Русского библиографического общества»— 670.
1<Маяк современного просвещения и образованности» (СПб., 1840—1845), журнал литературно-политический, изд.
B. П. Поляков, с середины 1840 г.
П. А. Корсаков и С. А. Бурачок, затем
Ю. А. Юнгмейстер. Ред. П. А. Корсаков
и С. А. Бурачек, с 1842 г. С. А. Бура-
чек — 294, 295, 299, 521, 652, 6S0, 697,
702, 722, 726, 728.
«Мнемозина» (Москва, 1824—1825), альманах, изд. В. К. Кюхельбекер и В. Ф. Одоевский — 169, 674, 709.
кМолва» (Москва, 1831—1836), газета «мод
и новостей», приложение к журналу
«Телескоп», изд. Н. И. Надеждин —
507.
«Москвитянин» (1841—1856), «учено-литературный журнал», изд. М. П. Погодин»
в 1845 г. ред. И. В. Киреевский — 20*
26, 29, 64—77, 196, 265, 269, 270, 274,
275, 277, 290—336, 369, 442—443, 502,
521, 530, 645, 646, 649, 651—653, 655,
657—660, 669—671, 676, 680, 681, 685,
689, 694, 698 — 706, 708 — 711, 713, 715,
717—719, 722, 723, 726, 730, 731, 733,
743.
«Московские ведомости» (1756—1917), газета, в разные годы ред. П. И. Шаликов,
Н. Н. Поповский, А. А. Барсов,
П. Д. Вениаминов — 180, 220, 299,
520, 676, 687, 689, 696, 703, 719, 721.
«Московский вестник» (1827—1830), жур-
нал, орган «общества любомудроЕ),
изд.-ред. М. П. Погодин — 177, 442,
709, 715, 723.
«Московский городской листок» (1847), газета, изд.-ред. В. Н. Драшусов — 290,
567, 576, 703, 710, 739, 740.
«'Московский журнал» (1791—1792), изд.
Н. М. Карамзин, 2-е изд. 1803 г. —
164, 168, 646.
«Московский литературный и ученый сборник» (1846—1847), орган славянофилов — 218, 260—280, 299, 304, 32t\
334, 335, 645, 669, 680, 693—69Í, 701,
703—706.
«Московский наблюдатель» (1835—1839),
«журнал энциклопедический», в 1835—
1839 гг. ред. В. П. Андросов, в 1838—
1839 гг. —неофициальный ред. В. Г. Белинский, изд. Н. С. Степанов — 79,
666, 668, 693, 702, 703.
«Московский телеграф» (1825—1834), журнал «литературы, критики, наук и художеств», изд. Н. А. Полевой — 164,
169, 172—175, 177—180, 426, 432, 593,
654, 659, 667, 668, 671, 672, 674—676,
703, 709, 720, 721, 727, 742.
«Невский зритель» (СПб., 1820—1821),
журнал, издавался при участии
К. Ф. Рылеева и В. К. Кюхельбекера—
720.
«Новая библиотека для воспитания» (СПб.,
1847—1849), сборники, изд. П. Г. Ред-
кин— 543, 549, 550, 553, 554, 614, 737;
738, 744.
«Новогодник» (СПб., 1839), альманах, изд.
Н. В. Кукольник — 532, 736.
«Новоселье» (СПб., 1833—1834), альманах,
изд. А. Ф. Смирдин, ред. О. И. Сенков-
ский— 19, 215, 474—476, 625, 648,
727 —728.
«Отечественные записки» (СПб., 1820—1830,
1839—1884), журнал учено-литературный и политический, изд. П. П. Свикыщ,
с 1839 г. изд.-ред. А. А. Краевский —
19, 20, 23—25, 29—31, 64—76, 79, 98,
104, 127, 152, 210, 213, 214, 219, 251*
291, 292, 299, 301, 308, 329, 341, 373,
767
401, 403, 406—408, 410, 429, 430, 442,
451, 454, 481, 482, 484—486, 506—508,
565, 581, 598, 623—626, 645—647, 649—
652, 654—660, 665—668, 678, 681—689,
692, 702, 70S, 708 — 710, 713, 715—733,
736, 739, 740, 742, 744, 745.
«(Первое апреля» (СПб., 1846), альманах,
ред. Н. А. Некрасов — 503—506, 731—
732.
«Петербургский сборник» (СПб., 1846), изд.
Н. А. Некрасов — 121—156, 210, 218,
272, 274, 275, 308, 481—482, 484, 648;
653, 666—670, 673, 679, 682, 704, 709—
711, 715, 722, 727—729, 733, 734, 736,
740.
«Петербургский сборник для детей» (1847),
изд. В. П. Петров и М. М. — 553, 558,
560, 738.
«Полярная звезда» (СПб., 1823, 1825), альманах, «карманная книжка для любительниц и любителей русской словесности», орган декабристов, изд. А. А. Бестужев и К. Ф. Рылеев — 169, 341,
674, 707, 709.
«Полярная звезда» (Лондон, 1855—1862 и
1869), ежегодный сборник, изд.
А. И. Герцен и Н. П. Огарев — 694.
«Прусская всеобщая газета» («Preussisehe
Allgemeine Zeitung») — см. «Allgemeine
Preussisehe Zeitung».
«Репертуар русского и пантеон всех европейских театров» (СПб., 1842—1856),
театральный журнал. Изд. в разное
время И. П. Песоцкий, В. С. Межевич,
Ф. А. Кони— 21, 649, 663, 730.
«Русская беседа» (СПб., 1841—1842), собрание сочинений русских литераторов,
издаваемое в пользу А. Ф. Смирдина,
литературный сборник — 720.
«Русскийвестник»(СПб., 1841—1844), журнал, ред.-изд. Н. И. Греч, затем
Н. А. Полевой, с конца 1842 г. П.П. Каменский — 655, 656, 667, 676, 704, 721.
«Русский инвалид» (СПб., 1813—1917), газета, в 1816—1847 гг. выходила под
названием «Русский инвалид, или Военные ведомости» — 485, 678, 689.
«Санкт-Петербургские ведомости» (1728—
1917), газета, ред. в разное время
Г. Ф. Миллер, И. И. Тауберг, И. Ф. Богданович, А. Н. Очкин — 408, 519—521,
696—698, 710, 718, 719, 735.
«Сборник на 1838 год», изд. А. Ф. Воейков — 79, 663.
«Северная пчела» (СПб., 1825—1864), газета «политическая и литературная»,
в 1825—1830 гг. изд. Ф. В. Булгарин,
в 1831—1859 гг. — Ф. В. Булгарин и
Н. И. Греч, затем П. С. Усов—19,
126, 177, 220, 345, 454, 456—459, 484—
486, 502, 507—510, 564—571, 576,577,
580, 625, 649, 653, 654, 656, 658, 668 —
671, 676, 678, 689, 690, 696, 704, 705,
709, 711, 719, 728, 731, 733—735, 739,
740, 744, 745.
«Северные цветы» (СПб., 1825—1832), альманах, изд. И. В. Сленин, ред.
А. А. Дельвиг, с 1827 г. при участии
О. М. Сомова — 349, 668, 715.
«Сельское чтение» (СПб., 1843—1848), сборник, изд. В. Ф. Одоевский и А. П. Заб-
лоцкий — 28, 326, 438—442, 600—607,
652, 705, 722, 743.
«Синбирский сборник» (1845), изд. Д. А. Валуев — 27, 28, 31, 651, 694, 703.
«Собеседник любителей российского слова»
(СПб., 1783—1784), ежемесячный журнал, изд. Академия наук при участии
Екатерины II. Фактический ред.
E. Р. Дашкова и О. П. Козодавлев —
659.
«Современник» (СПб., 1836—1866), литературный журнал, основан А. С. Пушкиным, с 1838 г. изд.-ред. П. А. Плетнев,
с 1847 г. — Н. А. Некрасов и И. И. Панаев — 79, 104, 182, 210, 218, 220,
232, 264, 290—292, 301, 302, 304, 306,
318, 330, 334, 335, 341, 359, 366, 369—
371, 398—401, 403, 406—410, 510,
519, 553, 577, 585, 624, 645, 664, 673,
676—678, 684—690, 692—694, 696—
699, 701—703, 705—710, 712—719, 734,
736—739; 740 —744.
г<Современный наблюдатель российской словесности» (СПб., 1815), еженедельный
журнал, изд. П. М. Строев — 166, 674.
«Сто русских литераторов» (СПб., 1838—
1845), альманах, изд. А. Ф. Смирдин —
19, 20, 473, 481, 648—650, 659.
«Сын отечества» (СПб., 1812—1844, 1847 —
1852), журнал «Исторический и политический». В 1829—1838 гг. издавался под
названием «Сын отечества и Северный
архив». В разные годы ред. и изд.
Н. И. Греч, Ф. В. Булгарин, А. Ф. Смирдин и др. — 79, 168, 169, 341, 409, 410,
564, 594, 671, 674, 676, 686, 709, 710,
718, 719, 733—735, 739, 742.
«Сын отечества и Северный архив» — см.
«Сын отечества».
«Телескоп» (Москва, 1831—1836), журнал
«современного просвещения», изд.
Н. И. Надеждин — 79, 177, 508, 633,
664, 668, 669. 675, 676, 703, 727.
«Труды общества любителей российской
словесности при императорском Москов¬
768
ском университете» (1812,1816—1826) —
673, 710.
«Трутень» (СПб., 1769—1770), журнал,
изд. Н. И. Новиксь — 672.
«Утренняя газета» (Гельсингфорс, 1832—
1837), литературный журнал, изд.
Й.-Л. Рунеберг — 586.
«Утренняя заря» (СПб., 1839—1843), литературный альманах, изд. В. А. Владиславлев — 61, 79, 104, 647, 658.
«Ученые записки Саратовского гос. университета им. Н. Г. Черньппевск01 о»,
издаются с 1923 г. — 696.
«Ученые записки Тартуского гос. университета», оснозаны в 1893 г. — 718.
«Физиология Петербурга» (СПб.* 1845),
альманах в 2-х томах,изд. Н. А. Некрасов — 19, 20, 481, 645, 648, 649, 667,
«68, 711, 712, 728.
«Финский вестник» (СПб.* 1845—1847),
изд. Ф. К. Дершау — 20, 26, 31, 32,
217, 219, 220, 649, 651, 652, 681, 682/
683, 686, 737.
^Художественная газета» (СПб., 1836^»
1838, 1840 —1841), выходила 2 раза
в месяц* изд.-ред. Н. В. Кукольник,
с 1841 г. А. Н. Струговщиков —* 32*
532.
«Эхо» (Москва, 1830 —1831), литературный
альманах — 13.
«Allgemeine Preussische Zeitung» (Берлин,
1843—1848), немецкая газета — 144.
«Constitutionnel» (Париж), французская
газета, основана в 1815 г., изд. Л.-Д. Верой — 445, 692.
«Le Journal des Débats» (Париж, 1789—
1942), французская еженедельная газета, созданная первоначально для отчетов о прениях в Напиональном собрании, с 1800 г. изд. Л.-Ф. Бертены —
303, 507, 703.
«L’IJlustration» (Париж), французский еженедельник, основан в 1843 г., изд.
В. Ползн, А. Жсанно, Е. Шартон-
Дюбоше — 679.
«La Presse» (Париж), французская газета,
основана в 1836 г. Э. де Жирарденом —
502, 692.
«Revue des Deux Mondes» (Париж),
французский журнал, осьован в
1829 г.* с 1831 г. изд. Ф. Бюло —
303, 679, 703.
«Revue Indépendante» (Париж* 1841—*
1848), французский журнал, основан
П. Леру, Л. Виардо, Жорж Санд —
703.
«Le 81ёс1е»(Париж, 1836—1914), еженедельная политическая газета, с 1840 г. издавалась Л. Перре = 502»
УКАЗАТЕЛЬ ПРОИЗВЕДЕНИЙ В. Г. БЕЛИНСКОГО,
ВОШЕДШИХ В Т. 1-8
Аббаддонна. Сочинение Николая Полевого. Издание второе — III, 490
Аббаддонна. Сочинение Николая Полевого... Мечты и жизнь. Были и повести, сочиненные Николаем Полевым — I, 370
Александрине кий театр — VII, 218
Александрикский театр. Велизарий. Драма в стихах — II, 495
Александринский театр. Щепкин на петербургской сцене—VII, 503
Алексей Васильевич Кольцов — V, 370
Альф и Альдона... Соч. Н. Кукольника — V, 277
Антология из Жан Поля Рихтера — VII, 469
Арабески... Н. Гоголя... Миргород... Н. Гоголя 1* 381
Аристократка, быль недавних времен, рассказанная JL Брантом Vs 392
Басни И. А. Крылова — VII, 432
Басни Ивана Крылова — III, 393
Бедные люди. Роман Федора Достоевского VIII, 594
Бернард Мопрат (,) или Перевоспитанный дикарь (,) Сочинение Жорж Занд (г-жи Дю-
деван)... — IV, 415
Библиографические и журнальные известия — V, 427
Библиографическое известие — V, 296
Библиотека романов и исторических записок, издаваемая книгопродавцем Ф. Ротганом
I, 426
Борис Годунов. Трагедия... М. Лобанова—I, 400
Бородинская годовщина. В. Жуковского... Письмо из Бородина от безрукого к безногому инвалиду — II, 109
Браво, или Веьециянский бандит... Сочинение Я.-Ф. Купера — И, 422
Букеты (,) или Петербургское цветобесие. Соч. гр. В. А. Соллогуба — VIII, 452
Были и небылицы Казака Луганского—I, 369
Вастотта, или Желания... Соч. Виланда... Изд. А. Пушкин—I, 461
Введение в философию. Сочинение... Карпова — III, 425
Ведьма, пли Страшные ночи за Днепром... Соч. А. Чуровского... Черной (ый?) Кощей..,
Соч. А. Чуровского — I, 385
Великолепное издание <<Дон Кихота»—II, 305
Взгляд на русскую литературу 1846 года — VIII, 182
Взгляд на русскую литературу 1847 года — VIII, 337
Виндсорские кумушки. Комедия в пяти действиях Шекспира — II, 392
Всеобщее путешествие вокруг света... составленное Дюмон-Дюрвилем I, 458
Вступление к «Физиологии Петербурга» — VII, 127
770
В тихом озере чертп водятся... Федора Кони—I, 360
Вторая книжка «Современника»—I, 516
Второе полное собрание сочинений Марлпнского. Исдание четвертое — VIII, 591
Вчера и сегодня. Литературный сборник, составленный гр. В. А. Соллогубом —*
VII, 542
Вчера и сегодня. Литературный сборник, составленный гр. В. А. Соллогубом... Книга
вторая — VIII, 466
Выбранные места из переписки с друзьями Николая Гоголя — VIII, 222
Гадательная книжка... Чудесный гадатель узнает задуманные помышления—II, 453
Гайдамаки. Поэма Т. Шевченка — V, 275
кГамлет», драма Шекспира. Мочалов в роли Гамлета — II, 7
Гамлет, принц датский... Сочинение Виллиама Шекспира — II, 306
Гамлет. Трагедия В. Шекспира, перевод А. Кронеберга — VII, 459
Гамлет. Трагедия В. Шекспира, перевод А. Кронеберга — VII, 488
Герой нашего времени. Сочинение М. Лермонтова (статья) — III, 78
Герой нашего времени. Сочинение М. Лермонтова — III, 392
Герой нашего времени. Сочинение М. Лермонтова — III, 411
Герой нашего времени. Сочинение М. Лермонтова. Издание второе — IV, 448
Герой нашего времени. Сочинение М. Лермонтова. Издание третье — VII, 435
Герой нашего времени. Сочинение М. Лермонтова. Издание третье — VII, 457
Глава II. Общий взгляд на народную поэзию и ее значение, Русская народная поэзия —
VI, 525
Главные черты из древней финской эпопеи Калевалы. Морица Эмана — VIII, 586
Г-н Каратыгин на московской сцене в роли Гамлета — И, 276
Г-н Сосницкий на московской сцене в роли городничего — II, 277
Голос в защиту от «Голоса в защиту русского языка» — VIII, 61
Горе от ума... Сочинение А. С. Грибоедова — II, 182
Грамматические разыскания. В. А. Васильева — VII, 605
Два Ивана, два Степаныча, два Костылькова. Роман. Сочинение Н. Кукольника —
VIII, 531
Два призрака. Роман. Соч. Ф. Фан-Дима — IV, 515
Действительное путешествие в Воронеж. Сочинение Ивана Раевича — II, 387
Демон стихотворства... Соч. В. Не...го — V, 495
Денница ново-болгарского образования. Сочинение Василия Априлова — V, 295
Дитя поэзии... Стихотворения Михаила Меркли — I, 392
Дмитрий Калинин. Драматическая повесть в пяти картинах — I, 523
Довмонт, князь псковский... Соч. А. Андреева — I, 430
Драматические сочинения и переводы Н. А. Полевого. Две части — V, 332
Драматические сочинения и переводы Н. А. Полевого. Часть третья. Гамлет — У го-
лино — V, 386
Драматические сочинения и переводы Н. А. Полевого. Часть четвертая — V, 425
Душенька, древняя повесть И. Богдановича — IV, 410
Елка. Подарок на Рожество — VIII, 476
Жертва... Сочинение г-жи Монборн — I, 404
Жизнь и похождения Петра Степанова сына Столблкоза... Рукопись XVIII века —
IV, 498
Жизнь, как она есть. Записки неизвестного, изданные Л. Брантом — VII, 436
Журналистика — III, 414
Журнальная заметка (1835) — I, 436
Журнальная заметка (1838) — И, 331
Журнальные и литературные заметки — V, 289
Записки Александрова (Дуровой) — II, 413
Записки о доходах 1812 и 1813 годов — I, 375
771
Иван Андреевич Крылов — VII, 258
(Идея искусства) — III, 278
Ижорский. Мистерия. — I, 410
Изгнанник... Сочинение Богемуса — I, 352
Илиада Гомера, переведенная Гнедичем... Часть первая. Издание второе — II, 424
Илиада Гомера, переведенная Н. ГнедичвхМ... Часть вторая. Издание второе — II, 494
И мое мнение об игре г. Каратыгина — I, 128
Импровизатор, или Молодость и мечты игалиянского поэта. Роман датского писателя
Андерсена — VII, 510
Искатель сильных ощущений. Сочинение Каменского — II, 504
История государства Российского, сочинение Н. М. Карамзина — V, 458
История князя Италийского, графа Суворова Рымникского, генералиссимуса россий-1
ских войск. Сочинение Н. А. Полевого — V, 490
История Консульства и Империи, соч. Тьера — VIII, 448
История Малороссии. Николая Маркевича — V, 223
История о храбром рыцаре Францыле Венциане — I, 363
История России в рассказах для детей. Сочинение Александры Ишимовой — IV, 472
Казаки. Повесть Александра Кузьмича — V, 453
Кальян. Стихотворения Александра Полежаева... Арфа. Стихотворения Александра
Полежаева — II, 372
Карманная библиотека. Граф Монте-Кристо, роман Александра Дюма... — VIII, 466
Карманный словарь иностранных слов... издаваемый Н. Кирилловым — VII, 584
Картина земли для наглядности при преподавании физической географии, составленная
А. Ф. Постельсом — VIII, 551
Китай в гражданском и нравственном отношении. Сочинение монаха Иакинфа — VIII, 595
Конек-Горбунок... Сочинение Г1. Ершова—I, 366
Кот Мурр... Сочинение Э.-Т.-А. Гофмана. Перевод с немецкого Н. Кетчера — III, 431
Кочубей, генеральный судья. Историческая повесть Николая Сементовского — VIII, 467
Краткая история Франции до Французской революции. Сочинение Мишле—II, 337
Кузьма Петрович Мирошев. Русская быль времен Екатерины II. Сочинение М. Н. Загоскина — IV, 361
Ластовка... Собрал Е. Гребенка... Сватанье. Малороссийская опера в трех действиях.
Сочинение Основьяненка — IV, 416
Ледяной дом. Сочинение И. И. Лажечникова... Басурман. Сочинение И. Лажечникова —
II, 358
Лексикон философских предметов, составленный Александром Галичем — VIII, 500
Литературная хроника — И, 267
Литературная хроника («Современник», том девятый) — И, 290
Литературное объяснение (Письмо к редактору «Московского наблюдателя») II, 278
Литературные и журнальные заметки — V, 305
Литературные и журнальные заметки — V, 321
Литературные и журнальные заметки — V, 338
Литературные и журнальные заметки — V, 350
Литературные и журнальные заметки — V, 376
Литературные и журнальные заметки — V, 407
Литературные и журнальные заметки — V, 420
Литературные и журнальные заметки — V, 432
Литературные и журнальные заметки — V, 483
Литературные и журнальные заметки — V, 500
Литературные и журнальные заметки — VII, 565
Литературные и журнальные заметки — VIII, 506
Литературные и журнальные заметки. Несколько слов «Москвитянину» — V, 469
Литературные мечтания — I, 47
Литературный разговор, подслушанный в книжной лавке — V, 125
(«Макарьевская литература») — V, 287
Мельник.... Роман Жоржа Санда — VIII, 472
Менцель» кршик Гёте — II, 149
772
Месяцеслов на (високосный) 1840 год... Памятная книжка на 1840 год— II, 514
Метеор, на 1845 год — VII, 551
Мечты и звуки Н. Н. — III, 372
Митя (,) купеческой сынок. Рассказ. Соч. Г. ... — III, 451
Михаил Васильевич Ломоносов. Сочинение Ксенофонта Полевого — I, 495
Могила инока... Истинное происшествие XIX столетия. Сочинение Ф. Садовникова—
VIII, 468
Молодая сибирячка. Истинное происшествие. Перев. с французского А, Попова —
III, 410
Москве благотворительной. Ф. Глинки — IV, 424
Московские записки—I, 510
Московский литературный и ученый сборник на 1847 год— VIII, 26Q
Московский театр — II, 284
Мысли и заметки о русской литературе — VIII, 34
Мысли Паскаля — V, 456
Наль и Дамаянти. Индейская повесть В. А. Жуковского — VII, 431
Наследница... Соч. П. Сумарокова — I, 418
На сон грядущий. Отрывки из вседневной жизни. Сочинение графа В. А. Соллогуба —
IV, 405
На сон грядущий. Отрывки из вседневной жизни. Том I. Сочинение графа В. А. Соллогуба — VII, 506
На сон грядущий. Отрывки из вседневной жизни. Сочинение графа В. А. Соллогуба.
Издаиие второе. Том второй — VIII, 421
Наталия. Сочинение госпожи *** — I, 396
Нэчрртание русской истории для училищ. Сочинение профессора Погодина — I, 423
Наши, списанные с натуры русскими... Выпуски 1, 2, 3, 4 и 5 — IV, 501
Наши, списанные с натуры русскими. Выпуск четырнадцатый. Уральский казак. Соч.
В. И. Даля — V, 370
Недовольные... Соч. М. Н. Загоскина — I, 449
(Некролог II. С. Мочалова) — VIII, 617
Необходимое объяснение — VIII, 623
Непостижимая. Владимира Филимонова — IV, 487
Несколько слов о поэме Гоголя «Похождения Чичикова, или Мертвые души» — V, 56
Несколько слов о «Современнике» — I, 489
Несколько слов о фельетонисте «Северной пчелы» и о «Хавронье» — VII, 585
Несколько слое о чтении романов — VIII, 607
Николай Алексеевич Полевой — VIII, 157
Ничто о ничем, или Отчет г. издателю «Телескопа» за последнее полугодие (1835) русской литературы — I, 216
Новая библиотека для воспитания, издаваемая Петром Редкиным... Две книжки...—
VIII, 543
Новая библиотека для воспитания, издаваемая Петром Редкиным. Книжка Ш...—
VIII, 553
Новое издание «Илиады» Гнедича — II, 289
Новое Не любо — не слушай, а лгать не мешай... Две гробовые жертвы, Рассказ Касьяна Русского — I, 365
Новоселье. Издание второе — VIII, 474
Новь.е досуги Федора Слепушкина — III, 399
Новый критикан — VIII, 483
Ночь на Рождество Христово... Соч. ... К. Баранова—I, 343
Ночь. Сочинение С. Темного I, 506
Общая реторика, Н. Кошанского. Издание шестое. — II, 473
Общая реторика Н. Кошанского. Издание девятое — VII, 512
(Общее значение слова литература) — VI, 493
(Общее значение слова литература). (Начало первой редакции) —VI, 547
Объяснение на объяснение по поводу поэмы Гоголя «Мертвые души»— V, 139
О господине Новгороде Великом... А. В. — I, 399
Одесский альманах на 1840 год —* Ш» 373
773
<0 детских книгах)
Подарок на Новый год. Двэ сказки Гофмана, для больших и маленьких детей. Детские сказки дедушки Иринея — III, 38
О должностях человека, соч. Сильеио Пеллико—I, 471
О жизни и произведениях сира Вальтера Скотта. Сочинение Аллана Каннингана —*
I, 431
О жизни и сочинениях Кольцова — VIII, 78
О критике и литературных мнениях «Московского наблюдателя»—I, 258
Оливер Твист. Роман г-на Диккенса (Bo¿). — IV, 503
Ольга. Быт русских дворян в начале нынешнего столетия. Сочинение автора «Семейства
Холмсгих»—III, 433
<0 народных сказках) — VI, 530
Оперы и водевили, переводы с французского Дмитрия Ленского— I, 488
Опыт истории русской литературы. Сочинение... А. Никитенко — VII, 342
Опыт системы нравственной философии. Сочинение... Алексея Дроздова— I, 311
О развитии игяшного в искусствах и особенно в словесности. Сочинение Михаила Роз-
берга — II, 476
О русской повести и повестях г. Гоголя — I, 138
Осада Троице-Сергиевсьой лавры, или Русские в 1608 году... Александра С ***
V, 494
Осенний вечер. Изданный В. Лебедевым — I, 444
О стихотворениях г. Баратынского — I, 185
От Белинского — I, 513
Ответ «Москеитянину» — VIII, 290
Отелло, венециянский мавр. Драма в пяти действиях. Соч. Шекспира — VIII, 451
Отелло, фантастическая повесть В. Гауфа — I. 478
О характере народных песен у славян задунайских. Набросано Юрием Венелиным
I, 455
Очерки Бородинского сражения (воспоминания о 1812 годе). Сочинение Ф. Глинки —
II, 119
Очерки жизни и избранные сочинения Александра Петровича Сумарокова... изданные
Сергеем Глинкою... Часть 1 — IV, 457
Очерки жизни и избранные сочинения Александра Петровича Сумарокова, изданные
Сергеем Глинкою... Часть вторая и третья—IV, 4УЗ
Очерки Рима. Аполлона Майкова — VIII, 516
Очерки русской литературы. Сочинение Николая Полевого — И, 243
Пантеон русского и всех европейских т.:атров, Март. № 3 — III, 405
Параша. Рассказ в стихах. Т. Л. — V, 437
Париж в 1838 и 1839 годах. Соч. Владимира Строева — IV, 509
Парижская красавица... Роман К. Поль де Коьа — V, 288
Парижские письма с заметками о Дании, Германии, Голландии и Бельгии. Николая
Греча — VIII, 599
Парижские тайны. Роман Эжена Сго. Перевел В. Строев (статья) — VII. 59
Парижские тайны. Роман Зжена Сю. Перевел В. Строев — VII, 464
Педант. Литературный тип—IV, 382
Первое апреля. Комический иллюстрированный альманах — VIII, 503
Перевод сочинений Гоголя на французский язык—VIII, 471
Переводы Александра Сгруговщикова — VIII, 482
Песни Т.м.ф.а... Елисавета Кульман. Фантазия Т.м. ф. а. — 1,464
Петербург и Москва— VII, 137
Петербургская литература — VII, 247
Петербургские вершины, описанные Я. Бутковым. Ккига первая— .УШ, 458
Петербургский сборник, изданный Н. Некрасовым (статья) — VIII, 121
Петербургский сборник, изданный Н. Некрасовым — VIII, 481
(Письмо к Н. В. Гоголю. 15 июля н. с. 1847 г. Зальпбрунь) — VIII, 281
Повеса, или Как ведут себя до женитьбы. Оригинальный русской роман — II, 49Q
Повести А. Вельтмана — V, 477
Повести Безумного — I, 347
Повести, изданьые Александром Пушкиным 1, 362
774
Повести и предакпя народов славянского племени. (,) изданные И. Боричевским — 1П, 404
Повести и рассказы П. Каменского... — II, 346
Повести Марьи Жуковой. Суд сердца. Самопожертвование. Падающая звезда. Мои курские знакомцы — III, 364
Повести, сказки и рассказы Казака Луганского — VIII, 513
Повесть Ангелина... Сочинение Николая Молчанова — IV, 499
Повесть о приключении английского милорда Георга... М. К. — II, 448
Полное собрание сочинений А. Марлинского — III, 7
Полное собрание сочинений Д. И. Фонвизина... Юрий Милославсьий, или Русские
в 1612 году. Сочинение М. Загоскина — И, 93
Полное собрание сочинений Фаддея Булгарина — V, 491
Портретная галерея русских писателей. I. Кантемир — VII, 282
Портретная и биографическая галерея словесности, художеств и искусств в России.
I. Пушкин и Брюллов (Портреты — Соколова) — III, 478
Посельщик. Сибирская повесть. Соч. Н. Щ. — I, 355
Похождения Чичикова, или Мертвые души — V, 43
Похождения Чичикова, или Мертвые души. Поэма Н. Гоголя. Издание второе — VIII, 510
Предки Калимероса. Александр Филиппович Македонский — I, 483
Призвание женщины. С английского — И, 519
Провинциальная жизнь (Ольский)... Сочинение Егора Классена — V, 480
Провинциальные бредни и записки Дормедона Васильевича Прутикова — Т, 472
Прокопий Ляпунов, или Междуцарствие в России, продолжение князя Скопина-Шуйского — VII, 531
Просодическая реформа — I, 429
Путеводитель в пустыне, или Озеро-море, Роман Джемса-Фенимора Купера III, 472
Путевые записки Вадима — I, 368
Разговор. Стихотворение Ив. Тургенева (Т. Л.) — VII, 523
Разделение поэзии на роды и виды — III, 294
Размышления но поводу некоторых явлений в иностранной журналистике — VII, 583
Разные повести — V, 487
Рассказы детям из древнего мира (,) Карла Ф. Беккера — VIII, 613
Регентство Бирона. Поверь. Соч. Константина Масальского... Граф Обоянский... Соч.
Н. Коншина... Шигоны — I, 350
Рейнские пилигримы. Соч. Бульвера I, 420
Репертуар русского театра, издаваемый И. Песоцким... Книжки 1 и 2, за генварь и февраль... Пантеон русского и всех европейских театров. Часть I — III, 353
Репертуар русского театра, издаваемый И. Песоцким... Книжки 1 и 2, за январь и февраль... Пантеон русского и всех европейских театров. Часть I и II — III, 360
Репертуар русского театра. (,) Издаваемый И. Песоцким. Третья книжка. Месяц март—»
III, 379
Речи, произнесенные в торжественном собрании императорского Московского униве!Э-
ситета, 10-го июня, 183Э — II, 460
Речь об истинном значении поэзии, написанная... А. Метлинским—V, 4S9
Речь о критике... А. Никитенко — V, 63
Римские элегии. Сочинение Гёте. Перевод А. Струговщикова — III, 412
Римские элегии. Сочинение Гёте. Перевод Струговщикова — IV, 94
Робинзон Крузе. Роман для детей. Сочинение Кампе — V, 284
Романы Вальтера Скотта. Том третий. «Антикварий» — VIII, 422
{Россия до Петра Великсго)
Деяния Петра Великого, мудрого преобразигеля России... Сочинение И. И. Голикова.
История Петра Великого. Сочинение Вениамина Бергмана. Перевел с немецкого
Егор Аладьия.
О России в царствование Алексия Михайловича. Современное сочинение Григорья
Кэшихина -« IV, 7
Руководство к всеобщей истории. Сочинение Фридриха Лоренца—IV, 390
Руководство к познанию древней истории для средних учебных заведений, сочиненное
С. Смарагдовым — III, 429
775
Руководство к познанию новой истории для средних учебных заведений, сочиненное
С. Смарагдовым — VII, 79
Руководство к познанию теоретической материальной философии. Сочинение Александра
Петровича Татаринова — VII, 511
Русская беседа, собрание сочинений русских литераторов, издаваемое в пользу
А. Ф. Смирдина. Том I — IV, 470
Русская грамматика Александра Востокова — VII, 484
Русская драматическая литература. Предок и потомки. Трилогия в стихах и прозе —
VII, 451
Русская история для первоначального чтения. Сочинение Николая Полевого... Две
части — I, 425
Русская история для первоначального чтения. Сочинение Николая Полевого. Часть
третья — I, 478
Русская история для первоначального чтеиия. Сочинение Николая Полевого. Часть
четвертая — IV, 461
Русская литература в 1840 году — III, 178
Русская литература в 1841 году — IV, 276
Русская литература в 1842 году — V, 190
Русская литература в 1843 году—VII, 7
Русская литература в 1844 году — VII, 164
Русская литература в 1845 году — VIII, 7
Русские журналы — И, 406
Русские журналы — II, 425
Русские народные сказки. Часть первая — IV, 423
Русский театр в Петербурге (1840) — III, 452
Русский театр в Петербурге (1841) — IV, 474
Русский театр в Петербурге. Братъя-купцы, или Игра счастья— V, 404
Русский театр в Петербурге. Женитьба... сочинение Н. В. Гоголя (автора «Ревизорам) —
V, 373
Русский театр в Петербурге. Игроки... соч. Гоголя—V, 450
Русский театр в Петербурге. Ифигения в Авлиде... соч. Расина— V, 299
Русский театр в Петербурге. Ломоносов, или Жизнь и поэзия... соч Н. А. Полевого
V, 415
Русский театр в С.-Петербурге. Братья-враги, или Мессинская невеста. Трагедия в трех
действиях, в стихах, соч. Шиллера — III, 494
Секретарь в сундуке (,) или Ошибся в расчетах. Водевиль-фарс. В двух действиях*
М. Р... Три оригинальные водевиля... Сочинения Н. А. Коровкина—И, 518
Сельское чтение — V, 397
Сельское чтение, книжка вторая — VII, 453
Сельское чтение, книжка третья — VIII, 438
Сельское чтение... Книжка четвертая— VIII, 600 ^
Семейство, или Домашние радости и огорчения. Роман шведской писательницы Фрэдз-
рики Бремер — VII, 427
Сицкий (,) капитан фрегата. Сочинение князя И. Мышицкого — III, 448
Сказания русского народа, собранные И. Сахаровым. Том первый IV, 419
Сказка за сказкой. I. Сержант Иван Иванович, или Все за одно. Исторический рассказ
Н. В. Кукольника — IV, 467
Сказка за сказкой. Том II — V, 362
Сказка о Марье Маревне, кипрской царевне, и Иванушке дурачке, русском мужичке...
Жар-птица и сильный могучий богатырь Иван царэвич... Русская сказка— II, 452
Славянский сборник Н. В. Савельева-Ростиславича — VII, 368
Собрание сочинений Михаила Васильевича Ломоносова — III, 445
Собрание стихотворений Ивана Козлова III, 481
Совет «Москвитянину» — VIII, 442
Современник. Том десятый — II, 348
Современник. Том одиннадцатый... Современник. Том двенадцатый. — II, 380
Современные заметки—VIII, 519
Современные заметки — VIII, 562
776
Сочинения Александра Пушкина. Том 1...Н..ЛН — II, 282
Сочинения Александра Пушкина. Томы IX, X и XI — IV, 428
Сочинения Александра Пушкина
Статья первая. Обозрение русской литературы от Державина до Пушкина —
VI, 74
Статья вторая. Карамзин и его заслуги; Карамзинский период русской литературы:
Дмитриев, Крылов, Озеров, Жуковский и Батюшков. Значение романтизма и его
историческое развитие — VI, 103
Статья третья. Обзор поэтической деятельности Батюшкова; характер его поэзии.
Гнедич; его переводы и оригинальные сочинения. Мерзляков. Князь Вяземский. Журналы конца Карамзинского периода — VI, 182
Статья четвертая —VI, 219
Статья пятая. Взгляд на русскую критику. Понятие о современной критике. Исследование пафоса поэта как первая задача критики. Пафос поэзии Пушкина вообще.
Разбор лирических произведений Пушкина — VI, 249
Статья шестая. Поэмы: «Руслан и Людмила», «Кавказский пленник», «Бахчисарайский
фонтан», «Братья-разбойники» — VI, 298
Статья седьмая. Поэмы: «Цыганы», «Полтава», «Граф Нулин» — VI, 322
Статья восьмая. «Евгений Онегин» — VI, с62
Статья девятая. «Евгений Онегин» (Скончание) — VI, 399
Статья десятая. «Борис Годунов»— VI, 427
Статья одиннадцатая и последняя. «Домик в Коломне». «Родословная моего героя»
(отрывок из сатирической поэмы). «Медный всадник». «Галуб». «Египетские ночи».
кАнджело». «Сцена из Фауста». «Пир во время чумы». «Моцарт и Сальери». «Скупой
рыцарь». «Русалка». «Каменный гость». «Сцены из рыцарских времен». Сказки: о царе
Салтане; о мертвой царевне и о семи богатырях; о золотом петушке; о рыбаке и рыбке;
о купце Кузьме Остолопе и о работнике его Балде. Повести: «Арап Петра Великого»;
^Повести Белкина»; «Пиковая дама»; «Капитанская дочка»; «Дубровский». «Летопись
села Горохина». «Кирджали». «История Пугачевского бунта». Журнальные статьи.
Заключение — VI, 453
Сочинения в прозе и стихах, Константина Батюшкова — I, 378
Сочинения в стихах и прозе Дениса Давыдова— III, 151
Сочинения Гёте, (.) Выпуск I — IV, 514
Сочинения Гёте. Выпуск 2 — V, 281
Сочинения Державина — V, 360
Сочинения Державина. Биография писана Н. А. Полевым VIII, 423
Сочинения Державина (Статья первая) и вторая — VI, 7
Сочинения Зенеиды Р—вой — V, 243
Сочинения князя В. Ф. Одоевского — VII, 102
Сочинения Константина Масальского — VII, 535
Сочинения Николая Гоголя. Четыре тома — V, 380
Сочинения Основьяненка. Пан Халявский — III, 461
Сочинения Платона—V, 314
Способ к распространению шелководства. Я. Юдицкого И, 470
Старинная сказка об Иванушке-дурачке, рассказанная московским купчиною Николаем
Полевым — VII, 481
<Статьи о народной поэзии).
Древние российские стихотворения, собранные Киршею Даниловым.
Древние русские стихотворения (,) служащие в дополнение... к Кирше Данилову*
Собранные М. Сухановым.
Сказания русского народа, собранные И. Сахаровым.
Русские народные сказки — IV, 125
Стихотворения Александра Пушьина — I, 469
Стихотворения Александра Струговщикова — VIII, 415
Стихотворения Аполлона Григорьева... Стихотворения 1845 года. Я. П. Полонского—*
VIII, 491
Стихотворения Аполлона Майкова — IV, 340
Стихотворения В. Жуковского. Том девятый — VII, 496
Стихотворения Владимира Бенедиктова (статья) — I, 193
Стихотворения Владимира Бенедиктова — V, 348
777
Стихотворения Владимира Бенедиктова. Вторая книга — II, 302
Стихотворения Владимира Бенедиктова. Второе издание — I, 504
Стихотворения Владислава Горчакова — II, 453
Стихотворения графини Е. Ростопчиной — IV, 453
(Стихотворения Е. Баратынского) — V, 161
Стихотворения Кольцова — I, 209
Стихотворения Милькеева — V, 462
Стихотворения М. Лермонтова (статья) — III, 216
Стихотворения М. Лермонтова — III, 439
Стихотворения М. Лермонтова — V, 359
Стихотворения М. Лермонтова. Часть IV — VII, 493
Стихотворения Петра Штавера — VII, 590
(Стихотворения Полежаева) — V, 7
Стихотворения Эдуарда Губера — VII, 573
Столетие России, с 1745 до 1845 года... Сочинение Николая Полевого. Часть первая^
VIII, 443
Сто русских литераторов... Том первый — II, 399
Сто русских литераторов... Том второй — IV, 64
Сю русских литераторов... Том третий — VII, 396
Странный бал, повесть из рассказов на станции, и восемь стихотворений. Сочинение
В. Олина — И, 395
Страсть сочинять, или «Вот разбойники!!!» Водевиль... Переделанный с французского
Федором Кони — I, 511
Сцены на море. Сочинение И. Давыдова — I, 391
Сын актрисы. Роман — П, 329
Сын жены моей... Сочинение Поль де Кока — I, 415
Таинственный монах, или Некоторые чзрты из жизни Петра I — I, 383
Тайна жизни. Соч. П. Машкова — VII, 528
Тарантас. Путевые впечатления. Сочинение графа В. А. Соллогуба (статья) — Vil*
301
Тарантас. Путевые впечатления. Сочинение графа В. А. Соллогуба — VII, 530,
Тереза Дюнойе. Роман Евгения Сю — VIII, 240
Тоска по родине. Повесть. Сочинение М. Н. Загоскина — II, 481
Тысяча и одна ночь, арабские сказки — II, 421
Тысяча и одна ночь, арабские сказки — V, 283
Уголино..* Сочинение Николая Полевого — II, 318
Упырь. Сочинение Краснорогского — IV, 466
Утренняя заря, альманах на 1840 год, изданный В. Владиславлевым = II, 610
Утренняя заря, альманах на 1841 год, изданный В. Владиславлевым. Третий год — III«
463
Утренняя заря, альманах на 1843 год, изданный В. Владиславлевым V, 344
Учебная книга всеобщей истории... И. Кайданова — I, 386
Физиология Петербурга* составленная из трудов русских литераторов, под редакцией)
Н. Некрасова... Часть первая — VII, 556
Физиология Петербурга, составленная из трудов русских литераторов, под редакциею
Н. Некрасова... Часть II — VII, 598
Фритиоф, скандинавский богатырь. Поэма Тегнера в русском переводе Я, Грота IV,
439
Хмельницкие, или Присоединение Малороссии... Соч. П. Голоты —^ I, 376
Художник. Т. м. ф. а. — I, 401
778
Цветы музы. Сочинение Александра Градцева — IV, 506
Црини. Трагедия в 5-ти действиях, сочинение Кернера—VIII, 610
Цын-Киу-Тонг (,) или Три добрые дела духа тьмы. Фантастический роман в четырех
частях, Р. Зотова — III, 474
Человек с высшим взглядом, пли Как выйти в люди. Сочинение Е. Г. — IV, 504
Шапка юродивого, пли Трилиственник... Соч. Зотова — II, 492
Шекспир. С английского Н. Кетчера. Выпуск четырнадцатый. Все хорошо, что хорошо
кончилось — VIII, 561.
Эдмонд и Констанция. Сочинение Поль де Кока — П, 457
Ярчук (,) собака-духовидец» Сочпн, Александрова (Дуровой) — III, 436,
СПИСОК ИЛЛЮСТРАЦИИ
А. В. Кольцов. Автолитография К. Горбунова. 40-е гг. XIX в.
Д. В. Григорович. Литография П. Иванова. 1854 г.
И. С. Тургенев. Рисунок К. Горбунова. 1846 г.
Н. А. Полевой. Литография. 40-е гг. XIX в.
П. С. Мочалов.
Н. В. Гоголь. Литография с рисунка Э. А. Дмитриева-Мамонова. 1852 г,
И. А. Гончаров. Литография. 50-е гг. XIX в.
А. И. Герцен. Гравюра М. Леммеля. Середина 1850-х гг,
Зальцбруин. Гравюра Гоберта. Середина XIX в.
780'
СОДЕРЖАНИЕ
статьи
(сентябрь 1845 —март 1848)
Русская литература в 1845 году 7 645
Мысли и заметки о русской Литературе 34 С53
Голос в защиту от «Голоса в защиту русского языка» ... 61 657
О жизни и сочинениях Кольцова 78 661
Петербургский сборник, изданный Н. Некрасовым 121 666
Николай Алексеевич Полевой 157 671
Взгляд на русскую литературу 1846 года 182 676
Выбранные места из переписки с друзьями Николая Гоголя 222 687
Тереза Дюнойе. Роман Евгения Сю 240 690
Московский литературный и ученый сборник на 1847 год . . 260 693
< Письмо к Н. В. Гоголю. 15 июля н. с. 1847 г. Зальцбрунн.) 281 694
Ответ «Москвитянину» 290 698
Взгляд на русскую литературу 1847 года 337 706
РЕЦЕНЗИИ И ЗАМЕТКИ
(сентябрь 1845 —март 1848)
Стихотворения Александра Струговщикова
415
719
На сон грядущий. Отрывки из вседневной жизни. Сочинение
графа В. А. Соллогуба. Издание второе. Том второй . . .
421
720
Романы Вальтера Скотта. Том третий. «Антикварий» ....
422
720
Сочинения Державина. Биография писана Н. А. Полевым . .
423
720
Сельское чтение, книжка третья
438
722
Совет «Москвитянину»
442
722
В первой колонне цпфр указывается страница текста, во второй —
примечаний.
781
Столетие России, с 1745 до 1845 года... Сочинение Николая Полевого. Часть первая 443 723
История Консульства и Империи, соч. Тьера 448 723
Отелло, вепециянский мавр. Драма в пяти действиях. Соч.
Шекспира 451 724
Букеты (,) пли Петербургское цветобесие... Соч. гр. В. А. Соллогуба 452 724
Петербургские вершины, описанные Я. Бутковым. Книга первая 458 725
Карманная библиотека. Граф Монте-Кристо, роман Александра
Дюма 465 725
Кочубей, генеральный судья. Историческая повесть Николая
Сементовского 467 726
Могила инока... Истинное происшествие XIX столетия. Сочиие-
ние Ф. Садовникова 4G8 726
Перевод сочинений Гоголя на французский язык 471 726
Мельник... Роман Жоржа Саида 472 726
Новоселье. Издание второе 474 727
Елка. Подарок па Рожество 476 728
Петербургский сборник, изданный Н. Некрасовым 481 728
Переводы Александра Струговщикова 482 728
Новый критикан 483 72Э
Вчера и сегодня. Литературный сборник, составленный гр.
В. А. Соллогубом... Книга вторая 483 729
Стихотворения Аполлона Григорьева... Стихотворения 1845 года.
Я. П. Полонского 491 730
Лексикон философских предметов, составленный Александрой
Галичем 500 731
Первое апреля. Комический иллюстрированный альманах . . £03 731
Литературные и журнальные заметки 503 732
Похождения Чичикова, или Мертвые дущи. Поэма Н. Гоголя.
Издание второе ’ 510 7С4
Повести, сказки и рассказы Казака Луганского 513 73i
Очерки Рима. Аполлона Майкова 516 734
Современные заметки 519 734
Два Ивана, два Степапыча, два Костылькова. Роман. Сочинение Н. Кукольника 531 736
Новая библиотека для воспитания, издаваемая Петром Редкп-
ным... Две книжки 543 737
Картина земли для наглядности при преподавании физической
географии, составленная А. Ф. Постельсом 551 737
Новая библиотека для воспитаиия, издаваемая Петром Редкп-
ным. Книжка III 553 738
Шекспир. С английского Н. Кетчера. Выпуск четырнадцатый.
Все хорошо, что хорошо кончилось 561 738
Современные заметки 562 7J9
Главные черты из древней финской эпопеи Калевалы. Морица
Эмана 5^6 741
782
Второе полное собрание сочииенпн Марлппского. Издание четвертое 591 741
Бедные люди. Роман Федора Достоевского 594 742
Китаи в гражданском и нравственном отношении. Сочинение
монаха Иакинфа 595 742
Парижские письма с заметками о Дании, Германии, Голландии
и Бельгии. Николая Греча 599 743
Сельское чтение... Книжка четвертая . 600 743
Несколько слов о чтении романов 607 743
Црипи. Трагедия в 5-ти действиях, сочипение Керпера . . . 610 743
Рассказы детям из древнего мира (,) Карла Ф. Беккера ... 613 744
/Некролог П. С. Мочалова) 617 744
Приложение
Необходимое объяснение « 623 744
Примечания В. II. К у л е ш о в а 629
Указатель имен . . * , 746
Указатель периодических изданий 766
Указатель произведений В. Г. Белинского, вошедших в т. 1—8 770
Список иллюстраций 780
Белинский В. Г.
Б 43 Собрание сочинений. В 9-ти томах. Т. 8. Статьи, рецензии
и заметки, сентябрь 1845 — март 1848. Ред. тома Н. К. Гей.
Подгот. текста В. Э. Бограда. Статья и примеч. В. И. Куле-
шоЕа. — М.: Худож. лит., 1982. 783 с.
В восьмой том входят статьи, репензип и заметки В, Г. Белинского, написанные им в сентябре 1845 — марте 1848 года.
„ 4603010101-055
В 028(01).82 ПОда“В“ Ш
Виссарион Григорьевич
БЕЛИНСКИЙ
Собрание сочинений, т. 8
Редактор
Л. Птушпина
Художественный редактор
Г. Масляненко
Технический редактор
С. Ефимова
Корректоры
Г. Киселева и О. Нареикова
ИБ № 1825
Сдано в набор 08.05.81. Подписано к печати 22.04.82. Формат бОхЭО'Ае. Бумага
типогр. № 1. Гарнитура «Обыкновенная
новая». Печать высокая. 49,0 + 1 нак.=
=49,25 уел. печ. л. 50,25 уел. кр.-отт.
57,75+1 нак. = 57,95. уч.-изд. л. Тираж
100 000 экз. Заказ № 1908. Цена 2 р. 20 к.
Ордена Трудового Красного Знамени
издательство «Художественная литература». 107882, ГСП, Москва, Б-78, Ново-
Басманная, 19
Ордена Октябрьской Революции, ордена
Трудового Красного Знамени Ленинградское производственно-техническое
объединение «Печатный Двор» имени
А. М. Горького Союзполиграфпрома
при Государственном комитете СССР по
делам издательств, полиграфии и книжной торговли. 197136, Ленинград, П-136,
Чкаловскии пр., 15